/ Language: Русский / Genre:det_action / Series: Слепой

Троянская тайна

Андрей Воронин

Зайдя в тупик при расследовании громкого запутанного дела, Глеб Сиверов неожиданно приходит к ошеломляющей догадке.

Андрей Воронин. Троянская тайна Современный литератор Минск 2007 978-985-14-1328-3

Андрей Воронин

Троянская тайна

Глава 1

Профессор Андронов возбужденно прошелся из угла в угол обширного, заставленного тяжелой антикварной мебелью кабинета, стены которого наряду с массивными книжными полками украшали со вкусом подобранные живописные полотна старинных мастеров. Человек несведущий в живописи и не имеющий чести быть знакомым с профессором Андроновым легко мог принять развешанные по всей огромной профессорской квартире картины за более или менее умело сделанные копии, а то и за репродукции. Таких казусов, впрочем, история не знала по той простой причине, что в квартиру профессора Андронова случайные люди не попадали. Разумеется, здесь, как и в любой другой квартире, время от времени появлялись посторонние – водопроводчик, электрик, представители горгаза и энергонадзора, почтальон и даже участковый милиционер. Однако любой из них, приходя сюда, уже заранее знал, с кем имеет дело, – знал, в частности, что Константин Ильич Андронов является не только доктором искусствоведения и почетным членом Российской академии художеств, но и обладателем пусть не самой обширной и богатой, но зато наиболее тщательно и со вкусом подобранной коллекции живописных произведений в Петербурге, а может быть, и во всей России.

Профессор Андронов выглядел намного моложе своих восьмидесяти пяти лет – невысокий, сухопарый, энергичный, с артистической седой шевелюрой и узким лицом, резкие черты которого не могли смягчить ни возраст, ни седые, подстриженные щеточкой английские усики, топорщившиеся над верхней губой. Сейчас это одухотворенное лицо выдавало крайнюю степень возбуждения, что с учетом обстоятельств было совсем не удивительно.

Остановившись у окна спиной к посетителю, профессор нервным жестом взъерошил волосы надо лбом. Когда он это сделал, стало видно, что правая рука у него действует плохо, а ее пальцы почти не сгибаются. В самом начале сорок второго выпускник факультета станковой живописи Ленинградской художественной академии Андронов добровольцем ушел на фронт, а в декабре сорок четвертого осколок немецкой гранаты повредил ему руку, поставив на карьере подававшего большие надежды живописца жирный крест. Когда демобилизованный по состоянию здоровья Константин Ильич летом сорок пятого вернулся в Ленинград и разыскал своего чудом пережившего блокаду учителя, знаменитого профессора Бекешина, старик, увидев его руку, не удержался от слез.

Конечно, живописец – не пианист и не скрипач; Андронов разрабатывал покалеченную руку, пробовал писать левой, и не без успеха, но все это было, увы, не то. В написанных им после войны работах чего-то не хватало – может быть, легкости полета, а может, и чего-то другого, куда более важного, как будто тот зазубренный кусочек немецкого железа перебил не только мышцы и сухожилия, но и какой-то неизвестный науке нерв, отвечающий за способность творить, создавать образы.

Впрочем, потеряв в лице Константина Ильича талантливого художника, Россия приобрела блестящего искусствоведа – возможно, куда более блестящего, чем живописец, которым Андронов мог бы со временем стать.

Резко отвернувшись от окна, за которым шумел Невский, Константин Ильич вернулся к столу и снова склонился над лежавшим на темной дубовой столешнице холстом. Он схватил покалеченной рукой сильную лупу, но тут же отшвырнул ее в сторону – все было прекрасно видно и без лупы.

– Бог ты мой! – воскликнул он, разглядывая холст, и в его взгляде сверкал восторг горячего поклонника и почитателя, а вовсе не холодное внимание эксперта. – Никаких сомнений, это его рука.

– Ну, а я что говорил? – заметил посетитель с едва заметной снисходительной улыбкой.

Профессор бросил в его сторону быстрый рассеянный взгляд, снова поразившись тому, насколько дико и неуместно выглядит этот человек на фоне картин и старинной мебели. Вот он-то как раз и был здесь случайным и посторонним; строго говоря, делать ему здесь было нечего, и, если бы не рекомендация человека, которому Константин Ильич безоговорочно доверял, этому странному типу ни за что не удалось бы переступить порог профессорской квартиры.

– Я уверен, что эта вещь до сих пор нигде не выставлялась, – продолжал Андронов, отмахнувшись от неуместного замечания гостя. – Это и впрямь поразительно! Неизвестный этюд, и такое состояние...

– Состояние отличное, – хрипловато подтвердил посетитель, вертя в руках пачку дорогих сигарет. Видно было, что ему до смерти хочется закурить.

– Курите, пожалуйста, – заметив это, разрешил профессор и подвинул ближе к гостю массивную бронзовую пепельницу.

Гость встрепенулся, будто только теперь обнаружив у себя в руках посторонний предмет, и засунул пачку в карман пиджака.

– Простите, – сказал он, – это я машинально. Курить бросил, а сигареты с собой таскаю просто так – знакомых угощать, ну, и для силы воли, значит...

Константин Ильич наклонил голову и внимательно посмотрел на гостя поверх оправы очков. Сам он не курил уже добрых тридцать лет и запах табачного дыма улавливал за версту. От посетителя, помимо всего прочего, пахло именно табачным дымом, и пахло крепко – не так, как пахнет, скажем, от человека, который провел несколько минут в прокуренном помещении. Руки он теперь держал на коленях, правую поверх левой; средний и указательный пальцы были желтовато-коричневыми как раз там, где обычно помещается зажженная сигарета. Перехватив взгляд Константина Ильича, гость как бы невзначай поменял руки местами, нисколько при этом не смутившись. Он лгал, не особенно скрывая, что лжет, и это очень не понравилось профессору. Право слово, если бы не рекомендации...

Впрочем, он немедленно забыл о странном поведении гостя, вновь переключив свое внимание на холст. Этюд был подлинный, бесспорно, но вот его состояние...

– Состояние отличное, – повторил гость, скрещивая руки на груди и закидывая ногу на ногу, как будто разрешение курить означало приглашение быть как дома. – Прямо как из магазина. Будете брать?

Андронов поморщился: он не привык, чтобы о живописных полотнах говорили, как о подержанных автомобилях. Личность гостя с каждой минутой казалась ему все более странной и подозрительной. Да и состояние холста...

– Состояние, – задумчиво проговорил Андронов, по привычке ероша волосы. – Должен вам сказать, молодой человек, что состояние этюда мне, мягко говоря, не нравится.

– А в чем, собственно, дело? – слегка ощетинился посетитель. – Вы же сами говорите – подлинник, нигде не выставлялся, настоящий раритет... Что вам не нравится? Вы посмотрите, ведь ни единой трещинки!

Константин Ильич подавил вздох.

– Молодой человек, – сказал он терпеливо, – ведь вы, как я вижу, довольно далеки от живописи, не так ли?

Гость растянул бескровные губы в улыбке, не затронувшей его глаз и оттого больше напоминавшей гримасу.

– Шила в мешке не утаишь, – сказал он. – Да я ведь и не скрываю. Все равно вас на мякине не проведешь, так зачем пробовать?

Профессор не стал напоминать гостю о его неумелой лжи по поводу сигарет – лжи, которая по-прежнему беспокоила его, как беспокоит человека любое явление, не поддающееся логическому объяснению. Посетитель был не просто курящим, он относился к разряду заядлых курильщиков, и курить ему хотелось весьма и весьма. Но он почему-то предпочел воздержаться от курения, сказав первое, что пришло на ум. Почему? Боялся, что табачный дым как-то повредит картинам? По нему не скажешь... А может, боялся он чего-то другого? Например, оставить в пепельнице окурок... И руки он, между прочим, держит где угодно, но только не на дубовых подлокотниках кресла. Не хочет оставлять отпечатки пальцев?

"Паранойя – верный друг коллекционера", – будто наяву услышал он насмешливый голос дочери и снова, уже в который раз, напомнил себе, что гость пришел сюда не с улицы, а по рекомендации, заслуживающей всемерного доверия. А странности... Да не бывает никаких странностей! Бывают простые отклонения от общепринятых, усредненных норм поведения, каковые нормы суть лишенная смысла попытка причесать всех под одну гребенку и привести к общему знаменателю... Токарь-карусельщик с завода имени Кирова наверняка найдет множество странностей в поведении пожилого профессора-искусствоведа, а профессору, в свою очередь, покажется странным словарный запас слесаря-сантехника и его неумение правильно пользоваться ножом и вилкой. Так что странности в поведении – чепуха на постном масле. Но вот странное состояние этюда – дело другое, тут профессора Андронова, как верно подметил гость, на мякине не проведешь.

– Ну, так как? – спросил гость, меняя местами перекрещенные ноги. – Будете брать?

– Возможно, – рассеянно откликнулся Константин Ильич. – Но сначала скажите мне, если не секрет, откуда у вас этот этюд? Каково его происхождение?

– Нормальное происхождение, – спокойно и даже лениво, словно речь шла о мелочи, недостойной упоминания, ответил продавец. – Самое что ни на есть законное происхождение. По наследству достался. От бабушки.

– Вот это как раз и кажется мне сомнительным, – сказал профессор. – Вы уж не взыщите, но я человек прямой и привык называть вещи своими именами.

В голосе его отчетливо прозвучали металлические нотки, гладко выбритый подбородок вздернулся так, что стариковские складки на шее почти разгладились, но все это не произвело на гостя видимого впечатления.

– А что такое? – с ленцой удивился он. – Я в самом деле в этой вашей живописи ничего не смыслю, я больше по технической части – машины там и всякое такое... Вы объясните толком, что с этой картиной не так, мне ваших намеков все равно и за сто лет не понять. Нет, правда, – добавил он почти просительно после долгой паузы, в течение которой Андронов испытующе разглядывал его поверх очков, – в самом деле! Честное слово, я сейчас как та неграмотная бабка, которая раз в жизни заимела сто долларов, пошла их менять, а они липовые... Что не в порядке-то? Картина настоящая?

– Подлинная, – вздохнул Андронов и указательным пальцем подтолкнул очки кверху, водворив их на переносицу. – Но! Видите ли, друг мой, существует такой зверь, технологией живописи называется... Так вот, чтобы написать на холсте картину или, как в нашем с вами случае, этюд, требуется прежде всего натянуть этот самый холст на деревянный подрамник и закрепить его с помощью гвоздей или, скажем, кнопок... Вы улавливаете ход моей мысли?

– Секу помаленьку, – бодро ответил гость. – Бабка моя, царствие ей небесное, вышивать любила прямо-таки до смерти. Так она всегда тряпочку на пяльцы натягивала. Это ведь то же самое, верно? Только пяльцы круглые и без гвоздей...

– Совершенно верно! – обрадовался профессор, помимо собственной воли беря привычный тон преподавателя, дающего урок туповатому, но добросовестному студенту. Протянув здоровую руку, он снял со стены миниатюрный пейзажик и перевернул его, демонстрируя гостю обратную сторону. – Видите? Края холста, завернутые на подрамник, остались чистыми. Краска на них отсутствует, зато, если удалить гвозди, останутся, сами понимаете, дырочки... Так вот, теперь попытайтесь представить себе, как будет выглядеть данный пейзаж, если его аккуратно, бережно вынуть из рамы и снять с подрамника. Представили? А сейчас сравните с тем, что вы мне принесли.

Гость вытянул шею, пытаясь разглядеть лежавший на столе этюд, а потом встал из кресла и склонился над столом.

– Да, – сказал он наконец, – разница налицо. Ни чистых краев, ни дырок... Ну, и что это меняет? Погодите-ка, – добавил он с изумлением, вглядевшись в лицо профессора, – вы что же, хотите сказать...

– Вот именно, молодой человек, – сухо подтвердил Константин Ильич. – Я хочу сказать, что картины выглядят подобным образом только в одном случае, а именно когда их варварски вырезают прямо из рамы, опасаясь быть застигнутыми на месте преступления. Этюд, несомненно, похищен, а поскольку он не значится ни в одном каталоге, я могу предположить, что похищен он из неизвестной мне частной коллекции. Отсюда вопрос: как он вам достался?

– Ха! – воскликнул гость, слегка обескураженный, но, казалось, ничуть не напуганный таким неожиданным поворотом разговора. – Так вот оно что! То-то я смотрю, что вы все ходите вокруг да около... Профессор, на самом-то деле все гораздо проще!

– Вот как? – с прежней сухостью вежливо удивился профессор.

– Ну конечно! Это же я сам, своими собственными руками... Вот дурак-то! Извините, профессор, это я не вас, это я себя имею в виду... Понимаете, разбирал бабушкино наследство – помните, я вам про бабушку-покойницу говорил? – и нашел на антресолях эту самую картинку. Смотрю, лохмотья какие-то по бокам, дырки... Некрасиво, в общем. Ну, взял ножницы и подровнял...

Профессор Андронов не поверил собственным ушам. Гость молол какую-то ахинею, хотя одет был вполне прилично, даже щеголевато, и идиотом вовсе не выглядел. На какое-то мгновение Константину Ильичу даже почудилось, что над ним попросту издеваются. На каждый заданный им вопрос у гостя немедленно находился ответ, и каждый следующий ответ был глупее предыдущего, как будто странный визитер не счел нужным заранее придумать более или менее правдоподобную легенду и сейчас нес что в голову взбредет, нимало не заботясь о том, поверят ему или нет.

"Впрочем, – напомнил он себе, – одинаковых людей не бывает. Что с того, что прилично одет? В наше время прилично одеться может любой жулик, любой бандит и вообще кто угодно. Человек, может быть, за всю жизнь не осилил и пары приличных книг, ни разу не переступал порога музея или художественной галереи, так откуда ему знать, что можно делать с картинами и чего нельзя? Можно даже допустить, что он не любит смотреть телевизор и не видел всех этих глупых фильмов, где лихие похитители в два счета вырезают из рам бесценные шедевры остро отточенным складным ножом... Зато о том, что старая картина может дорого стоить, ему слышать доводилось. Вот он и нашел знающего человека, который связал его со мной... Дурацкая, однако, история!"

– Странная история, – сказал он вслух. – И, уж вы меня извините, не очень правдоподобная. Я с большим уважением отношусь к человеку, который вас рекомендовал, и только это удерживает меня от звонка в милицию. Да и то, знаете ли...

– А вы позвоните, – обиделся гость. – Позвоните-позвоните, кто вам не дает? Пусть проверят, значится такая картина в угоне... то есть, я хотел сказать, в розыске, или не значится... Короче, профессор, времени у меня в обрез. Берете или нет?

Андронов задумчиво пожевал верхнюю губу, вздохнул и покачал головой.

– У меня принцип, – сказал он, – никогда не приобретать картин с сомнительным происхождением, не говоря уж о картинах краденых. Так мне, знаете ли, спокойнее, да и совесть чиста. Никоим образом не желая вас обидеть, я вынужден тем не менее отказаться.

– Без обид, – уверил его гость. – Предложу кому-нибудь другому. В конце концов, задвину какому-нибудь фирмачу, они от русской старины просто с ума сходят, любые бабки отвалить готовы.

– Минуточку, минуточку! – забеспокоился профессор. – Что значит "фирмачу"? Вы имеете в виду иностранца?

– Ну, натурально, кого ж еще-то?

– Ну нет, этого я вам не позволю! Не надо торопиться, молодой человек. Неужели вы не понимаете, что это наше культурное наследие? Допустим, вы от этого далеки, но поверьте мне на слово, нельзя этого делать! Вам все это не нужно, но откуда вы знаете, вдруг вашим внукам понадобится?

– Внуки, Константин Ильич, это теория, – возразил гость, делая шаг к столу с явным намерением забрать холст. – А недостаток финансовых средств – практика. Суровая, так сказать, действительность. Так, говорите, картина подлинная?

– Подлинная, подлинная, – взволнованно ответил профессор, загораживая собой стол. – Да постойте же! Я ведь не предлагаю вам оставить ее себе на вечное хранение! Сейчас я свяжусь с музеями, узнаю, кто может вам больше заплатить...

– Ну откуда у музеев такие бабки? – пренебрежительно произнес гость и потянулся к столу. – Дайте-ка...

Он отодвинул профессора локтем – небрежно, как очутившийся на дороге неодушевленный предмет, и взялся за уголок холста. Доктор искусствоведения Андронов давно отвык от подобного обращения и растерялся от неожиданности. Впрочем, он быстро оправился – дал себя знать характер, когда-то погнавший подающего надежды художника в окопы.

– Да как вы смеете?! – вспылил Константин Ильич. – Что вы себе позволяете?!

– А что я себе позволяю? – ненатурально изумился гость, деловито и небрежно сворачивая бесценный холст в трубку, как какой-нибудь плакат с фотографией звезды шоу-бизнеса. – Картина моя, так? Захочу – продам, захочу – в сортире повешу, а захочу – так и вовсе с кашей съем. Личная собственность, понял? Ну и отвали, старик, припарил уже!

– Что?! – опешил Андронов.

– Достал, говорю, придурок, – с ленивой наглостью опытного гопника, обирающего в темной подворотне беззащитную жертву, ответил посетитель.

Он менялся прямо на глазах, с явным облегчением сбрасывая с себя опостылевшую маску робкой вежливости, но ослепленный внезапно вспыхнувшим гневом профессор этого не замечал.

– Ах ты мерзавец! – выкрикнул он, неожиданно сорвавшись на фальцет. – Да я тебе сейчас всю морду побью!

С ним случился один из тех редких припадков безудержного гнева, которых так боялись многочисленные поколения студентов. Многие из них стали маститыми живописцами и искусствоведами отчасти благодаря этим вспышкам, во время которых Константин Ильич превращался в громовержца. Увы, в данный момент перед профессором Андроновым стоял вовсе не студент; честно говоря, позой и в особенности выражением лица посетитель сейчас больше всего напоминал профессионального костолома, остановившегося на пороге сырого застенка и прикидывающего, с чего ему начать – с дыбы или с иголок под ногти?

По-прежнему не замечая приключившейся с посетителем жутковатой метаморфозы, Константин Ильич замахнулся левой, здоровой рукой, намереваясь отвесить зарвавшемуся юнцу пощечину. То обстоятельство, что "юнцу" было никак не меньше сорока и что он был гораздо выше, массивнее и сильнее, профессора в данный момент ничуть не беспокоило. Он и не собирался мериться с наглецом силой; пощечина, которой он хотел наградить грубияна, была актом символическим, призванным выразить крайнюю степень владевшего Константином Ильичом раздражения. Любому нормальному человеку – нормальному, разумеется, в понимании профессора Андронова – этого хватило бы вполне. Другое дело, что ни один нормальный, в понимании посетителя, человек не позволил бы дышащему на ладан старикашке, да еще и калеке, хлестать почем зря себя по физиономии.

Это прискорбное несовпадение понятий о том, "что такое хорошо, и что такое плохо", привело к еще более прискорбному, но вполне закономерному и предсказуемому итогу. Держа свернутый холст в левой руке, посетитель небрежно и вроде бы даже неторопливо выбросил перед собой правую, но не ударил, а всего лишь взял лицо Константина Ильича в горсть и отодвинул профессора от себя на расстояние вытянутой руки. Толстые, как сардельки, и крепкие, как железо, пальцы, подобно когтям хищной птицы, глубоко вонзились в дряблую старческую кожу. Очки профессора сбились на сторону, открыв округлившиеся от ужаса и недоумения глаза; Константин Ильич нечленораздельно замычал в зажимавшую ему рот ладонь, безуспешно пытаясь оторвать ее от лица.

Посетитель помедлил секунду, как игрок в регби, примеривающийся, в какую сторону послать мяч, а затем с огромной силой толкнул голову профессора Андронова от себя, совершенно так же, как спортсмен на стадионе толкает ядро.

Расчет оказался верным, и в конечной точке короткой траектории затылок профессора вошел в соприкосновение с углом мраморной каминной полки. Раздался неприятный треск, как будто кто-то уронил на пол страусиное яйцо, и тело профессора Андронова с глухим шумом упало на пол. По светлому паркету начало расплываться влажное пятно, цветом напоминавшее вишневый сироп.

Стоявшие на каминной полке антикварные безделушки даже не шелохнулись.

– Умели строить в старину, – одобрительно заметил убийца, брезгливо вытер ладонь о штанину и, перешагнув через распростертый у камина труп, неторопливо покинул квартиру, унося под мышкой бесценный этюд, ставший причиной гибели профессора Андронова.

* * *

Глеб Сиверов остановил машину в тенистом дворе старой, хрущевских времен, пятиэтажки, обреченной, если верить средствам массовой информации и правительству Москвы, на снос в течение ближайшего года. Заглушив двигатель, он повернулся к сидевшей справа от него женщине, которая бог весть почему выглядела насмерть перепуганной, как будто догадывалась, что будет дальше.

Никаких особенных, из ряда вон выходящих событий им обоим не предстояло, и бояться этой почтенной даме было ровным счетом нечего – уж ей-то, во всяком случае, ничто не грозило. Конечно, тащить ее сюда было в высшей степени непрофессионально, но, с другой стороны, обойтись без нее Сиверов не мог. Один раз уже обошелся, хватит...

Он преодолел желание поморщиться, потому что сидевшая рядом полная, некрасивая, безвкусно одетая и еще более безвкусно накрашенная провинциальная тетка могла принять его гримасу на свой счет и вконец расклеиться. "Эксперт, – с горечью подумал Слепой, разглядывая свою пассажирку сквозь темные стекла очков. – Даже два эксперта, один другого лучше... Ну, а что прикажете делать? Еще один такой фортель, и это будет уже не работа, а настоящий водевиль".

– Вот что, Вера Григорьевна, – мягко сказал он. – Вы, пожалуйста, посидите здесь минут десять-пятнадцать, хорошо? Только, я вас прошу, оставайтесь в машине. Договорились?

– Да, конечно, – поспешно согласилась тетка и немедленно встревожилась: – А...

– Все будет в полном порядке, я вам обещаю, – все так же мягко заверил ее Глеб.

– Да, конечно, – покорно повторила тетка, и в ее голосе Сиверову почудился укор.

"Да, конечно, – не без яду подумал он, перегибаясь через спинку и беря с заднего сиденья хрустящий прямоугольный пакет из переклеенной скотче м оберточной бумаги. – В прошлый раз, помнится, я тоже обещал, что все будет в полном порядке. О-хо-хо... Уж если мне помнится, то и ей, надо полагать, не забылось..."

Держась одной рукой за дверную ручку, Глеб взвесил в другой пакет. Сквозь бумагу прощупывались деревянные рейки и гипсовые завитушки.

– Вера Григорьевна, а вы уверены?.. – спросил он на всякий случай.

– О чем вы говорите! Разве можно перепутать?! В голосе пассажирки прорезались визгливые базарные нотки, и Глеб понял, что она на пределе.

По всей видимости, ей представлялось, что, следуя своему служебному долгу, она героически (и бесплатно, кстати!) участвует в опасной авантюре со стрельбой, автомобильными погонями и беготней по крышам. Сиверов представил себе Веру Григорьевну бегущей по громыхающей, скользкой жестяной крыше, и ему стало жаль обеих – и Веру Григорьевну, и крышу.

– Перепутать, как видите, несложно, – с виноватой улыбкой сказал он. – Именно поэтому вы здесь. Вы уж извините, что так вышло. Не беспокойтесь, прошу вас, все будет хорошо.

Стремясь поскорее закончить этот ненужный, тягостный разговор, он поспешно выбрался из машины и захлопнул дверцу. Мягкий щелчок замка обрубил очередной вопрос, который, похоже, намеревалась задать Вера Григорьевна. Глеб поправил на переносице темные очки и зашагал через буйно зеленеющий двор к соседнему дому. Пакет он небрежно держал в левой руке за угол, помахивая им на ходу, – невелика ценность.

Без дурацких, вызывающе ярких тряпок он чувствовал себя на удивление хорошо. Еще лучше было без идиотской "голливудской" улыбки, от которой уже через пять минут начинало сводить мускулы лица, и кретинического, с ярко выраженным американским акцентом лепета, которым во время последней встречи с Самокатом Глебу пришлось заменять нормальную человеческую речь. Словом, выйдя наконец из роли, Сиверов чувствовал себя превосходно. Если бы еще не эта новая работа... Федор Филиппович, конечно, был прав, когда говорил, что нельзя до самой старости охотиться на людей, но можно же было, черт подери, найти какую-то другую альтернативу! Нельзя же, ей-богу, так резко все менять! С таким же успехом генерал Потапчук мог посадить своего лучшего агента в бухгалтерию вылавливать ошибки и исправления в финансовой отчетности...

Остановившись в тени старых, заслонивших небо и поднявшихся до четвертого этажа лип, под прикрытием каких-то кустов – тоже старых, корявых, до неприличия разросшихся, – он внимательно осмотрел подъездную дорожку. Неприметная серая "девятка" была тут как тут. Тонированные, да вдобавок еще и густо запыленные стекла мешали рассмотреть, есть ли кто-нибудь в салоне, но стекло передней двери со стороны водителя было опущено на палец, и из темной щели время от времени вытекали, тут же растворяясь в воздухе, струйки табачного дыма. Слепой вынул мобильник, набрал номер генерала.

– Вышел на цель, – сообщил он, когда Федор Филиппович снял трубку. – Убирайте наружку, ни к чему им на меня пялиться.

– Сей момент, – ответил Потапчук, и в его голосе без труда улавливались юмористические нотки. – Ты там смотри в оба... эксперт-искусствовед. Если опять сядешь в лужу, нас с тобой обоих в участковые переведут.

Глеб проигнорировал этот ценный совет, попросту прервав соединение. Он был зол на Федора Филипповича, и это, между прочим, означало, что генерал прав: пора менять специальность, старость крадется, нервишки шалят, а вот уже и самолюбие взыграло... Тьфу!

Серая "девятка" громко, на весь двор, заквохтала стартером, прямо как железная курица, вознамерившаяся снести бронированное яйцо размером с баскетбольный мяч. Глеб из своего укрытия с интересом наблюдал за сложным процессом запуска двигателя, почти ожидая, что из выхлопной трубы вот-вот действительно что-нибудь вывалится. Впрочем, дело ограничилось всего-навсего звучным хлопком и кубометром густого сизого дыма, после чего машина дико взревела на холостом ходу и, сбросив обороты, наконец-то тронулась с места.

Убедившись, что автомобиль наружного наблюдения благополучно докатился до угла и без приключений одолел поворот, Глеб покинул свое ненадежное укрытие и спокойной деловой походкой приблизился к подъезду. Лифта здесь, естественно, не было, черного хода и подавно, так что сбежать Самокат не мог. Его нынешняя подруга, Нинка Зайцева по кличке Кролик Роджер, проживала на пятом этаже, и необходимость пешком карабкаться на самый верх с лихвой окупалась тем, что сигануть в окно Самокат не мог тоже – жидковат он был для таких трюков, да и к здоровью своему относился бережно.

Все это вселяло в Глеба бодрость духа и уверенность в себе. После того номера, что выкинул Самокат во время их предыдущей встречи, Сиверову требовалась как раз такая обстановка – уют, интим и полное отсутствие запасных выходов. Самокат, похоже, был уверен, что дело у него выгорело в наилучшем виде, и потому ограничил меры предосторожности тем, что затаился в квартире Кролика Роджера. Это была ошибка, и Глеб явился сюда как раз затем, чтобы указать на нее Самокату. Ну, и еще кое за чем, естественно...

Звонить в дверь пришлось долго: сожительница Самоката в данный момент была на работе, а сам герой дня, надо полагать, спал после вчерашнего возлияния. Глеб терпеливо стоял на вытертом коврике под дверью и давил на кнопку звонка, вслушиваясь в доносившиеся из-за двери электронные трели. Наконец в прихожей послышались неторопливые шаркающие шаги, и хриплый голос произнес с подвыванием, которое свидетельствовало о безудержной зевоте:

– Ну, хорош трезвонить, шалава... Да слышу, сказано тебе! Опять нажралась, собака...

Глеб убрал палец, электронное дзыньканье и бряканье смолкло, замок щелкнул, и дверь открылась. Сиверов шагнул через порог и для начала коротко и точно ударил стоявшего в полутемной прихожей Самоката кулаком в солнечное сплетение. Самокат охнул и сложился пополам, и тогда Сиверов, обеими руками приподняв над головой упакованную в оберточную бумагу картину (гордость провинциального краеведческого музея, одна из ранних работ самого Куинджи!), стремительно опустил ее на лысую, слегка замаскированную свалявшимися кудрями макушку Шуры Самоката.

Глава 2

Она неторопливо шла вдоль галереи, почти не глядя по сторонам, лишь изредка, как хороших знакомых, приветствуя легкой улыбкой самые дорогие для нее экспонаты – те, что больше всего нравились ей, и те, которые выделял отец. Стук ее высоких каблуков далеко разносился в пустых по случаю выходного дня залах; мощная подсветка была отключена, и в сероватом дневном свете знакомые полотна выглядели совсем не так, как при беспощадном сиянии электрических ламп. Краски на них казались потускневшими, и сами картины при таком освещении производили впечатление более старых, но зато более живых и настоящих.

Ирина Андронова, сколько себя помнила, была здесь, в Третьяковке, как и в любом другом художественном музее Москвы и Питера, как у себя дома. Дом – это место, где тебе всегда рады, и если это утверждение верно, то музеи и картинные галереи обеих столиц действительно были для Ирины родным домом. Сначала ее приводил сюда отец, перед которым благоговели все, кто имел хоть какое-то отношение к изобразительному искусству. Реставраторы буквально молились на него, как на чудотворную икону, смотрители низко кланялись, а суровые уборщицы становились по стойке "смирно" и брали швабры "на караул". Такое впечатление, по крайней мере, осталось у маленькой Ирины после первых походов в музеи. Скорее всего впечатление это, как все первые впечатления, было правильным. Когда она родилась, отец был уже очень немолодым человеком и достиг в своем деле таких высот, какие большинству его коллег попросту и не снились; в искусствоведении он был даже не генералом, а генералиссимусом, и воздаваемые ему окружающими почести – не только заслуженные, но и в большинстве своем абсолютно искренние – были привычным фоном, на котором прошла вся жизнь Ирины до сегодняшнего дня.

Отец, казалось, не имел ничего против того, чтобы дочь пошла по его стопам. Во всяком случае, они это никогда не обсуждали – почти никогда, за исключением единственного случая. Случай этот произошел, когда Ирина окончила школу и объявила, что подает документы на искусствоведческий. Да и тогда, собственно, никакого особенного разговора у них не вышло. Отец только вздохнул и, глядя на нее поверх очков, коротко спросил: "А не боишься?"

Вопрос, конечно же, был далеко не праздный. Детям, которые пошли по стопам известных родителей, всегда несладко. Говорят, на детях гениев природа отдыхает, и практика, как правило, доказывает верность этого утверждения. Как бы ни был хорош молодой артист, отбрасываемая его великими родителями тень автоматически затушевывает, умаляет его достижения; работы молодого художника всегда станут сравнивать с работами его отца, и сравнение, увы, будет не в пользу того, кто, как проклятием, наделен приставкой "младший", употребляемой, в зависимости от контекста, либо перед фамилией, либо после нее. Можно дожить до ста лет, удостоиться всех мыслимых почестей и наград, но так и умереть "младшим"...

А чего стоят хотя бы сплетни! Ты можешь вкалывать до седьмого пота, оттачивая и шлифуя доставшийся тебе по наследству талант, можешь десять раз сменить фамилию, и все равно про тебя будут говорить, что ты всю жизнь пользуешься своим отцом (или матерью, кому как повезет), как некой комбинацией бульдозера и асфальтового катка, которая движется впереди, прокладывая для тебя идеально прямую и гладкую дорогу к успеху. Будут плести интриги и обвинять в них тебя, будут шушукаться и хихикать за спиной, сладострастно перемывая тебе косточки, будут рассказывать басни о каких-то людях, которые в десятки, в сотни раз талантливее, умнее и компетентнее тебя, но пропадают в нищете и безвестности, потому что ты занимаешь их место по праву рождения...

Вот что на самом деле значил короткий вопрос Константина Ильича. "Не боюсь", – ответила Ирина, и это был первый в ее жизни случай, когда она сознательно солгала отцу (невинное детское вранье, разумеется, не в счет). В действительности она боялась всего этого и еще многого другого прямо-таки до оторопи и именно по этой причине вкалывала до седьмого пота даже тогда, когда другие отдыхали, – не помышляя о славе или деньгах, а хотя бы для того, чтобы отцу не было за нее стыдно.

И труды ее не пропали даром. В свои тридцать лет она была кандидатом и заканчивала написание докторской, и слово ее в мире искусствоведения, хоть и не стало пока истиной в последней инстанции, как слово профессора Андронова, обрело тем не менее весьма солидный вес. К ней обращались за консультацией, к ее мнению прислушивались, и происходило все это вовсе не потому, что она была дочерью знаменитого профессора. О ней все чаще говорили как о грамотном, знающем, весьма компетентном и, главное, наделенном отменным чутьем эксперте. И как бесценное сокровище хранила она воспоминание о том единственном случае, когда после долгого и ожесточенного спора ей удалось переубедить отца, заставить его изменить мнение и признать ее правоту в вопросе датировки работы какого-то неизвестного голландца. Да, тот случай был единственным (если бы их оказалось больше, профессор Андронов просто не был бы профессором), но он таки имел место! Даже если тот спор, как иногда начинало казаться Ирине, был всего лишь своеобразным экзаменом, то она выдержала его с честью. Словом, к тридцати годам ей удалось достичь почти невозможного: стать самостоятельной величиной в тесном искусствоведческом мирке еще при жизни знаменитого отца.

При жизни... Эта мысль заставила ее вздрогнуть, как от пощечины. Тот счастливый период, который она только что мысленно назвала "при жизни отца", уже почти месяц как остался в прошлом, отошел в область легенд и воспоминаний. Удивительно, о какой ерунде способен размышлять человек, переживая даже самое сильное горе!

Горе ее действительно было сильным и искренним, однако даже на похоронах Ирина, помнится, не могла выбросить из головы этюд, о котором буквально за день до смерти говорил по телефону отец. Имел ли этот этюд отношение к его гибели? Была ли смерть результатом несчастного случая, как утверждали следователь и медицинский эксперт?

Ирина сама настояла на вскрытии, которое ничего ей не объяснило, а только еще больше все запутало. Сердце у отца оказалось на удивление здоровым для человека его возраста, легкие и мозг также были в порядке; даже желудок был полон, что целиком исключало возможность голодного обморока – возможность, которую никто даже не рассматривал ввиду абсолютной бредовости такого предположения. В организме отца не было обнаружено ни малейших следов каких бы то ни было токсинов; словом, никаких причин вдруг, ни с того ни с сего падать в обморок у профессора Андронова не было.

Он мог, конечно же, споткнуться, потерять равновесие и упасть, ударившись при этом головой. Но люди, споткнувшись, как правило, падают вперед, а не назад и ударяются лбом или в крайнем случае виском, но никак не затылком! Он что, прогуливался по кабинету задом наперед?

Это тоже могло быть. Ирина легко могла себе представить, как отец поправляет на стене одну из своих картин, а потом, пятясь, отходит назад, потирая руки и разглядывая какого-нибудь Коро или Левитана с таким восторгом, будто видит этот пейзаж впервые. Потом его пятка цепляется за край ковра или ножку кресла, он взмахивает руками в тщетной попытке удержать равновесие и...

Но этюд?

Насколько поняла из телефонного разговора Ирина, речь шла о неизвестном ранее этюде Иванова к его знаменитой картине "Явление Христа народу". Кто-то – кто именно, отец не сказал – позвонил ему и предложил взглянуть на этюд, чтобы оценить его подлинность и, возможно, приобрести для своей коллекции. Профессора это предложение очень заинтересовало. Ирина тоже была заинтригована: шутка ли, неизвестный этюд самого Иванова!

Они договорились, что Константин Ильич перезвонит ей на следующий день, сразу же после визита владельца этюда. Она ждала до позднего вечера и легла спать, так ничего и не дождавшись, а наутро принялась звонить сама – и на домашний телефон, и на мобильный, но ни один из номеров не отвечал. Она встревожилась бы, даже будь отцу шестьдесят лет, а поскольку ему было полных восемьдесят пять, Ирина не просто встревожилась, а перепугалась насмерть – настолько, что бросила все дела и помчалась в Питер. Примчалась, открыла дверь своим ключом и увидела...

Все это она, разумеется, подробно рассказала следователю, но тот только развел руками. Он знал, кем был профессор Андронов для отечественного искусствоведения, и понимал всю меру лежащей на нем, следователе, ответственности, однако... Ну, допустим, сказал он, что некий злоумышленник придумал эту историю с этюдом только для того, чтобы проникнуть в квартиру. Известно, для чего люди такого сорта проникают в квартиры известных коллекционеров живописи; известно также, что они никогда не уходят из упомянутых квартир с пустыми руками. Так не будете ли вы, уважаемая Ирина Константиновна, любезны сказать, что именно было похищено из квартиры вашего отца?

Тут, естественно, настала очередь "уважаемой Ирины Константиновны" растерянно разводить руками, потому что из квартиры ничего не пропало. Все оставалось на своих, раз и навсегда отведенных местах, только один из ранних этюдов Левитана почему-то лежал на отцовском письменном столе задником вверх. Именно эта деталь окончательно убедила следователя в том, что здесь имел место несчастный случай: по его версии выходило, что Константин Ильич споткнулся, когда передвигался по кабинету задом, присматривая новое местечко вот для этого самого холста. Зачем понадобилось перевешивать холст? Ну как же! Да затем, чтобы освободить место для нового приобретения – того этюда, о котором вы, уважаемая Ирина Константиновна, давеча упоминали.

И все. Крыть было нечем, потому что эта же мысль пришла в голову Ирине, как только она увидела лежащий на столе пейзаж. Внутренний голос нашептывал ей, что все наверняка не так просто, но у этого голоса не было никаких аргументов, да и другого предположения, которое столь логично объясняло бы и падение профессора Андронова, и оставшийся лежать на столе пейзаж, тоже ни у кого не было – ни у следователя, ни у Ирины, ни у ее внутреннего голоса...

По мере приближения к цели шаги ее становились все медленнее, а в груди нарастало странное волнение. Посторонние мысли вылетели из головы раньше, чем Ирина увидела ЕЕ.

Она висела там же, где и всегда, – неправдоподобно громадный прямоугольник холста в тяжелой старинной раме. Детали трудно было разобрать из-за плохого освещения; Ирина подошла поближе – намного ближе, чем в рабочие дни, когда была включена подсветка, – и остановилась, вглядываясь в картину.

Теперь, после смерти отца, она часто приходила сюда и подолгу простаивала возле "Явления Христа народу", как будто картина могла ей чем-то помочь, дать ключ к разгадке тайны смерти профессора. Неизвестно, состоялась его встреча с анонимным продавцом или тот ушел в полном недоумении, простояв какое-то время перед запертой дверью квартиры. Как бы то ни было, именно эта картина послужила пусть косвенной, но все-таки причиной смерти Константина Ильича. Даже если следователь был прав в своих предположениях, отец Ирины все равно погиб из-за этого полотна, потому что споткнулся, освобождая место для этюда вот к этой самой картине. Бывали моменты, когда Ирина начинала ее ненавидеть, но это ощущение быстро проходило. Не станешь ведь всерьез ненавидеть электроприборы только из-за того, что кого-то из твоих родственников убило током! А здесь связь еще тоньше и незаметнее, чем в случае с оголенным проводом высокого напряжения... если она вообще существует, эта связь.

Она отогнала эти мысли и стала по привычке разглядывать картину, снова и снова поражаясь мастерству художника, который ухитрился создать иллюзию простора, объема и глубины, просто мазок за мазком накладывая краски на гигантское полотно. Мазок за мазком, слой за слоем... двадцать лет самозабвенного, адского труда, и все для того, чтобы в другом веке другой человек споткнулся, упал, ударился головой и умер на месте...

Ирина нахмурилась и подалась еще ближе к картине. Наверное, виновато во всем было непривычное освещение; скорее всего так оно и было, но все же...

Все же внезапно возникшее у нее чувство, что с картиной что-то не так, не только не исчезало, но становилось тем сильнее, чем пристальнее вглядывалась Ирина в изображение, на таком расстоянии выглядевшее просто бессмысленной мешаниной цветных мазков и пятен. Мазков и пятен, пятен и мазков... Разумеется, Ирина Андронова не могла похвастаться тем, что помнит, как положен каждый мазок на каждой из бесчисленных картин, запечатленных, как на жестком диске компьютера, в клетках ее мозга. Помнить такое не под силу никому, даже если речь идет об одной-единственной картине. Однако существует такая вещь, как манера письма, и она почти столь же уникальна, как отпечатки пальцев. То, на что сейчас смотрела Ирина, было, конечно же, написано в манере Иванова (хотя бы потому, что это была ЕГО картина и ничем другим она просто не могла являться); тем не менее ее не оставляло чувство, что перед ней всего-навсего очень удачная имитация.

Свет? Да, конечно, освещение было виновато, но только отчасти. Оно лишь сделало более заметным то, что смутно мерещилось Ирине уже... сколько? Месяц? Полгода? Год?

Она отступила от картины на шаг, потом еще на два, а потом отошла на середину зала. Левый каблук вдруг зацепился за что-то; теряя равновесие, Ирина взмахнула руками и холодно, отстраненно подумала, что эта картина, черт бы ее побрал, похоже, что-то имеет против членов семьи Андроновых. В следующее мгновение ее молодое, гибкое тело восстановило равновесие. Учащенно дыша и слыша, как барабанит в ушах совершенно сбесившийся пульс, Ирина обернулась и увидела, что задела каблуком край ковровой дорожки.

– А, чтоб тебя! – нарочно громко и грубо, чтобы рассеять внезапно нахлынувшее ощущение, воскликнула она и снова повернулась к картине.

Наваждение прошло, картина была как картина. Владевшее Ириной минуту назад чувство, что выставленное на всеобщее обозрение в самой известной картинной галерее страны полотно написано кем угодно, но только не тем человеком, чье имя выгравировано на врезанной в нижний край багетной рамы бронзовой табличке, исчезло.

Ну, скажем так, почти исчезло.

"С ума я, что ли, начинаю сходить? – подумала Ирина. – Ведь я же была почти уверена..."

Она снова посмотрела на картину. Все было на месте, все было правильно и знакомо до мелочей, и все же что-то было не так: ей опять стало казаться, что перед ней мастерски выполненная копия.

Разумеется, этого попросту не могло быть. Если в Третьяковке висит копия, то куда мог подеваться оригинал? В запасник? Чушь! Ирина бывала в запасниках галереи сто раз и не видела там ничего, что хотя бы отдаленно напоминало "Явление...". А не заметить такую громадину среди других экспонатов было попросту невозможно.

И вообще, если бы это была копия, уж кто-кто, а они с отцом наверняка бы об этом знали. Да и кто, в конце-то концов, находясь в здравом рассудке, выставит перед всем честным народом заведомую подделку и станет утверждать, что это оригинал?! Это же самый верный и простой способ на веки вечные погубить репутацию – не свою, на свою плевать – Третьяковской галереи!

Все это было совершенно верно, но беспокойство не проходило. Идти с этим беспокойством к директору галереи Ирина не отважилась, но и просто махнуть рукой на свои подозрения уже не могла.

Тут ее вдруг осенило. "Посоветуюсь-ка я с дядей Федей", – решила она и, бросив на картину последний испытующий взгляд, быстрым шагом вышла из зала.

* * *

Бумага лопнула, рама развалилась на куски, подрамник перекосился, но грунтованный холст выдержал, не порвался, о чем оставалось только пожалеть: Глеб был бы рад, если бы картина, как в кинокомедии, легла Самокату на плечи наподобие воротника.

Отведя душу, Сиверов перешел непосредственно к цели своего визита – бросил картину в угол, мощным толчком зашвырнул все еще согнутого пополам Самоката в комнату и аккуратно, без стука закрыл за собой входную дверь. Самокат возился в комнате, кряхтя и роняя какую-то посуду; Глеб в два шага пересек микроскопическую прихожую, оставленную на память потомкам славными строителями шестидесятых, и вошел в комнату, натягивая на руки тонкие кожаные перчатки. На отпечатки пальцев ему в данном случае было плевать, однако суставы следовало поберечь.

