/ Language: Русский / Genre:det_history / Series: Княжна Мария

Рукопись Платона

Андрей Воронин

Судьба вовлекает княжну Марию Андреевну Вязмитинову в водоворот неожиданных событий, тайн и интриг, бурю страстей и каскад новых опасных приключений.

Андрей Воронин. Русская Княжна Мария. Рукопись Платона Современный литератор Минск 2003 985-14-0497-7

Андрей Воронин

Рукопись Платона

Глава 1

Переправа уже началась. К вечеру небо очистилось и на заснеженную, истоптанную, обезображенную землю упал мороз. Снег на разные голоса визжал под сапогами, и в этом скрипучем визге слышалась то мольба, то угроза, то холодная издевка. Голодные демоны стужи кружили возле беспорядочной толпы людей, не напоминавшей больше войсковую колонну даже издали. Им не приходилось долго выбирать добычу, поскольку ее здесь было хоть отбавляй. Беспощадный холод косил поредевший корпус Нея похлестче русских пушек.

Лейтенант отдельного саперного батальона Клод Бертье сошел с дороги в серый от осевшего пепла снег обочины и беспомощно огляделся, пытаясь сообразить, каким образом отыскать в этом столпотворении майора Мишлена. Мимо него, бряцая амуницией, гремя железом и оглашая окрестности проклятьями и стонами, тащились жалкие остатки корпуса — вниз по пологому склону, через превратившееся от пожара в ровное поле Московское предместье, к снежной поверхности Днепра. На закопченных печных трубах сидели сытые вороны, провожая умирающих от мороза и голода людей равнодушными взглядами. Повсюду стояли брошенные повозки, снарядные фуры и госпитальные кареты с павшими прямо в оглоблях лошадьми. Корпус Нея покидал Смоленск, спеша на соединение с войсками Даву, которые, как полагал маршал, все еще удерживали русских у Красного, и путь его был отмечен беспорядочно валявшимся в снегу оружием и амуницией — всем тем, что обессиленные солдаты не могли нести на себе. Бертье увидел, как в проходившей мимо него колонне, покачнувшись, упал на колени и ткнулся лицом в снег мальчишка-барабанщик, до самых глаз замотанный в бабий салоп. Барабан, глухо стукнув о ледяную кочку, откатился в сторону. Упавший барабанщик лежал неподвижно, и солдаты равнодушно брели мимо, перешагивая через него. Кто-то все-таки наклонился, приподнял голову юнца, заглянул в залепленное снегом безусое лицо и покачал головой: безнадежен.

Лейтенант засунул окоченевшие ладони под мышки, но тепла не было и там. Ему казалось, что его тело проморожено насквозь, и Бертье только диву давался, каким чудом ему все еще удается двигаться. Для него, уроженца солнечного юга Франции, холод был особенно нестерпим, а хуже всего было то обстоятельство, что конца этой пытке не предвиделось. Здесь, на этих заснеженных равнинах, среди замерших в мертвой спячке лесов и сожженных дотла городов, не было ни тепла, ни покоя, ни отдыха — только голод, холод и смерть. Тоскливое предчувствие скорой гибели не оставляло лейтенанта Бертье ни днем, ни ночью. В последнее время оно стало привычным фоном его существования, и случались моменты — вот как сейчас, например, — когда смерть переставала его страшить, представляясь долгожданным избавлением от нечеловеческих страданий.

Майор Мишлен, которого Бертье уже отчаялся отыскать, неожиданно вынырнул из морозной тьмы справа и осадил тощую, едва стоявшую на ногах лошадь. Его небритое обветренное лицо в пляшущем свете факелов напоминало зверскую физиономию лесного разбойника, помятая треуголка была нахлобучена на самые уши и обвязана поверху цветастым женским платком, выглядевшим нелепо и даже дико, но зато отменно предохранявшим майорские уши от лютого русского мороза. Бертье заметил большие мужицкие рукавицы на руках у майора, левая ладонь его нервно комкала поводья, а в правой он держал обнаженную шпагу.

— Проклятье! — простуженно каркнул майор, наклоняясь с седла и вглядываясь в лицо Бертье. — Это вы, Клод, мой мальчик? Наконец-то! Я боялся, что вы мертвы. Я искал вас.

— Да, мой майор, мне передали, что вы желаете меня видеть, — делая слабую попытку стать ровно и опустить по швам окоченевшие руки, прохрипел лейтенант. Каждое слово причиняло ему боль, воздух царапал воспаленное, простуженное горло. — К сожалению, я не мог отыскать вас в этом содоме...

— Вот уж воистину содом, — согласился майор, вытирая клинок о лошадиную гриву и со второй попытки загоняя его в ножны. — Представьте, меня только что едва не убили какие-то пехотинцы, решившие, что моя лошадь им нужнее. Полагаю, они хотели прикончить несчастное животное и либо сожрать его, либо, что представляется более вероятным, вспороть ему брюхо и забраться внутрь, чтобы согреться. Ад и дьяволы! На них были медвежьи шапки гренадеров! Гренадеры! Бессмысленные скоты, потерявшие человеческий облик — вот во что превратились наши солдаты! Будь проклята эта страна!

Бертье промолчал. Помимо бабьего платка и мужицких меховых рукавиц, на майоре Мишлене был наверчен большой кусок золотой церковной парчи, у левого плеча прожженный насквозь, так что нелепая фигура майора составляла разительный контраст с его воинственными речами. Впрочем, лейтенант Бертье почти не обратил на это внимания: его мозг заволокло пеленой тупой апатии, которую он не без оснований считал предвестницей скорой смерти.

— Осмелюсь доложить, мой майор, — прохрипел он, с трудом подняв голову на затекшей одеревеневшей шее, — нам пришлось бросить все понтоны.

— К черту понтоны! — отмахнулся майор. — К дьяволу! Лед достаточно крепок, чтобы мы могли обойтись без них. Ну а если он не выдержит — что ж, такова жизнь. Мы проиграли войну, а вы толкуете мне о каких-то понтонах. Посмотрите вокруг, Клод! На этом поле валяется столько оружия, что его с избытком хватило бы на целую дивизию! Ха, понтоны! К чертям их, мой мальчик! Я искал вас совсем для другого. Вы видите, мы отступаем — вернее, позорно бежим, не помышляя более о сопротивлении. Ходят упорные слухи, что под Красным, где нас должен дожидаться Даву, уже идет сражение. Мы обречены, мой друг, обречены! Единственное, что нам остается, это оставить русским хорошую память о себе.

Он прервал свою речь и разразился сухим трескучим кашлем, согнувшись пополам и прижав к губам рукавицу. Лицо его исказилось гримасой боли и раздражения. Бертье огляделся по сторонам, равнодушно подумав, что они уже и так оставили о себе долгую память: город был почти стерт с лица земли огнем артиллерии и пожарами, и лишь белые стены кремля возвышались над всеобщим хаосом и разрушением, озаряемые красноватыми отблесками догорающего неподалеку дома.

— Что вы имеете в виду, мой майор? — спросил Бертье, уже начиная догадываться, к чему клонит Мишлен.

— Настало время для фейерверка, — сказал майор, подтвердив его догадку. — В подземельях кремля столько пороха, что его должно буквально разнести в пыль. Как вам известно, мины подведены уже давно. Осталось только поджечь фитили, и тогда — бабах!!! Русские запомнят это надолго.

— Думаю, они и так не скоро нас забудут, — не сдержавшись, брякнул лейтенант и тут же, спохватившись, стал навытяжку.

— На войне как на войне, — прохрипел майор и опять закашлялся. — Нам с вами не пристало рассуждать, Клод. Наше дело — выполнять приказы. Это приказ самого Нея, я не могу его отменить, а вы — ослушаться. Соберите своих людей — всех, кого сможете, и отправляйтесь туда, — он махнул рукой в меховой рукавице назад, туда, где из тьмы выступали озаренные пламенем пожара стены кремля. — Проверьте мины, подожгите фитили и уходите... — майор замялся на секунду, но тут же взял себя в руки и твердо закончил: — Уходите, если успеете. Вы — офицер императорской армии, Клод, и я не стану играть с вами в прятки. Это задание смертельно опасно, и вряд ли вам удастся нас догнать. Лучшее, на что вы можете рассчитывать, — это русский плен, но в плен вы можете попасть только при очень большом везении. Что скажете на это, Клод, мой мальчик?

— Я не знаю, что сказать, мой майор, — ответил Бертье. Горло у него саднило, и он невольно сжал его ладонью. Говорить стало немного легче. — Я должен ответить, что для офицера смерть лучше бесчестья, но я... Я действительно не знаю. Возможно, мне и впрямь лучше умереть. Я устал, мой майор.

Он увидел недоумение на обветренном усатом лице Мишлена и понял, что говорит что-то не то. Бертье попытался припомнить, что же именно он только что говорил, но так и не смог: похоже, он отвечал майору в полубреду, а может быть, и во сне. В последнее время он часто засыпал стоя, как лошадь, а то и на ходу.

— Простите, мой майор, — сказал он, с огромным трудом перекрывая шум, производимый беспорядочно отступающими остатками славного корпуса маршала Нея. — Фитили, вы сказали? Конечно, я все проверю и зажгу фитили. Умереть за Францию — высшая честь, о которой я могу мечтать.

— Желаю вам уцелеть, мой мальчик, — прокаркал майор Мишлен и принялся разбирать поводья. — Имейте в виду, я уже послал туда Дюпона и Ферно, постарайтесь наладить с ними связь и действовать согласованно. Ваш участок — северная стена. Помните, я на вас рассчитываю!

Он развернул коня и ускакал во тьму, к переправе. Конь под ним двигался неровной вихляющей рысью, и Бертье мог бы побиться об заклад, что животное не дотянет до утра.

Повернув голову, он посмотрел на восток, но не увидел ничего, кроме зарева далекого пожара. Ночь обещала быть долгой, и лейтенант Бертье точно знал, что для многих она станет вечной. Далеко не всем собравшимся у переправы через Днепр суждено было увидеть рассвет, и приказ майора Мишлена, казалось, заранее вычеркнул Клода Бертье из списка этих счастливчиков. Ему предстояло сию минуту отправиться назад, на восток, и заниматься проверкой подведенных под стены Смоленского кремля мин, в то время как все остальные будут поспешно отступать на тот берег Днепра — то есть двигаться в сторону веселой Франции, к солнечным холмам и виноградникам...

Он встряхнулся, поняв, что снова задремал, и заставил себя сделать первый шаг. Закоченевшее, смертельно усталое тело повиновалось с неохотой. Навстречу брели люди — бородатые, грязные, оборванные, покорные судьбе, пребывающие в состоянии тупого отчаяния, — и Бертье внезапно подумалось, что отданный майором приказ будет не так-то просто выполнить. Где, во имя всего святого, ему искать теперь своих саперов? А главное, как, черт подери, заставить их идти обратно, прямиком навстречу казачьим пикам?!

Бертье поскользнулся, едва не упав, и стал смотреть под ноги. Покрытая ледяными буграми дорога так и норовила поймать ногу в капкан. Лейтенант вынул из ножен шпагу и стал опираться на нее как на трость. Увы, тонкая офицерская шпага оказалась весьма дурной заменой костылю: не прошло и пяти минут, как Бертье поскользнулся снова и на сей раз все-таки упал, больно ударившись правым локтем. Шпага, на которую он пытался опереться, сломалась с сухим щелчком, как хворостина. С огромным трудом поднявшись на ноги, Бертье отшвырнул бесполезный обломок. Потеря шпаги оставила его равнодушным: шпага более не являлась для него символом офицерского звания, это был просто кусок железа, точно такой же, как и те, что в изобилии валялись вдоль всей дороги, да еще и надоевший вдобавок. На земле лежало сколько угодно оружия; лейтенант мог бы подобрать любую приглянувшуюся шпагу, но не стал этого делать. Зачем ему могла понадобиться шпага? Разве, чтобы красиво сдаться казакам атамана Платова...

Как ни странно, его саперы обнаружились на том самом месте, где он их оставил, — возле груды брошенных понтонов. Оказалось, что они не теряли времени даром: пока лейтенант волновался о судьбе вверенного ему военного имущества, его подчиненные распорядились этим имуществом по-своему. Кто-то пустил в ход топор, и теперь обломки одного из понтонов весело горели в морозной ночи. Саперы сгрудились у костра, протягивая к нему скрюченные от холода красно-синие ладони; от мокрых лохмотьев шинелей валил густой, как в русской бане, пар.

Бертье подошел к костру и быстро пересчитал солдат. Их было восемь — все, что осталось от его взвода. Кроме них, здесь стояло около десятка солдат из других частей — несколько пехотинцев, два кирасира и высоченный усатый гренадер с седыми висками, неизвестно как сюда попавший. На появление офицера никто не отреагировал, лишь стоявший ближе всех к нему пехотинец в поповской рясе немного подвинулся, давая подошедшему место у огня.

Бертье с благодарностью протянул руки к пламени, наслаждаясь теплом и с терпеливой покорностью снося вспыхнувшую в кончиках обмороженных пальцев боль. «Проклятье, — подумал он, — а ведь я не в силах этого сделать! Я, лейтенант французской армии, не могу выполнить прямой приказ своего начальника по той причине, что у меня не осталось сил!»

На мгновение он снова впал в болезненное состояние между сном и бодрствованием, и в этом теплом полубреду ему явилось странное видение. За спиной у стоявшего напротив сапера вдруг возник смутный женский силуэт с туманным сиянием вокруг головы. При виде этой фигуры, совершенно здесь неуместной, душа лейтенанта Бертье наполнилась теплом и покоем. Ему приходилось слышать, что точно такие же ощущения человек испытывает за мгновение до того, как замерзнуть насмерть, но он уже знал, что не замерзнет. Да, именно знал, потому что появление незнакомки неожиданно преисполнило его твердой уверенности в том, что все закончится хорошо. Незнакомки... Поразмыслив совсем чуть-чуть, лейтенант Бертье решил, что никакими незнакомками здесь, пожалуй, и не пахло. Женщина, вернее, дева, стоявшая за пределами отбрасываемого костром светового круга, была ему хорошо знакома — так же, впрочем, как и любому доброму христианину.

Если, конечно, все это не было обычным бредом...

Бертье усилием воли заставил себя сосредоточиться, на мгновение зажмурился и снова открыл глаза.

Женская фигура, померещившаяся ему минуту назад, исчезла. Солдаты стояли вокруг, греясь у огня, и не проявляли ни малейших признаков удивления, из чего Бертье сделал вывод, что они ничего не видели. Они и не могли ничего видеть, потому что никаких женщин здесь, на обезображенном трупами ледяном берегу, не было и быть не могло — ни святых, ни грешных. Лейтенант Бертье не считал себя достаточно ревностным католиком для того, чтобы ему являлись святые видения; рассуждая здраво и беспристрастно, место ему было в аду, и он это отлично понимал.

— Саперы, — прохрипел он, мучительным усилием воли заставляя себя окончательно проснуться и убрать от огня ноющие руки, — нас зовет долг. Франция зовет, саперы!

Никто не отозвался, и он замолчал, мучительно пытаясь понять, говорил ли что-нибудь вообще или это ему приснилось. Больное горло саднило — значит, все-таки говорил. Люди смотрели куда угодно, только не на него, и он понял, что болезнь, усталость и бред здесь ни при чем — они просто не хотели повиноваться. Эти трусливые скоты, судя по их угрюмым разбойничьим физиономиям, похоже, считали, что сполна оплатили свой долг перед Францией и императором. Бертье ощутил пугающее бессилие; более всего на свете ему сейчас хотелось проснуться. Рука его сама собою опустилась к поясу, но вместо эфеса шпаги пальцы нащупали пустые ножны.

— Второй взвод, — с трудом возвысив голос, прорычал он, совсем как майор Мишлен четверть часа назад, — слушай приказ! Стройся! К бою!

Вокруг огня произошло какое-то движение. Два или три прибившихся к костру пехотинца попятились и беззвучно исчезли в темноте; огромный, как крепостная башня, гренадер угрюмо покосился на лейтенанта, переступил с ноги на ногу и отвернулся, а один из кирасир презрительно усмехнулся в рыжеватые, подпаленные трубкой усы и, присев, поворошил палкой тлеющие угли.

— Что я вижу? — зловещим тоном произнес Бертье, оставляя в покое пустые ножны и кладя ладонь на рукоять пистолета. — Как я должен это понимать? Вы отказываетесь повиноваться? Это бунт? Дезертирство? В таком случае я буду поступать с дезертирами по законам военного времени.

— Проваливайте, господин лейтенант, — неожиданно подал голос один из саперов — угрюмый здоровяк по фамилии Мерсер. — Это лучшее, что вы сейчас можете сделать. Вы были хорошим командиром, с этим каждый согласится, но, если вы сейчас же не уберетесь, нам придется вас убить.

— Изменник! — хрипло крикнул Бертье и выхватил пистолет.

Мерсер вскинул ружье. Лейтенант понял, что не успеет взвести курок, но в это мгновение чья-то рука легла на ствол ружья, пригнув его к земле.

— Брось, Мерсер, — рассудительно произнес знакомый голос. — Мы все чертовски устали, но это не повод для измены. Наш лейтенант славный парень, ему тоже несладко. Почему бы нам не пойти за ним? Кто знает, как повернется судьба? Стоя у этого костра, мы как раз дождемся расстрела, а то и чего-нибудь похуже. Неужели тебе хочется быть насаженным на казачью пику?

Мерсер рванулся, пытаясь высвободить ружье, но говоривший был сильнее. Теперь Бертье узнал его: это был капрал Арман, старый знакомый, вместе с которым они воевали уже не первый год. Неожиданная поддержка со стороны Армана удивила и обрадовала лейтенанта: он меньше всего ожидал, что на выручку придет именно этот человек. Арман не нравился ему, и Бертье имел все основания подозревать, что их неприязнь была взаимной. Впрочем, перед лицом смерти мелкие личные счеты зачастую отходят на второй план, и, получив столь неожиданную поддержку, лейтенант испытал к своему капралу почти братское чувство.

Короткая борьба между тем завершилась полной победой капрала: получив чувствительный толчок в грудь, Мерсер выпустил ружье и сел в сугроб. Люди у костра угрюмо зашевелились, разбирая оружие; пехотинцы и кирасиры, которых не касался отданный Бертье приказ, подвинулись ближе к огню, оттесняя ворчащих саперов. Через минуту остатки взвода построились в некое подобие колонны и, возглавляемые лейтенантом, двинулись навстречу неприятелю.

Когда костер остался позади, Бертье сошел с дороги, пропустил своих людей вперед и пошел рядом с капралом. Тот шагал по скрипучему снегу, переставляя ноги с тупым упорством испорченного механизма, и смотрел прямо перед собой. Бертье хотелось многое ему сказать, но он не знал, с чего начать. Поступок капрала, несомненно, заслуживал благодарности; с другой стороны, тот всего лишь исполнял свой долг. Поразмыслив, лейтенант пришел к выводу, что поблагодарить Армана все-таки необходимо.

Бертье удивился той легкости, с которой Арману удалось подавить бунт в самом зародыше. Пара слов, один несильный толчок в грудь... Право, прекратить драку из-за котелка с вареной кониной порой бывало труднее!

— Благодарю вас, Арман, — сказал он, тронув капрала за рукав. — Право, если бы я мог, я представил бы вас к награде. Но, сами видите, обстоятельства не располагают к подобным обещаниям.

— Пустое, мой лейтенант, — после продолжительной паузы ответил капрал. Он по-прежнему смотрел прямо перед собой, пряча озябшие руки в рукавах шинели. — Мы все солдаты, и, если пришел наш черед умирать, делать это нужно без бабьих причитаний и по возможности так, чтобы напоследок нанести неприятелю хоть какой-то урон. Невелика честь подохнуть от голода и холода в плену!

— Это слова настоящего воина! — горячо воскликнул Бертье и закашлялся. — Вот вам моя рука! — закончил он, обретя способность говорить.

Капрал немного помедлил, прежде чем пожать протянутую лейтенантом руку. Ладонь у него была твердая и ледяная, и Бертье передернуло от внезапного отвращения: ему показалось, что он обменялся рукопожатием с окоченевшим трупом.

* * *

Отец-иезуит наполнил вином оловянный кубок и протянул его рассказчику.

— Выпей, сын мой, — сказал он тихим голосом, — и говори дальше. Рассказ твой кажется мне не только любопытным, но и весьма поучительным. Явившийся же тебе образ святой Девы Марии служит прямым доказательством того, что любовь Господа вовеки пребудет с каждым из нас и особенно ярко она проявляется именно в минуту выпавших на нашу долю тяжких испытаний.

Человек, сидевший на скамье у окна, с благодарностью принял кубок и жадно припал к нему. Красное вино потекло по его грязной всклокоченной бороде, пропитывая видневшуюся под распахнутым воротом изорванного в клочья саперного мундира рваную, полуистлевшую рубашку. Левый рукав мундира был пуст; вместо правой ноги у рассказчика была грубо вырезанная деревяшка, его костыли крест-накрест лежали на каменном полу. Падавший через решетчатое окно солнечный свет ложился на плиты пола, образуя причудливый рисунок. В этом беспощадно ярком свете гость казался еще более грязным и оборванным, чем был на самом деле. От него по комнате расходился тяжелый дух помоек и подворотен, уже не первый месяц служивших ему пристанищем; глядя в его заросшее нечистой бородой лицо, отец-иезуит никак не мог избавиться от ощущения, что там, в бороде, кто-то бегает. Скорее всего, так оно и было. Священнику захотелось отвернуться, но он не стал этого делать: гордыня — смертный грех, а что такое брезгливость, как не проявление гордыни?

Шумно вылакав вино, рассказчик с громким стуком поставил кубок на стол, вытер мокрые губы грязным рукавом мундира и деликатно рыгнул в сторону. Глаза у него слегка осоловели.

— Прошу прощения, святой отец, — сказал он хриплым голосом обитателя парижских подворотен. — Право, не знаю, что поучительного находите вы в моей истории, но, если она вам интересна, извольте, я расскажу все до самого конца.

Итак, перед самым рассветом мы приблизились к стенам кремля. Ворота были распахнуты настежь, дорогу устилали брошенные пожитки, оружие, амуниция — словом, все, что только может прийти в голову. Стальные кирасы валялись рядом с женскими юбками; поверх выпотрошенного лошадиного трупа кто-то бросил картину в тяжелой золоченой раме; ружья, сабли, тесаки, барабаны и кавалерийские трубы лежали так густо, словно их набросали нарочно. Навстречу нам никто не попадался, и, двигаясь вперед, мы всякую минуту ожидали появления из темноты казаков атамана Платова. Право, святой отец, язык человеческий не в силах описать эту жуткую картину; чтобы представить себе это, там нужно побывать. И холод, проклятый холод, от которого нет спасения!

Разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы установить связь с отрядами Ферно и Дюпона, как того требовал майор Мишлен. Счет времени шел уже на минуты; да и смысла в установлении связи я не видел. Даже если бы выяснилось, что Ферно и Дюпон не добрались до места, что бы это изменило? Выполнить вместо них их работу я был не в состоянии; посему мне оставалось лишь заниматься своим делом и молить Господа о том, чтобы дожить до утра. Проклятье, я так и поступил! Если бы я знал тогда, о чем прошу! Право, святой отец, уж лучше гореть в аду, чем влачить то жалкое существование, на которое я ныне обречен!

— Да, — сказал отец-иезуит, задумчиво кроша хлеб, — вознося к небу молитву, надлежит соблюдать осторожность. Людям свойственно забывать о том, что их мольбы могут быть услышаны, и они зачастую не ведают, о чем просят Создателя. А он, в безграничной милости своей, порой удовлетворяет даже самые неразумные из наших просьб — полагаю, просто в назидание. Но не отчаивайтесь, сын мой. Нам не дано постичь глубинный смысл замыслов Вседержителя. Возможно, сохраняя вам жизнь, он имел в виду нечто вполне конкретное.

— Вот уж не знаю, на что я теперь могу сгодиться, — заявил калека, стукнув своей деревяшкой в каменный пол и тряхнув пустым рукавом. — Какой прок Господу и Франции от того обрубка, в который я превратился?

— Этого нам знать не дано, — кротко ответил иезуит, снова наполняя кубок и протягивая его калеке. — Продолжайте, сын мой, прошу вас!

Калека выпил вино, вынул из кармана трубку и кисет, но вовремя спохватился и спрятал курительные принадлежности от греха подальше. Иезуит сделал вид, что ничего не заметил.

— Так вот, — продолжал калека, рассеянно почесывая грудь под грязными лохмотьями рубашки. — Как я уже говорил, мины под стены кремля были подведены заранее. Это избавило нас от адского труда, но в такой предусмотрительности была и своя слабая сторона: порох мог отсыреть за то время, что лежал в земле. В точности следуя распоряжениям майора, я вывел свой взвод к северной стене укрепления и приступил к проверке мин, опасаясь, что под покровом ночной темноты мои люди попросту разбегутся, как тараканы, бросив меня одного. Я стоял на месте, потихоньку замерзая, и наблюдал за тем, как бродят вдоль стены огни коптящих смоляных факелов, которыми были вооружены мои саперы. С переправы доносился адский шум, и, признаюсь, я вслушивался в него не без зависти. На востоке полыхало дымное зарево, и я все время ожидал появления оттуда казачьего разъезда. Тут ко мне подбежал Арман — я говорил вам о нем, тот самый капрал, который помог мне справиться с Мерсером, — и доложил, что в подземелье под северной башней что-то неладно. Что именно, он объяснить не смог — бормотал что-то о бочонках, просыпанном порохе, капающей со свода воде...

— И вы ничего не заподозрили? — удивился отец-иезуит, приподняв тонкую бровь.

— Простите, святой отец, но что я мог заподозрить? Принимая во внимание обстановку, капрала можно было понять: ему было недосуг разбираться, что происходит с миной. Заметив признаки неисправности, он поспешил доложить о своих подозрениях мне, своему командиру. Так, по крайней мере, мне тогда показалось... Да и как я мог подозревать в чем-то Армана после того, как он вступился за меня у костра?

— У него были причины желать вам вреда? — спросил отец-иезуит, подливая калеке вина.

Инвалид немного помедлил с ответом, с сомнением заглянул в кубок и задумчиво шевельнул бородой.

— Признаться, да, — сказал он. — Мне неприятно об этом вспоминать, но ведь вы, в конце концов, священник и я могу быть откровенным с вами, не так ли?

— Считай, что ты на исповеди, сын мой, — успокоил его иезуит. — Покайся в своих грехах, и властью, данной мне Господом, я отпущу их тебе.

— Что ж, пожалуй, — сказал калека. — Грешок, святой отец, был из тех, что вполне простительны солдату, уходящему на войну. Перед самым началом злосчастной русской кампании мне повстречалась в Нанте одна сговорчивая служанка. Дело это вполне житейское и даже обыкновенное. Девица, однако же, оказалась настолько глупа, что уже едва ли не заказала себе подвенечное платье. Само собой, женитьба не входила в мои планы; начались преследования, скандалы, слезы, и я был счастлив, получив приказ о выступлении. И только перейдя Березину, я совершенно случайно узнал, что мой капрал Арман доводится родным братом той самой вздорной особе. Наведя справки, я выяснил, что он настоятельно добивался перевода именно в мой взвод; вот тут-то, признаюсь, мне стало не по себе. На войне как на войне, святой отец, и порой случается так, что, идя в атаку на противника, человек погибает от пули, угодившей ему почему-то не в лоб, а в затылок. Но Арман показал себя отменным служакой и ни разу ни словом, ни взглядом не дал понять, что ему хоть что-нибудь известно о моих отношениях с его сестрой. В конце концов я уверился в том, что он ничего не знает, ибо в противном случае... Ну, словом, подобного коварства было трудно ожидать от саперного капрала, да еще на войне, где он сам в любой момент рисковал погибнуть.

Отец-иезуит, имевший на сей счет несколько иное мнение, почел за благо лишь уклончиво пожать плечами. Впрочем, его собеседник, основательно подогретый вином, которое щедрой рукой подливал святой отец, казалось, не нуждался в поощрительных репликах: рассказ о собственных злоключениях захватил его, словно описываемые события имели место не три года, а три дня назад.

— Признаться, я настолько замерз, — продолжал бывший лейтенант саперных войск Клод Бертье, — что был даже рад случаю сдвинуться с места. Понимаю, это звучит странно, но в тот момент я думал не столько об опасности, сколько о том, что в подвалах башни хоть чуточку теплее, чем на этом пронзительном зимнем ветру. Поэтому я без раздумий последовал за капралом, который с неожиданной быстротой пошел вперед, освещая дорогу смоляным факелом.

Миновав выбитые двери, мы спустились в подземелье по длинной лестнице с выщербленными каменными ступенями. Поначалу под ногами у нас путался разнообразный мусор — битый кирпич, брошенное оружие, какое-то трофейное тряпье и даже парочка окоченевших до каменной твердости трупов, — но по мере того как мы углублялись в лабиринт каменных коридоров и казематов, эти следы войны становились все менее заметными. Арман уверенно шагал впереди; в пляшущем свете факела я хорошо видел выдолбленную в каменном полу канавку, по которой был проложен фитиль. Он выглядел неповрежденным; когда я спросил, что вызвало тревогу капрала, тот ответил, что мы уже почти дошли: по его словам, подозрительный участок находился за поворотом коридора.

Поворот открылся перед нами буквально через десяток шагов. Здесь капрал остановился, поднял повыше факел и указал мне вниз, на фитиль. «Взгляните, мой лейтенант, — сказал он, — здесь что-то странное». Гадая, что непонятного может быть для опытного сапера в пороховом фитиле, пусть даже поврежденном или отсыревшем, я наклонился, и в этот момент Арман ударил меня по затылку рукояткой своего тесака. Помнится, перед тем как потерять сознание, я подумал, какого свалял дурака, попавшись на столь примитивную хитрость мстительного мясника.

Да, святой отец, до поступления на военную службу мой капрал был мясником. Несмотря на нечеловеческие лишения, которые он претерпел со всей армией, рука его сохранила завидную твердость. Удар был нанесен так мастерски, что я лишился чувств раньше, чем мои вытянутые вперед руки коснулись пола.

Впрочем, я очень быстро пришел в себя. Этот негодяй, очевидно, этого и добивался. Очнувшись, я увидел склонившееся надо мной лицо капрала, в дымном свете факела напоминавшее дьявольский оскал химеры. В улыбке, которой он приветствовал мое пробуждение, было столько злобного торжества, что я все понял раньше, чем он заговорил.

«Вот и все, похотливый мерзавец, — сказал он. — Настал час расплаты, которого я ждал так долго! Теперь тебе не уйти, и, вернувшись домой, я буду с удовольствием вспоминать, как ты корчился передо мной на земле, жалкий червяк!»

В его руке, свободной от факела, я заметил пистолет — мой пистолет, черт бы его побрал! «Я не хочу выслушивать оскорбления от тупоумного мясника, — сказал я, превозмогая адскую боль в голове. — Я вижу, ты еще глупее своей сестры, но она, по крайней мере, смазлива, чего не скажешь о тебе, болван. Стреляй, и покончим с этим».

«Как бы не так, — ухмыльнулся он. — Тебе не удастся так легко отделаться, приятель! Ты умрешь здесь, но не сразу. Ты будешь лежать, медленно истекая кровью, и наблюдать за тем, как тлеет фитиль. Бочонки с порохом находятся в соседнем каземате; их там достаточно, чтобы твое дерьмо долетело отсюда до Луны».

Ладонь моя скользнула по пустым ножнам на поясе; заметив это движение, он расхохотался.

«Смейся, болван, — сказал я ему, незаметно шаря вокруг себя в поисках какого-нибудь оружия. На худой конец сошел бы и обломок кирпича, но его не было. — Смейся, торжествуй! Чем дольше ты будешь куражиться, тем больше шансов на то, что твое дерьмо прилипнет к Луне вместе с моим. Фер-но и Дюпон, верно, уже подожгли фитили; радуйся же тому, что мы оба подохнем здесь из-за этой безмозглой потаскухи, твоей сестры!»

«Вы правы, лейтенант, время не ждет, — сказал он, продолжая скалиться, как лошадиный череп на шесте. — Поэтому прощайте!»

Сказав так, негодяй поднял пистолет и одним метким выстрелом раздробил мне колено. Боль была адская, святой отец. Испустив жуткий вопль, я снова лишился чувств.

Не знаю, сколько времени я провел в забытьи — очевидно, не так уж много, ибо в противном случае я бы попросту истек кровью. В бреду мне снова явилась пресвятая Дева Мария. На этот раз я увидел ее ангельский лик, исполненный сострадания, и ощутил исходившую от нее неземную нежность. Я знаю, святой отец, что в моих устах подобные слова звучат странно, но клянусь вам, я видел святую Деву так же ясно, как сейчас вижу вас!

— Что ж, — сказал святой отец, подавляя желание взглянуть на часы, — в этом нет ничего удивительного. Пресвятая Дева Мария — утешительница страждущих, а вы, как никто другой, нуждались в тот момент в утешении.

— Черта с два! — запальчиво воскликнул калека. — Я просто валялся без сознания с раздробленным коленом, истекая кровью, как зарезанная свинья... Сострадание и утешение понадобились мне позже, когда я пришел в себя, но ничего похожего я не получил. Святая Дева говорила со мной, но она вовсе не пыталась меня утешить. «Ты будешь жить, — сказал она, — и сослужишь службу моему божественному сыну». Да, так и сказала: сослужишь службу. Помнится, я еще подумал, что меня угораздило попасть из армии императора Наполеона в воинство Христово, и мысль эта меня позабавила.

— Не богохульствуй, сын мой, — кротко вставил отец-иезуит.

— Я не богохульствую, святой отец, — строптиво возразил калека, — я излагаю все как было. Так вот, когда я очнулся во второй раз, капрала в подземелье уже не было. Разумеется, уходя, этот ублюдок захватил с собой факел, но глаза мои привыкли к темноте. К тому же в подземелье был еще какой-то источник света, и я не сразу понял, что это. Лишь с огромным трудом приподнявшись на локтях, я обнаружил, откуда исходит этот мигающий красноватый свет: то были отблески горящего фитиля. Фитиль тлел, шипя, разбрасывая искры и испуская клубы дыма. Я понял, что жить мне осталось считанные минуты, и удивился: неужто, обещая мне жизнь, пресвятая Дева подразумевала эти жалкие мгновения?

Вам должно быть известно, святой отец, что перед лицом смертельной угрозы тело наше не внемлет доводам рассудка: оно продолжает бороться за жизнь даже тогда, когда разум приходит к выводу, что все кончено и спасения нет. Я попытался дотянуться до фитиля, чтобы затушить его, но мою простреленную ногу пронзила такая боль, что я с криком распластался на грязном каменном полу, не в силах пошевелиться. Глаза мои неотступно следили за шипящим огоньком, который, мигая и дымя, сантиметр за сантиметром поглощал фитиль, пальцы скребли холодный камень, как будто надеялись оторваться от обездвиженного тела и самостоятельно погасить этот погибельный огонь. В этот момент пол подо мной вдруг подпрыгнул, как живой, в воздух поднялись облака известковой пыли и моих ушей коснулся приглушенный грохот. Со сводчатого потолка подземелья посыпался мелкий мусор, упало несколько кирпичей. Я понял, что начали рваться заложенные нами мины, и обратился к Господу с короткой молитвой, в которой просил отпустить мне мои грехи.

Словно в ответ на мою бессвязную молитву, земля подо мной содрогнулась с такой силой, что меня подбросило в воздух. С потолка и стен градом посыпались камни, и один из них чувствительно ударил меня по спине. Мерцающий огонек фитиля все еще светил мне сквозь облака дыма и пыли, и в этом неверном свете я увидел, как с противоположной стены подземелья обрушился огромный пласт штукатурки. Вслед за ним потоком хлынули сдвинутые с места кирпичи, открыв просторную потайную нишу.

Все это произошло намного быстрее, чем об этом можно рассказать словами, святой отец. Шипящий, как рассерженная змея, пороховой огонек не пробежал еще по фитилю и двух метров; события были спрессованы так плотно, словно краденые собольи шубы в генеральском возке. В дымном оранжевом полусвете я увидел, как из отверзшейся ниши стали вываливаться окованные железом и медью тяжелые сундуки и ларцы.

Святой отец, которого заметно утомила эта продолжительная исповедь, при упоминании о сундуках навострил уши.

— Сундуки, сын мой?

— Именно сундуки, святой отец, и притом такие старые, что держались они, как я понимаю, исключительно благодаря оковке. От удара об пол один из них раскололся с треском, который я расслышал даже сквозь грохот взрывов, и из него вылетели золотые монеты и украшения вперемежку с какими-то заплесневелыми книгами в кожаных переплетах и пергаментными свитками, на коих болтались, как мне показалось, печати. Клянусь вам, святой отец, это было такое зрелище, что я даже позабыл о своем отчаянном положении. Не знаю, откуда взялись силы, но мне удалось оттолкнуться здоровой ногой от пола. Я почти дотянулся до лежавшей в двух шагах от меня груды золота. Алчность, скажете вы, но не надо забывать о том, что я всего-навсего солдат, не получивший за свое беззаветное служение императору ничего, кроме мук, унижений и увечий.

Так вот, мне почти удалось дотянуться до золота. В это самое мгновение очередной удар сотряс подземелье. Рвануло где-то совсем недалеко. Огромный камень, сорвавшись со свода, с фантастической точностью обрушился прямо на тлеющий фитиль, погасив его. Стало темно, и в этой темноте я услышал, как рушатся стены. Пыль забила мне рот и ноздри; я решил, что сейчас задохнусь. Что-то тяжелое, неимоверно твердое и угловатое обрушилось на мою левую руку, я почувствовал невыносимую боль, услышал хруст ломающихся костей и закричал, не слыша собственного крика в адском грохоте обвала. Затем что-то ударило меня по затылку, и я лишился чувств.

Он замолчал, заново переживая давний кошмар.

Иезуит терпеливо ждал продолжения, с невольным сочувствием разглядывая его жалкую фигуру. Кувшин с вином уже опустел; калека, окончательно забывшись, снова вынул кисет и, привычно орудуя одной рукой, набил трубку. Окутавшись облаком табачного дыма, он откинулся назад, опершись лопатками о бугристую каменную стену. Глаза его опустели, обратившись в себя. Поняв, что продолжения можно и не дождаться, иезуит первым нарушил молчание.

— Рассказ ваш внушает ужас и удивление, сын мой, — осторожно произнес он. — То, что вы остались живы после столь суровых испытаний, и впрямь наводит на мысль о чуде.

— Это действительно было чудо, — очнувшись от своего транса, согласился калека, — и сотворила его святая Дева Мария. Вот только я никак не возьму в толк, зачем она это сделала. Ведь она не могла не знать, что все закончится именно так.

— Пытаясь толковать волю Господню, легко впасть в ересь, — заметил иезуит. — Я не берусь это делать, да и вам не советую.

— Но и закрывать глаза на подаваемые свыше знаки было бы, по меньшей мере, глупо, — возразил бывший лейтенант.

— А были знаки? Я имею в виду, иные, кроме видения святой Девы?

— Представьте себе, святой отец, были. Очнувшись от холода и нестерпимой боли, я попытался выбраться из каменной западни, в которую угодил стараниями проклятого мясника. Понятия не имею, как мне это удалось. Вот уж это действительно было чудо! По-моему, большую часть пути я проделал в беспамятстве, беседуя с Девой Марией и ангелами, как с добрыми попутчиками, и пребывая в полной уверенности, что умираю.

Отец-иезуит перекрестился — впрочем, не слишком демонстративно, почти украдкой.

— Утром меня подобрали во дворе солдаты русской похоронной команды, — продолжал калека. — Ума не приложу, почему они меня не закопали... Словом, придя в себя на следующий день, я обнаружил, что все еще сжимаю в кулаке клочок пергамента. Очевидно, я схватил его, когда пытался дотянуться до золота, которое лишь на миг мелькнуло передо мной в пыли и дыму рушащегося подземелья. Дьявол! Почему я не схватил хотя бы пригоршню монет вместо этого бесполезного клочка? Они пригодились бы мне больше!

— Что же это был за клочок? — спросил священник, снова проявляя живой интерес к затянувшейся беседе.

— Обыкновенный клочок грязного пергамента с выцветшими от времени буквами, — отвечал калека. — Мне показалось, что это был обрывок какого-то греческого текста, но по мне что греческий, что китайский — все равно. Да вот он, не угодно ли взглянуть?

Он порылся уцелевшей рукой в кармане своего грязного мундира и положил перед иезуитом крошечный обрывок пергамента, такой мятый и грязный, что его легко было принять за прошлогодний дубовый листок, перезимовавший под снегом. Святой отец осторожно двумя пальцами взял липкий от грязи лоскуток и поднес его к самым глазам, силясь разобрать написанное.

— "...ократе...", — прочел он вслух и пожал плечами. — Да, богатой добычей это не назовешь. Любопытно, что бы это могло означать? «Ократе»... Это, несомненно, часть какого-то слова, но вот какого именно? Так вы говорите, пергамент лежал в сундуке с золотом?

Калека вдруг рассмеялся, показав редкие гнилые зубы.

— Пустое, святой отец, — сказал он. — Да, там уйма золота, и у вас на одну руку и одну ногу больше, чем у меня. Но золото лежит в подземелье Смоленского кремля, и мне было бы чертовски любопытно узнать, как вы намерены его оттуда добыть.

Отец-иезуит медленно покачал головой, не отрывая глаз от грязного обрывка пергамента, который все еще сжимал между большим и указательным пальцами. Внезапно глаза его расширились, пергамент задрожал, как осиновый листок на ветру.

— Ократе, — повторил он. — Слава Всевышнему! Ну конечно же!

— Я вижу, святой отец, что для вас этот клочок значит намного больше, чем для меня, — с насмешкой заметил калека. — Что ж, возьмите его себе. Мне он все равно не понадобится.

— Благодарю вас, сын мой, — сказал иезуит, живо пряча обрывок пергамента в карман. — Я благодарю вас от лица святой католической церкви. Вы действительно сослужили святому престолу немалую службу — по крайней мере, мне так кажется. Вам удалось принести в этот мир послание, которое, смею надеяться, будет способствовать укреплению истинной веры и посрамлению еретиков.

— Вот как? — равнодушно заметил калека, затягиваясь трубкой. — Ну, тогда я почти святой! Скажите, святой отец, может быть, в связи с этим мне выйдет послабление?..

Он ткнул изгрызенным чубуком трубки в сторону двери, поясняя свою мысль.

Иезуит чопорно поджал губы.

— Церковь уже давно не вмешивается в дела земного суда, — сказал он. — Полагаю, что суд небесный, перед коим вы вскоре предстанете, отнесется к вам со снисхождением. Я обещаю молиться за вас в надежде, что на небесах вы обретете заслуженный покой. Но боюсь, мои молитвы не в силах поколебать решимость французского правосудия.

— Ну так отпустите мне грехи, святой отец, и велите принести еще бутылку этой кислятины! — раздраженно воскликнул калека. — Ах да, вы же не можете, я еще не до конца покаялся... Ну это не займет много времени. Как видите, я выжил и даже сумел вернуться домой, во Францию. Увы, Франция не была мне рада. Вы видите, во что я превратился... Но мне посчастливилось встретить своего приятеля, капрала Армана. Оказалось, что ему повезло больше, чем мне: этот негодяй сдался в плен казакам, невредимым вернулся домой и снова открыл свою мясную лавку. При встрече этот боров меня даже не узнал, хотя на мне до сих пор тот же мундир, в котором он пытался отправить меня на тот свет. Да что там долго говорить! Один ловкий удар кинжалом, и эта нантская свинья стала дохлой. Клянусь вам, святой отец, убивая на войне неприятельских солдат, я никогда не испытывал такого удовольствия!

— Это грешно, — заметил иезуит, — ибо в писании сказано: «Мне отмщение, и Я воздам».

— Да, да, — все более раздражаясь, пробормотал калека. — Еще там сказано: «Не убий». Так ведь я же не спорю! Я грешен и, если угодно, раскаиваюсь в своих грехах. Нельзя ли побыстрее, святой отец? За мной скоро придут.

Иезуит встал и безотчетным движением проверил карман, в котором лежал драгоценный клочок пергамента. Ему подумалось, что в эту камеру его привела Божья воля: если бы не очень своевременная болезнь тюремного священника, человека симпатичного во всех отношениях, но, увы, скверно образованного и туго соображающего, святая католическая церковь могла бы пройти мимо одной из величайших находок за всю историю христианства.

Святой отец мысленно одернул себя, прогнал неподобающие служителю церкви суетные мысли о быстром продвижении по карьерной лестнице и, молитвенно сложив перед собою руки, приступил к великому таинству отпущения грехов преступнику, приговоренному к смертной казни.

Глава 2

Отец Евлампий, уже почти тридцать лет служивший настоятелем Свято-Преображенского храма, что в селе Вязмитинове Смоленской губернии, осадил перед парадным крыльцом княжеского дома заморенную лошаденку и с трудом выбрался из двуколки, пыхтя и отдуваясь так, словно только что самолично втащил свой экипаж на довольно крутую вязмитиновскую горку.

Одернув порыжелый от долгого ношения подрясник, батюшка поправил на груди свою гордость — подаренный княжною Марией Андреевной тяжелый крест литого золота, изукрашенный самоцветами, — расчесал пятерней жидковатую пыльную бороду и, придав себе по возможности степенный вид, неторопливо двинулся к крыльцу.

Отец Евлампий едва успел занести на первую ступеньку ногу в старательно начищенном сапоге, как сверху навстречу ему ссыпался княжеский лакей Тимошка и почтительно склонился, загородив тем не менее, дорогу. Отец Евлампий благословил раба Божьего и двинулся было дальше, но задержался и спросил, дома ли княжна.

В ответ ему было сказано, что их сиятельство изволят прогуливаться в парке и раньше двух часов возвращаться не собирались. Отец Евлампий недовольно пошевелил бородой, косясь на солнце. Дневное светило еще не добралось до зенита; сие означало, что ждать отцу Евлампию придется не менее двух часов, что в его планы никак не входило.

Несмотря на почтенный возраст, отец Евлампий обладал живым характером и не мог подолгу сидеть без дела. Разумеется, привычки батюшки были княжеской прислуге хорошо известны, и он мог скоротать время, сидя в холодке, потягивая вишневую наливку и благожелательно наставляя дворню. Однако ж княжеская наливка была на диво хороша, и отец Евлампий предвидел, что за два с лишком часа успеет воздать ей должное чересчур основательно. Представать в таком непотребном виде перед хозяйкой поместья было бы неловко, да и матушка Пелагия Ильинична по возвращении домой наверняка задала бы перцу своему облеченному саном супругу.

К тому же дело, которое привело отца Евлампия в усадьбу, было довольно деликатное, и он опасался, что длительная проволочка остудит его решимость. Взвесив все «за» и «против», батюшка осведомился, в какой части парка изволит прогуливаться княжна.

Лакей замялся. Батюшка немного подождал, но тот продолжал молчать, потупив плутоватые гляделки и неловко переминаясь с ноги на ногу, будто бы в смущении.

— Что с тобой, раб Божий? — стараясь говорить басом, спросил отец Евлампий. — Язык проглотил?

— Не извольте гневаться, батюшка, — заныл лакей, — а только их сиятельство беспокоить не велели. Попадет мне, коли ослушаюсь.

— А и правильно, что попадет, — сказал отец Евлампий с легким злорадством и тут же с грустью подумал, что опять грешит. Княжне Вязмитиновой позволительно недолюбливать дворовых бездельников, на то она и княжна, на то и внучка своему деду, грозному князю Александру Николаевичу. Но то, что дозволено молодой княжне, недопустимо для духовного лица, удел коего — любовь ко всем ближним без исключения, даже если у ближнего рожа кирпича просит... «Опять, — с глубоким раскаянием подумал отец Евлампий. — Ну что ты станешь делать?! Господи, прости меня, грешного!» — И правильно, что попадет, — повторил он тем не менее. — Такому, как ты, раб Божий, наука лишней не бывает. Однако же я тебя не посылаю княжну искать, так что и беспокоить ее тебе не придется. Ну, сказывай, куда она пошла?

— Прости, батюшка, не велено, — снова сгибаясь пополам, упрямо пробормотал лакей.

Отец Евлампий, глядя на его затылок, подумал, что Мария Андреевна в полной мере унаследовала крутой характер своего покойного деда, которого боялась вся округа, когда он был жив. Даже цепные псы умолкали и, поджав хвосты, забивались под крыльцо, стоило только старому князю взглянуть на них построже. Да, молодая княжна пошла в деда и умом, и характером. С одной стороны, оно и хорошо, что так вышло, да только иметь с ней дело порою бывало ох как непросто!

— А вот я тебя прокляну, — ласково пообещал лакею отец Евлампий, — будешь тогда знать, что велено, а что не велено. По анафеме соскучился, ирод оглашенный?

Лакей сник и, не препятствуя высказанной столь решительно воле батюшки, молча указал ему на аллею, в которую удалилась княжна. Величественно шествуя в указанном направлении, отец Евлампий подумал, что Мария Андреевна, слава Богу, в последнее время хоть немного остепенилась и почти перестала палить на заднем дворе из ружей и пистолетов, пугая дворню и вызывая глупейшие пересуды. Неужто и вправду за ум взялась? Хорошо бы, кабы так... Глядишь, со временем удастся уговорить ее бросить эту свою богохульную затею — школу для крестьянских детей. Нет, грамота, спору нет, дело хорошее, да только не всякому она нужна, не всякому от нее в жизни облегчение выходит. Да кабы дело только в грамоте было! Ну, разучи азбуку да и читай себе потихоньку Слово Божье, как то православному христианину подобает. Так нет, ей того мало! Арифметику какую-то ввела, геометрию богомерзкую и, не к ночи будь сказано, натуральную философию. Отец Евлампий грешным делом заглянул одним глазком в книжку по этой самой натуральной философии. Господи, пресвятая Богородица! Лучше бы он туда не заглядывал. Кем же это надо быть, чтоб таких тварей понавыдумывать?

По счастью, княжну отец Евлампий отыскал довольно быстро — по крайней мере, не пришлось ноги бить, блуждая по бесконечным аллеям вязми-тиновского парка, более всего похожего на дикий лес, в коем кто-то смеха ради понатыкал бесстыжих мраморных болванов. Княжна говорит, будто в красоте этой срама никакого нету. Ну, Бог ей судья, а отцу Евлампию переучиваться поздно. Хорошо еще, что матушка Пелагия Ильинична всех этих Венер да Аполлонов не видала. То-то крику было бы!

Княжна отыскалась в самом дальнем конце длинной липовой аллеи, где посреди круглой полянки блестел неподвижной водой искусственный пруд. Над прудом белела недавно построенная беседка с полукруглой крышей, и там-то, в беседке, батюшка и углядел княжну. Судя по склоненной голове, та читала, а может быть, и не читала вовсе, а, наоборот, дремала, убаюканная мирной красотой этого места. Потом отец Евлампий увидел, как княжна подняла руку и поправила выбившуюся из-под шляпки прядь волос — значит, все-таки не спала, читала. Оно и к лучшему, решил батюшка, — по крайней мере, будить не придется.

До беседки оставалось не менее полусотни шагов, когда княжна вскинула голову и обернулась, потревоженная шорохом травы под сапогами отца Евлампия. Это движение, стремительное и грациозное, почему-то заставило батюшку с грустью вспомнить двенадцатый год: ничто не прошло бесследно, и княжна, видно, ничего не забыла, и если бы, не дай Бог, было сейчас при ней ружье, то, глядишь, и пальнула бы, не успев даже разглядеть, кто там крадется. А как она стреляет, это всем известно: не каждый мужчина так сможет.

Разглядев отца Евлампия, княжна поднялась. Батюшка, хоть и старался соблюдать приличествующую степенность, поневоле ускорил шаг и потому добрался до беседки хоть и быстро, но изрядно запыхавшись. Княжна, совсем как давеча лакей, склонилась перед ним, прося благословения, но тут же выпрямилась, снова сделавшись прямой, как древко хоругви.

— Что же вы, батюшка, — с укором произнесла Мария Андреевна, — слугу за мной не послали? Аллея-то длинная! Глядите, как запыхались. А у меня здесь и угостить вас нечем.

— Слуги твои, матушка, тебя пуще гнева Божьего боятся, — отдуваясь, отвечал отец Евлампий. — Насилу дознался, где ты хоронишься. Представь, говорить не хотели! Что читаешь, княжна? Мнится мне, что не Священное Писание!

Княжна рассмеялась.

— Нет, батюшка, не Писание. Грешна.

— Грешна, грешна, — не стал спорить отец Евлампий. — Небось, романы французские, богопротивные, или, того хуже, экономику свою бесовскую, от коей одно беспокойство и смятение умов.

— Нет, батюшка, на сей раз вы не угадали. Сие есть «Пир», сочинение греческого философа Платона.

— Ага, — сказал отец Евлампий озадаченно. Отношение батюшки к сочинениям греческого философа Платона было сложное, ибо толком он их не читал даже в семинарии, а понаслышке знал только то, что Платон сей был еретик и идолопоклонник и жил как раз в те времена, когда люди знать не знали об истинной вере и рубили из камня бесстыжие статуи, коих копии были во множестве расставлены по княжескому парку. — Ага, — повторил отец Евлампий и задумчиво почесал кончик носа, косясь при этом на обложку толстой книги в раззолоченном переплете.

Буквы на переплете были отчасти похожи на русские, но только отчасти — греческие, словом, были буквы. Батюшку вдруг — как всегда, не к месту и не ко времени — разобрало любопытство, служившее основополагающей причиной многочисленных епитимий, кои отец Евлампий налагал на себя собственноручно и после ревностно исполнял. Так он и жил — то грешил, то каялся, — утешаясь лишь тем, что грешит не по злому умыслу, а кается от всей души. Вот и сейчас он почувствовал, что впадает в грех: ему до смерти захотелось узнать, о чем же все-таки писал этот нечестивец. Ясно, что там, под золоченым переплетом, сплошная ересь, но ведь любопытно же! Да и потом, тому, кто крепок в вере, никакой искус не страшен. Эвон, княжна читает, и ничего, рога у ней на голове не выросли...

Можно было, конечно, попросить у княжны книгу на время — она бы дала и даже смеяться бы не стала. Ну, разве что задала бы парочку ехидных вопросов, так что с нее возьмешь, с девчонки? Да вот беда: в древнегреческом наречии отец Евлампий был не силен — то есть не знал на нем ни слова.

— Ага, — в третий раз повторил отец Евлампий, не зная, что сказать. Ему снова пришло в голову, что служить духовным наставником для княжны Вязмитиновой — дело нелегкое. Тут он вспомнил, что смирение и самоуничижение суть христианские добродетели, и, преодолев смущение, спросил: — Ну, и что ж он пишет-то, твой Платон?

— Разное пишет, — уклончиво ответила княжна. — И умное пишет, и вздор. Перед вашим приходом, батюшка, я как раз читала, откуда мужчины и женщины произошли и отчего они друг без друга жить не могут.

— От Адама с Евой они произошли, — буркнул отец Евлампий. — А жить друг без друга не могут оттого, что так им Господь повелел. Ибо сказано: плодитесь и размножайтесь... Или твой Платон по-другому считает?

— По-другому, — сказала княжна. Она открыла книгу, сосредоточенно нахмурила тонкие брови, пошевелила губами и с легкой запинкой прочла, без усилий переводя с древнегреческого: — «Тогда у каждого человека тело было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у этих двух лиц, глядевших в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две, а прочее можно представить себе по всему, что уже сказано... А было этих полов три, и таковы они были потому, что мужской искони происходит от Солнца, женский — от Земли, а совмещавший оба этих — от Луны, поскольку и Луна совмещает оба начала...»

— Тьфу ты, пакость какая! — не сдержавшись, воскликнул отец Евлампий и осенил себя крестным знамением. — Язычество богопротивное! И как ты, матушка, такое читаешь?

Княжна рассмеялась, блестя жемчужными зубками, и при виде ее улыбки гнев отца Евлампия, как обычно, быстро пошел на убыль, а после и вовсе улетучился.

— Простите, батюшка, — сказала княжна. — Это мне пошутить захотелось. Я же говорю, вздора здесь хватает, однако же и разумные вещи встречаются, поверьте.

— Да уж верю, — проворчал отец Евлампий. — Кабы не так, зачем бы архиерею у себя в кабинете на полке такую же книгу держать? Я, матушка, сам видел. С тех пор мне и любопытно: что же в ней такое прописано, что сам архиерей читать не брезгует?

Княжна отложила книгу и задумчиво покусала нижнюю губу.

— Ну, к примеру, Платон много говорит о бессмертии души, — сказала она, — и путем длинных логических рассуждений доказывает, что ежели душа существует, то она непременно должна быть вечной и бессмертной. В противном случае, говорит он, дурному человеку было бы не о чем беспокоиться, ибо его грехи умирали бы вместе с ним. Но раз душа бессмертна, то грешника ждет после смерти тела наказание, а праведника — награждение...

