/ / Language: Русский / Genre:thriller, love_sf

Алхимия единорога

Антонио Хименес

Встреча с Виолетой и Джейн Фламель, «однофамильцами» великого средневекового алхимика Николаса Фламеля, изменила жизнь сорокалетнего испанского архитектора Района Пино навсегда. Теперь его путь — паломничество по странным мирам в поисках философского камня, дарующего человеку бессмертие. А древнееврейская «Книга каббалы» — его верный помощник и его же смертельный враг, потому что за драгоценным манускриптом ведет охоту израильская разведка. Но это еще не самое страшное в изменившейся жизни Рамона. Ему с навязчивым постоянством снится один и тот же сон. В нем он видит себя человеком, приносящим в жертву любимую…

Антонио Родригес Хименес

«Алхимия единорога»

I

Едва прилетев в Лондон, я сразу отправился в дом Рикардо Лансы. Рикардо жил в районе Белгрейвия, неподалеку от знаменитой площади, а точнее — на Хем-плейс. Это место показалось мне кварталом для избранных, для английского upper class.[1] Впрочем, все места, где я бывал в Лондоне, именно такие. Рикардо проводил отпуск в Хорватии — он частенько ходит туда на своей яхте, — поэтому после короткого объяснения с консьержкой, кое-как понимавшей по-испански, я стал единоличным владельцем апартаментов с деревянными полами, высоченными потолками, роскошной меблировкой, портретами кисти знаменитых мастеров, старинными картами, бортовыми журналами в рамках и всеми прочими деталями интерьера, обычными в жилище увлекающегося морем коллекционера.

Хем-плейс имеет форму прямоугольника, в центре которого разбит сквер с деревьями, а вокруг припаркованы десятки грузовиков. Все остальное — асимметричные здания в три-четыре этажа. Совсем рядом — собор Саутуорк, в двух шагах — универмаг «Хэрродс».

На следующий день после прилета я затерялся между Сент-Джеймс и Пикадилли, на улицах с роскошными магазинами. Головокружение подстерегало меня на Оксфорд-стрит и на Риджент-стрит: я чувствовал, что задыхаюсь под взглядами сотен глаз, среди которых мне нужен был взгляд одной-единственной женщины.

Утомившись от череды женских лиц, я выбрался на Мейфэр, забрел в Гайд-парк, но там было слишком много веселенькой зелени, и тогда я пересек парк наискосок и пошел, не сворачивая, по Бейсуотер-роуд. Проделав немалый путь, я оказался в районе Ноттинг-Хилл: меня влекли туда книги Эмиса[2] и аромат некоего фильма со знаменитыми актерами в главных ролях.[3]

А потом я случайно оказался на узенькой улочке Хорнтон и там, над дверным козырьком одного из домов, увидел каменное изваяние единорога. Пожалев, что не захватил с собой фотоаппарата, я надолго погрузился в созерцание этого мифического животного. В конце концов мне стало не по себе от полной тишины вокруг, и я зашагал дальше, пока не выбрался на широкий проспект, где было многолюдно и шумно. Пробродив еще немного, я остановился перед витриной книжной лавки. Старинные книги — моя страсть, и вот я уже вхожу в комнатку, где пахнет опавшими листьями и опилками.

Я принялся обшаривать полки. Мне не терпелось отыскать книги по алхимии, вот почему я решил обратиться к продавцу, человеку средних лет, весьма благодушному на вид.

— Сэр, насколько мне известно, несколько лет назад вышло факсимильное издание книги Элиаса Эшмола «Британский химический театр».

— Мне знакомо это название.

— В книге собраны стихотворные опусы знаменитых английских философов, описывавших алхимические таинства на своем особом древнем языке. Эшмол — английский алхимик семнадцатого века. Книга вышла в тысяча шестьсот пятьдесят втором году.

— Да, полагаю, такая книга есть, — с улыбкой ответил букинист, — только не знаю, остались ли у нас экземпляры. Обождите.

С этими словами он удалился в служебное помещение и принялся с кем-то обсуждать местонахождение труда Эшмола (судя по голосу, собеседник букиниста был намного старше). Вернувшись, продавец сообщил, что не ошибся: этой книги в магазине сейчас нет, но сразу предложил мне пройти в кабинет, чтобы переговорить с его отцом. Я вошел, и продавец оставил нас наедине.

— Как вы узнали, что у нас была книга Элиаса Эшмола? — спросил в ответ на мое приветствие старик. — Вас кто-нибудь прислал? Быть может, мисс Фламель?

«Мисс Фламель» — эта фамилия заставила меня вздрогнуть.

— Она что, родственница Николаса Фламеля?[4]

— Я знал, что вы зададите этот вопрос.

— Так книга у вас или нет?

— Терпение, дружище. Один экземпляр у меня и вправду был. Только не факсимильное издание, а оригинал. Видите ли, несколько месяцев назад я приобрел одно книжное собрание, принадлежавшее, кажется, какому-то издательству, и там нашлось несколько экземпляров «Британского химического театра». Однако я быстро их распродал. Кстати, насколько мне известно, никакого факсимильного издания этой книги не было.

— Но я читал в Интернете…

— Вы же понимаете, в такие магазинчики, как наш, поступают отнюдь не новинки, а скорее книги, которых не отыщешь в каталоге. Издание, которое вы хотите приобрести, просто великолепно. Вам не мешает хотя бы на него взглянуть, если такие вещи вас действительно интересуют. Мы с этой девушкой давние знакомцы. Она живет неподалеку, и, если хотите, я договорюсь с ней о встрече.

— Нет, не стоит. Не хочу быть навязчивым.

— Как бы то ни было, она живет рядом. Пойдемте со мной.

— Спасибо.

Старик проводил меня к выходу.

— Видите улицу со светофором, там, где едет автобус? — показал он.

Я кивнул.

— Так вот, идите по ней направо, потом сверните налево, в переулок, и ищите там дом с единорогом над козырьком. Эта девушка хорошо разбирается в подобных книгах и сможет вам помочь.

Простившись со старым антикваром, я в изумлении прошел обратно по своему недавнему пути. Вот она, магия совпадений!

Я приблизился к знакомому дому и вновь принялся разглядывать фигурку из белого камня, размышляя о хозяйке необычной скульптуры. Пока я припоминал то немногое, что знал о единорогах, к дому подошла женщина и с любопытством посмотрела на незнакомца у своих дверей, уставившегося на фигуру на фасаде ее дома.

Я порядком устал, прошагав несколько километров, и уже начинало темнеть.

Девушка была очень хороша собой. Она пристально взглянула на меня, но в тот самый миг, когда недоверие к незнакомцу обычно достигает высшей точки, улыбнулась и, словно в шутку, поздоровалась со мной. На сотую долю секунды я почувствовал себя дураком, но быстро понял, что хозяйка дома просто хочет выказать любезность. По-видимому, она догадалась, что я иностранец, и предложила показать мне дорогу. Когда я ответил, что не заблудился, девушка перешла на правильный испанский язык, и по ее выговору я пришел к заключению, что среди ее предков были испанцы. В конце концов я пробормотал, что в Лондоне проездом и что заблудился нарочно, чтобы познакомиться с ней.

— Со мной? — весело переспросила девушка.

И мы расхохотались, как старые приятели. Ее приветливый прямой взгляд взволновал меня; меня словно ущипнули за сердце.

— Меня зовут Рамон Пино.

— А я — Виолета Фламель. Так что же вас сюда привело?

Мне пришлось поглубже вздохнуть. Вот она, та, которой досталась книга Эшмола, да еще и девушка со знаменитой фамилией.

— Я спрашивал об одной книге в книжной лавке неподалеку, и мне сказали, что вы забрали последний экземпляр. В общем, я решил постучаться в вашу дверь. Я ведь не ошибаюсь, вы здесь живете?

— Вы хотите, чтобы я показала вам «Химический театр»?

— Именно так. Разумеется, если это вас не затруднит.

— У Томаса язык без костей. И как ему в голову взбрело дать мой адрес незнакомому посетителю?

— Мне нравятся старинные трактаты.

— Ну что ж, все ясно. Раз вы здесь, заходите. Томас не направил бы ко мне кого попало. Не предлагаю вам чаю, поскольку уже пора ужинать, но немножко поболтать мы успеем.

Такое приглашение меня приятно удивило — такое нечасто встретишь в наши времена, когда чужаки могут оказаться опасными. Впрочем, от молодой женщины веяло уверенностью, что ни я, ни кто-либо другой ей не страшен.

Едва переступив порог, она объяснила, что сейчас в этом квартале живет много художников, преподавателей, писателей и дизайнеров. Она и сама дизайнер. Получила университетский диплом, проектирует мебель в какой-то фирме, а по вечерам выполняет частные заказы.

— Так вы занимаетесь дизайном? А мне показалось, вы преподаете.

— Я три года прожила в Мексике и год в Никарагуа.

— И там тоже проектировали мебель?

— Нет. Это было много раньше, когда я еще не выбрала свой путь.

Мы беседовали о ее жизни; я задавал вопросы, чтобы разговор не перешел на меня, а сам тем временем украдкой рассматривал картины на стенах, фарфоровые статуэтки, кожаные диваны, вазы богемского стекла, занавески, обои и блестящий паркетный пол. В конце концов хозяйка заметила это:

— По-видимому, вас очень заинтересовал мой дом.

— Простите, Виолета, но мое любопытство все растет. Не забывайте, я ведь разыскиваю единорогов и книги по алхимии.

Девушка улыбнулась. У нее был большой рот, большие глаза и длинные вьющиеся волосы. Возраст ее трудно было определить — наверное, около тридцати; притом на лице ни намека на морщинки.

Виолета говорила со мной о секретах своего богемного квартала, где работяги живут вперемешку с художниками; потом упомянула о великолепии лондонского лета.

— Вы, должно быть, писатель, — как можно учтивей произнесла она в ответ на приплетенную мной цитату из Камю, рассматривая меня, словно подопытного зверька.

— Нет. Я занимаюсь архитектурой. Но работа не поглощает мою жизнь целиком: я могу позволить себе много путешествовать и увлекаться странными вещами.

— И какими именно? — не пропустила мимо ушей мои слова Виолета.

— Да такими же, какими увлекаетесь вы.

— Вас тоже интересуют предметы старины? — спросила она с улыбкой.

— Нет, я имею в виду трактаты по алхимии. Я заметил, что у вас их много и что вы в курсе последних новостей: ведь вы обладательница книги, которая меня очень интересует.

Виолета рассмеялась, чтобы скрыть свое напряжение.

— Вы ошибаетесь!

И, словно в попытке избежать дальнейших объяснений, она перевела разговор на свою давнюю страсть к приобретению антиквариата, к заполнению дома «рухлядью», как она выразилась.

Не прерывая разговора, Виолета поднялась со стула, жестом пригласила меня проследовать за ней и устроила мне настоящую экскурсию по своему дому, показав десятки предметов, столь же старинных, сколь и необычных. Среди этого многообразия мое внимание привлекла скромная на вид римская вазочка.

Вскоре раздались шаги, в комнату вошла женщина с восточными чертами лица, пожелала нам доброго вечера и сообщила, что стол накрыт, ужин готов.

— Мне пора. Не хочу вас больше стеснять.

Виолета будто не расслышала моих слов.

Она провела меня в большой зал со множеством картин на стенах; из мебели там были только два стула да прямоугольный стол, украшенный двумя свечами и небольшим букетиком ярких цветов. Когда подали аперитив, Виолета снова заговорила о культурной жизни Лондона и о своем увлечении старинными фолиантами.

— Пока вы в Лондоне, я должна показать вам книгу Эшмола. Ты ведь знаешь, — она первой перешла на «ты», чего я давно ожидал, — что один из лучших магазинов — это «Генри Пордес букс»[5] на Чаринг-Кросс, дом пятьдесят восемь. Если окажешься там, спроси Джино Делла-Раджоне. Он симпатичный и, если с ним поладить, не слишком заламывает цены. Правда, с незнакомцами он не очень любезен. Я кое-что покупаю прямо здесь, в этом квартале, в лавке Томаса — но не много. Нам, библиофилам, приходится дожидаться, пока пройдет ажиотаж и цены упадут. Несколько лет назад, когда в Мадриде и Барселоне старые издания стали дорожать, я начала ездить в Андалусию. Там я покупала книги в Кордове, у одного старого букиниста, но он, наверное, умер, потому что в один прекрасный день я обнаружила вместо его лавки цветочный магазин. Больше в этот андалузский город я не возвращалась. Ты хорошо знаешь Кордову?

— Конечно, я ведь там живу. Разве я не сказал?

— Боюсь, я не дала тебе на это времени, сразу начав говорить о себе. Если ты спросишь, как мне понравился твой город, я отвечу, что очень плохо его знаю. Например, я так и не посмотрела дворец Медина-Асаара, хоть и понимаю, что это непростительно. Я приезжала в Кордову только за книгами и не видела ничего, кроме Еврейского квартала, — я обедала в тамошних барах и гуляла по узким улочкам рядом с мечетью. Вот мечеть, на мой взгляд, прекрасна.

— Кордова прямо-таки создана для благополучной жизни, — заговорил я, — но у нее все типичные недостатки маленьких городков. Там хорошо провести детство, а в юности оттуда уехать, чтобы к старости вернуться. Но моя лень привязала меня к Кордове навечно. Мне всегда хотелось иметь собственное пристанище во всех городах, где я бывал. Как здорово было бы обзавестись повсюду квартирками и возвращаться в них ненадолго. Мечты для богатея. «Сколько тысяч фунтов вы хотите за этот дом, миссис?» Представь: покупаешь жилища по всему свету и навещаешь их ежегодно.

— Я полагаю, в Лондоне помимо моего дома, который, разумеется, не продается, хоть всегда для тебя открыт, у тебя есть комната в гостинице?

— Не совсем так. Мой приятель-дипломат предоставил в мое распоряжение свою квартиру в Белгрейвии, в квартале посольств.

— У меня тоже есть приятели в этом квартале, — ответила Виолета.

— Ты знаешь Рикардо Лансу?

— Нет, но имя мне знакомо… Он то ли атташе по культуре, то ли консул…

— Нет, он работает в экономическом отделе и тоже большой ценитель старинных книг. Пишет эссе. Забавный тип, я с ним совершенно случайно познакомился в Мадриде, почти как с тобой сейчас — нас друг другу никто не представлял. Рикардо человек очень щедрый, бескорыстный и тоже увлекается алхимическими трактатами. Жизнь — странная штука.

— Ладно, когда он переедет на работу в другую страну, мой дом — твой дом, — рассмеялась Виолета.

За ужином мы говорили о лондонских маршрутах: о достопримечательностях, которые и вправду стоит посетить, о местах, где можно поесть и где можно сделать покупки, о башнях, откуда открывается необычный вид на город, об интересных людях, живущих в Лондоне, — в общем, обо всем понемножку. Но Виолета обнаруживала такие обширные познания, что я только диву давался.

Даже не помню, что подавали на ужин, уверен только — еда была восхитительная. Коньяк (обычно за ужином я не пью, потому что меня начинает клонить в сон) на этот раз совершенно на меня не подействовал. А Виолета смотрела на меня и радостно улыбалась, видя, что мне хорошо в ее доме.

— Ты всегда так гостеприимна с чужеземцами, которые останавливаются у твоих дверей, зачарованные магией единорога?

Она лишь рассмеялась в ответ.

Когда женщина с восточными чертами лица убрала со стола приборы, было уже полдесятого. Я сказал, что ухожу, но Виолета возразила — дескать, еще слишком рано. Я пытался настаивать, но в конце концов мы продолжали болтать.

— Тебя кто-то ждет? — спросила она.

— Нет.

— Ты с первого взгляда напомнил мне одного человека, которого я знала в другой жизни, много лет назад.

— Ну конечно, еще в детстве, — нашелся я с ответом и продолжил: — Единороги притягивают меня, потому что напоминают о самом начале жизни. Знаешь, сейчас я перечитываю роман, который открыл для себя еще подростком. Его действие как раз происходит в Лондоне…

В Виолете проснулось любопытство, глаза ее широко распахнулись.

— …это «Портрет Дориана Грея».

— А, та книга… — В голосе ее послышалось разочарование.

— Тебе не нравится «Портрет Дориана Грея»?

— Нравится, только Уайльд — женоненавистник. Подожди-ка, у меня здесь подчеркнуто.

Виолета поднялась, сняла с полки толстый томик и принялась перелистывать страницы.

— «Все, кто любил меня, — таких было не очень много, но они были, — упорно жили и здравствовали еще много лет после того, как я разлюбил их, а они — меня. Эти женщины растолстели, стали скучны и несносны».[6] По-моему, это дурной тон.

— Тут ты права, Виолета. Но меня привлекает в Уайльде совсем другое. Во-первых, у него встречаются весьма интересные рассуждения об эстетике, а во-вторых, он имеет свою точку зрения на вечную жизнь. «Вечная молодость, неутолимая страсть, наслаждения утонченные и запретные, безумие счастья и еще более исступленное безумие греха…» Вот подлинный двигатель жизни. Все великие люди мечтали жить вечно, но только в молодом теле. Однако все они были обречены обрести мудрость, крупицу мудрости, несколько граммов мудрости лишь тогда, когда становились дряхлыми стариками. И вот в возрасте восьмидесяти лет эти мудрецы ясно понимали, что до сих пор ничего не знают. Все это очень печально. Ты проводишь всю жизнь за письменным столом, старея, теряя зрение над книгами, забывая жить, — и в конце концов узнаёшь, что почти не жил. Твой интеллект, которому следовало бы получать удовольствие от прочитанного, тоже ощущает растущее неудовлетворение по мере того, как увеличивается груз знаний. В молодости ты не путешествуешь, потому что у тебя нет денег, а когда в зрелости начинаешь ездить, у тебя не хватает сил на любовь, на иллюзии, и ты приходишь к заключению, что жизнь — ничто.

Виолета смотрела на меня пристально, как человек, который что-то знает, но не хочет или не может рассказать. В ее глазах заблестели две влажные точки — так бывает, когда огромная туча готова вот-вот распахнуться и пролиться дождем и мы понимаем, что ливень неизбежен. Теперь улыбка девушки стала неуверенной, словно Виолета готова была поддерживать разговор до определенных пределов, но не осмеливалась или не желала высказать то, что знала и чувствовала на самом деле. Она молчала, но ее взгляды и жесты посылали мне сотни идей, которые я ловил на лету. Наконец Виолета взглянула на часы.

— Уже одиннадцать, Рамон, а завтра рано утром я уезжаю в Эдинбург. Послезавтра снова буду здесь. Если хочешь, я покажу тебе этот квартал, проведу по самым живописным здешним уголкам… Которые так притягивают иностранцев, — добавила она не без иронии.

Я улыбнулся, польщенный ее словами.

— Договорились. Но пообещай, что расскажешь об одном своем загадочном родственнике.

— Жду тебя здесь в четверг, в четыре. Мы попьем чаю в заведении, которое не оставит тебя равнодушным, — ответила Виолета, оставив мою реплику без внимания.

Уже покинув ее дом, я понял, что мы позабыли вызвать такси, но мне было все равно. Я пешком добрался до станции Ноттинг-Хилл, наслаждаясь радостью этой ночи. Теперь я не пошел по Бейсуотер-роуд, а предпочел Кенсингтон-Черч. Вместе со мной путешествовали единорог и Виолета, кружась в моей голове.

Когда я добрался до дома Рикардо Лансы, был уже час ночи. Я страшно устал; не раздеваясь, повалился на постель и заснул.

II

Сны атаковали меня, точно чайки в фильме Хичкока. Наутро я ничего не помнил толком, но в этих сновидениях были погони, неожиданные потрясения, отчаянная борьба, холодный пот, слезы, безнадежное вожделение и психические отклонения. Проснулся я с большим пятном спермы на простыне. Мне сразу вспомнился монах из «Сансары», красивейшего фильма об аскезе, любви, сексе и семье.[7]

Пока я завтракал — грыз яблоко и макал печенье в кофе без кофеина, но с молоком, — я начал припоминать кое-что еще из своих снов. В моей памяти всплыл образ нимби, маленького единорога (ведь единороги бывают разных видов и размеров), созерцавшего сотворение мира в Синтрийском лесу. Не знаю почему, но я был уверен, что дело происходит именно в этой местности под Лиссабоном. Своим единственным рогом нимби прикасался к камням — и камни, словно родники, начинали источать воду. Из плодов, которые поедал единорог, вырастали цветы, и все вокруг становилось прекрасным. А потом я его потерял. Так бывает, когда на шкале радио находишь станцию, которую долго искал, а потом звук пропадает и больше уже не возвращается.

Я сделал пометку в записной книжке: «Поговорить с Виолетой о моем сне» — и тут же подумал, что девушка станет надо мной смеяться, что все это комично, что, вероятно, мне следует дождаться, пока она сама заговорит об этих мифических персонажах моих сновидений.

* * *

Поздним утром я прогулялся по Пикадилли от парка Грин и Букингемского дворца в сторону Сохо. Окрестности дворца были полны туристов: европейцев, японцев и индусов. Группа советских ребят (все из Узбекистана) попросила меня их сфотографировать; с той же просьбой ко мне обратились индусы из Шотландии. Поскольку я был в хорошем расположении духа, я всякий раз улыбался в ответ, не придавая чрезмерного значения этой слегка нелепой ситуации.

Потом я, к собственной досаде, позволил увлечь себя толпе туристов, дожидавшейся смены караула в полдвенадцатого. Я начал подумывать о ресторанчике на улице Хопкинс, где, как мне говорили, подают изысканные блюда кантонской кухни, но ресторана так и не нашел. Отправившись на старый рынок овощей и цветов, я не обнаружил и его тоже.

Как ни странно, сам Ковент-Гарден остался на месте, только там теперь торговали всякими безделушками. На одних лотках продавались диадемы для причесок, на других — футболки; предлагались также брелки, пробки для бутылок с фотографией твоего сына, друга, жены или мужа; а еще имелись ларьки с фастфудом. В одном из баров выступала девушка, которая жестами и телодвижениями изображала поющую Эдит Пиаф, и публика аплодировала в конце каждой песни так, словно то было и впрямь выступлением великой певицы. Монеты и фунтовые банкноты сыпались дождем; не меньше получал китаец, исполнявший посреди площади песни Боба Дилана.

В конце концов я укрылся в Национальной галерее. Раньше я не знал, что там вывешены великолепные работы Веласкеса, такие как «Венера перед зеркалом» и «Портрет Филиппа Второго». Рядом висели полотна Гойи, Тернера, Ван-Гога, Сезанна и Пикассо. Пресытившись пластическими искусствами, я принялся наблюдать за посетителями, разглядывающими картины. Одну молоденькую японку приковало к себе «Купание в Аньере» Жоржа Сера. Я внимательно рассмотрел картину, потом перевел взгляд на японку — и так много раз подряд, словно человек, следящий за движениями мяча во время теннисного матча. Улыбнувшись мне, темноглазая девушка спросила:

— Не правда ли, это прекрасно?

— Восхитительно, — ответил я.

Японка снова погрузилась в созерцание, словно весь ее мир был заключен в этом полотне, словно по какой-то таинственной причине вся ее жизнь сконцентрировалась в изображенной на картине сцене и девушка пыталась запомнить ее во всех подробностях.

Я посмотрел на часы: было уже больше трех.

Выйдя из музея на Трафальгарскую площадь, я отправился к церкви Святого Мартина, поскольку, согласно туристическим путеводителям, в ее крипте находился хороший, хотя и многолюдный, ресторан. Мне удалось занять отдельный столик снаружи, в уголке, над надгробной плитой некоего благочестивого деятеля былых времен. В конце концов я получил на обед нечто вроде пирога с морковкой и салатом, который мне вовсе не понравился и утвердил меня в мысли о низком качестве британской кухни.

После обеда я прошелся по Чаринг-Кросс в сторону Блумсбери, квартала Вирджинии Вульф и других лондонских писателей. Там я двинулся по книжным магазинам, не забыл заглянуть и в «Генри Пордес букс», где нашел много интересного: очень старую Библию, английский перевод «Дона Кихота» восемнадцатого века, а за четыре фунта приобрел полное собрание сочинений Шекспира издания 1922 года. Книга того не стоила, но я давно мечтал иметь всего Шекспира на английском. Я осведомился у продавца о книгах на эзотерические темы, однако тот, должно быть, меня не понял, потому что указал на впечатляющую коллекцию старинных книг по медицине и естественным наукам. Я долго рассматривал их, но в итоге отказался от покупки и вышел из магазина со своим Шекспиром под мышкой и с твердым намерением как можно скорее обучиться литературному английскому языку.

Миновав Британский музей, я зашел в «Плуг» — в свое время это был любимый паб Блумсберийской группы, да и теперь там любят встречаться литераторы и издатели. Но я не нашел там ничего более высокохудожественного, чем прекрасная официантка, которая не спускала с меня глаз.

Однако управляющий или владелец паба (в общем, какой-то старый хрыч) строго надзирал за ней: всякий раз, когда девушка поворачивалась в мою сторону, он сам ко мне подходил, улыбался и принимал заказ. Я несколько раз приближался к стойке и, пожалуй, слегка перебрал пива ради того, чтобы оказаться неподалеку от этой красотки с лучезарным взглядом, выразительными формами и певучим голосом, удивительно похожей на актрису Кирстен Данст. Девушку окружала некая аура, грация ее движений наводила на мысль, что она не простая официантка. Я пообещал себе вернуться в «Плуг», но так и не сделал этого.

Потом я снова оказался на Чаринг-Кросс-роуд — меня привело туда литературное и киношное воспоминание о необычном романе английского букиниста и американской писательницы.[8]

Сначала я зашел в один из книжных магазинов «Уотер-стоунс», а затем в «Фольес». Там царил невообразимый хаос. Я принялся рассматривать старинные издания, но из-за дороговизны ничего не купил. А потом один из продавцов подвел меня к огромному стеллажу с очень старыми книгами; разумеется, некоторые из книг были в ужасном состоянии. У этого стеллажа я простоял довольно долго, пачкая ладони и одежду пылью и плесенью, и отобрал шесть томиков — главным образом из-за их формата. Все они были в твердых переплетах, какой-то заботливый коллекционер еще и обернул их, к тому же каждая книга стоила не дороже тридцати фунтов. В итоге я остановился на двух изданиях: «Соединении соединений» Альберта Великого[9] и «Иероглифических фигурах» Николаса Фламеля. Я отлично знал оба сочинения, но изучал их много лет назад и теперь захотел перечитать здесь, в Лондоне. Книга Фламеля была мне необходима и как повод для того, чтобы снова расспросить Виолету ее о родстве со старинным алхимиком.

Когда я заглянул в трактат Альберта Великого, чтение захватило меня, как и в первый раз, ведь я уже несколько месяцев не читал ничего подобного. Книга же Фламеля всегда казалась мне странной, магической, сложной для понимания, и у меня создалось впечатление, что это неполное издание, поскольку я не обнаружил никаких вводных пояснений, только сухие биографические данные.

Мог ли Фламель быть предком Виолеты? Я сам рассмеялся, до того нелепым показалось мне это предположение. Сколько на свете живет людей, носящих фамилию Фламель? Ну ладно, по крайней мере, благодаря купленной книге мне легче будет вернуться к нужной теме в разговоре с Виолетой.

Как бы то ни было, чтобы побольше узнать о жизни великого алхимика и освежить свои познания в древней науке, я полез в Интернет. Николас Фламель родился во Франции в 1326 году (по другим сведениям — в 1333) и умер в 1418-м. Вообще в его жизни было много неясного, я даже обнаружил в сети предположения о том, что Фламель бессмертен. Тут уж мне пришлось прочитать «Иероглифические фигуры» целиком, благо книга была не слишком объемиста, а потом приняться и за Альберта Великого, снова погрузившись в изучение алхимии, понятия которой не всегда укладывались в моей здравомыслящей голове. Наверное, я так и заснул с книгой в руках, поскольку на следующее утро в одиннадцатом часу меня разбудил стук свалившегося на пол фолианта.

Дурные сны донимали меня всю ночь, и я проснулся встревоженный, потный, в окружении плавильных котлов, тиглей, ступок, пипеток, перегонных кубов, ванночек, горшочков, дымящихся колб и сильного запаха серы.

Всю ночь напролет мне снилось, что я принимаю ртутные ванны: я пытался выбраться наружу из бассейна с этой вязкой жидкостью, не смачивавшей кожу, но чья-то рука тянула меня вниз. Я погрузился в ртуть с головой — и очутился в комнате, заляпанной чем-то вроде навоза, источавшего тошнотворное зловоние, так что я почувствовал себя грязным. Потом меня поместили в гигантскую печь; в этом аду было нестерпимо жарко. Затем возникла комната, в которой стены, пол и потолок были из серебра, а холод стоял как на полюсе. Я шел по серебряному полу, словно по ледяной фольге, потом в комнате заметно потеплело, все засверкало позолотой, солнце ласкало мне лоб и руки, мой член возбудился и выбросил фонтан спермы.

Затем у меня в руках очутился бокал. Отпив из него глоток мягкого бархатистого напитка, я сразу почувствовал себя молодым и полным сил. От артроза в больших пальцах не осталось и следа, спина больше не болела, очки оказались совершенно не нужны, поскольку близорукость моя исчезла. Я вышел из золотой комнаты и увидел стоящую ко мне спиной обнаженную женщину — она поглаживала единорога.

Животное походило на белого молодого коня, почти жеребенка, с розоватой гривой, изо лба у него торчал высокий спиральный рог. У единорога были антилопьи ноги, козлиная бородка, львиный хвост, ярко-голубые глаза, и я боялся взглянуть на него в упор.

Почувствовав мое присутствие, женщина обернулась; у нее были потрясающие, влекущие груди, голубые глаза и светлые волосы. Мои руки все еще были перепачканы золотой пыльцой, я до сих пор чувствовал, как ртуть омывает мое тело.

Женщина подошла, чтобы поговорить. Это ее лицо я, кажется, видел в фильме Софии Копполы «Девственицы-самоубийцы»?[10] Нет, то была официантка из бара «Плуг», похожая на актрису, — официантка, которую не подпустил ко мне старик управляющий. Она сказала, как ее зовут, но во сне я позабыл ее имя.

Словно притянутый магнитом, я двинулся вперед, жаждая поцелуя. Нас разделяло чуть меньше метра, наши тела еще не соприкоснулись, а я уже ощутил влажность ее губ, мягкость ее груди… И тут проснулся — так бывает, когда в кино вырубают ток и фильм прерывается на самом интересном месте.

* * *

Смирившись с реальностью, я приготовил апельсиновый сок, выпил молока с печеньем и снова погрузился в чтение — пока не пришло время встретиться с Виолетой Фламель.

В Ноттинг-Хилл я приехал вовремя. На этот раз я сел на двенадцатый автобус — хотя в нем было полно народу — и по дороге наслаждался лондонскими пейзажами. Город оказался намного привлекательнее, чем я ожидал, — вероятно, из-за реки, очень оживлявшей пейзаж.

Виолета была обворожительна. Она надела плотно облегающую блузку, зеленую с розовым, по-моему, шелковую; черные брючки тоже подчеркивали достоинства ее фигуры. У девушки была тонкая талия, роскошный бюст, и она была куда красивее, чем мне показалось при первой встрече.

«Ты должен смотреть на нее не как на женщину, а как на подругу. Только не надо ничего портить, Рамон», — повторял я про себя.

Но Виолета уже кое-что заметила и догадалась, о чем я думаю.

Мы заказали белый чай со щепоткой красного. Мне нравилась эта мягкая ароматная смесь, а моя спутница улыбнулась, когда я сообщил, что такой чай готовят в Германии, а не в Соединенном Королевстве и что рецепт привезен из Китая. Мои простодушные рассуждения всегда вызывали у нее улыбку.

Я не боялся выглядеть несерьезным. Мне упорно не хотелось приносить в жертву зрелости остатки детства. Но мне только что перевалило за сорок, и было бы нелепо играть в мальчишку, лишь открывающего для себя мир. А вот Виолета смотрела, говорила и улыбалась так, словно была намного старше меня, а не на десяток лет моложе. Ее чистые прекрасные глаза обладали гипнотическим блеском.

Я спросил, как прошла поездка в Эдинбург, и она отозвалась о ней как о деле несущественном, пустяковом, рутинном:

— Деловая поездка, тут и рассказывать не о чем. Я вообще много путешествую. Меня куда больше интересуют твои вчерашние приключения, ведь ты был в этом городе один.

— Что ж, спасибо. Я побывал в Национальной галерее, а потом покупал книги. Кстати сказать, в «Фольез» встретился с одним из твоих предков.

— Да что ты говоришь! Не знала, что состою в родстве с кем-то из писателей, — притворно удивилась Виолета.

— Я имею в виду Николаса Фламеля, автора «Иероглифических фигур».

Виолета посмотрела на меня очень серьезно, слегка растерянно — и отозвалась не сразу. Потом с улыбкой произнесла:

— Насколько я знаю, этот философ не принадлежит к числу моих предков. Фламель — распространенная фамилия.

Удивившись такому ответу, я принял ее мимическую игру за кокетство. Я находился рядом с привлекательной женщиной, поэтому подумал, что она, как и все мы, бессознательно прибегает к тактике соблазнения.

А Виолета закусила губу, наморщила лоб, поерзала на стуле, потерла нос и неожиданно заявила:

— Сказать по правде, я знаю, о ком ты говоришь, я много его читала. Фламель был лучшим из алхимиков. Еще я читала Парацельса,[11] Альберта Великого, Гебера,[12] Дунса Скота,[13] Виланову,[14] Василия Валентина,[15] Раймунда Луллия,[16] мне знакомо и письмо Энрике де Вильены[17] о двенадцати кордовских мудрецах. Все это — лишь подготовительные материалы, приближающие к настоящим знаниям.

— И что ты думаешь об алхимии? — спросил я наугад.

— В методах алхимиков много обмана, но, возможно, есть и доля правды. Не знаю, способен ли человек найти способ превращать металлы в золото, но он обязательно должен стремиться обрести самого себя, вместо того чтобы тратить жизнь на поиски философского камня. Каждый должен приложить все усилия ради поисков эликсира своей внутренней жизни — того эликсира, который воистину заставит человека встретиться с самим собой.

В голосе Виолеты отчетливо слышались горечь и разочарование, а еще твердое намерение раз и навсегда закрыть эту тему.

— В предисловии к одной из книг, которые я вчера купил, написано, что «Книга еврея Авраама», содержащая ключ ко всем открытиям Фламеля, пропала и что последним ее держал в руках кардинал Ришелье.

— Правда? Я этого не знала.

— Интересно было бы выяснить, у кого книга теперь…

— Рамон, это всего-навсего книжица в двадцать одну страницу, из трех тетрадок по семь страниц, в которой даже Фламель не сумел разобраться… Сперва не сумел, — поправилась Виолета, — но потом, с помощью маэстро Канчеса, полагавшего, что книга связана с каббалой, все же ее расшифровал. По крайней мере, так я читала.

Я особо отметил для себя последнюю фразу и продолжал блистать эрудицией, как будто не вычитал все это накануне ночью:

— Как грустно! Если бы Канчес не умер по дороге в Париж, путешествуя вместе с Фламелем, тот открыл бы философский камень намного раньше и, может, сумел бы спасти жизнь иудею.

— Всегда кому-то приходится умирать ради того, чтобы другие обрели бессмертие.

— Что ты сказала? — встрепенулся я.

— Я имею в виду Иисуса, отдавшего жизнь за человечество.

— Ну да, — улыбнулся я, словно о чем-то догадавшись. Виолета покраснела. — А современники догадывались об открытии Фламеля?

— Люди что-то заподозрили, поэтому он никогда не чувствовал себя в безопасности. Представь, каких бед могло бы наделать подобное открытие, окажись оно в руках толпы!

— Виолета, историю Фламеля невозможно представить без Перенеллы. Кажется, они были очень близки.

— Ты прав. Это была идеальная пара.

— Думаю, таковой она и осталась.

— Ну разумеется, такие союзы заключаются навечно. Теперь, наверное, они перевоплотились в достойных людей.

Девушка улыбнулась.

— Ты слыхала о Поле Люка? — спросил я.

— Нет, такого не знаю, — бросила Виолета слегка пренебрежительно.

— Этот дворянин в семнадцатом веке совершил путешествие в Малую Азию и беседовал там с узбекским дервишем о герметической философии. Дервиш поведал ему, что подлинные философы обладают способностью продлевать свою жизнь на тысячу лет и неуязвимы для всех болезней. Люка упомянул в разговоре знаменитого алхимика по имени Фламель, который умер в возрасте восьмидесяти с чем-то лет, хотя и открыл философский камень. Дервиш расхохотался в ответ, и Люка спросил, что его так рассмешило. Мудрец объявил, что лишь наивный человек может считать Фламеля умершим. И добавил: «Вы заблуждаетесь. Фламель до сих пор жив. Ни он, ни его супруга так и не узнали, что такое смерть. Всего три года назад я простился с ними в Индии. Фламель — один из лучших моих друзей».

Виолета вновь улыбнулась, пораженная моей осведомленностью о жизни этого человека. Я объяснил, что, если какая-то тема меня интересует, я погружаюсь в нее с головой. Впрочем, я признался, что начал увлекаться алхимией еще много лет назад и прочел тогда немало учебников, научных трудов и биографий алхимиков прошлого. Я упомянул «Atalanta fugiens» Михаэля Майера,[18] «Antidotarium» Милиуса[19] и «Mutus liber» Альтуса.[20]

Ответ Виолеты был на редкость лаконичным и резким:

— Да будет тебе известно: Фламель мне не родственник.

В ее голосе слышался холодный металлический отзвук, но в то же время я уловил, как в душе моей собеседницы что-то шевельнулось. Как будто порыв чувств натолкнулся на холод рассудка и раздался громовой раскат, гулкий удар правды о ложь. Но это ощущалось так зыбко, почти неуловимо, что я никак не отреагировал и предпочел продолжить беседу. Если Виолета что-то от меня скрывает, я в конце концов почувствую это. У Виолеты были необыкновенно развиты материнский инстинкт и интеллект, а женщины подобного склада просто не могут позволить тем, кто находится рядом, пребывать в пучине неведения, если в силах такое предотвратить.

Словом, я догадался, что произнесенная в подходящий момент ложь может превратиться в нить Ариадны, которая выведет меня к правде. Надо признаться, сейчас я играл на поле интуиции, а не на поле уверенности, ведь все, что у меня имелось, — это наводящее на мысли совпадение фамилий да чувства женщины, к которой меня влекло.

— Виолета, я кое-чего не понимаю.

Она смотрела на меня, поднеся к губам чашку с чаем.

— Почему счастливец, который обрел богатство и бессмертие, не бежит рассказать всем на свете, что случилось, не спешит поделиться своей радостью? Мне очень сложно понять подобную осторожность. Известно, что слава — тяжкое бремя, особенно теперь, когда журналисты совсем озверели, но полный отказ от нее… Такую карту трудно разыграть. Говорят, мудрецы — люди предусмотрительные и поэтому всегда знают, как выпутаться из неприятностей.

— Фламель, скорее всего, почувствовал: если тайна раскроется, французский король упечет его в темницу и заставит на себя работать. Вообще-то поговаривали, что король подослал к Фламелю соглядатая, который выведал тайну, но алхимик перекупил шпиона, предложив ему сосуд с универсальным снадобьем. А спустя несколько дней Фламель распустил слух о своей смерти и о смерти Перенеллы, доброй и нежной Перенеллы, — сказала Виолета.

— Ты говоришь о ней так, словно была лично с ней знакома.

— Ах, если бы так! Если бы мы могли познакомиться и поговорить с такими людьми!

— Это правда, будто Фламель вместо тела своей супруги положил в гроб кусок дерева и отправил гроб в Швейцарию? А спустя несколько дней точно так же организовал и собственную «смерть», после чего наконец воссоединился с женой?

— Я читала об этом, Рамон. — На сей раз ответ Виолеты был более осторожным.

— Похороны состоялись в одной из тех часовен, которые сам Фламель выстроил и передал церкви.

— Да, весьма вероятно.

— А если все это правда, нам надлежит задуматься о превратностях случая. Почему ничтожный писарь вдруг сделался великим хранителем тайны, открывшейся за всю историю мира лишь горстке людей?

— Не знаю. Но судьба бывает причудлива и капризна.

— Верно. А потом Фламель и Перенелла нашли пристанище в Индии.

— И наведывались оттуда в другие страны, — добавила Виолета.

— Как прекрасна история бессмертия!

Виолета только рассмеялась.

— Но как подобная мудрость уместилась на двадцати одной страничке? Я пытался расшифровать записи Фламеля, но так ничего и не понял. Наука Гермеса, как называют ее алхимики, непостижима. К тому же я имел бы глупый вид, если бы взялся плавить металлы и процеживать настои; я сам счел бы себя умалишенным.

Виолета посмотрела на меня пытливо и в то же время с выражением жалости и всепрощения. Но не успела она заговорить, наверняка еще раз продемонстрировав свое великодушие и эрудицию, как к нашему столику вихрем подлетела Джейн.

— Привет, друзья! Ты, наверное, Рамон.

При виде этой девушки я остолбенел. То была она, двойняшка Кирстен Данст, блондинка из паба «Плуг».

— Привет, — робко отозвался я.

— Извините, раньше никак было не вырваться.

— Прости, Рамон, мне следовало предупредить, что Джейн хочет с тобой познакомиться.

— Очень приятно! Джейн, по-моему, мы уже знакомы.

— Да, как ни старался этому помешать мой полудурок шеф. Едва ты вошел в паб, я поняла, что ты — это ты. Виолета — мастер описывать людей. Иначе ты выглядеть просто не мог.

Джейн было не больше двадцати пяти лет, она была веселая, острая на язык, даже грубоватая. В ее наряде было что-то хипповское. Ей нравилась этническая музыка и джаз, она сама по вечерам пела в клубе.

— Послушай, Джейн, наш испанский друг родом из Кордовы. Он явился из края мудрецов и философов и разбирается в алхимии и единорогах, — произнесла Виолета с едва заметной иронией.

— Спасибо, что представляешь меня как старого друга. Но, Джейн, на самом деле мы с Виолетой познакомились только позавчера. Я охотился за одной книгой и вот при содействии старого букиниста набрел на дом с единорогом.

— Ха-ха-ха! — отозвалась беспардонная Джейн. То был грохот прорвавшейся плотины или взорвавшейся ракеты фейерверка. — Так это любовь с первого взгляда!

Я тоже улыбнулся, чтобы обратить слова Джейн в шутку. Наконец-то мы с ней познакомились! Но мне хотелось поговорить о Фламеле и единорогах.

— У тебя что, выходной в пабе?

— Ну да. Наплела шефу, что пойду по врачам, дескать, к гинекологу надо, освобожусь поздно, так что вообще не вернусь.

— Слушай, Джейн, у тебя интересный испанский. Похоже на каталонский акцент. Ты что, родом из Каталонии?

— Моя мать из Жироны, но я родилась в Челси, на улице Манреса.

Очередная улыбочка.

— А мой отец — француз, но работает здесь, в Сити, вот уже несколько десятков лет. Он из тех клерков, что облачаются по выходным в джинсы и называют себя лейбористами, хотя мне кажется — в день выборов он голосовал за Тэтчер.

Джейн снова расхохоталась.

— Она страшная врунья. Все, что она сказала, — неправда, — пояснила Виолета.

— Ты женат, Рамон?

— Нет. А почему ты спрашиваешь?

— Просто так, но по виду ты тянешь как минимум на разведенного.

— Не знаю, что ты там углядела, — на мне не может быть следов того, чего не было. А еще я не гей, если это твой следующий вопрос. Но никто не мог вынести меня дольше трех месяцев. И мне уже перевалило за сорок. А еще вчера сорока не было. Именно сегодня мне стукнул сороковник, а я так и не испытал так называемого кризиса женатых мужчин. К тому же я не интеллектуал, а архитектор на жалованье. Архитектору никогда не выдать себя за интеллектуала, скорее на такое способен ученый и скучающий путешественник, поклонник прекрасного. А сейчас прекрасным, например, является кадр, в центре которого вы находитесь. — И я пальцами изобразил рамку.

— Ну ты и нагородил! Уж не знаю, как ты теперь из этого выберешься, — веселилась Джейн.

— Не хочу показаться мачистом, но вы мне нравитесь обе.

Собственные слова напомнили мне о моем португальском друге, Луише Филипе Сарменту: стоило ему увидеть красивую девушку, как он распускал хвост длинных седеющих волос, закрывал ими все лицо — в стиле femme fatale[21] — и произносил: «Ведь правда я самый привлекательный парень на свете?»

Девушки, переглянувшись, снова расхохотались. Я забеспокоился, что сижу перед ними с совершенно идиотским видом, но тут Джейн меня удивила:

— Я два года проучилась в Севилье.

— В Севилье? И что именно изучала?

— Историю. А еще я немного разбираюсь в средневековом искусстве. Готова ответить на любой вопрос о кордовских Омейядах.

— Ладно, учту. Ты собираешься преподавать?

— Нет, мне это не нравится. В Севилье от преподавания впадают в депрессию, кабинеты психоаналитиков всегда битком набиты институтскими профессорами. Я теперь пытаюсь поступить в Лондонский университет. Хочу еще поучиться, а потом читать там лекции. Да, преподавание на таком уровне вполне устроило бы меня как способ заработать на жизнь.

Когда Джейн говорила серьезно, лицо ее становилось на редкость красивым.

Я решил сменить тему:

— А откуда вы друг друга знаете?

— Мы сестры и подруги, — ответила Виолета.

— И живете вместе?

— Нет, — ответила Джейн.

— На фасаде твоего дома тоже есть единорог?

— У меня нет дома. Я живу в крохотной квартирке на улице Чепстоу вместе с двумя другими девчонками.

Пока Джейн рассказывала о своих соседках, в кафе вошел старичок с книгой в левой руке и тростью в правой.

— Глядите! Этому человеку сто восемьдесят лет.

Сестры посмотрели на меня с удивлением.

— Откуда ты знаешь? — спросила Джейн.

— У него на лбу написано бессмертие, — пошутил я.

— Ты ошибаешься, — возразила Виолета. — Хотя толика бессмертия в этом человеке и вправду есть, поскольку ему девяносто восемь лет и у него железное здоровье. У него ясный ум следящего за собой шестидесятилетнего джентльмена, а познания его безграничны. Он преподавал эстетику в Оксфорде, но ушел на пенсию так давно, что никто уже и не помнит когда. Он написал несколько учебников, правда, все думают, что автора больше нет в живых. Вообще-то насчет пенсии я не совсем верно выразилась: он по-прежнему числится в Академии изящных искусств и до недавнего времени регулярно читал там лекции.

— А ты веришь в бессмертие? — спросила меня Джейн.

Так выпускают стрелу из лука и ждут, когда раненый зверь рухнет на землю.

— Скажем так: я не могу верить в то, чего не испытал. Откуда мне знать, сколько лет этому старому профессору — сто или двести? Кто даст мне гарантию? Я часто думал о том, что бессмертному человеку придется периодически менять имена и места жительства. Тоже, наверное, морока. А вы верите в бессмертие?

Сестры, переглянувшись, улыбнулись.

— Конечно нет, дурачок.

На этом они решили закрыть тему. Однако во мне проснулось дьявольское любопытство, я настаивал на продолжении разговора. Виолета и Джейн опять заговорщицки переглянулись и, к моему удивлению, приняли вызов. Но для начала они пожелали испытать, готов ли я к диалектической битве на такой зыбкой почве, — ведь тема была столь же затаскана, сколь мало исследована рационалистическими методами. Долгое время герметическая философия была окружена гробовым молчанием, но начиная со Второй мировой войны, когда мир рассыпался на куски и так нуждался в духовности, в этой области появились новые течения с тысячами новых проповедников. О возрождении интереса к эзотерике в восьмидесятые годы и после, совсем в недавнее время, с расцветом Интернета, свидетельствуют тысячи статей и библиографических ссылок на данную тему.

— Давайте начнем с истоков, — заговорил я. — Люди десятилетиями смеялись над возможностью существования философского камня, его секрет был похоронен глубоко в тайниках нашего мира. Что говорить, эта тема поначалу очень смешила и меня. Мне казалось — глупо пытаться превратить, например, свинец в золото; нелепое измышление, на первый взгляд. Однако когда речь заходит об универсальном снадобье, поневоле возникает желание побольше узнать о науке Гермеса и об алхимическом символизме. Я уже тогда знал (почитав Майера, Любавиуса,[22] Хунрата),[23] что в алхимии не существует строгих правил, что решающее значение имеет воображение читателей, их творческая способность проникнуть в суть проблемы. Когда в кругу моих знакомых заговаривали об алхимии, многие усмехались: действительно, в этой области немало шарлатанства, когда глупость и неведение идут рука об руку. Но пришло время — и появилось сразу много переводов с арабского, с еврейского, с латыни. Я не сразу понял, что речь идет не об обыкновенной химии, не о колбах, пробирках и спиртовках, а о другой, трансцендентальной химии. Достаточно разобраться в смысле слова «алхимия», чтобы увидеть, что слово это отсылает к Высшему Существу, ко Всемогущему, к Аллаху. Это наука Бога. А еще — искусство, искусство совершенствовать тело с помощью природы. И здесь особенно важную роль играет знание о составе материи. Считается, что для алхимика материя состоит из трех основных субстанций: серы, ртути и соли. С их помощью можно создавать новые вещества. Быть может, речь идет об ускорении самого естественного процесса, для которого природе нужны тысячелетия? Ведь писал же Роджер Бэкон[24] в своем «Зерцале алхимии», что занимается наукой, обучающей изготовлению такого снадобья или эликсира, каковой, будучи применен к несовершенным металлам, сообщает им совершенство. Я обратил внимание, что алхимией увлекались великие врачи, философы и астрологи, такие как Парацельс, Альберт Великий, Раймунд Луллий, Блаженный Августин,[25] Фома Аквинский,[26] Василий Валентин и многие другие. Говорят, у каждого учителя были ученики, которых мастер наставлял по собственной методе. Тайные знания полагалось передавать в письменном виде, пользуясь псевдонимами и затушевывая смысл при помощи аллегорий, символов и фигур. Все исследователи утверждают, что алхимик — вовсе не изготовитель золота, что изготовление золота — лишь способ проверки подлинности философского камня, универсального снадобья. И вот с чем я не могу примириться: если это правда, почему мудрецы, открыватели камня не принимаются за излечение всех недужных и страждущих? Почему не уничтожают болезни? Почему миллионы людей умирают от голода? Почему мир страдает от автокатастроф, войн и нетерпимости? Почему никак не отыщется бог или мудрый человек, который положит всему этому конец?

В нашем маленьком сборище воцарилась полная тишина. Пока я говорил, сестры все время молчали в некоем странном ожидании — ведь я знал, что у них нашлось бы, что мне ответить.

