/ Language: Русский / Genre:sf_history, sf_fantasy

Стальное зеркало

Анна Оуэн

Четырнадцатый век. Это Европа; но границы в ней пролегли иначе. Какие-то названия мы могли бы отыскать на очень старых картах. Каких-то на наших картах не может быть вовсе. История несколько раз свернула на другой путь. Впрочем, для местных он не другой, а единственно возможный и они не задумываются над тем, как оказались, где оказались. В остальном — ничего нового под солнцем, ничего нового под луной. Религиозные конфликты. Завоевательные походы. Попытки централизации. Фон, на котором действуют люди. Это еще не переломное время. Это время, которое определит — где и как ляжет следующая развилка. На смену зеркалам из металла приходят стеклянные. Но некоторые по старинке считают, что полированная сталь меньше льстит хозяевам, чем новомодное стекло. Им еще и привычнее смотреться в лезвие, чем в зеркало. И если двое таких встречаются в чужом городе — столкновения не миновать.

Татьяна Апраксина, А. Н. Оуэн

Стальное зеркало

Пролог,

в котором драматург знакомится с новым персонажем

В первый понедельник апреля 1346 года город Орлеан кипел и бурлил так, будто под стены его подступили все армии мира, включая Гога и Магога. Один раз подобное уже произошло и, кажется, произвело существенно меньше шума. Впрочем, и город тогда, восемьсот с лишним лет назад, был вчетверо меньше.

Звучит, как начало романа, подумал Кит. Хорошая аллитерация — «в первый понедельник апреля», нужно запомнить. Он, однако, знал, что строчку, скорее всего забудет, а в памяти останутся толпа, ночной дождь, обернувшийся прозрачной утренней свежестью, цветущие каштаны, столичная мостовая из желтого туфа (возят балластом на хлебных баржах, не выбрасывать же потом, а улицы мостить годится), пестрые праздничные суда на реке… И музыка — даже сквозь весь этот шум слышная, узнаваемая, остающаяся музыкой. Все они — по отдельности ли, вместе ли, рано или поздно заберутся в какое-нибудь стихотворение или пьесу, или даже в письмо, и Кит сам потом удивится — откуда?

Разноцветные посольские суда разворачивались поперек течения, к причалам южного берега. Дворец располагался на северном, но сокращать путь процессии — значит лишать горожан зрелища. На такое не пойдут ни хозяева, ни гости.

По берегам уже толклись зрители — пестрая зыбучая масса. Со стороны даже красиво. Кит снял эту комнатку — мансарду в доме на Орлеанском мосту — за два месяца до прибытия посольства, когда в самом городе еще никто ничего не знал. Хозяин, наверное, печень себе проел и за нутряное сало принялся — сегодня конура в шесть шагов длиной, но зато с окнами, выходящими и на реку, и на сам мост, принесла бы ему столько, что Даная бы позавидовала. Но, увы, сделка есть сделка, а задуматься о вещах совсем нехороших хозяину не давала довольно длинная железка у Кита на поясе и прицепленный к воротнику красно-желтый университетский капюшон — цвета юридического факультета. Все святые упаси обидеть юриста. Медика тоже. А уж богослова… Нет, лучше по-честному. Тем более, что этаж-то не один. Хозяин сдал оба, разумеется. Сам будет толкаться в толпе, прибыль важнее зрелища…

По деревянным сходням, по красным и синим коврам посол и его свита съезжают на берег верхом. Пусть скажут спасибо прошлогоднему пожару и тому, что городской магистрат решил им воспользоваться. Теперь от самых дальних южных причалов до моста идет широкая, на семь конных в ряд, мощеная улица с каменными дождевыми желобами. Договорись Папа Ромский с королем Аурелии о союзе годом раньше, вся процессия потонула бы в грязи прямо у причалов, вместе с лошадьми. А так поедут они по новенькой улице и выберутся прямо на Орлеанский мост, гордость столицы. Этого Кит не увидит, но можно же представить — дорожка уже нагулянная, по мосту он пройдет с закрытыми глазами и связанными за спиной руками.

Четыреста шагов в длину, 60 каменных домов, да все с номерами, на мостовой две телеги разминутся и друг дружку не заметят… как оно все не рушится — уму непостижимо. Дома, правда, со стороны реки деревянными балками укреплены, стоят в сетке, как красавицы поутру — в нижних юбках, но все равно смотреть страшновато. И не только из-за тяжести. Настоящей беды здесь, в Аурелии, все-таки не знали… На родине, в Лондинуме не строят зданий на мостах. Лавки есть, но легкие, временные. И центральная секция у моста всегда деревянная, чтобы легко было снять, а при крайней спешке — уронить в воду. Удобно. Просто защищать, еще проще восстанавливать. Работы — на сутки. Разве что крытый Башенный мост не разбирается, ну так его прикрывает артиллерия Башни, еще поди захвати. А здешнюю несуразицу Кит взялся бы оборонять только с соответствующим отрядом…

Трубы совсем близко. Кит сделал те самые шесть шагов, перебрался к противоположному окну. Да уж, защищать эту конструкцию — шею сломаешь, зато для засады большой мост исключительно удобен. Хороших насестов много, процессию зажмет толпой… стреляй не хочу, а после того к твоим услугам чистые пути отхода на две стороны. Стрелки могут и найтись. Это, конечно, не слишком вероятно, даже невзирая на то, что позиция — лучше не придумаешь. Но шансы есть, шансы всегда есть. Нынешний союз, на который начальство Кита не надышится, много кому поперек горла: и на юге — в Равенне, и на севере — в Дун Эйдине, и особенно на востоке, в Арелате.

Высадились бы на северном берегу… так нет же. Посол у нас такой, что скорей под покушение подставится, чем покажет, что чего-то опасается, а его королевское величество апоплексический удар с перепугу наживет, а не признает, что он в своей собственной столице не полный хозяин. Они петушатся, а заинтересованным лицам ломать головы — как ценного гостя по дороге прикрыть. Впрочем, поиск подходящих людей, выбор позиции и прочее обеспечение безопасности — не дело Кита. Это работа Никки Трогмортона, секретаря посольства. Сэр Николас сидит в Аурелии пятый год и на него, как ни странно, никто не жалуется: ни люди госсекретаря, ни люди адмиралтейства, ни люди первого министра в лице самого Кита. А если кому-то кажется, что осведомительная служба Ее Величества, как бы это деликатно выразиться, несколько избыточна, то этому наивному человеку можно напомнить, что Эйре и Симри, ах, да — Гиберния и Камбрия, — во многих вопросах формально независимы… а потому шерудят на континенте не хуже иных прочих.

Так что служб на самом деле не три, а пять, а если с компанией Южных Морей, то шесть. На вопрос, как они не спотыкаются друг о друга — ответ простой: спотыкаются.

О… вот и процессия показалась. Эти не спотыкаются. Сначала — мулы. Седоков на них нет. Это Иисусу для въезда в Иерусалим и осел сошел, хотя и тут имеются разночтения — а наместникам Иисуса и их представителям на длинноухих ездить невместно. Двадцать четыре белоснежных мула — вообще-то была еще дюжина запасных, на случай морской болезни и всего прочего — это для груза. Подарки. От его святейшества Папы Александра VI королевству Аурелия. Тяжелые подарки, увесистые, из мягкого желтого металла. Для войны. Простая расписка стоила бы столько же, а весит — много меньше. Но и шуму вокруг нее не поднимешь и людям ее не покажешь. Да и отказаться от подписи проще, чем взять назад уже отданное золото.

Кит фыркает: поклажу король оценит, а животных, наверное, нет. А стоило бы. Кавалерийских лошадей здесь уже разводить додумались, а быки и мулы для обоза — пока ниже достоинства. Ну и прекрасно, нам же легче. Вот папская армия, если я хоть что-нибудь в чем-нибудь понимаю, будет ходить быстро. Потому что беленькие эти — друг дружке явно кровная родня.

Повезло Папе с еретиками, ни в сказке не сказать, как повезло. Не начнись война с Арелатом, не сунься Арелат на побережье Лигурийского моря, не возьми в осаду Марсель, не грози всему югу казнями египетскими — не нуждалась бы Аурелия ни в папском золоте, ни в папских войсках. В слове все равно нуждалась бы: королю требуется наследник, королева хочет в монастырь, задачка эта решается только через Рому… но за слово не поступились бы стольким. Не пообещали бы Гиерские острова. Не дали бы согласие, предварительное, но согласие, на то, что Папа наступит на горло князькам и вольным городам — и станет светским правителем той части полуострова, которую сможет взять. Но Марсель нужно деблокировать в течение полугода… а снимать войска с северной границы Его Величество Людовик VIII боится и правильно делает. Без внешней помощи ему не справиться.

Толпа внизу ахнула. На мост вышел подарок самому королю. Мулы — ну беленькие, ну чистенькие, ну богато убранные, ну груженые золотом, но все же просто мулы — да еще, вдобавок, равнодушны к происходящему, как будто в каждого из них вселили по большой морской черепахе. Для вьючного животного — лучше не придумаешь, но драматизма зрелищу не хватало. Зато теперь его было с избытком…

Шестнадцать верховых лошадей, серых и белогривых, без всадников — кто же сядет на королевский подарок… сбруя и стремена блестят на солнце белым, как полированное серебро. Впрочем, это и есть серебро. Но это добавка, украшение, штрих, потому что смотрят на другое. Лошади идут, танцуя. Без всадника, танцуя. Высокий, плавный ход. Лузитанская порода, ни с кем не перепутаешь. Невесомые, что те облака. Но любой из этих плясунов — для боя, для тяжелой военной работы. Выносливы, сильны, добродушны, непривередливы. Опять роскошный дар и опять со смыслом: толпе — зрелище, правителю — намек. И большая радость. Любит Его Величество хороших лошадей.

Нет, для «Чингис-хана» мне это не пригодится. Варвар был скромен и к внешним признакам власти равнодушен, да и всех остальных предпочитал ошеломлять грубой силой. Но процессию, со всеми ее тонкостями, я пристрою. Да хоть про эти дела и напишу, когда война закончится… как бы она ни пошла, материала мне хватит — а дома новую историю любят не меньше, чем дела давно минувшие. Сборы могут быть хороши.

Впрочем, из одной только персоны посланника Его Святейшества выйдет не одна пьеса, а несколько, а уж из его семейства… Даже без этой процессии вышли бы. Тут даже придумывать ничего не надо, преувеличивать — тем более, бери и записывай как есть, сочтут гротеском. Не фамильная история, а материал для драматурга, всего-то два поколения, но слухов, легенд и домыслов — на целую династию.

Правда, поговаривают, что само развеселое семейство очень не любит, когда об их жизни распространяются вслух. Можно и без языка остаться, если не без головы. Тем забавнее. Дома можно не беспокоиться, через границы Альбы папская рука не достает, а здесь, в Аурелии, никто не знает, что студент-юрист Кит Мерлин, альбиец, приехавший изучать континентальное право, еще драматургией балуется. И пьесы его имеют определенный успех. Дома, в Лондинуме. Даже жаль, думает Кит — интересно было бы послушать, что скажет папский посланник, посмотрев представление, посвященное его же въезду в город Орлеан.

И как там это… в первый понедельник апреля, да, так вот, в первый понедельник апреля по Орлеанскому мосту следом за лошадьми вышагивали пажи и прислуга — все в желто-черном, все различаются только украшениями… а покрой!.. Ай да посол, Боже, пошли Его Святейшеству сотню таких дипломатов и еще ложечку сверху, только не сейчас, сейчас и одного много: это же не покрой, это же последний крик орлеанской моды! Так три четверти знатных встречающих одето, только не в папские цвета, конечно. Хозяева же не просто обидятся, они вскипят, а народ тут горячий, слово за слово, прощай переговоры… ну надо же.

Это никуда не пойдет, ни в какую пьесу, в такую глупость ни один театрал не поверит… а здесь ее, кажется, никто не заметит. Потому что вот это, у головы моста — не стая взбесившихся павлинов, а посольская свита. Нет… на Тапробане от зависти не умрут. И в Дагомее не умрут… а здесь умрут, да что там, даже у нас бы умерли, на что уж у нас всяк привык по-своему с ума сходить. Вот это, с радужным переливом, да не просто с переливом, а с таким, будто радугу предварительно напоили и она на ногах не держится — это что? Ведь об этом даже докладывать нельзя, обязательно прикажут выяснить, что за ткань, да где делается — Ее Величество мимо такого не пройдет… А страуса они, судя по количеству перьев, в индиго живым купали, целиком, для удобства. Нет, неправ сэр Николас, посла не охранять нужно было, а во время предыдущей остановки пристрелить, чтобы никто не мучился. Такого въезда ему ни одна собака здесь не простит. Д-дорвался, бывший кардинал… Папин сын.

Но черт бы их побрал, красиво же. Глупо, неуместно, смешно, дипломатический конфуз на весь мир, но глаз не оторвать. Умеют. Потому и конфуз. Безвкусицу было бы легче перенести…

Тут трубы каркнули что-то торжественное, перекричав даже толпу — и первые ряды павлинов разъехались в стороны. Ах, зачем я не художник, а еще лучше — не стрелок. Это не цель, это мечта всей жизни. Конь — такой же подбористый, длинношеий, летучий, черный как моя совесть изнутри, золотая попона бьет тысячью бликов… Это, кажется, не парча — золото, настоящее… и всадник одет коню в масть: сплошная чернота, только в прорезях золото блестит, да аграф на берете светится красным, отсюда видно… Как же, родовые цвета. Оно и само по себе смотрится, а на этом фоне… Да, тут промахнуться не сможешь просто от восхищения.

Хм, а, может быть, и прав сэр Николас. Получился такой перебор, что здесь его, пожалуй, съедят. Это уже не оскорбление даже, это стихийное бедствие — а кто же обижается на землетрясение или лесной пожар? И если у посла это вышло случайно, я съем его черный берет вместе с пером и камушками, без подливы.

— Ну что ж, — тихо говорит Кит, — высокородный господин Чезаре Корво, полномочный представитель Папы Александра в Аурелии и моя головная боль на ближайшие полгода — добро пожаловать в славный город Орлеан.

Глава первая,

в которой делается очевидна общность послов с крокодилами, адмиралов с разбойниками, генералов — с парнокопытными, а драматург, как обычно, ищет неприятностей

1.

На шпалере — не охота и не процессия, а веселье в городской бане. Чинное веселье, умеренное, дамы и кавалеры сидят в разных ваннах, непрозрачные покрывала прячут от нескромного взгляда все, что не следует видеть, а там, где покрывала опасно приближаются к поверхности воды, препятствием любопытству служит укрепленный поперек ванны столик с яствами. Да и сами купальщики заняты не друг другом, а внимательно следят за акробатом с обезьянкой.

Ничего предосудительного на шпалере нет… если не считать того, что висит она в малой приемной вдовствующей королевы, которой еще, по меньшей мере, четыре месяца следует пребывать в трауре — и нарушает все мыслимые приличия без каких бы то ни было серьезных причин. Просто Ее Величеству Марии понравился рисунок. С Ее Величеством всегда так.

Впрочем, шпалера — это чтобы дать отдохнуть глазам, потому что по приемной крутится черно-рыжим волчком фрейлина вдовствующей королевы, Карлотта Лезиньян из Лезиньянов-Корбье и трещит, словно у ее ветви семейства не вороны на правой стороне щита, а сороки.

— Это не человек! Это бревно. Нет, бревно бы тоже уже поняло! Это речная лошадь, а не жених… нет, они слишком толстые… Крокодил он — вот он кто. Крокодил болотный чешуйчатый!

— А у них есть чешуя?

— Не знаю, у этого — есть!

Шарлотта Рутвен с симпатией думает о речных лошадях, крокодилах и особенно бревнах. Они лежат себе и никого не трогают, а если и трогают, то исключительно ради прокорма. Бревна так и вовсе…

Карлотта — милейшее создание, достаточно посмотреть, как она обращается со слугами, но дева Мария защити нас всех, какой же она ребенок и сколько от нее шума. Шарлотта Рутвен не помнит, что она сама — на три месяца младше Карлотты. Она на целую жизнь старше и так оно и было с момента первого знакомства.

В свите вдовствующей королевы Шарлотта оказалась по милости дипломатического конфуза. Вплоть до развода королевой Аурелии оставалась Маргарита… Невестка Шарлотты, вдова ее покойного брата и будущая королева Жанна Армориканская не желала находиться при дворе ни в каком ином статусе, кроме королевского — а потому в настоящий момент проживала в замке инкогнито и официальных фрейлин иметь не могла. Маргарита с удовольствием взяла бы к себе младшую родственницу Жанны, отношения между бывшей и будущей супругами Людовика были самыми сердечными — но практически весь штат королевы дал обет уйти с ней в монастырь, и возникла бы некоторая неловкость. И всем показалось разумным и правильным временно поместить Шарлотту в свиту Марии, вдовы покойного короля… Это — в тот момент — показалось разумным и самой Шарлотте; юные леди, представляющие собой полное совершенство во всех отношениях, тоже иногда совершают ошибки.

Карлотта в этом море тщательной вдовьей скорби и портновских изысков оказалась просто спасительным якорем — если бы якорь еще шумел поменьше… а фрейлина Лезиньян носится по малой приемной, и даже сорочка из прорезей на рукавах топорщится особо сердитыми буфами.

— А чем именно он так ужасен, твой посол? — интересуется Шарлотта.

Чем дальше, тем больше ее занимает этот вопрос. Может быть, конечно, и крокодил. Даже с чешуей. Хотя шагов с пятнадцати ни чешуи, ни характерного для гадов цвета Шарлотта не заметила. Скорее уж, наоборот — цвету могли бы позавидовать многие придворные дамы. Даже если позволить им пользоваться белилами, румянами и пудрой. У страшной болотной твари же все краски были собственными, а не заемными. Так что Карлотта привычным ей образом преувеличила… хотя бы в этом вопросе.

— Всем! Лицемер болотный! Смотрит на меня как на слизняка в салате, а сам комплименты говорит! Да такие что в бане не услышишь, — Карлотта стукнула кулачком по шпалере, а заодно и по стене за ней. — За кого он меня принимает?

Фрейлина остановилась, посмотрела на подругу уже без злости, с настоящим отчаянием.

— У него глаза неживые совсем. Все входит, ничего не выходит… Я когда их вижу и думаю, что он на мне женится, я… я лучше утоплюсь.

— Топиться не нужно, — Шарлотта поднимается с кушетки, обнимает подругу за плечи. — Не волнуйся так, пожалуйста. Мы непременно что-нибудь придумаем.

— Что? Что мы придумаем? Я уже и так, и эдак… я ему только разве что горшок о голову не разбила. Не понимает. — Перепуганно щелкают на каждом шагу резные костяные четки на поясе.

— Можно попробовать горшок, — невольно улыбается Шарлотта. Разумеется, даже и в крайнем гневе Карлотта ничего подобного не сделает, но идея не так уж и плоха. Хотя бы в качестве шутки. — Можно, наверное, как-то избавить его от желания на тебе жениться?

— Как? Я единственная наследница, сирота, моя рука принадлежит королю, как твоя — твоей невестке… да если я откажусь идти к алтарю, меня туда отнесут и все.

Последнее было сделать не так уж сложно. В Карлотте от цокающих каблучков до матово-черных волос, скромно убранных под жемчужную сетку — всего пять футов. Только доспех нужно надеть заранее.

— Ну, начнем с того, что я знаю одного доблестного рыцаря, который будет не прочь похитить тебя прямо от алтаря, — и, наверное, нужно радоваться, что он до сих пор ничего подобного не сделал.

Король едва ли простит подобную дерзость, особенно, учитывая, что конфуз выйдет не внутренний, а на всю Европу, да еще и при участии папского посланника. Но нужно же как-то утешать выходящую вон из себя Карлотту. Вдовствующая королева может позвать в любой момент, а окажись она не в настроении — а ей и не положено быть в настроении, и роль свою она играет тщательно, куда там любому комедианту — фрейлины услышат некоторое количество неприятных слов. За неподобающие выражения на лицах, за нарушающие благолепие траура чувства, которые они испытывали недавно… и, наверное, за то, что обе фрейлины могут себе позволить себе эти чувства и имеют право выходить за пределы покоев Марии.

А потом вдовствующая королева придумает что-нибудь интересное, дабы внушить им должное почтение к обязанностям… недавно ей взбрело в голову, что все фрейлины должны, вслед за королевой, надеть черные вуали. Фрейлина Рутвен косится на как бы нечаянно забытый на кушетке обруч с вуалью, украшенный аграфом в виде аурелианской розы. Если бы кто-нибудь собирался спрашивать мнения Шарлотты, она ответила бы, что с превеликим удовольствием пошла бы замуж за крокодила, настоящего, если бы это позволило ей больше никогда не видеть Ее траурное Величество. Тогда можно было бы носить, как Жанна, длинные косы и маленькие шапочки. Хотя дело, конечно, не в прическах и не в вуалях…

А Карлотта вздыхает и бегает кругами вперемешку, не потому, что жених нехорош, а потому что любит другого.

— Не прочь… да ты понимаешь, что с ним будет? Это со мной ничего не сделают, потому что тогда землями не распорядишься… ты думаешь, что говоришь?

— Может быть, сделают. Может быть, нет… — пожалуй, сошлют. Надолго — но не навсегда. И едва ли более того. Потому что возлюбленный Карлотты — еще и любимый единственный сын весьма важной персоны. Без коей персоны войны, вероятно, не получится точно так же, как после нанесенного послу тяжкого оскорбления. Но можно, наверное, успеть обвенчаться — а брак, заключенный и перед Богом, и перед людьми расторгнуть не так-то просто. Тут потребуется разрешение Папы… а у Папы, судя по рассказам, есть чувство юмора, и за добрую шутку он может простить даже преступника. Тут же шутка выйдет не просто добрая — единственная и неповторимая. — Ты с ним хоть говорила?

— Говорила… нужен священник. А где ж такого в городе или в округе найдешь, чтобы нас не узнал?

Не узнать мудрено. Карлотта, с которой цветочную фею писать можно, и ее кавалер… на него лошади на улице оборачиваются. Фризские лошади. Тяжеловозы. С восхищением оборачиваются, потому что им таких статей Бог не дал.

Скрипнула дверь, отозвались пением половицы. Чем хороши покои вдовствующей королевы — тем, что траур и удобство несовместимы. А потому разговаривать в них почти безопасно, даже слуг, осторожных и вышколенных, слышно шагов за десять. А знатного человека — за комнату. Особенно, если он каледонец.

Все говорят, что соотечественники Шарлотты — отличные охотники и бойцы, а также и грабители; в родных горах могут прятаться так, что чужак, оказавшись под боком у проходящего отряда, не заметит его… ну, может, то в горах.

Этот посетитель — к Ее Величеству, и в покоях королевы встретить его можно не так уж редко, хотя, по правде говоря, куда реже, чем подобало бы. Посланник каледонской королевы-регентши к королю Людовику гораздо чаще обнаруживается в совсем иных местах. В Орлеанском университете, где изучал неведомо что, никому неведомо — может быть, и ему самому. В обществе коннетабля де ла Валле и его отпрыска. В обществе отпрыска и в большинстве трактиров, таверн, кабаков и питейных домов… и не будем продолжать этот ряд, в общем, в большинстве заведений Орлеана. Как модных, так и не очень.

Не приметить его на приречных равнинах Орлеана тоже крайне затруднительно. Хотя бы потому, что сочетание черной университетской накидки и наимоднейшей шляпы, обтянутой алым шелком, да еще и с залихватским пучком лазурных перьев — у посольства, что ли, утащил? — при всем желании невозможно не заметить: само в глаза бросается. Даже в компании ненаглядного Карлотты. Потому что тот, конечно, еще выше и еще шире в плечах, но на три года младше и пока не умеет производить из себя столько острот, шуточек разной степени сомнительности и прочего шума, как Джеймс Хейлз, граф Босуэлл. Жану де ла Валле еще учиться и учиться. И одевается Жан, слава Богу, куда сдержаннее — а ему и не надо, на него не только лошади оглядываются, но и дамы всех сословий, лет от девяти и до девяноста… без помощи веера страусовых перьев.

Граф Босуэлл — адмирал каледонского флота, между прочим… И брат отзывался о нем неплохо. В этом качестве. Только в этом.

— А зачем вам священник, прекрасные дамы? — сходу интересуется гость. Видимо, какая-то часть того, что рассказывают о каледонцах — правда.

Шарлотта молча улыбается — как учила Жанна: сжимаешь зубы так, чтоб нижняя челюсть оказалась далеко позади передней, и изгибаешь губы. Получается такая мечтательная нежная улыбка, которой можно отвечать на любые вопросы. Особенно мужчинам. Особенно, мужчинам, которые с большей легкостью готовы поухаживать, чем предложить нечто дельное или как-то еще помочь.

— Священника, — говорит Хейлз, — я вам, в случае чего, сам найду. Глухого, слепого, но действующего. Но это последнее средство и, поскольку речь идет о Его Святейшестве, оно может и не помочь. Очень уж наследство богатое. Прекрасная Шарлотта, почему вы на меня так смотрите? Вы никогда не видели Купидона?

— Граф, что у вас общего с пухлощеким младенцем с крылышками? — не выдерживает фрейлина. Со щеками у Хейлза все в порядке — разумное количество, не то что у купидончиков с гобеленов, а крылышки, может быть, и пришиты сзади к возмутительно короткой двуцветной куртке… но не заходить же ему за спину, чтобы пощупать? Сочтет приглашением к флирту.

— Я, — разводит руками граф, — являюсь вестником счастливой и разделенной любви…

А ведь в этом деле, на него, пожалуй, можно положиться, думает Шарлотта. Он подружился с Жаном… может быть, не без задней мысли, но это даже еще лучше. У его партии плохи дела в Каледонии, она не говорит «дома», дом — это Арморика, дом — это там где Жанна. Им нужна помощь короля, а Людовик не торопится, для него сейчас много важнее союз с Папой и война на юге… если вместо свадьбы выйдет скандал, если посол-крокодил-болотный оскорбится и уедет обратно в свое болото, если союз налетит на скалы и потонет в виду берега, все это окажется Хейлзу на руку. Помочь Карлотте — в его интересах.

— Что ж, как истинный Купидон, вы, должно быть, уже полностью осведомлены о нашей беде?

Говорит — Шарлотта. Карлотта молчит. Может быть, он действительно Купидон — кому еще под силу такое чудо?

— Осведомлен во всех подробностях.

— Так посоветуйте что-нибудь? — наконец просыпается Карлотта, до сих пор созерцавшая графа так, словно впервые увидела и глубоко потрясена всеми его достоинствами.

— Вам нужен шум, — сказал Купидон без лука или все же, наверное, без арбалета. — Вам нужен шум, о хозяйка моих сновидений. Такой, чтобы ваш несчастный жених — несчастный, ибо он будет лишен вашего общества решительно и навсегда, не смог настоять на браке, не потеряв лицо.

«Для чего, — думает Шарлотта, — шуметь придется не иначе как в кабинете или спальне посла, да еще и выбрав момент, когда тот решит пригласить гостей. Десяток, не меньше. Следовательно, все-таки в кабинете. Но никак не меньше. Потому как болотный крокодил, судя по рассказам — действительно крокодил, по крайней мере, в том, что касается крепости челюстей и надежности захвата. И невесту с таким приданым он едва ли упустит, если его категорически не лишить такой возможности. Гости, стало быть, должны случиться аурелианские, а еще лучше — пара-тройка иностранных. Потому что жениху нужна вовсе не невинность невесты, знаем мы их нравы, ему нужно приданое… Идея в чем-то прекрасна, но совершенно неосуществима, увы и ах!»

— А Жану за это ничего не будет? — еще не успев обдумать предложение, спрашивает Карлотта.

Разумеется, будет. Король во гневе весьма неприятен, а если не бодриться, не изображать Артемиду-охотницу — так бывает и страшен. Быть может, его негодование сумеет усмирить Жанна — но только если Жанна вдруг отчего-то решит вступиться за Карлотту, а с чего бы ей? Да и оскорбленный посол может затянуть дело с королевским разводом, или вовсе отказаться — тогда все начнется заново, переписка, уговоры и торговля с Папой; тут уж и королева Маргарита рассердится, несмотря на ангельский нрав. Ангела тоже можно вывести из себя, и неизвестно же, кто хуже — сердитый ангел или сердитый бес.

А на другой чаше весов — только уважение, которое испытывает король к коннетаблю, только осознание того, что без графа де ла Валле войну не выиграть и с помощью Папы. Может выйти очень, очень нехорошо.

— Слишком трудно. И слишком опасно. — Хейлзу и его союзникам такая история в самый раз, но вот для Карлотты с Жаном риск великоват будет.

— Все остальное безнадежно, прекрасные дамы, — разводит руками Купидон. — Время у нас есть, можете убедиться сами.

— Карлотта доложит Ее Величеству о вашем приходе, граф, — Шарлотта делает очень вежливый реверанс. Разговор пора прекращать, но оставлять этих двоих наедине не хочется. Потому что можно рассчитывать на то, что Хейлз будет действовать к своей — а, значит, и Карлотты — выгоде, но вот доверять ему нет ни малейшего желания.

Граф улыбается как мальчишка, на щеках появляются ямочки. Все-таки он на редкость обаятелен. Именно это не позволяет Шарлотте забыть о том, кто он такой. Вернейший из сторонников каледонской королевы-регентши. Ее представитель при аурелианском дворе. Уже одним этим весьма опасен.

— Вы оставляете меня в обществе той из двух прекраснейших женщин мира, которая не является возлюбленной моего друга?

— Но я же могу положиться на вашу порядочность, граф? — и еще одна миленькая улыбочка. Нет, не могу. Именно поэтому я здесь, а Карлотта уходит.

— Когда речь идет о такой красоте, кто может отвечать за себя?

Кто? Человек, которому не нужна ни интрижка с Шарлоттой Рутвен, ни брак с нею. Очень уж будет неудобный брак. Партия Хейлза дружно пробьет все потолки и запишет его в предатели. А Рутвены его не примут. А лорд-протектор Джеймс Стюарт от появления подобного родича озвереет окончательно.

— Карлотта, иди, пожалуйста. Ее Величество уже наверняка услышала голос графа и вот-вот начнет сердиться.

По лицу графа пробегает облачко. Кажется, он с куда большим удовольствием остался бы любезничать с Шарлоттой — пусть даже в жены ему она не годится, а за роман с ней можно поплатиться очень дорого.

Несчастная невеста, влюбленная вовсе не в своего жениха — тоже мне, удивительное дело — наконец-то встряхивается и мелкими шажками семенит к двери, отделяющей малую приемную от будуара королевы. Разумеется, она там задержится, потому как королева Мария будет долго и старательно приводить себя в достойный вид — как будто только что не потратила на это несколько часов. Но, вопреки своим сомнительным обещаниям, граф вполне безобиден. Ничего дурного от него ждать не приходится, хотя послушать его речи — так нужно бы позвать от входа парочку гвардейцев.

— Вы и вправду думаете, что нужны настолько решительные меры? — спрашивает Шарлотта пару минут спустя.

— Да, — Хейлз упирается взглядом в синюю банную шпалеру и едва удерживает смешок. — В таких делах всегда лучше пересолить, чем недосолить, вернее будет. Но в этом без ведра соли и вовсе ничего не получится, я Жану так и сказал. Там обо всем договорились и подписи поставили задолго до этого посольства. Его Величество только выжидает, пока пройдет некий достойный период времени, чтобы не казалось, что он заключил сделку, да еще и под давлением. — теперь, когда граф почти серьезен, его даже можно слушать, — Все решено и решено твердо. Да простит меня ваша скромность, но нашей милой Карлотте даже беременность не поможет — если о ней не узнает полстраны…

Для Шарлотты вполне очевидно, что в эту трактовку событий тоже прибавлено ведро соли; ну, хорошо — полведра. И эта половина — совершенно лишняя, и как хорошо, что Карлотта отправилась к Ее Величеству. Подруга сейчас и без соли способна воспарить к потолку исключительно на страхе и неприятных предчувствиях насчет своей судьбы, а выслушай она подобное рассуждение — кабы в самом деле не побежала топиться… Хейлза, конечно, подобный результат не устроит — друг ему не простит, но родичей-каледонцев Шарлотта Рутвен знает очень хорошо. Дружба — понятие менее прочное, чем сиюминутная политическая выгода.

— Благодарю вас, граф… — разговор продолжать не хочется, и тут случается чудо: с легким скрипом открывается дверь. Та, что ведет в покои вдовствующей королевы.

— Ее Величество приглашает вас войти, — церемонно говорит Карлотта.

За свою судьбу на следующий час, а хорошо бы и все два, граф отвечает сам. И Шарлотте его совершенно не жалко.

2.

Королевский дворец построили — а вернее, перестроили — лет пятьдесят назад, и при том изрядно расширили, так что посольству, невзирая на его многочисленность, ютиться и тесниться не пришлось. Худшие опасения секретаря посольства не оправдались. Точнее, та часть опасений, что касалась повседневных обиходных мелочей, например, размера отведенных спутникам Его Светлости апартаментов — конечно, самого герцога примут согласно положению, тут беспокоиться не о чем… но свита была велика, пожалуй, слишком велика и для визита в Аурелию. Сто четыре человека, шутка ли. С подобной пышностью в Орлеан не приезжали и государи Толедо или Галлии, не говоря уж о прочих державах.

Пока что нельзя было сказать, что размах и великолепие сослужили дурную службу, но и обратного не наблюдалось. Также нельзя было сказать, что переговоры проходили как-то не так… потому что они попросту не проходили. Две недели ушли на чествование гостей, и, конечно, это было весьма приятно — но вот пользы не приносило ни малейшей.

«Я становлюсь ворчлив, — усмехнулся про себя Агапито Герарди. — Ворчлив, но нетерпелив, а, стало быть, дело не в том, что возраст берет свое…»

Он поднял голову, оторвавшись от коротких заметок для писцов, которым предстояло ответить на два десятка посланий, приглашений и прочих писем, окинул взглядом кабинет. Богатое, но довольно непривычное убранство, все сделано на чужой манер, а потому бросается в глаза даже то, что дома осталось бы незамеченным — кому же придет в голову внимательно разглядывать узкую полоску лепнины, идущую вдоль расписного потолка. По потолку мчится охота, а лепнина изображает колосья, словно продолжая очертания золотистого поля, по которому скачут всадники; роспись, впрочем, нехороша — и краски тускловаты, и пропорции заставляют невольно улыбнуться. Некоторые вещи в Аурелии делать еще не выучились, не то что дома — невольно же вспоминаешь фрески в апартаментах Папы, и сравнение не в пользу аурелианских мастеров.

Да и кабинет Его Светлости, если сравнивать не с другими дворцовыми помещениями, а с привычными, никак не назовешь просторным — тесновато, шагов восемь в длину, столько же в ширину. Окна узковаты, а ведь Орлеан — не Рома, здесь солнце беднее, тусклее и холоднее, и в третью неделю апреля еще довольно часто прячется за низкими хмурыми тучами. Так что на долю обитателей дворца достается не слишком много солнечного тепла и света, только те крохи, что пробиваются через узкие окна с тускловатым стеклом, через плотную ткань занавесей. И хорошо, что уже сняли тяжелые зимние ставни; впрочем, сейчас вечер и зажжены свечи — но отчего-то мечтается о солнце…

Может быть, потому, что сейчас уже три часа пополуночи, а Агапито еще не привык к тому, что в посольстве день поменялся местами с ночью, поскольку Его Светлость предпочитает бодрствовать в ночи и отдыхать днем. Следом за ним и большей части спутников пришлось уподобиться совам и филинам, довольствуясь свечами и лунным светом вместо солнечного.

Но некоторые привыкли — как, например, нынешний собеседник герцога. Секретарь посольства не прислушивается к беседе, ему не нужно прислушиваться намеренно — кабинет невелик, а привычкой слышать, что говорят рядом, даже одновременно копаясь в бумагах и делая выписки, Герарди обзавелся уже давно. Тем более, что многие из бесед, что герцог ведет в его присутствии, не запишешь никуда: слишком опасное дело. Потом, если действительно удастся написать воспоминания о посольстве в Аурелию, многое придется восстанавливать по памяти, если детали забудутся — довольствоваться беглым пересказом: не сочинять же. А о чем-то и потом не напишешь. Впрочем, нынешняя беседа не из таких — обычная, спокойная.

Рядом с Его Светлостью вообще обычно покойно; рядом с ним и капитаном Мигелем де Кореллой — вдвойне. Оба не из тех, что любят повышать голос без необходимости, да и при необходимости — не любят, хоть и умеют… секретарь еще не определился, кто из двоих лучше. Оба в случае надобности могут рявкнуть так, что рота кондотьеров замрет на месте — может быть, потому и не любят, что умеют, и не видят смысла практиковаться. Особенно друг на друге и ближайшем окружении. И вправду — зачем? На недостаток послушания со стороны окружающих ни герцог, ни его капитан пожаловаться не могут.

Вот и сейчас — разговор не назовешь пустым, мимолетной болтовней, обсуждаются дела довольно важные и не самого приятного свойства, но даже пламя на высоких белых свечах колеблется не сильнее обычного, и не от голосов — всего лишь от пронырливых потоков холодного воздуха, которых во дворце избыток. Медленно, плавно танцуют тени. Чинно. Размеренно. На темной ткани портьеры черная фигура — прямоугольник, увенчанный тем, что кажется короной. Тень человека, который расположился в кресле с высокой спинкой, а корона — не корона, пышные волосы, слегка развеваемые легкой струйкой сквозняка. Вторая тень падает на пол, застеленный винного цвета ковром. Высокий широкоплечий человек, свободно устроившийся на низком табурете, и как ни странно, ему удобно сидеть на краешке, да еще и закинув ногу на ногу.

— Чего я не понимаю? — спрашивает человек в кресле. Голос у него мягкий, спокойный, и только те, кто близко знает Его Светлость, могут оценить степень недовольства. — За последние две недели единственным человеком, который пытался заговорить со мной о делах, был секретарь альбийского посольства.

— Это довольно большая страна, — задумчиво улыбается собеседник. — Возможно, поэтому здешние люди неторопливы. Очень неторопливы…

— Их восточные соседи не отличаются флегматизмом. И весьма живо занимаются осадой Марселя. Мне казалось, что Его Величество заинтересован… в том, чтобы сохранить лучший свой порт на Средиземном море.

— Думаю, он все же заинтересован. Все предварительные договоренности ведь остались в силе? Но здешняя неспешность может обойтись очень дорого.

— И я пока не вижу дипломатически приемлемого способа положить ей конец.

— Я думаю, что сейчас лучше всего согласиться с отсрочками и промедлениями. В конце концов, угроза заставит короля принять решение. Может быть, он хочет сначала укрепить союз… — де Корелла слегка хмурится, щурится на пламя свечи.

— Если он действительно этого хочет. Тут я больше доверяю твоему суждению. Моя предполагаемая невеста смотрит на меня как на особо крупную мокрицу… не то от того, что ей противен сам мой вид, не то потому, что я до сих пор не взял ее штурмом вместе с замком… А Его Величество, при одном упоминании о свадьбе переводит разговор на охоту.

— Если мое мнение вас интересует, — тише, чем обычно, говорит дон Мигель, но не потому, что что-то скрывает, разве что раздражение… — Я бы предпочел охоту. И предпочитал бы, и предпочитал…

— Я пока… не решил. Мы собираемся воевать, и на юге, и дома. Моей супруге, вероятно, будет безопаснее и удобнее в Орлеане, в обстановке, к которой она привыкла. С другой стороны, — Его Светлость улыбается, — весьма соблазнительно было бы познакомить ее с госпожой Санчей.

— Может быть, пригласить монну Санчу в Орлеан? При самом неблагоприятном исходе событий одной из бед стало бы меньше…

А при благоприятном, надо надеяться, меньше станет обеими бедами, дополняет про себя секретарь, и нисколько не сомневается, что понял дона Мигеля верно. Шутки капитана не назовешь замысловатыми, а намеки едва ли можно счесть слишком тонкими. Уроженец королевства Толедского, добрую четверть века прослуживший сначала кардиналу Родриго Корво, а затем его среднему сыну — мужчина достойный, ни в малой степени не ограниченный, не простак и не грубиян, но привычкой выражаться слишком витиевато и двусмысленно не наделен категорически. «Да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого» — как и заповедовано добрым христианам Господом.

Правда, похоже на то, что это — единственное место из Нагорной проповеди, усвоенное капитаном Мигелем де Кореллой. Нет, мгновение спустя думает секретарь Герарди — еще «Никто не может служить двум господам». В подобных склонностях дона Мигеля тоже никак не упрекнешь. Редкое, по нынешним временам свойство; впрочем, Его Светлость умеет выбирать людей.

— Если я проживу в этом прекрасном городе еще две недели, эта идея, наверное, начнет мне нравиться.

— Я опасаюсь, что две недели — вовсе не тот срок, на который стоит рассчитывать. Возможно, дело займет два месяца.

— Через два месяца я буду готов вызвать дьявола, не то что монну Санчу. Если с отправкой войск промедлят до августа, могут начаться шторма. Мне трудно себе представить, что Его Величеству не доложили об этом обстоятельстве. Коннетабль де ла Валле не производит впечатления настолько беспечного человека.

— Коннетабль — человек весьма темпераментный и более чем предусмотрительный. Как мне сообщают, он как раз ратует за скорейшее выступление. Но к Его Величеству обращаются и с другой просьбой, весьма несвоевременной.

— Но не сошел же Его Величество с ума? — пожимает плечами тень в кресле. — Конечно, каледонские дела — это интересно, но они могут ждать. Тамошняя свора лордов и неизвестно кого до Страшного Суда будет бегать от королевы-регентши к лорду-протектору и обратно — и положение не изменится. Перпетуум мобиле, а не политическая ситуация — забудь о ней хоть на сто лет, а она все там же. Всегда можно подобрать. Но Марсель — это не чужой лакомый кусок, это их собственное побережье.

— Это Аурелия, мой герцог. Здесь весьма причудливым образом понимают свою выгоду. Возможно, король не считает угрозу Марселю достаточно серьезной. Здесь пока еще не привыкли терять земли.

— Мне и не хотелось бы, чтобы оно вошло в привычку.

— В данном случае я с вами всецело согласен. Хотя, возможно, пара обидных поражений — в других местах, конечно, — пошла бы на пользу здешним правителям.

— Но не там, где мы находимся с Его Величеством на одной стороне.

— Разумеется, мой герцог. Но будьте терпеливы. Его Величество лишь недавно взошел на трон, возможно, ему трудно решиться на настоящую войну, — с легким презрением улыбается де Корелла.

— На нее уже решились его соседи, Его Величеству не из чего выбирать.

Секретарь пододвигает тяжелый литой подсвечник поближе, принимается за заметки. Стол — неудобный, высоковатый, — едва заметно поскрипывает, когда Агапито налегает на него грудью. Одна из мелочей — здесь пишут не за столами, за конторками, стоя; когда гости попросили поставить в кабинет два письменных стола, хозяева удивились. Странный обычай — конторки. Неужели это удобно? Попробовать, что ли…

Нынешний разговор — уже не первый, но первый, в котором герцог так явственно выказывает свое недовольство и нетерпение. Что ж, если дон Мигель исчерпает все аргументы, настанет очередь Герарди. Но пока что и толедский капитан неплохо справляется. Собственно, все что он может делать — и все, что мог бы делать на его месте любой — это слушать, соглашаться и приводить аргументы в пользу терпения. Что еще? Аурелианцы тянут кота за хвост… кажется, не замечая, что кот — не кот, а бык, а то, что им кажется хвостом — вовсе даже рога. Опрометчивое поведение.

Беда в том, что обе стороны не могут позволить себе решительных движений и резких выпадов. Союз в равной степени нужен обеим. С определенной точки зрения может показаться, что Аурелии он куда более важен, ведь это ее южные морские ворота находятся под угрозой захвата. Однако ж, не все так просто. Освобождение Марселя нужно и Его Светлости, нужно ничуть не меньше, чем королю Людовику. Интерес, конечно, разного свойства — один государственный, другой куда более личный. Но — балансировать между «хочу» и «делаю» можно довольно долго.

Капитана де Кореллу же можно пожалеть… с одной стороны: от него скорость принятия решений в королевских апартаментах никак не зависит, но с другой стороны — есть чему позавидовать. И его стоическому терпению, и тому, что он может себе позволить быть совершенно прямодушным и говорить герцогу в лицо самые неприятные и огорчительные вещи. Агапито Герарди пока еще не решается; он еще не слишком хорошо понял, с кем имеет дело и чем Чезаре Корво платит за прямоту и откровенность.

— Вы совершенно правы, — в очередной раз кивает капитан. — Но вы, должно быть, заметили, что здесь вообще много странного?

— Не заметить было сложно. Не хотел бы я оборонять этот город. Но если пойдет так, — Его Светлость чуть повысил голос, — в ближайшее время мне потребуются не подтверждения тому, что ситуация именно такова, какой я ее вижу — а советы, как ее изменить.

— Возможно, вам пригодилось бы более точное представление о том, что на уме у госпожи Лезиньян, — де Корелла говорит так, словно Карлотта Лезиньян успела засунуть ему за воротник лягушку. Нет, не успела, это секретарь знает доподлинно. Вообще любопытно, чем юная девица уже ухитрилась ему досадить. Только тем, что не проявляет благосклонности к Его Светлости? Не самый серьезный повод для недовольства, тем более, что и причины немилости-то не вполне ясны. — Здешних благородных девиц не упрекнешь в ясном выражении своих желаний.

— Не замечал за тобой раньше такой склонности к преуменьшениям. Неплохо было бы разузнать, о чем говорят в свите вдовствующей королевы. Возможно, мы получим ответ сразу на два вопроса.

Секретарь бросает беглый взгляд на сидящих — все же хорошо, что он давно привык делать несколько дел сразу; рискованно было бы пропустить последнюю реплику. Это уже не рассуждение, это задание, которое должно быть выполнено. Не самое простое, признаться — вдовствующая королева Мария еще соблюдает траур… хотя и делает это не слишком рьяно, поскольку соблюдай она его как подобает, некому было бы оценить ее скорбь, а также то, насколько королеве к лицу черное кружево и печальная бледность. Но все же соблюдает, и допущены к ней немногие. Например, посланцы ее матери-регентши из Каледонии…

— Мы, несомненно, приложим все усилия, — кивает де Корелла, опять щурится. — Вы хотели бы, чтобы я высказался ровно так, как думаю?

— Безусловно. В конце концов, забота об интересах хозяина — долг каждого уважающего себя гостя. И если беда хозяина в том, что он сам не знает, чего хочет… мы просто обязаны исправить ситуацию.

— Боюсь, мой герцог, исправить эту ситуацию не в силах человеческих, — де Корелла опирается на камин и раскачивается на табурете, опасно так раскачивается — и как только не падает? — Лицемерие здесь возведено в ранг искусства и за две недели я узнал о нем столько, сколько не выучил за всю жизнь. Это касается и девиц, которые считают для себя постыдным хотя бы намеком обозначить свои желания, и властителей.

Однако, удивляется секретарь, когда спокойное ироничное рассуждение сменяется раздраженным рыком. Дон Мигель, пожалуй, преувеличивает — хотя и не ошибается. Действительно, то, что казалось избыточным дома, здесь было бы сочтено непристойной и неподобающей прямотой. Две недели — и ни одного внятного слова, словно не сам король пригласил посольство и предложил Его Светлости выгодный брак, а к аурелианскому двору явились бедные родственники, которым и отказывать неловко, и трех монет жаль.

Собственно, поведение Его Светлости приятно… изумляло секретаря. Многие на месте герцога не недоумевали бы частным образом, а оскорбились бы публично.

— С лицемерием мне доводилось сталкиваться и дома… но обычно люди лицемерят себе на пользу, а не во вред.

— Не уверен, что они сами еще различают, где польза, а где вред. Посмотрите на здешнюю… так сказать, скромность. Здесь шарахаются от доброй шутки — и что делают?

Его Светлость откинул голову на спинку кресла…

— Можешь не напоминать… я за эти две недели наслушался сальных словечек больше, чем за, кажется, всю предыдущую жизнь. — Не такая уж длинная жизнь, улыбается про себя секретарь, но здесь и правда не умеют пить и невесть что говорят, когда выпьют. Зато на трезвую голову слова не скажи… — А веселых домов в одном этом городе всего лишь вполовину меньше, чем на всем нашем полуострове, считая с Галлией.

— Именно так, мой герцог. Так что, боюсь, придется приложить очень много усилий, чтобы понять, как здесь добиться желаемого.

— Значит, — заключает Его Светлость, — будем учиться. С сегодняшнего дня я хочу знать все городские слухи, сплетни и домыслы. Я также хочу знать, кто сколько весит в здешних купеческих гильдиях и почему. Кто с кем союзничает при дворе и кто у кого ночует. Чье слово имеет вес, чье не имеет, кому будут поступать назло, вне зависимости от того, что предлагается. Я совершил ошибку, посчитав письменное согласие Его Величества достаточным, — секретарь отмечает это «я». «Я», не «мы» и уж тем более не «вы» или «мои советники», — но это дело прошлое. Король Людовик считает, что у него есть время, что ж, у меня его нет. Начинаем сейчас.

3.

Если на коннетабля де ла Валле упадет дом, коннетабль некоторое время будет сидеть на земле, потом встанет, отряхнется — и не спросит, что это было: зачем спрашивать, он и по обломкам дома все сам поймет. Первое обстоятельство у него на лице и фигуре написано — на такие плечи бесполезно ронять что бы то ни было меньше крепости, о втором не всегда догадываются даже те, кто имел с ним дело.

Его Величество король не догадывается, он знает. Потому что очень давно, когда он еще не был королем, когда о таком повороте событий нельзя было ни говорить, ни думать, Пьер де ла Валле учил его быть собой. Вернее, той частью себя, которую можно показывать враждебному миру. Для этого мира — и для двоюродного дяди, Боже, прости его, потому что ни у кого другого не получится — Пьер был веселым и беспечным воякой, хорошим, храбрым, умелым воякой, отлично исполняющим приказы. Идеальный коннетабль — в своем деле не подведет и о большем никогда не задумается. Принцу Луи эта маска не годилась, ростом не вышел и характером. Он сыграл наоборот, выпарив до кристалликов свою нелюбовь к пролитию крови и пристрастие ко всяческому обустройству. Тюфяк, лошадник и чревоугодник, но полезный тюфяк, способный неделями разбираться в тяжбах, жалобах и прожектах — и никого при этом не обижать. И никаких амбиций, а за доброе слово уже весь ваш. Дядюшка оценил. Убивать не стал, женил на дочери, посылал с поручениями. Не без пригляда, конечно. Но все-таки, все-таки не убил и даже в клетку не запер. Его одного.

Коннетабль стоит у окна — не то чтобы непочтительным боком к королю, хотя кто это сейчас увидит — но слегка наискось, и, кажется, куда больше заинтересован происходящим снаружи. Хотя ничего достойного внимания там не наблюдается — с достоинством проходит караул, мелко семенит, торопится фрейлина, спикировал вниз и тут же взлетел, заполошно хлопая крыльями, сизый городской голубь, самый простецкий, беспородный. Преобычнейшая, банальнейшая скука и рутина.

— Ваше Величество, позвольте еще раз спросить… — говорит коннетабль перекрестью рамы. — Мы долго будем тянуть с выступлением?

— Мы будем тянуть столько, сколько потребуется, — морщится король. — Столько, сколько потребуется, чтобы военные советы перестали превращаться в фарс. Столько, сколько потребуется, чтобы на северной границе все пришло в порядок. Столько, сколько потребуется.

— Тогда можно уже и не тянуть.

Король не отвечает. Все равно Пьер скажет все, что хочет сказать. Зачем тратить силы и спорить? Спорить можно потом.

— Если мы не выступим до середины июля, так проще ж передать Марсель Арелату. Хоть денег получим.

— Мы выступим раньше.

— Два с половиной месяца. — Перед тем, как назвать срок, коннетабль трижды посчитал на пальцах: май, июнь, половина июля — так и есть, два с половиной… — И не меньше полутора уйдет на подготовку, на толедцев, на план кампании.

— Наши, — это королевское «мы», — дальние незаконные родичи, что о них ни думай, не глупы. Они не станут жертвовать Марселем. Они просто хотят вытрясти из нас все, что можно — за свое содействие.

Господа Валуа-Ангулем, все трое, дружная веселая семейка. Они недооценивают терпение короля, и переоценивают его нелюбовь к кровопролитию. Когда кампания закончится и закончится успешно, можно будет поговорить о том, кто хозяин в доме.

При упоминании веселой семейки на лице коннетабля появлется выражение, более подобающее вороватому лакею, который шарил в потемках по кладовой, уверился, что хлебнул вина — а оказалось, что в бутыли хранился винный уксус. У де ла Валле нет ни одного основания думать о Валуа-Ангулемах хорошо, зато сотня думать плохо. «И мы должны отправить войска в Каледонию!» — если бы у Клода Валуа-Ангулема хватало ума только заканчивать этой фразой свои выступления, сравнялся бы он с Катоном Старшим. Но он же этим начинает. И продолжает. И, разумеется, заканчивает — весь апрель кряду. Остальные — туда же. Что там Марсель… разве им интересен Марсель? Вот Каледония, где правит его тетка — другое дело.

Ничего… он еще сравняется с Катоном Младшим. Если хватит ума зарезаться самому. В то, что Клоду хватит ума понять, где его место, и успокоиться, король не верит, хотя его самого этот исход устроил бы больше. Он ведь и правда не любит крови. Но и не боится ее. Совсем.

— Я думаю, — говорит коннетабль, — что каледонская королева-регентша будет очень рада повидаться с племянником. Война там, конечно, дело ну-ужное, — улыбается коннетабль. — Но оно требует тщательной подготовки. Очень тщательной. Полгода, не меньше.

— Если бы им на самом деле нужна была война там — они бы действовали иначе. — говорит король, — Они бы пришли с планом кампании и требовали денег и людей. Каледония ждет, они это знают. Она ждет, а Марсель не может ждать долго. Клод считает, что я испугаюсь того, что мы не успеем, уступлю и начну торговаться. И вот тогда он выжмет из меня все — твою должность, право командовать и войну в Каледонии на следующий год. Он так думает.

— Так пусть и нанесет визит тетке, приглядится, — коннетабль уже с трудом сдерживает смех, и правильно делает, потому что смеется он — стекла в переплетах дрожат, посуда со столов падает. — Мою должность… кабы не Марсель, я б ему ее уступил на годик. От сегодня и до плахи.

