«Фламандская доска» Артуро Переса-Реверте — интеллектуальный детектив, парадоксальный и многоплановый. Роман завораживает головокружительно закрученным сюжетом, перемещением действия из одного временного и культурного пласта в другой. В мире антикваров и коллекционеров старинная картина — ключ к разгадке жестоких преступлений, происходящих в наши дни. Но за каждую проигранную фигуру в шахматной партии будет заплачено человеческой жизнью.

Артуро Перес-Реверте

ФЛАМАНДСКАЯ ДОСКА

Хулио и Роси, адвокатам дьявола, и Христиану Санчесу Асеведо

1. СЕКРЕТЫ МАСТЕРА ВАН ГЮЙСА

Всевышний направляет руку игрока.
Но кем же движима Всевышнего рука?..

X. Л. Борхес

Неоткрытый конверт — это загадка, содержащая в себе другие загадки. Этот был большой, объемистый, из плотной бумаги, в левом нижнем углу — печать лаборатории. Протянув руку, Хулия взяла его, ища глазами среди кистей и баночек с лаком и красками нож для разрезания бумаги. В этот момент она и представить себе не могла, до какой степени это движение изменит всю ее жизнь.

В общем-то, она уже знала, что находится в конверте. Точнее, как потом выяснилось, полагала, что знает. И, наверное, поэтому не испытывала никаких особенных чувств, пока, распечатав его, не разложила на столе фотографии и не всмотрелась в них, слегка оторопевшая, затаив дыхание. Именно тогда она поняла, что «Игра в шахматы» окажется чем-то большим, чем просто очередной картиной, попавшей в ее руки. Работа художника-реставратора полна открытиями и находками — нечто совершенно неожиданное может вдруг обнаружиться в картине, предмете домашней обстановки или переплете старинной книги. Хулия занималась этой работой уже шесть лет и успела приобрести солидный опыт в области мазков, штрихов, подправок, записей и даже фальсификаций. Однако ей еще никогда не приходилось иметь дело с надписью, скрытой под слоем краски. А между тем на рентгеновском снимке картины обнаружились три слова, не видимые глазу.

Хулия нашарила смятую пачку сигарет без фильтра и закурила. Все это она проделала на ощупь, потому что не могла оторвать взгляда от лежавших перед ней фотографий. Никаких сомнений быть не могло: вот она, надпись, — три слова, ясно читающиеся на позитивах рентгеновских снимков размером 30x40. Фигуры и предметы, изображенные на картине — фламандской доске пятнадцатого века, — четко просматривались, призрачно-зеленоватые, во всех подробностях, так же как прожилки древесины и места соединения трех дубовых плашек, из которых была склеена доска, покрытая многочисленными слоями мазков и штрихов, составлявших картину. А под ними, в нижней ее части, эта загадочная фраза, высвеченная рентгеновскими лучами пять веков спустя после того, как чья-то рука вывела ее безупречными готическими буквами: QUIS NECAVIT EQUITEM.

Хулия достаточно разбиралась в латыни, чтобы понять ее без словаря. Quis — вопросительное местоимение, означающее «кто». Necavit — от глагола «neco», означающего «убить». A equitem — винительный падеж от существительного единственного числа «eques», означающего «рыцарь». То есть фраза значит «кто убил рыцаря», причем это явно вопрос — иначе к чему бы здесь слово quis, придающее ей некую таинственность.

Итак, «КТО УБИЛ РЫЦАРЯ?».

Как минимум, это озадачивало. Хулия глубоко затянулась сигаретой, потом, отняв ее от губ, свободной рукой передвинула несколько фотографий на столе. Кто-то — возможно, сам художник — зашифровал в этой картине некую загадку, укрыв ее от людских глаз под слоем краски и лака. А может, надпись сделана позже кем-то другим. Но это могло произойти не более чем через полвека после написания картины. Подумав об этом, Хулия улыбнулась про себя. Ей не составит особого труда установить дату с достаточной степенью вероятности. В конце концов, в этом и состоит ее работа.

Она взяла со стола фотографии и встала. Сероватый свет, проникавший в большое потолочное окно ее мансарды, падал прямо на стоявшую на мольберте картину. «Игра в шахматы», масло, дерево, написана в тысяча четыреста семьдесят первом году Питером ван Гюйсом… Встав перед картиной, Хулия долго всматривалась в нее. То была бытовая сценка, выписанная до мельчайших подробностей со скрупулезным, прямо-таки дотошным реализмом, свойственным художникам пятнадцатого века: один из тех интерьеров, при изображении которых, пользуясь новой для тех времен техникой — маслом, великие фламандские мастера заложили основы современной живописи. Главными персонажами картины были двое мужчин среднего возраста и благородной наружности, сидевшие друг против друга за шахматным столом, на котором разыгрывалась партия. На втором плане справа, возле стрельчатого окна, обрамлявшего дальний пейзаж, дама, одетая в черное, читала книгу, лежавшую на коленях. Привлекали внимание тщательно прорисованные детали, столь характерные для фламандской школы и зафиксированные с почти маниакальной точностью: мебель, украшения, белые и черные плиты пола, рисунок ковра, даже едва заметная трещина на стене и тень от крошечного гвоздика на одной из потолочных балок. С той же точностью были изображены шахматная доска и фигуры, черты лица, руки и одежда персонажей. Тонкость работы поражала еще более благодаря живым и ярким краскам, притушить которые не мог даже потемневший от времени слой защитного лака.

Кто убил рыцаря. Хулия взглянула на позитив рентгеновского снимка, который держала в руке, потом на картину. Ни малейших следов спрятанной надписи. Она осмотрела картину более досконально, с помощью бинокулярной лупы с семикратным увеличением, но также ничего не обнаружила. Тогда, задернув плотную штору, перекрывшую поток света из окна, она придвинула к мольберту треножник с лампой Вуда, чьи ультрафиолетовые лучи, падая на поверхность картины, вызывают флуоресценцию самых старых материалов, красок и лаков, тогда как более поздние делаются темными или черными, почти невидимыми: таким образом становится возможным выявить подправки, произведенные после окончания картины. Однако под лампой Вуда вся поверхность доски — включая и ту часть, где находилась надпись, — светилась одинаково ровно. Это означало, что надпись закрасил сам художник, либо это было сделано немедленно по завершении работы над картиной.

Хулия выключила лампу, отдернула штору, и сероватый, как отблеск стали, свет осеннего утра снова пролился на мольберт с фламандской доской, наполнив кабинет, тесный от книг, полок с кистями, банками красок, лаков и растворителей, столярными инструментами, старинным резным деревом и бронзой, подрамниками всех размеров; на полу, на испачканном красками дорогом ковре, повернутые лицом к стене, стояли картины, а в углу, на комоде эпохи Людовика XV, — стереоустановка, окруженная стопками пластинок: Дом Черри, Моцарт, Майлс Дейвис, Сэйти, Лестер Боуи, Вивальди… Из висевшего на одной из стен венецианского зеркала в позолоченной раме на Хулию глянуло ее собственное отражение: волосы до плеч, чуть заметные круги под большими, темными, еще не накрашенными глазами. Хороша, как модель Леонардо, говорил Сесар всякий раз, когда, как сейчас, зеркало обрамляло золотом ее лицо, ma pui bella.[1] И хотя Сесара, пожалуй, следовало считать, скорее, ценителем эфебов, чем мадонн, Хулия знала, что это утверждение целиком и полностью соответствует действительности. Она и сама любила глядеться в зеркало в золоченой раме: ей начинало казаться, что она находится по ту сторону некой волшебной двери, распахнутой сквозь пространство и время, и оттуда, в образе, воплотившем красоту итальянского Возрождения, смотрит на самое себя, находящуюся по эту сторону.

При воспоминании о Сесаре ее губы тронула улыбка. Хулия всегда улыбалась, думая о нем, — всегда, с самого раннего детства. Улыбалась с нежностью, а зачастую — как единомышленник, даже сообщник. Снова положив фотографии на стол, Хулия загасила сигарету в тяжелой бронзовой пепельнице работы Бенльюэра и уселась за пишущую машинку.

«Игра в шахматы»:

Масло, дерево. Фламандская школа. Датировано 1471 годом.

Автор: Питер ван Гюйс (1415–1481).

Основа: Три дубовые плашки, соединенные встык на полушипах.

Размеры: 60x87 см. (Все три плашки одинаковых размеров: 20 х 87.) Толщина доски: 4 см.

Состояние основы:

Укрепление не требуется. Повреждений от насекомых не наблюдается.

Состояние красочного слоя:

Сцепление и прилегание слоев хорошие. Изменений цвета нет. Наблюдаются возрастные трещины, однако отслоений нет.

Состояние поверхностной пленки:

Следов выпотевания солей, пятен сырости нет. Наблюдается чрезмерное потемнение лака вследствие окисления; слой необходимо заменить.

Из кухни донесся свист кофеварки. Хулия поднялась и пошла налить себе кофе — большую чашку, без сахара и без молока. Через минуту она вернулась, неся чашку в одной руке, а другую, мокрую, вытирала о свободный мужской свитер, надетый поверх пижамы. Легкое нажатие указательного пальца — и в студии, освещенной серым утренним светом, зазвучали первые ноты концерта для лютни и виолы д'аморе Вивальди. Хулия, отхлебнув глоток крепкого горького кофе, который обжег ей кончик языка, снова села за машинку и, уперевшись босыми ступнями в ковер, продолжила печатать.

Результаты обследования с помощью ультрафиолетовых и рентгеновских лучей:

Значительных более поздних изменений и подправок не выявлено. При просвечивании рентгеновскими лучами обнаружена закрашенная надпись той же эпохи, готическим шрифтом (фотокопии рентгеновских снимков прилагаются). При обычных способах обследования надпись не обнаруживается. Она может быть открыта без ущерба для картины путем снятия верхнего красочного слоя в том месте, где она находится.

Вынув лист из каретки пишущей машинки, Хулия вложила его в конверт вместе с двумя фотокопиями, затем допила еще горячий кофе и собралась выкурить еще одну сигарету. Прямо напротив нее, на мольберте, перед дамой у окна, поглощенной чтением, двое игроков продолжали шахматную партию, длившуюся уже пять веков. Питер ван Гюйс выписал ее столь мастерски и детально, что фигуры — так же, как и остальные изображенные предметы, — казались объемными и словно бы выступали из плоскости картины. Ощущение реальности было настолько сильным, что вполне обеспечивало эффект, к которому стремились старые фламандские мастера: вовлечь зрителя в мир картины, убедить его, что пространство, откуда он ее созерцает, является продолжением пространства внутри нее — как будто картина есть часть действительности, а действительность есть часть картины. Этому еще более способствовало окно в правой части композиции, — из него открывался вид на какие-то дальние дали, представлявшие глубокий задний план изображенной сцены, — и круглое выпуклое зеркало на стене слева, отражавшее фигуры играющих и шахматный столик в том ракурсе, в каком их видел бы зритель, созерцающий картину, то есть находящийся перед ней. Таким образом создавалось удивительное впечатление: окно, комната и зеркало оказывались в некоем едином пространстве. Как будто сам зритель, подумалось Хулии, находится там, в этой комнате, между играющими.

Поднявшись, она подошла к мольберту и, скрестив руки на груди, снова принялась рассматривать картину. Долго простояла она так, почти неподвижно, лишь время от времени поднося к губам сигарету, чтобы сделать новую затяжку, и щуря глаза от дыма. Игроку, сидевшему слева, можно было дать лет тридцать пять. У него были каштановые волосы, подстриженные, по средневековой моде, на уровне ушей, и тонкий с горбинкой нос. Весь его облик выражал глубокую сосредоточенность. Узкое, довольно длинное одеяние было написано яркой киноварью, удивительно сохранившей сочность и живость цветов, притушить которые не удалось ни прошедшим векам, ни потемневшей от окисления пленке лака. На груди мужчины висела цепь ордена Золотого Руна, на правом плече блестела изящная, филигранной работы застежка, выписанная с такой тщательностью, что глаз улавливал даже искорки и переливы украшавших ее драгоценных камней. Левым локтем мужчина опирался на стол; рядом с шахматной доской покоилась и кисть его правой руки, державшей в приподнятых пальцах, видимо, только что отыгранную фигуру — белого коня. Возле головы игрока виднелась надпись готическими буквами — по всей вероятности, его имя: FERDINANDUS OST. D.

Другой мужчина — на вид лет сорока — был худощав и черноволос. На виске, у высокого ясного лба, можно было разглядеть тончайшие, как нити, мазки — точнее, штрихи, нанесенные свинцовыми белилами. Эта седина и сдержанное, даже несколько суровое выражение лица придавали ему вид человека, не по летам умудренного и закаленного тяготами жизни. Спокойный, благородный профиль, в отличие от богатых придворных одежд первого игрока — простой кожаный панцирь, а поверх него — латный воротник из блестящей полированной стали, указывающий на то, что их хозяин — воин. Опершись скрещенными руками на край стола, склонившись над доской ниже, чем его соперник, рыцарь внимательно вглядывался в расположение фигур, казалось, он был поглощен игрой до такой степени, что не замечал ничего вокруг. Легкие вертикальные морщинки на его лбу говорили о глубокой сосредоточенности, словно трудная задача, которую ему предстояло решить, требовала максимального напряжения мысли. Над его головой стояло: RUTGIER AR. PREUX.

Дама сидела в отдалении, у окна. Ее фигура вытянутых пропорций располагалась в глубине «картинного» изобразительного пространства. Черный бархат платья, благодаря искусному использованию богатой гаммы серых и серебристых полутонов, казался настолько реальным, а его складки — настолько объемными, что их хотелось потрогать. С не меньшей реалистичностью художник выписал и сложный орнамент ковра, трещинки и глазки потолочных балок и плитки, покрывавшие пол. Наклонившись поближе к картине, чтобы в полной мере оценить тщательность и тонкость письма, Хулия всматривалась в нее, испытывая то особое восхищение, которое чувствует настоящий мастер перед произведением другого мастера. Лишь художник уровня ван Гюйса способен был так написать черное платье: лишь немногие осмелились бы так обыграть этот цвет, основа которого отсутствие какого бы то ни было цвета. Он выглядел настолько осязаемым, что, казалось, ухо улавливало легчайший шорох бархата о маленькую скамейку для ног с подушечками из тисненой кожи.

Взгляд Хулии остановился на лице женщины. Оно было красиво и очень бледно, как того требовали вкусы той эпохи; пышные белокурые волосы, гладко зачесанные на висках, спрятаны под легким, почти прозрачным, белым покрывалом. Из широких рукавов платья выглядывали руки, обтянутые светло-серым узорчатым шелком. Длинные тонкие пальцы держали книгу — Часослов. Падающий из окошка свет играл на металлической застежке книги и на единственном украшении этих изящных рук — золотом кольце. Глаза женщины — можно было догадаться, что они голубые, — были опущены, придавая ее лицу выражение скромной и безмятежной добродетели, столь характерное для всех женских портретов того времени. Поток света, льющийся из окна, и другой, отраженный в зеркале, мягко обрисовывали женскую фигуру, словно включая ее в то же самое пространство, в котором находились оба игрока, но одновременно она казалась как будто отстраненной, отдаленной от них: это впечатление создавалось несколько иным, чем у них, ракурсом и более акцентированной игрой теней. Надпись возле головы женщины гласила: BEATRIX BURG. OST. D.

Отступив на два шага, Хулия еще раз окинула взглядом всю картину. Да, без сомнения, то был подлинный шедевр. Это подтверждали приложенные к ней документы, заверенные и подписанные экспертами. Что означало: на предстоящем в январе аукционе «Клэймор» она будет оценена достаточно высоко. А из-за таинственной надписи цена наверняка поднимется еще выше — особенно если снабдить фламандскую доску соответствующей исторической документацией. Десять процентов причитается «Клэймору», пять — Менчу Роч, остальное пойдет владельцу. За вычетом одного процента за страхование и гонорара за реставрацию и очистку картины.

Хулия разделась и нырнула в душевую кабину, не закрыв двери, чтобы шум воды не заглушал музыку Вивальди. Реставрация фламандской доски для выставления на продажу сулила ей неплохой заработок. Всего несколько лет назад закончив учебу, Хулия уже обладала солидной профессиональной репутацией и считалась одним из лучших художников-реставраторов; музеи и торговцы антиквариатом охотно и часто прибегали к ее услугам. Сама на досуге успешно занимавшаяся живописью, методичная, дисциплинированная, она пользовалась известностью как специалист, с глубоким уважением относящийся к оригиналу: такова была ее этическая позиция, которую разделяли далеко не все ее коллеги. Между всяким реставратором и произведением искусства, с которым он имеет дело в данный момент, возникает некая духовная связь — зачастую непростые отношения, разыгрывается ожесточенная, хотя и бескровная, битва между стремлением сохранить все как есть и желанием «обновить» свое детище. Хулия обладала редким даром никогда не забывать главного принципа: ни одно произведение искусства не может быть возвращено к своему первоначальному состоянию иначе, как ценою нанесения ему более или менее серьезного ущерба. По мнению Хулии, следы старения, патина, даже некоторые изменения цвета красок и лаков, повреждения, подправки со временем становились частью данного произведения, не менее важной, чем оно само. Возможно, благодаря этому картины, которые она реставрировала, выходя из ее рук, поражали не броской яркостью красок, якобы присущей им изначально (Сесар называл «обновленные» таким образом картины «размалеванными куртизанками»), а деликатностью, с какой за следами пронесшихся годов или веков признавалось право на существование в качестве неотъемлемой части единого целого.

Хулия вышла из душа, завернувшись в халат с капюшоном, капли воды с мокрых волос стекали ей на плечи, закурила пятую за это утро сигарету и там же, перед картиной, начала одеваться: туфли на низком каблуке, коричневая юбка в складку, кожаная куртка. Потом, удовлетворенно оглядев свое отражение в венецианском зеркале, снова обернулась к двум суровым шахматистам на картине и задорно подмигнула им — безо всякой, впрочем, реакции с их стороны: лица обоих как были, так и остались серьезными и сосредоточенными. Кто убил рыцаря. Эта фраза, загадочная и непонятная, продолжала вертеться в голове Хулии, пока она укладывала в сумку конверт со своей аннотацией к картине и фотографиями и когда, включив систему охранной сигнализации, дважды поворачивала ключ в замке. Quis necavit equitem. Что бы это ни означало, в ней должен быть какой-то смысл. Хулия шепотом повторяла эти три слова, спускаясь по лестнице и скользя пальцами по обшитым латунью перилам. Ее всерьез заинтриговали и фламандская доска, и надпись, однако дело было не только в этом. Что-то тревожило ее, вызывало смутный, необъяснимый страх. Как тогда, когда, еще маленькой девчушкой, поднявшись на самый верх лестницы своего дома, она собирала всю храбрость, чтобы заглянуть в дверь темного чердака.

— Ну разве он не прелесть? Настоящее кватроченто[2]!

Говоря это, Менчу Роч имела в виду вовсе не картину, выставленную в носящей ее имя художественной галерее. Ее светлые, чересчур сильно подведенные глаза были устремлены на широкие плечи Макса, разговаривавшего у стойки кафетерия с каким-то знакомым. Макс — метр восемьдесят пять роста, мускулистая спина спортсмена-пловца под отлично скроенным пиджаком — носил длинные волосы, заплетенные на затылке в косичку, перехваченную темной шелковой ленточкой; движения его были медленны и плавны. Менчу окинула его оценивающим взглядом и, прежде чем коснуться губами края запотевшего бокала с мартини, улыбнулась по-хозяйски удовлетворенно. Макс был ее последним любовником.

— Настоящее кватроченто, — повторила она, смакуя одновременно и слова, и напиток. — Он похож на эти чудесные итальянские бронзовые скульптуры, ведь правда?

Хулия не слишком охотно кивнула. Они дружили давно, но ее до сих пор не переставала удивлять эта способность Менчу извращать все, что имело хотя бы отдаленное отношение к искусству.

— Любая из этих скульптур — я имею в виду оригиналы — обошлась бы тебе намного дешевле.

Менчу цинично улыбнулась.

— Ты хочешь сказать — дешевле, чем Макс? Это уж точно, можешь не сомневаться. — Она драматически вздохнула, прикусывая маслину из мартини. — По крайней мере, Микеланджело изображал их в чем мать родила. Ему не приходилось одевать их при помощи кредитных карточек.

— Тебя никто не заставляет оплачивать его счета.

— В этом-то и весь кайф, золотко. — Менчу томно, театрально взмахнула ресницами. — В том, что никто меня не заставляет. Вот так-то.

И она допила свой бокал, старательно оттопыривая мизинец. Впрочем, она делала это нарочно, напоказ, словно дразнясь. Менчу было уже за сорок (даже более того: ближе к пятидесяти, чем к сорока), однако возраст не охладил ее живейшего интереса ко всему, что касалось секса. Она ощущала его присутствие во всем — даже в самых незначительных деталях произведений искусства. Может быть, поэтому ей удавалось относиться к мужчинам с той же хищной расчетливостью, с какой она оценивала перспективность предлагаемых ей картин. Среди своих друзей и знакомых хозяйка галереи Роч пользовалась репутацией женщины, которая никогда не упускала случая прибрать к рукам заинтересовавшие ее картину, мужчину или дозу кокаина. Она все еще могла считаться достаточно привлекательной, хотя, разумеется, трудно было не заметить того, что, в силу ее возраста, Сесар язвительно именовал «эстетическими анахронизмами». Менчу решительно не желала стареть, хотя бы потому, что ей абсолютно не улыбалась подобная перспектива. И в качестве защитной меры, а возможно, и некоего вызова самой себе она намеренно старалась казаться вульгарной — во всем, от макияжа и одежды до выбора любовников. В подтверждение своей идеи о том, что торговцы произведениями искусства и антиквариатом — всего лишь старьевщики более или менее высокой квалификации, она изображала эдакую простецкую, грубоватую дамочку, даже не претендующую на «интеллигентность» (что никак не соответствовало действительности), приводя в недоумение людей, которые сталкивались с ней впервые, и открыто насмехаясь над тем кругом более или менее избранных, где проходила ее профессиональная жизнь. Она разыгрывала эту роль с той же естественностью, с какой утверждала, что самый сильный оргазм в своей жизни испытала, мастурбируя перед репродукцией «Давида» Донателло, напечатанной в таком-то каталоге под таким-то номером. Сесар со свойственной ему утонченной, почти женской, жестокостью отзывался об этом эпизоде как о единственном в жизни Менчу Роч проявлении действительно хорошего вкуса.

— Так что мы будем делать с ван Гюйсом? — спросила Хулия.

Менчу снова взглянула на фотокопии рентгеновских снимков, лежавшие на столике между ее бокалом и чашечкой кофе подруги. Веки Менчу были густо намазаны голубыми тенями того же оттенка, что и чересчур короткое голубое платье. Хулия безо всякого ехидства подумала, что Менчу, наверное, была действительно красива лет двадцать назад. И ей шел именно голубой.

— Пока не знаю, — отозвалась Менчу. — «Клэймор» берется выставить его на аукцион так, как есть… Надо бы выяснить, как повлияет эта надпись на цену.

— Ты как считаешь?

— Я просто в восторге. В любом случае ты, сама того не зная, попала в точку.

— Переговори-ка ты с владельцем.

Менчу сунула снимки обратно в конверт и закинула ногу на ногу. Двое молодых людей, пивших аперитив за соседним столиком, тут же начали украдкой засматриваться на ее бронзовые от загара ляжки. Хулия раздраженно повела плечом. Обычно ее забавляло то, с какой откровенностью Менчу испытывала на мужской части публики свои спецэффекты, но порой ей начинало казаться, что та слишком уж перебарщивает. Неподходящее время — Хулия взглянула на циферблат квадратной «Омеги», которую носила на левом запястье с внутренней стороны, — чтобы выставлять напоказ нижнее белье.

— Да с владельцем-то проблем никаких не будет, — усмехнулась Менчу. — Это чудный, милый старикашка в инвалидной коляске. И если из-за надписи на его доске ему перепадет больше того, на что он рассчитывал, то он будет просто счастлив… Он живет с племянницей и ее мужем. Вот уж настоящие пиявки!

Макс у стойки продолжал беседовать с приятелем, однако, время от времени вспоминая о своих обязанностях, оборачивался к Менчу и Хулии, чтобы послать им ослепительную улыбку. Кстати о пиявках, подумала Хулия, но тем не менее не стала говорить этого вслух. Это вряд ли задело бы Менчу, относившуюся ко всему, что связано с мужчинами, с прямо-таки восхитительным цинизмом, но Хулия обладала верной интуицией в отношении того, что стоит говорить, а чего не стоит, и эта интуиция не позволяла ей заходить слишком далеко.

— До аукциона два месяца, — проговорила она, игнорируя улыбки Макса. — Очень небольшой срок, если считать, что мне придется снять лак, раскрыть надпись и наложить новый слой лака… — Она задумалась. — А еще собрать документацию по картине и персонажам да написать отчет… Времени уйдет много. Нужно бы поскорее получить разрешение от владельца.

Менчу кивнула. Ее легкомыслие не распространялось на профессиональную сферу: уж тут-то она становилась умной и предусмотрительной, как ученая крыса. В данной сделке она выступала в роли посредника, поскольку хозяин ван Гюйса не был знаком с механизмами рынка. Это она вела переговоры об аукционе с мадридским филиалом фирмы «Клэймор».

— Я позвоню ему сегодня же, — сказала Менчу. — Его зовут дон Мануэль, ему семьдесят лет, и ему безумно нравится общаться, как он говорит, с такой красивой женщиной, которая прекрасно разбирается в деловых вопросах.

— Тут есть еще один момент, — снова заговорила Хулия. — Если надпись имеет какое-то отношение к истории персонажей картины, «Клэймор» сыграет на этом — увеличит стартовую цену. Ты можешь раздобыть еще какие-нибудь полезные для дела документы?

— Вряд ли что-нибудь существенное. — Менчу накусала губы, припоминая. — Да, вряд ли. Я ведь тебе все передала вместе с картиной. Так что теперь твоя очередь попотеть, детка моя.

Хулия открыла сумочку и долго копалась в ней — значительно дольше, чем требуется для того, чтобы найти пачку сигарет. Наконец, медленно вытянув сигарету, она подняла глаза на Менчу.

— Мы могли бы проконсультироваться с Альваро.

Менчу вскинула брови.

— Ну, знаешь ли, — пробормотала она, — от таких шуточек можно запросто превратиться в каменный столб, как жена Ноя, или Лота, или как там звали этого идиота, который маялся дурью в Содоме. Или в соляной, а не в каменный? Черт их там разберет… В общем, потом расскажешь. — Она даже охрипла от предвкушения захватывающих и пикантных подробностей. — Потому что ведь вы с Альваро…

Она оборвала фразу на полуслове, придав своему лицу озабоченное, преувеличенно печальное выражение. Это случалось всякий раз, когда речь заходила о чужих проблемах: Менчу доставляло удовольствие считать всех своих ближних без исключения слабыми и беззащитными в сердечных делах. Хулия невозмутимо выдержала ее взгляд, ограничившись замечанием:

— Он лучший специалист по истории искусства из всех, которых мы знаем. И интересует он меня исключительно в этом качестве.

Менчу изобразила на лице серьезное раздумье, затем сделала головой движение сверху вниз. Разумеется, это дело Хулии. Дело сугубо личное, из тех, которые полагается поверять исключительно своему «милому дневнику». Однако на месте Хулии она постаралась бы воздержаться от этой встречи. In dubio pro reo,[3] как утверждает этот старый пижон Сесар, вечно щеголяющий своей латынью. Или не in dubio, a in pluvio?

— От Альваро я уже излечилась, даю тебе честное слово, — ответила Хулия.

— Есть такие болезни, детка моя, от которых не излечиваешься никогда, — категорически возразила Менчу. — А один год — это, считай, ничего. Помнишь, как в том танго у Гарделя?

Хулия не смогла удержаться от иронической усмешки, адресованной самой себе. Год назад закончился ее более чем двухлетний роман с Альваро, и Менчу была в курсе событий. Более того: именно она, сама того не желая, произнесла когда-то окончательный приговор. В общем-то, она просто попыталась разъяснить Хулии обычную тенденцию развития подобных связей. «В конце концов, детка моя, женатый мужик почти всегда остается со своей благоверной», — сказала она. Может, не совсем такими словами, но сути дела это не меняло. «Исход битвы, видишь ли, решают все-таки годы, заполненные стиркой носков и рождением детей. Просто они все таковы, — закончила Менчу между двумя вдохами кокаина. — В глубине души у каждого из них сидит прямо-таки омерзительная верность своей законной юбке. Апчхи! Сукины дети».

Хулия выдохнула густую струю дыма и, снова взявшись за свою чашечку кофе, принялась медленно допивать ее. Тогда все получилось очень горько и больно: эти последние слова, этот стук закрывающейся двери — и потом минуты, часы, дни, ночи… Такую же горечь и боль причиняли воспоминания. И те три-четыре случайные встречи в музеях или на конференциях, которые имели место за прошедший после расставания год. Оба вели себя безупречно: «Ты прекрасно выглядишь, надеюсь, все в порядке…» Ну и прочая чушь в этом роде. В конце концов, оба они — люди цивилизованные, объединенные не только не слишком долгим периодом общего прошлого, но и общим делом — искусством, составляющим предмет их профессиональной деятельности, пусть даже они и занимаются им с разных сторон. Люди с определенным жизненным опытом. Одним словом, взрослые.

От Хулии не ускользнуло, что Менчу наблюдает за ней с жадным интересом, чуть ли не облизываясь в предвкушении новых любовных коллизий, сулящих ей роль советницы по тактическим вопросам. Менчу всегда сетовала на то, что после разрыва с Альваро у ее подруги бывали лишь эпизодические, кратковременные сентиментальные истории, едва ли достойные даже воспоминаний. «Ты стала настоящей пуританкой, детка моя, — не уставала повторять она, — а это ведь так скучно! Тебе нужно что-нибудь новое, захватывающее, эдакий водоворот страсти…» С этой точки зрения, даже одно-единственное упоминание имени Альваро обещало интересные перспективы.

Хулия прекрасно понимала все это, однако раздражения не испытывала. Менчу — это Менчу, и такой она была всегда. Ведь не мы выбираем себе друзей: это они нас выбирают. Или порви с ними, или уж принимай такими, как есть. Это она тоже усвоила от Сесара.

Сигарета дотлевала, и Хулия затушила ее о дно пепельницы. Потом, заставив себя улыбнуться, взглянула на Менчу:

— Альваро меня мало волнует. Кто волнует — так это ван Гюйс. — Она мгновение помолчала, подбирая слова, чтобы поточнее выразить свою мысль. — В этой картине есть что-то необычное.

Менчу слегка пожала плечами. Казалось, ее занимали совсем другие мысли.

— Не бери в голову, детка моя. Картина — это просто холст или дерево, краски и лак… Важно лишь то, сколько ты получаешь, когда она переходит из рук в руки. — Она бросила взгляд на широкие плечи Макса и зажмурилась от удовольствия. — Остальное все — чепуха.

Во время своего романа с Альваро — всех дней вместе и каждого в отдельности — Хулия считала, что Альваро классическое воплощение представителя своей профессии. Это относилось буквально ко всему, начиная от внешности и кончая манерой одеваться: интересный, приятный в общении, не юноша, но и не старик — около сорока, носит джинсовые куртки английского производства и трикотажные галстуки. К тому же он курил трубку, и все это вместе производило такое впечатление, что, впервые увидев его входящим в аудиторию — в тот раз он читал лекцию на тему «Искусство и человек», — Хулия лишь через добрые четверть часа начала улавливать смысл того, что он говорил: ей все никак не верилось, что этот человек с внешностью молодого профессора и на самом деле профессор. Позже, когда Альваро простился со студентами до следующей недели и все вышли в коридор, она подошла к нему — просто и естественно, прекрасно осознавая, что должно было произойти. А произойти должно было очередное повторение извечной и давно уже не оригинальной истории: классическая комбинация «учитель и ученица». Хулия поняла и приняла это еще до того, как Альваро, уже выходивший из аудитории, обернулся — нет, всем корпусом повернулся — к ней, чтобы впервые ответить на ее улыбку. Во всем этом было — или, по крайней мере, так показалось девушке, когда она взвешивала все «за» и «против», — нечто неизбежное, нечто восхитительно-роковое, несущее в себе дыхание фатума, предначертание Судьбы: взгляд на вещи, полюбившийся ей с тех самых пор, как она, еще учась в колледже, занималась переводом истории семейных передряг этого гениального грека — Софокла. Лишь значительно позже она решилась рассказать обо всем Сесару, и антиквар, который с незапамятных времен — еще с тех пор, когда Хулия ходила с косами и в белых носочках, — был ее наперсником и советчиком в сердечных делах, ограничился тем, что пожал плечами и рассчитанно-непринужденным тоном высказал замечание относительно банальности этой сладенькой историйки, ибо, дорогая моя, на эту тему уже написано как минимум три сотни романов и снято как минимум столько же фильмов, особенно — презрительная гримаса — французских и американских. «А это, ты согласишься со мной, принцесса, придает данной теме поистине кошмарный характер…» Но… и только-то. Со стороны Сесара не последовало ни серьезных упреков, ни отеческих увещеваний, каковые — это было отлично известно обоим — всегда являются не более чем пустой тратой времени. Своих детей у Сесара не было и не предвиделось, но он обладал неким особым даром, проявляющимся в подобных ситуациях. В какой-то момент антиквар обрел абсолютную уверенность в том, что на свете нет людей, способных учиться на чужих ошибках, и следовательно, единственно достойная и возможная линия поведения для наставника — а именно такова, по сути дела, была его роль — это сесть рядом с предметом твоих забот, взять за руку и бесконечно доброжелательно выслушивать отчет об эволюционном развитии его любовных радостей и горестей, в то время как мудрая природа продолжает неуклонно и неизбежно идти своим путем.

— В сердечных делах, принцесса, — всегда говорил Сесар, — никогда нельзя предлагать советов или решений… Только чистый носовой платок — в надлежащий момент.

Именно это он и сделал, когда все кончилось, в тот вечер, когда Хулия появилась — с еще влажными волосами, двигаясь как лунатик, — и уснула у него на коленях. Но все это случилось позже, намного позже той первой встречи в институтском коридоре, которая протекала без особых отклонений от заранее известного сценария. История развивалась по традиционному, проторенному и вполне предсказуемому, однако неожиданно приятному пути. У Хулии прежде было несколько романов, но ни разу до того вечера, когда она и Альваро впервые оказались вместе на узкой гостиничной койке, она не испытывала потребности произнести «я люблю тебя» — с болью, с надрывом, в счастливом изумлении слыша, как с губ ее слетают слова, которых она никогда не говорила раньше, а сейчас вот сказала — каким-то незнакомым, словно бы чужим голосом, очень похожим на стон или рыдание. А утром, проснувшись и поняв, что ее голова покоится на груди Альваро, она осторожно, чтобы не разбудить, отвела с его лба взлохмаченные волосы и долго, ощущая щекой спокойное биение сердца, смотрела на него, пока, открыв глаза, он не улыбнулся в ответ на ее взгляд. В этот момент Хулия окончательно поняла, что любит его, и поняла также, что у нее появятся и другие любовники, но никогда ни к кому из них она не будет испытывать тех чувств, какие испытывает к Альваро. А через двадцать восемь месяцев, бесконечно долгих и кратких, наступило время очнуться от этой любви, с кровью оторвать ее от себя и попросить Сесара извлечь из кармана его знаменитый платок. «Этот ужасный платок, — как всегда, театрально, полушутливо, но прозорливо, как Кассандра, заметил тогда антиквар, — которым мы машем, прощаясь навсегда…» Вот, собственно, и вся история.

Одного года хватило, чтобы залечить раны, но этого слишком мало, чтобы изгладились воспоминания. А с другой стороны, и сама Хулия вовсе не собиралась отказываться от этих воспоминаний. К ней уже успели прийти житейская мудрость и зрелость, и — разумеется, под влиянием Сесара — она смотрела на жизнь как на некое подобие дорогого ресторана, где в конце концов тебе обязательно предъявляют счет, однако это вовсе не значит, что тебе необходимо отказаться от полученного удовольствия. Сейчас Хулия размышляла обо всем этом, наблюдая за Альваро, который листал разложенные на столе книги и делал выписки на белых картонных карточках. Внешне он почти не изменился, хотя в волосах его кое-где уже начала пробиваться седина. Все те же спокойные умные глаза… Когда-то она любила эти глаза… и эти тонкие, изящные руки с длинными пальцами и круглыми отполированными ногтями… Глядя на эти пальцы, перелистывавшие страницы книг или сжимавшие авторучку, Хулия, к своему неудовольствию, ощутила в душе далекий отзвук грусти, который, после короткого размышления, все же решила счесть вполне оправданным. Эти руки уже не вызывали в ней прежних чувств, однако некогда они ласкали ее тело. Она кожей помнила их прикосновения, их тепло — ощущения, следы которых так и не сумели стереть другие руки.

Хулия постаралась сдержать всколыхнувшиеся в ней чувства. Ни за что на свете она не собиралась поддаваться соблазну воспоминаний. И потом, воспоминания — дело второстепенное; она пришла к Альваро не для того, чтобы воскресить свою былую тоску, так что ей надлежало сосредоточить внимание не на бывшем возлюбленном, а на том, что он говорил ей. После первых пяти неловких минут во взгляде Альваро отразилось раздумье: он пытался сообразить, насколько важным может быть дело, заставившее ее вновь прийти к нему через столько времени. Он улыбался ей тепло, как старый друг или товарищ по учебе; в нем не ощущалось напряжения, он был внимателен, готов помочь и тут же принялся за работу — как всегда, спокойно и деловито. Время от времени — как это было знакомо Хулии! — он тихонько рассуждал о чем-то с самим собой, затем снова погружался в молчание. После первого момента удивления при виде нее его взгляд только раз выразил недоумение: когда она заговорила о фламандской доске. Хулия рассказала обо всем, кроме таинственной надписи: ее существование они с Менчу решили держать в тайне. Альваро подтвердил, что знаком с творчеством этого художника и историческим периодом, в который тот жил, хотя он и не знал, что картина будет выставлена на аукцион и что Хулия занимается ее реставрацией. Ей не пришлось даже показывать ему принесенные с собой цветные фотографии: похоже, Альваро хорошо знал и ту эпоху, и даже изображенных на картине людей. В данный момент он был занят поисками какой-то даты: он водил указательным пальцем по строчкам старого тома истории средних веков, весь поглощенный делом и, казалось, абсолютно чуждый тому, что так и витало в воздухе, словно призрак былой близости. Хулия так и чувствовала его присутствие. Но, может быть, подумала она, и Альваро испытывает то же самое. Возможно, она тоже кажется ему сейчас далекой и равнодушной.

— Ну вот, — произнес в этот момент Альваро, и Хулия ухватилась за звук его голоса, как потерпевший кораблекрушение хватается за любой кусок дерева. Она знала (и от этой мысли ей стало легче), что не сможет делать одновременно две вещи: вспоминать и слушать. Она мысленно спросила себя: правда ли, что все прошло? И без всякой боли ответила утвердительно. По-видимому, это выразилось столь явно, что Альваро бросил на нее удивленный взгляд. После чего вновь посмотрел в книгу, которую держал в руках. Хулия разглядела название на обложке: «Швейцария, Бургундия и Нидерланды в XIV–XV веках».

— Вот, посмотри-ка. — Альваро указал пальцем на имя в тексте, потом на фотографию, лежавшую перед ней на столе. — FERDINANDUS OST. D.: так обозначен игрок, сидящий слева, — тот, что в красном. Ван Гюйс написал «Игру в шахматы» в тысяча четыреста семьдесят первом году, так что никаких сомнений быть не может. Речь идет о Фердинанде Альтенхоффене, герцоге Остенбургском, Ostenburguensis Dux. Родился в тысяча четыреста тридцать пятом, умер… Да, точно: в тысяча четыреста семьдесят четвертом. Когда он позировал художнику, ему было лет тридцать пять.

Хулия, взяв со стола картонную карточку, записывала.

— Где находится этот Остенбург? Где-нибудь в Германии?

Отрицательно качнув головой, Альваро открыл исторический атлас и ткнул пальцем в одну из карт.

— Остенбург — это герцогство, примерно соответствовавшее Родовингии Карла Великого… Оно находилось вот здесь, на стыке французских и немецких земель, между Люксембургом и Фландрией. В течение пятнадцатого и шестнадцатого веков остенбургские герцоги старались сохранить свою независимость, и им это удавалось, но кончилось тем, что Остенбург поглотила сперва Бургундия, а позже — Максимилиан Австрийский. Династия Альтенхоффенов прекратила свое существование со смертью Фердинанда, последнего герцога Остенбургского, — того самого, что на картине играет в шахматы… Если хочешь, я тебе сделаю фотокопии.

— Я буду очень благодарна.

— Не стоит, это пустяки. — Альваро откинулся на спинку кресла, достал из ящика письменного стола жестяную коробку с табаком и принялся набивать свою трубку. — Рассуждая логически, дама, сидящая у окна и обозначенная надписью BEATRIX BURG. OST. D., — не кто иная, как Беатриса Бургундская, супруга герцога Фердинанда. Видишь?.. Беатриса вышла за последнего из Альтенхоффенов в тысяча четыреста шестьдесят четвертом, в возрасте двадцати трех лет.

— По любви? — спросила Хулия, взглянув на фотографию с улыбкой, значение которой было трудно определить.

Альваро так же коротко, несколько натянуто улыбнулся:

— Ты же знаешь, браки такого рода редко заключались по любви… Этот был устроен дядей Беатрисы — Филиппом Добрым, герцогом Бургундским, ради укрепления союза с Остенбургом перед лицом Франции, которая стремилась проглотить оба герцогства. — Он тоже бросил взгляд на фотографию и сунул в зубы трубку. — Фердинанду Остенбургскому крупно повезло: он получил в жены красавицу. По крайней мере, так утверждает Никола Флавен, виднейший летописец той эпохи, в своих «Бургундских анналах». Судя по всему, твой ван Гюйс разделял это мнение. По-видимому, Беатрису рисовали и раньше, поскольку, как указывается в одном документе, который цитирует Пижоан, ван Гюйс некоторое время был в Остенбурге придворным живописцем… Фердинанд Альтенхоффен в тысяча четыреста шестьдесят третьем году назначил ему содержание — сто фунтов в год, из коих половину надлежало ему выплачивать в день Святого Иоанна, а вторую половину — на Рождество. В том же документе упоминается о поручении написать портрет Беатрисы — с натуры. Она тогда еще была невестой герцога.

— А есть какие-нибудь другие упоминания о ван Гюйсе?

— Да сколько угодно. Он ведь стал очень известным художником. — Альваро извлек откуда-то папку. — Жан Лемэр в своей «Couronne Margaridique», написанной в честь Маргариты Австрийской, правительницы Нидерландов, ставит имена Питера из Брюгге (ван Гюйса), Гуго из Гента (ван дер Гуса) и Дирка из Лувена (Дирка Боутса) рядом с именем того, кого он называет королем фламандских живописцев — Яна (ван Эйка). В поэме сказано, дословно: «Pierre de Brugge, qui tant eut les traits utez», то есть «коего штрихи столь чисты»… Когда писались эти строки, ван Гюйса уже четверть века не было в живых. — Альваро внимательно перебирал карточки. — Вот еще более ранние упоминания. Например, это: в описях имущества Валенсийского королевства указывается, что Альфонс V Великодушный имел произведения ван Гюйса, ван Эйка и других западных мастеров, но что все они исчезли… Упоминает ван Гюйса в тысяча четыреста пятьдесят четвертом году Бартоломео Фацио, близкий родственник Альфонса V, в своей книге «De viribus illustris»,[4] именуя его «Pietrus Husyus, insignis pictor».[5] Другие авторы, особенно итальянские, называют его «Magistro Piero Van Hus, pictori in Bruggia».[6] Вот здесь есть цитата тысяча четыреста семидесятого года, в которой Гуидо Разофалько отзывается об одной из его картин, «Распятии», также не дошедшей до нас, в следующих словах: «Opera buona di tano di un chiamato Piero di Juys, pictor famoso in Flandra».[7] А другой итальянский автор, имя которого нам неизвестно, пишет о другой картине ван Гюйса, «Рыцарь и дьявол» (она сохранилась), отмечая: «A magistro Pietruts Juisus magno et famoso flandesco fuit depiction».[8] Можешь добавить, что в шестнадцатом веке о нем упоминают Гуиччардини и ван Мандер, а в девятнадцатом — Джеймс Уил в своих книгах о великих фламандских художниках. — Альваро собрал карточки, осторожно вложил их в папку и положил ее на место. Потом, откинувшись на спинку кресла, с улыбкой взглянул на Хулию. — Ты довольна?

— Более чем… — Девушка записала все, что он говорил, и теперь что-то прикидывала, глядя в свои записи. Через мгновение она подняла голову, откинула волосы с лица и с любопытством посмотрела на Альваро. — У меня просто нет слов. Ты словно заранее подготовил эту лекцию. Я потрясена.

Улыбка профессора несколько потускнела, но он отвел глаза, чтобы не встретиться взглядом с Хулией. Взяв одну из лежавших на столе карточек, он стал пристально изучать ее, как будто написанное на ней внезапно привлекло его внимание.

— Это моя работа, — проговорил он. И Хулия не поняла, почему он произнес это таким странным тоном: то ли его мысли были заняты содержанием карточки, то ли он стремился увести разговор в сторону от этой темы.

— Но ты в своей работе, как всегда, на высоте… — Она несколько секунд с любопытством смотрела на него, затем снова перевела взгляд на записи. — У нас набралось немало данных об авторе и персонажах картины… — Склонившись над репродукцией фламандской доски, она ткнула кончиком пальца в фигуру второго игрока. — Но об этом — пока ничего.

Занятый разжиганием трубки, Альваро ответил не сразу. Лоб его был нахмурен.

— Его личность точно установить трудно, — ответил он, выпуская клуб дыма. — Надпись не слишком-то ясна, хотя и дает основания для выдвижения определенной гипотезы. RUTGIER AR. PREUX… — Он сделал паузу и устремил взгляд на чашечку трубки с таким видом, будто надеялся отыскать в ней подтверждение своей идеи. — Rutgier может означать «Роже», «Рохелио», «Руджеро» — все, что угодно. Существует по меньшей мере десяток вариантов этого имени, оно было широко распространено в ту эпоху… Preux — может быть клановой фамилией, однако в этом случае мы окажемся в тупике, потому что в хрониках нет упоминаний ни о ком, кто носил бы подобную фамилию. Но в эпоху Позднего Средневековья слово preux употреблялось в значении «храбрый», «рыцарственный». Ну вот тебе пара известных примеров: этим словом сопровождаются имена Ланселота и Роланда… В Англии и Франции, посвящая кого-либо в рыцари, ему говорили: soyez preux, то есть: будь верным, отважным. То был своеобразный титул, которым было принято отличать избранных, цвет и красу рыцарства.

По профессиональной привычке, сам того не замечая, Альваро впал в лекторский, почти наставительный тон: это происходило — раньше или позже — всякий раз, когда речь заходила о темах, имеющих отношение к его специальности. Хулия ощутила некоторое душевное смятение: все это бередило старые воспоминания, раздувало уже успевшие покрыться пеплом забвения угольки нежности, занимавшей некогда определенное место в пространстве и во времени и игравшей немалую роль в формировании ее нынешнего характера. То были останки иной жизни и чувств, которые она методично и целеустремленно заталкивала в самый дальний угол своей души: так засовывают на самую высокую полку книгу, которую не собираются перечитывать, и она там покрывается слоем пыли, но… она там, никуда не делась.

Когда человек испытывает то, что испытывала в эти минуты Хулия, необходимо срочно подавить это любыми доступными средствами. Занять мозг мыслями о самых ближайших делах. Говорить, расспрашивать о подробностях, даже если они тебе вовсе не нужны. Наклоняться над столом, делая вид. что целиком поглощена своими записями. Думать о том, что перед ней совсем другой Альваро, не тот, что раньше, — а, вне всякого сомнения, так оно и было. Убедить себя, что все остальное произошло в некую отдаленную эпоху, в стародавние времена и бог знает где. Держаться и чувствовать так, словно воспоминания принадлежат не ей и Альваро, а каким-то совсем иным людям, о которых им просто приходилось когда-то слышать и судьба которых их никоим образом не волнует.

Одним из возможных решений проблемы было закурить, Хулия так и сделала. Дым сигареты, проникая в ее легкие, примирял ее с самой собой, как бы впрыскивая ей маленькими порциями безразличие и спокойствие. Хулия неторопливо достала из сумочки сигареты, вынула одну из пачки, зажгла, затянулась, старательно выполняя привычный ритуал. Это немного успокоило ее, и она смогла снова взглянуть в лицо Альваро, давая понять, что готова слушать дальше.

— И какова же твоя гипотеза? — Она прислушалась к собственному голосу и нашла, что он звучит вполне удовлетворительно. Что ж, отлично. — Насколько я понимаю, если слово PREUX не является фамилией, ключ к разгадке тайны, возможно, следует искать в аббревиатуре AR.

Альваро согласился с ней. Щуря глаза от дыма трубки, он взял другую книгу, раскрыл ее и принялся листать. Найдя то, что искал, он протянул книгу Хулии.

— Посмотри сюда. Роже Аррасский, родился в тысяча четыреста тридцать первом году — том самом, когда англичане сожгли в Руане Жанну д'Арк. Его семья была связана родственными узами с французским королевским домом Валуа. Роже Аррасский родился в замке Бельсанг, по соседству с герцогством Остенбургским.

— Ты думаешь, это он изображен на картине?

— Очень возможно. Вполне вероятно, что AR является сокращенным, от «Аррас». А Роже Аррасский — об этом говорится во всех хрониках той эпохи — принимал участие в Столетней войне в качестве ближайшего соратника Карла VII, короля Франции. Видишь?.. Участвовал в отвоевании Нормандии и Гиени у англичан, в тысяча четыреста пятидесятом году — в битве при Форминьи, три года спустя — в битве при Кастийоне. Взгляни-ка на эту гравюру. Может, среди этих людей изображен и он: например, вот этот рыцарь в шлеме с опущенным забралом, который в самый разгар сражения отдает королю Франции своего коня взамен убитого под ним, а сам продолжает биться пешим…

— Ты меня удивляешь, профессор. — Она смотрела на него, не скрывая своего изумления. — Какая романтическая история… Не ты ли повторял, что воображение есть злейший враг исторической точности.

Альваро расхохотался от души:

— Считай, что это маленькая вольность, допущенная мной в твою честь во внелекционное время. Разве могу я забыть твою нелюбовь к сухим и голым фактам? Вот, помню, когда мы с тобой…

Он замолчал на полуслове, потому что увидел, как тень легла на лицо Хулии. Воспоминания в этот день были неуместны; почувствовав это, Альваро не стал продолжать.

— Мне жаль, что так вышло, — тихо проговорил он.

— Да ладно, проехали. — Хулия резким движением ткнула сигарету в пепельницу, чтобы загасить, и обожгла себе пальцы. — Если смотреть в корень, в общем-то, виновата была я. — Уже более спокойно она подняла глаза на Альваро. — Так что там с нашим рыцарем?

С явным облегчением Альваро углубился в разъяснения. Роже Аррасский, сказал он, был не только воином: в нем слилось воедино множество качеств и талантов. Он был зерцалом рыцарства. Образцом средневекового дворянина. Поэтом и музыкантом — в свободное время. Его весьма высоко ценили при дворе его кузенов Валуа. Так что титул Preux подходил ему как нельзя лучше.

— Он играл в шахматы?

— Это нигде не зафиксировано.

Хулия, увлеченная рассказом, торопливо записывала. Вдруг она перестала писать и взглянула на Альваро:

— Я только не понимаю… — Она прикусила конец шариковой ручки. — Что, в таком случае, делает этот Роже Аррасский на картине ван Гюйса и с какой стати он играет в шахматы с герцогом Остенбургским…

Альваро в явном затруднении поерзал в кресле, как будто его внезапно одолели сомнения, затем уперся взглядом в стену за спиной Хулии и погрузился в молчание, нарушаемое лишь покусыванием трубки. Вид у него был такой, словно в его мозгу разыгрывалась некая внутренняя битва. Наконец он осторожно улыбнулся уголком рта.

— Что он там делает, кроме того, что играет в шахматы, я не имею понятия. — И он развел руками, давая понять, что на этом его познания кончаются. Однако Хулия отчетливо почувствовала, что он смотрит на нее с некоторой опаской, будто не решаясь высказать мысль, вертящуюся у него в голове. — Единственное, что мне известно, — помолчав, продолжал он, — это что Роже Аррасский умер не во Франции, а в Остенбурге. — И после секундного колебания указал на фотографию фламандской доски. — Ты обратила внимание, когда написана эта картина?

— В тысяча четыреста семьдесят первом. — Хулия была заинтригована. — А что?

Альваро медленно выдохнул дым, затем издал странный сухой звук, похожий на короткий смешок. Теперь он смотрел на Хулию так, словно надеялся прочесть в ее глазах ответ на вопрос, который он не решался сформулировать.

— Тут какая-то неувязка, — произнес он наконец. — Либо дата, указанная на картине, неверна, либо хроники той эпохи врут, либо этот рыцарь — не Роже Аррасский… — Он взял еще одну книгу — репринтное издание «Хроники герцогов Остенбургских», полистал ее и положил перед Хулией. — Эта книга написана в конце пятнадцатого века Гишаром д'Эйно — он француз, современник тех событий, о которых повествует, и основывается на информации, полученной от непосредственных свидетелей… Так вот, Эйно пишет, что наш рыцарь приказал долго жить в тысяча четыреста шестьдесят девятом, накануне Богоявления. То есть за два года до того, как Питер ван Гюйс написал свою «Игру в шахматы». Понимаешь, Хулия?.. Роже Аррасский никак не мог позировать для этой картины, потому что к моменту ее создания его давно уже не было в живых.

Он проводил ее до автомобильной стоянки факультета и передал папку с фотокопиями. Там почти все, сказал он. Исторические справки, список произведений ван Гюйса, включенных в каталоги, библиография… Он обещал, как только выдастся свободная минутка, составить и прислать ей на дом хронологическую справку и еще кое-что. Потом он замолчал и стоял так, с трубкой во рту, засунув руки в карманы куртки, как будто ему нужно было сказать ей еще что-то, но он сомневался, следует ли это делать.

— Надеюсь, — прибавил он после минутного колебания, — что был тебе полезен.

Хулия, все еще взбудораженная, кивнула. Подробности истории, о которой она только что узнала, так и бурлили у нее в голове. И еще кое-что.

— Я просто потрясена, профессор… Меньше чем за час ты реконструировал жизнь персонажей картины, с которой никогда прежде не имел дела.

Альваро, на мгновение отведя взгляд, поблуждал им по окружающим их зданиям и аллеям университетского городка, потом слегка пожал плечами.

— Ну, нельзя сказать, что мне уж совсем была неизвестна эта картина. — Хулия уловила в его голосе нотку сомнения, и это насторожило ее, хотя она сама вряд ли сумела бы объяснить почему. Она внимательно вслушалась в то, что говорил Альваро. — Между прочим, в одном из каталогов музея Прадо за тысяча девятьсот семнадцатый год имеется ее репродукция… «Игра в шахматы» находилась там на хранении в течение двух десятков лет — точнее, с самого начала века по двадцать третий год, когда ее забрали наследники.