Несмотря на мои выпады, Виолета и Джейн не торопились высказать свое мнение. Но мне хотелось их допечь, я собирался наступить на все больные мозоли.

Не успел я, однако, приступить к теоретической части своего доклада, как заговорила Джейн, причем очень серьезным тоном:

— Сегодня многие втайне занимаются поисками философского камня. Но все эти люди трудятся молча, в самых укромных уголках своих жилищ — там они устраивают лаборатории и пользуются инструментами из далекого прошлого. По крайней мере, проблем с тепловой энергией у них нет. Сегодня алхимия сотрудничает с наукой: герметические опыты ставят даже прославленные ученые, только никогда публично не признаются в этом. Лавки букинистов превратились в бурлящие котлы: вновь обращенные разыскивают старинные книги, а им продают кота за зайца, ведь если ты не специалист, очень трудно отличить подлинник от подделки. Рамон, тебе бы следовало прочитать «Theatrum chemicum» из «Собрания химических редкостей» Манже[27] или «Библиотеку философов-химиков» Зальмана. Проблема в том, что эти труды написаны на латыни, а не все способны читать на языке, который, хотя и считается мертвым, в наше время жив и полезен как никогда. В этих книгах скрыты названия субстанций и modi operandi.[28] Большинство мудрецов крайне ревниво оберегали свои знания, не желая делиться ни с кем. Открывать свои тайны готовы были единицы — ты сам недавно перечислил имена некоторых из них. Мой предок Николас — шучу, к слову пришлось…

Джейн сначала закашлялась, потом улыбнулась, а Виолета бросила на нее инквизиторский взгляд.

— …или, например, Альберт Великий, который заявляет в своей книге «Соединение соединений», что от знания, хранимого втайне, нет никакой пользы: «Науку, которую изучил я без печали, передаю вам без грусти. Зависть же портит все, и завистник не будет правым перед лицом Бога». Простите, боюсь, мы становимся слишком серьезными.

— Пожалуйста, продолжай, — шепнул я Джейн, пораженный ее эрудицией и красноречием.

Я наслаждался ее серьезным видом. Виолета хранила молчание, но ее окружал ореол новой для меня красоты. Две эти женщины были такими разными, что в них чувствовалась некая общность; быть может, удивительная сопричастность знанию. Обе они были так молоды и так сказочно умны, что, если бы мне в тот момент пришлось выбирать одну из двух, я пришел бы в полное замешательство. Одна обладала даром зрелости, заключенным в юную соблазнительную оболочку, в другой безрассудство молодости сочеталось с мудростью и красотой. В тот миг мне хотелось только, чтобы время замедлило свой бег.

— Что ты читал в последнее время? — спросила Джейн.

— Начал перечитывать «Соединение соединений», — ответил я ей, в то же время пристально глядя в темные глаза Виолеты. — Но, как и раньше, ничего не понял. Наверное, когда Альберт Великий намекает, что его книга не должна попасть в нечистые руки, он имеет в виду меня.

— Я хочу поговорить о Николасе Фламеле, — вмешалась Виолета, и Джейн посмотрела на нее с благодарностью. — Фламель передал свое наследие племяннику и настоятельно рекомендовал ему быть творческим, вникать в рассуждения философов о тайной науке и ни в коем случае не искать в его тайных записях буквального смысла. Фламель всегда подчеркивал необходимость обращения к Богу, дабы тот ниспослал читателю понимание смысла истины и природы, и просил не забывать о многоценном бревиарии, где на каждой странице, в каждом слове сокрыто тайное послание, «над которым я трудился вместе с твоей тетушкой Перенеллой, моей незабвенной супругой». Значит, он сильно ее любил. То была необыкновенная женщина. Вот почему мы не можем постигать алхимию с точки зрения предрассудков ученых двадцатого и двадцать первого веков — при таком подходе эта наука герметически закрывается.

— А еще необходимо заботиться о своем здоровье и достатке и иметь в запасе тысячу лет жизни, — отозвался я. — Вот тогда мы освободимся от наших эфемерных познаний о мире, постигнем его загадки, станем жить не торопясь, убедимся в бесполезности войн, изменим миропорядок, откажемся от слов «твое» и «мое» — подлинного источника всякого зла во Вселенной. Мне трудно принять такого Бога, который позволяет людям влачить столь непрочное и суетное существование, при котором человек ежечасно убегает сам от себя, страдает и умирает. Такая жизнь, обреченная на тщету и неведение, представляет собой — если боги все-таки есть — историю великого отмщения. Почему смерть заставляет всё начинать сначала? Жизнь — это колесо. Человеческие жизни суть тонкие струйки, ручьи и реки, зарождающиеся в горах и впадающие в великий океан. А потом, вследствие конденсации, разъединенные частицы снова поднимаются в небо, перемешиваются с воздухом и выпадают дождями в горах, давая начало новым жизням. И так из поколения в поколение продолжает вращаться бессмысленное колесо существования. Разве не было бы более справедливым устройством нечто вроде рая или другого чудесного места, где люди жили бы вечно и нам не приходилось бы раз за разом повторять один и тот же цикл?

Мои слова снова заставили Виолету вмешаться.

— Возможно, Рамон, ты нащупал верный путь. Давай предположим, что тысячи лет назад кое-что произошло. В христианской религии все это замечательно объясняется с помощью аллегории об Эдеме, Адаме и Еве и прочих чудесах. Быть может, по неким сложным для понимания причинам люди превратились в больных, обреченных на медленное умирание. Но сами они не догадываются о своей болезни, поскольку мало кто видел здорового человека и им просто не с кем себя сравнить. Если мир состоит из больных, не так-то легко получить представление об исключениях из общего правила. Однако, несмотря на все случившееся, природа человека по сути своей не изменилась, она мерцает в нем, точно далекий отсвет, точно потаенный, еле теплящийся огонь. И это зародыш бессмертия. Нечто невоплощенное — спящее семечко в последних глубинах Вселенной. Мы живем в могиле собственного тела и питаемся косной материей. И все-таки человек нуждается в духовной пище, свободной от гнили этого мира. И секрет Великого делания состоит именно в том, чтобы найти такую духовную пищу. Эта скрытая манна существует, пища богов, дитя Солнца и Луны, сходящая с небес подобно живительной росе. И если найти эту пищу в ее чистом состоянии, прежде чем она перемешается с нечистыми земными веществами, мы получим искомое. Если мы обретем такую амброзию, мы преодолеем все барьеры жестокого мира.

— Но как же достичь гармонии? Как стать достойным тайны, которая позволит нам изменить свое существование?

— В том и заключается проблема. Кто может открыть к ней путь? За что, за какие заслуги? Для кого она предназначена?

Виолета говорила как оратор и в то же время как провидец.

— Уже восемь часов, — встревоженно произнесла Джейн.

— Ты что, торопишься? — отозвалась Виолета.

— Нет-нет. Сегодня я ни с кем не встречаюсь. Когда захотите, уйдем отсюда и переберемся в другое место.

Я тут же замахал рукой, чтобы расплатиться по счету, но Виолета не позволила мне этого сделать: кафе находится в ее квартале, значит, она угощает.

— Теперь пойдем ко мне ужинать. Возражения есть?

— Вот и хорошо, — откликнулась Джейн, прекрасно понимая, что все было решено с самого начала.

— Возражений нет, — сказал и я. — Я всецело в твоем распоряжении, принцесса единорога.

Пока мы шли домой к Виолете, наша беседа перешла из заоблачных высей к банальностям и шуточкам о лондонской жизни.

Я хорошо запомнил, что по обеим сторонам улицы, где жила Виолета, стояло около тридцати домов. Машины были аккуратно, в ряд, припаркованы вдоль узких тротуаров; все там поражало чистотой.

Однако теперь кое-что изменилось. Улица, казалось, стала короче, адом Виолеты, дом с единорогом, — больше. Теперь я видел улицу и дом в другой перспективе и впервые заметил на двери рядом со звонком и щелью для писем табличку с элегантными черными буквами: «В. Фламель».

Служанка, похоже, отсутствовала, но стол оказался накрыт на троих. Четвертая сторона стола пустовала, там стояла только зажженная свеча. Я ни о чем не спрашивал.

На обед был овощной салат, сухофрукты, ломтики белого сыра с тостами и яблочный пирог. Ни мясо, ни рыба в меню не входили. Вино — «Вега Сицилия»[29] урожая 1984 года. Обычно я не обращаю внимания на такие детали, но сам факт, что в Лондоне мы будем пить наше «Рибера-дель-Дуэро», показался мне если не поразительным, то по меньшей мере любопытным. И наверняка такое вино подали ради меня.

В небольшой столовой хватило места для двух шкафов черного дерева вдоль одной из стен; на других стенах висели картины Сезанна, Тернера и Сера. Я сперва принял их за копии, но хозяйка сразу объяснила, что это оригиналы, подаренные дядюшкой-лордом, который большую часть жизни прожил в Рочестере и сам являлся потомком одного знаменитого художника, большого друга Чарльза Диккенса. На изящном буфете я увидел канделябры со свечами, китайский чайный сервиз, маленькую мраморную фигурку единорога, несколько семейных фотографий, бутылки с красным вином, книги о творчестве Энгра,[30] засушенную морскую звезду, а еще одинокий томик под названием «Мемуары Фламеля», изданный неким Симоном X.

Я тотчас набросился на книгу и принялся листать, а в голове моей тем временем промелькнула мысль: «Как здесь все изменилось за полтора дня!» А еще мне показалось, что на одном из семейных портретов изображен Фламель собственной персоной.

— Этот бородатый старичок в шапке — твой родственник? — поинтересовался я у Виолеты. — Может быть, дедушка?

Но Виолета на другом конце комнаты была поглощена разговором с Джейн и ничего мне не ответила.

Между страницами мемуаров Фламеля лежал пожелтевший листок бумаги. Когда я раскрыл книгу, листок выпал; на нем под заголовком «Изумрудная скрижаль Гермеса Трисмегиста»[31] была следующая запись:

«То, что находится внизу, аналогично тому, что находится вверху, и то, что находится вверху, аналогично тому, что находится внизу, чтобы осуществить чудеса единой вещи. И аналогично тому, как все вещи родились от единой Сущности через приспособление.

Солнце ее отец. Луна ее мать. Ветер ее носил в своем чреве. Земля ее кормилица. Вещь эта — отец всяческого совершенства во вселенной. Сила ее остается цельной, когда она превращается в землю. Ты отделишь землю от огня, тонкое от грубого осторожно и с большим искусством. Эта вещь восходит от земли к небу и снова нисходит на землю, воспринимая силу как высших, так и низших областей мира. Таким образом, ты приобретаешь славу всего мира. Поэтому от тебя отойдет всякая темнота. Эта вещь есть сила всяческой силы, ибо она победит всякую самую утонченную вещь и проникнет собою всякую твердую вещь. Так был сотворен мир.

Отсюда возникнут удивительные приспособления, способ которых таков. Поэтому я был назван Гермесом Трижды Величайшим, так как я обладаю познанием трех частей вселенной и философии. Полно то, что я сказал о работе произведения солнца».

Я успел бегло перелистать книгу Фламеля и вычитал из нее всего несколько фраз:

«Только когда человек сделается властелином над собственными чувствами и не даст себя победить, только когда выучится он у самой жизни и поправит себя, когда будет он падать и ходить неверными путями, когда вырастет в человеке твердое убеждение, что он — больше чем плоть, что все блага этого мира суть лишь иллюзия, время которой — единый миг, материя преходящая и тленная. И когда мы всё это постигнем, только тогда и будет обретен истинный смысл существования и мы соприкоснемся с тем, чем являемся на самом деле».

— Вот это человек! — восхитился я так громко, что обе женщины замолчали.

Виолета ответила:

— Ты сам это сказал, Рамон. Николас Фламель — великий человек.

— Ты имела в виду, был великим человеком?

— Конечно, конечно. Именно это я имела в виду, но, поскольку я постоянно о нем думаю, я всегда ощущаю его присутствие… через его книги.

Слова Виолеты звучали загадочно. Но я доверял этой женщине, источавшей любовь и духовность. С того дня Виолета превратилась для меня в самое необыкновенное существо, какое я когда-либо знавал.

— Давайте ужинать! А потом вернемся к разговору о Фламеле. Ты увидишь, у него всегда найдется, чем тебя удивить.

Я машинально принял приглашение, заблудившись среди странных желаний и чувств.

* * *

Я шагал по берегу моря. Песок был землисто-темным, почти черным, попадались и камни разных цветов: белые, серые, коричневые, черные. Я внимательно рассматривал их — искал философский камень. Потом дорогу мне преградил скалистый отрог, по нему я добрался до соленой морской воды. Вдали уже слышались голоса первых утренних курортников, явившихся с зонтиками и складными шезлонгами, чтобы занять места и встретиться с солнцем. Эти люди отвлекали меня от поисков.

Мне вспомнился другой пляж — Яблочный пляж в Синтре. Там впадающая в море речушка несет в своих неглубоких водах яблоки из фруктовых садов, что растут по ее берегам. Яблоки всегда сочные и свежие, но рыбаки не берут их, считая проклятыми. Зато немецкие и французские туристы до них падки, поскольку, согласно легенде, каждый съеденный плод продлевает жизнь на год. Некоторые поедают их целыми дюжинами. Это действительно замечательное зрелище: сотни яблок, запрудившие устье, уходящие в Атлантический океан, похожие на стаи морских ласточек в небе. Чайки клюют мокрые яблоки, быть может, в надежде тоже продлить свои короткие жизни.

Среди туристов я вижу Леонор, бывшую жену моего португальского друга Луиша Филипе. Она подпала под власть яблочных чар и выбирает самые большие и красные плоды.

Пляж пропитан запахом яблочного пирога, и я не понимаю почему. Леонор однажды сказала мне, что этот запах идет из печки.

— Какой печки?

— Печки гномов в лесу Синтры, они и в самом деле готовят яблочный пирог.

Вот какие мысли роились у меня в голове, пока я шлепал ладонью по океанской воде, колыхавшейся в моей памяти.

Чего я добиваюсь? Прожить тысячу лет? Или просто не хочу быть таким, как все, а потому ищу чуда?

Картинка с пляжем много раз возвращалась ко мне как наяву, так и во сне.

Да, сидя на тех скалах, глядя на горизонт под темно-серым небом, затянутым тучами и пропитанным сыростью дождя, я заговорил с Ним. Уже много лет я не обращался к Богу моих отцов, а теперь сказал:

— Я хочу быть не таким, как все, хочу оставаться неповторимым, хочу что-то сделать для всех и для себя самого. Я не собираюсь идти по жизни на цыпочках, мне нужна полнота ощущений. И главное, я хочу знать: что там, за дверью, которая все скрывает и все таит? Я хочу оказаться по ту сторону реальности, гулять там, где играют единороги, бегать там, где нет ни смерти, ни болезней, ни страданий.

И тогда меня захлестнула тишина, смешанная с неумолчным плеском волн, и я окончательно потерялся в своих мыслях.

Так и не получив ответа на свои слова, я решил, что я — простак, невежда, не заслуживающий того, чтобы познать подлинное величие Мироздания.

III

— Рамон, проснись, мы здесь!

Я сразу пришел в себя.

— Ты сегодня не выспался?

— Я уснул? Вы уловили смысл моего рассказа?

— Не думаю. Какого рассказа? Ты просто ушел в свои мысли.

Виолета и Джейн смотрели на меня как на лунатика, как на безумца.

— Ладно, Рамон, теперь давай ужинать, а после поговорим о серьезных вещах, — решила Виолета.

Но мне было не до риторических игр, я чувствовал: стоит еще поднажать, и что-то произойдет. Однако как раз этого делать не следовало, поскольку «что-то» превратилось в бомбу, а камикадзе был я.

— Нет. Джейн, Виолета, я пустился в свое путешествие, что-то разыскивая, от чего-то убегая. Вначале мне показалось, что меня одолевает приступ ностальгии (меня никак не отпускала одна давняя история), потом — что я снова влюбился в любовь. Я мечтал, бежал, искал, и вот в моих сновидениях возникла женщина… Я все еще не знаю, кто она. Мне показалось, что с помощью любви смогу найти смысл существования, но отыскал лишь далекий огонек, который и привел меня сюда. А теперь я смотрю и вижу, что огонек этот еще больше от меня отдалился. Туннель сделался длиннее, вот почему я все еще не вышел к свету. И вдруг я понял: знакомство с тобой, Виолета, и с тобой, Джейн, было вовсе не случайным. Это часть череды совпадений, исполненных глубочайшего смысла. Я добрался до вас, и на то была своя причина. Вы что-то от меня скрываете, но меня это не беспокоит, ведь я знаю: мало-помалу все прояснится, туман рассеется и позволит разглядеть самые потаенные полянки в лесу или самый далекий горизонт с самыми малыми суденышками. Я хочу только убедить вас — хотя вы и так это понимаете, — что пришел сюда не за богатствами. Весь мой путь к вам, к вашему теплу, к вашим знаниям — начало пути к некоей тайне. Я родился в теле, которое не слишком мне нравится, чтобы обрести свою судьбу, чтобы отыскать свою подлинную сущность, свою силу и свою слабость.

— Рамон, пожалуйста, успокойся и поешь. Обещаю, мы вернемся к этой теме. У нас впереди много времени, чтобы добраться до самой сути того, о чем ты говорил.

И нас окутало молчание, подобное едва ощутимому дождику, тончайшей водяной пленке. Комната на глазах теряла яркость, набивные занавески тускнели и в конце концов совсем поблекли. Звуки тоже отступили — так бывает, когда разговариваешь в нише за водопадом и красота падающей воды заслоняет все остальное.

* * *

Я видел, как она присела на корточки — у нее были длинные светлые вьющиеся волосы, — а на нее смотрел единорог. Она говорила лишь мысленно, но конь с козлиной бородкой, львиным хвостом, пышной гривой и длинным рогом, нацеленным в небеса, внимательно слушал ее. Женщину и зверя разделял бьющий из скалы источник. Закатное солнце ласкало верхушки гор.

«Как люди постигают секреты единорогов? Просто и те и другие умеют говорить».

Мысли единорога сообразны природным явлениям, открывающимся его незамутненному взору. Этот зверь может настроить свой разум на мысли мужчины или девушки, может разглядеть их потаенные секреты. А некоторым смертным, в силу особой душевной чуткости — если таковая имеется, — удается уловить мерцающие движения мысли единорогов и, постепенно отдаваясь на волю этого легкого мерцания, отыскать дорогу, что ведет в святилище разума прекрасных животных.

«Святой, святой, святой!»

Общение между столь различными существами, как человек и единорог, уходит корнями в глубокую древность. Поистине чудесен этот безмолвный язык, эта речь, которую нельзя запереть в клетку слов. Среди свойств мифического животного есть одно несравненное свойство: способность проникать в наши сновидения и там разговаривать с нами.

И голос обратился ко мне:

— Слушай внимательно, сновидец, когда тебе явится единорог. Хотя слова его отличны от человеческих, ты сможешь его понять.

Мне было страшно, меня переполняла печаль.

Иногда подобные моменты так зыбки, что человек их не замечает. Мы не знаем, приходил ли к нам единорог, остается лишь периадхам — странный прозрачный объект сферической формы, словно сделанный из хрусталя, размером с маленький камешек. Он прекрасен, хотя форма его неправильна, поскольку он является порождением природы.

* * *

Джейн хлопнула меня по плечу, возвращая в столовую Виолеты. Я извинялся как мог, сославшись на то, что прошлой ночью плохо спал и теперь постоянно отвлекаюсь на посторонние мысли.

— Да, Рамон, в Кентербери существует секретное братство, члены которого удостоились дружбы единорога. Нас осталось совсем мало. В Лондоне наша основная резиденция. Чтобы облегчить поиски единорогов, братство придерживается древней традиции: всякий раз, когда появляется единорог или на земле находят периадхам, мы отмечаем такое место пирамидкой из камней. С той же целью используются нарисованные на песке или на стенах спирали. Если обнаружишь такой рисунок, знай — ты не один. Но нужно быть очень осторожным. Остерегайся смотреть зверю в глаза, потому что он знает историю всей нашей расы, а его идеальная память пронизывает сумерки лет, добираясь до обширных и могучих владений, ныне разрушенных временем или судьбой. Лик земли с тех пор переменился, реки не сохранили верность прежним руслам, даже у гор теперь совсем другие очертания. Если хочешь узнать, что было раньше, найди единорога — он указывает дорогу, охраняет вход, оберегает до конца.

— А есть ли конец?

— Так написано.

— Джейн, почему так хорошо понимают друг друга единорог и девственница?

— Речь идет не о девственности плоти, а о духовных чистоте и целомудрии. Вот что имеет значение. Чистота и величие сердца.

— А почему единорог отказывается от своего одиночества? Он что, переживает внутренний кризис?

— Я знаю, что он постепенно отказался от одиночества ради дружбы с женщиной, которая не погасила своего внутреннего взора и не отдалась вожделениям этого мира. Ведь единорог обитает на самой границе нашего мировосприятия, и те, кто гонится за зримыми блаженствами, никогда не пойдут по его следу — на это способны только люди с открытым и доверчивым сердцем. Те, кто рвется к власти, никогда не потерпят чужого руководства. Познай самого себя, Рамон: желающий наставлять должен привыкнуть быть учеником.

— А правда ли, Джейн, что и сейчас существуют люди дикие, древние, жившие еще до Потопа?

— Единорог показывал мне странных людей…

Виолета строго посмотрела на Джейн, недовольная, что та раскрыла тайну, постичь которую я смог бы и сам. Ведь говорить так, как говорил сейчас я, можно лишь о чем-то глубоко прочувствованном, лично пережитом. Но вдруг лицо Виолеты стремительно преобразилось: теперь она смотрела снисходительно, одобряя даже манеру речи Джейн.

— И кто же эти дикие люди, столь любезные единорогам?

— Древние — седовласые старцы, песни которых несут воспоминания о временах до Потопа. Задолго до основания Рима они заселили эти земли, дали имена звездам и водрузили каменные изваяния, до сих пор иногда встречающиеся в лесах. Но теперь таких сооружений осталось мало, и стоят они в непроходимых зарослях, куда не ведут тропинки. На первый взгляд древние выглядят дикарями: у них одежда из шкур, каменные амулеты, распущенные длинные волосы. Однако более внимательный наблюдатель разглядит их миролюбивый и приветливый характер, кроткий нрав. Единорог безмятежно гуляет среди этих людей, и они обращаются с ним как с родичем. Зверь показал древним лечебные травы, научил постигать язык деревьев и птичьих крыльев и прочие тайны природы. Боги древних запрещают им прикасаться к железу, пользоваться колесом и есть свинину. А вот в работе по дереву они подлинные мастера. Они передвигаются между деревьями молча, как филины; в их родной роще им запрещено смотреть на звезды. С каждым днем древних остается все меньше, потому что каждую весну их роща уменьшается и сумерки надвигаются на этот народ. Однако древние не ропщут на несправедливость судьбы, они знают, что бороться с ней невозможно.

Я был ошарашен и подавлен нескончаемыми историями о единорогах; казалось, Джейн может рассказывать о них вечно.

— Меня очень интересует это животное. Единорог — символ начала, символ возвращения ко временам рая.

— А быть может, и к куда более древним временам, — заметила Джейн.

— Да, к более древним, — подтвердила Виолета.

— Я вижу, об этих изумительных животных вы можете говорить часами. Для меня столь отрадно бегство из безобразной, обыденной реальности, что я как одержимый читаю и брожу, мечтаю и размышляю. Но главное, ищу нечто лучшее. Мне хотелось бы все изменить, преобразить, но я не вижу как. Я замыкаюсь в себе, мысли мои покрываются коркой льда и застывают, а когда мне случается с кем-нибудь поговорить, я выгляжу нетерпимым, надменным, тупым, эгоистичным и самодовольным мечтателем.

— Довольно, Рамон. Я не собираюсь сочувствовать твоей негативной самооценке. Полагаю, поступки твои хороши и прямы. Обратись к философии единорога: он духовно самодостаточен, он избегает даже общества себе подобных, если для встречи с ними нет веской причины. Самые древние единороги встречаются друг с другом только в случае крайней необходимости. Поскольку у них нет языка, они застывают неподвижно, омытые сиянием звезд. Им некуда торопиться, они вглядываются в самих себя и мысленно проходят через все эпохи, пока не добираются до начала времен, когда мир был еще юным. Так они возобновляют изначальный миропорядок, восстанавливают свой древний союз с человеком. Единороги воскрешают в памяти истории былых эпох и в конце концов, добравшись до нынешнего дня, решают, какими вопросами необходимо заняться, а какие можно и отложить.

Джейн подошла ко мне со старинной книгой в руках. То была даже не книга, а скорее старая кожаная папка с овальной эмблемой на обложке: несколько спиралей и крест.

— Взгляни-ка: книга брата Ямвлиха.[32] Называется «Codex Unicornis».[33] Ты можешь ее листать, читать, изучать или просто разглядывать рисунки и гравюры — они великолепны. Только не выноси ее из этих стен — на таких условиях я получила книгу Ямвлиха от Майкла Грина, нынешнего руководителя общества, известного под названием «Общество священного зверя». Именно он доверил нам рукопись.

Я пролистал несколько страниц с изображениями мифических животных. Детеныши единорогов, поединки единорогов, их повадки, взаимоотношения с людьми, сборища, девственницы, устройство тела единорогов, пророчества… Я обхватил книгу, прижал к груди и с благодарностью взглянул на своих собеседниц.

— Ты сможешь изучить ее после ужина, Рамон. Пожалуйста, давайте поедим! — воскликнула Виолета.

Теперь мне не удалось никуда мысленно уйти — излишняя мечтательность граничила бы с дурным воспитанием, — и я принял решение держаться косной действительности в ожидании, пока сестры не вознесут меня снова к своим мирам.

— Завтра тебе следует сходить в Британский музей, чтобы посмотреть на ужасы Британской империи, — сказала Джейн.

— О чем ты?

— Там ты увидишь обломки сокровищ Греции, Египта и других стран, украденные и выставленные в витринах, словно охотничьи трофеи.

— Да, но то же самое происходит во многих других странах, — заметили. — Возьми Францию, Германию, Испанию. Даже Штаты.

— В Штатах все не так. Они покупают предметы искусства за миллионы, — возразила Джейн.

— Еще один из способов колонизации, — отозвалась Виолета. — Деньги имеют не меньше власти, чем оружие. Важно только их раздобыть, безразлично каким способом, а затем выманивать с помощью дипломатии, долларов, фунтов или пушек великие сокровища искусства у страны, которая слабее твоей.

IV

За ужином нас услаждали звуки симфонии Гайдна «Охота», опус 73, ре мажор, в исполнении Пражского камерного оркестра. Беседа текла легко и непринужденно.

После еды мы перешли в другую комнату, там не было картин — только ряды полок с книгами в роскошных переплетах. В центре комнаты стоял столик, рядом — два диванчика, один в полтора раза длиннее другого. Через плотные темно-зеленые шторы не мог пробиться даже самый настойчивый лучик света. Когда мы вошли, шторы были распахнуты, но Виолета задернула их. Джейн внесла в комнату поднос с чаем, кофе, сластями и ликером из хорватской черешни, «Мараска черрика».

Я скользнул взглядом по книжным полкам и понял, что предчувствия меня не обманули. Египетские ритуалы Исиды, Осириса и Гора; дионисийские обряды; священная пища пифагорейцев; жизнеописания и толкования Лао Цзы, Кришны, Заратустры и Магомета — и это лишь сотая часть книг одного только шкафа. А рядом — «Соединение соединений» Альберта Великого, «Великое алхимическое делание» Петринуса,[34] «Принципы розенкрейцерства» Спенсера Льюиса,[35] «Алхимия и мистика» Александра Рооба, «Философские обители» Фулканелли,[36] «Великие посвященные» Эдуарда Шюре,[37] «Шамбала», «Молчание Будды», «Избранные тексты» Парацельса, его же «Парамирум» и еще сотни томов, сомкнувших ряды в этой чудесной комнате.

— Зачем ты приехал в Лондон, Рамон? — без предисловий спросила Виолета.

— Чтобы познакомиться с тобой, — отвечал я без промедления, не взвешивая за и против.

— Да, конечно.

Джейн смотрела на нас несколько озадаченно, вдруг снова став серьезной, — как будто, зная Виолету, ожидала от нее другого, сокрушительного, ответа. Я подумал, что своим простым вопросом Виолета готовит мне нечто вроде диалектической ловушки, цель которой — испытать меня, проверить, достоин ли я узнать тайны, доступные лишь немногим.

Собравшись с мыслями, я постарался ответить как можно убедительней:

— Я пережил глубокий личностный и эмоциональный кризис и приехал, чтобы излечиться. Мне приходилось по-настоящему тяжко, свидетельство тому — мои сны. Что-то заставило меня купить билет на самолет и позвонить моему лондонскому другу, Рикардо Лансе. Вот почему я здесь. К тому же Рикардо обладает замечательной алхимической библиотекой, и я собирался восполнить пробелы в своих знаниях. А еще намеревался прикупить кое-какие издания у лондонских букинистов, ведь таких книг здесь полно.

— Но как ты оказался у моих дверей?

— В основном по воле случая.

— Я не верю ни в случайности, ни в совпадения, — отрезала Виолета.

Тогда я подробно рассказал, что со мной произошло, особенно детально остановившись на своих сновидениях, ночных встречах с загадочной женщиной, которую никак не мог встретить наяву, хотя во сне не сомневался в ее реальности.

Виолета смотрела на меня с нежностью и сочувствием, ее взгляд отражал всю ее мудрость. Откуда могло взяться столько понимания у женщины, которой, наверное, не исполнилось и тридцати?

По моей спине вдруг пробежали мурашки.

Виолета сидела совсем рядом, и я дотронулся кончиками пальцев до ее лица, прикоснулся ко лбу, к ресницам, провел пальцами вокруг глаз, губ, скользнул по подбородку. Она была так прекрасна, так молода! Кожа ее была мягкой и нежной, шея казалась атласной и источала новый для меня аромат. В тот миг я оказался настолько близко к этой женщине, что мне нестерпимо захотелось ее поцеловать. Виолета, казалось, ждала, что я так и поступлю, но я вспомнил, что всего лишь в метре от нас сидит и смотрит Джейн, и замаскировал свое желание под любопытство исследователя, изучающего только что открытое существо.

Я завел разговор о пустяках и, чтобы скрыть свои чувства, придвинулся к Джейн поближе.

— Что, собираешься изучить и меня тоже? Ты похож на коллекционера бабочек или, лучше сказать, на дерматолога, который исследует кожу своих пациентов. А ну-ка скажи, какой тип увлажняющего крема ты мне посоветуешь?

И Джейн рассмеялась, разрядив повисшее в воздухе напряжение.

Я продолжал серьезно разглядывать ее, пропустив мимо ушей эти замечания. Теперь мы сидели совсем рядом, и я отчетливо услышал, как отчаянно забилось ее сердце. Это меня обрадовало — значит, моя близость ее волнует. То же самое я почувствовал и в баре: едва увидев меня, Джейн уже не спускала с меня глаз и не скупилась на улыбки, пропавшие втуне по вине ее мерзкого начальника. Однако теперь что-то изменилось. Я видел: в ее юном сердце происходит нечто важное, — и сам не остался равнодушным. Даже если между нами ничего не произойдет, что-то останется навсегда. И я подумал: нет ничего плохого в такой неожиданной вспышке чувств. Иногда химия способна творить чудеса.

Когда лицо Джейн оказалось в нескольких сантиметрах от моего, я почувствовал, что едва владею собой. Светлые пряди падали ей на лоб, почти закрывая уши, брови были тонкими, нос маленьким, гармонично сочетающимся с чертами лица, красные без всякой помады губы сердечком складывались в манящий спелый плод. Она гордо держала голову, нежная кожа говорила о самой вызывающей юности.

— Дай-ка я на тебя посмотрю, — произнес я.

Девушка улыбнулась, грудь ее снова заколыхалась.

И тут все мои чувства словно распахнулись: я ощутил аромат и даже вкус ее кожи, смог прочесть ее мысли, проникнуть в самые сокровенные желания. Каким-то чудесным образом я увидел всю нашу троицу со стороны и понял, что сейчас между нами возникла новая, почти нерушимая связь. Моментальная вспышка чистой и преданной любви.

Виолета смотрела на нас с нежностью, теперь мы трое читали мысли друг друга, наш разговор без слов стал естественным и открытым.

Что же происходило в этой комнате? Мы могли откровенно обсудить загадку незримых нитей, связавших нас… Или об этом лучше было молчать?

Я еще раз пристально взглянул на Джейн, прижал ладони к ее щекам (руки мои пылали) и стал целовать ее глаза. То были долгие поцелуи, в которых рассудок, любовь и душа слились воедино. В эти мгновения я ощутил глухой рокот наслаждения — точно эхо в глубоком колодце. Меня как будто ущипнули за сердце, а потом я совершенно расслабился. И тут Виолета, сидевшая рядом с Джейн, обняла нас обоих, хотя больше прижималась ко мне. Я ощутил прикосновение ее грудей — высоких, набухших, но в то же время нежных и теплых. Сердце Виолеты стучало в мою грудь, ее лицо обдавало меня жаром.

Не сговариваясь, мы втроем приподнялись, словно желая слиться друг с другом в единое целое. Виолета прижималась к моей груди, плотно прильнув лицом к моей правой щеке, а Джейн с другой стороны обхватила меня за талию, обвив ногу вокруг моего бедра. Это было похоже на полет по чудесным райским кущам. Нас распалял таинственный незримый жар. Кожа моя горела, естество напряглось до боли. Чьи-то руки гладили меня по спине, другие ласкали мою шею и ноги. Одежда казалось помехой при нестерпимом жаре, который становился все плотнее, словно нарастающий огненный ком, пока мы опускались на ковер этой удивительной комнаты.

После этого помню только растущее наслаждение, которое все никак не кончалось. В памяти моей сохранилась лишь одна четкая картинка: три человека на полу библиотеки, свободные от ревности, от пустого эгоизма, словно больше не существовало ни мужского, ни женского, слившиеся в сладостном, неспешном соединении, которое удлинялось, как тень, до самого рассвета.

* * *

Я проснулся, все еще погруженный в блаженство минувшей ночи, словно младенец, которому кажется, что он до сих пор пребывает в материнском чреве. Не чувствовалось ни следа отвращения или утренней тошноты, какие бывают после долгого ночного секса. Меня окутывала чистая нега, точно одежда, сросшаяся с кожей.

Рядом с невинными, блаженными лицами спали Виолета и Джейн. Мы так и остались лежать втроем.

Первой зашевелилась Виолета, лизнула мои губы, я ответил ей долгим поцелуем. Она обняла меня за шею и шепотом объяснила, что начиная с этого дня наша дружба будет исполнена молчания, уважения и счастья, как дружба единорогов.

Потом раскрыла глаза Джейн, обняла нас обоих и поцеловала, приветствуя новый день, и я почувствовал себя небесным созданием: мое тело парило в воздухе, полное радости и любви к жизни. Теперь я на все смотрел другими глазами, все казалось мне иным, хотя я готов был поклясться, что со стороны все выглядит как и прежде.

Мы не разговаривали, только ласково улыбались друг другу.

Виолета вышла. Джейн подобрала одежду и последовала за сестрой.

Я кое-как оделся, пытаясь восстановить события прошедшей ночи.

Виолета вернулась уже в коротких брючках и розовой блузке, ее волосы были стянуты в хвост разноцветной резинкой, на умытом прекрасном лице — ни следа косметики. В руках девушка держала огромный поднос и весело подмигнула мне правым глазом, приглашая проследовать за ней в столовую.

Потом появилась Джейн, выглядевшая лет на шестнадцать в расклешенной мини-юбке и веселенькой блузке, поверх которой свисал золотой уроборос,[38] угнездившийся точно во впадине между грудями.

Мы позавтракали молча, как будто опасаясь развеять волшебство минувшей ночи, потом обменялись поцелуями и разошлись по своим делам.

То было странное прощание. Джейн направилась к вокзалу Ноттинг-Хилл, Виолета поднялась в свою спальню, а я, силясь собраться с мыслями, побрел в сторону Кенсингтонского сада и Гайд-парка.

Я шагал по траве и в то же время парил. Наслаждался свежестью росы, от которой у меня сразу намокли носки, и от щиколоток поднималось обволакивающее ощущение, очень похожее на счастье. Быть может, я нахожусь под воздействием наркотика? Что входило в состав той прозрачной сладкой жидкости? На вкус она казалась нектаром богов, но ведь все дело было в любви.

Потом ко мне вернулась рассудительность, унаследованная от многих поколений логиков, и я смог хладнокровно проанализировать ситуацию.

«Что ж, — подумал я, — мы — три человеческих существа, к которым пришла любовь. Я не хочу разрушать магию мгновения, которым жил и наслаждался. Сегодня со мной произошла метаморфоза, я должен напитаться ее соками и оценить ее по достоинству, чтобы жизнь моя стала лучше».

Я побежал вприпрыжку через парк, вокруг озера Серпентайн.

На Хем-плейс я очутился часов в одиннадцать утра, причем мне совершенно не хотелось спать.

Войдя в дом, я ощутил, что обстановка здесь изменилась, даже запах стал другим — в общем, все было не так, как раньше. И мои подозрения сразу же подтвердились: едва я захлопнул за собой дверь, как появился Рикардо Ланса в банном халате и приветствовал меня такими словами:

— Доброе утро или доброй ночи? Сразу видно, что ты ночевал не здесь, ах ты проныра, бродяга, полуночник!

— Привет, Рикардо! Уже вернулся?

Мне полагалось радоваться встрече с другом, который дал мне пристанище и которому я до известной степени был обязан божественными наслаждениями минувшей ночи, но я слегка встревожился, увидев, что мой новый образ жизни находится под угрозой. Приезд Рикардо был вторжением в мой мир, хотя у него имелись на то все права — ведь я жил в его доме. Я смирился с неизбежным, улыбнулся как можно шире и рассыпался в благодарностях, расхваливая гостеприимство Рикардо и всячески расписывая, какая для меня честь быть его гостем.

— Ладно, Рамон, перестань подлизываться и расскажи-ка лучше о себе. Кого ты подцепил, приятель, раз возвращаешься домой в этакую пору? У тебя появилось много новых знакомых, ты был на вечеринке?

— Нечто в этом роде, — ответил я, решив не описывать своих «новых знакомых». — Только попойки не было. Мы просто поужинали, выпили, поболтали, а потом я всю ночь шел сюда пешком.

— Откуда же?

— Из Мейфэра, — соврал я, не желая упоминать ни о чем, связанном с Виолетой и Джейн.

— Оттуда не так далеко, — удивился Рикардо.

— А ты почему так рано вернулся? Ты же говорил, что тебя не будет до конца месяца.

— Да, просто друзья пригласили меня съездить в Синтру, а поскольку у меня в Лиссабоне дом, заодно улажу кое-какие дела. Однако вас, сеньор, не смею тревожить. Простите, что нарушил покой вашего домашнего очага. — И Рикардо расхохотался.

— Ну зачем ты так? Признаю — малость переборщил, — рассмеялся я в ответ.

— Я приехал только на выходные, а потом исчезну до тридцатого. Кстати, как тебе гуляется по Лондону? Успел уже заблудиться? Сколько раз?

— Брось! В Лондоне туристам теряться запрещено. Это почти невозможно. Я доходил от Мейда-Вейл до Ламбета и от Хокстона до Челси.

— Но это только центр города.

— Нет, я забирался и подальше. В туристических путеводителях есть много интересных мест.

— Попадал в забавные происшествия?

— Почти нет. Позавчера наблюдал милую и смешную сценку. Вместе с толпой других туристов дожидался смены караула у Букингемского дворца, и вдруг перед зданием поднялась суматоха: явились полисмены, собрались зеваки, вскоре заревели сирены пожарных и полицейских машин. Я уж подумал, что начался пожар, но потом заметил мужчину в наряде Человека-Паука. Ему каким-то образом удалось обмануть стражу, он взобрался на второй этаж королевского дворца и теперь висел там на фасаде и кривлялся. Королевы в тот день во дворце не было, а его сняли только часа через три, как я прочел на следующий день в газете… Сам понимаешь, я не простоял там и десяти минут. Парня оставили наверху до тех пор, пока не сменился караул, — как было написано, из соображений безопасности. Это, конечно, забавно. Англичане любят все усложнять. А какая тут скверная еда! Впрочем, пинта пива в полдень и чай по вечерам пришлись мне по вкусу. Просто обожаю чай! У меня произошел ожесточенный спор с одним официантом по поводу достоинств чая. В конце концов официант признал свое поражение, когда я объявил, что лучший в мире чай — не английский, а белый китайский Пай Мутан, если сравнивать его с черным, зеленым и красным, разумеется, тоже китайским.

— Рамон, в прихожей среди купленных тобой книг я заметил кое-что по алхимии, я не ошибся?

Вопрос Рикардо Лансы застал меня врасплох.

— Ну, в общем… я зашел в одну букинистическую лавку… и эти издания показались мне любопытными, только и всего. Сам видишь, ничего особенного.

— Ты был на Чаринг-Кросс?

— Да, там их и купил.

— А в моей библиотеке рылся?

— По правде говоря, времени не хватило. Хотя ты знаешь, как сильно она меня интересует.

— Еще бы, в моей коллекции больше двух тысяч томов. Есть очень редкое издание, хоть и не по алхимии, которое любил перечитывать мой отец. Оно называется «Книга чудес» Бенедейта и Мандевилля.[39] У меня очень хороший испанский перевод. Мой дедушка читал мне на ночь отрывки из этой книги. Почитай главу под названием «Homo viator et curiositas»[40] — она о поисках рая. Тебе будет интересно; я ведь знаю, ты переживаешь кризис. Лет восемь назад, будучи в твоем возрасте, я тоже прошел через жесточайший кризис, который, само собой, сопровождался разводом. Теперь, в пятьдесят, все иначе, но в сорок лет ты хочешь остаться таким, каков ты сейчас: ты считаешь, что достиг вершины зрелости, и не желаешь двигаться дальше. Тебе хочется застыть на этой точке, однако существует неумолимый закон, который тебе такого не позволит. Слушай, Рамон, здесь на Брутон-стрит, в Мейфэре, есть клуб архитекторов-масонов под названием «Os Coroados»[41] — они все из Португалии и уже много лет исследуют универсальное снадобье и философский камень. Я помню их ритуалы и даже целые фразы, послушай: «Из земли, что приходит к нам сверху, добывается вечное движение, если она будет растворена в воде посредством философского огня, после того, как вновь обретет форму хаоса, в котором пребывали все элементы до разделения всех вещей…» Я мог бы декламировать часами. Потратил на все это много времени, но в конце концов утомился. Терпения не хватило. Подожди-ка минутку.

Подойдя к северной стене своей библиотеки, Рикардо Ланса вытащил из-за одной из книг в центральном шкафу камень, который и предъявил мне. По цвету камень напоминал никель, а блестел как серный колчедан.

— Видишь? Это серебро.

— Ты уверен?

— Послушай, Рамон, прежде это было куском свинца, но теперь — серебро. Вот чего мне удалось добиться. Но чтобы продолжить, не хватило веры, мужества и беспредельного терпения. А теперь я считаю, что все это жульничество.

— Что же оттолкнуло тебя от этого экзистенциального подвига?

— Ты говоришь, как посвященный в науку Гермеса.

— Она меня очень увлекает, Рикардо. И это не только моя одержимость, ее разделяют многие. Я пришел к выводу, что жизнь чересчур коротка, что семьдесят или восемьдесят лет существования — слишком мало, поскольку за такой срок многие загадки не находят разгадок, многие истории не успевают завершиться. Я отказываюсь мириться с ограничением своего существования.

— Но ведь таков закон жизни, Рамон.

— Нет! Явно нет! Просто нужно действовать иначе, учиться иному, развивать иные способы познания. Нет, предел жизни — девять сотен или тысяча лет. Человеку полагается жить столько, никак не меньше.

— Если человек проживает не одну жизнь. Душа сперва обреталась в камне, в растении, в животном и только потом досталась человеку. Иногда, глядя на собаку, я вижу по ее глазам, что в ней может заключаться человеческое существо. Порой злобное, порой благородное, порой полудикое… Но как бы то ни было, в ней живет человеческая душа.

— А я не хочу быть растением, минералом или животным. Я стремлюсь к полноценному бытию совершенного человека.

— Тебе не приходило в голову, что это очень тоскливо — стареть на протяжении сотен лет?

— Тогда все жизненные процессы должны протекать иначе.

— И сколько у тебя будет друзей? Сколько женщин? Сколько войн ты переживешь и скольких близких потеряешь?

— Понимаешь, чтобы подобное стало возможным, многое должно измениться. Человек не смог бы жить в одиночестве, наверное, он бы просто такого не вынес. Если чудесный эликсир будет добыт, он должен будет стать достоянием небольшой группы людей, которым придется обособиться, чтобы не обрекать себя на вечное страдание. Я понимаю это так: ты включаешь в круг избранных свою супругу, детей, ближайших родственников, так же поступают другие посвященные, и вы начинаете долгий путь к бессмертию.

— Говорят, некоторые так и живут, — усмехнулся Рикардо Ланса. — Слушай, Рамон, я в подобные штуки не верю. Или они меня не интересуют. Мне бы хотелось умереть лет в восемьдесят или в девяносто, но со здоровым телом и ясной головой. Остальное меня не касается. Но я люблю и знаю мир, я много путешествовал благодаря своей работе, мне пришлось побывать на всех континентах, и я видел удивительные вещи, да и прочитал немало. Кстати, рядом с нашим миром существуют другие миры, чьи измерения пересекаются с нашими. Тамошние общества ушли далеко вперед, пережив стадии, сходные с нашим строем, и теперь существуют на иных началах, в эдемах, но не таких, в каком жили Адам и Ева. Это тайные сообщества, в них входят через особые двери, вот только двери эти нужно уметь найти и проникнуть за них, а потом вернуться, чтобы не остаться там навсегда. Ты уверен, что все люди, ежедневно пропадающие в нашем мире, были убиты и захоронены? Наверняка многие из них попадают в параллельные миры — или случайно, или их затягивают туда. Иные измерения лежат в прошлом, в будущем или же там, где времени не существует. Слушай, Рамон, у меня есть к тебе предложение. Сегодня пятнадцатое сентября. Как я уже говорил, я пробуду в Лиссабоне до тридцатого. Сможешь приехать ко мне двадцать третьего сентября?

— Я бывал в Лиссабоне. Он мне не слишком по душе.

— Нет-нет, я хочу, чтобы ты увидел Синтру: ее леса, ее хуторки и, главное, тамошних людей. Там есть одно магическое, алхимическое местечко под названием Кинта-да-Регалейра. Теперь там нечто вроде масонского музея, открытого с июля по февраль. Когда ты сам побываешь в Синтре, ты многое поймешь. Я знаю людей, которые могут тебя провести в Бадагас, тайный город.

— Тайный город? Ты серьезно, Рикардо? По-моему, раньше ты подтрунивал надо мной.

— Все это очень серьезно.

— У меня там живет друг-переводчик. Его зовут Луиш Филипе. Знаешь Яблочный пляж? Я как-то раз бывал там, хотя, конечно, смотрел на Синтру глазами туриста.

— Ну вот, а теперь ты увидишь, как много там удивительного.

— Скажи, Рикардо, а я могу пригласить с собой подруг?

— Из Испании?

— Нет, из Лондона.

— Так вот как ты проводишь здесь время, греховодник!

— Да нет, это совершенно особенные девушки.

— Все девушки особенные. Сколько им лет?

— Тридцать и двадцать пять.

— Тогда, считай, мы договорились.

— Э, нет, приятель. Они мои подруги, я очень их уважаю, и мне бы не хотелось… К тому же они сами ничего такого не позволят.

— Да я просто подшучиваю над тобой! Я буду в Синтре со своей невестой. Снова шучу, нет у меня никакой невесты. После двух жен мне вовсе не улыбается обзаводиться третьей. Кто хорошо устроился — это ты. Вечный холостяк!

— Знал бы ты, как печально одиночество.

— Свобода имеет свою цену.

— Жить так непросто.

— Зато интересно, — заключил Рикардо.

V

Мы с Рикардо перекусили, потом поболтали о всяких пустяках, и я пообещал явиться в Ботанический сад в районе Ажуда двадцать третьего сентября в шесть часов вечера. Мы встретимся и пойдем ужинать в один ресторанчик в Байру-Алту,[42] где превосходно готовят лангустов.

Простившись с Рикардо, я вышел из дома, миновал улицу Слоун, пересек весь квартал Белгрейвия, сел возле вокзала Виктории на четырнадцатый автобус, а на Трафальгарской площади пересел на двенадцатый и снова оказался в Ноттинг-Хилле.

На остановке не обошлось без неприятностей: несколько молодых негров привязались к пожилому мужчине, по виду цыгану. «Бобби» в шлеме пытался унять разгоравшиеся страсти, а зеваки наслаждались зрелищем.

Когда я добрался до дома с единорогом, было уже полпятого. На улочке царило полное спокойствие. Я позвонил, дверь открыла служанка и сказала, что Виолеты нет дома, но она скоро вернется.

Я уселся под лампой на диване в гостиной и погрузился в чтение книги, которую взял со стола, — ее, несомненно, изучала сама хозяйка дома. Иначе и быть не могло: то были «Иероглифические фигуры» почитаемого нами Николаса Фламеля. Я совсем недавно приобрел испанский перевод этой книги. Мне вдруг подумалось, что дела принимают серьезный оборот, что все мы немножко свихнулись — включая Рикардо, который делал вид, что покончил с алхимическими опытами. Но теперь я начал подозревать, что Рикардо, быть может, лукавит и на самом деле герметические таинства по-прежнему манят его.

В руках у меня было старинное французское издание Фламеля. В предисловии, куда более пространном, чем в моей книге, сообщалось, что дервиш, которого Поль Люка встретил в Турции, рассказал, что принадлежит к Братству семерых друзей, путешествующих по всему свету, дабы обрести совершенство. В беседе с Люка дервиш упомянул универсальное снадобье — и тут же заговорил о Фламеле, словно что-то объединяло эти две темы. Вот тогда-то дервиш и поведал, что видел Фламеля три года назад и что тесно дружит как с самим алхимиком, так и с его супругой Перенеллой, женщиной редкого ума. «Фламель — один из вернейших моих друзей». Содержание этой беседы Поль Люка перенес на бумагу (как говорилось и в моем экземпляре) в своей книге «Voyage du Sieur Paul Lucas fait par ordre du roi dans la Grèce, l'Asie Mineure, la Macèdoine et 1'Afrique».[43] Книга была опубликована Николя Симаром в Париже в 1712 году. А вот о таких подробностях в моем издании не сообщалось. События, о которых повествует Люка, происходили в начале восемнадцатого века — а ведь речь шла о Николасе Фламеле, родившемся в 1330 году!