Де да Валле из тех, кто не говорит всего, что думает — но все, что говорит вслух в одном месте, готов повторить и в другом. Не только на исповеди. Он и на военном совете запросто скажет Клоду нечто подобное. И посмотрит выжидательно, с надеждой, что и Валуа-Ангулем посмеется над замечательной шуткой. В которой каждое слово — правда. Но Клод, увы, не поймет. И не потому что глуп — он как раз умен и полководец стоящий, и люди его любят. С низшими он хорош. Это равных и высших герцог Валуа-Ангулем презирает — за недостаток отваги и широты кругозора, за то, что терпели дядюшку и его порядки, да за все, в общем… иногда даже справедливо. И не понимает, что сам он в этом презрении прозрачен как горная речка.

— Так сколько вы, Ваше Величество, полагаете еще выжидать?

— Сколько тебе нужно, чтобы на севере все пришло в порядок?

— Чтобы пришло в полный — месяц. Уже все заканчивается, — а что на убыль идет именно «поветрие», коннетабль не скажет, потому что у стен бывают и уши, и глаза, умеющие читать по губам, да мало ли, что у них еще бывает, у этих стен, даже если это стены королевского кабинета… — Но через тот же месяц, в первых числах июня, и выступить можно. Ничего не случится, Ваше Величество. А вот если мы протянем, то посланник-то… обидится. Он же в бой рвется, — усмешка вполне одобрительная.

Король опять морщится. С послом им сильно не повезло. Когда по мосту пошел этот… парад ослов, король вздохнул с облегчением — мальчишка и мальчишка, любитель пустить пыль в глаза, легко будет иметь дело. Как же. Будущий союзничек оказался таким же вертопрахом, как сам король — тюфяком. Все в соответствии с протоколом, ни одного лишнего движения, ни одного лишнего слова — и все увиденное в копилку. Другой бы уже за ворот тряс — что у вас тут происходит, где война, где развод, где невеста, для чего мы сюда ехали — а у этого даже выражение глаз не меняется. Такому слабость показывать нельзя. Воспользуется полной мерой, не сейчас, так через пять лет. Или через десять.

— Чем вам посол-то не угодил? — изумляется коннетабль. А вроде бы и в окно глазел…

— А тебе он нравится? — в свою очередь удивляется король. Они с Пьером редко оценивают людей по-разному. Да что там редко, почти никогда.

— Да славный же такой молодой человек. Дельный. Ну… с перьями, конечно. Но вы на моего посмотрите, а ведь два года разницы.

— Твой… твой вырастет. — и будет не таким как ты, потому что ему никогда не нужно было прятаться, — А этот уже вырос.

Коннетабль пожимает плечами, разводит руками, потом стряхивает невидимую пыль с низко вырезанной вставки на камзоле. С его-то статью нынешние моды на подбитые для ширины конским волосом плечи смотрелись бы нелепо… вот де ла Валле и не носит такого платья. Посол — тоже не носит, хотя он за Пьером спрячется, как за щитом. Впрочем, за коннетаблем укроется почти кто угодно, исключая его сына. И король спрячется, и Клод Валуа-Ангулем… не всем только коннетабль позволит за собой прятаться. Тем более — собой прикрываться…

— И ничего так себе вырос. А дорвется до войны — и всем же легче.

— Ты думаешь — или знаешь? — если Пьер говорит так уверенно, значит основания у него есть.

— Думаю, что знаю. Один из его людей недоумевал в разговоре с другим, почему мы так медлим. Говорил, что Его Светлость удивлен. На толедском говорил, конечно… но не думаю, что он меня не заметил. Хотя и очень старался. Это то, что я сам слышал и видел. А еще они интересуются потихоньку — всегда ли здесь все происходит так медленно. Привыкли у себя — от города до города один переход, ночью фьють! — и вот вам армия. Человек в пятьсот и три пушки…

Король фыркает. Если бы в Аурелии дело обстояло так — была бы не война, а удовольствие одно. Тут и он не стал бы ждать.

— А еще, — добавляет коннетабль, — я говорил с Трогмортоном.

С секретарем альбийского посольства? Это еще почему?

— Я ему посоветовал поинтересоваться настроением нашего гостя. Он меня даже не спросил — зачем.

А что тут спрашивать — конечно за проливом обеспокоены. Нужно быть очень наивным человеком, чтобы считать, что катоновы вопли Клода туда не доходят. И конечно, в интересах и коннетабля, и Аурелии в целом — убедить недоверчивых соседей в том, что в их карман никто лезть не собирается, по крайней мере, сейчас.

И секретарь пошел убеждаться — и, видимо, убедился вполне, если уж Пьер об этом рассказывает.

Итак, посол хочет воевать. И коннетабль хочет воевать. И даже Валуа-Ангулемы на самом деле хотят воевать, и вовсе не в Каледонии, которая подождет. Только армия не вполне готова, и, неровен час, вместо выдвижения войска к Марселю придется то же войско отправлять на границу с Франконией. Остается надеяться, что Пьер говорит чистую правду и положение на северной границе действительно куда лучше, чем показалось сначала. Поветрие, но еще не мор. Не чума, не черная оспа, ничего подобного — хотя холера немногим лучше, но с ней в гарнизонах бороться все-таки умеют.

И непонятно, что еще случится в ближайшие дни. Весь апрель приходили вести — одни хуже других, хоть вспоминай нравы тысячелетней давности и начинай вешать гонцов. Хотя не поможет, просто сообщать перестанут. Поветрие на севере. Болезнь каледонской регентши на западе. Сперва половодье, потом затяжные дожди на востоке. Какой-то юродивой дуре в Лютеции было явление со знамением… не хватает только семи казней египетских. Веселое начало правления, нечего сказать.

— А жениться этот воитель не собирается? — спрашивает король. — Со мной он отчего-то только о свадьбе и говорит…

— А с женитьбой, — радостно сообщает коннетабль, — он готов подождать хоть до второго пришествия, если кампания того требует.

— Это тебе Трогмортон сказал… или об этом на лестнице по-толедски разговаривали?

— Трогмортон. Ему дали понять, весьма недвусмысленно дали понять, что свадьба, даже с учетом всего, что к ней прилагается, может быть отложена до конца войны.

— Лучше наоборот. Пусть он пока что женится — месяц уйдет на торжества, а потом уже будем воевать.

А вот этот ответ коннетаблю неприятен. Пьер все еще надеется, что брак мытьем или катаньем да расстроится и ему не придется огорчать сына. К счастью, Пьер есть Пьер, он может возражать и подыскивать предлоги, но никогда не станет действовать за спиной короля. Даже если речь идет о любимом и единственном отпрыске и его идиотической влюбленности, о которой, наверное, уже слышали все коты и уж точно все питейные заведения Орлеана. Нет, хорошо, что Жан де ла Валле не похож на посла… будет пить и буянить, и пугать добрых обывателей по ночам, но дальше жалоб не пойдет, а если пойдет, то с таким грохотом и треском, что видно его будет за лигу и до цели ему дойти не дадут — а потом посидит в четырех стенах, остынет. А там и война.

— На войне… — изрекает наконец де ла Валле, — всякое бывает… Мне бы не хотелось, чтобы, в случае чего, обо мне или о моем сыне могли плохо подумать.

Его Величество Людовик VIII раздраженно оглядывается по сторонам, и видит подсвечник — бронзовую весталку, письменный прибор с мощной яшмовой подставкой, тяжелый золотой кубок, украшенный гранеными камнями, малую печать… и чем из этого швырнуть в коннетабля? Пришибить его не пришибешь в любом случае; но не печатью же разбрасываться?..

— Пьер… — король набирает воздуха в легкие и от души приказывает: — Уйди!!!

Коннетабль с удивительной легкостью кланяется и идет к выходу. Медленно. Всем собой изображая… не недовольство, нет, сомнение в уместности и разумности действий Его Величества.

4.

Заведение — не единственное на земле Орлеанского университета. Студентов много: сюда едут учиться не только со всей Аурелии, из большинства стран Европы. Правда, в последнюю четверть века почти не встретишь франконцев — у северных соседей нынче другая вера, да и грамотность не в моде, а немногие желающие учатся в Трире и Кельне, где все благопристойно и соответствует еретическому учению, которое франконцы почитают истинной верой. Меньше, намного меньше стало и студентов из Арелата: половина теперь тоже едет в Кельн, а те, что из семей добрых католиков, большей частью покинули Аурелию еще до войны. Но студентов все равно много, несколько тысяч, и одних питейных заведений не меньше десятка… но это — наиболее приличное. Сюда не ходят столоваться, не закатывают особо шумные пирушки, есть другие места, где можно позволить себе побольше — зато сюда часто заглядывают преподаватели, а иногда даже и деканы факультетов. И не только они — многие, кто связан делами с университетом, приходят обсудить сделку или попросту выпить вина. А некоторые и просто так — и кормежка вкусная, на зависть многим другим орлеанским кабакам, и вино хорошее — аурелианское, толедское, италийское, какого только нет. Да и беседы случаются интересные — не беседы, целые диспуты.

Здесь уютно, чистенько — столы всегда выскоблены на совесть, свежий камыш на полу похрустывает под ногами, прислуга расторопная и обходительная, и дочки хозяина, и наемные работники. И то посмотреть — все щекастые, румяные, платье приличное, стало быть, есть ради чего стараться. У хорошего хозяина и слуги сыты.

Мэтр Эсташ в «Оленьей голове» не то, чтобы частый гость, но захаживает. И в заведении знают, что ему не нужно предлагать пройти на чистую половину. Захочет, сам переберется, а не захочет, так и будет сидеть в уголке, умные разговоры слушать. Да и история известная — у отца дело, кому наследовать? Это второму сыну сюда прямая дорожка, тот же юрист для торогового дома стоит денег, потраченных на обучение, а старшему никак… Вырос Эсташ Готье, самого уже мэтром зовут, в шелковом ряду человек не последний, мир повидал — а ходит, слушает. А при случае и сам рассказать может.

Если, конечно, не за делом пришел. Но когда за делом — это на чистую половину или наверх — в комнаты.

Кто на такие вещи внимание обращает, те все знают, все привыкли, а сторонние сами не подойдут — вид отпугнет, неуниверситетский и богатый. Впрочем, солидной публики в длиннополой одежде здесь всегда хватает, студенты привыкли и не задирают посторонних. Уголок удобный, стол чистый, вино горячее — весна весной, а вечерами в приречных кварталах холодно — специй в «Оленьей голове» не жалеют, а зрелище — вот оно, вокруг.

Грей руки, смотри, слушай. Масла для светильников тут тоже не жалеют даже в общем зале, да хорошего масла — чада почти что нет, глаза не режет и к вечеру. Так что смотреть можно вволю, а чтобы слишком уж не таращиться, можно пониже надвинуть шапку с меховой опушкой и смотреть из-под края. Дело привычное.

— Если ты хочешь знать мое мнение, Шарло, — летит от соседнего стола, — то вот оно. Ваша система долговой зависимости — и так пороховая бочка. Это даже не колонаж, это почти рабство. Но если король изменит закон и позволит долгам переходить на детей, вы доиграетесь до «Ясного ополчения» в ближайшие пять-шесть лет. На севере — даже раньше. Сейчас самые отчаянные просто бегут через северную границу, во Франконию, и через пролив. Если закон изменят… сами понимаете. Думаю, здесь все помнят, как во Франконии сменилась династия, не так уж давно это было. — Говорящего можно было бы счесть добрым аурелианцем, да куда там, просто уроженцем Орлеана, если бы не «р». Непослушный звук рождался не у основания языка, а где-то на середине неба. Так говорят за проливом, на Большом Острове.

Закон не изменят, думает мэтр Эсташ. Не думает даже, уверен. И война на юге не повлияет, новый король — здоровье Его Величества и дай ему Господь долгих лет царствия — на это не пойдет; упрется, изведет родственничков, но не пойдет. Есть все основания думать именно так. Но альбиец, вероятно, этого не знает — откуда ему? Или не хочет знать. Может быть, ровно сейчас не хочет, потому что пьян. Пьян до того, что кажется совершенно трезвым. Наверное, потому, что зол — до той степени, когда пей не пей, никакого толку.

Неведомо, что его укусило, за какое место. Может быть, пчела в шею ужалила, а, может быть, и не пчела, а что-нибудь местное, да непотребное. Непотребств у нас хватает, думает мэтр, вот только можно подумать, что у него на родине все хорошо, и медовые реки в пряничных берегах текут. Подходи, ломай пряник, макай в мед, запивай киселем из озера…

Но послушать интересно, очень даже интересно. Чужак может приметить то, что скроется от глаз своего. То, что нам привычно, ему удивительно — или как кость в горле. Тоже неплохо. Пусть говорит, а мы послушаем.

Говорящий поворачивается вполоборота — точно альбиец, лоб и скулы как у людей, а подбородок срезан косо и все черты чуть мягче, чем нужно. Если б не усы, не разобрать бы было — девушка или парень. Мэтр Эсташ фыркает в свою кружку — сидел бы кто рядом, можно было бы побиться об заклад, что у этой скандальной «девицы» мозоли на руках… от арбалета. Простолюдин — значит от арбалета, потому что для лука ростом не вышел.

— Ты преувеличиваешь, Кит, — отзываются с дальней стороны стола. — вы там у себя вообще…

— Мы там у себя вообще, — соглашается урезанный тезка святого Христофора… — В нашем приходе, в моем, где я родился, во время великого голода умерло шесть человек взрослых. И детей две дюжины. Больше от голодной горячки, чем от чего другого. Это нам повезло, да. Совсем бедняков, кто и до голода недоедал, у нас мало было. И приходской совет рано спохватился. Восемнадцать человек на черной доске — это мало… у многих больше. А всего на обоих островах — два миллиона. Много, да. А сколько у вас, никто не знает. Я проверял. Даже сборщики налогов не знают. Не смогли сосчитать. Я преувеличиваю, да… вам с королем повезло, как нам с приходским советом… он вряд ли подпишет, если его совсем не дожмут ваши… нобили.

Будут ли самозваного оратора бить, размышляет мэтр Эсташ. Нет, пожалуй, не будут: ну хвалит кулик свое болото, и по делу же хвалит, действительно, у них там людишки так, как у нас не мерли и в самые жуткие годы голода. От этого — не мерли. Интересно, хватит ли у него совести заговорить о другом? А бить пока точно не будут, и потому что правду говорит, и мало кого эта правда оскорбляет. Люди привыкли. Готье побывал во многих странах — торговая надобность, дело такое, и захочешь дома весь век просидеть, не получится. В Галлии живут куда лучше, а уж южнее, на полуострове — и сравнивать обидно выходит. Там крестьянин ест так, как в Аурелии купец, да и то не всякий.

А здесь — привыкли. Мрут. С голоду мрут, в долговых ямах, сбежав нищенствовать в города, от хворей, от побоев, от дурных испарений с реки, от чего ни попадя. Чтобы удивиться, нужно или чужаком быть, или поездить по миру, от Кадиса и Сиракуз до Ольборга, посмотреть, кто как где живет.

— Зато у вас…

— Зато у нас на смуту столько же ушло, даже чуть побольше… да? Да… и на нашу северную границу смотреть не приятней, чем на вашу. Так вам наших ошибок мало? Вам свои не терпится завести?

Прихватил кружку со стола, судя по удивленному «эй» — чужую, сделал глоток.

— Наши порядки — это не даром, да. Это не бесплатно… если вы думаете, что наши верхние лучше — они нигде не лучше. Но у нас знают — наступи на горло слишком многим, и выйдет очень плохо. Терпеть не станет никто — и будет как в прошлый раз. Хуже голода, хуже мора. И для тех, кто внизу — это еще как карта ляжет, но тех, кто наверху — сметут. Два раза показалось мало, но на третий все запомнили… пятьдесят лет уже тихо.

И это ко всем относится, не только к нобилям. Человека, который продаст ребенка в веселый дом, у нас повесят. Разве что он докажет, что сделал это под угрозой голодной смерти… Но если он скажет, что это его родительское право — повесят точно.

А здесь не повесят, кивает латунному кубку с вином мэтр Эсташ, подливает еще — вот и кончился первый кувшин, на дне остался только слой в палец толщиной, взвесь пряностей. За что же вешать-то, когда ребенок принадлежит родителю, весь, со всеми потрохами, и как может быть иначе? Кому же он еще принадлежит? И куда отправить отпрыска, в университет, в подмастерья или в веселый дом, решает отец, или другие родичи, если отца нет. И почему должно быть иначе? Ну не сам же ребенок должен решать, что ему делать, а что нет — этак и мир перевернется…

Хотя, конечно, в самих веселых домах нет ничего хорошего. Грешно. Но человек слаб, а плотский грех — не самый страшный из грехов.

— От вашего… островного права свихнуться можно. Продавать нельзя, а убить — пожалуйста. Нет заявителя — вообще нет иска. Суд божий запрещен, колдовство не преступление… мятеж не преступление…

Болтунам принесли еще вина — под такие разговоры его много уходит. Впрочем, такие разговоры здесь нечасто и ведутся… у университета, конечно, свои законы и языками спорящие не рискуют, но мало ли, кто сейчас слушает, а потом спорщику припомнит?

— Ты чего вообще взвился?

— Человека по делу искал, — отозвался Кит. — А он в «Соколенке» оказался. Застрял там, представляешь, ждал… к вам же посольство приехало, а у них там такого в заводе тоже нет, чтобы шлюхи до пояса не доставали… вот они и любопытствовали вовсю. Не понимаешь, да? Про север понимаешь, а про это не понимаешь? Так Бога моли, чтобы вам франконцы не объяснили.

Если альбийскому студенту до пояса не достают, так это не шлюхи, думает мэтр — это тех шлюх дети, обслуга. Потому что росточка в нем всего-ничего. А вот заведение такое в стольном граде Орлеане и впрямь есть. Очень дорогое, и, наверное, единственное — и потому, что дорого, и потому что нормальному мужчине подавай шлюху такую, чтоб все было при ней. В «Соколенке» же, если верить рассказам посетивших — там и грешить-то не с чем. Ты с ней грешишь, а она пищит… и куклу просит. Тьфу, и подумать противно, выдумают же.

Интереснее другое. То, что у студента юридического факультета — и альбийца — дела с теми, кто ходит в этот веселый дом. С очень богатыми людьми. И… посольство. Знаем мы, чье это посольство. Надо же, какой деловой студент нынче пошел… и смелый. Даже для пьяного — до прозрачности, и куда там стекло, это разве что дорогущие полированные линзы из хрусталя бывают так чисто и незамутненно пьяны, — и студента, и альбийца… слишком смелый. Не боится, что ему припомнят эту беседу. Почему же не боится? Потому что пьяному море по колено, или потому что не такой уж простой студент?

Нужно за ним присмотреть, думает мэтр Эсташ. Сегодня же разузнать, что это за студент такой, которому до всего есть дело — и до орлеанских веселых домов, и до аурелианских законов, и до папского посольства сразу… Сюда, на материк с островов едут обычно уже с дипломом, второй получать. Таких знатоков, чтобы и наше право, и островное, и толедское, и галльское, и арелатское, и знакомые везде — их потом на вес золота ценят. И часто учиться студиозусы не сами приезжают, а от торговых домов или больших, знатных людей, ведь, чем чужого нанимать, проще своего выучить. Кто угодно может за пареньком обнаружиться.

— У ваших северных соседей, понимаешь ли, Шарло, человек принадлежит Богу, с рождения… а Бог сказал «не прелюбодействуй»… очень так внятно сказал. И «не укради» сказал. И «Пойди, продай имение свое, раздай нищим» тоже сказал… Вот про «не убий» они во Франконии не помнят, но тут мы все такие.

— Вот только этого нам и не хватало! — возмущенно фыркает кто-то из противоположного угла. Купцу не видно, кто именно, только голос слышен. Басовитый такой, солидный. — Только франконских еретиков тут еще не хвалили… и нам их в пример не ставили!

По залу идет легкий согласный гул — меньше от студентов, больше от той стороны, где сидит мэтр Эсташ. Многие краем уха да прислушивались к разговору, а чтоб альбийца не слушать, нужно очень постараться. Судейский в белой шелковой шапке одобрительно кивает, сотрапезник его — судя по красному платью и красному же колпаку, хирург, раздраженно поводит длинным носом. Студенческие вольности многим не по вкусу, а уж такое…

— Не понимаете… да. — пьян не до хрусталя даже, до убийства. — Я их не хвалю, я их ругаю… Вы думаете, почему у нас в нашу смуту так крепко друг за дружку взялись — да потому… волю Божью выясняли. Вот так же, как у них сейчас, только мы раньше успели, течение у нас теплое, все растет. Почему у нас теперь дела веры королевский совет решает — да чтоб не перегрызлись все опять…

— Для дел веры есть Папа в Роме, — отвечает тот же молодой басок. — А вы как есть отпавшие еретики!

— Отпавшие, как есть. Но по вашему счету, не еретики, а схизматики. Богослов разницу понимать должен. Ну и вы, по нашему счету, то же самое. И пить не умеете, как выпьете, сразу путаться начинаете.

— Кто-о пить не умеет? — тут и обладатель баса, студент-богослов, надо понимать, и еще голосов пять, не меньше. Хором. Политика политикой, а тут студиозусам наступили на гордость. На честь мантии, практически. Да еще так широко юрист замахнулся, не уточнил, кто именно не умеет. Значит, всех обидел…

— Богословы. Даром, что у вас только священники вином причащаются. Не в корм им вино… А вообще — все.

Будет ли свалка, гадает мэтр Эсташ. Если будет — так пора убираться подобру-поздорову. Все, что нужно, он уже услышал, странного юриста запомнил и не забудет… если по голове табуретом не огреют, если столом не зашибут. Надо же, такое приличное заведение, а, кажется, сейчас приключится драка стенка на стенку, в лучших традициях. Юристы на богословов, а остальные — как настроение будет, и с чьей стороны первый кувшин или табурет прилетит. Особенно, если кто-то с пьяных глаз промажет… тут сразу и противников прибавится.

А может быть, и не будет. Потому что оскорбленная сторона в бой не спешит. И немудрено. Готье многое повидал к своим неполным сорока, и как гуляют, продав добычу после удачного похода, кондотьеры на юге, и как веселятся юты с саксами на дальнем севере, и как хватаются за широкие ножи толедцы-южане, а особенно те, что с примесью мавританской крови — но вот такого скандалиста еще поискать. Об злость порезаться можно, и подходить-то не надо. И толку ли с того, что, кажется, альбийца щелчком перешибить. Это только кажется. Прежде чем его пришибешь — и не щелчком, а столешницей тяжелого дубового стола, общего, как раз того, где расположились богословы — он десяток положит, и хорошо, если не насмерть.

Аж белый весь — так и ищет, на ком бы зло сорвать.

— А спорим, Кит, что я тебя под стол уложу?

— Нечестный спор, — это кто-то из юристов, — ты видал, сколько он выпил?

— Я тебе форы дам, — говорит Кит.

Может быть, не будет драки. Может быть, на спор он все-таки напьется… Пусть спасибо скажет, что сейчас не те дела, что при покойном короле, тогда бы его и университетская привилегия не прикрыла… или зарезали бы ночью неизвестные злоумышленники.

Толковые у альбийца приятели. Нашелся умный человек, сообразивший вовремя свести надвигающуюся драку к попойке. Заведению прибыток, студентам веселье, а прочим посетителям — в радость уже то, что чужая оплеуха не прилетит. Можно бы и послушать, о чем будут говорить во время винного состязания, но задержаться после девятого часа в таверне — удивить и хозяев с обслугой, и домашних. Любопытство того не стоит, пора домой.

А об итогах состязания завтра так или иначе расскажут. Заодно и интерес можно будет легко объяснить, если его заметят: любопытство разбирало почтенного купца, сам досмотреть не мог, но решил узнать, чем же дело кончилось.

И только на выходе поймал мэтр Эсташ краем глаза взгляд — пристальный, все еще прозрачный от злости, но совсем-совсем трезвый… и подумал — про студента-то я разузнаю, а вот что он знает обо мне?

5.

Свинья была свиньей. Пегой свиньей, грязной и тощей, с ввалившимися боками — недавно опоросилась. С десяток поросят, таких же пегих, как и мамаша, лежало тесным рядком, присосавшись к вымени. Нет, поправился Гуго — вымя у коровы. А у свиньи что?

Пегая свинья с рваным ухом вид имела сосредоточенный и самодовольный. Она валялась в тесном, с нее саму длиной закутке, огороженном кольями и досками. С одной стороны загончик покосился и был подперт рогатиной. Гуго смотрел на свинью, а свинья на Гуго не смотрела, она пялилась невесть куда блеклыми узенькими глазками, наполовину закаченными под веки.

Пахло навозом и еще чем-то непривычным. Может быть, морской водой, но тогда море это хорошенько протухло, потом его вскипятили и оно пролилось в костер. С неба уныло сыпалась серая морось. Набухшие войлочные тучи ползли с юга, со стороны Марселя, облегчались по дороге прямо на головы солдат и с высокомерием уплывали на север, в сторону Лиона.

Навоз, втоптанный в раскисшую землю — лило уже третий день — хлюпал под ногами.

Достояние Пятого полка арелатской армии хрюкнуло и почесало чумазый бок грязным копытцем. Поросята во время этого маневра остались висеть на сосках, словно виноградины в грозди. Счастливая родительница их словно и не замечала. Гуго задумался о молочном поросенке, запеченном на углях, облизнулся и вздохнул. Эта поросятинка ему не светила, у нее были свои хозяева, запасливые, ухитрившиеся добыть где-то супоросую свинью и устроившие ее в загончике поблизости от кухни. А в ставке таких рачительных хозяев не было, так что до молочного поросенка ждать еще неделю или две, когда генерал соизволит отпустить в увольнительную и можно будет съездить в ближайшую деревню.

Кражи поросенка не оценили бы ни генерал, ни Пятый полк в полном составе. Да и куда его девать-то, под мундир сунуть? Изгваздает же… и еще визжать будет.

Гуго сплюнул в навозную жижу. Свинья не шевельнулась.

«Свинья, являющаяся принадлежностию Пятого полка, вполне довольна своим положением в полку и мире. Окрас и консистенцию свиньи определить не удалось, по причине плохой погоды и природы самой свиньи, однако мной установлено, что свинья в полной мере обладает рылом, хвостом и ушами, а также сорока четырьмя ногами, если считать поросячьи, а считать их следует, поскольку в настоящий момент они со свиньею совокупны. Проявляемое свиньей довольство позволяет предположить, что покража свиного провианта границ разумного не переходит…»

К сожалению, или к счастью, господин генерал в отчете никакого намека не углядит, ибо, во-первых, увы, по причине плохой погоды и обычной своей консистенции, намеков вообще не понимает, а, во-вторых, на свинью совершенно не похож… Вот если бы Пятый полк завел овцу — другое дело.

Гуго представил себе копну серой шерсти, мокрую, пахнущую безнадежной сыростью, длинную морду, желтые плоские зубы, бессмысленно-удивленные круглые глаза… Даже не баран, а именно овца. Может быть, и тонкорунная, происхождение все-таки.

А еще Гуго с детства помнил рассказы о том, что там, где проходит стадо овец, не остается даже верхнего слоя почвы. Лошадь траву откусывает, корова вырывает языком, а овца ту траву зубами срезает как ножом… с корнями, с землей. Не пропускает ничего, ни стебелька, ни корешка. Очень похоже на господина генерала с его доблестным походом на Марсель. Ни одного укрепления, ни одного вооруженного человека не пропустил. Да и ни одного клинка, кажется. Все забрали. Но пока отец не выбил для Гуго место при генерале, молодой человек и не подозревал, что победитель — такая… овца.

Бестолковая, суетливая, бессмысленная. Колен де Рубо из тех самых де Рубо. Гордость арелатской армии, светоч истинной веры. Любая одежда выглядит на нем так, будто в ней неделю спали — и, кажется, под забором. Любая фраза вылезает в четыре приема — потому что по дороге от начала к концу успевает завернуть в Африку и земли антиподов… Слово «кстати» Гуго возненавидел на четвертый день — а до того и не подозревал, что можно так дурно относиться к невинному обороту речи. Вот с этим «кстати» его и послали сегодня проверять состояние свиньи Пятого полка (интересно, как генерал узнал о ее существовании — они раньше были знакомы?) — и еще с десяток вещей столь же значимых. Вот простудится ваша драгоценная свинья без крыши над головой — будете знать, все.

К счастью, все поручения в пределах полка. К несчастью, одно другого дурнее. Свинья — это хоть необычно. А все остальное? То, чем надлежит интересоваться никак не генералу? И почему, почему это Гуго должен лично проверить работу полковой кузни, и почему именно четвертой кузни, а не всех, или не первой, третьей… И зачем генералу отчет о работе кузнеца, будь он трижды проклят, когда над кузнецом есть капитан роты, и это его дело, его кузнец… и обязанность того же капитана проверять, своевременно ли засыпают в нужники негашеную известь. И капитан не один, много их. А над капитанами есть полковник, и при нем штаб, а в штабе писари… и неужели ж некому написать о бытии Пятого полка?!

Это же домой возвращаться стыдно будет, мрачно думал Гуго, шествуя от загона к кузне. Спросят, чем я занимался, когда мы брали Марсель, а я что скажу? Свинью навещал?..

Повезло, нечего сказать. Выхлопотал батюшка славное местечко при персоне господина генерала. Делай, сынок, карьеру… перечисляй копыта.

И все это можно было бы потерпеть… все — свиней, кузнецов, овцу — а вода, которая вопреки природе даже не заливается, а забивается повсюду, будто она не жидкость, а желе — и вовсе обычное военное неудобство, на которое и жаловаться грешно — все можно бы, если бы мы воевали. Но не воюем же! Торчим! Неизвестно чем занимаемся! Время теряем. У нас город впереди, нам его брать надо, если мы за эти месяцы не управимся, аурелианцы проснутся — и окажемся мы между двух огней… да что там мне, это кузнецу понятно, и даже свинье. А де Рубо только глазами блямкает.

Из врожденной вредности и приобретенного на службе желания подобающим образом выполнять свой долг, каким бы глупым и пустым на сегодня этот долг ни оказался, Гуго решил любой ценой обнаружить в полку беспорядки. Кузнец не шалит, не ленится — ну, значит, писари важные бумаги хранят без соблюдения должной тайны. Писари не ротозейничают — так наверняка шорник сырую кожу пускает на амуницию. И шорник не нарушает обязанностей своих, начертанных Уставом и Господом? Не может такого быть. Ладно, пусть его, не нарушает — но… значит, лекаря пьют. Или инструмент не калят до положенного цвета. В общем, должно же что-нибудь обнаружиться. Гуго найдет и опишет, а господин генерал прочитает, будет, давясь вопросами, выпытывать подробности — и как всегда, сто слов скажет, чтобы одно услышать… и будет потом ходить весь от такого потрясения скрюченный и злиться.

Нравится ему лезть в чужие дела, а потом крючиться и браниться на всех. Не генерал, а какой-то сварливый интендант, право слово.

Обнаружено было немногое. Пяток солдат с чирьями, непристойно бранящаяся повариха, приходящаяся шорнику женой, капеллан с разбитым носом, говоривший, что споткнулся о корень. И все. Интересно, хватит этого господину генералу, чтоб начать страдать и жаловаться на всеобщее неустройство, нерадивость и непочтение к Господу?

Нет, разочарование одно. Посмотрел, похлопал глазами, сказал «Кстаааати…» — и замер как богомол. Очнулся — и послал Гуго к интендантам, выяснять про овощи, по списку.

А какие овощи, когда апрель на дворе? И где их интенданты возьмут, даже самые честные, если они на свете бывают. Лебеду им собирать? Лопух?

Интенданты на Гуго, выдавившего из себя: «Ну… вы… э… как его там, лопух собирайте!», посмотрели неласково, объяснили, что до лопуха еще добрый месяц, что про лебеду любой… разумный человек давно знает, а также годится любая трава, кроме ядовитой, а лучше всего крапива, но где ж ее взять-то в апреле, еще не выросла толком, а потому почки и листва тоже сгодятся. Которые еще не выщипали. А уже наполовину и повыщипали, хотя это добро такое, нарастет. Потому как они, интенданты, не первый год весну в поле встречают, такие дела.

Гуго де Жилли вышел от интендантов, узнав много нового о том, что вообще можно есть, и тяжко задумался о сходстве человека с овцой. Траву есть может, почки — может, кору жевать для укрепления пищеварения — тоже. И растительность в округе выедает, оказывается. Потому что зелень, конечно, поварихи растят и трясутся над каждым пучком лука и чеснока, но ее ж мало, не хватает. А лимоны, которых месяц назад еще хватало, кончились. Может быть, подвезут. А может, и не подвезут.

Вот ничего себе занятие — прокормить двадцать три тысячи ртов!..

И какая связь? Где крапива, а где чирьи? Гуго остановился. Да почему нет? Интенданты уже и так поняли, что в лопухах Гуго не разбирается пока. Вернулся — и услышал, что нечистый его знает, от чего. От всего бывает. Но ежели генерал считает, что в этот раз из-за овощей, то он, скорей всего, прав — кампания пока нетяжелая, еды хватает, а вот с зеленью и вправду перебои. Да и вообще случая тут никто не упомнит, чтобы генерал был неправ.

Услышав такое, де Жилли глубоко задумался и так, в задумчивости, не обращая внимание на встречавшихся по дороге знакомых, вернулся обратно к генералу. Попытался разглядеть его заново — может, не заметил чего-нибудь? Ага, с утра не заметил — на воротнике пятно… три пятна. В бородке крошки. На рукав и вовсе посмотреть страшно, это господин генерал чернильницу опрокинуть изволили, и внимания не обратили. И вляпались, разумеется. Бедные его денщики, стараются же, а толку-то никакого.

И вот где тут помещается — да он же Гуго по плечо, а де Жилли ростом пошел в материнскую родню, не повезло — эта самая вечная правота? Чудны дела твои, Господи!..

Дени де Вожуа, капитан, а с начала марсельской кампании еще и один из советников командующего — хотя на вопрос, зачем де Рубо советники, не мог бы ответить никто и меньше всех сам де Рубо, — проследил за взглядом порученца. Ага. Чернила. Влез по самый локоть. Что бы сказала госпожа Пернетта? А ничего бы не сказала. Велика важность — чернила. Ну не дал Господь мужу умения правильно себя поставить. Вещи его не слушаются, совсем совесть потеряли. Но уж если вспомнить, чем его Господь наделил, да через край — так и жаловаться даже не грех, а глупость. А чернила потом отмыть можно.

Удивительное дело — не так уж много в доме предметов, с которыми можно столкнуться, но опытный следопыт с легкостью мог бы восстановить все передвижения генерала… Сейчас Дени больше всего беспокоили чернильница и черный, местной глины, узкогорлый кувшин с молоком. То и другое стояло на столе — а значит, появление новой лужи в самом неудобном месте было только вопросом времени. Пол не земляной, дощатый, поди отскреби его потом…

Иногда Дени казалось, что де Рубо — отличный стрелок, вполне терпимый боец и великий полководец — просто морочит им голову. Изобрел себе смешную слабость, на фоне которой все его достоинства кажутся простительными — и прячется за ней как за бруствером.

А порученец забавный. Восемнадцатилетний балбес во всей своей красе. В отличие от многих сверстников — исполнительный, даже с инициативой, и неплохо воспитан. Хотя как посмотришь на этот вечно полуоткрытый в изумлении рот, так и трудно поверить, что Гуго вообще наделен хоть каким-то разумом. И даже не верится, что сам был таким, да, наверное, и не таким, а похуже — куда заносчивей. Потому что когда дело доходило до приказов сродни тем, что отдавал генерал юноше, Дени еще и пытался спорить, жаловаться… потом понял. Интересно, а этот поймет?

Есть люди, которые умеют учить — Колен де Рубо не умеет. С людьми у него выходит получше, чем с вещами, но тоже тяжело, со скрипом. Вот он и устроился — делает молодых своими глазами, приучает видеть то, что видит он, так, как видит он — все, сразу, и без разрывов. Состояние свиньи — и настроения в полку; поносы — и источники воды; чирьи — и закончившиеся лимоны; собранное оружие, отбор людей в фуражиры, порядок снабжения — и отсутствие возмущений в тылу. А это еще не дошло до самого дела — это пока просто способы довести армию до места и сохранить для боя…

У порученца глаза живые, любопытные. Это хорошо. Сидел он в своем поместье при батюшке, потом послужил где-то в столице — и решил, что война есть нечто в духе «прискакали-победили». Если не отучится так думать, быть ему живым недолго. Сколько-то атак, может быть, и переживет. Но через дурость свою кончится. Через дурость, через невнимание и презрение к «мелочам» — фуражу, амуниции, здоровью солдат, снабжению, чистоте питьевой воды, прочности и удобству солдатской обуви, маслу в солдатской каше… Юный Гуго пока что не знает, откуда что берется, сколько стоит и, главное, зачем нужно. Или поймет, или — да много таких Гуго, каждый год по десятку пытаются пристроить поближе к генералу…

Де Рубо кивнул, махнул рукой — уронил очередной отчет. Дени наклонился, поднял, положил на скамью рядом с собой. Ходячее недоумение наконец-то подобрало челюсть — хорошую такую, тяжелую челюсть — и удалилось восвояси. Едва не стукнулось лбом о низкую притолоку, и был бы это третий раз. А еще на других косится…

А генерал посмотрел на Дени, поморщился, пожал плечами… навес над свиным загоном солдатики не поставили — хотя дожди, а работы немного. Не потому что лень. Просто зря возиться неохота. Штурма ждут. И не они одни ждут.

Ждут повторения мартовской кампании, когда де Рубо просочился, откуда не ждали, застал аурелианцев врасплох — и просто снес их в море от Арля до Марселя, выровняв границу. И Арль взял. Чисто, тихо и почти бескровно. Покончил с этим позором, когда древняя столица страны, давшая ей название — да в чужих руках.

Но в Арле и на подходах к Арлю было куплено все. А в Марселе — сорвалось. А укреплен город хорошо и гарнизон там большой. А еще туда сбежались те, кто уцелел в начале марта, когда еще было куда отступать. Штурм обойдется дорого, слишком дорого. Даже удачный штурм. И когда Аурелия, Рома и Толедо заключат-таки договор — и придут, разнесенный город будет не удержать.

Марсель — лакомый кусок для всех. Для Аурелии — самый ценный ее порт, и торговый, и перевалочная база на пути к Роме, Неаполю и Сицилии. Для Арелата — возможность наконец-то выйти к морю и перестать зависеть от Галлии и Аурелии, а особенно от проклятых генуэзцев, дерущих три шкуры. Для Галлии — опора их соперников в торговле и войне, порт, который очень хочется сделать своим…

За слюдяными стеклами — дождь. Если бы не свечи, в доме было бы темно, почти как ночью. Юг. Слюда в окнах здесь не признак достатка. Свечи чадили. Дени поискал взглядом щипцы, не нашел — опять куда-то запропастились. Да тут черта спрятать можно: где не куча сырой одежды — там бумаги, упряжь, поставленные друг на друга сундуки и сундучки, вообще неведомый какой-то хлам… самая большая комната крестьянского дома, в которой поселился де Рубо, приходила в такой вид через час после каждой приборки. Только заглянув в соседние, можно было понять, что на самом-то деле денщики стараются. Просто беспорядок заводился вокруг генерала сам, как черви в Аду — из гниения грехов грешников.

Кусок сыра один, хоть и смачный, а крыс вокруг — не одна стая. Даже Толедо, у которого портов-то хватает, от Барселоны до Кадиса, и то имеет свои интересы в этой войне. Совпадают они с интересами Аурелии, разумеется. Толедо и Орлеан всегда сумеют договориться.

Ничего, вернули себе Арль — присовокупим и Марсель, подумал де Вожуа. Только не так легко и быстро, как пока мечтает юный Гуго. Нужно подкрепление с севера. Нужно, чтобы Галлия передумала бить в спину возле границы с Алеманией. То есть — время, время, и при том надо успеть раньше, чем в Орлеане подпишут договор и отправятся снимать блокаду. А пока наше дело — ждать, и ждать так, чтобы через месяц-другой, когда придет еще одна армия, нанести удар практически сходу.

А выжидать, сидеть на одном месте, после триумфального взятия Арля никто не хочет.

— Я слышал, — сказал Дени, — что на востоке лебеду растят в огородах. И крапиву тоже.

Тут главное — просто начать разговор. На важные и нужные вещи он выкатится сам собой. А если о насущном спрашивать в лоб, получить можно что угодно, от лекции по ромейской фортификации до соображений о влиянии климата на нравственность.

— Лебеда более неприхотлива, чем шпинат, — пожал плечами де Рубо. — А по вкусу они их, наверное, не различают. Для нас это не годится. Слишком обширные огороды плохо влияют на состояние армии, увы. Кстати… ты прав, на востоке можно было бы взять наемников — и пехота у них хороша, но дороговато и скрыть тяжело, и в столице не объяснишь никому…

— А из Дижона придут новобранцы, — мрачно напомнил де Вожуа.

Генерал кивнул. То, что Дени — католик, как и половина армии, де Рубо, кажется, совершенно не волновало. Ну не открылись еще глаза, срок, значит, не пришел — сам-то де Рубо тоже большую часть жизни прожил под сенью старой церкви. Да и Господь — человек немелочный, спрашивать будет за веру и дела, а не за то, на каком языке молишься. Новобранцы же — дело другое. Пополнение собирали тихо, тайно. А раз тайно, значит, большей частью на севере. И, значит, будут это сплошь вильгельмиане, да еще из тех, что живого католика могли и с рождения не видать. На франконской границе и вовсе считают, что Ромская церковь черту поклоняется, а у прихожан ее хвосты растут. Нынешняя война для них — не за выход к морю, а за веру. Жди беды.

Де Вожуа глянул в окошко. Хозяев, зажиточных по меркам окрестностей Марселя крестьян, из дома попросили — достаточно вежливо, но решительно. Высокий забор, дом чистенький, прочный, стоит чуть на отшибе, за ним вплоть до непролазного оврага — огороды. Удобно охранять. На огороде ковырялся денщик, а толку-то — не выросло еще ничего, а теплицы по карману только королям и приближенным к ним особам. Неприятные месяцы — апрель и май. Если бы не шанс взять все и сразу, никто бы и не стал тащить армию на чужую землю в эту голодную пору.

В Арле вильгельмиан было совсем мало, и десятой части не наберется. И всегда мало было, на юге это учение пока еще не слишком распространено, а после того, как покойный аурелианский король Людовик VII, чтоб ему вечно гореть в Аду, завоевал город, почти и не осталось. В Марселе — тоже немного, та же десятая часть, не больше. И на прилегающих землях, там, где крестьяне — почти совсем нет. Кто есть — те больше скрывались, теперь просятся в армию, тоже хотят воевать за веру, но их-то со всей захваченной области и трех сотен не наберется, и неважно, что они пятьдесят лет друг другу шепотом пересказывали, перевирая, тезисы… Монаха Вильгельма, монаха, напомнил себе в очередной раз де Вожуа, тут ведь ляпнешь «ересиарх», и можно прощаться с капитанским патентом, впрочем, и вильгельмиан за «Ромскую блудницу» наказывают не менее сурово.

У новобранцев с юга в голове — лебеда, мелко рубленая, но они капля в море, разберутся, им объяснят собратья по вере. А что в головах у северян? Дени представил себе, что ему придется командовать такой ротой и вздохнул.

— Будет хуже, — сказал де Рубо. Видимо, опять мысли читает, есть у него такая скверная привычка. Читает, и разрешения не спрашивает, и не извиняется даже. — Придут не только воевать с идолопоклонниками, но и наставлять маловерных в том, как это нужно делать. Господь… любых грешников на земле терпел, кроме Иуды, да и того помиловал бы, не предай он второй раз. Эти не такие.

В голосе генерала — настоящая злость. Очень редко она там появляется.

Рано или поздно, подумал Дени — а зачем вслух говорить, только язык трепать без толку, — выйдет у нас такой оползень, что вздрогнут от Кадиса до Константинополя. Это мы пока еще друг друга терпим, потому что все служим Арелату и королю, а король настрого запретил подданным ссориться из-за того, какая вера истинна. Втихомолку бранимся, в лицо улыбаемся: одна страна, одно дело. Потому что нас примерно поровну, католиков даже побольше, хотя пятая часть — уже сомневающиеся, так что, считай, поровну. Когда-нибудь гроза разразится, и хляби небесные разверзнутся — вот тут и поползет. И соседи дражайшие не преминут встрять. Католичнейшая Равенна — католичнейшая она, как же, уже лет сто как с Папским престолом все горшки перебили, — за своих, Трир — за своих… и ничего с этим не сделаешь. Поздно.

Будем надеяться, что ни генерал, ни я до этого не доживем. А еще лучше надеяться, что при нашей жизни они не начнут. Не посмеют.

А вслух Дени сказал:

— Будто мало нам Толедо, Аурелии, Галлии и всех этих папиных детей.

В другой компании он, может быть, выразился бы и покрепче, но де Рубо не терпел ни брани, ни божбы — и в его присутствии как-то отвыкали. Быстро очень, сами удивлялись.

— Кстати… пока старший Корво жив, его сыну по нашей земле не ходить, — спокойно сказал генерал. И пойми ты опять, о чем он — о том, что ни аурелианцы, ни толедцы представителя Папы к командованию не допустят, да и к самой кампании, если смогут? Добавь к духовной власти Папы такую армию — это ж полконтинента завоевать можно… Об этом? Или еще о чем? Или слух, что, в случае крайности, слишком воинственного Папу могут сместить ударом ножа — вовсе не слух? Генерал… генерал может. Все что угодно он может, если это позволит обойтись меньшей кровью.

— Не ходить. — повторил де Рубо. И опрокинул, наконец, чернильницу.

Глава вторая,

в которой адмирал берет плату за вход, секретарь посольства разговаривает с чучелами, бывший кардинал сравнивает себя с Богом, а драматургу, как обычно, не нравится все

1.

Недавно замолкли колокола — полдень, снаружи ясно и солнечно, кончается апрель, вишня уже облетает, а яблони и груши в самом цвету, и еще неделя до сирени, и еще три — до каштанов. В славном городе Орлеане — весна в разгаре, самые лучшие ее дни, сырая слякоть отступила, душная жара, особенно мерзкая в старом, тесном и битком набитом людьми городе, еще не пришла. Снаружи — благодать, лазурное прозрачное небо невозможной для севера высоты, пей да гуляй от быстрого южного рассвета, что крепче вина, лучше доброй драки, до такого же скоропалительного позднего заката. И еще потом по сумеркам, до полуночи, расцвеченной факелами, острой на язык и соблазнительной, как уличная плясунья. Это за окном так — а в кабинете дальнего и не вполне законного родственника Его Величества короля Людовика VIII нет никакой весны, здесь ни зимы, ни осени тоже не бывает.

На окнах зимние ставни — снаружи, а изнутри оконные проемы замаскированы тяжелыми двойными занавесями из багровой ткани. Тепло. И потому, что с улицы не дует, и потому, что по углам — жаровни, от которых тянет горячим сухим воздухом. Почти как дома — чуть суше, чуть теплее, но здесь все обессмыслено и обесценено ненужностью: не Каледония, Орлеан, открыл бы уже окна, хозяин? Не откроет. Жаровни, умело расставленные свечи, венецианские зеркала между шпалерами почти незаметны, потому что оправы легкие и тонкие, и кажется, что кабинет много больше и шире, чем на самом деле. А он тесный. Широкий стол на южный манер, два кресла, пара солидных шкафов, таких, что захочешь взломать — замучаешься, вот и все, ничему больше нет места.

В центре всего этого — хозяин собственной персоной, со всех сторон освещенный многократно умноженными огоньками свечей, темно-красное с черным пятно на золотистом фоне. Сам себе парадный портрет работы… пожалуй, арелатского мастера. Там такое любят — проступающий из размытого золотого сияния четкий, резкий силуэт. Интересно, долго хозяин эту обстановочку продумывал и создавал, тщательно соизмеряя пропорции и рассчитывая место падения каждого блика?..

Говорят, что лучше с умным потерять, чем с дураком найти. Иногда Хейлзу хотелось, чтобы Клод Валуа-Ангулем был дураком. Тогда можно было бы с чистой совестью послать его туда, куда солнце не светит — в Каледонии и так дурак за каждым кустом. И под каждым кустом. И на каждом кусте… А кустов в Каледонии много. В общем, привозные, аурелианские дураки дома не нужны совсем, даже с армией. Вернее, особенно с армией.

Нужна сама армия, и в этом году нужна едва ли не больше, чем в прошлом. Тогда тоже дело было плохо, один неосторожный — или слишком осторожный шаг, и все рухнет; но устояли, удержались. Не чудом, а как обычно. При помощи денег и войска, а что деньги перекочевали из рук в руки, а что войска — аурелианские, а не собственные… что ж, дело привычное. В этом году хуже. Регентша Мария больна, а она уже немолода, и можно ожидать всего. Привычно — ожидать худшего, рассчитывать на него. Поэтому нужна армия. Не четырехтысячный отряд, собранный от щедрот Валуа-Ангулемов, а настоящая. На год, и потом еще года на три хотя бы ее четверть. За это время можно навести порядок, остановить маятник.

Армия нужна, а Клод не нужен; впрочем, чем дальше, тем меньше шансов заполучить хотя бы Клода — хотя дался он сам по себе, — не говоря уж об армии. Очень некстати случилась осада Марселя. А что у нас вообще кстати?

Вернее, этот вопрос можно задать иначе — что у нас кстати за последние полторы сотни лет? Начиная с погоды и кончая лично Джеймсом Хейлзом, который, вместо того, чтобы заниматься своим флотом (находящимся в чуть лучшем состоянии, чем все остальное… но разве что по каледонским меркам) торчит в городе Орлеане и — духи, духота, дым, туман — пытается хоть кому-нибудь вложить под череп хоть сколько-нибудь здравого смысла… нашли, называется, источник трезвости!..

Припадите и пейте.

Беда с Клодом в том, что он не дурак. Чтобы это понять, на Клода нужно посмотреть в деле, но уж после этого сомнений не остается. Клод не дурак, Клод, можно сказать, умница. Но того, чего он не хочет сейчас видеть, он видеть не будет — даже если обнаружит, что он это что-то ест, или сидит на нем, или состоит с ним в законном браке…

Сейчас Клода интересует война на юге и те уступки, которые под войну можно выжать из короля — и он убедил себя, что Каледония подождет.

А она не подождет; могла бы подождать даже и в прошлом году — тогда обошлись сами, спасибо альбийской королеве и каледонским растяпам из ее сторонников. Но если сейчас власть возьмет конгрегация лордов, то партию можно считать проигранной. Даже не партию, всю игру. Сначала во главе страны встанет граф Мерей — скорее уж номинально. Но нашей своре лордов быстро осточертеет роль верноподданных и они захотят его убрать, а протектору столь же быстро надоест, что под ним шатается трон, и он наконец-то обратится к Альбе в открытую. Его даже поддержат — и оба Аррана, и еще пара-тройка лордов. Остальные воспротивятся, и, разумеется, не кротким тихим словом. Дальнейшее ясно, как доброе орлеанское утро. Ясно и безнадежно.

Даже если удастся отбиться, резня выйдет такой, что все розовые речки последних пяти лет покажутся родниковой водицей. Но королеве-регентше есть до этого дело — и не только потому, что речь идет о ее власти; а ее племяннику Клоду — нет. Даже если поверит, не послушает. Ну погрызут друг друга эти дикари, что с того? Сколько лет уже грызутся, ничего с ними не сделается. А Марсель… такой шанс раз в жизни бывает.

— Я не могу поверить, что вам ничего не удалось добиться от нашей кузины… Я понимаю, что человеку в вашем положении сложно объяснять хитросплетения политики женщине, да еще и потерявшей мужа — но вы сами говорили, что положение слишком серьезно. Вы не хуже меня знаете, что на совете король скажет «нет», просто потому, что я говорю «да». А вот противостоять кузине Людовику будет куда сложнее — он подтвердил соглашение, заключенное ее покойным супругом, он дал обязательства защищать ее права, она — законная королева Каледонии. Ей отказать не просто трудно — невозможно… — Клод говорит красиво, он и сидит красиво, левая рука лежит на столе, линии — словно чертеж у хорошего архитектора; правой жестикулирует в такт словам.

— Ваша кузина и наша законная королева, как вам прекрасно известно, не только не имеет желания вникать в хитросплетения политики. Еще и возможности такой не имеет.

Пусть Клод сам решает, о чем речь — о том, что его величество в бесконечной мудрости своей практически запер вдову предшественника, чтобы ее кто попало поменьше за ниточки дергал, или о том, что законная королева Каледонии вполне способна отыскать оную Каледонию на карте и рассказать о ней практически все на семи языках, но вот политическим умом ее обделил Господь. Если выражаться деликатно.

Джеймс смотрит на собеседника, которому, в общем, неважно, что имелось в виду. На исходе третьего десятка считается красавцем, любимцем придворных дам, да и не только дам. Высокий, хорошо сложенный — да и фехтовальщик отменный, кстати, но лицо неприятное: здорово похож на сытого ястреба, который того гляди лопнет от самовлюбленности. Также хороший оратор и большой любитель публичных выступлений. В собственном кабинете и то держится, словно речь на поле боя читает. Только слушателя восторженным никак не назовешь, но Клоду все равно…

Он всегда так разговаривает. И, глядя на исполненные достоинства жесты, очень легко забыть, с какой высоты эта птичка видит дичь, какой вес берет, какие на этих лапах когти. Не любил бы себя так нежно… цены бы не было.

— Ваша Светлость, — цедит уже сквозь зубы Джеймс: Клод не заметит, ему сейчас и пару неприличных жестов можно показать, не обратит внимания, а терпения не осталось уже совсем. — Положение в Каледонии угрожающее. Вы ведь вполне представляете себе, — и издевки он тоже не оценит, — насколько легко нынешняя ситуация может обернуться полным поражением.

Клод морщится, проводит рукой по ручке кресла… очень красивое кресло и правая львиная морда чуть темнее левой — хозяин ощупывает ее, когда думает, сам того не замечая.

— Мы повторяем друг другу одно и то же, кузен… — значит «светлость» он все же заметил. Какие они там кузены, родства — воробей в клюве унесет и не заметит, даже по каледонским меркам не считается такое родство. — Но вы имеете доступ ко вдовствующей королеве, а я нет.

Встретиться со вдовствующей королевой вовсе не так уж сложно, не говоря уж о том, что существуют письма. Писать Валуа-Ангулем умеет, в доказательство чего — роскошный письменный прибор на столе перед ним, золотой оклад, красная эмаль, неплохо смотрится. У него и почерк хороший, известно. Передать письмо не сложно, фрейлин не обыскивают, самого Джеймса тем более. Но Клод до того не хочет делать хоть что-нибудь, что вцепился, как утопающий в весло, в правила траура и королевское нежелание, чтобы вдовствующую королеву Марию беспокоили в ее печали.

