/ Language: Русский / Genre:sf_detective, sf_history, det_political / Series: Причастные

Заговор посвященных

Ант Скаландис

«Конечно, их ждали внутри… Эти уже были без формы — в характерных серых плащах. И тогда он выхватил пистолет и сразу начал стрелять. Он знал, что стрелять надо сразу. С этими по-другому нельзя: никакие угрозы и предупреждения, никакие финты не помогут… Он выстрелил дважды, и оба искусствоведа в штатском рухнули»…

АНТ СКАЛАНДИС

ЗАГОВОР ПОСВЯЩЕННЫХ

Памяти Давида Аркадьевича Сонкина, благодаря которому я очень многое узнал и понял в этом мире

НЕОБХОДИМОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Автор считает своим долгом предупредить, что все сюжетные линии романа являются чистейшим вымыслом, и заранее извиняется за возможные аналогии в описанных и реально имевших место в жизни ситуациях, событиях, документах. Точно так же любые совпадения имен, фамилий, фактов биографий героев, названий фирм с реально существующими следует считать абсолютно случайными.

ПРОЛОГ. МОСКВА, XX ВЕК

А вода падала с неба и высыхала. И снова падала, и снова высыхала. Но прохладнее не становилось. Становилось только душнее. Фонари на бульваре вздувались тяжелыми мертвенными пузырями, и трехцветный огонь светофоров капал на мокрый асфальт и разматывался длинными нитями по трамвайным рельсам.

Он шел сквозь духоту, мерцание городских бликов и плывущий с бульвара июньский липовый дурман, и ему казалось, что размякший асфальт подается под каблуком, как это было среди дня, хотя сейчас, ночью, после дождя, асфальт, конечно же, снова затвердел. Но, Господи, какое это все имело значение?! Теперь, после безумно долгого дня и полбутылки грузинского коньяка «Варцихе». Он даже не замечал прилипшей к телу рубашки, противно хлопающих бортов летнего пиджака и чмокающих кроссовок.

Он и её не заметил.

Просто налетел на неё у светофора, задумавшись и едва не упав. Придержал за локоть, и этого скоротечного касания было достаточно… Нет, не для того, чтобы понять, кто она. Это представлялось, конечно, очень романтичным — объяснить все так: «С первого прикосновения я понял, что это она. Ведь именно так мы и были когда-то знакомы». Но он-то знал, что дело в другом. Интерес был чисто сексуальным, обнаженно сексуальным. С первого касания (не с первого взгляда — взгляд был позже, и вообще с первого взгляда бывает любовь), именно с первого касания — яркая вспышка страсти в измученной, затравленной душе. Вспышка, озарившая единственный смысл, единственный путь к спасению, единственный выход, оставшийся после всего, что случилось за этот день.

— А повнимательней нельзя, господин хороший? — спросила она одновременно грубо и вежливо.

Легкая белая кофточка с кружевами сладострастно облепляла высокую грудь, и короткая черная юбка в обтяжку лоснилась то ли от дождя, то ли просто материал такой. Девушка была мокрой насквозь.

— Конечно, можно, — ответил он, мгновенно подхватив её тон, — даже нужно, барышня!

Барышня улыбнулась. Они вместе перешли трамвайную линию и вступили на широкий бульвар, полого поднимавшийся в гору.

Бледный, вспотевший, словно бы чахоточный фонарь высветил мокрые пряди её волос на плечах и большие темные, почти черные кружки сосков под тонкой и от воды совсем прозрачной тканью. Он почувствовал, что возбуждается сверх всякой меры, а меж тем они поднимались по бульвару молча, и было непонятно, идут они вместе или нет, тем более что во мраке под кронами деревьев он не мог видеть её глаз.

И все-таки он знал: они идут вместе. Отныне и навсегда. Да, именно так: отныне и навсегда. Безумие. Полное безумие. Так не бывает. Это просто усталость. Смертельная усталость. И отчаяние. И полбутылки коньяка «Варцихе» из Курского гастронома. Коньяк был грузинского розлива и потому божественный на вкус.

— У вас не будет закурить? — спросил он её, под следующим фонарем.

Темные кнопочки под влажной материей топорщились все так же призывно.

— Если не промокли, — сказала она. — Сейчас посмотрю.

И раскрыла сумочку. В её ладошке оказался сначала баллончик с парализующим газом, торопливо брошенный обратно, и лишь потом — пачка длинного «Салема».

— За тридцать? — поинтересовался он.

— За пятнадцать.

— В «Людмиле»?

— Ага, — кивнула она, протягивая сигарету. И добавила, как чужестранка:

— Однако цены у вас!..

Он чиркнул зажигалкой и прокомментировал традиционной шуткой:

— Патриотическая.

Зажигалка была самая обыкновенная — дежурная тайваньская штамповка с доисторическим колесиком, но обклеенная яркой пленкой в виде американского государственного флага.

— Уезжаешь? — неожиданно спросила она, сразу переходя на ты.

— Да, — сказал он с откровенностью идиота. — Сегодня точно решил: уезжаю.

— Туда? — спросила она многозначительно, чуть скосив глаза в сторону зажигалки.

Потом глубоко затянулась и, выпустив в сторону дым, провела по губам кончиком очаровательного язычка.

Он ощутил горячую волну страсти, разливающуюся по телу. Что это: адреналин, бегущий в кровь; кровь, бегущая в капилляры; или просто избыток тепла, рвущийся наружу? Когда-то он увлекался биологией, и с тех пор осталась привычка все ощущения скрупулезно раскладывать по полочкам. Почему-то теперь это оказалось особенно трудно, и, уже не контролируя себя, он схватил её за мокрые плечи и привлек, почти прижал к груди.

Ее глаза, темные настолько, что посреди радужки с трудом различался зрачок, матово поблескивали двумя спелыми вишнями. Она не прятала их. И губы она не прятала тоже. Влажные, ждущие, полураскрытые губы… Горячее дыхание с ароматом дорогого ликера, волосы, пахнущие дождем и сиренью, вздрагивающие плечи… Ах, какая душная, душная ночь! Душная до озноба…

— Ты что-то спросила? — Он словно очнулся. — Ах, да! Куда я уезжаю. Нет, не туда. Дальше.

— Дальше!

В голосе её было удивление, но удивление человека знающего, а не то растерянное недоумение, какое бывает, если брякнешь, не подумав, первому встречному какую-нибудь мудреную невнятицу.

И он пояснил уже со всей откровенностью:

— Я решил наконец отправиться в тот мир.

— И я, — выдохнула она и прильнула к нему. — Я тоже решила. Давай уйдем вместе.

Вся одежда промокла насквозь. Его легкие летние брюки прилипли к ногам, и тепло её тела он почувствовал так, как если бы они разделись. Ее плечи, грудь, бедра, живот были горячими, а ещё был маленький сладостный островок — очень горячий. Потом он понял, почему так сразу смог почувствовать её призывный жар: под тонкой промокшей синтетической юбкой больше не было ничего, только этот волшебный треугольник.

— Я хочу тебя, — шептала она и захватывала пылающим ртом его пересохшие от нетерпения губы.

— Что, прямо здесь? — спрашивал он шутливо.

— Почему бы и нет? — отзывалась она вполне серьезно. — Два часа ночи.

Их руки, пробежав пальцами по спинам друг друга, спустились ниже. Он сжимал в ладонях восхитительные круглые половинки и чувствовал волшебные касания пробирающихся под ремень ноготков.

На влажной земле, светя в ночи оранжевыми огоньками, догорали две длинные белые сигареты…

О этот быстрый упругий язычок! О эта мокрая ткань, закатывающаяся вверх по бедру! О эти трепетные складки обжигающей плоти!..

— Давай не так, — шепнула она, когда он уже вошел в неё и восторженно замер, опершись на спинку лавочки.

Она заставила его сесть и села сама, а потом лечь, и скамейка была шершавой и жесткой, а потом они снова стояли, но уже по-другому, и снова сидели — иначе, совсем иначе, и каждый раз это было как вспышка звезды, как взрыв гигантской вакуумной бомбы, втягивающей в себя, поглощающей весь мир, это было как скачок по ту сторону, как провал в небытие и возвращение назад. А они оба знали, что это такое, и он и она помнили, как это: уйти и вернуться обратно. Они не знали только, что любовь и смерть — это почти одно и то же. Потому что смерть они не называли смертью — среди Посвященных это было не принято. А любовь… Наверное, за долгие восемь лет они просто забыли, что такое любовь. И теперь наслаждение длилось и длилось. И почему-то за все это время по бульвару не прошел ни один человек, или они не видели их, и только несколько раз с характерным звуком прошелестели модерновые шипастые шины роскошных автомобилей, да однажды прогрохотал по стареньким рельсам безумный ночной трамвай, светящийся и нарядный, как китайский бумажный фонарик, а с деревьев срывались капли, и вдруг этих капель сделалось больше, ещё больше, и стало ясно, что это снова пошел дождь, и она закричала.

* * *

Некоторое время они шли молча. Потом он спросил:

— Мы идем к тебе домой?

— У меня теперь нет дома. Просто нужно зайти в одно место. Это близко.

— А нужно ли? — усомнился он.

— Нужно, — ответила она, и они снова помолчали.

— Помнишь рассказ О'Генри «Фараон и хорал»? Очень трудно достичь именно того, к чему отчаянно рвешься. А как только оно становится тебе не нужно, вдруг само падает к ногам.

— Что ты хочешь сказать? — настороженно прищурилась она, поворачиваясь к нему и даже останавливаясь. — Я подумала о том же. Я вернулась сюда недавно, но почти сразу решила бежать. Мне снова стало невыносимо, понимаешь, невыносимо в этом мире. А теперь с тобой… Слушай! Правда, я тоже не хочу уходить. Значит, кто-то поможет нам?

— Очевидно, — сказал он, уже понимая, кто. — А ведь порою так трудно найти свой правильный путь туда.

— Да что ты! — улыбнулась она. — «Избравший путь да пойдет по нему вдаль. И ещё дальше». Не нами сказано.

Теперь уже он остановился и пристально посмотрел на нее. Потом сказал:

— Суицид — великий грех. Неужели ты совершишь его вторично?

Обо всем, что касалось смерти, они говорили донельзя вычурно, наиболее далекими от жизни фразами.

Она ничего не ответила, и через какое-то время, старательно подыскивая слова, разговор снова продолжил он:

— Почему ты была… так странно одета? Ты всегда так ходишь… летом?

Собственно, он хотел спросить, почему она без трусов, но это прозвучало бы ужасно грубо, и потому он мялся. Но она поняла.

— Я сбежала от одного человека, который хотел меня изнасиловать.

— Изнасиловать? — тупо переспросил он, но интонация получилась такая, словно он удивился и не поверил.

Она поняла по-своему. Она и говорила-то теперь сама с собой.

— Н-ну, не совсем так… Просто когда я уже почти отдалась ему, вдруг поняла… даже не могу объяснить, как… А действительно, как я это поняла? Наверное, просто чутье. Как у собаки. Я вдруг почувствовала, что он из этих. Понимаешь?

— Понимаю. И ты сбежала?

— Ага.

— И это было совсем недавно.

— Ну конечно.

— И мы идем теперь туда же? Здорово.

— Что это… — начала было она и вдруг поняла.

— Пошли назад, сейчас же, поехали ко мне! — проговорил он быстро.

Но было уже поздно. Они вышли на Садовое кольцо. Оглянувшись, он увидел двоих в простой серой милицейской форме. Стражи порядка стояли почти у самого подъезда. Впереди, со стороны реки, появились ещё двое таких же. Не многовато ли для трех часов ночи?

— Это тот самый подъезд?

— Да.

— Он сквозной?

— Да! Быстрее!

Глупость, полнейшая глупость. Он же знает этот подъезд. Здесь же Сахаров жил. Андрей Дмитриевич. Еще совсем недавно. И гэбульники здесь торчали дни и ночи, дни и ночи. Что же она, с ума сошла? Куда она ведет меня?!

Конечно, их ждали внутри. Даже не у второй двери, а на лестнице, ведущей вверх. Эти уже были без формы — в характерных серых плащах. И тогда он выхватил пистолет и сразу начал стрелять. Он знал, что стрелять надо сразу. С этими по-другому нельзя: никакие угрозы и предупреждения, никакие финты не помогут — во всех остальных случаях они опередят. Он выстрелил дважды, и оба искусствоведа в штатском рухнули. Он даже удивился. Может, просто залегли? Откуда-то (из подвала, что ли?) выскочили ещё двое серых плащей. Милиция осталась снаружи. Легавые были всего лишь статисты, загонщики. Так чего же хотят великие актеры, главные охотники? Очень скоро он понял и это, когда тот, который пониже и пошире в плечах, выпустил прямо из рукава длинную очередь в нее, точно в нее, только в нее, именно в нее…

«Ну вот и все, — успел подумать он. — Давай, я жду. Почему же ты не стреляешь, серый плащ? Патроны кончились?»

Коренастый искусствовед улыбался. Улыбался странно, загадочно, словно за этой улыбкой пытался скрыть что-то совсем другое. И, оглядываясь, он не увидел, а скорее почувствовал крадущегося сзади — одного из тех, что упали первыми, и понял, понял: его не хотят убивать, его хотят разлучить с ней, навсегда, не дать ему уйти, они умеют, умеют, сволочи, ему же говорили об этом… И он выстрелил в нападавшего, а потом ещё пулю — тому, кто убил её, и ещё пулю — второму, длинному, а последние две он оставил себе, но хватило одной, хватило…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КЕНИГСБЕРГ — РАУШЕН, XXI ВЕК

Глава первая. НАЧАЛО ОТПУСКА

Не время спорить о природе огня для тех, кто действительно находится в горящем пламени, но время спасаться из него.

Бума устами ученика своего Ананды («Маджджхима никоя», 1 век до н э.)

Симон Грай зажмурился, стиснул зубы и резко опрокинул на себя пластиковый ушат с ледяной водицей. Кто-то рассказал ему, что для здоровья так полезней, чем залезать под тривиальный душ, и он уже месяц проделывал это ежеутренне. Что удивительно — каждый раз было словно впервые: и страх, и удовольствие. Всякий знает, как нелегко заставить себя встать под холодные струи, например, с жуткого недосыпа или похмелья: тело вздрагивает от первых же капель, ноги сами собой шагают назад, а отступать-то некуда, и трясущиеся пальцы уже непроизвольно крутят вентиль горячей воды: потеплее, только бы потеплее… «Метод ушата» выручал и в такой ситуации — секундное напряжение, и ты опять как новенький. И настроение праздничное. Как вчера.

А вчера погуляли хорошо. Его уход в отпуск совпал с кануном Дня Империи, и все офицеры отдела от души нагрузились, начав патриотично с «Русской рулетки», а заканчивая басурманскими лонгдринками: «Бифитер» с тоником, «Джонни Уокер» с содовой, «Бакарди» с колой… Так что сегодня голова трещала не только у Симона. Да кто ж теперь этого боится? Некоторые, говорят, специально перебирают, чтобы наутро, глотая таблетки хэда, ловить вторую серию кайфа — медленно смаковать уходящую боль. Симон такой слабостью не страдал, но понять людей мог. Теперь он уже задумывался о здоровье, а по молодости лет, когда чудодейственных таблеток ещё не изобрели, сам любил иной раз надраться до поросячьего визга именно для того, чтобы утром было плохо и оставалась возможность «поиграть в алкоголика» — хлопнуть подряд пару рюмок доброго коньяка, расслабиться и вдумчиво прочувствовать, как отступают перед волшебным напитком озноб, тошнота, тяжесть в голове. Потом, конечно, все возвращалось, пусть в разбавленном, но ведь и в омерзительно растянутом по времени виде — коньяк не был лекарством, если, конечно, ты не уходил в запой. Но это уже о другом.

А вот хэд, хэдейкин, побеждал боль сразу и навсегда, причем любую головную боль: отравление, переутомление, стресс или травма — не важно.

Но до чего ж неудобное слово — хэдейкин! Так и хочется поставить ударение на втором слоге, чтоб получилась смешная еврейская фамилия Хэдейкинд, а надо — на третьем. Говорят, вначале вообще хотели по-немецки лекарство назвать — копфшмерцин. Это было бы ещё похлеще. А вообще-то памятник надо ставить изобретателю этой штуки. Впрочем, ему, кажется, и поставили, на родине, в Питере. Точно, вспомнил, на проспекте Обуховской обороны.

Борис Шумахер. Он же не только хэд изобрел — там вообще целая революция была в фармацевтике. Ох, много что-то революций пришлось на те годы. И опять именно северная столица сделалась «колыбелью» — забавно!

«Давно я не был в Питере, — подумал Симон. — Слетать, что ли, на пару дней?»

И тут зазвонил телефон. Не успев толком растереться, Грай совершенно голый прошлепал в комнату, роняя капли с мокрых волос, и, не без труда разобравшись, откуда звон, нашарил трубку в сугробах смятого белья на полу.

«Шустрая вчера попалась девчушка!» — мелькнуло в голове.

— Слушаю, — сказал он, привычным движением мизинца включая запись.

Но записывать оказалось нечего. Абонент подышал и дал отбой. Праздничное настроение сразу испортилось. Начальнику отдела убийств криминальной жандармерии города Кенигсберга штабс-капитану Граю так просто в трубку дышать не станут. Вчерашняя девчонка звонить не могла: он ей и телефона-то не оставлял. Да и вообще: хотелось ей пикантного приключения с солидным жандармским офицером — она его получила, и скорей, скорей домой к маме, чтобы та ни о чем не подумала. Такие фифочки не звонят на следующий день.

Разумеется, это могла быть Мария. Но почему? Зачем?

С Марией он развелся четыре года назад, когда служил в Речи Посполитой и был поручиком (или, как все время повторяла Мария, засиделся в поручиках). А познакомились они в Метрополии, то есть тогда ещё так не говорили — Боже, как давно это было! — познакомились они в Москве, в Полицейской Академии. После были Лапландия, и Персия, и Китай — спецподразделения Службы общего контроля МВД. Конечно, тяжело приходилось, но платили неплохо, и вообще — романтика, путешествия, приключения, молодость… Мария повсюду ездила с ним, даже когда родилась Клара. Но годы брали свое. Они все меньше и меньше интересовались делами друг друга. Муж все больше пил в свободное время, жена все больше читала и слушала музыку. Они начали порознь отдыхать. Мария пристрастилась к Африке, заразив этим увлечением и Клару, а Симон, родом из деревушки под Владимиром, как попал, знакомясь с родителями невесты, в её родной Раушен (кажется, тогда ещё Светлогорск), так и влюбился в Балтику сразу и на всю жизнь.

После Китая ему светило назначение в Кенигсберг. От экзотики и разноязыкого восточного говора и его, и Марию уже мутило. Но получился все-таки Вроцлав, и Симон пытался убедить жену: это практически то же самое, ну что такое для них теперь пятьсот километров. Меж тем нового звания ему все никак не давали. Это, наверное, и стало последней каплей. Кларе как раз исполнилось семнадцать — совершеннолетняя дочь формально уже не требовала содержания, — и, когда Симон в очередную субботу напился, Мария заявила наутро:

— Ну вот что, господин поручик, мне надоело. Давай так: либо я, либо бутылка.

Симон долго смотрел на нее, чуть покачиваясь. Было ему плохо, потому что уже тогда следовал он методике полковника Бжегуня не употреблять хэдейкин после вчерашнего, дабы закалять организм. Симон смотрел и думал о том, что когда-то любил эту женщину, может быть, даже совсем недавно, а дочку любит до сих пор, на самом деле любит. А вот она его, в смысле, жена… Впрочем, это ведь уже не важно. Ультиматумов он, Симон Грай, не принимал ни от кого и никогда: ни от родителей, ни от полевых командиров Курдистана, ни от самого наместника в Китае.

— В таком случае, — торжественно проговорил инспектор криминальной жандармерии города Вроцлава, — я выбираю бутылку. Она по крайней мере не будет мне указывать, как надо жить.

Цинично раскрыв холодильник, он достал початый пузырек польской водки «Балтик» и сделал глотка три прямо из горлышка.

— Ошибаешься, алкоголик, — сказала жена. — Бутылка уже указывает тебе, как жить. И похлеще меня.

Алкоголиком Грай не стал. Собственно, и тенденции такой не имел: на работе не пил никогда, а работал много. Но вот когда ушла жена, решил запить. Наплевав на работу. Не получилось. Оказалось, это совсем неинтересно. В его-то годы. Пьянствовать вдруг расхотелось вовсе разонравилось. Назло жене, что ли, раньше-то квасил? Глупость какая! И Симон целых два месяца ни капли спиртного в рот не брал. Подумывал даже, уж не позвонить ли Марии — сказать, что передумал. Но гордость не позволила. Или просто любви уже не было? Конечно, не было. А когда любви нет, при чем тут гордость?

Месяцем позже он получил капитана. А через полгода полковник Войцех Бжегунь принял дела в Кенигсберге от уходящего на пенсию генерала Агапова и взял Симона с собой начальником отдела убийств. Должность была подполковничья, и штабс-капитана получил он скоро. Вот уж ирония судьбы!

Мария не звонила и не писала. Лишь через год он узнал, что живет она почему-то в Алжире с неким иудеем и якобы Клара тоже ходит в синагогу.

Постепенно Симон привыкал к холостяцкой жизни. Начали появляться в доме девицы, иногда собирались по-молодежному шумные компании, и только летом обычно накатывала тоска, когда по выходным дням он наезжал в домик родителей Марии. Супруги Грай похоронили их ещё пять лет назад после нелепой автокатастрофы. Так вот, приезжая в чудесный старинный домик на Взморье, доставшийся ему при разделе имущества, Симон с пронзительной грустью вспоминал бесшабашную молодость, флирт на бульваре, пеструю, опасную по ночам столицу Метрополии в эпоху терроризма, первые свои стычки с бандитами, первые ранения и первые награды, и тихий сказочный городок на берегу Балтийского моря, и тихие карие глаза девушки Марии, красивые, как два темных янтарика, просвеченных солнцем…

Зачем она звонила ему теперь? Опять из-за Клары?

Мокрые следы на полу высыхали быстро: по комнате гулял ветерок, а за окном уже становилось жарко. Симон заметил, что так и не нажал сброс, и трубка, давно перестав гудеть, наигрывала теперь бодрую мелодию из арсенала утренней побудки.

Год назад Мария развелась со своим иудеем и обреталась ныне в Танзании, где нашла работу переводчика-референта в Главном Африканском Консульстве на Занзибаре. Там же стала работать и Клара. И там же девочка их познакомилась с абиссинцем и заявила, что идет за него замуж. Вот когда Мария примчалась в Кенигсберг.

— Уговори ее! Сделай что-нибудь!

— Чем тебе не нравится этот парень? У него мало денег? Или что-то не в порядке со здоровьем?

— Да денег у него куры не клюют и со здоровьем… он же марафонец, но, понимаешь, он хочет, чтобы наша девочка стала гражданкой Британской Империи.

— Подожди, он же абиссинец. Или он протестант?

— Конечно, протестант. Он же занзибарский абиссинец, — пояснила Мария. — Господи, какие глупости тебя интересуют!

— Не такие уж и глупости. А что Клара?

— Клара говорит, что не считает себя россиянкой. Во всяком случае, Мугамо она любит сильнее, чем Родину.

— Мугамо, — Симон попробовал на вкус незнакомое буквосочетание, — любопытное имечко. Потом заметил философски:

— Что ж, это её право.

— Такое у тебя мнение? Ты искренне так считаешь?! Ты, офицер Российской Империи?!

— Да. Я искренне так считаю.

У него тогда жутко заболела голова, и он проглотил сразу три таблетки хэда.

В полицейской практике Грая однажды встретился наркоман, который глотал хэдейкин пачками, слепо уверовав в рекламу абсолютной безвредности препарата. И что любопытно, физически организм его действительно не пострадал, но парень закончил жизнь в психушке. Героин с хэдейкином — страшная смесь, объяснил тогда Симону знакомый врач. И Грай стал побаиваться чудо-лекарства. С детства он терпеть не мог таблеток, а повзрослев, перестал признавать их вовсе. Исключение было сделано для хэдейкина, но теперь он чувствовал, что зря. Конечно, стать наркоманом для него совершенно невозможно. Втыкать в собственное бесценное, Богом данное тело иголку с какой-то дрянью — это представлялось немыслимым, но спиртное… А ведь где Наркотики, там и алкоголь. Кто знает, не опасна ли для мозгов незатейливая смесь простого этанола с абсолютно безвредным хэдейкином?

Однако перед тем разговором он ничего не пил, долго не пил, и потому позволил себе три таблетки. Голова прошла, а раздражение — нет. И когда Мария уже уехала, он вдруг понял причину головной боли и острого дискомфорта: он же так обрадовался встрече с женой, а она этим дурацким разговором все испортила.

На свадьбе дочери Симон присутствовал. И ещё пару раз виделись они с Марией. Но… не складывалось. Как не сложилось, так уже и не складывалось. Или все-таки ещё может сложиться? Зачем она звонила теперь?

Собственно, это могла быть вовсе не она. Просто дыхание было уж очень женским. Но могли позвонить, например, они. Симон так и подумал вначале. Они. Его «друзья» — убийцы, которых всякий жандарм так нежно любит по долгу службы, а они отвечают взаимностью. Разве в бандитских кланах нет женщин? И что им стоит накануне отпуска позвонить и испортить настроение. Знают ведь, гады: угрозами Грая не напугаешь, а вот так — позвонить, подышать и бросить трубку — этого он действительно не любит. Да ну их всех к черту!

Симон натянул теннисные шорты, всунул ноги в пляжные пластиковые тапочки и решил спуститься к почтовому ящику. Газету сегодня, конечно, не принесут, но в ворохе рекламных листков иногда попадаются письма.

Клара, например, в последнее время писала ему регулярно, она очень полюбила этот архаичный способ общения. Сбрасывать мэсиджи по Интернету хорошо приятелям и деловым партнерам, с которыми видишься часто, а тоскующему без неё отцу из далекой Прибалтики надо написать допотопным шариком по бумаге, и запечатать в конверт, и обязательно наклеить настоящую марку, и в большом брезентовом мешке, в гулком трюме почтового лайнера этот конверт полетит над пустынями и морями, как маленький кусочек её любви, маленький, но материальный, ведь письма сохраняют даже запах. Друзья Симона из разных концов Империи тоже не чурались эпистолярного жанра, особенно Томский из Тайбэя и Пальченко, надолго застрявший в Исламабаде.

Однако до почтового ящика на этот раз дойти оказалось не суждено. В тишине подъезда раздавались очень странные звуки, словно хлопала тихонько самодельная трещотка — кусочек плотной бумаги, приделанный к лопасти вентилятора, а вентилятор крутится все медленнее, медленнее… Да нет же, никакая это не трещотка! Просто капает вода, падает откуда-то сверху… ага, из лифта, заливает стены и пол шахты, а на первом этаже две стены решетчатые, поэтому вода попадает весьма обильно на мраморные плиты самой нижней площадки… Только это не вода. Кровь это.

«Вот и съездил в отпуск» — такой была первая мысль. А второй не было совсем — не до мыслей стало. Симон быстро и бесшумно нырнул обратно в квартиру, впрыгнул в удобные мягкие ботинки вместо тапочек и с готовым к стрельбе пистолетом снова выскочил на лестничную клетку.

Кап-кап-кап. Кровь продолжала капать. Он выжал лифт и поднял оружие навстречу неизвестности. Стрелять скорее всего будет не в кого, но об этом можно порассуждать позже. Инструкция предписывает в таких случаях полную боевую готовность.

… А труп выглядел ужасно. Может, и к лучшему было, что Симон Грай не успел позавтракать, хотя, с другой стороны, как раз натощак тошноту ощущаешь сильнее.

В лифте сидел абсолютно голый молодой мужчина враскоряку, брюшная полость его была вскрыта, голова лежала отдельно и так же отдельно лежали гениталии, печень, почки и сердце. Не расчленение, не мацерация, не потрошение даже, а, как бы это поточнее, незаконченная разделка туши — кто-то начал и не успел завершить — спугнули. Этажом выше Симон обнаружил брызги крови, длинные по локоть резиновые перчатки и большой самурайский нож. Кровяных следов от подметок не было — убийца попался очень аккуратный. Грай спустился на свой этаж, решив не гонять больше лифт туда-сюда, и ещё раз внимательно осмотрел кабину. В самом углу справа лежал квадратик плотной зеленой бумаги. Абсолютно чистый сверху, но перепачканный кровью снизу. С очень высокой степенью вероятности можно было утверждать, что уронил его (или бросил?) убийца. Симон быстро поднял крохотную бумажку, пробежал глазами семь цифр, запоминая их, автоматически отметил: если это телефон, то номер раушенский, и… почему-то не положил листок обратно.

Никогда после, вспоминая этот эпизод, он не мог объяснить, почему поступил именно так.

А в квартире его вновь раздался звонок. Трубка лежала совсем недалеко от двери.

— Ну здравствуй, господин Грай, — пробасил Бжегунь, — очень хорошо, что ты ещё не уехал. Для тебя срочное сообщение.

— Чего ж хорошего? У меня тут такое! Слушай и записывай.

— Нет, Симон, слушать будешь ты. Записывать не обязательно. Указом Его Величества…

— Да ты не понимаешь, Войцех, — перебил Грай, — у меня труп в лифте, в моем подъезде, высылай бригаду…

— Знаю, — перебил теперь Бжегунь совершенно равнодушным голосом. — Ребята уже выехали. Остынь. Я не за этим тебе звоню. На самом деле срочное сообщение. Отпуск твой отменяется или передвигается. Указом Его Величества тебя переводят в ОСПО. Сегодня же надлежит прибыть…

Бах! Вот уж действительно огорошил! Это что же означает? Убийства его теперь больше не касаются? Перевод в ОСПО. За что такая честь? Мечтал ли он об этом? Хотел ли работать там? Дурацкий вопрос! Там все хотят работать — просто не все достойны. ОСПО — Особая Полиция: разведка, контрразведка, идеологический сыск, охрана Императорского Дома, правительственная связь… Что там еще? И куда направят его? Куда бы ни направили, зарплата будет выше. Он поменяет свой пятидверный «Росич-класс» на самый новый «Росич-шик» с ворсистыми колесами, может быть, переедет в одну из столиц, какая же дурочка эта Мария!..

ОСПО. Эти буквы всегда ассоциировались у него с названием древней, давно побежденной и теперь уже почти забытой болезни. Поэтому аббревиатура раздражала, тем более в сочетании со странным рябым лицом генерала Каргина, начальника Всероссийской ОСПО — неужели он действительно перенес оспу? А в народе осповцев звали просто осами. Это было точнее. Ударным спецподразделениям ОСПО выдавали форму черную с желтым. Такие же кители надевало начальство на торжественных приемах: желтые отвороты, желтые петлицы, желтые лампасы. Осы. Красивые, стремительные и злые, если нужно. В единственном числе говорили «ос», а не «оса». Оса — это женщина. А ос звучало совсем как ас. По-английски же организация именовалась Special Police, и тоже получалась забавная игра слов: SP, эс-пи, слышалось aspy, то есть аспидный, змеиный или в другом значении — осиновый, значит, опять почти осиный. Да и оса по-английски близкое слово: wasp — уосп, как это похоже на ОСПО!..

Вся эта осино-аспидная, фонетически-семантическая бредятина тяжелыми волнами колыхалась в Кйгове у Симона, и, рассеянно, полуосмысленно путешествуя по квартире, он понял вдруг, что прослушал какие-то важные слова начальника.

— В общем, чтобы через пятнадцать минут был при полном параде, — завершил Бжегунь. — Я тоже сейчас приеду.

— Погоди, Войцех, но ведь моя дочь — гражданка Британии. Как же это, меня — и в ОСПО? — успел он спросить то, что вдруг показалось важным.

— Дурак ты, братец, — рубанул полковник, и связь на другом конце прервалась.

Симон достал из ящика письменного стола маленький самогерметизирующийся полиэтиленовый пакет и аккуратно опустил в него зеленый квадратик с телефоном, который, оказывается, до сих пор удерживал с краев двумя пальцами. Потом провел ногтем по тихо зашипевшей гермополосе и спрятал находку между страницами прошлогоднего ежедневника. Все. Осталось только дать показания своим же вчерашним подчиненным. Ладно, это ты переживешь, старик. Но что же так голова-то болит? Он открыл бар, плеснул в низкий толстый стакан граммов сто любимого виски «Ballantine's Gold Seal» и быстро выпил по-русски, ничем не разбавляя.

Улучив минутку, Коля подошел к Симону и зашептал:

— Послушай, начальник, не нальешь чего-нибудь грамм сто пятьдесят? Башка трещит, сил нету!

— Закаляешься по системе полковника? — улыбнулся Грай.

— Ну да.

— Так ведь преодолевать надо.

— А я бы и преодолел, честное слово. Но кто ж мог подумать, что прямо в праздник вызовут на убийство!

Симон рассмеялся.

— Пошли!

И, заведя младшего товарища в свой кабинет, угостил благородным виски. Ну и себе налил. Капельку. Совсем капельку.

* * *

Они все действительно приехали очень быстро, только Симону вдруг стало совершенно неинтересно, кто и зачем убил этого несчастного в лифте. Хотелось выпить еще, хотелось поскорее заняться делами ОСПО, хотелось, чтобы сейчас, именно сейчас вернулась Мария, и лучше бы вместе с Кларой и Му-гамо, ещё почему-то хотелось, чтобы Бжегунь не приезжал подольше: если придет Мария, он тут будет совсем ни к чему — короче, выпить хотелось ужасно, как в молодости, но он понимал, что нельзя, отпуск отменили, и очень, очень много дел впереди. А ребята работали шустро: и фотограф, и эксперты, и оперы — видно, вдоволь наглотались хэда, и не скажешь, что кто-нибудь с похмелья. Разве что молодой криминалист Коля Зингер…

Глава вторая. В КРАСНОМ ДОМЕ

Начальником губернского Управления ОСПО был генерал-майор Хачикян Арарат Суренович. Он сразу же достал роскошную хрустальную бутылку бренди «Васпуракан» и лихо расплескал ароматный напиток по хрустальным же старинным фужерам. Симон подумал, что это обязательная традиция при вступлении в должность, отказаться не посмел и, рискуя слегка потерять ориентацию в пространстве, начал крохотными глотками потягивать волшебную терпкую жидкость. Однако голова удивительным образом прояснялась.

— Хорошо? — улыбнулся Арарат Суренович, читая приятное изумление в глазах новобранца.

— Здорово, — кивнул Симон.

— То-то же! За великую Россию! — провозгласил генерал, и хрустальные фужеры тоненько и мелодично прозвенели в огромном строгом кабинете шефа Управления Особой Полиции по Кенигсбергской губернии.

Наверное, все кабинеты в этом доме были огромные и строгие. В нем спокон веку располагались какие-нибудь важные государственные учреждения. Какие именно, Симон, конечно, не знал, но отчетливо помнил, как ещё двадцать лет назад над угрюмым и тяжеловесным, похожим на древний замок красно-кирпичным зданием на углу Дойчорденринг к Книпродештрассе (а тогда ещё Гвардейского проспекта и Театральной) развевался триколор. Развивался он и теперь — над ГубОСПО, называемым в народе просто Красным Домом. Мария же вспоминала, как венчал эту крышу алый стяг Страны Советов. А родители Марии застали даже нацистский штандарт в те странные времена, когда соседняя улица называлась вовсе не Ханзаринг и не проспектом Мира, а попросту Адольф Гитлер-штрассе и выводила она на одну из главных площадей города — Гитлерплатц, она же Ханзаплатц, она же площадь Трех Маршалов, она же площадь Победы.

Все это вспомнилось Симону сейчас, в кабинете Хачикяна, и, в общем, неспроста, потому что генерал тоже начал свою торжественную речь с истории, только более локальной — органов госбезопасности.

Историю эту Симон, в общем, знал, но новое краткое изложение выслушал с интересом. Во-первых, начиналось оно от царя-косаря, точнее, от царя Ивана Четвертого Грозного, а во-вторых, все акценты были удивительным образом смещены относительно привычных. Малюта Скуратов и граф Бенкендорф оказались национальными героями, а народные заступники типа Разина и Пугачева, всевозможные заговорщики, включая декабристов, и даже Пушкин — предстали не более чем вредоносными асоциальными элементами, просто хулиганами какими-то, посягнувшими на российскую государственность. Еще интереснее было с веком двадцатым: решительно развенчанный маньяк и душегуб Дзержинский в этих стенах вновь сделался кристально чистым борцом за правду, но особенно неожиданно было, что давно канувший в небытие и ничтожный, по мнению Грая, Юрий Андропов изображался величественной фигурой эпохального масштаба. И даже один из недавних деятелей — начальник Всероссийской Императорской Тайной Полиции (предыдущее название ОСП О) Кузьма Голованов почитался здесь как едва ли не главный архитектор возрождения новой России.

Трудно сказать, верил ли Хачикян всему, что говорил, но похоже было, что верил, иначе не дослужился бы до генерала.

— С историей пока все, — завершил он, — а основные задачи Органов на сегодняшний день таковы: защита государственных интересов Российской Империи, обеспечение внутриполитической стабильности и решительное противодействие важнейшим дестабилизирующим факторам — организованной преступности и коррупции, терроризму и политическому экстремизму, экологическому и технологическому произволу, идеологическим диверсиям и разведдеятельности британских спецслужб.

Симон с умным видом кивал, упорно борясь с подступающей зевотой, и вдруг в ужасе осознал, что не сумеет повторить, казалось бы, четкую и понятную формулировку генерала. Все слова были на удивление скользкие и незапоминающиеся. Неужели молодчики Малюты Скуратова тоже заучивали подобную белиберду. Вряд ли. Когда же это началось?

— Ладно, — сказал Хачикян веско. — Через месяцок-другой мы будем формировать группу на курсы повышения квалификации, там и позубрите теорию, а пока объясняю: вас, штабс-капитан Грай, перевели на должность старшего оперуполномоченного отдела внутренней контрразведки Управления Особой Полиции по Кенигсбергской области. Звание у вас тут — поручик (Симон про себя грустно рассмеялся), непосредственный начальник, он же начальник отдела — подполковник Котов, выше — я, а ещё выше — Метрополия. Подразделение ваше структурно входит во Второе главное управление КГБ. Вот все, что пока не-обходимо вам знать. Вопросы?

— Почему КГБ?

— Потому что Особая Полиция, эс-пи, осы-шмосы — это все для прессы и для народа, а мы здесь, внутри, к переменам названий не привыкли. Сколько уж было перемен, а КГБ оно и есть КГБ. И яруг друга мы называем чекистами. Да, и, кстати, обращение, принятое между собой, — «товарищ». Прошу обратить внимание, товарищ Грай, никакого отношения к коммунизму и коммунистам это не тлеет. Политически все мы — формально или неформально — члены имперской патриотической партии. Но Обязаловки нет. Парткомов и партийных ячеек, если вы знаете, что это такое, теперь в КГБ не существует.

— Знаю, — сказал Симон, — в МВД пытались ввести.

— Разумеется, — кивнул генерал, — как же я б этом. Еще вопросы?

— Понижение в звании…

— Это не понижение. Поручик в Органах — это не меньше подполковника в любом другом месте, А потом, вы же после отпуска выходите в свой родной отдел в жандармерии. Нагрузки там будут существенно сокращены, но как ширма это место за вами останется на какое-то время. Пока только товарищ Бжегунь будет в курсе. Он давно наш внештатный сотрудник. А вы приняты в штат.

— Почему именно я?

— Такие вопросы, Симон, мы привыкли относить к области лирики, поэтому будем считать этот разговор законченным. А сейчас я представлю вам своего товарища из Москвы Микиса Антиповича Золотых. С ним поговорите — может, что и пояснее станет.

Хачикян нажал какую-то кнопку на столе, и в кабинет вошел сухощавый человек в строгом костюме, но без галстука, с длинным носом и большими залысинами. Передвигался он порывисто и бесшумно, как охотничий пес. Симону сразу подал руку и отрекомендовался очень просто — Микис, словно был обыкновенным агентом, а не представителем Метрополии. Меж тем генерал Хачикян поднялся навстречу ему откровенно подобострастно. Глубоко посаженные глаза товарища из Москвы смотрели уверенно, спокойно и (может быть, Симону почудилось) чуть насмешливо. Рукопожатие оказалось неожиданно вялым, что прозвучало в диссонанс со взглядом и походкой. Мелькнуло смутное воспоминание. Был в жизни Симона такой человек. Где? Когда?

Микис раскрыл папочку крокодиловой кожи и извлек документ на помпезном гербовом бланке, начав читать который Симон мгновенно забыл обо всех своих туманных догадках.

«Сим удостоверяется, — гласила эта верительная грамота, — что поручик Особой Полиции Грай Симон Аркадьевич (служебное имя — Смирнов Павел Сергеевич) поступает на условиях временного подчинения в полное и безраздельное распоряжение начальника Первого отдела Собственной Его Императорского Величества канцелярии генерал-лейтенанта Золотых Микиса Антиповича».

Ниже стояла гигантская багровая печать с двуглавым орлом и размашистая подпись: «Государь-Император Всероссийский Николай Третий».

«Это уже не „Росич-шик“, это уже на личный вертолет тянет», — мелькнула дурацкая мысль, но давний инстинкт вышколенного вояки сработал независимо от всех мыслей: даже не будучи в форме, Симон Грай вытянулся тем не менее по стойке «смирно», выкатил глаза и оглушительно, залихватски щелкнул каблуками:

— Служу царю и Отечеству!

— Вольно, поручик, ознакомьтесь вкратце с основными материалами нашего с вами дела.

Он пододвинул Симону толстую папку с шелковыми тесемочками, а сам сел, раскрыл неспешно золотой портсигар и закурил тонкую черную сигарету.

«Черт, как к нему обратиться? Господин генерал-лейтенант, товарищ генерал? Или просто по имени-отчеству?»

— Микис Антипович…

— Просто Микис, мы же с вами ровесники.

— Микис… («Какой ты мне, к черту, Микис!») Я все это должен сейчас прочесть?

— Просмотреть. У вас есть двадцать минут, Симон. Потом мы прогуляемся по городу и поговорим. А завтра вернетесь к подробному изучению материалов. Лады?

Дым черной сигареты обладал странным, дурманящим запахом, будившим неопределенные, далекие воспоминания: другие страны, Москва, лес под Владимиром, юность, мечты, детство, и все это пронизано щемящей грустью… Ладно. В сторону. Что здесь, в папке?

Ага. Беспорядки в Пиллау. Понятно. Это он по-квдит хорошо. Дело о двойниках. Темная история. Tyxлая. Так. Личное дело Ланселота. Странно. Зачем? Ограбления на Рингштрассе. Ну просто каша какая-то. Дело о маньяках. Совсем свеженькое. Даже подложен утренний факс Бжегуня. Так-так. А это что? «Официальная справка о Всемирном Братстве Посвященных», Приплыли. Уже и наши ханурики помешали кому-то в ближайшем окружении Государя. Держись, Симон. Сегодня главное — не сойти с ума.

Братство Посвященных. Впервые он услыхал о них во Вроцлаве. Там были свои местные чудаки. Называли их сектой, и против Посвященных выступали наиболее ревностные католики. Дело дошло до молодежной потасовки, полиция вынуждена была вмешаться, и Бжегунь, уже ожидавший перевода в Кенигсберг, прослышав, что именно Восточная Пруссия славится самой массовой общиной Посвященных, проявил к необычным сектантам повышенный интерес. Впрочем, сразу после переезда интерес Бжегуня быстро увял: от религии и философии был он далек, а ничего криминогенного Посвященные из себя не представляли. Разве что место для своих сборищ выбрали они странное — знаменитый Обком на Центральной площади.

Говорят, когда-то возвышался на берегу Прегеля замок Вильгельма — красивый, величественный, прочный — на века строили. Но, как выяснилось, недостаточно прочный. На век двадцатый ни один строитель рассчитать не сумел. Куда там! Страшная весна сорок пятого превратила весь город в руины, но это бы ещё полбеды — лет через пять недобитый артиллерией и авиацией замок ничтоже сумняшеся пустили на кирпичную крошку для широко развернувшегося в городе строительства. Целые кирпичи из древних стен как-то не выковыривались, и процесс разгрызания архитектурного памятника затянулся непомерно. Но к году примерно восьмидесятому завершился-таки полной победой — на месте замка принялись возводить Дворец Советов… Или нет, Дворец Советов в Москве строили, а тут, кажется, Дворец Молодежи или Дворец Съездов, в общем, строил его Обком, и на дворец сооружение мало походило — так, нечто среднее между тюрьмой и научным центром. Махина выросла побольше, чем у Вильгельма — общее широкое основание и две башни высотой метров под сто с висячим переходом на средних этажах. Но тут грянула перестройка, и всем стало ни до чего. Партийное финансирование прекратилось, а другого никто не открыл. В бюджете города хватало денег лишь на условную охрану незавершенного строительства и поддержание забора вокруг него в приличном виде. Потом, в период дикого капитализма, уважение к заборам сделалось анахронизмом, а государственных, в смысле ничьих, денег не стало вовсе, поэтому стены циклопического сооружения начали кое-где потрескиваться, а кое-где порастать мхом. Стекла в значительной части окон оказались побиты, полы и лестницы загажены, кучи строительного мусора смерзлись в недвижные монолиты, а в верхних этажах поселились птицы. Серый, страшный, недостроенный дворец стал достопримечательностью города, вызывавшей грустные понимающие усмешки у русских и полнейшее недоумение у немцев, все чаще посещавших родину предков, вновь открытую для них демократами России. И вроде бы деньги были уже не проблемой, продето не сложилось единого мнения: то ли достраивать, то ли демонтировать, то ли восстанавливать древний замок, то ли возводить нечто ультрасовременное. Решить не успели. Пришествие новой Российской Империи обкомовский дворец встретил с пустыми глазницами окон и пробоинами в стенах, словно и не шесть десятков лет назад, а только что закончилась вторая Мировая. И тут в очередное смутное время появился некто Петер Шпатц из Германии с огромными деньжищами. «Покупаю», — сказал он. И ему. Думали, он все отстроит и сделает красиво, в Мюнхене, а он купил, да так все и оставил. Шпатц был Посвященным.

Вскоре он умер, а наследником своим сделал Владыку Всемирного Братства Посвященных господина Уруса Силоварова, тут же вернувшегося из Америки на историческую родину и поселившегося непосредственно в Обкоме. Так теперь называли эту ублюдочную громадину в самом центре древнего Кенигсберга. Новые местные власти пробовали подкатить к Урусу с различными предложениями относительно архитектурных проектов. Но Силоваров был глух. Ему требовался Обком и именно в таком виде. Юридически частная собственность на землю и прочую недвижимость считалась неприкосновенной, а невменяемость владельца доказать не удалось. Вообще-то никто в городе не сомневался, что старик Урус — шизофреник и прихожане его — чокнутые, но вместе с тем нельзя было не понимать, что с его деньгами такие зыбкие понятия, как вменяемость или умственная полноценность, теряли всякий смысл в судебных разбирательствах любого ранга.

И так ещё больше десяти лет в верхних этажах Обкома живут птицы, чуть ниже — Наследник Птицы, как, в частности, звали Силоварова (шпатц — по-немецки «воробей», а немецкий был родным языком для многих в Кенигсберге), ещё ниже — духи сотрудников обкома (то есть там никто не живет, но этих этажей суеверно боятся все), а в самом низу ютятся всевозможные бродяги, нищие, юродивые, калеки, по странному, никому не ведомому принципу пропускаемые внутрь охраной. Охрану Обкома осуществляла по изначально установленной традиции собственная служба безопасности Посвященных, и была она организована столь серьезно, что не только зеваки не могли пройти на священную территорию, но и ни один агент, российский ли, британский, так и не сумел проникнуть в святая святых Всемирного Братства.

Еще известно, что в Обкоме никогда не было совершено ни одного уголовного преступления. Вот почему жандармерия и лично Войцех Бжегунь не проявляли к Посвященным никакого интереса. Особая Полиция — дело другое. У этих интерес был, жгучий интерес, но тоже лишь поначалу. Как это: на территории Российской Империи государство в государстве?! Кто он, этот самозваный Владыка, не признающий никаких законов, ни людских, ни Божьих?

Вообще-то Урус Силоваров был известным правозащитником брежневской поры, пострадавшим за свои убеждения и в перестройку эмигрировавшим в Штаты. Авторитет его был весьма высок не только в России, но и в мире вообще, однако в последние пятнадцать лет даже старые друзья-диссиденты, коих осталось, разумеется, немного — все-таки старику Урусу было уже под девяносто — считали ветерана борьбы за права человека окончательно выжившим из ума. Почему же все деньги Шпатца достались ему? Не было разве среди Посвященных более молодого и более нормального человека? Конечно, были. Но… у богатых свои причуды.

Одним словом, в ОСЛО более или менее разобрались, что к чему (так им показалось, что разобрались), и до поры успокоились. Окончательно тихо стало после большой публикации в «Российской газете», корреспондент которой году так в двенадцатом беспрепятственно проник в зловещий Обком, свободно походил по всем этажам и лично поговорил с Владыкой Урусом. Статья называлась почти игриво: «Каждый сходит с ума по-своему». Пресса не усмотрела в Посвященных ничего опасного. А и впрямь, в них было такого?

Что-то такое было.

По молодости лет Симона, наверное, увлекла бы их Братства, в основе которого лежало знание, а не вера. Что-то подобное он слышал в свое время о буддизме, когда жил в Китае. Но буддизмом не увлекся, слишком уж все далекое, чужое. Посвященные были ближе, но только на первый взгляд. Интуитивно он чувствовал, что на самом деле они ещё дальше, словно выросшие без тебя дети, другое, абсолютно незнакомое поколение. Помнится, он как-то заговорил с Кларой о Владыке Урусе и сравнил его с Буддой.

— Папка, да ты же ничего не понимаешь, — удивилась его взрослая дочь. — Буддизм — это все-таки религия, хоть и непохожая на остальные. А у Посвященных не просто нет Бога. Посвященные имеют не большее отношение к церкви, чем к той партии, в обкоме которой они собираются. Ты только вдумайся, папка: не верить в загробную жизнь, а знать, что она существует. Это сильно.

Вдуматься в это у Симона как-то не получалось. И зацепило его совсем другое:

— А что ты знаешь, дочка, о той партии?

— Да и пес с ней, — ответила Клара беззлобно. — А что ты, папка, знаешь, о Посвященных? На вот, прочти. Вот отсюда хотя бы…

Симон прочел:

— «Не умирает человек, а просто переходит в мир иной». Что ж, это не ново.

— Ты дальше читай, дальше.