Другая легенда о долгожительстве была связана с именем Фулканелли; иных свидетельств о настолько длинной жизни сохранилось совсем немного.

Мне очень нравилась мысль о том, что можно сделаться свидетелем эфемерности человеческих жизней: монархов, чье царствование длится от силы двадцать-тридцать лет; любви, угасающей за одно-другое пятилетие; строений, способных простоять век или два; диктатур сроком на сорок или пятьдесят лет; великих деятелей, апогей славы которых ограничен десятью-пятнадцатью годами; американских президентов, развязывающих войны, а затем обреченных на забвение; толстосумов, чьи состояния разлетаются вмиг, так что богачи снова оказываются на мели. Время — это трагедия, худшая из трагедий; хотя оно и вправду лечит почти все, следы его не стереть. Время сперва заставляет вещи поблекнуть, а потом обращает их в пыль.

Я снова вернулся к книге, к той ее части, где говорилось об эликсире долгой жизни, таинственном напитке, который чудесным образом поднимает человека «из мутных вод Египта» и заставляет денно и нощно «размышлять о Боге и его святых, обитать в небесных эмпиреях и утолять жажду из сладчайших источников вечной надежды». Мне стало казаться, что это французское издание проще, более доступно моему пониманию — или же мои способности к постижению значительно обострились. Любопытно, а я ведь был только в самом начале трактата.

Я прикинул время. Четверть шестого. Вообще-то я даже не взглянул на часы, просто сделал мысленные подсчеты — так захватил меня томик в изящном переплете. Да, вкус у Виолеты отменный. Она как-то раз обмолвилась, что ей нравятся розовые переплеты и кожа с примесями красноватых пигментов.

Служанка принесла мне большую чашку чая с печеньем и удалилась, не сказав ни слова. Я даже не поднял головы, полностью захваченный чтением «Le livre des Figures Hiérogliphiques». От Виолеты я успел узнать, что это научное (или магическое) исследование основывалось на знаменитой «Книге еврея Авраама», также известной под названиями «Наставления отца Авраама своему сыну» или «Aesch Mezareph» — «Очищающий огонь». Перелистывая замечательные страницы, я отдавал себе отчет, что на самом деле не способен так ясно воспринимать Фламеля, что мне сейчас помогает некая необъяснимая радость духа. Это уже была бездонная тайна, настолько сложная, что мне казалось — я никогда в нее не проникну.

Фламель рассказывал о проделанных им трансмутациях: сперва он добрался до серебра, потом до золота; а еще повествовал о том, как распоряжался строить больницы, кладбища, церкви. Он хотел ясно дать понять, что подобное богатство можно использовать во благо человечества и всех страждущих. Речь шла не об обогащении, а о том, чтобы с помощью алхимии облегчить жизнь нуждающимся, людям, существующим в нечеловеческих условиях, больным, взывающим о помощи. Фламель писал, что приказал поставить на кладбище Невинных на улице Сен-Дени целый ряд иероглифических фигур, которые изображали чудеса Воскресения и пришествия Иисуса и основные необходимые операции алхимического магистерия.[44] Вот слова Фламеля:

«Эти иероглифические фигуры помогут указать два пути к достижению небесной жизни <… > главный из которых — поэтапный путь Великого делания, и кто по нему пройдет, того путь превратит из дурного в хорошего, очистит от всякого греха, каковой есть алчность, и соделает его щедрым, ласковым, кротким, благочестивым, богобоязненным, каким бы плохим этот человек ни был прежде, поскольку в дальнейшем он навсегда сохранит изумление перед благостью и милосердием Господа и перед глубиной его божественных деяний, достойных всяческого восхищения».

Потом я принялся за теологические толкования Фламеля, прочел аллегорические истории о двух драконах, о мужчине и женщине, о зеленых и фиолетовых полях, о летающих львах и о человеке, который утолит жажду из сладчайших источников вечной надежды. Как только будет обретен философский камень, над ним уже не будут властны ни само небо, ни созвездия зодиака; лучезарный свет его ослепителен, он будто посвящает человека в некую тайну, которая на время повергает того в изумление, дрожь и трепет. Фламель закончил свой труд такими словами:

«Господь, даруй нам свою благодать, чтобы мы воспользовались ею со всей правильностью, во укрепление веры, во благо нашей душе и для вящей славы нашего благородного Царствия. Аминь».

Я вздохнул глубоко, до боли в груди, положил книгу на столик и уронил руки, словно путешественник, переваливший через высокий хребет и совершенно обессилевший.

Я пребывал в смятении и мог сказать, что ничего не понял, но полон прочитанного; притом рациональная часть моего сознания осталась девственно чиста. Пять моих чувств ничего не получили от чтения, зато душу переполняла надежда на будущее. Было и еще кое-что: ощущение абсолютной пустоты, от которого голова шла кругом.

Я чувствовал покалывание в затылке и сильную боль в больших пальцах рук — то напоминал о себе артроз. Порой мне было нелегко удерживать книгу, если приходилось прижимать страницы пальцами. Наверное, мне было бы сложно повернуть ключ в замке, а писать — просто мучительно трудно.

Но все это было абсолютно не важно, такой подъем душевных сил я испытал.

Часы пробили восемь. Я уже добрался до середины книги, по-прежнему сидя в одиночестве в уютной комнатке, в убранстве который чувствовался вкус ее хозяйки.

Я раскрыл книгу наугад:

«Нумус, Этелия, Арена, Боритис, Корсуфль, Камбар, Альбар, Аэрис, Дуенех, Рандерик, Кукуль, Табитрис, Эбисемет, Иксир…»

Какие звучные слова и как загадочен их смысл! Я был поражен, мне захотелось сделаться алхимиком-теоретиком, но в этот миг кто-то — разумеется, Виолета — прикоснулся к моему плечу. Я вздрогнул, возвращаясь к реальности, которая на сей раз была великолепна — благодаря ей, моей Перенелле, моей чудесной возлюбленной девственнице, моей фантастической богине, моему путеводному огню в борьбе с одиночеством, оправданию моих иллюзий.

Я устыдился собственных мыслей; мне стало страшно, что Виолета проникнет в них и поймет, что я сейчас чувствую. Но девушка с улыбкой поцеловала меня, я сразу вспомнил про Джейн, и мне снова стало хорошо и спокойно.

А Виолета, словно и впрямь прочитав мои мысли, сказала, что Джейн работает и появится позже. Мы взглянули друг на друга печально, но в то же время радуясь новой встрече спустя несколько часов после нашего таинственного и естественного соединения.

— Давай совершим паломничество в Сантьяго-де-Компостела, а потом съездим в Португалию.

На лице Виолеты отразились непонимание и удивление. Я ворвался в ее жизнь всего четыре дня назад и вот уже предлагаю оставить Лондон и отправиться вместе в путешествие. Но наши отношения развивались стремительно и уже достаточно созрели, чтобы мы могли претворить в жизнь любое совместное решение. Виолета успела сделаться моей лучшей подругой и товарищем. Она была для меня всем, хотя со стороны это выглядело не так. Я знал, что чувства ее благородны, я стремился проникнуть в ее мысли, а наши тела уже настолько породнились и слились, что мы не боялись пропустить миг, когда сможем снова прильнуть друг к другу с естественностью влюбленных. А еще мы понимали, что нас двоих теперь недостаточно, что наша «чета» состоит из трех человек.

Над входом в спальню Виолеты висел в рамке равносторонний треугольник с глазом посередине и с облаками, связанными с этим глазом линиями, символизировавшими лучи света. Посмотрев на эту картину, я увидел нас троих, живущих в любовной гармонии. Наши отношения были чисты: их характер определялся забвением эгоизма и ревности, слиянием понятий «твое» и «мое». Конечно, нас разделяла большая разница в познаниях, для меня многое было окутано тайной, однако постепенно пелена должна была сама собой развеяться. Я понимал, что Виолета и Джейн еще слишком мало меня знают, чтобы раскрыться до конца. То был вопрос времени. Все образуется, но постепенно. Им придется делать поправку на мои ограниченные интеллектуальные способности, чтобы я мог разобраться в происходящем. Я уже совершил в своей жизни большой скачок: отказался от эгоистического, всеподчиняющего разума ради спокойствия духа. Расстался с нетерпением и торопливостью, получив взамен надежду на понимание и знание. И то были лишь отсветы грядущего, которое начинало постепенно вырисовываться.

Виолета смотрела на меня, и я почувствовал, что меня тянет к ней, как никогда раньше. Она молча подошла ко мне и снова поцеловала. Мы влетели в ее комнату как на крыльях, избавились от одежды и ласкали друг друга. Проникнув в нее, я чувствовал, как все жидкое становится летучим, словно я путешествую по райским кущам, которых прежде никогда не знал. Там были сады с плодовыми деревьями, цветы невиданных оттенков, диковинные, словно миниатюрные, звери, просторные поля, свободные от скал, а на полях этих резвились люди. Неповторимые запахи, источники, единороги, странные птицы, не ведающие опасности.

Если в первый раз, когда я занимался любовью с Виолетой и Джейн, я лишь смутно различал этот позабытый пейзаж, то теперь погрузился в него целиком и ощущал босыми ступнями прикосновения травы. Мое наслаждение разделяли все существа, населявшие этот край. Виолета стонала так, как никогда не стонала ни одна из моих женщин. Но самое странное — время в том мире то ли застыло, то ли его вовсе не существовало, то ли оно не имело понятия о непрерывном падении песчинок, которое так нас отвлекает и подтачивает, тревожит и разрушает. Наше с Виолетой соитие было вполне телесным, но при том мы достигли вершин духовного единения, раньше совершенно неведомых мне. Я подумал, что нахожусь под воздействием наркотика, который подмешали мне в чай.

— Рамон, все, что ты представляешь, видишь и чувствуешь, — правда. Ты стоишь у дверей нового для тебя мира, но я хочу, чтобы ты постигал его постепенно, осваивался в нем не спеша. Рано или поздно ты все поймешь. Я знаю, тебе необходимо путешествие-инициация; ты, как Фламель, хочешь пройти сперва Путем Сантьяго, а после добраться до Синтры, чтобы войти в Бадагас. Я знаю, тебе предстоит поездка в другие страны, где тебе нужно кое с кем встретиться и поговорить. Когда ты все это сделаешь, перед тобой распахнется немалая часть земного бытия, а потом тебя ждет путешествие в глубины собственной души. Когда же ты освободишься от всего пустого, всего ненужного, всего поверхностного, ты попадешь в место, куда так стремишься. «Книга еврея Авраама» существует. Отправляйся в свое путешествие. Совершить его можешь только ты один. Мы встретимся, когда ты вернешься.

Я почувствовал, что умираю, что мне вспарывают грудь.

Виолета просит, чтобы мы расстались.

Я чувствовал такую тесную связь с ней, ощущал такое безраздельное слияние, что сама мысль о расставании немедленно повергла меня в жесточайшее уныние. Я как будто сделал большой шаг назад. Моя жизнь, моя душа уже достигли такой степени спокойствия и уравновешенности, что прощание с этим материнским лоном означало для меня прощание с мечтой, стремительно от меня ускользавшей. А раз Виолета сама отправляла меня в путь, значит, совершенство нашего любовного трио разрушалось. Треугольник с глазом посредине, висевший над дверью ее спальни, разлетался вдребезги.

Внезапно мне стало неловко: я все еще лежал на постели совершенно голый. Застыдившись своей наготы, я бросился одеваться под сочувствующим взглядом Виолеты.

У меня болела спина, затылок, большие пальцы, а еще меня слегка подташнивало и беспокоил желудок. Я не мог уяснить слова Виолеты.

Она слегка подалась вперед — ее тело было само совершенство: великолепные округлости грудей, тонкая талия, нежная смугловатая кожа, блестящие черные глаза, полные губы, темные, длинные, вьющиеся волосы. Я любовался ею, как ангелом в женском обличье; она ослепляла и в то же время притягивала.

Виолета подошла к стенному шкафчику возле изголовья кровати.

Мысль о скорой разлуке с этой женщиной наполняла меня болью, отчаянием, растерянностью. А ведь так недавно я совсем ее не знал! Почему любовь превращает нас в тупых собственников? Куда исчезает вся наша щедрость? В тот миг я не хотел делиться Виолетой даже с Джейн. Это был такой большой шаг назад, что я ощутил признаки полного саморазрушения.

Тем временем Виолета открыла стеклянную дверцу и достала из укромного хранилища большой кубок чеканного золота, украшенный множеством символов, главным из которых был треугольник с глазом посередине — такой же, что и над дверью в комнату. Кубок был покрыт кружевной салфеткой.

— Ничего больше не говори, просто выпей, Рамон.

— Я не хочу пить. Я люблю тебя и хочу одного — умереть ради тебя. Я не готов тебя покинуть.

Огонь безумия бился в моих висках, глаза жег ад, который, я создал сам, в считаные секунды утратив веру. Я был близок к самоубийству.

— Пожалуйста, выпей, Рамон. Пей.

— Что это? Хочешь напоить меня наркотиком и выбросить из своей жизни?

По лицу Виолеты промелькнула легкая тень беспокойства.

— Пей!

Она поднесла чашу к моему рту и даже слегка наклонила. Едва жидкость коснулась моих губ, я успокоился и принялся глотать (в детстве меня так поили слабительным). Напиток обжигал горло точно жидкое пламя.

Сперва у меня возникло лишь ощущение пустоты, какое бывает, когда отказывают все чувства. У тебя как будто нет тела; ты осознаешь лишь, что существуешь, — и больше ничего. Капельки пота высохли у меня на лбу. Тоска, ненависть, ревность, подозрительность, пошлое необузданное вожделение — от всего этого не осталось и следа. А потом, подобно лучам, преодолевающим космические пространства, в самые потаенные глубины моего существа проникло спокойствие. Я почувствовал, как потоки света омывают мои нервы, мозг, вливаются в кровь. Сердце мое теперь билось ровно, дышалось мне легко, я видел перед собой ясные глаза Виолеты. Желание составляло неотъемлемую часть наших отношений, но сейчас оно было свободно от необузданности и торопливости; осталась лишь чистая гармония.

Я взглянул в глаза девушке и улыбнулся. Она тоже улыбнулась в ответ, взяла мое лицо в ладони и поцеловала.

Потом оделась, убрала кубок в шкафчик и, прежде чем закрыть тайник, достала оттуда металлическую флягу, инкрустированную разноцветными камушками, с крышкой на цепочке, и протянула сосуд мне.

— Рамон, если у тебя заболит тело или душа, выпей несколько капель этого напитка.

— А что это?

— Называй его амброзией. Наше домашнее снадобье, оно всегда поддержит тебя.

— Но ведь это не наркотик, правда?

В ответ Виолета заливисто рассмеялась. Мы уже спускались по ступенькам.

К моему удивлению, стол был накрыт к ужину на четверых. Значит, кроме Джейн приглашен кто-то еще. Извинившись, я зашел в ванную, чтобы умыться, а когда вернулся в столовую, там уже был новый посетитель — высокий элегантный мужчина в строгом костюме.

— Ричард Смит, — представила его Виолета.

— Очень приятно, Рамон. Виолета много о тебе говорила.

Мистер Смит напомнил мне агента Смита из фильма «Матрица»: одетый в черное, неопределенного возраста, с костистым лицом, без единого грамма лишнего веса. Но в отличие от киношного Смита, одного из тысяч интерактивных клонов, этот Ричард Смит всегда улыбался; его улыбка была такой идеальной, что казалось, ему за нее платят. Мистер Смит почти не разговаривал с Виолетой (в ее взгляде читалась неприкрытая скука), зато буквально за несколько секунд успел сообщить мне, что он архитектор, строительный подрядчик и советник герцога Сассетского, великого магистра Великой объединенной английской ложи. Удивленный, я нахмурился и только кивал в ответ.

В манере говорить мистера Смита чувствовалась нервозность, свойственная его беспокойной натуре. На одном дыхании он выпалил, что большую часть времени проводит в португальском городке Бадагасе. Я возразил, что Бадагас — химера, игра воображения, что его вовсе не существует. Если только это не какая-нибудь деревушка на севере страны, который я знал хуже, чем центр и юг, где побывал много раз и объездил там все города. Но мистер Смит автоматическим жестом сунул руку во внутренний карман пиджака, вытащил маленький план округа Синтра и показал мне, где находится Бадагас. Я улыбнулся, потому что он указал на сам город Синтра.

— Да вот же, под Кинта-да-Регалейрой, — заявил мистер Смит, неожиданно заговорив с португальским акцентом.

Увидев на моем лице изумление и сообразив, что я абсолютно не в курсе дела, он перевел взгляд на Виолету, словно упрекая, что та ничего мне не сообщила. Вероятно, они условились, что сегодня еще до прихода Смита Виолета подготовит меня и расскажет обо всем. Снова посмотрев на меня, мистер Смит спросил:

— Что, и Ланса тоже ничего не говорил?

— Сказал только, что мы должны увидеться двадцать третьего сентября в Лиссабоне.

Я не сказал Смиту о нашем долгом разговоре с Рикардо, на то у меня имелись свои причины. Мне хотелось услышать историю целиком и убедиться, что Рикардо не забыл ничего важного.

Смит обреченно вздохнул, пригладил волосы, поправил безупречный узел черного галстука, снял темные очки и положил на стол, рядом со столовыми приборами. В глазах архитектора блеснул недобрый огонек сатира, в его короткой усмешке я вдруг мимолетно увидел совершенно другую личность, сформировавшуюся при иных обстоятельствах, — нас как будто разделяли астрономические пространства, измеряемые в световых годах.

— Ну что ж, довольно пустой болтовни, пора перейти к делу. Герцог Сассетский обнаружил этот город однажды осенним вечером, заблудившись в синтрийском лесу. Ночь выдалась холодной, на подмогу мелкому дождику явился туман, и герцог в поисках укрытия набрел на небольшой грот, где решил провести ночь. Но в глубине пещеры герцог услышал голоса, вроде бы человеческие, и пошел на звук, все дальше углубляясь в подземелье. У него был с собой фонарь, и спустя некоторое время герцог убедился, что пещера имеет геометрически правильную форму: то был прямоугольный туннель без ответвлений. Герцог решил пройти еще дальше, поскольку сырость проникала в пещеру. А потом, наверное, заснул… Лучше предположить, что он заснул, потому что иначе вся дальнейшая история выглядит несколько неправдоподобно. Герцог заметил, что в пещеру кто-то проскользнул, и почувствовал себя словно в ловушке. Сюда могли проникнуть гигантских размеров крыса, кабан или лиса. Как бы то ни было, испуганный герцог Сассет направил луч фонаря на неясный силуэт, и ослепленное существо застыло на месте. Свет словно притягивал к себе взгляд встревоженных желтоватых глаз, приковав создание к месту. Оказалось, это человечек очень маленького роста. Герцог принял его за гнома. Рука герцога дрогнула, луч света сместился, и дальнейшие попытки обнаружить загадочное существо ни к чему не привели. Зато голоса продолжали звучать всю ночь, и, скорее всего, герцог сумел уснуть только перед рассветом. На следующее утро я нашел его под деревом в лесу: совершенно закоченевший герцог дрожал всем телом и рассказывал фантастические истории о том, что с ним якобы случилось. Все это произошло в тысяча восемьсот двадцатом году. Я сообщаю дату не для того, чтобы возбудить любопытство, а чтобы подготовить тебя к продолжению этой истории.

— Вы хотите сказать, что вам больше ста восьмидесяти лет?

— Зачем ты обращаешься ко мне на «вы», раз уже понял, с каким стариканом тебе приходится общаться?

— Послушай, Ричард Смит, тебе никак не дашь больше тридцати пяти. Так что спустись-ка на землю и оставь свои шуточки.

— Ключ ко всему — Бадагас.

— Бадагас — просто легенда? Или, может, это лечебница для душевнобольных? Или новейший тип тюрьмы?

— Я один из граждан Бадагаса. Там время иное, его просто не существует. Ты что, никогда не слыхал о подземных мирах? Не такая уж это тайна, им посвящено множество книг. Атлантида, Бадагас, Семь Лун (что под Макарской), Шамбала, Сандуа и так далее. Повсюду в известном нам мире существуют скрытые города, миры, параллельные нашему, райские кущи, где жизнь течет по иным законам.

— И мы можем их посетить?

— Само собой, ты сможешь это сделать, если тебя будет сопровождать кто-нибудь из местных, в данном случае — один из граждан Бадагаса.

— И что можно увидеть в этом городе, лежащем вне времени?

— Ничего особенного. Там просто иной образ жизни, при котором не нужно денег, нет слов «твое» и «мое», а насилие — устаревшее понятие, сокрытое в памяти времен, как древний ужас.

— А законы там есть?

— Законы есть, но принуждения нет. В этом мире нет наказаний, нет тюрем, да и воровство там не имеет смысла.

— А любовь?

— Конечно, как без любви? Ведь это самое главное, ради любви и вращается Вселенная.

— Я говорю о плотской любви, о страсти и сексе.

— Да, там есть плотская любовь, есть совокупление и пульсация страсти, вот только любовь там свободна от лжи, обмана и ревности. Все происходит свободно, естественно, совершенно.

— Совершенство недостижимо. Его не бывает даже в виртуальной реальности, даже во сне.

— Бывает. Ведь Бадагас — обретенный рай; изначально предназначенное для человека место, в котором впоследствии ему было отказано. Если ты войдешь в Бадагас — а я приложу все усилия, чтобы так и случилось, — твое видение мира сразу изменится. Ты сможешь понять и Виолету, и Джейн, и меня, и себя самого.

— Вы тоже родом из Бадагаса? — спросил я, глядя на Виолету.

— Нет, дурачок, вовсе нет. Успокойся и не забегай вперед.

Я глубоко вздохнул, как будто старался вобрать в грудь весь воздух в доме, и продолжил расспросы.

— Ричард, ты упомянул о Регалейре.

— Это и есть великая дверь. Кинта, что находится в самом центре Синтры, вдохновляла путешественников, художников и поэтов. Это место было недавно отстроено заново, не без нашего участия: Кинта-да-Регалейру создал в начале двадцатого века архитектор Антонио Аугусто Карвальо Монтейро с помощью славного итальянского мастера Луиджи Манини — он и архитектор, и ландшафтный дизайнер. Кстати говоря, очень интересный человек, и воображение у него богатейшее. Но вообще-то в сооружении этого дворца есть и наша с герцогом заслуга. Взгляни-ка!

Мистер Смит показал мне фотографию спиралевидной сводчатой лестницы, которая как будто спускалась в глубокий колодец.

— Видишь? Это один из входов в Бадагас. А эта часовня!

Он протянул мне снимок маленькой готической церкви потрясающей красоты.

— Там находится другая дверь. А в гроте с фонтаном — это место никого не оставляет равнодушным, — (впоследствии я сам смог в этом убедиться), — спрятана третья дверь.

— Но почему ты открываешь мне эти секреты, Ричард?

— Меня попросили Виолета и Рикардо Ланса.

— Ты знакома с Рикардо? — повернулся я к Виолете.

— Нет, я же говорила, что только слышала о нем. Знаю, он твой друг и друг Смита, но мы с ним никогда не встречались. Говорят, он больше не интересуется подземными мирами, став убежденным рационалистом.

— А я так не думаю. Впрочем, могу и ошибаться, — снова подал голос Смит. — Рамон, я хочу, чтобы ты понял: Регалейра — место, где все чувства обостряются, где красота обладает силой. Ею там пронизано все: деревья, каменные львы, изображения Гермеса, орла, драконов. Мы постарались сочетать готику с ренессансом и мануэлинским стилем.[45] Чтобы добиться такого сочетания, Манини проделал гигантскую работу. Этот дворец слишком совершенен для двадцатого века. Достаточно увидеть его, чтобы понять, что он создан для философов, черпающих вдохновение в алхимии. Часовня Пресвятой Троицы — чудо скульптурного искусства, с ее башенок открываются головокружительные виды на уголки, где начинаешь тосковать по древним легендам. С террас Регалейры можно созерцать мир небесный. В Регалейре мы свершили наше тамплиерское деяние, воплотив в жизнь масонские каноны. Однако мир вокруг нас становился все более рациональным, лишенным идеалов и веры, жестоким, и в конце концов нам пришлось уйти. Об этом нас попросило правительство, и Карвальо Монтейро был вынужден умереть для этого мира в тысяча девятьсот двадцатом году. Его наследники пошли по иному пути, и Кинта превратилась в нечто вроде философского музея, сходного с амстердамским Музеем изумрудной скрижали, но ориентированного, скорее, на идеи тамплиеров и работающего на туристов. Наш труд стал теперь достоянием полных невежд. Тебе придется выслушать идиотские объяснения при спуске в колодец для посвящения; некоторые забираются туда и встают на магическую восьмиконечную звезду, даже не подозревая, что попирают ногами чрево матери-земли. Магия заключена и в пещерных лабиринтах — они создавались для того, чтобы проходить в Бадагас через озера, в которых лучи света отражают красоту мира и любви. Но всему этому нужно специально учиться. Все это сохранилось — скрытое, но ожидающее новых учеников. И один из учеников — ты. В Бадагасе ты встретишь великих и могучих философов, которые появляются в разных уголках мира и надолго останавливаются в потаенных местах, словно делая пересадки в своих бесконечных странствиях. Они творят добро, а потом прячутся, поскольку постичь их нелегко. Это Фулканелли, Парацельс, Фламель, Луллий и другие.

— И я смогу побеседовать с ними, если застану там?

В ответ на мой наивный вопрос Смит только расхохотался. Когда наш ужин подходил к концу, в дверь позвонили — пришла Джейн.

— Простите, сегодня наш паб закрылся поздно. Возле музея было слишком много туристов, и нас долго не отпускали.

Джейн нежно поцеловала меня, и я почувствовал полную умиротворенность, ее поцелуй принес мне покой.

— Когда ты отправляешься в Лиссабон? — спросил Смит.

— Мне нужно быть там двадцать третьего, но сначала я хочу пройти от Ронсеваля Путем Сантьяго, почтив таким образом святого апостола Иакова.

— На этом пути ты натрудишь и ноги, и разум, — пошутил Смит, и я улыбнулся в ответ в знак своей готовности.

— Мне это необходимо. Я хочу очиститься, избавиться от всех предрассудков.

— Вот насмешил, — расхохотался Смит с набитым ртом. — У тебя впереди еще много жизней, много лет для очищения. Ты в самом начале пути.

— Я к этому готов.

Ричард Смит встал из-за стола, сославшись на поздний час, словно его миссия на этом завершилась.

— В Амадоре ты должен разыскать Витора Мануэла Адриао, — сказал он на прощание. — Жаль, что ты уже не застал Энрике Жозе де Соузу. Но и Витор Мануэл научит тебя раскрывать двери в Бадагас. Боюсь, без его помощи у тебя ничего не получится, хотя никогда нельзя знать наверняка. Некоторые справлялись и в одиночку, с помощью веры, интуиции и силы. Желаю тебе хорошо провести время в Лиссабоне, и не забывай принимать свое снадобье. — Мистер Смит покосился на оттопыренный карман моего пиджака, куда я сунул флягу, полученную в подарок от Виолеты. — С его помощью ты все преодолеешь.

Виолета посмотрела на Смита с упреком, а тот улыбнулся и поторопился распрощаться.

Он ушел стремительно и навсегда — больше я никогда уже с ним не встречался. Тогда мне подумалось, что этот человек, будто вылезший из компьютерного монитора, напоминает графа Дракулу: ему нужно оказаться в определенный час в определенном месте, чтобы ненароком в кого-нибудь не превратиться. Я улыбнулся своим мыслям, и обе женщины тотчас рассмеялись, словно угадав, о чем я думаю. Теперь, оставшись без посторонних, мы сели рядом, обнялись и поцеловались.

— Поехали со мной, — предложил я.

— Это странствие ты должен совершить в одиночку, Рамон. Это твой путь, твой обряд инициации, начало твоей новой жизни.

Слова Виолеты не нашли отклика в моей душе: надо мной словно решили посмеяться. Все это походило на заговор подпольщиков, на тайную секту, на попытку воздействовать на мой разум. Мне казалось, Виолета чего-то недоговаривает, не до конца раскрывает свои чувства. Особенно тяжело мне было выслушивать такие слова от женщины, которую я любил и считал верхом совершенства.

— Ты должен раскрыть свое сердце и укрепиться в вере. Ты сам к нам пришел, мы тебя не искали. Ты сам нашел дорогу в этот дом, а теперь тебе предстоит обрести свой путь, — произнесла Джейн очень серьезно и взвешенно.

Должно быть, по моим глазам она прочла, что я не доверяю субъекту в темном костюме, холодному и расчетливому на вид, пропитанному духом эгоизма и чопорности, как будто у Смита в груди не было сердца.

— Больше ста восьмидесяти лет! Я этому не верю. Мне не хотелось бы жить, все время притворяясь. Предпочитаю умереть, когда придет мой срок, иначе сердце мое очерствеет.

— Ты должен отыскать Николаса, тогда все поймешь. Жители Бадагаса сильно отличаются от остальных. Скажу больше: не слишком доверяй тамошним обитателям. Лично мне они не по душе. Я была в Бадагасе однажды и, уверяю, больше туда не вернусь. Для Николаса или Фулканелли Бадагас — просто остановка, место, где можно на некоторое время исчезнуть, не более того, но вновь посвященным нужно побывать рядом с Регалейрой. На полях Синтры выпадает лучшая роса в Европе. Избранным, сынам искусства Великого делания, тем, кто желает начать Путь, надо оказаться там весной, чтобы собрать благословенную влагу небес, важнейший элемент, без которого нет делания.

— Виолета, когда ты так говоришь, ты меня пугаешь. Порой мне хочется, чтобы ты была обыкновенной, простой и спокойной девушкой.

— Да разве я не такая? Не нужно меня идеализировать. Я живу просто, в одиночестве, словно отшельница, в этом большом городе.

Джейн взглянула на сестру с нежностью и запечатала мне рот поцелуем, как только я собрался ответить. Мы втроем снова обнялись, подарив себе мгновение абсолютного спокойствия, гармонии и подобия счастья.

— Рамон, — сказала Джейн, — меня ничуть не тревожит, что в мое отсутствие ты был с Виолетой. Больше того — я этому рада. Основа любви, счастья и дружбы — отсутствие ревности, грозящей перерасти в безудержное собственничество. Ревность мне неведома, и тебе нет нужды выбирать одну из нас. Чувства — суть порождения нашего разума, и мы наделены способностью изменять их, создавая для себя новые правила, новые каноны. Фрейд не слишком заблуждался, полагая, что в основе религии лежит способ избежать кровосмешения, столь вредоносного для гармонии внутри семьи или племени. Сейчас мы трое — семья. Мы с Виолетой были семьей еще раньше, чем познакомились с тобой, и, принимая в семью тебя, вовсе не думали о продолжении рода, ничего подобного. Все случилось так же просто, как вода пробивается сквозь камни в горах. И нам не следует искать ответа, почему так получилось, ведь любовь не спрашивает: «Почему?» Во имя любви мы будем совершать поступки, принимать решения, и этот мотор заставит вертеться нашу вселенную.

— Мне бы хотелось, чтобы Николас открыл тебе многое из того, что ты начал постигать вместе с нами, — заговорила Виолета. — Но, думаю, будет лучше, если ты отправишься в путь подготовленным, имея хотя бы основные знания. Самое главное открытие ждет тебя впереди: тебе предстоит открыть двигатель своего существования, свою путеводную звезду, смысл своего бытия. Когда это произойдет, ты поймешь все и обретешь золото и драгоценности, изобилие и чудеса рая. Но чем выше ты поднимешься, тем больше тебе следует обращать внимание на бедность и нужду, на подвиг каждодневного труда, на голод, от которого страдают другие, на ненависть, порождаемую войнами, на лязг металла, натолкнувшегося на металл, на стук лошадиных подков, ломающих камни. Я знаю, Рамон, что сложно сразу переступить черту. Почти невозможно уловить знаки иных миров, отличающихся от диких Лондона, Нью-Йорка и Мадрида. Николас веками прятался от людей, но теперь он должен появиться в этом новом средневековье. Многое здесь пора остановить. Пускай мы и живем в худшем из миров, мы не можем допустить, чтобы он рухнул.

— Ты хочешь сказать, Виолета, что я должен сыграть роль героя? Да я же самый настоящий антигерой! Неудачник, падший ангел, жалкий субъект, которому никогда и в голову не приходили мысли о борьбе и самопожертвовании.

— Ты — просто человек, мужчина, который влюбляется и трепещет, разговаривает с птицами и зеркалами, общается с ветром, воздухом, листьями на деревьях, ласково смотрит на зверей в лесу и печалится вместе с дождем, когда в окно его дома заглядывает осень.

— Нет, Виолета, — ответил я, глядя ей в глаза, но обращаясь одновременно и к Джейн, — я недостоин такой перемены. Я не хочу меняться.

— Ты боишься, и это хорошо. Если бы ты не ощущал ужаса, сковывающего твое тело и не дающего свободно вздохнуть, ты был бы самым обыкновенным долгожителем… Вроде того, с которым ты только что познакомился.

Виолета говорила о мистере Смите.

— Я ведь смотрел фильмы о бессмертных существах, Виолета. О колдуньях, о духах, об ангелах, сражающихся с демонами…

— Нет, Рамон, все это кино, фантастика. В жизни все намного более зыбко, просто и близко. Преисподняя — она здесь, ее вечное пламя — война. В нашем мире возможны Нероны, Калигулы, Наполеоны, люди, подобные Гитлеру, Муссолини, Сталину и Франко; они-то и есть демоны, несчастные существа, не нашедшие себя, обезумевшие из-за недостатка человеческих чувств и одержимости словом «мое». Рамон, ты должен отыскать Николаса. Скажи, что вам надо поговорить, что он тебе нужен, что ты хочешь прочесть «Книгу еврея Авраама» и сумеешь ее понять. Скажи, что ее необходимо показать всем, что человечество нуждается в ней. Мудрые и самоотверженные философы веками ревностно оберегали секрет философского камня, опасаясь, что он станет достоянием тупых, невежественных, алчных людей. Древние хранители не понимали: как бы ни стремились обрести камень люди злокозненные, в их руках он работать не будет. Тайные записи просто останутся для них непонятными. И все же мудрецы скрывались, боясь, что их заставят использовать философский камень для блага преступников. Король Франции отправил своего человека, месье де Крамуази, выведать секреты Фламеля, но алхимик перекупил подосланного с помощью золотого порошка для трансмутации. Месье де Крамуази сообщил королю, что все это лишь шарлатанство, и таким образом спас философа от ареста. Впоследствии Фламель неоднократно попадал в подобные передряги, но всегда сохранял свободу благодаря своей осторожности и скромному образу жизни. Он никогда не кичился богатством, но вечно попадал под подозрение из-за своей щедрости и привлекавшей внимание благотворительной деятельности. Вот почему Фламелю раз за разом приходилось исчезать.

— Пожалуйста, Виолета, Джейн, поедемте со мной! Я хочу, чтобы вы были рядом, мне необходимы ваша храбрость, ваш ум, ваша ласка.

— Мы не можем отправиться в это путешествие, — отрезала Джейн. — Нам нельзя отлучаться из Лондона. Возможно, Николас вот-вот объявится, и тогда мы будем ему нужны.

Я не собирался мириться со столь решительным отказом, но, как ни настаивал, ни одна из сестер не согласилась меня сопровождать. Тогда я решил отказаться от путешествия: в моей жизни только недавно появились сразу две женщины, и вот я снова падаю в пучину одиночества. Я посмотрел Виолете в глаза и вспомнил о зелье, которое она заставила меня принять. Не знаю почему, но мне стало как-то спокойнее. Джейн понимающе улыбнулась.

— Ну что ж, подружки, — я решил притвориться, что мое поражение — это маленькая победа, — до моего отъезда остается всего несколько дней, давайте же повеселимся! Пусть Лондон станет нашим праздником!

Обе сестры робко улыбнулись в ответ, удивленные и заинтересованные.

VI

По правде говоря, я сам себя не понимал, собственные слова казались мне чужими.

Наступили дни бесконечных прогулок, походов по музеям и по сокровенным уголкам Лондона. Нашлось время и для упорного чтения, а ночи были полны любви и секса, пропитаны необыкновенным ощущением счастья.

Когда я садился на самолет в лондонском аэропорту, я казался себе новым человеком, чем-то вроде просветленного философа, только еще не раскрывшегося. Во время перелета мне снова стало тоскливо от болтовни соседок, судачивших о мужском эгоизме и о соблазнах полигамии. Однако я мысленно услышал слова Джейн, и они заставили меня успокоиться: «Это мы тебя выбрали. Мы — три человеческих существа, а не две женщины и один мужчина». И эта мысль принесла мне покой.

Я глубоко вздохнул, чувствуя полное удовлетворение и счастье, почти перестав ощущать свое тело. И вдруг ко мне обратилась молодая особа, сидевшая в соседнем кресле:

— У вас такое лицо, будто вы собираетесь пройти по Пути.

— Почему ты так думаешь?

— Я ясновидящая.

«Ну вот, опять сверхъестественное существо», — подумал я.

— И что же, ты направляешься в Лиссабон?

— Нет, лечу навестить бабушку, которая живет в Бильбао.

Мы рассмеялись в один голос, и это неким образом сблизило нас: несомненно, нам обоим пришло в голову, как нелепо прозвучала последняя фраза.

— Как же вам позволили пронести на борт посох паломника?

— А что, нельзя? — удивился я.

— Нельзя. У моего друга посох отобрали.

— А мне ни слова не сказали.

Только теперь я догадался, что «ясновидение» девушки объясняется очень просто.

Моя спутница болтала без умолку. Рассказала, что училась на архитектора в Памплоне, возвращается домой после долгого путешествия по Великобритании, что вскоре ей предстоит сдавать дипломную работу. Эту голубоглазую блондинку с прекрасной фигурой уродовала пластинка на зубах, из-за которой она то и дело пришепетывала. Моя спутница поведала, что у нее черный пояс по тхэквондо, а недавно она начала брать уроки кун-фу. Звали ее Тереса, жених ушел от нее к актрисе из школы драматического искусства, и Тереса собиралась переехать в Нью-Йорк, чтобы проектировать небоскребы — это было ее мечтой. А еще Тереса объявила, что никогда не выйдет замуж, что надеется встретить мужчину без комплексов, который сделает ее счастливой без всяких условностей, обещаний, ревности, на взаимовыгодных условиях. Помню, она упорно настаивала, что станет к тридцати годам миллионершей, а хоронить себя завещает со специальными видеокамерами в гробу, чтобы человечество могло наблюдать за разложением ее тела. «Ну и желания!» — подумалось мне; по коже моей пробежали мурашки. Но, быстро успокоившись, я вернулся к разговору.

— Какую книгу ты сейчас читаешь?

— «Умную диету» — книжка помогает научиться худеть, ни в чем себе не отказывая.

Этого мне было просто не понять, ведь Тересу можно было принять за кого угодно, только не за сошедшую с экрана Бриджит Джонс.[46]

— Ясно.

Дальше расспрашивать мне не захотелось.

Тереса попросила мой телефончик. Перед этим она долго распространялась о преимуществе романа с более старшим партнером, и я, не зная, принимать ли все эти разговоры на свой счет, на всякий случай притворился, что не слышу просьбы. Но девушка снова спросила номер моего мобильника, по которому, кстати, так никогда и не позвонила.

— Не удивляйся. Не знаю, встретимся ли мы снова, но мир тесен, как банановая кожура.

«Вот так сравнение», — подумал я.

— Я тоже так считаю.

Перед паспортным контролем она расцеловала меня в обе щеки.

— Рада была познакомиться, Рамон. Смотри не перетруди ноги.

— Я тоже рад знакомству, Тереса. Удачи.

— Я тебе звякну, — объявила она с веселой угрозой, показала большой палец и подмигнула.

Я ответил улыбкой, и эта девушка навсегда исчезла из моей жизни.

* * *

Виолета сказала, что на Пути я буду один. Однако не успел я оказаться в Ронсевале, как свел дружбу с неким Мандевиллем, семидесятилетним почтенным здоровяком, родившимся и получившим образование в Англии, в Альбаусе. Он обладал большими познаниями о Пути и разговаривал со мной на звучном, почти металлическом испанском. Слова слетали с его губ так, словно он только что в полном объеме выучил язык и не задумывается над построением отдельных фраз. Немножко пообщавшись с ним, я начал очень хорошо его понимать.

Жеан — так его звали — стал моим спутником. Мы шагали с ним в ногу и останавливались в одних и тех же приютах. Когда я почувствовал нестерпимую боль в ногах, он ухаживал за мной, как медбрат, и помог освободиться от ботинок, буквально прилипших к моим ступням. Когда мы стащили обувь, оказалось, что ноги мои стерты до мяса. Жеан лечил меня с мастерством и сноровкой бывалого путника, который раз за разом повторяет эту непостижимую одиссею по запруженным паломниками дорогам.

Так было и в тот святой год начала XXI века, точнее — в сентябре 2004 года. Я до сих пор прекрасно помню запах диких цветов, вязов и лип на окраинах небольших городков северной части Пиренейского полуострова и вдоль тропок, идущих через поля.

Мандевилль играл роль моего ангела-хранителя. Говорил он мало, был мудр и рассудителен в выводах и решениях, всегда точно знал, что ему в данный момент нужно. Зато я словно брел наугад, мой рассудок до сих пор не нашел оправдания тому, что делало мое тело.

Почему я здесь? И все ответы на этот вопрос казались бессмысленными, звучали нелепо и глупо, походили на последние бессвязные мысли перед погружением в сон — слабые всплески в море спокойствия.

Жеан рассказывал о своей семье, детях, внуках, причем речь его всегда была спокойной, логичной, размеренной.

Я видел на дороге сотни людей, готовых поделиться вином, водой, бутербродами, делавших то же, что и мы, помогавших друг другу, — и постепенно осознавал, что в жизни есть вещи, маленькие задумки, от которых зависит самореализация человека и которые нужно доводить до конца без раздумий, без лишних вопросов.

* * *

Возле Эстельи дорога сузилась, превратившись в тропу. Памплона осталась позади (я вернулся туда позже, чтобы автобусом добраться через Агеррету, Урданис, Сабилдику и Арре до Ронсеваля и отправиться во Францию).

Однажды я услышал собачий вой и нашел у дороги, под деревом, раненого пса. Мы подошли ближе, и животное посмотрело на нас со смесью отчаяния и благодарности — ведь мы олицетворяли для него помощь и заботу, без которой оно бы пропало. Жеан первым предложил собаке воды и кусок хлеба. Раненый пес посмотрел на хлеб с благодарностью, но не притронулся к пище. Он снова заскулил, стараясь привлечь наше внимание к своей задней лапе. То был громадный белый мастиф, и его задняя левая лапа была сломана. Когда Мандевилль осматривал его, мастиф угрожающе клацнул пастью, но, поняв, что нуждается в лечении, смирился и схватил зубами только воздух. Мандевилль нашел сухую ветку, обстругал ножом, достал из своей сумки несколько бинтов и зафиксировал лапу. Когда он вправлял кость, пес снова клацнул зубами, потом протяжно заскулил.

Непрофессионально проделанная, но необходимая процедура была закончена, и мастиф завилял хвостом — явно в знак благодарности, потянулся к воде и целиком проглотил краюху хлеба.

Воспользовавшись остановкой, мы и сами решили пообедать. Дело было в окрестностях Вильятуэрты. Пес тоже отведал наших припасов — ветчина и сардины в оливковом масле пришлись ему по вкусу. Мандевилль достал бурдюк с вином, мы хорошенько к нему приложились, чуть было не плеснув и нашему пациенту.

— Куда ты идешь? — спросил меня Мандевилль.

— Туда же, куда и ты, — в Сантьяго-де-Компостела.

— Это я знаю, мы ведь давно путешествуем вместе. Я имею в виду: куда ты потом?

— А, конечно, извини. Я направляюсь в Лиссабон.

— Тебя там кто-нибудь ждет?

— Друзья. А почему ты спрашиваешь?

— Да так просто, к слову пришлось.

Эти расспросы насторожили меня.

— И все-таки… ты кого-нибудь ищешь? — настойчиво продолжал Мандевилль.

— Нет, Жеан. Меня в Лиссабоне ждут несколько лондонских друзей.

Виолета предупреждала, что я не должен доверяться незнакомцам. Но этот человек казался мне искренним и совершенно безобидным.

Виолета говорила, что я должен пройти по Пути как можно с более ясным сердцем, и вот я уже завожу дружбу со зверями; как я и ожидал, когда после обеда мы собрались в путь, мастиф поднялся все на четыре лапы и, прихрамывая, двинулся за нами.

Повнимательней приглядевшись к Мандевиллю, я заметил, что, несмотря на внешность этого крепкого сына природы, бородатого, с орлиным носом, с лицом приехавшего в город деревенщины, у него зоркий, непрозрачный взгляд странной глубины. Позже я подумал, что на мое восприятие влияют намеки и предупреждения моих лондонских подруг.

Мы добрались до приюта, выспались, а в семь часов утра (мы с Мандевиллем договорились встретиться в восемь) я собрался и продолжил путь один — меня заставили пуститься в бегство настойчивые расспросы Жеана. Собака, которую я надеялся увидеть поблизости, куда-то пропала.

Я зашагал по дороге, и тут на меня навалилась странная вялость, мягкая, но утомительная сонливость, так и манившая подыскать укромный уголок в лесу возле дороги, под сенью одного из гигантских дубов. Но я не мог себе этого позволить и продолжал идти, подбадривая себя мыслями о Джейн и Виолете, вспоминая наши любовные игры, дружный смех и ласки. Наши отношения полностью удовлетворяли меня, я ведь так давно не находил ни в ком ответного чувства. Однако мою радость быстро омрачило облачко недоверия: есть ли у них кто-нибудь? Были ли они со мной искренни? Действительно ли они меня любят? Я терзался темными чувствами: ревностью, эгоизмом, злобой; но вскоре мои мысли прояснились.

«Я человек, и так уж устроены люди. В подобных чувствах нет ничего страшного. В конце концов, то, что мы называем счастьем, — настолько редкое сокровище, что, найдя его, мы уже не хотим его отпускать. За любовь нужно держаться изо всех сил, потому что это мимолетный скорый поезд, который идет почти без остановок».

Тут меня бросило в озноб, и я заметил, что лицо мое влажное то ли от росы, то ли от мимолетного дождика.

Снова вспомнив разговоры с подругами, я понял, что я — ничто и абсолютно ничего не знаю. Мне показалось: я ни на шаг не продвинулся вперед, а так и остался на пороге, отрешенный, несчастный, с пустотой в сердце. Одиночество просачивалось сквозь кожу, доходя до самых костей, хотя роса на моем лице, возможно, и обладала живительной силой, способной очистить раненую душу. Но есть ли у меня душа? Кто я такой?

И мне вспоминались кошмары, в которых меня окружали призраки, таинственные женщины, страшные картины пустого мира без детства, без воспоминаний о семье — как будто не существовало ничего, кроме сегодняшнего дня. Я оказывался совершенно один, полуживой от страха, точно ребенок, потерявшийся в уличном аде ярмарки, среди чужих голосов, пыли и криков, шума мощных моторов, людей, проходящих мимо с равнодушием, которое и создает основу для самого полного одиночества.

Неизвестность всегда страшила меня. Я боялся потеряться, оказаться без поддержки, столкнуться с теми призрачными чудовищами, что живут внутри каждого из нас. А теперь меня коснулась тревога путника, бредущего в одиночку, налегке, влекомого лишь самыми простыми инстинктами и не терпящего помех. Мне показалось, что намного легче будет существовать «по горизонтали», ничего не усложняя, не задаваясь вопросами; вести жизнь без «почему», без экзистенциальных метаний… В общем, более животную жизнь.

И тут я взбунтовался. Я понял, что люди — не избранный народ. Мы сами решили отдалиться друг от друга, распасться на индивидуумы, из которых и складывается коллектив.

Эти размышления подкрепляли мои силы, я рассеянно брел, погрузившись в поиски себя самого, как вдруг впереди что-то мелькнуло.

Мне стало страшно. Что это было — медведь, кабан, лошадь? Я успел заметить только силуэт этого существа, но не запечатлел его в памяти. Благословенна будь память, которая иногда подвергает нас испытаниям, зато порою ослабевает, чтобы не продлевать наших страданий! Память помогает исчезнуть любовным разочарованиям, зато удерживает прекрасные мгновения; помогает забыть пережитый ужас, но заставляет нас собраться с силами и понять, что прошлое осталось в прошлом; зализывает огромным языком наши раны, наши страдания, пока они в конце концов не исчезают, растворившись в ностальгии.

Сердце мое билось чаще, но я не сбавлял шага. Я решил идти даже быстрее, опасаясь, что Жеан де Мандевилль, укрытый лесом, следует за мной по пятам.

До Сантьяго-Доминго-де-ла-Кальсада было еще далеко, а страх, полумгла и туман раннего часа служили плохими попутчиками. Дорога сузилась, кусты и спутанная трава делали лунный свет еще более зыбким. Я вдыхал терпкий запах сосновой смолы и лесных цветов, стерильно-сухой, как запах эвкалипта. Иногда рядом со мной вспархивала птица или же какой-нибудь грызун убегал, заслышав мои шаги.

Обогнув невысокий холм, я оказался в низине, посреди густых зарослей, и тут снова заметил движение, некий смутный силуэт, но он исчез так быстро, что глаза мои не успели различить его очертаний.

Я дошел до места, где странный зверь растворился в чаще, и внимательно огляделся: вдруг он спрятался совсем рядом, слившись с темными зарослями? Я оглядывался напрасно — это было все равно что искать на песке посреди пустыни женскую сережку. Поиграв пару минут в следопыта, я неплохо изучил местность, но так ничего и не нашел.

Я уже двинулся было дальше, когда внимание мое привлекли две блестящие точки — судя по расстоянию между ними, они вполне могли оказаться парой глаз.

Я вернулся на прежнее место: и вправду, между деревом и кустом, будто в рамке из веток, виднелись две неподвижные точки. Приблизившись, я попытался дотянуться до невидимой цели, хотя знал, что подобный поступок небезопасен: зверь может укусить, птица — клюнуть, змея — ужалить. В общем, я протянул руку, ухватился за что-то — и тотчас ощутил отчаянный рывок подвижного маленького тела, похоже, человечьего. Я вцепился в плечи этого существа, потом перехватил его за грудки… И услышал тихие завывания, едва различимые для человеческого уха.

Существо оказалось похожим на гнома: большая остроконечная голова, широкий нос, кожа темно-коричневая, словно кора дерева, под которым пряталось создание. Ступни непомерной величины, уши тоже немаленькие, уголки рта опущены книзу, точно под гнетом огромной печали, глаза круглые, отсвечивающие желтым, как янтарь. От создания пахло сыростью и влажной землей, росту в нем было не больше восьмидесяти сантиметров; одеяние его напоминало рясу монаха-капуцина.

