/ Language: Русский / Genre:det_history / Series: Княжна Мария

Ведьма Черного озера

Андрей Воронин

Несравненная русская княжна Вязмитинова на этот раз одерживает верх в хитроумной и коварной игре с охотниками за сокровищами Черного озера.

Андрей Воронин. Русская княжна Мария. Ведьма Черного озера Современный литератор Минск 2003 985-14-0421-7

Андрей Воронин

Ведьма Черного озера

Глава 1

Дождь лил восьмые сутки подряд, будто где-то наверху и впрямь разверзлись хляби небесные. Разбитые лошадиными копытами и истолченные в мельчайшую пыль тысячами и тысячами ног дороги превратились ныне в вязкие реки непролазной грязи, выводящей из равновесия и отнимающей последние силы у усталых людей и животных. Грязь была вдоль и поперек исчерчена следами колес, испещрена глубокими отпечатками копыт и подошв. В каждом углублении, в каждой тележной колее тускло блестела, напоминая жидкий свинец, вездесущая, повсюду проникающая, опостылевшая вода. Дождь то становился тише, то вдруг, словно набравшись сил, припускал пуще прежнего. Серая вода то отвесно, то наискосок падала, сыпалась, сеялась с низкого свинцового неба, пропитывая землю, вымачивая посевы, капая с соломенных крыш и покрывая мелкой рябью вышедшие из берегов ручьи и озера.

В обеденной зале придорожного трактира царил красноватый полумрак. Это просторное, не блещущее чистотой помещение с низким закопченным потолком встречало вошедшего волной смрадного тепла. В большом, черном от копоти камине дымно горели сырые дрова; ползущий из его кирпичной пасти сизый угар смешивался с дымом множества трубок самых различных конструкций и фасонов, коими ожесточенно дымили наполнявшие залу мужчины. По грязной, затоптанной соломе, покрывавшей земляной пол заведения, неприкаянно бродили в поисках объедков тощие дворняги. Их мокрая шерсть отчаянно воняла псиной; красное вино, подаваемое на столы хозяином трактира, казалось, имело тот же запах. Выбитые окна были занавешены конскими попонами, преграждавшими путь дождю и ветру. Попоны отменно справлялись с этой задачей, однако распространяемый ими резкий запах конского пота мало способствовал освежению воздуха.

Повсюду, мигая от недостатка кислорода, коптя и потрескивая, горели сальные свечи. Свет их с трудом пробивался сквозь тяжелые облака дыма, извергаемые уже упомянутым камином и трубками господ офицеров. Отблески пламени играли на железе и меди, трепетали на потертых шнурах венгерок и растрепанных темляках тяжелых гусарских сабель. Воздух казался густым и липким, как испорченный студень. Но здесь, по крайней мере, не было дождя.

Войдя в это прокуренное, полутемное помещение с улицы, легко было решить, что здесь сидит не менее полусотни человек, тогда как на деле их насчитывалось менее полутора десятков. Правда, эти полтора десятка шумели и дымили, как все полторы сотни; время от времени нестройный гомон прерывался взрывами веселого хохота, вызываемыми очередной остротой полкового шутника. Хозяин заведения, пожилой сгорбленный еврей с огромным носом и блестящей коричневой плешью в обрамлении мелких седых кудряшек, самолично бегал от стола к столу, разнося в глиняных кувшинах жуткую кислятину, которую выдавал за лучшее вино. Время от времени кто-нибудь из офицеров спрашивал у него, куда он подевал свою красавицу дочку. Еврей в ответ только пожимал плечами, делая вид, что не понимает по-русски, из чего явствовало, что дочка спрятана им от греха подальше. Его ужимки вызывали взрыв хохота, от которого огоньки свечей начинали пугливо метаться в густом дыму, и новый град шуток, зачастую такого свойства, что трактирщику и впрямь лучше было бы не понимать по-русски.