Положение и впрямь угрожающее. Безнадежное даже. Королю Людовику нет дела до Каледонии, королю Толедскому нет дела до Каледонии, у королевства Датского нет — не врут, и впрямь нет — сейчас свободных войск… а Клоду Валуа-Ангулему, племяннику регентши, гораздо интереснее возможность если уж не занять место коннетабля де ла Валле, так хотя бы возглавить марсельскую кампанию. Впрочем, тут его поджидает сюрприз родом из Ромы… и поделом обоим. Поделом и по делам.

— Я готов повторять и дальше: нам нужна военная помощь. В этом году. До октября.

— Я бы рискнул сам, кузен, — вдруг говорит Клод, — Но если я сейчас уеду, я не только потеряю все, что могу выиграть, меня наверняка обвинят в измене. Его Величество не станет мне мешать, ничего не будет запрещать… а вот когда мы переберемся через пролив — тут я окажусь вне закона, как вассал, нарушивший обязательства перед короной в военное время. Если вспомнить, что Марсель осаждают еретики, а Папа — союзник Людовика… меня и от Церкви отлучить могут, если захотят. Для короля это беспроигрышная ситуация. Он избавится от меня и моих сторонников здесь… а воюя в Каледонии я буду, волей-неволей, защищать и его интересы. А кузина Мария останется в его руках. Заложницей. И я подведу всех, кто от меня зависит.

И в этом весь Клод. Только-только ты решишь, что все про него понял…

— Если для кого-то будет новостью, что не меньше трети лордов — те же еретики… — вскидывается Джеймс… нашелся защитник веры, сам же схизматик, клейма ставить некуда… потом медленно выдыхает. — Интересы Ромской Церкви в Каледонии нуждаются в защите. Папа это знает.

— Знает, — кивает Клод. — И знал. Но ему очень нужны свободные руки на полуострове. И отлучение всегда можно снять. Или пообещать снять… Я получил эти сведения не из первых рук, но из вторых.

Мария заложницей при Людовике, размышляет Джеймс, а вот это было бы неплохо, в Каледонии она нужна как проповеднику Ноксу — юбка, а Клод, который вынужден будет защищать интересы своей тетки и ее партии — это очень соблазнительно. Может, это такой необычайно тонкий намек? Может быть, Клод хочет, чтобы я его уболтал… но от такого регента спаси и помилуй нас Господь!

Папе же дороже италийские дела и военная карьера его дражайшего отпрыска. Что за несчастье такое — куда ни ступи, везде об этого отпрыска споткнешься… как там Карлотта разорялась? Бревно? Да уж, бревно. Самоползающее.

— И что нам-то делать?

— Уговорите кузину, — кажется, это и вправду намек. — Пусть она потребует помощи и потребует громко, при свидетелях. Я не могу ее об этом просить, я не могу на лигу подходить к этому делу…

С чего начали, к тому и вернулись. Уговорить Ее скорбное Величество Марию-младшую, совершенно непохожую на свою мать, да и на покойного отца тоже непохожую, родила Мария-регентша не то… Совершенно безнадежное занятие. Проще откопать клад в королевском дворце под развесистым каштаном средь бела дня. Большой такой клад, чтобы хватило на наемную армию.

— Я еще раз попробую поговорить с вашей кузиной… Передать ли ей что-нибудь на словах?

— Если я могу просить вас об этом, — опять удивляет его Клод, — передайте моей кузине, что… вдове короля могут настоятельно предложить удалиться от мира — если она не успеет напомнить, что она еще и правящая королева другой страны.

— Непременно, кузен.

После бесед, от которых охота волком выть, обычно приходит желание что-нибудь разнести, да вдребезги: ведь любые разумные действия бесполезны. Но уж если разносить — так не в одиночку, а в доброй компании, и компания эта в Орлеане есть… не все же шарахаться от Клода к скорбной вдове, есть и более приятный способ провести, да что там — провести, убить время. И не так уж далеко за этим способом ехать, впрочем, в Орлеане все близко, до любого места рукой подать. Город. Странный способ устройства, если вдуматься: такая прорва народа, живут едва ли не друг у друга на головах, да и на головах живут — дома в три-четыре этажа не редкость, ласточкины гнезда прилеплены друг к другу, выступают навесы и балкончики, а посмотришь с колокольни, так даже на горы похоже. Снизу люди, сверху горы — а на них кошки и голуби, вороны и воробьи…

А до Королевской улицы, где живет приятель — меньше получаса, даже по дневной сутолоке, через толчею телег и карет, мимо обнахалевших пеших, так и лезущих под ноги коню, мимо уличных торговок и мальчишек-разносчиков.

Вот сейчас он придет на Королевскую, выслушает жалобы несчастной жертвы Амура, изложит ему коварный план… потом они куда-нибудь пойдут, чего-нибудь выпьют, учинят какой-нибудь разгром — и можно будет вытолкнуть из памяти то совершенно невыносимое обстоятельство, что до висящей в воздухе резни нет дела никому, кроме Джеймса, черт его забери, Хейлза… а просить черта, чтобы он забрал Каледонию, не нужно, потому что это, кажется, уже произошло — и довольно давно.

Гулянье состоялось — а что б ему в этой компании и не состояться? Сын коннетабля де ла Валле — отличный парень, и если пропускать мимо ушей страдания влюбленного, как приходится пропускать при каждом визите к вдовствующей королеве не менее высокие и безнадежные страдания его возлюбленной, так просто безупречен. Оба они хороши — и он, и Карлотта его дражайшая, а когда парочка наконец-то соединится в законном браке, и что там уточнять — счастливом, и так все понятно, счастья будет выше крыш и колоколен, достаточно на жановых отца с матерью посмотреть, так и жалобы кончатся.

Если одним движением можно сделать сразу два добрых и полезных дела — так ни в коем случае нельзя упускать такую возможность. Купидон он, в конце концов, или кто?

Гулянье удалось — от полудня и дотемна, а там и ночь пришла, а за ней гроза. Пей да гуляй, забравшись под надежную прочную крышу, в кабак на окраине, у самой реки — а сейчас не отличишь, где река, текущая по земле, а где — льющаяся с неба, но это снаружи, а здесь, в полутемном задрипанном кабаке, куда ходят не только за горячим вином и дешевой едой, а и за развлечениями — сухо. И почти даже весело, а если забыть про дневной разговор, так весело по-настоящему. Пой да танцуй. Не думай.

Думать вообще вредно… а особенно — в этом состоянии. А особенно Жану. Джеймсу не вредно, ему не бывает вредно, просто неприятно. А Жан, когда начинает думать, становится таким правильным, хоть в альбийскую палату мер и весов его сдавай… они из него даже чучело набивать не станут, он у них так останется, не посмеет выставочную рамку сломать — нехорошо, невежливо.

— Пойми… — Мальчик согнулся весь для пущей убедительности, шея едва не параллельно столу идет, — ну мне-то что — а с Карлоттой будет… даже если обойдется, я ж всем болтунам рот мечом не заткну. А женщинам — и подавно. А ты же ее знаешь, она такая… нежная. С ней нельзя так. И вообще это еще, если обойдется. Ты короля, когда-нибудь в гневе видел? Ну это редко бывает, к счастью… но даже не важно, что он сделает, она просто умрет…

Это вместо анекдота сойдет, думает Джеймс, причем самой же Карлотте и можно рассказать, и подружке ее из Рутвенов, и смеяться будут обе. Карлотта громко, а рутвенская сколопендра — как всегда, больше думая о приличиях и хорошем тоне, то есть, тихонько. Но тоже будет. Потому что если возлюбленную девицу Лезиньян действительно напугать и рассердить, всерьез рассердить, не так, как сейчас, то это еще неизвестно кто умрет. То ли она — лопнет от возмущения. То ли король — от удивления. Эх, приятель Жан, не знаешь ты еще свою ненаглядную. А ты бы на достойную матушку свою посмотрел не почтительным сыновним взглядом, а со стороны. Ее же король уважает с опаской. А Карлотте еще лет двадцать да надежного мужа, так и не отличить будет…

— Глупости. Ей еще все завидовать станут, а если что скажут, так по зависти.

— Но скажут же… а она… огорчится.

— Если ее выдадут за этого павлина, она еще больше огорчится, это я тебе обещаю.

— А отец? На его место и так… ну, сам знаешь, — очень хороший сын Жан даже после всего выпитого помнит, что кое-каких имен в кабаках не называют. Потому что узнать их с Джеймсом, может, и узнают — Орлеан город большой, но тесный, здесь как дома — шагу ни сделаешь, чтобы не налететь на знакомого, но мало ли о ком могут говорить двое приятелей, сидящих в углу. О ком, о чем… а если имен нет, так и любопытному уху зацепиться не за что. — Это же какой повод будет…

— А… сюзерен твоего отца, что, самоубийца? — Хотя… хотя не такой уж глупый был бы шаг. Если Клод провалит дело, его можно будет укоротить, даже буквально, желающие поддержать эту меру найдутся во множестве. А если не провалит… тоже неплохо. Потому что, сделавшись коннетаблем, Клод под королевскую партию копать перестанет почти наверняка. Только, чтобы до этого додуматься, нужно хорошо знать Клода и понимать, как эта статуя самовлюбленная ценит свое слово.

Осторожный сын достойного отца хлопает глазами — трудно соображать, только здесь уже кувшинов шесть выхлебали, а что было до того, припомнить трудно… ясно только, что много. Ему и не надо соображать, сделал бы то, что пойдет всем на пользу — а там уж как-нибудь. Не станет король избавляться от коннетабля, не тот повод, и не нужен ему никакой повод, у него причины нет, а вот причины укоротить Клода на голову — есть, а повода пока еще нет. И не одна в Аурелии невеста, да и не самую ценную послу отдают. Найдется и замена.

— Ты чего хочешь? Жениться или всем угодить?

— Жениться… но… чтобы если попало, то по мне.

Да чтоб тебя… это и так понятно.

— У тебя времени осталось совсем чуть-чуть… это ж война. Они начать до середины лета должны, иначе каюк вашему Марселю.

— Ну… я не знаю! — взвыл в отчаянии Жан. — Ну надо как-то так…

Им всем тут нужно «как-то так», думает Джеймс. Чтобы Марсель освободился как-то так — и лучше без посла и Папы, но чтоб ни одну армию не пошевелить; чтоб в Каледонии все как-то так, сами собой, унялись и подчинились законному правлению; чтобы в Альбе как-то так вдруг забыли о том, что на севере такая вкусная земля, которую очень хочется слопать…

А мне нужно «хоть как-нибудь»… но, кажется, это не тот город. И протрезвел я почти, вот незадача.

— Т-ты пон-нимаешь, — продолжает Жан, он-то не протрезвел, вот, кажется, куда хмель удрал… — Я все понимаю. Что нужно взять и сделать. Но я не хочу, чтобы отцу, чтобы ей было плохо. Никому. Только мне. Понимаешь? Это же мне надо?

— Ты… — нет, про дурака мы пропустим, — ты не о том думаешь… ты мне скажи, что с девочкой будет, если ты ничего не сделаешь?

А не была бы Карлотта такой прелестью, совершенно беззлобным и безвредным созданием, так и можно было бы на них на всех плюнуть. Пусть Жан на своей шкуре узнает, что иногда — если ты мужчина, конечно — нужно выбирать между одним «плохо» и другим «нехорошо»; пусть невеста, у которой не хватает духу надеть жениху на голову вазу и постучать по ней чем потяжелее, выучит урок: если чего-то не хочешь, так и не подчиняйся, лучше пусть тебе свернут шею по дороге к алтарю, чем вытрясут согласие; пусть посол мается с новобрачной, которая при его приближении будет превращаться в гадюку, сперва зимнюю, неподвижную, а потом оттает слегка — да и тяпнет в самый неподходящий момент. Кто не хочет ничего делать, с тем будут делать все, что захотят.

Но жалко же дураков. Даже если забыть о том, что нужно все эти приготовления к браку сорвать — жалко. Двоих жалко, третьего — нет, но дороговата цена выходит.

— Я с ней еще раз поговорю! — решается Жан. И отвратительно напоминает этим Клода. Подвиг совершил, на разговор решился…

— Да, — кивает Джеймс, — ты с ней поговоришь. Прямо в покоях вдовствующей королевы и поговоришь. Ночью. А потом вы что-нибудь опрокинете. Или вас найдет девица Рутвен и с перепугу подымет крик… я вообще-то не знаю, что должно случиться, чтобы кто-то из Рутвенов поднял крик, но ради дружбы можно еще и не на то пойти…

— Ох, представляю, — хохочет младший де ла Валле. Он это умеет делать громче папаши. Как хорошо, что в этот кабак не приезжают верхом, местные забулдыги — черт с ними, оглохнут, невелика потеря, но вот лошадей было бы жаль. — Так и сделаю!

— Можно еще в окно залезть… по лестнице.

Главное, с окном не ошибиться и, не оказаться вместо спальни фрейлин прямо у Ее вдовствующего Величества. Тогда все будет очень грустно. Хотя… и тут поручиться ни за что нельзя. Все-таки шесть с половиной футов чистого обаяния, уже и не юношеского, но юного и ничем не замутненного… кроме нерешительности, но и это пройдет рано или поздно. На войну ему надо. С ним бы да в Каледонии… но это все прекрасные мечты, не выйдет.

Будем надеяться, Марсель сгодится. А окно мы ему как-нибудь обозначим. И если их там застанут, да во все это еще вмешается Мария, возмущенная неуважением к ее трауру… может, этого и хватит. Будет шум, но пострадает разве что репутация посла — тоже мне жених, девушку увлечь не сумел — а посла мне не жалко.

— И залезу! — обещает Жан. Это уже хорошо, жевать солому он может долго, но уж если сказал — хоть спьяну, хоть с похмелья, значит, залезет.

Вот только обидится ли посол? Должен, по аурелианским обычаям и по каледонским — должен, но он же не разберешь кто, и не толедец, и не ромей, нечто среднее. Поди догадайся, может, ему и все равно — земли за Карлоттой дают хорошие, кусок вкусный, а репутация… посмотреть, что у них на полуострове делается, так ничем не лучше Каледонии. Сегодня война насмерть, заговоры, покушения, осады — завтра лучшие друзья и союзники, тоже война, заговор и покушение… уже на соседа. Стыд не дым, глаза не выест — а насчет глаз посла Карлотта права. Тут и кислота не поможет. Обидно будет, если он с той же каменной рожей женится, не моргнув.

А, ладно. Не обидится, так я еще что-нибудь придумаю. А если Жана за ночные прогулки куда-нибудь упрячут — украду. Я Хейлз, в конце концов, у меня пограничных воров и грабителей — все родословное древо, чтоб ему…

Теперь достигнутый успех нужно закрепить. То есть, продолжить веселье так, чтобы у Жана решение улеглось, проросло и чтоб он уже не раздумывал, как бы сделать, чтоб всем было хорошо. Значит, нужно сменить декорации. Трагикомедия «Женитьба», акт второй.

— А не прогуляться ли нам? Гроза кончилась вроде.

— Пошли… — Выглядит Жан так, будто вот-вот на бок завалится, да так и уснет. Но впечатление это обманчиво. Сейчас встанет и пойдет. А через часок в него уже опять море вливать можно будет. Сотворил Господь дитя, не поскупился.

Они шли по темной Рыночной… все спокойно, жители доброго города Орлеана, все спокойно — как бы не так. К Малому рынку, который уже двести лет самый большой в городе, а все «малый», тянутся телеги, тележки, ослики с поклажей, люди с корзинами… за час до рассвета открывается рынок, а добраться нужно заранее — так уже не продохнуть от скрипа и галдежа.

Сейчас на рынке — нет, не на рынке, на входе, — начнется веселье. Стражников на воротах всего трое, да и не стража это, а насмешка одна, давно всем понятно, что если тут кошелек с пояса сорвут, так либо сам догоняй, либо пиши пропало. Потому что стража не догонит, отъелись на дармовых приношениях, обленились. Если со стражником не поделиться, то всю телегу перевернет — не укрываешь ли чего запрещенного. А если ему от товара малую толику выделить, так и провози, что хочешь, уже и неважно, что в бочонке — вино или порох.

Будет им сейчас дань… данью будет. По шеям, по толстым животам… да куда придется. Кабачок — снаряд удобный, ухватистый. И летит хорошо, точно.

Стража, нечего сказать — от двоих с оружием попрятались в будку, будка добротная, кирпичная, дверь толщиной в руку, обита железом. Очень из-за этой двери весело выглядывать и неразборчиво грозиться городской стражей, арестом, штрафом, карами небесными… а подойти поближе — страшно. И то правда: кому охота получить по лбу кабачком, длинной морковиной или еще какой луковицей — а этого добра у красотки, что стоит ближе прочих, полная корзина, а ради зрелища она и второй луковицы не пожалеет…

— Честные граждане Орлеана! Все в порядке! — Это Жан, залез на пустую бочку и торчит теперь посереди дороги, перед ошалелой публикой. — Нынче назначается плата за проход! В размере… в размере… — кувыркнется же сейчас, глашатай.

— Одного поцелуя с каждой хорошенькой хозяйки! — громко говорит снизу Джеймс, — А какая не считает себя хорошенькой, пусть проходит даром!

«Э… все-таки напился, — думает он мгновение спустя. — Это ж нужно было так завернуть-то. А уж про нехорошеньких уточнил точно зря. Теперь нас с Жаном тут снесут и съедят, если городская стража на выручку раньше не подоспеет…»

— А которые не хозяйки, а хозяева? — интересуется мальчишка-ученик, второй такой же кивает, того гляди голова оторвется.

Это они не платить хотят, а чтоб им сказали, что не хозяйки — так и идите вон, и пошли бы они к мастеру, жаловаться, что не пустили… медленно так пошли бы. Толпа была, неразбериха, а товар потерять боялись, а потом… в церковь к заутрене зашли. Все веселее, чем работать.

— А которые не хозяйки, — очнулся Жан, — тем на рынке делать нечего. Но если кому очень нужно… то на левый глаз я слеп как циклоп — даже груженой телеги не замечу.

Слепотой воспользуются немногие. Вот парочка учеников зацепится за «тем делать нечего», да и бочком-бочком начнет отползать подальше от прохода. Солидный горшечник с не менее солидной женой-матроной, конечно, предпочтет объехать скандальное происшествие, ну да и черт с ним, не бить же ему горшки… все, хотя парочку нужно конфисковать, а то стражник опять из будки высунулся, эй, да ты сначала алебарду от ржавчины отчисти, а потом уже ею грози!

Зато остальные… сколько же в Орлеане хорошеньких девчонок, девушек, женщин и, как бы это повежливее выразиться, дам, достигших глубокой зрелости!.. Это же ужас какой-то, то есть, ужас, как много.

— Жан, помогай!

Героический влюбленный валится с бочонка в самую толпу. Молодец, не бросил товарища… и Жана много, его надолго хватит. Ну побегут эти обалдуи за городской стражей, или нет? А вот эта, в синем переднике — или в красном — она и вовсе ничего была, и эта тоже… а шея какая… жалко, уже кончилась.

Джеймс представил себе, с каким выражением лица будет слушать доклад об утреннем происшествии Клод Валуа-Ангулем — а доложат ведь обязательно — и рассмеялся, совершенно счастливый. Хорошенькая — опять — черноглазая торговка овощами отнесла этот смех на свой счет, и чмокнула его еще раз.

2.

За стеной — да, впрочем, какая там стена, название одно, тонкая дощатая перегородка, обитая дорогой тканью — секретарь читал вслух список вчерашних происшествий. Он закончит — и уйдет, слышать разговор ему не нужно. Опознать гостя по внешнему виду у секретаря возможности нет, но остается голос… и это тоже лишнее. В этом здании нет чужих, но неосторожность и невнимание к подробностям погубили больше городов и кораблей, чем все Елены вместе взятые.

Сэр Николас Трогмортон — человек осторожный. Его штат не встречается с его гостями, его гости не встречаются друг с другом. Осторожный и внимательный — он действительно интересуется городским бытом, городскими слухами, мусором, мелочами. Жемчужное зерно в них обнаруживается далеко не всегда, а вот определить размер и свойства навозной кучи они помогают хорошо.

Ткань набивная, черной краской по розовому фону, цветы и плоды граната — да-да, сразу и цветы, и плоды, богатая у красильщика фантазия — обрамлены хитроумными виньетками. Список — длинный и довольно скучный. Монотонный, точнее. Изо дня в день одно и то же: кражи, ограбления, оказавшиеся фальшивыми монеты, пожары, разбой, насилие, мошенничество… чтобы увидеть в этом какую-нибудь схему, нужно постараться. И слушать нужно очень внимательно, день за днем, запоминая сходство и различия между самыми нестыкующимися происшествиями. Между цветами и плодами.

У каждого человека есть свой почерк — не только когда он берется за перо. Нож и отмычка, манера залезать в дом или подкарауливать припозднившегося прохожего, срывать кошелек и обращаться к какому-то постоянному скупщику — все это оставляет такие же неповторимые извивы линий, как перо и чернила. И пусть большая часть должна волновать городскую стражу и только ее — не все так просто. Не все, что происходит в городе Орлеане, даже если это очередной разбой, является только заботой городской стражи. Порой за невинными и привычными происшествиями скрываются дела поинтереснее. Как ценные гости — за вполне банальными гранатовыми перегородками.

А иногда происшествия более чем невинны, скорее, забавны — и нужно обладать навыком хорошего секретаря, чтобы придавить в голосе улыбку, даже тень улыбки, и все так же монотонно, размеренно и четко зачитывать описание одного сугубо балаганного — на первый взгляд — инцидента.

Всего. Включая летающие кабачки, горшки, луковицы, героическую оборону будки, толпу особ женского пола возрастом от одного десятка до шести, потонувшую в этой толпе городскую стражу — и подлых злоумышленников, которые радостно сдались оной страже, предварительно отобрав ее у толпы… сдались, когда увидели, что дамы из окрестных кварталов почему-то решили немедля посетить Малый рынок.

Секретарь улыбку задавил, а гостю и не нужно. Гость морщится, дергает уголком рта — и не потому, что провел прошлую ночь не менее бурно, чем возмутители спокойствия. Это как раз на нем никак не отражается. А вот происшествие на рынке ему чем-то не понравилось, и очень.

Сэр Николас кивает — видел, понял. Три года назад, когда сэра Кристофера Маллина только перевели в Орлеан, доброжелатели из столицы предупреждали Трогмортона, что едет к нему сущая чума, от которой уже восемь лет плачут все, кто имеет несчастье столкнуться — от уличных наблюдателей, до первого министра включительно. И что если бы не рабочие качества оной чумы, лежать бы ей тихо в деревянном ящике, что, впрочем, еще может случиться. И уже три года сэр Николас, для друзей Никки, ломал голову, пытаясь понять — какое недоразумение или какая злая воля стали причиной предупреждения. Ему редко приходилось иметь дело с такими точными, надежными и дружелюбными людьми как сэр Кристофер Маллин, для посторонних — Кит.

Доклад наконец-то закончен — скандал на рынке секретарь приберег напоследок и теперь удаляется; можно предположить, что притворив за собой дверь — не тихо, а с грохотом, чтобы слышно было — он посмеется. Может быть, не слишком громко. Хорошо ему, секретарю…

Происшествие выглядит совершенно безобидным. А гость выглядит очень недовольным. Значит, нужно понять, как все обстоит на самом деле. Почему. Для чего. Чего ждать. Рутинная, в сущности, работа.

Для Никки его нынешняя профессия — третья. Он начинал как торговец и солдат — на юге, на дальнем юге, по ту сторону экватора, впрочем, и по эту, одно не ходит без другого. А вот сэр Кристофер, доктор юридических наук, «в деле» с университета. И в поле с университета же. И жив. Значит, его мнение стоит того, чтобы к нему прислушиваться.

Гость почти неприметен на фоне обстановки, сливается с бело-рыжей обивкой кресла, беззвучно прихлебывает компот. Это хорошо. Иногда студента университета Святого Эньяна за милю слышно и за три — видно, именно так, а не наоборот. Вчера ночью в университетском кабаке, наверное, так и было. И не захочешь — заметишь, как невозможно не заметить поднесенный к глазам раскаленный добела прут.

Сегодня сэр Кристофер совершенно свеж, словно бы не пил до утра, а спокойно спал. Похмелья у него не бывает, проверено, но вот рябиновый компот на меду пришелся к месту: вчерашний гуляка допивает уже третью кружку. Трогмортон пьет тот же компот, хотя терпеть не может меда, но и сахар в Орлеане непомерно дорог, на каждый день посольскому бюджету не по зубам, и к завтраку сладкая горечь годится неплохо — помогает проснуться.

— Что именно вам не пришлось по вкусу? — спрашивает Никки. Они равны по положению и, можно сказать, друзья, но на их родном языке «ты» говорят только Богу.

— Все. Мне не нравится, что Хейлз здесь. Мне не нравится, что он половину времени пьет с людьми, от которых ничего не зависит, а вторую половину — интригует с людьми, от которых ему не может быть пользы. Мне не нравится, что он скандалит на городском рынке и расточает комплименты вдовствующей королеве. В целом, мне смертельно не нравится, что он уже четвертую неделю очень громко занимается ерундой всем напоказ.

Точная, сухая, ритмичная речь. Значит, сэр Кристофер и вправду обеспокоен. Он так разговаривает, когда встревожен или очень зол. И еще, когда вдребезги пьян, но это было вчера.

— Его присутствие здесь… неизбежно. Пока. И чем дольше он именно здесь, тем лучше. Хуже будет, если он вернется в Данию, там война заканчивается… — Это не столько ответ, сколько рассуждение вслух и просьба продолжать.

«Не нравится» — это серьезно, потому что сидящему напротив человеку без повода редко что-то не нравится. Особенно смертельно.

— Он знает о ситуации в Дании не хуже нас с вами. И вместо того, чтобы возвращаться туда, гоняет рыночную стражу на пару с младшим де ла Валле здесь.

— Значит, здесь шансов больше… — Но на что можно надеяться в положении адмирала каледонского флота? Разве что в Датском королевстве ему отказали окончательно и бесповоротно как минимум до конца года. Вот об этом узнать будет трудно, почти невозможно, если сам Хейлз не проболтается спьяну, а он не проболтается. Да и король Фредерик II тоже не из разговорчивых, к тому же еще и не пьет. Вообще не пьет, что в климате Дании — безрассудство. — Да… все это слишком шумно, маскарад какой-то.

Cэр Кристофер кивает, смотрит в высокое стрельчатое окно, с таким интересом, что хозяин кабинета тоже поворачивает голову к витражу — да нет, ничего нового, все те же аурелианские розы, белые, гербовые, и все три на месте. Ни одной с прошлой недели не пропало. Неудобное окно, через витражное стекло не видно, что делается снаружи, зато кабинет — единственная комната во всем здании, которую можно было разгородить надвое. Аурелианцы не поскупились, выделили посольству добротный особняк за высоким надежным забором, и до дворца недалеко, четверть часа шагом, но город тесный, строят впритирку друг к другу, тянут дома ввысь, а не вширь. Так что потолок кабинета на втором этаже — высокий, а вот места маловато.

— Представьте себе, что так веду себя я. Что вы подумаете?

— Вы слишком непохожи, — вяло улыбается Трогмортон. И впрямь же общего — ничтожно мало, даже страсть к риску — и та совершенно разная, и выглядит иначе, и основа у нее другая. Да и наружностью не похож сэр Кристофер на дыдлу-каледонца, и стать не та, и масть… и очень хорошо, что не похож. — Но я мог бы подумать, что вы ожидаете какого-то чрезвычайно важного события, пытаетесь вести себя естественно, но не получается.

— Вы правы. Или что наблюдаемый пытается отвлечь внимание от того, чем на самом деле занят. Или то и другое вместе. По предыдущему опыту, я бы еще предположил, что он так развлекается. Вы же получаете новости из дому… вы помните нашу прошлогоднюю каледонскую кампанию. Ведь все было продумано до мелочей. Кого нужно — купили, кого можно — поссорили, остальных — запугали. Армия прошла через пограничные укрепления как нож сквозь масло… и тут появляется Хейлз, как чертик из коробочки. И не один, а с небольшой наемной армией. И по его милости наши войска застревают под Лейтом напрочь, за это время по стране расплывается несколько сундуков перехваченного у нас золота, лорды начинают задумываться — и вместо решающей кампании на один сезон мы получаем очередное бессмысленное топтание на месте. И никаких результатов.

Никки кивает. Золото везли лорду-протектору и старшему Аррану, но каледонские бахвальство, болтливость и беспечность привели к тому, что Альба оплатила войну против самой себя. Что именно сказала по этому поводу Ее Величество королева, сэр Николас не слышал и был этим несказанно счастлив.

— Где же нынче сундуки, что это за сундуки? — знать бы, на что Хейлз надеется, было бы проще.

— Где-то здесь. В городе. Но вы понимаете, о чем я? Все то время в прошлом году, пока Хейлз чудил в Дун Эйдине, гонял овец на границе, ссорился с кем попало и спал неизвестно с кем, включая тех самых овец, он заключал соглашения, отслеживал наши действия, планировал — за нас и за себя, и, когда дошло до дела, хватило двух-трех точных движений и некоторой дозы упрямства.

В прямом и переносном смысле. Потому что эта каледонская сволочь не только планирует совершенно замечательно, он еще и дерется ничуть не хуже, чем планирует. Может быть, даже лучше. Потому что переиграть его можно, сложно — но можно, особенно теперь, после Лейта, когда уже ни у кого не осталось сомнений в том, с кем мы имеем дело… а вот ранить серьезно его еще ни разу не ранили. К сожалению. К его двадцати четырем, при его образе жизни — это вопрос времени, но время пока еще не настало. Как Хейлз ни пытался нарваться на меч или брету. Нашелся бы на каледонского красавчика ревнивый муж или разгневанный отец…

— Да, я понимаю. Кажется, у нас есть примета. Если он ссорится с кем попало и спит с кем попало — значит, готовит сюрприз. Но тогда получается, что нас ждет большой сюрприз?

— И мне очень не нравится то, что я пока не могу представить — какой. Все идет хорошо. Медленно идет — но когда здесь хоть что-нибудь делалось быстро? Мелких трений, как всегда, хватает, но в главном согласны все — от нобилей до торговых гильдий. Весь этот аурелианский левиафан разворачивается на юг, до Каледонии никому нет дела, а когда союзники займутся Арелатом, этого дела не будет еще года два…

Хозяин ставит локти на стол, переплетает пальцы, упирается в них подбородком. Думает. Хейлз дружит с сыном коннетабля, сын коннетабля хочет жениться на Карлотте Лезиньян-Корбье, которая обещана в жены Чезаре Корво. К несчастью, Карлотта состоит в свите вдовствующей королевы Марии. К несчастью, королева с Хейлзом видится не реже, чем Карлотта с возлюбленным. И поблизости вертится сестра покойного Роберта Стюарта, сводного брата и Марии, и лорда-протектора Джеймса Стюарта по отцу, Шарлотта Рутвен. Наплодил детей король Иаков…

Если смешать уголь, селитру и серу, запечатать в горшок, не забыв вставить фитиль, и потом этот фитиль поджечь, выйдет взрыв. В покоях вдовствующей королевы, в тесно запечатанных негласным распоряжением короля Аурелии покоях вдовствующей королевы может смешаться что угодно с чем угодно. Все трое перечисленных, плюс страдающий влюбленный… и минус посол Корво?

— Что нового слышно о фрейлинах вдовствующей королевы?

Сэр Кристофер улыбается.

— Ничего. То же, что вчера, позавчера и третьего дня. Королева страдает, влюбленные страдают, слуги шарахаются от любой тени в юбке.

Интересно, донеслись ли уже до ушей толедского, тьфу, ромейского… да не разберешь, какого, в общем, папиного посланца стенания Жана де ла Валле? От них ведь все городские кошки оглохли, у всех голубей аппетит пропал… едва ли посол не осведомлен о препятствии на его пути. О препятствии, бок о бок с которым ему через пару месяцев воевать под Марселем. Интересно, досчитаемся мы сына коннетабля после марсельской кампании, или случится с ним какая-нибудь вполне обычная для войны неприятность?

Но, может быть, беды нужно ждать с другой стороны?

— Валуа-Ангулем ему помогать не будет, так?

— Не знаю. Не могу поручиться. Неделю назад мог, а сейчас не могу. Там что-то очень странное происходит. Во всяком случае, не далее как позавчера Валуа-Ангулем потребовал от своих управляющих… состояние дел по овчине — ну не для марсельской же кампании. А вчера встречался с Хейлзом.

Семейству Валуа сейчас невыгодно влезать в каледонские дела. Невыгодно. И они не собирались.

А коннетабль, милейший, надо заметить, человек — и храни нас Господь от встречи с ним и его армией в бою, будет счастлив, если они все-таки влезут. Вопреки воле короля Аурелии влезут — и на этом наконец-то сложат головы. И король будет рад, вдвойне и втройне.

Хейлз тоже будет рад: регентша немолода и слаба здоровьем, а Клода, кузена вдовствующей королевы, хватит надолго… и это было бы подозрительно похоже на полный провал всех планов касательно Каледонии на ближайший десяток лет.

Клод, конечно, не его тетушка — и сейчас это очень некстати.

Слишком много версий — хуже чем ни одной.

— Нам не хватает сведений, вы согласны?

— Я не рискую, — хмыкнул сэр Кристофер, — пускать в ход свое воображение. И мне кажется, что об этом не стоит докладывать в столицу — у сотрудников всех трех канцелярий воображение еще богаче, чем у меня. Следить за самим Хейлзом — почти пустая трата времени. А вот с действиями Валуа я попробую определиться. Но куда больше меня интересует посольство.

— Чем именно? — посольство всех интересует со дня прибытия… и суета вокруг посольства поднялась изрядная.

— В городе стало не продохнуть от ромеев и толедцев из посольской свиты. Я о них буквально спотыкаюсь. Что интересно — в тех самых местах, куда хожу снимать сливки со слухов. Что еще интереснее — это недавнее, раньше они такого любопытства не проявляли.

— Его Светлости герцогу Беневентскому надоело украшать застолья и изображать статую улыбающегося мальчика, — и это понятно, странно, что не надоело парой недель раньше.

— Я надеюсь, что я неправ — и все это тени на стене, а Хейлз застрял в Орлеане просто-напросто потому, что королева-регентша не больна, а умирает.

Надеяться на подобное совершенно безопасно, если только не уверовать в то, что все так и есть. Потому что это было бы более чем хорошо. Джеймс Стюарт примет присягу у лордов… С ним можно иметь дело, куда удобнее и надежнее, чем с Джеймсом Хейлзом — а этот останется здесь и попытается устроить шум, много шума, присягнет королеве, начнет собирать недовольных Стюартом и Арраном — а таковые и сейчас в Каледонии есть, а после года регентства графа Мерея их станет еще больше — и сколотит Хейлз хорошую, солидную партию. Здесь. Под равнодушие короля и при активной помощи семейства Валуа.

Но это хорошо, что здесь. Мы ведь тоже спать не будем — так что может случиться, что у Мерея вовсе не будет проблем и соперников. В море, как и в войне на суше, тоже всякое бывает — а Толедо провожать заговорщиков Хейлза до гаваней не станет, не любят в Толедо схизматиков, а уж последователей Нокса — особо не любят.

Неприятности, конечно, и крупные неприятности, но не те, что нельзя пережить. И все равно Никки будет спать куда спокойнее, когда флот и армия уйдут на юг. И еще спокойнее, если Хейлза найдут однажды утром в канаве мертвым. Но есть предел тому, что Никки готов сделать без приказа — а приказа у него нет.

— Если регентша умрет, мы должны узнать об этом раньше Хейлза, — а до того позаботиться о распоряжениях на этот счет.

— Да… но я не уверен, что это правильное решение. — Сэр Кристофер опять дергает уголком рта. — По существу, нам ведь все равно, вокруг кого объединится Каледония. Мы ее все равно проглотим, не сейчас, так через десять лет, через пятнадцать, через двадцать… Меня больше заботит то, что будет потом. Эти их лорды, эти их проповедники, этот их… да Иуда, попади он туда, умер бы вторично, от зависти — они же живут с того, что торгуют друг дружкой, даже себе во вред. И они никуда не исчезнут от того, что туда придем мы. Нам придется что-то с этим делать. Хейлз, который не хочет присягать Мерею, потому что не любит нарушать слово — еще на что-то годится.

— Ну, нам он не годится ни на что. Потому что на нашу сторону он не встанет, — а что еще нас может интересовать? Сэра Кристофера куда-то не туда понесло… — Ни при каких обстоятельствах, я думаю.

— В хорошем хозяйстве и противнику можно найти применение…

Да, конечно, он же забыл. Сэр Кристофер, хоть и числится в службе первого министра, но в политике, как и многие рыцари в первом поколении, держит руку адмиралтейства. А представления адмиралтейства о государственном устройстве… прекрасно работают на уровне флота. Это все, что можно о них сказать.

А в обычной жизни, особенно в политике, нельзя полагаться на то, что другой — особенно враг — будет играть по правилам добровольно.

Хейлз вовсе не знает, не признает никаких правил, а догадаться, что именно он сочтет выгодой — затруднительно. К одной цели можно идти разными путями, некоторые передвигаются весьма окольными — а надежда и опора регентши так и вовсе… зигзагом.

И моя обязанность — не допустить, чтобы этот зигзаг прошелся по нам.

Когда гость ушел, Никки вытянулся в кресле и закрыл глаза. Проверять, готово ли все к дневному приему, Трогмортон не собирался — штат на то и штат, чтобы не нуждаться в присмотре. Нечего лезть под руку тем, кто занят делом.

Дома не понимают. Дома удивляются срывам, дурацким случайностям, пьянству, тому как быстро выгорают люди в поле. Не понимают, что континент — это не наши острова, где, конечно, все тоже очень не слава Богу, но есть какое-то подобие разумного порядка. И это не юг, где результаты работы все-таки видны и измеряются в милях дорог, пролетах мостов, портах, неумерших детях. А здесь ничего не меняется и, главное, никто ничего не хочет менять, а когда хочет — получается Франкония. Что тут можно сделать? Да ничего. Варить компот, не создавать лишних хлопот — и тащить свою часть груза.

Сегодняшние гости не относились ни к числу секретных, ни к числу приятных. К числу неприятных, впрочем, тоже. Джанджордано Орсини и Пьеро Санта Кроче приехали в Аурелию в свите посла — но принадлежали к семьям, признавшим власть Папы, только когда им приставили нож к горлу. Оба, однако, были приверженцами аурелианской короны, Орсини даже более ярым, чем позволял здравый смысл. Пригласить их к себе — безобидный способ завязать контакты с посольством, обозначить заинтересованность, не встревожив никого. Если Чезаре Корво захочет ответить, он пришлет кого-то понадежнее.

Нет, ничего неприятного в гостях не было, и все же Никки, думая о них, все время вспоминал дом и кое-какие тамошние обычаи. В частности, обращение с трофеями. Больше всего Орсини и Санта Кроче устроили бы его лично в виде чучел. Их можно было бы выставить в зимнем саду вместо вошедших в моду псевдоантичных статуй. Так у них в усадьбе стоял один из вождей кхоса, заохоченный прадедушкой, пока, кажется, дядя Питер не сообразил посчитаться генеалогией и не понял, что приходится трофею дальней родней. Пришлось похоронить.

В родстве с Орсини Трогмортон не состоял точно, а, будучи набит соломой, Джанджордано не потерял бы в красоте, зато сильно приобрел бы в разумности. Впрочем, для Трогмортона, как секретаря посольства, красота, увы, не имела значения, а отсутствие разумности было сугубым достоинством.

Гости опоздали — но умеренно, были разряжены как и вся свита — совершенно неумеренно, шумны, но в пределах терпимого, дружелюбны напоказ… в общем, гости как гости, чего от этих еще можно ожидать? Хороший фон, подходящие декорации. Некоторых красоток тщеславие заставляет выбирать себе в спутницы дурнушек, ну а посол Корво набрал в свиту пустоголовых красавчиков в количестве, достаточном для того, чтобы блистать своими качествами, даже не прилагая особых усилий. И не ему бояться соперников, среди своей свиты герцог Беневентский выделяется, как лебедь среди цесарок. Выделялся бы… если бы водились где-нибудь черные лебеди.

А разумные люди из его ближайшего окружения в этой стае попугаев не слишком заметны — если, конечно, не приглядываться.

С Джанджордано Орсини можно писать Святого Себастьяна. И лицом, и телом сия модель подошла бы любому художнику, а что до остального — фрески не разговаривают. Если молодой человек не перессорится окончательно с главой посольства, то, может быть, и украсит стену какой-нибудь капеллы в Роме. А если Папа Ромский и впрямь такой шутник, как о нем рассказывают, то украсит ровно после того, как перессорится. Тогда живописцу не придется додумывать, как именно вошли стрелы в тело.

— …но все-таки здесь хватает забавного. Вот, скажем, вчера мы с Джанджордано были свидетелями смешной сцены, — Санта Кроче, приятель Орсини, и погромче, и поживее спутника. Подвижный ум, но с первого взгляда видно — поверхностный. — Один… дворянин повздорил с другим, потому что тот, проходя мимо, задел его ножнами. Так они прямо на месте принялись выяснять отношения, представляете? А городская стража тоже глазела вместе с прочими зеваками. Под шумок у кого-то украли кошелек, ну, дальше было совсем весело… такой переполох! — судя по тону Пьеро, он искренне досадует на то, что не участвовал сам в переполохе.

— У вас, насколько я знаю, больше в моде стычки, чем поединки? — улыбается Никки.

— У нас в моде хорошо продуманные нападения, — это уже Орсини. То ли шутит, то ли нет. А держится, будто уже позирует. Избаловали восхвалениями…

Последнюю их кампанию против Папы трудно счесть хорошо продуманной.

— У нас тоже, — а вот это правда чистой воды, но все равно порой такое получается, хоть святых выноси. Особенно на севере.

Санта Кроче похож на юного сатира — светло-рыжий, со вздернутым носом, по щекам щедрая россыпь веснушек. Ромейская молодежь, как и аурелианская, редко стрижет волосы выше плеч, так что румяная физиономия окружена пышными кудрями. Выражение лица тоже под стать сатиру — уголки четко вырезанных полных губ невольно ползут вверх, когда Пьеро обдумывает очередную шутку.

— Я полагаю, — продолжает Никки, — что поединки вошли в Аурелии в такую моду, потому что покойный король… я не о предшественнике нынешнего, а об его отце, пытался их запретить.

— Хм… — Джанджордано пытается уложить у себя в голове это соображение: что на волю верховной власти можно плевать — он понимает, а вот чтоб делать назло… тоже понимает, но не так. Играть против правителя, даже воевать с ним… это естественно, но нарушать законы, в общем, по мелочи — дикость какая-то. Тяжкий труд размышлений отражается на слащаво-красивом лице. — Преоригинальнейшее наблюдение, блестящее, многоуважаемый… — небольшая пауза, Орсини соображает, как обращаться к почтенному хозяину, — сэр Николас.

Забавные все-таки люди. Обидеть боятся, понравиться хотят, а как правильно обращаться к альбийцу соответствующего положения, выяснить не озаботились. Спасибо хоть фамилию к обращению не приклеили, как бывает иногда.

— Видите ли, синьор Орсини, на вашем благословенном юге, как и на нашем теплом севере, правители большей частью не оспаривают право подданных устраиваться, как им удобно, во всех тех делах, которые не касаются прямо благополучия страны. — это преувеличение, но небольшое. — А на континенте королевская власть часто ведет себя подобно строгому школьному учителю. Неудивительно, что подданные порой отвечают ей… школярскими выходками и проказами.

— Вы так серьезны, синьоры, — смеется Санта Кроче. — Кстати, о школярских проказах. Здешние студенты университета такие выдумщики… говорят, то ли сегодня, то ли вчера трое захватили целый винный склад и бесплатно угощали красивых женщин… целую толпу. Вот это я понимаю!

Такого в сводке происшествий Никки не помнил. Неужто рыночная история так изменилась в пересказе — хотя, это Орлеан… студиозусы могли с утра услышать новости и воспылать духом соперничества.

— Мы слышали об этом по дороге, — уточняет Орсини. — Думаю, это все-таки преувеличение? Вам виднее, сэр Николас… хотя я хотел бы это видеть именно так, как нам рассказали. Это отличная шутка, дома ее оценят.

— Я знаю только, что на рассвете некие злоумышленники разогнали рыночную стражу на малом рынке, заняли ворота, и пропускали только милых дам по таксе — поцелуй с носа. Может быть, кто-то еще вдохновился примером.

— А как в Орлеане награждают за подобные подвиги? — Пьеро. Искренне так заинтересован в том, что спрашивает. А глаза внимательные… выясняет пределы осведомленности хозяина? Пожалуй, да. Ну что ж. Не очень ловко, зато цель достигнута.

Глаза у Санта Кроче слишком уж выразительные для его занятия. Слегка раскосые, ореховые с яркой прозеленью, и отражают любые движения души хозяина. Любопытство, интерес, недоумение, азарт… выражение меняется на каждый второй удар сердца. Хорошо господину Корво: бросишь беглый взгляд на физиономию Пьеро, и сразу понимаешь, что у него сей момент на уме. А посмотришь четверть часа подряд, так узнаешь, что из себя представляет весь Санта Кроче.

— Зависит от того, кто злоумышленники. Если студенты, то университет заплатит штраф и займется нарушителями сам. Если простолюдины, шутка может им дорого стать. Если дворяне — тоже заплатят штраф.

— Как это несправедливо, — смеется Пьеро. — Такое забавное дельце — и такое суровое наказание…

— Чего не отдашь за хорошую шутку.

— Ты не прав, друг мой, — щурится Орсини. — У нас случается платить куда дороже…

— Ну не за вино же…

— Всего лишь за слова.

— Некоторые слова, — угадывает Никки, — носят грустное название «государственная измена».

— Ну если считать изменой несколько куплетов или меткую эпиграмму… — иногда Джанджордано забывает, что позирует, и тогда застывшее, портретное выражение лица сменяется по-детски капризным, обиженным.

— То их автор может легко оказаться в положении, когда его единственной опорой является его же шея.

— Видимо, между севером и югом больше общего, чем кажется с юга. — Интересно, что на этот раз хотят выяснить дорогие гости. Уже третий камушек в огород собственного начальства. Но мелкий такой, можно счесть случайностью и не обращать внимания.

— Некоторые вещи стоит делать с открытыми глазами, — пожимает плечами Никки.

Гости быстро переглядываются, пытаются найтись с подходящим ответом — не выходит.

— А вот еще говорят, что в Лютеции какой-то горожанке было явление святых, — делится несвежей новостью Пьеро. — И святые пророчили неудачу в войне. Я так думаю, что не святые это были. Разве святые стали бы обращаться к какой-то нищенке, когда могут напрямую поведать свою волю Его Святейшеству?

— По-моему, — это определенно подкоп… — Святые на то и святые, что могут действовать, как полагают нужным, и не считаться с земными иерархиями, в том числе и церковными.

— Интересно, разделяет ли Его Величество Людовик эту точку зрения… — задумчиво произносит Орсини. — Неужели промедление связано с этим печальным и сомнительным событием?

А вот это уже совсем серьезно.

— Я могу гадать о мотивах святых угодников, но не рискну читать в сердце правящего короля.

— Терпеть не могу святых угодников, — отмахивается Санта Кроче. — Молитвы, посты — это все для монашек. То ли дело добрая война!

— Святой Георгий с вами согласился бы.

— Мы хотим воевать, — добавляет Пьеро. — Мы очень хотим порадовать святых угодников, как умеем. Поразив ересь как змея, в самое сердце. — Усердствует, пытается заполировать предыдущий вопрос.

— Я не могу сказать, что Ее Величество и парламент находятся в самых сердечных отношениях с Ромой, но мы искренне желаем коалиции скорейшей победы.

— Мы с благодарностью передадим ваши пожелания Его Светлости, — встает и раскланивается Орсини, приятель поднимается следом. Модель Святого Себастьяна тут явно верховодит, а сатир служит глашатаем. — Примите наши уверения в том, что мы ничего так не желаем, как усиления сердечности и дружбы между нами и нашими правителями.

Проводив гостей, Никки решил, что утром он ошибался. Чучела обладают множеством достоинств, но разговаривать они, увы, уже не могут. Во всяком случае, ему самому такого видеть не приходилось, хотя родня со стороны матери рассказывала… разное. А к чему это вспомнилось-то? Не зря же.

Никки остановился, положил ладони на стол, прохладная деревянная поверхность будто потянулась ему навстречу.

Не зря. На воспоминание о бабушкиных сказках его навело поведение гостей. Поднятый колдуном мертвец, честно, но неуклюже исполняющий его приказы, но не имеющий своей воли. Вот на что это было похоже. Сначала его проверили на компетентность. Потом скормили ему сказочку о том, что Орсини и Санта Кроче настолько недовольны Папой и папским сыном, что готовы об этом недовольстве кричать со всех крыш и жаловаться любому, кто захочет слушать. А после этого сказали, что посольство очень недовольно затянувшимися переговорами… и уже готово увидеть в бесконечных отсрочках чью-то злую волю. А затем встали, развернулись и ушли.

Первое и третье укладывается в одну тактику: посла не устраивает его ситуация. От молчаливого ожидания он перешел к действиям — если уж свита жалуется на всех углах и кому попало на промедление с началом войны, то несложно предположить, вычислить и догадаться, что думает об этом сам герцог. Ветер поднимается. Скоро все эти жалобы, умноженные и усиленные, дойдут до короля Людовика. Придется ему решаться.

Кстати, о женитьбе они ни слова не сказали — можно ли сделать вывод, что это промедление у посла недовольства не вызывает? Или матримониальные жалобы поручены другим членам свиты?

А вот второе… это уже из ряда вон. Зачем бы двум жителям полуострова так громко жаловаться на Папу и папских деток? И, главное, делать это в приемной альбийского посла? Уж больно слушатель неподходящий выбран… и что говорящие чучела могли иметь в виду?

Предположить, что это было всерьез — трудно. Оба молодых человека никак не светочи разума, но совсем уж безнадежные дураки в знатных семьях полуострова не водятся. Просто не выживают. Сэр Николас Трогмортон им не друг, не сват, не брат и не союзник. Стоит ему сказать вслух и при посторонних: «Джанджордано Орсини давеча обронил при мне, что… — вы не знаете, о чем это он?» — и пойдут крутиться часовые колесики, а Орсини после прошлого мятежа и так уцелели чудом. Прославленное милосердие Папы может и кончиться. Нет, сами по себе и от себя гости такого сказать не могли. Им приказали — или разрешили.

Есть, конечно, и еще один вариант: два дурака все-таки говорят сами от себя. И даже без намеков и далеко идущих целей — просто пытаются сделать вид, что все недавние беды семьи Орсини и весомый вклад в папскую казну не произвели на них особого впечатления. Их, мол, так просто не напугаешь и ревностными сторонниками Папы не сделаешь…

А посол Корво этих гордых и непокорных Орсини с Санта Кроче и еще парочкой таких же взял с собой в Орлеан. Чертовски интересная картинка вырисовывается: герцогу Беневентскому совершенно наплевать на мелкие шпильки и дешевое вольнодумство среди своей свиты. В подобной позе свитских он не видит никакой беды — говорят, и пусть говорят, вот когда от слов перейдут к делу, тут-то их и возьмут за горло.

Очень все-таки интересный посол явился к аурелианскому двору. Не соскучишься.

Прав сэр Кристофер — странное что-то происходит вокруг посольства. И точно не укажешь, не сформулируешь, на булавку не насадишь. В воздухе оно носится, как болотная лихорадка. Вот только в воздухе лишней сыростью повеяло, а тут и она.

3.

Вечер в Орлеане — утро в отведенных Его Светлости герцогу Беневентскому покоях. А с утра полагается завтракать. Объяснить дворцовой обслуге, что завтрак, даже поданный ближе к сумеркам, все равно остается завтраком и должен оный напоминать, причем не по аурелианским меркам, а согласно предпочтениям гостей, оказалось не самым легким делом, и тем сложнее оно было, чем более простые блюда желал видеть на столе герцог. Взаимопонимание между гостями и хозяевами сложилось не сразу, так что вместо первых завтраков Его Светлость с аппетитом, словно деликатес, грыз хрустящие листья латука — на которых, вообще-то, подавалось одно из блюд и комментировал, к вящей радости сотрапезников, прочие поданные к столу угощения. Скромные — всего-то в две перемены.

Капитан Корелла в этом деятельно соучаствовал.

— Крольчатина в имбирном соусе! — заявлял он, пристально присмотревшись и принюхавшись к выловленной из серебряной миски добыче.

— От соуса неотделима?

— Никаким образом… — усмехался толедец, укладывая себе на тарелку изрядный кусок.

— Боюсь, что не смогу принять эту почтенную даму, поскольку не желаю видеть ее супруга.

— Котлеты. С белым соусом… и черным перцем.

— А по виду — груши… — обвалянные в хлебных крошках румяные котлеты и впрямь вылеплены в форме груш, да еще и обжарены до золотистого цвета. — Жаль, что эти фрукты так двуличны. Я не могу им доверять.

— Телячий язык с пюре из каштанов.

Герцог с некоторым интересом косился на содержимое глубокого подноса, обнаруживал наличие очередной подливы и множества не угадываемых с первого взгляда составных частей блюда, и отрицательно качал головой.

— Сыр, — проявлял милосердие дон Мигель. — Просто сыр с зеленью… и отварные овощи.

— Вы уверены, что они ни за кого себя не выдают?

— Вполне, Ваша Светлость.

— Я их приму…

Герарди несказанно радовало, что все эти завтраки проходили в совершенно свободной обстановке. Еще по дороге герцог, видимо, подметил, что секретарь невольно косится на поднос с письмами, которые доставил догнавший посольство курьер, и молча кивнул на почту — читайте, мол. Несколькими днями позже Агапито услышал добродушное замечание «я предпочитаю завтракать сыром и хлебом, а вы — свежими новостями», и очень удивился: герцог не только угадал, но и совершенно точно сформулировал то, что сам секретарь так коротко и внятно изложить бы не смог. Так что теперь по «утрам» каждый за столом проводил время с удовольствием: Герарди читал письма, де Корелла с аппетитом укладывал в себя добрую половину поданного на троих завтрака — и куда только что девалось, толедец был крепким, но стройным, а Его Светлость больше развлекался новостями и шутками, чем собственно пищей.

