/ Language: Русский / Genre:prose_history / Series: Pocket Book

Дети Арбата. Книга 3. Прах и пепел

Анатолий Рыбаков

Третья часть трилогии «Дети Арбата» – роман «Прах и пепел», повествующий о горькой странице в истории России – об эпохе, которую называют «эпохой культа личности». В центре повествования судьба молодых людей, родившихся и выросших в Москве на Арбате.

Анатолий Рыбаков

ПРАХ И ПЕПЕЛ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Погиб и кормщик и пловец!
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою,
Я гимны прежние пою
И ризу влажную свою
Сушу на солнце под скалою.

А.Пушкин

1

— Повезло тебе, дорогуша! Первый раз пошел на почту, и бац — твоя телеграмма! Я сразу на вокзал.

Глеб улыбался, обнажал белые зубы, поглядывал на Сашу.

— С хозяйкой своей я договаривался на одного, приводить второго неудобно. Поищем тебе отдельную квартиру.

В камере хранения чемодан взяли, рюкзак — нет: «Не принимаем без замков». Саша сунул приемщику рубль: «Ладно, начальник, сегодня заберем». Сидор поставили рядом с чемоданом, квитанцию выдали на два места.

— Пройдемся пешком, — предложил Саша, — заодно и город покажешь.

Продовольственный магазин, промтовары, канцтовары, булочная, аптека… Как и в Калинине, как и всюду. Уныло. Старые одно— и двухэтажные деревянные дома. Изредка каменные — на них таблички с названием учреждений на русском языке и русскими же буквами на башкирском. Только это и напоминало, что здесь столица Башкирской автономной республики. А так — провинция, булыжная мостовая, кое-где деревянные тротуары, а где и вовсе без тротуаров. Пыль.

— Как тебе наша Уфа?

— Тоска российских городов…

Так он ответил Глебу. А про себя подумал: может быть, это его тоска… Опять, в который раз, все начинать сначала.

— Жить можно, — сказал Глеб, — башкиры народ мирный, гостеприимный. Однако обидчивый. Ты с ними, дорогуша, не задирайся.

— Еще чего!

— Сидели мы на днях в компании, один интеллигент ленинградский, молодой, такому же молодому башкиру говорит вроде, мол: «Я с тобой, старик, согласен». Понимаешь, дорогуша? Слово «старик» произнес, как это у ленинградских интеллигентов принято. А башкирин его по морде хрясь! «Какой я тебе старик?!» На слово «старик» обиделся. Хоть бы девки за столом сидели, значит, перед девками унизил. Нет, не было девок, одни мужики.

Глеб показал на павильон с надписью «Кумыс».

— Видишь, кумысом торгуют? Кобылье молоко, башкиры гонят из него араку вроде нашей браги, даже спирт гонят. Пьют будь здоров, на Коран внимания не обращают. «Деньга есть — Уфа гуляем, деньга нет — Чишма сидим».

— Что за Чишма?

— Станция возле Уфы, не заметил?

— Не обратил внимания.

— Выпить любят, а закусить еще больше. У них мясо в основном: конина, баранина. Бешбармак ничего, есть можно.

Они шли по центру города, по улице Егора Сазонова — эсер, террорист, убил царского министра Плеве. Уфимец он, что ли, был? Часто стали попадаться люди в энкаведешной форме, в начищенных сапогах, галифе, рыла квадратные, неподвижные.

— Что-то много их здесь, — заметил Саша.

— Видишь? — Глеб показал. — Управление НКВД.

Длинное двухэтажное кирпичное здание, окна зарешечены толстыми металлическими прутьями, четыре подъезда выступают до середины тротуара — глухие коробки, закрытые тяжелыми двустворчатыми дверьми без стекол.

— Глеб, ты знал, что в Калинине вводятся паспортные ограничения?

— Знал.

— Почему не сказал?

— Как это так: не сказал? Я точно помню свои слова: «Сегодня Калинин не режимный город, завтра — станет режимным». Это что?

— Ну, намек…

— Такой намек и ребенок поймет. Тем более я предложил тебе уехать.

— Намек я понял уже в милиции.

— В твоем положении надо быстрей соображать.

— Получилось даже лучше: документы на руках, с работы уволен, с квартиры выписан. Ладно, скажи: начали халтуру?

— Дорогуша! Как ты можешь? «Халтура»! Да ты что? Бригада под руководством самого Семена Григорьевича Зиновьева.

— Он тому Зиновьеву не родственник?

— Даже не однофамилец. Бывший солист Мариинского театра, автор книги «Современные бальные танцы». Дам тебе почитать, узнаешь, что о танцах говорили Сократ и Аристотель. Семен — могучая личность, крупный деятель, арендовал Дворец труда в самом центре, договора заключает с заводами и фабриками. Тридцать рублей с носа: фокстрот, румба, танго, вальс-бостон. — Глеб сбавил шаг, бросил взгляд на Сашин костюм, туфли. — Другого костюма у тебя нет?

— Чем этот плох?

— Немодный. И туфли… Туфли, дорогуша, это самое главное! Будешь им показывать, в какую сторону ногами двигать, на что они будут смотреть? На твою прекрасную шевелюру, на твои блядские глазки? Нет, дорогуша, на твои ножки будут смотреть. И если увидят стоптанные или грязные ботинки, то, согласись, дорогуша, в восторг от твоего танца не придут. Не-эс-те-тич-но! Галстук у тебя есть?

— В жизни не носил.

— Придется носить. И ботиночки сегодня же купить. Черные. Черные туфли подходят к любому костюму. Отнесись серьезно — это не какие-то там танцы-шманцы. Это, дорогуша, идеология, учти.

— Даже так?

— Собирается группа в тридцать человек, ты как думаешь: никого это не интересует? И не одна группа. Вся Уфа, и русские, и башкиры, все хотят танцевать западноевропейские танцы. Значит, кому положено, должен за этим следить. Ладно, пошли, увидишь нашу контору.

Они свернули с улицы Егора Сазонова в переулок. Возле домика с вывеской «Гастрольно-эстрадное бюро» толпились, люди.

— Подожди меня здесь. — Глеб скрылся в дверях.

Саша отошел в сторону. В толпе многие, видимо, знали друг друга, окликали по именам, переходили от группы к группе, обнимались, целовались, здоровались, разводили руками: «Сколько лет, сколько зим!» Во всем сквозило нечто экзальтированное, наигранное… Как он будет жить, как будет работать рядом с ними? Чужие люди, чужие нравы. Может быть, плюнуть? Поискать работу в каком-нибудь гараже?

Вышел Глеб, показал бумажку с адресом.

— В самом центре. Гостиница только для народных и заслуженных, а всех прочих по квартирам. Видал ты эту биржу? Фокусники, гипнотизеры, танцоры, куплетисты… Башкиры с кураями. Знаешь курай?

— Нет.

— Дудочка вроде свирели, музыка заунывная… Толкутся у бюро, сколачивают бригады, главное, чтобы хороший администратор попался — едет вперед, рекламирует где-нибудь в глухомани — живой актер! Важно хоть одно знаменитое имя на афише. Тут, дорогуша, всяких Качаловых, Кторовых, Церетели, Улановых — полно! И не придерешься. Смирнов-Качалов, чувствуешь? Мухлеж идет… — Он покосился на Сашу. — Чего молчишь, дорогуша?

— Думаю. Для меня ли это занятие? Сам говоришь — мухлеж. А я к этому не приучен.

— По-честному жить хочешь?

— Именно.

— И будешь жить по-честному, отрабатывать свои часы и получать зарплату. Все по закону, дорогуша. За этим следит наша начальница Мария Константиновна, ты ее еще увидишь, деловая баба, на ходу подметки рвет и интеллигентная притом. И учти, тебе самому придется платить за квартиру.

— Понятно.

Дом на углу вытянулся одной стороной по улице Аксакова, другой — по улице Чернышевского. Крохотная комнатка в небольшой квартире. Но хоть не за занавеской, как было в Калинине. Уже хорошо. Хозяйка озабоченная, рассеянная, никак не могла найти очки, пеняла детям: подевали, наверно, куда-то. Девочка и мальчик лет одиннадцати-двенадцати ушли на поиски в кухню, мальчик кашлял. «Не дохай, — раздраженно покрикивала мать, — очки ищи!»

Наконец очки были найдены.

— А где направление? — спросила хозяйка.

Глеб обаятельно улыбался:

— Мария Константиновна торопилась, дала адрес, а направление выпишет в понедельник. Адрес написала своей рукой, вы же знаете ее почерк.

Хозяйка недоверчиво разглядывала бумажку.

— Вы сомневаетесь? — Саша опустил руку в карман. — Вот мой паспорт.

— Мне ваш паспорт не нужен, я вас прописывать не буду.

Не надо прописываться! Замечательно! Сразу отпали все сомнения — Саша вспомнил свои унижения с пропиской в Калинине. Здесь этого не будет. Гастролер объезжает за год много городов, что же, ему в каждом прописываться? Не хватит листков в паспорте. Ладно, будет заниматься танцами, черт с ним!

— Все оформит Мария Константиновна, — пообещал Глеб.

— Только имейте в виду… — Хозяйка вытолкала детей в соседнюю комнату, прикрыла дверь. — Я попрошу вас женщин на ночь не приводить.

— Что вы? Как можно?

— Можно, можно, — она закивала головой. — Перед вами тут артист Цветков жил. Мало, что пьяница, еще женщин приводил. Приличный на вид человек, а такие безобразия выстраивал. У меня ведь дети.

— Я постараюсь вас не беспокоить, — сказал Саша.

2

23 августа 1937 года в Георгиевском зале Кремля был устроен прием в честь летчиков Громова, Юмашева и штурмана Данилина, совершивших беспосадочный перелет через Северный полюс из Москвы в Америку.

За столами, стоявшими перпендикулярно к сцене, сидели крупные партийные и советские работники, высшие военачальники, ведущие авиаконструкторы, прославленные летчики, известные деятели науки и культуры. Приглашением гостей ведали специальные люди, хорошо осведомленные о значении каждого гостя, об отношении к нему товарища Сталина, о надежности в смысле поведения на приеме и во всех других смыслах. Эти же специальные люди решали, кого приглашать с женой, кого без жены, кому за каким столом и на каком месте сидеть — товарищу Сталину спокойнее видеть за ближайшими столами знакомые лица. Товарищ Сталин не любит спрашивать: «Кто это такой?» Товарищ Сталин сам знает, кто это такой!

Столы были уставлены винами и закусками, никто к ним не притрагивался: главный стол, стоявший параллельно к сцене и перпендикулярно к остальным столам, в некотором отдалении от них, тоже был уставлен винами и закусками, но за бутылками, графинами, бокалами, за вазами с фруктами виднелся ровный ряд пустых стульев — руководители партии и правительства еще не пришли. Они придут ровно в семь часов. В ожидании этой волнующей минуты гости негромко, сдержанно переговаривались между собой. На часы никто не смотрел. Посматривать на часы значило бы выражать нетерпение, это бестактно, нелояльно по отношению к товарищу Сталину.

Значительность момента подчеркивали и официанты, крепкие, суровые ребята в черных костюмах и белых манишках, с перекинутыми через руку салфетками, с бесстрастными лицами, застывшие у столов, возвышаясь над сидевшими гостями. Еще по два официанта стояли у дверей. Все знали, что официанты — штатные сотрудники НКВД, они дополняют охрану, стоящую во всех проходах, на всех этажах и лестницах дворца, и внештатных сотрудников НКВД которые в достаточном количестве имеются за каждым столом.

Ровно в семь часов открылись боковые двери и в зале появился Сталин в сопровождении членов Политбюро. Все встали, задвигав стульями, зал взорвался бурными аплодисментами. Овация продолжалась, пока вожди проходили к столу, и наконец, встав каждый на своем месте лицом к гостям, зааплодировали в ответ. Зал хлопал вождям, вожди хлопали залу. Потом члены Политбюро повернулись к Сталину и хлопали ему. Зал тоже хлопал Сталину, протягивая ладони к тому месту, где он стоял, будто пытаясь дотянуться до товарища Сталина. Не хлопали только официанты, по-прежнему неподвижно стоявшие у столов, но уже не возвышаясь, как раньше, над сидевшими: сидевшие встали, и многие из них оказались повыше, покрупнее, поосанистей официантов.

Сталин хлопал, едва касаясь одной ладонью другой, держа их над самым столом, почти не сгибая локтей, и из-под опущенных век медленно обводил тяжелым взглядом стоявших поблизости. Разглядев и узнав их, он перевел взгляд в глубину зала, но за частоколом протянутых к нему рук никого не мог разглядеть. Тогда он перестал хлопать и опустился на стул. Вслед за ним опустились на стулья стоявшие рядом Молотов и Ворошилов, потом остальные члены Политбюро. Но гости продолжали стоять и хлопать. Тогда Сталин два раза слегка приподнял и опустил руку, приглашая гостей садиться. Но те не могли остановиться в выражении переполнявшего их восторга. Они пришли сюда не для того, чтобы пить водку и коньяк, шампанское и «Мукузани», не для того, чтобы есть икру, лососину, паштеты, жюльен из шампиньонов и котлеты «по-киевски». Они пришли сюда, чтобы увидеть товарища Сталина, выразить ему свою любовь и преданность.

Сталин что-то сказал Молотову, тот встал, поднял обе руки ладонями вперед, как бы говоря: «Все, товарищи! Достаточно! Товарищ Сталин понимает и ценит ваши чувства, но мы собрались здесь для определенного дела, давайте приступим. Прекратите, пожалуйста, овацию, садитесь!»

Первыми перестали хлопать стоявшие близко к президиуму. Вокруг них засуетились официанты, разливая по рюмкам и бокалам водку, вино, кому что требуется.

Но остальные гости продолжали стоять и хлопать, хотели, чтобы товарищ Сталин увидел бы и их, прочитал бы на их лицах и в их глазах беззаветную любовь и обожание. Молотов поднял руки выше, помахал ладонями, давая понять гостям в середине зала, что члены Политбюро видят их, все понимают, все ценят, но просят их тоже сесть. Похлопав в благодарность за это обращение еще несколько секунд, опустились на свои места и в середине зала. И вокруг них тоже засуетились официанты, разливая вино по бокалам.

Продолжали стоять и хлопать только гости с самых крайних столов. Теперь, когда впереди все уже сидели, они надеялись, что Сталин увидит и их тоже. Молотов посмотрел на кого-то, стоявшего у боковой двери, тот дал знак еще кому-то, и в ту же минуту официанты у последних столов стронулись со своих мест, степенно, но настойчиво заговорили: «Товарищи, товарищи, садитесь, пожалуйста… Товарищ! Вас просят сесть! Давайте, давайте, товарищи, не задерживайте…» Даже стали подвигать стулья, задевая гостей, и почетные гости быстренько уселись на свои места. И так же, как за другими столами, официанты наполнили их рюмки и бокалы водкой и вином. Молотов встал, и в ту же секунду официанты замерли у столов.

Молотов упомянул о небывалых достижениях советского народа во всех областях жизни. Эти успехи особенно видны на примере нашей могучей авиации, в развитии которой Советский Союз идет впереди всего мира. СССР стал великой авиационной державой, чем обязан гениальному руководству товарища Сталина, который лично уделяет огромное внимание развитию авиационной промышленности, по-отечески пестует и воспитывает летчиков, славных соколов нашей страны.

Зал опять взорвался овацией, гости задвигали стульями, встали, захлопали, протянув ладони к товарищу Сталину, теперь эта овация предназначалась лично ему, его имя было наконец названо.

Сталин встал, поднял руку, в зале воцарилась тишина.

— Продолжайте, товарищ Молотов, — сказал Сталин и сел.

Все заулыбались, засмеялись, опять захлопали сталинской шутке.

Молотов хотел продолжать, однако за первым столом, где сидели летчики, поднялся Чкалов, повел широкими плечами, набрал воздуха в легкие и крикнул:

— Нашему дорогому Сталину — ура, ура, ура!

И весь зал подхватил: ура, ура, ура!

Сталин усмехнулся про себя. Не полагается перебивать руководителя правительства. Но ведь это Чкалов, его любимец, человек, который олицетворяет русскую удаль, лихость, бесшабашность, Чкалов — величайший летчик ЕГО эпохи, ЕГО времени. Ничего не поделаешь, придется Молотову примириться с тем, что этот смельчак мало знаком с этикетом.

Молотов был опытный председатель, успокоил зал и продолжил:

— Свидетельством могущества нашей авиации служит невиданное в истории человечества достижение наших доблестных летчиков: Громова, Юмашева, Данилина. Совершив перелет через Северный полюс в Америку, в город (Молотов посмотрел в бумажку) Сан-Джасинто в Калифорнии, они установили мировой рекорд дальности беспосадочного полета.

Сталин снова усмехнулся про себя. Молотов отомстил Чкалову за то, что тот перебил его. Даже не упомянул о его полете. А ведь дорогу проложил Чкалов: первым через Северный полюс в Америку перелетел Чкалов. Самолюбив Молотов, обидчив. Туповатые люди всегда обидчивы.

Свое выступление Молотов закончил здравицей в честь Громова, Юмашева, Данилина.

Снова аплодисменты, крики: «Ура советским летчикам!» Но никто уже не вставал. Вставать полагается только в честь товарища Сталина. Встали, когда встал сам товарищ Сталин, чтобы чокнуться с приглашенными к столу президиума летчиками Громовым, Юмашевым и Данилиным. Но как только товарищ Сталин сел, все тоже быстренько уселись и принялись за закуску, проголодались, слушая длинную речь Молотова, да и дома сегодня, наверное, не слишком налегали на еду в предвкушении обильного ужина.

Как всегда, концертную программу открыл ансамбль красноармейской песни и пляски под руководством Александрова, и, как всегда, кантатой о Сталине, сочиненной тем же Александровым. Ее выслушали благоговейно, перестав есть. Но как только ансамбль перешел к следующему номеру, опять налегли: мужчины — на водку, дамы — на вина, все вместе — на закуску.

Ансамбль сменили певцы Козловский, Максакова, Михайлов, потом Образцов с куклами… Вожди смотрели на них, обернувшись к сцене, а гости пили и ели, видели это и слышали сто раз.

В промежутках между выступлениями артистов произносились тосты, все, конечно, за товарища Сталина. Ведущий авиационный конструктор сказал: «Товарищ Сталин хорошо знает людей, работающих в авиации, подсказывает решение сложных технических проблем, учит нас, конструкторов, далеко смотреть в будущее».

И опять ели и пили за товарища Сталина. И Сталин тоже пил, как обычно, мало закусывая. ОН любил такие приемы, понимал их значение, недаром цари устраивали балы, не случайно Петр завел свои ассамблеи. Все это придает правлению властителя ореол праздничности, дает окружению возможность почувствовать ЕГО расположение, отметить ЕГО достижения, ЕГО победы.

Народ любит победы и не любит поражений, помнит только свои победы и не желает помнить поражений. Помнит победу Дмитрия Донского и Александра Невского, победы Ермака, взятие Казани и Астрахани, победы под Полтавой и над Наполеоном. Но не желает помнить татарского ига, сожжения Москвы ханом Девлет-Гиреем, поражений под Севастополем и Порт-Артуром. Все это народ отметает, оставляя в своей исторической памяти только победы. Любит русский человек покуражиться, это у него в крови — компенсация за вековую отсталость, нищету и рабство. В этом ОН убедился еще в ссылке, видел в деревне среди крестьян, это ОН наблюдал и у мастеровых в Баку. Вспыльчивый, горячий грузин выпьет вина и поет с другими грузинами грузинские песни, танцует и веселится. А смирный, тихий русский мужичок, выпивши, лезет в драку, доказывает свою силу. Этот кураж — важное слагаемое русского национального характера, он подвигает русского человека на отчаянные поступки. Именно поэтому народ так любит своих героев, именно поэтому так популярны летчики — они показывают всему миру силу своего народа, удаль и смелость его сынов. И народ ЕМУ благодарен за то, что ОН такими их воспитал. И ОН может гордиться тем, что отсталый, забитый, неграмотный народ превратил в народ-герой. ОН останется в истории тем великим, чего достиг народ под ЕГО руководством. А издержки, неизбежные при создании могучей централизованной державы, забудутся. Кто будет вспоминать жалких пигмеев, которых он вышвырнул за борт истории, сволочь, именующую себя «старой ленинской гвардией»? Почувствовали смертельную опасность! Даже «верный друг» Клим Ворошилов и тот наделал в штаны, позвонил ему: «Коба, как мне поступить, если явятся за мной?» Он тогда помолчал, потянул, поманежил беднягу, потом сказал: «А ты им не открывай дверь». Успокоился, сидит рядом, розовенький дурачок, выпивает, улыбается, как же: военные летчики, его кадры. Пусть тешится.

Так думал Сталин, сидя за столом рядом с Молотовым и Ворошиловым, потягивая вино, понемногу закусывая, оборачиваясь к сцене, когда выступали артисты, и не слушая ораторов, произносивших тосты. Он хлопал и тем, и другим, поднимая свой бокал, потом сказал Молотову:

— Дай мне слово.

Молотов постучал ножом о бокал, этого звука никто не услышал, но официанты мгновенно замерли на своих местах, зал затих, все повернулись к президиуму.

— Слово имеет товарищ Сталин, — объявил Молотов. Сталин встал, и все тотчас же встали. И снова аплодисменты, снова овация.

Сталин поднял руку — все сразу затихли, Сталин опустил руку — все сели.

— Попрошу, товарищи, наполнить бокалы, — сказал Сталин.

Произошло легкое движение, все торопились налить вино, наливали, что было под рукой, выбирать некогда, нельзя же заставлять товарища Сталина ждать.

Восстановилась тишина.

— Я хочу поднять этот бокал, — сказал Сталин, — за наших мужественных летчиков, нынешних и будущих Героев Советского Союза. Хочу сказать им, и нынешним, и особенно будущим Героям Советского Союза, следующее: смелость и отвага — неотъемлемые качества Героя Советского Союза. Летчик — это концентрированная воля, характер, умение идти на риск. Но смелость и отвага — только одна сторона героизма. Другая сторона, не менее важная, это умение. Смелость, говорят, города берет. Но это только тогда, когда смелость, отвага, готовность к риску сочетаются с отличными знаниями. К этому я и призываю наших мужественных летчиков, славных сыновей и дочерей нашего народа. Я поздравляю наших Героев Советского Союза, как нынешних, так и будущих. Я поднимаю этот бокал как за нынешних, так и за будущих Героев Советского Союза. За летчиков малых и больших — неизвестно, кто малый, кто большой, это будет доказано на деле. Мы уже пили за здоровье товарищей Громова, Юмашева и Данилина. Но не будем забывать, что их героический перелет подготовлен подвигами и других летчиков. Это выдающиеся летчики нашего времени, Герои Советского Союза — Чкалов, Байдуков, Беляков, совершившие первый беспосадочный перелет через Северный полюс, Москва — Ванкувер в Соединенных Штатах Америки. — Сталин протянул палец к столу, где сидели летчики. — Именно они, Чкалов, Байдуков, Беляков, первыми проложили путь через Северный полюс в Америку. Выпьем, товарищи, за наших славных летчиков, Героев Советского Союза, нынешних и будущих.

Сталин выпил. И все выпили, поставили бокалы на стол и зааплодировали. С ними говорил сам Сталин. Все хлопали, кричали: «Да здравствует товарищ Сталин… Товарищу Сталину — ура!» Особенно старались летчики, хлопали в такт и выкрикивали здравицы хором. От их стола отделились Чкалов, Байдуков и Беляков и направились в президиум. Их, конечно, позвали. Без особого приглашения никто не смел пересекать пространство между столом президиума и остальными столами. Сталин пожал летчикам руки, Громову, Юмашеву и Данилину он уже пожимал руки, теперь очередь главного, любимого летчика. Но Чкалов, Байдуков и Беляков явились в президиум с бокалами в руках.

— Товарищ Сталин, — сказал Чкалов, — разрешите обратиться?!

— Пожалуйста.

— Позвольте чокнуться с вами и выпить за ваше здоровье?

— Ну что ж, можно и выпить.

Сталин налил в бокал вина, чокнулся с летчиками, все выпили.

Сталин поставил бокал на стол.

— Еще будут какие-нибудь просьбы?

— Товарищ Сталин, — Чкалов смело глядел ему в глаза. — От имени всего летного состава… Сейчас будет выступать Леонид Утесов… От имени всего летного состава… Просим… Разрешите Утесову спеть «С Одесского кичмана».

— Что за песня? — спросил Сталин, хотя знал эту песню. Ее дома напевал Васька, и ОН был недоволен: сын поет воровские песни.

— Замечательная песня, товарищ Сталин. Слова, товарищ Сталин, может быть, и тюремные, блатные, но мелодия боевая, товарищ Сталин, строевая мелодия.

— Хорошо, — согласился Сталин, — пусть споет, послушаем.

В артистической комнате, где толпились, ожидая своего выхода, артисты (те, кто уже выступил, сидели в соседнем зале за специально накрытыми для них столами), появился военный с тремя ромбами на петличках гимнастерки, отозвал в сторону Утесова, строго спросил:

— Что собираетесь петь, товарищ Утесов?

Утесов назвал репертуар.

— Споете «С Одесского кичмана», — приказал военный.

— Нет, нет, — испугался Утесов, — мне запретили ее петь.

— Кто запретил?

— Товарищ Млечин. Начальник реперткома.

— Положил я на вашего реперткома. Будете петь «С Одесского кичмана».

— Но товарищ Млечин…

Военный выпучил на него глаза:

— Вам ясно сказано, гражданин Вайсбейн?! — И злобным шепотом добавил: — Указание товарища Сталина.

И первым номером Леонид Утесов под аккомпанемент своего теа-джаза спел «С Одесского кичмана»…

С Одесского кичмана бежали два уркана,
Бежали два уркана да на во-олю…
В Абнярской малине они остановились,
Они остановились отдыхнуть.

Пел лихо, окрыленный указанием товарища Сталина, сознавая, что с этой минуты никакой репертком ему не страшен, он будет петь и «Кичмана», и «Гоп со смыком», и «Мурку», и другие запрещенные песни.

И оркестр играл с увлечением. Ударник выделывал чудеса на своих барабанах и тарелках, саксофонисты и трубачи показали себя виртуозами. Заключительный аккорд, оркестр оборвал игру на той же бравурной ноте, на какой и начал.

Никто не понимал, в чем дело. На таком приеме, в присутствии товарища Сталина Утесов осмелился спеть блатную песню. Что это значит?! Идеологическая диверсия?! Не то что хлопать, пошевелиться все боялись. Даже Чкалов, Байдуков и Беляков притихли, не зная, как отреагирует товарищ Сталин. Растерянные оркестранты опустили трубы, бледный Утесов стоял, держась за край рояля, обескураженный мертвой тишиной, и с ужасом думал, не провокация ли это, не сыграл ли с ним военный злую шутку, пойди докажи, что ему приказали, он даже не знает, кто этот военный, не знает его фамилию, помнит только три его ромба.

И вдруг раздались тихие хлопки — хлопал сам товарищ Сталин. И зал бурно подхватил его аплодисменты. Если хлопает товарищ Сталин, значит, ему это нравится, значит, он это одобряет. И правильно! Веселиться так веселиться! Правильно! Браво! Бис! Бис! Браво!

Взмокший Утесов, едва переводя дыхание, раскланивался, поворачивался к оркестру, отработанным дирижерским движением поднимал его, музыканты вставали, постукивали по своим инструментам, как бы аплодируя залу. А зал не утихал, аплодисментами и криками «бис!» требуя повторения. Глядя на Утесова, Сталин развел руками, пожал плечами, мол, ничего не поделаешь, народ хочет, народ требует, народу нельзя отказывать…

Утесов спел второй раз.

Товарищ, товарищ, болят мои раны,
Болят мои раны в глыбоке.
Одна заживает, другая нарывает,
А третия открылась на боке.

Летчики подпевали, притоптывали, отбивали такт ножами и вилками, постукивая ими о тарелки и бокалы. И за другими столами тоже подпевали и притоптывали и, когда Утесов кончил петь, опять взорвались криками: «Бис! Бис!» И товарищ Сталин аплодировал, и члены Политбюро аплодировали, и опять товарищ Сталин пожал плечами, развел руками, и Утесов спел в третий раз.

Товарищ, товарищ, скажи моей ты маме,
Что сын ее погибнул на посте.
С винтовкою в рукою и с шашкою в другою,
И с песнею веселой на губе.

Летчики уже не только подпевали, а орали во всю глотку, вскочили на стол и плясали, разливая вина и разбрасывая закуски. Даже писатель Алексей Толстой, толстый, солидный, с благообразным бабьим лицом, и тот взобрался на стол и топтался там, разбивая посуду. Граф, а как его разобрало.

Песня, конечно, уголовная, но что-то в ней есть. Слова сентиментальные, уголовники это любят. «Болят мои раны… Скажи моей ты маме…» Но мелодия четкая, зажигательная. Он хорошо помнит уголовников, встречался с ними в тюрьмах, на пересылках. Конечно, преступники. И сейчас, когда они покушаются на социалистическую собственность, их надо жестоко преследовать, сурово наказывать — социалистическая собственность неприкосновенна. Но тогда, в царские времена, стирались грани между преступлением и протестом против несправедливости, угнетения и нищеты. Простые, неграмотные люди не всегда могут подняться до высших общественных интересов. Хотят справедливости для себя, требуют перераспределения богатства на своем уровне. В Баку, в Баиловской тюрьме, ОН общался с уголовниками с гораздо большим удовольствием, чем со своими «коллегами» — политическими. «Коллеги» вечно спорили, теоретизировали, выясняли отношения, разбирали свои склоки и интриги, каждый доказывал, что он умнее, образованнее и порядочнее другого. У уголовников все было просто и ясно. Законы, правила, обычаи простые и нерушимые. И наряду с этим слаженность, дисциплина. Беспрекословное подчинение вожаку, преданность своей организации. Измена беспощадно каралась. Самое универсальное наказание — смерть, другими средствами наказания они не располагали. За малейшее подозрение — тоже смерть, никаких средств расследования они не имели.

Уголовное начало — начало атавистическое, оно заложено в каждом человеке. В интересах государственной дисциплины и порядка его следует подавлять. Но когда уголовное начало прорывается вот таким невинным образом, как сегодня здесь, в Кремлевском дворце, в залихватской песне о сбежавшем из тюрьмы воре, в пляске на столе… Ну что ж, с таким проявлением уголовного начала можно мириться. ОН строго взыскивает за малейшую провинность, но, приходя к НЕМУ на праздник, люди должны испытывать радость и удовольствие.

Этим приемом товарищ Сталин остался доволен. Люди веселились искренне, от души веселились. А если люди веселятся, значит, дела у них идут хорошо. Если люди в стране веселятся, от души веселятся, значит, дела в стране тоже идут хорошо.

3

Группа выстраивалась в шеренгу, если помещение было тесным, то в две, впереди Семен Григорьевич, командовал:

— Начинаем с правой ноги… Шаг вперед — раз! Левой — два! Правой вправо, приставляем левую — три! Снова правой — четыре! Какая нога свободна? Левая! Начинаем с левой. Вперед — раз, два! В сторону — три, четыре! Ту же фигуру проделываем назад: правой, левой — раз, два! Вправо, влево — три, четыре! Вернулись в исходное положение.

Это движение — основа фокстрота, румбы и танго — повторилось много раз. Потом все разучивалось под музыку, под четкие, ударные звуки фокстрота или румбы. Правой вперед — раз, два, вправо — три, четыре!.. «Фиеста, закройте двери. Фиеста, тушите свет…» Раз, два, три, четыре!.. «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц…» Раз, два, три, четыре!.. «И в каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ…» Раз, два, три, четыре! Убедившись, что движение освоено, Семен Григорьевич приказывал его проделать в паре.

Семен Григорьевич был весьма представителен. Плотный, даже полноватый, средних лет, с бритой актерской физиономией, пышной седеющей шевелюрой, появлялся на занятиях в неизменном темном костюме, белой рубашке, с бабочкой, в блестящих лакированных туфлях. Ходил, опираясь на черную, тоже лакированную трость с массивным круглым блестящим набалдашником. Во время урока ставил ее в дальний угол, чтобы не задели, не уронили. Голос у Семена Григорьевича был приятный, по-актерски хорошо поставленный, даже интеллигентный, говорил он весомо, значительно, во вступительном слове, как и предупреждал Глеб, ссылался на Сократа и Аристотеля, доказавших, что танцы полезны для здоровья, развивают художественный вкус и музыкальность.

Западные танцы, утверждал Семен Григорьевич, ошибочно трактуются как буржуазные, на самом деле происхождение их народное. Танго — народный танец Аргентины, румба — Мексики, медленный фокстрот танцуют обычно под музыку блюза — грустные мелодии американских негров. Семен Григорьевич просил Глеба проиграть несколько музыкальных фраз блюза и обращал внимание слушателей на их безысходную тоску. Это тоска негритянского населения США, столетиями пребывавшего в рабстве и поныне угнетаемого и унижаемого буржуазным обществом.

К Семену Григорьевичу, к его лекциям Саша относился иронически. «Жучок». Таскается со своей тростью по месткомам и фабкомам, заключает договоры, мухлюет, прикрываясь своим респектабельным видом. И можно ждать чего угодно. От любого человека можно ждать чего угодно, все теперь их люди. И он, потянувши руку за расстрел Тухачевского, разделил с ними ответственность за убийство невинных людей. Воспоминание о том митинге, об охватившем страхе угнетало его, он был себе отвратителен, пытался уверить себя, что так устроен мир, но понимал, что так устроен он сам.

Никто никому не верит, и он не верит, ни с кем не говорит о политике, даже о том, что пишут в газетах… «Да? А я не читал… Пропустил, наверно…» Он и в самом деле их почти не читал, иногда, проходя по улице, останавливался у стенда, проглядывал «Правду». Все одно и то же: победные реляции, трудовые рекорды, приветствия великому Сталину, его портреты, разоблачения шпионов, диверсантов, троцкистов, расстрелы, суды, награждение орденами работников государственной безопасности за «особые заслуги в борьбе с врагами народа». В одном из списков награжденных Саша увидел имя Шарока Юрия Денисовича, награжденного орденом Красной Звезды.

Будягин и Марк расстреляны, руководители партии, совершившие Октябрьскую революцию, герои Гражданской войны, истреблены, а контрреволюционеры и антисоветчики награждаются орденами от имени той партии, которую они уничтожили, от имени власти рабочих и крестьян, которой уже нет. Чью же диктатуру осуществляет Сталин? Пролетариат бесправен. Крестьянство превращено в крепостных, называемых колхозниками. Государственный аппарат живет в страхе. В стране диктатура Сталина, только Сталина, одного Сталина. Утверждение Ленина, что волю класса может выражать диктатор, неправильно, диктатор может выражать только собственную волю, иначе он не диктатор.

Попалась Саше на глаза статья Вадима Марасевича. Вот и Вадик печатается в «Правде», громит какой-то роман, обвиняет автора в апологетике кулака. «Хочет того автор или не хочет, — писал Вадим, — но его роман оказывает хорошую услугу международному империализму, помогает ему духовно разлагать советских людей, подрывает их веру в великое дело Ленина — Сталина». Ничего себе обвинение, тянет на 58-ю статью, это уж точно. Хорош профессорский сынок!

Все скурвились, все продались. Всеобщий страх породил всеобщую подлость, все под колпаком, всюду их глаза, их уши, всюду отделы кадров, анкеты, требуют паспорт, а там обозначено, кто ты такой.

Значит, выбор сделан правильно. Танцы! Не требуют здесь автобиографии, не надо заполнять анкет. Если держаться осторожно, можно не нарваться. Хозяйка не требует обещанного ей Глебом официального направления, забыла, наверное. Приходит Саша поздно и встает поздно, часто и вовсе не приходит, живет тихо, никто у него не бывает, за квартиру платит аккуратно, хозяйку это устраивает. Правда, Глеб сказал, что следует зайти в Гастрольбюро к Марии Константиновне с паспортом, но как-то мельком сказал. И Саша отодвинул это от себя, не спрашивают паспорт, и ладно.

В первое же воскресенье после приезда в Уфу он позвонил маме. Голос у нее был встревоженный. Телефонистка сказала; «Ответьте Уфе».

— Сашенька, почему Уфа, что за Уфа?

— Я в Уфе с автоколонной, в командировке, пробуду месяца два-три, будем вывозить хлеб из районов, поэтому не уверен, что смогу регулярно звонить. Но буду стараться. Как всегда, по воскресеньям. Мне пиши: Уфа, Центральный почтамт, до востребования.

Но мама чувствовала что-то неладное, опять страдала и волновалась за него.

— Почему так далеко? Из Калинина в Башкирию?!

— Мама, как проводить уборочную кампанию, решаем не мы с тобой. Приказали отправить автоколонну — отправили. Нет причин для волнений.

— Зайди к брату Вериного мужа. Я тебе дала его адрес.

— Будет время, зайду.

Позвонил он маме и в следующее воскресенье, и мама вроде бы успокоилась. Но что будет с ней, если здесь или где-нибудь в другом месте, куда занесет судьба, его арестуют? В 1934 году его арестовали дома, мама искала его по московским тюрьмам и наконец нашла. А если заберут в Уфе или еще где-нибудь, как и где она будет его искать, не будет знать, жив ли он, умер, арестован, куда ей ехать, куда бросаться, в какую тюрьму, в какую больницу, на какое кладбище… Этого мать уже не перенесет.

К родственникам Веры он не пошел. Неизвестно, как они отнесутся к его посещению: принимать у себя судимого сейчас опасно. Да и надобности нет. Он устроен, привыкает к этой жизни, спокойной и даже легкой. В Калинине, накручивая километры на своем грузовике, он жевал и пережевывал одни и те же мысли, накидывался на газеты, впадал в отчаяние, особенно унылыми одинокими вечерами. Здесь вечера праздничные — музыка, красивые девушки, глаза лучатся, забыли про начальство, парткомы, профкомы, служебную тягомотину, ловят каждое его слово.

— Правой вперед — раз! Левой вперед — два! «А Маша чай в стаканы наливает, а взор ее так много обещает…» Раз, два, три, четыре! «У самовара я и моя Маша, вприкуску чай пить будем до утра…» Стараются. И про треклятый быт не помнят, и про то, что не хватит денег до получки, забыли… Хорошая работа, люди получают удовольствие.

В каждой группе Саша выбирал способную девочку, показывал с ней движения, она становилась его ассистенткой. Одна такая девочка появилась в первой же группе, ее звали Гуля, стройная, гибкая, лет шестнадцати, с детским личиком, нежным и доверчивым. Хорошо чувствовала такт, обладала легким шагом и сильными руками, крепко держала партнера, поворачивала его в нужную сторону, безотказно работала с самыми тупыми. «Наш девиз, — солидно говорил Семен Григорьевич, — добиться стопроцентной успеваемости. Каждый может научиться танцевать — способность к танцу заложена в человеке природой».

Саша часто ловил на себе Гулин взгляд, смущаясь, она тут же отводила глаза. Он ей нравился, в этом возрасте девочки часто влюбляются в молодых преподавателей. Однажды, танцуя с ним. Гуля, преодолевая робость, сказала:

— Хотите после занятий пойти в театр, здесь, во Дворце труда, наверху?

Наверху был зрительный зал, устраивались концерты, выступали приезжие труппы.

Гуля вынула из нагрудного карманчика два билета:

— У меня уже билеты есть.

— Спасибо, Гуленька, но сегодня после занятий совещание в Гастрольбюро, пойди с подругой.

Никакого совещания не было, но заводить роман с этой девочкой Саша не хотел.

Он вспомнил Варино приглашение на каток в «Арбатском подвальчике». Такой же наивный прием. Он думал теперь о Варе без ревности, без обиды. Все перегорело и ушло. Было в ней тогда обаяние юности, было его одиночество в Сибири, ее приписки к маминым письмам, ни от кого он больше писем не получал, и потому ожидание свободы связывалось именно с ней, Варя была для него его Москвой, его Арбатом, его будущим. Все придумал, все сочинил. И все же рана болит, когда к ней прикасаешься. И он старался меньше вспоминать о Варе. Но однажды, разговаривая с мамой по телефону, спросил, кто у нее бывает. Он не собирался задавать этого вопроса, но ему захотелось вдруг услышать Варино имя.

— Кто бывает? — переспросила мама. — Варя заходит, иногда приезжают сестры. А что?

— Ничего, — ответил он, — просто хотелось представить себе, как ты живешь.

Значит, Варя заходит. Это сообщение обрадовало его. Хотя, если разобраться, ни о чем оно не говорило. Хотел услышать Варино имя и услышал. И точка.

4

После первой поездки Шарока в Париж последовала вторая, а потом его там оставили с добытым в Испании паспортом русского эмигранта Юрия Александровича Привалова. Удача была в совпадении имен: и его, и покойного звали одинаково — Юрий. Легенда была хорошо проработана. Мальчиком очутился в эмиграции, в Шанхае, родители умерли, перебрался в Париж, работает в рекламной фирме, хозяин — француз. В России, в Нальчике, остались дальние родственники, с ними, естественно, связи не поддерживает, да и живы ли они, не знает. «Крыша» хотя и не дипломатическая, но надежная. Шпигельглас доверил ему связь с двумя агентами — генералом Скоблиным («Фермер») и Третьяковым («Иванов»). С «Фермером» Шарок уже встречался раньше, вместе со Шпигельгласом, когда готовили дело Тухачевского, а досье Третьякова — «Иванова» изучил в Париже.

Сергей Николаевич Третьяков, до революции крупный российский промышленник, в 1917 году министр Временного правительства, затем министр в правительстве Колчака, завербованный в 1930 году за 200 долларов в месяц, обладал хорошей репутацией среди эмигрантов. Но главная его ценность как агента заключалась в следующем: в доме Третьякова (улица Колизе, 29) на первом этаже размещался штаб РОВСа, Российского общевоинского союза, семья Третьякова жила на третьем этаже, а сам он — на втором, как раз над кабинетом руководителя РОВСа генерала Миллера. В потолке кабинета установили подслушивающее устройство, Третьяков сидел весь день дома со слуховым аппаратом, записывал, записи передавал Шароку. Таким образом, советская разведка имела доступ к самой секретной информации о белогвардейской эмиграции.

И встречаться с Третьяковым было приятнее, чем со Скоблиным. Скоблин держался высокомерно, да и встречи с ним были опасны: эмигранты подозревали его в сотрудничестве с НКВД, за ним могли следить, приходилось часто менять время и место свиданий. Третьяков был вне подозрений, они встречались по средам около пяти в кафе «Генрих IV» на углу Плас де ла Бастиль и бульвара Генрих IV, сидели в небольшом полупустом в этот час зале, о деленикогда не говорили, клали на стол принесенные с собой журналы, Третьяков уходил с журналом Шарока, Шарок с журналом Третьякова, в нем лежали тексты подслушанных разговоров.

В свое время Шпигельглас предупреждал:

— Третьяков разочаровался в эмиграции, но выдает не всю информацию, какой обладает. Вам следует все время выказывать недовольство, требуя большего. Он работает исключительно ради денег и будет у вас всячески их клянчить и вымогать. Не поддавайтесь. Двести долларов в месяц — ни цента больше. Будет плохо работать, давайте по сто, остальные — когда выдаст что-нибудь дельное. Расписка обязательна. Особенно остерегайтесь его экскурсов в прошлое, он любит вспоминать старину и заболтает вас.

Однако Шарок был доволен Третьяковым. В отличие от коротких, отрывистых и не всегда существенных сообщений Скоблина информации Третьякова были обстоятельны и значительны. Высокий, красивый, вальяжный русский барин мелкими глотками потягивал кофе, пускаясь в рассуждения о дореволюционной России, о старой Москве. Шарок вопреки совету Шпигельгласа не прерывал Третьякова. Почему не послушать? Но в то же время, наблюдая за стариком, делал свои выводы: переменчив в настроениях. Блаженная улыбка так же легко сходила с его лица, как и появлялась, он хмурился, багровел, принимался ругать эмиграцию:

— В смысле борьбы с Советами потеряла всякое значение, грызутся друг с другом. Иностранные державы перестали делать на нее ставку. На покойников, как известно, ставки не делают.

Шарок отводил на встречи с Третьяковым минут сорок, не подозревая, что скоро ему придется провести с ним почти двое суток, не расставаясь ни на минуту Случилось это во время похищения Миллера. Миллер знал, какую роль сыграл Скоблин в деле Тухачевского и других советских военачальников. Именно поэтому Шпигельглас считал его нежелательным свидетелем и вместе со Скоблиным подготовил акцию похищения, назначив ее на 22 сентября. На этой операции Скоблин и провалился.

Перед уходом из штаба генерал Миллер оставил запечатанный конверт с приказанием вскрыть его в том случае, если к вечеру он, Миллер, не вернется.

Миллер не вернулся, конверт вскрыли, в нем лежала записка:

«Сегодня в 12 часов 30 минут у меня назначена встреча с генералом Скоблиным на углу улиц Jasmin и Raffet. Он должен отвезти меня на рандеву с двумя немецкими офицерами: полковником Штроманом и сотрудником здешнего германского посольства Вернером. Свидание устраивается по инициативе Скоблина. Возможно, это ловушка, поэтому я оставляю вам эту записку».

Записку сотрудники Миллера предъявили Скоблину и предложили отправиться с ними в полицию. Однако Скоблину удалось бежать и связаться со Шпигельгласом. Тот приказал Шароку спрятать его у Третьякова, то есть в доме, где находился штаб РОВСа и где никому в голову не могло прийти его искать. Через два дня Шпигельглас переправил Скоблина в Испанию, а сам уехал в Москву.

Увидев Скоблина, Третьяков перепугался, а на следующий день, узнав из газет, что Скоблин участвовал в похищении Миллера, перепугался еще больше — скрывая Скоблина, он становился соучастником преступления. Два дня Шарок держал его под своим неусыпным контролем, успокаивал старика, а когда Скоблина переправили в Испанию, выдал ему пятьсот долларов за оказанную услугу. Таково было распоряжение Шпигельгласа. Третьяков успокоился, тем более имя его в связи с этим делом нигде и никем не упоминалось, он по-прежнему вне подозрений.

Подробности о похищении Миллера Шарок узнал из газет. Скоблин привез Миллера на бульвар Монморанси, где в воротах виллы два человека втолкнули его в машину, она тут же отправилась в Гавр. В Гавре ящик, в который запрятали Миллера, перегрузили на борт советского парохода «Мария Ульянова», пароход снялся с якоря и ушел в Ленинград. О дальнейшей судьбе генерала Миллера Шарок мог только догадываться — наверняка расстреляли.

Внимательно читая газеты, Шарок усмехался про себя — шумят, кричат. Большевики на территории Франции среди бела дня похищают людей! Похитили генерала Кутепова, теперь генерала Миллера! Грузовик, на котором доставили Миллера в Гавр, принадлежит советскому посольству. В кампанию включился знаменитый Бурцев, разоблачивший в свое время провокатора Азефа. Бурцев утверждал, что главный агент Москвы — не Скоблин, а его жена — известная русская певица Плевицкая. Скоблин при ней на вторых ролях. Плевицкую арестовали, дожидается в тюрьме суда. Обстановка накалялась, Шпигельглас и кое-кто из резидентов отсиживались в Москве. Хорошо законспирированный Шарок остался в Париже. Помимо всего прочего, занимался немецким.

Шпигельглас ему как-то сказал:

— Разведчик должен знать минимум два языка. В школе у вас был французский, в институте — немецкий, так написано в вашей анкете.

— Да, в институте был немецкий.

— Вот и займитесь. Ваш хозяин — эльзасец, жена — немка, говорят и по-немецки, вот вам практика.

Шутливо, но со значением добавил:

— Занимайтесь прилежно, будем проверять. И еще: завязывайте связи с эмигрантами на бытовом уровне, можно и на деловом, коммерческом, если понадобится. У вас должен быть круг знакомых, которые смогут засвидетельствовать: «Ах, Юрий Александрович… Мы его знаем». Это могут быть простые люди, не обязательно титулованные особы.