— Ладно. «А что есть иной мир? Так называем мы, не ведая истины, следующий уровень постижения Вселенной. Мир един, и уровней в нем девять. Таковы же и цвета радуги. Умирая на Первом, низшем уровне — уровне неба, попадает человек на Второй, красный, — уровень физического бессмертия. Умирая на Втором, перемещается на Третий, оранжевый, — уровень независимости от пространства. Далее — Четвертый, желтый, — уровень независимости от времени. Потом — Пятый, зеленый, — уровень независимости от энергии. Следующий — Шестой, голубой, — уровень независимости от энтропии, полное владение информацией. После — Седьмой, синий, — уровень Демиургов, свободно творящих миры. А ещё выше — Восьмой, фиолетовый, — уровень тех, кто свободен от рук Демиургов, уровень абсолютной свободы. Но есть Девятый уровень. Он выше абсолютной свободы. Что может быть выше абсолютной свободы? Об этом знают те, кто вернулся. Но с Девятого уровня не возвращаются. Или возвращаются и молчат, ибо в молчании высшая мудрость. Но спрашивает Владыка у вас: какой же цвет выше фиолетовой ленты у радуги? И сам отвечает: цвет неба. Цвет неба — это восьмой цвет радуги. Дети рисуют радугу цветными карандашами, а небо вокруг нее, угрюмое грозовое небо, — простым, поэтому восьмой цвет радуги — это простой цвет. Он и выше фиолетового, и ниже красного. Так не один ли это уровень, спрашивает Владыка, высший и низший, Первый и Девятый — уровень простого цвета неба?»

Необычная философия, признаться, увлекла Симона, да и весьма поэтичный стиль изложения не позволял прерваться, но откровенная ахинея под конец, словоблудие о простом карандаше добило его.

— Что это? — спросил Симон — Что это за бредятина?

— Изложение космогонической концепции Посвященных. Интересно?

Симон заглянул на обложку.

— Так это же фантастический роман. «Заговор Посвященных». Художественное произведение. Понимаешь?

— Ну и что? Может быть, автор его действительно Посвященный. Только в такой форме он и мог рассказать людям истину. Кто бы ему позволил сделать это иначе?

— Какая чушь! — возмутился Симон. — Давно прошли те времена, когда не позволяли говорить правду.

— А это и было давно, па. Роман-то не новый. Там действие начинается в восемьдесят третьем году прошлого века. Простой советский экономист Давид Маревич обнаруживает вдруг, что он экстрасенс…

— Погоди, а автор-то кто?

— Тут не написано.

— Как не написано? Стоп, стоп. — Новая мысль перебила предыдущую. — Ты что же, хочешь сказать, что сначала был роман, а уж потом братство?

— Не знаю, может быть.

— Ну и ну! — засмеялся Симон. — И уже много лет эти несчастные больные люди — с немалыми деньгами, между прочим, — разыгрывают сценки из фантастического романа. Потрясающе! Играют, как дети, и ничего им больше не нужно…

На этой веселой ноте и закончился тогда разговор. Что-то отвлекло Симона. На следующий день Клара уехала. А его по работе ну ни с какой стороны не интересовали эти Посвященные. И он про них опять забыл.

Вспомнил теперь. Когда получил особую папку из рук чиновника такого ранга, что дух захватывало. Шеф Первого отдела Императорской канцелярии. Кто важнее, он или Каргин — рябой начальник большого КГБ? В субординации ихней (то есть, что он, — нашей, теперь уже нашей!) Симон ещё не до конца разобрался, но контора была всюду одна, это же очевидно. И Контора эта, то есть Органы, интересовалась вплотную Посвященными, хануриками, да ещё в контексте страшной уголовщины последнего года, его подотчетной уголовщины. Вот именно.

Как раз блатные и стали называть Посвященных хануриками. Года три назад блатные вдруг проявили интерес к Обкому. В жандармерии объяснение дали примитивное: скопление бродяг и юродивых всегда волнует преступный мир. Но может, все не так просто? А пару месяцев назад, когда в связи с очередным странным убийством подпоручик Зильберман раскручивал по новой дело о двойниках, неожиданно позвонил Ланселот — сильный криминальный авторитет ещё с девяностых годов — и сказал:

— Шеф, ты меня знаешь, я своих отмазывать зря не буду. Но двойники — это ханурики. И наши их никогда бы не тронули. У меня все.

А потом появился так называемый маньяк. Маньяк и Посвященные связывались воедино легко. Все они там маньяки. Но бродяга Лэн… Ох как не понравилось Симону личное дело Ланселота в этой особой папке. Неужели в ОСПО известно об их конспиративном и сугубо конфиденциальном общении?

Он посмотрел на часы. Истекала восемнадцатая минута.

— Скажите, Микис, кто собирал документы для этой папки?

— А вы молодец, Симон. Документы для этой папки собирал Роликов. Сотрудник КГБ. Он не успел объяснить нам принцип подбора. Его убили. Тик что объяснять все это предстоит вам, поручик. А теперь пойдемте погуляем.

Глава третья. ЧЕРНОЕ СОЛНЦЕ

Поручик, а не пора ли нам пообедать? Микис одним глазом косился на свой «Ролекс» — в ярких солнечных лучах циферблат часов играл бриллиантами, каждый из которых тянул на добрую тысячу, не меньше, — а другим глазом щурился на собеседника. Было в этом что-то очень неестественное.

— Если учесть, что я сегодня не завтракал…

— Тем более. Пойдемте в кнайпе. Тут на Глюкш-трассе есть чудесный погребок.

Приезжий никогда не сказал бы «кнайпе». Да и погребок на улице Глюка не входил в число самых знаменитых заведений города. Правда, пару лет назад поговаривали, что там встречаются агенты британской разведки. Но при чем здесь это? Симон удержался от вопроса, и некоторое время они шли молча.

— Скажите, Микис, а вы всегда вот так запросто ходите по улицам?

— Да. А что? — живо откликнулся Золотых. — Я же не кинозвезда. Признаюсь вам, терпеть не могу личную охрану.

— Вы хотите сказать, слишком заметную охрану? — спросил Симон и внимательно посмотрел на тяжелый, похоже, бронированный «мерседес», стоявший до сих пор возле парадного подъезда ОСПО, а теперь тихо тронувшийся вслед за ними.

— Браво, штабс-капитан! — похвалил Микис.

— Спасибо. В жандармерии тоже кое-чему учат.

Напряженность между ними все усиливалась, и было такое ощущение, что Золотых это мешает ещё больше, чем Граю. Очевидно, он безумно устал от чинопочитания и подобострастия. Но что поделать, уж больно высоко ты залетел, мужик. Учись у царя-батюшки, он-то, наверное, не комплексует. Ну да, ему родимому вверх смотреть не надо, только вниз. А ты, Золотых, как ни щурься на народ, другим глазом все равно вынужден на «Ролекс» коситься: сколько там минут до аудиенции у Государя? Пять? И, значит, все, не до вас, мои меньшие братья. Вот такой он неестественный, твой демократизм, товарищ генерал!

Однако, сидя в кнайпе со странным поэтичным названием «Цурюкгецогенхайт», то есть «Уединенность», и поедая заливного осетра под легкое пиво, а потом запеченные куриные бедрышки под пиво покрепче, оба они оттаяли. Микис закурил очередную свою аспидно-черную сигарету угрожающего вида и произнес:

— Признайтесь, вы узнали меня?

— Признаюсь: не узнал. Но точно помню: где-то раньше видел. И не по телевизору.

— А меня и не показывают по телевизору. Мы с рами учились вместе. — И Микис добавил после паузы: — Давно это было.

Но Симон уже вспомнил: Москва, Покровский, Полицейская Академия. Шальные вечеринки их бессменный тамада — балагур, бабник и пьяница Мишка Тихонов с параллельного потока.

— А почему вы тогда были Тихонов?

— Потому что уже тогда работал на КГБ.

— А почему теперь Микис?

— Так у меня же мать гречанка. Из Абхазии. Это настоящее имя. Ну ладно, Симон, наливай, выпьем на брудершафт. Конечно, без всех этих глупостей с переплетением рук и поцелуями. Видишь, как легко переходить обратно на «ты»…

Кого ещё он встретит сегодня? Что ещё случится? Не иначе, приедет Мария и представится фрейлиной Британского Королевского двора…

Да, конечно, генерал Золотых предпочел иметь дело со старым знакомым, но и послужной список Симона Грая сыграл, надо думать, не последнюю роль. А специально наведенные справки подтвердили уже сложившийся в представлении высокого сановника образ мужественного, очень неглупого, высокопрофессионального, да, небескорыстного, да, любящего выпить, да, неравнодушного к женщинам, но искренне патриотичного, исполнительного, верного Царю и Отечеству российского офицера. Из таких и формировали спокон веку Органы, а сказки о кристально честных фанатиках с чистыми руками, холодными мозгами и раскаленным, как «пламенный мотор», сердцем — все это чушь, равно как и страшилки про бесчувственных монстров, садистов и кровопийц. Сам Золотых по окончании Академии отбарабанил десять лет в разведке. (Вот откуда привычка изучать заранее город, в который едешь, и как бы легендированное общение с любым незнакомцем.) От младшего офицера группы обеспечения в Эквадоре дослужился до резидента в Лондоне. А дальше — Метрополия и стремительный, впрочем, уже вполне естественный взлет карьеры, потому что глава резидентуры во вражеском логове — это ведь уровень почти министра.

— Поверь, Симон, уж если я приехал сюда лично, значит, дело дрянь.

Вот этого он мог бы и не говорить. От папочки, набитой столь разнородными материалами, за версту веяло то ли чертовщиной, то ли цареубийством и государственным переворотом.

— Как погиб этот Роликов? Расскажи.

На улице было тепло, почти жарко, после уютного погребка хотелось опять куда-нибудь в прохладу, и они сами не заметили, как вышли к Замковому пруду.

Полковник Роликов, служебное имя — Верд, был одним из лучших следователей Второго управления. Работал в Кенигсберге конспиративно под именем Кнута Найгеля почти месяц. Жил на побережье, в Кранце, — лето все-таки. В город наезжал как бы невзначай, контакты устанавливал исключительно осторожно, информацию получал только по спецканалам и напарников, даже для подстраховки, не имел. Убили его минувшей ночью там же, в Кранце, а вместе с ним и хозяйку дома. Бедняга некстати оказалась рядом и тоже получила пулю в затылок. Расследование, порученное Верду, курировал лично генерал Золотых. Вот почему он прилетел в Кенигсберг уже через час после того, как Роликов не вышел на очередной сеанс связи.

— Наши сотрудники сделали все необходимое, — пояснил Микис. — Теперь это дело будет вести твой заместитель по отделу убийств Дягилев. К сожалению, в интересах следствия ему не предоставят нашей информации. Пусть отрабатывает чисто уголовную версию.

— А разумно ли это? — удивился Симон.

— Разумно, — жестко ответил Микис. — И никакой самодеятельности! Исключительно ты и Бжегунь будете в курсе. И то Бжегунь лишь предупрежден о нашем контроле за расследованием и о необходимости ежедневных отчетов. Полная информация в том объеме, каким владел Верд, будет только у тебя.

— Спасибо, — медленно проговорил Симон. — А мне предоставят охрану?

Они уже обогнули пруд и, перейдя его теперь по мостику, двинулись обратно, к Северному вокзалу и дальше, в сторону Западной окраины. Микис долго молчал, и Симон подумал, что задал риторический вопрос или попросту неудачно пошутил. Он же солдат, первый раз, что ли, на смерть посылают? Но Микис, вдруг повернувшись, печально сказал:

— Нет, Симон, тебе не понадобится охрана. Видишь ли, мы тут столкнулись с такими силами, от которых охрана не спасает…

Последняя фраза далась генералу с трудом, и Симон, ещё произнося полунебрежно «Ой ли!», перехватил его взгляд и буквально поперхнулся: было в этом взгляде нечто совершенно неуместное — не страх, нет, а какая-то почти детская растерянность и обида.

— Так у КГБ есть своя версия происходящего?

— Есть. Мы считаем, что все это — заговор Посвященных.

Симон вздрогнул. Где он слышал уже однажды такое сочетание слов? Ах да, фантастический роман, который цитировала ему Клара. Господи, как же все перемешалось! Какой ещё заговор?!

— Какой ещё заговор? — непочтительно вопросил Грай, но это получилось автоматически, машинально — продолжение мыслей вслух.

— Обыкновенный заговор. — Микис грустно улыбнулся. — Люди чудные, ситуация дикая, а заговор совершенно обыкновенный. Ты должен это понять. Вот скажи: среди документов из папки Верда было что-то новое для тебя?

— По сути? — задумался Симон. — По сути практически ничего. Эти материалы так или иначе проходили через мои руки. Вот только сваливание всей пестрой разнобобицы в одну кучу, пожалуй, ново.

— Это понятно. Ну а справку о Посвященных ты успел прочесть?

— Ты не просил читать. Я просмотрел.

— О Посвященных — это самое главное. Прочтешь внимательно. А сейчас… — Он снова посмотрел на часы. — У меня не слишком много времени. Поэтому в первую очередь я буду рассказывать то, что от других ты вряд ли сможешь услышать.

Теперь они сидели на трибунах пустующего в этот час стадиона «Балтика» и снова потягивали пиво.

— А ты действительно не любишь свою охрану, — заметил Симон Грай. — Весь день мотал их, бедняжек, по городу. В экстремальных условиях ребята ишачили. Пускай хоть теперь отдохнут.

— А-а, оставь, Симон! Все это такая ерунда…

— И ты на самом деле не боишься вражеских агентов, покушений? Ведь обстановка, сам сказал, дрянь.

— Дрянь. Но я действительно не боюсь никаких обычных опасностей. Видишь ли, я так давно думаю о Посвященных, что иногда мне кажется, будто я сам Посвященный, потому и не боюсь смерти.

— А такое может казаться? — спросил Симон.

— В том-то и дело, что нет. Посвященный всегда знает, что он Посвященный. Обязательно знает.

Вдалеке раздался громкий и очень неприятный звук: долгое тоскливое «у-у-у-у» нарастало крещендо, потом стихало медленно и вновь взмывало высоко к небесам. Очень похоже на сирену полиции или «скорой помощи», но все-таки не сирена.

Микис встрепенулся, едва не выхватывая оружие. Даже телохранитель вынужден был обнаружить себя, показываясь в проходе под трибуной.

— Моя машина! — И повторил с некоторым сомнением в голосе: — Моя машина?…

Симон улыбнулся, уже догадавшись, что это.

— Это со стороны Тиргартенштрассе.

— Правильно, я там и оставил автомобиль.

— Это не автомобиль, мой генерал, это гиббон.

— Что?!

— Ты немецкий знаешь?

— Немножко.

— Хватит и немножко. Это же Зоологическая улица. Город он изучал! Великий шпион. Там же зоопарк, а в зоопарке паукообразный гиббон. Он часто так кричит. Кушать хочет, наверное…

Взгляд Золотых сделался вдруг стеклянным, и Симона мгновенно бросило в жар. Что это он разболтался, как с приятелем на дежурстве? Дружба дружбой, но ведь нельзя забывать, кто перед тобой.

Генерал нервно хохотнул и отчеканил ледяным тоном:

— У нас мало времени, поручик. Слушайте. Да, именно так: слушайте.

— В КГБ очень давно интересовались Посвященными. К девяностому году ими занимался уже целый отдел в Пятом главном управлении. А потом случился девяносто первый год, и Пятого управления не стало. С легкой руки известных товарищей. Что в таких случаях происходит с архивами? По-хорошему, в цивилизованных странах, например, их четко, по описи, передают правопреемникам. Но где уж там по-хорошему, когда подвешивают на тросе бронзового «железного Феликса», а на красный флаг нашивают сверху полоски не совсем привычных цветов. Тут уж спасайся кто может, и архивы, конечно, уничтожались. О, как стремительно канули в вечность колоссальные материалы по карательной психиатрии, как растворились в небытии тонны доносов, приговоров, протоколов, списки сексотов, палачей, труды теоретиков идеологического фронта! Конечно, уничтожили не все. Единодушия не было. Каждый норовил порубить в капусту и сжечь все про себя, а про другого норовил сохранить, спрятать, предать огласке. Впрочем, до последнего дело практически не дошло, а уж кто что и где сохранил — вопрос особый. Мне об этом по определению, то есть по положению, известно если не все, то почти все, но пусть эти зловонные бумажки, пленки и дискетки, сочащиеся ядом, догнивают все в тех же сейфах, может, хозяева хранилищ задохнутся наконец от гадких испарений — туда им и дорога, да и вообще не о них речь. А речь о том, что все архивы отдела, занимавшегося Посвященными, исчезли полностью и без малейших следов уничтожения. Словно и не было их. Кто-то воспользовался моментом, и воспользовался просто виртуозно. Это — первое.

Второе. Посвященные действительно точно знают, что после смерти будут жить. И даже если рассматривать такую особенность как разновидность психического отклонения, все равно это очень важно. Ведь подобное отклонение не мешает индивиду оставаться социально полноценным, а сама по себе искренняя убежденность (не вера, а именно убежденность!) в собственном бессмертии, вне всяких сомнений, формирует принципиально новый тип человека. И уже в этом мы всегда видели угрозу нашей государственности, нашей вере, нашему миру.

Третье. Что, если Посвященные действительно каким-то образом научились видеть тот свет! Вспомни работы Калиновского, Моуди, Кюблер-Росс. Ах да, ты же ничего этого не знаешь. Тебе ещё предстоит прочесть. В общем, речь там идет об однотипности видений тех, кто пережил клиническую смерть. «Ну и что? — спросят нас. — Пусть лицезреют тот свет при жизни. В чем опасность?» Так ведь это же грех. Не-можно это: по собственному желанию туда и обратно. Если они умеют такое, значит, рано или поздно прогневают Бога и разрушат наш мир. А они, похоже, это умеют.

Четвертое. И последнее. Мне удалось найти одного — только одного! — сотрудника того отдела. Теперь уже и он умер. Штатный офицер госбезопасности. Он был почти невменяем, когда мы разговаривали. Он цитировал канонические тексты Посвященных, тексты, как он уверял, нигде не записанные, и мне записывать не велел. Правда, только на бумаге — на пленку, сказал, можно. Я обещал и сдержал обещание. Кое-что из той записи я помню наизусть. Ну вот, например:

Кончаясь, человек не умирает —
он просто переходит в мир иной,
на следующий уровень Вселенной.
Ведь мир един, и уровней в нем девять…

Дальше очень длинно и нудно об этих девяти уровнях, о концепции «восьмого цвета радуги», но вот ещё одна цитата, слушай:

Да, возвращенье в прежний мир возможно,
но Демиурги это запрещают,
движенье вспять противно естеству…

Симон слушал, но был уже не здесь. Стадион вдруг представился ему жерлом проснувшегося вулкана, пожухлая трава футбольного поля заколыхалась, вскипела и стала подниматься, как раскаленная лава, выше, выше, растворяя одну за другой бетонные ступеньки, сжигая легкие пластиковые кресла на алюминиевых ножках, а в небе расцветали ядовито-яркие, одна на другую наползающие радуги…

Симон закрыл глаза и помотал головой, стряхивая наваждение.

— …один из возможных путей человечества, — откуда-то издалека проговорил Микис, — Вот, собственно, и все, мой друг. Время наше истекает.

Теперь он был совсем рядом и приветливо смотрел на Симона. — Ты что-то хотел сказать?

Симон многое хотел сказать. Например, о фантастическом романе «Заговор Посвященных». Ведь не бывает таких совпадений. Таких страшных совпадений. О клочке бумаги с телефоном, найденном в лифте в луже крови. Ведь именно для того и скрыл он находку от родной жандармерии — предвидел, предчувствовал, что станет осом и именно чекистам доверит главную тайну. И ещё хотел сказать о Ланселоте, что не враг он и не ханурик — ну хотя бы для того, чтобы не замели его лучшего агента под горячую руку… Но Симон вдруг понял, что ничего этого говорить не надо. Может быть, даже нельзя. Во всяком случае, сейчас. И он так и ответил придворному генералу:

— Не сейчас.

— Правильно, — одобрил Микис, — не торопись. Я дал тебе вводную. Пока достаточно. Материала много, очень много. Его надо освоить, осмыслить. Конечно, ты должен все делать быстро, но не спеша. Фи, какие банальности я объясняю опытному жандарму! И последнее. Зайди в Обком. У тебя же есть туда доступ. Побеседуй с ними. С Владыкой побеседуй. Лучше прямо сегодня. Ферштейн? Или ты немецкого не знаешь? — подколол напоследок.

Симон улыбнулся. Они уже стояли у ворот стадиона на улице. Микис собирался идти к своей машине в сторону зоопарка, Симон — к своей, припаркованной напротив ОСПО, и начальник отдавал последние распоряжения:

— Связь со мной через Хачикяна. И только на крайний, исключительный случай — вот этот прямой телефон. — Он протянул визитку. — Уже через два часа я должен быть при дворе… Бог мой! Чуть не забыл. («Лукавит, — подумал Симон, — такие люди, как Золотых, ничего не забывают».) В папке Верда не хватало ещё одного документа. Он не успел получить его, а только запросил из Санкт-Петербурга. У нас никто не понял, зачем. Документ называется «Историческая справка об изобретении препарата хэдейкин».

— Принято, — сказал Симон. — До свидания.

Пожал протянутую руку и почти тут же закрыл глаза, потому что ощутил острую головную боль,

«Этого не может быть, — убеждал он себя. — Боль не может отвечать на мои мысли. Так не бывает».

Но боль отвечала. Он раскрыл глаза и зачем-то посмотрел на солнце. Солнце было черным. Он ещё раз закрыл их и снова открыл, а потом посмотрел просто вдаль. Не мираж и не дьявол, а Микис Антипович Золотых в штатском и без свиты уходил по улице в сторону зоопарка порывистой мягкой походкой.

«Перебор, — думал Симон Грай. — Явный перебор».

Мог ли он знать в тот момент, что это ещё далеко не все.

А из обезьянника, протянувшегося аккурат вдоль Тиргартенштрассе, снова закричал паукообразный гиббон. Закричал протяжно, тоскливо, жалобно и очень громко.

Глава четвертая. «ВСЮДУ СИЛЬНО ПАХЛО ВАСИЛЬКОМ»

Он развернулся на Кантштрассе и оставил машину прямо возле двуязычной медной таблички с длинной цитатой из великого мыслителя. Вышел, хлопнул дверцей, тупо посмотрел на цепочки выпуклых букв, сложившихся в длинную фразу: «Захочет ли какой-либо здравомыслящий человек, проживший достаточно долгое время и размышлявший о значении человеческого существования, снова заняться этой скучной жизненной игрой не то что на прежних условиях, но и вообще на каких бы то ни было?» Подпись стояла — Иммануил Кант, и даже название статьи указано — «О неудачах всех философских попыток теодицеи».

Что?!! Какой, к черту, теодицеи?

Симон помотал головой, стряхивая наваждение. Конечно, цитата на табличке была прежняя — знакомая, нудная, неинтересная. Он читал её много раз и никогда не мог запомнить. Но этот-то текст откуда вылез? В жизни не открывал Грай книг с трудами Канта. А мысль, между прочим, прелюбопытная! Действительно, какого лешего жить по второму разу? Правда, ему, Симону, никто этого пока и не предлагал. А вот ханурики, похоже, считают иначе. По их понятиям, жизнь после смерти — дело обыкновенное.

Кстати, о хануриках. Что-то вдруг расхотелось сворачивать к их обветшалой обители. В этот тихий теплый вечер ощущалась необходимость пройтись, поразмышлять о последних загадках, настроиться соответствующим образом. И он зашагал вдоль по улице, прямо и на мост. Да, зайти в Обком сегодня необходимо, но ведь у тамошних шизиков жизнь бьет ключом круглосуточно — можно и ночью заглянуть.

Симон спустился по лесенке на Остров, побродил между зелеными от патины статуями и начинающими желтеть деревьями, набрел на роскошную бронзовую кошку с блестящей спиной, отполированной тысячами людей, традиционно считавших эту скульптуру лавочкой, постоял, вспоминая, как они фотографировались здесь с Марией в год свадьбы. Потом прошелся к Могиле. Так её здесь и называли — просто Могила. Симон действительно никогда не читал философа Канта (да и какой нормальный человек станет читать эту мудреную заумь?), толком даже не знал, чем знаменит старик Иммануил, кроме своей немецкой педантичности, благодаря которой жители Кенигсберга в восемнадцатом веке сверяли по нему часы. Ничего не знал Симон о Канте, но к могиле его подходил всякий раз с непонятным трепетом, стоял перед решеточкой пантеона, не решаясь ступить внутрь, и невольно начинал сам незатейливо философствовать.

Восемьдесят лет прожил на свете знаменитый немец, и мир вокруг него преображался, конечно, потихонечку, но в целом был все такой же — нормальная добропорядочная Восточная Пруссия. Что там могло всерьез измениться? А потом прошло ещё восемьдесят лет, и мир начал трескаться, сыпаться: революции, войны, заговоры, перевороты случались все чаще, историческое пространство уплотнилось и налилось кровью, которая по-настоящему выплеснулась уже в следующем восьмидесятилетии. Началось такое!.. Во времена Канта даже сумасшедший не сумел бы ничего подобного нафантазировать.

Симон и сам не заметил, как вошел в кирху, присел на скамейку с краю и стал слушать орган. Людей под высоченными сводами было совсем немного, и оттого возникало ощущение одиночества и вселенской грусти, а может, это музыка была такая. Во всяком случае, мысли его продолжали течь плавно и печально.

Следующие восемьдесят лет попали на первую половину двадцатого века. Веселенькое время. Да, карту Европы кроили не впервые, но придумать «польский коридор»! И города переименовывали не впервые, но назвать древний Кенигсберг именем ничтожества — всесоюзного старосты с козлиной бородкой! Да, и крепости тоже разрушали не впервые. В боях. Но чтобы не оставить камня на камне от овеянных славой замков и храмов в мирное время!.. (Почему-то именно эта мысль особенно раздражала Симона). А потом прошло ещё восемьдесят лет… Нет, восемьдесят ещё не прошло, подумал он, всего только пятьдесят три, но, черт возьми, как же немыслимо, непредставимо переменилось все ещё раз! Или ещё два раза? Где он, тот мир, который начал разваливаться в восемьдесят пятом? И где уже совсем другой мир, который, недоразвалившись, вдруг стремительно склеился в нечто совсем третье к две тысячи шестому? Как это все случилось, черт возьми?!

Черта он поминал уже не в храме Божьем. Симон опять стоял на мосту, любовался падающим в реку Прегель солнцем и полыхающей в его закатных лучах величественной красной свечкой Кафедрального собора с золотым рождественским бантиком часов у основания шпиля. Симон был атеист, в церквах ценил прежде всего архитектурные достоинства, и снаружи они нравились ему, как правило, больше. Сейчас, уставший за день от смены впечатлений и расслабленный, он залюбовался сдержанной и строгой красотой любимого города. Залюбовался так, что не заметил подошедшего человека — для жандарма (пардон, для оса, для оса тем более!) — дело абсолютно недопустимое. А человек не просто подошел — человек налетел на него, тоже, наверное, не заметил. Какое трогательное совпадение! Особенно трогательно было то, что это оказалась девушка. Неземной красоты. Наипошлейшее определение, но другого Симон придумать не смог.

У неё были очень, ну о-очень светлые пышные волосы, и темные, ну почти черные огромные глаза на смуглом — не загорелом, а именно по-южному смуглом — лице. Сочетание, практически не встречающееся в природе, да и перекрасить брюнетку вот так невозможно. Впрочем, что он понимает в современной косметологии? Ничего. И тем не менее он был уверен: при всей неестественности это исключительно натуральный цвет волос. Господи! Да какая в конце концов разница? Почему он вообще думает об этом?

— Простите, — в растерянности проговорил Симон Грай, делая шаг назад как бы из вежливости, но на самом деле перегораживая незнакомке проход. (Случайно? Невольно? Подсознательно?) Он все ещё продолжал ощущать на своей руке горячий укол её твердого соска и волшебный жар на миг прильнувшего и тут же отпрянувшего тела. Словно ему сделали какую-то прививку, а потом мягкой теплой ладошкой нежно успокоили потревоженное место.

— Простите…

— Какого черта?! Я спешу. И зачем вы оказались у меня на дороге? Проклятие!.. — Девушка говорила, точнее, ругалась по-немецки, и когда она обозвала его «лысой потной задницей взбесившегося бегемота» (разумеется, на немецком все это было одним словом), Симон наконец не выдержал и предложил:

— Sorry, let's speak English.

Теперь он смотрел на её удивительные, возбуждающие губы. Кажется, принято говорить «чувственные», но он ещё не знал, что они там у неё чувствуют, а вот его возбуждали — это точно. Потом стал медленно опускать взгляд: тонкая изящная шея с трогательной ямочкой внизу и — потрясающая высокая грудь, сладострастно облепленная тончайшей пленкой биошелка. Вот почему он так остро ощутил это столкновение — на незнакомке было платье из новомодного материала, только модель почему-то прошлогодняя — слишком короткая для нынешнего сезона и откровенно двухцветная, типа «инь-ян». Он сразу вспомнил Марию. В последний раз она приезжала как раз в таком. И её немецкий он вспомнил, с такими вычурными оборотами, что иногда Симон не успевал улавливать смысл. И очень не хотелось теперь говорить по-немецки. А государственного языка второй половины мира не могла не знать даже эта странная красавица, даже с такими невероятными волосами. Вот почему он предложил:

— Давайте будем говорить по-английски.

— Зачем? — удивилась вдруг она на чистом русском. — Зачем мне с вами вообще говорить. Я хотела прыгнуть туда, — девушка показала рукой на серые волны Прегеля, — а вы мне помешали.

Слова прозвучали абсолютно серьезно, и Симон испугался. Не того, что она сейчас прыгнет, а того, что она не в себе. Такая красивая и… вдруг. Зачем все так нелепо в этот день? Симон уже решил про себя не расставаться с загадочной незнакомкой, Почему? Он не взялся бы объяснить. Просто чувствовал: он уже повязан, «прививка» начала действовать. Не покидать её, не отпускать, не терять, придумать любой повод, любую зацепку…

— Разве это плохо? — спросил он.

— Что?

— Что я помешал вам.

— Не знаю, теперь уже не знаю…

Разговор не клеился, не клеился разговор, сейчас она уйдет, повернется и уйдет, Господи, о чем ещё спросить ее?

— Как вас зовут? — выпалил Симон, словно мальчик-гимназист на первом совместном с девочками рождественском утреннике.

Незнакомка улыбнулась странно, одними губами, глаза оставались холодными, далекими, она прикрыла их, и это было фантастически эротично — то ли улыбка, то ли приглашение войти, — улыбнулась и тихо сказала:

— Изольда.

И снова открыла глаза. В глазах был лед. Твердый, обжигающе холодный. Все. Он проиграл.

«Изо льда?» — вспомнилась чья-то изящная шутка по поводу этого редкого имени, но было бы уж слишком глупо шутить с человеком, минуту назад собиравшимся наложить на себя руки, и Симон потерянно замолчал. Финиш. Больше он был ни на что не способен. Разве что самому кинуться с моста в реку. Да уж лучше так, чем расстаться с этой девушкой.

И тут Изольда вдруг снова закрыла глаза и зашептала жарко, как в бреду:

— Не бросай меня, не оставляй меня одну, я не могу сегодня быть одна, не могу, поехали, скорее поехали отсюда…

Это был текст из какой-то другой пьесы, и Симон снова испугался. Так все-таки бред или чтение мыслей?

— Вы даже не знаете, кто я, — осторожно проговорил он. — Почему же обращаетесь именно ко мне?

— Это не важно, не важно, — вполне разумно ответила Изольда, — я просто не могу сегодня быть одна, правда не могу… — И добавила уже совсем жалобно: — Не бросай меня, пожалуйста…

Глаза её по-прежнему были закрыты, и она, как слепая, почти судорожно нашарила его руку и ухватилась за локоть и запястье. Ладони были горячими и влажными.

— Пошли, — скомандовал он решительно.

Привычная спокойная уверенность в себе постепенно возвращалась, и Симон по-отечески обнял вдруг начавшие вздрагивать тонкие плечи Изольды.

— Поедем ко мне, я только должен ещё зайти в Обком.

Реакция была более чем неожиданной. Изольда вырвалась, отпрянула и широко раскрыла глаза. В них больше не было никакого льда, в них полыхало нечто совсем нездешнее.

— Ты что? — спросил он, уже уставший пугаться.

— Не ходи туда.

— Почему?

— Не ходи туда сегодня. Не надо, я уже была там, я тебе все расскажу потом. А сейчас не ходи. Нельзя.

— Да почему же?!

Пламя в её глазах чуть попритухло, и она сказала явно не то, что думала:

— Я не смогу идти туда ещё раз, а ты обещал не бросать меня.

Ничего такого он не обещал ей, вообще ничего не обещал, но… В который раз за сегодня он принимал решение, противоречащее всем правилам, всем законам, всем доводам разума. Но уж играть в эту игру, так до конца.

— Хорошо, — сказал он, — едем ко мне домой.

Возле машины вертелся мелкий неопрятный мужичок из породы уличных попрошаек. Симон таких терпеть не мог и, хотя регулярная борьба с ними была не его профилем, старался при малейшей возможности закатывать бродяг под арест и приставлять к ним какого-нибудь рьяного молодого сержанта для наиболее эффективного промывания мозгов. Сейчас ему было явно не до этого и, услышав омерзительно жалобное: «Господин, подайте несчастному!», Симон чуть не отпихнул бродяжку ногой. Но когда они с Изольдой сели в машину, неумытая рожа придвинулась почти вплотную и шепнула:

— Вас ищет Лэн.

Симон поглядел укоризненно: мол, чего сразу не сказал. Бродяжка улыбнулся: конспирация. Молодец, похвалил Симон, заканчивая этот разговор одними глазами. А мужичонка уже гундосил снова:

— Подайте, господин, подайте несчастному… Симон пошарил в кармане и протянул ему два пятиалтынных серебром.

— Не надирайся только, употреби во благо, — посоветовал он на прощание и дал по газам.

— Куда мы едем? — встрепенулась вдруг Изольда.

— Так ведь ко мне домой, — недоуменно оглянулся на неё Симон.

— Нет, я спрашиваю, где это.

— Адлервег, у самой кольцевой.

Ответ вполне устроил её, но когда у поворота на Фритценервег он помигал, а потом, спохватившись, взял влево и двинул дальше по Замиттер-аллее, Изольда снова испуганно спросила:

— Почему мы здесь не повернули?

— Потому что на Хоффманштрассе опять чего-то роют и надо пилить в объезд по Друмман и Шваль-бенвег. Ты хорошо знаешь город?

— Я вообще его не знаю. Я здесь первый раз.

Это был ответ, достойный её белокурой шевелюры и нелепой попытки суицида.

— Да ты откуда, Изольда? Может быть, ты пришла прямо из древней легенды, и суровые скалы Корнуолла милее твоему сердцу, чем песчаные обрывы Янтарного берега? («Во завернул! — сам себя не узнал Симон. — Не иначе влюбился. Седина в бороду — бес в ребро».)

А Изольда вдруг оттаяла, улыбнулась, как старому знакомому, и ответила:

— Типа того. Я из Москвы.

Странно. Ведь ей было не больше двадцати. Молодежь так не говорила сегодня. Сказала бы «из Метрополии» или в крайнем случае (есть чудаки, которые не любят этого слова) — «из Большой Столицы». Точно так же никто не скажет «Санкт-Петербург» — скажут «Питер» или «Малая Столица». Чудно.

— Все это случилось так нежданно, — произнесла вдруг Изольда.

— Что именно? — поинтересовался Симон. Но она не ответила, а продолжала говорить свое, и Симон вдруг понял, что девушка читает стихи.

Все это случилось так нежданно!
Вечерело. Около шести
Старенькая сгорбленная Ханна
Собралась зачем-то в лес пойти.
В руки взяв платок и телогрейку,
Выпив на дорожку девясил,
Кликнула с собою пса Андрейку,
Чтоб один по дому не бродил.
Заперла скрипучую калитку,
Воздух был прозрачен, свеж и чист,
Прогнала с капусты тварь-улитку,
Чтобы не глодала сочный лист…

«До чего же чудное стихотворение!» — думал Симон, ощущая себя уже где-то совсем не здесь, а в далеком странном мире сумрачных лесов, согбенных старух и скрипучих калиток, в мире, где на дорожку пили не рюмку водки, а настойку девясила…

Прокричала выпь в кустах сирени,
Светлячок напуган чем-то был,
Встрепенулись спящие олени,
Лягушонок закопался в ил.
И скакала бабушка-колдунья
По болоту прямо босиком…
Все это случилось в полнолунье.
Всюду сильно пахло васильком.

(Стихи Ксении Кулаковой.)

«Во Франции венки из васильков кладут на могилы погибших солдат», — вспомнилось вдруг Симону, он только плохо представлял себе, какой у василька запах.

— Кто это сочинил? — поинтересовался Грай, с трудом возвращаясь к реальности.

— Не знаю, — рассеянно отозвалась Изольда. — Наверное, я…

А возле его дома было совсем пусто, и в подъезде им никто не встретился. Почему-то это порадовало, хотя мнение соседей о его личной жизни уже давно не волновало Симона. Однако Изольда… Это был особый случай. Не просто девушка, а некое явление, и оно сильно, очень сильно выламывалось за рамки всего, что полагается называть личной жизнью.

Перед подъездом девушка ещё раз подтвердила свою неординарность, неожиданно войдя в глубокий ступор, словно её привезли совсем не туда, куда обещали.

— Ты здесь живешь? — спросила она, явно не в силах тронуться с места.

— Да, — ответил он просто.

Что ещё он мог ей ответить? Снова шутить?

— Не может быть.

— Чего не может быть?

— Не может быть. Адлервег. Adler Weg… That's means «Eagle Road»… Иглроуд… Не может быть! Путь орла…

— Плохой перевод, — заметил Симон. — Какой, к черту, путь орла — просто орлиная дорога, дорога орлов, если угодно.

Изольда посмотрела на него непонимающе, словно только что проснулась. Она говорила сама с собой об одной лишь ей понятных предметах, и его замечание было тут совершенно неуместно.

Зато они сумели все-таки преодолеть дверь в подъезд.

— Какой этаж? — спросила Изольда.

— Четвертый.

— Пошли пешком. Терпеть не могу лифтов.

Ну вот, ещё и клаустрофобия в придачу. Что там у нас до этого было? Депрессия, страх одиночества, навязчивые идеи, мания преследования… Славный букет. Впрочем, клаустрофобия как раз кстати. Кровь, конечно, уже вытерли, но все равно ехать в той самой кабине, где сегодня утром случилось столь жуткое злодеяние, было бы неприятно даже закаленному штабс-капитану Граю. Ну и денек!

Войдя в квартиру, Изольда, не наклоняясь, нога 'об ногу, сняла туфли и, не дожидаясь приглашения, прошла в комнату. Туфли у неё тоже были необычные, Симон ещё на мосту обратил внимание: изящный легкий верх из белых кожаных ремешков с золотой ниткой и массивные слоноподобные подошвы из сорботана. Мода на такой дизайн прошла года полтора назад, и сегодня сорботановые подметки пользовались популярностью лишь у спортсменов да у хулиганов, уличных воришек — чтобы от жандармов убегать удобнее было.

Изольда сидела с ногами на диване, как затравленный дикий зверек, и в продолжение этой аналогии смешно вертела в руках диск универсального пульта — ни дать ни взять мартышка и очки! Наконец ей удалось пробудить к жизни телевизор, правда, по выражению легкого изумления на лице белокурой подруги Симон догадался, что она ожидала какого-то другого эффекта. Может быть, музыку хотела включить или компьютер.

Шла программа местных новостей. Об убийстве на Адлервег, к счастью, ни слова, наверное, сказали раньше. Не хотелось сейчас об убийстве. Хотелось только выпить, обязательно выпить, отогреть эту девочку, привести её в чувство, умыть, раздеть и ни о чем не спрашивать. В конце концов, она пришла к нему телевизор смотреть, что ли?

Однако стандартный, примитивный подход явно не годился для нестандартной Изольды. Вспомнился не к месту поручик Берген из Вроцлава, специалист по сексуальным преступлениям, служебные обязанности которого странным образом повлияли на личные пристрастия: с некоторых пор его стали возбуждать только невменяемые женщины, в крайнем случае пьяные или обкурившиеся. Боже, каких только историй не рассказывал на дежурствах этот весельчак Берген! Нет-нет, здесь был совершенно другой случай. Симон должен был напоить её — не в смысле упоить, а скорее в смысле отпоить — именно для того, чтобы смыть, устранить этот дикий налет патологий, избавиться от него хотя бы до утра, а потом он во всем разберется. Хватит уже задумываться, хватит работать! Он не хотел работать ни на полицию, ни на ОСЛО, ни даже на самого себя — он просто хотел наконец отдохнуть. Ведь праздник же сегодня и первый день несостоявшегося отпуска. Ничего себе праздничек! Как странно вспомнить, что ещё нынче утром он собирался уехать к морю…

Он вдруг увидел заинтересованность на лице Изольды и прислушался, о чем же говорят в новостях.

— Признание самой допустимости дискуссий об особом статусе Индии в составе Британской Империи, — комментировал обозреватель последнее сообщение, — было бы слишком серьезной уступкой сепаратистским настроениям, новая вспышка которых отмечается в Юго-Восточном Азиатском регионе. Наш даккийский корреспондент взял по этому поводу интервью у российского наместника в Восточном Пакистане господина…

— Изольда, — позвал Симон, — ты проявляешь повышенный интерес к индо-пакистанским проблемам? Знаешь, конкретно там я не был, но вообще Восток знаю хорошо, и Персию, и Китай, многое могу рассказать.

— Пер-си-ю, — раздумчиво повторила Изольда. — Персию, говоришь? Да нет, ну его в баню, этот Восток. Просто иногда я очень люблю послушать информационные программы.

Вот так она и сказала: информационные программы.

«Все, — подумал Симон. — Больше не могу. Хватит с меня этой бредятины. „Никогда не надо слушать, что говорят цветы, надо только смотреть на них и дышать их ароматом“. (Этой цитатой из „Маленького принца“ Экзюпери Симон, бывало, обольщал девушек ещё в годы своей учебы в столице). Все. Начинаем дышать ароматом».

— Понятно, — громко произнес он. — Никогда не надо слушать… — И вдруг закончил неожиданно для самого себя: — …информационные программы. Что будешь пить? Вермут? Ликер? Мускат?

— Зачем? — спросила Изольда. Ну что ж, нормальный ход. Спасибо еще, что она не спросила «кого?»

— Затем, чтобы напиться, — простодушно пояснил Симон.

— Давай, — неожиданно согласилась с такой формулировкой Изольда. — А водки у тебя нет? Он задумался на секундочку.

— Нет, водки нет. Есть виски.

— Давай виски.

Но пить она явно не умела. Пока хозяин ходил за льдом и содовой, Изольда ухитрилась налить в фирменный широкий стакан пальца на три и прямо на глазах у восхищенной публики — Симон только рот успел открыть — опрокинула это все… Куда? Ну, скажем так: половину в себя, половину — на себя. И тут же закашлялась. Сорок три градуса и дымно-дубовая горечь дерзнули, конечно, глотку, а по белой половине платья расползалось теперь желтовато-бурое пятно.

— Твое здоровье, — пожелал Симон. — По спине похлопать? Или уже все в порядке? Вообще-то «бал-лантайн» обычно пьют немножко по-другому.

Изольда молчала и смотрела на него глазами бешеной кильки. Потом вдруг расплылась в блаженной улыбке.

— Мыться пойдешь? — спросил он.

— Не-а, потом. Налей как там у вас полагается.

Серебряной ложечкой Симон положил в стакан пяток ледяных кубиков, нацедил на треть виски и добавил почти доверху содовой.

— Держи.

И стал сооружать такую же порцию для себя. Изольда сделала глоток, чуть запрокинув голову, опустила веки, а губы, влажные, зовущие губы приоткрыла, жарко дыша. В тот же момент не только брюки, но и рубашка показались Симону тесными, и он жадно отхлебнул добрую половину своей порции. Нельзя, нельзя бросаться на эту девушку сразу, она так красиво ведет свою партию, не мешай ей, говорил себе Симон.

Изольда сделала второй глоток, побольше. Облизнула губы быстрым соблазнительным язычком, сказала:

— Вкусно.

— Обычно женщинам не нравится, — хрипло проговорил Симон.

— А я не обычная женщина. Мне очень нравится, — прошептала она и, выпив все до дна, высыпала на себя ледяные кубики. Потом откинулась на диване, снова закрыла глаза и с тихим стоном стала медленно-медленно раздвигать колени.

Симон не помнил, допил ли он виски — это было уже не важно. Он поднялся, шагнул к ней и наткнулся на тонкие нежные пальчики, расстегивающие ему ширинку.

— Можно, я разденусь? Мне жарко, — шептала она, вставая, и промокшее черно-белое платье страстно взлетело над божественной девичьей фигурой, и у Симона захватило дух, и последней циничной мыслью было предположение, что у этой чудачки под платьем не должно быть больше ничего, раз уж она такая нимфоманка, но трусики были — потрясающие черные кружевные трусики, которые она мучительно долгим движением снимала, уже сидя на краешке стола…

А потом он даже не успел до конца раздеться, когда Изольда обхватила его ногами и притянула к себе, и закричала, едва он вошел в нее, и было так прекрасно, как, наверное, никогда ещё не было, потому что все вдруг перепуталось, он почувствовал себя двадцатилетним мальчишкой, а вот Изольда была умудренной опытом женщиной, которая учила его, вела его, и это было так прекрасно, как бывает только в первый раз, он и не представлял себе, что первый раз, оказывается, может повториться. Он зарычал, сжимая в объятиях горячее тело и опрокидываясь на диван, и задетая бутылка упала на бок и сказала: «Буль-буль», выливая остатки благороднейшего виски на их переплетенные ноги…

* * *

За неимением других крепких напитков, способных адекватно заменить безжалостно растраченное виски, любовникам пришлось перейти на горький мартини и сочинять из него всякие немыслимые коктейли. В общем, ночь получилась бурной. В ней было все: и экзотические ласки, и невиданные позы; и специальная программа ко Дню Российской Империи в ночном эротическом канале западноевропейского телевидения, передачи которого Симон мог принимать благодаря спецразрешению на спутниковую антенну; и возня под душем; и ужин, переходящий в завтрак в четвертом часу (утра? ночи?); и слезы были, и хохот, и только одного не было — не было серьезных разговоров. Так они сразу решили между собой. Возникла лишь единственная недолгая, совсем недолгая пауза во всем этом праздничном карнавале.

Пауза образовалась случайно и вместе с тем неизбежно. Пока Симон отсутствовал в душе (по первому разу один), он вспомнил о необходимости позвонить Лэну, а скучающая Изольда, попутешествовав по квартире, даже сквозь алкогольный туман по одним лишь фотографиям на стенах разгадала профессию хозяина.

— Сим-Сим, — торжественно сказала она выходящему из душа и самодовольно поигрывающему мускулами красавцу-мужчине в самом расцвете лет так ты же фараон, Сим-Сим, то бишь по-нашему мусор.

— Ага, — самовлюбленно отвечал Сим-Сим, — и я не просто мусор.

Кто его тянул за язык? Какая вожжа под хвост попала? День такой, что ли, когда все нужно делать наоборот — от сокрытия вещдоков до прямого невыполнения указаний начальства? Что же это за день? Да ведь и кончился он уже, новый настает. Может быть, пора встряхнуться? Нет, дело было уже в другом.

В жизнь штабс-капитана Симона Грая вошла любовь. Да такая, о какой раньше он и мечтать не мог, о какой только в книжках читал, в старых-старых книжках и давно — в детстве, в юности. Нет теперь таких книжек, и его такого уже нет, а любовь — вот она — ворвалась в жизнь и все перемешала, все спутала. Он словно выпил приворотное зелье, как герои старинных легенд, и не было теперь пути назад, потому что вместе с любовью испил он и смерть свою, и значит, была это не просто любовь, а любовь великая и неодолимая, любовь до гробовой доски, и вся эта романтическая чушь в свете волшебного имени — Изольда — становилась осязаемой, как реальность будней, и входила в эту реальность и диктовала свои условия, и от Изольды он уже ничего не мог скрывать.

— Я не просто мусор, — повторил Симон. — Я сотрудник ОСПО. Я хочу, чтобы ты знала это, — добавил он зачем-то.

— Ты работаешь там? — воскликнула Изольда. — Ты, Сим-Сим, работаешь в КГБ?! Вот это фенька, ёшкин папуас! Вот это фенька! — Изольда начала истерически смеяться.

— Погоди, — обалдел он от такой реакции, — почему ты говоришь «КГБ», ты что, из наших?

— Я?! Из ваших?!! — Изольда согнулась пополам и буквально зашлась от хохота.

— Наверное, ты права, — проговорил он, не зная, что ещё сказать. — Лучше хохотать надо всем этим. Сегодня лучше хохотать. Но прошу заметить, ты первая нарушила наш уговор и задала мне серьезный вопрос.

— Извини, — выдавила она сквозь смех.

— Ты извини, Изольдочка. Мне сейчас нужно срочно выйти позвонить.

Он уже одевался. А она перестала смеяться, сделалась вдруг серьезной, почти мрачной и пробурчала:

— Только на меня не надо стучать в свою контору. Ладно? А то всю малину обкакаешь. Ночь ещё не кончилась. Не надо стучать, Симсимчик, ладно? Мне так надоело умирать!

Последнюю фразу он плохо расслышал. То есть он её не понял, и ему было легче решить, что он плохо расслышал, потому что уже сбегал по лестнице, а Изольда говорила вдогонку, в раскрытую дверь. И он крикнул в ответ с откровенно пьяной беспечностью:

— Дурочка! В контору я бы из дома стучал, со своего аппарата. Подожди, я очень скоро.

Ближайший телефон-автомат, по счастью, работал. Он опустил пятикопеечный городской жетон и быстро набрал номер. На дисплее высветились голубоватые цифры — номер Ланселота, бродяги Лэна. Раздалось пять гудков. Лэн сейчас смотрит на свой дисплей, сверяется в компьютере с каталогом, этот автомат «чистый», не подключен к прослушке, он должен знать. Ага, вот и ещё пять гудков. Затем одиннадцать, двенадцать, на тринадцатом Лэн включается.

— Соловей?

— Пташечка.

— Здорово, шеф.

— Здорово. Говори быстрее.

— Не гони волну, шеф. Мокруха на твоей хазе совершенно левая. Братва здесь абсолютно ни при чем. Ищи залетных, шеф, да таких залетных, что даже ханурики не петрят. А если Обком закроют, Империи хана. Пока все, шеф. Искать меня без толку. Сам найду. Чао.