Остальные члены посольства к завтраку обычно не допускались: герцог то ли в шутку, то ли всерьез говорил, что они портят ему аппетит; что уж там портить-то, вздыхал Герарди. Исключение иногда составляли Гаспаре Торелла, медик, и кардинал делла Ровере — но и эти не слишком часто. При кардинале беседы обычно прекращались или делались очень, очень сухими и деловыми. К несчастью, делла Ровере стремился заполнить тишину рассуждениями и проповедями, от которых и у секретаря пропадал аппетит. Даже к новостям.

Агапито, совершенно неожиданно для себя оказавшийся в ближайшем кругу Его Светлости поначалу чувствовал себя несколько неловко: должность секретаря посольства предполагала тесное взаимодействие с послом, но порой ему казалось, что его измерили, взвесили, оценили, признали годным подойти намного ближе — и забыли о том прямо сообщить.

И сама поездка в Орлеан, и должность были весьма почетными, но Герарди несколько опасался Чезаре Корво — и сам не мог бы объяснить, почему, в чем дело. В сыне Его Святейшества Александра VI чувствовалось нечто одновременно и привлекательное, и опасное, а, может быть, привлекательное именно опасностью — но что именно? Секретарь не мог пока этого понять. В обращении герцог был очень прост и неизменно вежлив, на мелкие промахи не обращал внимания, любые советы и рекомендации воспринимал крайне благосклонно… сплошное удовольствие служить подобному человеку. И если не думать о том, что ему — всего двадцать три, что характер семьи Корво известен всем италийским землям, всему Толедо, и отнюдь не своей сдержанностью, что о самом любезном молодом человеке говорили… разное, то можно было бы и не волноваться; не думать не получалось.

После завтрака де Корелла распрощался и ушел, сославшись на необходимость «пасти наших баранов» — два десятка свитских молодых людей и впрямь нуждались в ежедневном присмотре, хотя ничего выдающегося они пока еще натворить не успели, но большую часть из них Герарди считал балластом, взятым на борт не без пользы, но никакой ценности не имеющим — и был уверен, что Его Светлость относится к многочисленным спутникам ровно так же. Некоторые же из них, тот же Орсини, особо нуждались в постоянном пригляде. Пока что красавчик Джанджордано напропалую старался быть полезным, но никто ему верить не собирался, а дон Мигель — особенно.

— Я желаю услышать о каледонцах, — герцог вытянулся в кресле, закинул руки за голову.

Агапито уже подметил, что настроение Корво, конечно, с погрешностью, но можно определить по принимаемым позам. Если посол, даже когда его не видят и не могут увидеть посторонние, сидит прямо и строго выпрямив спину — значит, очень сильно чем-то недоволен, а если, как сейчас, устроился вольно, этакий нежащийся на солнце гепард — все в порядке.

— О Каледонии, Ваша Светлость, рассказать довольно затруднительно. Почему? — поймал секретарь удивленный взгляд. — Ваша Светлость, вы можете, не прибегая к непристойным выражениям и сложной жестикуляции, описать взаимоотношения вашего семейства с семейством Орсини за последние двадцать лет?

Человек в кресле коротко рассмеялся и кивнул, подтверждая, что в заданных рамках был бы совершенно беспомощен.

— А теперь представьте себе, — продолжил Агапито, — что этих семейств пятьдесят, а смена позиций происходит примерно раз в три-пять месяцев. И никто не ждет иного.

Вот например, лорд-протектор, Мерей, незаконный сын покойного короля — знаете, как он получил свой нынешний титул и земли? Несколько лет назад он был просто Джеймсом Стюартом. И вот, представьте, в один прекрасный день, выплывает на свет Божий его письмо к первому министру соседней Альбы, где Джеймс Стюарт выражает всяческое желание быть слугой Ее альбийского Величества в обмен на должности, земли и поддержку… тамошней гнусной ереси. Письму верят — Джеймс Стюарт уже довольно давно смотрел в альбийский лес. Смех в том, что на деле написать его он никак не мог — послано оно якобы было из Дун Эйдина в конце апреля… только самого Стюарта в Дун Эйдине в это время не было. Он как раз тайно ездил на встречу с представителем того самого первого министра, и они на этой встрече не договорились, а верней сказать — разругались вдрызг. О чем к моменту появления письма, королева-регентша знала уже из трех источников.

Его Светлость повел головой, видимо, пытаясь уложить все элементы интриги на одной плоскости.

— Узнав о письме, Джеймс Стюарт возмутился — он, видите ли, решил, что это его альбийские недосоюзники пытаются загнать в безвыходное положение, выставив изменником. Королева-регентша, удивительно умная женщина, тут же заявила, что письмо — подделка и клевета, а Джеймс Стюарт — верный слуга короны, а за понесенный на этой службе ущерб она награждает его землями и титулом. И стал Джеймс Стюарт лордом Мереем — и окончательно перестал понимать, чья же это была интрига. Но земли ему понравились и он даже больше года не предпринимал против королевы-регентши ничего, что для этого климата и ландшафта — поразительно.

— А кто написал письмо?

— Джон Гамильтон, лорд Арран. Союзник Стюарта. Его раздражало, что альбийский тайный совет уделяет Стюарту слишком много внимания в ущерб ему самому. Это выяснилось очень быстро. Первый министр был страшно зол и то, что Арран все еще ходит по земле, скорее всего, объясняется тем, что он не то второй, не то третий в каледонской линии наследования и может еще пригодиться.

— То есть, остальные наследники еще надежнее… Кстати, кто они и где сейчас?

— Уже помянутый лорд Арран, герцог Шательро, его сын, тоже Джон Гамильтон, и Генри Стюарт, лорд Дарнли. Этот — еще мальчик, лет пятнадцати, проживает с матерью в Альбе. Вернемся же к нашим Арранам… — секретарь улыбнулся. Имена на острове не отличались разнообразием, а семьи были весьма велики, так что в бесконечных Джонах и Джеймсах было легко запутаться. Почти как дома: все друг другу родственники. — Старший, герцог Шательро, спит и видит себя если не королем Каледонии, то хотя бы регентом, но у него отобрали этот пост в пользу вдовы покойного короля Иакова, Марии, тетки Клода и Франсуа Валуа-Ангулемов. Теперь он хочет быть хотя бы свекром какой-нибудь правящей особы…

Герарди сделал паузу, понимая, что вот этот вот котел имен, фамилий, родственных связей и устремлений, опрокинутый на голову, собьет с ног кого угодно — сам он разбирался несколько дней, чертил схемы, обозначал связи, — но герцог махнул рукой: «Продолжайте!».

— Сначала он пытался женить своего сына на Марии Стюарт, потом понял, что не справится и дорого продал покойному аурелианскому величеству право на руку своей королевы. С его сыном, Арраном-младшим, вы могли и встретиться здесь — несостоявшийся жених по результатам сделки получил большой кусок земли с этой стороны пролива и пост капитана королевской гвардии… Прожил в Аурелии одиннадцать лет, а два года назад, кажется, сошел с ума. Впал в ересь — нет, не в вильгельмианство, к сожалению, а в это их пелагианство островное. — О чем тут сожалеть, Герарди пояснять не стал. Открытый сторонник ересиарха Вильгельма при покойном короле прожил бы в Орлеане очень недолго, кем бы он ни был. А вот в островных ересях и схизмах на материке разбирались хуже. — Говоря кратко, он пытался здесь проповедовать, а затем решил, что лучше всего послужит делу веры, женившись на альбийской королеве… и сбежал. Его ловили всей страной — заставы на дорогах, закрытые порты. Но то ли Господь благоволит безумцам, то ли общий развал к тому времени дотянулся уже и до королевской карающей длани, но Арран ушел, добрался до Лондинума, был там принят — даже денег каких-то ему дали… и спровадили обратно к отцу. А Ее Величество очень громко, на весь зал для аудиенций инструктировала секретаря аурелианского посольства — Трогмортона, Ваша Светлость, вы с ним знакомы, он тут уже лет пять — что она не понимает причин благодарности Аррана-младшего и в предложениях его концов с концами не свела, и официально о своем недоумении и объявляет. Теперь он снова сватается к Марии. Письма пишет.

— А делу какой веры он собирается послужить на сей раз? — улыбается герцог.

— Я боюсь, что не могу сказать, Ваша Светлость. Трудно предсказать, какие еще перемены могли произойти в этом человеке.

— Что же вдовствующая королева Мария ему отвечает?

— Она до окончания траура не собирается осквернять свой слух подобными предложениями. К тому же ее окружение весьма недолюбливает младшего Аррана, а один из пребывающих здесь сторонников ее матери, вообще обещал засунуть ему письма… в полости тела, для этого совершенно непригодные. И учитывая, что отношения между ними и без того нехороши, на месте Аррана я не рискнул бы с этим господином встречаться. Полости целее будут.

— Из пребывающих здесь? — слегка оживляется слушатель. — О ком идет речь?

— О Джеймсе Хейлзе — он сейчас представляет в Орлеане королеву-регентшу.

— А его угрозы следует принимать всерьез?

— Это зависит от политической ситуации. Если Арран-младший, не будет нужен регентше живым, угрозу можно считать выполненной. Если же в нем сохранится надобность, с ним ничего не случится. Пока что Хейлз подчеркнуто ставит интересы Марии Валуа выше своих.

— Что представляет из себя этот человек? Я уже слышал о нем, но рассказы весьма противоречивы…

— Его отец менял сторону слишком часто даже по меркам Каледонии. И был самозабвенно предан собственным интересам. Кстати, пытался жениться на королеве-регентше, не интересуясь ее согласием. И ему это повредило меньше, чем могло бы — у него было очень много очень диких вассалов. Сын, на мой взгляд, существенно опаснее. Его мотивы неочевидны. Он еретик, но поддерживает Марию Валуа. В прошлом году он позволил Арранам сжечь свой замок… и обвалил им и их альбийским союзникам всю кампанию. Мат в три хода.

— Подробнее! — слегка подается вперед герцог, потом опирается на широкий подлокотник.

Прямой, спокойный взгляд, расслабленная поза — но тут обманется либо совсем простак, либо посторонний. Неудивительно: вокруг посольства творится нечто весьма загадочное, и пока что создается впечатление, что этот самый каледонский посланец и является камнем преткновения. Пока что, конечно — и это не значит, что так дело и обстоит, но Его Светлость желает знать, кто на другой стороне доски. Совершенно правильное и обоснованное желание.

Я новостями завтракаю, а он сведениями… нет, не питается, вскользь думает Герарди. Он их собирает, отовсюду, очищает от слухов и домыслов, полирует, оправляет в уточнения и дополнения, и раскладывает по полочкам в сокровищнице. Дабы в любой момент взять нужный камушек в руки и использовать — продать, купить, обменять, соединить с другими в украшении… Не забывает раз услышанное, никогда — это уже проверено.

— Весной прошлого года конгрегация лордов объявила регентшу низложенной — именем королевы. Подделали печать, — пояснил Герарди. — Альба дала войска и деньги, много денег. Это золото должен был привезти в страну некий Кокберн. Но каледонцы хвастливы, болтливы и неосторожны. Сведения о гонце и маршруте каким-то образом просочились в каледонское приграничье, а что знает приграничье — знает Хейлз. Он перехватил гонца и сделал это громко. Бунтовщики оказались на мели, а Лондинуму стало очень трудно отрицать, что восстание случилось на их деньги.

— Мне нужны детали, — очень мягко говорит Корво. — Мелочи. Забавные, сомнительные, даже недостоверные. Мне нужны не только факты, мне нужны отражения, блики, волны…

Секретарь молча кивает — он понял. Сухих фактов недостаточно. Очень легко представить себе герцога стоящим на берегу озера, например, Браччиано, и наблюдающим за тем, как кто-то бросает в зеркальную водную гладь камушки. Брызги, круги на воде, солнце дробится в блестящем отражении неба…

— Каледонские лорды бедны, а где бедность — там и жадность, — герцог согласно кивает. — Они разглагольствуют о вере, но на самом деле готовы служить тому, кто заплатит, да еще и грызться, если соратнику досталось больше. Конгрегация, пытавшаяся сместить регентшу, никогда не преуспела бы, не будь у Марии недостатка в деньгах. Зато альбийцы очень вовремя сумели предложить им помощь, и весьма щедрую помощь. Точная сумма неизвестна, но она действительно велика.

Секретарь останавливается ненадолго, на пару глотков кисловатого аурелианского вина.

— Лорды настолько привыкли к постоянным изменам, что посланца Хейлза, сообщившего, что его господин хочет примкнуть к Конгрегации, встретили весьма благосклонно. Настолько благосклонно, что когда Хейлз предложил везти деньги через его земли, пообещав охрану и защиту, согласились, даже не взяв на себя труд подумать, с чего бы верному стороннику регентши вдруг предавать ее.

Кокберн отправился в путь и действительно повстречался с Хейлзом и его людьми, после чего лишился золота и свободы. Узнав об этом, уже знакомые вам графы Мерей и Арран очень огорчились. Они отправили на розыск похитителя и золота не менее двух тысяч человек. Хейлз покинул замок Кричтон, в котором прятался, и укрылся в доме одного из своих вассалов. Дом этот, Ваша Светлость, неоднократно обыскивали — как и прочие дома в окрестностях, и, представьте себе, не нашли ни грабителя, ни денег. Хейлз же, как выяснилось впоследствии, был в доме и переоделся… судомойкой, — Герарди делает выразительную паузу.

— Кем?

— Судомойкой, Ваша Светлость. А роста в нем… — прикидывает секретарь, — на полголовы повыше вас.

— Неплохо, — кивает Его Светлость, — даже более чем неплохо.

И Агапито вдруг понимает, что его временный патрон действительно вправе оценивать качество авантюры, ибо его самого, еще в бытность лицом духовным, некогда взял в заложники, осмелился взять в заложники король Людовик, не нынешний, а его пред-предшественник, не к ночи будь помянут. Аурелианскому живоглоту очень нужен был послушный Папа и он решил обеспечить послушание самым простым и доходчивым способом. Как только аурелианская армия отошла от Ромы достаточно далеко, ценный заложник пропал. Испарился из тщательно охраняемой палатки в наглухо перекрытом лагере… а в сундуках улетучившегося кардинала вместо денег и багажа обнаружились камни вполне прозаического свойства. Разгневанный король перевернул округу вверх дном, но никого не нашел. Впрочем, судя по легкому разочарованию в тоне Его Светлости, прикинуться судомойкой ему тогда в голову не пришло.

Он прикинулся купцом, что, как ни крути, куда проще — зато надежнее, а в случае Хейлза трудно понять, каким чудом переодевание удалось. Учитывая, что каледонец не только на голову выше многих соотечественников, он еще и в плечах соответственной ширины — и где были глаза обыскивающих? Как эту кариатиду вообще можно было принять за женщину?..

— Дальше графу пришлось расплатиться за свою выходку. Арран и Стюарт объявили, что если он не сдастся с повинной, его имущество будет изъято в компенсацию понесенного Конгрегацией ущерба. Его поместье сожгли и разграбили, замок разрушили… но в итоге Хейлз оказался в прибытке. Альбийское золото в руках регентши сдвинуло баланс в ее пользу. Теперь аурелианские купцы, раньше отказывавшиеся снабжать изрядно задолжавших им сторонников Марии Валуа, отказали уже не менее задолжавшим им лордам Конгрегации. Альбийцы решили взять силой то, что не сумели купить, и осадили Лейт, но их быстро выбили оттуда. Хейлз там сражался, весьма успешно. Так что он рассорился не только с соотечественниками, но и с альбийцами. Регентша предпочла отправить его в Орлеан от греха подальше…

— И что он сделал, после того как у него сожгли дом?

— Послал Аррану вызов по всей форме. Арран его не принял, заявив, что пока Каледония занята аурелианскими войсками, честь не позволяет ему заниматься личными делами, да и вообще он с ворами не дерется. И больше из родового замка и носа не высовывал.

Его Светлость запрокидывает голову на спинку кресла.

— Хейлз получил за это хоть что-нибудь? От королевы-регенши?

— Почти ничего.

— Это плохо, — герцог не объясняет, почему.

Этот круг на воде Герарди видит и сам. Когда сталкиваются партии, стороны щедрее всех к тем, кто может переметнуться. Если такой человек как Хейлз — за победу, за ущерб — не получил ничего, это может значить только две вещи. Либо его патрон глуп и не понимает, что графу может надоесть таскать каштаны из огня и нести потери. Либо патрон уверен, что Хейлз не сменит сторону ни при каких обстоятельствах. Мария Валуа, королева-регентша — сказочно умная женщина, которая жонглирует ножами не первый год. Ошибок первого рода она не совершала даже когда ей было двадцать лет. И, следовательно, сейчас посольству ставит палки в колеса очень храбрый, очень талантливый и не то бескорыстный, не то крайне дальновидный и целеустремленный интриган. И правда, плохо.

— Благодарю вас, — медленно кивает герцог. — Это очень хорошая работа. Завтра я хотел бы услышать о здешних сторонниках каледонской регентши. Надеюсь, это не слишком короткий срок?

Это вопрос, действительно вопрос и пожелание, а не приказ в форме вопроса, понимает секретарь. Его не будут торопить, позволят выполнить поручение предельно тщательно и обстоятельно. Можно отказаться — но зачем? Часть сведений уже есть, а до завтрашнего утра… вечера их станет намного больше. Герарди и сам предположил, что за рассказом о каледонцах последует вопрос о тех, кто поддерживает их здесь.

— Если не случится чего-то чрезвычайного… — еще один благосклонный кивок.

Дверь распахивается без стука, человек входит без доклада; секретарь не поворачивается в его сторону — и так ясно, кто это может быть. Капитан де Корелла. Остальным являться таким образом не дозволено.

— Мой герцог, — нет, все-таки есть на что взглянуть — это не гепард, это тигр, и очень злой тигр, прижимающий уши и лупящий себя хвостом по бокам. — Простите, что прерываю ваш разговор…

Герцог только слегка ведет головой, отметая извинения. Если прервал — значит, были причины.

— Что-то с твоими ягнятами?

А и вправду, что еще может быть? Корелла зол, очень зол, но не встревожен. Значит, происшествие не связано ни с войной, ни с их задачей. А вот с молодых людей из свиты станется…

— Здесь в Орлеане есть бордель под названием «Соколенок». Это дорогое заведение, не всякому по карману. Родители радуются, когда удается продать туда ребенка. — Агапито кивает, понимающе. Исключительно мерзкий местный обычай — продавать детей в веселые дома. — От прочих борделей он отличается тем, что там не ждут, пока дети вырастут, а выдают их клиентам прямо так. Хоть младенчика, если деньги есть. Пять человек из вашей свиты, Ваша Светлость, побывали там прошлой ночью и с самого утра всем рассказывали о впечатлениях. Объясняя, как они там оказались, они сослались на ваш давешний приказ — познакомиться с городом.

Секретарь переводит взгляд с дона Мигеля на герцога — и ему немедленно хочется уронить что-нибудь под стол, перо, например, и долго, долго его там искать. Любопытство все-таки побеждает — любопытство и знание, что он лично тут совершенно ни при чем.

Ничего не меняется — Корво все так же сидит, закинув ногу на ногу, на губах легкая улыбка, бровь насмешливо приподнята, вот только кажется, что вокруг — почти прозрачное, зыбко дрожащее марево, словно около раскаленной печи, где плавят металл. Только сейчас плавится воздух, стекает бесцветными струями, вскипает…

— Пригласи, пожалуйста, в малую приемную троих из них и еще человек пять-семь, кого найдешь, из тех, кто там заведомо не был, — приказывает глава посольства. — Немедленно.

4.

Чутье, привычно задумывается капитан де Корелла, или очередное случайное совпадение? Пожелай герцог увидеть всю пятерку выродков, двоих пришлось бы искать по всему Орлеану. Во дворце только трое. И десятка полтора юнцов, еще не успевших дойти до паскудного заведения. Пока что. К счастью.

С полчаса назад Мигель вышел во внутренний двор, один из многочисленных внутренних дворов в безумной постройке, служившей дворцом правителям Аурелии. Добрым словом «палаццо» это сооружение капитан не назвал бы и под пыткой. Ходы, выходы, переходы, галереи, проходы тайные и явные, двери скрытые и открытые, и не счесть разнообразных лазов, ниш и прочих местечек для подслушивания. Ладно бы, это все так, по уму, и было бы построено. В замке покойного Сиджизмондо Малатесты тоже хватает тайных ходов и слуховых колодцев, но там-то владелец и строитель все это планировал, придумывал… а тут — само получилось. И поди обеспечь секретность и безопасность в таком-то пьяном кротовнике. Мигель обеспечивал, но злился и с нетерпением ждал отъезда.

Во дворе прогуливались, воодушевленно болтая и перекидываясь мячом с перьями, не меньше десятка сопляков из свиты. Слушали товарища, который цветисто распинался… услышав, о чем именно юнец распинается, капитан подождал, пока болтун двинется к выходу, любезно взял его под руку и спросил, с какой стати тому вздумалось посещать подобные злачные места.

Услышав ответ, оценив его точную формулировку, де Корелла подумал, что сейчас руку паразиту вывернет к затылку, а радостной физиономией приложит о ближайшую стену. Увы, нельзя. Высокородные свитские олухи — не солдаты… к сожалению. Гораздо глупее, гораздо бесполезнее.

— По приказу герцога. Он же велел нам изучить город, — улыбнулся блаженный идиот.

Мигель представил себе, что этот рассказ, с этим же объяснением, звучит в Роме — и… одобрительно покивав, вернулся во двор. Выяснять, кто еще с равным рвением выполняет приказы Чезаре. Таковых оказалось всего пятеро. Да, тут втихаря не придушишь и в местную реку не выбросишь — был бы один извращенец, случилось бы с ним досадное происшествие в чужом городе. И очень кстати, король Аурелии мог бы огорчиться — и зашевелиться. Но пятеро — увы.

Пятеро молодых дураков — старшему двадцать один — играющих не с собственной репутацией, с чужой. И не папаш своих, всех этих Орсини и Бальони, Нечистый бы с их репутацией, и так хуже некуда. С репутацией Его Светлости герцога Беневентского, а это Мигель де Корелла считал совершенно непростительным делом. Только самому решать этот вопрос уже поздно. Значит, придется беспокоить Чезаре…

Приказ капитана заинтересовал. Догадаться, что именно последует за таким странным приглашением, он не мог — да и не хотел догадываться, герцог умел преподносить настоящие сюрпризы. Уже ясно одно: приватной выволочкой без свидетелей выродки не отделаются. Но — почему не все? Почему только трое? Ладно, поживем — увидим, выловить бы хотя бы троих, пока не разбежались. Манит свитских балбесов ночной Орлеан; дома половина спрашивала у отцов и старших братьев, можно ли прогуляться с приятелем до полуночи, а тут вместо строгой родни — снисходительный молодой герцог, он поводья ослабил… вот компания и отбилась от рук.

— Синьоры, вас приглашает к себе Его Светлость. Извольте подождать в малой приемной, — двое неразлучных дружков собрались к выходу? Придется изменить планы на нынешний вечер.

— Синьоры, я рад вас видеть, — и не вру, рад, ибо вы-то, в отличие от предыдущих двоих, ночевали во дворце. — Герцог ждет вас в малой приемной. Всех троих, прямо сейчас.

— Вам приказано явиться в малую приемную, — и лучше бы поторопиться, право слово, но это юный Бальони поймет и сам… Морщится на слове «приказано», хватается за широкий берет. Да, продемонстрируешь жителям Орлеана свой роскошный головной убор в следующий раз…

Малую приемную Мигель недолюбливал — привычно тесно, привычно душно, но еще и обивка на стенах темная. Даже не разберешь, сколько ни приглядывайся, черный это цвет, синий или тухлой морской волны; чернильный какой-то, и отлив такой же ржаво-радужный. В Орлеане, конечно, не то что дома — здесь каменные стены не покроешь штукатуркой и росписью, а покроешь, так в первую же зиму чахотку наживешь. Но могли бы уже и повеселее что-нибудь выдумать. И ведь заново же обставляли покои к визиту посольства, а выглядит все — как будто жили уже лет десять. И стены эти лоснящиеся, и пыльно вдобавок.

Ничего, для этих гостей — в самый раз. А пестроты и яркости они добавят столько, что красок будет даже слишком. Из всех только двое одеты прилично, то есть, на толедский манер, в черное, и то лишь потому, что подражают Его Светлости. Остальные — радуга, да и только. Если в радугу добавить розовое, белое, сиреневое, малиновое, терракотовое… а также шелк, парчу, бархат, кружево, золото и серебро, изумруды, рубины и сапфиры, — скептически разглядывал вверенное ему стадо де Корелла. Богатое стадо, ничего не скажешь. А вот элегантности ни на серебряный джильято.

Весь десяток не слишком любезно приглашенных чинно разместился по креслам и диванам — как есть стая павлинов вышла на прогулку, и голоса такие же. Места в малой приемной хватило бы и на вдвое большее число гостей, но — сколько велено, столько и пришло. Трое посетителей борделя сидели спокойно, трещали помаленьку, косились на Мигеля, вставшего у стены напротив окна. Подвоха явно не чувствовали — не их же одних позвали. А еще с компанией. Значит, получат очередное поручение.

Будет вам поручение, мрачно подумал де Корелла.

Всунулись две хорошенькие девицы из дворцовой прислуги, быстренько расставили вокруг гостей сладости — сушеные фрукты, цветной сахар, — ушмыгнули так же тихо, как и появились. На щипки и попытки завязать беседу не отреагировали. Мигель отметил наиболее общительных — младший родственник Орсини, дальний родич кардинала делла Ровере, еще один из Альберини. Из агнцев, все трое. Козлища обслугой не заинтересовались. Капитан сдержал язвительное хмыканье — ну да, теперь прислуга нам не по чину, нам подавай изысканные развлечения…

Герцог задерживался. Гости начинали скучать.

Раз опаздывает, значит ничего важного. Или что-то неожиданное задержало. А вот когда герцог, войдя, не ответил на приветствия, сел и начал смотреть на них, молча, как астролог на особо бессмысленное сочетание звезд и планет — и с карты не вычеркнешь, и предсказания не составишь — тут уже в глазах молодых людей и беспокойство появилось. У всех.

Задавать вопросы им мешали правила этикета, о нем-то помнили и агнцы, и козлища. Чем дольше тянулось молчание, тем больше становилось вопросов. Наконец, набралось до края, до передних зубов — а пришлось молчать дальше, давиться тревогой и дурными предчувствиями. Альберини украдкой покосился на капитана, но тот смотрел поверх голов, в узкое окно.

Нетерпение и страх осели пеной на браге, оставив тоскливое ожидание уже совершенно чего угодно. И, капитан де Корелла мог бы поклясться в том на Библии, весь десяток гостей с радостью встретил бы и приказ покончить с собой прямо здесь, не сходя с места. Младший Орсини еще и спросил бы, каким образом угодно это Его Светлости. Хороший мальчик, пока еще — хороший.

— Господа, я собрал вас здесь, чтобы сообщить вам одну неприятную новость, которая, как я подозреваю, не дошла до вас. На месте Содома и Гоморры сейчас находится Мертвое море.

Молодые люди изумленно переглядываются.

— Те, кто бывал в Святой Земле, — невозмутимо продолжает герцог, — рассказывают, что плавать в этом море можно разве что в полном вооружении. Человека без доспехов вода выталкивает. Но тем, кто жил в этой долине, когда она стала морем, пришлось солоно.

Герцог, будто в задумчивости, наклоняет голову к плечу.

— А знаете, почему для Содома все так плохо кончилось? Их погубило любопытство. Пока они занимались своей содомией друг с другом и с подручными животными, Господь, в бесконечном милосердии своем, был готов пощадить их даже ради десяти праведников. Как пощадил потом город Сигор ради Лота и его дочерей. Но содомлянам потребовалось новое блюдо. Им захотелось ангелов. Конечно, случай редкий, упустить не хочется, но не силой же, право. Но, увы, жажда невинности оказалась так сильна, что горожане пытались вломиться в дом, даже когда гости поразили их слепотой. Наверное, они полагали, что наощупь тоже не ошибутся. И тут Господнему терпению пришел конец.

Мигель с интересом смотрел на четыре затылка и шесть профилей. Место было выбрано удачно. Затылки сами по себе не слишком выразительны, а вот спины могут выдать куда больше, чем лица. Вот Джулио Альберини, самый непоседливый, даже вертлявый, мелко дрожит плечами — ему смешно. А шестнадцатилетнему Марио Орсини еще смешнее, светловолосый мальчишка уже совершенно ничего не боится, он смеется в голос и едва ли не аплодирует. Герцог шутит. Очень весело. Еще двое тоже собираются хихикать, лица уже расплываются в дурацких улыбочках.

Ну-ну.

— C моей стороны было бы пределом гордыни равнять себя с Господом, — говорит герцог. — Я грешный человек, как и все потомки Адама, кроме одного. И предел моему терпению лежит гораздо ближе. Я также не способен пролить огонь и серу на города, — Чезаре вздыхает, ему явно жаль, что это не так, — но в данном случае это и не требуется. А вот на то, чтобы участь некоторых любопытствующих сравнялась с участью жителей Содома, хватит и человеческой мирской власти.

Хихиканье обрывается — как ножом отсекли. Замершие гости осторожно, очень осторожно переглядываются.

Вот теперь начнется самое забавное. Из семи невинных трое или четверо могут догадаться, о чем идет речь. И о ком. Остальные — вряд ли, и им очень, очень интересно. Внутри пока, под страхом и парализующим недоумением. Интересно, в чем же именно дело. Интересно, кому они обязаны подобной проповедью. Кто виноват.

А смотреть на троих козлищ еще приятнее. Особенно на Джанджордано. Приятель-то его уже сообразил, что происходит, и теперь думает об одном: как себя не выдать. В кои-то веки плотно закрытый рот и голоса не слышно. Чудо как оно есть. А вот Джанджордано ерзает, вертится, хлопает выразительными бараньими глазами… и не понимает. Удивительный человек. Вроде бы и не дурак, но — дурак. Редкостный. А уж догадливый какой…

— И если я узнаю, что кто-либо из вас опять возжелал чистоты и невинности больше, чем следует — этот возжелавший позавидует жителям Содома. Мы посольство, господа. В этом доме действуют законы Ромы, а не законы Аурелии. Надеюсь, вы их помните.

Человек, чье терпение не могло равняться с Господним, обвел слушателей взглядом — спокойным, ясным, без малейших признаков гнева.

— Признаться, я удивлен, что такое вообще могло случиться. Я считал, что в моей свите нет никого, кроме мужчин.

Санта Кроче — рыжеватый, светлокожий — идет роскошными алыми пятнами. Очень старается не покраснеть. Чем больше старается, тем быстрее краснеет. Похож на наливное яблоко, спелое, летнее — ткни ногтем, из-под шкурки брызнет сок. Только этот наливается дурной кровью. Печальное положение: тебя прилюдно оскорбили, а ответить — себе дороже.

А до Джанджордано дошло, о чем речь, но не дошло, в чем дело. Что тут такого? Приятно провели время, как жаль, что дома нет ничего подобного — об этом он распинался чуть раньше, когда Мигель его и услышал.

Мне, думает капитан де Корелла, легче поставить себя на место жителей Содома. Ангелов, в конце концов, не каждый день встречаешь. Свойства их неизвестны. Может быть, они совершенно неотразимы. Если судить по фрескам, так и есть, да и признаков мужественности в облике не несут. Совсем. Я бы, может быть, и сам не отказался подмигнуть какому-нибудь ангелу, а там видно будет… в общем, поведение содомлян хоть понять можно. А Господа — тем более, за такое обращение со своими подчиненными Мигель и сам бы разразил всех и вся. Насколько хватило бы огня и серы. История дурацкая, но простая. А Джанджордано? Представлять себя на его месте не хочется. Тошно.

Случись нечто подобное при штурме какого-нибудь города, капитан де Корелла не удивлялся бы, не раздумывал — а попросту съездил бы Орсини и его соратничкам эфесом по зубам, и все дела. Кровь и азарт делают со многими странные вещи. И не такое еще видали — и не так уж сложно все это пресечь. Отойдут — сами все поймут.

Но вот так вот средь бела дня, то есть, средь темной ночи, прийти и выложить сколько-то дукатов за… он, кажется, про восьмилетнюю девочку говорил. Пакость какая…

— Не могли бы вы… — браво начинает кардинальский родственник, думая, что ему позволено больше, чем прочим, и тут же осекается, робко мямлит: — объяснить…

— С удовольствием! — Очень своевременный вопрос, хоть никто и не разрешал задавать вопросы. Капитан слегка передергивается. Неудивительно, что делла Ровере так спекся. У Чезаре очень добрый взгляд и приветливая улыбка. И отличный аппетит, это очевидно. — Видите ли, друг мой, я всегда был уверен, что мужчиной можно назвать лишь того, кто способен вызвать в женщине благосклонность. Желание. Страсть. Некоторые могут добиться ее, лишь демонстрируя размеры кошелька — но алчность, хоть и грех, тоже чувство. Хоть какое-то, а порой и очень сильное. И вполне добровольное. А вот как назвать того, кто способен только покупать право на насилие? Даже не завоевывать его силой оружия. Покупать. И отчего же такое происходит? У меня есть только одно предположение: от твердого знания, что иным путем ему не добраться до женщины, как не укусить свой локоть. С кем же случается такое несчастье? С калеками, лишенными мужской силы, скажете вы? Но, синьоры, мы ведь не дети, мне ли вам объяснять, что есть много способов доставить женщине удовольствие, — герцог подмигивает, но заговорщической усмешки не выходит. Что-то жесткое и издевательское. — Стало быть, то о чем я говорю — удел бессильных, бездарных и ни на что не способных. Разве можно назвать подобное жалкое существо мужчиной? Или, может быть, кто-нибудь думает иначе? Кто-то хочет поспорить?

Желающих спорить не находится. Почему-то. Кажется, все присутствующие, виновные и не виновные, желают сейчас только одного — куда-нибудь провалиться. Хоть на дно Мертвого моря, в полном вооружении. Почему-то герцога, когда он говорит об участи Содома, легче слушать, чем когда он говорит о том, что происходит между мужчиной и женщиной. Внимание к подробностям и спокойное любопытство и в первом-то случае вызывают оторопь, а уж во втором, кажется, вовсе не могут быть свойственны существу с горячей кровью.

— Я, — улыбнулся герцог, — не желаю, чтобы в Орлеане говорили, что в моей свите состоят каплуны. Даже если так оно и есть.

Переход к угрозам молодые люди, кажется, восприняли с облегчением. Это им привычно, хотя от Корво они еще ничего подобного не слышали, но привычно. В отличие от назиданий о любви и страсти из тех же уст, а тут привыкнуть даже и мне сложно. Царапается что-то в этой проповеди, как хорек за пазухой.

Это, наверное, моя вина, уныло думал капитан, пока притихшие гости расходились. Не пройдет и часа, как они примутся живо выяснять, о ком же говорил герцог, и кто те самые пресловутые «бессильные и бездарные». Пятерка будет запираться и молчать, говорить, что они пошутили и на самом деле в паскудном заведении не были, клеветать на других; остальные — следить друг за другом денно и нощно, ожидая повода высмеять и отомстить. До отъезда ни один не подойдет к «Соколенку» на сотню шагов — отлично. И ничья честь не задета. Тоже неплохо, учитывая, что у всех этих сопляков весьма родовитые папаши. Жаловаться им не на что. А признаваться в том, что натворили, они едва ли захотят. За подобные увеселения можно и от Паоло Орсини больно схлопотать…

…и все-таки чего-то я ему не объяснил, не смог. Должен был, а не смог.

Де Корелла вспомнил хмурого подростка, которого кардинал Родриго Корво отправил учиться в университет Перуджи. В компании дона Хуана Бера для наставлений по духовной части и Мигеля де Кореллы — для охраны и присмотра. Мигель тогда не знал, радоваться ли, что кардинал доверил ему среднего сына, или сердиться: в двадцать пять лет оказаться воспитателем мальчишки… да что он, калека, уже отслуживший свое с оружием в руках?

Служить с оружием — и разнообразным — ему пришлось с первого же дня. Четырнадцатилетнего студента Мигель де Корелла интересовал только в этом качестве, но зато будущий служитель Церкви желал упражняться ежедневно. И еженощно. Отец мечтал увидеть сына на папском престоле, а вот о чем мечтал Чезаре?.. нет, учиться-то он успевал, блистал в университете, старый — казавшийся тогда Мигелю старым, сорокашестилетний — дон Хуан Бера был им весьма доволен, слал в Рому хвалебные письма.

У дона Мигеля с письмами получалось хуже — кардинала Родриго, наверное, порадовало бы, что сын отменно для юноши управляется с любыми мечами, бретой, копьем и стилетом. А также с алебардой, пикой, арканом, удавкой, арбалетом, глефой… если вспомнить все, что желал опробовать кардинальский отпрыск, получится опись оружейной залы богатого замка. Порадовали бы — до определенной степени, — например, успехи на охоте, но отцовской волей мальчику было велено изучать каноническое право, а не военное дело. Воином кардинал желал видеть старшего сына. И о чем было ему писать? О том, что сын послушен, вежлив, крайне рассудителен… и коли уж ему не позволяют фехтовать вместо лекций, требует занятий вместо сна?..

Остановился ретивый ученик на двуручном мече и тяжелой брете. Через год. И примерно тогда же начал говорить с Мигелем, произнося больше двух фраз подряд. И улыбаться. Иногда. Он не умел. Но очень хотел научиться.

Чтобы не удивлять и не пугать подданных без нужды.

— Мигель, останься, — окликнул его герцог, когда капитан уже собрался уходить следом за гостями.

— Я вернусь с вашим мечом, — не оборачиваясь, ответил толедец.

5.

«И подумайте, отцы мои, откуда взяться ереси в словах „человек есть мера всех вещей“, если сам Господь повелел Адаму дать имена всему живому? „…И привел [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей.“ (Бытие 2: 19) Как мог бы Адам сделать это на том языке, что существовал до Вавилонского смешения, на том языке, где слово есть истина, если бы не мог собою измерить все, что есть в мире?

Ибо воистину прекрасен и удивителен человек — и нет во всем Творении подобного ему, а сам он сотворен по образу и подобию Бога. Всему на свете положил Господь неизменные природу и предел, и даже наивысшие из ангелов способны быть только тем, чем они есть — не более и не менее. Но человеку Бог даровал свободу следовать душе своей. Поддаваясь страстям и смертному греху, уподобляется человек животным и даже растениям, и это признано всеми. Разве не говорил Магомет: „Тот, кто отступит от божественного закона, станет животным и вполне заслуженно“? Но устремив свой разум к познанию и созерцанию, а волю — к добру, становится он сыном и подобием своего Отца Небесного»

Он аккуратно положил перо на полочку рядом с чернильницей. Присыпал бумагу песком. Это еще не мысль, это зародыш мысли, ему нужно полежать, оформиться, созреть. Может быть, взрослым он будет выглядеть совсем иначе — как детеныш человека сначала похож на головастика, потом на рыбу, потом на змею. Человек больше всех, потому что вмещает в себя всех. А его самого вмещает только Бог… и то неизвестно, потому что проследить за развитием после смерти пока не получается.

А мысль пока — сырая, мятая, неоформленная. Есть люди, которые могут сразу положить на бумагу то, что хотели сказать, и именно так, как хотели. Он не завидовал им. Никогда не знаешь, что окажется ценным. Многое растет из оговорок, из ошибок, даже из неправильно поставленной запятой. Когда высказывание совершенно, оно равно само себе. Оно закрывает двери.

Может быть, именно поэтому так немного людей по-настоящему разбирается в алхимии. Не понимает, почему Великое Делание отнимает жизнь и почему нет единого рецепта. Конечно, нет. И не может быть. Потому что алхимик творит не только философский камень. Он в первую очередь творит себя. И вылупившийся дракон — в каком-то смысле только побочный продукт. Обычно, к тому времени, уже не нужный. Зачем великому алхимику бессмертие на земле? Застыть в одной форме, не знать, что будет дальше… смешно.

Бартоломео Петруччи положил черновик на стопку таких же. Ему не нужно было надписывать разрозненные листки — он никогда не путал одну мысль с другой. Окна на север, в небе плоские перистые облака. Ни синее, ни белое не выгорели еще до ровного летнего блеска. Рыжее полированное дерево стола, черный письменный прибор… новый лист, не совсем новый конечно, изводить чистую бумагу на черновики — расточительство, которого он не может себе позволить. Но сторона, обращенная к нему, свободна от записей и готова к работе. Перо… А пальцы в узлах уже, как у старика. Нужно больше двигаться, работать руками, не забывать поесть… трата времени. Слишком много всего вокруг — в мире, в книгах, в голове — чтобы отвлекаться.

Бартоломео хрустит пальцами, слышит, как суставы встают на место. Для мира вовне он все меньше Бартоломео Петруччи и все больше Бартоломео да Сиена. Для потомка знатного рода это не имя, а оскорбление — только безродных или незаконнорожденных можно именовать по месту рождения, а не по фамилии. Но Петруччи много. И даже «тех самых» Петруччи много, большая у него семья, разветвленная, не обеднеет. А Бартоломео-сиенец в мире один.

— Я просто хотела танцевать… я не думала, что… я не хотела никого пугать… Альфонсо… — Слова не желали складываться во фразы. Обидно — гордишься своим красноречием, знаешь, что мало в Роме женщин, которые сравняются с тобой в умении облекать мысли в слова, а потом…

Гость деликатно взял ее ладонь. Какой, все-таки, приятный и учтивый человек. Просто сидит рядом, слушает бессвязный лепет, и — хорошо. Даже почти и не страшно уже. С Альфонсо хуже. Утешает, сочувствует, выговаривает — все нежно и заботливо, но так напуган, что ему трудно держать себя в руках. Словно прикасаешься к перетянутым струнам, страшно. За нее боится, понятно — но тяжело. А этот, получужой человек, друг мужа, друг семьи — с ним легко. Можно думать только о себе. Можно даже плакать и не опасаться, что напугаешь — что тут страшного, женские слезы — вода, смешно бояться воды, ведь правда?

Наверное, все дело в том, что гость — уже почти старик. Многое в жизни видел, многое знает, да, и как утешать глупых женщин — тоже. Просто слушать. И совсем не волноваться. Последнее — самое главное, ну кто бы им всем объяснил раз и навсегда?

— Спасибо, что навестили меня…

— Ну что вы, монна Лукреция. Кого же звать, когда нужна помощь, как не друзей? Вы не хотели никого пугать, и, уж конечно, вы не хотели того, что случилось. Вам казалось, что ваших сил хватит, чтобы дойти до края мира — что там несколько лишних кругов в танце…

— Да, — печально вздохнула Лукреция. Так и было. Так и должно было быть… за что Господь так жесток к ним с Альфонсо? За грех и ложь? — Отец тоже огорчился. Мне так стыдно…

— Монна Лукреция, вам нечего стыдиться. Я не могу назвать себя врачом, но я изучал медицину и особенно — устройство человеческого тела. — Бартоломео да Сиена улыбается жене своего молодого друга. — Да и вы сами ведь интересовались анатомией, так что вы прекрасно меня поймете. Вы здоровы, просто удивительно здоровы и сильны, заботитесь о себе и ведете размеренный образ жизни. Все ваши жизненные соки пребывают в равновесии. Если плод покинул ваше тело из-за такой мелочи, как лишний танец, значит, он не прижился — и вам не было суждено доносить его до срока. Это просто случилось бы на неделю или две позже.

— Но почему?.. За что? Я так люблю своего супруга, я так хотела… — Глупости, опять получаются глупости. И весь позавчерашний день был глупостью — и поездка с дамами, и вечерние танцы. Ну почему она такая глупая? Нужно же было подумать.

Отец сердится. Альфонсо боится. Даже Санча переживает, хотя сама она на все готова, только бы не забеременеть… глупая.

Лукреция осторожно повернулась набок, взяла с блюда рядом желтое яблоко, откусила. Невкусное. Осеннего урожая, кожица дряблая, никакого сока. Противным яблоком хотелось швырнуть в стенку, но тогда кто-нибудь прибежит выяснять, зачем она стучала. А все уже так надоели, хлопочут вокруг, пошевелиться не дают, зато постоянно допекают вопросами. Книгу отобрали — вам лучше слушать чтение, музыка может вам повредить… спасибо, что гостей пускают. Не всех. Но Бартоломео — друг Альфонсо и человек исключительной учености.

И просто очень хороший человек. Сидит вот, выслушивает всю эту чушь… а ничего другого в голову не приходит.

— Но это не имеет отношения к любви. Монна Лукреция, возьмите свою руку, посчитайте пульс сами. Помните — под «Радуйся, Мария»? Видите, сильный и размеренный. А что чуть быстрей, чем нужно, так это потому, что вы волнуетесь. Что и неудивительно в вашем положении. Монна Лукреция, поверьте мне — это все равно бы случилось. Так бывает. Это ничья вина. Может быть, ребенок был больным и слабым. Может быть, просто одна из тех случайностей, с которыми мы ничего не можем поделать… Но ваши дамы, поверьте мне, говорят вам глупости. Да, тяжелый труд вреден и беременным женщинам, и кормящим матерям. Но вы не носили корзины со щебнем или даже с бельем. Вы не работали от зари до зари. То, что вы делали, не могло повредить здоровому ребенку. И вы не упивались вином. Вы не позволяли себе излишеств. Просто природа почему-то обошлась с вами жестоко.

Как бы заставить себя ему поверить, думает Лукреция. Ему, а не всем, хлопочущим вокруг. Со всеми их назиданиями, нотациями, страхами, страшными обещаниями…

Спальня затемнена — плотные занавеси на окнах, горит только половина свечей. Дамы и служанки передвигаются на цыпочках, говорят шепотом, по толстым коврам ходят, словно по звонкому камню; но разве заснешь? Два дня она только и делает, что спит, спит, спит — сколько можно уже? Не поймешь даже, от чего кружится голова — то ли от болезни, то ли от того, что все время дремлет, но от горького травяного настоя глаза закрываются сами собой. Сон все равно не идет, а вот плакать и капризничать хочется. Мерзкая трава, зачем она только нужна — а поди попробуй с медиком поспорить. С ним поспоришь… да и отцу тут же доложат. Вот синьор Бартоломео говорит, что она ни в чем не виновата. Так за что такое наказание?

Сидящему рядом человеку лет побольше сорока, у него правильное лицо, строгое; не из тех, что нравятся Лукреции, слишком уж аскетичное, но такое и должно быть у философа, исследующего человеческую природу. А пишет он хорошо, на прекрасной латыни — и без всякого чванства всегда готов объяснить любое непонятное место. От него никогда не услышишь жалоб на ограниченный рамками практического женский ум. Не то что от некоторых… многих, в общем… включая старшего брата.

Вспомнив о брате, Лукреция поняла, что только-только восстановленное спокойствие куда-то улетучивается, словно сквозняком его выдувает. Он же в своей Аурелии с ума сойдет… Господи, ну что ж такое? И не объяснишь же, что и жива, и здорова, и, что бы там не кудахтали придворные дамы, ничего страшного уже не случится. Да я через неделю опять танцевать буду!..

— Монна Лукреция, вы сейчас совершаете ошибку, — кажется, он заметил вновь охватившее ее беспокойство. — Очень распространенную ошибку. Когда с людьми случается беда, им хочется верить, что они могли бы ее избежать, если бы вели себя правильно. В половине случаев это так. А во второй половине — это просто страх перед тем, что беда повторится снова и они опять окажутся беззащитны перед ней. Проще считать себя виновным, чем беспомощным. Но вы не виноваты. Это горе нельзя было отвратить. Нужно поблагодарить Бога, что не случилось худшего, и жить дальше.

— Спасибо… вы правы. — Так и есть, и она во второй половине. Нет ничего страшнее беспомощности, а ее слишком много. — Но я думала о другом. Мне придется написать брату… и я не знаю, как.

— Если вы готовы принять мой совет, не пишите ему ничего. Он вас любит и будет беспокоиться, а помочь ничем не сможет — и в его воображении все происшествие предстанет в настолько ужасном свете… — Бартоломео улыбнулся, тоже взял яблоко, покрутил, положил на место. — Монна Лукреция, мужчины, если они не врачи и не философы — страшные трусы во всем, что касается беременности и родов. Они ничего тут не могут сделать, и знают это. Это многократно умножает их страх.

Какая странная мысль… нет, не о мужском страхе, тут синьор Петруччи совершенно прав, но… она же никогда так не делала, никогда ничего не скрывала… но и брат никогда не уезжал надолго в другую страну. Как не вовремя, ну почему же именно сейчас, и как же его не хватает!

Ох, да что ж такое с ней? Это ведь уже не глупости, это уже совсем неподобающая дурость. В Аурелии сейчас решаются важнейшие дела, для всей семьи наиважнейшие, а для Чезаре в первую очередь. Для брата эта поездка самое главное дело, нужно, чтобы все прошло хорошо, а тут она со своими неприятностями; брат, конечно, из Орлеана сюда не сорвется, к счастью, слишком далеко — но ему будет очень хотеться… нельзя. Нельзя мешать мужчинам, когда речь идет о большой войне, и особенно — если сама во всем виновата.

И Альфонсо нужно будет убедить, и отца. Они должны понять. Пусть только попробуют написать брату об этом… об этом досадном пустяке! А к возвращению Чезаре… ну, там видно будет.

— Я не знаю, как вас благодарить…

— Выздоравливайте, монна Лукреция. И становитесь прежней. Рассказать вам что-нибудь веселое?

— Я всегда рада вас выслушать, синьор Петруччи! Особенно ваши забавные истории, особенно сейчас, — и даже не нужно заставлять себя улыбаться… он обязательно расскажет что-нибудь смешное. По-настоящему смешное, а не такое, над чем приходится смеяться из вежливости.

— Вы помните госпожу Пентезилию Вазари, ту, что вырезала ваши четки?

Как же тут забудешь? И четки чудесные, из абрикосовых косточек и на каждой — сцена из Писания, и маэстро Вазари — красавица и умна как мужчина, а уж весела…

— Она, представьте, влюбилась в племянника кардинала делла Ровере, в настоящего племянника, сына его сестры, этого лоботряса Раффаэле. А он с ней переночевал — и бросил. Исключительно глупый молодой человек, счастья своего не понял. Госпожа Пентезилия очень горевала, а тут ей одна церковь в Болонье и закажи алтарь, деревянный. Так она выбрала центральной сценой бегство Иосифа от жены Потифара. И себя с Раффаэле там и изобразила — в подробностях. Заказчики, правда, немного удивились — но по самой сцене не скажешь, до или после Иосиф от жены начальника без покрывала убежал, а Писание велит считать, что до… А портрет опасных мирских страстей получился очень убедительный. Как сказала госпожа Пентезилия: «Не пропадать же добру…»

Лукреция сперва улыбнулась, потом не выдержала и расхохоталась в голос. И смеялась до тех пор, пока не прибежали служанки, а с ними и медик Пере Пинтор. Толедского врача, отцовского любимца, Лукреция побаивалась: человек строгий, суровый, а если дело доходило до нарушения его предписаний, так и склонный к гневу. К счастью, синьор Бартоломео немедленно завел разговор о приобретенной накануне новой и редкой книге, чем и отвлек громы и молнии от головы пациентки. Но веселье безнадежно закончилось.

Иногда ему хочется торговать сладостями. Жженым сахаром, орехами в меду, глазироваными фруктами, лимонным льдом. Сладости тоже недешевы, но зато все знают, как они хороши — даже те, кто никогда не пробовал. На них смотрят, ими восхищаются, у детей зажигаются глаза.

Сладости любят все. А книги — только те, кто с ними уже знаком. И не всегда за то, за что следовало бы. Любят за переплеты, за редкость, за цену, за уважительный взгляд других знатоков. Не за возможность поговорить с живыми и мертвыми.

Конечно… люди. Что уж тут. Достаточно вспомнить, что они сделали с одной-единственной и не самой сложной на свете Книгой. Из-за сортов жженого сахара хотя бы не воюют.

Но жженый сахар мертв. Его не требуется проветривать, протирать, с ним нет смысла разговаривать, он не задохнется в темноте, не выгорит на солнце. Для него не нужно придумывать полки, расставлять светильники… от него дом не пахнет смолой, воском, клеем и немного — хрустким, сухим летним воздухом. Если в книжной лавке тесно и пахнет пылью, и нечем дышать — это плохая лавка. Хорошие книги можно найти и там, чего не бывает, а вот за хорошими книжниками нужно идти в другие места.

Постоянный покупатель, почтенный синьор, обычно приходит по вечерам, когда Абрамо уже думает, что пора закрывать лавку. Кому вечером нужны книги? Особенно, если торговец ворчит и не позволяет подносить светильники слишком близко к страницам. Проклеенная бумага вспыхивает легче соломы, а не каждый хочет платить за убыток. Синьор Бартоломео — порядочный покупатель, если бы с ним случилась такая неприятность, то обязательно рассчитался бы. Но с ним не случается, он книги любит и никогда себе не позволит никакого непотребства.

А еще по его рекомендации в лавку Абрамо иногда приходят такие же добропорядочные любители книг, не все богаты, но в книготорговле важны не только круглые дукаты, а и возможность узнать о редкой рукописи, о новой печатной книге с севера или северо-запада, о том, что делается в мире… да и вообще ученая беседа — дороже золота. Даже если совершенно даром.

Порядочный покупатель синьор-сиенец, один недостаток — небогат. Иногда не покупает книги, а берет почитать. Случается, продает из своего собрания, чтобы приобрести что-то другое. Это хорошо, это в прибыль. Частенько то, с чем расстается синьор Бартоломео, просят прислать в другие города, и это тоже в прибыль.

И само то, что он сюда заходит, приводит в лавку и других людей, менее внимательных, более щедрых. А эти люди любят прихвастнуть не только золотом, но и знанием, близостью к тем, кто принимает решения.

Это тоже выгодно. И вполне безопасно. Если бы синьор Бартоломео желал заниматься политикой, он остался бы дома, в Сиене, и не нуждался бы в патронах. Он мог бы тогда покупать какие угодно книги, только у него не было бы времени их читать. Он безопасен — и это едва ли не самое главное.

— Возможно, — говорит сиенец, снимая с круглого стеллажа старый свиток с арабским трактатом о душевных болезнях, плохой список, да еще и конца у рукописи нет, — заглянет к вам скоро один покупатель… не бойтесь драть с него три шкуры, дорогой мой Абрамо, все равно платить по счетам будет Папа. И если у вас к тому времени найдется полный труд аз-Захрави, тот самый — вы не пожалеете о времени, потраченном на его поиски… Вашего гостя, видите ли, интересуют не только результаты, в конце концов, они в значительной мере устарели — вот, мы уже и зубы научились вставлять, и инструментарий у нас не в пример прежнему — но сам ход мысли. А в этом смысле «Аль-Тасрифу» нет цены.