— Среди простых эмигрантов бывают и князья, — пошутил в свою очередь Шарок.

— И это подходит.

5

Семен Григорьевич пригласил еще двух аккомпаниаторов — пианиста и баяниста. Баяниста звали Леня — здоровый добродушный парень, безответный, покладистый, таскался со своим баяном, куда прикажут, играл по слуху, репертуар примитивный, выпивал, составил в этом смысле компанию Глебу, да и Саше, Саша в последнее время тоже прикладывался, иногда крепко. Второй — пианист, профессионал, Миша Каневский, худенький, с нервным лицом, серыми беспокойными глазами и длинными красивыми пальцами, учился в ленинградской консерватории, не закончил, попал в Уфу, в Гастрольбюро, работы было мало, и вот принял предложение Семена Григорьевича, от работы в ресторанном оркестре отказался:

— В ресторанного холуя «они» меня не превратят. — И на лице его блуждала скорбно-презрительная улыбка, кривил губы.

Мишу выслали из Ленинграда после убийства Кирова в числе нескольких тысяч «представителей буржуазии и дворянства», его отец, адвокат, владел до революции домом в Санкт-Петербурге. После революции дом реквизировали, адвокат попал в число «бывших крупных домовладельцев», Миша значился «сыном бывшего крупного домовладельца». Таких ребят в Уфе было много, положение их неясное, паспорта не отобрали, только ликвидировали ленинградскую прописку. Будущее свое Каневский представлял, конечно, совсем иным и вот по «их» милости оказался в Уфе, в роли тапера. Все в этом городе было ему ненавистно: «их» клубы, «их» пианино и рояли, которые уже давно пора настраивать, но хамьеэтого не понимает, «их» лозунги на стенах, «их» пошлые современные мелодии, которые ему приходилось играть. В душе презирал Глеба и Леню, никакие они не музыканты, Семена Григорьевича, Нонну и Сашу — халтурщики, сшибают деньгу, держался особняком, не вступал в разговоры, даже курил, стоя в стороне. Как только кончались занятия, мгновенно исчезал.

Глеб его невзлюбил, держался с ним холодно.

— Не выношу еврейского интеллигентского высокомерия, — сказал он Саше.

— Оказывается, ты антисемит? Не думал.

— Я не антисемит, дорогуша, все мои друзья и в школе, и в училище были евреи. И соседи по квартире тоже, прекрасные люди! И мои учителя многие — евреи, таких учителей не найдешь! Но у каждого народа есть свои недостатки, у еврейских интеллигентов — высокомерие. Каневский много о себе понимает, считает себя гением.

— «Этот армянин», «этот хохол», «этот грузин» — противно слушать, — Иванов украдет, скажешь: «Иванов вор». А Рабинович украдет, скажешь: «Еврей вор».

— Неприятный тип.

— Тип — это ты! А он несчастный, гонимый человек.

Во время урока Глеб поглядывал в сторону Саши, чувствовал себя виноватым после разговора о Каневском. Потом перестал об этом думать, играл, покачивая в такт музыке головой, лицо было размягченным, глаза отсутствующими, видимо, что-то вспомнилось. Занятия кончились, а он все сидел за пианино, опустив руки на колени. Кивнул Саше: подойди!

— Ты заметил, дорогуша, что настроение создают самые незатейливые мелодии, самые простенькие слова. Не надо никаких выкрутасов, но желательно, чтобы было слово «помнишь». Тут, скажу тебе, дорогуша, никто не может устоять.

— Например?

— Пожалуйста, даже с твоим именем: «Саша, ты помнишь наши встречи в приморском парке на берегу. — Он тихонько подыгрывал себе одной рукой, те, кто не успел уйти, возвращались от двери, Глеб хорошо пел, Саша это знал, еще по Калинину — Саша, ты помнишь тихий вечер, весенний вечер, каштан в цвету…» Это Изабелла Юрьева, а вот тебе Лещенко: «Помнишь, как на Масленой в Москве в былые дни пекли блины, ты хозяйкой доброю была и блины мне вкусные пекла». Ну и так далее.

Саша уже вел занятия самостоятельно, сам произносил вступительные речи, не повторял Семена Григорьевича, цитировал не Сократа и Аристотеля, а Пушкина:

Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и жизнь, и радость,
И дам обдуманный наряд.
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.

— Если бы Пушкин появился на наших занятиях, — заключал Саша, — то убедился бы, что в России стройных ножек гораздо больше.

Все улыбались, и Саша начинал занятия.

— Здорово ты придумал с Пушкиным, — одобрил Глеб.

Каневский, обычно не вступавший в разговоры, усмехнулся:

— Современно и своевременно. Отмечали столетие со дня гибели Пушкина, теперь его знают все советские люди. Я прочитал в газете выступление не то доярки, не то свинарки, не помню: «Молодец, Татьяна: отшила Онегина. Когда простенькая была, в деревне жила — отказался от нее. А как генеральшей стала, сразу понадобилась».

Он замолчал, по-прежнему скорбно-презрительно кривя губы. С Сашей, с единственным у него тут сложились более или менее дружеские отношения. Саша жалел его, озлобленного и беспомощного, жалкого в своей гордыне. Каневский чувствовал Сашино участие, перебрасывался с ним двумя-тремя фразами, именно ему охотнее всего аккомпанировал. Но сегодня не смог сдержаться. Слишком совпало это с пушкинскими торжествами, проведенными на государственном уровне с фальшивой помпой. И пользоваться его именем здесь, на этой халтуре? Саша и сам чувствовал, что дует в общую дуду. Но жалко было отказаться от такого радостного вступления к занятиям. Разглагольствовать об эксплуатации капиталистами негритянского населения Америки? Нет, стихи Пушкина о балах, о тесноте и радости здесь больше подходят.

— Подкусил тебя сегодня Каневский, подковырнул, — заметил Глеб.

— Чем это?

— Пушкиным… Мол, власти используют Пушкина и ты с ними заодно.

— Ну что ж, так может показаться.

— Не всем, дорогуша, не всем. Мне вот не показалось, мне, наоборот, понравилось. А ему нет. «Свинарки», «доярки»… Видел он этих свинарок и доярок? Молочко небось пьет, а доярок презирает. Он бы хоть раз на их руки посмотрел. Пальцы корявые, распухшие, ими по клавишам не потренькаешь, попробуй подои корову, поймешь, сколько сил надо.

— Дался тебе этот Каневский! Может быть, тебе не нравится, что он играет на рояле не хуже тебя?

— Он обязан играть лучше меня, он учился в консерватории, а я нигде не учился, к тому же я не музыкант, а художник. Мне не нравится другое, мне не нравится, что мы из-за него в тюрьму сядем. Вот что мне не нравится.

Саша пожал плечами.

— Да, да, дорогуша, представь себе! Насчет Пушкина он сказал издевательски: в Пушкина вцепились хамы.

— Зачем искать такой смысл? Извратить можно любое слово.

— Я ничего не извращаю, дорогуша. Но быть бдительным, как сейчас говорят, я обязан, должен быть на стреме, думать о том, кто рядом со мной и чего я могу от кого ожидать. Время такое, дорогуша, а ты тем более обязан! В Калинине ты еще чувствовал себя бывшим зеком, осторожным был, а здесь забыл, вот и вляпаешься. Впрочем, ты уже и в Калинине бдительность потерял.

— В чем именно?

— Я тебя там в «Селигере» предупреждал насчет режима. Ты должен был на следующий же день уволиться со своей задрипанной автобазы и мотать оттуда вместе со мной. А ты остался.

— Мы с тобой уже говорили об этом. Уволился на несколько дней позже.

— Нет, дорогуша, нет, — поморщился Глеб, — не уволился, а уволили. «Ввиду убытия» — это значит: или посадили, или из города выгнали. Ты еще счастливо отделался. Могли не просто лишить права проживания, могли и выслать. Только, видно, короткий срок им дали, некогда было разбираться, кого куда, а так всех чохом — вон из города, и концы. Задание выполнено!

— Неизвестно, как бы получилось, если бы я уехал с тобой. А так у меня все законно: с работы уволен, с места жительства выписан.

— Выписан! А где прописан? Не чешешься? Как твой любимый Пушкин писал: «Зима, крестьянин торжествует, надел тулуп и в ус не дует». Вот и ты не дуешь! Живешь себе тихо, спокойно. А случись сейчас здесь драка с этими вот башкирами, вмешается милиция — ваши документы! Позвольте, а где вы прописаны? Нигде! А у нас больше трех суток жить без прописки не положено. Может быть, вы скрываетесь, может быть, вы преступник? Сейчас у тебя несколько месяцев без прописки, а там, глядишь, и полгода, и год накапает. Приедешь в другой город, придешь прописываться, а тебя спросят: где год околачивались? Что скажешь? На новом месте другой Людки и Лизы-паспортистки может и не найтись. Да и здесь Мария Константиновна в Гастрольбюро увидит твой паспорт и скажет: снимаю вас с учета, у вас нет прописки. Кстати, дорогуша, я тебе говорил: надо явиться к Марии Константиновне с паспортом. Говорил?

— Да, говорил, но как-то мельком.

Глеб хлопнул обеими ладонями по столу.

— Что ты, дорогуша, мотаешь мне нитки… У меня ведь не катушка! Что значит «мельком»? Для тебя ничего не может быть «мельком», все имеет значение, все моментом усекай и поворачивайся!

— Что об этом говорить, — нахмурился Саша. — В Калинин я не поеду, никто мне там выписку не аннулирует. Надо придумать что-то здесь.

— А почему сам не думал? Хоть и попадал ты в серьезные переплеты, да, видно, везло тебе, вывинчивался. А может и не повезти, крупно не повезти, так что смотри в оба.

6

Предупреждение Глеба сбылось на следующий же день, бес в нем сидит или заранее знал?

Утром, когда Саша умывался, к нему вышла хозяйка.

— Александр Павлович, вчера приходили с избирательного участка, с ними паспортистка из домоуправления. Составляют списки по выборам в Верховный Совет. Читали, наверно, в газетах, в декабре будут всенародные выборы.

— Читал, конечно, знаю.

Опять, как когда-то, противно и тревожно заныло сердце.

— Составляют они списки жильцов. — Голос у хозяйки был нудный, монотонный. — Чтобы все обязательно проголосовали, все сто процентов. Я вас записала — Панкратов Александр Павлович, артист, по направлению Гастрольбюро. А паспортистка меня обрывает: «Никакого направления из Гастрольбюро вы мне на него не давали». Александр Павлович, я запамятовала, давали вы мне направление?

Саша замялся.

— Не помню… Какую-то бумажку оттуда мы, кажется, приносили, когда пришли с моим товарищем в первый раз.

— Может, я куда-то засунула, совсем без памяти стала. Но дело поправимое. Случалось, я направление теряла, бывало, жильцы протаскают в кармане и тоже теряют. Мария Константиновна всегда копию давала, и еще: вам велели зайти с паспортом на избирательный участок, тут недалеко, в школе.

— А если я до выборов уеду?

— Они вам все объяснят, открепительный талон дадут.

Хотел хотя бы на время душевного спокойствия: никуда не ходить, не объясняться, не унижаться. И вот расплата. В газетах пишут о предстоящих выборах как о великом торжестве советской демократии. Выдвигаются кандидаты в депутаты «от блока коммунистов и беспартийных» — «достойные сыны и дочери советского народа». Первым кандидатом называют товарища Сталина. Все это Саша читал каждый день, где-то копошилась мысль, что выборы могут быть чреваты неприятностями для него, но отгонял эту мысль и дождался. Дурак, не послушался тогда Глеба, уехал бы с ним из Калинина, осталась бы в паспорте калининская прописка. А теперь на избирательном участке начнутся выяснения, и хозяйку подведет — держала три месяца человека без прописки, и Марии Константиновне в Гастрольбюро достанется — взяла на учет. Что же делать? Не сходить ли к брату Вериного мужа, он давний житель Уфы, может, посоветует что-нибудь.

Его встретила женщина в старом капоте, с испуганными глазами.

Саша представился, добавил:

— Вера Александровна писала вам обо мне и звонила Сергею Петровичу.

— Нет, нет. — Женщина замотала головой. — Сергея Петровича нет, он уехал, надолго, не знаю, когда вернется.

Не предложила сесть, мотала головой, хотела, видно, только одного — поскорее захлопнуть за Сашей дверь.

Саша ушел. Побоялись, наверно, принять его, судимого.

Когда в воскресенье он позвонил в Москву, мама сказала:

— Ты по Вериному адресу не ходи, ее деверь в больнице, надолго.

Саша понял, Верин родственник арестован, потому так перепугана его жена. Рядовой инженер, отец троих детей, и его посадили.

Все это выяснилось в воскресенье, а в тот день вечером Саша сказал Глебу:

— Ты оказался прав.

— Что случилось, дорогуша?

Саша передал разговор с хозяйкой.

— Влип ты, дорогуша, — заулыбался Глеб, — как башкиры говорят: «Ошибку давал, вместо „ура“ — „караул“ кричал».

— Уеду завтра из Уфы, иначе за горло возьмут. Конечно, я виноват, подвожу и хозяйку, и Марию Константиновну, и Семена, но что делать?

— Чем ты их подводишь? — Глеб насмешливо смотрел на него.

— Я уеду, а им расхлебывать эту историю.

— Все о других печешься. — Глеб смотрел все так же насмешливо. — О человечестве, как бы кого не подвести… Человечество о себе само позаботится, у тебя совета не спросит.

— Я не понимаю, о чем ты говоришь.

— Все о том же. «Им расхлебывать». А чего им расхлебывать?! Подумаешь, приехал какой-то танцор-плясун-гастролер, проболтался, даже не прописался и укатил… Привет с Анапы! Отплясал свое. Таких перекати-поле, дорогуша, десятки. Кто будет твое дело расследовать, кому ты нужен? Домоуправление само прохлопало, три месяца человек жил без прописки. Мария Константиновна? Ну, скажет Семену: «Каких вы несолидных людей держите!» Тоже ведь прозевала. И все. Уедешь — никого не подведешь. Кроме себя, конечно, что будешь делать на новом месте? Хоть и падают на тебя девки, но ведь не сразу попадешь на такую, чтобы в деле помогла. Нет, дорогуша, если ты уедешь, им нечего будет расхлебывать. А вот если останешься, тогда им придется мозгами шевельнуть, и Семену, и Машеньке нашей красавице Константиновне: надо им что-то с тобой делать, надо им свой промах исправлять.

— Это неприемлемо: присутствует элемент шантажа.

— Вот-вот, дорогуша, это интеллигентство гнилое в тебе говорит, чистоплюйство твое! Уехать всегда успеешь, надо здесь все шансы испробовать. Семену ты нужен, ты в Уфе знаменитость, Семен заключает договор, а там просят: пришлите нам того чернявого, что во Дворце труда занятия ведет, вот какая о тебе слава пошла… И я тебе сам скажу — не ожидал! Когда ты делаешь первый шаг и так, это протяжно говоришь: «И… раз!», то это твое «и» тянет всех за собой. Что же, Семен тебя отпустит, а сам будет бегать по группам? Думаешь, он на палочку опирается для форсу, для солидности? У него ноги плохо ходят, он только на первом занятии этаким фертом выглядит, а потом два дня отлеживается. Разве он вытянет по шесть часов в день? И замены тебе нет. Значит, он должен твое дело уладить. Договорится с Марией Константиновной, не беспокойся! Она с Семеном повязана, никуда не денется и все может. Давеча одному обормоту квартиру с пропиской устроила, с временной, правда, пропиской, но тебе какая разница, тебе важно три месяца прикрыть. Ляпнут в милиции штамп, и катись к едрене фене. Поговори с Семеном, все начистоту выложи, он мужик ушлый, сделает, как надо.

Все произошло так, как и предполагал Глеб. Семен Григорьевич взял Сашин паспорт и вернул на другой день с двумя направлениями, копию Сашиной хозяйке, а другое — по новому адресу, с добавлением: «Просьба прописать временно». Саша съездил, посмотрел квартиру: убогий домишко на окраине Уфы, на огородах, грязь непролазная, осенняя. Хозяйка, шустрая старушка, показала ему каморку с деревянным топчаном вместо кровати и гвоздем на двери вместо шкафа, взяла паспорт, направление и деньги за месяц вперед. Это жалкое жилище стоило вдвое дороже комнаты в центре — цена прописки.

Оставаться в этой халупе, мотаться сюда каждую ночь после занятий Саша не собирался. Прописка есть, и жить он может теперь где пожелает. Повесил на гвоздь старый костюм, плащ, зимой уже не нужный, засунул под топчан сношенные туфли, положил на табуретку возле оконца зубную щетку — придал видимость жилья. Сходил на избирательный участок, предстал перед очами членов избирательной комиссии, их там было трое, проверили паспорт, внесли в списки, вручили приглашение на голосование, без всякой надобности сверлили Сашу недобрыми глазами, говорили казенно.

И сразу всплыло в памяти, как у них дома, в Москве, в начале тридцать третьего года получали паспорта… В домоуправлении толпились жильцы, волновались, запомнились две старушки, тряслись от страха, боялись подойти к столу, за которыми сидели милицейский чин, паспортистка и худющий пожилой тип — представитель общественности. Каждый жилец держал в руках заполненную анкету, выкладывал ее на стол вместе с метрикой и справкой с работы. Милицейский чин их рассматривал, если что-то было непонятно, возвращал, требовал принести другие. Если же документы были в порядке, выдвигал ящик стола, сверялся с лежащим там списком, накладывал на анкете резолюцию и передавал паспортистке.

Саша не понимал тогда, почему эта процедура вызывает у кого-то тревогу и волнение: преступников тут нет, прожили в этом доме жизнь, многих Саша знал с детства. Перед ним в очереди стоял Горцев, его Саша тоже знал с детства, вежливый интеллигентный человек, муж известной балерины, умершей год назад. Саша помнил ее пышные похороны. Гурцев в черном пальто шел за гробом. Они не были близко знакомы, но здоровались как люди, часто встречающие друг друга во дворе, на лестнице, в лифте. Гурцев выложил документы, милицейский чин их просмотрел, взглянул на список в ящике стола, положил документы Гурцева в отдельную папку.

— Явитесь завтра в одиннадцать часов в восьмое отделение милиции.

— Позвольте… — начал гурцев.

— Гражданин, я вам все объяснил. Следующий!

— Но я хотел бы знать…

— Все там узнаете. Следующий!

Как рассказывала потом мама, Гурцеву паспорт не выдали, приказали покинуть Москву: его отец до революции был фабрикантом. Отказали в паспортах еще нескольким семьям в их доме. И тем двум старушкам отказали. Говорили, что «беспаспортные» выехали на сто первый километр.

Почему же он тогда молчал, не возмущался? А когда самого коснулось, задумался.

Саша жил у Глеба. Поставили раскладушку, добавили хозяйке тридцатку. В свою халупу Саша являлся раз в неделю, обычно в воскресенье утром, на 7 ноября принес торт — праздничный подарок, старушка обрадовалась: «Люблю слатенькое», — почему не ночует, не спрашивала, привыкла к тому, что жильцы не ночуют, только ближе к декабрю каждый раз напоминала, чтобы пришел голосовать, иначе неприятностей не оберешься, ее на этот счет строго предупредили, и пришел бы пораньше, грозились после двенадцати дня ходить по квартирам, собирать тех, кто не явился.

Глеб тоже предупредил насчет выборов:

— Не вздумай вычеркивать, у них все бюллетени меченые. Сразу опознают.

Саша, естественно, не вычеркнул единственного кандидата, даже фамилию его не запомнил и в кабину не зашел, она стояла в другом конце зала, зайдешь, подумают, хочешь вычеркнуть. Прошел мимо натыканных на каждом углу «общественников» к урне, опустил бюллетень.

Все так поступали. Не было ничего удивительного в том, что за «блок коммунистов и беспартийных» проголосовало 98,6 процента избирателей. И не удивили слова Сталина на предвыборном собрании: «Никогда в мире еще не было таких действительно свободных и действительно демократических выборов, никогда! История не знает такого примера…» Удивило только, откуда взялись почти полтора процента голосовавших против.

7

Перед отъездом Шпигельглас передал Шароку связь с Марком Григорьевичем Зборовским — агентом по кличке «Макс», он же «Тюльпан». Шпигельглас спешил, но настолько важной была фигура «Макса» — Зборовского, что Шпигельглас посчитал необходимым собственным присутствием закрепить этот контакт. Зборовский был личным секретарем, доверенным лицом и ближайшим другом сына Троцкого — Льва Седова, выпускавшего в Париже «Бюллетень оппозиции» и работавшего над созданием IV Интернационала.

То, что Шпигельглас давно охотится за Троцким, не вызывало у Шарока никакого сомнения. В свое время Шпигельглас опирался в этом деле на Скоблина и ближайшего скоблинского друга в Болгарии генерала Туркула. Убийство Троцкого белогвардейцами выглядело бы акцией возмездия за поражение в гражданской войне. И люди Миллера и Драгомирова принимали в этом участие, когда Троцкий из Турции переехал в Европу. Но сорвалось. Не получилось.

В Мексике же, где Троцкий обосновался с января 1937 года, русских эмигрантов-белогвардейцев нет. Марк Зборовский оставался единственным человеком, способным через сына проникнуть в окружение отца. А пока он был ценным источником информации. Лев Седов доверял ему все, вплоть до своей личной переписки с отцом, в письмах они называли Зборовского Этьеном. О степени доверия говорило такое письмо Льва Седова отцу: «Во время моего отсутствия меня будет заменять Этьен, который находится со мной в самой тесной связи и заслуживает абсолютного доверия во всех отношениях». Копию этого письма, как и всех прочих писем сына к отцу и отца к сыну, Зборовский передал Шароку. Таким образом, в Москве были осведомлены о каждом шаге Троцкого и его сторонников. В информациях Лев Седов именовался «сынок», Троцкий — «старик».

Зборовский понравился Шароку, интеллигентный, молчаливый еврей с ясным открытым взглядом и неторопливыми движениями, родился в 1908 году в Умани, на Украине, потом жил в Польше, был членом польской компартии, год отсидел в польской тюрьме, уехал с женой в Берлин, затем в Париж, в 1933 году его завербовали. В Советском Союзе остались сестра и два брата.

При следующем свидании Зборовский передал Шароку материалы о подготовке конгресса троцкистского IV Интернационала со списками и адресами ожидаемых делегатов, передал копии последних писем Седова Троцкому и Троцкого Седову. Как и при первой встрече, движения Зборовского были неторопливы, взгляд ясный и открытый, это не болтливый Третьяков, не заносчивый Скоблин, не было в нем и самоуверенности, которую не любил Шарок в поляках, он производил впечатление человека внешне мягкого, но внутренне твердого, знающего себе цену. Никаких лишних разговоров. О гражданской супруге Седова — Жанне Мартен — Зборовский сказал, что отношения там по-прежнему сложные, Жанна — особа экзальтированная, хочет руководить и своим бывшим мужем, Раймоном Молинье, и новым мужем, Львом Седовым. Но Молинье от политической деятельности отошел, а со Львом Седовым Жанну связывает только воспитание Севы Волкова — внука Троцкого и племянника Седова, которого он усыновил после самоубийства своей сестры Зинаиды. Зборовский рассказывал об этом сдержанно, даже с некоторым сочувствием к Седову.

В общем, Шарок понимал, почему Седов доверяет Зборовскому. Такому человеку трудно не довериться. Конечно, если не знать, что за доверие Зборовский платит предательством, а за предательство получает деньги. Впрочем, работая пятый год в органах, Шарок ничему не удивлялся. Нет героев, нет подвижников, нет святых. Всех можно купить, продать, предать, сломить, сломать, запугать. От солдата до маршала, от простого работяги до министра. В парижской газете Шарок, например, прочитал статью бывшего жандармского полковника о том, что товарищ Сталин, когда он именовался еще Иосифом Джугашвили, был платным осведомителем царской охранки по кличке «Фикус», в статье приводились даже документы о сотрудничестве Джугашвили с жандармами. И Бурцев, великий разоблачитель провокаторов, утверждал в свое время, что в Центральном Комитете большевиков было два сотрудника царской охранки, одного Бурцев раскрыл — Малиновский, другого назвать не мог, но доказывал, что он существует. Теперь утверждение Бурцева подтвердил жандармский полковник и назвал имя провокатора — Сталин.

Верил ли этому Шарок? Почему не верить? Он-то служит советской охранке, почему Сталин не мог служить царской? Шпионы, осведомители — все это существует, существовало и будет существовать тысячелетия. Никто на свете от такой работенки не гарантирован. Но ни с единым человеком Шарок эти статьи не обсуждал — не читал, не знает, не ведает, слыхом не слыхивал. Одно упоминание об этом может стоить головы. Во всем соблюдал осторожность. Как-то, передавая Шпигельгласу очередной. «Бюллетень оппозиции», сказал: «Я этой блевотины даже читать не хочу». На что Шпигельглас ответил: «Нет, почему же, своих врагов надо знать». С такими рассуждениями Шпигельгласу несдобровать. И Троцкому несдобровать. Лучший друг его сына наш агент. И сын, и отец ему доверяют, считают преданнейшим человеком, забыли, что слова «преданный» и «предатель» одного корня. Доверять никому нельзя. Троцкий этого не понимает и потому погибнет. А товарищ Сталин понимает, не доверяет никому, всех истребляет вокруг себя, в этой мясорубке погибают предатели, правда, погибают и преданные люди.

В конце января Зборовский сообщил Шароку, что Седов плохо себя чувствует, жалуется на боли в животе. Конечно, живот может заболеть у каждого, но при этом сообщении что-то мелькнуло в глазах Зборовского, как-то по-особенному прозвучал его голос. Шарок понял — известие чрезвычайной важности, такая ситуация заранее оговорена — и шифровкой в Москву информировали Шпигельгласа. Тот приказал о здоровье «сынка» докладывать ежедневно, завтра же в Париж прибудет «Алексей», Шароку следует организовать встречу «Алексея» с «Максом», но самому в ней участия не принимать.

«Алексея» Шарок видел как-то мельком, в Москве, на Лубянке. Его тогда удивило, что этот незначительный с виду человек, бывший боксер, так хорошо владеет французским. Почему так хорошо владеет, стало понятно, когда Шарок узнал, что «Алексей» входит в группу, руководимую Яковом Исаковичем Серебрянским.

Выполняя поручения своего тогдашнего шефа, Шарок был однажды у Серебрянского дома, в особняке на Гоголевском бульваре, познакомился с его женой Полиной Натановной. Лицо значительное. Глаза умные. «С биографией тетя», — уважительно подумал Шарок. Уже на улице, перебирая свои впечатления, решил, что Серебрянский похож на римского патриция. Среднего роста, плотный, черты лица крупные. Много позже Шарок узнал, что Серебрянский, бывший эсер, руководит в их учреждении группой специальных поручений, то есть акциями похищений и ликвидации противников. Сотрудников этой группы чекисты за глаза называли «Яшины ребята». «Алексей» был из этой группы, так что о цели его приезда догадаться было нетрудно.

После свидания со Зборовским «Алексей» тут же исчез. Зборовский остался на связи с Шароком и вскоре сообщил, что Седову стало совсем плохо, его положили в больницу на Rue Narcisse Dias под именем господина Мартена (по фамилии Жанны). Доступ к нему имели только Жанна и Зборовский. Теперь сообщения от Зборовского поступали ежедневно. Шарок передавал их в Москву. Восьмого февраля Седову удалили аппендикс, операция прошла успешно. Девятого, десятого, одиннадцатого, двенадцатого, тринадцатого состояние больного было хорошим: ходит по палате. Четырнадцатого — новое сообщение: накануне вечером у Седова неожиданно начались галлюцинации. Он бегал по клинике, кричал что-то по-русски, упал на диван в кабинете директора. Ему сделали повторное переливание крови, но спасти не удалось. Шестнадцатого февраля, находясь в состоянии комы, Седов скончался. Вскрытие ничего не показало. Да оно и не могло ничего показать. Переданный «Алексеем» препарат был неизвестен французским врачам, действие его вызывало смерть только на десятый день. Порошок был всыпан в еду перед отправкой Седова в больницу.

8

Першило в горле, насморк, врачи посоветовали посидеть дома. Сталин не поехал в Кремль.

Хмурый день. По ЕГО приказу снег на веранде не убирали. Следов на нем нет — никто не подходил. И, как всегда, вид нетронутого белого снега успокаивал. Снег висел на деревьях, лежал на крыше караульного помещения. Снег с крыш убирали только тогда, когда ОН уезжал в Кремль, а пока ОН на даче, взбираться на крыши, скрести лопатами не разрешалось — не любил скрежета над головой, не любил, когда сверху слышались шаги. Даже дорога от ворот к дому не убиралась, боялись возней во дворе ЕГО разбудить.

В комнате темновато, но Сталин не зажигал света — потерялось бы чувство уюта, которое он обычно испытывал в такой вот хмурый зимний день в тишине и покое своего дома. Умылся. Бриться не стал, сегодня показываться некому.

Валечка принесла на подносе завтрак.

— Как чувствуете себя, Иосиф Виссарионович? Как здоровьичко?

— Хорошо. В библиотеку пойду.

Она робко посмотрела на него.

— Что смотришь, не узнаешь?

— Так ведь хотели вы, Иосиф Виссарионович, дома посидеть. И врачи…

— Врачи разрешили библиотеку, — оборвал ее Сталин.

— Тогда ладненько, чудненько.

Это «ладненько», «чудненько» выразилось вот в чем: когда Сталин в валенках, шубе и шапке-ушанке вышел из дома, дорожка от дома до библиотеки была очищена от снега, крыльцо библиотеки — деревянного дома, на этаж врытого в землю, подметено. И в самой библиотеке тепло, проветрено. Когда успели?

На стеллажах книги правильно стоят, по разделам, по алфавиту. ОН легко находил нужную, не мог терять времени на поиски. Карл Маркс говорил, что его любимое занятие — рыться в книгах. Маркс не руководил государством, было время рыться в книгах. Ленин, пользуясь Государственной публичной библиотекой, откуда книги выносить нельзя, каждый раз просил выдать ему книги на воскресенье, в понедельник утром вернет. Как глава правительства подавал пример соблюдения законов? Нет. Просто интеллигентская привычка свято соблюдать библиотечные правила. Ленин, в сущности, книжный человек, из этого вытекали его крупные просчеты. А для НЕГО книга — инструмент в работе, не более того.

На столе «Рассказы о детстве Сталина». Напечатали для него экземпляр и ждут согласия отпечатать тираж. Не получат ЕГО согласия. Плохая книжка. Ненужная. Все приторно, все благостно — добрые родители, дружная семья. Враки! Особенно раздражают «земляки», на них то и дело ссылается автор. Как стараются, сукины дети! Набиваются на «детскую дружбу», которой не было. ОН не помнит этих заносчивых, жестоких мальчишек, презиравших или не замечавших его. Теперь заливаются соловьем, хотят показать свою ничтожную персону, остаться в истории.

Писала русская женщина, а книга насквозь огрузиненная. Угодить хотела, дура! Сплошь грузинские имена, к тому же детские: Зурико, Бесико, Темрико, Отарико, Гоги… Русские дети будут смеяться: Сосо, Сосико…

Уже есть один ребенок — Володя Ульянов, хорошенький, беленький, кудрявенький, этакий русский барчонок, нарисован на всех значках, на всех фуражках, симпатичный, понимаешь, русский дворянский сыночек. Зачем же еще один?! Да еще со странным и смешным именем Сосико?! Для советских детей ОН должен быть не сверстником, а всемогущим вождем товарищем Сталиным, во френче, сапогах, детям импонирует военная форма. Ленин — это где-то уже далеко, а ОН — живой. И для советских детей должен быть живым — живым отцом, живым Богом. Мертвый Иисус может быть младенцем. Иисус и Ленин сделали свое историческое дело и могут быть теперь очаровательными крошками. А ОН нет, ОН не может быть!

Копаются! Какой-то осетинский ученый болван написал исследование, мол, товарищ Сталин из осетинского рода Дзугата. Есть такая деревня в Осетии — Дзугата, и все выходцы оттуда — Дзугата. Тем, кого крестили на севере, дали русские окончания «ев» или «ов» — Дзугаев, Дзугатов, а на юге грузинский дьяк выводил «дзе» или «швили». Вот и его предки стали сначала «Дзугашвили», а потом «Джугашвили». Теперь все хотят присвоить его себе: осетины — себе, грузины — себе.

Гитлер запрещает писать о своих предках. Правильно делает! Отец Гитлера, Алоис, внебрачный сын крестьянки Шикльгрубер, носил фамилию своей матери, потом вдруг объявился его отец Гитлер, и Алоис стал Гитлером, и его сын Адольф тоже стал Гитлером. И Гитлер правильно рассудил: зачем все это знать немецкому народу? Чтобы зубоскалили, чтобы издевались, как бы, мол, звучало: «Хайль, Шикльгрубер!»

Какие-то идиоты ковыряются в биографии Ленина: предки Ленина по отцу — русские и калмыки, по матери — шведы и евреи. Зачем это нужно советскому народу? Гитлер требует чистоты расы, а ОН не требует. У ЕГО детей отец грузин, мать русская, да еще с немецкой добавкой. Что ж из того?! Русский народ — это смесь славян с угро-финнами, тюрками и монголами. Смешанные браки внутри СССР надо поощрять, они и создают единый советский народ. А браки с иностранцами надо пресекать. Они способствуют шпионажу и предательству. К чему привели Романовых браки с иностранными принцессами? К тому, что последний царь Николай Второй был фактически немец, все его предки были женаты на немках, и русской крови у Николая Второго не осталось. Вот народ и отверг его: царь — немец, царица — немка, как он может воевать против своих немцев?

Он не потомок царской династии, и никакая генеалогия ему не нужна. Его мать грузинка, отец записан грузином, значит, он грузин по происхождению, а фактически — русский, принадлежит прежде всего русскому народу, вся его жизнь и деятельность связана с русским народом. Еще этот ученый болван докопался до метрической книги Горийской соборной церкви за 1878 год, где будто бы записано: 6 декабря у жителей Гори крестьянина Виссариона Ивановича Джугашвили и его законной супруги Екатерины Габриеловны родился сын Иосиф. Крестили новорожденного протоиерей Хаханов с причетником Квиникидзе. Таинство происходило 17 декабря. Выходит, он сделал себя на год моложе? Для чего сделал? Не удастся бросить на него тень.

ЕГО роль как вождя и руководителя в революции, в гражданской войне, в социалистическом строительстве — такие серьезные исследования надо поощрять, а копание в его личной биографии надо прекратить раз и навсегда.

На листе бумаги Сталин синим карандашом написал:

В Детгиз при ЦК ВЛКСМ.

Я решительно против «Рассказов о детстве Сталина».

Книжка изобилует массой фактических неверностей, искажений, преувеличений, незаслуженных восхвалений. Автора ввели в заблуждение охотники до сказок, брехуны (может быть, и «добросовестные» брехуны), подхалимы. Жаль автора, но факт остается фактом.

Но не это главное. Главное состоит в том, что книжка имеет тенденцию вкоренить в сознание советских детей (и людей вообще) культ личности вождей, непогрешимых героев. Это опасно, вредно. Теория «героев» и «толпы» есть не большевистская, а эсеровская теория. Герои делают народ, превращают его из толпы в народ — говорят эсеры. Народ делает героев — отвечают эсерам большевики. Книжка льет воду на мельницу эсеров. Всякая такая книжка будет лить воду на мельницу эсеров. Будет вредить нашему общему большевистскому делу. Советую сжечь книжку.

16 февраля 1938 года. И.Сталин.

Он отложил папку, взял другую. Донесения о Троцком, о его IV Интернационале, «Бюллетени оппозиции» он просматривал ежедневно. «Сталинизм и фашизм представляют собой симметричное явление. Многими чертами своими они убийственно напоминают друг друга…» Троцкистская демагогия! Сходство большевизма и нацизма в ненависти к западным буржуазным демократиям, и прежде всего к чванливой Англии. У него с Гитлером общие враги, и эти враги соединят их в свое время. А пока ОН ведет свою игру с западными демократиями, пугает их Гитлером, Гитлер ведет свою игру, пугает их Сталиным. Но воевать против СССР, имея в тылу Англию и Францию, истощить себя в такой войне — на это Гитлер не пойдет. Троцкий это отлично понимает, предсказывает ЕГО союз с Гитлером, хочет оказаться пророком, не унимается. «Сталин уничтожает большевистскую партию… В историю Сталин войдет под презренным именем самого отвратительного из всех Каинов… Памятники, которые он соорудил себе, будут уничтожены или взяты в музеи и размещены в залах тоталитарных ужасов. И победоносный рабочий класс соорудит памятники несчастным жертвам сталинской злобы и подлости на площадях освобожденного Советского Союза… Сталинизм будет раздавлен, разгромлен и покрыт бесчестьем навсегда…»

Собирается раздавить, разгромить ЕГО! Мерзавец! Посмотрим, кто кого раздавит! Не справятся Слуцкий со Шпигельгласом, ОН найдет других людей, которые сумеют выполнить задание партии. Эта семейка должна быть вырублена под корень, ни один не должен остаться.

Из той же папки Сталин вынул список членов семьи Троцкого. Снова, в который раз, перечитал:

«Александр Давидович Бронштейн, старший брат Троцкого, — расстрелян в 37-м году в Курской тюрьме.

Борис Александрович Бронштейн, племянник Троцкого, — расстрелян в октябре 37-го года.

Ольга Давидовна, сестра Троцкого, — осуждена на десять лет тюрьмы.

Александра Львовна Сокольская, первая жена, — умерла в лагере.

Нина Львовна, старшая дочь Троцкого от первого брака, — умерла в 1928 году от туберкулеза.

Ее муж, Невельсон, — расстрелян в 1937 году.

Их дочь, Валя, 1925 года рождения, — затерялась в детприемнике НКВД (до сих пор не могут разыскать, дармоеды!).

Зинаида Львовна Волкова, младшая дочь Троцкого, — покончила с собой.

Ее муж, Платон Волков, — расстрелян в 37-м году.

Их сын, Всеволод Волков, 1926 года рождения, живет в Париже у своего дяди Льва Седова, старшего сына Троцкого.

Сергей Львович Седов, младший сын Троцкого, — расстрелян 29 октября 37-го года.

Александр и Юрий, племянники Троцкого, — расстреляны.

Живы: сам негодяй Троцкий, его вторая жена Наталия Седова, старший сын, Лев Седов, и одиннадцатилетний внук, Всеволод Волков. Прежде всего надо ликвидировать Троцкого. Льва Седова трогать пока не следует. В большом доверии у него наш агент Макс Зборовский, через него имеем полную информацию. Сынок — потом, за папашей».

Зря он выпустил тогда Троцкого за границу. Вытащить бы на суд, как всех остальных мерзавцев. Постоял бы часов десять на одной ноге, все бы подписал. Негодяи Рыков и Бухарин оказались таким же дерьмом, как Зиновьев и Каменев. Конечно, изображают из себя «идейных»: «Я выполняю приказ партии и буду подтверждать на суде свои показания». Врут! Не выдерживают следствия и подписывают все, что им дают. Почему-то Ваня Будягин не стал «выполнять приказ партии». Уж как его ломали! Он специально посылал Андреева посмотреть. Андреев посмотрел и упал в обморок, какой слабонервный оказался член Политбюро. Человек, который смотрит, падает в обморок, а человек, с которым все это делают, не падает. Значит, крепкий человек. А те, кто подписывает, слабые люди. Ягода других ломал, а как за самого взялись, так сразу все и подписал. И Троцкий бы подписал. Если бы при нем допрашивали его жену, сыновей и внуков — все бы подписал. А не подписал, подох бы в тюрьме. Конечно, поднялся бы шум на Западе. Ну и что?! Какой ущерб могут они нанести Советскому Союзу? Никакого. Если выгодно, капиталисты готовы торговать с дьяволом. И процесс Бухарина — Рыкова тоже проглотят.

Процесс начать второго марта. Процесс открытый, с защитниками, с представителями прессы, дипломатического корпуса, интеллигенции, особенно с писателями. Бухарин у них специалист по поэзии, пусть послушают своего любимчика.

Его мысли прервал тихий короткий свист. Он прислушался… Пауза, и опять тихий короткий свист. Сверчок? Да, как будто бы сверчок. Откуда здесь сверчок? Он давно не слышал сверчка. В детстве, может быть… Не помнит он сверчка в Гори… В деревне, в ссылке слышал… Стрекотал по ночам. Не мешал ЕМУ, даже приятно было, спокойно, тишина подчеркивалась… Лежал, думал, а за печкой тихонько, одиноко стрекотал сверчок, робко стрекотал, не нахально… Но ведь здесь печки нет, здесь центральное отопление. Наверно, сверчки водятся не только на печках. Помнится, Надя водила детей в Художественный театр на спектакль «Сверчок на печи». Поэтому и решил, что сверчок водится только на печке, оказывается, не только на печке. Сказать Власику? А зачем? Будут искать, топать сапогами, стронут с места книги. Кому он мешает, сверчок? Не вредный, не таракан, не клоп. Поет себе, стрекочет, пусть поет, пусть стрекочет, одиночка!

Сталин поднялся, надел шубу, шапку, прислушался. Сверчок умолк Подождал немного… Нет, молчит сверчок, заснул, наверно.

Сталин вышел на крыльцо. Ночь была темной, хотя не ночь, семи, наверно, еще нет. Ярко горели огни в доме, в караульном и других помещениях. И дорожка от библиотеки к дому освещена висящими на столбах фонарями. И виднелись часовые у ворот и в будках вдоль забора. Сталин постоял, подышал холодноватым, по-февральски чуть влажным воздухом, пошел к дому.

Обедал один. Ежов дожидался в караульном помещении. Валечка убрала после обеда. Сталин приказал впустить Ежова.

Тот явился со своими папками, маленький, совсем карлик, с фиалковыми глазами. Малограмотный, тупой костолом. Не способен самостоятельно принимать правильные решения. Обращается к НЕМУ за каждой мелочью, требует санкции на любое действие, непонятно, кто нарком внутренних дел, ОН или Ежов. После его снятия можно будет освободить кое-кого из военных, показать, что Ежов их несправедливо осудил. Народ будет доволен. И ОН, и народ обманулись в Ежове. Беспробудный пьяница. Алкоголик. Значит, болтает. Такой свидетель ЕМУ не нужен. Берия его заменит. Берия неглупый и решительный человек, понимает ЕГО с полуслова.

Сталин указал на стул, предупредил:

— Болею немного, насморк. Так что держитесь подальше. Что у вас?

Ежов положил на стол протоколы последних допросов. Сталин их просмотрел. Все правильно. То, что ОН вчера велел добавить в показания, обвиняемые подписали.

Сталин закрыл папку:

— Как Будягин?

— По-прежнему не дает показаний, товарищ Сталин. Я сам допрашивал, и на очных ставках его уличали, и… Не признается, товарищ Сталин.

Сталин поднял тяжелый взгляд на Ежова:

— Справитесь с Будягиным?

— Обязательно, товарищ Сталин.

— Нет, — угрюмо сказал Сталин, — не справитесь. Я Будягина знаю еще по ссылке. И не мучайтесь с ним. Расстреляйте Будягина.

— Слушаюсь, товарищ Сталин.

— Что с Троцким?

— Есть важное сообщение, товарищ Сталин. Вчера вечером в Париже, в больнице, умер сын Троцкого — Лев Седов.

Сталин смотрел на Ежова своим неподвижным, тяжелым взглядом:

— Зачем умер?

— Я вам докладывал, товарищ Сталин. Возле него наш человек…

— Я спрашиваю: зачем умер? — перебил его Сталин.

— Было распоряжение товарища Слуцкого и Шпигельгласа.

— Я не у них, я у вас спрашиваю: зачем умер?

— Предполагалось, что после смерти Седова Троцкий заберет Зборовского в Мексику.

Сталин ударил кулаком по столу:

— Дураки, сволочи! После смерти сына Троцкий никогда не заберет Зборовского к себе. Наоборот, примет еще большие меры предосторожности. Идиоты! Подлая, вредительская акция! Шпигельглас саботирует главное задание. Слуцкий — человек Ягоды. Почему вы его до сих пор держите?

— Я вам докладывал, товарищ Сталин. Его арест напугал бы нашу заграничную агентуру, назначили в Узбекистан. На днях выезжает.

Сталин задумался, снова поднял тяжелый взгляд на Ежова:

— Уезжает… Устройте ему хорошие проводы.

9

Вадим проснулся в прекрасном настроении, вскочил, помахал немного руками, чтобы размяться, пошел в ванную.

— Ставь чайник! — крикнул Фене на кухню. У той, как всегда, было включено радио, передавали песни советских композиторов.

Обычно он немедленно приказывал «выключить шарманку», а тут, наоборот, стоя под душем, стал притоптывать ногами под музыку, подтянул баском:

Эх, хорошо в стране советской жить,
Эх, хорошо страной любимым быть,
Эх, хорошо стране полезным быть…

Да, замечательный день, чудесный день… И, продолжая петь, прошествовал на кухню. Вкусно пахло гренками, Феня подсела к столу, глядела на него умильно.

— Значит, сам Калинин тебе орден подписал?

— Не орден, Калинин подписал указ о награждении.

— Вот счастье-то, вот счастье…

Феня искренне радовалась за него, а вот отец принял это известие равнодушно, скользнул по газете безразличным взглядом. И напрасно: в стране несколько тысяч писателей, а наградили орденами всего 172 человека! Шолохова, Фадеева, Твардовского, Катаева, Маршака, Михалкова, Гладкова. И рядом с этими корифеями, папочка, стоит имя твоего сына, на, посмотри! Вот как высоко его оценили!.. И у Фени спроси, пачками идут телеграммы с поздравлениями: из газет, журналов, издательств, театров, киностудий, всяких комитетов и ведомств…

— Всех дружков ты обскакал, балаболок этих, — поддела Феня Ершилова, не любила его, поджимала губы, когда он приходил, хоть и неграмотная, а женская интуиция не обманывает. Ершилов — лучший друг, казалось бы, а пробубнил какие-то общие слова, поздравляя: завидует, почему Марасевичу дали орден, а ему нет. — Ты у нас всех умнее, — добавила Феня и, как когда-то в детстве, погладила рукой по голове.

И тут зазвонил телефон — Женька Делановский.

— Ну, что, Вадим, бурят-монголы?..

Хотел сказать, что придется бурить в лацкане пиджака дырочку для ордена. Не высшего сорта шуточка. Женька Делановский учился с Вадимом в одной школе в Кривоарбатском переулке, на три класса младше. Школьником печатал стихи в «Пионерской правде», дорос и до «Комсомолки». Способный парень, но развязный. Эти его доморощенные остроты, дурацкие каламбуры, не может слова произнести без рифмы… Как-то в писательском ресторане спросил Вадима: «Кого будешь завтра ермиловать?» Мол, тебе покровительствует Ермилов, по его наущению и критикуешь нашего брата. Одно слово у Альтмана, одна фраза в очередном донесении — и от Женьки останется мокрое место. Но мелкая рыбешка, пусть живет, пусть дышит. Однако осадить придется. И поэта Васильева тоже надо осадить!

— С «Веселыми ребятами» тебя!

Так называли орден «Знак Почета» — на нем изображены молодые рабочий и работница. Но одно дело шутить вообще, абстрактно, и другое дело таким образом приносить поздравления: звучит унизительно, припомним при случае.

Опять звонок — Клавдия Филипповна, редакторша из Гослитиздата:

— Заслуженная, заслуженная награда.

Так прошел весь день. Вадим сидел возле телефона, принимал поздравления, в перерыве между звонками вертел в руках «Правду» со списками награжденных: купил в киоске десять экземпляров. Девять положил в стол, а на десятом подсчитывал — сколько награждено москвичей, сколько ленинградцев, киевлян, сколько критиков, сколько людей его возраста. Выходило, что из молодых столичных критиков он, в сущности, единственный, кто награжден.