Чего-то подобного он и ожидал. Все нормально. Начинается серьезная работа. Работа на ОСПО. Вот только что это за фраза такая проскочила: «Если Обком закроют, Империи хана»? Что он хотел сказать? Черт, переспросить бы надо. Ладно, к дьяволу, не сейчас. Да и у кого переспрашивать, у Ланселота? Он же двух слов в простоте не скажет, все равно потом расшифровывать придется, чем больше наговорит, тем труднее понять. Не сейчас, не сейчас все это…

Почему-то захотелось войти в лифт. Нетерпение? Все-таки быстрее, чем пешком. Или обычное желание сделать как всегда, назло суеверным глупостям. Кабина подошла. Двери открылись. Конечно, там было чисто — никаких следов крови. Только в углу валялся маленький зеленоватый квадратик плотной бумаги. Вот те на! Противный холодок пробежал по спине Симона, словно кто-то сзади пробуравил его взглядом. Ощущение было настолько сильным, что он чуть было не оглянулся. Нельзя оглядываться, ведь он даже не захватил пистолет. Двери закрылись. Осторожно, как бомбу, двумя пальцами Симон поднял крошечную зеленую карточку (она была абсолютно пуста с обеих сторон) и поднялся на последний, седьмой этаж. Задержал двери кнопкой «стоп» и прислушался. Гробовая тишина. Потом с предельной осторожностью спустился до своей двери и ещё раз прислушался. Никого. Дальнейшие манипуляции были бессмысленны. Хватит наконец! Скорее домой, она же ждет меня.

Загадочный зеленый квадратик он успел убрать незаметно для Изольды. А проходя в кабинет, отметил краем глаза: девушка сидит на диване в любимой, очевидно, позе — поджав ноги — и сосредоточенно изучает вчерашнюю газету. Наконец раздался обиженный голос:

— Сим, что ты там делаешь?

— Ни-че-го. Абсолютно ничего. Праздник продолжается, дамы и господа, с Днем Российской Империи вас! Ликуйте! Ба, да ведь пора включать телевизор! Продолжаем веселиться!..

И праздник продолжался. По высшему разряду. Всю ночь. Они забылись сном лишь часа на три, на четыре. Потом наступило утро.

Утро — это первый телефонный звонок, от которого нельзя отмахнуться. В десять ноль две запиликал такой сигнал в квартире Грая. И к аппарату попросили Изольду.

Глава пятая. ОРЕШКИ ДЛЯ РАЗДУМЬЯ

— Да-да, — говорила Изольда тихо, пытаясь его не разбудить. Но он проснулся ещё от звонка и теперь напряженно вслушивался.

— Да-да, — говорила Изольда. Она унесла трубку в холл и думала, что оттуда её будет совсем не слышно. Смешная девушка.

— Да-да, — повторила она в очередной раз. Господи, скажет она хоть что-нибудь по существу? Сказала:

— Да-да, я сейчас выезжаю.

Очевидно, разговор был окончен. И тут до Симона дошло. Он вскочил и, ничего не надевая, вылетел в холл.

— Кому ты разрешила звонить по этому номеру? Где ты узнала его? Когда успела? Ты соображаешь вообще, что ты делаешь?

— Сим, отстань, — вяло отмахнулась она, — я никому ничего не разрешала. Чего ты набросился? Это абсолютно надежный человек. Я сейчас уезжаю.

Ф-фу-у-у! Спросонья он чуть было не забыл, с кем имеет дело. Она же типичная крейзи. И у него из-за этой девушки все теперь будет не как у людей. Пора привыкнуть.

— Куда ты уезжаешь?

— В Раушен. Я очень спешу. На вот, позвонишь мне, если захочешь.

Он машинально взял визитку и положил на журнальный столик.

— И это все, что можешь ты сказать в печальной дымке позднего рассвета? Обман смешон, когда глаза — в глаза. Любовь моя, ты понимаешь это?

Господи! Чьи это стихи?! Откуда? Может быть, он все ещё спит?

— Сим, я правда спешу.

Изольда одевалась быстро, как солдат. Нет, неправильно, женщины одеваются не как солдаты. Она одевалась с резвостью профессиональной проститутки. Фи, гусар, за что же вы так эту юную леди?

Изольда чмокнула его в щеку и выскочила из квартиры. Фантастика!

«А что, если эта визитка — полнейшая липа? — подумал он. — Вот будет номер!»

Но все оказалось ещё хуже. Почему он сразу не кинулся вдогонку? Почему?

Ведь это была не визитка. Это был маленький квадратик плотной зеленой бумаги. Тот самый? Нет, ну это уж вряд ли. Просто с тем же самым телефоном. Только написанным другой рукой.

* * *

Он уже минут пять сидел и смотрел на три одинаковых зеленых квадратика: два в герметичных прозрачных упаковках и один — без. Очень важно было убедиться, что профессиональная память и наблюдательность не подвели его. Действительно не подвели: цифры совпадали, а почерк — нет. Впрочем… Вглядевшись ещё внимательней, он уже не мог утверждать, что писали две разные руки. Общеизвестно: у одного и того же человека почерк может меняться в зависимости от настроения и обстоятельств. Графологию в Академии читали факультативно, да и когда это было, а на практике Грай всегда имел под рукой специалиста. Сегодня же требовалось найти ответ самому.

Трудно. И все-таки: обе надписи делала Изольда, только первую она тщательно вырисовывала, а вторую нацарапала на бегу. И это тем больше казалось правдой, чем меньше хотелось в такую правду верить. А ведь он ещё ночью решил отдать оба квадратика лучшему их криминалисту Берте Коль-виц под видом сугубо интимного заказа старого ревнивца. Берта такие вещи понимала, тихий шепот Симона в её очаровательное ушко: «Лично для меня, золотце!» — действовал всегда безотказно. Но мог ли он предположить, что квадратиков станет три? И этот, последний, в дактилоскопировании явно не нуждается. Нет, к Берте он теперь не пойдет. Частный заказ или не частный, но пальчики попадут в компьютер, а компьютер ничего не знает о любви до гроба, безумстве и мистике, сработает программа сличения, и вдруг окажется, что в картотеке отдела убийств уже есть отпечатки Изольды… Откуда? Не важно откуда. Точнее, думать об этом не хотелось. Очень не хотелось. Статья триста двенадцатая, часть вторая. Сокрытие фактов и обстоятельств дела, имеющих для следствия… Господи! Что все это значит?

Жутко заболела голова. Да нет же! Она болела с самого начала. Просто Грай только теперь заметил. Еще бы не болеть голове после такого дня и такой ночи. И такой дозы. Второй день подряд.

Крепких напитков в доме не осталось. Бежать в магазин — идиотизм. Похмеляться вермутом — пошлость. Господи, о чем он думает! Хэдейкин, душ, крепкий кофе, и работать. Хэдейкин?… Да, хэдейкин. К черту Бжегуня с его методой! Работать надо, работать, а не закалять организм. Организм закалять он будет на отдыхе. Впрочем, подумал-то он совсем не о Бже-гуне. Дело в другом: хэдейкин плюс героин, хэдейкин плюс алкоголь, хэдейкин плюс… черное солнце. Что там такое наговорил вчера представитель Собственной Его Величества канцелярии? Да ничего. Это он, Симон, собственной его величества персоной навыдумывал чего-то. Чего навыдумывал? Признавайся. Пожалуйста: хэдейкин — тайная агрессия инопланетного разума. О! О какая чушь, Боже праведный!

Симон поднялся, взял таблетку и запил водой.

Потом позвонил Котову.

— Гос… товарищ подполковник, с вами говорит поручик Грай, какие будут распоряжения?

— Вы дома? — спросил Котов.

— Да. И хотел бы в интересах нашего общего дела оставаться на телефоне в течение всего дня.

— Оставайтесь, товарищ поручик, именно об этом я и хотел вас попросить.

Следующий обязательный звонок — Дягилеву.

— Виктор, я ещё никуда не уехал. Держи меня в курсе, пожалуйста. Звони по домашнему, как только узнаешь что-нибудь новое.

— Принято, господин штабс-капитан. На данный момент есть только выводы экспертов. Порезали нашего жмурика около девяти утра, оглушили чуть-чуть раньше. Заметьте, аноним позвонил в жандармерию в девять пятнадцать, то есть он мог быть простым случайным свидетелем. Дальше. На теле обнаружены два светлых женских волоса, но в резиновых перчатках следы исключительно мужского пота. Личность погибшего не установлена, по результатам внешнего сличения выяснили, что в городе он официально не проживал, то есть не регистрировался. Запросили Метрополию. Свидетелями занимается Гацаурия, пока безрезультатно. Ждем. Вроде все. По второму вчерашнему убийству дать информацию?

— Это которое в Кранце?

— Да, где сразу двое.

— Не сейчас. Лучше скинь через часок по модему. Спасибо, Виктор.

Ну вот, а теперь — кофе.

* * *

Он сидел над листом бумаги и рисовал кружочки, соединенные линиями разной толщины, иногда пунктирными. В кружочках пестрели надписи, над линиями — тоже. Так он привык работать. В Академии конкретно этому не учили, но системный подход как таковой поощряли. Что-то вырисовывалось, но не слишком ли много кружочков на этот раз?

Большие в центре композиции символизировали главные силы, задействованные в происходящем: жандармерия, ОСПО, императорский двор, Братство Посвященных, уголовный мир, Британская корона и её спецслужбы — все это были в той или иной мере лица юридические. Кружочками поменьше обозначались физические лица: он сам, Изольда, Мария, Клара, Бжегунь, Лэн, Золотых… Этих было много. А ещё дальше на периферии уже не совсем кружочками, а этакими неопределенной формы амебами расплывались дела и события, зацепляя и опутывая своими ложноножками людей и целые сообщества. Здесь поминались убийства, беспорядки, загадочные двойники, английские шпионы, хэдейкин и стыдливо помещенное в уголке бледное облачко с названием «иная реальность», впрочем, термин жутко не понравился автору, был решительно перечеркнут и по законам конспирации получил эффектное таинственное имя «Черное солнце». Расчертив необходимые линии со стрелочками и без — они мгновенно все перепутались, как провода в безжалостно развороченном приборе, — Симон дополнил этот ребус коротеньким списком, вынесенным на правый край под выразительный заголовок «В порядке бреда». В такой список он привык заносить все, что случайно и непроизвольно всплывало в памяти, а значит, в принципе могло подтолкнуть к разгадке; зеленые квадратики — «баллантайн» — Кафедральный собор — бронзовая кошка — золотой портсигар — «ролекс» — «васпуракан» — платье «инь-ян» — туфли на сорботане — Кант — Раушен — гиббон. Крутой замес. Особенно гиббон в конце ему понравился.

Симон откинулся в кресле и попытался вычленить главное. Главным казалось все. Может, только гиббон был главнее всех. Доработался, приятель. А ведь и правда. Ежегодный отпуск придуман не случайно. Время подошло — организм настроился на отдых, работать сделалось невозможно. Ну извини, товарищ штабс-капитан, то есть товарищ-то он поручик, а штабс-капитан — господин, ну извини, товарищ-господин, под настроение девочек трахают, а работают по приказу…

В такие минуты он всегда завидовал курящим. Не случайно все эти Холмсы и мегрэ грызли свои трубки, не случайно сыщики советской поры высаживали папиросу за папиросой — когда отчаянно путаются мысли или, как говорят блатные, «вольты в разбеге», надо хоть руки и губы чем-то занять. Но в нынешней России курение стало крайне непопулярным, а к тому же была у Симона индивидуальная особенность: сколько ни пробовал в юности, так и не научился получать удовольствие от вдыхания дыма. В Китае рискнул даже опиум покурить, но это оказалось ещё омерзительнее.

И когда-то давно придумал сам себе безобидную замену табака — орехи или семечки. Развлечение, скажем прямо, детское, но все-таки лучше, чем конфеты, от которых очень быстро разваливаются зубы. А полезные в сравнении со сладостями жевательные резинки без сахара, к сожалению, никак не занимают руки. В общем, ещё в Москве в начале века случился период какой-то повальной моды на подсоленные орехи в пакетиках: арахис, кешью, фисташки, пекан, миндаль… Вот тогда он и пристрастился думать «под орешки». Естественно, по закону подлости, на сей раз ничего похожего в доме не оказалось: то ли слопали все минувшей ночью по пьяни, то ли просто давно не ходил в магазин.

Пришлось одеться и добежать до угла. Мало того, что соленые орешки превратились в навязчивую идею, так он ещё знал по опыту: когда тяжело становится думать, нет ничего лучше, как выйти и прогуляться куда-нибудь.

И совсем не пустой получилась прогулка.

Возвращаясь и не дойдя до подъезда трех шагов, Симон буквально остолбенел. Мимо него ветер гнал по тротуару десятки, если не сотни маленьких зеленоватых квадратиков. Он проследил взглядом источник этих возмутителей спокойствия и увидел торчащий из синего мусорного контейнера для макулатуры полиэтиленовый пакет, распотрошенный, очевидно, мальчишками. Симон вспомнил: в подвале дома располагалась маленькая типография, работники её периодически выбрасывали подобного рода мусор.

Значит, второй ночной листочек он или кто-то ещё просто притащил в лифт на ногах. Ну а последний? И, конечно, первый. Это надо спрашивать у Изольды. А он ничего у неё не спросил. И теперь уже не спросит. Вот где тупик. Он даже не знает, она гражданка России или Британии, мелкая аферистка или особа, приближенная к Императору…

Вдруг подумалось, что больше он никогда её не увидит. Вчера из города, из «чистого» автомата, он звонил по найденному в лифте телефону. Там никто не ответил. Что, если этот номер будет молчать и сегодня, и завтра, и впредь?…

«Прекрати, — сказал он себе. — Квадратики дают тебе отправную точку. Сиди и думай. Не о любви и смерти, а об убийстве и убийцах. Это твоя работа».

Он вдруг заметил, что съел уже целый пакетик фисташек и маленькая пепельница, никогда не использовавшаяся по назначению, переполнилась скорлупками.

Встал, включил компьютер, быстро вошел в «Губернский адресный стол» (почему он не сделал этого вчера?), набрал на клавиатуре хорошо запомнившийся номер. Никакой мистики. Телефон такой существовал, и адрес был указан: Раушен, Октябрьская, 23. Частный жилой дом. Куплен три года назад гражданином Британской Империи Арнольдом Свенссоном. В летний период дом сдается в аренду. Что ж, будем узнавать, что за птица этот Свенссон. Строго говоря, прежде чем грызть орешки и рисовать схемки, он должен был направить на Октябрьскую, двадцать три, группу наружного наблюдения, а девушку Изольду объявить в общегубернский розыск. По долгу службы — так и только так. Но с понятием «долг» что-то произошло ещё вчера утром. Что-то очень странное. Понятие это, словно того несчастного в лифте, обезглавили и распотрошили: печень отдельно, почки отдельно, гениталии отдельно… Да, вот гениталии у граевского чувства долга оказались совсем отдельно. Отдельнее всего. Только не смешно ни капельки.

Он вдруг вспомнил, как до безумия странно вел себя Золотых. Впрочем, с людьми, столь близкими к вершине российского политического Олимпа, Симону никогда раньше общаться не приходилось — откуда ему знать, как ведут себя эти господа. Но странность заключалась не в личных особенностях старины Микиса, а в самой ситуации. Он наконец понял, что именно мешало ему работать, — отсутствие четко поставленной задачи, отсутствие сроков, отсутствие плана мероприятий. Ну, не бывает так! ОСПО. Серьезнейшая, могущественная организация с древними традициями и железной структурой — и вдруг ни приказов, ни отчетности, одна лирика, мистика, интеллигентский треп и параноидные загибы… Что, если его просто подставили? Проверяют или используют как наживку? Что, если все его слова и телодвижения давно уже пишутся на диски? Ну что ж, в таком случае проверку он не выдержал, дал себя съесть и заранее готов во всем чистосердечно признаться. Вяжите меня, братцы, и я не буду драться… Откуда это? Только что срифмовал? Да нет, песенка какая-то…

Симон встал, подошел к раскрытому окну, долго всматривался в машины и прохожих — ничего подозрительного не заметил. Проверил специальным прибором частоту телефонного сигнала, потыкался разными способами в недавно поставленные сетевые блокировки и собственные специальные секретки на жестком диске компьютера. «Клопов» по всей квартире искать передумал и обессиленно упал обратно в кресло.

Что ж, попробуем зайти с другого конца. Оставим в покое «иную реальность» и «золотого» императорского чекиста. Кажется, пока я все ещё начальник отдела убийств. Предположим, мне просто поручено расследовать убийства в контексте событий последних восьми месяцев. Начали.

* * *

Пиллау, декабрь шестнадцатого. Двадцать третье число. Торжественное возвращение из Джибути эсминца «Крылатый» и приуроченный к этому событию марш солдатских матерей. Женщины воспользовались тогда предрождественской суетой, головотяпством военно-морской комендатуры и демонстративным невмешательством жандармерии. На абсолютно закрытой территории военного порта абсолютно закрытого города Пиллау каким-то образом оказались тысячи матерей, жен и сестер не только моряков Балтийского флота, но и многих солдат-десантников, воевавших в разное время в Сибири, Юго-Восточной Азии и Северо-Западной Африке. Император, никак не ожидавший таких масштабов антивоенной акции, вынужден был подключить спецподразделения ОСЛО, и доблестные осы, возможно, повели себя чуточку слишком жестко. В результате столкновения были не только пострадавшие, но и две жертвы: одна из раздавленных толпой женщин скончалась в больнице, и выстрелом в голову убили мичмана Гусева. Черно-желтые не получали приказа стрелять на поражение, выстрелы производились только в воздух, так что особая полиция официально осталась вне подозрений. Однако народная молва и общественное мнение (не одно ли это и то же?) относились к вопросу несколько иначе.

На следующий день уже в Кенигсберге прошел многотысячный митинг протеста, на котором самые разные политические деятели требовали независимого гласного расследования обстоятельств убийства Гусева. Генерал-губернатор господин Зоннерман клятвенно заверил собравшихся, что не оставит поисков истины, чего бы это ни стоило отцам города, но ещё через день, пока жандармерия, ОСПО и военно-морская комендатура выясняли, кому будет предоставлено приоритетное право в расследовании, труп мичмана был похищен из морга флотского госпиталя и пропал навсегда. После чего военные окончательно растеряли всякое доверие народа и Государя, осы неожиданно устранились, а точнее, как понял Симон, просто повели в своей излюбленной манере негласное расследование, и в итоге почти стопроцентно нераскрываемое дело свалилось всей тяжестью на его, Грая, отдел. Ответственным он назначил Дягилева и только время от времени вяло интересовался, как оно там. И двигалось «оно там» замечательно. Как любил говорить Дягилев, все яснее был виден туман.

Но самое-то любопытное, что до двадцать третьего декабря мичман Гусев считался формально погибшим. В Малой Сомалийской войне зыбкая грань между погибшими и пропавшими без вести порою оказывалась размытой вовсе. В начале декабря тело подорвавшегося на мине Гусева видели многие, факт смерти считался установленным, и мать получила похоронку. Однако в свете последующих событий не могло не показаться странным полное отсутствие фото — и видеоматериалов, а также поразительно небрежная регистрация факта смерти: в разных документах оказались разные даты, свидетели же случившегося, то есть однополчане Гусева, тоже не сумели вспомнить точный день его гибели. В общем, когда мичман Гусев появился в Пиллау, никто из военных моряков не удивился, что он жив, однако само появление было все-таки неожиданностью не только Для родных мичмана, но и для команды эсминца. Сам Гусев, по словам друзей, уверял, что приплыл вместе с ними, только прятался в трюме — боялся обвинений в дезертирстве.

Можно себе представить радость матери. Однако домой мичмана не отпускают. Комендатура арестовывает его и направляет обратно на борт в распоряжение контр-адмирала Величко вплоть до особых указаний. Гусев убегает из-под конвоя, а уже через двадцать минут в кают-компании «Крылатого» находят его труп. Некто, стреляя в голову и практически в упор, выпустил все до единой пули из револьвера британского производства «смит-и-вессон». Заваруха в порту была, конечно, знатная, но все равно странно, что убийцу никто не видел, — все-таки шесть (или сколько там?) выстрелов подряд. Ответ один: напал на мичмана никакой не британский лазутчик, а кто-то из своих. Собственно, так и считала общественность: журналисты, политики, комитет солдатских матерей. Мичман Гусев стал нарушителем всех мыслимых уставов. Зачем? Ведь не просто так скрывался он от начальства, предпочтя числиться в списках убитых. Он что-то знал об этой ужасной бойне в Джибути, он мог поведать миру зловещие тайны Малой Сомалийской войны. Закрытость и общепризнанная непогрешимость российской военной элиты была слишком хорошо известна жандармам, особенно здесь, на одном из западных форпостов Империи, и Симон догадывался: расхожая версия предельно близка к правде. Зачем копаться во внутриармейских, внутрифлотских разборках — только наживешь себе врагов в штабе флота, а значит, и в администрации градоначальника, и в ГубОСПО. Дягилев согласился, и при молчаливом одобрении Бже-гуня дело стали спускать на тормозах, а проще говоря, положили на полку и забыли.

Февраль семнадцатого. Нойхаузен. Жандармерия вынуждена обратить внимание на заявление фрау Розы Вайсмильх, доведенной до отчаяния неким гражданином, называющим себя её мужем. Муж Розы Фридрих умер двадцать лет назад в Берлине при весьма печальных обстоятельствах: застав жену дома с любовником, в ярости схватился за топор. Нападая, подвернул ногу и потерял равновесие, а Роза, защищаясь, толкнула его, в результате чего Фридрих ударился виском об угол камина и скончался в ту же секунду. Суд полностью оправдал фрау Вайсмильх, и с тех пор она ещё дважды выходила замуж и трижды меняла место жительства. Человек, появившийся в январе в поселке Нойхаузен, был похож как две капли воды на Фридриха, причем на Фридриха двадцать лет назад. Он терроризировал немолодую и уже не совсем здоровую женщину, подкарауливал её где-нибудь ежедневно и грозил страшными карами небесными. Дело кончилось тем, что Розу направили в медицинский центр по восстановлению психического равновесия, а лже-Фридриха выследили и задержали. В жандармерии он признался, что является незаконным сыном Фридриха от другой женщины, предъявил достаточно убедительные доказательства и объяснил, что вся эта мистификация — не более чем месть за отца. Суд признал деяния Иоахима (так его звали по документам) уголовно наказуемыми и как иностранца, по существующей договоренности между империями, приговорил к высылке из страны и передаче британским властям. И никогда бы это дурацкое дело не попало на стол к Симону, если бы Иоахим-Фридрих не был Убит в берлинской тюрьме неизвестными лицами при загадочных обстоятельствах и, более того, тело жертвы исчезло из морга (как это знакомо!) и до сих пор (данные на июль месяц) не было найдено британскими коллегами Грая.

Апрель текущего года. Кенигсберг. Один из видных авторитетов преступного мира Прибалтики по кличке Кактус, зарезанный братвой в январе по решению воровской сходки, вновь появляется на авансцене. Все, то есть и блатные, и жандармы, понимают, конечно, что Кактус при жизни подготовил себе двойника. Это добавляет ему влияния в известных кругах, но одновременно вызывает и панический ужас в воровской среде. Подготовка двойников — обычное дело в практике спецслужб, но не в уголовном мире. Там не хотят понимать такого, и уже в июне Кактус-второй будет жестоко казнен, подвешенный на крючьях для свиных туш в холодильнике Первого Образцового мясокомбината имени Екатерины Великой. И это тело тоже загадочно исчезнет.

Чуть позже, снова апрель. В Георгенсвальде поселяется поклонник и даже, как он утверждает, ученик Брахерта — тихий, никому не известный скульптор Эжен Лано. Он подает документы на оформление российского гражданства. Автоматически идет проверка через иностранный отдел Губ-ОСПО, и там совершенно случайно натыкаются на абсолютного его двойника по имени Пьер Люно, тоже скульптора, убитого двадцать пять лет назад двумя бандитами, выходцами из России. Запрашивают архивы Интерпола, и выясняется, что один из них до девяностого года был жителем Светлогорска (он же Раушен, три километра до Георгенсвальде, то есть по-старому — Отрадного). Ни того, ни другого убийцы уже нет в живых. Офицер контрразведки принимает единственно правильное в таком случае решение — выехать к месту жительства Лано, однако несколько часов уходит на согласование с начальством и формирование группы. Команда осов застает дом пустым. В комнатах стоит едкий химический запах. Опытный руководитель группы распахивает дверь в ванную и все понимает. Туда ещё опасно заходить без противогаза. Остатки мутной буровато-зеленой жижы не полностью утекли в проеденную насквозь затычку стока, а рядом оставлены два больших пластиковых жбана и зачем-то такое же пластиковое ведро. Ясно без химического анализа: в «царской водке» растворили человека. Экспертиза этот факт подтверждает, но какого именно человека, установить теперь невозможно даже теоретически. Логика подсказывает: Эжена Лано. Во всяком случае, с тех пор Лано нигде не объявлялся. А искать убийцу предлагается, как всегда, Граю. Что ж, не привыкать, в послужном списке бывалого сыщика появится ещё один «висяк».

Ну не находились убийцы двойников. Вообще-то много всяких убийц не удавалось найти. При чем здесь, собственно, двойники? И кто такие вообще двойники? По какому ещё признаку объединить этих трех совсем не похожих друг на друга людей?

Кажется, Гацаурия первым заметил, что не трех, не четырех. Ведь мичман Гусев тоже типичный случай двойника. Действительно похож. Но следствию от этого легче не делалось.

Позднее про двойников стали забывать потихонечку, тем более когда появился маньяк, который раскатывал людей в лепешку асфальтовым катком. Поймали его только после пятого убийства, и особенно жутко было то, что двумя последними жертвами стали дети. Потом чуть не возникла легенда о новом маньяке. На Рингштрассе обнаружили труп мужчины, принявшего странную смерть: горло перегрызено, а лицо разодрано в клочья. Расследование, проведенное лично Граем, позволило установить удивительный факт: гражданин в состоянии сильного алкогольного опьянения был задран собственным сиамским котом, которого пытался удушить. Однако убийца, то есть кот, и в этом случае бесследно скрылся.

Над Симоном уже начали подшучивать не только в отделе, но и во всей жандармерии. Кажется, промелькнула ядовитая заметка в местной прессе. Еще бы: ведь летом кривая убийств в городе и губернии так резко пошла вверх, что впору было гнать взашей всю криминальную жандармерию в полном составе. Симон своего увольнения ждал со дня на день, а дождался отправки в отпуск и перевода в ОСПО.

Какие же выводы напрашивались теперь? Вполне очевидные. Хотя и далекие от привычных для жандармерии. Первое. Двойники — это не совсем люди. Убийства (исчезновения) двойников — это не совсем убийства. Маньяк — это не совсем маньяк, или совсем не маньяк. Ну а кто у нас в городе «не совсем»? Конечно, ханурики, они же Посвященные. Не нужно быть Микисом Золотых, чтобы сразу почувствовать: разгадка где-то там, в Обкоме.

Ни черта себе «очевидные выводы»! Симон вдруг словно проснулся. Что это, кто это, какая логика подсказала ему такое странное решение? Некто внутри него, минуя промежуточные звенья, пришел к единственно безошибочному ответу. Сомневаться в правильности не представлялось возможным, но вот понять…

Ладно, что там ещё остается? Ограбления на Рингштрассе. Симон занялся ими совсем недавно, когда серия дерзких нападений на автомашины, нападений явно одного почерка, увенчалась вдруг убийством морского офицера. Связь с предыдущими делами «на раз» не просматривалась, но, если внимательно перебрать всех потерпевших, среди них могут оказаться и Посвященные, и «двойники», и маньяки — в общем, это дело техники. А вот хэдей-кин… При чем тут хэд? Посмотреть, что ли, эту историческую справку.

«Хэдейкин (От английского headache — головная боль), по систематической номенклатуре — диметил-амид… (ладно, это мы опустим, все равно ни уха ни рыла). Синтезирован доктором химических наук академиком Борисом Шумахером в исследовательском центре Российско-американского фармакологического общества в 1997 году. Впервые продемонстрирован и запатентован в 1998-м, а в 1999-м одобрен международными экспертными организациями и запущен в массовое производство. Относится к классу анальгетиков симптоматического действия и не обладает выраженными побочными эффектами в показанных дозах. Превышение дозы приводит к отторжению препарата организмом человека, протекающему различными путями, ни в одном из случаев не опасному для здоровья. Действие хэдейкина основано на активизации собственной защитной системы организма, что принципиально отличает его от любых других обезболивающих и анестезирующих средств…»

Зачем он это читает? Это же известно каждому школьнику… Ага, а вот и собственно историческая справка.

«По данным на декабрь двухтысячного года, хэдейкин производился в восьмидесяти трех государствах практически всеми ведущими фармацевтическими фирмами. При стационарном и амбулаторном лечении, а также для употребления в быту практически вытеснил все прочие лекарства аналогичного действия.

Официально зарегистрированы сто пятьдесят семь случаев отравления хэдейкином (все сто пятьдесят семь — передозировки в сочетании с другими препаратами, по преимуществу снотворного, противовоспалительного и галлюциногенного действия) и сорок пять случаев (так называемый случай Гесса) привыкания к хэдейкину по типу химической зависимости от наркотических препаратов. На фоне многомиллиардной положительной статистики случаи представляют чисто научный интерес как феномены психофизиологического свойства. Попытки использовать хэдейкин в качестве профилактического средства, вплоть до включения в ежедневный рацион питания, успехом не увенчались. Специальные исследования подтвердили бессмысленность подобного применения.

Отдельного внимания заслуживает сенсационная концепция русского социолога В. И. Клюева, согласно которой именно хэдейкин стал причиной интеграционных процессов в мире, особенно активно начавшихся после 2001 года. На Пятом Всемирном форуме психологов и врачей (2004 г., меньше чем за два года до окончательного подписания всех международных соглашений по макроинтеграции) в принятом совместном заявлении отмечалось: „Изобретение лекарственных препаратов нового поколения российским академиком Борисом Шумахером (био-резервин, гипердефектоза, хэдейкин и других), избавивших человечество от целого ряда ранее непреодолимых недугов, вне всяких сомнений, ускорило общемировой социальный и технический прогресс, способствовало прекращению конфликтов и улучшению взаимопонимания между народами. Меж тем переоценка роли медицины и фармацевтики в глобальных геополитических процессах является глубокой ошибкой…“»

Господи, какая скучища! Почему же все эти справки пишутся таким туповатым суконным языком? Он вспомнил, как лет десять назад что только не пытались повесить на хэдейкин. Целый огромный статистический центр, отталкиваясь от клюевской концепции, пытался доказать, что повсеместное применение хэдейкина (именно хэдейкин не давал им покоя — как говорится, с больной головы да на здоровую) изменило на планете все: процент психических отклонений и врожденных уродств, количество талантливых художников и ученых, вероятность транспортных аварий при прочих равных условиях, число самоубийств на душу населения, распространение наркомании и венерических болезней… Любопытно, что, кроме нескольких виртуозно исполненных, а затем столь же виртуозно разоблаченных подтасовок, никакой хоть мало-мальски убедительной зависимости вышеперечисленных явлений от возникновения, а также частоты и широты употребления хэдейкина обнаружить не удалось. Симон по даагу службы лично анализировал статистику по убийствам, изнасилованиям, некоторым другим видам преступлений и убедился, что кривая подъема и спада криминальной активности не давала никаких скачков ни в 98-м, ни в 99-м, ни в 2000-м. Чуть позже случилось общеизвестное обвальное сокращение числа терактов на национальной почве. Но тут уж иумахеровская химия точно ни при чем, ежику понятно. Наблюдался естественный результат макроинтеграции: помилуйте, откуда национальный экстремизм, если исчезли границы и равенство всех народов из декларативного сделалось фактическим?…

Господи, о чем это я? Ближе к теме, философ! Сформулируем так: хэдейкин и Посвященные. Эту проблему кто-нибудь анализировал? Боюсь, что нет Но на всякий случай сделаем, конечно, запрос. Допустим, так: изменилось ли число зарегистрированных Посвященных после изобретения хэда? Хороший вопрос. Вот только кто ж их регистрировал-то до 2006 года? Кое-кто «регистрировал», как выяснилось. Золотых давеча намекнул об этом, да только там история получилась уж больно чернушная, целый отдел под откос пустили в лучших сталинских традициях, ведь тогдашний КГБ был ещё плоть от плоти именно сталинской машины государственного террора. Значит… Значит, пора наконец заглянуть в «Официальную справку о Всемирном Братстве Посвященных». Кажется, её тебе велено прочесть особо внимательно. Или ты уже решил, что знаешь о хануриках все? Слово-то какое — ханурики! Правильно говорят — учителя делаются инфантильными, врачи-психиатры медленно, но верно сходят с ума, а мы, жандармы, полицейские, уже не только говорим, но и думать начинаем на «фене». Ну ладно, где эта справка?… Ах, вот почему он до сих пор до неё не добрался. Справка-то сама на дискете, а то, что он просматривал, сидя у Хачикяна, было просто кратким содержанием справки. Забавно. А что, если он сейчас возьмет и распечатает текст? Ну, допустим, глаза у него болят — так долго в экран пялиться. Попробовать?

Но Симон не стал пробовать. Помешало что-то. Внутренний тормоз сработал. Как бывает, забудешь важную вещь, вернешься домой и на всякий случай… нет, в приметы мы не верим, люди все образованные, но на всякий случай — на всякий — в зеркало ненароком и глянешь.

Распечатать, конечно, можно было, но на всякий случай — не стоило.

Из «Официальной справки о Всемирном Братстве Посвященных».

…Сам термин «посвященный» применительно к концепции сознательного бессмертия впервые возникает в начале двадцатого века в России в очередной период нестабильности и повышенного интереса к эзотерике и оккультизму. Некий пророк, якобы пришедший с Востока и называющий себя труднопроизносимым по-русски именем Хартавинагма (согласно другим записям — Бхартавиншагха, Хаббартавинукх и так далее, всего девять вариантов, но ни один из них не соответствует правилам написания хотя бы на каком-то из существующих языков), излагал всем желающим Канонические Древние Тексты Посвященных, переведенные с санскрита (арамейского, пали, кельтского, древнекитайского, ещё несколько версий). Тексты эти запрещалось записывать на бумаге, и действительно, записей тех лет не существует. Легенда о Посвященных передавалась исключительно устно, а суть её сводилась к следующему (если обобщить сходные мотивы в различных вариантах пересказа):

1) Во все века существовали люди, которым от рождения или с определенного возраста открывалось, что они бессмертны.

2) Знание это, полученное свыше, не имело никакого отношения ни к одной из религий.

3) Бессмертие означало переход с нашего уровня бытия на уровень более высокий, и в принципе существовала возможность обратного перехода, чему Посвященные находили подтверждение у всех народов в легендах самых разных эпох — от воскрешения древних богов (шумерской Инанны, египетского Осириса или греческого Адониса) до вознесения на небо и возвращения на землю более близких нам по времени и реально существовавших личностей, таких, как Иисус или Магомет.

4) Количество Посвященных на Земле должно неуклонно возрастать пропорционально умножению знаний всего человечества.

5) Отбор Посвященных производится согласно Закону Случайных Чисел, и руководят этим процессом Розовые Скалы — некая высшая сущность, находящаяся на верхнем уровне бытия (в современной трактовке Розовые Скалы представляются, по существу, гигантским компьютером или нечеловеческим супермозгом, то есть вместилищем информации, функционирующим вне зависимости от воли конкретных людей).

6) Цель присутствия Посвященных на Земле неизвестна, вмешательство их в земные дела в рамках их же собственной морали недопустимо (имеется в виду вмешательство вернувшихся «с того света»). Меж тем предсказано, что когда знания людей сравнятся (из канонического текста не совсем ясно, станут равны или просто будут сравнимы) со «знаниями» Розовых Скал, все люди сделаются Посвященными, Розовые Скалы придут на Землю, и это будет Конец Мира.

7) Посвященным не положено объединяться между собой ни в какие союзы, но опять же предсказано, что они будут это делать и тем ускорят наступление Конца Мира.

Далее следовала фраза: «А вот несколько страниц Канонических Текстов, иллюстрирующих вышесказанное:» После двоеточия обозначены были два абзаца, а за ними, словно дырочки, прошитые автоматной очередью, бежали бесконечные точки.

«Вирус, что ли», — подумал Симон и, слегка растерявшись, пролистнул это место. Компьютер автоматически показал, что информация не спрятана, а стерта.

* * *

Зато следующий раздел справки Симон читал не отрываясь и узнал из него, что пришествие Хартавинагмы датируется примерно 1907–1914 годами. А после Октябрьского переворота о Посвященных в России ничего не слышно достаточно долго. В двадцатые годы уже в Америке возникает секта с аналогичным названием. Священным сводом законов для сектантов являются переведенные на английский язык те же Канонические Тексты. Но и в США они не печатаются на бумаге. Западная наука проявляет интерес к новой теологической концепции, но в конечном счете находит её весьма эклектичным сочетанием христианства, буддизма, индуизма и ещё чего-то. Достоверность утверждений Посвященных не выше, чем достоверность любой другой религиозной или псевдорелигиозной догмы.

Настоящий же интерес к Посвященным проявляет впервые не кто иной, как свежесозданное Пятое управление КГБ СССР в конце шестидесятых годов. Именно тогда вместе с другой вражьей пропагандой в страну проникает несколько экземпляров книги, отпечатанной за рубежом (очевидно, в Америке) на русском языке. Книга называется «Заговор Посвященных», имеет подзаголовок «Фантастический роман», абсолютно не содержит никаких выходных w выпускных сведений, более того, даже автор её не указан, а по сути это откровенная религиозная пропаганда. За книгой начинается настоящая охота. КГБ, разумеется, хочет получить в свои руки все экземпляры вместе с распространителями. Но тут-то и выясняется, что распространителей нет, а есть «уничтожители». Загадочные люди, называющие себя Посвященными, ради уничтожения книги готовы идти на смерть, на пытки — на все. Сказать, что возникает ситуация нештатная, значит не сказать ничего, ведь разыгрывается форменная пьеса абсурда. И КГБ от неожиданности проигрывает Посвященным: все люди, так или иначе подозревавшиеся в соучастии по этому делу, убиты или покончили с собой, а все экземпляры книги уничтожены, во всяком случае, утрачены. И — нотабене! — информация о её содержании осталась лишь в протоколах допросов (в крайне невнятной форме), а сотрудники Управления, успевшие подержать книгу в руках, решительно ничего не могут вспомнить — массовая амнезия.

Спустя примерно десять лет история полностью повторяется. И тогда в управлении идеологической контрразведки, теперь уже Управлении «3», создается специальный отдел, занимающийся только Посвященными. До самого девяносто первого года работает этот отдел, выслеживая, арестовывая и убивая Посвященных, собирая статистику, выуживая информацию всеми доступными на тот момент способами, включая изощренные пытки и новейшие психотропные препараты, фиксируя в мельчайших деталях процесс умерщвления Посвященного, пытаясь понять скрытую природу происходящего. Вся деятельность этого отдела на сегодняшний день сделалась легендой. Факт его создания абсолютно достоверен и документально подтвержден, факт ликвидации не имеет отражения на бумаге, так как архивов не сохранилось никаких. Данными о том, кто, как и когда уничтожал эти архивы, спецслужбы не располагают, причем ни российские, ни британские…

* * *

Так, подумал Симон, ну, это мы уже знаем. Листанул чуть дальше. Ага, а вот и нечто новенькое.

* * *

Численность и состав Посвященных. В древние времена — единичные случаи. В начале двадцатого века — порядка сотен человек по всему миру. Большая часть сосредоточивалась в России. Позднее в Америке. По оценкам британских ученых, перед Второй Мировой войной Посвященных уже насчитывались тысячи. Шестидесятые — семидесятые годы (по дошедшим до нас результатам исследований КГБ) — десятки тысяч, более тысячи ста сорока случаев зафиксированы в СССР, по данным на 1979 год. К 1990 году количество Посвященных уже оценивается спецотделом КГБ по-другому — в процентах от общей численности населения страны, и колеблется цифра в пределах от 0,17 до 0,29, то есть это уже почти миллион человек. Зарубежные показатели, даже с поправкой на возможную ошибку, ниже, но все равно тенденция — налицо.

Количество Посвященных катастрофически растет, а принцип отбора по-прежнему не ясен. Формулировка «Закон Случайных Чисел» решительно претит «философам плаща и кинжала», а любые попытки исследовать социальную структуру Посвященных по профессиональному, возрастному, половому, национальному, религиозному и прочим признакам не приводят к убедительным результатам. Впрочем, один результат имеется: абсолютно очевидно, что среди Посвященных нет сотрудников спецслужб и нет людей, стоящих у власти. Но это тоже не нарушает Закона Случайных Чисел — просто, сделавшись Посвященным, человек перестает быть сотрудником КГБ, ЦРУ или «Моссад» и тем паче отказывается занимать сколько-нибудь ответственные посты.

Однако данные исследований весьма отрывочны по уже упоминавшимся причинам. Смутные времена не вносят ничего нового в представления о Посвященных, а вот на рубеже тысячелетий, в преддверии великих событий, и в жизни Посвященных многое меняется. Немец из Мюнхена Петер Шпатц создает Всемирное Братство, перебирается в Россию, получает юридический статус, осваивает уникальное помещение в тогдашнем ещё Калининграде, умирая, передает все это по наследству Урусу Силоварову, а официально учтенные миллионы Посвященных тихо живут по всему миру, встречаясь в своих общинах, поклоняясь своим Розовым Скалам, передавая из уст в уста Канонические Тексты вновь приходящим братьям. Другие — их гораздо больше — ни в какое Братство не входят и живут согласно своим законам, как все обычные люди.

* * *

Все это очень мало походило на заговор. Кроме названия фантастического романа и ошалелых глаз Микиса Золотых, ничего тревожного Симон не видел. А то, что режут друг друга, так пусть режут — они же бессмертные! Черт, о каком же заговоре написано в злополучной книге? И как она попала к Кларе? Откуда?!

Он тут же набрал её номер в Танзании, но не застал никого, даже Мугамо. Пришлось оставить сообщение на автоответчике и вернуться к своим уже изрядно утомившим раздумьям.

Ну что, аналитик, пора делать выводы? Давай, давай, штабс-капитан, пока не опух от глобальности проблем.

Пожалуйста. Вывод первый — срочно двигать в Обком. Не поговорив с Владыкой или хотя бы с кем-то из них, дальше не то что действовать, даже думать невозможно.

Вывод второй — ехать в Метрополию и там, на Лубянке, трясти всех, до кого дадут дотянуться, если, конечно, вообще уполномочат и допустят. А уж простой уголовкой, то бишь ревнивцами, котами и маньяками пусть занимается Дягилев.

Вывод третий… И вдруг — словно тихий взрыв под черепом: а кто будет заниматься Изольдой? Как он мог забыть про нее?!

Именно в этот момент зазвонил телефон.

— Господин штабс-капитан, унтер-офицер Джалябов. Срочное сообщение. Убита неизвестная девушка. Сброшена с седьмого этажа Обкома.

— Откуда?! — оторопело переспросил Симон.

— Вы не ослышались, штабс-капитан, убийство произошло в Обкоме. У меня все. Полковник Бжегунь просит вас срочно приехать.

— Да-да, конечно. Погоди, Карим. Она блондинка?

От жуткой догадки Симон похолодел.

— Минуту, шеф.

И пока Джалябов уточнял приметы жертвы, Симон считал секунды, словно концентрируя энергию перед ударом, от которого уже невозможно закрыться.

— Нет, у неё темные волосы. Вдох — выдох.

— Хорошо. Я сейчас буду. «А что, если…»

И тут раздался следующий звонок. Это был брат Петр из Владимира.

— Что-нибудь случилось?

— Почему сразу случилось? — с сильным ударением на все безударные «о» и «о» заговорил Петр. — Просто. Давно не звонил, стариков два года не видел…

— Ой, Петя, не сейчас, не сейчас, Петя!..

Что они все, с цепи сорвались, что ли?

И вдруг пришло осознание главного кошмара: «Вот и поработал ты, братец, в ОСПО! Уволят ведь к чертовой матери. Какой вчера был приказ? Идти в Обком. А ты что делал? Пьянствовал с никому не известной и теперь без вести пропавшей бабой».

Вот так нарочито грубо он и подумал: раз жива, значит, просто баба. И зло на неё взяло.

Он уже наговорил текст на автоответчик, и надел пиджак с полным комплектом спецснаряжения, и даже открыл дверь на лестничную клетку, когда телефон засигналил вновь.

— Симон? — спросил голос Золотых.

— Я, ваше высокоблагородие! — рявкнул Грай от неожиданности.

— А ты молодец. Хвалю. В нашем деле интуиция выше логики. Убийство в Обкоме — то, что нам нужно. Сунулись бы туда накануне — спугнули…

Глава шестая. ОБКОМ ЗАКРЫТ. ВСЕ УШЛИ НА ФРОНТ

За огороженную территорию машины не заезжали, даже самые привилегированные, — не полагалось. А понаехало их изрядно: «шиков» стояло штук пять, несколько «мерседесов» и даже один «росич-император» — длиннющий бронированный лимузин, конечно, с ворсистыми шинами.

Изобретение это, ещё слишком дорогое для массового производства, было не столько практичным, сколько престижным. Ну а действительно, для чего нужны эти словно мхом поросшие, не знающие сноса покрышки из полуживого, постоянно растущего, как зубы грызуна, материала — гроуруберита? Меж тем «росич-император» выпускался только с мохнатыми шинами.

В городе было два таких автомобиля — у генерал-губернатора Зоннермана и у командующего флотом Горелова. Гадать не пришлось: важные персоны только что подъехали, и из огромного «членовоза», как называли такие машины в старину, появился заместитель градоначальника господин Тучкин, питавший, по слухам, давнюю неприязнь к обитателям зловещего Обкома.

«Как же они всегда мешают работать!» — устало подумал Симон и глянул вверх, на раздвоенную серую громадину.

Удивительно низкое небо было в этот день, огромная фиолетово-свинцовая, местами почти черная туча, казалось, легла на недоделанную крышу Обкома и обессиленно свесилась вниз лохматыми клочьями.

«Ливанет с минуты на минуту. — Симон посмотрел на часы, вспомнил время звонка из жандармерии и решил, что ребята все-таки успеют до дождя сделать все самое необходимое. — Какая миролюбивая сегодня охрана! Пускают черт знает кого. Спасибо ещё митинга здесь не устроили».

Он показал свое удостоверение меланхоличному верзиле с резиновой дубинкой и в ту же секунду заметил торчащий из окна третьего этажа ствол тяжелого станкового пулемета и, кажется, даже ракетную установку «шмель». По какому-то допотопному соглашению с городскими властями Посвященным разрешали держать в арсенале такие средства обороны, но выставлять их напоказ было до сих пор категорически не принято. А сегодня… Неужели охрана миролюбива лишь потому, что готовится к бою? Мило.

Возле убитой толпилось чересчур много народу: военные, журналисты, медики, осы во главе с Котовым. (Подполковник одними глазами едва заметно поприветствовал своего нового сотрудника). Симон с удовлетворением отметил, что первую скрипку играют здесь все-таки его оперативники и эксперты.

А труп и в этом случае оказался весьма неприятным для глаз. Во-первых, жертва вся была перетянута толстыми веревками, словно убийца старался подчеркнуть: это не суицид и не случайное падение из окошка. Во-вторых, кости черепа треснули при ударе о край бетонной плиты, и шершавую поверхность обильно забрызгало веществом мозга. В-третьих, тело женщины, красивое молодое тело, очень условно одетое в незастегнутый белый халатик, оказалось ещё и сильно изорвано осколками битого стекла, вряд ли случайно подвернувшимися именно в этом месте.

Но это была не Изольда. Точно не Изольда.

В небе сверкнуло, громыхнуло, и начался дождь. Котов кивнул Бжегуню, Бжегунь тихо сказал:

— Убирайте.

Санитары переложили труп на носилки, накрыли простыней и, решительно подхватив, едва ли не бегом понесли к машине. Наверное, они были правы: уже через несколько секунд хлынуло с такой силой, что все, кто не успел спрятаться в машины или зайти под козырек входа, тут же промокли насквозь. Впрочем, под дырявым навесом тоже лило, просто не так сильно.

— Пойдемте внутрь, — предложил Бжегунь.

Откликнулись многие, но охранники вдруг заартачились и, ссылаясь на запреты Владыки, пропустили лишь четверых: Бжегуня, Грая, Котова и Тучкина. Последний, не умолкая ни на минуту, ворчал и пыхтел себе под нос.

— Какой этаж? — спросил Симон.

— Седьмой, — ответил Бжегунь.

— А здесь лифт работает? — поинтересовался Тучкин.

Они уже поднимались по старым, местами перекошенным лестничным маршам со щербатыми ступеньками, и никто не понял: это такая неудачная грустная шутка или вице-мэр действительно не соображает, куда попал?

Свет затекал на лестницу в основном через проемы дверей — мутный, слабый, далекий, иногда вокруг делалось чуть яснее благодаря дырам в стенах, через которые сейчас обильно хлестала вода, так что идти приходилось с предельной осторожностью. Все молчали.

Что и говорить, интерьер был грустный. Симону даже вспомнилось из какого-то старого фильма: «Обком закрыт. Все ушли на фронт». Или там был райком? Какая разница — все равно печально.

На седьмом этаже их встретил сначала Гацаурия, допущенный сюда ещё двадцать минут назад и теперь окончательно растерянный, затем двое дюжих молодчиков в форме охранников Всемирного Братства, ведущие под руки человека в черной монашеской рясе, и наконец — сам Владыка Урус.

Уважаемым господам было предложено осмотреть фактическое место преступления в присутствии предполагаемого убийцы, то есть этого черного человека. Осматривать было, прямо скажем, особо нечего. Обычная обкомовская комната: лужи на полу, потеки на стенах и потолке, провалы окон, полное отсутствие мебели. Следы борьбы не обнаружены. А присутствие убийцы оказалось чисто номинальным, на вопросы он отвечал с энтузиазмом глухонемого.

Подробности доложил поручик Гацаурия. Вот точная запись его разговора с убийцей, прослушанная Симоном несколько позже.

* * *

Гацаурия. Господин подозреваемый, свидетели показали, что тело женщины, которое лежит сейчас внизу, выпало именно из этой комнаты приблизительно в 14.15–14.20. Вы находились здесь в это время?

Убийца (равнодушно). Да, это именно я сбросил тело вниз.

Гацаурия. Попрошу уточнить: тело живого человека или труп?

Убийца (еще равнодушнее). Живого человека.

Гацаурия. Вы осознаете меру своей ответственности?

Убийца (резко, но спокойно). Пожалуйста, следующий вопрос.

Гацаурия. Вы хотели убить эту женщину?

Убийца (с пафосом). Разумеется. Я обязан был убить её.

Гацаурия. Почему?

Убийца (с ещё большим пафосом). Она нарушила высший закон.

Гацаурия (начиная раздражаться). Что это значит?

Убийца (устало). Вы не поймете. Пожалуйста, следующий вопрос.

Гацаурия (с явным раздражением). Как её звали?

Убийца. Теперь уже не имеет значения.

Гацаурия (отчаиваясь и, очевидно, начиная подозревать невменяемость допрашиваемого). Кто может подтвердить, что вы действительно были здесь и сделали это, то есть совершили убийство?

Убийца (удивленно). А моих слов вам недостаточно?

Гацаурия (повышая голос). Вопросы здесь задаю я!

Убийца. Владыка Урус может подтвердить.