— Я этого не знала.

— Ну, так теперь знаешь. — И Альваро сосредоточил свое внимание на трубке, которая, похоже, почти погасла. Хулия искоса смотрела на него. Она знала этого человека — пусть даже когда-то в прошлом — слишком хорошо, чтобы не почувствовать, что он чем-то обеспокоен. Чем-то важным, о чем не решается заговорить вслух.

— А о чем ты умолчал, Альваро?

Он ответил не сразу. Некоторое время он стоял неподвижно, с отсутствующим взглядом, посасывая свою трубку. Потом медленно повернулся к Хулии:

— Не понимаю, что ты имеешь в виду.

— Я имею в виду, что мне важно знать все, что имеет хоть какое-нибудь отношение к этой картине. — Она серьезно взглянула ему в глаза. — Я слишком многое поставила на нее.

Она заметила, как Альваро, словно в нерешительности, прикусил мундштук трубки и сделал какой-то неопределенный жест.

— Ты просто вынуждаешь меня… Похоже, твой ван Гюйс в последнее время начал входить в моду.

— Входить в моду? — Хулия разом напряглась, как будто ощутив колебание земли под ногами. — Ты хочешь сказать, что кто-то уже обращался к тебе по этому поводу?

Альваро неловко усмехнулся, словно сожалея о том, что сказал слишком много.

— Возможно, что так.

— Кто это был?

— Вот в этом-то и вся загвоздка. Я не имею права говорить тебе это.

— Не пори чуши!

— Я не порю. Это правда. — Его взгляд молил о прощении.

Хулия вздохнула глубоко, как могла, чтобы заполнить странную пустоту, которую вдруг ощутила в желудке; где-то внутри у нее включился сигнал тревоги. Но Альваро снова заговорил, и она постаралась слушать внимательно: вдруг где-нибудь промелькнет хоть обрывок информации, способной вывести ее на верный путь. Альваро хотел бы взглянуть на фламандскую доску. Разумеется, если Хулия не против. Ну и, конечно, повидаться с ней еще раз.

— Я все смогу объяснить тебе, — закончил он, — когда наступит момент.

Возможно, желание увидеть картину — всего лишь предлог, пришло в голову девушке. Он вполне способен разыграть этот спектакль, ради того чтобы повидаться с ней. Чтобы скрыть волнение, она закусила нижнюю губу. В душе ее боролись ван Гюйс и воспоминания, ничего общего не имевшие с причиной ее прихода к Альваро.

— Как поживает ваша супруга? — не в силах противостоять соблазну спросила она самым что ни на есть непринужденным тоном. Затем чуть подняла лукавый взгляд на Альваро, разом выпрямившегося и напрягшегося.

— Спасибо, хорошо, — сухо ответил он, прилежно, как нечто новое и незнакомое, рассматривая зажатую в пальцах трубку. — Она сейчас в Нью-Йорке, готовит одну выставку.

В памяти Хулии мелькнул образ миловидной светловолосой женщины в коричневом английском костюме, выходящей из автомобиля. Она тогда видела ее мельком — едва ли в течение пятнадцати секунд, но это видение разом, словно одним разрезом скальпеля, отсекло ее молодость от всей остальной жизни. Хулия смутно помнила, что жена Альваро работает по линии департамента культуры, — что-то связанное с выставками и частыми разъездами по служебным делам. В течение довольно долгого времени это обстоятельство значительно упрощало дело. Альваро никогда не говорил о жене, Хулия тоже не задавала вопросов; однако оба постоянно ощущали ее невидимое присутствие: она стояла между ними, подобно призраку. И этот призрак — пятнадцатисекундное видение женского лица — в конце концов одержал верх.

— Надеюсь, у вас все в порядке.

— Да, в общем, все нормально. Даже, я бы сказал, хорошо.

— Ясно.

Пару минут они шли молча, не глядя друг на друга. Наконец Хулия прищелкнула языком и склонила голову к плечу, улыбаясь в пространство.

— Ладно, раз уж теперь все это не имеет особого значения… — Она остановилась перед Альваро, уперев руки в бока. Губы ее дерзко улыбались, в глазах плясали чертики. — Что ты думаешь обо мне — теперь?

Прищурившись, он оглядел ее с головы до ног, помолчал, словно в раздумье.

— Ты прекрасно выглядишь… Честное слово.

— А ты — как ты себя чувствуешь?

— Скажем так — не слишком уверенно. — В его улыбке сквозила грусть. — И частенько задаю себе вопрос: правильное ли решением принял год назад?

— Ну, теперь ты уже никогда этого не узнаешь.

— Кто знает…

Он все еще очень привлекателен, подумала Хулия, чувствуя укол прежней тоски и одновременно недовольства собой. Она посмотрела ему в глаза, перевела взгляд на его руки, отдавая себе отчет в том, что ступает на лезвие бритвы, по обеим сторонам которого две бездны: одна притягивает, другая отталкивает.

— Картина у меня дома, — ответила она осторожно, уклоняясь даже от намека на какие бы то ни было обещания; а сама в этот момент силилась привести в порядок свои мысли, желая убедиться в том, что с такой болью обретенная, в прямом смысле слова выстраданная, твердость не изменила ей. Необходимо быть настороже: слишком уж рискованно предаваться чувствам и воспоминаниям. Ван Гюйс — прежде всего.

Это соображение помогло ей собраться с мыслями. Хулия пожала протянутую ей руку, ощутив в ответном пожатии неуверенность и напряжение. Это воодушевило ее, вызвав в душе тайную недобрую радость. И тогда — словно бы поддавшись внезапному порыву, но все же вполне преднамеренно — она быстро поцеловала Альваро в губы: так сказать, авансом, чтобы подбодрить. Затем, открыв дверцу своего маленького белого «фиата», скользнула внутрь.

— Если захочешь увидеть картину, заходи ко мне, — как ни в чем не бывало бросила она, включая зажигание. — Завтра, во второй половине дня. И спасибо за все.

Ему этого хватит за глаза. Она увидела в зеркальце его удаляющуюся фигуру с поднятой для прощального приветствия рукой, здания университетского городка, красный кирпичный корпус факультета. Усмехнувшись про себя, Хулия лихо проскочила на красный свет. «Ты клюнешь на эту наживку, профессор, — злорадно думала она. — Уж не знаю почему, но кто-то где-то явно собирается сыграть какую-то нехорошую шутку. И ты скажешь мне, кто это, или я буду не я».

Пепельница на столике возле дивана была битком набита окурками. До поздней ночи, лежа на диване, Хулия читала при свете маленькой лампочки. И мало-помалу история картины, самого художника и его героев оживала, становилась все более осязаемой. Хулия читала жадно, напряженно, впитывая в себя информацию, ловя малейшие подробности, способные указать путь к разгадке тайны этой странной шахматной партии, разыгрывавшейся на стоящем напротив мольберте, едва видимом в полумраке студии.

«…Освободившись в 1453 году от вассальной зависимости от Франции, герцоги Остенбургские пытались удержать зыбкое равновесие, балансируя между Францией, Германией и Бургундией. Политика, проводимая Остенбургом, вызвала опасения у Карла VII, короля Франции, боявшегося, что герцогство окажется поглощенным Бургундией, которая к тому времени усилилась настолько, что стремилась образовать независимое королевство. Над этой небольшой частью Европы бушевал целый смерч дворцовых интриг, политических альянсов и заключавшихся в глубокой тайне пактов. Опасениям Франции еще более способствовал заключенный в 1464 году брак между сыном и наследником герцога Вильгельма Остенбургского, Фердинандом, и Беатрисой Бургундской, племянницей Филиппа Доброго и двоюродной сестрой будущего герцога Бургундии Карла Отважного.

Таким образом, в те решающие для будущего Европы годы остенбургский двор стал ареной борьбы двух непримиримо враждовавших между собой партий: бургундской, ратовавшей за слияние с соседним герцогством, и французской, выступавшей за воссоединение с Францией. Непрерывной борьбой между этими двумя силами и характеризовался весьма бурный период правления Фердинанда Остенбургского вплоть до самой его смерти, последовавшей в 1474 году…»

Хулия опустила папку на пол и села на диване, обхватив колени руками. Некоторое время в студии царила абсолютная тишина. Хулия сидела неподвижно, пытаясь осмыслить только что узнанное. Затем встала, подошла к картине. Quis Necavit Equitem. Вытянув указательный палец, Хулия осторожно, не прикасаясь, провела им там, где находилась загадочная надпись, спрятанная ван Гюйсом под несколькими слоями зеленой краски, которой он изобразил покрывавшее стол сукно. Кто убил рыцаря. Теперь, после знакомства с материалами, раздобытыми у Альваро, эта фраза, скрытая в недрах едва освещенной маленькой лампочкой картины, приобрела для Хулии зловеще конкретный смысл. Наклонившись к фламандской доске так близко, что едва не коснулась ее лицом, девушка до боли в глазах всмотрелась в фигуру, обозначенную словами RUTGIER AR. PREUX. Был ли это действительно Роже Аррасский или кто-то другой, Хулия вдруг ощутила абсолютную уверенность в том, что скрытая надпись относится именно к нему. Несомненно, тут нечто вроде загадки; однако непонятно, какую роль во всем этом играют шахматы. Играют. А может, это и правда всего лишь игра?

Хулия почувствовала внезапное раздражение — как тогда, когда ей приходилось брать в руки скальпель, чтобы справиться с нежелающим отделяться лаком. Она заложила сплетенные руки за голову, прикрыла глаза. Открыв их через несколько минут, она вновь увидела перед собой профиль неизвестного рыцаря, поглощенного игрой, сосредоточенно нахмурившего лоб. А он красив, подумала Хулия, без сомнения, он был весьма привлекательный мужчина. Весь его облик дышал достоинством и благородством, и ван Гюйс явно намеренно подчеркнул это целым рядом деталей. А кроме того, голова рыцаря находилась точно на пересечении линий, составляющих в живописи так называемое золотое сечение: все классики, еще со времен Витрувия, пользовались этим законом живописной композиции, чтобы уравновесить расположение фигур на картине…

Это открытие поразило Хулию. Если бы ван Гюйс, создавая эту картину, задался целью выделить фигуру герцога Фердинанда Остенбургского — которому, вне всякого сомнения, подобная честь должна была бы принадлежать в силу его более высокого положения, — ему следовало бы, согласно правилам, поместить ее в точке золотого сечения, а не в левой части композиции. То же самое относилось и к Беатрисе Бургундской, изображенной художником в правой части картины, у окна, да еще на втором плане. Исходя из всех этих соображений напрашивался вывод: главная фигура на фламандской доске — не герцог, не герцогиня, a RUTGIER AR. PREUX — возможно, Роже Аррасский. Но Роже Аррасского к тому времени уже не было в живых.

Направляясь к одному из набитых книгами шкафов, Хулия не отводила взгляда от картины — продолжала смотреть на нее через плечо, словно боясь, что, отвернись она хоть на мгновение, кто-то из изображенных на ней людей шевельнется. Черт бы побрал этого Питера ван Гюйса! Хулия произнесла это почти вслух. Напридумывал всяких загадок, которые спустя полтысячи лет лишают ее сна. Вытащив том «Истории искусства» Ампаро Ибаньес, посвященный фламандской живописи, Хулия снова уселась с ногами на диван, закурила которую уже по счету сигарету и раскрыла книгу… Ван Гюйс, Питер. Брюгге, 1415 — Гент, 1481…

«…Отдавая, как придворный живописец, должное вышивкам, драгоценностям и мрамору, ван Гюйс тем не менее является художником буржуазного склада: это явственно сказывается в семейной, бытовой атмосфере изображаемых им сцен, в деловитом, практичном взгляде на вещи, подмечающем мельчайшие детали. В нем сильно влияние Яна ван Эйка, а еще более — его учителя, Робера Кампена. Ван Гюйс взирает на окружающий мир спокойным, невозмутимым, аналитическим взглядом фламандца. Вместе с тем, будучи неизменным приверженцем символического искусства, он закладывает в изображаемые им образы и предметы второй, глубинный смысл (закупоренный стеклянный сосуд или дверь в стене как намеки на непорочность Марии в „Деве молящейся“, игра света и теней вокруг очага в „Семействе Лукаса Бремера“ и т. п.). Мастерство ван Гюйса воплощено в четких и чистых контурах фигур и предметов, в виртуозном решении наиболее сложных для той эпохи проблем живописи — таких, как пластическая организация поверхности, нигде не прерываемый контраст между полумраком помещения и дневным светом или тень, меняющаяся в зависимости от формы и фактуры того, на что она падает.

Сохранившиеся произведения: „Портрет ювелира Вильгельма Вальгууса“ (1448), музей Метрополитен, Нью-Йорк. „Семейство Лукаса Бремера“ (1452), галерея Уффици, Флоренция. „Дева молящаяся“ (ок. 1455), музей Прадо, Мадрид. „Ловенский меняла“ (1457), частная коллекция, Нью-Йорк. „Портрет купца Матиаса Концини и его супруги“ (1458), частная коллекция, Цюрих. „Антверпенский складень“ (ок. 1461), Венская художественная галерея. „Рыцарь и дьявол“ (1462), Рийкс-музеум, Амстердам. „Игра в шахматы“ (1471), частная коллекция, Мадрид. „Снятие с креста“ (ок. 1478), собор Св. Бавона, Гент».

В четыре часа утра, когда во рту начало нестерпимо горчить от выкуренных сигарет и выпитого кофе, Хулия закончила читать. Теперь история художника, картины и ее персонажей обрела для нее плоть и кровь. Эти люди были уже не просто фигурами, написанными маслом на дубовой доске, а реальными существами, некогда заполнявшими собой определенное время и пространство между жизнью и смертью. Питер ван Гюйс, художник. Фердинанд Альтенхоффен и его супруга Беатриса Бургундская. И Роже Аррасский. Теперь уже точно он, потому что Хулия нашла-таки доказательство того, что изображенный на картине рыцарь, игрок, изучающий расположение шахматных фигур так серьезно и сосредоточенно, словно от этого зависит его жизнь, действительно был Роже Аррасским, родившимся в тысяча четыреста тридцать первом году и умершим в тысяча четыреста шестьдесят девятом, в Остенбурге. У Хулии не оставалось ни малейшего сомнения в этом. Как и в том, что таинственным связующим звеном между ним, другими персонажами и художником является эта картина, написанная через два года после его гибели. Подробное описание которой сейчас лежало у нее на коленях в виде фотокопии одной из страниц «хроники» Гишара д'Эйно.

«…Итак, в самый канун Богоявления года тысяча четыреста шестьдесят девятого от Рождества Христова, когда мессир Рогир д'Аррас прогуливался, как он имел обыкновение вечерами, по заходе солнца, вблизи рва, называемого рвом восточных ворот, некто, сокрытый тьмою, выстрелил в него из арбалета и пронзил ему грудь стрелою навылет. Сеньор д'Аррас пал на месте, громким голосом взывая и прося исповеди, но, когда прибежали к нему на помощь, душа его уже покинула тело, отлетев чрез отверстую рану. Кончина мессира Рогира, по справедливости именовавшегося зерцалом рыцарства и доблестнейшим из дворян, причинила немалое огорчение тем, кои в Остенбурге держали руку Франции, каковых приверженцем слыл и мессир Рогир. По сем печальном деле поднялись голоса, возлагавшие вину за оное на стоявших за Бургундский дом. Иные же полагали, что причиною его явились дела любовные, к коим немало пристрастен был злосчастный сеньор д'Аррас. Иные склонялись даже к тому, что сам герцог Фердинанд тайно направил руку убийцы в грудь мессира Рогира, будто бы осмелившегося взглянуть глазами любви на герцогиню Беатрису. И подозрение сопровождало герцога до самой его кончины. Так завершилось сие печальное дело, и убийц не открыли никогда, а люди, толкуя меж собою на папертях и рыночных площадях, говорили, будто некая могущественная рука споспешествовала их сокрытию. И так надлежащая кара осталась препорученной руце Божией. А был мессир Рогир мужем достославным, прекрасным ликом и телом, хоть и довелось ему во многих войнах сражаться, служа французской короне, прежде того как прибыл он в Остенбург, дабы служить герцогу Фердинанду, с коим некогда делил детство и отрочество. И был горестно оплакан он многими дамами. А имел он от роду тридцать восемь лет и пребывал во всем цвете их, когда рука убийцы сразила его…»

Хулия выключила лампу и некоторое время сидела в темноте, откинувшись головой на спинку дивана и глядя на единственную яркую точку — тлеющий кончик сигареты, которую держала в руке. Сейчас она не могла видеть стоявшую перед ней картину, да ей и не нужно было. Фламандская доска уже успела так крепко запечатлеться на сетчатке ее глаз и в ее мозгу, что даже так, в полном мраке, Хулия отчетливо видела ее — вплоть до мельчайших подробностей.

Она зевнула, потерла ладонями лицо. Она испытывала сложное, смешанное ощущение — усталости и одновременно эйфорического подъема, ощущение одержанной победы — неполной, но волнующей и возбуждающей: так человека, находящегося на середине долгого и утомительного пути, вдруг посещает предчувствие, что он сумеет дойти до конца. Пока что ей удалось приподнять лишь самый краешек завесы тайны, окутывавшей фламандскую доску; еще многое предстояло выяснить и узнать. Но кое-что уже было ясно как божий день: в этой картине нет ничего случайного или малозначащего. Все подчинялось определенному плану, определенной цели, а цель эта выражалась в вопросе «Кто убил рыцаря?», который кто-то вполне преднамеренно, из страха или каких-нибудь только ему известных соображений, закрасил или приказал закрасить. И Хулия собиралась выяснить, что скрывается за всем этим, — что бы это ни было. В эту минуту, сидя в темноте, докуривая энную сигарету, слегка ошалев от бессонной ночи и усталости, с головой, едва не лопающейся от средневековых образов и свиста стрел, выпущенных ночью в спину, девушка думала уже не о реставрации картины, а о том, как раскрыть ее тайну. Это будет даже забавно, подумала она за секунду до того, как погрузилась в сон: участников этой истории уже давным-давно нет на свете, и даже их скелеты в могилах, наверное, успели рассыпаться в пыль, а она, Хулия, вдруг возьмет да и найдет ответ на вопрос, заданный художником-фламандцем по имени Питер ван Гюйс полтысячи лет назад. Ответ на вопрос… загадку… вызов, брошенный и долетевший сквозь пятивековое молчание…

2. ЛУСИНДА, ОКТАВИО, СКАРАМУЧЧА

— По-моему, Зазеркалье страшно похоже на шахматную доску, — сказала наконец Алиса.

Л. Кэрролл

Дверной колокольчик антикварного магазина приветствовал Хулию звонким «динь-дилинь». Всего несколько шагов — и она почувствовала, как ее буквально обволакивает такое знакомое ощущение покоя и домашнего уюта. Она всякий раз испытывала его, приходя сюда. Все ее воспоминания, начиная с самых ранних, были пронизаны этим мягким золотистым светом, в котором безмолвно грезили о прошлом бархатные и шелковые кресла, резные консоли в стиле барокко, тяжелые ореховые бюро, ковры, фигурки из слоновой кости, фарфоровые статуэтки и потемневшие от времени картины; изображенные на них люди в черных, будто траурных, одеждах строго и сурово взирали из своих рам на ее детские игры. За годы, минувшие с тех пор, многие вещи исчезли, уступив место другим, однако общее впечатление, бережно хранимое душой Хулии, оставалось неизменным: ряд комнат, озаренных мягким светом, словно бы обнимающим расставленные и разбросанные в гармоничном беспорядке вещи и предметы самых разных эпох и стилей. А среди них — три изящные фарфоровые, расписанные вручную фигурки работы Бустелли: Лусинда, Октавио и Скарамучча, персонажи комедии дель-арте. Они были гордостью Сесара, а также любимыми игрушками Хулии в ее детские годы. Возможно, именно поэтому антиквар так и не пожелал расстаться с ними и продолжал держать их, как и прежде, в особой небольшой витрине, расположенной в глубине магазина, возле витража в свинцовом переплете, обрамлявшего выход во внутренний дворик: там Сесар обычно сидел и читал — Стендаля, Манна, Сабатини, Дюма, Конрада, — пока колокольчик не извещал о приходе очередного клиента.

— Здравствуй, Сесар.

— Здравствуй, принцесса.

Сесару было, наверное, за пятьдесят (Хулии ни разу не удалось вырвать у него чистосердечное признание относительно его возраста). В его голубых глазах всегда играла насмешливая улыбка, как у мальчишки-шалуна, для которого самое большое удовольствие на свете — это поступать наперекор миру, в котором его заставляют жить. Всегда тщательно уложенные волнистые волосы Сесара были снежно-белы (Хулия подозревала, что он уже не первый год добивался этого эффекта химическими средствами), и он все еще сохранял отличную фигуру — может, лишь чуть раздавшуюся в бедрах, — которую весьма умело облачал в костюмы безупречно-изысканного покроя; пожалуй, единственным маленьким «но» являлась некоторая их смелость, если учитывать возраст владельца. Сесар никогда, даже в самом избранном светском обществе, не носил галстуков, заменяя их великолепными итальянскими шейными платками, которые завязывал изящным узлом, оставляя незастегнутым ворот рубашки; а рубашки у него были исключительно шелковые, помеченные его инициалами, вышитыми в виде белого или голубого вензеля чуть пониже сердца. Вот таким был Сесар. А кроме того, человеком высочайшей, рафинированной культуры: подобных ему Хулия среди своих знакомых могла пересчитать по пальцам. А еще в Сесаре, как ни в ком другом, воплощалась идея, что в людях высшего общества безукоризненная учтивость является выражением крайнего презрения к остальным. Из всего окружения антиквара (под каковым, возможно, следовало подразумевать все человечество) Хулия была единственной, кто, оказываясь предметом этой учтивости, мог воспринимать ее спокойно, зная, что презрение к ее персоне никак не относится. Ибо всегда — с тех пор, как она помнила себя, — Сесар был для нее своеобразным гибридом отца, наперсника, друга и духовного наставника, хотя не являлся в полном смысле слова ни тем, ни другим, ни третьим, ни четвертым.

— У меня проблема, Сесар.

— Прошу прощения. В таком случае, у нас проблема. Так что рассказывай все.

И Хулия рассказала ему все, не опустив ни одной подробности. Поведала и о таинственной надписи; на это сообщение антиквар отреагировал только легким движением бровей. Они сидели у витража в свинцовом переплете, и Сесар слушал, чуть наклонившись к ней: нога на ногу — правая на левой, рука, украшенная золотым перстнем с дорогим топазом, небрежно покоится на запястье другой, точнее, на часах «Патек Филипп». Вот эта изысканная небрежность, отнюдь не наигранная (а возможно, уже давно переставшая быть наигранной), так неотразимо действовала на беспокойные юные головы, стремящиеся к утонченным ощущениям: на разных свежеиспеченных художников, скульпторов и представителей иных искусств. Сесар брал их под свое крыло и опекал с преданностью и постоянством, на которые — следовало отдать ему должное — никоим образом не влияло прекращение их романтических отношений: эти периоды никогда не бывали у него слишком долгими.

— Жизнь коротка, а красота эфемерна, принцесса. — Сесар произносил это вкрадчиво, доверительно, почти шепотом, а на губах его играла меланхолическая и одновременно насмешливая улыбка. — Было бы просто несправедливо обладать ею вечно… Самое прекрасное — это научить летать юного воробышка, ибо его свобода заключает в себе твое самоотречение… Ты улавливаешь всю тонкость этой параболы?

Хулия (как она сама признала однажды вслух, когда Сесар, посмеиваясь, но явно чувствуя себя польщенным, обвинил ее в том, что она устраивает ему сцену ревности) испытывала по отношению к этим «воробышкам», вечно порхавшим вокруг антиквара, необъяснимое раздражение, выражать которое ей не давала лишь привязанность к Сесару да старательно доказываемая самой себе мысль, что он, в конце концов, имеет полное право жить своей собственной жизнью. Как — по своему обыкновению, бестактно — не раз говорила Менчу: «У тебя, детка моя, просто комплекс Электры, переодевшейся Эдипом. Или наоборот…» В отличие от парабол Сесара, всегда несших глубокий скрытый смысл, параболы Менчу били не в бровь, а в глаз без всякого камуфляжа, и притом наотмашь.

Когда Хулия закончила свой рассказ, антиквар некоторое время молчал, обдумывая и взвешивая услышанное. Потом чуть наклонил голову в знак согласия. История фламандской доски, похоже, не произвела на него особого впечатления — в делах, связанных с искусством, да с учетом его возраста и опыта, не много осталось вещей, способных сильно впечатлить его, — однако в его обычно насмешливо поблескивающих глазах промелькнула искорка интереса.

— Прелестно, — негромко произнес он, и Хулия поняла, что может рассчитывать на него. Сколько она себя помнила, это слово в устах Сесара всегда означало приглашение к сообщничеству, к приключению, к разведыванию какой-нибудь тайны: была ли то тайна пиратского сокровища, спрятанного в одном из ящиков резного елизаветинского комода (который Сесар в конце концов продал какому-то музею), или воображаемая история дамы в кружевном платье с портрета, приписываемого Энгру, возлюбленный которой, гусарский офицер, якобы пал в битве при Ватерлоо, во время кавалерийской атаки, крича навстречу ветру имя владычицы своего сердца… Так, ведомая за руку Сесаром, Хулия прожила добрую сотню жизней, наполненных сотнями приключений; и каждое из них, устами Сесара, учило ее ценить красоту, самоотверженность, нежность, находить тончайшее, живейшее наслаждение в созерцании произведения искусства, прозрачной белизны фарфора или даже просто скромного отражения солнечного луча на стене, радужно преломленного хрусталем.

— Прежде всего, — говорил тем временем Сесар, — мне нужно хорошенько ознакомиться с этой картиной. Я мог бы заехать к тебе завтра, поближе к вечеру, скажем, в половине восьмого.

— Хорошо. Только… — Хулия чуть замялась. — Возможно, Альваро тоже приедет.

— Очаровательно. Я уже давненько не встречался с этим подонком, так что мне будет крайне приятно забросать его отравленными стрелами, замаскированными под изящные перифразы.

— Пожалуйста, Сесар!..

— Не беспокойся, дорогая. Я буду держаться вполне доброжелательно, раз уж таковы обстоятельства… Моя рука, разумеется, нанесет ему рану, но не единой капли крови не прольется на твой персидский ковер. Который, кстати, давно следовало бы почистить.

Хулия устремила на него взгляд, исполненный нежности, и обеими руками взяла его за руки.

— Я люблю тебя, Сесар.

— Я знаю. Это вполне нормально. Это происходит почти со всеми.

— За что ты так ненавидишь Альваро?

То был дурацкий вопрос, и Сесар взглянул на нее с мягким укором.

— Он заставил тебя страдать. — Голос антиквара звучал серьезно и торжественно. — Если бы ты позволила мне, я вполне был бы способен вырвать ему глаза и кинуть их собакам, бродящим по пыльным дорогам Фив. Все в соответствии с классикой. А ты могла бы изображать хор: представляю, как ты была бы хороша в пеплуме, с обнаженными руками, воздетыми к Олимпу. А боги там, наверху, храпели бы после очередного обильного возлияния.

— Возьми меня замуж, Сесар. Вот прямо сейчас.

Сесар взял ее руку и поцеловал, едва коснувшись губами.

— Когда ты вырастешь, принцесса.

— Я уже выросла.

— Нет еще. Но, когда ты действительно вырастешь, я осмелюсь сказать Твоему Высочеству, что я любил тебя. И что боги, проснувшись, отняли у меня не все. Только мое королевство. — Он чуть поколебался, точно раздумывая. — Впрочем, если хорошенько поразмыслить, это мелочь, не имеющая ровно никакого значения.

Всю жизнь, всю их дружбу шел между ними этот понятный лишь им двоим диалог, исполненный нежности и воспоминаний. После слов Сесара воцарилась тишина, нарушаемая только тиканьем старинных часов, в ожидании покупателя отмеривающих, как звонкие капли времени, секунду за секундой.

— В общем, — проговорил наконец Сесар, — если я все правильно понял, речь идет о расследовании убийства.

Хулия удивленно взглянула на него.

— Любопытно, что ты воспринял это именно так.

— А как же иначе? Ведь речь идет именно об убийстве. Какая разница, что произошло оно в пятнадцатом веке…

— Да, конечно. Но это слово — «убийство» — придает всему более мрачную окраску. — Хулия усмехнулась чуть нервно. — Может, вчера я слишком устала, чтобы взглянуть на дело под таким углом, но до сих пор я видела в нем нечто вроде игры — просто игры. Знаешь, как эти ребусы, которые приходится расшифровывать… Вопрос моей профессиональной компетентности и моего самолюбия.

— Ну и?..

— Ну а теперь ты эдак запросто заявляешь мне, что речь идет о расследовании настоящего убийства! И вот только что, минуту назад, до меня дошло, что это действительно так… — Она на мгновение замолкла с раскрытым ртом, словно заглянув в бездонную пропасть. — Ты понимаешь? Кто-то убил или приказал убить Роже Аррасского в канун Богоявления тысяча четыреста шестьдесят девятого года. И картина рассказывает, кто это сделал. — От волнения Хулия даже привстала со стула. — В нашей власти разгадать загадку, которой уже пять веков… Может, именно это событие изменило ход кусочка истории Европы… Ты представляешь, как может подняться цена «Игры в шахматы» на аукционе, если нам удастся доказать все это?

Не в силах усидеть на месте, Хулия вскочила и закончила этот монолог уже стоя, наклонившись к Сесару и опираясь руками о розовую мраморную доску стоявшего рядом круглого столика. Антиквар смотрел на нее вначале с удивлением, затем с восхищением.

— Да, дело может дойти до нескольких миллионов, — согласился он, кивая.

— Даже до многих миллионов, — добавил он убежденно после секундного размышления. — Если хорошо организовать рекламу, «Клэймор» может утроить или даже учетверить стартовую цену… Эта твоя картина и правда настоящее сокровище.

— Нам нужно повидаться с Менчу. Прямо сейчас.

Сесар покачал головой, придав своему лицу выражение оскорбленного достоинства.

— Ну, это уж нет, дорогая. Даже не напоминай мне об этой кукле. Не желаю иметь с ней ничего общего… Я полностью к твоим услугам, но только на соответствующем расстоянии от нее.

— Не капризничай, Сесар. Ты мне нужен.

— И я в твоем абсолютном распоряжении, принцесса. Но избавь меня от необходимости общаться с этой отреставрированной Нефертити и ее очередными альфонсами, а проще говоря — сутенерами. От этой твоей приятельницы у меня всегда разыгрывается мигрень. — Он указал пальцем на висок. — Вот здесь, здесь, видишь?

— Сесар…

— Ладно, сдаюсь. Vae victis.[9] Так и быть, я встречусь с твоей Менчу.

Хулия звонко расцеловала его в безупречно выбритые щеки, ощутив при этом исходивший от него запах мирры. Одеколон Сесар покупал в Париже, а шейные платки — в Риме.

— Я люблю тебя, антиквар. Просто обожаю.

— Лесть. Бесстыдная лесть. И от кого? От тебя — мне, в мои-то годы.

Менчу тоже покупала духи в Париже, но более крепкие, чем у Сесара. Когда она быстрым шагом — одна, без Макса — вошла в вестибюль отеля «Палас», о ее приближении возвестила, подобно герольду, целая волна ароматов «Румбы» от Баленсиаги.

— У меня есть новости. — Прежде чем сесть, она потрогала пальцем нос и несколько раз резко и коротко вздохнула. Она успела сделать техническую остановку в туалете, и на ее верхней губе еще виднелось несколько крохотных частичек белого порошка; Хулии была хорошо известна причина ее приподнятого настроения. — Дон Мануэль ждет нас у себя дома, чтобы поговорить о деле.

— Дон Мануэль?

— Да, детка моя. Владелец фламандской доски. Что-то ты стала плохо соображать. Мой очаровательный старикашка.

Они заказали по некрепкому коктейлю, и Хулия посвятила подругу в результаты своих исследований. Менчу мысленно прикидывала возможные проценты, и глаза ее открывались все шире и шире.

— Это здорово меняет дело. — Она взялась подсчитывать, чертя кроваво-красным ногтем указательного пальца по льняной скатерти. — Тут уж моих пяти процентов маловато. Так что я поставлю перед ребятами из «Клэймора» вопрос ребром: из пятнадцати процентов комиссионных от суммы, за которую будет продана картина, семь с половиной им, семь с половиной — мне,

— Они не согласятся. Это же выходит намного меньше того, что они получают обычно.

Менчу рассмеялась, прикусив зубами край бокала.

— Им придется согласиться, — сказала она. — Кроме «Клэймора», существуют еще «Сотби» и «Кристи», до их офисов отсюда рукой подать, и они просто взвоют от восторга от одного намека на перспективу заполучить ван Гюйса. Тут уж «Клэймору» придется решать: либо синица в руке, либо журавль в небе.

— А владелец? А вдруг твой очаровательный старикашка возьмет да и скажет свое слово? Например, захочет сам, напрямую, вести дела с «Клэймором». Или с другими.

Менчу хитро усмехнулась.

— Ни черта подобного. Он подписал мне бумажку. И потом, — она указала на свою юбку, более чем щедро открывавшую взорам обтянутые темными чулками ноги, — как видишь, я оделась по-боевому. Мой дон Мануэль рассиропится как миленький, или я уйду в монастырь. — Она закинула ногу на ногу, затем поменяла их местами (демонстрация, рассчитанная на сидевших за соседними столиками мужчин) и, видимо довольная произведенным эффектом, снова занялась своим коктейлем. — Что же касается тебя…

— Я хочу полтора процента от твоих семи с половиной.

Менчу чуть не хватил удар.

— Это же целая куча деньжищ! — возмущенно завопила она. — Втрое или вчетверо больше, чем мы договаривались за реставрацию.

Хулия спокойно пережидала бурю, достав из сумочки пачку «Честерфилда» и закурив. Когда Менчу на миг умолкла, чтобы глотнуть воздуха, она пояснила:

— Ты меня не поняла. Гонорар за мою работу отчисляется от той суммы, которую получит твой дон Мануэль после продажи картины. — Она выдохнула длинную струю дыма. — Я говорила о других процентах — от того, что получишь ты. Если фламандская доска будет продана за сто миллионов, семь с половиной из них пойдет «Клэймору», шесть — тебе, полтора — мне.

— Ничего себе! — Менчу недоверчиво покачала головой. — Кто бы мог подумать: ты, такая тихоня, вечно со своими кисточками и баночками… А тебе, оказывается, палец в рот не клади.

— Что же делать, жизнь такая. Дружба дружбой, но кушать ведь тоже хочется.

— У меня от тебя просто волосы дыбом, честное слово. Я пригрела змею на своей левой груди. Как Аида. Или кто это был — Клеопатра?.. Я и не знала, что ты так хорошо умеешь высчитывать проценты.

— Поставь себя на мое место. В конце концов, ведь это я вытащила на свет Божий всю эту историю. — Хулия помахала пальцами перед лицом подруги. — Вот этими самыми ручками.

— Ты пользуешься тем, что у меня чересчур доброе сердце. Ты, невинный цыпленочек с когтями.

— Ну, куда моим когтям до твоих…

Менчу испустила мелодраматический вздох. У ее драгоценного Макса выдирали изо рта кусок хлеба, но, в конце концов, договориться всегда можно. Дружба, между прочим, тоже кое-чего стоит. В этот момент она взглянула в сторону двери бара, и лицо ее приняло загадочное выражение. Ну конечно, подумала Хулия. О дерьме подумаешь, оно и…

— Макс?

— Пожалуйста, не делай такой кислой гримасы. Макс — просто прелесть. — Менчу повела глазами в сторону двери и чуть прищурилась, как бы приглашая Хулию понаблюдать исподтишка за кем-то, только что вошедшим. — Тут Пако Монтегрифо. Из «Клэймора». И он нас заметил.

Монтегрифо был директором мадридского филиала «Клэймора». Высокий интересный мужчина около сорока, он одевался со строгой элегантностью итальянского князя. Его пробор был так же безупречен, как его галстуки, а улыбка открывала великолепный ряд зубов, слишком безукоризненно ровных, чтобы быть настоящими.

— Добрый день, сеньоры. Какая приятная неожиданность.

Он стоял, пока Менчу знакомила его с Хулией.

— Я видел некоторые из ваших работ, — сказал он, узнав, что это она занимается ван Гюйсом. — Могу сказать только одно: изумительно.

— Благодарю вас.

— Не за что: это не комплимент. Не сомневаюсь, что и «Игра в шахматы» будет сделана на том же уровне. — Он снова обнажил в профессиональной улыбке белый ряд зубов. — Мы возлагаем большие надежды на эту доску.

— Мы тоже, — отозвалась Менчу. — Такие большие, что вы и представить себе не можете.

Монтегрифо, видимо, уловил что-то необычное в тоне, каким были произнесены эти слова, потому что в его карих глазах появилось выражение настороженного внимания. А он совсем не дурак, подумала Хулия. Монтегрифо тем временем вопросительно кивнул в сторону свободного стула.

— Меня, правда, ждут, — сказал он, — но несколькими минутами я располагаю. Вы позволите?

Он сделал отрицательный знак подошедшему было официанту и сел напротив Менчу. Он по-прежнему излучал приветливость, но теперь в ней ощущалось некое осторожное ожидание: так прислушиваются, не повторится ли раздавшийся вдали неясный звук.

— Что, какие-нибудь проблемы? — спокойно спросил он.

Менчу покачала головой. Абсолютно никаких проблем. Никаких причин для беспокойства. Но Монтегрифо и не выглядел обеспокоенным: лицо его выражало просто вежливый интерес.

— Возможно… — Менчу слегка поколебалась, — возможно, нам придется пересмотреть условия нашего договора.

Воцарилось неловкое молчание. Монтегрифо глядел на Менчу с тем выражением, с каким смотрят на клиента, не способного вести себя надлежащим образом.

— Уважаемая сеньора, — произнес он наконец, — «Клэймор» — фирма весьма серьезная.

— Нисколько в этом не сомневаюсь, — хладнокровно парировала Менчу. — Но при работе над ван Гюйсом обнаружены важные детали, которые значительно увеличивают ценность картины.

— Наши эксперты не усмотрели таких деталей.

— Исследование картины было проведено уже после вашей экспертизы. Эти находки… — тут Менчу снова на секунду словно бы засомневалась, нужно ли продолжать, и это не прошло незамеченным, — они не на виду.

Монтегрифо повернулся к Хулии. Лицо его отражало энергичную работу мысли, взгляд стал ледяным.

— Что вы обнаружили? — спросил он мягко, как исповедник, побуждающий к признанию.

Хулия в нерешительности смотрела на Менчу.

— Мы не уполномочены, — вмешалась Менчу. — Во всяком случае, на сегодняшний день. Сначала мы должны получить соответствующие инструкции от моего клиента.

Монтегрифо едва заметно пожал плечами, затем светски неторопливо поднялся.

— Мне пора. Прошу извинить.

Казалось, он собирался еще что-то добавить, но ограничился тем, что с любопытством посмотрел на Хулию. Он вроде бы даже и не беспокоился ни о чем. Только, прощаясь, выразил надежду — глядя на Хулию, но явно адресуясь к Менчу, — что находка, или открытие, или что бы то ни было, не повлияет на достигнутую договоренность. После чего, уверив дам в своем совершеннейшем к ним почтении, отошел от столика и, пройдя через весь зал, подсел к другому, занятому какой-то парой, — по-видимому, иностранцами.

Менчу сокрушенно разглядывала свой бокал.

— Я здорово сваляла дурака.

— Почему? Рано или поздно он все равно узнал бы.

— Да, да. Но ты не знаешь Пако Монтегрифо. — Она отпила глоток и, приподняв бокал, взглянула сквозь него на аукциониста. — Вот ты думаешь: он весь такой светский, такой воспитанный, а он со всей своей светскостью, если бы только был знаком с доном Мануэлем, сию же минуту понесся бы к нему, чтобы разузнать, в чем там дело, и выкинуть нас за борт.

— Ты так думаешь?

Менчу саркастически хмыкнула. Уж она-то хорошо знала Пако Монтегрифо.

— У него бульдожья хватка, отлично подвешен язык, никаких проблем с совестью, а запах возможной сделки он чует за сорок километров. — Она с восхищением прищелкнула языком. — А еще говорят, что он занимается нелегальным вывозом произведений искусства и что никто так, как он, не умеет подмазываться к сельским священникам.

— Тем не менее он производит приятное впечатление.

— Да он просто этим живет: тем, что производит приятное впечатление.

— Я только не понимаю: если ты знаешь о нем такие вещи, почему ты не обратилась к кому-нибудь другому…

Менчу пожала плечами. Да, ей много чего известно о Пако Монтегрифо, но какое это имеет значение? У «Клэймора» ведь репутация безупречная.

— Ты что, спала с ним?

— С кем — с Монтегрифо? — Менчу расхохоталась. — Нет, детка. Он совершенно не в моем вкусе.

— А по-моему, он вполне, вполне.

— Просто у тебя сейчас такой возраст, голубушка. Лично я предпочитаю негодяев без полировки — таких, как Макс: у них всегда такой вид, что они вот-вот залепят тебе пару пощечин… В постели они лучше, а если смотреть в перспективе, то и обходятся намного дешевле.

— Вы, разумеется, еще слишком молоды.

Они пили кофе за китайским лакированным столиком, возле большого эркерного окна, густо увитого зеленью. Из старого фонографа лились звуки «Музыкального приношения» Баха. Временами дон Мануэль Бельмонте прерывал сам себя, как будто тот или другой такт вдруг привлек его внимание, несколько мгновений прислушивался, потом принимался слегка отбивать пальцами по никелированной ручке своего инвалидного кресла. Его лоб и тыльная сторона ладони были усыпаны темными пятнышками — знаками глубокой старости, на запястьях и шее узловато переплетались толстые голубые вены.

— Это случилось, думаю, году в сороковом… или в сороковых… — На сухих, потрескавшихся губах старика мелькнула грустная улыбка. — То были тяжелые времена, и мы продали почти все свои картины. Особенно мне помнится одна — Муньоса Деграйна, и еще одна, Мурильо. Моя бедная Ана, да будет ей земля пухом, так никогда и не оправилась от потери этого Мурильо. То был образ Пресвятой Девы — изумительный, такой маленький, очень похожий на те, что висят в Прадо… — Он прикрыл глаза, словно пытаясь мысленным взором разглядеть эту картину в ряду других воспоминаний. — Его купил один военный, он потом стал министром… Кажется, его звали Гарсиа Понтехос. Он прекрасно сумел воспользоваться нашим положением. Этот бессовестный негодяй заплатил нам всего четыре сотни.

— Могу себе представить, как тяжело было вам расставаться со всем этим… — Тон Менчу, сидевшей напротив Бельмонте, был преисполнен надлежащего сочувствия, а ее ноги выставлены напоказ в наиболее выгодном ракурсе. Инвалид покивал в знак согласия; лицо его выражало уже давно ставшую привычной покорность судьбе. Такое выражение приобретается только ценой утраты иллюзий.

— У нас не было иного выхода. Друзья и родня — даже семья моей жены — как-то разом отошли от нас после войны, когда меня уволили с работы: я был дирижером Мадридского оркестра… Время было такое — кто не с нами, тот против нас… А я не был с ними.

Он умолк: казалось, его внимание отвлекла музыка, звучавшая из угла, где стоял проигрыватель; вокруг него возвышались стопки старых пластинок, а над ними, в одинаковых рамках, гравированные портреты Шуберта, Верди, Бетховена и Моцарта. Через несколько секунд, снова переведя взгляд на Хулию и Менчу, дон Мануэль удивленно заморгал, он будто вернулся откуда-то издалека и не ожидал, что они все еще здесь.

— Потом у меня начался тромбоз, — продолжал он, видимо вспомнив, что к чему, — и все еще больше осложнилось. К счастью, у нас оставалось наследство моей жены, которое никто не мог у нее отобрать. Вот таким образом нам удалось сохранить этот дом, кое-что из мебели и две-три хорошие картины, среди них и «Игру в шахматы»… — Он грустно взглянул на противоположную стену, на торчавший из нее опустевший гвоздь, на темный прямоугольник невыцветших обоев и погладил кончиками пальцев подбородок, на котором виднелось несколько седых волосков, как-то уклонившихся от встречи с бритвой. — Эту картину я всегда особенно любил.

— От кого вы ее унаследовали?

— От одной из боковых ветвей — Монкада. От брата деда моей жены. Мать Аны была урожденная Монкада. Один из ее предков, Луис Монкада, служил интендантом герцога Александра Фарнезского — веке в шестнадцатом… Похоже, этот дон Луис был большим любителем искусства.

Хулия заглянула в бумаги, лежавшие на столе среди кофейных приборов.

— «Приобретена в тысяча пятьсот восемьдесят пятом году… Возможно, в Антверпене, во время капитуляции Фландрии и Брабанта…»

Старик кивнул и чуть сдвинул брови, будто припоминая лично виденные события.

— Да. Возможно, она находилась в числе трофеев, добытых при разграблении города. Легионеры, имуществом которых заведовал предок моей жены, были не из тех, кто вежливо стучит в дверь и выписывает квитанции за реквизированное добро.

Хулия перелистывала документы.

— Раньше этого года никаких упоминаний о картине нет, — заметила она. — Может, вы помните какую-нибудь семейную историю, связанную с ней? Легенду, предание или что-нибудь в этом роде. Любая ниточка пригодилась бы нам.

Бельмонте покачал головой:

— Нет, я ничего такого не знаю. В семье моей жены «Игру в шахматы» всегда именовали «Фламандской доской» или «Фарнезской доской» — наверняка чтобы сохранить память о ее происхождении… Более того: под этим названием она почти двадцать лет хранилась в музее Прадо, пока в двадцать третьем году отцу моей жены не удалось получить ее назад благодаря помощи Примо де Риверы[10], который был другом семьи… Мой тесть всегда весьма ценил этого ван Гюйса, поскольку сам любил шахматы. Поэтому, когда картина перешла к его дочери — моей жене, я никогда не хотел продавать ее.

— А теперь? — спросила Менчу. Старик некоторое время молчал, разглядывая свою чашку, словно бы не расслышав вопроса.

— Теперь все изменилось, — наконец произнес он, медленно переведя взгляд сначала на Менчу, потом на Хулию; казалось, он посмеивается над самим собой. — Я превратился в старую рухлядь — это видно за километр. — И он похлопал ладонями по своим неподвижным ногам. — Моя племянница Лола и ее муж заботятся обо мне, и я должен как-то отблагодарить их за это. Не так ли?

Менчу пробормотала извинение. Конечно, это дела семейные, и она вовсе не собиралась совать в них нос.

— Ничего, ничего, не беспокойтесь. — Бельмонте поднял правую руку с вытянутыми двумя пальцами, словно отпуская ей все грехи. — Ваш интерес вполне естествен. Картина стоит денег, а здесь, дома, она просто висит без всякой пользы. Лола и ее муж говорят, что лишние деньги пришлись бы очень кстати. Лола получает пенсию за своего отца, но вот ее муж, Альфонсо… — Он взглянул на Менчу с выражением, долженствующим означать: вы же меня понимаете. — Вы же знаете его: он никогда в жизни не работал. Что касается меня… — На губах старика вновь промелькнула насмешливая улыбка. — Если я скажу вам, сколько налогов мне приходится платить каждый год как владельцу этого дома, у вас просто волосы встанут дыбом.

— Что ж, район у вас хороший, — заметила Хулия, — и дом тоже.

— Да, но моя пенсия — это просто смех сквозь слезы. Поэтому мне и приходится время от времени продавать кое-что из вещей, которые я храню как память… Эта картина даст нам некоторую передышку.

Он замолчал, задумался, медленно покачивая головой; однако он не казался особенно подавленным — скорее, происходящее забавляло его, словно во всем этом имелись какие-то юмористические моменты, которые он один был способен оценить по достоинству. Хулия поняла это, когда, доставая из пачки сигарету, перехватила его лукавый взгляд. Возможно, то, что на первый взгляд казалось банальным ощипыванием больного старика бессовестными племянниками, для него самого являлось любопытным лабораторным экспериментом на тему «Алчность в лоне семьи». «Ах, дядя, ох, дядя, мы тут пашем на тебя, как невольники, а твоей пенсии едва хватает на покрытие расходов; тебе было бы гораздо лучше в доме для престарелых, среди твоих ровесников… А эти картины болтаются тут безо всякой пользы…» Сейчас, поманив их такой наживкой, как ван Гюйс, Бельмонте мог чувствовать себя в безопасности. Он даже снова, после стольких лет унижений, захватил в свои руки инициативу. Благодаря картине он теперь мог надлежащим образом свести счеты с племянниками.

Хулия протянула ему пачку сигарет. Лицо старика озарилось благодарной улыбкой, но он заколебался.

— Вообще-то мне не следовало бы… Лола позволяет мне в день только одну чашечку кофе и одну сигарету.

— К черту вашу Лолу! — Эти слова сорвались с губ девушки неожиданно даже для нее самой. Менчу метнула на нее испуганный взгляд; однако старик, похоже, ничуть не обиделся. Напротив, Хулии показалось, что она уловила в его глазах, обращенных на нее, озорную искорку, впрочем тут же погасшую. Старик протянул свои костлявые пальцы и взял сигарету.

— Что касается картины, — сказала Хулия, наклоняясь через стол, чтобы предложить огня дону Мануэлю, — там возникло одно непредвиденное обстоятельство…

Старик с откровенным наслаждением затянулся, до отказа наполнил легкие дымом и, прищурившись, взглянул на нее.

— Хорошее или плохое?

— Хорошее. Оказалось, что под слоем краски скрыта надпись, сделанная, по-видимому, самим художником. Если ее раскрыть, цена картины намного возрастет. — Она откинулась на стуле, улыбаясь. — Решать, разумеется, вам.

Бельмонте посмотрел на Менчу, потом на Хулию, как будто мысленно сравнивая что-то или взвешивая какие-то одному ему известные обстоятельства. Наконец он, по-видимому, принял решение, потому что, еще раз глубоко затянувшись, удовлетворенно опустил ладони на колени.

— Вы не только красивы, но, как вижу, еще и умны, — сказал он Хулии. — Я даже уверен, что вам нравится Бах.

— Я его очень люблю.

— Объясните мне, пожалуйста, о чем там идет речь.

И Хулия объяснила.

— Бывает же такое! — произнес наконец Бельмонте, покачивая головой, после долгого недоверчивого молчания. — Я столько лет, день за днем, смотрел на эту картину — вон там она висела, и мне никогда даже в голову не приходило… — Он бросил взгляд на темное прямоугольное пятно на обоях — след от фламандской доски — и прикрыл глаза, довольно улыбаясь. — Так, значит, этот художник любил загадывать загадки…

— Похоже на то, — отозвалась Хулия. Бельмонте жестом указал на продолжавший играть проигрыватель.

— И он не единственный, кто этим занимался. В прежние времена произведения искусства, прямо-таки битком набитые разными хитрыми шутками и загадками, были делом вполне обыкновенным. Вот, возьмите, например, Баха. Десять канонов «Приношения» — это самое совершенное из всего, что он сочинил, однако ни один из них не дописан до конца… Бах сделал это преднамеренно, как будто речь шла о загадках, которые он предлагал Фридриху Прусскому… Музыкальная уловка, довольно частая в ту эпоху. А заключалась она в том, чтобы, написав тему, сопроводить ее лишь несколькими более или менее загадочными указаниями и предоставить раскрыть основанный на этой теме канон другому музыканту или исполнителю. То есть другому игроку, поскольку, в общем-то, это была игра.

— Весьма интересно, — отозвалась Менчу.

— О да! Вы даже не представляете себе, до какой степени. Бах, как и многие другие люди искусства, обожал расставлять ловушки. Он постоянно прибегал к каким-либо трюкам, чтобы обмануть слушателей: знаете, разные там уловки с нотами и буквами, хитроумные вариации, необычные фуги, а главное — огромное чувство юмора… Например, в одно из своих сочинений для шести голосов он втихаря вставил собственное имя, разделив его между двумя наиболее высокими голосами. Но такие вещи случались не только в музыке: Льюис Кэрролл, который был математиком и писателем, а кроме того, большим любителем шахмат, имел обыкновение вставлять в свои стихотворные произведения акростихи… Существуют весьма остроумные способы, как скрыть то, что вы желаете скрыть: и в музыке, и в стихах, и в живописи.

— Что да, то да, — согласилась Хулия. — Символы и тайные шифры часто встречаются в искусстве. Даже в современном… Проблема в том, что мы не всегда располагаем ключами, при помощи которых можно было бы расшифровать эти послания. Особенно старинные. — Теперь она задумчиво посмотрела на темный прямоугольник на стене. — Но в случае с «Игрой в шахматы» у нас есть несколько отправных пунктов. Так что мы можем попробовать.

Бельмонте откинулся в своем инвалидном кресле и кивнул, устремив на Хулию лукавый взгляд.

— Держите меня в курсе, — сказал он. — Даю вам слово, что ничто не может доставить мне большего удовольствия.

Они прощались в холле, когда появились племянники. Лола оказалась высокой тощей женщиной далеко за тридцать, с рыжеватыми волосами и маленькими хищными глазками. Ее правая рука, окутанная рукавом мехового пальто, крепко обвилась вокруг левой руки ее мужа, смуглого худого мужчины, на вид несколько моложе нее, чья рано поредевшая шевелюра казалась еще реже на фоне сильно загоревшей лысины. Даже не знай Хулия из намеков дона Мануэля, что его родственник никогда в жизни не работал, она догадалась бы, что перед ней выдающийся экземпляр любителя беззаботного существования. В чертах его лица, в глазах, с уже обозначившимися под ними мешками, читались хитрость и коварство, граничащие с цинизмом, а крупный выразительный рот, напоминающий лисью пасть, еще более усиливал это впечатление. Муж Лолы был облачен в синий блейзер с золотыми пуговицами, без галстука, и весь его вид недвусмысленно говорил о том, что у этого человека масса свободного времени, которое он делит между роскошными кафе (в час, когда пора пить аперитив) и модными ночными барами, а также что для него нет секретов в карточной игре и рулетке.

— Мои племянники Лола и Альфонсо, — сказал Бельмонте, и они поздоровались — безо всякого энтузиазма со стороны племянницы, но зато с явным интересом со стороны ее супруга, который задержал руку Хулии в своей несколько дольше, чем требовалось, и успел за это время окинуть ее с ног до головы опытным, оценивающим взглядом. Потом, повернувшись к Менчу, поздоровался и с ней, назвав по имени. Похоже, они были давно знакомы.

— Они пришли насчет картины, — пояснил Бельмонте.

Племянник прищелкнул языком:

— Ну конечно, насчет картины. Насчет твоей знаменитой картины.

Их ввели в курс последних новостей. Альфонсо — руки в карманах — слушал, улыбаясь Хулии.