Когда он вошел, Самокат как раз сориентировался, где у него верх, где низ, разобрался со своими перепутавшимися конечностями и, пошатываясь, поднялся на ноги из груды пустых пивных бутылок, как восставшая из пепла птица Феникс. Кажется, этот уличный торговец краденым антиквариатом не пострадал при падении, чего нельзя было сказать о журнальном столике, на который он, похоже, приземлился. Две ножки столика подломились, отчего тот стал похож на новорожденного теленка, пытающегося утвердиться на разъезжающихся ногах. Вокруг в изобилии валялись уже упомянутые выше пивные бутылки, среди которых Глеб, приглядевшись, заметил две водочные. Еще на полу подле столика имела место перевернутая пепельница с густой россыпью пепла и смятых окурков. В комнате отвратительно пахло застоявшимся табачным дымом, пролитым пивом, перегаром и немытым телом. Последний запах, несомненно, исходил от Самоката, который был одет в одни линялые серые трусы с ослабшей резинкой.

Все это и еще многое другое из представившейся взору Сиверова картины очень плохо сочеталось с Куинджи, да и вообще с искусством; в данном конкретном случае речь могла идти разве что об искусстве жить не работая. И тем не менее...

– Не ушибся? – заботливо спросил Глеб, делая шаг вперед.

– Н-нет, – промямлил Самокат, еще не успевший, по всей видимости, разобраться, на каком он свете.

– Это мы сейчас поправим, – пообещал Слепой, ухватил Самоката за скользкий жирный загривок, согнул пополам и, хорошенько прицелившись, наладил головой в густо заставленный фарфором и хрусталем древний обшарпанный буфет.

Ошалело мотая головой, Самокат задним ходом выбрался из буфета в водопаде звенящих и дребезжащих осколков. В его сальных кудрях было полно фарфоровой крошки и мелких кусочков стекла; на трясущихся, тронутых нездоровым клубничным румянцем щеках багровели свежие, с иголочки, царапины. Глеб снова шагнул вперед, и Самокат испуганно закрылся скрещенными руками. Сиверов удовлетворенно кивнул: прогресс был налицо.

– Ты чего, мужик?! – сипло выкрикнул Самокат, одним глазом выглядывая из-под локтя. – Ты кто?!

– Хау ду ю ду? – вместо ответа вежливо осведомился Глеб и сверкнул лучезарной "голливудской" улыбкой.

От этого приветствия Самокат обалдел настолько, что даже отпустил руки, которыми прикрывал голову. Глеб заметил, что плешь у него тоже поцарапана. Челюсть у Самоката отвисла, налитые кровью глаза выпучились: он наконец-то узнал незваного гостя. Его можно было понять: избавившись от канареечно-желтой в синюю полоску куртки, кепи с огромным козырьком, просторных разноцветных шаровар, вызывающе белоснежных кроссовок и акцента, Сиверов перестал напоминать набитого валютой состоятельного лоха из штата Айова или, скажем, Арканзас. Это преображение само по себе способно было вызвать у человека легкую оторопь, а уж тот факт, что какой-то полоумный американец сумел сам, без помощи ментов, отыскать в многомиллионной Москве такого ловкача, как Шура Самокат, и вовсе мог свести бедолагу с ума.

– Слышь, ты, мистер, как тебя там, – немного придя в себя, сказал Самокат и опасливо отступил на пару шагов. – Ты того, потише, понял? Здесь тебе не Америка, блин! – продолжал он, понемногу обретая почву под ногами, а вместе с ней и былую уверенность в себе. – Ишь, развоевался! Сейчас ментам позвоню, насидишься на нашей киче! А наша кича – не ваша, ты там, падло натовское, кровавыми слезами умоешься!

– Да какой я тебе к чертям собачьим мистер? – дружелюбно сказал ему Глеб и коротко ткнул Самоката кулаком в нос.

Самокат с грохотом опрокинулся на многострадальный столик, который от этого окончательно развалился с печальным треском. Самокат взвыл, как сбитая машиной собака, прижав обе ладони к лицу. Между пальцами у него струилась, капая на голую грудь, яркая, как томатный соус, кровь. Глеб снова удовлетворенно кивнул: он бил Самоката с таким расчетом, чтобы доставить тому максимум неприятных ощущений при минимуме вреда для организма. Ни убивать, ни даже отправлять этого проходимца в нокаут Сиверову не требовалось; его нужно было просто размягчить, и притом быстро, потому что в машине ждала Вера Григорьевна, да и вообще... Вообще, Глебу до смерти надоело с ним возиться, и он хотел поскорее покончить с этим делом.

Самокат, видимо, тоже пришел к выводу, что с этим делом пора кончать, вот только способ для этого он выбрал не тот. Глеб увидел, как его испачканная капающей из разбитого носа кровью ладонь сомкнулась на горлышке пустой водочной бутылки, и позволил себе улыбнуться.

Самокат ловко, прямо как в кино, кокнул бутылку о чугунное ребро радиатора парового отопления и начал тяжело подниматься с пола, держа перед собой зазубренный осколок и жутковато скаля окровавленные зубы. В сочетании с отвисшим голым брюшком, сползающими ветхими трусами и тощими бледными ногами все это смотрелось не страшно и даже не комично, а просто гадко. Именно брезгливость заставила Глеба немного поспешить, и вместо того, чтобы дать Самокату в ухо, он просто сунул ему под нос пистолет с глушителем.

Самокат замер в позе пловца, готового стартовать в эстафете "четыре по сто", завороженно глядя в черное дуло. Глеб медленно поднял пистолет, и Самокат послушно разогнулся и встал более или менее прямо. Ладонь его разжалась, и отбитое бутылочное горлышко, безобидно звякнув, упало на замусоренный пол.

– Молодец, – сухо сказал Глеб, – соображаешь. Как же ты не сообразил, что выдавать эту мазню за Куинджи нехорошо?

– Мазню, – обиженно проворчал Самокат. – Нехорошо... – Он с хлюпаньем втянул в себя кровавые сопли. Из носа у него продолжало течь, как из прохудившегося крана, но Самокат даже не пытался утереться, потому что пистолет все еще находился в непосредственной близости от его физиономии. – А фантиками вместо баксов расплачиваться хорошо? Вообще, мы квиты. Ты мою мазню схавал, а я – твои фантики...

Глеб с трудом сдержал грустную улыбку, поскольку это была чистая правда. Для следственного изолятора Лубянки Самокат был чересчур мелкой рыбешкой, да и музей в этом, как его... словом, в Забубенске брал, конечно же, не он, а кто-то другой. Поэтому Самоката решено было пустить плавать на воле, чтобы посмотреть, куда он в конечном итоге приплывет. С этой целью, когда стало окончательно ясно, что похищенный Куинджи находится у него, картину решено было выкупить. В качестве платежного средства Федор Филиппович выдал Глебу требуемую сумму в долларах США, которые выглядели совсем как настоящие. Выдачу генерал сопроводил совершенно излишним предупреждением не пытаться расплачиваться этими деньгами с кем-нибудь, кроме Самоката. Когда же выяснилось, что в обмен на фальшивые деньги Сиверов получил фальшивого Куинджи, веселью Федора Филипповича не было предела. От явных проявлений этого веселья генерала Потапчука сдерживало только присутствие совершенно убитой горем Веры Григорьевны, сотрудницы того самого музея, откуда один местный алкаш по наущению неустановленных столичных жуликов увел пресловутую картину. Потапчук ограничился тем, что помянул вора, который зачем-то тайно присвоил портянки своего коллеги. После этого он принялся отпаивать несчастную тетку чаем, в котором чая как такового было примерно вдвое меньше, чем коньяка, а Глеб отправился разыскивать хитроумного Самоката...

– Картина где? – спросил он, проигнорировав содержавшийся в последней реплике Самоката упрек.

Самокат ответил коротко, довольно энергично и совершенно непечатно. Очевидно, он и впрямь полагал, что они с Глебом квиты: один получил фальшивую картину, другой – фальшивые деньги, так какие тут могут быть разборки? Пистолет его, конечно, впечатлил, но не настолько, чтобы отбить охоту торговаться: в то, что драчливый "мистер" может использовать оружие по прямому назначению, Самокат не верил.

Сиверов с досадой подумал, что с пистолетом он действительно поторопился. Самокат размяк еще не до конца, с ним следовало поработать немного дольше, а теперь что делать – стрелять? Да кому нужен мертвый Самокат? От него и от живого толку немного, а уж от мертвого...

– Жаль, – сказал он, левой рукой деловито подтягивая перчатку на правой, – времени у меня в обрез. Что это за жизнь такая? Только соберешься спокойно потолковать с человеком, как вдруг оказывается, что либо времени у тебя мало, либо собеседник дурак... Либо и то и другое.

Самокат не ответил. Глаза у него опять округлились, челюсть отвисла, а клубничный румянец, свидетельствовавший о прискорбном пристрастии к алкоголю, сбежал со щек, отчего те сделались бледно-фиолетовыми. Смотрел он не на Глеба и даже не на пистолет, а на его руки – точнее, на тонкие кожаные перчатки, которые были на них надеты. Похоже, перчатки он заметил только теперь, и эта деталь напугала его гораздо сильнее, чем все остальное, вместе взятое.

– Ты, это... земляк, – пробормотал он, глядя на перчатки, как кролик на удава, – не надо, слышь? Что ты так сразу-то? Кто же знал-то, в натуре? Я думал, фирмач, лох заграничный... Ну, извини, непонятка вышла, так можно же по-человечески разобраться! Здесь она, твоя картина, в кладовке лежит. Забирай, раз такое дело, на хрена мне этот геморрой?

– Это точно, – согласился Сиверов, опуская пистолет, – геморрой тебе ни к чему. Давай волоки. И смотри, чтобы без фокусов.

Самокат быстро-быстро закивал патлатой окровавленной головой, бочком обошел Глеба и открыл дверь кладовки, которая находилась в узеньком проходе, что вел из большой комнаты в спальню. Из кладовки, как скелет из шкафа, немедленно вывалились лыжи и еще какое-то барахло; по полу, негромко рокоча выступами на крышке, покатился черный пластмассовый бачок для проявки фотопленок. Стоя на пороге (внутри кладовки, по всей видимости, было просто некуда поставить ногу), Самокат наклонился вперед и принялся шуровать там, шурша бумагой и что-то шумно роняя. Глебу были видны только его тощие ноги и шевелящийся зад в обвисших хлопчатобумажных трусах. Зрелище было не из приятных, но Глеб терпел, не сводя с Самоката глаз, потому что тот вполне мог откопать в кладовке не картину, а что-нибудь другое – охотничье ружье, например.

Глеб ловко закурил левой рукой, продолжая держать в правой пистолет. Самокат в очередной раз обрушил в кладовке что-то тяжелое, сдавленно выругался и наконец, пятясь, выдвинулся в коридорчик. Наряду с облегчением Глеб испытал что-то вроде разочарования: в руках у Самоката было никакое не ружье и даже не ржавый туристский топорик, а картина. Помимо всего прочего, это означало, что Самокат – болван, работающий исключительно на себя, а значит, привести может только к таким же, как он сам, мелким болванам. Следовательно, это опять не то... Да и существовало ли оно на самом деле, это пресловутое "то", или они с Федором Филипповичем уже который месяц гоняются за призраком?

– Вот, забирай, – хлюпая разбитым носом, сказал Самокат и боязливо протянул Глебу картину. – Ну ее на хрен, от нее одни неприятности.

– Присядь, – сказал Глеб, левой рукой принимая у него злосчастного Куинджи. – Вон там, в сторонке, на диване.

Самокат послушно присел на краешек дивана, сдвинул голые костлявые коленки и, как примерный ученик, положил на них мосластые ладони. Глеб рассматривал картину, которая, на его взгляд, не отличалась от той, что сейчас валялась в углу прихожей, ничем, кроме рамы. Ему уже в который раз подумалось, что десяток просмотренных альбомов с репродукциями и несколько бегло пролистанных книг по искусствоведению и технике живописи являются слишком легким теоретическим багажом для той работы, которой ему сейчас приходилось заниматься.

– Значит, так, – сказал он, переводя взгляд с Куинджи на Самоката, – вношу ясность. Если окажется, что это опять копия, я тебя из-под земли достану и обратно закопаю, но уже холодного. Пока я здесь, не поздно передумать. Даю десять секунд на размышление, время пошло.

– Да она это! – плаксиво воскликнул Самокат. – Другой нету! Что я тебе – эксперт? Откуда я знаю, копия это или оригинал?

Глеб подумал, что этого, возможно, не знает даже уважаемая Вера Григорьевна, которая в данный момент терпеливо дожидалась его в машине.

– Ладно, – сказал он, – это я проверю. Для тебя будет лучше, если это оригинал. Теперь так. С сегодняшнего дня работаешь на меня, понял? Работа простая: я задаю вопросы, ты находишь ответы и сообщаешь мне.

Самокат шмыгнул носом и по-новому, заинтересованно и хитро, взглянул на Глеба.

– А что я с этого буду иметь? – спросил он.

– Жизнь и свободу, – не задумываясь, ответил Слепой. – Здоровье, учитывая твои привычки, гарантировать не могу.

– Ишь ты, жизнь и свободу, – протянул Самокат. – Мент, что ли? Так вроде не похож...

– Вообще-то, это не твое собачье дело, – доверительно сказал ему Сиверов. – Но, с другой стороны...

Он спрятал пистолет, порылся во внутреннем кармане, на ощупь выбрал нужное удостоверение и издали показал его Самокату.

Самокат присмотрелся к надписи на корочке, и у него опять отвисла челюсть.

– Оба-на! – сказал он и осторожно дотронулся до распухшего носа. – Министерство культуры... Ни хрена себе культура!

– А чего ты хотел? – спросил Глеб, убирая удостоверение в карман. – Чтобы вокруг таких, как ты, массовики-затейники хороводы водили? Чтобы вам, подонкам, поэты стихи читали о необходимости беречь культурное наследие нации? Надоело вас, ублюдков, терпеть, понял? И учти, я не один такой, нас много, и разговаривать мы с вами теперь будем, как я с тобой сегодня разговаривал, а может, и покруче.

Самокат озабоченно поскреб мизинцем замусоренную фарфоровой крошкой лысину и крякнул. Видимо, рассказанная Глебом байка о некоем "культурном спецназе" заставила его крепко задуматься. Сиверов не имел ничего против – пусть думает на здоровье. Молчать о сегодняшнем происшествии он все равно не станет – надо же как-то объяснить корешам, куда подевался краденый Куинджи! Зато теперь, с пеной у рта рассказывая чистую правду, он в два счета приобретет репутацию записного враля и кидалы, обувшего в лапти своих же подельников. Смотреть на него после этого станут в высшей степени косо, бизнес даст трещину, и ему ничего не останется, как верой и правдой служить делу сохранения, понимаете ли, культурного наследия. Толку от него, конечно, будет немного, но все-таки... Слухом земля полнится; если бы не слухи, Глеб Сиверов занимался бы сейчас совсем другими, более привычными для него делами. А лучшего агента для сбора, передачи и распространения слухов, чем вот этот проходимец, пожалуй, и не придумаешь.

– Ладно, – буркнул наконец Самокат. – Деваться-то все равно некуда.

– Вот это верно, – сказал Глеб и посмотрел на часы. – У нас есть пять минут – в самый раз для коротенького интервью. Вернемся к нашему Куинджи. Итак, всего три вопроса: кто брал музей, кто делал копию и кто заказчик?

Глава 3

– Теперь расскажи, как прошел день, – сказал Виктор, усаживаясь в кровати и подкладывая подушку под спину.

Как всегда после секса, неважно, хорошего или на скорую руку, его потянуло на разговоры. На самом-то деле ему, конечно же, хотелось вовсе не поговорить, а вздремнуть, но их отношения еще не стали рутинными, и он не мог себе позволить просто повернуться к ней спиной и захрапеть, как это водится у большинства русских мужиков. Да и не только русских, наверное.

Ирина тоже села, спустив ноги на прохладный гладкий пол, и набросила на плечи халат. Скользкий шелк приятно ласкал разгоряченную кожу, возбуждение понемногу проходило, сознание возвращалось, и голова мало-помалу снова обретала способность соображать. Заводилась Ирина медленно и так же медленно остывала; Виктор был прекрасным любовником, но на весь цикл, на то, чтобы заставить ее сразу же после последнего сладкого спазма уронить голову на подушку и уснуть, его все-таки не хватало. Гадая, существуют ли на самом деле такие любовники или они бывают только в кино да на страницах бульварных романов, Ирина встала и босиком подошла к окну.

Дневная гроза давно кончилась, и за окном без конца и края расстилался черный бархат теплой летней ночи, поверху утыканный дрожащими ледяными булавками звезд. Сквозь тройной стеклопакет слабо, будто с другого края света, доносились щелкающие, переливчатые трели соловья; снаружи невесомыми частичками коричневатого праха беспорядочно бились привлеченные светом комары. Их замысловатый охотничий танец начисто отбивал охоту приоткрыть окно, чтобы впустить в комнату струю ночной прохлады и послушать пение соловья.

– День прошел нормально, – отрапортовала Ирина, глядя на свое отражение в темном стекле.

– Где была, что видела? – все тем же бодряческим, призванным победить дремоту, а заодно отвлечь Ирину от мыслей о сексе, немного фальшивым тоном спросил Виктор.

– В Третьяковке, – не оборачиваясь, ответила Ирина. – А видела... Ну, что нового я могла там увидеть?

Она услышала щелчок зажигалки, ощутила запах табачного дыма.

– Эй, – позвал Виктор.

Ирина обернулась и увидела, что он прикурил две сигареты, одну из которых протягивал ей. Курила она нечасто, и сейчас ей этого не особенно хотелось, но она приблизилась к кровати и взяла дымящуюся сигарету. Она все еще чувствовала себя как будто отравленной после приключившегося с ней в галерее наваждения, и, чтобы прийти в себя, этот способ годился не хуже любого другого.

– Так-таки и ничего? – спросил Виктор, переставляя пепельницу с тумбочки к себе на колено и приглашающе похлопывая ладонью по простыне рядом с собой.

Ирина присела на краешек постели, затянулась дымом и пожала плечами.

– А почему ты спрашиваешь?

– Вид у тебя такой, – помедлив, ответил Виктор. – Такой, словно ты все время о чем-то думаешь. Отсутствующий, короче говоря.

Все-таки он чувствовал ее и понимал, как никто другой, не считая, разумеется, отца. А матери она вообще не помнила, та умерла после родов. Константин Ильич, как это ни прискорбно, теперь уже был не в счет, так что Виктор, пожалуй, остался единственным на всем белом свете человеком, который знал о ней почти все. Знал, о чем она думает, что чувствует, о чем грустит и чему радуется.

У Виктора была массивная фигура борца, выступающего в классическом стиле, и лицо, в котором, если чуточку напрячь воображение, можно было усмотреть строгие античные черты. Поэтому Константин Ильич, пребывая в юмористическом настроении, бывало, называл его "беглецом из греческого зала"; еще он утверждал, разумеется, в шутку, что дочь выбирала себе мужчину, сравнивая внешность кандидатов с фотографией мраморного Аполлона, которую якобы постоянно держала у себя в косметичке.

Виктору было сорок пять – "время собирать камни", как частенько, посмеиваясь, говорил он сам. Это было, конечно, верно, но камни, которые он собирал, не были камнями в почках или желчном пузыре; если продолжить сравнение, собираемые им ныне камни относились к разряду драгоценных, реже – полудрагоценных. Он занимал очень высокий пост, имел очень солидный бизнес и ОЧЕНЬ крупный счет в банке (а если подумать, то, наверное, не в одном). Он был из тех людей, которые за легким завтраком дают советы президентам и премьер-министрам, сами при этом оставаясь в тени; он был из тех, по чьему желанию вспыхивают и прекращаются войны и чье состояние прирастает независимо от того, закончился очередной вооруженный конфликт победой или поражением. Потому что он был из тех людей, которые решают, кто должен победить, а кто потерпеть поражение; так, во всяком случае, временами казалось Ирине. Сам Виктор об этом никогда не говорил, а на вопросы, касающиеся его занятий, отвечал уклончиво или просто переводил разговор на другие темы – более, по его словам, интересные.

У него была широкая треугольная спина, и треугольник этот, между прочим, до сих пор был обращен основанием кверху, а не наоборот, как у большинства стареющих мужчин, которые хорошо питаются и ведут сидячий образ жизни. Именно из-за этой спины, широкой как в прямом, так и в переносном смысле, у них с Ириной вспыхивали порой короткие, но яростные ссоры. Он был Виктор, Победитель, у него была широкая спина, и он все время норовил прикрыть этой своей спиной Ирину – просто так, чтобы не дуло. И когда она выпускала по этому поводу когти, он всякий раз только разводил руками и удивлялся. "Что ты за человек? – говорил он, и в его голосе раздражение странным образом сочеталось с восхищением приблизительно в равных пропорциях. – Да любая на твоем месте была бы на седьмом небе от счастья!"

Звучало это грубовато, но именно так, как правило, и звучит голая правда. Ирина не хуже Виктора знала, что девяносто девять и девять десятых процента российских женщин продали бы дьяволу свои души только за то, чтобы очутиться на ее месте – здесь, в этом роскошном загородном особняке, за широкой треугольной спиной Виктора-Победителя. Но что поделаешь, если она как раз входила в эту злосчастную одну десятую процента, которая не только говорит, но и на самом деле думает, что женщина – не предмет домашней утвари? Она-то как раз привыкла идти навстречу ветру и с разбега брать барьеры, так что маячащая впереди широкая спина ее только раздражала: за ней не хватало кислорода, и она мешала видеть линию горизонта.

К счастью, Виктор это понимал, и его попытки заслонить Ирину от ветра были чисто инстинктивными, предпринимаемыми без умысла, а просто по привычке. Наверное, именно ее независимость явилась тем связующим звеном, которое уже второй год удерживало его рядом с Ириной. Выбирал-то он ее, само собой, по другим параметрам, в число которых, как водится, входили длина ног, форма бедер, размер бюста, цвет глаз, тембр голоса и прочие вещи из того же стандартного набора. Выбирал за одно, полюбил за другое – так, в сущности, бывает всегда, но Ирина это ценила, потому что знала: она – не сахар и долго выдерживать ее характер способен далеко не каждый мужчина.

Правда, замуж она за него не спешила, хотя он звал, и не раз. Почему – сама не знала, но не спешила, нет, хотя это и служило дополнительным поводом для сплетен: дескать, Андронова на своем денежном мешке зубки-то обломала; заарканить заарканила, а захомутать никак не получается.

На сплетников она привычно плевала с высокой колокольни и продолжала жить как жила, тем более что отец теперь уже никогда не упрекнет ее за то, что она не торопится порадовать его внуками... Да и при жизни Константин Ильич попрекал ее этим нечасто: понимал, наверное, что, кроме любви к искусству, таланта и чутья, дочь унаследовала от него склонность к позднему браку – осеннему, как он сам это называл.

– Вид у меня самый что ни на есть присутствующий, – сказала она, нарушая затянувшееся молчание, и Виктор закашлялся, поперхнувшись сигаретным дымом. – Намного более присутствующий, чем у тебя. Тебе же спать хочется, скажешь, нет?

– Хочется, – признался он, – но не буду. Жалко. Мы с тобой так мало видимся! Если бы мог, я бы вообще не спал. Давай лучше поговорим. Расскажи, о чем ты все время думаешь. Что ты там такого увидела в этой своей Третьяковке, что тебе весь вечер не дает покоя? Надеюсь, это не другой мужчина?

– В некотором роде, – сказала она. – И даже не один. Целая толпа мужчин... ну и женщин, конечно, тоже.

– Ну, это ерунда, – легкомысленно сказал Виктор и картинно затянулся сигаретой. Волосы у него над висками смешно торчали в разные стороны, и Ирина невольно хихикнула, подумав, что вот таким, голым и взъерошенным после бурной постельной сцены, его мало кто видел. – Толпа меня не волнует, – продолжал он, задрав голову и выпустив к потолку струю дыма. – Особенно такая, в которой есть женщины. Вот если бы один... Так что это была за толпа? Посетители что-нибудь учудили?

– Третьяковка сегодня закрыта для посетителей, – ответила Ирина. – Нет, это я так, пытаюсь образно выражаться.

– Ага, – Виктор едва заметно помрачнел. – Опять ходила поклониться святыне?

– Не думаю, что это повод для шуток, – сказала Ирина, стараясь, чтобы это замечание прозвучало не слишком резко.

– А я и не думал шутить. Ты часами простаиваешь возле этой картины. Дай тебе волю, ты бы, наверное, и ночевала там в зале на скамейке. Я понимаю, почему ты это делаешь, но не понимаю зачем. Ты ведь у меня очень разумная девочка, у тебя голова – дай бог каждому, так чего ты хочешь от этой несчастной картины? Ждешь, когда она с тобой заговорит? Погоди, еще немного, и ты действительно услышишь голоса, а потом Иисус подойдет поближе и благословит тебя прямо с холста... Ты этого добиваешься?

Он казался по-настоящему раздраженным, но Ирина знала, что за раздражением, как за ширмой, скрываются тревога и озабоченность. Похоже, его опять подмывало задвинуть ее к себе за спину, защитить от всех несчастий, и сердился он как раз потому, что понимал: из этого, как всегда, ничего не выйдет. Словом, налицо был отличный повод для очередной ссоры, но ссориться Ирине в данный момент ни капельки не хотелось, потому что она и сама была встревожена.

– Ты знаешь, – сказала она, глубоко, по-мужски, затягиваясь сигаретой, – наверное, я действительно начинаю потихонечку сходить с ума. Сегодня со мной произошла странная история, прямо наваждение какое-то... Нет, голосов я пока не слышала, но... Представляешь, мне сегодня вдруг почудилось, что картина ненастоящая.

– То есть как это "ненастоящая"? – удивился Виктор.

– Ну, копия, подделка...

– А такое возможно? Я имею в виду, чтобы в Третьяковке висела копия, а ты бы об этом не знала?

– Да в том-то и дело, что это исключено! Но в какой-то момент я была почти на сто процентов уверена, что передо мной никакой не оригинал, а вот именно копия, хотя и очень неплохая.

– Чудеса, – сказал Виктор.

Прозвучало это довольно-таки равнодушно. Одним из главных достоинств своего возлюбленного Ирина считала то, что он был от живописи еще более далек, чем декабристы от народа. Разумеется, как всякий культурный, образованный человек, он посещал музеи и выставки, мог отличить Репина от Пикассо и вполне связно выразить польщенному живописцу благодарность и восхищение, которых на самом деле не испытывал. Но в вопросах узкоспециальных он был полным профаном, чего, к счастью, никогда не скрывал. Порой он высказывал суждения о живописи, граничившие с нелепостью, но делалось это просто для того, чтобы немного подразнить Ирину. Поэтому проявленное им равнодушие ее нисколько не задело: для него, как для любого обывателя, в этой истории не было ничего удивительного. Подумаешь, копия! Чему тут удивляться? Оригинал за столько лет, наверное, пришел в полную негодность, а то и вовсе висит на даче у какого-нибудь отставной козы барабанщика, бывшего секретаря ЦК или министра сельского хозяйства, скажем, братского Туркменистана.

Так или примерно так почти наверняка рассуждал Виктор. Однако, как бы он ни относился к живописи, Ирину и все, что было с ней связано, он воспринимал с полной серьезностью.

– И что же ты предприняла? – заинтересованно осведомился он.

Ирина поправила соскользнувший с левого плеча халат и состроила недоумевающую гримасу.

– А что тут можно предпринять? Не в милицию же звонить... Я же говорю, наваждение! Ну, пошла к дяде Феде...

– К дяде Феде?

– Это реставратор из Третьяковки, самый опытный.

– Ага. Дядя Федя съел медведя, упал в яму, крикнул: "Мама!"... И что же крикнул дядя Федя, когда ты поделилась с ним своими... э... опасениями?

– Он вообще никогда не повышает голоса, чтоб ты знал. Очень тихий, интеллигентный, а главное, знающий человек.

– Так-так. А годков ему сколько, если не секрет?

Ирина улыбнулась и решительно погасила в пепельнице сигарету.

– Осенью уходит на пенсию, – сказала она, – так что можешь не беспокоиться, Отелло.

– Значит, все-таки чуточку старше меня, – с напускной задумчивостью произнес Виктор. – Ладно, тогда пускай живет. Ну, и что же он тихо и интеллигентно тебе сказал?

Ирина пожала плечами и провела ладонью по волосам, безотчетно копируя жест своего покойного отца.

– Он меня похвалил, – сказала она. – Оказывается, я первая это заметила... из тех, кто не в курсе, естественно.

– Ах, так это действительно копия? – с заинтересованностью, которая показалась Ирине неожиданно искренней, воскликнул Виктор.

– Да нет же, оригинал. Просто в начале девяностых, в самые тяжелые времена, кто-то из тогдашних реставраторов здорово напортачил, чуть было не погубил картину безвозвратно... Все, конечно, исправили, специалисты в Третьяковке работают в самом деле классные, прямо волшебники. Так что я действительно первая заметила, что с картиной что-то не так.

– По-моему, это повод для законной гордости, а не для беспокойства, – заметил Виктор. Он потушил сигарету, благоразумно оставив наиболее, если верить медикам, канцерогенные два с половиной сантиметра у самого фильтра. – Слушай, – продолжил он, – я никак не соображу, какая разница между хорошей копией и оригиналом, над которым сто, двести, триста лет работали реставраторы? Ведь на таком оригинале, наверное, уже не осталось ни одного мазка, положенного самим автором! Ей-богу, тут есть какая-то условность, совершенно недоступная моему пониманию.

Это было как раз одно из тех провокационных высказываний, к которым Виктор прибегал, когда хотел отвлечь Ирину и втянуть ее в горячий и бессмысленный спор об искусстве, где ему обычно доставалась незавидная роль молчаливой боксерской груши. На этот раз, увы, данный акт самопожертвования остался незамеченным: Ирина выглядела слишком озабоченной, чтобы отвлекаться на глупости.

– Да что, наконец, тебя гложет? – воскликнул раздосадованный Виктор. – Ты что, не поверила этому своему дяде Феде?

Ирина беспомощно развела руками.

– Какое право я имею ему не верить? Он работает в галерее дольше, чем я живу на свете, он любому искусствоведу даст сто очков вперед, у него безупречная репутация...

– И все-таки тебя что-то тревожит.

– Ну да, пожалуй... Понимаешь, – сказала Ирина отчаянным тоном человека, решившего наконец переложить часть оказавшегося непосильным груза на чужие плечи, – реставрация была в начале девяностых, так? То есть без малого полтора десятка лет назад. А полтора десятка лет назад мне было пятнадцать. Ну, пускай семнадцать или даже восемнадцать. Я тогда была восторженная девчонка, то ли школьница, то ли студентка, и даже не московская, а питерская. "Явление Христа народу" я, конечно, видела, и не раз, но просто видела, понимаешь? По-настоящему, всерьез рассматривать, изучать картину я начала только после того, как окончила академию и перебралась в Москву. То есть уже через несколько лет после той реставрации...

– Так-так-так, – произнес Виктор, резко подавшись вперед. Теперь уже он выглядел встревоженным и озабоченным. – Кажется, начинаю понимать. Ты хочешь сказать, что по-настоящему рассмотрела и запомнила картину уже в нынешнем виде, который она приобрела после той злополучной реставрации, так? Выходит, тебе просто не с чем было ее сравнивать. Ты не знаешь, какой она была до реставрации, а значит, не могла заметить отличий, появившихся после. Так?

– Вот именно! – воскликнула Ирина.

Виктор, конечно, ничего не понимал в живописи, но, когда речь шла о логике и здравом смысле, он неизменно оказывался на высоте. И сейчас ему удалось четко сформулировать то, что не давало ей покоя всю вторую половину дня. Настолько четко и ясно, что Ирине осталось только удивляться, как она не додумалась до этого сама. То есть она почти додумалась, но все-таки не до конца. А вот Виктор мигом ухватил самую суть и изложил ее парой коротких фраз. Все-таки две головы действительно лучше, чем одна...

– Об этом я и говорю, – горячо продолжала она, безотчетно запахивая на груди халат, как будто нагота была помехой разговору. – Все-таки человеческая память отличается от компьютерной. Она сглаживает детали, она все время обновляется... Эта картина в ее нынешнем виде много лет была для меня оригиналом, единственным и неповторимым, а сегодня я на нее посмотрела – ну, копия же! В чем секрет, не пойму, но что-то не так... Я же говорю, это какое-то сумасшествие, – закончила она и развела руками, отчего халат снова распахнулся.

– Никаким сумасшествием тут и не пахнет, – сказал Виктор, успокаивающе поглаживая ее голое колено. – Просто твой дядя Федя врет, причем довольно-таки неумело.

– Сомневаюсь, – сказала Ирина.

– Ну, тогда он просто чего-то не знает.

– Я скорее поверю в то, что действительно схожу с ума.

– Человек, которому кажется, что он сошел с ума, почти наверняка абсолютно здоров, – заметил Виктор. – В собственном здравомыслии не сомневаются только законченные психи. Эх ты, Ирина Константиновна! В живописи ты разбираешься лучше всех, кого я знаю, а вот в людях... Ну, не беда. Я, кажется, придумал, как тебе помочь. Сведу-ка я тебя с одним человеком, это дело как раз по его части...

– А надо ли? – усомнилась Ирина. – Дела-то никакого нет! И вообще, в Третьяковке только милиционеров не хватало...

– Во-первых, он никакой не милиционер, – сказал Виктор, явно продолжая что-то обдумывать. – А во-вторых, плевать я хотел и на твою Третьяковку, и на эту злосчастную картину, подлинник она там или копия. Меня волнуешь ты, ясно? Ты ведь все равно не успокоишься, да и ни к чему это – успокаиваться. Похоже, там действительно что-то нечисто. У тебя же чутье на такие вещи, ты что, забыла? Я собственными ушами слышал, как один владелец галереи говорил о тебе какому-то типу, похожему не то на Ван-Гога, не то на бомжа... Впрочем, это ведь, насколько я понимаю, практически одно и то же...

Он получил подзатыльник, рассеянно кивнул, признавая свою вину в осквернении святыни, и продолжил:

– Так вот, этот галерейщик сказал, что у тебя нюх, как у коккер-спаниеля, и хватка, как у французского бульдога...

– И ты ему это спустил?!

– А почему бы и нет? Если бы он сказал, что у тебя уши, как у спаниеля, и ноги, как у французского бульдога, тогда, конечно, ему пришлось бы проглотить эти слова вместе с собственными вставными челюстями. А то, что я слышал, было комплиментом, причем, замечу в скобках, весьма горячим и искренним. И я с ним, между прочим, целиком и полностью согласен. Если ты говоришь, что с картиной что-то не так, значит, с ней действительно что-то не так. И можешь не волноваться: человек, о котором я говорю, не станет прежде времени поднимать шум и выставлять вокруг Третьяковки оцепление на бронетранспортерах. Он все очень аккуратно и деликатно проверит – с твоей помощью, естественно, – и тихо, интеллигентно, как ты любишь, доложит тебе результат. И, поверь мне на слово, он будет радоваться не меньше тебя, если выяснится, что все это тебе просто почудилось.

– Ну, разве что так, – с сомнением произнесла Ирина. – Если тихо и интеллигентно, тогда пускай...

Виктор рассмеялся, обнял ее за плечи и притянул к себе.

– Иди сюда, – сказал он. – Иди, горемычная, я тебя утешу.

– Тихо и интеллигентно?

– Как скажете, мадам.

Она сказала, и он сделал, как ему было сказано, и в результате атмосфера, царившая в спальне на протяжении последующих двадцати минут, была безнадежно далека от академической.

* * *

Федор Кузьмич Макаров, которого Ирина Андронова на правах хорошей знакомой и, главное, дочери своего отца запросто именовала дядей Федей, в этот день ушел с работы пораньше, сославшись на сильную боль в суставах. Суставы Федора Кузьмича, особенно те, что на руках, кое-кто называл народным достоянием, и в этом утверждении доля шутки составляла не больше десяти процентов. Дядя Федя был старейшим и наиболее опытным из реставраторов Третьяковской галереи, и начальство в буквальном смысле слова сдувало с него пылинки, то и дело намекая, что с уходом на пенсию торопиться ему незачем.

Раньше, еще каких-нибудь полгода назад, Федор Кузьмич и сам придерживался точно такого же мнения, ибо принадлежал к той категории людей, что покидают рабочее место только ногами вперед. Но за полгода утекло очень много воды, жизнь Федора Кузьмича сделала крутой поворот, а вместе с жизнью изменились и некоторые его взгляды. Говоря начистоту, дядя Федя порой тихо изумлялся тому, что за эти несчастные шесть месяцев изменились не все его взгляды, а только некоторые, и приписывал это странное явление только своему возрасту, в котором, как известно, люди меняются с большим трудом.

Никакие суставы у него, разумеется, не болели, а вот на душе действительно было скверно, да так, что хуже некуда. Торопливо шагая по тротуару к ближайшей телефонной будке, Федор Кузьмич думал о том, что сегодняшнего разговора следовало ожидать. Следовало заранее знать, на что идешь, ввязываясь в это дело, и быть ко всему готовым. Собственно, он знал, только не думал, что все начнется так скоро. И еще оказалось, что к таким вещам просто нельзя подготовиться...

Руки у него дрожали так, что он не сразу попал карточкой в прорезь таксофона и дважды ошибся, набирая номер. В трубке один за другим потянулись длинные гудки, и, отсчитав этих гудков не то пятнадцать, не то семнадцать штук, дядя Федя раздраженно надавил на рычаг, прерывая соединение: дома, как всегда, никого не было.

Некоторое время он стоял с трубкой в руке и, шевеля губами, припоминал номер мобильника. Номером этим он пользовался нечасто, да и в голове все перепуталось – не голова, а кастрюля со спагетти! Вспомнив наконец последовательность цифр, он принялся тыкать пальцем в кнопки, на всякий случай проговаривая каждую цифру вслух хриплым шепотом, чтобы ненароком не ошибиться.

В трубке послышалось знакомое электронное чириканье, потом пошли гудки. Слушая их, Федор Кузьмич поневоле прикидывал, сколько рублей бесследно исчезает с купленной только вчера телефонной карточки с каждым таким гудком. Звонить на мобильный телефон с городского с некоторых пор стало дороговато, и дядя Федя привычно горевал по этому поводу, хотя времена, когда он действительно нуждался в деньгах, давно отошли в область преданий.

Потом трубку сняли, и знакомый голос осторожно сказал:

– Да?

– Это я, Игорек, Кузьмич, – сказал дядя Федя и зачем-то пугливо огляделся по сторонам, как будто ожидая увидеть в переулке серые мундиры, неумолимо сжимающие вокруг него кольцо окружения.

– А, привет, – откликнулся Игорек слегка потеплевшим, успокоенным тоном. – Ну, что у тебя там стряслось?

– Андронова опять приходила, – сообщил Федор Кузьмич.

Эта новость не произвела на Игорька никакого впечатления.

– Ну и что? – сказал он. – Она к вам чуть ли не каждый день приходит. Ты чего, старик, совсем обалдел? Я же просил не звонить по пустякам!

Дядя Федя прижал трубку плечом, трясущейся рукой сунул в зубы сигарету и защелкал зажигалкой, пытаясь добыть огонь.

– Она заметила, – сказал он, дослушав сердитую тираду Игорька до конца.

В трубке наступила нехорошая тишина.

– Ну? – спросил наконец Игорек.

Голос у него теперь был еще более осторожный, чем в начале разговора, и не просто осторожный, а порядком испуганный. Этот испуг доставил Федору Кузьмичу какое-то горькое удовлетворение, которое, впрочем, тут же улетучилось. Он прикурил наконец сигарету, сунул в карман забарахлившую ни с того ни с сего зажигалку (заграничная, дорогая, а на поверку – дерьмо-дерьмом, хуже китайской!) и кратко, избегая имен и названий, пересказал Игорьку свой недавний разговор с дочерью профессора Андронова.

– Она тебе поверила? – спросил Игорек. – Ну, так в чем дело? Не парься, Кузьмич, все будет нормально.

– Ты ее не знаешь, – жадно затягиваясь сигаретой и не ощущая никакого вкуса, возразил дядя Федя. – Сейчас поверила, через час задумается, а через неделю все поймет. Ты что, не знаешь, чья она дочь? Ее на мякине не проведешь.

– Не парься, – повторил Игорек. – Хорошего, конечно, мало, но это уже не твоя забота. Ты свое дело сделал, можешь теперь расслабиться. В любом случае это не телефонный разговор. Я обязательно что-нибудь придумаю... можно сказать, уже придумал. Ты, Кузьмич, поезжай домой и сиди там, никуда не отлучайся. Я этот вопрос порешаю и потом тебе перезвоню, договорились?

Промычав что-то утвердительное и вместе с тем недовольное, Федор Кузьмич брякнул трубку на рычаг и выбрался из-под пластикового навеса телефонной будки, где было жарко и душно, как в парнике. Снаружи оказалось немногим лучше: над Москвой собиралась гроза, в воздухе парило, над крышами домов сгущались тучи, и невесть откуда налетавший порывистый предгрозовой ветерок нес вдоль улицы пыль и мелкий мусор. Пахло озоном и пылью, и дядя Федя понял, что надо поспешить, если он хочет добраться до дома сухим.

Странно, но разговор с Игорьком его заметно успокоил. О том, каким именно образом Игорек намерен "порешать" казавшийся неразрешимым вопрос, Федор Кузьмич старался не думать. Он был реставратор, мастер высочайшего класса, а не какой-нибудь... проходимец вроде Игорька. Вот Игорьку и карты в руки, а старик Макаров, как было правильно подмечено, свою работу сделал сполна и, как всегда, по наивысшему разряду – комар носа не подточит.

По дороге от метро до подъезда его все-таки прихватил дождик, и дома, чтобы обсушиться и успокоить расходившиеся нервишки, Федор Кузьмич принял сто пятьдесят граммов, что позволял себе только в исключительных случаях и почти никогда до захода солнца. Сейчас, однако, случай выдался не просто исключительный, а такой, какого с ним сроду не бывало и дай бог, чтоб больше не было до самой смерти. Посему Федор Кузьмич выцедил стаканчик водочки, с удивлением отметив про себя, что пить водку в полдень, оказывается, вовсе не так уж плохо, и с аппетитом закусил тем, что удалось отыскать в холодильнике.

В холодильнике отыскалось много всякой всячины – с некоторых пор дядя Федя перестал экономить на еде, да и вообще на чем бы то ни было, – и под все эти разносолы было просто грешно не выпить еще чуть-чуть. Вторая пошла как по маслу, нервная дрожь как-то незаметно улеглась, и, жуя ветчину с оливками, до которых он был великим охотником, Федор Кузьмич расслабленно подумал, что все скорее всего и впрямь образуется. Ирина Константиновна, конечно, специалист хороший, крепкий, но до покойного Константина Ильича ей, прямо скажем, далеко. Да и девчонка она еще, что с нее взять? Ведь если бы была в себе уверена, побежала бы не к дяде Феде за советом, а прямиком в дирекцию – скандалить, права качать. Окажись на ее месте Константин Ильич, так бы оно и случилось, причем уже давно, и через две минуты после его визита в дирекцию вся Третьяковка, до самой распоследней уборщицы включительно, уже лежала бы в предынфаркте. Грешно, конечно, и вроде некрасиво так думать, но как все-таки вовремя Ильич-то помер! Прямо как по заказу...

Тут его размышления были прерваны телефонным звонком. Федор Кузьмич недовольно покосился на телефон, про который как-то незаметно для себя позабыл напрочь, протянул руку и взял лежавшую между почти опустевшей бутылкой и почти полной пепельницей навороченную беспроводную трубку.

Звонил, как и следовало ожидать, Игорек.

– Ну, я тут кое-что придумал, – сообщил он бодрым голосом, означавшим, по всей видимости, что он считает свою идею прямо-таки гениальной. – Я, Кузьмич, к тебе Алексея направил, минут через двадцать должен подъехать. Он тебе все расскажет, чтобы, значит, не по телефону... О'кей?

Федор Кузьмич поморщился: Алексея он недолюбливал. Был Алексей, как и дядя Федя, реставратором и относился к той категории людей, которых в народе называют "из молодых, да ранний". Тридцати пяти парню не стукнуло, а он уже в Третьяковке работает – шустер, ничего не скажешь! Разбитной, нагловатый, не шибко умелый, но зато скорый на язык, он объявился в мастерской месяцев восемь назад и сразу прилип к Федору Кузьмичу как банный лист, – вроде учиться, ценный опыт перенимать, а на самом деле... Отчего и почему на самом деле Алексей приклеился к дяде Феде, Макарову стало ясно чуть позднее, а тогда он только руками развел: ну, пускай учится, свой ученик каждому настоящему мастеру полагается... Ну, вот ей-богу, словно бес попутал! Но теперь делать нечего, попутало, повязало их с Лешкой крепко – один на тот свет, и другой вслед...