Гном барахтался, с яростью глядя на меня. Я видел, как вибрируют его голосовые связки, как напрягается горло, и подумал: какого шуму он бы наделал в лесу, если бы мог.

«Но если здесь есть другие подобные создания, они все пришли в ужас и трясутся за свою жизнь», — тут же сказал себе я.

Откуда взялся этот человечек? Мне доводилось слышать истории о гномах, феях и прочих чудесных существах, скрывающихся в лесах, в соседнем измерении, граница с которым оказывалась порой проницаемой для зрения и осязания. Но я крепко сжимал свою добычу, и было ясно, что я пребываю в своем мире, в своей реальности — по крайней мере, так мне представлялось, — а не вторгся на чужую территорию. Значит, гном по неясным причинам проник в наш мир.

— Как тебя зовут? — заговорил я, тщетно пытаясь наладить с ним контакт. — Кто ты такой? Куда идешь?

Гном смотрел на меня, постепенно расслабляя мускулы, но до сих пор не оставляя надежды улизнуть; стоило ему заметить, что я слегка ослабляю хватку, как он тут же пытался выскользнуть из моих рук, всякий раз — безуспешно. Я как можно тщательней осмотрел своего пленника: толстые ручки, морщинистые щеки, кривые ножки, коренастое туловище, волосы, напоминающие сухие ветки и травинки, приклеенные к черепу смолой. Передо мной было существо необыкновенное и забавное, таких я не видел ни разу в жизни.

И тут я услышал нарастающий собачий лай, обернулся и увидел белое пятно на лбу нашего мастифа, которого мы с Мандевиллем нарекли вчера Светляком. Светляк бежал прямо на меня — и вдруг прыгнул. Едва пес обрушился на нас, как я выпустил из рук своего крохотного пленника, и тот немедленно скрылся в чаще леса.

Все случившееся можно было принять за сон, ведь человечек, которого я мысленно прозвал Пигмей Санчес, исчез с опушки без следа.

Я расхохотался. То был спасительный приступ веселости, призванный уберечь меня от последствий таинственной сцены, уже начинавших сказываться на моем рассудке.

Пес поскуливал, по-собачьи жалуясь на уколы шипов ежевики, я подбирал с земли пожитки, постепенно приходя в себя, и тут послышался знакомый голос:

— Рамон, обязательно надо было уходить вперед? Почему ты меня не подождал?

Мне стало стыдно за попытку сбежать от Жеана, особенно после того, как мы с ним условились встретиться в восемь утра.

Мандевилль улыбался — ему-то не пришлось только что пережить приключение с гномом. Я извинился как мог, и мы продолжили путешествие вместе со Светляком, нашим благодарным попутчиком, чья хромота заметно пошла на убыль.

Я примирился с мыслью о путешествии в компании старика (хоть и мечтал при первом же удобном случае от него удрать) и, как последний эгоист, решил между тем воспользоваться мудростью Мандевилля. Я не переставал размышлять, почему мой путь внутреннего преображения пролегает именно здесь, ведь для такого преображения можно было бы отыскать множество иных способов — не столь материальных, куда более духовных.

— Жеан, как долго ты ходишь по этому Пути?

— Да уж и не припомню. Мне было двадцать лет, когда я новичком впервые на него ступил. И я прошел по всем другим общепринятым маршрутам. Здесь я паломничаю в десятый раз, но еще я путешествовал по Серебряной дороге — словом, входил в город со всех сторон. У меня подобралась неплохая коллекция Компостел, — рассмеялся старик. — Я сказал — «двадцать лет»? Нет, пожалуй, я был еще моложе, когда начинал.

— А почему ты повторяешь Путь снова и снова?

— Вопрос спорта и вопрос религии. Всякий раз я ищу здесь самого себя и ликую, переходя через Гору ликования… Кстати сказать, когда мы туда доберемся, никакой горы ты не увидишь.

— А что увижу?

— Да ничего. Когда вдоволь насмотришься на автомагистрали, развязки, рекламные щиты и промышленные районы, гляди в оба, как бы спуск тебя не доконал: многие ломают ноги на последнем крутом склоне.

Немного помолчав, Мандевилль спросил:

— А почему ты этим занимаешься, Рамон?

— Ищу правду о самом себе. Хочу найти себя, ведь я потерялся, — ответил я с улыбкой.

Старый Жеан снова засмеялся, а Светляк принялся лаять. В те минуты, сплоченные беззаботным смехом, мы были самой настоящей семьей, хоть и временной.

Утро было в разгаре, мы провели в пути уже несколько часов, пора было выпить кофе.

Мы остановились в неприметном местечке, названия которого я не запомнил, где-то в районе Иско. Получили очередной штамп в наши путевые бумаги и провели за едой спокойные полчаса. Ноги мои уже не болели. Пока я смаковал еду, которая показалась мне райской, мои мысли вернулись к Пигмею Санчесу — такое прозвище я дал гному в честь Льебаны, моего давнего друга-художника, уморительного весельчака. Льебана всегда утверждал, что смех не только не оставляет морщин на лице, как полагают многие, но, напротив, омолаживает душу, делает нашу жизнь полной и способствует долголетию. Чудесен был не сам по себе возраст Льебаны — а ему перевалило за сто, — а то, что выглядел он на пятьдесят, вел же себя как двадцатилетний.

Вот в чем основа долголетия — в умении жить. Льебана даже родовитых особ называл по фамилиям, водил дружбу с колоритными персонажами, со многими знаменитостями. В последний раз мы с ним встречались на Пречистую Пятницу в Кордове, перед началом процессии Скорбящей Богоматери, на площади Байлио. Там была страшная давка, а мы с ним рассуждали о книге Эухенио д'Орса «Три часа в музее Прадо». Сперва люди просили нас помолчать, потом — заткнуться, а Льебана со смехом отвечал стоявшим рядом дамам:

— Сами помолчите, Ящерка Родригес!

Или:

— А вы, графинюшка Перес, не мешайте мне и этому сеньору пребывать на Олимпе, мы как раз подыскиваем там местечко, где окажемся в ближайшем будущем.

Один грубиян ухватил художника за лацканы пиджака, а тот в ответ разразился андалусской саэтой. Льебана пел так звучно, что бездушный тип оказался еще и обезоруженным и отпустил певца. Естественно, Льебане пришлось допеть начатую им саэту до конца, под кладбищенское молчание изумленных прихожан.

— Над чем ты смеешься? — спросил Мандевилль, и только тут я заметил, что давно витаю в облаках.

Я посмотрел на часы, достал календарик — и убедился, что не сумею совершить это долгое паломничество, не опоздав к назначенному сроку в Лиссабон. Я задумался, не проехать ли мне часть намеченного маршрута на автобусе: можно было бы махнуть сразу в Леон, а еще лучше — в Асторгу. Оттуда я мог бы доехать до Портомарина, а там снова пуститься пешком через Палас-дель-Рей и Асуа, чтобы оказаться в Сантьяго не позднее двадцать первого числа.

* * *

После обильного и раннего обеда мы с моим другом Жеаном де Мандевиллем закинули за плечи котомки и вместе со Светляком в веселом расположении духа продолжили странствие к пределу земли.

Поскольку мои познания в христианстве не назовешь обширными, я стал расспрашивать старшего товарища об апостоле Иакове, и Мандевилль не торопясь, со всеми подробностями принялся объяснять, что Иаков был правой рукой Иисуса.

— Иисуса из Назарета? — спросил я, выдавая свое невежество за простодушие.

— Да, приятель, именно так. Отца Иакова звали Зеведей, младшим братом Иакова был апостол Иоанн. Родом они были из Вифсаиды, маленького палестинского селения к северу от Тивериадского озера — там же родились Петр, Андрей и Филипп, но эти трое потом переехали в Капернаум и жили в рыбацкой семье. Ты ведь знаешь, что Иисус набирал себе учеников из рыбаков. Апостол Иаков тесно общался с Иисусом; он — один из главных апостолов, вместе с Иоанном и Петром заложивший основы изначальной, примитивной католической церкви, еще свободной от великого закоснения, еще не поглощенной государством. Виновник гибели Иакова, которому апостол обязан славой мученика и героя — Ирод Антипа, а погиб Иаков где-то между сорок первым и сорок четвертым годами. Полной ясности в датах тут нет.

— А что общего у святого Иакова с Галисией?

Жеана рассмешила моя безграмотность в вопросах истории. Он порекомендовал мне пару классических трудов, посвященных Иакову, пересказал предание, согласно которому ученики апостола похитили его тело после усекновения головы, году в сорок втором или сорок третьем, и отправили святые мощи в плавание на корабле с командой из ангелов. Судно прибыло в Ирию, возле слияния рек Сар и Улья, в так называемую Риа-де-Ароса. Потом тело переместили туда, где оно пребывает по сей день.

— Вот, значит, как появилась традиция Пути?

— Конечно, с появлением мощей начинается Звездный путь, который пережил моменты славы и упадка: вначале идею паломничества поддерживали такие короли, как Санчо Третий Старший Наваррский и кастилец Альфонс Шестой, но после шестнадцатого века странников становилось все меньше, а потом почти и вовсе не осталось. Поэтому в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году Папе Льву Тринадцатому пришлось официально объявить мощи апостола подлинными, а в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году ЮНЕСКО включила Путь Святого Иакова в список объектов Всемирного наследия.[47] С того времени и по наши дни паломничество сделалось по-настоящему массовым, по этому пути прошло уже больше двухсот пятидесяти тысяч пилигримов. Итак, друг Рамон, это предприятие имеет лишь личный смысл. Ты знаешь, почему ты здесь, я знаю, почему я здесь. У рыцарей-тамплиеров имелись свои причины для такого паломничества, у иллюминатов — свои; то же самое можно сказать и об алхимиках, об истово верующих, о святых. Ни один общественный слой не остался в стороне от паломничества, здесь побывали все, включая буржуа, дворян и военных — все, от королей до нищих.

— Жеан, тебе известно, кто такой Николас Фламель? — Я задал этот вопрос неожиданно для себя самого.

— Разумеется. Он прошел по Пути в четырнадцатом веке. Он мой ровесник. — Мандевилль произнес эти слова с насмешливой улыбкой и тут же продолжил свой словесный штурм: — Я родился в Альбаусе в тысяча триста двадцать втором году, он родился в тысяча триста третьем, так что разница в возрасте совсем невелика.

Я уставился на Жеана, вытаращив глаза, а тот снова улыбнулся.

— Рамон, ты веришь в вечную жизнь?

— Не знаю. Мне хотелось бы жить долго, чтобы лучше узнать мир. Но, конечно, не хотелось бы сильно измениться внешне. Зачем мне еще пятьсот лет жизни, если я буду выглядеть восьмидесяти-девяностолетним старцем? Кто способен получать удовольствие от такой жизни?

— Разумеется. Ты думаешь о внешней привлекательности, о любовных связях, о странствиях по миру. И ты заблуждаешься, Рамон, — Путь лежит не здесь. Здесь ты никогда не сможешь обрести истину.

— Жеан, ты говоришь как философ, хотя выглядишь жителем гор.

— В том и суть: главное — в нас самих. Если хочешь обрести универсальное снадобье, тебе придется глубоко покопаться в себе самом, иначе не получишь ничего, кроме разочарования и лжи, призраков и химер. Думаешь, что научишься получать золото, сможешь управлять природой по своему усмотрению, постигнешь истину? Рамон, я желаю тебе самого лучшего, но поглубже заглядывай в свое сердце, будь великодушен, забудь о стяжательстве, не пытайся вычерпать ладонью океан. Это невозможно. Ты не сможешь бороться с человеческой природой, не сможешь постичь мироздание, если не осознаешь, что сам являешься его частицей. А чтобы понять, кто ты таков, ты должен вглядеться в самую суть своего «я».

— Хорошо, Жеан, я понял и хочу пройти эту дорогу до конца. Но как мне не сбиться с пути и никогда не сомневаться в своем выборе? Как распознать истину, не думать о стяжательстве, чувствовать себя частью вселенной и понимать ее?

— Этому, Рамон, тебя не научит никто. Можно только указать на свет, на отблеск света, а остальное зависит от тебя.

После этого разговора я изменил свое отношение к Мандевиллю. Я думал о нем с благодарностью и уважением, хотя и с легкой подозрительностью — он говорил о Фламеле так, словно читал мои мысли. Как он мог узнать, что я ищу встречи с Николасом Фламелем, когда до последнего времени я сам не подозревал, что отправился в бесконечные поиски, чтобы выяснить, каков он, великий философ, первейшая фигура в истории человечества?

А еще я вспомнил, что так всерьез и не обсудил с Виолетой и Джейн их родство с французским алхимиком. Мы всегда говорили об этом мимоходом, веселясь и подкалывая друг друга. Как способен человек прожить больше семисот лет? Это немыслимо, несмотря на свидетельство Поля Люка, два столетия назад ссылавшегося на какого-то турецкого дервиша.

Занимаясь этими подсчетами, я сам понимал, что снова запутываюсь в паутине рационализма, который вошел в кровь людей двадцать первого века и ставит искусственные пределы человеческому мышлению. Итак, я постарался вздохнуть поглубже, пошире распахнуть глаза и разум и ничем не ограничивать свои способности к выдумке, воображению и размышлению. Человек свободен, я свободен, а мир — не дарвиновская моделька, которую нам всучивают ученые, и не жестокая демагогическая пустышка, которую навязывают фундаменталисты, как исламские, так и католические. Мир — нечто более сложное и богатое, и изучать его надлежит из глубин нашей наследственной памяти.

После таких рассуждений я ощутил настоящую свободу, а Жеан с улыбкой заметил:

— Пошевеливайся, Рамон, такими темпами ты до Лиссабона и к ноябрю не доберешься.

VII

Этот момент поделил мою жизнь на «до» и «после». Внешность всегда обманчива, так я обманулся и с Жеаном. Меня вообще часто сбивает с толку вид человека. Я слишком доверяюсь выражению лица и стилю одежды и забываю обратить внимание на то, по чему легче всего распознать другого: забываю взглянуть собеседнику в глаза и уловить, о чем он думает. Вот почему я ошибся в досточтимом старце. Я принял его за одинокого крепкого пенсионера, который тратит время на болтовню со случайными дорожными знакомцами, находя в этом утешение своим былым скорбям и нынешней неприкаянности, и движется навстречу смерти самой легкой дорогой. Но вдруг этот образ бесследно исчез. Теперь рядом со мной находился друг, готовый помочь советом; он был мудрее, чем казался, и, может быть, знал, в чем заключается моя миссия.

А ведь я сам до сих пор не сознавал, куда ведет меня путь вновь обращенного, не имел об этом ни малейшего представления.

Я едва начинал смутно догадываться, что мне предстоит отыскать Николаса Фламеля, чтобы тот позволил мне прочесть «Книгу еврея Авраама», но не знал даже, кто автор священного труда. Неужели сам отец Исаака, о котором Кьеркегор[48] писал в своем «Страхе и трепете»? Тот самый библейский Авраам, что прожил сотни лет и создал большую семью, давшую начало так называемому «народу божьему»? Только теперь я начал прозревать смысл своей жизни: мне следовало отыскать Николаса Фламеля и завоевать его дружбу.

Мне самому стало смешно: ну кому расскажешь, что я ищу некоего пожилого сеньора возрастом под семьсот лет? Я воистину сошел с ума! Но кажется, именно это я и должен совершить. Я отправлюсь в Лиссабон, чтобы познакомиться с людьми, которые смогут ввести меня в круги, близкие к таинственному миру, куда я намереваюсь проникнуть.

И тут мне вспомнился Смит, его ледяной взгляд, холодное сердце, черная одежда, глаза живого мертвеца, и мне стало грустно при мысли, что так можно жить веками, ожесточившись, наблюдая, как умирают близкие, вновь и вновь присутствуя при похоронах тех, кого успел полюбить. Проводить целые жизни рядом с близкими, которых непременно утратишь, скорбя по своим поглощенным временем детям. К такого рода бессмертию я не стремился. Я хотел лишь, чтобы человек вернулся к своему началу, чтобы жизнь стала долгой, но не как привилегия для нескольких избранных, а как заслуженное достижение всего человечества. И тут я осознал, что такая утопия невозможна, что на самом деле за моей безграничной щедростью таится истинное, куда более глубокое желание: я хотел отличаться от других. И я понял, что остальное человечество заботит меня куда меньше, чем мне казалось. В общем, я обманывал сам себя, хотя и знал, что мысли мои движутся в одном направлении, а желания — в другом.

Мне вспомнился невыразительный взгляд Рикардо Лансы, кажущееся великодушие, с которым Ланса предлагал мне возможность увидеть потаенные миры, словно сам он уже оттуда вернулся. Он как будто был настолько разочарован, что хотел рассказать об этом обмане всем на свете, но не по злобе, не из мести, а просто чтобы дать понять: «Оно того не стоит! Бессмертие вовсе не так привлекательно! От него тоже устаешь и хочешь отдохнуть навсегда».

Честно говоря, я был одержим подобными мыслями уже многие годы. Я начал раздумывать о бессмертии еще в юности. Не хотел долго спать, боясь тратить жизнь на сон. Не хотел отдаваться любви, боясь пострадать или даже умереть от этого чувства. Не залезал глубоко под кожу бытия — из ужаса перед страданием. И говорил себе: «Рамон, да ты просто трус!» Допустим, но что такое трусость? Драматическая сторона жизни (любовь, ненависть, ревность, ярость, печаль, гнев, счастье, тщеславие, страх) отталкивала меня. Все эти чувства изображают в искусстве, объявляя, что из них и состоит человек, а значит, перемешав все ингредиенты и найдя правильную пропорцию, мы сможем приблизиться к разгадке человеческой природы. Все это казалось мне таким убогим, смешным и банальным, что я твердо решил оставаться бесстрастным. Да, я смирился с мыслью, что проживу бессодержательную жизнь, — пока не встретил Виолету.

Кое-что из своих размышлений и тревог я поведал Мандевиллю, и тот по достоинству оценил ясный и четкий ход моих мыслей: неудивительно, ведь я думал об одном и том же много лет подряд.

Я вспомнил о своих лондонских подругах, и сердце мое забилось чаще. Я тосковал по ним, но ощущал их присутствие.

Теперь я много размышлял над тем, куда уходит любовь. Почему она не длится вечно? Почему рождается уже как бы со сроком годности? Мне пришла на память легенда о Перенелле, супруге Фламеля, — эта женщина считалась умершей, но, возможно, жила где-то до сих пор. Любовь Фламеля и Перенеллы казалась бессмертной. Так любят на всю жизнь.

Продолжая свой путь — иногда по острым камням, страдая от боли в ступнях, словно в мои ботинки набились камушки, — я думал о Виолете и Джейн. Память о них была целительным бальзамом; все было так естественно, так просто, так неожиданно…

Крик Жеана вернул меня к действительности:

— Рамон, не споткнись!

Я наступил на толстый корень, протянувшийся поперек тропы, и чуть не упал. Но я уже научился держать равновесие и сумел остаться на ногах. Законы физики меня не подвели.

Представляя, что ждет меня в Лиссабоне и Синтре, я видел только тьму и пустоту, не чувствовал уверенности в себе. В юности я надеялся, что, когда наступит зрелость, когда я доживу до тридцати пяти или сорока лет, я стану уверенным, мудрым, честным, прямым, обрету ясность мысли. Но теперь, напротив, я чувствовал свое бессилие перед неизбежностью перемен. Меня утешало лишь то, что я путешествую, чтобы обрести смысл существования. Я чувствовал, что могу добиться своей цели, что все вокруг помогает мне.

Прошагав несколько часов, мы добрались до Эстельи, где помылись, и я обработал раны на ногах (у Жеана не было ни царапинки). Я сказал спутнику, что на следующее утро сяду на автобус и доеду по крайней мере до Асторги, чтобы выиграть время. Таким образом, я беспардонно пропущу сразу дюжину этапов Пути, зато последний отрезок пройду пешком, а на будущий год постараюсь совершить настоящее паломничество.

— Ты можешь обрести искомое на последней сотне или полусотне километров, — с улыбкой заметил Мандевилль. — Ведь цель твоя находится здесь!

Он указал на мое сердце, и меня перестали мучить угрызения совести.

За завтраком старый Жеан ласково посматривал на меня, а на прощание сказал:

— Всегда оставайся самим собой, не прячь свое великодушие от солнечных лучей в мешок, будь открытым для других и найди то, что ищешь.

— Мы когда-нибудь встретимся снова? — спросил я.

— Конечно, когда-нибудь встретимся. Я…

Что-то неразборчиво пробормотав, старик отвел взгляд, словно не желал договаривать начатую фразу.

— Когда-нибудь мы еще встретимся, — повторил он.

— Тогда прощай.

— До встречи, — улыбнувшись, поправил Мандевилль.

Совсем рядом с приютом для паломников тянулось неширокое шоссе на Логроньо; я сел там на автобус, добрался до Асторги и отправился бродить по этому интересному городу в поисках пристанища.

VIII

Я быстро отыскал школу Святой Марии общины голландских братьев в доме номер 34 на улице Санабрия — это жилье предназначалось для паломников.

Никаких дорогих отелей! Не зря мне советовали: только приюты, пансионы, скромные гостиницы на худой конец. Ни в коем случае не забирайся выше!

Пока фрай Хакобо, один из членов братства, помогал мне с вещами и провожал в мою комнату — разумеется, обставленную в простом, спартанском стиле, к чему обязывал обет бедности, — он рассказывал про Асторгу.

— Не забудьте посетить «Музей шоколада»!

А я-то думал, он порекомендует мне наведаться в собор или в Епископальный дворец. Но нет, этот сын церкви предлагал шоколад — словно швейцар в отеле, намекающий о визите в дом терпимости.

Я с улыбкой спросил, где тут добывают золото, и фрай Хакобо тревожно взглянул на меня, словно обжорство казалось ему более мелким грехом, чем алчность. Я объяснил, что слышал о золотых рудниках, которые разрабатывали тут сперва во времена римлян, а потом при арабах и при готах. Монах только пожал плечами — об этом он ничего не знал. Зато разливался соловьем, объясняя, как пройти в шоколадный магазин, на какие сорта делится это лакомство и восхваляя беспримерные достоинства так называемого черного шоколада. Сославшись на книгу Габриеля Гарсиа Маркеса,[49] я ответил, что шоколад в больших количествах подрывает здоровье: он вреден для кишечника, портит цвет лица и вообще губителен для организма, но фрай Хакобо только посмеялся над моими словами. Он заговорил о Голландии, о маленьком городке со множеством каналов под Амстердамом, где благодаря шоколаду люди жили по сотне лет и больше.

Я улыбнулся — пришла моя очередь не поверить собеседнику — и, чтобы сменить тему, снова завел разговор об Асторге.

— Правда, что ваш город основали римляне?

— Да, под названием Астурика, в эпоху Августа. В те времена большое значение придавалось стратегически важным точкам, поэтому город, стоящий на одном из отрогов Леонских гор, возле слияния Херги и Туэрто, имел особое значение. Со временем он стал важным местом для паломников, поскольку связывал — и связывает до сих пор — Золотую и Серебряную дороги. Но сами видите, теперь тут стало поспокойнее. В городке тысяч десять жителей, и все здесь проникнуто духом умиротворения. Идеальное место для тихой жизни! — объявил монах, словно подводя итог статье из туристического путеводителя.

Окончив свою краткую экскурсию, он протянул мне ключ и удалился.

Ванную мне пришлось искать в коридоре, поскольку в моей комнате оказалась только пожелтевшая облупленная раковина с полотенцем и кусочком мыла; на том и кончались удобства. Когда я спросил монаха за стойкой для ключей, чем тут можно помыться, тот посмотрел на меня инквизиторским взглядом, недоумевая, почему меня не устраивает пластинка мыла «Heno de Pravia» и зачем мне нужен еще гель и шампунь — в общем, что-нибудь пенящееся и нежное.

Я совершенно вымотался, однако перед сном все же прогулялся по городку: площадь Испании, улица Сан-Франсиско, Пио Гульон, Сантьяго Креспо. В историческом центре я обнаружил немало памятников, прославлявших благороднейший, верноподданный, благодушный, величественный и царственный город Асторга, столицу захолустья. В соборе я разговорился с капелланом, который поведал мне, что это здание в его теперешнем виде было достроено в 1471 году и, самое интересное, представляет собой сочетание трех замечательных архитектурных стилей: готики, ренессанса и барокко. Любезный капеллан указал на хоры, обращая мое внимание на их великолепие, и сообщил, что скульптура Мадонны во Славе (романский стиль, XI век) поистине прекрасна, как и главное ретабло,[50] и «Непорочное зачатие» работы Грегорио Фернандеса.

Я прошелся мимо Епископального и Муниципального дворцов и в конце концов очутился перед крохотным баром на узенькой улочке, названия которой мне уже не вспомнить. Вечер пах грозой, и я накинул желтую ветровку, привлекавшую всеобщее внимание.

Войдя в переполненное заведение, я пристроился между двумя парочками. Я потягивал замечательное красное вино, когда в баре объявился беспокойный пьяный тип и тотчас принялся приставать к мирно беседовавшим и закусывавшим посетителям. На этого субъекта никто не обращал внимания, только официант предложил ему покинуть заведение, и тогда стервец не придумал ничего лучшего, как ухватить меня за шиворот и поднять с табурета, основательно при том встряхнув. Полагаю, он выбрал меня, поскольку я сидел один, а еще из-за броского цвета моей одежды. Я решил обойтись без насилия, хотя, обернувшись и посмотрев нарушителю спокойствия в лицо, а заодно высвободившись из его хватки, понял, что мог бы уложить доходягу одним ударом. Однако я решил проявить смирение и вежливо попросил нового приятеля оставить меня в покое.

В этот миг из глубины бара появился какой-то человек, одной рукой ухватил моего обидчика за шиворот, как тот схватил меня, другой — за брючный ремень сзади, молча пронес через бар и вышвырнул наружу. Забулдыга не вернулся, хотя довольно долго вопил с улицы, уснащая свою речь всевозможными угрозами и бранью.

Благородного героя вечера, усмирившего пьяницу, звали Адольфо Арес. Он был ни низким, ни высоким, ни толстым, ни худым и говорил с леонским акцентом. Его манера разговаривать походила на речь ярмарочного торговца; на всем протяжении нашего недолгого знакомства он тараторил без умолку. Когда наша беседа — а точнее, его монолог — приняла доверительный характер, я наконец тоже вставил словечко, спросив, чем занимается Адольфо. Тот ответил, что живет за счет жены. Я удивился, но Адольфо пояснил, что он — художник, а его жена Иоланда управляет семейным предприятием. Узнав, что из себя представляет политика (он успел побывать на посту мэра Асторги), этот человек полностью посвятил себя искусству: он пишет картины и время от времени выпускает поэтические сборники. Тем временем их семейный бизнес — мебельная торговля — расширяется: жена ведет дела не только в Леоне, но и в Мадриде, да еще в Астурии и Галисии. Судя по виду Адольфо и по его рассказам, дела шли вполне успешно.

— Так ты всегда рисовал?

— Нет, увлекся этим недавно. Я поэт, а писать картины начал четыре года назад, покинув пост мэра.

Адольфо говорил долго. Он был настолько открыт и гостеприимен, что в конце концов затащил меня к себе домой на семейный ужин. Я почувствовал себя неловко при виде детей, которые без конца вертелись, спорили и верещали. Супруга Адольфо — молодая, симпатичная, решительная женщина — пыталась их унять, а мы с Адольфо тем временем болтали о разных пустяках.

Художник даже не предупредил семью о нашем приходе. Когда мы вошли, лишь служанка что-то прокричала с кухни. Иоланда увела детей в другую комнату, после чего вернулась к нам; ребятишки больше не шумели и не ссорились.

Иоланда оказалась рассудительной женщиной и интересной, хотя и непредсказуемой собеседницей. В общем, было совершенно ясно, почему именно она возглавляет семейный бизнес. Как и следовало ожидать, наступило время расспросов и рассказов. Иоланде захотелось узнать, что за гостя привел ее муж в этот вечер. Быть может, Адольфо выпил в баре слишком много пива и поторопился пригласить спасенного им незнакомца.

Вообще-то он позвал меня поужинать, когда узнал, что я держу путь в Лиссабон и Синтру и собираюсь посетить Кинта-да-Регалейра. Услышав об этом, он слегка переменился в лице, но тогда, в баре, я не обратил на это внимания. Лишь позже, запустив аналитический сканер, который имеется в каждом из нас, я догадался, что очутился в семье масонов, что все без исключения деды, отцы и братья обоих супругов были тамплиерами или членами подобных сект.

Несомненно, эти люди пытались обрести душевное равновесие и придать смысл своему богатству, а потому укрепляли узы с себе подобными — чтобы навести глянец духовности на свою склонность к накоплению мирских благ. Но я сам не был образцом добродетели и не мог беспристрастно оценить нравственность новых друзей. На первый взгляд они просто были рады меня приветить и хотели со мной дружить, хотя, быть может, приняли за кого-то другого. Однако нет ничего недостойного в том, чтобы воспользоваться случайной ошибкой и хорошенько поужинать, ведь ужин в школе голландских монахов (которого я так и не отведал) определенно был бы намного скромнее, чем пиршество, которым я сейчас наслаждался.

Покончив с десертом, мы перешли в гостиную, где из музыкального центра неслись песни Мануэля Серрата, показавшиеся мне слегка неуместными. Иоланда тактично заметила, что, если Серрат мне не нравится, она готова поставить что-нибудь из классики, но я ответил, что мне совершенно безразлично, пусть выбирает она. Так и получилось, что Серрат служил в качестве фона, пока мы угощались ликером — «для улучшения пищеварения», как выразился Адольфо.

Эта заключительная часть моего общения с семейством Аресов придала нашему нежданному знакомству загадочный оттенок: я уже собирался объявить, что завтра мне рано вставать, как вдруг отчетливо расслышал, как Иоланда упомянула фамилию Ланса:

— Наш приятель, сейчас он живет в Лондоне.

— Не тот ли Рикардо Ланса, что служит в посольстве?

— Он самый.

— Так я же отправился в путь из его дома!

— Ты явился из Лондона?

— Да, и мы с Лансой несколько дней прожили под одной крышей. Вообще-то, когда он приехал в Лондон, я уже собирался в дорогу.

— Как тесен мир! Совсем мал. Рикардо был здесь.

— В Асторге?

— Да, на прошлой неделе. Навестил нас в конце своего отпуска, но приезжал не к нам. Он то ли кого-то здесь разыскивал, то ли у него была тут назначена встреча… Кажется, с переводчиком. Да, со старым специалистом по древнееврейскому языку, который до недавних пор жил в Толедо, а вот теперь перебрался к нам, в Асторгу.

— Ты не знаешь адреса этого переводчика? Мне бы хотелось с ним повидаться.

— Его адрес тебе не поможет. Сейчас переводчик находится в Лиссабоне, как раз в компании Рикардо, который сегодня уже в Португалии… А может, прибудет туда то ли завтра, то ли двадцать третьего числа — сказать по правде, точно не помню. Но определенно заявляю: маэстро Канчеса в Асторге ты не найдешь.

— Может, вы знаете, какую книгу Рикардо просил перевести? Что за работу он поручил этому Канчесу?

— Конечно, — ответила Иоланда. — Очень древнюю тетрадь, рукопись одного иудея по имени Авраам.

— Того самого библейского Авраама?

— Не знаю. По-моему, речь идет о прославленном ученом, посвятившем жизнь изучению загадок каббалы. Книга вроде бы пропала много веков назад, и иудеи полагали, что она находится в одном из голландских музеев.

— Как же она очутилась здесь?

— Очень просто. Пять лет назад мы приобрели дом, где живет одна сеньора, — очень старое здание в глухом переулке, зато в самом центре. Я купила дом за вполне умеренную цену, надеясь впоследствии хорошо им распорядиться, поскольку там проживает старушка преклонного возраста, до недавних пор находившаяся в услужении у одного семейства, все члены которого то ли умерли, то ли исчезли. Что именно с ними произошло, не поймешь, старушка ничего толком объяснить не может, но суть в том, что ей позволено жить в этом доме. Дом достался в наследство племянникам, проживающим в бывшей Югославии, ныне на территории Хорватии. Я видела их в тот день, когда они приезжали подписывать бумаги, — муж с женой тоже весьма почтенных лет. Они так и не захотели войти в дом, даже чтобы поздороваться со служанкой. Впрочем, возможно, они и не были с ней знакомы. Все, что находится в доме, прежний владелец передал в собственность служанки. Мы заключили договор, по которому вступаем во владение землей и зданием, однако не вправе ими распоряжаться, пока жива сеньора Фламель. После ее смерти все, что есть в доме (книги, мебель, картины и прочие произведения искусства), переходит в собственность дочерей сеньоры Фламель, которые живут сейчас в Лондоне.

Произнесенные Иоландой имена бессмысленно кружились и сталкивались в моей голове. Маэстро Канчес — так звали мудреца, который умер, направляясь вместе с Фламелем в Париж, чтобы изучать рукопись Авраама. Почему служанка, живущая в старом доме, носит фамилию Фламель? Быть может, это и есть Перенелла? Но если так, почему она живет одна? А Канчес? Неужели он потомок того ученого XIV века? Мое замешательство росло, как и нетерпеливое желание поскорее во всем разобраться.

— Иоланда, ты можешь рассказать мне про рукопись?

— Почему бы и нет? Старушка уже полуслепа, а Адольфо — прирожденный мародер, вот он и предложил изрядную сумму за старинные книги из библиотеки. Только сеньора заупрямилась: книги, дескать, не ее. Адольфо обхаживал ее, как мог, часто приглашал к нам обедать. Старушка привязалась к нашим детям и сделалась почти членом семьи. Очень приятная женщина, только не любит разговаривать о прошлом. Она никогда не рассказывает о своих хозяевах, никогда не упоминает о своей семье, и одиночество как будто совсем ее не тревожит. Мой муж-болтун, — (Адольфо улыбнулся с польщенным видом), — говорит, что в конце концов нам придется подсыпать ей в тарелку крысиного яда, потому что старушенция вовсе не собирается умирать. А ведь ей, судя по виду, уже перевалило за восемьдесят. В общем, убедившись, что Адольфо — художник, поэт и большой книгочей да вдобавок любитель древностей, она пообещала, что однажды продаст нам все книги, кроме тех, что стоят на полках в ее спальне, самых, по-видимому, старинных. Но моему благоверному нужно все потрогать и все проверить, поэтому однажды, когда старушка отправилась со мной к врачу, он обследовал полки в ее спальне. В основном там оказались латинские бревиарии, в которых ничего невозможно разобрать; по большей части — богословские сочинения. Но есть там и другие книги — математические, медицинские, алхимические трактаты, и я в толк не возьму, почему наша драгоценная бабуля так за них держится. И вот, когда Адольфо листал страницы самого объемистого фолианта, на пол выпала тетрадь из старой выделанной кожи, всего-то в два десятка плотных листов. Адольфо подобрал эту тетрадку, а позже, когда мы расплатились с сеньорой за библиотеку — не думай, что старушка мало запросила, — она рассказала нам о пропаже рукописи и была крайне встревожена, поскольку рукопись принадлежала хозяину и служанка обещала хранить документ до конца своих дней. Она понятия не имела, почему следует так беречь эту книжицу, которую она сама не могла прочесть и которая никому не предназначалась. Старушка спрятала тетрадку в толстом химическом трактате, надеясь, что тогда рукопись не прилипнет к рукам какого-нибудь любопытного охотника за древностями. Бедная женщина обнаружила пропажу случайно, несколько месяцев спустя, наводя порядок в спальне, и заподозрила рабочих, перевозивших библиотеку. В общем, она только пожала плечами и сказала: «Мой хозяин уже не встанет из могилы, чтобы потребовать отчета об этой книжке». На том дело и кончилось.

— И что было дальше? — спросил я.

— Однажды, — продолжала Иоланда, — Рикардо рассматривал новые приобретения мужа. Он уже часа два рылся в книгах, когда мой несносный Адольфо, — (Адольфо блаженно улыбался, наслаждаясь красноречием жены), — решил побахвалиться и показал Рикардо свою находку. Рикардо изумленно вытаращил глаза, пролистал рукопись и предложил нам за нее невероятные деньги. Сперва Адольфо сказал, что рукопись не продается. Но у Рикардо был домик неподалеку от Торревьехи, почти на пляже, роскошное местечко. Мы там однажды проводили лето, и Адольфо пришел тогда в восторг от замечательного освещения в гостиной на верхнем этаже — само собой, художнику оно необходимо. И тут Рикардо предложил: «Меняю манускрипт на мой дом у моря». Мой горемычный супруг обалдел от подобного предложения и громко и решительно ответил: «Да!» В общем, на прошлой неделе мы подписали с Рикардо все бумаги и передали ему рукопись.

— Иоланда, Адольфо, простите меня за прямоту, но вы заполучили рукопись, не принадлежавшую этой сеньоре, и купили библиотеку, которую нельзя было продавать.

— Хочешь сказать, что мы ее надули? — Иоланда сразу посерьезнела.

— Ну, в общем… — Я уже раскаивался, что стал пререкаться со своими гостеприимными леонскими друзьями.

— Знаешь, сколько мы заплатили за библиотеку?

— Нет.

— Больше трехсот тысяч евро. Больше, чем заплатили за дом.

— Как погляжу, ты большой оригинал и большой хитрец, Адольфо.

— Лучше скажи — безумец, влюбленный в старинные фолианты. Там оказалось одно из первых изданий «Дон Кихота», а в другом редчайшем экземпляре собрано несколько трагедий Шекспира и бесценная «Божественная комедия». Знаешь, я вывез также и полки, а взамен обставил там мебелью комнату в семьдесят квадратных метров.

— Прости мою резкость, Адольфо, я вовсе не ищу ссоры.

— Брось, не волнуйся: ты друг Рикардо, поэтому мы относимся и к тебе как к старому другу.

— А та сеньора — не француженка?

— Нет. По-моему, она из Бургоса.

— Откуда же у нее такая фамилия?

— Это не настоящая ее фамилия. Сеньора взяла ее в честь своего благодетеля.

— Ты не знаешь, когда умер ее хозяин?

— Если верить ее словам, много лет назад.

— А что представляют собой потомки сеньора Фламеля?

— Они вели себя очень сдержанно и почти не говорили по-испански. Кажется, у них есть две дочки, которые живут в Лондоне. Больше они ничего не сказали. Просто получили деньги, расписались, а на следующее утро уже улетели во Франкфурт, а оттуда — в Хорватию.

«Не связана ли каким-либо образом эта чета с Виолетой и Джейн?» — подумалось мне.

Отдельные кусочки истории как будто хорошо подходили друг к другу. Но видимость часто обманчива, и я не мог делать поспешных выводов. Если Рикардо и Канчес имели возможность перевести рукопись здесь, зачем они двинулись в Лиссабон, зачем рискнули пересечь границу между Испанией и Португалией? Ведь таможенный досмотр опасен для драгоценной книги, ради обретения которой секретные службы Израиля убьют кого угодно. На первый взгляд все делалось в глубокой тайне, никто ничего не знал, но столь великое сокровище — если я не ошибся в своих предположениях — способно пробудить алчность во многих людях. И если Адольфо и Иоланда рассказали всю историю незнакомцу лишь для того, чтобы похвастаться своей предприимчивостью, что же они способны открыть близкому другу? Кстати, какова во всем этом моя роль? Почему Рикардо был так заинтересован в моем приезде?

В ту ночь в приюте голландских монахов я почти не сомкнул глаз. Голова моя была словно в тумане, меня уже мало заботило завершение Пути Апостола, я думал только о Лиссабоне и о своей встрече с Рикардо. Все мои помыслы были обращены к чудесной книге, пределу мечтаний множества людей, оставивших след в истории.

На следующий день, поднявшись ни свет ни заря, я распрощался с голландскими братьями, снова ступил на тропу кающихся паломников и направился в сторону Рабаналя.

Машинально переставляя ноги, я вспоминал прощальные слова Иоланды и Адольфо: «Рамон, не забывай про нас!» Такие слова слегка меня удивили. Можно было подумать, что мне предстоит подняться в высшие сферы и вытянуть из низов Иоланду и Адольфо — при всех-то их огромных деньжищах! Я ничего не понимал; мне подумалось, что я никогда больше не увижу этих людей.

Несмотря на свои сорок лет, порой я бывал наивен, как ребенок, простодушнее главного героя знаменитой повести Вольтера.[51] Секреты нашей жизни, нашего общества открывались передо мной слишком поздно; люди моего поколения уже становились президентами, руководителями компаний, даже королями, а я растрачивал силы на борьбу с годами, так и не обретя своей подлинной сущности. Я осознавал, что просто хочу затормозить развитие своей жизни, чтобы вечно пребывать именно в этом возрасте. Фламеля и Фулканелли я представлял себе бессмертными старцами, выглядящими лет под восемьдесят. К подобному существованию я не мог относиться серьезно; больше того, сам бы никогда на такое не согласился.

Я достиг вершины. Либо я обретаю бессмертие сейчас, в своем нынешнем виде, либо, как все остальное человечество, доживаю отпущенный мне срок — но в теле сорокалетнего мужчины.

От подобных мыслей мне самому становилось смешно, мои требования казались несусветной глупостью. Я кружился в водовороте ребяческих грез, примитивных и наивных, и, когда меня несло в этом направлении, чувствовал, что предаю Виолету и Джейн. Теперь мои мысли вертелись вокруг наших отношений; я все упрощал. То были грязные, пошлые рассуждения — сестры никогда бы меня не простили, если б узнали о них. Мне представилось, что я просто встретился с двумя проститутками, переспал с ними в обмен на пригоршню монет, а потом, чтобы себя оправдать, выдумал фантастическую историю.

Я быстро отогнал от себя столь недостойные мысли. Одиночество и усталость — я прошагал целый день и почти ничего не ел — совсем лишили меня веры. Поняв, что со мной происходит, я заставил себя думать о счастливых лондонских деньках и о встрече с Жеаном де Мандевиллем. Память о тех замечательных временах укрепила мои силы, как бальзам.

«Светлые мысли тоже способны исцелять», — подумал я, исполнившись оптимизма.

Диапазон моих чувств был огромен: меня швыряло от отчаяния к надежде и обратно. И мне вспомнился совет Мандевилля: «Когда заблудишься на Пути, извлеки из своего сердца самый главный компас и всегда ищи свою Полярную звезду, намечай надежный ориентир и двигайся к нему, и тогда увидишь, что непреодолимых препятствий не бывает».

Голос мудрого друга наставлял меня: «Ищи книгу, готовься испробовать все на себе. Впрочем, возможно, сперва тебе придется отыскать человека, который вручит тебе ключ к философскому деланию. Когда ты встретишь такого человека, ты должен будешь отправиться в указанное им место и завладеть ключом раз и навсегда. Ничто не сможет помешать тебе, и ты получишь ключ».

Только я не знал, чего именно хочу: обрести самого себя, добыть ключ к универсальному снадобью, просто погрузиться в ощущение счастья и любви, столь редкое в этом мире, — или же мне нужно все сразу? Меньше всего в тот момент меня интересовало золото, такая цель казалась мне заурядной и пустой. Однако, по здравом рассуждении, богатство — тоже ключ к счастью и благополучию. На мгновение я уверился, что стремлюсь постичь и приласкать этот мир, играть вместе с богами, видеть, как все течет, не сливаясь с этим изменчивым и разрушительным потоком. Мне хотелось быть лишь свидетелем человеческой трагедии.

Нервы мои воистину расшатались: столько народу шагало вместе со мной. Все это походило на ярмарку, слишком уж много было вокруг шутовства.

В шесть вечера я добрался до остановки и сел на автобус, который шел в Понферраду, затем в Арсуа, а конечную остановку делал в Сантьяго-де-Компостела. Но мне нужно было выйти в Арсуа, чтобы последнюю часть пути проделать пешком. Я понимал, что жульничаю, однако мне было не важно, получу ли я грамоту под названием «Компостела», заверяющую, что я действовал ради «Pietis causa».[52] Мыслями я находился в Лиссабоне, а телом — в нескольких километрах от могилы апостола.

В приюте деревушки Мелиде я уснул, как младенец; я был настолько измотан, что встретил одиннадцатый час утра еще в постели. Быстро вскочив, я позавтракал и бросился в собор, где уже собрались сотни пилигримов.

Стадное чувство вызывало у меня отторжение, но я скрупулезно проделывал то же, что остальные. Не такого я ожидал от паломничества. Это все больше напоминало экскурсию японцев во французский город Лурд, когда три десятка автобусов заполоняют площадь перед Санктуарием. Откровенно говоря, паломничество показалось мне обычным коммерческим предприятием. Бары, рестораны и сувенирные лавки в окрестностях собора извлекали из него немалую выгоду, каждый уголок прекрасного города был заражен потребительской лихорадкой.

Мне хотелось убраться из Сантьяго не меньше, чем попасть в Лиссабон, однако пришлось задержаться еще на день, чтобы обменять дорожные чеки, обзавестись чемоданом, приодеться и передать снаряжение паломника тому, кто нуждался в нем больше, чем я. Потом я намеревался взять напрокат мощный автомобиль и отправиться в столицу Португалии.

Я всегда ощущал, что имею право сомневаться, задавать вопросы и докапываться до правды. Слепая вера никогда меня не привлекала. Я сомневаюсь, ищу, вопрошаю — вот что поддерживает во мне жизнь. Мне нравится отказываться от старых привычек, увлекаться новыми идеями и менять образ мыслей. Но как будет рассуждать человек, проживший семь столетий? Станет ли он придерживаться застывшей идеологии, будет ли слепо верен все той же религии, тем же жизненным принципам, что и пятьсот лет назад? Такая инертность меня угнетала. Если бы мне досталась жизнь в тысячу лет, я бы обязательно шагал в ногу со временем. И если бы в десятом веке я был несокрушимым воином, которому для победы в схватках необходимо владеть мечом и держаться в седле, теперь я стал бы пользоваться современным оружием или компьютером. Что же касается политических взглядов, будь я в 1315 году знатным дворянином, в наше время я не сделался бы сторонником правых.

Я снова задумался о скоротечности жизни. Если человек уже почти ни на что не годен, когда ему переваливает за восемьдесят, почему я убежден, что человеческому существу для свершения жизненного цикла необходимо прожить тысячу лет? Мне казалось, что тогда все жизненные этапы тоже должны растянуться. Например, в мире, где живут тысячу лет, детство должно было длиться лет пятьдесят, юность — триста, зрелости полагалось бы занимать лет четыреста, а все прочее отводилось бы почтенной и незамутненной, ничем не омраченной старости. Я вспомнил, как Жеан однажды сказал, что философ, победивший смерть и достигший благодати, после этого всегда пребывает в возрасте зрелости — спокойной, мягкой, разумной, исполненной мудрости и самопознания, неторопливой, долгой и услаждающей. Словно лучшая часть нашей жизни удлиняется на сотни лет, пока мы сами не пожелаем освободиться от бремени тела и превратиться в бесплотную душу, в дух, энтелехию,[53] в нечто, напоминающее язык пламени, изображенный во франкистской энциклопедии «Альварес». Но все это слишком примитивно; это лишь упрощение, подогнанное под наш нынешний рационализм.

Тут же я подумал еще об одной проблеме, которая всегда была для меня неразрешимой, — о любви. Идя по улице и ловя на себе взгляды встречных девушек, я думаю: вот эту, молоденькую, я мог бы любить двадцать лет, вон ту — десять, эту — пятнадцать, а ту, что подальше, — лет пять. Полагаю, такие же дурацкие мысли могут возникнуть и в голове женщины, ведь в этом отношении мы устроены одинаково. Итак, я признаю свою ограниченность, свою неспособность любить. И хотя мне не нравится говорить такое вслух, поскольку это некорректно, мы, мужчины, полигамны. Впрочем, женщины тоже.

Млекопитающие, как правило, полигамны, а мы ведь млекопитающие. Само собой, в мире насекомых и других животных встречаются иные отношения: есть, например, пчелиные матки, которым нужно сразу много самцов, но мы, люди, не относимся к этому разряду. Идя по улице, я схожу с ума, ощущая возможность любви, помноженную на десять, на сто, на тысячу. Разумеется, я выступаю с животных позиций, мои рассуждения бестактны, и, если бы кто-нибудь их услышал, на меня посмотрели бы с презрением. Однако дело не в том. Существует возможность и другой любви — любви, которую открыла мне встреча с Виолетой и Джейн.

Правда, мне кажется, я еще не во всем разобрался и мое описание поверхностно, ведь очень трудно рассказывать о тончайших оттенках любви. Но нужно быть искренним, по крайней мере, с самим собой: думая об этих женщинах, я всегда сначала вижу Виолету и только потом — Джейн. Значит, мне приходится притворяться, будто я люблю их обоих одинаково. Когда я думаю о Виолете, все волоски на моем теле встают дыбом, меня окатывает мучительное наслаждение, точно волна, которая набегает и отступает, лаская песок пляжа гигантским влажным языком.

А с Джейн все иначе. Меня влекут ее глаза, ее волосы, ее взгляд. Я восхищаюсь ее пупком и гладкостью кожи живота. Меня пленяет запах ее промежности в том заветном месте, где курчавятся волоски; отличить по такому аромату одну женщину от другой может только очень опытный и чувствительный нос. Наверное, Джейн идеально подходит мне во всем, что касается секса. Потом мне вспомнилась ее талия, на которой, как теперь принято, всего несколько миллиметров жировой прослойки, очень приятной на ощупь. Груди Джейн настолько упруги, что наводят на мысль о силиконе, но нет: это ее двадцать с хвостиком прожитых лет придают им спелость диких лесных плодов. Бутоны ее сосков имеют привкус цветка лимона, мяты, меда, сладкого миндаля — в общем, всех ароматов, сводивших нас с ума в детстве, когда мы проходили мимо кондитерской. А как возбуждает теплота ее слюны, нежность языка, жар грудей, но особенно — ее лоно, извергающийся вулкан, в котором я готов сгорать снова и снова! Джейн — само совершенство. Тело ее — идеальное пристанище, материнская утроба, в которой можно укрыться на всю жизнь.

А Виолета, ах, Виолета! Она — соблазн, разум и страсть, из-за которых в груди твоей шевелится муравейник, потом сползает в низ живота и окатывает тебя такими спазмами наслаждения, что ты рассыпаешься на части, теряешь равновесие и лишаешься чувств. Проникая в эту женщину, ты чувствуешь, что вот-вот обмочишься; ты задыхаешься, целуя ее, и весь мир вокруг туманится, останавливается и исчезает. В ее присутствии становится зыбким, исчезает все, кроме нее самой. Она осушает тебя до дна, не оставляет ни крови, ни слюны, ни семени. Она — само воплощение любви, идеальная машина для наслаждения, не только физического, но и духовного, что неизмеримо выше.