— Если речь идет об увеличении стоимости картины, с чем бы оно ни было связано, — проговорил он, — то, по-моему, эта новость — лучше некуда. Если у вас будут еще какие-нибудь сюрпризы в таком роде, заходите в любое время. Мы обожаем сюрпризы.

Однако племянница не разделяла радости своего спутника жизни.

— Мы должны обсудить это, — сердито возразила она. — Кто гарантирует, что вы там не испортите нашу картину?

— Это было бы непростительно, — вмешался Альфонсо, по-прежнему не сводя глаз с Хулии. — Но я полагаю, что эта девушка не способна сыграть с нами такую злую шутку.

Лола Бельмонте метнула на мужа нетерпеливый взгляд.

— А ты вообще не вмешивайся. Это мое дело.

— Ошибаешься, дорогая. — Улыбка Альфонсо стала еще шире. — По брачному контракту у нас с тобой все имущество пополам.

— А я тебе говорю — не вмешивайся.

Альфонсо медленно повернулся к ней. Выражение его лица стало жестким, придав ему еще большее сходство с лисьей мордой. Теперь его улыбка была остра, как лезвие бритвы, и, глядя на эту перемену, Хулия поняла, что этот племянничек, пожалуй, не столь уж безобиден, как ей показалось вначале. Наверное, подумала она, не слишком приятно вести дела с человеком, способным так улыбаться.

— Тебе не стоило бы ставить себя в смешное положение… дорогая.

В этом «дорогая» было все, что угодно, кроме нежности, и, похоже, Лола Бельмонте знала это лучше, чем кто бы то ни было. Ценой заметного усилия она заставила себя сдержать злость и возмущение только что пережитым унижением. Менчу шагнула вперед, готовая ринуться в бой.

— Мы уже все обговорили с доном Мануэлем, — заявила она. — И он согласен.

А вот это другая сторона дела, подумала Хулия, чье удивление возрастало с каждой минутой. Потому что инвалид наблюдал за разыгравшейся сценой, преспокойно сидя в каталке и сложив руки на коленях. Демонстративно не причастный к спору, он с насмешливым интересом стороннего наблюдателя выжидал, чем же все это кончится.

Любопытный народ, подумала Хулия. Любопытная семейка.

— Да, — подтвердил старик, ни к кому конкретно не обращаясь. — Я согласен. В принципе.

Племянница нервно сжимала руки, отчего украшавшие их браслеты беспрестанно звякали. Она, похоже, была сильно расстроена. Или взбешена. Или то и другое вместе.

— Но послушай, дядя, это надо как следует обсудить. Я не сомневаюсь в добрых намерениях этих сеньор…

— Сеньорит, — поправил ее муж, не переставая улыбаться Хулии.

— Ну, сеньорит — какая разница! — Лола Бельмонте была так зла, что даже говорила с трудом. — Но в любом случае им следовало переговорить также и с нами.

— Я, со своей стороны, просто благословляю их на это дело, — ответил муж.

Менчу в упор, не скрываясь, смотрела на Альфонсо; она собиралась что-то сказать, но в конце концов предпочла промолчать и перевела взгляд на племянницу.

— Вы слышали, что сказал ваш супруг.

— А мне плевать! Я наследница, а не он.

Сидевший в своем кресле Бельмонте иронически воздел к небу высохшие руки, будто прося слова.

— Между прочим, я еще жив, Лолита… Ты унаследуешь то, что тебе причитается, когда придет время.

— Аминь, — вставил Альфонсо.

Острый подбородок племянницы нацелился на Менчу с выражением такой ярости, что на мгновение Хулия почти испугалась: а ну как эта дама сейчас возьмет да и набросится на них! Она и правда выглядела устрашающе — длинные ногти, хищное лицо, лихорадочный блеск в глазах — и вполне могла нанести некоторые телесные повреждения. Хулия находилась не Бог весть в какой форме; правда, в детстве Сесар обучил ее нескольким крутым приемам, весьма полезным в схватках с пиратами. Но, к счастью, племянница не пошла дальше испепеляющих взглядов и, резко повернувшись, прошла в дом.

— Мы еще встретимся, — бросила она через плечо, и яростный стук каблуков удалился по коридору.

Альфонсо, так и не вынув рук из карманов, благодушно улыбался.

— Не обращайте внимания. — Он повернулся к Бельмонте. — Ведь правда, дядя?.. Лолита у нас — чистое золото… Добрейшая душа.

Инвалид рассеянно кивнул, мысли его явно были заняты другим. Его внимание, казалось, притягивал к себе опустевший прямоугольник на стене, словно испещренный некими таинственными знаками, понятными только его усталым глазам.

— Значит, с племянничком ты уже знакома, — сказала Хулия, как только они оказались на улице.

Менчу, уже впившаяся глазами в какую-то витрину, ответила утвердительным кивком.

— И давно. — Она наклонилась, чтобы получше разглядеть ценник, стоящий возле пары туфель. — Года три, а то и четыре.

— Теперь мне понятно, откуда выплыла эта картина… Тебе ее предложил не старик, а этот тип.

Менчу раздраженно усмехнулась:

— Что ж, ты угадала, детка. В свое время у нас с ним было кое-что — приключение, как выразилась бы ты: ты ведь у нас известная скромница… Это было давным-давно. Но вот теперь, когда ему стукнуло в голову насчет ван Гюйса, он вдруг вспомнил обо мне.

— А почему же он не взялся за это сам?

— Да потому, что с ним никто не желает иметь дела. Даже дон Мануэль ему не верит! — Она рассмеялась. — Альфонсито Лапенья, Альфонсито Рулетка… Под этим прозвищем он больше известен. Он должен всему свету — даже чистильщику ботинок. А несколько месяцев назад просто чудом не оказался за решеткой. Какое-то дело с какими-то чеками, которые ничем не были обеспечены.

— А на что же он живет?

— Жена кормит. Потом, время от времени ему удается подцепить на удочку какого-нибудь простака. А вообще, знаешь ли, нахальство — второе счастье.

— Значит, теперь он возлагает свои надежды на ван Гюйса?

— Да. Ему просто не терпится превратить его в большую кучу жетонов для рулетки.

— Хорош гусь!

— Это уж точно. Но такие гуси — моя слабость, поэтому и Альфонсо мне нравится. — Она задумалась на пару секунд. — Хотя, насколько мне помнится, его технические данные тоже не столь уж выдающиеся. Он… как бы тебе это объяснить? — Она подыскивала слово поточнее. — У него плоховато с воображением, понимаешь? Тут уж он Максу и в подметки не годится. С ним все как-то очень уж прямолинейно — привет и пока. Но зато весело: как начнет сыпать анекдотами, так просто до колик доведет.

— А его супруга в курсе?

— Думаю, догадывается, потому что дурой ее уж никак не назовешь. Потому так и сверкала на нас глазами. Мегера.

3. ШАХМАТНАЯ ЗАДАЧА

Благородная сия игра имеет свои бездны, в коих сгинула не одна благородная душа.

Из старинной немецкой рукописи

— Я полагаю, — произнес антиквар, — что речь идет о шахматной задаче.

Уже более получаса они разглядывали фламандскую доску, обмениваясь впечатлениями. Сесар стоял, прислонившись к стене, с изящно зажатым между большим и указательным пальцами стаканом джина с лимоном. Менчу томно полулежала на диване. Хулия покусывала ноготь, сидя на ковре по-турецки, с пепельницей между колен. Все трое вперились в картину так, словно перед ними стоял телевизор, по которому шел захватывающий фильм. Краски ван Гюйса постепенно тускнели у них на глазах по мере того, как гас вечерний свет, проникавший в комнату через потолочное окно.

— Может быть, кто-нибудь что-нибудь зажжет? — подала идею Менчу. — А то мне кажется, что я потихоньку слепну.

Сесар нажал на кнопку выключателя у себя за спиной, и свет, льющийся из скрытых светильников и отражающийся от стен, вернул жизнь и краски Роже Аррасскому и чете герцогов Остенбургских. Почти одновременно с этим настенные часы с длинным маятником из позолоченной латуни начали медленно, в такт его ритмичному раскачиванию, бить восемь. Хулия подняла голову прислушиваясь: ей послышался с лестницы звук шагов.

— Альваро задерживается, — сказала она, убедившись, что они лишь почудились ей, и заметила, как Сесар презрительно поморщился.

— На сколько бы ни опоздал этот филистер, — пробормотал антиквар, — все равно он явится слишком рано.

Хулия бросила на него укоризненный взгляд:

— Ты же обещал вести корректно. Не забывай об этом.

— Я не забываю, принцесса. Я подавлю свои кровожадные порывы исключительно во имя моей преданности тебе.

— Я буду тебе вечно благодарна.

— Надеюсь, что да. — Антиквар взглянул на свои наручные часы, словно не доверяя точности стенных, которые сам же когда-то подарил Хулии. — Однако этот свинтус не отличается пунктуальностью.

— Сесар…

— Ладно, принцесса. Я умолкаю.

— Нет уж, не умолкай. — Хулия указала на картину. — Ты говорил, что мы имеем дело с шахматной задачей…

Сесар кивнул. Он сделал театральную паузу, чтобы чуть пригубить из своего стакана и затем промокнуть губы вынутым из кармана белоснежным платком.

— Видишь ли… — Он взглянул на Менчу и слегка вздохнул. — Видите ли… В скрытой надписи есть нечто, о чем мы — по крайней мере, я — до сих пор не задумывались. Действительно, фразу «Quis necavit equitem» можно перевести как вопрос: «Кто убил рыцаря?». Исходя из данных, которыми мы располагаем, ее можно истолковать как загадку, касающуюся смерти — или убийства — Роже Аррасского… Однако, — Сесар сделал жест фокусника, вынимающего из своего цилиндра сногсшибательный сюрприз, — эту фразу можно перевести и с несколько иным смыслом. Насколько мне известно, шахматная фигура, которую мы теперь называем конем, в средние века именовалась рыцарем… И до сих пор во многих европейских странах она называется именно так. Например, в английском языке — knight, то есть рыцарь. — Он задумчиво посмотрел на картину, словно еще раз взвешивая правомерность своих умозаключений. — А это значит, что вопрос формулируется не «кто убил рыцаря?», а «кто убил коня?»… Или, пользуясь шахматной терминологией, «кто съел коня?».

Некоторое время они молчали, размышляя. Потом заговорила Менчу:

— Что ж, очень жаль. — Она была явно и жестоко разочарована. — Значит, мы заварили всю эту кашу на пустом месте…

Хулия, пристально смотревшая на антиквара, помчала головой.

— Ничего подобного: тайна-то существует! Ведь правда, Сесар?.. Роже Аррасский был убит до того, как была написана картина. — Приподнявшись, она указала на угол доски. — Видите? Вон дата создания картины: Petrus Van Huys fecit me, anno MCDLXXI…[11] Это значит, что через два года после убийства Роже Аррасского ван Гюйс, воспользовавшись хитроумной игрой слов, написал картину, на которой фигурировали жертва и убийца… — Она секунду поколебалась, осененная новой идеей. — А также, возможно, и первопричина этого преступления — Беатриса Бургундская.

Менчу мало что поняла, но разволновалась донельзя. Сев на диване, она широко раскрытыми глазами смотрела на фламандскую доску так, будто видела ее впервые.

— Объясни-ка, детка моя. Я просто сгораю от нетерпения.

— Насколько нам известно, причин убийства Роже Аррасского могло быть несколько, и одна из них — предполагаемый роман между ним и герцогиней Беатрисой… Этой женщиной в черном, читающей у окна.

— Ты хочешь сказать, что герцог убил его из ревности?

Хулия сделала неопределенный жест:

— Я ничего не хочу сказать. Я только высказываю предположение, что это могло произойти. — Она кивком указала на гору книг, документов и фотокопий, вздымающуюся на столе. — Возможно, художник хотел привлечь внимание людей к этому преступлению… Может быть, именно поэтому он решил написать картину. А может быть, ее кто-то ему заказал. — Она пожала плечами. — Мы никогда этого точно не узнаем. Но одно ясно: эта картина содержит ключ к разгадке убийства Роже Аррасского. Это доказывает надпись.

— Закрашенная надпись, — подчеркнул Сесар.

— Тем более.

— Предположим, художник побоялся, что высказался уж слишком открыто, — предположила Менчу. — В пятнадцатом веке, знаете ли, тоже нельзя было вот просто так взять и обвинить человека.

Хулия взглянула на картину.

— Может быть, ван Гюйс и правда испугался, что намек получился чересчур уж прозрачным.

— Или кто-нибудь замазал фразу позже, — полувопросительно-полуутвердительно проговорила Менчу.

— Нет. Сначала я тоже подумала об этом. Но посмотрела под лампой Вуда, сделала стратиграфический анализ — сняла скальпелем образец и проверила его под микроскопом… — Она взяла со стола лист бумаги. — Вот тут все описано, слой за слоем: основа — дубовое дерево; очень тонкий слой грунтовки — карбонат кальция, костяной клей, свинцовые белила и растительное масло; далее три слоя — свинцовые белила, киноварь и жженая кость, свинцовые белила и резинат меди, лак и так далее. Везде все одинаковое: те же самые составы, те же самые краски. Следовательно, сам ван Гюйс закрасил эту надпись вскоре после того, как сделал ее. Тут никаких сомнений быть не может.

— Значит?

— Принимая во внимание то, что мы балансируем на плохо натянутом канате, которому уже пятьсот лет, я согласна с Сесаром. Очень возможно, что ключом является эта шахматная партия. Но насчет съеденного коня — мне это и в голову не приходило… — Она взглянула на антиквара. — А ты что скажешь?

Сесар отошел от стены, присел на другой конец дивана, рядом с Менчу, и, отхлебнув маленький глоток из своего стакана, закинул ногу на ногу.

— То же самое, что и ты, дорогая. Думаю, что, переключая наше внимание с рыцаря на коня, художник старался указать нам главное направление поисков… — Он аккуратно допил свой стакан и, звякнув кубиками льда, поставил его на соседний столик. — Задавая вопрос, кто съел коня, он вынуждает нас заняться изучением партии… Этот заумный ван Гюйс — начинаю подозревать, что он обладал весьма своеобразным чувством юмора, — приглашает нас сыграть в шахматы.

У Хулии загорелись глаза.

— Ну так сыграем! — воскликнула она, поворачиваясь к картине. Эти слова исторгли еще один вздох из груди антиквара.

— Хорошо бы… Но это находится за пределами моих возможностей.

— Да что ты, Сесар! Ты наверняка умеешь играть в шахматы.

— Абсолютно безосновательное предположение, дорогая… Ты хоть раз видела меня за шахматной доской?

— Ни разу. Но ведь все хоть немножко играют в шахматы.

— В данном случае требуется нечто большее, чем просто представление о том, как передвигать фигуры… Ты обратила внимание на то, что позиция там весьма сложна? — Он театрально-сокрушенно откинулся на спинку дивана. — Даже мои возможности, как это ни досадно, небезграничны. Никто в этом мире не совершенен, дорогая.

В этот момент раздался звонок в дверь.

— Альваро! — воскликнула Хулия и побежала открывать.

Но это был не Альваро. Хулия вернулась с конвертом, доставленным курьером. В конверте оказалось несколько фотокопий и текст, напечатанный на машинке.

— Смотрите! Видимо, он решил сам не приходить, но прислать нам вот это.

— Воспитанием он, как всегда, не блещет, — презрительно пробормотал Сесар. — Мог хотя бы позвонить и извиниться, мерзавец… — Он пожал плечами. — Хотя в глубине души я рад, что он не явился… Так что же нам прислал этот подонок?

— Перестань, — одернула антиквара Хулия. — Ему пришлось здорово поработать, чтобы составить это.

И она начала читать вслух.

ПИТЕР ВАН ГЮЙС И ПЕРСОНАЖИ, ИЗОБРАЖЕННЫЕ НА КАРТИНЕ «ИГРА В ШАХМАТЫ».

БИОГРАФИЧЕСКАЯ ХРОНОЛОГИЯ.

1415: Питер ван Гюйс родился в Брюгге (Фландрия). В настоящее время — Бельгия.

1431: Родился Роже Аррасский в замке Бельсанг, в Остенбурге. Его отец, Фульк Аррасский, являлся вассалом короля Франции и родственником Валуа — правившей в ней династии. Имя матери не дошло до наших дней, но известно, что она принадлежала к семье остенбургских герцогов — Альтенхоффен.

1435: Бургундия и Остенбург освобождаются от вассальной зависимости от Франции. Родился Фердинанд Альтенхоффен, будущий герцог Остенбургский.

1437: Роже Аррасский воспитывается при остенбургском дворе как товарищ детских игр будущего герцога Фердинанда. Вместе они и учатся. Когда Роже исполняется шестнадцать лет, он вместе со своим отцом, Фульком Аррасским, отправляется на войну, которую ведет король Франции Карл VII против Англии.

1441: Родилась Беатриса, племянница Филиппа Доброго, герцога Бургундии.

1442: Принято считать, что именно в это время Питер ван Гюйс создает свои первые картины — после того как прошел обучение у братьев ван Эйк в Брюгге и у Робера Кампена в Турне. Ни одной его работы этого периода не сохранилось.

1448: Ван Гюйс пишет первое дошедшее до нас произведение: «Портрет ювелира Вильгельма Вальгууса».

1449: Роже Аррасский отличается при завоевании Нормандии и Гиени у англичан.

1450: Роже Аррасский сражается в битве при Форминьи.

1452: Ван Гюйс пишет «Семейство Лукаса Бремера» (лучшую из известных нам картин).

1453: Роже Аррасский участвует в сражении при Кастийоне. В том же году в Нюрнберге выходит из печати его «Поэма о розе и рыцаре» (один экземпляр ее хранится в Парижской национальной библиотеке).

1455: Ван Гюйс пишет «Деву молящуюся» (картина не датирована, но эксперты относят ее к этому периоду).

1457: Умирает Вильгельм Альтенхоффен, герцог Остенбургский. Его преемником становится сын Фердинанд, которому только что исполнилось двадцать два года. По-видимому, сразу же он призывает к себе Роже Аррасского, находящегося, предположительно, при дворе Карла VII, короля Франции, к службе которому его обязывает принесенная клятва верности.

1457: Ван Гюйс пишет картину «Ловенский меняла».

1458: Ван Гюйс создает «Портрет купца Матиаса Концини и его супруги».

1461: Смерть короля Карла VII. Можно предположить, что, освобожденный от клятвы верности французскому монарху, Роже Аррасский возвращается в Остенбург. Примерно к этому же времени Питер ван Гюйс заканчивает работу над «Антверпенским складнем» и прибывает к остенбургскому двору.

1462: Ван Гюйс создает «Рыцаря и дьявола». Фотографии оригинала (находящегося в амстердамском Рийкс-музеуме) позволяют выдвинуть предположение, что прототипом этого рыцаря мог послужить Роже Аррасский, хотя сходство между этим персонажем и персонажем «Игры в шахматы» не является абсолютным.

1463: Официальная помолвка Фердинанда Остенбургского с Беатрисой Бургундской. В состав посольства, направленного к бургундскому двору, входят Роже Аррасский и Питер ван Гюйс, посланный, чтобы написать портрет Беатрисы, который он и создает в этом же году. (Портрет, упоминаемый в летописной записи о бракосочетании и в описи имущества, сделанной в 1474 году, до наших дней не сохранился.)

1464: Бракосочетание Фердинанда Альтенхоффена и Беатрисы Бургундской. Роже Аррасский возглавляет свиту, доставившую невесту из Бургундии в Остенбург.

1467: Умирает Филипп Добрый, и правителем Бургундии становится его сын Карл Отважный, двоюродный брат Беатрисы. Давление со стороны как Франции, так и Бургундии разжигает страсти при остенбургском дворе. Фердинанду Альтенхоффену с трудом удается поддерживать неустойчивое равновесие. Опорой профранцузской партии является Роже Аррасский, имеющий большое влияние на герцога Фердинанда. Пробургундская партия держится благодаря влиянию герцогини Беатрисы.

1469: Роже Аррасский убит. В его гибели обвиняют бургундскую партию. Ходят также слухи, что всему виною любовная связь между Роже Аррасским и Беатрисой Бургундской. Причастность к убийству Фердинанда Остенбургского не доказана.

1471: Два года спустя после убийства Роже Аррасского ван Гюйс пишет «Игру в шахматы». Неизвестно, продолжает ли все еще художник жить в Остенбурге.

1474: Фердинанд Альтенхоффен умирает, не оставив наследников. Король Франции Людовик XI заявляет о своих старинных династических правах на это герцогство, что ухудшает и без того напряженные отношения между Францией и Бургундией. Кузен вдовствующей герцогини Карл Смелый вторгается в герцогство, разбив французов в битве при Ловене. Происходит аннексия Остенбурга Бургундией.

1477: Карл Смелый погибает в сражении при Нанси. Максимилиан I Австрийский присваивает бургундское наследство, которое впоследствии переходит в руки его внука Карла (будущего императора Карла V) и в конце концов входит в состав испанской монархии Габсбургов.

1481: Питер ван Гюйс умирает в Генте во время работы над триптихом «Снятие с креста», предназначенным для собора Св. Бавона.

1485: Умирает Беатриса Бургундская, пребывавшая в заключении в одном из льежских монастырей.

Долгое время никто не осмеливался открыть рта. Их взгляды встречались, затем опять устремлялись на картину. Молчание, казалось, длилось целую вечность. Наконец Сесар тихонько произнес, покачивая головой:

— Должен признаться, я просто потрясен.

— Мы все потрясены, — прибавила Менчу. Хулия положила документы на стол и оперлась на него обеими руками.

— Ван Гюйс хорошо знал Роже Аррасского. — Она кивком указала на бумаги.

— Возможно, они даже были друзьями.

— И, создавая эту картину, он свел счеты с его убийцей, — задумчиво проговорил Сесар. — Все детали сходятся.

Хулия подошла к книжным полкам, сплошь занимавшим две стены и прогибавшимся под тяжестью стоящих и лежащих на них томов. Постояв перед ними минутку с упертыми в бока руками, она извлекла откуда-то толстый иллюстрированный фолиант, быстро перелистала страницы и, найдя то, что искала, уселась на диван между Менчу и Сесаром, раскрыв книгу на коленях. То был альбом «Амстердамский Рийкс-музеум». Найденная Хулией репродукция была невелика, однако позволяла отчетливо разглядеть рыцаря, облаченного в доспехи, но с непокрытой головой, едущего на коне вдоль подножия холма, на вершине которого виднелся город, окруженный крепостной стеной. Бок о бок с рыцарем, дружески беседуя с ним, ехал дьявол — всадник на черной, тощей, с выпирающими ребрами кляче. Его вытянутая вперед и вверх правая рука указывала на город, к которому, похоже, они и направлялись.

— Вполне возможно, что это он и есть, — заметила Менчу, всматриваясь попеременно то в лицо рыцаря, то в лицо персонажа фламандской доски.

— А может, и нет, — возразил Сесар. — Хотя действительно между ними есть известное сходство. — Он повернулся к Хулии. — Когда написана эта картина?

— В тысяча четыреста шестьдесят втором.

Антиквар быстро подсчитал в уме:

— Это значит — за девять лет до «Игры в шахматы». Это могло бы послужить объяснением. Всадник, сопровождаемый дьяволом, моложе, чем тот, другой, рыцарь.

Хулия, не отвечая, внимательно изучала репродукцию в книге. Сесар с беспокойством взглянул на нее:

— Что-нибудь не так?

Она медленно покачала головой — медленно и осторожно, будто опасаясь, что резкое движение может спугнуть неких таинственных, не слишком-то склонных к общению духов, которых ей с трудом удалось созвать к себе на помощь.

— Да, — произнесла она тоном человека, которому не остается иного выхода, кроме как признать очевидное. — Все совпадает… даже чересчур.

И указала пальцем на фотографию.

— Я не вижу ничего особенного, — сказала Менчу.

— Не видишь? — Хулия усмехнулась, словно бы самой себе. — Посмотри на щит рыцаря… В средние века каждый дворянин украшал щит своей эмблемой… Скажи, Сесар: что ты думаешь? Что нарисовано на этом щите?

Антиквар вздохнул, провел рукой по лбу. Он был потрясен не меньше Хулии.

— Клетки, — ответил он не колеблясь. — Клетки — белые и черные. — Он поднял глаза на фламандскую доску, и голос его, казалось, дрогнул. — Как на шахматной доске.

Хулия встала, оставив книгу раскрытой на диване.

— Тут и речи не может быть ни о какой случайности. — Она подошла к картине, по дороге подхватив с одной из полок сильную лупу. — Если рыцарь, написанный ван Гюйсом в компании дьявола в тысяча четыреста шестьдесят втором, — Роже Аррасский, это значит, что через девять лет художник использовал тему его герба в качестве главного ключа картины, которая, как мы предполагаем, раскрывает тайну его гибели… Даже пол комнаты, в которую он поместил своих персонажей, расчерчен черными и белыми клетками. Это, в дополнение к символическому характеру картины, подтверждает, что главным ее действующим лицом является именно Роже Аррасский, помещенный ван Гюйсом, заметьте, в самом центре… В общем, все завязано вокруг шахмат. Опустившись на колени перед картиной, она долго, по очереди, разглядывала в лупу все шахматные фигуры, находившиеся на доске и на столе возле нее. Затем некоторое время пристально изучала круглое выпуклое зеркало, расположенное в левом верхнем углу картины, на стене, и отражавшее искаженные перспективой стол и фигуры играющих.

— Сесар…

— Что, дорогая?

— Сколько обычно бывает шахматных фигур?

— Гм… Восемь умножить на два, итого по шестнадцать каждого цвета. Значит, всего тридцать две, если не ошибаюсь.

Хулия пересчитала фигуры на картине, указывая пальцем на каждую.

— Точно — тридцать две. И все очень отчетливо видны: пешки, короли, кони… Большинство стоит на доске, а некоторые — рядом на столе.

— Те, что на столе, уже съедены. — Сесар, встав на колени, указал на одну из фигур, уже выведенную из игры: на ту, что повисла в воздухе, зажатая в пальцах Фердинанда Остенбургского. — Среди них один конь — только один. Белый. Остальные три — второй белый и два черных — все еще находятся в игре. Так что Quis necavit equitem относится именно к нему.

— И кто же его съел?

Антиквар пожал плечами.

— В этом вопросе и заключается суть всей проблемы, дорогая. — Он улыбнулся ей, как улыбался много лет назад, когда она, еще маленькая девчушка, сидела у него на коленях. — Нам уже удалось выяснить довольно много: кто ощипал цыпленка, кто его сварил… Но пока что нам неизвестно, какой мерзавец съел его.

— Ты не ответил на мой вопрос.

— Не всегда же у меня находятся под рукой блестящие ответы.

— А раньше всегда находились.

— Раньше я мог лгать. — Он взглянул на нее с нежностью. — А теперь ты уже большая, и мне не так легко обмануть тебя.

Хулия положила ему руку на плечо, как пятнадцать лет назад, когда просила, чтобы он придумал для нее историю какой-нибудь картины или фарфоровой статуэтки. И в голосе ее прозвучали все те же детски-умоляющие нотки:

— Мне очень нужно знать это, Сесар.

— Аукцион через два месяца, — напомнила сзади Менчу. — Времени остается мало.

— К черту аукцион, — отозвалась Хулия. Она продолжала смотреть на Сесара так, словно решение загадки находилось у него в руках. Антиквар еще раз вздохнул и, проведя рукой по ковру, будто смахивая пыль, уселся на него, сложив руки на коленях. Нахмурившись, он в задумчивости покусывал кончик узкого розового языка.

— В общем, так, — произнес он через некоторое время. — Для начала у нас есть несколько ключей. Но просто иметь их — мало: важно знать, как мы можем ими воспользоваться. — Он взглянул на выпуклое зеркало в левом верхнем углу картины, отражавшее игроков и стол. — Мы привыкли считать, что любой предмет и его зеркальное изображение во всем идентичны. Однако это не так. — Он указал пальцем на нарисованное зеркало. — Видите? С первого взгляда мы можем убедиться, что изображение является обратным. А поскольку на доске ход партии перевернут, следовательно, и в зеркале происходит то же самое.

— У меня уже голова раскалывается от всей этой премудрости, — со стоном произнесла Менчу. — Это слишком сложно для моей плоской энцефалограммы, так что мне нужно выпить… — И, подойдя к бару, она щедрой рукой плеснула себе в стакан водки из запасов Хулии. Однако, прежде чем взять стакан, она извлекла из сумочки плоский отполированный камень оникс, серебряную канюлю, маленькую коробочку и приготовила себе порцию кокаина, выложив его на камень в виде узенькой полоски. — Аптека открыта, — объявила она. — Кто-нибудь интересуется?

Ей никто не ответил. Сесар, казалось, был абсолютно поглощен изучением картины, так что посторонние звуки не доходили до его сознания, а Хулия только укоризненно нахмурилась. Пожав плечами, Менчу наклонилась и вдохнула кокаин через нос — умело и уверенно, в два приема. Когда она снова подняла голову, на губах ее играла улыбка, а голубизна глаз казалась ярче обычной, несмотря на несколько отсутствующее выражение.

Пока Менчу заправлялась, Сесар, будто намекая Хулии на то, что на эту даму она вполне может не обращать внимания, взял ее за локоть и подвел поближе к ван Гюйсу.

— Простая мысль о том, — заговорил он, точно кроме них в комнате никого не было, — что одни вещи в картине могут быть реальными, а другие — нет, уже сама по себе заманивает нас в ловушку. Персонажи и шахматная доска изображены на картине дважды, и каким-то пока непонятным образом одно из изображений является менее реальным, чем другое. Понимаешь?.. Принимая это как факт, мы вынуждены перенестись в эту нарисованную комнату, то есть стереть границу между реальностью и тем, что изображено на картине… Единственный способ избежать этого — отойти от нее на такое расстояние, чтобы мы различали только цветовые пятна и шахматные фигуры. Но тут столько разных перевертышей…

Хулия взглянула на картину, потом, повернувшись, указала на венецианское зеркало, висевшее на противоположной стене.

— Ничего, — сказала она. — Если мы посмотрим на картину с помощью другого зеркала, может быть, нам удастся восстановить изначальное изображение.

Сесар долго молча смотрел на нее, обдумывая то, что услышал.

— Это верно, — проговорил он наконец, и в его улыбке Хулия прочла одобрение и поддержку. — Но боюсь, принцесса, что миры, создаваемые картинами и зеркалами, слишком непрочны, неуловимы, и если разглядывать их снаружи до известной степени забавно, то двигаться внутри них чрезвычайно неудобно. Для этого требуется специалист — человек, способный увидеть картину не так, как видим ее мы… И, кажется, я знаю, где можно найти такого человека.

На следующее утро Хулия позвонила Альваро, но к телефону никто не подошел. Она позвонила ему домой, но тоже безрезультатно. Тогда, поставив на проигрыватель пластинку Лестера Боуи, а на конфорку плиты — кофеварку, она забралась в душ и долго стояла под струями воды. Потом выкурила пару сигарет, выпила кофе и, как была — с мокрыми волосами и в старом свитере, натянутом на голое тело, — взялась за работу.

Первый этап реставрации состоял в том, чтобы снять лак со всей поверхности картины. Несомненно, стремясь защитить свое творение от сырости холодных северных зим, художник использовал жирный лак, разведенный на льняном масле. Лак был приготовлен по всем правилам, но в пятнадцатом веке никому — даже такому мастеру, как ван Гюйс, — было не под силу сделать так, чтобы он за полтысячи лет не пожелтел, приглушая первоначальную яркость красок.

Сначала Хулия попробовала на уголке доски несколько разных растворителей, затем приготовила смесь из ацетона, спирта, нашатырного спирта и воды и с помощью пропитанных ею ватных тампонов, которые она брала пинцетом, принялась размягчать лак. Работала она с предельной осторожностью, начав с тех участков поверхности, где слой лака был наиболее толстым, и оставив на потом те, где его было меньше. Каждую минуту она останавливалась, чтобы внимательно осмотреть тампоны и убедиться, что вместе с лаком не начала растворяться и лежащая под ним краска. Хулия проработала без отдыха все утро (в пепельнице работы Бенльюэра скопилась целая куча окурков), отрываясь от дела лишь на несколько секунд, чтобы, прищурив глаза, окинуть взглядом результаты. Мало-помалу, по мере исчезновения состарившегося лака, фламандская доска начала вновь обретать магию своих изначальных красок, теперь представших взору такими, какими их задумал и смешал на своей палитре старый фламандец: сиена, медная зелень, свинцовые белила, ультрамарин. Чудо возрождалось под пальцами Хулии, и она созерцала этот процесс с почтительным уважением, как будто на ее глазах постепенно открывалась самая сокровенная тайна искусства и жизни.

В полдень ей позвонил Сесар, и они договорились встретиться во второй половине дня. Хулия воспользовалась этим перерывом, чтобы подогреть себе еду, и перекусила, запив все кофе, прямо там же, на диване перед мольбертом. Жуя, она внимательно разглядывала трещинки, успевшие за пятьсот лет покрыть красочный слой: тут и старение, и воздействие света, и естественная деформация дерева… Трещинки особенно выделялись на лицах и руках персонажей и на таких цветах, как белый, тогда как на темных и на черном почти не были заметны. Особенно на платье Беатрисы Бургундской: его складки выглядели такими живыми, что, казалось, коснись их пальцами — и ощутишь мягкость бархата.

Любопытно, подумала Хулия: картины, написанные недавно, покрываются трещинами вскоре после завершения, потому что при их создании используются современные материалы и искусственные способы сушки, а вот творения старых мастеров, буквально одержимых в своем стремлении делать все старыми дедовскими способами, с достоинством несут через века свою красоту. В этот момент Хулия испытывала живейшую симпатию к старому Питеру ван Гюйсу, представляя его себе в средневековой мастерской, тщательно и скрупулезно подбирающим компоненты для своего лака, чтобы придать краскам картины должную мягкость и послать свое детище сквозь время в вечность, туда, где не будет уже ни его самого, ни тех, чьи образы запечатлела его кисть на простой дубовой доске.

Перекусив, Хулия снова погрузилась в работу. Теперь она занималась нижней частью картины, где находилась скрытая надпись. Здесь она работала особенно осторожно, чтобы не попортить слой медной зелени, смешанной с камедью во избежание потемнения от времени: ван Гюйс написал ею сукно, покрывающее стол, а потом, с помощью той же краски, сделал его складки более широкими, чтобы скрыть латинскую надпись. Все это, как отлично было известно Хулии, помимо обычных технических трудностей, создавало еще и этическую проблему… Позволительно ли, уважая дух картины, раскрывать надпись, закрасить которую решил сам автор?.. До какой степени может реставратор позволить себе пойти вопреки желанию художника, воплощенному в его произведении не менее явственно, чем если бы речь шла о завещании?.. И, даже если думать только об оценке картины, что выгоднее — раскрыть надпись или же оставить все как есть, подтвердив ее существование фотокопиями рентгеновских снимков?

К счастью, мысленно заключила Хулия, она во всем этом деле не имеет решающего голоса. Она только делает свою работу, за которую ей платят. А решать будут владелец картины, Менчу и этот тип из «Клэймора» — Пако Монтегрифо; она, Хулия, лишь выполнит их решение. Хотя, по зрелом размышлении, если бы это зависело от нее, она оставила бы все, как есть. Надпись существует, текст ей известен, и нет никакой необходимости вытаскивать ее на свет божий. В конце концов, слой краски, покрывавший ее в течение пяти столетий, тоже составляет часть истории фламандской доски.

В студии продолжал звучать саксофон, и его звуки отгораживали Хулию от всего остального мира. Она осторожно провела пропитанным растворителем тампоном по фигуре Роже Аррасского, по его лицу, обращенному к зрителю почти в профиль, и снова, уже в который раз, задумалась, вглядываясь в него. Опущенные веки, тонкие штрихи морщинок у глаз, сосредоточенный взгляд, устремленный на доску… В своем воображении девушка улавливала отголоски мыслей несчастного рыцаря: в них переплетались любовь и смерть, подобно шагам Судьбы в таинственном балете, разыгрываемом белыми и черными фигурами на клетках шахматной доски, на его собственном, украшенном гербом щите, пробитом стрелой арбалета. И мерцала в полумраке слеза женщины, казалось, поглощенной чтением Часослова — или то была «Поэма о розе и рыцаре»? Безмолвная тень у окна, погруженная в воспоминания о днях юности, наполненных светом, о блеске металла, мягкости ковров, звуке твердых шагов по плитам бургундского двора, о шлеме на руке, о высоком, гордом челе воина, находящегося в расцвете сил и в зените славы, надменного посланника того, другого, с которым ей надлежало пойти под венец из государственных соображений. И о шепоте дам, и о суровых, важных лицах придворных, и о румянце, залившем ее лицо под спокойным взглядом этих глаз, при звуке этого голоса, звенящего, как разящая в битве сталь, и уверенного, каким может быть лишь голос человека, которому хоть раз в жизни довелось во весь опор скакать на врага, выкрикивая имя Всевышнего, своего короля или своей дамы. И о тайне сердца, хранимой долгие годы. И о Молчаливой подруге, о Последней спутнице, терпеливо точащей свою косу, натягивающей тетиву арбалета близ рва восточных ворот.

Краски, картина, студия, вибрирующие в воздухе звуки саксофона — все сливалось и кружилось вокруг Хулии. В какой-то момент, оглушенная, она опустила пинцет и, закрыв глаза, приказала себе дышать глубоко и размеренно, чтобы избавиться от внезапно охватившего ее страха: ей вдруг показалось, что она находится внутри картины, что стол вместе с игроками неожиданно оказался слева от нее, а она сама стремительно ринулась вперед, через всю нарисованную комнату, к раскрытому окну, возле которого читала Беатриса Бургундская. Как будто ей стоило только наклониться, перегнуться через подоконник, и она увидела бы то, что находится внизу, у подножия стены: ров восточных ворот, у которого пал Роже Аррасский, пронзенный пущенной в спину стрелой.

Хулии не удавалось успокоиться до тех пор, пока, сунув в рот сигарету, она не чиркнула спичкой. Поднести огонек к концу сигареты оказалось сложной задачей: у нее дрожала рука — так, словно она только что прикоснулась к лику Смерти.

— Это просто шахматный клуб, — сказал Сесар, когда они поднимались по лестнице. — Клуб имени Капабланки.

— Капабланки? — Хулия опасливо заглянула в распахнутую дверь. В зале стояло множество столов, за ними — склоненные мужские фигуры, вокруг толпились кучки зрителей.

— Хосе Рауля Капабланки, — пояснил антиквар, беря под мышку трость и снимая шляпу и перчатки. — Он считается лучшим шахматистом всех времен… В мире полным-полно клубов его имени, а турниры — чуть ли не каждый второй называется «Памяти Капабланки».

Они вошли в клуб. Помещение было разделено на три больших зала; в них стояло с дюжину столов, и почти на всех шла игра. В воздухе слышался какой-то особый, характерный гул: он не был шумом, но его нельзя было назвать и тишиной. Он напоминал тот легкий, сдержанный, чуть торжественный шепот, который обычно витает в церкви, наполненной людьми. Кое-кто из игроков и зрителей воззрился на Хулию с удивлением и даже откровенной неприязнью: публика в клубе была исключительно мужская. Пахло табачным дымом и старым деревом.

— А что, разве женщины не играют в шахматы? — поинтересовалась Хулия.

Сесар, который, прежде чем войти в зал, предложил ей свою руку, помедлил пару секунд, будто обдумывая заданный вопрос, потом ответил:

— По правде говоря, я никогда над этим не задумывался. Но здесь, по всей видимости, женщины не играют. Может быть, дома, в перерывах между готовкой и стиркой…

— И ты туда же!

— Это просто так говорится, дорогая. Ты же знаешь, я отношусь к прекрасному полу более чем уважительно.

Навстречу им двинулся немолодой мужчина с обширной лысиной и аккуратно подстриженными усами: сеньор Сифуэнтес, директор Общества любителей шахмат «Хосе Рауль Капабланка». Сесар представил его Хулии. Сеньор Сифуэнтес оказался человеком общительным и разговорчивым.

— У нас числится пятьсот членов, — с гордостью рассказывал он, показывая гостям награды, дипломы и фотографии, украшавшие стены, — Мы также организуем турнир на общенациональном уровне… — Он остановился перед витриной, где было выставлено несколько комплектов шахмат — скорее, старых, чем старинных. — Красивые, правда?.. Разумеется, здесь мы пользуемся исключительно моделью «Стаунтон».

Говоря это, он повернулся к Сесару, как будто ожидая его одобрения, и антиквару не оставалось ничего другого, кроме как придать соответствующее выражение своему лицу.

— Конечно, — кивнул он, и Сифуэнтес ответил улыбкой, преисполненной симпатии.

— Только дерево, — удовлетворенно подчеркнул он. — Никакой там пластмассы.

— Ну еще бы!

Сифуэнтес, довольный, повернулся к Хулии:

— Вам бы следовало зайти сюда как-нибудь в субботу, поближе к вечеру. — Он гордо огляделся вокруг, как мать-наседка, делающая ревизию своему подросшему потомству. — Сегодня-то у нас обычный день: любители, после работы заглянувшие поиграть до ужина, пенсионеры, которые сидят за доской с утра до вечера. Обстановка, как видите, весьма приятная. Весьма…

— Положительная, — подсказала Хулия, несколько неожиданно даже для самой себя. Однако Сифуэнтссу это явно пришлось по душе.

— Вот-вот, положительная. И, как вы можете убедиться, к нам приходит много молодежи… Вон тот, видите? Это просто какой-то феномен: ему всего девятнадцать, а он уже написал работу на сто страниц, посвященную анализу одного из сложных вариантов дебюта Нимцондия.[12]

— Да что вы говорите! Это же надо: Нимцондия… Это звучит… — Хулия отчаянно искала подходящее слово, — это звучит… капитально.

— Ну, не то чтобы капитально, — скромно признал Сифуэнтес, — но это и правда достаточно важный раздел шахматной теории.

Взгляд Хулии, брошенный на Сесара, молил о помощи, но антиквар только поднял бровь с выражением вежливого интереса к их диалогу. Он стоял, заложив за спину руки с тростью и шляпой, и слушал, чуть наклонясь в сторону Сифуэнтеса. Похоже, происходящее забавляло его необычайно.

— Да и я сам, — продолжал Сифуэнтес, ткнув пальцем себе в грудь на уровне первой пуговицы жилета, — несколько лет назад тоже внес свою скромную лепту…

— Что вы говорите! — вставил Сесар, и Хулия взглянула на него с беспокойством.

— Да, да. — Директор шахматного общества привычно изобразил на лице скромную улыбку. — Субвариант системы двух коней в защите Каро-Канн… Вариант Сифуэнтеса. — Он с надеждой посмотрел на Сесара. — Может, вам приходилось слышать…

— Безусловно, — с полным самообладанием ответил антиквар.

Сифуэнтес благодарно улыбнулся ему.

— Поверьте, я отнюдь не преувеличиваю, говоря, что в нашем клубе — или обществе любителей шахмат, как я предпочитаю называть его, — встречаются сильнейшие шахматисты Мадрида, а может быть, и всей Испании… — Он прервал сам себя, словно вдруг вспомнив о чем-то. — Я нашел человека, который вам нужен. — Он огляделся по сторонам, и лицо его просветлело. — Да, вот он. Пойдемте со мной, господа.

Хулия и Сесар последовали за ним в глубь одного из залов, к самым задним столам.

— Это оказалось не слишком-то легкой задачей, — говорил на ходу Сифуэнтес, — так что мне пришлось как следует пошевелить мозгами… Ведь вы, — он полуобернулся к Сесару, — просили, чтобы я порекомендовал вам лучшего из лучших.

Они остановились вблизи одного из столов, за которым играли двое мужчин в окружении дюжины зрителей. Один из игроков легонько постукивал пальцами по столу, рядом с доской, склонившись над ней с выражением глубокой сосредоточенности, — именно это выражение видела Хулия на лицах персонажей фламандской доски. Его партнер, которого, казалось, нимало не беспокоило это ритмичное постукивание, сидел неподвижно, слегка откинувшись на спинку деревянного стула; руки его были засунуты в карманы, подбородок уткнулся в узел галстука. Невозможно было понять, изучают ли его устремленные на доску глаза позиции фигур или же этому отрешенному взгляду представляется нечто иное, не имеющее никакого отношения к разыгрываемой партии.

Зрители хранили почтительное молчание, как будто на этой доске решался вопрос жизни и смерти. Фигур на ней уже осталось немного, и они были так перемешаны, что вновь прибывшим не удавалось даже понять, кто играет белыми, а кто черными. Прошло несколько минут. Тот из игроков, кто барабанил по столу, той же самой рукой взялся за белого слона и двинул его вперед, так что он оказался между белым королем и черной ладьей. Сделав ход, игрок бросил короткий взгляд на своего соперника и снова принялся тихонько выбивать пальцами дробь на столе.

Ход белого слона вызвал продолжительное шушуканье среди наблюдателей. Подойдя ближе к столу, Хулия могла видеть, что второй шахматист, который даже не пошевелился, когда его противник сделал ход, теперь сфокусировал свое внимание на выдвинутом вперед слоне. Какое-то время он сидел, пристально глядя на него, затем медленным движением — таким медленным, что до последней секунды было невозможно понять, какую фигуру сейчас подхватят его пальцы, — передвинул черного коня.

— Шах, — произнес он и снова застыл неподвижно на своем стуле, не обращая внимания на поднявшееся вокруг одобрительное перешептывание.

Никто ничего не объяснял Хулии, но в этот момент она поняла, что это тот самый человек, о знакомстве с которым просил Сесар директора шахматного клуба и которого им рекомендовал Сифуэнтес. Не первой молодости — с виду за сорок, среднего роста, очень худой. Волосы зачесаны назад, без пробора, на висках большие залысины. Крупные уши, нос слегка крючковат, темные, глубоко посаженные глаза, словно бы с недоверием взирающие на мир. Ничто в его внешности не говорило о большом уме (качество, по мнению Хулии, непременное для любого шахматиста), а лицо, утомленное и апатичное, не выражало ни малейшего интереса к тому, что происходило вокруг. Хулия разочаровано подумала: он выглядит как человек, умеющий правильно передвигать шахматные фигуры, но и только-то; ничего из ряда вон выходящего он и сам от себя не ждет.

Однако — а может, именно из-за этого выражения бесконечной скуки, написанной на его лице, — когда его соперник передвинул своего короля на одну клетку назад, а он медленно протянул правую руку к фигурам, в этом уголке зала воцарилась гробовая тишина. Хулия — возможно, потому, что она и сама была здесь чужой, — интуитивно почувствовала, к своему удивлению, что зрители относятся к этому человеку без всякой симпатии. Она видела, что эти люди скрепя сердце признают его превосходство в шахматных делах, поскольку как любители они не могли не понимать, как четко, медленно и неумолимо он развивает на доске свое наступление. Но в глубине души — Хулия внезапно отчетливо ощутила это, хотя и сама затруднилась бы объяснить почему, — все они надеялись стать свидетелями какой-нибудь его ошибки и последующего поражения.

— Шах, — повторил игрок. Он сделал всего лишь один, кажущийся весьма простым, ход — передвинул пешку на соседнее поле. Однако его соперник перестал барабанить пальцами по столу и прижал их к виску, словно желая угомонить биение беспокойной жилки. Затем шагнул белым королем также на одну клетку: на сей раз назад, по диагонали. Он имел в своем распоряжении три возможных убежища, но по какой-то непонятной для Хулии причине выбрал именно это. Шепот восхищения, поднявшийся вокруг, вроде бы говорил о чрезвычайном остроумии этого хода, но первый игрок остался невозмутим.

— Так был бы мат, — проговорил он, и в тоне его не прозвучало даже малейшего намека на торжество: он просто констатировал объективный факт. Однако не прозвучало в нем и сочувствия. Первый игрок произнес эти слова до того, как сделать свой ход, будто не желая сопровождать их практической демонстрацией. И лишь потом, как бы нехотя, с полным равнодушием к недоверчивым взглядам своего противника и большинства зрителей, он провел, словно из дальнего далека, своего слона по белой диагонали из конца в конец и поставил его в непосредственной близости от вражеского короля, однако не прямо угрожая ему. Вокруг стола снова вспыхнул шепот комментариев. Хулия, сбитая с толку, взглянула на доску: она мало что понимала в шахматах, но уж, во всяком случае, знала, что шах и мат означают прямую угрозу королю. А этот белый король, похоже, находился в безопасности. Хулия перевела вопросительный взгляд на Сесара, потом на Сифуэнтеса. Директор добродушно улыбался, с восхищением покачивая головой.

— Действительно, тут был бы мат в три хода, — сообщил он Хулии. — Что бы ни сделал дальше белый король, он был обречен.

— Тогда я вообще ничего не понимаю! — воскликнула Хулия. — Что там произошло?

Сифуэнтес тихонько рассмеялся:

— Именно этот белый слон мог нанести решающий удар. Хотя до последнего хода никому из нас не удавалось разглядеть такую возможность… Но дело в том, что этот кабальеро, отлично зная, какой ход ему надлежит сделать, не собирается делать его. Вот сейчас он двинул своего слона только для того, чтобы продемонстрировать нам этот ход. Видите, он поставил его не на то поле, а в таком положении слон абсолютно безобиден.

— Тем более не понимаю, — пожала плечами Хулия. — Он что — не хочет выигрывать?

Директор клуба имени Капабланки тоже пожал плечами в ответ:

— В том-то и вся загвоздка… Он ходит сюда уже пять лет, и он лучший шахматист из всех, кого я знаю, но я ни разу не видел, чтобы он выиграл хоть одну партию.

В этот момент странный игрок поднял голову и встретился глазами с Хулией. И в одно мгновение вся его невозмутимая уверенность улетучилась, как будто, закончив партию и снова обратив свои взоры на окружающий мир, он вдруг лишился всего, что обеспечивало ему зависть и уважение других. Лишь теперь Хулии бросились в глаза его не отличавшийся особым вкусом галстук, коричневый пиджак с поперечными замятинами на спине и пузырями на локтях, плохо выбритый подбородок, синеватый от уже успевшей пробиться щетины: он явно брился в пять или шесть утра — прежде чем торопливо выскочить из дому и ринуться к метро или автобусной остановке, чтобы вовремя поспеть на работу. Даже взгляд его изменился — погас, стал тусклым и невыразительным.

— Разрешите представить вам, — произнес Сифуэнтес, — это сеньор Муньос, шахматист.

4. ТРЕТИЙ ИГРОК

— Задумайтесь вот над чем, Ватсон, — проговорил Холмс. — Разве не любопытно убедиться в том, что иногда для того, чтобы разобраться в прошлом, оказывается необходимо знать будущее?

Р. Смаллиэн[13]

— Это вполне реальная партия, — сказал Муньос. — Немного странная, но абсолютно логичная. Последний ход был сделан черными.

— Это точно? — спросила Хулия.

— Точно.

— Откуда вы знаете?

— Знаю.

Разговор этот происходил в студии Хулии, перед фламандской доской, освещенной всеми лампами, какие только были в комнате. Сесар сидел на диване, Хулия присела на столе, Муньос стоял перед картиной, все еще немного растерянный.

— Хотите рюмочку?

— Нет.

— А сигарету?

— Тоже нет. Я не курю.

В атмосфере студии явственно ощущалась неловкость. Шахматист, похоже, чувствовал себя неуютно: он так и не снял своего мятого, наглухо застегнутого плаща, как будто оставляя за собой право в любой момент проститься и уйти без всяких объяснений. Смотрел он угрюмо и недоверчиво; Сесару и Хулии стоило большого труда уговорить его поехать с ними. Вначале, когда они объяснили, с чем пришли к нему, Муньос сделал такое лицо, что комментариев не требовалось: он явно принимал их за пару ненормальных. Потом он насторожился, занял оборонительную позицию. Он просит прощения, если говорит что-то неприятное, но вся эта история с убийствами, совершенными в эпоху Средневековья, и с шахматной партией, нарисованной на доске, выглядит слишком уж странной. И, даже если то, что ему рассказали, правда, он не очень понимает, какое отношение ко всему этому имеет он, Муньос. В конце концов — он повторил это так, словно хотел таким образом внести полную ясность и установить соответствующую дистанцию, — он всего-навсего бухгалтер. Простой служащий.

— Но вы играете в шахматы, — возразил Сесар с нежнейшей улыбкой, на какую только был способен.

Выйдя из клуба, они перешли улицу и уселись в баре напротив, рядом с музыкальным автоматом, из которого лилась монотонная мелодия.

— Да, играю. И что из этого? — В голосе Муньоса не было вызова: только безразличие. — Многие играют в шахматы. И я не понимаю, почему именно я должен…

— Говорят, что вы лучший шахматист клуба.

Муньос взглянул на Сесара с каким-то неопределенным выражением. Хулии показалось, что она читает в этом взгляде: может быть, я и правда лучший, но это не имеет никакого отношения к делу. Быть лучшим ровным счетом ничего не значит. Это все равно что быть блондином или иметь плоскостопие, но не обязательно же выставлять это напоказ.

— Если бы было так, как вы говорите, — произнес он после секундной паузы, — я бы выступал на турнирах и других подобных соревнованиях. А я этого не делаю.

— Почему?

Муньос скользнул взглядом по своей пустой чашке из-под кофе и пожал плечами.

— Просто не выступаю, и все. Чтобы выступать, надо иметь желание. Я имею в виду — желание выигрывать… — Он посмотрел на своих собеседников так, точно был не слишком уверен, что они понимают его слова. — А мне все равно.

— А-а, вы теоретик, — отозвался Сесар, и в его серьезности Хулия уловила скрытую иронию.

Муньос некоторое время задумчиво смотрел на Сесара, словно ему было трудно найти подходящий ответ.

— Может быть, — проговорил он наконец. — Потому-то я и не думаю, что сумею оказаться вам полезным.

Он уже собрался было подняться, но передумал, когда Хулия протянула руку и коснулась его локтя. Это краткое прикосновение было исполнено мольбы, и позже, наедине с Хулией, Сесар, подняв бровь, квалифицировал его как «весьма удачное проявление женственности, дорогая, жест дамы, просящей о помощи, не прибегая к словам и не давая птичке улететь». Даже сам он, Сесар, не сумел бы проделать это лучше; в крайнем случае, у него вырвалось бы какое-нибудь восклицание, абсолютно не подходящее при данных обстоятельствах. Как бы то ни было, Муньос мельком взглянул вниз, на руку Хулии, которую она уже убирала, и остался сидеть, а глаза его скользили по поверхности стола, пока не остановились на его собственных руках с не слишком-то чистыми ногтями, неподвижно лежавших по сторонам чашки.

— Нам необходима ваша помощь, — тихо сказала Хулия. — Дело очень важное, уверяю вас. Важное для меня и для моей работы.

Чуть склонив набок голову, шахматист посмотрел на нее, но не прямо в глаза, а куда-то ниже, на уровне подбородка; он словно опасался, что взгляд в глаза установит между ними некую связь, обяжет его к ответственности, брать которую на себя он не собирался.

— Не думаю, что оно окажется интересным для меня, — ответил он наконец.

Хулия перегнулась к нему через стол:

— А вы попытайтесь представить себе, что речь идет о шахматной партии — абсолютно отличной от всех, какие вам приходилось играть до сих пор. О партии, которую стоило бы выиграть.