– Алексей так Алексей, – проворчал он в трубку. – Жду. Будь здоров.

И слил в стакан все, что еще оставалось в бутылке. "Конспиратор хренов", – подумал он об Игорьке, выплескивая водку в рот.

Взяло его капитально, в голове раздавался приятный шум, и под этот шум двадцать минут пролетели как одна. Дядя Федя подошел к окну, дымя бог знает которой по счету сигаретой (перейдя пару месяцев назад с дешевых отечественных сигарет на дорогие импортные, он никак не мог накуриться всласть), и выглянул наружу аккурат в тот момент, когда у подъезда затормозила машина Алексея. Машина была роскошная, страшно дорогая – не по чину дорогая, слишком приметная, купленная по глупости, из мальчишеского бахвальства.

Дождь хлестал вовсю, в небе громыхало и вспыхивало, по асфальту стремительно бежали мутные пузырящиеся ручьи, с шумом низвергаясь в решетки ливневой канализации. Алексей в своей клоунской ярко-оранжевой куртке вылез из машины и опрометью кинулся в подъезд. На голове у него вместо капюшона виднелся черный полиэтиленовый пакет, в руке зачем-то была спортивная сумка, а сам он с высоты седьмого этажа, да еще под острым углом, выглядел каким-то незнакомым.

Дядя Федя услышал, как на лестничной площадке загудел, залязгал оживший лифт, и, шаркая по полу домашними шлепанцами, пошел в прихожую. Лифт остановился, послышался характерный звук открывающихся дверей, затем неторопливые, уверенные шаги, и дверной звонок над головой у дяди Феди коротко звякнул.

Федор Кузьмич повернул барашек замка и отступил на шаг, впуская гостя в прихожую. Гость шагнул через порог. Свет потолочной лампы упал на его лицо, и Федор Кузьмич опешил. Ему показалось, что выпитая в неурочный час водка все-таки сморила его и ему снится какой-то бредовый, навеянный сегодняшними событиями сон. Как-то иначе объяснить увиденное дядя Федя просто не мог.

На человеке, который стоял перед ним, пачкая пол в прихожей мокрыми ботинками, была оранжевая куртка Алексея, на груди и плечах потемневшая от дождя. Человек этот приехал на Лешиной машине и держал в руке Лешину спортивную сумку, в которой что-то глухо звякало, когда он входил.

Машина, куртка и даже сумка были Федору Кузьмичу очень хорошо знакомы, а вот человека, которому он только что открыл дверь, художник-реставратор Макаров видел впервые в жизни.

Глава 4

Федор Филиппович, не удержавшись, фыркнул в чашку и тут же аккуратно поставил ее на блюдце – надо полагать, во избежание дальнейших инцидентов.

– Уморил, – сказал он, промокая салфеткой уголки рта. – Знали бы в министерстве культуры, при каких обстоятельствах ты козыряешь их удостоверением!

– Да бросьте, Федор Филиппович, – с легким раздражением ответил Глеб. – Знавал я этих культуртрегеров, доводилось встречаться. Такие же люди, как все мы, грешные. А встречаются и похуже...

– В свободное от работы время! – назидательно изрек генерал Потапчук, подняв кверху указательный палец. – Насколько мне известно, на службе они мебель не ломают и оппонентов по черепу картинами не бьют. Культурный спецназ, надо же... Между прочим, – добавил он с улыбкой, – такая идея обсуждалась.

– Насчет спецназа при министерстве культуры? – удивился Глеб. Это действительно было что-то новенькое; идея отдавала таким безумием, что вполне могла оказаться правдой.

– Да нет же, – отмахнулся генерал. – О том, чтобы переподчинить нас с тобой министерству культуры.

Глеб был моложе Федора Филипповича и лучше владел собой, поэтому он сначала поставил чашку, а уже потом фыркнул – без особого веселья, впрочем.

– Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно, – процитировал он и закурил. – Этот Самокат – пустой номер. Помните билеты лотереи "Спринт"? Платишь деньги, долго выбираешь, надрываешь, разворачиваешь обертку, а внутри надпись: "Без выигрыша". Если бы умел, я бы вытатуировал эту надпись у него на лбу.

– Значит, снова мимо, – вздохнул Федор Филиппович. – Картина-то хоть настоящая или опять репродукция из журнала "Работница"?

Глеб изобразил кислую улыбку, отдавая должное генеральской остроте.

– Эта тетка... виноват, Вера Григорьевна. Так вот, ее чуть Кондратий не хватил от восторга. Ах, ох, культурное наследие, да сколько я вам должна...

– Даже так?

– Представляете? Вообще у нее, по-моему, сложилось впечатление, что мы с Самокатом с самого начала были заодно и что я просто пытался впарить ей копию, чтобы потом спокойно толкнуть оригинал какому-нибудь частнику.

– Сочувствую, – сказал Федор Филиппович. – Кстати, а как она повезла картину в музей?

– Как-как, – проворчал Глеб и отвернулся, разглядывая шумевшую за оградой уличного кафе оживленную улицу.

– Ага, – глубокомысленно произнес генерал после продолжительной паузы. – А я-то голову ломаю: куда мой Глеб Петрович пропал на целых полдня? Альтруизмом щеголяешь?

– Щеголяю, – мрачно согласился Глеб. – Она мне говорит: "Будьте так любезны, подвезите до метро". Тут мне, сами понимаете, стало интересно. Спрашиваю: "А зачем вам метро?" Как же, говорит, а до вокзала я на чем доберусь? А с вокзала, спрашиваю, чем? Как обычно, говорит, электричкой...

– Двести километров, – подытожил Федор Филиппович. – С Куинджи под мышкой.

– Вот-вот, – сердито поддакнул Глеб. – Хранительница культурного наследия! Одного бензина спалил больше, чем этот несчастный Куинджи стоит...

– Ты только этого какому-нибудь искусствоведу ненароком не скажи, – посоветовал Потапчук.

– Искусствоведу... – мрачно передразнил Сиверов. – Где он, ваш искусствовед? Мы без него как без рук. Сколько можно? Мы дело намерены делать или в бирюльки играть? Если так пойдет дальше, через полгода я буду разыскивать уже не Куинджи или Рериха, а бессмертное полотно художника Таракащенкова "Взятие пивного ларька люберецкими пацанами"...

– Реальными, – уточнил Федор Филиппович, разглядывая его с юмористическим выражением лица, показавшимся Глебу в высшей степени неуместным.

– Ну а то какими же! Разве в Люберцах другие водятся? Нет, правда, Федор Филиппович! Разве вам самому наша деятельность не напоминает какой-то водевиль? И даже не водевиль, а мультфильм. Американский. Что-нибудь из Диснея... Например, "Чип и Дейл спешат на помощь". А?

Собственное язвительное замечание вдруг заставило его закусить губу. Название старого диснеевского мультика оказалось чем-то вроде пусковой кнопки грохочущей машины воспоминаний, и Сиверов, будто наяву, увидел свою приемную дочь Анечку – живую, веселую, сидящую в обнимку с плюшевым мишкой перед телевизором, на экране которого скачут храбрые бурундучки-спасатели.

Потапчук осторожно пригубил кофе, поставил чашку и побарабанил пальцами по краешку стола, с завистью наблюдая, как Глеб курит.

– Искусствовед нам необходим, – согласился он. – Только найти его непросто.

– Ха! – сказал Глеб. – Тоже мне, музейная редкость – искусствовед!

– Нам не всякий подойдет, – мягко заметил генерал. – Сам подумай. Ну, дай волю воображению! Опиши искусствоведа, который нам нужен.

– Пожалуйста, – с готовностью откликнулся Глеб. – Во-первых, это должен быть хороший специалист, настоящий мастер своего дела, потому что мы работаем не с экспонатами выставки детского рисунка, а с... с тем, с чем мы работаем.

– Согласен, – кивнул Потапчук. – Продолжай.

– Во-вторых, он должен быть относительно молод и здоров, потому что таскать на спине парализованного близорукого старца с чемоданом лекарств я отказываюсь... – Он вдруг замолчал, задумчиво потеребил кончик носа и сказал уже не таким уверенным тоном: – Да... По-моему, получилось что-то вроде парадокса.

– Это не парадокс, – с улыбкой поправил Потапчук, – а катахреза, совмещение несовместимых понятий. Но это только на первый взгляд. Если не возражаешь, я продолжу перечень необходимых качеств. Итак, это должен быть специалист экстра-класса, здоровый и энергичный, знающий все входы и выходы в мире искусства, материально независимый и, следовательно, неподкупный... Сообразительный, смелый, рисковый, с хорошо развитой интуицией, а главное, как бы это выразиться... словом, идейный. Ставящий дело, которому мы с тобой отныне служим, превыше собственных интересов, в первую очередь шкурных. Я ничего не забыл?

– Забыли, – язвительно произнес Глеб. – Нимб и крылышки.

Он сердито раздавил в пепельнице сигарету и сейчас же закурил новую.

– Ты хочешь сказать, что таких людей на свете не бывает, – посмеиваясь, заметил Федор Филиппович. – Так я тебе скажу, что ты ошибаешься. Такие люди есть, и я знаю, по крайней мере, одного. Более того, я намерен вас познакомить.

– И когда же произойдет это радостное событие? – все так же язвительно осведомился пребывающий в плохом настроении Сиверов. – Предупредите заранее, чтобы я успел нацепить белые одежды и исповедаться.

– Не выйдет, – мстительно ответил генерал. – Переодеться ты не успеешь, а уж исповедаться... Воображаю себе эту исповедь!

– Да, священнику не позавидуешь, – согласился Слепой.

Со стороны улицы донесся короткий визг покрышек. Глеб повернул голову и увидел резко затормозивший у бровки тротуара как раз напротив кафе низкий спортивный автомобиль ярко-красного цвета. Кажется, это была "хонда-82000" – управляемый реактивный снаряд на бензиновой тяге, в высшей степени дорогой, комфортабельный и престижный гроб о четырех обутых в низкопрофильную резину колесах, несущий реальную угрозу жизни, здоровью и имуществу ни в чем не повинных граждан.

Из машины, как и следовало ожидать, выбралась сногсшибательная красотка – правда, не блондинка и даже не брюнетка, а всего лишь шатенка, и притом, кажется, натуральная. Утвердившись на высоких каблуках-шпильках, в которых, по мнению Глеба, нельзя было не то что водить машину, но и вообще передвигаться без риска переломать лодыжки, дамочка обвела пристальным взглядом веранду летнего кафе, явно кого-то выискивая.

– А вот, кстати, искусствовед, о котором я тебе говорил, – послышался голос Федора Филипповича.

– Где? – не оборачиваясь, спросил Глеб. Дамочка была хороша; глядя на нее, Сиверов получал эстетическое удовольствие.

– Ты как раз на нее смотришь, – ответил Потапчук. – Я бы даже сказал, пялишься. Осторожнее, не протри дыру в уникальном специалисте.

С этими словами он встал и поднял вверх руку.

– Ирина Константиновна! Мы здесь!

– О господи, – пробормотал Сиверов. – Значит, вы у нас будете Чип, я Дейл, а это вот – как ее... Гаечка.

– Не хулигань, Глеб Петрович, – тихо, но очень строго сказал Федор Филиппович, продолжая призывно махать рукой и лучезарно улыбаться. – Эта женщина нужна нам позарез, и нам просто дьявольски повезло, что она тоже в нас нуждается.

– Гм, – только и сказал Глеб.

Он действительно был огорчен тем, что хваленый искусствовед оказался женщиной, да к тому же красивой и, несомненно, богатой – одна только ее машина чего стоила! Заметный даже издали острый блеск бриллиантов в мочках ее ушей также говорил о многом; Сиверов очень сомневался, что все это она заработала сама, помогая начинающим авторам продавать картины и консультируя коллекционеров, многие из которых почти наверняка разбирались в живописи не хуже ее. Там, на бровке тротуара, стояла типичная любовница олигарха – молодая, красивая, ни в чем не знающая отказа, дьявольски самоуверенная и избалованная. Работа с таким "специалистом" неизбежно должна была превратиться в сущую каторгу, даже если Федор Филиппович не ошибся и она хоть что-то смыслила в свой профессии. В последнем Глеб склонен был сомневаться: уж очень мало походила эта дамочка на человека проводящего дни и ночи за созерцанием живописных шедевров и написанием скучных искусствоведческих статей.

Стоявшая на тротуаре женщина заметила наконец поднятую вверх руку генерала Потапчука, коротко кивнула ему и легкой походкой двинулась к их столику. Ленивый и нагловатый официант при виде ее преобразился прямо-таки на глазах и коршуном кинулся наперерез, являя собой сплошную готовность услужить; глядя на него, можно было подумать, что он в жизни не слышал о такой низменной вещи, как чаевые.

Женщина отстранила его едва заметным движением тончайшей, красиво изогнутой брови и что-то сказала – Глебу показалось, что это было короткое "Меня ждут". Официант послушно убрался с дороги, но тут же увязался следом. Двигался он не то чтобы согнувшись в угодливом полупоклоне, но как-то так, что этот несуществующий полупоклон угадывался в его позе.

Женщина подошла к столику, и Глеб увидел, что она, во-первых, намного красивее, чем ему показалось издали, а во-вторых, значительно старше – лет тридцати, не меньше. Федор Филиппович по-прежнему стоял, дожидаясь ее, и Глеб, мысленно упрекнув себя за безотчетную, необъяснимую неприязнь к ней, тоже встал, потушив в пепельнице сигарету и механическим жестом одернув пиджак. Набежавший официант избавил его от необходимости отодвигать для дамы стул, и Сиверов невольно подумал обо всех тех десятках, а может быть, и сотнях подобных встреч, на которых официанта не будет. Впрочем, он тут же утешился тем, что подобная богатая штучка вряд ли клюнет на предложение Федора Филипповича работать с ними в одной команде. В деньгах она не нуждается, защита ей также вряд ли нужна, работа для нее наверняка не более чем разновидность хобби, а уж работа на ФСБ – это и вовсе нечто немыслимое, несуразное и даже оскорбительное. Так что тут генерал явно просчитался, и эта встреча в дешевом уличном кафе – просто пустая трата времени.

Остановившись у стола, женщина помедлила, не спеша садиться и вопросительно глядя на Потапчука. Глеба она, казалось, не замечала вовсе.

– Меня зовут Федор Филиппович, – поспешно представился генерал, правильно истолковав этот взгляд.

– Очень приятно, – сказала женщина и перевела взгляд на Сиверова.

Голос у нее оказался приятный, с богатым тембром, а во взгляде карих глаз теперь, помимо вопроса, читалось легкое недоумение: похоже, она ожидала, что Потапчук явится на встречу один, и присутствие Глеба ее, мягко говоря, не обрадовало.

– Это Глеб Петрович, – поспешил развеять ее недоумение Федор Филиппович. – Он работает со мной, и при нем вы можете говорить все, что сочтете нужным.

Пристальный взгляд карих, с непривычным разрезом глаз задержался на лице Сиверова еще на миг, будто оценивая, заслуживает ли тот столь высокого доверия, а затем опустился. Женщина коротко кивнула и уселась с прирожденной грацией коронованной особы.

– Очень приятно, – сказала она тоном не оставлявшим сомнения в том, что ее слова – просто вежливая формула, употребленная в соответствующей обстановке, и не более того. – Чашечку кофе, пожалуйста, – добавила она, не поворачивая головы, и торчавший у нее за спиной с блокнотом наизготовку официант беззвучно испарился с такой скоростью, что Глеб, хотевший заказать себе вторую чашку здешней бурды, не успел его задержать.

– Итак, Ирина Константиновна, – тоном светского льва начал Потапчук, – мы вас слушаем.

– Для начала мне хотелось бы знать, кто это "вы", – очень умело пародируя его интонацию, с короткой, суховатой улыбкой возразила Ирина Константиновна.

Глеб подумал, что она, по крайней мере, не глупа и умеет себя держать. Это внушало надежду, что свой диплом искусствоведа Ирина Константиновна получила не в подземном переходе у станции метро "Арбатская". Впрочем, человек – система сложная; даже у самого примитивного представителя рода человеческого граней гораздо больше, чем у бриллианта тончайшей огранки. Глебу встречались редкостные мерзавцы, которые были чертовски умны и умели держать себя как наследники престола, а также прекрасные, достойные всяческого уважения люди, выглядевшие как бродяги и предпочитавшие пить из горлышка и есть руками с газеты.

– Я думал, что в представлениях нет нужды, – очень натурально изобразив изумление и даже легкую обиду, заявил Федор Филиппович. – Разве Виктор Викторович не сказал вам, кто я?

– Он сказал, как вас зовут и что вы способны помочь развеять некоторые мои... ну, скажем так, опасения. Но, несмотря на его слова, я не уверена, что сочту нужным с вами откровенничать. Среди знакомых Виктора... Викторовича, – едва заметная пауза после имени о многом сказала Сиверову, и он сдержал понимающую улыбку, которая могла показаться этой увешанной бриллиантами Ирине Константиновне оскорбительной, – есть люди, которым я бы не торопилась доверять.

– Такие знакомые есть у кого угодно, – негромко рассмеявшись, утешил ее Федор Филиппович. – К некоторым из своих, например, я ни за что не рискну повернуться спиной.

Пока они обменивались этими сомнительными любезностями, Глеб быстро прокрутил в голове имена людей, которых знал, о которых слышал и на которых имел досье, отыскивая среди них Виктора Викторовича, достаточно богатого, влиятельного и умного, чтобы завести такую любовницу. Купить манекенщицу с фарфоровым кукольным личиком и бессмысленными стеклянными гляделками мог любой денежный мешок, но, чтобы привлечь и удержать при себе такую женщину, нужно было, помимо денег, обладать еще многими незаурядными качествами. Если Глеб Сиверов хоть что-то понимал в людях, эта женщина хорошо знала себе цену и цена эта была немаленькой.

Помимо этого, таинственный Виктор Викторович был на довольно короткой ноге с генералом Потапчуком, а таких людей в Москве насчитывалось не так уж много: Федор Филиппович был разборчив в связях и если уж действовал по принципу "ты мне, я тебе", то лишь с теми, кому мог доверять.

Сопоставив все это и перешерстив хранившуюся у него в голове картотеку, Глеб получил одну фамилию: Назаров. К фамилии прилагалась биографическая справка с длинным перечнем занимаемых должностей и предполагаемым размером личного состояния; исходя из этой информации, можно было предположить, что Потапчук глубоко заблуждался, считая, будто любовница самого Назарова станет на него работать. Кстати, а кто она сама? Ирина Константиновна... Ее имя и отчество казались Глебу странно знакомыми, как будто это словосочетание встречалось ему совсем недавно, и притом именно в связи с искусствоведением...

Выйдя из задумчивости, он увидел, что Ирина Константиновна с интересом разглядывает служебное удостоверение Федора Филипповича – судя по надписи на обложке, настоящее. Сиверов с интересом воззрился на нее, ожидая, когда на ее лице появится наконец выражение типа "фи!", но тщетно: лицо женщины стало задумчивым и озабоченным, но никак не надменным или пренебрежительным.

– Генерал, – произнесла она, будто пробуя это слово на вкус, и вернула Федору Филипповичу удостоверение. – Я польщена, конечно, но неужто у такого человека, как вы, нет других занятий?

– В данный момент нет, – честно ответил Потапчук и пригубил остывший кофе.

– Что ж, – задумчиво произнесла Ирина Константиновна, – пожалуй, все правильно. Если мои подозрения имеют под собой почву, если это не просто истерика, тогда это дело как раз по вашей части. Я имею в виду, по части вашего ведомства. Не в отделение же милиции мне с этим идти!

– Разумеется, – поддакнул Федор Филиппович. – Так с чем именно вы не хотите идти в отделение милиции?

– А... – Ирина Константиновна не договорила, но устремленный на Сиверова взгляд был достаточно красноречивым.

Глеб мысленно поморщился. Эта женщина совсем не выглядела бестолковой курицей, способной забыть имя человека через минуту после того, как его ей представили. Видимо, он понравился ей ничуть не больше, чем она ему. Примерно секунду Глеб колебался, борясь с желанием показать ей липовое удостоверение сотрудника Министерства культуры. Его опередил Федор Филиппович, который, кажется, догадался, о чем он думает.

– Глеб Петрович – оперативный сотрудник, – сказал генерал.

– Охотник за головами, – уточнил Сиверов, не удержавшись от шпильки. – Добытые головы сдаю в спецхран, а скальпы предоставляю товарищу генералу... для отчетности.

– Не думаю, что в данном случае понадобятся услуги специалиста вашего профиля, – не моргнув глазом ответила Ирина Константиновна.

– Я тоже на это искренне надеюсь, – сказал Глеб. – Так, может, я пойду, Федор Филиппович?

– Сиди, – проговорил генерал со спокойствием, являвшимся у него признаком крайней степени раздражения. – И, повторяю, перестань хулиганить. А вы, Ирина Константиновна, если вас не очень затруднит, решите наконец, достойны мы вашего доверия или нет. Если нет, то мы действительно пойдем, у нас с Глебом уйма дел.

Глеб мысленно поаплодировал актерскому мастерству Федора Филипповича. Что бы ни думал, что бы ни говорил агент по кличке Слепой, генерал оставался при своем мнении и явно собирался приложить все усилия к тому, чтобы заставить эту красавицу и гордячку ("Искусствоведа!" – напомнил себе Глеб) работать с ними в одной упряжке. Это была непростая задача, но они очень нуждались в грамотном эксперте – пожалуй, намного больше, чем эта Ирина Константиновна могла нуждаться в них. Однако показывать этого генерал не собирался; он набивал себе цену, и этой раздраженной репликой, похоже, сразу выиграл несколько очков.

Зато Ирина Константиновна, кажется, приняла этот цирк за чистую монету и вспыхнула – не от гнева, как можно было ожидать, принимая во внимание ее машину, бриллианты, личность ее любовника и манеру держаться, а от смущения.

– Простите, – немало удивив Сиверова, сказала она. – Вы совершенно правы. В конце концов, это нужно мне... то есть не только мне и даже, наверное, совсем не мне, но это я пришла к вам с просьбой, а не вы...

Только теперь Глеб заметил, как глубоко она взволнована, и поразился ее самообладанию.

– Полно, Ирина Константиновна, – мягко произнес Потапчук, прямо на глазах преображаясь из сурового и занятого генерала ФСБ в добродушного пожилого дядюшку, чуть ли не в отца родного. Он даже позволил себе протянуть руку через стол и по-отечески накрыть ею ладонь женщины. – Скрывать вам от нас нечего. Виктор Викторович ввел меня в курс дела, и я здесь для того, чтобы услышать подробности, которые наш общий знакомый мог упустить. Поверьте, мне ваш рассказ очень интересен. Это может оказаться важным. Очень важным!

– Я даже не знаю, с чего начать, – пожав плечами, произнесла Ирина Константиновна.

– А вы начните с самого начала, – предложил Потапчук. – Расскажите – не мне, я это знаю, а вот, Глебу Петровичу, – кем был ваш покойный батюшка. Ему это будет не только интересно, но и полезно, да и вам не помешает, если он узнает побольше. Он порой странновато себя ведет, но работник очень ценный, поверьте. Пожалуй, не менее ценный, чем вы в своей области.

Глеб промолчал, отделавшись кивком, хотя так и не понял, кому предназначался генеральский комплимент – ему или Ирине Константиновне – и насколько он был искренним.

Женщина вздохнула, кивком поблагодарила официанта, который наконец добрел до нее с чашкой кофе, и начала рассказывать.

* * *

– Зря едем, товарищ капитан, – сказал лейтенант Мамедов, возясь с застежкой наплечной кобуры.

Кобура у него была новенькая и расстегивалась туго, поэтому Мамедов постоянно баловался с застежкой, то натягивая кожаную петельку на бронзовый шпенек, то снимая ее оттуда. Он пришел в отдел всего пару недель назад, сразу после училища, и сейчас ехал на первое в своей жизни настоящее задержание. Именно по этой причине ему казалось, наверное, что успех предстоящей операции во многом зависит от того, как быстро он сумеет выхватить пистолет из кобуры. Хотя, будь на то воля капитана Спиридонова, он зашил бы кобуру намертво, да еще для верности смазал бы пистолет каким-нибудь хорошим клеем моментального действия, поскольку по опыту знал: от новичков, размахивающих оружием, ничего хорошего ждать не приходится.

– Это почему же зря? – осведомился он, с трудом преодолев желание дать Мамедову по рукам, чтобы оставил кобуру в покое.

– Да как же, – сказал Мамедов. – Ведь с момента убийства прошли уже почти сутки, так? Да за сутки этот Колесников на край света, наверное, убежал! Смотрите сами. Убийство на бытовой почве, во время совместного распития, правильно? Охранник с ним говорил, видел его машину, запомнил номер, описал внешность...

– Хорошее описание внешности: оранжевая куртка и черный мешок на голове, – иронически заметил старший лейтенант Серегин, до этого молча, со скучающим видом смотревший в окно на проносившиеся мимо московские пейзажи.

– Все равно, – не сдавался Мамедов. – Тачку мы по базе данных пробили, тачка его, Колесникова. Отпечатков пальцев он в квартире оставил предостаточно – и на бутылке, и на стакане, и на ноже. Видно, когда понял, что натворил, убежал оттуда без памяти куда глаза глядят...

– И куда же, по-твоему, глядели его пьяные преступные глаза? – поинтересовался Спиридонов и, не удержавшись, широко, во весь рот, зевнул.

– Осторожнее, Иваныч, встречную машину проглотишь, – сказал сидевший за рулем опер Востриков.

– Откуда я знаю, куда они глядели? – пожал плечами Мамедов. – Куда угодно! Россия большая, бегать можно хоть всю жизнь... Зря едем, – заключил он таким тоном, словно только что доказал старшим товарищам теорему, недоступную их пониманию.

– Хорошие кадры куют в школе милиции, – заметил Востриков, ловко обгоняя медлительный самосвал и косясь в зеркало заднего вида, чтобы не потерять едущий следом "уазик" с нарядом постовых милиционеров. – Грамотные, блин.

– Ага, – согласился Серегин и похлопал Мамедова по плечу. – Молодца, браток. Жалко, что не ты нами командуешь. Это была бы не жизнь, а просто праздник какой-то. Выехали на место происшествия, осмотрелись... Видим, убийца скрылся. Когда скрылся? Ну, скажем, два часа назад. Куда скрылся? А хрен его знает, Россия-то большая... Ну, тогда, значит, приказ: всем операм убойного отдела срочно вернуться в отделение и собраться в кабинете начальника, имея при себе по бутылке водки и по пакету с закуской, а дело закрыть к чертовой матери ввиду отсутствия подозреваемого. Явится с повинной – откроем, а так... Чего, в самом деле, возиться? Ездить еще куда-то, бензин жечь, время тратить...

– Я же совсем не то хотел сказать, – мучительно покраснев, стал оправдываться Мамедов. – Я же только сказал, что вряд ли мы его дома застанем...

– Не застанем – будем думать, куда он мог рвануть, – сказал с переднего сиденья капитан Спиридонов. – И вообще... – Он опять зевнул. – Серегин, объясни ты ему, а то мне уже лень языком ворочать.

– Понимаешь, – доверительно произнес Серегин, снова кладя широченную, как лопата, ладонь Мамедову на плечо, – Россия, конечно, большая, это ты правильно сказал. Только опыт показывает, что девять из десяти этих горе-душегубов даже и не думают никуда бежать. Некоторые даже не помнят, что они кого-то по пьяному делу кокнули, а другие, как водится, пытаются решить все проблемы испытанным народным средством: бегут в магазин, берут пузырь и давят его у себя на кухне, обливаясь слезами. Спрятаться пытаются единицы, да и тех найти – раз плюнуть. Кто к бабе своей бежит, кто на даче хоронится, кто по знакомым... И вообще, старик, может статься, что приедем мы сейчас туда и обнаружим, что Колесников этот уже двое суток пьет без просыпу, а то и вовсе уехал к тетке в Саратов и знать не знает, что его машину вчера угнали. Как тебе такой вариант?

– Кстати, что там с машиной? – спросил Спиридонов, и Мамедов облегченно перевел дух, довольный, что фокус всеобщего внимания сместился с него на другой предмет.

– Ищут, – сказал Востриков, раздраженно дергая рычаг коробки передач, которая отвечала на его действия душераздирающим хрустом и скрежетом. – Ищут пожарные, ищет милиция, ищут прохожие в нашей столице... Ищут везде и не могут найти "мазду" какую-то лет двадцати...

– Ничего себе – двадцати, – хмыкнул Серегин. – Тачка четвертого года! На нее, можно сказать, муха не садилась... Вот интересно, откуда у этого Колесникова такая тачка? Это ж бешеные бабки, а он всего-то навсего реставратор, да притом без году неделя!

– Бабушка подарила, – саркастически предположил Востриков, работая педалями и рычагами, как органист, исполняющий ирландскую джигу. – Нам бы на весь отдел хоть одну такую бабушку! Когда нам приличную машину дадут, а, Иваныч? Однажды я всех нас угроблю на этом керогазе...

– Не имеешь права, – сказал ему капитан Спиридонов.

– Такого права никто не имеет, – резонно возразил Востриков. – Откуда тогда берется статистика ДТП, ума не приложу. Наверное, ее гаишники сами выдумывают, чтоб без зарплаты не остаться.

– Гений, – восхитился Спиридонов. – Иди изложи эту идею полковнику. Он тебе сразу новый ключ даст...

– Разводной! – подхватил с заднего сиденья Серегин. – В сортире уже месяц труба течет, починить некому, вот ты и займешься. Это как раз для гения работенка...

Востриков в ответ лишь презрительно фыркнул, еще немного поскрежетал шестеренками, переключаясь с четвертой передачи на вторую, с натугой вывернул неподатливый руль и въехал во двор дома, где, если верить базе данных ГАИ, проживал Алексей Колесников, реставратор из Третьяковской галереи, подозреваемый в убийстве своего коллеги Федора Кузьмича Макарова. Тело убитого со следами восемнадцати нанесенных вкривь и вкось ножевых ранений было найдено сегодня утром на кухне недавно купленной им квартиры в престижном многоэтажном доме. На столе имели место две бутылки водки – одна пустая, другая почти пустая, – два захватанных жирными пальцами стакана, а также тарелки с закуской, при виде которой славившийся среди своих коллег отменным аппетитом старший лейтенант Серегин завистливо облизнулся.

Орудием убийства послужил кухонный нож с черной пластмассовой рукояткой, брошенный убийцей на пол здесь же, в кухне. Из восемнадцати нанесенных этим ножом ранений смертельным, по утверждению медицинского эксперта, было только одно – в горло. Удар получился прямо-таки профессиональный – надо полагать, чисто случайно. Если бы не эта "случайность", реставратор Макаров наверняка остался бы жить.

Охранник, несший службу в подъезде престижной двадцатичетырехэтажной башни, где не так давно поселился Макаров, показал, что около шестнадцати часов вчерашнего дня к Макарову приезжал какой-то человек на автомобиле марки "мазда" прошлого года выпуска. При себе визитер имел спортивную сумку, в которой опытное ухо охранника без труда уловило звон стеклотары. Гость пробыл у Макарова часа полтора, после чего вышел из дома, сел в машину и уехал. Охраннику показалось, что он был не совсем трезв; во всяком случае, "мазда" стартовала слишком резко и, выезжая из двора, сильно ударилась колесом о бордюр. На всякий случай охранник запомнил номер машины и даже записал его на бумажке, чтобы ненароком не забыть.

Зная номер, установить личность владельца автомобиля оказалось плевым делом, и даже после поверхностного осмотра места происшествия картина преступления стала ясна всем, включая такого зеленого новичка, как Мамедов. Картина получалась самая что ни на есть банальная: коллеги выпили водочки, закусили и в ходе сопутствовавшего совместному распитию задушевного разговора чего-то не поделили. Колесников, как более молодой и, следовательно, ловкий, первым дотянулся до лежавшего на столе ножа и ударил этим ножом собутыльника. Впав в пьяное буйство, человек не контролирует себя, и Колесников, по всей видимости, наносил своей жертве свирепые и неумелые удары до тех пор, пока один из них случайно не угодил в горло и Макаров наконец не перестал подавать признаков жизни...

Дело было вполне рутинное, и уже через два часа после обнаружения тела к Колесникову на дом выехала опергруппа, на всякий случай усиленная нарядом милиции. Наряд взяли с собой потому, что, как удалось установить, Колесников хранил дома зарегистрированное помповое ружье и мог, чего доброго, сгоряча, с перепугу пустить его в ход. В возможность такого развития событий никто, по большому счету, не верил; исключение составлял только мальчишка Мамедов, который, как все новички, лишь об этом и мечтал, чтобы потом хвастаться перед девчонками своим геройством и показывать нарочно проковырянные гвоздем дырки в одежде, рассказывая, что, пройди картечь на миллиметр правее...

Сопровождаемая тарахтящим "уазиком" "Волга" с оперативниками вкатилась во двор и остановилась.

– Вот урод, – сказал Востриков и выключил двигатель.

– Да, – согласился с ним старший группы капитан Спиридонов. – Вот это и называется: велика Россия, а отступать некуда.

– Что случилось? – забеспокоился Мамедов, который ничего не видел впереди из-за спинок сидений с высокими подголовниками.

Он привстал, просунув голову между сиденьями, и сразу же увидел в какой-нибудь паре метров от капота "Волги" косо припаркованную у бордюра новенькую "мазду-626" цвета "вишневый металлик". Приметы машины совпадали с теми, что дал охранник, номер тоже; это была машина Колесникова, брошенная чуть ли не посреди дороги прямо напротив подъезда, где он жил.

Такую вопиющую глупость мог совершить только мертвецки пьяный человек, действительно не помнивший о недавно совершенном убийстве или не придавший ему значения – опять же потому, что был пьян до полной потери сознания и действовал, что называется, на автопилоте. Всем членам опергруппы, даже неопытному Мамедову, представилась примерно одна и та же картина: они долго звонят в дверь, и наконец им открывает хозяин – взъерошенный, заспанный, в одних трусах, опухший с перепоя и никак не могущий взять в толк, что здесь, собственно, происходит.

Невыспавшийся Спиридонов снова длинно, с подвыванием зевнул, а юный Мамедов, не удержавшись, разочарованно вздохнул. От огорчения он даже оставил в покое застежку кобуры, которую теребил всю дорогу.

– Да, братишка, сегодня тебе героем не стать, – сочувственно сказал ему насмешливый Серегин. – Ну, не переживай. Баба с воза – кобыле легче. Хватит еще на твой век пальбы, пропади она пропадом.

– Это точно, – согласился со своего места Востриков. – У нас тут, слава богу, не Мухосранск какой-нибудь, а Москва, здесь этого дела сколько хочешь.

Мамедов проворчал в ответ что-то обиженное, и оперативники вышли из машины. Капитан Спиридонов расставил по местам постовых милиционеров, похожих в своих бронежилетах на неуклюжих серых медвежат с автоматами, и, прихватив с собой двоих автоматчиков для пущей солидности, опергруппа стала подниматься по лестнице на третий этаж, где находилась квартира Колесникова.

– Здесь, – сказал Спиридонов, останавливаясь перед дверью.

Он нажал на кнопку звонка, и все отчетливо услышали доносившееся из квартиры противное дребезжанье. Минуты через две стало ясно, что открывать им никто не собирается. Спиридонов постучал в дверь кулаком и крикнул:

– Колесников, откройте! Милиция!

Затаившийся внутри квартиры убийца никак не отреагировал на это требование, зато из соседней квартиры на грохот выглянула какая-то старушенция. Вид у нее был боевой, свидетельствующий об огромном опыте усмирения буянов и вразумления соседей, по каким-либо причинам вызвавших ее недовольство. Уставившись на источник шума, то бишь на Спиридонова; злющими блеклыми глазенками, старуха открыла рот, но тут заметила двоих автоматчиков в форме. Рот у нее захлопнулся, а мгновением позже захлопнулась и дверь. Старуха и впрямь была опытная, и все, даже юный Мамедов, отметили про себя, что в ее лице у них имеется вполне квалифицированный понятой и весьма компетентный свидетель, который будет рад выложить о соседе всю подноготную – все, что было и чего не было.

– Надо ломать, – сказал Спиридонов. – Давай, мужики.

– А дверь-то хлипкая, – заметил один из автоматчиков, здоровенный сержант, специализировавшийся, как правило, на укрощении наиболее буйных алкашей и выбивании дверей.

Дверь действительно была самая обыкновенная, стандартная – не дверь, а подарок для домушников. Она находилась в странном несоответствии с дорогой иномаркой, на которой разъезжал Колесников.

– На нормальную дверь у его бабушки капусты не хватило, – предположил Востриков.

– Посторонитесь-ка, господа офицеры, – сказал сержант, повернулся к двери плечом и ударил в нее, как таран.

Одного удара оказалось достаточно. Петли крякнули, но устояли, замок тоже выдержал, однако проход открылся, поскольку дверь рухнула вместе с коробкой, подняв в воздух облако известковой пыли.

– Тебя, Лаптев, только на вражеские оборонные объекты сбрасывать, – сказал сержанту Спиридонов и, вынув пистолет, первым нырнул в пыль.

Юный Мамедов тоже схватился за пистолет. Он не зря потратил время, разрабатывая тугую петлю застежки, – кобура расстегнулась легко, без усилий. Зато пистолет застрял, зацепившись за что-то, и замешкавшийся Мамедов вбежал в квартиру последним, отчаянно дергая чертов пистолет, почти уверенный, что в полумраке прихожей сейчас засверкают вспышки выстрелов.

Вместо выстрелов, однако, в полумраке прихожей вспыхнул свет. Его включил вышедший из спальни Спиридонов. Вид у капитана был скучающий, он на ходу засовывал в кобуру пистолет и, кажется, боролся с очередным приступом зевоты. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но тут Мамедов предостерегающе вскинул вверх руку, и капитан проглотил готовое сорваться с губ слово – не потому, что так уж доверял мальчишке, а просто в силу многолетней привычки мгновенно реагировать на любое изменение обстановки. Он вопросительно вскинул подбородок, но Мамедов не успел показать ему свою находку – капитан увидел ее сам.

На вешалке, на самом видном месте, поверх остальной одежды, висела модная пару лет назад ярко-оранжевая спортивная куртка, так густо забрызганная кровью, словно в ней разделывали свиную тушу. Оставалось только удивляться, как это охранник в доме Макарова, заметивший и даже записавший номер машины, ухитрился не увидеть, что ее водитель похож на Джека-Потрошителя сразу же после очередного дела.

Но охранник охранником, а дело можно было считать раскрытым. Вернувшийся из кухни Серегин и высунувшийся из двери гостиной Востриков тоже смотрели на куртку. Затем все одновременно перевели взгляды на Серегина; капитан кивнул и снова вынул пистолет.

Держа оружие наготове и стараясь не шуметь, они рассредоточились по прихожей. Серегин двинулся к кладовке, Востриков взял на себя туалет; капитану досталась ванная, а Мамедов, как самый молодой и неопытный, двинулся к стенному шкафу. Лейтенанту было обидно: в конце концов, куртку, служившую главной уликой, обнаружил не кто-нибудь, а он, лично (правда, только после того, как капитан включил свет, но это уже были детали).

В шкафу, как и следовало ожидать, Колесникова не оказалось. Мамедов разочарованно пошевелил стволом пистолета висевшие там тряпки, опустил глаза и увидел стоявшую на нижней полке спортивную сумку. Сумка была расстегнута и пуста, зато на ее клапане лейтенанту удалось обнаружить еще немного подсохшей крови. Это показалось ему несколько странным: зачем было тащить сумку на кухню, где произошло убийство? Потом он вспомнил слова охранника, утверждавшего, что, когда Колесников вошел в подъезд, в сумке что-то звякало. Звякала там, понятное дело, водка, принесенная Колесниковым с собой, – та самая, что явилась главной виновницей вчерашнего убийства, да и не только его, но и великого множества подобных происшествий. Сумку внесли на кухню, торжественно, с шутками и прибаутками, потирая руки от приятных предвкушений, извлекли из нее бутылки и закуску, а потом сунули под стол или отставили к стене за ненадобностью...

– Опаньки, – сказал капитан Спиридонов, прервав глубокомысленные рассуждения лейтенанта.

Мамедов обернулся. Капитан стоял на пороге ванной, все еще держа руку на выключателе, и смотрел внутрь. Правая рука, в которой капитан держал пистолет, была опущена. Возглас капитана прозвучал громко, вслух, а это означало, что осторожничать более незачем.

– Я же говорю, баба с воза – кобыле легче, – сказал Серегин, через плечо капитана заглядывая в ванную.

– Гравюра "Марат в ванне", – добавил Востриков, который тоже стоял за спиной Спиридонова и смотрел в ванную через другое его плечо. – Да-а, не повезло бабуле. Был у нее один внучок, да и тот кретин...

Чувствуя себя обделенным, Мамедов подошел к ванной и попытался протиснуться вперед. Сдвинуть с места огромного Серегина не представлялось возможным; тогда он зашел с другой стороны и осторожно оттер плечом не столь массивного Вострикова. Востриков не возражал: он уже увидел все, что нужно, да и зрелище это было ему не в новинку.

Отвоевав место во втором ряду – первый ряд по-прежнему занимал капитан Спиридонов, – Мамедов заглянул в ванную.

Он смотрел туда довольно долго, подмечая и помимо собственной воли навечно фиксируя в памяти все, что видел: и стоящую на крышке стиральной машины полупустую бутылку водки (это был шведский "Абсолют", которого лейтенант ни разу в жизни не пробовал), и валяющуюся на полу скомканную рубашку в пятнах засохшей крови, и жидкость в ванне, цветом напоминавшую густой вишневый компот...

Потом лейтенант Мамедов издал странный сдавленный звук и резко отвернулся. Опытный Серегин, не впервые прибывший на место происшествия в компании зеленого новичка, успел отскочить, спасая брюки, и вовремя: содержимое лейтенантского желудка с плеском вывернулось наружу.

Глава 5

Прежде чем выйти из машины, Глеб докурил сигарету. До назначенного времени оставалось еще шесть минут, и он мог позволить себе эту маленькую слабость. К тому же Федор Филиппович любил точность, и появление на конспиративной квартире раньше назначенного срока расценивалось им наравне с опозданием. Однажды Глебу довелось поговорить с водителем троллейбуса, который рассказал, что диспетчеры в контрольных пунктах очень строго следят за точным соблюдением расписания: отклонение от графика всего в одну минуту – неважно, опоздал ты или приехал раньше, – означало, что круг тебе не зачтется. При том, что платят водителям троллейбуса сдельно, можно было лишиться четверти, трети, а то и половины дневного заработка – в зависимости от длины маршрута.

Примерно то же самое рассказывал ему один бандит. На разборку надо являться минута в минуту, говорил он. Опоздаешь – у твоих оппонентов будет время подготовить тебе какую-нибудь поганку; приедешь раньше времени – все те же оппоненты решат, что поганку им приготовил ты, и с ходу, без разговоров, начнут стрелять.

Глеб усмехнулся. Бандиты – это еще куда ни шло, но вот диспетчер троллейбусного управления... Он представил себе Федора Филипповича сидящим в застекленной будочке на конечной станции троллейбуса, придирчиво глядящим в окно поверх сдвинутых на кончик носа очков и скрупулезно засекающим по массивному хронометру время прибытия каждой машины. Это было уморительное зрелище, и Сиверов подумал, не поделиться ли с генералом своей фантазией. Впрочем, он тут же напомнил себе, что отныне имеет официальный статус, а значит, обязан соблюдать хотя бы видимость субординации.

Простояв без движения всего пару минут, машина превратилась в настоящую духовку. Глеб поспешил потушить сигарету и выбрался наружу. Снаружи было ненамного прохладнее. Солнце нещадно жгло плечи сквозь ткань рубашки, горячий асфальт мягко подавался под ногами; в жидкой тени зеленых насаждений тщетно пытались укрыться от зноя собаки и пенсионеры. Глеб запер машину, от которой тянуло жаром, как от доменной печи, торопливо пересек дорожку и нырнул в прохладный полумрак подъезда.

Поднявшись на четвертый этаж по стершимся за долгие годы бетонным ступенькам, он остановился перед черной железной дверью, изготовленной кустарным способом в незапамятные времена, и позвонил, став так, чтобы его было хорошо видно через дверной глазок.

Федор Филиппович впустил его в пустую пыльную прихожую.

– По тебе часы сверять можно, – одобрительно проворчал он.

– Точность – вежливость снайпера, – привычно отшутился Сиверов.

Федор Филиппович слегка поморщился.

– Ты уже не снайпер, – напомнил он.

– Снайпер – это не профессия, а призвание, – возразил Слепой.