— Что за покупатель такой? — оживляется хозяин, до того клевавший носом на своем табурете. Разбудили до рассвета… дети, богатство мужчины. Если кто-то из папского окружения, то Абрамо до конца дней своих будет переплачивать синьору Бартоломео за каждую книгу, и сыновьям завещает…

— Пере Пинтор, — улыбается синьор Бартоломео. Хороший человек. Сам делает подарок и сам рад. — Личный врач Его Святейшества.

— Толедец? — притворно огорчается Абрамо. — Продавать толедскому врачу книги — все равно, что Ибн Зухра учить, как кровопускание делать… где же я возьму то, что ему будет интересно?

— Старые книги. Старые, разные, как побольше. И, друг мой, все, что касается хирургии. Редкости, курьезы. Ваш визитер относится к этому направлению медицины с особой нежностью. В конце концов, он из-за него покинул дом.

— Как так? — Абрамо изумляется уже вполне по-настоящему. — Что есть в Роме, чего нет в Толедо? Кроме Папы, конечно…

— Вы неправильно ставите вопрос, мой друг. Спрашивать нужно, что есть в Толедо и чего нет в Роме.

— Ох… неужели, — даже зная, что в лавке посторонних нет, и под окнами нет, и под дверью, Абрамо все равно понижает голос до шепота, — синьор чернокнижник?

А хотя бы и чернокнижник, думает он про себя, найдется и для него трактат.

— Упаси Господь… да разве я направил бы к вам человека, который занимается такими глупостями? Синьор Пинтор, видите ли, очень предан своему делу. Он, можно сказать, своими руками восстановил в Валенсии медицинский факультет… и он не любит, когда пациенты умирают. Вот он и предложил после каждого случая смерти делать вскрытие, чтобы определить причину и понять, что помогло, а что повредило. Врачей в городе на это хватит, а лет двадцать-тридцать такого опыта и никакая болезнь перед нами не устоит… Ну вы представляете, мой дорогой Абрамо, что сказали добрые валенсийцы на такое предложение?

— Представляю, — вздыхает Абрамо. Добрые ромляне сказали бы примерно то же самое. Ну, не все. Соплеменникам аз-Захрави могло бы и понравиться… некоторым, а вот родичи и собратья Абрамо по вере тоже очень оскорбились бы. Всей ромской общиной, наверное. Пришлось бы Абраму Мерсиаро помолчать и заболеть, пока говорят о таком ужасном деле — не врать же, что тоже согласен, с тем, что ужас-ужас… — Какой смелый и решительный синьор! Его, часом, камнями не побили за такие предложения?

Синьор Бартоломео оборачивается, складывает руки перед собой, ладонь к ладони… вот сейчас он похож — не на чернокнижника, а на мага или звездочета со старых рисунков, только расшитого золотом колпака не хватает. А на кого похож сам Абрамо? На фамилиара, получается — маленький, кругленький, сидит на табурете и весь волосами зарос.

— Городской совет решил, что пристойнее будет передоверить дело Трибуналу. Ну а ученый доктор оказался сообразительней, чем многие другие на его месте. И опередил визитеров на несколько часов. Добрался сюда, нашел коллег. А Его Святейшество, как узнал об этой истории, назначил синьора Пинтора своим личным медиком — чтобы вопрос о выдаче даже и не вставал. А потом понял, что тот и впрямь хороший врач. Но вот библиотека его так и осталась в Валенсии.

Торговец задумывается, запускает пальцы в бороду. Действительно, смелый человек. Без шуток. Смелый и доблестный, доблесть ведь не только в том, чтобы браво размахивать налево и направо острым железом. Иногда кому-то приходится сражаться с глупостью и косностью, что гораздо страшнее. Особенно в Толедо — приезжающие оттуда родственники и просто знакомые торговцы рассказывают, что Трибунал с каждым годом все свирепее и свирепее, лезет не в свое дело, пытается называть чернокнижием все, что им непонятно или попросту ново. Еще лет пятьдесят, и от хваленых толедских врачей останутся только трактаты и воспоминания о былом искусстве, а новые будут лечить как… как при первом короле Тидреке, если не хуже.

Абрамо смотрит на свои полки, на глиняные футляры для свитков, на светлые плетеные коробки для отдельных листков, черновиков, рисунков. Может быть, Бог и правда сохраняет все, где-то там у себя, но здесь, на земле книги пропадают, тонут, горят… и люди горят.

— Мне будет в честь, если благородный синьор сможет восполнить у меня недостаток в книгах. Но ведь он, наверное, в Роме давно? Что ему интересно, чего у него еще нет, помимо полного «Аль-Тасрифа»? У меня, кстати, есть с самыми лучшими и подробными иллюстрациями, и ни одной ошибки…

— Я пока не умею читать мысли, увы. Аз-Захрави ему нужен, а что до прочего — я не верю, что в ваших закромах нечем соблазнить знатока.

— Вы ко мне слишком добры, синьор Бартоломео, — усмехается Абрамо, потом встает и лезет на полку, достает не особенно привлекательного вида книжечку — in quarto, обложка из тонкой дощечки, раскрашена в две краски, треснула с обеих сторон. Да и содержание не лучше, унылое моралите, поставленное в 1351 году в Суассоне в честь какого-то праздника христиан. — Вот, привезли вчера для вас.

Вид у книжки, будто по ней все церкви города и все цеховые общины это моралите учили, и по головам друг дружку стучали для чистоты звука и общего прояснения в умах. Зачем такое синьору Бартоломео — не торгового ума дело. Может, попросил кто, может, затесалась в мутном этом недоразумении хорошая рифма или погубленная автором интересная идея. А может, дело в том, что отпечатали эти книжки небольшим числом — и все они одинаковые. И даже ошибки будут одни и те же, потому что нет дураков — второй раз такую тоску набирать.

Синьор Бартоломео книжечку прочитает — и вернет, наверное. Ему в доме такой хлам ни к чему. А может, и не вернет, может быть, подарит кому-нибудь, позабавиться. А если вернет — то, может быть, именно это глупое моралите вскоре заинтересует кого-нибудь на севере, в Кремоне или Аквилее… много на свете любителей редкостей.

И всем хочется знать, куда и как двигаются деньги, где востребованы какие товары, куда смотрит власть. Абрамо тоже хочется. Явление синьора Пинтора — это та же самая игра, та же самая вода. Только в луже, а не в озере или в океане. А синьор Бартоломео смотрит, запоминает, а потом пишет книги. Может быть, лет через двести их будут искать в книжных лавках ученые люди, чтобы узнать, как зарождалась их профессия, что думали те, кто ее создавал…

Глава третья,

в которой вдовствующая королева созерцает теоретические ноги, король — метафорические перья, посол — эмпирического разбойника, генерал — потенциальную дуэль, а драматург — гипотетический заговор

1.

Во вторую неделю мая в Орлеан пришло похолодание. Северо-западный ветер принес тучу с градом — неожиданно, средь бела дня. Ночами, на горе бродягам, котам и влюбленным, случались настоящие заморозки — до инея на первой траве, до стеклянной хрусткой корочки на лужах. Бродяги пытались не замерзнуть на мостовых, коты оскорбленно шипели, ступая мягкими лапами по выстывшим крышам, а влюбленные кутались в плащи, жались к разводимым на улицам кострам и повышали оборот ночных питейных заведений славного города Орлеана.

Сэру Николасу очень нравился северо-западный ветер: бродягой он не был, котом тем более, влюбленным себя не ощущал — зато с попутным ветром в столицу Аурелии прибыло кое-что гораздо более ценное. Договор, составленный в Лондинуме. При договоре, разумеется, и посланник, но посланник не представляет собой ничего особо интересного, а вот договор стал и сюрпризом — в Альбе собирались, конечно, но чудо, что успели так быстро, а не на ту осень годов через восемь — и подарком. Очень вовремя. Очень правильно. Что ж, ветер со стороны острова дурного не принесет…

Документ лежит перед ним — черное на желтом, четкий почерк, никаких писарских завитушек, Его Величество король Аурелии не обидится, он знает, что по альбийским законам все мало-мальски серьезные документы должны выглядеть именно так. Предельно простой язык, предельно простой шрифт, место для подписей, место для печатей. Чтобы не было потом разночтений и повода для споров. Нация сутяг, что поделаешь.

Впрочем, это не окончательный вариант. Кое-что можно уступить, кое-что — поменять. Полномочия посланник привез тоже. В отдельном пакете.

Ветер из дома не подвел. Его Величество вцепится в этот договор, как евреи в пустыне в манну небесную. Ненападение. На десять лет. Неограниченная торговля. На десять лет. Взаимный вывод войск из Каледонии — навсегда. Но при этом Аурелия сохраняет право помочь старым союзникам, если на территорию Каледонии кто-нибудь вторгнется и если… чудо что за условие… к Аурелии обратится за помощью каледонский парламент большинством в две трети голосов. Вроде бы, просто, если не знать, что они там в Дун Эйдине и втроем-вчетвером ни о чем договориться не могут, а если на каком-то деле сойдется две трети парламента — значит наступил конец света.

Теперь осталось только подписать предлагаемый договор — и готово. Очень многие вещи, происходящие сейчас в Аурелии, превратятся из ожидаемых неприятностей в неприятные возможности. Всего лишь возможности, за которыми нужно присматривать, чтобы они не набрали достаточную силу. С подписанием трудностей быть не должно. Разумеется, Его Величество помедлит, поторгуется, поразмышляет. Быстро согласиться — себя не уважать. Но договор будет подписан много раньше начала марсельской кампании, значит, больше месяца на уважение не потратят. Невыгодно.

Договор нужен Аурелии. Нужен больше воздуха, много больше. И хотят за него так немного… не соваться в Каледонию, на которую все равно в ближайшие годы не наскребешь ни денег, ни людей; да чтобы вдовствующая королева Мария отказалась от претензий на альбийскую корону. Корона эта — тоже пустая мечта, которой сто лет в обед. На это сил не хватит не только у Аурелии, а и у всего континента, взятого вместе, если представить себе, что континенту может придти в голову такая блажь. Договор меняет журавля в небе на крупного гуся в руках. Его подпишут.

Договор нужен не только Аурелии — и королевству Толедскому он нужен, и папскому престолу. Всем членам тройственного союза. Особенно интересно получается с Ромой — им Каледония не интересна, далеко от Ромы до Каледонии. О том, что не менее трети каледонских лордов — католики, Папа вспоминает… иногда, наверное. Поминает их в молитвах перед Господом. О них как о политической силе Александр VI не помнит, не знает, знать не хочет. У него под носом, под боком куда более интересные дела. Вольная Романья, не желающая признавать понтифика сюзереном, Галлия, уже вслух мечтающая о собственной Церкви — чем это, дескать, Равеннская Церковь звучит хуже Ромской? Арелат, глубоко оскорбивший ромского первосвященника тем, что поставил интересы страны выше интересов веры и волей короля разрешил свободу вероисповедания — сиречь, свободу любой ереси, в том числе и вильгельмианства…

От Ромы до Каледонии далеко, ничего, кроме благословения, лорды-католики не дождутся. Ради них Папа не станет вмешиваться.

Толедо же в договор предусмотрительно не включали, и даже не думали им предлагать. Зачем? Помощь от них Каледония получит в одном-единственном случае: если Филипп Толедский женится на Марии Каледонской. Для чего ему предварительно нужно овдоветь — что само по себе дело не трудное, а вот жениться на Марии — посложнее. Слишком многие будут против. А без брака, без прямых и очевидных выгод Толедо не вмешается. Потому что с нищей Каледонии нечего взять, а вот от примирения Аурелии и Альбы пользы ожидается очень много. На море в первую очередь. А братьев по вере можно поддержать деньгами — невеликая печаль, до сих пор не слишком-то помогали, и дальше не станут тратиться, молитвой — ну, кто ж запретит, и добрым словом — а это и вовсе непредосудительно.

А вот предложи кто Толедо примкнуть к договору — так они за свое нынешнее бездействие захотят столько сребреников, что обладай Иуда их аппетитом, неизвестно еще, как бы пошли известные всем дела Страстной недели. Гордость не позволяет соглашаться на простые и взаимовыгодные условия. Ну, что взять с Толедо… как торговали тысячу лет назад своим хорошим поведением, так и ныне готовы торговать, получая выгоды и золото просто за то, что не собираются нападать. Хотя попробуй они и впрямь напасть, им же потихоньку спасибо скажут. За повод в очередной раз укоротить жадные руки.

Определенно, некоторые вещи не меняются с тех самых времен, когда везиготы и франки периодически грозили Роме всем на свете. И еще бургунды, предки нынешних арелатцев… этим вообще уроки не пошли впрок. Как всегда. Ничего нового под солнцем, ничего нового под луной — а эта мудрость и Ромской империи намного старше…

А в Каледонии парламент передрался — треть за договор, две трети — против. Одни потому что без аурелийской поддержки года не проживут, другие, потому что им без альбийской армии в стране — край. Регентша, замечательная женщина, жалко, что не наша — прилюдно умыла руки. Что парламент решит, то и будет… а он, конечно, до второго пришествия ничего не решит, вот и будут у нее руки и чисты, и развязаны.

— Те, кто голосовал за договор, — говорит за спиной сэр Кристофер, — из всей этой своры — худшие. Эти не боятся, что их зарежут, эти хотят резать сами и без помех. Во имя веры, между прочим, хотят. Чем они там думают в Тайном Совете, уму непостижимо… Сторонники Нокса — это не черт, его крестным знамением обратно в зеркало не загонишь. Мало нам того, что есть, им собственную Франконию на севере завести захотелось?

— Сэр Кристофер, я не думаю, что вы имеете право говорить в таком тоне о Тайном Совете! — это Дик Уайтни, дальний родич и первого министра, и госсекретаря, в Орлеане представляет второго. Толковый мальчик, младший сын, но помнит, какими способами не стоит делать карьеру. Он будет ругаться здесь, в кабинете, но доноса сам не напишет и другим не даст.

— Если Тайный Совет на меня обидится, я об этом узнаю. — Маллин доволен договором и недоволен тем, что договор содержит лишнее. Но помогать он будет все равно. Всем, чем может.

— Сэр Николас, — мягкий выговор, южный. Говорящий не с настоящего юга, конечно, а из Корнуолла, их за милю слышно. — Лучше скажите, чего вы ждете от нас. Распределим обязанности, и разойдемся. — Генри Таддер, адмиралтейство. Еще не рыцарь, но будет. Этот будет. — А насчет Каледонии, сэр Кристофер, думаю, что вы неправы, а Тайный Совет как раз прав. Нокс — ублюдок, прошу прощения сэр Николас, но он из ублюдков ублюдок, а те, кто за ним идет — еще и глупые ублюдки, потому что верят во всякое… сами понимаете. Но они — таран. Они откроют нам ворота. А чем раньше мы войдем, тем меньше будет крови. Они без нас еще будут резаться сто лет. Тайный Совет прав. Хватит. Нужно один раз вложиться и сделать все как надо.

Сэр Николас терпеть не может ссор. В буквальном смысле терпеть не может, как никто не может терпеть кипяток, вылитый на голую кожу. Молчать можно, лицо удержать можно, а вот наслаждаться подобным или не чувствовать вовсе… ну, может, и случается с кем-то такое везение. Не с ним. Не судьба.

Нужно промолчать. Очень дельно начал Таддер — распределим обязанности. Очень плохо закончил свою речь. Дослушав до конца, мы забыли начало. Вот как-то так, знаете ли, получилось…

Посол Альбы при дворе аурелианского короля смотрит не на Таддера, а что на него смотреть-то — на сэра Кристофера. Громыхнет, не громыхнет? Не будем проверять…

— Вы, кажется, поинтересовались, чего я жду от вас? — мило улыбается Никки. — Того, что мы будем обсуждать наши обязанности, а не действия Тайного Совета. Господин Таддер, вы единственный человек, который может появляться здесь открыто. — Официально Таддер в Аурелии занимается легальным, хотя и неодобряемым делом — набирает переселенцев. Как раз на юг, на ту сторону экватора. Компании предпочитают моряков и ремесленников, но хорошие крестьянские семьи тоже в цене. А что иностранцы, это ничего. Через год-два они будут говорить на «птичьем», родным языком их детей станет речь Большого Острова. Их внуки будут называть «домом» Альбу. Как сам Никки. Но это сейчас не важно, а важно, что Таддеру многое приходится улаживать здесь, в Орлеане, и его появление в посольстве никого не удивит и не обеспокоит. — Я хотел бы, чтобы вы остались здесь и занялись документами. Чтобы вся переписка вокруг договора шла через вас. И все запросы. И вся связь.

Таддер может отказаться. Формальное право у него есть — посольству он не подчиняется. А вот возможность… скорее, уже нет. Причем по его собственным меркам нет: боком выйдет, сообщат, припомнят. Так что после секундной заминки — на лице даже не успевает проступить кислое выражение, — он решает сотворить чудо превращения уксуса в вино. Работы много, работы очень много, ответственной, утомительной, нудной — но кто с ней справится, тот будет награжден. Еще одна ступенька вверх. А он справится, как же не справиться. Так что большое спасибо сэру Николасу за такой прекрасный шанс.

Ну, большое вам пожалуйста.

Может быть, с третьего-четвертого раза научитесь думать. Каледонцы Таддеру не нравятся. Как будто у нас лет тридцать назад лучше было. Как будто люди вообще где-то друг от друга отличаются… условия отличаются. Порядок. А люди почти везде почти одинаковы.

— Господин Уайтни, под вами больше всего людей. Денег нам прислали достаточно. Можете вы обеспечить наблюдением всех, кого я вам укажу? Кто с кем виделся, кто о чем разговаривал, с каким выражением лица… — скорее всего, это не потребуется, но чем Бог не шутит, пока дьявол спит?

Молодой человек отвечает не сразу. Склоняет голову к плечу… знакомое какое-то движение, откуда, странно, не вспоминается, странно… слегка прищуривается. Прикидывает, подробно, свои возможности. С учетом средств. Хороший мальчик, светлая голова… во всех смыслах.

— О скольких наблюдаемых идет речь?

— От шести до десяти, — больше бессмысленно. Не сможем обработать и переварить.

— Да, несомненно. — Уайтни кивает, словно одновременно стряхивает с глаз длинноватую челку. При гладко зачесанных назад волосах. Потрясающее зрелище… — О ком идет речь?

— Пока не знаю. Предположительно Валуа-Ангулем и его союзники, коннетабль, ромейское посольство.

— Получается много больше десяти, — улыбается cветловолосый.

— Я не попрошу вас делать это одновременно.

— Я всецело к вашим услугам, сэр Николас.

— Я вам крайне признателен, — и правда. — Сэр Кристофер…

— Да, конечно.

Тут не нужно объяснять и отдавать распоряжения. Город и обеспечение безопасности. Второе, особенно. Потому что те, кто захочет сорвать договор — или хотя бы задержать подписание — будут бить по Никки. Прямо — но с этим и персонал посольства справится, или косвенно — но тут сэр Кристофер все знает сам. Его можно было вовсе не приглашать — но это было бы невежливо по отношению к Таддеру и Уайтни.

Сейчас гости будут покидать посольство. По одному. Таддер — вполне открыто, как всегда. Уайтни — как большинство гостей такого сорта, но об этом позаботится отдельный человек. А сэр Кристофер… сэр Кристофер выйдет вместе с остальными из кабинета, отправится дожидаться своей очереди и вернется через некоторое время.

— Любезно благодарю вас всех и не смею больше задерживать, — поднимается и раскланивается Трогмортон, смотрит вслед гостям, заставляет себя смотреть.

Уайтни — высокий, тонкий в кости, выглядит младше своих лет, кажется безобидным милым юношей. Шпага издалека тоже кажется просто тонкой полосой металла. Главное — не подходить поближе. Таддер — полная противоположность: приземистый, основательный, грубое лицо. Это не шпага, это… топор. С амбициями. Очень дельный работник, но жаден до почестей и признания.

В том, что касается работы, тут можно верить всем. До ножа — тоже всем. Если речь идет о карьере — только Маллину. Потому что им с сэром Кристофером нужно разное. Никки хочет дослужить свои десять лет, собрать за это время все, что можно — и уехать к себе, на юг, совсем в другом статусе, совсем с другими деньгами, с другими связями… так будет много легче двигать границу. А Маллин вряд ли выйдет в отставку. И вряд ли доживет до пятидесяти. И кончит, скорее всего, плохо, не в поле — так дома, потому что дома он играет в политику, и не по маленькой. И поперек партийных линий. Сэр Кристофер лоялен идеям, а не корпорациям, и уж тем более не людям. Значит, и рассчитывать может только на себя. Это Никки — Трогмортон из Капских Трогмортонов. Звено в цепи. За ним все — от семьи до его арендаторов, и он за всех. Зато Маллин — «тот самый». Суверенная держава из одного человека. Завидовать — нечему, иметь дело — одно удовольствие.

У суверенной державы свои законы и границы, законы Никки нравятся, с принципами он вполне согласен, но иногда эта держава может начать войну. И не сказать, чтоб на ровном месте… но было бы куда лучше, если бы на другой территории. Не в кабинете альбийского посла. Начни Таддер читать свою речь в любом кабаке, найдись у сэра Кристофера, что ему ответить — так и замечательно, тут бы Трогмортон согласился. Всецело. Однако ж, в кабаке не начнут, Таддер не начнет, знает свое дело… ладно, все это мелочи, а более важные вещи мы сейчас обсудим подробно. А от встречи осталось смутное, беспокойное ощущение — и скребется вдоль хребта. Что-то неправильно. Померещилось? Посмотрим, не показалось ли что-нибудь странным Маллину.

Сэр Кристофер вошел тихо, так же тихо сел. Взял с блюда кусочек печенья, белого — саго на миндальном молоке… Профанация, по-настоящему, молоко должно быть кокосовым, но не в Орлеане же. Тут нужно спасибо говорить, что саго есть. Таддер привез, есть и от него польза.

Налил себе вина. Налил Никки, не спрашивая.

— Хотел бы я знать, кто вас в столице так не любит?

— Да не будет меня никто убивать, — морщится Никки. — Ерунда. Даже Хейлз должен понимать, что это не поможет.

— Я не об этом. Я о том, что в Дун Эйдине о договоре узнали раньше. Им сообщили, нам — нет. Вы не знали, я не знал, Таддер не знал — почему он, вы думаете, так злится? Даже Уайтни не знал, ему свои не сказали.

— Да зачем нам сообщать? — Хотите играть в мяч? Ну вот, я вашу подачу принял и отбил. — Мы и так спокойно все сделаем.

Время есть, деньги есть, а продать такой договор Людовику — все равно, что лошадь у слепого увести.

— Вы помните случай, чтобы дело было настолько важным, а мы узнавали о нем последними?

— При прошлом Людовике такое было, и тоже касалось Каледонии. На самом деле, мы ведь знали о том, что договор готовится, но не знали, что все пройдет настолько быстро. Зато мы можем не сомневаться, что узнали о нем первыми в Орлеане.

— Я бы за это не поручился. Я бы не поручился, что кое-кто не получает новостей из дома.

— Вы за кое-кем наблюдаете — на этой неделе было что-нибудь новое?

— Я не знаю, как мне определять разницу.

Разницу… Никки тоже не знает, как ее определять. Он ее просто видит, когда она появляется. Не заметить невозможно, как ни старайся. Разница — очень громкая, очень яркая, ее захочешь — не пропустишь, но это не умение, это врожденное свойство, вот приучить себя разглядывать постоянное, неизменное, обычное — можно, очень трудно, но можно. Можно даже объяснить, как научиться. А тут… не идти же смотреть на Хейлза своими глазами? Если не возникнет подходящая ситуация, не получится вплоть до самого приема, а это только в конце недели, а тогда уже весь город будет знать о содержании договора. Очень неудобное положение вещей.

Cэра Кристофера он понимает очень хорошо. Им не сообщили. Хотели подставить ножку — может быть, хотя вряд ли, слишком уж важное дело. Боялись утечки — более вероятно. Но почему?

— Вы заметили, сэр Николас, что наш Уайтни отрастил челку?

Трогмортона передергивает — да уж, заметил. И заметил не он один, значит, не померещилось. Никки пытается повторить движение. Может быть, если голова не помнит, вспомнит тело — чье, ну чье движение? Не получается, неудобно. Непривычно. И не всплывает ничего…

— Вы тоже обратили внимание. Может быть, вы еще и узнали, как это случилось?

— Челка принадлежит Его Светлости герцогу Беневентскому. А в его компании Уайтни появлялся открыто ровно один раз.

Да, действительно. И челка, и манера слегка наклонять голову к плечу, не сводя взгляда с собеседника. Птичья такая манера, да и взгляд тоже — птичий. Любопытный и совершенно непонятный, и еще неведомо, умеет ли ромей моргать, или и в этом тоже подобен птице. А вот с чего бы Уайтни обзавестись этой манерой… нарочно подражает? Было бы чему, право слово, тут уж лучше начать с осанки и с умения спокойно держать руки при беседе, а то молодому человеку из ведомства госсекретаря приходится сцеплять пальцы, чтобы ладони не плясали в воздухе в такт каждому слову…

— Когда успел и зачем?

— Не знаю. Может быть, просто повторяет, сам того не понимая. Может быть «снял» понравившийся жест. Может быть, дело много хуже.

Подражал бы осознанно — причесывался бы по-другому. Неосознанно — тоже… пришла бы блажь расчесать волосы на пробор, а почему нет? в Орлеане так четверо из пяти ходят. И те, кому к лицу, и те, кто отродясь не задумывался, что им к лицу. Нелепица какая-то…

— Насколько хуже?

— Так бывает, когда достаточно часто находишься в обществе человека, который произвел на тебя сильное впечатление.

— А это вообще возможно? — не впечатление, тут-то сомневаться не приходится, а вот частое пребывание в этом обществе. Как, когда, каким образом, зачем?..

— По времени? Да.

Из всего разговора можно заключить, что сэр Кристофер понятия не имеет, было ли подобное. Знал бы — поделился бы уже своими сведениями. Или, что хуже, Маллин играет в свою игру. Имеет право играть, кстати. Все, что касается посольства — его дело, его партия. И Уайтни играет в свою игру — интересно только, по распоряжению или по собственной инициативе? Второе… второе совсем никуда не годится. Совсем.

Сэр Кристофер прихватил еще несколько печеньиц, откинулся на спинку кресла.

— За мной ходят, — сказал он. — Уже неделю. Местные уроженцы. И их много. Следят не очень умело. Но их по-настоящему много, человек пятнадцать. Я думал — у вас людей попросить, или лучше у Уайтни, а тут ваши новости.

Новости, да. Новость за новостью. Хорошая одна, остальные — дурные. Уайтни… и это.

— Людей я дам. Кто это может быть?

— Я на картах не гадаю. Я не узнал никого, а ловить их на живца — значит, сообщить, что заметил.

Неделю… нет, договор тут ни при чем, и это очень плохо. Отдельные дела, одновременные, но отдельные. Очень некстати это все сейчас. Совершенно безобразно, совершенно никуда не годится: пятнадцать человек — это не шутки, это подозрительно похоже на большой такой промах. Не будем говорить, что провал, пока не будем, но… да уж, вот вам и славный месяц май, лучший месяц в Орлеане.

— Вы раньше сообщить не могли?

— Я действовал методом исключения, — улыбнулся сэр Кристофер.

— И кого же вы исключили этим методом? — Держава. Суверенная. Договороспособная, не то что Каледония, но вот суверенитет этот иногда огорчает… и сильно.

— Вас, Таддера, соседей, королевскую службу и дом Валуа. Не в этом порядке.

Вот теперь сэру Николасу делается совсем грустно. Потому что если не перечисленные, так, спрашивается, кто? Полтора десятка. Местных. Неведомо кого. Не Валуа, не король… не свои, не соседи. Полтора десятка. Что это еще за монетка такая в пироге сыскалась?!

— Вот и я думаю, почему это сразу вдруг? Что за совпадения? — добавляет сэр Кристофер.

Теперь придется разбираться с тремя задачами сразу, и с договором проще всего, а вот с этими двумя загадками… просто не будет, это сэр Николас чувствует. Будет не просто. Будет, конечно, интересно, но, проклятье, как он не любит одновременно сваливающиеся сюрпризы — не любит, а они все валятся, и приходится ими жонглировать, а жизнь подкидывает новые шары. Три, четыре, пять, шесть, семь… восемью не умеют жонглировать и самые опытные циркачи, семь — это предел, но шаров пока что три, так что не будем унывать. Будем работать.

— К сожалению, больше похоже именно на совпадения… — подумав, говорит Трогмортон.

— Скорее всего, вы правы. Но так не хочется… С совпадениями так много возни, а толку от них никакого.

— Увы, — да уж, тут они полностью согласны. Куда интереснее размотать один моток пряжи, каким запутанным он ни окажись, чем несколько попроще. Возни многократно больше, а смысла от разных клубков меньше, ничего дельного не свяжешь.

— Между прочим, что касается впечатления — Уайтни я могу понять, — улыбается Маллин. — Меня герцог тоже ухитрился удивить…

— Чем же?

— Знаете, откуда пришли к вам в тот день молодые люди из ромейского посольства?

— Откуда же? — в Орлеане выбор велик.

— Из «Соколенка». Знаете, где они провели предыдущий вечер? Там же.

Никки морщится. Это дело аурелианских властей — терпеть у себя такие заведения или не терпеть.

Он бы не терпел. И клиентуру не терпел бы. Если совсем честно — место им под землей или над землей. Зря сэр Кристофер ему рассказал. Воспользоваться этой информацией Никки не сможет — законов страны парочка не нарушила, а вот, чтобы иметь с ней дело, придется теперь совершать над собой некое усилие. Это обязательно. Это работа. Иногда Никки не любит свою работу.

— И что же герцог? — составил компанию любителям остренького?..

— Он пригласил к себе дюжину молодых людей из свиты — и тех, кто ходил, и тех, кто не успел — и объяснил им, что посольство живет по законам Ромы, а не по законам Аурелии. Как я понимаю, там использовались куда более крепкие выражения, мне их не пересказывали.

Трогмортон сильно удивляется. Удивление, конечно, приятного рода — судя по тому, что до сих пор сообщали о нравах семейства Корво и самого его достойного представителя, все должно было бы выглядеть иначе. Примерно так, как Никки подумал в первый момент. А тут, извольте видеть, все наоборот… неожиданно. И как это понимать?

— Ну представьте себе, — улыбается сэр Кристофер самой солнечной из своих улыбок, — возвращается эта орава домой. И начинает там рассказывать. Впечатлениями делиться. Кого сочтут… духовным отцом всей этой истории — пусть он даже к заведению и близко не подходил?

— Да, действительно, сочтут… — хотя совершенно непонятно, с какой стати герцогу Беневентскому об этом заботиться, мокрому дождь не страшен. А визит в «Соколенка» вполне укладывается в любимую пословицу его соотечественников — «В Роме поступай по-ромски», ну вот и поступили по-орлеански, так в чем беда с его точки зрения? — И что ему с того?

— Видите ли, сэр Николас, если духовное лицо спит с половиной города — это непредосудительно, если происходит по согласию. Возмущаться таким на полуострове будут разве что «черные монахи», но их теперь слушают меньше, чем раньше — посмотрели, чем оборачиваются их принципы на практике. Если молодой человек высокого происхождения тратит деньги на шлюх — это даже похвально, ну на что ему их еще тратить-то? Если в некоем семействе отношения несколько ближе родственных, это дело отца семейства и больше ничье. Но чужие дети, чужие маленькие дети — это постыдно и смешно.

— А насмешки Его Светлости едва ли придутся по вкусу, — да, пожалуй, вот так — ясно. — Но, как я понимаю, Уайтни на этом званом вечере не присутствовал?

— Нет. Не присутствовал, да и не мог.

— Но мог выслушать пересказ?

— Я надеюсь, что у меня самые длинные в этом городе уши, но вряд ли — единственные.

— Узнал и немедленно восхитился… — вздыхает сэр Николас. Нет, не все так просто, к сожалению.

Договор — не секрет, уже не секрет, но в ближайшую пару дней — еще и не общеизвестное дело, так что можно выкинуть одну простую и вполне безопасную штуку: поделиться сведениями с тем, кому они будут крайне интересны, весьма полезны… с тем, от кого каледонская партия их не получит. И посмотреть, внимательно посмотреть самому, станет ли рассказ новостью. Если не станет — можно будет сделать много печальных выводов, а добрые отношения между двумя посольствами это все равно очень укрепит.

И делать придется ему. И читать по этой зеркальной физиономии — тоже ему… не было у хозяйки беды, завела себе сфинкса.

2.

Нелегкое дело — не спать ночью, если нужно делать вид, что спишь. Если рядом сладко сопит соседка: ради хитроумного замысла пришлось рассориться с Карлоттой, рассориться до того, что в одной спальне фрейлины ночевать не захотели, поменялись. А поодиночке юным дамам спать не положено. А новую соседку Карлотты не так уж редко забирали из дворца к хворающей матери… пока суд да дело, пока все устроилось — три недели прошло. Наконец-то свершилось чудо: бывшая подружка в своей спальне одна, следовательно, может позволить себе… кое-что неподобающее.

Соседка самой Шарлотты громко дышит и слегка порыкивает во сне, была бы собакой, было бы ясно — охотится. В спальне отчаянно темно, одинокая свеча в дальнем углу и не светит толком, а равномерное колебание язычка пламени только усыпляет, убаюкивает… Прикрываешь глаза — кажется, что бодрствуешь, а потом едва не подпрыгиваешь в страхе: спала, не спала? А вдруг задремала и все пропустила?

Шарлотта Рутвен — девушка серьезная, она не может себе позволить заснуть. Вот и приходится то щипать себя за руку, то прикусывать губу… и прислушиваться. Ну где уже этот несчастный влюбленный? Долгое ли дело — в окно залезть? Вот же олух… к утру, что ли, сподобится? Ладно, у самого любовью разум отшибло, но каледонский инт… адмирал-то на что?

Наконец за стеной сначала зашуршало, потом грохнуло. Грохнуло знатно — пол задрожал. Что ж они такое уронили? Нет же в спальнях ничего тяжелого — неужели самого Жана? Соседку и будить не пришлось. Милая аурелианская дама с редким именем Анна села на кровати раньше, чем проснулась… Ах да, она же с юга, как и Карлотта, а у них там земля трясется время от времени.

— Я пойду, посмотрю, что там, — спокойно и внятно сказала Шарлотта Рутвен, совершенство во всех отношениях. — Может быть это воры, а может быть просто ставень ветром сорвало, — вот что могло упасть! — и появление стражи будет неуместным.

На стуле висит накидка, шерстяная, теплая, глухая совершенно — подобающий наряд для юной дамы, которую ночью подняли с постели. Никто не удивится, что она под рукой — у Ее траурного Величества часто болит голова, в том числе и по ночам.

Зажечь от свечки светильник, взять его. Поежиться от холода. Открыть дверь, пройти пять шагов по коридору. Ничего не увидеть. Толкнуть дверь в спальню бывшей подруги — на всякий случай. Они, конечно, поссорились, но вдруг воры залезли именно туда и Карлотте нужна помощь. Заглянуть. Увидеть странное. Поднять светильник. Признать, что видишь именно то, что видишь. Издать бешеный клекочущий звук — самой удивительно.

— Как вы… Анна! Стража! Здесь чужой мужчина!

Негодование настоящее. Ну скажите мне, что нужно делать с очень прочной деревянной кроватью, чтобы сломать одну из опор для балдахина?

Хорошо, что это не воры. Хорошо, что ночной пришелец, несмотря на размеры, никому не угрожает. Потому что стража запаздывает. Будь вторжение настоящим, учини его тот же Хейлз или, будем честны, родичи Шарлотты со стороны отца, все население крыла успели бы уложить в мешки. А вот фрейлина Анна своих не бросает — вылетела в коридор с палкой для закрывания ставней и заполошным воплем «Пожааар!». Шарлотта стоит в дверях соляным столпом, как и положено нежной невинной деве, оскорбленной в лучших чувствах. Преступная парочка делает вид, что запуталась в покрывалах и не может распутаться. За спиной шум, грохот, шаги. Замечательно. Проснулись.

Проснулись все, включая Ее Величество. Ей, разумеется, бегать по коридорам, накинув на себя что-нибудь или, тем паче, в одной сорочке, не положено, но дело сделано. Доложили. Еще немного — ой, до чего же холодно стоять на полу в одних чулках, — и все закончится. Королева увидит неподобающее. Неподобающее сидит на широкой кровати — не очень хорошо видно, признаться, даже если лампу поднять повыше, и не без испуга таращится на собравшуюся толпу. Две младшие фрейлины. Слуги. Два гвардейца с оружием наголо. А вот и одна из четырех Мэри, наперсниц Ее Величества… нельзя же пропустить такое событие, королева не простит.

Мэри Сетон — это сейчас лучше всего. Высокая строгая дама, превеликая нелюбительница всяческих происшествий, а уж нынешнее просто выведет благонравную Мэри из себя. Вот и отлично…

Фрейлина Сетон решительно раздвигает широкими плечами толпу, проходит прямо к постели, светит грешной парочке в лицо, мрачно хмыкает. У Жана — смущенная физиономия, он скорбно косится на открытое окно, но удирать уже поздно. Карлотта уткнулась носом ему в спину, ну как же, стыдно теперь в глаза людям смотреть.

Шарлотта очень, очень надеется, что подружка не хихикает втихаря. С ней случается иногда, совершенно не к месту.

Сетон набирает воздуха… и ничего не говорит. Дергает головой, что твоя лошадь — и выплывает из оскверненной спальни. Докладывать. Это не к добру. Это совсем не к добру. Случилось безобразие, какого нарочно не придумаешь. Траур нарушен. Мужчина в спальне. А старшая фрейлина, тезка королевы, подруга ее детства и воплощенный цербер по должности и по натуре — ни слова? Мир перевернулся вверх тормашками: Рутвены орут, Сетоны молчат.

И теперь всем стоять на месте, в чем есть. Холодно же.

Шарлотта грозно смотрит на возмутителей спокойствия. Что им придется ей дарить, чтобы возместить неудобства этой ночи… страшно подумать. Пришлось бы. Если бы она брала такие подарки.

Проходит, кажется, не меньше четверти часа. Влюбленные грешники сидят на кровати, стража стоит у входа в спальню, Анна с Шарлоттой окоченели в дверях… все застыло, все застыли. Безмолвие, липкое и тягучее. Точно сон. Проспала, а теперь снится.

— Что там произошло? — наконец-то раздается из покоев королевы томный голос.

Вот за это фрейлина Рутвен терпеть не может Ее Величество Марию-младшую. Ведь узнала уже, что. Подробно описали, доложили… а теперь она на все свое крыло делает вид, что только что проснулась. Такая естественная фраза при первом пробуждении. Так противно звучит, когда это все расчет, продуманная поза.

Да, и тщательно продуманный беспорядок в одежде — небрежно, наспех накинутое платье, элегантно спадающий с затылка капюшон накидки… ну для чего это, для чего?! Перед кем тут сейчас позировать — нет никаких живописцев в коридоре, нет. За это Шарлотта Рутвен может ручаться, поскольку она их в здание не протаскивала, а больше некому.

Если Сетон плывет по коридору как, будем сдержанны в выражениях, средних размеров пеликан, то Ее Величество при движении умудряется словно бы расплываться по краям, напоминая медузу. Большую такую, полупрозрачную, колоколообразную, с длинными стеклистыми синими жгутами под колоколом… и Боже упаси к этим жгутам прикоснуться.

Это нехорошо. Это несправедливо, немилосердно и недостойно — выливать столько желчи на женщину, давшую тебе приют. Но жалеть получается только о том, что желчи мало.

Ее Величество — на голову ниже Жана, на полголовы ниже Хейлза; сравнивать ее с дамами у Шарлотты не получается, что там сравнивать, она выше всех известных девице Рутвен женщин, включая Мэри Сетон и Мэри Ливингстон, которых Господь статью не обидел. Плывет медуза, возвышаясь над прочими, на лице — скорее любопытство, чем негодование.

— Что здесь произошло? — еще раз спрашивает она.

Шарлотта понимает, что вопрос предназначается лично ей.

— Зашумели… — если всхлипывать не получается, можно хоть носом пошмыгать, все равно к утру простуда ее догонит, — я думала — воры. А оказалось — мужчина!

Усатый стражник хмыкает, подносит к губам перчатку, прикрывая улыбку.

Да, Шарлотта — истинное совершенство, совершенная дура. И совершенная ябеда. Застала бывшую подружку с мужчиной, — какой ужас! — и немедленно подняла шум.

— И что же этот молодой человек делает здесь?

Всему под небом есть предел — и только манерности Ее Величества предела нет. Что он здесь делает? Первые маргаритки собирает… Козу пасет. Варит средство от беспамятства. Ее Величество уже забыла, что была королевой этой страны и что был у нее коннетабль, а у коннетабля — сын…

— Ах, — вздыхает королева, — я еще не проснулась и оговорилась… Я хотела спросить — делает ли что-либо здесь молодой человек? Разве может быть такое, чтобы в моих покоях, в спальне моей фрейлины ночью обнаружился мужчина?

— Может… — вздыхает оный мужчина. Его легко понять, он очень постарался, чтобы обнаружиться — по стене залез, ставни открыл, опору повредил.

— В теории… — весело говорит Ее Величество, — пути Господни неисповедимы и случиться может все. Но в реальности, как учат нас святые отцы и ученые исследователи, все события обычно связаны цепочками причинности. И я думаю, что нет той причины, по которой одна из моих фрейлин могла нарушить мое доверие. И нет той причины, по которой неизвестный мне и всем присутствующим юноша мог проникнуть в ее спальню. А видеть несуществующее не может никто. Разве что Господь Бог — и то умозрительно.

Шарлотта стоит рядом с королевой, и ей очень хочется огреть ее светильником по голове. Слегка подпрыгнуть и треснуть прямо по затылку. К сожалению, зрения это Ее Величеству не прибавит, совсем наоборот.

Ну, олух ты несчастный, думает она, ну проявись же как-нибудь вполне очевидным образом! Еще более очевидным…

Особо крупный отпрыск коннетабля словно слышит этот мысленный призыв. Встает, не забыв заботливо прикрыть возлюбленную — с головой — покрывалом, в котором якобы запутался, делает несколько шагов, встает перед королевой на колено. Вид у него совершенно не сконфуженный. В синих — цикорий позавидует яркости краски — глазищах резвятся черти. Веселые и злые вперемешку. Иногда Жан соображает очень быстро. Семейное.

— Ваше Величество, я поступил бы дурно, решив обмануть ваше доверие и воспользоваться вашим благородством, — покаянно склоняет он растрепанную белобрысую голову.

Зрелище, если вдуматься, неподобающее не только для спальни фрейлины вдовствующей королевы. Оно и для супружеской спальни четы, состоящей в законном браке, получается немного слишком пикантным — рубаха у Жана съехала с плеча, штаны… надо понимать, остались на кровати, один чулок спущен до колена, второй развлекает штаны. А физиономия сияющая, очень выразительный такой румянец по щекам. Кажется, ясно, как они опору сломали…

Бедный влюбленный, так старательно подготовился к тому, чтобы представлять зрелище непотребное, недвусмысленное и неподобающее… и очень соблазнительное, надо признаться. Юный Давид. А Вирсавия его… из-под покрывала торчит только одна голая лодыжка. Сюда бы еще нашего Урию-посла, и можно было бы вздохнуть с облегчением.

— В теории… услышав такие слова, я могла бы ответить, что говорившему было бы лучше вовсе не появляться здесь, нарушая мой траур. Но я не только королева… и не так уж черства сердцем. Я ничего не скажу, потому что только лунатики разговаривают по ночам сами с собой.

Кажется, безнадежно. Ее Величество решила покровительствовать бедным влюбленным.

Если бы знать раньше, можно было бы крикнуть погромче… или высунуться в окно.

А теперь поздно.

Карлотта под узорчатым покрывалом мелко дрожит. Фрейлина Рутвен надеется, что она смеется, а не плачет. Хотя какой тут смех. Столько трудов пошло прахом из-за королевского каприза. Милосердная наша. Купидон-Хейлз и Венера-Мария. Трогательно как… чтоб вам обоим пусто было! Ведь простыну же, как есть простыну — и это единственный результат.

— Я надеюсь, — говорит Мария и это монаршее «надеюсь», хоть и в единственном числе, — что в ближайшие два часа из этого помещения исчезнут все невозможные в нем вещи. В ближайшие два часа. Поспешность в этом деле неуместна, — милостиво улыбается она. — Ибо если внешней страже тоже что-нибудь привидится, мы, — теперь уже «мы», — будем крайне огорчены и недовольны.

Очень, очень жаль, что Ее Величество — не пророк Натан. Очень жаль, что военачальника Урии тут и в помине нет. Давиду бы так везло, как Жану…

Гвардейцы, которые с первой реплики Жана уже переглядывались, удивленно хлопая глазами, не выдерживают. Молча разворачиваются, уходят: нет никого — так и нет никого, а зачем шумели, оторвали, мы так весело играли в кости на посту… Судя по напряженной осанке, оба уже закусили языки, губы и щеки сразу, и молятся всем святым об одном: не расхохотаться в голос. Все это и впрямь было бы смешно, когда бы не так бесполезно.

Фрейлина Сетон стучит туфлей по полу, как есть лошадь с копытом, встряхивает головой и шествует в сторону своей спальни. Сердито так выступает — кажется, и ей выходка королевы не пришлась по вкусу, но спорить она не будет. Ни сейчас, ни потом. Все четыре Мэри подпрыгивают и квакают, когда Ее Величество говорит «лягушка».

У Анны брови не на лбу — где-то уже повыше, под самым краем темно-рыжих волос. Она прижимает к губам расшитый платок, делает вид, что переживает. Ей тоже смешно. Всем, кроме Мэри Сетон, смешно. Будет теперь в курятнике разговоров о теоретических ногах… и прочих частях тела.

А королева довольна собой, а королева цветет, как майский шиповник — и впрямь же май на дворе, отчего ж не цвести. У-у, шипит про себя Шарлотта, медуза милосердная…

— Ну что ж, — громко произносит фрейлина Рутвен, — Спокойной всем ночи. Тем более, что в теории все мы спим и друг другу только снимся.

Постель холодная и сырая, будто там в отсутствие хозяйки держали настоящую медузу.

Сейчас я буду спать, решила Шарлотта, сейчас — землетрясение, наводнение, пожар, цареубийство, особенно цареубийство, пожалуйста — я буду спать, а о том, что нам теперь делать, я подумаю завтра.

3.

Иногда орлеанский дворец может быть очень, очень тесным. И покои в нем — не покои, кладовки какие-то, битком набитые всяким хламом. Не развернешься. Мебель, на которую вечно натыкаешься, драпировки, углы, двери… безобразие. Не перестроенный относительно недавно, с запасом, дворец, а… богадельня не из лучших. Куда ни ступи, как ни встань — все перед глазами маячит ненавистная физиономия неверного вассала и дальнего родича… со всех сторон. И физиономия, и наряд.

Этакая багровая клякса посреди любимого королевского кабинета, белого с золотом и лазурью. Совершенно неуместная, словно разлитое и не вытертое вовремя нерадивой обслугой вино.

Во всех зеркалах отражается, во всех ракурсах. Спиной к нему развернешься — а в зеркале он словно сидит перед тобой. Боком встанешь — левым глазом видишь самого Клода Валуа-Ангулема, правым — его же в другом зеркале. Два Клода — еще хуже одного. Поэтому Его Величество ходит по кабинету, не сводя с незаконного родича внимательного взгляда. А сидеть он Клоду сам дозволил. Потому что Клод не очень-то умеет спокойно стоять на месте. Натыкались бы друг на друга, меряя шагами кабинет. Этого еще не хватало!

Будем честны, кто из них незаконный, неизвестно никому. Ни ему, ни Клоду, ни Папе Ромскому — разве что Иисусу Христу, который и сам, между прочим, по закону чистейшей воды бастард, хотя и признанный. Начудил предок, хотя и его можно понять. Младший сын, пятый в линии наследования, кто ж знал, что оно так обернется? Влюбился до смерти в мелкую дворяночку, она оказалась добродетельна как целый монастырь… а вот дальше версии расходятся. По официальной, Его тогда еще не Высочество девицу обманули, пригласив в священники какого-то расстригу, и попросту соблазнили. По неофициальной, в которую верит вся страна, свадьба была настоящей. А потом королевский сын честь по чести женился на той, кого выбрал отец. А потом пошли дети. А потом смута и оспа сожрали братьев и племянников. А потом неосторожного предка, к тому времени — наследного принца, в шаге от трона, зарезали на улице. А через три дня дворяночка умерла родами — и, кажется, большей частью от горя. И овдовевшая принцесса взяла выжившего ребенка соперницы в дом — воспитывать с собственными детьми. И выделила ему владения из своей вдовьей доли. У первого Валуа-Ангулема не было косой полосы в гербе, он ее прочертил сам, чтобы ни одна живая душа не смела вслух задаваться вопросом, кто тут бастард, а кто — законные дети.

И вот теперь негодный потомок того добродетельного бастарда, явно не передавшего добродетель младшим поколениям, сидит перед королем в собственном кабинете Его Величества, и смотрит, как будто укусить хочет. Или заклевать.

А перед ним лежит лист бумаги, красивой италийской бумаги лучшего сорта, с виньетками, со всем, чем полагается, а на листе мелким аккуратным почерком с подобающими изящными завитушками — содержание договора с Альбой. Оригинал — без завитушек и написанный втрое крупнее — король Клоду не покажет. Не то что боится, что Клод его от возмущения порвет и проглотит, хотя с него сталось бы, а просто так. По отчасти суеверному ощущению, что — нечего. Хватит с него и копии. Уже хватило.

Король глядит на своего — черт бы побрал предков и их законы — наследника. А тот умудряется смотреть одновременно и на короля, и на лист бумаги.

По лицу ничего не прочтешь. Это у лошадей все на физиономии написано, а с хищными птицами у короля так не получается. Скорее всего, дело в том, что лошади умнее. И, конечно, не в пример симпатичнее.

А еще Людовик всерьез задумывается о том, чтобы королевским указом запретить являться ко двору, благоухая мускусом. Всем запретить, кроме Валуа-Ангулемов. Чтобы потом, разговаривая с придворными, ненароком не вспоминать дражайшего пока еще единственного наследника. А то говоришь с дамой… и будто обоняешь Клода.

— Ваше Величество, — говорит негодный вассал, — я смею предположить, что вы не показывали бы мне этот документ, если бы не приняли решение.

— Наше решение, — опирается ладонями на стол король, — зависит от вашей верности нам.

Опасный момент. Сейчас может начаться. Нет, не начинается.

— Я присягал Вашему Величеству, — непроизнесенное «к сожалению» висит в воздухе и даже отражается в зеркалах.

— Мы помним. — И даже помним, кому обязаны короной, или хотя бы жизнью, и уж по крайней мере, тем, что дамоклов меч рухнул не на голову Людовика VIII, а на того, кто этот меч подвесил. Но и все остальное мы тоже помним, дорогой Клод… — Равно как и помним, что это нисколько не мешает вам препятствовать осуществлению нашей воли и трудам на благо государства.

Катон нашелся… войска ему в Каледонию. Перед послом стыдно. Если бы не альбийская королева, дай ей Господь сто лет здоровья, хоть она и схизматичка… ничего, Господь же и разберется, кто прав, — так ведь и маялись бы до морковных заговен!

— Предполагается, что моя обязанность — советовать, когда мой король спрашивает совета.

И это, надо сказать, чистая правда. Никто, нигде и никогда не оговаривал, что советы должны соответствовать желаниям правящего монарха. Этого не требовал — формально — даже двоюродный дядюшка.

У Клода даже правда получается какой-то возмутительной. До советов с участием Клода король никогда не думал, что у него может возникнуть и тень желания отрубить кому-то голову за правдивое слово. А сейчас… да какая там тень.

— Мы спрашиваем совета гораздо реже, чем вы его даете! — не выдерживает король, потом усаживается в свое кресло и долго, мрачно созерцает клодову фигуру, это вызывающее пятно багрового бархата с золотой отделкой. Вот сидит же, наверное, и думает, что я ему со всех сторон завидую. И, исходя из этого, строит все свои действия. Решительно все. Дурак… — Ладно. Довольно. Я понимаю, что у вас есть свои интересы. Вы — не понимаете, что интересы наши совпадают.

Дальний родственник вежливо наклоняет голову. Зеркала отражают этот жест, кажется, с легким опозданием. Убил бы всех.

— Вы правы, я принял решение. Это хороший договор и я его подпишу. Я постараюсь сохранить за вдовой моего кузена все ее титулы, я понимаю что это хорошее оружие, но я не обещаю удачи. Я могу пообещать вам другое. С сегодняшнего дня я не желаю сталкиваться даже с тенью противодействия с вашей стороны и со стороны ваших союзников. Вне зависимости от того, что вы думаете как советник. Вне зависимости от того, в чем вы видите свой долг. Кампания будет идти в соответствии с моей волей — и только с ней. После того, как мы снимем осаду с Марселя, я куплю те самые две трети парламента, которые упомянуты в договоре. Они продаются и я их куплю. Конечно, они возьмут свое слово назад очень быстро — но это уже не будет иметь значения. И эту кампанию я отдам вам. В конце концов, от вашей победы я только выиграю.

Наследник медленно поднимает голову, смотрит прямо в лицо. Взгляд у него неприятный. Яркие черные глаза, какой-то лихорадочный блеск, румянец тоже яркий, словно у Клода всегда жар. Узкое, резко очерченное лицо — но он уже полнеет, по щекам заметно, между ними торчит крупный нос с горбинкой. Ястреб наш герцог Ангулемский… а стригся бы покороче, был бы попросту стервятник. С надлежащими перьями торчком.

Король недолюбливает соколиную охоту: сидящие на руке, очень близко, крупные хищные птицы кажутся совершенно непостижимыми. Что бы там сокольничьи ни говорили, нет ни малейшей уверенности в том, что здоровенная когтистая и клювастая тварь сочтет добычей зайца, а не хозяина. Это не страх, хотя изложи Людовик эту точку зрения Клоду, тот — не вслух, так про себя, — счел бы Его Величество трусом. Нет, это не страх. Просто неприязнь к совершенно непонятному и недоступному для понимания посредством разума.