Гацаурия (успокаиваясь). Ваше имя, фамилия, подданство…

Убийца (словно читая стихи). Не в этом мире давали мне имя — не в этом мире и произносить его.

Гацаурия (с холодным бешенством). Пожалуйста, следующий ответ.

Убийца. Ценю ваше остроумие, но я действительно не могу заполнять протокол. Вы, очевидно, намерены задержать меня — не имею возражений. Возражения появятся у вас самих, но позже. Пока вам необходимо убедиться, что убийство совершил действительно я. И свою главную задачу я вижу именно в том, чтобы вывести из-под подозрения других людей. На все прочие вопросы, не имеющие отношения к главному, отвечать не намерен.

Гацаурия (упрямо). И все-таки вам придется на них ответить.

Убийца (ласково). Сочувствую вам, господин жандарм, но вы заблуждаетесь. Я здесь достаточно всего наговорил, а вы записали. Дайте послушать вашему начальству. А я уж теперь помолчу. Я безумно устал.

* * *

И теперь он действительно молчал.

— Уведите, — распорядился Котов и по телефону дал команду своим людям.

Бжегунь ничего не добавил, только сказал Гацаурии:

— Спасибо, ты свободен.

И Симон понял, что сидеть задержанный будет в следственном изоляторе ОСПО. Оно разумно, конечно. Хотя и бессмысленно. Симон уже чувствовал это.

Владыка Урус кивнул своим добрым молодцам, мол, исполняйте, а затем пригласил оставшихся подняться к нему наверх.

Ступени теперь подсвечивались фонарем идущего впереди старика, так что подниматься стало несколько легче, но все-таки восемнадцатый этаж (если они не сбились со счету) — и карабкаться осточертело всем, даже Симону. Котов принялся нервно насвистывать, терпеливый Бжегунь упорно пытался скрыть одышку, а Тучкин булькал непрерывно, захлебываясь от ядовитых замечаний. Однако никто из спутников не обращал на него внимания.

Наконец они попали в просторный и светлый кабинет Владыки. Во всяком случае, здесь напротив широких оконных проломов (да, не проемов, а именно проломов) высился гигантский засыпной сейф, в углу, припав на сломанную ногу, догнивал письменный стол, а в центре полукругом располагались в меру ободранные и как будто даже сухие кресла. В них и было предложено сесть. Никто не возражал. Только неугомонный Тучкин вопросил:

— А может быть, нам все-таки лучше пригласить господина Силоварова на разговор к себе?

— Не лучше, — коротко и жестко ответил Котов.

Почему именно Котов? Но Тучкин как-то сразу неожиданно сник.

Симон смотрел в окно на дождь, и ему пришла в голову почти смешная мысль: удивительно жалким выглядел этот мелкий, суетливый, игрушечный какой-то Тучкин рядом с тяжелыми, грозовыми, очень настоящими тучами. А седобородый, похожий на Берендея старик Урус, озиравший своих гостей печально и торжественно, наоборот, казался прямым продолжением таинственных и могучих сил природы. Подобрав свой лилово-серый плащ длиной до полу, Владыка придвинул табуретку и сел. Табуретка была примечательная — похоже, времен коммунистического строительства и уцелевшая лишь благодаря заляпанности и пропитанности насквозь олифой, нитролаком и водоэмульсионной краской.

— Выслушайте меня, люди, — начал Владыка. — В нашем священном Братстве беда и раскол. С тех пор как мы здесь, наш Дом не знал, что такое убийство. Данной мне властью я запретил убивать. Но, видно, власти моей приходит конец, коль появились люди, совсем иначе понимающие Высший Закон Посвященных. И несчастная Бранжьена, та, которой нет теперь с нами, и несчастный Ноэль, тот, что убил её, — оба они Посвященные, но оба и растоптали Высший Закон. Сами же считают иначе, сами они считают себя Посвященными Иной Конфессии. Но нет иных конфессий — есть только те, кто соблюдает Высший Закон, и те, кто нарушает его.

Он помолчал, оценивая произведенное впечатление. Впечатление было никакое. Бжегунь силился понять, о чем речь, Тучкин раздражался, а Котов, спокойный как танк (все равно не ему расшифровывать эту абракадабру), только проверял пальцем в кармане, работает ли передатчик, идет ли запись. А Симон медленно, но верно впадал в странное состояние умиротворенности и даже тихого восторга — восторга первооткрывателя. Он тоже не понимал, но чувствовал наверняка: Владыка Урус говорит правду, и разобраться в происходящем можно только с помощью этой правды.

— Я знаю, — продолжал старик, — вы ждете простых ответов. А простых ответов не будет. Время простых ответов ушло навсегда. Я не смогу объяснить вам, кто такие Бранжьена и Ноэль и откуда они пришли. У Посвященных не принято спрашивать об этом. Но вы захотите знать и во имя этого знания употребите всю вашу мудрость и всю вашу силу. Но мудрости вашей, поверьте, окажется недостаточно, а сила ваша велика, но это оружие обоюдоостро, и, умоляю вас, применяйте его осторожно! Посвященные — не граждане России и не граждане Британии. Посвященные — граждане Вселенной. Эту незамысловатую истину понимал даже наш последний президент. Поймите и вы. Попробуйте снова, как двадцать лет назад, оставить нас в покое. Это наш общий с вами последний шанс.

Сегодня у вас в руках Ноэль. Учтите, он может быть опасен. Но я способен только предупредить. Не в моей власти уберечь вас от опасности. Я чувствую: власти моей вообще приходит конец. Ибо не нами сказано: «Умножай знание в себе, а не в мире». Это — третья заповедь Высшего Закона. Единожды преступив её, остановиться трудно, и мир вокруг начинает рушиться. Но все-таки. Все-таки они ещё могут остановиться. Я вижу надежду…

— Можете вы, черт возьми, допросить этого деда по всей форме? — зашептал Тучкин на ухо Бжегуню. — Ну, изменить ему, как это, меру пресечения?

— Нечего менять, ваше благородие, — ответствовал Войцех также шепотом. — Он же ни в чем не обвиняется. Ну вышлете вы ему повестку…

Котов свирепо покосился на обоих, и они замолчали. Владыка тоже молчал. Потом произнес, явно в завершение аудиенции:

— Может быть, мы навсегда уйдем отсюда. Возможно даже, это случится очень скоро.

— Спасибо. — Котов поднялся первым. — Вы оставляете за нами право прийти к вам с новыми вопросами?

— Безусловно. Только не делайте скоропалительных выводов. Да поможет вам высшая мудрость.

* * *

Владыка проводил их к выходу и в пронзительно тоскливом огромном фойе с разбитыми зеркалами и ржавыми крючьями гардероба неожиданно тронул Симона за рукав:

— Господин Грай, если не возражаете, я поговорил бы с вами с глазу на глаз.

Оба его начальника, застигнутые врасплох словами Уруса, приняли предложение хоть и молча, но с таким откровенным энтузиазмом, что только полный кретин типа Тучкина этого мог не заметить.

Глава седьмая. ОТСТАВИТЬ ЧУДЕСА!

Огромный конференц-зал Северного крыла, напоминавший развалины римского Колизея, они прошли насквозь по сцене, вернее, по её ржавому каркасу, застеленному неровными асбоцементными плитами. Владыка Урус остановился на секунду и поприветствовал паству поднятыми вверх руками. Прихожане, угрюмые, плохо одетые люди, во множестве сидевшие на бетонных ступенях зала, молча ответили тем же. В дальних рядах, воткнутые между кресел, горели факелы, хотя света, проникавшего сквозь узкие окошки под потолком, было вполне достаточно. «Траур у них сегодня, что ли?» — подумал Симон, но задать вопрос счел нетактичным. В этих стенах любые, даже самые невинные вопросы звучали порой абсолютно неприлично.

Он вспомнил, как увидел именно этот зал, когда впервые попал в Обком года три назад в компании с очень серьезной и всем недовольной дамой из губернского санэпиднадзора. Прихожан тоща было ещё больше, а выглядели они ещё ужаснее: оборванные, грязные, совершенно на вид больные. И засела в памяти одна деталь, удивившая сразу: не было запаха. Точнее, был, но совсем не тот — запах пыли, тяжелых портьер и засохшей краски, романтический запах музейных запасников и театрального закулисья.

Простую догадку подтвердила и строгая дама-надзиратель, не нашедшая на этажах Обкома ни явных нарушений общих санитарных норм, ни конкретных возбудителей страшных болезней, о которых так много судачили в городе. Все собравшиеся здесь «бомжи» и «голодранцы» были, по существу, актерами, а их грязно-кровавые, липкие на вид и полусгнившие лохмотья оказались сплошной бутафорией.

Владыка Урус читал тогда проповедь. Симон послушал немного, послушал, учуял знакомые елейные нотки, привычный набор фраз, не по-русски построенных из вполне русских слов, оригинального смысла не уловил и заскучал. Мать с детства заставляла его ходить в православный храм, а ему не нравилось, и чем старше он становился, тем все сильнее не любил церковь. Здесь тоже была хоть и новая, странная, чумовая какая-то, но все-таки церковь. Так ему показалось тогда. А вот теперь показалось иначе.

Попетляв совсем темными коридорами, где без фонарика смогла бы пройти только кошка или человек, выучивший наизусть все повороты, они внезапно оказались перед большим зеленовато фосфоресцирующим прямоугольником. Дверь? Точно, дверь. Силуэт старика на этом зеленом фоне поднял ррсу, провел ею справа в темноте, тихо щелкая клавишами (пульта? кодового замка?), и дверь открылась, то есть стала падать вперед, то есть нет, она стала вытягиваться, превращаясь в длинную светящуюся дорожку… В общем, описать это было очень трудно, но они действительно пошли по зеленой тлеющей полосе, и шли долго, кажется, все время вниз, а потом была другая дверь, уже вполне обычная. Когда она захлопнулась за спиною, на мгновение сделалось совсем темно, а после сразу вспыхнул нормальный яркий свет.

Это был аккуратный, чистый, хорошо обставленный и очень современный офис. Да, не кабинет, а именно офис — в классическом британско-американском стиле: черно-бело-серая гамма во всем, яркие вкрапления мелких канцелярских предметов, зеленые и красные глазки светодиодов, мерцание экранов.

Откуда-то вдруг вспрыгнул на стол крупный рыжий кот с широкой мордой и очень пушистым хвостом. «М-м-а-а-о», — солидно сообщил он утробным голосом и свернулся калачиком на черном пластиковом кресле.

— Так, значит, это все — маскарад? — такими были первые слова, которые смог произнести Симон Грай.

— Да, — сразу согласился Урус, но тут же добавил: — Мне только интересно знать, что конкретно вы имеете в виду?

— Н-ну… — начал было Симон и прикусил язык.

Действительно, что считать настоящим: полуразвалившийся Обком или этот шикарный офис в подземелье?

— Не мучайтесь, — сказал старик. — На самом деле действительно все — маскарад. И Братство Посвященных, и эта моя шпионская конура, и…

Владыка Урус бросил на кресло свой монашеский плащ, и под ним оказался в вытертых джинсах и ковбойке. Оставалось отклеить бороду и снять маску, имитирующую морщины. Но этого не произошло. Похоже, борода была все-таки настоящая, да и руки его — старческие руки с дряблой кожей в пигментных пятнах выдавали действительно преклонный возраст.

— Садитесь, — предложил Владыка, — кофе хотите?

— Лучше чаю, — довольно нагло ответил Симон, впрочем, уже догадываясь, что здесь и сейчас это не проблема.

И действительно, очень скоро какой-то автомат сотворил чашку чая для гостя и кофе для хозяина.

— Вот что, друг мой, признавайтесь сразу, записывающая аппаратура у вас с собой?

— Разумеется, — подтвердил Симон.

— Так вы её отключите, друг мой. Это — мое непременное условие. Если потом у вас возникнут трудности с начальством, я предоставлю им запись нашей беседы и сумею доказать подлинность микродиска, но смею надеяться, до этого не дойдет. Договорились?

Симон вытащил диктофон из кармана и положил на стол, освободив дисковод.

— Это не обязательно. Я вам верю.

— Почему? — быстро спросил Симон.

— Если отвечу честно, вы не поймете и не поверите. Давайте пока обойдем этот вопрос. И начнем с другой стороны. Вы подчиняетесь Котову, лично проинструктированы генералом Золотых и собираетесь продолжать расследование, начатое Вердом. Все это так и не так. Вам только кажется, что вы работаете на КГБ. Но покуда у вас нет возможности выйти за пределы такой иллюзии, продолжайте пребывать в ней. Я бы мог сказать, на кого вы работаете в действительности уже со вчерашнего дня, но вы опять же не поверите, а значит, это неправда.

— Странная логика, — заметил Симон.

— А в мире вообще много странного, — усмехнулся Урус, — гораздо больше, чем вы думаете. Вас, например, не удивляет моя осведомленность?

— Да, честно говоря, уже не очень. За эти два дня, что я работаю на вас…

— Я этого не говорил, заметьте.

— Не важно. За те два дня, что я работаю на вас, — упрямо повторил Симон, — удивляться мне стало как-то даже неприлично. Тем более такой безделице: чтобы влезть в секретные отчеты ОСПО, достаточно иметь там своего человека или парочку гениальных хакеров, читающих на просвет все, что попало в компьютерную сеть. Кстати, причины и обстоятельства убийств вам тоже известны?

— Погодите с убийствами, сейчас мы до них доберемся. Я только сначала хочу объяснить вам кое-что о Посвященных.

— Что ж, ваша осведомленность в этом вопросе сомнений у меня не вызывает, — съязвил зачем-то Симон. — Но я хотел спросить о другом. Если угодно, о самом важном для меня.

— Валяйте, спрашивайте, — небрежно махнул рукой Урус, и созданный им до этого образ Властителя Дум, Владыки, духовного пастыря окончательно развалился.

— Кто такая Изольда? — выпалил Симон.

— Изольда? — Урус был явно озадачен.

— Понятно. Простите… А я — то думал, она из ваших.

Симон растерянно потупился. Значит, никакой он не Бог, просто тривиальный резидент инопланетной, скажем, разведки, и наблюдает эта доблестная служба, разумеется, только за КГБ, а лично Симон Грай нужен им, как от мертвого осла уши.

— Нет. — Старик помолчал. — Я действительно не знаю, кто такая Изольда. А про Посвященных все-таки расскажу вам.

— Погодите, — снова перебил Симон, — если я правильно понял ваши слова там, наверху, Посвященные не должны делиться своим тайным знанием с окружающим миром, то есть с обычными людьми, такими как я, например. Или вы уже записали меня в Посвященные?

Старик грустно улыбнулся.

— Давайте с этого и начнем. Вы будете наконец слушать?

Грай не удостоил его ответом на этот риторический вопрос, и Урус продолжил:

— В Посвященные нельзя записать. Это вам не КГБ. И даже не элитный клуб. Собственно, в целом свете никто — подчеркиваю, НИКТО — не знает наверняка, как и почему становятся Посвященными. А ими становится все больше и больше людей… В древние времена Посвященными рождались, редко, очень редко, но именно рождались. Позднее, лет через триста, удается отследить первые случаи, когда Посвященными становились. И наконец, только в двадцатом веке возникает некое таинство, обряд, процедура Посвящения. Но это все — внешнее. А суть не выразишь точнее, чем сказано во второй заповеди Высшего Закона. Впрочем, послушай их все.

Заповедь первая: Если тебе открылся путь, идти по нему можно и вперед, и назад. Но ты иди по нему только вперед, ибо это правильно.

Заповедь вторая: Помни, Посвящение дается свыше, но это не награда и не кара, ибо не заслужили мы ни того, ни другого.

Заповедь третья: Умножай знание в себе, а не в мире, и не пытайся творить добро, ибо злом оно обернется.

Заповедь четвертая: Живи той жизнью, какой живут все живые, ибо прежде всего ты — человек.

Заповедь пятая: Не убивай, ибо кровавому пути не будет конца.

Заповедь шестая: Не зови смерть, ибо власть над нею иллюзорна.

Заповедь седьмая: Не люби смерть сильнее жизни, ибо сладость смерти мимолетна, а жажда жизни неутолима и вечна.

Заповедь восьмая: Не верь в богов людских, ибо един бог твой и нет его.

И девятая заповедь: Помни, величайший из грехов — возвращение назад, ибо все прочие грехи от него и родятся.

— Значит, девятая заповедь, по существу, повторяет первую? Я правильно понял? — спросил Симон.

— Да. Ее ещё называют Главной Заповедью.

— Значит, и здесь восьмой цвет радуги?

— Вот видите, друг мой, как много уже вы знаете.

Если и была ирония в последних словах старика, то еле-еле, едва-едва уловимая — не ирония даже, а так, ироньишка.

— И что же, — поинтересовался Симон, — все это никогда не было записано на бумаге?

— С разрешения Братства — никогда. Все наши особые знания передавались только изустно. Запрет писать Канонические Тексты человеческой рукою иногда называли десятой заповедью. Это неправильно. Запрет не является частью Высшего Закона, а только лишь прямым продолжением, следствием третьей заповеди. Он порожден был необходимостью жить в глубоком подполье. И лишь двадцатый век перевернул все.

Наши философы перестали обсуждать вопрос, считать ли истинно каноническим текст, написанный львиным хвостом или прибоем на песке. Появилось слишком много способов записи. А вместе с ними — способов исследования. И люди вознамерились чисто эмпирически познать мир целиком. И страшный вирус гностицизма проник на второй уровень Вселенной. А Посвященных вдруг сделалось много, очень много. И грешников среди них стало больше.

И тогда появились грешники поневоле, нарушители Главной Заповеди, которые не могли иначе, которые должны были её нарушить. И узнали они, что больше девяти грешников не может на себе носить Земля. И это оказалось частью Высшего Закона.

И тогда начались убийства, и самоубийства, и поиски смерти, и были нарушены все девять заповедей, от первой до последней, и стройный, вечный, неколебимый мир Посвященных стал другим. И я сказал: значит, так и было предначертано. И сколько ни нарушай Главную Заповедь, текст её остается неизменным. А дух — тем более. Нет пути назад, и коли сделался мир другим, значит, не бывать уже ему прежним.

Но был другой, кроме меня. Он говорил иначе: Высший Закон абсолютен, нарушивший его да не простится, и сколько ни есть грешников, кара настигнет всех. И потому велел он послать в мир своих карателей. И каратели пришли и разили. И поныне разят, чтобы спасти мир.

Я, Владыка Урус, облечен властью Белыми Птицами Высот. Он, Владыка Шагор, послан Черными Рыбами Глубин. Нам никогда не понять и никогда не победить друг друга, но если приходит он, я ухожу. А потом он уходит, и вновь прихожу я. Это как день и ночь. Но только каждый восход и каждый закат Вселенная рвется на части, а люди живут в ней и не слышат взрывов.

В какой-то момент Симон утратил способность отслеживать логическую нить повествования, вновь безнадежно увяз в раздражающей патетике псевдорелигиозного стиля, потом, преодолев внутреннюю неприязнь, начал слушать Владыку, как слушают музыку, — душой, а не разумом, и наконец вспомнив, что в Высшем Законе Посвященных ничего о душе не говорится, что принято среди них не верить, а понимать, вновь раздражился, расстроился и взмолился:

— Владыка Урус! Слишком много непонятного. Опять слишком много.

— А так и будет. Так и будет всегда, — странно ответил старик. — И вдруг добавил: — Тебе надлежит сегодня же поехать в Раушен.

— Зачем? — вздрогнул Симон.

— Не спрашивай. Просто я знаю: ты нужен там.

И Симон больше не спрашивал, безоговорочно приняв ответ. Приказы не обсуждаются. И тут же мелькнула новая мысль: «В какой момент он начал говорить мне „ты“? Очевидно, такой переход предполагает взаимность? Попробуем».

— А помнишь, Владыка, ты обещал мне рассказать про убийства?

— Обещал, — согласился Урус. — Рассказываю. Существует семь видов убийств, после которых Посвященный не может вернуться назад. Это не совсем так, если быть пунктуально точным, но многие верят в магию семи способов. Верят настолько, что действительно не могут вернуться. Итак, древние считали, что грешника должны погубить: семь пуль в правый глаз, семь ведер едкой кислицы, семь крючьев между ребрами, семь рваных ран от кошачьей лапы, разделение тела на семь частей, семь вервий, летящих вниз, и семь ударов ножом под лопатку.

Вся эта информация показалась Симону ужасно несерьезной, почти смешной, так и хотелось добавить что-нибудь вроде: «А ещё семь соплей в правое ухо и семь пинков под левую ягодицу». Но он сдержался, а зацепился лишь за одну деталь в первом способе:

— А разве древние знали, что такое пуля?

Старик широко улыбнулся. Было видно, что вопрос очень понравился ему.

— Конечно, знали. Ты забываешь, друг мой, мы говорим о Посвященных. Мы говорим о тех Посвященных, которые были творцами Высшего Закона. Само понятие «время» — для них этакая милая и очень гибкая абстракция!

Симон закрыл глаза и потер их кулаками, словно хотел проснуться, но это было просто от усталости.

— Думаю, достаточно на сегодня, — совершенно в тон Владыке Урусу произнес чей-то новый голос.

В трех шагах перед Симоном стоял весь в черном, как британский констебль, только без знаков различия, молодой человек приятной наружности, необычайно похожий на Великого Князя Федора Константиновича — не хватало разве бороды, эполет да благородного блеска в синих глазах. Урус болезненно скривился и теперь молча глядел на вошедшего, а Симон, впадая в панику, пытался сообразить лихорадочно, как же, как же он вошел так быстро и незаметно.

— Действительно хватит, — продолжал говорить похожий на Великого Князя, — вы уже и так превратили прокрустово ложе Высшего Закона в какое-то подобие безразмерного презерватива. Но уверяю вас, Владыка, презервативы тоже лопаются, если слишком долго надувать их. «Главная заповедь, главная заповедь!» Вы демагоги цвета неба. Нет главных заповедей, есть Высший Закон — и точка. Это вредоносные толкователи придумали, будто перебежчики хуже трепачей. На самом деле с перебежчиками можно и нужно работать, а с трепачами всегда был разговор короткий — к стенке! Вот так-то, Владыка Урус. Окопались тут, сыплете с прогнивших трибун витиеватыми словесами, а на самом-то деле элементарно прохлопали утечку информации, и теперь, когда все покатилось к едрене-фене, вместо того чтобы нормально провести зачистку…

— Помолчи, — вдруг тихо оборвал его Урус. — Ратуешь за полное неразглашение, а сам?

— Из того, что я тут наговорил, этот жандарм не понял и десятой доли, ты же ему устроил ликбез — уже добрый час разжевываешь все, начиная с азов. Сравнил жопу с пальцем!

— Да, разжевываю, — ещё тише проговорил Урус, — поскольку считаю, что он — это возможный Номер Три.

— Вот как? — удивленно-растерянно и как-то очень гаденько улыбнулся человек в черном. — Есть основания?

— Есть.

— Ладно, — сказал совсем уже попритухший «великий князь» в черном. — Все равно на сегодня хватит. Стало быть, ты намерен пока его отсюда выпустить?

— О, высшая мудрость, как ты меня утомил, Шагор!

Странно прозвучало это имя, произнесенное до того, как показалось Симону, в каком-то исторически-каноническом аспекте. Жандарм Грай уже решительно ничего не понимал, но очень напрягался, чтобы поточнее запомнить и потом на досуге хорошенько обдумать все.

— Ладно, не хнычь, — ворчал Шагор. — У всех свои слабости. Ты приводишь в Дом много лишних людей, а я привык задавать много лишних вопросов. Достать ключ от второй двери?

— Нет, — язвительно улыбнулся Урус, — попробуй открыть её глазами.

— Дурацкие у тебя шутки, — обиделся почему-то Шагор, — я просто думал, ты проведешь его прежней дорогой.

— Что?! Ты сам-то разве всерьез говоришь?

— А что такого? Номер Три — так Номер Три. Заодно бы и проверил.

— Сволочь, — прошипел, не сдержавшись Урус. — Доставай ключ.

И пока черный Шагор, напрочь утративший в глазах Симона все свое великокняжеское благообразие, возился с кодами на сейфовой дверце в стене, старик Урус, усталый, осунувшийся, словно постаревший вдруг на несколько лет за этот час, неожиданно повернулся к Симону и сказал:

— Вот что, друг мой, я, кажется, понял, кто такая эта твоя Изольда. Она действительно из наших. Ее настоящее имя Анна, но это пока все, что я могу сообщить. Поезжай-ка в Раушен. И… Удачи тебе!

А после, очевидно, с помощью вышеупомянутого ключа в дальнем конце офиса с довольно громким шипением разверзлась стена. (Симон поклялся бы чем угодно, что не слышал этого звука, когда появился Шагор.) В образовавшемся провале было очень темно, и оттуда пахнуло сыростью. Дополнительных инструкций не последовало, поэтому Симон забрал свой диктофон и шагнул во мрак. С тем же шипением массивные плиты за его спиной сомкнулись, и, потрогав пальцами шершавый бетон, он так и не сумел обнаружить стык. Когда глаза пообвыклись немного, стал заметен слабый свет впереди слева. Метров через пятьдесят туннель поворачивал на девяносто градусов, а дальше, уже совсем близко, виднелся грязноватый бурьян и даже кусочек неба, исчирканный дождиком. И пока Симон покрывал расстояние в каких-нибудь двадцать — тридцать шагов, старательно уворачиваясь от обязательных в таком уютном месте кучек дерьма разной степени давности, он успел подготовиться морально и практически к десятку самых безумных вариантов дальнейшего развертывания сюжета. Допустим, его там ждут: свои, бандиты, КГБ, британская разведка, разумные баклажаны с Тау Кита… Допустим, он окажется: в другом конце города, в другой стране, на другой планете… Допустим, прошло очень много времни: сутки, месяц, тысяча лет… Допустим.

Он вышел на берег Прегеля примерно в полукилометре от Обкома. Далековато? Да нет, нормально. Никто не встречал его, кроме двух бездомных собак. С неба сыпался мелкий противный дождик, а электронное табло на Торговом центре высвечивало время и дату, в точности совпадающие с показаниями часов на его руке.

— Отставить чудеса и сказки! — сказал себе Симон тихо.

Потом подумал: «На сборы и звонки достаточно будет минут сорок. На дорогу — полчаса. Вперед, поручик! Или все-таки штабс-капитан?»

Глава восьмая. БЭТЭЭР У РАЗВИЛКИ

Раушен… Р-ра-а-аушн — это шипит морская пена, это волна перекатывает мелкие камешки, это ветер шумит в листве над высоким берегом, и с лохматых обнажившихся корней вниз по крутому склону шурша осыпается песок, падает целыми пластами… A «rauschen» и означает по-немецки — шуметь, журчать, шелестеть. Какое точное слово! Когда-то в юности он прочел у Хемингуэя, что из всех слов «смерть» на разных языках самое мертвое — это немецкое «tod». Во всех известных Симону языках не было более шелестящего слова, чем «раушен». Какой точный язык! A «rausch», кстати, означает опьянение, хмель, а ещё — упоение, страстную увлеченность чем-то. И такое было у него в Раушене. Было. И может быть, снова ждет. Нет, не пьянка, выпил он за минувшие два дня по меньшей мере двухнедельную норму, так что лучше теперь воздержаться. А предчувствовал, что ждет его как раз упоение, упоение тайной и страстью.

Положительно Симон не узнавал самого себя. Когда он последний раз читал стихи? В школе? Ну может быть, чуть позже — когда за Марией ухаживал. А когда он вообще-то последний раз читал? И вдруг такая поэзия из него поперла. Вот именно. Хорошо сказано: поэзия поперла. С чего бы это? А может быть, он — уже не он. Вернее — не совсем он. Как Посвященные — не совсем люди, а убийства их — не совсем убийства.

Помнится, в Академии все они увлекались фантастикой. Как раз начиналась новая эпоха стабильности, когда человечество подводило жирную черту под всеми страшными катаклизмами минувшего века, и опять ясна была перспектива, и не нужно стало бояться завтрашнего дня, потому что в принципе он будет таким же, как сегодняшний, только лучше, и покатятся вперед годы и десятилетия. Не будет переворотов, мировых войн и иссушающей заботы о хлебе насущном — будет только забота о своей стране и обо всем человечестве. Жить в таком мире удобно, тепло и уютно — здорово, но писать и читать о нем — скучно. Вот почему опять резко поднялся рейтинг фантастических сочинений: космических опер, эзотерических триллеров, мудреных раздумий киберпанков и романтических фантазий современных сказочников. Симон изрядно наглотался тогда литературы об иной реальности. Наверное, и «черное солнце» вылезло из какого-нибудь бестселлера той поры. И вот сейчас ему в голову вошла не слишком оригинальная (для фантаста) мысль, что в его собственный мозг подселилось чужое сознание (инопланетянин, путешественник во времени, просто какой-нибудь местный колдун) и этот другой индивид, может быть, пока ещё достаточно робко, начинает показывать характер. Симон попробовал проанализировать события последних двух суток в рамках такой бредовой гипотезы, а потом примерил свои выкладки к серии теперь уже не слишком загадочных убийств. Убийств Посвященных. Получалась в целом полнейшая чепуха, но раздвоение сознания у Анны-Изольды просматривалось довольно четко. Более того, если допустить, что в одном человеке может сидеть два, не был ли Посвященным и сам Золотых? Черт, как нескладно, что нельзя одновременно рулить и набрасывать свои догадки на листе бумаги! Да, выезжая, он думал о том, чтобы взять шофера тире охранника, по рангу ему вполне полагалось, но в специфику сложившейся ситуации посторонний человек никак не вписывался.

А Симон ехал в Раушен по шести как минимум разным причинам.

Во-первых, хотелось отдохнуть, подышать свежим воздухом и окунуться в море. Действительно хотелось. Вместе с тем для какой-то группы людей он как штабс-капитан Грай изображал отъезд в очередной отпуск. Легенда номер один.

Для другой группы людей он (опять же как штабс-капитан Грай) ехал расследовать серию не совсем обычных преступлений, ниточки от которых так или иначе тянулись в Раушен, Кранц, Георгенсвальде, словом, на Взморье. Легенда номер два.

Для третьей группы лиц уже как поручик Смирнов он мчался сейчас к морю, с тем чтобы во спасение великой России и всего человечества раскрыть зловещий заговор Посвященных. Легенда номер три. Да, это тоже была легенда, потому что и чекиста Смирнова уже успели перевербовать.

И теперь в качестве «шпиона Владыки Уруса» он спешил в Раушен навстречу неизвестно кому и неизвестно чему. Но там на месте ему обещали объяснить. Он ехал, выполняя приказ (или все-таки просьбу?) старика, поскольку тот казался чем-то неуловимо симпатичнее и грубияна Шагора, и даже Ми-киса Золотых. Симон готов был работать на Посвященных. Легенда номер четыре? К сожалению, к счастью ли, но — да. И это — легенда.

Потому что на самом деле он ехал в Раушен к Изольде.

Он дважды звонил ей из машины, но телефон на Октябрьской, двадцать три, по-прежнему молчал. Симон ехал к ней, и это было важнее всех дел, важнее всего на свете. Но было бы странно не помнить, как тесно — уж слишком тесно! — связана Изольда со всеми вышеназванными делами-легендами.

Так не была ли и это ещё одна легенда, легенда номер пять, только теперь уже не для кого-нибудь, а для себя самого? И тогда настоящая правда — вернемся к началу — желание плюнуть на все и отдохнуть. Во, как хорошо он усвоил логику Посвященных! Только жаль, что в своих легендах девять уровней не наковырял, всего семь получилось. Дохленькая такая радуга в пять цветов, не считая неба. Китайский вариант. У них же в октаве пять нот вместо наших семи, а господин Скрябин в свое время утверждал, что семь нот и семь цветов спектра находятся в буквальном соответствии друг другу. Бог мой, откуда я все это знаю? Ах да, это же не я — это некто, сидящий во мне!

Симон улыбнулся. Стало вдруг удивительно легко и весело на душе. Свинцовые тучи растянуло поднявшимся ветром далеко-далеко, по разные стороны окоема, выглянуло солнышко, асфальт дымился, быстро высыхая. Белые полосы разметки, белые кольца предупреждающей краски на деревьях вдоль шоссе, белые аисты на столбах, поля, словно шахматная доска в желто-зеленую клетку, мокрые красные черепичные крыши хуторов, мокрые красные спелые яблоки в листве — все выглядело удивительно красивым и свежим каким-то. Будто весь мир только что проснулся, умылся и отправился…

Симон не успел придумать, куда отправился весь мир, потому что у поворота на Раушен стоял бэтээр. Никогда у этой развилки никаких постов не было, даже полицейских. Подъехав ближе, Грай понял, что закрыт проезд на Пиллау — в Раушен путь свободен, но он специально проскочил поворот и остановился перед преградившим ему дорогу морским пехотинцем, державшим автомат на груди. Его напарник, прислонившись к броне, мирно грыз яблоко.

— Документы, пожалуйста, — козырнул матросик.

Симон, на секунду замешкавшись (в разных карманах лежали разные удостоверения), решил, что все-таки вернее будет представиться офицером ОС ПО.

— Проезжайте, — великодушно позволил автоматчик, удовлетворившись сходством лиц человека за рулем, не выпускавшего пластиковую магнитную карточку из рук, и Павла Сергеевича Смирнова на фотографии.

Но Симон проезжать не стал, а, напротив, заглушил мотор и вылез из машины.

— Старший наряда кто? — поинтересовался он.

Кликнули старшего. Тот вылез из бэтээра слегка помятый (спал там, что ли?), тут же вытянулся по стойке «смирно» и преувеличенно бодро представился:

— Фельдфебель Выдра, вашскородие! Служу царю и Отечеству!

— Славная у вас фамилия, фельдфебель, — заметил Симон. — Доложите обстановку.

— На вверенном мне участке происшествий не зафиксировано. Задержанных нет. Три легковых автомобиля со стороны Кенигсберга направлены мною обратно в город согласно приказу командующего об особом режиме патрулирования.

— С чем связан особый режим патрулирования?

— Не могу знать, господин поручик!

— Вольно, господин фельдфебель…

Ох как не понравился ему этот бэтээр на развилке! Стало быть, чрезвычайного положения ещё не объявили, военного — тем более, но морскую пехоту Уже привели в полную боевую. Значит, о чем-то таком очень неприятном доложила генералу Горелову военная разведка. О чем же? И когда успели? Ведь час назад даже Золотых ничего не знал об этом. Или просто не счел нужным говорить?

Симон заметил, что теперь он совершенно машинально начал слабее давить на газ: до приезда хотелось ещё слишком многое обдумать, а новая информация обрушивалась на него с яростью горного селя, опрокидывая и смывая все только что построенное с таким трудом.

Когда, отчитавшись коротко о беседе в Обкоме перед Бжегунем и Котовым, он скачал на диск портативного компьютера необходимый для работы объем сведений и ещё раз терпеливо послушал длинные гудки после набора номера Изольды, когда автоответчик, домашняя сигнализация, оружие, записывающая и прочая спецтехника были уже тщательно проверены, а папка с важнейшими документами и бумажник со всеми наличными деньгами уложены в переносной сейф, словом, когда оставалось только закрыть дверь и дойти до гаража, он все-таки решился и позвонил Микису. Уж если такой случай не считать исключительным, как тогда вообще работать?

— А, это вы, Павел, — Золотых, очевидно, был не один, о чем давал понять, называя Симона служебным именем. — Слушаю вас очень внимательно.

— Микис, тебе известны семь способов убийства Посвященных? Это из Канонических Текстов.

— Да, конечно, — откликнулся Золотых. — Только я читая о них давно и в плохом переводе.

«Читал?! Неужели действительно читал? Или все-таки слышал?»

— Я скину тебе точный текст по модему вместе с другой важной информацией, а пока послушай вот что. Быть может, я не прав, Микис, но эту догадку мне не хотелось сообщать через Котова. Я проверил на предмет некоторых деталей три случая так называемых убийств двойников, добавил два последних и дурацкую историю с котом-живодером. Обрати внимание, Вайсмильх, не в счет, Верд, естественно, тоже, ведь он же не двойник. И — ты представляешь? — все сходится, Микис. Они все Посвященные, они вернулись оттуда, и их всех отправили назад. А те, кто отправляет Посвященных на тот свет, как бы это сказать… ещё «посвященное», вот почему мы и не можем их поймать. Это показалось мне самым важным. Еще раз извини, если я не прав. Остаюсь на связи и выезжаю в Раушен.

— Почему именно туда?

— Там мой дом, Микис, там я провожу отпуск, и там живет наш окончательный ответ на все вопросы. Так мне кажется почему-то. Интуиция в нашем деле важнее логики. Цитирую по памяти.

— Хорошо, — только и сказал Золотых.

Неприятный осадок остался у Симона от того разговора. Так бывает, когда разоткровенничаешься со старым другом, ожидая от него сочувствия и ответного выворачивания души наизнанку, а услышишь только: «Ну ты даешь, старик, ну уморил!» Или что-нибудь вроде. Упорно не покидало Симона это странное ощущение, что растрепал он лишнее и совсем не тому.

И вот теперь, за десять километров до побережья, Золотых вышел на связь сам.

— А тебя трудно переоценить, Симон! — начал он, как обычно, с места в карьер. — Не представляю, где ты берешь информацию, ведь не Владыка же тебе такое сообщать будет, но едешь ты, брат, очень вовремя и очень туда. Я уже распорядился, чтобы Котов выслал вслед группу поддержки. Видишь ли, я тут основательно копнул эти древние тексты. Так вот, семь способов не так легко использовать. У них там сказано, что они сработают только в правильной последовательности, исполненные на ограниченной территории в строго определенное время и если линия, проведенная через точки совершения убийств, образует магическую фигуру. В общем, загогулина эта уже почти нарисована. Не хватает одной точки, ты помнишь — семь ножей кому-то под лопатку не терпится загнать нашим посвященнейшим, а сделать это им надлежит нынче ночью и, представь себе, именно в городе Раушен.

— Может, ты мне ещё и адрес назовешь, где наших убийц подкарауливать надо?

Симон шутил, но это был юмор висельника. Ведь адрес он знал лучше, чем кто-нибудь. Больше того, готов был назвать имя новой жертвы.

Но он боялся назвать это имя даже самому себе.

— Адреса не скажу, — совершенно серьезно ответил Золотых. — Древние тексты — это все-таки не топографическая карта. Потому и высылаю группу поддержки.

— Спасибо, но только мое обязательное условие: вся группа подчиняется мне, и только мне, безо всяких согласований с Кетовым и даже с Хачикяном.

— Конечно, Симон, я это уже учел, они будут подчиняться тебе, и только тебе, даже если противоречащий приказ отдаст Каргин, Золотых или сам Государь Император. Такова инструкция.

— Красиво, — признал Симон. — Честно говоря, примерно об этом я и хотел просить, только наглости не хватило. Но правда, Микис, без предоставленных мне чрезвычайных полномочий невозможно поймать этих убийц.

— А вот ловить-то их как раз и не обязательно, — задчмчиво проговорил Микис и, поскольку Симон не нашелся что ответить на это идиотское замечание, генерал прокомментировал уран после паузы: — Любезный нашему сердцу таинственный Ноэль, то бишь господин убийца из Обкома, будучи заключен в самую неприступную камеру нашего гэбэшного СИЗО, уже через сорок минут исчез из неё в неизвестном направлении и неизвестно каким образом. Так что ты, брат, ловить никого не торопись, а лучше побольше да повнимательнее наблюдай, слушай, по душам с ними поговори, у тебя, брат, я вижу, это получается… Вопросы есть?

— Какие уж тут вопросы, шеф!

К станции Раушен подходила электричка, и шлагбаум, отчаянно вереща, опустился перед самым носом граевского «росича».

«Нервишки, однако! — подумал Симон. — Еще бы чуть-чуть, и помял крышу или капот. А ведь, казалось бы, куда спешить — до ночи-то ещё далеко».

Глава девятая. ХРОНОС, ПОЖИРАЮЩИЙ СВОИХ ДЕТЕЙ

Домик Симона Грая, так странно доставшийся ему в наследство от живой жены, стоял на улице Карла Маркса, в двух шагах от озера Тихого, то есть почти на углу Калининградского проспекта. Ах, Калининградский проспект, как привычно и мягко шелестел ты под колесами «росича» своей древней, кайзеровской ещё брусчаткой! Начиная от станции Раушен и до самого автовокзала Симон наслаждался любимым звуком — вот ещё и здесь оправдывал город свое название. Зато внутри старейшего курорта Восточной Пруссии все названия были исключительно советскими — от улиц с эпатирующими именами Маркса и Ленина до наискучнейших табличек типа Железнодорожная или Балтийская. В бурный период очередных и, хотелось верить, последних российских революций случилось так, что мэром Светлогорска оказался коммунист. Собственно, и не мэром, а начальником Светлогорска, ведь курорт ещё с сорок шестого года считался вотчиной военных моряков, потом, в период так называемой «ельцинской демократии», значительную часть пансионатов прибрали к рукам всевозможные фирмы и частные лица — «новые русские», оказавшиеся на поверку «новыми польскими» и «новыми немецкими». Ретивый адмирал Брыков ничего не имел против присутствия в родном его Светлогорске братских народов и рыночных отношений, но память о советской Родине, за которую по молодости лет он чуть было не отдал жизнь, старый вояка решил увековечить в топонимике. Коммунисты ещё оказывали известное влияние на органы власти, и потому в процессе обвальных переименований по населенным пунктам Кенигсбергской губернии в Светлогорске восстановили только историческое название города, а все московские, октябрьские и Маяковского приобрели с годами особый шарм этакого заповедника социализма.

Грай специально не сразу поехал к своему дому. Хотелось убедиться, все ли в порядке в благословенном городке, хотелось взглянуть на любимые улицы, романтичные спуски к морю, увитые диким виноградом стены коттеджей, старые деревья, красивые фонари. А ещё показалось важным проверить, есть ли вообще такой объект — Октябрьская, двадцать три.

Он миновал станцию Светлогорск, где пестрая толпа вылезающей из пневмолифта пляжной публики растекалась шумно и весело по перронам и не затихающим допоздна торговым рядам, притормозил у Клуба военного санатория на Ленина, где его неприятно удивили вооруженные матросы возле дверей, ностальгически втянул носом запах дыма, долетевший из любимого ресторанчика «Хромая лошадь», и наконец повернул направо. Дом на Октябрьской существовал — угрюмый, некрашеный, потемневший от времени деревянный особняк с островерхой крышей, весь окруженный столетними корявыми соснами. Ему бы очень подошел для завершения картины глухой, высокий, в сибирском духе забор и устрашающая надпись «Осторожно, злая собака». Еще лучше — «Осторожно, злой кот». Но не было ни надписи, ни забора. И вокруг никого не было, а свет в окнах не горел. Впрочем, со светом — это он махнул. Здесь, среди леса, конечно, сумрачно, но вообще ведь солнце только-только начало падать в море.

Он представил, как сейчас отдыхающие собираются по традиции на лестничном спуске к морю — с детьми, с видеокамерами, с хорошим настроением — и стоят там, завороженные таким простым и таким волшебным зрелищем — зрелищем заката над большой водой.

Скатившись ещё раз вниз к озеру и вновь оказавшись на брусчатке проспекта, он вдруг со всей очевидностью понял, что именно здесь уже видел в заднее зеркальце роскошный спортивный «опель» вызывающе алого цвета и с ворсистыми шинами. Такая хамская слежка возмутила бывалого жандарма, он резко свернул, припарковался у аптеки и вышел, не доехав до дома каких-нибудь двести метров. Но пижонский «опель» повел себя странно: прибавил газу и чуть ли не с воем умчался вверх по проспекту. Хвост или все-таки случайность? Литовский номер машины засел в голове, как соринка в глазу. Сидели там двое мужчин. Полный круг за ним сделали, а ведь ехал Симон медленно… Впрочем, по Ленина через эти толпы слоняющихся гуляк быстро и не поедешь…

На всякий случай связался с Котовым, сообщил о замеченном «опеле». Котов в ответ доложил — именно так: начальник доложил подчиненному — о полной готовности своей группы, то есть группы, приданной Граю. Все двенадцать человек были специалистами экстракласса и работать собирались по принципу максимальной незаметности. Начальник отряда капитан Хомич мог вызываться по спецсвязи одной кнопкой в любой момент для консультаций и помощи. Симон был представлен ему как человек без имени и звания. Позывной — Док. И никаких сведений об общей цели операции, соответственно никакой инициативы со стороны Хомича, абсолютное и беспрекословное подчинение при любых обстоятельствах. В случае же экстренной необходимости задействовать весь личный состав Симону-Доку полагалось подать условный сигнал выстрелами из пистолета: два подряд и ещё один после паузы.

Симон выслушал это все с тоскою, обещал перезвонить чуть позже и отключился. Почему-то он не садился обратно в машину, а все ходил и ходил по набережной. Время убивал? Ну а действительно, что было делать? Звонить Изольде? Рановато. Идти на пляж? Поздновато. Разумнее всего было посидеть в каком-нибудь ресторане, перекусить, понаблюдать за людьми. И все-таки машину лучше загнать в гараж, да и в дом зайти было бы не лишним — вдруг там уже сидит у него какой-нибудь черный человек. Или черный кот. Нет, кот — это слишком тривиально. Черный паукообразный гиббон. Во!

Симон ещё раз перешел проспект и остановился перед «Кроносом, пожирающим своих детей». Хорошая скульптура.

На самом деле никакой это был не Хронос. Раушен вообще славился обилием парковых и прочих скульптур, а здесь, у озера, на скромном постаменте возвышалась статуя девочки с маленьким ребенком на руках. Кто его знает, что хотел сказать автор, но двадцать лет назад, когда они вдвоем с Марией, непростительно молодые, гуляли по этим улицам и пытались издалека угадать, кому же это поставлен очередной раушенский памятник, у них на все находились свои веселые, шуточные ответы. «Смотри, — говорила Мария, указывая на симпатичную фигуру рыбака на углу жилого дома, — это, наверно, герой труда Алексей Стаканов».

«А это Зоя с нудистского пляжа», — хохмил Симон перед скульптурой Брахерта «Купальщица», а «Симфонию любви» Фролова — парящих в небе юношу с девушкой — сурово заклеймил: «Таких не берут в космонавты!» «Ой, а это кто?» — спрашивала Мария. «Сейчас скажу, — уверенно начинал Симон. — Ба! Ну конечно, Хронос, пожирающий своих детей». «Да ну тебя! — смеялась Мария. — Это же девочка». «Вижу, что девочка, — соглашался Симон. — Просто новое прочтение. Почему бог времени Сатурн, он же Хронос, обязательно должен быть мрачным бородатым стариком. Классический подход оставим Летнему саду, а у нас — девочка, шта-а-а гораздо современнее. Знаешь, как говорят художники: я так вижу!»

Название «Хронос» прочно приклеилось к этой скульптуре, шутка понравилась тогда всем их друзьям и знакомым.

Ладно, оборвал себя Симон, хватит воспоминаний. Пора за работу.

Но воспоминания упрямо шли за ним по пятам. Дом оказался печально пустым, глухо закрытым, нетронутым. Ни тебе банальной засады, ни изобретательных посланников дьявола, ни страхового агента, поджидающего у крыльца. Даже в почтовом ящике было пусто.

Скрип старой деревянной лестницы, прохладный сумрак комнат, пыль на столе и креслах, засохшие цветы в вазочке, мутноватые стекла окон. Грустно. На журнальном столике лежала маленькая книжица с пожелтевшими страницами — «Роман о Тристане и Изольде». Сюда, в загородный дом, они свезли много старых забытых книг, и в отпуске он любил полистать их, наудачу доставая с полки. Точно, в прошлом году он читал именно эту книжку. Не целиком — так, с пятого на десятое. Было почему-то любопытно. И ещё было очень печально думать, что из них с Марией Тристана и Изольды не вышло.

Ну, вот он и вернулся мыслями к Изольде. Взял в руки брошюрку, раскрыл наугад, выхватил глазом слово «убийцы» и прочел коротенький абзац: «Убийцы! — вскричала Изольда. — Отдайте мне Бранжьену, дорогую мою служанку! Не знали вы разве, что она была единственным моим другом? Отдайте мне её, убийцы!»

Бах! Вот откуда известно ему не слишком-то распространенное имя Бранжьена. В старинной легенде рабы пожалели служанку, да и хозяйка потом помиловала её. В жизни Бранжьену жалеть не стали. Жутким способом выкинул её из окошка зловещий монах Ноэль, проникающий через стены. Чей он раб? Неужели его любимой Изольды? Какой бред! Но ведь сегодня все именно так: чем бредовее, тем ближе к истине. Что, если эти провинциальные артисты, эти безумцы, посвященные черт знает во что, действительно разыгрывают сцены из классических мифов и легенд? С них станется.

Симон схватил трубку и набрал номер.

— Да, я слушаю, — ответил на том конце чуть испуганный женский голос. Ее голос.

— Изольда?

— Да, это я.

— Где ты была, Изольда, я звоню тебе с самого утра!

— А-а, Сим-Сим, — она узнала его. — Зачем ты пугаешь меня? Даже «здрасте» не сказал. Я была на пляже.

— Почему на пляже? («Господи, какой глупый вопрос!»)

— После обеда была классная погода: солнышко, ветер стих, и море такое ласковое. Ты только что приехал?

— Да. («Господи, откуда она знает, что я приехал?») Только что… Погоди, а утром, утром ты где была?

— Фу, какой ты нудный, Симсимчик! Я сейчас обижусь, жандарм противный. Вот мы встретимся и тогда поговорим, хорошо?

— Да-да, я сейчас приеду, то есть я сейчас приду, здесь два шага… («Что ж ты так суетишься, дуралей? Стыдно за тебя, честное слово!»)

— Нет, сейчас нельзя, — сказала она ласково, но твердо. — Сейчас ко мне притащится подружка, мы должны с ней пообщаться кон-фи-ден-ци-аль-но. Приходи знаешь когда… приходи в половине двенадцатого. Ладно?

И прошептала страстно:

— Все это случилось в полнолунье. Всюду сильно пахло васильком. Я буду ждать. Октябрьская, двадцать три, вход со стороны сада.

— Я знаю, — сказал он. («Вот уж совсем глупо».)

Застрелиться и не встать! Кажется, так говорили у них в школе.

Он сел, вытер пот со лба. Первым желанием было тут же бежать к ней. Почему он не сделал этого? Поборол в себе мальчишество? Скорее наоборот. Долг службы обязывал бежать туда, но Симон беспрекословно слушал её, и только её. Как все остальные теперь слушали его.

Сказано «в половине двенадцатого», значит, в половине двенадцатого. И все-таки. Любовь любовью…

Он вызвал Хомича.

— Капитан, я буду в ближайший час в «Хромой лошади». Возьмите под наблюдение, кроме моего дома, Октябрьскую, двадцать три. Всех выходящих оттуда — не отпускать ни на секунду и оперативно докладывать мне об их передвижениях, а также о любых подозрительных персонажах вблизи дома.