— Так ведь это же в точности то, что в Священном Писании говорится! — воскликнул батюшка.

— Верно, — сказала княжна. — А что до ереси и язычества, так не судите строго, батюшка, ведь это еще до Христа написано. А давно ли вы у архиерея были?

Батюшка мысленно крякнул и рассердился — почему-то на Платона, хотя сердиться ему следовало скорее на собственный длинный язык. Недавняя беседа с архиереем показалась отцу Евлампию какой-то странной, да и то, о чем они беседовали, огласке не подлежало. Впрочем, батюшка более или менее успокоился, припомнив, с кем имеет дело: княжна не любила пустой болтовни, редко появлялась в свете и умела держать слово.

— А верно ли говорят, княжна, — произнес он, не слишком умело сворачивая разговор в сторону, — что Платон этот ваш не сам свои сочинения писал, а украл их у кого-то?

На сей раз Мария Андреевна не только закусила губу, но и схватилась за кончик носа. Честно говоря, отец Евлампий не понял, что означала сия пантомима: задумчивость, старательно подавляемый смех или обыкновенное щекотание в носу?

— Не знаю, батюшка, — сказала она наконец. — Об этом судачат не первую тысячу лет, но все понапрасну. Платон в своих трудах все время приводит речения Сократа; по сути, труды его за то и ценятся, что в них изложена философская система Сократа. Сам же Сократ не написал ни строчки — вернее, ни строчки до нас не дошло. Вот потому-то с тех самых пор, как труды Платона вышли в свет, злые языки не устают твердить, что Платон попросту украл философское сочинение Сократа, переписал его своей рукой и выпустил под своим именем. На мертвых клеветать — занятие столь же легкое, сколь и бесполезное. Мертвые сраму не имут, защищать себя не могут и обидчика на дуэль не позовут. У них даже прямых наследников не осталось, кои могли бы оградить их от клеветы и злословия. Хотя, если подумать, в каждом из нас, верно, есть частица их крови.

— Ну, не знаю, матушка, — проворчал отец Евлампий. — Я с этими язычниками в родстве не состоял.

— Как знать, — возразила княжна. — И потом, сколько бы вы ни сердились, до Владимира вся Русь была языческой.

— И то верно, — сказал отец Евлампий, радуясь тому, что разговор все-таки свернул с богопротивных писаний Платона на иные, более близкие, понятные, а главное — безопасные темы. — Я, матушка, так понимаю: раньше было одно, ныне — другое, а жить нам надлежит по заповедям Господним и всем сердцем радеть об укреплении православной веры. А как, скажи ты мне, можно веру укрепить, коли позолота с куполов, считай, вся облезла, стены в храме три года не белены да и крыша такая худая, что дождик, того и гляди, прямо на алтарь Божий начнет капать? Запустеет храм, а душам христианским только и останется, что по домам сидеть да писания еретические читать.

Княжна опять рассмеялась, позабавленная неуклюжей попыткой отца Евлампия быть дипломатичным. Батюшка прекрасно понимал, чем вызван ее смех, но это его нисколько не задело. Напротив, он был несказанно рад тому обстоятельству, что после долгого перерыва княжна Вязмитинова сызнова научилась смеяться — не улыбаться горько и не высмеивать противника в споре, а просто смеяться, потому что весело.

— Однако, отец Евлампий, — вмиг посерьезнела княжна, — вы меня обижаете. Неужто нельзя было прямо сказать, что вам деньги на ремонт храма надобны? А вы зачем-то Платона приплели... Будто хотели упрекнуть меня, что я язычницей стала и денег на богоугодное дело жалею.

— Господь с тобой, матушка, — испугался отец Евлампий. — Да мне ничего такого и в голову не приходило! А про Платона спросил из одного только любопытства. Грешно, конечно, да что делать? Не согрешишь — не покаешься.

— В таком любопытстве греха нет, — сказала княжна. — Вам, батюшка, конечно, виднее, но мне кажется, что такое любопытство должно быть угодно Господу. Надобно знать, что до нас было — что люди делали, как жили, о чем думали, — дабы их ошибок не повторять и не выдумывать то, что и без нас тысячу лет назад было выдумано. А денег я вам дам, конечно. Пойдемте в дом, отец Евлампий. Сядем в холодке, Глаша вам наливочки поднесет... Заодно и подсчитаем, какая сумма для ремонта надобна, и новости обсудим, и про школу поговорим...

Отец Евлампий неожиданно остановился и строптиво вздернул жидковатую бороду. Вид у него сделался воинственный и вместе с тем удивленный, но глаза почему-то воровато вильнули в сторону, устремившись поверх левого плеча княжны на замшелую статую Геракла, торчавшую из кустов. По грудь утонувший в сирени мраморный богатырь из-за игры света и тени казался живым, напоминая бородатого голого разбойника, притаившегося в ожидании неосторожных путников.

— Не желаю я, матушка, про школу разговаривать, — заявил отец Евлампий, чувствуя себя не в своей тарелке. Отправляясь сюда, он очень надеялся, что княжна пожалеет старика и из уважения к его сану не будет касаться этого скользкого предмета. Действительность, однако, развеяла его надежды: княжна умела твердо вести дела, и батюшка отлично понимал приказчиков и управляющих, которые, бывало, выбегали от молодой хозяйки в слезах. — Чего про нее говорить? — продолжал он, поневоле впадая в сварливый тон. — Завела себе игрушку, так и играй, я тебе не препятствую.

— Ой ли? — спросила княжна, и батюшка мысленно закряхтел. — А кто давеча на проповеди про книжки бесовские говорил, в коих демоны нарисованы?

Теперь отец Евлампий закряхтел вслух. Действительно, обращаясь к прихожанам с проповедью, он не удержался и пылко прошелся по бесовским книжкам с изображениями демонов, чем поверг свою благодарную аудиторию в дрожь и смятение.

Речь шла об учебнике естественной истории и древних ящерах, изображения которых оказали сильное влияние на впечатлительную натуру отца Евлампия. Батюшка чувствовал, что изрядно перегнул палку, тем более что проповедь была им произнесена в состоянии приятного возбуждения, вызванного некоторым количеством вишневой наливки, принятой, как говорится, для куражу. Вот и покуражился... И перед Господом согрешил, и перед княжной неловко.

— А будто не демоны, — огрызнулся он. — Зубищи, как кинжалы, рога, когти, хвосты, а у иных еще и крылья... Как есть демоны.

— Не притворяйтесь, батюшка, — строго сказала княжна. — Никакие это не демоны, и вам это отлично известно. Кости этих ящеров во всех научных музеях стоят, и каждый год люди новые скелеты находят. Что-то я не слышала про скелеты демонов, хранимые в церковных сокровищницах!

— Не демоны, так порождения дьявола, — не сдавался отец Евлампий, которому не хотелось признаваться, что он попросту сболтнул лишнее на проповеди. — Разве стал бы Господь с этакой пакостью возиться?

— Но ведь все сущее создано Господом, разве нет? — с удивлением заметила княжна, и отец Евлампий почувствовал, что его вот-вот припрут к стенке. — Возьмите, к примеру, крокодила. Это такой же ящер, как те, которых вы видели в книге. Он живет в жарких странах, подстерегает добычу, и наука не знает ни одного случая, когда крокодил убоялся бы молитвы, крестного знамения или святой воды. Это такая же Божья тварь, как и все остальные.

— Не знаю, — сказал отец Евлампий. — Сроду я этого твоего крокодила не видал, разве что на картинках. Может, его и вовсе нету.

— А хотите, я выпишу из Петербурга чучело и подарю вам? — лукаво предложила княжна.

Отец Евлампий перекрестился и на всякий случай придал лицу скептическое выражение.

— А кто его знает, из чего это чучело сделано?

— Тогда живого, — предложила княжна. — Посадите его на цепь во дворе, будет он вам дом стеречь. Правда, лаять он не умеет, зато как кусается! Вот и будете тогда проповеди читать про то, как вы молитвами демона смирили и на цепь приковали.

— Не богохульствуй, — одернул княжну отец Евлампий и, не удержавшись, ухмыльнулся — подвело живое воображение.

— А вы тогда перестаньте детишек от школы отваживать, — заявила княжна. — Учение, батюшка, истинной вере не помеха, а поддержка. А что наука порой противоречит глупостям, кои священники с амвона произносят, так в этом не наука виновата. Кто же вам, отец Евлампий, велит на грабли наступать? То-то, что никто! А коли наступаете, так нечего на науку пенять, лучше под ноги смотрите.

— Гляди-ка, матушка, — сказал отец Евлампий, — на мои проповеди ты не ходишь, а сама мне цельную проповедь прочла.

— Так ведь, батюшка, коли все ваши проповеди такие, как вчерашняя, на них и ходить незачем, — отрезала княжна хорошо знакомым тоном. С такими же интонациями говаривал, бывало, покойный князь Александр Николаевич, и происходило это по большей части тогда, когда его окончательно утомляла глупость собеседника. Отец Евлампий с самого начала знал, что не прав, да и дело, которое привело его в усадьбу княжны, требовало смирения и кротости.

— Ну прости, матушка, — сдался он. — Ненароком вышло — про ящеров-то. Уж больно они страховидные, вот меня бес и попутал.

— И напрасно, — сказала княжна. — Ящеры — они давно вымерли, их бояться незачем. Люди пострашнее.

— Возлюби ближнего своего, — напомнил отец Евлампий.

— Пытаюсь, — ответила княжна.

Несколько позже, отведав вишневой наливки, которую умели приготавливать в имении княжны Вязмитиновой, и заново обретя пошатнувшееся во время беседы душевное равновесие, отец Евлампий будто бы невзначай поинтересовался, не сохранились ли в княжеской библиотеке какие-нибудь старинные рукописи.

— Рукописи? — княжна озадаченно заломила бровь. — Какие именно рукописи вас интересуют, батюшка?

— Старинные рукописи, — повторил отец Евлампий. — Вроде летописей или, скажем, семейных хроник. Ведомо мне, матушка, что князь Александр Николаевич, царствие ему небесное, слыл великим охотником до таких вещей.

— А вам-то они зачем понадобились? — удивилась княжна. — Вот не знала, что вы к чтению пристрастились! Ведь это же не Священное Писание!

— Видишь, матушка, какая история, — сказал отец Евлампий, смущаясь оттого, что вынужден лгать, — француз книги церковные пожег, да и кроме них много чего... Словом, никакого порядка в хозяйстве не осталось, а надобно, чтобы порядок был. Архиерей меня давеча бранил, да и самому совестно. Да и любопытно что-то мне сделалось, как до нас люди жили. А то спросит иной: как оно, мол, батюшка, в старые-то времена было? — а мне и сказать нечего, и молчать нельзя. Вот и вру, что на язык подвернется, а нетто это дело? Да еще ты, матушка, со своей школой... Я, по своему слабому разумению, одно говорю, а ты — другое... Ну, коли разговор о Слове Божьем идет, так тут ты меня не собьешь, а с ящерами твоими, к примеру, видишь, какая оказия вышла.

Он замолчал, не зная, что еще сочинить, и чувствуя, что напрасно приплел насчет архиерея. Разговор у архиерея действительно шел о старинных рукописях, и тот действительно советовал отцу Евлампию обратиться к княжне, но вовсе не для того, чтобы расширить кругозор. Княжна же, известная всей округе своей решительностью, запросто могла отправиться к архиерею, дабы вступиться за отца Евлампия, и вот тогда завравшийся батюшка действительно мог получить от начальства.

К тому же отца Евлампия сильно смущало выражение лица Марии Андреевны, свидетельствовавшее о том, что княжне поведение батюшки кажется странным, а речи — не вполне убедительными.

— Уж и не знаю, батюшка, чем вам помочь, — произнесла наконец княжна. — Нашей-то библиотеке от француза тоже досталось. Знаете ведь, что здесь, в имении, творилось... Дедушкины записки чудом уцелели, а рукописи старинные, летописи — вряд ли, вряд ли... Да и не было их у нас — ну, почти не было. Тем более таких, кои помогли бы вам в церковных книгах порядок навести. А ежели просто для интереса... Не знаю, право. Таких летописей, в коих про древних ящеров говорится, наверное, вам нигде не сыскать, потому что в те времена людей еще на свете не было, чтоб летописи писать.

— Ну прости, матушка, — сказал отец Евлампий, довольный тем, что его не поймали на лжи, и слегка раздосадованный неудачей. — Не серчай. Как говорится, за спрос денег не берут.

— Да что вы, отец Евлампий! — улыбнулась княжна. — Это вы меня простите, что помочь вам не могу. Однако же, коли будет у вас время и желание, милости прошу в мою библиотеку. Сами посмотрите, что вам интересно, записки дедушкины почитайте — там много любопытного встречается, всего и не упомнишь. Он ведь все записывал — не только то, что с ним происходило, но и из истории разные занятные эпизоды, кои не в каждой летописи сыщешь. Расскажут ему что-то важное, интересное, он и запишет. Там и предания родовые найти можно, и не только нашего рода.

— Правда ли? — обрадовался отец Евлампий.

— Отчего же нет? Милости прошу, — повторила свое приглашение княжна.

Получив приглашение, на которое даже не смел рассчитывать, отец Евлампий решил более не испытывать судьбу и засобирался в обратный путь. Княжна проводила его до коляски, батюшка благословил ее на прощанье и укатил, испытывая неприятное ощущение, более всего напоминавшее угрызения совести.

Мария Андреевна проводила его экипаж долгим задумчивым взглядом, но в конце концов решила выбросить странное поведение батюшки из головы — у нее хватало иных забот.

* * *

Солнце уже коснулось своим нижним краем щетинистой полосы леса на вершине ближайшего холма, окрасив все вокруг в теплые золотисто-красные тона. Вечерний воздух отливал медью; он был теплым и душистым, как парное молоко, и его, как молоко, хотелось пить — медленно, всласть, до последней капли. Две извилистые пыльные колеи, обозначавшие дорогу, пересекли длинные синие тени, с каждой минутой делавшиеся все длиннее и гуще. Здесь еще было светло, но над рекой уже повисли сумерки, и от воды полупрозрачными косматыми прядями стал подниматься туман. Изредка доносился звучный всплеск рыбьего хвоста или частые легкие шлепки, производимые улепетывающей от щучьих зубов рыбешкой.

Поднятая с дороги пыль долго висела в неподвижном вечернем воздухе, золотясь в лучах заходящего солнца. Над дорогой кучками толклась мошкара, предвещая хорошую погоду. В темнеющем небе то и дело черной молнией проносился стриж, торопясь завершить дневную охоту; готовясь к охоте ночной, пробовал голос козодой.

Где-то неподалеку ударил колокол. Протяжный колокольный звон волнами покатился над рекой, путаясь в камышах. Звонили к вечерне. Шедший по дороге человек поднял голову, увенчанную спутанной гривой русых волос, отыскал взглядом возвышавшуюся колокольню монастыря, перекрестился и ускорил шаг.

Человек этот имел весьма примечательную внешность. Одет он был в подпоясанный веревкой вылинявший, ветхий подрясник, из-под которого выглядывали порыжелые, но еще крепкие сапоги. Голову его, как уже было сказано, венчала насквозь пропыленная русая грива; густая борода более темного, чем волосы, оттенка подковой охватывала загорелое скуластое лицо. Зеленоватые глаза странника смотрели на мир с характерным прищуром, а просторное одеяние было не в силах скрыть ширину и крутизну его плеч. Спереди это одеяние, как водится, выпукло круглилось, но не в районе живота, как это бывает у людей духовного звания, а повыше, в области груди, как у гренадера. Рост у странника тоже был гренадерский; большая котомка, в которую при желании можно было бы упрятать жареного теленка, и тяжелый суковатый посох довершали его облик.

Словом, странник, двигавшийся в тот вечер вдоль берега речки Вихры, сильно напоминал попа-расстригу, но с одною оговоркой: священники, независимо от того, продолжают они служить или уже сложили с себя сан, обыкновенно не обладают столь воинственной внешностью. Вид этого расстриги поневоле наводил на мысли о монахах-воинах, построивших некогда монастырь, к коему он сейчас приближался.

Видневшийся на вершине недалекого уже холма монастырь был заложен как раз в год Куликовской битвы. От тогдашних строений в монастыре, по слухам, почти ничего не осталось, его дважды перестраивали, причем второй раз недавно, перед самой войной. Впрочем, как раз последнее обстоятельство казалось страннику обнадеживающим: уж коли братия перебралась в новое здание, так, верно, и сокровищницу с архивом перенесли на новое место, а коли перенесли, так и в порядок привели. А раз так, то отыскать нужное там теперь легче, чем в заплесневелых погребах... Эх, главное, чтобы оно там было, а отыскать — дело нехитрое! А поди-ка сыщи то, чего, может, и вовсе нету...

Небо на закате горело огненным заревом, но странник не замечал красоты этого зрелища. Оно тревожило его, навевая воспоминания, от которых он был бы рад избавиться. Впрочем, воспоминания эти были не из тех, которые легко выбросить из головы; странник хорошо понимал, что они — тяжкий крест, взваленный на него Господом, и не роптал.

Обернувшись, он увидел совсем низко над лесистым горизонтом первую звезду, мигавшую голубым огоньком на синем бархате вечернего неба. Некоторое время он любовался тихим мерцанием этой Божьей лампады, дивясь красоте, сотворенной Создателем, а затем вновь повернулся лицом к видневшейся в отдалении монастырской колокольне, намереваясь продолжить путь.

За то время, что странник любовался Венерой, ситуация на дороге переменилась. До сих пор он был здесь один; теперь же, не успев сделать и шага, странник увидел перед собой какую-то темную фигуру, плохо различимую в сгустившихся сумерках. Фигура эта не шла ему навстречу, а просто торчала столбом посреди дороги, как будто братьям-монахам взбрело в голову поставить здесь огородное пугало. Да и вид у фигуры был таков, что более приличествовал пугалу, нежели христианской душе: незнакомец был одет в невообразимое рванье, а его волосы и борода сильно напоминали свалявшийся ком разлохмаченной пакли. Из этого кома, настороженно поблескивая, выглядывали быстрые паучьи глазки. Сделав шаг вперед, странник увидел в руке у незнакомца большой пехотный тесак — судя по некоторым признакам, французский.

Странник тяжело вздохнул и осенил себя крестным знамением, мысленно моля Господа пронести мимо чашу сию. В конце концов, взять у него было нечего.

Увы, Господь не внял его молитвам. Странник понял это, уловив у себя за спиной едва слышный шорох и потрескивание сухих веток под чьей-то осторожной ногой. Быстро оглянувшись через плечо, он увидел еще одну оборванную фигуру, которая выбралась на дорогу из кустов, держа на весу старый топор с зазубренным лезвием.

Странник быстро отступил в сторону, прижавшись спиной к придорожному дереву и взяв наперевес свой тяжелый суковатый посох. Теперь, когда конец посоха более не утопал в дорожной пыли, стало видно, что снизу он заострен. Впрочем, встретившиеся на дороге люди были не таковы, чтобы испугаться суковатой дубины в руках у какого-то бродячего попа. Они не спеша двинулись к страннику с обеих сторон, угрожающе поигрывая своими смертоносными орудиями.

— Благослови вас Господь, православные, — миролюбиво сказал странник. — От святых мест бредете?

Закатное солнце уже до половины провалилось в черный ельник. Лихие люди приближались, и странник уже без труда улавливал исходивший от них тяжелый, прокисший дух давно не мытого тела. Ему подумалось, что человек, видно, и впрямь отягощен первородным грехом: ни одна Божья тварь, рыщущая в лесах и пустынях, не издает такого смрада, как человек, который все обращает в гниль и мусор. Даже величайшим даром Господним, а именно своею бессмертною душой, человек обыкновенно распоряжается так, что лучше бы, право, души у него не было — тогда, по крайней мере, нечего было бы губить.

— Ты, батюшка, зубы нам не заговаривай, — сиплым голосом произнес тот из разбойников, который был с тесаком. — Сымай сапоги, котомку отдавай и ступай себе с Богом. Нам твоей крови не надобно.

— Я не батюшка, — кротко поправил его странник, половчее перехватывая посох. — Я сложил с себя сан, ибо грешен превыше всякого разумения. Ступайте себе, православные, не вводите во искушение!

— А коли не батюшка, так и вовсе хорошо, — сказал второй разбойник, пробуя заскорузлой подушечкой большого пальца лезвие топора. — Расстрига, значит? Давай, расстрига, разувайся, а то ведь и помолиться не успеешь. Так и заявишься к святому Петру со всеми своими грехами. То-то он тебя коленкой под зад с неба наладит! Так и полетишь вверх тормашками в самое пекло. Тебя уж там, видать, заждались.

Тон у него был ернический, и странник понял, что миром дело не кончится. Нет, не кончится, даже если он отдаст этим двоим все до последней нитки и останется в костюме Адама. Им ведь тряпье его не так и нужно. Им покуражиться охота, особенно этому, с топором...

— Не берите грех на душу, православные, — сказал он негромко, но твердо. — Коли есть хотите, так я поделюсь, чем Бог послал. А коли вы, как звери лесные, крови алчете, так тут вам ничего не обломится, окромя одних неприятностей. Так что не доводите до греха, ступайте себе, откуда пришли. Котомка моя вам без надобности, а сапоги мне и самому пригодятся, потому как дорога у меня впереди, чую, длинная.

— Кончилась твоя дорога, расстрига, — просипел разбойник с топором, которого миролюбивая речь странника ни в чем не убедила.

Нападать первым страннику не хотелось: он не стремился взять на душу еще один грех. Однако и церемониться с грабителями плечистый расстрига не собирался.

— Посмотрим, православные, — сказал он, выставляя перед собою посох заостренным концом вперед, как копье. — Поглядим. А только шли бы вы с миром, ей-богу, не то окрещу я вас, как святой Владимир язычников крестил.

— Это как же? — играя топором, поинтересовался один из грабителей и подступил поближе.

— А вот возьму за ноги, да головой в речку, — пообещал странник. — Выплывешь — считай, от грехов очистился, а потопнешь — пеняй на себя. А уж я постараюсь, чтобы ты не выплыл.

— Веселый поп, — заметил бородач с тесаком и вдруг, ничего не говоря, змеиным движением метнулся вперед, норовя пырнуть расстригу в живот.

Этот прием был у него отработан до автоматизма, и разбойник очень удивился, когда его тесак вместо живота расстриги с глухим стуком воткнулся в ствол дерева. В следующее мгновение странник, каким-то непонятным образом очутившийся у него за спиной, перетянул его своим посохом поперек хребта. Послышался глухой удар, как будто ударили по туго набитому мешку, разбойник коротко взвыл и ткнулся лбом в дерево.

— Благослови тебя Господь, сын мой, — сказал ему странник и коротко, без замаха, ударил второго грабителя в лицо тупым концом посоха, угодив ему прямиком в зубы.

Разбойник уронил топор и прижал ладони ко рту. Глаза у него опасно выпучились; сейчас он напоминал человека, пытающегося удержать в себе возглас удивления и испуга. Потом он осторожно отнял ладони от лица и заглянул в них. В сложенных лодочкой ладонях ничего не было; тогда разбойник приоткрыл рот, и оттуда, пачкая бороду и лохмотья на груди, хлынула черная кровь, вместе с которой вышло несколько желтоватых костяных комочков, бывших некогда его передними зубами.

Заревев медвежьим голосом, грабитель нагнулся за своим топором, но расстрига не дремал: его посох, как разозленная гадюка, прыгнул вперед и пришел в соприкосновение с ухом противника.

— Во имя отца, и сына, и святого духа, — провозгласил странник, и каждое слово сопровождалось ударом. Когда он сказал: «Аминь», разбойник затих, скорчившись в пыли и прикрыв руками голову.

— Отдыхай, сын мой, — сказал ему расстрига, поворачиваясь ко второму грабителю — как раз вовремя, чтобы отразить удар тяжелого пехотного тесака.

Сталь издала глухой звон, впившись в твердое дерево, и отскочила назад, взлетев в воздух для нового удара. Разбойник с ожесточением колол человека и никак не мог поверить, что столкнулся с более сильным противником. Расстрига парировал его удары и легко уклонялся от выпадов; его рыжие сапоги скользили в пыли с неожиданным изяществом. Суковатый дубовый посох мелькал в воздухе с волшебной легкостью, и его острый конец то и дело оказывался в опасной близости от свирепой физиономии разбойника. Казалось, расстрига играет с противником как кошка с мышью, и тот, похоже, начал это понимать. Движения разбойника становились все менее уверенными, он на глазах утрачивал боевой пыл, да и усталость брала свое: его шатало и дыхание со свистом вырывалось из его бессильно разинутого рта. Расстрига, напротив, даже не запыхался; ловко орудуя своей дубиной, он наравне с ударами осыпал противника цитатами из Священного Писания и предложениями покаяться в грехах, пока не поздно.

Это продолжалось совсем недолго — минуты две или три, не больше. В какой-то момент посох расстриги, действительно как змея, поднырнул под руку разбойника и со стуком ударил того по локтю. Удар был силен; разбойник выронил тесак и схватился левой рукой за локоть правой, отступив на шаг.

Странник опустил посох, полагая, что дело кончено, и радуясь тому обстоятельству, что дело обошлось без кровопролития. Увы, разбойник думал иначе, и в последних лучах заходящего солнца расстрига увидел, как его противник вытаскивает из-под лохмотьев пистолет. Непонятно, почему он не воспользовался этим грозным оружием до сих пор; расстрига решил, что поначалу разбойники просто не ожидали встретить сопротивление, а когда убедились в своей ошибке, исправлять ее оказалось поздно.

Пистолет зацепился курком за веревку, заменявшую разбойнику пояс.

— Одумайся, брат мой! — воспользовавшись этой заминкой, воззвал расстрига. — Одумайся, ибо не ведаешь, что творишь!

Разбойник молча выдрал пистолет из-за пояса и взвел курок. Расстрига бросился к нему, но было поздно: черное дуло уставилось ему в грудь, грязный палец напрягся на спусковом крючке.

В вечернем сумраке сверкнула искра, поднялась жидкая струйка дыма, но выстрела не последовало. Злобное торжество на звероподобной физиономии разбойника сменилось выражением недоумения и испуга. Он торопливо взвел курок, но расстрига не дал ему довести вторую попытку до конца: его посох черной молнией прыгнул вперед и вонзился заостренным концом под косматую бороду разбойника. Раздался неприятный чмокающий хруст, глаза грабителя выкатились и остановились, пистолет выпал из ослабевшей руки. Расстрига резким движением вырвал посох из раны, и тело разбойника мешком упало на дорогу, пачкая пыль кровью, казавшейся в сумерках черной как смола.

Расстрига наклонился над ним и медленно выпрямился, с отвращением глядя на свой посох, конец которого почернел и мокро поблескивал в полумраке. Второй разбойник, кряхтя и постанывая, возился у него за спиной. Расстрига оглянулся на него, убедился, что тот не представляет опасности, зашвырнул посох в придорожные кусты и, возведя глаза к небу, прочел короткую заупокойную молитву. После этого он собрал разбросанное по дороге оружие и побросал его в реку. Пистолет вызвал у него секундное колебание, но странник преодолел искушение и выбросил дьявольскую игрушку вслед за топором и тесаком. После этого расстрига оттащил с дороги труп и подошел к раненому.

Тот уже сидел в пыли, глядя на него полными ужаса глазами. Когда расстрига приблизился, разбойник попытался отползти, отталкиваясь от земли ногами в драных лыковых лаптях. Его разбитые губы шевелились, выталкивая какие-то невнятные шепелявые звуки. Расстрига наклонился, вслушиваясь в это бормотание, и на его загорелом бородатом лице появилось некое подобие улыбки.

— Сатана, говоришь? — переспросил он, разобрав нечленораздельное бормотание разбойника. — А кабы дал себя, как свинью, прирезать, так, верно, был бы ангел Господень?

— Тебя за что из духовного сословия поперли? — спросил разбойник, поняв, что его не собираются добивать.

— Никто меня не пер, — грустно ответил расстрига, разглядывая свои крепкие ладони. — Сам я ушел, ибо грешен и недостоин сана. Когда мародеры французские храм грабили, в коем я служил, бес меня попутал: я пятерых кулаком порешил. С тех пор денно и нощно молюсь об отпущении грехов Господу. Просил ведь я вас, иродов: отстаньте вы от меня Христа ради, не доводите до греха!

Он плюнул в пыль, махнул рукой и, круто повернувшись на каблуках, широко зашагал в сторону монастыря.

Не прошло и часа, как он уже стучал кулаком в крепкие дубовые ворота, запертые по случаю сгустившейся темноты. Через некоторое время в калитке открылось небольшое окошко, и в нем появилась щекастая физиономия привратника. Разглядев в полутьме мощную фигуру странника, привратник убрал из окошка лицо, выставив вместо него коптящий масляный фонарь.

— Благослови тебя Господи, брат мой, — приветствовал его расстрига. — Открывай, да поживее. Или православная братия не дает приюта усталым путникам?

— Уж больно у тебя, путник, рожа разбойничья, — ответствовал привратник и вознамерился захлопнуть окошко.

Расстрига помешал ему, просунув в окошко руку и упершись ею в створку, коей оно закрывалось. Некоторое время привратник, который и сам, бывало, поднимал на плечах откормленного тельца, пыхтя и наваливаясь на створку пытался преодолеть сопротивление.

— Отпусти, бесово отродье, — простонал он сквозь стиснутые зубы. — Все одно я тебе, басурману, не открою!

— Одумайся, брат, — сказал расстрига, который даже не запыхался. Удерживая створку одной рукой, другой он копался в своей объемистой котомке. — Видишь ведь, что не получается. А почему? А потому, что надо мной рука Господня! Нешто это дело — Его воле противиться? Открывай, дурень, не то пожалеешь!

— Рука Господня, — пропыхтел привратник, налегая на створку. — Мне-то откуда знать, Господня или еще чья-то? Знаем мы, какие слуги Господни нынче по лесам шастают! Давеча двоих братьев по дороге из города зарезали. Может, подрясник-то твой как раз с одного из них снят!

— Вот дурень-то! — теряя терпение, воскликнул расстрига. — Как есть дурень, прости меня, Господи! На, читай!

Он просунул в приоткрытое окошко какую-то сложенную вчетверо бумагу, но привратник на нее даже не взглянул.

— Мы грамоте не обучены, — простонал он, роя ногами землю в безуспешных попытках закрыть окошко.

— Оно и к лучшему, — сказал расстрига. — Тебе, дураку, таких вещей знать не надобно. Снеси эту бумагу отцу-настоятелю, да поживее.

— Сей момент, разбежался, — пропыхтел монах. — Нашел себе гонца! Отец-настоятель, небось, уже ко сну отошел. Стану я его из-за тебя, бродяги, беспокоить!

— Бумагу возьми, — спокойно повторил странник. — Я тут подожду, покуда ты бегать будешь. А не побежишь — помяни мое слово: не миновать тебе епитимьи, да такой, что небо с овчинку покажется! И что ты за человек? Креста на тебе нет, ей-богу! Меня самого чуть не зарезали у самых ваших ворот, а тут еще ты! Ну, чего таращишься? Сам бежать не хочешь, так кликни брата, который на ногу полегче!

С этими словами он бросил бумагу в окошко и отпустил створку, которая с громким стуком захлопнулась. Качая головой и бормоча какие-то слова, звучавшие как ругательства, расстрига отошел от ворот и присел прямо на землю. Порывшись в котомке, он извлек оттуда черствую горбушку и принялся жевать ее всухомятку. Зубы у него были на редкость крепкие и жутковато белели в темноте, когда он вонзал их в подсохшую корку.

Расстрига едва успел проглотить последний кусок и стряхнуть с бороды крошки, когда за воротами послышалась какая-то возня. Лязгнул отодвигаемый засов, и калитка распахнулась, бесшумно повернувшись на хорошо смазанных кованых петлях. В проеме возникла тучная фигура привратника.

— Заходи, странник, — проворчал он. — И что только в этой твоей бумаге написано?

— Что, брат, схлопотал епитимью? — усмехнулся расстрига, пригибая голову, чтобы пройти в низкую калитку. — Предупреждал ведь я тебя: не гневи Господа! А ты уперся как баран... Да, вот что, брат: там, на дороге, покойник лежит, надо бы его похоронить по христианскому обычаю.

— Разберемся, — пообещал монах, запирая за ним калитку. — Завтра, как солнце встанет, непременно разберемся. А кто таков?

— Разбойник, — сказал расстрига, — лихой человек. Что-то в ваших лесах и впрямь неспокойно.

— Место бойкое, торговое, вот народец и балует, — объяснил монах. — Никакой управы на них, нехристей, нету! Да ты ступай, ступай. Отец-настоятель ждет. Небось, на меня лаяться станет, что долго тебя не пускал.

Расстрига усмехнулся и поднялся в келью отца-настоятеля. Дверь кельи закрылась. Неизвестно, о чем беседовал воинственный расстрига с настоятелем, но свет в окошке кельи погас только под утро, когда звонарь монастырского храма уже готовился звонить к заутрене.

Глава 3

Неделю спустя, когда воинственный расстрига, распрощавшись с отцом-настоятелем Успенского монастыря, что под Мстиславлем, походным шагом приближался к Смоленску, княжна Мария Андреевна Вязмитинова также собиралась в дорогу.

Говоря по совести, ехать ей никуда не хотелось. Летом она безвыездно жила в деревне, всем остальным своим имениям предпочитая Вязмитиново, в коем выросла под строгим присмотром князя Александра Николаевича. Это казалось ей не только привычным, но и весьма удобным, хотя подобное отшельническое существование давно снискало княжне репутацию затворницы и служило источником невообразимых сплетен, распускаемых о ней городскими кумушками. Правда, с высылкой из Смоленска княгини Зеленской, бывшей давним недругом княжны, жить Марии Андреевне стало спокойнее, а поселившийся поблизости отставной полковник Шелепов всячески ее поддерживал и опекал. Но, как бы то ни было, появляться на людях княжна не любила; особенно не нравилось ей бывать в городе, и, если бы не крайняя нужда, она ни за что не поехала бы туда, да еще в самый разгар летней жары.

Однако случилось так, что именно теперь ее присутствие в Смоленске сделалось необходимым. Накануне пришло письмо от подрядчика, занимавшегося ремонтом городского дома княжны. Ремонт сей заключался фактически в постройке совершенно нового здания на месте старого, дотла сожженного французами еще в августе двенадцатого года. Княжна тянула с этим ненужным, как ей казалось, делом до последней возможности. Со временем, однако, город отстроился, и черневшая посреди сверкающей свежим тесом и новым строительным камнем улицы горелая, заваленная мусором и уже успевшая зарасти высоким бурьяном проплешина начала резать глаз. Марии Андреевне пришлось снова заняться строительством, и вот теперь этот мучительный процесс, кажется, близился к концу. В своем письме подрядчик сообщал, что заканчивает отделочные работы и просит княжну пожаловать, дабы оценить результаты его трудов.

Перед самым ее отъездом в усадьбу вновь пожаловал отец Евлампий, который в последнее время дневал и ночевал в княжеской библиотеке, посвящая всякую свободную минуту перелистыванию старых книг и дневников князя Александра Николаевича. Внезапно проснувшаяся в приходском священнике страсть к чтению исторической литературы казалась Марии Андреевне забавной, не более того. При этом она отлично сознавала, что, будь на месте батюшки кто-то другой, такая внезапная перемена показалась бы ей подозрительной. Однако при одном взгляде на добродушное, вечно чем-то смущенное лицо отца Евлампия становилось ясно, что этот человек не способен вынашивать худые замыслы.

Безвылазное сидение батюшки в библиотеке было забавным само по себе, и результаты давало весьма забавные. Слегка ошеломленный хлынувшим на него потоком новой информации, отец Евлампий во время проповедей начал то и дело сбиваться на почти что научные лекции с уклоном в древнюю историю и — отчего-то — в зоологию. Дворовые приходили с проповедей в состоянии легкого обалдения и рассказывали удивительные вещи, вызывавшие у княжны приступы смеха. Обрывки научной информации, усвоенной отцом Евлампием с пятого на десятое и с жаром, но весьма бестолково возглашенной с амвона, в пересказе неграмотных девок и мужиков звучали до того уморительно, что княжна, слушая эти пересказы, хохотала до слез. Несколько раз она собиралась по-дружески предупредить батюшку о том, что содержание его проповедей, дойдя до ушей церковного начальства, может доставить ему много неприятных минут, но всякий раз, увидев отца Евлампия, забывала о своем намерении: у нее просто не поворачивался язык.

Узнав о том, что княжна намерена уехать, батюшка заметно огорчился, но Мария Андреевна успокоила его, предложив свободно пользоваться библиотекой в ее отсутствие и наказав прислуге предоставлять батюшке все необходимое. Разрешив таким образом казавшееся ей пустячным затруднение, княжна покинула имение, провожаемая добрыми напутствиями отца Евлампия.

Увлекаемая парой кровных рысаков карета княжны прокатилась по обсаженной вековыми липами аллее и выехала за ворота усадьбы. Карета была новая, недавно выписанная за большие деньги из самого Петербурга и подвергшаяся некоторым усовершенствованиям. Мария Андреевна никому не рассказывала об этих усовершенствованиях, справедливо полагая, что, будучи преданными огласке, они послужат причиной многочисленных кривотолков. И впрямь, попробуй-ка объяснить охочим до сплетен соседям, зачем столь высокородной девице повсюду возить с собою целый арсенал! Хуже всего княжне казалось то обстоятельство, что она не могла объяснить этого даже себе самой: она возила с собой оружие по той простой причине, что так ей было спокойнее.

Правда, на нее уже давненько никто не нападал, и, мягко покачиваясь на атласных подушках своей рессорной кареты, княжна подумала, что ей пора, наверное, оставить мрачные мысли в прошлом. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов; живому же надлежит думать о живом, особенно в такой ясный, благоухающий щедрыми летними ароматами день, как этот.

День и вправду выдался чудесный. От деревьев на дорогу ложились пестрые тени, становившиеся все короче по мере того, как солнце карабкалось в зенит. Над полями, невидимые в знойном голубоватом мареве, звенели жаворонки; лес был наполнен птичьим щебетанием, где-то быстро-быстро трещала потревоженная сорока. Размеренно позванивала сбруя, глухо стучали по укатанной земле лошадиные копыта, за каретой вилась тонкая, как пудра, пыль, припорашивая придорожные кусты. Время от времени ее заносило в открытое окно кареты, и княжна, пару раз чихнув, вынуждена была поднять стекло.

В карете почти сразу сделалось душно, и мысли княжны, повеселевшие было под влиянием свежего ветра и птичьего гомона, мало-помалу стали обретать привычную мрачную окраску. Мария Андреевна обыкновенно противилась этим мыслям, оставаясь на людях веселой и приветливой; но сейчас, в замкнутом пространстве кареты, где ее никто не видел, она позволила себе немного расслабиться.

Несмотря на свою молодость, красоту и богатство, Мария Андреевна чувствовала себя одинокой и покинутой. Петр Львович Шелепов, отставной драгунский полковник и ее большой друг, в счет не шел, ибо был всего на несколько лет моложе ее покойного деда. Общаться с ним в последнее время княжне было тяжело, поскольку Петр Львович, встречаясь с нею, всякий раз горестно вздыхал и заводил настойчивые разговоры о замужестве. Он был, вероятно, прав, утверждая, что в ее возрасте и при ее положении оставаться девицею попросту неприлично, но Мария Андреевна ничего не могла с собой поделать: она не видела вокруг себя человека, рядом с которым согласилась бы прожить жизнь, и втайне радовалась тому обстоятельству, что имеет возможность выбирать и отвечать решительным отказом на многочисленные предложения руки и сердца, коих в последнее время наслушалась предостаточно.

Все это княжна не единожды подробно излагала Петру Львовичу Шелепову, когда уговоры его становились особенно настойчивыми. Петр Львович всякий раз соглашался с ее доводами, но неизменно добавлял, что коли так смотреть на вещи, то, верно, и до ста лет замуж не выйдешь. Ведь даже самый пылкий, влюбленный в княжну по уши и выше поклонник все равно будет знать, кто она такая и какою цифрою исчисляется ее состояние; а коли так, то заподозрить в корыстных мотивах можно любого — даже того, кто этих мотивов не имеет. Посему, говорил он, ежели смотришь на замужество как на сделку — что, между прочим, чаще всего так и есть, — так постарайся, по крайней мере, не прогадать.

«Что же, Петр Львович, — сказала однажды княжна, — вы мне предлагаете, подобно падшей женщине, собою торговать?» Полковник вздохнул, с таким ожесточением крутя длинный седой ус, будто намеревался его оторвать, а после бухнул с военной прямотой: «Прости, душа моя. Не мне бы такое говорить и не тебе бы это слушать, однако благородная дама тем и отличается от падшей женщины, что продается обыкновенно только один раз. А любовь, Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда — это все, конечно, расчудесно, однако такой любви люди, бывает, всю жизнь ждут, да так и помирают не дождавшись. Вот взять, к примеру, хоть этого твоего поляка...»

Тут он осекся и замолчал, сообразив, что чуть было не сказал лишнее. Впрочем, он мог и не договаривать: княжна и так отлично знала, что имел в виду прямодушный воин. Вацлав Огинский, которого княжна любила всей душой, в последнее время все больше отдалялся от нее, пока не превратился в туманную фигуру, более напоминавшую персонаж прочитанного некогда романа, нежели живого человека. После достопамятных событий тринадцатого года, когда женитьба его на княжне Вязмитиновой казалась делом решенным, многое изменилось.

Разумеется, отпрыск такого древнего рода не мог жениться без родительского благословения, и вот именно с благословением вышла, как выразился бы полковник Шелепов, закавыка. Поначалу отец Вацлава, старый Огинский, сомневался, стоит ли его сыну связывать свою судьбу с девицею иной веры; затем старик захворал, а после в дела любви вмешалась политика: вышел царский указ, согласно которому каждый представитель польской шляхты был обязан предъявить документы, неоспоримо доказывающие его принадлежность к дворянскому сословию.

Понятно, что родовитость Огинских ни у кого не вызывала сомнений, однако оскорбительный царский указ касался всех и каждого. Старый Огинский представил требуемые документы, но при этом во всеуслышание заявил, что участие его сына в войне на стороне России было роковой ошибкой; что же до женитьбы Вацлава на русской княжне, то о ней старый упрямец теперь и слышать не хотел. Да и сам Вацлав, честь которого была больно задета унизительной процедурой подтверждения его дворянского происхождения, стал появляться в Смоленске все реже, а после и вовсе пропал из виду, лишь изредка напоминая о себе письмами.

Обижаться на Вацлава было глупо, на царя — бесполезно, но княжна Мария, естественно, не могла не чувствовать себя оскорбленной, и ее воспоминания о редких встречах с Вацлавом носили привкус едкой горечи, а разговоры Петра Львовича Шелепова о замужестве не вызывали у нее ничего, кроме раздражения. И чем настойчивее полковник говорил о свадьбе, тем сильнее делалось раздражение княжны.

Окованные железом колеса кареты прогрохотали по дощатому настилу моста, перекинутого через небольшую лесную речушку, тихо журчавшую в зарослях бузины на дне неглубокого оврага. Это громыхание отвлекло княжну от невеселых раздумий, напомнив, что цель ее путешествия уже недалека. Она вздохнула и, сделав над собою усилие, стала думать о вещах практических и злободневных: о шпалерах, паркете, занавесях и мебели для нового городского дома — словом, обо всем, что ей предстояло в ближайшее время выбрать, заказать и приобрести.

Когда карета, прогромыхав по мосту, скрылась за поворотом, из-под моста выехал всадник на высоком гнедом жеребце. Жеребец осторожно ступал по мелкой воде, нащупывая копытами илистое дно. Потянув повод, всадник заставил его выйти на берег и в три прыжка выбраться из оврага.

Поднятая колесами кареты пыль все еще висела в воздухе. Всадник поморщился, будто собираясь чихнуть, но не чихнул. Сняв с головы синюю суконную фуражку, он отряхнул с нее древесную труху, насыпавшуюся с подгнившего настила моста, и водрузил фуражку на голову, привычным жестом кадрового военного поправив козырек.

Всадник был смугл и черноволос. Его слегка раскосые миндалевидные глаза смотрели с недобрым прищуром. На всаднике была зеленая охотничья венгерка со шнурами, перехваченная в поясе широким кожаным ремнем, с которого свисала тяжелая сабля в богато украшенных ножнах. За поясом у всадника торчал пистолет, еще два покоились в притороченных к жесткому кавалерийскому седлу кожаных кобурах. Поперек седла лежал короткий кавалерийский карабин. Не отрывая глаз от поворота, за которым скрылась карета княжны, всадник отстегнул флягу, рассеянным жестом свинтил крышку и сделал несколько скупых глотков. Глаза его увлажнились, он крякнул и с сожалением оторвался от фляги.

Тем временем из-под моста на дорогу выбрался еще один верховой. Лошаденка под ним была попроще, да и сам он отличался от своего спутника примерно так же, как наполовину ощипанный петух от гордого лебедя. Был он грязен, оборван и космат сверх всякой меры. Всклокоченная, подпаленная у костра бородища торчала в разные стороны, и, присмотревшись, в ней можно было без труда различить несколько сосновых иголок, пару сухих листочков и даже клок паутины вместе с неосторожным пауком, который потерянно бродил в волосяных дебрях, не зная, что предпринять: сплести новую паутину или убраться от греха подальше. Шапки на бородаче не было, ее заменяла грязная тряпица, завязанная узлом на затылке. Ветхая полуистлевшая рубаха открывала широкую грудь, заросшую курчавыми волосами; свирепое загорелое лицо было обезображено длинным, неправильно сросшимся шрамом, который начинался где-то под налобной повязкой, пересекал левую щеку и бесследно терялся в неисследованных дебрях замусоренной, провонявшей табаком бороды. Серая от грязи рубаха была, как и щегольская венгерка первого всадника, туго перетянута широченным кожаным поясом с многочисленными карманами и пряжками, снятым, судя по всему, с какого-то цыгана. За поясом торчал старинный пистолет с длинным граненым стволом и захватанной грязными пальцами ложей, грубо вытесанной топором из березового полена. Помимо пистолета, у бородача имелось охотничье ружье и ржавый французский палаш. Коротко говоря, если первый всадник еще как-то мог сойти за выехавшего на охоту небогатого помещика, то второй выглядел законченным душегубом, лесным разбойником, каковым он и являлся на самом деле.

— В город покатила, — с недоброй ухмылкой произнес первый всадник, пристегивая к седлу аппетитно булькнувшую флягу. — Дела, видишь ли, у нее...

Бородач покосился на флягу и демонстративно проглотил слюну.

— Глоточек бы, ваше благородие, — заискивающе попросил он. — Совсем в глотке пересохло.

— Из речки глотни, — рассеянно ответил «его благородие», высекая огонь и раскуривая тонкую заграничную сигарку. — Тебе, Ерема, водка на работе не полагается, потому как ты от нее дураком становишься.

— Так уж и дурак, — просипел Ерема. — Зря вы, ваше благородие, Николай Иванович, на меня напраслину возводите.

— Да какую там напраслину! — всадник в зеленой венгерке, которого бородач Ерема уважительно именовал Николаем Ивановичем, пренебрежительно махнул рукой. — А кто давеча купцу Киндяеву глотку от уха до уха перерезал — скажешь, не ты? Он, болезный, так и не успел сказать, где деньги свои закопал.

— А кто его просил поносными словами лаяться? Он меня псом шелудивым обозвал, а я что — терпеть такое должен?

— За казну купеческую мог бы и потерпеть, — заметил Николай Иванович. — И не спорь ты со мной, Христа ради. Знаю я, отчего ты его зарезал. Слова поносные тебе — тьфу, пустое место. Крови тебе хотелось, вот и не утерпел, упырь косматый. Гляди, Ерема, я ведь когда-нибудь тоже не утерплю, вздерну тебя, дурака, на осине, чтоб другим неповадно было.

— Эх, ваше благородие! — Ерема укоризненно покачал косматой головой и шумно поскреб грудь под ветхой рубахой. — Негоже вам такое говорить! Вздерну... Небось, как с каторги вместе бежали, Ерема вам другом был. Братом называли — выручай, брат, помогай, родимый! А теперь, значит, вздернуть хотите. Говорили мне умные люди: не верь, Ерема, барам, все они одним миром мазаны, а я, дурак, не послушал...

— Вот и верно, что дурак, — сбивая пепел с кончика сигарки, пренебрежительно сказал Николай Иванович. — Куда ж тебе еще водки, когда ты и трезвый-то невесть что городишь? Глотнешь разок и либо плакать начнешь, либо драться полезешь, а ты мне для дела надобен. И дружбой нашей ты меня не попрекай, я ее покрепче твоего помню. Я тебя хоть раз подводил? А вот ты меня с купцом подвел, и крепко подвел, Ерема. И не меня одного, а всех. Люди шкурой рисковали, на лихое дело шли, а ты махнул ножиком и единым духом всех нас с носом оставил. Куда ж такое годится? Ежели так и дальше пойдет, так мне с тобой и возиться не придется — приятели тебя сами живьем закопают за такие штучки. Так что водки не проси, все одно не дам.

Ерема протяжно вздохнул и облизал обветренные губы, но спорить перестал, поскольку нрав Николая Ивановича был ему хорошо известен: «их благородие» запросто мог, не прерывая рассудительной и внешне доброжелательной речи, вынуть пистолет и пальнуть несговорчивому собеседнику в лоб, да так метко, что спорщик, бывало, и глазом моргнуть не успевал. Посему перечить Николаю Ивановичу мало кто отваживался; Ерема чувствовал, что и так зашел далеко — пожалуй, много дальше, чем кто-либо из ныне здравствующих членов возглавляемой Николаем Ивановичем ватаги. Те, которые уже померли, бывало, хаживали и дальше; кое-кто, помнится, даже пытался сжить лютого барина со свету, да только живыми с тех пор этих храбрецов никто не видел. Да, крут был барин, вместе с которым Ерема бежал с каторжных рудников! Николай Иванович был умен и удачлив, и разбойничать под его началом оказалось куда как хорошо.

Посему бородатый Ерема выбросил из головы мысли о фляге Николая Ивановича и, задумчиво копаясь в бороде, поинтересовался:

— Нешто дело будет?

— Как не быть, — с хорошо знакомой Ереме ухмылкой ответил «их благородие». — Карету видал? Дамочка, что в ней сидит, одна всей здешней округи стоит. Она мне живой нужна, понял? Поэтому скачи-ка ты в лагерь, бери мужиков — троих, я думаю, хватит, — и чтоб засветло здесь были.

Ясно ли?

— Ясно-то ясно, — раздумчиво отвечал Ерема, скребя в бороде, — а только не пойму я, зачем нам еще мужики. Коли вам дамочка нужна, так и брали бы прямо сейчас. Делов-то!.. Хотите, я ее сей момент догоню и в одиночку к вам приволоку?

Николай Иванович задумчиво оглядел тлеющий кончик сигарки, сдул с него пепел и сделал короткую изящную затяжку, будто сидел в курительной комнате Аглицкого клуба, а не беседовал на лесной дороге с бородатым татем.

— Что-то ты нынче разговорился, — заметил он. — Я тебе, Ерема, по дружбе скажу: кабы я хотел от тебя избавиться, так лучшего способа, верно, не найти. Просто сказал бы тебе: дескать, давай, скачи, догони эту чертову бабу и доставь ко мне, — и дело в шляпе. Подождал бы с полчаса, а после поехал бы по дороге косточки твои собирать, пока их собаки не растащили.

— Да ну? — усомнился недоверчивый Ерема.

— Проверить хочешь? Давай, я тебе препятствовать не стану. А впрочем, вру — стану. И не потому стану, что ты мне так уж дорог, а потому, что не хочу княжну раньше времени спугнуть. Подстрелить ее — дело нехитрое, но она мне тепленькой нужна. А тепленькой ее взять трудно, Ерема. Ох, трудно! Но надо.

— Зачем? — спросил Ерема невнятно, ковыряя в зубах извлеченной из бороды острой щепкой.

— Потолковать с ней хочу, — оскалившись совсем уж по-волчьи, ответил Николай Иванович. — Что я в каторге был, тебе ведомо. А знаешь ли ты, кто меня туда отправил?

Ерема задрал косматые брови и вопросительно махнул бородой в ту сторону, где скрылась карета. Атаман кивнул, и бородач понимающе присвистнул.

— Чую, веселый будет разговор, — сказал он. — Вот бы поглядеть!

— Поглядишь, — пообещал «их благородие». — Но до этого, Ерема, сперва дожить надобно. Так что не тяни время, братец, скачи в лагерь, да поторапливайся.

Ерема кивнул косматой головой, развернул коня и, ударив его пятками, скрылся в лесу. Николай Иванович докурил сигарку, глядя ему вслед и прислушиваясь к затихающему шороху и треску, после чего съехал с дороги, спешился и, укрывшись в кустах, стал ждать, строя планы возмездия и попутно отгоняя надоедливых комаров.

* * *

Неприятность, как это обыкновенно бывает, случилась в самый неподходящий момент, а именно тогда, когда карета уже успела удалиться от Вильно на весьма приличное расстояние — верст на двадцать, а то и на все двадцать пять.

Вацлав Огинский, откинувшись на стеганых атласных подушках, боролся со скукой и раздражением, почитывая сонеты Шекспира. В опущенное окно кареты врывался, шевеля шелковые занавески, легкий ветерок, солнце короткими вспышками сверкало сквозь полог сомкнувшихся над дорогой ветвей. Читать на ходу оказалось затруднительно: карету потряхивало, строчки прыгали перед глазами, мысли разбегались, все время против воли Вацлава возвращаясь к неприятной цели его путешествия, и молодой Огинский все чаще поглядывал поверх книги на стоявший напротив него дорожный погребец, в коем хранились еда и вино, во все времена служившие наилучшим средством против неизбывной дорожной скуки. Останавливало его лишь то обстоятельство, что для обеда было, пожалуй, рановато; а с другой стороны, что еще делать в дороге, когда не с кем даже словом перекинуться?

«Империя, — с привычным раздражением подумал Вацлав, решительно захлопывая книгу и бросая ее на сиденье рядом с погребцом. — Едешь, едешь, а ей ни конца ни края. Вот интересно, зачем царю столько земли? Ведь он, верно, толком и не знает, что творится на дальних окраинах его империи, однако грести под себя не устает. А отвратительнее всего то, что я, глупец, ему в этом помогал. Сколько долгих месяцев проведено в седле, сколько жизней загублено, сколько пролито крови, а вместо благодарности лишь новые унижения и беды... Ах, как славно, наверное, быть каким-нибудь швейцарцем, пасти на альпийских лугах коров, держать нейтралитет и в самом крайнем случае служить в папской гвардии! Ни забот, ни хлопот, ни войн, ни уязвленной гордости — ничего, только свежий воздух и полный покой. А главное, в какую сторону ни кинь взор, доберешься до границы самое большее за день. Не придется, по крайней мере, неделями трястись в пыли и скуке только для того, чтобы доказать: ты дворянин, а не пес приблудный и род твой как-нибудь постарше, чем род Романовых...»

В тот самый миг, как он собирался закурить сигару и уже взял в руки портсигар, где-то — как показалось Вацлаву, прямо под ним — раздался громкий, похожий на пистолетный выстрел, треск, скрежет и металлический звон, после чего карета, вздрогнув, перекосилась на бок и остановилась.

Вацлав вздохнул. Не требовалось большого ума, чтобы сообразить: в карете лопнула рессора, что означало непредвиденную и малоприятную задержку в пути, который и без того казался чрезмерно долгим. К тому же здесь, в лесу, заменить сломанную рессору было попросту нечем, и Вацлав с трудом удержал вертевшееся на самом кончике языка крепкое словцо.

Выставив в окошко голову, он увидел кучера, который, спустившись с козел, обходил карету справа, дабы осмотреть поломку. Судя по выражению его лица, поломка была серьезной; Вацлав убедился в этом, выбравшись из перекошенной, тяжело осевшей на правый бок кареты и увидев лопнувшую рессору и нелепо подвернувшееся, готовое вот-вот свалиться колесо.

— Приехали? — спросил он у кучера, вертя в пальцах незажженную сигару и прислушиваясь к тому, как похрустывают сухие табачные листья.

— Приехали, пан Вацлав, — уныло подтвердил тот. — Езус-Мария, что за несчастливая поездка!

Поездка и впрямь получилась неудачной. Прежде всего, Вацлаву была неприятна ее цель, заключавшаяся в посещении сенатской комиссии, которая наконец закончила исследование генеалогического древа рода Огинских и теперь должна была выдать подтверждение его дворянских привилегий. Черт подери! Как будто у кого-то хватило бы смелости оспаривать эти привилегии...

Далее, едва миновав Минск-Мазовецкий, Вацлав лишился своего лакея — этот ненасытный обжора наелся какой-то тухлятины и занемог, да так сильно, что продолжать путешествие в его компании сделалось решительно невозможно. Он поминутно разражался жалобными воплями, умоляя остановить карету, а когда его просьбу удовлетворяли, опрометью кидался в ближайшие кусты. Вацлав ссудил его деньгами и оставил в первом же постоялом дворе, наказав, как поправится, немедля отправляться домой.