Вечером Вадим поехал в Союз писателей на митинг. Выступали наиболее именитые, благодарили партию, правительство, лично товарища Сталина за отеческую заботу о советской литературе. И когда упоминался товарищ Сталин, все вставали и хлопали. Резолюцию с благодарностью партии, правительству и лично товарищу Сталину приняли единогласно под бурные аплодисменты.

Где бы теперь ни появлялся Вадим, всюду его встречали радостными приветствиями. Вадим ездил по редакциям, ходил из комнаты в комнату, из отдела в отдел, как бы по надобности, а на самом деле чтобы показаться и получить свою долю улыбок и поздравлений. И если в каком-нибудь отделе на него не обращали внимания, обижался — не за себя, конечно, а за советскую литературу: не читают газет, идиоты. А ведь работают на идеологическом фронте!

И все же, поздравляли его или не поздравляли, исполнилось наконец его давнее желание. Те, главные, признали его своим. Отмеченный высокой правительственной наградой, он теперь причислен к ним, хозяевам и распорядителям жизни. Теперь его должны прикрепить к кремлевской поликлинике, много ли у нас писателей-орденоносцев? Хорошее слово: «орденоносец», хорошо звучит. Во Франции обладатель ордена называется «кавалер ордена Почетного легиона». Но «кавалер» — нечто легковесное, гривуазное, чисто французское, что-то от дамского угодника. «Орденоносец» — чисто советское слово, сильное, мощное, как «оруженосец», «броненосец» или, еще лучше, «меченосец» — означает принадлежность к рыцарскому братству, звучит сильно, по-мужски. А как насчет «рогоносца»?

Поговаривали, что список награжденных просматривал сам товарищ Сталин и будто бы остался недоволен Катаевым за не слишком лестную оценку творчества Михалкова, и, рассердившись на Катаева, велел дать Михалкову более высокий орден, чем было намечено. Теперь Сережа Михалков пойдет в гору, ничего не скажешь — талант, любимый детский поэт. А вот Катаеву не поздоровится. И правильно, типичный одесский нахал, заносчивый и беспардонный… Но что было сказано в его, Вадима, адрес? Наградили — значит, говорилось хорошо. Но что именно и кто сказал? Может быть, сам товарищ Сталин? «Вот, мол, попадались мне статьи Марасевича… Это тот самый Марасевич?» — «Да, товарищ, Сталин, тот самый». — «Ну что ж, способный человек и стоит на правильных позициях. Надо поощрять молодые таланты». Возможно, конечно, ничего подобного и не было. Товарищ Сталин мог просто спросить, кто мол, этот Марасевич, ему доложили, и Сталин оставил Вадима в списке. Но хотелось бы знать в подробностях. Кого же спросить? Не идти же к Фадееву: «Александр Александрович, что обо мне сказал товарищ Сталин?» Фадеев выпучит на него красные после очередного запоя глаза: «Разве вы знакомы, он даже имени вашего не упоминал».

И еще одно: утверждая список, знал ли товарищ Сталин, что он, Вадим, одновременно и «Вацлав»? Ясно, что список апробирован на Лубянке, его оставили. Значит, уверены в нем, и товарищ Сталин уверен.

Когда же будут вручать ордена? Конечно, в Кремле, конечно, Калинин, но когда он наконец прикрепит орден к лацкану пиджака, когда наконец все увидят, что он орденоносец?

В Театре Вахтангова директор и худрук его поздравили, а актеры — никто, не читают газет, черти, зубрят свои роли и больше к печатному слову не прикасаются. Даже Вероника Пирожкова, которая при каждой встрече ему обязательно говорила что-нибудь приятное, и та об ордене ни слова — не знает. Обидно. Пирожкова, как и все здесь, относилась к нему с пиететом, но без обычного актерского заискивания перед театральным критиком. Худенькая, в кудряшках, блондинка неопределенного возраста — то ли 18, то ли 30, с капризным ротиком, открытыми голубыми глазками, которые всегда улыбались Вадиму. Пирожкова называла его не Вадимом Андреевичем, как все, а просто — Марасевич, и в ее улыбке было некое поддразнивание — не то насмешка над важностью его персоны, не то насмешка над тем, что он никак не откликается на ее внимание. Но Вадим в свои 28 лет еще не знал женщины и, когда возникали такие отношения, робел, хотя Пирожкова нравилась ему. Ее взгляд, насмешливая улыбка, фамильярное «Марасевич» волновали его. Пирожкову использовали на вторых ролях, и все же Вадим в одной из своих рецензий отметил: «Убедительна была В.Пирожкова в эпизодической, но характерной роли Анны». Вероника тогда в театре при всех его поцеловала: «Спасибо, Марасевич!» Актеры и актрисы любят целоваться по поводу и без повода, но поцелуй Пирожковой его обжег. После этого он по ночам рисовал себе их встречи, ее объятия и поцелуи, представлял ее нагой, вставал, ходил по комнате, чтобы не вернуться к тому, чем он занимался в детстве и от чего отец его отучил…

Наконец состоялось! В Кремле. Вручил сам Михаил Иванович Калинин.

Выкликнули Вадима! Он подошел. Михаил Иванович протянул ему коробочку с орденом, наградное удостоверение, пожал руку, не просто улыбнулся — он каждому тут улыбался, а доверительно, как хорошему знакомому. И руку протянул не официально, а пожал сердечно. Когда перешли в другой зал и усаживались для группового портрета, Калинин, сидевший в первом ряду, обернулся, искал кого-то глазами, но не нашел. Вадим был уверен, что именно его он ищет, может быть, и не читал его статей, но отца знает, отец его лечит. Досадно, что никто этого не заметил, каждый упоен своей наградой, своим орденом, убежден, что именно ему Калинин оказал особое внимание, именно его персона тут главная.

Дома Феня проколола в лацкане пиджака дырочку, обшила нитками, Вадим закрепил в ней орден, надел пиджак, посмотрел в зеркало. Потрясающе! И Феня, стоя в дверях, любовалась:

— Хорошо, Вадимушка, красиво, ну прямо как народный комиссар какой, ей-богу!.. — Голос ее вдруг задрожал. — Вот бы Сергей Алексеевич поглядел, порадовался бы, любил он тебя, Вадимушка, с малых лет любил.

Идиотка, вспомнила этого глупого парикмахера, всю радость испортила.

А впрочем, почему испортила? Ничего не испортила. С парикмахером кончено, он не собирается всю жизнь терзаться из-за него, сам виноват! Не такие головы летят, не такие люди признаются, а он не захотел. И хватит думать об этом!

На следующий день Вадим снова ездил по редакциям, снимал пальто в гардеробе и шествовал по кабинетам с орденом на груди. Все его поздравляли, любовались орденом. И те, кто прошлый раз не знал о награждении, присоединялись к общему хору. Вадим принимал поздравления скромно, достойно, никакой тут его личной заслуги нет, это не его, это советскую литературу наградили, а вот за советскую литературу он искренне рад и горд.

Вечером Вадим пошел в Театр Вахтангова, разделся в кабинете администратора и поспешил за кулисы, как бы разыскивая кого-то, открыл дверь уборной, где в числе других статистов готовилась к спектаклю Пирожкова, увидел полуодетых девиц перед зеркалами… Ах, пардон, простите… Но Вероника Пирожкова его заметила, вскочила, втащила в комнату.

— Девочки, смотрите, нашего Марасевича наградили орденом!

Бросилась ему на шею, расцеловала, и остальные девочки тоже вскочили и расцеловали Вадима.

— Простите, — бормотал Вадим, — я ищу Комарова…

— Комарова? — переспросила Вероника. — Он здесь, я его вам найду.

Они вышли в коридор, Вероника зашептала:

— Вы сегодня вечером свободны?

У Вадима замерло сердце.

— Да…

— Отметим ваше награждение, я занята только в первом акте.

— С удовольствием. Поедем в ресторан.

Она замотала головой.

— Нет, нет, нельзя, кругом сплетники, скажут, окручиваю вас… или еще какую-нибудь гадость.

У нее задрожал голос, на глазах выступили слезы…

— Что вы, что вы! — испугался Вадим. — Зачем вы плачете? Не надо.

Она вытерла глаза платочком.

— Не люблю, когда обо мне плохо говорят. Просто я рада, что вас наградили. Для меня это праздник. Поедемте лучше ко мне, посидим, музыку послушаем, живу одна, хорошо?

— Хорошо, — едва проговорил Вадим.

— После первого акта я жду вас на улице, у служебного входа.

Она чмокнула его в щеку и убежала.

Вадим промучился первый акт, не видел, что происходит на сцене. Свидание с женщиной наедине, в ее комнате… «Живу одна…» Почему одна? Приехала из Пензы, что-нибудь снимает, наверное, или замужем, муж в командировке… А вдруг нагрянет?! Нет, его, орденоносца, не посмеет тронуть. Страшило другое… Вдруг не получится. Уже два раза так было. Вдруг опять?! Но деваться некуда, Пирожкова будет ждать на улице, на морозе. И как уйти после первого акта? Подумают, что ему не понравился спектакль, будет сочтено зазнайством новоявленного орденоносца: нравится, не нравится, критик должен высидеть спектакль до конца. Придется сделать вид, что уходит по срочному делу.

В антракте, появившись в комнате администратора, Вадим схватил телефонную трубку, набрал какие-то цифры, сделал вид, будто кто-то ему ответил, даже попросил всех быть потише.

— Да, да… Когда? Ах, так… Понятно… Хорошо, хорошо. Я немедленно выезжаю. Да, сию секунду. Позвоните, скажите, через двадцать минут буду.

Положил трубку, обвел всех многозначительным взглядом:

— К сожалению, должен срочно уехать!

— Что-нибудь случилось, Вадим Андреевич?

— Вы-зы-ва-ют! — произнес Вадим так, будто его вызывают в самые высокие инстанции, может быть, даже в ЦК.

Зашли с Вероникой в гастроном на улице Горького. Вадим купил портвейн, колбасу, сыр, масло, маринованные огурчики в банке, вяленую рыбу, покупал широко, хотел покрасоваться перед Пирожковой. Она качала головой: «Марасевич, Марасевич, зачем так много?» А сама тем временем оглядывала прилавки: нет ли еще чего-нибудь вкусненького.

Вероника жила в Столешниковом переулке (отметила с гордостью: «В самом центре живу»), в большой коммунальной квартире. Проходя по коридору, показала:

— Вот уборная, вот ванная. Ни на кого не обращайте внимания. Мещане!

Произнесла громко, нисколько не заботясь о том, услышат ли ее соседи.

Небольшая, скудно обставленная комната. Вероника подвела Вадима к окну.

— Смотрите, Марасевич, какой красивый вид…

— Прекрасный, — согласился Вадим, хотя было темно и он ничего не увидел.

За спиной что-то скрипнуло, Вадим испуганно оглянулся.

Дверь шкафа открылась, вывалилось скомканное платье, Вероника сунула его обратно, закрепила дверь, просунув в щель свернутую газету.

— Так, теперь тапочки надевайте. Легче ведь, правда?

— Очень удобно.

— И пиджак долой! — распоряжалась Вероника. — Здесь тепло, топят.

Она помогла ему снять пиджак, повесила на спинку стула, потом выложила закуски. У нее было только две тарелки, на одну положила сыр, колбасу и масло, на другую рыбу. Хлеб нарезала на газете.

— Будем закусывать по-студенчески. Не привыкли к такой сервировке?

Он протестующе поднял толстые плечи:

— Ну почему же?

— Временные трудности, — загадочно произнесла Вероника, — и мещанства не люблю… Открывайте бутылку, Марасевич. Штопор? Чего нет, того нет. В этом доме я вино пью первый раз, в честь вашего ордена. Цените, Марасевич?

— Конечно, конечно…

— Бутылку хлопните снизу, ладонью… Видали, как мужики делают?

Вадим повертел бутылку в руках, неумело ударил ею о ладонь.

— Давайте по-другому. — Вероника забрала у него бутылку. — Проткнем пробку, и все дела. У меня, кстати, отвертка есть.

И заработала отверткой.

— Пробка опустится на дно, в ней ничего вредного нет…

Справившись с пробкой, налила вино в две граненые стопки, подняла свою.

— За высокую и заслуженную, чувствуете, Марасевич, заслуженную правительственную награду!

И, чокнувшись с Вадимом, выпила всю стопку.

Вадим отпил только половину.

Она замотала кудряшками.

— Так не пойдет, за орден надо выпить, иначе носиться не будет.

Вадим допил стопку. Она протянула ему огурчик на вилке.

— Закусывайте, берите рыбку, а я вам бутерброд намажу. — Сделала ему бутерброд с маслом, колбасой и сыром. — Попробуйте трехслойный.

Вадиму понравилось, ел с аппетитом и рыбу, и колбасу, и сыр. К тому же боялся захмелеть, тогда наверняка ничего не получится.

Между тем Вероника налила по второй.

— Теперь за вас, — сказал Вадим, — за ваши успехи в театре, за то, чтобы по достоинству оценили ваш талант.

На ее лице появилась гримаса.

— В театре мало одного таланта. Актеры кусочники, каждый норовит другому ножку подставить. Ладно, не хочу об этом. Сегодня твой день, твой праздник… Ой, Марасевич, я уже на «ты» перешла.

— Прекрасно. И я тебе буду говорить «ты».

— Тогда надо выпить на брудершафт. — Она запела: — На брудершафт, на брудершафт, Марасевич, Марасевич, будем пить на брудершафт.

Они перекрестили руки, выпили, расцеловались.

Вероника поставила свою рюмку на стол.

— Нет! Так на брудершафт не пьют!

Она придвинулась со стулом к Вадиму, обняла его за голову, поцеловала долгим поцелуем, посмотрела ему в глаза тоже долгим, серьезным, даже страдающим взглядом, неожиданно сказала:

— Хочешь яичницу? Яичница с колбасой, знаешь, как вкусно!

Мелко нарезала колбасу, положила на тарелку четыре яйца, кусок масла, отправилась на кухню.

Вадим остался один. Страх перед возможной неудачей окончательно овладел им. И тогда опять будет, как уже бывало, плохо скрываемое презрение, зевота, убегающий взгляд, равнодушное расставание. И в театре поделится с подружками: «Марасевич — импотент». Не надо было идти, не следует связываться с женщиной из тех кругов, где его знают. А может, и получится. Есть в этой Пирожковой что-то уверенное. И ему надо быть увереннее, так и врач ему сказал: «Все у вас в порядке, только не теряйтесь, все через это проходят». Может быть, сегодня все и произойдет. А если нет, он притворится опьяневшим. «Сама виновата, напоила меня».

Вернулась Вероника со сковородкой в руках, разрезала яичницу, налила вина себе, Вадиму.

— Давай за счастье выпьем. За счастье, Марасевич!

— За твое счастье! За твою удачу!

Глаза ее опять наполнились слезами.

— Что ты, что с тобой? — заволновался Вадим.

Она вытерла глаза:

— Так, ерунда, вспомнилось всякое. Все, поехали!

Закусывая яичницей, говорила:

— Теперь тебя в театре будут еще больше бояться, увидишь! Они притворяются, что уважают, а на самом деле боятся. Бабы наши — все эти народные и заслуженные — шлюхи, любая под тебя ляжет, только похвали ее в рецензии. А ну их к свиньям собачьим! Давай потанцуем!

— Я плохо танцую! И к тому же, — он показал на бутылку, — выпил.

— Сколько ты выпил?! Ерунда! Ладно, не хочешь танцевать, давай в карты сыграем. — У нее в руках появилась колода замусоленных карт, где взяла, Вадим не заметил. — Игра простая, смотри, буду снимать сверху карту, а ты отгадывай: черная или красная. Угадаешь, я с себя что-нибудь сниму, не отгадаешь, ты с себя. Ну, говори, Марасевич! Черная или красная?

— Красная, — пролепетал пораженный Вадим, — не слыхал про такую игру.

Она открыла верхнюю карту — оказалась бубновая семерка.

— Смотрите, господа, Марасевич угадал! Я проиграла, снимаю пояс.

Сняла с себя поясок.

— Угадывай дальше!

— Красная, — прошептал Вадим.

Она сняла карту — туз червей.

— Опять угадал. Ты, Марасевич, колдун какой-то.

Она встала, через голову стянула с себя платье, осталась в белой шелковой комбинации на тоненьких бретельках, низко вырезанной, так что виднелась грудь.

Вадим боялся поднять глаза.

Вероника снова взяла в руки колоду.

— Какой цвет?

— Красный, — повторил Вадим.

Она открыла карту — дама треф!

— Не угадал, Марасевич, не угадал, — радостно запела Вероника. — Бог правду видит, не все тебе выигрывать! Стаскивай чего-нибудь!

— Я галстук сниму, — робко произнес Вадим.

Она сама развязала ему галстук, положила на стол.

— Поехали!

— Черная…

Вышла десятка бубен.

— Я часы сниму, — сказал Вадим.

— Марасевич хитрый! Разве часы — это одежда? Пуловер снимай! Снимай, миленький, снимай, не жульничай… — Она вдруг бросила карты на стол. — Слушай, Марасевич, что мы в детские игры играем, теряем время? Я тебе нравлюсь?

— Конечно, конечно, — забормотал Вадим.

— И ты мне нравишься, давай ляжем в постельку, мы же взрослые, сознательные люди, раздевайся, мой золотой. — Она подняла комбинацию, отстегнула резинку, сняла чулок. — Хочешь, свет погашу?..

В темноте он слышал, как она двигается, разбирает постель, потом услышал скрип матраца и ее голос:

— Сейчас согреем постельку для Марасевича, тепло будет, уютно, ну, Марасевич, иди ко мне, не бойся, все будет хорошо… Ну, иди, иди, копульчик мой дорогой, дай руку — Она нащупала его руку, пошарила по телу, помогая снять кальсоны. — Скучно без тебя в постели, плохо в кроватке без Марасевича… Ложись, миленький, ложись и ничего не бойся… Я все сделаю сама, тебе будет хорошо… Вот увидишь!

Действительно, получилось хорошо. Умелая, опытная, все сделала как следует. Вадим впервые испытал наслаждение, загордился собой — мужчина все-таки! И во второй раз получилось! Вероника жарко шептала в ухо: «Правильно, миленький, правильно, хорошо, не торопись, спокойненько, вот так, хорошо, хорошо!»

У нее было гибкое горячее тело, маленькие груди, он положил на них ладонь. Она прижала ее сверху своей рукой.

— Бабы наши — обер-бляди, пробы негде ставить. А как ломаются, целок из себя строят! Даст обязательно, но прежде разыграет невинность. А вот ты мне нравишься, и я ничего предосудительного в этом не вижу. Зачем же ломаться? Правильно, я говорю, Марасевич?

— Конечно, конечно, — соглашался Вадим.

Он лежал, повернувшись к Веронике, вдыхал возбуждающий запах ее тела, был счастлив и улыбался в темноте.

10

Зарплату ребятам выдавала Нонна. Бабенка лет тридцати, бойкая, деловая, помощница Семена Григорьевича и его любовница. Каждый расписывался в ведомости, все честь по чести, законно.

Однажды вышло так, что получали зарплату все вместе.

— По этому случаю надо выпить, — объявил Глеб.

— Вот именно, — добродушно согласился Леня. — Утром Стаканов, днем Бусыгин, вечером Кривонос.

Это были имена известных передовиков труда. Стаханова Леня переделал в Стаканова, Бусыгин — значит «бусой», пьяный, произнося фамилию Кривонос, Леня пальцем отжимал нос в сторону, мол, разбился по пьяной лавочке.

Каневский молчал.

— Что молчишь? — спросил Глеб. — Пойдем с нами.

— Не знаю, — нерешительно ответил тот, — я питаюсь дома, у хозяев.

— Работаем вместе, получку получили, есть порядок — обмыть!

Каневский скривил губы.

— Если такой порядок — пожалуйста!

— Только без одолжений, — предупредил Глеб. — Мы в одном коллективе, должны держаться друг друга.

В ответ Каневский скорбно-презрительно улыбнулся.

В ресторане уселись в дальнем от оркестра углу. Глеб говорил, что за день уже нахлебался музыки. Заказали бутылку водки, по кружке пива, селедку с картошкой.

Глеб поднес бутылку к рюмке Каневского, тот прикрыл ее ладонью.

— Спасибо, я не пью водки.

— Может быть, тебе шампанского заказать? Какого? Нашего, французского? Не порть компанию, Каневский, очень ты большой индивидуалист.

— Хорошо, — сказал вдруг Каневский и поднял рюмку.

— Вот и молодец! — Глеб улыбался, обнажая белые зубы. — Это по-нашему.

Все выпили, закусили, потом рванули по второй, Глеб заказал еще бутылку, еще по кружке пива и всем по свиной отбивной. Саша с беспокойством поглядывал на Каневского. Человек непьющий, окосеет, возись тогда с ним, тащи домой, черт его знает, где он живет. Саша сделал Глебу знак, кивнул на Каневского, мол, хватит ему.

Однако Глеб сказал:

— Хорошо сидим! Выпьем, чтобы в городе Уфе и во всей Башкирской республике процветали западноевропейские танцы! Правильно, Саша, я говорю?

— Правильно, правильно, только я думаю, Мише хватит. — Саша переставил рюмку Каневского себе. — Не возражаешь?

— Пожалуйста, — скривил губы Каневский, — могу пить, могу не пить.

— Закусывай! Видишь, какая у тебя котлетка? С жирком. Меня один старый шофер учил: закусывай жирненьким и пьян не будешь.

— Это точно, — подтвердил Леня, — жир впитывает в себя алкоголь, не дает ему проникнуть в организм.

— Пожалуйста. — Каневский склонился к тарелке. — Закусывать так закусывать, жирненьким так жирненьким.

Слава богу! Кажется, не надрался, аккуратно уминает свиную отбивную.

— Я хочу продолжить свой тост. — Глеб снова поднял рюмку. — Значит, за процветание западноевропейских танцев среди всех народов Башкирской республики: башкир, татар, русских, украинцев, евреев, черемисов, мордвы, чувашей и так далее… Некоторые на нас косятся, мол, халтурщики, люди вкалывают на производстве, а вы ногами дрыгаете, деньгу сшибаете. Нет, дорогие! Мы — люди искусства, социалистической культуры, социализма без культуры не бывает!

— Непонятно, о каком социализме вы говорите, — сказал вдруг Каневский.

— То есть как?! — опешил Глеб. — Я говорю о нашем социализме, который победил в нашей стране.

— Социализм не может быть наш или не наш, — глядя в тарелку, сказал Каневский, — социализм — это абсолютное понятие. Немецкие фашисты тоже называют себя социалистами. Вообще, пока существуют армия, милиция и другие средства насилия, нет социализма в его истинном значении.

Глеб растерянно молчал, потом заулыбался.

— Смотрите-ка, Каневский, оказывается, теоретически подкованный товарищ, а я и не знал.

И заторопился:

— Ладно, ребята, давайте по последней.

Все, кроме Каневского, допили. Глеб потребовал счет, объявил, сколько с каждого, все выложили деньги. Вышли на улицу. Было часов десять вечера. Моросил дождик Каневский нахохлился, поднял воротник пальто.

— Ну, кто куда? — не то спросил, не то распрощался таким образом Глеб и пошел с Сашей.

Пройдя несколько шагов, спросил:

— Что скажешь, дорогуша?

— Ты о чем?

— О Каневском. Построить социализм в одной стране невозможно. Это ведь теория Троцкого. Вспомни, дорогуша.

Глеб прав, но не хотелось топить Каневского.

— Он говорил не о нашем, а о немецком, фашистском государстве.

— Нет, дорогуша, меня на кривой кобыле не объедешь! Как он сказал? Вообще нет социализма, пока существуют армия, милиция… Заметь, не «полиция», а «милиция»… Дорогуша! Это же про Советский Союз сказано.

— Милиция, полиция, подумаешь! Не строй из мухи слона.

— А если эти слова завтра станут известны там, — он кивнул в сторону улицы Егора Сазонова, где находился НКВД.

— Откуда они станут известны?

— Откуда? От верблюда! Допустим, от меня.

— Вот как?!

— Да, да! Разве ты все обо мне знаешь? А может быть, и от тебя!

— Даже так?!

— Да, дорогуша, даже так. Я тоже не все о тебе знаю. А возможно, от Лени. Мы оба его не знаем. Или от самого Каневского. Кто он такой? Нас потащат и спросят: говорил он такое? Говорил. Почему не сообщили? Вот тебе и статья: за недонесение. В лучшем случае. А в худшем — троцкистская группа.

Глеб вдруг остановился, повернул к Саше налитое кровью лицо, затряс кулаками, чуть не закричал:

— Мне иногда реветь охота, как голодной корове! Позвали человека в компанию, ну, посиди тихо, спокойно, проведи время по-человечески, в кругу друзей… Нет, надо болтать черт-те что, выпендриваться, подводить людей под монастырь!

Саша впервые видел его в таком состоянии.

— Успокойся, — сказал Саша, — я не вижу причин для истерики. Чего испугался, подумаешь! Держи себя в руках. Такие дела раздуваются людьми с перепугу, а потом они сами от этого и страдают.

Они дошли до угла.

— Мне сюда, — неожиданно спокойно сказал Глеб.

— Ты все же подумай над тем, о чем я тебе говорил.

— Обязательно, дорогуша, обязательно, — пообещал Глеб.

— Выспись и утром на свежую голову подумай.

— Так и будет, дорогуша. Опохмелюсь и подумаю.

Глупая история. Каневский — дурак и псих. Нарвется когда-нибудь и других подведет. Но сегодня разговор был чепуховый. И если Глеб не будет трепаться, на этом инцидент закончится.

Инцидент на этом не закончился.

Дня через два у Саши появился новый аккомпаниатор: Стасик — пианист и баянист, веселый, расторопный паренек. С работой освоился сразу, где-то поднатаскался. Но, как и Леня, «слухач» — ноты читать не умел. Естественно, той игры, того изящества, что у Каневского, не было и в помине.

Вечером в ресторане, за ужином, Саша спросил Глеба:

— Куда девался Каневский?

— Не будет у нас больше Каневского. Уволил его Семен.

— За что?

— На окраины перемещаемся, дорогуша, на всякие макаронные фабрики, а там рояля нет, значит, нужен третий баянист. Стасик, как и я, двухстаночник.

Саша поставил рюмку на стол:

— А ведь ты врешь.

— Брось, дорогуша, — поморщился Глеб, — ну что ты привязываешься?

— Что ты сказал Семену?

— А ты все хочешь знать?

— Да, хочу.

Глеб выпил, вилкой подхватил кусочек селедки.

— Ну что же, я сказал: избавляйтесь от Каневского. Болтает чересчур.

— А что именно болтает, ты Семену сказал?

— Зачем Семену знать, кто что болтает? За то, что знаешь, тоже приходится отвечать. Может, Каневский болтал, что ему мало платят? Семен, дорогуша, не лыком шит: раз человек болтает, лучше избавиться от него.

Он снова налил себе, взглянул на Сашину рюмку.

— Так не пойдет. Думаешь, я один эту склянку усижу?

Они выпили оба.

— Угробил ты человека, — сказал Саша.

— Я?! Да ты что?

— Выбросили на улицу, оставили без куска хлеба.

— Не беспокойся, без хлеба он не останется. — Глеб кивнул на оркестр. — Вот он, кусок хлеба, да еще с маслом.

— Зачем ты все-таки добавил Семену, что Каневский болтает? Чтобы увесистей было, чтобы уволили наверняка?

— Да, дорогуша, именно для этого и добавил. Я не желаю работать с мудозвоном, который при людях несет такое, за что меня завтра могут посадить.

Саша молчал.

— Осуждаешь меня? — спросил Глеб.

— Да, осуждаю.

— Ах, так, — усмехнулся Глеб, — ладно!..

Он налил себе еще рюмку, выпил, не закусывая, икнул, был уже на взводе.

— Расскажу тебе одну историю про моего друга. Хочешь послушать?

— Можно послушать.

— Тогда слушай.

11

Глеб поднял бутылку, она оказалась пуста.

— Ладно, дорогуша, расскажу тебе эту историю, а потом примем еще по сто. Итак, был у меня друг, хороший друг, верный друг, в Ленинграде. Жили мы в одном доме, в одном подъезде, на одной площадке, ходили в одну школу. Был он первый ученик и по литературе, и по математике, даже по физкультуре. Из простых новгородских мужиков, но самородок! Ломоносов! В университет на физмат прошел по конкурсу первый. Идейный! Еще в девятом классе прочитал «Капитал» Карла Маркса. Не пил, не блядовал, правда, курил. Русоволосый, синеглазый, статный, красавец мужчина! И главное, душевный, все к нему шли, и он, что мог, для каждого делал. И вот, понимаешь, какая штука… Подался мой друг в троцкистскую оппозицию еще студентом, в институте выступал открыто, взглядов своих не скрывал! Ты спросишь, почему дружил со мной, с беспартийным и безыдейным? Я, дорогуша, человек легкий, но человек верный, это он знал. За это, думаю, и любил. И все мне рассказывал. Конечно, всякие там тайны не выкладывал, имен не называл, дело уже повернулось к арестам, высылкам, но взглядами делился.

Глеб поманил пальцем официанта, показал на графинчик.

— Тащи еще двести!

— Может, хватит? — сказал Саша.

— Ничего, по сто граммов не помешает.

Глеб налил Саше, себе:

— Одного человека он напрочь не принимал.

И скосил глаза, Саша понял — речь идет о Сталине.

— Называл его «могильщиком Революции». Всех разговоров и не помню, но отчетливо запомнил именно насчет социализма в одной стране. Поэтому, дорогуша, меня так и задел Каневский. Раньше я это слышал от друга, которому доверял, а Каневского я не знаю. Друг мой говорил, что построить социализм в одной стране нельзя. А те, кто говорит, что можно, хотят превратить нашу страну в «осажденную крепость», в «окруженную врагами цитадель», то есть ввести, в сущности, военное положение, создать условия для единоличной диктатуры одного человека, для террора и репрессий. И утверждать, что у нас в стране, мол, уже построен социализм, значит, компрометировать саму идею социализма и в конечном счете угробить его. — Он замолчал, уставился на Сашу, глаза были мутные.

— Давай отложим твой рассказ до другого раза, — сказал Саша.

Глеб исподлобья посмотрел на него.

— Думаешь, за-го-ва-ри-ваюсь? Нет, никогда, ни-ког-да!

Придерживаясь за стол, поднялся.

— Пойду пописаю. А ты закажи чаю, только крепкого-крепкого, как чифирь. Знаешь чифирь?

— Знаю. Официант может не знать.

— Объясни.

И направился в уборную, не слишком твердо шагал, пошатывало.

Любопытная вырисовывается картина. И неожиданная. Выходит, не просто выпивоха, не просто богема, пусть и провинциальная, как он привык думать о Глебе. Всегда осторожничал, а тут с симпатией говорит о троцкисте, а троцкистов сейчас можно только поносить и проклинать. Колхозница в глухой деревне в «кругу» на улице пропела старую, двадцатых годов частушку: «Я в своей красоте оченно уверена, если Троцкий не возьмет, выйду за Чичерина». И схватила десять лет лагерей: «За троцкистскую агитацию и пропаганду». Брякнул человек «Троцкий был мировой оратор» — десять лет. «Троцкий, конечно, враг, но раньше был второй после Ленина» — опять десять лет. Такая вот обстановочка. А Глеб откровенничает…

Официант поставил на стол два стакана чая в подстаканниках. Чай густо-коричневый, почти черный, такого цвета добиваются, примешивая к чаю еще что-то, жженый сахар, что ли, Саша забыл.

Вернулся Глеб, посвежевший, улыбался во весь свой белозубый рот, волосы мокрые, причесанные, видно, окатил голову холодной водой. Хлебнул чая.

— Хорошо! Так на чем же мы с тобой остановились, дорогуша?

— Я предложил тебе закончить свой рассказ в следующий раз.

— Не пойдет. Ты уж дослушай до конца.

Саша всегда поражался, как много мог выпить Глеб и как мгновенно при надобности трезвел. Он выпивал и перед занятиями, и даже во время занятий, приносил с собой, но ни разу за роялем не сбился с такта, не сфальшивил.

— Такой человек был мой друг, — снова начал Глеб, — и, конечно, его посадили еще в конце двадцатых годов. Долго он не просидел, начали видные троцкисты подавать заявления: мол, никаких больше с партией разногласий нет, подчиняемся ее решениям и просим восстановить в ее рядах. Из ссылки их вернули, и мой друг тоже вернулся в Ленинград. Заходил ко мне, сидели мы, разговаривали, и понял я, что разочаровался он во всем, решил заниматься только наукой. Восстановили его в институте на физмате, женился на хорошей девочке, родила она ему сына, он от мальчишки без памяти, стипендия, конечно, маленькая, давал уроки физики, математики. Все, как у нормального человека. В партии числился формально, восстановили его автоматически, и очень, знаешь, угнетала его партийность эта, он и собрания пропускал, и поручений не выполнял, все надеялся, что за пассивность его исключат и будет он жить совсем спокойно. Но, однако, дорогуша, жить ему спокойно не удалось.

Голос у Глеба осекся, он замолк на минуту, поставил локти на стол, обхватил голову руками.

— Давай еще по сто граммов рванем…

Официант принес еще двести граммов. Глеб выпил, пожевал колбасу.

— Да… Заявились как-то к моему другу бывшие товарищи по ссылке, и пошли всякие разговоры. Тогда Гитлер к власти пришел, вот они это обсуждали. Сталин и Гитлер, мол, одно и то же, чувствуешь? Болтали между собой всякое. Ему бы, дураку, их оборвать, отрубить, мол, я политикой не занимаюсь, и прекратите разговоры на эти темы или вообще больше ко мне не приходите. Характеру, что ли, не хватило, мягкий человек был, или такая уж крепкая дружба в ссылке возникает — не оборвешь, или боялся прослыть обывателем, а то и трусом, доверял, может быть, этим людям, считал такими же порядочными, каким был сам. Может быть, они и были порядочные, но трепачи, тюрьма и ссылка их ничему не научили, значит, болтали они не только у моего друга… Все же, когда пришли во второй раз, он им дал понять, деликатно, конечно, ведь интеллигент, что принимать их у себя не может: одна комнатушка в коммунальной квартире, ребенок спать должен и сам он работает по вечерам. И больше они не являлись. Думал он, на этом кончилось. Однако нет, не кончилось. В один прекрасный день в институте подходит к нему молодой человек приятной наружности, отзывает в сторону, показывает книжечку красненькую: «Придется вам со мной пройти, тут неподалеку». Приходят они в Большой дом, так у нас называется НКВД. Начальник усаживает его в кресло, спрашивает, как устроился после ссылки, не обижают ли его. Друг мой отвечает: «Все в порядке, никто не обижает». — «А как ваши товарищи по ссылке?» Друг мой чувствует подвох, но не сориентировался. «Не знаю, я ни с кем не встречаюсь».

Начальник вынимает из стола бумагу и зачитывает фамилии тех, кто приходил к моему другу. «А этих людей вы встречали?» — «Да, были у меня два раза». — «И о чем беседовали?» — «Ни о чем особенном…» — «Вспоминали Сибирь, ссылку?» — «Вспоминали». — «В романтической дымке вспоминали?» — «Какая романтика в Сибири…» — «А о политике говорили?» — «Я вне политики, занимаюсь физикой и математикой».

Начальник вынимает другой лист: «А вот что говорил такой-то». И слово в слово читает ему рассуждения одного мудозвона. «Говорил он это?» Куда деваться? «Да, говорил». — «Как вы реагировали?» — «Не прислушивался, занимался». — «Помилуйте, в вашем присутствии ведутся антисоветские разговоры, а вы не прислушивались. Нет, вы прислушивались, иначе не подтвердили бы того, что я вам зачитал».

Мой друг молчит, возразить нечего. Ясно, среди приходивших был осведомитель, может, и не один. А начальник напирает: «Молчите? Отвечу за вас. Вы капитулировали для того, чтобы восстановиться в партии и взорвать ее изнутри. Вы возглавили и собирали у себя на квартире подпольную троцкистскую группу. У нас есть все основания арестовать вас и вашу группу и предать суду».

Мой друг отвечает: «Никакой троцкистской деятельностью я не занимался, ни в каких разговорах не участвовал. Но доносить — это противоречит моим нравственным убеждениям. Моя ошибка в том, что я не отказал им от дома сразу, когда они пришли в первый раз».

А начальник прет свое: «Мы арестуем вас и вашу группу. На следствии все признают свою вину, потому что вина была. Статья, по которой вы будете проходить: «создание контрреволюционной организации», предусматривает от пяти лет лагерей до высшей меры наказания. Хотите жить, хотите спасти свою семью, подумайте, как спасти. Говорите, у вас нет разногласий с партией, докажите это». И напрямую предложил моему другу сотрудничать. «А откажетесь, пеняйте на себя».

Конечно, мой друг мог такое предложение отвергнуть. Но это означало, что его тут же отправят в камеру и перед ним будут маячить или лагерь, или вышка. А лагеря или вышки мой друг не хотел. Не потому, что боялся, он был смелый человек, а за что он должен погибать? За то, что какие-то идиоты при нем трепались? За них он погибать не хотел и не хотел, чтобы погибли его жена и сын. За идею? Идею его вожди предали, каялись на всех углах. И он подписал обязательство. Но стукачом быть не собирался, надеялся, понимаешь, выйти из этого положения…

За соседним столиком кончили ужинать, один из компании остался рассчитываться, трое вышли, остановились в проходе. Глеб умолк. Народу в ресторане было средне — будний день. Певица закатывала глаза, прижимала руки к груди. «Только раз бывает в жизни встреча, только раз судьбою рвется нить…» Плохо пела, но Саша любил цыганские романсы.

Люди, стоявшие возле их столика, прошли в раздевалку. Глеб продолжил:

— И поехал в Москву на самые верха, к товарищу Сольцу. Слыхал такую фамилию?

— А как же, даже знаком с ним. Хороший человек.

— Да? Хороший? Тебе, дорогуша, видней. Его ведь называли «совестью партии». Вот к этой «совести» он и поехал. Сольц, представь, его принял. И говорит ему мой друг: хотят меня завербовать, и как, мол, совместимо с партийной этикой и моралью, чтобы один коммунист тайно доносил на других коммунистов? А Сольц ему отвечает: «Не ко всем коммунистам органы приходят, ко мне, например, не приходили. А к вам пришли, значит, это ваше личное дело, вы и решайте».

— Сольц ему так ответил?

— Так мне рассказывал мой друг. А он всегда говорил только правду.

Неужели Сольц отнесся так казенно? Жаль. В его памяти Сольц сохранился совсем другим.

— Ну и что было дальше?

— После Москвы, после Сольца мой друг пришел ко мне и рассказал все, что ты сейчас слышал. Просидели мы с ним всю ночь, много и чего другого говорил. Зиновьева, Каменева, Радека презирал, Бухарина, Рыкова тоже — своими славословиями помогли Сталину, проложили себе дорогу на плаху. Про Троцкого сказал — крупная фигура, не чета этим. И линия его правильная — в одной стране социализма построить нельзя, надо дать свободу фракциям и группировкам, а это — путь к свободе взглядов, свободе мнений, а значит, и демократии.

— Не думаю, что Троцкий был уж таким демократом.

— Дорогуша, передаю тебе, что слышал от своего друга. Демократия, конечно, не буржуазная, а вроде как социалистическая, пролетарская, я в этом не разбираюсь. В общем, Троцкого он одобрял — гениальный человек, но, мол, разглядывал себя в зеркале истории, не хотел стать новым Бонапартом, вот и проиграл игру. Имел в руках преданную армию, мог еще в двадцать третьем году арестовать и расстрелять эту троицу: Сталина, Зиновьева и Каменева.

— Расстрелять?! Какая же это демократия?

— Дорогуша! Так ведь в нашей стране все на расстреле держится: и диктатура, и демократия.

— А ты оказывается, философ.

— Какой есть. В общем, много чего говорил мой друг: все, мол, пропало, Октябрьская революция погибла, страна идет к фашизму. И его личная жизнь кончена. Держался спокойно, будто лекцию читал, честное слово! Видно, принял решение, встал и сказал: «Со мной всякое может случиться, и я хочу, чтобы хоть один человек на свете знал мою подлинную историю. Этот человек — ты. И надеюсь, ты нашего разговора до поры до времени никому не передашь. Учись молчать!» Понял, дорогуша? «Учись молчать» — золотые слова.

Глеб обвел мрачным взглядом стол, откинулся на спинку стула.

— Дорогуша, что же мы с тобой сидим, как дурачки на именинах? Глотнем еще по сто, смотри, сколько колбасы осталось, не пропадать же закуске.

Он выпил, доел колбасу.

— Два дня я его не видел, а на третью ночь звонят в нашу квартиру. Что случилось? Стоят мильтон, участковый и дворник. «Одевайтесь, идемте, будете понятым». И приводят меня в соседнюю квартиру, в его комнату, а там обыск. Моего друга нет, только жена всполошенная и ребенок в кроватке. Обыск шел до утра, ничего не нашли, вписали в протокол какие-то старые книги для проформы, иначе зачем целую ночь рылись? Ушли они, а я остался, спрашиваю у жены, где он сам-то? Думал — в тюрьме. А жена отвечает: «В морге он теперь». В общем, дорогуша, покончил он с собой, отравился в институте, дождался, когда все уйдут, и принял яд. Поговорил с товарищем Сольцем, «совестью партии», после этой совести — яд принял. Вот какая у этой партии совесть! Утром люди пришли, а он лежит в аудитории. Похоронили мы его на Волковом кладбище, рядом с родителями. И скажу тебе, дорогуша, правильно он поступил: доживи он до нынешних времен, его бы уже двадцать раз расстреляли и семью бы угробили. А так человек покончил с собой, не он первый, не он последний. И семья в порядке, сын уже в школу пошел. А историю его, страдания его знаю я один, один-единственный. Великий был человек, дорогуша! А погиб! За то, что каким-то мудакам захотелось потрепаться. Так вот, скажи мне, дорогуша, как я должен после этого относиться к таким трепачам, как Каневский? Какое он имеет право при мне, при тебе, при Лене произносить слова, за которые дают срок, а то и вышку? Чтобы свою образованность показать? Так я положил с прибором на его образованность. То, что он знает, я давно забыл. Как я могу доверять какому-то Каневскому, когда мой друг дал подписку? И эта подписка лежит в архивах, и через сто лет ее прочитают и скажут: вот и этот был стукачом. А он был честнейший, порядочнейший человек, в жизни ни одного лживого слова не произнес.

Глеб наклонился к Саше.

— Я, дорогуша, тебе эту историю рассказал, чтобы ты не считал меня сволочью. Я тактично удалил Каневского, чтобы не было среди нас звонарей, из-за которых мы можем погибнуть. Кстати, это не я, а ты должен был сделать.

— Почему я?

— Потому что биография у тебя такая. Пока ты баранку в Калинине крутил, отдел кадров ихний, эта тощая проблядь Кирпичева на тебя целое дело завела, хоть ты и простой шофер. Скажи спасибо нашей родной рабоче-крестьянской милиции — выселили тебя из Калинина… И когда Каневский свою хреновину понес, я сразу подумал: а почему Сашка молчит? Ну, представь, дорогуша, потянули бы нас за эти его словеса туда… А? Мы с Леней — семечки, баянисты, а ты? Судимый, и вот при одном контрике другой контрик развивает теории Троцкого. Организация! И ты в ней главный. Лагерь тебе, как минимум, обеспечен. А ты его жалеешь, сопли распустил. Ах, на улицу выбросили, ах, без куска хлеба оставили. Вот так и мой друг всех жалел… Знаешь, что я тебе скажу: когда ты тогда, в Калинине, с Людкой к кузнецу пришел, я как на тебя посмотрел, сразу догадался: из заключения парень.

— Догадливый ты.

— У тебя на лице это было написано, и на свитере, и на сапогах — во всем сочетании, так сказать. Я ведь, дорогуша, художник, у меня глаз — ватерпас, я сразу тебя разгадал: зек ты, но не простой, а интеллигент, к жизни этой волчьей не приспособленный, как и мой покойный друг. Больше скажу, ты как вошел, меня словно ножом по сердцу резануло, до того ты на него похож. Он русоволосый, у тебя волосы черные, и покрупнее он тебя, а все равно похожи вы, выражение лица одинаковое, одной вы породы, справедливость ищете, деликатные чересчур. И все равно тогда, в Калинине, я тебя сразу полюбил, вот, думаю, в моей скотской жизни опять появился настоящий человек, хотя и понимал нутром: тот мой друг пропал за свою деликатность и ты за это пропадешь.

— Боюсь, ты пропадешь раньше меня, — сказал Саша.

— Да? Почему так?

— Месяца три назад что ты мне сказал о Каневском?

— Вроде бы о пушкинском юбилее шла речь, не помню.

— Напомню. Ты сказал: мы из-за Каневского в тюрьму сядем… Я обязан быть на стреме, думать, кто рядом со мной. Говорил ты это?

— Вроде бы говорил…

— Зачем же ты позвал Каневского в ресторан? Зачем посадил рядом с собой? Зачем водкой поил? Он ведь не хотел идти с нами.

— Ну, в одном коллективе работаем, вместе получку получили, пойдем выпивать, а его не позовем, неудобно.

— Ах, неудобно? Тащишь за собой в ресторан человека, про которого знаешь, что он может нас в тюрьму посадить. Кто же ты после этого? И не он, а ты первый заговорил о социализме и прочей чепухе. Ты вызвал его на этот разговор, и он ответил, что думает. Ты его спровоцировал. Зачем?

Глеб поднял на него глаза.

— Ты это серьезно?

— Да, вполне серьезно. Спровоцировал, а потом побежал к Семену: «Увольте Каневского, болтает лишнее».

Глеб пожал плечами.

— Ну, если ты меня считаешь провокатором…

Саша допил свою рюмку, понюхал корку хлеба.

— Если бы я считал тебя провокатором, я бы с тобой ни минуты не сидел за этим столом. Я тебе скажу, почему ты притащил Каневского в ресторан. Тебя раздражает его «высокомерие», ах, ты воображаешь себя гением, особняком держишься, брезгуешь нами, гнушаешься, нет, «дорогуша», ты такой же, как и мы, — по клубам бегаешь, фокстроты наяриваешь, вот и держись за нас. Обмываем получку, и ты обмывай, пьем водку, и ты пей, ерничаем про социализм, и ты ерничай. Не владеешь собой, поэтому и говорю: пропадешь раньше, чем я.

— Слава Богу, я уж думал, ты меня стукачом объявишь.

— История твоего друга трагическая и печальная, — продолжал Саша. — Но он был обречен. Я видел троцкистов в ссылке — крепкие люди. Поэтому их и уничтожили под корень, нынче слабые нужны, из них можно лепить что угодно. А чтобы из нас не лепили что угодно, нужна сдержанность, нужна осторожность. Думаешь, мне приятно фокстроты отплясывать? Для меня это дело? Но я залег на дно, в водорослях лежу, не слишком привлекательная позиция для мужчины, но я хочу в этих подлых условиях остаться порядочным человеком, может быть, придет время, вынырну. А ты пузыришься, по этим пузырям тебя и обнаружат. Завтра Семен явится туда: «Мой сотрудник Дубинин доложил мне, что пианист Каневский болтает лишнее». Приглашают тебя: «Благодарим вас, Глеб Васильевич, вы действуете как настоящий советский человек, так и продолжайте, сообщайте нам о всяких антисоветских разговорах». Вот ты и на крючке. Захотел покуражиться над человеком. И докуражился.

В зале притушили свет.

— Сигналят на выход. — Саша подозвал официанта, расплатился.

— Я жалею о том, что произошло, — сказал Глеб, — ты можешь поступать, как пожелаешь. Но я твой человек, Сашка!