То ли дело лошади… то ли дело Пьер де ла Валле. Совсем не похож коннетабль на лошадь, но смотреть на него так же приятно. И легко. А тут…

— Если же вы, — разрушает тягостную тишину и игру в «гляделки» король, — попробуете препятствовать мне в чем бы то ни было… Хоть в подписании договора, хоть в планировании марсельской кампании… Вы, наверное, осведомлены, для чего здесь папский посланник? Уточню на всякий случай: ему нужна громкая победа. Красивая. И он ее получит. Разгромить мятежного маршала Аурелии Клода Валуа-Ангулема — неплохое начало военной карьеры. А потом он вместе с де ла Валле возьмет Марсель. И, дорогой наследник, вам не на кого будет опереться. Ради этого, — король стучит пальцем по листу бумаги, — меня поддержат все. Все, ясно вам?

— Это хороший договор, Ваше Величество. Он оставляет лазейки обеим сторонам, но позволяет им не убивать друг друга. Это очень хороший договор, при одном условии. Если он честный.

Детская игра «верю-не верю».

Чертова птица упала с небес и вцепилась в единственное уязвимое место. Верим ли мы альбийцам? Мы очень хотим. Но можем ли?

— Ваше Величество, — продолжает Клод. — Обратите внимание, пожалуйста, вот на что: Альба в прошлом году уже пыталась добыть этого медведя. Им не удалось. Не удалось, хотя мы… ваш покойный предшественник для этого не сделал ничего. Каледонцы справились сами. Теперь наши островные соседи хотят обменять свою неудачу на наш отказ от охоты. И предлагают вдобавок целый обоз подарков. Это невыгодная сделка. Зачем им это?

Я могу найти тому только две причины. Первая — они видят возможность быстро взять Каледонию изнутри и хотят, чтобы у нас на это время были связаны руки. Но для быстрой победы им мало просто навербовать сторонников. Прошлый год это ясно показал. Им нужна будет, и это необходимое условие, смерть королевы-регентши. Ваше Величество, есть только один способ сделать так, чтобы нужный человек умер в нужное время — убить его самому. Но это — как бы ни было подобное развитие событий неприятно лично для меня — не самое опасное. Что если они вовсе не собираются соблюдать договор и просто начнут военные действия, когда мы завязнем на юге?

Когда Клод думает как военный, а не как интриган, видящий себя на престоле, с ним даже приятно иметь дело. Хотя, — с тоской думает король, — отчего бы ему хоть раз, ну хоть раз не выйти из роли адвоката дьявола?

— Ваша почтенная тетка тяжело больна, об этом знают от Лондинума до Ромы, — и вы знаете, и не надо мне тут изображать лишнюю мнительность… — и о военных действиях где именно вы говорите?

— В лучшем случае в Каледонии, в худшем — по всему нашему побережью. Сестра моего отца никогда не отличалась крепким здоровьем, а тяжело болеет уже лет пятнадцать… Ваше Величество, вы не просили у меня этого совета, но нам нужны заложники.

А голову альбийской королевы на блюде тебе не надо?! Нет, дражайший Клод, такой танец и ты не станцуешь, да и я не царь Ирод, мне твои танцы, что с покрывалами, что без — не нужны. Мне нужен этот договор с Альбой. Он выгоден.

Король смотрит в стол, молча смотрит в стол. Красивая инкрустация на столешнице: подробная карта Европы. Заказал покойный предшественник Карл, а вот посидеть за ним не успел. Стол — единственное, что Людовик оставил от прежней обстановки. И глаз радует, и вещь полезная. И Марсель здесь еще принадлежит Аурелии, и Арль — тоже наш. Дернул же черт двоюродного дядюшку захватить этот клятый Арль! Арелатцы за древнюю свою столицу удавиться готовы — этакое оскорбление… так и нужно было отжимать их назад, на север, а не лезть ко всему еще и на полуостров.

— Я, — говорит Людовик, — не хочу, чтобы вы думали, что я не даю вам возможность выбирать. Договор этот я подпишу… В любом случае. Но если вам так не нравится положение вещей, я дам вам шанс поступить по-своему. Раньше пятницы договор подписан не будет. Сегодня понедельник. У вас есть три дня, чтобы покинуть Орлеан и отправиться в Дун Эйдин. Со своей свитой, только со своей свитой. Без армии. Но тетушку поддержать вы сможете. И от отравителей ее защитить.

— Ваше Величество, — и вот сейчас «ну на кой же черт я не стал пытать о короне, когда можно было» просто сочится из каждого слога, — один я не смогу отстоять там не только ваши интересы, но даже свои. Будь я хотя бы наполовину каледонцем, имей я возможность рассчитывать хоть на чью-нибудь поддержку по праву крови, это могло бы иметь некий смысл. Может быть, позволило бы выиграть время. Но в нынешней ситуации это ничему не поможет, а только повредит.

Издевается. Ну издевается же. Ему сказали «не хочешь — убирайся на все четыре стороны», а он принялся рассматривать это как деловое предложение.

— Тогда действуйте так, как я вам предлагаю, — король выделяет последнее слово и тоном, и позой, даже рукой в такт хлопает по столешнице. Как раз по Средиземному морю, но совершенно ненарочно. — Обратите свое внимание на Марсель. Вспомните, что вы — маршал, а де ла Валле коннетабль. Забудьте на год о Каледонии и через два года получите ее всю. Законным образом: парламент Каледонии вас пригласит. Я заплачу.

За удовольствие больше никогда не видеть Клода, но обойтись без крови — да десять раз. Да с удовольствием. Пусть проваливает в Каледонию, а там уж как повезет. Удержится — замечательно. Не удержится — будет повод: месть за родича.

— Ваше Величество. — склоняет голову Клод. По идее, у сидящего этот жест должен получаться смешным. Но он, наверное, его отшлифовал и отрепетировал.

И только пять ударов сердца спустя король осознает, что на этот раз ему не возразили.

Его Величество медленно отвернулся от окна. Сейчас, когда Клода не было рядом, он понимал, что весь разговор шел не так. Не нужно было грозить. Не нужно было почти вслух называть опасения мнительностью… Следовало показать пряник и просто подождать, пока родич истечет слюной и сам уговорит себя съесть эту вкусную и совершенно безопасную вещь. Но это сейчас. К сожалению, при виде Клода все тонкие соображения и действенные методы вылетали из головы. Но это-то не в первый раз, удивительно другое. За время беседы Клод должен был оскорбиться и встать на защиту своего ущемленного достоинства по меньшей мере трижды. И ничего. Что случилось? Что он такое готовит? Что все это значит…

Что? Кто? Коннетабль де ла Валле с сыном? Да. Прямо сюда. Ну если они опять с этой свадьбой…

А с чем они еще могут — если вдвоем? Будет сейчас коннетабль показывать королю страдающего сына. В нос примется этим сыном тыкать, со всеми его страданиями. Господи, ну почему так вышло, что из всех детей Пьера выжил только один? Жана, конечно, много — примерно так три сына, ну хорошо, по меркам де ла Валле — два… ну, полтора. А трясется над ним папаша — как над восемью. Было бы восемь — всем было бы проще, и королю, и Пьеру, и, наверное, самому отпрыску.

Сказал же ведь обоим — нет, нет и все. Драгоценная Карлотта Лезиньян, королевская воспитанница, выйдет замуж за Корво. А Жану через пару лет подыщем невесту ничуть не хуже, если не лучше.

Ну что тут непонятного? Особенно для тех, кто читал переписку с Его Святейшеством. Они полтора десятка юных дам перебрали, пока договорились. Капризен нынешний Папа как сама девица Лезиньян, то ему не так, это не этак… И чтобы в эту же воду второй раз, да свое же слово нарушив?

Пьеру король кивнул на кресло. На то самое, в котором только что сидел Клод. Его Величество не любит, когда подданные торчат посреди кабинета. Жану кивать не стал, хотя и не любит: мебель пожалел. Ничего, постоит почтительный сын за креслом отца, со всеми своими страданиями, влюбленностью и плечами шире спинки того кресла. Отрада взору, пока молчит.

Хороший сын у коннетабля с женой получился, красавчик. И без этой клодовой самовлюбленности. И гармонию обстановки не нарушает совершенно, хотя серая куртка с жемчужным отливом могла бы быть и подлиннее. Напущу, думает Людовик, на молодежь пока еще не бывшую супругу, Ее Величество Маргариту. Она как выскажется о том, что выделяться надо умом и преданностью державе, а не трехцветными штанами в такую неприличную обтяжку, что дальше некуда… они с этими штанами сквозь землю провалятся.

Вид у Пьера — совершенно не скорбный. Озадаченный и веселый одновременно. Словно предложили коннетаблю решить забавный ребус, а он не решается, де ла Валле помаялся в одиночку и решил поделиться задачкой со всеми окружающими: не разгадают, так развлекутся… ну и он позабавится, наблюдая за ними. Хорошо коннетаблю.

Жан осторожно улыбается, хотя смотрит в пол. Тоже почему-то доволен, как сытый мерин. В лунную ночь. Тьфу ты, это сивой кобыле в лунную ночь бредить положено…

— Соблаговолите, Ваше Величество, выслушать моего сына.

Нет, это не о свадьбе. Но что их еще могло привести сюда вдвоем?

— Я слушаю.

Если молодой человек заговорит о том, о чем король не желает слышать — пусть пеняет на себя.

— Ко мне, — опирается на спинку отцовского кресла Жан, — обратился незнакомец из ромского посольства. Он пригласил меня на прогулку и был очень разговорчив, — ухмыляется до ушей Жан, — и очень настойчив. Ему хотелось рассказать мне о том, что происходит в посольстве. Я его выслушал, Ваше Величество.

— А потом, — добавляет уже коннетабль, — я выслушал Жана. Он мне все пересказал, в подробностях. На память мы не жалуемся…

— Как я понимаю, юноша, ваш незнакомец не ограничился жалобами на медлительность аурелианцев?

— Нет, — качает головой Жан, — он про это вообще ни слова не сказал. Как раз наоборот. Он сказал, что ромейская сторона, прекрасно понимает наши затруднения на севере, я не понял, к чему это он, и собирается договориться с Толедо. Чтобы ускорить подписание плана военной кампании. Что выступления следует ожидать в первых числах июля, и это вопрос решенный. И что мне следует озаботиться… ну, вы понимаете, чем, Ваше Величество, — слегка краснеет Жан.

— Прекрасно понимая наши затруднения на севере? — король смотрит на своего коннетабля. — Собирается договориться с Толедо?

Лучше бы уж про свадьбу, в самом деле.

— Я, Ваше Величество, совершенно уверен, что все это в ближайшее время всплывет в лучшем случае в Равенне. Скорее в Лионе. Так что можете меня казнить. Я ведь, как понимаете, давным-давно продаю и нашим союзникам, и противникам самые секретные сведения…

— Господин коннетабль, отсюда не далее как час назад вышел ваш… предполагаемый подчиненный. Я сейчас не понимаю шуток. Бессмыслица какая-то, — говорит король.

Зачем послу губить де ла Валле? Зачем врагам посла губить де ла Валле? Что за хлев этот папский сын развел у себя в посольстве…

— Какая ж это бессмыслица, — вздыхает коннетабль. — Это пакость. Хорошая такая, большая пакость. Про Толедо я бы не думал, про июль и прочее — тем более. Это пустая посуда, чтоб телега звенела. А вот насчет севера… ну кто же, как не я, сообщил им? В этой части страны о наших неприятностях знает пять человек, да еще курьеры могли кому-то проболтаться, прежде чем уехать обратно. А если рассказал ромеям — отчего бы и не всем остальным, верно?

Я ошибся, думает король, и тут не без проклятой женитьбы. Я отказал де ла Валле в невесте. Это повод для недовольства, для взаимного недоверия, для подозрений — и этим поводом не преминули воспользоваться.

— Как сказал бы только что упомянутый твой предполагаемый подчиненный, бессмыслица для всех случаев, за вычетом одного. Человек, говоривший с твоим сыном, делал это при свидетеле или при свидетелях. И он не ждал, что вы тут же доложите мне. Ты ведь не пришел бы с этим к моему дяде. И сына бы не привел.

— Разумеется, не пришел бы. Я бы, только выслушав Жана, бросил все и уехал в Толедо лет на пять, — смеется Пьер. — И семью бы увез.

— Не знаю насчет свидетелей, Ваше Величество. Я не заметил, чтобы нас слушали. Но «Пьяная курица» — место очень людное. Особенно днем. Знакомых я встретил десяток, если не два, — пожимает плечами Жан. — Я не очень-то хотел с ним разговаривать. Он… я не разбираюсь, кто там у ромеев кто, но на простолюдина похож. Кажется, — потирает бровь Жан.

— Там… все на всех похожи. Вы видели секретаря герцога? — Видели точно, заметили вряд ли. Секретарь и секретарь, грызун бумажный. — Он хозяин одного из тамошних маленьких городков и родич гибернийским фицДжеральдам. Ну и через них — вам. Седьмая вода на киселе, но родич, — будете знать, как вламываться в неподходящее время с неприятными новостями, теперь извольте раскланиваться с этим сурком, как он есть дворянин, владетель и родня. — Значит, свидетели были. Вот вам и отгадка.

— Я вот думаю, Ваше Величество… отчего бы нам и дальше этого болтуна ромейского не слушать, верно? — спрашивает Пьер. — Хуже уже не будет точно.

— Слушайте. — решительно согласился король. — Слушайте его охотно и внимательно. И будьте к нему щедры.

4.

— Мы, — улыбается герцог Беневентский, — желаем быть гунном.

Мигель де Корелла не улыбается в ответ: во-первых, улыбаться с набитым ртом невежливо и не подобает воспитанному уроженцу Толедо, это пусть местные себе позволяют что угодно. Во-вторых, Его Светлость попросту жалко — он же терпеть не может пышных застолий, а особенно на северный лад. В отца пошел. Но в доме Его Святейшества подают к столу не только то, что обрадует гостей, но и то, что по вкусу хозяевам. В Орлеане же на стол попадает только то, что считают наилучшими угощениями: все эти тушеные, жареные, вываренные и еще раз обжаренные блюда с бессчетными подливами, соусами, заправками и приправами. Мигелю нравится. Герцогу — нет. Но показывать отсутствие аппетита — смертельно оскорбить хозяев.

На вкус де Кореллы тут и не от чего отказываться: после основных блюд настал черед сладкого, вроде, и не лезет уже, но как же пропустить — одного суфле десяток видов. С вишней, с черешней, с персиком, с абрикосом, с миндалем, со сладким каштаном… Фрукты, конечно, не свежие, а с прошлого лета хранившиеся в меду — ну и замечательно, так еще вкуснее. А булочки? Нет, ну кем нужно быть — не считая Чезаре, — чтобы не уделить внимание таким булочкам? Румяные, пышные, еще теплые, с нежной золотистой корочкой, что твои девицы на выданье!

А начинки? Со сливками, с ромом, с малиновым сиропом, с лимонной цедрой, с хересом и медом… нет, все это никак нельзя перепробовать, к сожалению. Не влезет даже в Мигеля. На большую часть можно только полюбоваться. И выбирать приходится очень придирчиво: если возьмешь это печенье, то вот на те миндальные вафельки точно места не останется. Какая досада, что человек — всего лишь человек, а не бочка Данаид…

— Тогда уж Аттилой? — отвечает де Корелла, проглотив очередной кусок.

— Да, Аттилой и в самом деле неплохо. Требует большого приложения усилий в начале, зато потом некому возражать. И, обрати внимание, то, что для обыкновенного варвара является грубостью и невниманием к гостям, хозяевам и сотрапезникам, в исполнении Бича Божьего чудесным образом превращается в достохвальную умеренность.

Если соседи по столу слышат, не страшно. Примут за проявление италийского чувства юмора. Или толедского, оно еще суше.

— Аттила, — назидательно сообщает Мигель, прежде чем потянуться за очередным лакомством, — не смог завоевать Рому. Да и вообще ничего дельного у него не вышло.

Мальчик-паж, стоящий с подносом кексов с цукатами, терпеливо ждет. Герцог и сам знает все насчет Аттилы. Но просто жевать, не говоря ни слова, тут тоже не принято, особенно, если сидишь на весьма почетном месте, за одним столом с Их Величествами. Приходится беседовать. Хоть о чем-нибудь. Пусть даже с собственной свитой. Герарди, впрочем, как раз молчит — и очень внимательно слушает, что говорят вокруг. А вот на него самого время от времени бросают недоуменные взгляды. По церемониалу гостям ранга Его Светлости положено двое сопровождающих дворянского звания — наверное, чтобы было кому высокую особу с приема уносить — но Герарди на дворянина совсем не похож, а похож на пожилого горожанина, не принадлежащего даже к дворянству мантии…

И теперь гадай — по ошибке он тут или по праву. И как с ним обращаться. А вот Его Величество был с Герарди ласков. Видимо, с церемониймейстером переговорил. Или тоже решил пошутить.

Герарди — правильный спутник, с удовольствием лакомится сладким, а заодно и прикрывает герцога, который уже не меньше четверти часа гоняет по тарелке миндальное пирожное. Уже одни крошки остались, а от пирожного так и не убыло. Но, будем надеяться, король и королева, церемониймейстер и прочие не слишком внимательно следят за тем, что берут с подносов секретарь и капитан охраны, а что — их господин…

Это в Аурелии вяленая дыня — угощение, а у нас ей крестьянские дети пробавляются. Нет, и фруктов в меду мы не желаем, этого добра и дома хватает. Нам, пожалуйста, вон ту северную ягоду в цветном сахаре… не в цветном, и не в сахаре вообще, это сама ягода такого роскошного гранатового цвета? Даже после сушки? Прекрасно, попробуем. Кислятина какая, тьфу… это ж только в компот!

— Мой герцог, вам должно понравиться… — И правда, понравилось. А от ягоды скулы сводит.

Напротив сидит дражайшая невеста, и, судя по всему, один вид жениха лишает ее аппетита. Мигель не без интереса смотрит, как хорошенькая черноволосая девица алчно хватает засахаренную вишню, тащит ко рту, потом поднимает голову, смотрит на Чезаре… и рука у нее сама собой опускается к тарелке. По сторонам от нее две спутницы, одна рыжая, другая тоже брюнетка. Милые вежливые красотки, за что же нам-то досталась вторая Санча…

И даже вслух не пожаловаться. Услышат. А может быть…

— Впрочем, Аттилу погубила даже не неумеренность в завоеваниях, а неудачная женитьба.

Герцог кивает с легкой улыбкой, а вот девица напротив принимает вызов. Аж глаза засверкали.

— Знаете ли, любезная моя Анна, как закончил свою жизнь Аттила? — а неплохо учат истории аурелианских невест, надо признаться. — Он женился на бургундской девушке по имени Ильдико, и умер в брачную ночь.

Рыженькая соседка в пышном белом чепце, открывающем и лоб, и половину темени, краснеет, опускает глаза к тарелке. Карлотта Лезиньян говорит, глядя не на нее — прямо перед собой. Отчего-то смотрит на Мигеля, а не на жениха.

— И это только потом стали говорить, что она его отравила.

А вот это уже снаряд. Даже не арбалетный болт, а стрела для скорпиона или хиробаллисты. Летит далеко, свистит страшно и все на пути прошибет, если на крепостную стену не наткнется. Рыжая девица теперь лицом и волосом одного цвета. Черноволосая вежливо улыбается, но глаза у нее будто пленкой затянуло. На лице у Его Светлости — мечтательное выражение. Видимо, Чезаре представляет себе, как познакомит жену с невесткой.

…Резкий кислый вкус — и цвет подходящий, яркий, но простой. Можно положить фоном. Простое всегда удобно, как война. Нужно всего лишь разделить большой и угловатый объем на цепочки действий. Дальше дело идет само, как огонь по сухой траве. Если бы еще научиться так поступать со всем. Можно иначе, можно нарисовать картину. Сначала фон, потом фигуры — но здешние сюжеты темны и бестолковы. А если привнести историю от себя, хозяева обидятся. Вежливые люди так не поступают. И пользы не будет. А жаль… Аурелианцев хорошо рисовать. Он знает, проверял.

«Да уж, — смеется Гай. — Тебе их жалко не было?»

«Они меня сами пригласили.»

Пригласили. С железом у горла. Да не у его собственного, а у отцовского. А у самих не лагерь, а двор проходной: крестьяне, которых вместе с тягловой скотиной в армию прибрали, поставщики, мелкие торговцы всех мастей, солдатские девки… Оттуда и бежать не нужно было. Просто ночью в другую часть лагеря перебраться, и все. И нет никакого кардинала со слугами, а есть очень обиженный зерноторговец, у которого товар на нужды армии конфисковали, с телегами и волами. Разбираться с нахалом, конечно, никто не стал, задержали на два дня, пока поиски шли, а потом вышибли из лагеря и даже денег сколько-то содрали за то, что осмелился важных людей своими жалобами беспокоить, пень трухлявый. Присоветовал маневр, конечно, Гай — ему хотелось посмотреть, как оно у аурелианцев все устроено.

А картина получилась хорошая. И хватило ее надолго. Даже сейчас приятно вспоминать…

— Любезная госпожа Лезиньян, знаете ли вы, как именно умер Аттила? — раз уж дама перешла на подробности, не грех и кавалеру поддержать разговор. А вдруг от неаппетитной темы у нашей нареченной здравый смысл проснется? — Он захлебнулся своей кровью. У него открылось кровотечение из горла, и крови этой было столько, что когда поутру обнаружили бездыханное тело, все вокруг было в крови. Включая саму молодую вдову. Поначалу даже подумали, что Ильдико зарезала мужа. Но на теле не было ни единой раны. А сама прекрасная Ильдико была перепугана до полусмерти, и я ее отменно понимаю…

Результат неожиданный. Рыженькая Анна местами слегка синеет, черноволосая безымянная дама, наоборот, оживляется, а будущая герцогиня Беневентская вместо того, чтобы потерять остатки аппетита, с удовольствием скусывает верхушку у засахаренной ягоды и весело отвечает, что с кровью это бывает — когда она идет, куда не нужно, то и на поверхность выплескивается не ко времени.

Мигель негромко смеется, кивает, признавая свое поражение в словесном поединке.

Это, конечно, ходячий ужас, а не невеста, но одно несравненное достоинство только что обнаружено: сообразительна и остра на язык. Скучать с этим чудовищем не придется. А если решит уподобиться монне Санче… да я ее самолично запру в покоях и стражу выставлю пострашнее, постарше и из тех, что предпочитают юношей. Чтоб никакой обоюдной симпатии не возникло. Разве что языками зацепятся, ну так от этого вреда нет и детей не бывает.

Но девица, кажется, недовольна… метила-то она не в капитана охраны, а выше. Что ж, таких разочарований в жизни у нее будет много… Его Светлость разве что точность и стремительность шутки способен оценить — а обижаться он как с детства не умеет, так до сих пор и не научился.

Герцог, кажется, и вовсе не обращает внимания на разговор — разглядывает королевскую чету. Понятно, зачем этим двоим разводиться: наследников нет и не будет, но, похоже, король с королевой Маргаритой — добрейшие друзья. Беседуют без той нежной приязни, что бывает между любящими супругами, но со взаимным уважением и очень весело. Хохотушка же нынешняя королева… и с таким нравом она в монастырь собирается? Веселый же будет монастырь!

А впрочем, почему бы и нет? Отчего бы Христовой невесте не быть веселой? Это в аду — плач и скрежет зубовный, а в раю-то хорошо. Что ж не радоваться? Да и то сказать — им обоим каждый день, наверное, должен праздником казаться. Карл покойный, тот ни рыба, ни мясо, а вот Людовик предыдущий, седьмой, который ей отцом, а ее мужу двоюродным дядей приходился — такая тварь была, прости Господи, что непонятно, как его земля носила…

Рядом с Его Величеством — коннетабль де ла Валле. В красном. Еще один веселый человек за этим длинным столом. Перешучивается с Маргаритой, хохочет так, будто из пушки стреляют, из хорошей феррарской пушки. А по правую руку Маргариты — персона мрачная и надменная, в пурпурном, это герцог Ангулемский, за ним младший брат, в зеленом, замечательное сочетание, а следом их дядя, епископ, в черном. Брат поживее, повеселее, дядя — постный и унылый, кажется, хворает чем-то, и страстный натиск кардинала делла Ровере ему не прибавляет радости. Делла Ровере на сей раз не в свите герцога, а приглашен отдельно, как высокопоставленное духовное лицо. К счастью, составляет компанию другому духовному лицу. Всегда бы так.

Рядом с коннетаблем — альбийский посланник. Блеклый остроглазый человек лет сорока, одетый строго и слегка старомодно. Таких в любой канцелярии любой страны с полдюжины найдешь, а то и с две дюжины, это уж какая канцелярия попадется — но и недооценивать их опасно. Дело они обычно знают. А вот тот, кто сажал посланника между Пьером де ла Валле и сэром Николасом Трогмортоном, дела не знал. Его же, бедную бумажную душу, едва видно и висит он над тарелкой как тот монах из притчи — которого внизу поджидал дикий буйвол, а наверху лев. На берберийском побережье как раз такие львы водятся — вылитый сэр Николас. Сами темные, а грива светлая. Красиво, кстати. У секретаря посольства не просто чернила в крови, как у самого де Кореллы — тут целую чернильницу вылили, да не аравийскую и не из ближней Африки, а откуда-то подальше. Удобно, наверное, секретарю, по его лицу читать — замучаешься. И одеваться броско нет нужды — тебя при таком росте и расцветке и так издалека видать.

За спиной сновали пажи с высокими пузатыми кувшинами — вино, фарфоровыми графинами — компоты, медовые настои трав, сиропы. Вино Мигель пил редко и мало, хоть и происходил из страны, где его начинают употреблять сразу после материнского молока. Ровно потому и не пил: после отцовских винных погребов большая часть предлагаемых что здесь, что в Роме вин кажется подделкой. Здесь и гранатового вина, почти черного, терпкого не подают, наверное, и не слышали про него. Де Корелла махнул рукой, подзывая мальчика с вишневым компотом. После приятного ужина — самое милое дело, а то вскоре настанет время подниматься из-за стола…

Двух почтенных дам, что отделяют делла Ровере от белокожей спутницы невесты, Мигель не знает. Одна — скучная, гриб сушеный какой-то, лет за шестьдесят, остального за толстым слоем румян и белил не видно. Другая — лет сорока, если приглядеться, если очень тщательно приглядеться — иначе кажется, что ненамного старше той девицы, которой так понравилась история смерти Аттилы. Роскошные русые косы уложены в два оборота и едва-едва прикрыты небольшой шапочкой, все остальное в даме еще более достойно внимания — и осанка, и полные округлые плечи, и пышная грудь. Хороша дама, более чем хороша. Интересно, кто это?

— Супруга коннетабля, — отвечает герцог на незаданный вопрос. — Они похожи, верно?

Да, похожи, как бывают похожи супруги, лет двадцать пять прожившие в любви и согласии.

Экое невезение — как тихая девушка, так не годится Его Светлости в невесты, как приятная дама — так замужем за человеком, которого обижать не хочется. Не стол, а разочарование одно.

Застолье, впрочем, кончилось. Начались танцы, а для нежелающих танцевать — прогулки по залу и беседы. Предполагается, что приятные… на самом деле — как получится.

Сначала он танцевал с женой короля — как Маргарита будет жить без музыки, непонятно — а потом с собственной женой, и это, конечно, было куда лучше. Ее пока еще Величество танцевать умеет и любит, но танцует — для самого танца, партнер для нее только часть музыки и движения. А с Анной-Марией, даже трижды не будь они единой плотью, все иначе — как в бою, нет ничего — только ты… и ты.

Тут нечем восхищаться, невозможно сделать ошибку — все получается само и именно так, как нужно.

После третьего танца супруга улизнула, вежливо поклонившись. Тоже понятное дело, Пьера она видит гораздо чаще, чем некоторых своих орлеанских подружек. Как же дамам не пошептаться, не пообсуждать гостей, новости, сплетни и прочие события придворной жизни? Коннетаблю дамские пересуды неинтересны, с него хватает и мужских разговоров. Хотя, признаться, все одно и то же: кто что сказал, кто во что был наряжен, кто с кем танцевал, кто кого навещал… И даже кажется, что дамы меньше говорят о нарядах и ночных приключениях, чем мужчины.

То ли не вывелась привычка с пред-предыдущего царствования, когда о чем-либо, кроме кружев и женщин, разговаривать было попросту опасно, то ли ветер в головах сам собою заводится, а потом его уже с городской стражей не выселишь.

Есть, конечно, еще охота — но о ней дамы тоже говорят и в тех же подробностях.

Де ла Валле перемолвился парой слов с младшим братом Клода, повел взглядом по залу в поисках Жана — проверить, не слишком ли близко отпрыск к Карлотте, только скандала сейчас не хватало, — нет, все в порядке, наследник развлекает фрейлин королевы Маргариты. Выволочка, устроенная перед самым приемом, пока еще действует, да и при матери любимый сын не позволит себе ничего лишнего. Анна-Мария хоть и увлечена беседой с подружками, тоже приглядывает. Все спокойно.

Обернулся через плечо — просто так, на всякий случай, мало ли, кто и что там, — и увидел вежливо улыбающегося толедского дона, спутника посла. Рядом с ним — фрейлина, сопровождающая Карлотту, и сама Карлотта. Разговор, кажется, всех троих устраивает. Троих, не четверых: сам посол стоит в шаге от компании, внимательно осматривает зал.

Черный бархат, белый шелк, алые рубины. Изысканно, ничего не скажешь.

Одеваться умеет. Говорить умеет. Молчать тоже умеет, даже слишком хорошо. И людей своих — для молодого человека в чужой стране — держит крепко. И чем такой милый юноша Его Величеству не нравится… может тем, что на него самого слишком похож — но разве это плохо? По характеру похож, не по внешности, конечно — Людовику до юного ромея далеко, экое лицо, кожа — как томленые сливки… и как вспомнишь, что говорят об умении этого красавчика владеть мечом, так сразу хочется пригласить его в гости. Аж язык чешется. И Жану полезно было бы посмотреть.

А проходящий мимо Клод Валуа-Ангулем рядом с папским посланником выглядит… пожившим, не без ехидства находит слово де ла Валле. Обидно, наверное, Клоду, если до него, конечно, дошло. Но это вряд ли…

Герцог Беневентский сразу же замечает беглый взгляд коннетабля — как, краем глаза, что ли? — поворачивается, делает полшага вперед. Очень удачно встает — как бы и невесту не бросил, спиной не повернулся, и к Пьеру ближе, расстояние как раз для приятной беседы, но без секретов, в полный голос. Все это, как понимает де ла Валле, не случайность, а выучка, очень хорошая выучка. И это заметно.

— Прекрасный прием, верно, граф?

Но ты бы, конечно, предпочел этому приему полноценный военный совет. Ничего, подпишем договор, и будет на нашей улице праздник.

— Прекрасный. И прекрасный повод для приема.

— Да, повод нас очень радует, — а по виду и не скажешь, то ли радует, то ли огорчает, то ли начисто все равно, то ли, невзирая на всю выучку, ромея что-то иное совершенно не устраивает. «Нас» — это Его Светлость так церемонен, или это он обо всем посольстве сразу? — Я был несколько удивлен, когда мне сообщили, что не все были довольны договором с Альбой.

Корво так мягко и четко выговаривает латинские слова, что коннетабль, который недолюбливает древнюю ромейскую речь, даже не задумывается, верно ли понимает. И отвечать легко, словно каждый день с утра до ночи так и разговаривает. Пьер даже забыл, что с ромеями обычно предпочитает говорить на толедском.

И свою речь посол стелет мягко, и о чужую не спотыкается. Одно слово — бывшее духовное лицо, хотя слово тут, конечно, не одно. Да и в вопросе слоев больше, чем слов.

— Наши отношения с Альбой не так плохи, как ваши с Галлией, но все же бывали достаточно нехороши, чтобы теперь на любой дар из Лондинума в Орлеане смотрели с подозрением — и проверяли, не придется ли сносить ворота, чтобы втащить подарок на площадь.

Кажется, насажал ошибок во фразе, согласовывая между собой ее части. Или это уже мнительность одолела? Черт же разберет… по лицу собеседника об этом догадаться невозможно, и перейти на другой язык он не предлагает. Вежлив.

— Вполне обоснованная осмотрительность. Мы не имеем общих дел с Альбой, но знаем, что альбийская королева — мудрая и рачительная правительница, заботящаяся о благополучии державы. Монарх, ставящий, как ему и подобает, интересы своей страны на первое место, обречен на некоторое недоверие со стороны соседей.

Если перевести это с латыни на аурелианский, а потом с дипломатического на человеческий, то получится «я бы у старой ведьмы и булки не взял, не проверив, нет ли в ней булавок, яда или тайного послания — и не только на вашем месте, но и на своем». Это не просто вежливость, это даже несколько излишняя готовность проявлять понимание. Но это по словам. По голосу, по выражению лица не догадаешься — то ли послу все смертельно осточертело, то ли он совершенно доволен и счастлив. Всем на свете, включая политику Аурелии, Альбы и Константинополя заодно. Точно Его Величество Людовик VIII при жизни двоюродного дядюшки. Сплошная любезность… над ним-то какой дядюшка навис?

— Однако, королевский совет сошелся на том, что нарушение договора обойдется Альбе слишком дорого, а то, что рачительная и мудрая правительница способна сделать в его рамках… мы переживем.

— Я нахожу подобную политику взаимного доверия новой и весьма разумной. У нас многие предпочитают искать гарантий как во времена Аттилы.

Если учитывать, что ближайшая кровная родня альбийской ведьмы — каледонский королевский дом, и что родню эту она мечтает увидеть под землей уже лет этак двадцать, выбор у нас невелик.

— В нашем случае это было бы не только неразумно, но и невозможно, у королевы нет достаточно близкой родни, чьи неприятности не доставили бы ей удовольствия. Впрочем, и в случаях менее запутанных добра от таких гарантий не бывает. Кому как вам не знать. Это же вашего брата пытался взять в заложники покойный король Людовик. Меня там не было, но говорят, шум стоял на тридцать лиг вокруг.

Герцог Беневентский отводит взгляд в сторону, кажется, все-таки приглядывает за невестой. С невестой все в порядке, она с удовольствием болтает с высоким толедцем из свиты, а рыженькая дама заразительно хохочет.

Когда двигаешься, меняется ракурс, а с ним — увиденное. И меняешься ты. Отделяешься от себя-мгновение-назад. Так удобнее проверять принятое решение. Самый простой способ избежать ошибки.

Едва не согласился с коннетаблем. Едва не сказал неправду. Пусть бы это был Хуан. Пусть бы он хоть раз сделал что-то не правильно, нет, но хотя бы весело, красиво, точно, смешно. Правильно… правильно было бы оставить Людовика в его королевском шатре со второй улыбкой от уха до уха. Но дорого. Невозможно дорого, недопустимо. Армия без головы много хуже армии даже с такой головой. На этом сошлись все — и отец, и Гай, и он сам. Не ошиблись.

Хуан не смог бы — весело. Ему не повезло с именем, слишком много вариантов, вот он и не выбрал, чем быть. Это Чезаре хорошо — у него только Гай.

Он едва не солгал, но вовремя повернул голову. Здесь — нельзя. Коннетаблю — нельзя. Де ла Валле в той кампании не участвовал, но ему есть кого спросить. Он очень легко может узнать, как все было на самом деле.

«Честность — лучшая политика» — фыркает Гай.

Особенно, когда ложь невыгодна.

Обратное медленное движение головы, небольшая заминка — и полированная маска из светлого дерева вдруг трескается, лицо оживает…

— Вынужден признаться, что мой покойный брат не повинен в этом бесчестном деянии, — улыбается посол Корво. В янтарных тигриных глазах не блики от свеч — несказанное счастье, через край того счастья… Да. Открыл сказочный герой ларчик, а там не золото и не серебро, а зверь-дракон о шестнадцати головах — и все улыбаются.

— Вы хотите сказать, что мой покойный сюзерен еще и не отличил старшего брата от младшего?

Свечка вспыхнула напоследок — и погасла. Маска из гладкой липы возвращается на место — коннетабль и моргнуть не успел.

— Подобное недоразумение случалось не только с покойным королем.

Наверное. Наверное, если все, что я слышал о старшем брате — правда. Но запирать ящик на ключ поздно. Я уже все видел. Я это выражение знаю, встречал. У половины городских котов, у собственного сына, да и самому на лице носить доводилось. Называется «нашкодил — и рад».

— Ну что ж, тогда вы тем более вправе судить о разумности этой практики.

— И нахожу ее неразумной в большей части случаев. Угрозы уместны лишь там, где нет никакой возможности договориться.

— И действуют лишь короткое время.

— Вы совершенно правы, — любезно двигает губами посол… теперь Пьер не ошибется и в потемках, где у Корво настоящая улыбка, а где ее подобие для вежливости. — Простите, я должен позаботиться о своей даме.

Поскольку толедец ведет рыжую южанку танцевать.

Боюсь, что это дама о нем позаботится. И будет заботиться всю оставшуюся жизнь. До чего же неудобно все вышло.

Агапито Герарди пьет кофе в обществе сэра Николаса Трогмортона, альбийского посланника, кардинала делла Ровере и дядюшки маршала Валуа-Ангулема… Мигель опять забыл, чему именно хворый дядюшка приходится епископом. Хорошо Агапито, устроился в углу, из которого все видно, неподалеку от короля с королевой, перед ним целый стол сладостей — и можно даже делла Ровере с его проповедями о благе Церкви, о необходимости бороться с ересями и нести свет просвещения язычникам Африки потерпеть. Все видно, многое слышно, любезные спутники новостями поделятся, и никакой Карлотты Лезиньян…

Хм, смотри-ка, коннетабль мимо Герарди просто плечом вперед прошел, обходя. Видно, тоже с церемониймейстером поговорил и теперь в голове родословную секретаря с его занятием никак поженить не может. Ну не Цезарь господин Герарди и лучше сотым в Риме будет, чем первым в родной Амелии, а папский легат и доверенное лицо — это не сотый, это выше бери… а если еще дадут любимым делом заниматься, так и хорошо. А приличия пусть пойдут и в городской канаве сами утопятся.

Де Корелла стоит с двумя дамами в полутора шагах от Его Светлости и занимает их, пока герцог беседует с коннетаблем. Наряды дам он уже разглядел раз пятнадцать, от туфелек до головных уборов — вроде и нет такой привычки, но чем еще заняться? Ивово-зеленое с бисерной вышивкой платье у Анны, узкие рукава с пышными оборками по краю. Очень красиво — тонкие запястья, изящные ладони среди этих оборок, как среди пены морской… и вокруг нежной шеи та же пена, ай, до чего хорошо.

Лазоревое платье с золотым шитьем по лифу, рукава с пышными буфами — у невесты, а к нему еще померанцевая вода. Наряд и аромат Мигелю нравятся. Манеры выводят из себя. Капитан разговаривает о самых простых и невинных вещах — кто откуда родом, например, — а на лице у юной дамы такое восторженное внимание, словно ей в вечной любви признаются. И все это — напоказ, деланное…

— А мы с вами почти соседи! — радостно восклицает нареченная Его Светлости. — Я с первого взгляда почувствовала, что мы в чем-то близки.

— Скажите уж прямо: с первой фразы, — улыбается Мигель. Нашлась соседка. От ее Каркассона до Валенсии весьма неблизко. — Признателен вам за подобную благосклонность. Нам лучше подружиться заранее.

Де Корелла слегка кивает в сторону герцога, а аурелианская стрекоза все понимает на свой лад — точнее уж, делает вид, что так понимает, она неглупа. Хоть и глазками стреляет, и на любезности в адрес Мигеля уже изошла вся.

— Мы непременно подружимся, обещаю!

Зато сейчас она не шипит. И исторических анекдотов с двойным дном не рассказывает и спутницу, тоже южанку, Анну де Руссильон, не смущает. Весела, болтает, улыбается, кокетничает. Послал Господь наказание. Соседка. Родственная душа. Не будем думать о том, что бы с ней сделали дома — любая придворная дама бы уже давным-давно одернула и утащила к старухам, беседовать о вышивке и управлении семейным достоянием… о выборе кормилиц, о варке компотов, о воспитании слуг, о засолке овощей на зиму и прочих очень важных для юной невесты вещах.

Мигель вовсе не приверженец толедского благонравия — в юности еще опротивело, в Роме живут легче, доверяют друг другу и женщинам своим больше… но при виде Карлотты Лезиньян-Корбье он готов примкнуть к сторонникам того феррарского монаха, который разоряется на весь полуостров о необходимости борьбы с развратом.

Ибо кареглазая, черноволосая стрекоза очень похожа на Санчу, супругу Хофре Корво. Мигель ничего не имел бы против Санчи — ну, не повезло неаполитанке, выдали за квелого мальчишку, вот она и решила, что вышла замуж за все семейство Корво разом. С приближенными. Но монне Санче мало любви, ей нужны еще и страсти. Этой, кажется, тоже нужны. Неважно, кто источник тех страстей — было бы повеселее. Вот чем нужно думать, чтобы дразнить Чезаре, кокетничая с его капитаном охраны?

Вопрос, кстати, к обеим красоткам… неаполитанке как-то пришла в голову блажь пригласить Мигеля уединиться в покоях Его Светлости. Примерно за полчаса до возвращения тогда еще кардинала Валенсийского. И она очень обиделась, получив вежливый отказ. Интересно, что эта придумает?

До чего ж не повезло. Нам бы хоть рыжую Анну — весела, любезна, скромна, тиха… но никакого омута, никаких чертей. Милая дама, и вовсе не простушка, кстати. А третья девица потихоньку улизнула, послушав Карлотту, теперь беседует с королевой Маргаритой. Очень жаль. Эта, кажется, приятней всех. И с королевой на короткой ноге, значит, и крови хорошей девица — у аурелианцев коронованные особы с кем попало не разговаривают. Интересно, а где в Аурелии такие водятся — с черными волосами и белой-белой кожей?

Терпение у Мигеля длинное, но небесконечное. Как только музыканты начинают следующую мелодию, павану, он подает руку Анне. Очень невежливо по отношению к Карлотте… но кой черт, у нее жених есть. Жених беседует с коннетаблем, кажется, очень неприятно беседует, что-то ему не то сказали… Тут тоже приятнее не будет, но это бремя лучше нести по очереди.

Оно хоть и легкое, но неудобоносимое. Значит, точно не от Бога.

А рыженькая и танцует хорошо… и что-то знает. На невесту поглядывает, губами шевелит, будто сказать хочет. Потом все же передумала. Спрашивать — не время и не место, раз решила не говорить, значит, и не скажет. А вот с Герарди поделиться нужно, он все равно к апартаментам вдовствующей королевы подходы ищет.

А может и секрета никакого нет, а за этой Карлоттой просто по-другому ухаживать следует.

Господь милостив, ну, иногда бывает милостив: едва кончился второй танец, гальярда, и Мигель с Анной вернулись на прежнее место, подошла какая-то незнакомая дама, судя по цветам — фрейлина королевы Маргариты.

— Вас зовет к себе Ее Величество, — это Анне и Карлотте.

Наконец-то передохнем, оба. Хотя с девицей Руссильон Мигель бы с удовольствием танцевал до самого утра. Как она гальярду выплясывает, душа поет… не хуже сестры герцога, а монне Лукреции в танцах равных нет.

— Если уж так необходимо было сватать за вас фрейлину королевы Марии, то почему не Анну… а еще лучше — ее соседку. Такая тихая девица…

Конечно, не Мигелю жениться — но Его Светлости-то что, одна церемония и сколько-то супружеского долга, а справляться с этим ураганом в юбке придется свите…

— Мигель… — едва заметно вздыхает Чезаре. — Я женюсь на той даме, которую выбрал мой отец. Все было решено еще зимой. Они с Его Величеством два десятка кандидаток перебрали, пока на ком-то сошлись — чтобы и род, и земли, и ненужной родни не было. Если они снова примутся выбирать, Марсель в землю уйти успеет. А та спутница — ты не узнал, кто она?

— Нет, я даже не знаю, как ее зовут.

— Шарлотта Рутвен, — улыбается Чезаре. — Это каледонский знатный род. Ее старший брат был первым мужем Жанны Армориканской.

— Сестра первого мужа будущей королевы… долго выговаривать.

— Не думаю, что нам придется часто видеться, — пожимает плечами герцог.

..Беспокоится. Наверное, Санчу вспоминает. Думает, что теперь его будут пытаться использовать не одна, а две ненасытные дамы. Надо будет потом поговорить с ним, чтобы он от Санчи меньше шарахался. Брата жалко… но Гай прав, если не будет этой причины жаловаться и чувствовать себя несчастным, Хофре найдет другую. Если Карлотта смотрит в тот же лес, не страшно. Это все вообще не очень важно. Девушка шумит и показывает характер, но если бы она была не согласна на брак, она бы давно сказала. У опекуна нет права выдавать ее замуж против воли. Земли хорошие, союз выгодный, невеста согласна. Какая разница — кто? В обиду я ее не дам, а развлекается пусть, как хочет. Хоть в Роме, хоть, если ей это больше нравится, здесь. Она — это удобно — сирота, ничьей руки, кроме моей, над ней не будет. Найдем способ устроиться…

— И если я правильно помню, что говорил Агапито о ее родне, то это не так уж плохо. Как ты считаешь, что нужно сделать, чтобы приобрести славу первых бандитов… в Каледонии?

— Даже и не представляю, — смеется Мигель. — Но вы можете спросить у каледонцев. Вот, например, один из них…

— Я не думаю, что этот вопрос стоит задавать. Граф может счесть его покушением на его собственную репутацию в этой области.

Де Корелла поворачивает голову к Чезаре, не верит своим глазам, опять смотрит на Хейлза, стоящего шагах в пяти в обществе здоровенного светловолосого детины, вновь переводит взгляд на Его Светлость. Что еще за чертовщина?..

— Мой герцог, позвольте вопрос?

— Конечно.

— Этот каледонский граф уже успел у вас что-то похитить?

— Не знаю. Вернее, — герцог наклоняет голову, прислушивается. — вернее, не уверен.

Мигель не припоминает, не может припомнить, чтобы Чезаре смотрел на кого-нибудь с таким выражением лица. За все девять лет, немалый срок. Что случилось, что могло вообще случиться — первый раз встретились сегодня, ни словом не перемолвились… а гримаса у герцога — он с подобным видом даже рассказы о похождениях покойного Хуана не выслушивал.

— Может быть, загвоздка вовсе не в нем. Просто меня даже от того зеркала так не отталкивало. Впрочем, это и неважно. Общих дел у нас нет.

— Мы уже можем уйти, — напоминает Мигель, вспомнив, о каком зеркале речь. Пожалуй, на сегодня хватит: подъем спозаранку, считай, для другого человека — до первой зари, потом это пиршество, девица Лезиньян, что-то там с коннетаблем…

— Но нам лучше не делать это первыми… подождем еще немного — и пойдем.

Толедцу очень не нравится, что парочка напротив — Хейлз и аурелианец — беседуя, посматривают на него с герцогом. Несложно догадаться, кого именно обсуждают. Затевать ссору на королевском приеме — не лучшая мысль, но уж очень соблазнительная. Мигель внимательно рассматривает обоих.

Спутник Хейлза… видимо, это сын коннетабля. Не перепутаешь, похож и на мать, и на отца. Приятный молодой человек с открытым лицом. А каледонец — сразу видно, хитрая бестия. Тоже светловолосый, чуть в рыжину, правильное длинноватое лицо… а выражение — на пятерых дерзости хватит. Говорят, в Орлеане не только не запрещены, но и в почете случайные стычки между дворянами? Проверить, что ли?

— Не стоит, — говорит Его Светлость. — Если господин Хейлз будет очень мешать, с ним случится какая-нибудь неприятность. Но зачем же огорчать коннетабля?

— Как прикажете, мой герцог, — усмехается Мигель.

И не сразу понимает, что рассердился на двух молодых людей без всякого достойного повода. Тоже мне, беда — разговаривают, а они сами чем занимаются, не тем же, что ли? Но Чезаре… вот же загадочки.

И меня подхватило… Если оно так будет продолжаться, кто-нибудь сломает шею из-за сущей же ерунды. Нет, Чезаре прав, как всегда прав, чем скорее начнется война, тем лучше. И черт уже с ней, с невестой.

5.

Шлем — точно зеркало. Даже лучше чем зеркало, сытый масляный блеск. И кираса блестит, и ремни в порядке, и ножны, и завязки на башмаках… ну и что, что осада. Ну и что, что не первую неделю. У справного солдата всегда все на месте. Наверное, так они входили в Вифлеем.

— Ты владелица мастерской, вдова Луше, вильгельмианка?

— Я Мадлен Матьё, вдова Жозефа Луше, мастер-печатник, христианка. Верую в единого Бога, Отца Всемогущего, Творца неба и земли, всего видимого и невидимого. И во единого Иисуса Христа, единородного Сына Божия…

— Хватит, — говорит сержант. Деловито, без злобы. — Забирайте всех.

Никто не сопротивляется, ни работники, ни дети. Молодцы, все запомнили. Все одеты. Тепло. Даже слишком, может быть, но вдруг понадобится потом. В тюрьме сыро, а снять легче, чем надеть. Вещь можно отдать нуждающемуся или обменять на то, что нужно. Деньги тоже есть, спрятаны в тех местах, где, может быть, не станут искать. И еда с собой. Немного, чтобы не отобрали сразу. Мы не в Вифлееме живем, Господи, не в Вифлееме, где даже от Ирода не ждали такой уж беды. Мы живем в Аурелии. Мы верили, что люди не так злы, чтобы запирать под землю тех, кто не сделал им зла. Мы верили. Но не надеялись.

Свечи задуты, лампы погашены, на щепу в лучине брызнули водой. Мы сюда вернемся не скоро, если вернемся. Но нехорошо будет, если дом или мастерская загорятся. Пожар может перекинуться на соседние дома. Это не Вифлеем, это Марсель, и быть ли пожару — в воле Господа, но дело человека — задуть свечу, загасить светильник.

Выгоняют на улицу. Всех выгоняют из домов, быстро, собраться не дают. А многие и не одеты: весна, тепло же. С пустыми руками, простоволосые, мужчины без шапок, босиком. Мадлен их предупреждала еще давно: не спите, готовьтесь. Полная улица людей, соседи — но не все. Только истинные верующие. Никого не пропустили, ни одного дома, ни одного человека. И ни в один дом не вошли напрасно, по ошибке. Всех пересчитали заранее.

Да уж. Хорошо, что и сам Ирод был ирод, и солдаты у него были похуже, чем в Марселе. А не то убили бы Господа во младенчестве… каждый хлев по дороге перевернули бы — и убили.

Еще темно, до рассвета добрый час, а то и два. Самое время честному человеку спать в своей постели, вот и взяли всех тепленькими. Гонят на главную площадь, не так уж далеко, но толпа ползет медленно, неуклюже. С соседней улицы выгнали еще одну, добрая сотня таких же испуганных, полуголых. Нечего бояться, Господь с нами. Не оставит.

Солдаты не слишком вольничают, и это дурной знак. Все у них заранее обговорено: когда, где, как. Отстающих подгоняют древком алебарды, слегка, не сильнее подзатыльника. Почти не переговариваются между собой. Не городская стража, те бы так не сумели. Армия. Спокойные, веселые, как перед боем.

Что будет… что будет? В Марсель с севера приходили люди, искали единоверцев, просили помощи. И когда Арль пал, уже здешние горячие головы хотели выступить навстречу арелатской армии… или хотя бы попытаться открыть ей ворота. Оба раза община сказала «нет». Арль — это иное дело. Арль взяли силой и держали силой. Клятва, данная под страхом смерти, не в клятву. Особо честный человек может сдержать и такую, но долга на нем нет. А вот они — урожденные марсельцы. И если король в Орлеане может хоть огнем гореть, хоть в речке тонуть, то что дурного сделал общине городской магистрат? Да ничего — даже в худшие времена. «Нет», сказала община. И люди де Рубо ушли. И помощи и укрытия не просили больше ни тогда, ни потом. Хороший человек генерал, понимающий, даром, что арелатец. Своих утихомирить было сложнее… и теперь подумаешь — не зря ли утихомирили?

Темно, только факелы у солдат в руках горят, блестят шлемы и кирасы, лиц не разобрать — темные пятна бород. Не поймешь, Марсель ли это, четырнадцатый ли век от Рождества Христова? Дети плачут, женщины жалуются вполголоса, мужья ворчат. Гудит толпа как улей, напуганный улей. Гудит — и идет, а куда деваться…

Пригнали на площадь, а там уж половина занята. Оцепление стоит в четыре ряда. С вечера помост построить успели, Мадлен тут вчера до сумерек проходила, не было помоста, только прилавки. А теперь и прилавков нет, и громоздится поблизости от магистрата деревянная гора. Что будет?

Дети Мадлен, все пятеро, идут молча, младшие вцепились в юбку, остальные держатся за руки, крепко — не разорвешь. Работники впереди и по сторонам. Никто не потерялся, не отстал, узлов не выронил. Недаром учила, пригодилось.

Думала, не пригодится все же. Или в тюрьму потащат тех, кто в общине старший, если приказ такой выйдет. В Орлеане… там могут. Но это — не в тюрьму. Не собирали бы всех разом. Не посылали бы солдат, не обкладывали бы так. Господи, твоя воля. Ты же знаешь, твоя воля, но сделай милость, не попусти худшего, а с остальным мы как-нибудь справимся.

Человек в белом и золотом выходит на помост. Солдаты вокруг… точно, точно как на тех картинках-вкладышах, где суд Пилата. Только троих приговоренных и не хватает. Вот почему на вещи идолопоклонников даже смотреть опасно — ты от идола резаного или рисованного отошел давно, да и думать о нем забыл, а он у тебя в голове остался и теперь с тобой вместе ходит. Куда ты, туда и он. И это хорошо еще. Может быть — куда он, туда и ты.

Не то, что-то с епископом. Будто на голову выше стал. Показалось?

— Это не наш епископ. — говорит под руку Пьер, второй мастер в мастерской. — То есть…

— Поняла.

Епископ, ясное дело не наш, потому что наших епископов не бывает. Но этот и не наш, марсельский. Наш, он идолопоклонник, конечно, но хоть Писание сам читал, что для ромского священника — редкость. И прочел там, что отступившего сначала увещевать надо, а потом отвернуться, а больше ничего. И так и делал, за что да простит ему Господь все его прочие глупости. Только дураками ругал, но не трогал. Ну и мы с ним так же.

— Я хотел обратиться к вам — «дети мои», но вы пока не дети ни мне, ни Богу… — Голос, как солдатский шлем — металлический, блестящий, птиц с карнизов и крыш как ветром снесло. И выговор северный. — Я обращаюсь к вам на простом языке, потому что от языка Церкви вы отреклись!

