/ / Language: Русский / Genre:love_contemporary, prose_contemporary

Танго старой гвардии

Артуро Перес-Реверте

Что такое танго? Пары, элегантно скользящие по паркету дорогих отелей? Вызов, дерзко брошенный в дымном кабаке Буэнос-Айреса? Или признание, с которого начинается история длиной в сорок лет? Каждый герой нового романа Артуро Переса-Реверте отвечает на этот вопрос по-своему и в свое время. Но для каждого из них встреча с этим легендарным танцем станет роковой, ведь лишь немногим под силу полюбить и исполнить подлинное танго — танго старой гвардии.

Артуро Перес-Реверте

Танго старой гвардии

«И все же такой женщине, как вы, нечасто суждено совпасть на земле с таким мужчиной, как я».

Джозеф Конрад

Вноябре 1928 года Армандо де Троэйе отправился в Буэнос-Айрес сочинять танго. Он мог себе позволить такое путешествие. Сорокатрехлетний автор «Ноктюрнов» и «Пасодобля для Дон Кихота» пребывал в зените славы, и не было в Испании иллюстрированного журнала, где не появилось бы фотографий композитора об руку с красавицей женой на борту трансатлантического лайнера «Кап Полоний» компании «Гамбург-Зюд».[1] Самым удачным вышел снимок в журнале «Бланко и негро» под рубрикой «Высший свет»: на палубе первого класса стоит чета Троэйе; муж (в английском макинтоше на плечах, одна рука — в кармане пиджака, в другой — сигарета) шлет прощальную улыбку собравшимся на пирсе; жена кутается в шубку, и светлые глаза, мерцая из-под элегантной шляпы, обретают, по восторженному мнению автора подтекстовки, «восхитительную золотистую глубину».

Вечером, когда еще не скрылись из виду береговые огни, Армандо де Троэйе переодевался к ужину, немного промешкав со сборами из-за приступа легкой, но не сразу унявшейся мигрени. Однако он настоял, чтобы жена дожидалась его не в каюте, а в салоне, откуда уже доносилась музыка, сам же с присущей ему обстоятельностью еще сколько-то времени перекладывал сигареты в золотой портсигар, прятал его во внутренний карман смокинга, а по другим рассовывал все необходимое для вечернего бдения — золотые же часы с цепочкой и зажигалку, два тщательно сложенных носовых платка, коробочку с таблетками пепсина, бумажник крокодиловой кожи с визитными карточками и мелкими купюрами для чаевых. Потом погасил верхний свет, закрыл за собой дверь в каюту люкс и, приноравливая шаг к мягкому покачиванию палубы, пошел по ковровой дорожке, приглушавшей гул машин, которые содрогались и грохотали где-то глубоко внизу, в самых недрах огромного корабля, увлекая его в атлантическую тьму.

Прежде чем пройти в салон, откуда навстречу ему со списком гостей уже спешил метрдотель, Армандо де Троэйе отразился в большом зеркале холла крахмальной белизной манишки и манжет, глянцевитым лоском черных туфель. Вечерний костюм, как всегда, подчеркивал хрупкое изящество его фигуры — композитор был среднего роста, с правильными, но невыразительными чертами лица, которым придавали привлекательности умные глаза, выхоленные усы и вьющиеся черные волосы, кое-где уже тронутые ранней сединой. Мгновение Армандо де Троэйе чутким ухом профессионала ловил, как ведет оркестр мелодию меланхолического нежного вальса. Потом улыбнулся, слегка и снисходительно — исполнение было верным, хоть и не более того, — заложил руку в карман брюк, ответил на приветствие мэтра и двинулся следом за ним к столику, зарезервированному на все время плавания в лучшей части салона. Знаменитость узнавали, провожали пристальными взглядами. От неожиданности и восхищения затрепетали ресницы красивой дамы с изумрудами в ушах. Когда оркестр начал следующую пьесу — еще один медленный вальс, — де Троэйе усаживался за стол, на котором под недвижным пламенем электрической свечи в стеклянном тюльпане стоял нетронутый коктейль с шампанским. С танцевальной площадки, то и дело заслоняемая вертящимися в вальсе парами, улыбалась композитору его молодая жена. Мерседес Инсунса де Троэйе, появившаяся в салоне на двадцать минут раньше, кружилась в объятиях статного молодого человека во фраке — профессионального танцора, по долгу службы, по судовой роли обязанного занимать и развлекать пассажирок первого класса, путешествующих в одиночку или оказавшихся без кавалера. Улыбнувшись в ответ, Армандо де Троэйе закинул ногу на ногу, с несколько преувеличенной придирчивостью выбрал сигарету и закурил.

1. Жиголо

В прежние времена у каждого из подобных ему была тень. Он был лучшим. Безупречно двигался на пятачке дансинга, а за его пределами был несуетлив, но проворен, всегда готов поддержать разговор уместной фразой, остроумной репликой, удачным и своевременным замечанием. Это обеспечивало расположение мужчин и восхищение женщин. Он зарабатывал на пропитание бальными танцами — танго, фокстрот, вальс-бостон — и когда говорил, не знал себе равных в умении пускать словесные фейерверки, а когда молчал — навевать приятную меланхолию. За долгие годы успешной карьеры у него почти не случалось осечек и промахов: любой состоятельной женщине вне зависимости от возраста трудно было отказать ему, где бы ни устраивалась вечеринка с танцами — в залах «Паласа», «Ритца», «Эксельсиора», на террасах Ривьеры или в салоне первого класса трансатлантического лайнера. Он принадлежал к той породе мужчин, которые по утрам во фраке сидят в кондитерской, пригласив на чашку шоколада прислугу из того самого дома, где накануне вечером она подавала ужин после бала. Он обладал таким даром или свойством натуры. Однажды, по меньшей мере, случилось ему спустить в казино все до нитки и вернуться домой без гроша, стоя на площадке трамвая и с напускным безразличием насвистывая: «Тот, кто банк сорвал в Монако…» И так элегантно умел он раскуривать сигарету или завязывать галстук, так безупречно были всегда отглажены сверкающие манжеты его сорочек, что взять его полиция осмеливалась не иначе как с поличным.

— Макс.

— Слушаю, хозяин.

— Можете отнести вещи в машину.

Играя на хромированных частях «Ягуара Марк Х», солнце Неаполитанского залива режет глаза точно так же, как прежде, когда под его лучами ослепительно вспыхивал металл других автомобилей, сам ли Макс Коста водил их или кто другой. Так, да не так: и это тоже переменилось неузнаваемо, и даже былой тени не найдешь нигде. Он смотрит себе под ноги и, более того, чуть сдвигается с места. Без результата. Он не может точно сказать, когда именно это случилось, да это и неважно, в сущности. Тень ушла со сцены, осталась позади, как и многое другое.

Сморщившись — то ли в знак того, что ничего не попишешь, то ли просто от того, что солнце бьет прямо в глаза, — он, чтобы отделаться от мучительного ощущения, накатывающего на него всякий раз, когда ностальгии или тоске одиночества удается разгуляться всерьез, старается думать о чем-нибудь конкретном и насущном: о давлении в шинах при массе полной и массе снаряженной, о том, плавно ли ходит рычаг переключения скоростей, об уровне масла. Потом, протерев замшевой тряпочкой посеребренного зверя на радиаторе и вздохнув глубоко, но не тяжко, надевает серую форменную тужурку, сложенную на переднем сиденье. Застегивает ее на все пуговицы, поправляет узел галстука и лишь после этого неторопливо поднимается по ведущим ко главному входу ступеням, по обе стороны которых стоят безголовые мраморные статуи и каменные вазы.

— Не забудьте саквояж.

— Не беспокойтесь, хозяин.

Доктору Хугентоблеру не нравится, когда прислуга называет его «доктором». В этой стране, часто повторяет он, плюнешь — не в dottori попадешь, так в cavalieri или commendatori.[2] А я — швейцарский врач. Это серьезно. И я не желаю, чтобы меня принимали за одного из них — за племянника кардинала, за миланского промышленника или еще за кого-то подобного. А к самому Максу Косте все обитатели виллы в окрестностях Сорренто обращаются просто по имени. И это не перестает удивлять его, потому за жизнь он успел поносить много имен: в зависимости от обстоятельств и требований момента — с аристократическими титулами и без, изысканных или самых простонародных. Но вот уже довольно давно, с тех пор, как тень его помахала платочком на прощанье — как женщина, что исчезает навсегда в клубах пара, заволакивающего окно спального вагона, а ты так и не понял, сейчас ли она скрылась из виду или уже давно начала двигаться прочь, — он зовется своим собственным, настоящим именем. Взамен тени вернулось имя: то самое, что до вынужденного, относительно недавнего и в известной степени естественного уединения, отмеренного тюремным сроком, значилось в пухлых досье, собранных полицейскими в половине стран Европы и Америки. Так или иначе, думает он сейчас, ставя в багажник кожаный саквояж и чемодан «Самсонайт», никогда, никогда, как бы солоно ни приходилось, даже вообразить было невозможно, что на закате дней своих будет говорить «слушаю, хозяин», отзываясь на свое крестное имя.

— Поехали, Макс. Газеты положили?

— У заднего стекла, хозяин.

Хлопают дверцы. Усаживая пассажира, он надевает, снимает и снова надевает форменную фуражку. Сев за руль, кладет ее на соседнее сиденье и с давним неизбывным кокетством смотрится в зеркало заднего вида, прежде чем поправить седую, но еще пышную шевелюру. И думает, что эта фуражка как ничто другое подчеркивает невеселый комизм ситуации и метит тот бессмысленный берег, куда житейские волны выбросили его после гибельного кораблекрушения. Но тем не менее всякий раз, когда в своей комнате на вилле он бреется перед зеркалом и, как шрамы, оставленные страстями и битвами, считает морщины, у каждой из которых есть имя — женщины, рулетка, рассветы неопределенности, полдни славы или ночи неудач, — он ободряюще подмигивает своему отражению, словно в этом рослом и пока еще вовсе не дряхлом старике с темными усталыми глазами узнаёт давнего и верного сообщника, которому ничего не надо объяснять. В конце концов, фамильярно, немного цинично и не без злорадства говорит ему отражение, просто необходимо признать, что в шестьдесят четыре года, да с такими картами на руках, что в последнее время сдает тебе жизнь, просто грех жаловаться. В схожих обстоятельствах другим — Энрико Фоссатаро, например, или старому Шандору Эстерхази — пришлось выбирать, обратиться в благодетельную службу социального призрения или смастерить удавку из собственного галстука и минутку подергаться в ванной комнате убогого гостиничного номера.

— Что там слышно в мире? — говорит Хугентоблер.

С заднего сиденья доносится вялый шелест перелистываемых страниц. Это не вопрос, а скорее комментарий. В зеркало Макс видит опущенные глаза хозяина, сдвинутые на кончик носа очки для чтения.

— Русские еще не сбросили атомную бомбу?

Хугентоблер, разумеется, шутит. Швейцарский юмор. Когда доктор в духе, он любит пошутить с прислугой — может быть, потому, что у него, человека холостого, нет семьи, которая посмеется его остроумию. Макс раздвигает губы, обозначая учтивую улыбку. Сдержанную и, если смотреть издали, вполне уместную.

— Ничего такого особенного: Кассиус Клей выиграл очередной бой… Астронавты «Джемини XI» вернулись домой целыми и невредимыми… Разгорается война в Индокитае.

— Во Вьетнаме, хотите сказать?

— Да-да. Во Вьетнаме. А из местных новостей — в Сорренто начинается шахматный матч на приз Кампанеллы: Келлер против Соколова.

— Господи боже… — говорит Хугентоблер с рассеянным сарказмом. — Ах-ах-ах, какая жалость, что я не смогу присутствовать. Чем только люди не занимаются…

— Да уж…

— Нет, вы только представьте — всю жизнь пялиться на шахматную доску. Непременно повредишься в рассудке. Вроде как этот Бобби Фишер.

— Ну да.

— Поезжайте по нижней дороге. Время есть.

Скрип гравия под шинами стихает — «Ягуар» выехал за железную ограду и медленно катит по бетону автострады, обсаженной оливами, мастиковыми и фиговыми деревьями. Макс мягко притормаживает на крутом повороте — и вот за ним открывается тихое сияющее море, против света похожее на изумрудное стекло, силуэты пиний, домики, лепящиеся на склоне горы, и Везувий по ту сторону залива. Позабыв на миг о присутствии пассажира, Макс поглаживает руль, всецело отдавшись удовольствию от вождения, благо две точки расположены во времени и в пространстве так, что можно слегка расслабиться. Врывающийся в окно ветер напоен медом, и смолой, и последними ароматами лета — в здешних местах оно всегда сопротивляется смерти, простодушно и ласково сражаясь с листками календаря.

— Чудесный день, Макс.

Моргнув, он возвращается к действительности и снова поднимает глаза к зеркалу заднего вида. Доктор Хугентоблер, отложив газеты в сторону, подносит ко рту гаванскую сигару.

— В самом деле.

— Когда вернусь, все будет уже совсем иначе.

— Будем надеяться, что нет. Всего три недели.

Вместе с клубом дыма Хугентоблер испускает невнятное бурчание. Этому краснолицему благообразному человеку принадлежит санаторий в окрестностях озера Гарда. Своим состоянием он обязан богатым евреям, просыпавшимся посреди ночи от того, что приснилось, будто они по-прежнему — в лагерном бараке, снаружи доносится лай караульных собак и эсэсовцы сейчас поведут в газовую камеру. Хугентоблер вместе со своим партнером, итальянцем Баккелли, в первые послевоенные годы лечил их, помогал забыть об ужасах нацизма и избавиться от кошмарных видений, а по окончании курса рекомендовал совершить поездку в Израиль, организуемую дирекцией, и присылал астрономические счета — благодаря им он и может теперь содержать дом в Милане, квартиру в Цюрихе и виллу в Сорренто с пятью автомобилями в гараже. Вот уже три года Макс водит их и отвечает за техническое состояние, а также следит, чтобы все было в исправности и порядке на вилле, где, кроме него, служат еще садовник и горничная — супруги Ланца из Салерно.

— Прямо в аэропорт не надо. Проедем через центр.

— Слушаю, хозяин.

Скользнув беглым взглядом по циферблату «Фестины» на левом запястье — часы в корпусе поддельного золота идут верно, а стоят дешево, — Макс вливается в редкий поток машин, мчащих по проспекту Италии. Действительно, времени более чем достаточно, чтобы доктор на моторном катере успел добраться из Сорренто на другой берег, минуя все извивы и повороты дороги, ведущей в аэропорт Неаполя.

— Макс.

— Да, хозяин?

— Остановите у Руфоло и купите мне коробку «Монтекристо № 2».

Трудовые отношения между Максом Костой и будущим работодателем были урегулированы мгновенно, с первого взгляда, которым психиатр окинул претендента, тотчас потеряв интерес к лестным — и наверняка лживым — рекомендациям его предшественников и соперников. Хугентоблер, человек практического склада, свято уверенный, что профессиональное чутье и житейская опытность никогда не подведут и помогут разобраться в особенностях «condition humaine»,[3] решил, что стоящий перед ним элегантный, хоть и несколько потасканный человек с открытой, почтительной и спокойной манерой держаться, с благовоспитанной сдержанностью, сквозящей в каждом жесте и слове, есть олицетворение порядочности и приличий, воплощение достоинства и компетентности. И кому же, как не ему, вверить попечение о том, чем так гордится доктор из Сорренто, — великолепную коллекцию автомобилей, в которой имелись «Ягуар», «Роллс-Ройс Silver Cloud II» и три антикварные диковины, в том числе и «Бугатти 50Т-купе». Разумеется, Хугентоблер и вообразить себе не мог, что в былые времена его нынешний шофер сам раскатывал в машинах не менее роскошных — собственных или чужих. Будь сведения швейцарца полнее, он пересмотрел бы, пожалуй, свои воззрения и счел бы нужным подыскать себе колесничего с наружностью менее импозантной и с биографией более заурядной. И сочтя так, просчитался бы. Ибо всякий, кто сведущ в оборотной стороне явлений, понимает: люди, потерявшие свою тень, подобны женщинам с богатым прошлым, подписывающим брачный контракт: не бывает жен вернее — они знают, чем рискуют. Но, разумеется, не Максу Косте просвещать доктора Хугентоблера по части мимолетности теней, порядочности потаскух или вынужденной честности тех, кто был сначала жиголо, а потом так называемым вором в белых перчатках. Впрочем, белыми они оставались не всегда.

Когда моторный катер «Рива» отваливает от дебаркадера «Марина Пиккола», Макс Коста еще несколько минут стоит, опершись на ограждение волнолома и глядя вслед суденышку, скользящему по голубому клинку залива. Потом развязывает галстук, снимает форменную тужурку и, перебросив ее через руку, идет к автомобилю, припаркованному возле управления финансовой гвардии, у подножья обрывистой горы, возносящейся к Сорренто. Сунув пятьдесят лир мальчику, присматривавшему за «Ягуаром», садится за руль и медленно выезжает на дорогу, по замкнутой кривой поднимающуюся к городку. На площади Тассо останавливается, пропуская вышедшую из отеля «Виттория» троицу — двух женщин и мужчину, — и рассеянно смотрит, как, держась почти вплотную к радиатору, они проходят мимо. У всех троих вид богатых туристов — из тех, что предпочитают приезжать не в пик сезона, когда так многолюдно и шумно, а попозже, чтобы спокойно наслаждаться морем, солнцем и хорошей погодой, благо она тут держится до глубокой осени. Мужчине — темные очки, пиджак с замшевыми заплатами на локтях — на вид лет тридцать. Младшая его спутница — хорошенькая брюнетка в мини-юбке; длинные волосы собраны в «конский хвост». Старшая — женщина более чем зрелых лет — в бежевом кардигане, в темной юбке, в мужской твидовой шляпе на очень коротко остриженной серебристо-седой голове. Птица высокого полета, наметанным глазом определяет Макс. Такая элегантность достигается не самой одеждой, а умением ее носить. Это выше того среднего уровня, который даже в это время года встречается на виллах и в хороших отелях Сорренто, Амальфи и Капри.

В этой женщине есть нечто такое, отчего невольно провожаешь ее глазами. Может быть, дело в том, как она держится, как неторопливо и уверенно идет, небрежно сунув руку в кармашек вязаного жакета: эта манера присуща тем, кто всю жизнь твердо ступает по коврам, устилающим мир, который принадлежит им. А может быть, в том, как поворачивает голову к своим спутникам и смеется каким-то их словам или сама произносит что-то, но что именно — не слышно за поднятыми стеклами машины. Так или иначе, но на одно стремительное мгновение, как бывает, когда в голове вдруг вихрем проносятся разрозненные обрывки забытого было сна, Максу чудится, что он ее знает. Что узнаёт какой-то давний, дальний образ, жест, голос, смех. Все это так удивляет его, что, лишь вздрогнув от раздавшегося сзади требовательного гудка, он приходит в себя, включает первую передачу и проезжает немного вперед, не сводя глаз с троицы, которая уже пересекла площадь Тассо и заняла, не ища тени, столик на веранде бара «Фауно».

Макс уже почти на углу Корсо Италия, когда память его вновь будоражат знакомые ощущения, но на этот раз воспоминание конкретней — отчетливей лицо, внятнее голос. Яснее предстает какой-то эпизод или даже череда сцен. Удивление сменяется ошеломлением, и он давит на педаль тормоза так резко, что водитель задней машины опять сигналит ему в спину, а потом негодующе жестикулирует, когда «Ягуар» внезапно и стремительно уходит направо и притирается к обочине.

Макс вынимает ключ из замка зажигания и несколько секунд сидит неподвижно, разглядывая свои руки на руле. Потом вылезает из машины, натягивает тужурку и под пальмами, которыми обсажена площадь, шагает к террасе бара. Он встревожен. Он, можно даже сказать, напуган тем, что реальность вот-вот подтвердит смутное наитие. Троица все еще сидит на прежнем месте и занята оживленным разговором. Стараясь, чтобы не заметили, Макс прячется за кустами небольшого сквера, метрах в десяти от стола, и теперь женщина в твидовой шляпе обращена к нему в профиль: она болтает со своими спутниками, не подозревая, как внимательно за ней наблюдают. Да, вероятно, в свое время была очень хороша, думает Макс, лицо ее и сейчас, как принято говорить, хранит следы былой красоты. Может быть, это и есть та, о ком я думаю, размышляет он, мучаясь сомнениями, но определенно утверждать нельзя. Слишком много женских лиц промелькнуло за время, объявшее и «до», и долгое-долгое «после». По-прежнему скрываясь за кустами, он вглядывается, ловит какие-то ускользающие черточки, способные освежить память, но так и не может прийти ни к какому выводу. Наконец спохватывается: если будет торчать здесь и дальше, то непременно привлечет к себе внимание — и, обогнув террасу, усаживается за столик в глубине. Заказывает негрони[4] и еще минут двадцать изучает женщину, сопоставляя ее манеры, повадки, жесты с теми, что хранит его память. Когда трое покидают бар и снова переходят площадь, направляясь к виа Сан-Чезарео, Макс наконец узнает ее. Или думает, что узнал. Держась поодаль, он идет следом. Лет сто уж не билось так сильно его старое сердце.

Хорошо танцует, отметил Макс Коста. Раскованно и даже не без дерзости. Отважилась повторить за ним неожиданное, сложное, вычурное па, которое он сделал специально, чтобы опробовать ее мастерство: менее ловкая женщина нипочем бы не справилась. Лет двадцати пяти, прикинул он. Высокая, стройная, руки длинные, с тонкими запястьями, а ноги под легким, темным, на свету отливающим в лиловое шелком, который открывает ее плечи и спину до самой талии, кажутся просто бесконечными. Она была на высоких каблуках, подобающих вечернему туалету, и потому лицо — невозмутимое, хорошо очерченное и вылепленное — приходилось вровень с лицом Макса. Золотисто-русые волосы по последней моде сезона были слегка подвиты и коротко подрублены сзади, на затылке. Танцуя, она смотрела в одну точку — чуть выше фрачного плеча, где лежала ее рука с обручальным кольцом на безымянном пальце. Ни разу после того, как Макс с учтивым поклоном пригласил ее на медленный вальс-бостон, он так и не встретился с ней глазами. А они у нее под ровными дугами высоких, выщипанных в ниточку бровей цветом напоминали прозрачный, текучий мед и были слегка подведены — ровно настолько, насколько нужно, точно так же, как в самую меру были чуть тронуты помадой губы. Ничего общего с другими пассажирками, которым Макс Коста оказывал внимание в тот вечер, — зрелыми дамами, крепко надушенными пачулями или сиренью, и неуклюжими, затянутыми в светлые платья с короткими юбками барышнями, которые прикусывали губы, силясь не сбиться с такта, вспыхивали, когда он обхватывал их талию, и хлопали в ладоши при звуках «хупы-хупы». Так что танцор с «Полония» впервые за весь вечер начал получать удовольствие от своей работы.

Они так и не взглянули друг на друга, пока оркестр, завершив бостон «What I’ll Do», не начал танго «В сумраке». На мгновение замерли на полупустой площадке, и Макс, увидев, что она не спешит возвращаться к своему столику — куда только что сел человек в смокинге: муж, без сомнения, — при первых тактах приглашающе развел руки, и женщина бесстрастно, как и прежде, подчинилась. Опустила левую руку на плечо партнеру, томно протянула ему правую и пошла (точнее говоря, «заскользила», подумал Макс) по паркету, как и прежде уставившись медовыми глазами куда-то поверх головы кавалера: она как будто его не замечала, но при этом с поразительной точностью повиновалась уверенному медленному ритму, в котором он вел ее, стараясь сохранять почтительное расстояние — ни на дюйм не меньше нужного для правильного выполнения фигур.

— Как вам здесь нравится? — спросил он, исполнив сложное па, которое она повторила с полнейшей непринужденностью.

Она наконец удостоила его мимолетным взглядом. И, кажется, намеком на улыбку — мелькнувшую и тотчас вслед за тем исчезнувшую.

— Здесь прекрасно.

В последние годы танго, возникшее в Аргентине и вошедшее в моду на парижских «балах апашей», производило фурор по обе стороны Атлантики. И неудивительно, что танцевальная площадка немедленно заполнилась парами, с большей или меньшей грацией выполнявшими разнообразные фигуры, причем выполнение это в зависимости от мастерства варьировало от пристойного до смехотворного. Партнерше Макса меж тем легко удавались самые сложные па — причем и классические, ожидаемые и предусмотренные, и такие, которые он, с каждой минутой все больше доверяя своей даме, изобретал на ходу, в свойственных ему изысканно-простом стиле и чуть замедленном темпе, а она, ни разу не сбившись, не потеряв ритма, следовала за ним естественно и свободно. И тоже получала явное удовольствие от движения и музыки — об этом можно было судить и по улыбкам, которыми после каких-нибудь особо замысловатых фигур теперь иногда одаривала Макса, и по тому, что время от времени ее золотистый взгляд, возвращаясь из неведомых далей, на несколько секунд обращался к партнеру.

Во время танца Макс наметанным глазом терпеливого охотника изучал мужа своей дамы. Он привык оценивать женщин, с которыми танцевал, еще и по тому, какие у них мужья, отцы, братья, сыновья, любовники. Одним словом, мужчины, сопровождавшие их кто горделиво, кто высокомерно, кто со скучливой досадой, кто с равнодушной покорностью судьбе — и роднила все эти разнообразные чувства лишь их принадлежность к сильному полу. Многое могут рассказать о человеке булавка в галстуке, часовая цепочка, портсигар и перстень, толщина бумажника, полуоткрытого при расплате с лакеем в ресторане, покрой костюма и добротность ткани, из которой он сшит, стрелка на брюках и глянец на башмаках. И даже узел, каким повязан галстук. Все эти сведения позволяли Максу Косте в такт музыке намечать цель и определять пути к ее достижению, а выражаясь прозаически — переходить от бальных танцев к занятиям более прибыльным. Прожитые годы и знание жизни сошлись воедино в словах, сказанных ему семь лет назад в Мелилье графом Борисом Долгоруким-Багратионом — капралом первой роты Иностранного легиона — за полторы минуты до того, как от бутылки сквернейшего коньяка его вывернуло наизнанку на заднем дворе борделя некой Фатимы:

— Вот что я тебе скажу, милейший мой Макс: женщину нельзя оценивать саму по себе. Женщина помимо того — и сверх того — это мужчины, которые у нее были, есть и еще могут быть. Без этого ни одну невозможно понять… И тот, кто примет весь список, тот и завладеет ключом от ее сейфа. И проникнет в ее тайны.

Когда музыка смолкла, Макс, проводив даму до места, смог разглядеть поближе мужа — элегантного, уверенного в себе господина за сорок. Его никак нельзя было назвать красавцем, но привлекательности ему добавляли тонкие, выхоленные усы, волнистые, уже начинавшие седеть волосы, живые и умные глаза, которые, как догадался Макс, замечали мельчайшие подробности всего, что происходило на площадке. Еще прежде, чем приблизиться к его жене, Макс нашел их имена в списке гостей, и метрдотель подтвердил: да, это испанский композитор Армандо де Троэйе с супругой, плывут первым классом, каюта люкс, за обедом места им зарезервированы в главном зале судового ресторана, за капитанским столом, что в мире лайнера «Полоний» означало большие деньги или чрезвычайно видное положение в обществе, а чаще — то и другое вместе.

— Вы доставили мне истинное удовольствие, сеньора. Превосходно танцуете.

— Спасибо.

Макс отдал короткий, почти военный полупоклон, зная, что его партнершам нравится и эта его манера благодарить за танец, и та непринужденность, с какой он брал и подносил к губам руку дамы — а Меча Инсунса де Троэйе, прежде чем сесть на стул, предупредительно отодвинутый поднявшимся с места мужем, ответила легким и холодным кивком. Макс повернулся, пригладил с боков — сперва левой рукой, а потом правой — блестящие, черные, чуть припомаженные волосы, зачесанные назад, и удалился. Огибая танцующих, он шел с учтивой улыбкой на губах, ни на кого не глядя, но чувствуя, что все его сто семьдесят девять сантиметров, облитые безупречным фраком (купленным на последние деньги перед подписанием контракта с пароходством), приковывают к себе любопытные взгляды дам, еще остававшихся за столами, — многие пассажиры уже поднялись и потянулись в ресторан. Половина присутствующих сейчас глубоко презирают меня, подумал он, весело и привычно принимая свой удел. Другую половину составляют женщины.

Троица меж тем останавливается перед лавочкой с сувенирами, открытками и книгами. Хотя с окончанием сезона закрылись многие магазины и рестораны Сорренто, в том числе и несколько роскошных бутиков на Корсо Италия, старый квартал с центром на Сан-Чезарео по-прежнему любим туристами и исправно ими посещается. Улица не широка, так что Макс должен остановиться на изрядном расстоянии — возле магазина деликатесов: укрепленная в деревянной раме на подставке грифельная доска, где мелом выведен перечень товаров, служит ему надежным укрытием. Девушка с «конским хвостом» вошла внутрь, а двое ее спутников остались на тротуаре. Черноволосый красивый молодой человек смеется, сняв свои темные очки. Женщина в твидовой шляпе, вероятно, относится к нему с нежностью, потому что минуту назад ласково погладила его по щеке. Вот юноша сказал что-то смешное, и она расхохоталась так громко, что до соглядатая отчетливо донесся ее смех — звонкий и безудержный: смех ее очень молодит, а Макса заставляет вздрогнуть от нахлынувших воспоминаний. Это она, убеждается он окончательно. Минуло двадцать девять лет с тех пор, как он видел ее в последний раз. Тогда над осенним побережьем моросил дождь: под балюстрадой, отделяющей от пляжа проспект Англичан, носился по влажной гальке пес, и Ницца, раскинувшаяся за белым фасадом отеля «Негреско», теряя четкость очертаний, расплывалась в серой влажной дымке. Столько времени минуло от одной встречи до другой, что немудрено, если воспоминания путаются. Тем не менее бывший жиголо, ныне управляющий и водитель доктора Хугентоблера, больше не сомневается. Конечно, это та самая женщина. Он узнает ее манеру смеяться и наклонять голову набок, несуетливость повадок и естественное изящество движений. И эту привычку держать одну руку в кармане. Макс хочет подойти и взглянуть на нее вблизи, чтобы развеять последние сомнения, но не смеет. Тут в дверях сувенирной лавки появляется девушка, и вот все трое уже идут обратно, и пока они еще не поравнялись с гастрономом, Макс успевает торопливо спрятаться за грифельную доску. Оттуда он провожает взглядом женщину в твидовой шляпе, еще раз всматривается в ее профиль и, вздрогнув, понимает, что не ошибся. Текучий прозрачный мед ее глаз подтверждает его правоту. И, по-прежнему держась поодаль, Макс следует за троицей до самой площади Тассо, до ворот отеля «Виттория».

Он снова увидел ее на следующий день, на шлюпочной палубе. Это получилось случайно: ни ему, ни ей нечего было там делать. Максу, как и всему персоналу — в отличие от судовой команды, — не было доступа в зону первого класса. И чтобы не появляться на прогулочной палубе левого борта, где пассажиры в парусиновых шезлонгах и плетеных креслах принимали воздушные ванны — правый борт предназначался тем, кто предпочитал кегли, шаффлборд[5] или стрельбу по тарелочкам, — ему пришлось по короткому трапу подняться туда, где по обе стороны от трех огромных красно-белых труб под брезентом стояли по восемь в ряд шестнадцать спасательных шлюпок. Место это было тихое и безлюдное — нечто вроде нейтральной территории, куда не заглядывают пассажиры, потому что громоздкие лодки нарушают уют и портят вид. Но для пассажиров, все же решивших заглянуть туда, предусмотрены были деревянные скамьи — и вот на одной из них Макс, пройдя между выкрашенной в белый цвет крышкой палубного люка и огромным раструбом вентиляционного кожуха, подающего свежий воздух внутрь корабля, увидел и узнал ту, с кем танцевал накануне вечером.

День был ясный, безветренный и для этого времени года — теплый. Макс, вышедший запросто, без шляпы, без перчаток и трости, в серой пиджачной паре, белой рубашке и галстуке в горошек, ограничился поэтому легким поклоном. Когда, проходя мимо, он на миг заслонил солнце, женщина в элегантном кашемировом костюме — жакет три четверти с прямой плиссированной юбкой — оторвалась от книги, которую держала на коленях, подняла голову в фетровой шляпке с опущенными полями, делавшими лицо у́же, и посмотрела на него. По мелькнувшей в ее глазах искорке Макс понял, что его узнали, и с тактом, продиктованным обстоятельствами встречи и положением каждого из них двоих на этом пароходе, позволил себе на миг задержаться и сказать:

— Добрый день.

Она, уже было опустившая голову, при этих словах вновь вскинула глаза и ответила безмолвным кратким кивком.

— Я… — начал он, ощущая внезапную скованность оттого, что вступал на зыбкую почву, и уже раскаиваясь, что заговорил.

— Помню, — отвечала она спокойно. — Мой вчерашний кавалер.

И оттого, что произнесено было «кавалер», а не «партнер», он вдруг проникся к ней благодарностью.

— Не помню, успел ли сказать вам, что вы чудесно танцуете.

— Успели.

И вновь взялась за книгу. Покуда раскрытый том лежал у нее на коленях, он заметил, что́ это. Бласко Ибаньес «Четыре всадника апокалипсиса».

— Всего доброго. Приятного чтения.

— Спасибо.

Он пошел дальше, не зная, читает ли она или смотрит ему вслед. Шел руки в карманы, стараясь держаться независимо и свободно. Остановился у крайней шлюпки и, спрятавшись за ней от ветра, достал из серебряного портсигара с чужой монограммой на крышке сигарету, прикурил. И воспользовался этим, чтобы незаметно оглянуться туда, где на скамейке склонившаяся над книгой женщина продолжала читать. И оставалась все так же невозмутима.

Отель «Виттория». Застегивая тужурку, Макс Коста проходит под золоченой вывеской на железной арке входа, здоровается со швейцаром и шагает дальше по широкой дорожке, окаймленной столетними пиниями и разнообразными кустами. Парк здесь тянется от площади Тассо до самого края обрыва, нависая над зданием морского вокзала «Марина Пикколо» и над морем, где возвышаются три корпуса гостиницы. Спустившись по небольшой лестнице, Макс оказывается в холле центрального здания, перед стеклянной стеной, за которой виден зимний сад и террасы, заполненные — как странно для этого времени года — множеством людей: они пьют аперитивы. Слева, за стойкой портье, стоит Тициано Спадаро — их знакомство относится к тем давним временам, когда нынешний шофер доктора Хугентоблера останавливался в отелях такого класса, как «Виттория». Частые и щедрые чаевые, сунутые и принятые незаметно, как велит неписаный закон, подготовили почву для взаимной, искренней, проверенной годами симпатии, которая связывает тех, кого принято называть «подельниками». Отсюда и дружеское «ты», немыслимое двадцать лет назад.

— Кого я вижу! Макс! Давно не заглядывал.

— Почти четыре месяца.

— Очень рад тебя видеть.

— Взаимно. Как поживаешь?

Пожав плечами, Спадаро — лысоватый, с выпирающим из-под тесного пиджака брюшком — заводит обычную песню, как трудно живется людям его профессии в мертвый сезон: чаевых мало, постояльцы — в основном те, кто приезжает на уик-энд с девицами, мечтающими о карьере актрисы или модели, да орава горластых янки, которые совершают тур Неаполь — Искья — Капри — Сорренто (в каждом городе — bed and breakfeast[6]) и постоянно требуют воды в бутылках, потому что из-под крана пить опасаются. По счастью, Спадаро показывает на отделенный стеклянной стеной зимний сад, где для межсезонья на удивление многолюдно — спасает положение шахматный матч «Приз Кампанеллы»: поединок Келлер — Соколов привлек в отель шахматистов, журналистов и болельщиков.

— Мне нужно кое-что у тебя узнать. Потихоньку.

Спадаро не произносит «вроде как в добрые старые времена», однако в его глазах, поначалу удивленных, затем насмешливых, вспыхивает искорка былого — и чуть опасливого — сообщничества. Теперь, на пороге пенсии, когда за плечами — пятьдесят лет службы, начавшейся с нажимания кнопок в лифте неапольского «Эксельсиора», он может сказать, что повидал всё. В это «всё» входит и Макс Коста эпохи расцвета. Неужели еще не увял?

— Я думал, ты отошел от дел.

— Я и отошел.

— А-а, — с облегчением произносит старый портье.

Тогда Макс задает свой вопрос: его интересует дама — уже в годах, элегантная, появляется в сопровождении девушки и молодого человека привлекательной наружности. Вошли в отель десять минут назад. Они — здешние постояльцы?

— Ну да, разумеется. Парень — это не кто иной, как сам Келлер.

Макс моргает не без растерянности. Молодой человек и девушка его как раз не интересуют.

— Кто-кто?

— Хорхе Келлер, чилийский гроссмейстер. Претендент на звание чемпиона мира по шахматам.

Макс наконец припоминает это имя, а Спадаро сообщает подробности. Приз Лучано Кампанеллы, который будет в этом году разыгрываться в Сорренто, учрежден туринским мультимиллионером, одним из основных акционеров «Оливетти» и «ФИАТ». Страстный поклонник шахмат, он, каждый раз выбирая какой-нибудь заметный итальянский город, а в нем — самый фешенебельный отель, ежегодно устраивает подобные турниры с участием первых шахматистов мира, получающих за это огромные деньги. Нынешняя встреча двух сильнейших — действующего чемпиона мира и претендента на это звание — будет длиться четыре недели и состоится за несколько месяцев до чемпионата мира. Победитель получает пятьдесят тысяч долларов, проигравший — десять, но, помимо крупной денежной премии, престиж турнира Кампанеллы высок еще и потому, что замечено: победитель этого матча неизменно одерживал верх и на чемпионате мира, завоевывая или сохраняя корону. Сейчас действующему чемпиону Соколову предстоит играть с Келлером, опередившим всех остальных соперников.

— Так этот юноша и есть Келлер? — удивленно спрашивает Макс.

— Ну да, он самый. Очень душевный малый, без фанаберии — не в пример прочим своим коллегам… Русский, надо сказать, малоприятный тип. Сидит у себя, как барсук в норе… вокруг всегда охрана…

— А она?

Спадаро неопределенно пожимает плечами; надо отдать портье должное — этот жест у него в ходу лишь по отношению к очень редкой категории постояльцев. К тем, о которых почти ничего не известно.

— Невеста. Но тоже числится в составе его команды. — Освежая память, портье листает книгу записи постояльцев. — Ирина ее зовут… Ирина Ясенович. Имя югославское, но паспорт у нее канадский.

— Нет, я имел в виду другую. Седая, коротко стриженная.

— А-а, это мамаша.

— Чья? Невесты?

— Келлера.

Новая встреча произошла два дня спустя, в танцевальном салоне. В тот день капитан устроил торжественный ужин в честь какого-то именитого пассажира, и протокол предписывал мужчинам сменить темный костюм или смокинг на узкий облегающий фрак с крахмальным пластроном и белым галстуком. Сперва пассажиры собрались в салоне и пили коктейли, слушая музыку, потом прошли в ресторан, а после ужина самые молодые или самые неугомонные снова и уже до глубокой ночи засели в салоне. Оркестр, как всегда, начал с нежных медленных вальсов, и партнершами Макса Косты уже раз шесть становились почти исключительно юные барышни и молодые дамы — категория пассажирок, интереса не представляющая. Лишь медленный фокстрот доставил ему некую англичанку — не первой молодости, но довольно хорошенькую, путешествовавшую вдвоем с подругой. Каждый раз, оказываясь в танце рядом с ними, он видел, что они перешептываются, подталкивая друг друга локтями. Англичанка была белокурая, пухленькая, может быть, несколько чопорная. И при этом немного вульгарная, если судить по тому, как обильно была она надушена «My Sin» и обвешана драгоценностями, — но танцевала неплохо. Впрочем, помимо красивых голубых глаз, у нее имелось и еще одно неоспоримое достоинство — деньги: подойдя, чтобы пригласить ее, Макс с ходу оценил лежавшую на столе золотую плетеную сумочку, да и драгоценности на первый взгляд казались хороши, особенно сапфировый гарнитур — браслет и серьги: камни в них тянули не меньше чем на четыреста фунтов стерлингов. Ее звали мисс Ханиби, как, сверившись со списком гостей, сообщил Максу распорядитель по фамилии Шмюкер (почти вся судовая команда и персонал состояли из немцев), с высоты полувекового опыта трансатлантических плаваний предположивший, что она, скорее всего, вдова или в разводе. Так что Макс, после нескольких туров тщательно изучив, как действует на партнершу неизбежно возникающая в танце близость в сочетании с безукоризненными манерами — ни единого неуместного движения, идеально выдержанная дистанция, корректность истинного профессионала — и с победительной мужской улыбкой, озарявшей его лицо, когда он подводил даму к ее месту и слышал покорное «so nice»,[7] — внес англичанку в список возможных жертв. Пять тысяч морских миль и три недели пути сулили многое.

На этот раз супруги де Троэйе появились вместе. Макс как раз отошел за вазоны с цветами, окаймлявшие эстраду, чтобы передохнуть, выпить стакан воды и выкурить сигарету. Оттуда он и увидел, как они входят, предшествуемые обходительным Шмюкером: держатся рядом, но жена идет чуть-чуть впереди, а за нею следует муж с белой гвоздикой на черном атласе лацкана, правая рука — в кармане, отчего слегка оттопыривается фрачная фалда, в левой — сигарета. Армандо де Троэйе, казалось, был глубоко равнодушен к тому, что публика встретила его появление с таким интересом. Что же касается его жены, то она будто сошла со страниц иллюстрированного журнала. Посверкивая жемчугами на шее и в ушах, уверенно постукивая высокими каблуками по настилу чуть покачивающейся палубы, она невозмутимо несла себя, и графически четкие, удлиненные и кажущиеся нескончаемыми линии статного тела угадывались под легким длинным дымчато-зеленоватым платьем (самое малое, пять тысяч франков в Париже, на рю де ла Пэ, наметанным глазом определил Макс): оставляя обнаженными руки, плечи и спину до самой талии, оно держалось на единственной тоненькой лямке на шее, открытой обольстительно высоко, до самого затылка. Восхищенный Макс сделал два вывода. Жена де Троэйе относится к числу тех женщин, чью элегантность оцениваешь с первого взгляда, а красоту — лишь со второго. И принадлежит к разряду дам, рожденных носить подобные платья так, словно это их вторая кожа.

Потанцевать с ней удалось не сразу. Оркестр заиграл сперва кэмел-трот, а потом все еще не вышедший из моды шимми с нелепым названием «Тутанхамон» — и Максу пришлось одну за другой потешить двух юных бразильских резвушек, которым не терпелось, пусть и под бдительным приглядом — обе пары симпатичных на вид родителей издали следили за дочерьми — испробовать недавно выученные па, что они и делали довольно изящно и живо, дергая поочередно то левым, то правым плечом вперед-назад до тех пор, пока не выбились из сил сами и едва не довели до изнеможения своего кавалера. А при первых тактах блэк-боттома[8] «Love and popcorn» на Макса предъявила права еще молодая, не очень миловидная, но безукоризненно одетая и наряженная американка, которая мало того что оказалась приятной партнершей, но и незаметно сунула в руку кавалера, когда тот проводил ее на место, сложенную вдвое пятидолларовую купюру. В течение вечера Макс время от времени оказывался у стола, где сидели композитор с женой, но так и не смог встретиться с Мерседес взглядом — всякий раз оказывалось, что она смотрит в другую сторону. Сейчас за столом никого не было, и лакей убирал два пустых стакана. Вероятно, Макс, занятый случайной партнершей, пропустил ту минуту, когда супруги де Троэйе поднялись и прошли в ресторан.

Воспользовавшись перерывом — в семь часов начался ужин, — он выпил чашку крепкого бульона. Когда предстояло танцевать, он никогда не ел плотно, следуя еще одной привычке, усвоенной много лет назад в Иностранном легионе, хотя в ту пору танцы были иные, и наедаться перед боем солдаты избегали на случай раны в живот. Покончив с бульоном, надел плащ и вышел на прогулочную палубу левого борта выкурить еще одну сигарету, проветриться и поглядеть, как переливается в море отражение восходящей луны. В четверть девятого вернулся в салон, сел за свободный столик неподалеку от эстрады и болтал с музыкантами, пока из ресторана не показались первые пассажиры — мужчины направлялись в игорный зал, в библиотеку или в курительный салон, молодежь и парочки рассаживались вокруг танцевальной площадки. Оркестр принялся настраивать инструменты, Шмюкер взбодрил официантов, зазвучал смех, захлопали шампанские пробки. Макс встал, удостоверился, что галстук-бабочка не сбился набок, манишка и манжеты не вылезли дальше положенного, одернул фрак и обвел салон взглядом, ища, не требуются ли кому-нибудь его услуги. Тут под руку с мужем и вошла она.

Чета заняла тот же стол. Оркестр начал болеро, и публика немедленно оживилась. Мисс Ханиби и ее подруга не вернулись из ресторана, и Макс не знал, появятся ли они сегодня еще. Впрочем, их отсутствие его обрадовало. Под каким-то вздорным предлогом он пересек площадку, огибая пары, уже задвигавшиеся под текучую музыку. Супруги продолжали сидеть молча, наблюдая за танцующими. Лакей как раз ставил перед ними два широких низких бокала и ведерко со льдом, откуда выглядывало горлышко «Клико», когда Макс остановился у их столика. Поклонился мужу, который сидел нога на ногу, слегка откинувшись на стуле, одной рукой облокотившись на столешницу, а в другой, с поблескивающими на безымянном пальце обручальным кольцом и массивным золотым перстнем с синим камнем, держал очередную сигарету. Затем Макс взглянул на жену, с любопытством рассматривавшую его. На ней не было никаких украшений — ни браслетов, ни колец (кроме обручального) — кроме великолепного жемчужного ожерелья и жемчужных же серег. Предлагая себя в качестве кавалера, Макс не произнес ни слова, но лишь снова поклонился — чуть резче, чем в первый раз, уронил и вздернул голову, почти по-военному, с легким щелканьем сдвинув каблуки, после чего замер, пока она медлительной благодарной улыбкой не обозначила отказ. Он уже хотел было извиниться и отойти, когда муж снял локоть со стола, тщательно выровнял стрелки на брюках и, сквозь сигаретный дым взглянув на жену, небрежно сказал:

— Я устал. И, похоже, слишком плотно поужинал. Потанцуй, мне приятно будет посмотреть на тебя.

Она поднялась не сразу. Мгновение смотрела на Армандо де Троэйе, а тот снова затянулся сигаретой и движением век молча подтвердил разрешение.

— Развлекись, — проговорил он чуть погодя. — Молодой человек чудесно танцует.

Как только она встала, Макс осторожно ее обнял. Мягко взял за правую руку, обхватил талию. Прикосновение к теплой коже неожиданно удивило. Он уже видел этот длинный вырез на вечернем платье, однако при всей своей опытности в деле обнимания дам не предполагал почему-то, что в танце ладонь его дотронется до обнаженного тела. Хотя он быстро скрыл замешательство под непроницаемым профессиональным бесстрастием, его кратчайшую заминку партнерша заметила — или ему показалось. Верным признаком этого был взгляд, направленный, пусть и на мгновение, прямо ему в глаза, а потом вновь устремившийся в какие-то неведомые дали. Чуть изогнувшись вбок, Макс начал движение, подхваченное ею с удивительной естественностью, и они заскользили по площадке среди других пар. Раз и другой он коротко оглядел ее ожерелье.

— Не боитесь покружиться? — шепнул он через минуту, зная, что следующие несколько аккордов позволят выполнить эту фигуру.

Секунды две она смотрела на него молча и потом ответила:

— Нет, конечно.

Он остановился, снял руку с ее талии, и дама, грациозностью движений как будто возмещая неподвижность кавалера, два раза подряд сделала оборот вокруг своей оси — сначала в одну, а потом в другую сторону. Ладонь его вновь легла на плавный изгиб ее талии, и они продолжили танец с такой идеальной согласованностью всех движений, словно репетировали его раз шесть. На ее губах появилась улыбка, а Макс удовлетворенно кивнул. Другие танцоры посторонились, глядя на их пару с восхищением или завистью, и тогда она слегка сжала ему руку и шепнула предостерегающе:

— Не будем привлекать внимания.

Макс извинился, получив в ответ еще одну улыбку, означавшую, что извинение принято. Ему нравилось танцевать с этой женщиной. Она подходила ему по росту — приятно было ощущать под правой ладонью тонкую талию, а на левой — опирающиеся о нее пальцы партнерши и уверенную легкость и свободу, с какими его дама двигалась в такт музыке, ни на миг не теряя элегантной уверенности в себе. В ее манере держаться на площадке была, может быть, даже доля вызова, без малейшей, впрочем, вульгарности, — это особенно почувствовалось в ту минуту, когда она с величайшим спокойствием и грацией совершила два оборота вокруг партнера. Взгляд ее по-прежнему почти все время был устремлен в какую-то даль, но это позволяло Максу рассматривать ее хорошо очерченное лицо, рисунок неярко подкрашенных губ, слегка напудренный нос, гладкий лоб, а под ним — ровные дуги выщипанных бровей и длинные ресницы. И пахло от нее приятно — какими-то нерезкими духами, которые Макс не мог опознать, потому что они смешивались с запахом ее кожи: может быть, «Arpège»? Да, она, без сомнения, относилась к тем женщинам, каких называют «желанными». Он посмотрел на мужа — тот из-за столика наблюдал за ними, не выказывая особо пристального внимания, время от времени поднося к губам бокал с шампанским, — а потом снова перевел глаза на ожерелье своей дамы, в котором приглушенно, матово дробились электрические огни. Не меньше двухсот первоклассных жемчужин, прикинул Макс. В свои двадцать шесть, благодаря и собственному опыту, и кое-каким предосудительным знакомствам, он досконально разбирался в жемчуге — плоском, круглом, грушевидном или еще более причудливой формы — и знал, сколько он стоит в ювелирных лавках и на черном рынке. Ожерелье его дамы было из круглых жемчужин высочайшего качества — скорее всего, персидских или индийских. И цена им была не меньше пяти тысяч фунтов стерлингов, то есть больше полумиллиона франков. На эти деньги можно было провести несколько недель с птичкой самого высокого полета в самом фешенебельном отеле Парижа или Ривьеры. А если распорядиться более благоразумно — то прожить больше года, ни в чем себе особенно не отказывая и очень даже недурно.