А теперь еще и эта поломка...

Вацлав в сердцах пнул сломанное колесо, вздохнул и отдал немногословное распоряжение. Кучер сделал недовольное лицо — ему было боязно оставлять хозяина одного на лесной дороге, — но даже он понимал, что иного выхода нет. Через две минуты одна из лошадей была выпряжена, и кучер, неловко взгромоздясь верхом, поскакал на ней в ближайшую деревню за кузнецом.

Вернулись они уже после полудня — вернее, ближе к вечеру. Кузнец приехал на телеге, в которой лежали инструменты и новая рессора. Осмотрев повреждения, он объявил, что устранить поломку на месте нельзя; Вацлав, который за время ожидания успел не только перекусить, но и основательно испачкаться, ползая вокруг кареты, не стал спорить, поскольку отлично видел, что кузнец прав. Махнув рукой и сказав: «Делайте, что хотите», он отдался на волю обстоятельств.

Вот так и вышло, что вечером этого несчастливого дня Вацлав Огинский поневоле очутился в гостях у местного помещика Станислава Понятовского, носившего, по его собственному признанию, немного обидное прозвище «не тот Понятовский». Прозвище это он заслужил себе сам, поскольку, представляясь кому-нибудь, непременно уточнял, что он «не тот» Понятовский, а всего лишь его однофамилец. Такое же уточнение довелось выслушать и Вацлаву, и Огинский лишь ценой неимоверных усилий сумел сдержать улыбку: глядя на так называемый «фольварк» пана Понятовского, недалеко ушедший от деревенской хаты, а в особенности на владельца этого фольварка, невозможно было заподозрить, что перед вами потомок польских королей.

Впрочем, несмотря на свой безобидный пунктик, хозяином королевский однофамилец оказался весьма хлебосольным и гостеприимным, так что к девяти часам вечера Вацлаву пришлось расстегнуть все пуговицы сначала на сюртуке, а после и на жилете. Простой дубовый стол буквально ломился от яств и напитков; изнемогающий от недостатка общения хозяин не уставал подкладывать и подливать, требуя взамен лишь одного — новостей.

Вацлав с охотой отвечал на его расспросы. Странное дело, но этот нелепый и, судя по всему, не очень-то счастливый человек показался Огинскому неожиданно приятным. Голос у него был тихий, манеры обходительные, хоть и провинциальные, а в маленьких, глубоко запавших глазах светился живой ум.

Как раз около девяти часов, в тот самый момент, когда Вацлав, пыхтя и отдуваясь, расстегнул на жилете последнюю пуговицу, в столовую вошел слуга и сообщил, что на постоялом дворе объявился новый постоялец — судя по виду, человек образованный и благородный, хоть и иностранец.

— Так что ж ты стоишь, бестолочь? — напустился на него пан Станислав. — Немедля беги туда, падай пану в ноги и проси его быть моим гостем! Если, конечно, ясновельможный пан не будет против, — добавил он с поклоном, обернувшись к Вацлаву.

— Ясновельможный пан горячо приветствует ваше решение, — искренне ответил Вацлав. — Гостеприимство ваше превыше всяческих похвал, и я чувствую, что, если не подоспеет помощь, неминуемо лопну.

— Разве это гостеприимство! — махнул рукой Понятовский. — Вот в былые времена... Ступай, — обратился он к слуге, — и без гостя не возвращайся. Передай, что сам пан Огинский присоединяется к моему приглашению. Да не забудь фонарь, чтобы гость по дороге не расшибся...

— Да знаем, — проворчал слуга, отличавшийся, по всей видимости, угрюмостью и своенравием, — ученые. Впервой, что ли? Всякий вечер одно и то же: сперва гостей в кучу сгоняй, а после пьяных по комнатам растаскивай...

— Поговори у меня, — не слишком решительно пригрозил ему хозяин, но слуга уже скрылся за дверью.

Новый гость прибыл на удивление скоро — по всей видимости, сразу же, как только слуга передал ему приглашение. Вацлав не усмотрел в этом ничего удивительного: он видел здешний постоялый двор и лишь с большим трудом мог. редставить себе человека, который предпочел бы ночь в этой клопиной дыре приятной застольной беседе с благородными людьми.

В сенях стукнула дверь, послышалось ворчание слуги и грохот перевернувшегося ведра. Вслед за этими звуками дверь столовой распахнулась, и на пороге вновь возник угрюмый лакей пана Станислава.

— Их благородие господин Пауль Хесс изволили пожаловать, — ворчливо объявил он.

Вслед за ним в комнате появилась некая шарообразная фигура, туго затянутая в светло-серые панталоны и синий сюртук. Передвигаясь с непринужденной легкостью катящегося по зеленому сукну бильярдного шара, новый гость ловко всучил неприветливому слуге свой шелковый цилиндр, небрежно бросил сверху перчатки и поклонился присутствующим, блеснув обширной розовой лысиной в обрамлении редких белокурых волос. Пухлое лицо его с румяными щеками и двойным подбородком расплылось в приятной улыбке, белая пухлая ладонь прижалась к сердцу, нога в лакированном сапожке шаркнула по простой деревянной половице с таким изяществом, будто под нею был паркет бальной залы в королевском дворце. Огинский усмехнулся, подумав, что этот человек, верно, и в восемьдесят лет будет напоминать большого, розового, пухлого младенца. За те четыре года, что они не виделись, герр Пауль Хесс ни чуточки не изменился, разве что лысина его сделалась обширнее, а второй подбородок — круглее. Он был всего одним годом старше Вацлава, но определить его возраст по внешности не представлялось возможным — герр Пауль с одинаковым успехом мог сойти и за двадцатилетнего юношу, и за зрелого мужа сорока пяти лет. Огинский встречался с ним во время учебы в Кракове, но их знакомство так и не переросло в горячую дружбу, потому что Пауль Хесс был от природы не приспособлен для таких вещей. Он был другом всем и никому — приятный собеседник, добродушный сплетник, средоточие светских новостей и анекдотов, но не более того.

В отличие от пана Станислава Понятовского, который был «не тот», Хесс являлся самым настоящим Хессом, то есть приходился дальним родственником известному художнику-баталисту Петеру Хессу. Сам он склонности к живописи не проявлял, и Огинский был удивлен, заметив среди принесенного слугою багажа большую папку с тесемками, в каких художники обыкновенно хранят наброски и эскизы.

— Благодарю вас за любезное приглашение, высокочтимый герр Понятовский, — скороговоркой залопотал гость, кланяясь хозяину. — Должен признаться, оно пришлось как нельзя более кстати. Доннерветтер, увидев здешнюю гостиницу, я пришел в неописуемый ужас! Мне показалось, что ее хозяин нарочно откармливает своих клопов. Откармливает, разумеется, гостями, ха-ха! Но что я вижу? Огинский, ты ли это?! Вот нежданная встреча! Какими судьбами? Откровенно говоря, когда этот угрюмый ворчун, — тут он без стеснения ткнул концом своей тросточки в сторону слуги, — упомянул твое имя, я думал, что ослышался. Да-с, либо я ослышался, либо этот косолапый увалень оговорился. Но теперь я вижу, что ошибки не было... Майн готт! Сидя за одним столом с Огинским и Понятовским, легко почувствовать себя персонажем исторического романа! Какие имена! Какие славные имена!

— Увы, — смущенно вставил хозяин, жестом предлагая гостю присесть, — я не тот Понятовский, а всего лишь его однофамилец.

— Это неважно, — легкомысленно и не слишком учтиво ответил Хесс, усаживаясь на придвинутый слугою стул и плотоядно оглядывая уставленный всякой снедью стол. — Право, неважно, любезный герр Станислав, тем более что тот Понятовский давно умер, а все остальные, увы, и впрямь не те. И потом, что это значит — не тот? Вы — это вы, и вам вовсе незачем быть кем-то другим. Я, к примеру, тоже не тот Хесс, о котором в последнее время так много говорят, а всего-навсего его дальний родственник, но я — это я, и меня такое положение вещей устраивает.

— Однако, я вижу, лавры прославленного родственника не дают тебе покоя, — вклинившись в поток его болтовни, заметил Огинский и в подтверждение своих слов кивнул в сторону эскизной папки, что стояла у дальней стены.

— Чепуха, — сказал Хесс. Понятовский налил ему вина, он благодарно кивнул и надолго припал к бокалу, глотая так жадно и гулко, будто вернулся из пустыни. — Пустяк, — продолжал он, утирая салфеткою пухлые красные губы и ловко поддевая на вилку мускулистую индюшачью ногу. — Какие там лавры! Я когда-то обучался рисованию, вот мой кузен и попросил меня сделать для него кое-какие наброски. Он рассчитывает получить от русского правительства большой заказ. Вот и готовится заранее — делает эскизы, зарисовки местности. Работы много, так отчего бы мне ему не помочь?

— Как это любопытно! — с энтузиазмом воскликнул Понятовский. — Какая честь для меня! Я никогда не видел настоящего живописца, если не считать того, который малевал вывеску для постоялого двора.

Вацлав вспомнил вывеску, и его слегка передернуло. Он поспешно отпил из своего бокала, с интересом натуралиста наблюдая за тем, как Хесс обгладывает индюшку.

— В самом деле, любопытно, — сказал он. — Честно говоря, я как-то не ожидал увидеть тебя в роли художника. Ведь ты, помнится, обучался в иезуитском коллегиуме и мечтал сделаться кардиналом!

— Пфуй! — пренебрежительно фыркнул Хесс. — Ну, сам посуди, какой из меня кардинал? Где ты видел кардинала-немца?

— Так ведь немцы обыкновенно лютеране, — заметил Вацлав, доставая портсигар.

— Вот именно, лютеране, один я — белая ворона. Я ни о чем не жалею, Огинский, но, согласись, начинать карьеру, не имея никакой надежды продвинуться далее какого-нибудь захолустного прихода, было бы попросту неразумно. Служить Господу можно по-разному. К тому же я вовремя понял, что слишком люблю мирские удовольствия. Поздравляю вас, герр Станислав, — обратился он к Понятовскому, — вам повезло с поваром, а ваше вино заслуживает отдельного разговора. Да что там разговора — поэмы! М-м-м!.. — промычал он, залпом осушая наполненный радушным хозяином бокал. — Видите? Ну, какой из меня кардинал?

— Да уж, — сказал Вацлав. — Но, помнится, когда я говорил тебе то же самое в Кракове, ты заявил, что я ничего не понимаю и что служение Господу — твое призвание.

— Ты был прав, а я ошибался, — легко признал Хесс. — Это свойственно человеку, и я где-то слышал, что главное — уметь признавать свои ошибки и вовремя их исправлять.

Вацлав нагнулся к свече и раскурил сигару, с интересом разглядывая Хесса. Да, он и впрямь почти не изменился, только возле губ виднелись едва заметные жесткие складочки, которых раньше не было, да что-то новое появилось в глазах — непонятно, что именно. Впрочем, за четыре года утекло много воды, и Огинский подозревал, что сам изменился гораздо больше, чем Хесс.

— Но ты не ответил на мой вопрос, — не переставая жевать, проговорил немец. — Каким ветром тебя занесло в эти края? Путешествуешь? Я слышал, ты был на военной службе и даже как будто воевал на стороне победителя. Майн готт! Вот это и есть самое важное — уметь выбирать нужную сторону. Одни выбирают умом, другие — сердцем, но выбор — всегда выбор, какой бы орган ни участвовал в принятии решения, хоть селезенка... Вы согласны со мной, герр Понятовский? Я так и думал, благодарю вас... Вот я и говорю, друг мой, что тебе повезло сделать правильный выбор.

— В последнее время я начинаю в этом сильно сомневаться, — мрачнея, сказал Вацлав и окутался сигарным дымом.

— Что? Как? — всполошился Хесс, но тут же сообразил, о чем идет речь, и горестно закивал головой. — Майн готт! Я понял. Я совсем забыл, что вы оба — поляки. Ты говоришь об этом царском указе, верно? Доннерветтер! Да, это неприятно, но, в конце концов, для таких высокородных господ, как ты и любезный герр Понятовский, сия процедура наверняка превратилась в пустую формальность. Ни за что не поверю, чтобы у кого-то могли возникнуть сомнения в древности рода Огинских!

— Формальность, — дернув щекой, повторил Вацлав. — Да, ты прав, но какая унизительная! Давай оставим этот разговор, Пауль, он мне неприятен. Я еду в Петербург, дабы забрать у тамошних крючкотворов некоторые фамильные документы. Пся крэв! — неожиданно вспылил он. — Эти шитые золотом собаки имели наглость усомниться в подлинности наших родовых реликвий! Клянусь, если мы немедля не переменим тему, то к моменту прибытия в Петербург я буду готов кого-нибудь зарубить. И непременно зарублю, черт бы меня побрал!

Он заметил, как побледнел и пугливо отшатнулся в тень Понятовский, и взял себя в руки: то, что было тяжело и унизительно ему, представителю одного из древнейших шляхетских родов, наверняка казалось во сто крат тяжелее худородному и небогатому пану Станиславу.

— Простите, пан Станислав, — сказал он, беспощадно грызя кончик сигары. — Прости и ты, Пауль. Боюсь, я несколько забылся и наговорил лишнего.

— Главное, чтобы ты не забылся в Петербурге, — неожиданно становясь серьезным, заметил Хесс. — Доннерветтер, им ведь только того и надо! Такие, как ты — молодые, отважные, родовитые, сказочно богатые и всеми уважаемые, — всегда опасны для властей, и власти только ждут повода, чтобы упрятать их подальше. Так не давай им этого повода! Майн готт, как порою несправедлива жизнь!

— Несправедлива не жизнь, а люди, — возразил Вацлав. — Однако для воспитанника отцов-иезуитов ты ведешь чересчур смелые речи. Не забывай, мы находимся на территории империи. Здесь и у стен могут быть уши.

— Ясновельможный пан напрасно так говорит, — обиделся Понятовский. — Я целиком на вашей стороне.

— Простите великодушно, пан Станислав, — сказал Вацлав, — я вовсе не имел в виду вас. И потом, что значит — на нашей стороне? Здесь никто не намерен составлять политический заговор.

— И, быть может, напрасно, — тихо заметил Хесс.

Огинский посмотрел на него с легким недоумением и пожал плечами.

— Быть может, — сказал он. — Но я еще не готов к такому разговору, да и не знаю, буду ли готов когда-нибудь. Повторяю, Пауль, я не желаю об этом говорить. Неужто мы не можем найти иной, более занимательной темы для застольной беседы?

— Изволь, — сдался Хесс. — Так ты, выходит, едешь в Петербург? И, верно, через Псков...

— Верно, — сказал Вацлав. — Так получится короче, а у меня нет ни малейшего желания затягивать это путешествие.

— Жаль. Честно говоря, узнав, что ты здесь, я обрадовался. Мне показалось, что я обрел прекрасного попутчика. Что ж, видно, не судьба. Я еду в Смоленск, а это много южнее Пскова. Скоро наши дороги разойдутся — увы, увы! Если, конечно, ты не захочешь сделать небольшой крюк просто для поддержания компании, — добавил он с хитрецой, лукаво улыбаясь Вацлаву.

Огинский помедлил с ответом. Он положил в пепельницу потухшую сигару с изгрызенным концом и сразу же закурил новую, отметив про себя, что, кажется, обзавелся новой дурной привычкой — жевать сигары. Первым его побуждением было ответить на предложение Хесса решительным отказом. В самом деле, чего ради ему давать такой крюк? Вряд ли княжна Вязмитинова будет рада его видеть, да и что может принести эта встреча, кроме разочарования и боли?

Вацлаву вспомнился драгунский полковник Шелепов, сложением и манерами напоминавший огромного седого медведя; вспомнилось и его обещание вызвать на дуэль всякого, кому вздумается обидеть княжну. Разумеется, возможная дуэль нисколько не страшила Вацлава, хотя ему было трудно представить, как это будет выглядеть при такой большой разнице в возрасте и том уважении, которое он испытывал к полковнику. Да и какой смысл в этой дуэли? Не Вацлав был виновником разрыва и, уж конечно, не княжна. Увы, жизнь складывалась так, что те, кого он уважал и любил всем сердцем, постепенно отдалялись от него, волею судьбы переходя из разряда друзей и любимых в разряд чужих и посторонних.

Он прикрыл глаза и увидел Смоленск — горящие стены, рушащиеся стропила, крики людей и животных, грохот орудий, треск огня, лязг железа и свинцовый град, сыплющийся с затянутого черным дымом злого неба. На этом зловещем фоне вдруг проступило лицо княжны Марии Андреевны; Вацлаву почудилось, что княжна глядит на него с затаенным упреком, и он внутренне содрогнулся, внезапно осознав гибельную нелепость своего поведения: как мог он размышлять о политике и нанесенном ему оскорблении, когда речь шла о том, чтобы увидеться с Марией Андреевной?! Как мог он без малого два года прятаться за пустыми глупыми письмами, трусливо избегая объяснения? Политика... Да при чем тут, дьявол, политика?!

Открыв глаза, Вацлав первым делом увидел Хесса, который смотрел на него со странным выражением холодного интереса — так примерно смотрит натуралист на последние судороги пришпиленной бабочки. Встретившись глазами с Огинским, немец моргнул, после чего взгляд его вновь сделался теплым и участливым — настолько теплым и участливым, что Вацлав принял странное выражение его глаз за плод собственной фантазии.

— А что ты намерен рисовать в Смоленске? — спросил он, дабы окончательно развеять неприятное впечатление.

— В основном, кремль и переправу через Днепр, — отвечал немец, с удовольствием возвращаясь к вину и закускам. — Кое-какие пейзажи, виды города с разных точек... Словом, кузен Петер составил для меня целый список, и я очень боюсь не оправдать его доверия. — Он вдруг расхохотался, от полноты чувств стуча черенком вилки по дубовой столешнице. — Вообразите себе, господа, этот чудак хотел, чтобы я сделал для него несколько портретов!

— Что же здесь смешного, ясновельможный пан Хесс? — осторожно удивился Понятовский. — Признаться, я сам хотел просить вас о том же. Я понимаю, что вы торопитесь, но, может быть, на обратном пути...

Его прервал новый взрыв истинно немецкого хохота. Хесс смеялся от души — так, что даже слезы навернулись на глаза и побагровела лысина.

— Майн готт! — простонал он, утирая слезы. — Любезный герр Понятовский, дело вовсе не в спешке! Просто я очень хорошо осознаю границы своих возможностей и вовсе не хочу, чтобы вы, увидев свой портрет, написанный мною, сочли себя оскорбленным и проткнули меня своей шпагой или прострелили мою плешивую голову из пистолета. Я не художник, а всего-навсего родственник художника и его ученик — увы, ученик недостойный и ленивый.

Он поперхнулся куском дичи и мучительно закашлялся, выкатив глаза и сделавшись багрово-синим, как спелая слива. Вацлав, которого два года службы в гусарах благополучно излечили от избытка утонченных манер, привстал со стула и, перегнувшись через стол, несколько раз сильно ударил немца ладонью по жирной спине.

— Благодарю, — просипел Хесс, отдуваясь и утирая слезы салфеткой. Понятовский быстро наполнил его бокал, и немец выпил вино, как воду, в три огромных глотка. — О, благодарю вас, господа. Еще немного, и мой кузен никогда не дождался бы своих набросков... Ха-ха-ха!

Он смеялся так заразительно, что даже Огинский, которому его веселье казалось не вполне понятным, не мог удержаться от улыбки. Что же до хозяина, то он вторил Хессу, всплескивая руками и смущенно прикрываясь салфеткой, очень довольный тем, что все закончилось благополучно.

— А знаешь, Пауль, — задумчиво произнес Огинский, с трудом дождавшись конца этого бурного веселья, — я, пожалуй, переменю решение и поеду с тобой через Смоленск. Надеюсь, ты не откажешься воспользоваться моим экипажем.

— Майн готт! — воскликнул немец с таким энтузиазмом, что Вацлав слегка испугался, как бы он опять не начал хохотать. — Майн готт, вот так удача! Да о лучшем я просто не мог мечтать! Мало того что в твоем лице я обретаю приятного попутчика, так я еще и сэкономлю на проезде! Это надо отметить. Трактирщик, вина! — закричал он, явно забыв, где находится, но тут же спохватился и рассыпался перед паном Понятовским в извинениях, которые были учтиво приняты.

Спать они улеглись уже за полночь, а после полудня явился кузнец — карета Вацлава была готова. Огинский расплатился и, тепло распрощавшись с хлебосольным хозяином, тронулся в путь в компании веселого немца.

Глава 4

Большие и маленькие случайности, из коих складывается человеческая жизнь, переплетаются порою так замысловато и взаимодействуют друг с другом так хитро, что людям в этом видится проявление некой высшей воли. Некоторые называют это промыслом Божьим, иные — роком или судьбою, однако все сходятся в одном: бывает так, что случайная встреча, невзначай оброненное словцо или, к примеру, рессора, лопнувшая именно сейчас и именно здесь, становится причиной удивительных событий. Нет такого бедствия, будь то пожар в крестьянской избе или крушение великой империи, в самой основе коего не лежал бы какой-нибудь пустяк — безделица, на которую никто не обратил внимания. Позже, когда катастрофа уже произошла, изба сгорела, а империя рухнула, докопаться до первопричины сего бедствия бывает весьма затруднительно, а чаще всего невозможно.

Если бы отец Вацлава Огинского не захворал и поехал в Петербург сам, как собирался вначале, Вацлав остался бы дома; если бы он остался дома, у него не сломалась бы карета. Если бы карета сломалась раньше или позже, он не оказался бы в гостях у пана Понятовского и не встретился бы там с веселым тевтоном. Если бы за столом было выпито немного меньше вина и разговор пошел по иному руслу — словом, если бы хоть один из тысячи пустяков повернулся не так, а чуточку иначе, Вацлав Огинский ни за что не оказался бы в Смоленске в тот самый день, когда княжна Мария Андреевна Вязмитинова осматривала свой новый городской дом.

Мария Андреевна покидала город в состоянии деловитой озабоченности. Дела эти, даже самые сложные, не вызывали у нее растерянности и испуга — она привыкла к самостоятельности и управлялась со своими имениями на удивление ловко. Теперь она окончательно поняла простую истину: ежели ты делаешь дело, то результат твоей работы зависит только от тебя. Сделаешь хорошо — будет хорошо, сделаешь дурно — дурно и получится. Посему голова у княжны была забита множеством расчетов, производившихся одновременно: шпалеры, мебель, обивка, оконные стекла, зеркала, посуда, гвозди, работники, свечи — словом, все, без чего дом не дом, а просто кирпичная коробка, подвергалось сейчас учету и оценке. Процесс этот, знакомый каждой настоящей хозяйке, настолько увлек княжну, что она не заметила, как ее карета миновала городскую заставу и выкатилась в чистое поле.

По всему выходило, что княжне придется на время переехать из деревни в город, чтобы самолично руководить отделкой дома, проверять счета и спорить с вороватыми приказчиками из мануфактурных лабазов. Перспектива эта не вызывала у нее энтузиазма; впрочем, хозяйство в ее загородных имениях давно было отлажено, как швейцарские часы, и не требовало ее постоянного присутствия. Этого нельзя было сказать о ее смоленском доме, который пока что представлял собою пустую коробку, красивую снаружи и совершенно безликую внутри. «Так тому и быть, — решила Мария Андреевна. — Уж коли я затеяла эту стройку, так надобно закончить ее как подобает, чтобы не стыдно было гостей принять».

Красный шар закатного солнца медленно садился у нее за спиной, и, когда дорога сворачивала, огибая очередной пригорок, косые лучи ударяли то в правое, то в левое окошко кареты, золотя осевшую на стеклах дорожную пыль. На вершине одного из пригорков княжна зачем-то обернулась и через запыленное заднее окошко увидела какой-то экипаж, ехавший далеко позади в одном с нею направлении. Отсюда он казался черной букашкой, ползущей по медной холмистой равнине. Марии Андреевне даже не удалось разобрать, что это такое — помещичья коляска или крестьянская подвода. Она тут же забыла о незнакомом экипаже, снова погрузившись в расчеты и планы. Ей подумалось, что нужно сыскать хорошего живописца и попросить его сделать увеличенную копию с портрета князя Александра Николаевича. Мария Андреевна придумала повесить большую, во весь рост, копию портрета в прихожей городского дома как раз напротив парадного входа, где обыкновенно вешают зеркало, с тем, чтобы всякий, кто войдет в дом, сразу же понимал, куда он пришел и какие здесь заведены порядки.

«Да, — решила она, — это я здорово придумала. Только где же его взять, хорошего живописца? Они все нынче в Петербург подались, с генералов парадные портреты писать. Ну, да ничего. Бог даст, что-нибудь подвернется. Главное — не спешить, набраться терпения, и тогда все сбудется».

Дорога между тем нырнула в лес, и горевший на пыльных стеклах отблеск закатного солнца погас, словно дневное светило кто-то задул. Верхушки сосен все еще бронзовели в лучах заката, но внизу, на дороге, царил коричневый полумрак. Мария Андреевна слышала, как покрикивает, торопя коней, и щелкает кнутом кучер, спешащий засветло попасть домой. Княжна отчасти разделяла его нетерпение: долгий, полный забот и городской суеты день изрядно ее утомил, и лишь теперь она вспомнила, что за всеми своими хлопотами как-то забыла пообедать.

Вечером пыли стало меньше, или это только казалось из-за того, что едкие клубы не были освещены солнцем и оттого сделались невидимыми. Зато на смену пыли пришла мошкара, которая так и норовила с назойливым звоном залететь в открытое окно кареты. Ей, мошкаре, было все равно, кого кусать — лошадей, кучера или высокородную княжну, так что Марии Андреевне пришлось снова поднять стекло.

Между тем возле моста, под которым утром прятались «их благородие» Николай Иванович и бородатый Ерема, княжну поджидала засада. Ерема, как ему и было велено, привел с собой троих мужиков. Вместе с ним и атаманом получилось пятеро — вполне достаточное количество, чтобы справиться с едущей без охраны хрупкой девицею. Бывший дворянин и гусарский поручик, а ныне беглый каторжник Николай Иванович Хрунов, однако, полагал, что и пятерых здоровых мужчин мало для выполнения поставленной задачи: ему уже доводилось сталкиваться с княжной Вязмитиновой, и он относился к молодой хозяйке Вязмитинова с некоторой опаской — она умела преподносить сюрпризы.

Все пятеро сидели на траве в окружении густого кустарника, били комаров и негромко переговаривались, поджидая добычу. Разбойники были спокойны, во всем полагаясь на своего атамана; последний, напротив, проявлял признаки волнения, не зная наверняка, поедет ли княжна сегодня из города обратно в имение и если поедет, то когда именно. Ожидание тяготило его; то и дело Хрунов вскакивал с земли и принимался мерить шагами крохотную поляну, бросая раздраженные взгляды на своих подручных, которые с тупым безразличием сносили затянувшееся бездействие. Время от времени атаман разбойничьей ватаги закуривал сигарку, чтобы отогнать надоедливых комаров, но тут же ее тушил, опасаясь, что дым выдаст их присутствие. По этой же причине он запретил своим людям разводить костер; собственно, по причине летнего тепла нужды в огне не чувствовалось, но к вечеру трава начала потеть росой, и сидеть на ней стало неприятно.

Оседланные и взнузданные лошади стояли в стороне, пощипывая траву и листья. Порой какая-нибудь из них начинала, звеня уздечкой, отчаянно мотать головой в безуспешной попытке разогнать мошкару. Повсюду, куда ни глянь, тускло поблескивало оружие; бородатый Ерема, поджав под себя ноги, от безделья строгал палашом толстую березовую ветку. Приглядевшись, Хрунов увидел, что тот мастерит топорище, и поинтересовался, на кой дьявол оно ему понадобилось.

— А так, — не прерывая своего занятия, пожал плечами бородач, — скуки ради. Ну и, опять же, привычка. А чего еще делать-то? Ложку бы вырезать, так инструмент уж больно несподручный.

Инструмент и впрямь был несподручный: тяжелый прямой палаш с закругленным концом менее всего подходил для резьбы по дереву.

Глупое, совершенно бесполезное и ненужное дело, которым занимался Ерема, неожиданно вызвало в душе Хрунова прилив бешенства. Ему захотелось поддать недоделанное топорище ногой, чтобы оно, кувыркаясь, улетело в кусты, а после съездить Ереме по уху кулаком, а лучше все тем же сапогом, да так, чтобы мозги через другое ухо вылетели. Нашел себе развлечение, болван...

Он вынул из кармана венгерки затушенную сигарку, издающую отвратительный запах, резким движением сунул ее в зубы и только отыскал в другом кармане спички, как со стороны дороги долетел приглушенный тяжелый топот лошадиных копыт, гром колес и мерное поскрипывание рессор.

Хрунов быстро вернул сигарку в карман и сделал знак своим людям. Через минуту все уже были в седлах и стояли на заранее обозначенных местах, напоминая охотников, притаившихся в ожидании зверя.

И зверь появился.

Запряженная парой кровных рысаков карета с княжеским гербом на дверце, гремя и тускло поблескивая лакированными боками, выскочила из-за поворота и устремилась к мосту. Кучер в шитой золотом ливрее сидел на козлах, взмахивая кнутом и крича на лошадей страшным голосом. Лошади задирали точеные головы, раздували ноздри и скалили зубы, выбивая копытами частую барабанную дробь. Видно было, что княжна торопится, не желая ехать через лес в темноте; видно было также, что она чувствует себя полновластной хозяйкой округи и ничего не боится, поскольку при ней не было не только охраны, но даже лакея на запятках. Что ж, один раз ей повезло перехитрить поручика Хрунова, но теперь пробил час расплаты. Хрунов долго ждал этого дня и теперь, когда долгожданная минута приблизилась, вдруг ощутил спокойную уверенность в том, что все пройдет именно так, как было задумано. Проклятая девчонка сперва заплатит выкуп за свою драгоценную шкуру, а потом, разумеется, умрет, и только от нее будет зависеть, какою смертью.

Он тронул шпорами бока жеребца, выехал на дорогу и натянул поводья, останавливая лошадь. В результате этого маневра выезд с моста оказался перекрытым. Кучер вовремя заметил возникшее на пути кареты препятствие; прозрачные летние сумерки позволили ему разглядеть всадника и убедиться в том, что он не собирается освобождать проезд. Крича во всю глотку, кучер откинулся назад всем телом, натягивая поводья. Одновременно с этим он вцепился в рычаг тормоза; поднялась пыль скрыв карету, которая начала понемногу замедлять ход и остановилась, как и рассчитывал Хрунов, прямо на мосту, откуда некуда было деваться.

Чтобы кучер сдуру не наделал глупостей, Хрунов вынул из-за пояса пистолет и направил ему в лоб. Кучер, здоровенный детина с пшеничными усами и любовно расчесанной на пробор бородищей, уронил вожжи и растерянно приподнялся на козлах, будучи не в силах понять, что за напасть свалилась на его голову.

Из густых зарослей бузины над речкой, треща сучьями и вопя, как голодные демоны, вылетели четверо всадников. Впереди всех, неуклюже подпрыгивая на спине косматой деревенской лошаденки, скакал Ерема. Пролетев мимо кареты, он прямо на скаку сиганул с седла на козлы. В этом головоломном прыжке не было никакой нужды, но Ерема любил делать дела лихо, рисково и с изрядной долей рисовки. Кучер, который к этому моменту уже слегка оправился от испуга, храбро встретил обрушившуюся на него рычащую образину кулаками и кнутом. Оба противника обладали богатырским телосложением, и, когда они сцепились на козлах, карета закачалась, как лодка на морской волне. В такой ситуации длинный кирасирский палаш, которым был вооружен разбойник, оказался бесполезным. Обменявшись парой-тройкой увесистых тумаков, противники сцепились, как два репья, и кубарем слетели с козел. Проломив хлипкие перила, они упали с моста в мелкую воду.

Еще один разбойник ловко перескочил с седла на освободившиеся козлы, уселся там и спокойно разобрал вожжи. Двое других подъехали к карете с обеих сторон и стали, заблокировав двери. Княжна была взята в плен без единого выстрела. Хрунов, весьма довольный тем, как прошло дело, убрал пистолет за пояс и снова выудил из кармана свою недокуренную сигарку. Оглядев ее со всех сторон, атаман решил, что вонючий окурок мало соответствует торжественности случая: ему хотелось поздороваться с княжной во всем блеске. Посему он выбросил окурок и вынул из портсигара новую сигару. Он успел сунуть ее в зубы и даже запалить спичку, но раскурить сигару ему так и не удалось — помешала княжна.

Внезапно карета словно взорвалась. Только что фигурный лакированный ящик на колесах мирно стоял на мосту и изнутри не доносилось ни звука, будто там и вовсе никого не было, и вдруг... Остолбеневший Хрунов, все еще с зажженной спичкой в руке и с тонкой заграничной сигаркой в зубах, насчитал три выстрела, но они последовали друг за другом так скоро и неожиданно, что со стороны и впрямь сильно напоминали взрыв. Те, кто засел в карете (а Хрунов уже сильно сомневался, что княжна была там одна), не стали затруднять себя открыванием окон и начали пальбу прямо через стекла. Первый выстрел был произведен через переднее окошко, заслоненное снаружи широкой спиной сидевшего на козлах разбойника; сразу же вслед за тем выстрелили через правое окно кареты, а после и через левое. Три выстрела почти слились в один, зазвенело, разлетаясь вдребезги, оконное стекло, из пробитых пулями отверстий ленивыми клубами пополз синий пороховой дым. Разбойник, что сидел на козлах, и двое других, которые охраняли дверцы, грянулись о дощатый настил моста и остались лежать без движения, глядя в красное небо мертвыми глазами.

Спичка обожгла Хрунову пальцы, он выронил ее и вдруг увидел, как в переднее окошко кареты, со звоном вытолкнув наружу осколки разбитого стекла, просунулся толстый ствол с устрашающим широким раструбом на конце. Даже круглый дурак догадался бы, что будет дальше; бывший гусарский поручик Хрунов дураком не был и оттого среагировал даже раньше, чем ошеломленный мозг успел предупредить его о стремительном приближении бесславного конца. Обрывки издевательски любезной речи, сочиненной им заранее для встречи с княжной Вязмитиновой, все еще беспорядочно крутились среди серого хаоса, заполонившего его ум, а натренированное с детства тело уже начало действовать: Хрунов сдавил коленями бока своего жеребца и дал ему шпоры, одновременно до отказа натянув поводья. Конь с протестующим ржанием поднялся на дыбы в тот самый миг, когда выпалил старинный мушкетон, выбросив из ствола целое облако дыма.

Хрунов ощутил сотрясение, произведенное угодившей в лошадиную грудь пулей, и мельком подумал, что коня жаль — уж больно был хорош. В следующее мгновение жеребец начал падать, заваливаясь на бок. Бывший гусар со сноровкой бывалого наездника выдернул ногу из стремени и, когда конь наконец рухнул в пыль, мячиком откатился в сторону, потеряв по дороге засунутый за пояс пистолет. Два других пистолета остались в седельных кобурах, карабин отлетел далеко в сторону — Хрунову был хорошо виден его поцарапанный приклад, блестевший в пыльной траве на обочине. Не зная, что предпринять, да и не понимая толком, что, собственно, произошло, поручик приподнялся с земли, тиская вспотевшей ладонью рукоять бесполезной сабли. Он вдруг заметил, что все еще держит в зубах разгрызенную, разлохмаченную, запыленную сигарку, и с досадой выплюнул ее под ноги.

Мост был усеян трупами и оружием — заряженным, готовым к бою, но столь же недосягаемым, как если бы оно находилось на обратной стороне Луны. В кустах бузины под мостом кто-то тяжело ворочался, треща ветвями и плеща водой. — Хрунов очень надеялся, что это был не кучер княжны, а Ерема.

— Барин, ваше благородие, — донеслось оттуда, и Хрунов вздохнул с некоторым облегчением. — Что у вас там творится? Кто палит?

Хрунов не успел ответить. Дверца кареты распахнулась, и на шаткий дощатый настил моста легко выпрыгнула княжна Вязмитинова. Она была в нежно-голубом платье и кружевной шали, на голове ее сидела шляпка с вуалью, кокетливо сдвинутая на сторону; тонкие, чудесной формы руки, до локтя обтянутые атласными перчатками, непринужденно сжимали армейский кавалерийский карабин.

— Кому надо, тот и палит, — спокойно ответила она на вопрос Еремы.

В подтверждение своих слов она шагнула к сломанным перилам, легко подняла карабин к плечу, припала щекой к прикладу, помедлила какое-то мгновение, отыскивая цель, и выпалила в гущу кустов. В ответ из-под моста донесся матерный вопль и треск сучьев.

Воспользовавшись тем, что княжна отвлеклась на Ерему, Хрунов метнулся к своему пистолету, который валялся посреди дороги между ним и убитой лошадью, заманчиво поблескивая в пыли. Он успел добежать до оружия и даже наклониться, но княжна, очевидно, ждала этого маневра и была к нему готова. Сразу же бросив еще дымящийся карабин, она резко повернулась на каблуках и направила на Хрунова пистолет, который будто по мановению волшебной палочки возник у нее в руке.

— Стоять! — коротко бросила она. Этот окрик был таким властным, что Хрунов послушно замер, не успев даже подумать, надобно ли ему подчиняться этой сумасшедшей ведьме. — А ну покажи лицо! Любопытно, что это за благородие такое в моем лесу завелось? Что за барин лесной объявился?

Ужасное предположение родилось в мозгу Хрунова, и понадобился всего лишь миг, чтобы оно превратилось в твердую уверенность: узнав старого знакомого, княжна не станет обременять себя утомительной возней с полицией, следствием и судом, а просто спустит курок, одним махом избавившись от проблемы.

Не поднимая головы, он покосился на карету. Карета стояла с распахнутой дверцей, скаля кривые клыки разбитых стекол, и оттуда больше никто не выходил. Хрунов ужаснулся, поняв, что княжна была там одна и что кровавое побоище на мосту учинено ею без посторонней помощи. Это было непостижимо, немыслимо, но это было!

— Голову подними, — властно приказала княжна, — не то так и умрешь безымянным. Имей в виду, я не шучу! Считаю до трех! Раз, два...

Хрунов услышал в кустах у самого моста осторожный шорох. Он понадеялся, что это крадется ему на помощь чудом уцелевший Ерема. Вот уж действительно чудом! Пули, выпущенные княжной, били в цель с такой точностью, словно она стреляла в упор. В том, что произошло минуту назад, Хрунову чудилось что-то сверхъестественное. Княжну как будто оберегала некая высшая сила, и поручику пришло в голову, что попы, возможно, и не всё врут.

Шорох в кустах повторился; Хрунов напрягся, готовясь метнуться в сторону. В эту минуту на дороге послышались топот и лязг и из-за поворота вылетела еще одна карета.

Княжна невольно обернулась на шум. Дуло пистолета ушло в сторону, и Хрунов не замедлил этим воспользоваться. Он метнулся к понуро стоявшей поодаль оседланной лошади, седок которой валялся на мосту с простреленной головой, поймал ее за повод и взлетел в седло, не коснувшись ногой стремени. Вонзив шпоры в лошадиное брюхо, поручик направил животное в гущу леса, под спасительное прикрытие деревьев. Вслед ему сразу же ударил пистолетный выстрел, пуля рванула на плече венгерку, а секундой позже за ним сомкнулись ветви кустарника.

* * *

Карета Вацлава Огинского проехала городскую заставу несколькими минутами позже кареты княжны. Это был тот самый экипаж, который Мария Андреевна видела с вершины холма. Вацлав и его веселый попутчик также видели едущую впереди карету и так же, как и княжна, не знали, кого видят. Правда, в отличие от княжны, которой не с кем было поговорить, Вацлав и Хесс обменялись соображениями по поводу того, кто мог ехать впереди них, да еще и так быстро. Весельчак Хесс высказал предположение, что это может быть княжна; Вацлав не стал с ним спорить, сказав лишь, что это маловероятно. Сердце его, однако, при этом испуганно стукнуло, и он, ощущая неприятный холодок под ложечкой, впервые попытался в деталях представить себе предстоящую встречу.

Он нарочно уговорил немца ехать с собой в Вязмитиново, хотя тому лучше было бы остаться в городе, поближе к кремлю, который он намеревался рисовать. Вацлав, однако, настоял на том, чтобы отправиться в Вязмитиново вдвоем, упирая на то, что перед началом работы Хессу было бы нелишне заручиться благосклонностью столь влиятельной особы, как княжна. Говоря по совести, планы немца были ему безразличны: он позвал Хесса лишь для того, чтобы тот своим присутствием помог ему преодолеть неловкость встречи. Дружище Пауль ни словом, ни жестом не дал понять, что ему ясны истинные мотивы проявляемой Огинским настойчивости.

Усталые лошади бежали ленивой рысью; не менее усталый кучер в надвинутой на самые глаза шляпе хрипло покрикивал на них, время от времени щелкая в воздухе кнутом. Вацлав тоже чувствовал себя основательно разбитым. Одному лишь Хессу, казалось, все было нипочем. Всю дорогу он что-то жевал, прерываясь только затем, чтобы рассказать какую-нибудь сплетню. Время от времени он принимался петь — без слуха и голоса, но зато громко и с большим воодушевлением. Источником этого воодушевления служила большая бутыль белого вина — последняя из тех пяти, что дал им с собой в дорогу хлебосольный пан Понятовский. Несколько утомленный его вокальными упражнениями, Огинский уже собирался отобрать у товарища злосчастную бутыль, но тут оказалось, что вино кончилось.

Увы, радовался он рано. К тому моменту, как они заметили впереди двигавшийся с большою скоростью неизвестный экипаж, веселого немца основательно разобрало, и он сделался еще веселее. Углядев впереди лес, он принялся пугать Вацлава разбойниками и ведьмами и допытываться, есть ли у того пистолет. Вацлав ответил, что есть и даже целых два; тогда немец вдруг преисполнился воинственности и стал требовать пистолет, дабы тренироваться в стрельбе прямо на ходу, не вылезая из кареты. Когда пистолета ему не дали, он не стал огорчаться, а высунул в окошко указательный палец и стал делать вид, что стреляет, так громко крича: «Бах!», что Вацлав всякий раз вздрагивал и морщился.

Немного спокойнее в карете сделалось лишь после того, как они въехали в лес и какая-то ветка больно хлестнула немца по щеке в тот самый момент, когда он в очередной раз высунул голову в окошко, чтобы «прицелиться».

— Майн готт! — падая на сиденье и хватаясь за щеку, возопил немец. — Проклятый разбойник дал мне пощечину! Я требую сатисфакции!

— Перестань, наконец, дурачиться, Пауль, — сказал ему Огинский. — Кончится тем, что ты вывалишься на дорогу и расшибешь голову.

— Да, — несколько успокоившись, важно согласился немец, — эти путешествия полны непредвиденных опасностей. Кузен Петер — мой должник до конца своих дней. Майн готт! Сначала я подавился мясом в гостях у этого забавного помещика с королевской фамилией, теперь едва не выпал из кареты... Да еще и это! — с возмущением закончил он, поворачивая к Вацлаву щеку, на которой багровел оставленный веткой след.

— Скажи спасибо, что это был не сук, — сказал Вацлав. — Перестань же, Пауль! Что ты, право, как дитя?

В это время послышался какой-то шум.

Огинский жестом призвал Хесса к молчанию и прислушался, но похожий на отдаленную ружейную канонаду звук не повторился. Это, однако, вовсе не означало, что выстрелы ему почудились: Хесс тоже их слышал.

— Гони! — стукнув в переднюю стенку кареты, крикнул кучеру Вацлав. — Гони что есть духу, пся крэв! Изволь, — добавил он, обращаясь к немцу, — ты накаркал. Впереди стреляют, и я молю Бога, чтобы это были охотники.

Снаружи донесся зычный окрик кучера и щелканье кнута, опускавшегося на лошадиные крупы. Усталые лошади нехотя ускорили бег. Вацлав поднял сиденье и вынул из дорожного сундука полированный ящик красного дерева, в котором, каждый в своем гнезде из черного бархата, лежали два дуэльных пистолета. Быстро осмотрев их, Огинский протянул один Хессу, который наконец перестал недоверчиво улыбаться и взял оружие так осторожно, словно оно могло его укусить.

— Ну, в чем дело? — спросил Вацлав. — Ты же хотел пострелять! Боюсь, такая возможность представится тебе уже через минуту.

— Надеюсь, это все-таки охотники, — с бледной улыбкой отозвался немец, воинственность которого волшебным образом улетучилась.

В это время впереди опять раздался хлесткий звук, похожий на удар пастушьего бича. На сей раз сомнений быть не могло: на дороге кто-то стрелял, и опытное ухо отставного гусарского поручика Огинского без труда определило, что стреляли из оружия гораздо более солидного и тяжелого, чем охотничье ружье. Вацлав рывком опустил стекло со своей стороны и высунулся едва ли не по пояс, пытаясь разглядеть, что творится впереди. Но утопающая в сумраке дорога вилась ленивыми петлями, и Огинский не увидел ничего, кроме ближайшего поворота. «Гони!» — снова крикнул он кучеру и упал на сиденье, отплевываясь от набившейся в рот пыли.

За поворотом опять ударил выстрел. Стреляли, кажется, из кавалерийского карабина. Вацлав покачал головой и взвел курок пистолета. Глядя на него, Хесс сделал то же самое, и Огинский мельком подумал, что напрасно дал ему пистолет: еще, чего доброго, выпалит прямо в карете! Черт их знает, этих штатских, что им придет в голову с перепугу...

Сильно накренившись, карета миновала поворот и начала останавливаться. Вацлав распахнул дверцу и выпрыгнул на дорогу, держа наготове пистолет. В уши ему ударил еще один выстрел, и он механически пригнулся и отпрянул в сторону, под прикрытие ближайшего дерева.

Стреляли, однако, не по нему. Высунувшись из укрытия, Огинский увидел прямо перед собою мост через овраг, по дну которого протекал невидимый ручей. На мосту стояла лакированная карета с распахнутой настежь дверцей, вокруг бродили оседланные лошади — Вацлав даже не понял, сколько их было. Подле кареты на дощатом настиле моста лежали какие-то тряпичные кули — один куль справа и два слева. Потом Огинский разглядел торчавшие сапоги с дырявыми подметками и понял, что это тела. На мосту и около него не было никакого движения, если не считать мирно щипавших траву лошадей, и Вацлав ужаснулся, решив, что все убиты. Тут в глаза ему бросился герб на запыленной дверце кареты, и он едва сдержал крик: это был герб князей Вязмитиновых.

Из кареты наконец-то выбрался Хесс. Толстяк осторожно двигался на полусогнутых ногах, держа обеими руками пистолет. Его фигура выглядела до того нелепо, что при иных обстоятельствах вызвала бы у Огинского смех. Но сейчас, увы, ему было не до веселья. Вацлав вышел на дорогу и сделал знак своему кучеру, который, как человек бывалый, уже держал наготове короткое ружье, хранившееся в специальном ящике под козлами. Кучер встал на козлах во весь рост и сверху оглядел поле только что закончившейся стычки. Повернув голову к Вацлаву, он едва заметно пожал плечами, давая понять, что никого не видит.

Не чувствуя под собою ног, Вацлав двинулся к карете, почти уверенный, что найдет в ней княжну Марию — раненую, а быть может, и мертвую. С каждым шагом ему открывались все новые подробности страшного зрелища: выбитые стекла, зверские рожи лежавших на мосту людей, разбросанное повсюду оружие, лошадиный труп на дороге по ту сторону оврага... Вокруг стояла странная, какая-то мертвая тишина, как будто Вацлав блуждал среди театральных декораций. Эта тишина и безлюдье там, где минуту назад гремела пальба, сильно действовали на нервы, и Вацлав подскочил как ужаленный, услышав восклицание Хесса:

— О майн готт!

Огинский резко обернулся и увидел то, что раньше заметил немец: из-за покинутой кареты, держа в опущенной руке большой армейский пистолет, медленно вышла дама в светло-голубом платье, атласных перчатках и сбившейся на сторону шляпке с вуалью. Вечерний сумрак наполовину скрывал ее черты, но Вацлав узнал княжну Марию.

Он бросился к ней и, не добежав двух шагов, остановился в мучительной растерянности, не зная, что сказать. Встреча, которую он представлял себе сотни раз, получилась нисколько не похожей на те картины, что рисовало ему воображение. Под его ногой скрипнули доски настила; за сломанными перилами моста журчала вода и о чем-то таинственно шептались кусты. Фыркнула лошадь; горестно вскрикивал, склоняясь над бездыханными телами, толстяк-немец; усатый кучер Вацлава, поняв, что стрелять уже не придется, приставил ружье к ноге. Княжна смотрела на Вацлава, и ее глаза, в сумраке казавшиеся неправдоподобно огромными и черными, темнели сквозь вуаль. Потом губы ее дрогнули.

— Вы, сударь?! — произнесла она удивленно. — Вот так встреча... Право, вы будто нарочно выбираете для своего появления самые эффектные моменты...

С этими словами она вдруг качнулась вперед. На мгновение Огинскому даже почудилось, что она намерена броситься ему на шею, но он опомнился как раз вовремя, чтобы подхватить лишившуюся чувств княжну и не дать ей упасть рядом с трупом застреленного ею разбойника. Пистолет Марии Андреевны выпал из ослабевшей руки, шляпка свалилась, и Вацлав полной грудью вдохнул дурманящий аромат ее волос.

— Майн готт, — сказал позади него Хесс и дулом пистолета, как заправский вояка, сдвинул на затылок шляпу. — Как это романтично!

Втроем они обшарили мост и дно оврага, надеясь найти живых, но обнаружили только троих мертвых разбойников, одну убитую лошадь и кучера княжны, который лицом вниз плавал в мелкой воде под мостом, зацепившись полой ливреи за корягу. Одежда бедняги была разорвана в нескольких местах, горло перерезано от уха до уха, а исцарапанная рука все еще сжимала кнут. Кучеру Огинского, самому Вацлаву и веселому немцу пришлось изрядно попотеть, оттаскивая на обочину мертвого жеребца, которого княжна свалила из старинного мушкетона.

Княжна все это время оставалась в своей карете, куда ее отнес Огинский. Занавески на разбитых выстрелами окнах были опущены, и Вацлав изнывал от беспокойства, не зная, все ли в порядке с Марией Андреевной, пришла ли она в себя и не требуется ли ей помощь. Когда мертвый конь был наконец убран с пути и кучер зажег огонь, Вацлав отобрал у него фонарь и заглянул в карету.

Мария Андреевна, сидя в полной темноте, деловито заряжала карабин. Она сноровисто работала шомполом, забивая пыж; на сиденье перед нею лежали четыре пистолета — судя по виду, уже заряженных, — а в углу кареты стоял короткий мушкетон со смешным раструбом на конце ствола. Пороховница, замшевый мешочек с пулями и сумка с войлочными пыжами были тут как тут; на лбу княжны в такт ее движениям подпрыгивала выбившаяся из прически темная прядь. Огинский, ожидавший увидеть совсем иную картину, вздрогнул и смутился.

— Простите, сударыня, — сказал он с поклоном, — я рад, что вы уже оправились, и хочу сообщить вам, что дорога свободна. Можно ехать.

— Подождите, сударь, — остановила его княжна, поневоле копируя тот излишне светский тон, которым от растерянности говорил Вацлав. — Прежде я хочу знать, вы очутились здесь волею случая или, быть может, нарочно приехали, чтобы повидаться со мной?

Ее неожиданная прямота смутила Огинского еще больше, и ему пришлось сделать над собою усилие, чтобы заговорить снова.

— Трудно вообразить себе случай, волею которого я мог бы оказаться столь далеко от дома, — ответил он. — Но не стану кривить душой: хоть я и ехал именно к вам, вышло это почти случайно. Мой товарищ, с коим я столкнулся по дороге из Варшавы в Петербург, направлялся в ваши края, и я решил, что это перст судьбы.

— Перст судьбы? — Княжна забила пыж, убрала на место шомпол и деловито осмотрела курок карабина. — Как это понимать?

В ее голосе Вацлаву почудились звенящие нотки, говорившие о том, что княжна еле сдерживает подступающие слезы, и он, склонив голову, ответил напрямик:

— Я подумал, сударыня, что судьба дает мне, быть может, последний шанс загладить свою вину перед вами.

— Вину? Я не знаю за вами никакой вины, — сказала Мария Андреевна.

— Так ли? Зато я знаю. Я просто понял, что буду круглым дураком, если упущу шанс увидеться с вами. Посему, что бы вы ни сказали и как бы ни восприняли мое нежданное появление, я сейчас жалею лишь о том, что мои лошади устали за целый день езды и я появился здесь слишком поздно.

— Отчего же? — сказала княжна. — Как видите, я справилась с затруднением сама, а то, с чем справиться мне не под силу, сделали вы.

— О да! — с горечью воскликнул Огинский. — Убрал с дороги дохлую лошадь, например.

— Это не так мало, как вам кажется, — сказала Мария Андреевна. — Один разбойник наверняка ускользнул, и мне показалось, что это был главарь шайки. Насчет другого я не уверена. Я стреляла в него сквозь кусты и сомневаюсь, что попала. Вы никого не нашли под мостом?

— Только вашего кучера. К сожалению, он мертв.

— Вот видите. Значит, где-то поблизости еще бродят двое негодяев. Что бы я стала делать одна, ночью, в лесу, если бы не появились вы? И знаете что? Давайте оставим этот пустой разговор. Я искренне рада вас видеть, и вопрос мой о цели вашего приезда был задан не зря. Это очень хорошо, что вы ехали ко мне, потому что теперь мне не придется просить вас и вашего товарища быть моими гостями. Ведь он, кажется, здесь?

— Здесь, сударыня! Разумеется, здесь! Майн готт, где же мне еще быть, как не подле вас? — вмешался в их беседу Хесс, просовывая голову в карету.

— Ты что же, подслушивал? — возмутился Огинский, посторонившись.

— А вы что же, секретничали? — не растерялся немец. — В таком случае вам следовало бы найти более уединенное место. Представь же меня даме, Огинский, иначе я буду вынужден представиться сам!

Вацлав вздохнул.

— Сударыня, — сказал он, — позвольте рекомендовать вам моего старинного знакомого Пауля Хесса. У вас могло сложиться впечатление, что от него не спрячешься даже в лесу, но на самом деле это не так. Он довольно мил и недурно воспитан, хоть и прикидывается сейчас полным невежей — надо полагать, от испуга.

— Майн готт! — вскричал немец. — Ну конечно же, от испуга! Шум! Выстрелы! Мертвые тела! Я мирный человек, сударыня, я боюсь стрельбы!

Его преувеличенный ужас был настолько комичен, что княжна не удержалась от улыбки.

— Надеюсь, вы не станете на меня сердиться за то, что я здесь немного пошумела, герр Хесс, — сказала она по-немецки. — Но позвольте, не приходитесь ли вы родственником знаменитому живописцу Петеру Хессу?

— Мы зовемся кузенами, — отвечал немец, — но на самом деле родство наше, увы, весьма отдаленное. Должен вам сказать, что я прибыл сюда по просьбе кузена Петера, дабы сделать кое-какие зарисовки для его будущих картин.

— Какая удача! — воскликнула княжна. — А я буквально полчаса назад ломала голову над тем, где бы мне отыскать хорошего живописца! У меня есть для вас работа, герр Хесс. Надеюсь, вы не откажетесь на какое-то время стать гостем в моем доме и оказать мне маленькую услугу, о которой я вас попрошу.

Вацлав ожидал, что Хесс, как давеча у Понятовского, станет отнекиваться, объясняя, что он никакой не живописец, но немец почему-то не стал этого делать.

— Я восхищен вами, сударыня, — заявил он, сгибаясь пополам в глубоком поклоне. — Вы не только прекрасны, умны и решительны, но еще и щедры сверх всяких пределов! Я вижу, мой друг Огинский ничуть не преувеличивал, описывая ваши достоинства.

— Однако нам пора ехать, — сказала княжна и принялась раскладывать оружие по тайникам, устроенным внутри кареты, под удивленными взглядами мужчин. — Уже совсем стемнело, и ужин в поместье, наверное, давно готов. Право, господа, у нас еще будет время обо всем поговорить!

Вацлав, знавший дорогу в поместье, взобрался на козлы княжеской кареты, не забыв на всякий случай засунуть за пояс оба своих пистолета. Хесс, не переставая качать головой и вскрикивать: «О майн готт!», поместился в его экипаж, и короткая процессия наконец тронулась, озаряя дорогу тусклыми пятнами зажженных фонарей.

Когда огни скрылись за поворотом и стук колес затих вдалеке, из кустов на дорогу, шатаясь, выбрался бородач Ерема. Некоторое время он стоял неподвижно, чутко вслушиваясь в лесные шорохи и прижимая окровавленную ладонь к тому месту, где совсем недавно было его правое, напрочь отстреленное княжною ухо, а после изловил одну из лошадей, взгромоздился в седло, толкнул лошадь пятками и исчез в лесу.

