Тихая Балтия. Латышский дневник Лиесма Рига 1991

Анатолий Приставкин

Тихая Балтия. Латышский дневник

ВСТУПЛЕНИЕ

Поздним вечером звонок в гостиницу к Элизабет.

— У меня несчастье. Они уничтожили мою книгу.

— Как это случилось?

— Не знаю.

— Они забрали рукопись?

— Нет, не рукопись. Но они уничтожили ее…

— Когда?

— Сегодня… Я ушел в церковь, мы всей семьей пошли и не были около часа…

— Вся книга?

— Да.Практически вся. Но я не об этом… Я боюсь за семью.

— А ты не можешь сейчас переехать? У тебя есть тут друзья?

— Есть, конечно. Но мне не хотелось бы, и так осталось всего несколько дней. Но, может, они теперь успокоятся…

— А сейчас они слышат наш разговор?

— Думаю, что да.

— Что же ты собираешься делать? Ведь эти твои дневники…

— И дневники, и сказки!

— В общем-то, понять можно. Это ведь свидетельство? Правда?

Юрий Афанасьев где-то сказал, что события в Балтии нельзя рассматривать в упор, то есть, с близкого расстояния. Можно не увидеть что-то существенное.

Я же видел их даже не в упор, я оказался внутри этих событий, стал частью их, мое свидетельство человека, который побывал в радиоактивной печке реактора, где температура совсем иная, чем снаружи. Ну, где-нибудь в Москве. Может, поэтому мои записи не столько созерцательны, сколько возбуждены, они горячи от ожогов.

Я полагаю, скоро станет понятным, о чем я говорю. Ну, хотя бы угрозы, письма, звонки, предупреждения… Завершившиеся уничтожением этого дневника.

Когда поздним вечером 27 января я позвонил моей приятельнице Элизабет, корреспонденту шведского телевидения, я сказал, что дневников, то есть, более ста пятидесяти страниц записей, больше не существует, она после долгого молчания спросила:

— Но ведь голова у тебя существует?

— Пока существует.

— Вот и пиши! Ты же помнишь? Это неправда, что остыло… Сейчас остыть невозможно…

— Но они меня сломали!

— Нет, — возразила Элизабет. — Они хотели тебя сломать. А ты все равно напишешь… Ведь ты напишешь?

Я промолчал.

Но как это снова написать, если это было вовсе не записи, как обычно это понимается. Мои бессонные ночи были моим порывом к свободе, точно таким же, как у Литвы и Латвии… У народов их, с которыми в эти дни я был вместе.

Я боролся со своим собственным рабством именно потому, что знал: как раб я устраивал эту систему больше. Но раба, в том самом коммунистическом законченном виде, из меня так и не вышло. Хотя им многое удалось со мной сделать. И тогда они убили дневник. То есть, уничтожили то, что делало меня свободным.

А еще мне жалко сказок. Я мечтал о них всю жизнь. И написал я их для моей маленькой дочки. Убив сказки, они покусились и на ее свободу, на не тронутую их тлением, их трупным распадом маленькую золотую, как тучка, душу.

Все, что угодно, но сказок я не прощу.

Это были добрые сказки, я творил их назло окружающему нас прорвавшемуся наружу, как лава Везувия, злу.

А Элизабет я потом ответил.

Я сказал:

— Сказки второй раз не напишешь, они фантазия души. А события в Риге я и правда помню. И я расскажу, как я это помню. Я тебе обещаю, что я об этом обязательно расскажу.

НА РОЖДЕСТВО

Когда прорываешься из московского ада в этот не тронутый распадом мир спокойных аккуратных домиков, желтых дюн и кривых на побережье сосен, вдруг с удивлением ощущаешь, как в дальних уголках души, омерщвленной, неспособной ни на какие впечатления, возникает странная неуловимая спасительная мелодия, которую и на слова не переложишь…

А если бы можно было как-то перевести, вышло бы вот такое: «Тихая милая Балтия… Милая, мирная… Тихая, тихая, тихая… Тихая».

А всего-то и дел, что сперва о ней мечтаешь. Сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь… Под самый новый год достаешь путевки. Потом… Чемоданы, багаж, билеты, такси, вагон… И обморочное непроходящее чувство одной сплошной, в каждой клетке, усталости, так что ни спать ни думать невозможно, но даже если захочешь что-то вспомнить, то ничего, кроме памяти о той же усталости, не возникает. А по приезде лишь одно сильное желание: спать. Так спать, чтобы лечь и — ни-ко-гда не просыпаться. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра…

Но в какой-то день, выглянув в окно с высоты девятого этажа дубултского дома, с удивлением обнаруживаешь, что мир не кончился, что он продолжается и как всегда — прекрасен. И вызолоченные снизу поздним рассветом облака, и буровато-зеленые верхушки сосен, и округлое побережье залива с белыми гребешками волн, будто сейчас, прямо на твоих глазах, рождаются на сером листе моря новые строчки рукописи.

Начинаешь осознавать про себя и про свою жизнь наперед так ясно, как никогда не бывает.

Вдруг охватывает нетерпеливое, как на рыбалке, до дрожи в пальцах рук, до озноба в спине, желание скорей присесть к столу, дотоле пустынному, с одиноким белым листом, стыдливо отодвинутым на край, и сейчас же, немедленно что-то писать на том листе, да не что-нибудь, а известно что: сказку! Ту самую сказку, о которой ты давно мечтаешь.

Конечно, я знаю ее почти наизусть, потому что много раз рассказывал на ночь своей дочке, да и сегодня буду рассказывать миллион первый… Но как-то не выходило до сих пор ее написать, да и ничего другого тоже не выходило написать, а все потому, что какая-то ненормальная на дворе жизнь, одни сплошь мероприятия, призывы, митинги, выступления, да еще письма-протесты…

Но я больше не хочу писать писем протеста, а хочу писать свою ненаписанную сказку.

Вы спросите, о чем. Я отвечу. О двух добрых и славных ежиках, одного из них зовут Юра, а другого Коля.

У меня и начало придумано: «Однажды теплым летним днем ежик Коля вышел на улицу и увидел…»

— Вам тут письмо, — сказала дежурная Эльвира, милая, улыбчивая, всегда спокойная.

Я удивился:

— Письмо? Сюда?

— А вы давали адрес?

— Конечно, нет!

— Значит, проведали… Решили поздравить, — сказала Эльвира, улыбаясь.

«Господин Приставкин! Высылаю Вам некоторые материалы из наших местных газет. Не сочтите за труд, прочтите их внимательно, может быть, в следующий раз, не разобравшись поспешно, Вам не захочется вешать на себя плакат и позировать перед камерой или давать весьма несолидные для писателя советы шоферам или еще кому-нибудь из коренного населения, кто не сможет дать достойного ответа.

И еще, Вы давно полюбили эту страну, то бишь Латвию, а я ее, увы, разлюбила и проклинаю тот день и час, когда по направлению Министерства согласилась поехать сюда работать. Основную долю разочарования в этой стране внесли (по Вашему заявлению)… «лучшие люди народа — его ученые, поэты, художники…»

Так вот, я предлагаю Вам обменяться странами. Вам здесь легче будет бороться с большевиками, а мне, члену КПСС, будет легче жить в Советской Стране.

Вашу статью «Я влюбился в эту страну», напечатанную в «Атмоде», я посылаю в газету «Известия» с просьбой ее поместить. Мне кажется, она будет небезынтересна широкому читателю Страны. Мой адрес…» Далее адрес и подпись: Головина З. В.

Здесь так спокойно, даже чересчур, хотя тишина эта обманчивая, судя по письму, да мы и обманываться готовы. Хочется отчего-то верить, что мир не сошел уж совсем с ума.

А что касается плаката, который я на себя тут вешал, то было это давно, года два прошло, когда вышли «зеленые» к исполкому протестовать против Слокского целлюлозного комбината, отравившего всю здешнюю природу, и воду, и воздух… Так что и жить тут, и даже отдыхать стало вредно.

А первой, вообще-то, надела этот плакат моя жена, когда гуляла у исполкома с Машенькой, я-то уж потом стал вешать на шею плакат и выходить по утрам дежурить. А однажды подъехало здешнее телевидение, сняло репортаж с моей женой. Они спросили: «Зачем вы тут стоите?» А она ответила: «Хочу, чтобы Дубулты оставались чистыми и для моего ребенка». И так это передали в последних новостях… И нас стали узнавать на улице, и люди, указывая пальцем, говорили: а это муж той самой женщины, которая защищает природу.

Но не только поздравляли, мы получили и несколько свирепых писем от рабочих Слокского комбината, которым мы, как они писали, «встали поперек судьбы».

И правда, их привезли из России, на работу, так называемых лимитчиков (лимита!), они только устроились, начали обвыкать, налаживаться с жильем, что же, теперь снова сворачива-ться и куда-то ехать? Они ничего особенного не хотели, лишь работать, и видели во мне и в таких, как я, препятствие к своему благополучию и нормальной жизни.

А то, что все кругом отравлено и отравляется еще более, так им как бы все едино, а разве там, где они прежде жили, было лучше? И ничего, живут, не ропщут, привыкли. И здесь привыкнут.

Вот только некому спросить, а сами они себе вопрос этот не зададут, а если зададут, то слишком поздно: а что же они оставят здесь своим детям, если они приехали и хотят жить здесь навсегда? Не новый ли Чернобыль готовят они для своих потомков собственными руками?

А пока здесь тихо.

Здесь и в курортное время стало тихо, а теперь тем более.

Я видывал этот пляж и в более суровые времена, когда море расшумится, разбушуется и будет заливать волной всю широкую полосу пляжа, не оставляя сухого пятачка, чтобы к нему спуститься. А под свирепыми порывами ветра всю ночь гремят и вздрагивают в доме стекла и сами собой распахиваются двери. Интересно, где в это время ночуют чайки?

Но утро обычно приносит тишину и спокойствие. За широкой поймой реки будто из теплого гнезда выныривает желторотый птенец-солнышко, а серые облака отодвигаются за край моря. А во всю длину пляжа, ровно по кромке прибоя чернеет грядочка вынесенных водорослей и всякого мусора, который море, самоочищаясь, возвращает обратно человеку.

И чайки откуда-то появляются, реют белыми лоскутками на серо-сизом небе. Да вдруг откуда ни возьмись лебеди, прямо низко над морем прошумят, просвистят огромными крыльями, и глаз в это время от них не оторвешь, такие чудо-красавцы, откуда они здесь?

Не так давно, с десяток лет назад, их и правда тут не было.

Потом появилась пара, привела на следующий год молодняк, а те в свою очередь еще привели. Зимы, вот как нынешняя, стояли подряд теплые, и море и берег не замерзали. Но потом случилась суровая зима, до горизонта забило залив льдами, и те немногие полыньи, что оставались, быстро затянуло ледком. Лебеди замерзали. Я сам видел, как приходили люди с самодельными сетками, их накидывали на птиц, которые хоть и были малоподвижны, но пытались бежать по гладкому льду и громко на весь берег кричали от страха. Птиц, которых удавалось поймать, оттаскивали в сарайчики, другие теплые помещения, их спасли.

Вот и о лебедях надо написать.

И о ежиках, и о лебедях…

— Вы слышали новость: омоновцы захватили Дом печати в Риге… Есть, говорят, раненые…

Про омоновцев пишут: наследники матроса Железняка. Скоро, видать, появятся и наследники «латышских стрелков».

Лидер партии коммунистов Альфред Рубикс в интервью произнес такие слова: «…А вдруг правительство (имея в виду правительство Годманиса. — А. П.), сегодня отнимающее имущес-тво у политической организации, которая достаточно сильна (не то слово: могущественна! — А. П.), завтра захочет отнять имущество, скажем, у крестьянина?»

И это говорят люди, обобравшие от имени большевиков до нитки самого крестьянина, лишив его не только имущества, но и принадлежавшей ему земли. Побойтесь Бога, господин Рубикс, а впрочем, может, и не господин, а товарищ, не мне, не мне! И не тому крестьянину… Уголовники, вот ваши настоящие дружки. Надо было дождаться, пока вам народ не даст коленом под зад, чтобы вы вдруг якобы осознали свою ответственность за жизнь этого народа… Да впрочем, не ему, а себе, в который раз, присвоили вы не принадлежащее вам имущество.

Грабили некогда поезда, грабили накопленное церквями и самодержавием… И теперь грабите.

А вот что говорит один из омоновцев, некий А. Кузьмин: «Скажу откровенно. Годманис и его правительство для меня ничего не значат. Сейчас я — не человек, а солдат-профессионал. Мы будем выполнять приказ до конца».

Другой омоновец заявил еще прямей: «Понадобится, мы так же войдем в парламент!»

Депутат Алкснис (он же полковник) посетил Дом печати и поздравил омоновцев с заслуженной победой. Пишут, что его видели, как он обнимался с главарем омоновцев, неужели лишь для этого летел из Москвы?

Честно говоря, до сих пор об ОМОНе были у меня представления абстрактные, но я как-то сразу заподозрил, что дело с ними не чисто. А потом попалась мне статейка в газете, там исповедь одного омоновца по фамилии Котельников, я даже выписал для себя кой-какие его откровения. Вплоть до деталей быта.

«Служить пошел добровольно, сразу после армии… — рассказывает он, и далее: — Выдали экипировку, как у всех: пистолет, автомат, укороченный, два бронежилета — легкий и тяжелый, сферу, пластиковый шлем и каску армейскую. Кроме того полагается пластиковый щит, знаменитая резиновая палка, тулуп и валенки…» И тут же сержант Владимир Котельников поясняет: «Мы не совсем обычная милиция. Мы — ОМОН, отряд особого назначения, то есть. Профессионалы. Специалисты высокого класса… Мы выручаем всех…»

Так кого же выручают «специалисты высокого класса?»

«На Красной площади еще стоим, депутатов оберегаем во время сессий и съездов…»

Как они оберегали депутатов во время Российского съезда в марте, мы уже знаем.

«Я раньше политикой очень интересовался. Теперь перестал. Устал и надоело. Те правы, эти нет. Потом выясняется — все наоборот… Кстати, сколько ни смотрю на демонстрантов, столько убеждаюсь: пока все это ерунда, наиграно. Сплошь амбиции. Рабочих настоящих пока нет. Вот когда они все выйдут…»

Вот это уже серьезно. Ибо интеллигенцию, по всей видимости, он просто презирает. А вот когда вышли рабочие, ну хотя бы в Вильнюсе или Риге, такие ребята и начали стрелять.

Да и наш герой что-то предчувствует. Он говорит: «В последнее время, особенно после событий с участием Рижского ОМОНа, мы стали вроде пугала для демократии. Головорезы, мол…» Оправдания же его такие: «Но прежде, чем нас судить, нужно понять — мы люди долга, живущие по приказу. Такие есть везде, во всем мире, и они нужны. Но поскольку любые приказы отдаются „сверху“, наверное, сначала нужно там определиться, что к чему. Я лично готов действовать в любой ситуации. Но по закону».

Что означают наши законы, известно. А вот ссылка на «верхи» — это уже опасно. Наверху может оказаться и фанатик, и тогда по их приказу (а это далеко не то же, что закон) Владимир Котельников, человек долга, выполнит этот самый долг. Ну, захватит Вильнюсский телецентр или Дом печати в Риге… Кому-то, возможно, такие люди и нужны.

Горбачеву, скажем, Рубиксу…

Но кто же снимет ответственность лично с Котельникова? Ведь он уверенно говорит: из ОМОНа я не уйду. Но если так, то может он ступить на путь преступный, и это уже в некотором роде фашизм…

Некогда Маршак написал стихи про немецкого фашиста, там такие строки (цитирую по памяти): «Для чего фашисту голова? Чтоб носить стальную каску или газовую маску и не думать ничего, фюрер мыслит за него…»

В одном ошибается Котельников, что «такие» есть во всем мире. И не такие, и не во всем.

Убийцы-то есть, и правда, но узаконенные и безнаказанные, да на зарплате у государства… нет!

В газете «Балтийское время» опубликовано письмо писателей, проживающих сейчас в Дубулты, — Сильвы Капутикян, П. Катаева, В. Оскоцкого, Г. Поженяна, Г. Садовникова… Я тоже подписал это письмо.

Там есть такие строки: «Мы убеждены в том, что противозаконные действия „черных беретов“ в Риге являют собой репетицию фронтального наступления реакции на конституци-онные права граждан. Не стал ли Дом печати испытательным полигоном вооруженного подавления свободы слова в масштабах страны?»

Теперь мы знаем ответ: да, стал.

Мариша как-то заметила: живем по старым законам, все так, будто ничего вокруг не происходит… беспокоимся о закуске к Рождеству, спорим о моде, а крыша над головой вот-вот рухнет… И я понимаю, что каждый об этом помнит, но все равно и не помнит… Ведь если жить и думать только об этом, можно сойти с ума!

Зима на диво тепла и бесснежна. Был небольшой снежок, но его растопило на пляже, и лишь там, где ступали люди, снег чуть поплотней, остался, так и выделяются на желтом песке белыми яркими пятнами чьи-то следы. А может, и мои собственные, народу тут, и правда, гуляет немного.

Друзья сообщают, санатории совершенно пусты, человек по десять или пятнадцать, или — до полусотни. Но это даже много…

Мой маршрут — до Майори и Дзинтари, где стынут легкие палаточки фотографов, которые, кажется, никогда не меняются. И красные трафареты с названием Юрмалы, воткнутые у кромки воды, на фоне которых люди снимаются, те же самые, только годы — каждый новый год ставится по-разному.

Нынешний — 91.

Странный год. Он только начался, а дня не проходит, чтобы было тут спокойно.

— Вы слышали, в столицы некоторых республик ввели десантников… И в Ригу ввели, и в Вильнюс…

— Зачем же? Мало тут войск?

— Значит, нужно больше!

— Зачем?

— Скоро увидим… Где увидим, в Риге? В Вильнюсе?

Странный год… Странное начало. Даже чайки на пляже кричат необычно, как-то нервно.

Каждый год, что бы ни случилось, я прихожу к этим пляжным фотографам, которые уже знают меня в лицо, и прошу меня запечатлеть. Вроде бы цветной кусок картона, а ощущаешь себя во времени. А не на отшибе.

Я прихожу и говорю, снимите меня, говорю, на фоне красной яхты, но так, чтобы видно было море… И год чтобы был виден!

Еще не так давно работал тут старик, занятный чудодей такой, с юмором. В семьдесят восьмом году мы приехали в июле, жена была на седьмом месяце беременности, живот, как мы ни скрывали, торчал, и старик всунул в руки жене огромный якорь: так держи! По замыслу, он должен был закрыть живот, но все равно не закрыл, а на фото все видно. Красная яхта, море, чайки, и жена с огромным якорем, который она послушно держит перед огромным же животом.

А еще была у старика привычка в момент спуска затвора левой рукой подбрасывать в воздух крошки, чтобы чайки тоже были твоим фоном.

Молодые фотографы так не делают, им все равно, будут у тебя на снимке чайки или не будут.

Вот и о старике надо написать.

О ежиках, о лебедях, о чайках и о старике.

ОТЧЕГО КРИЧАТ ПТИЦЫ

Начали они все-таки с Вильнюса. Столкновение с танками, убитые и раненые, военные захватили телевидение.

— Доброе утро, — говорим по привычке друг другу.

А утро-то недоброе.

В Риге митинг, на улицах патрулируют танки. Власти обратились к населению с просьбой соблюдать спокойствие.

Да мы-то что, мы такие спокойные. И все у нас спокойно. Вот только сантехник, седоватый сутулый латыш, окликнул меня, когда я шел на завтрак:

— Ну, как? Танки-то недалеко! Скоро здесь будут!

Я не понял, к чему это он, но кивнул.

— Ну, теперь они получат… Да и вы тоже… — произнес он вполне спокойно, но твердо. — У райисполкома стояли от «Апреля»? Или думаете — мы забыли, как вы тут, с плакатиком? А мы ничего не забыли… Помним!

Я всмотрелся в его лицо, будто впервые этого человека увидел. А ведь много лет приезжаю, и все время как-то почитал своим, может, потому, что все тут в Доме свои, знакомые, почти как члены семьи.

Сколько ни звонишь от дежурной, сколько ни приходишь за почтой или так, мимо, он всегда тут, рядышком, на диванчике посиживает, чуть сгорбившись и уткнувшись в телевизор, который всегда включен.

И вдруг вот как: обушком по голове. Да сзади, когда не ожидаешь. А может, поддал с утра?

В рабочем ватничке, на месте дежурной, видно, ушла позавтракать, в кепчонке с козыречком, надвинутой на глаза. А голубые глаза исподлобья сейчас в разговоре со мной будто стальные.

И вдруг подумалось: не зазря же тут торчит, на людном месте, все видит, все слышит, все запоминает.

Но сегодня ему не сидится. Обращаясь уже к моей приятельнице Инне, он говорит возбужденно:

— Вчерась на радостях бутылочку даже купил… Как же, вашим демократам по шее надавали! Пока в Литве, но и наши скоро получат!

«Наши» — это, конечно, Народный фронт, правительство и так далее.

Уборщица — латышка отмахивается:

— Ой, да не слушайте его, страшный человек… Секретарь партийной организации, бегает в горком партии, докладывает о вас… и о нас…

— А горком разве… еще существует?

— Да кто-то есть… — И добавляет с усмешкой (бабы — они мудрые): — Раз нечисть поперла, значит, они все тут.

А вот другой латыш, писатель Владимир Кайякс, такой тихий, добрый, милый, — его стол рядом с моим, — позавтракал и собрался ехать.

— Куда?

— На митинг, — ответил коротко. Надел пальто и отправился на электричку.

…Отчего-то все утро, с рассвета летели с криком чайки от Риги. Так много чаек я давно не видал. От кого спасаются, почему кричат? Господи, даже им уже нет спокойствия…

Писатель подошел к нашему столу.

— Приятного аппетита, — пожелал добродушно.

— Какой уж тут аппетит!

— Ну почему?

— А ты не видел — показывали Вильнюс?

— Видел…

— На молоденьких ребят танки, а у них в руках лишь зонтики!

— Я думаю, все неприятности от космоса, — сказал писатель, в сущности, грустный добрый человек. — Весь мир сошел с ума, вон в Индии тоже…

— В Индии всегда что-нибудь происходит… То Неру, то Индира Ганди…

— Мариш, — окликнул кто-то. — Тебя Индия не волнует?

— Меня волнует космос, — парировала моя жена. — Может, это они послали танки в Вильнюс!

Рижское телевидение показало ночную хронику из Вильнюса: прожекторы, стрельба, кого-то бьют прикладом, танки поводят стволами пушек, утыкаясь дулами прямо в стоящих перед входом в телецентр людей.

И трупы, лежащие на земле. Один с наброшенной на лицо тряпкой. Подходят старые женщины, откидывают, смотрят, не свой ли…

Бедные бабы! Им при всех режимах делать одно дело: хоронить и оплакивать своих и чужих.

Хронику повторяют всю ночь. В Москве в это время буйствует «Кравченко-шоу», там Масляков, там веселье.

На «Титанике» в момент крушения тоже играли музыканты, но это был их подвиг, они играли, охраняя от страха перед неизбежным концом души погибающих. Да они сами, музыканты, погибли.

— Из Москвы ничего нет? — спрашиваю, влетая в комнату, где телевизор.

— Москва молчит, — отвечает жена. — А мы с Инной смотрели снова Вильнюс… всплакнули тут… Ты лучше не уходи, а то нам одним страшно.

Дали список жертв: 14 погибших, более ста пятидесяти раненых. Погибшие почти все молодежь: от 17 до 25 лет. Говорят: один умер от инфаркта, сердце не выдержало этого ужаса.

Но эти сведения все не из Москвы, даже на другой день она не назвала цифр, хотя их знает уже весь мир.

Шахтеры Воркуты (не помню уже — где) так прокомментируют увиденное: «Как курят гоняли!» Но кто-то при этом добавил: «А танки, между прочим, тоже горят…»

Когда смотрели повторы страшных сцен у телебашни в Вильнюсе, непроизвольно восклицали:

— Как в Чехословакии!

— Как в Венгрии!

— Как в Афганистане!

Какой бесконечный, за нашу короткую жизнь, опыт насилия.

На митинге в Риге несли и такой плакат: «Хусейн в Кувейте, Горбачев в Балтике!»

Инна пошла на почту, в который раз пытается дозвониться нашему другу писателю Кановичу Грише в Вильнюс.

Говорят, связь прервана. Но телеграммы берут.

Отстаиваю длинную очередь, чтобы дать телеграммы в Вильнюс и в Москву.

«Москва, Кремль, президенту Горбачеву. С Литвой вы расстреляли и нашу надежду на демократизацию и обновление общества, мне стыдно и горько за Вашу безрассудную имперскую политику, которая ведет страну к гибели». И подпись.

Можно было бы найти и другие слова, но пришли эти, да и времени не было. Я даже телеграммы начиркал на обратной стороне рукописи, где начиналась моя сказка о ежиках. Не беда.

Это не беда. Ежики переживут. Беда в другом: когда у друзей несчастье. Еще летом я там выступал в литовском парламенте, и я сказал им в заключение слова: «Спасибо, что вы есть». И на том самом телецентре я тоже выступал, где ныне все произошло.

А еще была дружеская встреча в Союзе писателей… Они не забыли поздравить меня с Новым годом.

«Вильнюс, Союз писателей. Потрясены горбачевской безрассудной интервенцией и жестокостью, скорбим, молимся о мире на свободной и мужественной литовской земле, всегда с вами».

За окошком молоденькая девица, белые крашеные кудряшки. Спросила, принимая телеграммы:

— А Горбачев где живет? В Кремле?

— Не знаю, — сказал я.

— Но это — центр?

— Да. Они считают это центром.

Когда-то они считали свой Кремль — центром Вселенной, — надо бы добавить.

— Вы не хотите послать с уведомлением?

— Зачем? — спросил теперь я.

— Чтобы дошло, — сказала наивная девочка.

Она была русская, но она и вправду хотела, чтобы это дошло.

— И так дойдет.

— До Горбачева? — Она с сомнением покачала головой. А парень, стоящий позади меня, высокий, спортивного типа, вдруг спросил:

— Простите, я слышал… Ну, а вы считаете это… Поможет? — и он кивнул в окошко, имея в виду мои телеграммы.

— Ну, а промолчим? Лучше?

— Не знаю, — искренне ответил он. — Они же там… (там!) не услышат…

— Но ведь никто не знает правды, — вдруг сказала девушка. — Москва все передает не так, как было!

Казимера Прунскене «Литва находится в треугольнике: республика — СССР — мир. Именно здесь сейчас проверяется политическая мораль других стран. Фактически вопрос о Литве — один из главных на самых серьезных уровнях зарубежья…»

Вообще мораль… И не только стран… А просто каждого человека.

Каждое теперь утро, наменяв горсть монет, я бегу на автомат и звоню по нескольким телефонам. Я звоню друзьям и знакомым, повторяю одно лишь слово: «Не верьте! По телевидению врут!»

— Не верьте! Не верьте! Не верьте!

Может, они там в Москве и сами догадываются или знают, но мне так легче, когда я это прокричу в трубку.

КАК ПОПАСТЬ НА БАРРИКАДЫ

В Риге строят баррикады.

Я не мог не поехать, хотя Мариша не отпускала меня. И провожала, и встречала со слезами. Единственно, обещал не быть один, позвонил писателю Лене Ковалю, он тут же собрался и поехал со мной.

Нам объяснили, что в город на машине не проехать, перекрыты мосты. Мы сели на электричку. От вокзала дошли до Дома правительства… Обстановка истинно фронтовая, уж я-то еще помню те времена, когда немцы подходили к Москве.

В несколько рядов вокруг Дома правительства встали машины, грейдеры, тракторы, бетоновозы, лесовозы, другие разные «возы»…

Не выстроились, а именно встали, сгрудились, окружили плотным кольцом, прикрыв собой беззащитные стены и входы нынешнего главного дома.

Машины сейчас похожи на людей, в них видна отчаянная решимость противостоять насилию. И даже танкам.

— Да что для танков такая защита? Раздавят!

— Пусть давят. Пусть.

— А тогда зачем?

— А зачем люди встают?

— А что им люди? Видели — по телевизору, как девушку… там в Вильнюсе?

— Что же они? Звери?

— Они военные… Приказ отдадут, и все.

Такие вот разговоры на улице.

Писатель Ион Друцэ приводит разговор с командующим округом Федором Кузьминым.

— Ну, что это за преграда! — сказал тот. — Сельскохозяйственная техника.

— Но народ… Который жжет костры? Они как?

— Они да. Они — противник, — сказал командующий.

Сознался не только в том, что народ, вставший на их пути, им страшен, но, назвав противником, и в том, что ему, то есть, народу, объявлена война.

— Ты служил в армии? — спросил Леня.

— Конечно. И, кстати, это было как раз здесь, в Риге.

— Вот как! Не в танковых?

— Я служил в авиации… Но во время праздников мы стояли здесь на площади, заслоном, для порядка.

— И был порядок?

— Да. Порядок был.

— Но… Не при помощи автоматов?

— Нет, нет, — успокоил я его.

Мы и вправду не были тогда вооружены. Может быть, я еще расскажу и об этом.

— Сорок три года я прожил тут в Риге, — сказал Леонид, он пишет книги об еврейских гетто, которые были под Ригой. И войну, и насилие он знает из первых рук. — Я люблю этот город, — продолжает он. — Но никогда я такой Риги не видел… Мне тяжело смотреть…

Толпится народ, но любопытствующих мало. Больше тех, кто вышел защищаться: пикеты, дежурные, гражданская самооборона, правда, без оружия. У некоторых транзисторы, приемнички, слушают трансляцию из этого же Дома, где вторую ночь заседает правительство.

На машинах листовки, призывы, плакаты.

На многих карикатурах Горбачев.

На одной из них дядя Сэм — в традиционных полосатых штанах и цилиндре — подкармли-вает птенца, высунувшего свой клювик из гнездышка. Насытившийся птенец встает во весь рост и оказывается выше кормящего дядюшки, и это уже не птенец, а двуглавый орел, грозно расправляющий свои когтистые лапы во все стороны. Словом, та самая советская империя.

На улицы вынесены чай и кофе, их предлагают рабочим, но зазывают и нас, по-русски, как-то догадавшись, что мы не латыши.

Сгружают и готовят на ночь дрова. Уже пылают костры вдоль бульвара, от подножья Ленина и дальше. В сумерках огромного темного города это ни с чем не сравнимое зрелище.

Все революции друг на друга в чем-то похожи.

Я сказал:

— Как в семнадцатом у Зимнего, правда?

Как будто я это помнил. Но нет, не помнил, а видел в кино… Да еще, вот, у Блока…

Но Блок правдивей. И так ясно. А то, что показывают в нашей хронике, помните, солдаты виснут на чугунных воротах и бегут с криками к Зимнему… Вовсе это не документ, а инсценировка, взятая из художественных фильмов… Но как бы за давностью лет проскакивает, зритель не успевает заметить подделки!

А вот один из моих любимых режиссеров Алексей Герман, который взялся просматривать хронику войны, пишет, что и кинодокументы войны большей частью тоже не что иное, как инсценировка… Только найдешь реальный кадр в архиве, а далее, смотришь, идет дубль…

Нет, это, конечно, не Зимний, даже тот, который мы знаем по описаниям. И тут не женский батальон, и не жалкие юнкера, противостоящие братцам-матросикам, в перекрестье пулеметных лент… Здесь — народ. И большевикам он уже не верит. Напрасно Ильич тянет руку к рабочим у костра, они не смотрят в его сторону, и они хотят защитить свою власть от его легионеров. А это не только здешний коммунист Рубикс, но и другие. Вместе с командующим Балтийского военного округа Ф. Кузьминым они от имени комитета спасения предъявили ультиматум. Там о разгоне правительства и парламента. Срок ультиматума сегодня истекает, и ночью можно ожидать нападения. В передачах из Москвы об этом ни слова. Зато потом они будут бормотать о панике, которую посеяли сами демократы, выстроив никому не нужные баррикады…

Вот что они скажут в «Известиях»:

«Это же город с тысячелетней историей. А тут — костры горят, копоть, дым, а главное, что все это — бутафория. Если был бы смысл для защиты, а то сделано лишь для того, чтобы нагнетать психоз. С утра вокруг костров — чай, яйца, приносят хлеб, масло, а к вечеру тут уже пьяные появляются…»

Врут, как всегда. Привыкли врать. Чай, кофе — да, а вот пьяных не видел ни разу, да и милиция потом заявляла, что вытрезвители были практически пусты.

Поговорил бы депутат-эмиссар Денисов с этими рабочими. Да он все больше, видно, у Рубикса в кабинете сидел, оттуда, наверное, и все его «наблюдения».

Не случайно я провел с этими замечательными парнями несколько дней и вечеров на баррикадах, я поверил в них, а через них и в самого себя.

Мне потом зададут в Москве вопрос:

— Как вы попали на баррикады?

Вопрос столь серьезный, что на него серьезно трудно ответить. И обычно я говорил:

— Это очень просто. Идешь на станцию и берешь билет за тридцать копеек до Риги…

Владимир Кайякс, поужинав, собирается снова в Ригу.

— Ночью буду дежурить… А завтра мне на смену сын выйдет.

На ночь:

— Дочка, тебе рассказать сказку…

— Расскажи, папа.

— Тебе, наверное, про ежиков? Ну слушай: «Однажды теплым солнечным днем ежик Коля вышел на улицу и увидел…»

— Он увидел бандитов и индюков, — вдруг сказала дочка.

«Индюков» — так она сказала с ударением на «ю».

МЫ СТАЛИ СТАРШЕ

У Гали Дробот внучка однажды сказала:

— Я на днях стала старше.

Со времени Вильнюса прошли сутки, но мы все «на днях» стали старше.

Я даже думаю, особая, незримая, но очень ощутимая граница в нашей жизни, как и в жизни всех вообще, как бы далее ни складывались события, возможно, они станут еще трагичней, проляжет через январь этого года: и через Вильнюс, и Ригу.

С этого дня жизнь стала другой, да и мы другие. Отсчет идет даже не на сутки, на часы и минуты. Мы не выключаем телевизора и настроены на Ригу. К счастью, передачи идут на двух языках одновременно, два ведущих, оба молодые, быстро реагирующие на события, листки с телетайпа им кладут прямо на стол, на наших глазах. А в перерывах духовные проповеди и церковная музыка. Никогда в жизни не ощущал так остро свою причастность ко всему, что сейчас с нами со всеми происходит.

Не случайно именно в такой момент я решил для себя лично, в день 15 января, когда ждали нападения, ехать туда, к этим ребятам на телецентр, и быть вместе с ними. Если надо, выступать, если надо, то и защищать студию.

Но это завтра.

А сейчас глубокая ночь, и мы все в тревожном ожидании, как раньше во время войны. Правда, мы сидели не у телевизоров, а у репродукторов, скромных черных тарелок, у нас такая висела в детдоме у директора. И бывало, нас среди ночи будили и выстраивали в крошечном кабинете, чтобы мы слышали…

Однажды меня спросили, похоже ли на фронт то, что я теперь вижу. Я отвечал: «Очень». Я помню это до мелочей, начало войны и нашу первую ребячью радость: «Ура! Сейчас им нарком Ворошилов задаст перцу». Мы даже пели песню, переиначивая модные тогда слова:

«Если завтра война, слепим пушки из говна,
И пойдем на фашистов войною…»

Ну, и далее, в том же духе.

А потом тревоги, налеты, бомбежки, страх перед голодом и все остальное отрезвило даже нас, пацанов, так же, как рытье «щелей» во дворе, нечто вроде окопов или землянок, где мы отсиживались во время тревог… В осеннем холоде, по колено в воде…

Один из писателей на второй день после всех этих событий перестает с нами здороваться. День, другой… Пока мы не попадаем в один лифт. Я заглядываю ему в лицо: глаза какие-то стеклянные, остановившиеся, смотрит в пространство и нас с женой в упор не замечает.

Мариша не выдерживает.

— Здравствуйте, — говорит. И сразу: — Как вы относитесь к событиям в Вильнюсе?

— К чему? — переспросил и вдруг побледнел. В лифте кроме нас еще люди.

— Ну, к тому, что в Литве…

— В Литве? А что в Литве? Я ничего не слышал…

Тут мы въехали на первый этаж и он опрометью выскочил в распахнутую дверь лифта.

— Вам тут письмо, — говорит дежурная, на этот раз это не Эльвира.

— Давайте мне, — просит жена и успевает схватить конверт.

Я прочту его не скоро.

«Приставкин! Не причисляйте себя к русским писателям, которым свойственна культура и доброжелательность, что у Вас отсутствует напрочь. Вы — подстрекатель и предатель русского народа и глупы, как мерен. Грубо, вульгарно? Но точно. Инженеры, прожившие в Латвии 40 лет, и ваши бывшие читатели единственной „тучки“…»

Обратного адреса нет, но написано: «копия» (кому?) и масса ошибок, странных для инженеров, они не ведают даже, как пишется слово «мерин».

— Может, уехать? — спрашивает жена. — Они же не успокоятся…

— Нет, не хочу.

— Но так нельзя — жить и ждать, когда что-то произойдет. Ты хоть сказки свои пишешь?

— Пишу…

— Не ври.

— Честное слово. «Однажды в теплый летний день ежик Коля вышел на улицу и увидел ежика Юру…»

— Ладно, — говорит она. — У Инны два лишних билета, и есть еще время подумать. Тем более, что люди уезжают.

— Пусть уезжают.

— Пусть. Но только на баррикады я тебя не пущу. Тоже мне Гаврош нашелся, у тебя семья… ребенок, между прочим…

— Не поеду я ни на какие баррикады!

— А телестудии зачем обещал?

— Но это не баррикады!

— А что же это? Это еще хуже, чем баррикады!

— Да я лишь выступаю…

— Нет. Я сказала и всем повторю: нет! Сиди и пиши сказки.

— Ладно.

— Или воспоминания.

— Ладно.

— Вот, ты рассказывал, как тут смешно, этот, ну, директор…

— Ладно, — повторил я.

Господи, как давно это было. Я вспомнил старый год, когда молодым писателем впервые я приехал в этот Дом творчества: он назывался и тогда имени Райниса и состоял из небольших, по большей части деревянных, коттеджей. Они, каждый, имели какое-то название, я жил, помню, в «охотничьем домике»… Он, кстати, и теперь еще цел!

Директором тогда был небольшой росточком, но такой деловой, работящий, чуть суетливый Бауман.

Над ним иронизировали, смеялись, про него рассказывали всякие истории, одна из них вполне реальная. Это когда возвели тут главный корпус, тот самый, где мы сейчас проживаем, распределял он по комнатам приезжающих писателей по рангу, и самый высокий, «генеральс-кий» чин, был, конечно, у секретарей, и они шли на девятый этаж, их родственники на седьмой, всякие знаменитые классики на шестой, и так далее. Писатели, о которых он не слышал, проходили не выше четвертого.

Туда, кстати, и я попал.

И был случай, ко дню же открытия Дома, Бауман заказал портрет Райниса, чтобы повесить его при входе. Художник, выполнявший заказ, Райниса представлял плохо и, не будь дураком, сделал великого поэта похожим на самого Баумана, изобразив его на фоне бушующего моря (символ душевной бури), там он стоит, унылый маленький еврей с отвислым носом и гpycтными глазами.

Люди, посещавшие дом, сразу узнавали на картине Баумана и никак не хотели принимать его за поэта Райниса. Увидав картину, они обычно восклицали:

— Ну, вот, дом творчества имени Баумана!

Пришлось в срочном порядке тот портрет убрать с глаз долой.

Но поскольку стоил он огромных денег и числился на балансе, его повесили в библиотеке за шкаф, туда, где его никому не видно. Там он и провисел много лет, а, может, и сейчас еще висит… Если конечно, его не списали по акту.