— Вы прекрасно танцуете, сеньора, — повторил он.

Устремленный в пространство взгляд как бы нехотя обратился на него.

— И возраст — не помеха? — спросила она.

Но это был не вопрос. Было ясно, что до ужина она наблюдала за ним и видела, как он танцует с бразильскими барышнями. При этих словах Макс должным образом возмутился:

— Возраст?! Побойтесь бога! Как вы можете говорить такое?!

Она с любопытством за ним наблюдала. Казалось, ее это почти забавляет:

— Как вас зовут?

— Макс.

— Ну же, Макс, отважьтесь. Сколько лет вы мне дали бы?

— Мне и в голову бы не пришло…

— Ну, пожалуйста.

Он ведь уже ответил, но если чего-нибудь и не хватало ему в общении с женщинами, то уж точно не самообладания. Лицо ее вдруг просияло широкой улыбкой (блеснули белые зубы), которую Макс изучал, казалось, с почти научной обстоятельностью.

— Пятнадцать?

Она расхохоталась — громко и живо. С детским чистосердечием. И ответила в том же духе, в каком шел весь разговор:

— Угадали! Как вам удалось?

— У меня это хорошо получается.

Гримаска, появившаяся на ее лице, была и лукавой, и одобрительной, а может быть, женщина просто показывала: она довольна, что разговор не сбивает кавалера с такта и не мешает вести ее по площадке меж других пар.

— Не только это, — произнесла она загадочно.

Отыскивая какой-нибудь добавочный, потаенный смысл в этих словах, Макс глядел ей в глаза, но те, лишившись всякого выражения, опять уставились в какую-то точку над его правым плечом. Болеро кончилось. Они разомкнули объятия, хоть и по-прежнему стояли напротив друг друга, покуда оркестр настраивал инструменты, готовясь к следующему номеру. Он снова взглянул на великолепное колье. На миг ему показалось, будто женщина перехватила его взгляд.

— Довольно, — сказала она вдруг. — Благодарю вас.

Под куполом, расписанным облупившимися фресками, на верхнем этаже старого дома, куда ведет мраморная лестница, располагается зал периодики. Поскрипывая рассохшимся паркетом, Макс Коста с тремя подшивками журнала «Скаччо Матто»[9] проходит через зал, усаживается там, где посветлее, — у окна, откуда виднеются полдесятка пальм и бело-серый фасад церкви Сан-Антонио. На столе, кроме переплетенных годовых комплектов, футляр с очками для чтения, блокнот, шариковая ручка, несколько газет, купленных в киоске на виа ди Майо.

Спустя полтора часа Макс откладывает ручку, снимает очки и, потерев усталые глаза, смотрит на площадь, на удлиненные послеполуденным солнцем тени пальм. К этой минуте шофер доктора Хугентоблера знает едва ли не все, что написано о шахматисте Хорхе Келлере, который следующие четыре недели здесь, в Сорренто, будет играть с чемпионом мира Михаилом Соколовым. В журналах много фотографий Келлера: почти на всех он сидит перед доской; на иных он еще совсем юн, почти подросток, вступающий в единоборство с матерым противником. Последняя по времени фотография опубликована в сегодняшнем номере местной газеты: в холле отеля «Виттория» стоит Келлер с двумя женщинами — теми самыми, с которыми увидел его Макс на площади Тассо; да и пиджак на нем тот же, что и тогда.

«Келлер, родившийся в 1938 году в Лондоне в семье чилийского дипломата, поразил шахматный мир своей победой над гроссмейстером Решевским (США), проводившим в Сантьяго сеанс одновременной игры. Ему было тогда только четырнадцать лет, а в следующее десятилетие он совершил ошеломительный взлет, превратившись в одного из самых феноменальных шахматистов всех времен…»

Взлет взлетом, но Макса сейчас интересует не столько спортивная биография, сколько сведения о его семье. И вот он наконец находит их. И «Скаччо Матто», и остальные газеты, освещающие «Приз Кампанеллы», единодушно сходятся в том, что после развода с мужем, чилийским дипломатом, огромный вклад в карьеру сына внесла его мать:

«Супруги Келлер расстались, когда мальчику было семь лет. Мерседес Келлер, унаследовавшая от первого мужа, погибшего в гражданской войне в Испании, крупное состояние, сумела обеспечить сыну великолепные условия для подготовки. Когда обнаружилось, что мальчик исключительно одарен, она нашла ему лучших наставников, возила на разнообразные турниры в Чили и за ее пределами и сумела убедить гроссмейстера Эмиля Карапетяна, чилийца армянского происхождения, стать тренером сына. Юный Келлер не обманул возложенных на него ожиданий. Он легко побеждал сверстников и под руководством матери и маэстро Карапетяна, которые и по сей день сопровождают его, быстро добился впечатляющих успехов…»

Выйдя из библиотеки, Макс садится в машину и едет к Марина-Гранде, где паркуется возле церкви. Затем направляется в тратторию Стефано, в этот час еще закрытую для посетителей. Он закатал рукава рубашки на два витка манжет, тужурку снял и перекинул через плечо и с удовольствием вдыхает солоноватую свежесть бриза. На террасе маленького ресторана официант расстилает скатерти, раскладывает приборы на четырех столиках почти у самой воды, рядом с вытащенными на берег рыбачьими лодками и громоздящимися тут же грудами сетей с пробковыми поплавками и яркими флажками.

Хозяин по имени Ламбертуччи в ответ на его приветствие что-то бурчит, не отрываясь от шахматной доски. Макс здесь — свой человек и потому бесцеремонно проходит к кассе за стойкой, бросает на нее тужурку, сам наливает себе вина и со стаканом в руке присаживается за стол, где владелец заведения всецело поглощен первой из двух ежедневных партий, которые на протяжении вот уже двадцати лет играет с капитаном Тедеско. Антонио Ламбертуччи — лет пятьдесят: он тощий, нескладный, в несвежей футболке, открывающей армейскую татуировку — память о тех временах, когда он воевал в Абиссинии, после чего попал в лагерь военнопленных в Южной Африке, а по возвращении женился на дочери Стефано, хозяина траттории. Черная повязка на месте левого глаза, потерянного в бою под Бенгази, придает его противнику довольно зловещий вид. Обращение «капитан» не с ветру взято: Тедеско, уроженец Сорренто, как и Ламбертуччи, в самом деле воевал в этом звании, пока трехлетний плен в Дурбане, где у обоих не было никаких иных развлечений, кроме шахмат, не покончил с субординацией и, значит, с титулованием. В отличие от Макса, который знает лишь, как ходят фигуры, а в тонкостях игры разбирается слабо, хоть сегодня и пополнил свои представления на этот счет больше, чем за всю предшествующую жизнь, эти двое пользуются репутацией истинных знатоков. Они — члены местного шахматного клуба и всегда в курсе дела насчет чемпионатов, турниров, гроссмейстеров и прочего.

— Что собой представляет Хорхе Келлер?

Ламбертуччи вместо ответа снова неразборчиво бурчит, раздумывая над ловушкой, которую, судя по всему, строит ему ход соперника. Но вот решается наконец и делает ход. Происходит быстрый обмен фигурами — и вот уста капитана роняют бесстрастное «шах». Спустя десять секунд Тедеско укладывает фигуры в коробку, а Ламбертуччи ковыряет в носу.

— Келлер? — говорит он. — У него большое будущее. Станет чемпионом мира, если сумеет, конечно, свалить русского… Блестящий шахматист, из молодых, да ранний и не такой сумасброд, как этот… Фишер.

— А правда, что он начал чуть ли не в детстве?

— Говорят… Насколько я знаю, были четыре турнира, на которых раскрылся его феноменальный дар, а было ему тогда пятнадцать-восемнадцать лет. — Ламбертуччи глядит на капитана, как бы прося подтвердить, и принимается считать, загибая пальцы: — Международный в Порторосе… Мар-дель-Плата… международный чилийский… матч претендентов в Югославии…

— И не проиграл никому из грандов, — добавляет Тедеско.

— А это кто? — спрашивает Макс.

Капитан улыбается — мол, знаю, о чем говорю.

— Это — Петросян, Таль, Соколов… Лучшие в мире шахматисты. Ну а его окончательное посвящение состоялось четыре года назад в Лозанне, где он победил Таля и Фишера на турнире из двадцати партий.

— Наголову разбил, как говорится, — подчеркивает Ламбертуччи, который уже сходил за бутылкой и сейчас вновь наполняет стакан Макса.

— Да, там были самые первачи, — подводит итог Тедеско, округляя единственный глаз. — А Келлер разделал их, что называется, под орех: двенадцать партий выиграл, семь свел к ничьей.

— И чем же он берет?

Ламбертуччи с любопытством оглядывает Макса:

— У тебя что, выходной сегодня?

— Выдалось несколько свободных дней. Хозяин в отъезде.

— Тогда оставайся ужинать. Есть пармезан с баклажанами и заслуживающая внимания бутылочка «Таураси».

— Спасибо, не могу. Надо кое-какими делами заняться на вилле.

— Раньше тебя вроде не интересовали шахматы.

— Ну… Сам понимаешь… — Макс с меланхолической улыбкой подносит к губам стакан. — Кампанелла и все такое прочее. Пятьдесят тысяч долларов — деньги немалые.

Тедеско с мечтательным видом снова вращает глазом:

— Еще бы. Любопытно, кому они достанутся.

— Так все же в чем его сила? — допытывается Макс.

— Ну-у, условия у него для подготовки замечательные… хорошо натренирован… — отвечает Ламбертуччи и, пожав плечами, оборачивается на капитана: добавь, мол, подробностей, если есть.

— Мальчик очень упорный, — говорит тот после краткого раздумья. — Когда начинал, многие гранды придерживались тактики осторожной, оборонительной… Келлер все это поменял. Тяготел в ту пору к неистовым, ярким атакам, неожиданным жертвам фигур, опасным комбинациям…

— А сейчас?

— Он верен своему стилю — рискованному, блестящему, с бурным эндшпилем… Играет совершенно бесстрашно, с пугающим безразличием к потерям… Иногда кажется, что он допустил промах или оплошность, зазевался или зарвался, но его противники теряют голову от того, какие сложные комбинации он строит на доске. Он, конечно, рвется к чемпионской короне, а матч в Сорренто — это как бы пролог к поединку, который начнется через пять месяцев в Дублине. Ставки высоки, как видишь.

— Ты будешь сидеть в зале?

— Это несусветно дорого. Зал в «Виттории» предназначен для людей с большими деньгами и для журналистов… Удовольствуемся тем, что нам расскажут по радио и по телевизору… разыграем на собственной доске.

— Это вправду такой важный матч?

— Ни один другой так не ждали с шестьдесят первого года, когда Решевский играл с Фишером, — объясняет Тедеско. — Соколов — игрок жесткий, цепкий, бесстрастный, упорный, чтобы не сказать «вязкий». Лучшие свои партии он неизменно сводит к ничьим. Берет противника измором. Недаром у него прозвище Советский Утес… Но дело в том, что больно уж многое стоит на кону… Деньги, само собой. Но и политики хватает.

Ламбертуччи мрачно смеется:

— Говорят, будто Соколов снял недалеко от «Виттории» целый дом — для себя, своих тренеров, секундантов и агентов КГБ, которые его охраняют.

— А известно что-нибудь о его матери?

— Чьей?

— Келлера! В прессе про нее много пишут.

Капитан задумывается ненадолго:

— Да как тебе сказать… Не знаю… Говорят, будто она ведет все его дела. И, кажется, это именно она открыла в нем талант и нашла лучших учителей. Шахматы поначалу, когда ты еще ничего собой не представляешь, — дорогое удовольствие. Поездки, отели и прочее… Для этого надо либо иметь деньги, либо уметь их доставать. Судя по всему, это у нее получилось. Да, она занимается всем, руководит всей командой своего Хорхе и следит за его здоровьем. Еще говорят, хоть, наверно, это преувеличение, что она создала его. Не думаю: кто бы и как бы ни помогал, гениальные игроки вроде Келлера создают себя сами.

Следующая встреча произошла на шестой день плавания перед ужином. Макс Коста уже полчаса танцевал с разными дамами, в том числе с американкой, сунувшей ему пять долларов, и с голубоглазой мисс Ханиби, когда Шмюкер торжественно проводил супругу Армандо де Троэйе на ее обычное место. Как и в первый вечер, она пришла одна. Макс, оказавшись возле ее столика — он в эту минуту танцевал с одной из бразильянок, — заметил, что лакей подает ей коктейль с шампанским, а она, вправив сигарету в короткий мраморный мундштук, закуривает. Сегодня вместо жемчужного ожерелья на ней было янтарное. А надела она черное атласное платье с голой спиной, волосы зачесала наверх, по-мужски, и пригладила бриллиантином и сильней, чем обычно, — черным — подвела глаза, придав им легкую раскосость. Макс несколько раз безуспешно пытался перехватить ее взгляд. Наконец он коротко переговорил с музыкантами, и когда те, покладисто кивнув, начали модное в этом сезоне танго «Адьос, мучача», а пары потянулись на площадку, поблагодарил бразильянку, подошел к столику, коротко поклонился и застыл в ожидании, достав из арсенала своих улыбок самую любезную. Меча Инсунса де Троэйе подняла на него глаза, и на миг он решил, что последует отказ. Но вот этот миг истек, и Макс увидел, что она кладет дымящуюся сигарету в пепельницу и поднимается. Ему показалось, что она делает это нестерпимо долго, а движение, которым она опустила левую руку на его правое плечо, — обескураживающе вялым. Но мелодия, дошедшая до самых своих ударных мест, захватила и увлекла обоих, и Макс тотчас понял, что музыка выступает сегодня на его стороне.

И в очередной раз убедился, что танцует она удивительно. Танго требует не стихийности, но четкого замысла, который внушается партнеру и осуществляется мгновенно в мрачном, почти злобном безмолвии. Так и танцевали эти двое, то приникая друг к другу, то отшатываясь, безошибочно угадывая, что сделает партнер в следующий миг, и с такой естественностью двигаясь по площадке в окружении других пар, что те рядом с ними представали беспомощными дилетантами. Макс, как профессионал, отлично знал, что правильное танго невозможно без умелой, вышколенной партнерши, способной приноровиться к этому танцу, где ровный ход перебивается внезапными остановками и кавалер ломает ритм, имитируя — или даже пародируя — схватку, в которой дама, сплетясь с ним в объятии, постоянно пытается убежать — и каждый раз замирает, с горделивым вызовом принимая свое поражение.

Протанцевав два танго подряд — второе называлось «Шампань танго́», — они не обменялись ни единым словом: так полно захватили их музыка и удовольствие от движения. Когда атлас случайно соприкасался с фрачным сукном, Макс не столько ощущал, сколько угадывал близкое тепло, которым веяло от юного разгоряченного тела партнерши, от ее лица и зачесанных наверх волос, от шеи и обнаженной спины. В одной из пауз между танцами они замерли напротив друг друга, слегка задыхаясь от быстрых движений и ожидая, когда вновь заиграет музыка: Меча не выказывала намерения вернуться за стол, а Макс, заметив бисер испарины над ее верхней губой, вытащил один из двух своих платков — не тот, который выглядывал из нагрудного кармана фрака, а другой — безукоризненно отглаженный и сложенный, лежавший в кармане внутреннем, — и с полнейшей естественностью протянул ей. Она приняла квадратик белого батиста, чуть прикоснулась им ко рту и отдала обратно — едва уловимо повлажневший и с легким красным пятнышком посредине. И опять же, вопреки ожиданиям Макса, не пошла к своему столу, чтобы достать из сумки пудреницу. Макс тоже вытер пот с верхней губы и со лба — от взгляда женщины не ускользнуло, что именно в таком порядке, — спрятал платок, и, когда началось второе танго, они начали танцевать так же слаженно, как раньше. Но теперь ее взгляд не блуждал неведомо где; наоборот, останавливаясь после сложного па, получившегося особенно отчетливо и чисто, или перед тем, как выйти из неподвижности и вновь начать движение по площадке, они пристально глядели друг на друга. Был один миг, когда, не доведя до конца движение, Макс замер, застыл сосредоточенно и бесстрастно, и ее тело во всем своем зрелом изяществе неожиданно прильнуло к нему, гибко колеблясь из стороны в сторону и как бы порываясь высвободиться из мужских объятий, а на самом деле не желая этого. Впервые за все то время, что Макс профессионально занимался танцами, он почувствовал искушение вытянуть губы и проскользить ими вдоль этой шеи — девически гладкой, стройной, длинной и благодаря открытому затылку кажущейся еще длиннее. Именно в эту минуту он случайно заметил, что Армандо де Троэйе сидит за столиком — сигарета меж пальцев, нога на ногу — и, внешне безразличный ко всему, очень внимательно наблюдает за ними. А когда перевел взгляд на свою даму, увидел золотистые отблески, которые, казалось, множились, покуда она хранила безмолвие Женщины вечной, не имеющей возраста. Владеющей ключами от всех тайн, непостижимых для мужчины.

Расположенное на корме fumoir-café[10] соединяло прогулочные палубы правого и левого бортов. Когда пассажиры ушли ужинать, Макс Коста направился туда, зная, что в этот час там наверняка почти никого нет. Дежурный официант поставил перед ним украшенную логотипом пароходной компании чашку двойного черного кофе без сахара. Немного ослабив белый галстук и расстегнув тугой крахмальный воротничок, Макс выкурил сигарету у иллюминатора, где за стеклом среди отражений ярких огней, горевших внутри, плавала в ночной черноте луна, заливая светом кормовую надстройку лайнера. По мере того как выходили из ресторана пассажиры, курительный салон постепенно заполнялся, так что Макс вскоре встал и пошел к выходу. В дверях посторонился, пропуская нескольких мужчин с сигарами; среди вошедших был и Армандо де Троэйе — один, без жены. Ее он вскоре увидел на прогулочной палубе левого борта рядом с другими пассажирами первого класса, которые, завернувшись в пледы или надев плащи, принимали воздушные ванны или любовались ночным морем. Было довольно тепло, но океан — впервые с того дня, как вышли из Лиссабона, — погнал белые барашки, и хотя «Кап Полоний» был оснащен новейшими системами курсовой устойчивости, качка стала чувствоваться ощутимо и, судя по возгласам, беспокоить пассажиров. В танцевальном салоне народу собралось гораздо меньше, чем обычно, многие столики пустовали — в том числе и зарезервированный за супругами Троэйе. Кое-кто из пассажиров уже страдал от морской болезни, и потому танцевальный вечер вышел коротким. У Макса было мало работы сегодня, и после всего лишь двух туров вальса он уже освободился.

Отразившись в огромных зеркалах главной лестницы, они встретились у лифта: Макс собирался спуститься в свою каюту во втором классе. Мерседес — в палантине из чернобурки, с парчовой сумочкой в руках — в одиночестве направлялась на прогулочную палубу, и Макса удивило, как уверенно идет она на высоких каблуках по зыбкому настилу: волнение усиливалось, и палубы даже такого огромного корабля, как этот, обрели неприятные свойства замкнутого трехмерного пространства. Оглянувшись, он открыл дверь и держал ее до тех пор, пока женщина не шагнула через порог наружу. Она отозвалась скупым «спасибо», Макс поклонился, закрыл дверь и продолжил путь, успев сделать шагов восемь или десять. И в задумчивости шел все медленнее, а потом и вовсе остановился. Да что за черт, сказал он себе. Попытка не пытка. Отчего бы не попробовать, с должной осторожностью, разумеется.

Он вскоре заметил ее в слабом свете ламп, покрытых густым налетом соли, — она прогуливалась вдоль борта, — и остановился перед ней с самым непринужденным видом. Без сомнения, она искала спасения от морской болезни на свежем воздухе. Пассажиры в большинстве своем, напротив, сутками напролет в лежку лежали в каютах, пав жертвами собственных взбунтовавшихся желудков. На миг Макс испугался, что она пройдет мимо, сделав вид, что не заметила его. Опасения его оказались напрасны. Некоторое время она глядела на него, стоя молча и неподвижно. Потом неожиданно произнесла:

— Это было приятно.

С собственным замешательством ему удалось справиться не сразу.

— И мне тоже, — выговорил он наконец.

Женщина продолжала смотреть на него. И то, как она смотрела, вернее всего было бы определить как «с любопытством».

— Вы давно занимаетесь этим профессионально?

— Пять лет. Но с перерывами. Эта работа…

— Доставляет удовольствие? — перебила она.

Теперь, стараясь попадать в такт, они снова шли по медленно раскачивающейся палубе. Порою натыкались на темные бесформенные силуэты или даже могли различить лица редких пассажиров. Когда Макс оказывался на неосвещенных участках, становились видны лишь белые пятна пластрона, фрачного жилета и галстука, накрахмаленных манжет, выглядывавших из рукавов ровно на полтора дюйма, да платочек в верхнем кармане.

— Я не это хотел сказать, — мягко улыбнулся он. — Совсем не это. Это работа временная, скорее даже случайная. Помогает кое в чем.

— В чем же, например?

— Ну… Как видите, дает возможность путешествовать.

Оказавшись в эту минуту под фонарем, он убедился, что теперь улыбается она, причем одобрительно.

— Больно уж хорошо вы справляетесь с этой случайной работой.

Макс пожал плечами.

— В первые годы я работал более или менее постоянно.

— Где же?

Макс решил не раскрывать весь свой послужной список. Кое-какие пункты огласке не предавать, а приберечь исключительно для себя. Китайский квартал в Барселоне или, например, старый марсельский порт. Или имя той венгерской танцовщицы, что брила себе ноги, распевая «La Petite Tonquinoise»,[11] и питала пристрастие к юнцам, порой просыпавшимся посреди ночи в холодном поту — в кошмарных снах им виделось, что они по-прежнему в Марокко.

— Зимой — в хороших парижских отелях, — сказал он вслух. — В пик сезона — Биарриц и Лазурный Берег… Одно время работал в кабаре на Монмартре.

— Да? — переспросила она не без интереса. — Мы не могли с вами где-то пересечься?

— Нет, — улыбнулся он уверенно. — Не могли. Я бы запомнил.

— Так что вы хотели мне сказать? — спросила она.

Он не сразу понял, что она имеет в виду. Но потом сообразил: после того как они встретились внутри, он вышел следом за ней на прогулочную палубу и молча, без объяснений заступил дорогу.

— Что никогда и ни с кем у меня не бывало такого идеального танго.

Ее молчание длилось секунды три-четыре. Можно было понять его так, что она польщена. Потом остановилась под укрепленным на переборке фонарем и в его помутнелом от соли свете взглянула на Макса:

— В самом деле? Вот ведь… Что ж, спасибо, вы очень любезны, сеньор… Макс, кажется?

— Да.

— Спасибо, сеньор Макс, за комплимент.

— Это не комплимент. И вы сами это знаете.

Она рассмеялась — открыто и чистосердечно. Как накануне вечером, когда он в шутку предположил, что ей пятнадцать лет.

— Мой муж — композитор. Так что в музыке и танце я разбираюсь. Но вы, должна признать, исключительный партнер. Вам так легко повиноваться.

— Но ведь вы не повинуетесь. Вы танцуете сами. Поверьте моему опыту.

Она задумчиво кивнула:

— Да. Опыт у вас есть, судя по всему.

Макс оперся о влажный планшир. Подошвами он ощущал, как качающейся палубе передаются содрогания машины во чреве корабля.

— Не угодно ли сигарету?

— Нет, спасибо, сейчас не хочу.

— А вы не будете возражать, если я закурю?

— Пожалуйста.

Из внутреннего кармана он извлек портсигар, достал сигарету, зажал ее в зубах. Женщина следила за его движениями.

— Египетские? — спросила она.

— Нет, турецкие. «Абдул-паша». С медом и опием.

— Тогда угостите.

С коробком спичек в руке он наклонился к ней и, держа меж ладоней, поднес огонек к кончику ее сигареты, уже вправленной в мраморный мундштучок. Потом прикурил сам. Ветер тотчас развеял дым, не дав прочувствовать его запах и вкус. Максу показалось, что женщина зябко вздрогнула под своим палантином. Он показал на дверь находившегося рядом «пальмового салона», как называлось на лайнере нечто вроде зимнего сада — просторного, двусветного, обставленного плетеными креслами, низкими столиками и кадками с цветами.

— Профессионально заниматься танцами… — сказала она, когда они вошли туда. — Забавно… для мужчины.

— Я не вижу особой разницы, мужчина этим занимается или женщина. И мы, как видите, делаем это для заработка. Танцы вовсе не всегда увлечение или развлечение.

— А правду ли говорят, что характер женщины проявляется в том, как она танцует? И тут уж не притворишься?

— Да, бывает… Но, впрочем, так же, как и мужчины.

Салон был пуст. Мерседес села, небрежно сбросив с плеч палантин и глядясь в золотую, отполированную крышечку vanity-box,[12] которую достала из сумки, провела по губам бледно-красной «Тэнджи». Припомаженные, поднятые кверху волосы придавали чертам лица какую-то юношескую резкость, а с нею — и порочную прелесть двуполого существа, но черный атлас платья выгодно, как отметил Макс, обрисовывал женственные очертания фигуры. Перехватив его взгляд, она закинула ногу на ногу и стала слегка покачивать ею. Правый локоть уперла в поручень кресла, а в левой руке между указательным и безымянным пальцами с длинными выхоленными ногтями, покрытыми лаком точно того же оттенка, что губная помада, держала сигарету. И время от времени роняла с нее пепел на пол так, словно пепельниц, подумал Макс, в природе не существовало.

— Я хотела сказать — забавно наблюдать вблизи и своими глазами человека вашего ремесла. Вы первый из ваших коллег, кому я сказала что-нибудь, кроме «спасибо» и «до свиданья».

Макс принес ей пепельницу и остался на ногах, сунув правую руку в карман. Он тоже курил.

— Мне бы хотелось потанцевать с вами.

— И мне. Я бы охотно сделала это, если бы оркестр еще играл и в салоне были люди.

— Ничто не мешает нам потанцевать прямо сейчас.

— Простите?

Она смотрела в его улыбающееся лицо так, словно услышала нечто крайне неуместное. Но Макс продолжал безмятежно улыбаться. «Ты славный парень, — говорили ему венгерка и Борис Долгорукий — говорили не сговариваясь, потому что не подозревали о существовании друг друга. — Когда ты так улыбаешься, Макс, никто не усомнится, что ты — очень славный парень. Постарайся извлечь из этого пользу для себя».

— Уверен, что вы сможете вообразить себе музыку.

Она в очередной раз стряхнула пепел на пол.

— Отважный вы человек.

— Сможете?

Теперь черед улыбнуться — и с оттенком вызова — пришел женщине.

— Ну конечно, смогу, — она выпустила дым. — Я замужем за композитором, не забывайте. И музыка у меня в голове.

— Как насчет «Дурной компании»? Знаете это?

— Прекрасно.

Макс потушил сигарету и одернул смокинг. Она еще мгновение сидела неподвижно: улыбка ее исчезла; еще какое-то время смотрела на него задумчиво снизу вверх, словно желая убедиться, что он не шутит. Потом положила в пепельницу свой мундштук с ободком губной помады на конце, медленно поднялась и, глядя Максу прямо в глаза, опустила левую руку ему на плечо, пальцы правой вложила в его выжидающе протянутую ладонь. Постояла так, выпрямившись, очень спокойная и серьезная, пока Макс, дважды слегка сжав ее пальцы, чтобы обозначить первый такт, не отклонил корпус чуть вбок, выставил вперед правую ногу — и они, обнявшись и не сводя друг с друга глаз, пошли в танце между плетеными креслами и цветочными горшками «пальмового салона».

Из транзисторного «Маркони» в белом пластиковом корпусе несется твист в исполнении Риты Павоне. В открытое окно своей комнаты на вилле «Ориана» Макс видит меж садовых пальм и пиний с широкими кронами панораму Неаполитанского залива: на кобальтово-синем фоне темнеет вдалеке конус Везувия; линия побережья тянется вправо до самого Скутоло; Сорренто примостился на краю крутого скалистого откоса; два причала — каменные волнорезы, лодки, вытащенные на берег или покачивающиеся на якорях невдалеке. Шофер доктора Хугентоблера довольно долго стоит в задумчивости, не сводя глаз с этого пейзажа. После завтрака на тихой кухне он надолго застывает у окна, прикидывая, насколько возможен и вероятен замысел, который всю ночь не давал ему спать, заставляя ворочаться с боку на бок и, вопреки ожиданиям, не оставил в покое даже при свете дня.

Но вот наконец Макс приходит в себя и делает несколько шагов по своей скромной комнате — угловой, на первом этаже виллы. Потом, бросив прощальный взгляд на Сорренто, идет в ванную, холодной водой освежает лицо. Вытираясь, разглядывает себя в зеркале — разглядывает долго, дотошно и придирчиво, будто желая проверить, далеко ли продвинулась старость с прошлого раза. Будто ища черты ушедшего давно и далеко. Невесело созерцает серебристую, уже чуть поредевшую шевелюру, кожу, протравленную временем и жизнью, морщины на лбу и в углах рта, пробившиеся за ночь на подбородке седые щетинки, набрякшие веки, гасящие живость взгляда. Потом ощупывает поясницу — все больше дырочек на ремне, все дальше они от пряжки — и недовольно качает головой. Лишних килограммов могло бы быть поменьше. Как и лет за плечами.

Он выходит в коридор и, минуя двери, ведущие в подземный гараж, направляется прямо в гостиную. Там все прибрано и вычищено, мебель упрятана в белые холщовые чехлы. Супруги Ланца проводят отпуск в своем Салерно. И это означает полнейшие покой и праздность: всех обязанностей у него — сторожить виллу, пересылать срочную корреспонденцию, содержать в исправности и готовности хозяйские «Ягуар», «Роллс-Ройс» и три антикварных автомобиля.

Медленно и все еще задумчиво Макс подходит ко встроенному бару, открывает дверцу и на палец от дна наполняет резной хрустальный стакан «Реми Мартен». Морща лоб, пьет маленькими глотками. Обычно он крайне воздержан. И почти всю жизнь, включая даже самые суровые и трудные годы, был умерен в питье — лучше даже сказать, «благоразумен» или «осторожен» — и умел превратить спиртное, выпитое им самим или другими, не в непредсказуемого врага, но в полезного союзника, в профессиональный инструмент, совершенно необходимый при его сомнительном занятии — вернее, при всем многообразии его сомнительных занятий — и столь же действенный, как улыбка, удар или поцелуй. Однако в последнее время, когда впереди все отчетливей вырисовывается конец пути, стал ценить небольшие дозы алкоголя — стакан вина, рюмка вермута, порция хорошо сбитого негрони, — способного подхлестнуть сердце и мысли.

Допив коньяк, Макс бесцельно бродит по пустому дому. И по-прежнему прокручивает в голове то, что всю ночь не давало ему уснуть. По радио — он так и не выключил его и оставил в глубине коридора — женщина просит «Resta cu même»[13] так, словно и впрямь страдает в разлуке. Макс на минуту заслушивается песней. Потом возвращается к себе, выдвигает ящик, где хранится его чековая книжка, проверяет состояние счета. Свои весьма ограниченные средства. Хватит в обрез, чтобы осуществить задуманное, прикидывает он. Взбодрившись, открывает шкаф и производит смотр гардероба, воображая вполне предсказуемые ситуации, а потом отправляется в главную на этой вилле спальню. Он и сам не замечает, что движется легко и свободно, и шаг его так же упруг и уверен, как много лет назад, когда мир был всего лишь опасным завораживающим приключением, нескончаемой чередой испытаний для его выдержки, ума, ловкости. Но вот решение принято, и стало легче: прошлое сплетается с настоящим в удивительную арабеску, и все предстает в обманчивой простоте. В спальне доктора Хугентоблера мебель и кровать — в чехлах, сквозь задернутые шторы просачивается золотистое сияние. Когда Макс раздвигает их, поток света заливает комнату, а за окном открывается залив, деревья, соседние виллы, лепящиеся по склонам. Он подходит к шкафу, снимает с верхней полки чемодан от Гуччи, кладет его на кровать, а потом, повернувшись и подбоченясь, оглядывает богатый выбор, предоставляемый хозяйским гардеробом. У доктора Хугентоблера примерно тот же размер воротника и объем груди, так что Макс набирает полдюжины шелковых сорочек и два пиджака. Размеры обуви и брюк не совпадают — он выше ростом, — и потому, делать нечего, придется зайти в дорогие магазины на Корсо Италия, а вот новый ремень хорошей кожи и пар шесть трусов неброских тонов летят в чемодан. Окинув шкаф прощальным взглядом, добавляет два шелковых шейных платка, три красивых галстука, золотые запонки, зажигалку «Дюпон» — хоть давно уже бросил курить — и часы «Омега Симастер Девиль», тоже золотые. С чемоданом в руке возвращается к себе в комнату. Теперь по радио Доменико Модуньо поет «Vecchio frac». Старый фрак. Забавное совпадение, думает Макс, улыбаясь. Это можно счесть добрым предзнаменованием.

2. Танго страдательные и танго убийственные

— Ты что, рехнулся?

Тициано Спадаро, портье отеля «Виттория», перегибается через стойку, чтобы взглянуть на чемодан, который Макс опустил на пол. Потом оглядывает визитера с ног до головы: коричневые сафьяновые туфли, серые фланелевые брюки, голубая шелковая сорочка, шейный платок, темно-синий блейзер.

— Даже и не думал, — отвечает новоприбывший с полнейшим хладнокровием. — Мне всего лишь хочется на несколько дней сменить обстановку.

Спадаро в задумчивости проводит рукой по лысине. Подозрительно вглядывается в Макса, ища подвох или потаенные намерения. Опасные вторые смыслы.

— А ты помнишь, сколько стоит у нас номер?

— Помню, конечно. Двести тысяч лир в неделю. И что с того?

— Мест нет. Наплыв, я же тебе говорил.

Улыбка, которой одаривает его Макс, исполнена дружелюбия и уверенности. В ней — внятный отзвук былой верности и высшей доверительности.

— Тициано… Я сорок лет живу в отелях. Не может быть, чтобы не нашлось чего-нибудь подходящего.

Спадаро вновь опускает взгляд к стойке лакированного красного дерева, на которую опирается обеими руками. К тому месту, что оказалось между его ладонями и куда Макс только что положил десять десятитысячных купюр в конверте. Портье отеля «Виттория» глядит на него пытливо, как игрок в баккара — на сданные ему карты, которые не решается открыть. Наконец одна рука, левая, медленно сдвигается, и указательный палец дотрагивается до конверта.

— Позвони мне попозже. Посмотрим, что можно будет сделать.

Максу нравится это движение — конверт потрогали, но не открыли. Старый шифр.

— Нет, — отвечает он мягко. — Сейчас надо решить.

Мимо проходит несколько постояльцев, и оба замолкают. Портье оглядывает вестибюль: ни на лестнице, ведущей в номера, ни у стеклянной двери в зимний сад, откуда доносится рокот голосов, никого нет, а помощник занят своим делом — раскладывает ключи по ячейкам.

— Я думал, ты завязал, — говорит Тициано вполголоса.

— Так и есть. Я ведь так тебе и сказал в прошлый раз. Просто желаю провести отпуск, как в прежние времена. Чтобы ледяное шампанское и приятный вид из окна.

Спадаро снова обводит испытующим взглядом сперва чемодан, а потом элегантный наряд собеседника. Через окно он видит и «Роллс-Ройс», припаркованный у лестницы, спускающейся к входу в отель.

— Хорошо, наверно, идут у тебя дела в Сорренто…

— Замечательно идут, как видишь.

— Вот так вдруг взяли — и пошли?

— Именно. Так вот вдруг.

— А твой патрон с виллы «Ориана»?

— О нем как-нибудь в другой раз.

Спадаро снова потирает ладонью лысину — прикидывает и оценивает. За долгую службу чутье у него развилось как у легавой, тем более что конверт на стойку перед ним Макс кладет не впервые. В последний раз это было десять лет назад, когда портье еще работал в неаполитанском отеле «Везувий». Из номера немолодой киноактрисы Сильвии Массари — смежного с тем, куда стараниями Спадаро вселился Макс, — пропало дорогое колье. Это прискорбное происшествие случилось, когда он завтракал на террасе с актрисой, всю ночь и целое утро предававшейся с ним осенней, но все еще бурной страсти и на несколько минут, ненадолго лишив себя прекрасного вида на залив и нежного взгляда спутницы, отлучился из-за стола — вымыть, как он сказал, руки. Ей, разумеется, и в голову не пришло его заподозрить: слишком уж ласково он на нее смотрел, слишком пленительно улыбался и так искренне проявлял свою нежность. Кончилось тем, что в краже обвинили горничную: ее допросили, доказать ничего не смогли, но уволили. Уверенность актрисы в том, что Макс непричастен, решила дело, а когда он расплатился по счету и покинул отель, с повадкой истинного джентльмена раздав чаевые, Тициано Спадаро получил примерно такой же конверт, как тот, что сейчас лежит перед ним, — ну, может быть, чуть более объемистый.

— Вот не знал, что ты любитель шахмат.

— Не знал? — Из старого репертуара улыбок извлекается одна из самых отборных — широкая и белозубая. — Ну-у… Меня всегда интересовала эта игра. Опять же, общество собирается любопытное. И единственная возможность посмотреть на гроссмейстеров. Все лучше, чем футбол.

— Что ты затеваешь, Макс?

Тот невозмутимо выдерживает испытующий взгляд.

— Ничего такого, что грозило бы твоей скорой пенсии. Даю тебе слово. А ты знаешь — слово свое я держу.

Следует долгая, задумчивая пауза. Меж бровей у Спадаро появляется глубокая вертикальная складка.

— Это правда, — соглашается он наконец.

— Отрадно, что помнишь.

Портье рассматривает пуговицы своей тужурки и задумчиво стряхивает с них воображаемые пылинки.

— Полиция увидит твой формуляр…

— Ну и что с того? В Италии за мной ничего нет. И потом, к полиции это не будет иметь никакого касательства.

— Послушай… Не поздно ли тебе снова браться за такие дела? Да и мне тоже. Вспомни, сколько тебе лет.

Макс с прежним бесстрастием смотрит на портье. А тот — на так и не вскрытый конверт, лежащий на лакированном дереве стойки.

— Сколько дней?

— Не знаю… — Макс беспечно пожимает плечами. — Недели хватит, я полагаю.

— Полагаешь?

— Хватит.

Спадаро прижимает конверт пальцем. Потом со вздохом медленно открывает регистрационную книгу.

— Пока могу оформить только на неделю. Дальше посмотрим.

— Идет.

Спадаро ладонью трижды хлопает по шпеньку гонга, зовя боя.

— Номер маленький, одиночный, вида никакого. Завтрак не включен.

Макс достает документы из кармана пиджака. Кладет их на стойку и видит, что конверт уже исчез.

Макс удивился, увидев Армандо де Троэйе в баре второго класса. Было позднее утро, и Макс сидел за аперитивом — стаканом абсента с водой и оливками — у широкого сплошного окна, выходившего на прогулочную палубу левого борта. Ему нравилось это место, потому что оттуда отлично просматривался весь салон — с плетеными креслами вместо удобных диванов красной кожи, как в первом классе, — и можно было любоваться морем. Погода по-прежнему стояла хорошая, солнце сияло целый день, а ночью небо было чистым. Двое суток изнурительной качки остались позади, и пассажиры могли передвигаться уверенней и глядеть друг на друга, а не зависеть от того, какое положение примет палуба. Так или иначе, Макс, пересекавший Атлантику в пятый раз, не помнил более спокойного и приятного плавания.

За соседними столами посетители — почти исключительно мужчины — играли в карты, в нарды или в шахматы. Максу, который сам играл лишь изредка и лишь наверняка — даже во время службы в Марокко он не пристрастился к азартным играм, — нравилось тем не менее наблюдать за профессионалами, в изобилии водившимися на трансатлантических рейсах. Уловки, хитрости, простодушие, те или иные реакции игроков, разные манеры поведения, столь наглядно и подробно показывающие всю многообразную сложность рода человеческого, — все это было превосходной школой для всякого, кто умел взглянуть на это под нужным углом, и Макс почерпнул у них множество полезных навыков и познаний. Как и на всех лайнерах, на «Кап Полонии» в первом, во втором и даже в третьем классе тоже работали шулера. Команда, разумеется, была в курсе дела: и судовой комиссар, и метрдотели, и распорядители знали их в лицо, исподволь следили за ними и подчеркивали их имена в списке пассажиров. Макс, еще служа на «Кап Арконе», познакомился с легендарным игроком по имени Бреретон, о котором рассказывали, что будто бы долгую партию в бридж, шедшую в курительном салоне первого класса на «Титанике», он не прерывал, пока не выиграл, и лишь когда пароход уже погружался в ледяные воды Северной Атлантики, бросился за борт, успев доплыть до последней спасательной шлюпки.

Когда в то утро в салон-бар второго класса вошел Армандо де Троэйе, Макс удивился, потому что нарушать границы, установленные для каждой категории пассажиров, было не принято. Еще сильнее он удивился, когда знаменитый композитор — в пиджаке «норфолк»,[14] в жилете, пересеченном часовой цепочкой, в брюках-гольф и дорожной кепке — остановился в дверях, оглядел помещение и, заметив Макса, прямо направился к нему с дружелюбной улыбкой и занял соседнее кресло.

— Что пьете? — спросил он, жестом подзывая лакея. — Абсент? Нет, для меня, пожалуй, чересчур крепко… Лучше вермута.

Когда лакей в красной курточке принес заказ, Армандо де Троэйе прежде всего наговорил Максу комплиментов по поводу его танцевального мастерства, а потом повел легкую светскую — сообразно обстоятельствам — беседу о лайнерах, музыке и профессиональных танцах. Композитор, сочинивший «Ноктюрны» — помимо прочих произведений, принесших ему славу, — «Скарамуша» или балета «Пасодобль для Дон Кихота», с огромным успехом поставленного Дягилевым, — был, как убедился Макс, человеком уверенным в себе, твердо знающим, кто он такой и что собой представляет. И хотя здесь, в баре второго класса, он не оставлял свою элегантную манеру легкого превосходства — маэстро, стоящий на вершине музыкального Олимпа, снисходит до разговора с жалким поденщиком, пребывающим у самого ее подножья, — было видно, что он очень старается быть любезным. И все же, ясно обозначая дистанцию, держался совсем не так надменно и небрежно, как в предыдущие дни, когда Макс танцевал с его женой.

— Поверьте, я следил за вами очень внимательно. Превосходно двигаетесь.

— Спасибо, но вы, право, преувеличиваете, — учтиво полуулыбнулся в ответ Макс. — В нашем деле многое зависит от партнерши… Вот ваша супруга танцует в самом деле великолепно, что вы, разумеется, и сами знаете.

— Разумеется. Редкостная женщина, что говорить… Но все же инициатива — за вами. Вы пролагаете путь, вы ставите вехи. Такое экспромтом не сделаешь. — Поставленный лакеем на стол бокал Армандо де Троэйе посмотрел на свет, словно сомневаясь, что во втором классе подадут что-нибудь пристойное. — Вы позволите задать вам профессиональный вопрос?

— Прошу вас.

Осторожный глоток. Губы под тонкими усами удовлетворенно поджались.

— Где вы научились так танцевать танго?

— Я родился в Буэнос-Айресе.

— Да? Удивительно. — Армандо де Троэйе сделал еще глоток. — Выговор не чувствуется.

— Я не очень долго прожил там. Отец мой, родом из Астурии, эмигрировал в девяностые… Не преуспел, вернулся в Испанию больным и вскоре умер. Но успел перед этим жениться на итальянке, произвести на свет нескольких детей и вывезти нас всех с собой.

Композитор подался вперед, опираясь о плетеные подлокотники.

— И сколько же вы там прожили?

— До четырнадцати лет.

— Это все объясняет… Потому у вас и получается настоящее танго. Чему вы улыбаетесь?

Макс пожал плечами и ответил чистосердечно:

— Потому что нет в них ничего настоящего. Истинное танго — это нечто совсем другое.

Непритворное удивление — или ему показалось? Может быть, это всего лишь привитое воспитанием внимание к собеседнику? Стакан остановился на полпути от стола ко рту.

— Вот как? И какое же оно?

— В исполнении народных музыкантов — стремительное. И если определить одним словом — скорее сладострастное, нежели элегантное. В нем больше лихости, удали… это танец проституток и воров.

Де Троэйе рассмеялся:

— Кое-где у нас такое тоже бывает.

— Не вполне. Оригинальное танго сильно изменилось, особенно когда лет десять-пятнадцать назад вошло в моду в Париже после «балов апашей»… И стиль подонков общества подхватили порядочные люди. Потом танго, уже офранцузившись, вернулось в Аргентину, стало утонченным и почти респектабельным… — Макс снова пожал плечами, допил абсент и взглянул на композитора, дружески ему улыбавшегося. — Полагаю, объяснил?

— Конечно. Очень интересно. Признаюсь, сеньор Коста, вы для меня — приятная неожиданность.

Макс не помнил, чтобы называл свою фамилию ему или его жене. Вероятно, Армандо де Троэйе наткнулся на нее в списках персонала. Или искал и нашел. Он на миг задумался об этом, но погружаться в размышления не стал, а вновь принялся утолять любопытство собеседника. В подражание парижанам танго привилось и в высшем аргентинском обществе, прежде считавшем его аморальным и безнравственным. Танец перестал быть прерогативой сброда с окраин и переместился в бальные залы. Впрочем, и сегодня настоящее танго — то, которое танцуют в Буэнос-Айресе воры, бандиты и всякого рода темные личности, — существует как бы подпольно: барышни из хороших семей играют его тайком, по нотам, раздобытым для них братьями-шалопаями и женихами-полуночниками.

— Но вы-то ведь, — возразил Армандо де Троэйе, — танцуете современное танго?

При слове «современное» Макс улыбнулся.

— Ну конечно. То, что востребовано. Впрочем, это то, что я умею. Старое танго, которое в ходу в Буэнос-Айресе, я выучить не успел — был еще слишком мал. Только видел несколько раз, как его исполняют. Забавно, что этому танго я научился в Париже.

— Как же вы там оказались?

— Это долгая история. Боюсь вас утомить.

Де Троэйе подозвал официанта и, не обращая внимания на возражения Макса, заказал еще по порции. Было похоже, что он привык поступать так, ни с кем не советуясь. Он принадлежал или хотел показать, что принадлежит, к той категории людей, что ведут себя по-хозяйски даже за чужим столом.

— Утомить? Вот еще… Нисколько. Вы даже представить себе не можете, до чего мне интересно то, что вы рассказываете. Неужели до сих пор в Буэнос-Айресе танцуют старинное танго?.. Чистое, так сказать, танго?

Макс после секундного размышления с сомнением покачал головой:

— Нет. Чистого не найти нигде. Но кое-где танцуют нечто подобное… Не в модных салонах, разумеется.

Он взглянул на руки собеседника. Крепкие, широкие кисти. Ни малейшего изящества, казалось бы, присущего рукам знаменитого музыканта. Коротко остриженные отполированные ногти. На безымянном пальце над обручальным кольцом — золотой перстень с синим камнем.

— У меня к вам просьба, сеньор Коста… Это очень важно для меня.

Подали абсент и вермут. Макс не прикоснулся к своему бокалу. Де Троэйе улыбался дружелюбно и уверенно.

— Я хотел бы пригласить вас отобедать, — продолжал он, — с тем чтобы можно было обсудить все подробно.

Макс сумел скрыть удивление под извиняющейся улыбкой:

— Благодарю вас, но я не имею права появляться в ресторане первого класса. Персонал туда не допускают.

— Да, верно… — Композитор сморщил лоб, словно прикидывая, до какой степени позволительно ему нарушать нормы, установленные на борту лайнера. — Неприятное обстоятельство. Хотя мы могли бы устроиться во втором классе… А впрочем, есть идея получше. Мы с женой занимаем suite — там две соединенные между собой каюты, — и прекраснейшим образом можно накрыть стол на троих. Окажете нам честь?

Макс, все еще в растерянности, отвечал с запинкой:

— Вы очень любезны… Но я, право, не знаю, могу ли…

— Не беспокойтесь. Я сам переговорю с суперкарго и все улажу. — Композитор сделал последний глоток и твердо, с легким стуком, словно припечатав сказанное, поставил бокал на стол. — Итак, вы согласны?

Теперь Макса останавливала только простая осторожность. Ничего опасного это предложение в себе не заключало. А если все же заключало? Ему требовались время и толика новых сведений, чтобы взвесить все «за» и «против». Ведь Армандо де Троэйе ввел в игру новый и совершенно неожиданный элемент.

— Но как отнесется к этому ваша супруга? — спросил Макс.

— Меча будет в восторге, — снова припечатал композитор, движением бровей потребовав у официанта счет. — Она уверяет, что танцора, равного вам, никогда еще не встречала. Так что вы и ей тоже доставите удовольствие.

Не взглянув на счет, он поставил на нем подпись и номер каюты, положил на поднос банкноту, чаевые, и встал из-за стола. Повинуясь рефлексу учтивости, Макс тоже хотел подняться, но де Троэйе, опустив ему руку на плечо, удержал. Рука оказалась крепче, чем можно было ожидать от музыканта.

— Я некоторым образом хотел посоветоваться с вами, — тут он за цепочку вытянул из жилетного кармана золотые часы, небрежно скользнул по ним взглядом. — Итак, в полдень? Каюта 3-А. Мы ждем вас.