— Я это знаю. — Саша встал. — Ладно, двинулись.

12

Варя встретила Лену Будягину случайно. Смотрели с Игорем Владимировичем «Депутата Балтики» в «Ударнике», вышли из кино, на улице полно народу, тепло, оживленно, широкие окна гастронома освещены, толпа зрителей из кино течет в сторону Полянки — на Каменном мосту ухает молот, двигаются огоньки, мост расширяют, строительные работы идут круглые сутки. Игорь Владимирович предложил пройтись по набережной. Они повернули налево, и здесь сразу у одного из подъездов громадного дома Варя увидела Лену Будягину.

Лена открывала дверь подъезда, почему-то обернулась, и по тому, каким напряженным стало ее лицо, Варя поняла, что Лена ее узнала. Это было, наверно, нетрудно, косынку Варя сняла еще в кино: прямые черные волосы, как и раньше, спускались на воротник и такая же, как и прежде, челка на лбу, но и Варя сразу узнала Лену, хотя в старом мешковатом пальто и стоптанных туфлях узнать ее было непросто, да и времени прошло… Сколько же прошло? Вместе встречали Новый год еще перед Сашиным арестом, значит, больше четырех лет назад. Лена была тогда с Юркой Шароком, Шарок открыто, при всех, ухаживал за Викой Марасевич, Нинка учинила скандал, и все же Лена послушно ушла с Шароком, и Саша кинул ей вдогонку: «Большего дерьма себе не нашла?!»

Лена стояла у открытой двери подъезда, не зная, войти или сделать шаг в сторону Вари. Такую нерешительность Варя видела сейчас на многих лицах, эти люди не уверены, поздороваются ли с ними их вчерашние друзья.

Варя улыбнулась, протянула руку:

— Здравствуйте, Лена!

На лице Лены появилась мягкая застенчивая улыбка, она смотрела чуть исподлобья, и, увидев ее улыбку и этот взгляд, Варя вспомнила, что последний раз видела Лену не на встрече Нового года, а в Клубе работников искусств в Старопименовском переулке, Варя была там с Костей, а Лена с Шароком и Вадимом Марасевичем, мягко и застенчиво улыбнулась Варе и смотрела так же исподлобья, оттого, наверное, что высокий рост заставлял ее чуть наклонять голову. Тогда это была красавица, все пялили на нее глаза.

— Здравствуйте, Варя. — Лена шагнула навстречу Варе, пожала ей руку. — Я рада вас видеть. Как вы живете, как Нина?

— У меня все в порядке, работаю, кстати, познакомьтесь, вот мое начальство… Игорь Владимирович, Лена…

«Будягина» Варя не добавила не потому, что боялась произнести эту фамилию, а потому, что не знала, носит ли ее теперь Лена.

— А Нина теперь далеко, — продолжала Варя, — вышла замуж почти год назад.

— А я думала: где Нина? Не дает знать о себе, не появляется.

— Вы здесь живете? — перебила ее Варя, отводя вопросы о Нине. Никто не должен знать, что Нина у Макса.

— Да, здесь, с сыном и братом…

О матери ни слова, значит, не только отца, но и мать посадили.

Потом протянула руку.

— Я вас задерживаю. Будете писать Нине, передайте привет.

— Можно, я как-нибудь зайду к вам?

Лена с удивлением, исподлобья посмотрела на нее.

— Пожалуйста…

— Дайте мне ваш телефон. Я позвоню, потом заеду.

Лена качнула головой.

— У нас давно нет телефона.

— Вы в этом подъезде живете?

— Да, первый этаж, квартира справа, три звонка. С утра и до четырех я, в принципе, дома.

— Вы не работаете?

— Пока нет, точнее сказать, уже нет.

— Нине я напишу, что видела вас, а к вам забегу в ближайшее же время. Вы не против?

— Я сейчас в таком положении, что, может быть, вам не стоит приезжать ко мне.

— Мне известно ваше положение. Что с того?! — Варя тряхнула волосами. — Мы давние знакомые, учились в одной школе, я не имею права к вам зайти?

— Ну что ж, придете, буду рада.

Варя и Игорь Владимирович пошли по набережной.

Варя покосилась на него.

— Держитесь, Игорь Владимирович!

— Держусь!

— Сейчас узнаете, с кем вы только что познакомились.

— Я уже догадался. Семья арестованного.

— Но какого арестованного! Бу-дя-гина. Ивана Григорьевича. Знакома вам такая фамилия?

— Да. Бывший заместитель Орджоникидзе. До этого посол.

— Арестован в прошлом году. Расстрелян. Лена сказала: «Живу с сыном и братом». Значит, и мать расстреляли, она тоже старая большевичка.

— У меня создалось впечатление, — осторожно сказал Игорь Владимирович, — что она не особенно вас приглашала.

— Безусловно. В ее понимании приходить к ней не следует.

Игорю Владимировичу естественно было бы спросить: «А в вашем понимании?» Но в самом вопросе содержался бы совет: «Вам незачем к ней ходить». И он предпочел промолчать.

На собрания, осуждавшие «шпионов, диверсантов и убийц», Варя не являлась. Отправлялась в институт, училась на вечернем отделении, если собирали сотрудников днем, во время работы, уходила в Моссовет, в Мосстрой, Игорь Владимирович подтверждал, что да, он действительно послал ее туда. Каким образом узнавала она о предстоящем митинге или собрании, оставалось для него загадкой. Однажды митинг застал ее врасплох, и она при всех, направляясь к двери, сказала: «Я побежала в АПУ, Игорь Владимирович!» И он ответил: «Да, да, поспешите, Иванова, они вас ждут». Так что со стороны все выглядело достоверным. Варя отметила его помощь, остановилась в дверях, взглянула на него, кивнула головой.

А он вернулся в свой кабинет, подошел к окну, хотел посмотреть, как она будет переходить улицу. Что делать, он любил эту девочку, давно любил, с того самого момента, когда познакомился с ней в «Национале». Она пришла туда вместе с Викой, что говорило не совсем в ее пользу, сняла шляпку с широкими полями, и тут он увидел ее глаза и понял, что не имеет никакого значения, с кем она пришла. А имеет значение только одно — как бы им вместе уйти. Но потом он потерял ее из виду, Вика рассказывала, что она вышла замуж за какого-то грека-бильярдиста, брак оказался неудачным, и, когда Левочка привел Варю к ним в мастерскую устраивать чертежницей, Игорь Владимирович посчитал это знаком судьбы.

Два года назад он отправил ей письмо, решился на такой шаг, хотел, чтобы она знала о его любви. На следующий день она зашла к нему в кабинет, в платье без рукавов, остановилась в дверях, он предложил ей сесть, сказал, что у нее красивый загар. «На пляже была, — ответила она, — в Серебряном бору. Но я по поводу вашего письма». И, помолчав, объявила, что любит другого человека, он далеко, вернется через год и она его ждет. Он нашел в себе силы улыбнуться: «Ну что ж, Варенька, я тоже буду ждать».

Безусловно, ему было интересно знать, что же это за человек, которого она любит. Спросить Варю напрямую он не посчитал для себя возможным. Но из Викиных рассказов, из обрывочных Левочкиных фраз понял, что, скорее всего, это приятель и одноклассник Вариной сестры, отбывает ссылку в Сибири, у его матери Варя снимала комнату со своим мужем-бильярдистом. Однако прошло два года, заканчивался третий, никаких изменений в Вариной жизни не происходит, из чего Игорь Владимирович сделал вывод, что с тем ссыльным что-то не слаживается. Он видел Варину подавленность — не взяла отпуск, сидела в Москве, чего-то ждала. В такой ситуации его шансы возрастали, но он боялся загадывать наперед, пусть все будет так, как теперь: они работают вместе, он видит ее ежедневно и уже не может жить без этого, лишь бы все так и оставалось, лишь бы не изменилось к худшему — время нелегкое, а Варя ведет себя неосторожно.

Больше всего его беспокоило, что Варя манкирует праздничными демонстрациями. К девяти утра все сотрудники на месте, принаряжены, собираются в колонны, несут по Красной площади цветы, транспаранты, только Ивановой нет. Однажды он дал ей понять, что так поступать не следует. Зачем дразнить гусей? Такие вещи бросаются в глаза. Она ответила, что ходит на демонстрации с институтом, разве этот довод неубедителен?

— Нет, — сказал он, — вечерние институты на демонстрации не ходят.

До поры до времени все сходило ей с рук, как понимал Игорь Владимирович, по той простой причине, что никто, кроме него, ее здесь всерьез не принимал — смазливая чертежница, не более того. А те, кто обязан наблюдать, не допускали мысли, что в наше время возможно какое-либо несогласие. Люди с мировым именем вытягиваются в струнку, а не то что какая-то там девчонка. Ну, ушла пару раз с собрания, непорядок, конечно, но учится человек вечерами в институте, есть официальная справка. Тем более ничего такого Иванова себе не позволяла. Ни одного лишнего слова Варя на работе не произнесла. При нем могла смеяться, возмущаться, язвить, но только в том случае, если они были один на один.

— Что молчите, Игорь Владимирович?

— Да так, ничего, задумался о чем-то.

— Я знаю, о чем вы задумались. Вам не понравилось, что я сказала: «Держитесь, Игорь Владимирович». Вам показалось, что я хотела вас подколоть, сейчас ведь все всего боятся, но я делаю это исключительно для равновесия. Левочка и Рина молятся на вас: «Ах, наш Игорь Владимирович — красавец, ах, наш Игорь Владимирович — гений, он — главный советник Сталина по преобразованию Москвы…» Если и я запою в этом хоре, вы превратитесь в икону.

— Вы всегда находчивы в своих ответах.

— Что вы имеете в виду?

А имел он в виду недавний случай в столовой, свидетелем которого стал случайно. Обедали сотрудники обычно компаниями, трепались, стоя в очереди к кассе, сидя за столиками, обсуждали наряды, покупки, браки, разводы, но в первую очередь, конечно же, последние газетные новости, процессы, суды. Все возмущались преступлениями обвиняемых, только Варя молча сидела над своей тарелкой.

— Иванова, о чем думаешь, не согласна, что ли?

Пренеприятный тип задал этот вопрос, некий Костоломов, новый чертежник, которого направил к нему в мастерскую отдел кадров. Игорь Владимирович не хотел его брать: опыта работы никакого, чертежников у него хватает, но в кадрах настояли. Игорь Владимирович даже советовался по этому поводу с друзьями, как поступить. «Не трепи себе нервы, — сказали ему, — если кадры сами посылают к тебе человека, значит, у тебя в мастерской не хватает секретных сотрудников». Варя подняла на Костоломова глаза:

— Я и не слышала, о чем вы говорите. Вечером контрольная по математике, задачки в уме решаю.

Естественно, она тоже помнила тот случай.

— Вы даже побледнели, Игорь Владимирович, когда увидели, что я открыла рот, чтобы ответить этому подонку. — Она улыбнулась. — Зря вы так волнуетесь, я же взрослый человек.

— Вы человек взрослый, но не всегда осмотрительный.

— А как вы думаете, откуда такая фамилия? Не Малюте ли Скуратову прислуживали его предки? Небось были мастера кости ломать.

— Возможно, и так. Но его предки могли быть знахарями, костоправами, отсюда и Костоломов.

Они шли по Крымскому мосту к Зубовской площади. В темноте мрачно выглядели стальные фермы моста.

— В свое время, — сказал Игорь Владимирович, — я предложил протянуть поверху гирлянду лампочек, это оживило бы и мост, и Москву-реку. Отказали — не хватает электроэнергии. А я носился с этой идеей, как раз побывал тогда в Нью-Йорке, там мосты ночью сверкают огнями, поэтому кажутся легкими, воздушными. Завораживающая картина. Смотрел, завидовал.

— Мы этого никогда не увидим, — вздохнула Варя. — А как бы хотелось в Индию поехать, в Африку. Но это все равно что мечтать о полете на Марс. Мы ведь крепостные, нас барин дальше своей деревни не пускает.

Он всегда удивлялся: откуда в этой девочке, выросшей в советской семье, воспитанной в советской школе, такая непримиримость? Все плохо, все безобразно, все несправедливо. Максимализм молодости? Кончит институт, он поможет найти ей интересную работу, где она сумеет реализоваться, она очень способна, даже талантлива и поймет, что это и есть главное в жизни.

— Ваша знакомая кто по профессии? — спросил Игорь Владимирович, когда они подходили к Вариному дому на Арбате.

— Не знаю. Почему вы спрашиваете?

— Она нигде не работает, видимо, не может устроиться.

— Видели бы вы ее два года назад. Я думаю, красивее женщины в Москве не было. И как одевалась, долго жила за границей. А теперь ходит в стоптанных туфлях, в пальто с чужого плеча. Все, наверно, распродала. Надо кормить ребенка, брата.

— Узнайте, что она умеет делать. Я постараюсь помочь.

Варя посмотрела на него. И он впервые увидел в ее взгляде что-то еще кроме обычного дружеского интереса.

13

Получив распоряжение выехать в Москву, Шарок задумался.

Вечером семнадцатого февраля у Ежова был банкет по случаю отъезда Слуцкого в Узбекистан. Той же ночью Слуцкий умер. И хотя в «Правде» появился короткий, но теплый некролог, он не обманул Шарока. Москва — не Париж, там не нужен препарат десятидневного действия, можно и однодневного. И Шпигельглас исчез, вместо него новый человек — Павел Анатольевич Судоплатов.

Слуцкий был обречен. Но по тому, что посадили и Шпигельгласа, Шарок понимал: дело в убийстве Льва Седова. С его смертью Зборовский потерял и доступ к переписке Троцкого, и возможность внедриться в его ближайшее окружение. И Серебрянского посадили, и всех его ребят, «Алексея» в том числе. Вот тебе и боксер, хорошо говорящий по-французски.

Отдал приказ Шпигельглас, препарат передал «Алексей», а там уж действовал Зборовский. Он, Шарок, никакого касательства к этому не имел, думал — неудачная операция. Но Шарок знал свое учреждение. Никакие доводы и доказательства там не действуют. Надо «очистить отдел от людей Шпигельгласа» — очистят за милую душу, расстреляют, и дело с концом.

Что же делать, как поступить? Не ехать, смыться? Куда? Просить убежища, стать «невозвращенцем»? Найдут. Как нашли и убили Игнатия Райсса. С другой стороны, его никак нельзя назвать человеком Шпигельгласа. К Шпигельгласу его направил сам Ежов. Может быть, чтобы заменить при надобности. Возможно, для этого и вызывает. Ведь сказал тогда: «Присмотритесь».

Однако Ежов назначен по совместительству и народным комиссаром водного транспорта. Назначение более чем странное. Водный транспорт! Речные пароходства — кому это надо?! И Ягоду не сразу расстреляли, а тоже назначили наркомом связи, а уж потом посадили. Но Ягоду тогда сразу сняли с НКВД, а Ежова не сняли, и он, Шарок, человек Ежова, притом русский человек, не какой-нибудь поляк или еврей, как все эти Слуцкие и Шпигельгласы. Надо ехать, будь, что будет!

Как Шарок и предполагал, с ним разговаривали по поводу Седова, не допрашивали, а так, собеседовали. Попросили написать объяснительную записку. Шарок написал, что как было. А как было? Седов заболел, Шпигельглас прислал «Алексея», приказал свести его со Зборовским, но самому на встрече не присутствовать. Свел. Не присутствовал. А через десять дней Седов умер. Вот и все. Шарок долго думал и приписал осторожно: «Смерть Седова во многом обесценила значение „Тюльпана“ как источника исключительно важной информации и лишила его возможности внедриться в окружение Л.Д.Троцкого».

Объяснительную записку он сдал, и опять потянулись дни ожидания. Болтался в отделе. Познакомился с Павлом Анатольевичем Судоплатовым, рассказывал ему о Третьякове и Зборовском. Судоплатов, конечно, все о них знал, но внимательно слушал, прихлебывая из стакана горячий чай. Грипповал, знобило, глаза слезились, нос покраснел, не лучшим образом выглядел, тем не менее произвел на Шарока сильное впечатление — холодный, безжалостный, настоящий разведчик. Велел пока знакомиться с текущими донесениями Зборовского о подготовке в Париже учредительного конгресса троцкистского IV Интернационала.

20 июля заместителем Ежова и начальником Главного управления государственной безопасности назначили Лаврентия Павловича Берию. Всем стало ясно: дни Ежова в наркомате сочтены, Берия, близкий Сталину человек, пришел заменить Ежова. Тревога еще больше овладела Шароком — вся надежда была на Ежова. А теперь? Не за кого зацепиться, не у кого просить помощи, ни одного знакомого лица, всех пересажали: Молчанова, Вутковского, Штейна, Дьякова. Даже опасно упоминать, что работал с ними, с осужденными врагами народа.

Единственным старым знакомым оставался Абакумов Виктор Семенович. Ходил теперь в больших чинах — начальник Ростовского областного управления НКВД, одного из крупнейших в наркомате. А ведь у них в отделе подшивал бумаги. С приходом Ежова пошел в гору. Поставил у себя в кабинете шкафы с конфискованными книгами, а ведь за всю жизнь, наверное, ни одной не прочитал. Темный, необразованный, матерщинник, бабник, фокстротчик, такой медведь, а почитает себя великим танцором. А не заступись тогда за него Шарок, свистел бы сейчас на морозе где-нибудь на севере в должности лагерного оперуполномоченного. И напомнить нельзя — обидится: выходит, я обязан не своим способностям, не беззаветной преданности делу Ленина — Сталина, а тебе, говнюку?! Только врага приобретет. Люди не любят, когда им напоминают о благодеяниях. Возможно, Абакумов вообще не желает вспоминать то время. Ведь именно он допрашивал своих бывших начальников и сослуживцев по СПО. Лучше быть от него подальше. Абакумов часто наезжал в Москву, но Шарок не делал попыток с ним встретиться. Встретились случайно, в коридоре. Абакумов шел шумно, такая есть особенность у больших начальников. Не кричит, не стучит, сапогами не топает, а видно, что идет начальник, никому дороги не уступает, прет, как танк, посередине коридора, кивает головой и знакомым, и незнакомым, и часовым кивает мимоходом, те у него пропуск не спрашивают, знают в лицо.

И Шароку он кивнул, как и всем, походя, мимоходом, но тут же остановился.

— Юра, ты ли это?

— Я, Виктор Семенович.

— Рад видеть. Ты вроде бы там?.. — Абакумов кивнул головой в сторону, как бы показывая за кордон, за границу.

— Вроде бы там.

— Остаешься или обратно?

— Не могу точно сказать, Виктор Семенович, наша работа такая: нынче здесь, завтра там… — Шарок тоже кивнул головой в сторону, как бы показывая за кордон.

Абакумов зычно рассмеялся.

— Как мы в комсомоле-то пели: «По морям, по волнам, нынче здесь, завтра там»… — Неожиданно спросил: — Женился?

— Нет еще.

— На перекладных?

— Приходится.

— Слушай, у тебя отдельная квартира, помню, новоселье справляли.

— Да, квартира все та же.

— Знаешь разницу между комедией, драмой и трагедией?

— Ну, — начал Шарок, — комедия — это…

— Погоди, — перебил его Абакумов, — я тебе сам объясню: когда есть «чем», есть «кого», но нет «где» — это комедия; когда есть «чем», есть «где», но нет «кого» — это драма; а вот когда есть «где», есть «кого», но нету «чем» — вот тогда трагедия.

И опять зычно расхохотался.

— Понял меня? Кобылки-то есть?

— Где их нет.

— Давай завтра вечерком, в девять. Собери кворум, кураж подвезу. Только адрес оставь, подзабыл малость.

Шарок записал свой адрес, от «куража» отказался:

— Ничего не надо, Виктор Семенович, дома все есть.

Предстоящее мероприятие внушило Шароку некоторые надежды. Если Абакумов хочет провести у него на квартире ночь с бабами, значит, Шарок в порядке. Абакумов знает, с кем можно попьянствовать, а с кем нельзя. Знает, что Ежову конец, а ведет себя уверенно, значит, есть поддержка и с другой стороны.

Шарок позвонил Кале, велел прийти завтра с подругой, предупредил:

— Только не ломаку, понимаешь?! Для большого человека! От него многое для меня зависит.

Каля все пообещала сделать. Решила, наверное, что этот человек поможет Шароку остаться в Москве, и тогда Юра на ней женится. Дура, конечно, но баба ничего, своя, верная баба.

На следующий день Шарок чувствовал себя веселее. Составил сводку донесений Зборовского о предстоящем конгрессе троцкистского IV Интернационала. Официально объявлено, что конгресс состоится в Лозанне, на самом же деле он откроется в пригороде Парижа, на вилле друзей Троцкого супругов Росмеров. Ожидается человек 30-40 из 15-16 стран, список этих стран и предполагаемых делегатов Зборовский прислал. Задача конгресса — утвердить «Мировую партию социальной революции». Сводку в конце рабочего дня Шарок доложил Судоплатову. Тот приказал запросить у Зборовского список всех технических сотрудников конгресса.

— Павел Анатольевич, — сказал Шарок, — сегодня вечером у меня некоторые личные дела. Разрешите уйти часов в семь.

— Пожалуйста, когда хотите, вечером вы не понадобитесь.

Шарок вернулся в свой кабинет, запер ящики стола, погасил настольную лампу, и тут раздался звонок по внутреннему телефону: Шароку приказывалось немедленно явиться к народному комиссару товарищу Ежову.

Опять, как два года назад, по длинным коридорам Шарок шел в левое крыло наркомата, поднимался вверх, спускался вниз, снова поднимался, на каждой лестничной площадке предъявлял часовым удостоверение, опять обдумывал, зачем Ежов вызывает его. Абакумов что-нибудь сказал? Сомнительно. Шарок его ни о чем не просил. Париж? Все доложено Судоплатову. И еще: иностранный отдел подчиняется теперь Берии. Значит, Ежов его обходит? А потом Берия на нем, на Шароке, отыграется. В общем, ничего хорошего этот вызов не сулит.

Вместе с секретарем Шарок пересек знакомый кабинет. Тот же громадный стол, застекленные шкафы вдоль стен, портьеры на окнах, та же дорогая мебель и портрет товарища Сталина над креслом. Секретарь постучал в дверь в задней стене, раздался хриплый голос: «Входи!» Секретарь открыл дверь, пропустил Шарока и удалился.

В небольшой комнате на диване сидел Ежов, рукава рубашки засучены, волосы растрепаны, на столе батарея бутылок, на тарелках закуска. Окинул Шарока мутным взглядом. Зазвонил телефон. Ежов поднял трубку, послушал, грубо ответил:

— Я русским языком все объяснил. Не поняли? Ну, и идите к…

Матерно выругался и бросил трубку. Был не только пьян, но возбужден и встревожен. Снова мутными глазами с подозрением посмотрел на Шарока.

— Отчитались?

— Так точно, товарищ народный комиссар, отчитался, — отрапортовал Шарок, вытягиваясь.

Ежов не предложил ему сесть.

— Не надоело жить вдали от Родины?

— Служба, товарищ народный комиссар.

— Служба… Службу можно поменять.

— Как прикажете, товарищ народный комиссар.

— А вот прикажу перейти на службу в Народный комиссариат водного транспорта. Как ты на это посмотришь?

— Приказ есть приказ, товарищ народный комиссар.

— Что ты все талдычишь: приказ, приказ… Спрашиваю: хочешь перейти ко мне в Наркомат водного транспорта?

Мысль Шарока лихорадочно работала. В органах стало опасно, хорошо бы уйти на гражданскую службу, но связывать свою судьбу с Ежовым еще опаснее.

— Что молчишь?

— Не знаю, какая работа, товарищ народный комиссар.

— Работы хватает, работников нет, одни вредители и болтуны, понял?

— Понятно. Но я по образованию юрист, поэтому меня сюда и взяли. А речной транспорт… Я даже не знаю, что это такое.

Ежов опять глотнул из рюмки, пошарил глазами по столу, но ничем не закусил. Не глядя на Шарока, сказал:

— Устроим по специальности. Есть и юридический отдел, и отдел кадров, и спецотдел.

— Разрешите подумать, товарищ народный комиссар.

Ежов поднял на него мутные глаза, недобро посмотрел, у Шарока от страха сжалось сердце.

— Не хочешь! — зловеще заключил Ежов.

— Подумать хочу, товарищ…

— Все ясно! — оборвал его Ежов. — Иди!

14

В магазине НКВД на Большой Лубянке Шарок купил водки, вина, закусок, набил полный портфель. Квартира его была на Остоженке, в Зачатьевском переулке. В двадцатых годах какой-то нэпман выкроил ее из бывших барских хором. Нэпман давно откинул копыта в Нарыме или на Соловках, вместо него поселился профессор, и этот дал дуба на Колыме или в Воркуте, квартиру получил Шарок. Две комнаты, кухня, ванная, уборная, пара стенных шкафов, антресоли — словом, все, что положено, и Шароку удобно — неподалеку Арбат, где отец с матерью, и органам хорошо, когда сотрудник за границей, его квартира используется как явочная для встреч с осведомителями, ключи в отделе. Вторые ключи у отца с матерью — приходят по воскресеньям, в этот день явок нет — так уговорено. Каля заикнулась было: «Хочешь, буду за квартирой присматривать?» Он усмехнулся: «Миленькая, в моем учреждении разве некому присматривать? Ты без меня сюда и близко не подходи». Только того и добилась Каля, что в ванной всегда висел ее халат.

Но когда он приезжал в Москву, она с усердием исполняла роль хозяйки, прибирала, мыла, чистила, показывала домовитость, уже три года как встречаются, мол, пора что-то решать. И сейчас накрывала на стол, ладная, веселая, с большими и сильными руками. Привела с собой подругу, высокую, черноволосую, цыганского вида девку с длинными стройными ногами и позолоченными серьгами в ушах. Представила ее:

— Моя подруга Аза.

Дымя папиросой, подруга добавила:

— Цыганка Аза.

И так же представилась Абакумову:

— Цыганка Аза.

— Так уж? — засомневался Абакумов.

— Разве не похожа?

Аза по-цыгански затрясла плечами.

— Это и мы умеем…

К удивлению Шарока, Абакумов тоже затряс толстыми плечами, не как Аза, конечно, но вроде бы по-цыгански.

— Из нашего табора, — одобрила Аза.

— И спать нам в одном шатре, — заключил Абакумов.

Держался он так, будто знал девушек давно, столько их перебрал, что уже не отличал знакомых от незнакомых. Вошел шумно, шофер внес за ним пакет и ушел, получив распоряжение, когда и куда приехать. А Шароку Абакумов приказал:

— Разворачивай пакет!

— Виктор Семенович, зачем? Видите, все есть на столе.

— Подкрепление не повредит. Как Наполеон говорил? Что нужно для победы? Сосредоточить главные силы на главном направлении. Как, девушки, правильно говорил Наполеон Бонапарт? Знаете такого? Тарле читали?

Вот хамло, подумал Шарок, не может правильно произнести фамилию. Да и не читал он Тарле, узнал, что Сталин велел восстановить того в звании академика, и тут же, конечно, купил его книгу «Наполеон», поставил на полку.

— Знаем Наполеона, читали. — Аза сидела, положив ногу на ногу, дымила папиросой.

— Проверим, — весело сказал Абакумов, — а сейчас, ребятки, давайте перекусим, я голодный как волк.

Каля между тем развернула пакет, выставила на стол армянский коньяк, выложила икру, лососину, буженину и виноград.

— С чего начнем? — спросил Абакумов и потянулся за водкой.

— Что в руках, с того и начнем, — тряхнула серьгами Аза.

— Правильно, — взглянул на нее Абакумов, — пить — так водку, любить — красотку, украсть — миллион.

Пил он рюмку за рюмкой и всех заставлял пить: со знакомством, за женщин — Калю и Азу, за Юру, за родных и близких… И жрал как свинья, даже похрюкивал.

Юра пил осторожно. Предстоит разговор. На карту поставлена жизнь. Стряпают «дело Шпигельгласа», значит, нужны соучастники. А Ежов переводом в другой наркомат выручал его. Знай, спасаю тебя! Ах, не хочешь, тогда и расплачивайся! Сегодня же ночью за ним явятся. И застанут Абакумова в постели с девкой. По законам товарищества надо бы предупредить. Но разве оценит? Тут же смоется. И из тюрьмы выволакивать не будет. Пусть уж затянется в узел вместе с ним. Если же сегодня не придут, то завтра Абакумов примет меры. Должен выручать. Иначе если Шарока посадят, то и он горит. «С кем встречались?» — «С товарищем Абакумовым. У меня на квартире с женщинами пьянствовали». Потом отбрехивайся!

Абакумов между тем снял пиджак, в штатском явился, рубашку расстегнул, показывает косматую грудь, уже шарит волосатой ручищей у Азы под юбкой, а та извивается, страсть изображает, тоже набралась порядочно, и у Кали глазки заблестели, смеется, заливается. А у него голова должна быть ясной. Хоть Абакумов и в чинах, кости ломать большого ума не надо, в Париж такого не пошлешь, там нужны Шпигельгласы, Судоплатовы, Шароки, те, на ком держится советская разведка, — профессионалы. Он справлялся с генералом Скоблиным, с министром Третьяковым, справится и с хамом Абакумовым, заставит ввязаться в это дело, вынудит. Только не опьянеть. Шарок незаметно вместо водки наливал нарзан, благо рюмки из толстого зеленого стекла, пузырьков не видно, и Абакумов не следил, как он пьет. Сам пил, ел, шарил у Азы под юбкой и на Калю, надо сказать, поглядывал, тыкал пальцем в грудь: «Вот это буфетик, молодец, девка, все при тебе». Не будь тут Шарока, обеих уложил бы в постель.

Потом потребовал завести патефон, пошел танцевать с Азой. Пьяный, а на ногах держался, толстый, здоровый, даже фигуры выделывал, непонятно, что танцует — танго или «камаринскую», и на ходу раздевал Азу, все на ней расстегнул, под штанишки полез, а она ничего, только зыркает глазами на Калю и на Шарока, качает головой, мол, смотрите, люди добрые, каков охальник!

Пластинка кончилась.

— Где отдохнуть можно? — прохрипел Абакумов.

Шарок показал на дверь спальни.

Абакумов потянул Азу за руку.

— Пошли в шатер, цыганочка!

Аза опять зыркнула глазами на Калю и на Шарока, пожала плечами, мол, смотрите, что он со мной делает! Но вслед за Абакумовым пошла безропотно.

Шарок и Каля легли на диване.

— Утром уйдешь с ней в ванную, — сказал ей Шарок, — там задержитесь, а я переговорю с Виктором Семеновичем.

Ему не пришлось дожидаться утра. Только, казалось, задремал, как его разбудил голос Абакумова. Шарок протянул руку, зажег бра над диваном. Абакумов стоял посередине комнаты, толстый, в одних трусах, над ними висел живот. Аза в комбинации сидела за столом.

— Хватит спать, мужичок, ведь весна на дворе… — Абакумов уселся рядом с Азой, налил нарзану. — Вставайте, братцы, еще погуляем.

Шарок надел под простыней трусы, встал, тоже сея за стол.

— Вставай, Каля! — приказал Абакумов.

— Отвернитесь, Виктор Семенович, я раздета.

— Еще чего! Не видал я голых баб.

Прикрывшись руками, Каля пробежала в ванную, вернулась в халате.

Кивнув Азе, Шарок сказал:

— Идите мойтесь. Я позову.

Женщины ушли, вскоре из ванной донесся плеск воды.

Абакумов налил водки себе, Шароку:

— Поехали.

Выпили.

— Виктор Семенович, я хотел с вами посоветоваться.

О своем разговоре с Ежовым Шарок рассказал, как по стенограмме, и о том, что Ежов остался недоволен, тоже сказал.

Абакумов тыкал вилкой в закуски, жевал то одно, то другое, посматривал на Юру.

— Доложил Судоплатову?

— Когда? Николай Иванович отпустил меня поздно. Я боялся на встречу с вами опоздать. Вы думаете, Судоплатов может мне помочь?

— Не может, — неожиданно трезво и внушительно ответил Абакумов, — но знать должен. Вызовет его товарищ Берия Лаврентий Павлович, спросит: «Известно вам, что ваших работников переманивают в другой наркомат?» — «Нет, неизвестно», — ответит Судоплатов. «Ах так, значит, товарищ Шарок ведет переговоры за вашей спиной. Двойную игру играет! Как это расценить?!» Понял мою мысль?

— Вы правы, Виктор Семенович.

— Сегодня, как на работу придешь, сразу к Судоплатову. Все, как мне, так и ему расскажешь. Подчеркни: «Согласия не дал. Считаю обязанным вам доложить». И после этого сиди спокойно. Дожидайся. Все остальное сделаю я.

Он вдруг наклонился вперед, исподлобья посмотрел на Шарока.

— Абакумов верных друзей не забывает. Понял?

— Понял, спасибо, Виктор Семенович.

— Давай за это выпьем. Ты весь вечер вместо водки нарзан хлестал. Я видел. Понимаю: к разговору готовился. Не осуждаю. А теперь уж выпьем.

И, запрокинув голову, опорожнил рюмку.

— С твоим делом покончено, — сказал Абакумов, — будем гулять. Как в песне-то поется: «Будем пить, будем веселиться, жизнь коротка, надо насладиться». Аза — баба ничего, умелая, а Каля как?

Хмель выскочил у Шарока из головы, понял скрытый смысл этого вопроса.

— Я с Калей не первый день, Виктор Семенович, даже думали…

Абакумов перебил его, не дал договорить:

— Вот и нужно тебе свежачка попробовать. Поменяемся!

Деваться некуда, он в руках у этой свиньи. Явится сегодня к Ежову и доложит: «Заезжал вчера к Шароку, как к старому товарищу по работе, а он, сукин сын, сидит пьяный и вас поносит, говорит, переманиваете его уйти из органов, вот сволочь, негодяй!» И тогда уведут его прямо из отдела и расстреляют, разговор короткий!

— Куда мне после вас к Азе? — улыбнулся Шарок.

— Справишься, парень молодой! А где девки-то?

Он встал, приоткрыл дверь ванной…

— Отполоскались?! Как в песне-то поется: «Девоньки купаются, сисеньки болтаются».

— Сейчас оденемся, Виктор Семенович, — сказала Каля.

— А чего одеваться? Все равно раздеваться.

— Нет уж, так нам удобнее.

Каля вышла в халате, Аза — в комбинации.

Абакумов тут же всем налил водки.

— Давайте, девушки, подкрепляйтесь.

Шарок вышел на кухню, позвал Калю, хмуро и озабоченно сказал:

— Я говорил с ним, обещал помочь. От него зависит не только моя судьба, но и жизнь. Поняла?

— Да, да, конечно, — испуганно проговорила она.

— Аза ему не понравилась, выпендривается. Я тебя предупреждал: не приводи ломаку. Придется тебе за нее отработать…

Она сначала не поняла, о чем он, потом, когда смысл сказанного дошел до нее, вспыхнула от негодования.

— Ты что, рехнулся?! Да я уйду сию минуту! Ты что говоришь?!

— То, что слышишь. Ради меня, ради моей жизни. — Он изо всей силы сжал ее запястье. — Я тебя прошу. Клянусь, мы никогда об этом не вспомним. Все! И не вздумай кобениться! Предупреждаю! Не пойдешь — мне смерть, но и тебе смерть!

Они вернулись к столу.

— Теперь попляшем, — закричал Абакумов, дожевывая ветчину. — Настраивай, Юрка, музыку. А ну-ка. Каля, давай с тобой попрыгаем.

Облапил ее, прижал к себе, голый, толстый, волосатый, задвигался по комнате, норовя засунуть ее руку к себе в трусы, и, очутившись возле спальни, открыл дверь, подтолкнул туда Калю.

Она оглянулась, умоляюще посмотрела на Шарока.

Он резко, повелительно махнул рукой: иди!

Утром Шарок зашел в Судоплатову, доложил о своем разговоре с Ежовым.

— Решать такой вопрос — ваше личное дело, — сухо заметил Судоплатов.

А вечером Шарока вызвали к Лаврентию Павловичу Берии.

Берию Шарок видел только на портретах. Льстили, конечно, художники, но лицо у Берии и в жизни оказалось неестественно гладким, будто накачали в него воздух и нацепили пенсне.

Кроме Берии в кабинете были еще двое: Судоплатов и какой-то чин, похожий на Серебрянского, но черты лица тонкие, глаза живые, и оттого выглядел он красивым и привлекательным.

Вытянувшись, Шарок доложил о прибытии.

— Садитесь!

Сверля Шарока маленькими глазками, Берия спросил:

— Какова ситуация со Зборовским?

— Со смертью Льва Седова единственно, что он сохранил, это доступ к делам троцкистского Международного секретариата, — четко ответил Шарок.

— Есть возможность внедрить его в окружение Троцкого?

— Очень малая. Зборовского подозревали в убийстве Седова. Подозрение отпало. При Седове неотступно находилась его жена Жанна Мартен, к пище Седова Зборовский не притрагивался. И все же недоверие осталось. Зборовский просил Троцкого разрешить ему приехать в Мексику, Троцкий отказал.

Чин, сидевший рядом с Судоплатовым, изучающе смотрел на Шарока.

— Какие вы видите перспективы? — спросил Берия.

Шарок отлично понимал, что речь идет об уничтожении Троцкого, но он должен говорить только в предложенных рамках: о внедрении человека в окружение Троцкого. И еще понял Шарок: он опять получает шанс — может стать человеком Берии. Тщательно подбирая слова, Шарок сказал:

— Мне кажется, что планы проникновения к Троцкому были изначально нереальными. Намечалось забросить к нему человека от белых, людей готовили генералы Туркул, Миллер и Драгомиров. В Турции и в Европе они имели какие-то шансы, в Мексике — никаких. Охрана Троцкого состоит из американцев и мексиканцев, среди них и надо подобрать человека. Лучше мексиканца или, во всяком случае, человека испаноязычного.

— Хорошо… — сказал Берия, и какие-то нотки в его голосе подсказали Шароку, что он попал в точку, его рассуждения совпадают с планами этих людей. — Третьего сентября собирается учредительный конгресс IV Интернационала. Вам следует завтра же отправиться в Париж и быть в курсе этой говорильни.

— Слушаюсь, товарищ Берия!

Он назвал его по фамилии. Именовать «заместителем наркома» человека, который не сегодня-завтра будет наркомом, было бы глупо.

— Ваши руководители… — Берия кивнул в сторону Судоплатова. — С Павлом Анатольевичем вы знакомы…

— Так точно, знакомы.

Берия повернулся к соседу Судоплатова, представил его:

— Наум Исаакович Эйтингон.

Эйтингон протянул Шароку руку, улыбнулся.

— Будем работать.

15

После награждения орденом положение Вадима настолько упрочилось, что ему вручили однодневный пропуск в Октябрьский зал Дома союзов на судебный процесс по делу «Антисоветского правотроцкистского блока». Такой чести удостоились лишь видные писатели, способные создать нужное общественное мнение.

Вадим не сомневался в том, что сумеет оправдать доверие. Его реакция не будет простым газетным откликом, какие сотнями печатают ныне его собратья по перу: «Сурово покарать грязную банду убийц и шпионов»… «Уничтожить!», «Добить!» и тому подобные заезженные штампы. Он исследует психологию политического преступления, протянет нить от доклада Бухарина на 1-м съезде писателей в 1934 году до нынешнего процесса. Доклад о поэзии… о поэзииделал шпион и убийца. Где же грань, отделяющая интеллигента от преступника? Плетнев, Левин, Казаков — врачи, призванные исцелять и спасать, стали пособниками, подручными Смерти. Где же грань, отделяющая гуманиста от преступника? На эти вопросы он даст ясный, четкий и достойный ответ: истинная интеллигентность, истинная гуманность возможны только в верном служении партии Ленина — Сталина. Вот в таком духе следует начать, а там уж рука сама пойдет писать.

Как и все в зале, Вадим, затаив дыхание, следил за происходящим на сцене. Господи! Бухарин и Рыков — бывшие руководители партии и государства, Ягода — всесильный глава НКВД само его имя внушало ужас, народные комиссары, секретари ЦК партии, вершившие судьбы миллионов людей, теперь, жалкие, раздавленные, сидят на скамье подсудимых, послушно встают, послушно садятся, охотно признаются в самых страшных преступлениях. Вадим не знал и не хотел знать, какой ценой добились от них признаний. Он мог об этом только догадываться, вспоминая парикмахера Сергея Алексеевича с его выбитыми зубами, со страшными кровоподтеками на лице. Но не ощущал к этим людям ни капли жалости. Разве не они создали систему, при которой все обязаны быть «Вацлавами»?! И хватит глупых угрызений совести!

Вадим сидел в задних рядах, но Октябрьский зал невелик, все видно. Бухарина и Рыкова он узнал сразу, их все знали по портретам, узнал он и профессора Плетнева Дмитрия Дмитриевича — учитель его отца, часто бывал у них дома, отец называл его великим талантом, даже гением, одним из величайших врачей мира. В прошлом году в июньской «Правде» появилась статья: «Профессор — насильник, садист». Во время осмотра какой-то пациентки профессор Плетнев якобы укусил ее за грудь, и в результате этой травмы и тяжелого душевного потрясения женщина осталась инвалидом. Приводилось и ее письмо, которое газета назвала «потрясающим человеческим документом». На следующий же день началась газетная кампания. Профессора, видные врачи, медицинские коллективы клеймили позором шестидесятипятилетнего «насильника и садиста». Но имени своего отца Вадим в том списке не увидел, не выступил Андрей Андреевич и на экстренных заседаниях Всероссийского и Московского терапевтических обществ. Положение Вадима было щекотливое: отец не хочет выступать, его молчание может дорого обойтись и Вадиму. Но сказать об этом отцу не решился: боялся вызвать его гнев, боялся ответных упреков, даже разоблачений — ему казалось, что отец догадывается о «Вацлаве», а может быть, и знает. Неужели он по рассеянности оставил какое-то донесение на столе у себя в комнате, а отец это донесение прочитал? Ужасно, если это так. Возможно, потому он и не поздравил его с орденом и вообще перестал интересоваться его делами. Но тогда, в июне тридцать седьмого года, Вадим вполне миролюбиво спросил отца:

— Что это за история с Дмитрием Дмитриевичем?

— Ты ведь читаешь газеты, знаешь, наверное.

— Да, конечно, читаю. И отзывы его коллег читаю. Осуждают его коллеги.

— Не все! — оборвал его отец. — Далеко не все! Егоров, Сокольников, Гуревич, Каннабих, Фромгольц, Мясников отказались поддержать эту гнусность. И твой отец, между прочим, тоже отказался.

— Каждый имеет право на собственное мнение, — примирительно сказал Вадим.

Ничего другого он сказать не мог. Признался тогда Плетнев или нет, никто не знал, получил два года условно и вскоре опять был арестован, но уже по делу, которое сейчас рассматривается в Октябрьском зале и где Плетнев сознается в более тяжких преступлениях, чем попытка изнасиловать какую-то истеричку.

Допрос Плетнева Вадим слушал с особым вниманием. Что там ни говори, а есть нечто особенное в советской власти, сокрушающей самые великие авторитеты и репутации. Грозная, непобедимая сила, горе тому, кто становится на ее пути.

Что теперьскажет отец? Плетнев сам сознался в своих преступлениях! И каких! Теперь Плетневу грозит расстрел. И каждому, кто попытается слово сказать в его защиту, тоже грозит расстрел. Теперь уже отцу не отвертеться! Придется высказать свое отношение. Плетнев — его учитель, его друг. Ничего! Отрекаются от отцов и матерей, от братьев и сестер, от сыновей и дочерей, а уж от коллег по работе, от учителей и от учеников сам Бог велел отрекаться.

В зале не полагалось вести записи. Но мысли надо будет записать сегодня же, под свежим впечатлением от процесса. Это Вадим и сделал, вернувшись домой. Работал с упоением.

Вскоре пришел с работы отец, снял пиджак, надел домашнюю куртку, как всегда, остался при галстуке, глядел хмуро, устало. Вадим понимал, что разговор о Плетневе будет ему неприятен, но удержаться не мог. И не следует откладывать. Отец не посмеет возражать, да ему и нечего возразить. И он добьется от отца увольнения Фени и прекращения всяких контактов с Викой, отец их поддерживает через эту дамочку Нелли Владимирову. К тому же трудно отказать себе в удовольствии рассчитаться с отцом за предыдущий разговор о Плетневе. Теперь-то уж отец не посмеет говорить, как в прошлый раз: галиматья, гнусность, подлость, бред, провокация. Придется ему подыскивать другие слова, другие выражения.

Грызя куриную ножку (Вадим любил поужинать холодным цыпленком, а Феня, уходя вечером, всегда оставляла холодный ужин), Вадим сказал:

— Был я в Доме союзов на процессе, жуткое зрелище, доложу тебе.

Отец молча ел.

— Бухарин, Рыков, Ягода — прожженные политиканы, с ними все понятно. Но врачи — Левин, Казаков и, главное, Плетнев Дмитрий Дмитриевич. Я не верил собственным ушам, он во всем признавался.

Отец, пригнувшись к тарелке, продолжал есть.

— Я смотрел только на него, может быть, думаю, подставное лицо, актер. Нет, он, Дмитрий Дмитриевич, я ведь много раз видел его здесь, у нас, в этой комнате, это он, его речь, его манера держаться.

Отец продолжал молча есть, не поднимая глаз на Вадима.

— Не понимаю, что заставило его?! Убить Куйбышева, Максима Горького…

Андрей Андреевич положил вилку и нож на тарелку, вытер салфеткой губы, откинулся на спинку стула и, глядя мимо Вадима, спокойно сказал:

— Дмитрий Дмитриевич не лечил Куйбышева.

— Но…

— Повторяю. — Андрей Андреевич повысил голос, смотрел по-прежнему мимо Вадима. — Дмитрий Дмитриевич не лечил Куйбышева. Куйбышев скоропостижно скончался от паралича сердца после напряженного рабочего дня. Было вскрытие, причина смерти — закупорка тромбом правой коронарной артерии сердца. Но что бы там ни было. Дмитрий Дмитриевич не лечил Куйбышева.

Он перевел дыхание…

— Что касается Горького, то он много лет страдал тяжелым легочным заболеванием — хронический гнойный бронхит с бронхоэктазами, пневмосклероз, эмфизема легких и сердечно-легочная недостаточность. Он всегда кашлял и непрерывно курил, хотя врачи требовали, чтобы он прекратил курение. У него даже возникали легочные кровотечения. На Капри, в Крыму ему становилось лучше, но каждое возвращение в Москву вызывало пневмонию. То же самое произошло в июне 36-го года. Его лечили Кончаловский, Ланг и Левин. В их присутствии Дмитрий Дмитриевич несколько раз его консультировал. Лечение было абсолютно правильным, но спасти Горького было невозможно. Медицинское заключение о его смерти подписали нарком здравоохранения, все лечащие врачи, кроме них еще профессор Сперанский и профессор Давыдовский, производивший вскрытие. Ни одного из этих врачей не вызвали в суд хотя бы в качестве свидетеля. Ни одного! Не нужны были! Все свалили на Плетнева и на несчастного Левина. «Шайка безжалостных злодеев»! — Андрей Андреевич ударил вдруг кулаком по столу. — Не они безжалостные злодеи, а те, кто их судит, вот они-то и есть «безжалостные злодеи»!

— Отец! — воскликнул Вадим. — Опомнись! Что ты говоришь?! Суду было предъявлено заключение медицинской экспертизы.

— Экспертизы?! — Андрей Андреевич наконец взглянул Вадиму в лицо, но столько презрения и ненависти было в его взгляде, что Вадиму стало не по себе. — Этих подонков ты называешь экспертами?! Бурмин — руководитель экспертизы — бездарность, холуй и трус! Десять лет занимается кисловодским нарзаном, давно забыл то немногое, что знал по терапии. Кого он подобрал в свою комиссию? Шерешевский и Российский… Они не терапевты, они эндокринологи, они не могут быть экспертами по делу Плетнева! — Он снова с ненавистью и презрением взглянул на Вадима. — Какой позор! Шерешевский — друг Плетнева, был вхож в его дом и вот предал. Предатели, предатели, кругом, всюду, на каждом шагу предатели.