— Принято, товарищ поручик. У меня есть кое-что по убийствам в Кранце. Вас интересует?

— Да, безусловно.

Давай, капитан, давай, уж лучше слушать об убийствах в Кранце, чем так бесславно умирать от слепой и страшной любви! «От любви глупеют». Это мягко сказано — от неё просто сходят с ума.

Симон выслушал все, а потом неожиданно для самого себя спросил:

— Капитан, а вы знаете, как пахнет васильком?

— Васильком? — невозмутимо переспросил Хомич. — Может быть, черемухой? Хлорацетофенон пахнет черемухой. Зарин — клубникой, фосген — гнилым сеном… А васильком — не знаю, Док.

— Спасибо, капитан, до связи.

А в Кранце славно поработал Дягилев. Впору было представлять его к награде, как минимум выдвинуть на досрочное присвоение очередного звания. Бравые контрразведчики из Второго управления опозорились, чего не мог не признать потомственный чекист Хомич, чей дедушка служил ещё в органах безопасности у Тито. Зациклившись на серии загадочных убийств и абсолютно неуловимых преступниках, они искали свидетельства всевозможной чертовщины, а Дягилев, пошедший самым примитивным, простым, как репа, путем, в течение суток сумел не только вычислить-разыскать, но и повязать убийцу, который тут же сознался. Профессиональный киллер, а лучше сказать, мокрушник Тимур Тынхэу, по кличке Шкипер, не видел смысла запираться. Работал он за деньги, деньги получал от клана, и похоже было, что клан Тимура просто подставил. Пожизненное заключение явно не пугало матерого уголовника и, возможно, представлялось ему единственным спасением от верной гибели. Какие мотивы были у клана, Дягилек пока мог только догадываться и уже разрабатывал парочку-другую версий.

А для ОСЛО и в этой части ситуация казалась весьма прозрачной. Товарищ Верд столь широко раскинул сеть своих оперативно-розыскных мероприятий, что было бы просто странно не наступить попутно на любимую мозоль кому-нибудь из ведущих местных авторитетов. Ну а допетрить, какое именно ведомство представляет заезжий возмутитель спокойствия — задачка для воров, разумеется, непростая. Вряд ли у них хватило бы фантазии на то, что господин Кнут Найгель — это товарищ Верд, он же полковник Роликов, а расследование ведет по личному указанию Его Величества.

Вся эта информация была, безусловно, ценной, но какой-то совершенно неуместной сейчас. Симон возмутился на собственный дилетантский подход. Разве не он любил поучать подчиненных: «Лишней информации не бывает. Прими, запиши и осмысли. Не понял сам — передай соратнику».

Он принял, записал, осмыслил. Ни черта не понял. А передавать дальше было некому.

Голова разболелась пуще прежнего. Хэдейкин? Виски? Идиот!! Он же не ел ничего с самого утра, кроме дурацких орешков для раздумья.

Табельный «ТТ-М» Симон всегда держал за поясом, однако на этот раз одной пушки показалось недостаточно, и он доукомплектовался стреляющей зажигалкой с ласковым названием «Светлячок», спецножом и даже миниатюрным, но могучим пистолетом-пулеметом системы Каплуна, легко крепившимся в рукаве на предплечье. И, обвешанный всем этим железом, отправился пешком в «Хромую лошадь», с каждым шагом ощущая, что головная боль, разоблаченная как самый обыкновенный голод, потихонечку отпускает его, понимая, что проиграла, и превращается в натуральный звериный аппетит.

На улице темнело поавгустовски стремительно. Загорались, пока ещё экономичным слабым светом, холодные голубовато-зеленые фонари, желтели квадраты окон, и уже неистово метались яркие разноцветные гирлянды лампочек над входом казино.

В тускло освещенном ресторанчике, как всегда, романтично полыхал большой очаг и загадочно покачивались большие, косо подвешенные деревянные рамы с натянутыми на них толстыми канатами. Эти рамы, кое-где увитые плющом, болтались между столиками «Хромой лошади» уже много-много лет, и сам хозяин Збигнев Згуриди не умел ответить, к чему бы это. Симон как-то спросил, уж не об эти ли рамы поломала несчастная лошадь свою переднюю ногу, на что Збышек, уже давно не столько грузин, сколько поляк, ответил с нарочито культивируемым кавказским акцентом:

— Слушай, дорогой, откуда мне знать! Первый хозяин знал — но где ж найти его? Отец взял эту лавочку сам не знал у кого. Да ты же помнишь, капитан (он всегда забывал приставку «штабе» — не желая обидеть, а просто не любил такое сложное слово и все тут), ты же помнишь — Великая криминальная революция четвертого года! Кто спрашивал хозяев? Каждый брал, что мог, что успел. Верно, дорогой?

Верно. Так и было. Многое переменилось тогда, многое перевернулось. А вот «Хромая лошадь» осталась. Вместе с дурацкими косыми рамами и жаркими языками раскочегаренного то ли мангала, то ли камина.

Збышек кивнул ему издалека, мол, садись, сейчас подойду, и Симон обводил взглядом полуоткрытую веранду, выбирая, куда притулиться, когда вдруг из дальнего угла на него сверкнули знакомые улыбчивые глаза. Перед высоким стаканом темного пива, положив на стол длинные, с огромными кулачищами руки, одиноко сидел Ланселот.

Ни единая черточка не дрогнула на лице Грая — профессионализм, отточенный годами. Но бродяга Лэн неожиданно вскинул свою лапищу и даже крикнул:

— Идите сюда, шеф!

«Нормальный ход, — успел подумать Симон, пересекая ресторанный зал, в котором сразу стало как-то слишком много пустых плетеных кресел. — Вот и ещё один спятивший. Вызывайте карету „скорой помощи“».

Глава десятая. ПРЫЖОК С ОБРЫВА

Значит, говоришь, бояться стало нечего? Симон уже опрокинул для полного счастья рюмку отличной, в меру охлажденной русской водки, во второй раз нарушая свое твердое правило. Но если величайший в мире перестраховщик Ланселот нарушает все мыслимые законы конспирации, какое уж там «не пить на работе»! Смешно, право слово!

Так размышлял Симон, задав почти риторический вопрос и снова жадно вгрызаясь в сочный бифштекс, обильно присыпанный хрустящим, чуть поджаренным луком.

Лэн долго и вдумчиво потягивал свое пиво, потом наконец сказал:

— Не совсем так, шеф. Просто теперь нам с вами уже не надо бояться тех, кого мы боялись раньше.

— Ой ли! — не поверил Симон. — Ну, про себя-то я все знаю. («Врешь, скотина, ты и про себя ни черта теперь не знаешь!») А вот ты, Лэн. Я же никогда не обещал тебе защиты на все случаи жизни. Мы все-таки по разные стороны баррикад.

— Знаю, шеф. Но только со вчера все стало по-другому. Вы теперь настолько важная шишка, что достаточно пять минут поболтать с вами вот так за столиком в ресторане — и все. Человеку обеспечена личная безопасность на долгие годы. В данном случае этот человек — я.

— Что-то у тебя фантазия разыгралась, Лэн. Не к добру это.

— Да нет, шеф, я сейчас объясню, и вы все поймете. Особенно когда расскажу, кто я на самом деле. Фантазировать-то я не привык.

Симон как бы невзначай ещё раз окинул взглядом зал, а потом открыто и озабоченно посмотрел на часы.

— Успеете, — сказал Ланселот.

— А ты знаешь, куда я спешу? Любопытно.

— Знать — не знаю, но догадываюсь. Потому и говорю: успеете ещё послушать мой рассказ. Он вам поможет. Правда.

— Ну, валяй, рассказывай, — согласился Симон, внезапно повеселев. — Водки не выпьешь?

— Нет, я пиво пью.

— А я, с твоего позволения, ещё рюмочку.

— Хорошо. Но только одну. Больше я не позволю.

Сказано это было абсолютно серьезно, так что Симон в полной ошарашенности поставил рюмку на стол и хлебнул томатного сока.

— Это сильно, Лэн.

— Ага, — небрежно кивнул он. — Так вот. Слыхали, шеф, про такую организацию — Российская военная разведка? Я там служил, когда она ещё называлась ГРУ. Главное разведуправление Генштаба Вооруженных Сил СССР. А потом оно стало ГРУ России и вообще какое-то ФУРУ и чуть ли не кенгуру. Только меня уже там не было. Я, молодой дурак, уволился, перестав понимать, на кого и против кого мы работаем, создал свою охранную фирму, использовал, так сказать, служебное положение в личных целях, ну и заработал, конечно, денег. В стране-то бардак был. Вот я и заработал много денег. Слишком много. Кто-то сказал, что денег не бывает слишком много. Ерунда! Это у них там, в Британии, не бывает, а у нас в России очень даже бывает. В общем, такого количества денег хорошему человеку не пожелаешь. Наехали на меня. Понимаете, шеф, да? Ну, хотели убить. Да вдруг решили, что нерентабельно это. И правильно решили. Я уже очень много знал к тому моменту. А ещё больше умел. Я был нужен. И вот с тех пор работаю на них. Точнее, работал. Потому что вчера все переменилось.

Симон терпеливо выслушал эту весьма эмоциональную биографическую справку и поинтересовался:

— Ну а что, собственно, нового ты мне поведал, Лэн? Думаешь, я никогда не заглядывал в твое досье?

— Вестимо, заглядывали, шеф. А новое здесь то, чего в досье нет, причем даже в большом, на Лубянке, нет. ГРУ — это, видите ли, не такая организация, откуда можно запросто уволиться. Не спорю, кое-кому удалось: бежавшим на Запад давным-давно, подавшим в отставку в девяносто первом — девяносто третьем, а также в две тыщи четвертом — шестом. Кое-кому удалось, только меня среди них не было. Я на родную контору, как выяснилось, все эти годы и ишачил с разной степенью интенсивности.

— Ты хочешь сказать… — Симон уже понял, но боялся поверить, — ты хочешь сказать, что, отсиживая сроки, переходя из клана в клан, убивая конкурентов, укрепляя свою бандитскую власть и, наконец, сотрудничая со мной, ты параллельно…

— Да, шеф, именно это я вам и объясняю.

— Пардон, а отчего же сегодня такая откровенность? Может быть, пора позвать журналистов?

— Может, и пора. Во всяком случае, я не возражаю… Кстати, хорошая мысль! Черт, а я и не подумал! Ведь, пожалуй, именно пресса нас и спасет…

— Постой, Лэн, что ты несешь такое?!

— Да все очень просто, шеф. Мне вчера передали спецпочтой, что я уволен из конторы по собственному желанию без выходного пособия, и под занавес мягко так намекнули: «…в связи с полным и окончательным расформированием всех структурных подразделений РВР согласно Указу Его Императорского Величества за номером таким-то». Точка. Ладно, выпей теперь свою рюмку водки, и я с тобой выпью.

Но Симон пить не стал. Ему вдруг показалось, что кто-то разбил у него под черепом пузырек со штемпельной краской, и холодная липкая черная жидкость, растворяя кости и мягкие ткани, заструилась вниз по позвоночному столбу. Такого страха он не испытывал ещё никогда в жизни. Заговор Посвященных. Вот он — заговор Посвященных. Он уже слышал, отчетливо слышал голос Микиса Золотых, который звонит ему и спокойно сообщает о полном и окончательном расформировании органов КГБ, а дальше… Дальше уже не важно что.

— Кому такое под силу?

Оказывается, бродяга Лэн продолжал говорить. Он все-таки тяпнул рюмку водки, а потом сразу закурил чудовищно несовременную, времен исторического материализма папиросу, и над столом поплыл сизоватый дым с тяжелым, прямо-таки удушливым запахом.

— Кому такое под силу? — повторил Ланселот. — Нашим мелкотравчатым лидерам оппозиции? Полноте! Может, Британской разведке? Смешно, господа! Тогда кому — мафии? Но после четвертого — шестого годов мафии не стало — одни только кланы, и у каждого — свой мелкий интерес. Значит, КГБ? Нет, думаю, такое и госбезопасности не по зубам. Есть только одна реальная и по-настоящему непреодолимая сила. Да, да, да. В последние годы я много занимался хануриками и знаю про них такое, чего не знает и сам Картин с царем-батюшкой на пару. — Ланселот помолчал, глубоко затянулся, выпустил дым и медленно пососал свое пиво. — Раньше я боялся хануриков. Но потом понял: они обычных людей не убивают. Вообще не трогают. Вот почему и сейчас я не боюсь про них говорить. Сейчас — тем более не боюсь. Рядом с вами, шеф, никому не должно быть страшно. Ведь именно вас пригласил Владыка, чтобы говорить с глазу на глаз. Вы, наверное, не понимаете, шеф, такого никогда — НИКОГДА — не было. Владыка не разговаривает с глазу на глаз с обычными людьми. Так что вы хоть и не Посвященный, а человек очень и очень особенный. Ланселот снова замолчал, и Симон спросил его:

— Почему же они убили Верда, если они никогда не убивают обычных людей?

— А Верда не они убили. Верда убил я.

Вот когда Симон по-настоящему напрягся. Убийца признается жандарму в двух случаях: или он снова собирается убить, или сам прощается с жизнью. Третьего не дано. Впрочем, в этом сошедшем с ума мире, где покойники возвращаются с того света, а могучие спецслужбы пасуют перед псевдорелигиозным братством, — в таком мире дано не только третье, но, наверное, ещё и четвертое.

— Понятно, — сказал Симон. — А как же Шкипер?

— Шкипер — исполнитель, и хотя он принадлежит не к моему клану, приказ отдавал именно я, — объяснил Лэн. — Мы эту операцию очень тщательно продумали. Правда, сегодня я сомневаюсь, что она была необходима, но два дня назад… Понимаете, шеф, Верд готовился накатить на Посвященных примитивной грубой силой, а этого нельзя делать, это было бы ещё хуже. Хуже… — Он будто бы засомневался в собственных словах. — Да нет, нет, все-таки… ещё хуже…

И тут Симон выпалил неожиданно для самого себя:

— Ну а при чем здесь хэдейкин?

— В каком смысле? — не понял Лэн.

— Ну, почему Верд интересовался историей появления хэдейкина?

— А-а-а, — протянул Ланселот, загадочно улыбаясь. — Я этого не знал. Стало быть, он и сюда добрался… Хэдейкин, шеф, — это совершенно отдельная песня. Боюсь, уже не успею рассказать. Вы смотрите на часы, шеф?

— Смотрю. У меня ещё есть время.

— Это хорошо, но мне очень не нравятся вот те ребята на красном «опеле».

— Мне тоже, — сказал Симон. Он уже минут пять наблюдал за подъехавшей к ресторану машиной. Той самой. И потому добавил: — Похоже, ты прав. Разговаривать становится некогда. Но только, пожалуйста, ответь мне ещё на один вопрос.

— Я весь внимание, шеф.

— Ты знаешь, кто такая Изольда?

— Долго же вы крепились, шеф… Конечно, знаю, но не до конца. Не все я про неё знаю. И этот клубочек предстоит нам распутывать вместе. Внимание, шеф!

Все. Время «Ч». Двое из красного «опеля» решительной походкой направились в сторону их столика.

Существовало три варианта действий: стрелять первым, ждать или скрываться.

Почему, почему он выбрал именно последний вариант? Потому что до свидания с Изольдой оставалось чуть больше часа, и эти могли ему помешать? Или просто потому, что решение принимал за него тот, что сидел внутри и говорил стихами? Да и не одно ли это и то же?

Симон перемахнул через парапет ресторанной веранды, кувырком ушел в спасительную тень густого кустарника, быстро пересек полосу света, опрокидывая на узкую бетонную дорожку штабель пустых пластиковых ящиков, и ринулся через лес наискосок в сторону моря. Только уже у края обрыва, откуда огни казино и ночных магазинов казались тусклыми угольками догорающего костра, он позволил себе на секунду остановиться и посмотреть назад. Именно в этот момент Симон услышал выстрелы и крики. А потом раздался другой звук, гораздо ближе: кто-то бежал в его сторону, по-носорожьи топоча и ломая сучья. Ланселот? Ждать ответа на этот вопрос не хотелось. Симон взял чуть левее и рванулся от берега обратно в чащу. Его движение заметили, и кто-то выстрелил вверх из осветительной струйной ракетницы. Пламенеющее облачко газа повисло между ними, высветив картинку всего на несколько секунд, но Симону хватило этого времени, хватило вполне.

Нападавших было трое. Двое с автоматами — юркие, стремительные, по-кошачьи гибкие и пятнистые, как леопарды, а один огромный, квадратный, гориллоподобный, с тускло сверкнувшим клинком в волосатой, почти до земли, ручище.

Он понял: все трое пришли за ним. Он понял: все трое — Посвященные. Он понял: они пришли убивать.

И было не важно, как он это понял. Не важно, как смог опередить их. Не важно, когда успел подумать, что убить Посвященного — это не убийство.

Они все трое замерли, превратившись в идеальные мишени. Или это ему показалось? Ну конечно, показалось — обычный эффект внезапного яркого освещения. Все они движутся. Ну вот же: вторая, левая обезьянья лапа, сжимая ракетницу, медленно опускается, «леопарды» поднимают стволы, мышцы их рук под тончайшей тканью пятнистых комбинезонов судорожно перекатываются, длинные хищные пальцы деревенеют на спусковых крючках…

Симон пригнулся, поднял руки на уровень лица — нелепая поза предсмертного отчания, жалкая попытка прикрыть ладонями голову от пуль, прошивающих насквозь толстое дерево… Бдительность усыпил? Отлично! А теперь правую руку чуть вниз и резко сжать кулак… Разрывая ткань рукава, маленький смертоносный «каплун» выплюнул длинную очередь горячего металла, и тающее облачко света ещё посверкивало во влажном воздухе, когда последний из трех, опрокидываясь на землю, выпустил пол-обоймы в небо, так как его мертвые пальцы уже не могли разжаться.

Вдоль обрыва до улицы Верещагина он снова бежал, как заяц. И под первым же фонарем очень не понравился сам себе: белый пиджак был вызывающе разодран и перепачкан — бросится в глаза любому. Справа — центральная улица Ленина, слева — парадный спуск к морю. Не годится, все не годится — можно только прямо. Открытое пространство он пересек бегом и петляя, как полный идиот (по понятиям мирного времени). Заметят, запомнят. Ну и черт с ними! Главное — успеть скрыться и лесом, лесом пробраться на Октябрьскую и не притащить за собой «хвоста», он сумеет, он должен суметь.

Черт, как же темно в этом лесу. А вот и огонек впереди. Кто-то зажег свет в окне или какой-нибудь одинокий велосипедист выехал на ночную прогулку. Симон, ты бредишь, какой ещё велосипедист, это же факел, человек несет факел, он совсем близко, он идет к тебе, оглянись, там второй такой же, быстро, левее, ещё левее, ещё быстрее, смотри, их трое, их опять трое, они идут, как загонщики, а вот и обрыв, ты видишь — внизу море, ночью оно всегда светлее неба… Почему всегда?… Ты будешь стрелять, идиот?! Они уже здесь.

«ТТ-М» давно лежит в ладони. Три выстрела. По одному в сторону каждого факела. Но только один факел падает, два других продолжают надвигаться.

Не видно же ни черта! Ни черта не видно, хватит стрелять…

Двадцать лет назад. Да, примерно вот здесь, чуть в стороне от променада и парадного спуска. Солнце, чайки, тихие волны. Они лежали на пляже вдвоем с Марией, и он увидел, как это делают мальчишки: пролетают свечкой метров десять, а то и больше, и потом, тормозя пятками в песке, съезжают вниз, пока не утопают по колено на совсем уже пологом откосе. Некоторые, не удержав равновесия, катились кубарем, и было страшно подумать, какие ушибы и переломы поджидают неудачливого прыгуна.

— А вот ты так не сможешь, — зачем-то сказала Мария.

Он улыбнулся и полез наверх.

— Моня, вернись, ты нужен мне живым! — кричала молодая жена, но кричала дурашливо, он уже понял: ей хочется, очень хочется увидеть своего Моню в полете.

Вообще-то подобные развлечения были категорически запрещены в Светлогорске, и не только из-за опасности для здоровья — уникальные по красоте склоны охраняла служба экологического контроля. Симон поднялся и прыгнул. В разные годы он занимался разными видами спорта, и одним из его увлечений были прыжки в воду. В общем, телом своим владел вполне, все получилось не хуже, чем у местных мальчишек. И страшно понравилось. Он даже повторял потом этот трюк несколько раз, пока однажды не нарвался на штраф. Но и от этого им с Марией только сделалось веселее. Конечно, ведь тогда он ещё чувствовал себя мальчишкой.

Ах, как здорово было парить над песчаной осыпью, особенно когда налетевший с моря ветер подхватывал тебя и удерживал в воздухе на неуловимо короткое, но по-настоящему прекрасное мгновение!

В воздухе и сейчас было неплохо, только очень темно, а потом левая ступня впечаталась во что-то слишком твердое, и в тот же миг всю ногу, от пятки до бедра, пронзила дикая боль. Симон завалился на бок, успел сгруппироваться и покатился вниз, как пустой бочонок, набирая обороты и подпрыгивая на неровностях склона. По счастью, ни разу не попались большие камни, и, когда его развернуло и вынесло почти на полосу прибоя, кроме ноги, все остальное было в порядке. Симон вскочил и, прихрамывая, ринулся вправо по берегу. Вряд ли он мог быть виден тем наверху, но, например, в инфракрасный прицел разыскать его горячее тело на фоне остывшего к ночи пляжа не составляло труда. И он все шел и шел, прижимаясь как можно ближе к обрыву, приволакивая ногу, утопая в рыхлом песке и шатаясь из стороны в сторону: то ли от усталости, то ли просто по привычке — не дать, не дать им как следует прицелиться. Стрелять почему-то не стали. А собирались ли? Что, если там, наверху, вообще никого не было и он, обезумев, палил в порождения собственной воспаленной фантазии? Что ж, и такое возможно. Но главное-то сейчас не это. Главное — дойти, доковылять, доползти до Изольды, потому что Изольда ждет.

Метров через триста, разглядев подобие тропинки на склоне, он начал карабкаться обратно наверх.

* * *

Черт, как же болит эта проклятая нога! Но, кажется, все-таки не перелом. Почему он не вызвал поддержку? Впрочем, дурацкий вопрос. Понятно почему. В группе Хомича тоже могут быть они. Даже обязательно есть. Сегодня он сражается в одиночку. А вот на связь выйти придется.

— Первый, первый, слышишь меня?

— Док, это вы? — Голос у Хомича испуганный и виноватый. — С вами все в порядке, Док?

— Я знаю, капитан, вы меня потеряли. Не стоит переживать — это нормально. И сейчас не надо меня пеленговать, подстраховывать и выходить навстречу. Со мной действительно все в порядке. Теми, кого я убил, займутся без вас.

— А теми, кого убили они, могу заняться я?

— Они кого-то убили? — слегка удивился Симон.

— Они убили троих, Док.

Симон вдруг понял, что ему совершенно не хочется спрашивать, кто эти трое, и он спросил о другом:

— На Октябрьской что?

— Полная тишина, Док.

— Уберите оттуда всех. Ты понял, капитан?

— Конечно, Док, с Октябрьской убрать всех из группы наружного наблюдения.

— Ты не все понял. Я иду туда сам. Я должен быть там совсем один. Если увижу хоть кого-то — стреляю без предупреждения. Не выполняющий моего приказа приравнивается к моему врагу. Теперь понял, капитан?

— Так точно, Док!

— У меня все.

— Минуту, Док. Тот человек, с которым вы сидели в ресторане, убит. Двое других скорее всего случайно оказались рядом — парень и девушка лет восемнадцати.

— Я так и думал, — сказал он зачем-то.

Не Хомичу сказал — самому себе. И ведь правда думал. Можно сказать, знал, что убьют человека, а ноги уносил. Подальше, подальше от страшного места. Не пожалел ни жизни Ланселота, ни той информации, которую он хранил. Разве бродяга Лэн успел рассказать самое главное? Если бы ещё знать, что именно самое главное… Господи, как же болит эта нога! Зачем он прыгал? Зачем они заставили его прыгать?

Впереди между сосен замаячил свет. Еще не ночь, ещё совсем не ночь, и горят фонари, витрины, вывески, окна. Но это все останется там, далеко-далеко, и только старый дом с островерхой крышей словно выйдет ему навстречу и будет долго пялиться в темноту огромным невидящим желтым глазом.

Ну вот и все, товарищ Смирнов, вот и все, господин Грай, вот и все. дорогой Симон. Посмотри, сколько там времени. Как?! Еще нет одиннадцати? Значит, надо ждать. Надо. Надо ли?… Ну уж нет!

Удивительнее всего было то, что ему не хотелось идти внутрь. Явиться в гости к любимой получасом раньше — что может быть глупее. Застать девушку в душе, на кухне, перед зеркалом? Грубо вторгнуться в интимный мирок последних, самых важных приготовлений, разрушить хрупкое и сладкое чувство нетерпеливого ожидания… Нет, невозможно, немыслимо! А вот посмотреть на это со стороны, полюбоваться, как в кино… да нет, не как в кино, а как в жизни: вспомнить детство, забраться на дерево и заглянуть в окно спальни, где раздевается женщина, а ты ещё никогда не видел настоящую обнаженную женщину: журналы, фильмы — все не то, ведь эта живая, здесь, совсем рядом, она раздевается перед тобой — о, какое это было острое и необычное чувство!..

А вон с той корявой сосны действительно удобно наблюдать за большим светящимся раскрытым настежь окном во втором этаже, можно даже сесть на толстую и почти параллельную земле ветку. Размечтался! Старый хромой козел. В твоем возрасте дважды играть в мальчишку не получается. После лихого прыжка с обрыва уже не залезешь на дерево. «Залезу, — процедил он упрямо сквозь зубы. — За-ле-зу».

И только подойдя почти вплотную, Симон увидел высокую деревянную лестницу, приставленную к сосне.

Неужели её поставили здесь головорезы из группы Хомича? Вот уж воистину высокопрофессиональные методы наблюдения!

Симон схватился обеими руками за вертикальные стойки и с крестьянской основательностью подергал лестницу, проверяя её устойчивость. Потом поставил на первую ступеньку здоровую правую ногу и начал подниматься.

И тогда из окна послышались женские стоны. Поручиться на все сто процентов, что в доме занимаются именно этим, он бы не смог. Строго говоря, от боли стонут точно так же, но естественный ассоциативный ряд был очевиден: Изольда — ночь — мальчишеское подглядывание — секс — сладострастные стоны.

Ступенька, ещё ступенька, на левую ногу не опираться, тогда не будет больно, а будет только сладкое предчувствие, ещё ступенька — и вот она — ночная красавица, стонущая от страсти: голова запрокинута, каштановые волосы разлетелись по плечам, глаза и рот приоткрыты, груди напряжены и колышутся в такт плавным движениям. Вспомнился вдруг старый-старый фильм «Основной инстинкт» и несравненная Шарон Стоун. Наверное, поза… Да нет, не только поза. О, как она прекрасна! О, как его возбуждает эта картина! О! О! О!

Вот так он и думая, так и воспринимал все происходящее — сплошные буквы «о», как рот, приоткрытый в крике, сплошные восклицательные знаки, как фаллические символы. Мощная волна сексуального восторга подхватила и понесла Симона, и было уже не важно, что каких-нибудь полчаса назад его хотели убить и он убивал в ответ, не важно, кто и почему угробил Лэна, не важно все, что Лэн успел и не успел рассказать, не важно, на кого он, Симон, теперь работает и работает ли вообще, не важно, что пришел он сюда к Изольде и сейчас в окне хотел увидеть её, а увидел совсем другую девушку — другую, но ведь тоже неземной красоты, наверное, это и есть подружка Изольды, ведь она говорила, и было не важно, кто она, эта подружка, с кем она сейчас и где Изольда…

А потом он сделал ещё один шаг вверх, и сразу стало видно, с кем подружка и где Изольда.

Его белокурая принцесса кусала подушку. Кисти рук её с побелевшими костяшками пальцев судорожно вцепились в деревянную решетку кровати, а спина волнообразно изгибалась. И, медленно пройдя взглядом до того места, где смыкались в неистовом порыве разгоряченные прелести обеих красоток, он увидел, что для наивысшего наслаждения девушки используют двухконечный зловеще черный фаллоимитатор, очевидно, из сорботана — вот для чего еще, помимо подметок, научились использовать растленные британцы уникальное изобретение российских химиков. Господи, Симон, разве об этом ты должен думать сейчас?! Смотри, как они прекрасны! О, как приятно, должно быть, обеим красоткам на этой огромной постели под звездами ночи балтийской!.. Что это? Гекзаметр? Откуда он знает такое слово? В школе проходили? Откуда? Гекзаметр стал последней каплей, инерцией уже потухшего всплеска, и в следующий миг словно что-то щелкнуло, переключаясь, в мозгу у Симона.

Короткий приступ ревности сменился недоумением и обидой. Ревновать женщину к женщине? Какая-то пошлая мелодрама в духе конца века, когда на последнем самозахлебнувшемся гребне сексуальной революции в России знаменитые артисты и театральные режиссеры прямо-таки гордились своей принадлежностью к «славному» племени педерастов, а детишки в начальных классах школы увлеченно обсуждали достоинства и недостатки различных позиций из «Кама Сутры». Неужели это происходит с ним и сейчас? За полчаса до назначенной встречи его Изольда в постели с лесбиянкой! Нет, это не измена — это хуже. Обман. Предательство. Подставка. Или — беда. Провокация. Диверсия. Неожиданный подлый выпад врага.

И пока голова работала с хладнокровием и быстротою машины, тело действовало само по себе: хороший жесткий упор правой ногой в перекладину, плечом прислониться к стволу сосны, локти прекрасно фиксируются на чуть изогнутой мощной ветви, оружие полностью готово к бою, и ни малейшей, ни малейшей дрожи в руках. Ну прямо учебные стрельбы. В условиях, приближенных к боевым. Трудно, очень трудно стрелять в живого человека. Этому учат, к этому готовят специально. Например, для начала стреляют в голографическую картинку. Ты смотришь фильм с любимым актером или актрисой, ты увлекаешься, ты уже почти ощущаешь себя там, внутри придуманной реальности, чувствительные датчики исподволь замеряют твое состояние, и вот в самый неподходящий момент раздается команда «пли!», и надо стрелять, и не абы как, а продуманно, точно — в голову, в грудь, и жертва будет умирать у тебя на глазах, потому что это не просто кино — это ГСМ — голографическое ситуационное моделирование — это кино, в которое ты реально вторгаешься. Он стрелял тогда в Шарон Стоун, потому что очень любил её.

Какая долгая, какая странно навязчивая ассоциация! Да он вообще любил фильмы Пола Верховена. Были у них такие задания в Академии: проанализировать действия полиции в таком-то эпизоде «Робокопа» или «Основного инстинкта». Симону это всегда отлично удавалось.

Отлично удалось и теперь. Он вдруг понял, что девушка, которая сверху, стонет ненатурально — она играет, талантливо, очень талантливо, но играет. А уже в следующую секунду в её правой руке мелькнул длинный острый нож — нет, не для колки льда — настоящее боевое оружие. Где-то он уже видел такой сегодня… Ах да. У этой гориллы в лесу. Нож в руках Посвященного. Нож над спиной Посвященного. Семь ударов ножом под лопатку.

Не будет этого.

С той стороны дома, по Октябрьской, мягко прошелестели шины. Шелест был ровно затухающий и как будто мокрый — характерный звук больших ворсистых покрышек из гроуруберита при заглушенном или почти заглушенном моторе…

Он сделал подряд два выстрела. Оба точные — в грудь. А потом зачем-то ещё один. В голову. Ах, ну конечно. Так всегда было принято у чекистов. Контрольный выстрел.

И тут же перестал быть чекистом.

Потому что сделался Посвященным.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

МОСКВА, XX ВЕК

Глава первая. ВЕРТЕП С БОГИНЕЙ

— Какая глупость, — сказал он. — Все, что от тебя требуется, это вынуть щеколду из тела, когда умрешь. Черт возьми, каждый делал это тысячи и тысячи раз. А то, что они этого не помнят, вовсе не означает, что они этого не делали. Какая глупость.

«Тем*» — Джером Дэвид Сэлинджер

Все получилось очень нескладно. После первого захода в парилку мы даже ещё не сделали по глотку, а только открыли одну бутылку пива, когда в замке с шумом повернулся ключ и, бешено сверкая глазами, перед нами возник Витькин старший брат. Кричать он не стал, просто подозвал к себе Витьку, и я слышал, как старший с тихой яростью выговаривал младшему, что это все-таки восстановительный центр, а не римские бани, что пиво и сигареты здесь совершенно недопустимы, что девять человек для четырехместной сауны — многовато, что спасибо ещё баб с собой не привели и что в конце-то концов он ему не первый раз все это говорит. Витька стоял, понуро опустив голову, и переминался с ноги на ногу, а мы, поняв, что сеанс окончен, стали потихонечку вытираться, одеваться и укладываться.

Витька догнал нас уже во дворе, когда вовсю дискутировался вопрос, куда теперь пойти и чем заняться. Аркадий предложил совершенно дикий вариант: махнуть к нему на дачу. Он крутил на пальце ключи от отцовской «Волги» и уверял, что шесть, а может, и семь человек в неё впихнется. Но столько желающих не набиралось, потому что был четверг, а не суббота. Мишель сказал, что у него в квартире хоть и восемь комнат, а такую ораву он все равно позвать не может, дескать, их даже вахтер в подъезд не пустит. Навалились на Владика. У того как раз предки во Франции были, но Владик быстро отбрехался: оказалось, сеструха Клена сегодня день рождения отмечает, а у него с Клеопатрой договор о невмешательстве в дела друг друга. Рестораны и кафе исключались сразу — с наличностью оказалось неважно, — и народ совсем уж было загрустил, когда чувствовавший себя виноватым Витька пригласил всех к себе в гараж. Идея принята была на ура, и мы ещё успели до закрытия в магазин «Вино. Фрукты», где прикупили пару вермута и пяток «арбатского». А пива у нас с собой было много. Лично мне почему-то совсем не хотелось мешать его с вином, и словно Буриданов осел5 я мучился теперь проблемой, на каком из напитков остановить свой выбор.

В гараже было тепло и уютно. Стоваттная лампочка освещала чистые стены, бетонный пол и блестящего «жигуленка». Нашлись скамейка, пара стульев и табуретка, а двое сели в машину, открыв с одной стороны дверцы. Стаканов на всех не хватило. Пили по очереди, как старые друзья. Но вообще-то я чувствовал себя чужим в этой компании. Только Витька и Аркадий учились вместе со мной в школе. Остальных я узнал позже, и знакомство с ними было шапочным. Некоторых вообще видел впервые и даже не успел запомнить имен. Признаться, и со школьными своими товарищами встречался я теперь редко. Я был очень чужим в этой компании. Лишь общие стаканы и объединяли меня с ними. Может, поэтому вдруг захотелось стать пьяным. Чтобы все на свете сделалось проще и радостнее. А ведь на самом-то деле — к чему обманывать себя? — я радовался возможности иногда общаться именно с этими моими одноклассниками, так не похожими на меня. Когда я слушал их рассказы о жизни, совсем другой, далекой, незнакомой, манящей и отталкивающей одновременно, возникало странное сладковатое, тревожно-тоскливое чувство — нет, не зависти, а скорее удивления и растерянности, чувство прикосновения к запретному, словно в двенадцать лет попал на фильм для взрослых или подсматриваешь в чужое окошко. А ребята рассказывали свои истории небрежно, просто, не подозревая об их тайном (для меня) смысле, рассказывали, чтобы вместе посмеяться и тут же забыть. Ведь по большей части это были всякие веселые байки с изрядной долей вымысла. Никто не обижался, если говорили прямо: «Ну, это ты брешешь!» Или: «Все, что рассказывает Аркадий, — дели на восемь».

На этот раз слово взял Гоша, считавшийся самым талантливым в компании рассказчиком. Когда, хитро прищурившись и откинув со лба вихры, он произносил в очередной раз: «А вот у меня был случай…» — все, как правило, замолкали в почтительном ожидании. У Гоши действительно был талант: избегая лишних слов, четко строя фразы, выдерживая паузы и грамотно повышая голос где надо, он добивался порой поистине театрального эффекта. Аркадий, дослушав и отсмеявшись, традиционно говорил:

— Ох, Сошка, записывал бы ты все и относил в журналы! Народ бы стал читать, уверяю тебя.

— Это жизнь, братцы, — ответствовал обычно Гоша, — а всю жизнь не запишешь.

Витька наливал мне вермут в пластмассовый стаканчик, когда уже обслуженный Гоша медленно всосал свою дозу, вытер губы тыльной стороной ладони и с расстановкой произнес:

— А вот тоже был случай.

Витька даже наливать перестал, и у меня получилась урезанная порция.

— Один мой друг уехал в отпуск, — начал Гоша с весьма тривиального зачина.

И Мишель не удержался от продолжения:

— Вернулся — а жена в постели с водопроводчиком.

— Об этом в следующий раз, — улыбнулся Гоша. — А сейчас просто: уехал друг в отпуск и оставил мне ключи от квартиры. Мол, поливай кота, корми цветы и радио на кухне никогда не выключай — как бы жильцы все время дома. А за эту работу, говорит, можешь выпить все, что осталось в баре, я там, говорит, не допил чего-то. Что ж, спасибочки. А на дворе — лето. В Москве — ну никого! А я ж в одиночку не пью. Вспомнил одного приятеля — Мавра. Мишель его знает. Правда, Мишель? В Завидове, когда кабанов стреляли, он ещё нажрался и под кустом уснул, ты должен помнить. Ну вот, звоню Мавру, а он говорит: я в ДНД, на Патриарших, и портфель у меня в милиции, а в портфеле, между прочим, бутылка хорошего молдавского коньяка. Да черт с ним, говорю, с портфелем и даже с коньяком — тут хата с богатейшим баром пропадает. Он долго ломался, но потом сказал, ладно, минут на сорок забегу. И притащил с собой ещё одного чувака. Неплохо мы втроем посидели. Третий, правда, все время нервничал, говорил, что в ментовнице надо непременно отметиться, а то в институт телегу пришлют, но на бар косился нездоровым взглядом. А там, ну, то есть в баре, — чего только не было: джин английский, коньяк французский, скотч опупительной выдержки, ром гавайский, текила мексиканская, бурбон, кальвадос, ну и полегче — «Мари Бризар», «Вдова Клико», «Черный доктор», «Утренняя роса», «Киндзмараули»… Сразу решили: напиваться грех. При таком-то ассортименте. Попробуем всего понемножку. Попробовали. Всего понемножку. Даже закусили чем-то. Мавр говорит: «Хрен с ним, с портфелем. Никуда не пойду. Давай ещё по разочку. Из каждой бутылки — по маленькой». Повторили. Еще по разочку. Ну совсем по маленькой. Вдруг — звонок в дверь. Я как встал со стула, так сразу и упал. И Мавр следом за мной изобразил то же самое. А третьего с нами почему-то уже не было. Выползаем оба в коридор. Пока Мавр обнимал какую-то тумбочку, я напрягся, встал практически на две ноги и пошел по стенке, по стенке в сторону прихожей. И тогда — можете ли вы себе представить мое изумление и мой ужас? — стенка-то передо мною вдруг разверзается, как «сезам, откройся», и я лечу в темноту. Полный провал памяти. Дальше всплывает вот что: больно и мокро в области ягодиц. Сквозь редеющий мрак вижу: Мавр сидит рядом со мной и невнятно бормочет. Журчит вода, блестит изысканный итальянский кафель, а между нами хищно, как зубы дракона, торчат острые клинья разбитого унитаза. Потом снова раздался звонок, и мы с Мавром поползли дальше. За этим следует ещё один провал в воспоминаниях, теперь уже до утра.

Утром обнаружили: срубили унитазик наш под самый корешок. Интересно, кто это сделал? В обед выяснилось. Пришел наш третий и все рассказал. Оказывается, он бегал за сигаретами и, вернувшись, два часа стоял под дверью звонил. Слушал, как мы там возимся и громыхаем. Самое удивительное, что мы ему все-таки открыли. Нас он трогать не стал, а вот разбитую сантехнику вынес.

Без унитаза в квартире стало немного неуютно, но мы, однако, собирались там ещё несколько раз, один раз даже с чувихами. Ссать ходили в ванну, очень весело было.

Но внутренние резервы бара оказались не вечными, пришлось переходить на «Фетяску», «пшеничную» и даже «Кавказ». А самое удивительное обнаружилось к концу месяца: кто-то вылакал французский одеколон, хотя в баре оставались-таки две-три недопитые бутылки. С одеколоном мы грешили на нашего третьего, он какой-то чудной оказался.

Ну а время меж тем летит. Приятель телефонирует из Паланги: надеюсь, все о кей, целую, жди послезавтра. А унитаза-то нет! Мы ведь как привыкли: по-нашему, по-русски, — все в последний момент.

Звоню. Дефицит, говорят. Вот те на, едрена кошка!

Накручиваю номер чуваку. Так, мол, и так. Он спрашивает: «Тебе какой? Финский?» «Да какой, говорю, к черту, финский — любой!» Тогда он дает мне телефон бригады и адрес. Дозвониться туда невозможно: там никого нет дома, а по временам бывает занято. Еду.

Теперь представьте себе темный, грязный, сырой подвал. Посередине — низкий стол, а за столом сидят угрюмые люди. По рожам сразу видно — с тяжелейшего похмелья.

Объявляю:

— Нужен унитаз.

Один из них показывает рукой. Я смотрю и вижу: передо мной толчок образца одна тыща девятьсот двадцатого года, весь в засохшем говне, причем не только изнутри, но и снаружи почему-то. Аж коркой покрыт.

— Сколько? — спрашиваю.

— А сколько дашь?

— Трояк. А если помоете — восемь.

Они все вскакивают. Поднимается суета. Собственно, их всего трое, но шум такой, словно работает целый цех. Они скрываются в соседнем помещении, и оттуда слышится сопение, злобные матюги, стук и плеск. Потом — страшный грохот: кокнули. Они выходят с такими глазами, будто мать похоронили.

Мне тоже обидно, но не последний же это унитаз. Вон, например, там ещё один стоит.

И тут появляется какой-то очкарик. Пришел, понимаете ли, за ним. Это, понимаете ли, стоит его оплаченный унитаз. А унитаз в уголку такой чистенький, беленький, вполне современный, блестященький. Я на него давно уже глаз положил. Теперь рассусоливать некогда.

— Пятнадцать рублей за тот унитаз!

Мужики вскидываются. В глазах — свет надежды.

— Двадцать пять, если поставите. Такси туда и обратно.

Начинаются суетливые сборы в дорогу. Бедного очкарика никто даже не замечает. Потом двое все-таки остаются, чтоб урегулировать отношения с ним, а одного я беру с собой вместе с унитазом.

В дороге выясняется, что четвертак — он и в Африке четвертак, но неплохо бы ещё и бутылку.

— Хорошо, — говорю, — литр спирту.

Чтобы сразу пресечь всякую дальнейшую торговлю. Накануне Мавр как раз припер из института спирт в жуткой химической бутыли из толстого рыжего стекла. Мы к нему даже не притронулись. Было много водки.

Приезжаем. Мужик смотрит. Чешет в затылке.

— Э-э, — говорит, — подставка-то не подходит. Посадочные размеры не те.

— Чем же ты, — говорю, — думал? Так твою и разэтак!

Опять звоню чуваку.

— Подставку под унитаз. За любые деньги.

Слова «любые деньги» производят на мужика магическое действие. Мы сходимся на сорока рублях, и необходимую подставку он извлекает, как фокусник, чуть ли не у себя из-под ватника.

— Налей, — говорит он. У него дрожат руки.

— Ты же работать не сможешь!

— Конечно, не смогу, — говорит он. — Если не нальешь.

Ну, плесканул ему стакашку спирта.

Знаете, братцы, это надо было видеть. Он не устанавливал унитаз — он ваял его. Как Микеланджело. И новая скульптура идеально вписалась в интерьер пижонского сортира моего приятеля. Я просто был в восторге. Я так проникся к этому мужику, что даже угостил его остатками вин из бара. А потом выдал обещанную бутылку и четыре червонца.

А закончилась история вот как. Мужик в тот день в бригаду не вернулся, хотя и обещал поделиться с корешами. Вернулся только дня через три и то лишь для того, чтобы скоммуниздить шпиндель от ротора. Шпиндель он кому-то загнал и загудел по новой. А ещё дня через три его обнаружили в больнице.

* * *

Все слушали с большим интересом, и в ударных местах, коих было немало, до упаду смеялись. К эпилогу даже наступила некоторая усталость от смеха. В общем, на меня, совсем переставшего смеяться, никто не обратил никакого внимания.

«Вот сейчас Гоша закончит, — думал я, — и тогда я встану, подойду к нему поближе и дам в глаз». Трудно было бы придумать что-нибудь глупее. Я понимал это. Поэтому просто вышел на улицу. Якобы по нужде. С неба сыпался мелкий дождик, и было очень темно. Чуть поодаль, среди наваленного кучей мусора, в свете окон полуподвального этажа блестело что-то белое и округлое, похожее на человеческий череп. Я подошел ближе. Конечно, это был кусок разбитого унитаза.

Гоша интересно рассказывал, но уж больно много наврал. А всю концовку истории вообще придумал сам. Ведь ничего этого он не знал. И знать не мог. Как не мог знать и того, что выручивший его сантехник — мой отец.

В тот день отец пришел домой рано, хотя в бригаду заходил и мужикам десятку отдал, как договаривались, и даже выпил с ними. И был он совершенно пьяный, и, бросив на стол три красненькие, не раздеваясь, завалился спать, и мать плакала, как всегда, а я сидел и молча смотрел в окно.

Вот как все это было. А летом в Москве даже хронические алкоголики ватников не носят. А в бригадах сантехников не бывает ни роторов, ни шпинделей к ним.

* * *

— Зачем ты написал этот рассказ? — спросил его знакомый редактор из журнала «Знание — сила».

— Что, плохо? — спросил Давид.

— Да нет, нормально. Только это никто не напечатает. Разве так отдыхает советская молодежь? Чему ты учишь подрастающее поколение в решающий год одиннадцатой пятилетки, когда родная Коммунистическая партия и лично её генеральный секретарь товарищ Андропов борются за усиление трудовой дисциплины? У нас не любят разговорчиков на жаргоне, а со словами типа «говно», «ссать» или «скоммуниздить» ты должен расстаться решительно и навсегда.

— Слушаюсь, товарищ редактор.

— Вольно, товарищ писатель. А если серьезно, пиши лучше статьи по экономике и социологии. У тебя здорово получается. Я иногда просто недоумеваю: почти не врешь, а напечатать можно — как это? У тебя талант публициста, Додик. А в беллетристике ты как раз врешь. Чувствуется твое гуманитарное университетское образование, начитанность чувствуется, ну и мозгами Бог не обидел. А правды — нет. Ну действительно, рассказ неплохой, а вся концовка — придумана. Придумана просто для эффекта и не слишком складно. Гоша твой — сочинитель. Ну и ты насочинял вроде него.

— Ну, это ты просто знаешь, что у меня отец не сантехник, — слегка обиделся Давид.

— Да нет, — сказал знакомый редактор, — какая разница, кто у тебя отец, — не в этом дело. Любой внимательный читатель почувствует здесь неправду. Ты верно передал ощущение своего героя: этакий комплексующий пасынок развитого социализма среди потерянного поколения сынков. Сынков высокопоставленных чиновников. А вот сюжет пошел не туда. Не пиши беллетристику, Додик.

И больше Давид не писал рассказов. Действительно, зачем? Если его хитрые замыслы так легко разоблачает первый встречный профессионал. Он-то думал, что литература — это прежде всего сочинительство, а оказывается, надо просто писать правду. Но, пардон, какой же сумасшедший станет всерьез писать правду в этой стране? Или он сейчас не о том? А ведь он действительно не о том…

* * *

Отец Давида — Юрий Геннадиевич Маревич не был сантехником, но алкоголиком был. И Давид действительно чувствовал себя страшно далеким от мира своих прежних одноклассников из соседних цековских и совминовских домов. Юрий Геннадиевич, историк по образованию, преподавал в школе, потом работал в издательстве, потом начались диссидентские дела, вызовы в КГБ, упрямство, закончившееся судом и ссылкой за тунеядство. Отмотав срок, отец ещё пять лет жил на «сто первом километре», под Каширой. И только в семьдесят шестом, когда Давид уже заканчивал школу, ему удалось вернуться в Москву. К этому времени отец сделался совсем другим: молчаливым, дерганым, нелюдимым. И не пил. Никогда, ни грамма. Однажды только сорвался, и Давид все понял: отец теперь пьет по-другому.

Ушел в запой дней на десять, и мать едва не выгнала его из дома. Но тут как раз свершилось чудо: Давида приняли в университет, все как-то разом нормализовалось, отец нашел работу в отделе писем какого-то полунаучного журнала, а матери — она была тогда секретаршей у начальника райсобеса — прибавили зарплату в родной конторе. И три с небольшим года все катилось ни шатко ни валко с видимым благополучием, пока не наступил восьмидесятый год. В ту новогоднюю ночь отец сказал, что не может не выпить после ввода наших войск в Афганистан. Выпил. И больше не трезвел уже никогда. Умер он в самом конце восемьдесят третьего в больнице.

А за три месяца до того, в ночь с двадцать девятого на тридцатое сентября, случилось событие, значимость которого на тот момент мог оценить только сам Давид, да и то — разве он понял, что произошло на самом деле? Он только почувствовал: свершилось нечто, выходящее за рамки его персональной ответственности, его личных интересов, его внутреннего мира… Объяснять это все — абракадабра какая-то получается. Так как же мог он втолковать хорошему знакомому — умному и симпатичному редактору из «Знания — силы», зачем написан этот странный маленький рассказ. Разве он собирался его публиковать? Просто захотелось услышать мнение относительно постороннего человека о том, что вылилось тогда на бумагу. Вылилось непроизвольно. Уж очень хотелось записать, зафиксировать, оставить в веках последний день, последние часы… чего? Первой половимы жизни? Обычного земного существования? Детства разума? Как это назвать? Он не знал. Да и мешало ему что-то.

Что именно, он узнает много позже и все поймет, а тогда…

Он не только не смог написать о событиях исторической для него ночи, но вообще намеренно, сознательно (или все-таки случайно, инстинктивно?) переврал даже то, что привело его к той ночи, словно разведчик, сочиняющий легенду, нет — словно птица, уводящая хищника от гнезда, и ему казалось, что придумал он очень здорово, что рассказ получился на славу, потому что ситуация выстроена и выстрадана, детали — правдивы до мелочей, а герои — живые. АН нет! Редактор-профессионал вмиг учуял границу между документальным рассказом и вымыслом.

Давид испугался даже. Но глупый это был испуг, очень глупый. Это ж каких галлюциногенов надо было накушаться нормальному человеку, чтобы вот так ни с того ни с сего додуматься, догадаться, вообразить, что произошло с Давидом на самом деле!

А произошло следующее.