С этими словами он вышел, не дожидаясь ответа и считая само собой разумеющимся, что приглашение принято. И после того, как Армандо де Троэйе покинул бар, Макс еще некоторое время смотрел ему вслед. И раздумывал о том, какой непредвиденный оборот приняли или могут принять события, развития которых он ожидал в ближайшие дни. И в конце концов пришел к выводу, что открываются перспективы новые, нежданные и более обнадеживающие, нежели можно было предположить ранее. Дойдя в своих размышлениях до этого пункта, он насыпал сахар горкой в ложечку, положенную на бокал с абсентом, и тоненькой струйкой пустил сверху воду, глядя, как сахар исчезает в зеленой жидкости. И, поднося бокал к губам, улыбнулся самому себе. На этот раз жгучий и сладкий вкус не напомнил ему ни капрала Бориса Долгорукого-Багратиона, ни трущобы Марокко. Его мысли занимало жемчужное ожерелье, под огнями люстр сверкавшее и переливавшееся на груди Мечи Инсунсы де Троэйе. И линия ее обнаженной шеи, стройно вознесенной от плеч к затылку. Ему захотелось засвистать танго, и он почти уже сделал это, но вовремя вспомнил, где находится. Когда же поднялся из-за столика, вкус абсента во рту стал сладостен, как предощущение женщины и приключения.

Портье Спадаро слукавил: номер и вправду мал, из мебели только старинный зеркальный шкаф, бюро да узкая кровать; ванная и вовсе убогая. Слукавил насчет вида — в единственное окно, выходящее на запад, видны часть Сорренто над Марина-Гранде, густая зелень парка, виллы, стоящие на крутом гористом склоне мыса Капо. И когда Макс отворяет обе створки и, ослепленный светом, выглядывает наружу, то различает даже часть залива с расплывающимся вдалеке островом Искья.

После ванны, набросив на голое тело белый махровый халат с вышитым на груди логотипом отеля, шофер доктора Хугентоблера разглядывает себя в зеркало. Придирчивый взгляд, обостренный профессиональной привычкой изучать особей рода человеческого — от этого зависит успех или провал его начинаний, — медленно скользит по застывшему перед зеркалом старику, который всматривается в собственные мокрые седые волосы, морщины, усталые глаза. Все еще ничего себе, делает он вывод: если снисходительно отнестись к ущербу, который в таком возрасте обычно наносится внешности мужчины. Следы убытков, поражений, упадка. Невосполнимых потерь. В поисках утешения он ощупывает себя под халатом: несомненно, отяжелел и раздался в поясе, но талия все же сохраняет пристойный объем, фигура — былую стать, глаза — живой блеск, а осанка подтверждает, что упадок, годы неудач и безнадежности так и не смогли согнуть его. В доказательство Макс, как актер, отрабатывающий трудный кусок роли, несколько раз подряд улыбается в зеркало старого шкафа, и эти внезапно вспыхивающие улыбки, которые совсем не кажутся заготовленными заранее, освещают лицо: оно привлекательно, располагает к себе и, как золото убедительным знаком высокой пробы, отмечено даром внушать доверие. Так он стоит неподвижно еще секунду, и улыбка очень медленно, будто сама собой, гаснет у него на губах. Потом берет гребешок с бюро и на свой прежний манер зачесывает волосы назад, прочерчивая слева и очень высоко безупречно ровный пробор. Критическим оком окинув результат, приходит к заключению, что все еще не утратил былую элегантность повадки. Или может не утратить, если постарается. Все еще сквозят и подразумеваются навыки хорошего воспитания, которые в былые годы нетрудно было выдать и за приметы хорошей породы: годами, привычкой, необходимостью и талантом навыки эти отшлифованы до такого блеска, что в нем давным-давно исчез даже малейший след первоначального обмана. Все еще угадываются следы прежней притягательной силы, позволявшей ему когда-то с дерзкой самоуверенностью промышлять в краях неведомых — если не враждебных. Пускать там корни и даже процветать. По крайней мере, до совсем еще недавних пор.

Макс сбрасывает халат и, насвистывая «Вернись в Сорренто», начинает одеваться с медлительной взыскательностью былых времен, когда сборы — рутинный ритуал выбора: как именно заломить шляпу, каким узлом завязать галстук, каким из пяти способов разместить белый платочек в верхнем кармане пиджака — заставляли его в хорошие минуты, когда верится в свои силы и в свою удачу, чувствовать себя воином, надевающим доспехи перед битвой. И это вот смутное дуновение былого, знакомый аромат ожидания и неизбежности схватки тешит его оживающую гордыню, меж тем как он натягивает хлопчатобумажные трусы, серые носки — это требует известных усилий и, чтобы не сгибаться, ему приходится сесть на кровать, — сорочку, ведущую происхождение от гардероба доктора Хугентоблера и потому чуть широковатую в талии. В последние годы носят обтягивающие пиджаки, расклешенные брюки, приталенные блейзеры и рубашки, но Макс не в состоянии следовать моде, тем более что ему нравится классический покрой бледно-голубой «Sir Bonser» с воротником «баттон-даун» — и она, как и все прочее, сидит так, будто сшита по мерке. Прежде чем застегнуться, Макс останавливает взгляд на звездчатом, диаметром около дюйма, шраме на левой стороне груди, чуть ниже ребер — это память о пуле, которая 2 ноября 1921 года в марокканском городке Тахуда задела легкое, уложила на койку в госпитале Мелильи и оборвала недолгую военную карьеру Макса Косты: за пять месяцев до этого под этим именем, навсегда сменившим прежнее — Максимо Ковас Лауро, — его зачислили в 13-ю роту первого батальона Иностранного легиона.

Танго, пояснил Макс, это слияние нескольких элементов — андалузского танца, хабанеры, милонги и безымянной пляски чернокожих рабов. Гаучо-креолы, со своими гитарами все ближе подступая к кабакам, тавернам и притонам на окраинах и в предместьях Буэнос-Айреса, освоили и милонгу-песню, а вслед за тем — и танго, начинавшееся как милонга-танец. Важный вклад внесли и негритянские музыка и пляски, потому что в ту эпоху пары танцевали не в обнимку, но лишь соприкасаясь друг с другом. Это позволяло выполнять фигуры, как бесхитростные, так и замысловатые, с большей свободой, чем теперь.

— Негритянское танго? — Армандо де Троэйе, казалось, был по-настоящему удивлен. — Я не знал, что там были чернокожие.

— Были. Бывшие рабы, разумеется. К концу века очень многих скосила желтая лихорадка.

Все трое сидели за столом, накрытым в двойной каюте первого класса. Здесь пахло хорошей кожей чемоданов и саквояжей, одеколоном и скипидаром. В широком иллюминаторе виднелась тихая синева океана. Макс — в сером костюме, в сорочке с мягким воротником и клетчатом шотландском галстуке — в две минуты первого постучал в дверь каюты, и в первые несколько секунд ему показалось, что в ее обширном пространстве композитор находится один, да и за обедом — консоме со сладким перцем, лангуст под майонезом и сильно охлажденный рейнвейн — разговор вел он: рассказав несколько забавных случаев из своей жизни, принялся расспрашивать гостя о его детстве в Буэнос-Айресе, о возвращении в Европу, о карьере профессионального увеселителя, протекавшей в фешенебельных отелях, на курортах и на трансатлантических лайнерах. Макс, осмотрительный, как всегда, если дело касалось его биографии, ограничивался краткими репликами и хорошо продуманными туманностями. Под занавес, когда закурили за кофе с коньяком, он по просьбе де Троэйе вновь заговорил о танго.

— Белые, — продолжал Макс, — которые поначалу только наблюдали за неграми, потом приспособили их танец под свои вкусы, замедлив темп там, где не способны были его выдерживать, и добавив еще фигуры вальса, хабанеры и мазурки… Следует учесть, что танго было тогда не просто музыкой, но еще и манерой танцевать. И прикасаться к партнеру.

Пока он говорил, деликатно опираясь о край стола одними запястьями в обрамлении белых манжет с серебряными запонками, глаза его несколько раз встретились с глазами Мечи Инсунсы. Жена композитора почти весь обед слушала молча, в разговор не вмешивалась и лишь изредка позволяла себе сделать беглое замечание или вскользь задать вопрос, с учтивым вниманием ожидая ответа.

— Танго, когда за него взялись итальянцы и другие выходцы из Европы, сделалось более медленным и упорядоченным, хотя шпана из предместий и с окраин усвоила манеру чернокожих, — продолжал Макс. — Когда его танцуют «верной дорогой», как принято выражаться там, где оно родилось, кавалер резко останавливается сам и останавливает свою даму, чтобы покрасоваться или зафиксировать позу, — тут он взглянул на внимательно его слушавшую Мечу. — Это знаменитое па называется «кебрада», и в благопристойной версии тех танго, что танцуют ныне, вы превосходно с ним справляетесь.

Меча Инсунса поблагодарила его улыбкой. Сегодня на ней было легкое платье из charmeuse[15] цвета шампанского; в падавшем из иллюминатора свете золотились на затылке коротко остриженные волосы, открывавшие стройную шею, которую после безмолвного танго в зимнем саду Макс вспоминал теперь постоянно. Из драгоценностей на ней было только жемчужное ожерелье в два витка и обручальное кольцо.

— А что представляют собой компадритос? — спросила она.

— Представляли. Их уже нет.

— Нет?

— За последние десять-пятнадцать лет многое изменилось. В детстве моем компадритос называли молодых людей из низов общества, сыновей или внуков тех гаучо-скотоводов, которые постепенно заполоняли городские окраины и предместья.

— Звучит угрожающе, — заметил композитор.

Макс бесстрастно объяснил, что их-то как раз можно было не опасаться. Вот с компадре и компадронами дело обстояло иначе, это были люди пожестче: одни — настоящие бандиты, другие всячески старались им подражать. Политики охотно пользовались их услугами — на выборах, к примеру, и в тому подобных делах — или брали в телохранители. Впрочем, тех, настоящих, как правило, носивших испанские фамилии, вытеснили теперь подражавшие им дети эмигрантов — окраинный сброд, перенявший лишь манеры головорезов из предместий, пригородов, окраин, но не обладавший ни их отвагой, ни кодексом чести.

— А подлинное танго — это танец компадре и компадрито? — спросил Армандо де Троэйе.

— Так было раньше. Те, первые, танго были откровенно непристойны: пары прижимались друг к другу более чем вплотную, переплетали ноги, вращали бедрами, как это принято в негритянских плясках. Немудрено, если вспомнить, что их первыми партнершами были девицы из публичных домов.

Краем глаза Макс перехватил улыбку Мечи — одновременно пренебрежительную и заинтересованную. Ему и раньше приходилось видеть такие улыбки у дам одного с ней круга, когда речь заходила о чем-то подобном.

— Ну да, отсюда и пошла дурная слава… — сказала она.

— Разумеется, — ответил ей Макс и продолжал, из деликатности обращаясь к мужу: — Знаете ли вы, что одно из первых танго называлось «Дай марочку»?

— Марочку?

Жиголо, метнув на нее искоса еще один быстрый взгляд, замялся, подбирая подходящие слова.

— Ну, — вымолвил он наконец, — это билетик, который мадам… хозяйка заведения выдает девицам за каждого принятого клиента, а девицы вручают своим котам для отчета…

— Кому? — переспросила женщина.

— По-французски это maquereau, — пояснил ей муж. — Сутенер.

— Спасибо, дорогой, я прекрасно поняла.

И даже когда танго, ставшее популярным, начали танцевать на домашних праздниках и семейных вечерах, продолжал Макс, такие вот резкие остановки были запрещены как неприличные. В его детстве танго танцевали только на утренниках, устраиваемых испанскими или итальянскими землячествами, либо в борделях, либо на холостых квартирках молодых шалопаев со средствами. И сейчас, хоть танго триумфально пришло на сцены театров и в бальные залы, еще остаются под запретом определенные па — корте и кебрада. Ну, вульгарно выражаясь, нельзя просовывать ногу меж колен партнерши. Чтобы попасть в приличное общество, танго пришлось поступиться характером. Оно, как будто утомившись, сделалось менее стремительным и не таким сладострастным. И вот оно-то, укрощенное и одомашненное, попало в Париж и обрело славу.

— И превратилось в тот монотонный танец, который мы видим в салонах, или в ту пародию, которую демонстрирует на экране Валентино.[16]

Медовые глаза смотрели на него пристально. Зная это, стараясь избегать встречи с ними и сохранять, насколько это возможно, спокойствие, Макс вытащил портсигар и открыл его перед Мечей. Она взяла турецкую сигарету, муж последовал ее примеру и, дождавшись, когда она вправит свою в мраморный мундштучок, щелкнул золотой зажигалкой. Меча, чуть наклонившись вперед, поймала огонек, потом вскинула голову и снова взглянула на Макса сквозь первое облачко дыма, в потоке света из иллюминатора ставшего плотным и голубоватым.

— А в Буэнос-Айресе? — спросил Армандо де Троэйе.

Макс улыбнулся и, осторожно постучав кончиком сигареты о крышку портсигара, тоже закурил. Новый поворот разговора позволил ему опять взглянуть в глаза Мечи. Он смотрел на нее и держал улыбку не меньше трех секунд. Потом повернулся к мужу.

— Среди обитателей предместий до сих пор принято перегибать партнершу в поясе и просовывать колено между ее ногами. В социальных низах еще сохраняются последние остатки старого танго… А то, что делаем мы, — на самом деле бледная тень этого. Не более чем элегантная хабанера.

— И с текстами произошло нечто подобное?

— Да, но относительно недавно. Поначалу была только музыка или театральные куплеты. Когда я был еще ребенком, танго только-только начинали петь, и слова неизменно были малопристойные, лукавые — двусмысленно-похабные истории, которые рассказывались от лица циничных проходимцев…

Он замолчал, засомневавшись на миг, что продолжать будет уместно.

— И что же?

Это произнесла Меча, играя серебряной ложечкой. И Макс решился.

— Ну… Стоит только вспомнить, что некоторые невинные на первый взгляд названия — «Ветерок слабоват, а пыль столбом», или «Семь дюймов», или «Немытая рожа» — на самом деле значат совсем другое. Или «Раковина Лоры».

— Кто такая эта Лора?

— «Проститутка» — на воровском арго. Гардель[17] часто использует его в своих танго.

— А раковина?

Макс, не отвечая, взглянул на де Троэйе. Усмешка позабавленного композитора превратилась в широкую улыбку.

— Понятно, — сказал он.

— Понятно, — через секунду повторила она. И не улыбнулась.

Танго чувствительное, продолжал Макс, — недавнее явление. Слезливые баллады, где непременно действуют бандиты-рогоносцы и сбившиеся с пути женщины, обрели популярность благодаря Гарделю. И под его пером цинизм преступника стал жалостным и меланхоличным. За поэтами такое водится.

— Мы с ним познакомились два года назад, когда он гастролировал в Мадриде, — сообщил Армандо де Троэйе. — Очень милый человек. Немного шарлатан, конечно, но очень располагает к себе, — он взглянул на жену. — И эта его знаменитая улыбка, да? Как будто он тут вообще ни при чем.

— Я его видел только однажды и то издали — в «Тропесоне», — сказал Макс. — Он ел куриное пучеро.[18] Вокруг, как всегда, толпились люди, и я не решился подойти.

— Поет он замечательно. Но немного слишком томно и сладко, не находите?

Макс затянулся сигаретой. Де Троэйе, подливая себе коньяку, предложил и ему, но тот молча качнул головой.

— Он ведь в самом деле изобрел этот стиль. Прежде были только куплеты или бордельные песенки… Едва ли у него найдутся предшественники.

— А в отношении музыки? — Де Троэйе чуть пригубил и поверх бокала посмотрел на Макса. — В чем, по-вашему, разница между танго старым и современным?

Макс откинулся на спинку кресла, указательным пальцем слегка тронул сигарету, сбивая столбик наросшего пепла.

— Я ведь не музыкант. Я всего лишь зарабатываю себе на жизнь танцами. И не сумею, наверное, отличить целую ноту от восьмушки.

— И тем не менее я хочу знать ваше мнение.

Макс еще несколько раз затянулся сигаретой и лишь после этого ответил:

— Я могу сказать лишь о том, что знаю. Что помню… Произошло то же самое, что и с манерой танцевать и петь танго. Поначалу музыканты продвигались на ощупь, по наитию и разрабатывали малоизвестные темы по партитурам фортепиано или по памяти. Импровизировали наподобие джазменов.

— А что это были за оркестры?

Маленькие, уточнил Макс. Три-четыре человека, простые аккорды, максимальная быстрота исполнения. Скорее интерпретации, чем оригинальные композиции. Со временем эти группы усвоили кое-какие новшества: вместо гитар — соло фортепьяно и в дуэте со скрипкой… Это помогало неопытным танцорам и новичкам-любителям. Потом к новому танго приспособились и профессиональные оркестры.

— Это танго мы и танцуем, — договорил Макс Коста и очень аккуратно погасил в пепельнице окурок. — Оно и звучит в салоне «Кап Полония» и в приличных заведениях Буэнос-Айреса.

Меча Инсунса раздавила свою сигарету в той же пепельнице — но спустя несколько секунд после того, как это сделал Макс.

— А другое? — спросила она, играя мундштуком. — Что стало со старым танго?

Он не без труда отвел глаза от ее рук — тонких, изящных и породистых. На безымянном пальце левой сверкало золотое кольцо. Подняв голову, он перехватил устремленный на него взгляд де Троэйе — пристальный, но лишенный всякого выражения.

— Так и идет до сей поры, — ответил он. — Все дальше оттесняется на обочину, все реже встречается. И когда изредка его все же играют, почти никто не танцует. Оно труднее. Жестче, грубее.

Макс помедлил. С такой улыбкой, что внезапно заиграла у него на губах, обычно что-нибудь припоминают.

— Один мой приятель говорит, что есть танго страдательные, а есть убийственные… Оригинальное танго относится ко второй категории.

Меча Инсунса облокотилась на стол, подперла щеку ладонью. Казалось, она слушает его с огромным вниманием.

— Его порой называют «танго старой гвардии», — уточнил он. — Чтобы отличить от нынешних, современных.

— Красиво, — заметил композитор. — Откуда взялось такое название?

Теперь его взгляд никак нельзя было счесть бесстрастным. Де Троэйе вновь превратился в любезного хозяина. Макс чуть развел руками:

— Не знаю. Затрудняюсь сказать вам. Вероятно, в память какого-нибудь старого танго…

— И оно все так же… непристойно? — спросила она.

Спросила тусклым голосом, безразличным тоном. Как если бы ученый-энтомолог справлялся у коллеги, насколько непристойно спариваются майские жуки. Если, конечно, они спариваются, подумал Макс. Почему бы им, впрочем, не спариваться?

— Это зависит от того, где танцуют.

Армандо де Троэйе был в восторге от услышанного.

— Замечательно интересно все, что вы рассказали, — сказал он. — Это превзошло все мои ожидания. И поменяло мои представления. Я хотел бы увидеть это своими глазами… Увидеть это танго в его естественной, так сказать, среде обитания.

— Насколько мне известно, сейчас такое можно увидеть лишь там, где приличным людям появляться не стоит, — ответил Макс уклончиво.

— И вы знаете в Буэнос-Айресе такие места?

— Знать-то я знаю… Но… — Он помедлил, взглянул на Мечу Инсунсу. — Порядочной женщине туда лучше не ходить… это может быть небезопасно.

— На этот счет не тревожьтесь, — сказала она очень холодно и очень спокойно. — Нам уже случалось бывать в неподобающих местах.

Вечереет. Солнце, клонясь к закату, еще висит над мысом Капо, окрашивая в красновато-зеленые тона стены вилл, густо рассыпанных по склону. Макс Коста в том же темно-синем блейзере и серых фланелевых брюках — он лишь сменил шелковый шейный платок на завязанный виндзорским узлом красный галстук в синюю точку — выходит из своего номера и присоединяется к другим постояльцам, пьющим аперитивы перед ужином. Кончилось лето, а с ним — и многолюдство, но благодаря шахматному матчу в отеле оживленно почти по-прежнему: заняты едва ли не все столики в баре и на террасе. Плакат на подставке сообщает о том, что утром состоится очередная партия матча Келлер — Соколов. Остановившись, Макс рассматривает фотографии соперников. Из-под густых бровей — они такого же пшеничного цвета, что и ежик на голове, — светлые водянистые глаза советского чемпиона недоверчиво всматриваются в фигуры на доске. При виде его округлого, простецки-грубоватого лица, склоненного над доской, невольно думается, что несколько поколений его предков так же смотрели, уродился ли хлеб, следили за передвижением облаков по небу, гадая, дождь завтра будет или вёдро. А рассеянный, почти мечтательный — даже немного наивный, думает Макс — взгляд Хорхе Келлера устремлен прямо в объектив. Но впечатление такое, что видит он не фотографа, а кого-то или что-то, находящееся чуть поодаль и не имеющее никакого отношения к шахматам, и кажется, будто гроссмейстер по-юношески грезит наяву или созерцает какие-то смутные химерические образы.

Ласковый ветерок. Гул голосов смешивается с нежной негромкой музыкой. Великолепная терраса отеля «Виттория» вместительна и просторна. За балюстрадой открывается прекрасная панорама: Неаполитанский залив нежится в золотистых закатных лучах — с каждой минутой они ложатся все более и более полого. Мэтр ведет Макса к столику возле изваянной из мрамора обнаженной женщины, заглядевшейся на море. Расположившись, Макс заказывает бокал белого похолодней, смотрит по сторонам. Публика элегантна, как и подобает этому месту и времени суток. Есть хорошо одетые иностранцы — в основном американцы и немцы, — проводящие в Сорренто мертвый сезон. Прочие — это гости миллионера Кампанеллы, немногие избранные, приехавшие по его приглашению и живущие за его счет. И те неистовые поклонники шахмат, кому по карману расходы на путешествие и проживание. Среди сидящих за соседними столами Макс узнает красавицу кинозвезду и ее мужа, продюсера «Чинечитта», в компании еще каких-то неизвестных ему лиц. Неподалеку бродят двое молодых людей, по виду — местные журналисты, у одного на шее висит «Pentax», и всякий раз, как репортер вскидывает фотоаппарат, Макс как бы случайно закрывается ладонью или отворачивается, делая вид, будто что-то привлекло его внимание в другом конце террасы. Это автоматическая реакция охотника, не желающего стать дичью. Давний рефлекс, развившийся за долгие годы постоянного профессионального риска почти до степени безусловного. Главная опасность для Макса Косты возникала, если по лицу устанавливали его личность, а потом то и другое оказывалось в распоряжении какого-нибудь полицейского, склонного поинтересоваться, а что, собственно, затевает здесь (или там) виднейший представитель племени тех, кого в былые времена определяли наивным иносказанием «воры в белых перчатках»?

Когда репортеры удаляются, Макс смотрит по сторонам, ищет. Выходя из номера, он подумал, что будет слишком невероятной удачей, если он сразу же повстречает ту женщину, — однако вот она, здесь, поблизости, сидит за столиком, и рядом с ней нет ни Келлера, ни девушки с «конским хвостом». Сегодня она без своей твидовой шляпы: коротко стриженная, серебрящаяся сединой — вроде бы вполне натуральной, — голова непокрыта. Слушая собеседников, она наклоняет ее с учтивым вниманием — это движение так отчетливо помнится Максу, — а порой, с улыбкой следя за разговором, откидывает на высокую спинку стула. Одета очень просто, с той же элегантной небрежностью, что и вчера: на ней просторная темная юбка и белая шелковая блузка, перехваченная в талии широким ремнем. На ногах — замшевые мокасины, на плечи наброшена замшевая же куртка. Ни колец, ни серег и вообще никаких украшений — только плоские часы на запястье.

Попробовав вино и убедившись, что охлаждено оно правильно — бокал запотел, — Макс чуть наклоняется, чтобы поставить его на стол, и вдруг встречается глазами с женщиной. Это происходит случайно и длится не больше секунды. Она как раз договорила фразу и обвела взглядом террасу — и в этот самый миг встретилась глазами с человеком, сидящим через три столика. Взгляд этот не остановился на нем, а скользнул дальше, а сама она возвращается к прерванному разговору, внимательно слушая собеседника, и не сводит глаз с него и других своих спутников. Макс, меланхолично отметив, что самолюбие его слегка задето, улыбается про себя и ищет утешение в новом глотке «Фалерно». Ну да, разумеется, время его не пощадило, но ведь и она тоже изменилась. И сильно — с той последней встречи, двадцать девять лет назад, осенью 1937-го в Ницце. И еще сильней — если вести отсчет с событий, произошедших в Буэнос-Айресе за десять лет до того. И еще больше времени минуло с разговора на шлюпочной палубе — разговора, который состоялся спустя четыре дня после памятного ланча в каюте супругов де Троэйе, куда его пригласили поговорить о танго.

После бессонной ночи, когда Макс до утра лежал с открытыми глазами в своей каюте второго класса, ощущая мягкое покачивание огромного судна и где-то в самой его утробе — отдаленную вибрацию машины, он начал искать встречи с Мечей. Были вопросы, требующие ответа, были планы, нуждавшиеся в доработке. Надо было прикинуть вероятный выигрыш и возможный провал. Но кроме того — хоть он и самому себе не желал в этом признаться, — билось и пульсировало в его желании отыскать женщину нечто личное, необъяснимое, не имеющее никакого отношения к материальным обстоятельствам. Нечто, на удивление лишенное обычного расчета, но состоящее из ощущений, опасений, тяги.

Он нашел ее на шлюпочной палубе — там же, где и в прошлый раз. Лайнер полным ходом шел сквозь легкий туман, мало-помалу рассеивавшийся и редевший под лучами восходящего солнца, — золотистый диск с размытыми очертаниями полз по небосводу все выше. Меча Инсунса сидела на тиковой скамье под тремя огромными красно-белыми трубами. На ней были спортивного покроя юбка в складку и полосатый шерстяной джемпер, туфли на низком каблуке, а склоненную над книгой голову охватывала узкополая соломенная шляпка колоколом. На этот раз Макс не прошел мимо, ограничившись кратким поклоном, но остановился перед ней, снял кепку и поздоровался. Море было спокойно, солнце било в спину, и потому чуть колеблющаяся тень Макса легла на страницы книги и, когда женщина подняла глаза, на ее лицо.

— А-а, — сказала она. — Это вы? Танцор-совершенство?

И улыбнулась, но глаза, оставаясь совершенно серьезными, смотрели изучающе и оценивающе.

— Как поживаете, Макс? Сколько юных барышень и одиноких дам отдавили вам ноги за последние дни?

— Слишком много, — со стоном отвечал он. — Всех и не упомнишь.

Меча Инсунса и ее муж вот уже четыре дня не появлялись в танцевальном салоне. После ланча в каюте Макс их так и не видел.

— Я подумал над тем, что сказал мне сеньор де Троэйе… Насчет того, где в Буэнос-Айресе можно увидеть подлинное танго.

Улыбка обозначилась яснее. Красивый рот, подумал Макс. Да и вся она.

— Танго в духе старинной гвардии?

— Старой. Гвардия — старая. Да. Я это имею в виду.

— Чудесно, — сказала она. Захлопнула книжку и очень непринужденно подвинулась, давая ему место на скамейке. — И вы сможете сводить нас туда?

Это неожиданное множественное число немного смутило его. Он продолжал стоять перед ней, кепку по-прежнему держа в руке.

— Вас обоих?

— Ну да.

Макс наклонил голову в знак согласия. Потом надел кепку — не без кокетства надвинув ее на правый глаз — и сел на освобожденную ему часть скамейки. Это место было закрыто от ветра белой металлической конструкцией, соединенной с массивным вентиляционным коробом — одним из тех, что тянулись вдоль всей палубы. Макс краем глаза взглянул на книгу, лежавшую на коленях у Мечи. Заглавие было по-английски — «The Razor’s Edge». «Лезвие бритвы» Сомерсета Моэма. Имя автора показалось ему знакомым, хоть он не читал никаких его книжек. Макс был, что называется, не по этой части.

— Что же, это вполне возможно, — ответил он. — Конечно, в том случае, если вы готовы ко всяким неожиданностям.

— Вы меня пугаете.

При этом она ни в малейшей степени не выглядела напуганной. Макс смотрел куда-то вдаль, поверх спасательных шлюпок, но чувствовал на себе ее пристальный взгляд. На мгновение засомневался, стоит ли обидеться на скрытую в ее словах насмешку, и решил, что не стоит. Быть может, она и в самом деле не лукавила, хотя представить, что она может чего-то испугаться, было все же очень трудно. Особенно — неожиданностей определенного свойства.

— Речь идет о заведениях, которые посещает так называемое простонародье. Находятся они в кварталах бедноты, — пояснил он. — Но я по-прежнему не знаю, должны ли вы…

Он замолк и обернулся к ней. А ее, казалось, забавляет эта преднамеренная осторожная заминка.

— Вы хотели сказать, должна ли я рисковать, появляясь там?

— На самом деле там не так уж опасно. Главное — не слишком выставлять напоказ… Не кичиться.

— Чем?

— Ничем. Ни деньгами. Ни драгоценностями. Ни дорогими или чересчур элегантными нарядами.

Откинув голову, она громко расхохоталась. Какой беспечный, чистосердечный смех, подумал Макс. Такой слышится на теннисных площадках, на модных пляжах, в гольф-клубах, доносится из двухместных открытых «Испано-Сюиз».

— Понимаю… Мне надо будет одеться проституткой, чтобы не бросаться в глаза?

— Не шутите.

— Я и не думаю шутить, — она взглянула на него неожиданно серьезно. — Если бы вы знали, сколько девочек мечтают нарядиться принцессами и сколько взрослых женщин — выглядеть как шлюхи.

Последнее слово в ее устах почему-то прозвучало не вульгарно, подумал растерявшийся Макс. Но лишь вызывающе. Вполне в стиле и духе женщины, способной из любопытства или развлечения ради отправиться в квартал, пользующийся дурной славой, чтобы посмотреть, как танцуют танго. Умеющей произносить некоторые слова и смотреть в глаза мужчины, словно от слов она уже перешла к делу. Но что бы ни говорила Меча Инсунса, вульгарной она не была и быть не могла. Капрал Долгорукий-Багратион, пока был жив, хорошо это формулировал: «Мое меня не минует, а что миновало — то не мое».

— Удивительно, что вашего мужа так интересует танго, — сказал Макс, несколько оправившись. — Я считал его…

— Серьезным композитором?

Теперь черед рассмеяться пришел Максу. И он сделал это с мягкой и хорошо рассчитанной уверенностью человека светского:

— Это ведь всего лишь игра понятий. Но, конечно, как-то принято различать ту музыку, что сочиняет он, и ту, что звучит на танцульках.

— Можем назвать это прихотью. Мой муж — человек своеобразный.

В душе Макс не мог с этим не согласиться. Да, вот именно, «своеобразный» — самое подходящее слово. Насколько ему было известно, Армандо де Троэйе входит в пятерку самых известных и высокооплачиваемых композиторов мира. А из ныне живущих испанцев один лишь Фалья[19] ему вровень.

— Восхитительный человек, — добавила женщина через секунду. — За тринадцать лет он достиг такого, о чем другие не могут даже мечтать… Вы знаете, кто такие Дягилев и Стравинский?

Макс дал понять, что это обидный вопрос. Да, я всего лишь жиголо, говорила его улыбка. И музыку знаю лишь понаслышке. Но все же не до такой степени неуч и невежда.

— Да, разумеется. Русский хореограф и его любимый композитор.

Меча кивнула и стала рассказывать. Армандо часто встречался с ними в Мадриде во время Великой войны, у своей чилийской приятельницы Эухении Эррасурис. Русские готовились показать в «Театро Реаль» «Жар-птицу» и «Петрушку». Армандо де Троэйе же в ту пору был композитором многообещающим, но малоизвестным. Они прониклись друг к другу симпатией: де Троэйе возил их в Толедо и Эскориал. Вскоре подружились. Через год снова встретились — теперь уже в Риме, и там они познакомили его с Пикассо. После войны, когда Дягилев и Стравинский вновь привезли в Мадрид свои балеты, де Троэйе показывал им в Севилье процессии на Святой неделе. По возвращении они сблизились еще больше. Спустя три года, в 1923-м, в Париже состоялась премьера его «Пасодобля для Дон Кихота». Успех был оглушительный.

— Об остальном вы узнаете сами, — сказала Меча. — Турне по Соединенным Штатам, триумф «Ноктюрнов» в Лондоне, где на первом исполнении присутствовала испанская королевская чета, соперничество с Фальей, восхитительный скандал в парижском «Саль де Плейель» на прошлогодней премьере «Скарамуша», который поставил Серж Лифарь[20] и оформил Пикассо.

— Да, это называется «триумф», — беспристрастно оценил Макс.

— А что для вас триумф?

— Гарантированные пятьсот тысяч песет в год. Можно больше.

— Ого. У вас слишком высокие требования.

В словах Мечи, глядевшей на него с любопытством, Максу почудилась ядовитая насмешка.

— А как вы познакомились с мужем?

— Тогда же и там же — у Эухении: она моя мачеха.

— Интересная, наверно, жизнь рядом с таким человеком.

— Да.

Односложное слово прозвучало отрывисто. И безо всякого выражения. Женщина смотрела туда, где за спасательными шлюпками виднелось море и в золотисто-серой дымке все выше поднималось солнце.

— А какое же отношение имеет ко всему этому танго? — спросил Макс.

И увидел, как она, склонив голову набок, раздумывает, словно перебирает один за другим возможные варианты ответа.

— Армандо — человек с юмором. Он любит игру. Во многих смыслах слова. И в своем творчестве тоже, разумеется. Игру рискованную, новаторскую… Именно этим он в свое время пленил Дягилева.

Она замолчала на миг, рассматривая рисунок на переплете книги, где был изображен какой-то элегантный господин на фоне средиземноморского пейзажа с зонтичными соснами и пальмами.

— Можно сказать, — наконец продолжила она, — что ему безразлично, для рояля пишется музыка, для гитары или для барабана глашатая… Музыка, по его мнению, есть музыка. Он на том стоит. И говорить тут больше не о чем.

За пределами их укрытия морской ветерок был слабым и возникал только от перемещения лайнера. Солнечный диск, становясь все четче и ярче, нагревал дерево. Меча Инсунса поднялась, и Макс встал следом.

— И всегда — необыкновенно своеобразный юмор, — продолжала она, очень естественно продолжая разговор. — Однажды он сказал репортеру, что хотел бы, подобно Гайдну, сочинять для увеселения монарха. Симфонию? — Сделайте одолжение, ваше величество! А не понравится — обтешем ее, пригладим, превратим в вальс и напишем для него слова… Ему нравится делать вид, что он пишет по заказу, хотя это чистая ложь. Это он так кокетничает.

— Надо обладать большим умом, чтобы собственные чувства выдавать за подделку, — сказал Макс.

Он не помнил, где вычитал или услышал эту фразу. За неимением культуры истинной и собственной он очень ловко, уместно и своевременно умел вворачивать в свою речь чужие мнения. Меча Инсунса поглядела на него с легким удивлением:

— Хм… Кажется, мы вас недооценивали, сеньор Коста.

Макс улыбнулся. Они медленно шли по палубе на корму.

— Просто Макс.

— Да, конечно… Макс.

Дошли до ограждения, облокотились, наблюдая, как мелькают внизу кепки, мягкие шляпы, белые панамы, женские памелы,[21] модные в том сезоне фетровые и соломенные шапочки-каскетки с разноцветными лентами. На палубе первого класса, где прогулочные галереи левого и правого бортов соединялись на небольшой террасе курительного салона, царило оживление: все столики были заняты, и пассажиры наслаждались спокойным морем, погожим мягким днем. Был час аперитивов: десяток лакеев в темно-красных курточках сновали меж столиков, балансируя подносами с напитками и закусками, а метрдотель зорко следил, чтобы все было достойно высокой цены билета.

— Симпатичные… — заметила она. — Я про официантов. Кажется, они очень довольны своей жизнью. Может быть, это море так на них действуют.

— Это в самом деле только так кажется. Их безжалостно гоняют офицеры и пассажирский помощник. А вызывать симпатию — часть их работы: им платят за то, чтобы улыбались.

Меча Инсунса поглядела на него со вновь пробудившимся интересом. Иначе, чем прежде.

— Похоже, вы хорошо осведомлены.

— Уж в этом можете не сомневаться. Но мы говорили о вашем муже. О его музыке.

— Да-да… Я собиралась рассказать, что Армандо любит углубляться в апокрифы, произвольно смешивать разные эпохи. И с бо́льшим удовольствием работает с копией, нежели с оригиналом… То здесь, то там оставляет некие метки, куски, сделанные в стиле и духе Шумана, или Сати, или Равеля… Он примеряет разные маски, доходя почти до пародирования. И пародирует даже то — и главным образом то, — что само по себе уже пародия.

— То есть некий иронический плагиат?

Замолчав, она снова взглянула на него как-то по-особенному. Пытливо и изучающе, будто стараясь проникнуть в самую суть.

— Иногда это называют модернизмом, — смягчил свое высказывание Макс, явно опасаясь зайти слишком далеко.

И предъявил свою фирменную улыбку — улыбку доброго малого, который звезд с неба не хватает и весь как на ладони. Или, как назвала его при встрече Меча Инсунса, «танцора-совершенство». Спустя еще миг она отвела глаза и покачала головой.

— Не путайте, Макс… Он — необыкновенный композитор, вполне заслуживающий своей славы. Он притворяется, что ищет, хотя уже нашел, и делает вид, что пренебрегает деталями, хотя скрупулезнейшим образом разработал их. Умеет быть вульгарным, но даже вульгарность эта — особого свойства. Знаете, тщательно продуманная небрежность в одежде подчеркивает ее изысканность… Вы слышали интродукцию к «Пасодоблю для Дон Кихота»?

— Нет. К сожалению. По части музыки мои познания не простираются дальше бальных танцев. Ну, или почти.

— В самом деле жаль. Тогда вам были бы понятней мои слова. Введение, которое никуда ничего не вводит. Гениальная шутка.

— Для меня это слишком сложно, — искренне признался он.

— Несомненно, — ответила она, в очередной раз окинув его внимательным взглядом. — Да.

Макс стоял, по-прежнему опершись на выкрашенный в белый цвет планшир. Его левая рука находилась в двадцати сантиметрах от ее правой руки, державшей книгу. Жиголо посмотрел вниз, на пассажиров первого класса. Отшлифованная многолетними усилиями выучка позволила ему почувствовать сейчас лишь слабый, смутный намек на злобу. Причем не такую, с которой нельзя было бы совладать.

— И танго, которое мечтает сочинить ваш муж, тоже будет шуткой? — спросил он.

Да, в определенном смысле, ответила она. Но не только. Танго стало настоящим поветрием. Оно одинаково сводит людей с ума в салонах, в театрах, в кино или на танцульках в парке. И вот Армандо намерен поиграть с этим безумием. Вернуть публике простонародность, но как бы процеженную сквозь фильтры иронии, о которой она говорила Максу чуть раньше.

— Замаскировать его на свой манер и в своем стиле. И во всю силу своего таланта создать танго, которое было бы пародией на пародии.

— Нечто вроде того рыцарского романа, который когда-то разом покончил со всеми рыцарскими романами?

Она не смогла скрыть удивление:

— Вы читали «Дон Кихота», Макс?

Он быстро просчитал в уме варианты. И решил, что лучше будет не рисковать. Ни к чему козырять интеллектом. Как говорится, лжец и ловкач попадают впросак чаще, чем неуклюжий простак.

— Нет, — ответил он, снова улыбнувшись с безупречно отработанной непринужденностью. — Сам роман не читал, но о нем — очень много.

— Ну, «покончить» — это, может быть, слишком сильно сказано. По крайней мере, отринуть, оставить позади. Создать нечто непревзойденное и собравшее в себе все. Совершенное танго.

Они отошли от борта. Над морем, на глазах терявшим сероватый оттенок и набиравшим яркой синевы, солнце рассеивало последние остатки дымки. Восемь спасательных шлюпок левого борта сверкали белым так ослепительно, что Максу пришлось поглубже надвинуть на глаза козырек. Меча Инсунса из кармашка своего джемпера достала и надела темные очки.

— Он в восторге от ваших рассказов, — проговорила она, сделав еще несколько шагов по палубе. — И очень рассчитывает, что вы исполните обещание и покажете ему в Буэнос-Айресе настоящее танго.

— Ему одному?

Не замедляя шага, она сбоку взглянула на него так, словно не поняла вопроса. Минеральные воды «Инсунса», вспомнил Макс. В читальном салоне он нашел в иллюстрированных журналах рекламные объявления, а потом еще уточнил у пассажирского помощника. В конце века ее дед-фармацевт нажил состояние, разливая в бутылки и продавая воду из целебного источника в Сьерра-Неваде. Потом отец построил там два отеля и современный санаторий для лечения болезней печени и почек, и вскоре летние поездки на воды вошли в моду среди высшей андалузской буржуазии.

— На что расчет, сеньора? — настойчиво спросил Макс.

На этом этапе разговора он вправе был ожидать, что она попросит называть ее Меча или Мерседес. Но этого не произошло.

— Мы женаты пять лет. И я глубоко восхищаюсь им.

— И потому хотите, чтобы я отвел вас туда? Вас обоих? — Он позволил себе нотку скепсиса. — Вы-то ведь не сочиняете музыку?

Ответ был дан не сразу. Меча Инсунса продолжала медленно шагать по палубе, пряча глаза за стеклами темных очков.

— А вы, Макс, что намерены делать? Вернетесь обратным рейсом в Европу или останетесь в Аргентине?

— Останусь, наверно, на какое-то время. Мне предложили трехмесячный контракт в столичном отеле «Плаза».

— Танцевать?

— Пока — да.

Последовало молчание. Краткое.

— Все же эта профессия сулит не слишком блестящее будущее. Если только…

Она оборвала фразу, но Макс без труда мог завершить ее: если только благодаря великолепной внешности, улыбке славного малого и танго не подцепишь надушенную «Roger & Gallet» миллионершу, которая возьмет на себя оплату всех твоих расходов, тебя — в chevalier servant.[22] Или, как выражаются итальянцы, — в чичисбеи. А если еще грубее и проще — в альфонсы.

— Но я и не собираюсь посвящать этому всю жизнь.

Теперь темные стекла обратились в его сторону. И замерли. Он видел в них свое отражение.

— В прошлый раз вы очень интересно сказали о танго страдательных и танго убийственных.

Интуиция и на этот раз подсказала Максу: следует быть искренним.

— Это не мои слова. Так считал один мой друг.

— Тоже танцор?

— Нет. Он был солдатом.

— Был?

— Был. Его уже нет на свете.

— Сочувствую.

— Тут нет повода для сочувствия, — уклончиво улыбнулся Макс. — А звали его Долгорукий-Багратион.

— Простых солдат так не зовут… Это имя больше подходит офицеру, а? Какому-нибудь русскому аристократу.

— Именно так. Он был и русский, и аристократ. По крайней мере, так представлялся.

— А на самом деле? Настоящий аристократ?

— Возможно.

Меча Инсунса впервые, кажется, за все это время показалась ему растерянной. Они остановились у фальшборта, под спасательными шлюпками. На корме черными буквами было выведено название. Женщина сняла шляпу — Макс успел заметить на подкладке этикетку со словом «Talbot» — и встряхнула волосами, подставляя голову ветру.

— И вы тоже были солдатом?

— Недолго.

— И воевали в Европе?

— В Африке.

Она чуть качнула головой, как бы с удивлением, словно видела Макса впервые.

В течение многих лет североафриканскими названиями пестрели заголовки испанских газет, а портреты молодых офицеров заполняли страницы иллюстрированных журналов «Эсфера» или «Бланко и негро»: капитан такой-то (регулярная армия, пехота), лейтенант такой-то (Иностранный легион), младший лейтенант такой-то (регулярная армия, кавалерия) пали смертью храбрых — упомянутые на страницах светской хроники неизменно гибнут героически и никак иначе — в Сиди-Хаземе, в Кераме, в Баб-эль-Кариме, в Игерибене.

— Вы имеете в виду Марокко? Мелилью, Анваль и прочие ужасные места?

— Да. Их все.

Прислонившись к борту, он наслаждался легким ветром, освежавшим лицо, щурил ослепленные солнечным блеском глаза на море, на яркую белизну шлюпки. Потом достал из внутреннего кармана пиджака портсигар с чужой монограммой и заметил, что Меча Инсунса очень внимательно наблюдает за ним. Она продолжала изучающее смотреть на него и, когда он протянул ей раскрытый портсигар, качнула головой, отказываясь. Макс же достал сигарету, слегка постучал ею по крышке, прежде чем поднести ко рту.

— Где вы научились так вести себя?

Достав коробок спичек с логотипом пароходной компании на этикетке, он зашел за шлюпку, чтобы зажечь спичку и прикурить. И на этот раз тоже не покривил душой, отвечая:

— Что вы имеете в виду?

Женщина сняла темные очки. Глаза на таком свету казались гораздо светлее и прозрачнее.

— Не обижайтесь, Макс, но в вас есть что-то такое, что сбивает с толку. Вы безупречно держитесь, чему, разумеется, помогает ваша наружность. Вы чудесно танцуете и умеете носить фрак, как, пожалуй, мало кто из всех, кого я знаю. И все же не кажетесь человеком…

Он улыбнулся, скрывая неловкость, чиркнул спичкой. Но прежде чем успел прикурить, ветер задул огонек, хоть и спрятанный меж ладоней.

— Воспитанным?

— Нет, я не это хотела сказать… Вы не выставляетесь напоказ, как свойственно людям недалеким, нахраписто лезущим к успеху, не стремитесь предстать не таким, как на самом деле, лишены пошловатого тщеславия. И даже того природного нахальства, которое так свойственно юношам из благополучных семей… Но кажется, что мир льнет к вам, стелется вам под ноги, хоть вы и не прилагаете к этому особых усилий… И я не только женщин имею в виду… Понимаете меня?

— Ну, более или менее.

— И все-таки, когда вы в прошлый раз рассказывали о своем детстве в Буэнос-Айресе, о возвращении в Испанию… Жизнь в ту пору вроде бы не слишком много обещала вам… Потом дела пошли на лад?

Макс снова чиркнул спичкой — на этот раз удачно, сквозь первое облачко дыма взглянул на Мечу. И внезапно перестал смущаться. Ему припомнились Китайский квартал Барселоны, марсельский Канебьер, пот и страх Иностранного легиона. Три тысячи иссушенных солнцем трупов, оставленных на пути от Анваля к Монт-Аррюи. И венгерку Боске в Париже — ее горделивую нагую стать в лунном свете, льющемся через единственное оконце мансарды на улице Фюрстенберг, играющем серебристыми тенями на скомканных простынях.

— Да, — ответил он наконец, глядя в море. — В самом деле, кое-что наладилось.

Солнце уже скрылось за мысом Капо, и Неаполитанский залив медленно погружается в темноту, гаснут на воде последние лиловатые отблески. Вдалеке под мрачным склоном Везувия по всей линии побережья от Кастелламаре до Поццуоли загораются первые огни. Настает час ужина, и терраса отеля «Виттория» мало-помалу пустеет. Макс Коста со своего места видит, как женщина встает и направляется к стеклянной двери. Они снова на миг встречаются глазами, но ее взгляд — рассеянный и случайный — скользит по лицу Макса с прежним безразличием. А Макс, впервые увидев ее здесь, в Сорренто, так близко, понимает, что время хоть и пощадило кое-что из былой ее красоты — прежними остались и глаза, и очерк красиво вырезанных губ, — все же и по ней прошлось тяжко, не пожалело: очень коротко остриженные волосы стали серебристо-седыми, как и у Макса; кожа одрябла, потускнела и будто заткана паутиной бесчисленных мельчайших морщинок, особенно заметных в углах рта и вокруг глаз; на тыльных сторонах ладоней, сохранивших свое точеное изящество, безобманными приметами старости проступили пигментные пятна. Но движения остались такими же, как запомнилось Максу, — уверенными и спокойными. Присущими женщине, которая всю жизнь шла по свету, сотворенному именно и только для этого. Пятнадцать минут назад Хорхе Келлер и девушка с «конским хвостом» присели за тот же столик, а теперь вместе с нею идут к выходу, пересекают террасу, минуя Макса, и скрываются из виду. Их сопровождает грузный лысый мужчина с полуседой бородой. Едва лишь эти четверо проходят мимо, Макс встает, идет следом, выходит за дверь и останавливается на миг возле кресел «либерти»[23] и кадок с пальмами, украшающими зимний сад. Отсюда ему видны стеклянная дверь в холл и лестница в ресторан. Когда он оказывается в холле, Меча Инсунса и ее спутники уже поднялись по двум маршам внешней лестницы и углубились в аллею, выводящую на площадь Тассо. Макс возвращается в холл, останавливается перед конторкой младшего портье:

— Неужто это и есть Келлер, шахматный чемпион?

Удивление сыграно блестяще. Долговязый костлявый молодой парень со скрещенными золотыми ключами на лацканах черной тужурки недоверчиво смотрит на него:

— Он самый, синьор.

Макс Коста, за полвека где только не побывавший, чего только не повидавший, одно, по крайней мере, усвоил твердо — от подчиненных можно добиться большего толка, чем от начальников. Потому он неизменно старался завести добрые отношения с теми, от кого и вправду что-то зависит напрямую, — с портье, швейцарами, официантами, секретаршами, таксистами, телефонистками. С людьми, чьи руки на самом деле приводят в действие шестерни благоустроенного общества. Однако такие полезные знакомства не случаются с бухты-барахты: для этого нужны время, здравомыслие и еще что-то такое, чего не купишь за деньги, — особая манера общения, многозначительная и естественная, как бы говорящая: «ты — мне, я — тебе, но в любом случае я тебе обязан, друг мой, и в долгу не останусь». Что же касается Макса лично, то щедрые ли чаевые, бесстыдная ли взятка — его изысканные манеры неизменно затушевывали и без того неясную черту меж этими понятиями — всегда служили не более чем предлогом для сокрушительной улыбки, которой он потом одаривал как жертв своей интриги, так и вольных или невольных сообщников. И благодаря этой тщательности, пронесенной через всю жизнь, шофер доктора Хугентоблера собрал обширную коллекцию личных знакомств, связанных с ним отношениями тайными и особыми. Были в его коллекции мужчины и дамы сомнительной, очень мягко говоря, нравственности, способные, не моргнув глазом, вытащить у человека золотые часы, но готовые эти самые часы и заложить, чтобы его же выручить в трудную минуту или заплатить долг.