За длинным дощатым столом играли в карты — исключительно с целью убить время. В углу чьи-то неумелые пальцы тревожили струны найденной в трактире гитары, извлекая из них протяжные дребезжащие звуки. Кто-то, присев на корточки у нещадно дымящего камина, выуживал из него уголек, чтобы раскурить потухшую трубку; другой, задравши ногу на колено, щепочкой счищал с сапога налипшую и уже успевшую подсохнуть рыжую глину, бормоча проклятия в густые прокуренные усы. Двое молодых офицеров, устав от карточной игры, изловили бродившую меж столов собаку и теперь, хохоча во все горло, пытались напоить ее вином. Напуганная неожиданным вниманием к своей персоне дворняга истерично лаяла, скулила и воротила от вина нос. Вконец развеселившиеся офицеры пугали трактирщика, называя его канальей и указывая ему на то, что подаваемое им вино способно вызвать отвращение даже у дворового пса. «Не розумем пана», — по-польски бормотал трактирщик. Это было настолько очевидное вранье, что не вызывало у господ офицеров ничего, кроме смеха.

Сбитая из толстых, потемневших от времени дубовых досок дверь распахнулась, впустив в помещение порыв сырого ветра пополам с дождем. Вместе с этими атмосферными явлениями в трактир проникла некая бесформенная фигура, от макушки до пят укутанная в блестящую попону. С попоны обильно стекала на пол вода; под нею виднелись густо облепленные рыжей глиной гусарские сапоги со стальными шпорами. Наверху попона была собрана в какое-то подобие женского капора, из глубины которого выглядывало красное обветренное лицо с густыми, залихватски закрученными рыжеватыми усами. Левый ус по недосмотру хозяина намок и печально обвис, в то время как правый продолжал воинственно топорщиться, что придавало вошедшему несколько комичный вид. В правой руке вошедший держал ружье, из чего следовало, что это караульный.

Прямоугольник дверного проема за его спиной был непроглядно черным. В темноте редкими искрами засверкали освещенные отблесками пылавшего в камине огня капли, снаружи доносился несмолкающий плеск дождя, падающего с ночного неба. Висевшее под потолком трактира дымное облако колыхнулось, потревоженное сквозняком, и лениво потянулось в открытую дверь. Щурясь на свету, вошедший обвел помещение заинтересованным взглядом, словно кого-то высматривая.

— Чего тебе, Синица? — окликнул его сидевший за отдельным столом пожилой человек в гусарской полковничьей форме. Голова его была обвязана грязноватым бинтом, на столе лежала расстеленная карта, прижатая с одного края пистолетом, а с другого — саблей в поцарапанных ножнах.

Гусар со смешной фамилией Синица прикрыл за собой дверь, отыскал глазами говорившего и шагнул к нему, на ходу стаскивая с головы попону. Поправив сбившийся кивер, он вытянулся во фрунт и попытался щелкнуть каблуками. Увы, вместо звонкого щелчка и малинового звона шпор послышалось отвратительное чавканье, произведенное налипшими на его сапоги полупудовыми комьями глины.

— Позвольте доложить, ваше благородие! — гаркнул нимало не смущенный этим обстоятельством Синица.

— Да тише, — проворчал полковник и махнул в его сторону рукой. — Что ж ты орешь-то как оглашенный? Говори, что у вас там стряслось. Неужто француз обратно на Москву пошел?

Эта незатейливая шутка вызвала на обветренном лице гусара кривую усмешку.

— Куда ему, — сказал Синица и, повинуясь нетерпеливому жесту полкового командира, подошел к нему поближе. — Осмелюсь доложить, ваше благородие, разъезд перебежчика поймал. Лопочет чего-то по-своему — вроде командира требует. Прикажете привести?

Полковник задумчиво подкрутил черный, густо перевитый сединой ус.

— Перебежчик? — переспросил он. — Француз?

— Никак нет, поляк. Вроде из статских, и оружия при нем никакого.

— Тогда какой он к дьяволу перебежчик? — изумился полковник. — Впрочем, давай его сюда. Поглядим, что это за птица.

Гомон понемногу утих. Офицеры, уже более недели томившиеся от вынужденного бездействия, с живым интересом обернулись в сторону двери, откуда должен был появиться перебежчик. Синица толкнул дверь, выглянул на улицу, махнул кому-то рукой и посторонился, пропуская в трактир невысокого, насквозь промокшего человека в цивильном платье. Его высокие сапоги были едва ли не доверху забрызганы грязью, полы серого сюртука разбухли, и с них струйками стекала вода.