Впрочем, все эти насмешки над Бауманом были невинны, да мы тогда и не знали еще, что жизнь его драматична, и вся семья во время войны погибла в еврейском гетто, и жена, и дети…

Но я о другом. О той дальней весне шестидесятых годов, когда впервые попал в этот Дом…

Рига третью ночь подряд не спит, все настроены на телецентр, мы знаем и все знают, что телецентр — это первая и главная точка, с которой они начнут…

Если начнут.

В перерывах, между информацией, вместо заставки дают иногда панораму за окном. И нашим глазам открывается бесконечное море огней, это греются у костров рабочие, приехавшие охранять телецентр.

Бирюкова, того самого, кто в часы вильнюсской трагедии «врал, как очевидец», выдворили из Литвы.

Время от времени мы переключаемся (на всякий случай) на Москву. Сегодня она давала Верховный Совет и пояснения Язова по поводу событий в Прибалтике.

С туповатой прямолинейностью ефрейтора, путая, как заметил потом один из очевидцев, воинский устав с законом, объяснял он суть тех действий, которые происходили в Вильнюсе. Но нисколько не оправдывался, а был самоуверен и нагл… Но так, наверное, и положено военному. Если он воюет со своим народом.

А Горбачев горячился… Но не выглядел убедительным, несмотря на привычное многословие.

Уже через неделю произойдет то же в Риге, и опять прольется кровь, и депутат Денисов в интервью «Известиям» станет пересказывать один разговор с Горбачевым и упомянет о таком факте: когда в Риге началась стрельба, президенту «четыре раза звонили, просили ввести войска, чтобы утихомирить…»

Кто звонил, понятно.

И кому звонили, тоже не трудно понять: вовсе не Президенту, а своему Генеральному секретарю.

Да и кого надо «утихомирить», не трудно вычислить. Ясное дело, не омоновцев, которые тут разбойничают.

Но из такого разговора можно сделать один интересный вывод: почему же звонили из Риги, но не звонили ему из Вильнюса во время трагических событий?

Можно ли этому поверить, зная, что и коммунисты, и комитеты спасения — все те же самые, одинаковые? Да и просьбы у них одинаковые: поскорей «утихомирить» непослушных литовцев или латышей, которые не хотят жить так, как велят им из Центра.

Эту неделю народ прозвал так:

НЕДЕЛЯ МОЛЧАНИЯ ПРЕЗИДЕНТА.

Открывая заседание Верховного Совета, он не удосужился даже помянуть погибших минутой молчания. Это предложил депутат-рабочий из зала.

Всего-то одна передача честная и была из Москвы, это когда передавали Язова и Горбачева.

Честная, потому что мы увидели их в натуре.

Я увидел и запомнил покрасневшее лицо президента, его гнев в адрес какого-то депутата, который «не так», как надо, улыбался… Депутата не показали, и улыбку не показали, но я верю президентскому гневу: у этих прибалтов даже улыбки не такие, как надо… Нехорошие, словом. Не наши.

Вам это ничего не напоминает?

Ну, скажем, не очень уж недавно, но на памяти многих, как стучал незабвенный правдолюбец Никита Сергеевич на заседании ООН в гневе ботинком по столу, разъярясь на непослушных… Это там, у них, где не особенно прикрикнешь и улыбку не прикажешь убрать, а уж дома, когда собирал он интеллигенцию…

— Вам тут письмо, Анатолий Игнатьевич…

Без подписи и обратного адреса:

«Ты сука не смей высовывать свою поганую харю, а то открутим твою башку вместе с куриными мозгами, вояка задрипанный…»

ЧЕРЕМУХОВЫЕ ХОЛОДА

Так вот, о том дальнем времени, когда молодым писателем впервые я приехал в этот Дом.

Дивная это была весна. Началась она от белых негромких всполохов черемухи, вслед за которой обрушилась на нас, в нас, в наши души, обильная с тяжелыми гроздьями сирень, и еще там и тут яркими крапинами врезались тюльпаны. Все это носилось, реяло в воздухе и кружило нам головы, мешая усидеть за рабочим столом.

Как-то сразу собралась и своя компания, ее душой стал поэт Марк Соболь. А входили в нее еще прозаик Борис Ларин и я. А поскольку у Марка и у Бориса начались, да и как тут не начаться, какие-то сумасшедшие романы, то Марка и Танечку, его будущую жену, мы стали называть Папой и Мамой, Бориса и его девушку, соответственно: Сынком и Дочкой, а я же, в силу своего одинокого и почти келейного состояния, так как в охотку трудился, был единодушно прозван: Дух святой.

Так мы и жили, шумно, иногда и бурно. С утра разбегались по своим кельям, кто читал, а кто работал, потом гуляли по взморью, а вечером сходились за столом, читали стихи, рассказывали анекдоты… Пели песни.

Словом, веселились.

Именно тогда в здешней библиотечке я неожиданно обнаружил маленькую крошечную книжечку Андрея Вознесенского «Мозаика» с пестро-золотистой обложкой… Ее вдруг отдали мне на руки, читать, и я, не будь дураком, тут же решил не возвращать обратно. То есть, ее хотели стащить и другие из нашей «семейки», но я первый углядел, записал на себя и нахально увез домой, заплатив за нее какой-то мизерный штраф.

Мне потом рассказывали, что молодой парнишка-библиотекарь рыдал от такой потери, он был любитель книг, библиофил, а еще он верил в порядочность приезжавших сюда писателей. Но, каюсь, мы были тогда, наверное, жестоки, самоуверенны, на пороге своей литературной жизни, которая распахивалась перед нами вот как эта фантастическая весна: обильно и прекрасно. И вседозволенно.

Все тогда сходилось на том, в отличие от прошлого сталинского времени, что нам особенно повезло родиться, как писателям, в «оттепель», когда осужден культ, когда вокруг та самая, обозначенная временем, оттепель, и популярность, благодаря журналу «Юность», и быстрое вхождение в храм, куда допускались дотоле избранные, то есть, в Союз писателей, и все остальное, столь же замечательное.

Конечно, мы не имели такого блистательного начала, как Вознесенский: несколько стихотворений в «Дне поэзии», в газете, кажется, в «Литературке», и сразу — громкая слава.

Но это его, такое фантастическое, начало было и нашим началом и обещало нам, нам тоже, в самом ближайшем же будущем такую же звездную славу.

«Качается, как рюмочка
На краешке стола…»

Строчки из самых первых его тогда стихов мы читали вслух, и не знали, не ведали, что совсем это не про какую-то там невесту, а про нас всех, про нашу будущую жизнь… Как и другие прорицательные строчки: «Крест на воротах, на жизни крест…»

Я писал тогда роман, и каждые написанные десять или двадцать или, не помню уж сколько там страниц, я представлял моим друзьям в качестве отчета, и мы отмечали этот день вином.

Среди такой странной жизни мы вовсе не различили тех особенных событий в Москве, которые тогда произошли. А там, как выяснилось, «наш дорогой Никита Сергеевич» (это название одного из фильмов, посвященных ему) встречался с творческой интеллигенцией и устроил ей грозный разнос, всяким там писателям и художникам, в том числе и любимому нами Андрею Вознесенскому.

Но, повторюсь, издалека мы всей сложности ситуации как-то не разобрали, да и печать, хоть и опубликовала отчет, но далеко не полный, и понять по нему, что там в действительности произошло и насколько оно серьезно, мы, конечно, не смогли.

Наша молодость, наша вера и некая эйфория по поводу тех самых широко распахнутых в литературное будущее дверей мешала нам все осознать, как есть.

Мы прозевали тот самый момент, когда эти двери с грохотом закрылись. Это услышали вперед нас те, кто присутствовал тогда в Кремле на приеме: Алигер, Щипачев, некоторые другие…

Ну и, конечно, Андрей Вознесенский.

Он вдруг объявился тогда в Дубулты, но не в Доме писателен, а где-то на отшибе, может быть, в гостинице, и мы, столкнувшись на улице, чуть не силой затащили его к себе.

Встречались мы тогда в комнате у Марка, он проживал в каменном двухэтажном доме, что с левой стороны от дороги; на первом этаже была столовая, а на втором — несколько уютных комнат, объединенных коридорчиком с общей ванной и туалетом.

По соседству с Марком проживал один провинциальный поэт, обладавший, как потом выяснилось, замечательным слухом. После гостеваний Андрея он поинтересовался, встретив меня в столовой:

— Вы там стихи, кажется, читали… Андрей, что, тоже читал?

— Какой Андрей? — спросил почему-то я.

— Ну, какой… Вознесенский Андрей… Он же приходил к вам, сам видел! А он, что, разве не у вас остановился?

— Нет.

— А где?

— Не знаю, — сказал я. Я и, правда, не знал.

Но я не придал тогда значения этому разговору. Лишь по возвращении в Москву вдруг выяснилось, что в «Литературке» (ятогда числился в ней) лежал подробный отчет о всех наших разговорах, застольных и прочих, было там и о появлении крамольного поэта из столицы. И о том, какие стихи якобы он читал.

Спасибо моему личному начальнику дяде Жоре (писатель Георгий Радов), он под большим секретом мне это все передал и приказал немедленно скрыться в командировку, что я и сделал.

Но это все потом.

Если же по правде, Андрей в тот вечер не читал никаких, стихов, как мы его ни упрашива-ли, а был молчалив и даже как бы насторожен. Зато остальные из «семейства» были в ударе, Пaпa, он же Марк, удачно шутил, Мама Таня выполняла роль заботливой хозяйки и вовремя подваливала закуску, а Сынок Боря Ларин почти весь вечер читал стихи, оказалось, он замечательно знал поэтов «серебряного века».

И был теплый вечер. Голубые сумерки надвинулись с моря, тихого, кроткого, без единой морщинки. Белочки, их почему-то в тот год было особенно много, спускались по гладким стволам на землю, где мы оставляли им хлеб из столовой… А иногда швыряли прямо, как сейчас, через распахнутое окно.

К концу даже Андрей оживился, что-то рассказывал, вообще, но ни о встрече в Кремле, ни о своем тревожном состоянии он не произнес ни слова. Но растрогался от стихов, прочитанных Борисом: Гумилёва, Ахматовой, Мандельштама… И пообещал подарить Борису, как только случится, свой собственный новый сборник стихов… если он, конечно, выйдет.

Вот это вскользь брошенное «если» и подсказало нам истинное настроение Андрея.

Ну, а Борис, не будь дураком, тут же воскликнул, в шутку конечно:

— Пиши расписку, а то забудешь!

Андрей вдруг с улыбкой согласился, и тут же начиркал на листке «расписку», да еще присовокупил две стихотворные строчки, видать, в этот момент и рожденные: «Без булды люблю Дубулты!»

На следующий день погода резко испортилась, пришли холода. В русском народе их называют «черемуховые холода», они бывают в самый разгар цветения черемухи и считаются как бы последним напоминанием о зиме… А вот после них-то и начинается лето и настоящее долгое тепло.

Хрущевская «оттепель» сменилась долгой брежневской зимой с холодами, на десятилетия заморозившей все вокруг, и литературу тоже…

Мы стояли на пороге этой зимы, но по-настоящему, теперь-то я понимаю, догадывался о ней, там в Дубулты, лишь Андрей…

Ну, может, кто-то еще, вроде провинциального поэта, из опытных, которые, как зайцы-беляки, быстро сообразили, что пора обретать зимнюю окраску, не то их быстро скушают…

Однажды, при показе какого-то фильма в Доме литераторов, возник на трибуне Сталин, и вдруг раздались в темном зале долгие аплодисменты… Вот тогда лишь я понял о настроении своих собратьев, как и о наступающей этой зиме.

Поиграли в «оттепель», пора и меру знать.

Меру, естественно, отпущенную сверху.

Что касается той шутливой «расписки», выданной Андреем моему другу, сам Борис утверждал, и был, наверное, прав, что «расписка» ему, как книголюбу, не менее драгоценна, чем обещанный подарок. Но подарок-то он, кажется, получил. Об этом мне однажды, Бориса уже не было в живых, рассказал наш Папа — Марк Соболь. Вместе с Мамой Таней, теперь женой, он пришел поужинать в ЦДЛ, и мы разговорились.

— Знаешь, — сказал Марк, — Андрей потом часто и по разному поводу возвращался к этой встрече в Дубулты… И однажды он сказал даже так… Я вам благодарен за тот вечер… Я вырвался тогда из Москвы и после криков Хрущева полагал, что меня вот-вот арестуют… Нет, я, конечно, не прятался, это смешно, но не хотел быть на виду… И оказался как бы совсем в одиночестве… А тут вдруг встреча с вами и такой неожиданный теплый вечер…

Так рассказывал Марк, а Татьяна сидела рядом и лишь по временам, натянуто улыбаясь, просила говорить потише… Разговор-то происходил еще не в лучшие времена… И многие из наших друзей тогда, не по своей воле, покидали страну, а многие спивались, да и Марк пил, а кто-то «уходил» совсем, как Борис, потому что не выдерживало сердце.

Борис умер от инфаркта, рано, что-то около сорока. И все мы ощущали и холод, и то самое одиночество, предшественником которого некогда оказался Андрей…

МОМЕНТ ИСТИНЫ

Утром 15 января за завтраком Галя Дробот спросила, отчего жена не пришла в столовую.

— Спит…

— Из-за Горбачева, что ли?

— Да.

— Молодая еще, — сказала Галя. — Мы-то уж все пережили, всяких вождей пережили, и Сталина, и Хрущева, и Брежнева… И этого, ну, который руку никак не мог поднять, когда его выбирали…

— Черненко?

— Вот-вот. Его полумертвого и выбрали-то, а потом он сразу помер, кто же его мог запомнить… А Горбачев… Для нее-то, понятно, потрясение… Ничего, привыкнет.

Через один стол от нас сидит старая эстонская писательница, пишет детские книжки. Год назад она подарила нашей дочке сказки. В столовую она приходит с транзистором. Сегодня вдруг всполошилась, ей показалось, что по радио объявили, что нужно надевать противогазы, скоро начнется атака. Какие газы, какая атака… За ней стали паниковать и другие, а доктор, наша милая Айна Карловна, чуть не упала в обморок.

Поэт Григорий Поженян подошел к эстонке и громко на всю столовую сказал:

— Никакой атаки нет, успокойтесь. — И в шутку добавил: — Я лично проверил, мне доложили, что кругом тишина и порядок!

Поняла ли старая эстонка, что он так шутит, но села и стала пить чай. Транзистор она свой не выключила.

Влад Дозорцев по телевидению:

— Горбачев, судя по всему, не владеет ситуацией. Поэтому может быть всё.

Владимир Кайякс:

— Сегодня решается наша судьба.

Имерманис, поэт из Риги:

— А я думаю, что наша судьба решается не здесь, а в Москве.

— Или у Рубикса в кабинете, — добавила Галя.

Григорий Поженян:

— Так чего же ты ждешь?

— Всего. Они же оголтелые, остановиться не могут!

— Кто они?

— Коммунисты.

— Мало им Литвы?

— Конечно, мало.

— Четырнадцать душ? Мало?

— Сто миллионов и четырнадцать, — поправил кто-то.

— Господи, — воскликнула дежурная Эльвира, она пришла на завтрак и слышала наш разговор. — Ни один политик не стоит капли человеческой крови, пролитой из-за этой политики!

Звонок Сильвии Викснини из Риги, она корреспондент радио:

— Вы не хотели бы сегодня выступить?

Ее деликатность в такое время даже удручает.

И я прямо спрашиваю:

— Надо?

— Конечно, надо!

— Тогда едем, — говорю я.

— Учтите, — предупреждает Сильвия. — На улицах небезопасно… Омоновцы… да вы, наверное, слышали…

— Едем, едем, — повторяю я, омоновцев я на всякий случай вслух не упоминаю, а вдруг за спиной жена. О нападении омоновцев на милицейское училище она еще не знает.

Через полчаса приходит старенькая «Волга». Рядом с Сильвией ее муж Рудольф… Насколько я понял, для пущей безопасности, поскольку в городе, и правда, бесчинствует ОМОН: задерживает людей, нападает на патрули, поджигает машины…

Рудольф тоже журналист, работает в «Ригас Балсс».

Мы летим, обгоняя другие машины, по их немного, объезжаем многочисленные на перекрестках и на мостах перекрытия из тягачей.

— Что там с училищем? — спрашиваю я, оборачиваясь к Сильвии и Рудольфу.

— На рассвете ворвались в милицейское училище, избили дежурных курсантов, захватили оружие…

— Много… Оружия?

— Сто единиц…

Шофер притормаживает, и мои спутники тревожно вглядываются в очередной заслон: вдруг ОМОН. Но, слава Богу, лишь рабочий патруль, молодые рабочие с красными повязками. Им коротко объясняют цель поездки, и нас пропускают.

— Быстрей, — просит Сильвия. — Нас ждут. Нас очень ждут.

Но водителю не надо объяснять, ситуация и без того понятная.

Мы проскакиваем мост, объезжаем трелевочный трактор и направляемся к телецентру, он расположен на острове, посреди реки. И здесь, начиная от моста, повсюду автомашины, они лишь чуть разомкнулись, чтобы в один ряд пропустить необходимый транспорт.

Рядом с телецентром будто стал в поле табор: костры, костры… Около некоторых времянки-заборчики, от ветра. У самого входа техники и людей особенно много… Сгружают дрова, тут же походные кухни с горячей пищей, идет раздача… С прибывшего грузовичка протягивают свежие газеты…

Среди скопища машин, на самом виду, старый лимузин с оторванными крыльями, на нем крупно, во весь бок намалевали: ТАНК.

Издалека понятно. Вот у них, там, мол, настоящие танки, а у нас для защиты вот такой ТАНК.

Мои спутники и то заулыбались. Слава Богу, что в такой момент людям не отказывает юмор.

В огромном зале первого этажа как на вокзале: люди сидят, лежат, прямо вдоль стен на полу, спят, закусывают, читают, смотрят телевизор.

Группами выходят, входят, звучат по радио объявления. Словно Смольный в кино, только нет братишек-матросиков, которые… «в бомбы играли, как в мячики…» Вот и доигрались. Здесь же никакого оружия, зато много прекрасных молодых лиц: студенты, водители, рабочие… У каждого на боку сумка с противогазом.

На стене масса листовок, призывов, объявлений.

Самодельная карикатура: Горбачев в кровавых облаках пирует, на каждом облаке выведено: Тбилиси, Сумгаит, Ош, Молдавия, еще, еще…

Надпись же такая: «А Мишка слушает да ест!»

Про себя отмечаю (хоть смотрим на ходу), что из трагических городов ни один не забыли, но сам текст благодушен, он как бы снимает ответственность с лидера, который только не замечает насилия.

Уже через несколько дней этот тон изменится. Лидер не просто созерцатель насилия, но и его участник. А может, и организатор.

Через несколько дней выйдет интервью с академиком Шаталиным, сделанное прямо в больнице после инфаркта. Академик Шаталин скажет, обращаясь к президенту:

— Почему вы не хотите, я подчеркиваю это, можете, но не делаете правильный ход? Почему? — И сам ответит: — Я рассматриваю две возможности. Первое: вы не хотите блага своему народу. Второе: вы хотите блага своему народу, но боитесь, что в борьбе за достижение этой цели потеряете власть. Все остальное сводится к комбинации первого и второго…

Я готов предположить и третий вариант: он никогда не думал о благе своего народа и как всякий аппаратчик воспринимал свою деятельность лишь как борьбу за власть.

Когда мы узнаем из статистики, что в 89 году расходы на управленческий аппарат увеличились с 36 миллиардов до 50, а инвалидам войны для пенсий не смогли изыскать каких-то пяти миллиардов, это работа не на благо народа, а против него.

— Вы ничем, поверьте, не рискуете, — упрашивает, зазывает академик Шаталин Горбачева. — Но преодолейте в себе какое-то мистическое подозрительное отношение к демократам…

Не преодолеет, в том-то и дело.

Интеллигенцию и демократов особенно не любил Ленин. Это у них, у большевиков, в крови.

Кстати, в той же газете («Комсомолка» от 22 января) напечатана крошечная заметка из Тобольска, где на площади, в центре города, установили «Доску гласности», чтобы каждый мог высказать свое мнение, о чем угодно. Так вот кто-то под покровом ночи ножовкой по металлу спилил эту доску.

Очень символично, не правда ли.

Я представил, как под покровом ночи, а что такое Литва и Латвия, если не ночь, коммунист Горбачев пилит железной ножовкой доску гласности, пытаясь протащить через свои сенат запрет на закон о гласности…

Но, правда, в его руках оружие посильней ножовки, стальные танки, пулеметы, бронемашины… Железная гвардия ОМОНа.

От них и обороняют телецентр.

Милиция — лишь на входе, где выписывают пропуска. Но строга и придирчива. Как Сильвия ни пыталась взять напором (Надо! Это очень важно! Нас ждут! Ждут!), пропустили, лишь когда спустился человек из редакции и выписал на всех пропуска. По такая предосторожность понятна и оправданна: среди общей толкотни, среди неразберихи в центр может попасть и случайный человек.

Поднялись на лифте, и прямо в центральную студию, отсюда мы ночами смотрим прямой эфир. Стоя за спинами операторов, я особенно сильно почувствовал, как накалена здесь обстановка. Похоже на штаб: доставляются новости, звонят телефоны, приносят-уносят какие-то листочки, сведения… Спешка, но не суета.

Все быстро, но все организованно.

Со мной поздоровался человек: заведует русской редакцией. Почти на ходу задал два вопроса и попросил чуток подождать, сейчас заканчивается чье-то выступление.

Я вышел в коридор и увидел в распахнутые двери соседних комнат, рядом со студией, что там увязывают, упаковывают архивы, таскают аппаратуру, готовятся к эвакуации…

Недели через две я встретил на улице в Дубулты Ингуну, когда-то еще девушкой работала она уборщицей в нашем Доме творчества, мечтала играть в театре. Она, кажется, потом устроилась в театр, но тоже в качестве уборщицы, и была счастлива.

Сейчас бросилась ко мне как к родному:

— Когда вы выступали, я была там!

— На телевидении?

— Я дежурила в тот день, — сказала она. — И вечером тоже…

Я тут же представил всю тамошнюю обстановку: состояние эвакуации и тревожное ожидание нападения десанта, особенно в этот день и в ту ночь.

— Не страшно было? — спросил.

Она как-то непроизвольно с улыбкой воскликнула:

— Ну, конечно, страшно! Но нам дали противогазы, санитарные пакеты…

Как будто санитарные пакеты могли спасти их от пуль! Но, слава Богу, никаких этих пакетов не понадобилось.

Я так подумал, а она словно услышала, подхватила:

— Кончилось-то нормально! Говорят, после вашего выступления воинские части где-то не стали выходить против нас…

— Ну, выступали мы с вами единым фронтом, — отшутился я.

Я слышал, конечно, даже потом в газетах читал, о том, что некоторые части в Талсы, Добеле, Тукумсе отказались идти против гражданского населения, но к себе лично и к своей агитации это относил в малой степени.

В те трагические дни многие прямо отсюда, с телецентра, обращались с живым словом непосредственно к солдатам: и депутаты, и священники, и женские организации, и журналисты…

Поэт Григорий Поженян, живший тогда в Доме творчества, читал по радио свои стихи.

А вот что говорил я.

«…Я сейчас проживаю здесь в Латвии, и меня близко касается все, что происходит на этой несчастной земле. Уж не знаю, более или менее она несчастна, чем Россия или Грузия, но все, что здесь происходит, касается лично не только латышей, но и русских, в том числе и меня. Именно потому, что та борьба за свободу, которая здесь происходит сейчас, это часть нашей свободы. И если чего-то мы сможем достигнуть здесь, значит, у нас тоже есть надежда на то, что мы сможем быть свободны.

В моей юности, точнее в детстве, был трагический этап, когда я попал в кровавую сталинскую мясорубку при выселении с Кавказа чеченцев… Была жестокая страшная депортация, и я видел, как гибли люди, как стреляли в детей, и об этом я написал в своей повести… С тех пор изменились солдаты, пришли другие генералы, другой генеральный секретарь ЦК КПСС… Другое время! Казалось бы, все изменилось. А кровавая бойня, борьба за власть, насилие над народами, над малыми народами, продолжается. А та власть, которая уничтожала в свое время калмыков, ингушей, чеченцев и т. д., продолжает и сейчас загонять людей, народы в тот социалистический рай, в котором они жили…»

А вот то, что я говорил, обращаясь к солдатам.

«Я хочу обратиться к вам, я ведь служил здесь в Риге, и я солдат. Мой отец воевал в Отечественную и тоже был солдатом. Мой дед воевал в первую империалистическую, и он солдат. Поколение моих предков все солдаты. Мы знаем, что для солдата является святыней: его земля, его дом, который он защищает, его родня, его дети, его близкие и друзья. Но никогда, ни-ког-да ! солдат не может быть насильником, солдат не может убивать гражданское население. Этого нет в присяге. А в присягах других иностранных армий прямо есть параграф, где солдат не может выполнять противозаконные приказы. И я обращаюсь к своим собратьям-солдатам, я не в таком возрасте, но я обращаюсь к ним: пусть подумают они о тех близких, которых я назвал, о своей родне… Уничтожая гражданское население, детей, стреляя в них, вы стреляете в себя. Потому что другой солдат таким же образом придет в ваш дом…» (Мое выступление, напечатанное на листовке и подаренное мне друзьями).

Рудольф, чтобы немного меня развлечь, подвел к окну: — Смотрите, какой брейгелевский пейзаж! В дымке наступающих голубоватых сумерек сквозь сетку оголенных ветвей, и правда, как на известной рождественской картинке Брейгеля, там даже ракурс выбран как бы с высоты, виднелось огромное зеркало темной реки и противоположный берег с размытыми силуэтами домов… Светились первые зажженные окна.

Такая прекрасная, невиданная мной никогда Рига!

Вдруг подумалось: Господи! За что им такое! В чем они провинились, разве только в одном, что не хотят они жить рабами, как прежде, а хотят жить как все нормальные люди и без большевиков!

Так и получилось мое выступление, это было как мольба о мире для этой красивой дивной страны.

Когда пробирались мы через толпу, в холле, на первом этаже, услышали информацию по радио, что десант, по всей вероятности, готовится с воздуха, и просьба ко всем, кто пришел защищать нашу телестудию, не вступать с десантниками в противоборство и не провоцировать насилия… — Ваши жизни, — так сказали по радио, — нужны для будущего страны…

Уже отъехали, но долго в машине молчали.

Не скоро Рудольф спросил:

— Неужели это возможно?

— А в Литве это возможно… Было?

— Да, я вроде понимаю, — сказал он. — До конца никак осознать не могу.

А Сильвия со вздохом произнесла:

— Мы так хорошо начали, и так работалось… И крах. Ну, зачем тогда жить?

Это потом я буду слышать повсюду:

— Дайте нам жить.

Даже в Риге на заборе будет такая надпись.

ДАЙТЕ НАМ ЖИТЬ.

Не дадут.

Большевики не могут в нормальных условиях жить. Как не может жить моль в проветривае-мой и светлой комнате. Им нужна экстремальная обстановка, борьба со всякими буржуазными, классовыми и прочими невидимыми врагами, чтобы запугать людей и заставить их быть рабами. Их коммунистическая система направлена против жизни, как таковой. А поскольку нормально-му человеку свойственно именно стремление к этой самой жизни, большевики борются с этим человеком, они объявили ему террор. И пока они у власти (а они у власти), человеку, любому (любому!) и в любой точке земли угрожает опасность для его существования.

Я пишу о ТИХОЙ Балтии.

Но думаю я и о ТИХОЙ Швеции, и о ТИХОЙ Норвегии, о ТИХОЙ Финляндии…

О любой из ТИХИХ стран в мире, где завтра может наступить то же самое, что я увидел здесь.

УБИТЬ МЕРЗОСТЬ ЛИЧНОГО «Я»

О чем мы вспоминаем, когда слышим слово: «терроризм»? Об угнанных самолетах, о подвигах «красных бригад» в Италии, о бомбах, подложенных в Ерусалимском храме, об убитых в автобусе израильских школьниках… Ну, конечно, о разбойниках, таких как Хусейн или Арафат…

Все это во времена моей молодости живописно и не без удовольствия смаковали международники, а в нашем чистом незамутненном сознании это сливалось в единую картину гибели капитализма… Там и наркомания, и проституция, и безработица, и кризис и, конечно же, терроризм.

Или даже так: оттого и терроризм, что все остальное плохо.

Да что заглядывать и прошлое, вот уж в наши дни телевидение вернулось к привычным картинам, да и международники будто возникли из небытия те же самые, и потянулись по экрану потоком демонстрации протеста (а их там всегда много!), а еще ураганы, землетрясения, наводнения, катастрофы, а еще бездомные и голодающие… И как-то было приятно вновь убедиться, что не только нам сегодня худо, а если и им худо, то нам уже как-то легче!

Попав в довольно зрелом возрасте на Запад, в Париж (до этого не выпускали), первые дня два ходил я с оглядкой, ожидая непременной стрельбы, провокаций и, конечно, террористов, которые ожидали, должны ожидать нас на каждом углу… Настолько верил всем этим бредням, что мне дома внушили. И лишь убедившись в своей безопасности, безоглядно, без сна, несколько ночей подряд до счастливого головокружения, пока носили ноги, бродил по городу, и никто ко мне не пристал…

Попробовали бы вы побродить ночью по Москве!

А, кстати, бродил-то я по улицам и площадям прекрасного Парижа, узнавая памятные по истории места первой французской революции, такие, например, как Пляс де ля Революсьон, где Робеспьер казнил своих врагов и друзей и где в конце концов казнили его самого. Именно здесь в конце 18 века на волне революции родился ТЕРРОР как основа, как действующая главная сила этой революции и, судя по всему, всякой революции вообще.

А вспомнил я о французской революции вовсе не из любви к ней, и даже не любопытства, а из уважения к великой нации, которая смогла, встав на этот путь, быстро его отвергнуть. К счастью для нее самой.

Стоит заглянуть в энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, и мы найдем все о терроре.

Так вот, из протоколов революционных комитетов известно, кто осуществлял террор: негодные элементы общества, люди, выбившиеся из колеи, сумасброды и негодяи всякого рода и слоя, особенно низшего, завистливые и злобные подчиненные, мелкие торгаши, запутавшиеся в долгах, пьянствующие и слоняющиеся без дела рабочие, уличные и деревенские бродяги, мужчины, подбираемые полицией, разгульные женщины… Одним словом — все антисоциаль-ные паразиты, среди сбора которых несколько фанатиков, в чьем поврежденном мозгу легко укоренилась модная теория; все остальные в гораздо большем числе — простые хищники, эксплуатирующие водворившийся порядок и усвоившие революционную догму только потому, что она обещает удовлетворить всем их похотям…

Это написано историком задолго до октябрьского переворота в России в 17 году, но как не разглядеть родную до боли картину НАШЕЙ революции и не узнать ее фанатиков-вождей с модной идеей и «поврежденном мозгу», но еще и тех, кто принял революцию как догму для удовлетворения своих низменных страстей… От сталинского уголовного окружения до самых сегодняшних каких-нибудь поизмельчавших, но вполне еще реальных Полозковых, Нинандреевых или Рубиксов…

Как же осуществлялся террор во времена французской революции? Да как у нас, при помощи тех же самых «комитетов общественной безопасности» — похоже? Которые «обладали самой произвольной и бесконтрольной властью над свободой и жизнью людей…» Главные лозунги террора такие: если мы добродетель (а мы, конечно, добродетель!), то каждый противник преступен, и его надо уничтожать.

Прямо по М. Горькому!

Противник тот, кто думает не так, как мы. Ему-то и объявляем наш справедливый, наш народный, наш… и пр. и пр. террор.

Этот террор одержим идеей расправы над любым инакомыслием при помощи СТРАХА и УЖАСА.

TERREUR — обозначает именно эти два понятия: страх и ужас, которые проявлены по отношению к своим врагам.

Слово родилось в далекие дни конца 18 века, но как оно оказалось живуче в наше время и особенно в нашей стране. А если и у других, то обязательно у тех, с кем мы дружим, у эфиопов, скажем, у арабов… Таких как Хусейн, который нам в чем-то даже родственен.

И лексикончик тот же, уголовный, и манеры, и наклонности.

Оттого сегодня и тужим, что не можем его спасти. Уж очень, парниша, зарвался. Ну, резал бы своих при помощи своих же омоновцев, стращал бы их бронемашинами и патрулями, врывался бы в разные частные конторы для проверки, проводил бы по приказу референдумы с путаными вопросами, которых все равно никто не поймет… В крайнем случае организовывал бы по провинции разные там комитеты спасения… Чего ему надо было в Литве… То бишь, в Кувейте?

Но вернемся к французам. А как организовывался у них террор? Да при помощи революционных трибуналов и чрезвычайных… чуть было не сказал: комиссий…

Это у нас «чрезвычайные комиссии» — ЧК, а у них, у французов это были: «чрезвычайные суды». Но, думаю, не лучше наших «комиссий»! Суды проходили без всяких там формальнос-тей, без адвокатов и свидетелей, достаточно было «внутреннего убеждения судей». А убеждение их, как и наших, было однозначным: смерть. Вот только до ГУЛАГа они, кажется, тогда еще не додумались. А жаль! Сколько бы каналов понастроили! Сколько бы поэтических книг об этом создали! Наш Союз писателей умер бы от зависти.

Но что приятно сближает и их, и наших вождей, это железная «нетерпимость и злоба к противникам». Всяким противникам, конечно. Но особенно к политическим. Да и слово «комиссар» из тех же времен.

А уж мы с ним и вовсе сроднились.

Вот я хочу привести слова одного такого замечательного комиссара. «Знайте, молодцы, — обращался он к своей команде. — — Вам можно будет все делать, все получить, все перемолоть, всех заключить, всех сослать, всех казнить…»

Нет, нет! не подумайте, что это говорил Тухачевский при подавлении какого-нибудь восстания тамбовских крестьян или знаменитый матрос Железняк, пообещавший уничтожить сразу миллион человек, если того потребует революция…

Так говорил еще наш французский революционный комисcap, но как замечательно похож он на своих большевистских потомков!

И вот результат всех названных действий, как отмечает история:

«И ВСЕ ТОТЧАС ПРИШЛО В САМЫЙ ПРОЧНЫЙ ПОРЯДОК».

Мы сегодня тоскуем по «прочному порядку», но путь к нему очевиден. И хоть мы чуть позже начали, века на полтора что ли, но более преуспели: их суды послали на казнь всего-то несколько десятков тысяч, а для нас это была чуть ли не дневная норма, наш общий счет далеко за миллионы!

В этом смысле НАШ террор, как и всё остальное, самый лучший в мире.

Хочется отметить и такую главную, пожалуй, особенность: и там, и здесь террор направлялся против людей обыкновенных. В основном, как пишут французы, против крестьян, солдат и мастеровых. Против кого направлялся наш террор, вы и сами помните.

Ну, а цель террора довольно точно сформулировал основоположник и родоначальник научного терроризма, великий вождь и учитель трудящихся всего мира товарищ Робеспьер. Он хотел «пересоздать человека» и «возродить человечество».

«Террор направлен против, — цитирую основоположника, — мерзости личного „я“.

Вот теперь до конца прояснены и понятны и коренные задачи советской власти: убить в человеке человеческое, лишить его индивидуальности, сделать его придатком государственной машины, ее послушным — по Сталину — винтиком…

А для этого надо было объявить БОЛЬШОЙ ТЕРРОР своему народу.

Рабочим и инженерам (суд над Промпартией), крестьянам (раскулачивание), военным, политикам, врачам…

И, конечно, деятелям науки и искусства.

Союз писателей одно из многих и даже не главных звеньев такого террора, он послал на гильотину (то бишь на расстрел) тысячу двести писателей, еще столько же сидело в лагерях. Кем они оттуда вышли и вышли ли, это никого не интересует. И Союз писателей не интересует тоже.

Большевики-ленинцы, вслед за Робеспьером, ставили целью создать человека новой формации, и, в целом, изничтожив во время своих кровавых опытов лучшую часть нации, они более даже, чем французы, достигли своей цели.

В большевистской «пробирке» (одна шестая часть планеты) возник некий гомункулус (Homunculus), под иным, правда, названием: «homo sovieticus», человек, поразивший весь мир своим особым «советским характером» (читайте «Как закалялась сталь»), вовсе не верующий в Бога, но зато верующий в родную партию и в ее Политбюро.

Мы все, без исключения, кровные дети коммунистического террора, который «сокрушил все умы, давил на все сердца; он составил силу правительства, а она была такова, что многочис-ленные обитатели обширной территории как будто утратили все качества, отличавшие человека от скотины. Казалось, что в них осталось столько жизни, сколько правительству было угодно им предоставить. Человеческое „я“ не существовало более; индивидуум превратился в автомата…»

Но я опять перепутал времена, эта длинная цитата взята мной у участника первой французской революции, хотя звучит она так, будто мы с вами итожим сегодня плоды семидесятилетнего хозяйствования.

Как-то один японский бизнесмен заметил моим соотечественникам: «Вы все время говорите на несколько тонов выше. Ваши диалоги начинаются с решительного „нет“. У вас даже муж с женой в кафе разговаривают в повышенных тонах, без конца выясняя отношения. Мы не понимаем, когда вы воинственно и активно, напором, а не разумом пытаетесь утвердить истину…» Это он говорил не о Верховном Совете; его в скандальном таком виде, на уровне, скажем так, хамско-бытовом, как коммунальная кухня, тогда еще не было. Японец, как я понимаю, имел в виду как раз наш, воспетый классиками соцреализма, «советский характер»…

Давайте заглянем себе в душу и признаемся, хоть что и страшно: пока мы такие, мы не сможем построить свободного общества, какие бы замечательные законы сегодня мы ни принимали. Но, более того, мы и законов не примем, и будем с надеждой оглядывайся назад, ища там, а не впереди спасение для себя.

И это хорошо понимают большевики. Для нашего успокоения они, конечно, будут утверждать, что всё в прошлом, и ребята из КГБ занялись устройством музеев, а в свободное время с радостью выезжают за город копать картошку, а классовой и идеологической, и всякой прочей борьбе, то бишь террору, пришел полный конец… (Комиссары, даже французские, тут нашли бы иное, покрепче, словцо).

Но это неправда.

Наш красный террор вечно живой, подобно вечно живому ленинскому учению. Да они между собой родня.

Никак не пойму, отчего в недавние времена не догадались они создать институт, ну, такой, скажем: «Марксизма-терроризма». Или что-то подобное.

Вот где для науки непаханое поле!

Я даже темку подброшу, такую, например: «Терроризм как высшая стадия социализма». Да, может, еще и создадут. И на практике воплотят. Партия на месте, армия тоже, и органы безопас-ности там, где были всегда: на Лубянке! И щиты, и мечи не сданы в организованный ими музей. Чуть подзастоялись, но рвутся, рвутся к настоящему делу, борьба с картошкой не может их устроить.

И комиссар Робеспьер, как бы он сегодня ни именовался, вспоенный со времен райкома идеологическим молоком этой партии, все тот же, что и полтора века назад. Но, если и отличается, то тем лишь, что объявил перестройку…

Перестройку своего аппарата.

А как аппарат, очень, кстати, смахивающий на бывшую гильотину, перестроят, переналадят, очистят от ржавчины, соскребут старую кровь, то можно будет и запустить в работу.

Да уж, кажется, и запустили… В Вильнюсе, в Риге… Пора и в России начинать. Комитеты общественного спасения наготове, ждут своего часа…

Впрочем, снова перепутал, это у них так звалось, а у нас они свои, доморощенные, и зовутся комитетами «национального спасения». Да хрен редьки не слаще! Пальцем ткнешь, все — или Швед, или Рубикс, или еще какой цековский или обкомовский деятель.