— И, надо полагать, маэстро отправился ужинать?

Парень снова кивает, но на этот раз губы его раздвигаются в машинально-учтивой улыбке: он знает, что этот пожилой респектабельный джентльмен, который сейчас небрежно достает из внутреннего кармана красивый кожаный бумажник, платит за каждую ночь в «Виттории» столько же, сколько портье получает в месяц.

— Обожаю шахматы… Мне так хочется знать, где ужинает синьор Келлер. Сами понимаете, фетишизм поклонника…

Пятитысячная, деликатно сложенная вчетверо, переходит из одной руки в другую и исчезает в кармане тужурки со скрещенными ключами на лацканах. Улыбка ее носителя обретает бо́льшую живость и естественность.

— Ресторан «О`Парруччиано» на Корсо Италия, — отвечает он, сверившись с книгой заказов. — Славное место для тех, кто любит рыбу или каннелони.[24]

— Непременно схожу как-нибудь. Спасибо.

— Всегда к вашим услугам, синьор.

Времени больше чем достаточно, соображает Макс. И потому, скользя пальцами вдоль перил широкой лестницы, украшенной фигурами в якобы помпейском духе, он поднимается на второй этаж. Тициано Спадаро перед тем, как смениться с дежурства, сообщил ему, в каких номерах остановились Хорхе Келлер и его спутники. Женщина живет в номере 429, и к нему-то по длинному коридору, по ковровой дорожке, глушащей звук шагов, и направляется Макс. Дверь самая обычная, без затей, с классическим замком, так что через скважину можно заглянуть внутрь. Макс пробует сначала отпереть ее собственным ключом (не раз уж бывало так, что счастливый случай одолевал технические сложности), а потом, настороженно оглядев коридор из конца в конец, достает из кармана незамысловатую отмычку — инструмент столь же совершенный в своем разряде, как скрипка Страдивари — в своем, — стальную, сантиметров десять длиной, узкую, тонкую и раздвоенную на конце; часа два назад он уже испробовал ее на двери собственного номера. Полминуты спустя три негромких щелчка сообщают, что путь свободен. Тогда Макс поворачивает дверную ручку и открывает дверь с хладнокровием профессионала, значительную часть жизни с абсолютным миром в душе взламывавшего чужие двери. Потом, еще раз оглядев коридор, вешает на ручку табличку «Не беспокоить» и входит в номер, тихонько насвистывая сквозь зубы: «Тот, кто банк сорвал в Монако».

3. Парни былых времен

С балкона, выходящего на залив, в номер проникает последний свет гаснущего дня. Макс предусмотрительно задергивает шторы, приносит из ванной полотенце и кладет его у двери, затыкая щель меж косяком и полом. Потом надевает тонкие резиновые перчатки и включает свет. Номер одиночный, обставлен штофной мебелью; по стенам гравюры с видами Неаполя. На бюро — свежие цветы в вазе; все прибрано и вычищено. На полочке в ванной комнате стоят флакон «Шанели» и набор увлажняющих и омолаживающих кремов от Элизабет Арден. Макс ни к чему не прикасается, запоминает, где что стоит, чтобы после его ухода все в номере осталось как было. В ящиках, на бюро, на ночном столике лежат какие-то мелочи, блокноты, сумочка с несколькими тысячами лир банкнотами и мелочью. Надев очки, Макс осматривает книги: два английских детектива Эрика Амблера — такие обычно покупают на вокзале в дорогу — и одна по-итальянски, некоего Сольдати «La lettere da Capri». Под ними, заложенная конвертом с отельной «памяткой», лежит английская биография Хорхе Келлера с его портретом на обложке. Несколько абзацев подчеркнуто карандашом. Макс читает наугад:

«Вспоминают, что он до такой степени огорчался от проигрыша, что безутешно рыдал и по несколько дней отказывался от еды. Но мать неизменно говорила ему: „Без поражений не бывает побед“».

Положив книгу на место, Макс открывает шкаф. На верхней полке — два неновых чемодана «Луи Виттон», а внизу развешаны на плечиках замшевый пиджачок, платья и юбки темных тонов, шелковые и льняные блузки, вязаные жакеты и кардиганы, французские, тонкого шелка косынки, расставлены английские и итальянские туфли — дорогие и удобные, на плоской подошве или на низком каблуке. Еще ниже, под стопками сложенной одежды, Макс обнаруживает большую кожаную коробку, запирающуюся на маленький замок, — и, чувствуя давний, забытый зуд в пальцах, даже тихо урчит от удовольствия, как голодный кот над хребтом сардины. Еще через полминуты с помощью отмычки, изогнутой в форме буквы L, коробка открыта. Внутри оказываются небольшая пачка швейцарских франков и чилийский паспорт на имя Мерседес Инсунсы Торренс… место рождения — Гранада, Испания… дата рождения — 7 июня 1905 года… проживает — Шемен дю Бо-Риваж, Лозанна, Швейцария. Фотография наклеена недавно, и Макс изучает ее со всем вниманием, узнавая седые, почти по-мужски коротко стриженные волосы, взгляд, направленный в объектив, морщины в углах глаз и губ — все то, что заметил, когда женщина проходила мимо по террасе отеля, и что сейчас, на снимке, сделанном в резком свете вспышки, обнаруживается еще более очевидно. Шестьдесят один год. Возраст скоро можно будет счесть преклонным. На три года моложе его самого, только надо учесть, что губительное время к женщинам еще безжалостней, чем к мужчинам. И все же красота, которую Макс оценил почти сорок лет назад на борту «Кап Полония», заметна даже на этой фотографии — и невозмутимые глаза, сделавшиеся от фотовспышки светлее, чем запомнилось ему, и восхитительно вырезанные губы, и нежный очерк лица, и не одрябшая длинная шея — признак хорошей породы. Некоторые особи наделены красотой так щедро, меланхолично думает Макс, что ее хватает до старости. Постаравшись положить деньги и паспорт в точности на прежнее место, он смотрит, что еще есть в коробке. Немного драгоценностей — изящные простые серьги, узкий гладкий золотой браслет, дамские часики «Вашерон Константин» на черном кожаном ремешке. И еще один кожаный футляр — коричневый, сильно потертый. И Макс, открыв его и увидев внутри то самое колье — двести первоклассных жемчужин и золотая застежка, — от нежданной удачи не может унять дрожь в руках и сдержать искривившую губы, довольную усмешку, от которой вдруг молодеет сосредоточенное, напряженное лицо.

Пальцами, обтянутыми тонкой резиной, он вытягивает колье из гнезда и разглядывает под лампой — сохранившись безупречно, оно осталось в точности таким, как он когда-то увидел. Даже застежка прежняя. Мягкий, почти матовый блеск красивых бусин играет на свету. Тридцать восемь лет назад, в Монтевидео, когда он на несколько часов стал обладателем этого колье, ювелир по фамилии Троянеску уплатил за него хоть и куда меньше истинной цены, но все же очень и очень немалые по тем временам три тысячи фунтов стерлингов.

Рассматривая жемчуга, Макс пытается подсчитать, сколько же они могут стоить сейчас. Он всегда был докой в таких экспресс-экспертизах, и глаз у него наметан — опытом, практикой, остротой ситуаций. Из-за перепроизводства искусственного жемчуга натуральный сильно упал в цене, но все же старинные камни высшего качества стоят дорого: эти вот, например, потянут до пяти тысяч долларов. Надежный итальянский барыга — у Макса есть такой, еще не удалившийся на покой, — даст четыре пятых этой суммы, то есть, в пересчете на лиры, два с половиной миллиона, что равно трехлетнему жалованью шофера с виллы «Ориана». И так вот Макс оценивает колье Мечи Инсунсы: женщины, давно ему известной — и незнакомой. Той, чья фотография вклеена в паспорт и чей новый, неведомый, а может, и попросту забытый аромат он вдохнул, войдя в номер, и ощущал, рассматривая вещи в шкафу. Той самой — и совсем, а может быть, и не совсем другой, — которая меньше часа назад прошла мимо и не узнала его. От теплых прикосновений жемчужин нахлынули воспоминания о звуках музыки и разговорах, об огнях прошлых лет (кажется, не лет, а столетий), о предместьях Буэнос-Айреса, о дробном стуке дождевых капель в оконное стекло, за которым — Средиземное море, о теплом привкусе кофе на губах женщины, о шелковистой упругости ее кожи. Все эти физические ощущения казались давно забытыми, а теперь вдруг разом и все вместе вернулись, словно осенний ветер принес ворох сухих листьев. И от этого старое сердце, навеки вроде смиренное, забилось чаще.

Макс присаживается на край кровати и сидит в задумчивости, глядя на ожерелье, перебирая жемчужины, как зерна четок. Наконец со вздохом поднимается, одергивает покрывало и прячет ожерелье на место. Убирает очки, окидывает номер прощальным взглядом, гасит свет, поднимает с пола полотенце и, сложив, кладет в ванной. Потом отдергивает шторы. Уже совсем стемнело, и вдалеке виднеются огни Неаполя. Выходя, он снимает с дверной ручки табличку «Не беспокоить», запирает дверь. Стягивает резиновые перчатки и широко, упруго шагает по ковровой дорожке — одна рука в кармане, большим и указательным другой поправляет узел галстука. Ему шестьдесят четыре года, но он чувствует себя молодым. Привлекательным. И, главное, дерзко-отважным.

Сновали бои с телеграммами и messages, провозили тележки с багажом. Было людно и шумно, как и должно быть в подобном месте, дорогом и космополитичном. На толстых пушистых коврах сиял логотип гостиницы. Макс Коста уже час и пятнадцать минут ждал в вестибюле отеля «Палас» Буэнос-Айреса, в курительной у подножья монументальной лестницы с бронзовыми перилами. Бившее из-под высокого, расписного и разукрашенного купола послеполуденное солнце освещало огромные витражные окна, и фигуру танцора обволакивали разноцветные полотнища. Он сидел, развернув кожаное кресло так, чтобы держать в поле зрения вращающуюся дверь, весь огромный холл, один из лифтов и стойку портье. Макс пришел без пяти три, как и было условлено с четой де Троэйе, однако часы над камином в курительном салоне показывали уже десять минут пятого, а супругов все не было. Снова взглянув на циферблат, он сменил позу, не позабыв поддернуть, чтобы не вытягивались на коленях, серые брюки, собственноручно выглаженные в номере пансиона, и потушил сигарету в большой латунной пепельнице. Опоздание композитора и его жены он воспринимал спокойно. В конце концов, в некоторых ситуациях — а по сути дела, во всех — терпение есть полезнейшее свойство. В высшей степени необходимая добродетель. И он — охотник искусный и умеющий выжидать — был наделен ею в полной мере.

Он находился в Буэнос-Айресе уже пять дней — столько же, сколько супруги де Троэйе. После стоянок в портах Рио-де-Жанейро и Монтевидео «Кап Полоний» прошел против течения илистую Рио-де-ла-Плату и после долгого маневрирования наконец ошвартовался у причальной стенки, где на фоне портальных кранов и краснокирпичных пакгаузов волновалась и бурлила толпа встречающих. В Европе стояла осень, а в Южной Америке начиналась весна, и с высоких палуб лайнера видно было, что все собравшиеся на причале — в легком и светлом, в соломенных шляпах. Макс, не имевший права сойти на берег раньше пассажиров, смотрел, как спустившуюся по главному трапу чету де Троэйе встречают человек шесть и стайка репортеров, ведут туда, где под присмотром троих стюардов и агента судоходной компании громоздятся их уже выгруженные чемоданы и баулы. Супруги попрощались с Максом два дня назад, после ужина, устроенного по случаю благополучного прибытия, и Меча Инсунса танцевала с ним трижды, а муж курил за своим столиком, наблюдая за ними. Потом они пригласили жиголо в бар первого класса, и, хотя это возбранялось правилами, Макс согласился — это был последний день его работы. Они выпили несколько коктейлей с шампанским, до глубокой ночи обсуждая аргентинскую музыку, и договорились встретиться в Буэнос-Айресе — с тем чтобы Макс исполнил обещание и сводил их в какое-нибудь заведение, где еще можно увидеть подлинное, старое танго.

И вот теперь он сидит здесь, в холле отеля, и ждет с тем же профессиональным спокойствием, с каким, доверяя своей интуиции и воспринимая свое терпение как полезную добродетель, пролежал в ожидании последние пять суток на кровати в номере убогого пансиона на проспекте Адмирала Брауна, выкуривая одну сигарету за другой и вытягивая стакан за стаканом абсент, от которого наутро просыпался с головной болью. И вот на исходе самому себе назначенного срока, после которого следовало озаботиться поисками выгодной партии, в дверь постучала хозяйка и сказала, что его просит к телефону некий кабальеро по имени Армандо де Троэйе. Композитор сообщил, что утром у него будет деловая встреча, но во второй половине дня и вечером он свободен. Так что они могут встретиться, выпить кофе, а потом отужинать вместе, прежде чем отправиться на обещанную вылазку в неприятельский стан. Де Троэйе произнес эти два слова легко и шутливо, так, словно не воспринял всерьез предупреждение, что посещение столичных притонов — дело опасное. С нами, разумеется, пойдет и Меча. Это он добавил после краткой паузы, отвечая на невысказанный вопрос Макса. И, помолчав еще немного, сказал, что ей это еще интересней, чем ему, причем можно было догадаться, что она где-то рядом: «Палас» — современный отель, телефоны стоят в каждом номере, и Максу нетрудно было себе представить, как супруги многозначительно переглядываются и вполголоса перебрасываются репликами, пока муж зажимает трубку ладонью. В последний их вечер на борту лайнера Меча заявила, что пойдет с ними во что бы то ни стало.

— Ни за что на свете не пропущу такой случай, — сказала она очень спокойно и твердо.

Тогда она сидела на высоком винтовом табурете перед стойкой, за которой бармен сбивал коктейли. На шее у Мечи Инсунсы сверкало и переливалось жемчужное колье в три витка, а платье от Vionnet — белое, простое, с открытыми плечами и спиной (протокол прощального ужина требовал вечернего туалета) — подчеркивало ее изящество. Протанцевав с ней три танго, Макс — он ни разу за все время плавания не увидел, чтобы она танцевала с мужем, — снова и с удовольствием почувствовал кожу под атласом длинного платья, доходившего до туфелек на высоком каблуке и при резких поворотах в такт музыке пленительно обрисовывающего линии тела, которое он держал в своих объятиях профессионально крепко, но не вполне безразлично.

— Там могут возникнуть непредвиденные ситуации, — настойчиво повторил он.

— Я рассчитываю на вас и на Армандо, — ответила она невозмутимо. — Надеюсь, вы меня защитите.

— Прихвачу свою «астру»,[25] — весело сказал композитор, похлопав себя по карману.

И подмигнул Максу, но тому не понравилось ни легкомыслие мужа, ни бестрепетность жены. На миг он усомнился в том, что игра стоит свеч, но хватило одного взгляда на колье, чтобы увериться в обратном. Возможность риска уравновешена вероятностью выгоды, утешил он себя. Дело житейское. И ограничился лишь тем, что сказал меж двумя глотками:

— С оружием лучше туда не ходить… И не только туда, а и вообще никуда. Всегда появляется искушение применить.

— Не для того ли оно и существует?

Армандо де Троэйе бесшабашно улыбался. Вероятно, ему нравится этот шутливо-воинственный тон ироничного искателя приключений. Макс почувствовал уже знакомый укол злости. Легко было представить, как композитор потом будет хвастаться этой эскападой в кругу друзей — миллионеров и снобов. Того же Дягилева, например, с его «Русскими сезонами». Или пресловутого Пикассо.

— Когда достаешь оружие, ты приглашаешь других сделать то же самое.

— Ого… — протянул де Троэйе, — для человека вашей профессии вы недурно осведомлены.

В этой внешне благодушной реплике звучала язвительно-насмешливая нотка. Макс уловил ее, и она ему не понравилась. Может быть, подумал он, знаменитый композитор вовсе не так мил и обходителен, каким хочет выглядеть. А может быть, ему показалось, что три танго за один вечер и с одной партнершей — это чересчур.

— В самом деле недурно, — сказала женщина.

Де Троэйе взглянул на нее с легким удивлением. Так, словно прикидывал, что может знает о Максе его жена такого, чего не знает он.

— Ну разумеется, — заключил композитор, и понимать эту туманную фразу можно было как угодно. Потом снова заулыбался — на этот раз более искренне — и сунул нос в высокий стакан, словно знать ничего больше не желал.

Глаза Макса и Мечи Инсунсы на мгновение встретились. Танцуя с ним сегодня, она, как всегда, смотрела куда-то выше его правого плеча и — намеренно ли, случайно — избегала его взгляда. Но то, что возникло между ними во время безмолвного танго в «пальмовом салоне», изменило их поведение, проникнутое тихим, непоказным сообщничеством, которое сквозит в молчании, в движениях, фигурах, позах, принимаемых будто по взаимному уговору; когда кажется, что душевное состояние одного не просто передается, а властно, почти насильно навязывается другому, — но и то, как они смотрели друг на друга, еще не высказывая этими взглядами все до конца, и те только кажущиеся простыми ситуации, когда он предлагал ей очередную турецкую сигарету и спустя мгновение подносил огонек зажигалки или чуть изгибался на стуле, вроде бы ведя разговор с мужем, а на самом деле обращаясь к ней, или когда ждал, замерев и сдвинув по-военному каблуки, пока Меча Инсунса поднимется, небрежно протянет к его руке одну руку, а другую опустит на атласный отворот фрака, и в идеальной согласованности всех движений они заскользят по площадке, искусно огибая другие пары, которые рядом с ними будут казаться более неловкими или менее привлекательными.

— Это будет забавно, — заключил Армандо де Троэйе, допив свой стакан. Показалось, что он обозначил словами последнее звено длинной логической цепочки.

— Да, — согласилась Меча.

Макс, слегка сбитый с толку, не понял, что́ имеют в виду супруги. Более того, не был уверен, что они имеют в виду одно и то же.

Часы на стене курительного салона в отеле «Палас де Буэнос-Айрес» показывали уже четверть пятого, когда Макс наконец заметил вошедших в холл супругов де Троэйе: композитор был в канотье и с тростью в руках, Меча Инсунса — в элегантном платье из креп-жоржета, перехваченном в талии кожаным поясом, и соломенной памеле. Макс снял свою мягкую фетровую кнапп-фельт — очень приличную, хоть и далеко не новую — и пошел к ним навстречу. Армандо де Троэйе извинился за опоздание («Сами понимаете, „Жокей-клуб“ и чрезмерное аргентинское гостеприимство, хоть разговоры только о мороженом мясе и скаковых английских кобылах») и, поскольку Макс ждал так долго, предложил прогуляться, чтобы размять ноги, а потом где-нибудь выпить кофе. Меча отказалась, сославшись на усталость, пообещала присоединиться к ним за ужином и, на ходу стягивая перчатки, направилась к лифту. Армандо и Макс вышли на улицу и, ведя беседу, медленно тронулись под сводами арок, тянувшихся до самого порта вдоль проспекта Леандро Алема, который был густо обсажен деревьями, в это время года сплошь — в золотисто-желтых цветах.

— Вы упомянули Барракас, — сказал внимательно слушавший Макса композитор. — Это улица или квартал?

— Квартал. И вполне соответствует своему названию… Можем пойти туда, а можем — в квартал Ла-Бока.

— А вы что рекомендуете?

Барракас лучше, ответил Макс. И там, и там на каждом шагу — кабаки и притоны, но все же Ла-Бока расположена ближе к порту и потому наводнена моряками, докерами, приезжими. Иностранцами, так сказать, самого последнего разбора. И танцуют там танго офранцуженное, усвоившее черты парижского стиля; это интересно, но не чисто. Тогда как в Барракас, населенном итальянскими, испанскими, польскими иммигрантами, можно увидеть его в первозданном виде. И музыканты там ближе к истокам. Или, по крайней мере, делают вид.

— Понимаю, — улыбнулся Армандо де Троэйе. — Иными словами, навахи местного сброда содержат больше танго, нежели финки иностранной матросни?

Макс рассмеялся:

— Можно и так сказать. Однако не обольщайтесь. Нож есть нож и везде опасен одинаково… Не говоря уж о том, что теперь все предпочитают пистолеты.

На углу Коррьентес, возле здания биржи, они свернули налево, и аркады остались позади. Макадам и асфальт мостовой, уходившей вверх до старого почтамта, были взломаны — там прокладывали подземку.

— Я еще раз прошу вас, — прибавил Макс, — вас и вашу супругу: оденьтесь, пожалуйста, так, чтобы не привлекать к себе внимания. Не надевайте драгоценностей, не берите с собой много денег и не держите их на виду… И вообще постарайтесь быть незаметней.

— Не беспокойтесь. Будем вести себя скромней скромного. Тише воды, что называется… Не хочу, чтобы у вас были неприятности.

Макс остановился, уступая дорогу спутнику, чтобы тот мог обойти колдобину.

— Если будут неприятности — так уж не у меня, а у нас троих… А вам в самом деле так необходимо брать с собой жену?

— Да вы не знаете Мечу! Она никогда не простит мне, если я оставлю ее в отеле. Эта экскурсия в предместье разжигает ее, как ничто другое.

Макс с раздражением подумал, что у этого глагола есть несколько значений. Ему не нравилась игривость, с какой композитор употреблял некоторые слова. Но сейчас же вспомнил медовые глаза Мечи Инсунсы и ее взгляд, когда на борту лайнера впервые заговорили о походе в злачные места Буэнос-Айреса. Не исключено, заключил он, что Армандо де Троэйе сказал сейчас именно то, что хотел сказать, и назвал вещи своими именами.

— А вы почему согласились сопровождать нас, Макс? Вам зачем это нужно?

Макс в удивлении уставился на композитора. Вопрос звучал естественно и, казалось, был задан искренне. Тем не менее у Армандо был какой-то отсутствующий вид — словно он осведомлялся формально, из чистой учтивости, продолжая в это время размышлять о чем-то другом.

— Не знаю, право, что вам сказать…

Они продолжали подниматься по улице, оставив позади проспект Реконкисты и Сан-Мартин. Под трамвайными проводами и электрическими фонарями возились рабочие, а между ними сновали бесчисленные автомобили и наемные фиакры. Тротуары, затененные козырьками и навесами над витринами лавок, кафе, кондитерских, заполняла многолюдная толпа, и в ее пестроту были вкраплены темные полицейские мундиры.

— Само собой, я должным образом отблагодарю вас…

Макса вновь — и на этот раз сильнее — кольнуло раздражение.

— Не в этом дело.

Композитор непринужденно вертел в пальцах трость. Пиджак его кремового костюма был расстегнут, большой палец сунут в жилетный карман, откуда тянулась часовая цепочка.

— Я знаю, что не в этом. Потому и спросил.

— А я ответил, что не знаю. — Макс в смущении прикоснулся к полю шляпы. — На корабле вы, помнится…

И намеренно запнулся, глядя, как прямоугольник солнечного света лежит ковром на пересечении улиц Коррьентес и Флориды. На самом деле его слова про обстоятельства сказаны были для проформы. Еще сколько-то шагов он прошел молча, думая о женщине — о ее оголенной спине и о бедрах, закрытых невесомой тканью. И о великолепном колье в вырезе платья, играющем под электрическими огнями танцевального салона.

— Очень хороша, не так ли?

Макс, и не оборачиваясь, знал, что Армандо де Троэйе смотрит на него. И он предпочитал не угадывать, как именно.

— Кто?

— Сами знаете, кто. Моя жена.

После краткого молчания Макс наконец обернулся к собеседнику:

— А вы, сеньор де Троэйе?

Мне не нравится его улыбка, осознал он внезапно. И не та, что сейчас у него на губах, а вообще. И эта манера топорщить ус. Вполне вероятно, и раньше тоже не нравилась.

— Зовите меня просто Армандо. Мы уже давно знакомы.

— Хорошо, Армандо. Итак, чего же хотите вы?

Они уже свернули налево и шли по Флориде — с трех часов дня только пешеходы, автомобили, припаркованные на углах, и множество витрин по обе стороны. Вся улица казалась одной бесконечной торговой галереей. Армандо де Троэйе показал туда, как будто ответ был очевиден:

— Да вы же знаете. Написать незабываемое танго. Позволить себе эту прихоть и доставить себе это удовольствие.

Произнося эти слова, он рассеянно рассматривал витрину, где были выставлены мужские сорочки фирмы «Gath & Chaves». Оба шли в потоке прохожих — главным образом, нарядных женщин, — который струился по тротуарам. С обложки последнего номера журнала «Карас и каретас», выставленного в газетном киоске, им широко улыбался Гардель.

— Все началось с пари. Я был в Сан-Хуан-де-Лус, в гостях у Равеля, и он дал мне послушать эту чушь, которую сочинил для балета Иды Рубинштейн, — настырное болеро, не имеющее развития, основанное только на разных градациях оркестра… Если ты смог написать такое болеро, сказал я ему, я смогу написать танго. Мы посмеялись и поспорили: проигравший платит за ужин. Ну и вот… Я здесь.

— Я не танго имел в виду, когда спрашивал, чего вы хотите. Вернее, не только танго.

— Танго не напишешь одной лишь музыкой, друг мой. В счет идет и то, как ведут себя люди. Это торит дорогу.

— А я-то что делаю на этой дороге?

— К вам я обратился по нескольким причинам. Во-первых, вы откроете двери в ту среду, что интересует меня. С другой стороны, вы исключительно танцуете. И, в-третьих, внушаете мне симпатию… И в отличие от многих и многих, рожденных здесь, не считаете, что быть аргентинцем уже есть заслуга и высшее отличие.

Макс на ходу, не останавливаясь, взглянул на витрину магазина швейных машинок «Зингер», в которой отражались они оба. Когда они стоят вот так, рядом, за этой знаменитостью нельзя признать никаких преимуществ. При всей безупречности манер и элегантности облика Армандо де Троэйе внешне уступал танцору. Тот был стройней и почти на голову выше. И держался не хуже. И одежда его, пусть скромная и поношенная, сидела на нем как влитая.

— Ну хорошо… А ваша жена? Как с ней?

— Ну, это вам должно быть известно лучше, чем мне.

— Вы ошибаетесь. Представления не имею.

Они остановились перед выложенными на стенде книгами — на этой улице было много букинистических лавок. Де Троэйе взял трость под мышку и, не снимая перчаток, вяло, без интереса перелистал одну из книг. Потом с безразличным видом сказал:

— Меча — особенная женщина. Она не только красива и изящна… В ней есть кое-что помимо этого. И, может быть, намного больше этого. Я ведь музыкант, не забывайте. Сколь ни велик мой успех, сколь ни рассеянной кажется жизнь, которую я веду, моя работа неизменно становится между мной и всем остальным миром. Меча — это мои глаза. Мои антенны, если можно так выразиться. Она отцеживает и фильтрует для меня все вокруг. Сказать по правде, до знакомства с ней я и не начинал даже познавать всерьез ни жизнь, ни самого себя… Она из тех женщин, что помогают постигать время, в которое нам выпало жить.

— Но я-то здесь при чем?

Де Троэйе снова взглянул на него. Спокойно и чуть лукаво.

— Боюсь, мой дорогой друг, сейчас вы чересчур возомнили о себе.

Он остановился и, опираясь на трость, снизу вверх взглянул на Макса. Взглянул так, словно беспристрастно и трезво оценивал наружность танцора.

— А впрочем, по здравом размышлении… — вдруг прибавил он. — Может быть, и не чересчур.

И внезапно зашагал дальше, надвинув канотье на брови. Макс двинулся следом.

— Знаете, что такое «катализатор»? — спросил, не оборачиваясь, де Троэйе. — Нет? По-научному говоря, нечто, способное вызывать химические реакции и трансформации, и при этом не меняться само. А если проще — ускорять или облегчать развитие определенных процессов.

Макс услышал его смех. Тихий, словно сквозь зубы. Так смеются над удачной шуткой, смысл которой понятен тебе одному.

— И вы кажетесь мне интересным катализатором, — добавил композитор. — И позвольте еще сказать вам то, с чем вы, без сомнения, согласитесь… Больше ассигнации в сто песо или бессонной ночи не стоит ни одна женщина в мире, если только вы не влюблены в нее. И моя жена — тут не исключение.

Макс отступил в сторону, давая пройти какой-то даме с покупками в фирменных пакетах. За спиной у него, на перекрестке, который они только миновали, раздался протяжный автомобильный гудок.

— Это опасная игра, — возразил он. — Требует умения и навыка.

Смех де Троэйе, сделавшись еще более неприятным, стал затихать и вот смолк, словно иссяк. Композитор остановился и снова взглянул в глаза Максу, из-за разницы в росте — снизу вверх.

— Вы и не знаете, какую игру я затеваю. Но если согласитесь участвовать в ней, я готов заплатить вам три тысячи песо.

— Не слишком ли щедро за одно танго?

— За гораздо большее. — Указательный палец почти уперся ему в грудь. — Соглашаетесь или отказываетесь?

Макс пожал плечами. Вопрос никогда не обсуждался прежде, и оба это знали. Не обсуждался до тех пор, пока на сцену не вышла Меча Инсунса.

— Значит, Барракас, — сказал он. — Сегодня вечером.

Армандо де Троэйе медленно склонил голову. Сумрачное выражение его лица плохо вязалось с тем удовлетворенным, почти ликующим тоном, каким он произнес:

— Вот и замечательно! Да. Барракас.

Отель «Виттория», Сорренто. Послеполуденное солнце золотит занавески на полуоткрытых окнах зала. Перед восемью рядами мест для публики неоновые лампы льют «дневной» — безжизненный и ровный — свет на эстраду, где стоит стол, а в глубине, рядом с другим, судейским, укреплено огромное настенное табло, на котором ассистент обозначает развитие партии. В просторном зале с раззолоченным потолком и множеством зеркал царит торжественная тишина, через неравные и протяженные промежутки времени нарушаемая стуком фигуры, занявшей новую клетку, да двойным щелчком шахматных часов — каждый из игроков нажимает соответствующий рычажок, прежде чем записать в разграфленный лист сделанный только что ход.

Макс Коста, сидя в пятом ряду, рассматривает соперников. Русский — он в коричневом костюме, в белой сорочке и зеленом галстуке — играет, откинувшись на спинку стула и не поднимая головы. Широкое лицо Михаила Соколова над чересчур жестким воротником рубашки склонено к доске, и кажется, будто галстук слишком туго сдавливает ему шею; некоторую топорность облика смягчает выражение кроткой печали, застывшее в водянисто-голубых глазах. Телосложением и круглой головой, поросшей короткими светлыми волосами, он напоминает миролюбивого медведя. Сделав очередной ход — сегодня его черед играть черными, — он отрывает взгляд от доски и подолгу смотрит себе на руки, в которых каждые десять-пятнадцать минут начинает дымиться очередная сигарета. В перерывах чемпион мира теребит себя за нос или обкусывает заусенцы, а потом либо вновь погружается в сосредоточенную неподвижность, либо достает новую сигарету из пачки, лежащей рядом, вместе с зажигалкой и пепельницей. Макс замечает, что русский чаще смотрит на свои руки, чем на расположение фигур.

Снова щелкает рычажок шахматных часов. Хорхе Келлер, сидящий по другую сторону стола, двинул белого коня и, сняв колпачок с шариковой ручки, записывает ход, который ассистент тотчас повторяет на демонстрационном табло. И каждый раз, когда чилиец передвигает фигуру, по рядам зрителей проходит некое содрогание, сопровождающееся вздохом ожидания и еле слышным рокотом. Партия близится к миттельшпилю.

За доской Хорхе Келлер кажется еще моложе. Черные волосы, падающие на лоб, спортивного покроя пиджак, мятые штаны цвета хаки, узкий полураспущенный галстук и непрезентабельные спортивные туфли придают облику чилийца приятную небрежность. Он вызывает симпатию — вот верное слово. По внешности и повадкам гроссмейстер больше напоминает немного сумасбродного студента, чем грозного шахматиста, который через пять месяцев будет оспаривать у Соколова титул чемпиона мира. Макс видел, как он пришел к началу партии с бутылкой апельсинового сока, не глядя, протянул руку русскому, уже сидевшему на своем месте, сел сам, поставил бутылку и, все так же не глядя на доску и не задумываясь, сделал первый ход, наверняка заготовленный заблаговременно. В отличие от русского, он не курит и вообще, когда оценивает положение или ожидает хода противника, сидит неподвижно — разве что изредка протягивает руку к бутылке и отпивает глоток прямо из горлышка. А иногда в ожидании — оба игрока подолгу раздумывают перед каждым ходом, но Соколов тратит больше времени, чтобы решиться, — Келлер, упершись локтями в стол, опускает голову в ладони, как если бы расстановку фигур на доске ясней видит в воображении, а не глазами. И после того, как противник делает ход, вскидывает голову, будто мягкий стук переставленной фигуры выводит его из забытья.

Для Макса все происходящее тянется нестерпимо медленно. Партия в шахматы, особенно такого уровня и так церемонно обставленная, наводит на него тоску. И он сильно сомневается, что. даже если бы Ламбертуччи и капитан Тедеско объяснили ему подоплеку и смысл каждого хода, это сумело бы пробудить в нем интерес. Но обстоятельства и удобное место позволяют вести наблюдение в свое удовольствие. И не только за игроками. В первом ряду, в кресле на колесах, в сопровождении помощницы и секретаря, сидит спонсор матча — промышленник-миллионер Кампанелла, уже десять лет как парализованный после автокатастрофы на повороте трассы Рапалло — Портофино. Слева от него между юной Ириной Ясенович и грузным лысым мужчиной с седеющей бородой сидит и Меча Инсунса. Макс со своего места — достаточно лишь чуть наклониться вбок, чтобы не загораживала голова впереди сидящего — видит ее плечи, покрытые легким шерстяным кардиганом, короткие седые волосы, открывающие стройную шею до самого затылка, и, когда она поворачивается что-то прошептать на ухо своему тучному соседу справа, — профиль, не утерявший с годами четкость очертаний. Он узнает ее спокойную и уверенную манеру склонять голову, внимательно вглядываясь в происходящее на эстраде, точно так же, как в былые дни смотрела она на другие вещи, на другие игры, которые, вспоминает Макс с меланхолической улыбкой, были замысловаты не менее, чем та, что разворачивается сейчас у них на глазах, на доске и на табло, где ассистент демонстрирует положение фигур.

— Приехали, — сказал Макс Коста.

Автомобиль — лиловый лимузин «Пирс-Эрроу» с эмблемой «Автомобильного клуба» на радиаторе — остановился на углу длинной кирпичной стены в тридцати шагах от железнодорожной станции «Барракас». Луна еще не взошла, и, когда шофер погасил фары, только одинокий уличный фонарь неподалеку да четыре желтоватые лампочки над козырьком подъезда разгоняли темноту. Последние красноватые блики истаивали в черном небе Буэнос-Айреса, скользили по застроенным приземистым домам и улочкам, уводившим на левый берег и к докам Риачуэло.

— Диковатое место, — сказал Армандо де Троэйе.

— Вы же хотели танго… — ответил Макс.

Он вылез из машины первым и, сняв шляпу, придержал дверцу перед композитором и его женой. При свете фонаря стало видно, что Меча Инсунса в наброшенной на плечи шелковой шали невозмутимо оглядывается по сторонам. Без шляпы, без всяких украшений, в светлом платье, в туфлях на невысоком каблуке, в белых перчатках до локтя, она все равно была чересчур шикарна, чтобы разгуливать по таким местам. Ни тонувший во мраке перекресток, ни угрюмая кирпичная дорожка, уходящая во тьму между стеной и приподнятым над землей бетонным и железным зданием станции, не произвели на нее особого впечатления. А вот Армандо де Троэйе в синем саржевом костюме, в шляпе и с тростью озирался вокруг не без тревоги. Было вполне очевидно, что действительность сильно превосходит его ожидания.

— Вы в самом деле хорошо знаете это место, Макс?

— Ну еще бы. Я родился в трех кварталах отсюда. На улице Виэйтес.

— В трех кварталах?.. Черт возьми.

Макс склонился к открытому окну лимузина, что-то втолковывая шоферу — плотному, молчаливому итальянцу с гладко выбритыми щеками и черными волосами, выбивавшимися из-под форменной фуражки. В «Паласе», когда де Троэйе заказывал лимузин, его отрекомендовали как опытного водителя и вполне надежного человека. Чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, Макс не хотел оставлять машину у самого входа в заведение, куда они направлялись. Последний отрезок пути он намеревался проделать пешком и потому сейчас объяснял шоферу, где тот должен был ожидать их — не слишком близко, но в пределах видимости. Потом, чуть понизив голос, спросил, есть ли у него оружие. Итальянец коротко кивнул и показал на «перчаточный ящик».

— Пистолет или револьвер?

— Пистолет, — сухо ответил тот.

Макс улыбнулся:

— Как вас зовут?

— Петросси.

— Сожалею, Петросси, но вам придется нас подождать. Часа два, не больше.

Любезность, как известно, стоит дешево, а ценится дорого: учтивостью ты инвестируешь в будущее. Ночью, да еще в таком месте, крепкий и к тому же еще вооруженный итальянец будет совсем не лишним. Подстраховаться никогда не помешает. Макс дождался, когда шофер, не теряя профессионального безразличия, снова кивнет, но все же заметил в свете фонаря быстрый благодарный взгляд. Он положил ему руку на плечо, дружелюбно похлопал и пошел догонять супругов.

— Мы и не знали, что вы здешний, — сказал композитор. — Вы не говорили.

— Повода не было.

— И прожили здесь до самого отъезда в Испанию?

Де Троэйе был непривычно говорлив — без сомнения, так он пытался замаскировать свое беспокойство, сквозившее тем не менее в каждом жесте и слове. Меча Инсунса шла рядом, между ним и Максом, держа мужа под руку. Шла молча, все замечая, но не произнося ни звука, — только постукивали ее каблуки по кирпичной дорожке. Все трое двигались вдоль стены, постепенно углубляясь в безмолвную тьму квартала, простершегося между станцией и приземистыми домиками, где жизнь все еще шла по обычаям не города, а предместья, — и Макс с каждым шагом узнавал его горячий влажный воздух, особый запах кустистой травы, пробившейся сквозь выбоины мостовой, илистый смрад недалекой Риачуэло.

— Да. Первые четырнадцать лет я провел в Барракас.

— Подумать только… Вы просто шкатулка с секретом.

В тоннеле, где строенное эхо шагов звучало особенно гулко, Макс, выводя спутников на свет второго уличного фонаря, стоявшего за станцией, обернулся к де Троэйе:

— Вы правда захватили «астру»?

Композитор громко рассмеялся:

— Да нет, конечно, что за вздор… Я пошутил. Не ношу оружия.

Макс с облегчением кивнул. Его охватывало беспокойство при мысли о том, как композитор, вопреки его советам, входит в притон с пистолетом в кармане.

— Тем лучше.

Казалось, ничего не изменилось за эти двенадцать лет, что Макс не был здесь, хоть и приезжал раза два в Буэнос-Айрес. Он шел сейчас, будто ступая по собственным следам, вспоминая дом невдалеке отсюда, где провел детство и раннюю юность, — доходный дом, неотличимый от других таких же на улице Виэйтес, в квартале и в городе. Стиснутые стенами ветхого двухэтажного здания, там копошились пестрые, разношерстные, лишенные и намека на приватность бытия полторы сотни людей всех возрастов, звучала испанская, итальянская, польская, немецкая речь. Там не запирались двери, и в съемных комнатах многочисленными семействами и поодиночке жили эмигранты обоих полов: те, кому повезло, работали на Южной железной дороге, на дебаркадерах и пристанях Риачуэло, на окрестных фабриках, четырежды в день завывавших гудками, которые определяли уклад семей, где не водилось часов. Женщины, ворочавшие в чанах одежду, дети, роившиеся во внутреннем дворе под вечно вывешенным на просушку бельем, которое пропитывалось чадом жарева, паром варева, вонью общих сортиров с обмазанными гудроном стенами. Комнаты, где крысы были на положении домашних животных. Мир, где лишь малые дети в невинности своей улыбались открыто, не предполагая еще, что жизнь обрекла почти каждого из них на неминуемое поражение.

— Ну, вот и пришли.

Они остановились у фонаря. За железнодорожной станцией, на другой стороне туннеля тянулась темная прямая улица, где среди приземистых лачуг стояло несколько двухэтажных домов; на одном из них горела неоновая вывеска «Отель», причем последняя буква отсутствовала. В дальнем конце улицы угадывалось в полутьме заведение, которое они искали, — нечто похожее на пакгауз с цинковыми стенами и крышей, с желтоватым фонариком над дверью. Макс дождался, когда справа возникнут сдвоенные фары «Пирс-Эрроу», который медленно продвигался вперед и затормозил там, где и было условлено, — в пятидесяти метрах, на соседнем перекрестке, начинался другой квартал. Когда фары погасли, Макс оглядел супругов и убедился, что композитор от волнения зевает, как рыба, выброшенная на сушу, а Меча Инсунса улыбается, странно блестя глазами. Тогда он пониже надвинул шляпу, сказал «пошли», и все трое пересекли улицу.

Внутри пахло табачным дымом, джином, бриллиантином и человеческим телом. Как и в других дансингах возле Риачуэло, в просторном помещении «Ферровиарии» днем торговали съестным и спиртным, а по вечерам играла музыка и устраивались танцы; деревянный пол скрипел под ногами, за железными столиками на железных стульях сидели посетители, а иные — самого бандитского вида — стояли у стойки, освещенной голыми электрическими лампочками: кто облокотился, кто привалился боком. На стене, за спиной бармена-испанца, которому помогала худосочная и нескладная девица, вяло сновавшая меж столиками, висело большое запыленное зеркало с рекламой кофе «Агила» и плакат страховой компании «Франко-Аргентина» с изображением гаучо, пьющего мате. Справа от стойки, у двери, за которой виднелись бочонки соленых сардин и ящики с вермишелью, между погашенной керосиновой печкой и древней ободранной пианолой «Олимп» на небольшой эстраде трио — аккордеон, гитара и пианино: клавиши слева были прожжены сигаретами — тянуло нечто заунывно-жалобное; и, вслушавшись, Макс не сразу узнал танго «Старый петух».

— Замечательно… — с восхищением пробормотал Армандо де Троэйе. — И так неожиданно… Другой мир.

Да уж, подумал Макс, примиряясь с неизбежным, достаточно только поглядеть на тебя. Композитор положил на стул канотье и трость, сунул желтые перчатки в левый карман пиджака и закинул ногу на ногу так, что под идеально отглаженными брючинами открылись гамаши. Заведение, куда он попал, разительно отличалось от тех дансингов, которые они с женой посещали, одевшись по всем правилам этикета. «Ферровиария» в самом деле была другим миром, и обитали здесь иные существа. Прекрасный пол был представлен десятком женщин — в большинстве своем молодых, большей частью — сидевших за столиками или танцевавших с мужчинами в свободном пространстве. Это, собственно говоря, не проститутки в общепринятом смысле слова, вполголоса объяснял Макс, а так называемые рюмочницы: они обязаны уговаривать мужчин-посетителей потанцевать, получая за каждый танец «марку», а за нее — несколько сентаво от хозяина, и заказывать как можно больше спиртного. У одних есть женихи или возлюбленные, и кое-кто из них присутствует здесь, у других — нет.

— Коты? — спросил де Троэйе, вспомнив термин, употребленный Максом еще во время их первого разговора на лайнере.

— В той или иной степени, — подтвердил тот. — Но не все здесь проститутки. Иные просто зарабатывают на жизнь танцами — и ничем иным. Подобно тому, как их подруги работают на фабриках или в портняжных мастерских. Вполне добропорядочные барышни.

— Когда танцуют, не производят впечатления ни добрых, ни порядочных, — сказал де Троэйе, озираясь. — И даже когда так просто сидят — тоже.

Макс показал на сплетенные в объятиях пары, двигавшиеся по площадке. Важные, сосредоточенные, преувеличенно мужественные кавалеры внезапно, посреди музыкальной фразы обрывали танец — здешнее танго шло стремительней, чем обычное, — и, не только не выпуская партнершу, но и крепко прижимая к себе, заставляли сделать оборот вокруг своей оси. При этом ноги дамы, делавшей резкое, виляющее движение бедрами, проскальзывали поочередно по обеим ногам кавалера. Все это было до крайней степени чувственно.

— Как видите, совсем другое танго. Другая среда.

Подошла официантка с графином джина и тремя стаканами, поставила их на стол, сверху вниз оглядела Мечу Инсунсу, окинула безразличным взглядом обоих мужчин и удалилась, вытирая руки о передник. Когда несколько минут назад они переступили порог заведения, воцарилась внезапная и напряженная тишина, и от двери до столика вошедших проводили десятки глаз, но сейчас опять зазвучали голоса, хотя посетители продолжали — кто нахально и открыто, а кто исподволь и бегло — рассматривать незнакомых посетителей. Макс, другого и не ожидавший, счел, что это в порядке вещей. В высшем обществе аргентинской столицы ради экзотики и чтобы пощекотать себе нервы было принято совершать такие турне по кабаре последнего разбора и окраинным кабакам, однако и Барракас, и Ла-Бока оставались за пределами подобных маршрутов. Здесь едва ли не все завсегдатаи были местными, разве что иногда забредали морячки с баржей и баркасов, ошвартованных у причалов Риачуэло.

— А что скажете о мужчинах? — осведомился де Троэйе.

Макс, ни на кого не глядя, отпил джина.

— Типичные местные компадрито. Или еще только мечтают сделаться таковыми. Тяготеют, так сказать.

— Как вы о них ласково…

— Никакой ласки тут и близко нет. Я вам говорил, что компадрито — это простолюдин из предместья или с окраины, который строит из себя удальца-забияку. Меньшая их часть такова на самом деле, а прочие желают такими стать. Или хотя бы прослыть.

Де Троэйе взглядом показал на посетителей:

— А эти?

— Здесь всякие есть.

— Как интересно! Что скажешь, Меча?

Композитор жадно рассматривал посетителей за столиками и у стойки: у всех был вид людей, готовых на что угодно; из-под низко надвинутых шляп сальные блестящие волосы спускались на воротник куцых пиджачков без шлиц, все носили остроносые башмаки, у всех на столах стоял стакан граппы, коньяка или джина, а в углу рта дымилась сигарета «Аванти», у всех под оттопыренным бортом пиджака или в вырезе жилета угадывались ножи.

— Вид опасный, — заметил де Троэйе.

— Не только вид. Поэтому я вам советую не смотреть пристально или подолгу на них или на женщин, с которыми они танцуют.

— А вот на меня они пялятся, — весело сообщила Меча.

Макс обернулся к ней. Медовые глаза с любопытством и вызовом осматривали заведение.

— Делайте вид, будто не замечаете. И тогда, бог даст, они тем и удовольствуются.

Женщина негромко рассмеялась, и этот приглушенный смех был почему-то ему неприятен. Несколько секунд спустя она взглянула на него и сказала холодно:

— Не пугайте меня, Макс.

— Даже и не думаю, — выдержав ее взгляд, сказал он спокойно. — Я ведь говорил уже, что не верю, будто чем-то таким вас можно напугать.

Он вытащил свой портсигар и открыл его перед супругами. Де Троэйе покачал головой и закурил свою сигарету. Меча Инсунса взяла «абдул-пашу», вправила в мундштук и наклонилась к огоньку спички, протянутой Максом. Дав ей прикурить, он откинулся на спинку, положил ногу на ногу, выпустил первое облачко дыма, наблюдая за танцующими.

— А как отличить, кто проститутка, а кто нет? — поинтересовалась Меча.

Небрежно роняя пепел на деревянный пол, она разглядывала одну из женщин: ее партнер был грузен и тучен, но двигался при этом с удивительным проворством. Женщина была еще молода, по виду — славянка: уложенные короной белокурые волосы отливали на свету старым золотом, светлые глаза были сильно подведены. Под блузой в красно-белых цветах, судя по всему, надето было не слишком много, а чересчур короткая юбка, взвиваясь в танце, порой очень смело открывала обтянутую черным чулком ногу до самого бедра.

— Это не так просто, — ответил Макс, не сводя глаз с этой женщины. — Требуется большой опыт.

— А у вас он какой?

— Приличный.

Музыка стихла, и пара остановилась. Толстяк стал вытирать пот носовым платком, а блондинка, не сказав ему ни слова, вернулась за столик, где сидели еще двое — мужчина и женщина.

— А вот эта, например? — Меча Инсунса показала на нее. — Она проститутка или просто танцует за деньги, как вы на пароходе?

— Не знаю, — Макс был слегка уязвлен и потому отвечал не без раздражения. — Надо приглядеться поближе.

— Ну так приглядитесь.

Он взглянул на кончик сигареты, словно проверяя, хорошо ли горит. Потом поднес ее ко рту, вдохнул точно отмеренную порцию дыма и медленно выпустил.

— Чуть позже, я думаю.

Оркестр начал новую пьесу, и на площадку вышли новые пары. Кое-кто из кавалеров держал руку с зажатой в пальцах сигаретой за спиной, чтобы партнерше не мешал дым. Армандо де Троэйе с довольной улыбкой старался не упустить ни одной подробности. Макс заметил, что он уже дважды доставал карандашик и что-то записывал мелко и убористо на своих крахмальных манжетах.

— Вы правы, — сказал он. — Темп другой, более стремительный. Фигуры не так четки. Да и музыка другая.