На голове вошедшего криво сидел серый шелковый цилиндр, который, судя по некоторым признакам, по крайней мере дважды роняли в грязную лужу. Этот головной убор выглядел настолько неуместно, что гитара в углу удивленно тренькнула, а кто-то из офицеров, не удержавшись, громко фыркнул, точь-в-точь как лошадь, в ноздрю которой попала соломинка. Полковник грозно покосился в ту сторону, откуда раздался неприличный звук, и, привстав со скамьи, жестом пригласил перебежчика подойти поближе.

Тот повиновался. Приблизившись к столу, за которым сидел полковник, он снял свой цилиндр и, прижимая его к груди, принялся быстро говорить по-польски. Полковник, знавший на этом наречии не более десятка слов и умевший различать их только тогда, когда собеседник говорил медленно, с расстановкой, послушав с минуту, остановил перебежчика нетерпеливым движением ладони. Вытянув шею, он принялся вертеть головой, кого-то высматривая. Угадав его желание, сидевшие за карточным столом офицеры тоже начали озираться. «Огинский, — раздались голоса, — эй, поручик! Давай, брат, сюда, без тебя не обойтись!»

Гитара в углу последний раз жалобно вздохнула. Послышался гулкий деревянный звук, какой бывает, когда гитарная дека несильно ударяется обо что-то твердое, и на середину обеденной залы вышел молодой человек, одетый так же, как и все присутствующие, исключая перебежчика. Видавший виды мундир армейского поручика сидел на нем с тем слегка небрежным изяществом, какое достигается лишь долгой ноской, в процессе коей мундир перестает уже быть одеждой и превращается почти во вторую кожу. Обветренное лицо в обрамлении темно-русых кудрей казалось совсем юным, густой пушок на верхней губе тщетно пытался сойти за усы, но на потертых шнурах зеленой венгерки скромно поблескивали медью два солдатских креста святого Георгия — знаки доблести, более прочих наград ценимые теми, кому довелось понюхать пороху. В двух местах пробитый картечью и кое-как заштопанный неряхой денщиком ментик свисал с его левого плеча, ладонь небрежно лежала на эфесе тяжелой офицерской сабли с тусклым золотым темляком. Темные глаза поручика Вацлава Огинского были обрамлены ресницами чуть более густыми и длинными, чем это приличествует закаленному в кровавых стычках ветерану, но взгляд их был твердым и спокойным.

Обогнув стоявшего на дороге Синицу, с которого все так же густо капало на пол, поручик учтиво наклонил голову в сторону полкового командира и заговорил с перебежчиком на его родном языке. Обрадованный поляк затараторил быстрее прежнего, прижимая к груди свой многострадальный цилиндр и совершая энергичные жесты свободной рукой. Пока он говорил, полковник успел выколотить трубку, заново набить ее крепчайшим табаком и раскурить от свечи. Потом в речи поляка вдруг промелькнуло слово «Мюрат», понятное всем без исключения присутствующим. Уловив в потоке чужих слов знакомое созвучие, полковник выпустил изо рта чубук трубки и с удивлением воззрился на поляка: насколько ему было известно, маршалу кавалерии Мюрату совершенно нечего было делать на этом участке фронта.

Перебежчик замолчал, утомленный, по всей видимости, своей излишне эмоциональной речью. Огинский сделал знак трактирщику, и тот возник рядом с ним, держа перед собою стакан вина.

— Принеси еды, — бросил ему поручик, передавая стакан перебежчику.

Это была единственная фраза, которую полковник знал и умел прилично выговаривать. Трактирщик убежал. Перебежчик единым духом осушил стакан. Его передернуло, и он, не успев совладать с собой, состроил жуткую гримасу, не менее кислую, чем то вино, которым его только что потчевали.

— Пся крэв! — выдохнул он, утирая мокрым рукавом выступившие на глазах слезы.

— Истинная правда, — согласился полковник и перевел взгляд на Огинского: — Что он говорит?

Поручик задумчиво потеребил пушок на верхней губе, безотчетно копируя жест, которым его полковой командир подкручивал свои роскошные усы.