Глава 5

Около полудня плечистый расстрига, следуя совету одного из монастырских братьев, свернул с проезжей дороги на неприметную лесную тропу, которая, если верить монаху, позволяла спрямить путь верст на двадцать. Для человека, путешествующего на своих двоих, да к тому же спешащего, это был настоящий подарок, и расстрига без малейшего колебания ступил под сень густого лиственного леса.

Тропа то вилась среди непролазных зарослей кустов и молодого колючего ельника, то вдруг выбегала в светлую березовую рощу, то шла вековым сосновым бором, где было чисто и просторно, как в храме, и хотелось молиться. Лес наполнился птичьим щебетанием, солнечным светом, теплом и пьянящими летними ароматами. Расстрига легко шагал вперед, время от времени наклоняясь, чтобы сорвать красневшую в траве ягоду земляники. Мысли его, поначалу носившие отпечаток мрачной озабоченности, мало-помалу повеселели, и даже обглоданный волками коровий череп, попавшийся ему на глаза у самой тропы, не испортил настроения. В монастыре, откуда он сейчас шел, его постигла неудача, но это была далеко не первая из его неудач и, надо думать, не последняя. Расстрига успел-таки пожить на свете и знал, что, чем гуще идут одна за другой неудачи, тем скорее блеснет над тобой свет Божьей милости.

К счастью, сегодняшний день был не из таких. Неудачу с Успенским монастырем, собственно, можно не принимать во внимание. По правде говоря, на успех расстрига и не рассчитывал; более того, он не мог даже предположить, чем станет заниматься после того, как его дело завершится. Пока что он имел возможность просто мерить шагами святую Русь, видя перед собою благую цель, и такое положение вещей его устраивало. Ему — и он подозревал, что не только ему, — были поручены розыски, и поручение это было дано в такой форме, что расстрига до сей поры не понял, что лучше: найти искомое или убедиться, что его на самом деле не существует? Он подозревал, что, верно, второе, однако убедиться в этом можно было, только дойдя до самого конца. А где он, этот конец, никто не знал, и по временам расстрига начинал ощущать себя Иванушкой-дурачком, отправившимся за тридевять земель искать смерть Кащееву. Жаль только, не встретилось ему по пути ни одного говорящего зверя... А впрочем, почему же не встретилось? Взять хоть тех двоих, что пытались порешить его в полуверсте от монастыря — ну, чем не звери?

Около трех часов пополудни расстрига сделал привал. Он выбрал местечко в густой прохладной тени огромного, в три обхвата, раскидистого дуба, смел в сторону желуди, которыми была густо усеяна земля, и уселся на мягкую шелковистую травку, привалившись спиной к шершавой коре. С облегчением скинув горячие пыльные сапоги, расстрига размотал портянки и пошевелил натруженными ступнями, ощущая разгоряченной кожей ласковые прикосновения прохладной травы. Это была настоящая Божья благодать — не для всякого, разумеется, а лишь для того, кто умеет ценить простые маленькие радости, дарованные нам Господом в утешение.

Произнеся короткую молитву, расстрига придвинул к себе котомку и вынул оттуда завернутые в чистую тряпицу хлеб и сыр. Глиняная фляга с водой была здесь же — расстрига наполнил ее из родника несколько часов назад, и фляга все еще была прохладной на ощупь.

Доставая флягу, он наткнулся еще на один сверток, надежно упрятанный на самом дне котомки, и сначала отложил его в сторону, а после, передумав, вынул и развернул у себя на коленях. В свертке находилась сделанная вручную копия старинной рукописи — не точная, без рисованных буквиц и прочих излишеств, и не на пергаменте, а на простой плотной бумаге. Шрифт тоже был попроще, без этих неудобопонятных завитушек, коими в старину так любили от скуки украшать свои труды монахи-переписчики; однако тот, кто копировал рукопись, сохранил в неприкосновенности текст и даже оставил большие пробелы в тех местах, где буквы были уничтожены беспощадным временем.

Жуя хлеб с сыром, расстрига бережно разгладил бумажный свиток на колене и снова, уже в который раз, вчитался в знакомый до последней закорючки текст, пытаясь разгадать его загадку. Увы, ответ на главный вопрос скрывался не в самом тексте, а в одном из многочисленных пробелов, коими пестрела копия. Вздохнув, расстрига отложил свиток, вынул из фляги деревянную затычку и сделал несколько богатырских глотков.

— Благодать, — сказал он и утер губы рукавом подрясника. — Эх, благодать!

Он вогнал пробку на место ударом ладони и быстро покончил с едой. Сидеть на травке было хорошо, однако дело, сколь бы сомнительным оно ни казалось, не терпело отлагательств. Расстрига думал об этом, натягивая тяжелые сапоги и сквозь гриву спутанных волос косясь на белевший в траве свиток.

Убирая свиток в котомку, он подумал, что архиерей, видимо, не напрасно поручил сие богоугодное дело ему — грешнику, никчемному человеку и нерадивому слуге Господа. Были, конечно же, под рукою у архиерея иные, более достойные и более просвещенные, но ни один из них, пожалуй, не выжил бы в той стычке на берегу Вихры. Да и разве одна она была, та стычка? На Руси и без разбойников во все времена хватало охотников почесать кулаки о первого встречного-поперечного, да и в воpax святая Русь никогда не испытывала недостатка. Так что архиерей, верно, знал, что делает, отправляя в эту дорогу не отшельника-анахорета и не просветленного настоятеля какого-нибудь большого храма, а плечистого расстригу с пудовыми кулаками, который и сам недалеко ушел от лесного разбойника.

Расстрига поморщился, вталкивая ногу в голенище сапога, и подумал: «Деньги, деньги... Повсюду они, никуда от них не денешься». Даже великое сокровище духовной мысли, которое его отправили разыскивать, намертво связано с деньгами: мало того что лежит оно, вернее всего, в сундуке с золотом и каменьями-самоцветами, так и само по себе стоит целого состояния.

Свиток, столь бережно хранимый расстригою на дне его объемистой котомки, содержал в себе отрывок из недавно найденной при раскопках в одном из разрушенных монастырей летописи, вернее, описи богатств, хранившихся некогда в бесследно исчезнувшей казне царя Иоанна Васильевича, прозванного Грозным. Казну сию, именовавшуюся еще и библиотекой, долгое время считали утраченной безвозвратно — не то кем-то украденной, не то растраченной, не то и вовсе никогда не существовавшей. Множество раз ее пытались найти, но никто не преуспел — ни церковь, ни царевы порученцы, ни отчаянные головы, коих во все времена на Руси было хоть отбавляй. На библиотеку — или казну, если угодно, — махнули рукой, но тут вдруг всплыла эта рукопись, и старая лихорадка вспыхнула с новой силой, особенно после того, как в списке было обнаружено упоминание об одной книге — книге, которой, как считали все, кому до этого было дело, просто не могло быть на свете. Именно эту книгу и должен был отыскать расстрига — либо отыскать, либо доказать, что она не существует.

«Дело сие важнее, чем может показаться, сын мой, — сказал расстриге архиерей перед тем, как проводить его в дорогу, — потому что книга, о коей идет речь, может сыграть важную роль для всей православной церкви. Золото, каменья всякие — прах, зола. Но книга сия, коли попадет не в те руки, может оказаться опаснее любой ереси, любого раскола. Вера православная может пошатнуться через это сочинение, и враги православия по всему миру восторжествуют. Я молю Господа, чтобы она не нашлась, и знаю при том, что, покуда она не отыщется, не будет мне покоя ни днем, ни ночью. Ибо, пока ее не нашли мы, существует опасность, что она попадет в руки папистов, и тогда...»

Он не договорил, но по скорбному выражению его благообразного лица расстрига понял, что «тогда» ничего хорошего не будет, а будет, наоборот, одно только плохое. Хотя каким оно будет, это плохое, он, как ни старался, представить себе не мог. По его слабому разумению, требовалась невиданная изворотливость ума, чтобы использовать сочинение язычника, умершего за много лет до рождения Христа, во вред православной церкви.

Впрочем, он тогда не стал ничего уточнять, справедливо полагая, что это не его ума дело, а просто поклонился архиерею, получил его благословение и с легким сердцем тронулся в дальний путь. За два года он обошел множество монастырей, видел тысячи людей и облазил десятки мрачных подземелий, порою таких заброшенных и потаенных, что нога человеческая не ступала в них на протяжении сотен лет. Скитания и опасности еще больше закалили его тело, а вольный ветер, неспешное движение и долгие размышления почти исцелили больную душу бывшего приходского священника, на совести коего было несколько человеческих жизней.

И вот теперь, вполне возможно, его странствия близились к концу. В рукописи было сказано, что казна царя Ивана укрыта в кремле, название и местоположение коего по злой иронии судьбы оказались размыты водою до такой степени, что их было невозможно прочесть. Правда, кремлей на Руси насчитывалось все-таки меньше, чем монастырей, и коли рукопись не врала, то надежда отыскать пропавшую царскую казну все-таки существовала. В монастыри же расстрига заходил по совету архиерея, ибо там, среди множества тщательно сохраняемых братьями рукописей, могла отыскаться еще одна путеводная ниточка — летопись, содержавшая те же сведения, что и та, которая была в его котомке, но лучше сохранившаяся.

Теперь его целью был Смоленск — вернее, смоленский кремль, наполовину разрушенный отступавшими французами. Казна могла лежать, а могла и не лежать в его подземельях — расстрига не задавался вопросом, разрешить который можно было только на месте.

Закончив обуваться, расстрига, не вставая, топнул сначала левой ногой, потом правой — не жмет ли где, не натирает ли? Стертые в кровь ноги — самая страшная беда для пешего странника, ибо с нею все иные беды делаются во сто крат горше. Взять, к примеру, голод — он ведь не пройдет сам собой, пока ты сиднем сидишь на одном месте, дожидаясь, когда заживут ступни, изувеченные по собственной небрежности. И холод скорее убивает сидячего, чем идущего, и солнце палит сильнее... «Дорогу осилит идущий», — говорят китайцы, и они правы, хоть и язычники.

Тут внимание расстриги привлек легкий шум со стороны дуба. Он задрал голову, пытаясь разглядеть, кто там, поскольку дерево, под которым он устроился на привал, могло скрывать в раскидистой кроне не только белочку или птаху, но и медведя, а то и недоброго человека. Впрочем, беспокоился он напрасно: не прошло и минуты, как осторожный шорох повторился и в просвете меж ветвей расстрига увидел молнией промелькнувший рыжеватый пушистый хвост.

— Белочка, — с умилением произнес расстрига и поцокал языком. — Ух ты, рыженькая!

Он встал, завязал котомку и забросил ее на плечо. Наклонившись за посохом, он вдруг увидел за ближайшим кустом чьи-то ноги в драных лаптях. Пока расстрига смотрел на эти ноги, они нетерпеливо переступили — их владелец явно притомился неподвижно стоять за кустом.

— Эй, православный, — негромко окликнул расстрига, выпрямляясь и привычным жестом перехватывая тяжелый посох. — Чего таишься? Выходи. Коли добрый человек, я тебя не обижу. А коли нехристь, все одно выходи, потому как лапти твои наружу торчат и левый, гляди, до вечера не дотянет, рассыплется.

Из-за куста выступил одетый в живописные лохмотья человек и стал перед расстригой, картинно отставив левую ногу в драном лапте и положив заскорузлую ладонь на рукоятку большого ножа, торчавшего за поясом. Человек этот, как показалось расстриге, был ему знаком; на его грязном, дочерна загорелом, заросшем нечистой бородою лице алела полоска незажившего шрама, наискосок пересекавшая губы.

— Здорово, странничек, — сказал этот человек. — Давненько не виделись.

Расстрига узнал его, едва он открыл рот, поскольку во рту этом начисто отсутствовали передние зубы — как верхние, так и нижние. Странник знал, куда они исчезли — остались лежать на пыльной дороге близ Успенского монастыря, что в деревне Пустынка под Мстиславлем. Из-за отсутствия зубов разбойник так сильно шепелявил, что понять его было трудно. Расстрига, однако, понял и в знак приветствия медленно склонил голову.

— Здравствуй и ты, добрый человек, — сказал он. — Приятно видеть тебя в добром здравии, да еще так скоро. Напарнику твоему не так повезло. Ну, да он сам виноват. Я ведь его не трогал, шел себе мимо...

— Это ты ему сам расскажешь, — пообещал щербатый разбойник и длинно сплюнул на дорогу, благо зубы ему не мешали. — Он уж тебя заждался. А мне твои байки слушать недосуг. Бери его, ребята!

На расстригу кинулись сзади. Первым делом кто-то сорвал у него с плеча котомку, и это неожиданно привело странника в состояние неистовства — то самое состояние, пребывая в котором он однажды голыми руками отправил на тот свет пятерых вооруженных французов. Заревев, как поднятый с зимней лежки медведь, расстрига повел мощными плечами, и повисшие на них разбойники горохом посыпались в разные стороны. Первого, кто поднялся на ноги, встретил убийственный удар пудового кулака.

Следующего разбойника расстрига схватил за горло железной пятерней и, резко мотнув по кругу, зашвырнул за спину. Нападавший с треском ударился головой о ствол дуба, мячиком отскочил от него и упал навзничь, широко разбросав руки. На лбу его багровела широкая ссадина, один глаз был закрыт, а другой, неподвижный и остекленевший, смотрел куда-то в сторону.

Расстригу опять схватили сзади за плечи. Он не глядя ударил локтем назад, почувствовал, как хрустнули чьи-то ребра, услышал над самым ухом крик боли, ощутил на щеке смрадное дыхание, а в следующее мгновение на голову ему набросили пыльный рогожный мешок, мигом натянув его до локтей. Странник напрягся, пытаясь разорвать путы, и это ему почти удалось, но тут его ударили по затылку чем-то тяжелым и твердым. Пыльная полутьма внутри мешка взорвалась ослепительной вспышкой — для того лишь, чтобы сразу же превратиться в непроглядный чернильный мрак.

* * *

Их благородие Николай Иванович Хрунов с утра был мрачен и хмур, как грозовая туча, и разбойники, хорошо знавшие крутой нрав своего атамана, сегодня старались обходить его стороной. Обычно задуманные их благородием вылазки заканчивались полным успехом и почти без крови — во всяком случае, со стороны разбойников. Хрунов заранее продумывал все детали предстоящего нападения и втолковывал каждому члену шайки, что и когда тот должен делать, чтобы и добычу захватить, и не схлопотать шальную пулю. Так же он поступил и на этот раз, и никто из его подручных не сомневался, что все пройдет гладко, без сучка и задоринки — словом, как всегда.

Оставшиеся в лагере разбойники с нетерпением поджидали возвращения своих товарищей во главе с атаманом, предвкушая жестокую потеху и обещанный Хруновым великий куш. Каково же было их удивление, когда вместо всего этого их благородие Николай Иванович объявился в лагере один, без оружия, без княжны, верхом на чужой лошади! По его словам, все остальные погибли; часом позже, однако, в лагерь прискакал чудом уцелевший Ерема — мокрый, весь в крови и без одного уха. Его рассказ был более подробным, но ничуть не более вразумительным, чем пара отрывистых фраз, коими ограничился Хрунов. По словам Еремы, выходило, что поначалу все разворачивалось гладко — до того самого момента, как он, сцепившись с кучером, свалился с моста в ручей. Кучер оказался не робкого десятка, и Ереме пришлось с ним изрядно повозиться. Тем временем на мосту началась какая-то пальба, а когда Ерема наконец угомонил строптивого кучера и встал на ноги, готовясь подняться наверх и вмешаться в ход баталии, сверху пальнули по нему прямо сквозь густую листву, да так ловко, что уха как не бывало...

Теперь Ерема с забинтованной головой и злой Хрунов сидели друг против друга на стволе поваленной ветром сосны и тихо переговаривались, обсуждая последствия неудачной вылазки. Хрунов курил сигарку, мрачный Ерема рассеянно ковырял сосновую кору кончиком ножа. Кроме них, в лагере оставалась только пара человек, остальных Хрунов отправил на разведку — кого в город, кого в деревню, а кого — в окрестности. Разведчики должны были вскорости возвратиться, но никаких особых известий Хрунов от них не ждал. Все было ясно и без разведки: теперь, после столь неудачного нападения на княжну, из лагеря нужно уходить, и чем скорее, тем лучше.

Об этом и шел разговор. Необходимость спешно покинуть лесной лагерь и переместиться как можно дальше от здешних мест была столь очевидна, что Ерема никак не мог взять в толк, почему Хрунов не торопится, зачем медлит и тянет время, рассылая во все стороны каких-то разведчиков.

— Уходить надо, — повторил он снова, в который уже раз. — Уходить надо, барин! Я прямо шкурой чувствую, как вокруг нас петля затягивается. До города рукой подать, а там полиция, кавалерия, солдаты... Как обложат нас со всех сторон да как возьмут к ногтю!.. Эх, ваше благородие, Николай Иваныч, зря вы меня не послушали! Говорил ведь я вам, надо было в Сибири оставаться. Земля никем не меряна, леса без конца-краю, зверя, рыбы сколь хочешь — живи да радуйся! И купцы богатые — есть кого за вымя потрогать...

— Вот и оставался бы, — угрюмо проворчал Хрунов. — Из Сибири в Сибирь бежать — эка, придумал! Я тебе, Ерема, еще тогда сказал: у меня здесь дела, кои завершения требуют.

— Вот и завершили свои дела-то, — сказал Ерема. — Троих человек как не бывало, и прибыли никакой, а теперь эта бешеная барынька на нас всех собак в округе спустит.

— Молчи, дурак, — сказал Хрунов. — Счеты мои с княжной — не твоего ума дело. Коли хочешь бежать — беги. Уходи в Сибирь, на Яик, на Дон — да хоть к черту в зубы, коли штаны замарал! А я здесь останусь до тех пор, пока с девчонкой не поквитаюсь. Помнишь, как ты вчера поутру в одиночку ее скрутить собирался? То-то, что помнишь! А ухо тебе кто отстрелил? Вот и убегай теперь хвост поджавши, с одним ухом, как пес дворовый!

Ерема закряхтел и осторожно дотронулся до грязного бинта, которым была обмотана его косматая голова.

— Так ведь, ваше благородие, как же быть-то? — сказал он. — Верно вы сказывали, что баба эта — сущая дьяволица. Ей-богу, я бы ее сам, своими руками на куски разодрал. Однако ж теперь к ней, видно, и не подступишься — понагонит в усадьбу солдат, мужичья и будет сидеть за семью замками да за штыками солдатскими до тех пор, пока нас из леса не выкурят. Я уж не говорю о том, что нам есть-пить надобно. Месяц уже, как без настоящего дела сидим, а в здешней округе нам теперь на разбой идти резона нет — живо в петле очутимся. Уходить надобно, ваше благородие! Хотя бы в соседний уезд, на время хотя бы, покуда здесь пыль не уляжется.

Хрунов докурил сигарку, бросил окурок под ноги и придавил каблуком. Он понимал, что Ерема прав: уж если им не удалось справиться с княжной, застав ее врасплох, то теперь, когда она настороже, до нее и вовсе не дотянешься. Людей погубишь, сам головы лишишься, и все только для того, чтобы легенды складывали про княжну, которая в одиночку управилась с целой разбойничьей ватагой.

К тому же бывший поручик хорошо осознавал, что власть его над Еремой и прочими лесными братьями имеет четко очерченные границы и сегодня он подошел к этим границам вплотную. Еще шаг, и люди выйдут из повиновения — им надобна богатая добыча, а до княжны и ее отношений с Николаем Ивановичем Хруновым им и дела нет. Кто же согласится гибнуть ради чужой мести, без всякой надежды на добычу?

Хрунов вздохнул и сказал, стараясь, чтобы это прозвучало как можно спокойнее и мягче:

— Я тебя не держу, Ерема. Знаю, брат, что оставаться здесь смерти подобно, однако уйти, оставив княжну безнаказанной, не могу. Ну не могу и все! Не пускает что-то, понимаешь? Словом, ежели ты людей соберешь и уведешь их куда-нибудь от греха подальше, я на тебя зла держать не стану. Знаю ведь, что ты давно в атаманы метишь, да со мной заедаться боишься. Вот и поатаманствуй, покажи, на что годен. А я здесь останусь и доведу свое дело до конца.

Ерема какое-то время молчал, будто обдумывая заманчивое предложение, а после отрицательно покачал косматой головой.

— Не дело вы говорите, барин. Нет, не дело! Куда мне до вас? Да и вам, ваше благородие, в одиночку несладко придется. Э, да что говорить! Вы, барин, нас в это гиблое место привели, вам и выводить. А то что же получается: заманили в капкан, а сами в кусты? Выбирайтесь, дескать, братцы, как хотите, а ты, Ерема, назовись атаманом, голову свою вместо меня под топор положи...

Хрунов нахмурился и положил руку на рукоять пистолета.

— Да ты, братец, не командовать ли мною вздумал?

— А вы, барин, меня не стращайте, — ответил Ерема. — Вы на тот свет, и я вслед. И наоборот. Мы с вами с самой каторги одной цепью скованы, так нешто это дело — пистолетом меня пугать?

Губы Хрунова искривились.

— Я, брат, сроду никого не пугал, — сказал он негромко. — А уж тебя пугать и подавно не стану. А посему заруби на своем облезлом носу: еще раз слово поперек скажешь — разнесу башку без предупреждения, и вякнуть не успеешь!

Ерема собирался что-то возразить, но тут на краю лагеря послышался какой-то шум, и, повернувшись в ту сторону, они увидели четверых всадников — вернулся один из отрядов, посланных Хруновым на разведку. У одного из всадников поперек седла лежал рогожный мешок, из которого торчали чьи-то босые ноги. Наметанный взгляд Хрунова сразу заметил неновые, но еще крепкие сапоги, красовавшиеся на ногах у щербатого Ивана. Сапог этих у него раньше не было. Заметил поручик и двух лошадей, на спинах которых были седла, но отсутствовали седоки, и в душу его закралось нехорошее предчувствие.

— Кого это вы приволокли? — недовольно спросил Хрунов, когда всадники спешились в двух шагах от него и Еремы. — Я вам что велел? Я вам осмотреться велел, а насчет озорства на дороге у нас, как я помню, уговора не было.

— Прощения просим, ваше благородие, — шепеляво ответил щербатый Иван. — Не удержались. Да и как было удержаться? Это ведь тот самый расстрига, который Ваську Клыка около монастыря порешил!

— Это тот, что ли, который тебе зубы пересчитал? — уточнил Хрунов.

Уточнение это было встречено одобрительным ржанием присутствующих. Поручик сделал нетерпеливый жест, и разбойники разом замолчали.

— Ежели и вправду тот, — продолжал Хрунов, — так удержаться, верно, и впрямь было нельзя. Что ж, хвалю. Я всегда говорил, что долги платить надобно. Не понимаю только, зачем вы его сюда приволокли. И еще я не понимаю, почему лошади Савки и Кривого здесь, а их самих не видно.

Щербатый вздохнул и ткнул грязным кулаком в бок пленника, который все еще лежал поперек седла, не подавая признаков жизни.

— Его работа, — сказал он, пряча глаза. — У него, ваше благородие, не кулаки, а сущие кувалды. Разок дал, и голова пополам. Вот, изволите видеть, покуда мы его скрутили, он как раз успел два раза кулачищем махнуть.

— Черт бы вас подрал, дураков, — процедил Хрунов сквозь зубы. — Называется, получили должок! Копейку выручили, а гривенник потратили! Вожжами вас выпороть, что ли? Как думаешь, Ерема: выпороть этих дураков вожжами или на вожжах повесить?

Ерема не знал, что такое риторический вопрос, но понял тем не менее, что в данном случае ответ от него не требуется.

— Ладно, — сказал Хрунов, подтверждая его догадку, — снимите его с лошади. Надобно глянуть, что за птица. Да он у вас живой ли?

— Должен быть живой, — сказал щербатый Иван, весьма довольный тем, что вопрос о наказании отложен. — Всего-то разок обухом по затылку приложили. Для такого бугая, ваше благородие, это, считайте, всего ничего.

— Ничего? Ну-ну, — сказал Хрунов, наблюдая за тем, как пленника снимают с седла и стаскивают с его головы пыльный мешок.

Пленник по-прежнему не подавал признаков жизни. Но вот наконец снятый с него мешок упал на траву, и расстрига словно взорвался — в точности так, как это произошло накануне с каретой княжны. Хрунов даже испытал неприятное ощущение, называемое французами «дежавю», — ему показалось, что какая-то недобрая сила перенесла его во вчерашний день.

Освободившись, пленник первым делом ударил ближайшего к нему разбойника кулаком в живот, отчего бедняга сложился пополам и отлетел шагов на пять в сторону. Хрунов несколько раз видел, как лягаются лошади, и мог спорить на что угодно, что удар расстриги был ничуть не слабее удара лошадиного копыта.

Еще один разбойник покатился по траве, получив увесистую оплеуху, звон от которой, казалось, пошел по всему лесу. Но тут на расстригу разом кинулись все, кто находился в лагере, и повисли на нем, как собаки на медведе, не давая шевельнуться. Хрунов довершил дело, выхватив из-за пояса пистолет и направив его в лоб расстриге.

— Угомонись, Божий странник, — сказал он, — не то схлопочешь пулю в лоб!

— Будто мне не все едино, — прорычал расстрига и неожиданно боднул одного из своих противников головой в лицо. Раздался треск, как от столкновения бильярдных шаров, и щербатый Иван спиной вперед вылетел из трудно шевелящейся кучи ног, спин и косматых затылков.

Хрунов подумал, что Иван отныне будет не только щербатым, но и кривоносым, но это его не особенно огорчило — в конце концов, этот дурень сам накликал на себя беду, притащив расстригу в лагерь, вместо того чтобы перерезать ему глотку прямо на месте.

— Все едино только мертвому, — заметил поручик, продолжая держать расстригу на мушке, — а ты покамест живой. Коли перестанешь дурака валять, так, может, и еще поживешь.

— Это как же? — пропыхтел расстрига, продолжая бороться. На каждой его руке висело по три человека, и Хрунов вдруг с легким испугом заметил, что ноги троих дюжих молодцов, удерживавших правую руку странника, начинают медленно, но верно отрываться от земли.

— Этакий богатырь для любого дела сгодится, — сказал Хрунов. — Так, может, договоримся?

— Не о чем мне с вами, нехристями, разговаривать, — заявил расстрига.

— Ну, как знаешь.

Хрунов пожал плечами и незаметно кивнул Ивану, который уже стоял за спиной у расстриги, держась за сломанный нос. Иван быстро припал на четвереньки; расстригу толкнули в грудь, и он, перелетев через щербатого Ивана, растянулся на земле. На него навалились всем скопом и быстро спеленали веревками. Хрунов спустил курок пистолета, убрал оружие на место и закурил сигарку.

— Ну, — сказал он, наклоняясь над пленником, — расскажи, странник, каким таким ветром тебя в наш лес занесло.

— По святым местам путешествую, — отвечал расстрига, глядя в синевшее над поляной небо. — Грехи замаливаю, Господу служу как умею.

— Грехи замаливаешь?! — Хрунов коротко хохотнул и щелчком сбил пепел с сигарки. — Ловко это у тебя получается! То-то Господь радуется, глядя, как ты черепа, будто орехи, щелкаешь!

— Грешен, — не стал спорить расстрига. — Однако должен же кто-то юдоль земную от нехристей избавлять.

— Где ж ты их видел, нехристей? Окстись, странничек, кругом тебя одни православные!

— Это вы, что ли, православные? Да вы хуже язычников! Бога забыли, душегубы проклятые! Черти оглашенные, звери лесные, лютые! Анафема!

— Тьфу, припадочный, — с отвращением плюнул Хрунов и выпрямился. — На кой черт вы его сюда притащили? Вещички его где?

Ему подали котомку расстриги. Поручик заглянул вовнутрь, брезгливо поморщился, а потом, перевернув котомку, вытряхнул ее содержимое на землю. На траву выпала глиняная фляга, кусок хлеба, завернутый в тряпицу, тощий кошелек с медяками, простой нож с темным лезвием и деревянной ручкой и какие-то бумаги. Хрунов заметил, что расстрига напрягся, силясь разорвать путы, и еще раз осмотрел скудную добычу. Рассуждая логически, расстригу вряд ли могла сильно тревожить судьба кошелька. А вот бумаги...

Хрунов наклонился и поднял с земли сложенный вчетверо лист плотной бумаги — заметно потертый на сгибах, основательно захватанный грязными пальцами, с загнутыми уголками, а с одного края даже слегка надорванный. Разворачивая бумагу, он услышал приглушенное рычание, похожее на собачье, и, повернув голову, увидел, что рычит расстрига.

— Не трожь, нехристь! — крикнул расстрига, поймав на себе взгляд атамана. — Гнева Божьего не боишься?

— Боюсь, — равнодушно ответил Хрунов. — Да только мне уже все едино — грехом больше, грехом меньше... Так, что тут у нас?

Он дважды прочел бумагу и снова повернул к расстриге удивленное лицо.

— Ну, и как это понимать? — спросил он. — Тут сказано, что ты — посланник архиерея, коему власти и духовенство должны оказывать всяческое содействие. Что ж ты врешь, будто просто так, для души, странствуешь? А ну сказывай, что это за дело, по которому тебя архиерей послал?

В ответ расстрига плюнул и отвернулся. Ерема пнул его сапогом в ребра, но пленник даже бровью не повел. Хрунов заметил, что при упоминании архиерея кое-кто из разбойников украдкой перекрестился, и это ему не понравилось.

— Ты, архиереев порученец, великомученика из себя не строй, — сказал он расстриге, — не то я тебе мигом терновый венец обеспечу.

— Давай, давай, — сказал расстрига, — богохульствуй, нехристь.

— Это, странничек, еще не богохульство, — сказал Хрунов. — А ну, братцы, бери его! Волоки к дубу, вяжи за руки к сучьям! Повисит с часок, как Иисус на Голгофе, глядишь, язык-то и развяжется.

— Не надо бы, ваше благородие, Божьего человека мордовать, — негромко сказал Ерема. — Неужто не боязно? А ну как Господь прогневается? Все ж таки архиереев посланник...

— Опять ты со своими советами? — вскинулся Хрунов. — Гляди, Ерема, больше я тебя предупреждать не стану! Пристрелю как собаку! Неужто не видишь, что этот пес что-то скрывает? А у церкви золота много, и секреты церковные дорого стоят. А что расстрига тебя гневом Божьим пугает, так это потому, что он его сам до смерти боится.

Он сложил по старым сгибам подписанную архиереем грамоту и убрал ее в карман своей зеленой венгерки. Расстригу тем временем подтащили к росшему на краю поляны дубу и, подняв повыше, привязали за руки к нижним ветвям, отчего расстрига и впрямь сделался похож на распятого. Поддав ногой лежавший на земле хлеб, Хрунов поднял вторую бумагу, которая была свернута в трубку, и подошел к дубу, рассеянно похлопывая этой трубкой по ладони.

— Ну, великомученик, — обратился он к расстриге, — станешь говорить, куда и зачем тебя архиерей послал, или принести гвозди?

— Господь — твердыня моя, — ответил ему расстрига, — на него уповаю. Будьте вы прокляты, изуверы!

— Ясно, — сказал Хрунов. — Ерема, неси гвозди. Поглядим, что он тогда запоет.

Неодобрительно качая забинтованной головой, Ерема отправился за гвоздями. Хрунов тем временем присел на бревно и развернул отобранный у расстриги свиток. Расстрига рванулся, будто намереваясь защитить свое сокровище, но веревки держали крепко.

Вернулся Ерема, неся горсть гвоздей, какими прибивают лошадиные подковы, и большой молоток. Расстрига на какое-то мгновение задержал взгляд на этих страшных вещах, после чего снова уставился на свиток, таращась на него так упорно, будто рассчитывал, что бумага воспламенится под воздействием его взгляда. Увы, чуда не произошло, и Хрунов, рассеянно кивнув Ереме — дескать, приступай, — разгладил на колене норовящую свернуться в трубку бумагу.

Некоторое время он читал, шевеля губами и хмуря брови.

— Ну, чего там? — полюбопытствовал Ерема.

— Дьявол его разберет, — сердито проворчал Хрунов. — Тарабарщина церковная, ни слова не понять. Про царя Ивана Васильевича что-то, а что — не разберу хоть убей. Про что грамота, расстрига? Говори, дурак, а то ведь и до греха недалеко!

— Так я тебе и сказал, — ответил чертов упрямец. — Читай, коли грамоте обучен. Молебен это за упокой души царя-батюшки. Премного грешен был царь Иоанн Васильевич, вот и послал меня архиерей по святым местам грехи его замаливать.

— Ты ври, да не завирайся, — сказал ему Хрунов. — Никаким молебном тут и не пахнет. Что же это за молебен, в котором имя Божье ни разу не упомянуто? Вот это вот — что это такое? Зла... Зле... Черт подери, злато! Злата полста пуд, се... ну да, серебра пудов сто двадцать, каменья... Ба! Так тебя, борода, за златом отправили? Вот так сюрприз!

— Золото? — подался вперед Ерема, мигом забывший о своем страхе перед гневом Господним. — Где?

— То-то и оно, — сказал ему Хрунов, — что тут ничего про это не сказано. Кремль какой-то, а какой — ни слова, ни полслова. Где клад спрятан, борода? — спросил он у расстриги, получив в ответ лишь очередной плевок. — Врешь, — продолжал он, брезгливо вытирая пучком травы оплеванный носок сапога, — скажешь. Ты, борода, может, и не знаешь, а я всякого народа насмотрелся и скажу тебе по секрету: чем сильнее человек поначалу геройствует, тем скорее ломается. И ты сломаешься, никуда не денешься. Так что лучше сразу говори. Зачем без толку мучиться? Неужто церкви золота не хватает? Сам посуди, расстрига: от начальства твоего не убудет, а нам, сирым да убогим, этих денег до самой смерти хватит. Осядем где-нибудь потихонечку, лавчонок себе прикупим, торговлишку начнем, и будет тишь, гладь да Божья благодать. А? Неужто лучше будет, ежели мы и дальше на дорогах разбойничать станем? Думай, борода! Ежели ты одним словом целую банду на путь истинный наставишь, так тебя, верно, в два счета при жизни канонизируют. Святым станешь, борода, и, главное, безо всяких мучений!

— Чтоб ты сгорел, ирод окаянный, — сказал расстрига. — Такому, как ты, сколь злата ни дай, все мало будет.

— И то верно, — вздохнул Хрунов. — Что ж, прибивай, Ерема. Видишь, дурак какой попался, не хочет по-хорошему. Прибивай, я сказал!

Ерема помрачнел, но не посмел ослушаться. Кто-то подкатил к дубу толстую сосновую колоду и поставил ее на попа. Ерема взгромоздился на эту подставку, держа в руке молоток. Гвозди пучком торчали у него изо рта, борода растрепалась космами, на грязной ткани рубахи расплывалось темное пятно пота. Утвердившись на колоде, Ерема вынул изо рта ржавый кованый гвоздь и приставил его острием к ладони распятого на дубе расстриги. Расстрига закрыл глаза и начал громко читать «Отче наш». Голос его дрогнул и прервался, когда тяжелый молоток в первый раз опустился на шляпку гвоздя, но тут же окреп и возвысился. Молоток глухо ударял по гвоздю; после второго удара брызнула кровь, обильно окропив лицо и рубаху Еремы; после четвертого или пятого расстрига уже закричал, но это не был вопль боли и страха: распятый продолжал читать молитву, ни разу не сбившись и не перепутав слова. Дочитав до конца, он начал сызнова; лишь изредка молитва прерывалась скрежетом зубов или нечленораздельным рычанием. Тем временем Ерема забил первый гвоздь, передвинул колоду и взялся за вторую руку расстриги.

Хрунов смотрел на это не более минуты, после чего углубился в чтение отобранной у пленника рукописи, шевеля губами и, казалось, утратив всякий интерес к происходящему.

Руки расстриги уже были намертво прибиты к ветвям дуба, и Ерема, неуклюже спрыгнув с колоды, склонился над его ногами, а молитва все звучала. Краем уха ловя эти отчаянные выкрики, обращенные к безучастному небу, Хрунов досадливо морщился: все это было чересчур даже для его закаленных нервов. Он ждал, что расстрига наконец сломается или просто потеряет сознание от боли, однако тот, похоже, был вылеплен из очень крутого теста. Экзекуция длилась уже более пяти минут, а упрямый расстрига все повторял и повторял «Отче наш», будто и впрямь рассчитывал получить помощь свыше.

Хрунов покосился на Ерему и понял, что тот уже вошел во вкус. Он знал за своим помощником эту слабость: от вида крови тот буквально пьянел и был способен сотворить такое, от чего у окружающих кровь стыла в жилах. Упорство расстриги, вызывавшее у Хрунова лишь брезгливое раздражение, будоражило Ерему, как хмельное вино. Между тем найденная в котомке рукопись, поначалу и впрямь казавшаяся написанной на тарабарском языке, мало-помалу делалась бывшему поручику все более понятной и цель предпринятого расстригой странствия постепенно прояснялась. Хрунов понял, что расстрига, вернее всего, не смог бы вразумительно ответить на его вопросы, даже если бы очень сильно захотел. Поэтому, когда Ерема вооружился кузнечными клещами и стал глумливо водить ими вдоль тела распятого, будто бы выбирая местечко, откуда начать, Хрунов вынул из-за пояса пистолет, поднял его на уровень глаз, быстро прицелился и спустил курок.

Простреленная навылет голова расстриги тяжело мотнулась и упала на грудь. Молитва оборвалась на полуслове, и в разбойничьем лагере стало так тихо, будто у всех разом заложило уши.

— Почто, барин? — проговорил Ерема с обидой, которая показалась Хрунову совершенно неуместной. — Еще бы чуток, и он бы все сказал.

— Ничего бы он тебе не сказал, — возразил Хрунов, — потому что сам ничего не знал. Снимите его оттуда и закопайте где-нибудь в сторонке, а мне подумать надо. Иван! Слышь, щербатый! В какую сторону он шел?

— Так известно в какую, — шепеляво ответил Иван, мстительно косясь на распятый на дереве труп. — В Смоленск.

— Ну конечно, — тихо, ни к кому не обращаясь, пробормотал Хрунов. — Конечно, в Смоленск! Недаром здесь сказано про какой-то кремль... Вот уж, действительно, не знаешь, где найдешь, где потеряешь! Эй, Ерема! Подрясник с него сперва снимите, а после закапывайте. Думаю, он может мне пригодиться.

Глава 6

— Вот, Павел Францевич, — сказала Мария Андреевна, произнося имя своего немецкого гостя на русский лад, — ваши новые апартаменты. Сегодня же здесь поставят складную кровать, стол и вообще все необходимое. Хотя мне все равно кажется, что для вас было бы лучше поселиться в усадьбе. Это дальше от кремля, зато там удобнее.

— О найн! Майн готт, нет! — всплеснув пухлыми ладошками, горячо запротестовал немец. — Ваше гостеприимство превыше всяких похвал. Вы должны знать, фройляйн Мария, что я небогат и, следовательно, неприхотлив. К тому же, как вам, наверное, уже рассказывал герр Огинский, в ранней юности мне пришлось несколько семестров обучаться в коллегиуме отцов-иезуитов. Все болтают о роскоши, в которой живут католические священники и настоятели монастырей. Не знаю, быть может, в этих слухах есть доля правды, но келья, в которой я тогда обитал, напоминала каменный мешок, в коем было одинаково холодно и зимой, и летом. Условия, которые я вижу здесь, — он обвел широким жестом просторную светлую спальню с вощеным паркетным полом, уже отделанную, но еще не обставленную, — эти условия кажутся мне просто райскими. Майн готт! Кузен Петер дал мне столько работы, что я буду уходить отсюда на рассвете, а возвращаться лишь с наступлением темноты. Если же я приму ваше любезное приглашение поселиться в усадьбе, мне придется делать каждый день по двадцать верст — десять до города и еще десять обратно. Майн готт, и все двадцать верст через этот страшный лес, в коем обитают разбойники!

— Ну, о разбойниках, пожалуй, можно забыть, — с улыбкой возразила Мария Андреевна. — Правда, двоим удалось ускользнуть, но не настолько же они глупы, чтобы сидеть на месте и ждать, когда мои егеря нападут на их след!

— А ваши егеря ищут этих бандитов? — склонив по-птичьи голову к плечу, поинтересовался немец.

— Разумеется, Павел Францевич, как же иначе? И как только они нападут на след, я немедля вызову воинскую команду. Нельзя позволять каким-то негодяям бесчинствовать в округе, наводя страх на ее обитателей. Уж коли Господь даровал мне власть над людьми, так я просто обязана их защитить.

— Майн готт, как это верно! Как это благородно и возвышенно! Вундербар! Фройляйн Мария, в моем лице вы имеете самого горячего поклонника! Какое величие, какая великолепная простота! Право, не знаю, чем я смогу вам отплатить.

— Полноте, Павел Францевич, о какой оплате вы говорите?

— Это русский язык, — развел руками Хесс. — Я хочу говорить одно, абер говорю совсем другое... О найн! — вскричал он, предвосхищая предложение княжны. — Нет, нет и нет! Не надо говорить со мной по-немецки. Ни слова по-немецки, гут? Я говорить все время по-русски для тренировки, а вы мне поправлять.

— Меня поправлять, — автоматически поправила княжна.

— Вот видите! Данке шон, спасибо. Я убежден, что в России нужно говорить по-русски, в Италии по-итальянски... и так далее. Разве нет?

— Наверное, — неуверенно согласилась княжна. — Но это очень затруднительно. Нужно быть настоящим полиглотом, чтобы следовать вашему правилу и не испытывать затруднений.

— Нужно сидеть дома, и тогда никаких затруднений не возникнет — по крайней мере, с языком! — смеясь, воскликнул немец. — Клянусь вам, фройляйн, я ненавижу путешествия и, если бы не кузен Петер, ни за что не покинул бы родного Дюссельдорфа! Впрочем, я должен быть ему благодарен, ибо по воле этого самонадеянного мальчишки и его папаши-профессора имел великую честь познакомиться с вами!

— Вы мне льстите, Павел Францевич, — с улыбкой сказала княжна. — Я вовсе не так бескорыстна, как вам кажется.

— Найн? — удивился немец.

— Нет, Павел Францевич. Увы! Помните, тогда, на мосту, узнав, кто вы, я говорила, что у меня есть для вас работа?

— Не помню, — честно признался Хесс. — Тогда на мосту я был чересчур впечатлительный, чтобы запомнить детали.

— Чересчур впечатлен, — поправила Мария Андреевна. — Но, несмотря на это, я все-таки возьму на себя смелость обратиться к вам с просьбой. Ведь вы не обидитесь, правда?

— Майн готт, нет! Натюрлих... э-э-э... разумеется, нет! Я целиком в вашем распоряжении.

Княжна в некотором смущении прошлась по залитой полуденным солнцем комнате, выглянула в открытое окно и повернулась к нему спиной, устремив на немца просительный взгляд.

— Я понимаю, что у вас очень много работы, — сказала она, — но, быть может, вас не затруднит задержаться здесь на несколько дней и сделать увеличенную копию с портрета моего деда, князя Александра Николаевича Вязмитинова? Я хотела бы украсить ею этот дом, а то здесь как-то пусто.

Немец закряхтел и поскреб пятерней лысую макушку.

— Майн готт, вот так просьба! Боюсь, речь здесь пойдет не о нескольких днях задержки, а о нескольких неделях. Бог мой, что я говорю! — воскликнул он, спохватившись. — Конечно же, да! Я согласен, фройляйн Мария. Кузен Петер не станет на меня сердиться, особенно когда узнает, в каком приятном обществе я провел эти недели.

— Большое вам спасибо. Я хорошо заплачу, — сказала княжна.

— Майн готт, зачем говорить о деньгах? Вы не должны унижать себя подобными разговорами, милая фройляйн Мария. Найн! Нет! Это сказано про вас, фройляйн. Что же касается оплаты, то я буду рад любой безделице, если получу ее из ваших прелестных ручек.

С этими словами он галантно опустился на одно колено и припал своими пухлыми губами к руке княжны. Марию Андреевну стал разбирать смех: она никак не могла привыкнуть к тому, что этот шумный колобок обладает не только удивительным проворством, но и неожиданной при его комплекции гибкостью. В самом деле, попробуйте-ка сложить пополам шар! Это трудно, ибо у шара нет талии; тем не менее шарообразное тело Пауля Хесса то и дело легко сгибалось в не лишенном изящества поклоне.

— Кстати, о ручках, — сказала она, погасив улыбку, которая могла показаться гостю неучтивой. — Быть может, вы не откажетесь дать мне несколько уроков рисунка и живописи? В детстве у меня были недурные задатки, но в последние годы я настолько занята, что о рисовании пришлось забыть.

— Это очень печально, — сказал Хесс, легко поднимаясь с колен и благожелательно улыбаясь княжне. Несмотря на жесткие складочки, шедшие от крыльев носа к губам, и порою появлявшееся в глазах холодное рыбье выражение, которое так поразило при встрече Вацлава Огинского, улыбка у немца была обезоруживающая и беззащитная, как у проказливого, но милого младенца. — Майн готт, фройляйн Мария! Вы замечали, что наша жизнь состоит из потерь, и лишь отчасти из находок? Да и то, что мы находим, впоследствии все равно почти неизбежно теряется — друзья уходят, знания стираются из памяти, деньги протекают сквозь пальцы. Грешно пренебрегать даром, ниспосланным вам Господом! О, искусство! Искусство имеет божественную суть, оно приближает нас к Создателю.

— Однако, — улыбнулась княжна, — отцы-иезуиты, от которых вы сбежали, успели основательно напичкать вас знаниями. Ведь вы только что процитировали Платона!

— Ха! — самодовольно воскликнул немец. — Напичкали — вот правильное слово. Я бы даже сказал, нафаршировали знаниями, как утку яблоками. Что же до Платона, то своего противника надобно хорошо знать.

— Противника? — княжна удивленно подняла брови. — Но простите, Павел Францевич, чем же вам не угодил Платон?

На какое-то мгновение лицо немца приобрело растерянное выражение, но тут же снова расплылось в улыбке.

— Противника? — переспросил он. — Я сказал «противника»? Майн готт, этот русский язык!.. Я имел в виду, конечно же, предшественника — того, кто жил до нас, на чьей философии в большой степени построено наше мировоззрение. Ферштейн зи? Вы меня понимаете?

— Признаться, не совсем, — сказала Мария Андреевна. — Впрочем, никто не может запретить вам быть противником Платона, и даже самым ярым. Платону это, полагаю, безразлично, а уж мне-то и подавно.

— Надеюсь, — со смехом проговорил немец. — Майн готт, знали бы вы, как я на это надеюсь! Скажу вам по секрету, драгоценная фройляйн Мария, что прекрасные девицы, ведущие с мужчинами ожесточенные философские споры и доказывающие преимущества, скажем, платонизма перед иными философскими системами, вызывают у меня испуг.

Майн готт, меня пугают даже мужчины, спорящие о столь отвлеченных и ненужных вещах, как философские школы, приказавшие долго жить много столетий назад. Тот же Платон совершенно справедливо замечал, что спорщикам нет дела ни до истины, ни до сути; их вдохновляет лишь возможность любой ценой одержать победу в бессмысленном споре. Посему, любезная фройляйн, я очень надеюсь, что до философических споров у нас с вами не дойдет.

— Надеюсь также, что вы ответите согласием на мою просьбу, — в тон ему добавила княжна.

— Что?.. Ваша просьба! Как я мог забыть! Это все Платон, он меня отвлек. Вот вам еще один довод против увлечения философией. Пфуй! Ваша просьба! Поверьте, фройляйн Мария, что я согласился бы на что угодно, лишь бы иметь возможность почаще видеться с вами.

— Такая возможность у вас будет, Павел Францевич. Как видите, ремонт здесь уже завершен, так что мне волей-неволей придется на время переселиться сюда, дабы самолично проследить за тем, как будет обставляться дом.

— О да! — с улыбкой, которая показалась княжне странной, воскликнул Хесс. — Доверять обстановку своего жилища прислуге нельзя ни в коем случае! Как это у вас говорят? Глаз да глаз!

Когда княжна наконец ушла, оставив его одного, герр Хесс подошел к окну и некоторое время, насвистывая себе под нос какую-то незатейливую немецкую песенку, смотрел на улицу, по которой с громом и лязгом катились груженные строительным материалом подводы. Город, без малого целиком уничтоженный огнем и пушечными ядрами, уже почти отстроился и активно рос вширь; летела пыль, стучали топоры, гремело железо, бородатые возчики медвежьими голосами понукали лошадей. Немец задумчиво почесал пухлую щеку согнутым указательным пальцем и перевел взгляд туда, где над крышами домов виднелись уцелевшие башни кремля. Над башнями в голубом безоблачном небе кружились вороны, похожие издали на чаинки, плавающие в стакане чая. Откуда-то из глубины дома доносился бодрый голос княжны, отдававшей распоряжения прислуге. Хесс покосился в ту сторону, в раздумье подергал себя за кончик носа и тихонько вздохнул. Княжна с ее невыполнимыми просьбами была для него досадной помехой; впрочем, он полагал, что надолго здесь не задержится — недели на две, не больше. А две недели можно и потерпеть; вряд ли за столь короткий срок эта молодая особа сумеет его раскусить.

Вдоволь насмотревшись на пыльную улицу и башни кремля, немец закрыл окно и подошел к своему багажу, который был кучей сложен в углу комнаты. Большая папка для эскизов стояла здесь же — кто-то аккуратно прислонил ее к стене. Хесс придирчиво осмотрел завязанные хитроумным узлом тесемки и пришел к выводу, что их никто не касался. Немец положил папку на пол, присел на корточки и развязал тесемки. Под стопкой девственно чистой бумаги в папке лежала еще одна пачка листов, которые были исчерчены уверенной рукой профессионального художника. Хесс выбрал два, на коих были изображены башни кремля и днепровский берег, переложил их в другую папку, поменьше, присовокупил несколько чистых листов, коробочку с углем и тщательно завязал обе папки особым узлом, изобретенным им самим еще в детстве.

Наброски, хранившиеся в папке, были сделаны в сентябре двенадцатого года французским офицером, который по неизвестной Паулю Хессу причине предпочел мирной жизни художника полную невзгод и опасностей карьеру кавалериста. Сей бравый воин прошел всю войну и ухитрился погибнуть в самом ее конце, в двадцати верстах от Парижа. Он умер от ран в госпитале при иезуитском монастыре и там же был похоронен, а все его имущество, в том числе и папка с набросками, перешло по наследству к отцам-иезуитам. Паулю Хессу неведомы были пути, по которым эти чудом уцелевшие наброски попали в его руки, но он полагал, что ничто на этом свете не делается без воли Всевышнего. Молодой уланский лейтенант так и не заслужил ни воинских почестей, ни славы живописца, но его рисунки могли принести пользу.

...Снизу опять донесся голос княжны — на этот раз она, кажется, кого-то распекала. Хесс улыбнулся, подумав об Огинском. По его мнению, все эти высокородные вельможи были предельно глупы, и Вацлав Огинский не представлял собою исключения. Жизнь по сути своей проста, и состоит она из множества крайне незатейливых вещей. Именно из-за обилия этих пустяков она может показаться сложной тому, кто не обучен смотреть в корень и за деревьями не видит леса. Огинский же и ему подобные во все времена воздвигали прямо у себя перед носом непроходимый частокол условностей и надуманных проблем. Доннерветтер! Уж если ты имел глупость прикипеть сердцем к такой сумасбродной особе, как княжна Вязмитинова, то нужно быть законченным кретином, чтобы отказаться от того, что само плывет тебе в руки! Любовь и политика несовместимы, тут надобно выбирать одно из двух и, выбирая политику, необходимо, черт подери, быть уверенным в успехе! Огинский же, этот высокородный болван, фактически бросил княжну ради дела, заранее обреченного на полный провал. Похоже, этот павлин бредил независимостью Польши; похоже, его обида на русского царя оказалась сильнее любви к княжне Марии, и он укатил в Петербург за своими драгоценными бумагами, не пробыв в поместье Вязмитиновых и суток. Что ж, скатертью дорога...

Выудив из кармана массивные серебряные часы на цепочке, немец откинул крышку и взглянул на циферблат. Было без четверти одиннадцать — самое время для небольшой прогулки. У него были дела в городе, да и чем еще заняться, когда в отведенной тебе комнате даже не на что присесть? Он прислушался, пытаясь по голосу определить, в какой части дома находится княжна, потом подошел к окну и выглянул наружу. Меньше всего ему хотелось, чтобы излишне гостеприимная хозяйка увязалась с ним на прогулку.

Оказалось, фортуна на его стороне. Выглянув в окно, Хесс увидел, как Мария Андреевна садится в стоявший у ворот экипаж. Прежде чем закрыть за собою дверцу, княжна подняла голову и окинула взглядом фасад нового дома. Немец отпрянул от окна, скрывшись в глубине комнаты: ему представилось, что, заметив в оконном проеме его физиономию, княжна может проникнуться жалостью к оставшемуся в одиночестве гостю и пригласит его с собой.

К счастью, его опасения оказались напрасными. За окном стукнула дверь кареты, раздался зычный окрик кучера, щелкнул кнут, и карета укатила. Тогда веселый немец, который сейчас был далеко не так весел, как на людях, отыскал свою шляпу, поправил пышный галстук, прочел короткую молитву на латыни и, взявши под мышку папку с рисунками, покинул дом.

Через четверть часа он уже неторопливо двигался вдоль древней, пестревшей выбоинами, полуобвалившейся каменной стены кремля, с глуповатой улыбкой глазея по сторонам. Внизу, под береговым откосом, на ярком полуденном солнце весело поблескивала широкая лента Днепра; от толстой каменной стены веяло прохладой и тянуло смешанным запахом сырой штукатурки и полыни.

Под ноги ему попалось рыжее от ржавчины пушечное ядро. Немец рассеянно попинал его квадратным носком башмака, невольно подумав о том, что чугунный шар, быть может, еще хранит на своей изъеденной ржавчиной поверхности микроскопические частицы человеческой крови.

Впереди виднелся пролом, оставленный, по всей видимости, взорвавшимся здесь в ноябре двенадцатого года пороховым фугасом. Протоптанная неизвестно кем тропа огибала бесформенную груду битых кирпичей и дикого камня, на которой уже поднялись ростки каких-то неприхотливых растений. Хесс увидел отбившуюся от стада козу, которая, стоя на большом обломке кирпичной кладки, обгладывала один из таких ростков. Ее желтые глаза с вертикальными зрачками были прикрыты от удовольствия, как будто она угощалась невесть каким лакомством. Когда под ногой Хесса стукнул потревоженный камень, коза вздрогнула, сердито мемекнула и убежала, смешно вскидывая костлявый зад.

Немец перебрался через каменный завал и остановился перед полукруглым входом в северную башню. Из черной каменной норы потянуло промозглой сыростью; поодаль, в зарослях высокого бурьяна, догнивала сорванная с петель створка двери. У Хесса возникло непреодолимое желание открыть папку, вынуть оттуда план древнего укрепления и еще раз без спешки изучить его, прежде чем соваться в подземелье. Он с трудом преодолел это искушение: план был выучен им наизусть еще в Париже, а нежелание спускаться в мрачные склепы объяснялось простой человеческой слабостью.

Быстро оглядевшись по сторонам, немец решительно нырнул в черный дверной проем. Здесь он немного постоял, давая глазам привыкнуть к полумраку, после чего аккуратно положил папку на груду обвалившейся со стены штукатурки и начал осторожно спускаться вниз по крутой лестнице с узкими выщербленными ступенями.

Зашел он, увы, недалеко. За первым же поворотом лестницы перед ним возник каменный завал, едва различимый в темноте. Немцу удалось разглядеть, что между гребнем завала и сводом коридора имеется просвет, вполне достаточный для того, чтобы в него мог пролезть человек. Там, за завалом, царил полумрак, и Хесс подумал, что на первый раз этого достаточно. Никто не обещал ему, что дело будет легким, но теперь у него возникло опасение, что оно может оказаться невыполнимым. Конечно, лейтенант Бертье однажды выбрался отсюда и даже прожил после этого целых три года. Но целостность старинной кладки была нарушена взрывом, и коридор за эти три года сто раз мог обвалиться, окончательно похоронив свою тайну под массой каменных обломков. Это была бы катастрофа; Хесс живо представил себе череду бесконечно долгих месяцев, а быть может, и лет, в течение которых ему придется тайком расчищать подземелье.

Впрочем, по-настоящему он верил в иное — в то, что над ним простерта длань Господня, хранящая его от всех невзгод. Так говорили отцы-иезуиты, и смиренный член этого древнего монашеского ордена не видел причины не доверять словам своих наставников.