— Я не вижу, почему эта партия не такая, как все. Все партии по сути своей всегда одинаковы.

Сесар начал терять терпение.

— Уверяю вас, мой дорогой друг, — нарастающее раздражение антиквара прорывалось в движениях тонких пальцев, которыми он вертел на правой руке перстень с топазом, — что, сколько я ни пытаюсь уяснить себе причину вашей странной апатии, мне никак не удается угадать ее… Тогда почему вы вообще играете в шахматы?

Шахматист чуть задумался. Потом его взгляд снова заскользил по столу, затем вверх, но на сей раз уперся не в подбородок Сесара, а прямо ему в глаза.

— Пожалуй, — спокойно ответил Муньос, — по той же самой причине, по какой вы являетесь гомосексуалистом.

Словно порыв ледяного ветра пронесся над столом. Хулия торопливо достала и закурила сигарету. Ее привела в ужас бестактность шахматиста. Однако в его словах она не уловила ни издевки, ни агрессивности. Что же касается Муньоса, он смотрел на антиквара с выражением учтивого внимания, как будто между ними происходил какой-то обыденный разговор и он просто ждал ответа почтенного собеседника на свою реплику. В этом взгляде Хулия не прочла ни малейшего намерения оскорбить или унизить — скорее, напротив, некую безмятежность, исполненную невинности: так мог бы смотреть турист, который, сам о том не подозревая, нарушил неизвестные ему порядки и обычаи чужой страны.

Сесар же только чуть наклонился поближе к Муньосу: он казался даже заинтересованным, а на тонких бледных губах его играла легкая улыбка человека, находящего сложившуюся ситуацию забавной.

— Мой дорогой друг, — мягко произнес он, — судя по вашему тону и по выражению лица, вы ничего не имеете против того, кем я, тем или иным образом, являюсь… Точно так же, как мне представляется, вы ничего не имели против того белого короля или того партнера, с которым только что сражались там, в клубе. Не так ли?

— Более или менее.

Антиквар повернулся к Хулии:

— Ты понимаешь, принцесса? Все в порядке, нет ни малейшего повода для беспокойства… Этот учтивый кабальеро хотел сказать только, что он играет в шахматы по одной-единственной причине: потому что игра просто заложена в самой его природе. — Улыбка Сесара стала еще шире и снисходительнее. — Потому что он просто не может существовать безо всех этих задач, комбинаций, обдумывания решений… Что может значить в сравнении со всем этим какой-то прозаический шах или мат? — Он откинулся на спинку стула, глядя Муньосу прямо в глаза, взгляд которых оставался все таким же невозмутимым. — Так вот, я скажу тебе, что это значит. Ровным счетом ничего! — Сесар поднял руки ладонями вверх, точно приглашая Хулию и шахматиста убедиться в правдивости его слов. — Не так ли, друг мой?.. Это всего лишь малоприятная точка в конце игры, вынужденное возвращение к действительности. — Он презрительно сморщил нос. — К реальному существованию, к ежедневной и ежечасной рутине.

Когда Сесар закончил свой монолог, Муньос довольно долго молчал.

— А это забавно, — наконец проговорил он, чуть сузив глаза в некоем подобии улыбки, которая, однако, так и не отразилась на губах. — Пожалуй, вы точно все выразили — точнее некуда. Но мне никогда не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь произносил это вслух.

— Что ж, я рад, если оказался первым. — Сесар сопроводил свои слова легким смешком, за который Хулия наградила его неодобрительным взглядом.

Шахматист, казалось, утратил некоторую часть своей уверенности и даже немного растерялся.

— Что, вы тоже играете в шахматы?

Сесар коротко рассмеялся. Сегодня он невыносимо театрален, подумала Хулия, как, впрочем, всегда, когда находится подходящая публика.

— Я знаю, как ходит та или иная фигура, но и только-то. А это известно практически всем. Однако дело в том, что у меня эта игра не вызывает никаких эмоций… — Его взгляд, устремленный на Муньоса, стал неожиданно серьезным. — Я, мой многоуважаемый друг, играю в другую игру. Она называется «ежедневная борьба за то, чтобы уклониться от шахов и матов, которые жизнь устраивает нам на каждом шагу». А это уже немало. — Он сделал неторопливый, изящный жест рукой, словно охватывающий их обоих. — И так же, как и вам, дорогой мой, да и всем другим, мне приходится прибегать кое к каким небольшим трюкам, которые помогают мне выжить.

Муньос, все еще в нерешительности, взглянул на входную дверь. В неярко освещенном баре он выглядел усталым, от залегших под глазами теней они казались еще более запавшими. Со своими большими ушами, торчащим над воротником худым костистым лицом с крупным носом Муньос походил на неухоженного тощего дворового пса.

— Хорошо, — сказал он. — Пойдемте посмотрим эту картину.

И вот они сидели в студии Хулии, ожидая приговора Муньоса. Вначале шахматист держался скованно и неловко в чужом доме, в обществе красивой молодой женщины, антиквара со странными сексуальными наклонностями и не менее странной картины, стоявшей перед ним на мольберте. Однако, по мере того как нарисованная шахматная партия все больше овладевала его вниманием, скованность и неловкость исчезали. Первые несколько минут он рассматривал фламандскую доску молча, неподвижно, заложив руки за спину: точно так же, вспомнила Хулия, как любопытные, наблюдавшие в клубе имени Капабланки за чужой игрой. Он занят тем же самым, подумала она, и это была правда. Через некоторое время, в течение которого никто из присутствующих не произнес ни слова, Муньос попросил карандаш и лист бумаги и, снова немного поразмыслив, склонился над столом. Он набрасывал схему партии, время от времени поднимая глаза, чтобы взглянуть на расположение фигур.

— Какого века эта картина? — спросил он, не отрываясь от дела. Он уже успел начертить квадрат и провести несколько горизонталей и вертикалей, разделивших его на шестьдесят четыре клетки.

— Конец пятнадцатого, — ответила Хулия. Муньос сдвинул брови.

— Датировка очень важна. В то время правила игры в шахматы уже были почти такими же, как сейчас. Но раньше некоторые фигуры ходили иначе… Например, ферзь мог перемещаться по диагонали только на соседнее поле, а позже начал прыгать через три… А королевская рокировка до средних веков вообще была неизвестна. — Он на миг оторвался от рисунка, чтобы вглядеться внимательнее. — Если эта партия на картине игралась по современным правилам, возможно, нам удастся разобраться в ней. Если нет, будет трудно.

— Дело происходило там, где сейчас находится Бельгия, — пояснил Сесар, — в семидесятых годах пятнадцатого века.

— Тогда, думаю, особых проблем не возникнет. По крайней мере, неразрешимых.

Хулия, встав, подошла к картине, всматриваясь в расположение нарисованных фигур.

— Откуда вы знаете, что последний ход был сделан черными?

— Но это же ясно как день. Достаточно взглянуть на расположение фигур. И на игроков. — Муньос указал на Фердинанда Остенбургского. — Этот, слева, который играет черными и сидит лицом к художнику — или к нам, — более расслаблен, даже несколько рассеян, как будто его внимание обращено не столько на доску, сколько на зрителя… — Муньос указал на Роже Аррасского. — А этот изучает только что сделанный первым ход. Видите, как он сосредоточен? — Он опять склонился над своим чертежом. — Кроме того, есть еще один способ проверить это. В сущности, мы и воспользуемся этим методом. Он называется «ретроспективный анализ».

— Какой анализ?

— Ретроспективный. Он состоит в том, чтобы, исходя из позиции, сложившейся на доске, реконструировать партию в обратном направлении, чтобы выяснить, каким образом сложилась именно данная ситуация… Это нечто вроде игры назад, если так вам более понятно. Принцип индукции: начать с результатов, чтобы докопаться до причин.

— Как у Шерлока Холмса, — заметил Сесар, явно заинтересовавшийся услышанным.

— Да, примерно.

Хулия, обернувшись, недоверчиво смотрела на Муньоса. До этой минуты шахматы были для нее всего лишь игрой, одной из многих, разве что с более сложными правилами, чем, скажем, в домино, и потому требующей больше сосредоточенности и ума. Поэтому ее так поразило отношение Муньоса к фламандской доске. Было совершенно очевидно, что изображенное на ней трехплановое — зеркало, комната, окно — пространство, в котором жило запечатленное Питером ван Гюйсом мгновение и в котором она сама однажды испытала нечто вроде головокружения благодаря оптическому эффекту, созданному талантом художника, Муньосу (который до этого момента не знал почти ничего ни о картине, ни о странных сопутствующих обстоятельствах) хорошо знакомо. Казалось, он чувствует себя в нем как рыба в воде, абстрагируясь от времени и персонажей — вообще от всего, что не имеет отношения к шахматам, — как будто он разом схватил и принял расположение фигур и самым естественным образом вошел в игру. А кроме того, чем больше Муньос погружался в нарисованную партию, тем меньше оставалось в нем скованности, молчаливости и смущения и тем в большей степени он превращался в того бесстрастного, уверенного игрока, каким Хулия впервые увидела его в клубе имени Капабланки. Точно одно присутствие шахматной доски придавало этому угрюмому, малообщительному, внешне безликому человеку уверенность и решительность.

— Вы хотите сказать, что возможно восстановить, до самого начала, эту партию, изображенную на доске?

Муньос слегка пожал плечами — как всегда, бесстрастно и невозмутимо.

— Не знаю, удастся ли до самого начала… Но, думаю, восстановить несколько ходов нам удастся. — Он взглянул на картину так, будто вдруг увидел ее в новом свете, и повернулся к Сесару: — Полагаю, именно на это и рассчитывал художник.

— Вот вы и должны это выяснить, — ответил антиквар. — Узнать, кто съел коня.

— Белого коня, — уточнил Муньос. — Из игры выведен только один конь.

— Элементарно, — отозвался Сесар и добавил с улыбкой: — Дорогой Ватсон.

Шахматист проигнорировал шутку либо не захотел принять ее: чувство юмора явно не входило в число его достоинств. Хулия подошла к дивану и села рядом с антикваром, зачарованная происходящим, как маленькая девочка. Муньос уже закончил чертить диаграмму и теперь положил ее перед ними.

— Вот, — начал объяснять он, — позиция, изображенная на картине:

— Как видите, каждой клетке соответствуют определенные координаты, что позволяет легче следить за расположением и перемещением фигур. Мы сейчас видим доску как бы глазами того игрока, что справа…

— Роже Аррасского, — подсказала Хулия.

— Роже Аррасского или нет — в данном случае это не суть важно. Главное то, что, глядя на доску с этой стороны, мы нумеруем клетки по вертикали от одного до восьми — по мере отдаления, а по горизонтали обозначаем их буквами — от a до h. — Объясняя, он указывал карандашом. — Существуют и другие, более техничные, классификации, но боюсь, что вы запутаетесь.

— Каждый значок соответствует фигуре?

— Да. Это принятые обозначения фигур: видите, одни белые, другие черные. Здесь, внизу, я указал, какой из них соответствует каждый знак:

— …Таким образом, даже если вы очень мало понимаете в шахматах, вам будет легко понять, что, например, черный король находится на клетке а4. И что, к примеру, на клетке f1 стоит белый слон… Вам понятно?

— Абсолютно, — кивнула Хулия. Муньос продолжил свои объяснения:

— До сих пор мы занимались фигурами, находящимися на доске. Но, для того чтобы проанализировать партию, необходимо разобраться и в тех, которые уже выведены из игры. То есть съедены. — Он взглянул на картину. — Как зовут того, что слева?

— Фердинанд Остенбургский.

— Так вот, Фердинанд Остенбургский, который играет черными, съел у своего противника следующие белые фигуры:

— …То есть: слона, коня и две пешки. Роже Аррасский, в свою очередь, съел у своего соперника вот эти фигуры:

— …В общей сложности четыре пешки, ладью и слона. — Муньос задумался, глядя на диаграмму. — Если смотреть на эту партию с точки зрения преимущества, то оно на стороне белых: ладья, пешки и так далее. Однако, если я правильно понял, вопрос заключается не в преимуществе, а в том, кто — то есть какая фигура — съел белого коня. Очевидно, что это сделала одна из черных фигур: это ясно даже воробью. Но тут следует двигаться без поспешности, шаг за шагом, с самого начала. — Он взглянул на Сесара, потом на Хулию, словно извиняясь за сказанное. — Нет ничего более обманчивого, чем очевидный факт. Этот логический принцип вполне приложим и к шахматам: то, что кажется очевидным, далеко не всегда является тем, что произошло или вот-вот произойдет на самом деле… Короче говоря, наша задача состоит в том, чтобы выяснить, какая из черных фигур, еще находящихся в игре или уже выведенных из нее, съела белого коня.

— Или кто убил рыцаря, — уточнила Хулия. Муньос сделал уклончивый жест:

— Меня это уже не касается, сеньорита.

— Можете называть меня просто Хулия.

— Ну, так меня это уже не касается, Хулия… — Он вгляделся в листок со схемой с таким выражением, как будто там был записан сценарий беседы, нить которой он потерял. — Думаю, вы заставили меня прийти сюда для того, чтобы я сказал вам, какая фигура съела этого коня. Если в процессе этого исследования вам обоим удастся прийти к каким-либо выводам или разгадать какую-то загадку — отлично. — В его взгляде появилось больше уверенности, словно он черпал ее в своих шахматных познаниях. — В любом случае, этим должны заниматься вы. Я — всего лишь случайный гость. Я ведь просто шахматист, и все.

Сесар нашел его слова резонными.

— Я ничего не имею против такого расклада. — Он повернулся к Хулии. — Он будет анализировать ходы, а мы — находить для них соответствующее толкование. Это называется — работать в команде, дорогая.

Кивнув, она закурила еще одну сигарету и затянулась. Ей было слишком интересно, чтобы заострять внимание на подобных формальных мелочах. Она положила свою руку на руку Сесара, ощутив мягкое и равномерное биение его пульса на запястье, потом уселась на диван и закинула ногу на ногу.

— Сколько времени нам понадобится?

Шахматист почесал плохо выбритый подбородок.

— Не знаю. Полчаса, неделя… Все зависит от обстоятельств.

— От каких?

— От многих. От того, насколько мне удастся сосредоточиться. И от того, повезет мне или нет.

— Вы могли бы начать прямо сейчас?

— Конечно. Я уже начал.

— Ну так вперед!

Но в этот момент зазвонил телефон, и шахматную партию пришлось отложить.

Потом, много позже, Хулия уверяла, что она предчувствовала, о чем пойдет речь, хотя сама же признала, что очень легко утверждать подобные вещи a posteriori[14].

Уверяла она также, что в тот момент четко осознала, как ужасно все осложняется. На самом деле, как она вскоре поняла, осложнения начались значительно раньше и успели переплестись необратимо, хотя до того момента и не проявлялись в своей самой неприятной форме. В общем-то, можно сказать, они начались еще в тысяча четыреста шестьдесят девятом году, когда тот наемник, вооруженный арбалетом, — темная пешка, чье имя кануло во тьму веков, чтобы никогда не всплыть из нее, — натянул смазанную жиром тетиву своего оружия и укрылся поблизости от рва восточных ворот остенбургского замка, терпеливо, как охотник, поджидая человека, за жизнь которого ему было заплачено позвякивавшими теперь в его кошельке золотыми монетами.

Вначале полицейский не произвел на Хулию слишком уж неприятного впечатления, учитывая данные обстоятельства и то, что он был полицейским; хотя факт его принадлежности к группе по расследованию преступлений, связанных с предметами искусства, похоже, не намного отличал его от других его коллег. Влияние мира, в котором протекала его профессиональная деятельность, сказывалось — если сказывалось — лишь в преувеличенно вежливой манере произносить «добрый день» и «садитесь, пожалуйста» и в довольно сносно завязанном галстуке. Кроме того, он говорил неторопливо, не слишком подавляя собеседника, и часто, впопад и невпопад, кивал, как бы соглашаясь с его словами; хотя Хулии так и не удалось понять, что это у него: тик, профессиональный прием, имеющий целью внушить доверие допрашиваемому, или стремление дать понять, что он уже напал на след. А вообще это был толстый, небольшого роста человек в коричневом костюме и с забавными длинными, на мексиканский манер, усами. Что же касается искусства как такового, главный инспектор Фейхоо скромно считал себя любителем: он коллекционировал старинные кинжалы.

Хулия узнала обо всем этом в кабинете полицейского участка на Пасео-дель-Прадо в первые же пять минут, последовавших за изложением главным инспектором Фейхоо некоторых мрачных подробностей смерти Альваро. Профессора Ортегу нашли в ванной с разбитым черепом: он поскользнулся, принимая душ. Это был прискорбный факт. Может быть, поэтому инспектор, казалось, страдал не меньше Хулии, рассказывая ей, при каких обстоятельствах труп был обнаружен уборщицей. Однако самое неприятное (тут Фейхоо некоторое время колебался, выбирая слова, прежде чем сокрушенно взглянуть на девушку, будто приглашая ее задуматься над горькой человеческой долей) состояло в том, что медицинское обследование выявило кое-какие тревожные детали: не представлялось возможным точно установить, была ли эта смерть случайной или насильственной. Иными словами, не исключено (инспектор дважды повторил не исключено), что причиной перелома основания черепа явился удар, нанесенный каким-то твердым предметом, ничего общего не имеющим с ванной.

— Вы имеете в виду, — Хулия, не веря своим ушам, оперлась на стол, — что кто-то мог убить его, пока он принимал душ?

Полицейский изобразил на лице выражение, явно имевшее целью убедить ее воздержаться от слишком далеко идущих суждений.

— Я только сказал, что это не исключено. Результаты визуального осмотра и первичной аутопсии укладываются в версию о несчастном случае. В общих чертах.

— В общих чертах?.. О чем вы говорите?

— О том, что мы имеем. О некоторых деталях — таких, как характер перелома, положение трупа… В общем, это технические подробности, в которые я предпочитаю вас не посвящать, но которые приводят нас в некоторое недоумение. Другими словами, разумные сомнения.

— Это просто смешно.

— Я почти согласен с вами. — Мексиканские усы сочувственно обвисли. — Но, если эти сомнения получат подтверждение, сложится совершенно иная картина: профессор Ортега был убит ударом в затылок… После чего его могли, раздев, перенести в ванну и включить воду, чтобы имитировать несчастный случай… В настоящий момент проводится еще одно врачебное обследование, поскольку есть вероятность, что покойный получил не один, а два удара: первый — чтобы свалить его, второй — чтобы убедиться, что он мертв. Разумеется, — Фейхоо откинулся на спинку стула и, сложив руки, кротко взглянул на девушку, — это не более чем гипотеза.

Хулия продолжала смотреть на своего собеседника, как человек, чувствующий, что над ним зло подшутили. Ее мозг отказывался воспринять услышанное, непосредственно соотнести Альваро с тем, о чем говорил инспектор Фейхоо. Какой-то голос внутри нее самой нашептывал, что, несомненно, тут просто произошла ошибка, путаница; наверняка ей рассказывают о ком-то другом. Ведь это же абсурд — представить себе Альваро — того самого, которого она так хорошо знала, — убитым, как кролик, ударом в затылок, голым, с открытыми глазами, под льющейся из душа ледяной струей. Это просто глупо, этого не может быть… Она мысленно спросила себя: интересно, успел ли сам Альваро отметить, насколько нелепо все происходящее.

— Давайте попробуем представить себе на мгновение, — заговорила она после недолгого раздумья, — что эта смерть не была случайной… У кого могли быть причины, чтобы убить его?

— Очень хороший вопрос, как говорят в кино… — Полицейский прикусил нижнюю губу, придав лицу выражение профессиональной осторожности. — Откровенно говоря, даже не представляю себе, у кого бы могли иметься такие причины. — Он сделал короткую паузу и устремил на Хулию безмятежно-честный (слишком уж честный, чтобы быть искренним) взгляд, как бы говоря: вот, смотрите, я раскрываю перед вами все свои карты. — Вообще-то я надеюсь на ваше сотрудничество в этом вопросе.

— На мое? Почему?

Инспектор нарочито медленно окинул взглядом всю ее, с головы до ног. Его любезность исчезла, а в глазах читался некий едва скрытый грубоватый интерес, намекающий на возможность причастности Хулии к происшедшему.

— Вы находились в определенных отношениях с покойным… Прошу простить, но моя служба налагает некоторые неприятные обязанности. — Однако, судя по самодовольной усмешке, пробивавшейся сквозь густые усы, в этот момент упомянутые обязанности не казались ему слишком уж неприятными. Инспектор сунул руку в карман, извлек коробок спичек с названием известного ресторана на этикетке и движением, претендующим на галантность, поднес огонек к сигарете, которую Хулия только что сунула в рот. — Я имею в виду ваш… вашу… та… историю. Я не ошибся — она действительно имела место?

— Имела, имела. — Хулия, прищурив глаза, яростно выдохнула струю дыма. Она испытывала неловкость и раздражение. Он сказал «историю», сведя к этому простому слову целый отрезок жизни, рана от которого еще кровоточила. И наверняка, подумала она, этот толстый вульгарный тип с идиотскими усами усмехается про себя, оценивая взглядом качество товара. А подружка покойничка-то — ничего себе, в самом соку, бросит он коллегам, когда они спустятся в служебный бар выпить по кружке пива, я бы и сам с удовольствием… хе-хе…

Однако другие аспекты нынешней ситуации беспокоили ее куда больше. Альваро был мертв. Возможно, убит. Сама она, как это ни абсурдно, находилась в полицейском участке, и имелось достаточно разных темных моментов, которые она не понимала. А непонимание некоторых вещей порой оказывается весьма опасным.

Она чувствовала, что все тело ее напряжено до дрожи, словно в ожидании нападения. Она взглянула на Фейхоо: вся его любезность и добродушие исчезли без следа. То был просто тактический прием, сказала она себе. Однако, стараясь быть объективной, решила, что у инспектора имеются свои соображения и причины для того, чтобы вести себя подобным образом. В конце концов, он всего-навсего полицейский, выполняющий свою работу, такой же тупой и вульгарный, как и любой другой. Она попыталась взглянуть на дело его глазами. С его точки зрения, она, Хулия, вполне подходящая подозреваемая: бывшая подружка покойника. Единственная ниточка, находящаяся у него в руках.

— Но эта история уже в прошлом. — Хулия стряхнула пепел с сигареты в девственно чистую пепельницу на столе Фейхоо, в которой лежали скрепки. — Она закончилась год назад… Вам бы следовало быть в курсе.

Инспектор, облокотившись на стол, наклонился поближе к ней.

— Да, — произнес он почти доверительным тоном, который, по-видимому, должен был убедить ее, что они работают в одной команде и что он на ее стороне. Потом улыбнулся, и его улыбка, казалось, относилась к некой тайне, которую он намеревался хранить самым ревностным образом. — Но ведь вы встречались с ним три дня назад.

Хулии удалось скрыть свое удивление. Она смотрела на полицейского с видом человека, который только что услышал неимоверную глупость. Ну, разумеется, Фейхоо побывал на факультете. Любая секретарша или швейцар могли сказать ему, что Хулия появлялась там. С другой стороны, у нее не было причин скрывать цель своего визита.

— Я ездила к нему за информацией по поводу одной картины, реставрацией которой я сейчас занимаюсь. — Ее удивило, что полицейский ничего не записывает, и она предположила, что это является частью его метода: люди всегда говорят свободнее, когда считают, что их слова тут же рассеиваются в воздухе. — Мы беседовали около часа в его кабинете… впрочем, думаю, это вам отлично известно. Более того: мы договорились встретиться позже, но больше я его не видела.

Фейхоо вертел в руках коробок спичек.

— О чем вы тогда говорили, если вы не сочтете меня чересчур нескромным?.. Надеюсь, вы, принимая во внимание ситуацию, простите мне вопросы такого… гм… личного характера. Уверяю вас, я задаю их только потому, что так положено.

Не отвечая, глядя ему прямо в глаза, Хулия затянулась сигаретой и лишь потом медленно покачала головой.

— Похоже, вы держите меня за идиотку.

Полицейский чуть выпрямился на стуле, сощурив глаза:

— Простите, я не понимаю, что вы имеете в виду…

— Сейчас я вам скажу, что я имею в виду. — Хулия резким движением впечатала свою сигарету в кучку скрепок, проигнорировав жалобный взгляд, который Фейхоо метнул на пепельницу. — У меня нет абсолютно никаких причин, чтобы не отвечать на ваши вопросы. Но вот что: прежде чем продолжить, прошу вас сказать мне, что все-таки произошло с Альваро, — поскользнулся он или…

— Вообще-то… — с некоторой запинкой произнес Фейхоо, — вообще-то я не располагаю неопровержимыми…

— Ладно, тогда тема закрыта. Но если вы считаете, что со смертью Альваро не все ясно, и просто стараетесь «разговорить» меня, то я хочу выяснить сейчас же, что это у нас с вами — просто беседа или же вы допрашиваете меня в качестве подозреваемой… Потому что, если дело обстоит именно так, я либо немедленно уйду, либо потребую присутствия адвоката.

Полицейский примирительно поднял руки ладонями вверх.

— Ну, об этом еще рано говорить. — Он, криво улыбаясь, ерзал на стуле, как будто снова подбирая нужные слова. — Официально пока считается, что с профессором Ортегой произошел несчастный случай.

— А если ваши хваленые медики в конце концов докажут обратное?

— В таком случае… — Фейхоо сделал неопределенный жест, — в таком случае на вас падет не больше подозрений, чем на любого другого из тех, кто так или иначе поддерживал отношения с покойным. Представляете, какой длиннющий список?

— В этом-то и состоит проблема. Я не могу представить себе человека, способного убить Альваро.

— Ну, это ваше личное мнение. А я смотрю на это по-другому: разные там студенты, заваленные им на экзаменах, ревнивые коллеги, брошенные любовницы, обиженные мужья… — Он считал, загибая пальцы на руке. — Нет. Ваши свидетельские показания весьма ценны, и вы не можете не признать этого.

— Но почему именно мои? Вы включили меня в раздел покинутых любовниц?

— Я не собираюсь заходить так далеко, сеньорита. Однако вы виделись с ним всего за несколько часов до того, как он раскроил себе череп… Или кто-то ему его раскроил.

— За несколько часов? — На сей раз Хулия действительно растерялась. — Когда он умер?

— Три дня назад. В среду, между двумя часами дня и полуночью.

— Это невозможно. Тут наверняка какая-то ошибка.

— Ошибка? — Выражение лица инспектора разом изменилось: теперь он смотрел на Хулию с откровенным недоверием. — Здесь не может быть никакой ошибки. Время смерти определено медицинским заключением.

— Нет, может и, безусловно, есть: ошибка на сутки.

— Почему вы так думаете?

— Потому что в четверг вечером, на следующий день после нашего разговора, Альваро прислал мне на дом кое-какие документы, которые я у него просила.

— Что за документы?

— Они касаются истории картины, над которой я сейчас работаю.

— Вы получили их по почте?

— Нет, с посыльным, прямо в день отправки.

— Вы помните, из какого агентства был посыльный?

— Да. Из «Урб экспресс». Это было в четверг, около восьми… Как можно это объяснить?

Полицейский скептически посопел в усы.

— Да никак. В четверг вечером Альваро Ортега был уже сутки как мертв, так что он не мог послать вам никаких документов. Кто-то… — Фейхоо сделал паузу, чтобы Хулия поняла его мысль, — кто-то другой сделал это за него.

— Кто-то другой? Но кто?

— Тот, кто его убил, — если только его убили. Или та. — Полицейский с любопытством взглянул на Хулию. — Не знаю, почему это мы всегда автоматически полагаем, что преступник — непременно мужчина… — Тут, похоже, что-то пришло ему в голову. — А не прилагалось ли к этим бумагам, присланным якобы Альваро Ортегой, какого-нибудь письма или записки?

— Нет, в пакете были только документы; но, по всей вероятности, прислать их должен был он… Я уверена, что во всем этом есть какая-то ошибка.

— Никаких ошибок. Он умер в среду, а вы получили документы в четверг. Если только не произошла задержка по вине агентства…

— Нет-нет, в этом я уверена. На штемпеле стояло то же самое число.

— С вами был кто-нибудь в тот вечер? Я имею в виду — какой-нибудь свидетель.

— Да, было двое: Менчу Роч и Сесар Ортис де Посас.

Полицейский вытаращил глаза, и на сей раз его удивление казалось неподдельным.

— Дон Сесар? Антиквар с улицы Прадо?

— Он самый. А вы что, знаете его?

Фейхоо чуть поколебался, прежде чем утвердительно кивнуть. Да, он знаком с доном Сесаром. Некоторые дела, связанные со службой. Но он не знал, что сеньорита Хулия и дон Сесар — друзья.

— Ну, так теперь знаете.

— Да-да.

Некоторое время полицейский постукивал шариковой ручкой по столу. Казалось, он испытывал неловкость и хорошо знал почему. На следующий день об этом узнала и Хулия — из уст самого Сесара. Главный инспектор Касимиро Фейхоо был далеко не образцовым представителем полицейского племени. Его профессиональные отношения с миром искусства и антиквариата позволяли ему в конце каждого месяца добавлять к своему официальному жалованью весьма солидные суммы. Время от времени, когда отыскивались произведения искусства, находившиеся в розыске, кое-что из них исчезало через заднюю дверь. В этих операциях участвовали надежные посредники, отстегивающие главному инспектору проценты от своих доходов. И — бывают же такие совпадения! — одним из этих посредников являлся Сесар.

— В любом случае, — заметила Хулия, все еще сидя в кабинете инспектора Фейхоо, — думаю, наличие двух свидетелей ровным счетом ничего не доказывает. В конце концов, я прекрасно могла сама послать себе эти документы.

Фейхоо молча кивнул, но его взгляд немного смягчился: в нем даже появился оттенок уважения, вызванный, как стало ясно Хулии на следующий день, соображениями исключительно практического характера.

— Дело это и правда весьма странное, — проговорил наконец полицейский.

Хулия смотрела не на него, а прямо перед собой. С ее точки зрения, это дело становилось уже не просто странным, а мрачным и зловещим.

— Я только одного не понимаю: кто мог быть заинтересован в том, чтобы я все-таки получила эти документы?

Фейхоо, покусывая губу, вытащил из ящика письменного стола записную книжку. Усы его висели грустно и озабоченно, пока он, по-видимому, пытался прикинуть все «за» и «против» сложившейся ситуации. Было абсолютно очевидно, что его нимало не радует вся эта катавасия, в которой он ненароком оказался замешан.

— А вот это, — пробормотал он, с явной неохотой берясь за шариковую ручку и начиная писать, — вот это, сеньорита, еще один хороший вопрос.

Она остановилась на пороге участка, ощущая, что за ней с любопытством наблюдает охраняющий двери полицейский в форме. За рядом деревьев, украшающих проспект, виднелся неоклассический фасад музея, освещенный мощными прожекторами, спрятанными в окрестных садиках, среди скамеек, статуй и каменных фонтанов. Моросил дождик — мелкий, еле заметный, но от него блестел асфальт, отражая огни машин и регулярную смену зеленого, желтого и красного на светофорах.

Хулия подняла воротник кожаной куртки и зашагала по тротуару, прислушиваясь к отзвукам своих шагов в пустых подъездах. Машин было мало, и лишь изредка фары освещали ее сзади, отчего длинная узкая тень сначала распласталась у ее ног, затем, быстро укорачиваясь, скользила вбок и назад по мере того, как за спиной нарастал, приближаясь, шум мотора; потом он налетел, размазывая все бледнеющую тень по стене, и машина — теперь просто две рубиновые точки и их отражение на мокром асфальте — удалялась вверх по улице.

Хулия остановилась у светофора. Ожидая, когда загорится зеленый, она искала глазами в темноте другие зеленые огоньки и замечала их в проносящихся мимо «глазках» такси, в светофорах, мигающих вдоль всего проспекта, в светящихся вдали, вместе с синими и желтыми, буквах на крыше высокой стеклянной башни, на последнем этаже которой, судя по непогасшим окнам, кто-то еще работал или наводил чистоту в этот поздний час. Зажегся зеленый. Хулия перешла улицу, теперь ища глазами красные огоньки, чаще попадающиеся в большом городе в ночное время, но прямо перед ней вспыхнула, ослепив голубым блеском, «мигалка» полицейской машины, проскользнувшей, не включая сирены, как безмолвная черная тень. Красные огоньки автомобилей, зеленый свет светофора, синий неон, голубая «мигалка»… Вот гамма цветов, подумала она, чтобы изобразить этот странный пейзаж, вот палитра, необходимая для картины, которую можно было бы выставить в галерее Роч под ироническим названием «Ноктюрн», хотя Менчу наверняка потребовала бы разъяснений. И все надлежащим образом сочетается с различными оттенками черного: черного, как тьма, черного, как мрак, черного, как страх, черного, как одиночество.

Ей на самом деле страшно? При других обстоятельствах этот вопрос мог бы послужить отличной темой для интеллектуальной беседы: в приятном обществе одного-двух друзей, в уютной теплой комнате, у камина, с уже наполовину опорожненной бутылкой. Страх как неожиданный фактор, как потрясающее все твое существо осознание реальности, которую ты внезапно открыл для себя, хотя она всегда существовала рядом. Страх как сокрушительный финал несознания или как разрушение состояния благодати. Страх как грех.

Однако, бредя среди вечерних огоньков, Хулия была не способна смотреть на это просто как на философскую проблему. Разумеется, ей и прежде доводилось испытывать, пусть в меньшей степени, то же самое чувство. Вид спидометра, стрелка которого давно отклонилась за все разумные пределы, пейзаж стремительно несется навстречу справа и слева, а прерывистая белая полоса на асфальте кажется бесконечной очередью трассирующих пуль, поглощаемых ненасытным брюхом автомобиля. Или то неприятное ощущение пустоты, бездонной глубины и синевы, когда в открытом море бросаешься в воду с борта яхты и плывешь, чувствуя, как скользит вода по обнаженной коже, и отчетливо сознавая, что твердая земля находится слишком далеко от твоих ног. И даже тот смутный ужас, который охватывает нас во время кошмарного сна и не исчезает до конца, даже когда открываешь глаза и оказываешься в своей спальне, среди знакомой обстановки.

Но тот страх, который только что обнаружила в себе Хулия, был другого рода. Новый, необычный, незнакомый до сих пор, отмеченный тенью Зла — Зла с большой буквы, первой буквы того, от чего произошли страдания и боль. Зла, способного открыть кран душа над лицом убитого человека. Зла, которое возможно изобразить лишь краской, черной, как тьма, черной, как мрак, черной, как одиночество. Зла, начинающегося с той же буквы, что «зверство» и «злодейство».

Злодейство. Это всего лишь гипотеза, сказала она себе, глядя на собственную тень на асфальте. Бывает, что человек поскользнется в ванне, или свалится с лестницы, или перебежит улицу на красный свет — и погибнет. Эти полицейские и представители судебной медицины тоже иногда слишком умничают и усматривают то, чего не было: так сказать, издержки профессии. Все это верно, да, но все же кто-то прислал ей бумаги, подготовленные Альваро, тогда, когда самого Альваро уже сутки не было в живых. Это была уже не гипотеза: документы лежали у нее дома, в ящике письменного стола. Это было реально.

Она вздрогнула и оглянулась через плечо, чтобы убедиться, что никто не идет за ней. И, хотя и не верила, что такое может случиться, она действительно увидела кого-то. Издали и в темноте было трудно понять, идет этот человек именно за ней или нет, однако примерно в полусотне метров, в том же направлении, что и она, двигался чей-то силуэт, временами выходя на освещенное пространство и довольно ясно вырисовываясь на фоне фасада музея, временами исчезая в тени деревьев. Хулия пошла дальше, глядя перед собой. Все ее тело, каждая его мышца трепетали, силясь подавить неудержимое стремление броситься бежать очертя голову — точно так же, как в детстве, когда она с бьющимся в горле сердцем проходила через темный подъезд своего дома, чтобы, очутившись у лестницы, взбежать по ней, перепрыгивая через две ступеньки, и лихорадочно нажать кнопку звонка. Но ей на помощь пришла логика взрослого человека, мыслящего «нормальными» категориями. Броситься бежать только из-за того, что кто-то в пятидесяти метрах позади нее идет в том же направлении, было не только глупо, но и смешно. С другой стороны, подумала она затем, фланировать прогулочным шагом по не слишком-то освещенной улице, имея за спиной потенциального убийцу — если даже это не более чем гипотеза, — не просто глупо, а равносильно самоубийству. Некоторое время мысли ее были заняты борьбой между этими двумя соображениями, наконец, отодвинув страх на отдаленный в разумных пределах второй план, она решила, что это воображение норовит сыграть с ней злую шутку. Глубоко вдохнув прохладный воздух и мысленно подшучивая над самой собой, она, чуть повернув голову, оглянулась — и заметила, что расстояние между ней и неизвестным сократилось на несколько метров. И тут ее снова охватил страх. Может быть, Альваро действительно убили, а потом тот, кто это сделал, переслал ей бумаги, касающиеся картины. Возникала некая связь между «Игрой в шахматы», Альваро, Хулией и предполагаемым, потенциальным или как, черт побери, он там называется убийцей. Ты по уши завязла в этой истории, сказала она себе и уже не сумела найти предлога, чтобы посмеяться над собственными страхами. Она огляделась вокруг, ища кого-нибудь, к кому можно было бы обратиться с просьбой о помощи или просто, вцепившись в его руку, умолить проводить ее как можно дальше отсюда. Подумала она и о том, чтобы вернуться в полицейский участок, но тут имелось одно препятствие: неизвестный отрезал ей дорогу к нему. Может быть, такси? Но нигде не мелькало ни единого зеленого огонька — огонька надежды. Хулия почувствовала, что у нее пересохло во рту и язык прилип к гортани. Спокойно, сказала она себе. Спокойно, идиотка, а то и вправду окажешься в беде. И ей удалось успокоиться — ровно настолько, чтобы броситься бежать.

Жалобный голос трубы, надрывный и одинокий. На проигрывателе — пластинка Майлса Дейвиса, в комнате — полумрак, среди которого лишь одно яркое пятно: фламандская доска, освещенная стоящей на полу небольшой складной лампой. Тиканье часов на стене, оттеняемое легким металлическим призвуком всякий раз, как маятник достигает крайнего правого положения. Дымящаяся пепельница, на ковре у дивана — стакан с остатками водки со льдом; на диване — Хулия, сидящая, подобрав ноги и обхватив руками колени. На лицо ей упала прядь волос, глаза с расширенными зрачками устремлены на картину, но видят ее нечетко: они направлены на некую идеальную точку, расположенную за поверхностью картины, между ней и виднеющимся на самом дальнем плане пейзажем, где-то между шахматистами и дамой, сидящей у окна.

Хулия не знала, сколько времени уже сидела так, не меняя позы, чувствуя, как музыка легко колышется в ее мозгу вместе с водочными парами, и ощущая кожей обнаженных рук тепло своих коленей. Временами в полумраке студии высоко взмывала какая-нибудь отдельная нота, и тогда Хулия медленно, в такт мелодии, покачивала головой. Я люблю тебя, труба. Сегодня ночью ты моя единственная подруга, приглушенная и тоскливая, как печаль, которой исходит моя душа. Звук скользил, плыл по темной комнате и по другой, освещенной, где молчаливые игроки продолжали свою шахматную партию, и вырывался из окна, распахнутого над озарявшими улицу фонарями. Может быть, там, внизу, кто-то, скрытый тенью дерева или подъезда, смотрел вверх, прислушиваясь к музыке, которая лилась из другого окна — нарисованного на картине, и плыла к зелени и охре далекого пейзажа, среди которого виднелся, едва прочерченный тончайшей кисточкой, крошечный шпиль словно бы игрушечной колокольни.

5. ТАЙНА ЧЕРНОЙ КОРОЛЕВЫ

Начиная борьбу, я понимал, что вступаю «во владения Кощея». Я еще не знал правил этой борьбы.

Г. Каспаров

Из-за стекла витрины Октавио, Лусинда и Скарамучча наблюдали за ними своими раскрашенными фарфоровыми глазами — неподвижно, в уважительном молчании. Витраж в свинцовом переплете разбивал льющийся сквозь него поток света на разноцветные ромбы, которые, ложась на бархатный пиджак Сесара, превращали его в подобие костюма Арлекина. Никогда еще Хулия не видела своего друга таким молчаливым, тихим, таким похожим на терракотовые, бронзовые и мраморные статуи, расставленные тут и там среди картин, хрусталя и ковров его антикварного магазина. Да и вообще оба они — и Сесар, и Хулия, — казалось, являлись частью этой живописной обстановки, напоминающей скорее декорации какого-то причудливого фарса, чем тот реальный мир, в котором проходила большая часть их жизни. Сесар сегодня выглядел особенно изысканно — на шее шелковый платок цвета бордоского вина, в пальцах зажат длинный мундштук из слоновой кости, — да и сидел в классической позе, почти гетевской, в падавших на него разноцветных лучах: нога на ногу, одна рука с давно переставшей быть нарочитой небрежностью покоится на другой, держащей мундштук, шелковистые снежно-белые волосы, а над ними — ореол золотистого, красного и голубого света. На Хулии была черная блузка с кружевным воротником, и ее венецианский профиль отражался в большом зеркале, в глубине которого теснились мебель красного дерева, шкатулки, инкрустированные перламутром, гобелены, старинные ткани, облупившиеся резные готические статуэтки на высоких витых подставках и среди них — бронзовая фигура обнаженного гладиатора: поверженный, он рухнул навзничь, прямо на свое выпавшее из рук оружие, и теперь, приподнявшись на локте, покорно и отрешенно ожидал приговора невидимого, но всемогущего императора — поднимет ли он большой палец, опустит ли?

— Я боюсь, — призналась Хулия, и Сесар ответил на ее слова жестом, выражавшим одновременно заботу и бессилие. Легким жестом, исполненным благородства и беспомощной солидарности. Жестом любви, сознающей ограниченность своих возможностей, выразительным и изящным движением руки, под тонкой кожей которой в золотистом свете чуть голубели вены. Такой жест мог адресовать придворный восемнадцатого века глубоко почитаемой им даме при виде еще отдаленного силуэта гильотины, к которой везла обоих роковая повозка.

— Возможно, ты придаешь этому слишком большое значение, дорогая. Или, по крайней мере, спешишь с выводами. Пока еще никто не доказал, что Альваро не поскользнулся в ванне.

— А документы?

— Этому, должен сознаться, я не нахожу объяснения.

Хулия склонила голову набок так, что концы волос легли ей на плечо. Перед ее мысленным взором роились тревожные видения, порожденные душевным смятением.

— Сегодня, когда я проснулась, первая мысль была: Господи, сделай так, чтобы все это оказалось просто досадной ошибкой…

— А может, именно так оно и есть. — Антиквар ненадолго задумался над вероятностью такой версии. — Насколько мне известно, полицейские и судебные медики честны и непогрешимы только в кино. Да и то не всегда. Во всяком случае, у меня сложилось такое мнение.

Он невесело, словно через силу, усмехнулся. Хулия смотрела на него широко раскрытыми глазами, не особенно прислушиваясь к словам.

— Альваро убит… Ты понимаешь?

— Не мучай себя, принцесса. Это всего лишь изощренная полицейская гипотеза… А с другой стороны, тебе не следовало бы так много думать о нем. С ним все кончено, он ушел. В любом случае, он ушел еще раньше.

— Да, но не так.

— Так или иначе — какая разница? Ушел — и все.

— Это слишком ужасно.

— Да. Но что толку все время говорить об этом?

— Что толку? Альваро погиб, меня допрашивают, я чувствую, что за мной кто-то следит — кто-то, кого интересует моя работа над «Игрой в шахматы»… И тебя удивляет, что я говорю об этом? А что еще мне остается делать?

— Все очень просто, девочка. Если это тревожит тебя до такой степени, ты можешь вернуть картину Менчу. Если ты действительно считаешь, что смерть Альваро не была несчастным случаем, запри на некоторое время свою квартиру и поехали путешествовать. Мы можем провести две-три недели в Париже: у меня там как раз накопилось много дел… Главное — чтобы ты побыла подальше отсюда, пока здесь все не уляжется.

— А что здесь происходит?

— Не знаю. Самое скверное, что мы с тобой даже и понятия не имеем об этом. Меня — как, надеюсь, и тебя — не слишком тревожило бы то, что произошло с Альваро, если бы не эта история с документами… — Он взглянул на нее и как-то неловко улыбнулся. — Впрочем, должен сознаться, что меня это тревожит, потому что по натуре я отнюдь не герой… Может быть, кто-то из нас, сам того не подозревая, открыл нечто вроде сосуда Пандоры…

— Ты имеешь в виду картину, — скорее утвердительно, чем вопросительно произнесла Хулия. — Закрашенную надпись.

— Несомненно. Похоже, все началось именно с нее.

Хулия обернулась к своему отражению в зеркале и всмотрелась в него долгим взглядом, как будто не узнавая черноволосую молодую женщину, молча глядящую на нее большими темными глазами, под которыми залегли голубоватые тени, оставленные бессонницей.

— Может быть, они хотят и меня убить, Сесар.

Пальцы антиквара стиснули мундштук из слоновой кости.

— Пока я жив, этого не случится. — Сквозь его обычную сдержанность и достоинство на миг вдруг проглянуло выражение агрессивной решимости, голос прозвучал неожиданно резко и высоко, как голос женщины. — Я могу быть самым большим трусом на свете, дорогая, и даже больше того, но тебе никто не причинит вреда, пока в моих силах предотвратить это.

Хулии только оставалось растроганно улыбнуться в ответ.

— Что мы можем сделать? — спросила она, помолчав.

Сесар, наклонив голову, задумался.

— Пожалуй, пока рано предпринимать что бы то ни было, — проговорил он после недолгого размышления. — Мы ведь еще не знаем, что все-таки было причиной смерти Альваро.

— А документы?

— Я уверен, что кто-то где-то даст ответ на этот вопрос. А суть его, полагаю, вот в чем: повинен ли тот, кто прислал тебе документы, в гибели Альваро или одно не имеет никакого отношения к другому…

— А если подтвердится самое худшее?

Сесар ответил не сразу:

— В таком случае я усматриваю только две возможности. Две классические возможности, принцесса: удрать или продолжать идти вперед. Если взглянуть на это как на дилемму, полагаю, я проголосовал бы за первое; но это, в общем-то, не так уж и важно. Знаешь, я, если хорошенько постараться, могу быть законченным трусом.

Хулия, заложив руки за голову под волосами, размышляла, глядя в светлые глаза антиквара.

— И ты правда мог бы удрать вот так, не узнав, что происходит?

— Правда мог бы. Ты же знаешь: любопытство сгубило кошку.

— Но ведь ты учил меня совсем другому, когда я была маленькой, помнишь?.. «Никогда не выходи из комнаты, не осмотрев всех ящиков».

— Да, но тогда никто не поскальзывался в ваннах.

— Ты просто лицемер. В глубине души тебе до смерти хочется узнать, что происходит.

Антиквар укоризненно сдвинул брови.

— Говорить о моей смерти, дорогая, — это, при сложившихся обстоятельствах, весьма дурной тон… Как раз смерть меньше всего привлекает меня — в особенности теперь, когда я почти старик, а меня окружают восхитительные юные создания, помогающие мне переносить бремя преклонного возраста. И твоей смерти я тоже не желаю.

— А если я решу идти дальше, пока не узнаю, что там за тайны вокруг этой картины?

Сесар скривил губы и сделал такие глаза, как будто он даже и не задумывался над подобным вариантом.

— Чего ради тебе это делать? Приведи мне хоть один серьезный довод.

— Ради Альваро.

— В моих глазах это не довод. На момент, когда все это случилось, Альваро уже не играл для тебя такой роли, как прежде; я достаточно знаю тебя, чтобы быть уверенным в этом… А кроме того, как ты мне говорила, он в этом деле вел не слишком-то чистую игру.

— Тогда ради меня самой. — Хулия с вызовом скрестила руки на груди. — В конце концов, речь идет о моей картине.

— А я-то считал, что ты напугана! Ты же сама говорила об этом.

— Я и правда напугана. Прямо до медвежьей болезни.

— Понимаю. — Сесар оперся подбородком на сплетенные пальцы, на одном из которых переливался топаз. — Фактически, — продолжил он после нескольких секунд размышления, — речь идет о поисках сокровища. Ведь именно это ты хочешь сказать?.. Как в стародавние времена, когда ты была всего лишь упрямой девчонкой.

— Как в стародавние времена.

— Какой ужас. Ты и я, мы с тобой?

— Ты и я, мы с тобой.

— Но ты забыла о Муньосе. Мы ведь записали его в нашу команду.

— Ты прав. Конечно же: ты, я и Муньос.

Сесар усмехнулся. В глазах его заиграли веселые искорки.

— Тогда придется научить его пиратской песне. Не думаю, чтобы он знал ее.

— Это уж точно.

— Мы с тобой просто сошли с ума, девочка. — Теперь антиквар смотрел на нее серьезно и пристально. — Ты хоть отдаешь себе отчет?

— Ну и что?

— Это не игра, дорогая… На сей раз это не игра.

Хулия ответила ему невозмутимым взглядом. Она действительно была очень хороша — с этим блеском решимости в темных глазах, отражавшимся и во взгляде ее зеркального двойника.

— Ну и что? — тихо повторила она.

Сесар снисходительно покачал головой. Затем поднялся, и водопад разноцветных светящихся ромбов, скользнув по его спине, расплескался на полу у ног Хулии. Пройдя в глубь зала, где стоял его письменный стол, антиквар приподнял висевший на стене старый, не особенно ценный ковер — плохую копию «Дамы с единорогом» — и несколько минут рылся в скрытом под ним, вмонтированном в стену сейфе. Потом вернулся к Хулии с небольшим свертком в руках.

— Возьми, принцесса, это тебе. Маленький подарок.

— Подарок?

— Да. Не обязательно же ждать твоего дня рождения.

Удивленная Хулия приняла сверток и, ощущая его необычную для таких скромных размеров тяжесть, развернула полиэтиленовую пленку, затем кусок промасленной ткани. В руках у нее оказался маленький пистолет — хромированный, с перламутровыми накладками на рукоятке.

— Это «дерринджер» — очень старый, поэтому тебе не придется брать лицензию на ношение оружия, — пояснил антиквар. — Но работает, как новенький, и вполне готов к стрельбе пулями сорок пятого калибра. Видишь, он совсем плоский, так что можешь носить его прямо в кармане… Если в ближайшие дни кто-нибудь подойдет к тебе или начнет бродить вокруг твоего дома, — он взглянул на девушку пристально, без малейшей искорки юмора в усталых глазах, — ты уж сделай мне такое одолжение, достань эту игрушку и продырявь ему голову. Помнишь? Как будто перед тобой сам капитан Крюк.

По возвращении домой в течение получаса Хулии пришлось ответить на три телефонных звонка. Первой позвонила Менчу, встревоженная прочитанной в газетах новостью. По ее словам, во всех сообщениях говорилось только о несчастном случае. Хулии стало ясно, что сам факт смерти Альваро меньше всего волнует приятельницу: ее беспокоило лишь, не возникнут ли из-за этого какие-либо осложнения, могущие повлиять на договоренность с Бельмонте.

Второй звонок оказался для Хулии полной неожиданностью: Пако Монтегрифо приглашал ее поужинать вместе и поговорить о делах. Хулия согласилась, и они договорились встретиться в девять в ресторане «Сабатини». Положив трубку, девушка некоторое время сидела задумавшись, пытаясь найти объяснение этому внезапному проявлению интереса к ее особе. Если дело касалось ван Гюйса, то аукционисту следовало бы переговорить с Менчу или, по крайней мере, пригласить их обеих.

Хулия так и сказала ему во время разговора, однако Монтегрифо ясно дал ей понять, что речь пойдет о чем-то, касающемся только ее и его.

Эти мысли занимали Хулию и пока она переодевалась, и когда, закурив сигарету, уселась перед картиной, чтобы снова приняться за удаление старого лака. Только она приготовила первый тампон, как телефон, стоявший рядом с ней на ковре, зазвонил снова.

Подтянув за шнур аппарат поближе, Хулия сняла трубку. В течение последовавших затем пятнадцати-двадцати секунд она тщетно напрягала слух, но так и не услышала ничего, несмотря на то что несколько раз повторила «слушаю» — каждый раз все более раздраженно и нервно, пока наконец не замолкла, напуганная. Еще несколько секунд, задержав дыхание, она прислушивалась к тишине в трубке, потом положила ее, чувствуя, что все ее существо охватывает темный, иррациональный ужас, накатывающий как нежданная волна. Она взглянула на стоящий на ковре аппарат так, словно то был не безобидный телефон, а какое-то черное, блестящее, ядовитое животное, и непроизвольно вздрогнула так сильно, что локтем задела и разлила бутылочку со скипидаром.

Этот третий звонок никак не способствовал ее успокоению. Поэтому, когда позвонили в квартиру, Хулия в противоположном конце своей студии замерла на стуле, вперив глаза в запертую дверь. Лишь третий звонок вывел ее из оцепенения. Выходя утром из антикварного магазина, Хулия не меньше десятка раз заранее мысленно подшучивала над тем, что сделала в следующую минуту. Но сейчас у нее уже не было ни малейшего желания смеяться, когда, прежде чем открыть дверь, она задержалась на несколько мгновений: ровно настолько, чтобы успеть вынуть из сумочки миниатюрный «дерринджер», проверить, заряжен ли он, и сунуть его в карман джинсов. Уж ее-то никто не заставит поскользнуться в ванне.

Муньос стряхнул воду с плаща и неловко остановился в прихожей. Он так промок под дождем, что волосы прилипли к голове, а по лбу и лицу стекали струйки, каплями повисая на кончике носа. Он извлек из кармана портативные шахматы, завернутые в полиэтиленовый пакет с эмблемой какого-то универмага.

— Вы нашли решение? — спросила Хулия, едва успев закрыть за ним дверь.

Шахматист опустил голову с робким и виноватым видом. Он явно чувствовал себя неуверенно в чужом доме, а молодость и привлекательность Хулии, похоже, совсем не способствовали разрядке обстановки.

— Пока нет. — Муньос тоскливо взглянул на лужицу, которую образовали у его ног струйки, стекающие с плаща. — Я прямо с работы… Мы ведь договорились вчера встретиться у вас в это время. — Он сделал два шага вперед и снова остановился, точно сомневаясь, снять плащ или остаться в нем. Хулия протянула руку, и он наконец решился снять плащ. Затем вслед за девушкой вошел в студию.

— В чем проблема? — спросила Хулия.

— Да нет, никакой проблемы нет. В принципе. — Муньос обвел глазами студию, как и накануне, без тени любопытства; казалось, он ищет точку опоры, которая позволила бы ему понять, как следует вести себя в данных обстоятельствах. — Просто нужно хорошенько поразмыслить, вот и все. И еще нужно время. А я теперь только и думаю, что об этом.

Он стоял посреди комнаты со своими шахматами в руках. Хулия увидела, как его глаза нашли картину и буквально вонзились в нее; ей даже не нужно было следить за направлением его взгляда — и так все было ясно. Даже выражение лица шахматиста изменилось, стало, твердым и напряженным, как у гипнотизера, встретившего собственный взгляд в зеркале.