Есть препятствие, правда: Борис Ельцин. И не поставишь пока к стенке, как в прежние времена комиссары ставили… Хоть страсть как хочется… Шуму много будет.

Да и Собчак или Попов тоже пока невозможны.

Но можно ведь и с малого начать, со священников, например. Tyт не Польша, не станут уж так шибко о них убиваться. Это еще Ильич сообразил, на заре советской власти именно с них и начал.

Да он нам во многих начинаниях опять голова.

Небось, не кто-нибудь, а именно он в те смутные времена «приостановил» закон о печати… Не нынешним крикунам чета: девятьсот субъективно разгулявшихся газет, а заодно тысячу триста журналов и пятьсот издательств, да так «приостановил», что больше о них никто и не слышал до сих пор.

И еще одно завещал нам Ильич, это холить да лелеять нашу родную защитницу армию…

И я скажу: армия нам нужна, хотя никто не станет добиваться, особенно сами военачальни-ки, чтобы была она у нас профессиональной, и все по причине, что держат ее не для защиты oт врагов, а для той самой войны, которую в 17 году объявили большевики своему народу. Армия занимает в государственном терроре особое место, потому что способна пропустить через себя и обработать миллионы молодых подростков с их неокрепшими душами. При помощи особой системы подготовки можно этих ребят сформировать, чтобы, послушно оседлав танки, могли они в нужный момент выйти на улицы и стрелять, в кого им прикажут…

А в кого они стреляли в Тбилиси или в Баку, или в Вильнюсе, мы хорошо помним.

Тут главную роль играет политическая подготовка, которая в армии (нашей армии) всегда ставилась выше боевой, так же, как политработники поднимались выше боевого командира.

Ну, а создание в подразделениях особого настроя и «дедовщины» необходимо для устрашения непокорных, непослушных и слишком думающих. Или из них навсегда вышибут «мерзость личного "я"», или пришибут насмерть. А сколько уже пришибли, не сосчитать.

Вот и выходит, что участие воинских частей в подавлении национальных движений — вовсе не случайный эпизод, а законные для системы большевистского террора функции армии.

Так же как патрулирование на бронемашинах в мирное время по центральным улицам столицы и маневры десантников, и набеги омоновцсв, и тому подобное.

Но мы и тут не оригинальны, у французов в отличие от кадровой, тоже была «особая революционная армия», созданная для насильственного исполнения законов центральной власти.

Были у них и свои денисовы-олейниковы, то есть, особые эмиссары, не отличавшиеся, скажем так, чистоплотностью, но имевшие большую власть, они посылались на места, в провинции, для выяснения каких-либо обстоятельств, скажем, кровавых столкновений с десантниками или омоновцамн где-нибудь в Провансе…

«Ни добродетель наша, ни умеренность, ни философия идеи нашей ничему не научили, так будем разбойниками для блага народа».

Так заявляли французские лидеры.

Бесценная мысль, пусть давняя, подкиньте ее Алкснису или его дружкам-полковникам. Она им созвучна.

А вот следующую цитату из французов я дарю лично президенту: «При обыкновенном правлении народу принадлежит право избрания, при чрезвычайном же правлении все импульсы должны исходить от центра…»

Чрезвычайное или президентское… Как ни называй, смысл один.

Ну, а поскольку мы все ходим-бродим рядом с французами, хотелось бы вспомнить один, но уже литературный вполне случай.

В дом к Бальзаку однажды пришла молодая женщина и заявила, что, подобно известной героине писателя, она приехала из провинции в Париж, пережила всякие приключения, но далее не знает, как ей жить…

— Читайте роман, там же все о вас написано! — воскликнул с досадой классик.

В истории все про нас написано.

Там есть и про конвент, который в какой-то момент народной стихии передал власть «комитету общественного спасения», а в результате полетели головы послушных членов конвента, а потом и самого «комитета»…

А потом ихнего лидера Робеспьера.

Ну, а всякие непослушные авторы и издатели были казнены, как утверждает история, еще раньше…

В общем, читайте историю, там для вас, как сказал великий Бальзак, все написано.

Кстати, сами французы вспоминают это время как «пору плохих ассигнаций и Большого труса…»

Их юмор внушает мне сегодня оптимизм.

ЧЕЛОВЕК ИЗ ЧАСТИ

Вчера позвонили из Дома офицеров в Риге, попросили о встрече: хотим поговорить о литературе.

— Когда? — спросил лишь я.

— Да хоть сегодня… Или завтра.

— Я согласен.

Я догадывался, конечно, о какой литературе будет идти речь. Но согласие дал лишь потому, что хотел их тоже понять. Понять, чем дышат и о чем думают эти люди. Если завтра может быть повторен вариант Литвы, то сегодня надо разговаривать. Если еще не поздно.

Но я сказал: «тоже», ибо надеялся, что они хотят понять меня. На выступление я позвал двух друзей: писательницу Галину Васильевну Дробот, она прошла фронт и ничего не боится, и Валерия Блюменкранца, он полковник в отставке. Пусть послушает своих бывших сослуживцев. Он поддерживает Народный фронт, и ему эта встреча интересна.

Да и вообще, приятно выступать, когда знаешь, что не все тут в зале чужие. А что мы находимся среди чужих, даже очень чужих, мы скоро почувствовали. Хотя вначале встретили нас вполне приветливо, угостили наскоро чаем, провели в зал, там было полно. В основном военные, но были и женщины, наверное, жены офицеров.

Перед самым выходом позвонили из вестибюля: кто-то из шведского телевидения хочет меня видеть. Через пару минут влетела Элизабет, моя давняя приятельница, мы встречались прежде и в Москве, и в Стокгольме. Но я не знал, что она уже в Риге. Но она, и правда, всегда там, где горячо.

Мы обнялись.

Я спросил:

— Ты с телеаппаратурой? На нашу встречу?

— Нет, нет, — отвечала энергично. — Просто была здесь, у начальства, услышала твою фамилию… Снимать я не собираюсь.

Как потом выяснилось, снимать она как раз собиралась, да ей то самое начальство сразу отказало. «Это невозможно», — так было сказано.

— Почему невозможно? Кто так приказал?

— Офицеры…

Она лишь улыбалась и пожимала плечами.

Военные-то знали, почему они не хотят съемок, да еще для «западного» телевидения, они готовились к нашей встрече как к бою. Это мы ничего не знали, сидели за столиком на сцене и рассматривали зал, не очень большой, человек на двести, а то и меньше, и краем уха ловили слова начальника Дома офицеров, который называл наши книги, говорил какие-то нужные для встречи слова. Вот я потом прикидывал: он что же, тоже не знал, что нам готовят тут психическую атаку? Скорей всего, не знал, ему приказали из штаба округа, он и позвал меня, и добросовестно книжки выставил, и какие-то работы даже обо мне разыскал…

Никто из присутствующих, кроме одной женщины, ни одну мою книжку не упомянет. Сразу из зала пришла записка, большая, видать, заранее заготовленная:

«Г-ну (гражданину) Приставкину!

Что Вы писали, говорили и носили (плакаты, лозунги) до сего времени, нам в Риге известно. Прошу ответить: Вы за или против 1. Ельцина; 2. Горбачева; 3. За «бревнами» или перед «бревнами»? 4. Кто со стороны России подписал договор от 11 августа 1920 года (договор между Латвией и Россией)? 5. Вы друг Войновича или нет? Как себя чувствуете, когда Нюрка порется с кабаном (хряком, свиньей) Борькой? 6. Были ли на стадионе интерфронта 15 января?

Сержант Стагнат Мигрантско-Оккупанческий (Кузнецов)».

Я отметил, что тон записки мне не нравится, но я на нее отвечу. И лишь произнес имя Ельцина, в том смысле, что я его поддерживаю, как маленький вихрь возник в недрах зала и, разрастаясь, донесся до сцены с шумом и громом.

Имя Ельцина военные не принимали вообще. Даже в самом начале не обошлось без злобных по отношению к нему выкриков. А далее было и того хуже.

Спросил я про «бревна», что автор имеет в виду. Я, и правда, не очень понимал, хотя догадывался, и мне популярно объяснили, что это те бревна, «за которыми хоронятся фашистские власти». Имея в виду парламент.

Такое вот начало.

А после моего объяснения про Войновича, которого я знаю .лично и которого считаю талантливым писателем, зал зашумел, загудел и тут же подскочил в рядах офицер.

— Вы не виляйте! — потребовал резко он. И добавил что-то уж совсем неприличное, о писателях, которые привыкли лгать. Имел в виду он Войновича или меня, или Дробот, я не понял, но ответил, что мне представлялось, что я иду на благородное собрание офицеров, а попал я на грязный базар…

Назревал скандал, и начальник Дома, его фамилия была, по странному совпадению, как у моей жены — Бережной, да судя по всему и человек неплохой, но и он растерялся.

— Этот товарищ не наш, — как бы в оправдание пояснил нам. И попросил задавать вопросы «без шума и по порядку».

Непонятно, конечно, как в такое закрытое заведение, куда и шведам запрещено ходить, попали чужие, но и далее, судя по вопросам, тут были не все «свои», не по принадлежности, а по реакции на вопросы, которые они задавали.

Валерий, наш дружок, сидел среди них тихо, он наблюдал, и свое скажет он позже. И скажет так: «Да, они, в общем, такие… Хотя эти поагрессивнее будут… Но, может, потому, что собрали сюда отборных, из политуправления, из газет… Я их за километр узнаю, у них оскал другой… Да они сами разоблачились, сказав про одного: „Дайте уж ему слово, он из части…“»

Но тот, который из части, выскажется в последнюю очередь, а эти… И, правда, они не только задавали вопросы, но сами и отвечали на них, мои ответы, как выяснилось, их почти и не интересовали.

И второе, что вскоре стало ясно: они пришли с ответами, в которых не сомневались. Они пришли не слушать, а учить. И это, правда, было скорей похоже на привычку политработников.

Большевики и среди штатских-то не особенно вслушиваются в простые речи, а у военных это просто невозможно.

Они, судя по всему, «отрабатывали» эту встречу.

И мы быстро это поняли. Я, кажется, быстрей, чем Дробот.

Галя еще трепыхалась, один вопрос она взяла на себя, тем более, что разговор зашел о могилах фронтовиков, которые здесь осквернили. Мы осудили все эти действия, а я напомнил, что не только в Балтии, но и в России черепа и кости погибших белеют по полям, а вот в далекой Германии, в Гамбурге, я сам видел, как ухожены могилы наших воинов…

Но и это не захотели слушать, тут же крикнули:

— Нечего нам про Гамбург! Говорите по существу!

— Да, да! Лучше скажите, как нас Ельцин предал!

— Почему они так собрались ночью? Как бандюги какие?

— Кому вы служите, Приставкин?

— Вот вы выступали по захваченному латышами телевидению, вы разве не почувствовали, что вас используют против русских?

ИЗ ЗАПИСКИ:

«Вам не стыдно будет, возвратясь в Россию, смотреть людям в глаза после своего выступления по телевидению?»

Отвечать практически уже не удавалось. Напрасно взывал начальник Дома, поясняя, что беседа «пошла не по тому руслу»… И призывал офицеров поговорить о литературе.

Русло было то самое, какое им надо.

И уже не ответы, а обвинения сыпались в мой адрес.

Но вдруг затихло, когда вышла женщина, думаю, что ее-то в штабе не подготавливали, потому что начала она с вопроса, она читала мою «Тучку», и ее интересует, что я сейчас пишу… Потом она стала рассказывать о себе, что работает в госпитале, часть его, хотя и так тесно, переоборудовали под детское отделение, и все потому, что республиканские власти детей военных не берут… И прописаться тоже невозможно, а в школе надо платить две тысячи рублей за учебу, именно военным, а где их при нищей зарплате взять?

Вот это — было правдой.

Но не всей правдой. Ведь можно было бы спросить (вот только кого? Кого?), а не лучше бы совсем не держать здесь армию, или не держать такую огромную армию, и всех бы названных проблем не существовало вовсе.

ИЗ ЗАПИСКИ:

«Видите ли Вы тоталитаризм Народного фронта Латвии, и вызывает ли это у Вас обеспокоенность?»

Я напомнил о Владлене Дозорцеве, который выступил с обращением к фракции парламентского большинства, протестуя против ряда решений, некоторые из которых на днях отменены.

Опять зал забурлил.

— Пока им надо, они будут с нами заигрывать! А потом призовут нас убивать!

— Выживать!

— С этой земли!

— У них в правительстве одни фашисты!

— Но разве не народ избрал это правительство? — спросил я.

— Кто вам сказал! — вскричали хором. — Вы тут не были и не знаете: их всех заставляли голосовать из-под палки! Да! Да! А военным вообще не дали пропорционального представи-тельства… Эти захватили власть именно как фашисты и творят что хотят! Вы ведь видели, что они поставили защиту из машин?

— Значит, они вас боятся? — спросила Галя.

— Это нам надо их бояться… — Недавно палками одного солдата… Нам разрешено ходить с оружием, а мы не ходим… Хотя они все вооружены!

— Откуда?

— А мы не знаем откуда! Но мы знаем, что у них есть тайные инструкции нас убивать!

— А карикатуры на нас видели? Нет, вы скажите, видели или нет? Так к какому же вы миру призываете, если они давно нам войну объявили?

ИЗ ЗАПИСКИ:

«Как бы Вы реагировали, если бы, воспитанные на лучших традициях русской и советской Армии, приняли присягу на верность Отечеству, а Родина для нас — это Советский Союз, и на протяжении последних лет постоянно находились, в том числе и семья, под шквалом оскорбле-ний, лишенные гражданских прав, а каких, Вы хорошо знаете, т. к. некоторые Ваши коллеги принимают в этом участие. А как Вы относитесь к выпадам Адамовича в адрес Армии с трибуны съезда?»

(Напечатано на машинке.)

Напрасно начальник Дома взывал к порядку, порядка не было.

Но я уже, грешным делом, подумал, что и это благо, ибо они все торопились высказаться и мешали друг другу и тем облегчали, хоть частью, нашу задачу.

— Вы тут говорите о защите демократии, — пыталась перекричать зал еще одна женщина, скорей всего жена офицера, армянка. — Абстрактно вы правы, и в книге своей правы, слабые народы надо защищать… Но кто здесь слабый народ? И что демократия? Вот они оккупировали парламент, отгородились от народа бревнами и создают свои законы против слабых, то есть, против русских, которых они сгоняют с земли… А если мы хотим здесь жить, а они нам не дают, то в чем же их демократия проявляется? Вам-то из Москвы не видно, а мы здесь от них, от их демократии натерпелись! Они даже митинга не дают собрать, на стадион загнали!

Но и ей, ей тоже не дали договорить.

— Маршрут троллейбуса даже изменили!

— Захватили телевидение и себя показывают, а нас нет!

Разговор, понятно, шел об интерфронтовском митинге, который проводился на стадионе. Я видел этот митинг и, кстати, по телевидению, жидковатый такой, но больше всего меня поразило, как они не дали говорить священнику, а он лишь ратовал за мир между людьми.

— Заткнись! — кричали ему. А он все пытался о мире, а они ему снова: — Заткнись! Но я спросил другое.

— А Дом печати кто захватил?

— Они и захватили, — сказали мне громко. — Он же работал, печатал газеты, а они взяли да и национализировали… Вот вам и демократия!

— А омоновцы разве не силой?

— Омоновцы лишь помогали вернуть хозяевам!

— Но силой?

— Нет. Просто взяли под охрану.

— А не лучше бы по закону… Ну, хотя бы через суд?

— А какие вы имеете в виду законы? Советские? Так их тут давно нет!

— А какие есть?

— Да никаких нет!

— Но так же не бывает?

— А вы инкогнито приезжайте, — посоветовали мне. — Приклейте там бороду или усы и походите… Посмотрите, тогда и увидите всю правду! А так…

ИЗ ЗАПИСКИ:

«В средствах массовой информации происходящие события освещаются довольно однобоко, даже тенденциозно. Все встречи на экране имеют одно направление — оправдать действия националистов всех мастей, благо появилась возможность шельмования инородцев. Все это под знаком демократии. Вопрос: где же демократия? Там, где ложь возведена в ранг политики? Или это называется по-другому? Я считаю, что это не демократия. Мимчишов».

Я и зачитать не смог, снова врезался голос:

— Россия гибнет из-за таких вот предателей, как Горбунов!

— Мы присягали СССР, а не Горбунову! Мы не дадим ему разрушить державу!

— И Ельцину не дадим!

Аплодисменты.

— И не надо нам всяких ваших слов про империю… Называйте, как хотите, держава или еще как… У нас СССР, а не империя вовсе!

Аплодисменты.

ИЗ ЗАПИСКИ:

«Ст. 13 Всеобщей Декларации прав человека гласит: „Каждый человек имеет право… выбирать себе местожительство в пределах каждого государства“. Как Вы в связи с этим оцениваете требования-призывы руководства Прибалтийских республик и известных общественно-политических организаций: „Мигранты, вон из Прибалтики!“

П-к Филимонов Г. А.»

Выступил летчик, немолодой, коренастый, весь какой-то крепкий, основательный. Это доказывало, что не одни политкомиссары были на сборище. Фамилию, к сожалению, не удалось узнать, но говорил он заинтересованно об отсталой нашей технике, на которой приходится работать, у американцев — глядели хронику Ирака не без зависти — куда лучше!

— Но в Ираке, не секрет, техника-то наша?

— Потому и бьют, — был ответ. — Нам нужна хорошая техника.

— Даже в ущерб вашей жизни?

Я не сказал «нашей», но мог бы сказать, мы же все ее в какой-то мере оплачиваем.

— Да, — ответил летчик.

Тогда я спросил моего оппонента:

— Но мы тратим на армию сто миллиардов рублей, а Сахаров даже считал: сто пятьдесят… Ну, а если часть этих денег вместо вооружения потратить на соцбыт для офицеров?

— Нельзя, — был ответ.

— Почему нельзя?

— А воевать чем станем?

— С кем воевать?

— С агрессором!

Летчик нисколько не задумывался:

— Видите ли, американцы навязывают свою волю Ближнему Востоку… А если мы будем безоружны, они станут диктовать и нам, и мы погибнем.

— А вам не кажется, что раньше мы погибнем от голода? — спросила Дробот. — И вашей распрекрасной техникой некого уже будет защищать?

— Не кажется. Без техники тоже не выживем, — сказал летчик.

— А без больниц для детей?

— И без них… Но сперва — техника.

— Ну, то есть, оружие?

— Конечно.

— Но ведь его столько, что мы его уничтожаем… Зачем же его еще и еще клепать?

— Нужно, — отвечали. — Но другого качества.

ИЗ ЛИСТОВКИ:

«Товарищи солдаты, матросы, сержанты и старшины, прапорщики и мичманы! Товарищи офицеры Прибалтийского военного округа, Балтийского флота, Прибалтийского пограничного округа!

Реакционное большинство Верховного Совета Латвийской Республики, лично Председа-тель Верховного Совета РСФСР Б. Ельцин обратились к вам с призывом «не проливать кровь беззащитных людей», «не убивать женщин и детей».

Так кричат экстремисты, сперва стреляя в военнослужащих, как это было в Литве. Эта наглая ложь о действиях армии и флота рассчитана на создание образа врага в лице советского солдата, запугивание гражданского населения, взвинчивание антивоенной истерии.

О каком насилии над законностью, суверенитетах республик говорит Б. Ельцин, если на наших глазах идет возврат к буржуазному строю и возрождению фашизма.

Каждый из вас хорошо видит разницу между вооруженным боевиком и беззащитной женщиной. Не поддавайтесь на провокацию! Будьте бдительны, будьте верны конституцион-ному долгу и военной присяге! Только дисциплиной и организованностью можно дать отпор экстремизму и национализму!

Депутаты фракции «Равноправие» Верховного Совета Латвийской Республики».

Последним выступал подполковник Павлов, он вышел прямо к трибуне и сказал, что будет говорить десять минут.

— Пусть говорит, — бросили из рядов. — Он из части.

Вот тут и стало понятно, что остальные-то, ну разве кроме летчика, не из «части». Ну, да ладно. Офицер Павлов стал говорить, что 18 лет в армии, жена — латышка, а дети уж непонятно кто…

Так он и сказал: «Непонятно кто». И далее…

— Я ночи не сплю, пытаюсь разобраться, кто виноват, Москва или Латвия… Ее Верховный Совет… А дело, по-моему, не в системах, а в отдельных людях, в тех, кто стоит нынче у власти… Среди них много некомпетентных людей…

Он говорил об ущемлении малых народов и больших, таких, как русский.

— Никто из нас не хочет воевать, но призывы против нас носят подстрекательский характер и провоцируют определенное настроение у людей… Все мы возбуждены… И это опасно…

Так он закончил. И ему я поверил: «человеку из части». Я потом к нему в мыслях возвращался многажды и пришел к выводу, что нам очень важно понять вот таких людей «из части», ибо от их настроя зависит наша судьба.

ВЫПОЛНИТЬ ЛЮБЫЕ ЗАДАЧИ

Валерий Блюменкранц, который в зале просидел тихо, в машине вдруг разговорился, уж на что спокоен, и у него, как говорят, подперло.

— Я тоже военный, — сказал он. — Но я удивляюсь такому узкому мышлению товарищей офицеров. Мы живем в новой обстановке, они же ничего не хотят видеть, зашорены и боятся потерять хоть что-то из своих удобств… А кто поможет поступить дочке в институт, а кто даст пенсию, если распадется Союз… Да, никто! Сами себе дадут, если смогут… Они забывают, что кончилось такое время, когда кто-то им обязан все делать.

Тут уж я вступился за военных и сказал, что они пошли на службу к государству и что они дают ему все, подчас и свою жизнь, и хотят иметь льготы.

— Ну, конечно, им положено, — согласился Валерий. — Но без привилегий, которых они всегда ждут. Я говорю об этом, потому что сам заблуждался и сам ждал, пока не понял: кончилось это время. Надо жертвовать, жертвуют же остальные; если военные это не поймут, мы получим вот таких обозленных ребят!

— Они не просто обозлены, — возразила Галя Дробот. — Они напуганы, ибо не видят выхода из трудностей… Они обмануты, как и весь народ, им ведь тоже обещали райскую жизнь.

Валерий согласился.

— Правильно. Но разница между военными и народом та, что народ как-то разобрался, что его надули, а эти не разобрались и придумывают себе «врагов»: латышей, евреев, Ландсбергиса, Ельцина… Кого угодно.

Это был разговор в машине, и продолжился он до самого дома. А я вдруг подумал, что несколько лет назад мы встречались с Валерием на его судне, в тесной каютке, он только что приплыл из Атлантики, куда ходит на промысел, и разговоры наши были куда проще и обычней: о море, о книжках, о Высоцком наконец, которого Валерий знает наизусть и хорошо исполняет под гитару.

Нынче, волей судеб, мы все вовлечены в какой-то бесконечный спор по глобальным вопросам из жизни страны, каждого из нас задевает за живое все, что творится вокруг… С армией или Литвой, или с Россией…

Может, это и есть революция?

Мы возбуждены все, не только армия. И в этом состоянии, чуть ли не ежедневно, не ежечасно приходится делать выбор: куда двигаться, с кем идти, кого поддерживать… Кого отвергать?

И от этих решений зависит у каждого (у каждого!), как повернется его жизнь.

Вправду ли зависит, другой вопрос.

Но каждый уверен, что — сейчас — зависит. Я-то, про себя, точно уверен, иначе не копошился бы, а сидел, скажем, писал свои сказки про ежика Колю и ежика Юру…

То, что кто-то думает иначе, чем я, или, чем Валерий, вовсе не странно. Имеют, как говорят, право. Но странно было бы, если бы мы не разобрались в причинах такого разномыслия, не постарались бы понять другую сторону и не сделали бы выводов.

Разговор в Доме офицеров, несмотря на свою предопределенность и заорганизованность, вышел из назначенных ему берегов, и слава Богу! Уже после выступления нас окружила кучка довольно энергичных военных, они подошли к нам именно потому, что доводы с обеих сторон не были исчерпаны, и спор продолжался прямо на сцене. Был он не менее горяч.

Офицеры заговорили о законной деятельности омоновцев, которые «отстояли» законное имущество в Доме печати, которые стреляют лишь вынужденно, когда им не подчиняются, а ОМОН есть ОМОН, он обязан выполнять свои функции.

— Какие же у него функции? Стрелять?

— Да. Если это нужно для порядка.

— Это их функции?

— Конечно. А что касается оружия, то и нам полагаются пистолеты. И они у нас есть. Но, как видите, — с милой улыбчивой непринужденностью, — мы ведь перед вами безоружны… Мы не берем оружия в город, а оставляем дома, хотя это опасно…

Когда мы прощались с начальником Дома офицеров, он, как бы извиняясь, что так повернулось странно наше выступление, спросил в конце: «Но вы не жалеете, надеюсь, что приехали?.. Время такое, все возбуждены…»

Я сказал, что я ничуть не жалею.

И правда, я не жалел.

То, что мы видели, еще не вся армия. Это только часть армии, но уверен, она сейчас вся, как и мы, возбуждена.

Так возбуждена, что горячо рядом стоять.

В таком перенакаленном состоянии, ненавидя латышское правительство и не ощущая, что оно законное, армия способна на насилие… Ее даже не нужно будет призывать к действиям ни язовым, ни алкснисам, ни петрушенко, она сама так настроена, что в любой момент способна выйти на улицу с оружием, чтобы защитить свои интересы. Как она для себя их понимает.

И тут главное — указать адрес врага, который во всем виноват… Демократы, скажем, либералы, регионалы…

И тогда не избежать конфронтации, раскола в самой армии, ибо и в ней есть Павловы и Блюменкранцы, а есть сержанты Кузнецовы (он прислал записку) и полковники Петрушенко…

Еще один вопрос: против кого же направлена такая армия, против потенциального агрессора извне или против того самого «внутреннего врага»?

Афганистан, где мы потерпели сокрушительное поражение, доказал второе. Как определил, не помню уж, кто: мы мстим внутренним врагам за свое поражение в Афганистане. И это куда проще: там народ был вооружен, а тут армия воюет с безоружными. Но, судя по всему, народ тоже вооружается, если не в Прибалтике, то на Кавказе…

Таким образом, готовятся новые столкновения и истоком их являются не только коммунисты, но и подчиненная им до поры армия.

И еще отмечу одну особенность, ее подсказал мой друг Валерий Блюменкранц: армия хоть и часть народа, но держат ее в суровой изоляции, она мало знает, что происходит в стране, а иногда она не хочет этого знать. Имеется в виду, прежде всего, старший командный состав. Младшие офицеры и сержанты с солдатами все-таки ближе к жизни, ибо недавно были штатскими и несут в себе все их проблемы.

Обработка мозгов особенно наглядна в армии, где большевики не сдали своих позиций… А может, и укрепили их при помощи своей печати.

Во время встречи был брошен нам из зала вопрос: что мы читаем, какие газеты выписываем. И когда мы перечислили с Галей некоторые из них, там были и «Комсомолка», и «Московские новости», и «Огонек», и «Известия»… снова произошло в рядах смущение, и нам вскоре положили на стол ту печать, которую, по мнению товарищей офицеров, нам следовало бы знать.

Среди них окружная прибалтийская газета «За Родину» за 17 января — день нашей встречи. Я дал обещание, что непременно прочту, и я ее прочел, причем от корки до корки. Полагая, что она такая же, как другие номера, выходившие раньше или позже, я хочу сейчас о ней поразмышлять. Может быть, и она поможет нам в чем-то разобраться.

С первого же столбца сверху:

«ОБРАЩЕНИЕ К ПРЕЗИДЕНТУ СССР».

С чем же обращаются, если не секрет?

А вот с чем:

«…Нынешняя деятельность Верховного Совета и правительства…» — имеются в виду республиканские органы — «провоцирует возмущение трудящихся масс и ведет ситуацию в республике к пагубным последствиям…» И далее: «Призываем», «Требуем прав», «Вплоть до…»

«ОБРАЩЕНИЕ К ГРАЖДАНАМ ЛАТВИИ И ЛИТВЫ.

Обманутые в своих ожиданиях, подведенные к краю бездны, мы обречены… Национал-сепаратисты, захватившие власть… Пора отставить господ Ландсбергиса, Горбунова и Рюйтеля… Не дадим обмануть себя псевдодемократам, их правящей клике…»

Статья: «НАБОЛЕЛО! Отказали в прописке лейтенанту в отчем доме, почему?»

«Парламент и правительство республики эти суверенные права представляют только избранным лицам за счет ущемления ни в чем не повинных людей и семей… А не кажется ли вам, господа, что ваши действия — это действия тех же самых „троек“, которые решали судьбы людей в период известных репрессий…»

Интересно, что начали с бедного лейтенанта, с его действительно наболевшей проблемы, но тут же, о нем забыв, кончили стандартным политиканством, ратующим за возвращение прекрасного прошлого, они и отцом родным, то бишь, Иосифом Виссарионовичем Сталиным, не побрезговали пожертвовать, но, правда, хают его время, его же самого всуе не называют.

«ОТВЕТ ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ВС РСФСР Б. Н. ЕЛЬЦИНУ.

Господин Ельцин! Вам чужды интересы россиян, проживающих в Прибалтике. Отдыхая в Юрмале в прошлом году, вы не пожелали встретиться с представителями русскоязычного населения… А сейчас вы срочно прибыли в Прибалтику защищать интересы националистичес-ких сил…» Ну, а далее так: «Мы вам не верим. Армия за вами не пойдет».

Принято это, как обозначено в газете, на общем собрании военнослужащих ПВО Рижского гарнизона.

Вспоминайте встречу в Доме офицеров!

«СОЗДАН КОМИТЕТ ЗАЩИТЫ. Москва (корр. ТАСС).

Комитет защиты русскоязычного населения и малых народов Прибалтики создан на экстренном заседании центристского блока политических партий и движений… Комитет решительно осудил действия… Б. Ельцина… В резолюции осуждаются также действия межрегиональной группы и руководителей движения «Демократическая Россия»… направленные на поддержку сепаратистов и национал-экстремистов в различных регионах страны…»

Центристский блок, известно, создан комитетом КГБ и верхушкой компартии, он состоит, кажется, из странных, с уголовным прошлым, лидеров, людей, которые никого, в сущности, кроме себя, не представляют. В народе, как говорят, о них и не слыхивали. Зато их в самый момент организации принимал лично Горбачев… Морально помогал организовываться. А может, и материально. Социально свои, как некогда про блатных и коммунистов подсказал Солженицын…

И вот уж их голос (отрабатывают доверие партии) прорезался в нужном месте и в нужное время. Не для того ли их создавали!

«КОМАНДИРА ПРИКАЗ — ЗАКОН ДЛЯ НАС».

«Мы глубоко возмущены в связи с обращением к воинам, призванным на территории России и проходящим службу в Прибалтийском военном регионе… Ельцина Б. Н., который нас призывает к тягчайшему воинскому преступлению — невыполнению приказов командиров, неповиновению. Мы полностью поддерживаем своих братьев по оружию, проходящих службу в Литве… Мы всегда готовы выполнить любые задачи, которые нам поставит командующий войсками округа…»

(Принято на общем собрании личного состава войсковой части.)

Какой части, этого не указано.

Можно предположить, что такие «единогласные» резолюции пишутся в штабах, а не в частях, уж больно лексика у них комиссарская, которая и во времена моей юности, а проходил я службу тут же, в Прибалтике, была такой же самой…

Она-то и выдает затаенную мечту командования (в данном случае командования округа, но, конечно, и любого другого командования), чтобы солдаты, как роботы, выполняли «ЛЮБЫЕ ЗАДАЧИ…»

Понимаете? Любые!

Не такие ли «любые задачи» были поставлены в эти дни в Вильнюсе?

Я привел лишь одну первую страницу одной армейской газеты, можете быть уверены, что остальные страницы остальных газет похожи на эту.

Когда мне дарили этот номер, произнесли слова: «Но вы и это почитайте», имея в виду, что до сих пор я читал «не это».

Ну, что же, спасибо, газета тоже помогла мне кое-что понять в моих отношениях к армии и к тем, кто ею командуют.

На следующий день я рассказал за завтраком Владимиру Кайяксу о встрече с офицерами, в частности, об их претензиях к правительству в вопросах быта.

— Да, это ошибка, — сказал он. — Но причина такого антиармейского настроения среди населения, мне кажется, была в том, что в прошлом году возник конфликт по поводу одного армейского полигона, на котором они отрабатывали бомбометание. Так вот, там оказалось большое кладбище… И латышей, и русских, и евреев… Они практически его уничтожили… И народ, разумеется, осерчал…

«Уважаемый писатель Приставкин!

Только что внимательно смотрел Ваше выступление по телевизору и сразу решил написать Вам письмо, правда, не нашел даже конверт, поэтому пишу на нестандартном, очень хотелось, чтобы письмо все же попало к Вам, дай бог, чтобы повезло.

Разрешите представиться. Я Орлов Игорь Николаевич, 44-х лет от роду, русский, беспартийный, женат, жена — педагог, дочь студентка университета. В Прибалтике живу с 1954 года, до 1965 года в Литве, с 1965 года в Латвии. В Латвии окончил ВУЗ и работаю, сначала в провинции, а вот уже 10 лет живу в Риге.

В Риге живут мои родители — папа и мама, им по 70 лет каждому, брат с семьей: жена, дочь.

Знаю латышский и литовский языки, правда, писать не могу, вернее, пишу плохо. Но считаюсь, вернее, считался своим местным жителем, т. к. и студенческая жизнь (5 лет в общежитии), и первая работа после ВУЗа, да и вообще жизнь в этой маленькой республике для меня не просто 25 лет времени, а с Литвой — 36 лет календарных. Я уверен — это пласт жизни со всеми хорошими и плохими сторонами. Это настоящая жизнь, как она есть.

В детстве я, сын военнослужащего, бегал в Литве (г. Паневежис) по двору с пацанами, гонял голубей, ловил рыбу (поэтому, наверное, говорю без акцента), и никто, никто мне ни разу не сказал: «Ты русская свинья, а твой отец — оккупант». Наоборот, роды у мамы (мой брат родился в 1956 году) принимал врач-литовец Литвинас Пранас; я хорошо помню, потому что он до сих пор хороший старинный друг нашей семьи.

В Литве я окончил школу, мечтал быть моряком, но вот поступил в Ригу (не зная ни слова по-латышски), жил среди ребят (в основном латыши) в «общаге», если и были стычки, то не на национальной основе. Затем работал в Алуксне (маленький город), тоже без проблем, несмотря на то, что было тяжело материально (уже была дочь, мы только после ВУЗа), проблем больших не было.

Друзья мои Озолс Петерис, Логженис и многие другие. Затем обмен на Ригу и работа в Риге. Нет больших проблем! Моральных, по крайней мере. Но вот 1985 год — начало перестройки. Да, был подъем. Да, Горбачев дал возможность открыто говорить, открыл двери демократии. Почитайте наши местные газеты всех мастей того времени. Возникли обществен-ные движения — среди них Народный фронт Латвии. Я с первого дня душой и, как говорится, телом был с этими прогрессивными молодыми и не очень молодыми людьми.

И некоторые выступления, которые говорили о нас, русских, живущих здесь, как мигрантах, лентяях, оккупантах, — я относил к множеству мнений, мутной воде.

Но вот за короткий промежуток из Народного фронта фронт стал национальным, затем националистическим. Вы считаете — я сгущаю краски?

Постараюсь доказать.

1. Моего отца, раненного под Вязьмой в бедро и пах, глухого от взрыва гранаты в окопе (ему 70 лет), полтора года назад группа юнцов-латышей за то, что он отказался снять орденские колодки (9 мая), пыталась избить, не дали люди.

2. Мою маму, с двумя инфарктами, врач скорой помощи полгода назад осмотрела сверху, не говоря по-русски (мать не знает латышского языка), выписала рецепт и поставила диагноз ОРЗ (болело сердце).

3. Мою дочь вытолкнули из очереди за сахаром (не говоря о том, что дочь понимает и говорит по-латышски, но с акцентом) из-за того, что она по-русски говорила с женщиной — соседкой по очереди.

4. Меня 3 месяца назад убрали с должности начальника производства (при реорганизации производства), а на мое место был поставлен член городского совета (Думы) Народного фронта без специального образования.

В народе уже ходит присказка: какая твоя специальность? — «латыш!»

Как Вы считаете, это нормально?

Нормально, когда девочку-школьницу забрасывают в такси камнями только потому, что ее отец офицер?

А закон об языке?

Нормально, что до сих пор не принят закон о гражданстве, а по проекту вся наша семья — лица второго сорта с видом на жительство?

И это — каждый день, три года!

Где Вы были раньше, уважаемый Приставкин, Вы, Ваш кумир — Борис Ельцин предали всех нас, русскоязычных, здесь, бросили на произвол судьбы.

Вы что, не видите ту истерию, которую нагнетает радио, телевидение, газеты? Вы за это?

Вы за то, что в Риге до предела нагнетена обстановка «мирными латышами» и народ четко избрал образ врага — армия, президент, русские.

Вы, писатель, сделали свое «черное» дело, выступив по телевизору с нападками на Горбачева, Вы — источник гражданской войны, а не Горбачев… Да, Вы! Вы!!!

Вы не встретились с русскими, как и Ельцин, который был летом в Юрмале, а вещаете за них с позиций курортника, даете советы людям, чьи права раздавлены и попраны, у которых нет точки опоры.

Вы своим выступлением еще больше распалили обманутый латышский народ, народ прекрасный и трудолюбивый, я преклоняюсь перед ним, но он обманут, его ведут не к свободе, а к пропасти и гражданской войне. Бог Вам не простит.

Подумайте над моим письмом.

И над своими соотечественниками здесь.

Орлов».

Это письмо серьезное, искреннее, и писал его человек, остро переживающий всё, что с ним и его близкими тут происходит.

Он на своей шкуре испытал ошибки экстремистов от демократии и сильно это переживает. Хотя выводы о том, кто же его друг, а кто враг, он делает, по-моему, ложные.

Даже его, житейски умудренного, это видно по письму, Горбачев смог обмануть, затеяв гражданскую, по сути, войну, которую он объявил республикам.

Вчера демагогически изрекал:

«Создали такое общество, что стычки и побоища стали нормой»… Кто же такое общество создал? Не вы ли, Михаил Сергеевич? И поджигаете, поджигаете, поджигаете… Мало вам крови? Да большевики ею уже землю на полметра пропитали, с тех пор как объявились, к несчастью людей, на земле…

А что касается русского человека в Латвии (да и повсюду), в силах и возможностях Народного фронта защитить этих людей и превратить их из своих врагов в своих друзей, если у них хватит разума и понимания истинного положения в обществе.

В ТЫЛУ ВРАГА

(По мотивам дневника)

Я могу ответить на вопрос товарища Орлова, прозвучавший в его письме: «Где Вы были раньше, уважаемый Приставкин?..» — и рассказать о моей службе в армии, которая пала на прекрасные города: Ростов Ярославский, на Саратов, а потом. и на Ригу.

Мы даже приехали с Орловым в Прибалтику в одно время.

Теперь-то я понимаю, какое это было везение попасть в молодые годы сюда, в тихую Балтию, в которую я прямо-таки влюбился, увидав впервые зимним утром 30 декабря 53-го года.

Четверо солдатиков, я помню их и сейчас — Башкатов, Титкин, Фалалеев и я, — вышли на рижском вокзале и направились в штаб округа, чтобы получить назначение в часть, в которой мы будем служить.

Полагаю, что сегодня это уже не секрет и можно назвать номер моей части: 64325-Б; находилась она в пригороде, за рекой Даугавой, окруженная глухим забором.