* * *

После Гоши, окончательно разлив вермут и перейдя на «арбатское», компания слушала Аркадия, который долго и бездарно, в основном весело хихикая сам, рассказывал (по ассоциации) о пришедшем к нему однажды телемастере, тоже, очевидно, пьяном и оттого навязчиво требовавшем у хозяина некую особенную отвертку, каковая, будучи найдена, в итоге не понадобилась. Собственно, в этом и заключался весь юмор. Ужасно смешно. И компания совсем уж было начала скисать, когда в оставленной

Давидом широкой щели незакрытых дверей гаража появилась фигура Сереги Мавританова — того самого Мавра, которого так ярко живописал Гоша. Мавр зашел на удачу, не обнаружив друзей по домам. При себе он имел литровую бутыль шикарного испанского бренди «Сото» и встречен был ликующими воплями. Компания резко поделилась на две почти равные части: четверо, отказавшись или почти отказавшись устраивать дикий коктейль, разбежались по домам, ссылаясь на дела и самочувствие, а пятеро плюс шестой — Мавр с энтузиазмом взялись за уничтожение крепкого напитка, который благодаря качественному коньячному спирту основы и тонкому изысканному букету легко проскакивал без закуски. И когда бренди почти не осталось, Витька предусмотрительно пивший немного, предложил:

— Вот что, мужики, по-моему, вариант, предложенный Аркашей, назрел.

— В смысле? — не понял Гоша, уже давно забывший, о чем шла речь.

— В смысле махнуть к нему на дачу, — пояснил Витька. — По дороге завернем на мою, а у меня там два литровых пузыря водки «абсолют».

— А телки? — спросил Мишель, всегда остро озабоченный сексуально, независимо от количества выпитого.

— Ты че, давно в Барвихе не был? Там с девочками не проблема, — со знанием дела заявил Гоша.

«Волгу» Аркашкиного отца решили не трогать — Витька предоставил свои «Жигули» из соображений удобства и вообще. Неожиданно возникло осложнение. Стартер отчаянно крутился, грозя посадить аккумулятор, а двигатель даже не чихал.

— Погоди, урод, не крути, — сказал Аркадий. — Дай подумать, что это может быть.

Задумались все. Давид задумался тоже и внезапно почувствовал, что нет ничего важнее на свете, чем здесь и сейчас завести эту машину. Он никогда не был водителем и даже не изучал устройство автомобиля — так, где-то что-то слышал на уровне средне-эрудированного человека. А сейчас вдруг увидел свечи. Он четко представил себе их конструкцию, место расположения, и ему ужасно не понравились покрытые копотью, совершенно черные и словно жирные от масла контакты.

— Витька, — проговорил он незнакомым самому себе голосом, — у тебя, наверное, свечи забросало.

Витька вздрогнул, потому что был трезвее других. Спросил удивленно:

— А ты откуда знаешь? Вообще, очень может быть. Вчера холодно было, я прогревался долго, а потом забыл подсос выключить, так весь день и ездил.

— Ну ты и козел, — ласково пожурил Аркадий, которого уже начало развозить. — Значит, ща вывинтим и будем прокаливать, это же как два пальца обсосать…

— Ну, тогда мы никуда не поедем, — заныл Мишель. — Фигня это все. Я пошел домой.

— Спокойно, ребята, — проговорил Давид все тем же замогильным голосом. — Не надо ничего вывинчивать, я их так почищу. Помолчите минутку.

Он ещё раз представил себе эти аспидно-черные контакты, мысленно надвинулся на них глазами и несколько раз с усилием моргнул. Веки его отяжелели, ресницы, казалось, загнулись внутрь и глаза отчаянно защипало. Но он уже видел, что дело сделано. Контакты заблестели праздничной чистотой надраенного металла. Давид крепко зажмурился, инстинктивно потер глаза кулаками. Потом отнял руки и с ужасом обнаружил полоски черной сажи на первых фалангах обоих указательных пальцев.

— Все? — спросил Витька полуиронично-полуиспуганно.

— Все, — сказал Давид. — Заводи.

Общее оцепенение прошло, но тишина сохранялась: все пятеро ждали, и каждый готовился выдать какую-нибудь плоскую остроту типа: «Факир был пьян, и фокус не удался».

Но фокус удался. Машина завелась, что называется, с полтычка. Все радостно загалдели и полезли внутрь, не выказывая особого удивления. Чего не бывает в жизни!

— Да ты у нас медиум, Дейв! — гоготал Аркадий, приобняв Давида. А Гоша заметил:

— Деточка, все мы немножко медиумы. Особенно когда дадим стакан. Вот сейчас ещё пузырь раздавим, и я начну глазами машины тормозить.

— Ты лучше пару клевых телок тормозни, — посоветовал Мишель.

* * *

А у поста ГАИ на Рублевке чуть было все не сорвалось. Длинный худощавый инспектор в белоснежных крагах взмахнул полосатым жезлом, и Витька, естественно, остановился. Других машин поблизости видно не было, и косить под дурачка, мол, товарищ милиционер, я думал, это не мне, не представлялось возможным. Восемьдесят километров в час на правительственном шоссе превышением скорости обычно не считается, да и шесть человек в «Жигулях», в общем, ерунда, но придраться, конечно, могут к любому — такова селява — и пятерку на штраф друзья бы все вместе, безусловно, нашли. Беда была в другом: даже от Витьки, который вполне уверенно держал руль, пахло за версту.

— Ну что, ребята, — спросил Витька мрачно, — кто самый трезвый? Кто вместе со мной пойдет разбираться?

— Трезвых поищи в другом месте, — ответствовал Гоша. — А здесь нужен тот, кто отбрехаться сумеет. Посмотрите, мужики, у кого хотя бы паспорт с собой, чтобы щегольнуть фамилией. Постовой-то местный, не может наших предков не знать.

Все призадумались. Однако Мишель, портрет дедушки которого в числе четырнадцати высших лиц государства трудящиеся носили на демонстрациях по всем праздникам, не имел при себе даже студенческого билета. Витькин папа из ВЦСПС и отец Мавра — скромный союзный министр — для гаишника вряд ли высоко котировались. Гошины родители работали в Миле, но, похоже, были теми ещё дипломатами, а значит, фамилии их вообще глубоко законспирированы, так что наличие Гошиных документов роли не играло. Некоторая надежда оставалась на Аркадия — фамилию одного из самых главных генералов МВД милиционер должен был помнить. Но уж больно пьян был сам Аркадий, а к тому же вместо мидовского пропуска любил он таскать с собой гэбэшную ксиву, то есть курсантский билет Высшей школы КГБ, а это не совсем те корочки, которые надо показывать ГАИ…

— Знаю я здешних ментов, — процедил Витька. — Бывает, на такого нарвешься, ни деньги, ни фамилия не помогут, им бы только дырку тебе проколоть и протокол составить. Тут один с Иркой Андроповой ехал, так все равно штрафанули и права отобрали.

— Брехня, — вяло откликнулся Гоша.

— Не брехня, — возразил Мишель, — просто менты Андропова не любят с давних пор…

И пока они трепались, так и не решив, кому выходить на встречу со стражем порядка, страж подошел сам, вплотную подошел, нагнулся к Витьке и козырнул. Витька приоткрыл окошко наполовину и, не поворачивая головы, чтобы, не дай Бог, не дыхнуть гаишнику в лицо, протянул документы. Смешно это было: запах в машине стоял такой, словно бутылку водки, бутылку вина и пару пива равномерно разлили по всем сиденьям и по полу. Инспектор потянул носом воздух и уже приготовился что-то сказать, на ходу меняя тему своего выступления, но… Давид, сидевший на заднем сиденье слева, успел открыть окно полностью, высунуться и окликнуть:

— Товарищ капитан!

Погоны он в темноте разглядел плохо, но какая разница, главное, чтобы оглянулся, главное — поймать глаза, а дальше… ему секунды хватит.

— Товарищ капитан, я — майор Мелентьев, начальник опергруппы Шестого управления МВД. (Что за чушь?! Почему шестого? Да и есть ли такое? Но «товарищ капитан» с лейтенантскими погонами — теперь он разглядел их — смотрит только на Давида и очень внимательно слушает.) У нас — спецзадание. Машина с частным номером — это конспирация. И запах алкоголя для камуфляжа. Очень важное спецзадание, товарищ капитан. Промедление в выступлении смерти подобно. (Ну, это уж он лишнее сморозил, это кажется, из Ильича. Но товарищ капитан проглотил — смотрит, слушает.)

Только не отпускать глаза, только не отпускать!

Инспектор медленно поворачивается, кося по-прежнему на Давида, возвращает документы Витьке, ещё раз козыряет, опускает руку с жезлом, и все это молча и как-то нехотя, словно во сне. Наконец инспектор отводит взгляд, и Давид шепчет Витьке:

— Газуй, газуй быстро!

* * *

— Что ты ему сказал? — проснулся Аркадий. На улице ветер. Никто ничего толком не слышал.

— Да так, — замялся Давид, — объяснил, что мы не очень простые люди.

— Дейв у нас медиум, загипнотизировал товарища, — улыбнулся Гоша, оборачиваясь с переднего сиденья.

Хорошо ему там, у него ноги длинные — вот почему Гошу пустили вперед. А Мавр, маленький, худенький, зажатый посередине, почти сползший на пол, заворчал:

— А на кой хрен его гипнотизировать? Менты — они же тупые. Помнишь анекдот, как милиционер проверяет, есть ли спички в коробке?

— Или этот, — оживился Мишель. — Встречаются два мента…

— Да пошли вы!.. — обиделся Аркадий — все-таки из семьи милицейского генерала, но обиделся беззлобно, напоказ, настроение-то у всех хорошее было, от души отлегло.

Только Витька молчал, он слышал лучше всех, от первого до последнего слова, какую лапшу вешал Давид на уши инспектору. И машину он водить начал раньше всех, а потому и понял: такого просто не могло быть. Впрочем, Дейв ещё в школе слыл завзятым прикольщиком, любил всякие фокусы, розыгрыши, кажется, и гипнозом увлекался, какую-то старинную книжку по технике внушения приносил — это точно. А теперь… они давненько не виделись, мало ли что он освоил параллельно за годы своей учебы на экономическом. В экстрасенсов всяких Витька особо не верил, но и прожженным скептиком себя не считал. Поэтому теперь он ни о чем не спросил Давида — просто вел себе машину и ждал дальнейших неприятностей. Да, да, именно неприятностей. Вот сейчас гаишник оклемается и кинется звонить на следующий пост. Обязательно позвонит. И тогда такое начнется! Страшно подумать. Оказание сопротивления должностному лицу при исполнении служебных… Не дай Бог! А отец спросит: «Ну и зачем ты брал с собой этого парня? Мало ли что в школе учились! Я тебе говорю: у тебя должен быть свой круг общения. Вечно какие-то электрики и шоферы в доме болтаются. Ты ещё женись на уборщице! Влип? Сам виноват». Так оно все и будет, думал Витька.

Но пост у развилки проехали без проблем. И дальше — тоже, до самой дачи. А поганое чувство все не отпускало. И пока в гараж забегал за бутылками, и пока здорового черного терьера Бима, выбежавшего из темноты, трепал по голове и холке, мельком поглядывая на светящиеся окна второго этажа, где бабка с дедом, наверное, как раз садились чай пить. Не отпускало тоскливое тянущее чувство: как-то все неправильно, не так, не так. Поэтому одну бутылку открыл прямо на ходу, с треском разрывая фирменную пленку, натянутую поверх алюминиевой пробки, и глотнул жадно прямо из горлышка.

— Вот, мужики, одна неполная была, — доложил, возвращаясь в машину.

А мужикам уже было все равно. Загудели, заокали, о-о! — зашелестели, потирая от нетерпения руки.

— Ну, тебя только за смертью посылать, — не избежал дежурной шутки Мишель, и все загоготали, вспоминая анекдот.

Аркадий, увидев роскошную водку, проснулся окончательно и начал шарить по карманам, звеня ключами и выбирая нужные.

Выпили.

А вот Давид выглядел плохо. Бледен был и смотрел в одну точку.

— Дейв, ты чего? — спросил Витька, снова ощущая тоску. — Водки тяпнешь?

Давид встрепенулся, как разбуженный, смешно похлопал ресницами.

— Не люблю из горла. И потом, закусить нечем.

— Это «абсолют-цитрон», её даже запивать не обязательно. Вот тебе стаканчик. Хлопни.

Давид выпил. Водка была и впрямь удивительная. Лимонный ликер какой-то, а не водка. Подумать только, что гады буржуи делают!

Сели, тронулись дальше. Ехать осталось минут пять. Так сказал Аркадий. Но ехали они существенно дольше. Заплутали, что ли? Или это все уже смешалось в голове у Давида? Кажется, они ещё раз выпили без закуски, когда выходили из машины. А потом опять куда-то поехали. Нет, потом они уже никуда не ехали — сидели в мягких креслах в очень теплой просторной комнате, звучала музыка, свет был приглушенный, а ещё — много цветов в горшках и камин, и девушки какие-то танцуют, а он сидит полулежа с бокалом чего-то ароматного в руке, и ему хорошо-хорошо, так хорошо, что хочется заснуть, но стоит закрыть глаза, и он опять оказывается в «Жигулях», на темном петляющем через лес узком шоссе. Окошко раскрыто полностью, ветер свистит, хотя скорость черепашья, вкрадчивая такая скорость — километров пятьдесят, ведь повороты резкие, и темень хоть глаз коли, и после остановки у ГАИ перепуганный Витька осторожничает.

Как же так это все получилось? Как же так?

* * *

Давид знал, что иногда ему удается то, чего не могут другие. Случаи были редкими, очень редкими. Он коллекционировал их, вспоминал, пытался сопоставлять и анализировать. Но никогда раньше он не умел управлять своими экстраординарными способностями. Сегодня получилось. Почему? Неужели теперь он станет настоящим экстрасенсом? А что — деньги начнет зарабатывать. Какие, к черту, деньги, дурак?! Посадят тебя в закрытый институт и будут исследовать под микроскопом. Впрочем, он ведь станет сопротивляться, убегать. Так что никто особо не разгуляется — прихлопнут его, и все дела. Грустно.

Он вдруг с удивительной ясностью вспомнил самый первый из тех невероятных случаев.

Август. Скоро в третий класс. Считанные дни до школы. Почти все уже приехали с дач. Во дворе шумная веселая компания. Но сейчас мальчишки разошлись обедать, а его мама ещё не позвала, он вдруг остался один.

Старый московский дворик, отделенный от улицы чугунной решеткой забора, небольшим флигелем с мезонином и воротами, давно не закрываемыми на замок по причине отсутствия штатного дворника. Как здорово было кататься на этих скрипучих воротах, где между вертикальными прутьями словно специально для детских рук и ног приварены были небольшие перекладинки. Между флигелем и глухой стеной соседнего дома заботливыми руками давних жильцов разбит был садик с цветочными клумбами, кустами сирени и жасмина, с детской песочницей и неизменной двухпудовой качалкой из цельнотянутых стальных труб. А в центре садика под сенью роскошного раздвоенного ясеня, служившего в зависимости от обстоятельств царским троном, лошадью, креслом пилота и чем угодно еще, возвышалась странная неизвестного назначения постройка — оштукатуренный и давно не крашенный кирпичный куб с ребром метра в полтора и с двумя заколоченными окошками. Именовался он в народе Колодцем, ибо доски от окошек вопреки стараниям местного жэка перманентно отдирали великовозрастные шалопаи, и только совсем-совсем нелюбопытные люди из окрестных домов могли не знать, что обшарпанный кубик — это лишь верхушка айсберга. Вниз под землю на страшную, по детским понятиям, глубину (а на самом деле, должно быть, метров на пять-шесть) уходила шахта со ржавыми скобами по стенам, и на дне Колодца имелась тяжеленная бункерного типа железная дверь, до середины своей скромной высоты заваленная всяческим мусором и словно на века замершая в чуть приоткрытом состоянии. Сквозь узкую щель, оставленную кем-то в безумно далекие времена, сквозил холодный и жуткий мрак, не побеждаемый никакими фонариками и самодельными факелами. О загадочном мире по ту сторону железной двери слагались легенды. По вечерам в сгущавшихся сумерках было принято рассказать какую-нибудь новую историю о мертвецах, сброшенных в Колодец и бесследно исчезнувших, или о гигантских разумных крысах, умеющих просачиваться в узкую щель приоткрытой двери. По вечерам — только рассказывать, а изучать Колодец возможно было исключительно при свете дня, улучив момент, когда вокруг нет взрослых и путь через окно открыт очередным добрым взломщиком. Собственно, уже для спуска на дно требовалось известное мужество, заглянуть в щель — это был следующий уровень сложности, а о том, чтобы разобрать мусор и попытаться открыть дверь, говорили, конечно, но так, как говорят об экспедиции на Северный полюс: мечтали, строили планы, обсуждали варианты последствий — это была дальняя, очень дальняя перспектива.

И вот в тот раз среди дня Додик вдруг оказался один во дворе. Один на один с Колодцем. Когда светило солнышко, Колодец становился совсем не страшным. Он бывал и дозорной башней, и капитанским мостиком на корабле, и фашистским дотом посреди поля, а зимой, навалив сугробы почти вровень с Колодцем, здесь играли в «царя горы». Страшный не страшный, а что-то необычное было в Колодце всегда, древнюю тайну охранял он и днем и ночью. Он и склонившийся над ним старый ясень с раздвоенным стволом, с несколькими горизонтально протянувшимися ветвями — одна, огромная, шелестела прямо перед их окном на третьем этаже, а другая, поменьше, нависла над Колодцем совсем низко: кажется, чуть подпрыгнешь — и вот уже достал, зацепился, как за перекладину турника, и ветка прогнется, спружинит, и будешь качаться как обезьяна в джунглях, как Тарзан. Здорово! Но куда там — это только кажется, что допрыгнешь. На самом деле высоко. Однако с каждым годом он рос, а ветка (может, и вправду так было?) опускалась ниже. Позавчера, когда вернулся в Москву, залез на Колодец и почувствовал: теперь сможет. Допрыгнет. Точно. Зря он, что ли, в деревне столько тренировался в прыжках с обрыва и лазании по деревьям! Только при ребятах не хотелось: вдруг опозорится. А теперь момент настал. Пока никто не видит…

И было такое ощущение, что какая-то теплая волна поднялась из таинственного Колодца, подхватила его, поддержала, и в волшебно прекрасном полете, в миг почти сказочного парения в воздухе он легко, как гимнаст за брусья, ухватился за ветку ясеня, оказавшуюся где-то на уровне груди… Разве такое бывает? Или это сон? Как он смог?… Ветка, конечно, прогнулась и, конечно, спружинила: вниз — вверх, вперед — назад, а крыша Колодца — вот она — очень близко под ногами, того и гляди чиркнешь, даже не надо спрыгивать, отпустил ветку, и все — уже стоишь. Отпустил. Зашумела листва, умчалась вверх.

— Ништяк! Зэконско! Забойно! — Все известные восторженные восклицания вырвались у него сразу.

И захотелось повторить. Он смотрел наверх, как покачивается растревоженная ветвь, ждал, пока она остановится, и рассеянно переступал ногами. Все. Пора. Еще один прыжок в небо.

Р-р-р-а-аз!.. И кто-то схватил его за ногу. Резкая, обжигающая боль в лодыжке. Полная потеря ориентации.

Он падал не то что не сгруппировавшись, он падал, даже не вжав голову в плечи. Падал, как манекен из папье-маше, опрокидывался, оставаясь ногами на краю Колодца, потому что правая ступня попала случайно в строповочную ржавую петлю и зацепилась, застряла там и только теперь, уже сломанная (растянутая? вывихнутая?), высвобождалась. А головой он упал точно, прицельно — на торчащее осколками вверх бутылочное донышко.

После он осмотрел и это донышко, и кровь вокруг. После. А тогда…

Тогда его не стало. Он был действительно уверен, что умер. По-детски это совершенно нормально так считать. Для детства не существует понятия «смерть» в чистом виде. В голове ребенка оно просто не может оформиться логически. Смерть как идея распадается на три приемлемые для понимания составляющие: всепоглощающий страх или боль, которую невозможно вытерпеть; внешняя картина гибели, наблюдаемой со стороны в кино или в жизни; и, наконец, индивидуальное ощущение потери сознания. Три эти ипостаси никак не связываются друг с другом, и потому практически любой ребенок не то чтобы верит, не то чтобы знает, а просто чувствует, что он бессмертен.

Больно, очень больно, страшно, потом… ничего не помню… и снова все вернулось — значит, умер и воскрес. Ничего особенного. Так со всеми бывает, просто не все хотят и не все могут рассказать об этом. Потому что не все воскресают здесь. Вернее, почти все воскресают не здесь. Вот в чем дело. Так он решил для себя тогда, и все было абсолютно ясно.

Ему повезло. Он воскрес там же, где умер, только в другой позе: сидел, прислонившись к стенке Колодца, и кровь заливала глаза. А боли уже практически не было ни на макушке, ни в ноге. Только ужасный страх сжимал сердце. Поэтому он вскочил и понесся домой. Взлетел на третий этаж, позвонил в дверь. Мама открыла и всплеснула руками, теряя равновесие:

— Господи! Что случилось?

— Упал. Ударился, — коротко объяснил Додик и только после этого наконец расплакался.

— Быстро в ванную!

Мама сумела совладать с собой и выделить самое главное в тот момент. Вызов «скорой», слезы, обмороки, нравоучения — все потом, потом. А там, в ванной, бедная мама ещё раз едва не лишилась чувств.

— В чем это ты перепачкался?! — страшным голосом спросила она.

— Где? — не понял Додик. — Где перепачкался? От обиды, растерянности и страха он заплакал ещё громче.

— Что это за красная гадостъ! — кричала мама не своим голосом.

— Это кровь! Обыкновенная кровь!

— Чья кровь?! С кем ты играл?

— Ни с кем, я был один, это моя кровь!

— Зачем ты врешь мне?! Быстро раздевайся и полезай в ванну!

Она уже сама раздевала его, срывая заляпанную рубашку и треники странно дрожащими руками. Почему странно? От чего дрожащими? Он вдруг понял — от омерзения. Потому что один раз уже было такое, когда года два назад Додик притащил в квартиру дохлую кошку, притащил на плече, обнимая ручонками, прижимаясь к пушистому боку щекой, уверенный, что кисоньке ещё можно помочь. Да, она уже не шевелится и не дышит, да, глазки закрыты, но ведь она, кажется, ещё теплая…

С тем же остервенением, теми же нервно дрожащими руками намыливала тогда мама его лицо и голову, злорадно не беспокоясь о попадающем в глаза мыле: сам виноват, са-а-ам, думать надо было, ду-у-умать, что делаешь. И он орал, потому что было жутко обидно, ведь он хотел как лучше, кошечку хотел спасти. А сейчас было ещё обидней, потому что он вообще ни в чем не виноват. Упал, разбился насмерть, снова стал живым — радоваться надо!..

Отплакавшись, он сразу заснул, даже обедать не стал, а сквозь сон слышал, как пришел отец и мама рассказывает ему о случившемся: «…плачет и ничего не может объяснить», «Если б ты видел этот ужас!», «Голова, лицо, рубашка — все в какой-то красной гадости!», «…действительно похожа на кровь…»

Красная гадость. Красная Гадость — это же совсем другое. Это — такое большое пятно на глухой стене соседнего дома, кровавое пятно, сделавшееся от времени темно-бордовым, почти черным.

Додику было лет шесть или семь, когда появилось это пятно. Рассказывали — теперь ему уж казалось, что он слышал сам, но он не был в этом уверен — рассказывали, что в ту ночь из их садика раздавались душераздирающие крики, никто не рискнул выйти во двор, вызывали милицию, но когда наряд приехал, никого уже не было, никого. А наутро на стене обнаружили большое красное пятно с длинными потеками, и жирные капли на концах застывших струек ещё матово поблескивали. «Пьяные идиоты разбили банку с краской», — сказали взрослые. «Я знаю, это здесь ночью женщину убили. Головой об стену. Слышали, как она кричала?» — шепотом сообщил старший из мальчишек, татарчонок Федя. Кто был прав, осталось неясным. Только никакой разбитой банки, никаких осколков под стеной не лежало.

Еще много лет стену не штукатурили и не чистили, и жутковатое пятно, как произведение абстрактной живописи, украшало её, делая местной достопримечательностью. А тогда уже дня через два дети рискнули приблизиться к страшному месту и даже отколупнуть немного Красной Гадости. Маленькие засохшие капли называли почему-то «сисеч-ками». Были они ещё мягкими и издавали непонятный запах — резкий, сладковатый и странно будоражащий. Запах засохшей крови? Возможно, но кто из них мог знать, как пахнет засохшая кровь? А вот краски с таким запахом Додик ни до, ни после не встречал нигде.

«Сисечкам» Красной Гадости находили разнообразное применение в играх: ими как страшными снарядами обстреливали солдатиков на вырытых под кустами позициях; их добавляли в зловещее варево колдунов; их собирали — кто больше — в маленькие алюминиевые коробочки из-под фотопленки и закапывали в тайниках; Красной Гадостью, как смертельным ядом, натирали боевые стрелы индейцев… В общем, при таком хищническом расходовании ресурсы Красной Гадости быстро иссякли: «сисечки» элементарно кончились, да и все пятно в целом засохло до окончательного затвердения и почернения. Кончилась Красная Гадость. Осталась легенда. А мама так небрежно произносила эти слова…

Потом он опять заснул, уже крепко. И видел странный сон. Он спускается в колодец, спускается бесконечно долго, все стены колодца залеплены Красной Гадостью, совсем свежей, собственно, даже не залеплены, а истекают ею, как березовый ствол истекает соком по весне. Запах стоит одуряющий. Кто сказал, что во сне нельзя почувствовать запах или вкус? Наконец он внизу. Железная дверь открыта настежь. Он шагает во мрак, легко шагает, без страха. И тотчас же падает, опрокидывается, зацепившись ногой за высокий порожек. И вот когда он переворачивается с ног на голову, когда получает возможность взглянуть на мир с изнанки, оказывается вдруг, что никакой там не мрак, это здесь, в реальности, мрак, и реальность осталась позади, а там (что значит «там»? что значит «здесь»?) яркое-яркое зеленое небо и ослепительно красивые скалы, розовые, как фламинго, как облака на восходе, как фруктовое мороженое за семь копеек. Жутко красиво. И чтобы все это описать, ему приходится произносить про себя очень много совершенно незнакомых слов, и вообще он рассуждает, как взрослый, может, он и есть уже взрослый, заглянул невзначай в собственное будущее — делов-то! И кто-то тихим вкрадчивым голосом подсказывает ему: «Никому не говори о том, что здесь увидел. Слышишь, никому».

Все, на этом сон кончается. Нет, он не проснулся, просто кончился сон, как фильм в кинотеатре. Опять стало темно. И вроде надо выбираться наверх, да неохота. И тогда он понимает, что выбираться наверх на самом деле не надо, потому что это он не сейчас видит сон, это он его тогда у Колодца увидел, когда умер, а сейчас просто вспоминает. И Додик ещё раз спокойно заснул.

А наутро он ничего не забыл, но и не рассказал ничего. Ничего. Никому. Он действительно в тот день проспал с обеда и до утра. Ни мать, ни отец не будили его. А потом не заставляли вспоминать. Кто-то подсказал им, что нельзя так грубо бороться с амнезией.

Спустя какое-то время водили Додика к психиатру. К знакомому, чтобы мальчик не боялся, чтобы не подумал чего. А он и не думал. Психиатр симпатичный оказался. Говорил с ним долго, об интересном, о всяком-разном. А под конец прямо при мальчике заявил родителям: «Не паникуйте. Совершенно здоровый ребенок. Обычные трудности роста — и больше ничего».

Но он-то помнил, что все было на самом деле: и ощущение полета, и бутылочное донышко, и кровь вокруг, его кровь, и резкая, непереносимая боль в лодыжке. И розовые скалы под зеленым небом.

Вот такие трудности роста.

* * *

Почему же теперь так остро и четко, до мельчайших деталей он вспомнил далекий случай из детства? Почему?

И еще…

* * *

Девушки все танцуют, они уже полураздетые. И танцуют они, курвы, не просто так. Профессионалки, что ли? Он опять закрывает глаза и опять оказывается в машине, ветер свистит, деревья мелькают, и он снова думает о прошлом.

* * *

… А вот ещё был случай.

Подмосковный лес. Осенний романтический поход на втором курсе универа. Догорает костер. Они остались вдвоем: он и Наташка. Их оставили вдвоем. Он догадывается, для чего, а Наташка, кажется, нет. Точнее, не так: она просто не рассматривает его как возможного партнера. На недотрогу-то она мало похожа. Может, и не девушка уже. То есть наверняка не девушка. Но дело в другом: за Давидом закрепилась странная репутация чудака, которого секс вообще не волнует. Того, что он ещё «мальчик», никто наверняка не знал, зато знали точно: с бабами он не спит. И сегодня Давид должен разрушить этот образ. Он решил, он знает как. А вот пробует, и не получается. Стандартные шутки, стандартные нежности — не работают. Но он должен. Возникает дикая решимость. На безумный поступок. Любой. Все равно какой. Теперь — все равно.

— Наташка, — говорит он, — хочешь фокус покажу?

— Покажи, — улыбается она, уже заинтригованная.

Он хватает из костра сочащуюся карминным светом головешку и зажимает в кулаке.

Наташкины глаза расширяются, она сейчас завизжит. Нет, не визжит, а глухо, хрипло:

— Дурак…

Он разжимает кулак — на ладони черный, совершенно холодный уголек. И никакого запаха паленого мяса.

— Не бойся, потрогай.

— Ух ты! А ещё раз можешь?

— Могу!

И смог.

И все. И после — затяжной поцелуй, и его черная от сажи рука лезет к Наташке под штормовку, под ковбойку, под майку, а бюстгальтеров она не носит… Они катаются по траве, и он жарко шепчет:

— Я превращаю пламя костра в пламя своей безумной страсти, сейчас ты будешь вся гореть!..

Наташка и хихикает, и распаляется все сильнее, они катаются по осенней сухой траве, оставляя на ней все больше и больше становящихся ненужными курток, джинсов, маек, трусов, костер скрывается за кустом, да и погас он уже, ни черта не видно, полная тьма, но видеть ничего и не надо, надо только осязать, осязать, дикая, дикая страсть, неудержимая!..

— Я вся горю, я вся горю, — шепчет Наташка, захлебываясь в стонах, и он уже тоже едва сдерживается, закатывает глаза, кусает губы…

— Я вся горю-у-у!..

И чернота взрывается ярким карминным светом, и он расслабленно откидывается на спину, разбрасывая руки, и из разжатых кулаков выкатываются на траву два ярко сияющих уголька.

Наташка ничего этого не видит. Кажется, она вообще в отключке. Пахнет дымом. Пахнет горелой травой.

Это была первая женщина Давида. О любви между ними речи не шло. Какая, к черту, любовь! Просто важный этап в познании жизни. Для него. Вот так — холодно и сухо — определил смысл случившегося.

К тому времени он уже научился понимать, когда это приходит. Как только в жизни наступал переломный момент, если от какой-нибудь мелочи зависела вся дальнейшая судьба, тогда и включались эти внутренние резервы. Сначала приходило осознание: сейчас, пора, «промедление в выступлении смерти подобно»! И он давал какой-то еле заметный сигнал своему другому «я», своему alter ego, и оно просыпалось и начинало действовать, и действовало уже независимо от его первого «я» — воли. И так случалось семь раз. Дважды он читал чужие мысли, один раз увидел сквозь бумагу номер экзаменационного билета, один раз выиграл в лотерею, не очень много, но как раз тогда до зарезу нужны были деньги, и, наконец, ещё один раз разбросал взглядом превосходящего противника в темном переулке, быть может, вновь спасая себя от смерти.

* * *

Что же такое (или кого же) спасал он теперь, добавив в свою коллекцию ещё два уникальных случая, и не просто, а по-новому уникальных — два случая управляемой магии — спокойной, без надрыва, без вспышек страсти, без страха, без провалов в небытие. Что случилось? Что? И почему с такой детальной ясностью, словно только что просмотренные кадры фильма, выплыли из прошлого лишь два эпизода — первый и последний?

* * *

Он размышлял над этим теперь, сидя в удобном мягком кресле на даче большого милицейского начальника товарища Ферапонтова, музыка обволакивала его, как вор, прокрадывалась внутрь не только через уши, но и через кожу, непонятно, чего было больше: собственно музыки или ритмичной вибрации; а к знакомому сочетанию запахов винных паров и табачного дыма все явственнее примешивался тяжелый, дурманящий аромат обнаженного женского тела. Сонливость прошла совсем, даже опьянение медленно рассеивалось (так ему казалось). Он сидел с закрытыми глазами, наслаждаясь странным ощущением погружения в себя. Медитация. Хрупкую иллюзию впадения в эту экспромт-нирвану разрушил чей-то голос:

— Эй, чувак, почему спишь? Да ещё с пустым бокалом! Совминовские коньяка принесли.

Он открыл глаза. Рожа, наклонившаяся к нему вместе с роскошной матовой бутылью, была незнакомой. Но эта рожа любезно наполнила ему бокал, и Давид тупо прочел надпись: «Calvados». Потом рожа уплыла в сторону, и глазам Давида открылась картина в духе Босха и Сальвадора Дали. Почему-то именно в таком жутковато-сюрреалистическом аспекте воспринял он царивший в комнате вертеп. Голых девушек было теперь существенно больше чем одетых, да и парни уже начали раздеваться. То есть что значит начали? Он пригляделся: две пары уже сплелись, одна на диване, одна на полу, другие пока ещё «танцевали».

Давид опрокинул содержимое бокала, как водку.

Но это была не водка — он словно растворил в себе глоток теплого Средиземного моря, пронизанного солнцем, глоток росы с мягких яблоневых листьев и налитых тяжестью спелых плодов. И в тот же миг все уродцы Босха отряхнули чудовищные панцири и коросту, сбросили мерзкую чешую и дряблую кожу, девичьи тела засветились в таинственном полумраке дивной теплотой античного мрамора, и тогда дверь распахнулась, и в окружении ангелов небесных и слуг земных вошла она. Богиня. Прекрасная, как Венера Боттичелли. И он поднялся ей навстречу, потому что сразу понял: вот ради чего, ради кого он рвался сюда через дикую смесь алкогольных напитков, через закопченные свечи Витькиного «жигуленка», через все злокозненные посты ГАИ.

Давид шагнул, оступился и упал перед Венерой на колени.

* * *

Венера оказалась ещё пьянее его. Она уже не могла самостоятельно сохранять вертикальное положение. Ее поддерживали Гоша и некий отвратительный толстяк с гадкой сальной улыбкой. Из одежды на Венере просматривались мужская рубашка, завязанная на животе узлом, изящные туфли на высоком каблуке (или это уже не одежда?) и металлически блестящая карнавально-сексуальная полумаска, закрывавшая лицо от прически до губ (а это одежда?). Правую руку Венеры Гоша удерживал так, чтобы ладонью прикрывать её лобок, а левую — толстяк двумя своими сильно прижимал к груди. Очевидно, удерживать руку на весу он уже просто не мог. В общем, каноны были соблюдены. Правда, сама Венера пыталась заплетающимся языком петь песню на английском языке, но это, как ни странно, совсем не разрушало образа. Сознание Давида окончательно раздвоилось, и теперь пьяный придурок на коленях уже полностью подчинялся могучей воле проснувшегося alter ego.

— Где вы её откопали? — удивительно трезвым голосом поинтересовался Аркадий, с отчетливым чмокающим звуком отлепляя от себя оседлавшую его полненькую девчушку в одних прозрачных трусиках. — Она ж такая в жопу пьяная танцевать не сможет. Несите на третий этаж — кто-нибудь да оттрахает.

— Слушаюсь, сэр, — дурашливо поклонился Гоша, чуть не уронив Венеру на пол.

Толстяк выпустил левую руку богини, цепляясь теперь просто за её груди. Троица развернулась на сто восемьдесят градусов и, не без труда вписавшись в дверной проем, начала восхождение по узкой деревянной лестнице. Давид поднялся с колен и пошел за ними, как привязанный.

Комната на третьем этаже была небольшой, пустой и прохладной. Толстяк и Гоша уложили Венеру на чистый, застеленный розовой скатертью стол, при этом руки её оказались заброшены за голову, а ноги слегка разведены и полусогнуты в коленях — ни дать ни взять роженица. Закончив процесс укладки, Гоша и толстяк спросили друг друга:

— Ты будешь?

— Не-а. А ты?

— Я тоже не хочу. Некрофилия какая-то.

— Точно.

Обернулись. Сосредоточенно, долго, оценивающе смотрели на Давида.

— Вот! Он её и оттрахает, — торжественно заявил Гоша.

— А как его зовут? — неожиданно поинтересовался толстяк.

— Его зовут Самуил, — уверенно сообщил Гоша.

— А-а-а! — обрадовался почему-то толстяк. — Самуил, оттрахай её, пожалуйста. Девочка очень хотела. Да вот нажралась. Оттрахай. Только маску не снимай. Ты, Самуил, здесь человек новый, тебе не надо знать, кто она, вдруг её папа будет сердиться. А тебе, Самуил, совсем ни к чему знать, кто её папа. Договорились?

— Договорились, — ответил Давид мрачно.

Оба сразу ушли, а он увидел на внутренней стороне двери тяжелый засов и быстро задвинул его.

Ну вот и все, свершилось.

Торжественный сумрак узкой длинной комнаты с рядами стульев вдоль стен, маленькой кушеткой в дальнем конце и господствующим по центру столом окрашивали сусальным золотом четыре тусклых светильника, сработанных под старинные канделябры. Мраморное совершенство божественного тела вдруг шевельнулось. Руки, освободившись от уже совсем не нужной одежды, легли вдоль тела ладонями вниз, и одновременно очень медленно начала подниматься спина, плечи, шея, лицо в серебристой маске, ноги, сгибаясь в коленях, раздвигались все шире, шире, высокая полная грудь нацелилась вперед и вверх набухшими острыми сосками, мелкая сладостная дрожь прошла по животу…

Давид стоял перед нею, окаменев и пожирая взглядом её всю. Всю, а не отдельные особенно вкусные детали. Она была прекрасна, она была божественна в своем бесстыдстве — Венера! И наконец она открыла глаза, и из прорезей маски полыхнуло в него рубиново-красным. И яркое солнце вспыхнуло в комнате между ними.

Знание, Великое Высшее Знание пылающим шаром ворвалось в голову Давида и рассыпалось внутри и вокруг дождем сверкающих брызг. Свет Знания, свет солнца, вспыхнувшего среди ночи, свет тысячесвечной люстры над столом, которую он включил одним легким взмахом ресниц — ослепительный свет залил все вокруг: розовую скатерть, бордовые стены, золотые канделябры, зеркальный потолок. И дикая первобытная страсть, неодолимо толкавшая его в объятия Богини Любви, уравновесилась вдруг величественным спокойным сознанием причастности к тайнам Вселенной. Теперь он был посвящен. Теперь он знал так же, как и она, что после земной жизни их ожидает другая, совсем другая — вечная жизнь. И это было не как религиозный дурман, не как мистическое откровение, даже не как научное открытие — это было… как проснуться утром от душного кошмара и увидеть, что ты не один под Солнцем.

Теперь она стояла перед ним на коленях, подняв руки раскрытыми ладонями вверх, словно поддерживая невидимый драгоценный сосуд.

— Я буду жить вечно? — спросил он.

— Да, — ответила она.

— И мы вечно будем вместе с тобой, Венера?

— Да, — ответила она. — Только не в этой жизни.

— Почему?

— Потому что здесь я не могу быть с кем-то. В этой жизни я создана для всех. Я действительно Венера. А ты… Ты вообще не создан для этой жизни.

— Почему? — снова спросил он.

Она не ответила. Помолчала, потом вдруг сказала:

— Все это случилось так нежданно.

— Ты о чем? — не понял Давид.

Она упрямо повторила, теперь уже с продолжением:

Все это случилось так нежданно.
Вечерело. Около шести
Старенькая сгорбленная Ханна
Собралась зачем-то в лес пойти…

Полное безумие. Венера читала стихи. Странные, непонятные, сюрные, про старушку и пса, про улитку на капусте, про всяких лесных зверей. То ли для детей написано, то ли, наоборот, ребенком. Дьявольщина какая-то.

… И скакала бабушка-колдунья
По болоту прямо босиком.
Все это случилось в полнолунье,
Всюду сильно пахло васильком.

— Коньяком, — автоматически поправил Давид. — Так точнее. Или нет. Лучше — табаком. Всюду сильно пахло табаком! Что за бред — запах василька? Сама придумала?

— Конечно. Это же поэзия, дурачок. Именно васильком. Я так чувствую!..

— А-а, — протянул Давид. — А сегодня полнолуние, что ли?

— Да, — сказала она. — То есть нет. Не знаю. Просто сегодня Особый день. Для тебя. Только ты лучше молчи. И постарайся понять: ты теперь будешь жить согласно Высшему Закону — Закону Посвященных. Рано или поздно ты встретишь Владыку, который объяснит тебе все. А я… я просто одна из тех, кому доступны высшие радости. Вот так. Любимый, иди ко мне!

— Ты не снимешь маску? — спросил он.

— Нет, — ответила она. — Ты видишь мои глаза — я вижу твои. Что ещё нужно? Я люблю тебя! Я больше не могу без тебя.

Ее поза — поза торжественной клятвы стала опять плавно перетекать в позу призыва, в позу ждущей, пылающей, неутоленной страсти, и Давид почувствовал, что ещё мгновение, и все бессмысленные грубые покровы просто лопнут на нем…

Еще никогда в жизни он не раздевался так быстро, ещё никогда в жизни он не желал кого-то так сильно, ещё никогда в жизни он не получал настолько больше, чем желал. Никогда.

Сколько времени они пробыли вместе? Какой смешной вопрос! Разве то, что они делали вдвоем, происходило во времени?

Что такое любовь, он узнал именно в эту ночь. Любовь бессмертной богини к бессмертному богу. И что такое божественный секс, да, да, именно божественный секс, в котором чисто и свято все, абсолютно все…

Мутное розовато-серое зарево уже начинало размывать черноту за деревьями, когда Венера набросила на плечи строгий синий плащ и ушла через окно. Он приблизился к распахнутым створкам и поглядел вниз. К подоконнику была приставлена лестница. Стремительная фигура богини мелькнула среди деревьев, прощально взметнулась вверх легкая кисть.

— Я хочу тебя снова, Венера! — крикнул он.

— Мы очень скоро встретимся! — раздался в ответ её нежный удаляющийся голос.

— И это все, что можешь ты сказать В печальной дымке позднего рассвета? Обман смешон, когда глаза — в глаза.

Любовь моя, ты понимаешь это? — пробормотал он себе под нос. — Чьи это стихи? Тоже ее?

Лестница была деревянная, свежетесаная. С карниза и с облегающих ветвей срывались тяжелые холодные капли росы.

* * *

И было хмурое утро. Давид открыл щеколду и спустился вниз. Некоторые ещё спали — вповалку, накрывшись пледами и куртками. Другие сидели вкруг стола. Аркадий потягивал роскошное баночное пиво, кажется, «Хольстен», Витька лечился «фантой» — не хотел снова иметь дело с ГАИ. Гоша бродил по комнате, как тень отца Гамлете, и искал, во что налить кофе из маленькой, почерневшей от времени турки. Чашек почему-то нигде не было. Мавр вдумчиво цедил коньяк из большого красивого фужера. Предложил Давиду.

— Не, — вяло отказался он, — не пью по утрам.

— Даже пива? — удивился Аркадий.

— Даже пива.

— Ну уж шампанское-то точно хорошо! — вступила в разговор растрепанная деваха в мятом пеньюаре и с сомнительной чистоты стаканом в руке. Сейчас там было, конечно, игристое вино, а вот вчера, похоже, тушили бычки. — Анька, например, всегда по утрам шампуньское трескает.

— Да! — вскинулся вдруг Гоша. — Ну и как тебе Анька, Дейв?

— Какая Анька? — тупо спросил Давид, уже понимая, конечно, о ком идет речь.

— Неверова Анька, — пояснил Гоша, — которая в маске вчера была.

— Неверова?! — обалдел Давид. И спросил совсем глупо: — Дочка товарища Неверова?

— Тамбовский волк тебе товарищ, — глухо проворчал Витька.

Товарища Неверова носили на демонстрациях вместе с дедушкой Мишеля. И уж такого Давид никак не ожидал. Любимая. Богиня. Посвященная. И плюс ко всему — дочка члена Политбюро. Или кандидата в члены? Какая разница! Похоже, в связи с этим известием его alter ego решило вздремнуть. Оно пропало куда-то, и Давид сделался вмиг самым обыкновенным человеком, сильно перебравшим и проведшим ночь в любовных утехах. Голова затрещала, откровенно разламываясь на куски.

— А трахается она классно, — засвидетельствовал Гоша и спросил: — Правда, Дейв?

— Ух ты, ах ты, все мы космонавты! — недовольно заворчала растрепанная деваха, оскорбившись на комплимент Аньке в её присутствии.

— Трахается она классно, — повторил, как эхо, Давид. И вдруг выпалил: — А! Наливай минасали!

— То-то же! — обрадовался Мавр и плеснул Давиду коньяка.

Но легче не стало. Стало только тяжелей.

Уезжали, кажется, той же компанией. Нет, не совсем. Мишеля не удалось разыскать в груде спящих на полу девиц, видели только ногу его, до остального не докопались.

Глава вторая. ЗАКОН СЛУЧАЙНЫХ ЧИСЕЛ

Веня Прохоров плохо помнил тот день, когда стал Посвященным. Произошло это лет десять назад, ему ещё двадцати не исполнилось. Учился в автодорожном и увлекался, как все, сразу многим. Больше всего — книгами.

Странно увлекался: освоив технику быстрого чтения, проглатывал сотнями фантастические, детективные, приключенческие романы и научно-популярные книжки о всевозможных чудесах, загадках природы и феноменах истории. Запоминая крайне мало: авторов — никогда, названия — изредка, а факты и фантастические гипотезы образовывали в его голове такую мешанину, из которой выудить что-нибудь конкретное было практически невозможно. Очевидно, Веня ловил кайф от самого процесса чтения, так что результат его мало интересовал. Однако для столь активных, как он, читателей времена были не самые благоприятные, даже отделы книгообменов ещё не появились, а в букинистах и просто магазинах лежало такое, чего и даром брать не захочешь. Так что читательская лихорадка естественным образом привела Веню на Кузнецкий мост, а экономические законы черного рынка — к не менее естественному выводу: чтобы покупать здесь книги, надо их ещё и продавать, иначе денег взять будет негде.

В общем, Веня Прохоров был человеком подкованным во всех отношениях: эрудированным до безобразия и практичным до цинизма.

А Давид при первой же встрече обнаружил, что Веня ещё и туп до необычайности. То что слесарем теперь работает — это понятно, а вот как ухитрился институт закончить? Однако именно Прохоров стал вторым после Анны Посвященным, встретившимся на пути Давида, и не пообщаться с ним было просто невозможно.

Давид пригнал в очередной раз свой драный «Москвич» к Вальке Бурцеву на сервис, точнее, на автобазу парфюмерной фабрики, где никогда нельзя было понять, чем сильнее пахнет — бензином или одеколоном, и где под шумок всеобщего разгула кооперативного движения шустрые ребятишки ухитрились одними из первых срубать некислые деньги на казенном оборудовании и почти не платя никаких налогов. Главным в команде и был Валька Бурцев. Случайный знакомый, он вдруг стал Давиду удивительно близким человеком.

Остановив машину в огромном ремонтном боксе, Маревич вышел и кликнул Вальку, но в гулком помещении никого не было. Из соседней ямы, над которой стояла полуразобранная «волжанка», вылез крупный плечистый парень в ватнике с усиками и неопрятными вихрами, торчащими во все стороны из-под свалявшегося меха ушанки. Вылез, глянул на Давида, и тот, ещё не успев ничего сказать, почувствовал, как сердце сжалось вдруг, замерло секунд на пять и забилось очень странно, по-новому, в этаком как бы сложно модулированном ритме. Сердце передавало мозгу шифровку — так он позднее назвал это для себя. А тогда впервые узнал, как один Посвященный узнает другого. Но всегда ли так? Ведь Анна-Венера…

— Веня, — представился парень, — Прохоров. Давай сразу на «ты».

— Маревич, Давид. Конечно, на «ты», ведь мы уже слишком много знаем друг о друге.

— Да уж. Закурим?

— Давай. «Честерфилд» будешь?

— Аск! Ну что, чиниться начнем или хочешь поговорить? Валька за запчастями упилил. А я тут новенький.

— Поговорить хочу.

Но разговор-то как раз и не клеился. Вопрос — ответ, вопрос — ответ, недомолвки, односложные реплики.

— Ты давно? — спрашивал Веня.

— Четыре с лишним года.

— А я уже шесть. Ну и скольких знаешь?

— Да никого не знаю… ну, то есть… ты второй, — поправился Давид.

Не хотелось говорить про Анну, но ведь не сам же по себе он сделался Посвященным.

— Погоди. Как второй? А те семеро? — ошалело спросил Веня.

— Какие семеро?

— Ну ты даешь! — Веня уже не знал, что сказать.

Вот тогда и начался у них настоящий разговор. И Веня Прохоров рассказал.

Там, на Кузнецком мосту, его и нашли трое Посвященных — трое смутно знакомых книжных спекулянтов. Сугубо по делам пригласили в квартиру неподалеку, где сидели ещё четверо. И все сильно старше. Сначала решил, что это менты. Крупным воротилам, как всегда, все сходит с рук, а мелкоту вроде него метут почем зря. У нас же вечно стрелочник виноват. Перепугался Веня насмерть. Потом пригляделся — нет, не менты, скорее бандиты. Стало ещё страшнее. А они вдруг начали говорить о бессмертии и об иных мирах. Все, чуваки, крыша съехала. И так странно было: то, что говорили эти семеро, как-то помимо воли укладывалось у Вени в голове — возникало собственное знание, но из-за леденящего, панического страха он этого поначалу не заметил и воспринял обряд Посвящения как очередной треп о летающих тарелочках, бермудских треугольниках, биолокации, экстрасенсах, зомби и прочей хорошо ему знакомой и любимой ерунде. Тем более что разговор вдруг решили традиционно смочить портвейном. И тогда (с перепою, что ли? Да нет, вроде и не настолько пьяные были) его довольно жестоко избили за какое-то неосторожно сказанное слово. «Не менты, не бандиты, — думал Веня, — а все-таки влетел, доигрался хрен на скрипке!» И он уже начал соображать, что Посвящение — это серьезно, ведь за бермудские тарелочки, биосенсов и экстралокацию его ещё ни разу не били. И решил для себя, что компания Посвященных — нечто вроде секты или масонской ложи, одним словом, собрание шизиков, он только никак не мог взять в толк — его-то зачем сюда приплетают. Собственно, он этого и по сей день не понял.