И если две такие девушки влюбляются в тебя и сообща начинают над тобой трудиться, ты перестаешь существовать как отдельная личность. Твоя жизнь теряет значение, все твое существо сосредоточивается на желании излиться наружу и медленно растечься пятном удовлетворенной страсти.

Подобные мысли заставили меня заново почувствовать, как я люблю Виолету и Джейн. И то было не просто физическим влечением — по крайней мере, я так считал. В идеале мне хотелось бы продолжать любить их обеих, жить с ними или хотя бы прикасаться к ним каждое утро, каждую ночь. Не думать ни о ком, кроме них, посреди гигантской постели, в нескончаемых наслаждениях любви.

Первоначальные сомнения утвердили меня в мысли, что сердце мое принадлежит обеим сестрам, хотя с Виолетой у меня больше общего.

Я превращался в мечтателя. Мой разум заволакивала пелена страсти, от которой мне надлежало избавиться любым путем, ведь от главной цели меня все еще отделяли миллионы световых лет. Цель эта была как будто совсем рядом, но на самом деле до нее было очень далеко. Порой мне казалось, что я продвинулся на пути, хотя никакого пути передо мной не было.

XI

Мой «Вольво-560» направлялся к Падрону. Я миновал Понтеведру, размышляя о Фламеле, чей портрет видел в книге: круглое лицо, обрамленное бородой, внимательный острый взгляд, глаза чуть-чуть навыкате, выступающие скулы, поджатые тонкие старческие губы. Лоб, иссеченный морщинами, на голове — простая шапочка из коричневого бархата. Шея короткая, крепкая. Но главное — все-таки взгляд: проникновенный, цепкий, пронизывающий пустоту, впивающийся в глаза невежественного новичка.

Некто видел Фламеля в 1992 году: тогда тот точно был жив, но сказал, что время его подходит к концу. Хотя, если придерживаться теории о тысяче лет как об идеальном сроке человеческой жизни, сейчас ему оставалось еще лет триста. Надо бы расспросить знающих людей.

Я проехал через Понтеведру, через Виго и при въезде в приграничный Туи сбавил скорость. В Брасеелосе португальский полицейский-мотоциклист приветствовал меня взмахом руки. Оказавшись в Коимбре, я не захотел и просто не смог стремительно миновать этот город и принялся колесить по улицам в своем прокатном «вольво».

Во мне нарастало смутное беспокойство. В моменты нерешительности всегда появляются страхи, и мной овладела боязнь пустоты. Я представил себе абсолютную пустоту — без мыслей, без ощущений, без движения; эта идея отозвалась в мозгу сверлящей болью.

Я зашел в бар, чтобы подкрепиться, и позавидовал участи местного официанта — вот кто был счастлив. Он с дежурной улыбочкой метался из стороны в сторону (по походке я догадался, что у него плоскостопие) и шутливо переругивался с официанткой, некрасивой, зато с великолепной фигурой топ-модели — нельзя получить все сразу.

Я улыбнулся своим одиноким мыслям.

Пока я потягивал безалкогольное пиво и ел жареную картошку, эти двое тихо и незаметно радовались жизни. Если не смотреть на ее лицо, девушка выглядела просто шикарно. И официант придорожного бара был так счастлив, что я охотно поменялся бы с ним местами. Футбол, радости супружеской жизни, посиделки с друзьями, семейные прогулки по центру города в воскресные дни — что еще надо для счастья?

Что ни есть, все к лучшему — кроме жизни, которую тратишь на анализ происходящего, ежеминутно напрягая мозги и вечно пытаясь отыскать пятый угол. Я больше не мог выносить того, что называется «высоким уровнем умственного развития», не мог выносить избытка умственной деятельности.

«Ну что же, — убеждал я себя, — сейчас ты живешь спокойно. Работа не поглощает твою жизнь, ты всегда можешь вырваться, чтобы заняться тем, что тебе нравится». И все же мне хотелось поменяться судьбой с этим официантом, жить такой же жалкой жизнью среди подносов и пивных бокалов, перебрасываясь шуточками с некрасивой официанткой. В своем воображении я прокручивал целые фильмы со звуком «Dolby Surround». Захваченный этими фантазиями, я убедился, что, когда человек один, его разум живет по-настоящему насыщенной жизнью. Странствовать с попутчиком — совсем другое дело, а путешествие в одиночестве троекратно увеличивает твой опыт. Дорога сужается, страхи растут, и ты готов рассказать о себе все случайному собеседнику… Ну или почти все.

Официантка с улыбкой поглядывала в мою сторону. По-видимому, задумавшись о своем одиночестве, я начал жестикулировать, словно ведя с кем-то оживленный разговор. Я мысленно заболтался сам с собой, а это обычно проявляется в мимике и жестах, над которыми мы порой не властны: они вырываются на волю, точно воздушные шарики, стоит детям отпустить веревочку.

И я действительно увидел сотни разноцветных шаров. В Коимбре, очевидно, отмечался какой-то местный праздник, годовщина старинного мирного договора или что-то в этом роде — я не стал уточнять. Шары так шары; просто местный обычай. Я не собирался ничего выяснять, а тем более настойчиво выспрашивать. Я был обычным гражданином соседней страны, проезжающим через чужой город.

Официантка смотрела на меня слишком пристально, и я подумал, что с каждым днем молоденькие красотки уделяют мне все меньше внимания. Раньше стоило мне взглянуть на какую-нибудь девушку, та отвечала мне пронзительным взглядом, пока я не пасовал перед подобным напором и не отводил глаз. Теперь же я сам проявляю настойчивость, но получаю в ответ лишь взгляд, исполненный презрения или снисходительного любопытства, а еще чаще наталкиваюсь на холодное безразличие, как будто меня вовсе не существует. Ох, волшебник Набоков, как же мне не хватает своей Лолиты! Всем людям моего поколения необходима Лолита, чтобы вновь обрести уверенность в себе и преодолеть трудные времена.

Мне лучше не высказывать подобные мысли вслух. Если кто-нибудь меня услышит, тут же плюнет в лицо и обзовет неисправимым и отвратительным мачистом, хотя я всего-навсего отчаявшийся мужчина, брошенный на произвол судьбы посреди пустыни усталости и одиночества.

В тот вечер в Коимбре меня вконец исхлестали волны жалости и презрения к самому себе, разум мой вел себя очень странно, и в конце концов я принял решение снова сесть за руль и поскорее добраться до Лиссабона, хоть до него оставался немалый путь.

До города я добрался уже в сумерках.

Лиссабон меня ждал.

X

Мне следовало бы остаться с той официанткой, но я повел себя как трус. Неуверенность делает меня робким; меня заранее лишает сил боязнь неудачи. А ведь все могло бы получиться просто, совсем просто. Улыбочки, потом — легкая болтовня. Я бы невзначай проговорился, что проездом в Коимбре, всего на одну ночь, и спросил бы адрес ближайшей гостиницы. Официантка пригласила бы меня переночевать у нее, и мы бы замечательно провели время — ведь у нее было идеальное тело, такие пропорции способны свести с ума. Все детали опускаю по лености — иногда так говорят, чтобы не утруждать себя лишней работой, — поскольку любое, даже самое подробное описание никогда в полной мере не отображает действительности. При встрече с подлинной красотой нам бывает очень сложно о ней говорить, вот почему существуют готовые слова для ее описания.

Несколько часов спустя я уже въезжал в Лиссабон. Этот город притягивал меня, потому что напоминал об одной моей молодой помощнице по офису, в высшей степени прагматичной рыжеволосой особе двадцати двух лет. Вероятно, я чем-то походил на ее отца, иначе почему она всегда меня избегала? Нет, иногда ей даже нравилось со мной поговорить, но все ограничивалось лишь разговорами.

Однажды в последних числах мая я предложил:

— У меня есть два билета на самолет в Берлин. Полетишь со мной?

Я ожидал решительного отказа, но услышал в ответ:

— Нет, не смогу, слишком много всего навалилось.

Я не знал, что и подумать, и повторял свое приглашение через каждые несколько дней, но она всякий раз находила причину для отказа, хотя проще было бы сразу сказать «нет». Возможно, она считала, что у меня кто-то есть. После долгого наблюдения я заметил, что моя подчиненная простовата, но, быть может, как раз это и привлекало меня в девушке. Она все время жаловалась, что мало зарабатывает, и ездила на маленькой раздолбанной «корсе» красного цвета, грязной и пыльной. Машинка была такой старой, что порой вообще не хотела заводиться, и тогда девушка приезжала на белой «ибице» своей сестры.

Моя помощница говорила, что не собирается выходить замуж, но могла бы с кем-нибудь жить. Это навело меня на мысль, что, возможно, ей нужна другая женщина, поскольку с парнями я никогда ее не видел. Мне нравились хитрые искорки в ее глазах, ее грациозное маленькое тело, белизна кожи, дерзость причесок и нарядов, а еще — постоянное нытье и вечные жалобы на свою работу. При малейшем поощрении — а я всегда с удовольствием это делал — она рассказывала даже обо всех проблемах своей семьи. Но моя помощница никогда не принимала приглашений опрокинуть по рюмочке и не допускала разговоров на личные темы.

Несколько раз мы оставались с ней наедине, но завести беседу о делах сердечных у меня не получалось. Я сразу начинал вести себя как начальник, что, вероятно, отпугивало ее, и она пряталась в панцирь, в котором не найти было ни единой щелочки. Мне никак не понять было, о чем она думает, но, может, это меня и привлекало. Я тоже не стремился действовать очертя голову, опасаясь обвинений в домогательствах. У меня есть знакомые, у которых были серьезные проблемы из-за интрижек на работе.

Этим летом я послал девушке несколько эсэмэсок; все они остались без ответа. Я не мог понять, отчего она меня избегает: то ли считает, что я женат, то ли я ей просто не нравлюсь. Разобраться в психологии подобных особ непросто. Однажды она рассказала мне, что два года встречалась с одним парнем, но ничего хорошего из этого не вышло. Может, дело в этом?

«Ну, хватит!» — сказал я себе. И тут же мой внутренний голос отозвался: «Ты что, не замечаешь собственной ветрености, комплексов, незрелости?»

Я замолчал и задумался, потому что знал: все это правда. Размышления о ни к чему не обязывающих или вовсе не существующих связях — разве не являлись они предвестниками безумного желания не дряхлеть, не хрипеть потом вздохами старческой, почти уже мертвой жизни? Однако мне доводилось видеть счастливых на вид стариков, так что старость, по-видимому, была не так уж страшна. И все-таки — почему бы и нет? — я обладал самым главным на свете правом: правом жаждать бессмертия.

Отбросим прописные истины — они для тупых; мне и в голову не приходило спорить с законами природы, я просто стремился к желанной цели. В начале странствия я еще не знал, что мне нужно. Бродя по улицам Лондона, я плохо понимал, чего прошу от жизни. Все было бессмысленным и туманным, хотя уже тогда в моей голове рождались некие символы, знаки души, которые вывели меня туда, куда следовало. Но лишь теперь я смог осознать собственное предназначение. Я был уверен, что знаю, чего хочу. А если я готов повторять это раз за разом, значит, мои стремления правомочны и я работаю на свое будущее.

Сейчас я обрел небывалую ясность зрения и понял, что отвечаю за происходящее. Как в стремительном слайд-шоу, я представил себе короткий, но насыщенный путь, уже проделанный мной: Жеана де Мандевилля, брата Хакобо, Иоланду и Адольфо Аресов… Задержавшись на образе мастифа по кличке Светляк, я разглядел даже лесного гнома, а еще в моей памяти запечатлелась улыбка художника Льебаны. Эти кадры прокрутились перед моим мысленным взором, а потом кино кончилось и зажегся свет. Ко мне пришла та ясность мысли, в которой нуждаемся все мы, но которая постоянно омрачается сомнениями, замутняется старыми страхами и неуверенностью в победе.

Я хочу отыскать «Книгу еврея Авраама», перевести ее и понять. Я хочу поговорить с Николасом Фламелем, я убежден, что тот не умер, а где-то живет до сих пор. Я знаю, что в его идеях заключено последнее знание. Возможно, Фламель не станет дожидаться, пока ему стукнет тысяча лет. Жизнь утомляет. Жизнь тяжела. Для Фламеля — это череда бесконечных повторений, и, быть может, он уже изнемог от своего долгожительства.

Вот каковы мои ориентиры, но, полагаю, мне надлежит хранить их в тайне, чтобы надо мной не смеялись и не принимали за сумасшедшего.

Тотчас я подумал о Виолете и Джейн. Они знают все о моем безумии, но не захотели меня сопровождать, желая, чтобы я самостоятельно добрался до заветного предела. Знаю: как только я достигну цели, передо мной немедленно появятся новые. Это как ступени бесконечной лестницы, но если я по ней поднимусь, мы втроем будем жить в гармонии и счастье.

На первый взгляд в моих рассуждениях все получалось просто и даже предсказуемо. Человек ищет сокровище, обретает его, вступает во владение и делится кладом с дорогими ему людьми. Однако что я должен отыскать? Совпадают ли наши чаяния? Я вспомнил, как уверенно Виолета и Джейн ориентировались в вопросах жизни и смерти, словно им знакомы были миры, о которых я даже не подозревал.

У меня вдруг мелькнула смутная догадка: каждый из нас должен достичь определенного духовного уровня, и только тогда, изменив свое мышление, мы сможем пуститься в совместное странствие, зажить единой жизнью.

Меня тревожила мысль о том, что современное общество — такое честолюбивое, подлое, жадное до всякого рода загадок и фокусов — ничего не знает про открытия, уже сделанные одиночками. Подобное казалось мне попросту невероятным. Если в мире есть просветленные философы, почему они не сидят в НАСА или в Пентагоне? Все это было очень странно, и меня вновь охватило сомнение. Ясность, которую я обрел несколько мгновений назад, словно начало скосить течением; в корабль моего рассудка будто угодило ядро, и теперь он неотвратимо погружался в глубокие холодные воды.

Я должен был разрушить свои страхи — камень за камнем снести их окончательно и построить здание нового мышления, чтобы в нем наконец затеплился огонек надежды. Таков был мой путь, мой единственный выход.

Я провел ночь без сна, отгоняя круживших надо мной стервятников сомнения, которые только и ждали, когда жертва перестанет трепыхаться, чтобы спикировать на нее. Я был в полубреду, но боролся как мог. Иногда мне удавалось забыться, но большая часть ночи прошла не лучшим образом.

Я остановился в гостинице «Наследный принц» на улице Алегриа — маленьком приветливом заведении неподалеку от Байру-Алту и проспекта Либертад. В моем распоряжении оставался целый день, чтобы насладиться Лиссабоном.

Солнце уже заглядывало в мое окошко, было ровно восемь, и у меня еще имелось несколько часов на погружение в глубины моей души.

Мне вспомнилась Инес Алмейда, молодая португалка, с которой я встретился во время одного из моих лиссабонских путешествий. Девушка работала репортером на радио, нас познакомил Луиш Филипе на вечеринке по случаю своей помолвки. Я сперва подумал, что Инес — одна из манекенщиц, до которых Луиш был большой охотник; в конце концов он и женился на одной из них, по имени Фатима Рапозо.

А вот у меня с той симпатичной репортершей ничего не вышло. Я принял обходительность Инес за личный интерес, но на самом деле я ей вовсе не нравился. В таких случаях я всегда пытаюсь придумать какое-нибудь оправдание, но иногда причина очевидна: я просто не нравился ей, и все тут.

В те времена я не мог скрыть своей слабости к женскому полу, а женщины чувствуют это сразу, улавливая каждый жест, улыбку, выражение лица. Одно неверное движение, взгляд или слово могут уничтожить твой «имидж», и тогда для тебя все кончено — ты превращаешься в докучливую букашку, от которой стараются держаться подальше. На вечеринках ты чувствуешь себя чужаком, женщины обходят тебя стороной.

Один приятель советовал мне вести себя пожестче — это полезно и с женщинами и с мужчинами — и притворяться безразличным. Его рекомендации были вполне доходчивы: никогда не заглядывать в вырез платья, не отпускать известного рода шуточек, не допускать даже намека на мачизм.

«Еще можно, — говорил мой приятель, — прикинуться голубым. Тогда женщины распахнут перед тобой дверь, ты заберешься к ним в постельку, а там уж все разъяснится. Ласка и доброе отношение всех нас делают немножко голубыми — в широком смысле этого слова. Тут важно завоевать доверие, а потом уж проникай в любую щелку человеческого естества. А едва окажешься внутри, подберешь ключик к любой двери. Но кого нынешние женщины не прощают — и, кстати, правильно делают, — так это балаболов, простодушных шутников из тех, кто говорит, что думает, смотрит прямо в лицо, дает волю своим чувствам».

Это было непросто, но все-таки я позвонил Инес и предложил провести вместе утро и пообедать. Мы договорились встретиться на Праса-ду-Комерсиу — для этого ей нужно было пересечь реку на пароме.

Инес выглядела потрясающе, она замечательно расцвела в свои двадцать семь или двадцать восемь лет — а при нашей первой встрече ей было двадцать два или двадцать три. Глаза ее сияли матовым блеском. Казалось, девушка только что сделала косметическую операцию, однако все в ней было неподдельным, включая остроумие и быстроту реакции. Инес — необыкновенно чувствительная особа. Цвет ее кожи сводил меня с ума, мне нравилось смотреть, как она ест, а она слегка хмурилась и огрызалась:

— Не пялься на меня!

Прошло уже столько времени, лет пять, я о ней почти позабыл. Если бы я думал о ней все эти годы, это было бы пыткой. Вот почему теперь я смотрел на Инес как на чудо природы, и она могла бы крутить мной, как хотела. Но Инес проявляла осторожность. Искренняя радость встречи не лишила ее головы.

Пять лет назад, когда я предложил ей жить вместе (я тогда приехал к ней всего один раз, на выходные, преодолев на своей старой «вектре» пятьсот километров меньше чем за четыре часа), Инес ответила, что расстояния убивают любовь, что наша совместная жизнь невозможна и не продлится долго. Тогда мы впервые встретились без свидетелей: мой друг Луиш Филипе успел только мимоходом представить нас друг другу, поскольку на вечеринке Инес была не одна; и все-таки у меня хватило времени, чтобы поздороваться с нею, поболтать минуты три и получить номер ее мобильника и электронный адрес, а обо всем остальном мы договаривались по мейлу и по телефону.

Когда я приехал к ней, Инес пошла в мой номер в гостинице «Альфа», но этот мимолетный любовный эпизод не оставил глубокого следа ни в ее жизни, ни в моей. Теперь мне кажется — она чувствовала себя обязанной вознаградить меня за настойчивость, за галантность во время многочасовой прогулки по Лиссабону. Мы тогда перебрали спиртного, у Инес был жених, который как раз уехал из города…

Вообще-то Инес почти просила не приглашать ее подняться в номер. Я пообещал, что она будет ночевать на диване, но не сдержал обещания. Я был под хмельком и растянулся на кровати, а она прилегла на другом краю, не раздеваясь, глядя в потолок. На все уговоры Инес отвечала «нет и нет», я разозлился, надолго отправился в душ, а вернулся уже в красной шелковой пижаме. Увидев меня в этом наряде, Инес рассмеялась:

— Какой же ты волосатый!

Она подошла ко мне и поцеловала; потом мы танцевали, я продолжал к ней приставать. Инес погасила свет, мы залезли под простыни, каждый со своей стороны, и застыли, не шевелясь, не касаясь друг друга. В комнате было совсем темно. Я уже почти засыпал от усталости и сдался, подумав, что Инес ушла спать на диван, — как вдруг почувствовал ее дыхание и прикосновение ее обнаженного тела. А потом были ласки, поцелуи, ее кожа липла к моей, как тина. Когда я протянул руку к ее лону, там было так влажно, что моя ладонь как будто погрузилась в лужу.

Поразительная женщина! Она обладала способностью превращаться в жидкость, и это настолько меня возбудило, что я излился, едва проникнув в нее. Несмотря на алкоголь, влажность лона все решила за меня. Я отодвинулся от Инес, почти ее не познав. Когда я начал оправдываться, девушка сказала, что так случается, что мужчины придают подобным вещам слишком большое значение, тогда как для женщин это не столь важно. В темноте я недоверчиво посмотрел на нее, а в ее взгляде, скорее всего, читалась неудовлетворенность, иначе и быть не могло.

Инес засмеялась, я засмеялся, и вскоре мы уже хохотали во все горло, а потом стали шутить и рассказывать анекдоты. Инес все время говорила по-португальски, поэтому я так и не понял до конца ни одной из ее историй. Мы обнялись, потерлись друг о друга и наконец заснули — усталость взяла свое.

Когда я проснулся на следующее утро, Инес уже исчезла. Ей, кажется, нужно было ехать куда-то по своим репортерским делам, так что продолжения не последовало. По электронной почте мы обменялись ничего не значащими обещаниями, которые так и не были исполнены, потом письма стали приходить все реже и реже, пока этот ручеек вконец не иссяк.

* * *

Вот почему, снова встретив Инес, такую лучезарную, увидев, как сверкает ее взгляд, как блестят ее волосы и кожа, я сразу понял: у девушки кто-то есть и этот «кто-то» ей очень нравится.

Само собой, я ничего не сказал.

Инес подробно, обстоятельно рассказывала о своей работе, о своей жизни, о своих друзьях. В этой женщине меня больше всего привлекала непосредственность; она от меня ничего не скрывала, и порой это причиняло боль: меня ранили ее рассказы о других мужчинах. Но я быстро одернул себя — ее романы уже не имеют значения, ведь я люблю Виолету и Джейн и должен сообщить об этом Инес. Тогда мы сможем говорить на равных, а то она уже все уши прожужжала мне каким-то Эусебио, с которым встречается больше года. Ах, они ездили вместе в Афины и в Рим; ах, они собираются провести несколько дней на Канарах…

Я уже начал потихоньку злиться и наконец не утерпел и рассказал про Виолету. Про Джейн упоминать не стал, подумав, что описать отношения с одним человеком и то непросто, а уж мое двойное, причем недавно начавшееся, приключение просто невозможно пересказать. О подобных вещах лучше не говорить: если я сам не до конца освоился с такой ситуацией, то посторонний вообще ничего не поймет, я просто рискую уткнуться в запертую дверь.

Инес спросила, что привело меня в Лиссабон, но я, не вдаваясь в подробности, сослался на приглашение друзей. Потом мы поднялись на холм, в замок Сан-Жоржи, и Инес с высоты сторожевой башни устроила мне краткую экскурсию по кварталам старого города, рассказав и историю квартала Алфама.

Потом мы долго бродили по этим узким улочкам, пили пиво на террасе пологого склона и болтали, пока не подошло время обеда. Нам было весело, мы вовсе не ощущали неловкости, преодолев все прежние расхождения, которые память превращает всего лишь в мелкие помехи для дружбы или для простого общения с глазу на глаз. Потом мы пообедали в «Каза де Леао», что рядом с замком, и Инес отважилась (отбросив понятную робость) пошутить насчет моей внешности. Она сказала, что за прошедшие годы я помолодел.

— Нет, я и в самом деле молодой, — ответил я. — Дело в том, что ты еще не вошла в пору молодости, ты просто младенец. Ты все еще в пеленках, которые, кстати, мне бы очень хотелось тебе поменять.

Ресторан огласился громким смехом — а как еще можно было отреагировать на мою сомнительную шуточку? Остальные посетители оглядывались на нас сперва с любопытством, а потом и с недоумением.

— Рамон, ты совсем не изменился!

— Да, и по правде говоря, мне бы хотелось продолжить одно незавершенное дело.

— Ты с ума сошел! — воскликнула Инес, выдергивая свои руки, которые я пытался поцеловать.

— Инес, ты просто божественна. Ты пробудила к жизни мертвеца внутри меня.

В ответ Инес снова рассмеялась, перегнулась через стол и уставилась на мои брюки, по-своему поняв последнюю фразу.

Вторую половину дня мы тоже провели в веселье и болтовне.

Выйдя из ресторана, мы побрели в сторону Россио, чтобы вернуться по улице Аугуста, а потом зашли в кофейню на улице Алфандага — попить чаю и попрощаться. Я пригласил Инес отужинать вместе с моими друзьями, но та сказала, что не может — у нее деловой ужин. Я продолжал настаивать, и Инес пообещала, что, если освободится рано, мы сможем увидеться около полуночи и выпить по прощальному бокалу.

— Только не питай напрасных надежд, — с улыбкой добавила она. — Я помолвлена.

— Но я тоже помолвлен!

Не поверив мне, Инес снова улыбнулась.

В ее взгляде была нечто странное, но я далеко не сразу это заметил. Непривычной была и ее полная открытость, абсолютная раскрепощенность. Однако сейчас не время было выяснять, в чем дело. Я просто подмигнул: мол, там видно будет. Девушка вновь рассмеялась на весь ресторан, и я присоединился к ее смеху.

Из глаз Инес вдруг выкатились две большие слезы, поползли вниз, к складкам губ. Они текли по прямой, не обгоняя друг друга, словно два прозрачных гоночных болида, но Инес дважды облизнула губы, и слезы исчезли. Я осушил влажные бороздки, при этом поцеловав девушку в обе щеки, а Инес уперлась локтями мне в грудь: так танцевали в Испании семидесятых годов, чтобы мужчины не терлись о девичий бюст; обычное средство самообороны в эпоху Франко, когда все было пропитано духом лицемерия. Я рассказал Инес об этом обычае, и мы здорово повеселились.

Но потом улыбка на лице Инес словно застыла, как будто на DVD-плеере нажали кнопку «пауза». Я увидел, что лицо ее медленно приближается к моему. Ресницы ее становились все ближе, и наконец наши губы влажно соприкоснулись, ее язык проник в мой рот, слюна смешалась с моей. Поцелуй наш был коротким и неистовым, как извержение вулкана.

Потом моя подруга резко встала, еще раз поцеловала меня — теперь в самый уголок рта — и сказала:

— В двенадцать я позвоню тебе в гостиницу. Увидимся.

С этими словами она ушла.

* * *

Когда отдаешь все, ничего не получаешь взамен. Но едва Инес почувствовала, что я кому-то небезразличен, как ее потянуло ко мне нездоровое любопытство к тайне чужих взаимоотношений. Ее воспламенило само известие о другой женщине. Мне никогда этого не понять, но такова человеческая натура. Страх навсегда потерять кого-то заставляет нас бросаться в пропасть, и, забыв обо всем, мы цепляемся за последний шанс.

Вот о чем я размышлял; мысли мои сыпались вниз, как вишневые лепестки, которыми украшают вазон с розами, чтобы наполнить комнату новыми ароматами.

Я устал и не хотел возвращаться в гостиницу пешком, но такси поблизости не оказалось. Пришлось брести вверх по улицам квартала Чиадо. Поднимаясь, я глядел по сторонам; все кафе и бары были полны молодежи. Мне нравился Лиссабон, Лиссабон-космополит, наводненный туристами и просто веселыми людьми, которые гуляют, выпивают, болтают и веселятся. Я находился в живом городе…

И вдруг застыл как вкопанный: кто я? Что делаю? Зачем притворяюсь беспечным? Почему так мало думаю о цели своего путешествия?

Я все время бродил вокруг да около, убегая от самого главного, ускользая сквозь щели воображения, как всегда боясь посмотреть в глаза своей подлинной сущности. Вместо того чтобы всерьез взяться за изучение Великого делания, исследовать секретные этапы этого процесса, я безмятежно дожидался, пока кто-нибудь придет и все мне объяснит. На самом деле я знал, что поступаю дурно, но, с другой стороны, мне нужен был отдых и развлечения — ведь время для потрясений всегда найдется. Я шагал по городу, и окна его домов заговорщицки мне подмигивали. Лабиринты Байру-Алту были моими преданными помощниками.

Я подумал о Нью-Йорке, о его гигантских башнях — и вспомнил, что больше всего меня поразило одно из старых сооружений, Флатирон-билдинг. Красота и строгость этого здания пленили меня с первого взгляда. Я гулял по Бродвею, а когда вышел на его пересечение с 23-й улицей, передо мной возник Флатирон. Так бывает, когда плывешь на яхте по спокойному утреннему морю и вдруг из тумана вырастает большой корабль, и у тебя перехватывает горло от изумления. Из лекций на архитектурном факультете я помнил, что здание было построено Дэниэлом Бернэмом в начале XX века, точнее, в 1902 году. Дом в двадцать этажей (ничтожная высота по сравнению с Вулвортом, Рокфеллеровским центром, Мет-Лайф-Тауэр, Крайслер-билдинг или Эмпайр-стейт-билдинг) притягивал меня. Я влюбился в Флатирон как архитектор. То было подлинное сокровище, над созданием которого я сам хотел бы трудиться.

На Манхэттене я задирал голову к небу, и мой взгляд скользил по громадным застекленным поверхностям; я воображал себя конькобежцем, мчащимся по необъятным, блестящим, прозрачным ледяным просторам, и мне хотелось с разгону взлететь. То были самые красивые взлетные полосы для путешествия по Вселенной, какие я только видел в жизни. Никогда бы не подумал, что настолько влюблюсь в город, слывущий опасным, от вентиляционных решеток которого веет тайнами подземной жизни.

Но я обнаружил, что Нью-Йорк, напротив, мир, где хорошо жить, где улицы полны машин, где во время прогулки отражаешься в блестящих окнах зданий будущего, где металлическое эхо ночи имеет зримую форму неоновых букв, где можно заблудиться в лабиринте театров, джаз-холлов и кафе.

Мне вспомнились башни-близнецы, самолеты террористов и ужас смерти, охвативший сотни людей на юге Манхэттена в офисном районе вокруг Уолл-стрит. Я представлял себе Эпицентр взрыва,[54] мысленно вслушивался в беззвучные рыдания, впитывал эхо скорби, стоны боли, взывающей к отмщению, — хотя так думали не все, далеко не все! — и отмщение свершилось, сперва в Афганистане, потом — в Ираке. «Кто угрожает империи, тот ощутит на себе ее гнев!»

Картины недавней истории возникали передо мной, словно кадры из рекламного ролика, возвещающего о скорой кинопремьере, пока я шел по проспекту Либертад в сторону улицы Алегриа.

* * *

Было шесть часов вечера. Сперва мы с Рикардо договорились встретиться именно в это время, но потом решили отложить встречу до ужина. Когда я подошел к портье за ключом, мне сказали, что меня дожидается гость. Я обрадовался, решив, что это Ланса, спросил, не назвался ли посетитель, и тогда портье прочитал по бумажке имя: «Витор Мануэл Адриао». Вот черт! Я так устал, мечтал принять душ и немного отдохнуть до семи часов… Не вышло.

Адриао оказался чопорным, серьезным субъектом. Он почти не умел улыбаться, хотя в момент встречи сделал такую попытку. Он был одет в черное, держал правую руку на животе (поза Наполеона), а слегка согнутую левую плотно прижимал к бедру. Глубокие тени под запавшими глазами, длинные гладкие волосы до самых плеч, густая черная борода… Губ не разглядеть — они прятались под усами.

Загадочный посетитель заговорил со мной по-португальски, почти не раскрывая рта, так что я с трудом его понимал. Он отрекомендовался как президент-основатель Португальского теургического общества, автор книги «Магистры инициации». Я спросил, переведен ли его труд на испанский, и Адриао ответил:

— Разумеется, нет, — после чего, возвысив голос, разразился цитатой, похожей на церковную литанию: — «Irmao, avisai aos terrenos que a mi maravilhosa libertaçao está perto! Quando nao existirme meis dúvidas e temores entre vós, prestareis testemunho como legitimos filos do Grande Pai».[55]

Когда Адриао закончил декламировать, я спросил, не себя ли он цитирует.

— Так говорил один старец по прозванию Иерофант из Ронкадора. — Гость посмотрел на меня с сожалением и едва заметно улыбнулся.

Я был поражен, а Витор Мануэл заговорил так быстро, что голова пошла кругом:

— Выражение «внутренние миры» нередко встречается в древней науке…

Минута бежала за минутой, а он все продолжал тараторить на своем невнятном португальском, я же только кивал головой в знак согласия. Я не собирался ему перечить, ведь мне нужно было попасть в Бадагас, погрузиться в тайны этого темного города, а мой посетитель был, наверное, единственным человеком, на помощь которого я мог рассчитывать. Понимая, что монологу не будет конца, я улыбнулся, подозвал официанта и заказал нам обоим пива.

«Отдохнем, переждем бурю», — решил я.

Адриао протянул мне пачку фотографий, и у меня нашлось чем заняться, пока португалец продолжал свою речь. Насколько я понял, он излагал краткое содержание своей книги, в которой описывались важнейшие из его теорий и размышлений, тайны оккультного знания и ключи от подземных миров.

Перебив Адриао, я спросил: действительно ли потаенные миры находятся под землей? В ответ тот почти рассмеялся, во всяком случае, губы его задергались. Воистину, невежество способно творить чудеса! Например — научить улыбаться того, кто никогда прежде этого не делал.

На первой из врученных мне фотографий был запечатлен профессор Энрике Жозе де Соуза (1883–1963), основатель Португальского теургического общества и ордена Святого Грааля, вдохновитель группы лузитанских теургов, изначально именовавшихся синтрийскими теософами. Костюм профессора выглядел безупречно, правая ладонь покоилась на животе, безымянный палец украшала черная печатка, на груди на красной ленте висела эмблема его организации.

На втором снимке я увидел здание, охваченное сиянием, словно в нем бушевал пожар. На обороте были надписи: «Священная гора Синтры» и «Пятый центр планетарного света». По правде говоря, вторая подпись отлично подходила к фотографии.

Третий снимок, черно-белый, запечатлел часовню Пресвятой Троицы в Кинта-да-Регалейре, а на четвертом был колодец для посвящения со спиральной лестницей. Дальше шли фотографии проходов, ведущих внутрь Синтрийских гор. Еще не открытый мир!

Я кашлянул, чтобы прервать Витора Мануэла, и сказал, что меня ждут к ужину и зайдут за мной в семь часов. Сейчас уже без десяти семь, а мне еще нужно переодеться. Португалец помолчал, улыбнулся, посмотрел на меня испытующим взглядом, словно решая, кто перед ним — невежда, новичок или тупица, и ответил:

— Встречаемся завтра утром и отправляемся в Синтру. Дождись меня, и сумеешь войти.

Я поразился совершенству его испанского языка.

— Значит, ты говоришь по-испански?

— Конечно, — ответил Адриао.

— Тогда зачем ты пересказывал мне содержание своей книги по-португальски? Я почти ничего не понял!

— Потому что на этом языке говорят в Бадагасе. На другом языке я не смог бы объяснить тебе и десятой доли того, о чем говорил.

— Что ж, ничего не поделаешь. Я понимаю по-португальски, но не понимаю тебя. С этим можно только смириться.

Адриао снова улыбнулся, пожал мне руку и ушел.

Я почти вбежал в свой номер, на ходу разделся и встал под теплый, успокаивающий душ. В мыслях моих царил беспорядок. То, что я называю «психологическим сомнением», терзало каждую клеточку моего мозга, проникало в каждый уголок сознания.

Даже став взрослым, человек не до конца расстается с детством, вот почему мы смеемся, играем и развлекаемся. В нас так и не зарубцевался шрам изначального существования, в нашем сознании запечатлен образ невинного счастья, память о пребывании в раю. Вот отчего мы нередко сомневаемся, правильно ли себя ведем. Достаточно ли мы серьезны? Праведны ли наши поступки? Каким быть — нежным или твердым? Хватит ли нам в важную минуту уверенности в себе?

Я искал философский камень — и в то же время флиртовал с бывшей любовницей, такое поведение серьезным не назовешь. Мне следовало сосредоточиться на том, чтобы определить свою цель, превратиться в ориентир для себя самого. Нельзя отвлекаться на пустые забавы, на воспоминания, затерявшиеся в обширных кладовых человеческой памяти, на сомнения, которыми полны дальние уголки человеческого разума. Считается, что мы используем свой мозг всего на один процент, а я всю жизнь безуспешно боролся, чтобы добиться показателя в пятнадцать или двадцать процентов.

Но лившаяся мне на голову вода душа, теперь уже холодная, наделяла меня даром прозрения, ясновидения и шептала, что в мире есть лишь одна реальность, которую мы не должны упустить: любовь во всех ее проявлениях. Восторги любви, сексуальное наслаждение, ритуал ухаживания и соблазнения — вот что делает жизнь привлекательной, а все остальное — лишь фон, городской или сельский пейзаж. Мне ни в коем случае нельзя замыкаться в себе, закрываясь от жизни ради алчного накопления знаний. Я не могу позволить себе мыслить линейно, сухо, однобоко. Я не хочу становиться членом ложи с пирамидальной иерархией!

От этой мысли мне стало жутко. Вот почему для меня были закрыты иные миры: я всегда боялся, что войти в них можно не иначе, как в тоге до пят, со знаком Марса на алой ленточке, в шапочке на голове и с полуулыбкой на губах. А затем сделаться частью ритуальной церемонии, превратиться в еще одного жреца этой параллельной церкви, под страхом сурового наказания приказывающей скрывать свои запретные тайны. Нет, нет и нет! Моя цель — открытие новых миров, формул счастливой жизни, но без собственничества, без всяких ограничений, без обязательств перед тайными обществами.

Вот какие выводы я извлек (по одному или разом) из разговора с Адриао. Вот почему теперь пересматривал с критических позиций причины, из-за которых я оказался в Лиссабоне.

Несравненно приятнее было думать о Виолете и Джейн. То, чему я у них научился, было намного ближе к моим идеалам, свободно от эгоизма, ревности, от слов «твое» и «мое», от тетраплегии[56] страстей. Такой путь манил меня, потому что уводил прочь от нездоровых традиций жизни, полной насилия, угроз и поддерживаемой веками лжи. Религия, которую создает для себя человек, — это совокупность разочарований, мешающая вести здоровую жизнь, открытую мирозданию, полную гармонии и безграничного счастья.

И все-таки мысль о новой встрече с магистром, посвящающим в тайны подземных миров, привлекала меня: вот возможность убедиться в существовании Бадагаса, этого подобия Атлантиды, спрятанного в Синтрийском лесу, под широким зеркалом деревьев, под величественными руинами того, что ценнее золота, — духовности. Возможно, Бадагас имеет выход к морю и продолжается под Атлантическим океаном. Я представил себе его счастливых обитателей…

«Виолета, как же мне тебя не хватает!» — подумал я, и мой призыв был услышан: словно в ответ, зазвонил телефон, и это была она, Виолета.

— Рамон, я хочу быть с тобой. Я удерживалась, не звонила ради твоего спокойствия, чтобы не нарушать твоего одиночества.

— Я только что думал о тебе. Сегодня вечером я познакомился с Адриао.

— Ну и как он тебе?

— Немного чопорен, но что тут поделать?

— Он таков, каков есть. Большего от него нельзя требовать. Ему много известно о философских странствиях, о потаенных мирах, и ты должен у него учиться. Об остальном не беспокойся.

— Виолета, приезжай! А как дела у Джейн?

— Она говорила, что собирается тебе позвонить, но отыскать тебя не так-то просто. Ты сказал «приезжай» или это я сама придумала? Не знаю, получится ли у меня.

— Я жду тебя. Мне бы хотелось, чтобы ты отправилась со мной в Синтру, чтобы мы вместе искупались на Яблочном пляже.

— А мне бы хотелось, чтобы ты открыл для себя нечто важное. Я от всей души этого желаю, но ты должен сделать все сам.

— Послушай, Виолета, тут кое-что произошло. Впрочем, ты, наверное, уже сама знаешь. Когда я был в Асторге, мне рассказали, что там есть дом, где жила семья Фламелей.

— Да, я знаю. Теперь они в Хорватии, в городке Макарска, хотя иногда перебираются на остров Хвар. А за домом присматривает их старая экономка.

— Ты знаешь, что в этом доме была рукопись?

— О чем ты?

— О «Книге еврея Авраама».

— В том доме? Невозможно! Рукопись хранится в надежном месте, в Голландии, точнее — в одном из музеев Амстердама.

— А меня заверили, что теперь книга здесь, в Лиссабоне, в руках еврея по фамилии Канчес.

— Рамон, Канчес умер много веков назад, именно он переводил отрывки из «Книги» для Николаса Фламеля.

— Тогда это либо его потомок, либо шарлатан. Откуда мне знать? Но дело обстоит именно так. Теперь книгой владеет Рикардо Ланса, он приобрел ее у экономки семьи Фламелей, той самой сеньоры, что присматривает за их домом в Асторге.[57]

— Рамон, этого не может быть. Не может быть, и все тут. Кроме того, если бы дело обстояло именно так, нам бы угрожала опасность, серьезная опасность. Израильтяне, американцы, русские, китайцы готовы убить или выложить миллионы евро за такую книгу. Это библиографическое сокровище с хрупким содержанием, которое не должно попасть в руки неподготовленного человека. Прости, Рамон, но мне нужно срочно кое с кем переговорить. Ох, если все это правда и ты сумеешь завладеть рукописью, ты окажешь великую услугу человечеству и потомкам Николаса и семейство Фламелей сумеет тебя отблагодарить.

— Ты просишь меня выкрасть рукопись?

— Кто обворует вора, тот на тысячу лет прощен. И уверяю, в моих словах заключено пророчество, о котором ты думаешь сам и которое может осуществиться.

Я рассмеялся, но ответом была звенящая тишина на том конце трубки — бесконечная тягучая пустота. Виолета была серьезна, очень серьезна. И встревожена. Я не видел ее лица, но легко мог его себе представить. То, что началось как обычная болтовня между добрыми знакомыми, стало для Виолеты трагическим событием, и ей помогало только умение держать себя в руках.

— Объясни все по порядку.

— «Книга еврея Авраама» не должна находиться в руках недостойного владельца, ее не должны читать или переводить люди, не входящие в наш круг, потому что в этой рукописи таятся величайшие опасности. Но если это все же произошло, «Книгу» необходимо спасти и доставить в Амстердам — только там она будет в полной безопасности. Там ее прятали веками. Но как же рукопись оказалась в Асторге? Об этом надо немедленно поставить в известность законных владельцев. Я сейчас же позвоню в Хорватию, а тебе перезвоню завтра, пораньше — ты ведь, кажется, скоро отправляешься в Синтру?

— Да, мы с Адриао договорились встретиться утром.

Было уже полвосьмого, а я все еще оставался в гостинице.

Стремительно одевшись, я заказал такси и приехал в «Бахус» около восьми часов вечера.

— Привет, Рамон, я тебя уже заждался! Начал думать, что ты заблудился на извилистых тропинках Наварры.

— Путь пройден, Рикардо, не беспокойся, — ответил я не без иронии.

Очень элегантно одетый Ланса пришел один. Высокий, худощавый, с абсолютно белой шевелюрой, голубыми глазами и резкими чертами лица, Ланса смахивал на немца или шведа и производил впечатление полностью уверенного в себе человека. Его выгода — вот что важнее всего на свете. Он был из тех, кого узнаёшь за пять минут знакомства. Я имею в виду, что такие люди не представляют для собеседника никакой загадки, хотя способны утаивать свои неблаговидные поступки. В общем, Рикардо принадлежал к числу людей холодных, расчетливых, с ледяным взглядом, чьи интересы и жизненные цели можно разглядеть без помощи психоаналитика. Всегда знаешь — если Рикардо здесь, значит, ему что-нибудь от тебя нужно. Сам он никогда ничего не дает, а если что-то и предлагает, то только в обмен на нечто более ценное.

Однако я не догадывался, что именно Лансе от меня нужно. Я только начинал свой путь; что же я мог предложить, кроме своей неопытности и неосведомленности в тех материях, которые Рикардо исследовал до самых глубин? Я ничего не понимал.

А если мифическая рукопись попала к Лансе, мне предстояло вступить с ним в противоборство, став героем комикса, цель которого — вырвать «Книгу еврея Авраама» из рук Рикардо и вернуть ее (как я узнал впоследствии) в Музей изумрудной скрижали, частный центр иудейской культуры, основанный Николасом Фламелем в Амстердаме.

Глядя на меня маленькими беспокойными глазками, Рикардо сохранял самоуверенное выражение, чтобы показать, будто полностью владеет ситуацией. На самом же деле было видно: вещь, которой он владеет, так хрупка, что невозможно удержать ее без трепета и дрожи в руках.

— Послушай, Рамон, я буду с тобой откровенен. Недавно я приобрел совершенно необыкновенную книгу. Для начала скажу, что химера под названием «алхимия» завладела моим воображением еще много лет назад, когда я закончил университет и готовился стать дипломатом. Я был жаден до оккультных знаний и верил, что они могут оказаться истинными, но натолкнулся на стену непонимания, на невозможность двигаться дальше. Оказалось, что учителя либо не желают делиться познаниями, либо вся алхимия — шарлатанство и наставники намеренно пользуются темным языком, чтобы у нас, учеников, возникло ощущение, будто мы неспособны ничего понять. В общем, я был страшно разочарован. Я потратил деньги и время, но так ничего и не добился. Поначалу я по простоте душевной намеревался добраться до Великого делания и получить философский камень сухим путем,[58] однако вскоре понял, что на самом деле меня интересует не универсальное снадобье как таковое, а предпоследний этап его изготовления: золото. Я мечтал сотворить много желтого металла и зажить в роскоши и праздности. Вот почему я погрузился в глубины алхимии, мне нужны были полные знания.

Ты представить себе не можешь, сколько дней и ночей я провел бок о бок с кабальеро Адриао. Два года прожил в Синтре. Крутился во всевозможных тайных обществах — их там полно. Добрался аж до самого Лиона, чтобы раздобыть плавильный котел, а также прочие инструменты и вещества, необходимые для Великого делания. И я потратил на это две весны. Мы с Адриао поселились в одном из хуторков в горах, с наступлением темноты растягивали на проволочных крючьях гигантские льняные полотнища, чтобы те пропитались ночной росой, поутру снимали их и выжимали, таким образом добывая первоэлемент для наших опытов. Но всякий раз что-то шло не так. Мы даже добрались до серебра — помнишь, я показывал тебе в Лондоне? — но, к сожалению, так и не прошли весь путь до конца. Всегда не хватало какой-то малости. Мы расспрашивали местных мудрецов, копались в книгах, но результат всегда был тот же: ничего, абсолютно ничего. Ну, если не считать жалкого утешительного приза в виде серебра — он вручается неудачникам в награду за трудолюбие. На том все и заканчивается; карточный домик раз за разом рушится. Мы читали Фламеля и знали, что существует «Книга еврея Авраама» — впрочем, это могло оказаться очередным вымыслом или метафорой, обозначающей нечто совсем иное. Безнадежность и пустота привели меня на грань отчаяния, я решил отказаться от поисков раз и навсегда. Видя, что я готов все бросить, Адриао попытался провести меня в подземный город Бадагас, однако мне не удалось туда проникнуть — я поторопился с заключением, что ведущие туда двери фальшивые. Впрочем, Адриао до сих пор уверяет, что, когда я буду готов, я смогу в них пройти. В конечном итоге он так и не добыл своего золота, я тоже не обрел ничего, кроме разочарования и желания обо всем забыть. Но несколько дней назад все изменилось, когда я проезжал через Асторгу и мой приятель Адольфо Арес показал мне свою находку: книжицу в кожаном переплете с медными уголками, древнюю, как само человечество, написанную на древнееврейском языке. В этой рукописи в двадцать одну страницу содержатся все необходимые символы, идеи и ключи, и она точно соответствует описанию бесценной книги Фламеля.

— Рикардо, но как же книга очутилась в Асторге, если должна находиться в амстердамском музее? Ее что — выкрали?

— Не было никаких известий о краже. Больше того, эта книга — или некое ее подобие — до сих пор на своем месте в музее, под охраной все тех же систем безопасности. В надежности тамошних охранных мер сомневаться не приходится.

— Так, может, в твои руки попала совсем другая книга?

— Это подлинник.

— Откуда такая уверенность?

— Ее подлинность удостоверена маэстро Канчесом.

— Канчесом? Не может быть, его давно нет в живых! Он умер в четырнадцатом веке, и с тех пор утекло много воды.

Рикардо лишь иронически улыбнулся, и мне стало неловко. Я прочитал в его взгляде: «Наивный, ты ничего не смыслишь, ничего не понимаешь. Ты здесь лишний. Тебе не место среди нас, посвященных, приобщившихся к тайнам».

— Он жив.

— Рикардо, я читал одну книгу, нечто вроде мемуаров Фламеля: там сказано, что Канчес так и не добрался до Франции, когда они вместе с Фламелем уходили из Испании. Он умер от обострения давнего недуга.

— Перенелла тоже «умерла», хотя в действительности перебралась в Швейцарию, где позже встретилась со своим супругом. Да и самому Николасу сначала пришлось пережить собственные похороны, и только потом он оказался в Швейцарии. Канчес, с которым тебе предстоит познакомиться, стал настолько умудренным и одновременно настолько современным, что его возраст покажется тебе невероятным. Но уверяю: он один из тех необыкновенных людей — по крайней мере, что касается прожитых лет и накопленных знаний. С другой стороны, он сильно от них отличается. Мне кажется, Канчес с Фламелем не ладят. Видимо, в прошлом между ними что-то произошло, и теперь они превратились в заклятых врагов.

— Какой же я идеалист! Я полагал, что бессмертные люди — если таковые существуют — помышляют исключительно о благе человечества.

— Конечно, все обстоит по-другому, пока существуют Гитлеры, Буши, Наполеоны, Цезари, Филиппы Вторые, Людовики Четырнадцатые, Муссолини, Франко, Пиночеты и все, кто вертится вокруг их власти, незаметные, прячущиеся за спиной. Жажда власти — огромный соблазн, причина ужасных злодеяний. И, откровенно говоря, Рамон, я предпочитаю быть на стороне победителей.

— Но послушай, Рикардо! «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?»[59]

— Я не Дориан Грей и, поверь, отличаю добро от зла. Человек — это мыслящее животное, а все идеи манихейства суть измышления запуганного и невежественного общества, которое ужасно боится боли, а еще больше — смерти. Людьми, всеми нами, движет стремление к выгоде. Ты хочешь взять на себя роль героя, но это не дает тебе права полагать, что одни поступают хорошо, а другие дурно. Идеи добра и зла сосуществуют в голове человека как бы в виде кучевого облака, на которое с разных сторон обрушиваются этические представления, — эти удары и направляют наше поведение. Именно они, бессмертные, управляют нами, чтобы сохранить свое бессмертие. Наш мир основан на условностях, и есть люди, которые движут этим миром ради собственной выгоды, ради того, чтобы мы никогда против них не восстали. Ты ведь помнишь про Зевса (впоследствии Юпитера), Венеру, Гермеса и им подобных? Вот каковы бессмертные, а тебя они пытаются превратить в нового Улисса или Геркулеса. Тебе не стать даже полубогом. Они использовали тебя, простодушный Рамон.

— Не говори ерунды! Послушай, Рикардо, ты меня испытываешь или тоже хочешь использовать?