Он запер за собой дверь, лязгнувшую, как крышка угольного бункера, и, скрипя рассохшимися половицами, прошел в большую комнату, где из мебели имелись только застеленный пожелтевшей газетой журнальный столик, два продавленных кресла да голая лампочка, свисавшая с высокого потолка на обросшем липкой мохнатой грязью проводе. В пыли, толстым слоем покрывавшей остро нуждавшийся в покраске пол, виднелся затейливый узор из перекрещивающихся и сплетающихся цепочек следов, оставленных, по всей видимости, расхаживавшим из угла в угол генералом.

– Да, подмести бы здесь не мешало, – сказал Потапчук, заметив, куда смотрит Глеб.

– А веник есть? – спросил Сиверов, точно зная, что никакого веника в этом двухкомнатном сарае отродясь не было и что одним только веником здесь не обойдешься.

– Откуда? – сердито буркнул генерал и опустился в кресло, брезгливо потыкав в него пальцем.

Глеб подошел к незанавешенному окну и от нечего делать быстро нарисовал на пыльном стекле круглую рожицу с глазами-точками, тремя торчащими вверх от голой макушки волосками и ушами, похожими на ручки сахарницы. Он как раз раздумывал, как изогнуть нарисованный рот – изобразить улыбку или, напротив, печальную мину, когда Федор Филиппович у него за спиной раздраженно сказал:

– Сядь! Что это за мода – торчать у окна в оперативной квартире?

Сиверов нарисовал на месте рта дугу, обращенную концами вниз, придав рожице грустное и даже унылое выражение, и, отряхивая ладонь, вернулся к столу. Он сел, вынул сигареты и, взглядом спросив у генерала разрешения, закурил.

– Ну и штучка, доложу я вам, эта ваша Ирина Константиновна! – объявил он и выпустил к пожелтевшему потолку стайку аккуратных дымовых колечек. – Я слышал, что дочь профессора Андронова – классный специалист, я даже готов этому поверить на слово, но штучка она все равно еще та!

– Ты особо не распаляйся, – предостерег Федор Филиппович. – Эта штучка тебе не по зубам. И вообще, знаешь, кто ей покровительствует?

– Назаров, – с деланым равнодушием произнес Глеб и усмехнулся, увидев, как вытянулось у Федора Филипповича лицо.

– Ого, – с невольным уважением произнес генерал. – Быстро, однако, вы спелись! Вот уж не думал, что она в первый же день станет с тобой откровенничать! Или ты ей руки крутил?

– Были моменты, когда мне очень хотелось сделать что-нибудь в этом роде, – признался Глеб. – Но про Назарова она мне ничего не говорила. Я, конечно, не доктор и даже не кандидат, и до генерала мне наверняка не дослужиться, но вот тут, – он постучал себя согнутым указательным пальцем по темени, – тоже кое-что имеется.

– Я тебе завидую, – проворчал Потапчук. – Чем дольше мы занимаемся этим делом, тем больше мне кажется, что у меня тут, – он коснулся пальцем лба, – вообще ничего нет. А если есть, то явно что-то не то. Ладно, давай к делу. Что вам сказал этот Макаров? Только не говори, что он раскололся и подписал признание, а то я решу, что сплю и вижу счастливый сон.

Глеб невесело усмехнулся и выпустил к потолку еще несколько колечек дыма.

– Вы все равно решите, что спите, – сказал он. – Только снится вам кошмар. То есть он нам обоим снится.

– Ну-ну, – недоверчиво буркнул Федор Филиппович. – Может быть, хватит лирики? Может, ты все-таки перейдешь к делу?

Глеб с удовольствием перешел к делу. Новости у него были не слишком радостные, но они обнадеживали уже самим фактом своего существования. Сиверов и Потапчук уже который месяц на ощупь пробирались в кромешной тьме в поисках неясной цели, которой, может быть, вообще не существовало, то и дело покупаясь на пустышки и забредая в тупики. Принесенные Глебом известия, кстати, могли означать очередной из упомянутых тупиков, но что-то подсказывало ему, что лед вот-вот тронется.

Сразу же после исторической встречи в кафе решено было нанести визит реставратору Макарову. Это ответственное дело Федор Филиппович, разумеется, поручил Глебу, вежливо попросив Ирину Константиновну сопроводить своего "оперативного сотрудника" и помочь ему наладить контакт с Федором Кузьмичом. Ирина Константиновна не менее вежливо согласилась; она была настолько любезна, что даже предложила поехать на ее машине. На Сиверова она при этом не смотрела, как будто речь шла о переброске из точки А в точку в мешка семенного картофеля, но Глеб был вынужден согласиться, поскольку в кафе приехал на такси, да и вообще спорить было бы глупо. Он ограничился тем, что предложил сесть за руль, и удостоился в ответ лишь изумленного взгляда, как будто сморозил несусветную чушь.

Процесс посадки в спортивную "хонду" напоминал погружение в ванну. Глеб садился осторожно, но в самом конце все-таки провалился. Утвердившись наконец на кожаном сиденье, он почувствовал, что его зад находится в какой-нибудь паре сантиметров от асфальта, что на деле было недалеко от действительности.

Ирина Константиновна привычно уселась за руль и воткнула ключ в замок зажигания. Изо всех сил стараясь не быть чересчур саркастичным, Глеб с предельной вежливостью поинтересовался, как это она ухитряется водить машину в обуви на таких высоких каблуках. Вместо ответа Ирина Константиновна, изогнувшись, одну за другой сняла туфли и зашвырнула их на заднее сиденье. В следующее мгновение двигатель ожил, взвыл, как голодный демон, и Глеба вжало в спинку сиденья.

Как всякий русский (если верить Николаю Васильевичу Гоголю), Сиверов любил быструю езду, но с одной существенной оговоркой: за рулем должен был находиться кто-то, в чьем водительском мастерстве Глеб был полностью уверен, а еще лучше – он сам. Кроме того, слово "быстро" каждый понимает по-своему. Для кого-то быстро – это восемьдесят километров в час, а кому-то и сто пятьдесят кажутся черепашьей скоростью.

Ирина Константиновна относилась ко второй категории, а сейчас она к тому же здорово спешила, не то стремясь поскорее развеять свои сомнения, не то торопясь избавиться от неприятного ей попутчика. Встречный ветер ревел, обтекая гладкий корпус, двигатель выл на высокой ноте, очертания несущихся навстречу домов и деревьев казались размытыми, на приборной панели дрожали стрелки, на которые Глеб старался не смотреть. Он не знал, наблюдает ли за ним Ирина Константиновна, но на всякий случай сохранял индифферентное выражение лица и каким-то образом умудрялся не жмуриться даже при самых лихих маневрах. Еще он избегал смотреть на оголившиеся колени Ирины Константиновны – вовсе не потому, что зрелище было отталкивающее, а из простой джентльменской вежливости. Поскольку ни на приборную панель, ни на попутчицу смотреть было нельзя, Глебу оставалось только одно – следить за дорогой, и это стало настоящим испытанием для его нервов. ("Не знал, что они у тебя есть", – посмеиваясь, вставил в этом месте его рассказа Федор Филиппович, и Глеб в ответ только развел руками – он и сам об этом не знал до сегодняшнего дня.)

Ирина Константиновна вела машину непринужденно, сидя в расслабленной позе и орудуя рычагом стандартной коробки передач с такой небрежной легкостью, словно это была кисточка для нанесения макияжа. Стиль вождения у нее был впечатляющий, как и послужной список. Глеб немного злился на Федора Филипповича за то, что тот не предупредил его, с кем придется иметь дело. Достаточно было просто назвать фамилию, остальное Глеб знал – не все, конечно, а лишь то, что можно почерпнуть из справочников, специальных статей и архивных материалов. Даже такой профан в искусствоведении, каким был Глеб Сиверов, за пару последних месяцев узнал, кто такие профессор Андронов и его дочь: начав вплотную интересоваться этой средой, не наткнуться на информацию о них было невозможно. Разумеется, в просмотренных Глебом файлах ничего не говорилось о том, какова была доля знаменитого отца в успехах дочери; впрочем, судя по тому, что ее охотно приглашали для консультаций как музеи, так и крупные частные коллекционеры, она чего-то стоила и сама по себе. У нее были обширные и глубокие знания, подкрепленные, судя по многочисленным отзывам, прекрасно развитой интуицией; кроме того, если судить по стилю езды, она была ярко выраженным экстремалом и нуждалась в адреналине, как наркоман в косяке.

Словом, если бы Федор Филиппович, взявшись перечислять качества, которые он хотел бы видеть в своем эксперте-искусствоведе, потрудился записать их на бумажке, у Глеба, по крайней мере, сейчас нашлось бы занятие – сидеть и вычеркивать их одно за другим в порядке обнаружения. В связи с этим у него возникло подозрение, что файл с информацией об обоих Андроновых попал ему на глаза не случайно, а был аккуратно подсунут Федором Филипповичем, который давно держал дочь знаменитого профессора на примете. (Тут Федор Филиппович сделал невинное лицо и развел руками.)

До Третьяковки они долетели в мгновение ока, чему Глеб втайне обрадовался. Но тут выяснилось, что Макарова на работе нет – вчера, сразу после ухода Ирины Константиновны, он тоже ушел, сославшись на плохое самочувствие и боли в суставах. Сегодня он на работу не вышел – видимо, приболел.

Адреса Федора Кузьмича Макарова Ирина Андронова не знала, но раздобыла его с поистине волшебной скоростью, без неизбежных в подобных случаях вопросов и косых, подозрительных взглядов. Глеб мысленно вычеркнул из своего воображаемого списка еще один пункт: она знала все входы и выходы в мире искусства. Не являясь сотрудницей галереи, она знала здесь каждого в лицо и по фамилии и, кажется, пользовалась всеобщим уважением.

Они отправились к Макарову домой, совершив еще один бешеный рывок по оживленным московским улицам. Макаров, как оказалось, жил в одной из новомодных элитных башен, недавно возведенной в двух шагах от центра. Глеба это немного удивило: он никогда не думал, что скромным музейным реставраторам так много платят. Впрочем, Андронова также выглядела удивленной и слегка сбитой с толку, и на ее красивом лице то и дело мелькало выражение хмурой озабоченности: похоже было, что она что-то такое обдумывает.

Еще сильнее Ирина Константиновна задумалась, когда, поднявшись на седьмой этаж в сверкающем зеркалами и полированным алюминием лифте, они обнаружили на двери квартиры "дяди Феди" желтую пластилиновую печать. По правде говоря, Андронова не только удивилась, но и явно испугалась. А посмотрела она на Глеба так, словно это он лично упрятал ни в чем не повинного Федора Кузьмича в следственный изолятор Лубянки и приехал сюда затем лишь, чтобы полюбоваться ее, Ирины Андроновой, реакцией.

Тут Сиверов взялся за дело, поскольку оно как раз было по его части. Он внимательно изучил надпись на печати, а затем, спустившись вниз, с пристрастием допросил дремавшего в вестибюле охранника. Удостоверение офицера ФСБ произвело должное впечатление, и охранник четко отрапортовал, что вчера после обеда нужного им человека зарезал по пьяному делу собутыльник и что квартиру опечатала милиция, которая и забрала тело. "Восемнадцать ножевых ран!" – упиваясь собственной информированностью, торжественно провозгласил этот болван, не замечая, что стоящая перед ним женщина близка к обмороку.

Глеб погнал идиота за стаканом воды и, поскольку на улице стояла адская жара, проветрил Андронову под струей ледяного воздуха, истекавшей из установленного в вестибюле мощного заграничного кондиционера. Проветривалась она совсем недолго, а выпив воды, оправилась и сердито вырвала у Глеба локоть, за который тот ее на всякий случай придерживал.

Сиверов не обиделся: известие было не из тех, которые легко переварить.

Узнав у охранника адрес, они отправились в отделение милиции (Андронова опять не пожелала пустить Глеба за руль, ограничившись тем, что стрельнула у него сигаретку и выкурила до самого фильтра, прежде чем запустить двигатель).

В отделении им довольно быстро удалось установить, что дело об убийстве реставратора Макарова уже практически закрыто: убийца найден, вина его доказывается неопровержимыми уликами, хотя окончательные выводы можно будет сделать только по окончании судебно-медицинской экспертизы. Федора Кузьмича Макарова зарезал во время пьяной ссоры его молодой коллега Алексей Колесников. Вернувшись сразу после совершения убийства к себе домой, Колесников, по всей видимости, протрезвел, ужаснулся содеянному и в припадке раскаяния покончил с собой, вскрыв себе вены в ванне с горячей водой. Он оставил предсмертную записку, в которой полностью признавал свою вину, просил у всех прощения и заявлял, что не может жить с такой тяжестью на сердце. Поскольку перед погружением в ванну он принял для храбрости полбутылки шведской водки "Абсолют", никого не удивило то обстоятельство, что записка была написана кривыми, валящимися в разные стороны печатными буквами. В квартире Колесникова была обнаружена куртка, которую в день убийства приметил на госте Макарова охранник, вся испачканная кровью, предположительно принадлежавшей Макарову. Кроме того, охранник запомнил номер машины Колесникова. Правда, будучи вызванным в морг для опознания, он только развел руками: в тот день шел сильный дождь, и, когда убийца вбежал в подъезд, на голове у него красовался нахлобученный вместо капюшона черный полиэтиленовый пакет. Этот пакет в сочетании с оранжевой курткой, дорогой машиной (практически новая, с иголочки, "мазда-626" 2004 года выпуска) полностью отвлек внимание охранника от лица посетителя. Он запомнил голос, но опознать покойника по голосу еще никому не удавалось, и охранника отпустили с миром. К тому же опознание было не так уж важно: других гостей у Макарова в тот день не было, а то, что к старику приходил именно Колесников, подтверждалось отпечатками его пальцев, оставленными на бутылках, стакане и рукоятке ножа, которым было совершено убийство.

– А ты неплохо поработал, – заметил Федор Филиппович. – Выбить из этих районных сыскарей такие подробности наверняка было непросто. Насколько я знаю, удостоверение ФСБ на них действует, как красная тряпка на быка. Все-то им кажется, что мы норовим их руками жар загрести...

– Именно так они и считают, – согласился Глеб. – И не без оснований, между прочим.

Он закурил новую сигарету, встал, скрипнув пружинами, из кресла, подошел к окну и, повозившись с задвижкой, открыл форточку. В комнату потянуло сухим жаром, как из печки.

– Только я тут ни при чем, – продолжал Глеб, возвращаясь в кресло. – Это все она, Ирина... гм... Константиновна.

– То есть как это? – удивился генерал, и Сиверов не понял, было это удивление притворным или искренним.

– Да очень просто! Никто мне не собирался ничего говорить – по крайней мере, сразу. Знаете, как они умеют? Идешь от сержанта к старшине, от старшины к прапорщику, и каждый признает, что ты, как офицер ФСБ, полностью в своем праве, но вот начальство – как оно, понимаешь, посмотрит? У вас дела государственные, а мы – люди маленькие, нам лишний раз свою задницу подставлять незачем, от этого никому не лучше – ни нам, ни государству... И каждый скребет в затылке, каждый листает какие-то свои талмуды, думает о чем-то – вернее, делает вид, что думает, а на самом деле ждет, когда ты наконец уйдешь и оставишь его в покое, давить прыщи на толстой морде... И каждый куда-то звонит, и никого не может застать, а если застает, то сначала битый час треплется о вчерашнем футболе или о рыбалке, потом якобы забывает о тебе, кладет трубку, спохватывается, начинает звонить опять, а там либо уже занято, либо вообще никого нет... Словом, динамо крутят, вы же знаете, как это бывает.

– Не думал, что тебя это может остановить, – заметил Потапчук.

– А что прикажете делать – стрелять? Да они меня и не остановили, не на того, знаете ли, напали. До кабинета начальника я дошел, в общем-то, без проблем, а вот там уперся. Сидит, знаете, такая харя в полковничьих погонах и ничего не хочет слышать. Результаты экспертизы еще не готовы, разглашать тайну следствия считаю преждевременным, и вообще, какие вам нужны результаты всего через сутки после убийства? Что я вам – старик Хоттабыч? Я уже начал понимать, что придется, наверное, действовать через вас, по официальным каналам, и тут наша Ирина Константиновна встает, вежливо извиняется и неторопливо, так, знаете ли, будто на прогулке, удаляется за дверь. Не было ее, наверное, минуты две. Потом постучалась, вошла, снова извинилась и села на место, как ни в чем не бывало. Я, признаться, не понял, куда она ходила. Туалет у них там в другом конце коридора, да и не такая это птица, чтобы в ментовке сортиры посещать, тем более что несет оттуда по всему коридору – труба у них, что ли, прохудилась?

Ну, словом, села она на место и дальше слушает, как мы с господином полковником переливаем из пустого в порожнее. Я начинаю видеть, что он, господин полковник то есть, уже прикидывает, как бы это ему выставить нас из кабинета. Ну, и я тоже, конечно, прикидываю, как бы ему между глаз закатать и целым из этой ментовки убраться. Если бы один, так с этим делом никаких проблем, но я же с дамой! Хотя, Федор Филиппович, есть у меня подозрение, что она только этого и ждала...

– Чего?

– Чтобы я ему... того, между глаз. Держалась она превосходно, но глаза... Не глаза, а спаренный боевой лазер – так и сверкают! Словом, дело близится к бесславному финалу, и тут вдруг на столе у господина полковника начинает звонить телефон. Не буду описывать, что с ним, беднягой, было. Скажу лишь, что разговаривал он стоя, и не просто стоя, а по стойке "смирно", и собеседника своего называл не иначе как "товарищ министр". А когда закончил, сел, попыхтел немного, пот с лысины вытер и велел принести папку с делом, а чтобы мы не напрягались, сам все рассказал – коротко, ясно и исчерпывающе.

Федор Филиппович задумчиво пощипал верхнюю губу.

– Ты считаешь, что она звонила Назарову?

– Да, – сказал Глеб. – И мне, честно говоря, это не очень нравится. Получается, что Назаров теперь будет постоянно в курсе всех предпринимаемых нами действий.

– Да на здоровье, – рассеянно произнес генерал Потапчук. – Нужны ему твои действия как собаке пятая нога... Привыкать нам, что ли, работать под колпаком у большого начальства? Не помешал ведь – помог, так чего тебе еще? Скажи лучше, что ты обо всем этом думаешь.

Глеб забросил ногу на ногу, откинулся в кресле и некоторое время разглядывал покрытый трещинами потолок, как будто там было что-то написано.

– Выводы делать действительно рано, – сказал он наконец, – но картина вырисовывается занятная. Смотрите, что получается. Профессор Андронов погибает в результате нелепой случайности как раз в тот день, когда ему должны были принести для экспертизы этюд Иванова к "Явлению Христа народу". Приносили ему этюд или не приносили, никто не знает, и спросить некого – профессор мертв. Его дочь думает... вернее, чувствует, что смерть отца косвенно связана с картиной, и подолгу простаивает возле нее. Это чисто эмоциональный акт, но в конце концов она вдруг замечает, что с картиной что-то не так, как будто это не оригинал, а искусно выполненная копия. Учитывая нервный стресс после гибели отца и то, сколько времени она в общей сложности провела возле этой картины, можно предположить, что ее так называемое открытие стало результатом легкого психического расстройства, этакой навязчивой идеи... словом, что все это ей просто почудилось, а на самом деле с картиной все в полнейшем порядке.

Как женщина умная и, главное, грамотная именно в этой области, она сама допускает такую возможность. Более того, возможность эта кажется ей наиболее вероятной – во всяком случае, куда более вероятной, чем то, что некто ухитрился незаметно подменить полотно таких, черт подери, внушительных размеров. Это вам не этюд Куинджи размером со школьный альбом для рисования!

Поскольку то, что она видит собственными глазами – или думает, что видит, – находится в непримиримом противоречии со здравым смыслом и ее представлениями о возможном и невозможном, она идет за советом к человеку, которого знает с пеленок и которому безоговорочно доверяет, – реставратору Макарову. Добрый дядя Федя хвалит ее за зоркий глаз и хорошее чутье и рассказывает про неудачную попытку реставрации в начале девяностых, когда кругом царил полнейший бардак и беспредел и люди думали не о вечном, а о том, как бы им дотянуть хотя бы до конца месяца.

И все бы хорошо, да только непьющий по большому счету дядя Федя в этот же день напивается как зюзя и погибает в пьяной драке со своим коллегой, который ему в сыновья годится и числится при нем кем-то вроде ученика. Убийца вне себя от горя и раскаяния лезет в ванну и вскрывает себе вены лезвием от безопасной бритвы... Способ, несомненно, тихий и где-то даже аристократический, но довольно медленный, не слишком верный и порой болезненный. В то время как в шкафу у него стоит старый помповый дробовик Тульского оружейного завода с полным ящиком боеприпасов – преимущественно картечи, поскольку ружье нужно было Колесникову не для охоты, а в основном для стрельбы по консервным банкам. Чего проще? Сунул, нажал, и все проблемы решены одним махом, раз и навсегда... И эта предсмертная записка! Ну, ладно, он был здорово пьян. Пусть даже мертвецки пьян! Почему же, черт возьми, находясь в таком состоянии, он взял себе за труд писать печатными буквами? Ведь на это требуется отдельное усилие, обычно люди так не пишут... Ну, и это ладно. Все это можно объяснить так, а можно эдак.

Но как объяснить шикарную квартиру, в которой с недавних пор проживал Макаров? Как объяснить хорошую машину, на которой ездил сопляк Колесников? И главное, как объяснить тот факт, что и квартира, и машина были приобретены ими почти одновременно, едва ли не в один и тот же день?

– Боюсь сглазить, – сказал после некоторой паузы Федор Филиппович, – но цепочка кажется сплетается. Во всяком случае, до сих пор мы только тем и занимались, что дергали за концы, которые выглядели куда менее обнадеживающими. Вот что, Глеб Петрович. Придется нам, по всей видимости, просить Ирину Константиновну провести для нас экспертизу картины на подлинность – негласно, разумеется, потому что сам факт проведения такой экспертизы, сделавшись известным, способен вызвать бурю. А пока она будет заниматься экспертизой, ты займешься охраной. Такое дело невозможно провернуть без участия охраны, согласись. "Явление Христа народу" написано не на носовом платке, эту картину в карман не спрячешь.

– А с чего вы взяли, что Андронова станет заниматься экспертизой? – спросил Глеб.

Федор Филиппович вздохнул.

– А куда же ей деться? – спросил генерал после короткого раздумья, и Сиверов не нашелся с ответом.

* * *

Как и просил Федор Филиппович (надо же, генерал, а выглядит вполне приличным человеком!), Ирина Андронова добралась до места на такси и отпустила машину приблизительно в полуквартале от нужного ей дома. Она даже примерно представляла себе этот дом – огромный, старый, еще сталинской постройки, с нелепыми лепными украшениями и неравновеликими балконами, по самому большому из которых можно было при желании ездить на велосипеде, а самый маленький был размером с приличный носовой платок.

Пройдя оставшееся расстояние пешком и сверившись с записанным на бумажке адресом, Ирина обнаружила, что ошиблась – ей нужен был не тот дом, о котором она думала, а соседний, выглядевший чуть скромнее, но также построенный в стиле, который отец называл "сталинским ампиром". Его крышу украшала балюстрада с бетонными перилами на пузатых, уже начавших разрушаться балясинах, а по углам торчали две квадратные башенки неизвестного назначения. Еще раз на всякий случай заглянув в бумажку, Ирина свернула во двор, инстинктивно стараясь держаться в тени старых, разросшихся лип и кленов.

Подходя к подъезду, она почувствовала странное смущение и желание остаться никем не замеченной. Ничего подобного Ирина Андронова не испытывала с тех давних пор, когда двадцатилетней девчонкой бегала на свидания к одному скульптору, хорошему знакомому отца, с женой которого Ирина, увы, тоже была хорошо знакома. Они встречались в съемной комнатушке на Васильевском острове, и у них была любовь, горячая и страстная (по крайней мере, со стороны Ирины), которая за каких-нибудь три месяца сгорела дотла, оставив после себя только холодный пепел воспоминаний да ощущение неловкости, которое эти воспоминания вызывали.

Ирине было бы проще, если бы она действительно спешила на тайное свидание с любовником. Таких вещей она, слава богу, перестала стесняться уже давно, поскольку они были вполне естественными. Тайное свидание – это одно, а тайная встреча с генералом ФСБ и его загадочным и довольно неприятным помощником – это, господа, совсем другое дело, и некоторым хорошим, очень уважаемым людям оно, это дело, могло бы показаться даже более постыдным, чем самое разнузданное публичное проявление похоти...

Пешком поднимаясь по лестнице, Ирина поймала себя на том, что думает об этом странном Глебе Петровиче с его темными очками, непроницаемым, будто лишенным возраста лицом и голосом, в котором постоянно слышался некий иронический оттенок, звучавший независимо от того, к кому он обращался: к Ирине, к билетерше в Третьяковской галерее, к начальнику отделения милиции или к своему шефу, генералу Потапчуку. При первой их встрече Глеб Петрович отрекомендовался охотником за головами. Это прозвучало как довольно злая шутка, но интуиция подсказывала Ирине, что доля истины в этой шутке значительно выше той, на которую она могла бы согласиться, коль скоро речь шла о ее знакомом. Ну, пусть не знакомом в привычном понимании этого слова, а о человеке, с которым ей по воле обстоятельств предстоит довольно тесно сотрудничать... Тем более! Знакомого, даже очень хорошего и близкого, можно не видеть неделями и годами, а этот Глеб Петрович теперь все время будет где-то поблизости. Более того, этого "охотника за головами" с черными линзами вместо глаз Ирине теперь волей-неволей придется ввести в круг близких ей людей. Они ничего не заподозрят, а он будет ходить между ними, как затесавшийся в стадо овец голодный тигр, и будет прислушиваться, приглядываться, принюхиваться...

Она мысленно одернула себя. В конце концов, у нее просто нет выбора! Только эти люди способны помочь ей во всем разобраться. Сама она уже пробовала и только еще сильнее запуталась в своих сомнениях. Она сомневалась во всем: и в официально установленной причине смерти отца, и в подлинности картины, и даже в собственном здравомыслии. Распутывание загадок, разрешение сомнений – их профессия, их компетенция, в этом Виктор абсолютно прав. На солдафонов, привыкших развязывать любые узлы при помощи холодного оружия, они, слава богу, непохожи; даже этот Глеб Петрович с его сомнительным юмором и черными очками непохож, не говоря уж о генерале. Вот пусть и разбираются, а она, если понадобится, поможет, поскольку сама все это затеяла. И помощь ее строго ограничится рамками искусствоведения, на большее пускай не рассчитывают – стучать на своих знакомых и помогать вербовать из них сексотов она не станет даже под страхом смерти.

"Дура набитая", – подумала она, подводя черту под своими размышлениями, и позвонила в дверь.

Дверь была черная, кустарным способом сваренная из листового металла на прочной стальной раме. Установили ее, по всей видимости, в конце восьмидесятых или начале девяностых, при самом разгуле демократии, когда страшно было не только выходить на улицу, но и сидеть дома перед телевизором. Зато глазок здесь стоял серьезный – здоровенный, выпуклый, с круговым обзором, позволявший видеть всю лестничную площадку и не оставлявший никаких "мертвых зон".

Изнутри послышались быстрые мягкие шаги, потом противно лязгнуло железо, и дверь бесшумно распахнулась, показав Ирине изнанку. Изнанка была в точности такой, какой Ирина ее представляла, – голая рама из стальных уголков с привинченным к ней массивным замком. За первой дверью находилась вторая, предназначенная для тепло– и звукоизоляции, а в тамбуре между ними, приветливо улыбаясь, стоял этот тип, Глеб Петрович, даже в полумраке прихожей не потрудившийся снять темные очки. "Интересно, что он в них видит? – подумала Ирина и, ответив на приветствие "охотника за головами", вошла в квартиру.

Сиверов запер за ней обе двери и предложил пройти в комнату, заранее предвкушая впечатление, которое произведет на эту богатую штучку то, что она там увидит. Собственно, представление началось сразу же, прямо тут, в пустой прихожей, когда уважаемая Ирина Константиновна испуганно вздрогнула и шарахнулась от половицы, которая, как живая, взвизгнула под ее ногой.

– Спокойно, – сказал Глеб, не делая попытки поддержать ее под локоть во избежание гневных взглядов, резких телодвижений и иных нежелательных эксцессов. – Это просто половица. Дом старый, и полы тут не перестилали, наверное, со дня постройки. Чтобы дом был домом, в нем должны жить люди.

Ирина бросила на него заинтересованный взгляд через плечо.

– А здесь?..

– А здесь – оперативная квартира, уже не знаю, сколько лет. Возможно, всегда ею была, а может быть, стала при Иосифе Виссарионовиче, когда прежний хозяин отправился прогуляться на Колыму. Знаете ведь, как это бывало в те времена... Да вы проходите, вам Федор Филиппович все объяснит. Проходите, проходите, не бойтесь.

Ирина не стала говорить, что не боится, а только независимо вздернула подбородок и решительно двинулась вперед, больше не обращая внимания на пронзительный скрип отстающих половиц. Прихожая тут была довольно длинная, и, пока Ирина шла вдоль нее, у нее возникло странное ощущение, что "охотник за головами" не последовал за ней, а остался караулить у двери, отрезая путь к отступлению. В следующее мгновение она поняла, откуда взялась эта странная идея: половицы скрипели только под ее ногами. Она обернулась и невольно вздрогнула, увидев в полумраке прихожей прямо у себя за спиной блеск темных очков и веселую насмешливую улыбку Сиверова.

– Я здесь уже пару раз прошелся, – спокойно объяснил Глеб Петрович, который, к немалому раздражению Ирины, легко угадал причину ее испуга, – и запомнил, какие доски скрипят, а какие ведут себя тихо.

"И интеллигентно", – вдруг захотелось добавить Ирине, но она, естественно, промолчала. Это была их с Виктором шутка, и посвящать в нее посторонних она не собиралась.

Войдя в просторную, с высоким потолком и большим окном комнату, Ирина слегка опешила. Из мебели здесь имелись только колченогий журнальный столик да пара продавленных кресел с матерчатой обивкой, один вид которой вызывал брезгливость и навевал мысли о всевозможных разновидностях кожных и желудочно-кишечных заболеваний. На полу вместо ковра лежал толстый слой пыли, затейливо, прямо как сугроб в зимнем лесу, испещренный следами – не птичьими и заячьими, естественно, а человеческими. Оконные занавески здесь также заменяла пыль, наружный слой которой представлял собой оставленный недавним дождем сложный волнистый узор. Под потолком вокруг голой, засиженной мухами лампочки синеватым облачком плавал табачный дым; упомянутые мухи в преизрядном количестве покоились между оконными рамами, задрав кверху скрюченные лапки. На пыльном подоконнике стояла грязная пепельница с окурками, а на столе красовалась чистая, свежевыглаженная крахмальная скатерка (час назад тайно похищенная Федором Филипповичем из собственного комода, о чем Ирине было вовсе не обязательно знать). На скатерти стояли бутылка коньяка, бутылка шампанского, коробка шоколадных конфет, а также пузатая коньячная рюмка (одна), простенький стеклянный фужер с золотым ободком (один) и граненый "мухинский" стакан емкостью двести пятьдесят граммов, тоже один.

В одном из кресел сидел Федор Филиппович, который при виде Ирины немедленно поднялся и склонил голову в вежливом поклоне без малейшего оттенка шутовства или иронии.

– Здравствуйте, Ирина Константиновна, – с улыбкой сказал он. – Выглядите, как всегда, просто великолепно. Жаль, что я уже немолод, право, жаль. Присаживайтесь, прошу вас.

Он указал на свободное кресло. Ирина немного помедлила, с сомнением разглядывая потертую и засаленную обивку, а потом все-таки села – осторожно, прямо как Глеб Сиверов в первый раз садился в ее машину.

– Хотите немного выпить? – продолжая разыгрывать роль радушного хозяина, осведомился Федор Филиппович.

– Простите, – решительно сказала Ирина, – но неужели вы всерьез думаете, что я стану пить ЗДЕСЬ?

Федор Филиппович не обиделся.

– Пожалуй, вы правы, – сказал он с немного виноватой улыбкой. – Это место много лет находилось в резерве, им никто не пользовался, и вот... Мерзость запустения, одним словом. Да и угощение... Вы уж простите великодушно, я немного замотался и не успел даже в магазин заскочить. Короче говоря, угощение тоже резервное, оно тут хранилось, наверное, года два. Коньяк-то от этого наверняка не пострадал, но вот шампанское и конфеты...

Глеб, которому некуда было сесть, хмыкнул и взял из коробки одну конфету. Конфета была покрыта беловатым налетом – не местами, как это случается, а вся целиком. Это был признак настоящей древности, позволяющий смело отнести данное кондитерское изделие к разряду антикварных. Придирчиво осмотрев этот раритет со всех сторон, Сиверов решительно его надкусил. Послышался отчетливый щелчок, очень похожий на тот, с которым ломается кафельная плитка.

– Да, – задумчиво произнес Глеб, с сосредоточенным видом профессионального дегустатора перемалывая челюстями отколотый от шоколадной окаменелости кусочек, – конфеты надо менять. А эти предлагаю продать театру в качестве реквизита. Зачем кто-то будет мучиться, лепить конфеты из папье-маше? Вот они, уже готовенькие, надо только в коричневый цвет покрасить...

Ирина сдержала улыбку. Шутка была далеко не того сорта, к которому она привыкла, да к тому же небезопасная для здоровья (уж для зубов-то наверняка!), но она странным образом разрядила атмосферу, помогла ей справиться с волнением и забыть о своем намерении махнуть на все рукой и поскорее покинуть это неприятное место.

– Вот что, Ирина Константиновна, – заговорил Федор Филиппович, покосившись на Глеба, как строгий учитель на не в меру разошедшегося школяра. – Мы тут с Глебом посовещались и решили, что вся эта история с погибшими реставраторами выглядит очень подозрительно. Пожалуй, к картине действительно следует приглядеться повнимательнее. Вы не могли бы взяться за это дело?

– Какое именно дело вы имеете в виду? – спросила Ирина.

– Проведение экспертизы, естественно, – уточнил Потапчук.

Ирина задумчиво провела ладонью по волосам.

– Не знаю, право, что вам ответить, – произнесла она. – Я понимаю, что экспертиза – единственный способ развеять мои сомнения, и это дело мне по плечу. Но... Вы представляете, что начнется в галерее, если я явлюсь туда и скажу, что намерена провести экспертизу "Явления..." по заказу ФСБ? Это будет не просто большой скандал, а грандиозный! Потом кто-нибудь обязательно проболтается, информация попадет в газеты, оттуда – на телевидение... Жизнь сотрудников галереи превратится в настоящий ад. Да и моя, кстати, тоже. Я прямо-таки вижу газетные заголовки: "Похищение века", "Третьяковку разворовывают" и далее в том же духе...

– Вы просто читаете мои мысли, – сказал Потапчук. – Да, по официальным каналам действовать нельзя. Ну а если по неофициальным?

Ирина пожала плечами.

– Ну, знаете... Конечно, в галерее меня знают, я пользуюсь там определенным доверием, но все-таки все они не первый день живут на свете. Любоваться картиной и проводить экспертизу на подлинность – это разные вещи, и, когда я начну там ковыряться, кто-нибудь непременно спросит, чем это я занимаюсь. Господи, да меня просто выгонят оттуда взашей!

– Ну а если попросить Виктора Викторовича замолвить за вас словечко где-нибудь там, наверху?

Ирина сердито нахмурила брови и выпрямилась в кресле.

– Может быть, вы не станете его в это втягивать? – резко спросила она.

Федор Филиппович вздохнул и развел руками.

– Позвольте все-таки с вами не согласиться, – сказал он. – Во-первых, Виктор Викторович уже втянут в это. Втянут, осмелюсь напомнить, не мной, а вами. А он уже, в свою очередь, посвятил в это дело нас с Глебом. Сомнения в подлинности такой картины, как "Явление...", – дело крайне серьезное и деликатное. Действовать надо осторожно, окольными путями... Я мог бы добиться разрешения на негласную экспертизу сам, по своим каналам, но это означает, что мне пришлось бы посвятить в это дело еще кого-то, что, по вашим же словам, нежелательно. И вы правы, огласки следует всячески избегать. Так какой у нас выход? Между прочим, – добавил он, видя, что Ирина молчит, – Виктор Викторович сам предложил обращаться к нему в случае необходимости.

– Хорошо, – сказала Ирина, – я с ним сегодня же поговорю. А вы? Что вы предпримете, если окажется, что в Третьяковке выставлена копия?

– Станем искать оригинал, – ответил Федор Филиппович. – А когда найдем, первым делом предъявим его вам для экспертизы, чтобы... гм... – Он оглянулся на Сиверова, который, отойдя к окну, опять что-то чертил пальцем в пыли. – Словом, чтобы ненароком не сесть в лужу.

Ирина тоже посмотрела в сторону окна. "Охотник за головами", как выяснилось, не терял времени даром: подкрепившись позапрошлогодней конфетой, он увлеченно разрисовывал пыльное ст кло человеческими фигурками, составленными, как на рисунках пещерных людей, из палочек и кружочков. Фигурок было много, и в их расположении Ирине почудилось что-то знакомое. Вглядевшись в художества Сиверова внимательнее, она обнаружила, что тот по памяти воспроизводит композицию "Явления Христа народу", и притом довольно точно. Ирину это удивило: на знатока и ценителя живописи Сиверов был решительно непохож, а человек, всего пару раз взглянувший на картину, вряд ли смог бы с уверенностью назвать даже количество персонажей, не говоря уж о том, чтобы запомнить позу каждого и его место на холсте. Получалось, что Глеб провел немало часов, внимательно рассматривая картину и стараясь запомнить каждую деталь; следовательно, генерал Потапчук и его помощник отнеслись к рассказу Ирины серьезнее, чем она сама.

– Глеб Петрович, – ворчливо окликнул своего помощника генерал, – перестань, пожалуйста, валять дурака. Скажи лучше, что тебе удалось выяснить.

Глеб Петрович вынул из кармана чистый носовой платок и старательно стер с окна рисунок. В комнате сразу сделалось немного светлее, зато платок, похоже, пришел в полную негодность: даже с того места, где сидела Ирина, было хорошо видно, что он изменил цвет с белого на темно-серый. Сиверов, брезгливо морщась, придирчиво его осмотрел и, похоже, вознамерился зашвырнуть в угол, но, покосившись на Ирину, просто положил платок на подоконник.

– Кое-что удалось, – сказал он. – Хорошая штука – повальная компьютеризация! А Интернет – это вообще находка для шпиона. Полчаса работы – и дело в шляпе. Мне удалось порыться в файлах отдела кадров и найти там личные дела двух человек, которые показались мне интересными. Это некто Олег Добровольский и Сергей Дрынов. Очень интересные господа! Во-первых, на работу они были приняты почти одновременно, с разбежкой всего в несколько дней. А за неделю до этого, между прочим, в реставрационную мастерскую галереи устроился некто Алексей Колесников... Ничего себе сюжетец, да?

– Это пока ни о чем не говорит, – сказал Федор Филиппович, но голос у него был напряженный.

– В общем, да, – не стал спорить Сиверов. – Честно говоря, я и не надеялся обнаружить в их личных делах запись типа: "Уволен за кражу картины А. Иванова "Явление Христа народу"".

– Так они уволены? – заинтересовался Потапчук.

– Оба, и притом в один и тот же день. По собственному, сами понимаете, желанию. Это, конечно, тоже ни о чем не говорит, но ориентировку на них я все-таки разослал. Если они ни при чем, извинимся, от нас не убудет. Но это они, я почти уверен. В конце концов, провернув такое дело, я бы именно так и поступил: уволился бы под благовидным предлогом, пока никто не заметил подмены, и рванул на все четыре стороны. Вряд ли, конечно, им известно что-нибудь стоящее, но поискать их стоит: с паршивой овцы хоть шерсти клок... По крайней мере, расскажут, каким образом кто-то исхитрился вытащить из галереи такую громадину...

– Громадин было две, – поправил генерал. – Одну вытащили, другую втащили... Или наоборот, но это уже не имеет принципиального значения.

– Да, – согласился Глеб, – не имеет.

– Послушайте, – вмешалась в их разговор Ирина, – а почему вы ведете себя так, будто уже доказано, что картину подменили копией? Ведь я еще не приступала к экспертизе, и у вас нет ничего, кроме моих подозрений, основанных на голой интуиции! Проверить их, конечно, необходимо, за этим я к вам и пришла, но куда вы так торопитесь? Еще ничего не известно, а вы уже закрутили колесо: базы данных, личные дела, ориентировки... Или вы знаете что-то, чего не знаю я? Тогда зачем вам экспертиза?

– Успокойтесь, Ирина Константиновна, – сказал Потапчук, – ничего особенного нам не известно. Просто в данный момент мы вынуждены действовать на упреждение – так, как если бы все ваши подозрения и догадки были верны.

– Тем более что, кроме ваших подозрений и догадок, как вы справедливо заметили, у нас ни черта нет, – вставил Глеб. – Да и те появились только вместе с вами.

– Не понимаю, – сказала Ирина. – А чем же вы занимались до моего появления?

– А я сам этого не понимаю, – охотно признался Глеб, удостоившись за это неодобрительного взгляда Федора Филипповича. – Гонялись с милицейской дубинкой за призраками. Ты его хрясть по башке, а он рассеялся, рассосался, растаял, и нет его...

– Глеб Петрович всегда начинает образно выражаться, когда чем-нибудь сильно расстроен, – извиняющимся тоном объяснил Федор Филиппович. – Даже слишком образно, – добавил он с нажимом, строго посмотрев на Сиверова.

– Но послушайте, – чуть ли не взмолилась Ирина, – это же какая-то чепуха! Честное слово, я начинаю жалеть о том, что пришла к вам. Украсть такую картину просто нереально! Да и зачем? Хранить ее в чемодане, как когда-то поступил похититель Джоконды, не получится – не те у нее размеры. Продать ее также невозможно – она слишком хорошо известна. Есть коллекционеры, которые не гнушаются скупкой краденого, но это не тот случай. Купить эту картину – значит попросту выбросить на ветер огромные деньги. Ею даже ни перед кем не похвастаешься!

– Все это верно, Ирина Константиновна, – согласился Потапчук, – но...

Он замолчал и бросил на Глеба какой-то странный взгляд, как будто спрашивая совета. Сиверов едва заметно пожал плечами.

– Ирина Константиновна смотрит в корень, – сказал он негромко. – Кажется, если вы хотите, чтобы она нам помогла, вам придется рассказать ей все до конца.

– Похоже на то, – согласился генерал и снова повернулся к Ирине. – Видите ли, Ирина Константиновна, примерно полгода назад из мест не столь отдаленных на волю просочился любопытный слушок...

Глава 6

...Приблизительно шесть месяцев назад из следственного изолятора Матросской Тишины просочился слушок, показавшийся кое-кому настолько любопытным, что этот кто-то не поленился позвонить на Лубянку и пересказать услышанное.

На Лубянке слушок приняли во внимание, поскольку своим возникновением тот был обязан не какому-нибудь урке, от нечего делать пересказывающему услышанный в пересыльной тюрьме блатной "роман", а самому Грише Пикассо – мужчине пожилому, солидному, знающему цену себе и своим словам, а главное, большому, известному на обе столицы специалисту как раз в той области, которой данный слушок касался.

Гриша Пикассо всю жизнь зарабатывал себе на хлеб с маслом, делая и продавая копии малоизвестных шедевров мировой живописи. Иногда он копировал не картину, а стиль художника, создавая новенькие, с иголочки, полотна, написанные будто бы знаменитыми мастерами. Заработки у Гриши во все времена получались очень неплохие, потому что никто, естественно, не ставил покупателей в известность о том, что приобретаемая ими картина есть не более чем мастерски сделанная копия. Написанные преступной, но талантливой рукой Гриши Пикассо "шедевры" украшали собой частные коллекции по всему цивилизованному миру, а один из его Тицианов, как было доподлинно известно Грише, висел в рабочем кабинете некоего африканского царька.

Да что там какой-то царек! Написанная Гришей Пикассо копия одной из работ Шагала целый месяц гостила дома у самого профессора Андронова. Правда, приобретена она была именно как копия и, разумеется, за ту сумму, которую стоила в названном качестве. Константин Ильич от души развлекался, демонстрируя свое приобретение гостям и выслушивая, как эти грамотные, прекрасно разбирающиеся в живописи люди охают и ахают над талантливой подделкой, искренне принимая ее за оригинал – не потому, что не могли заметить разницы, а потому лишь, что глаза им застил непререкаемый авторитет хозяина. Шутка изжила себя, когда один из старых, еще институтских друзей, отведя Константина Ильича в сторонку, после долгих извинений сказал: "Как хочешь, Константин, а твой Шагал мне кажется подозрительным". После этого профессор Андронов снял картину со стены и, дождавшись удобного случая, подарил ее кому-то на день рождения, предупредив, разумеется, что это всего лишь копия.