Выбравшись из заваленного обломками подземелья на яркий солнечный свет, Пауль Хесс почистил нисколько не нуждавшееся в чистке платье, поправил на голове треугольную шляпу, взял под мышку папку с набросками и, насвистывая, направил свои стопы в торговую часть города. Здесь он посетил скобяную лавку, где по сходной цене приобрел жестяной фонарь с кольцом наверху, солидный запас свечей и несколько кусков темного войлока.

Придя домой, он обнаружил, что княжна еще не вернулась. Это было очень кстати; герр Пауль поспешил подняться к себе и обнаружил, что в его комнате уже установили складную кровать, стол, два стула и фаянсовый умывальник с зеркалом. В углу, будто по волшебству, воздвигся платяной шкаф; в другом углу Хесс обнаружил ореховый комод с пустыми ящиками, а на комоде — весьма изящные часы швейцарской работы. В дверном замке изнутри торчал медный ключ с затейливой головкой, которого здесь прежде не было, и герр Пауль по достоинству оценил предупредительность княжны.

Первым делом он запер дверь и лишь после этого принялся обживать новые апартаменты. Небрежно бросив на комод шляпу, герр Пауль разложил на столе свои покупки и вынул из кармана сюртука острый как бритва складной нож. Ловко орудуя этим инструментом, он вырезал в куске войлока круглое отверстие. Отделять вырезанный кусок до конца он не стал, получив таким образом что-то вроде открывающейся заслонки. Теперь ему достаточно было обернуть войлоком фонарь, чтобы тот сделался потайным: подними круглую войлочную заслонку, и из образовавшегося глазка ударит тонкий луч света.

Покончив с этим делом, Хесс установил внутри фонаря сальную свечу и спрятал фонарь вместе с оставшимся войлоком в дальний угол шкафа. После этого он выложил на видное место рисунки с видами кремля и днепровской кручи, кликнул лакея, предоставленного княжной в его распоряжение, и велел тому разобрать багаж. Когда лакей разобрал узлы и корзины, герр Пауль отпустил его, скинул башмаки и, улегшись на кровать, открыл привезенный с собою томик Платона, изданный на языке оригинала.

Пауль Хесс бегло читал по-древнегречески, однако хитросплетения Платоновой логики в сочетании с недавней прогулкой оказали на его организм странное воздействие: не прочтя и трех страниц, герр Пауль выронил книгу, и через минуту его заливистый храп разносился едва ли не по всему дому. Он проспал до самого обеда и, когда его разбудили, чувствовал себя вялым и разбитым. Ему пришлось изрядно потрудиться, дабы обед в обществе княжны прошел весело и непринужденно; впрочем, после двух бокалов хорошего вина герр Пауль в самом деле повеселел и к концу обеда уже во все горло хохотал над собственными рискованными остротами. За кофе он продемонстрировал княжне те два наброска, которые якобы сделал утром, и удостоился ее горячей похвалы.

Этим же вечером, дождавшись, пока в доме все затихнет, Пауль Хесс выбрался наружу через окно первого этажа и, пряча под одеждой потайной фонарь, устремился на гору, к кремлю: настало время поближе познакомиться с таинственными подземельями.

* * *

С самого утра в доме творился ад кромешный: подрядчики, словно сговорившись, привезли мебель, гардины и все прочее едва ли не одновременно. В одночасье улица перед домом оказалась запружена подводами, лошадьми, предметами обстановки и бородатыми мужиками, которые не столько занимались делом, сколько кричали друг на друга. Мария Андреевна сбилась с ног, пытаясь хоть как-то упорядочить этот хаос, и это ей отчасти удалось — надо полагать, сказался богатый опыт. Когда последняя подвода, громыхая, скрылась за углом, а последний комод был внесен в дом пыхтящими дворовыми, княжна вздохнула с облегчением, искренне позавидовав герру Хессу, который, прихватив свою папку, ушел из дому за час до начала столпотворения.

Взяв себя в руки, княжна кликнула дворецкого и вместе с ним прошлась по комнатам, указывая, что и где надобно поставить, повесить и прибить. Дворецкий, наученный горьким опытом, не стал полагаться на память и записывал за хозяйкой каждое слово. Ему пришлось исписать изрядное количество бумаги, прежде чем было отдано последнее распоряжение, но зато, насколько он понимал, в доме не осталось ни единого стула, которому княжна не отвела бы определенного места. Это существенно облегчало его задачу, и все же, как только Мария Андреевна наконец ушла к себе, бедняга первым делом бросился к буфету и хлопнул стопку водки.

Очутившись в своей спальне, княжна первым делом посмотрела на часы и ужаснулась: время близилось к полудню, а она уже устала так, будто целый день колола дрова. Из коридора доносились тяжелые шаги, трудный скрежет передвигаемой мебели и тихая ругань дворецкого, который бранил бестолковых мужиков, ухитрившихся заклиниться в дверях вместе с платяным шкафом. Слушая эту перебранку, Мария Андреевна поняла, что с нее довольно, и позвала горничную, чтобы переодеться для выхода. Она чувствовала, что, оставшись сейчас дома, непременно на кого-нибудь накричит.

Пробираясь по заставленному чем попало коридору, Мария Андреевна услышала, как где-то позади, в лабиринте комнат, с дробным рассыпчатым грохотом и лязгом обрушилось что-то железное. Она остановилась и прикрыла глаза, терпеливо пережидая приступ раздражения. Гадать о том, что послужило причиной шума, не приходилось: в оружейной рухнули стоявшие у двери рыцарские латы.

Княжна усмехнулась и покачала головой. Оружейная... Можно было не сомневаться, что эта комната в ближайшее время станет причиной новой волны пересудов о чудачествах сумасбродной княжны. Богатая коллекция оружия, которую начали собирать предки старого князя, за последние три года пополнилась и разрослась настолько, что более не умещалась в комнате, специально отведенной под нее в Вязмитинове. Наедине с собой Мария Андреевна признавала, что в этой внезапно проснувшейся страсти к коллекционированию орудий убийства есть что-то болезненное, тем более что хищная красота оружия ее больше не пленяла. То, что оружие, отвратительное по самой своей сути, выглядело красивым, казалось княжне вполне объяснимым. Понимая это, княжна тем не менее не могла устоять при виде очередного редкого экземпляра и никогда не вешала оружие на стену, предварительно его не опробовав. Разумеется, это правило распространялось далеко не на все ее приобретения: орудовать двуручным тевтонским мечом, к примеру, казалось ей чересчур тяжело и совершенно бессмысленно. Доспехи, которые только что с лязгом разлетелись по новенькому паркету оружейной комнаты, она тоже не примеряла, хотя они, похоже, идеально подходили ей по росту.

Она немного постояла на месте, решая, подняться ей в оружейную или махнуть на все рукой и идти на прогулку. В конце концов здравый смысл возобладал над раздражением: княжна решила, что сломанное уже сломано, испорченное — испорчено и что надо дать разиням шанс все исправить и тихо замести следы. Даже если предположить, что железноголовый тевтонский болван, рухнув с подставки, оставил выбоину в паркете или помялся сам, то криком и бранью все равно уже ничего не поправишь.

Мысль о тевтонском болване совершенно естественным образом напомнила княжне о ее госте, любезном герре Пауле Хессе. Сей обходительный господин с истинно германским трудолюбием и аккуратностью каждое божье утро сразу же после завтрака отправлялся на берег Днепра, где на крутых склонах высилась старинная фортеция, и возвращался обыкновенно лишь к ужину, усталый и голодный, но непременно с двумя-тремя набросками для кузена Петера. Наброски эти были чудо как хороши, но что-то в них неизменно ставило княжну в тупик, вызывая не вполне осознаваемое недоумение: зарисовки кремля, днепровских круч и московского предместья, сделанные с различных точек, носили отпечаток некой артистической небрежности, которая, как казалось Марии Андреевне, вовсе не была присуща педантичному немцу. Несмотря на свой смешливый нрав, Хесс был немцем до мозга костей, и рисунки его, как представлялось княжне, должны были напоминать чертежи — точные, сухие и совершенно лишенные эмоций. Но то, что показывал ей герр Пауль, было набросано нервными, летящими штрихами, как будто рукой художника водило само вдохновение. Так мог бы рисовать русский, француз, испанец или итальянец, но никак не воспитанник сухой Дюссельдорфской школы живописи. Живая и страстная натура художника чувствовалась в каждой линии, в каждом штрихе; если это рисовал Хесс (в чем княжна не могла сомневаться), то возникал вопрос: который из двух Паулей Хессов настоящий — тот, что делал эти наброски, или тот, который хохотал за столом над собственными незатейливыми остротами и больше всего на свете любил свиные ножки с кислой капустой?

Да, герр Пауль был далеко не так прост, как казался при первом знакомстве, и за его грубоватыми манерами пузатого бюргера время от времени угадывался острый и холодный ум, так же дурно сочетавшийся с его манерой рисовать, как и с его умением вести себя за столом. Это был, если можно так выразиться, уже третий Пауль Хесс, и княжне оставалось только гадать, сколько их еще скрывается за внешностью недалекого тевтонского колобка.

Налетевший с Днепра теплый ветер чуть не вырвал из руки Марии Андреевны кружевной зонтик, коим она прикрывалась от полуденного солнца. Княжна схватилась свободной рукой за норовящую улететь шляпку и только теперь обнаружила, что ноги ее все это время двигались в сторону реки, а точнее, в сторону кремля. Хесс был где-то здесь, и Мария Андреевна решила, что коль уж забралась так далеко, так надобно дойти до конца и навестить герра художника за работой. Возможно, ее визит будет для Хесса приятным сюрпризом; если же окажется, что ее присутствие стесняет увлекшегося работой немца, то уйти никогда не поздно.

Отыскать его оказалось непросто. Княжна потратила не менее двух часов и обошла по периметру едва ли не весь кремль, прежде чем увидела в тени северной башни знакомый деревянный треножник, на верхушке которого с помощью хитроумных немецких зажимов была укреплена доска с приколотым к ней листом бумаги. При ближайшем рассмотрении доска оказалась папкой, в коей Хесс носил свои рисунки, и Мария Андреевна подивилась про себя немецкой изобретательности.

Рядом с треножником лежала кожаная сумка, в которой господин художник носил то, что не помещалось в папке: коробочки с углем, баночки с тушью, перья, ножик, деревянный футляр с акварельными красками, а также флягу и пакет с едой, потребные ему для того, чтобы не отвлекаться от работы и перекусывать прямо на месте, никуда не отлучаясь. Ремни с массивными медными пряжками, коими закрывалась сумка, были расстегнуты, из-под клапана высовывалось горлышко обтянутой тисненой кожей фляги. Медный колпачок последней, по желанию владельца легко превращавшийся в стопку, весело горел на солнце, навевая мысли о том, что фляга содержит в себе вовсе не колодезную водицу. Порывами налетавший с реки ветер слегка покачивал треножник и свистел в зубцах старинной каменной башни, в тени которой стояла Мария Андреевна.

Немца нигде не было видно. Княжна огляделась по сторонам, гадая, куда он мог запропаститься, и уже открыла рот, чтобы позвать, но вовремя спохватилась: возможно, герр Пауль был совсем рядом, но при этом не мог откликнуться, чтобы не поставить себя тем самым в весьма неловкое положение. Поймав себя на неприличных мыслях, княжна слегка зарумянилась и, чтобы отвлечься, перенесла свое внимание на пришпиленный к папке рисунок.

Рисунок этот был выполнен в описанной выше эмоциональной манере и изображал предместье, видимое с того места, где стоял треножник. На взгляд княжны, набросок был закончен — ни прибавить, ни отнять. Все было на месте и казалось живым: и лента Днепра, и россыпь деревянных домишек на противоположном берегу, и переправа, и покосившаяся баня над кручей, и дерево — похоже, старая яблоня, — простершее над ее крышей корявые ветви...

Став на то место, где стоял до нее художник, княжна из чистого озорства попыталась сличить рисунок с оригиналом и почти сразу закусила губу: что-то было не так, что-то тревожило ее в набросанном нервными штрихами пейзаже — то ли чего-то недоставало, то ли, напротив, что-то было лишнее...

Она пригляделась и сразу поняла, в чем дело: бани, изображенной на рисунке, на самом деле не существовало. Отсутствовало и дерево, так украшавшее собою передний план. Всмотревшись повнимательнее, княжна отыскала на береговой круче корявый, расщепленный и обгорелый пень — все, что осталось от старой яблони. На том месте, где у герра Пауля была изображена покосившаяся, крытая соломою баня, поднимался пологий бугорок, поросший высоченным бурьяном и крапивой.

— Странно, — сказала Мария Андреевна вслух и снова огляделась. Хесса по-прежнему не было видно, и у нее вдруг возникло очень неприятное чувство: ей показалось, что немец сидит в бурьяне или прячется где-нибудь за выступом стены, дожидаясь ее ухода. — Глупости, — сказала она гораздо громче и решительнее. — Вздор и чепуха! Он, верно, прилег отдохнуть и задремал, а что до рисунка, то художник имеет полное право слегка приукрасить действительность. Ведь видно же, что баня там была, и дерево тоже было...

Она осеклась на полуслове, внезапно узнав место, где когда-то гуляла с гувернанткой. Перед ее внутренним взором, будто наяву, встала черная от времени, покосившаяся бревенчатая баня и яблоня — тоже старая, черная, протянувшая над растрепанной соломенной кровлей корявые руки ветвей. Да, если верить памяти, то и дерево, и баня действительно стояли на этом самом месте и выглядели они в точности так, как изобразил их герр Пауль Хесс — тот самый герр Пауль, который, по его собственным словам, приехал в Смоленск впервые в жизни.

Княжна ожесточенно помотала головой, пытаясь привести в порядок разбежавшиеся мысли. Как же так? Что-то здесь не складывается, что-то не получается...

Она нарочно отошла от треножника, чтобы рисунок не отвлекал внимание, заставила себя успокоиться и попыталась прийти к какому-нибудь рациональному выводу. Странность, замеченная ею в рисунке Хесса, могла иметь какое-то значение, а могла и не иметь. Но она тревожила княжну, и Мария Андреевна решила продумать все до конца, ибо это был наилучший способ успокоиться.

Итак, баня и яблоня...

Баня и яблоня, которых не было на береговой круче Днепра, но которые остались, оказывается, не только в памяти княжны Марии Андреевны Вязмитиновой, но и на рисунке герра Пауля Хесса, сделанном сегодня утром. Баня и яблоня погибли, вероятнее всего, летом или осенью двенадцатого года, то есть тогда, когда никакого герра Хесса здесь и в помине не было...

Что ж, в конце концов, герр Пауль мог лгать. С людьми это случается, особенно с такими, как герр Пауль, тщательно скрывающими от окружающих свои мысли и даже свой холодный ум, странно сочетающийся со страстным талантом художника. Милейший герр Пауль мог бывать в Смоленске раньше — например, тем же недоброй памяти летом 1812 года. Он мог служить в армии императора Наполеона и запомнить баню и яблоню еще тогда.

Но зачем в таком случае ему было выдавать себя, рисуя то, чего давно уже нет?

Обдумывать версии о божественном озарении, снизошедшем на Хесса свыше, или о способности тевтона проникать в чужие мысли и воровать воспоминания Мария Андреевна не стала. Вздохнув, она вынуждена была признать, что логика завела ее в тупик: вместо желаемых ответов княжна получила только новые вопросы. Похоже, разрешить загадку бани и яблони путем одних лишь логических рассуждений было так же невозможно, как и другую, гораздо более занимательную и насущную: куда, ради всего святого, подевался Хесс?

Княжна стояла рядом с его треножником уже не менее получаса, а немец как сквозь землю провалился. Неужто и впрямь заснул где-нибудь в бурьяне? Тогда в его фляге, верно, и впрямь плещется что-то покрепче воды... Ну, и что теперь? Искать его, звать, будить? Тогда, представ перед княжной в столь непрезентабельном виде, герр Пауль будет смущен и даже пристыжен, а зачем это нужно — стыдить гостя, который не сделал ничего дурного?

Вопреки столь уважаемой княжною логике и здравому смыслу ей опять показалось, что немец прячется в бурьяне, с нетерпением дожидаясь ее ухода. Мария Андреевна вновь вернулась к рисунку и сличила его с расстилавшимся внизу пейзажем. Да, различия имелись, и дело было не только в бане и яблоне. Вон того дома, новенького, с тесовой крышей и высоким резным крыльцом, на рисунке что-то не видно, зато виден другой, поплоше. И сады на бумаге — старые, густые, под корень спаленные пожаром двенадцатого года... Город на рисунке был тот и не тот, и княжна, которой до смерти наскучили рутинные заботы, связанные с постройкой и оформлением городского дома, решила, что не успокоится, пока не разгадает эту тайну.

Между тем затянувшееся ожидание начало казаться Марии Андреевне не только пустым, но и не совсем приличным. Вряд ли с Хессом случилось что-то дурное. Если бы на него напали грабители, они бы, верно, прихватили с собою и сумку, а если бы любознательный тевтон повредил себе что-нибудь, от нечего делать обследуя развалины, то он не стал бы молчать, а дал бы о себе знать криком. Тут ей пришло в голову, что немец мог удариться головой и лежать без сознания, а мог и вовсе убиться, оступившись на битых кирпичах. То обстоятельство, что в развалинах целыми днями играли мальчишки, ничего не меняло: как говорится, что русскому здорово, то немцу смерть. Преодолев неловкость, княжна несколько раз окликнула Хесса, но ответа не получила. Тогда она вскарабкалась на гору битого кирпича в проломе стены и осмотрелась сверху. Немца нигде не было видно, и Мария Андреевна решила, что разумнее всего будет все-таки вернуться домой. В конце концов, тевтон мог завести в предместье какую-нибудь пассию, и тогда его отсутствие объяснялось очень просто. Оно могло объясняться как угодно, но факт оставался фактом: здесь Хесса не было — ни в бурьяне, ни под откосом, ни среди руин и битых кирпичей. А на нет, как говорится, и суда нет. Более того, не следовало забывать о приличиях: княжне Вязмитиновой не пристало, подобно цепной собаке, сторожить брошенную хитрым немцем сумку. Хитрым? Ну да, пожалуй, что так...

Покинув окрестности северной башни, княжна скорым шагом направилась к своему дому. По дороге ей встретилось несколько знакомых лиц и дважды ей даже пришлось вступить в разговор, обыкновенный при подобных встречах: о здоровье, о делах, о погоде и о видах на урожай. Княжне польстило то, что мнение ее о последнем предмете было выслушано с большим вниманием; рассуждая об урожае, вложении денег и вообще об экономике, она редко ошибалась, и то, что этот факт наконец-то был признан всеми, был ей приятен.

Словом, чем дальше уходила она от установленного в тени лакированного треножника, тем менее загадочным казалось ей недавно пережитое приключение. Подумаешь, неточный рисунок! Принимая во внимание вдохновенную манеру, в которой рисовал герр Хесс, на мелкие несоответствия можно было смело закрыть глаза. Его кузен Петер, молодой, но уже получивший определенное признание баталист, намеревался живописать славные битвы Отечественной войны с французом; а раз летом 1812 года над обрывом стояла баня, то герр Пауль позволил себе эту баню нарисовать — что же тут дурного, что загадочного?

Тем не менее, проходя мимо канцелярии градоначальника, княжна невольно замедлила шаг и едва не зашла, но вовремя вспомнила, что одета не для подобных визитов. К тому же, бродя по крутым откосам в поисках Хесса, она изрядно устала, да и спешки пока что не было. Посему Мария Андреевна миновала канцелярию и прямиком отправилась домой — посмотреть, как без нее расставили мебель, а заодно и поинтересоваться, какая судьба постигла жестяное чучело крестоносца, сторожившее вход в оружейную комнату.

Глава 7

Герр Пауль, как и следовало ожидать, еще не вернулся. В доме продолжалась деловитая возня, но шума и беспорядка заметно поубавилось. Переодевшись и выпив чаю, Мария Андреевна прошлась по комнатам и решила, что для первого раза получилось недурно. Кое-что следовало передвинуть, а иное и вовсе заменить, но говорить об этом она не стала — дворецкий и без того уже валился с ног от усталости, да и мелкие недочеты, замеченные княжною, явились результатом ее собственных ошибок, а не небрежности прислуги.

В оружейной тоже царил порядок, да иначе и быть не могло. Развешанное по стенам оружие маслянисто поблескивало, начищенный до зеркального блеска железный болван у входа горделиво торчал на своей подставке, опираясь на двуручный меч с извилистым, как тело ползущей змеи, лезвием. В крестообразной щели шлема, похожего на жестяное ведро, будто угадывались недобрые глаза. Чтобы развеять неприятное ощущение, княжна постучала по шлему согнутым пальцем, и тот отозвался глухим чугунным звоном.

Спохватившись, Мария Андреевна обернулась к сопровождавшему ее дворецкому и велела позвать лакея по имени Григорий — молодого, плутоватого и немного развязного, но при этом сообразительного и скорого на ногу. Когда Григорий явился, она отвела его в сторонку и тихим голосом отдала короткий приказ. Лакей сказал: «Слу-шаю-с» — и испарился. Проводив его взглядом, княжна с неудовольствием подумала, что он непременно станет болтать в людской. С одной стороны, конечно, на каждый роток не накинешь платок, а с другой — ну почему, спрашивается, каждый ее шаг должен служить поводом для глупых пересудов?

Впрочем, ответ на этот вопрос был очевиден: шагать надобно не так широко, не отделяясь от иных-прочих, тогда и судить тебя не станут. Что с того, что к странным поступкам тебя принуждает сама жизнь? Не обращай на это внимания, смирись, не ропщи, будь как все, и тогда, будучи ограбленной, попранной и униженной каким-нибудь мелким негодяем, ты наконец-то удостоишься сочувствия и жалости света.

Она не впервые думала об этом, и окончательный вывод всегда был один и тот же: не дождетесь. И на сей раз, скоро пробежав привычной, проторенной тропинкой, мысли Марии Андреевны вернулись к первоначальному предмету ее размышлений, то есть к герру Паулю Хессу.

Отпустив дворецкого, Мария Андреевна прошлась по оружейной, внимательно оглядывая стены и одобрительно кивая: да, здесь все было устроено именно так, как ей хотелось, и произошло это, видно, потому, что оформление именно этой комнаты она продумала лучше, чем какой бы то ни было иной. Княжне подумалось, что она давненько не упражнялась в стрельбе, если не считать того случая на мосту, но о том, чтобы учинить пальбу здесь, в городе, нечего было и мечтать.

На полке в углу она нашла то, что искала, — медную подзорную трубу с выбитым по ободку названием некогда захваченного в плен шведского военного корабля. Труба была громоздкая и довольно тяжелая, но давала очень приличное увеличение. Сунув трубу под мышку, княжна покинула оружейную и прошла в комнату, где стояли сегодня привезенные из Москвы клавикорды — нужно было испытать инструмент и решить, звать ли настройщика.

Клавикорды действительно нуждались в настройке. Взяв несколько дребезжащих, распадающихся аккордов, княжна опустила крышку. Мимоходом вспомнившийся случай на мосту неожиданно занял ее мысли; княжна вдруг удивилась тому спокойствию, с коим восприняла и почти сразу же забыла разбойное нападение, совершенное на нее в ее собственном лесу. Лихие люди, нашедшие на мосту смерть от ее руки, были пришлыми: их тела никто не опознал, и ни один из деревенских старост во всей округе не заявлял о беглых. Это могло означать только одно: в вязмитиновский лес перебралась шайка, орудовавшая прежде в каком-то ином месте. Сколько в ней насчитывалось народа, никто не знал; поиски, осуществляемые по просьбе княжны полицией и расквартированными в городе солдатами, до сих пор ничего не дали. Полицмейстер высказал предположение, что, получив столь неожиданный и решительный отпор, банда покинула окрестности Смоленска и ушла от греха подальше в иные, более глухие места. Возможно, сказал он, там, на мосту, вообще была вся шайка, и после того, как трое из пятерых погибли едва ли не в мгновение ока, главарь и его подручный бежали без памяти куда глаза глядят.

Марии Андреевне, однако, эти выводы казались чересчур поспешными и оттого сомнительными. То, как продуманно и четко было произведено нападение, говорило о незаурядных способностях предводителя шайки, да и выбор жертвы наводил на определенные размышления: вряд ли разбойники случайно выбрали самую богатую помещицу в округе. Кроме того, княжна подозревала, что если бы ее хотели просто убить и ограбить, так, верно, убили бы сразу, не давая ей возможности, собраться с духом и дать отпор. Но тогда доставшаяся разбойникам добыча получилась бы мизерной: пара лошадей, бесполезная в лесу карета, немного денег и еще меньше драгоценностей. Нет, княжну явно намеревались захватить живой, чтобы потребовать с нее выкуп, да и предводитель шайки мало походил на разбойников с лубочных картинок. Судя по тому немногому, что успела разглядеть княжна, это был человек привыкший хорошо одеваться и в совершенстве владевший искусством верховой езды. То, как он загородился от выстрела, подняв на дыбы коня, выдавало в нем кавалериста, успевшего понюхать пороху, а его подручный, которого миновала пуля княжны, именовал своего атамана «вашим благородием» и «барином». Словом, атаман сей представлялся княжне довольно любопытной фигурой, и она не верила, что такой человек может легко отступиться от своих замыслов.

Но более всего Марию Андреевну тревожило то обстоятельство, что атаман показался ей смутно знакомым. Он так и не поднял головы, не показал лица, хотя и рисковал поплатиться за это собственной жизнью. Вряд ли такое поведение было следствием повышенной стыдливости. Вероятнее всего, разбойник опасался, что будет неминуемо опознан.

Взгляд Марии Андреевны невольно скользнул по стенам, увешанным оружием всех времен и народов, и остановился на весьма странном предмете, коему было не место в этой экспозиции. Предмет этот представлял собою толстую черную трость с золотой рукояткой в виде песьей головы — а может быть, и не песьей, а волчьей. Эта трость скрывала в себе ружейный ствол преизрядного калибра, а спусковой механизм был хитроумно замаскирован под звериную голову на рукоятке. Некогда это грозное потайное оружие украшало собою знаменитую коллекцию графа Лисицкого, а после его загадочной смерти было украдено его племянником, Николаем Ивановичем Хруновым-Лисицким. Княжне трость досталась в качестве трофея; из этой трости был застрелен ее опекун, граф Бухвостов, а позднее та же участь постигла князя Аполлона Игнатьевича Зеленского. Пуля, выпущенная из упрятанного в лакированный деревянный футляр ствола, по слухам, оборвала никчемную жизнь пана Кшиштофа — карточного шулера, пройдохи и авантюриста, доводившегося кузеном Вацлаву Огинскому. Княжне и самой довелось заглянуть в этот ствол, но победа осталась за нею, а бывший гусарский поручик Хрунов отправился по этапу на каторжные работы в Сибирь...

Да, вот именно, в Сибирь, на каторгу, а оттуда, как и с того света, обыкновенно не возвращаются.

Мария Андреевна с усилием отвела взгляд от памятного экспоната своей коллекции, казавшегося ей не менее жутким, чем людские черепа и связки человеческих скальпов, коими, по слухам, украшали свои жилища коренные обитатели Нового Света. Только теперь она сообразила, что каким-то непонятным образом снова очутилась в оружейной. Ноги сами привели ее сюда, и княжна подумала, что сегодня с ней явно творится что-то неладное: ее тело жило будто отдельно от мозга, самостоятельно решая, куда идти и что делать. Наверное, когда мозг вспомнил о поручике Хрунове, телу захотелось оказаться поближе к оружию — так оно надежнее...

В дверь торопливо стукнули, и сейчас же, не дожидаясь приглашения, в комнату ввалился запыхавшийся лакей Григорий.

— Идут, ваше сиятельство, — одышливо сообщил он. — Идут, не торопятся, сию минуту здесь будут.

— Спасибо, ступай, — сказала княжна.

Когда дверь за лакеем закрылась, она взяла со стола подзорную трубу и подошла к окну. Собственно, и без трубы можно было бы обойтись, благо отсюда, со второго этажа, двор был виден как на ладони, но княжну интересовали некоторые детали. Раздвинув трубу на всю длину, Мария Андреевна укрылась за занавеской и припала глазом к окуляру. Поведя трубой вдоль улицы, она наконец отыскала на углу знакомую округлую фигуру, обремененную папкой с рисунками и сложенным треножником. Кожаная сумка висела у герра Пауля через плечо, при каждом шаге поддавая ему под пухлый, туго обтянутый панталонами зад. Приближенное линзами лицо немца было непривычно хмурым и озабоченным; княжна обратила внимание на то, что герр Пауль обут в высокие и прочные сапоги, и невольно задалась вопросом, зачем ему понадобилось париться в них в такую несусветную жару.

Сложив трубу, она придала лицу обычное выражение и не спеша спустилась вниз. Идя по коридору первого этажа, она услышала, как снаружи стукнула калитка, и ускорила шаг, дабы встретиться с немцем в хорошо освещенной прихожей.

Так и случилось. Едва войдя в дверь, герр Хесс увидел перед собою княжну, которая стояла посреди прихожей с приветливой улыбкой на устах. Это был сюрприз, которого он никак не мог ожидать: в это время Мария Андреевна обыкновенно находилась у себя в комнате, читая перед ужином или производя какие-то хозяйственные расчеты. Однако такая неожиданность его, казалось, нисколько не смутила, и круглая физиономия герра Пауля скоро озарилась привычной улыбкой. Глядя на это сияющее лицо, невозможно было представить, что всего минуту назад оно было мрачнее тучи.

— Майн готт, фройляйн Мария! — закричал Хесс так радостно, словно они не виделись полгода. — Как я счастлив вас лицезреть! Вы правильно делаете, что по вечерам остаетесь дома, ибо лучезарное сияние вашей красоты таково, что... э-э-э... Словом, никто бы не понял, что наступила ночь. Люди продолжали бы трудиться до полного изнеможения, а несчастные совы и филины умерли бы от голода, не дождавшись темноты.

— Право, Павел Францевич, ваши комплименты столь пространны, что с непривычки мне трудно постичь их смысл, — смеясь, ответила княжна.

— Ха, пространны! — воскликнул немец, с облегчением сбрасывая на руки прислуги свою ношу и утирая вспотевший лоб. — Неуклюжи, хотите вы сказать. Но в этом виноват не я, а ваш русский язык. Вам никогда не приходило в голову, как плохо быть бедным иностранцем? Чужая страна, непонятные обычаи, из-за которых то и дело попадаешь впросак...

Он болтал, оживленно жестикулируя пухлыми руками, и княжна поймала себя на том, что ей тяжело оторвать взгляд от его смеющегося лица. Это была какая-то разновидность гипноза; герр Хесс, казалось, обладал способностью в зависимости от обстоятельств и собственного желания приковывать к себе всеобщее внимание или, напротив, становиться совершенно незаметным. Усилием воли преодолев наваждение, Мария Андреевна отвела глаза от непрерывно шевелящихся губ немца и незаметно оглядела его одежду.

Сапоги герра Пауля были до середины покрыты красноватой пылью, а голенища возле ступни оказались изрядно исцарапанными. Это выглядело так, будто немец долго бродил по острым камням, поминутно оступаясь. Колени его серых панталон тоже были испачканы, а на левом рукаве виднелось небрежно затертое пятно, выглядевшее так, словно немец сильно задел локтем оштукатуренную стену. Похожее пятно княжна углядела и на тулье треугольной шляпы, которую Хесс держал в руке, прикрывая ею другую руку, кисть которой была обмотана носовым платком.

Глядя на него, княжна пыталась решить, стоит или не стоит сообщать ему о своей сегодняшней прогулке. Ставить гостя в неловкое положение ей по-прежнему не хотелось; с другой стороны, если Хесс видел княжну у башни или каким-то иным способом догадался о ее визите, ее молчание могло быть истолковано им как знак недоверия. Немец мог решить, что за ним следят как за врагом и шпионом, и не на шутку обидеться. К тому же Марии Андреевне было любопытно, что он ответит на прямо поставленный вопрос, как станет выкручиваться и станет ли вообще.

— Где это вы так испачкались, Павел Францевич? — спросила она самым непринужденным тоном, на какой была способна. — И что с вашей рукой? Позвольте-ка взглянуть.

— Майн готт, найн! Нет, ни в коем случае! — нимало не смущенный этим заданным в лоб вопросом, воскликнул немец. — Это просто царапина, пустяк, не заслуживающий вашего внимания. Представьте, меня подвело любопытство. Сегодня я работал у северной башни кремля, делал зарисовки предместья, унд дер тойфель... простите, фройляйн, какой-то бес толкнул меня поинтересоваться, что там внутри. Я, знаете ли, люблю старинные постройки — башни, крепости, замки, заброшенные храмы... Так вот, вообразите себе, ползая по грудам битого кирпича внутри башни, я оступился, упал и, как видите, оцарапал руку. Испачканная одежда не в счет, но я так основательно расшибся, что не менее получаса просидел на месте, пытаясь отдышаться.

— Вот оно что! — обрадовалась княжна. — А я-то испугалась... Видите ли, я нынче была у северной башни, видела ваш треножник, но вас так и не нашла...

Она намеренно подвесила конец фразы в воздухе, обозначив тоном многоточие, но немец не обратил на эту тонкость внимания.

— Как неловко вышло! — воскликнул он с огорчением. — Как глупо! Выходит, из-за собственной любознательности я не только едва не убился, но еще и лишил себя вашего общества? О майн готт!

Это были совсем не те слова, которые ожидала услышать Мария Андреевна. Если бы немец действительно сидел в башне, баюкая ушибленную руку или, к примеру, бок, он непременно услышал бы крики княжны, которая звала его перед тем, как уйти. Даже если бы он не имел сил крикнуть, ничто не мешало ему сейчас в этом признаться: да, слышал, но не мог ответить... Да и непохоже было, чтобы он так уж сильно расшибся. Рука поцарапана, но в остальном герр Пауль выглядел, двигался и говорил так же, как всегда, — быстро, легко и непринужденно.

Следовательно, немец лгал. Мария Андреевна опустила глаза и еще раз оглядела его тяжелые пыльные сапоги. Носки их были исцарапаны вдоль и поперек, и лишь теперь она заметила, что одни царапины свежо белеют, а другие — по всей видимости, более старые — тщательно замазаны са-пожною ваксой. Конечно, царапины эти могли появиться в результате обследования упомянутых Хессом заброшенных храмов, замков и крепостей, но княжна в этом сомневалась: немец уделял слишком много внимания своему туалету, чтобы тащить за собой через всю Европу столь непрезентабельную обувку, как эти битые-перебитые сапоги.

— Да, история вышла прискорбная, — согласилась княжна.

— Преглупая, хотите вы сказать, — возразил Хесс. — Надеюсь, вы потратили не слишком много времени, пытаясь меня разыскать?

— О нет! Я ведь заглянула туда мимоходом, полюбовалась вашим наброском и сразу же ушла, решив, что вы... Ну, словом, что вы отлучились по делу. К слову, рисунок, который я видела, просто превосходен. Надеюсь, вы покажете мне другие?

— Разумеется, — сказал Хесс, — но только после того, как умоюсь и приведу в порядок одежду.

— Прошу прощения, — потупилась княжна. — Я была так взволнована, что, кажется, позволила себе забыть об учтивости. Вы устали, вы ранены, а я держу вас в дверях и утомляю расспросами!

— Полно, фройляйн Мария! — воскликнул Хесс. — Беседа с вами излечивает любые раны, как чудодейственный бальзам. Я снова бодр и свеж и буду к вашим услугам не далее как через полчаса.

Расставшись с немцем, Мария Андреевна велела подавать ужин. Хесс вышел к столу умытый и свежий, благоухая одеколоном и сияя, как новенький пятак. За едой они по обыкновению болтали о пустяках, не касаясь серьезных тем, которые, по утверждению герра Пауля, могли повредить пищеварению. Немец поражался произошедшим в доме переменам и хвалил вкус княжны; Мария Андреевна в шутливом тоне напомнила ему об обещании сделать копию с портрета старого князя, и обещание было ей дано повторно: Хесс торжественно поклялся, что выполнит заказ, как только покончит с набросками для кузена Петера.

После ужина по уже установившейся традиции немец показал княжне сделанные за день наброски. Мария Андреевна опять, как всегда, нашла их очень милыми.

— А вот этот просто чудо, — сказала она, разглядывая тот самый рисунок, что привлек ее внимание днем. — Не знаю, в чем тут дело, но я бы дорого отдала за то, чтобы иметь его у себя. Но я не смею просить вас продать мне его, ибо он предназначен для вашего кузена Петера.

— Пфуй, — сказал Хесс. — Вряд ли кузена Петера огорчит то, о чем он не узнает. К тому же, познакомившись с вами, он сам наверняка забыл бы обо всем на свете. Посему считайте рисунок своим. И не говорите о деньгах, умоляю вас! Это просто маленький подарок, вряд ли достойный вас.

— Это прекрасный подарок, — ничуть не покривив душой, возразила княжна. — Он будет напоминать мне о нашей встрече и о маленьком недоразумении, завершившемся, к счастью, вполне благополучно.

— Мне бы хотелось, чтобы он напоминал вам о чем-то более приятном, чем моя оцарапанная рука и ушибленное седалище, — напуская на себя притворную мрачность, заявил немец. — Но, как говорят у вас в России, из песни слова не выкинешь.

Перед сном княжна долго разглядывала рисунок. В трепещущем, неверном мерцании свечей нарисованный пейзаж словно бы ожил, сделавшись почти объемным; на обозначенных смелыми штрихами улицах чудилось какое-то движение, а расположенные на переднем плане баня и яблоня и вовсе были как живые — казалось, к ним можно подойти и потрогать их рукой. В сумрачном оранжевом свете холодная логика поневоле отступала. Теснимая смутными ощущениями, Мария Андреевна была почти уверена, что видела и баню, и яблоню прежде. Как бы то ни было, она решила завтра же наведаться к градоначальнику: милейший герр Хесс слишком много лгал, чтобы на это можно было и дальше закрывать глаза.

* * *

Настоятель вязмитиновского храма отец Евлампий обыкновенно вставал с петухами, чтобы с утра пораньше управиться с мелкими хозяйственными делами, коими так любила обременять его матушка Пелагия Ильинична. Если же по какой-то причине никаких дел для него не находилось, батюшка любил выйти за ворота и, присев на скамеечку в тени сиреневого куста, поглядеть на то, как пробуждается природа, а вместе с нею и деревня. Пастухи, гнавшие стадо в поле, издали кланялись батюшке, и он, не вставая со скамейки, осенял их крестным знамением; поселяне, целыми семьями шедшие на работу, приветствовали отца Евлампия, и он благословлял их на дневные труды. Матушка Пелагия Ильинична частенько укоряла супруга за это невинное пристрастие, обвиняя его в гордыне. Отец Евлампий не спорил, смиренно признавая, что грешен: выказываемое поселянами почтение действительно было ему приятно.

Погожим июльским утром батюшка вышел за ворота в одном подряснике и присел на любимую скамеечку. Мягкая бархатистая пыль холодила его босые ноги, прикосновения росистой травы бодрили, навевая воспоминания давно минувшей молодости. Мошкара и мухи, коих отец Евлампий терпеть не мог, еще не проснулись, воздух был чист и благоухал. Батюшка истово перекрестился на золотившиеся луковки вверенного его попечению храма, ненароком зевнул и поспешно перекрестил рот, дабы в него не залетел нечистый дух. Где-то протяжно заскрипел колодезный ворот, еще где-то стукнула дверь; над печными трубами поднялись первые дымы — хозяйки пекли хлеб. Слава Богу, хлеб у вязмитиновских мужиков теперь водился всегда — хватало до нового урожая, да и про запас кое-что оставалось даже в неурожайные годы. Батюшка задумался, отчего это так получается, и пришел к привычному выводу, что сие есть милость, дарованная Господом. Затем ему подумалось, что тут, верно, не обошлось без вмешательства княжны Марии Андреевны, переделавшей все свое хозяйство на какой-то новый, мудреный лад, но отец Евлампий немедля прогнал крамольную мысль. Даже если урожаи поднялись из-за сомнительных нововведений княжны, то и на это есть божественная причина: вразумил, значит, Господь молодую барыню, помог, наставил на путь истинный...

Не признаваясь в том самому себе, отец Евлампий сильно скучал по Марии Андреевне. Княжна вторую неделю безвыездно сидела в городе — обставляла свой новый дом, — и батюшка вдруг начал с удивлением замечать, что ему чего-то недостает. Школа, эта богопротивная выдумка княжны, закрылась до осени, и спор между наукой и религией на время прекратился. И вот ведь незадача: батюшке бы радоваться полученной передышке, а он вдруг загрустил ни с того ни с сего, поскучнел, и мысли какие-то странные в голову полезли... Оттого, что ли, что ругать с амвона стало некого?

Время от времени, приблизительно раз в три дня, отец Евлампий наведывался в имение, где по обыкновению беспрепятственно рылся в библиотеке, хотя и начал уже понимать, что труды его напрасны: того, что требовалось архиерею, там, похоже, и в помине не было.

По всей деревне, будто по сигналу, заскрипели ворота хлевов, замычала скотина — женщины вышли доить коров, а сие означало, что скоро погонят стадо. Батюшка задумчиво поскреб мизинцем проклюнувшуюся на макушке плешь, думая о том, что надобно, наверное, уйти от греха к себе во двор: нечего гордыню свою тешить, незачем православных благословлять, на скамейке сидячи.

Отец Евлампий привстал и вдруг заметил, что по улице идет какой-то человек. Сперва он решил было, что это пастух, но после заметил, как развевается вокруг ног путника просторный подол подрясника, и душа его тихо возликовала: Господь послал ему свежего собеседника, облеченного к тому же духовным званием.

Отец Евлампий поднялся со скамеечки и шагнул вперед, опасаясь, что Божий странник пройдет мимо, не заметив его. Тот шагал так широко и целеустремленно, что сразу же делалось ясно: человек идет по делу и дело это, видать, будет поважнее, чем просиживание под сиренью в ожидании пастухов и жней, жаждущих получить благословение.

Углядев замершую на травянистой обочине фигуру в линялом подряснике и растрепанной бороде (матушка Пелагия Ильинична еще почивала, оттого-то и борода у отца Евлампия была растрепана, и никаких спешных дел пока не наблюдалось), странник ускорил шаг и слегка изменил направление, так что теперь он двигался прямиком к батюшке. Его большие порыжелые сапоги уверенно топтали пыльную дорогу. Заостренный конец тяжелого дубового посоха вонзался в землю с такою силой, словно это была спина поверженного врага. При виде этого целеустремленного движения, наводившего на мысль о катящемся с горы камне, отца Евлампия пробрала странная дрожь, словно лето нежданно обернулось лютою зимою. Сие непонятное ощущение только усилилось, когда батюшка разглядел лицо странника. Лицо это было молодым, смуглым, бритым, обрамленным черными как смоль волосами, со слегка раскосыми и тоже черными глазами — лицо не монаха, но воина и покорителя женских сердец. Загорелая рука крепко сжимала посох, и видно было, что рука эта обладает немалою силой; движения странника были уверенными, резкими и наводили на мысли о кровавых стычках и ратной славе.

Коротко говоря, на какой-то миг отцу Евлампию почудилось, что к нему, стуча сапогами по пыльной дороге, приближается сам сатана, принявший для смеха человеческий облик и для смеха же вырядившийся в заношенный, рваный и неаккуратно заштопанный подрясник.

Но впечатление это мигом развеялось, стоило только страннику подойти поближе и улыбнуться отцу Евлампию белозубой улыбкой, такой открытой и доброжелательной, что сердце деревенского батюшки мигом растаяло в ее лучах.

— Здравствуй, батюшка, — молвил странник, кланяясь отцу Евлампию в пояс. — Не ты ли будешь отец Евлампий, настоятель местного храма?

— Истинно так, — подтвердил батюшка и слегка приосанился, некстати вспомнив, что бос и что борода у него не чесана. — Как же не я? Не так велика наша деревня, чтобы двух священников содержать. И одного-то еле-еле кормит...

Тут он спохватился, что говорит что-то не то да вдобавок еще и привирает, — кормился он со своего прихода очень даже недурственно — и, решив более не гневить Господа, умолк.

— Ну, я-то не священник, — отозвался странник, по-видимому истолковавший слова отца Евлампия как-то превратно. — Я — так, путник мимохожий...

— Однако ж духовного звания, — не преминул заметить отец Евлампий.

— Был духовного, а теперь — так, расстрига, — произнес странник. — Некогда звался я отцом Константином, в миру же кличут меня Тихоном. Сложил я с себя сан, батюшка, ибо многогрешен и недостоин служить Господу нашему, Иисусу Христу.

— Сам сложил? — спросил отец Евлампий, чело которого нежданно омрачилось.

Странник заметил набежавшие на светлый лик батюшки тучки, но виду не подал, поняв, что находится на правильном пути.

— Сам, — сказал он. — Да и как не сложить, когда на душе моей тяжкий грех смертоубийства?

— Чего ж ты здесь ищешь? — спросил отец Евлампий, беспокойно переступая босыми ногами в росистой траве. Будучи от природы человеком робким и мнительным, он побаивался церковного начальства и мысленно уже подыскивал себе оправдания, коих никто не собирался у него спрашивать. — Не надобно ль тебе духовное утешение?

— Благодарствуй, батюшка, — с легким и, как показалось отцу Евлампию, слегка насмешливым поклоном ответил расстрига Тихон. — Духовное утешение никогда не помешает, однако меня сейчас более заботит то, как мне искупить свою вину перед Господом.

— Покаянием, сын мой, — настраиваясь на привычный лад, нараспев проговорил отец Евлампий, — покаянием и искренней молитвой. Ну, и богоугодными делами, конечно.

— Истинно так, — крестясь, согласился расстрига. — Истинно так, батюшка. Тем я и занят. И, сдается, ты, батюшка, можешь мне в моем богоугодном деле помочь.

С этими словами он задрал подрясник, под коим обнаружились уже упомянутые грубые сапоги и заправленные в них барские панталоны, и, порывшись в карманах, подал отцу Евлампию сложенный вчетверо лист бумаги — захватанный, грязный, сильно потертый на сгибах. Батюшка принял от него лист, развернул с превеликою осторожностью и, отставив подальше от глаз, — к старости батюшка сделался дальнозорок — стал читать.

Первым делом ему бросилась в глаза подпись архиерея, и он, даже не читая остального, догадался, о чем пойдет речь в послании владыки. Дабы проверить свою догадку, он дочитал письмо до конца, кивнул и со вздохом промолвил:

— Заходи в дом, странник. Оголодал, небось, с дороги-то? Заодно и потолкуем.

Усадив облеченного доверием гостя в красном углу, отец Евлампий разбудил матушку и велел ей собирать на стол да не забыть подать бутыль столь любимой им вишневой наливки. Матушка принялась было ворчать, поминая ирода, коему только того и надобно, что спозаранку залить глаза, но отец Евлампий только раз негромко сказал: «Цыц!» — и матушка умолкла. Как-никак она прожила с отцом Евлампием не один десяток лет и умела читать по его лицу, как в открытой книге. Сейчас это знакомое до последней морщинки лицо было омрачено какой-то серьезной заботой — много более серьезной, чем простое желание опрокинуть пару стаканчиков вишневой наливки.

Посему уже через четверть часа накрытый праздничной скатертью стол был уставлен мисками, блюдами и горшками, испускавшими вкусные запахи, а посреди всего этого великолепия, поблескивая стеклом, высилась бутыль с наливкою. Прочтя молитву, батюшка благословил трапезу, и посланник архиерея немедля набросился на еду с жадностью оголодавшего волка.

Отец Евлампий, коего предстоявший разговор совершенно лишил аппетита, не столько ел, сколько ковырялся в еде; матушка же и вовсе не ела — сложив руки на животе под передником, смотрела, как ест расстрига Тихон, жалостно вздыхала и подкладывала на тарелку то куриную ножку, то кусочек колбаски — словом, что было на столе, то и подкладывала. Отец Евлампий со своей стороны орудовал бутылью, наполняя стопки; после третьей он почувствовал, что с него, пожалуй, будет, и наливал теперь только расстриге, который хлопал стопку за стопкой с видимым удовольствием, но без видимого эффекта. Глядя, как он управляется с едой и вином, батюшка подумал, что гость, верно, не зря сложил с себя духовное звание — уж слишком явно он был привержен земному, чтобы хорошо служить Господу. Но владыка, конечно, был прав, доверив свое поручение именно ему: выпади сия работа на долю отца Евлампия, он бы, верно, и не знал, с какого конца за нее взяться.

Утолив первый голод, расстрига отвалился от стола, похлопал себя по вздувшемуся животу и, поблагодарив матушку за отменное угощение, повернул свое бритое лицо к отцу Евлампию.

— Потолковать бы нам, батюшка, — сказал он.

Отец Евлампий только глянул на матушку, и та, пробормотав какой-то вздор насчет кур, коих надобно покормить, удалилась из горницы. Когда дверь за нею затворилась, расстрига с хрустом потянулся и, ковыряя ногтем в зубах, невнятно молвил:

— Ну?

— А чего — ну? — растерявшись, а оттого немного агрессивно откликнулся отец Евлампий. — Говори, странник, какая тебе от меня помощь требуется. Чем смогу, помогу, а только пользы от меня в этом деле как от козла молока.

— Да ты знаешь ли, о каком деле речь? — спросил расстрига, без спросу наливая себе вина.

— Как не знать, — ответил батюшка. — Был я у владыки месяц назад. Он мне и про дело рассказал, и насчет тебя, странник, предупредил: придет, дескать, человек с письмом от меня, так ты уж его не обижай...

— Вон как? — удивился Тихон. — Про дело, говоришь, рассказал владыка? Это за что ж тебе, батюшка, такое от него доверие? Дело-то как-никак секретное!

— Живу без греха, Бога не гневлю, — степенно ответствовал отец Евлампий, — оттого и доверие. Думается мне, прельстила владыку близость моего прихода к имению княжны Вязмитиновой.

Расстрига Тихон потер ладонью лоб, чтобы широкий рукав подрясника скрыл появившееся на его лице выражение злобы и, чего греха таить, некоторого испуга.

— А княжна-то здесь при чем? — спросил он, когда почувствовал, что вернул контроль над собственным лицом. — Нешто владыка думает, что это Вязмитиновы царскую казну к рукам прибрали? Коли так, про нее забыть надобно — у княжны не больно-то отберешь.

— Окстись, сын мой, — сердито молвил отец Евлампий, — не гневи Бога! Что ты такое говоришь? Ты мне про княжну не рассказывай, я ее поболее твоего знаю. Она копейки чужой не возьмет. Да и не в деньгах дело, согласись. Уж ты-то, верно, об этом лучше иных-прочих знаешь. Церковь православная не за златом охотится...

— А! — воскликнул расстрига, для которого последнее заявление отца Евлампия было новостью. — Не за златом, верно. Так тебе, батюшка, и про это ведомо?

— А то как же, — отвечал простодушный отец Евлампий, весьма довольный тем, что ему удалось поразить гостя своей осведомленностью. — Я ж тебе говорю, странник: имение княжеское в версте отсюда, а там — библиотека. А в библиотеке той чего только нет! Знамо дело, отыскать там нужную рукопись владыка не рассчитывал, однако надеялся, что в записках вязмитиновских найдется хотя бы намек на то, где надобно искать.

— Ага, — раздумчиво сказал расстрига Тихон, лихорадочно прикидывая, как бы ему вытянуть из болтливого священника побольше информации. Он был искренне удивлен: оказывается, церковь искала не столько пропавшую царскую казну, сколько некую рукопись, настолько ценную, что перед ценностью ее меркло заманчивое сияние золота и самоцветов. — Ага... Так выходит, ты, батюшка, княжну в это дело посвятил?

— Ни-ни! — замахал широкими рукавами отец Евлампий и, забывшись, плеснул наливочки себе в стопку — щедро плеснул, до краев, и тут же, не медля ни секунды, выпил единым духом. — Даже и не мысли! — продолжал он, впиваясь зубами в цыплячье крылышко. — Об чем ты говоришь? Секрет сей не мне принадлежит, сия тайна святой православной церкви, так что действовать владыка велел скрытно, без огласки. Княжна, храни ее Господь, добра и милостива сверх всяческого разумения. Мне она доверяет, и к библиотеке своей она допускает меня беспрепятственно. Только проку от этого никакого — ни мне, ни церкви. Нет там того, что владыка ищет. Нету! Зато уж Платона этого безбожного я начитался — во!

Батюшка чиркнул себя по горлу ребром ладони, показывая, где именно сидит у него богопротивный Платон. Странник поиграл бровями, что-то прикидывая в уме, а после решительно взял со стола бутыль и доверху наполнил обе стопки — и свою, и отца Евлампия. При виде полной стопки глаза батюшки умильно увлажнились и он икнул, деликатно прикрывшись ладонью.

— Так уж и безбожного, — поднимая стопку, молвил расстрига, которому эта беседа казалась все более любопытной. — Надобно тебе заметить, что христианство, особливо православное, многим обязано этому греку. Ты, батюшка, не мог этого не заметить, коли и вправду" читал Платона.

Отец Евлампий чокнулся с гостем, выпил, схватил куриное крылышко и, лишь поднеся его ко рту, обнаружил, что держит в другой руке еще одно, наполовину обглоданное.

— О Господи, — пробормотал он, бросая крылышко на тарелку и облизывая пальцы. — Читать-то я читал, но объясни хоть ты мне, прохожий человек: ну какой вред может быть святой православной церкви от сего сочинения? Какая разница — Платон это написал, Сократ или вовсе какой-нибудь... этот... фараон?

— В самом деле, какая разница? — осторожно поддержал его странник, не знавший, о чем идет речь, и оттого вынужденный пока ограничиваться маловразумительными замечаниями. — А кто говорит о вреде?

— Как кто? Владыка и говорит. Первое, говорит, дело, чтобы рукопись папистам в руки не попала, не то поднимут они пыль до неба, греха потом не оберешься. Слухи-де давно ходят, что Платон никакой не философ, а вор обыкновенный и что все его труды на самом деле Сократом писаны. Ежели, говорит, рукопись, Сократом написанная, отыщется, то будет папистам радость, а православной церкви поругание.

— А! — воскликнул притворявшийся расстригою Хрунов, уяснив наконец истинную суть дела. — Ага! Ну так чего ж тут непонятного? Платон — это греки, греки — это Византия, а Византия — это православие. Вот и получается, что, ежели бросить камнем в Платона, попадешь как раз патриарху нашему по лбу.

— Свят, свят, свят! — испугался отец Евлампий. — Вот ведь еретики подлые! И чего, скажи ты, им неймется?

— А кто их знает? — пожал плечами Хрунов. — Ничего, Господь на том свете разберется, кто прав, кто виноват. Так, говоришь, в княжеской библиотеке ты ничего не нашел?

Отец Евлампий в ответ лишь помотал отяжелевшей головой. Фальшивый расстрига, поняв, что более ничего не узнает, начал собираться в путь, то есть встал со скамьи и потянулся за котомкой. Взгляд его скользнул по лежавшему на столе хлебному ножу, но, взвесив все «за» и «против», Хрунов решил, что нож ему не пригодится: бывший поручик не любил бессмысленного кровопролития, а глупый пьяный поп ничем ему не угрожал.

Увидев, что гость собрался уходить, отец Евлампий позвал Пелагию Ильиничну, и через пять минут вместительная котомка странника была набита едою так туго, что тот с трудом оторвал ее от пола. Распрощавшись с радушными хозяевами, Хрунов вышел со двора и широко зашагал прочь из деревни, к синевшему невдалеке лесу, где его с нетерпением дожидался верный Ерема. Проходя мимо церкви, Божий странник забыл перекреститься, но отец Евлампий, стоявший у своей калитки и со слезами умиления на глазах махавший ему вслед рукой, этого не заметил.

Глава 8

Смоленский градоначальник Андрей Трифонович Берестов принял княжну Вязмитинову без проволочек — сразу же, как только ему доложили о ее приходе.

В своем просторном кабинете с огромным, во всю стену, конным портретом императора позади письменного стола Андрей Трифонович был не один. Когда Мария Андреевна, шурша платьем и держа перед собою сложенный веер, вошла в дубовую дверь, навстречу ей вместе с градоначальником поднялся молодой человек в статском платье. Он был высок и сутул, с большими руками и ногами, которые явно не знал, куда девать; его длинное, слегка лошадиное лицо сомнительно украшали бакенбарды и жидкая рыжеватая бородка, из-за отсутствия усов казавшаяся приклеенной. Глаза в обрамлении рыжих коровьих ресниц подслеповато щурились; Мария Андреевна заметила по обеим сторонам его переносицы натертые красные пятнышки и решила, что молодой человек наверняка носит пенсне. Так оно и оказалось: едва успев поклониться, незнакомец торопливо полез в жилетный карман и, вынув оттуда, водрузил на нос два схваченных пружинистой дужкой круглых стеклышка. Приглядевшись, Мария Андреевна засомневалась в том, что молодой человек так уж ей незнаком: ей казалось, что она его уже где-то видела, да и черты его лица при ближайшем рассмотрении обнаруживали некоторое сходство с холеной и пышной, но тоже довольно продолговатой физиономией хозяина кабинета.