Вадим поежился. В словах отца, в его ненавидящем взгляде опять был намек.

Андрей Андреевич вроде бы отдышался, справился с собой и, стараясь говорить спокойнее, продолжал:

— Единственный, кто имел профессиональное право участвовать в экспертизе, это Виноградов — терапевт, звезд с неба не хватает, но практик приличный, ученик Плетнева. И вот ученик предает учителя. Испугался!

Он опять тяжело задышал, затравленно посмотрел на Вадима, поднял палец, прерывающимся голосом сказал:

— Бог им этого не простит. И неправедным судьям. И лжесвидетелям.

Того, что наговорил отец, с лихвой хватило бы на то, чтобы его расстрелять. Если он то же самое говорит в кругу своих сотрудников и друзей, то его арестуют завтра же. В каком свете тогда предстанет он, Вадим?! Отец — осужденный враг народа, сестра — в Париже, замужем за антисоветчиком. Тут уж никакие ордена и никакие «Вацлавы» не помогут. Подумаешь, «Вацлав»! Половина подсудимых на этих процессах — «Вацлавы»!

— Отец, не волнуйся! Ты же знаешь, тебе вредно волноваться, — заговорил Вадим, — но подумай сам. Плетнев — крупнейший наш терапевт, ты даже называл его «гордостью нашей медицины». Какой же смысл правительству его уничтожать? Тем более, если, как ты говоришь, он ни в чем не виноват.

— Виноват, виноват! — закричал Андрей Андреевич, расстегивая воротник рубашки и мотая головой. — Он виноват не в том, в чем его обвиняют, а в том, что слишком много знает… Да-да! Когда убили Орджоникидзе…

Вадим привстал.

— Отец, одумайся, что ты говоришь?!

— Сиди! Я знаю, что говорю. Орджоникидзе убили, или он сам застрелился, там была огнестрельная рана. А в медицинском заключении написали: «Паралич сердца». Дмитрий Дмитриевич отказался это заключение подписать. Он мне сам рассказывал. Он — нежелательный свидетель, вот и расправляются с ним. Сначала оклеветали как насильника, а теперь представили убийцей.

— Но ведь он во всем признался.

— Пытали, вот и признался. Ведь они все признаются на ваших процессах.

Вадим сделал протестующее движение.

— Да, да! Не дергайся! Именно на ваших процессах. Выколачиваете признание пытками в подвалах Лубянки. Ваша преступная власть…

— Отец, отец, перестань! — закричал Вадим.

Мотая головой и теребя спущенный галстук, будто он душил его, Андрей Андреевич повторил:

— Преступная власть… Преступная власть… Все вы преступники, разбойники… И ты… Ты тоже преступник… Твои статьи подлые, мерзкие, ты преследуешь, уничтожаешь порядочных людей… Эта преступная власть тебя купила… Я знаю…

Боже мой, он сейчас скажет насчет «Вацлава». Нет, нет, этого нельзя допустить!

Вадим закричал:

— А тебя они не купили?!

Старик ошеломленно смотрел на него.

— Кто… Что ты говоришь?!

— Ты же ходишь к ним, лечишь их, — кричал Вадим, — они тебя ласкают, людям нечего есть, а тебя продуктами заваливают. — Он оттолкнул от себя тарелку. — Откуда эти цыплята?! От них! Да, я служу, но я служу идее, а вы служите за цыплят. — Он снова толкнул тарелку. — Сидите на шее у народа и его же обливаете грязью. Горький для вас все делал, выручал вас, спасал. Кто тебе отхлопотал эту квартиру? Горький! А вы чем ему отплатили? Отравили Горького…

Андрей Андреевич, не в силах вымолвить слово, хватал ртом воздух и обеими руками махал на Вадима.

— Да, да, своими ушами слышал. Здесь, в этой комнате вы смеялись: «Именем Горького назвали театр, улицу, город, теперь и советскую власть надо переименовать в Горькую власть». Слышал, слышал, сам слышал? Меня наградили орденом, ты даже не поздравил, а когда тебе дали звание заслуженного деятеля науки, устроил банкет, праздновал, свою награду принял с удовольствием, а я, оказывается, подлец и ничтожество. Все, хватит! Я знаю твое отношение ко мне. Ты ради Вики продолжаешь якшаться с этой дамочкой Нелли Владимировой, а Вика замужем за иностранным шпионом, и ты это, по-видимому, одобряешь. Ты в этом году собираешься за границу, встретишься с Викой, и она вручит тебе какое-нибудь шпионское задание от своего муженька, а ты по своей глупости его с удовольствием выполнишь. И я должен жить под угрозой, что ночью придут и заберут меня и тебя как иностранных шпионов. Н-нет! Под такой угрозой я жить не желаю! Я не желаю слушать антисоветчину даже от своего отца. Не желаю! Мне это надоело! На-до-ело! Я тебе давно предлагал разменять квартиру, ты отказывался. Ну что ж, я это сделаю сам, я имею на это право, закон на моей стороне. И я тебе не советую возражать против размена! Да, да! Не советую! Не вынуждай меня говорить на суде правду о том, почему мы не можем жить вместе.

Во время этого монолога Андрей Андреевич теребил галстук, мотал головой, пытался произнести какие-то слова, но кроме «ты…», «ты…» ничего выговорить не мог и наконец замолчал, закрыв глаза. Голова его свесилась набок… Вадим вскочил, подхватил отца. Старик снова начал хватать ртом воздух, чуть приоткрыл один глаз, взгляд был бессмысленный, снова закрыл. Вадим с трудом дотащил его до дивана, уложил, положил под голову подушку, снял ботинки, укрыл пледом.

Андрей Андреевич лежал, закрыв глаза, то с трудом хватая ртом воздух, то затихал совершенно, будто не дышал.

Нужно вызвать «скорую помощь».

Но с отцом такое уже бывало, сердце неважное, однако всегда обходился без «скорой», не разрешал вызывать. Полежит, выпьет валерьянку или еще что-то, есть у него какие-то капли. И сейчас, конечно, пройдет… Приедет «скорая помощь», а отец к тому времени встанет. Неудобно, зря людей беспокоили, зря машину гоняли.

Отец лежал с закрытыми глазами. Вадим наклонился к нему, прислушался: как будто бы дышит! Взял руку, долго искал пульс, наконец вроде бы нашел. Слава Богу, выживет. Бедняга отец. Что ждет его? Не вписывается в современную жизнь, обречен на арест, на тюрьму, на муки, страдания, позор. И Вадим не может жить в ожидании катастрофы, которая его постигнет в случае ареста отца, он не перенесет, если отец вдруг назовет его «Вацлавом». Вадим подошел к телефону, снял трубку, услышал гудок, положил ее обратно на рычаг. Мысли путались в голове.

О Боже, что делать, что делать? Как жить, ежечасно, ежедневно, еженощно ожидая катастрофы? Отец сам нарывается на арест, не понимает, что в нынешних условиях нет места таким понятиям, как порядочность и совесть.

А что, если приступ не пройдет, что, если это совсем не то, что бывало раньше?!

Вадим снял трубку, набрал «03», занято.

Ну почему старики так эгоистичны? Стоят одной ногой в могиле, не боятся смерти, и не бойтесь, но не тащите за собой в гроб других! Сына пожалей, отец! Ведь сын еще и жить не начал! Разве 28 лет — это возраст?.. Нет, он не даст себя погубить, извини, отец, не даст, не даст! О Боже, но что же делать, что делать?

Вадим посмотрел на часы — половина девятого. Феня, когда уходит вечером к Феоктистовым, возвращается обычно в десять.

Вадим прошел в ванную. В домашней аптечке, висящем на стене небольшом шкафике с инкрустированной на дверце змеей, нашел эфирно-валериановые капли, рассмотрел дату выпуска. Прошлогодние. Все равно надо выбрасывать. Он положил пузырек в карман, вернулся в столовую, подошел к дивану, наклонился к отцу.

— Папа!

Отец не ответил. Вадим вглядывался в его лицо, даже веки не вздрагивали. Он взял руку, рука была холодная, он отпустил ее — рука безжизненно упала, коснувшись пола. Может быть, отец уснул? Ну что ж, так лучше, отоспится, все пройдет. Вадим открыл форточку — будет побольше воздуха в комнате. Конечно, все обойдется. А то, что промелькнуло в мыслях, все это так, глупости, не надо об этом думать, что будет, то и будет. А он пока сходит в аптеку за лекарством. Старое лекарство не годится, вот он и идет за новым.

По дороге в аптеку Вадим нащупал в кармане пузырек с валериановыми каплями, не вынимая его из кармана, отвинтил крышку и, зажав пузырек в кулаке, вылил жидкость на грязный весенний снег. Валерианка старая, прошлогодняя, все равно не годится, но не надо, чтобы видели, как он ее выливает, могут подумать какую-нибудь глупость. Навстречу попадались люди, озабоченные, усталые, спешили домой с работы. Как много появилось на Арбате незнакомых лиц. Все проходит. И все уходят. Ходила когда-то здесь его мама, давно нет мамы, ходила Вика, слава Богу, не появится больше в Москве, ходил парикмахер Сергей Алексеевич, и он пропал навсегда, и Саша Панкратов сгинул в Сибири, и Юрку Шарока не видно — перевели в другой город, а может быть, и расстреляли — с их братом тоже не церемонятся, Лену Будягину выслали, Нина Иванова тоже исчезла, всех разметало, никого нет. И отец уйдет. И он, Вадим, уйдет в свое время. Все условно, все быстротечно, годом раньше, годом позже, в истории жизнь человеческая всего лишь миг. На углу Арбата он незаметно опустил пустой пузырек в урну.

В аптеке Вадим терпеливо выстоял в очереди. И кассир, и продавец были ему знакомы. «Что-нибудь для сердца, — попросил Вадим, — отец на сердце жалуется». Дали ему и валерьянки, и капли Вотчела, Вадим поблагодарил и вдруг подумал: хорошо, что зашел сюда, хорошо, что его видели, почему так подумал, сам не знал, но подумал. Сейчас он вернется домой. Будем надеяться, отцу стало легче, он покажет купленные в аптеке лекарства. Смотрел в ванной, не нашел, побежал в аптеку, на, принимай и, главное, не волнуйся, видишь, чем это кончается.

Андрей Андреевич по-прежнему лежал в той же позе. Вадим окликнул его, отец не ответил. Вадим наклонился к нему, но дыхания не услышал, взял руку, отпустил, рука так же безжизненно упала на пол.

Вадим набрал «03», потребовал немедленно прислать «скорую помощь» к профессору Марасевичу. Что с ним? Сильный сердечный приступ. Адрес? Он назвал адрес.

Минут через двадцать в квартиру, сопровождаемый двумя санитарами с носилками, вошел молодой врач в белом халате, накинутом на пальто. У санитаров халаты тоже были надеты на пальто.

Почти тут же явилась Феня, заметалась, запричитала, Вадим прикрикнул на нее.

Врач присел на диван возле Андрея Андреевича, щупал пульс, слушал сердце, открывал веки. Потом встал.

— Мертвых не возим.

16

Вдоль стен — железные кровати, на спинках полотенца, стол без скатерти, четыре стула, кухонная тумбочка с посудой. Одежда висит на вбитых в стену гвоздях. Если бы не детская кроватка, тесная комната напоминала бы студенческое общежитие.

— С нами живет Маша, наша бывшая домработница, — объяснила Лена, — теперь уборщица на фабрике, в выходной сидит с ребенком, а я хожу по учреждениям.

Такой безысходной нищеты Варя еще не встречала. Все кругом бедные, но то бедность многолетняя, привычная, люди к ней приспособились. На Лену нищета обрушилась внезапно — выбросили из квартиры, выгнали с работы, ограбили, обворовали, лишили всяких средств к существованию.

Лена одевала Ваню, собиралась в магазин. Варя предложила пойти вместо нее.

— Там очередь, — предупредила Лена.

— С ребенком пускают без очереди?

— Кого теперь пускают без очереди?

— Постою.

— Ну, хорошо, спасибо, вот деньги, купи две бутылки кефира.

— Может быть, еще что-нибудь?

— Ни в коем случае, больше ничего не надо.

Кроме кефира Варя купила сметану, плавленые сырки, десяток яиц и триста граммов мармелада.

— Хочешь закатить нам пир? — Лена с укоризной покачала головой. — В другой раз этого не делай. Я чувствую себя неловко.

— В другой раз посмотрим, — улыбнулась Варя.

К ней, смешно переваливаясь на чуть кривеньких ножках, подошел Ваня, уцепился за подол юбки. Хорошенький, беленький (в Шарока, подумала Варя), пучил на нее голубые глазки. Лена подхватила его на руки, села к столу.

— У нас было три обыска. — Она налила в чашку кефир, вложила в руку сына кусок хлеба, поцеловала его в макушку. — Один обыск — на Грановского, когда брали папу, другой — на даче, третий — здесь, когда брали маму. Забрали все — деньги, драгоценности, облигации, книги, мои платья, папины костюмы, ведь все заграничное, как можно оставить? Две комнаты сразу опечатали, все, что там было, тут же пропало — папины и мамины документы, патефон, даже велосипед Владлена. Я написала заявление, просила вернуть самое необходимое, никто не ответил. После обыска заставили расписаться, что никаких претензий к НКВД нет, пригрозили: «Не подпишете, ничего не оставим». Тащили прямо на наших глазах, взламывали замки у чемоданов. Все унесли, даже шкаф, по-видимому, и бедный шкаф оказался антисоветским.

Она снова поцеловала сына в макушку, исподлобья взглянула на Варю.

— С работы выгнали сразу, как арестовали папу, сократили мою должность, через неделю должность восстановили, взяли другого человека.

— А кем ты работала? — Варя тоже решила говорить ей «ты».

— Переводчик с английского. И французский знаю. А вот не берут. Позвоните через неделю, потом еще через неделю, а один тип сказал: «Смените фамилию». Представляешь, это когда я хотела устроиться ночной уборщицей, мыть полы и туалеты. Увидела объявление: нужны почтальоны. Меня устраивает, письма и газеты можно разнести, пока Владлен не ушел в школу, все же Ванечка под присмотром. Зашла. Говорят: «Пишите заявление и завтра приходите к шести утра». Прихожу назавтра, они опускают глаза. «Извините, место занято». Через несколько дней смотрю — объявление по-прежнему висит. И все равно хожу, хожу… И в НКВД и на Кузнецкий, 24, и в прокуратуру, и в военную прокуратуру, папу искала по тюрьмам, маму… Никого не нашла, осудили «без права переписки», значит, нет их уже… Так бы и сказали, нет, надо гонять из тюрьмы в тюрьму, от окна к окну, мучают людей!

— Мне это знакомо.

— Да? У тебя кто-нибудь арестован?

— Я носила передачи Саше Панкратову.

Лена потемнела лицом.

— Мы все виноваты перед Сашей, не помогли ему тогда…

— А что вы могли сделать?

— Не знаю, что именно, но должны были делать. Писать письма, заявления, ходить в НКВД, к прокурорам, отстаивать своего товарища. Тогда только начиналось. А мы молчали. Теперь расплачиваемся за это. И я, и мой отец, и Сашин дядя, тысячи, миллионы людей расплачиваются.

— Началось раньше: с коллективизации и раскулачивания.

— Да, конечно. — Лена спустила мальчика с рук, он пошел к своим кубикам, уселся возле них на полу. — Но я тогда жила за границей, ничего этого не видела. А Саша — это на моих глазах. Не знали мы, что это нас коснется. И сейчас, когда я вижу людей, которые отворачиваются от меня, я думаю: и к вам это придет, и тогда вы вспомните про тех, кого избегали. Ведь за эти три, вернее, четыре года я ни разу не была у Сашиной матери. Не хотела прикасаться к чужому страданию, берегла собственное спокойствие и наказана за это. Такие мысли приходят, Варенька, в голову. Стыдно, стыдно.

— У каждого человека есть такое, о чем стыдно вспоминать, — сказала Варя.

Лена вздохнула, посмотрела на часы, потом на Варю.

— Сейчас из школы придет Владлен. Я хочу тебя предупредить. Ему тринадцать лет, он целиком под влиянием пропаганды, прочитал в газетах все отчеты о процессе Бухарина — Рыкова, верит каждому слову, проклинает подсудимых, говорит, что их надо посадить в клетки, держать там, как зверей, и пусть люди плюют в них. Папу и маму тоже проклинает, говорит: «Они такие же, как Бухарин и Рыков». Мечтал стать летчиком, понимает, что летчиком ему теперь не быть, хотя он и авиамоделист, способный в этой области мальчик, но его уже не послали на соревнования авиамоделистов, он чувствует себя изгоем и во всем винит отца и мать. Он даже в школе выступил с осуждением своих родителей.

— Не он первый.

— Да, но я знаю других детей. Наши родители боролись за свои идеи. Кто знал, что потом все захлебнется в крови… Но втолковать это Владлену в голову я не могу. Ни капли жалости ни к отцу, ни к матери. Впрочем, и родители были далеки от нас, детей, не хватало на нас времени, занимались своими партийными, государственными делами. — Она показала на игравшего в кубики Ваню. — Ты догадываешься, чей это сын?

— Юры Шарока.

— Ужасная, недостойная связь, моя тяжелая ошибка, — спокойно проговорила Лена, глядя Варе в глаза, — однако знаешь, чем он меня привлек, помимо всего прочего? Как это ни странно, своей семьей.

— Да? — пожала плечами Варя. — Гаже людей я не видела…

— Теперь и я понимаю. Но тогда по контрасту с моим домом мне показалось — вот настоящая семья, дружная, спаянная. А у нас… Я не помню случая, чтобы мы вчетвером сидели за столом, все ели в разное время. Так мы росли… Не спрашивай у Владлена про отца и мать, не говори с ним о политике, как всякий подросток, он жесток в своих убеждениях.

Варя кивнула головой.

— Ладно, учту.

Со двора донесся шум. Лена подошла к окну, поманила пальцем Варю.

— Такое в этом доме происходит каждый день.

Возле их подъезда разгружались четыре грузовика — въезжала новая семья: толстый энкаведешник в форме, с пистолетом на боку, шумная, крикливая жена, две белобрысые девочки лет семи-восьми. Энкаведешник грубо командовал грузчиками, их было девять или десять человек, распаковывали вещи.

— У нас шкафы, столы, диваны, — сказала Лена, — все было казенное, на всем висели бирки. Люди были равнодушны к барахлу. А у этих старинная павловская мебель, зеркала, столы, буфеты, кресла, рояль!

— Все наворовано, награблено, — проговорила Варя. — Будь у меня сейчас пулемет, всех бы до одного перестреляла к чертовой матери!

— Варя, никогда не говори таких вещей, никогда и никому, даже самому близкому человеку.

— А что такого? — усмехнулась Варя. — Я это про грузчиков сказала. Двигаются, как мухи! Не могут обслужить работника наших доблестных органов?!

— Даже насчет грузчиков так не говори.

— Ладно, помолчим.

Пришел из школы Владлен, угрюмо поздоровался с Варей, кинул на кровать истрепанный брезентовый портфель. Лена подала ему обед: щи без мяса и пшенную кашу. Он поел, не поблагодарил, ушел, не сказав, когда вернется.

— Надо что-то решать с Владленом, — вздохнула Лена. — На прошлой неделе восемьдесят пять семей из нашего дома выслали из Москвы. Что творилось! Погром! Разве что пух из подушек не выпускали. Энкаведешников полон двор, швыряли в машину людей, чемоданы. Ходят слухи, уже есть список еще на шестьдесят семей, вероятно, и я в их числе. Что я буду делать с Владленом на новом месте? Я и здесь не могу его прокормить, а мальчик растет, организм требует пищи. Порвались башмаки, на что купить новые? Продавать больше нечего. Все, что у меня есть, все на мне. Тяжело об этом думать, но, видимо, придется отдать Владлена в детдом, я ходила в райисполком, меня послали на Данилевский вал, в детский распределитель НКВД, но там ужас, детская тюрьма.

— Оттуда распределяют в детские дома, а там более сносно.

Лена опять вздохнула.

— Другие тоже так говорят. Из нашего дома многие матери сдали туда своих детей, успели перед высылкой. Придется, видно, отдать Владлена, он сам этого хочет. Один раз нечего было есть, он закапризничал, вывел меня из терпения, я ему сказала: «Сдам в детский дом, там тебя накормят». Он ответил: «Очень хорошо. Хоть избавлюсь от этой проклятой фамилии».

— Если тебя вышлют, что будет с Ваней? — спросила Варя.

— Будет со мной. Устроюсь на работу, не уморят же они нас голодной смертью.

— Ты будешь работать, а сын с кем?

— Не знаю… Не могу же я бросить своего ребенка! Ну, вдвоем умрем. Некоторым семьям разрешили выбирать город ссылки, но я не знаю, что выбрать. Есть какие-то дальние родственники в Мотовилихе, в Баку, я с ними незнакома, даже адресов не знаю. Да и боятся сейчас люди всего… Иногда хочется уснуть и не просыпаться, не возвращаться в этот кошмар.

— Если тебе все же дадут возможность выбрать город, назови Мичуринск, там живет моя тетка, старенькая, правда, но еще бодрая и очень добрая женщина, живет одна, сможешь у нее остановиться. Если не дадут Мичуринск, проси Уфу.

— Почему Уфу?

— Почему Уфу? — повторила Варя. — Знаешь, ведь Саша на свободе.

— Да?

— Отбыл срок, но не имеет права жить в больших городах. Работает шофером в Уфе, Софья Александровна пишет ему до востребования, и ты, как приедешь, брось ему открытку до востребования.

Лена подумала, отрицательно помотала головой.

— Это не годится. Саша — судимый, я — «дочь врага народа», еще больше осложню его положение. Не имею на это права. Если мне позволят выбирать, то Мичуринск лучше — есть хоть к кому явиться с вокзала, переночевать первую ночь. Но, вероятнее всего, меня не спросят, куда я хочу, вышлют, и все.

— Но все же, если спросят, — настаивала Варя.

— Тогда назову Мичуринск, но примет ли меня с ребенком твоя тетя?

— Примет обязательно. Я ей напишу.

— Спасибо тебе. Мне это очень поможет.

17

Саша и Глеб ужинали обычно в ресторане, цены не намного выше, чем в столовой, зато сиди хоть до двенадцати часов. Выпивали иногда по-крепкому. Глеб к этому привык, Саша втягивался. Неизвестно, что будет завтра, поживем сегодня.

Как-то Глеб сказал:

— Сегодня в ресторане увидишь наше начальство.

— Марию Константиновну?

— Тетка важная из Москвы приехала в командировку, Машкина знакомая. Вот она ей прием устраивает, за счет Семена, конечно. И Нонка с ним.

— А мы чего туда попремся?

— Они сами по себе, мы, дорогуша, сами по себе. Они по котлетам «де-воляй» ударят, мы с тобой водяру под селедочку хлебанем.

В ресторане Саша с Глебом сидели, как всегда, в углу, Семен со своими спутницами — в середине зала, возле них хлопотали официанты во главе с женщиной-администратором, значит, рассматривают как высоких персон.

Со своего места Саша хорошо видел всю компанию: Семен, Нонна и две женщины. Брюнетка, как сказал Глеб, и есть Мария Константиновна, вторая — пышная, рыжеволосая — крупный чин из Москвы. Красивые, ухоженные, хорошо одетые дамы, лет тридцати пяти или около того, обращали на себя внимание. Оркестр играл мелодии из кинофильмов, певица цыганских романсов не пела.

— Из-за этой мадамы только Дунаевского с Блантером и наяривают, — заметил Глеб, — идеологию выдерживают. Но бабцы — дай Бог на пасху!

Семен Григорьевич обернулся, посмотрел в сторону Саши и Глеба. Они его взгляд перехватили, но не подали вида. Вслед за Семеном обернулись и дамы.

— Семен показывает свою команду. — Глеб подмигнул Саше. — Машка тут — сила, мужиков к себе подпускает с большим выбором, я к ней подкатывался, отшила. Вот Семен свой товар, то есть тебя, и расхваливает: какой у меня интеллигентный ассистент, с высшим образованием, из Москвы. Обхаживает этих бабенок. Москвичка, между прочим, инструктор ЦК по театрам, большая шишка. А с Машкой училась вместе. Машка потому и смелая такая, что в Москве рука есть, в случае чего выручит. Хорошо иметь в Москве такую руку, а?

— Наверно, неплохо…

— Большая сила. Захотела бы мне помочь, все бы моментально устроила. Конечно, по-ихнему, по-цековски, по телефону. — В голосе Глеба зазвучали начальственные нотки: — «Смотрели мы тут работы художника Дубинина. Интересные работы». Чувствуешь, дорогуша, оценки нет: интересные, и все. «Есть мнение». Понял? Не решение, а всего лишь мнение. «Надо помочь товарищу» — это по-ихнему значит не официально, а по-человечески. В общем, «направляем к вам Дубинина Глеба Васильевича на должность главного художника театра». И возьмут, не пикнут.

— Тебе актером быть!

— Я все могу, дорогуша!

На следующий день обе дамы, сопровождаемые Семеном Григорьевичем, явились во Дворец труда. Уселись в кресла, положили рядом пальто, не оставили в раздевалке, значит, ненадолго пришли.

В зале много прежних Сашиных учеников, помогали ему Когда Саша хлопал в ладоши и провозглашал: «Так, внимание», — или: «Так, приготовились», — все смотрели, что он показывает. Сегодня разучивали первую фигуру вальса-бостон, самый сложный урок, надо кружиться, как в вальсе, только первый шаг длинный. Тем, кто не умел вальсировать, было трудно осваивать поворот.

Саша видел, что Семен и его спутницы смотрят на него, даже поворачиваясь к ним спиной, чувствовал их взгляды. И когда очутился рядом с ними, Семен поманил его пальцем. Саша хлопнул в ладоши:

— Стоп! Попрактикуйтесь сами. — Обернулся к своим бывшим ученикам. — Ребята, девочки, помогите разучить поворот.

И подошел к Семену Григорьевичу. Тот познакомил его с дамами:

— Ульяна Захаровна, Мария Константиновна, Александр Павлович.

— Вот вы какой, оказывается, — сказала Мария Константиновна. — Приехали и сразу стали знаменитостью.

Что-то бурятское проскальзывало в ее широких скулах, в темно-карих узких глазах, она была благожелательна, но добрым лицо не назовешь.

Саша показал на зал:

— Вот вся моя знаменитость.

Ульяна Захаровна, улыбаясь, смотрела на него.

Красивая, статная, рыжие волосы заплетены в косу и уложены на затылке короной, в больших, широко открытых зеленовато-серых глазах улыбка, мягкая, но что-то еще проскальзывает. Саша не мог понять что — любопытство?

Семен Григорьевич встал, сказал с наигранной простоватостью мэтра:

— Ну что ж, Саша, поболтайте немного с нашими гостьями, а я позанимаюсь с вашими подопечными.

— Нет-нет. — Мария Константиновна тоже встала. — Проводите меня к директору. — Она посмотрела на часы. — У нас есть еще двадцать минут. Мы наверх, в театр идем, — пояснила она Саше, — к вам зашли по дороге.

Цель этого маневра была ясна: оставить его наедине с Ульяной Захаровной.

— Присаживайтесь. — Она, по-прежнему улыбаясь, подняла на Сашу свои большие глаза, чуть прищурилась, не спешила отводить их и показала на кресло рядом с собой.

— Спасибо. — Саша сел.

Она повернулась к нему, пахнуло хорошими духами, облокотилась на ручку кресла, почти касаясь его грудью.

— Мне сказали, вы из Москвы.

— Да, из Москвы, с Арбата.

Она широко раскрыла глаза, опять в них замелькало что-то непонятное Саше.

— Мы соседи, я живу на улице Грановского.

— Не в Пятом ли доме Советов?

Черт! Сорвалось с языка, сейчас начнет расспрашивать, откуда он знает этот дом, поинтересуется фамилиями знакомых. Кого он назовет? Расстрелянного Будягина? Судя по фамилиям врагов народа, мелькавших в газетах, там всех уже пересажали. А вместо них живут эти, новая элита.

— Угадали. — Она еще ближе наклонилась к нему. — У вас там знакомые?

— Некоторые ребята из этого дома учились в нашей школе: Петя Ворошилов, дочки Ивана Ивановича Михайлова — Вера и Тамара. Это было давно, лет десять назад, я уж всех позабыл.

Она положила свою руку на его, ладонь была пухлая, теплая, с доверительной улыбкой проговорила:

— Может быть, мы и учились вместе? Где вы учились?

— В транспортном институте.

— В транспортном? — удивилась она. — Какое отношение к танцам имеет транспортный институт?

— Инженер из меня получился неважный, тянуло к музыке, танцам. Я не один такой.

Ему стал утомителен этот разговор. Как бы разминаясь, Саша повел плечами, освободил свою руку, откинулся на спинку кресла.

— Дайте вашу руку. — Она опять взяла его ладонь в свою. — Я вас так быстро не отпущу. Может быть, я тоже хочу учиться танцам. Будете меня учить?

— Пожалуйста, хоть сейчас.

— Сейчас мы с Марией идем в театр, так что потом. Вы правы, Саша. — Она произнесла его имя с ударением, как бы подчеркивая их взаимную приязнь и доверие. — Вы правы, многие артисты имеют образование, далекое от их нынешних профессий, и я могла бы что-нибудь для вас сделать. Я знаю руководителей всех ансамблей — и Александрова, и Игоря Моисеева. Конечно, там большой конкурс, и все же товарищи постараются вам помочь. Но вот уже идет Мария, мы еще продолжим наш разговор. Когда вы заканчиваете занятия?

— В десять.

— Спектакль кончается в четверть одиннадцатого. Подождите нас, посидим у Маши, поговорим.

И, не дожидаясь Сашиного ответа, встала. Саша подал ей пальто.

— Упала она на тебя, — сказал Глеб.

— Вроде бы.

— Там работы много.

— Уж больно сановная.

— Зато опытная, на этом карьеру сделала.

— Просила подождать. Да черт его знает! Настроения нет. Не пойду.

— Ты что, дорогуша, спятил? Все у них обговорено, весь план разработан, зря, думаешь, пришли? Она на тебя еще вчера глаз положила. Там уже и выпивон, и закусон — все приготовлено. Тебя в гости приглашают, а ты отказываешься. И не думай! Мария Константиновна тебе этого ввек не простит. Не забывай, ты ей многим обязан. И через месяц-два твоя прописка кончится, опять к ней придешь: «Выручайте, Мария Константиновна». А она тебе: «Извините, Александр Павлович, вы нашим обществом пренебрегаете, так что на нас больше не рассчитывайте». И права будет.

Саша колебался. Конечно, заманчиво. Но что-то сдерживало. Из ЦК партии, о чем он будет с ней разговаривать? Зачем ему это нужно?!

— Такая красотка! — продолжал Глеб. — Только дурак откажется. Венера, Афродита! Будь она местная, сам бы ее обхаживал. А поскольку она из Москвы, важная персона, в тебе твое чистоплюйство заговорило: ах, что обо мне подумают, скажут, ищу выгоду, делаю карьеру, а я не Растиньяк, не Потемкин, не граф Орлов, а высокоморальная личность…

— Смотри, — усмехнулся Саша, — до Растиньяка добрался!

— Дорогуша! — Глеб в улыбке обнажил свои белые зубы. — Никакой ты не Растиньяк и не Потемкин. Что она тебе, минус твой отменит? Твой минус никто не может отменить, да ты об этом и не заикнешься. А если что случится, так мало что случается в приятной компании, когда рядом такая женщина.

18

Небольшой одноэтажный домик в тихом переулке неподалеку от театра. Палисадник, деревянное резное крылечко, на тротуаре следы метлы. В коридоре дорожка на полу, длинная вешалка на стене, на другой стене зеркало. Повесив шубу, Ульяна опустилась на стул рядом с зеркалом, Мария подала ей тапочки. Ульяна встала, потянулась, будто что-то ей мешает.

— Надо бы скинуть сбрую. У тебя в столовой тепло?

— Натоплено. Я тебе халат дам.

Ульяна подняла глаза на Сашу.

— Саша, не возражаете, если я надену халат?

— Ради Бога!

Они прошли в столовую.

— Посидите здесь, — сказала Мария, — мы сейчас вернемся. Идем, Ульяша.

Женщины вышли.

Саша огляделся. Настенные часы с маятником, миниатюры, развешенные не без вкуса, пианино, на нем узкая кружевная дорожка, уставленная фигурками, телефон на круглом столике на толстой завитой ножке. Мебель красного дерева, Саша в этом плохо разбирался, но понимал, что вещи старинные и дорогие. Голландская печь выложена изразцами в русском стиле. Тепло и уютно.

Вернулась Мария, одетая по-домашнему — в юбке, кофточке, шлепанцах, откинула с одной половины стола край плотной узорчатой скатерти, постелила вместо нее белую, поставила три прибора, рюмки, бокалы.

— Ну как, Сашенька, нравится вам здесь?

— Роскошно, даже шикарнее, чем у меня.

Она укоризненно покачала головой.

— Сашенька, вашу квартиру я держу для тех, кому нужна прописка. Ведь вы не живете в ней.

— Конечно.

— А если бы сразу по приезде пришли ко мне, устроила бы в центре города. Но у вас была просрочка, пришлось направить туда.

— И я вам очень благодарен, — искренне сказал Саша. — Я легкомысленно к этому отнесся, и вы меня выручили.

Она покосилась на него, хотела этим сказать: я знаю, голубчик, почему ты не прописывался, но сейчас не время об этом говорить.

Вошла Ульяна в халате, с распущенными по плечам рыжими волосами: расплела косу. Халат длинный, махровый, почти не запахнутый, виднелись белые сильные ноги, округлые коленки. Все откровенно, и стало понятно, что мелькало в ее зеленовато-серых глазах: деловая цековская дама ломаться не будет, ляжет в постельку, а там как сумеешь, будем надеяться, что сумеешь. В ЦК приходится изображать высокую нравственность, а здесь, вдали от начальства и подчиненных, можно отхватить свое. Мария ей, конечно, не сказала, кто он такой.

— Ну, соколики мои дорогие, — говорила между тем Мария, ставя на стол тарелки с закусками, — проголодались небось. Чего пить-то будете? Саша, вам, наверное, водочки, а тебе, Ульяша?

— И мне немного водки.

Ульяна придвинула к столу кресло, села, положила ногу на ногу, полы халата распахнулись, ноги совсем оголились.

— Двигайся ближе, — сказала Мария, усмехаясь, — Саша уже насмотрелся на твои распрекрасные ножки. Как, Саша, насмотрелся?

— Что ему мои ножки? — отозвалась Ульяна. — Он на своих танцах сколько ножек перевидал. И беленьких, и черненьких, и в крапинку.

— В крапинку не попадались, — засмеялся Саша.

— Ладно, ребятушки. — Мария налила рюмку — Выпьем со встречей.

Ульяна тоже подняла рюмку. В ее взгляде вдруг появилась серьезность.

— Выпьем за столицу нашей родины — Москву. Мы ведь с Сашей земляки, почти соседи.

Страхуется. Если переспит с ним, не дознаются. А по рюмочке пропустить — пропустили у подруги за столицу нашей родины.

Выпили. Закусили. Такой закуски Саша давно не видел: икра черная и красная, лососина, ветчина, водка без запаха сивухи, морс смородиновый и клюквенный. Любят хорошо пожить, научились.

Ульяна протянула Саше тарелку.

— Саша, положи мне всего понемножку.

Мария пододвинула салатницы с маринованными грибками, огурцами, помидорами.

— Попробуйте и моих солений.

Ульяна попробовала, похвалила:

— Хорошо. Петровна твоя, что ли, мариновала?

— Она.

— Домашняя закуска самая лучшая. Только некогда этим заниматься.

Она держала тарелку на коленях. Есть ей было не слишком удобно, но хотела сидеть полуголой.

— Я вас еще пельменями угощу, нашими, уфимскими.

Ульяна посмотрела на часы.

— Двенадцатый час. Надо в гостиницу позвонить.

Встала, подошла к телефону, вызвала гостиницу.

— Большакова говорит. Я задержалась у подруги, поздно машину вызывать, неудобно. Заночую здесь. Запишите телефон.

— Зачем телефон дала? — сказала Мария. — Будут ночью беспокоить.

Ульяна возвратилась на свое место.

— Звонить никто не будет, никому я ночью не нужна. Вот, может быть, только Сашеньке, если не побрезгует. Как, Саша, любишь таких, как я?

— Каких таких?

— Рыжих, нахальных и бесстыжих.

Он засмеялся: вот она и сама сказала о себе так, как он о ней думал.

— Кто же их не любит?

Ульяна вернулась к разговору.

— Телефон дала на случай, если завтра поинтересуются, где ночь провела. За товарищами из центра тут в четыре глаза глядят, каждый норовит за тобой телегу послать.

Мария встала.

— Сейчас пельмени принесу, только не балуйтесь тут без меня.

Опытная сводня…

Ульяна наклонилась к Саше, в упор смотрела на него своими большими зелеными глазами, неожиданно сказала:

— Вкалываю на работе по шестнадцать часов в сутки и каждую минуту жду — откуда гром грянет? Могу я иногда разрядиться? С хорошим человеком! Как считаешь?

Он не нашелся, что ответить, только пожал плечами, естественно, мол.

Ульяна не отрывала от него взгляда.

— Ты ведь хороший человек, порядочный?

Он усмехнулся в ответ, опять пожал плечами.

— Вот и договорились. — Она потянулась к нему. — Иди, поцелуемся.

— Так ведь Мария придет.

— Ничего, ничего, Машка своя.

— Ну, ну, — услышали они вдруг голос Марии, — ведь предупреждала. Не можете потерпеть минуту.

Она поставила на стол большую миску с пельменями, разложила их по тарелкам.

— Кому сметана, кому уксус, перец, кто с чем хочет, пельмени настоящие: свинина напополам с говядиной, и баранинки немножко.

— Под такие пельмени выпить не грех, — предложил Саша.

Ему хотелось выпить. Искренне говорит Ульяна или это обычный прием, версия, оправдывающая ее? Какая разница! Он ведь тоже не тот, за кого она его принимает. Так что квиты. Она хочет погулять, ну, и он не прочь. И надо выпить.

— Правильно, — согласилась Мария, — налей себе побольше, нам поменьше. Давай, Ульяна, вместо успокоительного.

Ульяна выпила со всеми… Съела пельмешку, смотрела на Сашу, положила свою руку на его.

— Ульяна, дай человеку поесть! — прикрикнула Мария.

— Пусть ест, кто мешает?

Мария вытерла салфеткой губы, встала:

— Ладно, ребятушки, вы люди вольные, а мне к девяти на службу. Так что спокойной ночи. — Она показала на телефонный столик. — Там ключи, Ульяша, днем я у тебя их заберу. И учти, Петровна моя придет в десять часов… — Поцеловала Ульяну, Сашу, провела ладонью по его щеке. — Ничего, мужичок!

Саша проснулся, когда из-за занавесок пробились сбоку полоски света, услышал движение в столовой, звон посуды. Рядом с ним шевельнулась Ульяна, приглушенно, в подушку прошептала:

— Лежи, Машка посуду убирает.

Он закрыл глаза, звон посуды прекратился, потом хлопнула входная дверь.

— Машка ушла. — Ульяна поднялась с постели. — Сейчас вернусь.

Ульяна вернулась, забралась под одеяло, прижалась к Саше.

— Бр, бр, холодно. — Потом потянулась к столику, взяла часы. — Смотри-ка, уже почти девять. — Положила часы, прижалась к Саше. — Так бы и лежала с тобой век. Да нужно на работе показаться, давай, миленький, вставать. — Она откинула с его стороны одеяло. — Одевайся.

Саша встал, оделся.

— Я тебя выпущу, потом оденусь и уйду, мне еще полчаса волосы укладывать. Машкина домработница придет, меня застанет — ничего, а нас двоих — нельзя, сам понимаешь. Ты скажи, когда в Москве будешь? Я ведь сегодня уезжаю.

— Да? — удивился Саша.

— Да, миленький, сегодня ночным. Так когда в Москве будешь?

— Я обещал Семену Григорьевичу в Саратов поехать.

— Подумаешь, какое дело — Семен Григорьевич, старший помощник младшего дворника. У тебя квартира в Москве есть?

— У меня в Москве мать живет.

— И охота тебе таскаться по разным городам? В Москве все тебе сделаю.

Он присел на кровать.

— А ты такая всемогущая? Где ты работаешь?

Она недоверчиво посмотрела на него.

— А ты не знаешь?

— Откуда мне знать?

Она помедлила с ответом, потом сказала:

— В Комитете по делам искусств работаю. Как в Москву поедешь, возьмешь мой телефон у Марии. Я ее предупрежу, чтобы дала.

— Я тебе позвоню, — сказал Саша. Знал, что никогда ей не позвонит. — Но в моем возрасте поздно начинать карьеру. Солистом не стану, статистом не хочу. Однако у меня к тебе просьба. Видела моего аккомпаниатора?

— Беленький такой?

— Да. Он театральный художник, в Ленинграде у Акимова работал, потом в Калининском ТЮЗе. Не поладил с худруком, ушел. Если бы ты ему помогла, было бы замечательно. Его фамилия Дубинин, зовут Глеб Васильевич.

— А у него все в порядке?

— В каком смысле?

— Не понимаешь… А время какое, понимаешь?

Саша пожал плечами, усмехнулся.

— Беспартийный, несудимый.

— Хорошо. — Она опять посмотрела на часы, заторопилась, встала, надела халат. — Скажи ему, мол, вчера провожал Марию Константиновну, рассказал о тебе, и велела она зайти. Помогу ему через Машку. Идем, я тебя выпущу.

В коридоре прислонилась к стене, смотрела, как Саша надевает пальто, кепку.

— Значит, как договорились. По улице иди спокойно, не оглядывайся.

19

Почему она назвала Лене Уфу, почему напомнила о Саше? Саша звонит Софье Александровне, передает ей приветы. Варя благодарила, но в приветы не верила. Софья Александровна говорит это из вежливости, может быть, чтобы утешить. Саша вычеркнул ее из своей жизни, не может простить ей Костю.

Иногда она пыталась себя убедить, что причина в другом. Саша скитается по стране, жизнь его полна опасностей, он не хочет, чтобы подвергалась опасности и она. Но ведь и ее мечты о тихой жизни в глухой провинции давно улетучились, тихой жизни теперь нет ни у кого. Ей надо только знать, что Саша любит ее. И чтобы он знал, что она любит его. Говорить иногда по телефону, писать письма, приезжать к нему хоть на день, на два, в отпуск. И не имеет значения, что у них не будет общего дома, семьи, детей. Горько, конечно, так думать, и все-таки пусть будет хоть так. Главное знать, что они нужны друг другу.

Но однажды ей приснился рыженький маленький заморыш, и будто был это ее сын, она носила его по комнате, запеленутого в байковое одеяло, и прижимала к себе, и целовала, и плакала над ним. И все удивлялась — почему же рыженький? У Саши темные волосы, у нее — тоже, а сынок рыженький.

Проснулась — не хотелось вставать, может, рыженький снова приснится, хоть во сне понянчить их с Сашей ребенка!

Но, странное дело, сон этот отрезвил ее. Ей все казалось, что недоразумение как-то разрешится, Саша обязательно ей напишет, даже в отпуск не поехала к тетке. Та звонила, уговаривала: наберем малины, сварим тебе варенья. Но Варя боялась: уедет, а в этот момент придет письмо от Саши, вдруг он назначит ей встречу, будет потом локти кусать. А тут ехала на метро на работу, встала у задней двери, чтобы не пялились любопытные на заплаканные глаза, смотрела в темный тоннель и поняла: недоразумение не разрешится, с Сашей они не встретятся. За полтора года после своего освобождения Саша не написал ей ни строчки, позвонил один раз, и она уверена — по настоянию Софьи Александровны. Если он боится соединить их жизни, мог бы написать: «Я не знаю, что будет со мной завтра, не имею права рисковать твоей жизнью, твоей свободой, забудь меня». Он человек прямой и честный, обязательно бы так написал. Не написал. Значит, дело в Косте. Об этом писать он не желает. Отрубил раз и навсегда, и надо с этим примириться. Он ущемлен жизнью, он — гонимый, он верил в нее, известие о Косте ошеломило и оскорбило его. Он решительный человек, мужчина, и он отсек ее от себя. В его тревожной жизни нет теперь места для нее, он просто ее забыл. Но она его никогда не забудет. Разве может она забыть тот день, когда на Казанском вокзале увидела его, шагающего между двух конвоиров с чемоданом в руке и с заплечным мешком на спине. И как, чувствуя на себе ее взгляд, он оглянулся, и она увидела белое, как бумага, лицо и черную, как у цыгана, бороду. Но он никого не увидел, и ее не увидел, и меж конвоиров зашагал дальше к поезду, стоявшему на дальней платформе. Тот день перевернул ее жизнь, она впервые испытала ужас перед этим беспощадным и несправедливым миром. Она никогда не забудет тот день, никогда не забудет Сашу, всегда будет помнить и любить его, будет предана ему, никогда не покинет Софью Александровну. Варя по-прежнему каждый день звонила ей, забегала иногда по пути домой, но теперь у нее появились новые заботы: все свободное время она проводила у Лены Будягиной.

Попытки Игоря Владимировича устроить Лену на работу не давали результата. Его влиятельные знакомые, услышав ее фамилию, сразу отказывались помочь, а если кто-то и доходил до отдела кадров, то отказывали там.

Лена сдала брата в детприемник.

— Если бы ты видела наше прощание, — сказала она Варе с горечью. — Владлен даже не поцеловал меня, кивнул головой, как чужой. Мне сказали, через месяц я смогу узнать, в какой детдом его направили. Будет ли у меня этот месяц? У нас тут плохие известия.

— Что такое?

— Всех высланных отсюда арестовали на новом месте и направили в лагеря. Умно придумано. Если жену «врага народа» арестовать здесь, то в квартире остаются родственники. А выслали всю семью, скажем, в Астрахань, в Москве квартира и освободилась. Скоро за нас возьмутся, осталось всего двенадцать семей. Все исчисляется днями. Меня, наверное, в лагерь отправят, Ваню — в детдом.

— Неужели ты отдашь им сына?!

— Что я могу сделать? Если бы я жила на десятом этаже, выбросилась бы с ним из окна. А с первого этажа куда выбрасываться?

— Чепуху говоришь.

— Знаю, что чепуху. Но все другие разговоры бесполезны.

— А почему не уехать?

— Куда?

— Я же тебе говорила — в Мичуринск.

— Варенька, милая, твоя тетя будет меня с Ваней кормить? Пойду искать работу, а там надо заполнить анкету, кто отец, кто мать. И мгновенно заберут. В глуши. Здесь хоть в столице возьмут. Я вижу, ты не согласна со мной?

— Да, не согласна. Почему так покорно идете в тюрьмы и ссылки? Даже детей своих не спасаете! Миллионы людей в лагерях, тюрьмах, ссылках, во всяких минусах. Если все вдруг разбегутся, кто их поймает? Сто НКВД не хватит ловить.

Лена устало опустилась на стул.

— Все упущено, проиграно, раздавлено, мы не знаем, что делать. Хотя бы Ванечку спасти, но как?

— Его надо пристроить к надежным людям, а потом сматываться самой.

— Где эти надежные люди, ты их знаешь?

— Неужели твои родственники в Мотовилихе и в Баку не возьмут твоего ребенка?

— Не возьмут, даже если я их найду. Не возьмут.

— Хочешь, я его заберу пока к себе? Если тебе удастся от них ускользнуть и надежно устроиться, я тебе его верну, не удастся — буду воспитывать.