— Клянусь, ты всегда был мне симпатичен. Я очень хорошо к тебе относился и до сих пор так отношусь. Ты жил в моем лондонском обиталище как у себя дома. Никогда бы не подумал, что ты станешь звеном цепи, против которой я борюсь. Ты пришел к ним, они тебя загипнотизировали, усыпили, а теперь ты собираешься стать одним из них. Они каждый год устраивают посвящение одного новичка, а потом исчезают. Я нуждаюсь в тебе, потому что тебя посвятят в тайны Великого делания. Ты — избранный. С этого момента многие будут в тебе нуждаться.

— Рикардо, ты несешь полную чушь. Кто такие «они»?

— Тебе лучше знать, с кем ты познакомился в Лондоне. Тебя видели с Виолетой Фламель, дочерью Николаса, и ее сестрицей Джейн.

— Они не говорили, что Фламель — их отец.

— Можно только догадываться, как все обстоит на самом деле. Быть может, они сами об этом не знают. Известно лишь, что перед своей мнимой смертью Николас завещал философское наследие племяннику, а Виолета и Джейн вполне могут оказаться дочерьми последнего. Впрочем, я убежден, что они — дочери Фламеля. Племянник не так давно погиб в Боснии, разорванный на куски гранатой. Тут уж ничего не поделаешь, невозможно быть абсолютно неуязвимым. Даже бессмертные рискуют жизнью.

— Ты намекаешь, что Виолета может оказаться прабабушкой бабушки моей прабабушки?

— Даже старше, хотя не скажу наверняка. Известно, что несколько десятилетий назад, около тысяча девятьсот семидесятого года, у племянника Николаса родился ребенок. По правде говоря, я не вхож в тайны этого семейства.

Сердце мое пронзительно заныло. Кто же врет? Почему Виолета так много от меня скрывала? Неужели она хотела меня использовать, натравив на предполагаемых похитителей рукописи? Быть может, вся история с экономкой, Аресом и продажей книги Рикардо Лансе — выдумка, а на самом деле «Книга еврея Авраама» была похищена из музея… Но почему о краже никого не оповестили, почему до сих пор работают охранные системы?

— Рикардо, скажи правду: ваша рукопись похищена из Амстердама?

— Никто ничего не похищал. Единственный, кто может забрать ее из музея, — сам Николас. И если он так поступил, то очень давно, по причинам, ведомым лишь ему одному. Адольфо Арес сказал тебе правду: он получил книгу от старушки, не зная истинной цены рукописи, а экономка хранила ее среди книг, полагая, что это случайное, никому не принадлежащее библиографическое сокровище. Она тоже не знала настоящей цены этого ключа ко всем мечтам, ключа к бессмертию.

— Рикардо, что тебе от меня нужно?

Рикардо пронзительно поглядел на меня сверху вниз и ответил:

— Ты единственный человек, единственный их друг, который может помочь мне перешагнуть порог и обрести дар, которой мы утратили тысячи лет назад, дар жизни.

— Но мы и так живем более чем достаточно. И это говорит тебе человек, который хочет жить дольше.

— Нет, Рамон, человек не живет. Это не жизнь, а лишь печальная карикатура на нее. Жизнь в том виде, в каком она была задумана, длится тысячу лет, и такие долгожители нам с тобой известны.

— Об этом я кое-что знаю, но задавался вопросом: не слишком ли тяжек груз подобного долголетия?

— Нисколько. Это путь, который следует пройти, и я собираюсь проделать его любой ценой. Ты разве не замечал, как мы инстинктивно цепляемся за жизнь? Долгая жизнь — это наш рай. Она…

Но в тот самый миг, когда Рикардо собирался объяснить мне самую суть загадки тысячелетнего существования, к нашему столику подошли два человека.

— Привет, Витор Мануэл! Как поживаешь? Рамон, представляю тебе своих друзей, маэстро Канчеса и Адриао.

— Очень приятно. С Адриао мы познакомились сегодня вечером, а о маэстро Канчесе я много слышал.

Было больше девяти часов вечера. За ужином вновь прибывшие (носители непостижимых тайн, окутанные плотным туманом загадки, который витал над нашим столиком и мешал разговору) смотрели на меня как на врага, с которым или договариваются о перемирии, или предлагают предать свой народ. Но мое внутреннее нравственное чутье под названием «совесть» понемногу одерживал о верх. Во мне зрело упорное желание отстоять свои убеждения. Мне помогла даже мысль о Боге — единственном истинном и чистом Боге, ведь я не разделял теории о десятках богов, которые наблюдают за нами, манипулируя нами и распоряжаясь нашими судьбами по своему усмотрению.

— Итак, вы — бессмертные?

Оба маэстро повернулись ко мне с досадой и злостью.

— Где ты откопал этого балаганного шута? — сухо, презрительно спросил Канчес.

— Да уж, сеньор Канчес, вы-то, наверное, многое повидали за свою долгую жизнь!

Вспомнив слова Жеана де Мандевилля, я хотел еще кое-что добавить, но Канчес оборвал меня:

— Вероятно, за шестьсот лет можно кое-чему научиться, но главное — это уметь наслаждаться жизнью и держаться подальше от подобных вам чистоплюев.

— Мне бы не хотелось такого бессмертия, как бы сильно я ни боялся смерти. Меня не привлекает идея навсегда застыть в одной и той же фазе, каждый день видеть одно и то же, беспокоиться только о том, как бы получше спрятаться, как бы не проведали про мой дар и не отобрали эликсир, благодаря которому я живу.

— Твой друг — кретин и святоша, — еще презрительнее заявил Канчес, глядя на Рикардо.

— А знаете, сеньор Канчес, почему вы так цепляетесь за свою вечную жизнь и почему ваши друзья безуспешно стремятся вам уподобиться? — Я говорил пылко, но в то же время взвешивая каждое слово. — Потому что вы не верите в иную жизнь, потому что в вашем представлении люди — в общем-то, животные. К тому же ваша беспредельная злоба противится идее смерти, ведь вы знаете, что тогда придется дать отчет во всех ваших преступлениях, во всех мерзких делах.

— Рикардо, я не могу находиться рядом с этим недоумком!

Канчес уже поднимался из-за стола, когда Рикардо его остановил.

— Пожалуйста, господа, ведите себя как разумные люди! Мы собрались здесь по делу. Хотя наши цели во многом не совпадают, мы едины в одном: в стремлении овладеть тайнами «Книги еврея Авраама». И ты тоже, Рамон. Не говори, что откажешься от знания, ведущего к бессмертию. Быть может, тобой движет стремление к чистоте, а некоторыми из нас движет страх иной жизни. Но в конечном итоге мы все желаем одного и того же. Кроме того, мы нуждаемся в тебе, а ты нуждаешься в нас, чтобы расшифровать книгу.

— И что же вам нужно от меня?

— Ты единственный, кто покамест сохранил чистоту души, — ехидно добавил Рикардо. — Ты — ключ, который откроет дверь к познанию.

Мне на ум снова пришли слова Мандевилля, и я процитировал их так, словно на меня снизошла благодать:

— Что бы вы ни говорили, я не верю, что в этом мире возможно жить вечно. Мы знаем только, ибо так сказано в Священном Писании, что были древние патриархи, прожившие более тысячи лет.[60] Верно также и то, что некоторые мудрецы, хотя не живут среди нас, веками пребывают в этом мире. Но и их бытие ограничено, так как на мудрецов возложена определенная миссия — помогать избранным, нуждающимся в помощи. Однако где гарантия, что это подлинное бессмертие? Нигде не говорится о бессмертии тела. Пусть кто-нибудь подтвердит это и докажет. Исключения возможны только для святых и сопричастных Богу. Моисей, ушедший из мира и телом и душой, а еще Дева Мария и Иисус. Где теперь их тела и души? Видимо, единственный способ обрести подлинное бессмертие — это достичь святости или божественности. Не самое простое дело!

— Что ж, я не святой и не бог, — отозвался Канчес, — и нахожусь среди вас благодаря жидкости, которая гуще воды и оставляет золотые потеки на стекле. Благодаря эликсиру, добытому при помощи терпеливого труда. Я принимаю его уже много лет.

— И кто же его добыл, ты, что ли?

Я перешел на «ты», поскольку оскорбления Канчеса перешли все границы.

— Этим даром я не обладаю. Я способен только расшифровать секретную формулу, но мне не позволено готовить эликсир. Я потратил на опыты много лет, и все без толку. Так когда-то предрек Фламель, и он оказался прав, вот почему я его ненавижу.

— Ты предал его?

— Я просто отказался умирать. Я вступил в связь с демонами. Видишь — мы не святые и не боги, но боремся за свое бессмертие.

— Кто же готовил для тебя эликсир?

— Новички, вставшие на путь святости. Таких я встречал немало.

— И ты совращал их с истинного пути, а потом бросал в канаве, как собаку, сбитую на шоссе!

— Все обстоит не так ужасно.

— Но новичка ждет кара?

— Об этом спроси Фламеля.

— А где же он, Фламель?

— Ты имеешь в виду мастера камуфляжа, бестелесное привидение, которое нигде не увидишь?

— Я имею в виду маэстро Фламеля, великого Философа с большой буквы, самого мудрого в мире алхимика.

— Он вездесущ. Он как ваш Бог, нечто вроде реки, которая течет то под землей, то на поверхности. Сейчас Фламель либо в Италии, либо в Голландии, либо в Хорватии… Там он обычно обретается, но, стоит запахнуть бедой, перебирается в Индию, Китай или Нью-Йорк. Скользкий тип. Порой он меняет внешность и осмеливается проникать даже в Бадагас, единственное царство несвятых бессмертных. Разнюхивает, роется повсюду, закладывает мины, чтобы уничтожить «бессмертных дурного толка», как он выражается.

— Ну да, понятно. Сейчас выяснится, что Фламель — террорист и убийца.

— Он, как и его Бог, на что угодно пойдет ради божественного порядка, ради добра. А для победы над так называемым «злом» все средства хороши. Вот почему мне ненавистны его благостные речи: он ведет себя как самый настоящий террорист, его оружие — разрушение и варварство. Кто там сказал: «Подставь другую щеку»? Наивный Иисус, обманутый собственным, как принято считать, отцом.

Я решил сменить тему.

— Вот что, ты уже довольно долго меня не оскорблял, что не может не радовать. Я не знаю того, что знаешь ты, но скажу так: эликсир обладает даром продлевать жизнь сверх положенных сроков, однако право на это нужно заслужить. Нельзя просто прийти и выпить свою порцию ради того, чтобы прожить еще сто, двести или триста лет в погоне за богатством и наслаждениями.

— Да, смертные любят потолковать на эту тему. Так вот, дружок: я обладаю правом тысячу раз влюбиться, перещупать сотни молоденьких девчонок, сколько угодно раз напиться допьяна и путешествовать по свету с кошельком, набитым золотом; правом получать от жизни все возможные удовольствия. Понял? А Фламель тем временем переживает, что я подаю дурной пример. Но мне позволяют так жить его ученики, добывающие для меня магический напиток. Да и сам ты поможешь мне с превеликим удовольствием. Правда, ты не будешь знать, что я — это я. Запомни мои слова.

— Вечно жить желают только те, кто считает, что с концом бренного тела кончится все. Вот почему они так боятся его утратить. Скажу сразу, что не собираюсь тебе помогать.

Канчес ухмыльнулся. В его водянистых глазках жила вековая мудрость, полная отрицательной энергии, темно-коричневой, почти черной. Он был лишен ауры, и от этого делалось жутко. Он походил на Смита… Возможно, и был Смитом. Виолета и Джейн согласились бы со мной: Канчес — тип того же пошиба, что Смит, в этом я был уверен.

Появился официант с бутылкой «Эспорао» урожая 1987 года. Когда он разлил вино по бокалам и удалился, я заметил, что ни у кого не возникло желания чокнуться, все четыре бокала остались стоять на столе. И тут Канчес достал из кармана пиджака узкую бутылочку прозрачного стекла с маслянистой жидкостью гуще воды, цветом напоминавшую выдержанное розовое вино. Когда маэстро слегка покачал бутылку, на стекле появились отблески чистого золота. Канчес добавил в каждый бокал с вином по нескольку капель.

От волнения я прикрыл глаза, ведь это был эликсир, продлевающий человеческую жизнь. Мы чокнулись. Я был настолько смущен и в то же время так заинтересован содержимым бутылки, что даже не взглянул в глаза своим сотрапезникам. Я просто поднял бокал, и все произнесли:

— Будем здоровы! Вечной жизни!

Мне не удалось выговорить два последних слова, но они прозвучали в моем мозгу. Игра, где призовой фонд — вечная жизнь, влекла меня не меньше, чем других. Мне исполнилось сорок, и никто не требовал от меня отчета в моих поступках.

Я почувствовал, как вино стекает по пищеводу в желудок; потом оно проникло в кровь, очищая соки, сражаясь с накопившимися в венах ядами, стабилизируя сердечный ритм, придавая энергию мускулам, проясняя мысли, орошая кишечник. Мои жизненные силы мгновенно умножились в сотню, в тысячу раз. Не знаю, продлевало ли это мою жизнь, но я испытывал то же, что, вероятно, испытывает парящий в небесах ангел.

Я был воодушевлен и полон жизни, мое тело словно утратило вес.

«Почему этот напиток не готовят ради блага всего человечества?» — подумал я.

Остальные трое посмотрели на меня так, будто прочли мои мысли.

— Рамон, почему не все люди богаты? — спросил Канчес и тут же сам ответил на свой вопрос: — Чтобы сохранилось понятие богатства, нужны и богатые, и бедные. Вот в чем теневая сторона добра. Добрый Бог изгнал из рая ангела, который задавал вопросы, и тем самым превратил его в демона. Сам Бог создал зло, а вместе с ним — неравенство: богатых и бедных, силу и слабость, здоровье и болезнь, радость и скорбь. Придумав двойственность, Бог все испортил, разрушив мир, который якобы сотворил.

— Наше братство стремится облегчить страдания земной жизни, — добавил Рикардо Ланса. — А «Книга еврея Авраама» содержит формулу, позволяющую изготовить миллионы гектолитров эликсира, чтобы раздавать его даром и уничтожить болезни и бедность.

— Я вам не верю. У меня такое впечатление, что вы собираетесь лишь спекулировать и обогащаться.

— Даже если и так, разве цель не оправдывает средства?

— Нет. Если эликсир станет предметом торговли, доступ к нему получат только те, кто сумеет заплатить, — как водится, одни богачи.

— Заверяю тебя, Рамон, — снова заговорил Рикардо, — что мы стремимся подарить миру эликсир без всякой выгоды для себя. Мы боремся с болезнями и смертью. Мы не злодеи, хотя в глазах Бога, которого нам навязывают с раннего детства, и есть те самые заблудшие овцы. Мы — строптивцы, потому что пошли наперекор воле «божественных», «мудрых», «философов».

Я не мог понять, говорит ли он правду или же эти люди поработили эликсиром мою волю, мой здравый смысл, мое сознание. Виолета была так далеко, мне так не хватало Жеана — старого путника-пилигрима, всегда помогавшего мне советом, — а эта троица совершенно сбила меня с толку.

Меня одолевали сомнения, и, чтобы собраться с мыслями, я начал думать о двух женщинах, которых любил.

Мои сотрапезники, угадав, что партия осталась за ними, с улыбкой предложили новый тост:

— За новую философию!

— Вот что я предлагаю, — заговорил Рикардо. — Поедем ко мне домой, и я покажу вам книгу. Я сделал копии почти всех страниц, поэтому каждый из вас сможет должным образом ее изучить. Себе я оставлю только последнюю, самую важную страницу, чтобы ни у кого не возникло искушения заняться книгой в одиночку. Впрочем, весь текст написан по-еврейски, и, полагаю, только Канчес способен его перевести.

Заканчивать ужин мы не стали — предвкушение важного открытия лишило нас аппетита. Но мы, разумеется, опорожнили бокалы и заказали еще одну бутылку «Эспорао».

Выйдя вместе с остальными на улицу, я почувствовал, что глаза мои горят огненным блеском, виски ледяные, а в груди зияет глубокая рана.

Мне не терпелось оказаться в доме Рикардо. Ночная свежесть наполняла меня жизненной силой. Наверно, я должен был ощущать неловкость после стычки с Канчесом, однако ничего подобного не чувствовал, как будто заразился его болезнью. Поэтому я решил проверить, не растерял ли я свои убеждения, все ли в порядке с моими помыслами, не забыл ли я о главной цели. После каждой проверки я глубоко вздыхал и говорил себе: «Цель оправдывает средства».

Я не сойду с пути. Я люблю Виолету и Джейн. Виолета всегда вспоминалась мне первой, и мне начинало казаться, что и в сердце моем она первая. Однако сейчас не стоило об этом думать.

Мы быстро прошагали по Байру-Алту, миновали Санта-Каталину и двинулись в сторону квартала Мадрагоа, где находился старинный особняк семейства Ланса, слегка обветшавший снаружи, но великолепно обставленный внутри. По пути на нас попытались напасть какие-то типы. Канчес выступил вперед на несколько шагов, так что наша группа приняла форму равностороннего треугольника, вершиной которого был старый магистр. Ему даже не пришлось говорить с грабителями — он просто посмотрел им в лицо, и они бросились наутек, будто сам дьявол распахнул перед ними врата ада. Побросав оружие, они разбежались кто куда.

Обернувшись к нам, Канчес усмехнулся:

— Что ж, друзья, с годами кое-чему да научишься!

— Что ты им сказал? — спросил Рикардо.

— Просто приоткрыл для них щелочку преисподней, в которую они угодят, если осмелятся на нас напасть. К тому же это были третьесортные жулики, из тех, что вытаскивают деньги из бумажника и тут же швыряют его в канаву. Мелкая шушера. И потом, полюбуйтесь на их оружие! Кухонный ножик, который почти не режет, дубинки из багажника и наваха[61] с барахолки. Захочешь ею кого-нибудь пырнуть и останешься без пальцев. Да и сами они — сопляки, таких напугать легче легкого. Сегодня, по крайней мере, они никого уже не побеспокоят.

«А Канчес-то — малый не промах», — подумал я и улыбнулся: мне рассказывали о нем как о человеке старом и болезненном, знатоке древнееврейского языка, но оказалось, что он вполне крепок, идет в ногу со временем и сладить с ним непросто. Конечно, Канчес был выдающимся каббалистом, особенно после стольких прожитых лет. Иудеи почитали его знаменитостью, однако все были уверены, что Канчес умер много веков назад. Иногда он выдавал себя за потомка того самого Канчеса, жившего в XIV веке, который расшифровал для Фламеля «Книгу еврея Авраама».

Оказавшись в доме семьи Ланса, мы сразу прошли в просторный читальный зал. Это место напоминало библиотеку ученого, и я подумал, что кто-то из родственников Рикардо был заядлым книгочеем. Но собрание книг не походило на коллекцию букиниста — все говорило о том, что кто-то основательно изучал эти фолианты. В центре огромного зала высотой в два этажа — до потолка было метров десять или двенадцать — помещался старинный глобус. Пока мы разглядывали его, появился Рикардо с книжицей в руках. Переплет ее был не кожаным, как мне говорили, а металлическим (то ли из меди, то ли из какого-то благородного сплава), с матовым блеском, украшенный знаками явно иудейского происхождения.

Я почувствовал, как сердце мое сильно забилось. Неужели передо мной и впрямь «Книга еврея Авраама»? По крайней мере, все указывало на это, в том числе каббалистические знаки.

Когда Рикардо раскрыл книгу, я мягко, но настойчиво протянул руку, чтобы пощупать страницы — похоже, они были не из бумаги. Материалом для многих старинных книг служила выделанная козлиная кожа, однако эти гладкие листы скорее напоминали кору дерева. Не походили они и на пергамент, которым пользовались древние египтяне. Страницы книги были словно промасленными, гибкими, а не ломкими.

Не садясь, Рикардо торжественно огласил посвящение на первом листе:

— «Авраам Еврей, священник, левит, астролог и философ, приветствует еврейский народ, гневом божиим рассеянный среди галлов. Славьтесь».

— Эти строки я могу прочитать сам. Дальнейшее — дело Канчеса.

И Рикардо пояснил, что в предисловии говорится об опасности, которая угрожает тем, кто, не будучи писцом, возьмется читать эту книгу или же воспользуется ею в дурных целях.

Загадочная рукопись была богато иллюстрирована, и Канчес объяснял нам смысл рисунков: так обычно читают книжки детям.

— Вот этот старец — Время. — Канчес указал на седобородого старика. — Он пытается подрезать крылья Меркурию. Видишь? Вот почему Меркурий-ртуть утрачивает летучесть в сернистых облаках высокой температуры. Но у него в руках — жезл-кадуцей, а это означает, что он не одинок. Здесь изображено создание амальгамы и время, потребное для такого процесса.

Потом Канчес заговорил о дубах, о красных и белых цветах, о драконах, об ангеле с копьем, о Сатурне, о Юпитере и так далее. Я ничего не понимал, но слушал как зачарованный. Канчес словно постиг смысл всех вещей. Этот склон был для меня слишком крут, мне подумалось, что я не обладаю и двумя процентами познаний Канчеса. Для меня все это было китайской или арабской грамотой. Я готов был признать свое поражение, но все же не впал в отчаяние, понадеявшись, что однажды, изучив рукопись досконально, тоже сумею в ней разобраться.

— Рикардо, а где твоя лаборатория? — наивно спросил я.

Он ответил с улыбкой:

— В Синтре, естественно, где же еще?

— Но почему не здесь?

— Наивная душа, здесь ведь нет исходного продукта — или прикажешь использовать воду из-под крана? Для Великого делания необходимо открытое поле, природа, живая роса. А еще плавильный котел. Город опасен, хотя многие работают и в городах. А мне больше по душе сельская местность, таинственный и чистый воздух Синтры, энергетические токи ее лесов, ее океанский бриз, ее твердые скалы и ласкающая их соленая пена. Ах, Синтра, Синтра — нам всем следовало бы работать там! Что ж, друзья, теперь вы узнали о секретах этой книги.

Лично я ничего не узнал и ничего не понял, а потому сказал:

— Ты, вероятно, оговорился. Я не нашел никакой формулы, я слышал только загадки, логические забавы и более или менее внятные переплетения слов. Например, мне неясно, что означает фраза «зрю человека в белых одеждах, он воплощает собой первичную материю, славнейшую материю творца»…

— Это нормально, Рамон. Ты ничего не понимаешь, потому что не имеешь представления о Великом делании, ты никогда этим не занимался. У тебя в голове нет ясности, поскольку само делание — неясно. Пока ты чужак. Тебе следует погрузиться в его тайны, и, если тебе удастся быть гибким и прочным, как тростник, Великое делание откроется перед тобой, и ты постигнешь даже то, чего не удалось расшифровать нам.

Я заметил, как странно ведет себя Витор, который не раскрывал рта. Он смотрел на книгу, исполненный слепой веры, однако не проронил ни слова. Этот человек умел молчать.

— Итак, — снова заговорил Рикардо, — мы с пользой провели время, и, надеюсь, не в последний раз. Я сделал копии для каждого из вас, но последнюю страницу оставляю себе. Точнее сказать, две страницы — предпоследнюю я забыл отксерить.

— А разве ты не обещал, что раздашь нам все страницы, кроме последней? — вмешался Канчес.

— Да, но две все-таки лучше. Ладно, мне пора на самолет в Лондон. Не забудьте, в начале апреля встречаемся в Синтре. А еще лучше, в конце марта. Нужно же привести в порядок наши лаборатории. А тебе, Рамон, я советую на несколько дней отправиться вместе с Витором в Синтру. Не упускай случая познакомиться с чудесами, которые распахнут твой разум и направят дух. Тебе следует увидеть Бадагас прежде, чем для тебя придет время действовать. Попроси на работе отпуск за свой счет и живи полной жизнью; это тебе пригодится. Весной я передам тебе две недостающие страницы, и тогда ты сможешь приступить к опыту. Не знаю, насколько в ближайшие месяцы ты будешь свободен в средствах, но в любом случае хочу заранее обеспечить тебе возможность спокойно путешествовать.

— Рикардо, что еще за выдумки?

Но он уже протягивал мне конверт, набитый купюрами по пятьсот евро.

— Я не могу этого принять.

— Потому что смахивает на подачку или потому что я тебя вроде бы покупаю?

— Не надо меня унижать. Ты прекрасно знаешь, что я не согласен ни на то ни на другое.

— Тогда ради нашей старой дружбы, — произнес он цинично.

Я заколебался: искушение было слишком велико, и, кроме того, мне вовсе не улыбалось возвращаться в свою контору. Я мог бы попросить отпуск или попытаться снова сказаться больным, но Рикардо продолжал настаивать, и я все-таки сунул конверт в карман. Конверт был таким толстым, что едва поместился там.

— А что ты будешь делать с книгой, Рикардо? Вернешь на место, раз уже скопировал?

— Я купил ее. Она моя, не забывай.

— А вдруг откроется, что книга исчезла из Амстердама, из Музея изумрудной скрижали? Представляешь, что тогда начнется?

— Как-нибудь обойдется. Книгу я оставлю здесь, а с собой заберу полную копию.

Рикардо притронулся к глобусу, и полушария разошлись. Он положил книгу в глобус и снова закрыл тайник.

— Здесь она будет в большей сохранности, чем в бронированном сейфе.

Мне так не показалось, однако я ничего не сказал. С Витором я договорился созвониться на следующий день, а с Рикардо и со старым непредсказуемым Канчесом распрощался надолго.

— Прощайте, юноша, — иронично бросил мне Канчес.

— До скорой встречи, дедушка Мафусаил. Однажды ты объяснишь мне, почему Фламель написал, что ты умер, так и не добравшись до Парижа.

— Довольно, — вмешался Рикардо. — Конец раздорам.

У дверей дома меня дожидалось такси, и я назвал шоферу адрес гостиницы.

Была полночь; у меня еще оставалось время, чтобы снова встретиться с Инес. Сейчас я мог думать только о ней. Я позабыл обо всем, что обсуждалось за ужином, мне не терпелось заключить эту девушку в объятия. Я позвонил Инес, и мы договорились встретиться в пабе «Россио».

Я вышел из такси, не доехав до гостиницы.

— Я уже собиралась домой, когда ты позвонил, — сказала Инес.

— Прости, мы сильно засиделись.

Нас овевала прохладная сентябрьская ночь.

— А ты замечательно выглядишь, Рамон, кажешься намного моложе, чем несколько часов назад. Просто невероятно: то ли я тебя сначала не разглядела, то ли ты скинул десяток лет.

— Нет, то был мой брат-близнец.

И мы дружно рассмеялись.

Мы просидели в пабе с полчаса, все шло замечательно. Я выглядел иначе, потому что сбросил груз недавних воспоминаний. Закрыв скобки, я позабыл о Лондоне, о книге и о квартале Мадрагоа, позабыл о Пути. Я стал другим, заурядным человеком. Сейчас заурядность восхищала меня: я слишком долго пытался стать другим, не похожим на прочих. Я превратился в одержимого поклонника оригинальности, а подобные личности так уверены в собственной исключительности, что их легко сломать. Сейчас же я не хотел ни о чем задумываться — просто мечтал насладиться Инес и сделать ее счастливой. Мне не пришлось ничего ей объяснять, все и так было ясно.

Я положил на столик купюру, мы встали и отправились в гостиницу.

Едва перешагнув порог моего номера, мы без лишних слов бросились друг другу в объятия. Кожа Инес была одновременно сладкой и соленой, гладкой и бархатистой — когда я ласкал ее, мне казалось, что подо мной плавится зеркало. Я погружался в глубины ее тела, как гончар, который запускает руки в глину и не торопясь придает ей форму чаши. Наши движения уже вошли в единый ритм, когда я ощутил во рту послевкусие вина с подмешанными в него каплями эликсира. Ко мне вернулся неповторимый вкус этого золота сновидений — медовый и металлический; и наслаждение стало расти и множиться. Так бывает, когда бросаешь в пруд пригоршню камней, и они еще в воздухе разлетаются в стороны, а потом каждый камушек рождает свои волны и круги, расходящиеся по гладкой поверхности воды.

Инес кричала, испускала долгие стоны — стоны неописуемой сладостной боли, то угасавшие, то разгоравшиеся с новой силой, будто костер на ветру. Любовное соитие превратилось в птицу феникс, которая умирала и рождалась вновь, двигаясь по долгому, испытанному кругу. Мы оказались в царстве влаги, барахтались в лужах, устраивали наводнения, пока усталость и сон не одолели нас.

Проснулся я около десяти утра. Солнце ласкало тело спящей Инес. Я не мог оторвать взгляд от ее прелестного пупка и аккуратного холмика волос чуть пониже. Я нежно поцеловал эти завитки — без похоти, без грязных мыслей, как целуют младенца, а потом вгляделся в ее лицо. Инес улыбалась, погруженная в сладкие сны. Груди ее были яблоками, соски — медовыми сластями. Я не хотел ее будить и просто лежал на спине, рассматривая потолок. Инес шевельнулась, перевернулась на бок, уронила руку мне на грудь и снова погрузилась в сон.

По-видимому, я тоже заснул, когда же открыл глаза, будильник уже показывал двенадцать, а девушки в моей постели не было. Меня успокоил доносившийся из ванной звук льющейся воды. Спустя несколько минут Инес вернулась, еще влажная после душа и благоухающая, точно египетская принцесса. Возможно, в тот момент я был склонен к преувеличениям, но я увидел в ней олицетворение самой чистой, сияющей красоты.

Мы завтракали в постели, не одеваясь. Инес спросила меня про вчерашний ужин с друзьями, и я рассказал обо всем без утайки. Девушка сочувственно улыбнулась: она не поверила мне, словно все случившееся не укладывалось у нее в голове.

— И где живет твой друг Рикардо?

— На Калсада-да-Эстрела, в особняке с тремя статуями на фасаде. Самый необычный дом в том квартале.

— Покажешь мне свою ксерокопию?

— Конечно, хоть сейчас.

И я показал Инес листки, которые вчера небрежно бросил на комод.

Девушка исследовала их с видом эксперта, проверяющего подлинность картины.

— Это древнееврейский, правда?

— Да. Первый или второй век до нашей эры.

— Возможно, и раньше.

— Инес, ты понимаешь по-еврейски?

— Немного. Прежде чем заняться журналистикой, я работала в Национальной библиотеке и многое повидала. Интересно было бы познакомиться с оригиналом — он явно изготовлен из древесной коры или пергамента. Ты не помнишь, страницы не казались пропитанными чем-то маслянистым?

— Вроде бы.

— Тогда это точно не пергамент. Впрочем, чтобы определить вид дерева, мне пришлось бы поработать с самой книгой. Ты говоришь, ее не спрятали в надежном месте?

— Она осталась в доме Рикардо. Там стоит старинный глобус — это сейф, прикрепленный к полу. Туда Ланса ее и положил. Защитой рукописи служит скорее необычность хранилища, чем надежность шара.

— Мне хотелось бы взглянуть на книгу.

— Послушай, до весны это невозможно. Рикардо вернется за ней только в марте.

— А откуда она вообще взялась?

— Не знаю.

Любопытство Инес начинало меня утомлять.

— Кажется, Рикардо приобрел рукопись в Асторге, выложив за нее кругленькую сумму. Он выменял ее на дом на берегу океана, до реформы стоивший несколько миллионов эскудо.

— Но есть ли у него документы, подтверждающие, что книга — его собственность?

— Вряд ли.

— Значит, книга не его. — Инес говорила с убежденностью профессионального эксперта. — У меня есть знакомый, который сможет свободно прочесть рукопись.

— В этом нет необходимости, у нас уже есть старый Канчес.

— Мой знакомый знает больше. Он раньше жил в Израиле, а теперь перебрался в Кордову.

— Как его зовут?

— Раймундо Веласко. Для друзей — Голем. Он — чудовище, в прямом смысле этого слова.

— Я о нем что-то слышал.

— Хочешь, я ему позвоню? Оставь мне копию рукописи, и он ее расшифрует.

— Это невозможно. Я не могу передать ее в чужие руки.

— Но это всего лишь ксерокопия.

— Я не имею права даже копировать ее, иначе мне придется туго.

— Не бойся, радость моя, давай ее переведем.

— Ты просто начиталась легенд про золото и вечную жизнь.

— Ну да, и я не против стать богатой и не стареть.

В словах Инес таилось нечто недоброе, я сразу это распознал. Жажда обогащения обладает особым запахом, алчность пиликает, как расстроенная скрипка. Но что хуже всего — Инес использовала меня, чтобы добраться до предмета своих вожделений. Наивный я человек! Я уже начинал подумывать, что девушка в меня влюблена, а теперь ее настойчивые расспросы открыли мне глаза: мной пытаются воспользоваться с целью наживы.

Мне захотелось тут же сбежать. Вожделения и восторги померкли, я оказался в сухой каменистой пустыне, в компании ядовитого аспида, в окружении скорпионов и тарантулов.

Я не мог сладить со своими чувствами: эмоции хлынули через край, душа переполнилась ненавистью. Это походило на электрическую вспышку, на прорыв водопроводной трубы.

И тут я наконец вспомнил, кто такой Раймундо Веласко. Массивный, огромный и впрямь напоминающий голема, горбатый, совершенно безумный, но при этом — великолепный художник. Он всегда имел при себе запас травки и курил свои косяки, чтобы уменьшить боль в позвоночнике. Порой он писал картины не переставая, едва делая перерывы на сон. Портреты проституток с худенькими ручками, с дряблой, морщинистой кожей, с низкими бедрами и кричаще-алыми губами, с глубокой тоской во взгляде — вот что было изображено на большинстве его полотен. И в его моделях, и в нем самом всегда было что-то темное, сумеречное, отдающее зубной болью. Взгляд Голема внушал тревогу, иногда его глаза пламенели, как рубины. На его картины было страшно смотреть; они были словно зеркала, в которых отражается душа того, кто на них смотрит. Я и теперь могу на них взглянуть — стоит зайти в его дом в Кордове, в квартале Сан-Агустин.

Я всегда звал его Раи, и, само собой, когда Инес назвала его Веласко, эта фамилия ничего мне не сказала.

Голем пишет людские души, его зрачки словно испускают рентгеновские лучи. Он видит то, что скрывается за внешностью человека, но не вены, кровь, мышцы и кишки. Он видит, что ты думаешь, что чувствуешь. Иногда фигуры на его картинах лишаются объема, и тогда на помощь приходит цветовое решение или пронзительный взгляд. Основные цвета полотен — черный, ярко-красный, оттенки морской волны. Голем всегда изображает одно и то же тело, его размалеванные женщины поражают воображение, хотя и не соответствуют устоявшимся канонам красоты. Голем выбирает иные пути.

Время от времени я покупал его картины, и теперь в моем доме их полно.

Помимо живописи Раи увлекается переводом с древнееврейского и собирает книги. А еще бережно хранит портреты, открытки и фотографии — следы своего прошлого. Голем не умеет оставаться в тени. Стоит ему где-нибудь появиться, и его запоминают надолго.

Когда-то он тоже заговаривал со мной о потаенных подземных городах. И вот теперь, глядя на Инес, я вспомнил, что Голем упоминал о своей португальской подруге, манекенщице, которую время от времени навещал.

— Инес, у тебя с Раи был роман?

— Что за глупости! Он просто приятель… моей матери. Часто бывал у нас дома. Мама была сильно в него влюблена. Ей нравятся такие странные типы. Мама говорит, что Раи — это машина.

— Секс-машина?

— Эх, ничего ты не понял.

— Все дело, наверное, в его языке, ведь прочие части его тела не очень подвижны.

— Зависть — плохое чувство. Все вы, мужчины, одинаковы: не выносите, когда вам говорят, что кто-то умеет делать это лучше.

— Не в том дело, я просто удивился. Хотя Раи часто рассказывал, как хороша в постели его португальская подружка. Извини, на мгновение мне показалось, что речь идет о тебе.

— Значит, ты ревнуешь? Боюсь, ты выбрал для этого не самое подходящее время. В общем, Рамон, нам пора прощаться.

— Ты уходишь — вот так?

— А как еще мне уходить?

Инес поцеловала меня и покинула комнату с равнодушием проститутки, закончившей свою работу.

А на что, интересно, я рассчитывал? Вечно со мной так! Мне нужно, чтобы все женщины в меня влюблялись. Тщеславный, наивный глупец!

Я сглотнул, и мое беспардонное воображение тотчас перенесло меня в Лондон. После всего, что я натворил, я засомневался в своих чувствах к Виолете, но мысль, что та способна меня разлюбить, была невыносимой.

Наконец я оделся, вышел на улицу, отправился на автовокзал и поинтересовался расписанием рейсов на Синтру… И тут же расхохотался, стоя перед справочным окошком, на глазах у кучерявой пучеглазой блондинки.

— Какая глупость! У тебя же машина на гостиничной стоянке, остолоп!

Я только сейчас вспомнил об этом.

Девушка улыбнулась и покачала головой — дескать, мир окончательно сошел с ума, куда мы катимся?

Уж у нее-то с головой все в порядке, под ногами — твердая почва; девушка казалась надежной, как гранит, и незыблемой, как скала на берегу.

У самой гостиницы, на углу, меня поджидал Витор.

— Я как раз за тобой. Едем в Синтру.

— Сегодня вернемся?

— Там видно будет. Если захочешь, сможешь там задержаться, так что на всякий случай лучше соберись.

— Хорошо, отправимся прямо сейчас.

XI

До Синтры мы добрались очень быстро — в такое время суток движения на дорогах почти не было. Вообще-то Витор жил в городе Амадора, а здесь у него имелся старый трехэтажный дом рядом с вокзалом, а именно — на улице Жоау-де-Деус. Там он устроил свою лабораторию, где работал весной.

Когда мы прибыли на место, Адриао выдал мне карту Синтры, в которой я не нуждался. Мы направились к нему домой, но мой хозяин предупредил, что до пяти будет очень занят, поэтому, если я предпочитаю компанию одиночеству, мне лучше позвонить приятелю, Луишу Филипе. Я так и сделал, и женский голос — наверняка трубку сняла секретарша — сообщил, что сеньор Сарменту уехал в Бразилию. Тут я вспомнил, что несколько месяцев назад мой друг упоминал, что познакомился с бразильской топ-моделью. Значит, любовный пасьянс сложился. Луиш Филипе тоже увлекался алхимическими играми и был членом одного из тамплиерских обществ, но как только в его жизни появлялась девушка, все остальное переставало его волновать.

Витор посоветовал:

— Неплохо бы тебе съездить на машине в горы. Отправляйся в Каштелу-да-Пена, или в Каштелу-душ-Моуруш, или еще куда-нибудь. Или можешь заняться, к примеру, изучением растений синтрийского леса.

Меня покоробила его чрезмерная напористость — было видно, что Адриао во что бы то ни стало решил от меня избавиться. Но, по правде сказать, мне было все равно и хотелось только поскорее вернуться в Лондон.

Сверившись с картой, я отправился в путь по узкой дороге, тянувшейся мимо дома Витора. Потом, изрядно поплутав, выбрался на шоссе 247 и доехал до монастыря капуцинов, давно закрытого и заброшенного. Ни одной машины, ни одной живой души, только журчание ручейков, пение птиц да шелест листвы.

Я позвонил в колокольчик возле ветхой калитки, но никто не явился. Тогда я решил прогуляться по лесу, побрел на север и оказался в зарослях, где сухие папоротники росли вперемешку с молодыми зелеными побегами. Некоторые растения были мне знакомы: вот черемица, вот волчье лыко, вот эуфорбиум, или же молочай смолоносный, — он любит сырость и расцветает летом. А еще я распознал многоножку. Неплохо для ботаника-любителя! Но вообще-то меня больше интересовал свет, пробивавшийся сквозь листву, как сквозь природные жалюзи: эти яркие пятна придавали лесу загадочный вид. Я заметил, что земля здесь испещрена трещинами, расщелинами, пещерками, и у меня возникло ощущение, что под горными склонами что-то есть. Мне показалось, что гора внутри полая и в глубине синтрийской сьерры таится жизнь. Мне стало страшно, и я вернулся к монастырю.

Когда я подходил к калитке, возле нее появился человек — судя по всему, капуцин без сутаны, — с улыбкой пригласивший меня войти. Человек этот объяснил, что монастырь закрыт до окончания реконструкции. Ее ждут уже три года, а работы еще не начались, поэтому решено было дозволить жить в монастыре всем желающим. Еще капуцин упомянул, что монастырь был построен в 1560 году. Я спросил, почему монашеские кельи такие крохотные, но капуцин только улыбнулся. Двери этих вырубленных прямо в скале келий были настолько низкими, будто первыми обитателями монастыря были лесные гномы.

Мой хозяин давал ответы не на все вопросы, иногда притворяясь, что просто меня не слышит. Он отвечал только на самые простые реплики, банальными фразами рассказывая о том, что я смог бы выяснить и сам. Излагая легенды, которые можно прочесть в любом португальском путеводителе, он показал мне трапезную, кухню и спальни: все было проникнуто духом аскетизма, бедности и отказа от мирских благ. Монах поведал, что Филипп II, король Испании и Португалии, говорил, что в его владениях находятся самый богатый и самый бедный монастыри: Эскуриал и здешняя обитель капуцинов.

Я смотрел на все равнодушно, поскольку не ждал ничего особенного от посещения монастыря. Мне просто хотелось убить время, и я не обращал большого внимания на происходящее. Однако когда мы спустились в трапезную, волоски на моих руках начали топорщиться, а потом и волосы на голове встали дыбом, словно притянутые невидимым магнитом к камню этих стен. По спине от шеи побежали мурашки.

Я остановился. Капуцин, до сих пор потчевавший меня историями о монастыре, тоже остановился, замолчал и уставился на меня.

— Ты кто? — стоя передо мной, спросил он.

— Испуганный турист.

— Неправда. Ты — один из них.

— В смысле?

— Ты — житель Бадагаса.

— А Бадагас существует?

Сообразив, что сказал больше положенного, капуцин попытался замять разговор. Но я, конечно, начал настойчиво требовать объяснений, просил развеять мои сомнения. Ключом к этому человеку стала наивность — единственный инструмент, оказавшийся в моем арсенале. Капуцин долго качал головой и рассыпался в извинениях, но я жаждал ясности. Мои настойчивость и упорство одержали верх, и в конце концов монах указал на дальний угол комнаты: там находилась каменная дверь, скорее похожая на вмурованную в стену плиту. Я подошел вплотную и пощупал ее в поисках петель, отверстия для ключа, какого-нибудь рычага, чтобы удостовериться, что дверь действительно открывается, что через нее можно проникнуть в подземелье или еще куда-нибудь.

Капуцин бубнил у меня над ухом:

— Вот она, дверь. Бадагас — там. Подождите, подождите, не входите в одиночку, а то можете и не выйти.

— Разве вы не сказали, что я сам оттуда?

— Я имел в виду, что вы обладаете способностью переступить порог подземного мира. Это под силу не каждому. Только, бога ради, будьте осмотрительны, не угодите в ловушку! Вы окажетесь в ином мире, где время и пространство измеряются не секундами, сантиметрами, минутами, метрами, часами и километрами. За долю нашей секунды там могут пройти года, или наоборот — проведя в Бадагасе минуту, вы выйдете и обнаружите, что здесь миновало двести лет. Вот почему нужно быть осторожным, не упустить течение времени, в котором мы здесь живем. Когда окажетесь там, ни в коем случае не теряйте ориентации. Вы всегда должны помнить, где осталась дверь, через которую вы вошли. Возьмите-ка эти песочные часы. Здесь песка на пять минут по нашему счету, в других мирах это остается неизменным. Главное — не потеряйте часы, это очень важно. Они всегда должны находиться при вас, и, когда увидите, что высыпаются последние песчинки, уносите оттуда ноги. Если утратите ощущение времени, если вам покажется, будто вы провели в том мире много веков, — взгляните на часы, они не врут, сила притяжения везде работает одинаково. Да, там иное измерение, но наверняка все та же планета Земля. Там могут быть другие карты, другая система координат, однако никто не способен таким образом покинуть нашу планету. Небеса, преисподняя, чистилище — все остается на своих местах. И не доверяйте двойникам! Бывают разные люди с одинаковыми лицами. Иногда они добиваются полного сходства, у них те же глаза, те же тела, что у наших близких, они копируют даже взгляды.

— Но что там, в Бадагасе?

— Мир тех, кто не желает умирать. Тайные общества, одиночки-бессмертные, не желающие уходить, не собирающиеся возвращать свои тела природе и теперь живущие в ином мире, в параллельной жизни. Бадагас — нечто вроде современного чистилища, где человеческие существа питаются бессмертием. Но присмотритесь — и увидите, насколько они печальны! В их глазах блестят слезы тоски — следы былой боли и одиночества. Они, без сомнения, живы; их трупы никто никогда не обнаружил. Они сами решили запутаться в сетях времени, жить в глубинах постоянного одиночества, в бесстрастной гармонии. Входите, но не разговаривайте ни с кем. Берите часы и отправляйтесь. Я буду ждать вас здесь через пятнадцать минут. Не хочу, чтобы вы потерялись, мне не нужна такая ответственность.

Полный решимости, я последовал наставлениям монаха-капуцина и спрятал песочные часы в выданную им сумку.

Едва я коснулся правой рукой стены, моя ладонь тотчас озарилась мерцающим светом. Потом я двинулся вперед и вот уже целиком окунулся в сияние. Не знаю, каким образом, но я прошел сквозь громадный камень и оказался в незнакомом городе.

Это походило на сон: вокруг меня по оживленным улицам шагали люди. Здесь были даже магазины, бары, рестораны — и не пустые.

«Это наверняка сон, — подумал я. — Что происходит? Или я брежу?»

Все обитатели этого города, напоминавшего Синтру, были одеты в черное, и мне вспомнились фильмы о будущем по романам Уэллса. Все шагали размеренной походкой, здесь были явно неведомы понятия «спешка» и «стресс». Несколько человек беседовали, сидя на террасе перед кондитерской лавкой, которая явно пользовалась популярностью. Люди наслаждались напитками, деликатесами и, похоже, чувствовали себя счастливыми.

Сквозь окна домов я разглядел множество домашних библиотек — не меньше дюжины на каждой улице. На всех площадях, встречавшихся мне на пути, я видел лаборатории, где люди трудились над плавильными котлами, ставили алхимические опыты. Никто на меня не смотрел. То ли я не привлекал к себе внимания, то ли здесь уже привыкли к чужакам, вторгающимся в этот скрытый мир. Местные жители либо не владели ничем, либо владели всем, потому что двери всех домов были открыты. В город редко проникали те, кто не принадлежал к здешнему, так сказать, клану; поэтому если меня и заметили, то сочли безопасным.

Я вышел из города и направился в лес, в синтрийскую сьерру — в эту иную сьерру. Взобравшись по каменистой тропе, я очутился в парке возле дворца Пена. Я был словно во сне; у меня возникло подозрение, что этот дворец — зеркальное отражение дворца, оставшегося во внешнем мире. Но поверить в такое было трудно: либо просто создавалось такое впечатление, либо таково было мое личное видение.

В общем, привычная мне реальность словно имела здесь свое отражение, в котором я и существовал. Теперь (насколько позволяли ограничения разума) я начинал видеть вещи одновременно с двух сторон. Одежда на жителях Бадагаса становилась разноцветной. Мне хотелось видеть здесь такие же естественные и богатые краски, как и в верхнем мире, и вот черные одеяния засверкали всеми цветами радуги, точно их демонстрировали на подиуме.

В парке на меня налетел прохладный ветер, смешанный с влажным туманом, плававшим в воздухе, словно водоросли в морских глубинах. Мне навстречу попадались беседующие пары, почтенного вида старцы ходили по поверхности живописнейшего озера, добираясь до самой середины, где стояла невысокая башня, напоминавшая гигантский плавильный котел. Старцы были облачены в ниспадавшие до пят длинные шелковые одеяния, кромки подолов мокли в озерной воде.

И тут передо мной возникло чудесное видение. Я столько раз видел его во сне, что уже не чаял увидеть наяву. Но это белое животное нельзя было перепутать ни с каким другим; я изучал таких в книге Майкла Грина. То был каркадам, единорог с глубокими, черными, вопрошающими глазами, взгляд которых внушал страх; обитатель пустынных земель, дорожащий своим одиночеством. По-другому его еще называли реем. Такие единороги никогда не остаются подолгу на одном месте, однако у этого был вид пленника, словно он всегда жил в парке. Поодаль я заметил и других единорогов: был тут и аварии, чья миссия — исцелять людей, и нимби.

Как странно! Я всегда полагал, что единороги любят одиночество, а теперь наблюдал за целой группой этих животных, словно за домашними оленями на ферме. Несомненно, я находился на пороге, в преддверии. Жеан де Мандевилль рассказывал мне о месте под названием Броселандия, однако я не верил, что смогу оказаться совсем рядом с этим раем. Я увидел белое сияние нескольких рогов по другую сторону озера и направился к ним, точно притянутый магнитом. Видимо, я так быстро туда добрался, что единороги остались на месте, глядя на меня то ли настороженно, то ли с любопытством.

На секунду остановившись, я глубоко вздохнул — мне было известно, что в ярости эти животные смертельно опасны. Если единорог чувствует угрозу, в нем пробуждается чудовище, наделенное мощью льва, быка или слона и безжалостностью тигра. Однако опасность миновала. Я подбирался все ближе — и видел, как животные невозмутимо пасутся среди диких роз и пьют воду из ручейка. Я подошел к первому зверю, смахивавшему на вожака (всего там собралось семь гордых представителей этого мифического рода), и, полный желания преодолеть барьер непонимания, не задумываясь произнес:

— Я хочу пройти в Броселандский лес. Я явился издалека и желаю постичь тайны мира.

Единорог очень серьезно взглянул на меня. Он не сводил глаз с моего лба, точно проникая в самую глубину моей души, и через мгновения, показавшиеся вечностью, словно бы улыбнулся. Что я понял наверняка, так это приглашение следовать за ним. То ли взглядом, то ли кивком, то ли движением тела зверь позволил мне пуститься в путь по закрытому пространству, по таинственной местности. Мы вошли в этот тихий мир, и единорог пустился вскачь, а я инстинктивно ухватился за его хвост, чтобы не отстать. Тогда он перешел на быстрый галоп, так что я чуть ли не летел вслед за ним. Мне подумалось — не вспрыгнуть ли ему на спину? Но я знал, что мифического зверя приручить нельзя, что он почти никогда не позволяет ездить на себе верхом. «Только тот, кому подчиняется ветер, способен скакать верхом на единороге», — вспомнились мне слова Жеана. А я в ту пору не только не умел подчинить ветер, я вообще ни в чем не был уверен.

Я пробежал вслед за единорогом уже много километров по тропам, над которыми все ниже нависала листва, но не чувствовал усталости. Стволы деревьев становились все толще, вокруг все больше темнело, густо-черное небо опускалось к самой земле.