Градоначальник выбрался из-за своего обширного стола, быстро пересек кабинет и, встретив княжну у дверей, галантнейшим образом приложился к ее руке. Он выглядел довольным и смущенным одновременно.

— Вот, княжна, позвольте рекомендовать, — сказал он, плавным жестом указывая на стоявшего подле стола молодого человека, — сын моего любезного брата, мой племянник, Алексей Евграфович Берестов, студент Санкт-Петербургского университета.

Племянник градоначальника устремился через всю комнату к протянутой для поцелуя руке княжны, споткнулся на ровном месте, с трудом устоял на ногах и немедленно покраснел, как вареный рак. Мария Андреевна благожелательно улыбнулась, желая подбодрить чересчур стеснительного студента, и благодаря этой улыбке бедняге наконец-то удалось более или менее сносно довести до конца предписанную этикетом процедуру знакомства.

— Изволите ли видеть, — с юмористическим выражением произнес градоначальник, — сей высокоученый недоросль пожаловал ко мне в гости на лето. То есть это я так думал, что в гости, а он, видите ли, имел на этот счет совсем иные планы.

— Что же это за планы? — заинтересованно спросила княжна, поняв, что милейший Андрей Трифонович не даст ей перейти к делу, пока не расскажет того, что считает нужным рассказать.

— О, эти планы! — воскликнул старший Берестов, с притворным возмущением всплеснув руками. — Похоже на то, что этот молодой человек намерен срыть до основания наш кремль, довершив то, что начали французы в двенадцатом году!

— Ах, дядя, ну как вам не совестно! — воскликнул племянник градоначальника с мученическими нотками в голосе. — Разве можно такое говорить? Княжна может подумать обо мне бог весть что!

— А что? — начиная понемногу кипятиться, вскричал Андрей Трифонович. — А что такое она может подумать, что было бы хуже твоей затеи?

— Вам должно быть стыдно препятствовать научным изысканиям! — почти взвизгнул племянник, воинственно сверкая стеклами пенсне.

— Да каким там еще изысканиям! — отмахнулся градоначальник.

Княжна поняла, что настала пора вмешаться, пока родственники не затеяли потасовку.

— Господа, господа! — воскликнула она. — Полноте, зачем же ссориться? Объясните лучше, в чем дело! А то я что-то ничего не разберу: один говорит про науку, а другой — про срытый до основания кремль... Мне что-то не верится, чтобы один молодой человек, даже столь блестяще образованный, мог в одиночку справиться с задачей, которая оказалась не по плечу даже бандитам маршала Нея.

— Так ведь об этом я и говорю! — почти хором воскликнули оба родственника и с изумлением уставились друг на друга.

Княжна рассмеялась. Спустя несколько мгновений градоначальник тоже фыркнул и захохотал, а после засмеялся и господин студент, стеснительно прикрывая улыбку ладонью.

— Простите, Мария Андреевна, — отсмеявшись, градоначальник прижал руку к сердцу в знак глубокого раскаяния. — Мы не хотели пугать вас зрелищем семейной сцены. Просто меж нами так частенько случается. Между тем я горячо люблю этого оболтуса и именно поэтому выступаю категорически против его затеи. Он, видите ли, надумал производить под стенами кремля какие-то раскопки — архи... архо...

— Археологические, дядюшка! — вмешался студент. — Неужто вам самому не любопытно, как люди жили до нас?

— Это я и без ковыряния в земле знаю, — возразил градоначальник. — По-разному жили — когда хорошо, когда плохо... А еще я знаю, друг любезный, что эта твоя затея — вздор и посмешище для всего города. Скажите хоть вы ему, Мария Андреевна!

— Отчего же? — сказала княжна, не верившая в успех раскопок у стен Смоленского кремля, но отчего-то пожалевшая нескладного юношу. — Отчего же непременно вздор? Археология — наука молодая, но имеющая большое будущее. Между прочим, Андрей Трифонович, церковь занимается археологией уже более столетия и весьма в том преуспела. Сами посудите: неужто вам не интересно было бы откопать из-под земли целый город — Трою или, скажем, Помпею?

— Вот так союзничек! — огорчился градоначальник. — Эк, куда вы хватили — Троя! Так, может, мне на реку мужичков отправить? А что? Пускай пошарят по дну-то — авось Атлантиду вытащат! Нет, господа, здесь вам не Греция, а Смоленск! И я наперед знаю, что вы здесь можете откопать. Костей человечьих, железа ржавого без счета, а коли в подземелья сунетесь, так, глядишь, и до смерти своей докопаетесь. Французские-то мины не все взорвались!

— Постойте, Андрей Трифонович, — перебила его княжна. — Что значит — мины? Подземелья разве не проверяли?

— А как же, проверяли, — ответил градоначальник. — Да только там не везде пройти можно, да и заблудиться в этих крысиных норах — раз плюнуть.

При этих его словах княжна ненароком посмотрела на младшего Берестова и едва удержалась от того, чтобы не хихикнуть в кулак. Ей снова вспомнился Платон, писавший о спорщиках, которые в пылу словесной баталии готовы попрать самую истину ради сиюминутной победы над оппонентом. Градоначальник ни словом не солгал, говоря о французских фугасах, но это была как раз та правда, произносить которую ему не следовало. Он говорил об опасности взрыва, но его племянник, похоже, пропустил слово «мины» мимо ушей, мгновенно очарованный мрачной тайной нехоженых подземных лабиринтов.

— Как, дядюшка?! — воскликнул он. — Неужто здесь, совсем рядом, есть подземные лабиринты, в коих никто не бывал на протяжении многих лет?

Андрей Трифонович досадливо крякнул, поняв, что допустил тактическую ошибку, и набычился, соображая, как быть дальше.

— Но это же просто чудо! — продолжал между тем его племянник, все более распаляясь. — Вы только представьте, какие сокровища, какие тайны могут скрываться в этих заброшенных подземельях!

— Даже и не мечтай, — отрезал градоначальник. — Нет, сударь мой, изволь молчать, когда я говорю! Я старше тебя, и, в конце концов, я градоначальник, это — моя канцелярия, а вон там, — он ткнул пальцем в сторону окна, — там вверенный моему попечению город. Город сей только-только отстроился, и я не позволю тебе его взрывать! Более того, моему попечению вверен не только город, но и ты. Я отвечаю за тебя перед братом, а ежели ты сунешься в подземелья, что я ему предъявлю — твое треснувшее пенсне?

— Да с чего вы взяли, что я непременно погибну? — неуверенно возмутился племянник.

— Непременно! — заверил его градоначальник. — Обязательно погибнешь, потому что, ежели самовольно полезешь под землю и тебя не разорвет на куски французский порох, это сделаю я. И не думай, друг мой, что я шучу. Разорву непременно, вот этими самыми руками.

— Эх, дядя! — со слезами воскликнул Алексей Евграфович. — Эх!..

— Простите, господа, — сказала княжна, которой все это наконец надоело. — Я вижу, что явилась не вовремя. Думаю, мне лучше зайти в другой раз.

Дядюшка и племянник, мигом забыв о предмете своего спора, рассыпались в извинениях. Затем градоначальник выгнал своего родственника от греха подальше в приемную, еще раз извинился перед княжною (которая, разумеется, и не думала никуда уходить) и наконец поинтересовался, какого рода нужда привела ее в присутственное место.

Княжна объяснилась. При этом ей трижды пришлось прибегнуть к незначительной лжи, ибо правдиво и убедительно объяснить градоначальнику, зачем ей понадобился план северного предместья с именами хозяев каждого подворья, не представлялось возможным. Даже сочиненная княжною басня удовлетворила милейшего Андрея Трифоновича не вполне: похоже, у него сложилось мнение, что Мария Андреевна тоже намерена заняться своего рода раскопками. Тем не менее княжна Вязмитино-ва была не из тех людей, которым принято отказывать в пустячных просьбах, и требуемый план был ей обещан.

В приемной за нею увязался младший Берестов. Вновь рассыпавшись в извинениях за безобразную сцену в кабинете градоначальника, он сказал, смущенно поправляя пенсне:

— Дядюшка считает меня сумасбродом. Признайтесь, вам тоже так кажется?

Княжна, мысли которой были заняты совсем другими делами, чуть было не сказала, что ей все равно, но вовремя спохватилась: застенчивый студент ничем не заслужил подобной неучтивости, чтобы не сказать грубости.

— Отчего же? — сказала она. — Я считаю увлечение археологией и вообще историей делом весьма достойным и полезным. История государства Российского на протяжении долгих веков пребывала в полном небрежении; некоторые заморские господа даже имеют смелость утверждать, будто ее у нас и вовсе нет. Мне это кажется странным: как же так — империя есть, а истории нет? Однако согласитесь, Алексей Евграфович, что в чем-то ваш дядюшка прав: исследование подземелий, которые, очень может быть, действительно набиты порохом, — не самая разумная затея.

— А вы поверили? — Берестов рассмеялся, сразу показавшись княжне много симпатичнее и разумнее, чем в кабинете у своего дядюшки. — Надо же! Я-то думал, что вы просто решили мне подыграть. Археология и кладоискательство суть разные вещи, хотя некоторые и склонны смешивать их в кучу. Археология есть серьезная наука. Я мечтаю устроить раскопки на кремлевских валах, чтобы отыскать стены старой, еще деревянной крепости. А насчет подземелий приплел нарочно, чтобы напугать старого упрямца. Вот увидите, теперь он непременно сдастся. Поупирается еще немного и разрешит мне копать на валах, лишь бы я не лез в подвалы.

Несмотря на свою озабоченность, Мария Андреевна тоже не удержалась от смеха: молодой Берестов приятно удивил ее. Правда, то, как он смотрел на нее, настораживало: как всякая женщина, она прекрасно чувствовала, какое впечатление производит на мужчин; в данный момент чьи бы то ни было ухаживания были ей попросту не нужны. Градоначальник к тому же высказал на прощанье просьбу присмотреть за племянником, дабы тот уделил больше внимания вещам простым и натуральным — визитам, светским беседам и тому подобным развлечениям. «Ему жениться надобно, — прижимая к сердцу ладонь, извиняющимся тоном проговорил градоначальник, — а у него манеры как у лаптя деревенского и на уме один вздор. Не подумайте только, будто я вас в няньки сватаю — это ему много чести будет. Однако же умоляю вас: не гоните вы его от себя, от дома не отказывайте, не то с горя как раз в подвалы крепостные полезет».

Поначалу Марию Андреевну несколько раздражила просьба градоначальника, однако, подумав, она решила, что ничего страшного и особо обременительного в этой просьбе нет. Хотя работы по обустройству городского дома были, можно сказать, закончены, княжна не торопилась покидать Смоленск, заинтригованная странным поведением герра Пауля. По случаю летнего времени в городе было пустовато, а то общество, которое здесь оставалось, было княжне скучно, чтобы не сказать противно. На этом фоне молодой Берестов выглядел фигурой живой и занятной, и, судя по косым взглядам, которые он бросал на Марию Андреевну сквозь стекла пенсне, его дядюшка верно угадал способ отвлечь племянника от археологических изысканий.

Выйдя из канцелярии градоначальника, они остановились на тротуаре. Кучер, дремавший на козлах господской коляски, заметив княжну, сел ровно и разобрал вожжи.

— Так вы сейчас прямо из Петербурга? — спросила Мария Андреевна. — Сто лет не была в Петербурге. Что там новенького?

— Что новенького может быть в Петербурге? — неожиданно ответил Берестов. — Да еще летом... А впрочем, буквально перед моим отъездом случился скандал. Один поляк не поделил чего-то с членом Сенатской комиссии генералом Шебаршиным и отхлестал сего орденоносного болвана по щекам при всем честном народе. Ба! То-то было шуму! Право, я не в восторге от поляков с их преувеличенной гордостью, однако тут все было сделано правильно. Генерал, видите ли, публично высказал сомнения в подлинности дворянских грамот, предоставленных этим потомком старинного рода, а тот ему ответил, что есть отличный способ безо всяких грамот и комиссий проверить, кто дворянин, а кто быдло. И — по щекам его, по щекам! Вот, говорит, вам отменный случай доказать свое благородное происхождение. Я, говорит, к вашим услугам в любое время...

— И что же генерал? — чувствуя, как немеют щеки и лоб, спросила княжна.

— Генерал пожаловался государю, и поляка посадили в крепость...

— Как глупо, — едва слышно произнесла княжна. — Боже мой, как глупо...

— Простите, что вы сказали?

— Я спросила, как фамилия этого поляка, — ответила княжна.

— Фамилия?.. Позвольте, как же его фамилия? Я уверен, что мне ее называли, и не один раз. Фамилия звучная, старинная...

— Огинский, — уверенно подсказала княжна.

— Точно, Огинский! Но... Господи, какой же я болван! Ведь вы же, кажется, знакомы? Да, дядюшка прав: я редко успеваю подумать раньше, чем начать молоть вздор. Простите меня великодушно, Мария Андреевна!

— Не извиняйтесь, — окончательно овладев собою, сказала княжна. — Ведь вы же не солгали мне, правда? В таком случае и извиняться не за что. Я бы все равно узнала — не от вас, так от кого-то другого. И это много лучше, что именно от вас и именно теперь, а не месяцем позже. Можно, по крайней мере, успеть что-то сделать.

— Не думаю, что все так уж серьезно, — сказал Берестов, снимая пенсне и принимаясь протирать его носовым платком. — Генерал Шебаршин вел себя возмутительно, это единодушно признают все, а Огинский — это Огинский. Вряд ли государь станет открыто ссориться с Огинскими, одного слова которых достаточно, чтобы Польша взорвалась, как пороховой погреб.

— Надеюсь, вы правы, — сказала княжна. — Я благодарна вам, Алексей Евграфович, однако теперь мне надобно ехать домой. Я напишу государю. Ведь Вацлав Огинский проливал кровь за Россию, с первого дня войны служа в гусарском армейском полку. Вот эта земля, — она указала веером на мостовую под своими ногами, — полита его кровью, и держать его в крепости как преступника бесчеловечно.

— Я вижу, вы принимаете его судьбу очень близко к сердцу, — с неожиданной проницательностью заметил Берестов. — Вас многое связывает?

— Да, — просто ответила княжна, — и я не вижу смысла это скрывать. Мы многое пережили вместе, и когда-нибудь я расскажу вам об этом. Но до тех пор, думается, городские сплетницы успеют дать вам более полный отчет обо всем, что было и чего не было.

— Я клятвенно обещаю вам не составлять собственного мнения до тех пор, пока не расскажете мне всего сами, — сказал Берестов. Он, видимо, хотел произнести это с иронией, но голос его подвел, и от внимания княжны не ускользнула прозвучавшая в его словах почти детская обида. — И, поверьте, мое обещание останется в силе, даже если вы не найдете времени для разговора, — закончил он.

— Стоит ли давать невыполнимые обещания? — с мягкой улыбкой возразила княжна, кладя узкую ладонь в перчатке на его рукав. — Как же можно жить, не имея собственного мнения? Раз собственного суждения нет, приходится пользоваться чужими, а это много хуже. Вы должны извинить меня, Алексей Евграфович. Мои слова, должно быть, показались вам излишне резкими, но это оттого, что я встревожена. Не сердитесь на меня, хорошо? А сейчас мне действительно надобно ехать.

Берестов помог ей сесть в коляску и, сняв шляпу, поклонился на прощанье. Княжна в ответ склонила голову и коротко бросила кучеру:

— Трогай!

Спустя полчаса она уже была дома. Хесс, как всегда, отсутствовал, что при сложившихся обстоятельствах было весьма кстати. Обуреваемая самыми дурными предчувствиями, Мария Андреевна прошла к себе в кабинет и, запершись там, потратила почти два часа на составление прошения на высочайшее имя. Она писала, старательно выбирая слова и подолгу думая над каждой фразой, но, закончив, даже не стала перечитывать написанного, сразу же запечатала письмо и велела немедля его отправить.

Княжна понимала, что гораздо правильнее было бы ехать в Санкт-Петербург самой, но что-то удерживало ее от этого шага. Хесс с его странным поведением в свете последних новостей как-то отодвинулся на задний план, но тревога за судьбу вспыльчивого поляка не смогла заслонить собою иной тревоги: будучи не в состоянии четко сформулировать свои подозрения, княжна тем не менее чувствовала, что вокруг нее снова затевается что-то недоброе. Какая-то невидимая сила медленно, но верно стягивала в тугой узел судьбы княжны Вязмитиновой и заброшенного старинного кремля.

* * *

Стоявшая перед Хруновым задача была не из легких: в одиночку обшарить никем не пройденные подземелья кремля было бы сложно даже в открытую, на глазах у всех, не таясь и не прячась. Тем не менее привлекать к поискам своих подручных Хрунов не стал: постоянное мельтешение подозрительных косматых личностей в районе кремля рано или поздно было бы замечено. Он ограничился тем, что велел своим головорезам рассредоточиться по городским притонам, вести себя тихо и ждать сигнала. Люди могли ему пригодиться для того, чтобы извлечь казну из подземелья и перенести ее в укромное место.

Впрочем, дело казалось сложным лишь издали, до тех пор, пока Хрунов не добрался до места и не стал на косогоре, разглядывая высившиеся впереди мощные стены старинного укрепления. При взгляде с этой позиции задача перестала выглядеть сложной; отсюда она казалась попросту невыполнимой. Размеры кремля и стоявшего на береговом откосе человека были несоизмеримы; казалось, можно потратить жизнь, ползая по этим грудам мертвого камня, и ничего не найти.

Но Николай Иванович Хрунов был не из тех, кто пасует перед трудностями, особенно если впереди поджидает солидный куш. На сей раз куш обещал быть невиданным, фантастическим, и бывший поручик взялся за дело со спокойной уверенностью человека, которому некуда отступать и который твердо намерен добиться успеха. Даже Ерема, который, глянув на каменную махину кремля, заметно приуныл, мало-помалу заразился настроением своего атамана и теперь работал как зверь, на пару с Хруновым обшаривая мрачные подземелья.

В поисках прошла неделя, за ней потянулась вторая. Раз за разом Хрунов в сопровождении мрачно сопящего Еремы спускался в царство мрака и тишины по крошащимся каменным ступеням, и каждый раз им приходилось выбираться наружу несолоно хлебавши. Остальные члены шайки промышляли кто чем мог; с их появлением в городе резко подскочило количество разбоев и грабежей, но Хрунова это не беспокоило: он не виделся со своими людьми с тех пор, как переместился в город, они не знали, где находится и чем занят их атаман, а значит, не могли его выдать. С головой погрузившись в решение новой задачи, Хрунов на время забыл о княжне Вязмитиновой и о своих планах в отношении этой гордячки: в отличие от сокровища, которое активно искала церковь, княжна могла и подождать. Бывший поручик не заблуждался относительно того, кто ему противостоял: церковь была очень серьезным соперником, обладающим девятисотлетним опытом войны, интриг и подспудного управления судьбами государства. Попы в золоченых ризах, возглашавшие с амвонов неудобопонятную белиберду, были только верхушкой огромного айсберга. В отличие от Еремы, который жил, повинуясь скорее звериным инстинктам, чем разуму, Хрунов отлично понимал, что вступил в единоборство с целой армией, составленной из умелых, жестких, опытных и очень неглупых бойцов. Ему удалось выиграть первую схватку в этой войне, и теперь в его распоряжении была небольшая фора по времени. Надобно было торопиться, но подземные коридоры тянулись шаг за шагом, верста за верстой, и конца им не было.

Тем не менее Хрунов не порол горячку, понимая, что в спешке может пройти мимо сокровища, отделенного лишь тонким слоем штукатурки или какой-нибудь гнилой доской. Другой на его месте, не имея плана подземелий и не зная, в какой именно части кремля следует искать, стал бы слепо метаться из стороны в сторону, рассчитывая на удачу. Хрунов действовал иначе. Проникнув в подземелья через подвал одной из южных башен, он обследовал их шаг за шагом, занося каждый поворот на составляемый по ходу поисков план. В котомке расстриги, носимой обыкновенно Еремою, помимо съестных припасов, воды, свечей и прочих необходимых предметов, всегда лежало несколько мотков прочной бечевы. Бечеву эту Хрунов называл нитью Ариадны, которая, если верить грекам, помогла Тесею выбраться из лабиринта, в коем обитал кровожадный Минотавр. Ереме было невдомек, кто такие Ариадна, Тесей и Минотавр, однако, быстро ухватив суть нововведения, он его одобрил. Пробираясь подземными коридорами, Ерема разматывал бечеву, отмечая ею пройденный путь. Где-то на третий день поисков он самолично усовершенствовал это простейшее приспособление, удивив своею сметкой Хрунова. Усовершенствование это состояло в небольшой дырочке, которую Ерема прорезал в углу котомки. Он пропустил бечеву через это отверстие, так что положенный в котомку клубок разматывался сам, оставляя свободными руки Еремы. Каким бы примитивным ни было это изобретение, оно существенно ускорило работу, ибо теперь искатели сокровищ могли обстукивать полы и стены в четыре руки, а не в две, как раньше.

В первые дни поисков Хрунов часто вспоминал свой разговор с отцом Евлампием. Обстоятельства, открывшиеся в ходе этого разговора, поначалу сильно занимали его воображение, но, по мере того как коридор сменялся коридором, а день — ночью, увлечение бывшего поручика упомянутым предметом постепенно шло на убыль. В конце концов Хрунов пришел к тому же, с чего, помнится, начал тот памятный разговор простодушный отец Евлампий: какая, собственно, теперь разница, написал Платон свои сочинения сам или украл их у Сократа после казни последнего? Николаю Ивановичу Хрунову это было безразлично, и он имел все основания подозревать, что это так же безразлично всем остальным людям, в том числе и патриарху всея Руси, и Римскому Папе. Хорошенько поразмыслив над этой проблемой, Хрунов пришел к выводу, что церковь решила пополнить свою казну, наложив лапу на золото Ивана Грозного. Рассказанная же отцом Евлампием история о рукописи, якобы таящей в себе угрозу для православия, была, вернее всего, наскоро сочинена архиереем для того, чтобы заставить деревенского батюшку принять активное участие в розысках.

Так считал Хрунов; впрочем, он допускал, что рукопись действительно существует и что в ней могут быть заинтересованы обе церкви — и православная, и католическая. Это обстоятельство, если разобраться, было ему только на руку: найдя мифическую рукопись, он мог бы диктовать свои условия и Москве, и Ватикану — чтобы продать драгоценную находку тому, кто больше заплатит.

В самом начале второй недели поисков Хрунова поджидал неприятный сюрприз. В этот день они с Еремой попали в подземный коридор, сохранившийся на удивление хорошо. Это место, казалось, нисколько не пострадало ни от французских фугасов, ни от беспощадного времени. Каменный свод коридора был совершенно цел, словно его сложили позавчера. Из стен через равные промежутки торчали ржавые подставки для факелов; железные решетки дверей, намертво приржавевшие к мощным петлям, выглядели неповрежденными. Такое положение вещей сильно облегчало кладоискателям работу, и в этот день они продвинулись по подземному лабиринту много дальше, чем обыкновенно. В результате они забрались так далеко, что у них кончилась припасенная на сегодня бечева.

— Эх, мать! — неожиданно сказал Ерема, ловя выскользнувший из отверстия в котомке кончик веревки. — Все, барин, пришли!

— То есть как это — пришли? — недовольно спросил Хрунов, вынимая из кармана часы и при свете фонаря бросая взгляд на циферблат. — Четыре пополудни! У нас еще полдня впереди, а ты — пришли...

— Бечевка кончилась, ваше благородие, — отрапортовал Ерема и в доказательство своих слов показал Хрунову зажатый в кулаке конец веревки.

— Вот, дьявол, — огорчился Хрунов. — Как же это мы с тобой, братец, просчитались? Экая напасть! Что же делать-то теперь?

— Да леший с ней, Николай Иванович, — сказал Ерема. — Нешто мы дети малые? Авось не заблудимся!

— Молчи уж, коли Бог ума не дал, — проворчал Хрунов. — Здесь тебе не лес, «ау» кричать некому. А ежели и докричишься до кого, так еще хуже получится. Нет, брат, давай-ка не рисковать понапрасну. Мы с тобой вот что сделаем: я здесь останусь, а ты ступай по бечеве наружу и гони в лавку. Купишь мотка четыре, чтобы и на завтрашний день хватило, да вина прихвати, в горле что-то пересохло. Если не станешь ворон считать да с пьяницами по кабакам драться, за час-полтора обернешься. Ну, давай, брат, давай, пошевеливайся! В бороде чесать некогда, дело надобно делать. Да ходи с оглядкой, черт лесной!

Когда Ерема ушел, Хрунов не стал терять времени. Светя себе фонарем, он обошел ближайшие казематы, но не нашел в них ничего, кроме ржавых цепей, намертво вмурованных в глухие каменные стены. В одном из казематов он подобрал с пола обломок кирпича; пользуясь им как мелком.

Хрунов продвинулся дальше по коридору, оставляя на стенах отметки в виде кривых, небрежно нацарапанных стрел. Здесь снова стали попадаться трещины и обвалившиеся куски кирпичной кладки — очевидно, где-то неподалеку взорвался один из заложенных отступавшими французами фугасов. Обстукивая покрытые трещинами стены, Хрунов помянул недобрым словом лягушатников: чем, черт бы их подрал, им помешал кремль, из которого они уходили навсегда? Что они пытались доказать, кому хотели отомстить, попусту тратя порох?

Почувствовав усталость, он присел на корточки у стены, без спешки выкурил сигарку и запил ее водой из фляги. После этого Хрунов посмотрел на часы и понял, что пора возвращаться: вот-вот должен явиться Ерема с бечевкой. Не найдя на месте своего «барина», этот лесной дурень, пожалуй, поднимет крик, и кто знает, чьих ушей он достигнет. В старинных замках и крепостях звук, случается, передается весьма странными путями; посему, если хочешь сохранить инкогнито, лучше вести себя тихо.

Думая так, Хрунов убрал на место флягу, старательно затушил окурок и присыпал его сверху пылью и каменной крошкой, скрыв следы своего пребывания, после чего вернулся к тому месту, где на грязном кирпичном полу сиротливо лежал конец путеводной бечевы.

Ждать пришлось долго: Ерема отсутствовал более двух часов. Когда бородатый разбойник наконец появился, одного взгляда на его изуродованное лицо хватило, чтобы понять: случилось что-то неладное.

— Где тебя носит? — напустился он на Ерему. — По кабакам гуляешь, борода бессовестная? Что у тебя там стряслось?

— По кабакам, как же, — проворчал Ерема, присаживаясь на корточки и привязывая конец принесенного клубка к тому, что лежал на полу. — Битый час в бурьяне просидел, как кролик.

— Что, брюхо прихватило? — поинтересовался Хрунов, отбирая у Еремы принесенную им бутылку красного вина и резким ударом по донышку выбивая пробку.

— Зря вы, барин, насмехаетесь, — мрачно проговорил бородач, с завистью наблюдая за тем, как Хрунов пьет вино прямо из горлышка. — Смешного-то как раз ничего и нету. Соседи у нас завелись, Николай Иванович.

— То есть как это — соседи? — оторвавшись от бутылки, настороженно спросил Хрунов. — Что значит — завелись?

— А вот так и завелись, — буркнул Ерема. — От сырости.

— Ты погоди бубнить-то, — сказал ему Хрунов. — Ты говори толком: что за соседи, где, почему?

— Соседи как соседи, — сообщил Ерема. — Четверо мужичков и с ними барин какой-то — молодой, с бородкой и стеклышки на носу. Важный! Копают они там чего-то аккурат во дворе, возле башни.

— Как копают? Что копают? — опешил Хрунов.

— Землю, — ответил мстительный Ерема. — А копают, ваше благородие, лопатами.

Хрунов немного помолчал, перекатывая на языке бранные эпитеты, но в конце концов решил воздержаться от высказываний по поводу того, кто таков Ерема, от кого он произошел и где его место. Вместо этого он протянул бородачу бутылку, в которой осталась половина вина, и сказал:

— На-ка вот, хлебни. А то ты, я вижу, с перепугу заговариваться начал и даже как будто шутить. Я у тебя дело спрашиваю, а ты, как баба на завалинке, языком мелешь. Зачем копают-то? Чего ищут? Может, строиться надумали?

— Оно, конечно, самое место строиться, — сказал Ерема. — Нет, ваше благородие, непохоже. Ямы какие-то роют квадратные — ну вроде как под нужник, только глубоченные.

— Что ж, — сказал Хрунов, — нужник — дело хорошее. А то загадили крепость, по двору не пройти. А уж вонь-то!

— Так ведь, ваше благородие, — прикладываясь к бутылке, возразил Ерема, — сколько ж их надобно, нужников-то? Ведь весь двор ямами изрыли, чисто кроты! Я штук шесть насчитал, а после сбился. А этот, в стеклышках, промеж ям ходит и в каждую заглядывает, будто и впрямь чего-то ищет.

Хрунов почувствовал болезненный толчок в самое сердце и понял, что выигранная им у церковников фора, похоже, подошла к концу. Непонятно было только одно: почему рясофорные копаются во дворе, оставляя без внимания подземелья? Если бы Хрунову пришлось выбирать, где спрятать сокровище, он, как и всякий нормальный человек, выбрал бы запутанный каменный лабиринт и надежно замуровал бы свои сундуки в стену, подальше от дождя, любопытных глаз, лопат и иных неожиданностей. Впрочем, речь все-таки шла о казне Ивана IV, а этого человека, как ни крути, назвать нормальным было сложно... А вдруг церковникам известно то, чего не знает Хрунов? Вдруг они ищут не наугад? Что если какой-нибудь деревенский поп-пьяница все-таки отыскал то, что не удалось отыскать отцу Евлампию?

— Слушай-ка, Ерема, — раздумчиво проговорил Хрунов, — а барин этот, про которого ты говоришь, часом, на попа не похож?

— Ни вот столечко, — решительно ответил бородач, выставляя напоказ кончик мизинца с грязным обломанным ногтем. — И не в том дело, ваше благородие, что на нем рясы нет. Я, Николай Иванович, попов за версту чую. Леший их знает, что они там в своих молитвах у Бога просят — может, как раз петлю на мою шею.

— Ну, в этом-то можешь не сомневаться, — утешил его Хрунов. — Ежели какой поп после встречи с тобой уцелеет, так он, верно, до конца дней своих тебя анафемствовать будет. Ладно, брат, не станем прежде времени убиваться. За гробокопателями этими приглядеть надобно. Нынче же вечером разыщешь Ивана щербатого, и чтоб он чуть свет здесь был, ясно? Пускай сядет в башне, где повыше, и глаз с соседей наших не сводит. Пятеро их там, говоришь? Ну, это еще ничего. Если они ненароком что-нибудь выкопают, мы их живо к ногтю возьмем, а после в той же яме и похороним. Чую, пришел конец нашему покою. Айда, Ерема, торопиться надо! А что они во дворе торчат, так на это нам с тобой плевать. Не станут же они там до ночи ковыряться! Придем пораньше, уйдем попозже... Зато больше успеем, так?

Ерема согласился, что так, и они продолжили свое медленное продвижение в глубь каменного лабиринта. Бородач выглядел успокоенным, как всегда, когда атаман в два счета решал задачу, казавшуюся непосильной. Подумав, Хрунов решил выбросить «гробокопателей» из головы: выработанный им план, казалось, предусматривал любые случайности и обеспечивал выигрыш при любом раскладе.

Увы, успокоились они рано: у судьбы для них был припасен еще один сюрпризец. Миновав очередной поворот коридора и пометив его на карте, Хрунов увидел по правую руку от себя массивную, рыжую от ржавчины стальную решетку, мертво вделанную в кладку стены. Решетка закрывала собою высокое, от пола до потолка, и широкое, как ворота, сводчатое отверстие. Ни петель, ни засовов на решетке не было: очевидно, в незапамятные времена кто-то перегородил ею боковое ответвление коридора, дабы закрыть туда доступ. Это выглядело загадочно и обнадеживающе. Хрунов решил поначалу, что они с Еремой наконец-то достигли цели, но тут его взяли сомнения: если в пространстве позади решетки было что-то спрятано, то зачем же привлекать к тайнику внимание, отгораживая его таким странным способом? Проще было бы замуровать проход, и тогда тот, кто не был посвящен в тайну, прошел бы мимо, ничего не заподозрив. Мысль была здравая, но разочаровывающая; впрочем, Хрунов знал, что пилить решетку все равно придется, хотя бы затем, чтобы не оставлять после себя неисследованных пространств.

В это время откуда-то — как показалось Хруно-ву, из-за решетки — долетел стук посыпавшихся камней, вслед за которым раздался невнятный возглас. Поручик мгновенно загасил фонарь, и подземелье погрузилось в кромешную тьму.

— А... — вякнул было Ерема, но Хрунов, нащупав в темноте его волосатую пасть, намертво запечатал ее ладонью.

— Молчи, дурак, — прошипел он. — Тут кто-то есть!

В подтверждение его слов позади решетки опять застучали потревоженные чьей-то ногой кирпичи и глухой голос с большим чувством воскликнул: «А, доннерветтер!» Ерема вздрогнул. Хрунов потащил его за угол, и вовремя: в следующее мгновение по ту сторону решетки возникло туманное оранжевое сияние, вскоре превратившееся в яркий свет фонаря.

Осторожно выглянув из-за угла, разбойники увидели, как в полукруглом проеме возникла фигура человека, державшего перед собой кованый фонарь с забранным частой сеткой стеклом и с ярко горевшей свечою внутри. Человек этот был невысок и не то чтобы толст, но как-то округл. Его пухлое лицо с оттопыренной нижней губой выражало усталость и раздражение, сюртук был испачкан пылью и грязной, висевшей клочьями паутиной. На ногах незнакомца были высокие сапоги с квадратными носками, а розовая лысина в обрамлении редких светлых волос в свете фонаря блестела, будто натертая маслом.

Подойдя к решетке, человек просунул фонарь и посветил в коридор, где притаились Хрунов и Ерема. Не разглядев ничего заслуживающего внимания, незнакомец поставил фонарь на пол, взялся за решетку обеими руками и тряхнул. Решетка не шелохнулась, и незнакомец, у которого она, похоже, вызывала не меньшее раздражение, чем у Хрунова, пнул ее ногой.

— Шайзе, — сказал он и повторил: — Доннерветтер!

После этого незнакомец поднял свой фонарь и удалился, поминутно спотыкаясь и бормоча себе под нос немецкие проклятия. Когда производимый им шум окончательно стих, Хрунов засветил фонарь, и они с Еремой удивленно переглянулись.

— Француз, что ли? — спросил Ерема.

— Да нет, брат, бери выше. Это немец, — отвечал Хрунов, закуривая сигарку. — Тебе не кажется, что здесь становится оживленно? Это, что ли, тот барин, который во дворе ямы роет?

— Никак нет, — качая косматой головой, возразил Ерема, и его огромная тень на стене тоже отрицательно качнулась. — Тот моложе, худой и выше этого головы на полторы. И с бородкой. Да и говорит по-русски — чисто говорит, слов не коверкает.

— Вот я и говорю: не подземелье, а ярмарка какая-то, — пробормотал Хрунов. — Выходит, и за этим немцем следить придется — кто таков, откуда, где живет...

— А чего за ним следить, — неожиданно сказал Ерема. — Только ноги попусту бить. Княжны Вязмитиновой постоялец — ну, той самой, что на мосту нас шуганула. Мне Иван про него сказывал. Хотел он этого немца в переулке пощипать, да я не велел, чтоб шуму не было.

— Погоди, — сказал Хрунов, — постой, Ерема. Ты не путаешь ли? Этот плешивый пруссак живет у княжны в доме? О, дьявол! — Он в сердцах ударил кулаком по ладони. — Вот, значит, как, ваше сиятельство?! И тут вы мне пытаетесь перебежать дорогу? Хорошо же! Видно, для нас двоих на земле и впрямь мало места!

— Чего это вы, барин? — спросил ничего не понявший Ерема. — Какая муха вас укусила?

— Да есть тут одна, — криво улыбаясь, ответил Хрунов, — ты ее знаешь, она и тебя кусала — вон, уха-то как не бывало! Но ты не горюй. Мухе этой недолго осталось жужжать да кусаться. Это я тебе говорю, понял?

— Как не понять, — ответил Ерема.

— А коли понял, так пошли дальше. Время не ждет. Его, брат, у нас совсем не осталось.

Глава 9

Не слишком пристойная сцена, невольной свидетельницей которой Мария Андреевна стала в кабинете градоначальника, сыграла ей на руку: не совсем обычная услуга, о коей княжна просила Андрея Трифоновича, была оказана ей с волшебной быстротой и предупредительностью. Пристыженный собственной вспыльчивостью, градоначальник сделал так, что план северного предместья был доставлен на дом к Марии Андреевне уже на следующий день после ее визита в канцелярию. Собственно, это был не один, а целых два плана: градоначальник предусмотрел то, о чем второпях позабыла княжна, и велел своим служащим начертить не только довоенный план предместья, но и тот, по которому оно было отстроено и вновь заселено. Сличая эти две бумаги, Мария Андреевна обнаружила, что градоначальник был прав: если бы не его предупредительность, ей непременно пришлось бы ехать в канцелярию вторично и вновь обращаться с той же просьбой. Оказалось, что вид предместья переменился сильнее, чем она предполагала. Оказалось также, что иные фамилии исчезли с плана без следа, а на их месте появились новые. В этом не было ничего удивительного, стоило только вспомнить дым в полнеба, виденный княжною из усадьбы, и ту страшную картину, которую Мария Андреевна застала, вернувшись в Смоленск весною 1813 года.

Лишь только посланный градоначальником человек отбыл, Мария Андреевна уединилась в своем кабинете и, разложив на столе оба плана, приступила к их детальному изучению. Вскоре ей удалось отыскать участок, на котором стояла изображенная Паулем Хессом баня под сенью старой яблони. До войны этот участок принадлежал солдатской вдове Антонине Ерофеевой; на послевоенном плане он, увы, значился ничейным. Сколько ни шарила княжна по новому плану, имя вдовы Ерофеевой ей более не встретилось, из чего следовал вывод, что вдова либо переехала в какие-то иные места, либо умерла.

Это был удар, возможность коего княжна хоть и предвидела, но нарочно не брала в расчет, опасаясь зайти в тупик раньше, чем начнется ее расследование. Теперь это произошло, и, склонившись над разложенными бумагами, княжна мучительно пыталась придумать, как быть дальше. Она рассчитывала разыскать хозяев бани, показать им рисунок герра Пауля и спросить, так ли на самом деле выглядела изображенная на рисунке постройка. Утвердительный ответ означал бы одно из двух: либо герр Пауль бывал в Смоленске до войны или во время оной и рисовал баню по памяти, либо рисунок был сделан много раньше и, возможно, вовсе не Паулем Хессом. В любом случае совпадение изображения с оригиналом означало бы, что немец лжет, ведя какую-то свою, не предназначенную для посторонних глаз игру.

"Господи, — подумала вдруг княжна, — чем я занимаюсь? На что трачу время, в чем пытаюсь разобраться? Вацлав Огинский сидит в крепости, а я здесь разгадываю шарады, цена коим — ломаный грош. Какие-то лживые немцы, бани, яблони, рисунки, градоначальники, озабоченные проблемами археологии студенты — что это все, как не игрушки для ума, изнывающего от безделья? Да, Вацлав поступил нехорошо, бросив меня одну и уехав в Петербург. Но, с другой стороны, что может быть дороже чести для благородного человека? А его честь была задета, и притом так, как не задевали, наверное, ни разу за долгие столетия существования рода Огинских. А этот немец ведь знакомый Вацлава, так что, верно, не вор и не разбойник. Так чего мне еще надобно? "

Подумав еще немного, княжна решила, что непременно поедет в Петербург, но сперва все-таки разберется, что представляет ее тевтонский гость. В конце концов, уезжать, оставив в своем доме человека, которому не доверяешь, было бы неразумно. Мария Андреевна полагала, что разбирательство так или иначе не займет у нее много времени: в ее распоряжении имелись-таки способы выяснить, чем занимается Хесс, уходя на этюды, — способы, прибегать к которым княжна до сих пор не хотела.

Но прежде чем вернуться мыслями к загадочной фигуре немца, княжна сделала то, что только что пришло ей в голову: взяла бумагу, перо и написала письмо в Варшаву, старому Огинскому. Она подозревала, что Вацлав не одобрил бы этого поступка, но думала, что разбирается в сложившейся ситуации лучше молодого поляка. А ситуация была такова, что Огинскому могла понадобиться любая помощь, вплоть до заступничества отца. В иное время и при иных обстоятельствах Мария Андреевна не стала бы волновать старика, который к тому же был нездоров, но теперь ей казалось, что, промолчав, она оказала бы ему еще худшую услугу.

Посему, не тратя времени на излишние любезности, княжна коротко и исчерпывающе описала ситуацию, прибавив в конце, что со своей стороны сделает все возможное для скорейшего освобождения Вацлава, но что и старому Огинскому не мешало бы предпринять кое-какие шаги в этом направлении. Промокнув чернила, княжна запечатала письмо, кликнула лакея и велела срочно снести письмо на почту.

Лишь закончив это не слишком приятное дело, княжна вернулась к изучению планов. Она была спокойна и невольно подумала, что так же, бывало, вел себя и князь Александр Николаевич: он мог долго шуметь и браниться по пустякам, но, коль скоро речь заходила о вещах серьезных и требующих решительных действий, мигом становился молчалив и сосредоточен.

Пока Мария Андреевна писала Огинскому, в голову ей пришла новая мысль: пускай вдова Ерофеева исчезла, но ведь кто-то же остался! У нее были соседи, знакомые, какая-то родня; словом, в предместье должен был остаться кто-то, кто помнил вдову и, быть может, даже ее баню. Водя пальцем то по одному, то по другому плану, она отыскала несколько имен, значившихся в обеих бумагах, и старательно их запомнила. Свернув бумаги и убрав их от чужих глаз в запираемый на ключ ящик стола, княжна посмотрела на часы, мирно тикавшие в углу. Витые бронзовые стрелки показывали без четверти два — самое время для прогулки. Одевшись для выхода, Мария Андреевна велела запрягать и вскоре уже ехала в коляске в сторону северного предместья.

Вернулась она уже на закате, усталая и разочарованная. Путь, суливший скорое разрешение загадки, завел ее в тупик. Кто-то никогда не знал солдатской вдовы Ерофеевой, кто-то помнил ее, но не помнил бани, а еще кто-то и вовсе оказался пришлым человеком, хоть и носил то же имя, что значилось на старом плане предместья. Как и опасалась княжна, расследование ее закончилось в самом начале, и за ужином она была так мрачна, что напугала даже толстокожего немца. Чтобы он успокоился, ей пришлось притвориться веселой и дотемна играть на клавикордах, развлекая тевтона.

Всю ночь княжне снился какой-то мрачный вздор, а наутро ее поджидал неожиданный сюрприз: выйдя к завтраку, она обнаружила за столом герра Хесса, который, сияя своей тевтонской улыбкой, объявил, что сегодня никуда не пойдет — разве что прогуляться по городу. «Работа не волк, в лес не убежит», — старательно процитировал он русскую поговорку и захохотал, весьма довольный собою.

Княжна в ответ улыбнулась, и ей показалось, что так, наверное, могла бы улыбаться змея, готовая ужалить. К счастью, со стороны это не было видно — во всяком случае, немец ничего не заметил, сочтя улыбку княжны ответом на свою остроту.

— В таком случае, — продолжая мило улыбаться и даже смущенно потупив глаза, сказала Мария Андреевна, — быть может, вы, любезный Павел Францевич, выполните свое обещание и дадите мне один из давно ожидаемых мною уроков?

В лице Хесса ничто не дрогнуло, но княжна могла бы поклясться, что на миг немец растерялся, не зная, что ответить. Похоже было на то, что, занятый какими-то своими делами и заботами, гость Марии Андреевны совершенно позабыл о данном ей обещании и, получив столь прямое напоминание, был поставлен в тупик. Впрочем, все это могло быть плодом фантазии княжны — фантазии, подстегнутой смутными подозрениями, которые она уже в течение нескольких дней питала в отношении немца.

Улыбка немца застыла всего лишь на долю секунды, сделавшись похожей на болезненный оскал раненого зверя; в следующий миг Хесс всплеснул пухлыми ладонями и его улыбающееся лицо изобразило восторг.

— Майн готт, натюрлих! Конечно же, да! С удовольствием! Я готов, фройляйн Мария. Вы можете прямо сейчас послать прислугу в лавку за всем необходимым. Для начала нам понадобятся карандаши, бумага и специальный уголь, именуемый сангиною.

Княжна снова блеснула яркой улыбкой.

— Вы недооцениваете меня, Павел Францевич, — сказала она. — Все давно готово, дело только за вами.

— О майн готт! — воскликнул немец. — О такой ученице можно только мечтать! Признаюсь, мне не терпится приступить к делу.

— Мне тоже, — не покривив душой, сказала княжна. — Но сперва давайте закончим завтрак.

— О да, — с важным видом кивнул герр Пауль. — Плотный завтрак — наилучшая основа для любого начинания.

Он держался так просто и естественно, что княжна устыдилась собственных подозрений. Однако у нее имелся отличный способ проверить правдивость и искренность немца, не задев при этом его чувств. Как только с завтраком было покончено, Мария Андреевна принялась методично осуществлять свой план.

Она проводила немца в просторную, хорошо освещенную комнату во втором этаже — ту самую, которую она еще до знакомства с герром Паулем Хессом планировала отвести под студию. Здесь действительно имелось все необходимое для занятий рисунком, и не только: войдя сюда, немец первым делом увидел у стены напротив окна мольберт, на котором стоял подрамник с натянутым на него и уже загрунтованным холстом. Рядом на подставке стоял поясной портрет пожилого сухощавого человека в генеральском мундире, усеянном орденскими звездами. Твердое, волевое лицо этого человека обнаруживало черты фамильного сходства с обликом княжны, из чего следовало, что изображенный на портрете генерал есть покойный князь Александр Николаевич Вязмитинов. Здесь же стоял наготове лакированный ящик с красками; глиняный кувшин на полке щетинился кистями разнообразных форм и размеров; словом, если в этой студии чего-то и не хватало, так разве что художника.

Войдя в студию, Мария Андреевна сразу же повернулась лицом к своему гостю, чтобы не пропустить его первую реакцию. Ее предусмотрительность была немедля вознаграждена: при виде загрунтованного холста размером с хорошую кровать круглая физиономия немца на миг вытянулась, приобретя определенную продолговатость.

— Что с вами, Павел Францевич? — спросила княжна. — Я что-то не так сделала?

— Майн готт, я сражен наповал! — воскликнул немец. — Такая предусмотрительность! Такое знание предмета, к коему большинство людей проявляет лишь поверхностный интерес! Вы, верно, уже брали уроки?

— Увы, нет, — солгала княжна, которая не только брала уроки изобразительного искусства, но и весьма прилично рисовала. — Это может показаться странным, но здесь в моем образовании имеется явный пробел. Что же до оборудования студии, то я навела кое-какие справки и заранее заказала все необходимое, дабы попусту не тратить ваше драгоценное время.

— Подумать только! — покачал головой Хесс. — Вы, вероятно, понесли значительные расходы, и все это ради нескольких уроков, преподанных к тому же человеком, который не может с полным правом именоваться живописцем!

— Не скромничайте, Павел Францевич, — возразила княжна. — Ваши рисунки просто восхитительны, и я могу лишь мечтать о том, чтобы когда-нибудь достичь такого уровня мастерства. Что же до расходов, то я достаточно богата и могу позволить себе маленький каприз. Но, быть может, мы все-таки приступим к делу?

Немцу ничего не оставалось, как согласиться. Он объявил, что для начала хочет уяснить для себя уровень способностей ученицы, дабы впоследствии выработать наиболее подходящую методу обучения.

С этой целью он довольно долго сооружал на столе натюрморт, состоявший из кувшина с кистями, полотенца, блюда и нескольких принесенных прислугою фруктов. Подобное начало обучения показалась княжне довольно странным; еще более странным показался ей результат продолжительных усилий немца, более напоминавший груду беспорядочно набросанных предметов, чем модель для академического натюрморта. Однако высказывать своего удивления вслух она не стала и подошла к мольберту, старательно сохраняя на лице выражение самого прилежного рвения.

Хесс вручил ей карандаш и велел рисовать. Княжна с трудом, но все-таки удержалась от недоуменного вопроса: герр Пауль ухитрился поставить ее против яркого света, так что вместо сооруженного им натюрморта Мария Андреевна видела только темное пятно неопределенных очертаний, окруженное слепящим ореолом.

— Как рисовать? — спросила она. — Ведь я не умею!

— Просто рисуйте то, что видите, — ответил немец. — Вы убедитесь, что это вовсе не сложно.

Следуя его совету, княжна принялась пачкать бумагу, не утруждая себя такими мелочами, как построение и соблюдение пропорций. В глазах воспитанника Дюссельдорфской академии художеств подобный подход к рисунку должен был выглядеть кощунственным. Начав с левого верхнего утла листа, княжна принялась губить рисунок так старательно, что уже через десять минут ей стало ясно: теперь сделанного не исправишь даже при самом горячем желании. Того, что она сотворила при помощи обычного свинцового карандаша, не переделал бы даже великий Леонардо; герр Пауль при этом выглядел довольным и подбадривал ее одобрительными замечаниями.

— Недурно, — заявил он через полтора часа, глядя на густо замаранный лист бумаги, в левой половине которого красовалось нечто, на первый взгляд напоминавшее груду кухонной утвари вперемежку с головешками. Торчавшие из кувшина кисти, будучи изображенными княжною, сделались похожи на растопыренные, скрюченные в предсмертной агонии, обугленные крысиные лапки; кривой овал поставленного на ребро блюда смахивал на выход из барсучьей норы, а густо и неряшливо заштрихованный кувшин получился таким кривобоким, что напоминал запечатленную в профиль арапку, пребывающую на девятом месяце беременности.

— Правда? — из последних сил сдерживая душивший ее смех, доверчиво спросила княжна. — А по-моему, что-то не так. Ведь непохоже!

Руки у нее по локоть были выпачканы графитовой пылью и углем, на лбу и правой щеке темнели параллельные полосы, оставленные грязными пальцами, и, поймав свое отражение в висевшем на стене зеркале, Мария Андреевна еда не прыснула: ей показалось, что она похожа на трубочиста.

— Вы слишком строги к себе, фройляйн Мария, — назидательно объявил немец. — Ведь это первая попытка, и, поверьте, весьма удачная. Разумеется, выставлять ваше произведение в Дрезденской галерее еще рано, но показать его друзьям и знакомым я бы не постеснялся. Тут есть кое-какие мелкие недочеты, но они вполне допустимы в ученической работе, особенно в первой работе...

— И все-таки, Павел Францевич, — сказала княжна, молитвенно складывая перед собою грязные руки, — я бы очень просила вас слегка поправить этот рисунок. Пусть я тщеславна, но мне бы не хотелось, чтобы мои гости видели те недочеты, о коих вы столь снисходительно упомянули.

— А! — понимающе воскликнул немец. — Натюрлих! Желание быть совершенной во всем вполне простительно для столь очаровательной особы, как вы, фройляйн Мария. Айн момент!

С этими словами он схватил карандаш и, склонившись над рисунком княжны, принялся с воодушевлением поправлять кривобокий кувшин. В результате его вдохновенных усилий беременная арапка с крысиными лапками на голове приобрела большой вислый зад, а Мария Андреевна убедилась, что герр Пауль либо никогда не держал в руках карандаша, либо работает в весьма оригинальной, присущей только ему одному манере.

— Так лучше, не правда ли? — спросил герр Пауль, отступая от мольберта и окидывая критическим взором жалкие плоды своего и княжны совместного творчества.

— О, много лучше! — радостно воскликнула княжна, не в силах понять, что на самом деле происходит. Хесс и впрямь не замечал очевидных вещей или считал ее полною дурою; в любом случае учитель из него был как из бутылки молоток.

Взяв это обстоятельство на заметку, Мария Андреевна горячо поблагодарила немца за урок и отправилась умываться, прихватив с собою свой так называемый рисунок. Хесс остался в студии, заявив, что, быть может, попытается начать работу над портретом.

Идя по коридору к своей спальне, княжна по-прежнему боролась с подступавшим к горлу смехом. Закрыв за собою дверь, она, однако, почувствовала, что смеяться расхотелось. В том, что произошло сегодня, не было ничего смешного. Несостоятельность герра Пауля как художника можно считать доказанной. Ни один настоящий художник не смог бы спокойно наблюдать за тем, что вытворяла княжна в течение полутора часов. И потом, коль скоро речь зашла об уважении, какой художник, уважая Марию Андреевну, стал бы поощрять ее к тому, чтобы показывать получившуюся мазню друзьям и знакомым?

С отвращением бросив испачканный лист бумаги на подоконник, княжна присела в кресло и глубоко задумалась, пытаясь понять, что собою представляет ее немецкий гость и каковы истинные мотивы его появления в Смоленске.

* * *

В тот день герр Пауль Хесс остался дома отнюдь не по собственному желанию: к этому его вынудили обстоятельства. Накануне, обследуя подземелья под северной башней кремля, он наткнулся на непреодолимое препятствие, и теперь ему нужно было срочно решить, как быть дальше.

В отличие от Хрунова и Еремы, о присутствии которых в подземелье герр Пауль не подозревал, он точно знал, что именно ищет. Знал он и то, где именно следует искать, и потому не тратил времени на бесполезное обстукивание стен: казна царя Ивана IV действительно была замурована в кирпичную кладку стены, однако взрыв пороховой мины вскрыл тайник, и теперь сокровища просто лежали на каменном полу, присыпанные сверху обломками рухнувшего свода.

Герр Пауль рассчитывал, что слой битого кирпича, похоронивший под собою сокровища русского царя, окажется не слишком толстым. В противном случае лейтенанту Бертье не удалось бы выбраться наружу из подземелья. Хесс полагал, что ему удастся проделать путь, пройденный умиравшим от стужи и потери крови, тяжело раненным человеком, пребывавшим в полубессознательном состоянии. Отцы-иезуиты успели подробно расспросить Бертье перед тем, как тот был казнен за убийство. Теперь задача герра Пауля была не слишком сложной: явиться, куда сказано, взять, что велено, и вернуться обратно с драгоценной добычей.

Однако каменный лабиринт, в который угодил герр Пауль, оказался куда пространней и запутанней, чем ему представлялось. Очевидно, той страшной ноябрьской ночью двенадцатого года измученный отступлением французский лейтенант увидел и запомнил далеко не все повороты и ответвления подземного коридора. Плутая в этих закоулках и забредая в глухие тупики, Хесс осознал, что задача, возложенная на него отцами-иезуитами, не так уж проста.

Тем не менее он не унывал и с истинно немецкой педантичностью исследовал коридоры, тупики и каменные мешки, коими была источена земляная гора под северной стеной кремля. В один из первых дней поисков он наткнулся на боковой коридор, доверху заваленный каменными обломками. Разбор этого завала мог отнять много времени и сил; посему, пометив это место на плане, Хесс двинулся дальше, в другие коридоры.

К концу второй недели, однако, ему сделалось ясно, что произошла ошибка. Он зашел гораздо дальше, чем мог бы зайти, а результат поисков по-прежнему оставался нулевым. Наконец герр Хесс добрался до массивной ржавой решетки, перегородившей главный коридор. Решетка эта выглядела нетронутой — к ней никто не прикасался в течение многих лет. Все боковые ответвления коридора, кроме одного, уже были им обследованы; дальше пути не было, а это означало, что сокровище лежит в том самом, засыпанном обломками коридоре.

Это было досадно, но, лишь вернувшись к завалу и попробовав его разобрать, герр Пауль осознал истинные масштабы постигшего его бедствия. Под тонким слоем земли и щебня обнаружились намертво сцепившиеся друг с другом огромные куски кирпичной кладки, растащить которые в одиночку нечего было и думать. С этой работой, пожалуй, было бы не под силу справиться и пятерым сильным мужчинам, и на какое-то время герр Пауль впал в уныние.

Ситуация казалась столь безвыходной, что он преклонил колени и помолился, прося Господа явить одно из своих чудес. Однако Господь почему-то не спешил прийти к нему на помощь — то ли занят был, то ли не расслышал доносившейся из подземелья молитвы. Впрочем, у герра Пауля и в мыслях не было роптать на Всевышнего: отцы-иезуиты, к числу коих он относился уже в течение нескольких лет, обучили веселого немца терпению и покорности. Пути Господни неисповедимы, и жизнь человеческая целиком и полностью находится в его руках. Он господин, а не раб, и глупо надеяться, что он станет ворочать за тебя камни и копать землю.