Муньос положил шахматы на стол и подошел к картине. Он проделал это довольно своеобразно: шагнул прямо к центру и стал рассматривать доску и фигуры, как будто всего остального — комнаты и персонажей — попросту не существовало. Наклонившись, он всмотрелся в то, что его интересовало, с совершенно иным — гораздо более напряженным — выражением, чем накануне. И Хулия поняла, что, говоря «я теперь только и думаю, что об этом», он нисколько не преувеличивал. По тому, как он смотрел на изображенную шахматную позицию, было очевидно, что этот человек занят не просто решением чужой проблемы, не имеющей особого значения для него самого.

Он простоял у картины довольно долго, затем повернулся к Хулии.

— Сегодня утром мне удалось восстановить два предыдущих хода, — сообщил он без тени хвастовства, скорее, несколько извиняющимся тоном. Видимо, он считал достигнутые результаты достаточно скромными. — Потом я столкнулся с одной проблемой… Кое-что, связанное с расположением пешек: оно весьма необычно. — Он указал на изображенные фигуры. — Вообще это необычная партия.

Хулия была разочарована. Открыв дверь и увидев Муньоса, насквозь промокшего, с шахматной доской в кармане, она почти поверила, что до решения загадки — рукой подать. Разумеется, шахматист не знал, насколько все срочно, не знал и многих подробностей, связанных с этой историей. Но Хулия и не собиралась посвящать его во все детали.

— Нас не интересуют остальные ходы, — сказала она. — Требуется лишь выяснить, какая фигура съела белого коня.

Муньос покачал головой.

— Я думаю об этом все время. — Он чуть поколебался, как будто то, что он собирался сказать, было слишком уж конфиденциальным. — Я держу в голове все ходы и проигрываю их вперед и назад… — Он снова поколебался. В конце концов губы его сложились в болезненную, отрешенную полуулыбку. — В этой партии есть нечто странное…

— Не только в партии. — Взгляды обоих были устремлены на картину. — Дело в том, что для нас с Сесаром эта партия — всего лишь часть картины, мы не способны найти в ней ничего больше… — Хулия на миг задумалась над тем, что только что сказала. — А ведь возможно, что все остальное — только дополнение к этой игре.

Муньос едва заметно кивнул, соглашаясь, и Хулии показалось, что на это движение у него ушла целая вечность. Эти замедленные жесты, на которые он, казалось, затрачивал намного больше времени, чем необходимо, похоже, находились в прямой связи с его манерой мыслить и рассуждать.

— Вы ошибаетесь, говоря, что ничего не видите. Вы видите все, хотя и не способны истолковать это надлежащим образом… — Шахматист движением подбородка указал на картину. — По-моему, вся проблема сводится к различию в точках зрения. Здесь перед нами имеется несколько уровней, содержащихся один в другом: на картине изображен пол, представляющий собой шахматную доску; на нем, в свою очередь, располагаются персонажи. Они играют в шахматы на доске, на которой находятся фигуры… Кроме того, все это отражено в круглом зеркале слева… А если вам захочется еще больше усложнить дело, можете добавить еще один уровень: наш, то есть тот, с которого мы рассматриваем картину. А чтобы совсем уж все запутать, вот вам еще один: тот, с которого художник представлял себе нас, созерцающих его произведение…

Он говорил бесстрастно, с отсутствующим видом, монотонно, точно повторяя на память какую-то инструкцию, которую сам считал не слишком важной и на которой останавливался лишь потому, что она неизвестна остальным. Хулия растерянно посопела носом.

— Любопытно, что вы это видите таким образом.

Шахматист снова качнул головой, не отрывая взгляда от картины.

— Не знаю, чему вы удивляетесь. Я вижу шахматы. Не одну партию, а сразу несколько. Которые, по сути, все сводятся к одной.

— Это для меня чересчур сложно.

— Вы не должны так думать. Сейчас мы находимся на уровне, из которого можем извлечь много информации: на уровне данной шахматной партии. Решив ее, мы сможем применить сделанные выводы ко всей остальной картине. Это просто вопрос логики. Математической логики.

— Вот уж не думала, что математика имеет к этому отношение.

— Математика имеет отношение ко всему. Любой воображаемый мир — в данном случае эта картина — управляется теми же самыми законами, что и мир реальный.

— И шахматы тоже?

— А шахматы — особенно. Но шахматист — настоящий шахматист — мыслит на ином уровне, нежели простой любитель: его логика не позволяет ему видеть возможные неверные ходы, поскольку он автоматически отбрасывает их… Точно так же, как талантливый математик никогда не занимается изучением ложных подходов к теореме, тогда как люди менее одаренные вынуждены идти именно таким путем, от одной ошибки к другой.

— А вы разве не ошибаетесь?

Муньос медленно перевел взгляд с картины на девушку. На его губах, казалось, мелькнула тень улыбки, в которой, однако, не было ничего от юмора.

— В шахматах — никогда.

— Откуда вы знаете?

— Во время игры человек сталкивается с бесконечным множеством возможных ситуаций. Иногда их можно разрешить, пользуясь простыми правилами, но иногда нужны другие правила, чтобы решить, какие из простых правил следует применить в данном случае… Или же возникают незнакомые ситуации, и тогда приходится придумывать новые правила, которые включают в себя прежние или, напротив, отметают их… Ошибка может быть совершена только в момент выбора: выбора того или другого правила. Я же делаю ход лишь после того, как исключил все правила, непригодные в данном случае.

— Меня удивляет подобная уверенность.

— Не знаю почему. Ведь именно из-за этого вы и остановили свой выбор на мне.

Раздался звонок в дверь, и на пороге появился Сесар — с зонта вода в три ручья, ботинки насквозь промокли, — изрыгающий проклятия в адрес погоды и дождя.

— Я ненавижу осень, дорогая, клянусь тебе. Со всеми ее туманами, сыростью и прочими прелестями. — Он пожал руку Муньосу. — Начиная с определенного возраста, некоторые времена года начинают казаться человеку ужасающей пародией на него самого… Я могу налить себе рюмочку? Впрочем, что за чушь — разумеется, могу.

Он сам приготовил себе щедрую порцию джина со льдом и лимоном и через пять минут присоединился к остальным. Муньос разложил на столе принесенную с собой шахматную доску.

— Правда, я еще не добрался до хода белого коня, — начал объяснять он, — но, думаю, вам будет интересно узнать, какие у нас успехи на данный момент… — Маленькими деревянными фигурками он создал на доске то же положение, что и на картине. Хулия заметила, что он делает это на память, не сверяясь ни с ван Гюйсом, ни с начерченной накануне позицией, которую он извлек из кармана и положил рядом на стол. — Если хотите, могу объяснить вам, какими рассуждениями я руководствовался, проигрывая партию назад.

— Ретроспективный анализ, — заинтересованно кивнул Сесар, отхлебывая из стакана.

— Да, — подтвердил шахматист. — И мы будем пользоваться той же самой системой записи, которую я объяснил вам вчера. — Он наклонился к Хулии со схемой в руке, одновременно указывая на доску.

— Исходя из расположения фигур, — продолжал Муньос, — и имея в виду, что последний ход сделан черными, прежде всего необходимо выяснить, какая именно из черных фигур сделала этот ход. — Он указал концом карандаша на картину, затем на схему и, наконец, на разложенную на столе доску. — Для этого проще всего исключить черные фигуры, которые не могли сделать этого хода, поскольку они заблокированы или из-за своей расстановки… Очевидно, что ни одна из черных пешек, стоящих на а7, b7, d7, вообще не делала ни одного хода, потому что все они еще находятся на своих исходных позициях, которые занимали в начале игры… Четвертая — и последняя — пешка, а5, тоже не могла ходить, поскольку заперта между белой пешкой и своим собственным черным королем… Мы можем также исключить черного слона с8, который также все еще стоит на своей исходной позиции: слоны ходят по диагонали, а справа и слева от него стоят пешки из его же команды, тоже еще не делавшие ходов… Что касается черного коня, находящегося на b8, мы можем с уверенностью сказать, что и он еще не играл, поскольку попасть на эту клетку он мог только с клеток а6, с6 или d7, а они уже заняты другими фигурами… Вам понятно?

— Абсолютно. — Хулия, склонившись над доской, следила за объяснениями шахматиста. — Это доказывает, что шесть из десяти черных фигур не могли сделать интересующего нас хода…

— Даже больше, чем шесть. Прибавьте к ним еще и ладью, стоящую на c1: она ходит только по прямой, а все соседние с ней поля заняты… В общей сложности мы имеем семь черных фигур, которые не могли сделать последнего хода. Но мы можем исключить еще и черного коня, стоящего на d1.

— А его почему? — поинтересовался Сесар. — Ведь он мог попасть туда с клеток b2 или е3…

— Нет. Находясь на любом из этих полей, этот конь угрожал бы шахом белому королю, стоящему на с4: в нашей ретроспективной игре мы можем назвать это воображаемым шахом… А ни один конь или другая фигура, державшая короля под угрозой шаха, никогда не покидает этой позиции добровольно, это просто невозможный ход. Вместо того чтобы отойти, эта фигура возьмет короля, и на этом партия закончится. Подобной ситуации просто не может быть, поэтому мы можем сделать вывод, что и конь d1 также не делал искомого хода.

Хулия подняла глаза от доски.

— Это сводит все возможные варианты к двум фигурам, не так ли?.. — И она по очереди коснулась их пальцем: — К королю или ферзю.

— Совершенно верно. Тот последний ход мог быть сделан королем либо ферзем, которого мы, шахматисты, часто именуем королевой, или дамой. — Муньос присмотрелся к расположению фигур на своей доске и протянул руку к черному королю, но, однако, так и не коснулся его. — Проанализируем сперва позицию короля, который перемещается на одну клетку в любом направлении. Это значит, что он мог попасть туда, где сейчас находится, то есть на поле а4, только с клеток b4, b3 или а3… теоретически.

— Что касается b4 и b3, это ясно даже мне, — заметил Сесар. — Король никогда не может находиться рядом с клеткой, занятой другим королем. Так?

— Точно так. Находясь на b4, черный король оказался бы под угрозой шаха со стороны белых ладьи, слона и пешки. А на b3 — со стороны ладьи и короля. Невозможные позиции.

— А он не мог прийти снизу, с а3?

— Никоим образом. Он получил бы шах от белого коня, стоящего на b1, который оказался там не только что, а находился на этой клетке на протяжении нескольких ходов. — Муньос поочередно взглянул на собеседников.

— Таким образом, речь идет об еще одном случае предвидимой угрозы шаха, которая доказывает, что не король сделал интересующий нас ход.

— Следовательно, последний ход, — принялась рассуждать вслух Хулия, — сделал черный ферзь… прошу прощения, черная королева. Или дама…

Шахматист неопределенно пожал плечами.

— Именно это мы, в принципе, и предполагаем. Если руководствоваться чистой логикой, то после исключения всего того, что не является возможным, то, что осталось, сколь бы невозможным оно ни казалось и сколь бы ни было трудно нам его принять, просто не может не оказаться верным… Только в нашем случае мы можем еще и доказать это.

Хулия взглянула на шахматиста с еще большим уважением.

— Это невероятно. Это просто как в детективном романе.

Сесар чуть скривил губы.

— Боюсь, дорогая, что ты попала в самую точку. — Он поднял глаза на Муньоса. — Продолжайте, Холмс, — добавил он с любезной улыбкой. — Должен сознаться, что вы нас заинтриговали до глубины души.

Уголок рта Муньоса едва заметно изогнулся: это была не столько попытка изобразить улыбку, сколько рефлекторное проявление учтивости. Было очевидно, что все внимание шахматиста поглощено доской. Его глаза казались еще более запавшими, в них появился лихорадочный блеск: выражение лица человека, пребывающего в неких воображаемых абстрактных пространствах, видимых только ему.

— Давайте исследуем, — снова заговорил он, — возможные передвижения черной королевы, расположенной в клетке с2… Не знаю, известно ли вам, Хулия, что ферзь является самой могущественной фигурой в игре, он может перемещаться на любое число клеток, в любом направлении и теми же ходами, что и любая другая фигура, за исключением коня… Как мы видим, черная королева могла попасть туда, где она сейчас находится, с четырех клеток: а2, b2, b3 и d3. Думаю, теперь вы уже и сами понимаете, почему она не могла прийти с b3, правда?

— Думаю, что да. — Хулия сосредоточенно сдвинула брови. — Думаю, она ни за что не ушла бы оттуда, где держала белого короля под угрозой шаха.

— Точно так. Еще один случай возможного шаха, исключающий вероятность того, что ферзь пришел с клетки b3… А что вы скажете насчет d3? He кажется ли вам, что черная королева могла прийти оттуда, — скажем, чтобы избежать угрозы со стороны белого слона, находящегося на f1?

Хулия довольно долго мысленно анализировала эту возможность. Наконец лицо ее озарилось.

— Нет, не могла! — воскликнула она, пораженная тем, что сумела прийти к такому выводу без посторонней помощи. — Не могла, по той же самой причине. Стоя на d3, она угрожала бы белому королю шахом, правда?.. Поэтому не может быть, чтобы она пришла оттуда. — Она обернулась к Сесару. — Вот здорово! Ведь я в жизни не играла в шахматы…

Теперь Муньос указал концом карандаша на клетку а2.

— Точно такая же ситуация с угрозой шаха сложилась бы, находись королева тут. Поэтому эту клетку мы также исключаем.

— То есть становится очевидным, — подхватил Сесар, — что она могла попасть на свое нынешнее место только с b2.

— Возможно.

— Как это «возможно»? — Антиквар выглядел одновременно недоумевающим и заинтересованным. — Я бы сказал, что это просто бросается в глаза.

— В шахматах, — отвечал Муньос, — весьма немного таких ситуаций, которые можно было бы назвать совершенно ясными. Взгляните на белые фигуры, расположенные на вертикали b. Что произошло бы, находись королева на b2?

Сесар в раздумье поглаживал подбородок.

— Она оказалась бы под угрозой со стороны белой ладьи, стоящей на b5. Без сомнения, именно поэтому она и перешла на с2: чтобы спастись от ладьи.

— Неплохо, — согласился шахматист. — Но это лишь одна из возможностей. Впрочем, причина, по которой она сделала этот ход, пока не важна для нас… Помните, что я говорил вам раньше? Когда исключишь все то, что не является возможным, то, что осталось, волей-неволей должно оказаться верным. А посему давайте подведем итоги: если, во-первых, последний ход был сделан черными; во-вторых, девять из десяти черных фигур, находящихся на доске, не могли его сделать; в-третьих, единственная фигура, которая могла его сделать, — это королева; и, в-четвертых, три из четырех гипотетических перемещений королевы невозможны… Получается, что черная королева сделала единственно возможный ход: с b2 на с2 и, вероятно, сделала его, чтобы уйти от угрозы со стороны белых ладей, занимающих клетки b5 и b6… Это вам ясно?

— Как день, — ответила Хулия, и Сесар кивком подтвердил ее слова.

— Это значит, — продолжал Муньос, — что нам удалось сделать первый шаг в ретроспективном анализе этой партии, который мы с вами проводим. Следующая позиция — то есть предыдущая в партии, поскольку мы идем в обратном направлении, — наверное, будет такова:

— Видите?.. Черная королева еще находится на b2, она еще не перешла на с2. Так что теперь предстоит выяснить, какой именно ход белых вынудил королеву так поступить.

— Ясно, что это был ход белой ладьи, — сказал Сесар. — Той, что стоит на b5… Она могла прийти с любой клетки пятой горизонтали… Коварная тварь.

— Может быть, — ответил шахматист. — Но это не оправдывает в полной мере бегство черной королевы.

Сесар удивленно заморгал.

— Почему? — Он смотрел то на Муньоса, то на доску. — Ведь ясно, что королева постаралась скрыться от угрозы белой ладьи. Вы же сами сказали это минуту назад.

— Я сказал: вероятно. Вероятно, она сбежала от угрожавших ей белых ладей. Но я не говорил, что ее вынудил к этому переход белой ладьи на b5.

— Я совсем запутался, — сознался антиквар.

— Присмотритесь хорошенько к доске… Не имеет значения, каким был ход белой ладьи, находящейся сейчас на b5, потому что другая белая ладья, стоящая на b6, к этому моменту уже держала под угрозой черную королеву, понимаете?

Сесар еще раз всмотрелся в расположение фигур, на сей раз он молчал несколько долгих минут.

— Повторяю: я сдаюсь, — сказал он наконец, полностью обескураженный. За время объяснений и размышлений он успел выпить до последней капли свой джин с лимоном, а сидевшая рядом с ним Хулия тем временем курила сигарету за сигаретой. — Если это не белая ладья b5, тогда рушатся все наши построения… Где бы ни находилась эта ладья, эта малосимпатичная королева сделала свой ход раньше, потому что шах был раньше…

— Нет, — возразил Муньос. — Не обязательно. Ладья, к примеру, могла съесть какую-то черную фигуру, стоявшую на b5.

Приободренные этой перспективой, Сесар и Хулия снова склонились над доской. Через пару минут антиквар поднял голову и с уважением взглянул на Муньоса.

— Все точно, — восхищенно проговорил он. — Видишь, Хулия?.. Какая-то черная фигура, стоявшая на b5, прикрывала королеву от угрозы белой ладьи с b6. Когда другая белая ладья съела эту фигуру, королева оказалась под непосредственной угрозой. — Он снова взглянул на Муньоса, ища подтверждения своим словам. — Должно быть именно так. Другой возможности нет. — Он еще раз окинул взглядом доску, на сей раз с выражением некоторого сомнения. — Ведь нет, правда?

— Не знаю, — честно ответил шахматист, и у Хулии вырвалось тихое отчаянное «О Господи!». — Вы сформулировали гипотезу, а в этом случае всегда существуют риск, что ее автор начнет подгонять факты под теорию, вместо того чтобы подгонять теорию под факты.

— Значит?..

— То, что я сказал. Пока мы можем рассматривать только как гипотезу, что белая ладья съела черную фигуру на b5. Нам нужно проверить, имеются ли другие варианты, и, если они есть, исключить из них невозможные. — Глаза его снова угасли, весь он как-то померк, посерел и казался ужасно усталым, когда неопределенно развел руками, то ли оправдываясь, то ли сомневаясь. Уверенность, с которой он только что объяснял ходы, исчезла, и Муньос опять выглядел угрюмым и неловким. — Именно это я имел в виду, — его взгляд уклонился от взгляда Хулии, — когда сказал вам, что столкнулся с проблемами.

— А следующий шаг? — спросила Хулия. — Каким он будет?

Муньос с выражением покорности судьбе на лице рассматривал стоявшие на доске фигуры.

— Думаю, это будет медленное и трудное изучение тех шести черных фигур, которые уже выведены из игры… Я попытаюсь выяснить, каким образом и где они могли быть съедены. Каждая из них.

— Но ведь на это может уйти несколько дней, — сказала Хулия.

— Или несколько минут. Все зависит от обстоятельств. Иногда помогает интуиция, иногда просто везет. — Он окинул долгим взглядом доску, потом картину. — Но есть нечто, в чем у меня не осталось ни малейших сомнений, — продолжил он после минутного размышления. — Тот, кто написал эту картину — или придумал эту задачу, — играл в шахматы весьма необычным способом.

— Какое у вас мнение о нем? — спросила Хулия.

— О ком?

— О том шахматисте, которого здесь нет… О котором вы только что говорили.

Муньос посмотрел на ковер под ногами, потом на картину, и Хулии почудилась в его глазах искорка восхищения. Возможно, то было инстинктивное уважение шахматиста к настоящему мастеру игры.

— Не знаю, — тихо и уклончиво ответил он. — Кто бы он ни был, у него какой-то… извращенный ум… Впрочем, как и у любого хорошего шахматиста. Но у этого было нечто большее: особый талант устраивать разные ловушки, наводить на ложный след… И он получал от этого удовольствие.

— Разве это возможно? — спросил Сесар. — Можно ли понять характер шахматиста по тому, как он ведет себя за доской?

— Думаю, что да, — ответил Муньос.

— В таком случае, что еще вы думаете об авторе этой партии, имея в виду, что он сочинил ее в пятнадцатом веке?

— Я бы сказал… — Муньос отрешенно созерцал картину. — Я бы сказал, что он играл в шахматы каким-то дьявольским способом.

6. О ДОСКАХ И ЗЕРКАЛАХ

И где конец, ты узнаешь, когда дойдешь до него.

Баллада о ленинградском старике

Вернувшись к машине, Хулия обнаружила, что Менчу пересела на место водителя. Хулия открыла дверцу маленького «фиата» и прямо-таки упала на сиденье.

— Что они сказали? — спросила Менчу.

Хулия ответила не сразу, еще слишком многое ей нужно было обдумать. Глядя в пространство, туда, где плыл поток машин, она достала из сумочки сигарету, сунула ее в рот и нажала на кнопку автоматической зажигалки.

— Вчера к ним заходили двое полицейских, — заговорила она наконец. — Задавали те же самые вопросы, что и я. — Услышав, как щелкнула зажигалка, она приложила ее к концу сигареты. — Диспетчер сказал, что этот конверт принесли им в тот самый день — в четверг, вскоре после полудня.

— А кто принес?

Хулия медленно выдохнула дым.

— Он сказал, что женщина.

— Женщина?

— Так он говорит.

— Что за женщина?

— Среднего возраста, хорошо одета, блондинка. В плаще и темных очках. — Она повернулась к подруге. — Это вполне могла бы быть ты.

— Не смешно.

— Что верно, то верно. Ничего смешного в этом нет. — Хулия вздохнула. — Но под это описание подходит кто угодно. Она не назвалась и адреса тоже не оставила. Сказала только, что отправить пакет поручил ей Альваро, попросила доставить его срочно и ушла. Вот и все.

Они выехали на бульвары. В воздухе снова пахло дождем, и на ветровом стекле уже кое-где поблескивали крошечные капельки. Менчу шумно переключила скорость и озабоченно наморщила нос.

— Слушай, сюда бы Агату Кристи — она бы сделала из этой истории целый роман.

Хулия нехотя чуть улыбнулась уголком рта.

— Да, но с настоящим покойником. — Она поднесла к губам сигарету, а сама в эту минуту представила себе Альваро — голого и мокрого. Если и есть что-то хуже смерти, подумала она, то это вот такая нелепая, глупая смерть, отдающая гротеском: ты лежишь бездыханный, а люди приходят, чтобы поглазеть на тебя. Бедняга Альваро.

— Бедняга Альваро, — повторила она вслух.

Они остановились у «зебры», и Менчу на мгновение оторвала взгляда от светофора и обеспокоенно посмотрела на подругу. Ее очень тревожит, сказала она, что Хулия попала в такую идиотскую историю. И она-то сама, чтобы не ходить далеко за примером, вся изнервничалась — до такой степени, что даже нарушила одно из своих обычно свято выполняемых правил: поселила Макса у себя. До тех пор, пока обстоятельства не прояснятся. И Хулии следовало бы сделать то же самое.

— Ты хочешь сказать — перетащить к себе Макса?.. Нет уж, спасибо. Я предпочитаю пропадать одна.

— Хватит этих выступлений, детка. Не будь занудой. — На светофоре загорелся зеленый, и Менчу рванула с места. — Ты же прекрасно знаешь, что я не имела в виду его… А кроме того, он просто прелесть.

— Да, прелесть, которая сосет твою кровь.

— И не только.

— Будь любезна, без пошлостей.

— Ну-ну, наша непорочная монахиня Хулия!

— Отстань.

— Послушай-ка: Макс может быть кем или чем тебе угодно, но все же он еще и так хорош собой, что при виде него я всякий раз просто обмираю. Как эта Баттерфляй при виде своего красавца: кхе-кхе, умираю… Или это была Травиата со своим Арманом Дювалем? — Она в окошко обругала собиравшегося проскочить перед «фиатом» пешехода и, возмущенно сигналя, втиснула машину в узкое пространство между такси и густо дымящим автобусом. — Но, знаешь, если серьезно, то, по-моему, с твоей стороны очень неосторожно сейчас продолжать жить одной. А если на самом деле существует какой-то убийца, который на сей раз решил заняться тобой?

Хулия раздраженно пожала плечами.

— Ну, и что же, по-твоему, мне делать?

— Не знаю, детка. Может, переселиться к кому-нибудь. Если хочешь, я готова пойти на жертву: выселю Макса, а ты переберешься ко мне.

— А картина?

— Возьмешь ее с собой и будешь работать у меня. Я как следует запасусь консервами, кока-колой, выпивкой и кассетами с порнухой, и мы окопаемся там вдвоем, как в Форт-Апаче, до тех пор пока не отделаемся от этой картины. Кстати, о картине: две вещи. Во-первых, я договорилась об увеличении страховки — так, на всякий случай…

— На какой такой случай? Ван Гюйс у меня дома за семью замками. Не забудь, сколько я заплатила за установку охранной системы. У меня там, как в Испанском банке, разве только чуть победнее.

— Береженого Бог бережет. — Дождь, похоже, разыгрывался всерьез, и Менчу включила дворники. — Во-вторых, ни слова не говори дону Мануэлю обо всей этой истории.

— Почему?

— Ты прямо как маленькая, честное слово! Ведь это как раз то, что нужно его распрекрасной племяннице Лолите, чтобы испортить мне все дело.

— Пока еще никто не связывает смерть Альваро с картиной.

— Пусть тебя услышит Господь! Но в полиции ведь народ бестактный, и, возможно, они уже связались с моим клиентом. Или с этой лисой — его племяшкой… В общем, все до такой степени осложнилось, что меня просто подмывает передать все дело в руки «Клэймора», получить свои комиссионные и сделать ручкой.

Сквозь стекающие по стеклу струи воды все казалось серым, размытым, искаженным, создавая вокруг машины какой-то нереальный пейзаж. Хулия взглянула на подругу.

— Кстати, о «Клэйморе»: сегодня я ужинаю с Пако Монтегрифо.

— Да что ты!

— Честное слово. Он страшно заинтересован в том, чтобы поговорить со мной о делах.

— О делах?.. А попутно еще кое о чем.

— Я тебе позвоню и все расскажу.

— Я не лягу, пока не дождусь твоего звонка. Потому что этот субчик тоже кое-что унюхал. Если я не права, то готова оставаться девственницей в течение трех своих ближайших перевоплощений.

— Я ведь тебя просила: без пошлостей.

— А я тебя прошу не предавать меня, детка. Я твоя подруга, помни об этом. Твоя близкая подруга.

— Тогда доверяй мне. И не гони так.

— Слушай, я тебя заколю кинжалом. Как Кармен у Мериме.

— Ладно. Но ты только что проскочила светофор на красный. А поскольку машина моя, то платить штрафы потом придется именно мне.

Она взглянула в зеркало заднего вида и заметила другую машину — синий «форд» с затемненными стеклами, также проехавшую вслед за ними на красный. Через мгновение «форд» повернул направо и исчез из виду. Хулии показалось, что она вроде бы видела эту самую машину, выходя из почтового агентства: тогда «форд» стоял у тротуара на противоположной стороне. Но она не была уверена: столько машин на улице, да к тому же дождь.

Пако Монтегрифо был из тех, кто предоставляет носить черные носки шоферам и официантам, а сам с самого раннего возраста предпочитает темно-синие: настолько темные, насколько это возможно. Его костюм, шитый на заказ, также очень темного, безупречно серого цвета и столь же безупречного покроя, с заботливо расстегнутой первой пуговкой на обшлагах обоих рукавов, заставлял вспомнить первые страницы журналов высокой мужской моды. Рубашка с виндзорским воротником, шелковый галстук и платочек, ровно настолько, насколько положено, высовывавшийся из нагрудного кармана, дополняли его облачение, доводя его до совершенства, и это совершенство сразу же бросилось в глаза Хулии, когда в вестибюле ресторана «Сабатини» Пако Монтегрифо поднялся с кресла и пошел ей навстречу.

— Господи помилуй, — проговорил он, пожимая ей руку, и белизна его улыбки выгодно оттенила смуглость загорелой кожи. — Вы сегодня просто восхитительны.

Это вступление задало тон первой части их вечера. Монтегрифо расточал восторженные комплименты по поводу туалета Хулии — черного бархатного, тесно облегающего фигуру платья. Потом они уселись за ожидавший их столик у огромного окна, из которого открывался вид на королевский дворец в вечернем освещении. Начиная с этого момента Монтегрифо осыпал Хулию целым ливнем не доходящих до дерзости, но достаточно пристальных взглядов и обольстительных улыбок. После аперитива, пока официант расставлял на столе закуски, директор «Клэймора» перешел к коротким вопросам, требовавшим умных ответов, каковые он выслушивал, подперев подбородок переплетенными пальцами рук, с чуть приоткрытым ртом, с приятным для самолюбия выражением глубочайшего интереса, что попутно давало ему возможность пощеголять блеском великолепных зубов, в которых отражалось пламя свечей.

Единственное упоминание о ван Гюйсе — точнее, не упоминание, а косвеннейший намек — до момента подачи десерта промелькнуло, когда Монтегрифо, самым тщательным образом выбирая вино под рыбу, остановился на белом бургундском. В честь искусства, сказал он слегка заговорщическим тоном, и это дало ему предлог, чтобы прочитать небольшую лекцию о французских винах.

— Отношение к вину, — объяснял он, пока официанты продолжали хлопотать вокруг стола, — с возрастом любопытным образом эволюционирует… Вначале ты горячий поклонник бургундского — белого или красного; оно — твой лучший друг до тех пор, пока тебе не стукнуло тридцать пять… Но после этого — причем не отказываясь от бургундского — следует переходить на бордоское: это вино для взрослых, серьезное и спокойное. Лишь после сорока человек способен заплатить целое состояние за ящик «Петрю» или «Шато д'Икем».

Он попробовал вино, выразив свое одобрение легким движением бровей, и Хулия сумела оценить этот спектакль по достоинству. Она с готовностью приняла игру Монтегрифо и подыгрывала ему самым естественным образом. Она даже получила удовольствие от этого ужина и этой банальной беседы, решив про себя, что при других обстоятельствах директор «Клэймора», с его неторопливой манерой говорить, загорелыми руками и неназойливым ароматом одеколона, дорогой кожи и хорошего табака, показался бы ей приятным спутником. Даже несмотря на привычку поглаживать себе указательным пальцем бровь и время от времени искоса поглядывать на собственное отражение в оконном стекле.

Они продолжали говорить о чем угодно, только не о картине, даже после того, как она покончила со своей лососиной а-ля Ройяль, а он принялся за своего морского окуня а-ля Сабатини, управляясь одной только серебряной вилкой.

— Настоящий кабальеро, — пояснил Монтегрифо с улыбкой, лишавшей это замечание его торжественной возвышенности, — никогда не пользуется ножом для рыбы.

— А как же вы обходитесь с костями? — полюбопытствовала Хулия.

Монтегрифо невозмутимо выдержал ее взгляд.

— Я никогда не хожу в рестораны, где рыбу подают с костями.

Во время десерта, когда перед ним уже стояла чашечка кофе, такого же черного и крепкого, как у Хулии, Монтегрифо вынул серебряный портсигар и аккуратно извлек из него английскую сигарету. Потом посмотрел на Хулию таким взглядом, каким смотрят на предмет своего обожания, и наклонился к ней.

— Я хочу, чтобы вы работали на меня, — сказал он, понизив голос, словно опасаясь, что кто-нибудь в королевском дворце услышит его.

Хулия поднесла к губам вынутую из сумочки сигарету без фильтра и, пока Монтегрифо подносил ей огонь, смотрела прямо в его карие глаза.

— Почему? — лаконично спросила она таким равнодушным тоном, будто речь шла о ком-то другом.

— Есть несколько причин. — Монтегрифо положил золотую зажигалку на портсигар и несколько раз поправил ее, пока она не оказалась точно в центре. — Главная из которых состоит в том, что я слышал о вас много хорошего.

— Что ж, это приятно.

— Я говорю вполне серьезно. Как вы сами можете предположить, я наводил о вас справки. Я знаю ваши работы, которые вы делали для музея Прадо и для частных картинных галерей… Вы все еще работаете в музее?

— Да. Три раза в неделю. Сейчас я занимаюсь одной картиной Дуччо ди Буонинсеньи, которую музей недавно приобрел.

— Я слышал об этой картине. Такую можно доверить лишь настоящему специалисту. Я знаю, что у вас бывают весьма важные заказы.

— Иногда.

— Даже мы в «Клэйморе» имели честь выставлять на аукцион кое-что из картин, реставрированных вами. Например, Мадрасе из коллекции Очоа… Ваша работа позволила нам на треть поднять стартовую цену. А прошлой весной у нас проходила еще одна ваша вещь: по-моему, «Концерт» Лопеса де Аялы.

— Нет, это была «Женщина за пианино» Рохелио Эгускисы.

— Да-да, верно, простите за неточность. Конечно же, «Женщина за пианино». Она пострадала от сырости, и вы выполнили свою работу великолепно. — Он улыбнулся, когда их руки почти соприкоснулись, стряхивая пепел с сигарет в стоявшую посередине стола пепельницу. — И вас устраивает такая жизнь? Я имею в виду: работа время от времени, случайные гонорары… — Он снова обнажил в широкой улыбке безупречный ряд зубов. — В общем, жизнь вольного стрелка.

— Я не жалуюсь. — Хулия, сощурив глаза, сквозь дым изучала лицо своего собеседника. — Мои друзья заботятся обо мне, находят мне работу. А кроме того, я предпочитаю независимость.

Монтегрифо многозначительно взглянул ей в глаза.

— Во всем?

— Во всем.

— Что ж, значит, вам сопутствует удача.

— Возможно. Но я ведь много работаю.

— У «Клэймора» много разных дел, требующих специалиста вашего уровня… Что вы об этом думаете?

— Думаю, что у нас нет никаких причин, чтобы не говорить на эту тему.

— Отлично. Мы могли бы поговорить более официально — через пару дней.

— Как вам будет угодно. — Хулия уперлась в глаза Монтегрифо долгим взглядом. Она была не в силах дольше сдерживать насмешливую улыбку, которая так и растягивала ей губы. — А теперь вы уже можете заговорить о ван Гюйсе.

— Простите?

Девушка загасила в пепельнице сигарету и, подперев подбородок переплетенными пальцами, чуть наклонилась к директору «Клэймора».

— О ван Гюйсе, — повторила она чуть ли не по слогам. — Если только вы не собираетесь накрыть мою руку своей и сказать, что я самая красивая девушка, какую вы встречали в жизни… или что-нибудь не менее очаровательное в этом же роде.

Монтегрифо понадобилась всего лишь десятая доля секунды, чтобы привести в порядок свою улыбку, и он проделал это с полным самообладанием.

— Мне было бы весьма приятно сделать это, но я никогда не говорю таких вещей до того, как выпит кофе. Что никоим образом не означает, что я о них не думаю, — уточнил он. — Это просто вопрос тактики.

— Тогда давайте поговорим о ван Гюйсе.

— Давайте поговорим. — Их взгляды встретились, и Хулия смогла убедиться, что, несмотря на улыбку, играющую на губах, его глаза не улыбались, а смотрели на нее настороженно и выжидающе. — До меня дошли кое-какие слухи, вы ведь знаете… Наш маленький профессиональный мирок — это просто двор, населенный сплетницами; мы все знаем друг друга, — вздохнул он с выражением некой укоризны в адрес только что описанного им мира. — Полагаю, что вы обнаружили кое-что в этой картине. И, как мне говорили, это «кое-что» значительно повышает ее ценность.

Хулия сделала бесстрастное лицо, хотя заранее сознавала, что этого мало, чтобы обмануть Пако Монтегрифо.

— Кто вам рассказал эту чушь?

— Птичка начирикала. — Он задумчиво погладил пальцем правую бровь. — Но это не важно. А важно вот что: ваша подруга, сеньорита Роч, похоже, собирается шантажировать меня…

— Не знаю, о чем это вы.

— Я уверен в этом. — Улыбка Монтегрифо оставалась все такой же широкой. — Ваша подруга хочет уменьшить комиссионные, причитающиеся «Клэймору», и за счет этого увеличить свои… — Он произнес это вполне равнодушно. — В общем-то, по закону для этого нет никаких препятствий, поскольку у нас с ней только устная договоренность; она может разорвать ее и обратиться к другим в поисках более высоких комиссионных.

— Я рада, что вы так хорошо все понимаете.

— Как видите, понимаю. Однако это не мешает мне в то же время соблюдать интересы моей фирмы…

— Я так и думала.

— Не стану скрывать от вас: мне удалось разыскать владельца вашего ван Гюйса, этого пожилого господина. Точнее, я связался с его племянниками. Не скрою также, что в мои намерения входило добиться, чтобы эта семья отказалась от посреднических услуг вашей подруги и вела дела непосредственно со мной… Вы понимаете?

— Абсолютно. Вы пытались выкинуть Менчу из игры.

— Можно называть это по-разному, но, полагаю, можно и так. — Его бронзовое чело омрачилось, отчего на лице появилось выражение боли, как у человека, услышавшего в свой адрес незаслуженное обвинение. — Плохо то, что ваша приятельница, будучи женщиной предусмотрительной, заставила хозяина картины подписать документ. Документ, заранее обрекающий на неудачу любые шаги, которые я могу предпринять… Что вы об этом думаете?

— Думаю, что сочувствую вам. Надеюсь, в следующий раз вам повезет больше.

— Спасибо. — Монтегрифо закурил еще одну сигарету. — Но, может быть, и тут еще не все потеряно. Вы близкая подруга сеньориты Роч. Может, вы сумели бы убедить ее… склонить к полюбовному соглашению. Работая все вместе, одной командой, мы выжмем из этой картины немалый барыш, от которого будет польза и вам, и вашей приятельнице, и «Клэймору», и лично мне. Что вы об этом думаете?

— Думаю, что это вполне возможно. Но почему вы рассказываете все это мне, вместо того чтобы переговорить с Менчу?.. Вы сэкономили бы стоимость ужина.

Монтегрифо изобразил на лице искреннее огорчение.

— Вы нравитесь мне, и не только как реставратор. Если уж совсем честно — очень нравитесь. Вы кажетесь мне женщиной умной и рассудительной, не говоря уж о том, что весьма привлекательной… Я возлагаю гораздо больше надежд на ваше посредничество, нежели на прямой контакт с вашей подругой, которую — вы уж простите — считаю дамой несколько легкомысленной.

— Короче говоря, — подвела итог Хулия, — вы надеетесь, что я возьмусь убедить ее.

— Это было бы… — директор «Клэймора» поколебался пару секунд, тщательно подбирая подходящее слово, — это было бы чудесно.

— А что выиграю я от этой затеи?

— Разумеется, хорошее отношение моей фирмы. И теперь, и в дальнейшем. Что же касается непосредственного вознаграждения — и я не спрашиваю, на что вы рассчитывали, соглашаясь работать над ван Гюйсом, — могу гарантировать вам двойную сумму. Это, естественно, помимо ваших двух процентов от окончательной цены, которой «Игра в шахматы» достигнет на аукционе. Кроме того, я могу предложить вам место руководителя отдела реставрации мадридского филиала «Клэймора»… Что вы об этом думаете?

— Что это весьма соблазнительно. Вы сколько надеетесь выкачать из этой картины?

— Уже есть весьма заинтересованные покупатели в Лондоне и Нью-Йорке. Если надлежащим образом организовать рекламу, продажа ван Гюйса может стать важнейшим событием в жизни мира искусства с тех пор, как «Кристи» выставлял на аукцион саркофаг Тутанхамона… Как вы сами, надеюсь, понимаете, при таких условиях претензии вашей подруги на равный с нашим гонорар выходят за рамки допустимого. Она только нашла реставратора и предложила нам картину. Все остальное делаем мы.

Хулия размышляла над его словами, но по лицу ее невозможно было понять, насколько они ее впечатлили; еще пару дней назад она бы ответила «да», но теперь все слишком изменилось. Спустя несколько мгновений она взглянула на правую руку Монтегрифо, лежавшую на скатерти очень близко от ее руки, и прикинула, на сколько сантиметров та продвинулась вперед за последние пять минут. Настолько, решила она, что уже пора ставить точку.

— Я попытаюсь, — проговорила она, беря со стола свою сумочку. — Но ничего гарантировать вам не могу.

Монтегрифо пальцем погладил правую бровь.

— Попытайтесь. — Его карие глаза, теперь бархатные и влажные, окутали ее нежным взглядом. — И я уверен, что у вас получится — на благо всем нам.

В его голосе не было и тени угрозы: только просьба, мягкая, дружеская и настолько безукоризненно смодулированная, что даже могла показаться искренней. Потом Монтегрифо взял руку Хулии в свои и галантно, чуть прикасаясь губами, поцеловал ее.

— Не помню, говорил ли я вам уже, — прибавил он, понижая голос, — что вы необыкновенно красивая женщина…

Она попросила высадить ее поблизости от «Стевенса», а остальной путь проделала пешком. После двенадцати заведение открывало свои двери для посетителей, круг которых определялся высокими ценами и неукоснительно применяемым принципом недопущения нежелательных лиц — право, оставляемое за собой администрацией. Там встречался, что называется, весь Мадрид, если иметь в виду людей, так или иначе связанных с искусством: от агентов иностранных фирм, прибывших в столицу в поисках старинных икон или частных коллекций, выставляемых на продажу, до владельцев картинных галерей, исследователей, импресарио, журналистов, пишущих об искусстве, и известных художников.

Хулия оставила пальто в гардеробе и, поздоровавшись с несколькими знакомыми, прошла по коридору к дивану, где имел обыкновение сидеть Сесар. Там он и сидел — нога на ногу, с бокалом в руке, — негромко беседуя с очень красивым белокурым молодым человеком. Хулия отлично знала, что Сесар испытывает глубочайшее презрение к заведениям, являющимся местом встреч гомосексуалистов. Для него было просто вопросом хорошего вкуса избегать подобных мест, с их замкнутой, эксгибиционистской и зачастую агрессивной атмосферой, в которой, как рассказывал он сам со своей обычной иронической усмешкой, очень трудно, дорогая, не оказаться в роли старой почтенной куртизанки, попавшей в дешевый бордель. Сесар был одиноким охотником — странность, отшлифованная до изящества, — чувствовавшим себя как рыба в воде в мире гетеросексуалов, где он столь же естественно, как любой из них, поддерживал знакомства и дружбу, ухаживал и завоевывал: главным образом юные художественные дарования, которым «он служил проводником на пути открытия и познания их истинной чувственности, которую эти чудесные мальчики не всегда способны понять и принять априори». Сесару нравилось играть при своих новых сокровищах роль одновременно и Мецената, и Сократа. Потом, после надлежащих медовых месяцев, проходивших в Венеции, Марракеше или Каире, каждая из этих историй эволюционировала своим, но всегда естественным путем. Вся уже довольно долгая и интенсивная жизнь Сесара была (как это хорошо знала Хулия) длинной цепью ослепительных вспышек, разочарований, измен — но также и верности. Время от времени, видимо испытывая потребность излить душу, Сесар рассказывал ей о них — безукоризненно деликатно, тем ироническим тоном, за которым стыдливо, даже целомудренно, скрывал свои самые интимные переживания.

Он улыбнулся ей издали. «Моя любимая девушка», — беззвучно произнесли его губы, он поставил бокал на столик, встал и протянул руки ей навстречу.

— Как прошел ужин, принцесса?.. Наверное, ужасно, потому что «Сабатини» уже далеко не тот, каким был раньше… — Он презрительно скривил губы. — Все эти parvenus[15], чиновники и банкиры, со своими кредитными карточками и ресторанными счетами, оплачиваемыми фирмой, в конце концов изгадят все, что только можно… Кстати, ты знакома с Серхио?

Хулия была знакома с Серхио и всегда, общаясь с друзьями Сесара, чувствовала, как они смущаются, не понимая истинной природы отношений между антикваром и этой красивой спокойной девушкой. Одного взгляда ей оказалось довольно, чтобы понять, что, по крайней мере, на сегодня и, по крайней мере, с Серхио проблем не предвидится. Парень, похоже, был восприимчив, неглуп и не ревновал: они уже встречались раньше. Присутствие Хулии лишь несколько сковывало его.

— Монтегрифо вроде бы сделал мне предложение. Деловое.

— Очень мило с его стороны. — Пока они усаживались все втроем, Сесар явно серьезно обдумывал сложившуюся ситуацию. — Однако позволь, я задам вопрос, как старик Цицерон: Cui bono?[16] Кто от этого выигрывает?

— Разумеется, он сам. В общем-то, он хотел купить меня.

— Ай да Монтегрифо! И ты клюнула? — Он кончиками пальцев прикоснулся к губам Хулии. — Нет, дорогая, не отвечай пока, дай мне насладиться этой восхитительной неизвестностью… Надеюсь, по крайней мере, что предложение было достойным.

— Неплохим. Похоже, он включил в него и самого себя.

Сесар с лукаво-насмешливым видом облизнул губы кончиком языка.

— Весьма типично для него: постараться убить одним выстрелом двух зайцев… Он всегда отличался в высшей степени практичным складом ума. — Антиквар полуобернулся к своему белокурому компаньону, будто советуя ему беречь уши от подобной не слишком пристойной прозы жизни. Потом выжидательно взглянул на Хулию, чуть не дрожа от предвкушаемого удовольствия. — И что ты ему ответила?

— Сказала, что подумаю.

— Ты просто божественна. Никогда не следует сжигать свои корабли… Ты слышишь, милый Серхио? Никогда.

Юноша искоса глянул на Хулию и снова погрузил нос в коктейль с шампанским. Безо всякого злого умысла Хулия вдруг представила себе его в полумраке спальни антиквара: обнаженного, прекрасного и безмолвного, как мраморная статуя, со светлыми кудрями, рассыпавшимися по лбу, и устремленным вперед тем, что Сесар, пользуясь эвфемизмом, позаимствованным, кажется, у Кокто, именовал золотым скипетром или чем-то в этом же роде, готового погрузить его в antrum amoris[17] своего старшего партнера; а может, все происходило наоборот, и это старший партнер колдовал над antrum amoris юного эфеба. Как ни близки были отношения Хулии с Сесаром, она никогда не выспрашивала у него подобные подробности, которые, однако, временами вызывали у нее умеренно нездоровое любопытство. Она незаметно искоса оглядела Сесара — как всегда ухоженного, элегантного, в белой рубашке, с шелковым синим, в красный горошек, платком на шее и слегка вьющимися за ушами и на затылке волосами — и в который уже раз задала себе вопрос: в чем секрет особого шарма этого человека, способного на шестом десятке увлекать молодых парнишек вроде Серхио? Без сомнения, ответила она себе, в ироническом блеске его голубых глаз, в изяществе его движений и жестов, поколениями шлифовавшихся светским воспитанием, в неторопливой, никогда не выставляющей себя напоказ мудрости, таящейся в глубине каждого произнесенного им слова, — мудрости, никогда не принимающей самое себя чересчур всерьез, скучающей, снисходительной и бесконечной.

— Ты должна посмотреть его последнюю картину, — говорил между тем Сесар, и Хулия, очнувшись от своих мыслей, не сразу поняла, что речь идет о Серхио. — Это нечто неординарное, дорогая. — Он сделал жест рукой в сторону юноши, словно собираясь накрыть его руку, но не довел движения до конца. — Свет в чистом виде, изливающийся с полотна. Великолепно.

Хулия улыбнулась, принимая суждения Сесара как надежнейшую из рекомендаций. Серхио взирал на антиквара не то взволнованно, не то смущенно, жмуря глаза в обрамлении светлых ресниц, как жмурится кошка, которой почесывают за ухом.

— Разумеется, — продолжал Сесар, — одного таланта недостаточно, чтобы пробиться в жизни… Понимаешь, мальчик? Большие художественные формы требуют определенного знания мира, глубокого опыта в области человеческих отношений… Это не относится к тем абстрактным областям деятельности, в которых ключевая роль принадлежит таланту, а опыт лишь дополняет его. Я имею в виду музыку, математику… Шахматы.

— Шахматы, — повторила Хулия. Они переглянулись, и глаза Серхио тревожно заметались от одного к другому, растерянные, недоумевающие, с искорками ревности, вспыхнувшими, будто золотая пыль, между рыжеватых ресниц.

— Да, шахматы. — Сесар наклонился, чтобы отпить большой глоток из своего бокала. Его зрачки сузились, заглянув в глубь тайны, о которой напомнило это слово. — Ты заметила, как смотрит Муньос на «Игру в шахматы»?

— Да. Он смотрит по-другому.

— Точно. По-другому — не так, как можешь смотреть на нее ты. Или я. Муньос видит на доске то, чего не видят другие.

Серхио, молча слушавший этот непонятный ему диалог, нахмурил брови и слегка, как будто случайно, коснулся плечом плеча Сесара. Похоже, он почувствовал себя лишним, и антиквар добродушно улыбнулся ему.

— Мы говорим о вещах, слишком мрачных для тебя, милый. — Он провел указательным пальцем по косточкам пальцев Хулии, приподнял руку, словно колеблясь между двумя своими привязанностями, но в конце концов опустил ее на руку девушки. — Пребывай в невинности, мой белокурый друг. Развивай свой талант и не осложняй себе жизнь.

Он чмокнул губами, посылая Серхио воздушный поцелуй, и в этот момент в другом конце коридора появилась Менчу — норковый мех и длинные ноги — в сопровождении Макса. Первым делом она потребовала отчета о встрече с Монтегрифо.

— Вот свинья! — воскликнула она, когда Хулия окончила свой рассказ. — Завтра же я поговорю с доном Мануэлем. Надо переходить в контрнаступление.

Серхио помрачнел и съежился под потоком слов, без малейшей паузы изливавшихся из уст Менчу. От Монтегрифо она перешла к ван Гюйсу, от ван Гюйса — к разного рода общим местам, а от них — ко второму и третьему бокалу, которые держала уже куда менее твердой рукой. Макс, сидя рядом с ней, молча курил: смуглый, классно упакованный, уверенный в себе жеребец. Сесар с отрешенной улыбкой время от времени подносил к губам свой стакан джина с лимоном и потом промокал их платочком, извлекаемым из верхнего кармана пиджака. Иногда он помаргивал глазами, точно возвратившись откуда-то издалека, и, наклоняясь к Хулии, рассеянно поглаживал ее руку.

— В этом деле, — говорила Менчу Серхио, — есть два сорта людей, дорогуша: те, кто рисует, и те, кто получает деньги… И очень редко бывает, чтобы один и тот же человек и рисовал, и получал деньги… — Она испускала долгие вздохи, разнеженная близостью столь юного создания. — А вы, молодые художники, такие беленькие, такие лапочки… — Она метнула на Сесара ядовитый взгляд. — Такие аппетитные.

Сесар счел нужным медленно возвратиться из своих дальних далей.

— Не слушай, мой юный друг, этих голосов, отравляющих твой золотой дух, — мрачно произнес он, как будто не совет давал Серхио, а выражал соболезнования. — Эта женщина говорит змеиным языком, как и все они… — Он взглянул на Хулию, взял ее руку и, поднося ее к губам, поправился: — Прошу прощения. Как почти все они.

— Смотрите-ка, кто у нас заговорил! — Менчу скривила губы. — Наш личный Софокл. Или Сенека?.. Я имею в виду того, который лапал молоденьких мальчиков, в промежутках попивая цикуту.

Сесар посмотрел на Менчу, сделал паузу, позволяющую вернуться к прерванной теме, и, откинувшись головой на спинку дивана, театрально закрыл глаза.

— Путь художника… это я говорю тебе, мой юный Алкивиад, или, лучше, Патрокл, или, может быть, Серхио… этот путь заключается в том, чтобы преодолевать препятствие за препятствием, пока наконец не сумеешь заглянуть внутрь самого себя… Это трудная задача, если нет под рукой Вергилия, который указывал бы тебе дорогу. Ты улавливаешь эту тонкую параболу, мальчик?.. Именно так познает в конце концов художник высочайшее, свободнейшее из наслаждений. Его жизнь превращается в чистое творчество, и он уже не нуждается в ничтожных внешних благах. Он пребывает далеко, очень далеко от всех остальных, подобных ему по своему образу, но презренных существ. И в душе его поселяются пространство и зрелость.

Раздалось несколько насмешливых аплодисментов. Серхио, окончательно сбитый с толку, с робкой улыбкой смотрел то на Сесара, то на Менчу. Хулия рассмеялась:

— Не обращай на него внимания. Всю эту премудрость он наверняка позаимствовал у кого-то. Он всегда обожал вот такие номера.

Сесар открыл один глаз.

— Я — Сократ, который смертельно скучает. И с возмущением отвергаю твои обвинения в плагиате.

— В общем-то, это довольно забавно. Правда. — Менчу произнесла это, обращаясь к Максу, хмуро слушавшему перепалку, и взяла у него сигарету. — Дай-ка мне огонька. Мой кондотьер[18].

Этот эпитет пробудил ехидство Сесара.

— Cave canem,[19] мощный красавец, — сказал он Максу, и, пожалуй, только Хулия поняла, что по-латыни слово canem может означать представителей собачьего племени как мужского, так и женского пола. — Согласно историческим фактам, никого не следует кондотьерам опасаться больше, чем тех, кому они служат. — Он взглянул на Хулию и отвесил ей шутливый поклон, выпитый джин начал действовать и на него. — Буркхардт[20], — пояснил он.

— Успокойся, Макс, — повторила Менчу, хотя Макс вроде бы и не нервничал. — Видишь? Он даже не сам это выдумал. Примеряет на себя чужой венок… Или это называется «лавры»?

— Акант, — смеясь, вставила Хулия. Сесар бросил на нее страдающий взгляд.

— Et te, Bruta?..[21] — Он повернулся к Серхио. — Ты улавливаешь трагическую сущность всего этого, Патрокл? — Отпив большой глоток водки с лимоном, он посмаковал его, затем драматически огляделся вокруг, словно ища дружеское лицо. — Не знаю, что вы имеете против чужих лавров, дражайшие мои… По своей сути, — продолжал он после секундного размышления, — всяческие лавры являются до какой-то степени чужими. Чистого творчества не существует, сожалею, что приходится сообщать вам это печальное известие. Мы не… или, вернее, вы, поскольку я не отношусь к числу творящих… И ты тоже, Менчу, краса моя… Может быть, ты, Макс… не смотри на меня так, очаровательный condottiero feroce,[22] может быть, ты среди нас единственный, кто действительно что-то создает… — Он сделал утомленный изящный жест правой рукой, словно желая выразить, до какой степени ему наскучило все на свете, даже собственные рассуждения, и — как будто случайно — закончил его в непосредственной близости от левого колена Серхио. — Пикассо — и мне не доставляет ни малейшего удовольствия упоминать имя этого шута, — он в то же время и Моне, и Энгр, и Сурбаран, и Брейгель, и Питер ван Гюйс… Даже наш друг Муньос, который в эту минуту наверняка сидит, склонившись над шахматной доской, силясь разогнать сонм своих собственных призраков, одновременно освобождая нас от наших, — он не Муньос, а Каспаров, и Карпов, и Фишер, и Капабланка, и Пол Морфи, и тот средневековый шахматист — Рюи Лопес… Все составляет различные фазы той же самой истории, а может, это история повторяет сама себя; на этот счет я уже не очень уверен… А ты, Хулия, прекраснейшая из прекрасных, ты, стоя перед нашей пресловутой картиной, задумывалась когда-нибудь, где ты находишься — вне или внутри нее?.. Да. Уверен, что задумывалась, потому что я знаю тебя, принцесса. И знаю, что ответа ты не нашла… — Он коротко рассмеялся — но в смехе его не было иронии — и обвел глазами всех по очереди. — В общем-то, дети мои, прихожане мои, мы с вами составляем интересную команду. Мы имеем наглость пытаться раскапывать тайны, являющиеся, по сути дела, загадками наших собственных жизней… — Он поднял свой бокал, будто провозглашая тост, никому конкретно не адресованный. — А в этом, если как следует поразмыслить, есть свой риск. Это все равно что разбить зеркало, чтобы посмотреть, что там, за слоем амальгамы… Ну, как, дорогие мои, у вас еще не начали бегать мурашки по спине?