Как же, отреклись. Господь наш, Иисус Христос, вообще на арамейском проповедовал. На нем и апостолы писали. Только Иоанн с Павлом — на греческом, образованные были. А на латынь Писание когда еще перевели, да сколько при переводе напутали.

Пьер рядышком младшим тоже что-то говорит про арамейский. Подбадривает. Нам хорошо шутить, мы босиком на камнях не стоим… а и тоже, думать людям нужно было.

— Все эти годы, церковь, верная духу братской любви, не поднимала на вас руки, действуя только словом. И это несмотря на то, что отступничество ваше ежечасно оскорбляло Господа Бога! Не лгите себе — не идолов вы отвергаете, но самого Христа! Когда грешная женщина умыла и умастила Его, не сказал Господь, что это идолопоклонство! Когда на свадьбе претворял Он воду в вино, не хулил Он мирские радости, но благословил любое честное веселье и уделил ему от Себя. Чудо пресуществления творит Он для нас ежедневно и тысячекратно — и это Его плоть и кровь бросаете вы псам, это Его называете вы мертвой вещью, пустотелым кумиром и средоточием идолослужения. Клятву при крещении дали вы ему — и клятву эту предали. Сера и огонь ждут вас за краем мира, озеро огненное и червь неумирающий.

Птицы так и кружат над площадью, как тут сядешь, когда само небо гудит.

— Вот был бы проповедник… — говорит маленькая Мари.

— Нет, плохой из него проповедник. Я тебе потом объясню.

Дочка кивает. Знает, что объяснит.

Этот, безымянный, тоже читал Писание. Но вычитал в нем свое. Того, до кого дошли Слова Господни, отличить просто. Проще простого. Как бы худо он их ни понял, как бы на свой лад ни перекроил — а говорить он будет о любви. А этот потому и гудит, что внутри пустой, как тот кимвал бряцающий.

А люди вокруг, не свои, а дальше, тусклеют, ежатся. Не то холод до костей дошел, не то проповедь.

— Но честь Божью, — низко, по-настоящему низко, от самой земли гудит голос, — не защитишь убийством. И не людям уничтожать то, что не стал истреблять Господь.

Вот теперь вокруг не беспокойство, а страх. Что ж они такое придумали? А вот этого нельзя. Нельзя бояться.

— Господь с нами, — тихо, отчетливо говорит Мадлен. — Кто может грозить нам?

— Но нельзя и верным терпеть беззаконие — потому что либо беззаконник, упившись вином гордыни своей, откроет ворота врагу, либо Господь, возмутившись тем, что агнцы его терпят меж собой козлищ, поразит город. И сегодня говорю я вам, именем церкви, именем власти, носящей меч на благо ваше, и именем самого Иисуса Христа: отриньте заблуждение, вернитесь к Господу, который ожидает вас, как отец блудного сына — и будьте среди нас братьями. Те же, кто отказался и от Господа, и от преломленного хлеба — да будут извержены, дабы не могли причинить вреда и впустить в дом чуму!

А вот тут ошибка у вас вышла. До того могло сойти, а сейчас не сойдет. Мы не приблуды какие, мы все марсельцы и в городской коммуне состоим, и налог платим. И никакая власть нас без суда из дому выгнать не может. Права не имеет. Арестовать можете. Обвинить хоть в краже луны с неба — можете. Держать видных людей в тюрьме год и один день «по крепкому подозрению» — можете, и этого все ждали. Даже пожечь можете — незаконно это, да к то ж виновных отыщет? А выгонять, нет, не пройдет. Тут все встанут, даже самые что ни есть идолопоклонники. Потому что мало ли с чем к ним самим завтра придерутся. Не выйдет.

Стиснуло вдруг с боков — будто площадь вдвое уменьшилась. Детей чуть с ног не снесло, младшую едва удалось подхватить. Подмастерья спохватились уже. Уф, стоим — и не потерялся никто. Это солдаты. Проталкиваются куда-то… нет, не так. Они не просто идут, они толпу собой делят, как сетку накинули — так чтоб между их шеренгами человек сто оказывалось, не больше.

Какой-то судейский в черном вышел вперед, почти до края помоста. Тоже чужой. Кричит. Епископ не кричал, а слышно было лучше. А тут как ветер относит.

— …совет городской и совет цеховой… Постановили… кто не верует в Господа нашего Иисуса Христа… не может приносить клятв именем его… а произнесенное… недействительно как ложное… а потому все права, обязанности и обязательства, ложной клятвой подтвержденные, отменяются как пустые и ничтожные… кто под ложным предлогом возжелал… коммуны… лишаются огня и воды… имущество принадлежит… членам семьи, чья клятва действительна или восстановлена в силе… коммуне… изгнаны из пределов, где действуют городские свободы… не имея ничего, кроме… рубах, чтобы прикрыть наготу…

Да что же это?

Вскакивает кто-то на скамье магистрата, чужой судейский замолкает на мгновение, потом выкрикивает в толпу:

— Последнее положение в действие приводиться не будет, ради скромности и милосердия жителей доброго города Марселя.

Люди молчат, словно воды в рот набрали, молчат, потом неровно выдыхают — все вместе, каждый свое. Ни слова не разобрать, но и так все ясно: не понимают. Понимают слова, не понимают смысла. Как это? За что это? Как вы можете?..

— Нет такого права! — хором говорят подмастерья.

А солдат близко стоит, слышно, вот и получает тот, что ближе, тычок в ухо — да не рукой, кольчужной перчаткой, с размаху. Тоже без злобы, вот что страшно. Без чувства, как по дереву, как проверить хотел, ладно ли перчатка на руке сидит.

Встал член магистрата, наш, городской, знакомый, от корабельных. Платье оправил, рукой за шапку держится — то ли снимать, то ли нет, так на голове шапку и мнет…

— Кто перед всей коммуной… раскается… поклянется… прощение… — И вдруг словно силы в голосе прибавилось, или ветер слова подхватил, да в лица швырнул, как град: — Кайтесь, прошу вас, кайтесь!

И сел назад на скамью.

Вот значит как. Прижали магистрат. И понятно, чем прижали, раз до такого дело дошло. Изменников покрываете — значит сами изменники. А может и ваша клятва недействительна, если присмотреться… Не ждали. Не ждали. Не было такого никогда. Даже при короле-Живоглоте не было. А когда Живоглот на такое же дело, только похуже, замахнулся, так сразу на него распятие и упало. Господь, он тоже не спит. Как же эти-то не боятся?

Люди мнутся, переглядываются, косятся друг на друга. Вот Жан-пекарь жену за косу держит, жена вперед рвется, дети в юбку вцепились, Жан ее не пускает… вот, значит, на что солдаты. Надавали Жану древком по рукам, по голове, ловко — по другим не попали, отпустил пекарь жену, ее тут же вперед выталкивают, да не абы как. Со всей деликатностью, между солдатами пропускают.

И еще нашлись, пока трое всего.

Пьер рот разинул, кричать, мол… думайте, что делаете, Бога предаете.

— Не надо! — И не потому, что солдаты. А потому что Бог, он разбойника простил и самого черта бы помиловал, если бы тот попросил. А вот фарисеям он такого не обещал. Что еще будет, неизвестно, а в мученики проклятиями и угрозами не загоняют. — Бог любит нас, Бог с нами.

Мало-помалу набрался на помосте десяток малодушных, тут к ним незнакомый епископ и подступил. Вокруг двое служек, мальчишек Мадлен этих не помнит, да и плохо видно в рассветных сумерках. Может, городские. Может, с ним приехали. Вино, облатки. Причащать будут, публично. Сказано же им, сказано — «Царство Божие не пища и не питие»… ничего, приняли. Ради мужниной пекарни, да ради тестевой лавки, тьфу, смотреть противно.

— Не глядите, — говорит Мадлен детям, — нам чужой грех ни к чему.

Извини, Господи, может, неправа я, может, они, как та жена Лота, из родного города уходить не хотят, будь он трижды Содом, а только все же не верится… у всех у них, как на подбор, своего мало было, а получить можно много. Ой как много, если прочая родня тоже в отступники не пойдет. А не пойдет. Те, кто некрепок был, много раньше в церковь потянулись, еще когда война началась.

В награду за предательство, то ли Господа, то ли и Господа, и ближних своих, повесили отступникам на шею белые ленты, яркие, даже отсюда видно. Белые, шитье золотое, не поскупились же, вот вам и осада. А лент этих еще ворох, служка в руках держит — не десяток, скорее уж, сотня. А людей на площади — сотен девять, десять. Сколько есть истинно верующих в городе Марселе. Не наберут они сто отступников, не наберут…

…а вот набрали. Нескоро, к полудню почти. К тому времени уже зевак набралось — и на площади за солдатами, и на крышах, и во всех окнах. Полдень настал, маловеры кончились. Опять заговорил епископ, потом судейский. По очереди говорили. Долго, Мадлен не слушала — устала стоять. Давно уже поясница ныла, а солнце выглянуло, так она в двух платьях, одно поверх другого, да в накидке совсем спеклась. Ну и славно. Тут пока думаешь, как бы потом не истечь — не до епископа. Детей только жалко, но их мастера с подмастерьями на руки взяли. Стоим. Что дальше-то?..

Домой не пустят. Это понятно. Значит, отсюда погонят куда-то… И это хорошо, если погонят. Потому что лишенного огня и воды, если его после заката встретишь, и убить можно — по старому закону. А уже полдень. Может быть, и правда Вифлеем.

И еще стояли не меньше часа. Епископ перед магистратом прохаживается, что-то им выговаривает, на толпу рукой показывает. Члены магистрата головами кивают, все это выслушивают — и не шевелятся. Они говорят, люди на площади стоят. Молча уже стоят, не плачут, не переговариваются.

Мадлен смотрит в небо — ясное, чистое, солнышко ползет, яркое. Если погонят из города — хорошо, идти не холодно будет, не замерзнем. Только бы гроза не пришла, весной погода переменчива. Как приползет сейчас туча… сначала порадуемся, не печет, не жарит, а потом станет холодно, да в мокрых шерстяных одежках совсем шагу ни ступить. Тяжело.

— …потому как есть вы… предатели и отступники… упорствующие… изгнаны вон! — охрип епископ, вот и на визг перешел. — Властью… данной…

И замолк. Судейский к капитану семенит, что-то стрекочет, тот аж на дыбы встал, потом сплюнул через плечо и пошел к своим, распоряжаться. Мадлен Господь ростом не обидел, ей все видно поверх голов, только иногда чьи-то затылки загораживают. Вот побежала по цепочке солдат команда, как огонь по веревке, обежала всю сеть — и вспыхнуло.

Погнали к северным воротам, уже без всякого вежества, со смехом, солдаты направо-налево орудуют алебардами, хорошо еще, что древками — да и то не всегда. Незнакомую Мадлен бабу на сносях по голове стукнули, парень молодой на стражника бросился с кулаками, ой дурак, лучше б жену подхватил… тут и убили. Кровь хлещет, жена под ноги оседает… Мадлен мастера за рукав дернула, тот успел — поднял, тащит. Нам бы через ворота пройти, нам бы только через ворота, не упасть, детей не потерять, чтоб не раскидало…

Камни летят, и мелкий щебень, и покрупнее. Доски ломаные, тухлятина, мусор какой-то, яйца порченые… из окон, мимо которых гонят. Мадлен младшую на руках держит, головой по сторонам водит, за своими присматривает. Все тут, все, а до ворот мы дойдем, каменюкой бы по голове не прилетело, а остальное ладно, отмоемся потом. Не страшно. Господь с нами. Не оставит. А поношения и Он терпел, нам-то уж грех жаловаться, не на крестную казнь идем.

Дошли до ворот, а тут — застава, ощупывают, за пазуху лезут, узлы из рук вырывают, сорвали с Мадлен накидку, с подмастерьев вторые куртки, да и первые заодно, гогочут — мол, в рубахе дойдешь, у мастера хорошие башмаки были — заставили разуться, тычут под ребра пикой, как тут не разуешься? А добрые горожане, соседи вчерашние, следом тащатся, все у них камни да тухлятина не кончатся.

Кажется, плохо она подумала о магистрате… и зря. Им не жернов на шею повесили, их между двух жерновов зажали — с одной стороны король, с другой вот эти, с камнями. Мол, выйдет резня, да еще с огоньком, наверное, да огонь перекинется — нет уж, лучше гнать, так хоть все живы останутся. Почти все.

Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их… а над нами Господь смилостивился — почти все ведь дошли, и прошли через городские ворота Марселя. Ну, отняли последнее, ну, поглумились напоследок… шлепнулась Мадлен прямо на голову дохлая кошка, младшенькая все молчала, а тут заревела. Ничего. Подумаешь, кошка. Глупость это, не страшно. Милость Господа бесконечна — с синяками, с царапинами, но ведь живы и здоровы, и Марсель позади, все.

Теперь куда?

Весна. Ни укрыться, ни согреться, ни еды отыскать на такую ораву. Да и то, что обычно найдешь, солдаты повыели. Выгнали бы их одних, можно бы что-то придумать… но если под городом оставаться, погибнем все. И не от голода, не успеем. Значит, нужно на север. Вряд ли арелатцы примут ласково тех, кто им в помощи отказал, но хоть пропустят дальше, а может, чем и помогут Христа ради. Единоверцев там много…

Конское ржание сзади, топот, брань, визг.

— А ну, пошевеливайтесь! Пошли, пошли! — самим идти не дадут, погонят. Докуда? До самой армии де Рубо, или просто от города прочь? — Пошли, кому говорю!

Тычок в спину, полетела Мадлен вперед, хорошо, не носом в землю, на колени плюхнулась, дочку не выронила, тут же вскочила. Нельзя падать, и медлить нельзя, ничего нельзя: лошадьми потопчут. Только идти, только не теряться, а придется бежать — так и побежим. Злость в груди поднимается, дыханье перехватывает — нет уж, не дождетесь, все едино дойдем. Не будет вам радости от смерти нашей!

— Ко мне, — говорит Мадлен, не сбавляя шага, — а ну все ко мне! Господь с нами!

Не ударили, не осмелились — или просто подумали, что если изгоняемые соберутся да пойдут, не спотыкаясь, так им же и легче. Вот и хорошо. Вам легче, нам легче… пусть за спиной гогочут, пусть лошадь в затылок дышит, да солдат покашливает, наплевать.

Люди к Мадлен подходят потихоньку, не все, многие бегут, куда глаза глядят, кубарем катятся, поскальзываются… жаль, да всех не вразумишь, не дадут остановиться и слово сказать. Зато… зато… Ох, да что ж раньше-то не догадалась?! Спасибо, Господи, вразумил.

— Пускай шумят морские волны, — запевает Мадлен. Голос у нее громкий, звучный, слышно будет издалека, — В бессильной злобе суетясь…

— Вперед смотрю, надежды полный,
Угроз житейских не страшась.
Сонм ангелов нас охраняет,
Господь наш путь благословляет…

Подмастерья подхватили, оба мастера, за ними и те, кто рядом шел. Эти — свои, с одной улицы, привыкли к пению Мадлен. Остальные потихоньку стягиваются, как цыплята к наседке, а Мадлен краем глаза за ними смотрит, и поет. Нельзя останавливаться, нельзя и замолкать. А сейчас люди в ногу пойдут, с псалмом на устах, тут и солдаты не страшны, и все хорошо, все будет хорошо…

В житейском море Слово Божье,
Как свет прибрежный для пловца;
Закон святой здесь в бездорожье, —
Водитель верный до конца.
Кто волю Божью соблюдает,
Того Господь благословляет!

— Там… идут… поют!.. — глаза у вестового-пехотинца круглые, как две полные луны. Но без страха. Чистое удивление. Значит, идет не отряд аурелианской армии из Марселя.

— Кто? — спросил Гуго. — Кто идет?

— Люди… — Лет вестовому, наверное, не больше пятнадцати. Младше семнадцати в армию брать не положено, но оставшихся без кормильца, сирот или попросту тех, кого семья прокормить не может, все равно берут.

— Я понимаю, что не лошади… — рассердился Гуго. — Раз поют, значит, люди! Что за люди?

Какая нечистая сила меня сюда занесла, тоскливо вздохнул он, ну какая? Сидел бы себе рядышком с генералом, за пару лиг отсюда, в штабном домике, пил кофе — там ординарец полковника знаменит тем, как умеет его варить, — и горя бы не знал. Нет же, понесло инспектировать укрепления. По доброй воле понесло, что самое обидное. А тут… дети бегают, как ошпаренные. Ничего внятно объяснить не могут.

— Голые! И поют!..

— Совсем голые? — с двойным интересом спросил де Жилли.

Первый интерес был простой: какие еще голые люди вдруг ходят и поют в трех лигах от арелатского аванпоста? С какой стати? Второй — нехороший: этот вестовой дурак, или притворяется, чтоб над Гуго поиздеваться?

— Не совсем, — вздохнул мальчишка. — Но раздетые почти. Идут и поют. Как на марше. Мы их сначала услышали, потом из-за перелеска показались. Горожане, наверное.

Ну и что раздетые горожане будут делать в открытом поле перед нашими позициями? Откуда они там вообще возьмутся? И что для этого должно случиться? Чей-то пиратский рейд на побережье? Да отобьются они там, играючи. Или, может, от всех этих безобразий Марсель под воду ушел? А спаслись только праведники? И теперь поют, от такого счастья?

— Так, от тебя толку не будет. Давай, показывай, кто и где у вас поет.

По правую руку солнце садится, небо ясное — вот золотисто-алое зарево и поднялось высоко. Сумерки уже, не очень хорошо видно, тут любое деревце за человека примешь, а вестовой как ухитрился разглядеть? Вперед забежал, или присочинил? Увидели они… а, у них же зрительная труба есть.

Доехали быстро: порученец пустил коня в кентер, по весне так проехаться — чистое удовольствие: ветер в спину плещет, шляпу с головы сорвать норовит. Не выйдет, прочно приколота. А хорошо же… как за лигу от расположения отъехали — то ли яблоневым цветом, то ли еще чем-то свежим дохнуло. Так и скакал бы до самого Марселя — а пришлось остановиться, когда вестовой сзади за рукав потянул.

— Отсюда уж видно должно быть…

Услышал Гуго раньше, чем увидел. Ветер переменился, снова с юга пошел — и прямо в уши и принес. Хриплый, но очень громкий и даже почти приятный женский голос.

— Там за рекой лежит страна…

И разноголосый, неслаженный хор за ней, глоток на двести хор:

— Вовек желанна нам она!

И еще три раза.

— Нас выведет одна лишь вера…

— На тот обетованный берег!

Соленая пятница — кто ж там может такое петь? Это ж вильгельмианский псалом, да не наш даже, а франконский… на нашем разговорном, да и на аурелианском только спьяну можно веру с берегом рифмовать.

Действительно, почти голые. Не совсем. Некоторые — одетые. Частично, потому что женщину в зимней толстой накидке поверх нижней рубахи полностью одетой считать никак нельзя, равно как и мужчину в добротной куртке, но без штанов и босиком. Словно погорельцы. Только погорельцев этих — действительно, сотни две. А если бы в Марселе был большой пожар, мы бы дым увидели. Женщины простоволосые, мужчины без головных уборов, дети — вот дети почему-то получше одеты, почти все… значит, не погорельцы. Значит, одежду у них отбирали, какая приглянулась… это ж что за сволочь такая нашлась?

Впереди всех — та, что поет. Такую бы бабу — да нам в армию, первой мыслью подумал порученец, да не в поварихи… ей бы меч, да коня. Лет на пять помладше матушки Гуго, стать внушительная, голос… с таким голосом полками командовать. И дети вокруг, мал мала меньше. На руках двое, совсем грудных. Интересно, все ее?..

Потом де Жилли устыдился своих мыслей, своего праздного интереса к чужой беде. Подал коня вперед, остановил в пяти шагах от предводительницы шествия, дождался, пока она куплет закончит.

По одежде — горожанка, по виду — так нет, и как к ней прикажешь обращаться? Да ну, глупости.

— Добрая госпожа, я Гуго де Жилли, адъютант командующего, что у вас стряслось и чем мы можем вам помочь?

Сейчас упадет, подумал Гуго. С солдатами такое бывает: идет, поет, пришел — и свалился, где команду дали. Нет, не упала, только глянула как-то диковато, младенца одного сунула приземистому мужлану с разбитой физиономией. Что это я с ней из седла разговариваю, спросил сам себя адъютант, спешился. И вот только сейчас заметил, что у людей за поющей, почти у всех — и лица в крови, и руки. На одежде, где видно — тоже пятна, уже не алые, темные. И не все стоят на своих ногах, кое-кто висит на плечах товарищей…

— Нас, — вполне твердым голосом ответила горожанка, — выгнали. Мы добрые верующие, — так и есть, вильгельмиане. — Из Марселя. Со мной две сотни без шестнадцати. За нами еще должны быть. Сотен семь. Они отстали… Господин Гуго, нам бы воды детям, будьте добросердечны…

Она не просила. Не выпрашивала. Просто сказала, глядя в глаза, а ростом они вровень, говорили, как два офицера на поле боя.

— Все будет, — пообещал Гуго, изловил за плечо вестового, рявкнул: — Что стоишь?! Быстро в полк, скажи, на… на тысячу ртов готовить еду, питье, лекарей чтоб позвали! Бы-ыстро!

Паренек повернулся бежать.

— Стой! Скажешь, возьми коня — и к командующему. Скажи — срочно. Скажи — от меня. Девятьсот с лишним человек беженцев. Может быть не просто так.

Дурак, что сразу не сообразил. Но хорошо, что сообразил. Беженцы-то настоящие, не подделаешь такого. И что большинство босиком в жизни по земле не ходило, и синяки, и одежду эту безумную, а главное — глаза. Не подменишь такие глаза. Но кто мешает ударить, пока мы с ними возиться будем?

Глупо спрашивать, дойдут ли до расположения полка, тут всего-ничего, три лиги, а все-таки язык так и чешется. Хорошо еще, своего коня оставил, не захотел мальчишке отдавать — да вообще надо было не брать вестового в седло, а подождать, пока он себе лошадь отыщет. Теперь бы детей можно было бы посадить верхом на двух коней. Вода им нужна… а одна фляга Гуго — да курам же на смех, по глотку и то всем не хватит, но все равно — сунул высокой горожанке в свободную руку. Она лучше разберется.

Ничего, одернул он себя, досюда дошли — и еще пройдут, а младших детей мы сейчас усадим, покатаются, да не на городском водовозе, а на породистом толедском жеребце.

Кабы вот только не пожаловали за этими… псалмопевцами марсельские солдаты. Да без всяких псалмов. Нет, ну какие ж сволочи… вот так вот выгнали! Католики, единоверцы… тьфу, разрази Господь таких единоверцев, всех да сразу! Или есть за что? Да полно, дети-то в чем виноваты? Но хорошо хоть, не погром.

— Пошли, — громко приказал Гуго, — пошли, недалеко уже!

Не нужно им сейчас останавливаться надолго. Пусть уж топают, в полку разберемся, кто побитый, кто хворый, кто что. Вот же съездил посмотреть, вот не сиделось же мне в штабе!..

Главное, не останавливаться. От города не так уж далеко, но без одежды, да по грязи, да еще неизвестно, когда их схватили всех, может, день держали, может, больше. Да и когда свои из родного дома гонят, то и без грязи небо с овчинку. Всем известно, после победы раненых меньше умирает, чем после поражения. Нельзя останавливаться — а то лягут тут посреди голого места, померзнут же. Ночь скоро, уже и холодом повеяло. Это неважно, что середина мая, на земле еще спать нельзя без костра…

Хоть бы в полку додумались нам людей навстречу послать.

Додумались поздно — поймаю сопляка, уши надеру, злобно подумал Гуго, ведя коня в поводу. Надел мундир, так думай как солдат, а не как малолетний раззява. Уже почти сами дошли. Зато встречать выбрались — ну прямо как будто сам Папа пожаловал. Весь штаб Третьего полка, все как один. И господин генерал де Рубо со всеми присными, то есть, с ворчливым занудой де Вожуа и писарем. Порученец невольно втянул голову в плечи. Генерал еще ладно, у него что-нибудь кстати вспомнится, а капитан де Вожуа ни одного промаха не пропустит, и еще три десятка сочинит, и за все выговорит… а разве я что-нибудь не так сделал?

Да ему вечно все не так, как ни делай.

Так и оказалось: почему вестовому понятную задачу не поставил, почему для господина генерала внятный отчет не передал, почему не разглядел, что среди двух сотен беженцев две бабы на сносях, то да се, все не так. Хороший человек господин капитан де Вожуа, обстоятельный, только убить его хочется по четыре раза на дню.

Пока Гуго выговаривали за невнимательность, пока он генералу объяснял, что случилось — ношу с его плеч сняли. Беженцам повезло, поспели как раз к ужину. Воды на всех хватило, опять повезло, а то это ж не солдаты, которые по кружечке, эти ж ковшами хлебают. Лекаря взялись за дело. Ну вот все и хорошо, накормили, напоили, побитых мазью смажут, переломанным лубки наложат… можно и не беспокоиться. Надо же, свалился этакий подарочек. Когда дома в поместье деревня выгорела подчистую и отец отправил Гуго разбираться и устраивать погорельцев, как-то попроще было — у всех родня по соседним деревням, припасы есть, да и священник человек дельный. А тут… да тут тоже интенданты не дураки, и полковник молодец, и хорошо, что де Рубо здесь, меньше беспорядка.

Ношу сняли, но все равно забегался — сам пошел посмотреть, как устроили, а там то да се, у всех вопросы разные, и с вопросами все к нему, как же, он же при персоне господина генерала де Рубо… И только присел отдохнуть, уже и ночь настала — в кои-то веки никому ничего не нужно, как сбоку опять крик. Или нет, не крик, просто громко очень. А только ноги вытянул… Ну, открыл глаза, посчитал до трех и на счет три — встаешь. Потому что громко, когда командующий в окрестностях, быть не должно. Громко — это непорядок.

Нет… это не непорядок. Это офицер какой-то, северянин над той самой горожанкой навис. Надо же, ему рост позволяет. Что он с ней не поделил, единоверец-то?

— Думаете, что спаслись? Что унесли вас ваши ноги от гнева Божия? Раньше думать нужно было, когда братьям в помощи отказали! То, что с вами было — это самое малое еще! Будете мыкаться, будете с голоду дохнуть, детей своих жрать…

Он, что, с ума сошел?

Гуго не встал — взлетел, в несколько скачков до орущего добрался. Горожанку плечом оттер, встал перед ней. Офицер — незнакомый, Третьего полка, на голову выше Гуго. Глаза — белые, рожа перекошенная, тоже белая. Да что ж тут такое вышло?.. А, что бы ни вышло. Детей своих жрать?.. Выр-родок!

— Имею честь сообщить вам, сударь, что вы подлец! — очень громко заявил де Жилли. И за неимением перчаток — обронил, кажется, по дороге — отвесил северянину не пощечину, тяжелую оплеуху ладонью.

Отступил на шаг — хорошо, что женщина из-за спины убралась, — руку на эфес опустил, и замер. Залюбовался аж, как у белоглазого лицо вытянулось. Не ожидал, наверное? Думал, все позволено?

— Сударь, я…

— Не можете драться в военное время? — Ведь действительно было же… но поздно. — А вести себя как подлец в военное время можете? Ну, не обессудьте.

А в хорошенькое вильгельмианин попал положение, право слово, то ли я его убью, то ли генерал его повесит.

О том, в каком случае генерал повесит северного хама, Гуго толком и не думал. На дуэли он уже дрался, дважды — правда, в столице, до первой крови и по пустяковым поводам. Но оба раза победил. Хотя тогда за дуэлью последовала дружеская пьянка бывших дуэлянтов в компании секундантов и приятелей, а здесь все будет по-настоящему. А и хорошо. А и замечательно. Хоть сей секунд, не сходя с места, хоть завтра спозаранку. Это уж как оскорбленная сторона выберет… да пусть выбирает, как угодно!

Мельком адъютант удивился: что это меня заставило? Они ж вильгельмиане, а я католик, они между собой разберутся… но — нет, встрял. Нет уж, беженцы — мои. Я их нашел, я их довел, мои они. И орать на них я не позволю. Мои вильгельмиане — вот как получается…

— Господа ээээ… и госпожи, госпожа, не затруднит ли вас объяснить мне, что здесь происходит? А не то я буду вынужден верить своим глазам.

Ну вот откуда он возник? Он же шуму обычно производит, что твоя пехотная рота на марше.

Невовремя как-то. Сейчас запретит — и прощай, дуэль. Ну ничего, Гуго злопамятный. Иногда. Найдет еще этого выродка…

На вопрос генерала он не ответил. Что б это вышло — ябедничать что ли, слова северянина пересказывать? Нет уж, пусть кто хочет, тот и объясняется. А мы будем хранить достойное молчание о причинах дуэли, и не в последнюю очередь потому, что причины эти уж больно паршивого свойства и объяснять — выйдет, что он жалуется, вместо того, чтобы честным образом драться.

— Господин генерал, — у северянина глаза как светильники, — этот юноша, ваш адъютант, сошел с ума — и ударил меня. Я прошу вас как командира и дворянина, либо признать во всеуслышание, что он безумен и не отвечает за свои действия, либо позволить мне принять его вызов… либо, если это невозможно, официально своей властью отложить наш поединок до конца кампании.

Смотри-ка, на де Рубо он не кричит. И на Бога не ссылается.

Ах, это я тут с ума сошел. Оказывается. Это я тут безумен и за свои действия не отвечаю. А не этот — за свои слова отвечать не хочет. Вот, значит, как…

Гуго зубы стиснул — и молчит. Сейчас господин генерал его спросит, в чем дело, да за что… а он все равно молчать будет. Пусть этот и объясняет, за что ударил!

— Я вас вполне понял, господин де Фаржо. Господин де Жилли, вы мне можете объяснить, какое… насекомое вас укусило? Молодые люди вроде вас устав не помнят, но дуэльный кодекс обычно знают наизусть. Даже я в вашем возрасте знал, кстати.

Господи, да о чем он? Что ж за наказание такое, все слова понятны, а у фраз смысла нету, хоть с лопатой его раскапывай!

А отвечать все-таки придется.

— Господин де Фаржо оскорбил даму, — четко выговорил Гуго, и сам удивился. У него обычно от волнения слова в горле застревали, особенно, когда командующий сердился. А тут — вышло.

— Вы, э… что-то путаете, де Жилли, эту глубокоуважаемую даму господин де Фаржо оскорбить не может. Вы скажите мне, с кем вы собрались драться?

— С господином де Фаржо, офицером Третьего полка! — о чем это он, что это он за глупости спрашивает, возрыдал в душе Гуго. Издевается? С кем… с монахом Вильгельмом… и свиньей Пятого полка в качестве секунданта!

А северянин побелел весь опять… Это почему?

— Ну подумайте, де Жилли… разве может офицер под моей командой сказать госпоже… э… Матьё «детей своих жрать»… за то, что досточтимая госпожа Матьё и ее достойные единоверцы от своей присяги первыми не отступили… Кстати, вы, молодые люди, плохо представляете себе, какая это серьезная вещь, присяга. В наше время все забывают, кто и когда раз и навсегда приказал отдавать кесарю кесарево… налоги, там, платить, в военную службу идти, верность, опять же, соблюдать.

Голову наклонил, глаза закатил, сейчас от Рождества Христова начнет… стой. «Детей жрать». Так он все слышал?

А если слышал, так зачем издевается?!

В столице Гуго видал бродячих актеров с представлением. Взяла девушка обруч, по краю — то ли свечки, то ли плошки масляные, маленькие совсем. Повела бедром — и раскрутился обруч, пляшет, словно сам по себе, мелькают перед глазами пламенные полосы, кружатся. Вот ровно так сейчас у адъютанта перед глазами все и кружилось, и полосами шло. То ли факелы в руках у солдат, что вокруг стояли. То ли злость кромешная.

— Представьте, так и приказал. Кесарево кесарю, а Божие Богу. И вторую часть, знаете ли, тоже объяснял. И не один раз. И просто ведь так, любой поймет. «Потому что Я голоден был — и вы Меня не накормили, жаждал — и вы Меня не напоили, был чужестранцем — и вы Меня не приютили, нагим — и вы Меня не одели, больным был и в тюрьме — и вы не позаботились обо Мне». Господин де Фаржо, мне очень жаль, что вы Его не слушали, что вы не офицер, не христианин и не человек… мы тут все грешники, и, наверное, кто-то еще думает так, как вы — и даже злого в том не находит. Но все же не говорит. Я могу командовать грешниками, но мне все же нужны люди, а не… иные существа. Я надеюсь, что вы просто одержимы и что кто-нибудь получше меня вам поможет, но если завтрашнее утро застанет вас в лагере, я обойдусь с вами, как мне позволяет закон. Если это оскорбило вас, напомните мне о себе в сентябре… Госпожа Матьё, не нужно падать, сейчас вас проводят туда, где вы сможете поспать.

Это, с изумлением понял Гуго, северянина так из армии выгнали. И даже вызвали заодно, после конца кампании. И с самого начала о том де Рубо и говорил… а я один не понял, де Фаржо куда раньше догадался.

Господи, в тысячный раз подумал де Жилли, ну за что, за что мне это все?

Глава четвертая,

в которой герцогу портят вечер, почтенным негоциантам — обед, наследнику престола — утро, ученому мужу из Сиены — целый день, а адмиралу — репутацию

1.

Со дня приезда ромского посольства прошел ровно месяц. По сему поводу Мигель де Корелла пребывал в раздражении. Уже не в тихом, как пару недель назад. Во вполне явном. Попадись ему сейчас кто угодно из аурелианских придворных, хотя бы и господин коннетабль, приятнейший человек — не повезло бы и коннетаблю. Месяц бесплодного сидения. Месяц! Малых приемов — десяток. Больших приемов — три. Охот — две. Военных советов — ни одного. Зачем приехали? Охотиться и с дамами отплясывать? Этого добра и в Роме хватает, незачем ехать в Аурелию.

И, между прочим, в Роме и охота получше будет. Там селезней бьют юнцы, а не особы королевской крови. Да и охотник из Его Величества Людовика VIII неважный. Стреляет хорошо, метко — верный глаз, с охотничьим арбалетом управляется многим на зависть, собак понимает, словно они не лаем лают, а лично ему докладывают, как на совете, по-писаному… но нет в нем азарта, начисто нет. Выцелил — и доволен, а остальное, кажется, необязательно.

В этом они с герцогом Беневентским — как родные братья. Гарцевать на коне, скакать впереди прочих, выслеживать добычу, как собака — верхним чутьем, но стрелять… это пусть пажи развлекаются и прочие спутники. В седле король держится так, что слепому ясно: легенда о предке-кентавре не врет ни единым словом. Точно был там кентавр. Но селезни для короля не охота, как и для Чезаре. Медведи — другое дело, но где в окрестностях Орлеана медведи? Лет двести как всех повыбили. А на двухнедельную охоту на север король не собирается, к счастью. Его Светлость — воплощенное терпение, но тут, может статься, и терпения герцога не хватило бы.

И ни свадьбы, ни приготовлений — но вот на это сердиться трудно. Хотя тоже непонятно, чего здесь от посольства хотят. Еще немного — и Мигель поверит кардиналу делла Ровере, что против Его Светлости отчаянно интригуют враги и недоброжелатели. Поверим — обнаружим. И воспрепятствуем. Но, кажется, кардинал выдумывает. Хуже, что он свои выдумки записывает и отсылает в Рому Его Святейшеству. И не запретишь ведь… кардинал не в свите, кардинал сам по себе, на него управы у герцога нет.

А делла Ровере пишет. Неизвестно, что он пишет — его почту не проверишь, слишком большой скандал выйдет, если попадемся, а письма он выводит собственноручно, запечатывает и с личными гонцами отправляет. И хорошо, если Его Высокопреосвященство докладывает об интригах недоброжелателей. Хуже будет, если с его слов Папа сделает вывод, что все, происходящее в Аурелии — признак неуважения к его возлюбленному сыну. Александр VI человек разумный, но гордый и вспыльчивый. И за недостаток почтения к семейству Корво может отомстить. Войну с Аурелией не начнет, конечно, сил недостаточно, но — жди тогда неприятностей.

В общем, не так важно, что сочиняет делла Ровере, куда важнее, что Папа ответит герцогу.

Но тут поди пойми, то ли все происходящее — и впрямь утонченное злонамеренное издевательство, то ли попросту в Орлеане вместо двора — кабак. Прогорающий.

Где уже эти страшные интриганы и злоумышленники, кто они?

Ну, допустим, опасался Его Величество Людовик за свою западную границу. Но вот же, договор, альбийцы его сами принесли, сами сладкой сахарной пудрой посыпали — извольте откушать. Допустим, на севере тоже нехорошо — но там войск оставлено вдвое против обычного, на всякий случай. Эпидемия какая-то там гуляла, ну так не чума же, да и франконцев она тоже зашибла, да и на убыль пошла… А если на дворе теплеет, а количество заболевших — уменьшается, значит поветрию и правда конец. В чем же дело?

Они с Герарди начали раскидывать сеть, но ничего определенного она пока еще не принесла — а чтобы можно было строить что-то по крупицам… так времени мало прошло, не накопилось тех крупиц. Не меньше месяца нужно, чтобы просто начать на новом месте отличать обыденное от необычного… месяца! Нет у них этого месяца. По-хорошему, уже через две недели выступить надо, но какое там! Ни одной бумаги не подписали, с Толедо соглашения не обозначены, ни коня, ни воза. Только охоты, приемы и прочая ерунда.

И ведь по отдельности — на кого ни посмотри, все сплошь разумные люди. Его Величество Людовик — не чета предшественнику, не трус и не самодур, коннетабль де ла Валле — любо-дорого посмотреть, что за военный, и на словах уж точно стремится в бой, и даже герцог Ангулемский, хоть и глава местной каледонской партии, но дураком его не называл ни один недоброжелатель. Отчего же вместо простого и понятного дела получается такая канитель?.. Зла не хватает.

Так что, когда к Мигелю во дворе подошел Джанджордано Орсини, зеленый как весенняя травка, доброго отношения на него уже не осталось ни капли. Вежливости тоже не нашлось. Время суток к тому не располагало: три часа как солнце встало, а в отличие от него, капитан вечером не ложился, и даже не садился.

— Что вам угодно?

— Мне, — проблеял Джанджордано, хлопая глазами. — Нужно переговорить с Его Светлостью. Дело не терпит отлагательства.

Гляди-ка, удивился капитан, видимо, и впрямь не терпит — красавчик даже вспомнил, как строить фразы, если обращаешься по делу, а не с очередной ерундой. Куда только девалась вся развязная наглость, которой в сыне Паоло было в избытке, и наследственной, и своей собственной.

— В чем состоит дело? — прищурился он, сравнивая цвет лица Джанджордано с цветом шелковой рубахи. Рубаха, определенно, поярче. Зато у лица оттенок темнее, и очень хорошо это заметно, когда красавчик наклоняет голову.

— Я хотел бы поговорить с Его Светлостью лично… — Орсини дернул губами. — Возможно, герцог пожелает, чтобы вы присутствовали, или расскажет позже, но я не хочу, чтобы он услышал мои слова в пересказе.

— Могу я хотя бы быть уверенным в том, что ваша история стоит внимания герцога? — сердито спросил Мигель. Если окажется, что Орсини с какой-то ерундой…

— Даю вам слово. Я бы предпочел, чтобы мне не с чем было беспокоить Его Светлость.

Слово Орсини — не самая большая ценность в этом мире, прямо скажем. Хотят — дают, хотят — забирают, и нисколько этого не стыдятся, напротив, такое обращение почитают за признак гибкости и разумности действий. Но… кажется, сейчас и впрямь что-то случилось. И, разумеется, если случилось — то с Джанджордано или его трудами. Никак иначе. Будь проклят тот день, когда Его Святейшество Александр VI составлял список свиты Чезаре и насовал туда всех этих Орсини, Санта Кроче, Бальони и прочих Ланте делла Ровере. Чтобы укрепить отношения с отцами и наладить взаимоотношения между младшими поколениями, как он это себе видит. Сына хотя бы спросил — нужны ему эти представители младших поколений, или нет…

— Пойдемте, — капитан вздохнул.

И понял, что дело и правда серьезное, потому что никакого облегчения на лице Орсини не отразилось. Не хотелось ему излагать свое дело. Особенно Его Светлости. Но и деваться почему-то было некуда.

Да что ж он такого натворил?

Мигель перестал путаться в здешних коридорах на третий день, но сейчас он поймал себя на том, что находит дорогу совершенно бездумно, не считая двери и повороты, не сверяясь с цветом обивки на стенах.

Что этот отпрыск достойного семейства мог учинить? Переспал с невестой короля? Зарезал генерального судью на центральной площади?

Повезло: застал Чезаре одного. Герцог читал книгу в своем кабинете. На сон грядущий, видимо, поскольку в Орлеане — раннее утро. Мелькнула мысль — пусть Орсини подождет до вечера, мелькнула и исчезла. Все-таки что-то случилось, а клятый юнец не захочет докладывать ему лично, не пытать же его… несмотря на всю привлекательность этой идеи.

— Джанджордано с необыкновенно срочным и важным делом лично к вам. Очень просит принять его незамедлительно, — сообщил Мигель, и уже от себя добавил: — Кажется, и впрямь что-то неординарное. По крайней мере, он очень сильно напуган.

— Напуган, если рискнул меня разбудить. И ведь сам еще наверняка не ложился. Зови, — книгу Его Светлость откладывать не стал.

— Мне уйти?

— Нет, останься, послушаешь.

Послушать капитан мог бы и из соседней комнаты, но раз герцог хочет, чтобы де Корелла присутствовал открыто, так и будет.

За время, которое ушло у Мигеля на доклад, Орсини не успокоился и естественный цвет лица себе не вернул. Скорее уж, наоборот, еще позеленел. Очень нехороший признак. Неизвестно, чего он больше боится — того, что натворил, или гнева герцога. А бояться герцога у него особых оснований нет, даже за давешнюю пакость с борделем ему лично не сделали совершенно ничего. Отчитали в числе других. Значит, дело гораздо хуже.

И замечательно, что, невзирая на памятную выволочку, у Джанджордано хватило ума со своей неведомой бедой прийти к герцогу. Пожалуйся он своим дружкам, бараны бы такого насочиняли, что потом впятером не расхлебаешь. Явись он к делла Ровере — тоже не лучше, кардинал нам сейчас друг и ревностный соратник, но это и недавно, и ненадолго. Пока ему хвост прищемили. Так что о любом недоразумении, случившемся в свите Его Светлости, кардиналу знать незачем. Сейчас он ничего не сделает — но жизнь сегодня и не кончается.

Орсини вошел следом за капитаном, поклонился — не как обычно, словно делая одолжение, а вполне приличным образом, застыл посреди кабинета, держит в руке берет. Руки слегка дрожат. И торчит, молча. Только глазами хлопает. Дурак великовозрастный, двадцать один год уже, на два года младше герцога — а смотришь на этих двоих из угла, так и не верится…

Чезаре таким и в пятнадцать лет не был.

Мигель отвернулся от непотребного зрелища, глянул в окно, у которого стоял.

За первые полгода в Перудже де Корелла пришел к выводу, что подопечный — существо по природе своей крайне меланхоличное, склонное к апатии и ни капли отцовского темперамента не унаследовавшее. Папский нотариус и каноник Валенсии — с семи лет каноник, — пошел, кажется, не в кардинала Родриго. В занятиях усерден, по крайней мере, все заданное выполняет точно и в срок. Послушен, а для юнца так и слишком, молодому человеку надлежит пренебрегать наставлениями и нарушать запреты, на то и возраст. Неразговорчив, ничем толком не интересуется, кроме фехтования; ни к беседе, ни к шутке пристрастия не имеет, вместо любого ответа — короткий кивок.

В один прекрасный вечер охраняемый кардинальский отпрыск подзадержался больше обыкновенного. Мигель отправился его разыскивать, и обнаружил за городом в большой компании ровесников-студентов. Узнал — только по платью. Вот это загадочное создание, в этом наряде, с утра выходило из дома с обычной постной миной. А теперь хохочет в голос, и очень хорошо видно, что он в этой стайке юношей заводила и предводитель. Хохочет?.. Да Мигель за все время и улыбки на лице не видел! Даже когда ученик победил его с копьем, честно победил, без поблажек…

Что ж ему дома плохо? Это мы с Бера его притесняем, что ли? Но вот чтоб так?

Подойдя к Чезаре поближе, Мигель заметил взгляд, с которым воспитанник смеялся, и опешил. Глаза — у статуи живее будут, и намного.

По дороге домой не выдержал, поинтересовался у привычно притихшего, и, кажется, совершенно довольного тем, что можно просто молчать и глазеть на дорогу, юноши, в чем дело. Со сверстниками, наверное, интереснее, чем дома… но непохоже ведь, чтоб ему в компании студиозусов было весело?

— Отец будет доволен, — ответил подопечный. Остальное Мигелю пришлось додумывать самостоятельно: кардинал Родриго, разумеется, будет счастлив, что сын пользуется уважением соучеников и занимает среди них место, достойное его положения и происхождения. Вот только отпрыску эти уважение с положением ни за какими зверями полевыми не сдались. Вместе с перуджийским университетом и каноническим правом. Почему?

— Они очень… скучные, — выговорил юноша. Глаза — все та же привычная полированная яшма, без выражения, только в тоне что-то слегка смущенное, словно извиняется.

— Нет, так не годится, — решительно сказал Мигель. — Вы ведь собираетесь стать полководцем? — Ударил наугад, вдруг сведя в уме, какие книги предпочитает на досуге читать юноша и то, что его хоть как-то интересует. Попал. Чезаре приподнял брови, очень внимательно уставился на де Кореллу. — Командир, которому скучны его солдаты — очень плохой командир. И очень скоро — мертвый. Если вы хотите командовать людьми, вам должно быть интересно все, что их касается. О чем они думают, о чем мечтают, чего хотят, что им снится, кто их друзья и враги, велики ли их долги и доходы, кто их ближняя и дальняя родня, как они едят и что пьют. Это ваше оружие. Разве оружие может быть скучным? Разве может рыцарь сказать, что ему скучен его меч? Нет, юный синьор, ваши сверстники не скучны. Они, может быть, недалекого ума, куда хуже вас образованы, в головах у них женщины, которые над ними смеются, и проказы, за которые их накажут старшие… но скучными их назвать нельзя. Они гораздо интереснее, чем арсенал правителя Перуджи и вся его коллекция старинного оружия.

Чезаре задумался, склонил голову к плечу, потом серьезно кивнул.

— Вы правы, дон Мигель.

Де Корелла тогда впервые подумал, что Господь отпускает всем разные души. Кому-то молодые, а кому-то — поди пойми, какие, но только не юные. Вот кардинальскому сыну такая и досталась. Некоторые, как тот же Орсини, и до четвертого десятка доживут — останутся постаревшими юнцами, а другие и детьми-то не бывают, не дано…

Капитан вздохнул, вновь глянул на салатово-зеленого Джанджордано. Всего-то пара мгновений и прошла, ненадолго он отвлекся.

В этот раз Его Светлость ждать и томить не стал.

— Ваше утро явно было недобрым. Что случилось?

— Я… — Джанджордано набрал воздуха, как перед прыжком в воду, — убил человека.

Мигель с облегчением выдохнул. Не короля же… наверное?..

— Не дрались с ним, а убили, — задумчиво сказал Чезаре. — Чем он вам угрожал?

— Он меня шантажировал!

— Вы сделали в Орлеане нечто, чем можно шантажировать?

Орсини надулся, как мышь на крупу. В перепуганных глазах коротко блеснула настоящая ненависть, без обычной томной капризности, свойственной Джанджордано. И посвящалось это глубокое чувство лично герцогу, сообразил Мигель. Через мгновение остолоп справился с собой, уставился в пол.

— Он угрожал сообщить отцу о… о том заведении, — через силу признался молодой человек. — И рассказать, что я из-за этого вызвал ваше неудовольствие.

Они все с ума сошли в этой Аурелии? Если за первое Паоло Орсини и правда может намылить сыну шею, то второе не испортит ему настроения. Потому что планы — планами, а сильное и взаимное чувство между двумя семействами никуда не исчезло.

— Чего хотел этот странный человек?

— Я… не выслушал. Я его раньше убил, — Господи, да этот… Орсини сейчас, кажется, разрыдается.

Это, пожалуйста, не здесь. Это — у себя в спальне.

— Вы совершили ошибку. В следующий раз послушайте сначала, чего от вас хотят. Это почти наверняка будет интересно. Вчера вы видели этого человека впервые?

— Нет.

— Это он пригласил вас в «Соколенка»? — Раз Джанджордано убил, то наверняка он.

— Да, Ваша Светлость.

— Расскажите мне все, что… можете и считаете нужным.

— Его зовут… звали де Митери. Жильбер де Митери. Дворянин из свиты герцога Ангулемского. Назвался его доверенным лицом. Мы встретились здесь, во дворце. Он пригласил меня… с друзьями, приятно провести время. Мы согласились. Дальше вы запретили. Я его две недели не видел! А вчера… ночью он подошел ко мне в гостинице… это приличное место, Ваша Светлость, — испуганно добавил Орсини. — И сказал, что нам нужно переговорить. Я его предупредил, что его понятия о развлечениях несовместимы с нашими правилами. Но он сказал, что речь пойдет не о развлечениях. Мы поднялись наверх, в комнату. Он начал говорить, что он непременно сообщит отцу, если я не соглашусь… я его убил. Кинжалом. Кинжал я забрал.

— Сколько ему лет?

— Около тридцати, наверное…

Да… не тот возраст, чтобы для собственного удовольствия гулять с италийскими мальчишками, а до шантажа додуматься только потом. Для этого покойный де Митери должен был бы быть либо много моложе, либо едва ли не вдвое старше. Но уж очень глупая угроза. Конечно, людям герцога Ангулемского должно быть очень интересно все, что связано с посольством, но концы с концами тут не сходятся. Поймать молодых людей на здешние развлечения, сделаться их доверенным… куда ни шло.

— А если он был не один? Если еще кто-то знает? — Похоже, Джанджордано волнует только одно: доберутся ли рассказы о его похождениях до Паоло. Забавно… да если и доберутся, ну что с того? Не зарежет его папаша, не зарежет. Денег лишит на год-другой, это может статься. Женит, чтобы дурь в голову не лезла — это тоже может быть. Но чтоб вот так паниковать?..

— Джанджордано, — вздыхает герцог, удивленно качая головой. — Вы даже для своего почтенного семейства какой-то необыкновенный талант. Вы еще не поняли, что вас нельзя этим шантажировать?

— Как это… нельзя?

Удивился так, что даже теплых слов о семействе не заметил.

— Вы подумайте, — с любезной улыбкой предлагает Чезаре. — Конечно, было бы куда лучше, если бы вы подумали до убийства, но попробуйте хоть сейчас.

Если бы кто-нибудь поинтересовался мнением капитана, тот сказал бы, что думать молодой Орсини сейчас не смог бы и под страхом смерти…

Он и не пытался. Уронил берет, поднял берет, стряхнул с него пыль — где еще нашел эту пыль, пол чистый, — сдвинул брови, сделал скорбное лицо и так замолк. Даже не делал вид, что думает. Одно написано поперек смазливой физиономии: «Не мучайте!».

Герцог закатил глаза.

— Молодые люди впервые в Орлеане. Новые друзья под конец ночи поволокли их в еще одно заведение. В совершенно легальное заведение, заметим. Молодые люди не сразу поняли, где находятся, а потом… не хотелось разбивать компанию, новизна казалась соблазнительной, да и пьяны они к тому времени были изрядно, не так ли, друг мой? Конечно, наутро и сами они протрезвели, и до тех, кто отвечает за молодых людей в Орлеане новости дошли… и пришлось гулякам выслушать немало неприятного о своей осторожности, умственных способностях и готовности блюсти собственную честь и честь посольства… Нотация возымела действие и больше никто из свиты в скверном этом месте не появлялся, а двое очень глупых хвастунов перестали врать, что освоили заведение и все его радости еще раньше своих товарищей. Чем тут прикажете шантажировать? Все на виду, все известно — загуляли и ошиблись. Не на черную мессу же ходили.

Орсини слушал внимательно, на третьей фразе начал кивать, глядел с вполне искренним обожанием… а на последней вдруг покраснел и подобрался, словно ощутил, как румянец заливает щеки.

— Мы не ходили!

— Нет… — сказал герцог. — про это я, определенно, не желаю слышать. По крайней мере, не сегодня.

Зато, подумал Мигель, я — желаю. И повод есть, и возможность. Да и деваться ему, в общем, некуда: хочешь, не хочешь, а рассказать обязан. Куда ходили, куда приглашали, зачем…

Орсини чинно откланялся, пролепетав пяток благодарностей. Капитан вышел его проводить, осторожно прикрыл дверь и уже в приемной остановил собиравшегося уйти красавчика.

— Какие еще черные мессы, синьор Орсини? Вам кто-то предлагал?

— Нет, — покачал головой Джанджордано. — Нам… намекали. Что никакая это и не месса, и не магия, а только… ну, повеселиться. Ничего на самом деле нет.

— Вам с синьорами Бальони и Санта Кроче? Тот же господин де Митери?

— Нет. С нами какие-то были… целая компания. Аурелианцы. Один из них говорил, что все это вранье — и про дьявола, и про вызов, а на самом деле просто развлечение. Говорил, может показать.

— Так что ж вы не пошли? — ядовито спросил Мигель. Неужели ума хватило не проверять?

— Мы сочли, что это неподходящее занятие, — а вот к Орсини и прежняя надменность вернулась. А ведь он отомстит, постарается отомстить за то, что де Корелла видел его едва ли со слезами на физиономии. Что ж, пусть пробует. Это даже забавно…

Ясно, когда сочли. После того, как получили выволочку за «Соколенка» и поняли, что следующего скандала им уже не простят ни при каких условиях. Особенно, скандала с черной магией. Тут и до тюрьмы недалеко, а особенно — до тюрьмы орденской, со всем, что причитается подозреваемому.

— Вы поступили совершенно верно. Этим вас шантажировать было бы проще простого, — внятно, как малому ребенку, объяснил капитан. — Держитесь от всего этого подальше, даже от заведомых шарлатанов и штук, которые и вправду делают только для смеху. Если на вас донесут, вашим объяснениям могут не поверить, а если, упаси Господь, случится что-то недоброе, им не поверят точно.

Капитан подумал и добавил:

— Я не хочу пугать вас, синьор Орсини, но два таких предложения кряду… На вашем месте я был бы очень осторожен. Кажется, кто-то хочет вас скомпрометировать.