— Видишь ли, Давид, как это можно понять, когда никто-никто на Земле не знает принципа отбора Посвященных? Они говорят: Закон Случайных Чисел. Все с большой буквы. Во как это называют.

Не очень-то верилось Давиду, что никто-никто не знает. Раз есть принцип отбора, значит, кто-то его придумал. А Закон Случайных Чисел — чепуха, да и только. При чем здесь математика? Но спорить не было смысла. Все, что рассказывал Веня, было для Давида внове, и хотелось просто узнать побольше.

— И что, — спросил Давид, — ты потом сам по этой же схеме посвящал других?

— Конечно. И не раз. Практически все происходит вот как. Стоит семи Посвященным собраться вместе в Особый день, как они узнают имя нового. Все семеро. Одновременно. Откуда? А вот от верблюда! Или от Бога. От фонаря. От… звезды. Назвать-то это можно как угодно, но лучше совсем никак не называть. Тогда жить легче.

— Погоди, а кто назначает Особый день?

— Владыка.

— Так ты и Владыку знаешь?

— Конечно, — теперь уже снова удивлялся Веня. — Ты, брат, какой-то дикий. Со своими же надо общаться! Я дам тебе телефон Владыки.

— А Владыка бутылки глазами двигает? — глупо спросил Давид.

— При чем здесь? Мы же говорим о Посвященных.

Вот те на! А он-то, он-то почему такой? Это что же, одно к другому не имеет отношения? Значит, молчать, скрываться и таить? От всех, и от «своих» тоже? Потому что настучат. А защитить себя разве он сумеет? От хулиганов, от всяких травм, от мелких неприятностей — безусловно, его управляемой магии хватит. А от КГБ? И тогда, значит, все-таки вперед, на следующий круг бытия? Он не хочет. Он хочет быть здесь до конца, до упора. «Ты вообще не создан для земной жизни». Кто это сказал?

— Хочешь, я дам тебе несколько наших телефонов?

А? Что? Это Веня, что ли, его спрашивает? Встрепенулся. Ответил вопросом на вопрос, почти невпопад:

— А КГБ ты не боишься?

— Да ну их! Ну телефон прослушивают, ну иногда какой-то дятел в подъезде маячит. А мне что? Я ж ничего такого не делаю. У меня вон мать на православии задвинутая, так я к этим дятлам с детства привык, уже и не пугаюсь. Понимаешь?

Давид понимал. Но с трудом. Веня был слишком, слишком другим. Информацию о Посвящении он проглотил так же, как очередную увлекательную книжку, и без видимых последствий для организма выпустил из себя, отправил дальше по цепочке. Уникальный человек! Лучше, говорит, совсем никак не называть. Так, говорит, жить легче. Атас! Действительно легче. И КГБ бояться не надо. Чего ему, Вене Прохорову, в самом деле, бояться КГБ? Такие, как он, не представляют опасности для режима. И режим это знает, оберегает их, холит и лелеет, выращивает, как шампиньоны.

А вот телефон Владыки Давид у Вени взял. Это было действительно важно. «Рано или поздно ты встретишься с Владыкой. И он тебе все расскажет». Так говорила Анна. Анна Неверова. Анна Венерова. Венера.

* * *

Теперь та странная осень была уже далеко-далеко. Но иногда она возвращалась ошеломительно яркими образами, в деталях, в подробностях, как события минувшего часа. Ну да, ведь это же специфическая особенность его памяти.

Черт, как много у него специфических особенностей! С таким набором странных качеств долго на свободе не живут. А он вот живет каким-то образом. Каким? Ведь не таким же, как Веня Прохоров? А чем он, собственно, лучше? Чем вообще отличается? Ну как же, он это уже выяснил. Посвященные не экстрасенсы, а Давид Маревич — экстрасенс. Веня Прохоров — тупой, а он… А он влюбленный. В дочку Политбюро. Дословно так и подумалось ещё тогда: дочка Политбюро. Некрасиво торчащее посередине слово «член» выкинулось как-то само собой.

Дочке Политбюро он звонил ещё в начале октября. А хотел звонить в тот же день. Но не смог даже трубку поднять. Лежал пластом целые сутки. Мать чуть «скорую» не вызвала, а батя — веселый был в тот момент, даже предлагал «полечиться» — сказал: «Ерунда. С кем не бывает. Не гони волну, мать, завтра все пройдет». Батя оказался прав. Почти. Такое бывает, со многими бывает, но не в столь юном возрасте. В двадцать четыре с похмельем справляются по-молодому быстро. Вот только Давид в тот день перестал быть молодым. В одно мгновение, минуя зрелость и старость, из молодости — в вечность. Это страшно. От этого ох какое тяжелое похмелье бывает! Можно сказать, ломка, а не похмелье.

По-настоящему он пришел в себя только через неделю. И не удержался, выпросил у Витьки телефон. Витька знал номер только на дачу и сразу честно предупредил:

— Не вспомнит она тебя, зря звонишь. Все ведь ужратые были, а она особенно. Да, еще: звони на всякий случай из автомата или хотя бы с работы. Тебе же не надо, чтобы твой номер в картотеку попал.

— В какую картотеку? — рассеянно спросил Давид. Мысли его были не здесь.

— В какую надо, — улыбнулся Витька.

Дошло. Мог бы и сам сообразить. Но Витька — молодец, настоящий друг.

Давид позвонил с работы, из чужого отдела. (Конспиратор хренов!) Застал. Больше того, она сама взяла трубку.

— Аня?

— Да.

— Привет, это Давид.

— Какой Давид? Куда вы звоните? Черт! Он же не представлялся ей! Они вообще не знакомились!!

— Аня, мы были вместе на даче у Аркадия. Я…

— Какого Аркадия? Что вы хулиганите? Где вы взяли этот телефон?

— У Витьки… Аня! Любимая! Венера! Это же я, неужели не узнаешь?!

Пауза. Короткая и выразительная.

— Идиот! Больше никогда не звони по этому номеру. Никогда. Понял?

И — отбой. Короткие гудки. Слава Богу, никто не вошел в кабинет, пока он тут орал. Бедный начальник сектора! Вдруг его вызовут в партком? Или куда там — в первый отдел? Боже! О чем он думает? А о чем ещё думать? Конечно, она узнала его. Иначе не перешла бы на «ты», не задала последнего вопроса. Но Витька оказался прав в главном. Туда не надо было звонить. Туда вообще нельзя звонить — слишком высоко. Она сама его найдет, когда нужно будет. Найдет. Вот только когда? Вдруг он так и не дождется, не доживет?… Тьфу-у-у! Действительно идиот! Как он может не дожить? Просто пока ещё трудно помнить об этом всегда…

Просто пока ещё трудно
Помнить об этом всегда.
Просто над зеркалом пруда
Снова погасла звезда…

Вот так. Теперь он иногда разговаривает стихами, а иногда счищает ресницами нагар со свечей. И потому он никуда не пойдет за эту любовь — ни на крест, ни на костер, ни на плаху — не такая это любовь. И человек он не такой. Вообще уже не человек. Ну, не совсем человек. А высшая доблесть Посвященных — умение ждать. Кто-то сказал: умереть за правду легко, попробуйте жить за правду. Для обычных людей это справедливо с известной поправкой.

Для Посвященных — стопроцентная истина. Умирать для них не просто легко — умирать сладко и радостно. А вот жить — здесь и сейчас — сплошная непрерывная ломка. Ради чего жить? Может, ради ответа на этот вопрос?

* * *

Сколько времени он боролся с отчаянным желанием умереть? Неделю? Месяц? Год? Или все эти четыре года? Он жил, просто имея в голове Знание. Притирался к нему, прилаживался, пытался совместить свои серые или, наоборот, слишком пестрые будни с безумием нового положения в мире. Потом наконец смирился, как смиряется инвалид с необходимостью пользоваться костылями. Да, именно так, Знание было равнозначно отсутствию чего-то очень важного и привычного для нормальных людей. Он долго не понимал, чего именно. Потом понял: страха смерти. Оказалось, что жить без него гораздо труднее. Да, искренне верующие люди тоже не боятся умирать. Но они верят в будущую жизнь, а Посвященные знают о ней. Существенная разница. Знание в отличие от веры не упрощает, а усложняет жизнь. Знание — тяжкий груз и боль, ибо сказано: «Кто умножает знание, тот умножает скорбь». Экклезиаст наверняка был Посвященным. Наверняка.

* * *

Перед самым Новым годом умер отец, и Давид ничем, ничем не смог помочь ему. Он впервые тогда усомнился в физической реальности происшедшего там, в Барвихе, тридцатого сентября. Что, если все это — просто пьяный бред? Элементарные глюки с перепою! Какое еще, к едрене-фене, Посвящение? Какое Знание?! С чего он взял, что это действительно знание, а не idee fixe — болезненное состояние ума? Сходить к психиатру? Но тот знакомый, к которому водили в детстве, давно уехал через Израиль в Штаты, а пойти к любому — так уж лучше прямиком на Лубянку, там и психиатра предоставят, и стоматолога, и хирурга… И тогда он начинал злиться. И вызывал из прошлого яркие — ярче окружающей реальности — образы: бордовая комната с золотыми канделябрами, Венера на розовом столе, угольки на ладонях, Колодец, Красная Гадость, Розовые Скалы на фоне зеленого неба… А потом со стены на кухне вместе с шурупом срывалась сковородка или сигарета прикуривалась без всякой спички — и все. Он разряжался, остывал, медленно возвращалось спокойное ощущение абсолютной достоверности Знания. И спокойная убежденность: живи как жил. Так надо. Не дергайся. Всему свое время.

А время шло. И кое-что вокруг начало меняться. В восемьдесят пятом, когда воцарился Горбачев, вдруг выяснилось, что экономика вовсе не должна быть экономной. Просто она должна быть. И все. Кто-то из журналистов придумал. Не важно кто. Важно, что правильно.

Работа в институте оживилась. Премии стали существенно возрастать. У Давида появились первые публикации в научных, околонаучных, потом в совсем ненаучных журналах. В последних платили лучше всего.

Он всегда умел откладывать деньги. Даже со стипендии. А стройотряды и шабашки позволили открыть счет в сберкассе. Так что, когда строго по свистку началось ускорение и первые ростки хозрасчета в виде гонораров и премий сделались вполне ощутимыми, не прошло и года, как Давид, оценив свой капитал, понял: можно искать вариант. Пусть скромненький, но — автомобиль. Высшая, запредельная мечта советского человека. А он вот так запросто возьмет и купит, получит права, станет автолюбителем и поедет — сам за рулем! — в Барвиху, да, да, в те места, «где был счастлив когда-то»… Зачем? Бред собачий.

Но случай подвернулся, и именно с той стороны. Аркадий Ферапонтов покупал новую модную «восьмерку» и продавал свой старый «Москвич» за четыре куска. Три с половиной у Давида уже было, и пятьсот рублей он остался должен. По тем временам — обычное дело.

Машина знакомила с новыми людьми — с соседями-автомобилистами, с доставалами запчастей, с механиками и слесарями. Так появился в его жизни Валька Бурцев. Когда впервые Давид услышал, как обильно, смачно и вычурно матерится он со своими работягами на парфюмерной автобазе, просто сразу догадался: парень с высшим образованием; просто проникся симпатией; просто почувствовал родственную душу. Ну а потом оказалось, что главное не это. На самом-то деле Валька был очень не похож на других. Другие бесились от злости на страну, на порядки, на власть, на себя, друг на друга, а Валька оставался неизменно добрым ко всем, помогал кому мог и радовался. Другие трещали без умолку, рассуждали о нравственности, философствовали, лезли в политику, нервничали из-за ерунды. А Валька говорил мало, всегда спокойно и занимался делом. Все мужики носили какое-нибудь обтрепанное старье (а, все равно достать ничего невозможно и переплачивать неохота!), забывали чистить ботинки и гладить брюки, не успевали бриться и даже мыть руки перед едой — плевать на все, бардак — он и есть бардак. А Валька, когда ни увидишь его — чистенький, отутюженный, подтянутый, гладко выбритый, и руки как у врача перед приемом — это при его-то работе в мастерской! Словом, общение с Валькой вселяло оптимизм, давало ни с чем не сравнимое ощущение душевного комфорта. Раз существуют такие люди, значит, мир ещё не безнадежен. Слова, слова, сопливая романтика, но рядом с Валькой Бурцевым верилось в лучшее. Всерьез верилось.

Давидовым «Москвичом» Бурцев, как правило, занимался лично. Любил его. Понимал, чувствовал, как живого. Давид и сам любил свою машину, но не так. Так он не умел. Потому что Валька вообще все машины считал живыми существами. Искренне считал. Не дурачился, не выпендривался, а на самом деле видел в них братьев наших меньших. Рассказывал всевозможные истории из жизни автомобилей, подтверждавшие его правоту, а уж про свою-то старенькую «пятерку» мог говорить бесконечно. И как она чихает и кашляет на морозе, и как обижается, если подолгу её не заводят, и как дрожит, когда он, Валька, — с похмелья, и ещё рассказывал, как однажды договорился о встрече с женой, а та опаздывала, сильно опаздывала, он начал нервничать, ездил кругами, чувствовал уже что-то недоброе, и машина чувствовала, а потом оказалось — действительно беда: авария, больница, а у «пятерки» в движке клапан прогорел насквозь, абсолютно новый клапан, ну не бывает такого, не бывает — разве что на нервной почве…

Со стариком «Москвичом» Валька сразу установил неформальный контакт, научился понимать с «полуслова», и Давид уже не влезал никогда по ходу «процедур» или тем более «операций». Да, да, медицинская терминология лучше подходила для такого общения с машиной. А отправляя в очередной раз в путь подлеченного ветерана, Валька умолял:

— Ты с ним поласковей, Дод, старенький он уже, но держится молодцом и прослужить может долго.

Иногда, если у Давида было туго с деньгами, Валька делал ремонт за так. С учетом всеобщего оголтелого перехода на рыночные отношения, когда даже родные братья начинали давать друг другу деньги под проценты, казалось это совсем удивительным. И однажды — настроение, что ли, было поганое? — Давид не удержался, спросил:

— Валь, скажи честно, тебе-то на хрена все это нужно?

Валька пожал плечами, улыбнулся, как только он один умел, — открыто и чисто, подумал секундочку и ответил:

— А вот нравится мне делать другим приятное!

Ответ? Ответ. Вот нравится ему — и все! Хоть ты застрелись. Собственная его, Давида, исключительность сильно тускнела рядом с Валькой, и хотелось (почему? что за логика?) быть самым обыкновенным, таким, как все.

А между прочим, водить машину, даже пригонять её на ремонт, даже порой самому возиться с ней — это было простое обывательское счастье, по которому он соскучился за два года медленного схождения с ума. И однажды, подрабатывая, как все, на бензин, он посадил к себе симпатичную девушку со странным именем Мадина. Посадил, как выяснилось, надолго.

Без регулярной половой жизни он тоже соскучился. А нерегулярная перестала радовать — вроде годы уже не те. Иногда он даже начинал думать: а может, им, Посвященным, это уже не требуется. Может, их интересует только божественный секс. Оказалось — нет. С Мадиной тоже было хорошо. Правда, о любви здесь опять речи не шло. Как с Наташкой. А потому и жениться он не собирался. Потому ли? Черт его знает почему. Вообще-то особой регулярности в общении у них не получалось. Негде было. У Давида — больная мать, у Мадины — сестры-братишки, мелочь пузатая. Чаще всего они любили друг друга в машине, в его задрипанном «Москвиче». И если поначалу это было романтично, то потом все больше и больше раздражало. И наконец суровым декабрем восемьдесят седьмого, когда Давид потерял мать, а столбик термометра не раз и не два ухнул аж почти до сорока, оказалось, что между ним и Мадиной все окончательно вымерзло: уже не нужна была ни пустая квартира, ни самостоятельная счастливая совместная жизнь. Называется, дождались. Кто кого разлюбил, спрашивать было глупо, потому что никто никого и не любил. Просто Малине пришло время искать настоящего мужа, а Давиду — расставаться с иллюзиями и возвращаться в свое безумие.

Со смертью матери обвалился в небытие огромный пласт прежней жизни, а новый, открывшийся ему вдруг (или не вдруг?), отсвечивал холодным розовым блеском вечности. Мертвенным блеском. Смерть была не только во вчера, но и в завтра. Смерть взяла его в кольцо. С этим ощущением он жил всю зиму. И ощущение не обмануло.

* * *

Когда зима уже кончалась, двадцать какого-то февраля, почти через месяц после похорон матери, он узнал, слушая вражьи голоса, что дочка товарища Неверова покончила с собой, выбросившись из окна восьмого этажа.

Причина называлась тривиальная и даже скучная с точки зрения политической — наркотики.

Он позвонил Витьке.

— Как ты думаешь, мне можно прийти на похороны?

Он даже не пояснил чьи. А Витька ответил раздраженно:

— Не надо. Неужели ты до сих пор её вспоминаешь? Я тебе говорю: не надо.

«Что бы ты понимал, козел! — подумал он злобно и сам себя одернул: — За что? Витька просто не в курсе. Как ещё он может реагировать?»

Вышел на улицу, сел в машину и долго грел движок, ещё не понимая, куда собирается ехать. На работе у него библиотечный день. Друзей, к которым можно нагрянуть без звонка, практически не осталось. Да и к кому нагрянешь среди дня? Значит, куда? В Барвиху, «где был счастлив когда-то»? И с высокого берега — проламывая лед, в Москву-реку вместе с машиной. Красиво! Или ещё красивей — с разгону в ворота её дачи, чтобы стрелять начали. Впрочем, не начнут они стрелять, патронов пожалеют — просто остановят, схватят, побьют ногами. Потом допрашивать будут. Больно и противно. Ничего красивого… Матерь Божия! О чем он думает?

А движок вдруг захлебнулся, едва не заглох и даже на полностью вытащенном подсосе заработал неровно, натужно, словно вот-вот начнет «троить». И сразу стало ясно, куда он поедет. На профилактику. Никакого серьезного повода, чтоб заявляться к Вальке, не было, но мелочь всякая, разумеется, поднакопилась — если зимой ездишь, что-то всегда накапливается. До парфюмерной автомастерской было минут двадцать от его дома, но никогда ещё он не водил так плохо. Чудо, что не забодал никого по дороге. У руля вдруг появился безумно большой люфт, тормоза едва срабатывали, стрелка давления масла залипла на нулевой отметке, ручка регулятора обогрева салона обломилась под пальцами, как хрупкая веточка, а уже возле самых ворот автобазы он проколол переднее правое колесо. Но даже это было не все. Потом оказалось, что последним аккордом стал лопнувший ремень генератора. Вот Валентин-кудесник! Сделал-таки машину живым существом. И теперь вместе со своим хозяином «Москвич» отказывался жить. В опустевшем без Анны Неверовой мире он агонизировал, бился в судорогах, буквально на ходу отбрасывал копыта, то есть колеса. И Давиду вдруг сделалось смешно. Истерика? Возможно, это была истерика. Но он сдержался и не въехал в ремонтный бокс хохоча. Он просто положил голову на руль и сказал:

— Спасибо, друг.

Старичок «Москвич» принял удар на себя, высосав из Давида без остатка всю его тягу к самоубийству. И захотелось жить. Или выжить. Да, именно выжить. Но захотелось сильно, как никогда.

Анна Неверова, Анна Венерова… Анна ушла. Про Посвященную нелепо говорить «умерла». Анна ушла, она будет ждать его там. Какая разница — сколько. Ведь там не существует понятия «время»… А с чего он, собственно, взял, что не существует? Не важно, не важно… Она будет ждать его, она обещала, они непременно встретятся, а сегодня, сейчас его место здесь, «бороться и искать, найти и не сдаваться!..» Это откуда? Опять из Ильича, да нет, это какая-то хорошая книжка была. Не важно, не важно…

Эйфория. Глухое отчаяние, перешедшее в слепую эйфорию. Может, не случайно именно в этот момент оказался с ним рядом Вениамин Прохоров? Протянул перепачканную ладонь и представился. Конечно, не случайно. Разве в жизни Посвященных бывают случайности?

* * *

Пока команда из трех человек с отчаянным энтузиазмом героев-хирургов из советского фильма семидесятых годов возвращала к жизни горе-самоубийцу старичка — «москвичка» (не хватало только нервных сестричек-реаниматоров, в ужасе закатывающих глаза, и их возгласов типа «Это наша последняя возможность!», «Мы теряем его!»), — так вот, пока команда трудилась, Давид успел сходить пообедать в заводскую столовку, и обсудить с вернувшимся Валькой все общие темы, и прогуляться до метро за сигаретами, и даже позвонить по данному Веной телефону.

Владыку звали Игорь Альфредович Бергман. Он ни о чем не расспрашивал, ссылки на Прохорова вполне хватило, просто назначил день и время. В воскресенье, в шесть вечера. И объяснил, как добраться.

Была среда. Третий день творения, подумалось почему-то. Что же там сотворил Бог на третий день? Ответ пришел сразу, хотя он никогда не учил Библию наизусть.

«И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо… И произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду её, и дерево, приносящее плод, в котором семя его по роду его. И увидел Бог, что это хорошо. И был вечер, и было утро. День третий…»

Он ехал домой на уже совсем исправном старикане и думал, что ж это за подсказка такая. Если сегодня день третий, что считать первым и вторым? Откуда вести отсчет? От повторного рождения в детстве? Нет, это здесь ни при чем. Сказал же Веня, что Владыка бутылки глазами не двигает. Так что отсчет можно и нужно вести только от тридцатого сентября. Вот он, настоящий День Один. Действительно, Он сказал тогда: да будет свет. И стал свет. А вот день вторые… Очень мутно описан второй день творения в каноническом тексте Книги Бытия. Какую-то непонятную воду отделял Бог от воды же, посередине зачем-то твердь заделал, и все уже решили, что это грунтовые воды, а над ними озера и реки — ан нет! Бог возьми да и брякни, что твердью назвал он небо. Ни фига себе пельмень! В общем, на второй день Бог откровенно запутался в своих деяниях. Но, согласитесь, немного странно обвинять Всевышнего в подобном бессилии, а потому естественнее заподозрить его в маленькой хитрости. За первый-то день он изрядно намаялся: и небо с землей, и свет, и вообще понедельник — день тяжелый. Вот и решил во вторник сачкануть, а чтобы людям потом неповадно было устраивать себе такой же выходной, напустил туману: то ли твердь посреди воды, то ли вода посреди тверди, а вчитаешься повнимательнее и видишь, что без дня второго все только яснее и проще.

Вот и Давид обошелся без второго дня. Сразу третий для него настал. Живая жизнь, живые ростки полезли, и теперь уж их не остановить. Но почему так? Почему сейчас? Отчего? А вот ни от чего! От звезды, как говорит Веня Прохоров. Закон Случайных Чисел. Три этих странных слова как-то особенно цепко угнездились в мозгу Давида. Слышал он такое выражение раньше? Ну конечно, слышал. Экономист все-таки, математику учил весьма основательно. Статистику тоже, как говорится, проходили. Но сейчас не о том… Бах! Озарение. Не математика, не статистика — фантастика.

Попадался такой закон в одном романе, который лет пять или шесть назад он небрежно листал по диагонали. А роман назывался… да, точно, «Заговор посвященных» или… ЧТО?!! «Заговор Посвященных»?!

…Вот с какой там буквы было в названии — с маленькой или с большой, — он не помнил. Но уже давил на все педали сразу и, грамотно тормозя коробкой передач на поворотах, отчаянно гудел и громыхал, а машину все-таки заносило, потому что сорок километров в час на повороте — это даже летом многовато… Влетел в квартиру, в комнату, перерыл всю полку с фантастикой — нет нигде! И вспомнил. Отдал почитать. Еще тогда. Эдику Нукерману. Взять обратно забыл. Эдик славился тем, что подолгу держал книги. У него надо было спрашивать, и почаще. А в восемьдесят четвертом Эдик уехал в Израиль. Или в Штаты через Израиль. For good. Всегда хотелось скаламбурить: уезжают for good, a остаются for bad. Сейча скаламбурить не хотелось, хотелось плакать от обиды.

Ох уж этот третий день творения! Как назвать процесс, обратный творению? Уничтожение? Нет, это слишком прозаично. В канонических текстах таким словам быть не положено. Лучше — умертвив. Не совсем точно, зато явно лучше: третий день умер-твия. Планомерного умертвия мира в себе и себя в мире. Э! Да не из той ли книги такая странная фраза?

* * *

И тогда всплыло в памяти с уже привычной для него ослепительной ясностью. Пушкинская площадь. Вечер. Молчащий фонтан. Не тот, который за спиной Александра Сергеевича, а новый, простенький овал со струйками в середину, перед Некрасовской библиотекой. Гоша, Витька и он гуляли вместе по Бронной и вот присели тут на лавочку. Давид считал это полнейшим кретинизмом — вот так просто болтаться по улицам. Атавизм какой-то, инфантильность, граничащая с дебильностью.

С Витькой и Аркадием они любили вот так ходить осенью семьдесят первого, в шестом классе, когда все трое впервые влюбились. Причем Витька и Аркадий — в Надюху, ничуть между собой не соперничая (как это было возможно?), а Дод — конечно, в Зинку, признанную большинством первую красавицу класса. Говорили вечерами напролет о девчонках, мечтали, предавались невероятным, иногда почти хулиганским, будоражащим душу фантазиям, раззадоренные, принимались звонить по всем телефонам из автоматов, заранее приготовив кучу девушек, говорили всякие глупости, смеялись, а в сентябре ещё традиционно заходили в коммуналку к Доду — выпить фруктовой воды, закупленной в непомерном количестве на его день рождения, — кажется, на три, если не на четыре таких захода хватило. Давид открывал дверь ключом, чтобы не беспокоить соседей, Витька громким смешливым шепотом распоряжался: «Виски, Дейв!», и Дод шел на кухню за стаканами, а бутылки стояли здесь же, в уголке, где все трое приседали на корточки, пробки срывали о педаль прислоненного к стене старого отцовского мопеда, и божественно вкусная розовая шипучка — виски с содовой! — расплескивалась по стаканам. Славное это было время. Они казались друг другу настоящими друзьями. Казались или были? Наверное, тогда все-таки были.

Но годы брали свое. И у дружбы, и у людей, и у этих прогулок. Давид теперь не знал, когда все успеть: институт, плавание, книги, фильмы, театры, выставки — хотелось ничего не упустить. Но и людей упускать не хотелось, этих — особенно. Почему-то общение со старыми, точнее, бывшими друзьями представлялось очень важным. Корыстный интерес? Да нет, он ничего у них никогда не клянчил — считал ниже своего достоинства. Скорее был интерес к их жизни, этакий академический интерес. Ведь он же будущий экономист, а это (ему казалось) почти социолог, почти философ. Ему очень хотелось знать, как живут там, наверху.

А жили там скучно. Учились без интереса. Читали мало. Много слушали музыку. Современную англоамериканскую, разумеется. Пили тоже много и тупо. Говорили (и не только говорили) о бабах. А остальное время — убивали. Вот на таких, например, прогулках. Время корчилось, молило о пощаде, но куда там! Могли по нескольку минут идти молча. Это считалось нормально. Только Давид ощущал тягостную неловкость. Дурачок!

Потом Гоша вдруг изрекал:

— Я тут сделал открытие.

— Чего, чего? — Витька подгребал ближе.

— Открытие, говорю, сделал. С похмелюги на завтрак изумительно хорошо показать печень трески. Без всякого хлеба и масла. Только запить чем-нибудь. — Он делал многозначительную паузу. — А можно и не запивать. Понимаешь, и калорийно, и проскакивает изумительно.

— Надо взять на вооружение, — откликался Витька, и они ещё минут пять шли молча. Когда прощались, Гоша вдруг спросил:

— Дейв, книжку не купишь?

— Какую? Покажи. Может, и куплю.

— Обалденную.

Это была традиционная присказка. Однажды Давид поведал этим охломонам, сколько стоят популярные книги по ценам толкучки на Кузнецком или Пролетарке. Он искал тогда для себя любимый том из «Библиотеки литературы США» — Воннегут и Сэлинджер под одной обложкой. И Гоша вдруг вскинулся:

— Сколько, говоришь? Четвертак?! Сейчас принесу. У меня есть такая.

Странные ребята, продолжал недоумевать Давид, все у них есть: машины, дачи, многокомнатные квартиры, гаражи, импортные шмотки и еда, билеты в любой театр через спецкассу, книги по спецзаказам тоже любые, а с наличностью в карманах — вечная беда. Вот и становятся фарцой через одного. Гоша фарцовщиком не был, но книжку у родителей стибрить и загнать, если выпить хочется, — дело святое. За такие-то банили!

Сделка состоялась, к взаимной радости сторон. А через неделю Гоша, окрыленный коммерческим успехом, втюхал растерявшемуся Давиду некий сборник «Запад вблизи» — очерки прогрессивных журналистов Америки и Европы, который не стоил не только объявленных пятнадцати (!) рублей, но, пожалуй, и тех двух с десятью копейками, что были обозначены на обложке. Давид заплатил, мучимый странным чувством: вроде обещал. Потом безумно ругал самого себя: ладно бы Витьке помог, а то какому-то Гоше! И стал после этого разборчивей, настороженней. Начал отказываться. Например, «Час быка» Ефремова — да, это дефицит, а Франсуа Мориака — оставь себе. Проживем.

И вот опять обалденная книга. «Заговор Посвященных», фантастический роман.

— А автор-то кто?

— Хрен его знает, тут не написано.

— Как это? — Давид был заинтригован.

— Ну, сам смотри.

— Правда. Забавно. Тут и издательство, что ли, не указано?

— Не знаю, это же не у нас напечатано, — объяснил Гоша.

— Ладно, не свисти.

— Да правда! Где ты видел, чтоб у нас так печатали?

— Ви-идел, — загадочно протянул Давид, уже прикидывая, что книжку надо брать.

— Фантастика? — заглянул через плечо Витька. — Терпеть не могу фантастику.

— Почему? — удивился Давид, перечитавший целую прорву этого рода литературы.

— Да потому, что они там всегда плывут к Северному полюсу на какой-нибудь космической ракете, все такие мужественные и красивые, особенно штурман и капитан, и фамилии у них типа Полещук, Седых… Седых — обязательно.

— Ты каких писателей читал? — решил уточнить Давид.

— Ну, самых известных — Казанцева, Немцова, Адамова… кто там еще?

— Там — уже почти никого. С тобой все ясно, Витька.

— Слушай, — прервал их литературоведческую дискуссию Гоша. — Ты берешь?

— Сколько?

— Сорок.

— Обалдел?

— Так ведь оттуда. За валюту куплена.

— Нет, это несерьезно, — очень солидно заявил Давид и зачем-то добавил, как дурак: — За двадцать возьму.

Гоша тут же (тут же!) согласился, ударили по рукам, и все сразу начали торопиться.

В метро он жутко ругал себя всю дорогу: «Бизнесмен чертов! Экономику изучаешь, а элементарно торговаться не можешь! Он бы за десятку отдал. Берет ведь задарма, а деньги ему нужны, ох как нужны! А тебе, как видно, не нужны, ты у нас миллионер!..» Так костерил себя, что даже книгу, по обыкновению своему, не открыл, не было должного настроя.

И вообще к этой странной книжке априори сложилось у Давида неприязненное отношение. Уж слишком она была чудная. Самиздат? На раз — безусловно, но откуда такая качественная печать, бумага, переплет. Буржуазная пропаганда? Но тогда где хотя бы два слова — что это, кто это, зачем, кому предназначается? Предисловие какое-нибудь в конце-то концов. Ни черта! «Заговор Посвященных». Фантастический роман. И сплошной текст от третьей до триста двадцатой страницы. Русский текст. Любопытный. Все-таки он начал читать. В тот же день перед сном.

Было там про какого-то полицейского, как сейчас помнится, Симона Грая. Дело происходит в Российской Империи, в обратно переименованном Кенигсберге, в двадцать первом веке. Полный бред. Не фантастика, а действительно болезненный бред. Интересные детали попадались. Язык — ничего, любопытный, сексуха — очень откровенно, не по-нашему, а в целом — раздражало. Потому что непонятно. Например, «Остров Крым» у Аксенова — тоже своего рода фантастика, но там — сатира, ясно с полоборота, а здесь — ни два ни полтора. Как говорили в школе, что хотел сказать автор?

Подряд он прочел немного, листанул вперед. Там пошла какая-то философская заумь, стилизованная под канонические религиозные тексты. Читалось с трудом. Выхватывались отдельные интересные фразы. Что-то запомнилось. Но вообще захотелось бросить. И он бросил. Погасил свет. А на следующий день и позже все некогда было вернуться к этой тоскливой ахинее антисоветского происхождения. Друзья буквально завалили книгами, которые надо было читать срочно. И когда недели через две-три Эдик приволок ему Набокова — «Лолиту» и «Приглашение на казнь», захотелось в благодарность тоже дать ему что-нибудь этакое. И он, очевидно, подсознательно стремясь избавиться от непонятно раздражающей книги, предложил Цукерману «Заговор Посвященных». Цукерман вцепился с энтузиазмом. (А во что он вцеплялся без энтузиазма?) И книжка канула навсегда.

* * *

Но ведь помнил же он что-то. Даже теперь. Что-то помнил.

Давид напрягся, закрыл глаза, расслабился, ещё раз напрягся, и всплыли из памяти две страницы — разворот с фотографической точностью.

* * *

…вплотную к нему Борис и вкрадчиво зашептал на арамейском:

— А вот скажите, Владыка Шагор, почему так непреклонен великий Закон Случайных Чисел?

(Вот он, Закон Случайных Чисел! Вот он! Только не спугнуть текст, только удержать!)

— А я объясню вам, друг мой Борис! — молвил Шагор, поднимаясь. — Однако позвольте мне перейти на греческий. Так понятнее будет.

— Я предпочел бы на древнекитайском, но… как вам угодно, коллега. Еще одно маленькое уточнение. Отбор на высшие уровни не подчиняется, насколько я могу судить, этому закону. Вы согласны?

— О, безусловно! Так слушайте. Информационное пространство Второго уровня не бесконечно. Такова была и есть изначальная данность. Машина не умеет и не хочет иметь дело с бесконечно большими величинами.

«Машина! — подумал Шумахер. — Конечно, он имел в виду компьютер. Чрезвычайно удобный греческий язык! Что за люди, эти Демиурги! Он, кажется, даже не уловил моего сарказма по поводу древнекитайского. Далась им поэтика мертвых языков! Интересно, сколько иероглифов понадобилось бы в действительности для обозначения слова „компьютер“, да не просто компьютер, а „компьютер девятого поколения“? Может, всего один?»

— Машина имеет дело с конечными величинами, и это касается как числа критериев оценки, так и количества принципов отбора, то есть величин второго и третьего логического порядка, — вещал Владыка. — Обкатка на модели эксперимента с отбором по любым фиксированным факторам привела, заметьте, коллега, это очень важно, к весьма печальным результатам. Вы спите, что ли, мой юный нобелевский лауреат? Печальным результатом я называю полное разрушение модели объекта за относительно короткий промежуток времени.

— Нет, я не сплю, мой юный Демиург! (Опять не чувствует иронии, зараза). Если перевести все, что вы сказали, на нормальный английский язык, получается так: проводя селекцию вида человек разумный хоть по расовому признаку (что не оригинально), хоть по половому, что оригинально, но тоже не ново, хоть по принципу близости к кормушке (что наиболее традиционно, но и наиболее омерзительно), хоть по интеллекту (максимально современный, но и предельно глупый подход, ибо это, по сути, тот же спартанский отбор по состоянию здоровья), хоть по любым самым возвышенным и изысканным религиозно-философским, морально-этическим, романтично-поэтическим и сексуально-идиотическим критериям — результат один: медленное, но верное вымирание вида. Не остается ничего другого, как уповать на Ее Величество Случайность. Так?

— Вы совершенно правы, хотя и многословны. А с чувством юмора у меня, прошу заметить, все в порядке, равно как и с чтением мыслей на любом из доступных вам языков. Только не подумайте, что теперь я стану мстить за оскорбление. Боже упаси! Мы, Демиурги, и слов-то таких не знаем. Мы, Демиурги, вообще народ тихий и затюканный, работаем без выходных, премий нам не платят, зарплату задерживают, сволочи, а цены-то растут, хоть сегодня беги в ОВИВ и прямиком…

* * *

На этом страничка текста обрывалась. Давид поймал себя на том, что курит и, как всегда, не доставая зажигалки. Черт, не хватало ещё на людях такое выкинуть!

Тут же рука потянулась к телефону. Цукермана теперь, разумеется, не найти. Но может, Гоша что-то знает. Читать не читал, но вдруг хотя бы вспомнит, где взял книгу.

Гоша был дома и, что поразило, вспомнил с лету. Даже не пришлось название говорить. А ведь какой-то суеверный страх подсказывал Давиду: не произноси вслух этих слов — ЗАГОВОР ПОСВЯЩЕННЫХ. Не произноси.

— Удивительно дурацкая история тогда получилась, — охотно начал рассказывать Гоша. (Чувствовалось, что дело прошлое и теперь он откровенно смеется над всеми тогдашними неприятностями.) — Эту злосчастную книгу отцу принес знакомый полковник из погранслужбы. Они же там пачками конфискуют запрещенную литературу на таможне. В Шереметьево, например, специальная машинка стоит, и полагается тут же, не отходя от кассы, мелко-мелко шинковать в капусту всю эту вражью пропаганду. И составлять акт. Но сам понимаешь, как у нас инструкции выполняются. Книжки ведь принимают по счету, а макулатуру — по весу. Так что все, что мало-мальски интересно, ни один псих уничтожать не станет. Литература стабильно растаскивается сотрудниками. Не на продажу, нет. Продажа — это на самом деле уже статья. Распространением называется. Берут просто для себя. У нас же самая читающая страна в мире. А в Комитете вообще сплошь профессиональные читатели работают. Папахен мой, например, очень любит всякую такую фигню читать. Но тут он её, кажется, прочесть не успел, хотя на полочке, в глубине, книжонка долго стояла. Черт меня дернул именно её вытащить! Не прошло, кажется, и недели, как папахен хватился. Где, говорит, где она? Ты не брал?! И глаза совершенно дикие, как будто его через пять минут уволят или расстреляют. Я испугался, конечно, и дурачком прикинулся, мол, знать не знаю и видеть не видел. Мне-то зачем эти проблемы? Ну ладно, вроде утихло все. А ещё через какое-то время отец при мне разговаривал по телефону, как я понял, с начальством. Неприятно так разговаривал, нервничал. И вдруг совершенно неожиданно схватил меня за рукав и — прикрыв трубку, свистящим шепотом:

— Гоша, ты правда не брал эту книгу!

Я чуть не помер со страху, но все же не растерялся:

— Да ты чего, па? Конечно, нет. А он вдруг как-то странно успокоился и сказанул в трубку такое… Я чуть не грохнулся посередь холла.

— Товарищ генерал, — сказал он, — могу свидетельствовать: эта книга сама собою исчезла. Да, товарищ генерал. Да. Обязательно в письменном виде. До свидания, товарищ генерал.

Вот такие, брат, пироги с котятами. А у тебя, значит, свистнули книжонку мою. Красиво. Ну и хер с ней! Как говорится, дьяволу — дьяволово. А мы тогда на твой двадцатничек неплохо погудели!..

Давид молчал ошарашенно, и Гоша счел нужным добавить:

— Боишься, телефон прослушивают? Не бойся, сейчас уже времена другие.

* * *

Однако в воскресенье выяснилось, что времена у нас примерно те же, что и были.

* * *

Старенькую хрущобу с облупившимся мелким кафелем в ржавых потеках он нашел без труда. Пять минут ходьбы от Данилевского рынка. Подошел к исцарапанной необитой двери на четвертом этаже. Совсем уже собрался звонить, когда голос за спиной окликнул:

— Молодой человек!

— А? Что?

Крохотная белоснежно-седая сухонькая старушка выглянула на лестничную клетку, зябко кутаясь в серый пуховой платок.

— Молодой человек, вы к Игорю Альфредовичу?

— Д-да.

— Не звоните. Его забрали вчера.

— Как?!

— Ну, эти в штатском, пришли и забрали. Не звоните. Опасно. Я знаю. У меня сына расстреляли в сорок девятом.

— Спасибо, — пробормотал Давид и ссыпался вниз по лестнице.

А в подъезде топтался высокий гражданин в плотном шерстяном пальто и каракулевой шапке пирожком. Может, греется? Или ждет кого? Гражданин поднял глаза на Давида. Ласковые такие, спокойные и пустые, как дырки в носках. Конечно, ждет. Его, родимого, и ждет.

— Вы к кому? — глупо спросил каракулевый пирожок.

«Где ж ты раньше был, идиот? Поссать, что ли, во двор ходил? „Вы к кому?“ спрашивают на входе!»

— Это пятый корпус? — перешел в наступление Давид.

— Н-нет, — замялся от неожиданности пирожок. — Это третий.

— А мне нужен пятый, я ошибся, не видно ни черта в темноте….

И мимо него, на улицу, и за угол, и бегом, все время бегом…

Из дома позвонил Вальке.

— Слушай, Веня Прохоров будет завтра на работе? Он мне книжку интересную обещал.

— Нет, его не будет, Дод, Веня уволился.

— Чего это?

С каким трудом далось ему это небрежное «чего это?»! Только не выдать себя!

— В четверг заявление подал, в пятницу работал последний день, — спокойно сообщал Валька. — Какие-то у него семейные обстоятельства. Может, ездить далеко. Он же в Химках живет. Вообще, честно тебе скажу: жалко. Механик отличный. А всего-то три месяца у меня и проработал.

— У тебя есть его телефон? Ты же знаешь, я по части книжек чокнутый, — оправдывался Давид.

— У него нет телефона. Записывай адрес: улица Маяковского…

Давид записал. Но уже тогда понял: Веню он больше не увидит.

Собственно, можно было и не ехать. Пилить черт-те куда по гололедице и грязному московскому снегу, чтобы убедиться… В чем? Он не знал точно. Потому и поехал.

Маленькие розоватые двухэтажки среди деревьев. Ну прямо дачный поселок. Коттеджи западного типа. Идиллия.

А нужный ему дом сильно обгорел. Видно, только что, этой ночью. Еще не все пожарные уехали. Машина стоит, запах гари, закопченные стены, крыша железная даже дымится (или парит?) и место происшествия оцеплено милиционерами. Болтливый по молодости сержантик рассказал:

— Человека тут убили ночью или под утро. Молодого парня из пятой квартиры. А потом подожгли, наверное, следы заметали.

Неожиданно рядом возник гражданин. Словно бы знакомый. Ах, ну да! Рожа другая, хотя и похожая, а пальто и пирожок — ну прямо с одного склада брали.

— Вам, простите, кого? Вы, простите, куда?

— А я в третью квартиру, — импровизирует Давид.

— А там сейчас никого нет.

— Очень, очень жаль. Я по объявлению по поводу продажи холодильника.

Пирожок делает круглые глаза.

— Наверное, я ошибся. Это какой дом?

Он уже не слышит ответа. За деревья, за угол, к дороге, к автобусной остановке, где народ кучнится, и дальше — к своей машине, и бегом, все время бегом…

* * *

Значит, теперь вот так. Всегда. Бегом и только бегом. И вздрагивать от телефонных звонков, и перед дверью оглядываться, и чутко вслушиваться, и шарахаться в темноте от каждого куста. Значит, теперь вот так.

Не хочу, сказал он себе. И больше не буду искать никаких «своих». Зачем? Кому это нужно? Мне самому? На фиг, на фиг. А высшее руководство в лице безвременно ушедшей Венеры никаких инструкций не оставляло, если не считать туманной фразы: «Ты не предназначен для земной жизни». Ишь, без меня меня женили. Не предназначен, говорите? А вот хочу и буду жить здесь. На самом деле не хочу, но все равно буду. Всем назло. А якшаться с этими подпольщиками означает впрямую, откровенно нарываться на тюрьму или скорую гибель. Пошли вы все в баню! Между прочим, в этих… заветах, что ли… как раз и сказано…

Он вдруг вспомнил ещё несколько строк из «Заговора Посвященных». Всего заветов там было девять, но он, наверное, все не прочел, во всяком случае, сейчас вспомнил два. О том, что Посвященный должен жить обычной жизнью, как все, не выделяться; и о том, что нельзя торопить смерть. Грех это великий. Вот так. А ведь все эти игры в догонялки с КГБ — что это, как не нарушение обоих заветов сразу?

Или он просто струсил?

Вспомнился вдруг отец, отказавшийся стучать на друзей и поломавший себе жизнь навсегда. А он, Давид, он бы смог так? Наверное, нет. Потому что он трус. Бегом от квартиры Бергмана. И от сгоревшего дома Вени — тоже бегом. Хотя, казалось бы, чего бояться? Ведь смерти не существует. Вот когда становится ясно, что трусы боятся не смерти. Трусы боятся жизни. Боятся боли и тошноты, боятся сложностей-неприятностей, очень боятся всяких лишений. Так много радостей на свете, так многое хочется повидать, испытать, вкусить. И тебе ещё нет тридцати. Целый вагон желаний… Или рассудить по-другому: тебе уже почти тридцать, а ты ещё ни черта не видел, не пробовал! И теперь, значит, надо от всего добровольно отказаться? Чего ради?!! Ради спасения души? Какой, на хуй, души?! Душа — это что вообще такое? Кто-нибудь знает? Может, тогда ради спасения человечества? Ну нет уж, дудки. Спасали это гребаное человечество. Было, и не раз. Пустое занятие. Пу-сто-е.

Встал, подошел к зеркалу и посмотрел себе в глаза.

Так и есть: мелкий ничтожный человечишке. На всех ему наплевать. Думает только об удовольствиях. Эпикуреец хренов. Гедонист-онанист. А его выбирают в Посвященные. Отец вот Посвященным не стал, спился и просто умер. Валька, золотой человек Валька — тоже не Посвященный. А туповатый Прохоров, выдающийся слесарь и книжный спекулянт с инженерным образованием — пожал-те! И Анечка Неверова — доченька едва ли не Самого, барвихинская по-блядушка, пьянь и наркота — туда же! «Богиня»!..

Святотатствуешь? Нравится тебе? Нервы щекочешь? Прекрати. Противно.

Не прекращу. Потому что все это правда. Потому что бессмертием должны награждаться лучшие, а не всякая шелупонь! Это несправедливо! Кто это все придумал? Ах, ну да, Закон Случайных Чисел. Как там объяснял этот Шагор… Или Шумахер? Хорошая фамилия. Шумахер — значит сапожник. Шумахер без шумах. Точнее, «без шузов», но «без шумах» — красивее. Бред.

Если для бессмертия отбирать лучших, кто-то должен этим заниматься. Допустим, Бог. Традиционная концепция. Но у Бога тоже есть родственники, и личные пристрастия, и право на ошибку. И это не циничный эпатаж. Это действительно так, потому что Бога сотворил Человек по образу и подобию Своему. И, значит, Сапожник прав. Да нет, все-таки не Сапожник, а Шагор. В общем, они там весь этот отбор доверили Машине. А Машина — как водится, дура и тычет своим глупым пальцем наугад. И вот таким замечательным способом они строят там у себя Новый Прекрасный Мир. Идиотизм. Ох, доберусь я когда-нибудь до этой небесной канцелярии! Ох, наведу там шмон!..

Ой! Что это?

Давид по-прежнему стоял перед зеркалом, но он больше не видел своего отражения. Не потому, что отражение исчезло (что он, дьявол, что ли?), а потому, что теперь он смотрел на себя со стороны. Душа, о которой, «на хуй, никто не знает, что это такое» (цитирую по памяти), благополучно отделилась от тела. Картина Репина «Приплыли».

Давид смотрел, как он отходит от зеркала, ложится на диван, запрокидывает голову, вытягивает руки вдоль тела.

Помирать, что ли, собрался? Сильный вопрос. Такой вопрос собственному телу может задать только очень смелая душа. И ответ на него тоже требуется сильный.

Ответом стал звонок в дверь. В два часа ночи. А этот идиот, то есть тело этого идиота, небрежно глянув на часы, встало и пошло открывать.

На пороге широко улыбалась очень милая девушка с длинными каштановыми волосами. Изящные босоножки на шпильках, короткая черная кожаная юбка, легкий светлый бантичек в цветочек — в общем, для зимы самое оно.

А сердце вдруг заколотилось сильно-сильно и в невероятно торжественном музыкальном ритме. Что это? «Свадебный марш» Мендельсона? Да нет, пожалуй, больше похоже на «Маленькую ночную серенаду» Моцарта. Не силен он в музыке, что поделать. Но вот удивительно: сердце стучало не в теле его, а в душе. Да, да, именно так!

— Я пришла, — заявила красавица. — Не валяй дурака, спускайся, ты нужен мне целиком.

А он действительно смотрит на всю эту сцену сверху, как бы болтаясь под потолком в прихожей. Она что же, видит глазами душу? Ну, раз так, делать нечего, глупо играть в прятки.

Он опускается и нехотя соединяется с телом. А тело времени не теряло: девушка уже у него в объятиях. Приятная девушка — нежная такая, и пахнет от неё изумительно. (Любимое Гошино словечко. Что там у него было изумительно? Печень трески с похмелья? А вот теперь духи изумительные).

— Куда ты торопишься, дурачок? — Жаркий шепот. — В какую небесную канцелярию?

— Теперь уже никуда не тороплюсь.

— Вот и правильно. Не надо никуда торопиться. — Еще более жаркий шепот. — Ты совершенно особенный человек. Ты слишком, слишком многое умеешь. Это опасно: почти ничего не знать и столько уметь. Не торопись, дурачок. Ты не создан для земной жизни, но всему свое время. И ты ещё не выполнил здесь предназначенную тебе миссию. Ты даже не общался с Владыкой. А ведь ты нужен другим людям.

— Каким людям, Шарон? (Откуда он узнал, что её зовут Шарон? Не важно, не важно…) Я был нужен только Анне. Но Анна ушла.

— Да… Анна… ушла. Анна… там, а мы… здесь… — Еле слышный, прерывистый, страстный шепот.

Матерь Божия, она уже раздела его! Как это у неё получается, непрерывно что-то говорить и целовать, целовать все его тело: лицо, шею, плечи, грудь, ниже, ниже…

— Шарон! Я люблю Анну. Я хочу к ней, Шарон!

— Люби, Давид, люби свою Анну, только теперь она далеко, очень далеко, а я здесь, разве я тебе не нравлюсь?

— О Шарон! Я же люблю Анну! О Шарон, Шарон…

Ну нету же больше никаких сил терпеть эту сладкую муку! Какие ещё нужны слова?! Какие слова? О Шарон! Только жаркую плоть — губами, руками, языком, всей кожей вобрать в себя, утопить в себе — и выплеснуть обратно, и снова вобрать, и снова выплеснуть… О Боже!

* * *

— Но ведь это же просто секс, Шарон.

— Дурачок, просто секс — это одна из величайших ценностей во Вселенной. Правда. Ты это поймешь. Потом. А пока — живи здесь, люби свою Анну, мечтай о ней, но не пытайся уйти. Потому что ты нужен людям на Земле. Это очень важно.