Пока мои друзья оформляли документы, пробежал я по центральной улице. В дневнике у меня написано: «Город мне понравился. Аккуратный. Чистый. Красивый. Жители — народ вежливый и культурный. Культурнее даже, чем у нас в Москве. Уборная у них в одном зданьице вместе с буфетом, где мы перекусили. Продавцы вежливы и услужливы необычайно, не успеешь подойти, как начинают предлагать, помогают выбрать…»

Это было в канун нового, 54 года. А сам Новый год, помню, встречал необычно: без друзей, в «ленкомнате», играла радиола, а я сидел и писал дружкам грустные письма. Оттого, наверное, что было одиноко, почему-то вспомнился и прошлый Новый год, когда 31 числа заставили меня выступать в Доме офицеров, это было еще в Саратове, а в перерыве даже не подпустили к буфету взять бутылку воды… И только из-за того, что рядовым это не полагается.

Надо бы наплевать на этот Дом и на буфет и уйти, что я и сделал, но сделал-то после того, как повеселил «господ офицеров». Они даже мне поаплодировали, а потом взашей…

— Двигай, двигай, рядовой, тут тебе не место! Твое место в казарме! Там из-под крана и попьешь!

Бродя впервые по Риге, накупил открыток, много, их почему-то в большом количестве тогда продавали во всех киосках. Стоили они совсем не дорого и были мне по карману. Я на радостях накупил их с полсотни, если не больше. Эти открытки я запаковывал, сидя в ленкомнате в ночь на новый 54 год (благо спать не гнали!), по пять штук в конверт и адресовал друзьям. Особенно открытки потрясли руководительницу нашего драмкружка Марию Федоровну, она рассказывала потом, что получала несколько дней подряд конверт за конвертом, ее не столько потрясла Рига, сколько обилие открыток!

Где-то в марте впервые удалось снова вырваться в город, и направились мы — Башкатов, Титкин, Фалалеев и я — по адресу одной из «заочниц», этот адрес кто-то нам подарил при отъезде из Саратова.

«Заочницы» дома не оказалось, но в том же доме мы неожиданно для себя познакомились с семьей бывшего военного по имени Петр Стефанович, у которого оказалась прехорошенькая, как тогда показалось, дочка Алла, а у Аллы подруга Марина.

На столе, как у нас в России, объявилась закуска. А мы скинулись, сбегали за пол-литрой, и началось общение. В чужом городе, даже таком прекрасном, как Рига, мы ощущали себя еще чужаками. А тут оживели, повеселели, расковались, чувствовали себя почти как дома.

Башкатов, самолюбивый, нервный, мнительный, и тот развязался и сразу всем понравился. Его стали звать просто Валечка… Маленький, юркий Титкин вертелся юлой, произносил озорные тосты и был на высоте, усатый красавец Фалалеев был боек, громок и крутил свои гвардейские усы, чтобы понравиться дамам. И он нравился им. Начались танцы, и даже появившаяся некстати «заочница» уже не могла нас увлечь и быстро слиняла.

Пока ребята ухаживали за девчонками, мы по-свойски побеседовали за рюмкой с самим хозяином Петром Стефановичем. Подвыпив и чуть захмелев, даже лицо раскраснелось, он разоткровенничался и стал рассказывать о давних своих молодых годах: как в тридцать девятом и сороковом входил он с Красной Армией сюда, в Прибалтику, по просьбе ихних коммунистов, и как эта страна их поперву всех потрясла, наверное потому, что они впервые увидели буржуйскую заграницу.

Офицерские жены, ошалев от обилия в магазинах, бросились, конечно, покупать, напихивали в чемоданы тряпье, красивое тряпье, ничего не скажешь, особенно женское белье, которого мы сроду не видывали, и отсылали скорей на родину, где царила в ту пору, впрочем, как и в другие поры, обычная наша российская бедность.

Ну, а у них, то есть у военных, дел было поболее: выявить всех тайных врагов, а любой латыш и есть тайный враг, и «оформить» прямым плацкартой в Сибирь…

Так Петр Стефанович шутил.

Плацкартой для прибалтов, конечно, служили товарняки.

Да я сам, попав в Братск в конце пятидесятых, еще встречал бывших зеков-латышей, отсидевших в Гулагах сроки и оставшихся здесь жить… А где-то в низовьях Ангары, прямо в тайге, мне попадались странные кладбища, одно из них запомнилось, в Нижней Мызе: прямые кресты из листвяков (листвяк — дерево вечное!) с вырезанными именами: сплошь литовские имена… Годы рождения разные, а смерти: до 53 года.

Но это позже, а в момент моей службы я этого всего знать не мог и потому особенно горячо внимал моему старшему другу Петру Стефановичу, я слушал его, как говорят, с открытым ртом и очень верил ему. Стало понятней, что вся эта заграничная красота, в которую мы попали, одна видимость, а на самом деле мы тут прилично влипли, потому что все кругом сплошь скрытые враги: шпионы и диверсанты.

— А коммунисты? — спрашивал я недоуменно.

— И коммунисты… Все! Все! — кричал хозяин. — Я бы их всех пострелял… Им верить нельзя! Они все до поры затаились, их всех надо побыстрей в Сибирь.

— Но разве коммунисты враги? — переспрашивал я и никак не мог взять в толк, что коммунисты здесь тоже могут быть врагами.

— Вот ты по Риге ходил… Они тебе улицу хоть раз правильно указали? — спросил в упор Петр Стефанович. Глаза у него, и так чуть навыкате, стали бычьими, покраснели.

— Да, — отвечал я. — Когда я нашу часть искал.

— Ну, это, наверное, из русских, как я. А обязательно латыш укажет в обратную сторону…

— Зачем? — удивился я.

— Да из-за вредности своей, потому что он нас ненавидит!

— А почему он нас ненавидит? — удивлялся, даже возмущался я. — За что меня ненавидеть?

— За то, что ты русский! А он буржуй не-до-би-тый, вот и ненавидит… Да ты сам скоро поймешь… Вот, моя дочка, — он кивнул в сторону Аллы, которая кокетничала сразу и с Башкатовым, и Титкиным. — Она чуть не из-под палки идет в школу… Не хочет она с латышами… Ну зачем ей изучать, скажи, их вражий язык!

Тут он совсем раскис, полез, почти как к родному, целоваться и повторял слова: «Солдат, будь бдительным! Ты в тылу врага!»

Помню, возвращались домой такие радостные, счастливые от везухи, что удалось погостить и даже выпить в первую же увольнительную, да еще закадрить девочек! Мы всю дорогу лишь хохотали да скалили зубы… Нас латышские враги не интересовали. Нас девчонки интересовали: Аллочка и Мариночка! С которыми мы, конечно, встретимся… И погуляем… Назло врагам!

Здесь я хочу врезать одно письмо, его подарил мне добрый мой знакомый, доктор исторических наук Федоров Георгий Борисович. Он автор более 250 научных трудов, но он и писатель.

Письмо же такое, даю фрагменты:

«Я обращаюсь к Вам… Федоров Г. Б., бывший солдат 667-го стрелкового полка 185-ой стрелковой дивизии, в 1940-1941 годах принимавший участие в оккупации Литвы.

Перед переходом границы наши политруки внушали нам, что мы увидим в Литве все ужасы капиталистического рабства, нищее крестьянство, нещадно эксплуатируемых, шатающихся от голода рабочих и жиреющую за их счет кучку богачей.

Мы увидели цветущую изобильную страну, хутора и села, полные всех видов плодов земных, города со множеством магазинов, ломящихся от всевозможных продуктов и промтоваров, по таким низким ценам, которые и не снились нам в России. Рабочий в Литве получал почти в 10 раз большую зарплату, если брать сопоставимые цены.

Наши власти, проходимцы и преступники всех мастей, разграбили Литву. Многие священники были расстреляны, десятки тысяч ни в чем не повинных людей — арестованы, обречены на то, чтобы гнить в тюрьмах и концлагерях. Палачи, которые тогда, словно в насмешку, назывались сотрудниками Народного комиссариата внутренних дел, принесшие неисчислимые беды самой России, особенно зверствовали в трех захваченных, до того процветавших Прибалтийских государствах, в частности, в Литве. А мы — солдаты называемой тогда Красной Армии — своими штыками прикрывали этот разгул грабежа, насилий, убийств, издевательски называемых якобы проявлением воли литовского народа.

Тяжкий грех лежит на нас всех — солдатах оккупационной армии, осуществивших в 1940 году захват Литвы, Латвии и Эстонии. Тяжкий грех лежит на мне лично. С тех пор неустанным покаянием, всеми доступными мне средствами, пытаюсь я искупить или хотя бы уменьшить свою вину…»

(Это письмо Георгий Федоров написал 13 января и прочел по радио.)

…Развеселые, помню, возвращались в свою часть.

Несколько раз, и правда, мы еще заходили в гостеприимное семейство Петра Стефановича, но потом как-то охладели, может, оттого, что появились другие знакомые, правда, опять русские, латышей мы после таких разговоров все-таки стали опасаться.

Тем более, что в части, хоть не так открыто, но говорилось о том же самом: кругом много врагов, и надо быть осторожнее… Особенную осторожность следовало проявлять в случайных разных там знакомствах с девушками… Имелись в виду, наверное, латышки. Но и русским девицам с улицы, как внушалось, не следовало особенно доверять. Были якобы уже случаи, когда они подпаивали солдат, а потом выведывали всякие нужные для врагов сведения о расположении части, о ее боеспособности, составе, количестве и о чем-то еще, очень важном для американцев.

Впрочем, беседы о бдительности в большей или меньшей степени сопровождали нас и на гражданке, ведь и там повсюду, кто помнит, висели тогда плакаты: «Не болтай у телефона, болтун находка для шпиона!» И остальные в том же духе.

Но здесь, в Прибалтике, все приобретало иной смысл, как нам казалось, почти реальный.

А у меня, по весне, в сберкассе, куда я пришел положить пятьдесят рублей, первый мой гонорар за стихи, опубликованные в окружной военной газете, это неподалеку от части, возникла особенная симпатия с девушкой, которую звали странным именем Вия.

Помню, я удивился и переспросил:

— Это ваше имя?

Она тоже удивилась, но моему вопросу, и сказала:

— Да. Это латышское имя, и так меня зовут… В паспорте написано: «Вийте».

— Значит… вы — латышка?

— Конечно. А вам не нравится, что я латышка?

Я не знал, как ей сказать, что она мне нравится, даже очень, но я боюсь, что она тоже из этих… Которые нас не любят… Тем более, что она перед этим поинтересовалась, где я служу, и как бы намекнула, что она живет неподалеку от части и ей удобно со мной встречаться.

И это тоже было подозрительно, что она была такой ко мне внимательной. Может, ей поручили?

— Давайте я вас буду звать Валей? — попросил я.

— Зовите, — разрешила она. И приятно улыбнулась.

Путь мой, обычный, в увольнительную, проходил мимо кассы, и я, почти против своей воли, заходил сюда, чтобы поздороваться с Вией, она же Валя, настолько она мне нравилась, темненькая, стройная, красиво одетая. Наши русские девушки так красиво тогда не одевались. Я даже рискнул однажды назначить ей свидание у кинотеатра, а сам не пришел…

Испугался. А вдруг все-таки шпионка.

А между тем наступила весна и лето.

В дневнике я написал так:

«Весна в Риге наступила поздняя. До 5 мая совершенно не было зелени. Потом неожиданная жара и буквально в пять дней Рига перешла на „летнюю форму одежды“. Прямо-таки зеленая буря…

Когда я приехал в часть, мне показалось здесь пустовато, и вдруг я увидел, что мы живем в саду. Откроешь окно, и в казарму вливаются всевозможные ароматы черемухи, вишни, яблони и т. д. Красиво цветет каштан, я его прежде не видел, большие бело-розовые цветы будто свечи…

Весь город расцвел, стал нарядным.

В витринах центрального магазина, который здесь называют «Особторгом», выставлена интересная реклама: огромный слон, прямо как настоящий, поднимает хобот и берет с полочки поочередно чай, сахар и прочее и подносит к стеклу, демонстрируя все это любопытной публике…

На соседней витрине — две льдины, на одной сидит морж, а на другой — белый медведь. Белый медведь держит в лапах стаканчик мороженого, размером с ведерко, и время от времени подносит его ко рту, лижет, высовывая полуметровый красный язык и закрывая от удовольствия глаза. А морж в это время топорщит вверх усы и завистливо косит большими красными глазами в сторону медведя.

А я часами, как ребенок, торчу у витрины, по воскресеньям вырвавшись в увольнение, и кошусь на них обоих, и думаю, что морж до некоторой степени ротозей, уж я бы угостился у медведя…»

Когда проходил по старой Риге в эти баррикадные дни, отчего-то вспоминал о днях моей службы, хотя давно нет на витрине центрального, ныне, универмага, прекрасных, насколько теперь понимаю, тоже оставшихся от «буржуйской заграницы» игрушек.

Но зато недавно почти таких же я увидал в витринах одного из магазинов в Стокгольме: веселые энергичные гномы, в красных колпаках, суетились вокруг рождественского стола… И я снова, хоть времени, как всегда за границей, не было, проторчал у витрины битый час…

Рассказываю, понятно, не для того, чтобы сравнивать Латвию со Швецией. Я сравниваю Латвию моей юности с этой нынешней Латвией и Ригой…

Сейчас же в витрине всякие призывы, плакаты, есть такие:

«СОЛДАТ, ТЫ ЧЕЛОВЕК ИЛИ УБИЙЦА?»

Как бы я, тот бывший солдатик, принял это ко мне обращение?

Ей-богу, не знаю. Но не так, как сейчас, это ясно.

Из части вырываться нелегко. Тот, кто служил, меня поймет. Но бывают и праздники: на Первое Мая я стою в оцеплении во время демонстрации, здесь вот, недалеко от памятника Свободы. И хоть инструкции даны довольно жесткие и наши железные командиры безотступно за нашей спиной, и те же бронемашины и другая техника, но это еще не те демонстрации, на которые люди выходят для протеста, и никаких опасений, никаких неприятностей у нас не возникает. Наоборот. Мы задерживаем каких-то девчонок, пытающихся прорваться сквозь цепь (им куда-то нужно!), и пытаемся их закадрить, и так, довольно безобидно и даже весело, проходит наш Первомай.

И еще праздник, уже для души. Нам с ротным писарем Петровым велят съездить в Тукумс на аэродром и отвезти почту в роту, которая выехала туда еще ранее на полевые учения.

А наши учения — это перевозные аэродромные радиостанции связи. В роте я провожу занятия по радиотехнике, локации и тому подобное.

Писарь Петров ловкий парень, только чуть глуповат. Но зато у него красивый почерк, такие люди здесь в цене. Упитан, как тут выражаются, отъел ряшку на казенных харчах. В жизни озабочен лишь своей внешностью, и поэтому каждую свободную минутку разглядывающий себя в зеркальце. А зеркальце он носит в нагрудном кармашке гимнастерки. Еще известно, что он страстно любит танцы и кепки в крапинку. Ни то, ни другое ему в ближайший год не светит.

Он хорошо подражает начальству и тоном капитана Бружинского, этакого напыщенного гусака и полного идиота, произносит:

— Вы опять, Приставкин, игру пишете?

«Игра» эта — почтовая, невесть кем придуманная, и заключается в том, что ты отсылаешь по каким-то адресам несколько открыток, а взамен можешь получить их сразу несколько тысяч… В армии к письмам отношение особое, их очень хочется получать. Да и открытки получать красивые кто же откажется!

В общем, я включился в игру, и все бы ничего, но пришла какая-то кляуза в штаб полка от бдительного полковника-отставника из Киева, где он написал, что мы своей игрой, я даже запомнил фразу, «играем на пользу империалистической разведки, которая по нашим адресам способна узнать расположения воинских частей… И не с этой ли целью такая странная игра вообще придумана?»

Меня вызвали в штаб, проработали, взяли слово, что я никому и никогда писем больше в этой игре писать не буду. Но, на всякий случай, капитану Бружинскому вменили в обязанность проверять, что я там пишу… И он, конечно, проверял.

Впрочем, не одного меня, проверяли и других. А рядового Теслина даже чаще. Он за время службы от скуки купил учебник стенографии и довольно быстро овладел ею. Овладел настолько, что все лекции стал писать значками, и это вызвало панику в роте, а потом и в полку.

Его тетради отправили на экспертизу и больше месяца не возвращали, все искали криминал, да так, видно, не нашли.

Тетради после долгих его прошений вернули, но строго приказали писать «обыкновенны-ми» буквами и каждую лекцию проверяли, чего он там и какими знаками написал.

Тот же Бружинский, громко сопя, копался в его конспектах и если натыкался на незнако-мую букву, а грамоты он сам был невеликой, начинал «брузжать» и грозился доложить в штаб.

Вторая приговорка писаря Петрова такая: «Товарищ Приставкин, за вами и я, товарищ Приставкин, возьмите меня!»

На этот раз я, и правда, беру Петрова с собой в Тукумс.

Нам выдали командировочные, увольнительные, деньги: по девять рублей на билеты… Нынче это было бы девяносто копеек.

Взяв два чемодана с бельем, почту, газеты, мы двинулись на вокзал и через три часа были в Тукумсе.

От станции на попутной машине добрались до аэродрома, наш взвод размещался в палатках. Ребята играли в волейбол, но, завидев нас, бросили игру и побежали навстречу.

— Доблестным войскам Прибалтийского воздушного флота от имени командования… — в шутку прокричал Петров, но его не слушали, расхватывали почту, выспрашивали о новостях в мире.

Обращались в основном ко мне. Писарей почитая — и законно почитая — за нахлебников, солдаты обычно не уважают. И обычно не скрывают этого.

Ночевали мы в палатке, на свежем воздухе, и только жужжали комары, да изредка, не очень часто, прямо по головам, так казалось, проносились, видимо, на взлете, реактивные истребители.

Я потом для интереса сходил посмотрел на самолеты, все-таки работал на аэродроме в Жуковском…

Истребительный полк — в основном современные МИГи, призванные охранять морскую границу. В роте рассказали, что американские разведывательные самолеты нарушают эту границу по ночам, и вот недавно сбили ихний самолет, а в газетах пропечатали так: «Удалился в сторону моря»…

Меня поразила взлетная полоса и рулежная дорожка, сделанная не как у нас, в Жуковском, из бетона, а из плоских металлических пластин, уложенных в ряд.

Загорая в траве, на опушке леса, мы с Петровым наблюдали за самолетами, которые отрабатывали заход на цель, а потом пикировали с большой высоты и стреляли… Мишень была где-то за лесом. А вот стрельбу было слышно хорошо. И даже видно: вспышки огоньков…

Перед отъездом мы поднялись от станции в горку и посмотрели Тукумс, увидели баню, родильный дом, базарную площадь и новую четырехэтажную школу… (так и записано в дневнике).

Было жарко. Мы напились из колонки воды и купили для забавы два детских сахарных петушка на палочке… Так, развлекаясь, не заметили, как попали на старое латышское кладбище, очень зеленое, похожее на сад.

Петров пытался прочесть надпись, не смог и выругался:

— Дохлые латыши! — сказал он. — Пошли отсюда.

— Они тебе что, мешают?

— Конечно, мешают… Они мне портят настроение.

— Так не смотри. Жри своих петушков и думай о танцах!

— Они мне вообще мешают, — заявил он капризно.

— Где? В Тукумсе?

— И в Тукумсе… И в Риге…

— Не смотри, — предложил я разозлившись.

— А куда я денусь?

— А куда они денутся?

— Но лучше я, чем они! — И он, довольный, захохотал своей шутке.

Так мы с ним поцапались, но не надолго.

На обратном пути мы сошли на неведомой станции Булдури и искупались, вот такой был у нас праздник. Я до той поры моря не видел. А тут сошли с поезда и за барханами песка, за кривыми соснами открылось оно очень синее, в белых гребешках волн. «Оно, — как написал я в дневнике, — шумело». Этот шум меня почему-то тогда больше всего поразил.

Я целую страницу исписал, пытаясь рассказать, какая же это красота, когда видишь море.

«Навстречу подул свежий сырой ветер. Вдоль берега тянулась полоска песка, шириной в сто метров, а дальше стена сосен. Сосны полукругом огибали побережье, и было такое впечатление, что они кочевали толпой, но вышли сюда и увидели вдруг море и замерли на пригорке, онемев от открывшегося им величия и красоты…»

Наивно. Но так я все тогда увидел.

Загорающих было много, но почти никто не купался. То есть, мы увидели одного дядьку, но скоро поняли, что этот единственный купальщик пьян. «Вода была холодная и соленая.» Полезли купаться мы, конечно, из принципа, чтобы потом говорить, что мы купались в море. Да и интересно было прикоснуться к нему, попробовать наощупь и на язык.

— Вам тут письмо.

Открываю. Статья из какой-то газеты. Статья: «Слепой сказал: „посмотрим“!» О выступлении писателя А. Приставкина по латвийскому телевидению.

Статья огромная, есть там и такие слова: «Прозорливости у господина писателя что-то не заметно, а его видение сложившейся ситуации оригинальностью не отличается — сильно смахивает на знакомые установки рьяных сепаратистов…»

И еще: «Но у Приставкина, который целиком на стороне сепаратистов националистичес-кого толка, это не призыв к миру и согласию, а к покорности и смирению…»

Далее в том же тоне. Подпись: Б. Федоров.

Пытаюсь понять, что же за газета, на обратной стороне письмо с презрением Ельцину, с похвалой лидеру Интерфронта Алексееву, призыв поддержать на выборах полковника Полякова…

Ясно, что газета Иптерфронта. А, может быть, и военных.

Обнаруживаю на полях надпись, сделанную от руки:

«Сукин ты сын, „господин“ Приставкин!

Товарищи тебе волки серые в лесу!»

ДРУЗЬЯ И ВРАГИ

(По мотивам дневника)

Однажды меня вызвали в штаб к замполиту:

— Самодеятельностью занимались?

— Занимался.

— Чего же молчите!

— А меня никто не спрашивал.

— В армии не спрашивают. В армии отвечают. Так вот, пора начинать!

— Что начинать?

— Ну, всякое там… Вы чего умеете? Петь? Играть?

— Да.

— И танцуете, говорят?

— И танцую.

— И стихи сочиняете?

— И стихи.

— Вот и начинайте… Скоро смотр!

— Это что — приказ? — спросил я.

— Это совет, — сказал замполит. И напомнил: — А совет начальника закон для подчиненных!

Я зашел к писарю Петрову и попросил написать такое объявление:

«КТО ЖЕЛАЕТ УЧАСТВОВАТЬ В САМОДЕЯТЕЛЬНОСТИ: ЧИТАТЬ, ПЕТЬ И ТАНЦЕВАТЬ, ПРОСИМ ЗАПИСЫВАТЬСЯ В ШТАБЕ. (УЧАСТНИКИ ОСВОБОЖДАЮТСЯ ОТ НАРЯДОВ!)»

Последнее я приписал, чтобы был, как говорят, стимул.

Тяжко было с хором, его в приказном порядке пригнал сам командир роты. Солдат выстроили и заставили петь. Как объяснил ухмыляющийся Петров (заглянув на себя в зеркало), в «добровольно-принудительном порядке».

Ребята, стараясь изо всех сил, грянули строевую: «Эх, Россия, да русская земля, родные березки и поля, как дорога ты для солдата, родная русская земля…» — и так далее.

Выглянул из своей каптерки, заслышав этот рев, украинец-старшина и махнул рукой:

— От орут… Страшно слушать! Да собери моих земляков, мы впятером споем лучше!

Позвали Пислю, других украинцев, зазвучало. Я даже песню для них сочинил, начиналась она так:

«Ох, погоны, вы погоны, ох, пилотка со звездой,
Полюбил меня, девчонку, авиатор молодой,
А вот этою весною вдруг, откуда ни возьмись,
Познакомился со мною привлекательный танкист…»

Ну, и далее, она из двоих выбирает… И не поймет, кто лучше. И в конце мучается… «Не танкист ли угомонный, авиатор — молодой? Ох, погоны, вы погоны! Ох, пилотка со звездой!»

Потом я сочинил конферанс и стихи для вступления.

Замполит зашел, послушал и сказал:

— Ничего. Продолжайте.

— А что продолжать? А это… Не пойдет?

— Пойдет, но… Чего-то не хватает.

— Чего… не хватает?

— Классовой борьбы мало.

— Борьбы… С кем?

— Я вообще говорю. Вот, скажем, пьесу бы написать…

— Пьесу? О чем? — спросил я ошарашенно. До пьесы я в своем творчестве не додумался.

Политрук мечтательно произнес:

— Об американцах… Как они негров линчуют…

Пьес я никогда не писал, но понимал, что, если прикажут, напишу. Да по сути это и был совет, а, значит, приказ… И тема задана…

У нас в раменском литобъединении про Америку наши рабочие парни писали такие стихи: «Идет миллионер по Нью-Йорку, покуривая махорку»… И ничего, сходило.

Я засел и ленкомнате и через два дня выдал пьесу, под названием «Друзья и враги». О том, что это название из Симонова, я, разумеется, не знал. Из содержания пьесы можно было понять, что друзья это мы, то есть, советские солдаты, а враги — империалисты, от которых мы охраняем границу и мир во всем мире.

Замполит забрал пьесу домой, а наутро без особого энтузиазма высказал свое мнение, что написано в целом грамотно, но он, на всякий случай, передал пьесу в политуправление, они выскажут свои критические замечания в ближайшие дни.

Примерно через неделю меня вызвали в штаб и велели идти в Дом офицеров: «Там вас разбирать будут».

Сказали именно так, будто речь шла о наказании.

В комнате начальника Дома сидели два офицера: майор и подполковник. Они поздорова-лись со мной кивком головы и долго меня рассматривали. Сесть они не предложили, и я перед ними стоял как на параде.

— Пуговку верхнюю застегните, — наконец произнес подполковник.

Он взял в руки мою пьесу, заглянул на первую страницу испросил в упор:

— У кого списал?

Я удивился вопросу и ответил так же коротко:

— Ни у кого.

Он помолчал, разглядывая меня.

— А вы когда-нибудь пьесы писали?

— Нет, — опять ответил я.

Снова пауза. После которой он посоветовал:

— И не пишите.

— Почему? — спросил я.

Он удивился моему нахальству, даже слов не нашел, чтобы ответить. За него сказал майор:

— Но вы же не умеете писать.

— Почему? — опять спросил я.

Их, кажется, стало злить мое упрямство. Майор выхватил у подполковника рукопись, открыл страницу и сказал:

— Тут у вас солдат в госпитале… Ему дают лекарство, а он его выливает в цветок… Это нормально?

— Но он же в шутку.

— Какая же это шутка?

— Ну, конечно, шутка, — защищался я. — Он же там говорит… пусть цветок выздоравливает… Ему даже полезней…

— Вот-вот! — воскликнул обиженно подполковник. — Это ярко выраженное издевательство над военными врачами! Но герой-то у меня здоров, — напомнил я. — Он случайно в госпиталь попадает. Ему и лекарства-то не нужны.

— Начальству видней, что ему нужно. Не вам его учить.

Они говорили так, будто разговор шел не о пьесе, а о моем собственном поведении в госпитале.

Но так оно, пожалуй, и было. Я взялся писать об армии и уже поэтому был виноват. Они и собрались тут, в кабинете начальника Дома, чтобы, как следует, мне это внушить.

— А вы подумали, — заметил строго майор, — если все солдаты в шутку станут выливать лекарства в цветки, что у нас будет с армией? Мы их лечим, восстанавливаем их боеспособ-ность, а они, значит, будут шутить над своим здоровьем? И вы еще считаете это нормальным?

Вот так, минут десять они доказывали мне, что мой образ мышления, отраженный в моей пьесе, не соответствует уставу, а потом вдруг решили:

— Ладно, пишите… Но пишите так, чтобы ваши герои солдаты поменьше бы шутили, а побольше думали о воинской службе… Об уставе… О воинском долге… Патриотическое воздействие должно быть!

Подполковник добавил благодушней:

— А если нужна лирика там какая-то, пусть они поговорят о доме, как их там невеста ждет…

— Вот! — воскликнул майор. — Она ему письма пишет, а сама посещает его престарелую маму и носит ей лекарства, когда мама заболеет…

— Но он же детдомовец, — напомнил я. — У него нет мамы.

— Ну, тетка. В общем, придумайте. И приносите. Мы прочтем.

Последнее было сказано уже стоя и не без скрытой угрозы.

Я решил больше не искушать судьбу и писать не стал. Я поехал еще раз в Дом офицеров, перелопатил всякие поступающие методические книжки, журналы и нашел то, что надо.

Попалась какая-то пьеса Синельника «Встреча». Из жизни американских безработных. Там, значит, безработный рабочий встречает голодающего мальчика Тодди, который разбил витрину магазина из богемского стекла и украл кусок хлеба… Они оба прячутся, но их разыскивает грозный полицейский.

Собрали солдат, зачитали, пьеса им понравилась. Возникло два вопроса: что такое богемское стекло и кто будет играть голодающего мальчика по имени Тодди?

Долго ломали голову, пока кто-то не вспомнил про Соломатина из второго взвода, который был там самым маленьким и в строю стоял последним.

Привели Соломатина, дали роль, и он сразу заиграл. Оказалось, что у себя в Иваново он участвовал во всяких школьных спектаклях… Только выговор, к несчастью, был у него окающий, как у всех волжан, вряд ли американские дети так окают. Егo потом замполит, в целом довольный игрой, так и стал называть, на политзанятиях: «Тодди из Иваново».

Но «классовости», как он выразился, в пьесе было все-таки маловато.

И я в поисках этой самой «классовости» расширил пьесу до целой инсценировки, которую громко назвал: «Америка — сегодня».

Там, значит, выходит декламатор и читает такие стихи:

«Если глаз твой врага не видит.
Пыл твой выпили нэп и торг,
Если ты устал ненавидеть,
Приезжай сюда, в Нью-Йорк!»

Конечно, Маяковский писал про «нэп» и «торг» не для солдат, но все равно это звучало. Тем более, что читал это я как можно злее.

А второй чтец тут же подхватывал:

«…Вот в темных тоннелях я вижу забитых
Голодных людей на заплеванных плитах,
Даны им Америкой счастья высоты:
Они все свободны… Но лишь от работы!
Их тысячи бродят сегодня без места,
Но кто же услышит их голос протеста,
Не Эйзенхауэр же встанет за бедных стеной?
За лучшую долю народную ратуя…
Стоит, повернувшись к народу спиной,
К параду свободы нью-йоркская статуя!»

Сразу после них возникал на пустынной темной сцене мой безработный… И шла какая-то грустная мелодия. (Наш ротный импровизированный оркестр: баян и мандолина).

Мелодия вдруг сменялась диким джазом (тут силенок у баяна не хватало, и кто-то громко стучал в металлическую тарелку), и выскакивал на сцепу негр, под него мы «раскрасили» худенького солдата из третьего взвода Фастовского, по национальности еврея. За евреем Фастовским, который негр, гонится разъяренная толпа, и появляются в страшных колпаках куклуксклановцы, такими мы их видели в пьесе Билль-Белоцерковского «Вокруг ринга».

Ну, а поскольку шинели-то на них были наши, советские, мы по просьбе того же замполита пуговицы на шинелях завернули в тряпочки, а то уж совсем дикость получается: куклукскла-новцы в советских пуговицах со звездой!

Хотя, вот, сейчас размышляя, я подумал, что советские звезды — что было бы то, что надо. А какие же еще пуговицы были у тех солдат, которые стреляли в Вильнюсе? А потом и в Риге?

Их главарь, которого играл опять же я, страшным голосом зачитывает клятву: «Ко всем духам, драконам, гидрам, великим лешим, домовым (и так далее) — Гурий!»

Все солдаты, которые теперь куклуксклановцы, за мной дружно повторяют:

— Гурий.

— Негры обнаглели! — кричу я. — Негры становятся опасными!

— Бей негров! — вторит кто-то.

И тут мы вдохновенно кричим:

— Линч! Линч! Линч!

Помню, замполит этой сцене придавал особое значение и просил ее сыграть понатуральнее, чтобы зритель понял, какие они там все гады, эти американцы.

— Как вы полагаете, кто линчует негра? — спросил он.

— Мы линчуем, — ответили дружно артисты-солдаты.

— Вы, вы… Но я не об этом! А вот кто расправляется с Фастовским? Ну, там, у них?

— А разве они с Фастовским расправляются?

— С негром! С негром, конечно! Ну, кто?

— Кто? — спросили мы.

— Обыкновенные белые люди, вот, как эти… латыши… — сказал замполит. — Они потому и скрываются под масками, что они в жизни скрывают свою звериную сущность.

— Кто? Латыши?

— Ну, я же к примеру, — сказал замполит. — Они все друг друга стоят! И готовы нашего Фастовского размазать по стенке… — Но он тут же поправился: — Негра, негра… Вот что нужно отразить на сцене: это их моральный звериный облик… Понятно?

— По-нят-но! — воскликнули мы. И правда, пример с латышами сразу показал нам въяве, как мы должны играть.

В общем, постановка наша прошла с большим успехом. Мы даже заняли призовое место, первое место по Прибалтийскому военному округу.

Во время спектакля в зале присутствовали и два моих критика: майор и подполковник, я так понял, что они были специалистами во всех видах искусства. А меня лично даже наградили. Вызвали в штаб и предложили на выбор: сняться у знамени полка или… Или — десятидневный отпуск домой.

Второе как бы добавили, но считали необязательным, подразумевалось, что солдат должен выбрать только первое. Это было бы понятно и одобрено начальством.

Но я, недолго раздумывая, заявил, что хотел бы поехать в отпуск, потому что получил из литературного института подтверждение, что я со стихами прошел творческий конкурс и меня приглашают в Москву на экзамены.

Я не врал, я, и правда, послал стихи, и мне прислали вызов на экзамены, подписанный ответственным секретарем приемной комиссии Бондаревой.

Начальник штаба майор Мейчик лишь хмыкнул, когда я упомянул про стихи:

— Все это, ефрейтор Приставкин, шито белыми нитками… Но, как говорят, заслужили, езжайте! Но если опоздаете из отпуска, посажу. Вот там, и правда, времени для стихов будет у вас, сколько угодно. Понятно?

Я кивнул.

— Тогда ступайте и оформляйтесь.

В дневнике написано так: «В пятницу 6 августа окончательно оформил свои документы, зашел к Вие, она же Валя, чтобы снять деньги на дорогу.

— Уезжаете? — спросила она, как показалось мне, с жалостью.

— Я еще вернусь.

— Я буду ждать, — вдруг сказала она. — Я скоро получаю жилье, буду жить одна. Приезжайте…

— Приеду. Правда.

— Все вы так говорите, а потом забываете.

— Нет, я не забуду».

Утром я поднялся в три часа, чтобы достать билет на московский поезд. Я шел по Слокас, широкой и пустынной улице, было темно. Обогнала какая-то машина, я поднял руку и не очень-то огорчился, что она не остановилась… Я рассчитывал на главный мой транспорт: мои ноги. А вообще, мы предпочитали ездить по Риге на трамвае. «Пилсони, лудзу санемт билета!» — я по-латышски знаю уже наизусть: «Граждане, пожалуйста, возьмите билет!»

Солдаты обычно билетов не брали.

Кстати, недавно, когда проскакивал по этим забаррикадированным улицам, на «Волге» с Сильвией и Рудольфом направляясь в телецентр, я особенно пристально рассматривал дорогу и даже спросил у хозяев, существует ли та самая воинская часть, где я служил?

— Кажется, существует, — сказали они. — Но это чуть в стороне.

Так я и шагал той ночью, вдохновленный отпуском домой. И домой, и в институт, я мечтал о нем еще с гражданки.

Не беда, что идти долго, зато я вслух могу почитать свои стихи. У меня в дневнике записана целая программа о своем творчестве: «Показать внутренний мир солдата, его любовь к Родине, к партии, патриотизм, широкую русскую душу… На фоне боевой части».

Одновременно там была и другая программа для самоусовершенствования, звучала она так: «Надо искоренить массу в себе недостатков, прочитать много книг…»

Я даже купил учебник по русской и советской литературе для 10 класса Тимофеева, хотя он мне не понравился. А из газеты я вырезал письмо Чехова к брату и выучил его наизусть. Начинается оно так: «Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям: 1. Они уважают человеческую личность…» И т. д.

Вот так я и дошел до реки, на посветлевшем небе обозначились шпили и башни старой Риги. Вода в Даугаве поголубела, наполнилась краснотой, золотыми столбцами отражались лампочки, висящие над мостом.

По мосту я вышел на набережную, свернул на привокзальную площадь. Тут уже у воинской кассы занял очередь и через три часа получил билет.

Вскоре приехал писарь Петров, привез мой краснофибровый, купленный по случаю, чемодан. Мы успели зайти в буфет и выпить большую бутылку вермута, закусили яблоками, у вагона распрощались.

Петров повторил свою любимую остроту: «Товарищ Приставкин, за вами и я, товарищ Приставкин, возьмите меня!»

Мы посмеялись. Но веселого было у нас лишь то, что я уезжал и даже, может быть, насовсем, а Петрову предстояли долгие оформления новобранцев, которые прибыли накануне. А прибыли, в основном, азербайджанцы, армяне, грузины… Кто служил, тот знает что это такое.

Я спросил Петрова:

— Как салажата?

— Брыкаются, — отвечал он, поглядывая по сторонам. — Обломаются… Мы такими же были…

Накануне моего отъезда я стал свидетелем, как обламывали Петросяна, который не заправил койку, опоздал на утренний осмотр и на политинформацию… В наказание его заставили подметать полы в казарме, а он отказался.

Сержант Писля от злости стал пунцовым, прибежал к командиру роты и стал кричать, что он не может справиться с Петросяном, пусть его убирают из роты, куда угодно.

Вызвали Петросяна. Он встал в дверях, озираясь, темненький, тощий, какой-то весь взъерошенный, может, он думал, что его собираются, как у нас в пьесе, линчевать?

И правда, натренировавшись на Фастовском, мы теперь знали, как это делается.

— Почему не выполняете приказ? — спросил Бружинский.

Тот молчал.

— Петросяи, я вас спрашиваю!

— Я не могу…

— Почему ты не можешь?

— Я не виноват…

— Ну и что? Вам же приказали? Вам приказали или нет?

Тот молчал.

— Не хочет подметать, будет мыть! — резко сказал Бружинский. — Дайте ему ведро и швабру.

Принесли ведро и швабру, и тряпку.

— Берите ведро! — приказал Бружинский. — Я кому сказал! Петросян! Берите ведро!

Петросян затравленно оглянулся, лицо его дрожало, руки сжимались в кулаки.

Я подумал, что в таком состоянии он может броситься на нас, он же ничего не понимал, что тут происходит.

— А вы постройте взвод, — посоветовал замполит, и он тут вдруг оказался. — Пусть постоят, пока он не помоет!

Бружинский оглянулся на советчика и вдруг рявкнул, даже мы вздрогнули:

— Мы не таких обламывали! Дайте ему ведро в руки, и пусть попробует не взять!

Петросян ведро взял, и так и остался стоять с ведром в руках, его всего трясло.

— Ступайте! И чтобы всю казарму! Всю! — крикнул Бружинский.

Петросян секунду лишь постоял и бросился с грохочущим ведром к выходу, чуть не сбив в дверях замполита.

Через час, когда я зашел в каптерку за своим новеньким фибровым чемоданом, Петросян уже драил пол и никого, и меня тоже, он не замечал.

— Петросяна линчевали! — в шутку произнес Петров. — Остальные стали умнее… Половина сразу записалась в санчасть, а другая половина — в футбольную команду.

Проводница погнала меня в вагон, мы попрощались. Я не знал, конечно, как сложатся мои дела в институте, куда я так стремился попасть, но я чувствовал, что уезжаю, может быть, навсегда.

Так оно и получилось.

Мы обнялись, я забрался на свою полку и тут же уснул.

Сказались бессонная ночь и выпитое вино.