После долгой скачки мы очутились возле каменного утеса, исполинской стены, казавшейся вертикальным подножием скалы. Зверь прибавил ходу, ударил рогом в камень, и тотчас в скале распахнулась щель. Мы влетели в нее, перед нами открылся бесконечный туннель, тянущийся сквозь другой темный лес, деревья в котором были неимоверной толщины, высотой метров под двадцать. На их верхушках росли длинные узкие листья, свисающие вниз, как листья ив или пальм. Еще я разглядел птиц с ярко-алым оперением.

Теперь мы бежали по тропе между трав и цветов, мои шаги отдавались по-особенному гулко. Желтые папоротники и амаранты раскрывались под моими ногами, как нежный ворс ковра, сотканного из перьев и липовых листьев.

Когда я пробегал мимо грота, оттуда донесся яростный рык, и мне стало страшно. У меня не возникло желания выяснить, что за ужасная тайна скрывается там, и я оставил гибельную загадку позади.

Но все трудности путешествия бледнели перед радостью открытия этого чудесного рая. Небо над головой начало светлеть, его светло-охристый оттенок постепенно перешел в песочно-желтый с красноватыми разводами, а потом — в бледно-голубой с зелеными вкраплениями. К этим цветам добавлялись другие, пока наконец небо не засияло всеми цветами радуги.

То была полная идиллия.

Бесценным был чудесный пейзаж, но еще поразительнее было ощущать в себе гармонию и соразмерность нового человека. Воздух сделался настолько чистым, что новорожденный младенец не смог бы здесь дышать; это был беспримесный кислород, и я начал опасаться за свои легкие. Еще никогда я не ощущал такого равновесия между телом и душой.

Упав на колени рядом с единорогом — в эти мгновения он был частью меня самого — я воздел руки к небу, и божественное дыхание овеяло меня с ног до головы. Мое тело озарил свет, подобный жидкости, которая обволакивает, но не увлажняет. Я чувствовал, что целиком погружаюсь в сладостный аромат, проникающий через ноздри и рот; это был воздух и в то же время не воздух. Душа моя была полна.

Восходящее солнце — исполинский огненный шар, золотистая кромка которого ломала линию горизонта — походило на прекрасное создание, всплывающее со дна моря. Я смотрел на небо, на солнце, раскинув руки, распахнувшись настежь, и вбирал в себя жар нового измерения своего бытия.

Броселандский лес являлся другой стороной нашего мира. Прочувствовав биение этой истинной реальности, я понял: всё, что я видел до сих пор, было лишь бледным отражением, вылинявшей копией, жалким эхом изначального, подлинного мира, божественного и грандиозного, который наша испорченность позволяет воспринимать лишь в виде наброска. Даже красота здешней непроглядной ночи была неизмеримо выше самого яркого пейзажа мира, откуда я пришел.

Потом, когда долгие мгновения медитации и единения с космосом истекли (единорог, стоя на небольшом пригорке, радостно взирал на меня), я поднялся с колен и отправился в обратный путь.

Снова очутившись в парке, где паслись мифические животные, я обнял своего спутника и почувствовал, как сердце его забилось чаще от этого искреннего изъявления благодарности. Я погладил обеими ладонями прекрасный сверкающий рог — и сразу постиг многие тайны бытия этих животных. Когда я уходил, единорог пристально вглядывался в мое лицо: мы прощались навсегда.

Стоило мне подумать, что теперь единорог уже далеко, как я вспомнил о советах монаха-капуцина и посмотрел на песочные часы: песчинок почти не осталось, мое время пребывания здесь иссякало.

* * *

При виде меня капуцин искренне обрадовался.

— Возвращаются только чистые, неиспорченные, те, кто верит в человечество и готов бороться, чтобы вернуть его к изначальному состоянию, — сказал он. — Мы пребываем в пучине вечного наказания за некий проступок, совершенный человеком тысячи лет назад. И лишь немногие, очень немногие борются за возвращение к истокам, стремятся вернуть утраченное, восстановить забытое. С этого момента ты — член Тайного братства, у тебя есть ключ Общества священного зверя. Теперь единорог войдет в твой мир и станет тебя сопровождать. Всякий раз, стоит тебе соприкоснуться с природой, единорог будет с тобой, ты почувствуешь его присутствие. А в день, когда ты обретешь способность успокаивать моря и усмирять ураганы, ты сможешь сесть на него верхом и проскакать по всем измерениям времени и пространства.

Простившись с капуцином, я вернулся на знакомую дорогу — настала пора возвращаться в дом Витора.

Но я заблудился, въехал в город с другой стороны и, по странному совпадению, очутился в том самом месте, которое видел в Бадагасе. Та же улица, такая же кондитерская лавка (мне даже показалось, что я снова попал в подземный город), люди на террасе угощаются булочками, кофе, лимонадом, повсюду слышатся смех и шум машин. Не хватало только библиотек да алхимиков. Зато до меня доносился надоедливый гул телевизоров и возбужденные голоса в таверне на другом конце улицы. Без сомнения, я снова был в известном мне мире, в единственном так называемом «реальном» мире.

Темнело.

Войдя в свою спальню, я тут же уснул, а наутро проснулся с ощущением, что всю ночь мне что-то снилось. И тут меня пронзило страшное сомнение: что я видел — сон или явь?

Вечно одна и та же дилемма, один и тот же вечный вызов: переступать ли тонкую черту между действительностью и вымыслом?

Как бы то ни было, проснувшись, я осознал, что сильно изменился. Если мне и приснился сон, это был самый лучший сон в моей жизни.

У меня возникло сладостное желание позвонить Виолете.

Побродив по комнатам, я понял, что один в этом доме — в старом здании с более чем столетней историей. Здесь повсюду были книги, комнаты имели слегка запущенный вид, как бывает в помещениях, предназначенных не для житья, а для научной работы.

Больше всего меня заинтересовал чердак, где грудами валялись памятные вещи. Сотни семейных фотографий, древних, как сама фотография, растрепанные книги по магии, алхимии, античной литературе, искусству — все это стопками громоздилось на столе рядом с пухлыми папками, полными исписанной бумаги. Нашлись там и туристические путеводители, карты и планы городов.

Мое внимание привлекло роскошное издание «Философского словаря» Вольтера и полное собрание сочинений Камоэнса.[62] Ну как же без него в португальской библиотеке! Удивили меня «Храм Космоса» Найдлераи «Chymica vannus»[63] Иоганна Монте-Снайдерса, рассказывающая о поисках и обретении потрясающей мудрости великого духа мироздания, а также экземпляр «Mutus liber» Альтуса издания 1677 года. Были здесь и навигационные приборы, и старый телескоп, и медные бинокли, а также всякая всячина, привезенная из разных уголков планеты: копии горгулий с собора Парижской Богоматери; рога морских единорогов с Кубы; тыквенные подставки для цветов, украшенные причудливой росписью; ангольские фигурки из черного дерева; каменные изваяния из Каппадокии; музыкальные инструменты из Турции и Египта; образцы китайского, греческого, венесуэльского искусства; калейдоскопы, изготовленные в Бразилии; модели судов всех размеров и эпох, в том числе венецианской гондолы; хрусталь с острова Мурано; фигурка капитолийской волчицы; панцирь гигантской черепахи; модели нью-йоркского такси и лондонской телефонной будки; амфора из Хорватии; статуэтка святого Панкратия с надетой на палец монетой в два реала; индусский Будда; толедский доспех; марокканская водопроводная труба и множество других предметов.

Были здесь и полотна фламандских, испанских и итальянских мастеров (например, «Мадонна с младенцем», приписываемая Гойе), была и статуя Мадонны в позолоченном одеянии и золотой короне — возможно, украденная из какой-то церкви. Еще я увидел там золотые, серебряные, дубовые чаши.

Это изумительное собрание диковинок наводило на мысль, что Витор — интересный человек, хотя тот и казался мрачным, зловещим субъектом, слишком загадочным и ушедшим в себя, чтобы жить в городе.

Убедившись, что в доме, кроме меня, никого больше нет, я снял трубку старого телефона, висевшего на стене, набрал номер и услышал голос Виолеты:

— Рамон, ты не даешь о себе знать. Я же волнуюсь — что произошло?

— Ничего. Я видел книгу. Она в доме Рикардо, в Лиссабоне, а у меня в руках ксерокопия без двух страниц.

— Полагаешь, это подлинник?

— Уверен. Но в таких делах, пожалуй, я самый ненадежный из экспертов.

— Знаешь, Рамон, я связалась с Амстердамом, и меня уполномочили возложить на тебя важную миссию. Ты должен выкрасть книгу и доставить ее в музей.

— Погоди, Виолета! Я за всю жизнь и шариковой ручки не украл. Я не могу этого сделать. У меня не хватит пороху. Меня арестует полиция!

— Послушай, Рамон. О пропаже книги не известили, потому что никто не похищал ее из Амстердама. Доверчивый Николас действительно передал книгу сеньоре, что присматривает за домом в Асторге, и та ее продала. Сейчас нужно сделать все возможное и невозможное, чтобы книга вернулась к законному владельцу.

— Но как мне проникнуть в дом, открыть глобус и вынести рукопись?

— В доме живет лишь старый слуга, который по субботам уезжает в Каскаис, чтобы вернуться на следующий день. Не думаю, что там есть сигнализация. Взломай дверь черного хода или высади стекло. Придумай что-нибудь, только привези мне рукопись, а потом мы вместе отправимся в Голландию и доставим ее владельцу.

— Виолета, ты дочь Фламеля?

Потянулось долгое красноречивое молчание, от которого веяло тайной.

— После объясню. В двух словах не расскажешь.

— Не понимаю.

— Сейчас не время, Рамон! Я тоже хочу встретиться с Николасом.

— Виолета, Рикардо заплатил мне кучу денег, чтобы я безбедно провел зиму. Мы договорились встретиться в Синтре в конце марта и приступить к Великому деланию.

— Ну конечно, ведь ты им нужен. Без тебя у них ничего не выйдет. Они пытаются много лет, но все без толку. Ты для них — единственная надежда, единственный ключ, способный распахнуть врата их мечтаний. Ты отмечен Николасом, и им это известно.

Я рассмеялся.

— Виолета, все это смахивает на приключенческий роман! Я не собираюсь играть роль в крупнобюджетном двухчасовом триллере вместе со звездами Голливуда. Сюжет кажется мне смешным. Неужели именно он придаст моей жизни настоящий смысл?

— Думай, что хочешь, но ты попал в водоворот, из которого тебе не выбраться. Ты в ловушке и уже не можешь отказаться.

— Ладно, тебе виднее. Раз уж я в западне, сделаю все, что нужно. Но как же мы с тобой? Неужели ты все забыла?

— Дорогой, дело не в том. Ты знаешь, что я тебя люблю, но не забывай: это ты отыскал мой дом, ты вошел в мою жизнь. Тут все сыграло свою роль — и судьба, и случайность, и твое благородное поведение. Если бы я того не пожелала, ты бы не ввязался в эту опасную, но в то же время чудесную историю.

— А если кто-нибудь меня застрелит, Николас со своей волшебной палочкой явится, чтобы меня воскресить? Кто исцелит мои раны? Ты примчишься из Лондона с чудотворным бальзамом в руках? Может ли универсальное снадобье залечить пулевое ранение? А если мне отрубят голову, кто приделает ее обратно? Какой хирург пришьет обратно все отрезанные части моего тела?

— Не нужно драматизировать, Рамон. В ближайшую субботу — ждать остается меньше недели — ты выкрадешь книгу и прилетишь в Лондон. Больше тут не о чем говорить. Рикардо ничего, ничегошеньки не заметит. Ты готов?

— Не знаю. Ради тебя я бы рискнул, но все это мне не нравится. Мне как-то не по себе. Если я это сделаю, мне конец.

— Кто обворует вора…

— Он ничего не украл. Никто ничего не крал. Эта служанка из Астроги думала, что книга принадлежит ей, что рукопись не имеет никакого значения — так, нечто вроде музейного экспоната — и, поскольку находится в доме, можно ее продать.

— Все было не так! Короче, ты готов?

— Я попытаюсь.

— Тогда тебя ждет приятный сюрприз. Джейн уже на пути в Синтру. Она поможет тебе, у нее с собой поддельная книга из Музея изумрудной скрижали, с виду в точности похожая на настоящую. Человеческий глаз не в состоянии отличить один экземпляр от другого. Но многие сведения в подделке искажены, поэтому с ее помощью совершить Великое делание невозможно. Твои друзья не сразу распознают разницу. Когда же им не удастся довершить начатое, несмотря на твое участие, они подумают, что ошиблись в тебе, что ты не обладаешь чистотой, необходимой для успешного алхимического опыта. Но им никогда не догадаться о подмене и о том, что подлинная «Книга еврея Авраама» им уже не принадлежит.

— Но что будет, когда слуга вернется из Каскаиса и увидит разбитое стекло, взломанную дверь и раскуроченный глобус мира? Вряд ли он подумает, что произошло землетрясение.

— Джейн — большая искусница, у нее есть инструменты, она поможет тебе выполнить все четко и аккуратно. И конечно, тебе с ней будет хорошо. Наслаждайтесь друг другом так, как будто мы до сих пор втроем.

— Без тебя все будет иначе. Джейн — само очарование, но ты… Ты, Виолета, — моя любовь, богиня единорогов. Если б ты знала, что со мной вчера случилось! Я был в месте под названием Бадагас и оттуда перебрался в чудесную Броселандию. Единорогов там дюжины! Они великолепны. Вместе с одним из них я добрался до глубин того мира и достиг состояния райского блаженства, древнего, как мироздание, неописуемого, как сон! Хотя теперь уже не знаю, то ли это произошло наяву, то ли приснилось мне. Но я чувствую, что пребываю в гармонии с природой, с мирозданием. Виолета, я хочу тебя.

— Но ты со мной. Я по-прежнему ощущаю твое присутствие. Приласкай Джейн. А амстердамскую книгу спрячьте.

— Ты подумала, что будет, если нас застукают?

— Эти люди ради бессмертия способны на все, в том числе на насилие, убийство, воровство и пытки. Многим обитателям Бадагаса место в преисподней. Когда ты спустишься туда на самом деле — раз уж ты пока побывал там лишь во сне, — пожалуйста, ни в коем случае не превышай отмеренного срока, не расставайся с песочными часами, а если придется поторопиться, проси помощи у единорога. Он всегда тебя защитит.

— Да, я знаю. А я-то думал, в этих подземных мирах нет места ненависти и злобе!

— Быть может, ты и прав, однако не забывай: туда входят и оттуда выходят обычные люди. Если подземный мир и совершенен, то надземный — ущербен, а это значит, что пороки, которые накапливаются внизу, не получая там развития, рождают отклик наверху. Все, что пребывает под землей, проецируется в этот мир.

— Боже мой, как все сложно!

— Рамон, где бы мы ни были, мое сердце открыто для тебя. Даже если однажды настанет день, когда мы якобы расстанемся, когда я велю меня позабыть, сказав, что не люблю тебя и не хочу видеть, — всегда храни искорку надежды. Все образуется, пусть и не сразу, пусть очень не скоро.

— У Джейн есть адрес моего синтрийского пристанища?

— Она ждет моего звонка на мобильник.

— Записывай: улица Жоау-де-Деус, двадцать четыре, рядом с вокзалом. Но мне придется предупредить Витора, что ко мне приезжает подруга. Я не хочу злоупотреблять его гостеприимством. Он куда-то запропал, и где он сейчас, я не знаю. Наверно, будет ночевать в Амадоре, где живет его семья. А здесь, видишь ли, его рабочий кабинет. Интересное местечко. В комнате под чердаком находится его лаборатория. Я видел котел, колбы, пробирки и кучу минералов, куски железа и свинца. Все укрыто полиэтиленом. Думаю, он собирается воспользоваться этим весной. Ведь Великое делание совершается по весне?

— Да, именно так.

— Мне нужно съездить в Лиссабон за вещами, а вообще нам с Джейн лучше остановиться в гостинице. В котором часу она прилетает? Я хочу встретить ее в аэропорту.

— Не нужно. Она сама тебя отыщет.

XII

В пять часов, пообедав в ресторанчике, окна которого выходили на дом Адриао, я вернулся в дом, растянулся на диване и включил диск Шуберта, причем на большой громкости. Гулять по городу я не пошел, боясь погрузиться в подземные миры.

Я не желал нарушать привычный ход жизни, меньше всего мне хотелось сейчас потрясений. Страшно было сознавать, что жизнь вовсе не такая, какой представлялась мне в течение сорока лет. Хотя я и мечтал о бессмертии — или о некоем подобии бессмертия, о возможности прожить в десять, в двадцать раз больше обычного срока, без страданий и болезней, — меня пугал сам процесс, пугала неизвестность.

Но главный ужас заключался в возможности того, что, когда я достигну этого состояния, я лишусь любви и желания, страсти и безумия. Даже сознавая, что все это — ненужные страдания, патология, я вдруг понял, что предпочитаю такую патологию вечной жизни. К тому же я стал пленником паутины, чем-то вроде гигантского насекомого, угодившего в клейкую сеть чужих интересов, из которой стремился выпутаться любой ценой. Мне хотелось, чтобы все поскорее закончилось, хотелось уехать отсюда и спокойно зажить в каком-нибудь большом городе, влиться еще одной единицей в конгломерат его обитателей. В тот миг я так стремился сделаться обычным человеком, что согласился бы стать клерком в Лондоне, Мадриде или Нью-Йорке, иметь жену и детишек, по выходным отправляться с ними на экскурсии, возвращаться в воскресенье и проводить вечера перед телевизором.

Я подумал о Джейн: она была для меня чужой. Мы с ней всего несколько раз переспали (кажется, всего только два раза), втроем поклялись друг другу в вечной любви — и что еще? Я ничего не знал о ее прошлом, не научился улавливать ритм ее сердца. Зато Виолета была мне близка, жар ее кожи сводил меня с ума. Да, именно так. Иногда меня привязывает к женщине не красота, не чувства, которые она испытывает, не нежность ее сердца. Но меня воистину влечет к женщине тепло ее кожи, гармония наших температур. В моменты близости я ощущаю, как повышается температура; мой член превращается в термометр — после отметки в тридцать семь и пять начинается лихорадка. Да, что касается Виолеты, можно было говорить о стоградусной любви, которая порой зарождалась на длинных семинарах архитекторов.

В женщине меня всегда привлекает ум — не меньше, чем ее глаза или губы… Да, наверное, именно в таком порядке. Вот почему удачными для меня были романы только с теми женщинами, для которых секс — не главное. Впрочем, в конце концов все сводится именно к сексу. Воображение порождает беспочвенные надежды, которые никогда не оправдываются.

Помню одну поездку. Мы с подружкой резвились в постели, то и дело звонил телефон, и несколько дней подряд моя подружка отвечала в трубку:

— Дорогой, я так тебя люблю, я не могу жить без тебя, я все время о тебе вспоминаю, когда ем, когда сплю, когда задумываюсь.

И, говоря все это, она облизывала меня, как могла бы лизать мятное мороженое.

Я снова подумал о Джейн. Мне нравилась ее кожа, но больше всего — ее чувственный и усталый взгляд. Такой взгляд бывает у медведя, когда тот прикрывает веки, так что людям в зоопарке кажется, будто он вот-вот заснет. Джейн — страстная женщина. Мне помнилось трепетание ее языка во время поцелуев, помнились укусы ее зубов, белых, словно на рекламе зубной пасты. От нее исходил запах ванили и жасмина. Я мысленно видел Джейн, представлял ее почти полностью выбритый лобок — чтобы можно было носить брючки с низкой талией, на ладонь ниже пупка; думал о золоченом колечке пирсинга на ее молодой гладкой коже.

Затрезвонил домашний телефон — звонил Витор.

— Как дела, Рамон?

— Так, помаленьку. У тебя хороший дом.

— Очень рад, что тебе в нем нравится.

— Кстати, Витор, ты не против, если здесь на несколько дней остановится моя подруга?

— Разумеется, не против. Я буду этому только рад, а то мне неловко оставлять тебя одного. Хорош хозяин! Мне нужно ехать в Порто улаживать кое-какие дела, потому я и звоню — сказать, что не вернусь до выходных или даже до понедельника.

— Возможно, мне придется съездить в воскресенье в Мадрид, но через десять дней я вернусь, чтобы обсудить с тобой все дела.

— Рамон, до весны еще далеко, поступай, как знаешь. И конечно, можешь оставаться в моем доме, сколько пожелаешь. Я собираюсь провести остаток осени и зиму с семьей — здесь, в Амадоре. Буду читать и работать в своем кабинете. Весной же переберусь в Синтру.

— Не беспокойся обо мне, занимайся своими делами.

— Ладно, я тебе позвоню. Когда соберешься уезжать, оставь ключ в соседней лавочке. Спроси там сеньору Оливейру, ее племянница убирает в моем доме. А если по возвращении не сможешь меня отыскать, опять-таки иди за ключом к сеньоре Оливейре.

— Договорились.

— Хорошо бы нам узнать друг друга получше.

— Само собой.

— Adeus.[64]

— Até logo.[65]

Не успел я повесить трубку, как в дверь позвонили.

Джейн выглядела обворожительно. Я уставился на нее, открыв рот, а она с улыбкой бросилась меня тормошить, как девчонка. Потом повисла у меня на шее и задрыгала ногами. Я был тронут и обрадован; такая непосредственность обезоруживает. А еще свежесть и аромат ее губ, естественность и красота…

— Ты один?

— Конечно. Как поездка?

— Хорошо.

Ее глаза сверкали, как два светлячка в полнолуние.

Джейн закрыла дверь, бросила вещи и, с улыбкой проводя по губам влажным языком, направилась ко мне. Я попятился, растерявшись от этого веселого напора.

На девушке были стильные джинсы с низкой талией и хлопчатобумажная футболка желто-лимонного цвета. Волосы ее, длинные, прямые, очень светлые и шелковистые, так и хотелось потрогать. Джейн слегка подкрасилась, ее алые губы блестели, длинные светлые ресницы подрагивали, как веера, голубые глаза сияли, кожа была покрыта безупречным загаром, будто девушка только что вышла из солярия. Бюстгальтера на ней не было, под желтой тканью колыхались упругие груди с рельефными сосками. Взгляд влажных глаз Джейн был исполнен сладострастия, и я понял, что пора переходить к действию.

* * *

В тот вечер и ту ночь я словно потерял рассудок.

Моя одежда и одежда Джейн вперемешку валялась на полу, протянувшись дорожкой из гостиной в спальню, до самой постели.

В десятом часу вечера мы устроили передышку. Мне нужно было что-нибудь хлебнуть, чтобы восстановить баланс жидкости. Несколько раз я пытался покинуть ложе, но безуспешно. Джейн была самым страстным существом, словно созданным для любви, каких я когда-либо встречал. Даже мимолетное прикосновение к ее коже отзывалось во мне волнами наслаждения. Волоски на моем теле тотчас вставали дыбом, все поры открывались и дышали; все запахи становились стократ резче. Джейн даже ухитрялась как-то улавливать звуки и превращать их в элементы игры, так что они приносили долгое, бесконечное, ярчайшее и необъятное блаженство.

Каждый оргазм был подобен агонии, смерти. Я привык испытывать это ощущение в течение секунд или минут, доходить до крайней, последней точки, а после, излившись, готовиться к утрате страсти; с печалью такой утраты сражаются при помощи сигареты, глотка виски или попросту сна. Однако теперь все было иначе: наслаждение множилось и множилось, росло и росло, пока не подступало нечто вроде боли, только не боль.

Я не понимал, как наши тела могут выделять столько влаги. Мы погружались в бесцветный водоворот, плыли и барахтались в пенном приливе, тонули в нем. Наслаждение все ширилось, как взрывная волна. Джейн настолько крепко прижала меня к себе, что мы как будто слились в единое существо. Она закатывала глаза, стонала, кричала, заражала меня своей дикой страстью до полного изнеможения. Она двигалась так, будто в ней работал электромотор. Кожа ее непрерывно увлажнялась, голос орошал мой слух бесконечными любовными излияниями.

Потом Джейн замирала всего секунд на тридцать — сорок, и я пользовался этим, чтобы вздохнуть полной грудью.

Во время одной из таких передышек мне удалось выбраться из сладостной истомы, оторваться от этой поразительной женщины и подняться с постели. Я сказал, что мне нужно в ванную. Там, чтобы прийти в себя, я принял холодный душ.

Сил больше не было, я уже не мог предаваться любви. На лбу бисеринами выступил пот, стекавший на шею, вода смывала эти следы усталости, но пот выступал вновь. Он капал мне в глаза, покрасневшие, разъеденные влагой; я плохо видел и неуверенно двигался — так бывает с жертвой, в которую кобра издалека плюнула ядом, чтобы лишить способности сопротивляться.

Прошло порядочно времени, прежде чем я вернулся в спальню — и не увидел там Джейн. Я глубоко, облегченно вздохнул, радуясь не исчезновению девушки, а драгоценной передышке, которую мне даровали.

— Пошли поужинаем где-нибудь, Рамон. — Джейн появилась с улыбкой на устах, отражавшейся и в лукавом взгляде.

Мы как будто стали сообщниками.

Снова вздохнув полной грудью, я предложил:

— Я знаю неподалеку бразильский ресторанчик, он совсем не плох.

— Приму ванну и через полчаса буду готова.

— Почисти перышки, красотка.

Джейн подошла, нежно меня поцеловала, ущипнула, а потом подмигнула и сказала, опустив глаза:

— Мы еще не расплатились по всем счетам.

Я сглотнул, а когда Джейн ушла, посмотрел на след, оставшийся после ее щипка, и пробормотал:

— Ну что ж, скоро снова будем расплачиваться.

* * *

Ужин прошел спокойно. Ресторан назывался «Бразильянка», в нем можно было свободно подходить к столикам с едой и угощаться экзотическими блюдами. Мы ели, пили, веселились и вспоминали лондонские денечки. Джейн рассказывала анекдоты, делилась подробностями из жизни писателей, которые захаживали в бар, где она раньше работала, пока не уволилась.

— Я работала там для развлечения. Терпеть не могу сидеть без дела. А от учебы сплошное беспокойство и портится настроение.

Джейн выглядела великолепно. Ночь была ей к лицу. В Лондоне я никогда не видел ее такой красивой, такой сияющей. Не знаю, возможно, все дело в том, что, когда сестры были вдвоем, я всегда уделял больше внимания Виолете. Да и в постели с Джейн лучше было оставаться один на один. Только теперь эта женщина открылась мне во всем своем великолепии. Один взгляд в ее глаза — и ты видишь перед собой красотку из второй части «Человека-паука».

Когда мне на ум пришло такое сравнение, я расхохотался, и Джейн сразу посерьезнела.

— Ты смеешься надо мной?

— Возможно.

Теперь рассмеялась и она. Когда объяснил девушке, почему веселюсь, она ответила, что я не первый, кто подметил это сходство, и захохотала так, что на нас стали оборачиваться другие посетители «Бразильянки».

— Ну и представление мы тут устроили.

— Верно! И мне это нравится, — ответила Джейн.

Во время ужина я безуспешно пытался перевести разговор на ее прошлое, ее семью, но не получил мало-мальски вразумительных ответов. Джейн отшучивалась, меняла тему или просто начинала пристально смотреть в тарелку, делая вид, что слишком голодна для разговоров. Еще в ход шли отговорки вроде: «подожди», «после объясню», «не над о торопиться» и тому подобное.

К концу ужина, перед последним тостом, девушка порылась в своей сумочке.

— А, вот он. Я уж испугалась, что забыла его захватить!

Джейн достала маленькую стеклянную бутылочку, вынула пробку и капнула по несколько капель в оба бокала. Я тотчас узнал жидкость.

— Я не хочу это пить.

— Выпей, Рамон. Он тебе необходим.

Джейн по-прежнему улыбалась, но глаза ее вдруг стали совершенно серьезны, в них появилась неумолимость. Передо мной внезапно распахнулась бездна, скрывающая тайну в своих черных глубинах. Женщина напротив почти перестала быть моей Джейн с ее юной, задорной, радостной улыбкой, и мне стало страшно при виде ее напряженного взгляда. В Джейн проснулось нечто такое, чего я прежде никогда не видел, а теперь вот столкнулся с этим лицом к лицу. В ней появилась непреклонность, та недобрая, властная черта, что таится в каждом из нас.

— Пей, — произнесла девушка. — Тебе это необходимо.

— Я не замечал.

— А я заметила. Если хочешь попасть туда, куда тебе было велено, ты должен пить его по меньшей мере раз в месяц. А если станешь принимать по глотку в неделю, это будет еще лучше для твоего организма.

Меня передернуло. «Тебе было велено», «тебе было велено» — гулким эхом отдавались слова в моем мозгу, пока наконец не затихли. Значит, на меня возложена священная миссия, и теперь мне отдают распоряжения. «Амстердам повелевает!»; «Выкрасть ценную книгу!»; «Доставить ее в Музей изумрудной скрижали!» Это дело казалось мне опрометчивым, безумным. Как нелепо, что я сам сунулся в пасть волка!

Я и раньше чувствовал, что Джейн и Виолета манипулируют мной, а сейчас мои подозрения подтвердились. Возможно, Джейн устала вести тонкую игру или просто решила сбросить маску. А еще я убедился, что в наши отношения может быть замешано что угодно — секс, деньги, — только не любовь. Один взгляд, один жест все расставили по местам.

Но я должен был оказаться умнее Джейн (несомненно, так оно и было) и, прикинувшись слепцом, притвориться, что такая роль мне просто не по зубам.

Поэтому я натянуто улыбнулся, словно одумавшись и смирившись, и поднял бокал. Стекло негромко звякнуло о стекло, мы выпили — и тотчас огонь эликсира побежал по моим венам и нервам, как электрический ток. Жидкость очистила мою кровь, проникла в каждую клеточку тела. Воздействие эликсира было могучим, мгновенным, живительным. Во мне словно включили свет, я почувствовал, как он добрался до пальцев на ногах, до каждого волоска на коже, до ноздрей, желудка и глаз. Мое зрение сразу стало острым, теперь очки от близорукости только мешали, делая все очертания размытым. Сперва я принял это за воздействие алкоголя и протер глаза.

— Плохо видишь?

— Все как-то смазывается. Наверное, перепил.

Я снова заморгал, и тогда Джейн плавным жестом сняла с моего носа очки. Без них было куда удобнее; я стал очень зорким, даже чересчур. Слух тоже обострился — теперь я различал жужжание каждой мошки, голоса сверчков, кваканье лягушек, пение ночных птиц, возню поваров на кухне, дыхание людей за соседним столиком. Мне стала четко видна каждая черточка лица Джейн: мою подругу переполняли здоровье, радость жизни и вожделение.

— Когда заберем книгу? — спросила Джейн после ужина.

— В субботу.

— У нас мало времени.

— Я боюсь! Мне не хочется лезть в чужой дом и воровать.

— Не беспокойся. Чего не сумеешь сделать ты, сделаю я. Если хочешь, давай завтра съездим в Лиссабон, побродим возле дома, изучим все входы и выходы.

— Как скажешь, — обреченно вздохнул я.

Несмотря на то что ситуация изменилась, в ту ночь я не смог противиться любовному пылу Джейн и погрузился в наслаждение — будто окончательно запутался в паутине или с головой ушел в зыбучие пески. Ночь превратилась в поле сражения, начавшегося в час и продолжавшегося до самого рассвета. Полагаю, дело было в эликсире, который Джейн заставила меня выпить с вином, или же она загипнотизировала меня. Так или иначе, я уподобился бедняге Кристоферу Риву, свалившемуся с лошади, Супермену в инвалидной коляске.[66]

На следующий день я был готов принять новый бой, однако надлежало соизмерять силы, чтобы удовольствие не перешло в отвращение.

Джейн спала ангельским сном, благоухая райскими ароматами. Мне бы хотелось остаться с Джейн на всю жизнь: возможно, это и был достойный человека рай. Мог бы быть. Однако сердце подсказывало мне, что не все то золото, что блестит, что остались еще темные тайны, в которых я пока не разобрался; тайны, усложнявшие наши прямые и радостные отношения.

Сколько мужчин отдали бы жизнь за эту девушку!

Мне снова захотелось заняться с ней любовью, и я бесцеремонно, как зверь по весне, пристроился к ней сзади и попытался войти. Джейн тотчас проснулась и раскрылась, чтобы облегчить мне проникновение. И вот я снова сотрясаюсь, как одержимый, стремясь достичь быстрого оргазма, освободившего бы меня от яда лишних мыслей. Я был настолько нетерпелив, что излился очень быстро, мое семя выстрелило в ее лоно как струя из водяного пистолета.

Я был полностью удовлетворен — но, боюсь, о Джейн нельзя было сказать того же. Я успел заметить лишь одно сладостное содрогание ее плоти, как будто привидевшееся мне. Мне стало так хорошо, что я снова уснул.

Прошло, наверное, часа два, прежде чем меня разбудила тяжесть, навалившаяся на живот. Мне снилось, что я занимаюсь любовью с Виолетой, а когда я раскрыл глаза, оказалось, что меня оседлала Джейн и мы снова совокупляемся. Как новоявленный Казанова, со сладостной покорностью судьбе я постарался сделать все, на что был способен, пока эта женщина наконец-то не прекратила скачку. Она сделала это, скорее подчиняясь необходимости — ведь жизнь продолжалась, и нам следовало исполнить свой долг, — чем из-за усталости и пресыщения.

Однако мой «воин» никак не хотел ложиться, и Джейн неустанно целовала меня и ласкала. Она то сосала мочку моего уха, то пробегала языком по моему телу, то щекотала меня в паху, то исхитрялась довести до таких сладостных содроганий, что все начиналось по новой.

Не знаю, сколько эякуляций способен выдержать мужчина, но я уже сбился со счета. Любовь с этой женщиной казалась сверхъестественной, мне никогда не доводилось испытывать с другими того, что я испытал в те дни.

* * *

В дверь позвонили — молодая работница, явившаяся, чтобы прибраться в доме, попросила нас освободить помещение. На часах было полтретьего, и, видимо, Витор сказал девушке, что мы живем в его доме. А может, она просто услышала наши вопли. У нее имелись ключи от всех дверей, поэтому мы должны были проявить благопристойность и воздержаться от своего основного занятия.

— Я вернусь через полчаса, — заявила работница на малопонятном для меня португальском.

Я сразу отправился в душ; дверь запирать не стал. Секунду спустя Джейн уже плескалась рядом со мной, и, судя по ее взгляду, пощады ждать не приходилось. Включив музыку на полную громкость, она ритмично покачивала нагими бедрами, ее ягодицы терлись о мой вставший член. Боль и наслаждение смешались воедино, и вскоре мы поймали ритм нового соития. Джейн была как в лихорадке, ее охватил огонь, которого я больше не мог выносить. Оставалось всего десять минут до конца отсрочки, дарованной нам племянницей сеньоры Оливейры, а потом весь дом окажется в распоряжении работницы.

— Пожалуйста, Джейн, пора остановиться, — произнес я, как только из меня выплеснулась спасительная струя.

— Ухх… Твоя правда, Рамон. Пора остановиться. Я пристрастилась к тебе, как к наркотику, и готова заниматься с тобой любовью двадцать четыре часа в сутки.

Мне стало страшно, и не столько из-за слов Джейн: я сам почувствовал себя рабом этого наркотика, к которому привыкаешь куда сильнее, чем к героину, кокаину и прочим синтетическим средствам.

Да, я хотел любить Джейн, но еще хотел жить, как живут другие люди. Получать удовольствие от прогулки, от лихой езды на мотоцикле, от спокойного ужина с изысканными яствами, от беседы или созерцания красивой картины. Помимо любви я хотел испытывать все наслаждения этого мира.

Пару часов спустя мы уже были в Чиадо и рассматривали витрины с одеждой. Джейн сказала, что для нее это лучший отдых. На меня, по правде говоря, магазины навевали скуку, но я решил удовлетворить невинный каприз спутницы.

Джейн оделась просто, но с фантазией. На ней, как обычно, были узкие джинсы и туфельки на невысоких, но причудливых шпильках.

Мы гуляли по улице, время от времени Джейн отбегала, чтобы взглянуть на очередную вещицу, и я тогда получал возможность полюбоваться девушкой издалека. Она прямо-таки лучилась красотой, и я понимал, что едва ли во всем Лиссабоне найдется женщина, которая в моих глазах будет хоть на толику соблазнительнее Джейн. Я недоумевал, почему подобная женщина так сильно (если верить ее словам) влюбилась в меня. Сомнение мое перерастало в полную неуверенность в себе, на душе становилось тревожно.

Мы потихоньку двигались в сторону Санта-Каталины. Машинально, не сговариваясь — видимо, все-таки я вывел Джейн к этому месту, ведь она не знала адреса Рикардо, — повернули на Калсада-да-Эстрела. На другой стороне улицы, вдалеке, я заметил слугу Лансы. Слуга уложил вещи в багажник старого автомобиля, запер входную дверь на несколько оборотов ключа, сел за руль и уехал.

— Это он? — спросила Джейн.

— Да. Как странно! Виолета говорила, что, по ее сведениям, он уезжает в Каскаис в субботу, а сегодня четверг. Не понимаю.

— Что ж, значит, он слегка продлил свои выходные или решил воспользоваться тем, что завтра праздник. Какая разница?

— Не знаю, не знаю.

— Слушай, Рамон, а давай войдем в дом и разберемся со всем на месте?

— Сейчас, средь бела дня? Ты что, с ума сошла?

— Все очень просто. Пошли к черному ходу.

Джейн вытащила из сумки связку ключей и отмычек и сноровисто, плавными движениями принялась вскрывать замок. Не прошло и двух минут, как мы уже стояли перед глобусом.

Я попытался припомнить, где помещается ключ-рычажок, отпирающий эту сферу, но не смог. Рикардо все-таки слегка подстраховался и не показал нам точного расположения механизма. Я в подробностях восстанавливал в памяти те минуты, когда Рикардо прятал книгу в тайник, вспоминал каждое движение его рук — и в конце концов обнаружил на верхней части оси глобуса тоненький рычажок. Я потянул за рычаг, раздался щелчок, и на гладкой поверхности открылась щель (так бывает, когда надрезают спелый арбуз). Обеими руками я стал раздвигать полушария в стороны, и наконец створки разошлись. Внутри одного из полушарий лежала книга, сверкавшая, как золотой слиток.

— Боже мой! — воскликнул я. — Мы не захватили с собой поддельный экземпляр! Ты оставила его в Синтре и даже не показала мне.

Джейн широко улыбнулась и достала из сумки большой конверт. В нем лежала книга в переплете из темной меди, отсвечивавшем матовым блеском и имевшем потертый вид, как будто в стародавние времена книгой пользовались каждодневно. Джейн аккуратно заменила одну книжку на другую — не забыв тщательнейшим образом проверить подлинность экземпляра Рикардо — и спрятала оригинал сначала в конверт, а потом в сумку. Я сдвинул земные полушария, и мы опрометью бросились к выходу.

Потом мы отправились на парковку, где стоял мой автомобиль, нанятый еще в Сантьяго. Я собрал все пожитки, расплатился за гостиницу, и мы вернулись в Синтру с намерением как можно скорей улететь в Амстердам.

Ситуация пугала меня, хотя, по словам Джейн, опасаться было нечего. Обнаружить подмену будет практически невозможно — в этой области просто нет экспертов, способных догадаться, что произошло. Зато у компании Рикардо могут возникнуть серьезные неприятности.

— Послушай, Рамон, именно они могут попасть в скверную историю, если «Моссад» однажды обнаружит, что «Книга каббалы» находится в руках «бессовестных португальцев». Если об этом станет известно, Рикардо и его товарищи попадут в беду. Жизнеописания Николаса Фламеля создавались на протяжении веков, но в каждом из них говорится: Фламель поначалу полагал, что рукопись, которую передал ему старый иудей, по всей видимости, является «Книгой каббалы». Вот отчего Канчес так заинтересовался ею. Только позже выяснилось, что речь идет о другом сочинении, о трактате по алхимии. Однако, по существу, разница не так уж велика.

— Погоди, Джейн: ведь Рикардо раздал нам ксерокопии, и по ним любой из нас способен обнаружить подделку.

Джейн искренне расхохоталась.

— Рамон, ну как ты не понимаешь — Рикардо не собирался относить в копировальный центр бесценную рукопись. Дело было так: несколько лет назад владелец книги снял с нее копию…

— Ничего не понимаю.

— Все очень просто. Николасу продали две книги Авраама: одну по алхимии, другую по каббале. В обеих — двадцать одна страница, и вообще они очень похожи и различаются только содержанием; вернее сказать, некоторыми деталями содержания. Николас особенно заботился о книге по алхимии, обращение с которой требовало большей осторожности, вот почему всегда упоминали только об одной рукописи. А когда прошел слух, что Николас не умер, Фламелю потребовалось убедить всех в своей кончине. Тогда-то он и основал Музей изумрудной скрижали и поместил туда рукопись, посвященную каббале: если кому-нибудь придет в голову ее выкрасть, похититель не сможет проникнуть в секреты философского камня. Правительство Израиля много лет ведет переговоры с правительством Нидерландов о продаже или безвозмездной передаче этой книги, с тем чтобы она хранилась у главного раввина в синагоге Тель-Авива. Однако переговоры эти все время заходят в тупик, поскольку Амстердам снова и снова повторяет, что коль скоро речь идет о частном музее, правительство ничего не может поделать. Собственник же рукописи — анонимное общество, действующее через некий культурный фонд, — ни на каких условиях не соглашается на передачу. Собственник желает, чтобы книга находилась в Голландии, и все тут. Агенты «Моссад» неоднократно пытались выкрасть рукопись Авраама, но всякий раз терпели неудачу. По воле случая или, лучше сказать, по собственной безответственности служанка, живущая в доме Фламеля в Асторге, посчитала, что Николас сделал ее хранительницей своей библиотеки, и продала Рикардо книгу. С точки зрения закона служанка поступила некорректно, поскольку является наследницей движимого имущества лишь на правах узуфрукта.[67] Да, она не должна была распродавать книги, однако вмешаться тут никто не может — ведь юридически Фламель считается умершим. Этой сеньоре было четко и ясно сказано: никогда ничего не продавать; если она нуждается в деньгах, пусть только попросит. Однако по неведомым мне причинам служанка не оправдала возложенного на нее доверия и продала подлинную рукопись, которую Фламель скрывал на протяжении многих веков.

— Так что же получается, Джейн? Эти копии…

— Подожди, дай объяснить: Фламель сделал ксерокопии «Книги каббалы» и хранил их вместе с книгой по алхимии. Этими-то копиями и воспользовался Рикардо, чтобы раздать вам. Рикардо и Канчес — злодей Канчес — работали только с копией. Значит, они не смогут обнаружить подмену книги и в один прекрасный день придут к выводу, что либо ее никогда не существовало, либо они приобрели не подлинный экземпляр. Если похищение останется в тайне, они скоро поймут, что философское Великое делание неосуществимо, даже с твоей чудесной помощью.

— Смотрю, ты слепо в меня веришь. Встречу ли я когда-нибудь Николаса Фламеля?

— О чем ты? Николас умер шесть веков назад.

Джейн взглянула на меня с улыбкой, провела рукой по моему лицу и поцеловала.

Ей было прекрасно известно, что я давно понял: Фламель и его супруга все еще живы. И я надеялся увидеть Фламеля в ближайшее время, может быть, в Амстердаме.

— Джейн, зачем мы летим в Голландию?

— Ты ведь не собираешься возвращать книгу в Асторгу? С этой неблагодарной служанки теперь станется обменять ее на «феррари» или на кольцо с бриллиантами.

— А тебе не приходило в голову, что рукопись обнаружат в аэропорту и тогда нам нелегко будет дать объяснения?

— У меня имеется сертификат, подтверждающий, что книга приобретена в одном из антикварных магазинов Лиссабона. Это на тот случай, если детекторы высветят медный переплет и нас заставят предъявить ручную кладь. Так вот, я купила эту книгу в Лиссабоне и отдала за нее пять тысяч евро. Видишь?

Джейн предъявила чек, датированный вчерашним числом, и официальный сертификат, позволяющий возить книгу по всему свету.

— Неплохая идея.

— К тому же здесь указано, что книга будет отправлена в один из голландских музеев.

Эта весть обрадовала меня, но проницательная, догадливая Джейн немедленно добавила:

— Я точно знаю, о чем ты думаешь.

— Вряд ли.

— Знаю. Рикардо мечтает стать богатым, очень богатым, если научится добывать золото, но ему невдомек, что, продав книгу израильтянам, он получил бы целую гору денег. А теперь ему придется ждать до весны, снова безуспешно пройти все этапы Великого делания… Лишь для того, чтобы в очередной раз рухнуть в изначальную пустоту. Такова судьба невежества, — усмехнулась моя подруга.

— И все-таки, Джейн, Николас лишился одной из своих драгоценных книг.

— Ты прав, однако ключи к философскому камню никогда не должны оказаться в руках неподготовленных людей. Если это случится, миру грозит страшная катастрофа.

— А если камень достанется какому-нибудь государству?

— Немыслимо. Мы не можем допустить подобного. Наследие Фламеля должно остаться в верных руках. Однажды Николасу придется кому-то доверить свою тайну…

— Значит, он все-таки жив?

— Ну, я просто так выразилась. Живы лишь его потомки.

— Почему ты не скажешь мне все до конца? Не доверяешь?

— Мы не никому не можем доверять. Кроме тебя, дурачок. Ты теперь — один из нас.

— Кого — «вас»?

— Об этом мы еще поговорим. Поехали в аэропорт. До нашего рейса осталось два часа, а нам нужно успеть купить билеты. Давай поторапливайся. Детали обсудим позже.

XIII

Поднявшись в салон самолета, я заметил, что все места бизнес-класса заняты иудеями ортодоксальной внешности: черные шляпы, козлиные бородки. Я сразу подумал, что они возвращаются с большого собрания раввинов.

Бизнес-класс был переполнен. Среди пассажиров я рассмотрел двоих, которых обслуживали с особым почтением.

Я обернулся к Джейн; та еле заметно улыбнулась и крепче прижала сумку к груди. Мною овладел страх, которым люди заражают друг друга, глядя на последствия автокатастроф. При этом люди остаются безучастными (ведь все это произошло не с ними), хотя на самом деле понимают, что сами спаслись лишь чудом. Бывает страх химический — его вдыхают, его запах узнаваем, его прикосновение к коже ощутимо; вот такой страх я и чувствовал сейчас всем телом. Мне всегда недоставало хладнокровия.

«Черт, ну и совпаденьице!» — подумал я.

С озадаченной улыбкой Джейн спросила:

— Знаешь, кто эти люди?

— Они похожи на нью-йоркских раввинов, которые встречаются на Биг-Эппл и Даймонд-стрит.

— Нет, эти люди гораздо важнее. Здесь собрались высшие иерархи иудейской церкви, каждый из них — как Папа. Смотри, слева сидит главный ашкеназский раввин Израиля, Иона Мецгер, а рядом с ним — главный сефардский раввин Шломо-Моше Амар.

— И что они делали в Лиссабоне?

— Они летят из Мадрида. Наверное, конечный пункт маршрута самолета — Тель-Авив, с посадкой в Лиссабоне и Амстердаме, а у многих из них семьи живут в Голландии.

— Странный маршрут.

— Это новая линия.

— Логичней было бы наоборот: Лиссабон — Мадрид.

— Вот и нет. Теперь летают так.

— Не понимаю, зачем им пользоваться обычным рейсом, подвергая себя опасности?

— Это мера предосторожности. Кому придет в голову, что в рейсовом самолете собрались важнейшие столпы иудаизма?

— И в придачу — одна из книг Авраама, — добавил я с усмешкой.

— Замолчи, сумасшедший! По меньшей мере дюжина из этих людей работает на правительство, на «Моссад». Я читала в газетах, что раввины побывали в Толедо и в Кордове; в общей сложности их сто пятьдесят человек. Их визит во дворец архиепископа в Толедо расценили как «историческую революцию». Один из главных раввинов, кажется, Мецгер заявил: «Если бы пятьсот лет назад дед прадеда моего деда вошел сюда, его бы запытали в подвалах инквизиции, но вчера архиепископ встретил нас в дверях и пригласил войти, чтобы поговорить на важные темы. Это историческая революция». А в Кордове раввины посетили Алькасар, в котором во время так называемой «реконкисты»[68] размещался двор Изабеллы и Фердинанда, католических королей.

Джейн долго рассказывала мне про евреев — про их трагедии, их драмы, их коммерческие таланты. Она все говорила и говорила, не повышая голоса, поражая меня точностью своих познаний. Это была необыкновенная женщина, порой олицетворявшая саму мудрость. Когда она раскрывала свою копилку исторических знаний, оставалось лишь изумляться — когда такая молоденькая девушка успела столькому научиться? Именно эта сверхэрудиция порой ставила меня в тупик, порождая смесь страха и недоверия. Я долгое время наивно полагал, что, вступив с женщиной в любовную связь и успев провести с ней немало времени в постели, ты уже ее понимаешь. На самом же деле порой все выходит по-другому. Начинает казаться, что ты спишь с незнакомкой, и становится ясно, что физическая близость — тончайшая недолговечная пленка — не позволяет проникнуть во внутренний мир.

Единственный путь в глубины души пролегает через разговоры, через искренность и умение истолковывать слова и поведение другого. А для этого с человеком нужно довольно долго общаться. Легко ли разобраться в человеческой психологии? Понятия о четырех основных темпераментах недостаточно, чтобы добраться до глубин, куда мы все стремимся проникнуть. Нам хотелось бы узнать тайную суть помыслов другого, но это удается лишь с экстравертами. Да и экстраверты то и дело преподносят сюрпризы.

— Как ты относишься к верности? — спросил я.

— Хочешь знать, буду ли я верна тебе, когда мы расстанемся? — отозвалась Джейн.

— Понимаешь, вот что меня беспокоит: сегодня у меня есть девушка, а завтра она уже с другим.

— Видимо, это зависит от взаимных обещаний. Мы что-нибудь друг другу обещали? К твоему сведению — ничего. Так о чем волноваться?

От этих слов мне стало холодно, точно Джейн окатила меня ведром ледяной воды. Она говорила со мной безразлично, как с незнакомцем, и мне сделалось грустно. Я вспомнил все, связывавшее меня с этой женщиной, и понял — между нами нет ничего, кроме секса. В памяти осталась лишь череда неописуемых наслаждений.

Я смотрел на лицо Джейн, на ее юную шейку, и у меня кружилась голова. При взгляде на вырез ее футболки, на тугие груди с крепкими сосками, натянувшими ткань, становилось трудно дышать, и при виде ее ног сразу перехватывало горло. Но едва я начинал думать о привязанности, о духовном контакте, как меня ожидала полная пустота. Ровным счетом ничего. Мои чувства к Джейн держались только на отличных сексуальных отношениях, инициатива в которых принадлежала ей. Я даже не был потрясающим любовником (хотя, возможно, я к себе слишком суров и несправедлив) — потрясающей была она. Поэтому я и не понимал, чем привлекаю Джейн. Если вообще привлекаю. Мы не говорили о чувствах всерьез, не пробуждали друг в друге нежности, которая развивается постепенно, не вспоминали о прошлых горестях, о семейных секретах, о первой любви, о потаенных переживаниях. Ничем подобным мы с Джейн не делились, а ведь именно такие семена могут дать всходы, пускающие корни любовного союза.