— Я последую вашему совету, — вздернул нос Джанджордано, потом опомнился. — А что мне делать по поводу убийства?

— Ничего, — пожал плечами Мигель. — Совершенно ничего. Не ходите в ту гостиницу, да и вообще лучше появляйтесь в городе в достойной компании. Например, в обществе Его Высокопреосвященства делла Ровере.

Орсини скривился, будто запихнул в рот целый лимон без меда. Сглотнул, явно догадавшись, что де Корелла злорадствует на его счет. Коротко кивнул.

— Те, кто послал вашего шантажиста, не посмеют обвинить вас в убийстве. Они слишком зарвались, особенно с черной мессой.

Орсини ушел, озадаченный и преисполненный тягостных раздумий — он же в обществе кардинала со скуки умрет, как же теперь жить-то? — а Мигель вернулся к герцогу.

Дверь он закрыл аккуратно и тщательно. К столу подошел — близко, хотя подслушивать их было некому и неоткуда.

Чезаре поднял глаза от книги.

— Их звали на мессу? Те же люди? В ту же ночь? Они умаялись и не пошли, а потом побоялись скандала?

Мигель кивнул.

— Я начинаю думать, что из здешней почвы исходят какие-то вредные миазмы, отравляющие всех, кто дышит ими достаточно долго. Это похоже на интригу примерно в той же степени, как наше пребывание здесь на подготовку к войне. Дворяне из свиты герцога Ангулемского, из свиты, в службе, таскают моих людей по злачным местам, пытаются приобщить их к чертовщине — и, наконец, угрожают… И кому? Орсини.

— Я проверю, действительно ли этот покойник служил герцогу Ангулемскому.

— Если он солгал — или если Орсини ошибся, что тоже возможно, нам будет несколько легче…

— Герцог Ангулемский наш основной противник. На словах, по крайней мере, — задумчиво говорит капитан. — Если покойный солгал, это очень простое дело.

— Поэтому я и думаю, что он не солгал.

— Либо покойник был набитым дураком, либо ему жить надоело. — Начинать разговор с угрозы, да еще и ошибочно построенной… ну кто так делает? И что, до де Митери не дошли рассказы о выволочке, которую герцог устроил своей свите? — И это не сообразуется с тем, что я знаю о герцоге Ангулемском.

— А черная месса не сообразуется ни с чем. Это затея из тех, что больней всего ударит по самим затейникам…

Именно так. Донес бы этот де Митери на Орсини с приятелями — спросили бы всю троицу гуляк, с какой стати они вдруг вздумали стать чернокнижниками, и каким чудом нашли в Орлеане компанию, так они бы и рассказали. Что пригласил их собутыльник, знакомый достойного господина де Митери, что приглашение было сделано в таком-то заведении… вот тут бы и началось. И возьмись за дело, как подобает, орден доминиканцев — перетряхнули бы и «Соколенка», и всю свиту герцога Ангулемского, кем он ни будь, маршалом, наследным принцем, хоть самим королем, по такому обвинению братья-расследователи могут войти в любой дом и задать любой вопрос. Когда есть показания свидетелей — перед орденом дверь не закроешь.

Да и без доноса не лучше выходит. Нужно очень плохо разбираться в людях, чтобы не понимать — Джанджордано Орсини не из тех, кто сохранит такую тайну. Он, если не проболтается, так выдаст себя поведением — эк его при одном упоминании из родового зеленого в чужой красный перекрасило.

Следовательно, нужно разобраться, кому на самом деле мог служить покойный шантажист. Кто решил поохотиться на нашего свитского медведя?

— К вашему пробуждению я постараюсь узнать подробности, — значит, опять не спать, если только днем удастся пару часов подремать, но и это вряд ли. Слишком много дел, а действовать тут надо по горячим следам.

Еще раз, уже подробно, допросить Орсини обо всех деталях и мелочах. Навести справки, подергать за все ниточки, которые уже натянуты по Орлеану. Посоветоваться с Герарди. Проследить за гостиницей — когда найдут тело, если не нашли уже, кто будет забирать, куда повезут… и еще два десятка больших и малых хлопот, из которых лишь небольшую часть можно поручить доверенным людям. И то так, чтобы никто не догадался о происшествии.

— Спасибо, — герцог Беневентский захлопнул книгу, кивнул.

Если утро начинается с Джанджордано, его никак нельзя назвать добрым. В отношении ночи это тоже совершенно справедливо, так что, уходя, Мигель обошелся без вежливых пожеланий, и не сомневался, что его прекрасно поймут.

2.

Кто рано встает, тому Господь подает, говорила кормилица сестры. Интересно, подумал Джеймс, рано — это когда? Я и так всю жизнь с рассветом встаю. В Орлеане. Дома — как придется, случается, что много раньше рассвета. Приказать слуге будить меня и здесь до первых петухов?

Потому что кроме Господа мне уже никто не подаст. Никто и ничего.

А Господь в Аурелии, кажется, католик, и мне, подлому схизматику, тоже подавать не торопится. Последняя надежда была на Клода. Была. До позавчерашнего дня, когда подписали договор с Альбой. И господин герцог Ангулемский мне о договоре сообщить не соизволил. Видимо, хотел, чтобы я узнал на приеме.

Я раньше узнал. От коннетабля, который хотел у меня разведать, не собираюсь ли я бить посуду по этому поводу… по какому еще поводу… как, господин граф, вы не осведомлены, что… Хорошенький же у меня был тогда вид, наверное. Вспоминать стыдно.

С высокого слегка закопченного потолка свисает на длинной паутинке паук. Паук — к важному письму или другому известию. Только бы не из Дун Эйдина, знаю я, какое оттуда может прийти известие. И что делать, спросил Джеймс у паука, я тебя, тварь восьминогая, спрашиваю, что тогда делать?

Тебе хорошо… ты свою нитку из себя же и тянешь. А смахну я ее, заново начнешь. Десять раз смахну, одиннадцать раз начнешь. На двенадцатый в другой угол переберешься, и опять за свое. Хороший ответ, правильный. Но где мне ту нитку взять?

Не осталось ничего, ну ничегошеньки.

Клод же почему промолчал, он наверняка хотел, чтобы на приеме все, кто надо, увидели, как я там брожу, черней альбийского посла. Увидели и поняли, что он обрезал буксирный канат. Значит, сбылись его опасения и круче, чем он думал — и с обвинением в измене не стали ждать, пока он пересечет пролив.

На него и давить теперь смысла нет.

Все, это — край. Вот так он и выглядит. В Дании мне армию не дадут, потому что в Дании ее просто нет, у них своя война, и войну они выиграют так, что лучше бы проиграли — больше бы войск осталось. Чтобы набрать хоть пару-тройку полков севернее, на Балтике, уйдет прорва времени и еще больше денег. Денег у меня нет тоже. Клод не даст ни ливра, а с тем, что у меня на руках, я могу набрать от силы тысячу головорезов… поплоше. В Арморике, например — Жанна будет рада, что в ее землях убыло сброда, вот тут у нее еще и денег можно попросить, но того, что она мне выделит, хватит только на наем кораблей для перевозки этой тысячи. А помогут они мне — как коту колеса…

И что теперь? Возвращаться домой, поджав хвост, с тремя кораблями, добытыми в Копенгагене от щедрот адмирала Трондсена? Богатая добыча, всей Каледонии на зависть!..

Главное, полезная какая в нынешних обстоятельствах, слов нет. Что адмираловы корабли, что адмиралова дочка.

Еще кормилица говорила, что утро вечера мудренее. Опять врала. Утро наступило. А вчерашнее паскудное, хуже некуда, настроение никуда не делось. И не похмелье это, не бывает у него похмелья, проверено. Это просто наше доброе орлеанское утро… и солнце как издевается: через ставни палит так, что глаза слепит. Паук черным кажется. Как ворон. Нет, воронов мы вспоминать не будем, а то совсем тошно сделается.

На этих птичек я в славном городе Орлеане насмотрелся уже. И на их особо крупного представителя — отдельно. На приеме взглядом встретились случайно — на меня даже дома так никто не смотрел. И как ворожит ему кто. Ну вот в каком сне кому присниться могло, что Марии-младшей взбредет изображать из себя покровительницу влюбленных? И даже сплетню ведь не пустишь, не поверит никто такой сплетне. Это чтобы у траурного величества в покоях вышло безобразие, а королева ни гу-гу… да скорей воды Средиземного моря разойдутся и толедская армия до Марселя дойдет аки посуху.

А теперь, когда договор подписан, во всем этом и смысла нет — никакой скандал этот союз уже не испортит. Жану с Карлоттой помочь все равно нужно: и жалко дураков, и обещал, но вот ему самому уже никакого толку. Разве что убить этого посла как-нибудь — да не как-нибудь, а чтобы все друг про друга недоброе думать начали… Папа вспыльчив, детей своих любит, с союзом в Орлеане тянули, со свадьбой тоже, а когда все причины для промедления кончились — посол возьми да и умри. Годится тебе такая мысль, а, паук? Мне тоже не очень.

Лучи из прорезей в ставнях пробиваются, на пол падают. Сначала багровые были, нехороший оттенок. Красно небо поутру — моряку не по нутру, как говорят. Хотя где Орлеан, а где море, где и впрямь алое небо на рассвете — к шторму…

Острые, тонкие лучи, как клинки. Тронь — порежешься. Потом потихоньку вызолотились, раскалились добела. Режут пол на полосы, можно долго смотреть, до самого полудня, пока солнце через зенит не перевалит.

Ладно, хватит валяться. Что бы ни было, а вот валяться нельзя. Потому что очень хочется — накрыться с головой, чтоб никакое солнце не пробралось, в слугу сапогом кинуть — умываться, одеваться, да иди ты к черту, может, черт мне за тебя денег отсыплет? Не отсыплет, за такого нерадивого охламона еще доплатить придется… И спать. До скончания века. Как в холмах. Проснуться — а на дворе новый век, никакого Клода, никакого Людовика, никакого посла Корво, никакой Альбы…

Ага, денется куда-нибудь Альба, как же! Проснешься, а ты уже подданный Ее Величества Маб, королевы альбийской и каледонской.

Королев альбийских у нас вообще две: одна в Лондинуме, другая в Орлеане. Одна умная за двоих, другая дура. Одна нас съесть норовит, с другой толку как с козла молока.

Посему нужно встать, умыться, побриться и одеться. И начать думать. Не бывает так, чтобы выхода не было. Если выхода нет — это тупик, а если заходишь случайно в тупик, нужно развернуться кругом и быстренько из него выйти.

Правильно, паук? Тебе хорошо, тебе бриться не нужно. С другой стороны, твои мухи — из гадости гадость. И как ты их только ешь?

Встал, спугнув паука. Пол не холодный — здесь вобще почти не бывает холодно, и воздух тоже теплый, но проснуться можно. А на улице здесь воздух по утрам складчатый — где-то прогрелся, где-то еще нет… нет уж. Не нужно привыкать жить в городах.

А паук-то был не зря. Если нельзя вперед или назад, то, может быть, стоит попробовать вверх или вниз… Король войны хочет, а с выступлением тянет, и не только в Клоде там было дело. А не выяснить ли мне, почему? Где они так завязли?

Может быть, найдется место, где чуть придави — и конец летней кампании.

Только дело-то не в кампании, ничем мне не мешает Марсель… Держала его Аурелия, пусть и держит себе, все лучше, чем Арелат с его вильгельмианами, которые того гляди на трон усядутся, а это зараза почище Нокса. Но других союзников, кроме Аурелии, у Каледонии нет, а этим союзникам ровно в этом году очень понадобилось воевать на юге. Вместо того, чтобы воевать на севере. А это не устраивает меня лично…

Тьфу, черт, о чем это я, — осекся Джеймс. Договор-то подписан. Ни альбийской, ни аурелианской армии в Каледонию больше хода нет. Так что мне нужно каким-то чудом обвалить договор между Орлеаном и Лондинумом, чтобы Клоду, мерзавцу, руки развязать. А вот потом уже разгонять тройственный союз. Веселая задачка, господин лорд-адмирал, верно?

У меня нет ничего, кроме небольшой суммы денег и трех кораблей. А замахиваюсь я на то, что всему Арелату, Алемании, Франконии и Галлии, кажется, не под силу. Ладно. Им не под силу — а я сделаю. Как угодно.

А как именно — об этом мы с бритвой в руке размышлять не будем. Орлеанские господа сами не бреются, вот в такие моменты и понимаешь, почему: нехорошее это дело, с лезвием у горла думать, как бы свернуть гору и осушить море… но я не аурелианец, я каледонец. Мне привыкать к здешним обычаям нельзя. Я от этого делаюсь шелковый и полированный, как ромский посол.

Джеймс еще раз вспомнил заезжую парочку — долговязый плечистый толедец и Папин сынок. Чем же я им так насолил, когда только успел? Или до них история с Карлоттой каким-то чудом дошла? Это хорошо бы, конечно. Может, посол все-таки поимеет хоть каплю стыда и жениться на чужой невесте откажется. Хотя… какой там стыд. Кажется, это чувство в душе посла Корво не то что не ночевало, за один стол не садилось. Ни разу. Ни стыда, ни чести — другой бы предложил прогуляться по орлеанским закоулкам один на один, и дело решить по-честному, по-мужски. А этот… статуя. Мраморная. Блестящая. Золотой мальчик, любимый сын ромского понтифика. Мне бы в папаши — Папу Ромского, я бы нашел, куда девать его деньги и связи…

Да я бы с одной десятой того, с чем он сюда приехал, сделал бы все нужное раз и навсегда. А они одну паршивую кампанию начать не могут. Курам на смех. Ничего. Придумаю. И на бритву мне плевать. Пусть за мной и дальше желающие бегают. И сожалеют о том неудачном моменте, когда догнали.

Зеркало — не зеркало, а пакость полная. Лет десять назад, когда его поставили, наверное, хозяин всем похвалялся, мол, вон какая вещь, с полуострова везли. Почти в рост! Теперь рама треснула… дубовая рама-то, резная, это что ж с ней делали? Амальгама пятнами пошла, стекло зеленью отливает, смотришься — словно себя на дне озера разглядываешь, вода чистая, каждый камушек виден, каждый стебелек… и посреди этого всего — твоя физиономия. Почти как живая, только зеленоватая и черты расплываются. Дрянь зеркало. Видимо, потому и рама ломаная… а на шаг отступишь — все нормально.

Отличные, по меркам Орлеана, апартаменты. До дворца пешком четверть часа, целый этаж, второй, он же и последний. Выше только крыша, а на нее, кстати, очень удобный ход. Спальня, кабинет, каморка прислуги и кухня — широко и просторно, опять же, по орлеанским меркам, живем.

Только неприятная квартирка. Чем думал, когда о найме договаривался? То ли пьян был, то ли, наоборот, слишком трезв. У меня даже мыши не водятся, вот не водятся — и все. На первом этаже есть, узнавал, а на втором — нет. И в любую теплынь словно сквозняком по спине тянет — холодным, сырым. Жаровни ставил, не помогает. А еще тихо тут, тише обычного, без повода. Семейство внизу живет большое, а не слышно, разговоров лакея со стряпухой с кухни не слышно. Словно в колодце. Каменном, добротном колодце. Ходишь по спальне — шаги глохнут…

За спиной шуршание. Знакомое, привычное, можно не оборачиваться. Научился уже, олух, не ходить тихо и под руку не говорить. Впрочем, первому они все учатся быстро — после первой-второй ошибки. Зато постную морду строить перестают, когда выясняется, что все эти здешние изыски, вроде температуры воды, хозяину безразличны. Ну вот. На человека еще не похож, но за Лазаря в погребальных пеленах уже не примут.

— Что там?

— К вам гости, господин граф.

Какие еще гости? Солнце только-только над краем неба приподнялось, из-за крыш еще видно наполовину, это что за гости в такое время? С ума кто-то спятил, не иначе. А был бы Жан с очередными страданиями, так это чучело сообщило бы, как он там выражается «сын коннетабля господина графа де ла Валле с визитом». Чучело чучелом, а очень любит гостей называть с полным титулованием. Выговаривает с удовольствием, гордится, наверное, что к хозяину такие солидные гости ходят… но это не Жан. То ли увы, то ли ура: сейчас только влюбленного приятеля не хватает, чтоб совсем озвереть. Не Жан и не из Дун Эйдина, оттуда не гости, оттуда гонцы со срочными известиями.

Вот только о договоре мне почему-то не сообщили. Парламент наш любезный, разрази его три тысячи соленых чертей, оказывается, неделю заседал, договор этот… на который никаких уже чертей не хватит, обсуждал, а я о том узнал от Пьера де ла Валле. Как хочешь — так и понимай. Что, Марии-регентше я тоже чем-то не угодил?..

Кто ж это может быть? Время не для визитов, прямо скажем. Это если по этикету. А если без этикета, то застать Джеймса Хейлза дома можно не каждый день. И в подходящее для посещений время его дома точно нет. А вчера никто не приходил. И позавчера тоже. Никто. Не только не спрашивал, вообще не появлялся. О первом рассказал бы привратник, а о втором — привратник дома напротив. Значит, кто-то видел, как некий Джеймс Хейлз вчера вернулся домой, и доложил. И гости пришли с рассветом, чтобы не упустить. Хотя найти его в городе много проще… Заинтересованы в нем и не хотят, чтобы их видели. Интересное сочетание — кому вдруг по нынешним временам может понадобиться представитель королевы-регентши?

— Зови в кабинет. — А что у нас в кабинете? Будем надеяться, что порядок, давненько я туда не заглядывал. — Вина подай.

Ну, посмотрим, кто ходит в гости по утрам.

Пока Джеймс размышлял, надеть ли камзол, или ну его, и пришел к выводу, что ну его, нечего спозаранку с постели поднимать, гости потихоньку прошли следом за лакеем, расселись по креслам. Устроились вполне свободно, как обнаружил хозяин еще в дверях. Удивился. По виду господа — самые обычные купцы, не сказать, что особо состоятельные, но и не бедствующие. Добротное длиннополое платье из альбийского сукна, шапки без отделки… таких купцов в Орлеане тринадцать на дюжину. Адресом, что ли, ошиблись… в такую рань?

Но вот как повернулись навстречу… нет, такие купцы, конечно, тоже бывают. И как раз в Альбе, чтоб ей по самую границу потонуть. Или на полуострове, хотя тамошние попестрей обычно будут. Но на материке такая повадка говорит о том, что хозяин ее к третьему сословию не принадлежал сроду, и предки его тоже. По улицам они, наверное, с таким видом не ходят. А ему показали, чтобы знал, с кем дело имеет. Ну, паук, если они с чем хорошим пришли, я тебе сам мух ловить буду.

Джеймс шугнул лакея, надежно — в кухню, оттуда паршиво слышно, а вина я гостям и сам налью. Сел в кресло, благо, стол круглый, обоих купцов-не-купцов отлично видно. Один постарше, светло-рыжий, пострижен коротко, наружность самая что ни на есть обыкновенная. Не постараешься — не припомнишь, не узнаешь. Второй, кажется, из южан — загорелый, чернявый, носатый… а волосы выгорели и уже наполовину отросли, значит, в прошлом году носило его где-то не севернее Карфагена. Кажется, в море — знакомый такой прищур, и вокруг глаз морщины.

Очень интересная парочка.

— Чем обязан визитом? — спросил лениво, ногу на ногу закинул… а что нам какие-то купцы?

Так через губу, как местные говорят, ему никогда не научиться, но это и не то умение, которое стоит осваивать.

— Мы, я и мой товарищ, — начал рыжий, — как господин граф изволит видеть, негоцианты. Торгуем, в основном, пряностями и прочим южным товаром. У нас хорошее дело и оно могло бы быть еще больше, но Аурелия берет такие пошлины за вывоз, что мало кто севернее может себе позволить покупать наш товар. Мы заинтересованы в том, чтобы эта ситуация изменилась.

Издеваются, подумал Джеймс, или все-таки адресом ошиблись. Кто-то мне хотел доброе дело сделать, порекомендовал им меня… но сильно напутал.

Джеймс напомнил себе, что он не куртуазный аурелианец, а северный дикарь, и напрямик спросил:

— А я-то чем могу помочь?

— Для того, чтобы избежать этих пошлин, нам нужно немного, — улыбнулся рыжий негоциант. На что угодно спорю, его компания если и платит за пряности, то сталью. — Совсем немного. Сущие пустяки. Достаточно, чтобы Арелат приобрел порт на Средиземном море.

— Сейчас, сапоги надену и поскачу завоевывать, — пообещал Джеймс, улыбнулся до ушей. — Давайте, почтенные, без лишних намеков. Чего вы хотите, чем расплачиваться будете?

— Давайте я лучше сначала скажу, чем будем расплачиваться. Если Арелату не потребуется воевать с Толедо, Аурелией и Ромой сразу, освободится много рук и достаточно много денег. Этих денег не станут жалеть, торговые сборы, очень разумные торговые сборы, окупят их в первый год. Но, конечно, часть из них уже распределена. Я плохой негоциант, господин граф, я не буду торговаться. 150 тысяч золотых и 10 тысяч солдат. Не самых лучших и опытных, заранее вас предупреждаю. И большая часть набрана на севере. Но это — единственные их недостатки.

Вином Джеймс не поперхнулся, а вот край бокала чуть не откусил — очень уж не хотелось по-дурацки раззявить пасть, вытаращившись на дорогих гостей. Это провокация какая-то. Или шутка. Очень дурная. Этих комедиантов мечом гнать, как им по происхождению положено, или пинками, по одежке?..

Когда-то жил в этих апартаментах ни много, ни мало — секретарь главного казначея Аурелии. То ли деньги копил, то ли просто не воровал. Впрочем, на обстановку не поскупился, и на отделку. А потом в одночасье удавился, и наследников не нашлось. От того секретаря и осталось зеркало, да на стенах обивка из свиной кожи. С золотыми вензелями. За десяток лет позолота почти обтерлась, сохранилось тиснение да невнятный намек на золотую пыль. Смотришь мимо уха рыжеволосого на эту стену… то ли были вензеля, то ли нет. То ли гости болвана валяют, то ли нет. Не подойдешь поближе, не поскребешь — не выяснишь.

— Допустим, я решу, что я пьян или сплю — и вы оба мне мерещитесь. От видений разумных речей ждать не приходится. Но их можно спросить, как — во сне или наяву — может один адмирал не самого лучшего в мире флота, находящийся в лигах и лигах от этого флота, помешать трем государствам в этом деле? Можно спросить — и если у видений на это не найдется ответа, отогнать их крестным знамением… или чем-нибудь покрепче.

— Господин лорд-адмирал, — загорелый усмехается, забавно выглядит: продубленная кожа на скулах натягивается, а лицо неподвижное, как у носовой фигуры. — Сделать это довольно просто. Достаточно убить одного-единственного человека.

Это здорово, что в Орлеане делают такую прочную посуду. Интересно, паук этот им докладывает или, наоборот, он эту мысль мне с утра пораньше от них же и притащил, письмоносец восьминогий.

Обещал я ему мух ловить… не знал еще, что обещаю.

— Я много чем был. Наемным убийцей еще не доводилось.

— Господин Хейлз, — щурится южанин, это хорошо, с ним говорить куда проще. — Вам привычно убивать в бою, и я вас прекрасно понимаю. В поединке. Так было бы очень хорошо, если бы этого человека вы убили именно в поединке. Так, чтобы весь город знал, кто. Убить исподтишка мы способны и сами. Но вы — единственный во всем Орлеане, кто может сделать это, никого не предав и никому не навредив.

— Почему для вас важно именно это? Мне казалось, что вам было бы куда выгодней бросить тень на одну из партий.

— Вы меня изумляете, — короткий смешок. — Нам выгоден вариант, при котором общеизвестно, кто стал причиной гибели посла. Некий весьма своевольный каледонец, которого предали все, включая регентшу. Герцог Ангулемский не дал ему ни денег, ни армии, король Людовик попросту не заметил… а Мария Валуа-Ангулем даже не предупредила о договоре между Альбой и Аурелией, — это сколько ж они за мной следили? — Вот достойному слуге каледонской короны и пришлось действовать на свой страх и риск. Его, конечно, отблагодарили… и вполне вероятно, что его даже наняли люди из Лиона. Но это не дело рук ни одной из аурелианских партий, а личная инициатива того своевольного каледонца. Договор между Альбой и Аурелией остается в силе. Союз между Орлеаном и Ромой… в общем и целом тоже не нарушен. Союзники не рассорятся, но эта смерть обойдется им в несколько месяцев — а они и так уже потеряли слишком много времени. Деблокировать Марсель не удастся, город падет… И я не стал бы ставить свою шляпу против вашей, что его отобьют на следующий год. А больше этому союзу не прожить. У Папы начнутся неприятности дома… если он вообще переживет эту потерю, да и Франкония спать не будет.

Очень интересные нынче арелатские наниматели пошли. Сами себе палки в колеса втыкают, сами на себя узду надевают. Забавно, а сколько бы за пересказ этого разговора мне заплатили в Лионе? Да нет, это уже лишнее. Наверняка все у них с Лионом заранее обговорено. И господа негоцианты, которые такие же негоцианты, как я, — хотя чернявый, пожалуй, и впрямь капитан, но едва ли торгового флота, — совершенно не опасаются, что я пойду передавать содержание разговора Клоду или тем паче королю. А я ведь и впрямь не пойду ни к тому, ни к другому.

Я даже к коннетаблю с этим прийти не могу. Потому что черт с ним, с убийством, но где, когда, кто мне еще даст сто пятьдесят тысяч золотом? Я уже ради этой суммы всех продам и предам, а десять тысяч арелатских солдат… ну и кто из двоих из зеркала вылез, рыжий или черноволосый? Где ваш договор, давайте сюда, я кровью распишусь.

Хотя нет. Пока не распишусь.

— Я понимаю, что людей вы гарантировать не можете. Тут мне придется положиться на ваше слово. Как и вам в некоторых вопросах придется положиться на мое. — Например в том, что Его Святейшество Папа не узнает, что смерть его сына покупали не люди из Лиона, а люди из Равенны. Не Арелат, а Галлия. Официальные союзники. — Но вот про золото я хотел бы услышать больше.

— Людей вы получите. Закончив с делом, отправляйтесь в Лион. Вас встретят на границе. Я встречу, — на всякий случай уточнил капитан. — Что же до золота…

— Мы прекрасно понимаем, что в подобных делах не обойтись без задатка. В течение четырех недель вы получите половину названной суммы. В той форме, какую сочтете наиболее предпочтительной. Вторая половина будет ждать вас в Лионе, — вступил рыжеватый.

Значит, это серьезно… И, кажется, понятно, в чем дело. Галлия и Арелат договорились за спиной у остальных. Но Равенне не нужен сильный союзник на том же самом побережье — аппетит приходит во время еды и Арелат может и не остановиться. Вот они и нашли, куда спровадить лишних — с их точки зрения — солдат.

А что получает Арелат? Много. Возможность убрать войска с галльской границы. И возможность не в следующем году, так еще через год взять Аурелию в клещи — с востока и с запада, от нас. Десять тысяч — это не сыр в мышеловке и не сама мышеловка, армии вторжения из них не получится, да к тому же они по вере всем в Каледонии чужаки. Но тот, кто приведет эту силу в страну, вынужден будет с ней считаться. Очень и очень считаться. Во всяком случае там, где дело касается исполнимых желаний. А еще, если подумать, можно вспомнить о том, что Каледония некогда была опорой сельдяного и трескового флота. Это сейчас из-за войны все прахом пошло, а на север по рыбу ходят датчане с басками. А если дать нам пару лет мира и возможность отстаивать свои интересы… то с датчанами мы договоримся, поделимся. Как-нибудь. А кое-кому придется искать другие тресковые места. И я знаю, кого очень заинтересует доля в этой рыбе.

Нет, возможно, потом подводные камни и обнаружатся, но пока — сходится.

— Я хотел бы вас предупредить, — вступает черный. — Ваш противник — очень хороший боец. Исключительно хороший. Он уступает вам только опытом.

Это вызов, как говорят наши альбийские соседи, это, определенно, вызов. Южанин знал, что сообщить. И как. Важные сведения, действительно важные. И в чем-то меняющие дело. Убивать ромского мальчишку, бывшее духовное лицо, по виду — прутом перешибешь… или драться с равным. Почти равным.

Нет, все равно — скверное дело, как себя ни уговаривай. Но другого шанса нет и не будет. Да и этот — невозможный, разве что паук наплел, людям так не везет. Не бывает так. А что репутацию украсит еще и наемное убийство, спасибо, что политическое… очень противно, и придется на собственную брезгливость наплевать. У меня Каледония за спиной, мне не до чистоты перчаток. Папский сынок — или отбивная по-каледонски, человечина с кровью. Простите, Ваше Святейшество, вы меня, конечно, не поймете… на этом свете. А на том мы с вами не встретимся.

— Я вас понял. Я думаю, не нужно говорить, что я согласен. Вы платите за то, что в этом году Толедо, Рома и Аурелия не придут в ваш… средиземноморский порт. Я беру эти деньги.

И все остальное.

Да, все остальное, что идет с этим. Все. Включая паука. Он принес ту удачу, которая у него нашлась. Это лучше, чем ничего. Это сказочно лучше, чем ничего.

— Мы очень счастливы тем, что вы проявили понимание к нашим интересам, — поднялся рыжий. — Мы признательны вам за этот разговор и надеемся увидеться в ближайшее время, всего через месяц… или пять недель. Позвольте вас еще раз поблагодарить…

Капитан слова заплетать не стал, поднялся, протянул руку. Широкая ладонь, обветренная, с отчетливыми мозолями.

Джеймс молча посмотрел на протянутую через стол ладонь, и не пошевелился.

3.

Колокол вдалеке отбивает полдень. Полный и чистый звук, без надтреснутой хрипотцы. При литье больших колоколов самое главное — не переборщить с оловом. Если дать слишком много, не будет ни громкости, ни звонкости. А когда льют небольшие, напротив, на олово скупиться нельзя, иначе выйдет звук противный, дребезжащий и попросту визгливый, но чем больше олова, тем хрупче колокол. Зачем торговцу шелком знать, как отливают колокола? Низачем, просто услышал звон — и вспомнилось, когда с торговыми людьми беседуешь, особенно в дороге, чего только ни узнаешь.

В почтенном собрании купцов, которое никак себя не называет, ибо все эти штучки с названиями, эмблемами и девизами — для дворянских бездельников, а не для честных негоциантов, мэтр Эсташ самый молодой. Не последний человек в кругу, что собрался сейчас в приличном заведении, отмечать рождение первого внука у одного из купцов, но говорить первым — ему.

— У меня две новости. Одна паршивая, а другая куда хуже, — говорит мэтр Эсташ, глядя в стол. — С какой начинать?

Перед ним — замечательная утка, фаршированная тремя видами орехов. Обложена вареными овощами. Роскошное угощение, сочное, вкусное, но кусок в горло не лезет, да и доброе пиво, что тут подают — не пьется. Новости гораздо хуже, чем он сказал уважаемым товарищам.

Просто тех слов, что описали бы положение вещей точно, почтенные негоцианты не употребляют. В присутствии равных, по крайней мере. И на трезвую голову.

— Начинайте с паршивой, — говорит Франсуа Лешель, старшина шерстяного цеха.

— Паршивая проста. Два дня назад двое людей короля Тидрека посетили Джеймса Хейлза, графа Босуэлла, и предложили ему деньги и военную помощь в обмен на смерть папского представителя. Арелатские деньги и арелатских солдат. Очень много того и другого. Он согласился, конечно.

Почтенные негоцианты бледнеют с лица, давятся, кто чем. А я предупредил, хмуро думает Эсташ Готье, а вот что вы скажете, когда следующую услышите… я уж и не знаю. Но это — только когда спросят. Иначе подумают, что он взялся извести соратников.

За длинным столом, уставленным яствами, дюжина человек. Самые дельные люди Орлеана, умеющие думать дальше прилавка, выше навеса над прилавком. Все удачливы в торговых делах, все повидали мир. Понимают с полуслова, чем для них всех чревата затея равеннцев. Марсель будет взят, Арелат выйдет к морю, через год-другой захочет двигаться дальше, встрянет Толедо, проснутся неаполитанцы… будет не Средиземноморье, а бурлящая похлебка, в которую сунься — обожжешься, ни торговли, ни прибыли. Если корабль конфискуют на военные нужды, это еще полбеды. Убыток могут и возместить. Если захватят и корабль, и груз, идущий из Африки, с пряностями ли, с шелком, с черным деревом или слоновой костью, с кофе или с чаем, можно разориться. Если некому сбывать товар, любой, хоть из Африки, хоть из Гибернии — тем более.

Блестят латунные тарелки и соусники, играют глазурью пузатые супницы и горшки, пасут овечек благонравные пастушки на кружках. По краю скатерти скачут вышитые гладью олени, они же и на салфетках. Олени — зеленые, такая уж у трактира вывеска, хоть никто из посетителей до зеленых оленей, вроде, не допивался, ну, может, раньше, а нынче сюда ходят только солидные люди. Правильное место: и кормят вкусно, и шум из общего зала не доносится, никто посторонний не всунется. Раз-два в год здесь собираются орлеанские негоцианты, никого это не удивляет. Да и поводы самые настоящие.

— Если это — паршивая, то какая хуже? — Все тот же Франсуа. — Говорите уж.

И предусмотрительно положил двузубую вилку с уже насаженным куском карпа на тарелку. Не понравилось, видно, давиться предыдущим.

— Тот студент, — какой именно, все помнят по предыдущему собранию, — оказался никто иной, как сэр Кристофер Маллин. Кто-нибудь о таком слышал?

Большинство недоуменно переглядывается. Причины у недоумения — разные. Секретарь цеха печатников — старшина там слишком стар и немножко слишком привержен делам веры — морщится…

— Этот виршеплет? Ну книги хорошо идут, конечно… но что тут такого? А что рыцарь, так у них на островах даже стихами пробиться можно.

Нехорошо злорадствовать над почтенными собратьями, но очень хочется. Был бы он только виршеплет, да сколь угодно удачливый, какое было бы счастье…

— Вы, многоуважаемый ле Шапелье, не вполне понимаете… — вздыхает мэтр Эсташ. — Этот виршеплет, как вы изволите выражаться, вирши слагает на досуге. И право в нашем университете изучает на всякий случай. Третий год уже изучает. А знаете ли, почему он решил поучиться на континенте?

Нет, не знают, конечно. Знали бы — так поняли, чем вторая новость хуже первой.

— Видите ли, когда я только этого молодого… как выяснилось, не такого уж молодого, человека заметил, я подослал к нему одного моего родственника. Он в Падую ездил, италийскому счету учиться, но его там не только этому научили. Хороший глаз и умение рисовать торговцу шелком никогда еще не вредили. Он на студента Мерлина посмотрел — и сделал несколько набросков. Я разослал их кое-каким своим знакомым, бывавшим на островах или торгующим с Лондинумом прямо. Трое ответили, что не знают такого. Двое написали, что человек на портрете похож на сэра Кристофера Маллина, знаменитого драматурга, хотя цвет волос не тот и еще пара мелочей отличается. Еще двое промолчали. Один передал с оказией на словах, что не знает этого человека и мне советует его не знать ни при каких обстоятельствах. А девятый рассказал мне несколько историй…

Торговец шелком переводит дыхание, поднимает тяжелую фаянсовую кружку с пивом. Хорошее все-таки пиво: полупрозрачное, яркое как морской камень янтарь, что добывают в Балтии.

— Случилось так, что одному важному лицу в Лондинуме потребовалась подпись на документе. А поставить ее лично нужный человек никак не мог, потому что за две недели до того утонул в реке. Воспользоваться же услугами обычных своих поставщиков, а они, конечно, были, важное лицо не могло, поскольку не без оснований подозревало, что об этих лицах и их занятиях довольно много известно городской страже.

Слушатели кивают. Знают, так издалека мэтр Эсташ начал не зря. И уже поняли, что важное лицо было важным на оборотной стороне Лондинума, а не на лицевой.

— И тут ему порекомендовали… молодого человека. Как раз нужных свойств — бедного, но с образованием и с амбициями. Писал он как курица лапой, но зато умел снять резную копию с чего угодно — и такую подделку никто не мог отличить от оригинала. Юноша сделал нужную подпись по образцу — и его работа так понравилась важному лицу, что лицо решило не топить такой талант в речке, хотя дело было очень важным и тайным… вдруг еще пригодится. Так и вышло. Молодой человек, как выяснилось, был хорош не только в резьбе по дереву. Он многих знал, со многими учился, он приводил патрону людей, желающих занять деньги, добывал для него сведения, убивал, если требовалось. Бесценное оказалось приобретение. И дела важного лица, доселе бывшего важным, лишь в достаточно узком кругу, круто пошли в гору. Настолько, что им заинтересовались извне. Другие, куда более серьезные люди, искали в Лондинуме партнеров, чтобы сбывать фальшивые деньги. Очень похожие на настоящие. Просто удивительно похожие.

Слушатели опять кивают. Фальшивая монета — прибыльное дело, очень. Недаром тех, кто ею торгует, варят в кипящем масле. И все равно желающие находятся. А еще это способ ставить противникам палки в колеса. Аурелии так можно навредить, но не слишком — не на монете стоит здешний оборот, хотя и на ней тоже. А вот Альбе, Фризии или городам и княжествам полуострова — вполне.

— И эти люди, подумав, избрали своим будущим союзником наше важное лицо. За него говорили и связи, и широта интересов и взглядов, и готовность защищать свой оборот, не останавливаясь ни перед чем. А еще оно пока что не было первым лицом в городе, но могло им стать. Конечно им ответили согласием. И вскоре дела пошли как в той сказке про волшебную мельницу. Само счастье мелется, само в мешки складывается — все в прибыли, никто не в убыли. Ну и молодого человека там оценили быстро. Даже свести от хозяина пытались. Не вышло. Очень уж он был признателен важному лицу за то, что его тогда, в первый еще раз, не убили. Этакая лояльность гостям даже понравилась. Ну и доверие между сторонами росло. Настолько, что спустя какое-то время важному лицу и доставку товара в страну поручили… А еще через несколько месяцев пришла стража и арестовала всех. И важное лицо, и всех его людей до единого, и друзей его, и даже некоторых врагов… и контрабандистов, и чеканщиков… и того толедского дона с помощниками, который из Флиссингена, что во Фризии, этим делом руководил. С последним вышел небольшой шум, все же Фризия государство отдельное… но доказательства им предъявили такие, что те плюнули и сказали, мол, ладно, забирайте ваших воров, нам и своих хватает. Шестерых тогда из Флиссингена прибрали. Дона этого… безымянного, его ближайших людей — и того самого молодого человека. А до Лондинума, до Башни, довезли пятерых.

Рассказчик еще раз останавливается — торопиться некуда, до вечера еще далеко… Только вторая кружка пива закончилась. Мэтр берет следующую, прихлебывает, смотрит на уважаемых товарищей. У Франсуа Лешеля новая шапка от огорчения на ухо съехала, сморщилась и свисает набок. Секретарь цеха печатников грызет вилку, забыв насадить на нее кусок.

— На оборотной стороне на молодого человека поначалу за это дело очень обиделись. И пытались эту обиду ему выразить, несколько раз. Как вы понимаете, на средства не скупились. Ну после третьего или четвертого случая уже и власти проснулись — вызвали кого надо и объяснили, что их оборотная честь, это серьезно, конечно, но с вражеским государством связываться все же не дело… тех, кто не лез, не тронули же. После этого молодому человеку дорогу заступать перестали. Опять же, рыцарь, неудобно. Но и на острове ему работы не стало — каждая вторая собака в лицо знает и каждая первая байки слышала…

Почтенное собрание потихоньку меняет оттенки лиц, как остывающая заготовка на наковальне. Все цвета побежалости, как они есть, улыбается про себя мэтр Эсташ: на душе отчасти полегчало. Это ему одному не справиться, и даже обдумать толком не получается, а вместе уж как-нибудь разберемся, поймем, что делать.

Соображают многоуважаемые негоцианты быстро. Совсем тугодумов в зале нет, таких сюда не приглашали и не пригласят. Значит, сейчас все сами поймут, что ненароком выловили не просто редкостную сволочь, а единственную и неповторимую, второй нет и не нужно, чтоб была. И не просто единственную на весь мир Господень сволочь, а с рукой там, куда и смотреть-то не стоит, слишком высоко, слишком ярко. Что для этого «виршеплета» большая часть наших скромных торговых дел — игрушки, он этим и на досуге не балуется, иначе не сделал бы карьеру, которую описал мэтр Эсташ, так быстро и так хорошо. Как именно он ее сделал — тоже сами догадаются, не дураки… Это все понять можно. А вот ощущение прозрачной, насыщенной и очень разумной ярости товарищам передать никак нельзя. Ничего, им и всего остального хватит.

— И он обнаружил нашу слежку, — вбивает последний гвоздь торговец шелком.

Вот теперь — действительно, все сказано.

— Вы уверены? — Лешель вилку так и не взял, лежит она теперь, одинокая, страдает.

— Уверен, почтенный мэтр. К сожалению. За ним не могли толком удержаться, то здесь потеряют, то там. И я добавил людей, чтоб все время двое-трое следили. Ну вот лишние эти глаза и помогли. Как первый из троих к студенту прицепится, так за ним самим почти сразу тень образуется. И когда это началось, я не знаю… может быть, когда заметили, тогда и пошло. Но скорее всего, раньше.

— То есть, уж недели две?

— Пожалуй что. Он вокруг посольства вертится. Приглядывает, видно.

— Но позвольте… — Это мэтр Гийом со смешной фамилией Уи, «да». Смеются только над ним редко, верфи — это такая вещь, что почти всем нужны. — А что вас так беспокоит-то? Война на носу, договор, опять же, готовился, заговоров вокруг как сельдей, в сеть не помещаются. Отчего бы не прислать в Орлеан человека — присмотреть? Да за теми же каледонцами, с которых мы сегодня начали? Что тут такого, чтобы нам ночей не спать?

— Такие не приглядывают, — вот Франсуа Лешель точно слушал внимательно. — Тех, кто приглядывает, мы знаем, и пусть себе. А этот… если он до нас доберется, он нас всех не по ветру пустит, он нас до тюрьмы доведет. Мы — это наши деньги, наши конторы, наши корабли, наши корреспонденты… чтобы такой человек позволил всему этому добру мирно пастись, не принося пользы его делу? Что теперь, доносить на него?

— Да зачем? Мы закон нарушаем? Войне помешать пытаемся? Против договора козни строим? Нет — наоборот же.

— Про нас никто знать не должен, — тяжело говорит старший из сидящих в зале, мэтр Мишо, удалившийся от дел ювелир. — Никто.

— Но про нас уже знают, почтенные мэтры. Мэтр Эсташ же сказал, за его людьми следили. Кто-то же это делал!

Люди за столом переглядываются, смотрят друг на друга, на мэтров Гийома и Мишо, думают.

— Я его видал в кабаке, вы помните. Заинтересовался, бывает. Может быть, для дела, — усмехается мэтр Эсташ. — Решил разузнать, что за прыткий студент. И он тоже может поинтересоваться, кто я такой. Это еще полбеды. Беда, если он глубже копнет.

— Так если его убьют, уж точно без шума не обойдется… А он о вас и рассказать мог.

— Если убьют, шум будет. Да его так просто и не убьешь, — ну вот кому, кому только что объяснял? Не мэтру Гийому, кажется. — А если он как обычно…

Как обычно. Единственный способ убрать лишнего человека, не привлекая чужого внимания. Так, чтоб и друзья покойника не удивились. Орлеан — большой людный город, чего в нем только ни бывает. Мостовая просела. Черепица с крыши обвалилась, да как неудачно… Лошадь понесла, ужас какой, прямо на улице. Воды попил, животом захворал и помер, так все же знают, нельзя в Орлеане воду пить. С моста свалился в пьяном виде. Под телегу попал. Мало ли, что может случиться, что каждый день случается с человеком совершенно случайно? Под телегу можно попасть без всякого злого умысла. Вот будет мэтр Эсташ возвращаться домой, случится с ним этакое несчастье, он же не подумает на почтенных соратников по торговым делам, мол, наказать решили за неумелую слежку и лишнее любопытство. Телега и телега…

— Я бы все же лучше его на этого каледонца навел. Раз есть две беды, так пусть и повыведут друг дружку, как смогут… а оставшийся может и под телегу попасть, если вы так настаиваете.

Может быть, на меня вскорости телега и наедет, думает мэтр Эсташ, а вот на мэтра Гийома точно скоро крыша обрушится. Совершенно нечаянно. За этакую тупость и несуразие, хоть он и очень нужный человек. Ничего, на верфях не он один, найдется преемник потолковее. Зря я говорил, что тугодумов сюда не пускают… Даже мэтр Мишо удивляется, хотя вроде бы спит на почетном месте во главе стола — сноп снопом, борода, брови кустистые, волосы седые… и не разглядишь обычно, что старик себе думает. А тут брови насупил, носом подергивает. То ли к угощению принюхивается, то ли сердится. Очень недобрый признак для мэтра Гийома.

— Как же вы себе это представляете, почтеннейший? Уж не прийти ли мне к студенту Мерлину, и не рассказать ли ему про Хейлза — а заодно и откуда узнал, кто мне доложил? А?!

— Мэтр Эсташ, да откуда ж я знаю? Я в этом ремесле не подмастерье даже. Это ж не торговые секреты. Но деньги они ему обещали? И не врут же. Значит где-то эти деньги появятся, а они Альбе, небось, и сами по себе интересны. Можно бы оттуда зайти. Ну послушайте ж вы меня… я с королевской службой дела не имел, а вот просто с островитянами — по самое горло. — У мэтра Гийома глаза от рождения круглые, а когда он горячится, так и вовсе как две бусины в ониксовых четках.

Сколько он уже с нами? Да побольше, чем сам мэтр Эсташ, пожалуй. Лет семь, восемь. Но, видимо, до сих пор либо сладко спал, либо вкусно обедал. И ничего не слушал. Совсем. А начни я с ним говорить, как с малым дитем, наверняка ж еще и обидится: что это я его поучаю.

— То есть, вы хотите, чтоб у нас вместо двух бед стало три? Чтоб на меня еще и тот человек, что с Хейлзом договаривался, человек короля, рассердился, что из нашего рукава его письмо выпало?! — нет, он определенно с ума спятил. Знал бы он, кто сообщил о каледонце и найме, молчал бы. Но такому говорить нельзя. Знает мэтр Мишо, он понимает, почему нельзя и что будет.

— Да делайте что хотите. Я потом даже «я же вам говорил» повторять не буду. Обещаю, — глаза как бусины, а лицо как лучшая фарфоровая тарелка, белое и на просвет полупрозрачное. С перепугу, что ли?

— Очень вы любезны, мэтр Гийом, спасибо вам большое, — тянет с головы шапку мэтр Эсташ, топает ногой под столом… хрустит свежий камыш.

— Не за что. С меня на том свете спросится, что от смертного греха вас не удержал. Самоубийство, оно ведь — смертный грех.

Да тьфу на него, дурака этакого. Навести альбийцев на равеннские и арелатские деньги — это уж точно самоубийство. Студент или Хейлз… это все-таки люди, с ними справиться можно. С ними случайности бывают. Даже без нашей помощи. А вот одним словом насолить, да еще как насолить, двум соседним державам сразу — лучше до того умереть, да еще со всем семейством, чтобы мстить некому было. Такого ни мэтр Эсташ сделать не может, ни вся гильдия негоциантов. В ту сторону даже не смотри, ослепнешь. А уж переходить дорожку Галлии и Арелату, людям обоих королей… то, что осведомителю моему после этого жить придется и недолго, и неприятно — это самое меньшее из зол. А вот то, что с нами, со всеми, с мэтром Гийомом тупоголовым — тоже, сделают, лучше вообще и не пытаться представить. Окосеть можно с перепугу, а с косой рожей торговать плохо, будут считать обманщиком.

— Нет людей, нет и хлопот, — говорит мэтр Мишо.

— Значит, обоих, — подводит итоги Лешель. — И как побыстрее. И совсем-совсем тихо, чтобы не было конфуза как со слежкой. Хотя… теперь этот конфуз нам скорей на пользу. Если уж так любопытствовали, так интересовались — с чего бы вдруг убивать?

— Я бы к нему человека послал, — добавляет давно уже молчавший ле Шапелье. — Мол, так и так, собираюсь начать торговлю с Альбой, нужен знающий юрист, да, последили малость, не обессудьте… Больно уж вы шумели. А нам хотелось бы человека, у которого перед другими обязательств нет.

Старый сноп одобрительно кивает, мэтр Эсташ соглашается. Да, так и нужно сделать. Открыто, а лучше прямо в тот день, когда с клятым студентом случится несчастье. Есть лишний приказчик, болтливый, зато обходительный и льстивый. Язык что бархатная тряпка, отполирует что угодно, и слежку, и интерес… но человек ненадежный. Если с обоими что-то случится, оно и к лучшему.

— А хорошие новости у нас есть? — интересуется Лешель.

Договор с Альбой. Мало того, что мир по всему каналу и далее. Мало того, что шерсть. Мало того, что товары с юга… Есть в договоре один пункт, от которого просто слюна течь начинает. В списке портов, куда на время действия договора разрешено заходить аурелианским судам, числится безымянная совершенно гавань на острове Ран… Небеспошлинно, конечно, заходить. Пошлины там драконовские. Про стоимость воды лучше не вспоминать. А уж за право торговать не только кожу, но и мясо под ней сдерут. И ты только спасибо скажешь. Потому что остров Ран — это мускатный орех и, что важнее, мускатный цвет. Это деньги, на которых строят царства. В это придется вложится всем — но, продержись договор хоть одну навигацию, каждая медная монетка окупится тысячекратно.

— Есть, — отвечает мэтр Эсташ, — отчего не быть? Все остальные, кроме этих — хорошие.

4.

Ровные линии предметов, ровное сухое тепло, не зависящее от капризов погоды, свет, который падает как удобно, а не как заблагорассудится светилу или слугам. Удобство — не каприз и не привилегия, удобство — это сбереженное время, нерассеявшееся внимание, неулетевшая мысль.

Только вот сейчас оно очень мешает. Потому что каждым предметом на своем месте, каждой сначала рассчитанной, а потом обкатанной подробностью напоминает тебе: ты мог сделать все иначе. Ты умеешь. И у тебя было время. А ты пустил дело на самотек, хуже, ты приставил к нему первого подвернувшегося прохвоста, решив, что вреда не будет. И вот теперь изволь принимать последствия. Из которых труп прохвоста — самое невинное. Покойному дали исключительно простое распоряжение: завести дружбу с кем-нибудь из ромского посольства. Ничего более. Выделили на это средства. В веселом городе Орлеане легко и просто угодить чужакам, показав им, где можно повеселиться. Этого хватило бы. Вино развязывает языки, доверие позволяет направить болтливый язык в нужную сторону. Так не добудешь особых секретов, но это и не нужно. Пока, по крайней мере. Для начала — знакомство, остальное потом, если понадобится.

Все так просто; все казалось таким простым.

Де Митери, мелкий жулик сомнительного происхождения, умел напускать на себя солидный вид. Для чужаков вполне достаточно. То, что де Митери не слишком часто посещает приемную герцога Ангулемского, Клод считал очень удобным. Разумеется, прохвост представляется доверенным лицом — но лишнего себе не позволяет, в ближайшие помощники не набивается. Ему можно давать мелкие поручения, и этого довольно. В начале мая он сообщил, что дело сдвинулось, знакомства заведены. Неделю назад от него передали, что все складывается весьма удачно…

Теперь прохвост мертв. Убит. Одним ударом.

Когда в снятой им гостиничной комнате нашли труп, де Митери уже успел слегка подтухнуть, а с кем встречался жилец, прислуга не помнила. «Кто-то из ромеев, красавчик», вот и все, что удалось узнать. И то неизвестно, в общем, ромей ли то был, или после него де Митери встречался с кем-то еще. Городской страже неизвестно, конечно, пусть сомневаются. Но Клоду вполне очевидно, чьих рук дело. И не так уж трудно представить, в чем причина.

Прохвост увидел повод отличиться, и полез глубже, чем ему велели. Выдал себя, показал, к чему именно питает интерес и какова подоплека дружбы с кем-то из свиты герцога Беневентского. Возможно, даже успел что-то узнать. Может быть, стоящее. Или то, что герцог Беневентский счел стоящим и ответил, однозначно и очень жестко: лицемерного дружка велел убрать. Обозначил границу: не суйся к моим людям ни с чем.

Могло бы быть и хуже, могли бы перекупить… в Орлеане поступили бы именно так, но папский посланник действует, словно он у себя дома.

Скорее всего — так.

И никто не виноват, кроме тебя самого. Даже де Митери не виноват, он всего лишь действовал как глупая мелкая рыба. Но ты знал, что он — глупая мелкая рыба. И решил, что обойдется. Что пить с ромскими мальчишками можно послать и такого. Наглядный урок оказался хорош. Главное, случился очень вовремя. Если посол не ограничится уже сказанным, если он пожалуется королю — Людовик сочтет происшедшее нарушением их негласного договора. И будет, со своей стороны, прав. В кои-то веки, прав.

А вот ты опять неправ. Увлекся. Рыдать смысла нет, если посол решит доложить об инциденте, он о нем доложит. А вот выяснить точно, что там произошло, необходимо. Де Митери — прилипала, но нет той мелочи, вокруг которой не кормилась бы своя мелочь. А, значит, с ним кто-то был. Кто-то мог что-то видеть и запомнить. Нужно это запомненное собрать и посмотреть, что получится. Послать надежных людей… на этот раз. И не строить догадок там, где можно опереться на факты.

Хозяин кабинета гладит ручку кресла, не замечая этого.

У де Митери, разумеется, были приятели и в городе, и в свите Клода. Если вычесть собутыльников, которых у покойника хватало, то останется пара человек, с которыми он сошелся поближе. Но один отправлен в Лютецию с поручением, а другой в Орлеане. Прохвосту нередко составлял компанию Шарль Мюлер, выходец из Дании, такой же скользкий тип, якобы жертва преследований за веру, а на самом деле — беглый двоеженец. Весельчак, гуляка и дуэлянт, это если с виду. Еще и мастер вскрывать чужие письма, чем, собственно, и ценен. У де Митери с ним были какие-то свои дела, слишком мелкие, чтобы это интересовало герцога Ангулемского, но о том, что дела есть, Клод знал.

Знать все обо всех свитских и их окружении — не привычка, не необходимость даже: единственно возможный образ действия. Лучше трижды выслушать, кто с кем пьет, спит, что при этом говорит, чем упустить хоть одну мелочь. Люди должны ложиться в руку как рукоять меча, удобно и привычно, без раздумий.