Но, конечно же, к такому человеку, как профессор, работа Гриши Пикассо могла попасть только по ошибке или шутки ради: Гриша был не настолько самонадеян, чтобы провести настоящего профессионала. Зато дилетантов он обул в лапти великое множество, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести: тот, кто хочет, чтобы его обманули, будет обманут обязательно. Так пусть уж лучше имеет у себя дома подделку, сработанную настоящим мастером, такую, которую большинство окружающих не отличит от оригинала! Копиистом Гриша был блестящим, так что его работы, как правило, действительно трудно было отличить от оригиналов без детальной искусствоведческой экспертизы.

Учитывая суммы, которые Гриша Пикассо беззастенчиво драл со своих клиентов, и ту широкую известность, которую он приобрел, казалось настоящим чудом, что, дожив до шестидесяти лет, этот старый жулик ни разу не ночевал за решеткой. Некоторым, особенно обманутым покупателям, такое положение вещей казалось парадоксом, не имеющим права не существование. Никакими парадоксами тут, однако, даже не пахло, все было гораздо проще: Гриша Пикассо очень любил свою сытную, уютную, размеренную жизнь и, ценя все, чего сумел добиться, никогда не совершал сделок сам. В разные времена на него работало от трех до пяти бегунков-толкачей, которые находили клиентов, осторожно их обрабатывали, а затем впаривали очередную фальшивку и бесследно исчезали. Выслеживать их, пытаясь установить связь с Гришей, было бесполезно: за копии они платили автору сразу же, а не после реализации, и с каждого Гриша брал расписку приблизительно такого содержания: "Я, имярек (фамилии тут, естественно, вставлялись всегда разные и, естественно, всегда вымышленные), такого-то числа такого-то месяца приобрел у гражданина Литуса Г. И. (такова была настоящая фамилия Гриши Пикассо) КОПИЮ картины такой-то художника сякого-то за..." Далее указывалась сумма, заниженная раз в сто по сравнению с реальной рыночной стоимостью Гришиных творений, а также дата и подпись. Толкачи, таким образом, работали на свой страх и риск, огребая очень приличный навар, а Гриша зато мог жить спокойно, ни о чем не волнуясь, и вежливым наклоном головы приветствовать участкового, проезжая мимо него в своем новеньком "БМВ".

Пару раз его пытались взять в оборот московские и питерские менты, но никаких доказательств Гришиных преступлений у них не было, и оба раза люди в погонах уходили не солоно хлебавши. Видя Гришину неуязвимость и ошибочно перенося ее на себя (по принципу транзитивности, не иначе), толкачи окончательно осмелели и отчасти потеряли бдительность. В конце концов, дошло до того, что один из них, не разобравшись, с кем имеет дело, втюхал копию "Девятого вала" Айвазовского заместителю министра внутренних дел. Генерал, большого ума мужчина, повесил ее у себя дома и хвастался перед гостями: Айвазовского, дескать, любят все, а вот приобрести одну из самых известных его картин способен далеко не каждый!

Гости, понятное дело, повалили к нему валом, дабы взглянуть собственными глазами и восхититься – в первую очередь, естественно, тупостью хозяина, и только во вторую – самой картиной. Примечательно, что ни один ни словом не обмолвился товарищу замминистра о том, что было очевидным для любого мало-мальски культурного человека...

Это безобразие продолжалось недели две, пока слух о приобретенной генералом картине не дошел до самого министра. Министр вызвал заместителя к себе в кабинет и осторожно расспросил, пытаясь понять, правда ли то, что ему рассказали, или обыкновенный анекдот. Когда же выяснилось, что ни о каком анекдоте нет даже речи, министр посоветовал господину генералу посетить Третьяковскую галерею и выяснить наконец, где же все-таки находится подлинник "Девятого вала" – там, в Третьяковке, или у него, господина генерала, дома.

Случай, естественно, был вопиющий, и давящиеся хохотом оперативники в штатском забегали по всей Москве, выслеживая толкачей Гриши Пикассо. Работа быстро дала результат – когда милиции прищемляют хвост, она начинает работать лучше, чем в кино, – и один из Гришиных бегунков, совсем недавно принятый им на работу, был взят с поличным при попытке продать переодетому милиционеру поддельного Кустодиева.

При задержании бегунку порядком намяли бока, после чего тот был доставлен на Петровку и брошен в жернова безжалостной машины милицейского дознания. Данный громоздкий, но эффективный агрегат жевал бегунка на протяжении полутора суток, после чего тот наконец раскололся и назвал-таки Гришу Пикассо.

Гришу немедленно повязали, хотя те, кто его знал, понимали, что толку из этого не выйдет никакого. И толку, разумеется, не вышло. Гриша, хоть и был знаком с тюремными порядками только понаслышке, повел себя грамотно: сразу ушел в глухую несознанку, а на очной ставке во всеуслышание объявил, что бегунка видит впервые в жизни, как, впрочем, и предъявленную ему в качестве вещественного доказательства картину, которую обозвал бездарной мазней какого-то дилетанта.

Хуже того, бегунок, что-то такое прочтя в хмуром Гришином взгляде, немедленно, прямо тут же, на очной ставке, изменил показания и понес какой-то бред. Никакого Гриши Пикассо он не знал – слыхал, что есть такой мастер, а встречаться с ним не доводилось, – назвал его по принуждению следователя, а картину вообще нашел на улице, где она стояла упакованная в бумагу, прислоненная к мусорному баку. Да-да, вот именно, нашел, а что? На московских помойках и не такое можно найти, особенно если проснуться раньше бомжей... Словом, нашел, обрадовался и решил сразу же продать, потому что деньги были позарез нужны. Почему выдавал за оригинал? Ну так, елки-палки, а это не оригинал, что ли? А? Копия? Вы серьезно?! Блин! А я-то думал... Ну, смотрю, в уголке, где положено, написано: "Кустодиев". Ну, и обрадовался: надо же, шел по улице и нашел настоящего Кустодиева... А это, выходит, копия? Ну, блин, ну хоть бы раз повезло!

Все было ясно. Бегунку впаяли какой-то штраф, напоследок еще раз съездили по шее и отпустили, а Гришу укатали в СИЗО с твердым намерением держать его там ровно столько, сколько позволяет закон, и ни минутой меньше. Сделано это было исключительно для острастки, никто и не надеялся, что такой человек, как Гриша Пикассо, расколется, проведя пару ночей в одной камере с блатными. Вообще, по закону сажать его было не за что, дело ему можно было пришить разве что административное, но никак не уголовное. Обиженный замминистра, правда, намекал, что было бы неплохо найти на квартире у гражданина Литуса что-нибудь этакое, вроде оружия, наркотиков или даже деталей взрывного устройства, однако рисковать своей головой, чтобы угодить начальству, никто не стал: Гришу в Москве знали хорошо, а его адвоката – еще лучше.

Тем не менее посадили его в камеру к самым отпетым, а на соседнюю шконку определили "наседку" – слушать, про что пойдет разговор.

Разговор у Гриши Пикассо с урками получился интересный. На вопрос, за что его посадили, зловредный старик ответил чистую правду, и притом со всеми подробностями. Участие в деле замминистра внутренних дел в качестве потерпевшего привело камеру в бурный восторг и мигом вознесло Гришу на вершину популярности. Урки, изучавшие уголовное законодательство не по книгам, а по собственным приговорам, успокоили Гришу относительно его будущего: в камере Гриша был случайным, временным пассажиром, хотя и гораздо более интересным, чем те, кого обычно можно встретить в таких местах.

Рассказчиком Гриша оказался отменным и допоздна развлекал страдающих от сенсорного голодания уголовников историями из жизни художников и их произведений. Была им, в частности, рассказана байка о том, как в далекой стране на берегу теплого моря какие-то лихие парни дернули из музея картину знаменитого живописца. Звали живописца Тулуз-Лотрек, и ему, наверное, в страшном сне не снилось то, что сделали эти сообразительные подонки с его картиной. А подонки действовали грамотно: понимая, что попытка продать такое известное полотно целиком приведет их на скамью подсудимых, они разрезали картину на куски и продали эти куски по отдельности, выдавая за этюды. Сумма, вырученная от такой продажи, оказалась намного выше той, которую можно было бы получить, продав картину целиком. Правда, немного позже злоумышленников все равно изловили, распроданные фрагменты картины вновь собрали вместе и сшили, нарочно отставив на виду грубые швы как назидание и немой укор.

Рассказ вызвал горячее обсуждение, в ходе которого один из сидельцев спросил: "Вот ты, мазила, в эту тему типа врубаешься. Ну ладно, там, у капиталистов... А нашим что, слабо?"

Вот тут-то Гриша и заявил: "Что вы, как вы могли такое подумать? Уж кому-кому, а вам должно быть известно, что наши люди – самые изобретательные на планете. Оттого, наверное, и живут плохо, что круглые сутки что-нибудь изобретают, вместо того, чтоб работать. Наши, да будет вам известно, придумали еще лучше!"

И Гриша поведал уркам о некоем "проекте", в котором ему якобы предложили принять участие как известному умельцу по части создания трудно отличимых от оригинала копий. Данный проект, в интимные детали которого Гриша вдаваться не стал, включал в себя написание копии довольно известной картины, подмену выставленного в музее оригинала этой копией и последующую распродажу украденного полотна частями, выдаваемыми за этюды. Поскольку речь шла о большой многофигурной композиции, созданной очень известным художником, прибыль обещала быть просто фантастической. Однако Гриша Пикассо от участия в проекте отказался наотрез, сочтя его небезопасной, безответственной, а главное, неприемлемой для себя авантюрой. Все-таки он был художник и привык ценить полотна великих мастеров, которые, мало того что были действительно красивы, еще и недурно его кормили. Картины можно продавать и покупать, можно копировать, можно даже красть, но резать на части?! Это Гриша Пикассо считал варварством чистой воды, о чем прямо заявил тому, кто подгреб к нему с данным нескромным предложением.

Объяснять все это любознательным урканам Гриша, естественно, не стал, а на вопрос, почему не подписался на такое выгодное дело, ответил коротко и исчерпывающе: "Не моя специальность".

Это урканы понять могли, поскольку, в отличие от беспредельщиков, коих в последние десятилетия в стране развелось больше, чем тараканов, свято чтили воровской закон и, как встарь, придерживались узкой специализации: щипачи не ломали сейфов, медвежатники не промышляли гоп-стопом, а домушники не марались о мокрые дела. Поэтому лаконичный Гришин ответ лишь еще немного повысил его популярность среди сокамерников и послужил дополнительным доказательством правдивости его рассказа.

Примечательна роль в этом деле "наседки", то есть специально подсаженного в камеру стукача.

В общем-то, хитроумные менты добились своего: Гриша сам, и притом очень подробно, рассказал, каким образом написанная им – все-таки им, а не кем-то другим! – копия "Девятого вала" была продана заместителю министра внутренних дел под видом оригинала. Стукач старательно запомнил каждое слово, а потом пересказал начальству, однако в заключение своего повествования очень решительно добавил, что ничего писать и подписывать не станет, а тем более не станет свидетельствовать против Пикассо на суде: учитывая горячую любовь, которой обитатели камеры, люди в основном довольно авторитетные, вдруг воспылали к старику, клепать на него означало рыть себе могилу.

Стукача попытались запугать, потом пробовали умаслить, потом снова взялись запугивать, но все было без толку. Следователи и сами понимали, что тот лучше честно отбарабанит весь срок, какой ему намотают судьи, чем пойдет на риск получить заточку под ребро в первый же день своего пребывания в зоне, купившись на обещания скостить годик-другой.

Словом, Гришу пришлось-таки отпустить, но перед этим его вызвали на допрос и как бы между прочим поинтересовались, что это за история с Тулуз-Лотреком и неким хитро закрученным проектом, от участия в котором он (Гриша, разумеется, а не Тулуз-Лотрек) якобы отказался.

В ответ старый проходимец разразился пакостным хихиканьем, а когда нахихикался вдоволь, охотно объяснил, что да, история с разрезанной на куски картиной Тулуз-Лотрека имела место, однако все остальное – чистой воды байка, сочиненная им прямо на ходу с единственной целью: отвлечь помыслы звероподобных сокамерников от противозаконных и антигуманных посягательств на его, Гришино, имущество, жизнь и человеческое достоинство.

Крыть было нечем, тем более что в камеру к блатным Гришу посадили, как раз таки имея в виду упомянутые выше посягательства. Когда вокруг тебя, как волки, кружат матерые урканы, приглядываясь к твоей одежде и даже золотым зубам, можно запросто сочинить и не такое, особенно если ты – человек творческий и не обделен фантазией. Гриша Пикассо как раз и был именно таким человеком, и, побившись с ним часок, дознаватель устало махнул рукой и подписал ему пропуск на волю.

На том бы все и закончилось, если бы дознаватель, мытаривший Гришу Пикассо в Матросской Тишине, не оказался человеком образованным и где-то даже культурным. История о полотне Тулуз-Лотрека, стараниями грабителей превратившемся из вполне заурядной культурной ценности в раскрученный туристический объект, по чистой случайности была ему известна. Известна ему была и репутация Гриши Пикассо, о котором никто и никогда не говорил как о талантливом сказочнике, но который зато слыл мастером, способным сделать копию, которую сам автор не отличит от оригинала. Если бы кто-то и впрямь замыслил дело, общие наметки которого Гриша пересказал сокамерникам, первым долгом этот кто-то постарался бы заполучить в свою команду Гришу Пикассо.

Короче говоря, Гришина байка крепко засела у дознавателя в голове, и он принялся ходить с этой байкой по начальству. Начальство, как водится, ничего не хотело слышать. Разговоры о профилактике правонарушений хороши на совещаниях; еще лучше они звучат на торжественных собраниях, транслируемых по телевидению, когда гремят фанфары, вручаются цветы и юбилейные медали и одетые в милицейскую форму устаревшего образца народные артисты читают со сцены прочувствованные монологи от лица сельского участкового. И потом, при чем тут профилактика? Музеи у нас, слава богу, охраняются вполне профессионально, а какая еще нужна профилактика? Что тут профилактировать? Кого ловить, где доказательства, что кто-то намеревается совершить преступление?

Стараниями упорного дознавателя Гришин рассказ превратился во что-то вроде анекдота, который служил приятным дополнением к передаваемому шепотом анекдоту о знаменитом "оригинале" "Девятого вала", что до сих пор висел у замминистра внутренних дел – правда, уже не дома, а на даче. В течение какого-нибудь месяца этот анекдот обошел уголовный розыск, прокуратуру, управление по борьбе с экономической преступностью, прошелестел легким сквознячком по коридорам Министерства культуры, заглянул на Лубянку и где-то с неделю циркулировал в кулуарах Думы. Повсюду эта история рассказывалась именно как анекдот, и неизменно кто-нибудь из слушателей, дослушав до конца, глубокомысленно и притом с искренней убежденностью произносил: "А что? Наши могут! Наши еще и не такое могут! Это, господа, надо бы расследовать".

Но каким образом расследовать "это", никто не знал, поскольку никто не мог с уверенностью утверждать, что "это" на самом деле существует.

И все же в думском комитете по делам культуры отыскался человек, который нашел время заинтересоваться этим делом всерьез – ровно столько времени, сколько понадобилось, чтобы обсудить проблему с руководством Лубянки. Руководство, как водится, пожало плечами и развело руками, однако не стало отказывать депутату Государственной думы и тихонько свалило всю эту историю на Федора Филипповича, который совсем недавно был назначен руководителем особой группы, занимающейся как раз такими делами. Федор Филиппович не удивился, поскольку уже слышал этот анекдот и догадывался, что рано или поздно именно ему придется проверять, насколько рассказ далек от действительности. Еще меньше удивился Глеб Сиверов, который вообще не ждал от своей новой работы ничего, кроме сплошных неприятностей.

Однако другой работы у них обоих не предвиделось. Поэтому, посовещавшись, они решили все-таки проверить рассказанную Гришей Пикассо историю на прочность. Для начала, не мудрствуя лукаво, было решено пойти самым простым путем: обратиться непосредственно к Грише и попытаться склонить его к сотрудничеству. А почему бы и нет? Он был художник, и художник неплохой, а не какой-нибудь вандал, готовый за деньги сдать в лом цветных металлов даже Медного Всадника. Он мог сколько угодно обижаться на милицию, которая и впрямь обошлась с ним довольно грубо. Но в то же время замысла похитителей Гриша Пикассо не одобрял и, если подойти к нему не в лоб, с угрозами, а умеючи, с интеллигентным разговором о судьбах российской культуры, мог – наверняка мог! – рассказать генералу Потапчуку больше, чем соседям по нарам.

Выяснить адрес оказалось делом пяти минут, и, как только это было сделано, Федор Филиппович лично отправился к Грише Пикассо с неофициальным визитом. Он рассчитывал, что двое умных, пожилых, опытных и интеллигентных людей без особого труда найдут общий язык. Увы, генерал ошибся в своих расчетах. Гриша Пикассо, он же Григорий Иннокентьевич Литус, был, разумеется, умным, пожилым, опытным и интеллигентным человеком; помимо этого, он обладал целым букетом положительных и даже превосходных качеств, однако... Словом, к тому моменту, как Федор Филиппович позвонил в дверь Гришиной квартиры, тот уже целую неделю числился умным, пожилым и интеллигентным покойником.

Эта неприятность случилась с Гришей, когда он возвращался домой из булочной. Булочная располагалась в соседнем доме, поэтому Григорий Иннокентьевич всегда ходил туда пешком, а не ездил на своем "БМВ", что было бы, согласитесь, немного комично. И вот, когда он проходил под аркой, что вела во двор, помахивая старомодной авоськой с батоном и половинкой "бородинского", навстречу ему с диким ревом выскочил потрепанный автомобиль марки "ВАЗ-21011" белого цвета. На глазах у полдюжины свидетелей (старушек, которые сплетничали на скамеечке у подъезда и знали всех и вся во дворе) машина сбила Гришу Пикассо с ног и скрылась в неизвестном направлении. Когда к нему подбежали, Гриша был уже мертв.

Судмедэкспертиза установила, что наезд послужил лишь косвенной причиной смерти. Из телесных повреждений на дряблом Гришином теле обнаружилась только приличная ссадина в районе бедра, а умер он от сердечного приступа. Машину, которая его сбила, нашли через несколько часов в трех кварталах от Гришиного дома – она стояла с понурым и заброшенным видом, упираясь разбитым передком в покосившийся фонарный столб. К тому моменту уже было известно, что машина вторые сутки числится в угоне; принимая во внимание ее нынешнее состояние, можно было сделать вывод, что Гришу сбил какой-нибудь несовершеннолетний наркоман, которому взбрело на ум прокатиться на чужом автомобиле.

Организацией похорон занимался Гришин адвокат, по совместительству являвшийся его единственным другом. На кладбище, помимо четверых подвыпивших землекопов, присутствовала прилетевшая из Израиля тридцатисемилетняя Гришина дочь – толстая, некрасивая и до крайности раздраженная содержанием отцовского завещания, ради которого, собственно, и проделала столь дальний путь. Гриша оставил дочери тысячу долларов – для оплаты телефонных счетов и почтовых расходов, как было прямо указано в завещании, – а все остальное, до последней пуговицы, завещал музеям Москвы и Петербурга. Учитывая размеры Гришиного состояния, раздражение его дочери можно было понять. Подумаешь, десять лет не звонила и не писала этому старому мошеннику, так разве же это причина лишать родную дочь наследства?

Прямо там, на кладбище, как только землекопы подровняли печальный холмик, получили свои деньги и ушли, эта самая дочь объявила адвокату, что подаст в суд и обжалует завещание, написанное папочкой в состоянии временного умопомешательства. "Милости прошу, – сухо ответил тот. – Уж я постараюсь, чтобы судебные издержки превысили сумму, которую оставил вам Григорий. Учтите, моя дорогая, что обратно в Хайфу вы после этого суда отправитесь пешком, с котомкой для сбора подаяния. Для вас это будет Страшный суд, не будь я Соломон Кац".

Именно он, Соломон Давидович Кац, действительный член Российской коллегии адвокатов, поведал Федору Филипповичу эту кладбищенскую историю. Он же горячо и искренне заверил генерала, что Григорий ни за что на свете не стал бы участвовать в похищении и фактически уничтожении хоть сколько-нибудь ценного произведения живописи. К сожалению, добавил Соломон Давидович, Григорий Иннокентьевич ничего не говорил ему об этом деле – увы, увы!

– Увы, – повторил Федор Филиппович и развел руками. – Вот с тех самых пор мы с Глебом и гоняемся за призраками – помимо всего прочего, как вы понимаете.

– Понимаю, – сказала Ирина Андронова и закусила губу: кажется, она действительно начинала понимать.

* * *

Пока Федор Филиппович рассказывал историю жизни и смерти Гриши Пикассо, Глеб сходил в прихожую и вернулся оттуда с объемистой спортивной сумкой. Когда он поставил сумку на пол, оттуда послышался глухой металлический лязг. Услышав этот подозрительный звук, Федор Филиппович нахмурился: ему было не впервой видеть Сиверова со спортивной сумкой, в которой приглушенно лязгало железо, но он не понимал, какого дьявола Глеб приволок ЭТО сюда. С ума он, что ли, сошел? Девчонка и так нервничает, а тут еще целый мешок огнестрельного оружия...

Не прерывая рассказа, генерал наблюдал, как Слепой присаживается на корточки и привычным, до боли знакомым движением раздергивает "молнию" сумки. Темные линзы его очков бесстрастно поблескивали, отражая дневной свет, руки что-то сноровисто и ловко делали внутри сумки, негромко позвякивая металлом. Затем Глеб выпрямился, и Федор Филиппович с огромным облегчением увидел у него в руках не автомат с глушителем и не снайперскую винтовку, а всего-навсего электрическую плитку и небольшую медную турку с деревянной ручкой.

Губы Сиверова тронула едва заметная ироническая улыбка: похоже, он догадался, о чем думает генерал, и это его позабавило. Потом Слепой отвернулся и принялся возиться на подоконнике, расставляя там свое кофейное хозяйство. Из сумки появилась жестяная банка молотого кофе, за ней последовали три чашки тонкого фарфора – когда речь шла об употреблении кофе, иной посуды Сиверов не признавал.

Он сходил на кухню, где, кроме раковины и водопроводного крана, не было ничего, даже газовой плиты, набрал в турку воды и вернулся в комнату. Здесь Глеб включил плитку, поставил на нее турку и щедрой рукой насыпал в воду кофе. По комнате, забивая запахи пыли и табачного дыма, поплыл приятный, щекочущий ноздри аромат.

Двигаясь легко и бесшумно, как вышколенный дворецкий или опытный охотник, Сиверов убрал со стола приготовленное генералом сомнительное угощение, оставив только коньяк, и расставил вместо него чашки. Кофе закипел как раз к тому моменту, когда Федор Филиппович закончил рассказывать, и было непонятно, вышло это случайно или Сиверов нарочно подгадал с напитком к концу генеральской речи.

– Сахара я не принес, – сказал он, – но...

С этими словами, хитро улыбаясь, Глеб достал из сумки небольшую коробку конфет.

– Обставил, – проворчал генерал, – как есть обставил по всем статьям! Вот она, современная молодежь! Никакого почтения – ни к возрасту, ни к должности, ни к чину... Пока начальство работает, подчиненные, видите ли, пакуют кухонные принадлежности!

– Да, – встрепенулась, будто после сна, Ирина Андронова, – в самом деле, Глеб Петрович, вы что, всегда носите с собой все необходимое для приготовления кофе?

– Зная его, я бы не удивился, – заметил Потапчук. – Это какой-то кофейный маньяк! Будто не русский человек, а какой-нибудь бразилец...

Сиверов ловко, не пролив ни капли на генеральскую скатерть, наполнил чашки и, ни у кого не спрашивая согласия, добавил в каждую немного коньяку.

– Отвечаю по порядку, – сказал он, стоя над столом с чашкой в руке, как будто вознамерился произнести тост. – Вернее, в обратном порядке. Насчет своего происхождения могу сказать лишь, что все люди – братья, независимо от того, произошли они от обезьяны или от Адама с Евой. А кофейные принадлежности я с собой обычно не таскаю, просто сегодня особый случай... В общем, можете считать это подарком на новоселье.

– Какое новоселье? – удивилась Ирина. – Чье?

Она посмотрела на Федора Филипповича. Тот выглядел слегка смущенным, но никак не удивленным.

– Понимаете, – сказал он, – мы с Глебом очень рассчитывали... вернее, надеялись, что вы не откажетесь помочь нам в этом деле. Мы оба неплохо умеем искать – неважно, что именно. Но теперь мы ищем картины и, когда находим, не всегда можем определить, что именно нашли... Понимаете? Нам буквально позарез нужен грамотный искусствовед.

– Послушайте, – строго сказала Ирина, – что это вы такое говорите? Вы что, меня вербуете?

– Угу, – промычал Сиверов, пригубливая кофе. – Ах, хорошо! Это я не про ваши слова, это я про кофе... Да, мы вас вербуем. Жили вы себе спокойно, ни о чем таком не думая, а тут явилась парочка рыцарей плаща и кинжала и ну вербовать! Вербуем, конечно, чего ж вы от нас, негодяев, хотели? Вот сейчас кофе попьем и начнем, сами понимаете, грубо и беспринципно шантажировать. Вы пейте, пейте, не бойтесь – ни мышьяка, ни психотропных веществ в кофе нет... пока.

Слегка опешившая от такого наскока Ирина механически отпила из своей чашки. Кофе оказался хорош, и добавленный Сиверовым коньяк его ничуть не портил.

– На самом деле, – продолжал разглагольствовать Глеб, – нам позарез нужен кто-то, кто станет денно и нощно строчить доносы на художников и искусствоведов: работы такого-то недостаточно идеологически выдержаны, а сякой-то вообще завернул грязные тряпки, которыми кисти вытирал, в газету с фотографией Президента и выкинул ее, пакостник этакий, в помойное ведро... Или, к примеру, искусствовед имярек, перебрав шампанского на презентации выставки скульптур из пивных бутылок, позволил себе нелицеприятные высказывания в адрес руководства районного отделения Союза художников. И этим стукачом, разумеется, должны быть вы, потому что умеете писать без орфографических ошибок и научились не путать Левитана с Левиафаном...

Ирина беспомощно оглянулась на Федора Филипповича. Лицо генерала было слегка сморщено, как у человека, ненароком оказавшегося свидетелем чужой семейной сцены, но он не только не пытался остановить своего распоясавшегося подчиненного, но и вовсе делал вид, что его все это не касается. Он даже не смотрел на Ирину, сосредоточив все свое внимание на чашке с кофе, который до сих пор ни разу не пригубил.

– Да как вы смеете?! – вспылила Ирина. – Что вы такое несете?

– А вы? – хладнокровно парировал Сиверов.

Ирина снова закусила губу. Этот Глеб Петрович с темными линзами вместо глаз мог сколько угодно ей не нравиться, но в данном случае он был прав на все сто: именно она, Ирина Андронова, дочь своего отца, всю жизнь гордившаяся полученным воспитанием и своим умением ладить с людьми, направила разговор в совершенно нежелательное русло, швырнув этим людям в лицо ничем не спровоцированное оскорбление. Вербовка... В самом деле, если бы эти двое хотели ее завербовать, уж они-то нашли бы верный способ! Куда более верный, чем кофе с коньяком и шоколадные конфеты в этой пустой, заброшенной квартире...

– Простите, – взяв себя в руки, ровным голосом произнесла она. – Я была не права.

– А мы и не обиделись, – мгновенно повеселев, сказал Сиверов. – Правда, Федор Филиппович? Вот видите, товарищ генерал тоже не в претензии. Стереотипы мышления – это такая штука... Да вы пейте, пейте! Уж что-что, а кофе я варить умею, и в обратном меня никто не убедит. Скажете, не так?

– Так, – искренне сказала Ирина, поймав себя на том, что, когда инцидент оказался исчерпанным, ей стало намного легче. Как будто мнение этого "охотника за головами" могло для нее что-то значить... – Кофе действительно превосходный, хотя обычно я пью без коньяка.

– Все когда-нибудь случается впервые, – весело заметил на это Сиверов. – Добавить еще капельку коньяку? Ведь вам понравилось, правда?

– Мы ведь договорились: никаких психотропных веществ, – миролюбиво напомнила Ирина.

– Хорошо! – смеясь, воскликнул Глеб. – Это уже не о кофе, а о вас... Нет, в самом деле, что вы так ощетинились? Ведь мы не предлагаем вам ничего гадкого и постыдного. Сами подумайте: вы обратились к нам, чтобы мы помогли разобраться в этой истории с якобы имевшей место реставрацией "Явления Христа народу". Да бога ради! Если окажется, что картину подменили, мы из-под земли достанем тех, кто это сделал. Но уверенно сказать нам, что подмена действительно произошла, может только эксперт. Так почему бы это не сделать вам, раз уж вы сами все это затеяли? Пойдем дальше. Вот, к примеру, находим мы воров, берем их за... гм... воротник, легонько встряхиваем, и они приводят нас в сарай или, скажем, хорошо вентилируемый подвал, где спрятана картина. Ну и как я, потомственный офицер, недурной стрелок и так далее, но полный профан в живописи, смогу узнать, оригинал это или еще одна копия?

– Неужели это так трудно? – удивилась Ирина.

– Гм, – сказал Федор Филиппович и как-то странно посмотрел на Сиверова, который вдруг с отсутствующим видом уставился в потолок.

– В конце концов, вы ведь уже согласились провести экспертизу картины, – сказал Сиверов, снова переводя взгляд с потолка на Ирину. – И наверное, не откажетесь опознать подлинник, если мы его найдем.

– Разумеется, – сказала Ирина. – Я только не поняла, при чем тут какое-то новоселье.

– Я объясню, – сказал Потапчук. – Работая с нами, вы фактически на время становитесь агентом ФСБ со всеми вытекающими отсюда последствиями, к числу которых, увы, относится и необходимость соблюдать конспирацию...

– Вот еще! – фыркнула Ирина. – Если вам угодно играть в эти игры, играйте на здоровье! При чем тут я?

– Я объясню, – терпеливо повторил генерал и осторожно отпил глоточек кофе. – Давайте примем в качестве рабочей гипотезы предположение, что Гриша Пикассо говорил именно о "Явлении Христа народу", ладно? Что же из этого следует? Первым делом из этого следует странная смерть самого Гриши, очень похожая на хорошо организованный несчастный случай.

– Организованный? – удивилась Ирина. – Ну, знаете! Как можно организовать сердечный приступ?

– Легко, – сказал Потапчук. – И притом кому угодно. Только здоровому человеку для этого придется сделать небольшой укольчик, а человека с больным сердцем, каковым являлся Литус, достаточно просто напугать. Версия о каком-то там наркомане, решившем прокатиться и с этой целью угнавшем чужой автомобиль, на мой взгляд, не выдерживает критики.

– Это почему же?

– Да потому, что к моменту совершения наезда машина находилась в угоне уже целые сутки. Невозможно целые сутки оставаться: А – под кайфом, Б – за рулем и, наконец, В – не пойманным в таком городе, как Москва. Любой из перечисленных мною пунктов возможен по отдельности, но все вместе...

– Ну, допустим, – неохотно согласилась Ирина. – Вы хотите сказать, что его убрали те, кто предлагал ему... ну, сотрудничество?

– Да вам сам бог велел с нами работать! – обрадовался Потапчук. – Совершенно верно!

– А как они могли узнать, что он их... как это вы говорите? Сдал?

– Осмелюсь напомнить, что слух циркулировал по Москве добрый месяц, прежде чем мы занялись его проверкой. Те, кто занимался организацией рассматриваемого нами гипотетического преступления, наверняка имели определенное отношение к искусству – в конце концов, кто-то же должен был написать копию, а это далеко не каждому по плечу!

– Дядя Федя, – едва слышно произнесла Ирина.

– Вот видите! Не правда ли, его смерть удачно укладывается в ту мозаику, которую мы с вами сейчас пытаемся собрать? Пойдем дальше. После смерти Гриши Пикассо проходит какое-то время, и вот вашему отцу предлагают приобрести неизвестный ранее этюд Александра Иванова. При этом потенциальному продавцу, разумеется, ясно, что первым делом профессор Андронов убедится, что этюд подлинный...

– Экспертиза? – догадалась Ирина. – Но зачем? Зачем тому, кто украл картину из галереи, еще какая-то экспертиза?

– Предположим, заказчик не доверял исполнителям, – сказал Потапчук. – Ведь тот, кто написал одну копию, мог написать и вторую, правда? Да и вообще, подозревать всех вокруг в дурных намерениях и поступках – неотъемлемое свойство любого мерзавца. Он мог предположить, в конце концов, что в Третьяковке изначально была выставлена копия и что оригинал на самом деле хранится в каком-нибудь запаснике. Словом, когда имеешь дело с таким раритетом, лучше перестраховаться. А слово профессора Андронова – лучшая страховка, не так ли?

– Вы хотя бы понимаете, что говорите чудовищные вещи? – бледнея, сказала Ирина. – По-вашему, получается, что отец, увидев этюд, что-то заподозрил, и его убили?

– Это вы сказали, а не я, – заметил Потапчук. – Сказали сейчас, а подумали, наверное, в тот самый момент, когда узнали о смерти отца. Если нет, зачем тогда было ходить в Третьяковку каждый день, как на работу, и часами простаивать перед картиной?

Ирина закусила губу так, что та побелела.

– Допустим, – произнесла она. – Дальше, пожалуйста.

Сиверов испытующе посмотрел на женщину, мягко отобрал у нее чашку с недопитым кофе и сунул взамен рюмку коньяка. Ничего не говоря, он подтолкнул руку с рюмкой вверх, и Ирина послушно выпила, как лекарство, вряд ли осознавая, что именно пьет.

– Дальше был ваш реставратор дядя Федя, а после него – его коллега Колесников, который, по всей видимости, помогал ему в создании копии. Их обоих убрали, очень профессионально свалив смерть одного на другого. Колесников не убивал Макарова, это ясно как божий день. Он оставил в квартире множество следов в виде отпечатков пальцев, он засветился перед охранником и соседями, но при этом почему-то стер свои пальчики с выключателей, дверных ручек и вообще всего, за исключением бутылки, стакана и ножа. Вы этого не знали? Да-да, повсюду, кроме этих трех предметов, отпечатки пальцев оказались тщательно стерты... Странно, не правда ли? Итого четыре человека, смерть которых почти наверняка связана с делом, которое мы расследуем. Вы понимаете, что рискуете жизнью? Понимаете, что ваш домашний телефон, как и вся квартира, может стоять на прослушке? Тот, кто организовал такое дело, наверняка обладает весьма широкими возможностями, в том числе и техническими... Так что с того самого момента, как вы обратились за разъяснениями к Макарову, вы сами подвергаетесь смертельной опасности. Макарова и его помощника убрали именно потому, что он с перепугу наговорил вам чепухи, которую легко проверить. Достаточно узнать в администрации, когда в последний раз реставрировалась интересующая нас картина и не было ли в ходе реставрации каких-либо эксцессов, как все станет ясно. Выяснив, что дядя Федя вам солгал, вы бы непременно попытались узнать, зачем он это сделал, и ему пришлось бы отвечать на крайне неприятные вопросы – сначала вам, а потом и следователю. Этого организатор преступления допустить не мог. В итоге – два трупа...

– И наверняка не последние, – вставил Глеб.

– Я тоже так думаю, – согласился генерал. – И чтобы не попасть в их число, вам, Ирина Константиновна, следует соблюдать предельную осторожность. Ни с кем не обсуждайте это дело, перестаньте часами простаивать перед картиной... Экспертизу надо провести по возможности тайно и в самые короткие сроки. А потом, независимо от результатов, где-нибудь на публике дать понять, что ошиблись в своих подозрениях и что картина подлинная.

– А вот это, положим, чепуха, – заметила Ирина. – Если человек, который точно знает, что в галерее висит копия, услышит от меня такое после того, как я проведу несколько часов за детальным изучением холста и красочного слоя, он сразу поймет... в общем, поймет, что к чему.

– Да знаю, – с досадой проворчал Потапчук. – Знаю! А что делать? Получается, что против вашей воли мы втянули вас в это... будто мы вас подставляем!

– Это не так, – спокойно возразила Ирина.

– Так или не так, уже неважно, – вздохнул Потапчук. – Во всяком случае, постарайтесь не открывать дверь незнакомым людям и нигде не бывайте одна. Мне известно, что ежедневно в течение какого-то времени вы находитесь... гм... ну, словом, под надежной защитой нашего общего знакомого и его личной охраны. Извините, что мне пришлось этого коснуться...

– В этом нет никакого секрета, – ровным голосом ответила Ирина.

– Вот и прекрасно. Мне известно также, что вы самостоятельная женщина с сильным характером и не терпите никакой опеки, однако я вас очень попрошу: в тех случаях, когда рядом нет охранников господина Назарова, вызывайте Глеба. Себя в телохранители не предлагаю. Рад бы, честное слово, но, увы, староват для такой работы.

– Посмотрим, – с огромным сомнением в голосе произнесла Ирина.

– Как хотите, – вмешался Сиверов. – Присматривать за вами я стану все равно. Знать вы об этом будете, а вот засечь меня не сумеете. Значит, станете высматривать, нервничать, отвлекаться... Так и до беды недалеко, видел я, как вы машину водите. Да и мне это будет мешать. Придется тратить время, силы и внимание на то, чтобы остаться незамеченным. Маловероятно, конечно, но чисто теоретическая возможность того, что, стараясь получше спрятаться от вас, я проморгаю убийцу, все-таки сохраняется. Так что лучше вам все-таки потерпеть мое присутствие.

– А с чего вы взяли, что оно меня обременяет? – с металлическими нотками в голосе осведомилась Ирина. – Мне это безразлично, я только не терплю, когда мной начинают командовать.

– Никаких команд, обещаю, – сказал Глеб.

– И если я обнаружу вас у себя под кроватью – в самом широком смысле этого выражения, естественно, – вы об этом горько пожалеете!

Глеб сделал изумленное лицо.

– Под кроватью? Помилуйте, что я там потерял? Я не тапочки и не ночной горшок! Прошу прощения, – смиренно добавил он после того, как Федор Филиппович строго постучал указательным пальцем по краю стола.

– Вернемся к нашим баранам, – сказал генерал. – Так вот, Ирина Константиновна, отныне все наши совещания и встречи будут проходить здесь, на этой квартире. С сегодняшнего утра это ваше конспиративное жилье.

– Вот это? – ужаснулась Ирина. – Жилье?!

– С новосельем, – ухмыляясь во весь рот, поздравил Сиверов.

– Да, – сказал Потапчук, – конечно, я понимаю, здесь не очень уютно...

– Не очень? Да, действительно, не очень!

– Бюджет у нас небольшой, – продолжал генерал, – но кое-что мы, разумеется, наскребем. Мебель, занавески...

– Благодарю покорно! – воскликнула Ирина, больше не скрывая сарказма. – Чего мне всю жизнь не хватало, так это обстановки, приобретенной военным интендантом на средства "небольшого" бюджета. Железная койка, армейское одеяло... Увольте, это я уж как-нибудь сама. Потом, когда наша совместная работа закончится, можете запускать сюда своих прапорщиков, пусть рисуют на мебели инвентарные номера. Считайте это спонсорской помощью вашему ведомству.

– Превосходно! Чего всегда не хватало нашему ведомству, так это спонсорской помощи молодых и красивых кандидатов искусствоведения, – благодушно парировал Федор Филиппович. – Обещаю, что инвентарные номера будут написаны самой лучшей в мире краской и по всем правилам искусства.

– Техническая ничья, – сказал Сиверов. – Хотите еще кофе?

Глава 7

Олег Добровольский по-петушиному выпятил грудь, втянул живот и, засунув большие пальцы обеих рук под широкий офицерский ремень, провел ими от пряжки в стороны, к спине, расправляя складки темно-серого форменного комбинезона, на спине которого красовалась ярко-желтая надпись "ОХРАНА". На поясе у Олега болталась тяжелая милицейская дубинка, а справа, под рукой, в кожаном чехольчике имелся баллончик со слезоточивым газом. Слева, тоже под рукой и тоже в чехольчике, висел электрошокер, которым Олегу еще ни разу не довелось воспользоваться. Ему было интересно, так ли хороша эта хреновина, как о ней говорят в рекламе и показывают в заграничных боевиках, но, с другой стороны, наживать себе неприятности Олег Добровольский вовсе не стремился. А ситуация, в которой охраннику обувного магазина приходится применять электрошокер, это как раз и есть неприятность, да такая, что боже сохрани. Любители что-нибудь стибрить под шумок или отнять у продавщицы выручку под дулом игрушечного китайского пистолета обычно проходят мимо, увидев сквозь стеклянную дверь охранника в форме. Что же касается серьезных налетчиков, то пистолеты у них, как правило, не игрушечные, и против них электрошокер – тьфу! Лучше уж тогда испытать его на себе, чтобы тихонько лечь на пол где-нибудь в уголке и ничего не видеть и не слышать...

Словом, в случае чего геройствовать Добровольский не собирался и ложиться костьми, защищая хозяйское добро, все эти "Рибоки", "Пумы" и "Адидасы", не собирался тоже. Работенка здесь была непыльная, платил хозяин хорошо, не то, что в Третьяковке, где Олег некоторое время работал охранником. С "крышей" у хозяина, также было полное взаимопонимание, причем уже давно, и, в сущности, работа Олега Добровольского была сродни той, которую выполняют манекены в магазинах готовой одежды: стой себе столбом да глазей по сторонам – вот и вся работа. Магазин фирменной спортивной обуви – не ювелирная лавка и не обменный пункт. Покупателей здесь немного, и люди они в основном вполне приличные, а зевак и того меньше: чего смотреть-то, кроссовки – они и есть кроссовки, хоть наизнанку их выверни. Ну, а если через стекло на крылечке начинала маячить какая-нибудь подозрительная рожа, Олег останавливал ее владельца прямо на пороге и эдак вежливенько интересовался: "Извините, вы за покупкой?" Некоторые сразу после этого вопроса молчком поворачивались и уходили, другие начинали качать права: мол, а что, непохоже? Но даже те, кому после такой беседы удавалось войти в магазин, вели себя там пристойно – походят-походят, поглазеют на ярлыки с ценами, побормочут себе под нос и тихонечко свалят восвояси. Потому что знали, что охрана не дремлет, следит за каждым их движением, мысли читает прямо по затылку...

До конца обеденного перерыва оставалось еще минут десять, и Добровольский недолго ломал голову, придумывая, как убить это время. За кассой сегодня стояла Лизка – симпатичная девчонка со смазливой мордашкой и неплохой фигурой. Всем была хороша девка, вот только строила из себя какую-то принцессу, будто и впрямь надеялась дождаться рыцаря на белом мерине, как есть, с головы до ног, в блестящей консервной жести. На заигрывания Олега она не отвечала, а если и отвечала, то в том смысле, что лучше бы ему, Олегу, отправиться в зоопарк и там, в зоопарке, обратиться со своими заманчивыми предложениями к самке шимпанзе или, скажем, к ослице – может, одна из них клюнет и подарит ему свою горячую любовь.

Смутить Олега Добровольского во все времена было делом немыслимым. К женщинам он относился как к домашним зверушкам, которых надо приручать лаской, а после держать в строгости. Поскольку Лизка Митрофанова была им еще не приручена, обращался он с ней соответственно – ласково и снисходительно, пропуская ее язвительные замечания мимо ушей и суля, как водится, золотые горы.

Лизка, между прочим, была дура, потому что не понимала одной простой вещи: хоть и не гора, но небольшой золотой пригорочек у Олега имелся, и ей, если была бы посговорчивее, от этого пригорочка вполне мог обломиться кусочек-другой. Она же, как все бабы, судила по одежке и потому упускала удачу, которая сама плыла ей, дуре набитой, в руки.

Вообще-то, недостатка в женской ласке Олег не испытывал и клеиться к Лизке Митрофановой продолжал исключительно от скуки да еще чтобы не потерять квалификацию. Оказываемое ею сопротивление – тоже обыденное, но от этого не менее упорное – было дополнительным стимулом для новых атак, потому что крепостей, сдавшихся без единого выстрела, на счету у Олега Добровольского было видимо-невидимо – не столько, разумеется, сколько выходило по его рассказам, но все-таки приличное количество. Словом, двигал им исключительно спортивный интерес, а вовсе не надежда обнаружить под одеждой у Лизки Митрофановой что-то новенькое, ранее никогда не виданное.