У нас ничего похожего не было. Только секс. Только взаимная выгода, зарождающаяся дружба и много секса. Мы не флиртовали, мы миновали все стадии любовного ухаживания, которое традиционно развивается in crescendo.[69] Нет, с самого начала был только яростный ураган страстей; неприкрытое наслаждение, присущее животным, но с разумностью человеческих существ, которые благодаря своей культуре и утонченности научились растягивать удовольствие и выжимать из него все соки.

— Ты любишь меня, Джейн?

— Рамон, сейчас не время… Ну конечно!

И на глазах нашего пожилого соседа Джейн наградила меня долгим и пылким поцелуем, словно скрепляя печатью все мои сомнения.

Я всегда усложнял себе жизнь тем, что влюблялся. Подруги говорили, что я похож на девушку, что им здорово повезло бы, полюби они такого нежного парня, как я, — ведь им можно вертеть, как вздумается. И вдруг я вспомнил, кто я, к чему стремлюсь, где нахожусь, — и почувствовал себя дураком.

Все на свете умирают в возрасте семидесяти — девяноста лет, если катастрофа или болезнь не прервет жизнь еще раньше. Я же плыл против течения существующей реальности, пытаясь прожить гораздо дольше. Просто мне не хотелось посмотреть в глаза правде о себе самом, о своей жизни.

А стоит ли идти на риск и прилагать усилия ради такой цели? Я сражаюсь с неизбежностью и, вместо того чтобы наслаждаться каждым днем, мучаю себя экзистенциальными вопросами.

Мне часто приходило в голову, что Виолета и Джейн водят меня за нос, используют для достижения каких-то своих темных, не слишком благородных целей. Только непонятно, зачем тратить на меня столько сил? Я уже видел многое, подтверждавшее их таинственные рассказы, лишь потому и верил в реальность ситуации, в которой очутился.

Жив ли Николас Фламель? Кем ему приходятся Джейн и Виолета? Соответствует ли возраст моих подруг их внешности, или они омолаживаются с помощью эликсира? Эти вопросы требовали предельно ясных ответов, поэтому я предпочел бы вообще ими не задаваться.

У меня разболелась голова.

Джейн молчала, уткнувшись в какой-то журнал. Стюардесса приступила к обязательной лекции про спасение в случае катастрофы, а я тем временем пытался разграничить вымысел и действительность.

По другую сторону прохода, на ряд впереди нас, сидела симпатичная девушка, которая то и дело оборачивалась и пристально глядела на меня чистыми ярко-голубыми глазами. У нее были африканские косички и полные, как у мулатки, губы, хотя кожа была белой. Стоило мне на нее посмотреть, как девушка улыбалась. Так мы развлекались больше пятнадцати минут; самолет уже успел набрать высоту. И вдруг Джейн пихнула меня локтем:

— Хочешь, познакомлю тебя с той девчонкой?

— С какой девчонкой? Ты о ком?

Я изо всех сил прикидывался непонимающим, но было уже поздно.

Джейн поднялась, подошла к нашей соседке и что-то зашептала ей на ухо. Та с улыбкой согласилась поменяться с Джейн местами, и я неожиданно оказался бок о бок с прекрасной незнакомкой.

Я онемел, не осмеливаясь раскрыть рта, чтобы другие пассажиры меня не услышали. Молчание длилось довольно долго. Наконец девушка спросила меня о погоде, но я лишь что-то буркнул в ответ. Из-за выходки Джейн я так замкнулся в себе, что начисто потерял интерес к красавице с манящим взором. Джейн меня разозлила. Прикрыв глаза, я, вероятно, заснул, потому что полчаса спустя, когда я искоса взглянул на свою соседку, оказалось, что рядом со мной снова сидит Джейн. Я подумал, что вся история с девушкой мне приснилась, но это было не так: когда наши взгляды снова встретились, та презрительно посмотрела на меня и отвела глаза. Тогда я убедился, что мне ничего не привиделось.

Ловя на себе мои косые взгляды, Джейн улыбалась, но старалась держаться как ни в чем не бывало. Раввины все время бормотали какую-то галиматью: то ли переговаривались на иврите, то ли молились.

Сейчас мы с Джейн одинаково стремились избавиться от волшебной книги. Правда, я надеялся, что подруга позволит мне как следует рассмотреть рукопись, прежде чем мы передадим ее законному владельцу.

— Джейн, кому ты должна возвратить книгу? Ты собираешься передать ее в Музей изумрудной скрижали?

— Это крайне ненадежное место, поскольку «Моссад» и многие другие иудеи мечтают прибрать книгу к рукам, а это очень опасно. Не хочу даже думать, что будет с палестинцами и с другими народами, которые не в ладах с Израилем, если книгой завладеет «Моссад». Словом, книга может оказаться где угодно, только не в музее. Там место лишь трактату о каббале.

— И что, никто не обнаружит пропажи?

— Существует идеальная, поистине безупречная копия, ее изготовление обошлось в целое состояние. Книгу мы передадим человеку, который увезет ее в Хорватию. Там она на некоторое время будет в безопасности. Семейство Фламелей владеет домом в Макарске, это прекрасный древний город.

— Место надежное?

— Сейчас — да.

— Во время войны с сербами все было иначе?

— До Макарски сербы не добрались, однако во время конфликта какие-то бессовестные мародеры взломали запертый дом и выкрали ценнейшие фолианты. По счастью, все книги приобрел Велько Барбьери, замечательный писатель и полевой командир. Когда война наконец закончилась, он вернул все книги семье. Его дом стоит неподалеку от дома Фламелей, на холме над самым морем. Барбьери — душевный человек, замечательный кулинар, романист, эссеист. Мы с тобой могли бы съездить в Макарску вместе.

— На медовый месяц? Нет, ты предпочла бы поехать одна, чтобы насладиться свободой.

Джейн сразу стала серьезной. И тут мне подумалось, что Джейн и Виолета способны преобразить мою жизнь. Я представил, как мы живем втроем, ничего не опасаясь, ни о чем не тревожась. Преследовавшая меня неуверенность легко поддавалась толкованию по Фрейду: меня угнетала мысль, что сорокалетний мужчина не может долго наслаждаться радостями сексуальной жизни, через несколько месяцев эйфория проходит. А еще я подумал, что Виолете и Джейн, столь изощренным в искусстве любви, требуется достойный партнер, обладающий достаточной энергией для длительных и приятных отношений с обеими и не возбуждающий лишних подозрений. Если я подходил на роль неутомимого любовника — а благодаря эликсиру возможно все, — я вполне удовлетворял сексуальные запросы обеих сестер.

— Ну разумеется. Перестань волноваться, мы любим и тебя и друг друга.

— Ты что, взялась читать мои мысли?

— Нет, Рамон, но подумай о главном: ты должен доверять самому себе, а еще — доверять нам. Тебе кажется невероятным, что в тебя влюбились сразу две женщины и обе хотят соединить с тобой свою жизнь? Все прояснится, когда ты обретешь уверенность в себе. Но я кое о чем тебя попрошу — не о верности, что было бы глупо, поскольку ты сам себе хозяин, — а о доверии. Доверие гораздо важнее верности. Речь идет не о сексе, а о дружбе и надежности. Вот доверие высшего порядка, неразрывные узы. Я не буду беспокоиться, сойдешься ли ты с какой-нибудь девушкой. Я всегда сумею тебя простить, хотя сама наверняка никогда тебе не изменю. Только предательство не имеет прощения. А еще, если начистоту, признаюсь: нас сильно встревожило, что ты стал сообщником Рикардо и Витора. Ты ведь знаешь, чего они добиваются любой ценой: богатства и бессмертия. При этом в них нет ни капли веры.

Последняя фраза не понравилась мне — Джейн как будто намекала, что придется держать ответ перед каким-то потусторонним Богом, а это показалось мне наивным и смешным. Достаточно того, что человек держит ответ перед самим собой; нет смысла впутывать в это дело других людей, а тем более божеств, таящихся в необозримом космосе.

Что мне действительно было необходимо — так это избавиться от своей кожи, от своих покровов, обреченных на смерть, болезни, старение. Я был убежден, что если выберусь из своего узилища, из этой пробирки для опытов под названием «все человечество», то стану новой, счастливой личностью и обрету единственный, подлинный, незаменимый смысл существования. Я сознавал, что слишком многого прошу от жизни, от природы, что требования мои наивны. Но одно я знал наверняка: в моих помыслах нет ни злобы, ни алчности, ни корысти. Я не собирался обогащаться или причинять кому-либо вред. Мною руководил не эгоизм, а внутренняя потребность, присущая, впрочем, не каждому. И главным ее двигателем являлась любовь.

Джейн придвинулась ближе и нежно меня поцеловала.

Это совершенно особенное ощущение — быть любимым, не одиноким. Ведь любовь сама по себе предполагает скрытность, почти анонимность. Когда удается укрыться от мира вдвоем, внешне это всегда выглядит жестоко и неприглядно. Словно ты смотришь на себя в зеркало и понимаешь, насколько ты одинок (конечно, вас двое, но это ничего не меняет). Понимаешь, что твоя единственная связь с действительностью — это надувной резиновый плот, который в любой момент может получить прокол и исчезнуть в океанской пучине. Зеркало внезапно дает трещину, и вместо лица женщины, с которой ты отказался от всего мира, ты видишь себя самого — исхудавшего, с морщинистым лицом, ослабевшего, с болью в спине и ногах, с плохим мочеиспусканием и обширными провалами в памяти.

Склероз начинается с имен. Образы все еще встают перед мысленным взором, но память не работает, и образы остаются безымянными. Ты забываешь фамилии прославленных писателей и знаменитых архитекторов. Стираются названия, остаются лишь размытые сюжеты фильмов и романов, а все остальное ускользает, мигает, как плохо вкрученная лампочка дневного света. Потом внезапно накатывает приступ ясности, и забытое название всплывает в кратковременной памяти, что находится за глазами, прямо подо лбом, и ты чувствуешь облегчение, гордишься собой и хвастаешься своим открытием перед другими, которые так и не вспомнили, хотя у них это название тоже вертелось на языке.

— Зато теперь, представь, ты будешь помнить все. И не только хранить в памяти последние сорок лет, но и последние триста или четыреста, причем в мельчайших подробностях.

— Если бы это было правдой!

— Ты что, мне не веришь?

— Джейн, хватить меня пугать, довольно телепатии, перестань рыться в моей голове.

— Я нигде не рылась. Просто ты думал вслух.

— Да нет же! Я ничего не говорил.

— Ошибаешься, ты только что в голос рассуждал о старости.

— Клянусь, Джейн, я не произнес ни слова. И не кричи — люди смотрят.

— На, Рамон, выпей, чтобы не болела голова.

И вот я пью универсальное снадобье и думаю об эффекте зависимости. Я уже не могу обходиться без этого зелья, оно превратилось в наркотик. Не могу сказать, что у меня случались ломки, какие бывают у пристрастившихся к героину. Но эликсир стал для меня чем-то светлым и хорошим, он был мне необходим, чтобы голова работала как надо, чтобы не болела спина, не напоминал о себе артроз пальцев… И еще для кое-каких интимных потребностей.

Огонь растекся по телу, добравшись до моих нервных окончаний, блаженство вспыхнуло подобно электрическому разряду, глаза мои заблестели, я заулыбался. Джейн сказала:

— Ну вот. Какой же ты аппетитный! Ням-ням… Так бы и съела!

Она облизнула губы кончиком языка. Я почувствовал сладкий зуд под ширинкой джинсов, и мне стало как-то неловко — для этого здесь было не место. Поэтому я попытался перевести разговор на более подобающую тему:

— Расскажи мне про Виолету…

— Так бы и набросилась, — продолжала свое Джейн. — Внезапно, как волна, которая ударяет в лицо и заливает глаза соленой водой! — В этой красивой фразе чувствовалась ирония. — Подожди, дай только добраться до гостиницы.

При слове «гостиница» я представил долгую бессонную ночь, полную наслаждений. Вся моя страсть сконцентрировалась в одной точке, тело отозвалось сладкой болью. Эта женщина настолько завораживала меня, что я бы не возражал, если бы рай оказался вечным совокуплением с Джейн Фламель. Но для этого мне следовало больше ей доверять и перестать думать, что весь мир вступил против меня в заговор.

Потом мы замолчали, словно взяв передышку, поскольку самолет уже шел на посадку в Амстердаме и долгие серьезные разговоры стали неуместны. Мы просто улыбнулись друг другу, Джейн взяла меня за руку, и я ответил на пожатие, словно мы приближались к земле не в салоне самолета, а на одном парашюте.

XIV

Мы очутились на Хофстрат, улице роскошных магазинов и дорогих отелей, в квартале музеев. Очень приятное местечко.

Некоторые здешние дома известны на весь мир: Рейкс-музеум, музей Ван-Гога, музей Стедилик. А наш музей располагался на канале Кайзерграхт — я имею в виду Музей изумрудной скрижали, который часто еще называют Алхимическим, поскольку там выставлены старинные плавильные котлы и гравюры с изображениями великих алхимиков и прославленных философов. Есть там и портрет Николаса Фламеля — с густой бородой, будто лишенного шеи; есть портреты, на которых якобы изображены Парацельс, святой Августин, брат Василий Валентин, Альберт Великий и многие другие. Нет недостатка и в скульптурных изваяниях бога Гермеса, и в перегонных кубах различных эпох.

Помещения музея полны книг. Нельзя забывать, что с конца Средневековья и по XIX век алхимия была в большой моде, не только среди представителей знати, церковников, королей и пап, но и среди всяких неугомонных мечтателей. Искусство Гермеса породило множество исследований и книг. Лучшие из них были представлены в Музее изумрудной скрижали. Одним из самых ценных здешних экспонатов считалось «Соединение соединений» Альберта Великого, в котором утверждалось, что алхимия, «как и всякая наука и всякая мудрость, исходит от Бога». Был здесь и «Химический театр».

В одном из залов музея мы увидели табличку: «Алхимическая спагирия».[70] В этом зале пожилой господин весьма почтенного вида радостно заключил Джейн в объятия — как выяснилось, это был сам директор музея. Я рассматривал книги, а Джейн с директором, чуть отойдя, погрузились в беседу. Впрочем, стояли они недалеко, поэтому я все прекрасно слышал.

— Он не приедет за книгой. Тебе придется самой везти ее в Макарску. Однако он сказал, что сначала вам нужно несколько дней подождать в Голландии, потому что он сам сейчас в Италии, в городе Фермо, и не вернется до следующей недели. А это, по всей вероятности, Рамон? Я Бенедейт, друг Джейн и директор этого скромного заведения.

— Очень приятно, господин Бенедейт. Красиво звучит — я имею в виду название музея.

— Да, он назван в честь труда Гермеса Трисмегиста. Пойдемте, я вас проведу… Джейн, у нас есть несколько новых экспонатов.

— Здесь не отступают от заветов маэстро Фламеля, — с улыбкой сказала Джейн.

— Что такое спагирия? — задал я наивный вопрос.

— До весны тебе еще многому предстоит научиться, — сказал Бенедейт. — Я составлю тебе списочек основных трудов, которые ты должен изучить досконально, чтобы хотя бы разбираться в алхимической терминологии и не путать колбу с перегонным кубом.

— Я готов учиться всему, чему угодно.

— Вижу, совсем недавно ты принимал эликсир, — заметил директор.

— Как вы догадались?

— По твоей пылкости, жизнерадостности, по твоему пышущему здоровьем облику.

— Что меня не устраивает — так это зависимость от эликсира.

— Ну, пусть это тебя не волнует. Разве Джейн тебе не говорила?

— Что именно?

— Когда ты собственными руками добудешь философский камень, тебе не придется так часто принимать эликсир. Одного приема хватит на много месяцев. Сможешь выпивать по глоточку каждую весну, этого будет вполне достаточно.

Я изумленно воззрился на Джейн, которая подтвердила слова директора милой улыбкой. Бенедейт казался человеком добродушным, полным мира и гармонии.

— Мы остановились на спагирии, — тоже улыбнувшись, напомнил я.

— Для греков это понятие означало высвобождение, разделение и новое соединение. Операции спагирии лежат в основе так называемой Великой генерации, которая позволяет извлечь из материи ее квинтэссенцию, облагородить ее до такой степени, что полученной субстанцией можно будет питать человека. С помощью алхимической спагирии можно выделить первичные компоненты: соль, серу и ртуть, а затем соединить их вновь в любовном союзе циркуляции. Однако великое таинство…

— Пожалуйста, не продолжайте, я ничего не понимаю!

— Все поймешь, когда наступит срок, — улыбаясь, заверил Бенедейт.

Директор обстоятельнейшим образом знакомил меня с экспонатами музея, уже закрывшегося для посетителей, и вот мы добрались до главного зала, в центре которого на массивном резном подножии из черного дерева под стеклянным куполом лежала «Книга еврея Авраама». Это было культовым местом для всех алхимиков мира, для множества посвященных из числа иудеев, мусульман и христиан, а также для буддистов и представителей иных концессий. Все они отдали бы жизнь за обладание этой книгой, а тем более за умение ее расшифровать, однако лишь немногие знали, что рукопись по алхимии здесь никогда не хранилась, что здесь лежит «Книга каббалы», ее сестра-близнец, но и сей музейный экземпляр, возможно, является лишь искусно сделанной копией.

Вообще-то у обеих книг — я имею в виду подлинники — не слишком много общего: одинаковы лишь переплеты и количество страниц, сами же записи и рисунки не идентичны. Но отличия сложно уловить с первого взгляда, поскольку первые, вступительные страницы совпадают почти слово в слово.

Мне вспомнилась статья Эммануэля д'Оогуорста, которую я читал в Лондоне. Речь в ней шла о том, что в подобных книгах трудно отличить шарлатанство от подлинных знаний: то ли мошенники прикрывают свое невежество напыщенным наукообразным жаргоном, то ли мудрецы ревниво охраняют свои познания с помощью терний запутанного стиля, желая подвергнуть испытанию сметливость и упорство читателя? Что мне не понравилось в работе д'Оогуорста, так это его теория о господствующей роли церкви и о тесной связи Иисуса с алхимией. Эта евангелическая часть меня не убедила, хотя аргументация автора была достаточно интересна.

Книгу Джейн всегда носила с собой, не доверив даже Бенедейту. Да он и сам не спрашивал про рукопись. Я, правда, не мог понять, почему, имея в своем распоряжении копию «Книги каббалы», директор позволял оригиналу оставаться в доме Рикардо: ведь он мог бы при первой возможности подложить амстердамскую копию в глобус-тайник и никто бы ничего не заметил. Тогда оригинал «Книги каббалы» оказался бы в музее, оригинал «Книги еврея Авраама» — в наших руках, а Рикардо досталась бы идеальная копия каббалистического трактата. У меня возникли подозрения, развеять которые не сумела и Джейн.

— Ты кое в чем прав, Рамон, но, уверяю, ситуацию диктуют мотивы высшего порядка, — сказала она. — Мы узнаем об этом в Хорватии.

Хорватия. Мне давно хотелось там побывать. Впрочем, раз уж я оказался в Голландии, было бы нелепо уехать сразу, не познакомившись со страной.

XV

Мы гуляли вдоль каналов, и это было похоже на медовый месяц. Бродили, держась за руки, по вечерам целовались под купами деревьев или рядом с прогулочными катерами, на которых туристов возят смотреть на старинные дома с раскрытыми окнами без занавесок, с такими элегантными интерьерами, что мы бы не отказались там пожить.

Я был в восторге от прогулок по улицам между Центральным районом и Иорданом, особенно рядом с водой, вдоль изгибов реки Амстель — там удивительно хороши мосты. Иногда мы начинали прогулку с улицы Рокин, а потом шли на Муидерстрат или на Вееспер.

Еще нам нравилось гулять по кварталу красных фонарей, разглядывая любопытных туристов. Туда приходят даже целыми семьями, и ребятишки восторженно машут проституткам сквозь стеклянные витрины, словно разглядывая манекенщиц в каком-нибудь магазине на нью-йоркской Пятой авеню. Да, контрасты этого города были поразительными. Во время одной из таких прогулок я заметил священника в сутане: он улыбался, тоже глазел на красоток — блондинок, брюнеток, мулаток, китаянок и латиночек, готовых за несколько евро удовлетворить самого требовательного мужчину, — и мимоходом их бранил. Я лишь пожал плечами, и мы решили покинуть этот квартал, утомленные долгой прогулкой.

Мы с Джейн пешком вернулись в «Дом на канале» — гостиницу на улице Кайзерграхт, 148. То было уютное местечко со старинной меблировкой и красивым садиком; почти семейное предприятие со своим колоритом, одно из тех мест, в которых если и не растворяешься полностью, то, по крайней мере, приобщаешься к тамошней элегантности и комфорту, становясь почти неразличимым среди них.

Мне повезло, я оказался в самой сердцевине этого города, где курить травку, колоться наркотиками и заниматься любовью было совершенно естественно. Мы с Джейн подумывали взять напрокат велосипеды, однако нас все время что-то отвлекало от исполнения этого намерения.

* * *

На следующий день мы очутились в Зеркальном квартале, неподалеку от Музеумплейн; там я начал рыскать по лавочкам в поисках фигурок единорога, но так и не нашел ни одной. Как и положено туристам, мы посетили Рейксмузеум, музей Стедилик и дом Рембрандта.

Джейн собиралась позвонить друзьям, но мне очень хотелось побыть с нею наедине, пообщаться, получше ее узнать. Я начинал откровенно влюбляться в Джейн, без утайки, без комплексов, которые часто преследовали меня, наполняя мою душу неуверенностью. Я уже свыкся с мыслью, что буду любить обеих сестер, а теперь чаша весов начала склоняться в пользу Джейн. Я почти не тосковал по Виолете, хотя очень давно ее не видел. Но тем не менее мне до сих пор хотелось заняться любовью сразу с обеими.

Джейн отозвалась:

— Знаю, и мне это нравится. Мы позвоним ей и пригласим провести вместе с нами выходные.

Я радостно улыбнулся, не проронив ни слова. Все казалось естественным, я уже привык, что Джейн непостижимым образом читает самые сокровенные мои мысли, как будто единорог вдруг обернулся женщиной… Прекрасный единорог, с которым хочется говорить. Сильный, властный, но нежный. Я тоже учился предупреждать желания Джейн и проникать в ее мысли, но пока подобное умение было скорее мечтой, чем действительностью.

— Давай завтра съездим на экскурсию в Делфт. Это ближе к Роттердаму и Гааге, чем к Амстердаму.

Этот город меня зачаровывал, в нем была магия. А еще — каналы с ровными рядами домиков по берегам; такую архитектуру не спутаешь ни с какой другой. Город был основан в одиннадцатом веке, хотя большая часть его старинных достопримечательностей относится к веку шестнадцатому. Отсюда родом Ян Вермеер — художник, почти непризнанный при жизни, зато теперь считающийся одним из величайших мастеров голландской школы.

В укромном уголке на берегу одного из малых каналов я нашел лавочку, торговавшую странными товарами: магическими предметами, фигурками гномов, фей и других представителей лесного народца. И среди этих фигурок была фигурка его — гордого собой, крохотного и совершенного, с козлиной бородкой и львиным хвостом. Именно так выглядел единорог, которого я хотел всегда иметь при себе; это было изображение моего невидимого друга.

В то время для меня не существовало ничего важнее моих фантазий, я питался ими, как дети питаются сказками про фей и плюшевых мишек. Это была сладкая спокойная терапия, не причинявшая никакого вреда.

Чем лучше я узнавал Джейн, тем больше испарялись мои сомнения; я учился доверять ей и понимать, что уже достаточно продвинулся по своему пути инициации. Я знал, что самый главный опыт обрету весной, но рассчитывал на серьезный и решительный разговор с обеими сестрами, поскольку мне не терпелось развеять все сомнения и наконец-то встретиться лицом к лицу со своей новой жизнью. А еще я понимал, что встреча с неким человеком — а я не сомневался, что Николас Фламель жив, — может изменить мою жизнь навсегда.

С другой стороны, я не хотел выглядеть простаком, который верит всему сказанному. В этих женщинах была тайна, которую они готовы были мне раскрыть, и мне хотелось стать достойным хранителем тайны и даже самому сделаться частью ее. Но стоило мне приблизиться к разгадке, алкая знаний, как всякий раз мне предлагались лишь отговорки.

Я сознавал, что стою на пороге новой, совершенно невероятной истории, не похожей на все, которые я когда-либо слыхал. Но ведь все, что я до сих пор переживал, было основано на личном опыте или на рассказах других людей, а я жаждал прожить непережитое, рассказать о нерассказанном; однако сомнения в том, что подобное когда-нибудь мне удастся, мешали осуществить это желание. Да, разумеется, я понимал, что все мои проблемы (или, по крайней мере, большая их часть) коренятся во мне самом. Стоит преодолеть мною же воздвигнутые барьеры, и все встанет на свои места.

С самого детства я ощущал себя потенциальным героем, человеком, способным вопреки всему творить добро. Быть особенным и единственным — задача непростая, потому что взгляд все равно падает на то, что тебя окружает, ты ощущаешь биение жизни вокруг, чужое липнет к тебе, впитывается в тебя и сглаживает очертания твоих собственных мыслей, а следовательно, и поступков. Чистоту невозможно сохранять долгое время. Это как река: она рождается из кристально прозрачных вод, но чем дальше течет, тем мутнее становится, тем больше в ней растворяется грязи ее русла. Когда река достигает моря, она уже отравлена. Соленая вода очищает и рассеивает речные воды, и в конце концов они перестают отличаться от вод всех прочих рек, впадающих в море. Река утрачивает свою сущность, свою исключительность, свое происхождение — все то, что было свойственно ей одной.

Джейн улыбнулась, глубоко вздохнула, поднесла мою ладонь к губам и поцеловала в знак любви.

— Думаю, Виолета приедет завтра и проведет с нами остаток недели, — сказала она. — Давайте вместе съездим в Брюгге, там сейчас мало туристов. Мы интересно проведем время и поговорим обо всем, о чем до сих пор не говорили. Мы ответим на все твои вопросы.

* * *

Я ждал Виолету в аэропорту, полный волнения и предвкушения, как мальчишка, оказавшийся в незнакомом месте, куда давно мечтал попасть.

У Джейн нашлись какие-то дела, и она оставила меня в зале ожидания, чтобы я встретил ее сестру и отвез в гостиницу. Быть может, Джейн решила на некоторое время исчезнуть, чтобы дать нам с Виолетой побыть наедине, позволить нам заново привыкнуть друг к другу — ведь я еще не до конца освоился с нашим новым положением семейного трио. Джейн рассказывала, что здесь нередки случаи союза двух мужчин и одной женщины, хотя в таком сочетании мужчины обычно бывают бисексуалами. По крайней мере, в Голландии это представлялось самым обычным делом. Сглотнув, я заканчивал подобные разговоры словами:

— Со мной бы это не прошло.

Все дело в «эго», в нашем «я». Но все переменится, ведь когда владеешь всем, не владеешь ничем.

Да, все мы — эгоисты, стяжатели и завистники, пока защищаем то, чем владеем. Мы не желаем, чтобы нас лишили нашей собственности — материальной или духовной, и, когда она оказывается под угрозой, способны пойти даже на убийство, лишь бы не утратить того, что нам принадлежит. Но в тот миг, когда слово «мое» исчезнет из наших помыслов, все переменится.

* * *

Виолета поцеловала меня.

Мне уже не верилось, что она меня любит, но на такие пылкие и нежные объятия способна только верная возлюбленная. Выглядела она потрясающе. Глаза ее блестели так, что на мои навернулись слезы — это счастье мое переливалось через край. На губах Виолеты, в ее слюне было нечто, подействовавшее на меня наподобие эликсира. Внутри меня как будто что-то полыхнуло, во мне словно забил источник счастья, в жилах забурлила кровь.

Я не сводил взгляда с шеи Виолеты, ее талии, бюста, сексуально покачивавшихся бедер и все время то отступал подальше, то подходил, чтобы посмотреть на нее вблизи.

— Как мне нравится твоя неуверенность, твоя неровная походка! — сказала она.

Мне не терпелось проникнуть в тайны этой женщины, которую я любил и вожделел. Но меня приводила в замешательство мысль о возможности любить обеих сестер самой бескорыстной и естественной любовью, чтобы ни одна из моих подруг даже не подумала ревновать. Это было так непривычно, так незнакомо, так невероятно, что в этом ощущалось нечто странное. Мне следовало разобраться в причине чувств Виолеты и Джейн. Я строил догадки, вспоминал их собственные объяснения и вскользь брошенные фразы, но больше всего мне хотелось узнать правду во всей полноте, а не отрывочно, не по частям. Понять целое, чтобы задуматься о деталях, а не наоборот. Я решительно отказывался отпивать по глоточку, in crescendo. Нет! Я хотел полной жизни, хотел пить взахлеб, пока не перехватит дыхание. Пусть это дико, пусть нелогично, но я не желал вечно начинать все сначала, вершить ритуал согласно канонам. Я стремился насладиться жизнью иначе, наоборот: взобраться на вершину через заднюю дверь; начать не с закусок, а сразу приступить к главному блюду, потом наесться пирожков, а уже под конец полакомиться меренгами или теми красноватыми листочками, с которых обычно начинается обед.

Вот почему, едва мы добрались до гостиницы и переступили порог нашей комнаты, я не стал медлить, а помог Виолете избавиться от одежды, и мы набросились друг на друга как одержимые. Ее крики разносились по всем коридорам, уже через несколько секунд мы оба плакали от наслаждения. Я до сих пор помню, как забил прекрасный источник — словно брызнула струйка мочи, — и это неопровержимо доказывало, что уже в первые три-четыре минуты эта женщина испытала то, чего другие достигают через пятнадцать — двадцать минут, а то и позже. А уже потом наступил черед поцелуев, ласк, любовного лепета и случилось второе соитие, на сей раз более спокойное, не такое дикое, но не менее прочувствованное и сладкое.

Вселяясь в гостиницу, Джейн договорилась, что у нас будет номер с огромной кроватью, а в придачу — с кушеткой, которой мы ни разу не воспользовались, поскольку нам троим с избытком хватало места и на главном ложе.

Я еще ласкал Виолету в упоении после первой битвы, когда она попросила меня думать о Джейн и ни в коем случае не забывать, что мы не двое, а трое возлюбленных. Казалось, она приучала меня воспринимать подобное положение вещей как самое естественное на свете. И действительно, в тот же момент я ощутил, как мне не хватает присутствия самой молодой из моих любовниц.

Впрочем, Джейн не заставила себя долго ждать. Она вошла потихоньку (по крайней мере, я ее не услышал), разделась… И уж не знаю, как сестры это устроили, но в тот миг, когда я вновь захотел приникнуть к Виолете, я соединился с Джейн. Первое, что я заметил — это перемену в интенсивности выделений. Я всегда ощущал, что Джейн намного более влажная, чем Виолета, соки которой скорее напоминали крем. Но потом, когда я решил, что занимаюсь любовью с Джейн, я открыл глаза и встретился взглядом с Виолетой. Уж не знаю, как они там перемещались под одеялом, только я совокуплялся с Джейн, а целовал при этом Виолету.

Виолета первой начала улыбаться; не сбиваясь с ритма, я ощупал тело под простыней и заметил, что оно какое-то слишком большое, что у него многовато рук и грудей… А потом мы все трое расхохотались.

Они замечательно меня разыграли! С этого мгновения все слилось в одну сладкую битву, в которой у меня не было шансов победить. Зато поражение в ней принесло блаженство и истому.

По-видимому, благодаря объединенной силе эликсира и моего вожделения к обеим сестрам я превращался в зубастую акулу, в тигра, в порочную макаку, в паука, в богомола, пожираемого двумя самками, в змею, которая обвивается кольцами вокруг тела другой змеи; я ловил их желтыми глазами рептилии, набрасывался на них с похотливостью кота, по-обезьяньи отдавался разврату; меня ловили в свою сеть и поглощали плотоядные насекомые. Я прижимался всем телом к телам сестер, наша кожа пропитывалась влагой и пахла сексом, семенем, женскими соками. И мы не могли остановиться, у нас просто отказали тормоза. Вагины смыкались вокруг меня, словно челюсти беззубых крокодилов — голодных чавкающих людоедов. Как описать словами ту сладостную муку, порой столь нестерпимую, что я терял сознание!

Наверное, временами я и вправду на несколько секунд лишался чувств, а потом снова приходил в себя.

В мои глаза словно впивался острый шип, он пронзал затылок, рот, горло, доходил до самых нижних позвонков, менял направление и принимался буравить мою плоть, пока все наслаждение не собиралось в исходной точке — в моем мужском естестве, где начинало раскручиваться со стремительностью центрифуги. Потом блаженство проходило через желудок и быстро спускалось по ногам до самых лодыжек. И тут все начиналось сначала.

Мы проводили так целые часы, устраивая передышки, только когда хотели есть или когда у нас с кем-нибудь бывала назначена встреча; иначе мы могли бы пребывать в подобном счастье сутки напролет. В первый раз мы не отрывались друг от друга с шести вечера до восьми часов следующего утра. Но что самое любопытное: блаженство накатывало на меня всякий раз по-иному, из разных участков тела, и ощущения никогда не повторялись.

Я проспал до половины третьего — вечером мы собирались отправиться в Брюгге, однако вожделение оказалось сильнее нас, и я подумал, что мы отложим поездку до следующего утра.

Виолета проснулась в четыре. Выглядела она намного лучше меня. Мешков под глазами не было, даже прическа не растрепалась. Казалось, во сне она успела навести макияж: ресницы подкрашены, губы блестят. Это было похоже на пробуждение актрисы в кино — с той разницей, что происходило на самом деле. Джейн еще спала, а Виолета поцеловала меня, и я снова ощутил сгусток желания между ног.

«О боже, только не сейчас!» — подумал я, но было уже поздно.

Вместо приветствия мне пришлось войти в нее с поспешностью животного; все произошло стремительно, но оттого не менее сладко. Я почувствовал, что опустошаюсь, освобождаюсь от чего-то, словно не вычерпал себя до дна за предыдущую ночь.

Виолета с улыбкой скрылась в ванной, а меня уже ждала новая чудесная улыбка, новое сладкое пробуждение. Неожиданно Джейн скользнула между простыней, покрывая мое тело поцелуями, поднимаясь губами от моего паха к животу, к шее, ко рту. Ее язык не давал мне раскрыть глаз, а когда я пытался заговорить, мне мешали ее губы. Потом она распахнулась передо мной, и вот мы вновь погружаемся в упоительный водоворот движений любви — пока наконец я снова не освободился от желания, выпустив долгую, чистую, прозрачную, почти как вода, струю.

Я сразу помрачнел, а Джейн улыбнулась, ее лицо оказалось совсем близко, и она лизнула меня длинным, нежным, теплым языком.

Прежде чем уйти в душ, она взяла с ночного столика флакон с эликсиром и дала мне отпить. Я без колебаний сделал большой глоток, снадобье бомбой разорвалось в моем желудке и растеклось по всему телу.

Повсюду засверкали огни, точно замигали неоновые лампы. Мой мозг освободился от всех пут, я сам превратился в галлюцинацию, ощущая, как во мне клокочет счастье. Никогда еще я не чувствовал такого упоения, такой нежности, такой любви. Выглянув в окно, я обнаружил, что дрожащие на деревьях листья уподобились миллионам разноцветных алюминиевых чешуек, что все вокруг приобрело металлический отблеск. При вдохе мои легкие наполнялись свежайшим, целительным воздухом. Глядя на птиц, я испытывал ощущение полета. Я зависал в воздухе, отстраняя незримые молекулы, которые отвечают за гравитационную связь между телами, и эта связь постепенно ослабевала. Мои ноги словно сделались невесомыми. Меня настолько переполняли эмоции и ощущения, сердце мое стучало так сильно, что мне стало страшно.

Виолета улыбалась, глядя на меня, как на резвящегося ребенка, ясно сознавая, что все мимолетно, все преходяще.

XVI

Мы отправились в Брюгге на взятой напрокат машине. Обе мои подруги прямо-таки лучились счастьем.

Чего еще можно было просить от жизни? Наша любовь цвела полным цветом, у нас имелась книга, открывающая дверь в бессмертие, ключ ко всем мечтаниям, дарующий неограниченные возможности. В прокатном «ауди» словно поместились все возможные утопии, его четыре колеса везли оптимизм, отрицание всех человеческих страхов и горестей. Куда бы нас ни доставила эта частица мира, было ясно одно: она принесет с собой радость и коренное изменение урбанистического общества.

Но вдруг этому умозрительному благолепию пришел конец. Я почувствовал: все это, возможно, существует лишь в моем воображении. И если ничто не является тем, чем представляется, все могло оказаться лишь плодом моего воображения, результатом взятой на себя роли героя-любовника.

* * *

Первую остановку мы сделали в Гааге. Нам захотелось выпить пива, и мы ровным счетом никуда не спешили.

Пока мы сидели и болтали, я обратил внимание на трех посетителей за соседним столиком — они разговаривали о кино, и их лица показались мне знакомыми. Первый был очень высоким, седовласым, с густыми белесыми бровями, лет семидесяти пяти. Этот обходительный старик с выразительной мимикой, похожий на персонажа мультфильма, обо всем отзывался устало, иронично, скептически. Он бесцеремонно вторгался в историю кинематографа, упоминал и о собственных фильмах — он явно был режиссером. Другой собеседник, возможно на пару лет старше, так сутулился, будто его голова вросла в туловище. Он отстаивал важность женской красоты для современного киноискусства, беспрестанно переводя разговор на семидесятые годы и на киношников прошлых лет; почти в каждой его фразе поминался Бунюэль.[71] Ну а третий собеседник — человек с роскошной лысиной, блестящими голубыми глазами, тонкими усиками и аккуратной козлиной бородкой, — судя по высказываниям, был писателем.

Возможно, за столиком сидели Борау, Аранда и Висент,[72] хотя наверняка не скажу. Сутулый бросал на моих спутниц похотливые взгляды, но исподтишка: в таком возрасте воображение зачастую сильнее либидо, и их непросто состыковать. Так бывает, когда наводишь на резкость бинокль, различаешь далекий предмет и безуспешно пытаешься до него дотянуться и потрогать. Но главная проблема в том, что самой реальности недостает резкости — это лишь набросок, который размывается, когда мы пытаемся подогнать его под наши представления, зачастую надуманные.

— Меня угнетает могущество разума.

— О чем ты, Рамон? — удивилась Виолета.

— О том, что я слишком много фантазирую. Я воображаю несуществующие миры, и порой фантазии вводят меня в заблуждение. А когда я открываю глаза и ясно понимаю, где я, все исчезает. И я не знаю, в каком мире живу на самом деле.

XVII

Говорят, Беффруа для жителей Брюгге — то же самое, что Эйфелева башня для обитателей Парижа: символ свободы, могущества и процветания. Беффруа — это башня высотой в 83 метра; ступеней у нее столько же, сколько дней в году. В этом готическом памятнике перезваниваются почти полсотни колоколов.

— Смотри, — Виолета указала на дом со шпилем, — в этой Краненбургской башне заточили эрцгерцога Максимилиана Австрийского, когда жители города взбунтовались против чрезмерных несправедливых налогов.

— В этом доме жил Фламель, — добавила Джейн.

— Невозможно, — возразил я. — Здание построено в пятнадцатом веке, а Фламель жил в четырнадцатом.

— Он сам велел его построить.

— Что ж, давайте разберемся. Правда ли, что Фламель жив? Я хочу услышать подтверждение из ваших уст, хотя давно уже об этом знаю.

Девушки переглянулись; сложившиеся обстоятельства повелевали покончить с тайнами. Пришло время открыть мне все, и мне показалось, что Виолета и Джейн просто не знают, как к этому приступить. Я уже наслушался историй про бессмертие Фламеля, про то, как тот веками путешествовал по разным странам. Однако все это могло оказаться хитро сплетенной выдумкой, созданной для поддержания легенды о возможностях алхимии, чтобы кучка неофитов верила в существование философов, победивших смерть, поборников добра, борющихся за сохранение тайны от непосвященных. Впрочем, уберечь тайну все равно не удалось. Иначе чем объяснить могущество Александра Великого, Карла Первого Испанского, Наполеона, Гитлера и многих других? Они ведь поднялись к вершинам власти, подчинив себе выдающихся алхимиков, которые раскрыли им свои секреты. Некоторых из этих алхимиков впоследствии обезглавили и расчленили, захоронив останки в разных местах, чтобы бессмертных не спасло никакое снадобье. Однако другим удалось бежать, пожертвовав порцией философского камня.

Можно спросить: почему же похитившие тайну все-таки умерли? Ответ прост — эликсир в полной мере действует лишь на того, кто сам его создал. Если человек неспособен изготовить снадобье самостоятельно, пусть даже с помощью учителя, он никогда не получит ничего, кроме золота и, возможно, толики жизненных сил. Это чаевые судьбы, подачка природы, но не более.

— Пожалуйста, Виолета, пора выложить все начистоту.

— Да, раз у Джейн такой длинный язык.

— Возможно, она любит меня больше, чем ты?

— Не говори ерунды, — рассердилась Виолета.

— Мы обе тебя любим, — добавила Джейн.

Глаза обеих женщин изменили цвет, зрачки расширились. На лицах их отражалось напряжение, растерянность, неуверенность. Все карты были розданы, оставался единственный путь — рассказать все без утайки. Отговорки давно себя исчерпали.

— Мы откроем тебе правду, — решилась Джейн.

— Для начала я хочу услышать то, что для меня важно, очень важно.

— Мы тебя пугаем, Рамон? — спросила Виолета.

— Дело не в том. Я хочу узнать, сколько вам на самом деле лет.

— Мне тридцать, — объявила Виолета.

— А мне двадцать пять, — отозвалась Джейн.

— Как зовут твоего отца, Виолета?

— Николас Фламель.

— А твоего?

— Николас Фламель.

— Как можете вы быть дочерьми человека, которому более семисот лет? Да неужто вы…

Не успел я договорить, как Виолета меня перебила:

— Нет, мы не дочери призрака или какого-нибудь чудовища. Мы люди, как и ты, люди этого времени, хотя немного моложе тебя.

Джейн сухо кивнула в подтверждение слов сестры, произнесенных так жестко, что меня покоробило.

— Не могу поверить, что вас родила женщина, возраст которой исчисляется семью веками.

— А кто тебе сказал, что мы дочери Перенеллы?

Я не нашелся с ответом, сразу растерявшись. Но мое желание узнать всю правду не ослабело.

— О том, что мы поведаем тебе, рассказывать опасно. Чтобы заговорить, мы были вынуждены дожидаться позволения отца. Мы слишком мало тебя знали, толком нам ничего не было о тебе известно. Лишь потом мы наконец-то познакомились с тобой поближе. Представляешь, Рамон, что бы случилось, если бы власть имущие этого мира — мафиози, наркоторговцы, террористы, главы государств — узнали то, что знаешь ты?

— Да, представляю.

— Такое действительно произошло из-за одного болтливого субъекта, который близко сошелся с Фламелем. Из-за этого человека погибла Перенелла, и Николас долго не мог оправиться от утраты. В ее гибели виноваты немцы. Друг Фламеля по своей беспечности открыл нацистам место, где скрывалась Перенелла. Николас, наш отец, многому обучил этого человека, но секрет универсального снадобья приберег напоследок. Предателя звали Франсуа Дампьер. Когда он посчитал, что выведал все, он продал свои знания фашистам. Это случилось в марте 1943 года. Фламели жили тогда в Брюгге, спрятавшись прямо под носом оккупантов, и угодили в ловушку, как тысячи обычных людей. Перенелла выдавала себя за супругу Дампьера (тот был немцем с бельгийскими корнями и с юности жил в Брюгге). Чтобы не попасть в тюрьму, Дампьер записался в партию и вывесил на фасаде своего дома нацистский флаг, что теоретически обеспечивало полную безопасность обитателям жилища. Однако, будучи фантазером и болтуном, он, по-видимому, допустил неосторожное высказывание, и за домом начали внимательно наблюдать. Нацисты расспрашивали тут и там, подбирались все ближе и наконец узнали, что в доме проживают люди без документов. Зародилось подозрение, что там прячут евреев. Однажды, воспользовавшись отсутствием хозяина, немцы ворвались в дом и забрали Перенеллу. Ее спрашивали о муже и об остальных обитателях дома. Перенелла отвечала, что, кроме Франсуа, ее мужа, там никто больше не живет. Однако сыщики видели, как Фламель входил в дом, и желали знать, кто он такой и где сейчас находится. Перенелла так и не выдала своего настоящего супруга…

…Потом взяли Дампьера и стали пытать. На сей раз договориться или отделаться подкупом было невозможно. После ареста Дампьера дом опустел. Гестаповцы еще несколько раз неожиданно врывались туда и даже оставляли записки: обещали жизнь Перенелле и ее так называемому супругу, если будут выданы евреи. И вот, когда Дампьера снова начали пытать, он не выдержал и заговорил. Несчастный попытался вступить с гестаповцами в переговоры, обещая в обмен на жизнь раскрыть великую тайну. Поначалу ему не поверили, решив, что он просто плетет небылицы. Однако доводы Дампьера становились все более убедительными, и наконец он принес немцам флакон эликсира. После этого гестаповцы перевернули все в доме вверх дном. Они обнаружили и забрали золото, спрятанное в нише за шкафом, однако не нашли ни Фламеля, ни евреев, которые, как предполагалось, прячутся в одной из комнат. Фламель проникал в дом через потайной ход, но однажды его появление заметили и обложили дом со всех сторон…

…Однако Николас справился с патрулем из шести человек меньше чем за полминуты. Никогда раньше ему не приходилось так поступать, но, когда живешь больше шести столетий, у тебя есть возможность обучиться самозащите — таков чудесный дар времени. В своих путешествиях по Индии и Китаю Фламель достиг такого совершенства в боевых искусствах, что за неполную минуту мог без труда разделаться с двенадцатью или пятнадцатью вооруженными противниками. Николас способен уклониться от пистолетной или ружейной пули, как теннисист уклоняется от мяча, летящего со скоростью двухсот километров в час. Он настолько овладел японской катаной, что может одним касанием перерубить падающий шелковый платок. Когда немцы, обеспокоенные исчезновением шести патрульных, вошли в дом и обнаружили тела своих людей, они казнили Дампьера и начали пытать Перенеллу. Но Николас не мог не убить тех, кто пришел его арестовать, иначе погиб бы сам или, угодив в застенки, сделался бы рабом Гитлера, а потом все равно очутился бы в газовой камере.

— Но что было дальше?

— Николас попытался собрать группу наемных бойцов, но у него ничего не вышло, даже в обмен на все золото мира. В Бельгии просто не оказалось подходящих людей: одни попрятались по деревням, другие ушли во Францию и вступили в ряды Сопротивления. В общем, Перенелла умерла, не выдержав мук и не дождавшись помощи Фламеля — в тот самый миг, когда он уже принял решение сдаться властям…

…Фламель так обезумел от горя, что начал искать смерти. Вместо того чтобы скрыться, он на многие месяцы влился в ряды Сопротивления, где учил бельгийцев и французов сражаться. Фламель всегда носил при себе бутылочки с эликсиром, чтобы исцелять своих товарищей. Когда тех настигали вражьи пули, раненые принимали снадобье, и раны рубцевались в мгновение ока. Чудодейственное зелье Фламеля спасло жизни сотням партизан, и, когда пришло освобождение, он уже превратился в живую легенду. Французы и бельгийцы знали его под именем Мишель Мас. После окончания войны Фламель поселился в Пуатье, а потом несколько лет жил то в одном, то в другом городе долины Луары, все еще называясь доктором Масом. В пятидесятые годы его даже хотели выдвинуть кандидатом на Нобелевскую премию по медицине, однако, когда круг начал сжиматься, Фламель перебрался в Прагу, где выдавал себя за торговца хрустальными изделиями. Он вел себя осмотрительно, жил вдали от мира, чему немало способствовал политический режим Восточной Европы, а после шестьдесят восьмого года, когда над Чехословакией сгустились тучи, переселился в Лондон. Фламель обосновался в доме, где теперь живу я, и нанял мою мать в экономки — присматривать за домашним хозяйством. Ее зовут Виолета, как и меня. А лучше сказать, меня назвали Виолетой в ее честь. Хотя Фламель и моя мать полюбили друг друга с первого взгляда, долгое время оба скрывали свои чувства, стараясь оставаться друзьями. В начале семидесятых они поженились, и в семьдесят четвертом году родилась я, а пятью годами позже — Джейн.

— А где они живут сейчас?

— Когда мы подросли, наши родители начали колесить по свету, и мы теперь видимся лишь пару раз в году. Обычно мы сами наведываемся в Макарску или на остров Хвар, хотя на время войны в Югославии родителям пришлось перебраться в Италию, в город Фермо. Теперь они живут то в одном из своих домов, то в другом, в зависимости от времени года. Ну что, Рамон, теперь ты узнал достаточно?

— Простите, если мое любопытство претит вашей осторожности, но для меня жизненно важно знать все.

— Мы столько рассказывали Николасу о тебе, что он хочет с тобой познакомиться. Он желает, чтобы ты постиг тайны Великого делания, и собирается сам стать твоим наставником, но говорит — тебе нужно остерегаться фальшивых алхимиков, волков в овечьей шкуре.

— Он хочет, чтобы я тоже стал алхимиком?

— Разумеется, но сначала вам нужно познакомиться.

— А он знает о нашей необычной связи?

— Он знает, что мы друзья. Люди вроде него оставляют кое-что без объяснения.

— И все-таки — Николас смог бы одобрить наш необычный союз?

— Полагаю, да. Мама, конечно, в курсе. Возможно, она ему уже рассказала, но если Николас и знает, то очень искусно это скрывает.

— А почему для тебя это так важно, Рамон? — вставила словечко Джейн.

— Да просто так, любопытно.

Мне отчаянно хотелось обрести вечную жизнь. Но, даже добившись бессмертия, я бы вечно думал о том, как избежать безвременной кончины: в случайной аварии, в авиакатастрофе, от ножа убийцы-расчленителя. Теперь я прекрасно понимал, почему Джейн и Виолета так тщательно оберегают тайну своих родителей.

— Виолета, а почему вы решили, что именно мне Фламель передаст свои познания?

— Потому что ты всей душой стремишься к бессмертию и твой разум тоже к нему готов. А еще потому, что ты хороший человек. О твоей душевной щедрости свидетельствует твое отношение к нам обеим. И я полагаю, что ты верен нам и пронесешь эту верность через всю жизнь.

— Вы это знаете