Поразмыслив об этом, герр Пауль пришел к выводу, что ему нужны помощники, то есть обыкновенные мужики с ломами и лопатами, которые за небольшую плату разберут завал и освободят ему дорогу в глубь коридора. Если бы драгоценная рукопись так и осталась под спудом каменных глыб, это сыграло бы на руку православным схизматам, которые дорого бы дали за то, чтобы навеки сокрыть от людских глаз крамольную книгу. Книга была нужна отцам-иезуитам — не смутное упоминание о ней в старинной летописи, не легенда и не жалкий обрывок пергамента, а именно книга как живое доказательство недобросовестности Платона. А чтобы отцы-иезуиты получили желаемое или убедились в том, что его не существует, герру Паулю Хессу нужно было во что бы то ни стало докопаться до похороненного под кирпичной осыпью сокровища.

Итак, герр Пауль остро нуждался в помощниках, однако найти их было непросто. Действовать в открытую он не мог, доверять кому бы то ни было — тоже. Речь шла не только о рукописи, но и о золоте, а золото, как это было хорошо известно герру Хессу, во все времена кружило людям головы.

Все это надлежало как следует обдумать, оттого-то немец и остался дома в то злосчастное утро. И надо же было такому случиться, что княжна Вязмитинова пристала к нему с уроками, к коим герр Пауль не знал, даже как подступиться!

Впрочем, немцу удалось-таки выкрутиться, и теперь, когда все закончилось благополучно, он не помнил себя от радости. Вот уж, воистину, чудо Господа Бога! На его счастье, княжна оказалась еще менее сведуща в изобразительном искусстве, чем сам герр Пауль, и рисунок ее больше напоминал просто кусок бумаги, о который кто-то долго и с упоением вытирал очень грязные сапоги.

Однако существовали вещи и посерьезнее, чем какой-то рисунок. Оставшись один в оборудованной княжной художественной студии, герр Пауль долго смотрел на портрет старого князя, переводя задумчивый взгляд с него на огромный загрунтованный холст, с нетерпением ожидавший первого мазка. С этим нужно было срочно что-то делать: то, с каким тщанием княжна оборудовала студию, говорило о снедавшем ее нетерпении. Сие означало, что в запасе у герра Пауля времени не осталось, а выхода он по-прежнему не видел.

На какое-то время воображение герра Пауля захватила идея избавиться от проклятого портрета, одним махом решив задачу: коль нет оригинала, то и копии быть не может. Если, к примеру, плеснуть на него маслом, а после хорошенько потереть тряпкой, то, быть может, портрет погибнет. После это можно будет списать на какую-нибудь случайность, а то и вовсе свалить на прислугу. Но, поразмыслив, немец пришел к выводу, что подобная выходка могла стоить ему головы: судя по всему, княжна слишком дорожила портретом, чтобы простить кому бы то ни было его повреждение, пусть даже неумышленное. Зная бешеный нрав княжны, в одиночку расстрелявшей целую шайку разбойников, герр Хесс не без оснований побаивался ее гнева.

Посему об уничтожении портрета нечего было и думать. Вместо этого герру Паулю пришлось ограничиться полумерой: слегка запачкав холст черной краской, которая должна была означать темный фон, он снял холст с мольберта и ценою немалых усилий передвинул последний поближе к двери. После этого он с трудом взгромоздил огромный подрамник обратно на мольберт, установив всю конструкцию таким образом, чтобы дверное полотно, будучи открытым во всю ширину, непременно задело край подрамника. Прикинув, куда в таком случае упадет натянутый на массивную деревянную раму холст, Хесс поставил на это место стул с резной готической спинкой, увенчанной двумя заостренными набалдашниками, и, отойдя на пару шагов, окинул свои труды критическим взглядом.

Все выглядело вполне естественно: художник в поисках лучшего освещения двигает мольберт и по присущей людям искусства рассеянности не замечает, что тот оказывается слишком близко к двери. Уходя, он попросту протискивается в щель и удаляется, с головой погруженный в творческие планы. Позднее в студию приходит прислуга, чтобы навести порядок, открывает дверь, и — ах! — подрамник с грохотом обрушивается прямо на забытый стул, и остроконечные готические шишки на спинке последнего пропарывают холст насквозь, безнадежно его губя. Было бы очень неплохо, чтобы при этом пострадал и подрамник, но для этого его пришлось бы сбросить не с мольберта, а с крыши. Как бы то ни было, повреждение загрунтованного холста давало Хессу день, а то и все два отсрочки, которые при надлежащей изворотливости можно было легко превратить в неделю. А за неделю он придумает еще что-нибудь. Наверняка придумает! Он бы и сейчас придумал, если бы голова у него не была занята другой проблемой: где найти помощников.

После обеда герр Пауль отправился на прогулку. Во время этой прогулки он посетил два или три кабака, имевших весьма сомнительную репутацию. В каждом из этих притонов герр Пауль не торопясь выпил по чарке вина, держа ушки на макушке и ловя обрывки разговоров. Это ничего не дало: публика вокруг него сидела то чересчур законопослушная, то, напротив, слишком подозрительная. Главная беда была в том, что Хесс сам толком не знал, какие помощники ему требуются.

Тут ему вспомнилась русская поговорка, гласившая, что у страха глаза велики; сразу же вслед за нею на ум пришла еще одна: «Глаза боятся, а руки делают». В самом деле, подумал немец, а так ли все безнадежно? Быть может, самые большие глыбы удастся как-то обойти, сделать под них подкоп, а то и проползти над ними? Может быть, он рано опустил руки?

После десяти минут размышлений ему уже стало казаться, что так оно и есть на самом деле. Подземный завал, будто наяву, стоял перед его внутренним взором, и, чем дольше герр Пауль его разглядывал, тем больше уязвимых мест виделось ему в этой груде щебня, земли и битого кирпича. Но путь через нее должен существовать!

Воодушевленный этими размышлениями, герр Пауль с чувством большого облегчения покинул грязный кабак и зашагал прямиком к кремлю. Ему не терпелось проверить свое предположение, тем более что до захода солнца оставалось еще много времени.

Вскоре он уже был на месте. Проникнув в башню и забрав из тайника свой фонарь, немец спустился под землю и двинулся знакомым путем, считая в уме повороты и время от времени сверяясь с планом, который постоянно хранился во внутреннем кармане его сюртука. Отсчитав четыре боковых коридора, Хесс свернул в пятый и через пару минут остановился, ибо дальше дороги не было.

Подняв над головою фонарь, он осветил препятствие. Неряшливый откос, состоявший из щебня, земли и битых кирпичей, полого спускался из-под сводчатого потолка коридора к самым его ногам. Очевидно, пороховой заряд большой силы взорвался где-то поблизости; если это был именно тот коридор, из которого осенью двенадцатого года выбрался истекавший кровью Бертье, то с тех пор здесь произошел еще один обвал. Вернее всего, свод окончательно обрушился сразу же после того, как раненый француз миновал это место. В таком везении нельзя было не усмотреть признаков чуда: вероятно, Господь действительно сохранил лейтенанту жизнь для того, чтобы он донес известие о найденном кладе до тех, кому оно было предназначено.

От завала пахло сырой землей и едкой известковой пылью. Приглядевшись, Хесс без труда разглядел на его неровной поверхности следы собственных пробных раскопок — короткие, неправильной формы осыпающиеся траншеи, упиравшиеся в массивные обломки кирпичной кладки. Здесь, под землей, в непосредственной близости от завала, его энтузиазм вновь стал остывать. Хесс поставил фонарь на выступ стены и при его свете осмотрел свои пухлые ладони, представив кровавые мозоли, которые должны были скоро на них вздуться. Сил и упорства у него было предостаточно, но как он объяснит княжне наличие на руках ссадин и мозолей? Что ни говори, а от карандаша такого не бывает, сколь бы упорно вы им ни работали...

Вздохнув, немец открыл принесенный с собою мешок, вынул короткий лом, лопату и плотные рукавицы, которые должны были хотя бы отчасти предохранить его ладони от повреждений. На какой-то миг он пожалел, что в свое время не пристрастился к табаку: доверху набитая трубка сейчас была бы ему очень кстати.

Поняв, что попросту тянет время, герр Пауль вознес к сводчатому потолку краткую молитву, натянул рукавицы и вонзил лопату в завал, стараясь держать ее лезвие параллельно полу. Железо немедленно скрежетнуло по камню. От этого мерзкого звука по спине Хесса волной пробежали мурашки; помянув дьявола, он присел на корточки и начал осторожно орудовать лопатой, разгребая щебень и сырую землю.

Натыкаясь на обломки стены, он расшатывал их руками и ломом, а после выворачивал наружу. Дело хоть и медленно, но все-таки продвигалось, и вскоре герр Пауль уперся в настоящее препятствие — два огромных куска кирпичной кладки, крест-накрест лежавших друг на друге. Под ними оставался треугольный лаз; сверху толстым слоем лежала рыхлая земля, и немец задумался: как быть дальше — идти верхом или попробовать снизу? Лезть в узкую каменную щель было боязно. А что если там песок, только и ждущий неосторожного движения, чтобы хлынуть вниз сметающим все шелестящим водопадом? К тому же если здесь действительно был клад, то он лежал под завалом, а не поверх него. Словом, копать нужно было не сверху, а снизу.

Усевшись на обломок каменной кладки, герр Хесс снял рукавицы, вынул из жилетного кармана часы и, нажав на кнопку, откинул крышку массивной серебряной луковицы. Подземелье огласилось нежным механическим перезвоном. Повернув часы так, чтобы свет фонаря падал на циферблат, немец вгляделся в испещренный черными латинскими цифрами белый круг и обнаружил, что уже четверть седьмого. Костюм его был испачкан землей, колени и плечи ныли от непривычных усилий, да и время уже было вечернее. Однако герр Хесс был охвачен лихорадкой кладоискательства, в той или иной степени знакомой каждому из живущих на земле. Даже если бы часы показывали без четверти полночь, он наверняка нашел бы не менее сотни причин, чтобы задержаться у завала, как всякий человек, заполучивший в руки кончик нити и желающий узнать, какой сюрприз упрятан в середине клубка.

Отхлебнув глоток вина из фляги, он убрал часы в карман, натянул рукавицы и, вооружившись лопатой, принялся расчищать забитую землей и щебнем треугольную нору между составленными домиком обломками стены. Поначалу работа у него пошла споро: он уже приобрел кое-какую сноровку, да и крупных обломков кладки здесь почти не попадалось. Правда, в кирпичной норе было тесновато, и земля, которую герр Хесс отбрасывал назад, частично оказывалась то у него за пазухой, то за воротником. Тем не менее дело продвигалось, и с каждой пройденной пядью нетерпение немца усиливалось. В своих лихорадочных мечтаниях он уже видел кожаный переплет, хранящий внутри себя драгоценную рукопись, ощущал под пальцами шелковистую поверхность покоробленной временем телячьей шкуры и видел затейливую вязь греческих буквиц, складывающуюся в знакомое имя — Сократ.

Если бы его мечты сбылись, он мог бы прямо из этого подвала отправиться восвояси, не утруждая себя визитом к княжне. В доме Марии Андреевны остался его багаж и кое-какие деньги, но это не имело значения. Паулю Хессу достаточно было добраться до первого попавшегося католического храма, и у него мигом появилось бы все необходимое — еда, питье, чистое платье, деньги на дорогу и любая мыслимая поддержка, которую только может оказать святая католическая церковь своему верному сыну.

Лопата с укороченным черенком раз за разом вонзалась в рыхлую землю; время от времени стальной штык издавал короткий скрежет, натыкаясь на кирпич или выпавший из кладки дикий валун. Подстегиваемый неожиданно проснувшимся в нем азартом кладоискателя, Хесс отгребал землю назад, отталкивал ее локтями, коленями, носками сапог, продвигаясь в глубь вырытой им самим норы. Вскоре свет фонаря перестал проникать в узкое треугольное отверстие, почти полностью закупоренное тучной фигурой немца. Герр Пауль продолжал работать в полной темноте, борясь со страхом замкнутого пространства, с коим ранее был незнаком. Ему приходилось слышать, что некоторые люди сходили от этого с ума, но нервы герра Хесса отличались завидной крепостью, и он испытывал лишь некоторое внутреннее неудобство, да и то лишь в те мгновения, когда представлял себя заживо похороненным в этой норе.

Лопата опять скрежетнула по камню; Хесс попробовал вонзить ее левее, потом правее — и все с одинаковым результатом: железо повсюду натыкалось на что-то твердое, отзывавшееся на удары противным скрежетом, от которого по коже бежали мурашки и становились дыбом короткие волоски на шее. Стиснув зубы, немец ударил лопатой изо всех сил, с ожесточением ткнув ею перед собой. Лопата снова лязгнула о камень, и в кромешной тьме немец увидел красноватую искру, высеченную железом из перегородившего дорогу препятствия.

Лежа на боку, он подтянул лопату к себе и положил ее вдоль туловища, чтобы не мешала. Пальцы его ненароком коснулись самого кончика лезвия, и герр Пауль ощутил, как оно нагрелось от последнего удара.

Хесс зубами стащил испачканную землей рукавицу, вытянул вперед правую руку и ощупал пальцами препятствие. Он надеялся, что это будет окованная железом стенка трухлявого старинного сундука, но, увы, пальцы ощутили знакомую до отвращения шероховатую поверхность кирпича и полоски схватившегося известкового раствора.

Некоторое время немец неподвижно лежал на боку, слушая, как тихонько шуршит потревоженная им земля и гулко бухает в груди не привыкшее к таким нагрузкам сердце. Это были единственные звуки в мертвой тишине подземелья; посмотрев назад вдоль своего вытянутого, сделавшегося неправдоподобно огромным тела, он разглядел слабое красноватое сияние — свет оставшегося позади фонаря. Свет немного приободрил его; немец снова ощупал препятствие, проверяя, нельзя ли обойти его с боков или сверху, но нигде не нашел щели, в которую мог пролезть хотя бы его кулак.

— Шайзе, — печально пробормотал герр Пауль Хесс. Это было одно из его любимых ругательств; в переводе на русский язык оно означало «дерьмо», и сие грубое словечко как нельзя лучше выражало чувства, которые испытывал немец, задом, по-рачьи, выбираясь из собственноручно вырытой норы.

Пока он задом наперед выползал наружу, свет в подземном коридоре погас — догорела вставленная в фонарь свеча. Отыскав на ощупь свою рабочую котомку, немец нашел новую свечу, спички, запалил огонь и установил свечу на место сгоревшей. Захлопнув дверцу фонаря, он присел на корточки и с отвращением посмотрел на черневший перед ним треугольный лаз — путь, который сулил так много и в результате никуда его не привел.

— Шайзе, — повторил герр Хесс и подумал, что сквернословит много чаще, чем это позволительно смиренному служителю церкви. Впрочем, он полагал, что у него еще будет шанс исправиться: в случае успеха ему была обещана кардинальская мантия.

Он посмотрел на часы. Было начало девятого; сие означало, что ему пора домой, если он не хочет отвечать на недоуменные расспросы княжны Вязмитиновой. Помянув недобрым словом эту высокородную дуру, чье чересчур горячее гостеприимство доставляло ему так много неудобств, герр Пауль кое-как почистил перепачканное землей платье и двинулся к выходу из подземелья.

Он добрался до дома княжны без приключений. Правда, на немощеном спуске от кремля к рыночной площади немцу почудилось, что за ним крадется какая-то тень. Герр Пауль остановился и всем корпусом повернулся назад, щупая в кармане округлую рукоятку пистолета, но тень более не появлялась.

Глава 10

После обеда немец собрался на прогулку. От внимания княжны не ускользнул тот факт, что, несмотря на послеполуденную жару, герр Хесс снова надел свои тяжелые сапоги с квадратными поцарапанными носами, как будто отправлялся не гулять по городу, а странствовать по горам и долам.

Проводив его, Мария Андреевна прошла в оружейную, где ей обыкновенно лучше всего думалось, и попыталась еще раз сопоставить факты. Из этого, однако, ничего не вышло: мысли разбегались, как испуганные тараканы, и детали головоломки не желали складываться хоть во что-то осмысленное. Княжне подумалось даже, что никакой головоломки может вовсе и не существует: странности, замеченные ею в поведении немца, не выходили за пределы допустимых отклонений от общепринятой нормы.

Подумав о норме, княжна невесело усмехнулась. Ее Величество Норма! И кто бы о ней говорил... Ведь сама она, княжна Мария Андреевна Вязмитинова, до сих пор слыла среди городских сплетниц не совсем нормальной, и, если бы не ее богатство и не помощь влиятельных друзей, неизвестно, как сложилась бы ее жизнь. Так ей ли судить немца, который, быть может, затеял весь этот фарс с одной-единственной целью — месячишко пожить за чужой счет, поесть досыта и поспать на чистых простынях?

Мария Андреевна сама не заметила, как ноги привели ее к дверям студии, оборудованной ею здесь же, во втором этаже. Княжна положила ладонь на резную медь дверной ручки и на мгновение застыла, не решаясь войти. Она даже оглянулась по сторонам, проверяя, нет ли в коридоре кого из прислуги, и движение это поневоле вышло вороватым. Княжна тут же спохватилась и сердито закусила нижнюю губку: она была у себя дома, стояла на пороге собственной студии, в которой к тому же никого не было, и имела полное право туда войти.

Тем не менее овладевшее ею странное смущение не улетучилось. Марии Андреевне почему-то казалось, что она ведет себя не слишком достойно, подглядывая за собственным гостем, выслеживая его и пытаясь уличить во лжи, которая, вероятнее всего, не таила в себе никакой угрозы.

Поэтому, повернув дверную ручку, княжна приоткрыла дверь осторожно, почти крадучись, и для начала просунула голову в образовавшуюся щель, как делала, бывало, в детстве, без спроса входя в кабинет, где работал над своими мемуарами старый князь. Это воспоминание неожиданно резануло ее такой острой болью, что княжна на мгновение перестала дышать и зажмурилась, пытаясь сдержать подступившие к глазам слезы.

В следующий миг, однако, увиденная в студии картина дошла до ее сознания, и княжна, не веря себе, осторожно открыла глаза, почти не сомневаясь, что что-то перепутала. Увы, все было именно так, как она увидела; грустные воспоминания мигом вылетели из головы, и княжна, нахмурив тонкие брови, боком проскользнула в студию, избегая открывать дверь во всю ширину.

Очутившись внутри, она первым делом осторожно покачала дверное полотно, проверяя, точно ли видит перед собою хитроумную ловушку или ей это только почудилось. Стул с острыми готическими набалдашниками на спинке, стоявший там, где ему совершенно нечего было делать, усилил ее подозрения. Княжна закрыла за собою дверь и задумчиво осмотрела стоявший в полушаге от нее мольберт.

Несомненно, Хесс хотел придать сцене такой вид, будто все произошло случайно. Он был отменным хитрецом, но в живописи смыслил еще меньше, чем в рисовании. Лежавшая на подставке палитра была девственно чиста, лишь посередине красовалось большое — чересчур большое! — пятно черной масляной краски. Этой же краской был небрежно запачкан левый верхний угол свежего холста, посередине которого виднелся неряшливо выполненный углем набросок человеческой фигуры. На мгновение Марией Андреевной овладел безудержный гнев: проклятый тевтон изобразил князя Александра Николаевича похожим на какого-то уродливого карлика с непропорционально большой головой, тонкой длинной шеей, туловищем похожим на огурец и коротенькими кривыми ногами. Это была гнусная карикатура, и княжна сдержалась лишь потому, что вовремя вспомнила: немец вовсе не умеет рисовать, он только притворяется художником с непонятной пока целью...

Да, немец притворялся, и притворялся неумело. Его не хватило даже на то, чтобы смешать краски; этот хитрец, похоже, никогда не слышал о том, что в живописи чистый черный цвет почти не используется. Он увидел темный фон на портрете, поставленном для образца, и определил его для себя как черный. Мольберт был передвинут, кажется, для того, чтобы подыскать наилучшее освещение; результатом же этой перестановки стало освещение наихудшее из всего, что можно было найти. С того места, где теперь стоял мольберт, поясной портрет Александра Николаевича виделся сплошным световым бликом без единой сколько-нибудь различимой детали.

— Значит, сударь, вы изволите считать меня глупой провинциалкой? — вслух произнесла княжна, еще раз озирая устроенный Хессом «творческий беспорядок». — По-вашему, я просто деревенская курица с титулом, которую можно безнаказанно водить за нос? Что ж, посмотрим, кто из нас станет смеяться последним!

С этими словами она вернулась к двери, еще раз все рассчитала, выскользнула в коридор и, примерившись, изо всех сил толкнула дверное полотно.

Раздался глухой стук столкновения, а потом ужасный грохот. Огромный подрамник с натянутым на него холстом упал прямо на стул, опрокинув его на пол; мольберт повалился в другую сторону, грянувшись о паркет со звуком, похожим на ружейный залп; сбитый с подставки лакированный ящик раскрылся от удара об пол, и из него во все стороны брызнули тюбики с красками. С треском разлетелся на черепки глиняный горшок, с дробным стуком рассыпались стоявшие в нем кисти, палитра отлетела далеко в сторону и шлепнулась на светлый паркет лицевой стороной вниз, запачкав кленовые плашки краской. Косо лежавший поверх опрокинутого стула подрамник с натянутым на него холстом теперь выглядел так, словно его боднул бешеный бык.

— Мило, — сказала княжна. — Ах как мило! Кто бы мог подумать, что все это время мне не хватало чего-то именно в этом роде?! Милый Павел Францевич! Надо бы его поблагодарить за то, что он так славно меня развлек.

Из дальнего конца коридора уже доносился тяжелый топот спешащей на шум прислуги. Здесь были все, включая конюха; в руках у дворецкого Мария Андреевна заметила пистолет, а конюх прибежал с топором. Княжна коротко дернула правой щекой, обозначив невеселую полуулыбку: казалось бы, она уже не первый год жила в тишине и спокойствии, а вот поди ж ты... В каком еще доме, услыхав средь бела дня шум из господских покоев, прислуга сломя голову кинулась бы туда, да еще и вооружившись всем, что подвернулось под руку? «Не дом, а осажденная крепость, — подумала Мария Андреевна. — Не прислуга, а поседевшие в сражениях ветераны... Интересно, что бы вы запели, в самом деле понюхав пороху? Разбежались бы, небось, как в двенадцатом году...»

— Это еще что за банда? — строго спросила она, мигом заставив вооруженную дворню замереть на месте. — С кем воевать собрались, православные? Вот что, приберите-ка в комнате, я там немного насорила. Мебель по местам расставьте, а холст попорченный прислоните к стене. Да амуницию свою спрячьте, не то поранитесь ненароком, воины...

Она повернулась и пошла прочь, коря себя за то, что была незаслуженно резка с дворней. А с другой стороны, как тут не злиться? Почему, спрашивается, они вбили себе в головы, что на нее непременно кто-то напал? Неужто у самих руки чешутся? Что она делает не так, в чем не права? Да-а... Чем дальше, тем лучше княжна понимала князя Александра Николаевича, которого по-настоящему бесило только одно из свойственных роду людскому качеств, а именно непроходимая, самоуверенная глупость.

Владевшее ею раздражение неожиданно для нее самой вылилось в весьма необычную форму: вызвав дворецкого, Мария Андреевна велела немедля доставить ей запасной ключ от комнаты, в коей ночевал немец.

— И запомни, милейший, — понизив голос, зловещим тоном прошипела она, глядя в побелевшие от страха глаза слуги, — я с тобой шутить не стану. Хоть словом кому обмолвишься — пеняй на себя! Мало тебе не покажется!

Позеленевший от ужаса дворецкий убежал за ключом. Его испуг был понятен: княжна обычно славилась мягкостью нрава, и такая бешеная вспышка казалась особенно страшной.

Княжна же, глядя ему вслед, подумала, что насилием и угрозами ничего не добьешься. Ее новый дворецкий был чересчур угодлив, плутоват, имел слишком увертливый взгляд и язык, который не мешало бы укоротить вершков на пять. Такого наказывать — только еще больше портить. «Отошлю, — решила она. — Непременно отошлю. Не в рекруты, конечно, а в деревню — пускай в поле работает, с лошадью сплетничает про господские причуды...»

Идя по коридору к спальне немца с зажатым в кулаке ключом, Мария Андреевна вздохнула и поморщилась. Нет, вовсе не болтливый дворецкий повинен в ее дурном настроении, а она сама — вернее, то, что она намеревалась сейчас сделать. Впрочем, другого выхода она не видела: проклятый тевтон сам вынудил ее к этому своими подозрительными выходками. Возможно, ему самому они казались просто забавными; возможно, такова была его манера шутить, но княжне сейчас было не до шуток и мистификаций. Вацлав Огинский сидел в крепости, а она, вместо того чтобы мчаться на выручку, вынуждена возиться с каким-то вздором!

Перед дверью в комнату Хесса княжна остановилась. Она знала, что непременно войдет, но также знала и другое: то, что она намерена совершить, до конца дней останется неопрятным пятном на ее совести.

Ключ дважды щелкнул, повернувшись в замке; Мария Андреевна нажала дверную ручку, потом потянула ее на себя и вошла.

На пороге ей опять пришлось остановиться, чтобы собраться с силами. В ушах у нее зазвенело, голова сделалась легкой и пустой, тело куда-то пропало — княжна видела его, но совершенно не ощущала. Совладав с волнением, она закрыла за собой дверь и первым делом подошла к окну — проверить, не возвращается ли Хесс.

Немца нигде не было видно. Подумав, княжна заперла дверь изнутри и огляделась.

Комната выглядела странно: о том, что здесь кто-то жил, напоминал лишь стоявший в углу у стены клетчатый баул да забытая на подоконнике папка с последними рисунками Хесса. Княжна открыла папку и бегло просмотрела рисунки — те самые, которые немец показывал ей вчера. Более в папке ничего не было, за исключением нескольких чистых бумажных листов. Мария Андреевна завязала тесемки и аккуратно поставила папку на то же место, с которого взяла.

Треножник, заменявший Хессу мольберт во время его выходов на пленэр, обнаружился за шкафом; под кроватью стояли ночные туфли без задников, и это было все. Ничто более не напоминало о веселом тевтоне в этой обезличенной комнате. Мебель стояла на тех же местах, куда она была поставлена слугами в день приезда Хесса; не было ни разбросанной одежды, ни безделушек, коими люди, куда бы ни забросила их судьба, любят украшать свое, пусть даже временное, жилище. Комната напоминала монашескую келью, а то и гробницу. Марии Андреевне вновь сделалось не по себе: ей показалось, что она вторглась в обитель ожившего мертвеца.

Воздух в комнате тоже показался княжне неподвижным и мертвым, совсем не таким, как в других частях дома. Пахло одеколоном и сапожной ваксой — немцем, и не просто немцем, а прусским офицером. Дверцы шкафа оказались запертыми; ключ в замочной скважине отсутствовал. Не было его ни на комоде, ни в ящиках и вообще нигде, где люди обыкновенно хранят ключи от шкафов. Оставалось только предположить, что немец либо надежно спрятал ключ, либо унес его с собой. Впрочем, эта проблема как раз решалась легко и просто: в комнате Марии Андреевны стоял в точности такой же шкаф и ключ от него наверняка подходил к замку, на который немец запер свои секреты.

Княжна не торопилась идти в свою спальню за ключом — знала, что идти надо, но все равно не торопилась. Ей хотелось оттянуть неизбежное; шкаф был чем-то вроде последнего рубежа, за которым вторжение княжны в частную жизнь ее гостя сделалось бы совершенно неприличным. Кроме того, этот поставленный на попа зеркальный сундук чем-то страшил ее, как будто княжна опасалась обнаружить внутри полуразложившийся труп или посаженное на цепь чудовище. Вместо того чтобы одним махом кончить все дело, Мария Андреевна зачем-то опустилась на корточки и внимательно осмотрела пол.

Ее усилия неожиданно были вознаграждены: возле ножки кровати она увидела войлочный кружок, имевший хорошо знакомый ей вид. Несомненно, это был пыж, из чего самым естественным образом следовало, что герр Хесс у себя в комнате заряжал пистолет. Именно пистолет — ведь, когда он уходил, ничего похожего на ружье при нем не было. И притом заряжал совсем недавно, уже после того, как горничная в последний раз здесь прибиралась...

Мария Андреевна вспомнила, как Вацлав Огинский потешался над своим приятелем Хессом, который, по его словам, не знал, с какого конца следует браться за оружие. Выходит, все-таки знал? Комичные ужимки немца на деле были смеющейся маской паяца, за которой никто в целом свете не смог разглядеть его истинное лицо. Сделав это открытие, княжна решительно выпрямилась и пошла в свою спальню за ключом от шкафа.

В шкафу, помимо одежды и обуви, Мария Андреевна обнаружила большую папку для эскизов — ту самую, которую она видела у немца в первый день их знакомства и которая с тех пор как сквозь землю провалилась. Папка была прислонена к задней стенке шкафа и старательно занавешена одеждой. Марии Андреевне это показалось странным, и, раздвинув тряпье, издающее знакомый запах мужских духов, она вынула папку. Рука ее протянулась к тесемкам, коими без излишних причуд скреплялись вместе половинки папки, и замерла: тесемки были завязаны чрезвычайно хитроумным узлом.

Вряд ли Хесс прибег к ухищрениям, неизбежным при завязывании столь затейливого узла, просто от нечего делать или по привычке; княжна неоднократно по просьбе немца сама развязывала папку, с которой тот ходил на этюды, но там тесемки были завязаны обычным бантом. А это... Мария Андреевна видела: стоит только потянуть за кончик, и узел послушно развяжется. Развязаться-то он развяжется, да вот каково будет завязать его обратно?

В течение долгих десяти минут княжна изучала хитрое переплетение, образованное двумя матерчатыми тесемками, испытывая горячее желание поскорее засунуть папку на место и бежать куда глаза глядят, пока немец не вернулся. Но узел этот хранил секрет надежнее любого замка — значит, секрет был здесь! Именно тот секрет, ради которого она пошла на неслыханное унижение, связанное с тайным обыском в комнате гостя...

Наконец она решила, что сумеет завязать узел так же или почти так же, как это сделал до нее хитрый тевтон, и потянула за кончик тесемки. Как и ожидала княжна, узел развязался легко, будто сам собою; папка раскрылась, и взору Марии Андреевны сразу же предстала целая кипа мастерски выполненных рисунков с видами Смоленска.

Рисунки были сделаны в уже знакомой ей летящей, кажущейся небрежною, поэтической манере. Она насчитала пять рисунков, на коих был изображен кремль. Изображение было старое, еще до разрушений, причиненных ему заложенными при отступлении за Днепр минами. Это были улики, гораздо более веские, чем какая-то баня и яблоня, от которых ныне остался лишь поросший бурьяном и лебедою бугор. Рисунок старинных укреплений княжна помнила отменно — и тот, каким он был до войны, и тот, каким стал сейчас.

Теперь сомнений не было: Хесс лгал ей с первого дня. Вероятнее всего, он лгал и Вацлаву, но зачем? Вряд ли он проделал столь длинный путь только лишь ради дармовой кормежки и крыши над головой; к тому же немец не произвел на княжну впечатления человека, который нуждается в деньгах. Что же тогда — очередной охотник за приданым? Нет, вздор. Да он и не пытался ухаживать за Марией Андреевной — его неуклюжие комплименты, конечно же, нельзя было принимать всерьез.

«Стоп, — сказала себе княжна. — Давайте-ка по порядку, ваше сиятельство. Что мы имеем? Рисунки нужны немцу, чтобы оправдать свои ежедневные отлучки и то, что он целыми днями пропадает где-то около кремля, — это ясно как божий день. При этом у мольберта его нет, криков он не слышит, а по возвращении имеет поцарапанные сапоги и колени в земле. И пистолет в кармане, и постоянная ложь... Неужто кладоискатель? Господи, да какие клады можно найти в нашем кремле?!»

«Любые, — ответила она на собственный вопрос, — любые. Большие и маленькие. А главное, что в эту версию отменно укладываются все странности милейшего Павла Францевича. Хотя на типичного кладоискателя он как-то непохож...» А с другой стороны, откуда ей знать, как должен выглядеть типичный кладоискатель? Ей ведь уже приходилось видеть негодяев и висельников, более того, самых настоящих каторжников, которые весьма успешно выдавали себя за благородных людей...

Вздрогнув, княжна принялась поспешно завязывать тесемки. Дело отчего-то не заладилось, мудреный узел никак не хотел связываться. Мария Андреевна вдруг преисполнилась весьма неприятной уверенности, что вот сейчас, сию минуту, в комнату войдет Хесс и застанет ее за этим неблаговидным занятием. Гнев тевтона княжну не пугал; ей были противны минуты стыда и унижения, которые ей неминуемо пришлось бы пережить, будучи пойманной при осмотре чужих вещей.

Усилием воли княжна заставила себя успокоиться. Дрожь в руках улеглась, и узел завязался будто сам собою. Критически его осмотрев, Мария Андреевна решила, что все правильно, и вернула папку в шкаф, снова завесив ее одеждой герра Пауля.

Идя по коридору прочь от комнаты двуличного немца, Мария Андреевна едва не столкнулась с выскочившей из-за угла горничной. Вид у девки был такой, что у княжны тревожно сжалось сердце: что опять?..

Впрочем, немедля выяснилось, что ничего страшного не случилось, а просто явился какой-то барин с цветами и просит принять.

— Барин? — удивилась Мария Андреевна. — Принять? Его принять или цветы?

— Да цветы уж на столе дожидаются, ваше сиятельство, — радостно сообщила горничная. — А принять барина! Их благородие... как же его, беса?.. Вот надо ж такому случиться — забыла!

— Это потому, что кричишь много, а думаешь мало, — сказала княжна. — Каков он из себя, ты хотя бы не забыла?

— Смешные, — доложила горничная и немедля прыснула в кулак. — Молодые, а в очках, как старики. И с бородой. Вот чудеса-то — борода есть, а усов нету! И на щеках шерсть. Высокие такие, только горбятся, как Гаврила-кузнец. И ручищи по колено, как у Гаврилы. Только куда им против Гаврилы-то! Гаврила — он покрепче будет. Это, известно, барин, они потоньше, постройнее...

— Замолчи ты, Христа ради, — борясь со смехом, остановила ее княжна. Сдержать улыбку было трудно, настолько точным получился нарисованный горничной портрет визитера. К тому же кузнец Гаврила всегда напоминал Марии Андреевне большую сутулую обезьяну, а племянник градоначальника, Алексей Евграфович Берестов, при первой же встрече напомнил ей кузнеца. А коли первое подобно второму, а второе — третьему, то и третье подобно первому — так, кажется, учил Платон... И как же при таких условиях не рассмеяться?

— Замолчи, — повторила она, — и немедля проси барина в оружейную. Он курит, ты не заметила?

— При мне не курили, — ответила горничная, — однако пальцы от табаку желтые.

— Ого, — удивилась Мария Андреевна. — Гляди-ка, до чего приметлива! Надо будет поговорить о тебе с полицмейстером. Примет он тебя на службу, выдаст тебе шашку, свисток, и будешь ты у нас первейший сыщик на всю округу.

— Дразнитесь, барыня, — обиделась горничная. — А чего дразниться-то? Что спросить изволили, то я и ответила.

— Наоборот, хвалю, — возразила княжна. — А кабы ты вовсе на любой вопрос могла ответить, так это было бы еще лучше. У меня, знаешь ли, много вопросов, а ответить некому... Ладно, ступай. Проси в оружейную, трубку подай, сигары, пепельницу... Да спички, спички не забудь! И вина. Поняла ли? А я сию минуту буду, так и передай.

Сказав так, она ушла к себе, чтобы оправить волосы и вообще привести себя в порядок перед встречей с нежданно нагрянувшим Алексеем Берестовым, студентом из Петербурга и племянником смоленского градоначальника. Поправляя прическу перед большим зеркалом венецианского стекла, Мария Андреевна мысленно уговаривала себя отнестись к Берестову без предвзятости, но уговоры плохо помогали: в ее глазах Алексей Евграфович по-прежнему оставался гонцом, который принес дурное известие об аресте Вацлава Огинского.

* * *

Розы, принесенные младшим Берестовым, как и говорила горничная, уже стояли на столе в гостиной, украшая собою покрытый винно-красной скатертью стол подле рояля. Букет был чересчур роскошный для первого визита. Огромные и пышные, размером с чайное блюдце, белоснежные розы наполняли своим тонким ароматом просторную гостиную. Их было не менее трех, а то и четырех дюжин, и росли они, похоже, в оранжерее — то есть были доставлены издалека. Княжна поймала себя на том, что подсчитывает в уме приблизительную стоимость букета, и мысленно покачала головой: чтение мудреных экономических трактатов и повседневные практические упражнения в ведении хозяйства, хоть и были хороши и полезны, имели, оказывается, свою оборотную сторону. Увы, многие прекрасные вещи, коими в былые времена Мария Андреевна могла бездумно восхищаться, ныне представали в совершенно ином свете, распадаясь на простые составляющие, имевшие отношение более к бухгалтерии и экономике, чем к искусству, поэзии и прочим романтическим материям. Большая охапка благоухающих роз, помимо цвета, совершенных форм и тонкого аромата, имела совершенно определенную рыночную стоимость, и стоимость эта казалась княжне несоизмеримой со скудными средствами небогатого студента. Следовательно, дело не обошлось без финансовой помощи со стороны градоначальника, а уж он-то, как никто, умел считать деньги.

«Ну-ка стоп, — подумала княжна, по-прежнему стоя на пороге гостиной и разглядывая прекрасный букет, который неожиданно перестал казаться таким уж прекрасным. — К чему это вы клоните, сударыня? Что это у вас такое получается? Выходит, букет этот послан не столько молодым Берестовым, сколько его дядюшкой, который, как известно, даже высочайшие указы неизменно ухитряется обратить себе во благо. Значит, тратясь на привозные цветы, господин градоначальник рассчитывал в скором времени окупить свои затраты сторицей. Уж не свататься ли он задумал? Вот смеху-то будет!»

Впрочем, смешно ей не было, скорее уж наоборот. Сидевший в оружейной и с открытым ртом обозревавший жутковатую коллекцию Алексей Берестов даже не подозревал, какая гроза надвигается на него по ярко освещенному коридору второго этажа. Сей ни в чем не повинный и вовсе не помышлявший о женитьбе молодой человек в эти минуты подвергался нешуточному риску: сильно раздраженная неопределенностью судьбы Вацлава Огинского и непонятными кунштюками самозваного художника Хесса, княжна Вязмитинова была близка к тому, чтобы сорвать свое дурное настроение на первом подвернувшемся под руку человеке, то есть на Алексее Берестове.

Словом, к дверям оружейной Мария Андреевна подошла в самом мрачном и, хуже того, язвительном расположении духа. Она была готова обрушиться на «жениха», как взорванная пороховая башня на голову беспечного фейерверкера, не оставив от него мокрого места. Однако в последнее мгновение хорошее воспитание дало о себе знать, и в комнату княжна вступила с приветливой, хотя и несколько официальной, улыбкой на устах и с протянутой для поцелуя рукой.

Рука ее, как ни странно, повисла в воздухе, никем не замечаемая. За последние два года Мария Андреевна, являвшаяся одной из самых завидных невест во всей империи, успела привыкнуть к тому, что служит центром внимания для любого общества, и подобная реакция несколько ее покоробила. Берестов стоял к ней боком, заложив руки за спину и сцепив пальцы в замок. Забытая сигара дымилась в пепельнице на столе; повернувшись к ней спиной, задрав голову и слегка приоткрыв рот, Алексей Евграфович с восхищением разглядывал висевший на стене старинный арбалет с источенной жучками, черной от времени ложей и тетивой, скрученной из воловьих жил. В отличие от самого арбалета, тетива была новехонькая: как уже упоминалось, княжна взяла себе за правило содержать все экспонаты своей коллекции в исправном, рабочем состоянии — хоть сию минуту в дело. Следуя этому правилу, тетиву арбалета, возраст коей уже перевалил за триста лет, естественно, пришлось заменить, как и древки коротких арбалетных стрел. Старательно начищенные прислугой наконечники стрел ярко горели в лучах послеполуденного солнца, но еще ярче светились стекла пенсне на носу у Алексея Евграфовича.

При виде этого сверкания сердце Марии Андреевны несколько смягчилось; окончательно же оно растаяло тогда, когда Берестов, по-прежнему не замечая ее, протянул руку и, коснувшись пальцами тетивы, которой был искусственно придан потертый вид, с большим сомнением покачал головой и еще больше оттопырил нижнюю губу.

— Тетива действительно новая, — сказала Мария Андреевна, которой наконец наскучило молча стоять в дверях. — Но сделано это лишь для того, чтобы привести оружие в порядок. Механизм находится в полной исправности — бери и пользуйся.

Берестов сильно вздрогнул от неожиданности, резко повернулся к княжне и немедля залился густой краской смущения. Неловко поцеловав ей руку, он отступил на шаг, споткнулся о край ковра и едва не упал, в точности повторив сцену, виденную ею на днях в кабинете дядюшки-градоначальника.

— Простите, сударыня, — пробормотал он. — Я был так увлечен созерцанием вашей коллекции, что пропустил момент вашего появления. Надеюсь, вы не станете на меня сердиться. Но ваша коллекция... Это просто чудо! И вы говорите, что все ее экспонаты исправны? Но здесь же целый арсенал! М-да... В таком случае, боюсь, мой подарок придется вам не ко двору.

— Цветы всегда ко двору, — решив сменить гнев на милость, ответила княжна, — особенно если вы приносите их женщине или, гм... покойнику. Но цветы и оружие суть абсолютно разные вещи, так что опасения ваши мне непонятны.

— Цветы? — Берестов, казалось, был искренне удивлен. — Ах, эти розы! Но это вовсе не мой подарок. То есть мой, конечно, — поправился он, заметив недоуменный взгляд княжны, — но я передал его вам исключительно по настоянию дяди, который весьма едко осмеял мой дар. И я... Простите, я, кажется, снова сказал какую-то нелепость. Вы можете подумать, будто я не собирался... то есть я и не собирался, но потому лишь, что не подумал... и не хотел, чтобы вы подумали, будто...

Он опять начал заливаться алой краской, и княжна подумала, что господин студент в этом сильно схож с осьминогом: она где-то читала, что упомянутая бескостная тварь меняет окраску с той же легкостью.

— Полно, сударь, — сказала она, сжалившись над беднягой. — Я отлично поняла, что вы хотели сказать.

— Так ли? — усомнился студент и, немного посветив на нее блестящими стеклышками пенсне, утвердительно и вместе с тем огорченно покивал головой. — Мой подарок — действительно пустяк, — смущаясь, произнес Берестов. — Я не зря сказал, что в вашем доме он придется не ко двору, ибо исправным его, увы, не назовешь. Я взял на себя смелость принести эту вещь сюда только потому, что мне все уши прожужжали о вашей коллекции, а теперь вижу, что попал впросак.

— Вы положительно несносны, — сказала княжна. — Сколько можно оправдываться и извиняться?

Вы ведете себя так, будто и впрямь в чем-то виноваты. Я решительно требую показать мне подарок и обещаю, что буду ему рада, если только это не судебный иск, предвещающий начало очередной земельной тяжбы. Покажите немедленно! Это он?

С этими словами Мария Андреевна указала на продолговатый матерчатый сверток, что лежал на столе рядом с пепельницей. Берестов развернул простую серую ткань, и княжна увидела лежавший на ней меч не меч, кинжал не кинжал, а какой-то клинок, изъеденный ржавчиной.

— Выглядит неважно, — смущенно сказал Берестов, — но вещица довольно редкая в наших краях. Это скифский меч, так называемый акинак.

— Скифский?! — княжна действительно была поражена. — Но как они сюда добрались? Послушайте, Алексей Евграфович, откуда это у вас? И не жалко ли вам расставаться с такой редкостью?

— Я нашел его у стен кремля, — сказал Берестов. — Это моя первая серьезная находка, и я решил, что будет справедливо отдать ее вам. Ведь без вашей неоценимой поддержки дядюшка ни за что не позволил бы мне начать раскопки.

— Боже мой! — воскликнула Мария Андреевна. — Что вы называете поддержкой? Ведь я почти ничего не сказала!

— Вот именно, почти. Вы отозвались с одобрением об археологии, и этого хватило. Так что акинак по праву принадлежит вам, сударыня. Если, конечно, такой подарок вам по вкусу.

Княжна наконец не выдержала и рассмеялась.

— Милый Алексей Евграфович, — сказала она, — ваш подарок мне приятен и дорог не только как знак вашего расположения, но и потому, что я научена ценить подобные вещи. Однако позвольте дать вам совет на будущее: никогда больше не дарите барышням ножей, сабель, пистолетов и костей ископаемых животных. Редкая девица не сочтет себя оскорбленной, получив такой подарок, и вы из самых лучших побуждений сделаете себе неприятность. Что же касается меня, то я, хоть и принимаю ваш драгоценный дар с удовольствием, наперед прошу вас больше так не поступать. Ведь вы приложили столько усилий, нашли по-настоящему редкую вещь, и что же? — отдали первой попавшейся девице только лишь потому, что она оказалась в состоянии выговорить слово «археология»!

— Простите, — потупился Берестов. — Боюсь, я действительно сделал глупость. Если вы велите, я немедля это заберу...

— Вы ровным счетом ничего не поняли, — возразила княжна, — потому что не столько слушали, сколько думали о своем. Я просто не могу быть столь неучтивой, чтобы отвергнуть сделанный от чистого сердца подарок, и столь глупой, чтобы не суметь оценить его по достоинству. Не далее как завтра утром сей драгоценный дар займет почетное место в моей коллекции. А теперь прошу вас, давайте сядем, выпьем чаю, и вы мне расскажете, как идут ваши раскопки. Вы, как и намеревались, копаете снаружи, на валах?

— Внутри, — садясь и раскуривая свою потухшую сигару, ответил Берестов. — Копать снаружи дядюшка запретил. Он, видите ли, опасается, что я подрою фундамент крепости, и она рухнет.

— Но это же вздор, — осторожно заметила княжна.

— То-то, что вздор! — с горячностью поддержал ее Берестов, сверкая стеклами пенсне. — Однако прежде чем оспаривать этот вздор, я должен произвести инженерный расчет, доказывающий безопасность производимых мною работ. Иначе у нас с дядюшкой снова получится не разговор, а бездоказательная ругань.

— Бедный Андрей Трифонович! — со смехом посочувствовала градоначальнику княжна. — Как же хорошо и спокойно жилось ему до вашего приезда! Он-то думал, что у него хлопот полон рот, ан нет! — оказалось, что это были только цветочки, а ягодки поспели с вашим появлением...

Берестов наконец справился со смущением и тоже засмеялся. Смеялся он хорошо — открыто и весело, как смеются только люди с чистой совестью.

— В чем-то вы, без сомнения, правы, — согласился он, — но не надобно думать, что мы с дядюшкой живем в постоянных раздорах. Поверьте, меж нами царит мир и согласие — до тех пор, разумеется, пока речь не заходит об археологии вообще и о моих раскопках в частности.

Немного позже явилась горничная, изнемогая под тяжестью заставленного чашками и вазочками подноса, и они не торопясь выпили чаю. Мария Андреевна из вежливости предложила заменить чай на кофе, но Берестов отказался, сославшись на то, что и без кофе дурно спит по ночам.

— Мысли одолевают, — признался он. — В Петербурге мне довелось встречаться с молодыми офицерами, вернувшимися из похода на Париж. Надеюсь, наша беседа останется между нами?

— Разумеется, — ответила княжна, глядя в чашку с плескавшимся на дне недопитым чаем. Крепкий чай издавал густой терпкий аромат — пожалуй, слишком густой и терпкий, чтобы его можно было, не кривя душой, назвать приятным. Внезапно потерявший свою прелесть запах чайной заварки странным образом накладывался на слова Берестова, сплетаясь, спаиваясь с ними в одно целое; беда была в том, что княжна до сих пор не могла составить себе ясное и определенное представление об этом целом, потому-то и чай вдруг потерял для нее свой вкус. — Разумеется, — повторила княжна и поставила чашку обратно на блюдце, — если вы настаиваете, наш разговор не выйдет за стены этой комнаты. Но вот вопрос, милейший Алексей Евграфович: стоит ли нам с вами затевать столь конфиденциальную беседу? Мы с вами знакомы всего несколько часов, а вы уж готовы передать мне то, что говорят вернувшиеся из Парижа гвардейские офицеры. Либерте, скажете вы мне, и я соглашусь, что это хорошо. Эгалите, фратерните, добавите вы, и я снова соглашусь, что это недурно. Французская революция написала на своем знамени весьма заманчивый лозунг, однако вспомните, сколько крови пролилось во имя этого лозунга в цивилизованной, благоустроенной и законопослушной Франции. Оглянитесь по сторонам — с кем вы намерены стать равным? Да вы и не станете, и я тоже не стану. У нас просто не будет такой возможности, нас с вами поднимут на вилы, потому что тратиться на постройку гильотины наши мужики не станут — еще чего! Отчего вы морщитесь? Вам не нравится, как я рассуждаю? Вы полагаете, что барышне не пристало вести подобные разговоры? Господь с вами, Алексей Евграфович, так ведь это вы же его затеяли!

— Хотел затеять, признаюсь, — после продолжительного молчания обескураженным тоном сказал Берестов, — однако вы в два счета разложили все по полочкам и закрыли тему. Вы совершенно правы, сударыня: я болван, что заговорил с вами об этом. И вообще, с вами довольно сложно спорить: я только начал издалека подходить к интересующему меня предмету, а у вас уж готов окончательный приговор. Слышали байку про двух кумовей? Встречаются два кума, один из них лузгает подсолнухи. «Здравствуй, кум!» — говорит тот, что без подсолнухов. «Потому что», — отвечает другой. «Что значит — потому что?» — «А то и значит, — отвечает кум, лузгая подсолнухи. — Ну, поздороваюсь я с тобой, и пойдет у нас разговор: как дела, как жена, детишки... Ты меня спросишь, что я такое ем, я скажу, что подсолнухи. Ты попросишь отсыпать горсточку, а я скажу, что не дам. Ты спросишь: почему? А я отвечу: потому что. Ну, так чего попусту языками молоть?»

Княжна рассмеялась.

— Потому что, — сказала она. — Вот именно — потому что. Потому, например, что у меня частенько бывает полицмейстер, и с вашим дядюшкой мы раскланиваемся при встречах, и мой хороший друг, Петр Львович Шелепов, — отставной драгунский полковник. И еще потому, что я не хочу брататься со своим дворецким — бездельником, плутом и глупцом. Вам не страшно делиться своими помыслами с такою особой, как я? И вообще, Алексей Евграфович, разговор этот затеян прежде времени. Надобно подождать еще лет сто, а уж тогда и думать о свободе, равенстве и братстве. Скажите лучше, что вы делаете, когда по ночам вас одолевают думы? Полагаю, пишете стихи? Ну, я угадала?

По тому, как вспыхнули щеки успокоившегося было Берестова, она поняла, что и впрямь угадала.

— Что вы! — преувеличенно возмутился тот. — Неужто я похож на пиита? Да у меня и таланта нет.

— Ну, стихи обыкновенно пишут не из-за того, что есть талант, а потому, что хочется, — с улыбкой возразила княжна. — Да и как узнать, есть у тебя талант или нет, если вовсе не браться за перо? Впрочем, сударь, бог с ними, со стихами. Сами прочтете, когда захотите.

— Когда напишу что-нибудь, что не стыдно прочесть хотя бы себе самому, — мрачновато поправил Берестов.

— Вы слишком строго себя судите. А вдруг ваша скромность мешает миру узреть настоящего гения?

Ну не хмурьтесь, не надо. Не хотите о стихах? Извольте. Так как же в таком случае вы коротаете бессонные ночи? Читаете, наверное?

— Читаю, — сказал Берестов, — думаю... Иногда выхожу на балкон, иногда брожу по улицам.

— Не по здешним улицам, надеюсь? — перебила княжна. — Ночной Петербург достоин восхищения, но в Смоленске по ночам бывает опасно.

— Я этого не заметил, — возразил Берестов, и княжна подумала, что этот человек, да еще и в задумчивости, может не заметить идущего с ним рядом розового слона в зеленый горошек. — Впрочем, — продолжал племянник градоначальника, — позапрошлой ночью мне почудилось, будто за мной кто-то крадется. Но это, вернее всего, была кошка. Стоило мне оглянуться, как эта тварь исчезла без следа.

— Кошка? — с сомнением повторила княжна. — Не знаю, не знаю. Право, Алексей Евграфович, вы можете счесть меня несовременной, провинциальной и даже глупой, но в данном случае я целиком на стороне вашего дядюшки. Вам все-таки следует соблюдать осторожность. Здесь не Петербург.

— Да, я слышал, что в лесу на вас напали разбойники, — кивнул Берестов, — но как-то не могу воспринять этого всерьез. Разбойники — это что-то из Шарля Перро. И потом, вы — княжна и грабить вас имеет смысл. А что возьмешь с меня? При мне редко бывает больше пяти рублей.

— Пять рублей! — воскликнула Мария Андреевна. — Вот и говорите мне после этого о равенстве и братстве. Да вас зарежут за копейку, а пять рублей — это же целое состояние!

Берестов спросил у нее разрешения и закурил еще одну сигару. Курил он неумело, и сигара скорее делала его смешным, чем добавляла солидности.

— Бог с вами, сударыня, — сказал он, — вы меня уговорили, напугали и вообще все, что хотите. Обещаю вам отныне быть осторожным и не гулять по улицам без десятка конных драгун за спиной. Думаю, дядюшке не составит труда уладить вопрос о вооруженном эскорте.

Они немного посмеялись на эту тему; потом внизу стукнула входная дверь, и даже во втором этаже отчетливо послышались знакомые восклицания вернувшегося со своей прогулки немца, обожавшего подшучивать над прислугой. Княжна посмотрела в окно и увидела, что на дворе уже стемнело; Берестов одновременно с нею посмотрел на часы и, хлопнув себя по лбу, вскочил с кресла. Рассыпавшись в извинениях за свой затянувшийся визит, племянник градоначальника засобирался восвояси.

— Я велю заложить коляску, — сказала княжна. — На улице тьма кромешная, вам не стоит идти пешком.

— Десятый час, — возразил Берестов, — пустяки. Мне будет полезно немного размять ноги перед сном. К тому же я обещал вам быть осторожным.

— А сами отправляетесь на ночь глядя один и даже от экипажа отказываетесь. Послушайте, возьмите хотя бы пистолет!

— Вы шутите, сударыня. Мы с оружием взаимно не переносим друг друга.

— Но это же совсем просто! — воскликнула княжна, снимая с крюков пистолет. — Взгляните, надо всего лишь взвести курок — вот так, — и...

— Вы не поняли, — мягко отводя в сторону ее руку с миниатюрным дуэльным «лепажем», возразил Берестов. — Я умею обращаться с оружием и даже недурно стреляю в цель. Однако никакая сила на свете не заставит меня выстрелить в живого человека, каким бы негодяем он ни был.

— Научитесь, — внезапно помрачнев, сказала княжна.

— Сомневаюсь, — твердо ответил Берестов.

— Эх, вы, революционер, — вздохнула Мария Андреевна и, поняв, что спорить бесполезно, повесила пистолет обратно на крючья, испытывая при этом странное смущение, словно была в чем-то не права.

Глава 11

Где-то в четвертом часу пополудни бечева, змеившаяся по полу и уходившая одним концом в непроглядную темень, а другим — в котомку на плече Еремы, вдруг задергалась, заходила из стороны в сторону, как леска с попавшимся на крючок сомом. Ерема поспешно сжал ее в кулаке, пока от бешеных беспорядочных рывков не размотался лежавший в котомке клубок.

— Во, дергает, леший, — сказал он с неодобрением и резко потянул бечеву на себя. Рывки и подергиванья мгновенно прекратились. — И чего дергает? Видать, случилось что-то.

— Ну так сходи к нему и узнай, что там стряслось, — раздраженно отозвался Хрунов, который в это время обследовал подозрительную трещину в стене. Отковырнув при помощи кинжала изрядный кусок штукатурки, он не обнаружил под нею ничего, кроме набивших оскомину кирпичей, откликнувшихся на его стук глухим непроницаемым звуком.

Ерема взял второй фонарь и убежал, тяжело бухая огромными косолапыми ступнями. Проводив его взглядом, Хрунов поднял руку, намереваясь продолжить обстукиванье стен, но тут же бессильно опустил ее. Он был здоров и бодр физически, но его дух уже не первый день пребывал в подавленном состоянии. Бесконечные подземные ходы и коридоры, перепутанные, как бабушкино вязанье, попавшее в лапы игривого котенка, давили на психику, навевая мрачные мысли. Хрунов уже начал подумывать, что вряд ли стоило бежать с каторги, дабы заживо замуровать себя в этих пыльных, воняющих плесенью подземельях. Бывший поручик дошел до того, что стал завидовать Ереме, которого такие мысли не посещали.