— Это местный помещик, — объяснил он, — пан Станислав Шпилевский. Он утверждает, что в его имении расположился со своим штабом сам Мюрат. По его словам, маршал прибыл сюда, чтобы лично проследить за переправой через реку двух отставших пехотных корпусов и прикрыть своей кавалерией их отход, ежели мы попытаемся оному воспрепятствовать.

— Откуда ему известны планы Мюрата? — спросил полковник, блеснув черными глазами сквозь густые клубы дыма. — Неужто король Неаполя делится ими с первым встречным помещиком?

— Пан Станислав утверждает, что ему удалось подслушать разговор французских офицеров из свиты маршала. После отступления Мюрат намерен сжечь мост, дабы по возможности затруднить нам переправу на тот берег. Надо полагать, его кавалеристы позаботятся о том, чтобы на двадцать верст в округе не осталось ни единой долбленки, способной продержаться на воде хотя бы минуту. Принимая во внимание непогоду, нам вряд ли удастся перейти реку вброд раньше чем через две-три недели.

Полковник глубоко затянулся и побарабанил ногтями по расстеленной на столе карте, задумчиво косясь на нее сквозь клубы дыма. Серый дым стелился над нарисованными лугами и реками, как будто изображенный на карте ландшафт уже превратился в поле кровопролитного сражения.

— Хорошего мало, — произнес наконец полковник. — Он что-нибудь предлагает, этот пан Шпилевский, или ему просто хотелось подпортить мне настроение? Если так, то он изрядно преуспел.

Огинский обменялся с перебежчиком несколькими фразами и снова повернулся к полковнику.

— Он утверждает, что может скрытно провести к мосту небольшой отряд. Располагая преимуществом внезапности, мы могли бы завладеть переправой, отрезать стоящего на нашем берегу неприятеля и удерживать мост до подхода подкрепления.

Среди офицеров, с интересом прислушивавшихся к разговору, раздался одобрительный шум. «Славное дело!» — громко сказал кто-то. Полковник нахмурился. Дельце и впрямь могло получиться славное, да и добровольцев нашлось бы хоть отбавляй: застоявшиеся люди так и рвались в бой. По правде говоря, разоренная польская деревушка, в которой они стояли вот уже вторую неделю, опостылела полковнику ничуть не меньше, чем его гусарам, а приказа двигаться вперед все не было. Гусарские лошади общипали окрестные поля до голой земли и уже начали пробовать на зуб соломенные крыши изб; отощавшие, обносившиеся люди здорово смахивали на шайку дезертиров, и творимые ими безобразия выводили из себя даже видавшего виды полковника. К тому же в случае успеха предлагаемой перебежчиком рискованной вылазки полковнику удалось бы отрезать путь к отступлению двум корпусам французской пехоты и корпусу кавалерии, которым командовал сам Мюрат. Попытка преодолеть разлившуюся реку вброд обернулась бы для французов второй Березиной; это было чертовски заманчиво с любой точки зрения.

— Удерживать мост, — проворчал полковник, ожесточенно грызя янтарный чубук трубки. — Ты, поручик, хоть и успел понюхать пороху, но должен кое-что понимать. Что сие означает — удерживать мост? Сие означает верную погибель — столь же верную, как если бы каждый из тех, кого я туда пошлю, пустил себе пулю в голову, не сходя с места. Устоять противу трех французских корпусов немыслимо и целому полку...

Перебежчик, который прислушивался к его словам с выражением мучительного внимания на бритом лице, вдруг разразился горячей тирадой. Полковник сердито посмотрел на него и вновь обратился к Огинскому.

— Ну что?...

— Он говорит, что провести полк не берется. Большая масса конницы будет неминуемо замечена неприятелем, что лишит вылазку всякого смысла. Скрытно подойти к мосту может лишь очень небольшой отряд, не более полуэскадрона, да и то в пешем строю.

Полковник вздохнул.

— Тогда и говорить не о чем, — со смесью досады и облегчения промолвил он. — Это же верная смерть, вдобавок бесполезная.

— Взорвать к чертовой бабушке, — высказался кто-то из офицеров, сгрудившихся подле карточного стола.