— Спасибо, Варенька, но это нереально. Ты должна работать и учиться, с кем будет Ваня?

— Мне поможет Софья Александровна, Сашина мама.

— И она работает. Нет, этим я ни тебя, ни ее никогда не обременю.

— А у твоей Маши есть в деревне родственники?

— Ее родственники высланы как кулаки, а она девчонкой сбежала из деревни и вот прибилась к нам.

— Возьми ребенка и сегодня же уезжай с ним в Мичуринск. Я поеду с тобой и устрою вас у тетки.

— Я так рисковать не могу. Лучше уж лагерь, ссылка, чем очутиться в незнакомом городе без работы, без куска хлеба, с ребенком на руках да еще с угрозой, что тебя каждую минуту могут схватить и отправить в тюрьму.

Варя ушла расстроенная.

Все трусы, покорно дожидаются своего часа. Мальчишку только жаль, такой беленький, нежный, теплый, голубоглазенький мальчонка, засунут в дом для детей «врагов народа». Сколько этих малолеток там выживает, а если выживет, не будет даже знать, кто он и откуда. И Лена, если останется жива, тоже не будет знать, где ее ребенок.

По дороге домой Варя зашла на почту, где лежало письмо от Нины. Нина писала до востребования, аккуратно, каждую неделю. В первых же письмах сообщила: «Все хорошо, преподаю историю в старших классах, учителей тут не хватает. С Максимом мы зарегистрировались, теперь я — Костина». Варя тогда подумала, что это Макс уговорил ее переменить фамилию. Молодец! Теперь ее не найдут, впрочем, кто будет ее искать? Тех, кто искал, самих пересажали.

В последующих письмах Нина ничего особенного не писала: новостей нет, все в порядке. Но в сегодняшнем письме чувствовалась тревога: «Ты, конечно, знаешь о наших событиях. Надеюсь, все будет хорошо».

О каких она событиях?! Письмо от первого августа, сегодня — пятнадцатое. Письма идут две недели. Что же произошло в начале августа? Газет Варя не читала принципиально, по радио слушала только сводку погоды — не желала ни слушать, ни читать их вранья. Что-то, правда, доходило до нее: на Дальнем Востоке стычки с японцами. Но ведь с «японскими самураями» у нас вечные стычки.

На другой день на работе Варя узнала, в чем дело. С 29 июля по 11 августа в районе озера Хасан шли ожесточенные бои между советскими и японскими войсками, японцы отброшены, подписали мирное соглашение. Понятно, о чем писала Нина. Макс участвовал в боях, о нем Нина и беспокоилась. Жив ли он?

Впервые война вошла в ее сознание как реальность. Варя читала и о мировой войне, и о гражданской, в школе проходили, но это было давно, далеко, а тут, оказывается, Макса могли убить на войне. Конечно, военный человек, его обязанность — воевать, но зачем война? Она была еще девочкой, однако хорошо помнит, как говорили в школе, как говорила Нина и ее друзья: «Человечество не забыло и не забудет мировую войну, унесшую десять миллионов жизней. Рабочие всего мира не допустят нападения на Советский Союз». А теперь только и слышишь об «угрозе войны» со стороны Германии и Японии. И вот японцы напали, напали-то на нашу территорию, озеро Хасан на нашей земле. Варя купила «Правду», нашла сообщения с Дальнего Востока. Вечером включила радио, прослушала последние известия от начала до конца.

Но если бы с Максом что-нибудь случилось, Нина бы сообщила. А может, запрещают сообщать? У нас все могут. В газетах пишут, сколько потеряли убитыми и ранеными японцы, а сколько мы потеряли, не пишут, скрывают.

Что же делать? Дать телеграмму? Нине Сергеевне Костиной: «Сообщи здоровье». Нина поймет, о чьем здоровье она справляется. Но не навредит ли она им? Все засекречено, все тайна… Спросят: «Почему ваша родственница беспокоится, разве она знает, что товарищ Костин участвовал в боях? Откуда знает? Вы ей сообщили? Зачем?» Сволочная страна! Каждый шаг, каждое движение грозит опасностями.

А не зайти ли к родным Макса, они живут в соседнем подъезде, мол, что и как, ведь война была?! Но она с Максом не училась, не дружила, ни разу в его квартиру не заходила, с его родными почти незнакома, а тут вдруг, здравствуйте, явилась, забеспокоилась. Нет, это не годится.

Варя поделилась своей тревогой с Софьей Александровной, та пообещала все разузнать у матери Максима. Через два дня Софья Александровна позвонила: в семье Костиных никаких плохих известий нет. Это сообщение не успокоило Варю. И от родной матери могут скрыть. Ладно! Подождет еще неделю, а потом даст телеграмму.

Телеграмму давать не пришлось. Через несколько дней на работу опять позвонила Софья Александровна:

— Варенька, посмотри сегодняшнюю газету. Там есть насчет Максима.

— Что, плохое?

— Наоборот, хорошее.

Варя разыскала газету. Участники боев у озера Хасан награждены орденами и медалями, несколько тысяч человек. Но в газете приводились только фамилии Героев Советского Союза. Среди них Костин Максим Иванович — командир батальона.

Макс — Герой Советского Союза! Самое высокое звание в стране. Теперь Нина за ним как за каменной стеной. Теперь ее не посмеют тронуть.

И вдруг Варя подумала, что Нина и Макс могли бы приютить маленького Ваню Будягина, усыновить, дать свою фамилию. Детей у них нет, денег, наверно, хватает, и наверняка там, в военном городке, есть и ясли, и детские сады. Откуда взяли ребенка? Очень просто: ребенок сестры Вари, прижила неизвестно от кого, шлюхенция, не пропадать же ребенку возле этой распутницы, хотим воспитать настоящего советского гражданина, стойкого защитника социалистического Отечества. Приехала, сволочь, бросила тут своего ребенка и укатила, вот, оставила бумажку: «Согласна на усыновление М.И. и Н.С.Костиными моего сына Ивана. В.Иванова». Что с нее, с беспутной, возьмешь?! Оформят документы, не Москва, к тому же не кто-нибудь, а Герой Советского Союза!

Согласится ли Лена? Мать должна прежде всего спасать ребенка. Согласится ли Нина? Как она может не прийти на помощь ближайшей подруге?! Неужели партия убила в ней все человеческое? Ну а Макс поступит так, как скажет Нина, добрый парень. Она сама отвезет туда ребенка, пусть попробуют не взять!

Оказалось, для выезда на Дальний Восток нужен пропуск. Варя пошла в 8-е отделение милиции в Могильцевском переулке, там ей объяснили, что для получения пропуска требуется вызов, оформленный как положено, «там» знают как.

Тут же Варя отправила Максиму телеграмму: «Поздравляю правительственной наградой (черт с ними, так телеграмма быстрее дойдет). Иду в отпуск, срочно пришли вызов мне и моему сыну Ване для получения пропуска. Варя».

20

В жизни Климента Ворошилова не было страшнее тех двух месяцев, что выпали на его долю летом 1938 года. Два месяца Ворошилова не приглашали на заседания Политбюро, на его звонки Сталин не отвечал, на доклады к себе вызывал одного Шапошникова — начальника Генерального штаба. Ворошилов не спал ночами. Вставал, брел на кухню, пил медленными глотками холодную воду, чтобы успокоиться. Что будет, что будет? Арестуют и расстреляют, как арестовали и расстреляли десятки тысяч командиров, как расстреляли почти весь высший командный состав Красной Армии, как расстреляли несколько составов Политбюро? А ведь на все эти аресты и расстрелы он, Ворошилов, беспрекословно давал согласие — и на расстрелы людей, которых вовсе не знал, и на расстрелы тех, кого знал как отважных бойцов и талантливых военачальников. Ни разу не оспорил ни один арест, наоборот, требовал жесточайшего наказания, лишь бы угодить Кобе, лишь бы Коба был доволен. С 1919 года, с Царицына, вся его жизнь была отдана Кобе, служил ему верно и преданно, первым, еще в двадцатых годах, написал о роли товарища Сталина как главного организатора и полководца гражданской войны, прославлял его в каждом выступлении, боролся с его врагами. А теперь и за ним придут ночью, кинут в тюрьму, будут бить, пытать и мучить, заставят все подписать, и он, любимец народа, герой гражданской войны, останется в истории как изменник, предатель и шпион. Екатерину Давидовну, детей тоже будут пытать и мучить, а потом или убьют, или отправят в лагерь, где они погибнут на валке леса.

Всхлип вырывался из горла. Коба издевался над ним: «А ты их не пускай, если за тобой придут!» Что значит: не пускай?! Взломают дверь, скрутят руки. Застрелиться? Тогда объявят, что он умер от разрыва сердца, похоронят с почестями на Красной площади, жену и детей не тронут, и в памяти народной он останется тем, кем и был: первым красным офицером. И все же умереть здоровым, крепким, молодым, ведь ему всего пятьдесят пять, а давали сорок пять — сорок семь. И на портретах выглядел на тот же возраст. Умереть, когда достиг такой высоты, вся страна его знает! И вот все кончено. Коба, Коба, не ценишь ты преданных людей, кем хочешь меня заменить — болваном Буденным? И за что? Ну, поступил неосторожно, необдуманно, но ведь мелочь, не преступление, никто, кроме меня и тебя, Коба, о том разговоре не знает. Можно бы и простить. Не прощает.

Вся беда — Екатерина Давидовна уехала тогда на дачу, остался дома один, и тут звонят Кондратьевы, оказались проездом в Москве, он их и пригласил зайти. И раньше приглашал Мишку Кондратьева, когда тот бывал в Москве, и Екатерина Давидовна его хорошо, сердечно принимала, знала — Миша Кондратьев спас ему в девятнадцатом году жизнь, грудью заслонил, принял на себя белогвардейскую пулю. И дочь Кондратьевых в прошлом году поступала в университет, и ее Екатерина Давидовна сердечно принимала и с университетом помогла. Только Наталью в дом не пускала, знала о той истории в Царицыне. Хотя какая история? Ничего особенного. Нравилась ему Наталья, так она всем нравилась — огонь-девка была. Но ведь вышла-то она замуж за Мишку Кондратьева, демобилизованного из рядов Красной Армии по тяжелому ранению, как инвалид. А Клим жил у них, и другие товарищи жили, Сталин например… Хорошие ребята. Так что зря Екатерина Давидовна таила что-то на Наталью. Но баба есть баба, хоть и умная, образованная, но с характером, дом у них спокойный, благоустроенный, никаких конфликтов он в доме не желал и потому Наталью никогда не приглашал. Миша всегда приезжал один, работал в банковской системе, бывал в командировках. И вот звонят — оба в Москве, проездом. А он дома один, Екатерина Давидовна с домработницей на даче, значит, можно и Наталью позвать, почему не повидать старых боевых друзей, коммунистов, ни в каких оппозициях не состояли, родственников за границей нет, дочка в Московском университете, сын еще школьник, сам товарищ Сталин их знает, люди надежные, да и на Наталью интересно посмотреть, какая она стала через двадцать лет, и она пусть им полюбуется — маршалом Советского Союза. Хоть и жарковато было — июль на дворе, но он надел китель со всеми маршальскими отличиями, с орденами и медалями — знал, идет ему эта форма и народ к ней привык, да и Наталья по портретам именно таким его и представляет, вот пусть и полюбуется.

Ворошилов открыл им дверь. Мишка почти не изменился после последнего приезда в Москву, только чуб совсем седой стал, а сколько ему?.. Сорок с небольшим. Ну а Наталья как вошла, так сразу пахнуло молодостью, такая же, как и была, фигуристая, особенная стать у казачек, пышногрудая, крутобокая, глаза такие же огневые, черные, и голос певучий, завлекательный.

Он по-хозяйски, но степенно захлопотал, пригласил к столу. Они за стол сели, но ни к водке, ни к вину, ни к закускам не притронулись, приступили сразу к разговору, оказалось, по делу пришли. Сын их, Сережа, — мальчик психически больной, отчего и почему больной, никто не знает, они его и в Москву возили, и местным врачам показывали, все одно говорят — болезнь неизлечима, правда, не буйный, тихий мальчик, заговаривается часто, бормочет что-то, чего бормочет, не понять. Состоит на учете в психдиспансере, последний год пролежал в психбольнице, два месяца назад выписали, устроили на картонажную фабрику коробки клеить, было там собрание, и вот придумали, будто Сережа крикнул; «Долой Сталина!» Он такого крикнуть не мог, политикой не интересуется и не кричит никогда, разговаривает тихо, нечетко слова выговаривает, бормочет чего-то про себя, и если что-то сказал не так, надо учитывать — психически больной. А его арестовали и приговорили к расстрелу: «За призыв к террористическому акту!» Шестнадцать лет парню! И вот, значит, Климент Ефремович, помогите спасти сына!

Ворошилов знал, что в такого рода делах помогать никому не следует. Если мальчик действительно произнес «Долой Сталина!» (такие слова и повторять страшно), то никто за него не вступится — ни Вышинский, ни Калинин, сумасшедший он или не сумасшедший, взрослый или мальчик. Помочь в таком деле может только сам Сталин. И зацепка есть: Сталин знает Кондратьевых, жил у них, и Мишку знает, и на Наталью заглядывался, тогда она на сносях была, на восьмом месяце, это ее спасло, а то не пропустил бы ее Коба. И можно ему не говорить про эти слова: «Долой Сталина!» Так, мол, брякнул чего-то психически больной мальчик, а его к расстрелу.

И он пообещал помочь. Наталья так умоляюще смотрела на него своими черными глазами, столько было в них мольбы и страдания, столько ее глаза всколыхнули в памяти, так ему хотелось показаться перед ней всемогущим, что он сказал: «Ладно, ребята, не горюйте, постараюсь помочь, разберемся».

С тем они и ушли, обнадеженные. А Ворошилов пораскинул мозгами и решил, что зря обнадежил: с таким делом соваться страшно. И пожалел, что Екатерины Давидовны не было дома, была бы дома, не позвал бы он Кондратьевых, отговорился бы чем-нибудь и не узнал бы про эту историю. Случайно все получилось, однако случай опять подвел Климента Ефремовича.

Через несколько дней сидел у Сталина. Сталин был в хорошем настроении, вспоминали почему-то Царицын, и тут Ворошилов вдруг спросил:

— Коба, помнишь Кондратьевых?

— Каких Кондратьевых?

— В Царицыне ты жил у них на квартире.

— Молодые такие, хлопотливые, муж и жена?

— Вот-вот. Те самые.

— Как они?

— Ничего. Он работает в Стройбанке, она директор техникума.

— Передавай привет.

— Большое несчастье в их семье.

— Что за несчастье?

— Сын психически больной с детства, год провел в психиатрической больнице, сейчас вышел, но все равно больной, сумасшедший.

— Чем можно помочь?

— Как поможешь? Неизлечимый больной. Помочь надо бы в другом. Понимаешь, он что-то выкрикнул на собрании, его арестовали, приговорили к расстрелу. Парню шестнадцать лет. Его нельзя было выпускать из больницы, выпустили.

— А что он выкрикнул?

— Чего-то там… Что с него взять? Сумасшедший.

Сталин поднял на Ворошилова тяжелый взгляд.

— Что именно он выкрикнул?

— Но, Коба!.. Мало ли что несет сумасшедший…

Сталин продолжал смотреть на Ворошилова:

— Что именно он выкрикнул?

— Откуда мне знать, — заволновался Ворошилов, — сумасшедший…

— Если ты взялся за него хлопотать, значит, обязан знать.

— Зал большой. — От волнения Ворошилов вспотел, проклял себя, что ввязался в эту историю. — Шумно, никто ничего толком не слышал, а двое каких-то заявляют, будто он выкрикнул… «Долой Сталина!»

Сталин отвел глаза, подумал и сказал:

— Нам такие сумасшедшие не нужны.

ОН потом проверил — мальчишку расстреляли. И правильно. Иначе каждый террорист объявит себя сумасшедшим. А почему этот сумасшедший не кричал: «Да здравствует товарищ Сталин!»? Почему не вообразил себя Сталиным? Ведь воображают они себя Наполеонами, Иисусами Христами. Никакой сумасшедший еще не кричал: «Долой Наполеона!», «Долой Иисуса Христа!» Нашел за кого просить! Болван! ОН этого болвана держит при себе, сохраняет, выдвигает, а он, идиот, лезет с такими ходатайствами! Подсовывает ЕМУ такую историю. Член Политбюро! Хочет показать, какие выкрики раздаются на собраниях в адрес товарища Сталина?!

Сталин два месяца не принимал Ворошилова. Пусть походит, не зная, что его ожидает, пусть пораскинет мозгами.

А что еще оставалось делать, только и оставалось, что думать. С должности народного комиссара обороны не сместили, каждый день ездил в наркомат, проводил заседания коллегии, принимал командующих округами, командующих родами войск, отдавал приказы. Как член правительства участвовал в заседаниях Совнаркома, остальные наркомы, в том числе Молотов и Каганович, его слушали, будто ничего не изменилось, ничего не произошло, как и раньше, присылали документы, которые положено присылать члену Политбюро. Но Ворошилов хорошо знал эту сталинскую игру с обреченным человеком.

Детям Ворошилов ничего не говорил, а Екатерине Давидовне рассказал. Только представил дело так, что он ждал Кондратьева одного, а тот пришел с женой. На эту мелочь Екатерина, женщина мудрая, не обратила внимания. Сказала, что не надо предаваться панике, что будет, то будет. Но согласилась: лучше смерть, чем мучения и пытки. Если придут сюда, домой, то они застрелятся оба, у каждого есть пистолет. Если придут за ним на работу, он застрелится у себя в кабинете, а она покончит с собой дома. Детей трогать не надо, взрослые — сами для себя все решат. Поцеловала его, сказала, что, если придется умирать, умрет спокойно, благодарна за жизнь, которую они вместе прожили, была счастливой. Ворошилов всплакнул на груди у жены, любил ее, ничем никогда не подвела, не лезла в кремлевский высший свет, занималась домом, детьми, им занималась, подбирала ему книги для чтения, ходила с ним в оперу, оба любили музыку, пластинки собирала, поощряла его увлечение живописью, водила на выставки, никогда ни в чем не упрекала. И было дело военспецов, и дело Тухачевского и других военачальников, она в это не вмешивалась, молчала, хорошая жена, настоящая! И о политике почти никогда не рассуждала, а если изредка и говорила, то все в точку! И на этот раз не ошиблась, вот ведь какая женщина!

30 сентября, когда Ворошилов приехал домой обедать (обедал он обычно дома), Екатерина Давидовна его спросила:

— Ты в курсе событий в Мюнхене?

— Что-то по радио передавали, какое-то соглашение будто заключено. В газетах ничего нет.

— В газетах будет завтра. Постарайся узнать сегодня. Я думаю, это очень серьезно, возможно, это война. Без тебя ОН теперь не обойдется.

Вернувшись в наркомат, Ворошилов затребовал последние политические сводки. Из них ему стало известно о следующем.

В ночь на 30 сентября 1938 года в Мюнхене Гитлер, Муссолини, Чемберлен и Даладье, главы четырех европейских государств — Германии, Италии, Англии и Франции, — подписали соглашение. Чехословакия должна немедленно передать Германии Судетскую область и пограничные с ней районы, где проживают немцы, а также удовлетворить территориальные претензии Польши и Венгрии. Чехословакия лишалась пятой части своей территории, более четверти населения, половины тяжелой промышленности и мощных оборонительных сооружений на западе. Новая граница Германии пройдет рядом с пригородами Праги, столицы Чехословакии.

И как только Ворошилов кончил читать донесения, ему позвонили из Кремля и попросили срочно приехать на заседание Политбюро.

Екатерина Давидовна оказалась права.

21

В шесть часов вечера собрались в просторном кабинете Сталина, за длинным столом, покрытым зеленым сукном. Чуть поодаль от других сидел нарком иностранных дел Литвинов.

Сталин в защитно-коричневом френче, того же цвета брюках, заправленных в сапоги, расхаживал по кабинету, но не вдоль окон, как обычно, а вдоль стены, на которой кроме карты СССР висела теперь и карта Европы. На ней референты обозначили новые границы Германии и Чехословакии и заштриховали районы, отобранные у Чехословакии Германией, Польшей и Венгрией. Каждый раз, проходя мимо карты, Сталин останавливался, рассматривал ее, гневно произносил в адрес Чемберлена и Даладье: «Предатели, трусы, торгаши». Но на Гитлера не нападал, Гитлер взял свое, как не взять, когда само шло в руки. И поляки — стервятники, отхватили Тешинскую Силезию. Пауки в банке! И чехи струсили.

С Ворошиловым Сталин поздоровался как обычно, будто только вчера виделись. У того сердце толкнулось возле самого горла. Пронесло! Ему дарована жизнь, все страшное позади, Сталин сменил гнев на милость.

Потом спустились этажом ниже и продолжили разговор за ужином. Страдающий астмой Жданов, тяжело дыша, комментировал переведенные на русский последние сообщения иностранных телеграфных агентств:

— Представители Чехословакии прождали весь день в приемной. Их вызвали в половине второго ночи. Гитлер и Муссолини уже удалились. Чемберлен сообщил чехословакам о соглашении и дал им его в руки: читайте, мол, сами. Представитель Чехословакии спросил, ждут ли они ответ его правительства. На это ему грубо ответили: никакого ответа не надо, соглашение окончательное, Чехословакия в границах 1918 года перестала существовать. И вот… Послушайте, послушайте… — Жданов огляделся, убедился, что его слушают. — Во время разговора с чехословаками Чемберлен непрерывно зевал…

— Типично британское высокомерие, — сказал Сталин. — Я видел как-то в газете фотографию этого Чемберлена: длинный-длинный такой, понимаешь, худой, костлявый, а головка маленькая-маленькая, похож на допотопное ископаемое животное. Забыл, как оно называется…

— Птеродактиль, — подсказал Жданов.

— Вот именно. — Сталин отвернулся к закускам.

На столе были выставлены коньяк, водка, копченая севрюга, икра, грибы, хлеб, какая-то травка, пряности, и никаких колбас, ветчины, консервов — ничего этого Сталин не ел. Хрущев, подцепив вилкой огурчик-корнишончик, показал его Андрееву: «Як головка у того Чемберлена». Все засмеялись. Как и другие члены Политбюро, Ворошилов положил себе на тарелку немного закуски, но вина не налил, побоялся. Сталин покосился на него, усмехнулся:

— Рюмку вина можно и маршалам.

Ворошилов расплылся в благодарной улыбке, налил себе вина.

На другом столе стояли в больших судках первые блюда, рядом стопка чистых тарелок. Каждый подходил, кто наливал себе борщ, кто бульон. Сталин приподнимал крышки у всех судков, заглядывал в них, ни к кому не обращаясь, говорил:

— Ага, щи… А здесь суп… Уха… Нальем-ка ухи…

И Ворошилов вслед за ним поспешил налить себе ухи.

Потом официанты внесли судки со вторыми блюдами. В заключение пили чай, наливали его из большого самовара, чайник с заваркой возвышался на конфорке.

Сталин был в том же френче, что и в кабинете. Только сапоги сменил на мягкие, светлые, сафьяновые, с малиновыми разводами. В квартире тоже висела карта Европы с обозначением новых границ. И как в служебном кабинете, так и здесь Сталин часто подходил к карте, останавливался перед ней, ругал «мюнхенцев», Чемберлена и Даладье, Англию и Францию.

На следующий день в шесть часов вечера опять собрались в служебном кабинете Сталина и опять закончили заседание у него на квартире за ужином. К этому времени поступили новые сообщения: население Праги вышло на улицы с требованием не отзывать армию с границ, объявить всеобщую мобилизацию, люди плакали. Однако первого октября чехословацкое правительство сообщило по радио, что оно капитулирует. В тот же день германские войска пересекли границу и вступили на территорию Чехословакии.

Члены Политбюро дали волю своему гневу, обрушив его на Литвинова.

Особенно усердствовал Молотов — не любил Литвинова: единственный в правительстве держался независимо. Теперь представилась возможность разделаться с ним. Вот к чему привел литвиновский безоглядный ориентир на Англию и Францию, говорил Молотов, слепое доверие этим империалистическим хищникам! Конечно, товарищ Литвинов много лет жил в Англии, считает себя человеком английской культуры, по-английски говорит лучше, чем по-русски, и жена англичанка, но разве это основание для такой близорукой политики? Это не партийные, а мещанские основания. Молотов многозначительно поправился: в лучшем случае, мещанские основания.

Каганович, с ненавистью глядя на Литвинова холодными голубыми глазами, обвинил его в том, что в погоне за дешевой популярностью у западной буржуазии Литвинов поступился интересами Советского Союза. Почему не предвидел, почему не предугадал Мюнхен? Почему не предупредил партийное руководство? Надо делать беспощадные выводы в отношении Литвинова и его аппарата.

Несколько снизил накал страстей осторожный Микоян. Говорил о состоянии торговли между СССР и Западом, о том, что немецкая сторона затягивает заключение взаимного торгово-кредитного соглашения.

Ворошилов, еще не придя в себя от страха, присоединился к общему хору. Кидая робкие взгляды на Сталина, он зачитал данные о советских и чехословацких вооруженных силах. Против 43 немецких дивизий СССР и Чехословакия могли немедленно запустить в дело 133 дивизии. Перевес почти тройной, Гитлер потерпел бы неминуемое поражение. Но вместо того, чтобы внушать Чехословакии уверенность в могучей советской поддержке, Литвинов флиртовал с Англией и Францией, а они за его спиной сговорились с Германией.

Литвинов держался спокойно. Да, Англия и Франция пытаются умиротворить Гитлера ценой предательства. Их надежды безосновательны. У Гитлера далеко идущие планы. И при новых гитлеровских агрессиях они поймут, что Гитлера надо остановить, иначе они сами падут его жертвой. Следовательно, они не могут потерять такого союзника, как СССР. Ситуация тяжелая, но не безвыходная. Не надо терять голову. У Мюнхенского соглашения есть сильные противники на Западе. Вернувшись в Лондон, Чемберлен объявил: «Я привез мир». На что Уинстон Черчилль ответил: «Мы потерпели полное и сокрушительное поражение. И не надо думать, что этим все кончится. Это только начало». И такова позиция не одного Черчилля, такое общественное мнение господствует в Европе.

— Вы допускаете, что Гитлер нападет на СССР? — перебил его Молотов.

— Англия и Франция представляются ему более легкими противниками, чем СССР. Если он развяжет европейскую войну, то напав прежде всего на них, а уж потом на нас.

— Вы усыпляете нашу бдительность, — грубо сказал Каганович. — В чьих интересах?

— У меня нет других интересов, кроме интересов моей страны и моей партии, — ответил Литвинов.

— Пустые слова! — бросил Каганович и демонстративно отвернулся.

Сталин выступил в конце последнего заседания. Однако члены Политбюро услышали от него совсем не то, что ожидали.

— Англия и Франция, — сказал Сталин, — подталкивают Гитлера к агрессии против Советского Союза. К антисоветскому альянсу присоединилась Япония, СССР очутился в опасной политической изоляции.

Он встал и продолжал говорить, прохаживаясь по комнате, как обычно, вдоль окон, посматривая на огни Кремля, на освещенную ночную Москву.

— Что же предпринять в этих условиях? Товарищ Литвинов уверяет нас, что Гитлер нападет на западные державы. Такой вариант не исключен, но это прежде всего должны понять сами западные державы. — Сталин остановился против Литвинова, протянул к нему палец. — Если вы, товарищ Литвинов, убеждены, что гитлеровской агрессии подвергнутся прежде всего Франция и Англия, то вы и должны убедить в этом руководителей Франции и Англии. В этом теперь и заключается основная задача нашей дипломатии.

Литвинов и работники Наркомата иностранных дел усердно выполняли директиву Сталина.

Однако сам товарищ Сталин главную задачу советской дипломатии понимал совсем по-другому.

После Мюнхенского соглашения все увидели слабость Англии и Франции, их страх перед Гитлером. И это подтолкнет Гитлера к нападению на «вечного врага» — Францию, на ненавистную Англию. В этом Литвинов прав. Но Гитлер нападет на них, только имея в тылу дружественный или по меньшей мере нейтральныйСоветский Союз. Этого Литвинов не понимает и сближение СССР с Германией осуществлять не будет. За него это делают другие. А Литвинов пусть ведет переговоры с Францией и Англией, усыпляет их бдительность.

Безусловно, Гитлер хорошо бы воспринял отставку еврея Литвинова. ОН это сделает, когда отношения ЕГО с Гитлером достигнут нужного уровня. Но не уничтожит. Неизвестно, как повернется, Литвинов еще может пригодиться. В Англии и США у него хорошая репутация, пусть продолжает их убеждать. Истинную политику, ЕГО политику проводят другие. Тайные переговоры ведет торгпред в Германии Канделаки. И обращается не к Литвинову, а к НЕМУ лично. В курс тайных переговоров надо теперь ввести и Молотова.

22

Позвонила Лена.

— Варенька, если можешь, срочно приезжай, как можно быстрее.

— Сейчас приеду…

Варя положила трубку, пошла к Игорю Владимировичу.

— Игорь Владимирович, мне надо отлучиться.

Он недоуменно смотрел на нее. Через час они должны быть в Моссовете, Варя готовила ему материал для доклада и, как всегда в таких случаях, сопровождала его.

— У меня дома неотложное дело, — сказала Варя, — схемы я передам Левочке, все объясню, он с вами поедет. Хорошо?

— Да, пусть в таком случае поедет Лева, — согласился Игорь Владимирович.

Оказалось, Лене и всем жильцам их квартиры вручили предписание в трехдневный срок покинуть Москву. Спросили: «Куда хотите ехать?» Лена назвала Мичуринск, как советовала Варя. «В Мичуринск нельзя». Тогда она назвала Уфу, другой город не пришел на ум. Ей и выписали Уфу, выдали железнодорожный литер. «У меня ребенок». — «Сколько лет?» — «Полтора года». — «Отдельного билета не требуется». И вот послезавтра вечером она должна выехать в Уфу и там явиться в местное управление НКВД. Такие вот дела. Домработница Маша сегодня увольняется с работы, переходит в Метрострой, там ей дают общежитие. Надо попробовать заверить у нотариуса доверенность на Машу, мол, я, Будягина Елена Ивановна, доверяю ей узнать, в какой детский дом перевели моего брата. Но оформят ли такую доверенность, неизвестно.

— Хочешь, я поеду в этот детприемник и сама узнаю все о Владлене?

— Варенька, посторонним людям никаких справок не дают. Это у них правило. А Маша, в крайнем случае, покажет свой паспорт, она была прописана у нас и на Грановского, и здесь. Может быть, это поможет.

— Ладно, пусть узнает Маша, — сказала Варя, — но давай присядем на минутку, я хочу с тобой поговорить.

Они сели.

— Хорошо, что Уфа, найдешь там Сашу, он тебе поможет.

— Нет. Сашу я искать не буду, не хочу ставить его в затруднительное положение. К тому же они не случайно дают выбирать город, не такие уж они гуманисты. Я думаю, таким образом хотят выяснить, где у кого есть родственники, и там пойти по новому кругу арестов и ссылок.

— Дело твое. Но Ваню ты не имеешь права брать с собой. Если тебя там посадят, он пропадет, если не посадят, вы пропадете оба.

Лена исподлобья взглянула на нее.

— Что ты предлагаешь?

— Скажи, ты не задумывалась, за кого вышла замуж Нина и куда она уехала?

— Нетрудно догадаться, Варенька. Вышла за Макса и уехала к Максу.

— Так вот. За бои на озере Хасан Максу присвоено звание Героя Советского Союза.

— Да? — оживилась Лена. — Я рада за него. Макс был прекрасный парень. Простой, скромный, его Саша очень любил. Слава Богу, хоть он уцелел.

— Я предлагаю, — сказала Варя внушительно, — оставить Ваню мне, а я отвезу его к Нине и Максу. Они его усыновят, у них он будет в безопасности. Спасем ребенка, ты будешь знать, что он жив, и будешь знать, где он. И если твои обстоятельства изменятся к лучшему, то вы разберетесь. Потребуется, я съезжу за ним и привезу его тебе.

Опустив голову, Лена долго думала, потом спросила:

— А они его возьмут?

— Не сомневайся ни минуты. Я все беру на себя и за все отвечаю. Я уже дала телеграмму, чтобы они прислали мне и ребенку вызов для получения пропуска. У меня на работе очередной отпуск. Побуду с Ваней, пока придет вызов, мне поможет Софья Александровна. Ты только собери его вещи.

Лена по-прежнему сидела, опустив голову. Расстреляли отца и мать, брат в детприемнике НКВД, теперь она расстается с сыном, наверно, навсегда, ее ждет судьба родителей. Пусть будет спасен хотя бы он.

Господи, откуда явилась к ней эта мужественная и самоотверженная девочка? Как сохранилась в этом злобном и кровавом мире?

— Я тебе дам адрес Нины, — сказала Варя, — но не записывай и не пиши туда. Заучи наизусть. Там армия, пострадают они, пострадает и твой сын. Будете переписываться через меня. Мне пиши до востребования. Так спокойней и надежней.

— Договорились, буду писать тебе до востребования.

Она помолчала, грустно улыбаясь, посмотрела на Варю.

— Какая ты хорошая, Варя! Ты хоть сама об этом знаешь?

23

13 января 1939 года корреспонденты, аккредитованные в Берлине, передали сообщение о состоявшемся накануне открытии нового здания имперской канцелярии. Расписывали ее размеры, в десятки раз превышавшие размеры прежней имперской канцелярии, сообщали о громадных колоннах из мрамора и таких же плитах, которыми был вымощен внутренний двор, о массивных, высотой в пять метров, дверях, о ведущей в главный зал галерее, которая согласно указанию Гитлера вдвое больше галереи Версальского дворца. Колоссальный кабинет украшала бронзовая скульптура в человеческий рост, изображавшая наполовину вынутый из ножен меч. Этот меч, сказал якобы Гитлер, будет внушать дипломатам страх. Новая имперская канцелярия открылась большим приемом для дипломатического корпуса.

Но главным на газетных страницах было то, что во время приема Гитлер подчеркнуто долго разговаривал с советским послом Мерекаловым. После Гитлера к Мерекалову подошли Риббентроп и генерал Кейтель. Советский посол оказался в центре внимания.

В своем донесении в Москву Мерекалов был осторожен: «Гитлер поздоровался, спросил о жизни в Берлине, о моей поездке в Москву, сказал, что ему известно о моей встрече в Москве с немецким послом Шуленбургом, и пожелал успеха». Осторожность Мерекалова не удивила Сталина: он не в курсе тайных контактов, к тому же плохо знает немецкий язык, а Гитлер говорил без переводчика. Но значение этого факта понятно. Гитлер подает ЕМУ сигнал: он в курсе тайных переговоров, одобряет их и готов изменить к лучшему отношения между СССР и Германией.

Подтверждением тому стало прекращение в немецкой прессе нападок на руководителей Советского Союза.

Но еще более важное подтверждение содержалось в положенном на стол Сталину донесении антифашистской группы Шульце — Бойзена, действовавшей в германском министерстве авиации: утром восьмого марта Гитлер в речи, произнесенной перед генералами и адмиралами, приказал не позднее пятнадцатого марта оккупировать всю остальную часть Чехословакии; до осени, пока не развезло дороги, оккупировать Польшу; в сороковом — сорок первом годах стереть с лица земли «извечного врага» Францию и установить господство над Англией, захватить ее богатства и владения во всем мире.

Сталин мог поздравить себя. ЕГО прогноз оказался правильным: Гитлер нацелился на Францию. Теперь слово за НИМ. Этим ответным словом был доклад Сталина на Восемнадцатом съезде партии, сделанный им через два дня, 10 марта 1939 года.

Готовясь к Восемнадцатому съезду, Сталин главное внимание уделил составу Центрального Комитета партии, который предстояло вновь избрать. Взял за основу список членов ЦК, избранных на Семнадцатом съезде, вычеркнул расстрелянных, их было большинство, против обреченных на расстрел поставил жирные кресты, некоторые фамилии обвел карандашом, словно нарисовал петлю на виселице, и опустил их вниз, в кандидаты, других также висельной петлей поднял из кандидатов в члены и, сообразуясь со своими расчетами, добавил новые фамилии.

А в доклад на Восемнадцатом съезде партии Сталин продиктовал добавление. Отметив, что Англия и Франция не дали отпора Германии, Сталин сказал:

Главная причина… желание не мешать Германии впутаться в войну с Советским Союзом, дать всем участникам войны глубоко увязнуть в тине войны, дать им ослабить и истощить друг друга, а потом, когда они достаточно ослабнут, выступить на сцену со свежими силами и продиктовать ослабевшим участникам войны свои условия. И дешево, и мило!.. Необходимо, однако, заметить, что эта большая и опасная политическая игра может окончиться для них серьезным провалом.

В Берлине ответ Сталина поняли.

15 марта немецкие войска вошли в Прагу. Чехия была включена в Германскую империю под названием: «Протекторат Богемия и Моравия». Вслед за этим немецкие войска захватили литовский порт Клайпеду (Мемель). 23 марта пал Мадрид, республиканская Испания потерпела поражение. Открытое военное противостояние СССР и Германии на испанской земле прекратилось.

Итак, дорога к союзу с Гитлером открыта. Но союз с фашистской Германией?! Надо сделать минимальными политические издержки этого шага.

Народ? Народ не есть политическая сила. Политической силой он становится только в руках политического руководителя. Сопротивление крутому повороту возможно только при наличии в стране политической оппозиции. Ее нет. Она уничтожена, искоренена навсегда. ОН руководит народом, народ привык к ЕГО неожиданным поворотам и маневрам. В ЕГО руках партия — невиданной силы и послушности рычаг, способный мгновенно повернуть в нужную сторону государство. Народ, люди — всего лишь подданные государства.

Запад? На Западе реакция будет неоднозначна. Буржуазия впадет в истерику, социал-демократы тоже. Коммунисты? Коммунистические партии в его руках, живут на советское золото. Противники его курса окажутся среди западной интеллигенции. Конечно, им понадобится лидер. Такой лидер есть. Троцкий. У него имя, ореол героя Октябрьской революции, он олицетворяет социализм, к которому так тянется западная интеллигенция. И главное, изо дня в день предсказывает союз Сталина с Гитлером и в глазах западных рабочих и интеллигентов, не искушенных в большой политике, окажется прав. В своих последних статьях Троцкий пишет:

Крушение Чехословакии — это крушение политики Сталина… Теперь советская дипломатия попытается пойти на сближение с Гитлером — ценой новых отступлений и капитуляций… Сближение Сталина и Гитлера весьма вероятно… Разрушив партию и обезглавив армию, Сталин открыто ставит ныне свою кандидатуру на роль главного агента Гитлера.

Каков негодяй! Хорошо понимает необходимость политических маневров, а на него льет помои. Нетрудно предвидеть, как завопит от радости, когда ЕГО союз с Гитлером состоится и этот ничтожный IV Интернационал превратится в большую силу. В политическом чутье ему не откажешь, свои будущие шансы Троцкий отлично предчувствует.

Уничтожение Троцкого из задачи возмездия и отмщения становится задачей ликвидации опасного противника. Этим вместо Слуцкого и Шпигельгласа занимаются теперь в НКВД Судоплатов и Эйтингон. Берия уверяет, что они тщательно готовят операцию. Медленно готовят! Надо поговорить с этими людьми.

Эйтингон был в отъезде. Берия явился с Судоплатовым. Сталин знал его: два года назад тот приходил к нему по украинским делам. Робел. Теперь выглядит более уверенным.

Движением руки Сталин предложил ему и Берии сесть. Они уселись по обе стороны длинного стола. Сталин расхаживал по кабинету, негромко говорил:

— Вы, конечно, хорошо знаете, сколько зла принес Троцкий нашему народу. Его сообщники понесли заслуженное наказание. А их главарь? Жив и здоров. — Сталин замолчал, ходил из угла в угол. Судоплатов взглянул на Берию, Берия едва заметно качнул головой: нет, пауза не означает, что товарищ Сталин кончил говорить, он продолжит свою мысль. — Десять лет Троцкий за границей. Неужели за десять лет не могли обезвредить его? Безусловно, могли. Не захотели. Саботировали. Виновные за это строго ответят. Но больше ждать нельзя. В нынешней международной обстановке мы этого больше терпеть не можем. Война надвигается. Троцкий стал пособником фашизма. Троцкисты проникают в левое движение, дезорганизуют его и тем ослабляют помощь, которую прогрессивные силы могли бы оказать Советскому Союзу. Нужно нанести удар по IV Интернационалу. Как? Обезглавить его.

Сталин остановился перед Судоплатовым, вперил в него свой тяжелый взгляд, резко произнес:

— Троцкий должен быть ликвидирован в течение одного года. Надеюсь, вы с этим справитесь. Выезжайте в Мексику. Вам будут созданы все условия и оказана необходимая помощь.

Судоплатов поднялся для ответа.

— Сидите! — приказал Сталин.

Судоплатов опустился на стул, но и сидя говорил, будто стоит навытяжку.

— Товарищ Сталин! Мы сделаем все для выполнения вашего указания. Однако мне выезжать в Мексику не следует: я не владею испанским языком и привлеку к себе нежелательное внимание.

— А Эйтингон?

— Так нами и решено, товарищ Сталин. На месте операцию возглавит товарищ Эйтингон.

— Что он за человек?

— Сорок лет. Опытный разведчик, надежный, находчивый, твердый. Член партии с 1919 года. Учился в военной академии, работал с товарищем Дзержинским. Очень хорошо проявил себя в Испании. Свободно владеет английским, немецким, французским и испанским языками.

— Каков план операции?

— Спланировано несколько вариантов. Конкретно — решится на месте. Общее между ними то, что ее осуществят коммунисты, прошедшие подготовку в Советском Союзе и воевавшие в Испании.

— Ну что ж, — сказал Сталин, — действуйте! Средств не жалейте. Учтите, — он снова тяжело посмотрел на Судоплатова, — ликвидация Троцкого — поручение Центрального Комитета нашей партии. — Протянул руку. — Желаю успеха, до свидания!

Сталин и Берия остались одни.

— Что у вас? — спросил Сталин. Берия положил перед ним лист бумаги. Это был донос работника Наркоминдела о том, что в частном разговоре Литвинов неодобрительно отозвался о внешнеполитических действиях руководства партии и правительства.

Зная характер Литвинова, Сталин допускал, что тот мог себе такое позволить. И вообще пора переходить к более широким переговорам с немцами. Литвинов для этого не годится.

Конечно, ОН не забыл, как тогда в Лондоне Литвинов защитил ЕГО от пьяных докеров. Конечно, ОН ценит, что за прошедшие тридцать лет Литвинов никому об этом не рассказал. Но у всякой благодарности есть предел. У руководителя государства нет и не бывает личных друзей, у него есть только великое дело, которое ОН делает. И люди делятся на тех, кто помогает ЕМУ это дело делать, и на тех, кто мешает. Жаль, что товарищ Литвинов этого не понимает. Многим такое непонимание стоило жизни. Однако жизнь Литвинову надо сохранить, Литвинов еще может понадобиться.

На углу доноса Сталин написал: «В дело». Возвратив бумажку Берии, сказал:

— Литвинова пока не трогать. Но о каждом его слове я должен знать. Где бы это слово ни было произнесено.

3 мая Литвинов был смещен с поста наркома иностранных дел и заменен на этом посту Молотовым, который оставался также председателем Совнаркома. Ночью на процедуре смещения Литвинова и вступления в должность Молотова присутствовали Маленков и Берия. Присутствие Берии было не случайным. К лету 1939 года были репрессированы пять заместителей Литвинова, 48 послов, 140 сотрудников Наркомата иностранных дел, большинство работников советских посольств за границей. Некоторые посольства были истреблены полностью. Новую сталинскую внешнюю политику были призваны делать новые люди.

24

До занятий оставалось два часа, Саша и Глеб зашли на почту, там получали письма до востребования. Глебу тетушка писала редко, а Саше пришло письмо от мамы, письмо спокойное. Саша уже несколько раз посылал ей деньги, она ему выговаривала за них, боялась — от себя отрывает, но понемногу укреплялась в мысли, которую Саша ей внушал: все у него в порядке, в Уфе остался потому, что квартира лучше, заработок больше.

Стоя у окна, Саша читал мамино письмо. Глеб болтал с девушками, сидевшими за барьером, все знакомые: в прошлом году занимались в их группе, хорошая была группа, веселая. Саша опустил письмо в карман, поднял глаза. И в эту минуту к окошку, где выдавали почту до востребования, подошла высокая женщина в черном пальто и темно-сером берете, протянула паспорт. Что-то знакомое показалось Саше в промелькнувшем лице, он не отрывал от нее взгляда. Она стояла, наклонившись, девушка за барьером, держа в одной руке паспорт, другой перебирала письма в ящике, захлопнула паспорт, вернула — писем нет.

Женщина выпрямилась, повернулась. Бог мой, Лена Будягина!

— Лена!

По-прежнему красивая, матовое удлиненное лицо, чуть вывернутые губы — «левантийский профиль», как говорила про нее Нина Иванова. Но глаза усталые, и в них что-то новое, суровое.

Она посмотрела на него чуть исподлобья. Этот с детства знакомый взгляд напомнил ему их класс, их школу, их дружную компанию, пахнуло Арбатом.

— Здравствуй, Саша, рада тебя видеть.

Сказала спокойно. Не было удивления от того, что они так неожиданно встретились. А ведь не виделись пять лет. Может быть, знает, что он в Уфе?

Подошел Глеб. Улыбнулся Лене, сверкнув белыми зубами. И Лена наконец улыбнулась. Улыбка вежливая, не застенчивая, как прежде. Саша их познакомил: Лена — соученица по школе, друг детства и юности. Глеб — ближайший товарищ.

Они пошли по улице втроем. Саша расспрашивал ее о Москве, о друзьях, давно ли в Уфе. Она отвечала односложно: в Уфе уже полгода. Друзья? Макс в армии, Нина вышла замуж, куда-то уехала, Вадим как будто в Москве. Была сдержанна, ни одной фамилии, только имена, ни слова о Шароке, а ведь он отец ее ребенка, ни слова о том, куда уехала Нина, а уехала она на Дальний Восток к Максу, Саша знал это от мамы. И Макс ныне Герой Советского Союза, это напечатано в газетах, однако Лена на уточняет, о каком именно Максе идет речь, ни слова о своих родителях и о том, почему оказалась в Уфе.

Они подошли к автобусной остановке.

— На какой тебе? — спросил Саша.

Она взглянула на табличку, там было обозначено три маршрута… Помедлив, ответила:

— Безразлично, любой годится.

Любой ей никак не мог годиться, они шли в разные стороны.

— Может быть, дашь свой адрес, я заеду к тебе, — сказал Саша.

— Нет, я живу очень далеко. Могу заехать к тебе, или мы можем где-нибудь встретиться, видишь, уже весна, тепло.

— Хорошо. Запиши мой адрес.

— Я запомню.

Он назвал адрес, договорились о дне и часе. Лена села в подошедший автобус.

— Красивая, — проговорил Глеб задумчиво, — осторожная.

— В школе была красотка номер один, — сказал Саша. — Осторожная? Кто теперь не осторожный? Она знает, что пять лет назад меня арестовали, выслали, теперь вдруг увидела в Уфе. В каком положении я сейчас — ей неизвестно.

Он доверял Глебу во всем, но доверял свое, а тут чужое. Может быть, Лена живет под другой фамилией, могла ведь и выйти замуж. Не будет пока ничего о ней рассказывать.

— Дорогуша, она ведь из-за меня осторожничала. И правильно: кто я такой, может быть, мы с тобой оба сбежали из Сибири? Смылась от нас на первом попавшемся автобусе. Говорю не в осуждение, а, наоборот, в одобрение. Видно, не все в вашей школе выросли такими лопухами, как ты.

— Вот и прекрасно, — сказал Саша, — давай газетку посмотрим.

— Чего смотреть, съезд да съезд.