Огромная каменная махина древнего кремля была несоизмерима с двумя человечками, которые копошились внутри нее, как два жука в титанической куче навоза, и задача, которая с самого начала не выглядела легкой, теперь стала казаться Хрунову невыполнимой. Добиться успеха в этом непосильном деле можно только благодаря слепому везению, а везение что-то не приходило. Хрунов все чаще задумывался о том, что совершил ошибку, впутавшись в поиски клада, который мог вообще не существовать! Подумаешь, летопись! С тех пор, как была написана летопись, клад могли сто раз найти и присвоить — предки той же княжны Вязмитиновой, к примеру, или кто-то из князей Голицыных, вотчиной которых Смоленск был на протяжении многих веков, или вообще кто угодно. И потом, в летописи не было сказано, что казна Ивана Грозного спрятана именно в Смоленском кремле. Церковники действовали на ощупь, рассылая своих разведчиков во все концы матушки-России.

Хрунов вынул из кармана кожаный портсигар, выбрал из него тонкую сигарку и закурил, задумчиво оглядывая мощные стены в пятнах отвалившейся штукатурки. Да, в старину умели строить, и прятать тоже умели, так что вожделенный клад запросто мог оказаться не где-то впереди, а сзади, в уже обследованных поручиком коридорах, — лежал себе, надежно замурованный в каменной нише, отделенный от коридора такой толщей кирпича и известки, что его невозможно обнаружить никаким выстукиваньем. При таких условиях на поиски можно было потратить месяцы, годы, а то и всю жизнь и умереть от старости в этих пыльных каменных кишках, так ничего и не найдя...

Это была минутная слабость, и Хрунов терпеливо пережидал ее, сидя на корточках и выпуская дым в тускло освещенный фонарем сводчатый потолок. Он знал, что по собственной воле ни за что не откажется от поисков. Знал он и то, что, ввязавшись в это дело, обрек себя на пожизненную муку, избавить от которой его мог только найденный клад. В противном случае он так и умрет, гадая, было в подземелье сокровище или нет.

Поручик успел выкурить сигарку почти до самого конца, прежде чем вернулся Ерема, бегавший узнать, что стряслось у щербатого Ивана. Оказалось, что ничего особенного не стряслось: просто немец, которого с утра что-то не было видно, все-таки пришел и теперь, по словам Ивана, находился где-то под северной башней.

— Опять под северной, — сказал Хрунов, задумчиво глядя мимо Еремы. — Как медом ему там намазано. С чего бы это, а? Может, он что-то знает, чего не знаем мы?

Ерема пожал могучими плечами. Сказать ему было нечего, да Хрунов и не нуждался в его ответе.

— А славно было бы, если бы этот пес-рыцарь действительно что-то знал, — мечтательно продолжал поручик. — Тогда бы он мигом вывел нас на золотишко. Хуже, если он работает, как мы — наугад. Тогда, следя за ним, мы попусту тратим время.

— А чего — время? — отважился вставить Ерема. — Подумаешь, время! Щербатому все одно делать нечего.

— Вот разве что, — согласился Хрунов. — А что второй? Ну, тот, который во дворе копается?

— Нет их сегодня, — доложил Ерема. — И не появлялись. Видать, в другое место перебрались, а то и вовсе бросили это дело.

— Или нашли, что искали, — предположил Хрунов.

— Это вряд ли, — сказал Ерема. — Иван бы заметил.

— Водку пьет твой Иван, — сказал поручик, — в носу ковыряет да галок считает. Узнали, кто он такой, этот ваш барин в стеклышках?

— Кто таков, не знаем, — сказал Ерема, — а живет в доме самого градоначальника.

— Ого! Ты посмотри, Ерема, какое вокруг нас общество: княжна Вязмитинова, градоначальник и вся православная церковь. Не боязно тебе с ними тягаться?

— А я, сколько живу, столько с ними, проклятыми, и тягаюсь, — мрачно сообщил Ерема. — Дело привычное. Да оно и хорошо, что это воронье вокруг вьется. Князья да попы, они за версту поживу чуют. Раз они тут — значит, дело верное.

Хрунов хмыкнул и искоса посмотрел на Ерему, несколько удивленный его неожиданной рассудительностью. В словах одноухого, несомненно, что-то было.

— Правильно мыслишь, борода, — сказал поручик. — Я княжну знаю, у нее на золото и впрямь нюх, как у собаки. Ты еще только думать начинаешь, с какого бы конца к золоту подобраться, а она уж все под себя загребла, по подвалам распихала, замков понавесила и охрану выставила.

— Ишь ты, — уважительно проронил Ерема. — Крута барыня!

— Мы тоже не лыком шиты, — успокоил его Хрунов. — Погоди, брат, ты у меня еще отведаешь французской еды с царских блюд!

— Не знаю я никакой французской еды, кроме кошек да конины, — мрачно заметил Ерема, вызвав у Хрунова взрыв неудержимого хохота.

— А что, — сказал поручик, утирая заслезившиеся от смеха глаза, — чем тебе кошки не угодили? На золотом-то блюде, небось, и кошка за кролика сойдет! Только это, Ерема, не французская еда. Французская еда — это, брат, лягушки да ракушки морские, устрицами называемые.

— Тьфу! — сказал простодушный Ерема, и его передернуло. — Неужто они и впрямь лягушками харчатся? Я думал, это брехня.

— Как Бог свят, правда, — уверил его Хрунов. — И, говорят, вкусно.

— Тьфу, — повторил Ерема. — Экая пакость! Нешто я журавль — лягушек-то глотать?

— Глотают устриц, а лягушек варят и едят. Ну, чего скривился? Раков-то ты ешь и не кривишься! А чем, скажи на милость, лягушка хуже? Татары вот, к примеру, свинину есть не могут, тошнит их от одного ее вида, а ты давеча один цельного поросенка умял и даже не поперхнулся.

— Так татары — они татары и есть, — возразил Ерема. — Одно слово — басурманы.

— Сам ты басурман, — подытожил Хрунов и, растопырив над собою руки, дьяконским басом проревел: — Анафема-а-а!!!

Ерема в ответ только хрюкнул, дернув могучим костистым плечом: поповская анафема была ему как летний дождик — покапало и прошло, обсох и позабыл. Подхватив с пола свою котомку, он молча принялся за дело, то есть вынул из-за пояса нож и начал методично простукивать правую стену коридора.

Хрунов, кряхтя, распрямил затекшие от долгого сидения на корточках ноги и взялся за левую стену. Стук-стук-стук! — выбивал из кирпичей его молоток. Тюк-тюк-тюк! — вторил ему нож в руках Еремы. Хрунов подумал, что они вдвоем напоминают парочку полоумных дятлов, которым втемяшилось искать жучков и личинок не в коре деревьев, как всем нормальным птицам, а среди камня и известки.

Хрунов был разумным, образованным человеком, в меру скептиком и совсем чуточку оптимистом. Ни во что слепо не веря и ничего безоговорочно не отрицая, он тем не менее испытывал перед княжной Вязмитиновой некий полумистический трепет. Ему казалось странным и диким, что изнеженная дворянская девица, коей полагалось падать в обморок при виде паука или мыши, неизменно одерживала над ним верх, нанося чудовищные, сокрушительные поражения. Ее невозможно было перехитрить, но это бы еще полбеды; беда была в том, что и силой взять ее никак не получалось. Казалось, она никогда не делает ошибок, и теперь, ненароком ввязавшись в очередное единоборство с княжной, Хрунов ощущал неуверенность в благополучном исходе этого заочного состязания. Вместе с тем участие княжны Вязмитиновой в поисках казны царя Ивана странным образом подбадривало поручика. Раз уж княжна не побрезгала запачкать свои лилейные ручки об это сомнительное дело, значит, Хрунов стоял на правильном пути.

И, стоило лишь ему об этом подумать, стена отозвалась на удар его молотка гулким, как в бочку, звуком, обозначавшим скрытую за тонкой перегородкой пустоту. Хрунов замер, не веря себе, а потом, боясь спугнуть удачу, принялся осторожно обстукивать стену, обозначая контуры замурованной ниши.

Ниша оказалась велика — пожалуй, в рост человека и шириною с приличную дверь. Окончательно уяснив для себя ее очертания и размеры, Хрунов решил, что это и есть дверь, заложенная кирпичом. А раз имеется дверь, то ведет она, верно, не в нишу величиной с комод, а в комнату, где многое может поместиться...

Он оглянулся через плечо, только теперь вспомнив о Ереме, и увидел, что бородач уже ушел шагов на десять вперед, продолжая с тупым упорством выстукивать стену снизу доверху. Чудак даже не заметил, что его атаман что-то нашел. Очевидно, монотонность поисков подействовала даже на его птичьи мозги и под влиянием собственного размеренного стука Ерема впал в некую разновидность транса.

— Ну ты, дятел, — окликнул его Хрунов, — поди-ка сюда!

Пока Ерема снимал с плеча котомку и поднимал с пола фонарь, поручик поддел острием кинжала пласт отсыревшей штукатурки и без труда отделил его от стены. Штукатурка упала, засыпав носки его сапог известковой крошкой и обнажив неровную поверхность кое-как сложенной кирпичной стенки.

— Гляди-ка, — сказал подошедший Ерема, — кругом кирпичик к кирпичику, а тут тяп-ляп. С чего бы это?

Вместо ответа Хрунов ударил в стену рукояткой кинжала, и та опять отозвалась гулким голосом пустоты.

— Да неужто, ваше благородие? — задыхаясь, едва выговорил Ерема. — Неужто нашли?

— Что-то наверняка нашли, — сказал Хрунов. — Ломай-ка, братец.

Дважды повторять приказание не пришлось. Достав из котомки короткий лом и отобрав у Хрунова молоток, Ерема набросился на перегородку с яростью гунна, разносящего вдребезги мраморный дворец римского патриция. Не прошло и двух минут, как к его ногам упал первый выбитый из стены кирпич. После этого дело пошло легче, и вскоре перегородка рухнула, заставив компаньонов отскочить в сторону. Кирпичи гремящим водопадом хлынули на пол в облаках едкой вековой пыли, и в их беспорядочном стуке разбойникам послышался лязг металла.

— Господи, пресвятая Богородица! — неожиданно вскрикнул Ерема, испуганно шарахаясь еще дальше в сторону. — Свят, свят, свят!

Он перекрестился, неотрывно глядя на что-то лежавшее у самых его ног. Хрунов присмотрелся и увидел облепленный спутанными прядями обесцвеченных волос человеческий череп, таращивший на Ерему черные провалы глазниц и насмешливо скаливший длинные, как у лошади, желтые зубы.

Только теперь поручик заметил в куче кирпича кости и пыльные лохмотья истлевшей материи. За рухнувшей перегородкой открылась неглубокая ниша с вделанными в стену стальными кольцами, с которых, покачиваясь, свисали ржавые цепи. Заглянув в нишу, Ерема опять перекрестился.

— Что ты крестишься, дурак? — сердито спросил Хрунов. — Забыл, что ли, что тебя давно от церкви отлучили? Костей, что ли, не видал?

— Простите, барин, — опуская руку со сложенными щепотью пальцами, обескураженно пробормотал Ерема. — Это я с перепугу. Этакая страсть! Думали, золото, а тут мертвяк!

— Он мертвяк, а ты дурак, — буркнул Хрунов, не без некоторого внутреннего сопротивления входя в нишу. Под его сапогом противно хрустнула выбеленная временем кость. — Лют был царь Иван, и шутки у него были лютые. Ему ничего не стоило к золотишку охранника приставить — такого, чтоб дураки вроде тебя от него сломя голову бежали.

Он принялся тщательно выстукивать нишу, попутно пробуя каждый кирпич — не подастся ли под рукой, приводя в действие потайную пружину? Увы, кроме цепей и рассыпавшегося на куски скелета, в нише ничего не оказалось. Уходя, Ерема мстительно наподдал череп ногой, и тот, ударившись о противоположную стену коридора, с глухим треском разлетелся вдребезги.

В течение следующего часа они обнаружили и вскрыли еще две точно такие же ниши, в каждой из которых было по скелету. Ерема больше не пугался и не поминал имя Господа, а Хрунов и вовсе становился все веселее с каждой страшной находкой.

— Не печалься, борода, — сказал он Ереме, поворачиваясь спиной к последней нише. — Думается мне, что эти покойнички здесь неспроста. Может, это они казну царскую прятали? Сперва они сундуки схоронили, а после их самих замуровали, чтобы помалкивали. А? Значит, злато наше где-то поблизости!

После этого они работали еще часа два, но больше ничего не нашли, кроме источенных червями обломков дубовой бочки, коим на вид было лет сто, а то и все двести, да парочки дохлых кошек, чьи окоченевшие трупики были основательно обглоданы крысами.

— Все, — сказал на исходе второго часа Хрунов, с отвращением отбрасывая молоток. — К чертям свинячьим, надоело! И что за нужда была выстраивать под землею целый город? Айда наверх, борода. Там уже, наверное, темнеет. Как бы немец наш не ушел. Охота мне на него поближе поглядеть. Да и жрать, если честно, до смерти хочется.

Ерема молча сунул за пояс нож, придавил камнем остаток размотанного клубка, чтобы утром без труда вернуться на это же место, и вслед за Хруновым двинулся к выходу.

Снаружи, как и предполагал Хрунов, уже начало темнеть. Не выходя на улицу, компаньоны по замусоренной лестнице поднялись на верхнюю площадку башни, где скучал в одиночестве щербатый Иван, приставленный следить за немцем. Несмотря на безделье и скуку, наблюдатель оказался, как ни странно, трезв, чем весьма порадовал атамана. Хрунов выдал ему пару медяков на водку и отпустил, велев с рассветом снова быть на посту. После этого они с Еремой уселись в глубокой нише окна и перекусили остатками провизии, которые обнаружились в котомке. Уходя, щербатый Иван оставил на полу подзорную трубу, и теперь Хрунов, энергично жуя, время от времени подносил ее к глазу и поглядывал на вход в северную башню, через который попадал его конкурент. Отсюда, сверху, он мог видеть не только соседние башни, но и квадратные ямы, нарытые вдоль стен другим кладоискателем. С точки зрения поручика, это был самый глупый способ искать клад. Хрунов с сомнением покачал головой: неизвестный ему барин в пенсне, конечно, мог быть круглым дураком, но поручик хорошо усвоил преподанный княжной Марией урок и теперь не спешил с подобными выводами.

Пока Хрунов размышлял, жуя черствый хлеб с подсохшим козьим сыром, солнце село, и на улице сделалось темно. Махнув Ереме, атаман разбойничьей шайки быстро спустился вниз и, крадучись, двинулся к северной башне: упускать немца ему не хотелось, а в темноте от подзорной трубы мало проку. Приблизившись к башне, они прилегли за мощным откосом и стали терпеливо ждать, отмахиваясь от вышедших на вечернюю охоту комаров.

* * *

Немец появился где-то через час. По истечении этого промежутка времени, показавшегося Хрунову с Еремой неимоверно долгим, в дверном проеме северной башни блеснул осторожный луч света, который тут же погас. Послышался негромкий лязг металла, стук потревоженных камней, и на светлом фоне стены мелькнул темный силуэт.

В это время над гребнем стены взошла луна, осветив заросшее бурьяном, изрытое, заваленное обломками пространство, по которому, быстро удаляясь, двигалась округлая приземистая фигура, накрытая сверху треугольной шляпой. Разбойники двинулись за нею, стараясь держаться в тени и производить как можно меньше шума. Неуклюжий Ерема забыл обо всем остальном и едва не свалился в свежевыкопанную квадратную яму, которую оставили кладоискатели под предводительством неизвестного барина в пенсне. Хрунов успел поймать его за рукав и остановить на краю провала, в темноте казавшегося бездонным.

— Осторожно, дурень, — свистящим шепотом сказал Хрунов и, дернув за рукав, увлек Ерему за собой.

Выбравшись на улицу, где земля была относительно ровной, разбойники получили возможность сократить расстояние между собой и объектом слежки. Тевтон шел, смешно семеня короткими кривоватыми ногами, обутыми в крепкие сапоги, и всю дорогу сыпал отчаянной, хотя и произносимой вполголоса, немецкой бранью. Судя по доносившимся до Хрунова обрывкам фраз и резким движениям пухлых короткопалых рук, коими немец сопровождал свои бранные речи, он был не на шутку чем-то расстроен.

— Не ладится у германца дело, — вполголоса заметил Ерема, без переводчика уловивший смысл произносимых немцем слов.

— Видно, что не ладится, — так же тихо согласился Хрунов. — Поглядим, что дальше будет.

— А чего глядеть, — неожиданно возразил Ерема. — Прирезать его, и вся недолга.

Повернув голову, Хрунов увидел в его хищных глазах знакомый голодный блеск.

— Ты мне это брось, — строго сказал он, кладя руку на прикрытое ветхой тканью рубахи костистое плечо. — Опять за свое? Только пальцем его тронь, увидишь, что я с тобой сделаю.

— А я чего? — моментально переходя на привычный холопский тон, забормотал бородач. — Я ничего, так только... Глядеть мне на него тошно, ваше благородие, вот я и говорю: прирезать бы его, черта, чтоб перед глазами не маячил. А только без вашего барского дозволения я — ни-ни.

— Смотри у меня, — предупредил Хрунов и жестко сдавил Еремино плечо.

Пальцы у него были железные, и бородач невольно охнул от боли. Немец вдруг замер на месте и быстро оглянулся — так быстро, что Хрунов едва успел нырнуть в щель между домами и втащить за собой Ерему. Осторожно выглянув оттуда, он увидел, что тевтон все еще стоит посреди улицы, держа правую руку в кармане сюртука. Там, в кармане, у него наверняка лежало оружие.

— Видишь, — прошипел Хрунов, толкая в бок Ерему, — руку его видишь? То-то, брат. А ты говоришь, прирезать. Станешь его, борова германского, резать, а он мало того, что заорет, так еще и пистолет вынет. Попасть-то, может, и не попадет, однако на выстрел полгорода сбежится.

— Эх, барин, — вздохнул Ерема, потирая ноющее плечо, — нешто мы без понятия?

— Именно, без понятия, — ответил Хрунов. — И за что я тебя, дурака такого, при себе держу?

Немец наконец двинулся дальше, и они пошли за ним, не рискуя приближаться на расстояние слышимости. Хрунов обратил внимание на то, что тевтон так и не вынул руку из кармана. Такое поведение служило лишним подтверждением подозрений поручика: немец был тертый калач, и обходиться с ним следовало с великой осторожностью.

Они проводили тевтона до самого дома княжны Марии и видели, как тот вошел в открытую прислугой дверь.

— Княжны Вязмитиновой дом, — сообщил Ерема, которого никто ни о чем не спрашивал. — И чего было за германцем ходить? Я же говорил, что он у княжны на постое. Эх, дом-то какой богатый! А, ваше благородие?

— Не спеши, борода, — осадил его Хрунов. — Что ты все время торопишься, как голый в баню? На те деньги, что в подземельях кремлевских спрятаны, таких домов знаешь сколько купить можно? То-то, что не знаешь. Добудем золото, а после можно и с княжной поквитаться.

— Я ей ухо отрежу, — мечтательно проговорил бородач.

— Видал, какой грозный! — Хрунов усмехнулся. — Око за око, зуб за зуб — так, что ли? А что в ты стал резать, если бы княжна тебе не ухо отстрелила, а что-нибудь другое — по мужской, к примеру, части?

— Да уж нашел бы, что отрезать, — мрачно заверил его Ерема.

— Не сомневаюсь. — Хрунов почти беззвучно хохотнул. — Валяй, я не возражаю. Только сперва надобно дело сделать, понял?

— А сейчас-то чего делать? — спросил бородач. — Так и будем тут стоять?

— Постоим немного, — сказал Хрунов. — Видишь, свет во втором этаже, тени на шторах шевелятся. Загостился кто-то у ее сиятельства, так надо бы поглядеть кто.

Ерема, хоть и не понимал, какая польза может быть от наблюдения за домом княжны, не стал спорить с атаманом и, вздохнув, привалился могучим плечом к забору.

— Я одного не пойму, ваше благородие, — негромко сказал он. — Ну вот, к примеру, загребем мы кучу денег. Чего делать-то с ними? Обратно в землю закопать, что ли?

— А тебе не надоело от виселицы бегать? — отозвался бывший поручик, и в его голосе прозвучала тщательно скрываемая тоска. — С такими деньгами, Ерема, мы по-королевски заживем — в любом месте заживем, кроме России-матушки. Здесь-то, в какой медвежий угол ни забейся, все едино будешь до смерти от страха трястись. Ты про Новый Свет слыхал? Земли там сколько хочешь, кто первый занял, тот и хозяин. И, главное, воля! Там даже царя нет.

— Так уж и нет? — не поверил Ерема. — Так уж и сколько хочешь земли? Ой, барин, воля ваша, а только про этот Новый Свет вам кто-то, извините, наплел. Не бывает такого, чтобы землю даром брать.

— Так оно и есть, — равнодушно подтвердил Хрунов. — Правда, плыть до нее далече... А, пустое! Не хочешь — не верь. Стану я тебя, лешего, уговаривать!

— Выходит кто-то, — сказал Ерема, напрягаясь и вытягивая шею, чтобы лучше видеть ярко освещенное крыльцо.

Действительно, парадная дверь княжеского дома открылась, и оттуда вышел высокий молодой человек в цивильном платье, державший под мышкой черный шелковый цилиндр. На его переносице поблескивало круглыми стеклышками пенсне, а под нижней губой курчавилась подстриженная на скандинавский манер бородка.

— Батюшки, — шепнул Ерема, — и этот тут! Глядите, ваше благородие, это же он в кремле весь двор ямами изрыл!

— Да понял я, понял, — сквозь зубы процедил Хрунов. — Вот, значит, как обстоят дела!

— Чего это? — тупо спросил Ерема, который, в отличие от своего атамана, не понял, как именно обстоят дела.

— Не зря мы, брат, сюда пришли, — со странной интонацией проговорил Хрунов, неотрывно наблюдая за разворачивавшейся на крыльце сценой. — Я-то думал, что этот тип сам по себе орудует, а он, значит, тоже из рук княжны кормится! Что ж, так оно даже лучше. Путаницы поменьше, порядка побольше... А порядок, Ерема, первое дело.

Между тем вслед за человеком в пенсне на крыльцо вышла княжна. В тихом ночном воздухе их голоса разносились далеко, и притаившиеся за забором разбойники слышали каждое слово.

— Завтра же возобновлю раскопки, — блестя стеклами пенсне, обещал молодой человек. — Теперь, заручившись вашим полным одобрением, я не отступлю ни на шаг, пока не добьюсь желаемого результата.

— Только помните, Алексей Евграфович, что одобрение мое не распространяется на подземелья кремля, — с улыбкой сказала княжна, протягивая ему руку. — Оставьте сие опасное занятие другим, у вас же предостаточно иных дел.

— Непременно, — невпопад ответил молодой человек, целуя ей руку. — Как вы говорите, так я и поступлю. В самом деле, пусть в подвалах роются другие!

При этих словах Ерема и Хрунов понимающе переглянулись. Ошибиться в истолковании этого короткого обмена фразами было, как им казалось, невозможно. Хрунов скрипнул зубами, теребя рукоятку спрятанного под одеждой пистолета.

— Дьявол тебя забери, — прошептал он, адресуясь к княжне. — На что тебе такая прорва денег?

— Вы, барин, сами сказывали, что денег много не бывает, — встрял Ерема — как всегда, без спросу. — Помните, как давеча нам с Иваном объясняли: денег-де бывает или мало, или совсем мало.

— Заткнись, голова еловая, — зашипел на него Хрунов, — не мешай слушать!

— Если не хотите воспользоваться экипажем, я пошлю с вами кого-нибудь из слуг, — говорила в это время княжна. — Помилуйте, нельзя же идти одному, это опасно!

— Ах, оставьте, сударыня, — отвечал Берестов. — Не хватало еще, чтобы во время прогулки у меня над ухом сопел какой-то мужик, от которого, между нами говоря, в случае опасности не будет никакого проку. Поверьте, со мной ничего не случится! Что это вы придумали, будто мне грозит какая-то опасность? Единственная опасность, которая мне действительно угрожает, это неминуемая взбучка, каковую я получу от своего дядюшки по возвращении. Он очень щепетилен в вопросах этикета и будет зол на меня за то, что я так непозволительно у вас засиделся. А то еще, чего доброго, решит, что я действовал в соответствии с его мечтаниями и провел все это время, добиваясь вашей любви. Смешно, не правда ли?

— Право, вам виднее, — ответила княжна. — Мне трудно об этом судить, потому что до сего дня я ни разу не слышала, что ухаживать за мною — смешное занятие. Вот ухажеры частенько бывают смешны, но к делу своему они обыкновенно подходят с полной серьезностью.

Берестов звонко хлопнул себя по лбу.

— Ах, господи, что я такое говорю! — с отчаянием в голосе воскликнул он. — Вот уж, воистину, язык мой — враг мой. Клянусь вам, я совсем не то имел в виду.

— Подозреваю, что вы говорите правду, — со смехом сказала княжна. — Но полно нам с вами болтать. Коли не хотите брать провожатого, так ступайте скорее. А все-таки лучше бы вам поехать в коляске.

— Пустое, сударыня, — отмахнулся Берестов. — Через четверть часа я уже буду стоять в дядюшкиной гостиной и, понурив голову, слушать, как он меня распекает. Пожалуй, мне действительно пора идти, не то он лопнет от гнева. Прощайте, сударыня!

— Покойной ночи, сударь. Если откопаете что-нибудь любопытное, сообщите, пожалуйста, мне.

— Непременно, — пообещал Берестов уже со ступенек. — Сразу же!

С видимым сожалением сбежав с крыльца, он обернулся, но княжны наверху уже не было.

— Удивительная женщина, — пробормотал Берестов. — Ей-богу, так и подмывает послушаться дядюшкиного совета.

С этими словами он двинулся по скудно освещенной улице в сторону дома градоначальника. Хрунов и Ерема, выбравшись из укрытия, последовали за ним. Ерема шел с явной неохотой, не понимая, видимо, причины, из-за которой его заставляли посреди ночи слоняться по городу. Хрунов же, напротив, весь кипел от какого-то нездорового возбуждения, и его бородатый спутник нисколько не удивился, когда атаман, дернув за рукав, увлек его в темный переулок.

Здесь они побежали, прыгая через заборы, будоража собак и взрывая сапогами рыхлую землю огородов. Цепные псы заходились хриплым лаем, послышались недовольные голоса хозяев, которые пытались унять расходившихся собак. Вскоре весь этот гвалт остался позади, и разбойники, срезав изрядный крюк, снова выскочили на застроенную господскими особняками улицу в двух кварталах от дома градоначальника.

Из-за угла появился Берестов, двигавшийся неторопливой походкой человека, у которого хорошо на душе и которому ровным счетом некуда торопиться. Хрунов толкнул Ерему в грудь, и бородач, уже успевший сообразить, что к чему, послушно растворился в тени. Оставшись один, Хрунов одернул полы своей испачканной кирпичной пылью, землей и бог весть какой еще дрянью венгерки, поправил на голове картуз и двинулся навстречу Берестову, на ходу вынимая из кармана портсигар.

— Простите, милостивый государь, — заговорил он, поравнявшись с тем, кто, как ему представлялось, был его конкурентом в погоне за сокровищами Ивана Грозного. — Мне крайне неловко беспокоить вас в столь поздний час, но не найдется ли у вас огоньку? Представьте, какая получилась нелепость: вышел прогуляться, подышать воздухом, решил выкурить перед сном сигарку, а спичек-то и нет! Право, нелепость! И вот, как видите, приходится приставать посреди ночи к прохожим со всяким вздором! Еще раз простите великодушно.

— Пустяки, — сказал Берестов, подслеповато вглядываясь в лицо Хрунова сквозь блестящие круглые стекла. Его, вероятно, удивил странный наряд ночного незнакомца, более уместный на охоте, чем посреди спящего города, но он не подал виду. — Вот, прошу вас. И кстати, вы подали мне отличную идею. Не выкурить ли и мне сигару перед сном?

— Отменная мысль, — одобрительно заметил Хрупов, чиркая спичкой и поднося ее Берестову. — Что может быть лучше хорошей сигары, выкуренной в тишине и спокойствии теплой летней ночи? Не знаете? Так я вам отвечу. Лучше может быть только сигара, выкуренная в тишине и спокойствии летней ночи в компании приятного собеседника. Вы не находите?

— Пожалуй, — подумав, согласился Берестов и улыбнулся немного беспомощной улыбкой, свойственной обыкновенно добродушным и притом близоруким людям.

— В таком случае, позвольте рекомендоваться: отставной поручик Николай Иванович Храповицкий.

Берестов тоже представился. Раскурив сигары, они рука об руку двинулись вдоль улицы, болтая о пустяках. Умело направляя разговор, Хрунов в течение каких-нибудь десяти минут узнал всю подноготную Берестова: кто он таков, с чем его едят, зачем приехал в город и что делает подле стен кремля. Узнав, что Берестов слыхом не слыхал о библиотеке Ивана Грозного, а раскопки свои производит только из интереса к новой науке археологии, Хрунов мысленно усмехнулся, но после подумал, что это может оказаться правдой: студент не производил впечатления человека, который умеет лгать. Это был типичный книжный червь, место коему было на страницах романа. Хрунов знал, что людей подобных Берестову, при всей их неприспособленности к жизни и кажущейся карикатурности, как правило, используют в своих интересах все кому не лень. Узнав о производимых им раскопках, княжна Вязмитинова наверняка его использовала. Это был своего рода запасной вариант: поощряемый ею, студент и впрямь мог случайно наткнуться в земле на что-нибудь ценное.

За разговором они незаметно миновали дом градоначальника, поднялись по крутой немощеной улице и остановились на краю заросшего бурьяном пустыря, оставшегося на месте выгоревшего дотла и до сих пор не отстроенного квартала. Позади них подмаргивал редкими огоньками уснувший город, справа из зарослей сорной травы торчали покосившиеся и закопченные печные трубы, а впереди призрачно голубели в лунном сиянии стены и башни кремля.

— Не выкурить ли нам еще по одной? — будто бы невзначай предложил Хрунов, растирая в пыли окурок подошвой сапога. — Вид здесь отменный, но мне все время чудится, что от развалин тянет гарью.

— Правда? — удивился Берестов. — А я ничего не чувствую.

— И не должны чувствовать, — улыбнулся Хрунов. — Этот запах вот здесь. — Он постучал себя согнутым пальцем повыше виска. — Ведь вы, верно, не воевали? А я воевал и чуть было не отдал Богу душу прямо тут, едва ли не на этом самом месте. Представьте, я своими глазами видел, как все вокруг горело и рушилось. Огонь подбирался ко мне со всех сторон, а я не мог даже пошевелиться, отползти... Поганое это дело — умирать.

Рассказ Хрунова, действительно получившего тяжелую контузию в битве за Смоленск, был чистой правдой и оттого прозвучал вполне искренне.

— Отечество в долгу перед вами, — срывающимся голосом сказал Берестов первое, что пришло ему в голову.

— В самом деле? — равнодушно переспросил Хрунов, жуя кончик сигарки. — Да, пожалуй, что так. В таком случае я в опасности.

— Не понимаю, — развел руками Берестов. Толстая сигара торчала у него изо рта, придавая ему глупый и комический вид.

— Ну как же! — воскликнул Хрунов. — Ведь вы студент и должны понимать такие вещи, как никто. Кого мы более всего ненавидим? Своих кредиторов, не так ли? А коли отечество передо мною в долгу, так я получаюсь его кредитор, и, следовательно, оно не может испытывать ко мне ничего, кроме неприязни.

Берестов рассмеялся — слегка, впрочем, обескураженно.

— Что за странная фантазия, — сказал он. — У вас очень необычный склад ума.

— Не спорю, — согласился Хрунов. — Ума у меня действительно целый склад, и я использую его для того, чтобы взимать долги, не дожидаясь, пока в должниках моих проснется совесть.

— У вас много должников?

— Целое отечество, по вашим собственным словам.

Берестов снова засмеялся, на сей раз совсем уже неуверенно, и, вынув изо рта сигару, спрятал ее в карман.

— Я раздумал курить, — сказал он. — Пожалуй, мне пора восвояси, не то дядюшка совсем разнервничается и будет до самого утра бродить из комнаты в комнату, попивая коньяк.

— Ах да, ваш дядюшка! — воскликнул Хрунов. — Да, вы правы, не стоит попусту волновать старика. Боюсь, у него еще будет множество причин для волнения. Что ж, прощайте, Алексей Евграфович. Мне было чертовски приятно с вами познакомиться.

— Прощайте, — сказал Берестов и, поклонившись, двинулся обратно, к мигавшим в темноте городским огонькам.

Хрунов, глядя ему вслед, затянулся сигаркой и вдруг крикнул:

— Алексей Евграфович! Постойте! Я совсем забыл. У меня к вам еще один, совсем маленький, вопрос.

— Слушаю вас, — обернувшись, настороженно сказал Берестов. Казалось, он заподозрил что-то неладное, и Хрунов, забавляясь, подумал, с каким опозданием просыпается в людях спасительный инстинкт.

— Совсем забыл, — повторил поручик, подходя к Берестову и выпуская струйку дыма прямо в лицо луне. — Я хотел спросить, не известно ли вам, часом, что ищет в подземельях кремля княжна Вязмитинова?

Берестов вздрогнул, как от удара, и пристально вгляделся в освещенное полной луной лицо Хрунова.

— Мария Андреевна? А с чего вы взяли, что она там что-то ищет? И вообще, сударь, по какому праву вы о ней расспрашиваете?

— По праву кредитора, — усмехаясь, ответил Хрунов. — Княжна Мария Андреевна — один из моих самых давних и недобросовестных должников.

— Княжна должна вам деньги? — недоверчиво спросил Берестов. — Простите, сударь, но в это трудно поверить.

— Речь идет не о деньгах, — посасывая сигарку, пояснил Хрунов, — а о чем-то гораздо более ценном для человека благородного.

— Я не желаю продолжать этот разговор, — решительно заявил Берестов.

— Но вам придется его продолжить, — с насмешкой возразил Хрунов.

— Сомневаюсь. Мне кажется, вы враг княжне. Поэтому я сию минуту отправлюсь домой и, невзирая на поздний час, извещу о вашем появлении, во-первых, своего дядюшку, а во-вторых, княжну Марию Андреевну.

— Хорош защитничек, — прокомментировал это решение Хрунов. — Чуть что, сразу к дядюшке-градоначальнику с ябедой... Впрочем, воля ваша. Делайте что хотите, хоть тревогу в казармах объявляйте, мне-то что? Не понимаю, с чего вы так взъелись. Вам что, тяжело ответить на такой простой, невинный вопрос?

— Я не желаю с вами говорить, — стеклянным от волнения голосом ответил Берестов. — Вы мне решительно неприятны, и я жалею, что вступил в эту беседу. Но на вопрос ваш, если угодно, отвечу. Извольте: княжна Вязмитинова ничего не ищет в подземельях смоленского кремля и, насколько мне известно, не проявляет к ним ни малейшего интереса. Теперь вы довольны?

— Увы, — сказал Хрунов. — Вы же разумный человек, так скажите: были бы вы довольны на моем месте, получив подобный ответ? Ложь, Алексей Евграфович, способна разрушить даже самую крепкую дружбу.

— О какой дружбе вы говорите? Я вам не друг, да и вы мне никто. Просто посторонний человек, случайно встретившийся на улице...

— Случайно ли? Впрочем, это неважно. Вы совершенно правы, я вам никто. А теперь сами посудите: если ложь может превратить друга во врага, то в кого же она тогда способна превратить совершенно постороннего, как вы выразились, человека? Ведь я убить вас могу, Алексей Евграфович!

— Вы ищете сатисфакции? — надменно задрав кверху бородку, уточнил Берестов.

Его очки в лунном свете казались двумя серебристыми лужицами расплавленного металла. Он был худ, сутул и смешон в своем гневе, и Хрунов не отказал себе в удовольствии рассмеяться ему в лицо.

— Не будьте идиотом, — сказал он, — и не считайте идиотом меня. Когда я говорю, что хочу вас убить, то подразумеваю именно убийство, а не глупый фарс, именуемый дуэлью. Я не собираюсь давать вам шанс случайно прострелить мне голову, милейший Алексей Евграфович.

— Вы низкий, грязный человек! — таким тоном, будто только что совершил великое открытие, проговорил Берестов. — Вы негодяй!

— Быть может, вы и правы, — не стал спорить Хрунов, — но все это не дает ответа на поставленный мною вопрос: что ищет княжна Вязмитинова в подземелье?

— Я изобью вас в кровь, как последнюю собаку! — выкрикнул Берестов, бросаясь вперед.

Его самонадеянность позабавила Хрунова, но в следующее мгновение ситуация изменилась, потому что за спиной у студента бесшумно, как призрак, вырос Ерема. Что-то почувствовав, Берестов хотел обернуться, но было поздно: по-рысьи прыгнув ему на плечи, одноухий бородач обхватил его лицо своей грязной пятерней, задирая кверху подбородок. В лунном свете в последний раз остро сверкнуло свалившееся с переносицы Берестова пенсне, потом блеснул нож и послышался неприятный хлюпающий звук. Хрунов торопливо отскочил назад, спасая платье от хлынувшей из перерезанного горла крови.

— Ты что наделал, дубина?! — выкрикнул Хрунов и, не сдержавшись, со всего маху съездил Ереме в уцелевшее ухо, отлично понимая, что браниться и даже драться поздно: чертов бородатый упырь улучил-таки момент. — Ты что натворил, крокодил бородатый?! — продолжал он, пиная свалившегося рядом с мертвым студентом Ерему. — Тебе кто велел его резать? Я тебе велел?

— Так как же, барин, — прикрываясь руками, скулил Ерема, — как же иначе-то, кормилец? Ведь он же, басурман, прибить вас грозился!

— Ты дураком-то не прикидывайся, — остывая, сказал Хрунов и, вынув из кармана спички, раскурил потухшую сигарку. — Будто ты не видел, что я его мизинцем в бараний рог могу скрутить. Ну что за наказание! Ведь он же так ничего и не сказал! Тьфу! Угораздило меня связаться с идиотом! Вставай, дурак, чего разлегся? Теперь его закапывать надо.

— Возиться с ним, — невнятно пробормотал Ерема, садясь в пыли. Он сел, выплюнул скопившуюся во рту темную кровь, потрогал ухо и коротко зашипел от боли. — Затащить в подземелье да и бросить в каком склепе, всего и делов-то.

— Как знаешь, — сказал Хрунов, брезгливо переступая через кровавую лужу. — Сам напакостил, сам за собой и прибирай. Хоть с кашей его съешь, мне безразлично. А только к утру чтобы здесь и пятнышка не было, понял?

Ерема, кряхтя, поднялся с земли, взвалил на спину мертвое тело и побрел с ним в горку, к кремлю. Хрунов проводил его сердитым взглядом, покачал головой, вздохнул и легко зашагал в обратную сторону, в город, думая о том, что все не так уж плохо: в конце концов, Ерема, хоть и поспешил немного, сделал именно то, что собирался сделать сам атаман, — обрубил одно из многочисленных щупалец ненасытного спрута, который именовался княжной Вязмитиновой.

Когда его шаги затихли в отдалении, густые заросли бурьяна на пустыре раздвинулись и на дорогу, по-звериному пригибаясь, выбрался какой-то человек. Он немного постоял, вслушиваясь в ночь и глядя то направо, где скрылся Ерема со своей страшной ношей, то налево, куда ушел Хрунов. Похоже, незнакомец не мог решить, за кем ему пойти. Наконец решение было принято, и сгорбленная фигура крадучись двинулась в сторону кремля, поминутно оглядываясь и стараясь держаться в тени.

Глава 12

Герр Пауль Хесс даже не подозревал, до какой степени вымотался, производя свои раскопки, пока не добрался до дома княжны Вязмитиновой и не закрыл за собою дверь своей комнаты. В этот самый момент усталость навалилась на него, как сошедшая с гор снежная лавина, и у герра Пауля едва хватило сил на то, чтобы повернуть ключ в замке и добрести до кровати.

Кое-как пристроив на ночном столике зажженную свечу и сшибив при этом на пол пустой стакан и томик Платона, герр Пауль со стоном повалился на кровать, раскинув руки крестом и даже не сняв испачканных землею сапог. Впрочем, испачканы были не только его сапоги: скосив глаза, немец увидел на белой наволочке крупинки песка и комочки известкового раствора, насыпавшиеся с его волос. Герр Пауль с отвращением закрыл глаза и подумал, что прислуга наверняка доложит княжне о том, что ее постоялец явился на ночь глядя в таком виде, будто только что восстал из могилы. Увы, глаза почти сразу же пришлось открыть, потому что стоило только ему смежить веки, как перед его внутренним взором поплыли бесконечные темные коридоры, груды земли, узкие каменные норы и глухие кирпичные тупики. Он попытался наспех сочинить какую-нибудь басню для княжны, но вынужден был отказаться от этого намерения: любое усилие, в том числе и мысленное, вызывало у него тошноту и головную боль. Золотая лихорадка прошла, наступило похмелье, и в данную минуту эмиссар отцов-иезуитов мечтал только об одном: поскорее заснуть и до самого утра не видеть снов.

Приходила прислуга, стучала в запертую дверь и глупым деревенским голосом спрашивала, станет ли барин вечерять. Герр Пауль сначала не отзывался, а потом, не утерпев, послал ее к черту — правда, по-немецки, так как не желал наутро объясняться с княжной по поводу своей неспровоцированной грубости.

Впрочем, прислуга, хоть и не могла понять значения произнесенных немцем слов, правильно оценила интонацию, и больше герра Пауля в этот вечер не беспокоили. Он лежал, воспаленными глазами глядя на огонек оплывающей свечи и понемногу погружаясь в то странное полудремотное состояние, в котором сон невозможно отличить от яви. В этой полудреме ему привиделся царь Иван IV; грозный самодержец кричал на герра Пауля, на архаичном и оттого неудобопонятном русском языке вопрошая, почто он зарится на царскую казну и тщится подорвать устои святой православной веры. От самодержца разило козлом, он тряс перед лицом герра Пауля корявыми растопыренными пятернями и грозился вздернуть его на дыбу. Убоявшись мести государя, герр Пауль сделал над собой нечеловеческое усилие и проснулся.

За окном серел ранний предрассветный сумрак, в комнате было темно и пахло сгоревшей свечой. Где-то приглушенно, будто сквозь вату, тикали часы. Герр Пауль протянул руку и пошарил по крышке ночного столика, но не нашел ничего, кроме подсвечника и коробки спичек. Что-то стесняло его движения, и лишь теперь он вспомнил, что улегся спать в одежде. Вполголоса помянув черта, немец вынул часы из жилетного кармашка, зажег спичку и бросил взгляд на циферблат. Было начало четвертого, но спать уже не хотелось. Хесс поднялся с кровати, подошел к комоду, на ощупь достал из ящика новую свечу и, вернувшись к столу, зажег ее.

Предрассветные сумерки за окошком мигом превратились в непроглядную ночную тьму. Герр Пауль задернул тяжелую штору, отгородившись ею от подступающего дня, стащил наконец с ног тяжелые жаркие сапоги, уселся за стол и стал думать, как ему быть дальше. Задумчиво ероша остатки волос на голове, он запустил руку в карман сюртука, вынул оттуда какой-то небольшой предмет и, повертев его перед глазами, бросил на стол. Увесистый металлический диск с глухим звоном подпрыгнул на столешнице и лег на краю отбрасываемого свечой светового круга. Желтые отблески огня заплясали на его тусклой поверхности, украшенной полустертым барельефом в виде головы незнакомого герру Паулю бородатого мужчины. Немец побарабанил пальцами по скатерти, снова взял со стола тяжелую старинную монету, подбросил ее в воздух и поймал с рассеянной ловкостью мошенника. Монета с отчетливым шлепком впечаталась в подставленную им ладонь; короткие пухлые пальцы герра Пауля хищно сомкнулись, спрятав монету в кулаке. Монета вызывала странное ощущение: герр Пауль не раз держал в руках старинные предметы, однако кладов до сих пор не находил, и сейчас ему казалось, что зажатый в его ладони стертый золотой кругляшок много тяжелее, чем должен бы быть.

Герр Пауль нашел эту монету минувшим вечером под завалом, в прорытой им норе, — нашел совершенно случайно, отгребая назад разрыхленную лопатой землю. Накануне он слишком устал, чтобы оценить свою находку, но сейчас, когда он сидел в тишине спящего дома и смотрел в пустоту поверх пламени свечи, ему было ясно, что он на правильном пути.

Увы, путь этот был наглухо перегорожен обломками рухнувшего свода, убрать которые с дороги немец не мог. Он подумал, что мог бы попытаться найти обходной путь и подойти к завалу с обратной стороны, воспользовавшись каким-нибудь другим коридором. Но существовал ли он, этот коридор? Герр Пауль подозревал, что даже в таком случае потратил бы недели, а то и месяцы на то, чтобы его найти.

Но монета... Монета не могла далеко откатиться от расколотого сундука, да и Бертье на исповеди сказал, что клад накрыло обвалом раньше, чем он успел прикоснуться к золоту. Следовательно, библиотека Ивана Грозного или значительная ее часть была похоронена под спудом каменных обломков — там, под завалом, который стал непреодолимым препятствием для герра Пауля.

Пелена усталости, которая заволакивала мозг иезуита вечером, растаяла за несколько часов сна, и теперь, окончательно осознав, как близок он был к своей цели, герр Пауль едва не впал в отчаянье. Клад лежал в двух шагах от него, но добыть его не было никакой возможности. Разве что использовать порох, но тогда проще заранее объявить о своем намерении в газете — все равно на взрыв сбежится полгорода. К тому же Хесс искал не золото, а книгу — старинную рукописную книгу, и без того наверняка пребывающую в весьма плачевном состоянии. А книги и взрывы дурно сочетаются, тут уж либо одно, либо другое...

«Мне не нужно золото, плевать я на него хотел, но если найти несколько физически крепких подонков и пообещать им золото — все золото, сколько его там есть, — в обмен на стопку истлевших пергаментных листков, дело может выгореть. А подонков в этом городе — хоть пруд пруди...»

Приняв решение, герр Пауль немедля начал действовать. Первым делом он переоделся, скатав грязное платье в тугой ком и засунув его в самый дальний угол шкафа. Когда с этим было покончено, он кое-как стряхнул с пастельного белья землю, известку и кирпичную крошку. Белье осталось грязным, но теперь, по крайней мере, не создавалось впечатление, будто на кровати ночевал мешок с картошкой. Рассовав по карманам часы, бумажник и пистолет, герр Пауль взял под мышку наскоро протертые от пыли сапоги, на цыпочках подкрался к двери и выглянул в коридор.

Ему удалось уйти из дома, никого не потревожив. Перемахнув через невысокий забор и очутившись в боковом переулке, немец поднял голову и посмотрел на дом, который черной громадой возвышался на фоне жемчужно-серых предрассветных сумерек. Ни одно окно не светилось, и даже собаки молчали — не то спали, набегавшись за ночь по своим собачьим делам, не то уже успели привыкнуть к хозяйскому постояльцу.

Герр Пауль наклонился и подтянул голенища надетых впопыхах сапог, затем выпрямился, нахлобучил на плешь смешную старомодную треуголку, проверил, на месте ли пистолет, и быстро зашагал вдоль улицы. Проведенная им накануне рекогносцировка не прошла даром, и теперь иезуит точно знал, куда и зачем идет. Знал он и то, что с подобной прогулки можно запросто не вернуться, однако полагал, что Господь защитит своего слугу от всех напастей.

Через четверть часа он уже стучал в грязную и обшарпанную дверь какого-то полуподвала, в котором, судя по внешнему виду дома, непременно должна была храниться какая-нибудь дрянь. В каком-то смысле так оно и было, и, нетерпеливо барабаня в дверь костяшками пальцев, герр Пауль молил Бога, чтобы сия отчаянная вылазка не вышла ему боком.

На его стук никто не откликнулся. Снова помянув черта, герр Пауль ударил в дверь кулаком, а когда и это не помогло, повернулся к двери задом и принялся размеренно колотить в нее каблуком. На пятом или шестом ударе дверь неожиданно распахнулась, и герр Пауль непременно переломал бы себе половину костей, скатившись в подвал по крутой лестнице, если бы не успел крепко ухватиться за косяк.

Открывший дверь здоровенный мужик в мясницком фартуке на голое тело и с заспанной волосатой рожей даже не подумал поддержать потерявшего равновесие немца — напротив, он посторонился, предоставляя незваному гостю самостоятельно решать, падать ему или все-таки остаться на ногах. Герр Пауль выбрал второе и, снова поворотившись к двери лицом, попытался войти внутрь.

Мужик немедля заступил ему дорогу. От него исходил запах застарелого пота и еще какой-то гадости, но вином почему-то не пахло. Своротить с места эту гору потного мяса нечего было и думать, и герр Пауль, вежливо приподняв треуголку, приветственно помахал ею над своей блестящей лысиной.

— Вам чего, барин? — весьма непочтительно осведомился здоровяк, продолжая загораживать проход. — Дверью, что ли, ошиблись? Ступайте себе подобру-поздорову, нечего вам тут делать.

— Я сам решать, что делать, — от волнения путая слова, объявил герр Пауль. — Пропускать меня сию минуту, мне надо пить.

На тот случай, если верзила его не понял, он поднес руку ко рту и сделал вид, что опрокидывает в глотку стакан.

— Ты еще и нерусский, — с удивлением констатировал верзила. — Юродивый, что ли? Али смерти ищешь? Проходи мимо, барин, не пытай судьбу. Не блажи, болезный, не гневи Бога попусту. Ведь прирежут, как поросенка, и пикнуть не успеешь. Да и спят все давно, закрыто заведение.

Тогда герр Пауль достал из одного кармана серебряный рубль, а из другого пистолет и показал эти предметы своему несговорчивому собеседнику.

— Хочешь деньги — получишь деньги, — сказал он. — Хочешь пулю — получишь пулю. Выбирай, мужик, серебро или свинец?

Пистолет у герра Пауля был двуствольный, короткий, но преизрядного калибра. Некоторое время верзила играл с пистолетом в гляделки, а после пожал плечами, протянул могучую волосатую лапу и взял рубль.

— Как знаешь, барин, — сказал он, отступая от двери. — А только, ежели что, пеняй на себя. Рубль дал... Вот и видно, что юродивый. Да на рубль в любом кабаке до смерти опиться можно!

— Кабаки сейчас закрыты, — проходя в дверь, сообщил ему Хесс, — а мне надобно выпить сию минуту.

— Как знаешь, — повторил верзила, топая вслед за ним по крутой и неровной кирпичной лестнице. — Экий ты куражливый, хоть и нерусский!

Спуск по лестнице оказался весьма продолжительным, и примерно на середине его иезуит уловил волнами накатывавший снизу глухой многоголосый говор, напомнивший ему шум прибоя. Вместе со звуком появился и начал усиливаться запах — адская смесь табаку, прокисшей браги, кухонного чада, свечной копоти и десятков немытых тел. Герр Пауль подозревал, что ночная жизнь этого гнусного притона должна сильно отличаться от дневной, но того, что предстало его взору при входе в обеденную залу, он все-таки не ждал.

Просторная зала с низким сводчатым потолком, опиравшимся на толстые кирпичные колонны, была набита битком. Огни сальных свечей, масляных светильников и даже, как показалось немцу, смоляных факелов с трудом пробивались сквозь висевшее под потолком мутное облако дыма и испарений. Шум голосов и впрямь был похож на грохот прибоя — здесь можно было кричать во всю глотку и не услышать собственного голоса. За грубыми дощатыми столами пили, жрали, играли в кости, орали богохульные песни и лапали полуголых девок обросшие грязными бородами люди, от одного взгляда на которых вдоль позвоночника пробегал колючий озноб. Повсюду, куда ни глянь, видны были разинутые волосатые пасти с кривым частоколом гнилых зубов — орущие, храпящие, изрыгающие хулу, норовящие во что-нибудь вцепиться — то ли в кусок мяса, то ли в глотку ближнего. Сквозь прорехи истлевших лохмотьев сверкала потная плоть в серых разводах грязи — то коричневая, то мертвенно-бледная, то мужская, то женская.

Герр Пауль оглянулся, но бородатый Вергилий, в сопровождении которого он спустился в этот ад, уже куда-то исчез. С огромным трудом подавив в себе здоровое желание бежать отсюда без оглядки, немец задержал дыхание, как перед прыжком в воду, и храбро двинулся вперед. Он протискивался между столами, разгребая галдящую толпу, расталкивая, расплетая, перешагивая, а то и наступая на вытянутые руки и ноги, ибо иного способа передвижения здесь не существовало. Густой, как студень, смешанный запах скотобойни и помойки забивал ему ноздри, под ногами хрустели и чавкали разбросанные по полу объедки и битое стекло. На него никто не оглядывался, не показывал пальцем и вообще не пялился, однако краем глаза иезуит все время ловил на себе косые, заинтересованные взгляды. Наконец он высмотрел то, что искал, — свободное место за маленьким, всего на двоих, столиком в самом углу, более напоминавшим поставленную на попа винную бочку, каковой он при ближайшем рассмотрении и оказался.

За столиком уже сидел какой-то косматый оборванец — не столько, впрочем, сидел, сколько лежал, вытянув перед собой прямые, как палки, костлявые руки и уронив на залитые водкою доски темное лицо. Не видя иного выхода, герр Пауль подошел к нему, взял за шиворот и оттолкнул от стола, чтобы освободить себе место. Внутри у него все мелко дрожало от страха и отвращения, но внешне он держался уверенно и независимо — так, словно был завсегдатаем этой клоаки и ничего здесь не боялся.

Оборванец, которого герр Хесс так бесцеремонно оттолкнул, привалился к облезлой кирпичной стене, с отчетливым стуком ударившись о нее головой, и завалился спиною в угол. От удара он не проснулся, а лишь дважды чмокнул расквашенными, черными от запекшейся крови губами и захрапел. Голова его свесилась набок, и герр Пауль разглядел светлую полоску шрама, пересекавшую жилистое, поросшее курчавым волосом горло.

— Майн готт, — пробормотал немец, осторожно присаживаясь рядом со спящим и брезгливо отставляя в сторону пустой полуштоф, послуживший, без сомнения, причиной столь крепкого сна, — майн готт, если я нуждался в подонках, то здесь их целый легион!

Он пощупал в кармане пистолет. Пистолет лежал на месте. Герр Пауль отлично понимал, что два выстрела, пусть даже смертельных, вряд ли спасут его в случае какой-нибудь неприятности, но компактная тяжесть оружия, оттягивавшая книзу его карман, все равно успокаивала.

Принимая во внимание творившийся здесь содом, герр Пауль не чаял дождаться полового, но тот вдруг возник прямо перед ним, словно сгустившись из висевшего под потолком смрадного тумана, обмахнул грязный стол похожим на старую портянку полотенцем и, ничего не спрашивая, бухнул на голые доски полный полуштоф водки, стопку и тарелку с тремя сморщенными солеными огурцами. Хесс бросил ему монетку, и половой мигом исчез, будто его и не было.

Тут случилась странная вещь. Сосед герра Пауля, которого не разбудил даже удар головой об стенку, вдруг встрепенулся, разбуженный едва слышным стуком бутылочного донышка о доску. Его костлявая рука с обведенными траурной каймой ногтями сомкнулась на горлышке принесенного половым полуштофа, и Хессу не сразу удалось отодрать цепкие пальцы пьяницы от своей бутылки.

— Не?.. — едва ворочая языком, удивился пьяный. — Не... Н-ну!

Последний возглас прозвучал как признание законного права герра Пауля поступать со своей бутылкой так, как ему заблагорассудится. Тем не менее пьяный не терял надежды: вынув откуда-то исцарапанную оловянную чарку, он требовательно ткнул ею в сторону немца и объявил:

— Н-на-ай!!!

Сие нечленораздельное заявление было тем не менее понятно: человек требовал налить, раз уж его новый сосед оказался настолько жаден, что не пожелал отдать ему всю бутылку. Герр Пауль колебался недолго: пожалуй, лучше было действительно угостить этого подонка, чтобы он снова потерял сознание и не путался под ногами. Руководствуясь этим простым рассуждением, немец щедро плеснул водки в подставленную стопку, и та мигом перекочевала в распахнувшуюся гнилозубую пасть.

Как и ожидал рассудительный и хитрый иезуит, дополнительная порция водки добила его соседа вернее, чем выстрел в голову. Не донеся пустой чарки до стола, оборванец закатил глаза, качнулся и без единого звука свалился на пол, а спустя секунду из-под лавки донесся его прерывистый, спотыкающийся храп.

В ту же минуту не менее десятка чарок, стаканов и глиняных кружек протянулось к немцу со всех сторон — во всяком случае, ему показалось, что со всех, хотя он и сидел в углу, имея позади и справа себя глухую кирпичную стену. Слабо улыбаясь побелевшими губами, немец расплескал водку по подставленным емкостям, очень плохо представляя себе, что станет делать дальше. С одной стороны, дармовая выпивка всегда служила наилучшей смазкой для разговора с незнакомыми людьми, а с другой...

Он успел вовремя почувствовать и сбросить со своего бедра проворную руку с длинными пальцами, которая непринужденно и ловко подбиралась к его ка