Полковник метнул в ту сторону быстрый взгляд, но промолчал, с таким ожесточением грызя чубук, будто намеревался отгрызть его напрочь.

— Мост можно взорвать, господин полковник, — предложил Огинский. — На том берегу неприятельских войск нет. Все они сосредоточились у переправы в ожидании отставшей пехоты. Мы могли бы перебраться на ту сторону и взорвать мост, после чего вернуться вплавь. Помилуйте, Петр Андреевич! — перестав сдерживать себя, горячо воскликнул он. — Нельзя же упускать столь редкостную возможность! Отсечь три корпуса, захватить в плен самого Мюрата! От такого удара Бонапарт не оправится до самого Парижа. Потери неминуемы, но разве не для того мы здесь, чтобы погибнуть за отечество? Пристало ли российскому воинству есть бродячих собак, наливаться кислятиной, каковую здесь пытаются выдать за вино, бить вшей и затевать пьяные склоки в трех верстах от неприятеля?

Полковник сощурился, пристально вглядываясь в раскрасневшееся лицо поручика, и даже помахал перед собой ладонью, разгоняя дым.

— Что за черт? — сказал он озадаченно, ни к кому определенно не обращаясь. — Это Огинский или нет? С лица как будто Огинский, да и эполеты поручичьи, а послушать его — полный генерал! Как есть генерал! Командующий армией, а то, чего доброго, и сам главнокомандующий. Пожалуй, что так. Кому бы еще вздумалось меня учить, как полком командовать? Прошу простить, ваше «высокопревосходительство», сослепу не признал!

Возле карточного стола кто-то неуверенно хохотнул и сейчас же замолчал. Полковой командир, конечно же, был прав, одернув не в меру горячего поручика, но симпатии офицеров в этом споре были на стороне Огинского. Всем хотелось горячего, настоящего дела, все рвались в бой, на смерть — да хоть к черту в пекло, лишь бы подальше от этого провонявшего псиной и конским потом кабака! Полковник и сам был не прочь еще разок свидеться с Мюратом, который чудом избежал русского плена под Тарутино. Будь он на месте Огинского, первым попросился бы туда, к мосту, на верную погибель; однако полковник давно привык сначала думать, а уж потом принимать решения.

Огинский залился горячим румянцем. Полковник заметил, как судорожно сжались пальцы его левой руки на рукояти сабли, и вспомнил, что имеет дело с поляком. А поляки — что порох: только тронь его самолюбие, задень его шляхетскую гордость, и готово дело — дуэль, да не просто дуэль, а непременно на саблях, и чтоб без дураков, до смерти. И тогда уж плевать ему, кто перед ним — сват, брат, полковой командир или сам государь император, зарубит в лучшем виде и поедет в Сибирь, на каторгу, со счастливой улыбкой на губах... Мальчишка, зеленый юнец!

— Прошу простить, господин полковник, — дрожащим от обиды голосом произнес Огинский, глядя поверх его головы. — Боюсь, я несколько забылся и позволил себе наговорить лишнего. Больше этого не повторится. Однако осмелюсь заметить, что вылазка к мосту представляется мне вполне осуществимой и, более того, имеющей шансы на успех.

— Это другой разговор, — сказал полковник и сел немного свободнее. — Прости и ты меня, поручик, коли я сгоряча что-нибудь не то сказал. Патриотические речи — они, брат, в петербургских салонах хороши, а нам надобно дело делать. Коли есть деловые соображения, выкладывай, а коли нет — не обессудь. Ну, говори, какие такие шансы на успех тебе в сей вылазке мерещатся?

— Осмелюсь доложить, господин полковник, — на глазах оттаивая, произнес Огинский, — что детство мое прошло поблизости от этих мест и театр предстоящих военных действий мне досконально знаком. Глубокий овраг, о котором упомянул пан Станислав, действительно подходит едва ли не к самому мосту. Строго говоря, это не овраг, а обмелевшее и заросшее кустами старое русло реки. Сейчас, я думаю, его основательно залило, но, уверен, там можно пройти вброд, не замочив ранцев с порохом.

— Важно, — одобрительно сказали возле карточного стола.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересованно проговорил полковник и поднес поближе к карте потрескивающую сальную свечу. — Покажи-ка этот свой овраг...