Но остановился с Сашей у стенда с газетами.

Уже который день все газеты были заполнены отчетами о XVIII съезде партии. Одно и то же, одно и то же… Доклады, выступления, приветствия, здравицы в честь товарища Сталина, бурные аплодисменты.

Но вот речь писателя Шолохова. Саша ее прочитал. Сказал Глебу:

— А ну-ка, посмотри…

И Глеб стал читать:

— «…Советская литература, избавившись от врагов, стала и здоровее и крепче… Мы избавились от шпионов, фашистских разведчиков, врагов всех мастей и расцветок, но вся эта мразь, все они, по существу, не были людьми… Это были паразиты, присосавшиеся к живому, полнокровному организму советской литературы… Очистившись, наша писательская среда только выиграла…» Нет, — сказал Глеб, — не могу читать. Тошнит. Пошли!

— Читай, страна должна знать своих героев!

— «…Так повелось, так будет и впредь, товарищи, что и в радости и в горе мы всегда мысленно обращаемся к нему, творцу нашей жизни. При всей глубочайшей человеческой скромности товарища Сталина придется ему терпеть излияния нашей любви и преданности ему (аплодисменты), так как не только у нас, живущих и работающих под его руководством, но и у всего трудящегося народа все надежды на светлое будущее человечества связаны с его именем. (Аплодисменты)». Слушай, зачем мне все это читать? Пошли! — повторил Глеб.

— Ладно, пойдем. Что скажешь?

— Холоп!

— Но ведь написал «Тихий Дон», великий роман.

— В двадцатых годах его авторство ставилось под сомнение, даже была создана специальная комиссия.

— Я что-то об этом слышал.

— Мне Акимов рассказывал. Автором был какой-то белый офицер. Но разве могли такое признать?! Что ты, дорогуша?! А тут свой, станичник, из народа. Но если «Тихий Дон» — гениальный роман, то его автором не может быть холоп. Как сказал твой любимый Пушкин, дорогуша, гений и злодейство — две вещи несовместные.

— Не всякий гений может преодолеть страх. И Шолохов все-таки не гений.

— Топчет расстрелянных товарищей, это что — страх?

— Да, страх.

— Нет, дорогуша, это наше российское холопство. Холоп перед барином пресмыкается, а другого холопа по барскому приказу забивает кнутом насмерть. Все холопы, сверху донизу, весь «великий советский народ», о котором вы, интеллигенты, говорите с придыханием.

— Интеллигент — плохо, народ — плохо, кто же ты сам?

— Я, дорогуша, тоже холоп, стою на ушах, как и все. Расскажу тебе то, что видел своими глазами. Хочешь?

25

Саша засмеялся.

— Давай. У тебя на любой случай есть какая-нибудь история.

— Ты послушай, послушай. Году, наверно, в двадцать девятом или в тридцатом была у меня пассия, хорошая девчонка, сельская учительница. Я к ней наезжал, она меня за брата выдавала, отчества у нас одинаковые: я Васильевич, она тоже Васильевна. Ночью мы, конечно, по кровати катались, это мы умели, а днем я уходил в лес, в поля с этюдничком. Такая была сельская идиллия. Пейзане ко мне относились вроде бы неплохо, снисходительно, знаешь, как работающий мужик к горожанину с мольбертом, мол, «дурит барин», но, в общем, ничего, добродушно. Однажды спим мы еще с моей Клавочкой, наработались за ночку, слышу, шум на улице. Что такое? Она встала, подошла к окошку, чуть отодвинула занавеску и говорит: «Голодухиных раскулачивают». А там, между прочим, дорогуша, все Голодухины, и деревня раньше называлась Голодухино, потом ее, конечно, переименовали на современный манер: «Гроза империализма».

— Не заливай, не заливай!

— Слово даю. Нищий колхозик, а назывался именно так: «Гроза империализма», такое вот устрашающее название.

— Анекдот!

— Не в этом суть. Суть в том, что у всей деревни фамилии одинаковые — Голодухины, выходит, все они в родстве, в дальнем, в ближнем, но в родстве. И вот каких-то Голодухиных раскулачивают. Я, конечно, быстренько натягиваю портки: на такое зрелище надо посмотреть. А Клавка мне: «Не ходи, там милиция, уполномоченные всякие, а ты не местный, придерутся, документы потребуют, кто такой, а наши скажут: к учительнице, Клавдии Васильевне, приезжает, ночует, не хочу я этого. Смотри отсюда, все видно, встань вот сюда». Встал я, как она посоветовала, и вижу: возле избы две телеги, милиционеры вытаскивают из дома женщин, детей, стариков, хозяева не сопротивляются, знают, за сопротивление пришьют статью, бабы кидают на телеги узлы, нищее свое барахло, бабка совсем дряхлая, не ходит, ее мильтоны с печи стянули, на руках вынесли и на телегу бросили, один ребенок грудной и остальные детишки малые, орут, плач, крик, стон, картина, в общем, жуткая и отвратительная, ни за что ни про что срывают с родного места, разоряют обжитое гнездо, отправляют в Сибирь, фактически на смерть.

Глеб замолчал, долго шел молча.

— Но главное, дорогуша, другое. Рядом стоят мужики, бабы, молча стоят, детишки и те замерли, и все — Голодухины, как и эти несчастные раскулаченные, родственники, кумовья, сватья, вместе жизнь прожили. И вот на их глазах творится такое злодейство, и совершают его какой-то задрипанный уполномоченный в пиджачке и два хлипких мильтона. И по тому, как стоят сильные, здоровые, хмурые мужики и тоже сильные, здоровые бабы, и по тому, дорогуша, какая готовность написана на их лицах, я думаю: сейчас обрушатся на тех хлюпиков, обезоружат, бросят на телеги, стеганут по коням и выгонят из деревни. И я жду этого момента. Однако нет… Мильтоны уже всю семью выволокли из избы, посажали на телеги, бабы ревут ревом, и детишки плачут навзрыд, а мильтоны — хлоп кнутом по лошадям и поехали… И вот тут, дорогуша, вот тут толпа бросилась, но не вдогонку, не выручать своих, не вызволять из беды — в избу бросились: растаскивать оставленное, что не могли увезти с собой те несчастные. И идут, понимаешь, домой наши добрые, жалостливые бабы радостные, довольные, и ребятишки рядом, кто с горшком, кто с тарелкой, кто с печной заслонкой, прямо из печи с проволокой выдрали, торопились, пока председатель сельсовета эту разграбленную и опозоренную избу не опечатал. Было мне тогда лет девятнадцать-двадцать. И в тот момент понял я, что народ наш — холоп, от мужика до вот этого холопского писателя Шолохова, от простой бабы до члена Политбюро, который по команде признает себя шпионом и диверсантом. И все, что пишут там всякие Достоевские и прочие философы об особой душе, особой миссии, особом предназначении, — все это чепуха! И тютчевское: «Умом Россию не понять… У ней особенная стать» — все это, дорогуша, поэтическое словоблудие, поэтические фантазии.

— Вся деревня в этом участвовала? — спросил Саша.

— Не вся, конечно, но что это меняет?

— Многое. Кучка мародеров — это еще не народ. Всюду есть свои бандиты.

— Почему же «хорошие люди» не пришли защищать своего соседа?

— А ты пришел? Ты защитил?

— Дорогуша, я такой же холоп.

— Тогда и от других не требуй! Особенно от мужика, которым всегда помыкали, обирали, вертели им, как хотели, и помещик, и староста с кнутом, и урядник с шашкой, и свой брат-мироед, и казак с нагайкой, и продразверстщик с винтовкой, и агитатор, за которым стоял комиссар с маузером, и те, кто приказал «раскулачивать», и те, кто это выполнял. Но с них мы не спросим — опасно, а мы жить хотим, плясать, выпивать и закусывать.

— Кстати, о закуске, — подхватил Глеб, они проходили мимо ресторана, — зайдем.

— Час назад пообедали. Скажи прямо: хочу сто граммов принять.

Глеб рассмеялся.

— Да, дорогуша, хочу перед занятиями сто граммов принять.

Саша взглянул на часы.

— Не успеем. Отзанимаемся, тогда зайдем, выпьем.

— Пусть так, — согласился Глеб, — перенесем на вечер. Только я тебе вот что скажу. Меня ты обругал, а сам?

— Я такой же, как и ты. Но каков бы я ни был, на затюканных, замордованных, обманутых людей валить не буду. Я не их, я себя презираю.

Некоторое время Глеб шел молча, потом сказал:

— Я о народе нашем так говорю не потому, что я из немцев или еще из каких-нибудь инородцев. Нет, дорогуша, я чистокровный русский человек, сейчас этим разрешено гордиться, сейчас патриотизм в моде. «Александр Невский», «Минин и Пожарский», «Петр Первый» — к чему эти картины снимают? Для воспитания патриотизма, и заметь, дорогуша, русского патриотизма. Я тебе больше скажу, только тебе: я — потомственный русский дворянин из старинного рода, мои предки при Грозном Казань брали и Астрахань, с Суворовым через Альпы ходили, отличились, были среди них градоначальники и декабристы, помещики и народовольцы, всякие бывали, но ни одного немца. Правда, захудел наш род, породнился с купцами, перешел в интеллигенцию, университеты кончали, были и профессора, и художники, так что о моем дворянстве, слава Богу, никто до сих пор не пронюхал. Только дворянство свое я, дорогуша, ни во что не ставлю. Сохранился документ шестнадцатого или семнадцатого века, мне один родственник показывал, предок наш боярин челобитную царю подал и подписался: «Верный холопишка твой Ивашка, сын такой-то». Французский или немецкий дворянин так о себе не написал бы холопишка… Это наше, российское. И тогда уже все холопы были, и бояре, вельможи, вон откуда это повелось.

— О французах, о немцах сказки не рассказывай, тоже много чего наворотили. Какие немцы были свободные после войны, какие демократы! И сами себе Гитлера на шею посадили, заметь, всеобщим голосованием. От кайзера к свободе кинулись, а как ее понюхали, обратно под кнут запросились. Так что не надо других в пример ставить. И не надо весь наш народ стричь под одну гребенку.

Они дошли до Дворца труда. Глеб положил ладонь на ручку, но дверь не открыл, неожиданно сказал:

— А эта школьная подруга твоя, Лена, интересная…

— В таких случаях ты говоришь: мадонна, колоссаль, — усмехнулся Саша.

— Нет, — задумчиво ответил Глеб, — тут что-то позначительнее.

26

Молотов — тугодум, может промедлить, а медлить нельзя. Гитлер намерен оккупировать Польшу до осеннего бездорожья, значит, должен урегулировать свои отношения с Советским Союзом. Теперь не ОН, а Гитлер будет искать пути к соглашению и пойдет на уступки. ОН не заставит Гитлера унижаться, унижения человек не забывает и при первой возможности мстит. Но ОН покажет Гитлеру, что отлично понимает его ходы. Это будут переговоры между руководителями двух сильнейших держав, между людьми, интересы которых совпадают.

СССР и Германии противостоят Англия и Франция. Эту концепцию ОН высказал десять лет назад, теперь она полностью подтвердилась. Гитлер сокрушит Польшу за месяц-два. А вот если Франция и Англия ввяжутся в войну с Гитлером, это надолго. Первая мировая война продолжалась четыре года, эта продлится еще дольше. Они истощат себя в борьбе, а за это время СССР станет самой грозной военной силой, и ОН будет диктовать изнуренной войной Европе свои условия.

По ЕГО указанию советник советского полпредства в Берлине Астахов посетил Мининдел Германии и имел беседу, смысл которой сводился к тому, что в вопросах внешней политики у Германии и Советского Союза нет противоречий.

Через неделю германский посол Шуленбург заявил Молотову: «Пора оздоровить отношения между Германией и СССР. При решении польского вопроса русские интересы будут учтены. Англия не может и не хочет оказать помощь СССР, она заставит СССР таскать каштаны из огня». Заявление хорошее. Но в Берлине Астахову сказали: «Если СССР хочет встать на сторону противников Германии, то германское правительство готово к тому, чтобы стать противником».

Это звучит угрожающе. Такого тона ОН не потерпит. Гитлер нервничает, до нападения на Польшу осталось три месяца, но нужно владеть своими нервами. Гитлер истерик. После того как Гинденбург привел его к присяге как канцлера Германии, заплакал. Чувствительный немчик. И в «Майн Кампф» пишет, что, узнав о ноябрьской революции 1918 года в Германии, тоже заплакал. Заплакал, приехав в Вену после присоединения Австрии к Германии, растроганный возвращением на родину. Крокодиловы слезы, конечно. Не пьет, не курит, вегетарианец. И спокойно пускает под нож тысячи людей. Натура неуравновешенная. Но с НИМ ему придется взвешивать слова.

Сталин приказал Молотову прекратить политические переговоры с Германией, требовать прежде всего подписания торгового соглашения. На такую тактику Молотов мастер. Волынить, затягивать — его стихия, его натура. В июне и июле все попытки немцев продолжить политические переговоры наталкивались на холодную сдержанность Молотова, требовавшего подписания торгового соглашения. И только 22 июля советская пресса опубликовала наконец сообщение: «Возобновились переговоры о торговле и кредите между германской и советской сторонами».

И наконец, через пять дней, Астахов прислал отчет о беседе с ведущим немецким дипломатом Шнуре, которая состоялась 25 июля в Берлине, в отдельном кабинете фешенебельного ресторана «Эвест». Надо думать, хорошо поели, дипломаты любят изысканную пищу, большие гурманы, тем более пьют и едят за государственный счет.

Шнуре от имени фюрера заявил: «Германская политика направлена против Англии. Это решающий фактор. С нашей стороны не может быть и речи об угрозе Советскому Союзу. Несмотря на все различия в мировоззрении, есть один общий момент в идеологии Германии, Италии и Советского Союза: противостояние капиталистической демократии. Что может Англия предложить России? Ни одной устраивающей Россию цели. Что можем предложить мы? Понимание взаимных интересов, отчего обе стороны получат взаимную выгоду».

ЕГО тактика оказалась правильной. Главная забота Гитлера, чтобы ОН не договорился с Англией. Но что конкретноон предлагает?

Сталин продиктовал телеграмму Астахову: Если немцы искренне меняют вехи и действительно хотят улучшить отношения с СССР, то они обязаны сказать нам, как они конкретно представляют это улучшение. Дело зависит здесь целиком от немцев».

Телеграмму подпишет Молотов. Но это телеграмма не дипломата. ЕГО текст. Гитлер это поймет.

Гитлер понял, и Гитлер торопился. Ответ был таков: «От Балтийского до Черного моря не будет проблем. На Балтике хватит места обоим государствам. Вопрос с Польшей немцы урегулируют в течение недели. Если русские пожелают, то Германия заключит с ними соглашение о судьбе Польши».

Седьмого августа на ЕГО стол легло донесение разведки: «Начиная с 20 августа следует считаться с началом военной акции против Польши».

На следующий день явился Ворошилов со срочным докладом: в Монголии, в районе реки Халхин-Гол, японцы сосредоточили для генерального наступления войска под командованием генерала Камацубары.

Угроза войны на два фронта, то, чего ОН опасался больше всего, становилась реальной.

— О Халхин-Голе будешь докладывать по мере развития событий, — сказал Сталин. — Как переговоры с английскими и французскими военными представителями?

— Переговоры начнутся завтра. Главная трудность: Польша отказывается пропустить через свою территорию наши войска. Не можем же мы на коленях умолять Польшу, чтобы она приняла нашу помощь.

— Англия и Франция, — сказал Сталин, — рассчитывают на то, что, оккупировав Польшу, Германия выйдет к нашим границам и эта близость подтолкнет Гитлера к агрессии против СССР. Они не задумываются над тем, что Гитлер может броситься не на нас, а на них. Ну что ж, попробуем еще раз их в этом убедить. Посмотрим, что дадут твои переговоры с их военными представителями. Вряд ли они образумятся.

Он говорил с сильным грузинским акцентом, ударяя ребром ладони по столу.

Ворошилов сидел тихо, боялся каким-нибудь неловким движением вызвать гнев товарища Сталина.

— Начинай переговоры, держись твердо, а там посмотрим, — заключил Сталин.

27

Вскоре пришел вызов. Пропуск в милиции Варе выдали без задержки: действовало звание Макса — Герой Советского Союза.

Небольшие осложнения возникли в Хабаровске. Молоденький лейтенант, проверявший пропуска, спросил:

— Почему ребенок не вписан в ваш паспорт?

— Он вписан в паспорт отца.

— У вас нет отметки о регистрации брака.

— Мы не зарегистрированы.

— А где свидетельство о рождении ребенка?

— Неужели метрику ребенка возить, когда в гости едешь?! Товарищ лейтенант! Все документы у меня проверили вдоль и поперек, когда пропуск выдавали, что же вы Москве не доверяете?

— Порядок одинаков для всех граждан, не нарушайте его в следующий раз!

— И, обходя Варю взглядом, поставил штамп на пропуске.

Хоть Макс был известен теперь всей стране как Герой Советского Союза, повышен в звании и должности, ни праздничности, ни спокойствия в их доме не чувствовалось. У Нины появилась седая прядка в волосах, рановато.

— Папа тоже рано поседел, наверное, это у меня наследственное.

— Ничего, — сказала Варя, — тебе даже идет.

В разговорах Макс и Нина были сдержанны, и все же Варя поняла, что на Дальнем Востоке, несмотря на победные реляции, происходит то же самое, что и в Москве. В газетах та же злобная истерика, почти весь командный состав пересажали в тридцать седьмом году, а в этом году пересажали вновь назначенных.

Нина не хотела обсуждать эту тему, и Варя помалкивала — ни к чему обострять отношения, надо устроить Ваню. Однако Нина первой и не выдержала. Накануне Макс допоздна задержался на партийном собрании, пришел, когда Варя уже спала, и ушел, когда она еще не встала. За завтраком Нина пожаловалась:

— С этих собраний Максим приходит раздавленный. Вербуют в осведомители красноармейцев, заставляют доносить на командиров. Сделал замечание рядовому, а он бежит к особисту, несет какую-нибудь чепуху, а за эту чепуху — трибунал.

И вышла из-за стола и больше об этом не заговаривала. Жалко, конечно, ее, живет в страхе. А кто теперь живет не в страхе.

Рассказ о Лене Будягиной Макс и Нина выслушали молча.

Но, оставшись с Варей наедине, Нина сказала:

— Получив твою телеграмму, я решила, что это ребенок твой и Саши, вам обоим или тебе одной грозит опасность, тебя надо выручать. Мы с Максимом не исключали, что Саша снова арестован, могут прийти и за тобой, даже подумывали, не придется ли тебя здесь выдавать замуж. Мы не колебались ни минуты: ты — моя сестра и ты знаешь, что Саша значит для Максима. Кстати, что с Сашей?

— Ездит из города в город, работает шофером, где устроится, — ответила Варя сдержанно. Нина убеждена, что у них с Сашей все в порядке. Пусть и дальше так думает, хотя и резало по сердцу каждый раз, когда та пускалась в рассуждения об их с Сашей жизни.

— Бедный Саша, — вздохнула Нина, — досталось ему, но, с другой стороны, может быть, и посчастливилось. Если бы его забрали сейчас, а сейчас его, безусловно бы, забрали, он слишком самостоятельный и принципиальный, то расстреляли бы.

— По-видимому, это так.

— В общем, мы предполагали, что вы с Сашей решили оставить ребенка у нас. И, повторяю, никаких колебаний не было, но сын Лены и Шарока, внук Будягина…

— Я думаю, Шарок к делу не относится, — заметила Варя.

— Это я так, к слову, — поправилась Нина, — но внук Будягина! Если узнают, то Максиму пришьют помощь врагам народа, навалят еще черт знает что, до меня докопаются, в общем, катастрофа.

— Ты боишься?

— Боюсь. Да. Все как снег на голову. Надо привыкнуть к этой мысли, надо все обдумать. Есть ли гарантия, что сюда не дойдет правда об этом мальчике?

— Исключено! Лена и под пыткой не признается, где он, понимает, если погибнете вы, то погибнет и Ваня. У нее версия — оставила сына на вокзале, теперь это делают сплошь и рядом.

— А Софья Александровна знает?

— Я ей сказала, что это сын моей подруги, у нее арестовали мужа, сама боится ареста, смылась из Москвы и попросила отвезти ребенка к ее родителям на Дальний Восток.

Именно так она и сказала Софье Александровне, хотя по глазам Софьи Александровны видела, что та ей не верит, до этого она ей во всех подробностях рассказывала о Лене Будягиной, даже советовалась, как поступить с Ваней. Тем не менее Софья Александровна сделала вид, что приняла эту версию. Надежный человек.

— Хорошо, — не слишком уверенно согласилась Нина. — Теперь второй вопрос. При мальчике никаких документов.

— Твои соседи знают, что к тебе приехала сестра с сыном. Все меня видели — я каждый день гуляю с Ваней. Здесь у вас каждый чих известен.

— Да уж, все наши мужики на тебя заглядываются.

— А в один прекрасный день я исчезну. Вы с Максом…

— Варенька, называй его Максимом. Макс — это со школы пошло. Звучит не по-русски. А тут малейший иностранный звук воспринимается с подозрением.

— Ладно. Вы с Максимом разведете руками: ну и сестрица, бросила ребенка и укатила. Можешь наворотить на меня: беспутная, развратная, шляется где-то.

— Это уж чересчур, такие слова! — поморщилась Нина.

— Ничего, ваши полковые дамы будут руки потирать от удовольствия, еще от себя добавят: ходила тут финтифлюшка, вертихвостка, строила глазки, сразу видно, что за тварь. Бедная Нина Сергеевна, теперь ей с этим подкидышем мучиться.

— Фантазии у тебя, — улыбнулась Нина. Но улыбка получилась вымученная.

— Это не фантазии, а реальность. Будут обо мне языки чесать, а о «бедном подкидыше» забудут. Запишите его Костиным, мол, даже не знаем имени и фамилии его отца, думаем, наша милая сестричка тоже не знает, от кого родила.

— Хватит упражняться на эту тему!

— Подбрасываю тебе аргументы. Ну а насчет воспитания советского человека, будущего защитника родины, я думаю, ты сама найдешь слова.

— Не иронизируй, — нахмурилась Нина, — ты уже выросла из этого возраста. И я, между прочим, подросла.

— Если вы сочтете все же, что Ваня осложнит положение Макса, прости, Максима, я увезу его обратно.

— И что будешь с ним делать?

— Буду воспитывать как мать-одиночка.

— Ладно, не пугай меня. Подождем. Обдумаем. Все решит Максим.

На следующее утро Нина встала чуть свет, ждала, когда проснется Варя. Сразу начала разговор, с места в карьер:

— Не нравится мне твоя версия: «Бросила ребенка… Укатила… Не знаем, где теперь ее искать…» Несерьезно это.

Значит, обсудили ночью с Максимом Варины аргументы. Варя-то думала, Макс у Нинки по-прежнему под башмаком. Изменилась ситуация. Распоряжалась всем вроде бы Нина, но с оглядкой на Максима, и, хотя он был немногословен, свое мнение высказывал деликатно, Нинка с его решениями тут же соглашалась.

— Может, сказать иначе хотела здесь устроиться, но ничего не вышло, и вот объявила, что завербуется на север, поедет туда счастья искать. И тут уж мы сами настояли, чтобы оставила у нас Ваню. Двух лет нет мальчишке, что ему-то мучиться в бараках и общежитиях. А устроит свою судьбу, выйдет замуж за приличного человека, тогда и заберет его к себе. Как ты думаешь?..

— Ради Бога, — засмеялась Варя, — хоть на север, хоть на юг! Правильно! Это действительно будет звучать убедительней. — И не удержалась, поддела Нинку: — Скажи Максиму, что я эту идею одобряю.

Выслушав по приезде Вари историю мальчика, Максим больше разговоров ни о нем, ни о Лене Будягиной не затевал. Домой приходил поздно, новоиспеченный командир полка, рачительный, дотошный и требовательный. В свободные минуты беседовал с Варей ни о чем, о пустяках, играл с Ваней, мальчишка ему нравился, и мальчик встречал его радостно.

А однажды, в последних числах августа, сказал, что сумел договориться: Ваню с 1 сентября возьмут в ясли.

— Отслужит в яслях год, а как стукнет три, повысим в звании, переведем в детский сад, — добавил Максим добродушно.

На следующий день Варя уехала в Москву.

Приютить у себя внука врага народа — Максим хорошо сознавал рискованность такого шага. Но отослать мальчишку не мог. Лена — ближайшая подруга его жены, и он с ней дружил с детства, не раз и не два сиживал в их доме на Грановского, любил этот дом и Ивана Григорьевича Будягина любил, и в то, что тот «враг народа», не верил, как не верил в то, что «враги народа» — его верные боевые товарищи. И Варе доверял: все сделала правильно, вряд ли кто докопается. А если и докопаются, то он чем виноват: подсунули мальчишку.

Максим не любил врать, но если уж приходилось, делал это с той лукавой крестьянской простотой, которая убеждала любого. Советуясь с комиссаром полка и секретарем партийной организации, развел руками:

— Давайте, братцы, думать. Родила девка безотцовщину, прискакала — буду выходить здесь замуж. Вышла бы, конечно, красивая, образованная, с невестами у нас дефицит, и с ребенком возьмут. Но я свою свояченицу знаю: останься она здесь, такое начнется, все бабы со своими мужьями передерутся. И из-за кого? Из-за родственницы командира полка. Пришлось ей отказать. Поищи, говорю, миленькая, себе муженька в другом месте. А она: ах, не хотите мне помочь ребенка воспитать, завербуюсь на Север! Тут уж моя жена не выдержала: езжай куда хочешь, говорит, но мальчишку зачем в полярную ночь тащить?! Он у тебя и так — кожа да кости! Не пустим! Оставим у себя! Она отвечает: пожалуйста. И укатила. Когда теперь объявится и объявится ли вообще, неизвестно. Ну что ж, думаю, раз так уж случилось, воспитаем и без тебя сына полка. И нужная моральная обстановка в полку сохранится. Такое вот решение я намечаю. Ваше мнение, товарищи?

Товарищи с ним согласились. Высокая моральная обстановка в полку — самая важная задача на данном этапе, ибо моральная обстановка — неотделимая часть обстановки политической.

28

После ухода Ворошилова Сталин позвонил Молотову:

— Сообщи в Берлин: мы заинтересованы в переговорах. Но немцы торопятся, надо дать им понять, что мы не торопимся, у нас нет причин торопиться. Найди формулировку: постепенно, поэтапно… Это заставит их выложить карты. Если их предложения устроят нас, тогда и мы поторопимся.

Через три дня, 15 августа, Молотов явился с ответом Риббентропа. Из текста было ясно, что ответ продиктован Гитлером и предназначен ЕМУ.

Сталин, обдумывая каждое слово, начал медленно читать послание вслух. Молотов внимательно слушал, хотя уже слышал и перечитывал это послание.

— «Дорога в будущее открыта обеим странам. У Германии нет агрессивных намерений в отношении СССР. Германо-советские отношения пришли к поворотному пункту своей истории. Решения, которые будут приняты, будут в течение поколений иметь решающее значение для германского и советского народов…»

Сталин прервал чтение, посмотрел на Молотова.

— До чего любит цветисто говорить этот австрияк.

— Оратор! — отозвался Молотов, знавший, что в слово «оратор» Сталин всегда вкладывает иронический смысл.

Сталин снова начал медленно читать:

— «Интересы Германии и СССР нигде не сталкиваются. Между Балтийским и Черным морями не существует вопросов, которые не могли бы быть урегулированы к полному удовлетворению обоих государств (Балтийское море, Прибалтика, Юго-Восточная Европа и т.д.). Немецкая и советская экономики могли бы дополнять друг друга… Имперский министр иностранных дел готов прибыть в Москву с кратким визитом, чтобы изложить взгляды фюрера господину Сталину».

Сталин опустил бумагу на стол, откинулся на спинку кресла.

— Предложения понятные. Кроме польских территорий Гитлер согласен повести разговор о Прибалтике, Финляндии, Бессарабии… Однако союз с агрессором наш народ не поймет и не одобрит. Мы можем заключить договор о ненападении. Такой договор наш народ поймет и одобрит. Такой договор означает, что СССР не будет воевать, что советскому народу обеспечены мир и спокойствие. Значит ли это, что мы отказываемся от своих интересов в Польше, Прибалтике, Бессарабии и других районах Европы? Нет, не значит. Но это должно быть оговорено отдельным, секретным протоколом.

Он помолчал, потом продолжил:

— Конечно, когда-нибудь наши потомки узнают об этом секретном протоколе и спросят: почему Сталин и Молотов заключили секретный протокол? Ведь большевики всегда были против секретных договоров, большевики опубликовали секретные договоры, заключенные царем и его министрами. Да, такой вопрос смогут задать. На такой вопрос есть ответ: одно дело — договора, заключенные царским правительством против интересов народа, другое дело — секретные договора, заключенные рабоче-крестьянским правительством в интересах народа. Это разные вещи. И будущие поколения нас поймут. Как подвигаются торговые переговоры?

— Успешно. В этом месяце, я думаю, закончат.

— Надо так поставить вопрос: сначала торговое соглашение, потом договор о ненападении. Тогда немцы пойдут на все наши условия. Для немцев пакт о ненападении означает, что СССР не будет вмешиваться, когда Германия нападет на Польшу.

— Англия и Франция дали гарантии Польше, — заметил Молотов.

— Они боятся Гитлера. Ну а если они решатся на войну с Германией, тем лучше. Все они увязнут в такой войне, истощат себя, и кончится тем, чем кончилась предыдущая война, — революцией. И наконец, японские провокации пора прекратить. Это должна взять на себя Германия, она союзница Японии. Значит, — он поднял палец, — на послание Риббентропа ответишь так: готова ли Германия заключить с СССР договор о ненападении? Что касается секретного протокола, то разговор о нем только устный. Посмотрим, что они предложат.

На другой день, 16 августа, Молотов передал эти вопросы германскому послу Шуленбургу.

А 17 августа Шуленбург зачитал Молотову ответ Риббентропа: «Германия готова заключить с СССР пакт о ненападении и употребить свое влияние на улучшение японо-советских отношений. Риббентроп готов завтра, 18 августа, прилететь в Москву, имея от фюрера полномочия подписать соответствующие соглашения».

Молотов замялся. Ни он, ни Сталин не смогут завтра принять Риббентропа — документы не подготовлены. И потому Молотов сказал, что в данный момент невозможно даже приблизительно определить время приезда.

Этим ответом Сталин остался недоволен:

— Такой ответ Гитлер может расценить как нежелание принять его министра: даже приблизительно не могу назвать. Почему не можешь? Можешь. Подпишут торговое соглашение, тут же примем Риббентропа. Немедленно разыщи немецкого посла и передай ему такой ответ. И вручи проект пакта о ненападении. Они сейчас любой пакт подпишут, времени у них нет.

Молотов поднял на ноги свой аппарат, приказал разыскать Шуленбурга и снова пригласить его в Кремль. Шуленбург явился. Молотов передал ему проект пакта о ненападении и заявил, что Риббентроп мог бы приехать в Москву сразу после подписания торгового соглашения.

20 августа соглашение было подписано. А 21 августа в 15 часов Сталину было вручено послание самого Гитлера.

Господину Сталину. Москва.

1. Я искренне приветствую подписание нового германо-советского торгового соглашения как первую ступень перестройки германо-советских отношений.

2. Заключение пакта о ненападении с Советским Союзом означает для меня определение долгосрочной политики Германии. Поэтому Германия возобновляет политическую линию, которая была выгодна обоим государствам в течение прошлых столетий.

3. Я принимаю проект пакта о ненападении, который передал мне господин Молотов, и считаю необходимым как можно более скорое выяснение связанных с этим вопросов.

4. Дополнительный протокол, желаемый советским правительством, может быть выработан в возможно короткое время, если ответственный государственный деятель Германии сможет лично прибыть в Москву для переговоров.

5. Поведение Польши таково, что кризис может разразиться в любой день.

6. Я еще раз предлагаю принять моего министра иностранных дел во вторник, 22 августа, самое позднее — в среду, 23 августа. Имперский министр иностранных дел имеет полномочия на составление и подписание как пакта в ненападении, так и протокола. Я буду рад получить ваш скорый ответ.

Адольф Гитлер.

Больше тянуть нельзя. Гитлер взял переговоры в свои руки, всякая проволочка может обернуться непредсказуемыми последствиями.

В тот же день, в 19 часов 30 минут, Сталин отправил Гитлеру ответ.

21 августа 1939 года.

Канцлеру германского государства господину Гитлеру.

Я благодарен за письмо.

Я надеюсь, что германо-советский пакт о ненападении станет решающим, поворотным пунктом в улучшении политических отношений между нашими странами.

Народам наших стран нужны мирные отношения друг с другом. Согласие германского правительства на заключение пакта о ненападении создает фундамент для ликвидации политической напряженности и для установления мира и сотрудничества между нашими странами.

Советское правительство уполномочило меня информировать Вас, что оно согласно на прибытие в Москву господина Риббентропа 23 августа.

И.Сталин.

Вечером того же дня, во время заседания военных представителей СССР, Англии и Франции, адъютант Ворошилова передал ему записку: «Клим, Коба сказал, чтобы ты сворачивал шарманку». Записка без подписи, и почерк неразборчив. Вроде бы Молотова.

Переговоры были прекращены как зашедшие в тупик.

Весь день 22 августа и ночь на 23-е были заняты подготовкой к приезду Риббентропа. Готовили документы, помещение, охрану, встречу в аэропорту. Не могли найти германских государственных флагов — красных полотнищ с черной свастикой в белом круге, наконец нашли на «Мосфильме», их использовали на съемках антифашистских фильмов и хранили на случай последующих съемок.

Сталин не уехал на дачу, ночевал в городе, утверждал документы, готовился к разговору. Прочитал справку о Риббентропе — надо знать, с кем предстоит иметь дело. В молодости Риббентроп был коммивояжером по продаже вин, примкнул к нацистам, стал послом в Англии, теперь министр иностранных дел. ЕГО внимание привлек отзыв Геринга, второго после Гитлера человека в государстве: «Ленивый и некомпетентный, тщеславный, как павлин, высокомерный и лишенный чувства юмора. Когда я стал критиковать кандидатуру Риббентропа, заявляя, что он не справится с английскими делами, фюрер сказал мне, что Риббентроп знает лорда такого-то и министра такого-то. На это я ответил: „Вся беда в том, что и они знают Риббентропа“».

Таким взаимным уколам Гитлер, конечно, потакает. Властитель не терпит вокруг себя сплоченного окружения, оно может сговориться за его спиной. Так что к словам Геринга надо отнестись критически. На посту министра иностранных дел Гитлер не станет держать ленивого, некомпетентного политика. Журналисты, наоборот, характеризуют его как человека работоспособного и решительного, грубого и нахального. Успехи германской внешней политики это подтверждают. Что касается высокомерия, то у дипломата высокомерие — тактический прием, тем более когда политика агрессивна. Но в предстоящих переговорах Риббентроп будет лебезить и заискивать, до 1 сентября остается неделя, они с Гитлером у НЕГО в руках. Ну а если будет высокомерным, ОН его быстро укоротит.

Сейчас, накануне приезда Риббентропа, ОН должен окончательно все для себя решить. ЕГО решение надолго определит судьбу Советского Союза, судьбу Европы, судьбу всего мира. Главный вопрос — верит ли он Гитлеру? Не промаршируют ли германские дивизии по Польше, чтобы потом кинуться на Советский Союз?

В политике никому не верят, в политике верят только себе. Говорят, Гитлер обладает особой интуицией. Ерунда! Интуиция — всегда следствие холодного расчета. Расчет показывает, что вслед за Польшей Гитлер нападет на Францию. Говорят, Гитлер непредсказуем. За непредсказуемость принимается способность великих политиков круто менять курс, когда того требует их гениальное предвидение. Подписание ИМ пакта с Гитлером тоже будут толковать как непредсказуемость. На самом деле это хорошо продуманный шаг, соответствующий долгосрочным интересам Советского Союза.

Безусловно, Гитлера как личность трудно разгадать. Человек с челкой, свисающей на лоб, с чаплинскими усиками, над которыми торчит острый угреватый нос, со странной привычкой складывать руки где-то ниже живота, непохож на великого политического деятеля. И все же он, несомненно, великий политический деятель. Говорят, будто Гитлер страдает манией величия, на каждом шагу подчеркивает свою гениальность, свое высшее предназначение. «Гению само Провидение доверяет повести за собой великий народ… Чтобы спасти нацию, нужен диктатор с железным кулаком». Конечно, для советского человека такое ячество непривычно, советский народ ценит в правителе прежде всего скромность. Видимо, у немцев другое представление о вожде, немцы любят выспренность. Однако только человек, верящий в свою гениальность, способен внушить такую веру другим. А говорить или не говорить о ней… ОН никогда не говорит о своей гениальности, за него говорят другие. Гитлер предпочитает сам говорить. Его дело. Но это не мания величия. Мания величия — это когда мания есть, а величия нет. А ведь нельзя не признать, что за шесть лет Гитлер поднял Германию из руин, победил хаос, восстановил порядок, достиг промышленного подъема, ликвидировал безработицу, создал и вооружил мощную армию, флот и авиацию, порвал цепи Версаля, присоединил Австрию и Чехословакию, не потеряв ни одного немца, увеличил население страны на десять миллионов человек, захватил огромную, важную в стратегическом отношении территорию, превратил безоружную, разоренную Германию в сильнейшее государство, перед которым трепещут Англия и Франция, загнивающие, увядающие, терпящие провал за провалом.

На кого же ОН будет ставить? На Гитлера, на которого работает время, или на западные демократии, время которых уходит? Кого ОН будет защищать? Чванливую польскую шляхту, поработившую четыре с половиной миллиона украинцев и полтора миллиона белорусов? Польшу, которая еще в прошлом году, как стервятник, бросилась на растерзанную Чехословакию и урвала у нее Тешинскую Силезию?! ОН не виноват, что Польшей управляют надменные дураки. Почему не отдали немцам Данциг? Данциг-то ведь немецкий город. Почему отказались пропустить через свою территорию советские войска? Разве они настолько сильны, чтобы ссориться с Германией и Россией одновременно? Поляки всегда были несговорчивым народом и сейчас не желают вести реалистическую политику. Пусть поплатятся. Теперь Польше поздно думать о своих просчетах. Завтра Риббентроп будет в Москве, и ОН подпишет с Гитлером договор. Об этом союзе ОН думал давно, был уверен, что Гитлер пойдет на такой союз, его уверенность наконец оправдалась, не могла не оправдаться. Объединиться с западными демократами — значит заведомо обречь себя на поражение. Это понимает ОН, это понимает и Гитлер.

Все эти годы ОН много размышлял о Гитлере, находил много общего в их характерах, в их судьбах. Как и ОН, Гитлер писал в юности стихи, пел в детском хоре, был в детстве болезнен, замкнут и одинок, любит и знает историю, не знает и не хочет знать иностранных языков. Как и ОН, Гитлер обладает несгибаемой волей, последователен и решителен в достижении поставленной цели, чувствует малейшую опасность и мгновенно реагирует на нее, умеет подбирать верных людей и навсегда избавляться от ненадежных. Как и ОН, способен к маневру.

Неужели они, два величайших деятеля современности, люди сходной судьбы, вознесенные на вершину власти только благодаря самим себе, превратившие свои страны в могущественнейшие державы мира, сплотившие свои народы высокой идеей государственности, неужели они оба погубят свои народы, свои державы и самих себя во взаимной истребительной войне на радость международной буржуазии, к ликованию плутократов, которых они оба одинаково ненавидят? Неужели ЕМУ и Гитлеру, их народам, их странам нет достаточно места на этой планете, которую эксплуатируют английские и французские империалисты? Мир велик, в нем достаточно территории и для России, и для Германии. Когда они овладеют миром, они найдут способ сосуществования. Если же потомки не сохранят их наследства, тем хуже для потомков.

О «территориях на востоке» Гитлер писал в двадцать четвертом году. Россия тогда была слаба, казалась легкой добычей. В дальнейшем Гитлер сохранил этот тезис для обмана Запада, чтобы Запад не мешал ему вооружаться. Сейчас в мире другая расстановка сил, Гитлер уже не маневрирует, а идет к своей главной цели.

Несколько дней назад Рузвельт, президент Соединенных Штатов, прислал Молотову телеграмму: «Если советское правительство заключит союз с Гитлером, то ясно как Божий день, что, как только Гитлер завоюет Францию, он двинет свои войска на Россию». Что понимает Рузвельт? Он понимает только интересы американских банкиров. Безусловно, американские банкиры не хотят видеть сильную, сплоченную Европу. Они предпочитают иметь дело с другой Европой: разрушенным Советским Союзом, разрушенной Германией, загнивающей Францией, увядающей Англией, Европой, которая будет покорна американским банкирам. Такой Европы Рузвельт не увидит.

Вопрос ИМ решен. Решен окончательно. Теперь к этому окончательному решению пришел и Гитлер.

29

В Париж прибывает испанский коммунист Жак Морнар, его следует свести со Зборовским. Зборовский познакомит Морнара с американской троцкисткой Сильвией Агелофф — участницей предстоящего троцкистского конгресса. Таково задание Эйтингона. Шарок передал его Зборовскому и попросил рассказать об этой даме.

— Девушке, — уточнил Зборовский. — Переводчица, свободно говорит на французском, итальянском, испанском, естественно, на английском, знает и русский — мать русская. Ее сестра, Рут, работает в Мексике, в Кайоакане, в личном секретариате Троцкого. Когда Сильвия навещает Рут, ее тоже привлекают к работе в секретариате. И Лев Давидович, и Наталия Ивановна Седова любят ее, ценят и абсолютно ей доверяют.

В тоне Зборовского чувствовалась симпатия к Сильвии Агелофф. И ко Льву Седову он относился дружелюбно, что не помешало ему отправить того в мир иной. Однако он по-прежнему представлял интересы Троцкого в Париже, выпускал «Бюллетень оппозиции», именно поэтому, как утверждал Зборовский, Троцкий отказывает ему в переводе в Мексику — в Европе он нужнее. Впрочем, Зборовский допускал, что Троцкому и его жене было бы тяжело видеть рядом человека, который ежедневно напоминал им о покойном сыне. Шарок против этих объяснений не возражал, но был убежден, что у Троцкого или у кого-то из его окружения осталось недоверие к Зборовскому. Поэтому и не допускает к себе. Следовательно, пути проникновения в Кайоакан, намеченные Судоплатовым и Эйтингоном и так точно и вовремя высказанные Шароком, единственно правильные.

Морнара, высокого красивого испанца в очках, с усами, бородкой и небольшими бакенбардами, Шарок сразу узнал, видел в феврале тридцать седьмого года в разведшколе НКВД под Москвой. Ни бородки, ни усов он в то время не носил, и звали его не то Рамон, не то Лопес. Молодой парень, лет двадцати трех — двадцати четырех, говорил по-французски, вежливый, деликатный, пробыл несколько дней, потом его перевели в другую школу, по-видимому, туда, где готовили «Яшиных ребят». Делами Испании занимались тогда интенсивно, наши внедрялись там в различные политические движения, и прежде всего в троцкистскую ПОУМ, засылали агентов и производили необходимые акции по ликвидации политических противников. Таким завербованным агентом и был молодой испанец. Шароку он запомнился потому, что напросился пойти с ним на лыжах. Никогда раньше не ходил, а тут решил попробовать. Пошли втроем: он, Шарок и Арвид — то ли швед, то ли норвежец. Арвид умчался вперед, скрылся за деревьями, а испанец упрямо тянулся за Шароком, хотя и лыжи у него спадали, и сам то и дело падал в снег. К тому же был легко одет, даже без шапки, а тут завьюжило, февраль. Шарок пожалел парня, сказал: «Возвращайся-ка лучше домой. Простудишься!» Испанец с обидой, даже злобно посмотрел на него и пошел обратно. Неожиданная обидчивость и агрессивность в таком на вид мягком и симпатичном человеке и запомнились Шароку На следующий день испанец уехал, ни с кем не попрощавшись.

Так что никакой это не Жак Морнар, паспорт бельгийский, конечно, чужой, подобран в Испании, в Интербригаде. Как только доброволец прибывал в Испанию, у него отбирали паспорт, они теперь пачками шли в Москву. Паспорта убитых после тщательного изучения биографии, семьи и родственников погибшего выдавались агентам нашей разведки. Выдавались и паспорта живых после того, как высочайшего класса мастера подделывали имя и фамилию.

Какой именно паспорт у Жака Морнара — убитого бельгийца или поддельный, — Шарок не знал, но по паспорту Морнару было тридцать три года, значит, прибавили ему годков шесть-семь. Чтобы выглядеть старше, он и завел усы и бородку — Сильвии Агелофф, которую ему предстояло обольстить, двадцать восемь.

Шарок тоже носил усы и бородку. Узнал ли его испанец? Трудно сказать. Вида не подал. И по-русски не произнес ни слова. Выдержанный парень. Держался по-прежнему вежливо, деликатно, но появились неторопливость в движениях, подчеркнутое достоинство, даже аристократичность — это тоже входило в создаваемый портрет тридцатитрехлетнего солидного человека.

Шарок свел Морнара со Зборовским. Морнар сообщил выработанную Эйтингоном версию: отец Морнара — бельгийский консул в Тегеране, Морнар порвал со своей знатной семьей по идейным соображениям, видит царящую в мире социальную несправедливость, но к политике равнодушен, не хочет ею заниматься, будет работать в Париже фотокорреспондентом в бельгийском пресс-агентстве. Кроме того, Эйтингон обязал его войти через Сильвию в доверие к супругам Росмерам, ближайшим друзьям Троцкого. На их вилле в городке Rekigny, близ Парижа, и состоится троцкистский конгресс.

Шарок отдал должное уму Эйтингона: подобрал Морнару прекрасную профессию — фотокорреспондент, далекий от политики. Как убедился Шарок из нескольких разговоров с Морнаром, тот был малообразован и как политик не прошел бы, вызвал бы подозрение. Росмеры в этом смысле — матерые волки, их не проведешь.

Через несколько дней позвонил Зборовский, сказал, что знакомство состоится завтра в кафе на рю Николо, в час дня. Он и Морнар придут минут за десять.

Шарок появился чуть позже, прошел мимо Зборовского и Морнара и уселся неподалеку, чтобы хорошо их видеть.

В кафе вошли две женщины. Зборовский встал, пошел им навстречу. По описанию Шарок без труда угадал, кто из них Сильвия: среднего роста блондинка, хотя и с неплохой фигурой, но далеко не красавица, тускленькая, не обращает на себя внимания. Не позавидуешь Морнару. И чтобы такой красавец в нее влюбился? Кто поверит? Но никуда не денешься, задание есть задание.

Зборовский подвел женщин к своему столику, Морнар встал. Все пожали друг другу руки, сели. Со своего места Шарок хорошо их видел, они оживленно, хотя и негромко разговаривали, когда кто-нибудь повышал голос, до Шарока долетали отдельные слова. Поддастся ли Сильвия чарам Морнара? Синий чулок, занимается политикой, такие или остаются старыми девами, или выходят замуж за уродцев единомышленников. А Морнар в политике человек невежественный. Какое же у них может быть «взаимное понимание» или «духовная близость»? Тут может быть близость только физическая. Не побоится ли связываться с красавцем? Всякая женщина рассчитывает свои возможности, знает, что ей отпустила и чего не отпустила природа. Единственная надежда у Сильвии — фигура. Это, конечно, существенно. Если у бабы хорошая фигура, с ней хорошо в постели. И он, увидев Калю на трамвайной остановке, в первую очередь обратил внимание на крутые бедра. Когда крутые бедра, бабу можно брать по-всякому, что они и делали не раз, но будут ли и дальше продолжать в том же духе, проблематично. До сих пор стояло перед глазами, как Абакумов облапил ее. И хоть поклялся Шарок тогда Кале никогда о том не вспоминать, вспоминалось. Перед отъездом в Париж не стал ей звонить. Переживет. А там будет видно. Когда он теперь попадет в Москву — через месяц, через год, через два?