Расправив под ремнем складки форменной куртки и продолжая держать грудь выпяченной, а живот втянутым, Олег скользящими растянутыми шагами пересек торговый зал и остановился у кассы, положив локти на стойку и свесившись через нее так, чтобы хорошо видеть вырез Лизкиной блузки. Лизка на него даже не посмотрела – она пересчитывала выручку с таким видом, словно на свете никогда не существовало более важного дела, хоть выручки той было – кот наплакал. Магазин, в котором работал Олег, относился к разряду так называемых "бутиков", то есть специально оборудованных, дорого обставленных, прекрасно освещенных мест, где набитые деньгами лохи могли за совершенно немыслимую сумму приобрести то же самое дерьмо, которое простые смертные покупают на любом столичном рынке за копейки. В таких местах не бывает очередей и давки; здешний персонал напоминает рыбаков, сидящих на берегу мутной речки с удочками, рассчитанными, как минимум, на щуку, а то и на сома; мелкую рыбешку они выбрасывают, да она им и не попадается – крючок крупноват, наживка не та... Сомы клюют редко, но уж зато когда клюют, то добыча оправдывает все бессмысленно долгие часы ожидания.

– Лизок, а Лизок, – сладким голосом проговорил Добровольский, – какие у нас планы на вечер?

– Не знаю, какие у ВАС планы, – не поднимая глаз от денег, которые так и мелькали в ее ловких пальцах, ответила Лизка, – а НАШИ планы вас не касаются. И убери свои бесстыжие гляделки, а то, чего доброго, вывалятся. Выковыривай их потом из-за лифчика...

– А я в тебе помог, – сказал Олег. – С превеликим, блин, удовольствием. Ради такого дела можно даже зрением пожертвовать. На ощупь – оно, знаешь, вернее. Я бы даже сказал, приятнее.

– Это кому как, – отрезала Лизка.

Когда она умолкала, губы у нее продолжали беззвучно шевелиться, ведя счет деньгам. Лизка была опытной кассиршей и умела делать несколько дел сразу – например, считать деньги и отражать атаки Добровольского, не сбиваясь при этом со счета. Какое из этих двух занятий было для нее главным, а какое второстепенным, выполняемым механически, на автопилоте, Олег не знал. Скорее всего и то и другое Лизка делала автоматически, как и вообще все на свете, – мозгов у нее, по глубокому убеждению Олега, не было вовсе.

– А ты попробуй, – вкрадчиво предложил он. – Вдруг понравится?

– Бр-р-р, – продолжая считать свои чертовы деньги, передернула плечами Лизка. – Себя пощупай, если руки чешутся! Тебе, поди, не привыкать.

Напарник Добровольского Серега Дрынов, которого с самого детского садика никто не называл иначе как Дрыном, громко фыркнул, не отрываясь от внимательного изучения глянцевых картинок в каком-то женском журнале.

– А ты, Дрын, не фыркай, соплю потеряешь, – сказал ему уязвленный обидным Лизкиным намеком Добровольский.

Дрын отложил в сторонку журнал и с хрустом потянулся всем телом, откинувшись на мягкую спинку кушетки для посетителей. На ногах у него под форменными брюками виднелись дорогущие фирменные кроссовки фирмы "Рибок", точь-в-точь такие же, как те, в которых щеголял Добровольский. Это была причуда хозяина – заставить весь персонал магазина, включая охранников, рекламировать свой товар. Дескать, полюбуйтесь, уважаемые покупатели: наша обувь хороша не только для спорта или там прогулок, но и для всего на свете – например, за кассой сидеть или торчать столбом у входа в магазин... Как будто здешние покупатели знают, что это такое – день-деньской выбивать чеки или выкидывать за дверь пьянчугу, перепутавшего обувной бутик с очередной тошниловкой, где подают прокисшее пиво! Как будто у Олега Добровольского или вот Сереги Дрынова есть лишние бабки, чтобы оплачивать из собственного кармана хозяйские капризы!

Но во всем остальном, не считая неизбежных в любом деле мелких трений, хозяин им с Дрыном попался нормальный – попусту не придирался, не жадничал особенно, а по большим праздникам, улизнув от жены, даже позволял себе дернуть с персоналом по сто пятьдесят и на закуску пощупать кого-нибудь из продавщиц, кто помоложе да помягче. Своя-то, законная, у него была вылитая стиральная доска – с какого конца ее ни схвати, кругом одни сплошные ребра, так что понять его можно. Да и вообще, мужское дело известное, кто этого не понимает, тот и не мужик вовсе...

Словом, нормальное было место, и работа нормальная. Спасибо Игорьку, который выручил их с Дрыном, помог устроиться сюда после того, как им пришлось по-тихому свалить из Третьяковки. Никто их оттуда, понятное дело, не гнал, но Игорек посоветовал: валите, пацаны, от греха подальше, к деньгам поближе. Вот они и свалили, и ни разу, между прочим, не пожалели. Нет, правильный мужик Игорек, хоть и из этих, волосатых...

Правда, Дрын все время ныл, что нехорошо это – после такого дела, какое они с Игорьком провернули, в Москве оставаться, да еще и торчать вдвоем в одном и том же магазине. Он, Дрын, считал, что надо распихать бабки по карманам и рвать когти в разные стороны, хоть Игорек, а с ним и Олег твердили ему, что дело верное и ничем ему, Дрыну, не грозит. Если кого и заметут, так это реставраторов; реставраторы, вполне возможно, укажут на Игорька, а Игорек, конечно, может слить Олега с Дрыном... теоретически. На практике же, говорил Игорек (и Добровольский с ним соглашался), про это дело ни одна собака не догадается еще лет сто. Ну, сто не сто, а до следующей реставрации – верняк. А если что... Ну, сдадут, предположим, реставраторы Игорька. Так ведь его еще поймать надо! А покуда его станут ловить, у Олега с Дрыном хватит времени, чтобы пешком в Америку уйти.

Да и зачем куда-то бежать? Побежал – значит, виноват, а им с Дрыном бежать незачем. Вина их недоказуема (так Игорек говорит, а он в этих вопросах разбирается не хуже любого адвоката), так что и дергаться ни к чему. Это Дрыну все чего-то неймется – то ли совесть его мучает, то ли штаны от страха замочил...

Лизка кончила считать выручку, с лязгом задвинула ящик кассы, вынула откуда-то зеркальце и губную помаду и принялась подрисовывать свой пухлый, в высшей степени соблазнительный свисток. В ушах у нее поблескивали дешевенькие сережки, длинные ногти сверкали темным лаком, под тонкой тканью блузки заманчиво круглилась грудь, и, если хорошенько приглядеться, можно было заметить крошечные бугорки сосков. Как обычно, представив, каковы эти бугорки на ощупь, Добровольский испытал прилив возбуждения, и чем дольше он разглядывал Лизку, тем сильнее возбуждался. В голове начали роиться всякие интересные картинки; воплотить эти фантазии в реальность казалось проще простого, нужно было только хорошенько напоить Лизку и остаться с ней наедине, а вот на это она, стерва, ни в какую не соглашалась. Даже на устраиваемых хозяином вечеринках она пила совсем мало – не пила, а так, губы мочила, чтобы не обижать шефа, – и заставить ее хоть на минуту потерять контроль над собой никак не получалось.

Добровольский поморщился. Думать ему об этом надоело. Не о чем тут было думать, надо было либо тащить эту метелку в койку, либо выбросить ее из головы к чертовой бабушке. Это же их извечное, безотказное оружие – заставлять мужика думать о себе, хотеть себя, пока у него, бедняги, крыша не поедет. А когда он из мужика превратится в тряпку, в кобеля слюнявого, у которого все мысли только об этом деле, тогда можно брать его тепленького – тянуть из него деньги, наставлять рога с кем попало, а потом в один прекрасный день объявить: "Знаешь, у нас будет маленький. Ты рад?" Не-е-ет, с Олегом Добровольским этот номер не пройдет! Баба – вещь одноразовая, вроде пластикового стаканчика, попользовался и бросил...

Придя к этому привычному выводу, Добровольский мысленно дал себе торжественную клятву в ближайшее время изыскать способ попользоваться прелестями Лизки Митрофановой, чтобы закрыть эту тему раз и навсегда. Это умножит счет его побед, польстит его мужскому самолюбию, а заодно раз и навсегда собьет с соплячки спесь. Да и сам процесс, принимая во внимание Лизкину внешность, обещал быть приятным. Если она постарается и ублажит его хорошенько, по полной программе, то Олег, так и быть, подарит ей приличные сережки вместо того фуфла, которое сейчас болтается у нее в ушах. Но только после, а не до! Никаких предоплат – сначала товар, потом деньги... На том стояла и стоять будет Русская земля, как сказал, хотя и по иному поводу, князь Александр Невский в одноименном фильме.

Лизка закончила краситься, придирчиво осмотрела в зеркальце плоды своих усилий и, кажется, осталась ими довольна. Сунув зеркальце и патрончик с помадой в ящик под кассой, она посмотрела на стенные часы и прощебетала:

– Мальчики, пора открывать!

Мальчики... Будто это не она две минуты назад предлагала Олегу Добровольскому пойти и заняться онанизмом, намекая, что ему к этому не привыкать!

Добровольский сделал вид, что не услышал.

Дрын покосился на него, укоризненно покрутил башкой – дескать, что с него, дурака, возьмешь, – встал с кушетки и неторопливо направился к входной двери. Учитывая последовавшие вскоре события, этот поступок можно было расценить как акт величайшего самопожертвования во имя крепкой мужской дружбы. Но ни Дрын, ни его напарник Добровольский не умели заглядывать в будущее, а потому один преспокойно отправился открывать магазин, а другой не испытал по этому поводу никакой благодарности. "Вали, вали, – подумал он вместо этого. – Ты ее, сучку крашеную, еще под хвост поцелуй!"

За дверью уже топтался, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, какой-то фраер, которому приспичило оставить здесь часть нажитых бесчестным путем денег. Верхняя половина его туловища вместе с головой была скрыта прилепленным к стеклу рекламным плакатом с хорошо видным на просвет изображением длинной и стройной женской ноги в кроссовке "Адидас", нижняя же, включая ноги, выглядела вполне прилично и даже респектабельно. С того места, где стоял Добровольский, ему были видны чистые и хорошо отглаженные полотняные брюки – светлые, просторного спортивного покроя, с накладными карманами и бежевым кожаным ремешком, – легкие кожаные туфли, тоже светлые, и низ матерчатой курточки – опять же светлой, на полтона темнее брюк. Курточка показалась Олегу лишней – на улице стояло адское пекло, с которым едва справлялись установленные по всему магазину кондиционеры. Но, как говорится, каждый сходит с ума по-своему; бывают же на свете чокнутые, которые считают для себя невозможным появиться на улице без пиджака или, на худой конец, вот такой спортивной курточки!

Обмозговав все это в течение тех нескольких секунд, пока Дрын шел через торговый зал к двери, Добровольский потерял к посетителю интерес и снова повис на стойке кассы, обольстительно улыбаясь Лизке.

– Эх, Лизавета, – сказал он, слыша, как за спиной щелкает механизм дверного замка, – не понимаешь ты, в чем твое счастье! Знала бы ты, что теряешь!

– Знаю, потому и...

Лизка не договорила – помешал раздавшийся со стороны двери дикий грохот, от которого у всех присутствующих на время заложило уши. В следующее мгновение Лизка побелела как полотно, схватилась руками за щеки и завизжала, будто ее резали. Совершенно обалдев от неожиданности, Добровольский отчетливо увидел, как любовно отполированные, покрытые темным лаком ногти впиваются в податливую, белую, как штукатурка, кожу – глубоко, как когти хищной птицы, почти до крови, а может, и не почти.

Глаза у Лизки были круглые, как блюдца, и смотрели они не на Добровольского, а мимо него – на дверь.

Преодолев наконец мгновенное оцепенение, уже понимая, что творится что-то очень скверное, но еще не зная что, Олег резко развернулся всем корпусом и замер.

На полу в двух шагах от двери, раскинувшись крестом, лежал на спине Дрын – вернее, то, что когда-то было Дрыном, а теперь превратилось в медленно остывающий кусок дохлятины. Форменная куртка у него на груди торчала кровавыми лохмотьями, по выложенному гладкими каменными плитами полу медленно, но верно расползалась лужа примерно такого же размера и цвета, как если бы кто-то разбил здесь бутылку красного вина. Открытые глаза Дрына смотрели в потолок, на лице застыло выражение глупого недоумения.

Над Дрыном стоял давешний фраер – тот самый, в курточке. Теперь Добровольский понял, зачем ему понадобилась курточка в такую несусветную жарищу, – чтобы спрятать обрез, вот зачем! Сейчас этот обрез, бывший когда-то охотничьей двустволкой неслабого калибра, был направлен Добровольскому прямо в живот, в самые что ни на есть кишки. Из одного ствола еще лениво сочился сизый пороховой дымок, другой был черен и пуст, как глазница голого черепа. Взгляд Добровольского помимо его воли метнулся обратно на Дрына и пробежал по его развороченной груди, оценивая степень повреждений. Повреждения были еще те; никакая картечь не могла бы сотворить с человеком такое. Чертов подонок стрелял крупной сечкой – то есть, если кто не в курсе, рублеными гвоздями.

– Отойди от кассы, – глухим голосом сказал налетчик и, когда Добровольский послушно отодвинулся на пару шагов, швырнул Лизке небольшую спортивную сумку. – Клади выручку, быстро! И без фокусов, если хочешь жить. Учти, шалава, шлепнуть я тебя успею даже за секунду до приезда ментов.

Лизка, которая теперь уже не визжала, а, разинув рот, ловила каждое слово, быстро-быстро закивала, выдвинула ящик кассы и принялась трясущимися руками совать в сумку деньги. Денег было – кот наплакал, но Лизка, пережившая уже три ограбления, тянула время в расчете на какую-нибудь счастливую случайность.

Добровольский подумал о дубинке и электрошокере, но это было просто смешно. Какого черта?! Хочет хозяин, чтобы его нормально охраняли – пусть дает нормальное оружие! Хотя... Двуствольный обрез, один ствол уже пустой... Если действовать резко и неожиданно, этот гопник может растеряться и промазать. Пускай бы он поближе подошел, что ли... Надо попытаться, иначе шлепнет, как Дрына. Он же совсем отмороженный, гад!

"Отмороженный гад", будто подслушав его мысли, повернул голову и уставился на Олега черными стеклами солнцезащитных очков. Выглядел он странно – с черными, неправдоподобно густыми волосами почти до плеч, с такой же густой и черной бородой, росшей чуть ли не из-под самых очков, и с усами, полностью скрывавшими рот. Это было не лицо, а какая-то карикатура; в следующее мгновение Добровольский сообразил, что видит не лицо, а всего-навсего парик, темные очки и накладную бороду, под которыми мог скрываться кто угодно, хоть человек-невидимка. Единственное, что было на этом лице своего, полученного от папы с мамой, а не купленного в магазине, так это нос – не слишком крупный, немного вдавленный посередке и наискосок пересеченный старым, едва заметным шрамом, в данный момент круто запудренным. Нос этот и в особенности шрам показались Добровольскому странно знакомыми, и вдруг он сообразил, кто перед ним.

"Э, братан, ты чего, обалдел?!" – хотел спросить Добровольский, но грабитель спустил курок обреза раньше, чем Олег успел открыть рот.

Олега Добровольского швырнуло спиной на полки с обувью, и он, цепляясь коченеющими пальцами за проволочные подставки, рухнул на пол в ворохе разноцветных, пахнущих кожгалантереей и резиной кроссовок. Лизка опять завизжала, но сразу же умолкла, как только дымящийся обрез уставился ей в голову. Теперь он не был заряжен и представлял опасности не больше, чем обыкновенная палка, однако Лизка Митрофанова в таких тонкостях не разбиралась.

– Закончила? – спросил грабитель. – Теперь положи в сумку кассету.

– К-к-какую к-кассету? – заикаясь и даже икая от страха, спросила Лизка.

– К-кассету видеонаблюдения, – передразнил ее грабитель. – Ну, живо!

Лизка трясущимися руками вскрыла шкафчик, где стоял соединенный с камерами слежения видеомагнитофон, вытащила кассету и бросила ее в сумку. Грабитель отобрал у нее сумку, засунул обрез за пояс и одной рукой застегнул куртку.

– Без обид, ладно? – сказал он и спокойно вышел за дверь, в палящий полуденный зной.

Когда дверь за ним захлопнулась, с Лизкой Митрофановой случилась истерика, продолжавшаяся до поздней ночи.

* * *

Покинув Третьяковскую галерею через служебный выход и свернув за угол, Глеб Сиверов с огромным облегчением стащил с головы дурацкий черный берет и, за неимением другой тары, засунул его в огромную картонную папку для эскизов, которую нес в левой руке. Затем он вынул из кармана и нацепил на переносицу неизменные темные очки. Глазам сразу стало легче, самочувствие улучшилось, чего нельзя было сказать о настроении.

Настроение ему портила, во-первых, Андронова, которая с безучастным видом шагала рядом и в то же время как будто находилась на расстоянии в миллион световых лет от своего спутника. Вид у нее был такой, что краше в гроб кладут; она и впрямь выглядела живым покойником, и Глеб точно знал, в чем причина.

Десять минут назад Ирина Константиновна закончила последние тесты. Она ничего не сказала, но результат экспертизы читался на ее лице так же ясно, как если бы был отпечатан на лбу крупными буквами. Это, между прочим, тоже не добавляло Сиверову жизнерадостности и оптимизма. С одной стороны, то, что в Третьяковке вместо "Явления Христа народу" висела копия (выражаясь простым языком, подделка, "липа"), означало, что они с Федором Филипповичем наконец-то оказались на правильном пути, перестали искать ветра в поле, черпать воду решетом и ловить горстями туман. А с другой стороны... Да пропади оно все пропадом! Даже копия внушала невольный трепет своими размерами, грандиозностью замысла и великолепным исполнением. Оригинал же являл собою воистину бесценное сокровище, с исчезновением которого в том, что принято именовать культурным достоянием нации, возникала огромная, не поддающаяся заполнению дыра.

Возникала... Да нет, не возникала – уже возникла! Ведь картину не просто украли – ее уничтожили, варварски изрезав на куски. Так называемый этюд к ней, на самом деле являвшийся фрагментом уникального хотя бы своими размерами, бесповоротно загубленного ворами полотна, был продемонстрирован профессору Андронову почти полтора месяца назад, а это означало, что картина уже тогда была искромсана на мелкие лоскуты – здесь фигура целиком, там голова, там кисть руки... Даже Глеба при мысли об этом пробирала дрожь; думать о том, что испытывает в данный момент Андронова, ему вообще было жутко. Мало того, что она, искусствовед по призванию, только что узнала о гибели великого произведения искусства; из-за этого произведения погиб ее отец, которого она боготворила, и теперь Ирина Константиновна не могла утешаться мыслью о том, что его смерть была результатом нелепой случайности.

Очевидно, их мысли двигались в одном и том же направлении, что, учитывая обстоятельства, было совсем не удивительно. Андронова вдруг остановилась, не дойдя нескольких метров до своей машины, постояла некоторое время с таким видом, будто готова вот-вот упасть в обморок, а потом вдруг процедила сквозь стиснутые зубы:

– За это надо убивать.

Глеба эти слова немного успокоили. Если у нее и кружилась голова, так только от ярости; если ее и мутило, так только от ненависти, которая не могла найти выход и объект для полного и окончательного уничтожения.

Сиверов не стал посвящать Ирину Андронову в некоторые нюансы своей и Федора Филипповича работы – те самые нюансы, из-за которых так называемую особую группу, занимавшуюся поиском и возвращением похищенных культурных и исторических ценностей всероссийского, а порой и мирового значения, возглавил не кто-то другой, а именно генерал Потапчук. За те несколько месяцев, что Федор Филиппович пребывал в новой должности, многие, казалось бы, бесследно исчезнувшие произведения искусства тихо и незаметно вернулись на свои места, а те, кто их похитил, наоборот, исчезли – тоже тихо и незаметно, а главное, по-настоящему бесследно. Ирине Андроновой знать об этом было незачем – по крайней мере, в данный момент.

Зато брошенная ею фраза навела Глеба на мысль, которая показалась ему удачной, – не гениальной, нет, и даже не блестящей, но вполне подходящей для такого экстренного случая.

– Убивать надо уметь, – негромко заметил он. Ирина посмотрела на него так, словно до сих пор даже не догадывалась о его присутствии. Скорее всего так оно и было; вряд ли она заметила, что только что думала вслух, и слова Глеба наверняка показались ей неожиданным ответом на ее самые сокровенные мысли.

Потом взгляд ее сделался осмысленным, зрачки сузились, глаза внимательно прищурились, будто выискивая подходящую мишень.

– А вы умеете? – отрывисто спросила она.

– Я офицер, – ответил Сиверов. – Это умение, увы, входит в круг моих должностных обязанностей.

– Значит, умеете, – продолжала Ирина тоном человека, размышляющего вслух. – И, наверное, умеете хорошо. Недаром генерал вас хвалил. Помните, он сказал, что в своей области вы такой же специалист, как я в своей... Научите меня!

– А надо ли? – спросил Глеб, делая вид, что сомневается в правильности идеи, которую сам же и подбросил.

– Я же не отказываюсь помочь, когда вы чего-то не понимаете в живописи, – неожиданно спокойно напомнила Ирина. – Так почему бы вам не помочь мне научиться стрелять? Или к этому есть препятствия? Я слышала, вы должны отчитываться за каждый израсходованный патрон.

– Но вы-то не должны, правда? – мягко ответил Глеб. – С чего начнем? Пистолет, автомат, винтовка? Противотанковое орудие?

– А ядерной боеголовки у вас нет?

– Для того чтобы прикончить человека термоядерным зарядом, большого умения не требуется, – заметил Глеб. – Беда только, что при этом погибает неоправданно большое число посторонних. А главное, вы сами не видите, как мерзавец отдает концы... Словом, никакого удовольствия. Начнем-ка мы, пожалуй, с пистолета. Это оружие, во-первых, самое компактное, а во-вторых, из него труднее всего попасть в цель. А в-третьих, вам сейчас, ей-богу, не помешает иметь в сумочке что-нибудь более серьезное, чем пилочка для ногтей.

– Господи! – воскликнула Ирина, – о чем мы с вами говорим! Стоим посреди улицы, в двух шагах от Третьяковки, и несем какой-то бред...

– Так давайте сядем в машину и будем нести бред там, – предложил Глеб. – А то я с этой папкой чувствую себя ряженым.

Ирина бросила на него быстрый косой взгляд исподлобья, невесело усмехнулась и двинулась к машине.

За последние дни Глеб уже приловчился усаживаться в ее спортивное авто так, чтобы не выглядеть при этом инвалидом. Когда Ирина вставляла ключ в замок зажигания, он заметил, что рука у нее немного дрожит, и с привычным фатализмом подумал, что жить вечно до сих пор не удавалось никому. Кроме того, вождение автомобиля – тоже неплохой способ разрядки, ничуть не хуже стрельбы, колки дров или физических упражнений.

– Вы ни о чем не спрашиваете, – сказала Ирина, когда двигатель ожил и едва слышно заурчал под длинным обтекаемым капотом.

– А зачем? – ответил Глеб, пожав плечами. – Ведь все видно и так. Это копия, верно?

– Да, – сказала Ирина, – копия, и притом недавняя.

– Знаете, вы на удивление хорошо держитесь, – искренне похвалил ее Глеб.

– А что вас удивляет? Конечно, обнаружив это случайно, я была бы просто в шоке, но за последние дни вы с Федором Филипповичем уже приучили меня к этой мысли. Слишком много было косвенных доказательств того, что картину подменили. Так много, что я, пожалуй, сильнее удивилась бы, окажись она оригиналом. Ну, и что мы предпримем теперь?

– Поедем учиться стрелять, – сказал Сиверов и указал направление, в котором следовало двигаться.

Ирина досадливо поморщилась, мощным рывком посылая машину вперед, в самую гущу уличного движения.

– Я не о том, – сказала она, – и вы это прекрасно понимаете. Как мы станем искать картину – вот что меня интересует.

– Мы? – делано изумился Сиверов. – Мне казалось, что вы взяли на себя только ту часть работы, которая касается проведения искусствоведческих экспертиз...

– Перестаньте паясничать, – процедила Ирина, опасно подрезая сверкающую черную "ауди" с думским триколором на номерном знаке. Раздраженный гудок клаксона донесся до Глеба уже откуда-то издалека. – Я, конечно, ничего не смыслю в вашей работе, имею о ней лишь самое общее представление, да и то скорее всего неверное... Но это мой мир, я знаю его, как свои пять пальцев, и с моей помощью работа у вас пойдет гораздо быстрее. Сейчас самое важное – не дать вывезти картину... фрагменты картины за границу, распродать в частные коллекции, откуда их уже не выцарапаешь.

– А знаете, – сказал Глеб, намеренно уводя разговор в сторону, – я, честно говоря, не понимаю, как это возможно. Ведь тем же коллекционерам должно показаться подозрительным одновременное появление на арт-рынке такого количества неизвестных ранее этюдов к одной и той же картине.

– Это может показаться не совсем обычным, – поправила Ирина, лавируя среди катящихся прочь от центра машин, как стриж в стае ворон, – но не более того. Иванов работал над этой картиной много лет, написал сотни этюдов, и кто может знать, сколько их утрачено за полтора с лишним века? И потом, не думаете же вы, что воры вот так возьмут и выставят всю партию на аукцион!

– А как было бы славно! – сказал Глеб. – Тогда уже через десять минут все они сидели бы за решеткой... Но на это не рассчитываю даже я. Понятно, что фрагменты картины будут распродаваться по одному и почти наверняка с солидной разбежкой по времени... То есть, по-вашему, следить за аукционами бесполезно?

– Не совсем так, – возразила Ирина, проскакивая перекресток на желтый сигнал светофора под носом у громоздкого ярко-оранжевого грузовика коммунальной службы. – В нашем положении впору хвататься за любую соломинку, да и никакой другой способ продажи не может дать такой прибыли, как солидный аукцион. Возможно, один или два фрагмента и будут выставлены, хотя... Не знаю. Я бы на их месте поостереглась. Разве что подпольные аукционы, но человеку со стороны, без очень солидных рекомендаций, на них практически невозможно попасть. О них и узнать-то не всегда получается, а уж проникнуть туда и проследить за торгами... Нет, это практически невыполнимо. Надо искать воров, а уже через них попытаться вернуть хотя бы часть фрагментов картины, а не наоборот.

– Ну, вот видите, – сказал Глеб, подавляя инстинктивное желание отшатнуться от промелькнувшего в опасной близости от его лица ярко разрисованного какой-то рекламой борта троллейбуса. – И вы еще спрашиваете, что нам делать... Да вы это знаете лучше меня! Только... Вот что, Ирина Константиновна. Вы – умный человек...

– Хорошо, что вы не сказали "умная женщина", – перебила его Андронова. – Не то как раз схлопотали бы по физиономии.

– Вы что, феминистка?! – ужаснулся Сиверов. – Лично я как-то не ощущаю разницы между этими двумя понятиями...

– Врете, – ожесточенно газуя, отрезала Ирина.

– Ну и вру... Вам что, жалко?

– Да врите на здоровье, мне это не мешает. Все равно я уже, кажется, научилась понимать, когда вы говорите правду, а когда лжете.

"Как бы не так", – усмехаясь, подумал Сиверов.

– Вернемся к нашим баранам, как выражается Федор Филиппович, – сказал он вслух. – Господи, да что ж вы творите?! Вы же ему чуть зеркало не снесли!

– Кому? – хладнокровно поинтересовалась Ирина.

– Неважно, проехали... Так вот, вы – умный человек и наверняка очень скоро сами поймете то, о чем я вам сейчас скажу. Если уже не поняли...

– Что именно?

– Понятно, что скандал вокруг "Явления..." в данный момент нежелателен. Во-первых, он подорвет репутацию галереи, да, пожалуй, не только галереи – страны... Но это бы еще полбеды, к скандалам нам не привыкать. Беда в том, что похитители, узнав о том, что их афера выплыла наружу, могут занервничать и предпринять что-нибудь радикальное. Это как с похищением людей, понимаете? Похитителя нельзя пугать, потому что, испугавшись, он может убить заложника. То же и в нашем случае. Когда о краже картины начнут трубить средства массовой информации сначала у нас, а затем по всему миру, этим подонкам станет ясно, что все их труды пошли насмарку – картину им теперь не продать. А какой смысл хранить у себя ворох бесполезных холстов, которые к тому же являются неопровержимым вещественным доказательством твоей вины? Это ведь все равно что спать в пороховом погребе с зажженной сигаретой в зубах... Поэтому, если мы хотим вернуть картину или хотя бы часть ее, надо держать все в тайне, сколько это будет возможно.

– По-моему, это уже обсуждалось, – сказала Ирина, – причем давным-давно. Зачем повторять одно и то же по десять раз?

– Это была прелюдия, – сказал Глеб, – присказка. Что же касается самой сказки, то суть ее, если говорить коротко и без обиняков, заключается в следующем: громкий скандал вокруг этого дела послужил бы единственным надежным залогом вашей безопасности. Бессмысленно затыкать рот человеку, который уже все сказал. Как только все откроется, вы станете похитителям безразличны. Что есть вы, что нет вас – им от этого ни жарко, ни холодно, у них других хлопот полон рот. У них тогда останется одна забота: зарыться поглубже, чтобы их не нашли, и избавиться от улик.

– Это мне понятно, – после непродолжительной паузы сказал Ирина. – Мне непонятно, к чему вы клоните. На совесть пытаетесь давить? Так это напрасный труд. Я и без вас знаю, что должна делать, а чего не должна. Вернуть картину – мой долг, вам ясно?

– Ничего подобного, – возразил Глеб. – Это не ваш, это мой долг. Мой и таких, как я. А вы – частное лицо, и никто не имеет права требовать от вас, чтобы вы рисковали жизнью. Я вам даже больше скажу. Вы можете думать, что ваша жизнь – ничто по сравнению с этой картиной. Так вот, это – чепуха, нонсенс. Никакая картина не стоит человеческой жизни. Жизнь, потраченная на написание картины, – это еще имеет какой-то смысл. Но жизнь, отданная, извините, за кусок испачканного масляной краской холста, – это преступное расточительство. Особенно если речь идет о такой жизни, как ваша...

– Это что, комплимент?

В голосе Ирины не было женского кокетства, одно только холодное удивление и неприятие того, что пытался втолковать ей Сиверов.

– Это простая констатация факта, – возразил тот. – У вас должны получиться прекрасные дети – красивые, умные, талантливые. У них будут свои дети, а у тех – свои... Представляете, огромное множество красивых, умных и талантливых людей – ваши потомки? Вы только вообразите себе их всех – на сотни, а может, и тысячи лет вперед! И всех их вы готовы погубить за одну картину? Да пропади она пропадом!

Ирина даже немного сбавила скорость, чтобы, повернув голову, с каким-то новым выражением взглянуть Глебу в лицо.

– На дорогу смотрите, – сердито буркнул он. – Умереть за картину – это, конечно, глупо, но хотя бы красиво. А размазаться по дороге на скорости двести километров в час не только бессмысленно, но и противно. Не эстетично, я бы сказал.

– Вы очень необычно рассуждаете для человека, в круг обязанностей которого входит умение убивать людей, – заметила Ирина, переводя взгляд на дорогу и снова нажимая на педаль газа так, что двигатель под капотом злобно завыл на нестерпимо высокой ноте. – Если вы действительно придерживаетесь подобных взглядов, зачем же было выбирать такую профессию? Шли бы в медицину или, например, в педагогику...

– Мы выбираем, нас выбирают... – грустно продекламировал Сиверов. – Бывает так, что не человек выбирает профессию, а она его. И потом, чем моя работа хуже работы врача? Врач спасает людей от болезней и травм, а я – от подонков, угрожающих их жизни...

– Что-то этих подонков не становится меньше, – иронически заметила Ирина.

– Как и болезней, – ответил Глеб. – Но врачей вы на этом основании не презираете и даже не осуждаете.

Ирина на некоторое время задумалась.

– Возразить вроде бы нечего, – сказала она неуверенно, – но есть тут какая-то казуистическая закавыка... Или нет?

– Есть, наверное, – согласился Глеб. – Честно говоря, я сам уже не знаю. Столько лет об этом думаю, что окончательно запутался, перестал понимать, где верх, где низ...

– Бедненький, – с насмешливым сочувствием произнесла Ирина. – И как же вы живете?

– А вы? – ловко уклонился от ответа Слепой. – Неужто вам все ясно и понятно хотя бы в вашей собственной профессии? Если да, то ответьте мне, профану, хотя бы на такой вопрос: творчество Марка Шагала – это хорошо или плохо?

– Творчество – это всегда хорошо, – нашлась Ирина.

– Правда? Бог с вами, оставим в стороне вопрос о творчестве людей, вдохновенно создающих оружие, отравляющие вещества и новые разновидности синтетических наркотиков. Поговорим о живописи. Я, конечно, ничего не понимаю в технике живописи, но глаза-то у меня есть! И вот этими самыми глазами я почему-то вижу, что у вашего хваленого Шагала руки росли из... гм... И не надо говорить мне об особой, неповторимой манере. Любой пятилетний малыш, вооружившись цветными мелками, в два счета воспроизведет вам эту неповторимую манеру прямо на асфальте, потому что он, как и Шагал, рисовать толком не умеет, не научили его... Одухотворенность? Согласен! Но разве тот же Александр Иванов не был одухотворенным человеком? Был, да еще каким! Я о нем читал, за деньги так вкалывать не станешь, портреты купеческих дочек малевать проще... Но почему-то люди на его картинах похожи на людей, а не на пугала, побывавшие под асфальтовым катком. В чем тут соль, объясните! Почему средний обыватель точно знает, кто такой Марк Шагал, а Александра Иванова обязательно спутает с певцом?

– О вкусах не спорят, – дипломатично ответила Ирина.

– О да! И я знаю почему. Вернее, кому это выгодно.

– Кому же? – спросила Ирина, точно зная, каким будет ответ.

– Вам, искусствоведам. Чтобы прокормить вас всех, приличных художников просто не хватает, вот вы и раскручиваете бездарей и недоучек, чтобы иметь с них свой клок шерсти. А те, кто работает честно, сидят на хлебе и воде, потому что реализм вашими стараниями давно вышел из моды. Я, конечно, немного утрирую...

– Немного? Ну-ну...

– Да дело не в степени преувеличения, а в том, что, на мой взгляд, культура сегодня переживает упадок. Просто средневековье какое-то! Технология развивается, а в культуре и политике – болото, застой...

– Удивительно, – с грустной улыбкой сказала Ирина. – Вы рассуждаете совсем как мой отец, и почти теми же словами...

– О застое в культуре?

– И об этом, и об искусствоведении... На самом деле ваши филиппики не по адресу. Я, как и отец, не занимаюсь написанием заказных статей о художниках и раскруткой начинающих авторов. И вам это наверняка хорошо известно, иначе вы бы не отважились мне хамить, сидя в моей же машине.

– Да еще на такой скорости, – поддакнул Глеб.

Он был доволен ходом беседы; в конце концов, хорошо было уже то, что данная беседа представляла собой вполне оживленный диалог, а не жалкие односторонние попытки разговорить окаменевший от горя манекен. Ирина на удивление быстро оправилась от полученного удара; видимо, она была из тех, кто полагает ломание рук и иные публичные проявления горя пустой тратой времени. С тем, чего нельзя исправить, надлежит смириться; то, что поправимо, надо поправлять. Чем лучше Глеб узнавал Ирину Андронову, тем больше ее уважал. С ней было действительно приятно иметь дело, потому что она относилась к тому же сорту людей, что и сам Глеб Сиверов; кроме того, она была красива, и от общения с ней Слепой получал эстетическое удовольствие. В удовольствии этом почти полностью отсутствовало сексуальное влечение: для этого они были чересчур одинаковы, прямо как два одинаково заряженных полюса разных магнитов, которые невозможно соединить никакими силами.

– Как вы думаете, – сказал он, – где можно было написать копию такой громадины? Да еще так, чтобы этого никто не заметил...

– Я сама все время об этом думаю, – призналась Ирина, – и мне ничего не приходит на ум. Для этого нужно огромное помещение, какие-то подмостки, леса, масса материалов... Да взять хотя бы холст! Ведь для оригинала "Явления..." холст ткали специально, на заказ, ткань таких размеров тогда не выпускали... Да ее и сейчас не выпускают, потому что это никому не нужно.

– Занятно, – сказал Глеб. – А на чем же тогда написана копия?

– На кусках стандартного размера, аккуратно сшитых и тщательно загрунтованных. Поразительная наглость! Ведь при первой же реставрации...

Она замолчала. Глеб покивал головой.

– Вот именно, при реставрации. И уж они, наверное, постарались написать копию с соблюдением всех правил технологии, чтобы она простояла, не нуждаясь в реставрации, как можно дольше. Вы правы, преступление очень дерзкое. Его спланировал человек незаурядный. Вашему дяде Феде, например, такое бы и в голову не пришло. Это все равно что украсть пирамиду Хеопса или Царь-колокол. Лично мне в этом, помимо жажды наживы, чудится какой-то элемент игры. Нормальные люди на их месте наверняка начали бы с чего-нибудь попроще, не такого большого и заметного. А эти как будто вызов нам бросают... В конце концов, если бы тот, кто все это организовал, с самого начала планировал расправиться с исполнителями, он сделал бы это давным-давно. А он тянет время, подпускает нас поближе, а в самый последний момент обрезает ниточку прямо перед нашим носом.

– Не так уж много ниточек он обрезал, – заметила Ирина, аккуратно вписываясь в закругление развязки и выводя машину на Кольцевую. – Ну, куда теперь?

– Пока прямо, – рассеянно откликнулся Глеб. – Я скажу, когда надо будет повернуть...

– А не проще сразу назвать место? – резковато спросила Ирина.

– Нет, – сказал Глеб, – не проще, потому что название вам ничего не скажет. А насчет ниточек вы правы, конечно. Пока что мы лишились только одной, но зато самой важной и очевидной – убиты оба реставратора, принимавшие участие в написании копии. Кстати, Ирина... простите, Ирина Константиновна, вы не думаете, что в этом деле может быть замешана администрация галереи?

– Для этого нужно сойти с ума, – возразила Ирина. – Ведь если подмена обнаружится, первым делом притянут к ответу именно дирекцию. Конечно, прибыль от продажи так называемых этюдов с лихвой покроет все, чего они лишатся, потеряв работу, но прибыли никакой не будет, потому что за ними станут следить днем и ночью, пробуя на зуб каждую полученную ими копейку. Скажете, не так?

Глеб рассмеялся.

– Именно так. Следят, пробуя на зуб, и просвечивают рентгеном – правда, пока негласно и очень осторожно. И по всему выходит, что персонал галереи – весь, за исключением двоих уволившихся по собственному желанию охранников, – чист, аки агнцы... Удивительно! Поневоле поверишь в чудеса! Так, а теперь потише, пожалуйста, следующий поворот – наш.

Глава 8

Николай Михайлович Кулагин оттолкнулся от гладкого металлического поручня, выпрямил спину и повернулся, чтобы уйти, но не выдержал и оглянулся напоследок, чтобы по укоренившейся привычке, не вдаваясь в детали, одним быстрым взглядом охватить всю гигантскую картину целиком и, как всегда, порадоваться ее совершенству.

Все было как обычно. По затянутому рваными клочьями дыма, изрытому воронками склону Мамаева кургана навстречу наступающим немцам бежала в штыковую атаку пропыленная русская пехота, свинцово-серая гладь реки была густо утыкана белыми фонтанами взрывов, и в развалинах тракторного завода тоже кипел кровавый бой. Весь передний план был усеян расщепленными бревнами, разбитым оружием, снарядными гильзами, амуницией и застывшими в неестественных позах телами; в грудах головешек на месте разбитых прямым попаданием блиндажей тлели, подмигивая красными огоньками, угли. И, как всегда, в самый последний миг перед уходом Николай Михайлович, будто наяву, ощутил кислый запах жженого тротила, горький дым пожарищ и удушливую вонь разлагающихся на жаре трупов. Все-таки работа была сделана на славу, что, принимая во внимание некоторые привходящие обстоятельства, казалось настоящим чудом.

Решительно повернувшись к панораме Сталинградской битвы спиной, Николай Михайлович покинул смотровую площадку и по широкой мраморной лестнице спустился в вестибюль.

– Ну что, Михалыч, все в порядке? – с улыбкой задал традиционный вопрос пожилой контролер у выхода. – Не разбежались твои фрицы? Мыши их не погрызли?

– Порядок, – натянуто улыбнувшись в ответ, сказал Кулагин. – Фрицы на месте. Лежат как живые.

Шутка тоже была традиционной, и смех контролера, которым тот неизменно встречал эту немудрящую остроту, Николай Михайлович слышал, наверное, уже раз сто за последние полгода. Он подумал, что пора прекращать ходить сюда. Тоже мне, бессмертный шедевр, вершина творческой жизни! Тьфу! Если вдуматься, его сюда приводит то самое чувство, которое, если верить старым мастерам детективного жанра, неодолимо влечет преступника на место недавнего преступления.

Если вдуматься, он и есть самый настоящий преступник, хотя, казалось бы, ничего предосудительного не совершил – просто выполнил заказ на живописную работу, только и всего. Это же нормальный хлеб любого художника. Если твои работы в галереях не продаются, что тогда делать – кирпичи на стройке класть? Писать слащавые пейзажики и продавать их на Измайловском вернисаже или возле Крымского моста? Так ведь это надо окончательно потерять уважение к себе, забыть все, чему тебя учили, и навсегда присоединиться к бесчисленной армии дилетантов и недоучек – тех, на кого ты всю жизнь поглядывал с презрением и жалостью. Ты на них поглядывал, а они тем временем трудились, как муравьи, – мокли под дождем, мерзли на зимнем студеном ветру, жарились под палящим солнцем, обивали пороги галерей, ныли, канючили, уговаривали, пускали слезу, торговались, впаривали, мало-помалу завоевывая рынок, отнимая у тебя, дурака, жизненное пространство, хлеб и воздух... Все эти годы они приобретали, а ты терял, только терял, и ничего больше, и вот теперь они имеют все, что когда-то имел ты, а у тебя ничего не осталось, кроме камней в почках, аденомы простаты и пагубного пристрастия к дешевому портвейну...

В такой ситуации у человека выбор невелик. Можно либо оставить все как есть и провести последние свои годы, месяцы, а может, и считаные дни – кто знает, сколько кому отпущено? – в пьяном угаре. Тоже, между прочим, не самый плохой вариант, только где гарантия, что здоровье кончится раньше денег? А вдруг протрезвеешь однажды и обнаружишь, что тебе еще жить да жить, а выпить уже не на что? И есть нечего, и жить негде, и одежонка прохудилась, и ни на что ты уже не годен, кроме сбора пустых бутылок и попрошайничества... Тогда что, а? Голову в петлю? Так ведь грешно, елки-палки, да и страшновато!

А можно пойти другим путем: собраться с силами, поставить все на карту и попытаться сорвать банк. И ничего, если при этом придется пройти по самому краю – тут уж, как говорится, пан или пропал. Пропадать все равно придется – так или иначе, рано или поздно, – так почему бы не рискнуть и не побыть паном в случае выигрыша?

Он остановился на тротуаре и без труда отыскал взглядом на полупустой стоянке свой серебристый "фольксваген-Б5". Вообще-то, Николаю Михайловичу больше нравились джипы. Еще в детстве он мечтал когда-нибудь накопить денег и купить списанный "уазик" или даже древний "козлик" – "ГАЗ-69". Потом в Москве стали появляться джипы; потом их стало много, а уже потом-потом-потом, когда его густая грива поседела и поредела, а в косматой бороде неведомо откуда начали шириться серебряные клинья, у него появились деньги, которых вполне хватило бы на неплохой, хотя и сильно подержанный джип. Он тогда долго боролся с искушением пойти на поводу у своей детской слабости к мощным вездеходам, а потом все-таки одолел себя и купил вот этот "Б-пятый" – машину экономичную, престижную, комфортабельную и скоростную, а главное, не такую вызывающую, как джип.