Проснулся лишь под утро и обнаружил, что меня обокрали. Старшина, ехавший с развязной девкой на нижней полке, которую он всю дорогу лапал, перед выходом в Великих Луках снял у меня часы и выгреб из нагрудного кармана гимнастерки все деньги, даже мелочь, так что в Москве мне пришлось идти пешком от Рижского до Казанского вокзала. Не было даже полрубля на метро.

ВРАНЬЕ НЕ ВВЕДЕТ В ДОБРО

О лжи в сборнике русских поговорок столько написано, что больше лишь о любви, милосердии, да наказании еще.

А есть одна приговорка, которую я частенько повторяю про себя по разному поводу: «С правдой шутить, что с огнем».

Но, вот, шутят.

Из Москвы по «Кравченко», считай, каждый день такие шуточки, теперь Ленинград в лице Невзорова присоединился. Правда, и тут не без совета из Москвы: сам Верховный Совет рекомендовал смотреть населению ту ложь, которую испек Невзоров.

На экране герои-десантники, они охраняют захваченный ими вильнюсский телецентр. Естественно, у них танки, бэтээры и другая военная техника. Но это они, оказывается, стали жертвой той страшной трагической ночи, ибо это их преследовали: толкали, плевали на них, даже в них стреляли, хотя убитых и раненых среди них нет.

Зато убийцы стали вдруг героями. Особенно это впечатляет, когда параллельно тут же по телевидению показывают (не из Москвы, разумеется!) похороны их жертв…

Невзоров спрашивает этих бравых ребят: что они тут делают? Оказывается, они охраняют телебашню, которую они захватили. — А зачем? — спрашивает Невзоров невинно. Он, и правда, не знает, зачем же они ее захватили. — А там, — простодушно отвечают милые парни-десантники, — эта аппаратура, по которой они… не то говорили… Ну, клевету там разную… на нас… на наш, на советский строй!

«Они» — литовские, судя по всему, журналисты.

«Аппаратура» — то, что принадлежало республике, имуществом зовется, за кражу которого карают во всем мире тюрьмой. Его и до сих пор не вернули.

Воспроизвожу по памяти, но за суть разговора ручаюсь. И если после таких призывов к прямой военной цензуре, осуществляемой при помощи бронемашин, как бы вдогонку из Москвы произнесется устами самого президента (Генерального секретаря, не точней ли?) о субъективно-сти нашей левой печати, которая его никак не устраивает, станет понятней, на кого работают Невзоров и его дружки десантники.

Порубщик у пня ловится.

Кстати, московский телецентр захватывать уже не пришлось, туда без парашюта спустили духовного омоновца Кравченко, который и начал новую политику вещания с доброго благословения президента (Генерального секретаря?).

Но тот, кто в эти дни был и жил тут, в Тихой Балтии, не смог не заметить, что после каждой программы «Время» ситуация (даже на улицах!) резко обострялась, ибо и здешние большевики, и омоновцы, и Интерфронт начинали ощущать мощную поддержку (подпитку!) для своего оголтелого противостояния.

Но есть у Невзорова еще сюжет, теперь уже о хороших парнях из ОМОНа, которые, в отличие от других своих дружков, не стали служить литовскому правительству. Их 39 человек, вместе с командиром Болеславом, остались верны… Москве и Горбачеву…

Ну, вот, теперь понятно, откуда исходят дестабилизирующие приказы и указания.

По чистоте душевной они называют тех, кого они точно знают. Эти бравые ребятки в масках держат в захваченном здании оборону, потому что их «приговорили к смерти». Кто приговорил, мы никогда не узнаем. Они напряжены, но они ироничны, эти свойские наши парни, против которых, оказывается, ожесточился весь мир. Они стоят перед своим командиром с оружием в руках, а он, тоже смелый, тоже свойский парень, этакий ушастик, наверное, его еще в школе дразнили за его нелепый вид. И девки не гуляли с ним, уродцем… Вот теперь он мстит и им, да и всем остальным тоже, в нем очевидно проявлены черты этакого суперчеловека.

А ОМОН как раз то место, где себя и свои комплексы неполноценности можно вполне реализовать.

Тему ОМОНа я уже затрагивал и наверное еще скажу, но потом. Это явление серьезное, и его нужно всерьез исследовать. Сейчас же я о фильме Невзорова, который нам было велено из Центра всем смотреть.

Я полагаю, что Невзорова в его материале привлекал не человек и не характер, что было бы, наверное, даже интересно. Ему важна придуманная им самим ситуация. А ситуация в его кино такая: ребята, сохраняя себе жизнь, держат круговую оборону при помощи броневых машин и автоматов, ибо есть приказ всех их расстрелять, а не брать живьем.

Чей это приказ? Кто, кроме военных, может такой приказ отдать и выполнить?

А если это военные, то есть, наша, советская, то бишь, язовская армия, то почему же она своих должна стрелять?

Она-то, скорей всего, и придет, если нужно, к ним на помощь, ибо ворон ворону глаз не выклюет!

Но, возможно, тут я хочу пофантазировать, что ребятишки-то, эти славные омоновцы, сильно поразбойничав, теперь побаиваются гражданского населения, скажем, самосуда, хотя, если судить здраво, какой уж там самосуд над человеком с автоматом в руках?

Натворили, видать, ребятки всякого, а теперь не могут высунуться из логова, настолько бабы и детишки их ненавидят!?

Но это я пытаюсь извлечь свою истину из инсценировки Невзорова. У него, понятно, о бабах и детишках ничего нет. Опытной режиссерской рукой он расставляет дружков-омоновцев вдоль наружной стены, где, прячась, они ждут нападения. А их командир Болеслав в это время спокойно и чуть устало произносит свой замечательный монолог перед восхищенным Невзоровым. Он говорит так: мы не нападаем, мы защищаем свое право выполнять свой долг так, как мы его понимаем…

Этих ребят можно и пожалеть. Они обмануты. Но они молоды и могут когда-то прозреть, как прозрели афганцы, которые тоже выполняли «долг»… Мы знаем, какими тяжкими трагедиями, и личными и общественными, это обернулось… Для всех нас, но и для них тоже. Но вот Невзоров-то знает, что он творит. Он лжет. А кто лжет, тот и крадет… По поговорке.

Этика любого, кому доверено СЛОВО (журналиста ли, писателя), не разрушать, а созидать души. Невзоров — разрушитель и тем опасен.

А если говорить о тех омоновцах, которые не из «художественной инсценировки», а из жизни, здесь в Латвии, нас всех окружающей, статистика последних дней такова: расстреляна в упор грузовая машина на мосту, ранен шофер. Он умрет в больнице. Другой шофер уцелел, но машина взорвана, одно рваное железо, я сам это видел.

Он рассказывал: подъехали на желтом военном газике и в упор из автомата, я лег… Тогда они выскочили, схватили меня, хотели сбросить в воду… Но выпустили, велели убираться, не торчать на мосту.

Ясно, почему он «торчит»: он охраняет этот мост!

И третье нападение, его показали по телевидению: горел рафик, подожженный выстрелами, а ехали в нем старики и дети. Вел машину молодой совсем парень. Они дали очередь из автомата, полетели стекла, были пробиты шины. Парень на ободах дотянул до поворота, чтобы скрыться за углом от выстрелов, это их и спасло. Но пуля пробила бак, «рафик» вспыхнул свечой… Детей, которые лежали на полу, вытаскивали из горящей машины.

Где же был Невзоров, отчего не снял этого геройства своих милых и бойких парней?

МИД республики запросил командование гарнизона о том, где приписан ОМОН, кому же он подчиняется. Оттуда коротко ответили: «Не нам». В дивизии был тот же ответ.

Так кому он реально подчиняется?

Рубиксу, ЦК КПЛ, Центру?

Горбачеву?

Знает ли он, что развязан настоящий террор гражданскому населению? Что умирают люди, становятся жертвами дети. Я видел лица этих спасенных из горящей машины детей: вот, что нужно показывать по Центральному, по ВАШЕМУ, Кравченко, телевидению!

А то ведь опять понаедут Невзоровы или Денисовы и будут утверждать о нужности и даже полезности этих славных парней, на которых кто-то тут нападет. Не дети ли из горящей машины?

А, вот, послушайте, я убежден, что если бы их не ублажали, да не поощряли, да не ласкали по-дружески из Москвы, не было бы — я уверен! — той трагедии, которая разыграется здесь у здания Министерства внутренних дел…

Это все кем-то умело подготавливалось и подводилось к той роковой минуте, когда прозвучали автоматные очереди на улицах в центре Риги…

Сейчас еще пять дней у нас в запасе.

Пять дней, которые могли бы спасти пять жизней.

Звучат призывы из телецентра, но вряд ли они способны прошибить бронежилеты на душах этих ребят.

— Мы вас просим быть милосерднее!

Эти слова произносили, прямо-таки прокрикивали с экрана.

— Мы вас просим.

— Просим! Просим! Просим!

В очень маленькой, но очень «желтой» газетке московских писателей было опубликовано письмо в защиту Невзорова, его подписали сразу 38 писателей. Среди фамилий, кроме Петра Паламарчука, нет ни одной, которую бы я прежде слышал.

Паламарчука я знаю еще по той поре, когда он, никому не ведомый молодой студент, приносил Битову свою прозу, и была там просто замечательная, листа всего на четыре, повесть под названием «Малоярославец, или Венок доносов».

Паламарчук играет видную роль среди окружения Бондарева и Проханова, и то, что именно он выступил в защиту репортера, прославляющего насилие, очень симптоматично.

Ведь слово литератора в особенной цене именно сейчас, когда насилие заполнило этот мир.

«Александр, — написано в письме, — сумев стать выше своих политических пристрастий, подал благородный пример многим из нас, когда речь зашла о народе, о судьбе сотен тысяч „русскоязычных“, о молодых ребятах, верных присяге, данной Родине…»

«Держись, Александр Глебович! — просят они Невзорова. — И помни, что тебя поддержи-вают не триста человек в Москве и столько же в Питере, как ты сказал в прошлую пятницу, а гораздо больше. Поддерживают тебя… и твое право сказать другую правду, какой бы горькой она ни была».

Мой рижский друг прислал записку:

«Мастер! Непосещение моей квартиры я расцениваю как игнорирование русскоязычного населения…» И что-то еще в этом духе.

В гостях у Адольфа разговор шел все о тех же проблемах, а о чем еще мы могли сейчас говорить!

Вот дочка уезжает «туда». Он переживает, но не отговаривает. А как можно отговаривать, если она так говорит… «Папа, — говорит, — все, кого ты видел на свадьбе, исчезли… Вокруг меня уже нет друзей…» А когда Адольф это рассказал одному приятелю, тот сказал: «Пусть едет». И добавил при этом: «Только скажи; пусть едет быстрей, а то форточку закроют!»

Оказалось, что Адольф хорошо знает и Пуго, и Рубикса, и тот и другой из бывших комсомольских работников, иногда посещали его театр…

— Комсомольские ребята — это особенные ребята, — сказал я.

Я, и правда, считаю, что в этих мутантах от большевизма особенно деформировано сознание, выкормыши строя, они обычно служат ему верой и правдой до конца. Трифонов, что ли, про кого-то однажды произнес: железные малыши. Это, вот, про них. По моральным да культурным качествам и впрямь — малыши, но уж зато — железные!

— Но они разные, — сказал Адольф. — Были на просмотре какого-то спектакля. Пуго поблагодарил и ушел, а Рубикс тут же заявил, что он сделает все, чтобы спектакль не появился!

— Он прямолинейней?

— Ну, может в чем-то и честнее… И он, правда, все тогда сделал, чтобы спектакль закрыли. А вот Пуго, хоть и поблагодарил и промолчал, но тут же собрал актив и объявил, мол, если кто-то пришлет письма протеста против спектакля, он их поддержит и пойдет навстречу…

— Вон откуда у него милицейские манеры! — воскликнул я.

— Ну, скорей полицейские… Я имею в виду тайную, конечно, полицию… Да он весь гэбэшный от пяток до макушки… А вот Рубикс — он другой… Он упрямый, самолюбивый, если бы с ним по-другому власти обошлись, он не был бы таким, — сказал Адольф. — Да, вот, и сестра о нем примерно то же самое пишет.

Тут уж я не выдержал.

— А каким не таким? Ну, чуть хуже, чуть лучше, разве имеет значение! Они же люди системы, и она в них внедрена в кожу, в атомы, из которых они состоят…

Но вспомнил я об Адольфе Шапиро по другому поводу.

В эти дни в рижском молодежном театре произошла премьера пьесы Иосифа Бродского «Демократия». Шапиро тоже сказал свое «СЛОВО» о том, что происходит вокруг.

О пьесе я как-нибудь скажу. Сейчас об ответственности художника, чье слово может двинуть танки на беззащитных людей, а может эти танки остановить.

В программе театра, которую я сохранил на память, приведены слова Бродского, я хочу их здесь привести.

«Распад империи, как учит история, редко бывает бескровным. История также учит нас, что политические события оттесняют литературу на задний план, оставляя ей роль в лучшем случае свидетельницы, а в худшем — плакальщицы.

Мне думается, однако, что на сегодняшний день, когда в распоряжении литературы оказались весьма эффективные средства коммуникаций и массовой информации, существует определенная возможность вывести литературу из подчиненного истории положения, что следует попытаться навязать истории взгляды на жизнь и общественную организацию, присущие литературе. В частности, я имею в виду свойственную литературе мысль об уникальности всякой человеческой жизни, о бессмысленности любого идеала или принципа, требующего для своего осуществления кровопролития…»

Это и Невзорову, но прежде всего писателю, ну хотя бы такому, как Паламарчук, и его тридцати семи коллегам!

Но продолжу Бродского:

«Мне представляется, что следует использовать ЛЮБУЮ СУЩЕСТВУЮЩУЮ ВОЗМОЖНОСТЬ (выделил я — А. П.) донести до сознания подданных распадающейся ныне империи идею о том, что зрелость общества, как и зрелость отдельного индивидуума, определяется не исторической, но этической необходимостью, провозглашенной не с политической трибуны, но со страниц романа или в ритме стихотворения; что оружие и насилие объединяют людей гораздо менее надежным образом и на более короткий отрезок времени, нежели книга и слово».

СЛОВО

В одном из предисловий Дмитрия Лихачева к «Слову о полку Игореве» я прочел слова о том, что все искусство, в том числе и литература, существует для того, чтобы спасти человека, помочь ему выжить в этом жесточайшем из миров…

Для этого, и лишь для этого, произносится слово. Бродский тут прав. И этим всегда отличалась, особенно, отмечу, отличалась русская литература. Хотя у нее самой, за всю ее историю, не было такой передышки, чтобы она сама не страдала. Не преследовалась бы, не была угнетена. И всегда была она под особым охранительским полицейским глазом властей, монархии ли, большевиков, стерегущим ее благопристойность, то бишь, смиренность, пуще живота своего. А все оттого, что многие смуты на Руси начинались от книг, и сами большевики начинались от книг, и эту свою школу очень даже хорошо усвоили: тут же, как сами стали у власти, взяли под жесткий контроль всю печать, искусство и, само собой, литературу.

Максим Горький в своих «Несвоевременных мыслях» писал в 1918 году: «Я знаю, что они проводят жесточайший научный опыт над живым телом России»… Имея в виду все эти запреты. «Я нахожу, — говорил он, — что заткнуть речь „Речи“ и других буржуазных газет только потому, что они враждебны демократии — это позор для демократии. Разве демократия чувствует себя неправой в своих деяниях и боится критики врагов? Разве кадеты настолько идейно сильны, что победить их можно только с помощью насилия?»

«Они» — ясно кто, он их называл «люди из Смольного», в их число входил, разумеется, и Ленин. Именно о нем писатель сказал: «Древнерусская, удельная, истинно суздальская политика». И он же добавлял: «Я с горечью должен признать: враги правы, большевизм — национальное несчастье, ибо он грозит уничтожить слабые зародыши русской культуры в хаосе возбужденных им грубых инстинктов…» Надо добавить: и уничтожили.

То десятикратно прополотое от инакомыслия поле, где что-то, пусть жидко, пусть отдельными чахлыми кустиками, росло, было окончательно вспахано в двадцатые годы при помощи репрессий, чтобы не только семечка живого, а памяти не осталось, но было лишь то, что искусственно посеяно под надзором такого великого селекционера-агронома большевиков, как ЧК-МВД-КГБ, и именуемое в дальнейшем «советской литературой» с психологией рабско-крепостной, с характером обслуги, которая живет от подачек и другого дела не знает, как воспевать эту большевистскую власть в наиболее громкой, доступной для нее форме. Так объявились в ней марковы, кожевниковы, сартаковы, и принцип отбора по образу себе подобных (та же агрономическая селекция под руководством того же агронома) действовал десятилетиями, практически до наших дней. Чего же тут удивляться, что поточный стахановский метод, начатый, увы, основоположником соцреализма Алексеем Максимовичем, привел к засилию творческого Союза нетворческими людьми. Да я лично, побывав одно время на заседаниях приемной комиссии, смог убедиться, как шли без всяких затруднений в Союз потоком дипломаты, военные, международные журналисты. Одного комсомольского босса приняли за брошюру о членских взносах, кстати, вряд ли им самим написанную.

За этим буйным чертополохом реденькие кустики истинных художников не были видны, да их и не забывали, как я говорил, пропалывать, чтобы они не застили света своим кучным собратьям.

Может быть, когда-нибудь мы рискнем дать образцы этого соцреализма, ведь далеко не все помнят Панферова или Гладкова, или Бабаевского с Бубенновым… А ведь они — целая эпоха, они вершины этой «литературы». Не о такой ли литературе говорил Николай Гумилев: «Дурно пахнут мертвые слова»…

Так вот, я о СЛОВЕ.

Но не о мертвом СЛОВЕ, а о живом. Мертвечины, как говорят, вокруг хоть отбавляй, и запах трупный от тех разлагающихся слов еще не выветрился из Союза писателей.

Я не хочу вдаваться в нашу несчастную историю, я лишь о том, почему мы, интеллигенция, творцы, люди искусства и культуры, такими явились на свет, мы изначально еще в зародыше напуганы, и наша причудливо выкрученная, деформированная, будто в фантазиях художника Дали, душа не способна породить свободную литературу; мы же знаем, мы лишь догадываемся, что она такое.

Но мы всегда догадывались, а может и знали, что спасение придет через СЛОВО.

В сталинских лагерях, где еще оставались люди культуры, редчайшие драгоценнейшие представители серебряного века, такие, как Нина Ивановна Гаген-Торн, этим лишь одним могли выжить. В воспоминаниях о ней так и сказано: «Может быть, потому и не сошел наш народ с ума, что находил спасительное убежище в творчестве, в слове… И не в том ли печальная разгадка такой особой склонности нашей к литературе?»

У Анны Ахматовой есть стихи:

«Ржавеет золото, и истлевает сталь,
Крошится мрамор. К смерти все готово.
Всего прочнее на земле печаль,
И долговечней — царственное слово…»

Связать Печаль со Словом могла лишь она, ибо была провидица. Как и все настоящие поэты.

Но те, кто раньше других догадался, кто искал в слове спасения, раньше других опознавались системой. Мы, наверное, единственная страна, где еще вчера за слово казнили, убивали, ссылали. Причем не только за слово сказанное, но и за слово услышанное.

В тяжкие нынешние времена, когда в стране безвластие и безверие, а вера в слово политиков тоже окончательно подорвана («дурно пахнут мертвые слова»), еще возможно спастись живым словом, которое могли бы произнести писатели.

«Главный рычаг образования души есть, несомненно, слово», — так писал Чаадаев.

Подчеркну: ОБРАЗОВАНИЯ ДУШИ, а не тела.

Говоря о действенном слове, я не имею в виду всякие там экономические выкладки, которые тоже нужны, не про мемуары и документы времени, я говорю про слово веры, про слово милосердия, про все, что сегодня способно смягчить человеческие нравы и внушить людям надежду на будущее.

Внушить не при помощи вранья, которым нас пичкали большевики (вплоть до сегодняшнего Кравченко), а при помощи правды, одухотворенной желанием помочь в этот гибельный момент своему народу.

Мы сейчас много говорим о нравственности, но я думаю, что безнравственна болтовня о нравственности, а нравственно любое дело, помогающее людям сейчас выжить.

В этом плане можно и нужно говорить о литераторах, которые поставлены ныне в экстремальные условия и тоже нуждаются в защите.

Они способны защищать других, но сами они не умеют зачищаться, ибо сама профессия обрекла их на вымирание.

Понимать меня следует так: если бы эти люди были бы практичны, если бы они умели оттирать ближнего от кормушки, они никогда бы не стали писателями. Последнее, если мы говорим о настоящих писателях, исключает полностью приспособленность к жизни. Система, кстати, это знает и успешно использует в своих целях. А цели ясны.

Я хочу, чтобы читатель расслышал мою тревогу о судьбе тех писателей, которые сегодня еще живы, но завтра могут уйти, как, не выдержав насилия, ушли Шукшин, Трифонов, Шаров, недавно Эдельман, Орлова, Довлатов…

Уж больно непомерна и велика нагрузка на душу, на ту самую творческую душу, которой целиком и нет — одни клочки, — а она все рвется и рвется.

Но ныне предстоит еще удар, который лишь сравним с блокадой в дни войны, ибо по велению властей (а разве можно ждать иного) творчество сажают на голодный паек, введя драконовские налоги и этим приравняв прозу, поэзию и прочее к ненавистным им кооператорам.

Но ошибки большой нет, и то, и другое по сути свободное проявление (может, единственное свободное) человека в нашей несвободной стране.

Для злейшего контроля они набирают, а, может, уже набрали налоговую рать, более ста тысяч числом, из отставных офицеров, которая с приученной жестокостью будет собирать остатки от ограбленных ими же при изданиях гонорарных крох. А ведь по последней статистике средний заработок среднего литератора не поднимается выше ста рублей. (Статистика взята, естественно, до повышения цен).

Кстати, не одни писатели такие бедные, таких граждан по нашей стране восемьдесят-сто миллионов человек. То есть, каждый третий человек в Союзе проживает за чертой бедности.

Но далее грядет рынок, бедственное положение с бумагой усугубится, а без дотации хорошей книге может и вовсе не хватить на рынке места. Даже на цивилизованном Западе искусство и литература не существуют на дотации, у нас же, при власти партийной монополии, где бумага и типографии принадлежат КПСС, они опять, как в добрые старые времена, будут выборочно печатать свою литературу и своих писателей, то есть, тех, кто им удобен и послушен.

Непослушные писатели, пожелавшие сохранить обретенную ими свободу, останутся опять без книг, такая вот наша перспектива.

Генрих Бёлль с удивлением констатировал, что писатели из тотальных режимов обращаются к Богу, а писатели из свободных стран к неверию. А к кому же нам еще обращаться!

Сейчас происходит «утечка мозгов», и это при том, что мы давно в дефиците по этой части. Уезжают-то лучшие, я уж не говорю, что это молодые и работоспособные люди, но уезжают снова (в который раз!) писатели, вообще, люди искусства.

Всесоюзный центр изучения общественного мнения за прошлый год констатировал, что в ходе опроса ни одного современного писателя, автора художественных произведений, не названо, а в кино первое место занял фильм «Рабыня Изаура».

Вывод таков: «Из-за тех, кто растянул период реформ, общество „проело“… культурный запас, запас идей…» А НЕХВАТКА ИДЕЙ — самый опасный дефицит для нашего общества… Попытка мешать свободному обмену информации, мешать выработке новых идей под предлогом «успокоения страстей» безответственно увеличивает эту опасность.

Итак, с одной стороны, духовное истощение, а с другой — уход тех, кто мог бы этот трагический процесс остановить. Мы всегда писали о трагедии отъезжающих, но ведь существует трагедия остающихся. Как возможно нам выжить и спасти себя, если станет некому произнести спасительное, охраняющее душу слово?

Без надежды-то как?

В знаменитом фильме Тарковского о Рублеве в запустелой стране ищут мастера, который бы умел лить колокола, с этого начинается возрождение Руси. Такого мастера вроде находят, мальчишку, который что-то знает, но понаслышке…

Ах, как бы нам не пришлось собирать по Руси таких людей, которые умеют писать, которые еще помнят, как звучит СЛОВО.

Боюсь пророчеств, по мы погибнем, когда таких людей не станет.

А к этому идет.

ХОЧУ ТАКОЕ ЛИЦО

По приглашению Татьяны Фаст, она выпускает «Независимую Балтийскую газету», поехал в Ригу, чтобы подежурить вместе с редакцией на баррикадах.

Татьяна красива, энергична, талантлива. И те, кто ее окружают, просто замечательные ребята. Они сплотились вокруг газеты. И газета у них выходит интересная, профессиональная, дерзкая, молодая[1].

После того, как омоновцы вытурили их из Дома печати, они печатают свою газету в провинции, в районной типографии, а это довольно трудоемкий, долгий процесс.

Сегодня ребята вручную, прямо на дому, «прокатали», по их выражению, с полтыщи штук, не дождавшись номеров из типографии. Работали всю ночь, и пока остальные пили в редакции кофе, привезли номера, свеженькие, пахнущие типографской краской. Все тут же подскочили, стали смотреть, даже нюхать… Радовались, как дети.

Так и сфотографировались на память всей редакцией с номером, гордо выставленным перед собой.

Собираясь на дежурство, заспорили о своих коллегах из «Советской молодежи», которые вместе со всеми ушли в знак протеста из Дома печати, а теперь, вроде, вернулись обратно.

Я эту газету знаю, в недавние еще времена печатал у них интервью. Газета из так называемых русскоязычных и довольно приличных…

— Была.

— А теперь? — спросил я.

— Они вернулись в Дом печати.

Кто-то поправил:

— Не они одни…

— Но людям же печать нужна!

— Под автоматами ОМОНа?

— Но информация от ОМОНа не зависит…

— Смотря, какая информация!

— Сейчас у них нормальная информация.

— А потом?

— Потом можно и уйти.

— Да уж если вернулись, то шаг сделан… — произнес кто-то. — Обратно будет трудней.

Я не влезал в спор, разговор-то касался главного для них: как выжить газете в этих экстремальных условиях. И себя сохранить, и не погибнуть без типографии. А типография, техника в руках КПСС да ее черной гвардии из ОМОНа.

Сегодня это в Литве и Латвии, завтра в такой же ситуации окажутся свободные журналы и газеты в Москве.

Прибалтика — это лишь предтеча того, что нас всех ждет: захват средств информации, десантники, ОМОН…

А какая провинция в России станет печатать «Московские новости» или журнал «Знамя»? Рязань? Кострома? А, может, далекая Сибирь?

Повторю, я в споре не участвовал, но я знал, что компромисс, о котором шел разговор, начинается с малого, но потом на продажу идет все. Совесть тоже идет.

Это не о «Советской молодежи», в которой я печатался. Это вообще о гласности, свидетельство тому — судьба нашей, так называемой советской литературы.

Наскоро чего-то перехватили, кофе, бутерброды. Все восемь человек набились в редакционную старенькую «Волгу» и, прихватив номера газеты, направились к Домской площади.

От набережной пробирались какими-то темными забаррикадированными переулками: машины, тягачи, бетонные блоки, кое-где и колючая проволока.

А на площади, будто в праздник, толпы народа.

На крошечной, наскоро сколоченной эстрадке перед домом радио певцы, и музыка, и массы молодежи, и даже танцы.

— Неделя такого состояния, и все превращается в фарс, — сказала Татьяна.

Я с ней не согласился.

Люди не могут жить сутками в состоянии перенапряжения, им тоже нужна разрядка. И, потом, баррикады — это не только борьба, это еще и праздник свободы… Стоит лишь посмотреть, как раскованны люди, какие у них просветленные лица! Ясно, что сейчас они счастливы… И будут они вспоминать об этих днях, как о днях счастья.

Кстати, один из наших литераторов рискнул, хоть и не сразу, а когда спала некоторая напряженность, тоже съездить, чтобы взглянуть на Ригу. По возвращении он заметил:

— Все кукольное какое-то, игра… Но все равно интересно. Дрова аккуратно так напилены, ровненько, как для камина. И молодежь гуляет… Даже целуется… Тоже польза, если кто-то из влюбленных познакомится там, на этих самых баррикадах.

Когда пролилась на улицах кровь и среди погибших оказался юноша, еще почти мальчик, который, возможно, и возвращался со свидания, во всяком случае, погиб случайно, проходя мимо МВД, я не стал моему коллеге напоминать про «игру» и про пользу для влюбленных.

А уж что говорить про операторов, которые отдали там жизнь. За ними, как выяснилось, охотились, ибо их информация — это документ, в котором кто-то очень не был заинтересован.

Так что же, охота за нашими душами началась?

Такой была в те дни и такой запомнилась Рига: трагической и одновременно безмятежно молодой и веселой.

На Домской площади на упомянутой дощатой эстрадке, откуда люди обращаются со словом друг к другу, предоставили такое слово и мне. Я отказывался, отчего-то застеснявшись, как это вдруг на такой площади, да перед толпой, которой я, может быть, и не нужен… А если они музыку ждут?

Но все было сказано, и придумывать не надо было, все излилось само собой. Слова в такие мгновения приходят почему-то особенно верные, без фальши.

После выступления меня окружили люди, какой-то парень, коренастый, цыганистого вида, пожал мне руку как земляку и даже в доказательство, хотя от него никто не требовал, протянул «мандат», там было написано, что рабочий делегируется «Демократической Россией», от города Димитрова, Моск. обл., от автобазы для представительства и поддержки латышских друзей и Народного фронта…

Я лишь запомнил, что звали рабочего — Володя.

Долго топтался рядом, не решаясь подойти, высокий, я бы сказал, очень крупный человек, как выяснилось потом в разговоре, латыш. Работает он газосварщиком, объездил всю Россию и никогда, по его словам, не испытывал чувства национального ущемления, а вот теперь почему-то испытывает… То есть, он понимает, почему: встречаясь с русским, приходится теперь думать, а как русский отреагирует на него как латыша.

— Прежде у меня такого чувства не было, — сказал он смущенно, — и я стал комплексо-вать, но вашу руку я жму без всяких комплексов… Послушал вас и знаю, что вы достойный человек.

Говорил он медленно, основательно, ему хватило на несколько улиц, чтобы произнести эти несколько фраз. А потом он интеллигентно откланялся, в шляпе, красивом пальто, видны сорочка и галстук, прям, как дипломат на приеме, но такой трогательный и скромный.

Прощаясь, он сказал:

— Приезжайте, когда мы с вами будем свободными.

— Ох, боюсь, не доживу, — отвечал я. — Вы-то, может, доживете, а мы, пожалуй, нет.

Я имел в виду Россию. И воистину верил, что Балтия, первой прорвавшая большевистскую блокаду, вернется к свободе. И слава Богу! Пусть хоть они…

Леня Коваль и я, мы вместе разносили газеты, дошли до Дома правительства, и тут, в одной из маленьких кухонек, вынесенных на улицу, мы закусили, почувствовав вдруг острый голод. Сами себе налили душистый травяной чай в бумажные стаканчики и смастерили по бутерброду: хлеб и рыбные из банки консервы… И даже соленый огурчик нашелся.

Все бесплатно.

Отойдя в сторонку, попивали чай, и в разговоре я сознался Лене, что в прошлый приезд, несмотря на голод, я не решился подойти к кухне, не считал себя вправе есть бесплатно то, что полагается ребятам с баррикады… А вот сегодня мы как бы с ними заодно.

— Сегодня заслужили, — подтвердил он в шутку.

ЗАБОР — ГАЗЕТА

Мы вернулись в старый город.

На двух бетонных плитах, перегораживающих одну из улочек, ведущих на Домскую площадь, надписи: на одной имитация могилы Рубикса, на другой — наспех начертанные наискось слова:

«ЗДЕСЬ ОНИ НЕ ПРОЙДУТ!»

Повсюду на заборах, на грузовиках, на стенах домов, в витринах и так далее — листки, газеты, карикатуры, даже фотографии.

Так народ, до сей поры безгласный, выразил себя.

«Горбачев, совесть народа — не твоя совесть!»

«КПСС — палач свободы!»

«Горбачев — Незнайка в стране дураков». (Детский почерк.)

«Братья, Россия с ВАМИ!»

На этой я перестал быть лишь свидетелем и сам расписался.

«Партия — тупость и нечесть, и стыд нашей эпохи».

«Не волнуйся Хусейн, мы с вами договоримся». (На карикатуре опять Горбачев.)

«Омоновцы, защищаете вы неофашистов, нападаете на безоружных, настоящие мужчины так поступают?»

«Банда Рубикса, выведи отсюда своих убийц!»

«Солдат, помни! Кровь смоешь, позор — вечен!»

По-латышски, мне перевел Леня:

«Армия КПСС — сколько же тебя на нашей маленькой земелюшке?»

«КПСС, ты можешь в нас стрелять, но ты не достигнешь цели!»

Их тысячи, этих листков, сколько я потом ни приезжал и ни переписывал, они появлялись все новые, и зафиксировать их всех было невозможно. Но это и есть тот самый глас народа, который долго молчал. Теперь он заговорил голосом плакатов. Сознаюсь, хотелось хоть один взять на память, сохранить как документ, но я не сделал этого: стало жалко, что кто-то не сможет прочесть. А, может, и так: народ при помощи этих листков освобождается от сидящего в нем раба?

Листки везде, хоть я назвал это (но не я придумал) забор-газетой, на грузовиках, на деревьях, даже на спинах и на нарукавниках…

В этом, впервые увиденном мной самиздате, автор-народ возвысил свой голос до высочайшей ноты, доказав, что он выжил, что он свободен.

Не случайно один из многих читателей листков, вдруг не кому-то, а просто так, в пространство, произнес: — Дайте жить людям. Господи, как коротко и верно.

Мы вернулись на Домскую площадь.

Посреди площади огромная, оставшаяся от Нового года, елка, украшенная вместо игрушек множеством плакатов… Что-то в адрес ОМОНа, который сравнивался с гестапо!

У подножья елки — фотография погибшего от рук омоновцев водителя Роберта Мурниекса, в окружении множества горящих свечей. Его портреты повсюду, украшенные цветами, свечами, тут же даты жизни и смерти: 1952 г . — 16.1.91 г.

Первая жертва ОМОНа. Мы еще не знаем, но догадываемся, что не последняя.

Мы разносим газеты и раздаем их рабочим, сидящим у костров, шоферам на грузовиках, девушкам-медсестрам, дежурящим в Домском соборе, сейчас здесь оборудовано под госпиталь.

Замерзнув, мы зашли сюда просто погреться и вдруг попали в иной, не баррикадный, а божественный мир спокойствия и тишины. Даже медсестры в белых халатах не нарушали этой гармонии… Да и что может быть естественнее, чем сестры милосердия, расположившиеся в божьем храме!

Звучала тихая музыка, орган.

Звучала не на обычном концерте, как мы привыкли, для пришедших сюда по билетам слушателей, а для отдыхающих от дежурства рабочих ребят, которые, как и мы, заглянули сюда, чтобы погреться.

Я прошел вдоль скамеек, вглядывался в лица. Я давно понял, что надо сейчас смотреть, всматриваться в лица этих людей, они не такие, как в обыденной жизни.

В трамвае таких лиц не бывает.

Внутренняя сосредоточенность и одновременно отрешенность в них. Они будто очистились от случайного, от былого, и оттого кажутся почти святыми.

Вспомнил, как с одной моей знакомой, актрисой известного театра, посетили мы одного верующего во время долгого поста. Он принял нас благородно, сдержанно, но коротко, его силы были на исходе. Но лицо его светилось, вот, как у этих ребят. И вдруг моя знакомая воскликнула: «Хочу такое лицо».

Мы ушли, но всю дорогу она исступленно повторяла: «Хочу такое лицо. Хочу…»

Впору сейчас и мне было воскликнуть:

— Хочу такое лицо!

И вдруг я вспоминаю, а ведь сегодня суббота, 19 января, — великий праздник Крещение Господне.

Христос принял крещение для того, чтобы собственным примером освятить обряд, который, благодаря Его искупительным заслугам, впоследствии сделался знаком покаяния и очищения от первородного греха.

«Кто будет веровать и креститься, спасен будет» (Марк XVI, 16).

Ну, что же, наш первородный грех — переворот семнадцатого года, который так рьяно поддержали латышские стрелки. Может быть, без них, верных охранителей большевистских вождей, тем бы не устоять в критические дни.

Теперь внуки стрелков, отвергнув ложный путь дедов, вышли в эти дни защищать от большевиков свою свободу, и это есть знак очищения и покаяния. Они поверили в очиститель-ную силу своей свободы. И ничего уже с ними не сделать. Горбачевская команда может их, каждого из них, убить. Но пока они живы, они будут выходить на улицы и строить баррикады, которые увиделись господину Денисову как нарушение городского порядка.

Не случайно среди листовок и призывов встречаются и довольно часто библейские мотивы. Такие, например:

«Зло заговорит там, где молчат терпение, надежда и любовь…» (Плакат на грузовике.)

И там же:

«Господи, спаси нас от враждебности, пока нет любви…»

А еще одно, обращенное к большевику Рубиксу, который частью и заварил эту кровавую кашу:

«МОЛИЛСЯ ЛИ ТЫ НА НОЧЬ, ФРЕД ПЕТРОВИЧ?»

Христос сказал апостолам: «Идите и поучите все народы…» (Матфей).

Ну, что ж, в эти дни все народы обращены на первый и такой трагический опыт Балтии, где решается и их судьба.

Всех, и лично моя тоже.

Так я шел вдоль рядов и будто споткнулся: вдруг вспомнил, что здесь, на концерте Баха, пять лет назад в январе месяце 86 года, познакомился с Мариной, моей женой.

Я даже помню эту скамеечку, стоящую в правом крыле, боком к органу. Билеты были так себе, хотя достали мы с трудом.

В этот год, начала всяких перемен, хотя ничего еще особенного, что предвещало такой разрушительный конец, еще не ощущалось, молодая и уставшая от долгого развода женщина приезжает всего на три дня пожить в Доме творчества у моей приятельницы Инны Громовой. Ее сажают за наш стол, слева от меня, в торце стола.

А вечером мы едем в Домский собор и оказываемся рядом. Даже кажется так, что сперва мы сидели не рядом, а потом, после перерыва, кто-то с кем-то поменялся местами и мы оказались друг с другом…

То есть, мы были со всеми, но вдруг ощутилось, что никого, кроме нас и музыки, в этом прекрасном храме нет… Звучал орган, вот, как сегодня, ибо он обращался лишь к нам, и божественное просветление снизошло на нас двоих, хоть и не было вымолвлено ни слова между нами и я еще не ведал про ее такое одиночество, и она не знала ничего о моем.

Конечно, спасаясь от космического холода в душе, в теплой Балтии, я не мог тогда знать, что рядом со мной сидит выброшенная судьбой из жизненной колеи женщина и эта короткая поездка для нее спасение, хоть на несколько дней, но и она могла не состояться, потому что накануне отъезда прямо в редакции ее обокрали, забрав деньги на билет…

Но в редакции скинулись и она поехала.

А потом она стала моей женой.

НУЖНЫ ВЗРЫВЫ

Объявили: по непроверенным данным, планируется серия взрывов в общественных местах: на вокзалах, в воинских частях, на улицах… Они должны дестабилизировать обстановку и вызвать из центра приказ ввести президентское правление.

Взрывы желательны с жертвами, ибо предыдущие двадцать взрывов не достигли результата.

Почти сразу после предупреждения взрыв произошел возле здания Академии наук, но, слава Богу, опять без жертв.

Уже после моего отъезда взрывы продолжались, около ЦК Компартии (но на достаточно безопасном расстоянии), а еще в доме, где проживают военные и т. д. Нашли и некоторых участников, ими оказались люди, связанные с военными, но в печати это промелькнуло коротко, как-то невнятно, и полной ясности не принесло.