— Это она и есть — старая гвардия. — Макс с облегчением воспринял перемену темы. — Танцуют так, как играют, быстрее и резче. И обратите внимание на стиль.

— Да уж обратил. Стиль обворожительно похабный.

Меча Инсунса яростно погасила окурок в пепельнице, словно внезапно обидевшись.

— Нельзя ли без ханжества?

— Боюсь, дорогая, что «похабный» — это самое точное слово. Погляди… Почти возбуждаешься, глядя на них.

Композитор заулыбался шире — заинтересованно и с долей цинизма. Макс догадывался, что супруги, не трудясь расшифровывать, говорят на своем языке, полном намеков и умолчаний, ясных им одним. Его беспокоило, что и он каким-то боком вовлечен в это. Каким же именно, спросил он себя с обидой и любопытством. И насколько глубоко?

— Помните, я рассказывал еще на корабле, — пояснил он, — первоначально это был негритянский танец. И партнеры почти не соприкасались. А вот когда они держат друг друга в объятиях, то даже самый благопристойный вариант сильно меняет дело. Салонное танго сгладило все эти вызывающие позы, сделало их приличными. Но здесь, как видите, приличия мало кого заботят.

— Любопытно, любопытно… — сказал де Троэйе, жадно его слушавший. — А эта музыка оригинальная? Изначально предназначалась для танго?

Оригинальность — не в самой музыке, а в манере исполнения, объяснил Макс. Здешние люди не читают партитур. Играют на свой лад, как повелось исстари, в стремительном темпе. Он показал на маленький оркестр — трех тощих, изнуренных, седых музыкантов с густыми, побуревшими от никотина усами. Самому молодому, аккордеонисту, было сильно за пятьдесят, и зубы у него были такие же выщербленные и желтые, как клавиши его инструмента. Как раз в ту минуту он переглядывался с товарищами, решая, что играть дальше. Вот кивнул и несколько раз притопнул ногой, задавая ритм, пианист ударил по клавишам, прерывисто застонали меха аккордеона, и полились звуки «Серенады». Через секунду площадка заполнилась парами.

— Ну, вот они, перед вами, — улыбнулся Макс. — Ребята былых времен.

На самом деле он улыбался себе — своим воспоминаниям о предместье. Тому, теперь далекому уже времени, когда эта музыка гремела в воскресные утра, в летние вечера, когда он с другими ребятишками играл на мостовых под уличными фонарями — в ту пору еще газовыми. Когда издали глазел на танцующих и кричал парочкам, миловавшимся в темных углах: «Отдай косточку, песик!» — и вслед за тем с хохотом удирал прочь, и каждый день слышал эти до боли знакомые звуки из уст мужчин, которые возвращались после фабричной смены, и женщин, которые собирались во дворах у чанов с мыльной водой. И те же мелодии сквозь зубы насвистывали бандиты в низко надвинутых шляпах, когда, посверкивая в полутьме клинками, подбирались вдвоем к неосторожно забредшему в их владения полуночнику.

— Мне бы хотелось поговорить с музыкантами, — сказал де Троэйе. — Как вы считаете, это возможно?

— Почему же нет? Когда они закончат, пригласите за стол, угостите… А еще лучше — просто дать денег… Только не трясите бумажником. Нас и так уже просверлили глазами.

Танцы шли своим чередом. Блондинка славянского типа снова появилась на площадке — теперь в сопровождении мужчины, с которым раньше сидела за столиком. С мрачным вызовом вперив взгляд в какие-то дали, застланные полотнищами сизого дыма, он в такт музыке вертел ее, направляя легчайшими движениями, чуть заметным нажимом руки на спину, а иногда одним лишь взглядом, и резко, как бы неожиданно, останавливался, чтобы она, одновременно и презрительная, и податливо-льнущая, с бесстрастным лицом уставившаяся на него, шла то в одну сторону, то в другую и внезапно в покорном подчинении его воле приникала всем телом к партнеру, словно разжигая в нем желание, изгибалась, раскачивала бедрами, с полнейшей естественностью повинуясь тому, чего требовал от нее ритуал танца.

— Если бы не аккордеон, — объяснял Макс, — ритм был бы намного более стремительным. Еще более рваным. Учтите, изначально «Старая гвардия» исполнялась только флейтой и гитарой.

Армандо де Троэйе, очень заинтересовавшись, записал и это. Меча Инсунса молчала, не сводя глаз с белокурой девицы и ее кавалера. А тот, оказываясь в танце рядом с их столиком, несколько раз встречался с ней взглядом. Макс отметил, что этот выдубленный своими сорока годами крепыш в заломленной набекрень шляпе по виду — опасному виду — испанец или итальянец. Армандо де Троэйе кивал, блаженствуя в задумчивом восхищении. И пальцами отстукивал такт по столешнице, словно нажимал невидимые клавиши.

— Да-да, — повторял он с явным удовольствием. — Теперь понимаю, что вы говорили тогда. Вот оно — чистое танго.

Всякий раз, как кавалер белокурой в танце проскальзывал мимо, он взглядывал на Мечу Инсунсу, и всякий раз — все более пристально. Образцовый представитель здешней братии — или хотел казаться таковым: густые усы, пиджак в обтяжку, башмаки, проворно сновавшие по деревянному полу и вычерчивавшие замысловатые узоры под дробный перестук каблуков его дамы. Все в нем — и наружность, и костюм, и манеры — несло налет неестественности и было проникнуто желанием выглядеть как истый компадре, — но с чужого плеча была эта одежка. Наметанным глазом Макс заметил, что диковато по теперешним временам смотревшийся нож оттопыривает левый борт пиджака и жилет, на который свисали длинные концы белого шелкового платка, завязанного на шее с рассчитанным щегольством. Скосив глаза, заметил он и то, что Меча вступила в игру и с вызовом выдерживает взгляд танцора, и почувствовал — благо сам вырос в этом квартале, — что назревают неприятности. Пожалуй, не стоит здесь особенно засиживаться, обеспокоенно сказал он себе. Сеньора де Троэйе явно ошибается, если принимает дансинг в «Ферровиарии» за танцевальный салон первого класса на трансатлантическом лайнере «Кап Полоний».

— Ну, чистое танго — это все же чересчур, — ответил он композитору, усилием воли заставив себя вслушаться в его комментарии. — Правильней сказать, что здесь его исполняют на старинный лад. В прежнем духе. Вы чувствуете разницу в ритме, в стиле?

Де Троэйе удовлетворенно кивнул:

— Еще бы! Этот прелестный двудольный ритм, четыре такта клавиш и аккомпанемент струнных. Фортепьяно задает четкий ритм, и вот басовито вступает бандонеон.

— Они играют так потому, — пояснил Макс, — что люди пожилые, а «Ферровиария» ревностно блюдет традицию. Народ в Барракас — резкий, грубый, насмешливый и потому так ценит кортес и кебрадас. Здесь принято прижимать к себе партнершу тесно, держать плотно, просовывать ногу между ее колен и откалывать прочие удалые штуки вроде тех, что проделывают сейчас с этой блондинкой. Если бы так исполняли музыку на каком-нибудь празднике, на семейном воскресном торжестве или среди молодежи, почти никто не вышел бы танцевать. Во-первых, это сочли бы неприличным, а во-вторых, просто не понравилось бы.

— И такой стиль все больше выходит из моды. Очень скоро останется только одомашненное танго, невыразительное, но дурманящее как наркотик — такое, как показывают в кино и танцуют в салонах.

Де Троэйе саркастически рассмеялся. Музыка смолкла и сейчас же зазвучала вновь.

— Манерное, будет правильней сказать.

— Пусть будет манерное, — Макс отпил глоток джина. — Суть одна.

— Впрочем, то, что надвигается на нас, манерным никак не назовешь.

Макс проследил взгляд композитора. Компадрон, оставив белокурую девицу за столиком, рядом с ее спутницей, теперь приближался к ним характерной походкой удальца из предместья — неторопливо, уверенно, мерным шагом ступая по полу с хорошо отработанной мягкостью. Для полноты картины и в качестве фона, подумал Макс, не хватает только стука бильярдных шаров.

— Если вдруг что пойдет не так, — быстрым шепотом проговорил он, — не останавливайтесь поглядеть. Пулей выскакивайте отсюда и прыгайте в машину.

— Что может пойти не так? — осведомился де Троэйе.

Отвечать было уже некогда. Компадрон стоял перед ними неподвижно и очень серьезно, с низкопробной элегантностью заложив левую руку в карман пиджака. И смотрел на Мечу Инсунсу, как будто за столом она была одна.

— Не желаете ли станцевать, сеньора?

Макс метнул беглый взгляд на графин с джином. В случае надобности осколок толстого стекла, разбитого о край стола, становится вполне приличным оружием. Хватило бы только времени задержать компадрона, дать супругам уйти.

— Не думаю, что… — начал он негромко.

И обращался к женщине, а не к тому, кто приглашал ее, однако Меча поднялась и совершенно бестрепетно ответила:

— Угодно.

Неторопливо сняла перчатки, положила их на стол. Посетители, как один, воззрились на нее и на ее кавалера, который ждал, не выказывая нетерпения. И вот, дождавшись, правой рукой обхватил ее талию чуть выше того места, где начинался плавный изгиб бедра. Меча положила свою левую руку ему на плечо, и они, сблизив головы сильнее, чем это допускалось обычным танго, однако держась не вплотную и при этом не глядя друг на друга, заскользили по площадке среди других пар. Всякий сказал бы, что они много раз уже танцевали вместе, подумал Макс, однако вспомнив, как в свое время, на борту «Кап Полония», легко приноровилась к нему Меча, а он — к ней, перестал удивляться. Эта женщина, конечно, отличалась редкостной чуткостью и даром приспосабливаться к любому хорошему танцору. Нынешний кавалер, в сознании своей брутальной неотразимости, умело вел ее, искусно сплетал на полу невидимые арабески. Пара мягко покачивалась; Меча повиновалась ритму и безмолвным приказам, которые партнер отдавал ей легким нажимом пальцев и чуть заметными движениями. Вот внезапно он сделал корте, с щеголеватой небрежностью оторвав правую пятку от пола, а носком описав полукруг, и, к удивлению Макса, женщина очень непринужденно совершила полный оборот вокруг своей оси, скользнув в одну, а потом в другую сторону, когда кавалер притянул ее к себе вплотную, а потом оттолкнул, снова притянул и снова оттолкнул и просунул ногу меж ее колен с таким безупречным трущобным форсом, с таким классическим окраинным шиком, что на лицах наблюдавших за танцем из-за столиков отразилось полное одобрение.

— Черт возьми, — вполголоса сказал Армандо де Троэйе. — Надеюсь, он не завалит ее прямо здесь…

Это замечание, встревожив Макса, заменило досадой то восхищение, которое поначалу вызвали в нем легкость и свобода Мечи. Партнер вел ее, любуясь собой, вперив темные глаза в пустоту, скривив под усами губы в гримасе деланого безразличия, словно отплясывать с дамами такого класса вошло для него в привычку и даже приелось. Внезапно, в такт музыке он отшагнул вбок и величаво замер, с плебейской лихостью отчетливо и громко притопнув каблуками. Меча, ни на миг не замявшись, словно заранее знала об этом коленце, закружилась вплотную к нему, и эта покорная готовность самки теперь уж и Максу показалась совершенно непристойной.

— Матерь божья… — пробормотал Армандо де Троэйе.

Макс, в некотором ошеломлении полуобернувшись к нему, убедился, что композитор не взбешен, а заворожен этим зрелищем. Время от времени он отхлебывал джину, и казалось, что выпитое все явственнее проступает на губах цинической, смутно-удовлетворенной усмешкой. Впрочем, всматриваться было некогда — музыка смолкла, и площадка стала пустеть. Меча Инсунса, надменно постукивая каблуками, вернулась к столику в сопровождении своего кавалера. И тот, когда она уселась безмятежно и невозмутимо, как будто только что завершила тур вальса, слегка поклонился, прикоснувшись к полю шляпы, и сказал хрипловато и спокойно:

— Хуан Ребенке, сеньора. Всегда к вашим услугам.

И тотчас, даже не взглянув на спутников своей дамы, повернулся на каблуках и неторопливо направился к своему столу. Глядя ему вслед, Макс подумал, что это не настоящее его имя — вроде Фунеса, Санчеса или Рольдана, — а прозвище,[26] когда-то полученное его предками — скотоводами-гаучо, а ныне сделалось так же безнадежно старомодно, как весь его вид, как нож, оттопыривающий борт его пиджака. Те удальцы, которым он так хотел подражать, повывелись и сгинули лет пятнадцать-двадцать назад, да и ему подобные давно уже сменили нож на револьвер. Без сомнения, этот самый Ребенке днем работал возчиком, а по вечерам ходил в подобные заведения танцевать танго, щупать гулящих девиц и порой подтверждать свой нрав, крутой и неукротимый, этим самым ножом. Особи его вида — такие, как он, незатейливые бандиты — почти утратили прежние понятия о чести, однако оставались опасны, как встарь.

— Теперь ваш выход, — сказала Меча Инсунса, обращаясь к Максу.

Она вытащила из сумочки лакированную пудреницу. Капельки пота крохотными жемчужинками блестели на верхней губе. Повинуясь галантному побуждению, Макс достал из верхнего кармана пиджака чистый платок и протянул ей.

— В каком смысле?

Женщина взяла из его пальцев белый батистовый прямоугольник.

— Не хотелось бы, — с необыкновенным спокойствием ответила она, — так все и оставить.

Макс уже собирался сказать — довольно на сегодня, я попрошу счет, и пойдем отсюда, но в брошенном на жену взгляде Армандо де Троэйе уловил никогда не виданную раньше искорку циничного вызова. Это длилось лишь мгновение, а вслед за тем все вновь скрылось под маской игривого безразличия. И тогда Макс, передумав, с нарочитой медлительностью повернулся к Мече.

— Разумеется, нельзя, — сказал он.

Его взгляд встретили светлые, чуть осоловелые от джина глаза. В желтоватом свете мед их казался, как никогда, текуч и прозрачен. Вслед за тем она сделала нечто неожиданное. Платок не вернула, а взяла со стола одну из пары перчаток, снятых перед тем, как пойти танцевать, вложила ему в нагрудный карман пиджака и несколькими быстрыми движениями расправила так, что получился белый пышный цветок. Тогда Макс встал и направился к столику, за которым сидели недавний партнер Мечи и две женщины.

— С вашего разрешения.

Тот воззрился на него с высокомерным любопытством, но все внимание Макса уже было обращено к белокурой. Она переглянулась со спутницей — смуглой, вульгарного вида и заметно старше годами, — а вслед за тем посмотрела на компадрона, как бы спрашивая позволения. А он продолжал рассматривать Макса, который стоял, сдвинув каблуки, чуть наклонясь и слегка улыбаясь с самым учтивым видом, с той же безупречной корректностью, с какой приглашал на танец даму из общества где-нибудь в «Паласе» или в «Плазе». Блондинка наконец встала и с профессиональной непринужденностью закинула руку ему на плечо. Вблизи она казалась моложе, несмотря на затененные усталостью, набрякшие подглазья, заметные даже сквозь густой макияж. Голубые глаза, прорезанные чуть вкось, и белокурые волосы, собранные на затылке в узел, выдавали ее славянское происхождение. Русская, вероятно, или полька, подумал Макс. Обнимая ее, он очень близко почувствовал тепло утомленного тела, табачный дым, пропитавший платье и волосы, уловил в ее дыхании привкус недавно выпитой граппы с лимонадом и веявшую от кожи сложную смесь запахов — дешевых духов «Агуа Флорида», влажного талька и сладковатого женского пота, неизбежного, когда два часа кряду танцуешь со всеми подряд.

Зазвучали первые такты другого танго, в которых Макс, сделав поправку на топорное исполнение, узнал «Фелицию». В круг вышло еще несколько пар. Макс и его дама двигались на удивление слаженно, доверяя инстинкту и привычке. С первых шагов он понял, что она, уставившись куда-то вдаль и время от времени мимолетно взглядывая на партнера, чтобы по его лицу угадать следующие па и фигуры, танцует хоть и неважно, но все же с мастеровитой безрадостной умелостью. Так же равнодушно прижималась она к торсу партнера, давая ему почувствовать кончики своих грудей под перкалем низко вырезанной блузки, и послушно обхватывала ногами его поясницу, выполняя фигуры более разнузданные, чем того требовала музыка и к чему побуждали ее руки Макса. Без души танцует, заключил тот. Без желания и порыва, как печальная, но исправная кукла, как профессионалка, которая отдается мужчине, не испытывая никакого удовольствия. На миг он представил, как в номере дешевого отеля — вроде того, чья светящаяся вывеска без последней буквы встретилась им по пути сюда, — она столь же покорно и безучастно принимает клиента, меж тем как этот усатый подонок прячет десять песо в карман своего пиджака. Представил, как она раздевается и ложится на несвежие простыни, на скрипучую кровать. Как дарит наслаждение, ничего не получая взамен. Так же устало, как сейчас исполняет другую повинность.

По неизвестной причине, в которой некогда было разбираться, его восхитила эта мысль. А что такое танго, подумал он, удивляясь, что она не пришла ему в голову раньше, после стольких-то балов, стольких танго, стольких объятий, что такое танго — особенно когда его танцуют так, — как не подчинение самки? Что такое этот танец, здесь неизменно исполняемый в манере, бесконечно далекой от салонного этикета, как не полное взаимное обладание? Воскрешение древних инстинктов, ритуальных жгучих желаний, обещаний, обретающих плоть и кровь на те несколько стремительных мгновений, что длятся музыка и обольщение. Танго старой гвардии. Если есть стиль танца, принятый среди женщин определенной категории, то это, конечно, оно. Оценив его с этой точки зрения, Макс совершенно неожиданно испытал прилив желания к ее телу, столь податливо-послушному каждому его движению. Девица, вероятно, заметила это, потому что на миг вопросительно вскинула голубые глаза, прежде чем вновь поджать губы в безразличной гримаске, а взгляд устремить в дальний угол заведения. Макс, чтобы отвлечься, сделал корте: поставив одну ногу неподвижно, другой шагнул на месте вперед и сейчас же назад, чуть нажал правой рукой на талию партнерши, и женщина, повинуясь безмолвному приказу, снова прильнула к его груди и скользнула внутренней поверхностью бедра поочередно вдоль обеих сторон его ноги, возвращаясь к полнейшей покорности. Покорность эту выражал неслышный, но пронзительный, как от физической боли, стон — стон самки, смирившейся со своей участью и с невозможностью побега.

После этой фигуры, рискованность которой отлично сознавали оба партнера, Макс впервые за все время танца взглянул туда, где сидела чета де Троэйе. Жена курила сигарету, вправленную в мраморный мундштук, и смотрела на них пристально и бесстрастно. В этот миг он понял, что белокурая девица в его объятиях — это всего лишь предлог. А вернее, пролог.

4. Дамские перчатки

Вот и случилось наконец то, чего Макс Коста ожидал с опасливой убежденностью человека, верящего в неизбежность. Он сидит на террасе отеля «Виттория», возле статуи обнаженной женщины, обращенной лицом к Везувию, и завтракает, поглядывая на сияющий сине-серый залив. С удовольствием откусывая намазанный маслом тост, шофер доктора Хугентоблера наслаждается положением, на несколько дней позволившим ему вновь пережить лучшие минуты жизни: все еще возможно, и весь мир стелется под ноги, а каждый новый день становится преддверием очередного приключения — отельные купальные халаты, аромат хорошего кофе, изысканно сервированные завтраки, когда, сидя за столом, видишь перед собой пейзажи или женские лица, любоваться которыми вправе лишь те, кто наделен большими деньгами или большими дарованиями. И Макс в темных очках «Persol», принадлежащих доктору Хугентоблеру, равно как и темно-синий блейзер, и шелковый шейный платок под полурасстегнутой рубашкой цвета семги, словно вернул себе сейчас былое благополучие. Он только допил кофе и собирался вместо темных надеть очки для чтения, одновременно протягивая руку к лежащей на белой полотняной салфетке неаполитанской газете «Иль Маттино» — там напечатан репортаж о вчерашней партии Соколов — Келлер, окончившейся вничью, — как вдруг на газетный лист легла чья-то тень.

— Макс?

Сторонний наблюдатель восхитился бы его выдержкой — тот, кого окликнули, еще секунды две смотрит в газету и лишь потом поднимает глаза: растерянность на его лице сменяется удивлением, а та уступает место узнаванию. И наконец он снимает очки, промокает губы салфеткой и поднимается.

— Боже мой… Макс.

Глаза Мечи Инсунсы, как в былые дни, золотятся на утреннем свету. Недалекая уже старость поставила свои метки: испятнала кожу, прочертила ее множеством мелких морщинок вокруг глаз и в углах рта — удивленная улыбка сделала их сейчас еще заметней. Но со всем остальным беспощадный натиск времени не справился — ему не поддались ни плавная размеренность движений, ни стройность удлиненной шеи, ни руки, которые, впрочем, с возрастом стали тоньше, чем прежде.

— Боже мой… — повторяет она. — Столько лет…

Они берутся за руки, всматриваясь друг в друга. Макс, наклонив голову, подносит ее пальцы к губам.

— Двадцать девять, — уточняет он. — В последний раз мы виделись осенью тридцать пятого года.

— В Ницце…

— В Ницце.

Он церемонно пододвигает ей стул, и она садится. Макс подзывает официанта и, осведомившись у Мечи, чего она хочет, заказывает еще кофе. И все то время, что длятся эти протокольные прелиминарии, чувствует на себе неотступный золотистый взгляд. И голос у нее тоже остался прежним — таким, как запомнился.

— Ты изменился, Макс.

Привздернув брови, он придает лицу чуть небрежное выражение легкой меланхолической усталости, какое приличествует вошедшему в пору зрелости гражданину мира.

— Вот как? И сильно?

— Достаточно, чтобы я не сразу тебя узнала.

Слегка подавшись вперед, он спрашивает доверительно и учтиво:

— Когда же это было?

— Вчера, но все-таки не была уверена. Вернее, думала, что это невозможно. Отдаленное сходство… Но сегодня утром снова увидела тебя, входя. И довольно долго приглядывалась.

Макс внимательно, обстоятельно рассматривает ее лицо. Глаза и губы. Они не изменились, несмотря на отметины времени. Слегка потускнела слоновая кость зубов — разумеется, не без помощи многих и многих сигарет. Женщина достает из кармана пачку «Муратти» и держит ее в руке, не вскрывая.

— А ты вот — такая же.

— Глупости не говори.

— Нет, я вполне серьезно.

Теперь она всматривается в него.

— Немного прибавил в весе, — заключает она.

— Боюсь, что не немного.

— Мне просто запомнилось, что ты был худощав. И казалось, что выше ростом. Да и представить тебя седым я не могла…

— А вот тебе очень идет седина.

Меча Инсунса смеется громко, звонко и весело и сразу молодеет от этого. Как раньше, как всегда.

— Льстец… Ты всегда умел разговаривать с женщинами.

— Не знаю, каких женщин ты имеешь в виду. Я помню только одну.

Повисает краткая пауза. Меча улыбается, отводит глаза, всматриваясь в залив. Официант как нельзя вовремя приносит кофе. Макс наливает ей полчашки, потом вопросительно смотрит на сахарницу, а потом — на нее, а она качает головой.

— Молока?

— Да, спасибо.

— А раньше всегда пила черный — и тоже без сахара.

Ее удивляет, что он это помнит.

— Да…

Снова молчание — теперь уже более продолжительное. Потягивая кофе маленькими глоточками, она поверх чашки продолжает рассматривать Макса. С задумчивым видом.

— Что ты делаешь в Сорренто?

— Э-э… Да как тебе сказать… По делам. Дела и денька два безделья.

— Где ты живешь?

Он делает жест в неопределенном направлении, показывая куда-то за пределы отеля и города.

— У меня дом… Неподалеку от Амальфи. А ты?

— В Швейцарии. С сыном. Раз ты остановился в этом отеле, то, наверное, знаешь, кто он.

— Да, я остановился здесь. И, разумеется, знаю, кто такой Хорхе Келлер. Меня сбила с толку фамилия.

Поставив чашку, она распечатывает пачку, достает сигарету. Макс берет лежащий в пепельнице коробок спичек с логотипом отеля и, наклонившись, протягивает через стол укрытый в ладонях огонек. Меча тоже чуть подается вперед, и на мгновение их пальцы соприкасаются.

— Ты интересуешься шахматами?

Женщина вновь откидывается на спинку стула, выпускает дым, тотчас рассеивающийся под ветерком с залива. С любопытством смотрит на Макса.

— Ни в малейшей степени, — отвечает тот очень хладнокровно. — Хоть вчера и заглянул в зал.

— Меня не видел?

— Наверное, не заметил. Да я только взглянул и ушел.

— И ты не знал, что я в Сорренто?

Макс непринужденно и естественно, с давней профессиональной убедительностью отвечает, что нет, не знал. И до последнего времени не подозревал, что фамилия ее сына — Келлер. И что у нее вообще есть сын. После Буэнос-Айреса и того, что было в Ницце, он совсем потерял ее из виду. Потом началась другая война — мировая. Пол-Европы сбилось тогда со следа другой половины. И очень часто — навсегда.

— Я знал только о твоем муже. Что он погиб в Испании.

Меча Инсунса, словно не замечая пепельницу, отводит руку в сторону и роняет на пол точно отмеренный столбик пепла. Твердый и осторожный щелчок пальца по сигарете — и та опять у рта.

— Он так и не вышел из тюрьмы до самой смерти. — В голосе не слышно ни скорби, ни иного чувства: что же, так и надлежит говорить о том, что было давным-давно. — Печальный конец, не правда ли? Особенно для такого человека, как он.

— Очень жаль.

Новая затяжка сигаретой. Новый клуб дыма, разнесенный бризом. Пепел на полу.

— Да. Полагаю, это именно то, что надо сказать в этом случае. Мне и самой тоже.

— А кто твой второй муж?

— Мы расстались, что называется, полюбовно, — она позволяет себе еще одну улыбку. — Как водится меж разумными людьми, без скандалов… Сочли, что для Хорхе так будет лучше.

— Он его сын?

— Ну разумеется.

— Ты, наверное, прожила все эти годы в покое и довольстве. Семья у тебя богатая. Не говоря уж о том, что оставил Армандо де Троэйе…

Женщина равнодушно кивает. Да, с этим никогда не возникало сложностей. Особенно после войны. Когда немцы вошли в Париж, она уехала в Англию. Там вышла замуж за дипломата Эрнесто Келлера. Макс должен помнить его по Ницце. Жила с ним в Лондоне, в Лиссабоне и в Сантьяго-де-Чили. До развода.

— Удивительно.

— Что тебе кажется удивительным?

— Жизнь твоя необыкновенная. И твоя, и твоего сына.

В эту минуту Макс с удивлением замечает, что она смотрит как-то странно — и пронизывающе, и в то же время спокойно.

— А ты, Макс? Что необыкновенного было в твоей жизни за эти годы?

— Ну, ты знаешь…

— Нет. Не знаю.

Макс широко обводит рукой террасу, словно показывая, что где-то там есть свидетельство всего.

— Ездил туда-сюда… Бизнесом занимался… Война в Европе открыла передо мной кое-какие возможности. Впрочем, кое-каких лишила. В общем, грех жаловаться.

— Да, это заметно… Видно, что тебе не на что жаловаться… Вернулся в Буэнос-Айрес?

Макс невольно вздрагивает при упоминании этого города. Осторожно, исподволь, словно вступая на зыбкую почву, он всматривается в лицо женщины, снова отмечая морщинки вокруг рта, поблекшую и увядшую кожу, ненакрашенные губы. Только глаза остались прежними: точно такими же, какими были они в дансинге в Барракас и в других заведениях — потом. В уникальной топографии, хранимой их общей памятью.

— Я почти постоянно жил в Италии все эти годы, — выдумывает он на ходу. — И еще во Франции и в Испании.

— Бизнес, ты сказал?

— Бизнес, но не тот, что был прежде, — Макс старается сопроводить эти слова подходящей улыбкой. — Мне повезло, я сколотил кое-какой капиталец, и дела шли недурно. Сейчас я на покое.

Меча Инсунса теперь смотрит уже иначе. На губах — чуть заметная мрачноватая улыбка.

— Окончательно?

Макс чуть поерзывает от такого вопроса. Перед глазами в мягком матовом блеске жемчужин возникает колье, которое он вчера рассматривал в номере 429. Еще большой вопрос, заключает он, кому из нас предстоит платить по чужим счетам — мне или ей?

— Я живу теперь иначе — если ты об этом…

Женщина смотрит на него невозмутимо:

— Да. Об этом.

— Мне уже давно не надо…

Он произносит это, не моргнув глазом. С полнейшей уверенностью. В конце концов, в каком-то смысле так оно и есть. Так или иначе, она не о том спрашивает.

— У тебя дом в Амальфи?

— В том числе.

— Я рада, что твои дела поправились, — она как будто впервые в жизни обнаружила существование пепельницы. — У меня были сильные опасения на этот счет.

— Да перестань… — Он на итальянский манер потряхивает кистью с растопыренными пальцами. — Все мы рано или поздно беремся за ум. Я ведь тоже сомневался, что ты наладишь свою жизнь.

Меча Инсунса аккуратно давит окурок в пепельнице, гасит тлеющий уголек. Кажется, будто намеренно медлит с ответом.

— Ты имеешь в виду Буэнос-Айрес и Ниццу?

— Конечно.

Внезапно Макс ощущает горечь и не может с ней справиться. И так же внезапно оживают, начинают тесниться в голове воспоминания: отрывистые, почти бессвязные, стонущие слова скользят по обнаженному телу, всеми своими удлиненными линиями мягко отражающемуся в зеркале, где дробится свинцово-серый свет из окна, в переплет которого вписаны, будто полотно импрессиониста, мокрые пальмы, море, дождь.

— Чем же ты занимаешься?

Глубоко и на этот раз непритворно задумавшись, он не сразу слышит или понимает вопрос. Он все еще погружен в себя, в бушующий где-то внутри мятеж против вопиющей, безмерной несправедливости физических процессов — кожа этой женщины всем пяти его чувствам запомнилась теплой, гладкой, совершенной. Теперь они отказываются так же воспринимать ее — с метками, оставленными временем. Не желают ни за что, в бессильной ярости думает он. И кто-то должен ответить за подобное несоответствие. За такой нетерпимый произвол.

— Туризмом, отелями, инвестициями… — отвечает он наконец. — Всем понемножку. Еще я совладелец клиники на озере Гарда, — с ходу сочиняет он. — Вложил туда кое-что из скопленного.

— Ты женат?

— Нет.

Женщина рассеянно смотрит на залив через балюстраду террасы и словно не слышит ответа.

— Должна тебя оставить… У Хорхе сегодня игра, и у меня еще множество дел… Надо все подготовить… Я и так вырвалась всего на минутку — подышать свежим воздухом и выпить кофе.

— Я читал, что ты занимаешься всеми его делами. Еще с тех пор, как он был маленьким.

— Не всеми, но… Я и мать, и менеджер, и секретарша… Готовлю поездки, заказываю отели, слежу за контрактами. Но у него есть команда помощников — тренеров и секундантов, с которыми он разбирает партии и готовится к матчам. Они с ним неразлучно.

— Команда?

— Претендент на мировую корону в одиночку не работает. И партии — это не импровизации. Требуется целый штат специалистов.

— Даже в шахматах?

— В шахматах — особенно.

Они встают из-за стола. Макс слишком поднаторел в своем деле, чтобы пытаться сейчас идти дальше. Всему свой срок. И подгонять события не надо, напоминает он себе. Многие и многие, считая, что дело в шляпе, пропали именно из-за своей торопливости. И чисто выбритое, в меру загорелое лицо пересекает широкая белая полоска его всегдашней улыбки, открывающей хорошие зубы, предусмотрительно сохраненные на фасаде, меж тем как в глубинах имеются и две дырки, и полдесятка пломб, и коронка на месте клыка, выбитого полицейским в стамбульском кабаре. Располагающая, слегка умягченная прожитыми годами улыбка доброго малого — славного парня на седьмом десятке.

И Меча Инсунса, кажется, узнает ее. И смотрит почти как сообщница. И колеблется — или это тоже ему кажется?

— Ты скоро уезжаешь?

— Через несколько дней. Когда улажу кое-какие дела, о которых говорил тебе…

— Может быть, нам…

— Ну, разумеется. Непременно.

Нерешительное молчание. Она сует руки в карманы кардигана, чуть сутулит плечи.

— Давай поужинаем, — предлагает Макс.

Меча не отвечает. Задумчиво разглядывает его.

— Я на мгновение увидела тебя таким, каким ты предстал передо мной там, на пароходе… Ты был такой молодой… статный… во фраке. Боже мой, Макс. Что же с тобой стало?

Макс скорбно разводит руками, склоняет голову с элегантным и несколько преувеличенным смирением.

— Что поделаешь…

— Да нет… — она опять звонко смеется, вмиг молодея. — Для своего возраста ты в превосходной форме… Для своего, для нашего… Я ведь… Как несправедлива жизнь!

Она резко замолкает, и Максу кажется, что в ее лице проступают сыновьи черты — Хорхе Келлер, сидя перед доской, подпирает щеки с таким же выражением.

— Да, надо бы, — говорит она наконец. — Поговорить немножко. Но ведь минуло тридцать лет с нашей последней встречи… Есть места, куда лучше не возвращаться никогда. Ты ведь и сам повторял эти слова в определенных обстоятельствах.

— Я имел в виду не точку на карте.

— Что ты имел в виду, мне известно.

Улыбка ее становится насмешливой. Это даже и не улыбка, а гримаса непритворной печали.

— Погляди-ка мне в глаза… Ты в самом деле считаешь, что я в состоянии куда бы то ни было вернуться?

— Я говорю о других возвращениях, — возражает он, выпрямляясь. — И лишь о том, что мы помним. О том, где мы с тобой были…

— Свидетелями друг друга?

Макс выдерживает ее взгляд, но не отвечает на улыбку — не вступает в игру.

— Может быть, и так. В том мире, который знали.

Взгляд ее смягчается и теплеет. На свету ярче становится его золотистый блеск.

— Танго старой гвардии, — говорит она тихо.

— Вот именно.

Они вглядываются друг в друга. Она опять стала красива, думает Макс. Три слова — а какое волшебное действие!

— Я думаю, что ты много раз слышал его. Как и я.

— Конечно. Много раз.

— И веришь ли, Макс… Не было случая, чтобы при звуках его я не подумала бы о тебе.

— Могу сказать почти то же самое: никогда не переставал думать… о себе.

На неожиданный раскат ее смеха — по-молодому звонкого и звучного — обернулись люди из-за соседних столов. Меча слегка приподнимает руку, словно хочет прикоснуться к его руке.

— Парни былых времен, как ты сказал тогда в Буэнос-Айресе.

— Да, — вздыхает он. — Мы теперь и сами — парни былых времен.

Лезвие затупилось и брило плохо. Прополоскав бритву в мыльной воде и насухо вытерев, Макс правил ее о кожаный ремень, прилаженный к верхнему шпингалету окна, откуда виднелись зеленые, красные, розоватые кроны деревьев на проспекте Адмирала Брауна. Правил упорно и настойчиво до тех пор, пока не привел в порядок, а сам тем временем рассеянно глядел на улицу, где одинокая машина — в квартале, где расположен пансион Кабото, несравненно чаще встретишь трамвай или экипаж и лишь изредка колеса автомобиля раздавят кругляш конского навоза — затормозила возле запряженной мулом тележки, с которой человечек в соломенной шляпе и белом пиджаке выгружал хлеб и пирожные из жженого сахара. Был уже одиннадцатый час утра, а Макс еще не завтракал, и при виде телеги под ложечкой засосало сильней. Да и ночь выдалась не из самых удачных. Проводив супругов де Троэйе из Барракас в отель «Палас», он вернулся к себе далеко за полночь и лег спать, но спал скверно. Сон был беспокойный и отдыха не принес. Это было давно знакомое ему состояние — когда ворочаешься на смятых простынях в полуяви, полудреме, населенной смутными образами, и память подбрасывает тебе картины, которые тотчас же искажаются воображением и перемежаются внезапными вспышками паники. Чаще всего виделся ему желтоватый склон вдоль каменной изгороди, взбегающий вверх, к малому форту, и заваленный тремя тысячами высохших, мумифицированных временем и солнцем трупов с еще заметными следами увечий и примет мучительной смерти — трупов тех, кто принял смерть в этот летний день 1921 года. Максу Коста, рядовому 13-й роты Первого батальона Иностранного легиона, было тогда всего девятнадцать лет, и покуда он вместе с капралом Борисом Долгоруким и еще четырьмя товарищами, которым приказано было выдвинуться перед остальной ротой, задыхаясь от смрада, ослепленный яростным блеском солнца, взмокший от пота, бежал с маузеровским карабином в руках к этому заброшенному форту, отчетливо понимая, что только чудом не превратился пока в одно из этих почернелых тел, еще так недавно бывших молодыми и крепкими, а ныне ставших падалью и заваливших дорогу от Анваля до Монт-Аррюи. После того дня офицеры Иностранного легиона давали по серебряному дуро за голову каждого мертвого мавра. И когда два месяца спустя в городке под названием Тахуда («Надо умереть. Есть добровольцы?» — снова раздалось в ту минуту) винтовочная пуля оборвала его недолгую военную карьеру и уложила на пять недель в лазарет, откуда он дезертировал в Оран, чтобы немедля отправиться в Марсель, — у него набралось уже семь таких монет.

Направив бритву, Макс вновь повернулся к потускневшему зеркалу шкафа и критически осмотрел свое лицо с синяками под глазами — сказывалась бессонная ночь. Семи лет не хватило, чтобы справиться с призраками. Чтобы отогнать демонов, как говорили мавры и перенявший у них это выражение капрал Борис Долгорукий, который однажды, сунув в рот ствол пистолета, покончил с демонами навсегда: с демонами — а заодно и с собой. Чтобы справиться, семи лет не хватило, а вот чтобы научиться терпеливо сносить их беспокойное общество — вполне. И потому Макс сумел отделаться от неприятных воспоминаний и полностью сосредоточился на тщательном бритье, еле слышно напевая себе под нос танго из тех, что звучали вчера в «Ферровиарии». Спустя несколько мгновений задумчиво улыбнулся намыленному лицу, глядевшему на него из зеркала. Воспоминание о Мече Инсунсе оказалось действенным средством против назойливых демонов прошлого. О ее надменной манере танцевать. Или о ее речах, где молчания и отблесков текучего меда больше, чем слов. И о планах, которые Макс постепенно, неторопливо вынашивал в отношении ее самой, ее мужа и будущего. Эти идеи с каждой минутой обретали все бо́льшую определенность и законченность по мере того, как осторожные прикосновения острой стали обнажали кожу из-под хлопьев мыльной пены.

Слава богу, вчерашний вечер окончился без происшествий. Армандо де Троэйе долго слушал танго в старинном духе и смотрел на танцующих — ни Меча Инсунса, ни Макс на площадку больше не выходили, — а потом, когда расстроенная пианола, проигрывавшая шумные и неопознаваемые танго, сменила музыкантов, пригласил все трио за свой стол. И потребовал для них чего-нибудь особенного. Подайте самого лучшего и дорогого, что у вас есть, сказал он, вертя в пальцах свой золотой портсигар. Однако официантка, пошептавшись с хозяином — щетинистоусым испанцем разбойного вида, — сообщила, что за ближайшей бутылкой шампанского надо кварталов сорок ехать на семнадцатом трамвае, да и все равно не достать, потому что уже поздно; так что композитору пришлось довольствоваться несколькими двойными порциями граппы и безымянным коньяком, не считая не откупоренной еще бутылки местного джина и воды в сифоне синего стекла. Всему этому, равно как и поданным на закуску ломтикам мяса на шпажках, была воздана честь в дыму сигарет и сигар. В иных обстоятельствах Макс заинтересовался бы разговором де Троэйе с тремя ветеранами — кривой аккордеонист со стеклянным глазом помнил девятисотые годы, времена Хансена и Руби Мирейи — и послушал бы их воззрения на танго новые и старые, манеру исполнения, тексты и музыку, но в тот день мысли его были заняты другим. Одноглазый музыкант, которому джин и душевная обстановка немного развязали язык, признался, что по нотам играть не умеет, больше того, никогда в них не нуждался. Всю жизнь подбирает по слуху. А исполняет он и двое его товарищей настоящие танго — те, которые танцуют, как исстари повелось, в быстром темпе, с резкими паузами в нужных местах, — а не те прилизанные салонные подделки, введенные в моду Парижем и кинематографом. Что же касается текстов, то сгубило танго и унизило тех, кто танцевал его, неуемное стремление превратить придурковатого плаксивого рогоносца, брошенного женой, в героя, а фабричную девицу — в увядшую болотную кувшинку. Подлинное танго, добавил кривой, под бульканье джина и энергичные одобрительные восклицания своих товарищей, принадлежало сброду из предместий — оно проникнуто злобной и дерзкой насмешкой бандита или проститутки, шутовским цинизмом людей отпетых, конченых и сознающих это. И тут утонченные поэты и музыканты оказались совершенно лишними. Танго хорошо, когда нужно сказать комплимент женщине, обнимая ее, или устроить шумный загул с дружками. И, подводя итог, можно сказать, танго — это инстинкт, ритм, импровизация и похабные слова. А то, во что его превратили, вы уж простите меня, сеньора, — тут его единственный глаз скосился на Мечу — это тошнотные розовые сопли. Если так дальше пойдет со всеми этими розами и грезами, с покинутым холостяцким гнездышком, со всеми этими слезливыми чувствованиями, то скоро, глядишь, взвоют о бедной вдовой мамочке и о несчастной слепенькой девушке, продающей цветы на углу.

Де Троэйе был в восторге от всего этого и на диво разговорчив и общителен. Чокался с музыкантами и время от времени продолжал записывать что-то крошечными буквами на манжете. Выпитое постепенно сказывалось в том, как блестели у него глаза, как он выговаривал иные слова и как склонялся над столом, внимательно слушая собеседников. Через полчаса трое музыкантов из «Ферровиарии» и друг Дягилева, Равеля и Стравинского беседовали так, будто всю жизнь выступали вместе. Макс же был настороже и краем глаза держал в поле зрения остальных посетителей, поглядывавших на их стол с любопытством или опаской. Давешний партнер Мечи не спускал с них глаз из-под век, набрякших от сигаретного дыма — он курил, не переставая, — а его спутница в цветастой блузе, собрав юбку на коленях и подавшись вперед, без стеснения подтягивала черные чулки. В эту минуту Меча сообщила, что хочет выкурить сигарету на воздухе. И, не дожидаясь ответа мужа, поднялась и направилась к дверям, постукивая каблуками так же неторопливо, решительно и твердо, как во время своего недавнего танца с Хуаном Ребенке. А тот издали смотрел ей вслед, наблюдая не без плотоядного интереса, как покачиваются на ходу ее бедра, и отвел от них взгляд, лишь когда Макс подтянул галстук, застегнул пиджак и двинулся за женщиной. И не надо было оборачиваться, чтобы подтвердить то, что он знал и так: Армандо де Троэйе тоже провожает их глазами.

Он прошел по собственной удлиненной тени, которую уличный фонарь растянул по всей кирпичной дорожке. Меча Инсунса неподвижно стояла на углу, там, где исчезали во тьме пустыря, граничившего с Риачуэло, последние домики квартала — приземистые, из волнистого цинка. Приближаясь, Макс поискал глазами «Пирс-Эрроу» и вскоре — когда шофер на миг включил фары, обозначив свое присутствие, — заметил лимузин на другой стороне улицы. Хороший парень, успокоенно подумал он. Ему понравился этот исполнительный и предусмотрительный Петросси в синем форменном костюме, в фуражке и с пистолетом в «бардачке».

Когда он подошел, Меча, отбросив окурок, слушала стрекот цикад и лягушачье кваканье, доносившееся из кустов и со стороны старых гнилых деревянных доков на берегу. Луна еще не взошла, и конец вымощенной брусчаткой улицы тонул во тьме, однако стальная конструкция, венчавшая мост, очень четко вырисовывалась в призрачном свете каких-то огней, пронзавших ночь в квартале Барракас-Сур. Макс остановился рядом и закурил свою турецкую сигарету. Он знал, что, пока горит спичка, Меча разглядывает его. И, тряхнув рукой, погасил огонек, выпустил первое облачко дыма, взглянул в ответ. Темный силуэт выделялся на фоне неба, подсвеченного дальними огнями.

— Мне понравилось ваше танго, — сказала женщина внезапно.

Помолчала, а потом добавила:

— Я думаю, что танец в каждом проявляет скрытое: у одних — утонченность, у других — бесшабашность.

— Точно так же, как алкоголь.

— Вот именно.

Снова помолчали.

— А эта женщина… — проговорила она. — Была…

И осеклась. Или, может быть, сказала все, что хотела.

— На своем месте? — подсказал он.

— Да.

Ни она, ни Макс больше ничего не прибавили к этому. Он молча курил, раздумывая о дальнейших шагах. О возможных ошибках и вероятных просчетах. Потом, как бы подводя итог размышлениям, пожал плечами:

— А вот мне не понравилось, как вы танцевали.

— Вот тебе раз! — Она, казалось, была в самом деле и удивлена, и задета за живое. — Я думала, у меня получилось не так уж скверно.

— Да не о том речь, — он улыбнулся почти машинально, хоть и знал, что в темноте она этого не заметит. — Танцевали вы, разумеется, замечательно.

— А в чем тогда дело?

— В вашем кавалере. «Ферровиария» — не то место, где непременно следует быть учтивым.

— Понимаю.

— Игры определенного сорта могут быть опасны.

Три секунды молчания. И затем — шесть ледяных слов:

— Какие игры вы имеете в виду?

Из тактических соображений он позволил себе роскошь не отвечать. Докурил и выбросил окурок. Красный огонек прочертил дугу и исчез далеко в темноте.

— Ваш муж, судя по всему, очень доволен вечером.

Женщина молчала, словно размышляя над тем, что было сказано раньше.

— Да, очень, — ответила она наконец. — Он просто в восторге, потому что не ждал ничего подобного. Думал, что здесь, в Буэнос-Айресе, будут салоны, хорошее общество и прочее в том же роде. Замысел его был — написать танго элегантное, фрачное… Но, боюсь, еще на пароходе вы заставили его задуматься о другом.

— Очень жаль, если так… Я не предполагал…

— Да нет, жалеть тут не о чем. Наоборот. Армандо вам очень благодарен. Дурацкое пари с Равелем, очень дорогой каприз превращается в забавное приключение. Вы бы послушали, как он теперь рассуждает о танго. О старой гвардии и всем прочем. Ему не хватало только одного — побывать здесь, подышать этим воздухом, повариться в этой среде… Он человек упорный, одержимый своим делом, — она мягко засмеялась. — А теперь, боюсь, станет совсем невыносим, и я, в конце концов, возненавижу танго и того, кто его придумал.

Она сделала несколько шагов наугад и резко остановилась, словно темнота вдруг показалась ей слишком неверной.

— Здесь и вправду опасно?

Макс поспешил успокоить. Не опасней прочих кварталов, сказал он, в Барракас живут люди бедные, тяжко работающие. Конечно, близость Риачуэло с его пристанями и доками накладывает сомнительный отпечаток на заведения, подобные «Ферровиарии», но стоит лишь пройти немного вверх по улице — и будет квартал как квартал: доходные дома, набитые иммигрантами, людьми трудолюбивыми или желающими быть такими. Женщины шаркают шлепанцами или стучат деревянными башмаками, мужчины потягивают мате; после скудного ужина люди в затрапезе вытаскивают плетеные стулья и табуретки на тротуар, дышат вечерней прохладой, обмахиваются веерами, поглядывая, как играют на улице дети.

— В нескольких шагах отсюда, — добавил он, — есть ресторанчик «Пуэнтесито»: по воскресеньям отец, если дела шли недурно, водил нас туда.

— А чем он занимался?

— Всем на свете, но не преуспел ни в чем. Работал на фабрике, держал склад железного лома, возил мясо и муку… Невезучий был человек, из породы тех, что будто на свет появляются с клеймом неудачи на лбу и никакими силами уже не могут стереть его. В один прекрасный день он устал бороться, вернулся в Испанию сам и нас вывез.

— Вы скучаете по своему кварталу?

Макс безо всякого усилия припомнил, как с мальчишками играл в пиратов на берегу Риачуэло, среди остовов лодок и полузатопленных плоскодонок, качавшихся на илистой воде. И как завидовал сыну Коломбо — единственному, у кого был велосипед.

— По детству скучаю, — ответил он чистосердечно. — По кварталу — меньше всего.

— Но ведь это ваша родина.

— Ну да. Моя.

Меча Инсунса сделала еще несколько шагов, и Макс последовал за ней. Оба остановились у края тротуара — уходя в глубь мощеной улицы, в свете фонарей через равные промежутки поблескивали трамвайные рельсы.

— Ну-у, — протянула она со снисходительным сочувствием. — Истоки вашей жизни были пусть скромны, но благородны…

— Так не бывает: что-нибудь одно.

— Не говорите так.

Макс хохотнул сквозь зубы. Как бы про себя. Плеск воды, треск цикад и лягушачий хор почти заглушили этот смешок. Стало сыро, и ему показалось, что Меча зябко поежилась. Ее шелковая шаль осталась в заведении, на спинке стула.

— И что же было потом? После того, как вернулись в Испанию?

— Всего понемножку. Года два отучился в школе, потом ушел из дому, и приятель устроил меня рассыльным в барселонский отель «Ритц». Десять дуро в месяц. Плюс чаевые.