Огинский наклонился и стал водить по карте кончиком ножа, указывая, как можно скрытно подойти к оврагу и откуда ударить по французам, охраняющим переправу. Офицеры, забыв о картах, плотной кучей сгрудились у стола, стараясь через плечи друг друга увидеть диспозицию предстоящего лихого рейда. Забытый всеми перебежчик сидел за столом в углу и торопливо поедал принесенное корчмарем кушанье из кислой капусты со свиным салом. Испачканный глиной цилиндр стоял перед ним на столе, снятый сюртук не сох, а вялился в дыму, подвешенный на крюке возле самого камина.

Какой-то древний мудрец сказал, что человек являет свое истинное лицо именно во время еды, особенно когда он голоден и знает, что на него никто не смотрит. Пан Станислав Шпилевский, несомненно, изрядно проголодался, и сейчас на него никто не смотрел, исключая разве что еврея-корчмаря, присевшего в темном углу за стойкой. Поспешно поглощавший пищу пан Станислав напоминал тощего от бескормицы волка, и даже, пожалуй, не волка, а шакала — жадного, трусливого и подлого.

Впрочем, торопливо жующий человек крайне редко являет собою зрелище, способное порадовать глаз. К тому же, как уже было сказано, на пана Станислава в данный момент никто не смотрел — все были заняты обсуждением деталей предстоящей отчаянной вылазки.

* * *

Дождь почти прекратился. В воздухе висела мелкая водяная пыль, заставлявшая сожалеть о том, что человек — не рыба и не может дышать жабрами. Темень стояла непроглядная — что называется, хоть глаз выколи. Покачиваясь в мокром седле, Вацлав Огинский поднес к глазам руку и не увидел ее. О том, что он не один на этой мокрой неуютной равнине, напоминало только чавканье лошадиных копыт по грязи да редкое звяканье амуниции. Время от времени впереди мелькало пятнышко оранжевого света, обозначавшее потайной фонарь в руке проводника. Отряд, состоявший из двух десятков добровольцев, двигался гуськом, и это мучительно медленное продвижение длилось, кажется, целую вечность. За это время можно было пройти и три версты, и тридцать три; временами Вацлаву начинало казаться, что они давно заблудились и теперь бесцельно бродят кругами, как слепая лошадь, вращающая мельничные жернова. Даже лихорадочное нетерпение, снедавшее его в начале пути, мало-помалу улеглось, уступив место равнодушной покорности судьбе и раздраженной скуке. Черная, наполненная приглушенными звуками, сырая и лишенная смысла вечность окружила Вацлава со всех сторон как напоминание о том, что жизнь человеческая — яркая, но, увы, недолговечная искра в бесконечной ночи. В голову поневоле лезли мрачные мысли, и выражение «идти на подвиг» вдруг обрело новый, непонятный ранее смысл: оказалось, что на подвиг и впрямь нужно идти — ехать верхом сквозь ненастную ночь, брести пешком, изнемогая под грузом оружия и амуниции, усилием воли заставлять себя двигать ногами и вести за собой усталых, вымокших до нитки людей. Идти на подвиг... Господи, пресвятая Дева Мария, дойти бы, а уж за подвигом дело не станет!

Внезапно, будто в ответ на молитву молодого поручика, дождь прекратился и в разрыве туч блеснула полная луна. Сразу стало светлее, и Огинский увидел слегка всхолмленное поле, блеск воды на раскисшей дороге, неровную цепочку всадников, а впереди, где мелькал фонарь пана Шпилевского, — черную щетинистую полосу кустов, обозначавшую край оврага. По колонне пронесся негромкий говорок, люди заметно оживились, и даже лошади пошли резвее. Вацлав тронул шпорами бока своего гнедого жеребца, обогнал колонну и придержал коня рядом с паном Станиславом.

Шпилевский остановился и, вытянув руку в перчатке, молча указал на полосу кустарника, давая понять, что цель путешествия достигнута. Дальше им предстояло идти пешком, и Вацлав, не теряя времени на пустые разговоры, покинул седло. Гусары спешились, не дожидаясь команды, и принялись снимать груз со спин навьюченных лошадей. Каждый знал, что и когда должен делать, все распоряжения были отданы заранее, так что в разговорах не было нужды.