Все передачи по Центральному телевидению пытаются утвердить мысль о якобы двух противоборствующих силах в Прибалтике, во всех трех республиках, это опасная тенденция. Кому-то очень надо, чтобы таковой эта обстановка тут была.

И здесь возникает вопрос о русскоязычном населении.

Обычно это работники военно-промышленного комплекса, подчиненного Москве, или учреждений, привязанных к центру: портовые работники, аэрофлот, железнодорожный транспорт.

Но, как ни странно, среди них много учителей.

Что же делает Москва?

Она выдергивает и выставляет по телевидению этих людей (многие из них партаппаратчи-ки) и ихними устами глаголет «истину», а истина такая: вот-де, посмотрите, какие мы брошенные и несчастные, никто нас не слышит, никто не защищает, мы отторгнуты Россией и отторгнуты Латвией.

Но отторгли-то они себя сами, ибо желают жить лишь по имперским законам, по которым пришельцам выгодно было здесь жить. По сути, они были тут на положении колонизаторов в своей колонии.

Другое дело, что наши советские колонизаторы тоже нищи, но менее нищи, чем, скажем, в России, и по своей воле из этой богатой страны не уйдут…

В их число входят и русские из коренного населения, но в основном это лимитчики, люди малокультурные, зависимые от центральных властей и цепляющиеся изо последних сил за благословенный клочок земли, который им послала судьба. Противопоставляя их законной власти, центр укрепляет их силы, внушает им надежду и поддержку, делает их опасными и агрессивными. Отсюда уже недалеко и до столкновений.

Факел (отсюда-то видней) зажжен в Москве, и нужна лишь взрывоопасная обстановка. И она есть. И вот уже пожар вспыхивает до неба, льется кровь, гибнут люди, и население в страхе перед насилием призывает для успокоения армию и горбачевское правление…

Схема эта действует безотказно. И в основе ее только одна их «истина» (она у них всегда одна и та же!) — борьба за власть.

А борьба за власть — это борьба за империю.

Вчера снова показали фильм Станислава Говорухина «Так жить нельзя». Там сцены насилия в Азербайджане, танки вторгаются в Баку, гибнет население… Но если перепутать пленки и вставить отрывок из Литвы, никто не заметил бы подмены, ибо и там, и тут насилие, произведенное по одной, заранее выработанной схеме.

Страшно смотреть, но еще ужаснее думать, что это не только наше ближайшее прошлое, но и наше ближайшее будущее.

Дневник, который я сейчас пишу заново (он тоже был уничтожен в этих событиях), как и фильмы Говорухина, предупреждение людям.

Вот уже и эти строки были написаны, когда в день открытия съезда Верховного Совета РСФСР 28 марта Горбачев вывел на улицы Москвы 50 тысяч (!) солдат и милиции, и омоновцев, со времен Сталина город не видел такого вооруженного присутствия войск, и все это лишь для того, чтобы напугать народ и, может быть, спровоцировать столкновения. И на крови (еще одной крови) ввести президентское правление в неугодной ему столице.

Прибалтика ЕГО ничему не научила. А жаль.

Но она научила нас.

Вспоминаю, еще дня за три до событий в Литве, теперь она станет знаком, мерилом отсчета «нового» времени для страны и для каждого из нас, в электричке, когда мы возвращались со спектакля по Бродскому, возникла драка между молодыми юнцами, жестокая, пьяная, бессмысленная.

Интересно, что ни одной драки и ни одного пьяного в эти «баррикадные» дни я не увидел.

Революционное правосознание?

Слова-то сами по себе ужасные, из тех, из ленинских времен, а по сути верно.

В ситуации, когда весь народ поднимается на защиту, особенно другой видна молодежь, она искренней и чище нас, борьба за свободу ее еще более очищает.

Это большевистская революция, которая не что иное, как переворот (читайте «Несвоевре-менные мысли» Горького), вызывает и призывает в человеке все низменное, черное, скотское.

Теперь можно сравнивать.

Кстати, в той же электричке проходила женщина, просто одетая, пальто и платок, она негромко и даже как-то интеллигентно позвала всех, кто был в вагоне, а, значит, и нас, приходить и очиститься в Академии наук, ибо грядет конец мира.

Почему это происходило в Академии наук, а не в церкви, я не понял. Не в этом дело.

— Мы увязли в делах дьявола, и нет нам прощения… Лишь очищение, исповедь и прозрение через них поможет нам в трудный и последний час…

Сказала и ушла.

А через несколько дней, прямо в святые праздники, и началось…

Спускаюсь на завтрак, внизу, рядом со столиком дежурной, на диванчике женщина, немолодая, внешне респектабельная. Но что-то настораживало, скорей всего голос, не столь просящий, сколько требующий немедленного к ней внимания.

— Я вас давно жду, — произнесла она. — Вы можете уделить мне внимание?

Такая железная закваска обычно встречается у старых классных дам, выработавших в непрерывной борьбе с детьми непререкаемый тон, да еще у совслужащих, куда такие женщины чаще всего идут не столько по идейным соображениям, сколько от одинокой жизни. В народе их именуют иронично «совбаба», имея в виду особенный «корчагинский» несгибаемый характер и другие далеко не женские черты.

У женщин такого рода обычно строгий современный стиль одежды, решительная походка и мертвая хватка в разговоре, за очками с холодным звериным блеском непонятного цвета глаза.

— Я не думала, что у вас так ограниченно, что я должна общаться лишь десять минут… (поджатые в обиде губы). У меня разговор долгий, я не спала всю ночь…

— К сожалению… — выдавливаю из себя.

Я почему-то уверен, что мне хватит и двух минут, чтобы понять, что эта дама от меня хочет.

Судя по манерам и по каким-то неуловимым признакам, я подозреваю в ней человека от Интерфронта. Манера поведения у них обычно стандартная, настойчиво требуют их выслушать, потом заявляют о поддержке Народного фронта, в котором они разочаровались, и далее… ложь, смешанная с правдой, о том, какие злодеи латыши, которые всех обманули и меня, разумеется, тоже обманули.

В этом, последнем пункте они становятся особенно агрессивными, мне иногда кажется, что у них появляется волчий оскал.

Я смотрю на даму и жду.

— Но это невозможно, — говорит она, прочно усаживаясь на диван в прихожей, так что я и при желании не смогу уйти. — Я вот тут записала… Но если у вас так ограниченно, что с обыкновенным человеком с улицы вы даже не находите возможности поговорить по душам…

Ох, не человек она с улицы, теперь я это знаю.

Тут она покопалась в сумке, которую держала на коленях, поискала, но бросила, и сразу же сказала:

— Я человек трудной судьбы… Вот вы написали о выселенных чеченцах, а я их видела у себя в Казахстане, в Кокчетавском районе… Мои родители еще до революции владели там мельницей… Они были репрессированы… Поэтому, когда организовывался мемориал, я перечислила им свою зарплату… Хотя работаю я учительницей и получаю не так уж много…

— Значит, вы учитель? — спросил я с некоторым даже облегчением и смущением, что принял приличного человека за негодяя.

— Я работаю учителем русского языка и литературы, — отвечала она. — И вот я слушала вас по телевидению…

— Да, да, — кивнул я.

— Вы защищали правительство Латвии и Народный фронт… как вы сказали, «демократию»… Но ведь демократии-то никакой нет…

— Вы Интерфронт? — тут же спросил я, заслышав знакомые нотки.

— Нет, нет, — ответила она потупясь. — Я даже хотела вступить в Народный фронт, но… Видите ли… Со стороны властей идет подавление всего, что связано с русской национальной культурой… И вы, как человек русский, могли бы помочь, а вы не помогли… Не защитили нас…

— Простите, простите, — перебил я. — Вы, наверное, плохо слушали, я ведь призывал солдат не стрелять в людей, разве это не защита?

— Защита, — сказала она. — Но это защита латышей, а не русских… А нас-то кто здесь защитит? Вы не знаете, что они с нами тут делают? Они ввели языковые цензы, и теперь в школе и в институте невозможно преподавать, не зная их языка?

— Но ни в каких странах мира вас не примут на работу без достаточного знания языка!

— Но хотя бы учат языку бесплатно?

— Эмигрантов.

— А мы кто?

— А вы… Кстати, с какого вы здесь года?

— Сорок восьмого.

— И до сих пор не выучили латышского языка? — воскликнул я.

— Но у них некому учить! — заявляет учительница. И я вижу, что она лжет. Быстро поправляется: — Но дело не в этом. Они везде нас третируют, они называют нас колонизаторами…

— Но мы и есть колонизаторы.

— Я? Учитель?

— Все мы… — сказал я. — Мы ведь принесли сюда на штыках свой порядок…

— Я ничего сюда не несла. Я сама несчастный человек, без родины!

— Но кто же виноват, что мы с вами живем в этой стране? Не мы лично с вами их колонизировали, но это сделали русские, советские, и сделали, введя сюда войска, за что же им нас любить? У нас с вами выход один: или к ним приспособиться, или, если не нравятся их порядки, — уехать. Но если оставаться, то надо учить язык… Научиться уважать законы…

— Но это же фашистские законы! Они же все фашисты! Договорились, называется.

И я поднялся, считая разговор законченным. Таких разговоров здесь я хлебнул выше головы, у меня на них аллергия.

— А Ельцин, — продолжала моя собеседница уже стоя. — Вы его хвалили, — а он не защищать нас приехал, а развлекаться… охотиться…

— Кто вам такую глупость сказал?

— Я знаю. И газеты сообщали.

— Газеты… В газетах вы прочтете, что литовцы сами бросались под танки!

— Ну, не сами… Но их Ландсбергис спровоцировал, чтобы удержаться у власти!

— А вы там были? — спросил я разозлясь.

А разозлился я на себя, что в начале почти поверил ей, когда рассказывал про репрессированных родителей… Если бы она была заблудшей овечкой, я бы остался с ней поговорить. Ну, хотя бы потому, что проблема эта неоднозначна, и потому, что она сомневается… Да и, вообще, потому, что женщина.

Кто может отказать, если ищет у тебя защиты женщина?

Но эта женщина не нуждалась в защите, наоборот. От нее следовало защищаться и защитить ее, например, учеников. Каково им достается каждый день, если я устал от ее черного поля через четверть часа?

Я с детства уважал учителей литературы и всех их помню, они ведь и решили мою судьбу. А какие письма я от них сейчас получаю в связи с повестью… Вот в закарпатской деревне Рухча живет учитель, русский, между прочим, зовут его Курьякович Петр Антонович. Он учит детишек любить литературу, на каком бы языке она ни звучала. Его ребятишки из шестого класса прислали мне письма. Ах, какие они написали слова, девочки и мальчики из этой сельской школы…

А сам Петр Антонович говорит: «После ваших книг дети становятся серьезнее, откровеннее, искреннее, в их душах появляется то, что можно с уверенностью назвать добротой и порядочностью…»

Открыточки от ребят из закарпатской школы нашли меня в Дубулты и лежали у меня на столе. И когда сердце не выдерживало напряжения от всего, что происходило вокруг, и начинало болеть, я обращался к ним, рассматривал их незатейливые, но такие искренние надписи, и становилось легче.

Но не только визиты подобных такой вот учительнице, бывали встречи и другие. Однажды в холле нашего Дома меня поджидал не очень молодой человек, он хотел показать свои работы, свои исследования по демографии малых народов СССР, в том числе и Латвии.

Вот короткая записка, которой он сопроводил бумаги: «Выражаю Вам глубокую благодар-ность от имени всех малых народов и народов Прибалтики за Вашу моральную поддержку в их борьбе за свободу и независимость! Я — автор нескольких статей о демографическом положении народов СССР. Хочу их предложить Вам в русском переводе. Если можно, прошу уделить мне несколько минут… С уважением, Донат Скутелис».

Несколько минут не получилось, а потом события закрутили так, что я не смог ни встретиться, ни позвонить, а работы эти прочитал лишь по возвращении домой.

В них я нашел близкие мне мысли по поводу геноцида в стране и в Латвии, хочу привести несколько фраз, тем более, что автор собрал и обобщил очень серьезную статистику по этому вопросу.

Донат Скутелис пишет:

«Можно считать парадоксом и то обстоятельство, что марксисты России на практике в витках истории превратились в страшных насильников и лицемеров, которые еще не получили, истинного названия. Следует думать, что такая устрашающая метаморфоза носителей прогрессивных идей надолго заставит человечество воздержаться от такого рода опытов по преобразованию и усовершенствованию мира и человека…» Что же он имеет в виду?

«…Этнический состав страны непрерывно менялся, как свидетельствуют данные о количестве народов СССР, зафиксированные во время переписи. Если во время переписи 1926 г . были зарегистрированы 194 этнические единицы, то во время переписи 1959 г . оказалось только 109, а в 1970 г . — 104 народности… А в 1979 г . в Советском Союзе было только 94 националь-ности. Это значит, в условиях социализма, интернационализма, дружбы народов и равноправия перестали существовать более ста этнических единиц…

Самое большое количество мигрантов вышло из РСФСР… Переехало в разные республики на постоянное жительство 24 миллиона человек русской национальности… Оставили пустой среднюю полосу России… Парализовало хозяйственную деятельность, особенно сельское хозяйство целых районов… Выезжавших (но не депортированных) в другие республики правительство по закону обеспечивало социальными и экономическими привилегиями в отличие от постоянных жителей «колоний». Как бы парадоксально это ни звучало, но действительность была такова, что не мигранты должны были стараться овладеть языком основного населения какой-то этнической территории, но, наоборот, — гражданин «суверенной» (см. конституцию СССР) республики должен знать язык пришельцев, который обычно был русским и который постепенно вытеснял язык основной нации из общественной жизни. (Сегодня народы этнических территорий должны выслушивать упреки шовинистов, что, мол, они требуют привилегий, то есть, права говорить на своем родном языке.)

Номенклатурная «каста», создавая все новые привилегированные слои, уничтожила созданный другими народами культурный слой и паразитировала за счет рабочего народа и основных жителей этнических территорий… Но и процент русского населения тоже продолжает уменьшаться… Тоталитаризм, единовластие и русификация не увеличили, а подорвали жизненные силы русского народа… Уменьшилась и рождаемость, которая в данное время является одной из самых низких среди народов Советского Союза. Нация, подавляющая другие народы, сама не может быть свободной. Она деградирует морально. Свою истинную любовь к родине и патриотизм сыновья и дочери России под влиянием шовинистической демагогии заменяют иллюзорным имперским патриотизмом, который не имеет будущего…»

«Что касается Латвийской Республики, то факт ее оккупации в 1940-м году нам нет уже нужды доказывать, так как это преступление сегодня ни один честный человек не считает освобождением народа Латвии, а совсем наоборот… Тот факт, что после событий 1940 года в Латвию приехало около миллиона иммигрантов из других республик СССР, следует считать колонизацией и беззаконием… Оно ставит под угрозу выживание латышского народа…»

По цифрам, которые приводит автор, можно увидеть, что с конца прошлого века, то есть, за сто лет, количество латышей в Латвии не прибавилось. За время депортации и геноцида погибло или эмигрировало 350-400 тысяч латышей. Каждый третий человек! А сколько из них погибло в сталинских лагерях, неизвестно и до сих пор. Цифры показывают, что латышская нация в последние десять лет практически не имела естественного прироста населения. Зато мигрантов прибывало в послевенное время около ста тысяч человек в год, и число их достигло 48 процентов всего населения.

«Писателю Приставкину А.

Мы даже не знали, какой вы мудак! Ну, заяц, погоди!

Русскоязычные ребята из г. Риги».

ЦЕРКОВЬ СВЯТОГО ВЛАДИМИРА

А Дом, наш литературный, наш замечательный Дом, как островок среди бушующего океана, живет своей странной жизнью.

Утром спускался на завтрак, кто-то из писателей предложил: — Хотите свежий анекдот из Москвы? На вопрос: «Как поживаете?» отвечают: «Живем как в бане, голые, а вокруг шайки…»

Я сразу подумал: это в Москве шайки, а тут их вполне заменяют омоновцы…

Неведомо откуда взялся странный человек, моложавый, сытый, чуть полноватый, с широкими, как у бабы, бедрами. Приехал он на старенькой машине-иномарке, в честь нее и получил за глаза свое прозвище «Мистер Тойота».

Поселился на девятом этаже и с ходу стал липнуть ко всем безисключения бабам, от уборщиц до наших собственных жен, за что был прозван еще и кличкой «Всеобщий хахаль». Но, получив отпор, он не огорчился и теперь часами простаивал у стойки бара или в библиотеке у Лили, но книг, конечно, не брал, а больше трепался, от скуки повторяя то, что все уже знали и так, про личную стоянку, которую он имеет для автомобиля у хаммеровского центра, про некий таинственный кооператив, от имени которого он должен приобрести на год целый корпус, и этот корпус он якобы почти купил, и все остальное, в том же духе.

Лиля слушала из вежливости, а буфетчица Аня вообще не слушала, а лишь кивала, но при этом успевала работать, то есть, варить кофе и наливать напитки. Остальные же отдыхающие, в отновном бабы, лишь посмеивались, а по поводу иномарки шутили, причем вслух, что там у него не иначе как миллион в багажнике…

В день приезда он бродил по коридорам Дома, не без интереса заглядывая в наши комнаты, двери, которые обычно во время уборки держат распахнутыми.

Трижды он переезжал из комнаты в комнату, улучшая свой быт, а вскоре стал появляться с крашеными и облезлыми блядями, подобранными, скорей всего, на Рижском вокзале.

В мире, да и тут под боком, в Вильнюсе и в Риге, происходили трагические события, мы и наши друзья не спали ночей, обсуждали в холле и в коридорах последние самые новости… Он же, прислонясь к стойке бара, лениво рассматривал нас, уже на расстоянии, вслушивался в наши речи и демонстративно зевал, ему все это было неинтересно. Взглянув на часы, он неторопливо уходил на станцию и возвращался с очередной девкой…

В момент обмена денег, когда Павлов отменил сотенные и полусотенные бумажки и вокруг началась паника, я услышал такой занятный разговор двух дам.

Одна из них сказала:

— Я осталась совсем без денег… Мне не на что будет даже уехать.

А вторая ответила, в шутку, конечно:

— Обратись к этому… Ну, из Приморского края, который тойота… У него, я думаю, денег много!

— Откуда?

— А разве ты не знаешь, он же закупил корпус в нашем Доме… За 74 тысячи!

— Как это закупил?

— Снял… На год…

— Для кого?

— Неизвестно. Может, для того, чтобы перепродать?

— Прямо Чичиков какой-то!

— Ну… Чичиков был интеллигентный жулик, а этот…

— А этот наш простой советский мафиози… Какое общество, такие и Чичиковы!

Финал у этой истории еще более странный, чем ее начало.

Новоявленный Чичиков, он же «Мистер Тойота», он же «Всеобщий хахаль», вдруг исчез, не заплатив даже за проживание в Доме, не оставив вообще после себя никаких следов.

Я еще поинтересовался у дежурной:

— Куда же подевался этот… мистер?

Дежурная лишь пожала плечами:

— Кто его знает.

— А его вещи?

— Вещей у него не было, может, в машине…

— Но… договор? Он ведь, и правда, собирался снять коттедж?

— Да будто бы собирался… Но ждал, когда переведут из Приморья деньги.

— Так он из Приморья?

— Говорят…

— Странно, — сказал я. — А документы? А путевка?

— Он обещал заплатить за все сразу… И пропал… Может, еще объявится… — предположила она, без всякого, впрочем, энтузиазма.

Не объявился.

Странная история. Но именно в день его исчезновения, вернувшись из церкви, я обнаружил, что мои рукописи, лежавшие в кабинете на столе, были уничтожены.

Я не детектив и не ищу какой-то связи между двумя этими событиями. Я лишь раздумываю и удивляюсь таким совпадениям.

Вот писали же, что в Вильнюсе во время столкновения у телецентра убили одного из военных, а оказалось, что это работник органов безопасности… Как он туда попал? Что делал во время осады? Почему он получил пулю от своих? Кто ответит…[2]

Женщины пришли из церкви, рассказывают, что были на празднике Крещения и слышали такой разговор между тремя старухами, они стояли в углу и изо всех сил кляли Наполеона, Гитлера и… Ельцина!

— Странный подбор, — заметил кто-то.

— Да, я тоже удивилась, — сказала женщина. — Но здесь много жен пенсионеров, из военных…

— Разве жены офицеров думают о Боге?

— Может быть. В отличие от своих мужей!

— Ну, у тех один Бог… Марс…

— Но Ельцин, Ельцин-то при чем?

— Для них он дьявол во плоти!

— Ну пусть лают дома… Но в церкви…

А я представил нашу мирную, по-своему патриархальную и тихую церковку в Дубулты. В прошлом году в Рождество Христово окрестили мы нашу в ту пору двухлетнюю дочку.

Детишек, к счастью, было немного. Младенцев, которые пищали, быстро укачивали, старших уговаривали, и лишь нашу девицу, которая как бы все понимала, но ничего не желала слушать, утихомирить было нельзя. Она орала на всю церковь ровно столько, сколько продолжался ритуал, не поддаваясь ни на какие уговоры, и надо отдать должное терпению священника отца Ивана, который не выказал никакого неудовольствия и все довел до конца. А в конце уже нам, родителям, он прочел замечательную проповедь об ответственности за нравст-венное воспитание ребенка… О воспитании в нем милосердия в этом очень ожесточенном мире.

Чуть позже и сама дочка стала вспоминать свое крещение уже без страха и даже с удовольствием, завидев по телевизору церковь, она тут же восклицала: «Это храм! Храм! Там дядя поп меня крестил…»

Крестными нашими, по случаю, оказались Инна Громова и поэт, он же знаменитый актер Владимир Рецептор из Ленинграда.

Это позволило одному из литераторов-русофилов произнести, а мне потом передали: «Приставкин плюнул в душу русского народа тем, что он взял в крестные отцы еврея…»

Я попросил передать этому блюстителю чистоты русской крови, что я «плюнул в душу русского народа» дважды, ибо и крестная мать — тоже еврейка…

В эту дубултскую церковку пришли мы с женой и ребенком в День Крещения, чтобы поставить свечку перед Распятием в память убиенного омоновцами шофера…

И литургию заказали.

Я рассматривал сверкающий от позолоты алтарь, вдохновенное лицо отца Ивана, пламя свечей, колеблемое движением воздуха от массы проходящего народа, и вдруг подумал с отчаянием, что и сюда, в мирную божью обитель, где мы еще могли остаться наедине с Всевышним, добралась страшная баба — политика. А это означает, что наши дела плохи. Очень плохи. Ведь именно здесь, перед открывшейся душе вечностью, должны затихать страсти и умиротворяться жестокие порывы, которые мы тащим с улицы…

Не случайно же именно рижские православные священники выступают сейчас за миротворение в стране… Они ведут себя спокойно и достойно, обращаясь к русскому населению и призывая его к миру в душе своей и к большей терпимости друг к другу.

Когда исчезнет вражда и остынут страсти, и люди, наконец, смогут оглянуться и понять, какими они во время этих событий были, как бы узрев себя со стороны, пусть вспомнят они своих духовных пастырей-священников и назовут именем кого-то из них, а может, и просто именем церкви, проявившей в эти дни высший гуманизм и ответственность, одну из нынешних улиц… Станций… Площадей…

Церковь это заслужила.

На стадионе в Риге, на уже упомянутом мной сборище Интерфронта, толпа не дала говорить священнику, когда он обратился к ней со словами мира… Она не просто кричала, она визжала, свистела, топала, улюлюкала…

Она не дала ему рта открыть, слово хоть одно произнести. Но вот что я еще увидел: он не озлился и пытался повторять и повторять в микрофон слова об умиротворении, отвечая на каждый рев толпы милой и кроткой улыбкой.

И на вопрос репортера телевидения он так же кротко ответил, что митинговые люди — это не те же самые люди, которых мы видим поодиночке… Там они другие… — Имея в виду, наверное, тех, кто приходит в церковь… Там они и правда другие…

— А здесь, — продолжал он, — ими владеет ложная идея… Вон, как на Нюрнбергском стадионе с фашистами… Они же в экзальтированном состоянии готовы войну объявить всему миру…

В Риге спокойно, если не считать, что «комитет спасения» взял на себя «всю полноту власти».

Кто-то среагировал на это, напомнив анекдот про слона, на клетке которого было написано меню и в нем сколько-то килограмм масла, икры, фруктов и т. д. «Неужто все так и съест?» — спросил любопытный посетитель, на что сторож зоопарка резонно ответил: «Съесть-то он съест, но кто ему даст!»

Перефразируя провозглашение «комитетом спасения» власти, мои друзья сказали не без иронии: «Взять-то он возьмет, да кто ему даст!»

Но все это не столь уж смешно и тем более безобидно.

Я подозревал, что замысел этих самых «комитетов спасения» исходит из Москвы. Но доказательств не было. Но вот выступил один из «черных» полковников — Алкснис и ответил на этот вопрос однозначно.

— В беседе с западными корреспондентами, — спросят его, — вы сказали, что комитеты национального спасения в Прибалтийских республиках были созданы по инициативе Президента СССР М. Горбачева, чтобы в конечном итоге ввести в этих республиках прямое президентское правление.

— Да, это соответствует действительности, — ответит он. — Я на днях разговаривал с товарищами из комитета национального спасения Литвы. Они сказали так: все, о чем нас просила Москва, мы сделали. Москва обещала, что вторую половину — введение прямого президентского правления — она произведет сама. Однако Москва бросила нас. Нас предал президент…

— Ваш прогноз развития событий в Прибалтике? — спросят его.

— Гражданская война.

— В Прибалтике?

— Нет. Она неизбежно перерастет в гражданскую войну в масштабах Союза.

И далее он обещает в результате «хаоса и полной анархии» приход третьей силы, о которой сегодня «никто не знает и не подозревает. Это будет не Ельцин и не Горбачев, а совсем неизвестный человек, который в данной ситуации может случайно прийти к власти…»

Я думаю, самовыражаясь, Алкснис не столько прогнозирует события, сколько выдает свои тайные замыслы, которые теперь и не такая уж великая тайна. Карьера Пиночета не дает ему и его военным дружкам покоя.

Во всем, что делают верхи (Москва, но и здешние большевики) сквозит прямо-таки поразительное пренебрежение мнением народа, который не только в газетах, а в миллионах своих листочков и на своих митингах выразил все, что он об этих верхах думает.

Вот ядро главного конфликта, полковник ищет его вовсе не там, где он есть.

Звонила из Риги встревоженная Элизабет, передала последние новости об отставке членов Президентского совета Примакова, Петракова, Шаталина… Ей передали по телефону из Швеции. Таким кружным путем приходят к нам важные новости… Она же улетает к себе в Швецию, отвозит «горячий» материал, но, может быть, она тут же вернется обратно.

— Возвращайся, — сказал я. А про себя подумал так: если будет, конечно, возможность вернуться. События-то решаются часами, и неизвестно, что и как может повернуться в нашем таком шатком мире.

Разговор этот происходил в субботу, накануне дня Крещения. А на следующий день прозвучали выстрелы и пролилась кровь на улицах Риги.

— Во что ты веришь? — спросила однажды Элизабет. — Может быть, вас спасут лидеры… Собчак… Попов… Станкевич…

— Я думаю, что Балтию (а, значит, и вообще свободу) спасет молодежь…

Но, конечно, лидеры — это сейчас наше национальное богатство. Это для защиты демократии. Можно уповать и на партии, хотя они очень слабы. Но можно верить во внутреннее убеждение просто людей, которые не захотят прежней рабской жизни. И прежде всего молодых ребят, которые вышли на баррикады.

Я не знаю, понимают ли они сами, что решают судьбу не только Латвии, не только всей Балтии… Но и России и других народов? Но ясно же, они защищали здесь прежде всего СВОЮ свободу, так же как русские, а их было на баррикадах немало, защищали здесь СВОЮ свободу… Но свобода-то не делится по национальному признаку, она на всех одна… Или она есть, или ее нет.

И вообще, когда мне говорят о разрозненности демократов, я привожу пример Риги: на баррикадах не спрашивали, какой ты партии или национальности, здесь были все, кто не хотел коммунизма.

Выступая перед этими ребятами, соприкасаясь с ними, я у них, а не они у меня черпали оптимизм и силу.

Именно поэтому я вернулся домой в тяжком состоянии из-за уничтоженных рукописей, но с настроением небеспросветным и даже светлым, с надеждой, внушенной мне ими, что их, а, значит, и нас, побороть десантниками и бэтээрами нельзя.

Но вот как оборачивается дело, ведь по другую сторону баррикад, «перед бревнами», выстроились такие же ребята… Не другие, в том-то и дело, а те же самые. Их призвали в армию, одели в форму, обучили держать оружие, стрелять из него, приняли присягу…

Но не только это.

Их обработали армией, как обрабатывают металл огнем.

Повторю одну мысль: отчего генералитет не хочет профессиональной армии? Думаете, они не понимают, что она лучше? Понимают. Она лучше для войны. Но для войны со своим народом она хуже. Нам же нужна особая армия и особо подготовленные мальчики, обработанные для такой войны. И такая обработка ребятишек, их, несложившихся, с ломким характером, с убеждениями, которые не могли утвердиться в отсталой школе.

Вот где раздолье политорганам, которые тут в особой цене. Комиссары ведут обработку молодых мозгов днем и ночью, я ее прошел и по себе знаю, как это опасно. Для жизни этих ребят. И для нашей жизни. Слабых при помощи дедовщины они сламывают, сильных — убивают.

За это время мягкая впечатлительная податливая душа подростка деформируется особенно сильно; искажения, привнесенные в школе, в пионерском отряде, в комсомоле и так далее, еще более усугубляются, смешиваются такие понятия как долг, нравственность, честь…

Используется и воздействие коллектива, для того, чтобы поддержать и внедрить в сознание культ силы. А потом и насилия.

Безнравственность тех, кто стоит над этими ребятами, решает их судьбу. От Горбачева до Язова, и всяких подобных макашовых и прочих, и прочих. До личных командиров и комиссаров.

С этими, последними, я встречался и знаю, что они искренне ненавидят демократов и навсегда уверены, что все зло исходит от них. И уж они смогут внушить тем из молодых, кто еще в этом сомневается…

И вот они стоят друг против друга, в Риге пока условно, а в Вильнюсе совсем не условно, они видели друг друга в глаза. Ровесники, они очень похожи. Если мы не поймем этого, мы ничего не поймем о них вообще. А, значит, и о том, что нас ждет.

Одни из них внутренне освобождены для борьбы за себя и за свою свободу, другие тоже освобождены, но от ответственности за чужую жизнь.

Я убежден, что в этом противостоянии страшней вторым, то есть, ребятам в форме, несмотря на то, что не только их тела, а и души забронированы прочной идеологией, они внутри себя не без сомнений, пусть и не самых сильных… У них и страха, и раздрызга больше…

Тем более, что у ребят без формы чувство свободы не абстракция, оно выражается конкретно: твое правительство, твой город… Твоя родина.

Эта фронтовая линия однозначна.

Танкист (он же десантник, омоновец и т. д.) не имеет такой прочной моральной базы. Он слышит приказы, видит товарищей по роте, слышит командиров… Но он же видит лица с той, противоположной стороны. А там негодование, презрение, даже ненависть… За что же? Кто ему в этот момент объяснит?

Очень трудный, в общем-то трагический момент для всей его жизни. Ведь может сработать (и срабатывает) эффект коллективного взрыва, ну, как психическая атака в войну, которая, по рассказам очевидцев, не поддается обычному анализу и стандартным меркам…

Это особый коллективный настрой, порыв, и человек, включенный в него, ведет себя иначе, чем отдельно в жизни… В жизни он не выстрелил никогда в другого человека, а в момент общего психоза, который политкомиссары даже очень учитывают, он может поднять саперную лопатку или направить танк в гущу толпы…

Осмысление, как и приступ совести, придут потом.

Я не в оправдание, понятно. Вы помните кадр из кинодокумента Подниекса, там десантник поднимает приклад над головой беззащитного человека…

Это усилено повторением, ибо он, и правда, будет поднимать свой автомат столько, сколько понадобится… И даже каждый следующий раз жесточе… Такая уж психология убийцы… И вот, там особенно отчетливо видно нечеловеческое выражение лица.

Лица ли?

Звериный оскал, конечно, точнее.

Вот, что движет и будет двигать этими ребятами: озверение, и вскрыты все те черные дыры в душе, которые есть у каждого человека, но которые погреблены, придавлены глубоко нашим интеллектом.

В какой-то пьесе Леонова, кажется, «Нашествие», в финале в дом врываются фашисты, которые за минуту сценического времени должны сыграть роль злобного и кровожадного врага. И статисты его изображают: делают страшные позы, скалят лицо, гримасничают… Но не страшно. Злобу, а тем более зло, нельзя так сыграть.

Но когда мужчина, молодой и сильный, получает в руки настоящее оружие, — это особое и сильное чувство, да при этом ему еще выдается индульгенция, лишающая его личной ответственности за происходящее…

Я был солдатом и держал оружие, я знаю, что это такое.

ПАРТИЯ — НАШ РУЛЕВОЙ

Я знаю, что я расскажу об этом страшном дне. Но я оттягиваю этот рассказ и как бы даю возможность побыть в той Риге, которая была такой крещенской, такой умиротворенной, что казалось — ничего ужасного уже случиться не может. Все, что было плохого, все — позади.

Но, правда, в здешней партийной газетенке, мне даже имя ее называть не хочется, вышла какая-то обо мне статейка, а в ней клевета. Отчего же так выходит, где Партия, там и кровь, там и клевета?

Или это единственное оружие, которым она владеет в совершенстве, и единственный ее довод в пользу своего существования?

В какие-то времена концерты, я их помню по участию в самодеятельности, начинались с песен торжественных, с таких, например:

«Партия наши народы сплотила
В мощный единый Союз боевой.
Партия — наша надежда и сила,
Партия — наш рулевой!»

Воспроизвожу по памяти, и сам думаю, сколько же подобных песен хранится в памяти, с ума сойти, и все это стало как бы частью меня и моей жизни. А иногда кажется, что именно это только во мне и есть, потому что песни, стихи, фильмы и все остальное из прежнего времени лепили мою душу, формировали мое сознание, в какой-то мере я робот, созданный системой по ее образу и подобию, и в этом она здорово преуспела.

Вот недавно я захотел вывезти за рубеж свою четырехлетнюю дочку, но визу на выезд дочки мне не дали. Формально причину объяснили так: на такой короткий срок ребенка незачем везти за границу. Это они так считают, а я так не считаю, ребенок-то мой, и мне лучше известно, нужно или не нужно везти его и на какой именно срок… Но в том-то и дело, что люди системы считают моего ребенка как бы и не моим ребенком, а почти государственным и поэтому берут на себя ответственность решать, как им распорядиться моим ребенком.

Это у них нет средств обеспечить миллион голодающих и брошенных детишек, которые у нас по стране по детдомам и просто на улице живут, там ведь нужны несколько иные качества, чем запретительные, да те и не уедут сами за границу, не на что им уехать, им бы с голоду не умереть… Значит, там и волноваться нечего. Перемрут, да и это не беда, мы богаты, у нас миллион жизней туда, миллион сюда ничего не значит.

Вот так и моей жизнью они в свое время распорядились: они практически создали меня и могут мной гордиться. Я был настоящим советским человеком, в том самом их понимании, как они себе это представляли. Я вкалывал, я верил их лозунгам, я строил их коммунизм и сам выступал на концертах с песнями и стихами, формируя в свою очередь других советских людей подобно себе. С пафосом пел замечательные слова той упомянутой мной песни… Она, кстати, так и называлась: «Партия — наш рулевой», и по радио ее исполняли часто, почти каждый день.

Не худо бы, наверное, когда-нибудь переиздать песни нашего детства и юности, вот уж интересный вышел бы сборник, настоящий документ того времени… Мы с приятелем однажды стали вспоминать песни о Сталине, нам хватило этого занятия на весь вечер!

Не Пушкин, не сонеты Шекспира, не старинные романсы, от которых мы были бы иными; в нас внедрено антиискусство, создающее античеловека.

Но сейчас я о другом.

Я о том самом рулевом, то есть, о Партии, которая семьдесят с чем-то лет была за обозначенным в песне «рулем», его еще называют красивым словом: штурвал, и дорулила до наших ужасных дней, и далее рулить пытается.

И многие из моих знакомых (их питали те же песни и те же идеи) вовсе не торопятся покидать этот партийный корабль, считая серьезно, что партию составляют не только бандиты, окопавшиеся сверху, но честные коммунисты, остающиеся верными своей идее в так называемых низах.

Что правда, то правда, в партии всегда были и сейчас есть люди честные, которые не участвовали в репрессиях, не стучали друг на друга, а в лучшем случае отмалчивались во время «единодушной» поддержки тому или иному мероприятию верхов.

Но вот вопрос, не было ли наше «единодушное» молчание своего рода поддержкой всего бесчестного, что творилось по воле Партии, да и всегда ли удавалось промолчать, ведь в нужный момент любого из нас могли вызвать в соответствующий кабинет, как вызвали одного хорошего поэта, когда понадобилось расправиться с другим замечательным поэтом, и предложили на выбор: выступить с осуждением или положить партийный билет на стол.

Существовала такая формулировка, судя по всему, очень страшная: «Положить билет на стол». Что это означало, думаю, не надо расшифровывать, это было началом небытия, при том, что человек мог быть молод и здоров, и дееспособен, как говорят, но при этом в его какой-то неведомой графе ставился крестик (крест!) на всю его дальнейшую жизнь. И далее ни на работу, ни за границу… Ни-ку-да!

Как прокаженный, как носитель вируса СПИДа, ты становился изгоем в любой среде, и уж тебе не то, что трояк взаймы, руки не подадут, а лучшие из друзей станут переходить на другую сторону улицы, чтобы нечаянно не столкнуться и не заговорить… Такой ты, оказывается, опасный человек…

Да и человек ли ты уже? Без билета-то?

Коммунистическая идеология могла тебе простить беспробудное пьянство, разврат или, скажем, взятки… Анекдот того времени: должен ли коммунист платить партвзносы со взяток? — Должен, если он НАСТОЯЩИЙ КОММУНИСТ! Но идеология никогда, никому и ни за что не прощала отклонения даже на миллиметр от своего официального учения.

Не так давно мне удалось впервые выехать за рубеж, до этого, как и моей дочке, мне не разрешалось выезжать, но почему — я не знал. Разве что догадывался. И вдруг разрешили. А я возьми да спроси секретаря Союза, с которым шел на эту тему разговор, отчего же все-таки раньше-то не разрешали, кому я со своим выездом мог мешать?

Чуть замешкавшись, он ответил, что «там» («там» — и неопределенное движение рукой) стоял против моей фамилии маленький крестик (крест!) за какие-то мои грехи… Подписал я письмо что ли…

Во-первых, любой наш секретарь Союза писателей ходит под КГБ, а, значит, точно знает, кто ставил крестик и за какую провинность. Да и я в общем-то знал: в какие-то времена, в середине шестидесятых, подписал я письмо в защиту Юрия Корякина, писателя, с которым тогда расправились партаппаратчики, приказав ему положить тот самый билет на тот самый стол…

И парторг Союза писателей, некий Разумневич, не преминул как-то раз на ходу об этом напомнить… Письмецо-то с твоей подписью, не думай, не затерялось, хранится, а, значит, помнится…

А парторг, да еще Союза писателей, это тоже человек от КГБ… Да у нас пальцем ткни в любого из руководителей литературы, в кегебешника попадешь, такая важная для них сфера идеологии.

У поэта Владимира Соколова есть стихи:

«Я устал от двадцатого века,
От его окровавленных рек,
И не надо мне прав человека,
Я давно уже не человек…»

А кто же мы тогда?