Меча Инсунса, обхватив себя руками, силилась унять дрожь. Макс молча снял пиджак и набросил его на плечи женщине, тоже не произнесшей ни слова. Его взгляд скользнул вдоль ее длинной, высоко, до самого затылка, открытой шеи, очерченной рассеянным светом далекого уличного фонаря. Тот же яркий отблеск мелькнул на мгновение в ее глазах, оказавшихся совсем близко. Ни табачный перегар, ни запах пота, ни духота, стоявшие в «Ферровиарии», не сумели перебить исходивший от нее аромат — аромат чистой кожи и еще не вполне выветрившихся духов.

— Так что об отелях и рассыльных я знаю все, — продолжал он, обретая свое обычное хладнокровие. — Перед вами стоит высокий специалист, в совершенстве владеющий искусством опускать письма в почтовый ящик, не спать ночами на дежурстве, одолевая искушение прилечь на диван, передавать сообщения и бегать по холлам и гостиным, выкликая настойчиво «Сеньора Мартинеса просят к телефону!» и стараясь отыскать этого сеньора Мартинеса за краткий промежуток времени, на которое хватит терпения у того, кто ждет с трубкой возле уха…

— Могу себе представить, — сказала она, явно позабавленная. — Целый мир…

— О-о, вы бы сильно удивились, узнав, какие чувства бушуют за двумя рядами золоченых пуговиц или под несвежим пластроном бессловесного лакея, разносящего коктейли.

— Вы меня пугаете… Уж не большевик ли вы?

Макс коротко рассмеялся. И женщина подхватила его смех.

— Нет, не пугаю. Хотя должен был бы.

Перчатка Мечи Инсунсы, которую она вложила ему в нагрудный карман на манер платочка перед тем, как Макс отправился приглашать на танец блондинку, казалась в полутьме диковинным крупным цветком в бутоньерке. Макс подумал, что так между ними установилась некая связь почти интимного свойства. Что-то вроде почти неуловимого и безмолвного сообщничества.

— Кроме того, — продолжал он все тем же легким тоном, — я превосходно разбираюсь в чаевых. Вот вы с мужем в силу своего социального положения лишь даете их, а потому и понятия не имеете, что клиенты бывают достоинством в одну, три и пять песет. Такова истинная классификация постояльцев, неведомая тем, кто по ошибке относит себя к блондинам или к брюнетам, к долговязым или коротышкам, к промышленникам, путешественникам, миллионерам, инженерам-путейцам… Существуют даже постояльцы по десять сентимо — пусть даже за номер они платят хоть сто песет в сутки. Именно к этой категории они и принадлежат, а к другим не имеют отношения.

Женщина ответила не сразу. Она, казалось, о чем-то очень сосредоточенно думает.

— Полагаю, — произнесла она наконец, — что для наемного танцора чаевые тоже немаловажны.

— Ну разумеется. Если угодить даме, с которой протанцевал вальс, она может незаметно сунуть в карман банкноту, а это избавит тебя от забот на вечер или даже на целую неделю.

Эти слова прозвучали не без язвительности, потому что его слегка кольнула досада, которую он не счел нужным скрывать. И женщина, внимательно слушавшая его, почувствовала это.

— Послушайте, Макс… Я в отличие от большинства людей моего круга, прежде всего, конечно, мужчин, без предубеждения отношусь к профессиональным танцорам. И даже к жиголо. Ведь даже в наши дни дама в туалете от Лелонга или Пату не может пойти в ресторан или на бал одна.

— Да не трудитесь оправдываться. Я человек без комплексов. Расстался с ними давным-давно, в сырых и холодных номерах меблированных комнат, где одеяла изношены, а согреться можно лишь полбутылкой вина.

Помолчали. Макс угадал ее следующий вопрос за секунду до того, как он прозвучал:

— И женщиной?

— Да. Иногда и женщиной.

— Дайте мне сигарету.

Макс вытащил портсигар. Осталось три штуки, определил он ощупью.

— Прикурите ее сами, пожалуйста.

Он чиркнул спичкой. И при свете ее убедился, что Меча пристально на него смотрит. Прежде чем погасить, он, все еще ослепленный вспышкой, раза два затянулся и вложил сигарету в губы Мечи, которая не воспользовалась на этот раз своим мундштуком.

— Что же вас привело на «Кап Полоний»?

— Чаевые… Ну, и контракт, само собой. Прежде я работал и на других лайнерах. Рейсы в Буэнос-Айрес и Монтевидео собирают приятную публику. Путь долгий, и пассажиры желают развлекаться. По внешности я — типичный «латино», недурно танцую танго и другие модные танцы: это все помогает. Как и языки.

— На каких же языках вы говорите?

— По-французски. И еще кое-как по-немецки.

Женщина отбросила сигарету.

— Вы держитесь как настоящий джентльмен, хоть и начинали с мальчика на побегушках… Где научились таким манерам?

Макс рассмеялся, глядя, как на земле, у нее под ногами, меркнет красный уголек.

— Читал иллюстрированные журналы — колонки светской хроники, моды, репортажи из высшего общества… Глядел по сторонам. Прислушивался к разговорам, перенимал стиль поведения. Был у меня приятель, который помог мне в этом отношении…

— Вам нравится эта работа?

— Временами. Я ведь зарабатываю на жизнь не только танцами. Иногда танец — это предлог обнять красивую женщину.

— И всегда — в безупречном фраке или смокинге?

— Разумеется. Это ведь моя спецовка, — он чуть было не добавил, «за которую я еще остался должен портному с улицы Дантон», но сдержался. — Что для танго, что для фокстрота или блэк-боттома.

— Вы меня разочаровываете… Я-то представила, как вы танцуете злодейские танго в самых злачных местах Пляс Пигаль… Где становится оживленно, лишь когда загораются фонари и под ними проходят проститутки, воры, апаши.

— Я вижу, вы хорошо осведомлены о тамошней публике.

— Ну, я ведь сказала, что «Ферровиария» — не первое в моей жизни сомнительное заведение. Кто-то может назвать это извращенным удовольствием от свального греха.

— А мой отец любил повторять: «Повадился кувшин по воду ходить…»

— Разумный человек был ваш отец.

Они уже возвращались, медленно приближаясь к уличному фонарю у входа в «Ферровиарию». Меча немного опередила его, с загадочным видом наклонила голову.

— А какого мнения на сей счет ваш муж? — спросил Макс.

— Армандо так же любопытен, как я. Ну, или почти так же.

Макс призадумался об оттенках значения слова «любопытный». Вспомнил, как с куражливой повадкой опасного уличного задиры остановился перед их столиком этот самый Хуан Ребенке и с какой холодной надменностью Меча Инсунса приняла его приглашение. Вспомнил и то, как ее обрисованные легким шелком бедра качались вокруг ног партнера. Как с нажимом и вызовом произнесла: «Теперь ваш черед», когда вернулась за стол.

— Я знаю заведения на Пигаль, — ответил он. — Хотя работал в других местах. До марта — в русском кабаре «Шахерезада» на улице Льеж, это на Монмартре. А еще раньше — в «Касме» и в «Казанове». В отеле «Ритц», а в сезон — в Довиле и Биаррице.

— Как славно. Без работы не сидели, насколько я вижу.

— Не жаловался. Быть аргентинцем стало так же модно, как танцевать танго. Быть или хотя бы казаться.

— А почему вы жили во Франции, а не в Испании?

— Это долгая история. Соскучитесь слушать.

— Вовсе нет.

— Тогда я соскучусь рассказывать.

Меча Инсунса остановилась. В свете фонаря черты ее лица предстали теперь отчетливей. Чистые линии, в очередной раз убедился Макс. Сверхъестественное спокойствие. И в полутьме было видно: каждая клеточка ее тела свидетельствует, что женщина эта принадлежит к особой породе, к существам высшего разбора. Даже в самых заурядных и обыденных движениях, казалось, чувствовалась рука живописца или античного скульптора. Элегантная небрежность большого мастера.

— Возможно, мы там с вами пересекались, — сказала она.

— Невозможно.

— Почему же?

— Я ведь вам уже сказал на пароходе: потому что я бы вас запомнил.

Она поглядела на него пристально, не отвечая. В неподвижных зрачках двоилось отражение его лица.

— А знаете что? — сказал он. — Мне нравится, как естественно вы соглашаетесь, когда вам говорят, что вы красивы.

Меча Инсунса еще мгновение молчала, глядя на него, как раньше. Хотя теперь, когда половина ее лица попала в тень, стало казаться, что она улыбается уголком губ.

— Теперь понимаю, чему вы обязаны своим успехом у женщин. Да еще при вашей наружности… Совесть не мучает вас за то, что вы разбили столько сердец и зрелым дамам, и нежным барышням?

— Нисколько.

— И правильно. Угрызения совести редки у мужчин, если они добиваются денег или обладания, и у женщин, если они через день меняют возлюбленных… И потом, мы вовсе не испытываем такой благодарности за рыцарские поступки и чувства, как принято думать. И доказываем это, влюбляясь в проходимцев или в грубых мужланов.

Она уже стояла у входа в «Ферровиарию» с таким видом, словно никогда в жизни не открывала дверь сама.

— Удивите меня, Макс. Я терпелива. Я способна ждать, когда вы меня удивите.

Собрав все свое хладнокровие, он протянул руку, чтобы толкнуть дверь. Он бы немедленно поцеловал Мечу, если бы не знал, что из автомобиля за ними наблюдает шофер.

— Ваш муж…

— Ради бога… Забудьте о моем муже.

Лезвие скользило по щекам, а воспоминания о прошлом вечере в «Ферровиарии» все не отпускали Макса. Оставалось выбрить еще небольшой кусок намыленной левой щеки, когда в дверь постучали. Он пошел открывать, в чем был — слава богу, в брюках и туфлях, но в майке и со спущенными подтяжками — и от неожиданности замер с открытым ртом.

— Доброе утро, — сказала женщина.

Она была одета по-утреннему — прямые, легкие линии костюма из синего, в белых полумесяцах фуляра,[27] шляпка колоколом, от которой лицо казалось удлиненно-узким. Не без юмора, чуть обозначив улыбку, взглянула на бритву, по-прежнему зажатую у него в руке. Потом взгляд скользнул вверх, встретился с его взглядом, задержался на майке, обтягивающей торс, на спущенных, болтающихся вдоль бедер помочах, на щеках в хлопьях мыльной пены.

— Я, наверно, не вовремя, — проговорила она с обескураживающим спокойствием.

К этой минуте Макс уже опомнился. С прежним присутствием духа пробормотал извинения за то, что принимает ее в таком виде, отступил, давая пройти, притворил дверь, положил бритву в тазик, набросил покрывало на незастеленную постель, поднял подтяжки на плечи, надел сорочку без воротничка и, пока застегивал ее, пытался успокоиться и поскорее сообразить, что к чему.

— Простите за беспорядок… Я не предполагал…

Она не произнесла ни слова, слушая его и наблюдая, как он пытается скрыть смущение. И лишь спустя минуту сказала:

— Я пришла за своей перчаткой.

Макс растерянно заморгал:

— Перчаткой?

— Ну да.

Он уразумел, о чем речь, и, все еще сбитый с толку, полез в платяной шкаф. Перчатка была там, где ей и полагалось быть, — выглядывала на манер платочка из верхнего кармана пиджака, который был на нем вчера, а теперь висел рядом с серой тройкой, фланелевыми брюками и вечерними костюмами — фраком и смокингом; внизу стояла пара черных туфель, на дверце висело полдюжины галстуков, на полке лежали стопкой трусы, три белые сорочки, манишки и несколько пар накрахмаленных манжет. И все. В зеркало на внутренней стороне двери он заметил, что Меча Инсунса наблюдает за ним, и застеснялся своего убогого гардероба. Потянулся было к пиджаку, чтобы не стоять перед ней в одной сорочке, но увидел, как женщина качнула головой:

— Не надо, прошу вас… Слишком жарко.

Закрыв створку шкафа, он подошел к гостье и протянул ей перчатку. Меча взяла, не взглянув, зажала в руке и принялась легонько похлопывать по своей сафьяновой сумочке. Как бы не замечая единственный стул, она продолжала стоять посреди комнаты — так спокойно, словно вошла в хорошо знакомую ей гостиную отеля. При этом оглядывалась по сторонам и неторопливо рассматривала комнату — выщербленные плитки пола, на которых лежало прямоугольное пятно солнечного света, потертый саквояж, обклеенный ярлыками судоходных компаний и захудалых отелей, предусмотренных контрактами; обогреватель «Примус» на мраморной доске бюро; бритвенные принадлежности, коробочку с зубным порошком и тюбик с бриллиантином «Стакомб», лежавшие возле умывального таза. На ночном столике в изголовье кровати под керосиновой лампой — в пансионе «Кабото» после одиннадцати вечера выключали электричество — лежали паспорт гражданина Французской республики, портсигар с чужой монограммой на крышке, спички с логотипом «Кап Полония» на этикетке и бумажник; слава богу, подумал Макс, ей не видно, что внутри только шесть банкнот по пятьдесят песо и три двадцатки.

— Перчатка — вещь важная, — сказала она. — Перчатку так просто не оставляют.

И продолжала осматриваться. Потом очень спокойно сняла шляпу и словно ненароком задержала взгляд на Максе. Склонила голову набок, и он в очередной раз восхитился длинной изящной линией шеи, открытой высоко, до самого затылка.

— Занятное это место… Я имею в виду «Ферровиарию». Армандо хочет побывать там еще раз.

Макс не без усилия заставил себя осознать смысл ее слов.

— Сегодня вечером?

— Нет. Вечером мы идем на концерт в театре «Колон». Завтра утром, сможете?

— Разумеется.

Она с великолепным самообладанием уселась на край кровати, будто не замечая стула. Перчатки и шляпу, которые были у нее в руках, положила рядом вместе с сумкой. Приподнявшаяся юбка открывала икры длинных стройных ног, обтянутых чулками телесного цвета.

— Не помню, где я читала насчет перчаток, оставленных женщинами…

Она и в самом деле, казалось, размышляет вслух, как бы впервые об этом задумавшись.

— Но пара — это не то, что одна. Пару можно забыть ненароком. А одну…

И замолчала, внимательно глядя на Макса.

— Намеренно? — предположил он.

— Вот что мне в вас по-настоящему нравится, это живой и быстрый ум.

Макс, не моргнув, выдержал взгляд медовых глаз.

— А мне нравится, как вы на меня смотрите, — сказал он мягко.

И увидел, как она чуть сморщила лоб, словно оценивала скрытый смысл этого замечания. Потом положила ногу на ногу, а руками оперлась о матрас. Казалось, ее задели эти слова.

— Вот как?.. — В голосе пробилась холодная нотка отчуждения. — Вы меня разочаровали… Как-то пошловато это прозвучало, мне кажется. Неуместно.

На этот раз Макс не ответил. Он стоял перед ней неподвижно. В ожидании. Наконец она безразлично пожала плечами, как бы признавая, что разгадать эту нелепую загадку ей не по силам.

— Ну и как же я на вас смотрю?

Макс неожиданно улыбнулся с показным простодушием. Это была его лучшая улыбка из категории «славный малый», отработанная сотни раз перед зеркалами дешевых гостиниц и скверных пансионов.

— Мне даже стало жаль мужчин, на которых никогда не смотрели так.

И едва успел скрыть свою растерянность, когда она резко поднялась, словно решила немедленно уйти. Макс лихорадочно соображал, пытаясь понять, в чем просчет. Что он сделал или сказал не так. Но Меча Инсунса вместо того, чтобы собрать свои вещи и покинуть комнату, сделала три шага к нему. Макс совсем забыл, что еще не успел смыть мыло, и потому удивился, когда женщина вытянула руку, набрала кончиком указательного пальца пену со щеки, мазнула его по носу и сказала:

— Теперь ты похож на клоуна.

Обойдясь без слов, молча и неистово они кинулись друг к другу, срывая мешающую одежду, и, сбросив с кровати покрывало, пропитали измятые за ночь простыни своими запахами. В последовавшей вслед за тем жестокой схватке чувств, в протяженной сшибке спешных и жгучих желаний, в упорной и беспощадной стычке Максу потребовалось все его хладнокровие, ибо сражаться пришлось на три фронта — сохранять необходимое спокойствие, следить за реакциями женщины и зажимать ей рот, чтобы стоны не оповестили всех обитателей пансиона о том, что происходит у него в номере. Прямоугольное пятно света медленно ползло по полу, пока не добралось до кровати, и, ослепленные им любовники, время от времени давая роздых измученным устам, языкам, рукам, чреслам, замирали, хмельные от запаха и вкуса друг друга, вымоченные общей, смешавшейся влагой слюны и пота, в этом нестерпимом солнечном блеске покрывавшей их тела подобием сверкающей изморози. То и дело они взглядывали друг на друга в упор то с вызовом, то с изумлением, будто сами не веря силе того свирепого наслаждения, что связывало их, и переводили дух, как борцы в перерыве между схватками, дыша прерывисто и тяжело, чувствуя, как стучит кровь в висках, — и потом вновь бросались друг к другу с жадностью тех, кто уже на грани отчаяния сумел все же наконец решить сложную, застарелую личную проблему.

Макс же, на несколько мгновений возвращаясь к яви, цеплялся за какие-то вещественные подробности или ворочал в голове мысли, чтобы, отвлекаясь, обуздывать себя, запомнил две особенности того утра: в мгновения высшего накала и напряжения Меча Инсунса шептала слова, немыслимые в устах порядочной женщины, а на ее теле — нежном, и теплом, и неожиданно оказавшемся там, где надо, восхитительно пышным — кое-где виднелись голубоватые отметины, похожие на следы ударов.

Когда солнце скрылось за крутыми, обрывистыми берегами, обрамляющими Марина-Гранде, зажглись лампочки картонных и бумажных фонариков. Электрический свет, горящий в траттории Стефано, не так ярок и резок, как тот, что минуту назад истаял окончательно, скользнув последним лиловым отблеском по краю неба, по кромке воды. Он мягко растушевывает черты женщины, сидящей перед Максом, стирает следы протекших лет с ее лица, отчего на нем проступает прежний, безупречно вычерченный абрис, возвращая Мече былую редкостную красоту.

— Вот уж не думала, что шахматы смогут так перевернуть мою жизнь… — говорит она. — Впрочем, перевернул ее мой сын… А шахматы — это так… не более чем привходящие обстоятельства. Был бы он, к примеру, музыкантом или математиком, произошло бы то же самое.

Сегодня еще тепло. Легкий кремовый жакет висит на спинке стула; широкое платье лилового полотна, простое и изящное, оставляет на виду руки и подчеркивает все еще стройную фигуру Мечи, а она, похоже, сознательно пренебрегает модой на яркие цвета и короткие юбки, которой волей-неволей следуют даже дамы не первой молодости. На шее поблескивают три витка жемчужного колье. Макс неподвижно сидит напротив; проявляемый им интерес кажется лишь данью обычной вежливости. Нужно сильно постараться, чтобы узнать в этом седом джентльмене шофера доктора Хугентоблера: слегка подавшись вперед, он слушает собеседницу, а на столике перед ним стоит стакан, который он едва пригубил, верный нерушимому правилу: когда затеваешь большую игру — обходись без спиртного. Джентльмен безупречно держится и прекрасно одет — темно-синий приталенный блейзер, серые фланелевые брюки, голубая рубашка «оксфорд», коричневый галстук в точку.

— А может быть, и не то же самое, — продолжает Меча Инсунса. — Мир профессиональных шахмат — сложный мир. Предъявляет свои требования. Навязывает особый стиль жизни. Накладывает особый отпечаток на тех, кто обитает в нем.

Она замолкает, задумавшись, опускает голову, меж тем как закругленный холеный ноготь, не покрытый лаком, скользит по ободку пустой кофейной чашки.

— В моей жизни, — произносит она спустя несколько секунд, — возникали крутые повороты, определявшие все дальнейшее… Вот, например, смерть Армандо во время гражданской войны… Я обрела свободу, которой, может быть, и не хотела, в которой не нуждалась… — Осекшись, она вскидывает глаза на Макса и добавляет, как бы примиряясь с неизбежным: — А в другой раз — когда обнаружилось, что мой сын с самого детства одарен необыкновенными способностями к шахматам…

— И ты посвятила ему жизнь. Понимаю.

Отставив чашку, она откидывается на спинку стула.

— Пожалуй, это было бы преувеличением… Трудно объяснить, что такое сын. У тебя нет детей?

Макс улыбается. Он отчетливо помнит, как тридцать лет тому назад в Ницце она задала ему тот же вопрос.

— Нет, насколько я знаю. Но почему шахматы?

— Потому что Хорхе был ими одержим. Это его страсть. Наслаждение и мука. Представь, каково это: видеть, как человек, которого ты любишь всем своим существом, бьется над решением некой проблемы — сложной и в то же время очень неконкретной. Ты хочешь помочь ему, но не знаешь как. И тогда ищешь тех, кто может то, чего не можешь ты. Так появляются учителя и тренеры…

Она все с той же задумчивой улыбкой оглядывается вокруг, а Макс внимательно следит за каждым ее жестом и движением. Невдалеке стоят столики соседнего ресторанчика — траттории «Эмилия», — и скучающий официант болтает в дверях с поварихой. С террасы другого заведения, расположенного на дальнем конце пляжа, доносятся громкий говор и смех американцев, и фоном звучит из музыкального автомата или проигрывателя голос Эдоардо Вианелло.[28]

— Ведь схожие чувства испытывает мать, когда сын пристрастится к наркотикам… Не в силах вытащить его из этой пучины, она решает сама броситься в нее.

Она глядит поверх головы Макса и вытащенных на песок рыбачьих лодок куда-то вдаль, где помаргивают вокруг залива и взбираются по черному склону Везувия огни.

— Невыносимо было видеть, как он мучился, сидя перед шахматной доской. Но поначалу я хотела избежать этого… Я ведь не из тех матерей, которые толкают своих детей вперед и вверх, удовлетворяя собственные амбиции. Напротив. Я пыталась отвлечь его, отдалить от шахмат… Но когда поняла, что это невозможно, что он продолжает играть тайком и что это может грозить нам отчуждением, уже перестала колебаться.

Ламбертуччи, хозяин ресторанчика, возник у столика с вопросом, не нужно ли чего, и Макс качает головой. Ты меня не знаешь, предупредил он его час назад по телефону, когда заказывал столик. Я приду в восемь, когда капитана уже не будет, а ты уберешь шахматы. Помни, я тут бывал всего раза два, так что никакой фамильярности. Скромный, спокойный ужин — паста с мидиями, свежевыловленная рыба на гриле, вина подашь белого, хорошего и как следует охлажденного и еще, пожалуйста, сделай так, чтобы не появился твой племянник с гитарой и не завел «О соле мио». Прочее я тебе как-нибудь потом объясню. Или нет.

— Я наказывала его, — продолжает Меча Инсунса, — а потом входила к нему в комнату и видела: он неподвижно лежит на кровати, уставившись в потолок. И вскоре поняла, что ему не нужны фигуры или доска. Он играет в уме, силой воображения расчерчивая на клетки потолок… И тогда я решила быть не против него, а рядом с ним. И помогать ему всем, чем смогу.

— Я читал, что он начал играть очень рано.

— Он рос очень нервным мальчиком. Очень. Безутешно рыдал, когда допускал ошибку или проигрывал. И мы — сначала я, а потом его наставники — должны были заставлять его сперва думать, а потом делать ход. Я постаралась развить то, что впоследствии стало его игровым стилем, — изящество, блеск, стремительность, готовность жертвовать фигуры.

— Еще кофе? — предлагает Макс.

— Да, спасибо.

— В Ницце ты жить не могла без кофе и сигарет.

Женщина улыбается слабо и словно через силу:

— Только этим привычкам я и осталась верна. Впрочем, уже умерилась.

Появившийся Ламбертуччи принимает заказ с непроницаемым выражением лица и с преувеличенной вежливостью, но при этом краем глаза косится на женщину. Похоже, он одобряет новое обличье Макса, потому что незаметно подмигивает ему, прежде чем вступить в беседу с официантом и поварихой из соседнего ресторанчика. Время от времени он поворачивается вполоборота, и Максу нетрудно понять, что Ламбертуччи гадает: какую комбинацию собирается сплести сегодня вечером старый пират? Не зря же он появился тут этаким франтом — причем так, словно всегда так одевается, — да еще с дамой?

— Принято думать, что шахматы — это цепь гениальных импровизаций, — продолжает меж тем Меча Инсунса. — Это не так. Шахматы требуют научных методов, потому что в поисках новых идей надо изучить все возможные ситуации. Хороший игрок помнит ход тысяч партий, своих и чужих, и старается улучшить их новыми вариантами; он изучает своих предшественников, как учат иностранный язык или алгебру. При этом он опирается на целый штат помощников, аналитиков, тренеров… я говорила тебе про них утром. И сейчас у Хорхе несколько таких. Один из них — его учитель Эмиль Карапетян, который сопровождает нас повсюду.

— И у русского — так же?

— Да, разумеется. Помощники всех видов. Его даже сопровождает какой-то чин из посольства. Представляешь? В Советском Союзе шахматы — дело государственной важности.

— Я слышал, команда русского целиком арендовала особняк в парке неподалеку от «Виттории». И там даже есть люди из КГБ.

— Ничего удивительного. У Соколова свита — человек двенадцать, хотя матч на приз Кампанеллы — всего лишь подступ к чемпионату мира… Через несколько месяцев, в Дублине, у Хорхе будет четверо или пятеро аналитиков, секундантов и тренеров. Можно себе представить, сколько народу привезут русские.

Макс коротко прихлебывает из стакана.

— А у вас сколько?

— Со мной — трое. Кроме Карапетяна, нас сопровождает Ирина.

— Я думал, это невеста Хорхе.

— Так и есть. Но еще и очень сильная шахматистка. Ей двадцать четыре года.

Макс воспринимает все это так, будто впервые слышит о ней.

— Русская?

— Родители югославы, но родилась в Канаде. На Олимпиаде в Тель-Авиве была в сборной. Она входит в число десяти-пятнадцати сильнейших шахматисток мира. Гроссмейстер. Вместе с Эмилем Карапетяном составляет постоянное ядро нашей команды.

— Ну а как невестка она тебе нравится?

— Могло быть хуже, — отвечает Меча невозмутимо, не принимая игривый тон, предполагаемый улыбкой Макса. — Характер у девочки непростой, как у всех шахматистов. И в голове такое, о чем мы с тобой и не подозреваем. Но с Хорхе они понимают друг друга с полуслова.

— А в качестве ассистентки, аналитика или как их там?..

— Да. Очень полезна.

— И как же ее воспринимает маэстро Карапетян?

— Хорошо. Поначалу ревновал и рычал, как пес над костью. «Пигалица, девчонка, что она понимает…», ну, и прочее в том же роде… Но она — из тех, кто себя в обиду не даст: сумела поставить его на место.

— Ну а ты?

— Со мной все иначе. — Меча допивает кофе. — Я — мать, понимаешь?

— Понимаю.

— И мое дело — смотреть издали. Внимательно, но издали.

Слышны голоса американцев — они проходят за спиной у Макса и удаляются в сторону дороги, вьющейся вдоль стены и ведущей к самой возвышенной части Сорренто. И снова становится тихо. Меча задумчиво разглядывает красные и белые квадраты скатерти, напоминающей шахматную доску.

— Есть такое, чего я дать своему сыну не могу, — вдруг произносит она, вскинув голову. — И не только в том, что касается шахмат.

— И как долго ты намерена…

До тех пор, пока ему это будет нужно, отвечает она без колебаний. До тех пор, пока Хорхе хочет, чтобы она была рядом. Когда наступит конец, она, надо надеяться, все сообразит сама и вовремя, тихо и незаметно исчезнет без мелодрам. В Лозанне у нее — хороший удобный дом, много книг и пластинок. Библиотека… Будет жить так, как ей хотелось все эти годы, но не получалось. Жить, а потом, когда придет время — мирно окончить свои дни.

— Я тебя уверяю — до этого еще очень далеко.

— Ты всегда был льстецом, Макс… Изящным мошенником, обворожительным жуликом.

Он с напускной скромностью — как если бы эта колкая похвала казалась ему чрезмерной — опускает голову. И на лице появляется утонченно-светское выражение, словно говорящее: «Ну, что я могу на это сказать? Да еще в наши-то годы?»

— Я когда-то — давно уже, много лет назад — прочла какую-то книжку и подумала о тебе… Дословно не помню, но смысл передаю довольно точно: «Тем, кто обласкан женщинами, проходить долиной теней не так мучительно и не так страшно». А? Какого ты мнения на этот счет?

— Звучно и выразительно.

Повисает молчание. Меча теперь вглядывается в черты его лица так, словно пытается узнать их вопреки переменам. Глаза ее мягко лучатся в свете бумажных фонариков.

— Неужели ты так и не был женат, Макс?

— Нет. Побоялся, что это скажется на моей способности пройти долиной теней, когда понадобится.

На раскат ее по-девичьи звонкого, чистосердечного и звучного смеха оборачиваются Ламбертуччи, официант и повариха, все еще толкующие о своем в дверях ресторана.

— Ах, чтоб тебя!.. Ты по-прежнему не лезешь в карман за словом… И как же быстро присваиваешь себе чужое!

Макс проверяет, не слишком ли сильно вылезли из рукавов пиджака манжеты сорочки. Он терпеть не может нынешнюю манеру — когда манжет виден почти целиком, — как, впрочем, и зауженные талии, чересчур широкие галстуки, длинные воротники рубашек, тесные в бедрах и сильно расклешенные брюки.

— Ты в самом деле иногда вспоминала обо мне за эти годы?

Спрашивая, он глядит в ее золотистые глаза. Она чуть склоняет голову набок, продолжая рассматривать его.

— Признаюсь. Вспоминала. Иногда.

Макс прибегает к самому безотказному своему оружию — перед этой внезапно вспыхивающей белоснежной улыбкой, так оживляющей его лицо, в былые дни не могли устоять даже самые закаленные кокетки.

— Даже если тогда не звучала «Старая гвардия»?

— Даже тогда, — принимая игру, отвечает Меча с легким кивком и слабой улыбкой.

Приободренный Макс решает уподобиться тореро, который, чувствуя, что симпатии публики — на его стороне, хочет продлить поединок. Кровь ритмично пульсирует в старых артериях; он уверен и тверд, как во времена былых приключений, и чувствует чуть лихорадочную бодрость, какая бывает, когда после бессонной ночи запьешь кофе две таблетки аспирина.

— А ведь мы с тобой, — с полнейшим спокойствием произносит он, — встречались только трижды: в первый раз — на пароходе, во второй — в Буэнос-Айресе в двадцать восьмом году, а потом — в Ницце девять лет спустя.

— Вероятно, у меня всегда была слабость к негодяям.

— Просто я был молод, Меча.

Эти слова он сопровождает еще одним верным и испытанным номером из своего репертуара — скромно поникает головой и легким небрежным движением левой руки как бы отметает все наносное и лишнее. А под лишним и наносным подразумевается все вокруг за исключением той, что сидит напротив.

— Да. Я же и говорю: молодой обольстительный негодяй. Тем и жил.

— Нет, — учтиво возражает он. — Мне это помогало жить — что не одно и то же… Бывали тяжкие времена. Да, в сущности, все мы таковы.

Он произносит эти слова, глядя на ее колье, и Меча замечает его взгляд.

— Помнишь его?

Макс принимает вид джентльмена, оскорбленного в лучших чувствах:

— Конечно.

— Впрочем, да, ты и должен помнить, — она на миг прикасается к жемчугам. — То, что было в Буэнос-Айресе. То, что кончилось в Монтевидео. Все то же.

— Как я мог забыть? — Старый жиголо делает подобающую случаю меланхолическую паузу. — По-прежнему великолепно.

Но погруженная в свои мысли женщина не обращает внимания на эти слова.

— И тот случай в Ницце… Как ты использовал меня, Макс… И какой же дурой я была тогда. Твоя проделка стоила мне дружбы с Сюзи Ферриоль, не говоря уж обо всем прочем. И больше я ничего о тебе так и не узнала. Никогда.

— Не забудь, меня искали. Мне пришлось скрыться… Эти убитые… Безумием было бы оставаться там.

— Я и не забыла… Ничего не забыла. Я все помню. Даже то, что тебе это послужило идеальным предлогом.

— Ты ошибаешься… Я…

Она предостерегающе вскидывает руку:

— Лучше не продолжай… Испортишь такой приятный ужин.

И, продолжая движение руки, протягивает ее через стол, на мгновение дотрагивается до щеки Макса. Тот инстинктивно прикасается губами к ее уже отдергивающимся пальцам быстрым, скользящим поцелуем.

— Видит бог… За всю жизнь я не видел женщины красивей, чем ты.

Меча Инсунса достает из сумочки пачку «Муратти», сжимает сигарету губами. Макс, перегнувшись через стол, щелкает золотым «Дюпоном», который еще несколько дней назад лежал в кабинете доктора Хугентоблера. Женщина выпускает дым, откидывается на спинку стула.

— Глупости не говори.

— Ты все еще красива, — стоит на своем он.

— Это еще большие глупости. Посмотри на себя. Даже ты уже не тот, что прежде.

Сейчас Макс искренен. Или мог бы быть искренним.

— В других обстоятельствах я…

— Все вышло случайно. В других обстоятельствах у тебя не было бы ни единого шанса.

— На что?

— Да ни на что. Сам знаешь, ты бы не смог и близко подойти ко мне.

Следует длительное молчание. Меча избегает взгляда Макса и курит, рассматривая бумажные фонарики, рыбачьи домики на берегу, груды сетей, угадывающиеся в полутьме лодки.

— Негодяем, если уж на то пошло, был твой первый муж, — говорит он.

Она отвечает не сразу — еще дважды затягивается и выпускает дым, но и после этого держит паузу.

— Оставь его в покое, — говорит она наконец. — Армандо уже тридцать лет как на том свете. И он был необыкновенный композитор. И потом, он всего лишь давал мне то, чего я желала. Примерно так же, как я поступаю сейчас со своим сыном.

— Мне всегда казалось, что он тебя…

— Растлевает? Глупости какие! Разумеется, у него были свои вкусы. Ну да, порой довольно экстравагантные. Но он же не заставлял меня потакать им, не принуждал, не навязывал. Я следовала своим. И в Буэнос-Айресе, и где угодно, всюду и везде я была сама себе полная хозяйка. И потом, вспомни: в Ницце его уже не было со мной. Он погиб в Испании. Или вот-вот должен был погибнуть.

— Меча…

Он берет ее за руку, но она высвобождается — спокойно, без злости.

— Даже не думай, Макс. Если ты сейчас скажешь, что я — любовь всей твоей жизни, я встану и уйду.

5. Отложенная партия

— Я представляла себе Буэнос-Айрес не таким, — сказала Меча.

Здесь, вблизи Риачуэло, день казался еще жарче. Чтобы освежить взмокший лоб, Макс снял шляпу и держал ее в руке, а другую время от времени засовывал в карман пиджака. Когда они с Мечей шли в ногу, то на мгновение соприкасались плечами, а потом вновь, шагая вразнобой, отстранялись друг от друга.

— Буэнос-Айрес многолик, — ответил он. — Но главных ликов у него два: это город успеха и город провала.

Они пообедали в таверне «Пуэнтесито», стоявшей рядом с «Ферровиарии», — от Максова пансиона до нее было четверть часа езды на машине. Когда вылезли из «Пирс-Эрроу» — безмолвный Перросси, ни разу не взглянувший на них в зеркало, остался за рулем — и в кафе неподалеку от железнодорожной станции выпили аперитив, облокотившись на мраморную стойку под большой фотографией футбольного клуба «Спортиво — Барракас» и объявлением «Убедительная просьба соблюдать порядок и приличия и не плевать на пол». Меча заказала гренадин с газированной водой, Макс — вермут «Кора» с несколькими каплями «Амер-Пикона»; и оба тотчас же оказались под прицелом любопытствующих взглядов, в гуле испанской и итальянской речи: мужчины с медными часовыми цепочками, тянущимися из жилетных карманов, играли в карты, курили и, время от времени прочищая горло, смачно отхаркивались и сплевывали в урны. Это Меча настояла, чтобы Макс привел ее сюда после скромного обеда в ресторанчике, о котором третьего дня рассказывал супругам — том самом, где когда-то его отец устраивал воскресные семейные застолья. Там, в ресторане, она с удовольствием отведала олью с равиоли и жаренное на рашпере мясо, по совету расторопного официанта-испанца, запив все это полубутылкой ароматного и терпкого «Мендосино».

— Я хочу пройтись, — сказала она потом. — Берегом Риачуэло.

Доехав до окрестностей Ла-Боки, Макс попросил Петросси остановиться и вот теперь шел об руку с Мечей по северному берегу реки, по Вуэльта-де-Роча, а автомобиль медленно следовал за ними по левой стороне улицы. Вдали, за черным ребристым остовом старого парусника, наполовину ушедшего под воду у берега — Макс вспомнил, как в детстве играл там, — высился и тянулся с одного берега на другой мост Авельянеда.

— У меня для тебя подарок, — сказала Меча.

И вложила в руки Макса сверток. Он снял обертку и увидел маленькую продолговатую кожаную коробочку. Внутри оказались золотые наручные часы — великолепный «Лонжин» квадратной формы, с римскими цифрами и хронометром.

— По какому случаю? — спросил он.

— Мой каприз. Я их увидела в витрине на улице Флорида и захотела узнать, как они будут смотреться у тебя на руке.

Она помогла ему перевести стрелки на нужное время и завести часы. Отметив после этого: «Красиво». Они и в самом деле очень красиво выглядели на бронзовом от загара запястье. Отличная вещь, вполне достойная Макса. Вполне достойны тебя, сказала Меча. Твои руки просто созданы для них.

— Полагаю, ты не в первый раз получаешь от женщины такие подарки?

Он взглянул на нее невозмутимо — даже с чуть преувеличенным бесстрастием.

— Не знаю… Не помню.

— Ну, еще бы. Если бы вспомнил, я бы тебя не простила.

Недалеко от берега было много кафе и ресторанчиков — иные ближе к ночи обретали сомнительный вид. Из-под узких, отогнутых книзу полей шляпки, обрамлявшей лицо, Меча взирала на мужчин, которые без пиджаков, в жилетах и кепках сидели у дверей своих домов или на скамьях неподалеку от пароконных ландо и фаэтонов: на площади располагалась биржа извозчиков. Много лет назад Макс слышал, как родители говорили, что в таких местах постигается философия разных наций — меланхолических итальянцев, опасливых евреев, упрямых и грубых немцев, испанцев, одурманенных завистью и убийственным высокомерием.

— Они все еще причаливают к этому берегу, как когда-то мой отец, — сказал он. — Лелея свою мечту. Многие отстают на полдороге, гниют, как этот баркас, занесенный илом. Поначалу посылают деньги женам и детям, оставленным в Астурии, в Калабрии, в Польше… Потом жизнь постепенно гасит их, и они исчезают. Умирают в каком-нибудь грязном кабаке или в грошовом борделе. Сидя в одиночестве за бутылкой, которая никогда ни о чем не спрашивает.

Навстречу шли четыре прачки с огромными корзинами влажного белья, и Меча смотрела на их до срока состарившиеся лица, на распухшие от мыла и щелока руки. Каждую Макс мог бы назвать по имени, о каждой рассказать в подробностях. Именно такие лица и руки — такие и подобные им — видел он вокруг себя все свое детство.

— Женщинам, по крайней мере, тем, кто хорош собой, легче подстроиться к новым обстоятельствам, вписаться в них. В течение определенного времени, конечно. Потом одни — те, кому повезло, — превращаются в увядших наседок. А кому не повезло — в «рюмочниц», самое меньшее. Или самое большее — это зависит от того, как посмотреть.

От этих слов она снова взглянула на него со вновь пробудившимся вниманием:

— Здесь много проституток?

— Ну, представь себе, — Макс обвел рукой все вокруг. — Это же край эмигрантов, и большая их часть — одинокие мужчины. Есть фирмы, специализирующиеся на вывозе женщин из Европы. Самой влиятельной руководит еврейка Цви Мигдал, она занимается главным образом польками, румынками и русскими… Женщин покупают за две-три тысячи песо и меньше чем за год отбивают эти деньги.

Послышался сухой, невеселый смешок Мечи.

— Интересно, во что обошлась бы им я?

Макс не ответил, и еще несколько метров они прошли в молчании.

— Чего ты ждешь от будущего?

— Я хотел бы как можно дольше оставаться в живых, — пожав плечами, чистосердечно отвечает он. — И обладать тем, что мне необходимо.

— Ты не вечно будешь молод и красив. Придет старость. Что тогда?

— Меня это не беспокоит. Есть заботы поважнее.

Макс покосился на нее: Меча шла, жадно рассматривая все вокруг и даже приоткрыв рот от удивления перед тем, сколько нового неожиданно предстало перед ней. Ему показалось, что с внимательностью охотника, уже предвкушающего тяжесть ягдташа с добычей, она старается навсегда запечатлеть в памяти все — протянувшиеся вдоль заржавленных рельсов железнодорожного полотна зеленые и синие, кирпичные и деревянные домики под цинковыми крышами; кусты жимолости в двориках за оградой; стены со вмазанными в гребень осколками битого стекла; платаны и усыпанные красными соцветиями эритрины, через равные промежутки оживлявшие улицы. Меча Инсунса медленно шла посреди всего этого, всматриваясь в каждую подробность с живым любопытством и вместе с тем не изменяя своей обычной томности, сквозившей в каждом движении и воспринимавшейся так же естественно, как три часа назад, когда в комнате Макса она с невозмутимым спокойствием королевы в своей опочивальне разгуливала голая. В прямоугольник солнечного света, падавшего из окна, были четко вписаны удлиненные линии стройного, восхитительно-гибкого тела с мягким руном, золотящимся на лобке.

— А ты? — спросил Макс. — Ты ведь тоже не всегда будешь молода и красива.

— У меня есть деньги. И были еще до того, как я вышла замуж. Теперь это «старые деньги», они, как говорится, привыкли к самим себе.

Она отвечала, не замявшись ни на миг, отвечала спокойно и отстраненно. И слова выговаривала с легким пренебрежением.

— Ты бы удивился, узнав, до чего деньги упрощают жизнь.

Он рассмеялся:

— Могу себе представить.

— Нет. Боюсь, не можешь.

Они расступились, пропуская разносчика льда. Тот шел, перегнувшись на один бок под тяжестью взваленного на плечо, огромного, сочащегося влагой кувшина в резиновой оплетке.

— Ты права, — согласился Макс. — В шкуру богатых не влезешь.

— Мы с Армандо не богатые. Мы, что называется, обеспеченные.

Макс задумался об отличии. Они остановились перед балюстрадой, вившейся параллельно дороге вверх по склону Рочи. Оглянувшись, он убедился, что исполнительный Петросси тоже затормозил чуть поодаль.

— Ну-у, как тебе сказать… — Она глядела на баркасы, шаланды и вздымающуюся за ними громадину моста Авельянеда. — Армандо — интереснейший человек. Когда мы познакомились, он уже был очень известен. Рядом с ним тебя словно подхватывает какой-то вихрь… Друзья, громкие премьеры, путешествия… Разумеется, я бы сама испробовала все это когда-нибудь. Но раньше, чем я предполагала, он увел меня из отчего дома и открыл мне жизнь.

— Ты его любила?

— Почему ты говоришь в прошедшем времени? — сказала Меча, не сводя глаз с моста. — Да и вообще странновато слышать такой вопрос из уст жиголо, за плату танцующего в отелях и на лайнерах.

Макс пощупал тулью с изнанки — уже высохло. И, слегка надвинув на правый глаз, надел шляпу.

— Почему я?

Меча — так, словно ее занимала любая мелочь, — следила за его движениями неотступно. Смотрела внимательно и изучающе. Когда Макс задал этот вопрос, в ее глазах сверкнула искорка веселья.

— Я знала, что у тебя есть шрам еще до того, как увидела его.

И при виде растерянности, охватившей Макса, чуть обозначила улыбку. За несколько часов до этого, обходясь без вопросов и комментариев, она ласкала эту отметину на его теле, водила по ней губами и языком, слизывала капли пота, блестевшие на обнаженном торсе, чуть выше рубца от пули, полученной семь лет назад, когда легионеры карабкались по крутому склону меж валунов и кустов, а в воздухе уже рассеивалась дымка утреннего тумана, возвещая наступление Дня усопших.

— Есть мужчины, которые таят что-то такое во взгляде или улыбке, — добавила она, как бы сочтя, что собеседник заслуживает разъяснений, и снизойдя до них. — Мужчины, которые словно несут в руке чемодан — невидимый, но увесистый.

Теперь ее глаза скользнули от его шляпы к узлу галстука, а от него — к средней пуговице пиджака. Оценивающе.

— А ты, кроме того, красивый и тихий. И дьявольски хорошо сложен.

По какой-то причине, неведомой Максу, она явно была довольна, что он не размыкал губ в эти минуты.

— Мне нравится, Макс, что у тебя холодная голова, — сказала она. — Этим мы с тобой схожи.

Еще секунду она смотрела на него отрешенно, но очень пристально. Потом подняла руку, дотронулась до его подбородка, словно не придавая значения тому, что из автомобиля на них смотрит Петросси.

— Да, мне нравится, что я не могу довериться тебе.

И с этими словами двинулась дальше, а Макс последовал за ней, пытаясь усвоить и осознать происходящее. Справиться с растерянностью. Они шли дальше; старик вертел ручку древней шарманки «Ринальдо», будто смалывал ею стонущую мелодию; лошадь, запряженная в тележку, пустила на брусчатку мостовой густую пенистую струю.

— Мы пойдем завтра в «Ферровиарию»?

— Если твой муж захочет.

— Армандо просто в восторге, — заговорила она совсем иным, почти легкомысленным тоном. — Вечером, когда вернулись в отель, он ни о чем другом говорить не мог и, хотя было уже очень поздно, не мог уснуть: сидел в пижаме, что-то записывал, курил без передышки, напевал себе под нос. Не помню, когда я видела его таким… И еще приговаривал, посмеиваясь: «А Равель, шут гороховый, пусть съест свое болеро под майонезом». Он очень огорчен, что сегодня у него занят вечер — «Патриотическая ассоциация испанцев», или как ее там, чествует его в театре «Колон». Там устраивают гала-концерт, а потом еще потащат в роскошное кабаре «Фоли Бержер» и покажут официальное танго. Да еще предписано быть в вечернем туалете. Представляешь, какой ужас?

— Тебе непременно надо идти?

— Ну конечно. Как я могу отпустить его туда одного? Не тот уровень. Да еще эти волчицы, напудренные «Garden Court», будут шнырять рядом…

С Максом они увидятся завтра, добавила она, помолчав мгновение. Если он свободен, к семи они могли бы прислать за ним машину. Выпить аперитив в «Ричмонде», а потом поужинать в каком-нибудь симпатичном заведении в центре. Ей хвалили недавно открывшийся фешенебельный ресторан — называется, если она не путает, «Лас Виолетас». И еще один — в башне на улице Флорида, возле проезда Гемеса.

— Да нет, не стоит. — Макса совершенно не прельщала перспектива общаться с Мечей при муже и вести церемонные разговоры, да еще в таком месте. — Я зайду за вами в отель, и мы двинемся прямиком в Барракас. А утром у меня дела.

— В таком случае за тобой — танго. Со мной.

— Разумеется.

Они уже собрались перейти улицу, когда позади вдруг грянул звонок трамвая. И, скользя роликом токоприемника по проводам, протянутым на опорах и стенах зданий, он прогрохотал мимо — длинный, зеленый, пустой, если не считать вагоновожатого и кондуктора в форменной фуражке, оглядевшего их с площадки.

— У тебя не жизнь, а сплошные черные дыры, Макс… Этот шрам и все прочее… Как ты попал в Париж, почему покинул его… Тайна. Тайна.

Разговор принимает неприятный оборот, решил он. Но, впрочем, она, вероятно, имеет право знать. Или, по крайней мере, осведомиться. Странно, что не сделала этого до сих пор.

— Да я ничего не скрываю… Никаких особенных тайн. Ты видела рубец… Немного подстрелили меня в Африке.

Она не удивилась, услышав это. Можно было подумать, что наемные танцоры каждый день получают пулевые ранения.

— Что ты там делал?

— Вспомни, я говорил, что был солдатом.

— Солдаты где только не служат… Как тебя угораздило попасть туда?

— Я вроде бы еще на пароходе что-то рассказывал тебе. Тогда случилась катастрофа под Анвалем.[29] Там перебили столько тысяч наших, что в ответ потребовалось устроить резню.

На кратчайший миг он задумался — а можно ли десятком слов выразить такие сложные понятия, как неопределенность, ужас, смерть, страх? Совершенно очевидно — нет.

— Я думал, что убил человека, — безразличным тоном сообщил он. — И поспешил записаться в Иностранный легион. Потом выяснилось, что человек тот выжил, но назад пути мне уже не было.

— В драке убил?

— Да, что-то вроде.

— Из-за женщины?

— Нет, не так романтично. Он мне был должен денег.

— Много?

— Достаточно, чтобы пырнуть парня его же собственным ножом.

Он увидел, как вспыхнули искорки в золотистой глубине. От удовольствия, надо полагать. Уже несколько часов, как Максу был знаком этот блеск.

— А почему в Легион?

Он опустил веки, припоминая лиловатый свет барселонских улиц и дворов, и то, как боялся нарваться на полицию, и как шарахался от собственной тени, и плакат на стене дома под номером девять по Пратс де Мольо: «Тем, кто разочарован в жизни, кто потерял работу, кто живет без надежды и будущего. Почет и прибыль».

— Платили по три песеты в день. И выдавали новые документы. Попав в Легион, человек мог чувствовать себя в безопасности.

Меча снова приоткрыла рот, с жадным любопытством слушая Макса.

— Это хорошо… Ты завербовался и стал другим?

— Похожим.

— Ты, наверно, был еще совсем юн?

— Я прибавил себе несколько лет. Там, кажется, никого особенно не интересовал мой возраст.

— Замечательно устроено. Женщин туда не принимают?

Потом она принялась расспрашивать о других событиях его жизни, и Макс лаконично рассказал, что́ предшествовало его появлению в танцевальном салоне лайнера. Оран, марсельский «Старый порт», дешевые парижские кабаре.