— Погоди. Но этот ваш мир, ведь он совершенно реален. Разве оттуда не возвращаются? Разве оттуда нельзя вернуться?

— Ты задал два разных вопроса, Давид. Оттуда не возвращаются. Но оттуда можно вернуться.

Она оделась и ушла. Самым обычным образом — через дверь. А он вернулся к зеркалу и посмотрел на часы-будильник, стоящие возле кровати. Они громко тикали в тишине. И секундная стрелка бегала. Но было по-прежнему ровно два.

Зачем-то — Фома неверующий! — он набрал на телефоне «сто», хотя сразу прекрасно понял: все это было на самом деле, но только не здесь и не сейчас. Это было вне времени. Это было — там.

Глава третья. НАРОДНЫЙ ЕВРЕЙ СССР

После ночи с Шарон период его философствований практически закончился. Наступило полное безразличие — безразличие человека, вдруг ещё раз понявшего главное. Именно вдруг и именно ещё раз, потому что главное было, как всегда, предельно просто и не ново: надо жить, как все, как раньше, как жил всегда. Посвящение не дает никаких прав, возможности — да, но это совсем не одно и то же. К тому же не все возможности следует использовать.

Как прошли эти полтора года? Целых полтора года! Если б кто на самом деле спросил — Давид не ответил бы, честное слово. Были они вообще, эти полтора года? Или… А что или? Сон наяву.

Время, недобитое его друзьями из советского высшего общества, время, покинутое Анной, время, изувеченное внезапным появлением потусторонней девушки Шарон, — это время, всегда такое простое и монотонно текущее, теперь окончательно заболело, заметалось в конвульсиях, и уже ничего, ничего нельзя было понять.

Работал в институте. Над чем? Писал статьи. О чем? Печатался. Где? Пил водку. С кем? Спал с женщинами. С какими? Читал книги. Чьи? Ни на один из этих вопросов у него не было конкретного ответа (не знаю, не помню, затрудняюсь сказать — из вариантов, предлагаемых обычно социологами). Ну не было ответов — и все тут.

А потом, в новогоднюю ночь с восемьдесят девятого на девяностый он вдруг словно очнулся и понял, мгновенно суммировав всю полученную за время «сна» информацию: жизнь вокруг сделалась принципиально другой. Исчез бумажный привкус свежего ветра перемен, размокла старая советская бумага в непривычно огромном океане новой информации, сгорела в пожарищах межнациональных конфликтов. И во все более свирепых порывах уже не ветра — урагана — отчетливо проступил запах большой крови и едкого порохового дыма.

Оказалось, что новости надо теперь не просто слушать, а воспринимать всерьез, переваривать и примерять на себя. Он переварил, примерил и вздрогнул. Мир изменился. Мир стал другим.

Вспомнилось вдруг двадцать третье апреля — митинг Демократического Союза на Пушкинской, когда Новодворской даже не дали ничего толком сказать по поводу тбилисских событий, потому что на каждого демонстранта приходилось минимум по десять милиционеров (на самом деле омоновцев, но тогда ещё к слову этому не привыкли). Стражи порядка стремились схватить любого раньше, чем он вякнет, да только система уже дала трещину, уже слишком много людей откровенно не боялись её и кричали из толпы: «Фашисты! Позор!» И это было ново, это было почти шоком тогда. Приятным шоком. И Давида захлестнуло ни с чем не сравнимое ощущение собственной свободы и значимости.

То, что происходило, происходит, и то, что ещё произойдет в мире, зависело теперь от каждого. Кончились времена «винтиков». На самом деле кончились. И он, Давид, перестал быть винтиком в третий раз.

Впервые он ощутил свою незаменимость, когда узнал, что «двигает глазами бутылки». Потом — когда стал Посвященным. Ведь Посвященный, даже если захочет, не сможет ощутить себя пешкой или песчинкой в космосе. Теперь он не был рабом и быдлом вместе со всеми. Со всеми, кто решил для себя в тот год не быть рабом. Знакомьтесь: Давид Маревич — Трижды Невинтик Советского Союза. Это вам не хухры-мухры.

А цены меж тем вкрадчиво ползли вверх, институтской зарплаты ни на что не хватало, а подрабатывать кроме как статьями он не умел, теперь не умел. Раньше-то все было понятно: разгрузка вагонов, стройка, ночные смены на «холодильнике», а нынче требовалось что-то другое — торговать, посредничать, выступать дилером, осуществлять менеджмент — все это казалось Давиду таким чужим, хотя в теории он разбирался получше многих: дилера от дистрибьютора отличал запросто и брокера с маклером ни за что бы не спутал, но самому осваивать рыночную экономику… Он даже не представлял, с какого боку подступиться, и вполне утешался пусть редкими, но все же относительно постоянными гонорарами за свои перестроечные опусы в газетах и журналах.

* * *

В тот январский день он как раз ехал из любимой редакции, очень довольный как размером гонорара, так и статьей, опубликованной в авторском варианте, без единой купюры — тогда это было ещё почти в новинку и радовало. А вот машина не радовала. С прогоревшим глушителем и чем-то очень важным, отвалившимся спереди, она стояла на приколе у Вальки. Поэтому Давид и ехал на метро. А когда не бываешь в подземке часто, там даже начинает нравиться: тепло, светло, и весь вагон уютно шелестит газетами. А кто без газеты, тот с журналом или книгой. Трудно, почти невозможно найти не читающего. Самая читающая страна в мире. Без дураков — в перестройку это было именно так. Свою статью Давид уже перечитал, поэтому теперь, заглянув через плечо впереди стоящему, невольно начал изучать материал в «Московских новостях», посвященный событиям в Баку. Но на «Площади Свердлова» «Московские новости» сошли, Давид вынужден был оторвать взгляд и поднять его на входящую толпу, чтобы оценить ситуацию, чтобы хоть не мешаться у дверей, и…

Словно в перекрестье прицела, поймали его печальные черные маслянистые глаза.

«Девушки не должны так пристально смотреть на мужчин… Ба! Да я же знаю ее! Или кажется?… Сердце: тук — тук-тук — тук — тук-тук-тук — тук — тук-тук… Модуляция. Шифровка. Это Алка. Алла Климова. Она — Посвященная».

Алка была его одноклассницей. Правда, не с первого, а с шестого класса, но это никакого значения не имело. Все равно её бы в жизни не приняли в элитарную компанию отличников и пижонов, считающих себя взрослее других, в компанию, к которой естественно и без вопросов причисляли Давида. Климова считалась забитой патентованной дурой и безнадежной дурнушкой. С годами по мере остывания этой юной жестокой категоричности некоторые стали замечать в ней девушку, но лично Давида по-прежнему раздражали нескладная сутуловатая фигура с короткими ногами, вислым задом и маленькой грудью, крупный нос картошкой и какая-то очень темная негладкая кожа, вечно нелепая, почти мальчиковая стрижка и идиотская привычка глупо улыбаться не к месту. Если что и было хорошее, так только эти черно-зеленые и всегда влажные, как маслины, глаза, доставшиеся в наследство от отца-армянина. Однако и они Давида почему-то раздражали.

Не настолько, конечно, чтоб хранить память об Алке все эти годы. Но он часто вспоминал свою первую любовь Зину Колесникову — тонкую, изящную, трепетную, по-хорошему кокетливую, невероятно женственную с самых детских лет, Зину, к сожалению, не доставшуюся ему, пачкавшую на всех влюбленных в неё «высокопоставленных» одноклассников, ушедшую в актрисы и рано выскочившую замуж за режиссера на двадцать пять лет старше её. Давид частенько с тоскою возвращался мыслями к своей потерянной навсегда Зине, и вот тогда, бывало, по ассоциации, как полнейший её антипод, как вопиющий пример непохожести людей вспоминалась Алка Климова.

Некоторое время толпа разделяла их, но Алка уже улыбалась своей ничуть не изменившейся за десять — да нет, уже за четырнадцать! — лет дурацкой глупой улыбкой. На «Маяковской» ей удалось протиснуться почти вплотную к нему, но Давид кивком в сторону двери дал понять, что выходит, и в итоге их благополучно вынесло на перрон.

— Привет, — радостно сказала Климова.

— Привет. — Он вдруг почувствовал невесть откуда взявшуюся волну ответной симпатии к ней. — Как поживаешь?

Вот так и спросил: не «Сколько лет уже?» не «Как это случилось?», а запросто, как ни в чем не бывало: «Как поживаешь?»

— Нормально. В школе преподаю. Дети такие дураки! Я от них устаю ужасно…

«Ну, понесла, — подумал Давид. — Неужели это тот самый случай, когда спросишь из вежливости, а тебе начинают всерьез и подробно?»

Но подумал без злости, даже без тогдашнего юношеского раздражения. И на первом месте была тут действительно не «посвященность» её, а что-то другое. Ностальгия по прошлому, по детству? Реакция на её радость? Сочувствие к родственным ей армянам, недавно пережившим чудовищное землетрясение, а теперь уничтожаемым в Баку, как некогда по всей Оттоманской империи. Он только что читал «Московские новости».

Поговорили и об этом. Они вообще проболтали минут сорок, не сходя с места. Традиционный чисто московский идиотизм: назначить деловое свидание или случайно встретиться в метро, остановиться якобы на минутку и простоять час, мешая входящим и выходящим, встречным и поперечным, отчаянно надрывая глотку и напрягая слух всякий раз, когда девяносто децибел очередного прибывающего или убывающего состава врываются на станцию. Поездов таких убыло и прибыло не меньше двух десятков, прежде чем она (она, а не он!) вдруг сказала:

— Ладно, мне пора. А ты вот что, Давид… ты позвони Владыке. Если не боишься. Он вернулся в Москву. Сам понимаешь, времена потеплели. Но все равно, если боишься, не надо.

Что ж она его так настойчиво пугает?

— Я позвоню, — ответил он коротко, про боязнь даже комментировать не стал, а потом добавил: — Ты считаешь, нам снова пора объединяться?

— Я не знаю, — честно сказала Климова, не вдаваясь в подробности, кто и с кем объединялся раньше. — Ты у Владыки спроси. Так позвонишь? — крикнула она, впрыгивая в вагон.

И осталось непонятным: это она опять про Владыку или теперь уже про себя? Как была дура, так и осталась! Давид улыбнулся и пошел к эскалатору.

* * *

И вот снова воскресенье, и снова мороз покусывает щеки — опять он без машины, как тогда. Впрочем, два года назад было теплее, потому что валил весь день крупный снег, Давид из-за него и не сел за руль: видимость скверная, пробки, да и засыпанный «Москвич» откапывать лень. Сегодня пеший рейс вызван необходимостью.

А вот хрущоба у Даниловки выглядела все так же, и подъезд, где опять было совершенно пусто, и обшарпанная дверь на четвертом этаже.

Игорь Альфредович открыл сам — высокий, худощавый, совершенно седой, только усы почти черные, лицо со множеством морщин, правый глаз заметно косит, и удивительно приятная улыбка в полной гармонии с дымящейся трубкой в углу рта.

— Проходи, Додик, проходи.

Здесь представляться не было никакой необходимости, и не только потому, что исправно сработала их внутренняя система паролей.

— А ты похож на отца, — продолжал Бергман. — Правда, Норочка? Это — Норочка, Нора Викентьевна, моя жена. Мы знали твоего отца, Додик. Недолго, но знали. Еще для «Хроники текущих событий» вместе материал готовили.

Нора Викентьевна, женщина немолодая, лет пятидесяти, но обаятельная, произвела на Давида очень приятное впечатление. Она была похожа на мать, и от этого всколыхнулись где-то в глубине теплые мягкие пласты детских воспоминаний. Однако «сердечный дешифратор» молчал. И очевидно, возникшее недоумение четко отразилось на лице, потому что Бергман сразу сказал:

— Предупреждая твой вопрос, Додик: Корочка — не Посвященная. Тебе, наверное, кажется по молодости лет, что мы должны создавать семьи только среди своих. Это абсолютно неверно. Во-первых, «посвященность» — не болезнь и по наследству все равно не передается. Во-вторых, в совместной жизни важнее всего не Знание, даже если оно высшее и тайное, а понимание. Норочка меня понимает и любит. Этого больше чем достаточно. Да ты садись. Закуривай, если куришь, У нас тут всюду можно. А сейчас чаю нальем.

Нора Викентьевна принесла с кухни чайник и, глянув на часы, напомнила:

— Телевизор включи. Сейчас ровно девять будет.

— Ох, правда! — Игорь Альфредович засуетился, несколько раз щелкал не совсем исправным выключателем, наконец экран вспыхнул, и они успели только-только к началу программы «Время».

А день был тот самый — двадцать первое января девяностого. Танки в Баку. Вынужденная мера. Десятки жертв в официальном сообщении, а значит — люди уже умели вычислять правду, — на самом деле сотни. И по экрану заструилась кровь, постепенно заливая его красным цветом. На советском телевидении такое было впервые. Впервые такое позволили Сагалаеву, готовившему этот выпуск. Даже Игорь Альфредович не ожидал, шептал ошарашенно:

— Во, кровищи-то, кровищи!.. Потом они долго смотрели молча. Наконец Бергман спросил:

— Думаешь, они ввели туда войска, чтобы спасать армян от азербайджанских бандитов?

— Не думаю, — сказал Давид, — я внимательно следил все эти дни за событиями, и не по этому завиральному телевидению, а по «Свободе». Спасать в Баку уже практически некого. С помощью танков там пытаются сохранить лишь советскую власть. Но это глупо.

— Не просто глупо, — поправил Игорь Альфредович. — Это преступно. Но я уже и не жду ничего хорошего от этого режима.

— Так как же с ним бороться теперь? — вырвалось у Давида. — Так, как вы раньше боролись, наверное, уже не годится.

— Конечно, не годится, — согласился Бергман. — Но с ним уже и не надо бороться. Он сам погибнет.

— Когда? — не удержался от вопроса Давид.

— Не знаю. Правда не знаю. Скоро. Но лично я уже не хочу на это смотреть. Мне на прошлой неделе дали разрешение на выезд.

Игорь Альфредович помолчал, раскуривая трубку.

— Эти идиоты признали меня евреем — им так удобнее, хотя во мне ни капли еврейской крови. Я вообще из поволжских немцев, но честно скажу, как еврей, натерпелся за жизнь много. В паспорте-то написано «русский», а кто у нас обычно русский с фамилией Бергман и отчеством Альфредович? Даже варяжское имя Игорь не выручало. В сорок восьмом вышибли из института, едва туда поступил. В сорок девятом вообще пришлось работу искать не в Москве, в Коломне жил у родственников. Приютили безродного космополита. На том официальное мое образование и закончилось. Потом уже не хотелось никуда поступать: и от марксизма-ленинизма тошнило, и опять же с милицией разговаривать проще, когда ты не с дипломом, а с квалификационной книжкой токаря шестого разряда. Этакий соединяющийся пролетарий всех стран. А с милицией разговаривать приходилось часто. Из-за фамилии особенно часто. И я шутил: «Вот женюсь, возьму фамилию супруги». В итоге не взял, конечно. Псевдоним придумал — это да. Его теперь весь мир знает: «Посев», «Континент», «Грани» — там я не Бергман, там я — Урус Силоваров. А для милиции всегда был Бергман. И не только для милиции.

С этими впервые познакомился как раз в Коломне, когда независимую стенную рабочую газету выпустили. Не зависимую от парткома. В районной гэ-бухе меня так и спросили: «Что ж это вы, гражданин Бергман, опять русский народ с пути истинного сбиваете?» А я ему в ответ: «Гражданин начальник, а я не еврей, я просто интеллигентный человек». Старая добрая шутка, она для меня на всю жизнь актуальной осталась. А гражданин начальник тогда вспылил. Правда, после проверил мое личное дело и убедился, что прав-то я, но что ж поделать: бьют, как говорится, по морде, а сажают все-таки по паспорту. Месяца два меня в изоляторе держали, не предъявляя никаких обвинений. Впрочем, обвинения в этой стране никогда особо не требовались. Но времена, по счастью, были смутные: то ли Круглов сменил Берию, то ли Серов — Круглова… Что у них там происходило — сам черт ногу сломит. Но меня так или иначе выпустили. Ну а потом до шестьдесят четвертого я ещё успел перебраться в Москву. Работал опять-таки на разных заводах.

Почему-то принято считать, что среди рабочих не было диссидентов. Свидетельствую: это полнейшая неправда. В шестьдесят восьмом меня чудом не посадили. Ограничились высылкой. В семидесятые я жил в Москве уже только нелегально. Тут-то и начались самые серьезные знакомства и самые серьезные дела. Из нашумевших я знал практически всех: Солженицына, Сахарова, Буковского, Щаранского,

Новодворскую, Григоренко, Марченко, Казачкова… Они подчас не знали друг друга, но знали меня. Скажи, разве такого человека можно терпеть на свободе. Конечно, гэбульники меня живо упрятали. Сначала на обычную зону. Там у меня была кличка Еврейчик и весьма высокий авторитет, обижать никому не позволяли. Так что с урнами сидел я недолго. Обрати внимание, Додик, среди уголовки совсем не было антисемитизма.

А вот в Казани, в спецбольнице, куда я попал после очередной тюрьмы, антисемитизм был лютый. Может, потому, что евреи были самыми упрямыми. Евреи да еще, пожалуй, мусульмане, но ведь тамошним садистам до фонаря было, они просто от человеческой стойкости зверели. А стойкость возможна лишь тогда, когда у человека вера есть. Настоящая большая вера. Или Знание.

Игорь Альфредович первый раз по ходу этого неожиданно пространного рассказа упомянул о своей исключительности, и как-то так между прочим, небрежно. Но Давид понял. Мол, слушай, слушай, мальчик, я не в маразме, я тебе самое главное рассказываю, самое главное для всех Посвященных. И Давид слушал.

— В общем, когда я оттуда вышел живым и сохранившим ясность ума, я уже верил во всех богов сразу и считал себя настоящим евреем — заслуженным евреем Советского Союза, нет, выше — народным евреем СССР. Шутки шутками, но так уж получилось, Додик, что идеи сионизма в нашей стране всегда шли рука об руку с идеями демократии. Ну а про обратное и говорить нечего: антисемитизм — не более чем одно из проявлений фашизма. Так что я на сегодняшних чекистов не в обиде. Пусть высылают как еврея. Это справедливо и почетно.

Давид отлично понимал рассуждения Игоря Альфредовича. Его библейское имя в сочетании с белорусской фамилией Маревич для малограмотных борцов за чистоту славянской крови тоже звучало недвусмысленно, и он уже сам натерпелся если и не притеснений, то уж издевок — точно. Впрочем, изучение собственной родословной (к сожалению, возможности его в этом плане были невелики) не давало права утверждать, что еврейская кровь в нем отсутствует. И внутренне Давид слегка бравировал своей «многонациональностью».

Игорь Альфредович залпом допил уже совсем остывший чай и как бы подытожил:

— Уезжаю, Додик, уезжаю. Пропала собачка, маленькая, беленькая… надоело жить в этой стране! Середину помнишь сам. Не при женщинах будет сказано.

— А мне тоже пора ехать? — осторожно спросил Давид.

— Нет, — жестко ответил Бергман. — Зачем? Тебе это совершенно ни к чему. Молодым здесь жить, и ты это скоро поймешь. Может, так скоро, что ещё и я не уеду.

В его словах слышалась уверенность, основанная на четком знании, и Давид невольно улыбнулся.

— Сигареткой не угостишь? — спросил Игорь Альфредович. — Надоело трубкой пыхтеть.

Сигареты в то время были в страшном дефиците, и, протягивая Владыке нераспечатанную пачку, Давид безусловно совершал поступок. Именно в этот момент он вдруг вспомнил, с кем, собственно, разговаривает. Очевидно, и это отразилось на его лице, потому что Бергман мгновенно откликнулся:

— Догадываюсь о твоем главном вопросе. Откликнулся ещё и рыжий Васька, распушивший вдруг сверх всякой меры огромный хвост и утробно проурчавший «М-м-а-а-о». Бергман закурил, потом надел на правую руку старую драную кожаную перчатку гигантского размера (для кого шили такую?) и принялся играть с котом, пытаясь ухватить его за широкую морду, а Васька шипел, бил наотмашь когтистой лапой и вцеплялся острыми зубами в дряблые черные пальцы огромной ненатуральной руки.

— Я создаю ему образ врага, — пояснил Игорь Альфредович. — Видишь, как свирепеет. Боевой кот!

Давид смотрел на эту странно политизированную игру и думал, что, наверное, так и надо: сидеть здесь, курить, пить чай, говорить о совсем далеких от Посвящения предметах, играть с котом… стоп! Все не случайно. Все это может оказаться ритуалом. И отодвинув ещё на время свой главный вопрос, о котором уже догадался Бергман, Давид спросил:

— А коты бывают Посвященными?

Игорь Альфредович даже в «образ врага» играть перестал и взглянул на Давида с неподдельным уважением:

— Боюсь, я недооценил тебя, Додик. Бывают. Именно коты. Другие животные — нет, а коты бывают. Потому что они не просто животные. Ну да ладно. Ты, конечно же, хочешь знать, почему меня зовут Владыкой. Объясняю: у нас, Посвященных, это слово означает не человека, облеченного властью, а человека, владеющего всей полнотой информации. Может, сам термин «владыка» — не слишком удачный перевод. Но как ещё сказать? Властелин? Слишком похоже на пластилин или вазелин. Властитель? Страшновато как-то. А «владыка» — принятое обращение к высшим чинам духовенства — не самая плохая аналогия, согласись. Это по форме, а по сути… Ну, ты ведь в курсе: Посвящение есть процесс обретения Знания. Все Посвященные получают Знание в очень компактной, но ограниченной форме. Мгновенно узнают, что будут жить вечно, что смерть — это не смерть и что они не одиноки в мире. А как, почему, что, зачем, откуда взялось, кто придумал — это все медленно, частями, умеренными порциями, потихонечку, как науки в университете, чтобы голова не лопнула. Торопиться ведь некуда: не узнаешь чего-то в этой жизни — узнаешь в следующей. А Владыка — человек избранный. Избранный среди избранных. Он получает все знания сразу, целиком. Зачем? Ну а как же? Кто будет других учить? Я по крайней мере так понимаю. Но это лишь одно из объяснений. Почему у Владыки голова не лопается? Значит, такую голову выбирают. Много ли нас, Владык? Точно не знаю. Во всяком случае, несколько. Есть в Европе Владыка Шпатц, в Америке — Владыка Джереми, в Индии — Владыка Бхак-тавинвагма. Как нас выбирают? Очевидно, так же — Закон Случайных Чисел.

— А откуда вы узнаете, Владыка, — спросил Давид, — что уже известно мне, а что — ещё нет?

— Читаю мысли. Но не все, не пугайся, лишь отдельные, по теме. Честное слово. Ты это поймешь. Ведь мысли Посвященных, пришедшие извне, живут как бы независимо от их мозга. Непонятно? Я сам не понимал. В КГБ объяснили. Они меня там психотропными препаратами пичкали и думали, что я им Высшее Знание выболтаю, пока в отключке буду лежать. Хрена лысого! Не для того Высшее Знание создано, чтобы на их поганые пленки записывать. Все Канонические Тексты, все высшие законы мироздания, всю историю Посвященных, даже все адреса и телефоны нынешних друзей-Посвященных я могу сообщить только добровольно, и даже элементарная физическая боль уже блокирует эту информацию. Представляешь?

— Здорово! — выдохнул Давид. — Так, значит, мы сильнее их?

— Ни черта! — остудил его Владыка. — Сильнее их те, кто призвал нас. Демиурги. Но это очевидно. Обратное было бы по меньшей мере странно. А вот такие, как мы, способны стать сильнее, только если будем вместе. Может, для этого я и уезжаю.

Он помолчал, вновь раскуривая трубку.

— Здесь немыслимо бороться со злом, Додик. Здесь, в России, все поставлено с ног на голову. Здесь утверждают, что общественные интересы — по определению — испокон веку выше личных. Здесь говорят, что «умом Россию не понять», а также, что наши часы самые быстрые часы в мире и что вообще Россия — родина слона. Я вернусь сюда, очевидно. Вернусь, когда Россия станет другой.

— А она станет?

— Обязательно. Только боюсь, Додик, что ты опоздаешь на метро.

— Ничего, поеду на такси.

— Хорошо зарабатываешь?

— Да нет, так себе, просто надоело копейки считать.

— А надо, Додик, зарабатывать хорошо. Тебе здесь жить.

Он вдруг совершенно внезапно опять превратился из Владыки в обычного Игоря Альфредовича. Что это значило? Аудиенция закончена?

— Я ещё месяца два буду в России, Додик. Обязательно звони и заходи. Ну а вот и конкретика!

— Ладно, Игорь Альфредович, тогда я побежал? До свидания, Нора Викентьевна!

А гражданин в каракулевом пирожке топтался-таки внизу в подъезде. Но Давид вдруг ощутил в себе такую удаль, такую лихость: наплевать ему и на этого гражданина, и на всю их гребаную контору. Мимо буквально пробежал, «не повернув головы кочан». И пирожок вел себя тихо, кажется, даже глаз не поднял.

* * *

Сколько раз ещё он встречался с Владыкой? Проще сказать, сколько раз он с ним не встречался. Оформление документов затянулось, Игорь Альфредович покинул страну только летом, в конце июля, а до этого Давид бывал у него каждую неделю. Приходил, как на учебу, и Владыка шутил:

— Ну, у нас с тобой прямо воскресная школа.

— А что, разучивание Канонических Текстов действительно напоминает уроки Закона Божьего, — отвечал Давид.

Но практические советы, которые давал Владыка, были очень далеки от дел богоугодных. Собственно, приходилось изучать основы диверсионно-разведывательной деятельности: шифровки, тайники, конспиративные встречи, выявление «хвоста» — черт знает что. Владыка готовил из него настоящего бойца на все случаи жизни. Ну и конечно, занятия эти он проводил не дома. Точнее, не всегда дома. Давид по просьбе Бергмана стал приезжать все время на машине, они вырывались вдвоем из города по Варшавке или по Профсоюзной и в нескольких километрах за кольцевой бродили меж полей, по лугам, иногда просто вдоль обочины шоссе. Предложение погулять по лесу было Владыкой отвергнуто:

— Не для того мы сюда ездим, Додик, чтобы какой-нибудь оглоед притаился за деревом с направленным микрофоном.

— Неужели дело настолько серьезно? — удивлялся Давид.

— Дело намного серьезнее, чем ты думаешь, — грустно улыбался Владыка.

Но поначалу Давид плохо понимал принцип, по которому некоторые совершенно жуткие, с его точки зрения, вещи можно было обсуждать в квартире, как уверял Бергман, напичканной жучками, а другие, абстрактные и не то что КГБ, а и Академии наук едва понятные темы были табу, ради них требовалось отрываться от «хвоста», а потом мерзнуть на ветру в грязном по весне колхозном поле.

Со временем он разобрался: за примитивную антисоветчину теперь уже (а может быть, пока еще) не преследуют, а вот древние тайны Посвященных дюже как беспокоят властей предержащих.

Владыка, бывало, приговаривал, когда они оказывались вне зоны действия всех мыслимых микрофонов:

— Что, плохо слышно вам? Ну извините! Да и потом, ведь вы же все это знаете. Чего не знаете — поспрошайте у людей, а мы уж с Додиком по душам покалякаем.

В одну из первых таких прогулок Давид рассказал Бергману о Шарон и спросил:

— Что это значит: оттуда не возвращаются, но оттуда можно вернуться?

— Видишь ли, Додик, можно не только вернуться с того света, можно вообще все. Теоретически. Нет во Вселенной запретов ни на какие чудеса в силу её безграничного многообразия. Можно направлять время вспять и в сторону, можно сворачивать и разворачивать пространство, можно уничтожать и вновь создавать целые миры, живущие по любым придуманным законам. Но когда можно все, побеждает хаос. Это неинтересно. (Прими сейчас такой аргумент. Ведь в нашем контексте о нравственности говорить невозможно). Поэтому есть Закон. Закон — это всегда ограничение в правах. Именно в правах, возможности ограничить нельзя — они остаются прежними. Так вот, ограничивая себя в правах, мы побеждаем хаос и создаем гармонию. Додик, для тебя настало время услышать все девять заповедей Высшего Закона Посвященных. Услышать и запомнить. Конечно, он выучил их, выучил быстро и навсегда, но сначала…

— Игорь Альфредович, я читал эти заповеди в книге!

— «Заговор Посвященных»? — спросил Владыка.

— Вы тоже её читали? Откуда она взялась?!

— «Текст трех питак с комментариями к ним мудрейшие бхикшу в прежние времена передавали изустно, но когда увидали они, что люди отпадают, собрались все бхикшу вместе и, желая сохранить истинное учение, записали его в книгах».

— Кто такие бхикшу, кто такие питаки? Это тоже из Канонических Текстов?

— Да, — сказал Владыка. — Питаки в переводе с санскрита «корзины», то есть корзины знаний, корзины законов — это священные тексты раннего буддизма, про них и идет речь в этой цитате из книги, которая называется «Махаванса». Пятый век нашей эры. А Будда жил ещё за тысячу лет до того. Сам-то он, конечно, был Посвященным, а вот последователи его, эти самые бхикшу — кто ж теперь разберется? Да я и не об этом сейчас. Просто история повторяется, Додик. Кто-то должен был рано или поздно попытаться «записать истинное учение в книгах», чтобы люди не отпадали. Да только современные заокеанские «бхикшу» кое-чего не поняли про нашу страну: здесь никто и не собирался отпадать, здесь просто до поры до времени ушли на дно, а когда святотатственная книга проникла через границу, мы нашли в себе силы выйти из подполья и уничтожить её. Я лично сжег два экземпляра. Вот и вся история, Додик.

— А могло такое быть, — поинтересовался Давид, — что фантастическое описание будущего в «Заговоре Посвященных» — не выдумка, а правда?

— Могло.

— Но там какая-то Российская Империя в начале двадцать первого века…

— Я уже объяснил тебе: возможно все.

— И заглянуть в собственное будущее можно?

— Конечно, можно, только это ещё больший грех, чем возвращение на Землю.

— А искушение велико? — спросил вдруг Давид.

— Очень велико, — ответил Владыка глухо, и стало ясно, что он не хочет больше говорить на эту тему.

* * *

В другой раз Давид спросил:

— Что такое Особый день, Владыка? Веня Прохоров, ну, тот, что нас познакомил, уверял, что вы назначаете его.

— Особый день — это такой период времени (он может длиться больше или меньше суток), когда наиболее вероятно взаимопроникновение миров. Имеются в виду миры разных уровней, — решил уточнить Бергман. — Надеюсь, ты помнишь теорию восьмого цвета радуги?

— Да, Владыка.

Теперь во время таких разговоров Давиду нравилось называть учителя именно Владыкой.

— Так вот. Особый день индивидуален для каждого человека и всегда привязан к определенной географической точке. Когда у группы Посвященных совпадает Особый день, они собираются вместе и узнают имя нового. Также по Особым дням приходят новые знания, и только в эти дни возможно возвращение назад — с высшего уровня на низший. Периодичность наступления Особых дней подчиняется исключительно Закону Случайных Чисел. Никто не может знать, сколько их будет в жизни каждого отдельного индивида и сколько недель, месяцев или лет нужно ждать прихода следующего. Но отдельные, Избранные Владыки узнают о наступлении Особых дней от Демиургов заранее и сообщают просто Владыкам, просто Владыки сообщают (или не сообщают) просто Посвященным. Вот в каком смысле я могу назначать кому-либо Особый день.

— А кто такие Избранные Владыки и кто такие Демиурги?

— Этого я не смогу тебе рассказать. Об этом ты узнаешь сам, когда настанет…

— Особый день, — почему-то раздражившись, перебил Давид.

— Ты прав, Додик, — мирно согласился Владыка, — только это будет самый Особый день. Высшим Законом предусмотрен и такой.

— А могу я узнать, например, о Демиургах случайно? — неожиданно для самого себя спросил Давид. — Ведь во Вселенной возможно все. Абсолютно все.

— Не разменивайся на дешевые парадоксы, Додик. Может ли Бог создать такой камень, который сам не сможет сдвинуть с места? Бог-то может, что ему, Богу… И создаст, и сдвинет, и ещё создаст. А вот о Демиургах случайно узнать не получится. И не потому, что Демиурги такие хитрые — Шагор, например, очень хитрый человек, — а потому, что в жизни Посвященных не бывает случайностей.

Эти последние слова как-то особенно запали Давиду в душу. Не потому ли, что он и сам уже думал так однажды? Да нет, не однажды… А ведь Владыка не может не знать об этом, не может, потому что мысли читает, и тем не менее повторяет вновь, повторяет, как заклинание: «В жизни Посвященных не бывает случайностей…»

* * *

Потом наступил май, и уже по чудесной погоде прогуливаясь вдоль ярко-зеленого поля, Игорь Альфредович вдруг остановился и сообщил:

— Я хочу сделать тебе подарок, Давид.

Он сказал не Додик, а Давид — это было странно.

— У тебя когда день рождения?

— Тринадцатого сентября.

— Вот видишь, как удачно. А сегодня тринадцатое мая. Твое число. Считай, к дню рождения. Держи.

Он вынул из взятой с собою сумки и протянул Давиду тяжелый сверток. Давид принял подарок.

Грязноватая тряпка и запах металла со смазкой — даже сквозь нее. Он догадался, ещё не развернув. Матово блеснула вороненая сталь.

— «Макаров», что ли?

На университетских лагерных сборах приходилось держать в руках и даже стрелять. Получалось, признаться, плохо.

— Ага, — сказал Игорь Альфредович, — Перины мальчики из «Демократического Союза» мне подарили. Говорят, вам, Игорь Альфредович, без оружия теперь нельзя. Я им: «Да бросьте, ребята, небось, самим нужнее, вы — революционеры, а я — что? Я человек мирный. Заберите». «Никак невозможно, — говорят, — это подарок». И правда, гляжу: гравировку сделали. Смотри.

На рукоятку нашлепана была сверкающая стальная пластинка с надписью: «Народному еврею СССР для самообороны».

— Сам понимаешь, — объяснял Владыка, — через границу это везти нельзя, во всяком случае, такие проблемы мне не нужны, а кому здесь отдать? Кроме тебя, некому. Впрочем, если боишься, можешь сразу выбросить. Статья все-таки. Но вручаю все равно тебе.

— Я ничего не боюсь, Игорь Альфредович. И вообще, когда такой бардак в стране, когда не сегодня-завтра примут закон о свободном ношении оружия…

— Романтик, — перебил его Бергман, — такого закона в России ещё очень долго не примут. Так что будь осторожен. А что не боишься — правильно. Посвященным бояться нечего, в этом их преимущество. И потому наш долг — тащить за собой других. Впрочем, об этом мы с тобой уже не раз говорили.

— Игорь Альфредович, — Давид помялся, но все-таки начал. — Игорь Альфредович, одного я все-таки боюсь в этой жизни. Боюсь потерять Анну. Навсегда. Скажите, такое возможно?

Владыка сверкнул на него глазами, быстро опустил их и какое-то время сидел молча и неподвижно.

— Давид, а ты уверен, что любишь ее?

Давид вспомнил Наташку, двух других девчонок раннего периода, Малину, грудастую соседку с третьего этажа, симпатичную худенькую проститутку из Дома кино, наконец, Шарон — Посвященную, царицу секса, владеющую всеми божественными навыками. Вспомнил, сравнил… нет, сравнивать было глупо — просто вспомнил всех и ответил:

— Ну конечно, я люблю её. С чем это можно перепутать, Игорь Альфредович?

— Да путать-то особо не с чем, — пробормотал Бергман в растерянности. — Просто это очень серьезно, Додик. Если она надумает вернуться, значит, вернется как раз в один из Особых дней, а эти сволочи вычислят и захотят специально разлучить вас, к великому сожалению, такое возможно, ведь они, поганцы, как раз изучили схему… ну, ты, конечно, постараешься… да нет, не помогает это… тогда вот как…

Он словно разговаривал уже сам с собой, бормотал все тише, тише, и Давид окончательно перестал понимать смысл этой бесконечно длинной, в самой себе запутавшейся фразы.

— В общем, для такого случая пистолет будет тебе особенно нужен, — неожиданно завершил Владыка. — Бери.

— Я уже взял. Спасибо, Игорь Альфредович. Так в мае девяностого года Давид Маревич почти официально получил звание Народного еврея СССР.

* * *

В том же мае, тремя днями позже, позвонил Геля — приятель по универу Вергилий Наст.

Какое можно придумать сокращение от странного имени Вергилий? Вера? Гиля? Получился почему-то Геля. Наст уверял, что и родители звали его именно так. Вергилий тоже был с экономического, но старше Давида лет на семь, и познакомились они относительно случайно. Давид принес в многотиражку свою, как ему казалось, вполне безобидную статью о перспективах развития хозрасчета и его возможных социальных последствиях, но статья попала не в газету, а сразу в партком, оттуда спустили в комитет ВЛКСМ. Комсомольское начальство и вызвало Давида для разговора. Времена были брежневские, глухие, и обвинения в очернительстве социализма и пресмыкании перед Западом звучали сурово. Дело пахло исключением из комсомола, а значит, из университета тоже. Именно Вергилий, бывший тогда «зампооргом», спас ситуацию. Произнес пламенную адвокатскую речь что твой Плевако и удивительным образом переломил мнение всех собравшихся. В итоге даже выговора не дали, а Вергилий, проникнувшись симпатией к головастому пареньку, решил использовать его неуемную энергию в мирных целях и стал привлекать к активной общественной работе. На этой почве Давид и Геля почти подружились, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы через год Насту не предложили вдруг двухгодичную командировку в Йемен. На кой ляд нужен арабам советский экономист, Давид плохо понимал, но по молодости лет такими вопросами всерьез не задавался, да и вообще в рамках тогдашней идеологии все было нормально: мы же строили социализм во всем мире, в том числе и в Йемене.

А в универ на комсомольскую работу Геля уже не вернулся и из жизни Давида пропал надолго, чтобы появиться вновь через много лет, и опять спасителем, опять добрым волшебником.

— Привет. Узнаешь, Дейв? — раздался голос в старой треснутой трубке замызганного аппарата, который Давид по случаю стибрил из родного НИИ взамен своего сломавшегося.

Голос у Гели был низкий, вальяжный, манера говорить — солидная, неторопливая: полное соответствие внешности — сто девяносто сантиметров от пола при ста двадцати килограммах и умеренно избыточном брюшке. Впрочем, когда они снова встретились, брюшко оказалось уже неумеренно избыточным, и сколько там было килограммов, одному Богу известно. А всегда пышные пшеничые усы стали теперь непривычно длинными, ну прямо как у скайтерьера или запорожского казака. А в остальном это был все тот же Геля — большой, добродушный, фантастически умный и потрясающе чуткий.

В общем, ему нужен был экономист с журналистскими наклонностями, ну то есть публицист с экономическим образованием, ну, говоря короче, ему нужен был Давид Маревич. А куда нужен-то? А вот куда.

Он, Геля Наст, собственной персоной создал ни много ни мало общественную организацию абсолютно нового типа («В двух словах не расскажешь!»), с надежными источниками финансирования, с широченным спектром прав, с ошеломительными перспективами.

— Понимаешь, все, о чем сегодня так звонко и часто треплются с трибун, мы будем тихо, без рекламы, осуществлять. Абсолютно реально, на практике, благо нам дали такую возможность. И не завтра, а сегодня. И помогать мы решили не человечеству, не стране, не абстрактному народу, а людям. Понимаешь, сегодня надо не строить и не ломать, не перестраивать и не ускоряться. Сегодня наступила страшная эпоха. Эпоха перемен. Мы это понимаем, и для нас есть только одна достойная задача — помочь людям выжить. Выживание — вот единственная благородная цель нашего времени. А работы будет непочатый край. Уж в этом ты мне поверь, Дейв.

Геля говорил, как всегда, — красиво, но без красивостей, умно, а без мудреностей, просто, но не примитивно. Умел комсомольский работник Геля говорить. Однако не в этом было дело. Уж больно суть его идеи понравилась Давиду.

Слово это — выжить, выживание — ему и самому нередко приходило в голову, а за последние годы особенно. В мире тупости, садизма, бессмысленной алчности и лжи жить было в общем-то незачем. Тем более Посвященному. Не нравится — уйди, никто не держит. Но удержаться здесь, когда никто не держит, удержаться самому, назло всем — было делом чести. Ты на дистанции, ты на трассе, стыдно сойти, не добравшись до финиша. Тяжело? Больно? Дыхалка кончается? А ты иди — дело чести! Это не называлось «жить», это действительно называлось «выживать».

И вот его же, Давида, словами ему объясняют цель жизни и работы! Наверное, это и было главным, из-за чего он сразу согласился. К тому же ещё со студенческих лет испытывал Давид странную, необъяснимую, от самого себя скрываемую симпатию к Вергилию. В какой-то момент симпатия превратилась в такой откровенный восторг и обожание, что по юной неопытности он даже испугался: да уж не отсвечивает ли это все голубизной? Потом сравнил Гелю с любимой девушкой, посмеялся сам над собой и понял: конечно, здесь совсем другое. Тоска по дружбе, по настоящей мужской дружбе. Да, именно так.

А теперь, когда он уже положил трубку, договорившись прямо на завтра о времени встречи в офисе (слово-то какое!), все эти воспоминания, сомнения, восторги и вздохи слились внезапно в одно устойчивое подозрение: Геля — тоже Посвященный. Стал за это время или — скорее всего! — был уже тогда. Почему и помог Давиду — будущему Посвященному. Почему и звонит теперь. Почему и говорил околичностями. Для своих — все понятно, для прослушивающего офицера — информации ноль. Нельзя же, в самом деле, сказать, что организация абсолютно нового типа — это первое в нашей стране легальное объединение Посвященных. Перестройка перестройкой, но не до такой же степени Однако он понял, понял! Боже, какое счастье! Наконец-то, наконец-то жизнь вновь обрела смысл.

И ведь не зря он так долго готовился к этому моменту, не зря терпел тоскливые будни, упорно посещал воскресную школу Владыки и не сдавался, не сдавался, не сдавался…

* * *

В офис Давид влетел с опозданием. Небольшая комната, обильно уставленная стульями, а народу набилось до черта. Некоторые даже сидели на столах, и все, все внимательно слушали. Говорил не Геля, а небольшого роста смутно знакомый бородатый мужчина лет пятидесяти. Геля сидел рядом. Улыбнулся вошедшему одними глазами, одновременно кивая, мол, садись послушай, и в тот же миг сердце Давида заколотилось с невероятной силой, буквально выстукивая торжественный марш. Такого мощного сигнала не было ни с Веней, ни с Алкой, ни с Владыкой, разве что с Шарон — да, именно при появлении красавицы Шарон его прямо-таки разрывало от переполнивших чувств. Вот идиотская аналогия! Неужели он действительно испытывает к Геле сексуальное влечение? Давид тогда весело и сразу отбросил в сторону эту нелепую гипотезу и объяснил свою неумеренную реакцию просто общей восторженностью момента.

Он действительно был счастлив, что не обманулся, что такой замечательный Геля будет теперь с ним вместе по гроб жизни, что он нашел людей, с которыми можно работать плечо к плечу и горы свернуть, ведь они понимают друг друга…

«Вот в чем дело! — осенило его. — Их же тут много, Посвященных, оттого и сердце скачет как очумелое, ведь не было такого ещё ни разу».

Наконец он немного успокоился, присев на краешек стола, и заставил себя слушать. Тут же понял, откуда знаком ему человек, державший речь. Это был редактор со странным именем Гастон Девэр из не очень научного, но зато очень популярного журнала «Наука и время», где однажды вышла статья Давида. Редактор ему тогда понравился и своими шутками, и своими дельными замечаниями, и своей решительной просьбой называть его просто по имени, ибо Гастон Константинович — абсолютно непроизносимо. И это воспоминание Давида порадовало. А теперь стало сразу ясно, что Гастон Девэр уже совсем не редактор: докладывал он все больше о делах финансовых, о зарплатах, премиях, льготах, о перспективах коммерческой деятельности Группы (это слово произносилось отчетливо с прописной буквы), и чувствовалось однозначно, что бывший редактор из «Науки и времени» — не последний в Группе человек. Так и оказалось — он был Гелиным замом. И после него говорил сам Вергилий. Говорил ещё красивее, чем по телефону, и к концу этого выступления впечатлительному Давиду в пароксизме ещё с порога нахлынувшей и никак не отпускавшей эйфории вдруг почудилось, что наш беспутный, заблудший мир наконец-то спасен, уже спасен. Ведь он, Давид, пришел неофитом в «Группу спасения мира». Так помпезно и беззастенчиво называлась вся эта шайка-лейка. Точнее, полностью она называлась ещё забавнее и ещё выспреннее: Союз коммерсантов, либералов, антикоммунистов и демократов «Группа спасения мира». Получалось СКЛАД ГСМ, то бишь склад горюче-смазочных материалов. Лихо. Но махнувшие на все рукой к тому времени органы власти без возражений зарегистрировали официально такое игривое имечко общественной организации.

Самое время было покурить. Не один Давид думал об этом, некоторые уже в нетерпении грызли сигареты. Геля объявил перерыв. И когда из тесного офиса люди высыпали в коридор, оказалось, что народу не так уж и до черта — всего человек пятнадцать — двадцать.

Через год с небольшим Давид будет знать их всех как облупленных, хотя кто-то к тому времени уже уйдет, и много неумеренно много появится людей новых. А в первый день замечательных «ребят» из Группы представлял ему Геля.

Ян Попов — блистательный переводчик-синхронист с английского и арабского, в последние годы театровед, литературовед.

Дима Фейгин, самый молодой, но очень талантливый социолог. Английский, французский, испанский — свободно. Написал книгу, которая вышла в Америке и Германии, но пока, кроме неприятностей, ничего за неё не получил. Деньги зарабатывал частными уроками. Теперь книга обязательно выйдет у нас. А Дима уже пишет новую.

Олеся Жгутикова — лучший бухгалтер в Москве. Научит кого угодно минимизировать все налоги, не нарушив ни одного закона.

Петр Михайлович Глотков — отставной полковник, классный водитель, незаменимый хозяйственник.

Жора Грумкин — отставной автогонщик и просто бог в авторемонтном деле.

Павел Зольде — художник-оформитель, художник-дизайнер, художник-полиграфист, в общем, художник на все руки. Живописью тоже не брезгует.

Маша Биндер — душа фирмы, женщина, способная вести за собой даже в горящую избу и остановить на скаку не то что коня, а и самого секретаря райкома. По образованию физик, но любим мы её не за это.

Юра Шварцман — кандидат химических наук, бывший начальник отдела в НИИ, с детства имел пристрастие к торговле и вот теперь получил возможность самовыражаться в роли коммерческого директора.

Иван Иванович Чернухин — ветеран советской журналистики, главный редактор и ответсекретарь многих-многих изданий. Последнее место работы — «Наука и время».

Женя Лисицкая — сто двадцать слов в минуту. На машинке. В разговоре — гораздо больше.

Вася Горошкин — сто девяносто семь рост, сто тридцать пять вес, профессиональный телохранитель, майор в отставке. Нужна нам в конце концов своя служба безопасности?

Лазарь Ефимович Плавник — математик, известный правозащитник, член «Хельсинкское группы».

Тарик Сойкин — заведующий производством одной из типографий. Главный наш консультант по издательству и полиграфии. Вот купим свою типографию — сделаем его директором.

Леонид Моисеевич Гроссберг — самый знаменитый адвокат Восточного полушария, крестный отец нашей Группы.

Илона Ручинская и Лида Кубасова — просто замечательные и во всех отношениях талантливые девушки.

Потом пили чай и даже немножко с коньячком, ели бутерброды, приготовленные действительно талантливыми во всех отношениях девушками, и Гастон, поглощая вкуснейшую баночную ветчину, приговаривал:

— Своевременный прием калорийной пищи — это, между прочим, один из основных аспектов проблемы выживания.

А ему, дурачась, кричали:

— Гастон! Пожалуйста, ещё чаю! Гастон!

Звучало как «гарсон», и все смеялись, Гастон сам смеялся, хоть и был для них начальником. Вот такие тут нравы.

Травили анекдоты вперемежку с обсуждением в кулуарах серьезных деловых вопросов, комментировали очень солидно, со знанием многих недоступных прессе подробностей последние политические события. Здорово было. У Давида возникло ощущение, что всю эту безумно разношерстную, но в чем-то главном удивительно спаянную компанию он знает очень-очень давно.

Он вписался в «Группу спасения мира» так, будто сам её придумал.

* * *

А примерно через месяц Вергилий пригласил его домой. Сказал, поговорить надо. О важном.

Весь остаток мая и июнь Давид крутился как бобин на благо родной организации. Оформленный на должность, обозначенную в штатном расписании красивыми словами «менеджер по маркетингу», непосредственно исследованием рынка он, конечно, не занимался. Не до рынка было в то время. Давид как молодой и ретивый занимался всем сразу. Главным его делом на первое время стало налаживание контактов со всей администрацией бывшего министерского здания.

Здание это получил по наследству некий благотворительный фонд с длинным и малограмотным названием «Всесоюзный Центр культуры и гуманитарной помощи социально незащищенным слоям населения, детям и юношеству». Буквально так. Похоже, юрист, сочинявший это название, уж очень старался воткнуть в него все, что позволяет освободить общественную организацию от налогов. И цели своей он достиг, точнее, не он, а президент Всесоюзного Центра, народный депутат, всемирно известный актер и режиссер Ромуальд Коровин. Кто мог устоять перед его обаянием и напором? Лично премьер Рыжков утвердил Положение о Центре, согласно которому благотворительный фонд был избавлен от любых платежей в бюджет на пятнадцать(!) лет — по понятиям восемьдесят девятого года это означало «на веки вечные». И конечно, Коровин развернулся. Нет, никакого обмана не было: и малоимущим помогли, и культуру спасали из последних сил, и для детей кино снимали хорошее, и праздники устраивали красивые, с размахом, но главным было другое. Для всего этого требовались деньги, и Центр научился самостоятельно их делать, а не клянчить у государства.

Коровин, добившись статуса этакой свободной экономической зоны, пригрел под своей крышей чертову гибель коммерческих фирм, плодившихся в те годы как саранча. И было не важно, чем фирма занималась — хоть изготовлением детских презервативов, — главное, внеси в устав два-три благородных пункта по теме основной деятельности Фонда и исправно отчисляй дяде Ромуальду положенные суммы в размерах, разумеется, существенно меньших, чем те налоги, от которых тебя избавили. Доброе дело. По-настоящему доброе. Сотрудники многочисленных фирм между собой в шутку называли Центр «благотворительным министерством», но Давид вдруг понял: не такая уж это и шутка. Благотворительность здесь была самой настоящей, ведь в фирмах работали люди, и пусть начальство, как говорится, хапало, пользуясь новой ситуацией в стране (старой ситуацией чиновники тоже пользовались неплохо), зато тепе