Ну, разоренная дотла страна, дорулили наши, что называется, до точки, до обнищания всеобщего, до уничтожения генотипа… Разбазарили недра, распродали духовные и материальные ценности, убили природу…

Но еще в живых (истреблена, но не добита) числится нация или нации, то есть, кто не был в лагерях, не сидел в психушках, а был самым обыкновенным заложником, рабом коммунистичес-кой системы и честно молчал, и единодушно поддерживал, и верил… Как все мы верили… Ну, хотя бы тому, что «наше поколение будет жить при коммунизме…»

И среди этих выживших много самых простых, не творивших зла коммунистов. Но теперь-то все они неужто не ощущают в соприкосновении с другим «некоммунистическим» и преслову-тым миром, что не ихний мир, а наш, наш мир, как и мы сами, какие-то не такие: и злей и раздраженней, и бесчеловечней, что ли… Мы и доброту свою традиционную куда-то растеряли, и честность, и порядочность, и интеллигентность, которые от века почитались российской добродетелью.

Так от века не было условий таких, чтобы вся нация с утра в очередях, за куском хлеба (о масле разговора нет), без медицины, без добротного жилья да и, вообще, без каких-то морально сдерживающих законов, ибо от Бога отказались, а своих (коммунистических) заповедей так и не выработали.

Ну, разве одну, что человек человеку товарищ волк.

И остается барщина, да раздача за нее пайков, которые можно захватить, лишь оттеснив себе подобных.

Если это есть обещанный тот самый коммунизм, то мы к нему, конечно, пришли. И наш Рулевой зарулил нас, куда надо. Теперь бы ему на съездах, вместо пространных программ, из которых ни одна за семьдесят лет не выполнена, но об этом молчат, принять в своей деятельно-сти два бы пункта всего. Первый: покаяться в своих преступлениях (хотя неизвестно, простит ли народ) и распустить Партию, как организацию преступную, античеловеческую, осудив прошлое и дав на будущее обещание, что впредь подобных партий создавать у нас не будут! И конститу-цией бы ее запретить, как антигуманную, направленную против человечества вообще.

Так нет же, полозковы на стреме, и от имени еще одной, мало им старых партий, обещают народу ни больше, ни меньше, как: «Компартия берет на себя функции защищать интересы трудящихся…» И что она «является выразителем интересов трудового народа…»

Ну, то есть, практически это надо понимать так: бастуют шахтеры, а эти полозковы являются выразителями их и поддерживают шахтеров в их тяжкой борьбе за свои права.

Вы слышали что-нибудь подобное?

И я не слышал. Разве что Партия призовет к запрещению забастовок, выражая интересы… Свои, конечно. Никто не даст ей больше прав выступать от имени народа, который она практически погубила.

Но она «выходит из окопов», это она сама о себе так говорит, и, как в семнадцатом году, сама берет власть от имени народа, и сама себя и свои интересы защищает.

Как — мы знаем. И в Риге, и Вильнюсе на себе ощутили.

Самое опасное в этой Партии, в ее идеологии то, что она всегда была и остается разрушительной, а не созидательной силой, но еще страшней, что она создала для человечества (слава Богу, не все оно подпало под власть коммунистов) свою новую Религию, свое Писание…

Вот, вспомнил, мой отец, вспоминая армию и фронт, называл политработников попами!

Они внедрили эту религию в души людей (по-ученому, наверное, в гены), извратив природную, божественную сущность человека… Усилиями этой партийной религии создан новый природный феномен, прозванный за рубежом гомо советикус…

Уж на что в Германии было прочно всегда природное трудолюбие, а ныне, после сорока пяти лет коммунистического режима, людей из ГДР, по словам социологов, нужно заново переучивать работать. А что же о нас говорить, нам ставят в примep Тайвань, Сингапур, Малайзию, даже Африку… Ибо наш уровень во всем ниже.

Писатель Соколов-Микитов еще в 21 году, из эмиграции, бросает большевикам обвинение, так, кстати, и названное: «ВЫ ПОВИННЫ».

«Вы повинны в том, что довели народ до последней степени истощения и упадка духа. Вы повинны в том, что истребили в народе чувство единения и общности, отравили людей ненавистью и нетерпимостью к ближнему. И от кого ожидаете помощи, если вы же научили людей смотреть друг на друга как на врага и радоваться чужому страданию…»

Сказано, как сегодня о нас сегодняшних.

Хотим мы или не хотим, но мы иные, чем остальной мир, и я тоже другой и не могу не ощущать этого при встречах со своими коллегами. Наверное, нужны поколения, но это в благоприятныx условиях (а где их взять!), чтобы нация могла восстать, могла бы поверить в свои силы и выйти из состояния реанимации.

Но есть ли выход у смертельно больного, если он не верит собственному врачу?

В прошлом году я отнес заявление о выходе из партии, отдал девочке секретарше, и она взяла молча, положила в какую-то папочку. «Все?» — зачем-то спросил я. «Все», — ответила мне.

И я ушел. Прозаично до неправдоподобия. К чему были колебания, советы друзей? Для того лишь, чтобы вот так, буднично, расстаться навсегда с призраком, который составлял всю мою жизнь? И про который как-то обмолвился Александр Солженицин, определив его суть: «Коммунизм — это небытие».

А впрочем, недавно прошел слух, что в нынешнем нашем Союзе писателей составляют списки вышедших из партии… Кто-то против наших фамилий ставит новые крестики…

Кресты.

Не означает ли это попытку объявить нас вне общества, вне литературы и вне жизни… Как будто то, что они в себе несут, можно назвать жизнью. Коммунизм — это небытие. Я с Александром Исаевичем согласен.

Господи, мне хватало и без Балтии понимания того, что нас ждет. Я не хотел такого урока, каким в моей жизни оказалась Рига и ее баррикады. Но этот день, наверное, в каких-то их, партийных святцах уже существовал, и он не мог не произойти.

У них он зовется «операцией X».

Не так давно один болгарский юрист, бывший политический сотрудник кабинета Живкова, опубликовал один секретный документ, существовавший в одном экземпляре, он так и называется «ПЛАН ОПЕРАЦИИ X» и касается давних событий в Чехословакии.

Вот, с чего он начинается: «Сионисты, ревизионисты и контрреволюционные элементы… предприняли широкое наступление против социалистического строя, против КПЧ и органов диктатуры пролетариата. Отрыв Чехословакии от социалистического сообщества и ориентировка ее на Запад — главная их цель…»

Знакомые формулировки, не правда ли?

Сейчас бы только еще добавили что-нибудь вроде: сепаратисты или — деструктивные элементы…

Так — что предлагается делать?

1. Организовать воззвания и письма рабочих отрядов.

2. Организовать демонстрации рабочих отрядов на улицах.

3. Партийные организации должны (!) организовать выпуск резолюций, писем, обращений и т. д.

Каких обращений? Ну ясно же, каких, тех самых, с которыми обращаются Рубикс и его подручные в Москву.

А что же Москва?

В инструкции об этом четко все расписано. Читайте.

1. В ночь перед установленной датой (кем установленной? — А. П.) от имени нового руководства должны быть изолированы и обезврежены главные вражеские и сионистские элементы.

2. Этим же вечером должны быть захвачены радиостанции в Праге, Братиславе и Брно, телевидение ЧТК, почта и телеграф. Тем самым должен быть установлен контроль над газетами и корреспонденциями иностранных журналистов.

3. Необходимо захватить министерство народной обороны и министерство внутренних дел.

И остальное в том же роде. В пункте 8, например, указано, что необходимо «выступить с воззванием к чехословацкому народу от имени нового руководства с целью разъяснения своих действий по защите социалистической демократии…»

Вот так они ее понимают. Эту самую демократию.

А далее нужно организовать митинг в поддержку… А на созванном пленуме «представители нового руководства выступят с резкой критикой группы контрреволюционных элементов в ЦК КПЧ»… Наметить мероприятия, «компрометирующие их…» как западную агентуру, связанную с сионистскими центрами… И даже (читайте! читайте!) «должен быть распространен на чешском языке призыв от имени „нелегального руководства“ пронацистской… партии…»

На кого же рекомендуют составители Плана опереться в этих действиях? Да все на тех же: некие рабочие отряды, госбезопасность (она поставлена в первый ряд!), народная милиция и некоторые подразделения армии… ОМОНа тогда еще не было.

Причем добавлено: на случай провала разработан план ввода в действие подразделений вооруженных сил…

Ну, тех самых, которые они потом и ввели.

КРЕЩЕНИЕ

Тот день я помню до мельчайших подробностей. Утром я направился в церковь, а по дороге встретил Владимира Кайякса, он ехал выступать от Союза писателей на площади.

— Подожди меня, — попросил я. — Я буду выступать с вами.

— Прости, но тороплюсь, — ответил он на ходу.

— Ладно, я вас догоню.

Но не все так просто. Жена, как водится, настороже. И почему-то в этот день не ушла далеко гулять. Увидела меня, встала на пути.

— Ты куда собрался?

Я молчу.

— Ты в Ригу собрался? Да?

— Да.

— Зачем?

— Ну, как зачем… Ты ведь понимаешь…

— Нет. Я тебя не понимаю, — говорит она твердо.

— Но мне, правда, нужно… — бормочу я.

— А ребенка, случись с тобой несчастье, кто будет воспитывать? Ты подумал?

— Да ничего же не случится!

— Это ты так думаешь… А омоновцы думают совсем иначе! Нет! Нет! Никуда не поедешь, ясно?

И, все-таки, заручившись поддержкой двух моих друзей, они стали и моими соратниками по баррикадам, Валерия Блюменкранца и Леонида Коваля, я еду.

Сперва на электричке, потом до центра уже пешком.

В день Крещения даже баррикады в такой праздник кажутся праздничными: санитары, повара, медсестры, рабочие, натягивающие колючую проволоку… Один из них перевязывает пораненную руку… А на рукаве его приятеля начертано: «Москва, пожалуйста, не посылай нам больше убийц!» Выступают бродячие артисты, скоморохи, исполняют политические частушки, жаль, конечно, что не знаю языка. Народ, окруживший их, громко хохочет.

А рядом читает стихи поэт, кто-то, не скрывая слез, плачет.

— Если бы Горбачев видел эти лица, — произносит Валерий. — Он бы не назвал их экстремистами, он бы понял все…

Валерий немного идеалист, и в силу доброты он всех желает видеть такими же добрыми, как он сам.

Но я знаю, ни Горбачев, ни его команда этого не увидят.

В том-то и дело, что у политиков, а, точней, у политиканов, нет глаз, у них совсем другие бесчувственные органы…

Для говорения, для слушанья и для смотрения.

Они слушают людей, но слышат себя. Они говорят людям, но лгут, потому, что не умеют не лгать. Они смотрят на мир, но видят они лишь то, что им хочется…

Известна история о Ленине, который гулял в горах в Швейцарии с одной из прекрасных женщин, и она полагала, что в этот момент вождь мирового пролетариата думает о том же, о чем и она, то есть, о прекрасном… Ну, а тот, оглядывая божественные окрестности, вдруг заметил: «А все-таки меньшевики сволочи…» Или что-то в этом духе…

Я же вот о чем подумал.

Пройдут эти дни, и закончатся они, надеюсь, все-таки миром. Поостынут сердца, спадет накал… Но несколько дней свободы, пережитые этими людьми, не пропадут, они не могут исчезнуть навсегда. Потому что в эти дни люди, может быть, и не догадываясь об этом до конца, стали другими. И если даже рубиксы и полозковы захотят их погрузить в новое семидесятилет-нее рабство, с ними ничего уже не сделать. Для этого их надо сначала убить.

Посреди площади священник читает библию, и борода его вьется по ветру… Еще холодно, но он не замечает холода, и. голос его, как голос пророка, реет над толпой.

На улицах попадаются санитарные машины.

И Леня говорит:

— Вчера обсуждали, обращаться или нет по поводу сдачи крови…

— А кровь-то есть?

— Да есть, есть… Многие сами идут и сдают.

— Ну, слава Богу!

И опять машины, машины, машины… Они как живые существа, не случайно омоновцы относятся к ним как к личным своим врагам, стреляют, поджигают их.

А у меня еще с детства к машинам какое то особое, почти родственное чувство. Мой дядя Миша работал грузчиком на машине и однажды взял меня, лет шести что ли, в кузов и провез по улице, а я дрожал от страха, но ехал…

Да и Вилька Паукшта, что жил по соседству и шоферил, приезжал частенько пообедать прямо на машине и ставил ее у ворот нашего дома, вот был восторг! Мы прилипали к мотору, еще тепленькому, вкусно пахнущему маслом, и так были готовы часами стоять и мечтать, что когда-то тоже сядем, как дядя Виля, за руль…

А потом в Братске, где я работал и жил, лишь один автомобильный транспорт и был вокруг, он и кормилец, и работяга, и транспорт по тем непроезжим дорогам…

ЗАБОР-ГАЗЕТА

Надписей на заборах и на стенах еще прибавилось… Мне показалось, что стало больше стихов.

«Да не пройдут сюда войска,
Да не прольется кровь народа,
Но если…
Обломаем им рога,
Да здравствует свобода!»

А вот еще:

«Мы хотим одной лишь доли,
С латышами и на воле,
Нам с Рубиксом не по пути,
Жить в страхе, в сумерках и в лжи…»

Надпись на борту самосвала — нарисованы два солдатских сапога:

«Мы принесли серп и молот,
Смерть и голод!»

Призыв во весь борт машины:

«Мужество — не исполнять преступный приказ!
Насилие — не геройство!»

Нарисованы две крысы с фашистскими свастиками:

«Из страны вон — ОМОН!»

А вот уже знакомый плакатик про Рубикса, вывешенный на бортике рефрежиратора:

«Молился ли ты на ночь, Фред Петрович?»

Красивое застолье, можно на рисунке узнать Горбачева, Язова, среди других генералов… Они пьют бокалы из бутылок, на которых обозначено «Кровь Литвы», а под мышкой наготове уже другие бутылки: «Кровь Латвии»…

А внизу слова:

«Завтра Москва? Ленинград?»

И еще сюжет, серия фотографий:

«ЧЕРНЫЙ ЯНВАРЬ В БАКУ».

Частушки:

«Коммунисты проиграли выборы в Советы,
Натравили на народ «черные береты»!»
«Коммунисты не сумеют населенье накормить,
Из ЦК дадут команду: поголовье сократить!»

Естественно, разговор идет о поголовье населения.

На белом листе: ЗАКОНЫ КОММУНИЗМА. (Проставьте сами.) Люди разными почерками проставили:

Ложь. Кровь. Убийства…

Ненависть к человеку.

Насилие.

Кто следующий?

Самодельный листок из тетради:

ОТДАЙ, ПАЛАЧ, НОБЕЛЕВСКУЮ ПРЕМИЮ ЛИТОВЦАМ!

Алексееву (руководителю Интерфронта):

«Ты на министра-дипломата
Похож (найти бы мне слова),
Как обосравшийся котенок
Похож на раненого льва…»

Еще листок:

«Москали, вон!»

Рядом ответ:

«Мы за свободу! (Моск. обл.)»

На заборе:

«Кузьмин! Звание оккупанта легко заслужить,
Но литовскую кровь никогда не смыть!»

Листок:

«Так держать, латыши! Молдова за вас!»

Карикатура:

Горбачев стоит в коротеньких штанишках и держит за веревочку игрушечный танк, а у его ног другие военные игрушки, а сам он по шею вымазался в крови… И штанишки, и даже руки…

Над ним наклонился большой дядя (НАРОД?) и строго спрашивает:

«ОПЯТЬ ИСПАЧКАЛСЯ?»

Был вечер истинно праздничный, благостный и вовсе не тревожный. Я простился с моими друзьями, сел в электричку.

Ехал домой и, сколько ехал, находился в каком-то особенном и трепетном настроении, ощущая всю полноту счастья.

Горел за Даугавой долгий и чистый закат. И, казалось, в такой-то особый день насилия быть уже не может. Ни здесь, и нигде вообще… А только мир и радость.

Жена встретила меня у порога, лицо ее было страшное:

— Жив… Слава Богу…

— А что случилось?

— В Риге…

— Что в Риге?

— Началось… В Риге… Стрельба…

СМОТРИТЕ И ДУМАЙТЕ САМИ

А было так: во время выступления по телевидению председателя Совета Министров Иварса Годманиса вдруг передачу прервали и ведущий взволнованно сообщил:

— Сейчас не время для успокоительных речей. Нам только что сообщили, что в старой Риге, на мосту Браса и в центре города идет перестрелка…

Я зашел в номер к моей приятельнице Инне. Там уже находились, сгрудившись перед телевизором, многие из моих друзей.

На меня даже не оглянулись, слишком невероятно было то, что было. Как выразился кто-то потом: картина боевых действий в мирном городе в выходной день.

Телевидение было настроено на Ригу, откуда я только что приехал.

Передавали — выстрелы…

Я написал и подумал, что так, наверное, оно и было. Ведь ничего другого понять еще было нельзя. Темные улицы, выхваченные из этой темноты посверком автомобильных фар деревья, стены зданий, автомашины, бегущие люди… Но главное — автоматные очереди… Впрочем, как утверждала Галя Дробот, а у нее фронтовой опыт, временами вступал и пулемет.

Съемку, как тут же объявили, сделал оператор «Взгляда» Владимир Брежнев, проживавший в гостинице напротив здания МВД. Но самого его ранили… Пуля прошла между телекамерой и лицом и ударилась в стену, осколок кирпича попал в голову.

Но эту подробность мы узнали потом.

Привезли кадры финского телевидения, оператор тоже ранен.

Здесь уже чуть видней.

Можно рассмотреть милицейские, с желтой полосой, газики, видимо, и на них прибыл ОМОН, и еще одну, на переднем плане, подожженную автомашину. В ее свете люди в беретах бегут вдоль газона, ложатся, стреляют по окнам здания Министерства внутренних дел.

Вспоминайте план «X»! У них для захвата все те же объекты: штаб, телевидение, МВД…

При общем молчании Галя повторяет:

— Это автоматы… А вот, слышите, пулемет!

Сквозь выстрелы можно различить и голоса. Кто-то кричит, наверное, оператору:

— Вот они! Двое лежат!

Врывается ругань на руском языке: «Пе-де-рас-ты!» И следом цепочка трассирующих пуль…

Передача прерывается для объявления:

— Всех работников милиции просят прибыть в Ригу.

Далее, для справки, телефон…

Показывают раненого оператора-финна. Молодой, высокий, спортивного вида, спокойно, очень спокойно рассказывает репортеру, что с ним произошло. Золотокудрая латышка переводит.

Ведущий объявляет, что правительство Латвии связалось по телефону с маршалом Дмитрием Язовым, ответ короток: «Я ничего не знаю, да и не мое это дело»…

В том же роде ответил и министр МВД СССР Пуго, он же ничего не знает.

Как всегда, врут.

Но, более того, никаких встречных вопросов, никакой, вообще, обеспокоенности. Впрочем, они ведь сейчас отдыхают. Что им выстрелы, убийства, несчастье людей.

Но зато обеспокоен Запад. Поступило сообщение из Вашингтона: телекомпании мира, прервав сообщения, передают об уличных боях в Риге.

Но это в мире, из Москвы же транслируют очередое развлекательное шоу. Это уже становится одной из традиций телевидения Кравченко: чем в стране хуже, тем на экране лучше. А если Москва веселится напропалую, жди в стране больших неприятностей!

Только на следующий день, в программе «Время», будет сказана такая туманная фраза: «Произошло столкновение…»

А в дополнительной хронике и того хлеще: «По патрульной машине войск особого назначения, проезжающей по центру города, из здания МВД был открыт огонь, и в качестве защиты омоновцы тоже открыли огонь…»

Но среди жертв омоновцев почему-то нет. Об этом молчат.

А версию о столкновении как по сигналу (телевидение из Москвы и есть теперь сигнал для действий, а здесь в Прибалтике для коммунистов так особенно) подхватывает и прокоммунистическая печать.

К сожалению, такая дезинформация появляется и в обожаемых мной «Известиях». За подписью И. Литвиновой (я потом убедился: ее репортажи, вообще, мягко говоря, недобросо-вестны) подается такая версия: омоновцы, оказывается, поехали просить МВД защитить их семьи от надругательства, а по ним, конечно же, открыли огонь из пулемета с крыши здания и из автоматов из окон…

Далее омоновцы объясняют события так: «Мы вступили в бой. Но, так как нас в наряде было всего двенадцать, мы срочно вызвали с базы подкрепление. Иначе нас просто бы уничтожили…»

И. Литвинова этот рассказ никак не комментирует, ей, наверное, кажется достоверным вся эта несуразица. Вопросов же возникает масса, ну, например, если поехали просить (причем в воскресенье, в половине десятого вечера), то зачем при себе держать оружие? А если с оружием, то это уже никак не просьба о защите, а самое настоящее нападение!

Да и поехали-то не униженные и оскорбленные, а поехал «наряд», как указано в репортаже, то есть, боевая группа.

И как же можно говорить, что их хотели уничтожить, если они при этом шли на приступ здания, чтобы уничтожить других?

Ну, возьмите да поезжайте домой, отоспитесь и возвращайтесь наутро и без оружия, как это водится у людей, которые пришли с мирными целями.

Но если бы и вправду было так.

Вот тут и встает вопрос об этике журналиста.

Одни кладут свою жизнь, чтобы эту самую истину добыть.

Другие, вот, как Литвинова или тележурналисты Бирюков и Невзоров (да в том-то и дело, не одни они!), эту истину пытаются исказить или скрыть.

Ложь — от президента до борзописцев — была и остается их орудием в борьбе за власть партаппарата.

События же далее развивались так. (Пишу кратко, потом дополню.)

Ранен оператор кинохроники. Лишь потом узнаю, что он из группы Подниекса.

Еще один оператор убит.

Репортаж датского телевидения: памятник Свободы (я стоял около него недавно, на пути к электричке), бегущие люди, крики, стрельба.

Режиссер женщина неплохо говорит по-русски:

— Мы находились в Домском соборе, там шла съемка. Выходя на площадь, еще пошутили, что такая тихая, такая мирная революция, что можно лишь снимать тишину и уезжать домой… И вдруг нам показалось, что где-то прозвучали выстрелы… Мы побежали в эту сторону, но нас остановили, пытаясь оберечь… Но сами-то люди не береглись, они нас защищали… Таксист пытался посадить в машину, чтобы увезти, но мы не захотели… Мы направились к центру…

— Вы близко подошли? — спросил ведущий.

— Не подошли, а подползли… Но они открыли огонь в нашу сторону… Мы забрались под машину… А наш оператор в ярко-желтом костюме, мы беспокоились, что он так заметен!

Я хочу обратить внимание на эту очень важную информацию:

«ОНИ ОТКРЫЛИ ОГОНЬ В НАШУ СТОРОНУ».

То же было с оператором «Взгляда» В. Брежневым. То же с финским и другими корреспондентами.

Переключились на другую информацию, но женщина, случайно, конечно, оставалась еще в кадре, и вдруг мы увидели, что она плачет…

Пока рассказывала зрителям, держалась, а когда решила, что ее уже никто не видит, дала волю слезам.

На студии спохватились, отключили.

— Показываем пленку… Мы тут ее еще не видели… Смотрите и думайте сами!

На экране снова молодые ребята, теперь это милиция и дружинники. Им не до репортажей, идет бой. Но они готовы коротко ответить, вот, несколько слов:

— Что происходит?

— Омоновцы атакуют здание Министерства внутренних дел.

— Они уже там?

— Кажется, нет… Точно не знаем.

— Есть погибшие?

— Есть.

У парнишки из дружины, ему лет двадцать, белая сорочка и галстук под курткой, небось, одевался так, чтобы после дежурства провести праздничный вечер.

Репортаж прерывается новостью:

В 23 часа 30 минут Иварс Годманис передал на студию, что стрельба прекратилась, происходят переговоры с ОМОНом, занявшим здание МВД. Просят всех граждан города не выходить на улицу.

— А Сашка, дурак, ребенка в квартире держит, — вдруг сказала на нерве Галя Дробот. Сашка, который дурак, Александр Гриберман, ее школьный приятель, режиссер, работает на киностудии, а проживает неподалеку от мест, где все сейчас и происходит. — Сам он тоже где-то дежурит, но ребенком-то зачем рисковать, — продолжает Галя. — Мог бы вывезти на дачу, она теплая…

Переговоры ночью вел с омоновцами священник Алексей Зотов.

Война, убийство, кровь — дело политиков, а умиротворение, видать, удел церкви…

Так, во всяком случае, на деле происходит.

Не правда ли, символично?

Власти не смогли найти языка с озверевшей омоновской братией. На переговоры направился Алексей Зотов, депутат Верховного Совета Латвии, чернобородый, округлое доброе умное лицо. Теплый взгляд. Уже ночью происходит заседание Верховного Совета, показали и самого Годманиса: он в бронежилете…

Священник рассказывает о переговорах, он конкретен, точен, справедлив в своих оценках.

Вот вкратце его рассказ:

— Поехал к Министерству, на расстояние выстрела, в прямом смысле, дальше не допускали. Попытался вступить в переговоры, не отвечают. Позвал полковника Гончаренко, опять не отвечают. Попробовал сделать несколько шагов, кричат, предупреждают: откроют огонь… Попытки мои длились долго, пока на один из вопросов не откликнулся кто-то из охраны ОМОНа… Удалось вступить с ним в диалог, попросил его подойти ко мне, раз мне нельзя самому подойти… Он приблизился… Вопрос, ответ… Мирно, тихо я делал шаги к нему, а он как бы отступал, и так мы дошли почти до главного входа… Далее, конечно, нельзя. Тут я попросил позвать Гончаренко, и он, понимаете, вышел. И мы с ним очень спокойно поговорили. Я получил разрешение осмотреть дом, в котором, кстати, еще в осаде, на каком-то этаже находился замминистра МВД и милиционеры…

Ну, картина такая: на этажах прямо на полу спали вповалку омоновцы, спали как убитые… Да ведь напряжение какое! После боя! Сами они, насколько я понял, никакого урона не понесли. Я прямо оттуда попытался связаться с Годманисом по телефону и попросил Гончаренко взять трубку… Между ними произошел разговор, после которого омоновцы пообещали освободить здание МВД…

Сюжет как они покидали здание, мы уже смотрели на следующий день. Но вот что отметил особо в своем рассказе священник Алексей Зотов: эти ребята были за пределами нормального понимания вещей. Одному из них воспроизвели магнитную запись, где было якобы записано, как насилуют его жену, и это возмутило и подняло остальных… Да и у самого Гончаренко маленького ребенка выгнали из детского садика, уволили с работы жену…

Что там далее было с магнитной записью, я не знаю, но пленка такая была. Но тут возникает много вопросов. Один из них, можно ли по голосу, особенно, когда кричат, определить, кто кричит и что там происходит? Солженицын, например, утверждает, что при допросах наиболее стойких заключенных применяли записанный вообще на пластинку голос, который выдавался за голос жены заключенного… И люди верили.

Было, кажется, заведено уголовное дело, но результатов я не знаю. И все-таки понятно, что основная причина конечно же не в пленке, а, как отметил священник Алексей Зотов, эти ребята загнаны в угол… Им, пережившим Афганистан и другие жаркие точки в стране, уже ничего не страшно, они ходят между жизнью и смертью. Вот в таком положении их и использует, и направляет чья-то многоопытная рука… Чья? Не мешало бы разобраться!

Когда священника спросили об уголовной ответственности омоновцев за совершенные убийства, он ответил так:

— Сперва они должны разоружиться… Но если даже мы будем их судить… — Очень осторожненько он это произнес. — Трудно будет доказать, кто же лично из них убивал… Они стpeляли из автоматов, но автоматы переходят из рук в руки и т. д.

Когда они отъезжали на своих бронемашинах, этой же ночью, была дана команда от здания МВД до района базирования ОМОНа, район этот называется Вецмилгравис, СОЗДАТЬ ДЛЯ НИХ КОРИДОР.

Ну, то есть не трогать убийц, дать им убраться восвояси.

Если когда-нибудь они возьмут власть, они коридоров для нас создавать не будут. Я в этом уверен. В лучшем случае: загоны за колючей проволокой или — стадионы, как в Чили…

Еще одна деталь. Выезжали они, как утверждают свидетели, погрузив и свою добычу, то есть, несколько ящиков бумаги, документов, а возможно, и какую-то аппаратуру. И на пути к себе заехали они к Рубиксу в Партийный дом, где пробыли (не все, а лишь командиры, остальные ждали в машинах) полтора-два часа.

Отчитывались о проделанной работе?

А результат их «работы» такой: погибло четыре человека, двое работников МВД, оператор документальных фильмов и один юноша, имя которого сразу определить не смогли.

Ну, те ребята из милиции, что пали во время штурма их Дома, мне понятны. Они защищались, как настоящие бойцы, и погибли от пуль омоновцев.

Об этих пулях стоит, наверное, поговорить особо.

Да и о кинодокументалистах, я о них еще скажу, но тоже в общем понятно: в них, я полагаю, целились и стреляли особенно старательно, ибо они хотели донести до всех правду, а за правду у нас убивают.

Но я о четвертой жертве, о том парне, которого сразу и не опознали и о котором написали поначалу как о случайном прохожем, он попал в эту перестрелку, и правда, случайно и погиб…

Он-то за что погиб?

Лицо изуродовано, документов нет.

Человек, в отличие от операторов, которые шли на огонь, и милиции, защищавшей себя, ничего не снимал и ничего не защищал. Он шел по городу, и возможно даже, со свидания или на встречу с кем-то, он просто, как у нас говорят, жил…

И потому в еще большей степени он олицетворяет для меня общее несчастье, свалившееся на народ, который просто живет.

Так написал я в дневнике (запись от 23 января), еще не зная, что это погиб подросток, мальчик еще, по имени Эдийс Риекстиньш, ученик 65 средней школы… Я потом видел его на фотографии, выставленной у памятника Свободы: чистое такое, замечательно юное и прекрасное, красивое лицо. Ему бы жить и жить.

Господи, мы все виноваты перед этими ребятами, что не уберегли их, так помоги нам сохранить детей наших, пусть хоть они будут жить так свободно и мирно, как они хотят.

Эти слова шептал я в церкви, пока мой трехлетний ребенок ставил свечку.

Свечку перед распятием в память всех погибших, ребят из милиции и этого мальчика, а также моих коллег документалистов, возможно даже именно с ними я поднимал бокал за искусство, когда нам вручали государственные премии лауреатов.

Там, в Кремлевском дворце, я подошел к группе Подниекса и, как говорят, объяснился в любви к их правдивому замечательному искусству документального кино. И мы вместе выпили. Они стояли там группой, и я не знаю, был ли в этой группе тот самый оператор, что погиб…

Перед Казанской Богоматерью мы поставили еще одну свечку, моля о милости к тем живым, которых взяли под прицел эти люди…

А я опять возвращаюсь мыслью к корням этих преступлений, которые уходят туда, в упомянутый мной Кремль.

Там награждают. Там и убивают.

И какие бы мы ни отыскивали криминальные факты, случайные выстрелы, оскорбления, даже звукозаписи, с изнасилованием или без… (а, кстати, изнасилование могли совершить и уголовники по заданию тех же органов, мало ли мы знаем случаев такого рода!), но основная причина одна: это война, которую объявил Горбачев свободным или освобождающимся: республикам.

А сценарии (то же, что планы «X») могут отличаться количеством выстрелов или — поджогов, или… убитых!

Мы уже убедились: они крови не считают.

ЗА ПРАВДУ УБИВАЮТ

На следующий день приехал и сам Саша, в столовой рассказывал нам подробности этой страшной ночи. Сам он дежурил в районе телебашни, а там, в общем, было спокойно. Единственный шум, как он выразился, от рабочих, которые укладывали в заграждение бетон. Часам к четырем он убрался домой.

На студии узнал о гибели Андриса Слапиньша, он с группой заканчивал дежурство в старом городе.

— «Луну» знаете? Кафе? — спрашивал Саша. — Ну, это неподалеку от русского драматического театра… Ребята из группы Подниекса были там, в студии, это в старой Риге… А тут выстрелы… Они бросились бежать по направлению канала, и сразу же по ним ударили из автоматов омоновцы с горки у парка… Андрис не берегся, говорят, он открыто шел с камерой на стреляющих, может, он верил, что, увидев камеру, они не станут стрелять… Наоборот? У него, — добавил Саша, — двое детишек, молодая жена…

— А говорят, что его прямо в сердце?

— Ну, по-разному… А кто-то утверждает, что в голову… Могли и туда, и сюда. Главное, по ним стреляли.

Второй оператор, Гвидо Звайгзне, так изуродован пулей (пули-то особые, из «кувыркаю-щихся»), что почки и все остальное задето… Ему удалили почки, а шведы прислали особый реанимационный аппарат… Есть надежда, что выживет… На студии, по словам Саши, гнетущая обстановка, этих ребят уважали… Сегодня женщины ходили сдавать кровь…

По версии Саши, очень, кстати, достоверной, здание МВД необходимо было команде Рубикса для создания своего правительства. Но в последний момент, посоветовавшись с Москвой (помните, из беседы с Денисовым, Горбачеву четыре раза звонили из Риги, чтобы ввели войска), лидер коммунистов, он же председатель комитета спасения, не решился на этот шаг… Перебираться под объективами зарубежных кинотелекамер… Без поддержки Москвы… без родных десантников…

Утром постучалась в дверь уборщица, вызвала в коридор, а там еще две уборщицы с другого этажа. Что-то хотят сказать, но мнутся, не решаются.

— Что-то случилось?

А у самого сразу мысли о жене и дочке, которые ушли гулять. Не случилось ли с ними?

— Хотели вам сказать… Электрика знаете?

— Ну!

— Он сегодня так о вас ругался… Неприлично даже повторять…

— Ну пусть ругается, — сказал я.

— Он угрожал, — повторили женщины.

— Когда?

— Да вот внизу… Сейчас…

— Не выпивши?

— Да нет, нет. Он на весь дом кричал… Может, вам что-то сделать?

— А что сделать?

— Мы не знаем. Мы только хотели предупредить.

— Спасибо.

Но я возвращаюсь к прерванной теме.

В Литве были ранены журналисты Испании и Норвегии.

Испанский телеоператор был тяжело ранен, а его видеокамера была брошена под танк.

У людей отбирали, вышибали из рук фотоаппараты, бандиты боятся правды, отраженной в кино-фотодокументах.

В одной газете написали: «Зверски избивали журналистов».

Но вот я подумал — и оператор «Взгляда», и другие журналисты, датские, финские, советские, выполняли свой профессиональный долг, и не случайно именно среди них столько же погибших, сколько и среди охранников порядка.

В них стреляли потому, что знали: они — это главное обвинение против того, что творит система.

Вот и Анатолий Головков в очень правдивом очерке об этих событиях («Расстрелянный сюжет») приводит слова жены Андриса Слапиньша о том, что группе мстили за литовские материалы. За то, что вильнюсский видеосюжет увидели во всем мире, а Юрису Подниексу анонимно звонили и предупреждали, чтобы не лез не в свои дела…

И другой оператор, Зигис Видиньш, подтверждает: «Мы оба почувствовали, что это прицельный огонь и цель — мы…»

Анатолий Головков пишет: «От пуль карателей гибнут не только обычные люди, виноватые лишь в том, что их угораздило родиться в стране „коммунистической перспективы“. В перекрестки прицела все чаще попадают фоторепортеры, журналисты, кинооператоры — те, кто, выполняя профессиональный долг, собирают материал, который может стать документом обвинения… Я знаю журналистов, которых за „неугодные“ статьи политическая мафия заочно приговорила к смерти. Мне известно, что в КГБ хранятся досье на наиболее опасных „для дела социализма“ коллег. Знаю об этом и думаю: в какой стране мы живем?»

Я тоже об этом думаю.

Об этом же моя книга.

Ночью показали операцию парня, которому прострелили обе ноги.

Хирург замечательно провел операцию, одна нога еще ничего, а другая с раздробленной костью и порванными сосудами…

Да ведь пули те самые, со смещенным центром тяжести, они поражают насмерть.

После операции хирург приехал на телестудию вместе со своим помощником, прямо в белых халатах, лица у обоих усталые, у хирурга под глазами мешки.

Очень буднично произнес, что врачи сделают все, что в их силах. Они и госпиталь держат наготове на пятьдесят коек, дай-то Бог, чтобы он не понадобился.

— А раненый? — сказал он. — Хочется надеяться, что закончится хорошо.

— Хорошо, если не будет инвалидом? — спросил ведущий.

— Да, — ответил доктор. — Если не попадет инфекция. Мы дали большую дозу пенициллина… Но пуля…

И он развел руками.

Что же это за пули такие, о которых мы услышали лишь в последнее время?

Невзоров, например, заявил по ленинградскому телевидению, что в нашей армии таких пуль нет на вооружении, потому что нами подписаны по этому поводу всякие международные соглашения.

В цивилизованных странах, в их армиях, и правда, эти пули нельзя применять, даже на войне.

Даже!

Но мы и не цивилизованны, и не на войне, хотя война уже развязана Горбачевым и его партией против своего народа. И мы применяли их (калибр 5, 45) при подавлении даже мирного населения в Баку, в Молдавии, а возможно, и в других местах.

Эти пули опасны тем, что, входя в человека в любое место тела, они как бы начинают блуждать, калеча по пути все органы, в которые они проникают.

Специалисты утверждают, что если от простой пули можно выжить, то эта пуля, даже попав в руку или ногу, обрекает человека на мучительную смерть.

Не так давно случилось мне встречаться с ребятами из старших классов, разговор зашел о росте преступности в нашей стране, неожиданно для меня школьники выступили в защиту смертной казни. Не все, конечно, но большинство. Довод простой: убийц надо убивать, так справедливо. И насильников надо убивать. И, вообще, всех жестоких людей, тогда их станет меньше. Я спросил, а что они знают о докторе Гаазе, оказалось, что они впервые слышат это имя. Имя человека, которого чтила вся просвещенная Россия, даже памятник поставила в Москве, и все лишь за то, что построил тюремные больницы, что он взывал к милосердию к этим самым убийцам, насильникам и так далее.

Да и не мудрено моим младшим дружкам не слышать о таком докторе, если вся система воспитания в нашей стране строилась на классовой ненависти к врагам, ко всем, кто осужден или просто даже арестован, нужно ли рассказывать, что во времена моей молодости даже семья, даже детишки человека, попавшего в тюрьму, подвергались остракизму, в том числе и со стороны своих товарищей по школе, вот тебе и милосердие. Откуда бы ему взяться в нашем обществе и не только к осужденным, но и друг к другу?

Недавно я узнал, что на моей родине, в городе Люберцы, существует завод (завод!) по переработке собак в мясо-костную муку, а вы спрашиваете, откуда возникли пресловутые «люберы» с их культом силы.

Родители этих детей работают здесь, и на их глазах поточным методом животных, выловленных на улицах, превращают в муку. В год этак тысяч пятьдесят, ну у них, наверное, тоже план и социалистическое соревнование!

А вам, дорогой читатель, не приходилось наблюдать, как в очереди, любой, причем, очереди, оскорбляют инвалида или участника войны? Для них даже словцо оскорбительное придумали: «освободители» или что-то подобное.

Не только в очереди, сейчас оскорблять могут, где угодно, и без видимой причины, люди раздражены настолько, что перестают замечать, насколько агрессивны они стали. И нет никакой надежды на близкую помощь, каждый, выходя на улицу, предусматривает лишь такую защиту, при которой он может надеяться на самого себя.

В газете «Известия» даже рубрику такую придумали, где объясняют несведущему человеку, как себя вести, если ударят или будут грабить, или убивать.

Существование такой рубрики, против которой лично я ничего не имею, обозначает степень нашего падения… Когда-то, попав в Сибирь на стройку, я нечто подобное читал в инструкциях о поведении в тайге! Что делать, скажем, если встретить бежавшего зека, медведя-людоеда (есть и такие!) или просто худого человека.