Было два часа ночи, когда Хулия вернулась домой. Сесар и Серхио проводили ее до подъезда и настаивали на том, чтобы подняться вместе до самой квартиры, на третий этаж, но Хулия не позволила им этого сделать и, поцеловав обоих на прощание, стала подниматься по лестнице одна. Она шла медленно, тревожно оглядываясь вокруг. И, когда она доставала ключи, прикосновение к холодному металлу пистолета подействовало на нее успокаивающе.

Но, поворачивая ключ в замке, она вдруг с удивлением осознала, что, в общем-то, воспринимает происходящее более или менее спокойно. Она испытывала страх, и, для того чтобы понять, насколько он сильный, вовсе не требовалось абстрактного таланта, как выразился бы Сесар, пародируя Муньоса. Однако в этом страхе не было мучительности, доводящей до животного состояния, как не было желания убежать. Напротив: он словно бы проходил через призму напряженного любопытства, приправленного немалой дозой самолюбования и вызова. Даже игры — опасной и возбуждающей. Как в детстве, когда она убивала пиратов в Стране Никогда.

Убивать пиратов. Она очень рано познакомилась со смертью. Первым ее детским воспоминанием был отец, лежащий неподвижно, с закрытыми глазами, на кровати, накрытой покрывалом, в спальне, окруженный серьезными, одетыми в темное людьми, которые разговаривали очень тихо, точно боясь разбудить его. Хулии было шесть лет, и это непонятное и торжественное зрелище осталось в ее памяти навсегда связанным с образом матери, даже тогда не проронившей ни слезинки, одетой в черное и еще более неприступной, чем всегда, и с ощущением ее сухой властной руки на своем затылке, когда она пригнула голову девочки к лицу покойного, веля поцеловать его в лоб. Не мать, а Сесар — не такой, как теперь, а моложе — после этого подхватил малышку на руки и унес в другую комнату. Сидя у него на коленях, Хулия взглянула на закрытую дверь, за которой несколько служащих похоронного бюро готовили гроб.

— Он стал совсем не такой, Сесар, — проговорила она, не давая расползтись вздрагивающим губам. Никогда не надо плакать, всегда говорила ее мать. Это, насколько могла вспомнить Хулия, было единственным уроком, усвоенным от нее. — Папа стал совсем не такой.

— Да, это уже не он, — последовал ответ. — Твой папа ушел в другое место.

— Куда?

— Это не важно, принцесса… Он больше не вернется.

— Никогда?

— Никогда.

Хулия задумчиво нахмурила лобик.

— Я не хочу больше целовать его… У него кожа такая холодная…

Сесар некоторое время молча смотрел на нее, потом крепко обнял и прижал к себе. Хулия помнила ощущение тепла, охватившее ее в его объятиях, помнила слабый аромат, исходивший от его кожи и одежды.

— Когда тебе захочется, ты всегда можешь прийти и поцеловать меня.

Хулии никогда не удавалось с точностью вспомнить, когда она узнала, что Сесар гомосексуалист. Возможно, это доходило до нее постепенно, от раза к разу, иногда благодаря интуиции, иногда — какой-нибудь показавшейся странной детали. Однажды — ей только что исполнилось двенадцать лет, — выйдя из школы, она заглянула в антикварный магазин и увидела, как Сесар погладил по щеке молодого человека. Только это: короткое прикосновение кончиками пальцев, и больше ничего. Молодой человек пропустил вперед входившую Хулию, улыбнулся ей и исчез. Сесар, закуривавший сигарету, посмотрел на нее долгим взглядом и лишь потом принялся заводить свои многочисленные часы.

Через несколько дней, играя с фигурками Бустелли, Хулия спросила:

— Сесар… Тебе нравятся девушки?

Антиквар, сидя за письменным столом, просматривал свои книги. Вначале он как будто не расслышал вопроса. Лишь спустя несколько мгновений он поднял голову, и его голубые глаза спокойно встретились с глазами Хулии.

— Единственная девушка, которая мне нравится, — это ты, принцесса.

— А другие?

— Какие «другие»?

Больше никто из них не произнес ни слова. Но в тот вечер, засыпая, Хулия думала о словах Сесара и чувствовала себя счастливой. Никто не отнимет его у нее, опасности нет. И он никогда не уйдет далеко, в то место, откуда не возвращаются, как не вернулся ее отец.

Потом пришло другое время. Время долгих рассказов в золотистом освещении антикварного магазина: молодость Сесара, Париж и Рим, перемешанные с историей, искусством, книгами и приключениями. И мифы, проживаемые вместе. «Остров сокровищ», читаемый глава за главой среди старых сундуков и покрытых ржавчиной сабель. Бедные сентиментальные пираты, чувствовавшие в карибские лунные ночи, как смягчаются их каменные сердца при мысли о старушке матери. Потому что у пиратов тоже были матери: даже у таких утонченных мерзавцев, как Джеймс Крюк, который прославился особой изощренностью своих выходок и который тем не менее в конце каждого месяца посылал несколько испанских золотых дублонов, чтобы облегчить старость той, что дала ему жизнь. А в перерывах между рассказами и чтением Сесар извлекал из какого-нибудь сундука пару старых клинков и показывал Хулии, как дрались на них флибустьеры, обучая ее приемам: вот это выпад, вот это рипост, вот так защищают лицо, а вот так бросается абордажный крюк. Он доставал также секстант, чтобы она могла ориентироваться по звездам. И стилет с серебряной рукоятью работы Бенвенуто Челлини, который, кроме того, что был ювелиром, выстрелом из аркебузы убил коннетабля де Бурбона во время разграбления Рима. И ужасный кинжал «мизерикорд», длинный и зловещий, который паж Черного Принца вонзал в прорезь шлемов французских рыцарей, сбитых с коней в битве при Креси…

Прошли годы, в Хулии начала пробуждаться девушка, женщина. И настал черед Сесара молча выслушивать ее рассказы, ее секреты и тайны. Первая любовь в четырнадцать лет. Первый любовник в семнадцать. В таких случаях антиквар слушал, не вставляя своих замечаний, не высказывая собственного мнения. Только под конец всегда улыбался.

Хулия отдала бы все что угодно, лишь бы в этот вечер увидеть перед собой эту улыбку: она придавала ей храбрости и лишала события их сиюминутной, заслоняющей все остальное на свете важности, определяя их точное место и масштаб в коловращении мира и вечном беге жизни. Но Сесара не было рядом, так что приходилось справляться в одиночку. Как частенько говаривал антиквар, нам не всегда удается выбирать компанию или судьбу по своему вкусу.

Она приготовила себе порцию водки со льдом и улыбнулась в темноте, остановившись перед фламандской доской. Так же, как все — и следовало признать это честно, — она жила с впечатлением, что, если произойдет что-либо дурное, это случится с кем-то другим. С главным героем никогда ничего не происходит, вспоминала она, отхлебнув глоток водки, кубик льда звякнул о ее зубы. Умирают только другие — второстепенные персонажи. Как Альваро. Она прекрасно помнит, что пережила уже сотню подобных приключений и всегда выходила из них невредимой, слава Богу. Или… кому?

Она посмотрелась в венецианское зеркало: еще одна тень среди окружающих ее теней. Бледноватое пятно лица, нечетко обрисованный профиль, большие темные глаза: Алиса заглянула в комнату из своего Зазеркалья. Потом она посмотрелась в картину ван Гюйса — в нарисованное зеркало, отражавшее другое, венецианское: отражение отражения отражения. И снова, как в прошлый раз, у нее закружилась голова, и она подумала, что в такой поздний час зеркала, картины и шахматные доски, похоже, играют недобрые шутки с воображением. А может быть, дело просто в том, что время и пространство в конце концов становятся понятиями настолько относительными, что ими вполне можно пренебречь. И она отпила еще глоток, и лед снова звякнул о ее зубы, и она почувствовала, что если протянет руку, то может поставить стакан на стол, покрытый зеленым сукном, как раз туда, где находится спрятанная надпись, между неподвижной рукой Роже Аррасского и шахматной доской.

Она подошла ближе к картине. Сидящая у стрельчатого окна Беатриса Остенбургская, со своими опущенными глазами и книгой на коленях, напоминала Хулии Богородиц, каких писали фламандские художники в несколько наивной манере. Светлые волосы, туго зачесанные назад и убранные под шапочку с почти прозрачным покрывалом. Белая кожа. И вся она, торжественная и далекая в этом своем черном платье, так не похожем на обычные одеяния из алой шерсти — знаменитой фламандской ткани, более драгоценной, чем шелк и парча. Черный цвет — теперь Хулия понимала это абсолютно ясно — был цветом символического траура. Вдовьего траура, в который Питер ван Гюйс, гений, обожавший символы и парадоксы, одел ее, — но не по мужу, а по убитому возлюбленному.

Овал ее лица был тонок и совершенен, и в каждой ее черточке, в каждой мелочи проступало явно преднамеренно приданное сходство с Богородицами эпохи Возрождения. Но то была не итальянская Богородица, из тех, что запечатлела в веках кисть Джотто: хозяйка, кормилица, даже любовница, и не французская — мать и королева. То была Богородица-буржуазка, супруга почтенного главы гильдии или дворянина — владельца раскинувшихся зелеными волнами равнин с замками, деревнями, реками, колокольнями, такими, как та, что возвышалась среди пейзажа, видневшегося за окном. Богородица чуть самодовольная, бесстрастная, спокойная и холодная, воплощение той северной красоты a la maniera ponentina,[23] которая пользовалась таким успехом в южных странах, в Испании и Италии. И голубые — или, кажется, голубые — глаза с отрешенным взглядом, сосредоточенным вроде бы только на книге и в то же время настороженным и внимательным, как у всех фламандских женщин, написанных ван Гюйсом, ван дер Вейденом, ван Эйком. Загадочный взгляд, не выдающий, на что он обращен или желал бы обратиться, какие мысли и чувства таит.

Хулия закурила еще одну сигарету. От смешанного вкуса табака и водки стало горько во рту. Она откинула волосы со лба и, приблизив пальцы к поверхности картины, провела ими по линии губ Роже Аррасского. В золотистом свете, аурой окружавшем рыцаря, его стальной нашейник блестел мягко, почти матово, как блестит хорошо отполированный металл. Подперев подбородок большим пальцем правой руки, чуть подсвеченной этим мягким сиянием, так же, как и склоненный профиль, четкий, словно изображения на старинных медалях, Роже Аррасский сидел, устремив взгляд на доску, символизирующую его жизнь и смерть, не замечая, казалось, женщины, читающей у окна за его спиной. Но, может быть, его мысли витали далеко от шахмат, может быть, летели к ней, Беатрисе Бургундской, на которую он не смотрел из гордости, из осторожности или, возможно, только из уважения к своему сеньору. Если так, то лишь они, его мысли, могли свободно обращаться к ней, так же, как и мысли дамы в эту минуту, может быть, были заняты вовсе не страницами книги, которую она держала в руках, а глаза ее, даже и не глядя в сторону рыцаря, видели его широкую спину, его изящную спокойную позу, его задумчивое лицо; и, может быть, она вспоминала прикосновения его рук, тепло его кожи, а может, лишь вслушивалась в эхо затаенного молчания, пытаясь поймать печальный, омраченный сознанием своего бессилия взгляд его влюбленных глаз.

Оба зеркала — венецианское и нарисованное — заключали Хулию в некое нереальное пространство, стирая грань между тем, что находилось по эту сторону картины, и тем, что по ту. Золотистый свет окутал и ее, когда очень медленно, едва не опираясь рукой о покрытый зеленым сукном нарисованный стол, осторожно, чтобы не свалить расставленные на доске фигуры, она наклонилась к Роже Аррасскому и поцеловала уголок холодного рта. А обернувшись, увидела блеск ордена Золотого Руна на алом бархате кафтана другого игрока, Фердинанда Альтенхоффена, герцога Остенбургского, и его глаза, темные и непроницаемые, пристально смотревшие на нее.

К тому времени, как настенные часы пробили три, пепельница была полна окурков, чашка и кофейник стояли почти пустые среди книг и бумаг. Хулия откинулась на спинку стула и уставилась в потолок, стараясь привести в порядок свои мысли. Она зажгла все лампы, что были в комнате, чтобы отогнать окружившие ее призраки, и грань между реальным и нереальным мало-помалу снова очертилась, расставляя все по местам в пространстве и во времени.

В конце концов Хулия пришла к выводу, что есть куда более практические способы подхода к этому вопросу. Можно увидеть его с другой — и, несомненно, гораздо более верной — точки зрения, если смотреть на себя не как на Алису, а как на значительно повзрослевшую Вэнди. Для этого нужно всего лишь закрыть на минутку глаза, потом снова открыть их, взглянуть на картину ван Гюйса так, как смотрят просто на картину, написанную пять веков назад, и взять карандаш и лист бумаги. Так Хулия и сделала, предварительно допив остатки остывшего кофе. В такой-то час, подумала она, да еще когда сна ни в одном глазу и когда больше всего страшит возможность не удержаться на скользком краю бездны иррационального, упорядочить свои мысли в свете последних событий — совсем не дурная идея. Очень даже недурная. Так что она принялась писать:

I. Картина датирована 1471 годом. Партия в шахматы. Тайна. Что в действительности произошло между Фердинандом Альтенхоффеном, Беатрисой Бургундской и Роже Аррасским? Кто приказал убить рыцаря? Какое отношение ко всему этому имеют шахматы? Почему ван Гюйс написал эту картину? Почему, сделав надпись «Quis necavit equitem», он после закрасил ее? Боялся, что его тоже убьют?

II. Я рассказываю о своем открытии Менчу. Обращаюсь к Альваро. Он уже в курсе: кто-то консультировался с ним. Кто?

III. Альваро находят мертвым. Мертвым или убитым? Очевидная связь с картиной, или, возможно, с моим визитом и моим исследованием. Существует нечто, о чем кто-то не хочет, чтобы стало известно? Альваро раскопал что-то важное, чего не знаю я?

IV. Неизвестная личность (возможно, убийца) присылает мне документы, собранные Альваро. Что знал Альваро такого, что другим казалось опасным? Что эти другие (или другой) считают, мне можно знать, а что нельзя?

V. Некая блондинка приносит конверт в «Урб экспресс». Имеет ли она какое-нибудь отношение к смерти Альваро или же это просто посредница?

VI. Погибает Альваро, а не я (пока), хотя мы оба занимаемся исследованием данной темы. Даже, похоже, они хотят облегчить мне работу — или же направить ее в неизвестную пока мне сторону. Интересует ли их сама картина как материальная ценность? Или моя реставрационная работа? Или надпись? Или проблема шахматной партии? Они заинтересованы в том, чтобы стали или, наоборот, не стали известны определенные исторические данные? Какая связь может существовать между кем бы то ни было в XX веке и драмой, разыгравшейся в XV?

VII. Основной вопрос (пока): выгодно ли возможному убийце увеличение цены картины на аукционе? В ней есть что-то, до чего я так и не докопалась?

VIII. Возможно, что вопрос заключается не в стоимости картины, а в тайне изображенной на ней партии. Работа Муньоса. Шахматная задача. Каким образом это может привести к смерти человека в XX веке? Это не только смешно: это глупо. (По-моему!)

IX. Я в опасности? Может быть, они надеются, что я обнаружу еще что-нибудь, что буду работать на них, сама о том не подозревая. Может быть, я еще жива только потому, что пока нужна им.

Вспомнив кое-что, о чем говорил Муньос, стоя в первый раз перед картиной ван Гюйса, она принялась восстанавливать это на бумаге. Шахматист говорил о наличии в картине различных уровней. Объяснение одного из них могло привести к пониманию всего.

Уровень 1. Обстановка внутри картины. Пол в виде шахматной доски, на котором находятся персонажи.

Уровень 2. Персонажи картины: Фердинанд, Беатриса, Роже.

Уровень 3. Шахматная доска, на которой двое из персонажей разыгрывают партию.

Уровень 4. Фигуры, символизирующие всех трех персонажей.

Уровень 5. Нарисованное зеркало, в перевернутом виде отражающее партию и персонажей.

Некоторое время она изучала результат, прочерчивая прямые между уровнями, но ей удалось установить лишь несколько тревожных соответствий. Пятый уровень содержал в себе четыре предыдущих, первый соотносился с пятым, второй с четвертым… Странный круг, замыкающийся на самом себе.

Скорее всего, сказала она себе, изучая эту любопытную схему, все это просто пустая трата времени. Да, она уяснила все эти переплетения, ну и что? Это только доказывает, что автор картины был действительно в высшей степени хитроумным человеком. Однако никоим образом не проливает свет на гибель Альваро: он поскользнулся в ванне — или ему помогли это сделать — полтысячи лет спустя после того, как была написана «Игра в шахматы». Сколько бы еще рамок и стрелок ни нарисовала Хулия, картина ван Гюйса не могла содержать в себе ничего, относящегося к ней либо к Альваро, ибо художник не мог предвидеть, что они когда-то появятся на Земле… А вдруг все-таки он? Тревожный вопрос пульсировал в голове Хулии. Созерцая совокупность символов, составляющих эту картину, должен ли зритель сам приписывать им то или иное значение, или же эти значения были зашифрованы в ней изначально, со времени ее создания?

Хулия все еще рисовала стрелки и вычерчивала рамки, когда зазвонил телефон. Вздрогнув, она подняла голову и уставилась испуганным взглядом в аппарат, стоявший на ковре. Кто мог звонить ей в половине четвертого утра? Она мысленно перебрала несколько вариантов, но ни один из них не успокоил ее, и телефон успел прозвонить еще четырежды, прежде чем она пошевелилась. Она шла к нему медленно, неуверенными шагами, но вдруг подумала: если он перестанет звонить раньше, чем я успею выяснить, кто это, будет еще хуже. Она представила себе, как проведет остаток ночи, съежившись на диване, боязливо посматривая на аппарат в ожидании новых звонков… Нет уж, спасибо. Она почти яростно сорвала трубку:

— Слушаю!

Вырвавшийся у нее вздох облегчения, наверное, был слышан даже Муньосу, который прервал свои объяснения, чтобы осведомиться, все ли у нее в порядке. Ему очень не хотелось звонить в столь поздний час, но все-таки он счел, что дело стоит того, чтобы разбудить ее. Сам он тоже несколько взволнован, потому и взял на себя такую смелость. Что?.. Да, речь идет об этом. Всего пять минут назад… Алло!.. Вы слушаете? Да, всего пять минут назад. Да, что-то вроде озарения. Теперь уже можно со всей точностью сказать, какая фигура съела белого коня.

7. КТО УБИЛ РЫЦАРЯ

Белые и черные фигуры, казалось, воплощали противостояние между светом и тьмой, между добром и злом, заключенное в самом человеческом духе.

Г. Каспаров

— Я не мог уснуть, все думал об этом — с одной стороны, с другой… И вдруг понял, что занимаюсь анализом единственно возможного хода. — Муньос выложил на стол карманные шахматы и схему, испещренную его пометками и уже настолько измятую, что ему пришлось разгладить ее ладонью. — Но все-таки никак не мог поверить… У меня ушел час, чтобы еще раз проверить все сверху донизу.

Они сидели в маленьком кафе, работавшем всю ночь, у самой витрины, за которой простирался пустынный в этот час проспект. Посетителей было раз-два и обчелся: несколько актеров из соседнего театра да с полдюжины полуночников обоих полов. У дверей, оснащенных электронной системой сигнализации, зевал, поглядывая на часы, охранник в камуфляжной форме наподобие армейской.

— Теперь следите особенно внимательно. — Шахматист указал на диаграмму, затем на доску. — Мы восстановили последний ход черной королевы — с b2 на с2, но мы не знали, какой предыдущий ход белых заставил ее сделать это… Помните?.. Рассматривая угрозу со стороны двух белых ладей, мы решили, что та из них, что находится на b5, могла прийти туда с любой клетки пятого ряда, но это не оправдало бегства черной королевы, потому что вторая белая ладья, та, что на b6, еще раньше угрожала ей шахом… Возможно, решили мы, эта ладья съела на b5 какую-то черную фигуру. Но какую? Это нас остановило.

— И какую же фигуру она съела? — Хулия изучала взглядом доску, чье черно-белое, геометрически расчерченное пространство уже не казалось ей неведомой страной: теперь она ориентировалась в нем достаточно свободно. — Вы сказали, что выясните это, когда разберетесь с фигурами, выведенными из игры.

— Я и разобрался. Я изучил их все, одну за другой. И пришел вот к какому удивительному выводу:

Какую же фигуру могла съесть эта ладья на b5? — Муньос смотрел на доску своими воспаленными от бессонной ночи глазами так, словно и правда до сих пор не знал ответа. — Черного коня? Нет, потому что оба они еще находятся на доске… И не слона, потому что поле b5 — белое, а черный слон, который передвигается по диагонали по белым полям, еще не сходил с места. Вон он — на с8, и обе белые диагонали, по которым он мог бы выйти оттуда, заблокированы черными пешками, еще не участвовавшими в игре…

— Может, это была черная пешка, — продолжала Хулия.

Муньос отрицательно покачал головой.

— Мне пришлось потратить довольно много времени, чтобы исключить этот вариант, потому что в этой партии самое неясное — это позиция пешек. Но это не могла быть черная пешка, потому что та, что стоит на а5, пришла туда с с7. Вы уже знаете, что пешки берут фигуры противника по диагонали, а эта, по моим предположениям, съела две белые фигуры — на b6 и на а5… Что касается остальных четырех черных пешек, сразу ясно, что они были съедены далеко от этого места. Они вообще не могли находиться на b5.

— Значит, это могла быть только черная ладья, которая уже выведена из игры… Белая ладья должна была съесть ее на b5.

— Это невозможно. По расположению фигур вокруг клетки а8 очевидно, что черная ладья была съедена именно там, на своей исходной позиции, даже не успев поучаствовать в игре. А съел ее белый конь, хотя в данном случае эта деталь не играет никакой роли…

Хулия, сбитая с толку, подняла глаза от доски.

— Что-то я ничего не понимаю… Это исключает любую черную фигуру. Кого же тогда съела эта белая ладья на b5?

Муньос чуть улыбнулся, но отнюдь не самодовольно. Казалось, его просто забавляет вопрос Хулии — или ответ, который он собирался дать.

— Вообще-то говоря, никого. Нет, не смотрите на меня так. Этот ваш ван Гюйс был еще и большим мастером по части сбивания со следа… Потому что никто никого не ел на b5. — Он сложил руки на груди и, наклонившись к маленькой доске, некоторое время молча изучал ее. Потом, взглянув на Хулию, протянул указательный палец и коснулся им черного ферзя. — Если не последний ход белых создал угрозу ладьей черной королеве, это значит, что она оказалась под этой угрозой в результате хода какой-то белой фигуры… Я имею в виду ту, которая находилась на b4 или b3. Ван Гюйс, наверное, очень смеялся, предвкушая, как с помощью этого миража — двух белых ладей — подшутит над тем, кто будет пытаться разгадать его загадку.

Хулия медленно кивнула. Одной простой фразы Муньоса оказалось достаточно, чтобы уголок доски, до этого казавшийся статичным и не имевшим значения, превратился в источник бесчисленных возможностей. Была какая-то особая магия в том, как этот человек умел вести других сквозь сложный черно-белый лабиринт, от которого, похоже, имел некие тайные ключи. Он словно обладал способностью ориентироваться в переплетении невидимых нитей, которые, проходя за доской, в одно мгновение могли создать на ней самые невероятные, неожиданные комбинации, и те, стоило лишь упомянуть о них, оживали и вырисовывались с такой очевидностью, что оставалось только удивляться, как их не замечали раньше.

— Понимаю, — ответила Хулия через несколько секунд. — Эта белая фигура прикрывала черную королеву от ладьи. И, сойдя со своей позиции, оставила эту даму под угрозой.

— Точно.

— И какая же это была фигура?

— Может, вы сами сумеете угадать.

— Белая пешка?

— Нет. Одна из белых пешек была съедена на а5 или на b6, а вторая — слишком далеко от этого места. И другие здесь тоже ни при чем.

— Знаете, честно говоря, мне ничего не приходит в голову.

— Посмотрите на доску как следует. Я мог бы сказать вам с самого начала, но это означало бы лишить вас удовольствия, которого вы, полагаю, вполне заслуживаете… Поразмыслите спокойно. — Он движением руки обвел почти пустое кафе, безлюдную улицу, чашки кофе на столе. — Куда нам торопиться?

Хулия снова склонилась над доской. Через несколько секунд, не отрывая от нее взгляда, она нашарила сумочку, достала из нее сигарету, и на ее губах заиграла неопределенная улыбка.

— Кажется, я догадалась, — осторожно проговорила она.

— Ну?

— Слон, который перемещается по белым диагоналям, стоит цел и невредим на f1, он, похоже, еще и не играл. Единственный вариант — что он мог прийти туда с b3, но у него не было времени, а поле b4 — черное… — Прежде чем продолжать, она взглянула на Муньоса, ожидая подтверждения. — Я хочу сказать, что на это ему понадобилось бы как минимум… — она сосчитала пальцем, — как минимум, три хода, чтобы добраться с b3 туда, где он сейчас находится… Это значит, что не ход слона поставил черную королеву под удар со стороны ладьи. Я верно рассуждаю?

— Абсолютно верно. Продолжайте.

— Это не могла быть и белая королева, стоящая сейчас на e1. Белый король тоже не мог… Что же касается белого слона, который перемещается по черным полям и который уже выведен из игры, потому что был съеден, то он никогда не мог находиться на b3.

— Очень хорошо, — кивнул Муньос. — Почему?

— Потому, что клетка b3 — белая. С другой стороны, если бы этот слон сделал ход по черной диагонали с b4, то он находился бы на доске до сих пор, а его нет. Думаю, он был съеден уже давно, при иных обстоятельствах.

— Правильное рассуждение. Что же у нас тогда остается?

Хулия взглянула на доску и почувствовала, как по спине и рукам побежали мелкие мурашки, словно она коснулась лезвия ножа. Оставалась лишь одна фигура, о которой она еще ничего не говорила.

— Остается конь, — непроизвольно тихо ответила она, сглатывая слюну. — Белый конь.

Муньос наклонился к ней. Лицо его было серьезно.

— Да, белый конь. — Он замолчал и во время этого долгого молчания смотрел уже не на доску, а на Хулию. — Белый конь, который сделал ход с b4 на с2 и этим ходом открыл и поставил под угрозу черную королеву… И именно там, на с2, черная королева, чтобы скрыться от угрозы ладьи и выиграть фигуру, съела этого коня. — Муньос снова замолчал, мысленно проверяя, не забыл ли он сказать что-нибудь важное, потом блеск его глаз внезапно погас, как гаснет лампа, когда поворачивают выключатель. Отведя взгляд от Хулии, он одной рукой принялся собирать фигуры, а другой — складывать доску, как будто давая понять, что на этом считает свое участие в деле законченным.

— Черная королева, — повторила Хулия, ошеломленная, чувствуя — почти слыша, — как жужжит и постукивает ее мозг, работающий на всю катушку.

— Да, — пожал плечами Муньос. — Рыцаря убила черная дама… Что бы это ни означало.

Хулия поднесла к губам сигарету, уже успевшую превратиться в стерженек пепла, и, прежде чем швырнуть ее на пол, в последний раз глубоко затянулась, обжигая себе пальцы.

— Это означает, — прошептала она, потрясенная открытием, — что Фердинанд Альтенхоффен был невиновен… — Коротко и сухо рассмеявшись, она, все еще не веря, взглянула на лежавшую на столе диаграмму позиций. Потом протянула руку и коснулась указательным пальцем клетки с2 — рва восточных ворот остенбургской крепости, где был убит Роже Аррасский. — Это означает, — вздрогнув, повторила она, — что это Беатриса Бургундская приказала убить рыцаря.

— Беатриса Бургундская?

Хулия кивнула. Все было настолько ясно, настолько очевидно, что ей хотелось надавать самой себе пощечин за то, что не догадалась раньше. Все прямо-таки открытым текстом — и в шахматной партии, и в самой картине. Все, до самых мельчайших подробностей, зафиксированное тщательно и скрупулезно: уж это ван Гюйс умел.

— Иначе и быть не могло, — проговорила она. — Конечно же, черная дама: Беатриса, герцогиня Остенбургская. — Она чуть запнулась, подбирая подходящее слово. — Проклятая лиса.

И она увидела — явственно и отчетливо — художника среди беспорядка его мастерской, пропахшей красками и скипидаром, среди теней и света сальных свечей, придвинутых чуть ли не вплотную к картине. Он смешивал медную зелень со смолой, чтобы ее яркость могла бросить вызов времени. Потом он накладывал ее, слой за слоем, выписывая складки покрывающей стол ткани, пока зеленая краска не закрыла окончательно надпись Quis necavit equitem, которую он сам сделал аурипигментом всего лишь несколько недель назад. Он приложил много усилий, выводя прекрасные готические буквы, и теперь ему было жаль прятать их от людского глаза — по всей вероятности, навсегда; однако герцог Фердинанд был прав: «Слишком уж все явно, мастер ван Гюйс».

Наверное, именно так все и было, и, наверное, старый мастер ворчал сквозь зубы, медленно накладывая мазок за мазком на доску, свежие краски которой ярко сияли в пламени свечей. Может быть, в какой-то момент он, отложив кисть, потер усталые глаза и грустно покачал головой. С некоторых пор зрение начало подводить: сказывались годы напряженной работы. Они, эти годы, отравляли ему даже то единственное удовольствие, которое заставляло его забывать о живописи в часы зимнего досуга, когда дни становились слишком короткими, а свет — слишком тусклым, чтобы браться за кисти: игру в шахматы. Пристрастие, сближавшее его с горько оплакиваемым мессиром Роже, который при жизни был его покровителем и другом и который, несмотря на свою знатность и высокое положение, не считал зазорным запачкать краской свой кафтан, когда приходил к нему в мастерскую, чтобы сыграть партию-другую среди бутылей с маслом, горшков с глиной, кистей и недописанных картин. Который умел, как никто другой, сочетать шахматные сражения с долгими беседами об искусстве, любви и войне. Или об этой своей странной идее, которая теперь звучала как зловещее предсказание его собственной участи, о том, что шахматы — игра для тех, кто любит дерзко прогуливаться по отверстой пасти дьявола.

Картина была закончена. Раньше, когда он был моложе, Питер ван Гюйс имел обыкновение сопровождать последний мазок короткой молитвой благодарности Господу за благополучное окончание новой работы; но годы наложили печать молчания на его уста, высушили его глаза и посыпали пеплом волосы. Так что он ограничился легким утвердительным кивком, сунул кисть в горшок с растворителем и вытер пальцы о потертый кожаный фартук. Потом взял канделябр, поднял его повыше и отступил на шаг от картины. Пусть Господь простит его, но невозможно не испытывать чувства гордости. «Игра в шахматы» полностью — и даже более — соответствовала наказу его высочества герцога. Потому что в ней было все: жизнь, красота, любовь, смерть, предательство. Эта доска была произведением искусства, которому предстояло пережить и живописца, своего создателя, и тех, кто был на ней изображен. И старый фламандский мастер ощутил горячее дыхание бессмертия.

Увидела она и Беатрису Бургундскую, герцогиню Остенбургскую, читающую, сидя у окна, «Поэму о розе и рыцаре», и солнечный луч, наискосок падающий на ее плечо и освещающий расписанные суриком страницы. Увидела, как слегка дрожит, словно листок под легким ветерком, ее белая, оттенка слоновой кости, рука, на которой мерцает в луче света золотое кольцо. Быть может, она любила и была несчастна, и ее гордость не смогла вынести пренебрежения этого человека, посмевшего отказать ей в том, в чем сам сэр Ланселот Озерный не осмелился отказать королеве Джиневре… А может, все было иначе, и наемник, вооруженный арбалетом, мстил за горечь и отчаяние, полыхнувшие вслед за агонией старой страсти, вслед за последним поцелуем и жестоким прощанием… Над раскинувшимся за окном пейзажем в голубом небе Фландрии плыли облака, а дама читала, поглощенная лежащей на коленях книгой. Нет. Это невозможно, ибо Фердинанд Альтенхоффен никогда бы не стал воздавать почестей измене, а Питер ван Гюйс — тратить на это свои искусство и талант… Предпочтительнее было думать, что опущенные глаза не смотрят прямо, потому что таят слезу. Что черный бархат — это траур по собственному сердцу, пробитому той же самой стрелой, что просвистела у рва. По сердцу, склонившемуся перед государственными интересами, перед шифрованным посланием кузена — Карла, герцога Бургундского: в несколько раз сложенным пергаментом с сургучной печатью, который она, немея от тоски, смяла холодными руками, прежде чем сжечь его в пламени свечи. Конфиденциальное послание, переданное тайными агентами. Интриги и паутина, плетущиеся вокруг герцогства и его будущего, составляющего часть будущего Европы. Французская партия, бургундская партия. Глухая война дипломатий, не менее безжалостная, чем самое жестокое сражение на поле брани: без героев, но с палачами, одетыми в бархат и кружева, оружием которым служили кинжал, яд и арбалет… Голос крови, долг, к исполнению которого призывала семья, не требовали ничего такого, что впоследствии не могло бы быть облегчено надлежащим покаянием. А требовали они всего лишь ее присутствия, в определенный день и час, у окна башни восточных ворот, где каждый вечер, на закате, камеристка расчесывала ей волосы. У окна, под которым Роже Аррасский прогуливался каждый день, в один и тот же час, в полном одиночестве, размышляя о своей запретной любви и о своей тоске.

Да. Быть может, черная дама так низко склоняла взор, устремленный на книгу на коленях, не потому, что была погружена в чтение, а потому что плакала. А может, не смела прямо смотреть в глаза художнику, потому что ими, в общем-то, на нее взирали Вечность и История.

Она увидела Фердинанда Альтенхоффена, несчастного герцога, зажатого в кольцо ветрами Востока и Запада в чересчур уж быстро, на его взгляд, меняющейся Европе. Она увидела его покорившимся и бессильным, пленником самого себя и своего века, увидела, как он с размаху хлещет себя по обтянутому шелком колену замшевыми перчатками, дрожа от ярости и горя, от невозможности покарать убийцу единственного друга, какой был у него в жизни. Увидела, как в большой зале, увешанной коврами и знаменами, прислонившись к колонне, он вспоминает юные годы, общие мечты, делимые на двоих, свое восхищение другом — старшим, но еще почти мальчиком, — отправившимся на войну и вернувшимся покрытым шрамами и славой. Еще звучали в этих стенах эхо его смеха, его спокойного голоса, всегда раздававшегося в нужный момент, его изысканные комплименты, адресованные дамам, его неизменно дельные советы, еще жило его тепло, его дружба… Но его самого уже не было. Он ушел — вдаль, в темноту.

«А хуже всего, мастер ван Гюйс, хуже всего, старый друг, старый художник, любивший его почти так же, как и я, хуже всего то, что месть не может свершиться; то, что она — она, — как и я, как и он сам, не более чем игрушка в руках других, более могущественных: тех, кто решает, потому что у них есть деньги и сила, что века должны стереть Остенбург с карт, которые рисуют картографы… У меня нет головы, которую я мог бы отсечь перед могилой моего друга; да даже и имей я эту голову, я не смог бы. Только она все знала — и молчала. Она убила его своим молчанием, позволив ему прийти, как каждый вечер — у меня тоже есть хорошие шпионы, — ко рву восточных ворот, куда влекло его безмолвное пение той сирены, что толкает мужчин встретиться лицом к лицу со своей судьбой. С судьбой, которая кажется спящей или слепой, пока в один прекрасный день не откроет глаза и не воззрится на нас.

Возможности мести, как видишь, не существует, мастер ван Гюйс. Лишь твоим рукам и твоей изобретательности доверяю я эту месть, и никто никогда не заплатит тебе ни за одну картину такой цены, какую заплачу я за эту. Я хочу справедливости, хотя бы для одного себя. Хотя бы для того, чтобы она знала, что я знаю, и чтобы еще кто-нибудь, кроме Господа, возможно, узнал об этом, когда все мы уже превратимся в прах, как Роже Аррасский. Так что напиши эту картину, мастер ван Гюйс. Ради самого неба, напиши ее. Я хочу, чтобы в ней было все и чтобы она стала самым лучшим, самым ужасным из твоих творений. Напиши ее, и пусть дьявол, которого ты когда-то нарисовал скачущим на коне рядом с ним, заберет всех нас».

И наконец, она увидела рыцаря, в кафтане и плаще, с золотой цепью на шее и бесполезным кинжалом на поясе; он прогуливался в сумерках вдоль рва восточных ворот — один, без оруженосца, который мог бы помешать его размышлениям. Она увидела, как он поднял глаза на стрельчатое окно и улыбнулся — едва заметной, отрешенной и грустной улыбкой. Одной из тех улыбок, в которых отражаются воспоминания, любовь, пережитые опасности — и также предвидение собственной судьбы. И, может быть, Роже Аррасский угадывает присутствие убийцы, который, укрывшись с другой стороны одного из выщербленных зубцов, из чьих камней растут кривые кусты, натягивает тетиву своего арбалета и целится ему в бок. И внезапно он понимает, что вся его жизнь, длинный путь, сражения и схватки, скрипучие доспехи, хрип и пот, женские объятия, тридцать восемь лет, которые он несет на плечах, как тяжелый тюк, кончаются именно здесь, в этом месте и в это мгновение, и что после ощущения удара не будет больше ничего. И его охватывает глубокая скорбь о самом себе, потому что ему кажется несправедливым погибать вот так, подстреленным в сумерки, как дикий кабан. И он поднимает свою сильную, но изящную, такую мужскую руку, — глядя на которую невольно задумаешься о том, каким мечом она потрясала, какие поводья сжимала, чью кожу ласкала, какое перо обмакивала в чернила, прежде чем начертать слова на пергаменте… Он поднимает эту руку в знак протеста, заведомо бесполезного, ибо, помимо всего прочего, он даже не очень уверен, кому следует его адресовать. И ему хочется закричать, но он вспоминает, что это недостойно его. Поэтому он подносит другую руку к кинжалу, думая, что умереть вот так, с оружием в руках, хотя бы даже с этим, более достойно рыцаря… И он слышит «думм» спущенной тетивы, и у него проносится мысль, что нужно бы уклониться от траектории стрелы, но он знает, что стрела быстрее человека. И он чувствует, как душа его сочится медленными горькими слезами по себе самой, и отчаянно пытается отыскать в памяти Бога, которому мог бы вручить свое покаяние. И с удивлением обнаруживает, что не раскаивается ни в чем, хотя, с другой стороны, неясно, есть ли в этот вечер, в этих сумерках Бог, расположенный выслушать его. И тогда он чувствует удар. Он испытывал их и раньше, там, где теперь на его теле шрамы и рубцы, но он знает, что от этого шрама не останется. Ему даже не больно; просто ему кажется, что душа покидает тело вместе с дыханием. И тогда вдруг на него бесповоротно обрушивается ночь, и, прежде чем погрузиться в нее, он понимает, что на сей раз она будет вечной. И, когда Роже Аррасский испускает крик, он уже не слышит собственного голоса.

8. ЧЕТВЕРТЫЙ ИГРОК

Но шахматы были безжалостны, они держали и втягивали его. В этом был ужас, но в этом была и единственная гармония. Ибо что есть в мире, кроме шахмат?

В. Набоков

Муньос изобразил на лице некое подобие улыбки, механической и отсутствующей, не обязывающей, казалось, ни к чему, даже к попытке произвести приятное впечатление.

— Так, значит, вот о чем там шла речь, — негромко сказал он, приноравливая свой шаг к шагу Хулии.

— Да. — Она брела, понурив голову, занятая своими мыслями. Потом, вынув руку из кармана кожаной куртки, отвела волосы с лица. — Теперь вы знаете всю эту историю… Думаю, вы имеете на это право. Вы заслужили его.

Шахматист, глядя прямо перед собой, ненадолго задумался, размышляя об этом только что приобретенном праве.

— Понимаю, — пробормотал он спустя несколько секунд.

И они снова побрели молча, неторопливо, плечом к плечу. Было холодно. В самых узких и глухих улочках еще царил мрак, и свет фонарей отражался в мокром асфальте яркими отблесками, как на свежем, только что положенном лаке. Понемногу на более открытых местах тени начинали размываться первым тусклым светом непогожего утра, медленно встававшего где-то в дальнем конце проспекта, где силуэты зданий, четко рисовавшиеся на фоне неба, мало-помалу теряли свою черноту, становясь свинцово-серыми.

— А что, — спросил Муньос, — была какая-нибудь особая причина, по которой вы до сих пор не рассказывали мне подоплеку этой вашей истории?

Прежде чем ответить, она искоса взглянула на него. Похоже, он не был обижен — только слегка заинтересован: безразличный взгляд перед собой, на простирающуюся перед ними пустынную улицу, руки в карманах плаща, воротник поднят до ушей.

— Я думала, что, может быть, узнав обо всем, вы не захотите усложнять себе жизнь.

— Понятно.

На углу их приветствовал грохот грузовика-мусоросборщика. Муньос задержался на мгновение, чтобы помочь Хулии пройти между двух пустых баков.

— А что вы собираетесь делать теперь? — спросил он.

— Не знаю. Думаю заканчивать реставрацию. И писать длинную сопроводительную записку с изложением всей этой, как вы говорите, истории. Благодаря вам и я приобрету некую известность.

Муньос слушал с рассеянным видом, будто его мысли витали где-то совсем в другом месте.

— А что там с полицейским расследованием?

— В конце концов они найдут убийцу, если таковой имеется. Они же всегда находят.

— Вы подозреваете кого-нибудь?

Хулия рассмеялась.

— О Господи, конечно же нет! — И остановилась, не досмеявшись. — По крайней мере, надеюсь, что нет… — Она взглянула на шахматиста. — По-моему, расследовать преступление, которое, может, и не является таковым, — очень похоже на то, что вы проделали с картиной.

На лице Муньоса опять появилась прежняя полуулыбка.

— Думаю, тут все дело в логике, — ответил он. — И, возможно, логика — именно то, что роднит шахматистов и детективов… — Он прищурил глаза, и Хулия не могла понять, в шутку он говорит или всерьез. — Говорят, Шерлок Холмс тоже играл в шахматы.

— Вы читаете детективные романы?

— Нет. Хотя то, что я читаю, пожалуй, имеет с ними некоторое сходство.

— Например?

— Разумеется, шахматную литературу. Потом, математические игры, логические задачи… В общем, такого рода вещи.

Они пересекли безлюдный проспект. Взойдя на противоположный тротуар, Хулия снова потихоньку окинула взглядом своего спутника. Он не производил впечатления человека, наделенного исключительным умом. В общем-то, судя по всему, жизнь у него складывалась не слишком гладко. Руки, глубоко засунутые в карманы, потертый воротник рубашки, большие уши, торчащие над воротником старого плаща… Он выглядел именно тем, кем был на самом деле: мелким, никому не известным служащим, для которого единственным средством отрешиться от серости своего существования был уход — бегство — в мир комбинаций, задач и решений, открываемый перед ним шахматами. Самым любопытным в этом человеке был его взгляд, разом угасавший, едва он отрывался от шахматной доски. И еще то, как он наклонял голову как-то вбок, словно некая непомерная тяжесть давила ему на шейные позвонки, как будто таким образом он пытался уклониться от лишних соприкосновений с внешним миром. Он напоминал Хулии пленных солдат, плетущихся с низко опущенными головами, которых она видела в старых документальных фильмах о войне. Муньос был похож на человека, проигравшего свою битву еще до того, как она началась, который каждое утро, проснувшись и открыв глаза, чувствует себя побежденным.

И все же в нем было нечто. Когда Муньос объяснял какой-нибудь ход или распутывал сложные шахматные переплетения, в нем появлялись уверенность, твердость, блеск, как будто глубоко под его неказистой внешностью жил и полыхал великолепный талант — логический, математический, какой угодно, — придававший вес и значительность каждому его слову и движению.

Хулии захотелось узнать его поближе. Она поняла, что не знает о нем практически ничего, кроме того, что он играет в шахматы и служит бухгалтером. Но было уже слишком поздно. Их совместная работа закончилась, и было мало вероятно, что они когда-нибудь встретятся снова.

— Странные у нас сложились отношения, — сказала она вслух.

Взгляд Муньоса несколько секунд блуждал, как будто в поисках подтверждения этим словам.

— Обычные шахматные отношения, — ответил он. — Мы с вами были вместе столько времени, сколько длилась наша партия. — Он снова улыбнулся своей смутной, ничего не означающей улыбкой. — Звоните мне, когда вам снова захочется сыграть.

— Вы меня просто сбиваете с толку, — вдруг проговорила она. — Правда, честное слово.

Он остановился и удивленно взглянул на нее. Теперь на его лице не было улыбки.

— Не понимаю.

— Я тоже, если дело в этом. — Хулия немного поколебалась, не слишком уверенная в почве, на которую ступала. — В вас как будто два разных человека. Иногда вы робеете, замыкаясь в себе, становитесь как-то трогательно неловки… Но как только в воздухе хотя бы отдаленно запахнет шахматами, вы обретаете прямо-таки поразительную уверенность.

— И что же? — безразличным тоном спросил шахматист, когда Хулия замолчала, не доведя до конца свои рассуждения.

— Да ничего. Ничего больше… — И, пристыженная собственной болтливостью, принужденно усмехнулась. — Наверное, это выглядит нелепо — в такой-то час. Простите.

Он стоял перед ней — руки по-прежнему в карманах плаща, из-под расстегнутого ворота рубашки на плохо выбритой шее выступает кадык, голова чуть склонена к левому плечу, точно в раздумье над только что услышанным. Однако он уже не казался растерянным.

— Я понял, — сказал он, делая резкое движение подбородком сверху вниз, словно принимая на себя ответственность, хотя Хулия и затруднилась бы ответить за что. Потом он пошарил взглядом за ее плечом, как будто в надежде, что кто-то подскажет ему забытое слово. А затем сделал то, о чем девушка потом всегда вспоминала с изумлением. Стоя там, на улице, меньше чем за минуту, с помощью всего лишь полдюжины фраз, бесстрастным и холодным тоном, как если бы речь шла о каком-то третьем лице, он вкратце рассказал ей — или это Хулии показалось, что рассказал, — свою жизнь. Он говорил быстро и ровно, не делая пауз, с той же точностью и четкостью, с какой объяснял шахматные ходы. Хулия была ошеломлена. И когда, закончив, он замолчал, по губам его опять скользнула эта слабая улыбка, как будто насмешка над собой, над тем человеком, которого он описал несколько секунд назад и к которому не испытывал ни сочувствия, ни презрения — только что-то вроде солидарности, разочарованной и понимающей. А Хулия стояла лицом к лицу с ним и долго не находила, что сказать в ответ, и задавала себе вопрос, как этот малоразговорчивый человек сумел так четко объяснить ей все. И она узнала о ребенке, мысленно игравшем в шахматы на потолке своей спальни, когда отец наказывал его за недостаточное усердие в учебе; узнала о женщинах, способных с ловкостью часовщика разбирать и вывинчивать те пружины, которые движут человеком; и узнала об одиночестве, составляющем оборотную сторону неудач и отсутствия надежды. Все это внезапно открылось перед Хулией — настолько внезапно, что у нее даже не было времени обдумать услышанное, и в конце, последовавшем почти сразу же за началом, она не была уверена, какую часть поведал ей он, а какую она досочинила сама. Имея в виду, в общем-то, что Муньос занимался в жизни не только тем, что втягивал голову в плечи и улыбался, как усталый гладиатор, которому безразлично, куда — вверх или вниз — поворачивается палец, решающий его участь. И когда шахматист закончил говорить (если он вообще говорил) и сероватый отблеск рассвета высветил половину его лица, оставив другую в тени, Хулия с абсолютной точностью поняла, чем является для этого человека небольшой квадрат, состоящий из шестидесяти четырех белых и черных клеток: полем битвы в миниатюре, на котором разыгрывается великая мистерия жизни, успеха и провала, ужасных скрытых сил, управляющих судьбами людей.

Она узнала обо всем этом меньше чем за минуту. И ей стало ясно также значение той улыбки, которая так никогда и не достигала его губ. И она медленно наклонила голову, потому что была девушкой умной и поняла, а он взглянул на небо и сказал, что очень холодно. Потом она достала пачку сигарет, предложила ему, и он взял, и это был первый и предпоследний раз, когда она видела Муньоса курящим. И они снова зашагали, и шли, и шли, пока не подошли к двери дома Хулии. Было уже решено, что на этом роль шахматиста заканчивается, так что он протянул руку, чтобы попрощаться с девушкой. Но в этот момент она, случайно взглянув на домофон, увидела маленький — размером с визитку — конверт, сложенный пополам и засунутый в решетку напротив кнопки с ее именем. И, когда она открыла его и вынула лежавшую внутри карточку из плотной белой бумаги, ей стало ясно, что Муньосу еще рано исчезать. И что прежде, чем она и Сесар отпустят его, произойдет еще немало событий, которые вряд ли окажутся приятными.

— Мне это не нравится, — сказал Сесар, и Хулия заметила, как дрожат его пальцы, держащие мундштук из слоновой кости. — Мне абсолютно не нравится, что какой-то ненормальный бродит вокруг твоего дома и пытается поиграть с тобой в Фантомаса.

Казалось, слова антиквара послужили сигналом для того, чтобы все часы, находившиеся в его магазине, начали отбивать — какие одновременно, какие друг за другом, на разные голоса, от нежного бормотания до басистых ударов — четыре четверти и девять часов. Но даже это совпадение не вызвало улыбки на губах Хулии. Она смотрела на Лусинду работы Бустелли, неподвижную в своей стеклянной витрине, и ощущала себя такой же хрупкой, как она.

— Мне это тоже не нравится. Но я не уверена, что у нас есть выбор.

Оторвав взгляд от фарфоровой фигурки, она перевела его на стол эпохи Регентства, на котором Муньос уже разложил свои портативные шахматы и снова, в который раз, воспроизвел на доске расположение фигур с картины ван Гюйса.

— Попался бы мне в руки этот мерзавец… — пробормотал Сесар, еще раз заглядывая в карточку, которую Муньос держал за уголок, как пешку, которую он не знал, куда поставить. — Эта шутка уже переходит границы смешного…

— Это не шутка, — возразила Хулия. — Ты забыл о бедном Альваро?

— Забыть об Альваро! — Антиквар поднес к губам мундштук, потом нервно и резко выдохнул дым. — Это мое самое большое желание!

— И все-таки в этом есть свой смысл, — произнес Муньос.

Оба воззрились на него. Шахматист, не замечая эффекта, произведенного его словами, сидел, уткнувшись в доску, по-прежнему держа карточку в руке. Он так и не снял плаща, и свет, падающий сквозь витраж в свинцовом переплете, подчеркивал синеву его небритого подбородка и круги под усталыми глазами, оставленные бессонницей последних ночей.

— Друг мой, — проговорил, обращаясь к нему, Сесар тоном, в котором смешались вежливое недоверие и нечто вроде иронического уважения, — я рад, что вы сумели обнаружить во всем этом какой-то смысл.

Муньос пожал плечами, не обратив никакого внимания на слова антиквара. Было очевидно, что все оно сосредоточено на новой задаче, зашифрованной значками на маленькой картонной карточке:

Лb3?…d7-d5+

Еще пару секунд Муньос созерцал цифры, сверяясь с расположением фигур на доске. Потом поднял глаза на Сесара, затем перевел взгляд на Хулию.

— Кто-то, — и от этого «кто-то» у Хулии вдруг побежали мурашки по спине, как будто рядом распахнули невидимую дверь, — кто-то, похоже, заинтересован в том, чтобы доиграть изображенную на вашей картине партию… — Он прищурился и кивнул головой, словно каким-то образом догадывался о мотивах, движущих таинственным любителем шахмат. — Кто бы это ни был, он в курсе развития партии и знает — или додумался, — что мы разыграли ее в обратном направлении. Потому что он предлагает нам делать ходы, как обычно, то есть продолжать партию, начиная с той позиции, которая изображена на картине.

— Вы шутите, — сказал Сесар.

Воцарилось неловкое молчание, в течение которого Муньос пристально смотрел на антиквара.

— Я никогда не шучу, — ответил он наконец, как будто решив, что все-таки стоит уточнить это обстоятельство. — Тем более когда речь идет о шахматах. — Он ткнул пальцем в белую карточку. — Уверяю вас, он делает именно это: продолжает партию с того момента, который запечатлел художник. Взгляните на доску:

— Обратите внимание. — Муньос постучал указательным пальцем по карточке: — Лb3?… d7-d5+. Символ Лb3 означает, что белые делают ход ладьей с b5 на b3. Далее следует вопросительный знак, который я истолковываю следующим образом: нам предлагается сделать этот ход. Отсюда вывод: мы играем белыми, а наш противник — черными.

— Что ж, вполне подходяще, — заметил Сесар. — Он и сам выглядит достаточно зловещей фигурой.

— Не знаю, зловещей или нет, но делает он именно то, о чем я только что сказал. Он говорит нам: «Я играю черными и предлагаю вам передвинуть эту ладью на b3…» Понимаете? Если мы принимаем игру, то должны сделать именно этот ход, хотя сами мы могли бы избрать другой, более подходящий. Например, съесть черную пешку, находящуюся на b7, белой пешкой а6… Или белой ладьей, стоящей на b6… — На мгновение Муньос замолк с отрешенным видом, как будто его мозг в автоматическом режиме анализировал возможности, открываемые только что названной им комбинацией, потом моргнул, с видимым усилием возвращаясь к реальному положению вещей. — Наш противник считает само собой разумеющимся, что мы примем его вызов и двинем белую ладью на b3, чтобы защитить нашего белого короля от возможного бокового движения черной королевы и одновременно этой же ладьей, подкрепляемой другой ладьей и белым конем, поставить под угрозу мата черного короля, стоящего на а4… И из всего этого я делаю вывод, что он любит рисковать.

Хулия, следившая по доске за объяснениями Муньоса, подняла на него глаза. Она была уверена, что расслышала в его словах нотку восхищения неизвестным соперником.

— Почему вы так говорите?.. Откуда вы можете знать, что он любит, а что — нет?

Муньос втянул голову в плечи, покусал нижнюю губу.