Пан Станислав слегка помедлил, прежде чем спешиться, и слез с лошади только после того, как Огинский бросил на него удивленный взгляд. Нежелание польского помещика покидать седло было понятным: впереди, в заболоченном овраге, служившем некогда руслом протекавшей в двух верстах отсюда реки, его не ожидало ничего приятного. В самом лучшем случае ему предстояла утомительная прогулка по вязкой грязи; в случае же обнаружения отряда французами пан Станислав рисковал погибнуть вместе с русскими гусарами. Вряд ли у мелкого польского помещика были причины любить русских сильнее, чем французов; Огинский сам был поляком и отлично понимал, что и те и другие выглядят в глазах пана Станислава чужаками, завоевателями, пришедшими на его землю с огнем и мечом. Надо полагать, стоявшие на постое в поместье Шпилевского кавалеристы Мюрата основательно его допекли, настолько основательно, что он отважился на чреватую смертельным риском попытку выпроводить их вон. Само собой, на смену французским кавалеристам должны были пожаловать русские, но у пана Станислава имелись все основания предполагать, что надолго они не задержатся, — их целью был далекий Париж.

Солдаты пронесли шесть бочонков с порохом. Завернутые в промасленную парусину, они были обвязаны веревками, за которые их и несли гусары — по двое на каждый бочонок. В бочонках было по пятидесяти фунтов пушечного пороху — количество вполне достаточное для того, чтобы разнести старый бревенчатый мост в мелкую щепу. Огинский обернулся к коноводам и молча махнул рукой, подавая знак увести лошадей. Идти в бой в пешем строю было как-то непривычно — без лошади Вацлав чувствовал себя неуютно. Лошадей увели не только потому, что они могли выдать французам присутствие неприятеля. Вверенный поручику Огинскому отряд не нуждался в лошадях, поскольку шансов вернуться к своим у Вацлава и его людей почти не было.

Возле оврага осталась только одна лошадь — та, на которой приехал Шпилевский. Пану Станиславу предстояло дойти с отрядом до реки, после чего его никто не собирался удерживать и тем более гнать в атаку на мост. Говоря по совести, Вацлаву было неловко заставлять земляка спускаться в овраг. Дорогу он знал и без проводника, и присутствие поляка было необходимо для страховки — на тот случай, если пан Станислав был подослан Мюратом с целью заманить отряд Огинского в засаду. Такая возможность представлялась Вацлаву маловероятной, поскольку она противоречила его понятиям о дворянской чести, но опыт минувшего лета научил его не слишком полагаться на привычки и суждения мирного времени. «На войне как на войне». Поговорку эту придумали французы, но она неизменно оказывалась верной и для русских, и для поляков, и вообще для всех, кто имел несчастье быть втянутым в кровавый водоворот войны.

Чавкая сапогами по грязи и придерживая саблю, Вацлав сошел с дороги. Здесь стало немного легче: невозделанная земля, хоть и пропиталась водой, была густо перевита корешками травы и не сковывала движения. Путаясь в траве длинными кавалерийскими шпорами, Вацлав решительно зашагал к оврагу, и отряд двинулся за ним. В одной руке Огинский держал заряженный пистолет, а другой сжимал железную дужку потайного масляного фонаря. Фонарь был горячий на ощупь, от него пахло нагретым железом и ламповым нагаром. Второй пистолет торчал у поручика за поясом, упираясь изогнутой рукояткой в ребра. Вацлав поморщился: как всякий бывалый рубака, он относился к пистолетам с пренебрежением. В кавалерийской атаке толку от пистолетов, считай, никакого: ну, выпалишь на скаку раз, выпалишь другой, а дальше что? Сабля — вот настоящее оружие гусара! Жаль только, что, когда на мост густыми рядами пойдет французская пехота, пользы от сабли будет еще меньше, чем от пистолетов. Да, что и говорить, пеший гусар — мертвый гусар...

Разумеется, поручик Огинский не стал делиться этими соображениями ни со своими подчиненными, ни тем более с проводником Шпилевским. Народ в отряде собрался бывалый и тертый, и все, что мог сказать им молодой поручик, гусары прекрасно знали и без него.