Машина Кулагину нравилась (еще бы она ему не нравилась после его ржавой, рассыпающейся на ходу "таврии"!), но при виде ее Николай Михайлович, как обычно, испытал чувство подозрительно похожее на легкие угрызения совести. В принципе, дойди дело до суда, его бы, наверное, оправдали, а может, дали бы пару лет условно. Что, собственно, он такого сделал? Выполнил параллельно с основной работой еще одну, побочную. Да, заказ был не совсем обычный, но в наше время в Москве хватает людей, которым решительно некуда девать деньги. Ну некуда! И если кто-то из этих толстосумов имеет в своем распоряжении достаточно обширное помещение, чтобы разместить там точную копию "Явления Христа народу" в масштабе один к одному, то кто может ему это запретить? И кто может запретить свободному российскому художнику или, как в данном случае, коллективу российских художников написать такую копию и получить за это приличный гонорар? И это, заметьте, при том, что основная работа выполнена качественно и в срок и у заказчика во время приемки чуть было не случился сердечный приступ от восторга.

Все это было так. Так говорил Игорек, и сам Николай Михайлович думал и говорил точно так же, но все-таки некоторые сомнения его порой посещали. Когда хочешь себя утешить, убедить, что все будет в порядке, нужные слова непременно найдутся. С самим собой человек всегда договорится, а вот получится ли убедить в своей невиновности следователя? Ведь он, следователь, не станет сочувственно кивать головой и верить каждому твоему слову; ему будет ХОТЕТЬСЯ, чтобы ты оказался виновником, лучше – главным виновником, и он из кожи вон вылезет, стремясь это доказать. Он будет стараться тебя запутать, поймать на расхождениях в показаниях, он будет запугивать и лгать, говоря, что твои подельники уже раскололись, подписали признательные показания и указали на тебя как на организатора преступления. А если ты все это как-то выдержишь, может не выдержать кто-то другой и действительно сдать тебя со всеми потрохами. Нет, если уж угодишь в эту мясорубку, невредимым из нее ни за что не выберешься...

Он сел в машину, опустил стекло слева от себя, давая выветриться стоявшей в салоне удушливой жаре, и рассеянно закурил сигарету. "Главное – не дрейфить", – мысленно повторил он слова Игорька, которые тот повторял при каждой их встрече, а между встречами не забывал вставить в каждый телефонный разговор. Не давать взять себя на понт, ничего на себя не брать и ничего не подписывать. Стоит только признаться в какой-нибудь мелочи – просто так, чтобы они наконец от тебя отвязались и дали сходить в сортир или там закурить, – и все, пиши пропало. Тогда они с тебя живого не слезут, пока не навесят на тебя всех собак. А пока ты все отрицаешь, у них только и есть что слова. Неважно чьи, слова – они и есть слова. Главное, что доказательств никаких. Да, в написании копии участие принимал. Да, деньги получил. Нет в этом криминала. Нету! Кто заказчик? А хрен его знает! Бык какой-то, весь в золоте, не то с Магадана, не то из Тюмени, кто его там разберет. Получил свою картину, погрузил ее в трейлер, бабки заплатил и был таков. А если он там чего-то начудил, так с него и спрашивайте, я-то здесь при чем?

И весь разговор.

Весь, да не весь.

Была одна крошечная деталька, о которой Николай Михайлович предпочитал не упоминать даже в своих внутренних монологах. Он так старался о ней забыть, что временами действительно забывал, а вспомнив ненароком, всякий раз искренне изумлялся: да неужто же это я такое сотворил? Неужто же я такой болван?

Именно таким болваном он и был – не всегда, не все двадцать четыре часа в сутки и даже не каждый день, а лишь тогда, когда перебирал своего любимого портвейна и плохо соображал, что делает. Было время, когда Николай Михайлович запросто мог усидеть трехлитровик этого демократичного напитка без всяких последствий. Теперь, однако же, ему хватало одного "фауста" емкостью 0,75 литра, чтобы движения рук и ног становились излишне широкими и порывистыми, а язык начинал слегка заплетаться. А хуже всего, что в таком расторможенном состоянии Николай Михайлович был способен на необдуманные, импульсивные поступки: мог просто залезть на дерево или выкинуть что-нибудь похлеще. Например, помочиться с балкона на припаркованную во дворе машину соседа, а то и вскарабкаться на сцену во время отчетно-выборного собрания в местной организации Союза художников и во всеуслышание объявить, что он думает о председателе – подробно, не стесняясь в выражениях, очень образно и зажигательно. Помнится, после того исторического выступления членство его в Союзе прекратилось раз и навсегда.

Именно в таком состоянии Николай Михайлович находился и в тот вечер, когда их работа на панораме Сталинградской битвы закончилась и оставалось только убрать за собой мусор и разойтись по домам. Считалось, что выпил Кулагин именно по случаю окончания работы; на самом же деле, трудясь параллельно над двумя огромными картинами, Николай Михайлович то и дело удалялся в темный уголок и там делал пару-тройку быстрых, вороватых глотков из бутылки, которую прятал в немецкой противогазной жестянке, в груде старой, пыльной амуниции. У него это называлось "взбодриться"; и действительно, потребляемый малыми дозами алкоголь бодрил его на протяжении всего дня. К вечеру, однако, Николай Михайлович оказывался уже на полпути к нирване, в которую окончательно погружался у себя дома, на диване перед телевизором. Коллеги, конечно, все это примечали, но, казалось, ничего не имели против. Свою работу Кулагин выполнял так, что комар носа не подточит, а что пахло от него вином, так настоящий, истошный художник – почти всегда пьяница, и ничего с этим не поделаешь: талантливый человек, живя в России, не может не пить. Бесталанные, конечно, тоже пьют, но талантливым наша русская жизнь все-таки злее дается, как ни крути...

Ну так вот, пребывая в состоянии вечерней легкой эйфории, навеянной портвейном, Николай Михайлович отправился выбрасывать обрезки холста. Обрезков получилась приличная охапка – не в обхват, конечно: резали они экономно, потому что это ведь живые деньги, – и на помойку это дело выносить, само собой, было категорически нельзя. Ни-ни! А ну как среди бомжей, которые станут там рыться на рассвете, попадется какой-нибудь с высшим художественным образованием? Маловероятно, конечно, но тут Игорек был прав: гадить в корыто, из которого ешь, не стоило.

Поэтому обрезки решено было спалить в муфельной печи, которую специально для этой цели привез откуда-то Игорек и которую Лешка Колесников, молодой балабол и, по большому счету, довольно неприятный тип, именовал не иначе как фуфельной. Дыма от этой операции должно было получиться до черта, поэтому Игорек отправился отключать пожарные извещатели, а Лешка с Кузьмичом, покряхтывая, поволокли тяжелый муфель поближе к раструбу вытяжной вентиляции. Остальные занимались кто чем, а Кулагин присел над ворохом жестких от масляной краски и грунта обрезков холста, сгреб их в кучку, а потом, воровато оглядевшись по сторонам, быстренько перебрал.

Аккуратный квадратик холста, а на нем – кисть чьей-то руки и складки какого-то хитона или как они там назывались...

Этот квадратик Николай Михайлович припрятал под шумок и, разумеется, под воздействием портвейна. Как-то вдруг обидно ему стало провернуть такое, можно сказать, великое дело и ничего не взять себе на память в качестве сувенира. Игорек и его неизвестный спонсор-благодетель от этого не обеднеют, а если и обеднеют, то не сильно – при своих достатках они такого убытка, пожалуй, и не заметят. А Николаю Михайловичу будет память, а может, и начало будущей коллекции. И вообще, разве, он не русский человек? Да русский, русский до десятого колена, чистокровный русак! А где это видано, чтобы русский человек не упер со своего рабочего места хоть гвоздик, хоть щепочку, хоть колосок?

Едва он успел сунуть плотный холщовый квадрат за пазуху, как вернулся Колесников.

– Ну, ты чего, Михалыч, заснул? – спросил он. – Давай помогу.

– Давай помоги, – согласился Кулагин и, сидя на корточках, протянул Лехе охапку обрезков. – Уморился я чего-то сегодня, – пожаловался он.

– Да все, все уже, – засмеялся Колесников и сунул обрезки под мышку. – Теперь отдыхай сколько влезет! Хоть на Канарах, хоть в Альпах, хоть на этом... Береге Скелетов.

– Обалдел, что ли? – обиделся Кулагин. – Нашел, понимаешь ты, курорт – Берег Скелетов! Ты хоть знаешь, что это за место?

– Да мне по барабану, – весело ответил Колесников и скрылся в полумраке просторного подсобного помещения.

Вскоре там, куда он ушел, завыла и залязгала включенная вентиляция, а спустя еще какое-то время потянуло паленой тряпкой и горящей краской – вытяжка не успевала удалить весь дым.

В тот момент, помнится, Кулагина охватил какой-то нервный озноб. Ведь это же горели не просто испачканные краской тряпки, это горел шедевр русской живописи! Пусть не сам шедевр, не весь, не целиком, а только пустые, однотонные куски, но кускам этим было полтораста лет, и их касалась рука великого мастера... И не было на свете никого, кто мог бы исправить то, что они сегодня сотворили. Все, что они творили до этой минуты, исправлению поддавалось, и эта мысль, между прочим, здорово помогла Кулагину довести дело до конца. Это было что-то вроде игры: написать за три-четыре месяца точную копию картины, на которую автор угрохал два десятка лет, да так, чтоб никто ничего не заподозрил. Это был, черт подери, вопрос профессиональной гордости, дело чести, если угодно; каждый из них, работая над своим участком копии, создавал собственный шедевр, единственный и неповторимый!

И это не было преувеличением. Пускай бы Иванов сам попробовал написать свою громадину в соавторстве с несколькими другими художниками – не подмастерьями, не учениками, на которых можно орать матом и лупить их по башке, если что не так, а равными ему по возрасту и уровню мастерства живописцами, – да так, чтобы эта собранная из отдельных, писанных разными людьми кусков мозаика выглядела как работа одного мастера! Нет, вот пускай бы попробовал! Может, и вышло бы что-нибудь все за те же двадцать лет, а может, и не вышло...

Словом, теперь, когда после ножниц и острейшего оформительского резака за дело взялся огонь, пути назад не стало. И, преодолев свою нервную лихорадку, Кулагин вдруг подумал, что нечего ему по этому поводу трястись, нечего переживать. Картина у них получилась – загляденье, и прошло все, если верить Игорьку, как по маслу: никто ничего не заметил, и висит теперь их "Явление..." на том самом месте, где раньше висел оригинал, и никто, что характерно, не ощущает разницы. Получилось не хуже; могли бы, наверное, и лучше сделать, но нельзя, да и незачем, пожалуй: зачем покойника обижать? Пусть он там, на том свете, радуется, что потомки его, дескать, не превзошли...

Так он стоял в полумраке освещенного парой дежурных ламп помещения, курил вонючую сигарету без фильтра из последней в своей жизни – так он, по крайней мере, надеялся – пачки "Примы" и чувствовал, как внутри теплыми хмельными волнами бродит крымский портвейн, а за пазухой, под рубахой и испачканной краской полотняной рабочей курткой, легонько царапает кожу жесткими уголками кусочек холста с изображением чьей-то жилистой, явно мужской руки. И почудилось вдруг, что рука эта вот-вот оживет, прокрадется тихонечко к горлу да как вцепится прямо в кадык костлявыми пальцами! Да как заорет (хотя чем ей орать-то, вот ведь вопрос!), совсем как в детской страшилке: "Отдай мое сердце!"

"Совсем окосел, придурок", – подумал тогда Николай Михайлович и незаметно, делая вид, что почесывает вспотевшую грудь, поправил за пазухой холст, чтоб не царапался. Это помогло, и следующая его мысль была куда более конструктивной: ему подумалось, что холстик этот еще может сослужить ему хорошую службу. Если, к примеру, Игорек решит, что с них, исполнителей, хватит и полученного мизерного аванса, и вознамерится сквозануть с их денежками куда подальше, с помощью этого холстика его будет очень легко заставить передумать. Главное – не пропустить момент, когда он, гад, юлить начнет: мол, сейчас денег нету, приходи завтра, а еще лучше через недельку...

Игорек, конечно, хватился фрагмента с изображением руки: видно, где-то там, у себя, где уж это все у него происходило, сложил куски холста, как мозаику, и заметил, гадюка, что один из персонажей невзначай заделался одноруким инвалидом. Но произошло это уже на следующий день, и предпринятое им следствие ни хрена, естественно, не выследило: никто ничего не видел, никто ничего не знал, а недостающий кусочек, по всей вероятности, впопыхах, в потемках отправился в печку вместе с другими обрезками. Маленький ведь он был, мудрено ли ошибиться!

Неизвестно, поверил ли Игорек в эту версию; похоже, что не очень. Иначе зачем ему было говорить то, что он тогда сказал? А сказал он так: "Если обрывок этот кто-то из вас, богомазов, прикарманил, так это он себе петлю на шею связал, а заодно и всем нам. Вернуть не прошу, хрен от вас дождешься. Так вы хотя бы спалите его от греха подальше! Пропадете ведь через дурость свою!"

"Да пошел ты на х...!" – ответили ему возмущенно и едва ли не хором, и громче всех голосов в этом нестройном хоре звучал, естественно, голос Николая Михайловича Кулагина, который по случаю окончания работы и в связи с наступившей полной свободой уже с утра был изрядно поддавший.

Игорек тогда только поморщился и покачал головой, а потом расчехлил черную дорожную сумку и прямо на месте со всеми сполна рассчитался – наличными, на руки, да не рублями, не зеленью даже, а новомодными цветастыми "евриками", которые, по правде говоря, и на деньги-то не очень походили, а ценились зато дороже привычных и милых сердцу каждого русского человека долларов.

И опять, как всегда, когда бывал трезв и вспоминал об этом чертовом куске холста, Николай Михайлович испытал очень неприятное чувство: ну не любил он, когда кто-то оказывался прав, называя его дураком! Вот уж действительно бес попутал! Как будто прогуливаешься по перилам балкона с петлей на шее, а другой конец веревки привязан к этим самым перилам. Оступился ненароком, и привет, живи ты хоть на первом этаже...

Окончательно разволновавшись, он вынул из чехла на поясе мобильный телефон и набрал номер Макарова с намерением узнать, как там, в Третьяковке: – тихо ли, не заметил ли кто подмены?

Кузьмич не отвечал. Николай Михайлович звонил ему гораздо дольше, чем это позволяли приличия, а потом отчаялся: похоже, старого хрыча действительно не было дома. И мобильного у него нет, хотя, получив такой гонорар, мог бы, кажется, себе позволить... Вот ведь пещерный человек, вот кулацкая косточка! Ведь денег куры не клюют, а за копейку удавится!

Звонить Лехе Колесникову Николай Михайлович не хотел, однако узнать, что творится в галерее, больше было не у кого. А чувство, что там, в галерее, творится что-то в высшей степени не то, никак не проходило, а, наоборот, постепенно превращалось в твердую уверенность.

Поэтому он отыскал в памяти телефона номер Колесникова и позвонил – сначала, естественно, на мобильный, а потом, трижды прослушав ненавистную байку о временно недоступном абоненте, на домашний телефон. Результата не было никакого – Леха Колесников будто сквозь землю провалился.

Вот теперь Николай Михайлович почувствовал себя по-настоящему худо. Не дозвониться до того, кто тебе нужен, – дело нехитрое. Но когда тебе не отвечают сразу двое, да еще подряд, да еще работающие вместе, да в выходной день, – это уже какая-то чертовщина.

На всякий случай он еще раз набрал номер Макарова, и с тем же успехом. Потом ему пришло в голову, что на дисплее установленного в квартире Кузьмича навороченного радиотелефона, очень может быть, высвечивается номер его мобильника, и он совсем перепугался. Хорошо, если список поступивших звонков проверит Макаров! А если кто-то другой? Например, пришедший с обыском мент?

Мысли Кулагина заметались под черепной коробкой, как вспугнутые летучие мыши под сводами пещеры или как мухи, роящиеся в отверстии деревенского нужника. Спустя минуту из этого метания, жужжания, хаотичного хлопанья крыльев, гула и беспорядочного писка родилось жалкое подобие спасительного решения. "Скажу, что ошибся номером", – подумал Николай Михайлович. О том, кому и при каких обстоятельствах он собрался это говорить, думать совсем не хотелось, но изобретенная на ходу примитивная отговорка немного успокоила.

Взяв себя в руки, он набрал номер мобильного телефона Игорька. Этот, по крайней мере, был доступен. После знакомого электронного пиликанья Кулагин услышал в трубке гудок, потом еще один... Третий гудок внезапно оборвался на середине, и, удивленно взглянув на дисплей, Николай Михайлович увидел надпись: "Соединение завершено".

– Что значит "завершено"? – недовольно пробормотал он, нажимая клавишу повторного набора. – Можно подумать, оно было, это ваше соединение. Вот суки! Бабки дерут, а нормальную связь наладить не могут...

Теперь Игорек был недоступен. Кулагин сделал еще две бесплодные попытки и обессиленно уронил руку с телефоном на колени.

Все было ясно. Их афера выплыла наружу гораздо раньше, чем они предполагали даже в самых пессимистичных прогнозах, и Макарыча с Лехой уже повинтили. А Игорек, узнав об этом, подался в бега ч не хочет общаться со своими подельниками даже по телефону – увидел его имя на дисплее и сразу сбросил звонок, а потом отключил мобильник. Ах ты гад! Шкуру свою спасает, надо же... Хоть бы предупредил, сволочь!

Однако что же теперь делать? Если бы еще не эта рука, будь она неладна...

Видение квадратного кусочка холста с изображением жилистой мужской ладони, как наяву, встало перед внутренним взором Кулагина. Рука лежала в папке со старыми эскизами и набросками – более надежного тайника Николай Михайлович придумать не сумел, да и вряд ли это было возможно. В старых папках у художников чего только не валяется, и на первый взгляд обрезок холста с нарисованной кистью руки не очень отличался от прочего хлама, который с ним соседствовал. Если бы, скажем, менты стали проводить у него в мастерской обыск на предмет обнаружения золотишка, валюты, оружия или наркоты, то руку они скорее всего даже не заметили бы. Но искать-то станут не стволы и не героин, а именно фрагменты картины, и каждый клочок испачканного краской холста, обнаруженный в квартире и мастерской, будет подвергнут самой тщательной и всесторонней экспертизе! Можно сколько угодно твердить, что рука – это единственный удачный фрагмент написанной тобой в юности, а потом уничтоженной работы; когда эксперты установят возраст холста и красок, это утверждение не вызовет у следователя ничего, кроме здорового смеха. Что же это, скажет следователь, получается, что вам, гражданин Кулагин, сейчас чуть меньше двухсот лет? Так не поделитесь ли рецептом долголетия?..

"Чего я сижу-то? – подумал Кулагин. – Задницу спасать надо, а я расселся тут, как этот..."

Он выбросил в окошко длинный окурок и запустил мотор. Трогаясь с места, он слишком резко бросил сцепление, двигатель споткнулся, машина задергалась, но не заглохла – это была хорошая немецкая машина, и она простила своего водителя.

По дороге домой Николай Михайлович неотступно думал о том, что ему делать с украденным фрагментом "Явления...". Избавиться от кусочка холста размером пятнадцать на пятнадцать сантиметров можно было сотней способов, и в хозяйстве у Кулагина имелось все необходимое для его уничтожения: остро отточенные ножи, ножницы, растворители красок, горючие вещества и, конечно же, мусорное ведро. На худой конец, для этой цели сгодилась бы даже обыкновенная китайская зажигалка, в данный момент лежавшая в правом кармане его брюк.

Но уничтожать холст, представлявший собой немалую ценность – как культурную, историческую и художественную, так и материальную, выраженную в твердой валюте, – Николаю Михайловичу было жалко до слез. Все-таки, рассуждал он, главное – убрать эту хреновину из дома, спрятать там, где ее никому не придет в голову искать.

Например, в чьей-нибудь коллекции.

Кулагину были известны адреса и даже номера телефонов парочки коллекционеров, которые, по слухам, ради пополнения своей коллекции новым экспонатом могли закрыть глаза на его сомнительное происхождение. Лично он с ними знаком не был. Коллекционеры – люди замкнутые и очень осторожные; сами они, как правило, портвейн не употребляют и сторонятся тех, кто этим регулярно балуется. В некотором роде это было хорошо: если вдруг, паче чаяния, начнутся расспросы, новый владелец холста только руками разведет – дескать, приходил какой-то в бороде, а кто такой, черт его знает... А бороду потом можно будет сбрить, да и прическу сделать покороче. Длинные волосы, борода с проседью да темные очки – вот и все, что запомнит покупатель.

Таким образом, и культурная ценность сохранится для потомков, и улика будет уничтожена, и коллекционер останется доволен, и сам Николай Михайлович поимеет с этого дела дополнительный навар.

"Решено, – подумал он, загоняя "фольксваген" на стоянку перед своим домом, – сегодня же продам!"

* * *

Ярко-красная спортивная "хонда", переваливаясь на выбоинах в старом, крошащемся бетоне, медленно и осторожно вползла по наклонному пандусу в странное углубление, более всего напоминавшее бурт для хранения корнеплодов, выстроенный каким-то чокнутым великаном. Огромная бетонированная траншея достигала в глубину примерно двух с половиной – трех метров и тянулась вдаль метров на сто пятьдесят. Заканчивалась она глухой стеной, почему-то не бетонной, а набранной из поставленных вертикально просмоленных бревен, похожих на железнодорожные шпалы, только гораздо более длинных. Эта стена напоминала частокол старинного оборонительного укрепления; перегородки из тех же бревен, но уже положенных горизонтально, перегораживали траншею поперек на высоте двух метров от пола и на расстоянии четырех-пяти метров друг от друга.

На неровном бетонном полу, уже растрескавшемся и кое-где проросшем травой и молодыми побегами каких-то кустарников, валялся мусор. Увидев среди кучек бурой прошлогодней листвы и каких-то поблекших бумажек острый блеск битого бутылочного стекла, Ирина Андронова решительно нажала на педаль тормоза, и машина остановилась. Ирина повернула ключ, двигатель заглох, и в звуке, который он издал напоследок, обоим почудился вздох облегчения.

– Довольно странное место, – сказала Ирина, с любопытством глядя по сторонам сквозь покатое, усеянное останками разбившейся вдребезги мошкары ветровое стекло.

– Да, – согласился Сиверов, стараясь подавить ощущение, что он все еще мчится куда-то со страшной скоростью, – для стрит-рейсинга оно не подходит, это факт. Зато для наших целей лучше не придумаешь. В конце концов, оно именно для этого и построено. Это стрелковый тир. Бывший, разумеется.

– А теперь? – спросила Ирина.

– А теперь – просто яма, – резче, чем следовало, ответил Сиверов. – Думаю, если бы ближайший населенный пункт находился не в двадцати километрах отсюда, а хотя бы в пяти, она была бы уже доверху завалена мусором.

Он открыл дверь со своей стороны и выбрался из машины. Ирина немного задержалась, надевая туфли, как обычно, она вела машину босиком. Когда она вышла и посмотрела на своего спутника, тот уже курил, задумчиво глядя по сторонам. Казалось, он видит что-то недоступное взгляду Ирины – возможно, то, каким это место было раньше.

Ирина вспомнила стоящие в лесу бетонные столбы, на которых кое-где еще сохранились остатки ржавой колючей проволоки, валяющиеся в кустах искореженные створки железных ворот, прячущиеся в лесу заброшенные строения с черными провалами пустых оконных и дверных проемов, остатки каких-то непонятных металлических конструкций – лестниц, колец, цилиндров, сооруженных из ржавых железных труб лабиринтов...

– Что здесь было? – спросила она.

– Учебно-тренировочный лагерь КГБ, – ответил Глеб с видом человека только что пробудившегося ото сна. – Жарко сегодня, правда?

Он расстегнул замок легкой вельветовой курточки, покроем напоминавшей просторную блузу и вкупе с большим черным беретом придававшей ему артистический, почти художнический вид, снял ее и бросил на капот, оставшись в одной рубашке с коротким рукавом. Только теперь Ирина с изумлением заметила, что он вооружен. Его плечи и спину перекрещивала кожаная сбруя двух наплечных кобур, в каждой из которых было по пистолету. Пистолеты показались Ирине какими-то очень большими, особенно тот, что висел на левом боку, – его непомерно длинный и толстый ствол высовывался из открытого нижнего конца кобуры и спускался сантиметров на десять ниже пояса брюк.

– Боже мой, – поразилась Ирина, – вы что же, так и разгуливали с этим арсеналом по галерее?

– А что такого? – спросил Сиверов с таким видом, будто у него только что поинтересовались, всегда ли он надевает брюки перед выходом из дома.

– Ну... – Ирина не сразу нашлась с ответом. – Так это же, наверное, тяжело!

– Своя ноша не тянет, – улыбнулся Глеб. – И потом, хороший современный пистолет, даже полностью снаряженный, с шестнадцатью патронами в обойме и одним в стволе, весит никак не больше приличного, солидного альбома с репродукциями.

– Ну, все равно... – не сдавалась Ирина.

Мысль о том, что некто всего час назад с умным видом расхаживал по залам Третьяковской галереи, имея при себе два заряженных пистолета, как какой-нибудь ковбой, казалась ей кощунственной и непристойной.

Сиверов, похоже, догадался, о чем она думает.

– Да нет, не все равно, – суховато сказал он. – Конечно, смотрители залов Третьяковки были бы удивлены, обнаружив при мне пару стволов, но, если бы кто-то все же решил заставить вас замолчать, он бы удивился гораздо больше, когда я вступился бы за вас, размахивая альбомом с репродукциями.

Ирина возмущенно фыркнула.

– Так вы не шутили, когда собирались записаться в мои телохранители?

– Я что, похож на человека, который шутит подобными вещами?

Вопрос был, в принципе, риторический и не требовал ответа, но Ирина почему-то пытливо вгляделась в лицо своего спутника. Темные линзы очков бесстрастно поблескивали, отражая солнечный свет; незагорелое лицо казалось таким же выразительным, как посмертная гипсовая маска, и все из-за этих чертовых очков. Мимика человеческого лица передает лишь самые грубые и наиболее ярко выраженные эмоции, нюансы же можно прочесть только по глазам. Не потому ли Сиверов все время носит солнечные очки, не снимая их даже в плохо освещенном помещении? Как бы то ни было, впечатления шутника он сейчас не производил – возможно, из-за этих очков, возможно, из-за пары огромных пистолетов.

– Нет, – медленно проговорила она, – не похожи.

Глеб в две затяжки докурил сигарету, бросил окурок под ноги и растер его подошвой.

– Сначала – мишень, – сказал он, огляделся по сторонам и, не найдя ничего подходящего, выволок из машины свою новенькую папку для эскизов. – Сойдет для первого раза.

Опешив, Ирина смотрела, как он, отойдя от машины метров на двадцать, установил папку более или менее вертикально и подпер сзади какой-то кривой палкой, подобранной тут же, на дне траншеи. Темно-синяя папка отличалась весьма приличными для таких вместилищ размерами – где-то семьдесят на девяносто, – но на таком расстоянии она казалась не больше школьной тетради для письма, и Ирина проглотила готовый сорваться с губ вопрос: не великовата ли мишень?

Вместо этого она спросила другое.

– Неужели вам не жаль папки? Ведь вы ее только что купили!

– А зачем она мне? – равнодушно пожал плечами Глеб. – Эскизы в нее складывать я все равно не стану, и моя роль молодого художника, которого по вашей протекции пустили в Третьяковку сделать пару зарисовок, к счастью, исчерпана. Ну-с, приступим?

С этими словами он вынул из кобуры пистолет – тот самый, с непомерно длинным и толстым стволом.

– Сразу такой большой? – испугалась Ирина.

– Чем больше, тем лучше, – заверил ее Глеб. – Вы в курсе, что римские легионеры учились драться деревянными мечами, которые были вчетверо тяжелее настоящих? Учиться стрелять из дамского браунинга – пустая трата времени, потому что эффективно поразить цель из такого оружия можно только с очень близкого расстояния, почти в упор. А для этого никаких особых навыков не требуется, надо только знать, как его снять с предохранителя и куда нажать.

– Ладно, хорошо... Но вон тот, второй, кажется, все-таки поменьше.

– Тот, второй, – сказал Глеб, – это "кольт" сорок пятого калибра. Он тяжелее, и у него слишком сильная отдача. Можете повредить руку, и потом, это будет слишком громко – глушитель к нему я не захватил.

– А этот...

– Этот с глушителем, и патронов в нем вдвое больше – целых семнадцать. Держите.

Ирина осторожно, будто пистолет мог ее ужалить, взяла обеими руками теплый, увесистый "глок". Теперь она видела, где кончается ствол и начинается казавшийся здесь лишним и посторонним длинный толстый цилиндр глушителя. Глушитель ее поразил: он был явным и неопровержимым свидетельством того, что Глеб Петрович носит при себе пистолет вовсе не для самоутверждения и не затем, чтобы кого-то пугать. Глушитель нужен, когда требуется устранить кого-то без лишнего шума, это знала даже далекая от подобных вещей Ирина Андронова. Следовательно...

Додумывать эту мысль до конца ей почему-то не захотелось. Неприятно было думать, что человек, который понемногу начинал ей нравиться, готов в любую минуту застрелить кого-нибудь с такой же легкостью, с какой она могла, бросив беглый взгляд на картину, назвать автора и приблизительное время ее написания. Ей пришло в голову, что они напрасно затеяли этот урок стрельбы. В самом деле, какой из нее убийца? Те слова были сказаны сгоряча и вовсе не означали, что она способна сама, своими руками выстрелить в живого человека.

И в то же самое время оружие каким-то странным образом притягивало; его хотелось рассматривать, держать в руках, ощущать его солидную, надежную, прикладистую тяжесть...

– Странно, – сказала она, рассматривая пистолет со всех сторон и стараясь делать это так, чтобы ствол все время смотрел куда-нибудь в сторону. – Удивительная вещь! Он уродливый и страшный и в то же время какой-то красивый...

– Как любое оружие, – согласился Глеб, который отлично понял, что она имела в виду, как будто сам часто размышлял на эту тему. – Помните, я говорил вам, что конструкторы оружия – тоже творческие люди? Оружие не случайно так выглядит. Чтобы эффективно использовать оружие, его надо любить... а также холить и лелеять. Теперь делайте, как я.

Он вынул из кобуры "кольт", показал, как надо снимать пистолет с предохранителя и взводить курок, а потом объяснил, как целиться. Следуя его инструкциям, Ирина подняла пистолет на уровень лица обеими руками и прищурила левый глаз, глядя правым поверх ствола. Ствол, пропади он пропадом, никак не желал стоять на месте, будто по собственной воле перемещаясь из стороны в сторону. Прицел и мишень тоже затеяли какую-то игру в прятки: стоило Ирине сосредоточить внимание на прицеле и мушке, как мишень расплывалась, превращаясь в смутное пятно неопределенных очертаний, а как только Ирина фокусировала взгляд на ней, то же самое происходило с мушкой. Она почувствовала, что руки у нее начинают уставать, и поторопилась спустить курок, чисто по-женски зажмурившись в ожидании грохота и дыма.

Раздался негромкий хлопок, пистолет подпрыгнул, коротко и зло ударив ее в подушечку между большим и указательным пальцами. Ирина открыла глаза и увидела папку для эскизов, как ни в чем не бывало стоявшую на прежнем месте.

– Не попала? – с надеждой спросила она, оглянувшись на Глеба.

Сиверов опять курил, привалившись к теплому пыльному борту машины и скрестив ноги. На мишень он даже не смотрел.

– Если бы попали, она бы упала, – сказал он. Ирина хотела возразить, что стреляет, кажется, не из рогатки и что пистолетная пуля, по идее, должна пробить в картонной папке дыру, а вовсе не повалить, но вместо всего этого лишь снова подняла пистолет, прицелилась и выстрелила. Теперь она знала, чего ждать, и не зажмурилась, однако проклятая палка не дрогнула. Неожиданно для себя самой Ирина Константиновна Андронова, кандидат искусствоведения и в высшей степени светская, воспитанная дама, произнесла короткое энергичное словечко, причем довольно громко и отчетливо.

– Спокойнее, – сказал Сиверов. Он стоял на прежнем месте, дымя зажатой в уголке рта сигаретой, и внимательно рассматривал ногти на своей правой руке. – Плавнее жмите на спусковой крючок, а перед самым выстрелом можете ненадолго задержать дыхание, тогда прицел не будет сбиваться. Если тяжело, можно стрелять с локтя.

Он показал, как стреляют с локтя, и Ирине со второй попытки удалось принять нужную позу. Убедившись, что она стоит как надо, Сиверов снова погрузился в разглядывание ногтей, сосредоточившись теперь на своей левой руке. Он не делал попыток как-то помочь – поддержать под руку, подправить прицел, а заодно приобнять, поприжать и вообще дотронуться; он как будто воздвиг между собой и Ириной стену – прозрачную, но непреодолимую. Это было хорошо; это было именно то, чего хотела, на чем настаивала сама Ирина, когда стало ясно, что какое-то время им придется работать вместе. Откуда же в таком случае взялось чувство досады, которое она испытывала, глядя, как Сиверов любуется своими ногтями?

"Дура, – подумала она и тут же мысленно добавила: – Ну и ладно!"

Глеб едва заметно улыбался, наблюдая, как она, старательно целясь, разряжает обойму "глока". Один приглушенный хлопок следовал за другим, на замусоренный бетон, звеня, падали дымящиеся гильзы. После двенадцатого выстрела стоявшая под небольшим углом к земле папка слегка дрогнула и покачнулась, как бы раздумывая, упасть ей или постоять еще немного; после пятнадцатого она подпрыгнула и сильно покосилась, а семнадцатый, будто по заказу, пришелся почти в самую середину, и папка повалилась – медленно, будто устав стоять, с каким-то странным достоинством.

– Что это с ним? – немного испуганно спросила Ирина, показывая Глебу пистолет, затвор которого заклинился в заднем положении. – Я что-то сломала?

– Нет, – забирая у нее пистолет и заменяя пустую обойму полной, ответил Глеб, – просто патроны кончились. Хотите взглянуть на результат?

– Да какой там результат, – отмахнулась Ирина, которая была заметно раздосадована.

– Ну, мишень-то упала, – заметил Глеб. – Я видел, что вы попали, по крайней мере, трижды. Пойдемте полюбопытствуем.

– Трижды, – проворчала Ирина, осторожно идя рядом с ним по неровному, усеянному мусором, растрескавшемуся бетону. – Трижды из... скольких?

– Из семнадцати, – ответил Сиверов. – Для первого раза это очень недурно.

– Особенно для женщины, – язвительно подсказала Ирина.

– Представьте себе, особенно для женщины. Пистолетик-то далеко не дамский. И потом, вы ведь не собирались за один раз сделаться чемпионкой мира по стрельбе, да и я не ставил перед собой такой задачи. Главное, что вы теперь знаете, как пользоваться этой штукой, немного к ней привыкли, перестали бояться, а значит, в случае чего сумеете себя защитить. В случае нападения стрелять вам придется с очень близкой дистанции, так что теперь вы вряд ли промахнетесь.

– Вы это серьезно?

– А что? На расстоянии двух-трех метров это все равно что пальцем ткнуть – куда захотел, туда и ткнул...

– Я не об этом, – с досадой отмахнулась Ирина. – Вы всерьез полагаете, что мне придется в кого-то стрелять?

– Буду искренне рад, если не придется, – сказал Глеб. – Ну а вдруг? Жизнь хороша тем, что в ней полно неожиданностей, но это же качество можно отнести и к числу ее недостатков. Бог с ним, с этим нашим делом. Будут другие дела, другие ситуации... Существуют же, в конце концов, обыкновенные грабители!

Они дошли до лежавшей на бетоне папки, и Сиверов, наклонившись, поднял ее и показал Ирине. У папки был слегка надорван левый верхний угол; немного правее и ниже виднелось пулевое отверстие, и еще одна пробоина расположилась сантиметрах в десяти от центра папки.

– Последний выстрел был на редкость удачным, – заметил Глеб. – Вы действительно быстро освоились. Хотите попробовать еще?

– Нет уж, благодарю, – Ирина, болезненно морщась, помахала кистью правой руки, обхватив левой запястье. – Хотелось бы посмотреть, как это получается у вас. А то учить любой может.

Глеб негромко рассмеялся.

– Не спорю. Преподаватель физкультуры далеко не всегда способен самостоятельно подтянуться на турнике хотя бы один раз, а руководителю вовсе не обязательно досконально разбираться в устройстве и принципе работы того, чем он руководит, – для этого у него есть заместители. Другое дело – личный телохранитель! Как ни крути, а доверие хранимого тела следует заслужить. То есть, я хотел сказать, охраняемой личности.

– Я поняла, что вы хотели сказать, – позволив себе слегка улыбнуться, сказала Ирина. – Хватит болтать, не то я решу, что вы просто тянете время.

Сиверов усмехнулся, отбросил в сторону пробитую пулями папку, поднял кривую ветку, на которую та опиралась, и, поискав глазами, воткнул ее конец в забитую землей трещину бетонного пола. Ирина подумала, что сейчас он что-нибудь насадит на верхний конец – пивную бутылку, сигаретную пачку или, на худой конец, листок из блокнота, – но Глеб спокойно повернулся к ветке спиной и пошел к машине. Пожав плечами, Ирина двинулась за ним, пытаясь понять, что это – отработанный трюк а-ля Робин Гуд или обыкновенное бахвальство?

– Итак, – остановившись рядом с горячим от солнца капотом "хонды", торжественно объявил Глеб, – прекращаем тянуть время и беремся за дело. Вы хотите, чтобы это было тихо или громко?

– Я хочу, чтобы это было метко, – с иронией ответила Ирина. – Хотя... Тихо уже было. Хочу, чтоб было громко!

– Будет исполнено, – сказал Сиверов и извлек из кобуры "кольт". – Внимание...

Он поднял ствол пистолета вверх, большим пальцем сдвинул предохранитель и начал опускать руку. Ирина посмотрела на мишень. На фоне черно-коричневого частокола из просмоленных бревен темно-серая гнилая ветка была практически не видна.

– Смотрите хорошенько, – предупредил Глеб, – представление начинается.

И в этот момент в кармане его куртки, что лежала на капоте, пронзительно заверещал мобильник.

– А, чтоб тебя, – с досадой сказал Сиверов, опуская пистолет. – Вот вам и громко!

Он сунул "кольт" под мышку, выкопал из складок вельветовой куртки телефон, взглянул да дисплей, и его лицо мигом приобрело серьезное, озабоченное выражение.

– Да, Федор Филиппович, – сказал он в трубку. – Да, я. Слушаю вас внимательно. Как?

"Сговорились, – подумала Ирина, зная, что несправедлива. – Шутки надо мной решили шутить! Тоже мне, Вильгельм Телль!" Она отошла от машины, чтобы не мешать разговору, пошевелила острым носком туфельки бурые прошлогодние листья, осмотрелась. Смотреть было не на что.

– Не может быть! – воскликнул у нее за спиной Сиверов. – То есть что я говорю? Именно так и должно было случиться по логике вещей... Да, понимаю, я и не философствую, просто обалдел слегка... Виноват, растерялся. Так вы говорите, оба? Да нет, не глухой, а... – он зачем-то оглянулся на Ирину. – Ну да, так точно, вы же в курсе. Да, понял, понял. Сейчас выезжаю. До связи.

Ирина вернулась к машине. Глеб с хмурым и озабоченным видом засовывал в кобуру пистолет, другой рукой пытаясь натянуть куртку.

– Что-то случилось? – спросила она.

– Да, – ответил он. – К сожалению, нам придется прямо сейчас вернуться в Москву, так что представление, увы, отменяется.

– Вам повезло, – не удержавшись, подпустила шпильку Ирина.

– Да, мне повезло. Помните, я рассказывал о двух охранниках, которые недавно уволились из Третьяковки?

– Добровольский и Дрынов, – вспомнила Ирина.

– У вас отличная память, вам бы следователем работать... Так вот, оба убиты.

Ирина вспомнила разговор Глеба с Федором Филипповичем и благоразумно удержалась от изумленного возгласа: "Оба?!"

– На обувной магазин, где они работали, был налет, – продолжал Глеб, втискивая в рукав куртки вторую руку. – Забрали выручку – кстати, совсем небольшую. Продавщицу не тронули, а их – наповал, хотя сопротивления они, как я понял, не оказывали. Так что, Ирина Константиновна, – заключил он, – вот вам и еще одна ниточка, обрезанная прямо перед нашим носом.

Он начал садиться в машину, потом задержался и бросил досадливый взгляд в сторону ветки, которая по-прежнему торчала из бетонной трещины метрах в двадцати от них. Совершенно неожиданно для Ирины в его левой руке возник длинноносый, сизый от частого употребления "кольт". Сиверов вскинул его и небрежно, практически не целясь, разрядил обойму.

Зажав ладонями уши от неожиданного дикого грохота, Ирина сидела за рулем и смотрела на мишень. Она отчетливо, как сквозь мощный бинокль, видела, что после каждого выстрела от верхнего конца ветки отлетал кусочек чуть длиннее спичечного коробка. Седьмой выстрел повалил огрызок ветки; восьмой перебил его пополам, пока он падал, а девятый разнес в щепки катившийся по бетону коротенький обломок гнилой деревяшки.

Сиверов плюхнулся на сиденье и захлопнул дверь.

– Концерт окончен, – заявил он. – Можно ехать.

– Впечатляет, – сказала Ирина. Она резко, в два приема развернула машину в бетонной траншее, поставив ее носом к выезду, и включила первую передачу. – Это что, какой-то фокус?

– Да какой там фокус, – рассеянно отозвался Сиверов, думая о чем-то своем. – Обыкновенная ловкость рук... Поедемте, Ирина Константиновна. И, я прошу вас, если можно, побыстрее. А то плететесь, как "запорожец" с груженым самосвалом на буксире...

Повернув голову, Ирина взглянула на него с веселым недоумением, а потом надавила на газ, и спустя полминуты Глеб горько пожалел, что не откусил себе язык, когда в голову ему пришла эта в высшей степени неудачная шутка насчет скорости.

Глава 9

Начальник отдела внутренних дел шел впереди, показывая дорогу, и все, о чем он думал в данный момент, легко угадывалось по его стремительной, прямо-таки окрыленной походке. Дело, в связи с которым его отдел почтило своим визитом высокое начальство в лице генерала ФСБ Потапчука, обещало вылиться в полновесный нераскрываемый "глухарь", грозящий основательно подпортить и без того не блестящую отчетность. Поскольку двойным убийством в обувном магазине заинтересовалась ФСБ, подполковник надеялся, что дело это у него заберут, снимут с его сутулых плеч. Да и то сказать: ориентировка на покойничков, царствие им небесное, лежала в дежурной части уже без малого неделю, и ориентировка эта, между прочим, была разослана федералами. Был у господ чекистов к убитым какой-то свой интерес, чего-то они там наколбасили как раз по части федеральной службы, а раз так, то пускай господа федералы сами этим и занимаются.

Без стука распахнув дверь, подполковник вошел в кабинет и остановился на пороге. Через его плечо Глеб увидел примерно то, что и ожидал: тесноватую комнатенку с зарешеченным окошком, пару обшарпанных письменных столов, на одном из которых гордо красовался древний компьютер в пожелтевшем от старости корпусе, облупившийся несгораемый шкаф в углу и большой, в полстены, плакат с сердитым усатым красноармейцем. Грозный указующий перст красноармейца был нацелен на входящих, а надпись внизу не менее грозно вопрошала: "ТЫ ОКАЗАЛ СПОНСОРСКУЮ ПОМОЩЬ МИЛИЦИИ?!"

Прямо под этим плакатом на жестком казенном стуле, пригорюнившись, сидела зареванная девчонка лет двадцати, с симпатичной, хотя и несколько подпорченной потеками туши для ресниц мордашкой. На ногах у нее были резавшие глаз своей вызывающей новизной кроссовки, которые никак не сочетались с длинными, покрытыми темным лаком ногтями и крупными сережками из дешевой бижутерии.

С двух сторон на девчонку наседали одетые в штатское опера; судя по всему, допрос был в самом разгаре, но желаемых результатов пока не дал: девчонка ревела в три ручья и, кажется, никак не хотела брать вину в двойном убийстве и ограблении магазина на себя.

При появлении начальства оперативники встали. Подполковник солидно кашлянул в кулак и коротко объявил:

– Свободны.

Один из оперативников перед уходом вознамерился было сунуть в ящик стола протокол допроса, но подполковник его остановил.

– Это оставь, – сказал он. – Чего прячешь-то – грамматические ошибки? Тоже мне, Глеб Жеглов! Свободны, я сказал!

Выходя, один из оперов сильно толкнул Глеба плечом. Сиверов не обратил на это внимания. В жизни везет далеко не всем; многие рождаются бесталанными дураками и пытаются восполнить этот печальный недостаток хамством, которое их с детства приучили считать признаком настоящей мужественности. Другие дураки приучили, такие же, как они, а то еще и похуже...