Так неужели мы настолько озверели, что нам нужны таежные инструкции, а не библейские заповеди, среди которых одна из главных: «Не убий»!

Или медведь-людоед пустячок по сравнению с нашим простым советским человеком, воспитанным в духе социалистического гуманизма?

Да что далеко ходить, не является ли наш высший орган власти примером для дурного поведения, не в его ли стенах с трансляцией на всю страну звучат отвратительные оскорбления в адрес президента, это уже не просто отсутствие депутатской этики, как мягко именует пресса, это отсутствие общей культуры, признак нравственной деградации нации.

Вот уж истинно: каков поп, таков и приход, и наши мало уважаемые представители, полномочные представители народа, которых подчас он и не избирал, начиная от самого президента, никак его не отражают.

При царе Петре бояре таскали друг друга за бороду, а в еще более давние времена освободителя России князя Дмитрия Пожарского (после его подвига) унизили наказанием, как последнего холопа…

Так неужто мы опустились ниже тех жестоких времен? Когда ни о какой демократии, даже социалистической, не слыхивали, а вели себя вполне по-человечески. И норму в отношениях друг к другу соблюдали, как-то догадавшись, что иначе им не прожить.

Сейчас много говорят о дедовщине, пытаются понять истоки жестокостей, поразивших нашу армию. Я же лично думаю, что жестокость и должна была проявиться в первую очередь здесь, ведь армия — это часть нашего общества, как и тюрьмы, и лагеря, и некоторые другие закрытые от гласности области.

В мои времена существовала в армии формула: приказ начальника — закон для подчинен-ных, что означало полное беззаконие. Мы хлебнули его сполна. Я тогда попал в госпиталь, а один мой приятель застрелился, ночью, стоя под знаменем полка на часах. Впрочем, потом и на гражданке в упомянутой мной Сибири, я слыхивал, говорили: закон — тайга, медведь — хозяин… Это означало примерно то же самое. В нас прямо-таки внедрялась мысль о невозмож-ности противостоять насилию, если мы не станем такими же. Общество всеми силами, начиная от школы, от букварей, создавало культ непримиримого к человеческим слабостям стойкого борца пионера или комсомольца, типа Павла Морозова, Павла Корчагина, Павла Власова…

В школах висели цитаты из Крупской, утверждавшие, что подрастающее поколение должно быть сильным, смелым, ловким. Но при этом не говорилось, что оно должно быть добрым, милосердным?

Это уже на языке толкователей марксизма именовалось «абстрактным гуманизмом» и сурово порицалось. И наказывалось. Не отсюда ли на известную пропагандистскую формулу, что человек человеку при капитализме волк, в народе негромко добавлялось: а при социализме человек человеку товарищ волк…

Вот, в личном письме писатель из Иваново Владимир Мазурик пишет: «…Ощущение общей беды становится в последнее время непреходящим. И дело тут не в личных трудностях — тяжело сознавать, что прахом пошло все, чему когда-то свято верили и поклонялись. Ну, ладно, может быть, когда-нибудь наладим экономику. Возможно, появятся сдвиги сейчас в социальной сфере. Допускаю даже, что пойдут на улучшение дела с экологией, хотя трудно сейчас в это поверить: слишком много здесь невосполнимых потерь. Но вот что ничем уже не восстановить — убита душа народа. Удалось наконец-то то, что не удавалось раньше никому — ни внешним завоевателям, ни крутым жестокосердным правителям России. По-моему, это одно из самых тяжких преступлений большевизма. Вот и спрашиваешь себя обескураженно: за что же нам такая кара Господня?..»

Существует в Германии, а может, и в других странах, такая странная страховка, дословно я не помню, как называется, но суть такая: «от нанесения неприятностей и убытков другому лицу». Ну, скажем, пролили вам суп на платье или машина обрызгала вас с головы до ног, вам через фирму возместят ваши потери.

И это не крохоборство, это желание окружающих, а, значит, общества, сохранить вам во всяких несложных моментах вашей жизни спокойное состояние души. Не унизив при этом вашего достоинства.

Как, к сожалению, мы далеки от таких желаний!

Вот, случилось у меня недавно, на ходу машины упал на дорогу «дворник», я затормозил, встал, но шла следом грузовая машина, она специально свернула и проехала по «дворнику», расплющив его на моих глазах, я всего-то несколько метров не добежал… И махал шоферу, просил его не наезжать…

Как это назвать?

Вот недавно в одной компании вспомнили по случаю шуточные слова поэта Светлова, что нравственный человек тот, кто не получает удовольствия от своей подлости. Мой дружок Жуховицкий делает поправку на наше время: нравственный человек теперь тот, который все-таки получает удовольствие от своей подлости, но — не очень большое.

А впрочем, может быть, я и вправду говорю о мелочах, если жестокость, поселенная в наших душах, способна в одночасье вырваться на волю, как радиоактивность Чернобыля, и породить такие чудовищные эксцессы, как Сумгаит, как Ош, как Тбилиси, как Баку, Осетия, Армения…

А ныне Вильнюс и Рига.

Кто следующий?

И это не при Сталине, и не в войну, а сегодня, сейчас, когда я пишу эти слова (во времена так называемой перестройки), убивают детей, сжигают в домах стариков! Давят танками женщин и стреляют из автоматов теми самыми специальными пулями — со смещенным центром тяжести — в детей.

И делают это люди, внешне не отличающиеся ничем от других, наверное, в обычных условиях они выглядят как порядочные семьянины и добросовестные работники. Даже у омоновцев есть семьи.

Hу правда, для успокоения обывателей произносится привычное: это-де не у нас, это далеко, а там (там!) восточные нравы…

Правда, про Балтию так достоверно уже не звучит, ибо придется говорить: «Западные нравы»… Или… Какие там еще… Но так ли это далеко, вот и до Подмосковья добрались: зверски убит священник Мень, а люди из общества «Память» прямо в Союзе писателей могут вслух бросить писателю Адамовичу: «Подождите, мы скоро вас на фонарях будем вешать!»

Молоденький парнишка, голубоглазый, с простоватым лицом пэтэушника и в черной рубашке, он сказал: «Подождите», и в общем-то можно понять, что они ЖДУТ. Ждут кризиса перестройки (и он наступил), ждут, пока выйдут из терпения люди: ну, водка, ну, табак, ну, хлеб… Обмен денег… Повышение цен, да такое, что в изумление приходишь, способны ли они там (там!) понять, что это за пределами существования простого человека, который не умеет воровать.

Что еще способна придумать всемогущая мафия, в которой сомкнулись все черные силы: партаппаратчики, военные, органы правоохранения и теневая экономика…

И все это под руководством Генерального секретаря Горбачева, у которого главная сейчас задача любой ценой сохранить свою власть. Люди, как таковые, с их проблемами для большевиков не существуют. Это первыми осознали шахтеры…

Один американец в Москве говорил мне: русские терпеливы, в Америке в такой ситуации давно бы началась гражданская война.

Ну, что же, он недалек от истины, но терпение и наших людей тоже не беспредельно, хоть они и терпеливы. Но насколько они терпеливы?

Опыт, которому мы так и не научились, показывает, что все это прежде кончалось кровавым бунтом, который неминуемо отбрасывает общество далеко назад.

ПРОЩАНИЕ

О церемонии прощания и похорон

Комиссия по организации похорон сообщает, что церемония прощания с жертвами событий состоится в пятницу, 25 января.

9 ч. — 10 ч. — в Большом зале университета с погибшими прощаются родные и близкие.

10 ч. — 13 ч. — с убитыми прощаются жители Риги и Латвии.

13 ч. — гробы с телами погибших устанавливаются возле памятника Свободы.

13 ч. — 14 ч. — траурный митинг у памятника Свободы.

15 ч. — похоронная процессия направляется на 2-е Лесное кладбище.

Это был день для нашей семьи святой: ровно пять лет назад здесь, в Дубулты, мы познакомились с женой.

Но не по этому поводу я покупал цветы. С утра я встретился с Валерием Блюменкранцем и еще одним добрым приятелем, из рыбколхоза, Аликом, он только вчера вернулся из южных морей, втроем мы пришли к университету и встали в очередь, чтобы проститься с погибшими.

Конечно, мы позвонили и Лене Ковалю, но оказалось, что он от всех переживаний слег в постель с сердечным приступом.

Писатель — это тончайший прибор, подключенный к огромным токам жизни. Таким прибором может быть и не писатель, а просто чуткий человек. Но уж писатель должен быть им, иначе он ничего не услышит. Хотя, с другой стороны, если он подключен, он зашкаливает, как говорят прибористы, и может сгореть…

И сгорают.

Люди стояли разные, много женщин с цветами, много молодежи.

Одна из женщин, она стояла перед нами, оглянулась, спросила:

— Вы из Москвы?

— Да.

— Как вам наша Рига?

Я подумал, что надо бы сказать так, что она и «наша» Рига, но спрашивала она, конечно, о другом. И ответил я так:

— Я счастлив, что в эти дни Господь Бог привел меня сюда… Но все это ужасно… Что произошло…

— Они ищут виновных, — сказала, снова обернувшись, женщина, теперь я разглядел, лицо ее было бледного, даже болезненного цвета. Но глаза ясные, взгляд серьезный. — Кто отдал приказ стрелять… Я бы им подсказала, как найти виноватых…

— Как?

— Да это вам любая женщина объяснит, кто умеет вязать… Я непонятно говорю? Ну, просто надо взять за кончик клубка и разматывать и разматывать… А начать нужно с солдата, кто отдал ему приказ? Сержант? А сержанту кто? Лейтенант? И, далее: полковник, генерал, маршал…

— Вы уверены, что на маршале заканчивается? — спросили мы одновременно.

Женщина как-то грустно улыбнулась и ответила:

— Именно поэтому наши специалисты так не поступят, вот увидите, кончик клубка приведет в Кремль к господину Горбачеву…

— А Пуго получил генерала, вы слышали?

— Еще бы! А его под суд надо… А ему генерала…

— Тогда Язову пора генералиссимуса давать!

Из очереди углядел я мою приятельницу шведку Элизабет, она снимала похороны. Тут же в толпе она взяла у меня короткое интервью. Вопрос у нее один: «Может ли подобное повториться еще где-нибудь? Скажем, в Ленинграде? В Москве?»

Я ответил утвердительно.

Алик, вернувшийся только с экватора, загорелый и почти благодушный, сразу же спросил меня:

— Я слышал вопрос, но не слышал ответа… Неужели это опять возможно?

Ах, какие мы все-таки легковерные. Из нас пустили кровь, наступила передышка, и мы сразу успокоились и рады радешеньки, что кругом уже не стреляют. А вся эта коммунистическая банда уже планирует тут же, под боком, новую кровь…

Хотелось бы ошибиться, но я уже понял: в борьбе за власть они никого не пощадят. И через два месяца, когда в Москве по приказу президента ввели пятьдесят тысяч войска, мне по телефону напомнили этот разговор: «Да, а ведь ты был прав…»

А в эти же дни генерал Варенников на вопрос, будут ли использованы войска в Латвии, коротко ответил: «Не исключено такое развитие событий, что они ответят на провокации, оскорбления в свой адрес. В ситуации такого рода нельзя исходить из абстрактно-философских и формальных позиций…»

По всей вероятности, в устах «образованного» генерала, вспомнившего вдруг философию, и впрямь абстракцией являются этические и нравственные нормы, которые не затронули нашу армию. Генералов и маршалов, во всяком случае, они точно не затронули.

А «неформальной позицией», судя по всему, называется вот это самое: когда давят танками детей и женщин и стреляют в упор в гражданское население. Ну, и, конечно, в журналистов…

Кстати, Элизабет сказала, в момент нападения омоновцев была она в своей гостинице, что напротив здания Министерства, и она лично видела, как ворвались «черные береты» в гостиницу и там стреляли…

— Теперь я осознала, — это повторила она несколько раз. — Я осознала, что на Западе не понимают по-настоящему, что здесь происходит… Как я сама не понимала… Но теперь я все поняла!

Мы простояли в очереди два с половиной часа, обогнув три угла здания университета, и, когда оставалось завернуть за последний угол, парадный вход двери перекрыли. Начался митинг у памятника Свободы.

Валерий побежал в ближайший магазин купить съестного, а мы с Аликом дошли до здания МВД: у входа были выставлены фотографии погибших милиционеров, а кругом цветы и свечи: на подоконнике, на земле…

Стены были в выщербинах от пуль, прямо в стеклах окон мы увидели сквозные отверстия.

— Они все этажи заняли? — спросил я Алика.

— Наверное. Говорят, они стремились на пятый этаж, чтобы захватить архив… Там дела на них, судя по всему…

Мы прошли чуть дальше, в парк, прямо к мостику. И тут, у дерева на дорожке и у мостика, места гибели юноши и оператора Андриса Слапиньша были обозначены множеством цветов и горящими свечами. Женщины останавливались, начинали плакать.

— Митинг будем смотреть дома, — объявил Валерий. — Это рядом.

Мы с Аликом так промерзли, что уже не могли ему отвечать.

Он наскоро приготовил бутерброды и достал бутылку водки.

Не чокаясь, мы выпили.

Господи, прими их души.

В то время, когда траурная колонна направлялась на кладбище, мы вышли из дома и встали на обочине, чтобы проститься. По обеим сторонам улицы стояли женщины, сотни женщин, и у каждой в руках горела свеча.

Мы примкнули к ним и сняли шапки.

Еще в тот момент, когда митинг транслировали по телевизору и ребята, такие же молодые, как погибший школьник, несли тело товарища, я вдруг подумал: а смотрят ли это они? Ну, те самые, которые убивали? Или они затаились в своем логове на Вецмилгрависе…

А если ОНИ смотрят, что они чувствуют? Или они бесчувственные? Но у них же, у большинства, свои семьи, дети, родня, друзья…

Я ищу живое в них не для того, чтобы простить. Но ведь и суд понятен лишь тем, кто до конца не умер. Я имею в виду душу.

Я хочу понять их. Тогда легче понять и то, что нас всех ожидает.

А, может, они как волки в лесу все отвергли и живут в состоянии войны со всеми, кто их окружает?

На днях показали интервью с этими парнями, трое, но говорил от них от всех один… неплохо даже говорил, но вот понадобилось вспомнить, какое же ныне число, а он не смог…

— У нас все спуталось в голове, — так объяснил.

Но можно представить не зная, что у них в голове «все спуталось»…

В здешней газете «Фортуна», это одна из многих ныне объявившихся новых газет, опубликована статья Б. Брюханова под названием «Профессионалы». Статью можно было бы назвать и так: «Песнь об ОМОНе», настолько высоким стилем она написана.

Цитирую: «Задержанные преступники теперь понимают, что такое ОМОН. Понимаем ли мы?»

Кто идет в ОМОН? Ребята, получившие крепкую закалку в морской пехоте, воздушно-десантных, пограничных, внутренних войсках, бывшие воины-афганцы…

Какие же они, ребята из ОМОНа?

Много отводится времени тренировкам на различных снарядах, отработке приемов самбо, дзюдо, каратэ… В почете у них и парашютный спорт… Они проходят занятия по альпинизму, восходили на Эльбрус…

Оружие? Конечно! Надо в совершенстве им владеть: мгновенно быть готовым к ведению огня и метко посылать пулю в цель.

В какую цель — это вы уже знаете.

— Нам, — пишет автор, — показали некоторые приемы. Ловко получается у профессиона-лов! Скажем, из толпы они выдергивают зачинщика беспорядков, как морковку из грядки!

Зримо, не правда ли: политический митинг в защиту Ельцина, скажем, а они вас, как морковку…

Статья написана до событий в Литве и Латвии, на фотографии изображены веселые молодые лица… А что бы автор сказал о них сейчас?

Как же эти «верные друзья» и, судя по всему, интернационалисты превратились в убийц?

Ответ не надо искать далеко, автор сам не заметил, как «проявил» этих парней, не найдя ни словечка об их моральных качествах, об их, ну, скажем так, духовной жизни.

Кстати, то же и у военных, вы помните, отсутствие связей с культурой, а это опасно и для жизни. Сперва для их жизни, а потом, как выяснилось, и для жизни окружающих.

Вот вчера объявили в новостях, что один омоновец погиб от пули там, у себя на базе, причина смерти неизвестна: то ли от неумелого обращения с оружием, то ли покончил с собой… Пуля попала в голову.

Вроде бы разговор-то о живом человеке (ведь еще одна жертва!), но случай ни у кого из окружающих не вызвал жалости и даже, кажется, интереса.

Ни у кого!

Слышал лишь, коротко поспорили: способен ли омоновец уничтожить сам себя или он выше этого и может лишь уничтожать только окружающих.

Если судить по Невзорову, это просто глубоко несчастные люди, которых ожесточило окружение. Они добрые славные парни, правда, с оружием, правда, стреляют, правда, убивают других… Но убивают-то, защищая себя!

Ну, а в споре, услышанном мной, возобладала иная версия: их уже прежде подбирали ТАКИХ, по особым и понятным всем качествам, и тут имели значение и черты характера, и личная несостоятельность, и жажда самоутверждения любой ценой эгоизм или даже некий цинизм по отношению к жизни других… А может — и самих себя?

Все, думаю, учитывалось их хозяевами.

Я не оговорился, именно хозяевами.

Ведь, по сути, Горбачев, чьей дьявольской гвардией становится ОМОН (так это ассоцииру-ется в мнении народа), дал им всем индульгенцию: прощение за все, что они сотворят!

А, значит, ОМОН — это олицетворение натуральное всей нашей системы. Она их создала по своему образу и подобию.

Так же, как Горбачева я представляю в роли пахана над Политбюро, состоящего из тех же политических омоновцев, которые его окружают. Но, в общем, вся их коммунистическая верхушка устроена по принципу, заимствованному у преступной мафии.

Презрение к простому человеку, идущее от идеологии большевистских лидеров, вера в силу, вот религия ОМОНа.

У них особое назначение, и структура их руководства тоже особая. У них не может быть коллектива. А только СТАЯ. Не случайно в армии упоминают обычно командира, а тут — и предводитель, и атаман, и батька, и пахан, и…

Их отношения скреплены не дружбой, я так понимаю, а преступлением, которого они сами до конца не осознают. А, значит, чужой пролитой кровью. Наверное, это не мало.

А вот их дела в Риге и Юрмале.

В ноябре 90 г . Ворвались в Юрмальский горисполком, избили 6 человек.

В начале января захватили Дом печати, избили 10 человек. Арестовали директора.

В январе. Ворвались в школу милиции, избили курсантов, захватили оружие.

В январе. Обстреляли, подожгли на мосту рафик с детьми.

В январе. Избили зверски рабочих, охранявших мост.

В январе. Убили шофера.

Они шли к своему преступлению 20 января.

Так что случайность ли, самоубийство, но это все равно наказание Божье.

Людского суда на них, как я понимаю, пока нет.

Ну, а в том случайном споре о самоубийстве была выдвинута и третья, тоже вполне достоверная версия, что могли этого омоновца пристрелить и свои, не поделив что-нибудь.

Пожирают же друг друга шакалы, когда их загоняют в клетку.

ИДОЛ

Прошли похороны, и страсти улеглись.

В воскресенье, 27 января, в Риге разбирают баррикады, видимо, уверовав, что главная опасность миновала.

Но миновала ли?

А мы с дочкой впервые за многие дни вышли погулять на берег моря. Было солнечно. Но сильный ветер дул с юга, вдоль пляжей, и мы тут же убрались с берега за дюны, за сосны, и тропкой вышли на площадку у старого здания лютеранской церкви, что виднеется из наших окон: темная шлемоносная колокольня, здесь с каких-то неведомых мне пор располагается краеведческий музей.

Но, проходя иногда мимо, я ни разу не заходил внутрь, чтобы не разочаровываться.

А рядом, между Домом творчества и этой церковью, на святой церковной земле поставлен памятник Ленину, огромный каменный идол, занимающий всю просторную площадь, в несуразной, в нелепой позе: то ли ветер разворошил его одежды, то ли растопырил дьявольские крылья, да никак не может взлететь.

А, в общем, с какой стороны ни взгляни — чудовище с картин Сальвадора Дали: бредовая комбинация летучей мыши и упыря. Маленькая лысенькая головка чудовища резко отвернута неестественно в сторону от храма…

А чего, спрашивается, ему этот храм, когда в числе первых же его преступлений было убиение священников и грабеж церковного имущества, в том числе бесценных сокровищ культуры…

И он навечно проклят Богом и лишен естественного после смерти возвращения в землю, из которой он вышел. Это ли не самое тяжкое возмездие!

Но, не слившись с землей, он забрал ее, посмертно, у живых, многие нужные для хлеба, для деревьев, для детей гектары под такие вот памятники самому себе.

Вот, целый гектар в центре Дубулты.

Здесь, кажется, все замечательно и обихоженно, на этой святой церковной земле: и липовая аллея, и зеленая травка, и полированный гранит, а дорожки выложены каменными плитами.

Нет здесь только жизни.

И прохожие, которым необходимо срезать наискосок площадь, проходят ее поскорей, прямо-таки пролетают без оглядки, ощущая, наверное, внутренний дискомфорт от нависающей над ними мрачной крылатой фигуры.

Да и мой ребенок, а, может, и другие дети, отчего-то не любит здесь играть. Тяжелое излучение исходит от идола, и дети, как и их родители, ощущают его.

Дети-то ощущают особенно.

Крошечный букетик цветов, три гвоздики, единственное ему приношение в очередную годовщину его смерти, только что миновавшую.

А я помню другие такие же дни, когда 21 января сюда подъезжали автобусы, из них выходили люди с цветами, высыпала веселая молодежь и все почему-то выстраивались в очередь, чтобы положить привезенные и купленные на казенный счет цветы.

Прогуливаясь неподалеку, много раз я наблюдал этот фантастический ритуал, люди выстраивались во всю площадку, подходили к Идолу по очереди, клали цветы, совершенно одинаковые гвоздики, по три штуки в букетике, под пристальным наблюдением партийного руководителя, который был тут же, его нетрудно было угадать. Вздохнув освобожденно, видать, и на них тяжело воздействовало излучение, исходящее от чудовища, убирались поскорей прочь, щебеча на ходу какие-то свои вполне живые слова…

И уезжали до следующего года.

К нему их жизнь не имела никакого отношения.

— Пап, а кто это?

— Это? Ну, это памятник такой…

— Зачем?

О если бы кто-то мог ответить на этот вопрос.

— Ну, поставили…

— Я не хочу, чтобы его тут поставили, — сказала вдруг дочка.

Вот такое странное детское мышление, она верит в то, что можно исправить прошлое, стоит лишь заявить свое «не хочу». Мы-то уже не верим, не только в прошлое, но и в настоящее исправление, уж очень прочно Идол взгромоздился на эту землю, слишком далеко протянул свои хищные крылья, и кровь в Вильнюсе, и гибель миллионов в лагерях, и голод, преследую-щий страну со времен октябрьского переворота, а теперь и национальная катастрофа, все начинается от него…

Коммунистические легенды (но, в общем, все их учение создано из розовых легенд и натуральных рек крови) приписывают ему человеколюбие, но не было в истории человечества большего злодейства по отношению к этому человечеству, чем власть, которую он силой насадил.

В эти юбилейные дни его рабская газета «Правда» вышла с таким сентиментальным оглавлением на первой полосе:

«ПРОСТИ НАС, ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ!»

Бедные мы, бедные!

Семьдесят лет молились Идолу, а теперь у него же просим прощения… Язычники, рабы его, и он один из первых догадался о нашей исконной мечте о желании такого рабства и предложил его нам, — по Гроссману, — после девяти месяцев свободы: новое, замечательное, самое лучшее в мире социалистическое рабство!

Церковные часы пробили полдень.

Ребенок ушел за спину Идола, к траве и деревьям, и там на отдалении играл, собирая какие-то веточки и сухие листы. Я верю, что ни моему ребенку, ни кому-нибудь из тех, кто будет жить после нас, Идол уже не понадобится, они его, конечно, снесут. Вот церковь будет стоять тут всегда. В этом я теперь уверен.

Но я бы не стал по обычаям древних сталкивать Идола в реку, жалко загрязнять воду… Не стал бы по обычаям нынешних взрывать или курочить при помощи экскаватора и крана. Я уже нагляделся и знаю, как это происходит.

В сатирическом романе Анатолия Злобина описывается некая фантастическая ночь, когда рушат все сто тысяч памятников Сталину и выносят тело из Мавзолея.

Так бы, наверное, поступил бы и сам Сталин по отношению к своим врагам. Только он рушил не гипсовые идолы, а убивал живые души…

Даже римский диктатор Нерон не рушил памятники, поставленные предшественниками: он отбивал от торсов чужие головы и приставлял изваянные свои.

Комично, но это факт исторический.

А вот в курортном городе Ялте, на набережной, в один какой-то день скинули товарища Сталина наземь и увезли. Но, так как памятник монтировался из двух частей и ноги вытесыва-лись вместе с пьедесталом, они и остались стоять… Два прочных каменных сапога долго торчали на площади почти как символ, пугая своим видом местных жителей и отдыхающих.

Нескоро на этом месте догадались поставить еще более несуразный столб под названием «Стелла» в память о каких-то учреждениях, победивших кого-то в социалистическом соревновании в какой-то неведомый год.

А в городе Воркуте, но это я сам не видел, а лишь знаю по рассказам бывших зеков, тоже стоял на центральной площади перед управлением «Воркутауголь» многометровый Сталин.

В день его смерти, а, может быть, в ночь, на этой, вечно охраняемой площади (тут и управление МВД, и милиция, и прочие часовые!) люди увидели дорогого вождя в очень непривычном виде: у него была отпилена голова и приварена намертво к протянутой в сторону тундры руке…

Сталин посреди северного города, где свободных жителей практически и не было, зеки да конвоиры, держащий в руке собственную голову!

Кто мог такое совершить, зеки не ведают, но не охрана же, под носом которой неведомые смельчаки, рискуя своей жизнью, забрались на огромную высоту и автогеном провели невероятную операцию, выразив всю свою ненависть к подохшему тирану и его учению.

Есть у меня дивный проект, скорей всего, неосуществимый, но я все равно скажу, пусть люди подумают.

Свезти бы все памятники Ленину, да и вообще соцреалистическую атрибутику (в целом, антихудожественную) на территорию Выставки народного хозяйства, которая, если рассудить, тоже полноценное дитя этого творчества.

Ее огромные павильоны можно было бы заполнить огромными картинами Герасимова, Налбалдяна и других творцов этой системы, а по радио транслировать песни, сочиненные про Ленина, про Сталина, Ворошилова и так далее…

Здесь шли бы фильмы, посвященные вождям, — «Клятва» и тому подобное.

Здесь хватило бы места и музею Ленина. И музею Революции…

Всем его музеям.

А если не заполнят свои, нам задарма отдадут и немцы, и монголы и другие народы, где памятников и музеев такого рода тоже пропасть, они не знают, куда их девать… Да, говоря уже про другого вождя, можно при случае добавить и из Северной Кореи…

Сюда, на Выставку, кстати, стоило бы перенести и Мавзолей Ленина, который, по предло-жению Олеся Адамовича, можно было бы до верха заполнить партбилетами коммунистов, покинувших эту мертвую партию. Такая выставка пользовалась бы невероятным успехом. Мы бы предоставляли ее в аренду Полозкову или Нине Андреевой, или Михаилу Сергеевичу для очередных коммунистических мероприятий.

И на Мавзолее, если им опять захочется, для полноты ощущения, сколь угодно, могут стоять, представляя парад или демонстрацию.

Доклад там какой, речь толкнуть, все можно будет, ибо народ этого, слава Богу, никогда больше не услышит.

Да там можно и восковые муляжи поставить собратьев по партии: Ленина, Сталина, Маленкова, Никиты или Брежнева…

По заказу, кто с кем обожает постоять.

Для Нины Андреевой я бы Берию еще предложил. А если таких муляжей нет, взять пока взаимообразно в музее мадам Тюссо.

Это был бы памятник навсегда ушедшей эпохе и зримое наставление потомкам, как нельзя жить, если они хотят жить, как люди. И не хотят строить в веках светлое здание коммунизма.

А здесь, в Дубулты, на месте Идола я бы предложил городским властям Юрмалы создать детскую площадку со всякими там качелями, каруселями и другими забавами.

Вот тогда и вернется сюда жизнь, и цветы не нужно будет привозить на служебных автобусах, они вырастут здесь сами, потому что этой мертвой земли коснутся детские живые руки.

В день отъезда в последний раз спустился на пляж. Было тепло, солнечно. Море блестело. Чайки, и те не суетились, не насиловали криками берег, смирные курочки там и сям белели на тихой воде. Редкие фигуры прогуливающихся, видные издалека, еще более подчеркивали эту замечательную картину мира и тишины.

Так не хватало этой тишины мне, да всем нам, кто прожил эту январскую пору в Балтии.

Но не холод испытываю я, вспоминая этот январь. Совсем иное чувство.

Как раз сегодня, в рыбном магазине, куда я пошел подкупить на дорогу каких-то продуктов, в очереди разговорился с молодой и красивой женщиной, она оказалась женой известного художника Розенбергса, живущего в Юрмале. Зовут женщину Майга, она заведует выставочным залом на Домской площади.

— Я был у вас…

— В те дни?

— Да. Во время дежурства.

— Я тоже дежурила, — сказала она. — Мы не уходили с площади восемь суток… И знаете… Костры все еще греют…

— Еще горят? — не поняв, переспросил я.

— Да нет, костров нет, но они греют… — И пояснила с улыбкой: — Ну, там, где они горели, там можно ногами ощутить тепло… И даже… Какое-то излучение… Я прихожу туда, чтобы постоять… Ощутить… Понимаете?

Вот такое странное ощущение, я его тоже испытываю: мы пережили баррикады, а в душе остались горячие очажки, которые долго еще будут нас всех по памяти согревать… Как костры…

Наша улыбчивая и заботливая официантка Ильнара покормила на дорожку особенно старательно, будто не одна ночь до Москвы, а дальняя дорога в неизвестность ожидала нас.

Неожиданно разговорились, так уж бывает всегда под отъезд, и выяснилось, что ее детство, как и мое, прошло в детдоме. Ей тогда было полтора годика, родителей арестовали на хуторе, наверное, они сопротивлялись организации колхоза, и отправили в Красноярский край. Дорогой умер один ее братишка (можно представить, что это была за дорога!), а другой братишка и сама Ильнара выжили, хотя везли их как скотину, в товарняках.

Про отца Ильнара не говорила, судя по всему, он сгинул в заключении, а мать работала в ссылке водовозом, развозила по домам и баракам на лошади воду. Ильнару с братишкой она оставляла дома, и однажды пришли люди, забрали ее и увезли сюда, в Латвию.

— Кто? Зачем? — спросил я.

Ильнара с улыбкой стояла у нашего стола и смотрела в окно.

— Кто? — переспросила она. — Да были такие энтузиасты, которые собирали ссыльных детей, чтобы их спасти…

Они спасли будущее Латвии. Так я понял.

— Но какая же мать отдаст? — усомнился я.

— Мама и не отдавала, — сказала Ильнара. — Она прятала меня под корзиной… А эти нашли и увезли… Я-то ничего не понимала. Сперва они отдали меня в детдом, тут, недалеко, а потом из детдома меня взяли к себе хорошие люди. — Ильнара все так же улыбалась и смотрела невидящими глазами в окно. — Они приходили и забирали, чтобы откормить и отогреть у себя в семье.

Вот, сколько ни слушаю бывших сирот, хоть это сиротство иного рода и вовсе не от войны, а от трагедии маленького народа, репрессированного Сталиным, не покидает меня чувство, что все мы выжили лишь потому, что были такие люди: и те, что в жесточайших условиях Сибири собирали детей, и те, кто отогревал их в семье.

Вот и я вспоминаю сибирскую крестьянку Гонцову, которая отогрела и накормила меня, замерзающего в поле. Да их много было, и оттого мы не озлобились, а Ильнара, как все дети, перенесшие голод, особенно сытно и заботливо кормит нас здесь в Доме.

— Ну, а мама? — спросил я.

Она ответила:

— Маму я увидела, когда мне исполнилось восемнадцать. Мне сказали: «Пиши письмо Маленкову, чтобы ее отпустили». И я написала в Москву. А ответ почему-то пришел на горком комсомола. Меня вызвали туда и говорят: «Подавай заявление в комсомол, тогда твою маму отпустят!» И я вступила в комсомол. А ее, и правда, отпустили, и мы встретились… А в сорок восьмом у нас опять стали грести… — Ильнара вздохнула и добавила: — Так и гребут до сих пор, и гребут! Ну, что мы им сделали?

Вечером за нами приехала машина, ее прислала Татьяна Фаст. Та самая старенькая «Волга» без обогрева, которая возила нас по темной Риге в тревожные баррикадные дни.

А когда мы грузились в вагон, прибежала и сама Таня, принесла свежие номера «Независимой Балтийской газеты», какие-то памятные фотографии, письма…

Мы постояли в тамбуре.

— Как Рига?

— Да как-то неспокойно, — созналась она. — Говорят, что ОMOH собирается штурмовать телецентр…

Вроде бы, по ее словам, в московское представительство пришли четыре парня из ОМОНа и предупредили, что готовится захват телецентра.

— Когда?

— Сегодня. А, может, завтра. Я сейчас туда еду!

— Я тоже приеду, — сказал я. — Позвони. Ладно. Или телеграмму…

И Таня, и я, мы оба понимали, что ничей приезд, и мой тоже, не поможет, если военные решатся на насилие… Но я посетивший «сей мир в его минуты роковые», как бы ощущал свою личную уже ответственность за все, что здесь происходит. И я знал, что я приеду и буду с этими ребятами до конца.

— Ладно, — сказала Татьяна. — Я позову. Но мне-то кажется, что там, в Москве, будет вам тоже горячо. Она попрощалась и побежала к выходу. На ходу обернулась!

— Вы не знаете… Сегодня умер оператор… Гвидо… В больнице.

Вот на такой тревожной ноте мы и простились.

Поезд отошел, за черным окном потекли дома.

Где-то здесь и окошки моих друзей: Адольфа Шапиро, Алика Какостикова (но он опять в океане), Валерия Блюменкранца, Лени Коваля… Я покидал Ригу и молился за них и за всех, с кем я был в эти баррикадные дни…

Господи, помоги им всем!

Сегодня мы попрощались с Леней по телефону. Он вдруг сказал, тема погибших не давала ему покоя:

— Смотри, ведь Господь Бог поделил жертвы пополам: два русских и два латыша… Показав тем самым, что в борьбе за свободу пуля не разбирает, кого ей убивать…

Пятый погибший, Гвидо, был латыш. Леня о его смерти еще не знал.

«…Людям, отправляющимся на баррикады: по прибытии в Ригу зарегистрироваться по месту дежурства, назвав свои данные, адрес, а также группу крови…»

(Объявление в газете)

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Эта «горячая» книга, которой я более горжусь, чем своими повестями, закончена была уже в феврале, а к маю 91 года восстановлена, после того, как уничтожили у меня на столе ее рукопись. Задним числом можно что-то поправить, уточнить, сейчас-то все видней, но я этого не делаю. Наоборот, пусть мои провидения, как и заблуждения, останутся в том времени, когда она по горячим следам писалась. Интересно даже сравнить события, чтобы понять, а что же я смог предчувствовать, как же обернется далее и как оно на самом деле обернулось.

Так, в главе: «Убить мерзость личного "я"», — она, кстати, была в марте опубликована в «Огоньке» и вызвала мощный отклик, в том числе и со стороны большевиков, — я предрекал и разгон Верховного Совета, и арест и гибель президента. И аресты лидеров движения: Ельцина, Собчака, Попова… Этого всего, к счастью, не случилось, но могло случиться, и списки на аресты были, и приказы по КГБ были… Слава Богу, он уберег от террора в августовские дни переворота, но компартия — это и Рубикс и Пуго, все, о ком я писал, оказались на уровне своей большевист-ской идеологии, они только начинали развязывать террор, и лишь победа демократов помешала им использовать триста тысяч бланков, заготовленных на аресты, и двести пятьдесят тысяч наручников, приготовленных для недовольных.

Могу добавить, что 19 августа утром, когда я, ни о чем не подозревая, пропалывал картош-ку, в квартиру моего сына ворвались двое в военной форме и разыскивали меня, проверив документы у случайно там находившегося гостя. А 20 августа в полном составе заседал Совет «Апреля» и принял резолюцию, осуждающую хунту; там были слова о том, что «Апрель» берег на себя правозащитные функции в случае репрессий, направленных на писателей и журналистов.

Школа, которую мы прошли, защищая рижский телецентр и здание правительства Латвии, не прошла даром. Теперь, кстати, ясно, что это была не репетиция заговора, а начало заговора, в Вильнюсе и Риге мы увидели начало того, что потом произошло в Москве. Кстати, когда я звонил в панике своим московским друзьям, а потом по приезде рассказывал, некоторые иронизировали надо мной: мол, это у тебя с испугу, что везде мерещатся перевороты и танки… Но я-то видел вьяве, что крючковы, пуги, рубиксы и язовы на месте и они наглеют, получив от президента Горбачева полный карт-бланш в своем терроре.

И он не мог не произойти в Москве.

И еще напомню, на страницах дневника я воспроизвел разговор с моим приятелем, мол, а как поведут себя в таком случае москвичи… Я тогда, кажется, затруднился ответить. Но теперь я могу сказать: они себя достойно повели, не хуже, чем рижские ребята. В Риге мы защищали свободу не только Латвии, но и России, а в Москве мы защитили и свою, и свободу Латвии, и не случайно после победы над путчистами была признана независимость Прибалтийских стран…

Да, вот и такая подробность. В Риге на баррикадах меня потрясла одухотворенность молодежи, но она была и у защитников Белого дома. Кстати, там было, как потом выяснилось, много детей писателей: дочка Натальи Ивановой, внучка Галины Дробот, сын Лени Зорина… И мой сын там оказался и дежурил страшной ночью с 20 числа на 21 число и утром позвонил (я не спал, конечно) и сказал: «Папа, все в порядке…» И на вопрос, было ли страшно и чем он защи-щался, ответил сонно, что неуютно (так он выразился) было лишь в момент, когда накапливаться стали войска в здании гостиницы напротив, это было после полуночи… А в руках у сына был булыжник…

Но сейчас это в прошлом, хотя я уверен, те, кто прошел лично через события августовского путча, уже не те, какими были до этого. Люди, да, по-моему, весь народ, «преобразился», и не напрасно это произошло в святые дни и по христианскому календарю.

И наши погибшие мальчики, пополнившие скорбный список тех, кто погиб в Вильнюсе и Риге, стали для нас родными до конца нашей жизни.

И вот еще: путч-то закончился, а путчисты живы, и не все из них за решеткой, многие у власти, хотя большевистская партия, самая страшная партия в истории человечества (да какая она партия, она банда, с октября 17 года), низложена, ее гены внедрены во всех нас, и нужно бояться их воскрешения. Они не уйдут без крови, вот чего я страшусь. Путч подавлен, но он может быть снова. Моя книга — предостережение, звоночек для каждой души: не успокаивай-тесь, они могут вернуться, и тогда они сделают то, что не сделали в январе и августе, они потопят мир в крови…

Моя книга заканчивается призывом, как вы помните, к людям, которые идут на баррикады… Это не образ, это остережение: не успокаивайтесь, танки не уничтожены, и они могут вернуться.

Да, кстати, вы помните, что я обращался к солдатам по рижскому телевидению? Так вот, это обращение в виде листовок оказалось размножено в Москве, кто это сделал — я не знаю. Но обращение видели в руках танкистов у Белого дома.

А. ПРИСТАВКИН

5 октября 91 г .

body
section id="footnote2"
Многое за последнее время стало яснее. Обстоятельную статью об этом поместила «Литературная газета» (Юрий Щекочихин. Литовская карта. «Л. Г.» 10.07.91) (Прим. издательства)