А за столиком Зборовского разговор тем временем становился все оживленней. Морнар о чем-то рассказывал, Сильвия смеялась. Расплатившись с официантом и направляясь к выходу, Шарок подумал, что у Морнара шансы есть.

Свои шансы Морнар сумел использовать. По словам Зборовского, они встречаются с Сильвией ежедневно, ходят в театры, рестораны. Морнар на своей машине отвозил Сильвию к Росмерам в Rekigny, затем приезжал за ней. Сильвия познакомила его с ними. Все идет хорошо.

На вилле Росмеров состоялся учредительный конгресс IV Интернационала. Зборовский передал Шароку манифест и другие принятые там документы. Передал также опубликованную в газетах статью Троцкого: «Десять лет потребовалось кремлевской клике, чтобы задушить большевистскую партию и превратить первое рабочее государство в мрачную карикатуру… Только десять лет… Но в течение ближайшего десятилетия программа IV Интернационала сделается путеводной звездой миллионов, и они будут знать, как штурмовать землю и небо!» Все это Шарок отправил в Москву.

Наконец Зборовский сообщил: Морнар и Сильвия поселились в двухкомнатной квартире в центре Парижа, у собора Нотр-Дам-де-Пари. Завтракают в американском баре Пан-Нам на площади Опера. Таким образом, задание Эйтингона выполнено. Шароку оставалось только давать Морнару деньги, много денег.

30

В условленный день и час Лена позвонила в дверь. С уфимскими автобусами, которые ходили как Бог на душу положит, рассчитать время трудно, однако рассчитала — всегда отличалась пунктуальностью.

— Легко нашла? — спросил Саша, помогая ей снять пальто.

— Ты так подробно все объяснил, я не могла заблудиться.

Саша заварил чай, поставил на стол бутерброды с колбасой и сыром, конфеты, бутылку красного вина — запасся этим вчера, но Лена от вина отказалась:

— От одной капли голова кружится.

Держалась свободнее, чем на почте.

— А я выпью за нашу встречу.

Саша налил полстакана, выпил.

— Так, Леночка, прежде всего я расскажу тебе о своих делах, а потом ты мне расскажешь про свои. После ссылки я получил минус, не имею права жить в больших городах, вот скитаюсь по небольшим. С моей анкетой на обычной работе большие хлопоты, поэтому и занимаюсь необычной: преподаю западноевропейские танцы. Глеб, с которым я тебя познакомил, мой аккомпаниатор и верный, проверенный товарищ, можешь его не опасаться. С мамой регулярно говорю по телефону, она живет одна. Отец работает в другом городе, у него новая семья. Дядька мой Марк расстрелян. Таковы мои дела. Что я знаю о твоих? Иван Григорьевич и Ашхен Степановна арестованы в тридцать седьмом. У тебя есть сын, отец его, как я слышал, Юра Шарок, но с ним ты вроде бы порвала. О друзьях: Макс — на Дальнем Востоке, Герой Советского Союза. Нина Иванова — его жена. Вадим Марасевич — преуспевающий критик, как я понимаю, большой негодяй. Вот все, что я знаю о себе, о тебе и о наших общих знакомых. Теперь ты расскажи, конечно, то, что считаешь нужным.

Она посмотрела на него исподлобья.

— Думаешь, я тебе не доверяю?

— Леночка, недоверие — знамя эпохи. И я тебя не призываю к откровенности. Но, возможно, нужна моя помощь. Я готов.

— Я тебе, Саша, всегда верила и сейчас верю, — сказала она серьезно. — В основных чертах ты все знаешь. Добавлю: папу расстреляли, у меня не приняли ни одной передачи. Говорят, это первый признак того, что человек расстрелян, маму, видимо, тоже. Мой брат Владлен, ты помнишь его, в детприемнике НКВД, мой сын Ваня воспитывается у хороших людей. Мне приказали покинуть Москву, предложили выбрать город, я выбрала Уфу, хожу здесь раз в месяц на отметку в НКВД на улицу Егора Сазонова. Работаю на «Нефтегазе», живу в общежитии.

— Кем работаешь?

— Работаю на строительстве и ремонте железнодорожных подъездных путей. Работа нелегкая, но платят хорошо.

— Шпалы таскаешь?

— Приходится и шпалы. Меня это устраивает: имею возможность посылать деньги Маше, это бывшая няня Владлена, она не даст пропасть мальчишке.

Саша откашлялся, мотнул головой, налил еще полстакана, выпил, перехватил взгляд Лены.

— Боишься, стал алкоголиком? Не думай, не стал. Значит, такая у тебя работа, шпалы таскаешь. Рукавицы хоть выдают?

— Выдают. Все это, конечно, временное. Всех «членов семьи врага народа», высланных таким образом из Москвы, уже отправили в лагеря. И меня это не минует. Рядом есть лагпункт, так что могут из одного барака перевести в другой, но уже за проволоку. Что касается наших знакомых, то да — Нина уехала к Максу, это держится в секрете, но, раз ты знаешь, для тебя секрета нет. Вадим? Сестра его Вика вышла замуж за француза, живет в Париже, теперь у него «есть родственники за границей», и Вадим особенно старается.

— Почему не ешь? — спросил Саша. — Пей чай, а то остынет.

Она взяла бутерброд, отхлебнула чай из стакана.

— Скажи мне, если не секрет, какую фамилию ты носишь?

— Свою. Будягина.

— Ты пробовала искать другую работу?

— Какую?

— Ведь ты знаешь языки.

— Сашенька, милый, кто мне даст здесь работу с языком? Преподавать в школе, институте кто пустит?

Неожиданная мысль пришла ему в голову.

— Ведь ты хорошо играешь на рояле.

— Играю. Хорошо или плохо, не знаю.

— Ты сегодня свободна?

— А что?

— Пойдем со мной во Дворец труда, я там преподаю танцы. Посмотришь, как я это делаю.

— Сегодня? — Она посмотрела на часы. — Хорошо. Я как-то не представляю тебя в роли преподавателя танцев.

— А я не представляю тебя таскающей железнодорожные шпалы.

— Да, — сказала она. — Я иногда думаю, что это возмездие.

— Возмездие? За что?

— За грехи отцов.

— Что ты имеешь в виду?

— Все. Красный террор, Чека, ГПУ. За все, что творилось. Ведь они были руководителями страны, отвечали за судьбы народа.

Саша налил еще полстакана вина, посмотрел на Лену, засмеялся.

— Папочка, не пей! Помнишь, откуда это?

Она наморщила лоб.

— Очень знакомо… Но не помню, откуда…

— «Анна на шее» Чехова.

Она тоже засмеялась:

— Ну конечно же «Анна на шее». Правильно: «Папочка, не пей!»

— Нельзя все валить в одну кучу, Леночка, красный террор сопутствовал белому террору, злодейство было обоюдным. Революция — это катаклизм, горный обвал, виноваты те, кто не сумел этот обвал предотвратить.

Саша допил вино, подумал, продолжил:

— В двадцать первом году гражданская война окончилась, и обнаружилось: насильственным способом построить коммунизм невозможно. И движение пошло в обратную сторону. НЭП был рассчитан на постепенные и безболезненные преобразования. Однако НЭП был отброшен, и вот что мы получили и кого мы получили. В этом наши отцы и виноваты. Они не предотвратили, имели власть и безропотно отдали ее в преступные руки. В этом виноваты. И я виноват…

— Чем ты виноват?!

— Помнишь в нашем классе Соню Шварц?

— Конечно, я с ней после школы виделась. Кончила университет, физик, как и ее отец-академик.

— Я ее тоже как-то встретил на Арбате, вспомнили, конечно, наш класс, ребят, преподавателей, и она, смеясь, мне говорит: «А знаешь, Саша, ведь я тебя в школе боялась». — «Боялась? Почему?» — «Не знаю почему. Но очень боялась». И я подумал: почему же она меня боялась? Разве я был страшный, обижал кого-то?

— Что ты, мы все тебя любили!

— А она боялась. И я понял почему. Я, комсомолец, олицетворял для нее систему, основанную на страхе. Этот страх я ей внушал, и в этом моя вина. Так что виновны и твой отец, и твоя мама, и я. Но не ты! При чем тысячи, десятки тысяч таких, как ты, жен, детей, отцов и матерей — они за что?! Ты называешь это возмездием, я — произволом.

— Но если наши отцы, — сказала Лена задумчиво, — так безропотно отдали власть, значит, не так уж могучи были их идеалы, не так уж верны были их идеи изначально, ведь эти идеи и подвигли их на революцию.

— Кто-то сказал: революцию начинают идеалисты, заканчивают подлецы, которые этих идеалистов истребляют. Мы это с тобой видим, и наша задача — выжить. Возможно, нас ожидают лучшие времена.

— Ты в это веришь? Или придумал мне в утешение?

— Верю. Поэтому и говорю тебе, мы должны выжить хотя бы ради наших близких: у тебя есть сын, у меня — мать. Кстати, давно ты ее видела?

Она опустила голову.

— Саша, я перед тобой очень виновата — я ни разу не была у твоей мамы. И за это тоже возмездие.

Саша рассмеялся:

— Я тебя спросил о своей матери не для того, чтоб узнать, навещала ты ее или нет, а совсем по другой причине. На почте мне показалось, что ничего неожиданного для тебя в нашей встрече не было, и подумал: о том, что я в Уфе, тебе известно от моей мамы.

— Да, — сказала Лена, — я знала, что ты здесь. Но не от твоей мамы. Мне об этом сказала Варя, сестра Нины Ивановой.

— Варя… Ты с ней встречалась, дружила?

— Мы с ней много виделись, последнее время она часто бывала у меня. Ты ее, наверно, помнишь девочкой?

— Помню школьницей, — коротко ответил Саша.

— Она уже давно не школьница. Временами мне казалось, что она и взрослее, и мудрее меня, я уж не говорю о том, что сильнее. Она меня вытягивала из беды, вытягивалаво всех смыслах. После ареста родителей меня тут же выкинули с работы, и я не могла устроиться даже мыть полы. А на моих руках брат и сын…

Она встала из-за стола, подошла к окну, не хотела, чтобы Саша заметил ее волнение.

— Всех друзей как ветром сдуло. И вдруг я встречаю Варю. Случайно. На улице. Если бы я верила в Бога, я должна была бы возносить за нее молитвы каждый день! Что, кстати, я и делаю: я не знаю молитв, своими словами молюсь. Я не говорю о том, что она нас подкармливала все эти месяцы при грошовом, в общем-то, заработке: простая чертежница, у самой каждый рубль на учете. Она спасла Ванечку.

Лена повернулась к Саше, посмотрела на него испытующе.

— Она отвезла моего сына к своим родным.

— К Нине?

— Да. Об этом никто не знает, Саша.

— И не узнает, не беспокойся.

— Отвезти на Дальний Восток непросто. В Ваниной метрике написано: мать — Будягина Елена Ивановна, а пропуск на Иванову Варвару Сергеевну. Ты представляешь, как она рисковала? Могли отобрать ребенка, могли обвинить ее в том, что она его украла. Но она святая, поэтому ей все удается. Честное слово даю, она святая! Такая молодая, такая красивая, и вся жизнь в чужих делах и заботах!

— Подожди, подожди! — Саша был потрясен услышанным. — Я не понимаю, какой пропуск?

— На Дальний Восток нельзя без пропуска. Макс должен был прислать Варе пропуск на нее и на сына. А пока пропуск шел, Ванечка почти месяц жил у нее и у твоей мамы. Софья Александровна тоже с ним нянчилась, она все готова была сделать для Вари, Варя ведь и ей помогала, Саша, носила тебе передачи в тюрьму, стояла в тех жутких очередях. Ты знаешь об этом?

— Конечно.

— Нина и Макс, наверное, думали, что Ванечка — Варин сын.

— Я слыхал, будто она была замужем за каким-то бильярдистом?

— Да. Глупая история. Ей было семнадцать лет. А разве мой роман с Шароком меня украшает? А ведь я была старше. Все мы проходим через ошибки, они и помогают нам становиться умнее.

Она вдруг улыбнулась, взглянула на Сашу исподлобья.

— Между прочим, ты, Саша, до некоторой степени виноват в ее браке, косвенно, конечно.

— Как так?

— Тебя отправляли в ссылку с Казанского вокзала, сопровождали два конвоира с командиром.

— Правильно.

— Ты был с бородой, нес чемодан.

— Да.

— Так вот, в это же время с другого пути уезжали на Дальний Восток выпускники военного училища, среди них и Макс. Его провожали Нина и Варя. Варя увидела тебя, увидела твое бледное лицо и большую черную бороду. Она говорила мне, что это было самое сильное потрясение в ее жизни. Ей показалось, Саша, что ты покорно шел между конвоирами, покорно тащил чемодан, покорно шел в ссылку. Ей было тогда семнадцать лет, Саша, не обижайся. Ей казалось, что ты дал себя унизить, что ты должен был сопротивляться, тебя должны были нести связанным, чтобы не пробегали мимо люди, равнодушные к чужому несчастью, чтобы не были так веселы новоиспеченные командиры, не обратившие даже внимания на то, что человека ведут под конвоем. Вот такое потрясение она испытала. И решила, что она так жить не будет, не превратится в покорную рабыню. И нашелся человек, который нигде не служил, что-то изобретал, зарабатывал большие деньги, был независим от государства. И она вышла за него замуж, чтобы тоже быть независимой. Однако быстро разобралась, что это блеф, он — бильярдный игрок, а может быть, и шулер. И прогнала. При довольно драматических обстоятельствах.

— Он будто бы хотел убить ее?

— Ах, ты знаешь? Я напрасно это тебе рассказываю.

— Нет, нет, я знаю только последний эпизод. Она его прогнала, и он грозился убить ее. Мне это передала мама на вокзале, при очень короткой встрече. Все остальное я слышу впервые. Мне все это очень интересно, рассказывай, пожалуйста.

— Из этой истории Варя поняла: независимость не дается кем-то, независимым человек становится сам, если всему вопреки способен творить добро. Так она и живет теперь. И я тебе скажу: если бы не Варя, я бы не смогла перенести все, что на меня обрушилось. Это Варя мне сказала: «Будут предлагать тебе город для ссылки, называй Уфу: там Саша. Обязательно найди его, оставь открытку до востребования, и он тут же откликнется».

Боже мой! Значит, Варя не забывает его…

— Почему же ты не бросила мне открытку?

— У тебя и так сложное положение, Саша, я не хотела быть тебе обузой.

31

Плевицкая ни в чем не признавалась, ломала комедию. Тем не менее факты, да и само исчезновение Скоблина ее уличали. Процесс освещала вся пресса. Газеты, ни одной из них Шарок не пропускал, обвиняли французское правительство в покровительстве большевикам, полицию в том, что помогла похитителям Миллера запутать следы. Но ни на кого из советских резидентов ни следствие, ни суд не вышли, никто назван не был. Плевицкую приговорили к двадцати годам каторжных работ, фактически к пожизненному заключению. Эмигранты ликовали. Бурцев заявил: «Пусть гниет в каторжной тюрьме».

Но РОВС фактически был разрушен. Третьяков по-прежнему аккуратно записывал разговоры в штабе, но они не представляли интереса. Штаб неделями пустовал, нечем было платить жалованье даже охраннику.

Во время процесса Плевицкой Шарок решил, что сейчас самое время выйти на Вику Марасевич. Вика была у Плевицкой в Озуар-ла-Ферьер, название этого городка склоняют в газетах на все лады, Вика напугана и, если напугать еще сильней, сдастся. Практического применения ей пока не видно, однако может наступить момент, когда понадобится. Но к тому времени она придет в себя, объявит, что ее шантажируют, характер Вики он знает. Сумела уйти от них в Москве, здесь и подавно сумеет. А сейчас она деморализована, подавлена, суд над Плевицкой продолжается — никуда не побежит.

Операцию с Викой Шарок поручил сотруднику по кличке «Сухов». Сам он войдет в контакт, когда того потребует дело. При нем «Сухов» позвонил Вике, сказал, что привез ей письмо от брата и лучше всего бы им встретиться в каком-нибудь музее, скажем в Лувре. Единственный для него возможный день встречи — завтра, желательно в первой половине дня, точный час пусть назначит Вика. Он мог бы прислать письмо по почте, но, как предупредил Вадим, письмо ничего существенного не содержит, главное — это то, что он должен передать на словах.

После некоторого молчания Вика спросила:

— Простите, как вас зовут?

— Петр Александрович.

— Скажите, Петр Александрович, там что-нибудь случилось?

Тщательно проинструктированный Шароком «Сухов» ответил:

— Виктория Андреевна, вы меня ставите в затруднительное положение. Извините за московский оборот речи, но это разговор не для телефона. В числе других дел есть и наследственные. Кстати, приношу вам свои искренние соболезнования по поводу кончины вашего батюшки.

О смерти Профессора Марасевича Шарок узнал из газет. «Наследственные дела» — приманка, на которую Вика должна клюнуть.

Однако Вика молчала. Шарок подал «Сухову» знак, и тот сказал:

— У вас нет желания встретиться со мной, а у меня нет причин настаивать. Наоборот, мне же спокойнее. Пусть Вадим ищет другие пути. Я с вами прощаюсь.

— Нет, нет, — перебила его Вика, — подождите. Я обдумываю, когда нам удобнее встретиться. В Лувре, в двенадцать часов возле касс, вас устраивает?

— Устраивает.

— Как я вас узнаю?

— Я бывал на Староконюшенном, у Вадима, и я вас отлично помню. Возможно, и вы меня вспомните. Я буду один, надеюсь, и вы тоже.

На следующий день к двенадцати часам Шарок и «Сухов» подъехали к Лувру. Вика прохаживалась возле касс. Шарок показал ее «Сухову». Несколько минут они рассматривали публику возле музея — не привела ли Вика кого-нибудь. Впрочем, рассматривал «Сухов», Шарок любовался Викой, вспоминал барскую квартиру Марасевичей на Староконюшенном, знаменитых людей, бывавших там, баловней славы. Вика и в Москве здорово смотрелась, видная баба, ничего не скажешь.

Убедившись, что «хвоста» нет, «Сухов» подошел к Вике. Поздоровались, вошли в музей. Шарок последовал за ними, поднялся по широкой лестнице, вошел в зал. Вика и «Сухов» уселись на скамейке. Шарок прохаживался вдоль стен, делал вид, что рассматривает картины.

О смерти отца Вике сообщила Нелли Владимирова, Шарль принес ей газету «Известия» с некрологом. От Вадима ни слова. И его жизнь не интересовала Вику Наследственные дела?! Мамины драгоценности всегда принадлежали ей, они и сейчас у нее. Вадим хочет поделиться тем, что осталось после отца? Исключено. Скупердяй и жила. И вообще она никого не желает видеть из советских. И все же согласилась на свидание. Черт его знает! Вдруг в бумагах отца обнаружено нечто серьезное? Предки-то были в родстве с гетманами. Возможно, есть богатые родственники в Европе, даже имущество, на которое она имеет право. Может быть, у отца зарегистрированы на Западе медицинские открытия, патенты, о которых не знают Советы? Возможно, Вадим сам хочет навострить лыжи, приехать сюда корреспондентом и остаться, в Советском Союзе ужас что творится! Вадим ей здесь никак не нужен, но если есть патенты или имущество, то их без Вадима не получишь — тоже наследник. Во всяком случае, у себя на шее она ему сидеть не позволит. В общем, надо все узнать.

Петра Александровича она совершенно не помнила. Худощавый, даже худой молодой человек. Скромно одет. Улыбается. Вытащил из кармана пиджака конверт, вынул из него бумагу, не выпуская из рук, показал Вике.

— Вам знаком этот документ, Виктория Андреевна?

Она вгляделась и похолодела. Это было обязательство о сотрудничестве, данное ею в свое время на Лубянке. Проклятое прошлое, проклятая страна! Петр Александрович свернул обязательство, положил в карман, повторил свой вопрос:

— Так как, Виктории Андреевна, припоминаете?

А что они ей сделают? Тут не Москва! Кликнет полицейского и передаст ему этого советского шпиона! Посмел шантажировать ее какой-то фальшивой бумажкой. Эта бумажка прежде всего уличит его самого.

— Нет, — ответила Вика, — я не знаю этого документа. Может быть, мы пройдем в полицию и там разберемся?

— Не нужна нам полиция, Виктория Андреевна, — улыбнулся Петр Александрович, — набегут корреспонденты, опубликуют документ в газетах, вам будет трудно опровергнуть графологическую экспертизу, трудно будет объяснить свои связи с госпожой Плевицкой и посещения Озуар-ла-Ферьер. Все это очень заинтересует публику. Госпожа Плевицкая изобличена, и связь с вами, сотрудником НКВД, добавит новые обвинения в ее адрес, да и вас изобличит. Перед тем как идти в полицию, надо хорошенько подумать.

Слова этого мерзавца, произнесенные с ласковой улыбкой, не пустая угроза: поломают жизнь и ей, и Шарлю. За границей они так же безнаказанно творят свои дела, как и в Москве на Лубянке! Среди бела дня похитили генерала Миллера, а еще раньше генерала Кутепова, убили невозвращенца Игнатия Райсса. Подумать только: Скоблим — генерал, Плевицкая — знаменитая певица, и те на них работали!

— Я не намерен обременять вас, — добавил Петр Александрович. — Возможно, мы попросим вас оказать нам кое-какие мелкие услуги, никак не нарушающие законы Франции. Мы ни разу вас не беспокоили, не было необходимости. Необходимость появилась в связи с делом Плевицкой. Вы у нее бывали, мы хотели бы знать, о чем вы разговаривали.

— Ни о чем особенном! Надежда Васильевна рассказывала о своей жизни, пела иногда, вспоминала Россию, она глубоко верующий человек, показывала мне их церковь. Я поражена, потрясена всем, что произошло!

— Вот и прекрасно! Это и напишите. Принесите в следующий четверг, в это же время, на это же место. Но предупреждаю вас, Виктория Андреевна, не вздумайте делать глупостей. Первый же ваш нелояльный шаг, и немедленно во всех газетах появятся ваши фотографии, ваше обязательство, даты ваших встреч с Плевицкой. Надеюсь, вы будете благоразумны.

После этой встречи Шарок приказал «Сухову»:

— Тяните потихоньку, что принесет, то и ладно. Держите на длинном поводке. Встречи только в общественных местах: музеи, галереи, выставки.

Вскоре приехал Эйтингон. Операцию с Викой одобрил, но посоветовал действовать осторожно. Люди богатые, в деньгах она не нуждается, идейных побуждений нет. Значит, только страх, а это в данном случае мотив ненадежный. Вика сейчас его не интересовала, Шарока переориентировал на испанцев; переправлял их в Мексику, сколачивал там мощную диверсионную группу, дело вел широко, денег не жалел.

Эйтингон и в Париже держался столь же уверенно, как и в Москве. Даже любовницу не прятал, Шарок позавидовал: чувствует себя хозяином, а он робел, жил монахом. Связываться с проститутками побаивался — наваришь какую-нибудь гадость, все деньги угрохаешь на врача или нарвешься на сутенера, влипнешь в историю, и прощай карьера. Ему бы какую-нибудь постоянную бабу найти, лучше всего было бы с Викой, но с Викой Эйтингон оказался прав.

Как и было договорено, через неделю «Сухов» в сопровождении Шарока подъехал к Лувру. Прошли в зал. Вика ждала на скамейке. Но «Сухов» к ней не подходил, рассматривал с Шароком картины, прошли и в следующий зал, не упуская Вику из виду. «Сухов» изменил внешность, приклеил усы, бороду. Народу было немного, Шарок и «Сухов» заметили двух типов, которые целый час не покидали зал, что за типы, догадаться было нетрудно. Потом типы ушли, вслед за ними ушла и Вика.

Эйтингон высказал предположение, что Вика во всем призналась мужу, тот связался с Сюрте, с контрразведкой, предложил через Вику выйти на советских агентов, за это ей простят московские девичьи шалости.

— Не трогайте ее пока, — сказал Эйтингон, — надобности в ней нет. Придет время, будете думать.

Много общаясь теперь с Эйтингоном, Морнаром, встречаясь с людьми из Испании и направляя их в Мексику, Шарок получил представление об основных участниках предстоящей операции. В Москве ею руководил Судоплатов, здесь — Эйтингон. Бабенка эта — Эустасия Мария Каридад дель Рио — не только любовница, но и помощница Эйтингона. Дочь богатого кубинца, была замужем за живущим в Барселоне испанским аристократом Меркадером, имеет от него пятерых детей, женщина экзальтированная, ушла от мужа, жила с детьми в Париже, вернулась в Барселону, вступила в коммунистическую партию и была завербована Эйтингоном. Дети находились под ее влиянием, один из них, Рамон Меркадер, и назывался ныне Жаком Морнаром. Как и мать, завербованный Эйтингоном, отправился в Москву, там, в разведшколе, Шарок его и видел. В Москве Рамон пробыл год с чем-то, в Париж прибыл уже под именем Жака Морнара, сошелся с Сильвией Агелофф, познакомился с Росмерами, и все с одной целью — проникнуть в Кайоакан к Троцкому.

Пришло официальное сообщение: Ежов освобожден от должности наркома внутренних дел. Итак, свершилось. Можно считать, что Ежов уже покойник. Не имеет значения, когда его посадят и расстреляют — через неделю, через месяц или через два. На его место назначен Берия. Как пометет новая метла? Хотелось, конечно, Шароку обсудить все это с Эйтингоном, но не решился: незачем выказывать беспокойство. Эйтингон обронил как-то в разговоре, что Кобулов, ближайший человек Берии, покровительствует Абакумову. Значит, и у Шарока есть в верхах заручка. Поживем — увидим. Перетряска будет, но их отдел вряд ли пострадает, для «хозяина» центральная задача — Мексика, кто ее готовит, тех не тронут. Тронут, если не выполнят задачу. Хотя и медленно, но все идет хорошо. Сильвия вернулась в Америку. Меркадер остался пока в Париже, сославшись на коммерческие дела. На самом же деле Эйтингон решил заменить его паспорт на более надежный. Таковым оказался паспорт канадского гражданина югославского происхождения Тони Бабича (Tony Babich), погибшего в Испании. «T» было переделано на «F», «o» на «a», между «F» и «a» вписали «r», последнюю букву «y» изменили на «k». Получился «Frank». То же самое проделали с фамилией, вместо «Babich» получился «Jackson» — канадский гражданин Франк Джексон, родился в Югославии 13 июля 1905 года, натурализовался в Канаде в 1929 году. Паспорт подделывали в Москве опытнейшие мастера. Все было готово в августе. Рамон Меркадер, он же Франк Джексон, он же Жак Морнар, получил наконец возможность отправиться в Америку, где его ждала Сильвия.

32

Многочисленная немецкая делегация, сопровождаемая охраной и прислугой, вылетела из Берлина на двух четырехмоторных самолетах «кондор». На одном из них, личном самолете фюрера, летел Риббентроп. В Москве приземлились в полдень 23 августа. Делегацию отвезли в здание бывшего австрийского посольства, переданного теперь Германии. Наскоро пообедав, Риббентроп поспешил в Кремль. Переговоры с Молотовым назначены на 15:30. Вечером предстоит встреча со Сталиным. Однако, войдя в кабинет Молотова, Риббентроп увидел там Сталина.

Это был ЕГО ход, ОН решил сразу же огорошить гитлеровского министра. Но держался просто, радушно, благожелательно. ОН не дипломат, ОН здесь хозяин, арбитр. Спор может решить одной фразой, одним своим словом. Он сидел в кресле, внимательно слушал Молотова, Риббентропа, переводчика Павлова. Советский проект пакта был краток: в отношении друг друга СССР и Германия обязуются воздерживаться от насилия, агрессии, нападения. Если одна сторона окажется объектом военных действий со стороны третьей державы, другая сторона эту державу поддерживать не будет. Споры стороны будут разрешать исключительно мирным путем. Договор заключен сроком на пять лет и вступает в силу после ратификации.

Риббентроп предложил поправку: договор заключен не на пять, а на десять лет и вступает в силу немедленно после подписания. Торопятся, а потому хотят задобрить. Ну что ж, можно согласиться, советский народ это поддержит: если договор вступает в силу немедленно, значит, немедленно вступает в силу и мир.

Перешли к секретному протоколу. Риббентроп вынул из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, передал переводчику Хильгеру. Хильгер зачитал его пункт за пунктом. Риббентроп, не отрываясь, смотрел на Сталина. Но на лице Сталина ничего нельзя было прочитать. Прикрыв глаза, он слушал Хильгера, по-русски читавшего протокол о разграничении сфер интересов обеих сторон в Восточной Европе… Гитлер открывает ЕМУ путь в Прибалтику и отдает половину Польши, а вопрос о самом ее существовании они решат в дальнейшем. ОН должен еще подумать, что ЕМУ выгоднее: иметь общую границу с Германией или сохранить между ними какой-то обломок Польши.

— Это все, господин Сталин. — Хильгер положил листок на стол.

Сталин заговорил медленно, с паузами, давая возможность Павлову переводить.

— Я думаю, протокол в основном приемлем. Будет полезным упомянуть об интересах Советского Союза в Бессарабии. Всем известно, что Бессарабия всегда входила в состав России и была оккупирована Румынией в 1919 году.

Выслушав перевод, Риббентроп сказал:

— Я вас понял, господин Сталин. Я немедленно запрошу согласия господина Гитлера. Я надеюсь, что ответ будет скорым и положительным.

Ответ пришел через два часа: «Да, согласен. Гитлер».

Подписание документов перенесли на полночь.

На церемонию подписания Сталин приказал пригласить начальника Генерального штаба Шапошникова. Присутствие бывшего полковника царской армии будет импонировать немецкому генералитету, в прошлом — кайзеровским офицерам. Пусть знают, что ОН уничтожил только нескольких изменников, а основная масса офицеров за НЕГО.

Молотов и Риббентроп подписали договор и протокол. Как положено, обменялись папками и рукопожатиями. Риббентроп попросил соединить его по телефону с Гитлером. Прямая связь была установлена накануне. Взволнованный и довольный собой, Риббентроп радостно доложил фюреру о том, что все документы подписаны, миссия увенчалась полным успехом. Разговаривая с Гитлером, Риббентроп по ошибке опустился в кресло Молотова.

«Совсем ошалел от восторга», — подумал Сталин.

Перешли в комнату, где был накрыт стол с винами и закусками. Там их ожидали корреспонденты и фоторепортеры. Все пили и закусывали стоя.

Сталин сел в кресло у стены, пригласил Риббентропа сесть рядом. Возле Риббентропа встал немецкий переводчик Хильгер, возле Сталина — русский переводчик Павлов.

— Интересно знать, как господин Риббентроп рассматривает советско-японские отношения? — спросил Сталин.

Риббентроп выслушал перевод, в знак искренности приложил руку к сердцу:

— Господин Сталин, могу вас заверить, что германо-японская дружба ни в коем случае не направлена против Советского Союза. Более того, мы, господин Сталин, в состоянии внести вклад в дело улаживания разногласий между Советским Союзом и Японией. Я готов энергично действовать в этом направлении.

Несколько часов назад ЕМУ вручили донесение с Дальнего Востока. Наступление советских войск в районе Халхин-Гола успешно развивается, основные силы японской армии полностью окружены. Риббентроп этого, конечно, не знает.

— Советский Союз не боится войны и готов к ней, — сказал Сталин. — Если Япония хочет мира, тем лучше. Конечно, помощь Германии может быть полезна. Но мы ни у кого помощи не просим. Мы рассчитываем только на свои силы.

— Конечно, конечно, господин Сталин, вы абсолютно правы. Никакой новой инициативы Германии не будет. Я просто продолжу с ними беседы, которые веду уже несколько месяцев.

Понимает! Напрасно Геринг называл его некомпетентным.

Возле них возник человек с фотоаппаратом.

— Господин Сталин, — торжественно произнес Риббентроп, — позвольте представить вам господина Гофмана, личного фотографа и друга господина Гитлера.

Сталин пожал Гофману руку, улыбнулся, показав на стол.

— Когда мы с господином Риббентропом перейдем к столу, мы выпьем за ваше здоровье.

Взволнованный фотограф ответил:

— Ваше превосходительство, для меня большая честь передать вам сердечный привет и добрые пожелания от моего друга Адольфа Гитлера. Он был бы рад лично познакомиться с великим вождем русского народа.

— Прошу вас, — ответил Сталин, — передать господину Гитлеру, что и я был бы счастлив с ним познакомиться.

Затем Гофман сделал шаг назад, установил аппарат, сфотографировал Сталина с Риббентропом, поблагодарил и отошел к столу.

— А что вы думаете о Турции? — спросил Сталин. Турция граничит с Советским Союзом, Турция владеет проливами — Босфором, Дарданеллами, — это выход советского Черноморского флота в Средиземное море, а следовательно, в Мировой океан. Проливы — давняя и острая проблема русской политики.

— О господин Сталин! — воскликнул Риббентроп. — Я делаю все, чтобы добиться дружеских отношений с Турцией. Но с турками очень трудно договариваться, господин Сталин.

— Да, — подтвердил Сталин, — турки всегда колеблются.

— Это понятно, господин Сталин, — подхватил Риббентроп. — Англия потратила пять миллионов фунтов стерлингов на антигерманскую пропаганду в Турции.

Сталин усмехнулся.

— Английские плутократы уверены, что все покупается и продается. Вот, приезжали к нам их военные представители, десять дней болтали. Мы так и не поняли, чего же они в действительности хотят. Если бы можно было нас купить, они бы, наверное, знали, что сказать. Но, как вы понимаете, нас купить нельзя.

— Господин Сталин, — закивал головой Риббентроп, — простите, но я могу вам сказать, что Англия слаба, уверяю вас, господин Сталин. Я был послом в Англии и знаю, Англия слаба и хочет, чтобы другие страны поддерживали ее высокомерные претензии на мировое господство.

Уходит от вопроса о проливах, перескочил на Англию. Ничего. Никуда Гитлер от решения этой проблемы не уйдет — СССР должен господствовать на Черном море. Пройдет время, ОН потребует и проливы, и еще многое, чего Гитлер сейчас не желает отдавать.

— Я с вами согласен. — Сталин сделал паузу, чтобы Риббентроп оценил такое признание. — Англия господствует в мире только благодаря глупости других стран. Всего несколько сотен англичан правят Индией — это разве не смешно? Но войну они будут вести упрямо, будут ловко играть на противоречиях между странами. К тому же Франция, союзница Англии, располагает армией, которую нельзя сбрасывать со счетов… Вот спросим у Молотова.

Он сделал знак Молотову подойти.

Молотов поставил на стол тарелку и подошел.

— Мы с господином Риббентропом обсуждаем вопрос военной мощи Франции, — сказал Сталин. — Что вы думаете?

— Я думаю, Франция располагает армией, достойной внимания.

— Вот видите! — сказал Сталин Риббентропу.

— Возможно, вы, господин Сталин, и вы, господин Молотов, располагаете более достоверными данными, — ответил Риббентроп, — но учтите, господа, что «Западный вал» в пять раз сильнее, чем «линия Мажино».

Сталин усмехнулся про себя. И Молотов усмехнулся. Они отлично знали, что немецкий «Западный вал» — лишь разрозненные укрепления от Люксембурга до швейцарской границы и как единая оборонительная линия существует только на бумаге. И Риббентроп это, конечно, знал. И все же, чтоб придать убедительность своим словам, высокомерно добавил:

— Если Франция попытается воевать с Германией, она определенно будет побеждена. Германия имеет союзников…

— По антикоминтерновскому пакту? — иронически спросил Молотов.

Риббентроп встал, потом сел, волнуясь, заговорил:

— Господин Сталин, господин Молотов, господа. Я хочу внести полную ясность в этот вопрос. Я хочу со всей определенностью и твердостью заявить: антикоминтерновский пакт ни в коей мере не направлен против Советского Союза, он направлен исключительно против западных демократий.

— Антикоминтерновский пакт напугал только мелких английских торговцев, — сказал Сталин. — Больше никого этот пакт не мог запугать.

Пусть Гитлер поймет: названия своих союзов нужно выбирать поосторожнее. Никакого антикоминтерновского пакта ОН не боится.

Риббентроп не понял или сделал вид, что не понял насмешки…

— Вот именно, господин Сталин, вот именно. Я тоже не думаю, что этот пакт мог напугать советский народ, господин Сталин. Я догадывался об этом, читая советскую печать. Немцы все это хорошо понимают. Знаете, господин Сталин, среди берлинцев, известных своим остроумием, уже несколько месяцев ходит такая шутка: «Сталин еще присоединится к антикоминтерновскому пакту».

Сталин поморщился. Немчик лишен чувства юмора. В этом Геринг прав.

— Большие шутники берлинцы, — сказал Сталин. — А как немецкий народ относится к урегулированию отношений между Германией и Советским Союзом?

— Все слои германского народа, господин Сталин, это приветствуют. Самые простые люди понимают, что нам препятствуют только интриги Англии.

— Простые люди всегда желают мира, — сказал Сталин.

— Да, — подтвердил Риббентроп, — германский народ хочет мира, но, с другой стороны, возмущение Польшей так сильно, что все до единого готовы воевать. Германский народ не будет больше терпеть польских провокаций.

Сталин не собирался говорить о войне Германии с Польшей. Не дослушав перевода, встал, движением руки пригласил Риббентропа к столу.

Официант разлил шампанское. Сталин поднял свой бокал. Все затихли.

— Я знаю, — сказал Сталин, — как сильно немецкий народ любит своего вождя, поэтому мне хочется выпить за его здоровье.

Все выпили за Гитлера. В эту минуту уже знакомый Сталину немецкий фотограф щелкнул аппаратом. Сталин подозвал его, кивнул на свободный фужер, фотограф торопливо налил шампанского, чокнулся со Сталиным.

— Скажите ему, — Сталин повернулся к переводчику Павлову, — что такой снимок не надо публиковать. Такой снимок может быть неправильно понят советскими и немецкими людьми. Немецкие и советские люди могут подумать, что мы здесь не обеспечиваем людям мир, а пьянствуем.

— Извините, господин Сталин, извините, — смутился фотограф, — вы абсолютно правы, я сейчас открою камеру и отдам пленку.

Движением руки Сталин остановил фотографа.

— Не надо! Я ему верю. Скажите, что мне достаточно его слова.

Сталин зря поверил фотографу. Как и Гитлер, он тоже обманул его. Через некоторое время снимок, изображающий Сталина пьющим за здоровье Гитлера, появился в немецкой, а затем и в мировой печати.

Молотов поднял бокал в честь товарища Сталина.

— Именно товарищ Сталин своей речью в марте этого года, которую в Германии правильно поняли, полностью изменил политические отношения между нашими странами.

Молотов имел в виду доклад Сталина на XVIII съезде партии.

Затем Молотов предложил тосты за Риббентропа, за посла Германии Шуленбурга и за германскую нацию.

Тост Риббентропа за господина Сталина, господина Молотова и советское правительство вылился в длинную и витиеватую речь.

За окном уже рассветало, наступило утро 24 августа. Прием кончался.

Проводив Риббентропа до дверей, Сталин остановился и через переводчика Павлова медленно, значительно и, как ему казалось, душевно сказал:

— Передайте господину Гитлеру, что советское правительство относится к новому пакту очень серьезно. Я даю вам свое честное слово, что Советский Союз никогда не предаст своего партнера.

— Господин Сталин, — ответил Риббентроп, — можете быть уверены, что это будут первые слова, которые я передам господину Гитлеру.

31 августа вечером внеочередная сессия Верховного Совета СССР ратифицировала Договор о ненападении между СССР и Германией.

1 сентября, на рассвете, в 4:45 утра, немецкая армия пересекла границы Польши и двинулась к Варшаве с севера, юга и запада. Началась Вторая мировая война, самая кровопролитная война в истории человечества.

33

Однако поначалу это была странная война. Англия и Франция не сделали ни одного выстрела, спокойно наблюдая, как танковые армады Германии за две недели разгромили польскую армию и, пройдя через всю страну, заняли Брест.

Не оставляет ли Запад ЕГО один на один с Гитлером? Не совершен ли за ЕГО спиной новый «мюнхенский сговор»? Не жертвуют ли они Польшей, чтобы направить удар Гитлера на Советский Союз? Не просчитался ли ОН? Не обманул ли ЕГО Гитлер?

17 сентября советские войска вошли в Польшу и, не встречая сопротивления, вышли на линию, согласованную с Риббентропом. Значит, Гитлер ЕГО не обманул. Все прошло четко, организованно и корректно. При передаче советским войскам Бреста и других городов были устроены совместные военные парады, прошедшие в дружеской и теплой атмосфере. Рядом с таким соседом можно жить.

27 сентября Риббентроп вновь прибыл в Москву. На этот раз его встречал сам Молотов, был выстроен почетный караул, аэропорт украшен флагами со свастикой — теперь их изготовили достаточно.

Переговоры начались в кабинете Сталина в десять часов вечера и продолжались до рассвета. Заключили договор «О дружбе и границе». Поделили Польшу. СССР получил всю Прибалтику. Провели на карте новую, «окончательную» границу. Сталин подписал ее синим карандашом, Риббентроп — красным. Польша как государство перестала существовать. На заседании Верховного Совета Молотов заявил: «Оказалось достаточно короткого удара со стороны германской армии, а затем Красной Армии, чтобы ничего не осталось от этого уродливого детища Версальского договора».

На следующий день Сталин устроил в честь Риббентропа торжественный обед. Вечером в Большом театре смотрели балет «Лебединое озеро». Впоследствии Риббентроп писал об этой встрече со Сталиным: «Порой мне казалось, что я нахожусь в кругу старых партийных товарищей».

После отъезда Риббентропа Советский Союз разместил в Эстонии, Литве и Латвии войска, военно-морские базы и аэродромы. 12 октября начались переговоры и с Финляндией. В их исходе Сталин не сомневался: не собирается же ничтожная Финляндия воевать с великим и могучим Советским Союзом!

Перед лицом таких всемирно-исторических успехов чего стоит карканье Троцкого! Не унимается, брызжет ядовитой слюной:

Теперь открылось, что Кремль давно искал военного соглашения с Гитлером. Сталин боится Гитлера. И боится не случайно. Фашизм идет от победы к победе. Германо-советский пакт есть капитуляция Сталина перед фашистским империализмом в целях самосохранения советской олигархии… Гитлер ведет военные действия, Сталин выступает в роли интенданта… Страшные военные угрозы стучатся в двери Советской страны… Через два года Германия нападет на Советский Союз. Единственной гарантией является подпись Риббентропа под клочком бумаги.

Сталин отшвырнул от себя статью Троцкого. Скотина! Кончен как политик, никого уже за ним нет, даже собственных детей нет, а смотри, не унимается! Забился в щель и пророчествует: через два года Гитлер нападет на Советский Союз! Откуда такие точные прогнозы? Почему именно в сорок первом году нападет? В сорок первом году мир будет совсем иным, забудут и Троцкого, и его идиотские прогнозы. Дни этого человека на земле сочтены. Пусть посмеют Судоплатов и Эйтингон не выполнить ЕГО распоряжения!

И старый дуралей Литвинов тоже витийствует. На людях молчит, но дома перед женой разглагольствует, однако знает, что квартира его прослушивается, и потому ни разу и не назвал ЕГО, критикует только Молотова. Но ОН хорошо понимает, в чей огород камешки.

Записи перепечатали, положили перед НИМ.

«Гитлер занял позиции непосредственно у западных границ СССР. Для Советского Союза возник Западный фронт… (Кашляет). Соглашение втягивает СССР в беспринципное сотрудничество с гитлеровской Германией. Молотов надеется, что ему удастся установить с Германией стабильные взаимоотношения. Это опасная иллюзия!.. (Чихает… Простужен, что ли, болван?!) Германия — извечный противник России. Пакт и соглашение открыли дорогу Второй мировой войне».

Литвинова следовало бы расстрелять. Чем он отличается от Троцкого? Но трогать его пока не надо. Союз с Гитлером укрепляется, и рано или поздно какие-то шаги с евреями придется предпринять. Безусловно, от своей интернациональной сущности Советский Союз не откажется, такой козырь он не отдаст, потом, в последний, решающий момент этот козырь он противопоставит гитлеровскому национальному чванству. Это дело отдаленного будущего. Однако не исключено, что на пути к этому будущему придется пойти на некоторые идеологические уступки, возможно, придется осадить евреев, кинуть Гитлеру эту кость. Литвинов в компании с другими еврейскими крикунами и станет этой костью. Понадобится, выйдет на процесс. И болтовня с женой будет ему тогда предъявлена.

Возвращая донесение Берии, Сталин сказал:

— Добавьте Литвинову такие слова: «Дипломатия Молотова отражает его собственную тупость и ограниченность», — а потом донесение покажите Молотову.

Пусть эти доносы немного пощекочут нервы товарищу Молотову, а то уж чересчур спокойный, чересчур невозмутимый.

Берия передал бумагу Молотову. Однако никакой реакции с его стороны не последовало. Все так же спокойно и невозмутимо докладывал Сталину очередные дела. Среди них было сообщение из советского посольства в Берлине. Приходила жена Тельмана, Роза Тельман. Просит Москву попытаться вырвать из фашистских застенков ее мужа, Эрнста Тельмана, руководителя германской компартии, верного друга Советского Союза. Попутно заметила, что не имеет никаких средств к существованию, голодает, но просит помочь не ей, а Тельману, вождю немецкого пролетариата, она убеждена, что Германия не посмеет отказать Советскому Союзу в такой просьбе.

Жена Тельмана на свободе? Разгуливает по Берлину, заходит в посольства?.. Подослана. И ясно зачем. Первое — Гитлер хочет показать, что в отличие от НЕГО он не репрессирует семьи своих врагов, мол, достаточно силен, чтобы не, бояться каких-то там жен и детей. Второе — Гитлер проверяет его лояльность. ОН показал свою лояльность, выдав Гитлеру несколько сотен немецких антифашистов. Но если взамен попросит освободить Тельмана, то это не лояльность, а сделка.

— Что ей ответили в посольстве? — спросил Сталин.

— «Мы ничем не можем вам помочь». Тогда она заплакала: «Неужели вся работа Тельмана в пользу коммунизма прошла даром? Дайте мне хотя бы совет: могу я обратиться к Герингу?» Ей ответили: «Это ваше личное дело».

— Ну что ж, — сказал Сталин, — правильно ответили.

По такому поводу ОН не желает вступать в переговоры с Гитлером. В Германии коммунистическое движение разбито, и что будет с Тельманом, уже не имеет значения. А репрессирует или не репрессирует Гитлер семьи своих врагов, ЕГО не интересует. Еще в тридцать седьмом году ОН лично продиктовал и подписал решение Политбюро: «Установить впредь такой порядок, по которому все жены изобличенных изменников родины, правотроцкистских шпионов подлежат заключению в лагеря не менее как на 5-8 лет». И тогда же высказал свое кредо: «Мы будем уничтожать каждого врага, хотя бы был он и старым большевиком, мы будем уничтожать весь его род, его семью. Каждого, кто своими действиями и мыслями, да, и мыслями, покушается на единство социалистического государства, беспощадно будем уничтожать».

А пока надо вернуть Россию в ее давние границы. Остались только Финляндия и Бессарабия. Молотов доложил, что финны упрямятся. Финны упрямятся?! Прибалты не пикнули, а эти упрямятся. Сколько их, финнов? Три-четыре миллиона… И не хотят уступить Советскому Союзу? Забыли, что именно Советская власть дала им независимость. Она им ее дала, она и отберет. Сталин приказал Молотову вызвать в Москву ответственного представителя финского правительства.

Прибыл опытный дипломат Паасикиви. Наш посол сообщил из Хельсинки, что вся Финляндия провожала его пением национального гимна. Какие, оказывается, чувствительные! А он-то думал, что финны — флегматичный народ.