– Работайте, товарищи. Не буду вам мешать, – сказал подполковник, адресуясь в основном к Федору Филипповичу, и вышел, тихонько прикрыв за собой дверь.

Сквозь дверь стало слышно, как он в коридоре вполголоса распекает за что-то своих подчиненных.

Федор Филиппович остановился посреди кабинета, с каким-то ностальгическим выражением лица рассматривая убогую обстановку.

– Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой, – грустно процитировал он из Пушкина и доброжелательно посмотрел на сидевшую под сердитым красноармейцем девушку: – Добрый день.

– Зд-д-дра-а-авст-т-т-т...

Федор Филиппович посмотрел на Глеба. Глеб взял стоявший на сейфе графин с водой, дунул на всякий случай в стакан, вынул из графина пробку и, с сомнением понюхав горлышко (мало ли что!), набулькал с полстакана воды, поскольку в графине, слава богу, оказалась именно она.

Свидетельница, которую еще не успели превратить в обвиняемую, жадно схватила стакан и припала к нему, пролив почти половину себе на блузку. В тишине кабинета был отчетливо слышен дробный стук зубов о стекло.

– На дверцах полицейских машин в Америке, – негромко сказал куда-то в пространство Федор Филиппович, – пишут девиз: "Служить и защищать". М-да...

Глеб цинично подумал, что по сравнению с тем, что по приказу гуманного и доброжелательного Федора Филипповича творил иногда агент по кличке Слепой, топорная работа здешних ментов показалась бы детским лепетом.

Федор Филиппович присел к столу, на котором одиноко белел листок протокола, отобрал у девчонки пустой стакан и взамен сунул в ее трясущуюся руку носовой платок.

– Ну-с, – он заглянул в протокол, – Елизавета Павловна, расскажите, что с вами стряслось.

Глеб сел за второй стол, поморщившись оттого, что сиденье стула оказалось теплым, нагретым чужим задом – может быть, того самого мента, что так грубо толкнул его в дверях, – и, вынув из кармана пачку сигарет, протянул ее девчонке. Та с благодарным кивком взяла сигарету, со второй попытки ухитрилась-таки попасть ею в рот и кое-как прикурила от поднесенной Глебом зажигалки. Курила она неумело, возможно вообще первый раз в жизни, но это было еще лучше: сосредоточившись на непривычном процессе, она могла немного отвлечься от своих несчастий и хотя бы отчасти успокоиться – ровно настолько, чтобы с ней можно было говорить. Глеб подумал, что вместо сигареты ей было бы лучше выпить чашечку кофе, а еще лучше – выпить валерьянки, но ни того, ни другого в кабинете, естественно, не было. А может, и было, только он не знал, где искать – может быть, в сейфе?

– Так что там произошло, в этом вашем магазине? – умело скрывая нетерпение, повторил свой вопрос Федор Филиппович.

– Так я же все рассказала, – снова начиная хлюпать и вздрагивать плечами, плаксиво ответила Елизавета Павловна. – Пять раз рассказывала, а они... они...

– Отставить! – негромко прикрикнул на нее Потапчук. – Слезами горю не поможешь. У вас, между прочим, тушь потекла. Утритесь, Елизавета Павловна. Платок у вас в руке. Да не в этой, в левой, что вы делаете, это же сигарета, обожжетесь...

Упоминание о потекшей туши, как и следовало ожидать, возымело действие. Девчонка перестала хлюпать, недоверчиво взглянула на Федора Филипповича, провела платком по щекам и посмотрела на платок. Платок почернел.

– Одеколон у вас хороший, – сказала она и шмыгнула носом. – А с тушью меня опять надули. Такие деньги отдала! Стойкая, "Макс-Фактор"... Вот тебе и "Фа-а-актор"...

Конец фразы потонул в рыданиях, на этот раз – по поводу поддельной "фирменной" туши. Глеб откинулся на спинку стула и закурил, пережидая дождик и с интересом наблюдая за тем, как Федор Филиппович понемногу начинает терять терпение. Сам он никуда не спешил: что-то подсказывало ему, что, пока они с Потапчуком не выйдут на очередного участника этого дела, новых трупов не будет. Таможня была в курсе, стукачи всех мастей и рангов, от бомжа до профессора, тоже были в курсе и держали ушки на макушке; картину уже расчленили, Андронова находилась в полной безопасности в загородной резиденции своего высокопоставленного любовника, и в данный момент ничто не мешало им с Федором Филипповичем сосредоточиться на злоключениях этой сопливой Елизаветы Павловны. Что же до раздражения, все явственнее проступавшего в крутом изломе генеральских бровей, так это, надо полагать, с непривычки: Федор Филиппович уже давненько не допрашивал продавщиц, специализируясь в основном на олигархах.

Он немного стыдился этих циничных, ернических мыслей, но, с другой стороны, лить слезы, оплакивая парочку жуликоватых охранников, с его стороны было бы чистой воды лицемерием. Он давно привык к покойникам, и гибель этих двоих не вызывала у него ничего, кроме раздражения по поводу следа, который снова привел в тупик и оборвался.

– Так что случилось? – в третий раз повторил свой вопрос Федор Филиппович. – Вы уж, пожалуйста, объясните нам по порядку, как все было. То, что вы им рассказывали, – он кивнул в сторону закрытой двери, – забудьте. Считайте, что разговора не было.

– Да, не было, – хлюпая носом, возразила Елизавета Павловна. – Пристали с ножом к горлу: говори, кому звонила, кто твой сообщник!

– Ага, – с понимающим видом покивал головой генерал, – это, значит, вы вроде наводчицы, да?

– Да какая я наводчица! – истерично выкрикнула Елизавета Павловна, явно нацеливаясь опять удариться в слезы. – И вы туда же?!

– Мы не туда же, – сказал Потапчук. – Мы как раз в прямо противоположном направлении.

– Не надо дурочку из меня делать! – продолжала гнуть свое Елизавета Павловна, которая, похоже, решила, что терять ей нечего, и поперла напролом. – Никому я не звонила, и никакая я не наводчица! Думаете, если у человека высшего образования нет, так его можно ни за что в тюрьму сажать?

– Ничего подобного мы не думаем, – возразил Федор Филиппович. Шея у него над воротником белой рубашки начала понемногу краснеть, но тон оставался ровным и доброжелательным. – Мы как раз чаще сажаем в тюрьму людей с высшим образованием, чем без него. И даже с двумя, иногда с тремя...

– Бывало, что и с пятью, – добавил Глеб, любуясь прихотливыми извивами струйки дыма, что поднималась с кончика его сигареты.

– Издеваетесь, да? – обиженно сказала Елизавета Павловна. – Конечно, вы милиция, вам все можно. Думаете, если продавщицей работаю, так я полная дура?

Глеб подумал, что местные оперативники не теряли времени даром, за какой-нибудь час загнав девчонку в такую истерику, что вывести ее оттуда можно было, разве что выстрелив из пистолета прямо у нее над ухом. Он как раз обдумывал эту идею, когда Федор Филиппович решил эту проблему гораздо более эффективным способом: просто вынул из кармана свое служебное удостоверение, развернул и сунул Елизавете Павловне под нос.

– Читайте, – сказал он.

Читать Елизавета Павловна не хотела.

– Чего я там не видела?! – выкрикнула она. – Верю я вам, верю! Это вы мне не верите!

– Нет, вы прочтите, пожалуйста, – мягко, но настойчиво сказал Потапчук.

Елизавета Павловна нехотя перевела на удостоверение зареванные глаза, всхлипнула и вдруг перестала рыдать. Со своего места Глеб видел, как у нее расширились зрачки.

– Ой, мамочка, – прошептала она. – Генерал ФСБ...

– Правильно, – сказал Федор Филиппович, убирая удостоверение в карман. – А теперь, Елизавета Павловна, подумайте хорошенько и скажите: по-вашему, мне что, делать нечего? По-вашему, я приехал сюда исключительно для того, чтобы делать из вас дурочку и издеваться?

Прорвавшееся наконец наружу генеральское раздражение подействовало, как ушат холодной воды. Елизавета Павловна по инерции всхлипнула в последний раз и осторожно положила на краешек стола мокрый грязно-серый комок, пару минут назад бывший белоснежным, надушенным дорогим одеколоном носовым платком Федора Филипповича.

– Из-з-звините, – сказала она. – Что-то я совсем расклеилась.

– А вы склейтесь, – посоветовал Потапчук. – И первым делом уясните себе, что мы вас ни в чем не подозреваем и ни в чем не намерены обвинять. Если бы вы действовали заодно с грабителем, вы бы, наверное, выбрали для ограбления день, когда в кассе набралось побольше денег, чем... – он снова заглянул в протокол, – ...чем стоимость одной пары кроссовок.

– Да я же им то же самое битый час втолковывала! – обрадовалась такой проницательности продавщица. – Они же ничего слышать не хотят! Почему, говорят, охранников застрелили, а тебя не тронули? Как будто я виновата, что жива осталась! Лимитчики чертовы, дуболомы!

Глеб мысленно с ней согласился, хотя оперов тоже можно было понять: "глухарь" им был нужен, как прострел в пояснице, и они давили на единственного оказавшегося под рукой человека изо всех своих лошадиных сил в надежде раскрыть дело по горячим следам. В самом деле, с их точки зрения, то, что отморозок, заваливший двоих охранников и не забывший извлечь из видеомагнитофона кассету с записью устроенного им увеселения, оставил после себя живого свидетеля, выглядело очень подозрительным. Они же не могли знать, что целью налета было именно убийство охранников, а вовсе не вынутые из кассы жалкие гроши!

Впрочем, торопиться с выводами не стоило. Украденные гроши на поверку могли оказаться не такими уж жалкими, и убийство, очень может быть, не имело никакого отношения к похищению картины из Третьяковской галереи. Глеб сделал в памяти зарубку: поговорить с хозяином магазина, попросить его провести переучет, чтобы выяснить, соответствует ли указанная в протоколе сумма похищенного истинному положению вещей. "Только, – мысленно добавил он, – поговорить с ним надо будет доходчиво, не то, того и гляди, окажется, что у него сперли тысяч двести, и не рублей, а евро. Черт, до чего я докатился! – подумал он с раздражением. – Только ревизии в обувном магазине мне и не хватало для полного счастья!"

Между тем Елизавета Павловна Митрофанова (фамилию Глеб, привстав, прочел в протоколе) временно прекратила истерику и довольно толково принялась излагать события, которые привели ее сюда, в этот кабинет, и приземлили на этом жестком казенном стуле под изображением сердитого красноармейца, вымогающего у посетителей деньги на нужды родной московской ментовки. Глеб внимательно слушал и пытался анализировать услышанное. Особый упор он сделал на описание внешности грабителя, данное Митрофановой. Оно, это описание, было чересчур подробным и в то же время как бы ничего и не описывало. Одежда, которую Елизавета Павловка запомнила вплоть до цвета шнурков на легких кожаных туфлях, ничего не значила, потому что ее ничего не стоило сменить, а лицо... Густые длинные волосы, густая черная борода, темные очки... Человек-невидимка на прогулке! Тем более что сама Митрофанова была почти уверена, что волосы представляли собой обычный парик, а борода скорее всего тоже была накладная.

Так что из запомнившихся продавщице примет чего-то стоила только вдавленная переносица, пересеченная тонким, запудренным шрамом. Да и то... Именно то, с какой фотографической точностью смертельно напуганная девушка сумела запомнить эту переносицу, шрам и даже свалявшуюся пудру, наводило на подозрение, что она все это выдумала.

– Простите, – вмешался в ход допроса Глеб, – а как это вы все разглядели? Как смогли запомнить?

Он ожидал, что девушка смешается, но не тут-то было. Характер у нее, похоже, был бойкий – из тех, что раньше называли комсомольским, – и над ответом она раздумывала не больше одной тысячной доли секунды, то бишь вообще не раздумывала.

– Такое разве забудешь? – сказала она с вызовом. – Вот в вас хотя бы разочек из ружья целились?

– Было как-то, – сдержав улыбку, ответил Глеб. – Раз или два, точно не помню.

– Ну, так чего вы тогда спрашиваете? Сами должны понимать!

"А ведь она права", – подумал Сиверов, припомнив те "раз или два", про которые только что говорил. Перед его внутренним взором вдруг поплыли лица – он и не подозревал, что помнит их все до мельчайших подробностей. Имена и обстоятельства, при которых эти люди пытались его убить, по большей части стерлись из памяти, а лица, запечатленные, как на фотопленке, в самый последний миг перед выстрелом, смотрели на него, как живые, различимые вплоть до выбившегося из брови волоска.

Он не стал говорить этого Елизавете Павловне, так же как и того, что ружье – вернее, обрез, – из которого в нее целились, наверняка было разряжено. Судя по описанию, это был обрез охотничьей двустволки с горизонтальным расположением стволов, в которой по определению не могло быть больше двух патронов. Оба патрона были истрачены на охранников... Впрочем, какое это имело значение? Когда не знаешь, есть в стволе патрон или нет, умнее всего предположить, что он там есть, – целее будешь.

Пока Федор Филиппович заканчивал допрос, уточняя у немного успокоившейся Елизаветы Павловны последние незначительные детали, Глеб взял со стола написанный кем-то из здешних оперативников протокол и бегло его просмотрел. Протокол был написан корявым детским почерком, дубовым казенным языком и, как и предполагал строгий подполковник, изобиловал грамматическими ошибками. Но суть показаний продавщицы в нем была передана довольно точно, и это избавляло их с Потапчуком – вернее, Глеба, потому что Федор Филиппович этим наверняка заниматься не станет, – от необходимости писать все заново.

– Годится? – спросил генерал, заметив, чем он занят.

Глеб кивнул и положил протокол на край стола.

– В принципе, да. Фактическая сторона изложена верно. Если не обращать внимания на стиль и на попытки пришить дело... В общем, для начала сойдет.

– Хорошо, – сказал Федор Филиппович. – Вы свободны, Елизавета Павловна. Помните, что я вам говорил, и не пренебрегайте моими советами. Вы – единственный свидетель двойного убийства, и для вашей же безопасности вас лучше на некоторое время отправить в следственный изолятор. Но там, конечно, далеко не курорт, и невиновному человеку там делать нечего. Поэтому, если есть возможность, вам лучше на время покинуть город. Но так, чтобы я знал, где вы находитесь, ладно? И если что, сразу звоните мне по одному из этих номеров. – Он протянул Митрофановой визитку. – Договорились?

Глеб подумал, что Митрофанова, конечно же, никуда не уедет. Для человека работающего на хозяина, дорожащего своей работой и живущего от зарплаты до зарплаты предложение покинуть город на неопределенный срок должно было звучать как жестокая насмешка. А с другой стороны, если бы грабитель хотел ее убить, он сделал бы это прямо там, в магазине. Времени у него было навалом, а что патроны в ружье кончились, так девчонку ничего не стоило придушить голыми руками. Прикинувшийся грабителем киллер явно не хотел лишних жертв, и это, между прочим, служило для Глеба лишним подтверждением того, что в обувном магазине побывал именно киллер, причем профессиональный. Глеб сам был далеко не худшим представителем этой древней профессии и тоже не имел глупой привычки тратить боеприпасы на зевак.

Убийца рассчитал верно: парик, накладная борода и очки – это такие приметы, которые первыми бросаются в глаза, а в стрессовой ситуации человек, пожалуй, только их и запомнит. Нацепи все это хоть на гладкую шляпную болванку, все равно получится запоминающееся лицо, которое возьмется описать любой дурак. Вот только переносица его подвела, и не столько сама переносица, сколько стоявшая в городе несусветная жарища. Убийца взмок в своем маскарадном наряде, и пот частично смыл с переносицы грим. После этого киллеру было достаточно просто пару раз поправить свои темные очки, чтобы шрам стал заметен. И еще ему не повезло, что за прилавком оказалась Митрофанова – девчонка, как выяснилось, неглупая, памятливая, а главное, по ее же собственным словам, пережившая в различных торговых точках Москвы уже три ограбления и потому испугавшаяся далеко не так сильно, как могла бы испугаться другая на ее месте. Она заметила шрам, когда убийца приблизился, чтобы забрать у нее сумку с деньгами и кассетой, запомнила и сумела довольно толково его описать.

"Значит, мы ищем человека со шрамом, – подумал Глеб. – Человек со шрамом... Знакомое что-то, с самого детства знакомое... Что-нибудь из Дюма? Ну да, черт подери! Человек со шрамом – это же граф Рошфор из "Трех мушкетеров"! Или шрам был не у него?"

– Пойдем, Глеб Петрович, – сказал генерал Потапчук, тяжело поднимаясь со стула, и Глебу так и не удалось вспомнить, был ли на щеке у графа Рошфора шрам, или этим шрамом щеголял какой-то другой персонаж бессмертного произведения месье Дюма.

* * *

Перед тем как нажать на кнопку дверного звонка, Ирина не удержалась и провела ладонью по гладкой обивке двери. Она не ошиблась: дверь была обита натуральной кожей, и притом отменного качества. Неважно, сколько это стоило; неважно, насколько это было красиво и солидно; все равно обитая натуральной телячьей кожей дверь выглядела проявлением какого-то психического отклонения, прямо как абажур из человеческой кожи на столе у какого-нибудь нацистского босса. Ирина удивилась избирательности собственного восприятия, которому было наплевать на то, что полмира ходит в одежде из натуральной кожи и меха, но которое возмутилось зрелищем обитой натуральной кожей двери квартиры.

Повыше выпуклого дверного глазка с круговым обзором сверкали начищенной до зеркального блеска бронзой массивные литые цифры номера. Ирина присмотрелась. Да, это была самая настоящая бронза, а не дешевая подделка под нее. Очень изящная дверная ручка, вся в затейливых лепестках и завитушках, тоже была бронзовой, без дураков; вообще, эта дверь выглядела так, словно ее целиком перенесли сюда из позапрошлого века. Впечатление усиливалось привинченной к двери табличкой – опять же, разумеется, бронзовой, – на которой безупречным каллиграфическим почерком были выгравированы имя, отчество и фамилия владельца квартиры. Именно в таком порядке – сначала имя и отчество, а уже потом фамилия, а не наоборот, как это принято в современных казенных бумажках.

"Бронислав Казимирович Свентицкий" – было написано на табличке.

Впечатление солидной, знающей себе цену старины немного портил красовавшийся справа от двери круглый пятачок чипа охранной сигнализации с красным глазком контрольной лампочки. Это была примета совсем иного века, двадцать первого, с его высокими технологиями, стрессами и разгулом преступности.

Красный глазок не горел – хозяин был дома и, согласно договоренности, поджидал Ирину. Она протянула руку и нажала на кнопку звонка. Вместо привычного электрического дзиньканья и звяканья за дверью раздался медленный, солидный удар медного гонга. После второго удара из глубины квартиры послышались торопливые шаги, и Ирина отпустила кнопку звонка.

Дверной глазок на мгновение посветлел, когда с него сняли крышечку, затем снова потемнел. Ирина терпеливо стояла на коврике с вытканной надписью "Вытирайте, пожалуйста, ноги!", давая хозяину как следует себя разглядеть и убедиться, что это именно она, а не банда грабителей с дамскими чулками на головах – "маски-шоу", как их одно время было модно называть. Потом это название как-то автоматически перешло к бойцам ОМОНа – потому, наверное, что они стали устраивать свои "шоу" в ресторанах и иных местах общественного пользования намного чаще, чем грабители. Стоя под дверью, за которой, припав к окуляру глазка, притаился Бронислав Казимирович Свентицкий, Ирина подумала, что отец и Глеб Сиверов в чем-то были, несомненно, правы: мир переживал далеко не лучшие времена, раз уж женщина с кандидатской степенью в области искусствоведения могла с легкостью оперировать такими понятиями, как "маски-шоу" и ОМОН, а также точно знала разницу между ограблением и разбоем.

Потом в толще двери на разные голоса защелкали, заклацали, залязгали отпираемые замки, и дверь наконец приоткрылась. Теперь стало видно, что за ширмой солидной, внушающей невольное почтение старины скрывался все тот же двадцать первый век, – дверь была стальная, на скрытых петлях, с патентованными сейфовыми замками и прочими противовзломными приспособлениями и наворотами. Изнутри она была обшита тонким слоем пластика, который довольно удачно имитировал красное дерево. За дверью, как и следовало ожидать, обнаружился хозяин, Бронислав Казимирович Свентицкий, собственной персоной.

Он именно обнаружился, потому что Ирина не сразу заметила его на фоне просторной прихожей, больше напоминавшей малый зал картинной галереи. Ее взгляд заскользил по полотнам, встречая, как старых знакомых, работы известных мастеров – вот именно и только известных, потому что знаменитым и уж тем более великим в прихожей было не место.

Затем она опустила глаза и наконец заметила хозяина. Бронислав Казимирович был невысокого роста, круглолицый, с круглой фигурой и огромной, тоже круглой, сверкающей в свете сильных ламп плешью, похожей на тонзуру из-за того, что волосы обрамляли ее не только сзади и с боков, но и спереди. Добродушное, гладко выбритое, изрытое мелкими оспинками лицо приветливо улыбалось Ирине. В чертах этого лица было что-то поросячье и в то же время женственное, наводившее на мысли о не вполне традиционной сексуальной ориентации. На этом лице не было ни одной морщинки, и Ирина с невольной завистью задалась вопросом, в чем причина – в здоровом образе жизни, в пластической хирургии или, быть может, в хорошей косметике? Ответ скорее всего включал в себя все три варианта; Бронислав Казимирович явно был из тех, кто надеется дожить до ста лет, находясь в добром здравии и сохранив прекрасный цвет лица. Глядя на обстановку прихожей и в особенности на картины, украшавшие стены, его можно было понять: обладатель всего этого и наверняка еще многого другого вполне мог мечтать о вечной жизни.

– Здравствуйте, – сказала Ирина. – Бронислав Казимирович? Я Андронова.

– Здравствуйте, здравствуйте, – нараспев заговорил хозяин, отступая в глубь прихожей. – Какой приятный сюрприз! Чтобы такой опытный, знающий специалист оказался еще и прелестнейшей, очаровательнейшей дамой – воистину, это настоящий дар небес! Входите же, прошу вас, чтобы я мог... гм... запереть дверь.

Ирина вошла и посторонилась, пропуская его к двери. Свентицкий напоследок зачем-то выглянул наружу, осмотрел пустую лестничную клетку, а затем, убедившись, что там никто не затаился, закрыл и запер дверь.

В это время где-то в глубине квартиры густым медным басом заговорили часы. Судя по звуку, часы были старинные и довольно большие – скорее всего напольные.

– Вдобавок ко всему вы еще и пунктуальны, – заметил Свентицкий. – Точность – вежливость королей, не так ли? Ну, и конечно же, королев, хе-хе...

Ирина отнеслась к этому шквалу комплиментов вполне спокойно. Во-первых, к мужскому вниманию ей было не привыкать, а во-вторых, никаким мужским вниманием тут и не пахло – Свентицкий просто был вежлив, и не более того. Он был слишком пухлым, мягким, напомаженным и чересчур сильно благоухал дорогой французской парфюмерией, чтобы знаки внимания, оказываемые им представительницам противоположного пола, могли быть искренними.

– Проходите же, проходите, – с мягкой настойчивостью продолжал он, деликатно беря Ирину под локоток и отрывая от созерцания очень недурного Поленова. – Здесь совершенно не на что смотреть, право, вы меня смущаете... Это все старье, первые приобретения – так сказать, грешки беспечной юности, хе-хе...

Он проводил Ирину в большую светлую комнату, где было очень много антикварной мебели, старой бронзы и по-настоящему ценных картин, и усадил на диванчик с высокой прямой спинкой и причудливо изогнутыми ножками в виде когтистых птичьих лап. По правде говоря, сидеть Ирине не хотелось – хотелось пройтись по комнате, хорошенько рассмотреть коллекцию, и было бы очень хорошо, если бы хозяин при этом куда-нибудь удалился и не путался под ногами...

Будто угадав ее мысли, Свентицкий извинился и вышел, сославшись на то, что должен переодеться. Одет он был, на взгляд Ирины, вполне пристойно, хотя и по-домашнему, – в светлые, идеально отутюженные брюки, мягкие кожаные мокасины и роскошный шелковый халат золотистого оттенка. Под халатом виднелась свежайшая белоснежная рубашка, из выреза которой выглядывал не без кокетства повязанный шелковый шейный платок; словом, Ирина вполне стерпела бы хозяина и в том виде, в котором он находился в данный момент, но была ему благодарна за предоставленную возможность осмотреться. Уходя, Свентицкий сам предложил ей посмотреть картины, и, как только за ним закрылась дверь спальни, Ирина не замедлила воспользоваться его любезным приглашением.

Она встала с диванчика и медленно двинулась по периметру комнаты, внимательно рассматривая картины. Почти все они оказались подлинниками, а копии были, во-первых, мастерски выполнены, во-вторых, сделаны не меньше века назад и тоже известными мастерами, а в-третьих, их не пытались выдать за оригиналы. Это была одна из богатейших коллекций, какие только доводилось видеть Ирине, и единственным ее недостатком можно было считать лишь некоторую пестроту и мешанину стилей и периодов.

– Выпьете чего-нибудь? – вежливо осведомился Свентицкий, возвращаясь в комнату. Теперь на нем была фланелевая пара пастельных тонов, все та же крахмальная рубашка и шейный платок – тоже шелковый, но уже другой, подобранный в тон костюма. Туфли тоже были другие, а остатки волос оказались гладко зачесаны назад и густо смазаны каким-то гелем. Ирина заметила, что исходивший от Бронислава Казимировича парфюмерный запах за время его отсутствия значительно усилился. – Чай, кофе? Может быть, немного вина? Глоточек ликера? У меня есть "Амаретто" – настоящий, из Италии. Помните, было время, когда по нему все буквально сходили с ума... Впрочем, вы тогда были еще слишком юной, чтобы интересоваться подобными вещами. Между нами говоря, вы и сейчас выглядите недостаточно взрослой, чтобы употреблять алкоголь. Ну, разве что капельку вина – чуть-чуть, чисто символически, за знакомство, хе-хе...

– Благодарю вас, – сказала Ирина с улыбкой. – Вы мастерски говорите комплименты, но я уже далеко не так молода...

– Не может быть! – всплеснул руками хозяин.

– ...и к тому же за рулем, – закончила Ирина.

– Но что такое капля вина?! Всего-то один бокальчик!

– Простите, но за рулем я не пью принципиально, а не потому, что боюсь милиции, – сказала Ирина.

Пить вино и даже кофе с этим человеком ей почему-то совсем не хотелось. Он, несомненно, был помешан на личной гигиене, но все равно производил впечатление какой-то нечистоплотности, и нечистоплотность эта, скорее моральная, чем физическая, вызывала у нее непреодолимое чувство брезгливости.

– Я вами восхищаюсь! – воскликнул Свентицкий. – Твердые принципы – это такая редкость в наш суматошный век!

– У вас великолепная коллекция, – сказала Ирина, чтобы увести разговор подальше от напитков и своей персоны.

– Да полно вам, – отмахнулся пухлой ладошкой Свентицкий. – Так уж и великолепная! Недурная, спору нет, но куда ей до коллекции покойного Константина Ильича, вашего многоуважаемого батюшки! Позвольте выразить вам свое глубокое соболезнование по поводу его кончины. Я действительно очень расстроился, когда узнал. Прямо не мог ни есть, ни спать...

– Благодарю вас, – напряженным голосом произнесла Ирина.

Боль задетой раны была глухой и притупленной, но своим суховатым тоном она намеренно дала Свентицкому понять, что этот разговор ей неприятен. Ирина точно знала, что Свентицкий не принадлежал к числу хороших знакомых отца, а посему – выразил свои соболезнования, и будет.

– Впрочем, – без труда переходя от сдержанной скорби к осторожному энтузиазму, продолжал Свентицкий, – я оговорился. Теперь это ваша коллекция.

Ирина даже слегка растерялась. То, что коллекция отца после его смерти перешла к ней, было ей, конечно же, известно, но она об этом как-то не думала. Питерская квартира стояла пустая и запертая; приходящая домработница, помогавшая профессору Андронову по хозяйству на протяжении трех десятилетий, продолжала вытирать пыль с картин и поливать цветы. Такое положение вещей Ирину пока что устраивало, и она до сих пор ни разу не задумалась, как ей поступить с коллекцией. Она об этом не думала, а вот другие, похоже, уже думали, и не просто думали, а прикидывали, примеривались...

– Сам я, к моему великому сожалению, не имел счастья ознакомиться с коллекцией, – говорил Свентицкий, – но премного наслышан, и притом от людей, которые в таких вещах весьма компетентны. По слухам, в ней есть настоящие жемчужины, раритеты невообразимой ценности... Если... ну, вы меня понимаете... Словом, если будете что-то продавать, я вас умоляю, вспомните обо мне.

– Я ничего не собираюсь продавать, – сказала Ирина. – Отец вообще был противником частных коллекций. Конечно, никто не сохранит ценное произведение искусства так хорошо, так любовно и бережно, как настоящий коллекционер. Но коллекционеры, к сожалению, смертны, а их наследники не всегда способны понять, какие сокровища попали к ним в руки.

– Совершенно верно, совершенно верно! – подхватил Свентицкий. – Как подумаешь, кому все это достанется после меня, прямо в дрожь бросает! Но вы-то, вы, уважаемая Ирина Константиновна, – вы ведь относитесь к совершенно иной категории наследников. Истинных наследников, я бы сказал, способных сберечь и приумножить...

– Именно поэтому, – сказала Ирина, – я и не намерена распродавать коллекцию.

– Господь с вами, какая распродажа! Просто... ну, мало ли что! Обмен, какая-то ротация, обновление, замена менее ценных экспонатов другими, более ценными...

– Простите, Бронислав Казимирович, – твердо сказала Ирина, приподнимаясь с дивана, – если вы пригласили меня только за этим...

– Что вы, что вы! – испуганно замахал руками Свентицкий. – Сядьте, умоляю вас! Заклинаю! Что вы! Как вы могли подумать? Это же я просто так, на всякий случай – а вдруг? Простите, если я невольно оскорбил ваши чувства. Вы представить себе не можете, как я в этом раскаиваюсь. И как я рад, как счастлив, что вы оказались настоящей дочерью своего отца! Поверьте, я пригласил вас для консультации по совершенно другому вопросу!

– По какому же? – спросила Ирина, снова усаживаясь на диван.

Ей подумалось, что попытка Свентицкого наложить лапу на наиболее ценные экспонаты из коллекции отца стала первой, но наверняка далеко не последней. Коллекционеры – народ по преимуществу интеллигентный, тактичный и деликатный. Ей просто давали передышку, паузу, чтобы она немного оправилась от постигшего удара и с ней можно было начать деловые переговоры. Бронислав Казимирович первым перешел в наступление, и то, что он получил отпор, вовсе не означало, что за ним не появятся другие.

– Вот так, да? – по-птичьи склонив голову набок, спросил Свентицкий. – Прямо к делу? Так сказать, быка за рога... Что ж, это, пожалуй, правильно.

Он порывистым движением поднялся из кресла, в котором сидел, и прошелся из угла в угол, ловко огибая мебель и многочисленные безделушки из фарфора и бронзы, которыми эта мебель была заставлена.

– Видите ли, Ирина Константиновна, пару дней назад я встретился с одним человеком, который предложил мне приобрести некий этюд... Даже, я бы сказал, фрагмент этюда – совсем небольшой, где-то пятнадцать на пятнадцать. Я взглянул на эту безделицу, она показалась мне занятной, и я ее приобрел...

Услышав о "фрагменте этюда", Ирина почувствовала, что у нее перехватило дыхание. Что, уже? Так быстро? Она надеялась, что нечто подобное может со временем произойти, но твердо рассчитывать не могла. Впрочем, речь могла идти о каком угодно этюде, а вовсе не об одном из тех, что занимали в последнее время все ее мысли.

– Мне, по правде говоря, показалось, что это подлинная вещь, – продолжал между тем Свентицкий. – Но я все-таки решил заручиться мнением такого специалиста, как вы, Ирина Константиновна.

– Ну, не знаю, право, – скрывая волнение, сказала Ирина. – Мне казалось, что вы сами достаточно компетентны в этой области.

– Ах, да какая там у меня, право, компетенция! Набитая рука, наметанный глаз – это, знаете ли, хорошо, но куда мне до профессионала вроде вас! Меня обмануть трудно, но все-таки можно, а вот вас, как я неоднократно слышал, обмануть еще никому не удавалось – ни из ныне здравствующих, ни из тех, кто почил много-много лет назад.

– А о каком этюде идет речь? – спросила Ирина. – Кто автор?

Свентицкий хитровато усмехнулся.

– Я надеялся услышать это от вас, уважаемая Ирина Константиновна. То, что сказал мне продавец, а также то, что я думаю по этому поводу сам, никоим образом не должно повлиять на ваше мнение. Иными словами, независимый эксперт ни от чего не должен зависеть. Понимаете?

– В общем, да. – Ирине удалось заставить себя мило улыбнуться. – Что ж, давайте посмотрим.

– Давайте! – с горячим энтузиазмом подхватил Свентицкий, перестал бегать по комнате и придвинул поближе к дивану, на котором сидела Ирина, изящный ломберный столик с гнутыми ножками и сложной инкрустацией на крышке.

Столик был хорош, но особой ценности не представлял и потому, наверное, использовался хозяином именно как стол, а не как подставка для антикварных статуэток и подсвечников тяжелой старинной бронзы. Именно на этом столике Свентицкий, по всей видимости, намеревался сервировать предложенное Ирине угощение, поскольку другой подходящей мебели в комнате не было. Не на коленях же он вино собирался разливать, в самом-то деле...

Бронислав Казимирович ненадолго удалился в соседнюю комнату и вскоре вернулся, держа в руках плотный квадрат грунтованного, покрытого масляной краской холста. Сердце у Ирины тревожно забилось, стоило лишь ей увидеть холст издали; когда же Свентицкий осторожно, как драгоценность, положил этюд перед ней на гладкую поверхность стола, Ирина почувствовала, что начинает терять самообладание. Она не могла заговорить, не могла пошевелиться без риска выдать охватившее ее волнение: голос у нее наверняка дрогнул бы, не говоря уж о руках.

Перед ней на столе лежал варварски вырезанный из украденной картины клочок с изображением кисти мужской руки. Фрагмент холста был примерно такого размера, как сказал Свентицкий, и не столько квадратный, сколько трапециевидный. То, что до недавнего времени он был частью именно украденного "Явления...", не вызывало у Ирины ни малейших сомнений: она узнавала манеру, колорит, фактуру... в конце концов, она узнала даже эту руку и могла с точностью сказать, какой именно из изображенных на картине фигур эта рука принадлежала.

Кое-как совладав с разгулявшимися нервами, она бережно приподняла холст и осмотрела его с изнанки. Холст был старый, но это уже не имело значения: Ирина и так понимала, ЧТО держит в руках. И даже, наверное, не столько понимала, сколько чувствовала, ощущала, как будто зажатый в ее пальцах клочок холста прямо через кожу и нервные окончания передавал ей какую-то секретную закодированную информацию.

"Он что, сумасшедший? – лихорадочно думала Ирина, рассматривая знакомое до мельчайшей черточки изображение. – Неужели он не понимает, во что ввязался? Или..."

Ей вспомнилась судьба отца и соображения, высказанные по этому поводу Потапчуком и Сиверовым. Все повторялось прямо-таки один к одному, разве что вырезанный из картины кусок не принесли к ней домой, а наоборот, заманили ее сюда, в эту заставленную антикварной дребеденью берлогу, за прочную, обитую натуральной кожей стальную дверь. Вот сейчас она подтвердит, что рука действительно написана Александром Ивановым, и из соседней комнаты выйдет, ухмыляясь, человек в черных перчатках, с тускло поблескивающим лезвием в руке... Или милейший Бронислав Казимирович сделает это сам? Подсыпать яду в вино не получилось, но существует множество других способов...

"Тихо ты, дура! – грубо одернула она себя. – Истеричка! Он же просто не знает! Никто не знает, что картину подменили, такое просто в голову никому не придет. И вообще, кем надо быть, чтобы заманить меня к себе на квартиру и здесь убить? Я же могла сообщить о его звонке кому угодно! Да я ведь и сообщила... Черт побери, нельзя же, в самом деле, быть такой идиоткой!"

При воспоминании о том, что внизу, у подъезда, стоит машина, в которой, дымя очередной сигаретой, скучает Глеб Петрович с его неизменными темными очками и парочкой страшных черных пистолетов, от сердца у нее отлегло, и Ирина почувствовала, что, пожалуй, сможет совладать не только со своими руками, но и с голосом.

– Послушайте, Бронислав Казимирович, откуда это у вас?

Свентицкий хитровато улыбнулся.

– Я первый спросил, – напомнил он. – Хотя вижу по вашему лицу, что деньги я потратил все-таки не напрасно. Не напрасно ведь, да? Ну, не томите, очаровательнейшая!

– Не напрасно, – сказала Ирина. – Это действительно Иванов. Насколько я могу судить, фрагмент неизвестного ранее этюда к "Явлению Христа народу".

– Да-да-да! – горячо подхватил Свентицкий. – Я тоже так решил. Мне кажется, я даже знаю, чья это рука. Там есть такой лысый старик... Ей-богу, как только выпадет свободная минутка, сбегаю в Третьяковку, сравню, удостоверюсь... Боже мой, какая радость!

"Да уж, радость, – подумала Ирина. – Ты бы еще не так обрадовался, если бы знал, что купленный тобой клочок стоит гораздо больше, чем та громадина, что сейчас висит на стене в Третьяковке..."

– Поздравляю вас, – сказала она, выдавив еще одну улыбку. – Так вы скажете мне, откуда такое сокровище, или это секрет?

Свентицкий сразу посерьезнел.

– Вообще-то, у меня тоже есть принципы, – сказал он, – и один из них – неразглашение подробностей вот таких сделок, как эта. Но в данном случае я могу сделать исключение, поскольку человек, продавший этюд, мне решительно незнаком. Какой-то пожилой и, я бы сказал, изрядно потрепанный сапиенс, длинноволосый, борода с проседью, темные очки... Сказал, что получил этюд в наследство от какого-то дальнего родственника. Цену он заломил несусветную, но... Впрочем, это уже детали, которые вам неинтересны. Ваш отец был полностью прав насчет частных коллекций. Черт знает, кому порой достаются бесценные сокровища нашей культуры! От этого типа, который принес мне этюд, пахло, вообразите себе, портвейном! Заплатил я, конечно, немало, но это, в конце концов, был мой гражданский долг! Я должен был, если угодно, спасти культурную ценность от неминуемой гибели! Вы со мной согласны?

– Да, конечно, – сказала Ирина. – Вы очень правильно поступили.

Глава 10

– Вы очень правильно поступили, – сказал генерал Потапчук, выслушав рассказ Ирины. – Сейчас главное – не спугнуть их, иначе у нас останется только эта рука...

– Может быть, мне навестить господина Свентицкого и, пока суд да дело, эту самую руку изъять? – предложил Сиверов. – Для сохранности, а?

– Этим ты засветишь Ирину Константиновну, – возразил Потапчук. – Кроме того, неизвестно, что на самом деле за птица этот Свентицкий...

Ирина сделала нетерпеливое движение, но Потапчук покачал головой, и она промолчала, с иронией подумав про себя, что, кажется, начинает привыкать к воинской дисциплине и субординации. Если так пойдет и дальше, то скоро она научится маршировать строевым шагом под звуки духового оркестра и отдавать честь. А там, глядишь, и звание присвоят...

– Я понимаю, что вы хотите сказать, Ирина Константиновна, – произнес генерал. – Репутация Свентицкого среди людей вашего круга нам известна. Мы знаем про него даже то, чего не знаете вы, поскольку такие люди автоматически попадают в сферу нашего внимания как потенциальные участники того или иного дела, более или менее темного и противозаконного. Мы знаем, например, что он уже имел дело с милицией, был под следствием, но как-то вывернулся – надо полагать, сдал кого-то, кто был следователю интереснее, чем он сам. Степень его участия в краже "Явления..." из Третьяковской галереи нам еще предстоит установить. Возможно, он имеет прямое отношение к организации преступления, а может быть, просто работает на похитителей в качестве посредника – если не за деньги, то под давлением. Ему могли угрожать, могли его шантажировать...

– А цель?

– Цель все та же – проверка подлинности полотна, предоставленного заказчику исполнителями.

– Как-то все это чересчур сложно, – засомневалась Ирина.

– А просто, Ирина Константиновна, бывает только в подворотне, – вмешался в разговор Сиверов, который сидел развалившись в модерновом кресле на хромированном металлическом каркасе. У кресла был вид вещи хоть и красивой, но совершенно непригодной к использованию, однако, к удивлению Глеба, оно оказалось весьма удобным, – когда вас просто бьют по голове и снимают все, что есть на вас ценного, а потом сворачивают за угол и теряются в большом городе без следа. Вот это действительно просто, да и то...

Он постучал ногтем по толстой пластине закаленного стекла, заменявшей крышку стола, и позвал:

– Цып-цып-цып...

Из глубины большого цилиндрического аквариума, который служил основанием стола, на его зов начали лениво сплываться яркие тропические рыбы. Аквариум был подсвечен изнутри, и зрелище получилось завораживающее. Чтобы в полной мере насладиться переливами непривычно ярких красок, Глеб даже снял свои темные очки и отложил в сторону.

Он был прав на все сто процентов, и недавние события это только лишний раз подтвердили, но именно поэтому в Ирине, которая была кругом виновата, взыграл дух противоречия.

– Да перестаньте вы меня пугать! – сердито воскликнула она. – Вас послушать, так по Москве шагу нельзя ступить без опасности быть убитой или хотя бы ограбленной! Я тридцать лет жила без вашей опеки, и...

– Цып-цып-цып-цып, – снова позвал Сиверов, как будто рыбы могли его слышать, и пошевелил сложенными в щепоть пальцами, делая вид, что сыплет корм.

Реплику Ирины он начисто проигнорировал, и это показалось Федору Филипповичу странным, чтобы не сказать подозрительным. Да и то, как Ирина замолчала на середине фразы, будто осознав, что говорит что-то в высшей степени не то, было на нее непохоже. Генерал сложил два и два; результат показался ему любопытным, и он решил внести в этот вопрос полную ясность.

– Кстати, о подворотнях, – сказал он. – Когда я шел сюда, в арке мне встретился какой-то тип самой непрезентабельной наружности. Мне показалось, что у него было разбито лицо.

– Ай-яй-яй! – сочувственно воскликнул Слепой. – Что вы говорите! Вот видите, – добавил он назидательно, обращаясь к Ирине, – в наше время даже генерал ФСБ ни от чего не застрахован.

Федор Филиппович посмотрел на Ирину, которая выглядела чересчур напряженной и основательно смущенной, потом перевел взгляд на Глеба. Слепой, казалось, с головой ушел в созерцание сложной жизни подводного царства, миниатюрный уголок которого был воспроизведен внутри страшно дорогого журнального столика. В квартире стоял полумрак, горел только подводный свет в аквариуме, но этого было вполне достаточно, чтобы разглядеть ссадины на костяшках пальцев руки, которая все еще крошила на крышку стола-аквариума невидимый корм.

– Цып-цып...

– Еще два гражданина ярко выраженной мелкоуголовной наружности повстречались мне во дворе, – ровным голосом продолжал генерал. – Один из них обнимался с мусорным баком, используя его в качестве опоры. Он, видите ли, пытался подняться с четверенек и принять вертикальное положение, но что-то ему мешало – как мне показалось, сильная боль в ребрах. Второй пробовал ему помочь, но тоже почему-то все время падал. Пока я дошел до подъезда, они упали раз пять.

– Обыкновенная пьяная драка, – равнодушно обронил Сиверов, не поворачивая головы. – Вы бы все-таки поосторожнее, Федор Филиппович. Конспирация конспирацией, но зачем же так рисковать? Могли бы подъехать к подъезду на машине.

– Я еще не так стар, чтобы бояться хулиганов, – резко ответил генерал.

– Еще один герой на мою голову, – тихо, но довольно отчетливо проворчал Слепой.

– И я, как руководитель группы и старший по званию, требую, чтобы мне незамедлительно докладывали обо всех происшествиях, имеющих отношение к делу! – закончил Федор Филиппович, не обратив внимания на непочтительную реплику Сиверова.

– То, что трое подонков с разбитыми физиономиями имеют какое-то отношение к делу, не факт, – продолжая упрямо смотреть в аквариум, возразил Сиверов, но руку с ободранными костяшками зачем-то убрал со стола и спрятал в карман.

– Так, может, ты все-таки поделишься своими впечатлениями? – ядовито предложил Федор Филиппович. – Может быть, вместе мы поймем, имеет это отношение к делу или не имеет?