— Не знаю, — ответил он после некоторого колебания. — Каждый играет в шахматы в соответствии с тем, каков он сам. По-моему, однажды я уже объяснял вам это. — Он положил карточку на стол, возле доски. — Запись d7-d5+ означает, что черные решили выдвинуть вперед на d5 пешку, стоящую на d7, чтобы создать угрозу шаха белому королю… Этот крестик рядом с цифрами означает шах. Если перевести все это на обыкновенный язык, получается, что мы в опасности. В опасности, которой можем избежать, съев эту пешку нашей белой, стоящей на е4.

— Да, — сказал Сесар. — В том, что касается ходов, я согласен с вами… Но не понимаю, какое отношение это имеет к нам. Какая связь между шахматными ходами и действительностью?

Муньос сделал неопределенный жест, как человек, от которого требуют слишком уж многого. Хулия заметила, что его глаза ищут ее глаза, но, едва лишь их взгляды встретились, шахматист отвел свой.

— Не знаю, какая тут связь или отношения. Может быть, речь идет о каком-то предупреждении. Этого я не могу знать… Но, по логике, черные следующим ходом, после того как мы съедим у них пешку на d5, должны устроить еще один шах белому королю, переведя своего коня с d1 на b2… Если так, то существует только один ход, который могут сделать белые, чтобы избежать шаха и одновременно не выпустить из осады черного короля: взять черного коня белой ладьей. Ладья, стоящая на b3, должна съесть коня, стоящего на b2. Теперь посмотрите, какая ситуация сложилась на доске:

Все трое сидели молча, неподвижно, изучая новое расположение фигур. Потом Хулия рассказывала, что именно в этот момент, еще до того, как она поняла значение написанного на карточке, ее посетило предчувствие: шахматная доска перестала быть просто полем, расчерченным на черные и белые квадраты, превратившись в некую реальность, представляющую течение ее собственной жизни. И, словно доска вдруг, обернулась зеркалом, она обнаружила что-то знакомое в маленькой деревянной фигурке, изображавшей белую королеву, так откровенно уязвимую на своей клетке e1, в грозной близости от черных фигур.

Но первым, кто это понял, оказался Сесар.

— Боже мой, — произнес он. И это прозвучало так странно в устах закоренелого гностика, что Хулия метнула на него тревожный взгляд. Глаза антиквара были устремлены на доску, рука с мундштуком застыла в нескольких сантиметрах от рта, как будто понимание пришло к нему внезапно, парализовав едва начатое движение.

Хулия снова посмотрела на доску, чувствуя, как глухо стучит кровь в висках и на запястьях. Она могла видеть только беззащитную белую королеву, но спиной ощущала присутствие опасности. Тогда она подняла глаза на Муньоса, прося о помощи, и увидела, что шахматист задумчиво покачивает головой, а на лбу у него появилась глубокая вертикальная морщинка. Потом по его губам скользнула уже знакомая девушке смутная улыбка, в которой не было ни капли юмора. Это была мимолетная гримаса немного раздосадованного человека, вынужденного с неохотой признать талант своего противника. И Хулия почувствовала, как внутри нее полыхнул темный, тяжелый страх, потому что поняла, что даже Муньос находится под сильным впечатлением.

— Что случилось? — спросила она, не узнавая собственного голоса. Клетки доски прыгали у нее перед глазами.

— Случилось то, — ответил Сесар, обменявшись серьезным взглядом с Муньосом, — что белая ладья теперь нацелена на черную королеву… Не так ли?

Шахматист кивнул в знак согласия.

— Да, — проговорил он мгновение спустя. — В нашей партии черная королева, которая раньше находилась в безопасности, теперь оказалась незащищенной… — Он чуть призадумался; похоже, углубляться в истолкования, не связанные с шахматами, было для него не слишком простой задачей. — Это может означать, что невидимый игрок сообщает нам о чем-то: о своей уверенности в том, что тайна картины раскрыта. Эта черная дама…

— Беатриса Бургундская, — прошептала девушка.

— Да. Беатриса Бургундская. Черная дама, которая, кажется, уже совершила одно убийство.

Последние слова Муньоса повисли в воздухе, точно ответ был излишен. Сесар, молчавший все это время, протянул руку и тщательно стряхнул пепел своей сигареты в пепельницу — аккуратным движением человека, чувствующего, что должен чем-то занять себя, чтобы не потерять связи с реальностью. Потом огляделся вокруг, будто пытаясь найти в каком-нибудь из предметов, заполнявших антикварный магазин, ответ на вопросы, которые все мысленно задавали себе.

— Это совпадение абсолютно невероятно, дорогие мои, — объявил он наконец. — Это не может быть реальным.

Он воздел руки кверху, потом уронил их — жест, выражающий бессилие. Муньос ограничился тем, что с угрюмым видом пожал плечами, обтянутыми мятым плащом.

— Тут не может быть никаких совпадений. Тот, кто спланировал все это, — настоящий мастер.

— А что там с белой королевой? — спросила Хулия.

Муньос несколько секунд смотрел ей в глаза, потом сделал движение рукой в сторону доски, задержав ее всего лишь в паре сантиметров от ферзя, будто не осмеливаясь коснуться его, потом указал пальцем на черную ладью, стоявшую на c1.

— С белой королевой то, что она может оказаться съеденной, — спокойно произнес он.

— Вижу. — Хулия была разочарована: она думала, что испытает более сильные ощущения, когда другой человек вслух подтвердит ее догадки. — Если я правильно поняла, тот факт, что мы раскрыли секрет картины, то есть узнали о виновности черной королевы, отражен в этом ходе ладьей на b2… А белая королева находится в опасности, потому что ей следовало убраться в какое-нибудь тихое место, вместо того чтобы торчать там и осложнять себе жизнь. Такова мораль, сеньор Муньос?

— Более или менее.

— Но ведь все это произошло пятьсот лет назад, — возразил Сесар. — Только сумасшедшему может прийти в голову…

— Возможно, он и правда сумасшедший, — равнодушно ответил Муньос. — Но в шахматы он играл — или играет — просто потрясающе.

— И, возможно, он совершил еще одно убийство, — добавила Хулия. — Теперь, несколько дней назад, в двадцатом веке. Альваро…

Сесар возмущенно поднял руку, как будто она сказала нечто неподобающее:

— Стоп, принцесса! Это уже чепуха. Ни один убийца не может прожить пятьсот лет. А картина сама по себе не может никого убить.

— Ну, это как посмотреть.

— Я запрещаю тебе говорить подобную чушь. И перестань смешивать совершенно разные вещи. С одной стороны, мы имеем картину и преступление, совершенное пять веков назад… С другой стороны, мы имеем мертвого Альваро…

— И документы, присланные неизвестно кем.

— Но еще никем не доказано, что человек, приславший их, и есть убийца Альваро… Возможно даже, что этот бедолага и правда разбил себе голову в ванне. — Антиквар поднял три пальца. — В-третьих, кому-то захотелось поиграть в шахматы… Вот и все. Нет никаких доказательств, которые связывали бы все это между собой.

— Картина.

— Это не доказательство. Это просто гипотеза. — Сесар взглянул на Муньоса. — Не так ли?

Шахматист молчал, не желая, видимо, принимать ничью сторону, и Сесар посмотрел на него с упреком. Хулия указала на карточку, лежавшую на столе рядом с доской.

— Вам нужны доказательства? — выпалила она, еще не придя в себя от только что сделанного открытия. — Вот вам доказательство, которое прямо связывает гибель Альваро с этим таинственным шахматистом… Мне слишком хорошо знакомы эти карточки… Альваро пользовался такими для работы. — Она остановилась, чтобы как следует осмыслить собственные слова. — Тот, кто его убил, вполне мог унести из его дома пачку карточек. — Она замолчала, задумалась, механически доставая сигарету «Честерфилд» из пачки, лежавшей в кармане ее куртки. Иррациональное ощущение панического страха, владевшее ею несколько минут назад, начало понемногу отступать, уступая место более трезвому восприятию. Совсем не одно и то же, мысленно сказала она себе, страх вообще — перед чем-то темным и неопределенным, и страх конкретный, порождаемый угрозой гибели от руки реально существующего человека. Может быть, это воспоминание об Альваро, об этой смерти при дневном свете, под открытыми кранами ванной просветлило ее мысли, освободив их от других, незначительных и поверхностных, страхов. Ей уже было не до них.

Она сжала сигарету губами и закурила, надеясь, что эти действия докажут обоим мужчинам, что уверенность не покинула ее. Потом она выдохнула первую струю дыма и сглотнула слюну, ощущая неприятную сухость в горле. Ей срочно требовалась порция водки. Может быть, даже полдюжины порций. Или мужчина — симпатичный, сильный и молчаливый, чтобы заняться с ней любовью до потери сознания.

— А что теперь? — спросила она настолько спокойно, насколько сумела.

Сесар смотрел на Муньоса, Муньос — на Хулию. Она заметила, что взгляд шахматиста снова стал тусклым и безжизненным, как будто все на свете потеряло для него интерес — до того момента, как новый ход потребует его внимания.

— Теперь — ждать, — ответил Муньос, указывая на доску. — Следующий ход — черных.

Менчу была очень взволнована, но отнюдь не из-за таинственного любителя шахмат. По мере того как Хулия вводила ее в курс нового поворота событий, она открывала глаза все шире и шире, так что казалось, если прислушаться, можно уловить деловитое позвякивание кассового аппарата. Что правда, то правда: во всем, что касается денег, Менчу была ненасытна. А уж тем более в этот момент, мысленно подсчитывая возможные барыши.

Ненасытная и легкомысленная, прибавила про себя Хулия, потому что Менчу, похоже, весьма мало беспокоило существование возможного убийцы, увлекающегося шахматами. Она во всем была верна себе: когда возникали проблемы, требовавшие решения, она начинала вести себя так, словно их не существует вовсе. По природе не склонная надолго задерживать свое внимание на чем-то конкретном, а может быть, уже раздраженная постоянным присутствием в доме Макса в качестве гориллы-телохранителя (это осложняло другие эскапады), Менчу решила взглянуть на дело под другим углом. Теперь для нее все сводилось к ряду любопытных совпадений или к некой странной, но, возможно, безобидной шутке, придуманной каким-то человеком с несколько необычным чувством юмора; а что касается движущих им соображений, то она не понимала их по причине их исключительной хитроумности. Это была самая успокаивающая версия, особенно если учесть, что ей светила хорошая прибыль. Что же до Альваро и его смерти, то разве Хулии не приходилось слышать о судебных ошибках?.. Как, например, когда этот тип, Дрейфус, убил Золя… или наоборот?.. или случай с Ли Харви Освальдом… ну, в общем, в таком роде. А кроме того, все мы хоть раз в жизни да поскальзываемся в ванне. Или почти все.

— А насчет ван Гюйса — сама увидишь. Мы выкачаем из него кучу денег.

— А Монтегрифо? Что мы будем делать с ним?

В галерее было мало посетителей: пара дам довольно почтенного возраста, беседовавших возле большого морского пейзажа, написанного маслом в классическом стиле, и господина в темном костюме, листавшего папки с гравюрами. Менчу уперлась рукой в бедро, выставив локоть, как револьвер, и, театрально захлопав ресницами, понизила голос:

— Мы его обработаем как миленького, детка моя.

— Ты так думаешь?

— Думаю, думаю. Или он принимает наши условия, или мы переходим на сторону врага. — На ее губах играла самоуверенная улыбка. — Со всей этой информацией, что ты раскопала, и со всей этой киношной историей насчет герцога Остенбургского и этой паршивой овцы — его благоверной — «Сотби» или «Кристи» примут нас с распростертыми объятиями. А Пако Монтегрифо совсем не дурак… — Вдруг она вспомнила: — Кстати, он приглашает нас сегодня на чашку кофе. Так что наведи марафет.

— Нас?

— Да, нас с тобой. Он звонил сегодня утром — прямо-таки пел соловьем. Ну и нюх у этого паршивца!

— Только меня не впутывай.

— А я и не впутываю. Это ему приспичило, чтобы ты тоже была. Не знаю, детка, что он в тебе нашел: кожа да кости.

Каблуки Менчу — вернее, ее туфель, шитых на заказ, баснословно дорогих, но на пару сантиметров выше, чем надо, — оставляли глубокие вмятины в пушистом бежевом покрытии. В ее галерее, просторной, выдержанной в светлых тонах и освещенной рассеянным светом скрытых ламп, преобладало то, что Сесар именовал «варварским искусством»: акрил, гуашь, коллажи, подрамники, обтянутые мешковиной, с прикрепленными к ним ржавыми гаечными ключами, пластмассовыми трубами или автомобильными рулями, выкрашенными голубой краской… Такова была доминирующая нота, и лишь кое-где, в отдельных уголках зала, попадались портреты или пейзажи более привычного вида, похожие на не слишком желанных, но необходимых гостей, приглашенных, чтобы подчеркнуть широту интересов хозяина-сноба. Тем не менее галерея приносила Менчу неплохие доходы; даже Сесар был вынужден, хотя и с неохотой, признавать это, с грустью вспоминая времена, когда в зале собраний любого административного совета непременно должна была висеть респектабельная картина с надлежащими следами возраста и в солидной резной раме из позолоченного дерева, а не эти постиндустриальные бредни — пластиковые деньги, пластиковая мебель, пластиковое искусство, — столь созвучные духу новых поколений, занимающих те же самые помещения, предварительно запустив в них немыслимо дорогих декораторов, переделывающих все по последней моде.

Парадоксы жизни: в этот момент Менчу и Хулия разглядывали любопытную комбинацию из красных и зеленых пятен под пышным названием «Чувства», сошедшую всего несколькими неделями раньше с мольберта Серхио, последнего романтического увлечения Сесара, которую рекомендовал Менчу сам антиквар, целомудренно — надо отдать ему должное — отводя при этом глаза.

— В любом случае, я ее продам, — с покорным видом вздохнула Менчу, когда подруги уже несколько минут простояли у картины. — В конце концов все продается. Просто невероятно.

— Сесар тебе очень благодарен, — сказала Хулия. — И я тоже.

Менчу неодобрительно сморщила нос.

— Вот это меня и раздражает больше всего. Что ты, ко всему прочему, еще и оправдываешь выходки твоего приятеля-антиквара. Этому… этой старой перечнице уже пора бы немного угомониться.

Хулия угрожающе потрясла кулаком перед носом подруги.

— Не смей его трогать! Ты ведь знаешь: Сесар — это святое.

— Знаю, знаю, детка. Вечно ты носишься со своим Сесаром — всю жизнь, сколько я тебя знаю… — Она раздраженно покосилась на творение Серхио. — Ваши отношения по зубам только психоаналитику, да и у него через пять минут полетят все пробки. Так и представляю, как вы там развалитесь у него на диване и запоете ему про этого вашего Фрейда со всеми его вывертами: «Видите ли, доктор, когда я была маленькой, мне не так хотелось приласкаться к отцу, как потанцевать вальс вот с этим антикваром. Правда, он к тому же еще и голубой, но меня просто обожает…» Хорошенькая история, детка!

Хулия взглянула на подругу безо всякого желания улыбнуться в ответ на ее слова.

— Ты что-то перебарщиваешь сегодня. Тебе отлично известно, какие у нас с ним отношения.

— Ну, я же за вами не подглядываю.

— Тогда катись ко всем чертям. Ты прекрасно знаешь… — Хулия прервала сама себя и сердито фыркнула, злясь, что позволила себе сорваться. — Все это чушь собачья. Когда ты начинаешь говорить о Сесаре, мне всегда в конце концов приходится оправдываться.

— Потому что ваши с ним отношения — дело темное, детка. Помнишь, ведь даже когда ты была с Альваро…

— Оставь в покое Альваро! И меня тоже. Занимайся лучше своим Максом.

— Мой Макс, по крайней мере, дает мне то, что мне нужно… Кстати, что там насчет этого шахматиста, которого вы выудили бог знает откуда? Мне безумно хочется посмотреть на него.

— На Муньоса? — Хулия не могла сдержать улыбки. — Ты будешь разочарована. Он совсем не твой тип… Да и не мой… — Она задумалась: ей еще ни разу не проходило в голову пытаться описать его внешность. — Он выглядит как мелкий чиновник из черно-белого фильма.

— Но он же разобрался в этой истории с ван Гюйсом. — Менчу лукаво подмигнула в знак восхищения способностями шахматиста. — Значит, у него все-таки есть хоть какой-то талант.

— Иногда в нем появляется настоящий блеск… Но не всегда. Знаешь, вот ты его видишь уверенным, мыслящим четко, как машина, и вдруг через секунду он гаснет у тебя на глазах. И тогда замечаешь, что воротник рубашки у него довольно потрепанный, черты лица просто никакие, и начинаешь думать, что наверняка он из таких мужиков, у которых вечно воняют носки…

— Он женат?

Хулия пожала плечами. Взгляд ее был устремлен на улицу, видневшуюся сквозь витрину с парой картин и какой-то декоративной керамикой.

— Не знаю. Он не из тех, у кого душа нараспашку. — Она снова остановилась, размышляя над собственными только что сказанными словами. И обнаружила, что об этом она тоже никогда не задумывалась, ибо до сих пор Муньос интересовал ее не столько как человек, сколько как средство для решения задачи. Ведь только накануне, вечером, незадолго до того, как она обнаружила в решетке домофона адресованный ей конверт, она мельком увидела кусочек его души и чуть приоткрыла ему навстречу свою. — Я бы сказала, что он женат. Или был женат… В нем заметны следы разрушений, причинять которые умеют только женщины.

— А как он Сесару?

— Сесару он симпатичен. Думаю, он кажется ему забавным. Сесар с ним весьма учтив — правда, временами эта учтивость отдает иронией… Как будто, когда Муньос начинает блистать, анализируя какой-нибудь ход, он чувствует укол ревности. Но, как только Муньос отводит взгляд от доски, он опять становится совсем никаким, и Сесар успокаивается.

Хулия остановилась. Странно… Она продолжала смотреть сквозь витрину на улицу и вдруг на другой стороне, у тротуара, увидела машину, показавшуюся ей знакомой. Где она ее видела раньше?

Проехал автобус, заслонив собой машину. Беспокойство, отразившееся на лице Хулии, привлекло внимание Менчу.

— Что-нибудь случилось?

Хулия покачала головой, даже не зная, что ответить. Сразу вслед за автобусом проехал грузовик и остановился у светофора, так что ей не было видно, стоит ли машина по-прежнему у противоположного тротуара. Но она успела разглядеть ее. Это был «форд».

— Что случилось?

Менчу смотрела то на подругу, то на улицу, не понимая, что происходит. А Хулия застыла неподвижно, чувствуя пустоту во рту и в желудке (ощущение, ставшее слишком знакомым за последние дни), до боли напрягая глаза, словно надеясь усилием воли проникнуть взглядом сквозь грузовик и рассмотреть, стоит ли еще там «форд». Синий «форд».

Ее охватил страх. Она почувствовала, как он медленно, как лавина муравьев, расползается по всему телу, начинает стучать в висках и в венах на запястьях. «В конце концов, — подумала она, — вполне возможно, что кто-то следит за мной. Следит уже давно, еще с тех пор, как мы с Альваро… Синий „форд“ с затемненными стеклами».

И вдруг она вспомнила. Синий «форд», припаркованный у тротуара напротив почтового агентства. Синий «форд», проезжающий на красный свет в то дождливое утро на перекрестке у бульвара. Синяя тень, мелькавшая временами под ее окнами, или на ее улице, или на проспекте, когда она пересекала его… А что, если это одна и та же машина?

— Хулия, детка! — Теперь Менчу казалась по-настоящему встревоженной. — Ты прямо позеленела.

Грузовик все еще стоял перед светофором. Может, это просто совпадение. На свете сколько угодно синих «фордов» с темными стеклами. Хулия шагнула к витрине, шаря рукой в кожаной сумочке, висевшей на плече. Альваро в ванне, под струей, хлещущей из открытых кранов. Оттолкнув пальцами пачку сигарет, зажигалку, пудреницу, она наконец нащупала рукоятку «дерринджера» и стиснула ее, ощущая какое-то радостное облегчение и одновременно яростную ненависть к этой, сейчас невидимой, машине, воплотившей в себе тень самого отчаянного ужаса. «Сукин сын, — подумала она, и рука ее, сжимавшая в сумочке рукоятку пистолета, задрожала от страха и гнева. — Сукин сын, кто бы ты ни был, хоть сейчас и очередь черных делать ход, я, я научу тебя играть в шахматы, я покажу тебе…» И, не обращая внимания на ошалевшую, вытаращившую глаза Менчу, Хулия выскочила на улицу, стиснув зубы и сверля взглядом грузовик, за которым прятался синий «форд». Она проскользнула между двумя машинами, припаркованными у тротуара, как раз в тот момент, когда зажегся зеленый. Увернувшись от бампера, она с полным равнодушием услышала, как взвыл за спиной клаксон, чуть не вытащила «дерринджер» прямо посреди улицы — от нетерпения, потому что грузовик еще не сдвинулся с места, и наконец, в облаке бензиновых паров и выхлопных газов, добежала до противоположного тротуара — как раз вовремя, чтобы увидеть, как синий «форд» с темными стеклами и номером, оканчивающимся на ТН, удаляется вверх по улице и растворяется в потоке машин.

9. РОВ ВОСТОЧНЫХ ВОРОТ

АХИЛЛ: Что же происходит, если вы обнаруживаете картину внутри той картины, в которую вошли?

ЧЕРЕПАХА: Именно то, чего вы, наверное, и ожидали: я проникаю внутрь этой картины-в-картине.

Д. Р. Хофштадтер

— Ты и вправду переборщила, дорогая, — заметил Сесар, накручивая на вилку спагетти. — Представляешь?.. Честный и добропорядочный гражданин, как обычно, останавливает у светофора свою такую же обыкновенную синюю машину, сидит себе за рулем, и вдруг к нему подлетает симпатичная девушка, разъяренная, как василиск, и ни с того ни с сего собирается влепить ему пулю в лоб… — Он обернулся к Муньосу, словно призывая себе в поддержку его уравновешенность и благоразумие. — Так можно кого угодно довести до разрыва сердца, не правда ли?

Шахматист перестал катать пальцами по скатерти хлебный шарик, но так и не поднял глаз.

— Но она же не влепила ему пулю в лоб, — негромко и безразлично ответил он. — Машина ведь уехала раньше.

— Что ж, логично. — Сесар протянул руку к бокалу розового вина. — На светофоре уже зажегся зеленый.

Хулия положила вилку и нож на край тарелки, рядом с нетронутой лазаньей[24]. Она почти бросила их, и стук приборов заставил Сесара кинуть на нее укоризненный взгляд поверх своего бокала.

— Послушай, — резко проговорила она, — машина стояла там еще до того, как на светофоре зажегся красный, и улица была свободна… Точно напротив галереи, понимаешь?

— На свете сотни таких машин, дорогая. — Сесар осторожно поставил бокал на стол, промокнул губы и кротко улыбнулся. — А может, — добавил он, понижая голос до многозначительного шепота, каким, наверное, произносили свои пророчества сивиллы, — это один из обожателей твоей добродетельной подруги Менчу… Очередной мускулистый альфонс, собирающийся свергнуть с трона Макса. Или что-нибудь в том же духе.

Хулию охватило глухое раздражение. Ее выводило из себя, что в критические моменты Сесар имел обыкновение укрываться за броней ядовитой агрессивности, жаля сам, но оставаясь неуязвимым. Однако она не хотела давать волю своей злости, ввязываясь с ним в спор. Тем более в присутствии Муньоса.

— А может, — возразила она, вооружившись надлежащим терпением и мысленно сосчитав до пяти, — этот «кто-то» увидел, что я выхожу из галереи, и решил смыться. Так, на всякий случай.

— Ну уж это, по-моему, совсем невероятно, дорогая моя. Честное слово.

— Если бы тебе в свое время сказали, что в один прекрасный день Альваро будет валяться с разбитой головой, как кролик, ты бы тоже сказал, что это невероятно. Но видишь…

Антиквар поджал губы, как будто задетый столь неуместным напоминанием, и жестом указал на тарелку Хулии:

— Твоя лазанья, наверное, совсем остыла.

— К черту лазанью. Я хочу знать, что ты об этом думаешь.

Сесар взглянул на Муньоса, но тот безучастно продолжал катать свой хлебный шарик. Тогда антиквар положил руки на край стола — симметрично по бокам тарелки — и устремил глаза на вазочку с двумя гвоздиками, белой и красной, украшавшую центр стола.

— Возможно, да, возможно, ты права. — Его брови изогнулись, как будто в душе у него боролись требуемая Хулией откровенность и те теплые чувства, которые он испытывал к ней. — Это ты хотела услышать? Ну вот, пожалуйста. Я это сказал. — Его голубые глаза взглянули на нее со спокойной нежностью, без тени сардонической усмешки, искрившейся в них все это время. — Должен сознаться, что эта история с синим «фордом» тревожит меня.

Хулия яростно воззрилась на него.

— В таком случае, можно узнать, какого черта ты тут целых полчаса изображал из себя идиота? — Она стукнула костяшками пальцев по столу. — Ладно, не говори, сама знаю. Папочка не хочет, чтобы его девочка беспокоилась, да? Конечно, мне будет спокойнее, если я спрячу голову в песок, как страус… Или как Менчу.

— Набрасываться на человека только потому, что он показался тебе подозрительным — так вопросы не решают, принцесса… А кроме того, если твои подозрения оправданны, это может оказаться даже опасным. Я имею в виду — опасным для тебя.

— При мне же был твой пистолет.

— Надеюсь, мне никогда не придется сожалеть о том, что я дал тебе этот «дерринджер». Это не игра. В реальной жизни у негодяев тоже бывают при себе пистолеты… И некоторые из этих негодяев играют в шахматы.

И, как всегда, слово «шахматы», подобно кнопке включения, вывело Муньоса из его апатии.

— В конце концов, — пробормотал он, ни к кому конкретно не обращаясь, — шахматы — это комбинация враждебных импульсов…

Оба взглянули на него с удивлением: сказанное им не имело никакого отношения к теме их разговора. А Муньос смотрел в пространство, как будто еще не совсем вернулся из долгих странствий по неведомым далям.

— Мой многоуважаемый друг, — проговорил Сесар, немного задетый этим неожиданным вмешательством, — я ничуть не сомневаюсь в абсолютной и сокрушительной правоте ваших слов, однако мы были бы счастливы, если бы вы высказались менее лаконично.

Муньос повертел в пальцах хлебный шарик. Сегодня на нем был синий пиджак давно вышедшего из моды фасона и темно-зеленый галстук; кончики воротника рубашки, мятые и не слишком чистые, торчали кверху.

— Я не знаю, что сказать вам. — Он потер подбородок тыльной стороной ладони. — Я все последние дни думаю об этом деле… — Он снова поколебался, будто ища подходящие слова. — О нашем противнике.

— Так же, полагаю, как и Хулия. Или как я. Мы все думаем об этом ничтожестве…

— Но по-разному. Вот вы назвали его ничтожеством, а ведь это уже предполагает субъективную оценку… Что нам нисколько не помогает, а, напротив, может увести наше внимание в сторону от действительно важных моментов. Я стараюсь рассматривать его как бы сквозь призму того единственного, что нам известно о нем: его шахматных ходов. Я имею в виду… — Он провел пальцем по запотевшему стеклу своего нетронутого бокала и на мгновение замолчал, словно это движение отвлекло его от главной мысли его монолога. — Стиль игры отражает личность играющего… Кажется, я как-то уже говорил вам об этом.

Хулия, заинтересованная, наклонилась к нему.

— Вы хотите сказать, что в течение всех этих дней серьезно размышляли об убийце как о личности?.. Что теперь вы его знаете лучше?

Знакомая смутная улыбка бегло скользнула по губам Муньоса. Но его взгляд — Хулия видела — был абсолютно серьезен. Этот человек никогда не иронизировал.

— Существуют различные типы шахматистов. — Он прищурил глаза, точно разглядывая что-то вдали — некий знакомый ему мир, находящийся вне стен этого ресторана. — Кроме стиля игры каждый обладает теми или иными, сугубо личными, чертами, отличающими его от других. Например, Стейниц, играя, имел привычку тихонько напевать что-нибудь из Вагнера; Морфи никогда не смотрел на своего соперника до самого решающего хода… Некоторые бормочут что-то по-латыни или какой-нибудь бессмысленный набор слов… Это просто способ снять напряжение, разрядиться. Они могут проявляться перед тем, как шахматист сделает ход, или после, у каждого по-разному. Но так поступают почти все.

— И вы тоже? — спросила Хулия. Шахматист чуть помялся, прежде чем ответить:

— В общем-то… да.

— И что же вы говорите?

Муньос уперся взглядом в собственные руки, не перестававшие разминать хлебный шарик.

— «Поехали в Шурландию на тачке без колес».

— «Поехали в Шурландию на тачке без колес»?..

— Да.

— А что означает «Поехали в Шурландию на тачке без колес»?

— Да ничего. Просто я бормочу это сквозь зубы или проговариваю мысленно перед решающим ходом — прежде чем прикоснуться к фигуре.

— Но это же совершенная бессмыслица…

— Я знаю. Но эти жесты или присказки, даже бессмысленные, связаны с манерой игры. И они тоже могут послужить источником информации о характере соперника… Когда необходимо проанализировать стиль игры или характер самого игрока, любая мелочь может пригодиться. Например, Петросян был просто помешан на обороне, остро чувствовал опасность; он только и занимался тем, что выстраивал защиту от возможных атак, зачастую еще до того, как его противнику приходила мысль атаковать…

— Параноик, — сказала Хулия.

— Ну вот, видите, это совсем не трудно… В игре могут отражаться эгоизм, агрессивность, мания величия… Взять хотя бы Стейница: в шестьдесят лет он утверждал, что поддерживает прямую связь с Господом Богом и что может выиграть у него, дав фору в одну пешку и играя черными…

— А наш незримый соперник? — спросил Сесар, слушавший со вниманием, так и не донеся до губ взятый со стола бокал.

— Он сильный шахматист, — не колеблясь, ответил Муньос. — А сильные шахматисты часто бывают людьми сложными… В настоящем шахматисте развивается особая интуиция на верные ходы и чувство опасности, не дающее ему совершать ошибки. Это что-то вроде инстинкта, словами не объяснишь… Когда такой игрок смотрит на доску, он видит не нечто статичное, а поле, в котором сталкивается и пересекается множество магнетических сил: в том числе и те, что он несет в себе самом. — Несколько секунд он смотрел на лежащий на скатерти хлебный шарик, затем переложил его на другое место — осторожно, словно крошечную пешку на воображаемой доске. — Он агрессивен и любит рисковать. Не воспользоваться ферзем, чтобы прикрыть своего короля… И это блестящее использование черной пешки и затем черного коня, чтобы держать под угрозой белого короля, отложив на потом, чтобы помучить нас, возможный размен ферзей… Я хочу сказать, что он…

— Или она… — перебила его Хулия. Шахматист с сомнением пожал плечами.

— Не знаю, что и думать. Некоторые женщины хорошо играют в шахматы, но таких очень мало… В данном случае в ходах нашего противника — или противницы — проглядывает известная жестокость, а кроме того, я бы сказал, любопытство несколько садистского характера… Как у кошки, играющей с мышью.

— Давайте подведем итоги. — И Хулия начала загибать пальцы. — Наш противник, вероятно, мужчина или, что менее вероятно, женщина; личность весьма уверенная в себе, с агрессивным и жестоким характером, в котором просматривается что-то вроде садизма древних римлян, наблюдавших за боями гладиаторов. Верно?

— Думаю, да. И он любит опасность. Сразу бросается в глаза, что он отвергает классический подход к игре, согласно которому за тем, кто играет черными, закреплена роль обороняющегося. Кроме того, он обладает хорошо развитой интуицией относительно ходов соперника… Он умеет ставить себя на место другого.

Сесар сложил губы так, словно хотел восхищенно свистнуть, и взглянул на Муньоса с еще большим, чем прежде, уважением. А шахматист снова сидел с отсутствующим видом, точно его мысли опять блуждали где-то далеко-далеко.

— О чем вы думаете? — спросила Хулия. Муньос ответил не сразу.

— Да так, ничего особенного… Зачастую на доске разыгрывается сражение не между двумя шахматными школами, а между двумя философиями… Между двумя мировоззрениями.

— Белое и черное, не так ли? — привычно, как давно заученное наизусть стихотворение, подсказал Сесар. — Добро и зло, рай и ад и все прочие восхитительные антитезы в том же роде.

— Возможно.

Муньос сопроводил свой ответ жестом, которым словно бы признавал свою неспособность проанализировать данный вопрос с научной точки зрения. Хулия взглянула на его высокий, с залысинами, лоб, на запавшие глаза. В них, пробиваясь сквозь усталость, горел тот огонек, что так завораживал ее, и она подумала: через сколько секунд или минут он снова погаснет? Когда у него вот так загорались глаза, она испытывала настоящий интерес к этому человеку, желание заглянуть ему в душу, прорваться сквозь его молчание.

— А вы какой школе принадлежите?

Вопрос, казалось, удивил шахматиста. Он протянул руку к своему бокалу, но, остановившись на полдороге, рука снова неподвижно легла на скатерть. Бокал так и стоял нетронутым там, где его поставил официант, подававший еду.

— Думаю, я не принадлежу ни к какой школе, — тихо ответил Муньос. Временами казалось, что ему невыносимо трудно или стыдно говорить о самом себе. — Наверное, я из тех, для кого шахматы — это что-то вроде лекарства… Иногда я задаю себе вопрос: как справляетесь с жизнью вы, те, кто не играет, как вам удается избавляться от безумия или тоски… Я как-то уже говорил вам: есть люди, которые играют, чтобы выиграть. Такие, как Алехин, как Ласкер, как Каспаров… Как почти все крупные мастера. Таков же, думаю, и наш незримый противник… Другие — такие, как Стейниц или Пшепюрка, — предпочитают демонстрировать верность своих теорий или делать блестящие ходы… — Он остановился, было очевидно, что тут ему волей-неволей придется сказать и о себе.

— А вы… — подсказала Хулия.

— А я… Я не агрессивен и не склонен рисковать.

— Поэтому-то вы никогда не выигрываете?

— В глубине души я думаю, что могу выигрывать. Что если я поставлю перед собой эту цель, то не проиграю ни одной партии. Но самый трудный мой соперник — это я сам. — Он легонько стукнул себя пальцем по кончику носа и склонил голову набок. — Вот однажды я прочел где-то: человек рожден не для того, чтобы разрешить загадку нашего мира, а для того, чтобы выяснить, в чем она заключается… Может быть, поэтому я и не претендую ни на какие решения. Я просто погружаюсь в партию и делаю это ради нее самой. Иногда, когда всем кажется, что я изучаю ситуацию на доске, на самом деле я просто грежу наяву; обдумываю разные ходы, свои и чужие, или забираюсь на шесть, семь или больше ходов вперед по отношению к тому, обдумыванием которого занят мой противник…

— Шахматы в чистейшем виде, — уточнил Сесар. Казалось, он против собственной воли испытывал восхищение и бросал обеспокоенный взгляд на Хулию, даже наклонившуюся поближе к шахматисту, чтобы не упустить ни одного его слова.

— Не знаю, — ответил Муньос. — Но это происходит со многими, кого я знаю. Партии могут длиться часами, и на это время все — семья, проблемы, работа и так далее — просто выпадает из мыслей… Это происходит со всеми. Но дело в том, что одни смотрят на партию как на битву, которую они должны выиграть, для других — и для меня в том числе — это мир грез и пространственных комбинаций, где «победа» или «поражение» всего лишь слова, не имеющие никакого смысла.

Хулия вынула из лежавшей на столе пачки сигарету и постучала ее концом о стекло часов, которые носила на внутренней стороне левого запястья. Прикуривая от зажигалки, протянутой Сесаром, она взглянула на Муньоса.

— Но раньше, когда вы говорили нам о столкновении двух философий, вы имели в виду убийцу, нашего противника, играющего черными. На сей раз, похоже, вам хочется выиграть… Разве нет?

Взгляд шахматиста снова затерялся где-то в пространстве.

— Думаю, что да. На этот раз я хочу выиграть.

— Почему?

— Инстинктивно. Я шахматист. Хороший шахматист. Сейчас кто-то провоцирует меня, бросает вызов, и это обязывает меня внимательно анализировать его ходы. На самом деле у меня просто нет выбора.

Сесар усмехнулся, тоже закуривая сигарету с позолоченным фильтром.

— Воспой, о муза, — насмешливо-торжественно продекламировал он, — благородную ярость Муньоса, что гонит его покинуть родимый очаг… Наш друг наконец-то решил повоевать. До сих пор он являлся кем-то вроде иностранного советника, так что теперь я рад, что он все же решил принести присягу нашему знамени. И стать героем — malgre lui,[25] но все-таки героем. Жаль только, — при этих словах какая-то тень омрачила его бледный гладкий лоб, — что об этой войне никто не узнает.

Муньос с интересом взглянул на антиквара.

— Любопытно, что вы это говорите.

— Почему?

— Потому что игра в шахматы и правда является своеобразным суррогатом войны. Но в ней есть и еще одна подоплека… Я имею в виду отцеубийство. — Он обвел собеседников не слишком уверенным взглядом, будто прося их не принимать его слова чересчур всерьез. — Ведь речь идет о том, чтобы устроить шах королю, понимаете… То есть убить отца. Я бы сказал, что шахматы связаны не столько с искусством ведения войны, сколько с искусством убивать.

Ледяное молчание повисло над столом. Сесар устремил взгляд на теперь сомкнутые губы шахматиста, чуть сощурившись, точно от дыма собственной сигареты; он держал мундштук из слоновой кости в правой руке, оперев ее локоть на левую, лежащую на столе. В его глазах читалось искреннее восхищение, как будто Муньос только что приоткрыл дверь, ведущую в страну разгадок.

— Это впечатляет, — пробормотал он.

Хулию, казалось, тоже заворожили слова шахматиста, однако, в отличие от Сесара, она смотрела не на его губы, а в глаза. Этот внешне неинтересный, незначительный человек с большими ушами, весь какой-то линялый и затюканный, отлично знал то, о чем говорил. В таинственном лабиринте, одна мысль о проникновении в который заставляла содрогаться от ужаса и бессилия, Муньос был единственным, кто умел читать его знаки, кто владел ключами, позволявшими войти в него и выйти, избежав пасти Минотавра. И там, в итальянском ресторане, сидя над тарелкой остывшей лазаньи, к которой она едва притронулась, Хулия с математической, почти шахматной точностью поняла, что этот человек в определенном смысле самый сильный из всех троих. Его рассудок не был затуманен предвзятым отношением к противнику — черному игроку, потенциальному убийце. Он подходил к разрешению загадки с холодным эгоизмом, свойственным ученым; точно так же Шерлок Холмс подходил к загадкам, которые задавал ему ужасный профессор Мориарти. Муньос собирался сыграть эту партию до конца не из чувства справедливости: им двигали мотивы не этического, а логического характера. Он намеревался сделать это, поскольку был игроком, которого судьба поставила по эту сторону доски: точно так же — Хулия содрогнулась, подумав об этом, — как могла бы поставить по другую. Черными ли, белыми ли играть, поняла она, ему все равно. Для Муньоса все дело заключалось в том, что впервые в жизни партия интересовала его настолько, что он готов был доиграть ее до последней точки.

Хулия встретилась взглядом с Сесаром и поняла, что он думает о том же самом. И именно он заговорил — мягко, тихо, словно, как и она, боясь, что блеск снова угаснет в глазах шахматиста:

— Убить короля… — Он медленно поднес мундштук ко рту и вдохнул порцию дыма. Ни больше, ни меньше, чем нужно. — Это выглядит очень интересно. Я имею в виду фрейдистскую интерпретацию этого момента. Я не знал, что в шахматах могут происходить такие ужасные вещи.

Муньос склонил голову к плечу, поглощенный созерцанием образов одному ему видимого мира.

— Обычно именно отец обучает ребенка азам игры. И мечта любого ребенка, знакомого с шахматами, — выиграть хоть одну партию у своего отца. Убить короля… Кроме того, шахматы позволяют ему вскоре обнаружить, что этот отец, этот король является наиболее слабой фигурой на доске. Он постоянно находится под угрозой, нуждается в защите, в рокировках, ходить он может только на одну клетку… Но, как ни парадоксально, эта фигура необходима в игре. До такой степени, что игра даже носит ее имя, потому что слово «шахматы» происходит от персидского «шах», что означает «король». Кстати, слово «шах» перешло почти во все языки с тем же звучанием и значением.

— А королева? — полюбопытствовала Хулия.

— Это мать, женщина. При любой атаке против короля она оказывается его наиболее надежной защитой, в ее распоряжении находятся самые многочисленные и действенные средства… Рядом с этой парой — королем и королевой — располагается слон, иначе офицер, а в Англии его именуют bishop, то есть епископ: он благословляет их союз и помогает им в бою. Не следует забывать и об арабском faras — коне, прорывающемся сквозь вражеские линии, это наш knight, что означает по-английски «рыцарь»… В общем-то, эта проблема существовала задолго до того, как ван Гюйс написал свою «Игру в шахматы»: люди пытались разрешить ее на протяжении вот уже тысячи четырехсот лет.

Муньос замолк, потом снова шевельнул губами, как будто собираясь добавить еще что-то. Но вместо слов за этим последовал тот намек на улыбку, которая, едва обозначившись, тут же исчезала, никогда не превращаясь в настоящую улыбку. Шахматист опустил глаза, вперив взор в лежавший на столе хлебный шарик.

— Иногда я задаю себе вопрос, — произнес он наконец, и, казалось, ему стоило огромных усилий выразить вслух то, что он думает: — Изобрел ли человек шахматы или же только открыл их?.. Может быть, шахматы — это нечто, что было всегда, с тех пор как существует Вселенная. Как целые числа.

Как во сне, услышала Хулия треск ломающейся сургучной печати и впервые точно осознала ситуацию: вокруг нее раскинулась гигантская шахматная доска, на которой были прошлое и настоящее, картина ван Гюйса и она сама, Альваро, Сесар, Монтегрифо, дон Мануэль Бельмонте и его племянники, Менчу и сам Муньос. И внезапно ее охватил такой страх, что лишь ценой физического усилия, почти заметного глазу, ей удалось сдержать крик, так и рвущийся из горла. Наверное, у нее было такое лицо, что Сесар и Муньос взглянули на нее с беспокойством.

— Я в порядке, — поспешила сказать она, несколько раз встряхнув головой, как будто это могло успокоить ее растревоженные мысли. Затем извлекла из сумочки схему с различными уровнями, содержавшимися, по словам Муньоса, в картине. — Вот, посмотрите-ка.

Шахматист некоторое время изучал схему, потом, не говоря ни слова, передал ее Сесару.

— Что скажете? — спросила девушка, обращаясь к обоим.

Сесар в задумчивости пожевал губами.

— Повод для беспокойства, похоже, есть, — сказал он. — Но, возможно, мы примешиваем к этому делу слишком много надуманного… — Он еще раз вгляделся в схему. — Я начинаю спрашивать себя: действительно ли стоит ломать над этим голову или речь идет о чем-то абсолютно тривиальном?

Хулия не ответила. Она пристально смотрела на Муньоса. Через несколько секунд шахматист положил листок бумаги на стол, достал шариковую ручку и исправил что-то на схеме, после чего передал ее Хулии.

— Теперь тут появился еще один уровень, — озабоченно проговорил он. — По крайней мере, лично вы оказались связаны с этой картиной в ничуть не меньшей степени, чем остальные персонажи:

— Так я себе это и представляла, — подтвердила девушка. — Первый и пятый уровни, не так ли?

— Один и пять — в сумме шесть. Шестой уровень, содержащий в себе все остальные. — Шахматист указал на схему. — Нравится вам это или нет, но вы уже там, внутри.

— Это значит… — Хулия смотрела на Муньоса широко раскрытыми глазами, как будто у самых ног ее внезапно распахнулась бездонная пропасть. — Это значит, что тот же самый человек, который, возможно, убил Альваро, тот же самый, который прислал нам эту карточку… что он играет с нами эту безумную шахматную партию… Партию, в которой не только я; но все мы, понимаете, все являемся фигурами… верно?

Шахматист, не отвечая, выдержал ее взгляд, однако в выражении его лица не было страха или огорчения: скорее, что-то вроде выжидательного любопытства, как будто из всего этого могло вырасти нечто захватывающее, что ему было бы небезынтересно понаблюдать.

— Я рад, — произнес он наконец, и обычная смутная улыбка на сей раз чуть дольше задержалась на его губах, — что вы наконец-то поняли.

Менчу продумала до последней детали как свой макияж, так и костюм. На ней были короткая, очень узкая юбка и элегантнейший жакет из черной кожи, надетый поверх кремового пуловера, обтягивающего ее бюст так, что Хулия тут же назвала это просто скандальным. Возможно, предвидя, как будет выглядеть Менчу, сама она решила в этот вечер одеться менее формально: туфли без каблука типа мокасин, джинсы и спортивная замшевая куртка, на шее — шелковый платок. Если бы Сесар увидел их, когда они выходили из «фиата» Хулии у подъезда мадридского филиала «Клэймора», он наверняка сказал бы, что они смотрятся, как мать и дочь.

Стук каблуков и аромат духов Менчу издали возвещали об их приближении, когда они шли длинным коридором к кабинету Пако Монтегрифо. В кабинете — стены в ореховых панелях, огромный стол красного дерева, ультрасовременные светильники и кресла — Монтегрифо поднялся им навстречу и подошел, чтобы поцеловать руку, сияя великолепной белозубой улыбкой, еще более яркой на фоне загорелого лица. Похоже, зубы служили ему чем-то вроде визитной карточки. Когда дамы расположились в креслах, с которых выгодно просматривалась висящая на противоположной стене дорогая картина кисти Вламинка, хозяин кабинета уселся под ней, с другой стороны стола, со скромным видом человека, искренне сожалеющего, что не может предложить гостям ничего более стоящего. Например, Рембрандта, казалось, говорил его взгляд, так и вцепившийся в Хулию после беглого и равнодушного осмотра ляжек Менчу. Или, скажем, Леонардо.

Монтегрифо перешел к делу почти сразу же, едва секретарша успела подать кофе в фарфоровых чашечках Ост-Индской компании. Менчу подсластила кофе сахарином, Хулия выпила свой, крепкий и очень горячий, без сахара, быстрыми маленькими глотками. Когда она закурила сигарету — Монтегрифо сделал заведомо бесполезную попытку подать ей огня, протянув руку с золотой зажигалкой через разделявший их широченный стол, — он уже закончил обрисовывать в общих чертах сложившуюся ситуацию. И про себя Хулия была вынуждена признать, что, ни в чем не отступая от норм самой изысканной учтивости, Монтегрифо не тратил слов и времени на второстепенные моменты.

Он изложил все максимально четко и ясно: «Клэймор» сожалеет, но не может принять условий Менчу относительно равного с фирмой распределения прибыли от продажи ван Гюйса. Одновременно его директор доводит до сведения сеньоры Менчу, что владелец картины, дон… Монтегрифо невозмутимо заглянул в свои записи, дон Мануэль Бельмонте, с ведома своих племянников, решил аннулировать ранее заключенное соглашение с доньей Менчу Роч и передать полномочия по делу с ван Гюйсом фирме «Клэймор и компания».

— Все это, — прибавил он, облокотившись на край стола и соединив кончики пальцев, — зафиксировано в нотариально заверенном документе, который лежит у него в одном из ящиков.

Сказав это, Монтегрифо скорбно взглянул на Менчу и испустил вздох, каким в свете принято выражать сочувствие.

— Вы хотите сказать… — Менчу была настолько возмущена, что чашечка кофе в ее руках звенела о блюдце, — вы грозитесь отобрать у меня картину?

Монтегрифо посмотрел по очереди на золотые запонки своей рубашки с таким видом, будто они сморозили явную глупость, затем аккуратно подтянул накрахмаленные манжеты.

— Боюсь, мы уже отобрали ее у вас, — произнес он огорченным тоном человека, вынужденного вручать вдове неоплаченные счета ее покойного мужа.

— Хочу уточнить, что ваш первоначально оговоренный процент от продажной цены остается неизменным, за вычетом, естественно, расходов. «Клэймор» не собирается ничего отнимать у вас: только обезопасить себя от навязываемых вами непомерно жестких условий, многоуважаемая сеньора. — Он неторопливо достал из кармана свой серебряный портсигар и положил его на стол. — Мы у себя в «Клэйморе» не усматриваем причин для того, чтобы увеличить ваш процент. Вот и все.

— Ах, вы не усматриваете причин? — Менчу гневно глянула на Хулию, рассчитывая на поддержку в виде возмущенных восклицаний и выражений солидарности. — Причина состоит в том, Монтегрифо, что благодаря исследованию, проведенному нами, — она особо подчеркнула это слово, — цена этой картины возрастет в несколько раз… По-вашему, этого мало?

Монтегрифо чуть повернулся в сторону Хулии, вежливо, одним взглядом давая понять, что ее он никоим образом не считает причастной к этой недостойной торговле. Затем он вновь обратился к Менчу, и глаза его блеснули холодно и сурово.

— В случае, если проведенное вами исследование, — интонация, с которой он произнес слово «вами», не оставляла сомнений относительно его представлений насчет исследовательских талантов Менчу, — будет способствовать увеличению цены картины, автоматически возрастает и причитающаяся вам сумма — в соответствии с тем процентом, о котором мы с вами первоначально условились… — Тут он позволил себе снисходительно улыбнуться, после чего, снова забыв о Менчу, перевел взгляд на Хулию. — Что же касается вас, возникшая ситуация никак не ущемляет ваших интересов: совсем наоборот. «Клэймор», — адресованная ей улыбка яснее ясного говорила о том, кого конкретно в «Клэйморе» он имеет в виду, — считает, что ваше сотрудничество в этом деле исключительно ценно. Так что мы просим вас продолжать работу по реставрации ван Гюйса. Экономическая сторона не должна вас беспокоить ни в малейшей степени.

— А можно узнать, — кроме руки, державшей чашечку и блюдце, у Менчу теперь дрожала еще и нижняя губа, — каким это образом вы оказались столь хорошо осведомлены обо всем, что касается этой картины?.. Может быть, Хулия и немного наивна, но я никак не могу представить, чтобы она сидела с вами при свечах и откровенничала о своей жизни. Или я ошибаюсь?

Это был удар ниже пояса, и Хулия открыла было рот, чтобы возразить, но Монтегрифо успокоил ее движением руки.

— Видите ли, сеньора Роч… Ваша подруга отвергла кое-какие профессиональные предложения, которые я взял на себя смелость сделать ей несколько дней назад. Она изящно замаскировала свой отказ, сославшись на намерение как следует обдумать их. — Он открыл портсигар и выбрал сигарету с тщательностью человека, выполняющего весьма важную операцию. — Подробности о состоянии картины, о скрытой надписи и прочем сочла нужным сообщить мне племянница владельца. Кстати, очень обаятельный человек этот дон Мануэль… И должен сказать, — он щелкнул зажигалкой, закурил и выпустил небольшой клуб дыма, — он с явной неохотой согласился передать нам ведение дел по ван Гюйсу. По-видимому, он человек слова, потому что с удивительной настойчивостью потребовал, чтобы никто, за исключением сеньориты Хулии, не прикасался к картине до самого окончания реставрации… Во всех этих переговорах мне оказался весьма полезным союз — я бы назвал его тактическим — с племянницей дона Мануэля… Что касается сеньора Лапеньи, ее супруга, то тот перестал возражать, как только я упомянул о возможности аванса.

— Еще один Иуда, — выпалила Менчу, словно плюнув в лицо собеседнику. Монтегрифо пожал плечами.

— Думаю, что к нему применимо подобное определение. — Но смягчил это объективное высказывание, прибавив: — Среди других.

— У меня, между прочим, на руках документ, подписанный владельцем картины, — запротестовала Менчу.

— Я знаю. Но это просто ваше соглашение, изложенное на бумаге, но не оформленное юридически, тогда как мой с ним договор заверен нотариусом и племянниками сеньора Бельмонте в качестве свидетелей. Кроме того, он предусматривает разного рода гарантии, в том числе и экономического характера, такие, как внесение нами залога… Если вы позволите мне использовать выражение, которое употребил сеньор Лапенья, подписывая наш документ, против этого не попрешь, многоуважаемая сеньора.

Менчу подалась вперед, и Хулия испугалась, что чашечка кофе, которую она все еще держала в руке, сейчас полетит в Монтегрифо вместе со всем тем, что в ней еще оставалось; однако Менчу, сдержавшись, поставила чашку на стол. Она задыхалась от возмущения, и выражение ярости разом состарило ее лицо, несмотря на заботливо наложенный макияж. От резкого движения юбка у нее задралась, еще больше обнажив ляжки, и Хулия от всей души пожалела, что вынуждена присутствовать при столь неприятной сцене.

— А что будет делать «Клэймор», — срывающимся от бешенства голосом проговорила Менчу, — если я возьму и предложу картину другой фирме?

Монтегрифо рассматривал струйку дыма, поднимающуюся от его сигареты.

— Откровенно говоря, — казалось, он серьезно обдумывал угрозу Менчу, — я посоветовал бы вам не осложнять себе жизнь. Это было бы незаконно.

— Да я могу подать в суд, и вы все на несколько месяцев потонете в бумагах! Вы не сумеете выставить картину на аукцион. Такой вариант не приходил вам в голову?

— Разумеется, приходил. Но в этом случае пострадаете в первую очередь вы сами. — Тут он изобразил вежливую улыбку, как человек, дающий самый лучший совет, на какой только способен. — «Клэймор», как вы, несомненно, догадываетесь, располагает прекрасными адвокатами… Практически, — он помедлил пару секунд, будто сомневаясь, стоит ли продолжать, — вы рискуете потерять все. А это было бы жаль.

Менчу, резким движением рванув вниз юбку, поднялась на ноги.

— Знаешь, что я тебе скажу?.. — Дрожащие от ярости губы с трудом повиновались ей. — Ты самый большой сукин сын, с каким мне приходилось иметь дело!

Монтегрифо и Хулия также встали: она — смущенная и растерянная, он — невозмутимый.

— Я сожалею, что все так получилось, — спокойно произнес он, обращаясь к Хулии. — Я правда сожалею.

— И я тоже. — Хулия взглянула на Менчу, которая в тот момент набрасывала на плечо ремешок сумочки таким решительным движением, словно то был ремень винтовки. — Разве не можем мы все проявить хоть чуточку благоразумия?

Менчу испепелила ее взглядом.

— Вот ты и проявляй, если тебе так симпатичен этот негодяй… А я ухожу из этого разбойничьего притона.

И она выскочила за дверь, оставив ее нараспашку. Быстрый гневный стук ее каблуков отчетливо звучал в коридоре, постепенно затихая. Хулия стояла на месте, пристыженная, в нерешительности, не зная, последовать за подругой или нет. Монтегрифо, встав рядом с ней, пожал плечами.

— Женщина с характером, — проговорил он, с задумчивым видом поднося к губам сигарету. Хулия, еще растерянная, повернулась к нему:

— Она слишком многое связывала с этой картиной… Постарайтесь понять ее.

— Я ее понимаю, — примирительно улыбнулся Монтегрифо. — Но я не терплю, чтобы меня шантажировали.

— Но и вы ведь плели интриги за ее спиной, договаривались с племянниками… Я называю это нечистой игрой.