— А кем была она?

— «Она»?

— Ну да. Твоя любовница, которая научила тебя танго.

— С чего ты взяла, что это была любовница, а не хореограф?

— По манере танцевать… Это бросается в глаза.

Помолчав немного и оценив положение, он закурил и скупо рассказал о Боске. Только самое необходимое. В Марселе познакомился с венгеркой-балериной, и та увезла его в Париж. Купила ему фрак, и они выступали какое-то время в «Лапэн Ажиль» и других недорогих заведениях.

— Красивая?

Вдруг показалось, что сигарета горчит, и Макс швырнул ее в маслянистую воду Риачуэло.

— Да. Была какое-то время.

Он больше ничего не стал рассказывать, хотя в голове сейчас же понеслись вереницы образов — великолепное тело Боске, черные волосы, подстриженные а-ля Луиза Брукс, красивое лицо в рамке соломенных или фетровых полей, улыбка, сиявшая в людных и шумных кафе Монпарнаса, где посетители, как с необыкновенным простодушием уверяла она, оставляют классовые различия за дверями. Танцовщица, а время от времени натурщица, неизменно дерзкая, всегда на все готовая, говорящая много и с жаром, хрипловато рассыпающая жаргонные марсельские словечки, она сидела перед чашкой café-crème[30] или стаканом дешевого джина на плетеном стуле на террасе «Дома» или «Клозери де Лила», среди туристов-американцев, писателей, которые не пишут книг, и художников, которые не берут в руки кисти или карандаши. «Je danse et je pose»,[31] — восклицала она во всеуслышание, словно предлагала свое тело тому, кто напишет его на холсте или прославит на эстраде. Завтракала около часу дня — они с Максом редко ложились спать раньше, чем на рассвете, — в своем любимом кафе «У Розалии», где обычно собирались ее друзья — поляки и венгры, — добывавшие ей морфин. И неизменно вертела головой, с расчетливой алчностью разглядывая хорошо одетых мужчин и разряженных женщин в мехах и бриллиантах, роскошные автомобили, сновавшие по бульвару, — точно так же, как смотрела каждый вечер на посетителей третьеразрядного кабаре, где в паре с Максом исполняла салонное танго или — сменив шелковое платье на полосатую блузку и черные сетчатые чулки — танец апашей. Придав лицу соответствующее выражение, заготовив нужные слова, она пребывала в вечном ожидании счастливого случая. Да так и не дождалась.

— И что же сталось с этой женщиной? — осведомилась Меча.

— Она осталась позади.

— Далеко позади?

Он промолчал. Она продолжала оценивающе рассматривать его.

— И как же ты внедрился в хорошее общество?

Макс очень медленно возвращался в явь Буэнос-Айреса. Заново вглядывался в улицы Ла-Боки, сходившиеся на маленькой площади, в берега Риачуэло и мост Авельянеда. В лицо женщины, смотревшей на него пытливо и явно удивленной тем, какое выражение вдруг исказило его черты. Макс заморгал, словно сияние дня резало глаза так же нестерпимо, как когда-то — в Барселоне, в Мелилье, в Оране или в Марселе. Блеск здешнего солнца слепил, прогоняя с сетчатки другой свет — мутный свет былого, заливавший неподвижное тело Боске, ничком распростертой на кровати лицом к стене. В сероватом рассветном полумраке, грязном, как сама жизнь, Макс видел ее голую белую спину. И себя — как он молча затворяет дверь за этим образом, словно осторожно и плавно опускает крышку гроба.

— В Париже это нетрудно, — сказал он. — Там общество смешанное. Богатые люди охотно посещают непотребные места. Вот как ты с мужем пошли в «Ферровиарию» — с той лишь разницей, что им не нужен предлог.

— Вот те на… Не знаю, как и воспринять такое.

— В Африке у меня был друг, — продолжал он, не отвечая. — Я рассказывал тебе о нем на пароходе.

— Русский аристократ с трудным именем? Я помню. Ты сказал, что он умер.

Он кивнул едва ли не с облегчением. Об этом было куда легче говорить, чем о полуголой Боске, тонущей в туманном рассвете, в сумраке, столь схожем с раскаяньем, о последнем взгляде, которым Макс окинул шприц и пустые ампулы, стаканы, бутылки и остатки еды на столе. Этот мой русский друг, сказал он, уверял, что был царским офицером. Воевал в белой армии, вместе с которой эвакуировался из Крыма, потом его занесло в Испанию, а сколько-то лет спустя, после какой-то темной истории с карточным проигрышем, он завербовался в Легион. Человек был особенной породы — презрительный, утонченный, большой любитель женщин. Это он преподал Максу первые уроки хорошего воспитания, навел на него светский лоск — научил, как надо правильно завязывать галстук, как складывать платочек, торчащий из верхнего кармана, чем и в какой последовательности — от анчоусов до икры — закусывать охлажденную водку. Ему по собственным его, вскользь оброненным словам было забавно превратить оковалок пушечного мяса в некое подобие настоящего джентльмена.

— Родня его обосновалась в Париже: одни стали консьержами, другие — таксистами. Но среди тех, кому удалось вывезти деньги, был его кузен, владелец нескольких казино, где танцевали танго. И однажды я отправился к этому самому кузену, показался, получил работу, и дела наладились. Я смог прилично одеться, более или менее нормально жить и даже увидеть мир.

— И что же сталось с твоим русским другом? Отчего он умер?

На этот раз воспоминания Макса не были печальны. По крайней мере, в общепринятом смысле. Но все же губы его скривились в меланхолической усмешке, когда он припомнил, при каких обстоятельствах в последний раз видел капрала Долгорукого-Багратиона: тот занял лучший номер в борделе Тахумы, устроив последнюю в жизни эскападу, выпил бутылку коньяка, переменил трех девиц, а когда покончил с развлечениями, покончил с собой.

— От скуки. Так скучно стало, что он пустил себе пулю в лоб.

Макс сидит под пальмами и часами на маленькой эспланаде бара «Эрколано» и, надев очки, просматривает газеты. Время к полудню — время наибольшей сутолоки, и раздающийся порой громкий автомобильный выхлоп заставляет его оторваться от газеты и поглядеть вокруг. Невозможно поверить, что туристический сезон бьется в предсмертных конвульсиях: на другой стороне улицы, на террасе «Фауно» заняты все столики; в узком устье улицы Сан-Чезарео у лотков, торгующих рыбой, фруктами, зеленью, очень многолюдно и оживленно, а по Корсо Италия проносятся гудящие рои автомобилей и мотороллеров. Неподвижны лишь фиакры, ожидающие туристов, а скучающие кучера покуривают и болтают, собравшись в кружок, поглядывают на женщин, проходящих у подножья мраморного Торквато Тассо.

В «Иль Маттино» напечатан пространный репортаж о матче Келлер — Соколов, где сыграно уже несколько партий. Последняя окончилась вничью, и это, судя по всему, на руку русскому. Как объяснили Максу капитан Тедеско и Ламбертуччи, за каждую партию победителю начисляется очко, а при ничьей обоим соперникам — по пол-очка. И вот теперь Соколов ведет в счете 2,5:1,5. По единодушному мнению шахматных журналистов, положение неопределенное. Макс долго читает все это с большим интересом, хоть и перескакивает через технические тонкости, заключенные в мудреную терминологию вроде «испанского начала», «вариантов Петросяна» и «староиндийской защиты». Гораздо больше его интересуют обстоятельства, в которых разворачивается поединок. «Иль Маттино» и другие газеты настойчиво повторяют, что такая напряженная атмосфера возникла не из-за приза в пятьдесят тысяч долларов, а скорее из-за особенностей политического и дипломатического порядка. Макс только что прочитал, что Советский Союз вот уже два десятилетия сохраняет статус мирового шахматного центра и титул чемпиона мира переходит от одного русского гроссмейстера к другому, потому что после большевистской революции шахматы стали в этой стране национальным видом спорта — из двухсот пятидесяти миллионов ее граждан каждый пятый обожает эту игру, уточняла газета — и аргументом пропаганды, так что для победы на каждом турнире задействуются все государственные ресурсы. А это значит, предрекал комментатор, что Москва ради приза Кампанеллы пойдет на все. Прежде всего потому, что именно Хорхе Келлер через пять месяцев будет оспаривать у Соколова титул чемпиона мира, когда после драматического пролога в Сорренто советская твердокаменная правоверность сойдется в поединке с капиталистической неформальной ересью, и это будет матчем века.

Макс отхлебывает свой негрони, скользит взглядом по заголовкам: группа «Битлз» близка к распаду… французский рок-музыкант Джонни Холлидей пытался покончить с собой… короткие юбки и длинные волосы революционизируют Британию… В разделе международной политики речь идет о других революциях: хунвейбины продолжают наводить ужас на Пекин, в Соединенных Штатах чернокожие борются за гражданские права, окружен отряд наемников, планировавших захватить Катангу. На следующей странице между броским заголовком статьи о предстоящем запуске очередного «Джемини» («Америка возглавила гонки к Луне») и рекламой топлива («Посадите тигра в ваш бензобак!») помещен черно-белый снимок: дюжий американский солдат, сфотографированный со спины, несет на плечах вьетнамского ребенка, а тот, обернувшись, недоверчиво смотрит в объектив.

В проезжающей мимо «Альфа-Ромео Джулия» играет радио: из открытых окошек до Макса доносится мелодия. Он поднимает глаза от фотографии солдата с ребенком — она напомнила ему других солдат и других детей: с тех пор прошло сорок пять лет — и рассеянно глядит вслед автомобилю, удаляющемуся туда, где на продолжении Корсо Италия виднеется желто-белый фасад Санта-Марии-дель-Кармине, меж тем как с опозданием в несколько секунд мозг, уже отвлекшийся от газетных сведений, опознает зафиксированную слухом оркестровую мелодию, которую ведут ударные и электрогитара. Это классическое, вот уже четыре десятилетия знаменитое на весь мир танго «Старая гвардия».

Когда Макс резко, на середине, оборвал па, Меча Инсунса, коротко взглянув, с вызовом прильнула к нему всем колеблющимся из стороны в сторону телом и проскользила бедром вдоль его выставленной вперед, неподвижной ноги. Макс бесстрастно выдержал в высшей степени нескромное прикосновение ее тела под легкой тканью, при том, что с них не сводили глаз посетители — все, сколько их было в «Ферровиарии». И потом, чтобы замять неловкость, отшагнул в сторону, и его дама сейчас же, с необыкновенной легкостью и изяществом повторила фигуру.

— Вот так — хорошо, — шепнула она. — Медленно и спокойно, чтобы никто не подумал, будто ты меня боишься.

Макс приблизил губы к ее правому уху. Ему нравилась эта игра, сколь бы рискованной она ни была.

— Ты настоящая самка…

— Ты еще не знаешь, какая.

От ее близости, от мягкого аромата хороших духов, от испарины, бисером выступившей над верхней губой и у корней волос, вновь всколыхнулось желание, воскресло еще свежее воспоминание о теплом женском теле, о запахе насытившейся и удовлетворенной плоти, чуть скользкой от пота, который сейчас, под руками Макса вновь увлажняет невесомую ткань узкого платья с развевающимся в такт танго подолом. Заведение в этот еще ранний час было полупустым. Трио музыкантов играло «Шикé», и на пятачке вяло и словно нехотя топтались, покачиваясь, как пассажиры в вагоне трамвая, еще только две пары: приземистая толстушка с юнцом в пиджаке поверх сорочки без воротника и галстука и давешняя блондинка славянского типа — она была в той же цветастой блузе, что и в прошлый раз, когда танцевала с Максом. Блондинка скучливо двигалась в объятиях партнера — тот был без пиджака, в одном жилете, по виду рабочий. Время от времени, когда пары сближались почти вплотную, ее голубые глаза на миг встречались с глазами Макса. И не меняли при этом выражения.

— Твой муж чересчур много пьет.

— Тебе-то что?

Он не без тревоги взглянул, как в вырезе черного платья, едва закрывавшего ей колени, сверкает жемчужное колье — сегодня она все-таки его надела. Потом с тем же беспокойством — в «Ферровиарии» не следовало ни щеголять драгоценностями, ни пить сверх меры — посмотрел туда, где за столиком, заставленным бутылками, стаканами и переполненными пепельницами, курил и пил джин, разбавляя его газированной водой из сифона, Армандо де Троэйе в компании того самого Хуана Ребенке, третьего дня танцевавшего танго с его женой. Как только они появились в дансинге, компадрон стал часто поглядывать на них, а потом — преисполненный сознания собственной значимости, а вернее сказать, надутый спесью, усатый, с черными прилизанными волосами, с темными глазами, опасно глядящими из-под шляпы, которую не снимал ни на минуту, — двинулся к ним. Зажав в углу рта дымящийся окурок сигары, он шел к столику неспешной, надменной походочкой, принятой в здешних предместьях, — правая рука в кармане; левый борт кургузого, заношенного пиджака был слегка оттопырен и перекошен от спрятанного под ним ножа. Спросил разрешения присоединиться и с властными ухватками клиента, привыкшего, что по счету платить придется не ему, заказал официантке бутылку джина (обязательно еще не откупоренную) и сифон содовой. Чтобы иметь удовольствие угостить сеньору и сеньоров — он больше смотрел на Макса, чем на композитора, — если, конечно, это не будет сочтено за навязчивость.

Кривой аккордеонист и его коллеги сделали перерыв и по зову де Троэйе подтащили стулья к его столику, куда меж тем уже вернулись Меча и Макс. Древняя пианола, заполняя паузу, с шипением и хрипом воспроизвела поочередно два неузнаваемых танго. После довольно долгой череды тостов и разговоров музыканты вновь взялись за инструменты и завели «Ночную пирушку», а Ребенке, еще более залихватски заломив шляпу, осведомился у Мечи, не желает ли сеньора станцевать. Та отказалась, сказав, что устала, и компадрон, сохраняя улыбчивую невозмутимость, кольнул Макса быстрым опасным взглядом, словно его виня в своей неудаче. Потом, прикоснувшись двумя пальцами к полю шляпы, встал и направился к белокурой девице, и та неохотно, но послушно поднялась, положила левую руку ему на плечо и начала танцевать. Одну руку — с дымящейся сигарой — заложив за спину, а другой без видимого усилия, с видом мужественным и серьезным ведя свою даму, кавалер вывязывал затейливое кружево шагов. Замирал на несколько мгновений после каждого корте и потом, опять начиная замысловатые арабески, наступал и тотчас, без малейшей заминки, делал шаг назад, покуда его партнерша, податливо, покорно и в то же время безразлично — слишком короткая, по парижской моде, юбка, взлетая, открывала ногу до самого бедра — выполняла все фортели, все кунштюки, которые он от нее требовал.

— Как она тебе?

— Не знаю… Вульгарна немного. И вид заморенный.

— Может быть, она работает на тайный синдикат вроде того, о котором ты мне говорил… Может быть, ее обманом вывезли из России или еще откуда…

— Заманили и завербовали в проститутки… — немного заплетающимся языком проговорил Армандо де Троэйе, оценивающе разглядывая на свет очередной стакан джина. Казалось, эта версия его забавляет.

Макс посмотрел на Мечу, силясь определить, всерьез ли она говорит. И через секунду понял: нет, это она так шутит.

— Более вероятно, что она здешняя, местная из этого квартала, — ответил он.

Композитор, раскатившись неприятным смешком, вновь вмешался в разговор. Макс заметил, что от выпитого глаза его уже посоловели.

— Хорошенькая. Вульгарная и хорошенькая.

Меча Инсунса по-прежнему не сводила глаз с танцовщицы, а та, очень тесно прижавшись к партнеру, повторяла его кошачье-плавные шаги по скрипучему полу.

— Тебе нравится, Макс? — спросил де Троэйе.

Макс, выигрывая время, долго тушил в пепельнице окурок. Разговор начинал его раздражать.

— Недурна.

— И только-то? Когда в прошлый раз танцевал с ней, ты явно получал большое удовольствие.

Макс взглянул на карминный след, окрасивший ободок стакана, который Меча поставила на стол, и краешек мраморного мундштука возле дымящейся пепельницы. Он все еще чувствовал этот ярко-алый вкус у себя на губах, когда во время неистового соития в пансионе Кабото, целуя, облизывая, впиваясь, они стерли без остатка всю помаду с губ той, что, содрогнувшись всем телом в последний раз, прошептала ему почти на ухо: «Не в меня, пожалуйста», и он, уже утомленный, держась на пределе, повиновался, медленно выскользнул из нее, прижался влажной плотью к радушной гладкости ее живота и тихо излился на него.

— Танго у нее выходит хорошо, — признал он, возвращаясь в «Ферровиарию». — Ты об этом?

— Танцует хорошо, а сложена еще лучше, — ответил композитор, рассматривая блондинку через поднятый на уровень глаз стакан.

— Лучше, чем я?

Этот вопрос Меча, повернувшись к Максу и приподняв уголок рта высокомерной усмешкой, адресовала ему. Словно мужа рядом не было вовсе. Или, с беспокойством отметил Макс, именно потому, что он был.

— В другом роде, — выговорил он так же осторожно, как когда-то, выставив перед собой карабин с примкнутым штыком, продвигался в тумане, окутывавшем Тахуду.

— Да уж, надо думать, — сказала она.

Макс покосился на композитора — они перешли на «ты» несколько часов назад, сразу и вдруг, по его настоянию, — спрашивая себя, чем это все может кончиться. Однако де Троэйе, казалось, не интересовало ничего, кроме стакана с джином, в который он почти окунул нос.

— Ты выше ростом, — заметил он, прищелкнув языком. — Верно, Макс? И потоньше.

— Как я тебе благодарна, Армандо, — сказала она. — Ты так внимателен — все замечаешь.

С шутовской церемонностью, имевшей еще какой-то потаенный, темный для Макса смысл, муж показал, что пьет за ее здоровье, и замолчал надолго. Макс видел, что время от времени он вперял воспаленные от дыма глаза в пустоту, будто его целиком захватывала ему одному слышная мелодия, и отстукивал по столешнице такты и аккорды с уверенной беглостью, удивительной для человека перепившего. Спросив себя, вправду ли Армандо де Троэйе пьян или только прикидывается, Макс взглянул на Мечу и тотчас — на Хуана Ребенке и белокурую девицу. Музыка смолкла, и компадрон, повернувшись спиной к танцовщице, опять направился к их столику.

— Не пора ли нам? — спросил Макс.

В паузе между двумя глотками Армандо де Троэйе, вынырнув из своих грез, отнесся к этому одобрительно:

— Еще куда-нибудь?

— Спать. Мне кажется, твое танго совсем готово. «Ферровиария» уже дала все, что могла дать.

Композитор не согласился. Ребенке, усевшийся между ним и Мечей, оглядывал всех троих с улыбкой столь неестественной, что она казалась нарисованной у него на лице, и явно старался принять участие в разговоре. Он был заметно задет тем, что никто не восхищается, как они с белокурой только что отделали танго.

— А обо мне, Макс, ты не подумал? — спросила Меча.

Тот, слегка озадаченный, обернулся к ней. Рот ее был чуть приоткрыт, и в текучем меде глаз искрился вызов. И пробившее его, как разрядом тока, желание было столь остро и безотлагательно, поднимало в душе такое жестокое, зверское чувство, что он со всей определенностью понял: в былые времена, в иной жизни у него рука бы не дрогнула перебить всех вокруг, чтобы остаться с этой женщиной наедине. Чтобы, утоляя томление собственной напруженной плоти, рывками содрать с нее эту увлажненную ткань, которая в дымной духоте заведения обтягивала тело Мечи как вторая, темная, кожа.

— Может быть, я еще не хочу спать?

— Мы можем прогуляться по Ла-Боке, — весело предложил де Троэйе, вновь принимаясь за джин так, словно только что вернулся из какой-то дальней дали. — Поискать чего-нибудь такого, что бы нас встряхнуло и освежило.

— Я согласна. — Она поднялась и сняла свою шаль со спинки стула, меж тем как муж доставал бумажник. — И давайте прихватим с собой эту вульгарную красотку.

— Лучше не стоит… — возразил Макс.

Взгляды их сшиблись. «Какого дьявола тебе надо?» — безмолвно спрашивал он. Ответом ему было мелькнувшее в ее глазах пренебрежение. «Хочешь играть — играй, — сказали они ему. — Прикупай — или уходи. Все зависит от того, насколько ты любопытен и отважен. А что́ там, на кону — тебе известно».

— Напротив, — сказал композитор, неверными пальцами пересчитывая купюры по десять песо. — Пригласить эту барышню, я считаю, грандиозная идея.

Ребенке вызвался привести и сопровождать девицу, потому что, сказал он, автомобиль у сеньоров большой и туда поместятся все. Он знает прекрасное место в квартале Ла-Бока. «Марго». Там подают лучшие во всем Буэнос-Айресе равиоли.

— Равиоли в такой час? — не без растерянности переспросил де Троэйе.

— Это кокаин, — перевел Макс.

— И там, — добавил компадрон многозначительно, — вы сможете и встряхнуться, и освежиться.

Он говорил, обращаясь больше к Мече и Максу, чем к композитору, словно инстинктивно чувствовал, кто на самом деле его соперник. А Макса слегка тревожили неизменная улыбка бандита, когда, властно подозвав белокурую танцовщицу, он сообщил, что ее зовут Мелина и что по происхождению она полька, и то, каким взглядом окинул бумажник, прежде чем Армандо де Троэйе, бросив на стол скомканные кредитки — плату за угощение и щедрые чаевые, — сунул его во внутренний карман пиджака.

— Слишком много народу, — вполголоса проговорил Макс, надевая шляпу.

Ребенке все же, наверно, услышал его, потому что еще шире раздвинул губы в улыбке — медленной, оскорбительной и не сулящей ничего хорошего. Разящей, как лезвие опасной бритвы.

— Ты знаешь здешние места, друг?

Макс не мог не заметить перемены обращения. «Ты» вместо «вы», «друг» вместо «сеньор». Было вполне очевидно, что ночь предстоит многообещающая.

— Кое-как, кое-что… — ответил он. — Жил в трех кварталах отсюда. Давно, правда.

Тот оглядел его пристально и цепко, задержавшись на белых манжетах сорочки. На галстуке, завязанном безупречным узлом.

— А говоришь как испанец.

— Работа такая. Приходится.

Еще мгновение они с бесстрастием истинных «портеньо»[32] разглядывали друг друга. Компадрон отрощенным ногтем мизинца сбил столбик наросшего пепла. «Поспешишь — людей насмешишь» — этот завет оба усвоили на одних и тех же улицах. Макс представил себе Ребенке лет десять-пятнадцать назад. Несомненно, он был одним из тех ребят постарше, которым так завидовал мальчуган в фартуке и со школьным ранцем за спиной, глядя, как они толкутся в дверях бильярдных, или едут на «колбасе» трамвайного вагона, чтобы не платить десять сентаво за билет, или громят лотки с шоколадками «Агила», или воруют полулуния свиного сала с прилавка булочной «Эль Морреро».

— На какой улице жил, друг?

— Виэйтес. Напротив остановки сто пятого.

— Рукой подать. Почти соседи.

Блондинка стояла, держа компадрона за руку, с профессиональной свободой манер выпятив груди из-под полурасстегнутой блузы. Плечи ее покрывала дешевенькая, скверного качества шаль, подделка под манильскую, а от вдруг возникшего интереса округлились глаза, приподнялись выщипанные, тоненько отчеркнутые черным карандашом брови. Заметно было, что перспектива хоть ненадолго оставить «Ферровиарию» прельщает ее куда больше, чем изо дня в день час за часом танцевать танго по двадцать сентаво каждое.

— Allons, enfants![33] — весело сказал композитор и первым, прихватив шляпу и трость, не вполне верной походкой направился к дверям.

Все вышли наружу, и Петросси подал лимузин к самым дверям. Де Троэйе сел сзади, между Мечей и танцовщицей, Макс и Ребенке устроились напротив, на откидных сиденьях. Мелина, судя по всему, прекрасно понимала, что происходит и кто устраивает праздник, и послушно выполняла безмолвные приказы, которые компадрон отдавал ей в полутьме. А Макс, напряженный как струна, наблюдал за этим, прикидывая все «за» и «против». Раздумывая, с чем, возможно, придется столкнуться и как бы поаккуратней в нужный момент убраться с этой зыбкой почвы, сохранив человеческий вид и избежав удара ножом в пах. Где, как известно всякому, кто родился в этом квартале, проходит бедренная артерия, которую в случае чего не перетянешь никаким жгутом.

В десять часов вечера партия была прервана. Снаружи уже темно, и в огромных окнах зала накладываются друг на друга отражения и дробящиеся за стеклами огни вилл и отелей на скалистой крутизне Сорренто. Макс Коста рассматривает деревянное табло, где зафиксировано положение фигур после того, как Соколов сделал последний ход. Написав что-то на листке бумаги и вложив его в конверт, он встает из-за столика, меж тем как Келлер продолжает неотрывно смотреть на доску. Но вот и он, не прикасаясь больше к фигурам, что-то пишет на листочке, вкладывает его в тот же конверт, запечатывает и протягивает арбитру, а потом тоже поднимается со своего места. Это произошло сию минуту: вот он скрывается за боковой дверью, и тишина сменяется гулом голосов и рукоплесканиями, и Макс тоже встает, растерянно оглядываясь по сторонам и силясь понять, что все все-таки произошло. Он видит издали, как Меча Инсунса, сидевшая в первом ряду между юной Ириной Ясенович и грузным гроссмейстером Карапетяном, идет следом за сыном.

Макс выходит в коридор, превращенный в шумное преддверие игрового зала, и бродит среди болельщиков, слушает комментарии по поводу отложенной партии — пятой в матче на приз Кампанеллы. В соседнем салоне помещается пресс-центр, и из-за двери слышно, как итальянский радиожурналист ведет репортаж по телефону:

— Черный слон действовал как настоящий камикадзе… Наибольшее внимание все же привлекла не жертва коня, а именно рискованный проход слона через все поле… Атака казалась смертоносной, но Соколова в очередной раз спасло его хладнокровие. «Русский Бастион», действуя так, словно заранее знал об атаке, одним-единственным ходом сумел заблокировать ее и вслед за тем предложил ничью… Чилиец отказался, и партия отложена.

Через открытую дверь другого салона, поменьше, отданного, судя по всему, обычной публике и заполненного толпой поклонников, Макс видит Келлера, который сидит перед шахматной доской вместе с Карапетяном, Ясенович, судьей и еще какими-то людьми. Вероятно, происходит разбор неоконченной партии. Макса удивляет, с какой стремительностью — особенно если сравнить с темпом игры — гроссмейстеры двигают фигуры, делают и отменяют ходы, не переставая при этом обсуждать их.

— Это называется «вскрытие покажет», — слышит он вдруг голос Мечи.

Она стоит рядом, в дверях — он не слышал, когда успела подойти.

— Траурно звучит.

Меча задумчиво заглядывает в гостиную. Здесь, в Сорренто, она неизменно — но Максу ли не знать, что не всегда это было так? — одета наперекор всяким представлениям о моде и вопреки любым ее требованиям. Сегодня на ней темная юбка и мокасины, а руки она держит в карманах замшевой куртки — очень красивой и, без сомнения, очень дорогой. Одна эта куртка, прикидывает Макс, стоит тысяч двести лир. Самое малое.

— Иногда и в самом деле впору объявлять траур. Особенно после проигрыша. Сейчас тут анализируют ходы, стараясь понять, имелись ли варианты получше.

Изнутри по-прежнему слышится частый стук передвигаемых фигур. Иногда доносится краткий комментарий Келлера или шутливое замечание, встречаемое смешками. Постукивание продолжается, почти не прерываясь — даже когда фигура падает на пол, ее быстро поднимают и ставят на доску.

— Невероятно. Какая скорость…

Меча кивает. Она явно польщена его словами и, может быть, даже гордится сыном — но в своей сдержанной манере. Как и всякий гроссмейстер такого уровня, объясняет она, Хорхе помнит каждый ход и, более того, все возможные варианты. Он может воспроизвести любую партию из тех, что были сыграны им за всю жизнь. И большую часть сыгранных соперниками.

— Сейчас он разбирает свои промахи и просчеты — свои и Соколова. Но это так… на публику — для журналистов и друзей. Потом вместе с Эмилем и Ириной за закрытыми дверьми будет анализировать партию уже всерьез, обстоятельно.

Меча Инсунса замолкает и, задумчиво склонив голову набок, смотрит на сына.

— Он встревожен, — говорит она совсем другим тоном.

— А по нему не скажешь, — отвечает Макс, поглядев на Келлера.

— Его сбило с толку, что Соколов предвидел проход слона.

— Да, я что-то слышал об этом только что… О слоне-камикадзе.

— Ну, видишь ли… От Хорхе принято ожидать чего-то в этом роде… Таких вот гениальных импровизаций… На самом же деле это тщательнейшим образом спланировано. Он со своими помощниками долго готовил эту партию, искал способ переломить ситуацию в свою пользу… Использовать всем известную слабость Соколова, когда он сталкивается с гамбитом Маршалла.

— Признаться, я понятия не имею, что такое гамбит Маршалла.

— Я имею в виду, что даже у чемпиона мира могут быть свои уязвимые места. Аналитики на то и нужны, чтобы найти их и воспользоваться ими.

Открывается застекленная дверь соседней гостиной, и появляются советские — открывают шествие двое ассистентов, а за ними — чемпион мира с десятком сопровождающих. В глубине видны стол и шахматная доска с беспорядочно расставленными фигурами. Несомненно, Соколов тоже разбирал отложенную партию, но в отличие от Келлера делал это за закрытой дверью, допустив лишь нескольких журналистов-соотечественников, которые сейчас направляются в пресс-центр. Соколов с дымящейся в пальцах сигаретой проходит совсем рядом с Максом и, встретившись водянисто-голубыми глазами с матерью своего соперника, приветствует ее коротким кивком.

— Преимущество русских в том, что их субсидирует шахматная федерация, а подпирает весь государственный аппарат, — объясняет Меча. — Видишь вон того толстяка в сером пиджаке? Это атташе по культуре и спорту. А вон тот — гроссмейстер Колышкин, председатель Федерации шахмат СССР. А здоровенный блондин — Ростов, он сам когда-то чуть было не стал чемпионом мира, а теперь ассистирует Соколову. И, можешь не сомневаться, в этой группе по крайней мере два агента КГБ.

Они смотрят вслед русским, удаляющимся по коридору в сторону вестибюля. Коттедж, где разместилась русская делегация, стоит невдалеке от парка, окружающего отель.

— Шахматисты на Западе должны зарабатывать себе на жизнь еще чем-то. Хорхе в этом не нуждается, и в этом смысле ему повезло.

— Ну еще бы. У него есть ты.

— Что ж, можно сказать и так.

Меча Инсунса все еще провожает взглядом соперников, словно размышляя, прибавить ли что-нибудь к сказанному. Потом оборачивается к Максу, улыбается рассеянно и задумчиво.

— Что такое? — спрашивает он.

— Нет, ничего… Все нормально.

— Ты вроде чем-то встревожена.

Мгновение она колеблется — отвечать или нет. Потом как бы в нерешительности разводит тонкими изящными руками со старческими пигментными пятнами:

— Хорхе, выходя из зала, успел шепнуть мне: «Что-то не то». И мне не понравилось, как он это сказал. И как при этом взглянул на меня.

— Внешне он вроде бы держится очень спокойно.

— Он и в самом деле спокоен. Но, помимо этого, это часть его образа: он производит впечатление благожелательного, общительного человека. Привык скрывать беспокойство и делать вид, будто все дается ему очень легко. Но ты и представить себе не можешь, сколько часов труда, какие усилия стоят за этим. Какое изматывающее напряжение…

Лицо ее становится усталым, словно это напряжение изматывает и ее тоже.

— Пойдем на воздух.

Коридором они проходят на террасу, где заняты почти все столики. За балюстрадой, над которой горит фонарь, простерся темный круг Неаполитанского залива, и в этом непроницаемом пространстве мерцают, помаргивают дальние огни. Макс кивком благодарит мэтра, который подводит их к столику. Усаживаются. Заказывают шустрому официанту два коктейля с шампанским.

— А что случилось? Почему прервали партию?

— Время истекло. Каждый игрок имеет в своем распоряжении сорок ходов или два с половиной часа. Когда кто-то исчерпывает время, отведенное регламентом, или лимит ходов, партию откладывают.

Макс, перегнувшись через стол, подносит огонек к ее сигарете. Потом закидывает ногу на ногу, стараясь при этом не помять заглаженную складку брюк — привычка, усвоенная еще в те давние времена, когда элегантность входила в профессию и была орудием труда.

— А что это за конверты такие были?

— Соколов перед уходом зафиксировал положение фигур на доске, чтобы завтра восстановить его. Сейчас ход — за Хорхе. И он, записав ход, передает его арбитру в запечатанном конверте. Завтра тот вскроет конверт, передвинет фигуру на доске в соответствии с замыслом Хорхе, пустит часы — и игра возобновится.

— Значит, Соколову будет над чем поломать голову сегодня вечером.

— Не ему одному, — отвечает Меча. — Всем нам. При отложенной партии начинается тайная, скрытая от глаз игра: один соперник пытается угадать, каков будет этот записанный ход, на который ему предстоит достойно ответить; другой — понять, сыграл ли он наилучшим образом, сумеет ли противник раскрыть замысел и противопоставить ему опасную контригру.

А потому придется ужинать и завтракать, поставив на стол карманные шахматы, часами анализировать ситуацию, думать об этом, когда стоишь под душем или чистишь зубы… Вскакивать посреди ночи… Отложенная партия, как ничто другое, превращает шахматиста в одержимого.

— Как у нас с тобой, — замечает Макс.

Верная своей привычке не замечать пепельницы, Меча Инсунса стряхивает пепел на пол и снова подносит сигарету ко рту. Как и всегда, в скудном свете кожа ее кажется свежей, а лицо хорошеет. Медовые глаза — точно такие, какими запомнил их Макс, — неотрывно смотрят на него.

— Да, в определенном смысле это так. Наша история тоже была отложенной партией… В два хода.

В три. Скоро будет сделан третий, думает Макс, но вслух не произносит ни слова.

Когда автомобиль затормозил на углу улиц Гарибальди и Педро де Мендосы, недавно взошедшая луна сбоку выбралась из тьмы, соперничая сиянием с красноватым светом фонаря в переплетении ветвей. Макс, который вылез из машины последним, незаметно подошел к Мече, одной рукой придержал ее за локоть, другой — расстегнул замочек жемчужного ожерелья, дал ему соскользнуть в подставленную ладонь и сунул в верхний карман пиджака. В промежутке от полутьмы до отдаленного отблеска электрического света он успел увидеть расширенные изумлением глаза женщины и зажать ей рот, заглушив восклицание, уже готовое сорваться с губ. Потом, пока все остальные шли от машины к дверям, через открытое окошко протянул колье шоферу, сказав тихо:

— Пусть пока у вас побудет.

Петросси, не задавая вопросов, повиновался. От козырька фуражки лицо его было в густой тени, так что Макс не видел, что оно выражало в ту минуту. Заметил лишь, как быстро и, как ему показалось, сообщнически сверкнули глаза.

— Можете мне одолжить ваш пистолет?

— Конечно.

Шофер открыл ящичек, и в руки Максу, блеснув на мгновение никелем, лег маленький увесистый «браунинг».

— Спасибо.

Он догнал остальных и присоединился к ним, сделав вид, что не замечает пытливого взгляда Мечи.

— Мальчишка, — шепнула она.

И, как будто это само собой подразумевалось, вцепилась ему в руку. Впереди, в двух шагах от них, Ребенке распространялся о достоинствах эфира «Скибб», который свободно продается в аптеках: накапай его чуточку и вдыхай понемножку меж стаканчиками — почувствуешь себя как в раю. Впрочем, и равиоли, которые продает Марго, — при этих словах он гадко хмыкнул, доверительно демонстрируя, сколь прочна недавно завязавшаяся дружба, — в самом деле выше всяких похвал. Разве что сеньоры предпочтут чего-нибудь покрепче.

— Например? — осведомился де Троэйе.

— Опиум, друг, опиум. Или гашиш, если угодно. Есть и морфин… Все найдем.

Так они пересекли улицу, стараясь не споткнуться на рельсах заброшенной железнодорожной колеи, давно поросших кустарником. Макс, ощущая в кармане успокоительную тяжесть пистолета, смотрел в спину компадрону, а де Троэйе рядом с ним, сбив на затылок шляпу и взяв под руку постукивавшую каблучками танцовщицу, шагал так беспечно, словно прогуливался по улице Флорида. Таким порядком они добрались до заведения Марго — некогда великолепного, а ныне запущенного и обветшалого дома, стоявшего рядом с маленьким, закрытым в это время суток ресторанчиком — земля у входа была, как ковром, устлана креветочной шелухой и прочим мусором. Пахло сыростью, рыбьими потрохами, плесневелыми галетами, а от реки тянуло илом, гудроном, ржавым железом якорей.

— Лучшее местечко во всей Ла-Боке, — сказал Ребенке, и Макс подумал, что он один чувствует скрытую в этих словах насмешку.

Они оказались внутри, и все пошло без китайских церемоний. Стоило лишь компадрону шепнуть несколько слов на ухо Марго, хозяйке заведения — перезрелой изобильной даме с медно-красными волосами, — как та рассыпалась в любезностях и предложениях услуг. Макс заметил на стене в вестибюле три портрета, на которых весьма своеобразно были представлены святой Мартин, Бельграно и Ривадавия,[34] из чего сделал вывод, что этот публичный дом посещался в былые времена избранной публикой, а потому тщился выглядеть респектабельно. Но портретами вся респектабельность и исчерпывалась. Вестибюль переходил в дымную полутемную залу, освещенную не электричеством, а старинными лампами, и от испарений керосина трудно было дышать. Помимо керосина, пахло здесь средством от насекомых «Буфах», табаком и гашишем, и к этой смеси, пропитывавшей одежду, гардины и мебель, присоединялся еще и запах пота от десятка плотно сцепленных пар — были тут и мужчины, танцевавшие с мужчинами, — которые очень медленно топтались на одном месте, не заботясь о том, чтобы попадать в такт музыке, гремевшей из виктролы: юный китаец с бакенбардами, подстриженными как у голливудского предателя, время от времени менял пластинки и крутил ручку. Предчувствия Макса подтверждались: «Дом Марго» явно был одним из тех злачных мест, где в ответ на самую невинную шутку из кармана штанов, из-за отворота пиджака, из-за пояса или даже из ботинка вылетали нож или бритва.

— Прекрасно! Все по-настоящему, без подделки, — восхитился Армандо де Троэйе.

Мече Инсунсе, кажется, тоже нравилось. Глаза ее горели, с губ не сходила блуждающая улыбка, рот был полуоткрыт, как если бы сам здешний воздух пьянил ее. Она осматривалась по сторонам, и порой взгляд ее — восторженный, благодарный и многообещающий — встречал взгляд Макса. И тогда давно уже томившее его вожделение делалось просто физически невыносимым — до такой степени, что сумело даже вытеснить тревогу, которую вызывали у Макса это место и здешнее общество. Он вблизи и с большим удовольствием рассматривал, как ходят под платьем бедра Мечи, когда хозяйка повела всех на второй этаж, в гостиную, убранную в турецком стиле — два больших дивана, прожженные ковры на полу — и освещенную двумя зелеными керосиновыми лампами на низком столике. Здоровенный, напоминающий ярмарочного силача официант с пробором посреди головы внес на подносе бутылки сомнительного шампанского и две пачки сигарет; все расселись, кроме Ребенке, который удалился вместе с хозяйкой, пояснив с улыбкой: «За кормом для канареек». Макс как раз в этот миг принял решение и вышел следом, чтобы дождаться компадрона в коридоре. Снизу доносились шипящие звуки граммофона, игравшего «Дорожку в мастерскую». Вскоре появился Ребенке, неся перемешанный с гашишем табак и полдюжины полуграммовых пакетиков из вощеной бумаги.

— Хочу тебя кое о чем попросить, — сказал Макс. — Как мужчина мужчину.

Компадрон глядел на него не без опаски, пытаясь угадать, о чем пойдет речь. И позабыв убрать из-под усов улыбку, словно примерзшую к лицу.

— Я провожу время с этой сеньорой, — продолжал Макс. — А мужу нравится Мелина.

— И что?

— А то, что два да два — четыре. А ты — пятый…

Ребенке на миг задумался о числах четных и нечетных.

— Я вижу, друг, ты меня за олуха держишь, — сказал он наконец.

Резкий тон не смутил Макса. Пока не смутил. Они сошлись здесь как два уличных пса и пока что только обнюхивались. Просто один был одет получше. Вот и вся разница. Вот и решение.

— За все будет заплачено, — сказал Макс, с нажимом произнося слово «все», кивнув на пакетики и гашиш. — И за это, и за все остальное. Сколько б ни было.

— Муж — щелкун, раззява и к тому же еле на ногах стоит, — раздумчиво, как бы делясь своими мыслями, проговорил компадрон. — Видал, какие на нем ботиночки? Пусть знает: здесь ему не Париж.

— В отель вернется пустым. Слово даю.

Последняя фраза понравилась Ребенке, и он внимательно, будто открывая для себя нечто новое, оглядел Макса. В Барракас и Ла-Боке слово стоило дорого и на ветер его не бросали. Здесь к сказанному относились посерьезнее, чем в Палермо или в Бельграно.

— А что насчет колье этой дамочки? — Компадрон для наглядности потыкал себя в белый платок, завязанный на шее вместо галстука. — Делось куда-то. А ведь было.

— Было и есть — не про твою честь. Это другая лига.

Ребенке продолжал смотреть ему прямо в глаза, все так же не сгоняя с лица ледяной усмешки.

— Мелина — девочка не из дешевых. Приносит по тридцаточке за ночь, — он растягивал и проволакивал слова, как шаги в танго, и блатной выговор слышался отчетливей. — Не девочка, а конфетка.

— Ну, разумеется… Да ты не беспокойся, не обидим. Все будет возмещено.

Ребенке немного сдвинул на затылок шляпу и достал из-за уха недокуренную сигару. Он по-прежнему смотрел на Макса с сомнением.

— Слово даю, — повторил тот.

Ребенке молча наклонился и чиркнул спичкой о подошву. Потом выпустил первое облачко дыма, продолжая рассматривать собеседника. Макс опустил руку в карман, чуть оттянутый «браунингом».

— Посиди там, внизу, — предложил он, — послушай музыку хорошую, покури хорошую сигару. Тихо-спокойно… Потом увидимся.

Компадрон глядел на его руку в кармане. Или пытался определить калибр оружия.

— Я, знаешь ли, друг, на мели сейчас… Подкинь на бедность, сколько не жалко.

Макс неторопливо вытянул руку из кармана. Девяносто песо. Ровно столько оставалось у него, если не считать четырех купюр по пятьдесят песо, запрятанных за зеркалом в его номере. Компадрон взял деньги, не пересчитывая, и протянул шесть пакетиков кокаина. По три песо каждый, сказал он с безразличным видом, а гашиш — это вроде бонуса от заведения. Потом подобьем бабки. Подадим общий счет.

— Соды много? — спросил Макс, разглядывая пакетики.

— В самый раз. — Компадрон почесывал нос кончиком длинного ногтя. — Но торкнет как надо, не сомневайся. Пройдет как по маслу.

— Пусть она тебя поцелует, Макс.

Тот покачал головой. Застегнув пиджак и прислонясь к стене, он стоял между одним из диванов и окном, выходившим на улицу Гарибальди. От сладковатого дыма гашиша, спиралями расходившегося в воздухе, веки опухли. Он только что в очередной раз затянулся сигаретой, и теперь она тлела у него в пальцах.

— Пусть лучше твоего мужа поцелует. Ему это больше понравится.

— Не возражаю! — рассмеялся Армандо де Троэйе, поднося к губам бокал шампанского. — Пусть поцелует.

Композитор сидел на другом диване в одном жилете — пиджак был как попало брошен рядом, — завернув манжеты сорочки и ослабив узел галстука. В зеленоватой полутьме время от времени маслянисто отблескивала кожа обеих женщин. Меча устроилась рядом с мужем, томно откинувшись на подушки поддельного сафьяна и закинув ногу на ногу; руки ее были обнажены. Туфли она скинула; время от времени подносила ко рту сигарету с гашишем и делала затяжку.

— Ну же, поцелуй его. Поцелуй моего мужа.

Мелина стояла между диванами. Минуту назад под музыку, через закрытую дверь едва слышно доносившуюся снизу, она исполнила некую пародию на танец. Одурманенная гашишем, босая, в расстегнутой блузе, под которой покачивались тяжелые плотные груди. Чулки и прочее белье кучкой черного шелка валялись на ковре, а завершая свой сладострастный безмолвный танец, она обеими руками вздернула до середины бедер узкую юбку с разрезом.

— Поцелуй, поцелуй, — настойчиво повторила Меча. — В губы.

— Я так не целуюсь, — возразила Мелина.

— А его поцелуешь. Иначе выставлю вон сию же минуту.

Армандо де Троэйе засмеялся, когда танцовщица приблизилась к нему, села верхом, отвела от лица белокурые волосы и прильнула губами к его губам. Чтобы принять эту позу, ей пришлось еще выше поддернуть юбку, и маслянисто-зеленоватый свет керосиновых ламп заскользил вдоль оголенных ног.

— Ты был прав, Макс, — с ноткой цинизма сказал композитор. — Мне вправду это больше нравится.

Он запустил руки под блузу и поглаживал груди танцовщицы. На столе уже валялись два опустошенных пакетика — кокаин помогал де Троэйе справиться с немалой дозой спиртного. Макс, вглядываясь в композитора почти с профессиональным интересом, отметил: о количестве выпитого можно было судить лишь по некоторой замедленности движений да еще по тому, что порой он запинался и с видимым трудом подыскивал потерявшееся слово.

— Неужели так и не попробуешь? — обратился он к Максу.

Тот, сохраняя спокойствие и благоразумие, в ответ уклончиво улыбнулся:

— Не сейчас… Может быть, потом.

Меча дымила сигаретой, покачивала босой ногой, хранила молчание. Макс видел, что она смотрит на него, а не на мужа с Мелиной. Происходившее между ними она воспринимала с задумчивым равнодушием, словно ей это было совершенно безразлично или даже облегчало флирт с Максом. И давало исключительную возможность наблюдать за ним в этой ситуации.

— Почему потом, а не сейчас? — неожиданно сказала она.

И, не выпуская изо рта сигарету с гашишем, медленно поднялась с дивана, машинально оправила юбку и, взяв Мелину за плечи, оторвала ее от мужа, поставила на ноги, подтолкнула к Максу. Та повиновалась покорно, как животное, — влажная ткань расстегнутой блузы липла к покачивающимся обнаженным грудям.

— Хорошенькая и вульгарная, — сказала Меча, глядя Максу прямо в глаза.

— Да на…ать мне на это, — отвечал он почти ласково.

Он впервые позволил себе грубое словцо в присутствии супругов де Троэйе. Меча, не спускала с него глаз, по-прежнему держа Мелину за плечи, а потом мягко толкнула вперед, так что ее влажное горячее тело прильнуло к Максу.

— Будь с ним поласковей, — прошептала она ей на ухо. — Он славный парень, здешний, свой… И дивно танцует.

Мелина с тем же одурелым выражением лица неловко потянулась губами к губам Макса, но тот брезгливо отстранился. Выбросил сигарету в окно и поймал направленный в упор взгляд Мечи, расфокусированный зеленоватой полумглой. Ему почудилось, что взгляд этот профессионально холоден. И выражает крайнее любопытство — любопытство естествоиспытателя. Танцовщица между тем уже расстегнула пиджак и жилет и сейчас возилась с пуговицами, которыми помочи крепились к поясу брюк.

— Волнующе славный парень, — загадочно и настойчиво повторила Меча.

Нажимая ладонями на плечи, она заставила Мелину опуститься на колени и почти уткнуться лицом в пах Максу. В этот миг за спиной раздался голос композитора:

— Что ж вы бросили меня, чертовки?!

Максу редко доводилось видеть такое презрение, каким полыхнули глаза Мечи, прежде чем она обернулась к мужу и молча уставилась на него. Дай бог, мелькнуло в голове Макса, чтобы никогда женщина не смотрела на меня так. Армандо де Троэйе, пожав плечами в знак того, что готов довольствоваться ролью зрителя, налил себе еще бокал шампанского, залпом выпил и принялся разворачивать очередной пакетик с кокаином. Меча в это время уже снова повернулась к Максу и, покуда танцовщица на коленях послушно, с умеренным профессиональным усердием занималась своим делом (по крайней мере, бесстрастно оценил Макс, язык у нее влажный и теплый), бросила сигарету на ковер и придвинулась вплотную, так близко, что совсем рядом он увидел ее глаза, будто плавившиеся в зеленоватом свете керосиновых ламп, но так и не прикоснулась губами к его губам. Так, в упор она глядела на него довольно долго — шея и лицо выступали из полумрака, губы оказались не дальше полупяди от его губ, и он чувствовал нежное дыхание, близость гибкого статного тела, запах гашиша и духов, которые, смешиваясь с легким запахом пота, создавали новый аромат. Именно все это, а не слишком изощренные ласки Мелины пробудило в нем истинное желание, и когда наконец его плоть напряглась и отвердела, Меча, которая, казалось, подстерегала этот миг, резко отстранила танцовщицу и, жадно, яростно впившись ему в губы, подтащила к дивану. За спиной слышался довольный смешок Армандо де Троэйе.

— Нет, этот номер у вас не пройдет, — сказал Хуан Ребенке. — Номер не пройдет, а вы не выйдете.