Улыбка Монтегрифо стала еще шире. В жизни всякое бывает, словно бы хотел сказать он. Потом взглянул на дверь, через которую вышла Менчу.

— Как вы думаете, что она теперь будет делать?

Хулия покачала головой.

— Ничего. Она знает, что проиграла.

Монтегрифо, казалось, задумался.

— Честолюбие, Хулия, — это чувство абсолютно законное, — произнес он через несколько секунд. — И, когда речь идет о честолюбии, единственным грехом является поражение, а победителей, как известно, не судят. — Он снова улыбнулся, на сей раз не ей, а куда-то в пространство. — Сеньора — или сеньорита — Роч пыталась вести игру, которая ей не по плечу… Скажем так, — он выпустил колечко дыма и проследил глазами, как оно поднимается к потолку, — ее честолюбие превышало ее возможности. — Взгляд его стал жестким, и Хулия подумала, что Монтегрифо, наверное, становится опасным противником, когда отбрасывает в сторону свою безукоризненную учтивость. А может, он умеет одновременно быть и учтивым, и опасным. — Надеюсь, она не станет создавать нам новых проблем, потому что за этот грех она понесет соответствующую кару… Вы понимаете, что я имею в виду? А теперь, если вы не против, давайте поговорим о нашей картине.

Бельмонте был дома один и принял Хулию с Муньосом в гостиной. Он сидел в своем кресле на колесах у той стены, где некогда висела «Игра в шахматы». Темное прямоугольное пятно на обоях и одиноко торчащий посреди него ржавый гвоздь придавали обстановке что-то тоскливое и гнетущее, вызывая жалость к этому дому и хозяину. Бельмонте, перехватив взгляды своих гостей, грустно улыбнулся.

— Пока мне не хочется ничего вешать сюда, — пояснил он. — Пока… — Подняв худую, высохшую руку, он сделал ею жест, выражающий покорность судьбе. — Трудно сразу привыкнуть…

— Я понимаю, — с искренней симпатией сказала Хулия.

Старик медленно склонил голову.

— Да. Я знаю, что вы понимаете. — Он взглянул на Муньоса, явно ожидая, что и тот проявит сочувствие, но шахматист молчал, пустыми глазами глядя на пустую стену. — Вы с самого начала показались мне очень умной девушкой. — Он обратился к Муньосу: — Не правда ли, кабальеро?

Муньос медленно перевел взгляд со стены на старика и коротко кивнул, но не произнес ни слова. Возможно, он был поглощен своими мыслями.

Бельмонте посмотрел на Хулию.

— Что касается вашей подруги… — Он помрачнел, явно испытывая неловкость. — Я хотел бы, чтобы вы объяснили ей… Я хочу сказать, у меня не было выбора. Честное слово.

— Я прекрасно понимаю вас, не беспокойтесь. И Менчу тоже поймет.

Лицо инвалида озарилось улыбкой признательности.

— Я буду очень рад, если она поймет. На меня сильно давили… Да и предложение сеньора Монтегрифо оказалось весьма привлекательным. А кроме того, он предложил сделать хорошую рекламу картине, максимально осветить ее историю… — Он погладил свой плохо выбритый подбородок. — Должен сознаться, это тоже подействовало на меня. — Он тихонько вздохнул. — Ну и деньги, конечно…

Хулия указала на продолжавший крутиться проигрыватель:

— Вы всегда ставите Баха или это просто совпадение? В прошлый раз я тоже слышала эту музыку…

— «Приношение»? — Бельмонте, похоже, было приятно услышать это. — Я часто его слушаю. Это такое сложное и хитроумное произведение, что я до сих пор нет-нет да и открываю в нем для себя что-то неожиданное. — Он помедлил, точно вспоминая. — Известно ли вам, что существуют музыкальные темы, в которых будто бы подводится итог всей жизни?.. Это как зеркало, в которое смотришься… Вот, например, это сочинение: одна и та же тема исполняется разными голосами и в разных тональностях. Иногда даже в различном темпе, с нисходящими интервалами, а бывает, как бы с отступлением назад на несколько шагов… — Он наклонился в сторону проигрывателя и прислушался. — Вот, слышите?.. Понимаете? Начинает один голос, ведущий свою тему, затем вступает второй голос, который начинает на четыре тона выше или ниже по сравнению с первым, а первый, в свою очередь, подхватывает другую тему… Каждый голос вступает в какой-то свой, определенный момент — так же, как все происходит в жизни… А когда подключились все голоса, все правила кончаются. — Он широко, но печально улыбнулся собеседникам. — Как видите, полная аналогия со старостью.

Муньос указал на пустую стену.

— Этот одинокий гвоздь, — несколько резко сказал он, — похоже, тоже символизирует многое.

Бельмонте внимательно посмотрел на шахматиста, потом медленно кивнул.

— Это очень верно, — подтвердил он со вздохом. — И знаете что? Иногда я ловлю себя на том, что смотрю на это место, где раньше висела картина, и мне кажется, что я по-прежнему вижу ее. Ее уже нет, но я вижу. После стольких-то лет… — Он приложил палец ко лбу. — У меня вот тут все: персонажи, вещи, все до мельчайших подробностей… Я всегда особенно любил этот пейзаж за окном и выпуклое зеркало слева, в котором отражаются игроки.

— И доска, — уточнил Муньос.

— Да, правда, и доска. Часто, особенно в самом начале, когда моя бедная Ана только получила фламандскую доску в наследство, я на своих шахматах пытался проиграть эту партию…

— Вы играете? — небрежно поинтересовался Муньос.

— Раньше играл. Теперь — практически нет… Но, знаете, мне, честно говоря, ни разу не приходило в голову играть назад… — Он на минуту задумался, постукивая ладонями по коленям. — Играть назад… А это забавно! Известно ли вам, что Бах был большим любителем музыкальных инверсий? В некоторых своих канонах он как будто переворачивает тему, обращает ее вспять, и получается мелодия, которая идет вниз всякий раз, когда оригинал идет вверх… Поначалу это, возможно, производит несколько странное впечатление, но, привыкнув, начинаешь находить все совершенно естественным. В «Приношении» даже есть канон, который исполняется наоборот по отношению к тому, как он написан. — Он взглянул на Хулию. — Кажется, я уже говорил вам, что Иоганн Себастьян был хитрецом и любителем расставлять ловушки. Его произведения полны таких ловушек. Как будто время от времени та или иная нота, модуляция или пауза говорят нам: «Во мне заключено послание, постарайся понять его».

— Как в этой картине, — сказал Муньос.

— Да. С той разницей, что музыка состоит не только из образов, расположения частей или, в данном случае, вибраций воздуха, но и из тех эмоций, которые эти вибрации порождают в мозгу человека — у каждого свои… Вы столкнулись бы с серьезными проблемами, если бы попытались приложить к музыке те методы исследования, которые использовали, разбирая эту шахматную партию… Вам пришлось бы выяснять, какая нота производит тот или иной эмоциональный эффект. Или, точнее, какие сочетания нот… Не кажется ли вам, что это гораздо труднее, чем играть в шахматы?

Муньос несколько секунд обдумывал услышанное.

— Думаю, что нет, — ответил он наконец. — Потому что общие законы логики одинаковы, к чему их ни приложи. Музыка, так же как и шахматы, имеет свои правила. Все дело в том, чтобы, изучив их, вычленить некий символ, ключ. — Он помедлил, подбирая подходящее сравнение. — Как, например, Розеттский камень[26] для египтологов. Когда имеешь этот ключ, все остальное — только вопрос труда, метода. И времени.

Бельмонте насмешливо сощурился.

— Вы так полагаете?.. Вы действительно считаете, что все скрытые послания поддаются расшифровке?.. Что всегда возможно найти точное решение, если руководствоваться системой?

— Я уверен в этом. Ибо существует универсальная система, общие законы, позволяющие доказать то, что доказуемо, отбросить то, что может и должно быть отброшено.

Старик скептически покачал головой.

— Я абсолютно не согласен с вами, вы уж простите. Я считаю, что все эти разделения, классификации, системы, которым мы приписываем вселенский характер, надуманны и произвольны… Нет ни одной, что не содержала бы в себе своего собственного отрицания. Это говорит вам старик, проживший долгую жизнь.

Муньос поерзал в кресле, блуждая глазами по комнате. Похоже, он был не в восторге от направления, которое приняла беседа, однако Хулии показалось, что ему не хочется и менять тему. Она знала: этот человек ничего не говорит просто так, поэтому решила, что, поддерживая этот разговор, он наверняка преследует какую-то цель. Может быть, Бельмонте тоже имеет некое отношение к фигурам, которые он изучает, чтобы найти разгадку тайны.

— Это спорный вопрос, — произнес наконец шахматист. — Вселенная изобилует, например, доказуемыми вещами, и их бесконечное множество: первичные числа, шахматные комбинации…

— Вы действительно верите в это?.. Что все на свете доказуемо? Поверьте мне, человеку, бывшему музыкантом, — старик со спокойным презрением указал на свои ноги, — или остающемуся им, несмотря на превратности судьбы, что никакая система не является полной. И что доказуемость — понятие гораздо менее надежное, чем истина.

— Истина — это как оптимальный ход в шахматах: он существует, но его надо искать. Если располагаешь достаточным временем, он всегда доказуем.

При этих словах Бельмонте лукаво усмехнулся.

— Я бы сказал, что этот идеальный ход — не суть важно, как его назвать, идеальным ходом или просто истиной, — возможно, существует. Но не всегда его можно доказать. И что любая система, пытающаяся сделать это, ограничена и относительна. Забросьте моего ван Гюйса на Марс или на планету X и посмотрите, сумеет ли там кто-нибудь решить вашу задачу. Даже более того: пошлите туда вот эту пластинку, которую сейчас слышите. А для полноты впечатления предварительно разбейте ее на куски. Какое значение будет тогда содержаться в ней?.. А уж коль скоро вы, по-видимому, испытываете склонность к точным наукам, позвольте напомнить, что сумма внутренних углов треугольника в евклидовой геометрии составляет сто восемьдесят градусов, в эллиптической эта цифра больше, в гиперболической — меньше… Дело в том, что не существует единой системы, не существует аксиом. Системы несходны даже внутри системы… Вы любитель решать парадоксы? Парадоксов полны не только музыка и живопись, но и, как я полагаю, шахматы. Вот, посмотрите. — Он протянул руку к столу, взял карандаш и листок бумаги и набросал несколько строк, после чего протянул листок Муньосу. — Пожалуйста, прочтите это.

Муньос прочел вслух:

— «Фраза, которую я сейчас пишу, — та же самая, которую вы сейчас читаете»… — Он удивленно взглянул на Бельмонте: — И что же?

— Подумайте-ка. Я написал эту фразу полторы минуты назад, а вы прочли ее только сорок секунд назад. То есть мое «пишу» и ваше «читаю» относятся к различным моментам. Однако на бумаге первое «сейчас» и второе «сейчас», несомненно, являются одним и тем же моментом. Следовательно, данное высказывание, будучи реальным с одной стороны, с другой стороны недействительно… Или мы выносим за скобки понятие времени?.. Разве это не великолепный пример парадокса?.. Вижу, что на это вам нечего ответить. То же самое происходит с подлинной подоплекой загадок, заключенных в моем ван Гюйсе или в чем угодно другом… Кто или что вам говорит, что ваше решение задачи верно? Ваша интуиция и ваша система? Хорошо. Но какой высшей системой вы располагаете, чтобы доказать, что ваша интуиция и ваша система верны? А какой системой вы можете подтвердить верность этих двух систем?.. Вы шахматист, так что, полагаю, вам покажутся интересными вот эти стихи…

И Бельмонте продекламировал, четко и раздельно выговаривая слова:

Сидящий пред доской с фигурою в руке
Игрок — сказал Омар — сам пленник на доске,
Из клеток светлых дней и тьмы ночей сложенной.
Всевышний направляет руку игрока.
Но кем же движима Всевышнего рука,
Сплетающая нить времен, страстей, агоний?..

— Весь мир — это огромный парадокс, — закончил старик. — И я приглашаю вас доказать обратное. Принимаете вызов?

Взглянув на Муньоса, Хулия заметила, что он пристально смотрит на Бельмонте. Голова шахматиста склонилась к плечу, глаза были тусклы, лицо выражало растерянность и недоумение.

Хулия выпила несколько порций водки с лимоном, и теперь музыка — мягко звучащий джаз, поставленный на минимальную громкость, так что он больше походил на слабый шелест, исходивший из темных углов едва освещенной комнаты, — окружала ее, как нежная ласка, приглушенная, успокаивающая, дарящая внутреннее равновесие и неожиданную ясность мысли. Как будто все — ночь, музыка, тени, пятна неяркого света, даже ощущение удобства и уюта в затылке, покоящемся на валике кожаного дивана, — соединилось в полной гармонии, в которой даже самый маленький из расположенных вокруг предметов, даже самая смутная мысль находили себе четко определенное место в мозгу или в пространстве, укладываясь с геометрической точностью в восприятии и сознании.

Ничто, даже самые мрачные воспоминания не могли сейчас разрушить покоя, царившего в душе девушки. Впервые за последнее время она испытывала это ощущение равновесия и отдавалась ему целиком и полностью. Даже телефонный звонок, исполненный безмолвной угрозы, к чему она уже привыкла, не сумел бы разбить этих магических чар. И, лежа с закрытыми глазами, чуть покачивая головой в такт музыке, Хулия улыбнулась себе самой. В такие минуты, как эта, было очень просто жить с собой в мире.

Она лениво приоткрыла глаза. В полумраке улыбнулось ей навстречу ярко раскрашенное лицо готической мадонны, заглядевшейся куда-то в глубь минувших веков. На запачканном краской ширазском ковре, прислоненная к ножке стола, стояла картина в овальной раме, с наполовину снятым лаком — романтический андалусский пейзаж, мирный, навевающий легкую грусть: спокойно текущая река где-нибудь в окрестностях Севильи, берега, заросшие пышной зеленью, лодка и в отдалении — небольшая рощица. А в самом центре комнаты, битком набитой резными деревянными шкатулками, рамами, бронзовыми статуэтками, тюбиками с краской, флаконами с растворителем, картинами, висящими на стенах и стоящими на полу, книгами по искусству, пластинками, керамикой (в углу на столике виднелась наполовину отреставрированная фигура Христа), одним словом, посреди всего этого, в некоем странном, случайном, но сразу бросающемся в глаза пересечении линий и перспектив возвышалась фламандская доска, доминируя над кажущимся беспорядком студии, так напоминавшим обстановку аукциона или антикварного магазина. Приглушенный свет, падавший из прихожей, ложился на картину узким прямоугольником, и этого было довольно для того, чтобы Хулия со своего места могла видеть ее достаточно отчетливо, хотя и сквозь дымку обманчивой светотени. Девушка лежала, одетая только в черный шерстяной свитер, свободный и длинный — немного выше колен, закинув одну на другую голые босые ноги. В потолочное окно мелко постукивал дождь, но в комнате было не холодно благодаря включенным радиаторам.

Не отрывая глаз от картины, Хулия протянула руку, на ощупь ища пачку сигарет, лежавшую на ковре, рядом со стаканом и бутылкой из гравированного стекла. Найдя то, что искала, она положила пачку себе на живот, медленно вытянула одну сигарету, сунула ее в рот, но так и не зажгла. В этот момент ей не нужно было даже курить.

Золотые буквы недавно открытой надписи поблескивали в полумраке. То была трудная, скрупулезная работа, прерывавшаяся буквально каждые несколько минут: нужно было сфотографировать весь процесс, фазу за фазой. Но понемногу из-под слоя медной зелени, смешанной со смолой, все ярче выступал аурипигмент готических букв, впервые открывавшихся взору с тех пор, как пятьсот лет назад Питер ван Гюйс закрасил их, чтобы еще надежнее сокрыть тайну.

И вот теперь надпись была видна целиком: Quis necavit equitem. Хулия предпочла бы оставить все как есть, поскольку для подтверждения существования надписи хватило бы и рентгеновских снимков, однако Пако Монтегрифо настоял на ее раскрытии: по его словам, это подогревало интерес клиентов к картине. В скором времени фламандская доска должна была предстать перед глазами аукционистов, коллекционеров, историков… Навсегда кончалось ее скромное существование в четырех стенах (если не считать недолгого периода в музее Прадо). Еще немного — и вокруг нее закипят споры, о ней будут писать статьи, научные диссертации, специальные материалы, как тот, что уже почти написан Хулией… Даже сам автор, старый фламандский художник, не мог себе представить, что его творение ожидает подобная слава. Что же до Фердинанда Альтенхоффена, то, донесись эхо этой славы до того бельгийского или французского монастыря, где, наверное, покоятся его кости, они, без сомнения, заплясали бы от радости под своей пыльной плитой. В конце концов, его память теперь должным образом реабилитирована. Специалистам придется заново переписать пару строк в учебниках истории.

Хулия всмотрелась в картину. Почти весь верхний слой окислившегося лака был уже снят, а вместе с ним исчезла и желтизна, приглушавшая первоначальные цвета и оттенки. Теперь, без тусклого лака и с ярко сияющей надписью, картина точно светилась в полумраке сочной живостью красок и тонкостью полутонов. Контуры фигур были невероятно четки и чисты, и все в этой домашней — как ни странно, домашней, бытовой, подумала Хулия, — сценке было так гармонично, настолько красноречиво повествовало о стиле и обычаях той эпохи, что, несомненно, цена фламандской доски на аукционе должна достигнуть астрономических высот.

Домашняя бытовая сценка: именно так определялся жанр картины. И ничто в ней не наводило на мысль о безмолвной драме, разыгравшейся между этими двумя важными рыцарями, играющими в шахматы, и дамой в черном, с опущенными глазами, тихо читающей у стрельчатого окна. О драме, гнездящейся в глубине этой почти идиллической сценки, подобно тому, как глубоко в земле под прекрасным цветком прячется его безобразный, скрюченный корень.

Хулия в очередной раз вглядывалась в профиль Роже Аррасского, склонившегося над доской, поглощенного этой партией, ставкой в которой была его жизнь и во время которой, по сути дела, он был уже мертв. В своих доспехах он выглядел тем же воином, каким был когда-то. Может быть, вот в этих же самых латах, а может, в других, потемневших от долгой службы, тех самых, в которых изобразил его старый живописец скачущим бок о бок с дьяволом, он сопровождал ее в новый дом, к брачному ложу, предписанному ей интересами государства. Хулия увидела ясно, как наяву, Беатрису, еще юную девушку, моложе, чем на картине, без этих горьких складок у рта; увидела, как она выглядывает из окошка портшеза, как под приглушенное хихиканье няньки-наперсницы, путешествующей вместе с ней, чуть раздвигает занавески, чтобы бросить восхищенный взгляд на блестящего рыцаря, чья слава достигла бургундского двора раньше, чем он сам, на ближайшего друга ее будущего мужа, на этого молодого человека, который после сражений с английским львом под лилиями французских знамен обрел мир и покой рядом с другом своего детства. И увидела, как широко раскрытые голубые глаза юной герцогини на миг встретились со спокойными усталыми глазами рыцаря.

Не может быть, чтобы между ними никогда не было ничего, кроме этого взгляда. Сама не зная почему, наверное, по какой-то прихоти воображения — как будто часы, проведенные в работе над картиной, таинственной нитью связали ее с этим кусочком прошлого — Хулия смотрела на изображенную ван Гюйсом сцену так, словно сама прожила ее, рядом с этими людьми, испытав вместе с ними все, что было им послано судьбой и историей. В круглом зеркале на нарисованной стене, отражавшем двоих играющих, отражалась и она, подобно тому, как в «Менинах»[27] виднеются в зеркале образы короля и королевы, глядящих — из картины или внутрь нее? — на сцену, изображенную Веласкесом, или в «Семействе Арнольфини» зеркало отражает присутствие и пристальный, все подмечающий взгляд ван Эйка.

Хулия улыбнулась в темноте и решила наконец зажечь сигарету. Пламя спички на мгновение ослепило ее, заслонив собой картину, потом мало-помалу глазная сетчатка снова начала воспринимать всю сцену, персонажей, цвета. Теперь Хулия была уверена: она сама находилась там — всегда, с самого начала, с той самой секунды, как в голове ван Гюйса возник зрительный образ «Игры в шахматы». Еще до того, как старый фламандец начал смешивать карбонат кальция и костный клей, чтобы загрунтовать доску под будущую картину.

Беатриса, герцогиня Остенбургская. Звуки мандолины, на которой играет какой-то паж у стены, только добавляют печали ее взгляду, обращенному к книге. Она вспоминает детство и юность, проведенные в Бургундии, свои надежды, свои мечты. В окне, обрамляющем чистейшую голубизну фламандского неба, виднеется каменная капитель с изображением святого Георгия, пронзающего копьем змея. Тело поверженного чудовища кольцами извивается под копытами коня, однако от беспощадного взгляда художника, наблюдающего эту сцену, — а также и от взгляда Хулии, наблюдающей за художником, — не укрылось, что время унесло с собой верхний конец копья и что на месте правой ноги святого, несомненно обутой когда-то в сапог с острой шпорой, торчит бесформенный обрубок. Одним словом, с мерзким змеем расправляется святой Георгий, наполовину разоруженный и хромой, с каменным щитом, изгрызенным ветрами и дождями. Но, может быть, именно поэтому Хулия испытывает какое-то теплое чувство к этому рыцарю, странным образом напоминающему ей героическую фигурку одноногого оловянного солдатика.

Беатриса Остенбургская — которая, несмотря на замужество, по своему происхождению и голосу крови никогда не переставала быть Бургундской, — читает. Читает любопытную книгу в кожаном переплете, украшенном серебряными гвоздиками, с шелковой лентой в качестве закладки и великолепно расписанными заглавными буквами, каждая из которых представляет собой многоцветную миниатюру: книгу, озаглавленную «Поэма о розе и рыцаре». На ней не указано имя автора, однако всем известно, что она была написана почти десять лет назад при дворе Карла Валуа, короля Франции, остенбургским рыцарем по имени Роже Аррасский.

В саду госпожи моей светлой
Росою осыпаны розы.
Каплет она на рассвете
С их лепестков, точно слезы.
А завтра, на поле боя,
Тою же влагой жемчужной
Она мое сердце омоет,
И очи мои, и оружье…

Временами она поднимает от книги голубые глаза, наполненные синевой фламандского неба, чтобы взглянуть на двух мужчин, играющих в шахматы за столом. Ее супруг размышляет, оперевшись на стол левым локтем, а пальцы его рассеянно поигрывают орденом Золотого руна, присланным ему в качестве свадебного подарка дядей будущей жены, Филиппом Добрым, с тех пор он носит его на шее, на тяжелой золотой цепи. Фердинанд Остенбургский колеблется, протягивает руку к фигуре, прикасается к ней, но отнимает руку и бросает извиняющийся взгляд на Роже Аррасского, спокойно, с учтивой улыбкой наблюдающего за ним. «Раз прикоснулись — надо ходить, монсеньор». В его негромких словах звучит дружеская ирония, и Фердинанд Остенбургский, слегка пристыженный, пожимает плечами и делает ход той же фигурой, потому что знает: его соперник в игре — больше чем просто придворный, это друг, самый близкий, какой у него есть. И он откидывается на спинку кресла, испытывая, несмотря на все проблемы, смутное ощущение счастья: все-таки хорошо иметь рядом человека, иногда напоминающего, что и для герцогов существуют определенные правила.

Звуки мандолины плывут над садом и достигают другого окна, которое не видно отсюда. За ним Питер ван Гюйс, придворный живописец, трудится над доской из трех дубовых плашек, которые его помощник только что промазал клеем. Старый мастер пока не уверен, для чего он использует эту доску. Может, для картины на религиозную тему, что давненько уже вертится у него в голове: Дева Мария, юная, почти девочка, льет кровавые слезы, с болью глядя на свои пустые руки, сложенные так, словно они обнимают ребенка. Но, подумав хорошенько, ван Гюйс качает головой и сокрушенно вздыхает. Он знает, что никогда не напишет этой картины. Никто не поймет ее так, как должно, а ему в свое время уже приходилось иметь дело с инквизицией; его старое тело больше не выдержит пыток. Ногтями с въевшейся краской он почесывает лысину под шерстяной шапочкой. Стареет он, стареет и знает это: маловато стало приходить конкретных идей — все больше смутные призраки, порожденные воображением. Чтобы отогнать их, он на мгновение закрывает утомленные глаза и, снова открыв их, всматривается в доску в ожидании идеи, которая сумеет оживить ее. В саду звучит мандолина: не иначе как влюбленный паж изливает свою тоску. Живописец улыбается про себя и, окунув кисть в глиняный горшок, продолжает тонкими слоями накладывать грунтовку — сверху вниз, по направлению волокон древесины. Время от времени он смотрит в окно, наполняя глаза светом, и мысленно благодарит теплый солнечный луч, который, косо проникая в комнату, согревает его старые кости.

Роже Аррасский что-то негромко сказал, и герцог смеется, довольный, так как только что отыграл у него коня. А Беатрисе Остенбургской — или Бургундской — музыка кажется невыносимо печальной. И она уже готова послать одну из своих камеристок к пажу с приказом замолчать, но не делает этого, ибо улавливает в грустных нотах точное эхо той тоски, что живет в ее собственном сердце. Сливается с музыкой тихий разговор двух мужчин, играющих в шахматы, а у нее, Беатрисы Остенбургской, изнывает душа от красоты строк, которых касаются ее пальцы. И в ее голубых глазах каплями росы — той самой, что омывает лепестки роз и латы рыцаря, — мерцают слезы, когда, подняв глаза, она встречается со взглядом Хулии, молча наблюдающей за ней из полумрака. Она думает, что взгляд этой темноглазой, похожей на жительниц южных стран девушки, напоминающей ей портреты, привозимые из Италии, — это всего лишь отражение ее собственного пристального и горестного взгляда на затуманенной поверхности далекого зеркала. Тогда Беатрисе Остенбургской — или Бургундской — начинает казаться, что она находится не в своей комнате, а по другую сторону темного стекла, и оттуда смотрит на себя саму, сидящую под готической капителью с облупившимся святым Георгием, у окна, обрамляющего кусок неба, чья синева контрастирует с чернотой ее бархатного платья. И она понимает, что никакая исповедь не смоет ее греха.

10. СИНЯЯ МАШИНА

— Это был грязный трюк, — сказал Гарун визирю. — Покажи-ка мне другой, честный.

Р. Смаллиэн

Сесар мрачно выгнул бровь под широкими полями шляпы, покачивая на руке зонтик, затем оглянулся по сторонам с выражением презрения, приправленного изысканнейшей скукой: то было его убежище в моменты, когда действительность подтверждала его худшие опасения. А на сей раз она предоставляла ему повод более чем достаточный: в это утро рынок Растро выглядел совсем не гостеприимно. Серое небо грозило дождем, и хозяева лавочек и прилавков, образующих рынок, принимали срочные меры от возможного ливня. Кое-где едва можно было пробраться между палатками из-за толкотни, хлопанья брезента и свисающих отовсюду грязных пластиковых пакетов.

— На самом деле, — сказал Сесар Хулии, приглядывавшейся к паре затейливо изогнутых латунных подсвечников, стоявших на расстеленном прямо на земле одеяле, — мы просто теряем время. Я уже давным-давно не нахожу здесь ничего стоящего.

Это было не совсем так, и Хулия знала об этом. Время от времени Сесар своим наметанным глазом антиквара высматривал среди кучи мусора, составляющей старый рынок, среди этого огромного кладбища иллюзий, выброшенных на улицу волнами безымянных кораблекрушений, какую-нибудь забытую жемчужину, какое-нибудь маленькое сокровище, которое судьбе было угодно скрывать от других глаз: хрустальный бокал восемнадцатого века, старинную раму, крошечную фарфоровую пиалу. А однажды в паршивой лавчонке, набитой книгами и старыми журналами, он нашел две титульные страницы, изящно расписанные вручную каким-то канувшим в неизвестность монахом тринадцатого века. Хулия отреставрировала находку, и Сесар продал ее за сумму, которую вполне можно было назвать небольшим состоянием.

Они медленно продвигались вверх по улице, к той части рынка, где вдоль двух-трех длинных зданий с облупившимися стенами и в мрачных внутренних двориках, соединенных между собой коридорами с железной оградой, размещалась большая часть антикварных магазинчиков, которые можно было считать достаточно серьезными, хотя даже к ним Сесар относился со скептической осторожностью.

— В котором часу ты встречаешься со своим поставщиком?

Переложив в правую руку зонт — изящный и баснословно дорогой, с великолепной точеной серебряной ручкой, — Сесар отодвинул манжет рукава, чтобы взглянуть на свои золотые часы. Он выглядел очень элегантно в широкополой фетровой шляпе табачного цвета, с шелковой лентой вокруг тульи, и накинутом на плечи пальто из верблюжьей шерсти. Под расстегнутым воротом шелковой рубашки виднелся, как всегда, дивной красоты шейный платок. Словом, Сесар был верен себе: во всем доходя до грани, он, однако же, никогда не переступал ее.

— Через пятнадцать минут. У нас еще есть время.

Они заглянули в несколько лавочек. Под насмешливым взглядом Сесара Хулия выбрала себе деревянную расписную тарелку, украшенную грубовато намалеванным, пожелтевшим от времени сельским пейзажем: телега, запряженная волами, на окаймленной деревьями дороге.

— Но ты же не собираешься покупать это, дражайшая моя, — чуть ли не по слогам выговорил антиквар, тщательно модулируя неодобрительную интонацию. — Это недостойно тебя… Что? Ты даже не торгуешься?

Хулия открыла висевшую на плече сумочку и достала кошелек, не обращая внимания на протесты Сесара.

— Не понимаю, что тебе не нравится, — сказала она, пока ей заворачивали покупку в страницы какого-то иллюстрированного журнала. — Ты же всегда говорил, что люди comme il faut[28] никогда не торгуются: или платят сразу же, или удаляются с гордо поднятой головой.

— В данном случае это правило не годится. — Сесар огляделся по сторонам с выражением профессионального пренебрежения и поморщился, сочтя чересчур уж плебейским вид всех этих дешевых лавчонок. — Здесь, с такими людьми — нет.

Хулия засунула сверток в сумку.

— В любом случае, ты мог бы сделать красивый жест и подарить ее мне… Когда я была маленькой, ты покупал мне все, что мне хотелось.

— Когда ты была маленькой, я слишком баловал тебя. А кроме того, я не собираюсь платить за столь вульгарные вещи.

— Ты просто стал скупердяем. С возрастом.

— Умолкни, змея. — Поля шляпы закрыли лицо антиквара, когда он наклонил голову, чтобы закурить, у витрины магазинчика, где были выставлены пыльные куклы разных эпох. — Ни слова больше, или я вычеркну тебя из моего завещания.

Хулия смотрела снизу, как он поднимается по лестнице: прямой, исполненный достоинства, чуть приподняв левую руку, держащую мундштук слоновой кости, с тем томным, презрительно-скучающим видом, какой он частенько напускал на себя, — видом человека, не ожидающего ничего особенного в конце своего пути, однако из чисто эстетических соображений считающего себя обязанным пройти этот путь по-королевски. Как Карл Стюарт,[29] всходящий на эшафот так, словно он оказывает великую милость палачу, уже приготовившийся произнести Remember[30] и опустить голову под топор таким образом, чтобы зрители увидели его в профиль, как на монетах с его изображением.

Крепко прижав сумочку локтем к боку — мера предосторожности от воришек, — Хулия бродила среди магазинчиков и прилавков. В этой части рынка было слишком много народу, поэтому она решила вернуться назад, к лестнице, выходившей одной стороной на площадь и главную улицу рынка. Сверху они казались густой россыпью брезентовых крыш и полотняных навесов, между которыми, как муравьи, двигались и копошились люди. Хулия собиралась снова встретиться с Сесаром через час, в маленьком кафе на площади, зажатом между лавкой, торговавшей разными морскими приборами, и будкой старьевщика, специализировавшегося на военной одежде и регалиях. Облокотившись о перила, она зажгла сигарету «Честерфилд» и долго курила, не меняя позы, разглядывала людей внизу. Под самой лестницей, устроившись на краю каменного фонтана, в котором плавали бумажки, огрызки яблок и пустые жестянки из-под пива, парень в пончо, с длинными светлыми волосами, наигрывал на примитивной тростниковой флейте мелодии индейцев Южной Америки. Хулия несколько секунд прислушивалась к музыке, затем снова начала бесцельно водить глазами по рынку, шум которого смутно доносился до нее, приглушенный расстоянием, на котором она находилась. Стояла так, пока не докурила сигарету, а потом спустилась по лестнице и остановилась перед витриной с куклами. Там были куклы голые и одетые в живописные крестьянские костюмы и в изысканно-романтические туалеты, включавшие в себя перчатки, шляпки и зонтики. Некоторые из них изображали девочек, другие — женщин. У них были лица детские, грубые, наивные, лукавые… Их руки и ноги, приподнятые под разными углами, застыли в неподвижности, словно застигнутые ледяным дыханием времени, прошедшего с того дня, когда их выбрасывали, или продавали, или когда умирали сами их владелицы. Девочки, которые в конце концов стали женщинами, подумала Хулия, красивыми и некрасивыми, которые потом, может быть, любили или были любимы. Они ласкали эти тряпичные, картонные или фарфоровые тельца руками, сейчас превращавшимися или уже превратившимися в кладбищенскую пыль. Но все эти куклы пережили своих хозяек; безмолвные, неподвижные свидетельницы, они хранят в сетчатке своих нарисованных глаз интимные домашние сценки, давно стершиеся во времени и в памяти ныне живущих людей. Выцветшие картины, еле различимые сквозь печальную мглу забвения, минуты семейного тепла, детские песенки, объятия, исполненные любви. А еще слезы и разочарования, мечты, разбившиеся в прах, упадок и тоску. А может быть, в них таится зло? Было нечто путающее в этом множестве стеклянных и фарфоровых глаз, смотревших на нее не мигая, с выражением той священной мудрости, что является привилегией одного лишь времени; неподвижных глаз, глядевших с бледных восковых или картонных лиц поверх одеяний, которые годы осыпали своей пылью, приглушив цвета тканей и белизну кружев. И еще пугали шевелюры, причесанные или растрепанные, сделанные из настоящих волос — от этой мысли Хулия содрогнулась, — когда-то принадлежавших живым женщинам. По грустной ассоциации она вспомнила кусочек стихотворения, которое много лет назад слышала от Сесара:

Если бы возможно было кудри всех умерших женщин сохранить…

Ей с трудом удалось отвести глаза от витрины, в стекле которой, над ее головой, отражались надвигающиеся на город тучи. А повернувшись, чтобы продолжить свой путь, она увидела Макса. Она почти столкнулась с ним на середине лестницы. На нем была толстая матросская куртка с поднятым воротником, подпиравшим косичку, в которую он собирал свои длинные волосы, глаза опущены, как у человека, пытающегося избежать нежелательной встречи.

— Вот так сюрприз! — проговорил он, улыбаясь своей самоуверенной хищноватой улыбкой, сводившей с ума Менчу, после чего произнес пару банальностей насчет переменчивой погоды и количества народа на рынке. Вначале он ничего не говорил относительно причины своего прихода сюда, но Хулия заметила в нем некоторую настороженность: он словно опасался чего-то или кого-то. Возможно, Менчу, поскольку, как он пояснил позже, они договорились встретиться поблизости от этого места. Кажется, речь шла о покупке по случаю каких-то рам, которые после надлежащей реставрации (Хулия сама неоднократно занималась подобной работой) могли быть с успехом использованы в галерее Роч.

Макс был несимпатичен Хулии, и она объясняла это ощущением неловкости, которое всегда испытывала в его присутствии. Даже если отвлечься от отношений, соединявших его с ее подругой, в нем было нечто неприятное; она почувствовала это с первого момента их знакомства. Сесар, наделенный тонкой, безошибочной, почти женской интуицией, говорил, что в Максе на фоне прекрасно скроенного тела есть что-то неопределенное, низкое, проглядывающее в неискренней манере улыбаться и в дерзости, с какой он смотрел на Хулию. Встречаться глазами с Максом было не слишком приятно, но, когда Хулия, отведя глаза, уже забывала о его взгляде, она вдруг снова чувствовала его на себе: хитрый, подстерегающий, уклончивый и одновременно неотрывный. Это был не взгляд «вообще», который, поблуждав без определенной цели по окружающей обстановке, спокойно возвращается к тому же человеку или предмету (так смотрел Пако Монтегрифо), а один из тех, которые ощущаешь на себе почти физически — так он пристален, когда смотрящий думает, что его никто не замечает, но который скользит прочь при малейшем признаке внимания к нему. «Взгляд человека, собирающегося, как минимум, украсть у тебя кошелек», — сказал однажды Сесар, имея в виду любовника Менчу. И Хулия, которая, услышав эти слова, изобразила на лице неодобрение, про себя не могла не признать их правоты и точности.

Были и еще кое-какие неприятные моменты. Хулия знала, что в этих взглядах просвечивает нечто большее, чем простое любопытство. Уверенный в своей физической привлекательности, Макс в отсутствие Менчу или за ее спиной зачастую вел себя вполне определенным образом. Любые сомнения, какие могли возникнуть на этот счет, рассеяла одна вечеринка в доме Менчу. Время было за полночь, и разговор становился все более ленивым, когда хозяйка ненадолго вышла из комнаты, чтобы принести льда. Макс, наклонившись к столику с напитками, взял стакан Хулии и отпил из него. Вот, собственно, и все, и на том бы дело и кончилось, но Макс, ставя стакан на стол, взглянул, облизывая губы, прямо в глаза Хулии и цинично усмехнулся: жаль, мол, что нет времени на большее. Разумеется, Менчу ни о чем не знала, а Хулия скорее отрезала бы себе язык, чем заговорила с ней об этом. К тому же весь эпизод, пересказанный вслух, выглядел бы просто смешным. Начиная с того вечера она всегда держалась с Максом подчеркнуто презрительно, что выражалось в манере говорить с ним, когда это оказывалось неизбежным. Преднамеренно холодно, чтобы сразу установить дистанцию, когда они случайно встречались, вот как сегодня, лоб в лоб и без свидетелей.

— У меня еще уйма времени до встречи с Менчу, — сказал он, так и тыча в лицо Хулии своей самодовольной улыбкой, которую она так ненавидела. — Не хочешь выпить рюмочку?

Она пристально взглянула на него, нарочито медленно выговаривая слова:

— Я жду Сесара.

Улыбка Макса стала еще шире. Он прекрасно знал, что и антиквар ему не симпатизирует.

— Жаль, жаль, — пробормотал он. — Нам с тобой так редко удается встречаться вот так, как сейчас… Я имею в виду — наедине.

Хулия только подняла брови и огляделась вокруг, как будто Сесар должен был вот-вот появиться. Проследив за ее взглядом, Макс пожал плечами под своей матросской курткой.

— Мы с Менчу договорились встретиться вон там, возле статуи солдата, через полчаса. Если хочешь, потом, попозже, можем пойти выпить что-нибудь. — И после преднамеренно затянутой паузы многозначительно закончил: — Вчетвером.

— Посмотрим, что скажет Сесар.

Она смотрела ему вслед, на широкую спину, покачивающуюся среди толпы, пока не потеряла его из виду. Так же, как и при других встречах с Максом, она испытывала неловкость и досаду оттого, что не сумела должным образом поставить его на место: как будто, несмотря на ее отказ, ему все-таки удалось на шаг приблизиться к миру, принадлежащему только ей, как тогда, в случае со стаканом. Сердитая на себя, хотя и не зная точно, в чем себя упрекнуть, она закурила другую сигарету и глубоко, раздраженно затянулась. «Бывают моменты, — подумала она, — когда я бы отдала что угодно, лишь бы стать достаточно сильной, чтобы без особых проблем расквасить Максу эту его смазливую морду, морду сытого жеребца».

Прежде чем зайти в кафе, она с четверть часа бродила по рынку, прислушиваясь к выкрикам продавцов и разговорам вокруг, чтобы отвлечься от своих дум, однако морщинки на лбу у нее не разглаживались, взгляд по-прежнему был обращен внутрь себя. О Максе она уже забыла, но мысли ее шли по замкнутому кругу. Фламандская доска, смерть Альваро, шахматная партия — мысли об этом все время возвращались, как наваждение, и ставили перед ней вопросы, ответа на которые она найти не могла. Вероятно, и невидимый игрок также находился здесь, поблизости, среди этих людей, наблюдая за ней и исподволь планируя свой следующий ход. Опасливо оглянувшись вокруг, Хулия нащупала сквозь кожу лежавшей на коленях сумочки пистолет Сесара. Это был абсурд, доходящий до жестокости. Или жестокость, доходящая до абсурда.

Пол в кафе был деревянный, столики — допотопные: мрамор и кованое железо. Хулия попросила стакан лимонада и сидела, глядя в затуманенное стекло, тихо-тихо, пока не увидела сквозь покрывавшие его мельчайшие капельки нечетко обрисовавшийся силуэт антиквара. Тогда она рванулась к нему навстречу, словно ища утешения, да и на самом деле это было почти так.

— Ты все хорошеешь, — встретил ее шутливым комплиментом Сесар, остановившись посреди улицы и уперев руки в бока. — Как только тебе это удается, девочка?

— Ладно, угомонись. — Она вцепилась в его руку с невыразимым ощущением облегчения. — Мы не виделись всего час.

— Вот об этом и речь, принцесса. — Антиквар понизил голос, точно собираясь сообщить некую тайну. — Из всех известных мне женщин ты единственная, которая способна стать еще красивее всего за шестьдесят минут… Если ты обладаешь каким-то секретом, как это делается, то нам следовало бы запатентовать его. Честное слово.

— Идиот.

— Красавица.

Они направились вниз по улице, к тому месту, где стояла машина Хулии. По дороге Сесар рассказывал ей об успешной операции, которую ему только что удалось провернуть: речь шла о картине «Скорбящая Божия Матерь», которая вполне может сойти за работу Мурильо[31], если покупатель окажется не слишком требовательным, и о секретере в стиле «Бидермейер», с личным клеймом Виринихена, датированном 1832 годом, правда, состояние его оставляет желать лучшего, но зато это подлинник, и хороший столяр-краснодеревщик сумеет привести его в порядок. Одним словом, весьма удачные приобретения, причем по вполне разумной цене.

— Особенно секретер, принцесса. — Сесар, довольный совершенной сделкой, покачивал зонтик на руке. — Ты же знаешь, есть такой социальный класс — да благословит его Господь, — который просто жить не может без кровати, принадлежавшей Евгении Монтихо,[32] или бюро, на котором Талейран[33] подписывал свои фальшивки… А еще есть новая буржуазия, состоящая из parvenus, для которых, когда они вознамериваются подражать этому классу, самым вожделенным символом их триумфа является Бидермейер… Они вот прямо так приходят к тебе и требуют Бидермейера, не уточняя, чего конкретно хотят: стол ли, шкаф ли — им все равно. Им требуется Бидермейер, сколько бы это ни стоило. Некоторые даже слепо верят, что бедный господин Бидермейер — лицо историческое, и страшно удивляются, видя на мебели другую подпись… Сначала они растерянно улыбаются, потом начинают подталкивать друг друга локтями и тут же задают вопрос: а нет ли у меня другого, настоящего Бидермейера… — Антиквар вздохнул, несомненно, в знак сожаления о тяжелых временах. — Если бы не их чековые книжки, честное слово, я многим говорил бы chez les grecs.[34]

— Иногда, насколько мне помнится, ты именно так и поступал.

Сесар испустил еще один вздох, придав лицу горестное выражение:

— Бывало, бывало, дорогая. Меня частенько подводит характер: временами я не справляюсь со своими скандальными наклонностями… Как доктор Джекилл и мистер Хайд. Спасает то, что теперь почти никто не владеет французским достаточно хорошо.

Они подошли к машине Хулии, припаркованной в каком-то переулке, в тот момент, когда девушка рассказывала о своей встрече с Максом. При одном упоминании этого имени Сесар нахмурил брови под кокетливо заломленными полями шляпы.

— Я рад, что не столкнулся с этим альфонсом, — сердито заметил он. — Что, он по-прежнему делает тебе коварные намеки?

— Да в общем-то почти нет. Думаю, в глубине души он побаивается, что Менчу узнает.

— И перестанет кормить и одевать: вот что его больше всего пугает, подонка этакого. — Сесар обошел машину, направляясь к правой дверце, и вдруг остановился: — Смотри-ка! Нас оштрафовали.

— Не может быть!

— Сама посмотри. Вон за дворник засунута бумажка. — Антиквар раздраженно стукнул кончиком зонта об асфальт. — Это же надо — посреди рынка! И полиция хороша: вместо того чтобы ловить преступников и всякую шушеру, как, собственно, ей и положено, занимается тем, что развешивает уведомления о штрафе… Какой позор! — И повторил громко, вызывающе оглядываясь по сторонам: — Какой позор!

Хулия отодвинула пустой баллончик из-под аэрозоля, оставленный кем-то на капоте машины, и взяла бумажку: точнее, не бумажку, а кусочек плотного картона размером с визитную карточку. И застыла на месте, как громом пораженная. Заметив это, Сесар взглянул ей в лицо и, встревоженный, почти подбежал к ней:

— Девочка, ты так побледнела… Что с тобой?

Прошло несколько секунд, прежде чем она смогла ответить, а когда заговорила, то не узнала собственного голоса. Она испытывала невыносимое желание броситься бежать — все равно куда, лишь бы там было тепло и надежно, чтобы можно было спрятать голову, закрыть глаза и почувствовать себя в безопасности.

— Это не штраф, Сесар.

Она держала в пальцах карточку, и у антиквара вырвалось ругательство, абсолютно невообразимое в устах такого воспитанного человека, как он. Потому что на карточке со зловещим лаконизмом, машинописным шрифтом, уже хорошо знакомым обоим, значилось:

…а7:лb6.

Хулия, точно оглушенная, оглянулась, чувствуя, что у нее начинает кружиться голова. Переулок был безлюден. Единственным человеком, находившимся поблизости, была торговка образками и распятиями, сидевшая на складном стульчике метрах в двадцати от машины и явно отдававшая все свое внимание людям, проходившим мимо ее товара, разложенного прямо на земле.

— Он был здесь, Сесар… Ты понимаешь?.. Он был здесь.

Она сама почувствовала, что в ее голосе нет удивления: только страх. И — осознание этого накатывало на нее волнами отчаяния — то был уже не страх перед неожиданным, а сковывающий ужас, окрашенный мрачной покорностью судьбе; как будто таинственный игрок, его близкое и угрожающее присутствие превратились для нее в некое неизбежное проклятие, жить с которым ей предстояло до конца своих дней. «Даже если, — вдруг отчетливо и горько подумала она, — жить мне еще долго».

Сесар, переменившись в лице, вертел в руках карточку. От возмущения он мог только бормотать:

— Ах, негодяй… Мерзавец… Подонок…

Внезапно мысли Хулии переключились на баллон от аэрозоля, стоявший на капоте «фиата». Она взяла его, чувствуя, что двигается, как во сне, и с некоторым трудом, но все же сумела вникнуть в то, что было написано на его этикетке. Недоуменно покачав головой, она протянула баллон Сесару. Еще одна нелепица.

— Что это? — спросил антиквар.

— Спрей для починки проколов в шинах… Надо надеть его головку на ниппель. Это такая белая паста, которая заклеивает прокол изнутри.

— А что этот спрей делает на твоем «фиате»?

— Хотела бы я это знать.

Они принялись осматривать шины. Обе левые оказались в полном порядке, и Хулия обошла машину, чтобы проверить остальные две. И тут вроде бы все было в порядке, но, когда Хулия уже собиралась забросить баллончик куда-нибудь подальше, ее внимание привлекла одна деталь: на ниппеле правого заднего колеса крышечка была отвинчена, а на ее месте виднелся пузырек белой пасты.

— Кто-то подкачивал эту шину, — заключил Сесар, растерянно переводя взгляд с колеса на пустой баллон. — Может, она проколота?

— Нет. Когда мы оставили здесь машину, никаких проколов не было, — ответила девушка, и они переглянулись, исполненные недобрых предчувствий.

— Лучше не трогай ее, — посоветовал Сесар.

Продавщица образков не заметила ничего. Народу тут ходит много, так что нужен глаз да глаз, пояснила она, поправляя лежащие на земле распятия, иконки Богородицы и святого Панкратия. В сторону переулка она и не смотрела. Может, и проходил кто, но немного: человека три-четыре за последний час.

— А вам никто особенно не запомнился? — Сесар, сняв шляпу, наклонился поближе к торговке: пальто, наброшенное на плечи, зонтик под мышкой — вот настоящий кабальеро, наверное, подумала женщина, хотя, возможно, этот шелковый платок на шее и выглядел несколько вызывающе на человеке его возраста.

— Да вроде нет… — Торговка поплотнее завернулась в свою шерстяную шаль и нахмурила брови, силясь припомнить. — Кажется, проходила какая-то сеньора… И пара молодых людей.

— Как они выглядели?

— Ну вы же знаете, как они все выглядят. Кожаные куртки, джинсы…

В голове у Хулии зашевелилась совершенно нелепая идея. В конце концов, за последние дни границы возможного значительно расширились.

— А вы не видели никого в матросской куртке? Молодого человека лет двадцати восьми — тридцати, высокого, волосы собраны в косичку…

Макса торговка не припоминала. А вот на женщину обратила внимание, потому что та остановилась перед ней, разглядывая товар, и она подумала, что эта сеньора собирается что-нибудь купить. Она была светловолосая, средних лет, хорошо одета. Но чтобы такая дама хулиганила около чужой машины — нет, вот это уж нет, она явно не из таких. На ней был плащ.

— И солнечные очки?

— Да.

Сесар серьезно взглянул на Хулию.

— Сегодня нет солнца, — сказал он.

— Я вижу.

— Может, это та самая, что посылала тебе документы. — Сесар сделал паузу, и взгляд его стал жестким. — Или Менчу, — закончил он.

— Не говори глупостей.

Антиквар покачал головой, приглядываясь к проходившим мимо людям.

— Ты права. Но ведь ты-то сама подумала о Максе.

— Макс… это другое дело. — Помрачнев, Хулия окинула взглядом улицу: а вдруг там все еще бродит Макс или блондинка в плаще? И от того, что она увидела, не только слова застыли у нее на устах, но и сама она содрогнулась, как от удара. Нигде не было женщины, которая соответствовала бы описанию торговки, но на углу, среди брезентовых и пластиковых крыш палаток, виднелся припаркованный автомобиль. Синий автомобиль.

На таком расстоянии Хулия не могла определить, «форд» это или нет, но внутри у нее словно что-то взорвалось. Отойдя от продавщицы образков, она, к удивлению Сесара, сделала несколько шагов по тротуару и, обойдя столики двух-трех торговок с разложенной на них разной чепухой, остановилась, неотрывно глядя в сторону угла. Она даже привстала на цыпочки. Да, это был синий «форд» с затемненными стеклами. Номера Хулия не могла рассмотреть, но — сумбурно мельтешило у нее в голове — слишком уж много совпадений для одного утра: Макс, Менчу, картонная карточка, заткнутая за дворник ветрового стекла, пустой баллончик, женщина в плаще, а теперь еще и эта машина, уже давно превратившаяся в основной образ ее кошмаров. Она почувствовала, что у нее начинают дрожать руки, и сунула их в карманы куртки. Она услышала за спиной приближающиеся шага антиквара, и это придало ей храбрости.

— Это та машина, Сесар. Понимаешь?.. Кто бы это ни был, он там, внутри.

Сесар ничего не ответил. Он медленно снял шляпу, вероятно сочтя, что она неуместна при том, что сейчас могло произойти, и посмотрел на Хулию. Никогда еще она не любила его так, как в эту минуту: с этими плотно сжатыми тонкими губами, решительно устремленным вперед подбородком, прищуренными голубыми глазами, в которых вдруг появился непривычный суровый блеск. Все его худое, тщательно выбритое лицо было напряжено, на впалых щеках, по бокам нижней челюсти, ходили желваки. Он может быть гомосексуалистом, прочла Хулия в этих глазах, он может быть человеком с безупречными манерами, абсолютно не склонным к насилию, но уж никак не трусом. Во всяком случае, если дело касается его принцессы.

— Подожди меня здесь, — сказал он.

— Нет. Мы пойдем вместе. — Она с нежностью взглянула на него. Однажды она поцеловала его в губы — шутливо, играя, как в детстве. В настоящий момент ей захотелось сделать это еще раз, — но теперь уже безо всяких игр.

— Ты и я, мы с тобой.

Она сунула руку в сумочку и постучала пальцами по «дерринджеру». Сесар невозмутимо, спокойно, словно собираясь выбрать прогулочную трость, сунул зонтик под мышку и, подойдя к одной из палаток, взял с прилавка внушительных размеров железную кочергу.

— С вашего разрешения, — бросил он оторопевшему торговцу, суя ему в руку первую попавшуюся купюру, вынутую из бумажника. Затем спокойно повернулся к Хулии:

— Один раз в жизни, дорогая, позволь мне пройти первым.

И они направились к машине, укрываясь за палатками, чтобы не быть замеченными: Хулия — с правой рукой, глубоко засунутой в сумочку, Сесар — с кочергой в правой, шляпой и зонтом в левой руке. Сердце девушки колотилось изо всех сил, когда она разглядела номерной знак машины. Сомнений больше не было: синий «форд», темные стекла, буквы ТН. Во рту у нее было сухо, желудок словно бы сжался. Ей мельком припомнилось: те же самые ощущения испытывал капитан Питер Блад перед абордажем.

Они добрались до угла, и там все произошло очень быстро. Тот, кто сидел в машине, опустил стекло со стороны водителя, чтобы выбросить окурок. Сесар бросил на тротуар зонтик и шляпу, поднял кочергу и двинулся в обход машины к ее левой стороне, готовый, если нужно, перебить всех пиратов или кто бы там ни оказался. Хулия, стиснув зубы и чувствуя, как кровь стучит в висках, рванулась вперед, выхватила из сумочки пистолет и сунула его в окошечко прежде, чем стекло успело подняться. Дуло пистолета чуть не уперлось в незнакомое Хулии лицо — молодое, бородатое, с испуганно вытаращенными глазами. Человек, сидевший рядом с водителем, так и подпрыгнул на сиденье, когда Сесар, рванув другую дверцу, угрожающе занес над его головой кочергу.

— Выходите! Выходите! — крикнула Хулия, едва владея собой.

Бородатый, изменившись в лице, умоляющим жестом вскинул руки с растопыренными пальцами.

— Успокойтесь, сеньорита! — пробормотал он. — Ради Бога, успокойтесь… Мы из полиции!

— Должен признать, — сказал инспектор Фейхоо, складывая руки на своем письменном столе, — что мы пока не слишком продвинулись в этом деле…

Он не закончил фразу и кротко улыбнулся Сесару, как будто неэффективность работы полиции могла как-то оправдать отсутствие успехов. В своем узком кругу мы с вами, светские люди — казалось, говорил его взгляд, — можем позволить себе немножко конструктивной самокритики.

Но Сесар, похоже, не собирался спускать дело на тормозах.

— Это, — проговорил он с глубочайшим презрением, — просто более изящный способ выразить то, что другие называют полной некомпетентностью.