Опасная улыбка веяла нечистым дыханием, витала между ними и дверью. Сунув руки в карманы, ниже надвинув на глаза шляпу, он картинно стоял в коридоре, загораживая дорогу. Время от времени взглядывал себе под ноги, словно желал убедиться, что башмаки сверкают сообразно обстоятельствам. Макс, предвидевший такой поворот, посмотрел на оттопыренный ножом левый борт его кургузого пиджачка. Потом повернулся к супругам де Троэйе и спросил вполголоса:

— Сколько у вас осталось?

Все последствия минувшей ночи читались на лице композитора — глаза покраснели, на подбородке пробилась щетина, галстук был завязан кое-как. Мелина отпустила его руку и прислонилась к стене со скучающим и безразличным видом: казалось, она думает только о том, как бы добраться до постели, рухнуть и проспать часов двенадцать подряд.

— Пятьсот песо, — растерянно шепнул де Троэйе.

— Давай их сюда.

— Все?

— Все.

Композитор был слишком утомлен, слишком одурманен алкоголем, чтобы возражать. Он повиновался, неловкими движениями достал из внутреннего кармана бумажник и покорно смотрел, как Макс хладнокровно потрошит его. А Макс чувствовал на себе неотступный взгляд Мечи — та стояла чуть поодаль, набросив на плечи шаль, и наблюдала за этой сценой, — но не взглянул в ответ. Надо было сосредоточиться на более насущном. И более опасном. Самое главное — с наименьшими трудностями добраться до автомобиля, где ждет Петросси.

— Держи, — сказал он компадрону.

Тот невозмутимо пересчитал бумажки. Сложил в стопочку и задумчиво похлопал ею по ладони. Потом спрятал в карман и широко улыбнулся.

— Маловато будет, — сказал он, растягивая гласные. Смотрел он при этом не на композитора, а на Макса. Так, словно это касалось только их двоих.

— С чего бы это? — спросил Макс.

— Да уж с того, друг, с того. Мелина — девочка загляденье… Опять же надо было организовать вощеные бумажки… и все прочее, — он быстро, нагло глянул на Мечу. — У вас троих выдался приятный вечер. А мы чем хуже?

— Ни гроша, ни бумаги, — сказал Макс.

От последнего слова, которым в здешних кварталах принято было обозначать деньги, компадрон заулыбался шире.

— А у дамочки?

— Она не носит с собой денег.

— У нее было колье, мне сдается.

— Было — и сплыло.

Ребенке вытащил руки из карманов и расстегнул пиджак. Из-за отворота выглянула перламутровая рукоять ножа.

— Тогда это так оставлять нельзя: надо же выяснить, куда оно девалось, — сказал Ребенке и взглянул на золотую цепочку, блестевшую на жилете де Троэйе. — И заодно узнать, сколько времени, а то у меня часы стоят.

Макс окинул пристальным взглядом манжеты его сорочки и карманы:

— Что-то не похоже, чтобы у тебя были часы.

— Так они бог знает когда остановились… Что ж мне носить неисправные?

Никакие часы не стоят того, подумал Макс, чтобы отдавать за них жизнь. Ни часы, ни жемчужное ожерелье. Однако в улыбке компадрона что-то раздражало его. Быть может, чрезмерное самомнение. Чрезмерная уверенность в том, что он один здесь у себя дома.

— Я, помнится, говорил тебе, что сам буду из Барракас, родился на улице Виэйес?

Улыбка потускнела, погасла, словно ее принакрыла тень густых усищ. «Ну и что с того? — словно говорила она. — Да еще в такой поздний час?»

— Не встревай, — сказал компадрон сухо.

Макс медленно оценивал ситуацию, мысленно взвешивал опасность, исходя из места действия, прикидывал путь отсюда через вестибюль на улицу и к машине. Совершенно не исключено, что поблизости околачивается кто-то из дружков Ребенке, готовых в случае чего прийти ему на помощь.

— Сколько мне помнится, у нас в районе жили по закону, — очень спокойно сказал Макс. — Кое-что знали твердо.

— Что, например?

— Что если нужны часы — пойди да купи.

Улыбка и вовсе исчезла с лица компадрона. Превратилась в угрожающий волчий оскал. Большой палец заскреб лацкан пиджака, будто подбираясь к рукояти ножа. Макс взглядом измерил расстояние. Три шага отделяло его от клинка, который, впрочем, еще надо было выхватить. Он сделал еле заметное движение, разворачиваясь к Ребенке левым боком, чтобы можно было закрыться рукой. Он выучился такого рода расчетам — такой безмолвной и весьма полезной хореографии — в африканских борделях, когда начинали мелькать ножи и разбитые бутылки. С волками, как известно, жить…

— Ох, да перестаньте вы, ради бога, задираться… Не валяйте дурака… — раздался у него за спиной голос Мечи. — Я так хочу спать… Отдайте ему часы, и пошли отсюда.

Макс знал, что никто тут не задирается, но вдаваться в объяснения было некогда. Компадрон не смог проглотить обиду, а обиделся он, скорей всего, из-за самой Мечи. И с той минуты, как впервые ее увидел. С первого танго. И не простил, что сегодня его не допустили в общество, а спиртное, которым он, без сомнения, скрашивал себе ожидание, мало способствовало умиротворению. Часы, ожерелье (благоразумно отданное Петросси), девяносто песо Макса и пятьсот композиторских — все это всего лишь предлог пустить в дело нож, от которого у него зудело под мышкой. Он искал случай показать свою крутизну, сделав Мечу свидетельницей.

— Выходите, — приказал он супругам, не оборачиваясь. — И прямо к машине.

Может быть, от его тона, а может быть, от того, что наткнулась на оценивающий взгляд компадрона, Меча не произнесла больше ни слова. Спустя несколько секунд Макс убедился, что чета де Троэйе находится рядом и по стеночке уже добралась почти до самой двери.

— Э-э, куда так спешить? — сказал Ребенке. — Время наше немереное.

Я презираю его, потому что знаю как облупленного, подумал Макс. Он — это я сам. При другом раскладе я стал бы точно таким же. Глупо думать, что хорошо скроенный костюм делает человека другим. И уничтожает память.

— Выходите на улицу, — повторил он.

Палец Ребенке переместился еще ближе к ножу. Он был уже в сантиметре от перламутровой рукояти, когда Макс сунул руку в карман, ощутив угревшийся там металл «браунинга». Еще прежде, чем спуститься в вестибюль, он незаметно загнал патрон в патронник, а сейчас сдвинул предохранитель. Из-под низко надвинутой шляпы с живым интересом следили за каждым его движением темные, задумчивые глаза компадрона. В дымной глубине салона граммофон заиграл «Рука в руке».

— Никто никуда не выйдет, — заносчиво сказал Ребенке.

И сделанный им шаг вперед возвещал, что сталь скоро начнет чертить вензеля в воздухе. Он уже запустил правую руку за пазуху, но в этот миг Макс поднял «браунинг» на уровень его лица и направил дуло между глаз.

— С тех пор, как изобрели эту штуку, — сказал он спокойно, — храбрецы больше не требуются.

Он произнес эти слова без высокомерия или бравады — сдержанно и негромко, с доверительными интонациями, как говорят со своими. С теми, к кому обращаются на «ты». И одновременно доказывал, что рука у него не дрожит. Ребенке смотрел в черную дырку дула серьезно. Почти задумчиво. Макс подумал, что он держится как профессиональный игрок, прикидывающий, сколько тузов осталось в колоде на столе. И, вероятно, решив, что осталось их мало, в следующее мгновение отвел руку, так и не запустив ее за пазуху.

— А будь мы на равных, не был бы ты таким смелым, — заметил он холодно.

— Да уж, конечно, — согласился Макс.

Компадрон еще минуту не спускал с него глаз. Потом, дернув головой, подбородком показал в сторону двери:

— Вали.

На лице у него вновь заиграла улыбка. Угрозы в ней было столько же, сколько покорного сожаления.

— Садитесь в машину, — приказал Макс супругам, по-прежнему глядя только на Ребенке.

Простучали по деревянному полу высокие каблуки: Армандо и Меча вышли, а компадрон и не взглянул на них. Глаза его, суля нечто зловещее, но несбыточное, все еще были прикованы к Максу.

— А не хочешь все же попробовать на равных, друг? Нож тебе спроворим. Их в квартале предостаточно… Нож — то, что по руке мужчине.

Макс улыбнулся уклончиво. Почти сочувственно.

— Как-нибудь в другой раз. Сегодня я тороплюсь.

— Жаль.

— Жаль.

Не ускоряя шага, пряча пистолет в карман, он вышел на улицу, с облегчением, с удовольствием вдыхая влажную рассветную свежесть. У входа стоял «Пирс-Эрроу»: горели фары, рокотал мотор, и, как только Макс нырнул внутрь и хлопнул дверцей, Петросси отпустил тормоз, дал газу и с пронзительным взвизгом шин рванул с места. От резкого толчка Макса бросило на заднее сиденье между супругами де Троэйе.

— Матерь божья, — пробормотал еще не пришедший в себя композитор. — Скоротали ночку, нечего сказать…

— Заказывали, помнится, старую гвардию?

Меча, откинувшись на кожаные подушки, расхохоталась:

— Кажется, я в тебя влюбилась, Макс. Ничего, Армандо? Ты не против?

— Да ну что ты. Я сам его люблю.

Прекрасное. Великолепное. Вероятно, именно такими словами следовало определить тело замершей во сне женщины, на которую в полумраке спальни смотрел сейчас Макс. Никакому художнику или фотографу не под силу было бы запечатлеть и верно передать, с каким пленительным совершенством природа вычертила удлиненные линии спины, рук, под точным углом обхвативших подушку, как плавно выточила изгиб слегка разведенных бедер, приоткрывавших тайну естества и продолженных бесконечными стройными ногами. И — как идеальный центр, где соединялись продолговатые линии и округлые контуры, — создала этот затылок, беззащитно открытый высоко подрубленными над ним волосами: прежде чем встать с кровати, Макс прикоснулся к нему губами, чтобы удостовериться, что Меча спит.

Одевшись, он потушил сигарету, прошел в ванную, отделанную мрамором и белой португальской плиткой, и завязал галстук перед большим зеркалом над раковиной умывальника. Застегивая жилет, заглянул в комнату, примыкающую к спальне, в поисках пиджака и шляпы, которые накануне оставил в английской гостиной апартаментов в отеле «Палас», где сейчас под непогашенной лампой, скорчившись на диване красного дерева, как бездомный забулдыга — на уличной скамейке, спал Армандо де Троэйе: спал не раздеваясь, сняв только брюки и крахмальный воротничок, и прочая одежда его была в беспорядке. При звуке шагов он открыл глаза, одурело завозил головой по красному бархату обивки.

— Ты, Макс?.. Что случилось? — еле ворочая непослушным языком, спросил он.

— Ничего не случилось. Хочу забрать колье — оно осталось у водителя.

— Вот правильно. Молодец.

Композитор закрыл глаза и перевернулся на другой бок. Макс постоял еще немного, разглядывая его. Сила его презрения к этому человеку могла сравниться лишь с тем, как глубоко был он изумлен всем, что произошло здесь несколько часов назад. На мгновение ему захотелось избить Армандо — избить без пощады и последующих сожалений, но это, хладнокровно заключил он, не даст никаких практических результатов. Иное занимало и подзуживало его. Совсем недавно, неподвижно сидя над спящей в изнеможении женщиной, он размышлял об этом ином, и воспоминания крутились в голове, как водоворот: поддерживая Армандо, они пересекли холл, и ночной портье вручил им ключ, потом сели в лифт, потом, давясь от смеха и что-то пьяно бормоча, вошли в номер. Потом де Троэйе мутно-водянистыми глазами оглушенного быка смотрел, как Макс и Меча, торопливо и совершенно бесстыдно сбросив с себя одежду, присасываясь друг к другу губами и сплетаясь в объятии, добрались до спальни, а там, не закрывая дверь, сорвали покрывало с кровати, и он овладел женщиной с такой неистовой яростью, что это было больше похоже на сведение давних счетов, нежели на любовную страсть.

Он очень аккуратно, стараясь не шуметь, закрыл за собой дверь и вышел в коридор. Мягко ступая по ковру, глушившему звук шагов, покинул апартаменты де Троэйе, стал спускаться по широкой мраморной лестнице и на ходу обдумывать свои дальнейшие действия. Он соврал композитору: ожерелье Мечи вовсе не осталось в «Пирс-Эрроу». Выйдя из машины перед отелем, он попросил Петросси подождать его здесь и потом отвезти в пансион Кабото, вернул ему пистолет и забрал колье, причем ни Меча, ни ее муж ничего не заметили. У Макса оно и оставалось все это время, и сейчас, ощупывая свой левый карман, он чувствовал под пальцами выпуклость. Он пересек колоннаду холла, легким движением бровей приветствовал ночного портье и вышел наружу, где под фонарем, положив фуражку на соседнее сиденье и откинув голову на кожаную спинку, дремал Петросси — он встрепенулся, когда Макс постучал в стекло.

— Отвезите меня, пожалуйста, на Адмирала Брауна… Нет-нет, не надо, не надевайте фуражку. Потом поедете домой.

По дороге не обменялись больше ни единым словом. Время от времени, когда свет фар отражался от фасада или стены, смешиваясь с сероватыми рассветными сумерками, Макс ловил в зеркале взгляд безмолвного водителя. Когда автомобиль затормозил у дверей в пансион, Петросси вышел и открыл перед Максом дверцу. Тот вылез, держа шляпу в руке.

— Спасибо, Петросси.

Шофер смотрел на него невозмутимо.

— Не за что, сеньор.

Макс шагнул было к подъезду, но вдруг остановился и обернулся:

— Рад, что имел удовольствие с вами познакомиться, — сказал он.

В неверном зыбком свете трудно было судить наверняка, но ему показалось, будто шофер улыбается.

— Напротив, сеньор. Почти все удовольствие досталось мне.

Теперь уже Максу пришел черед улыбнуться.

— И «браунинг» ваш оказался как нельзя более к месту. Берегите его.

— Рад, что он вам пригодился.

В глазах водителя мелькнула легкая растерянность, когда Макс внезапно отстегнул с запястья свой «Лонжин» и протянул часы Петросси.

— Это не бог весть что. Но больше у меня ничего нет.

Петросси вертел часы в руках:

— Ну, что вы, сеньор… Зачем? Это необязательно…

— Знаю, что необязательно. Но я вам обязан.

Два часа спустя, собрав багаж и на такси добравшись до внутренней гавани, Макс Коста сел на колесный пароходик, ходивший с одного берега Рио-де-ла-Платы на другой, а спустя еще немного времени, пройдя таможню и иммиграционный контроль, сошел на уругвайский берег. Начатое через несколько дней полицейское расследование, призванное установить, чем занимался жиголо за время своего краткого пребывания в столице Уругвая, выяснило, что по пути из Буэнос-Айреса в Монтевидео Макс Коста познакомился с некоей дамой, гражданкой Мексики, профессиональной певицей, гастролирующей в театре «Пигаль». Вместе с ней Макс поселился в фешенебельном номере отеля «Плаза Виктория», откуда наутро исчез, оставив свои вещи и предоставив платить по счету — за проживание, различные услуги и ужин с шампанским и икрой — взбешенной мексиканке, которую утром разбудил посыльный с горностаевым манто: накануне Макс купил его в лучшем меховом магазине города и велел доставить в отель, поскольку у него с собой якобы недостаточно денег, а банки уже закрыты.

Но к тому времени он уже взял билет на пароход «Конто Верде», ходивший под итальянским флагом и отправлявшийся в Европу с заходом в Рио-де-Жанейро, а трое суток спустя объявился в Бразилии, после чего след его затерялся. Удалось только выяснить, что перед тем, как покинуть Монтевидео, он продал жемчужное колье Мечи Инсунсы румынскому ювелиру, который держал антикварную лавку на улице Андес и давно подозревался в скупке краденого. Ювелир по фамилии Троянеску на допросе в полиции показал, что уплатил за ожерелье из двухсот первоклассных жемчужин три тысячи фунтов стерлингов, то есть чуть более половины его истинной стоимости. Однако молодой человек, рекомендованный ювелиру друзьями друзей и продавший ему колье в кафе «Ваккаро», по всей видимости, стремился совершить сделку как можно скорее. Очень милый юноша. Воспитанный и хорошо одетый. С располагающей улыбкой. Если бы так не торопился и не отдал бы товар за полцены, сошел бы за настоящего джентльмена.

6. Проспект Англичан

После ужина в «Виттории» они выходят погулять, наслаждаясь хорошей погодой. Меча Инсунса представила Макса остальным («Мой добрый старый друг — с незапамятных времен»), и он без труда освоился среди них с обычной уверенностью, которая всегда у него наготове для любых ситуаций: в ту пору, когда каждый день был вызовом и схваткой за выживание, сочетание располагающей естественности, хороших манер и осторожной изворотливости открывало ему многие двери.

— Так вы живете в Амальфи? — спрашивает Хорхе Келлер.

Спокойствие Макса неколебимо:

— Да. Наездами.

— Красивейшие места. Завидую вам.

Очень приятный паренек, заключает Макс. И держит себя в струне, что называется: спортивного типа, похож на американских студентов, добывающих кубки и медали для своих колледжей, но при этом в нем чувствуется европейский лоск. Галстук он развязал, рукава сорочки закатал до локтя, пиджак перекинул через плечо — и, глядя на него, не поверишь и не подумаешь, что он претендует на мировую шахматную корону. И отложенная партия его, похоже, не волнует. За ужином был весел и оживлен, перебрасывался шуточками со своим тренером и секундантом Карапетяном. Перед тем как уйти, чтобы проанализировать варианты записанного хода сейчас, а не утром, после завтрака, тот предложил своему подопечному прогуляться. Тебе это будет полезно, сказал он Хорхе, проветришь голову. Развлекись, а Ирина составит тебе компанию.

— Вы давно вместе? — спрашивает Макс, когда Карапетян распрощался.

— Целую вечность, — отвечает Келлер проказливо, как говорит школьник об учителе, едва тот повернется спиной. — Ну, то есть больше половины моей жизни.

— Он меня так не слушается, как его, — замечает Меча.

Юноша смеется:

— Ты ведь только мама… А Эмиль — мой тюремщик и надзиратель.

Макс взглянул на Ирину Ясенович, гадая, есть ли у нее ключи от темницы, на которую намекал Келлер. Она не особенно красива. Но привлекательна, спору нет, в расцвете юности, в мини-юбочке, типичное порождение swinging London…[35] Большие черные миндалевидные глаза. Молчаливая и на первый взгляд нежная. Славная девочка. Они с Келлером казались не столько влюбленными, сколько друзьями, и когда украдкой, как сообщники, переглядывались за спиной у взрослых, возникало впечатление, что объединяющие их шахматы были для обоих сложным, умственным, но необыкновенно увлекательным приключением.

— Давайте чего-нибудь выпьем, — предлагает Меча. — Вон там.

Разговаривая, они спускаются по Сан-Антонино и по Сан-Франческо к парку, окружающему отель «Империаль Трамонтано», где среди пальм, бугенвиллей и магнолий играет оркестр, а человек тридцать — в рубашках поло, в наброшенных на плечи джемперах, в джинсах — занимают столики вокруг эстрады, расположенной невдалеке от крутого откоса на фоне черной воды залива и далеких огней Неаполя.

— Мама никогда о вас раньше не рассказывала. Где вы познакомились?

— На пароходе, в конце двадцатых. На пути в Буэнос-Айрес.

— Макс был платным танцором, — добавляет Меча.

— Платным?

— Профессиональным увеселителем. Танцевал с одинокими дамами и с девочками, и это очень недурно у него получалось. Знаменитое танго моего первого мужа имеет к нему самое прямое отношение.

Юный Келлер не выказывает интереса. То ли до танго ему нет дела, соображает Макс, то ли ему не нравятся упоминания о том, как жила его мать, пока он не появился на свет.

— А-а, ну да, — холодно замечает он. — Танго.

— А в какой области подвизаетесь ныне? — интересуется Ирина.

Шофер доктора Хугентоблера умудряется ответить и убедительно, и общо:

— Бизнес. На севере у меня клиника.

— Неплохо, — замечает Келлер. — От наемного танцора — до владельца клиники и виллы в Амальфи.

— В промежутках бывало всякое, — отвечает Макс. — За сорок-то лет…

— Вы знавали моего отца? Эрнесто Келлера?

Макс старается припомнить:

— Возможно… Но не уверен…

И встречается глазами с Мечей.

— Вы познакомились на Ривьере, в доме Сюзи Ферриоль, — невозмутимо говорит она. — Во время гражданской войны в Испании.

— Ах, ну да, конечно!.. В самом деле…

Они заказывают прохладительные напитки, минеральную воду и негрони для Макса. Когда официант возвращается с подносом, начинают греметь электрогитары и ударные, а певец — немолодой красавец в накладке и в пиджаке-фантази — заводит что-то из репертуара Джанни Моранди.[36] Хорхе Келлер и Ирина, наскоро расцеловавшись, идут танцевать, вместе с другими проворно и легко движутся в живом ритме твиста.

— Невероятно, — говорит Макс.

— Что именно?

— Твой сын. То, каков он оказался. И как ведет себя.

— Ты имеешь в виду, что трудно поверить, будто он оспаривает титул чемпиона мира?

— Именно это.

— Понимаю… Ты думал увидеть бледненького хлипкого заморыша, ничего не видящего, кроме шахматных клеток.

— Ну да, что-то в этом роде.

Меча Инсунса качает головой. Не надо обманываться, предупреждает она. Клетки присутствуют здесь неотступно. В это трудно поверить, но Хорхе продолжает разыгрывать отложенную партию. Но, конечно, главное его отличие от остальных — то, как он это делает. Иные гроссмейстеры удаляются от мира и от жизни, живут, как отшельники, как затворники в скитах. Но Хорхе Келлер не таков. Он поступает как раз наоборот — проецирует шахматы на мир и на жизнь.

— Но внешность обманчива, — заключает она. — Обманчива вдвойне. Он только кажется нормальным обычным молодым человеком. На самом деле он видит мир и все в нем не так, как ты или я.

Макс кивает в сторону Ирины Ясенович:

— А она?

— Странная девочка. Я сама не могу постичь, что там у нее в этой головке… Она, без сомнения, выдающаяся шахматистка. Светлый ум, мертвая хватка. Но вот я, например, не знаю, насколько ее манера вести себя присуща ей самой или же определяется ее отношениями с Хорхе. А как было раньше, до того, как они познакомились, мне неизвестно.

— Не знал, что женщины хорошо играют в шахматы. Всегда считал это чисто мужской игрой.

— А вот и нет… Многие женщины, и прежде всего в Советском Союзе, добились гроссмейстерского звания. Но беда в том, что немногие могут выйти на мировой уровень.

— Почему?

Меча отпивает глоток воды и на мгновение задумывается. У Эмиля Карапетяна, говорит она наконец, есть теория на этот счет. Отыграть несколько партий в турнире — совсем не то же самое, что участвовать в чемпионате мира. Такой марафон требует длительных непрерывных усилий, предельной концентрации сил — причем в течение довольно долгого времени — и эмоциональной стабильности. А женщинам, подверженным колебаниям биоритмов, трудно поддерживать это ровное, однородное состояние неделями или даже месяцами, пока длится матч. И такие факторы, как беременность или материнство, способны нарушить равновесие, жизненно необходимое в подобного рода испытаниях. И потому очень немногие женщины выходят на высший уровень.

— И ты с этим согласна?

— В какой-то степени.

— А Ирина тоже так считает?

— Нет. Категорически возражает. Утверждает, что никакой разницы нет.

— А Хорхе какого мнения?

— Согласен с Ириной. Говорит, что это прежде всего вопрос стереотипов и укоренившихся обычаев. И что в ближайшие несколько лет все изменится неузнаваемо — и в шахматах, и вообще везде. И уже меняется…

— Думается, он прав, — замечает Макс.

— Ты говоришь так, словно не жалеешь об этом.

Меча наблюдает за ним с интересом. Его слова больше похожи на провокацию, чем на учтивую реплику в разговоре. Макс отвечает, придав лицу просветленно-меланхолическое выражение:

— У каждой эпохи есть своя высшая точка. И люди, наиболее полно выражающие ее. Мое время кончилось довольно давно, а затянутые финалы я не люблю.

И отмечает про себя, что от улыбки лицо Мечи молодеет, словно кожа на нем разглаживается. Или, может быть, это от того, что теперь глаза ее, где вспыхивают искры сообщничества, становятся такими, какими он помнит.

— Ты все так же любишь звонкие фразы, друг мой. Было время — я все спрашивала себя: откуда он их берет?

Бывший жиголо говорит так, словно ответ совершенно очевиден:

— Там и тут, где попало… Тут ведь главное — вовремя и уместно ввернуть.

— Вижу, твои манеры остались прежними. Ты все тот же charmeur,[37] с которым я познакомилась сорок лет назад на пароходе — таком белом и чистом, будто его только что сварили всмятку… Но раньше, когда ты говорил о своей эпохе, то меня к ней не причислял…

— Ты — жива. Достаточно посмотреть на тебя с твоим сыном и всеми прочими.

В первой фразе звучит жалобная нотка, и Меча задумчиво разглядывает Макса. Не без внезапной настороженности. Макс чувствует, что в его непроницаемом панцире появилась щель, и, выигрывая время, перегибается через стол, чтобы налить Мече воды в стакан. А когда вновь откидывается на спинку стула, то уже полностью владеет собой. Но женщина смотрит все так же пытливо и пронизывающе.

— Не понимаю, почему ты говоришь так… И откуда эта горечь…

Макс неопределенно кивает. Это ведь тоже, думает он, своего рода шахматы. Может быть, ничем другим я в жизни и не занимался.

— Устал, может быть, — осторожно произносит он вслух. — Человек должен четко сознавать, когда настает момент бросить пить… курить… или жить.

— И это хорошо сказано. Чьи это слова?

— Не помню, — он улыбается, вновь обретя почву под ногами. — Может быть, и мои. Да вот, представь себе. Старый стал, все забываю.

— И когда бросить женщину — тоже? В былые времена ты прекрасно разбирался в этом.

Во взгляде, обращенном на нее, в правильных дозах перемешаны ласка и укоризна, но Меча не принимает игру, отказывается от роли сообщницы.

— И все же я не понимаю, на что ты жалуешься. Или делаешь вид, — повторяет она настойчиво. — Ты вел такую опасную жизнь. И кончиться все могло совсем иначе.

— В нищете, ты хочешь сказать?

— Или в каталажке.

— Бывал я и там, и там. Изредка и недолго, но бывал.

— Удивительно, что ты сумел изменить свою жизнь. Как тебе это удалось?

Макс снова неопределенно разводит руками, как бы вкладывая в это движение все и всякие умопостигаемые возможности. Нередко бывает так, что неточная деталь способна разрушить любовно выстроенную легенду.

— После войны испытал раза два то, что называется «милости судьбы». Повезло с друзьями, повезло с делами.

— И, наверно, подвернулась какая-нибудь женщина при деньгах?

— Да вроде бы нет… Не припомню.

В этом месте человек, которым Макс был когда-то, с невозмутимой элегантностью закурил бы и тем самым сделал бы подходящую паузу. Но он давно не курит, так что приходится изобразить бесстрастие. Меж тем как в голове вертится только одно: где бы раздобыть стакан теплой воды с разболтанной в ней ложкой соды — дает себя знать джин с негрони.

— Ты не тоскуешь по тем временам, Макс?

Меча Инсунса продолжает следить взглядом, как под парковыми фонарями танцуют на площадке Хорхе и Ирина. Теперь это рок-н-ролл. Макс тоже смотрит на них, а потом — на листья, желтеющие в полумраке, и на те, которые, уже облетев, устилают землю меж столиками.

— По юности своей тоскую, — отвечает он наконец. — Вернее, по всему тому, что было возможно благодаря ей… Но с другой стороны, я обнаружил, что осень умиротворяет. В мои годы она заставляет чувствовать себя в безопасности, вдали от всех метаний и треволнений, которые приносит с собой весна.

— Можешь не лезть вон из кожи, стараясь соблюсти учтивость. Говори уж сразу «в наши годы».

— Не скажу никогда.

— Дурачок.

Снова наступает блаженное молчание сообщников. Меча достает из кармана пачку сигарет и кладет ее на стол, но не закуривает.

— Я знаю, о чем ты. Со мной происходит нечто подобное. В один прекрасный день я вдруг с изумлением поняла, что на улицах стало больше неприятных людей, что отели не так уютны, как прежде, а путешествия — не так увлекательны. Что города теперь безобразны, а мужчины огрубели и лишились былой привлекательности. И что война в Европе вымела все, что еще оставалось.

Она замолкает на мгновение и потом добавляет:

— По счастью, у меня есть Хорхе.

Макс рассеянно кивает, размышляя над тем, что сейчас услышал. Она ошибается, думает он, но вслух это не произносит. По крайней мере, на его счет. Он тоскует не по исчезнувшему миру, а по вещам много более прозаическим. Едва ли не всю жизнь он пытался выживать в этом мире, устоять на ногах, зная, что если упадешь — затопчут. Когда же это все-таки произошло, было уже слишком поздно начинать сначала: жизнь перестала быть бескрайним охотничьим заповедником, полным казино, дорогих отелей, кают первого класса в трансатлантических лайнерах и спальных вагонов в курьерских поездах, и элегантная манера закуривать или безупречно ровный пробор уже не могли принести удачу человеку молодому и отважному. Отели, поездки, города, люди — все, как с исключительной точностью сказала только что Меча, лишилось былой привлекательности. И ту старую Европу, которая танцевала когда-то в дансингах и на балах «Болеро» Равеля и танго «Старая гвардия», уже не разглядеть через посверкивающее в бокале шампанское.

— Боже мой, Макс… Ты был обворожителен… Этот твой элегантный и одновременно порочный апломб действовал безотказно.

Она пытливо вглядывается в него, словно отыскивая на постаревшем лице черты юного красавчика, которого знала когда-то. А Макс послушно, несколько бравируя своим особенным стоицизмом — на губах играет мягкая улыбка человека, смирившегося с неизбежным, — позволяет себя изучать.

— Красивая была история, а? — с нежностью произносит наконец Меча. — Ты и я. «Кап Полоний», Буэнос-Айрес и Ницца.

С полнейшим хладнокровием Макс молча перегибается через стол и подносит к губам руку женщины.

— Ты не верь тому, что я сказала тебе в прошлый раз, — Меча благодарит за поцелуй просиявшими глазами. — Ты великолепно выглядишь для своего возраста.

Макс с приличествующей случаю скромностью пожимает плечами:

— Да нет… Я такой же старик, как всякий, кто знавал любовь и разочарование.

На ее звонкий смех оборачиваются из-за соседних столиков:

— Ах ты, отпетый пират! Верен себе!

— Чем это? — отвечает Макс не моргнув глазом.

— Ты помолодел на тридцать лет, когда произнес эти слова… И лицо сделал такое же непроницаемое, как тогда, на допросе в полиции…

— Какой еще полиции?

Теперь смеются оба. Бурно и искренне.

— А вот ты хороша, — говорит он потом. — Ты была… Я никогда не встречал женщины красивее тебя… Самое совершенное существо. Казалось, ты идешь по жизни с фонарем, освещающим каждый твой шаг. Как те киноактрисы, что вроде бы воплощают в жизнь мифы, которые сами же и творят.

Меча внезапно становится серьезна. И спустя минуту неохотно улыбается. Будто откуда-то издали.

— Фонарь давно погас.

— Неправда, — возражает ей Макс.

Меча снова смеется, но на этот раз иначе.

— Ну, довольно, довольно. Мы с тобой — два старых лицемера, лгущих друг другу, пока молодежь танцует.

— Ты тоже хочешь потанцевать?

— Не смеши меня. Старый глупый бесстыдник.

Музыка тем временем сменилась. Певец в накладке на темени и пиджаке без воротника устроил себе передышку; звучат такты инструментальной композиции «Crying in the Chapel»,[38] и пары в обнимку топчутся на танцполе. Среди них и Хорхе Келлер с Ириной. Она склонила голову к нему на плечо, а пальцами обхватила его затылок.

— Настоящие влюбленные, — замечает Макс.

— Не уверена, что это подходящее слово. Тебе бы посмотреть, как они анализируют партию, сидя за доской… Она бывает неумолима, а Хорхе превращается в настоящего тигра. Рассудить их может один Эмиль Карапетян… Но подобное сочетание оказывается очень действенно.

Макс внимательно оглядывает ее:

— А ты?

— Ну-у… я ведь тебе уже сказала: я — мать. И, вот как сейчас, остаюсь в стороне. И со стороны наблюдаю. Всегда готова покрыть любые и всякие издержки… Я — обеспечиваю. И постоянно помню свое место.

— Ты могла бы жить своей жизнью.

— А кто тебе сказал, что эта жизнь не моя?

Она слегка постукивает ногтями по сигаретной пачке. Потом вытягивает одну, и Макс предупредительно дает ей прикурить.

— Хорхе очень похож на тебя.

Меча, выпустив дым, смотрит на Макса как-то опасливо:

— Да? Чем же?

— Ну, внешне, разумеется. Высокий, тонкий… И когда улыбается, в глазах появляется что-то такое, отчего они напоминает твои. Что собой представлял его отец-дипломат? Я плохо помню его. Приятный такой, изысканный господин, да? Мы ужинали в Ницце… И было, кажется, еще что-то.

Меча в сероватых спиралях дыма, тающего под легчайшим ветерком с моря, которое — совсем рядом, слушает с любопытством.

— Тебе не приходило в голову, что отцом Хорхе мог бы стать ты?

— Я умоляю тебя, не говори ерунды.

— Вовсе не ерунда. Задумайся на минутку. Сколько лет Хорхе? Двадцать восемь. Сопоставь.

Макс беспокойно ерзает на стуле.

— Ради бога… Это мог быть…

— «Кто угодно», ты хочешь сказать?!

Она, кажется, обижена и уязвлена. И, затуманившись, резко ввинчивает, давит сигарету, растирает ее в пепельнице.

— Можешь не тревожиться. Он не твой сын.

Макс тем не менее не может выбросить эту мысль из головы. Он продолжает угрюмо размышлять. Делать нелепые подсчеты.

— Но тогда, в последний раз, в Ницце…

— Ах, да перестань, прошу тебя!.. К черту тебя заодно с Ниццей.

Утро выдалось свежим и сияющим. Перед окном номера в «Отель де Пари» в Монте-Карло вздрагивали ветви деревьев, осыпались первые осенние листья — небо безоблачно, но уже двое суток задувал мистраль. Макс — волосы прилизаны фиксатуаром, лицо еще пахло массажным кремом — только что окончил свой вдумчивый и обстоятельный туалет: застегнул жилет и надел коричневый шевиотовый пиджак: этот костюм, сшитый на заказ в лондонском ателье «Андерсон & Шепард», обошелся ему полгода назад в семь гиней. Вставив белый платочек в нагрудный карман, в последний раз оправил галстук в красно-серую полоску, окинул взглядом глянцевый лоск коричневых башмаков и рассовал по карманам лежавшее на подзеркальнике — вечное перо «Паркер Дуофолд», черепаховый портсигар с двадцатью турецкими сигаретами, украшенный, не в пример прошлым годам, его собственной монограммой, кожаное портмоне с двумя тысячами франков, carte de saison[39] в особую зону казино и членский билет «Спортинг-клуба». Оправленная в золото бензиновая зажигалка «Данхилл» лежала на столике перед окном на газете с последними новостями из Испании. «Войска генерала Франко предприняли попытку отбить Бельчисте» — гласил заголовок на первой полосе. Зажигалку он сунул в карман, газету швырнул в мусорную корзину, взял фетровую шляпу и камышовую трость и вышел из номера.

Уже на последних ступеньках великолепной лестницы он увидел под стеклянным куполом холла на диване — справа, неподалеку от входа в бар — двоих мужчин в шляпах и тотчас опознал их род занятий. В свои тридцать пять Макс, который уже семь лет как оставил ремесло наемного танцора, обладал обостренным нюхом на опасность. И даже мимолетного взгляда, брошенного на этих людей, хватило, чтобы убедиться — да, вот она, опасность: заметив его, они перекинулись несколькими словами, а потом уставились с явным интересом. Макс — очень непринужденно, чтобы избежать неуместной сцены — это ведь мог быть и арест, хотя в Монако за ним ничего предосудительного не числилось, — двинулся в их сторону, делая вид, что направляется в бар. Когда же поравнялся с ними, оба поднялись.

— Сеньор Коста?

— Да.

— Меня зовут Мауро Барбареско, а моего друга — Доменико Тиньянелло. Вы не могли бы уделить нам минутку?

Плечистый, горбоносый, с живыми глазами человек в тесноватом сером костюме с вытянутыми на коленях брючинами произнес это на хорошем испанском, хоть и с сильным итальянским акцентом. На его спутнике — он был пониже ростом, коренастый, с меланхолическим лицом южанина, с крупной серьгой в мочке левого уха — неладно сидела темная полосатая тройка, мятая и потертая. Макс отметил, что галстук чересчур широк, а башмаки нечищены. Обоим, судя по всему, было сильно за тридцать.

— У меня мало времени. Через полчаса назначена важная встреча.

— Этого вполне достаточно.

Чересчур дружелюбно сияла улыбка на лице горбоносого, чтобы действовать успокаивающе — Макс по собственному опыту знал, что улыбающийся полицейский опасней хмурого, — но, с другой стороны, если эти двое выступают на стороне закона и порядка, то улыбаться им особенно нечего. Впрочем, в том, что они знали, как его зовут, не было ничего особенного. В Монте-Карло он был зарегистрирован как подданный Венесуэлы Максимо Коста — паспорт был настоящий и в порядке. На текущем счету в банке «Барклай» у него лежало четыреста тридцать тысяч франков, а в сейфе отеля — еще пятьдесят тысяч, что характеризовало его как клиента уважаемого или, по крайней мере, платежеспособного. Тем не менее что-то настораживало. Навостренным чутьем он предощущал неприятности.

— Позволите угостить вас?

Макс заглянул внутрь: бармен Эмилио за стойкой тряс шейкером, несколько посетителей в кожаных креслах у стен, отделанных лакированными деревянными панелями и зеркалами, пили аперитивы. Совсем не то место, чтобы разговаривать с такими, как эти двое, и потому он показал на вертящиеся двери:

— Выйдем лучше на улицу. Посидим в «Кафе де Пари».

Они пересекли площадь, миновав казино, где Макса у входа приветствовал памятливый на чаевые швейцар. Северный ветер ерошил поверхность недальнего моря — вода сегодня была еще синей, чем обычно, а горы, серовато-охристыми кручами нарушавшие плавность береговой линии, казались ближе, виднелись отчетливей среди вилл, отелей и казино, которые и образовывали ландшафт Лазурного Берега — семидесятикилометрового бульвара, где невозмутимые официанты в терпеливом спокойствии поджидают клиентов, медлительные крупье — игроков, быстрые женщины — мужчин с деньгами, а оборотистые пройдохи, подобные самому Максу, — подходящий случай урвать свое.

— Погода меняется, — поглядев на небо, заметил тот, кто представился Барбареско.

По неведомой причине, в которой Макс не счел нужным разбираться, в этих невинных словах ему почудилась угроза или предостережение. Так или иначе, он не сомневался теперь, что неприятности неминуемы. Стараясь сохранять хладнокровие, выбрал столик под зонтиком в самой тихой части кафе. Слева высился монументальный фасад казино, а по другую сторону площади остались «Отель де Пари» и «Спортинг-клуб». Расселись, подозвали официанта и заказали: патриоты-итальянцы — чинзано, а Макс — коктейль «Ривьера».

— У нас к вам есть предложение.

— У кого «у нас»?

Барбареско снял шляпу, провел ладонью по лысому темени. Совершенно голый загорелый череп в сочетании с мощными плечами придавал ему вид атлета.

— Мы — посредники.

— Кого же вы представляете?

Усталая улыбка. Итальянец, не прикасаясь к бокалу, который поставил перед ним гарсон, смотрел на красноватую жидкость. Его меланхолический напарник поднес свою порцию ко рту и глотнул так осторожно, словно боялся ненароком проглотить плававший там ломтик лимона.

— Узнаете в свое время.

— Ладно, — сказал Макс, готовясь закурить. — Итак, в чем же заключается ваше предложение?

— Хотим предложить работу на юге Франции. На великолепных условиях.

Макс, так и не щелкнув зажигалкой, с полнейшим спокойствием поднялся из-за стола, подозвал гарсона и спросил счет. Слишком хорошо знал он ухватки провокаторов, стукачей и переодетых полицейских, чтобы продолжать.

— Рад был познакомиться, господа. Я ведь, кажется, сказал, что у меня мало времени. Хорошего вам дня.

Итальянцы остались сидеть и не изменились в лице. Барбареско достал из кармана удостоверение, раскрыл и показал его Максу.

— Это серьезное дело, сеньор Коста. Мы к вам вполне официально.

Макс взглянул в книжечку. На фоне итальянского герба были вытиснены буквы SIM[40] и приклеена фотография владельца.

— У моего товарища имеется такая же. Верно я говорю, Доменико?

Тот кивнул так угрюмо, словно его спросили, не страдает ли он чахоткой. Потом тоже снял шляпу, обнажив голову, густо поросшую черно-курчавыми сальными волосами, отчего сделался еще больше похож на типичного южанина. Наверно, сицилиец или из Калабрии, подумал Макс. Только уроженцам тамошних мест присуща такая глубочайшая вековая меланхолия.

— Не фальшивые?

— Будьте покойны.

— Пусть так, но ваши полномочия прекращаются сразу же за Вентимильей.

— Считайте, что мы в командировке.

Макс снова опустился на стул. Как и всякий, кто читает газеты, он знал, что Италия, едва лишь Муссолини пришел к власти, стала предъявлять территориальные претензии соседям и требовать, чтобы граница с Францией, как и прежде, проходила по реке Вар. Знал он и то, что из-за гражданской войны в Испании и напряженной обстановки в Средиземноморье да и вообще в Европе вся береговая полоса, включая Монако и французское побережье до самого Марселя, кишмя кишела итальянскими и германскими агентами. Знал он, разумеется, и то, как расшифровывается SIM и что под этим названием действуют спецслужбы фашистского режима.

— Прежде чем перейти к сути дела, сеньор Коста, позвольте сообщить, что мы знаем о вас все.

— Так-таки и все?

— Сейчас убедитесь сами.

Завершив вступление, Барбареско в три больших, разделенных паузами глотка выпил вермут, после чего приблизительно за две минуты с замечательной толковостью изложил все, чем за последние годы занимался в Италии Макс. Среди прочего числилось за ним похищение драгоценностей у гражданки США Хоуэллс из ее квартиры на виа Бабуино в Риме, у бельгийской подданной из номера в «Гранд Отеле», взлом сейфа на вилле Больцано, принадлежащей маркизе Греко де Андреис, а также аналогичное преступление, совершенное в отношении бразильской певицы Флоринды Салгаду в ее апартаментах в венецианском отеле «Даниэли».

— И все это я? Да быть не может!

— Может, может. Уверяю вас.

— Странно, что меня до сих пор не арестовали. Столько доказанных эпизодов…

— О доказательствах у нас речи не было, сеньор Коста.

— А-а.

— На самом деле ни одно подозрение в отношении вас не получило официального подтверждения.

Макс закинул ногу на ногу и наконец закурил.

— Ну, слава богу. Гора с плеч… Теперь говорите, что вам от меня надо.

Барбареско вертел шляпу в руках. Как и у его напарника, пальцы были крепкие, с плоскими ногтями. Можно было не сомневаться, что в случае надобности добычу не выпустят.

— Есть одно дело… Есть проблема, которую нам надо решить.

— Здесь, в Монако?

— В Ницце.

— А почему я?

— Паспорт у вас венесуэльский, но сами вы испанец аргентинского происхождения. Водите обширные знакомства, вхожи в разные круги общества. Есть и еще одно достоинство: во Франции у вас никогда не было неприятностей с законом — не то что у нас. Все это — прекрасная крыша. Верно я говорю, Доменико?

Тот снова туповато кивнул. Похоже, он привык, что разговорную часть их работы берет на себя Барбареско.

— И что же я должен сделать?

— Применить свои дарования нам на пользу.

— Дарования мои весьма разнообразны.

— Ну, если говорить конкретно, — Барбареско снова поглядел на своего товарища, словно заручаясь его согласием, хотя тот не говорил ни слова и вообще сидел с каменным лицом, — нас интересует ваша способность внедряться в жизнь некоторых беспечных людей и особенно — обеспеченных женщин. Кроме того, вы не раз выказывали удивительную способность лазить по стенам, выдавливать оконные стекла и вскрывать несгораемые шкафы… Последнее повергло нас в неподдельное удивление, в коем мы пребывали до тех пор, пока один ваш давний знакомец Энрико Фоссатаро не разрешил наши сомнения.

Макс, оставаясь невозмутим, погасил докуренную сигарету.

— Впервые слышу это имя.

— Как странно… Он-то как раз очень высоко вас ценит… Не так ли, Доменико? Отзывается о вас как о славном малом и настоящем джентльмене. Это его слова.

Внешне Макс был по-прежнему непроницаем, но в душе не мог не улыбнуться при упоминании этого имени — долговязый худосочный чопорный Фоссатаро сначала держал в Конфорти фабрику по изготовлению сейфов, а потом применил свои технические умения по части их взламывания. С Максом они познакомились в кафе бухарестского отеля «Капса» в тридцать первом году и несколько раз объединяли свои таланты и навыки в небезвыгодных начинаниях. Это он научил Макса вырезать алмазом оконные стекла и витрины, а также азам слесарного дела, нужного, чтобы потрошить сейфы и несгораемые шкафы. Энрико Фоссатаро обладал редким даром действовать чрезвычайно аккуратно и чисто, причиняя жертвам своим минимальный ущерб. «Богатых людей надо грабить, — любил повторять он, — а не обижать. Обычно от взлома они худо-бедно защищены, а от неуважительного отношения страдают». До той поры, пока Энрико не сделался полезным членом общества, вступив, как и многие другие, в фашистскую партию, в уголовной Европе он был фигурой легендарной. Страстный книгочей, он однажды забрался в некий дом в Вероне, но, когда узнал, что дом принадлежит писателю Габриэле Д’Аннунцио, отменил дело и ушел. Прославил его и другой эпизод: проникнув в квартиру и усыпив няньку эфиром, Фоссатаро дал соску проснувшемуся и заплакавшему младенцу, меж тем как подручные продолжали грабить.

— И вы, помимо того, что человек обходительный, с прекрасными манерами истинного жиголо, еще и настоящий громила. Cambrioleur,[41] как сказали бы изысканные французы. Хоть и в белых перчатках.

— Вероятно, я должен изобразить недоумение?

— Не стоит. В данном случае знать о вас все — невелика заслуга. Мы с Доменико имеем в своем распоряжении ресурсы всего государства. Вам известно, наверное, что итальянская полиция — лучшая в Европе. Самая эффективная.

— Заткнете за пояс и гестапо, и НКВД?

Барбареско слегка принахмурился.

— Вы, вероятно, имеете в виду людей из OVRA, политической фашистской полиции. А мы — карабинеры. Улавливаете разницу? Военная спецслужба.

— Это утешает.

На несколько секунд повисла тишина. Барбареско с видимым неудовольствием осмыслял иронию, скрытую в словах Макса. Потом решил оставить это на потом.

— Имеются некие документы, представляющие для нас значительный интерес. Они принадлежат человеку, который очень хорошо известен в международном финансовом сообществе. В силу сложных причин, связанных с положением в Испании, находятся они сейчас в Ницце.

— И вы хотите, чтобы я вам их достал?

— Совершенно верно.

— То есть украл?

— Кража — это присвоение чужой собственности, а тут речь идет о возвращении их законному владельцу.

Макс был очень заинтересован, хоть и постарался ничем не проявлять этого. Да и невозможно было не полюбопытствовать.

— И что же это за документы?

— В свое время узнаете.

— А почему именно я?

— Как я уже сказал, вы в такой среде — как рыба в воде.

— Кажется, вы принимаете меня за Рокамболя?

Неизвестно почему, при упоминании этого имени на лице агента по фамилии Тиньянелло заиграла, на мгновение рассеяв хмурость, легкая улыбка. Но сразу вслед за тем он устремил на Макса взгляд человека, ожидающего исключительно дурных вестей.

— Да это ведь шпионаж… А вы — шпионы.

— Как мелодраматично, — Барбареско двумя пальцами попытался восстановить стрелку на своих мятых брюках, в чем нимало не преуспел. — На самом деле мы — обычные государственные служащие. Записываем расходы, соблюдаем диету и тому подобное… — Он обернулся к напарнику: — Верно ведь, Доменико?

Но Макс не дал провести себя.

— А за шпионаж в военное время, — продолжал он, будто не слыша, — полагается смертная казнь.

— Франция ни с кем не воюет.

— Это пока. Времена наступают тяжелые.

— Документы, которые надо заполучить, имеют отношение к Испании… Самое большее, что вам может грозить, — это депортация.

— Но я вовсе не желаю, чтобы меня депортировали. Мне нравится во Франции.

— Я вас уверяю: риск ничтожен.

Макс оглядел обоих своих собеседников с неподдельным удивлением:

— Всегда думал, что спецслужбы располагают для таких случаев собственными кадрами.

— Вот мы с товарищем как раз этим и занимаемся, — Барбареско терпеливо улыбнулся. — Пытаемся сделать вас нашим кадром. А как, по-вашему, это делается? К нам же не приходят претенденты с заявлением: «Желаю быть шпионом». Приходится искать самим. У одних затронешь патриотические струны, других прельстишь деньгами… Вы, сдается мне, не испытываете симпатии ни к одной из сторон, противоборствующих сейчас в Европе. Вам, кажется, это вполне безразлично.

— На самом деле я в гораздо большей степени аргентинец, нежели испанец.

— Может быть, и поэтому. Так или иначе, если патриотические мотивы не действуют, остаются экономические. А в этой сфере ваши убеждения неколебимы. И мы уполномочены предложить вам довольно солидную сумму.

Макс закинул ногу на ногу и обхватил переплетенными пальцами колено.