Пан Станислав двигался впереди, сопровождаемый на всякий случай двумя гусарами, которые не несли на себе ничего, кроме личного оружия и потребной в бою амуниции. Эскорт этот более всего напоминал обыкновенный конвой, и, судя по излишне прямой спине пана Станислава и его гордо вскинутой голове, он это хорошо понимал. «Не беда, — подумал поручик, прогоняя неловкость, — две версты как-нибудь потерпит». Это рассуждение, в целом верное, неожиданно его позабавило: оно ясно указывало на то, что дворянский недоросль Огинский, этот утонченный отпрыск древнего рода, заметно огрубел душой и телом за минувший год, почти целиком проведенный им в седле. Вацлав не знал, хорошо это или дурно. Для войны, пожалуй, хорошо, так ведь не вечно же ей длиться, этой войне!

В полной тишине отряд втянулся в заросшую густым кустарником лощину, постепенно переходившую в глубокий овраг с крутыми склонами и топким дном, сплошь заваленным мертвыми сучьями и прошлогодней листвой. Ветви кустов заслонили небо. Они торчали отовсюду, хлестали по лицу, будто наделенные недоброй волей, и каждый такой удар неизменно сопровождался градом холодных капель, норовивших непременно попасть не куда-нибудь, а именно за ворот доломана. Под ногами опять зачавкало, но теперь к этому постылому звуку добавились новые: хруст гнилого валежника под тяжелыми сапогами бредущих на ощупь гусар да раздававшийся время от времени глухой шум падения и лязг амуниции, когда кто-нибудь сослепу спотыкался и терял равновесие. Шедший впереди Шпилевский снова затеплил лампу, и Вацлав последовал его примеру, подняв заслонку своего потайного фонаря. Оранжевый отблеск упал на непролазную массу спутанных ветвей, гнилого сухостоя и мокрой листвы; по обоим склонам оврага вперемежку с кустами стеной стояла черная крапива самого свирепого и зловещего вида, а под ногами лежал толстый слой раскисшего от дождя речного ила, такого жирного, что даже крапива росла на нем весьма неохотно.

— Что за дьявольское местечко, — проворчал кто-то позади Вацлава. — Не приведи Господь в такой дыре смерть принять.

— Будто тебе не все едино, где гнить, — возразил другой голос, показавшийся Вацлаву чужим и незнакомым, хотя всех своих людей он знал в лицо.

— А-атставить разговоры, — тихо скомандовал он, слегка повернув голову назад. — Кто это собрался гнить?

— И то правда, — пробормотал первый гусар. — Гнить, поди-ка, и не придется. Ежели что, то и гнить будет нечему, особливо если порох прежде времени рванет.

Вацлав сердито обернулся, направив на разговорчивого пессимиста луч фонаря, но гусары замолчали. Огинский посветил на качавшийся между ними бочонок в испачканной липкой грязью парусине и молча двинулся дальше, светя под ноги и стараясь не трещать валежником. Ему вдруг захотелось выкурить трубочку табаку, хотя обычно поручик Огинский не питал склонности к этому зелью. Очевидно, виноват в этом странном капризе был дух противоречия: курить захотелось именно в тот момент, когда делать этого было нельзя.

Носок его правого сапога вдруг зацепился за торчавший из ила, облепленный бесцветными космами какой-то болотной травы сук. Вацлав покачнулся, пытаясь удержать равновесие, не сумел и полетел прямо в грязь. Ему удалось удержать над головой горящий фонарь, но правая рука, на которую он оперся, спасая лицо, погрузилась в грязь по самый локоть. Липкие, воняющие болотом брызги ударили в лицо, кивер сполз на самые глаза. Кто-то помог Вацлаву подняться, крепко ухватив за локоть. Рукой с фонарем Огинский сдвинул назад кивер и при свете масляного фонаря разглядел улыбающееся рыжеусое лицо Синицы. В этой улыбке не было ни капли насмешки, прозрачные зеленоватые глаза смотрели лукаво и понимающе.

— Поаккуратнее надо бы, ваше благородие, — сказал Синица. — Али вы решили к супостату по-пластунски подобраться? Так ведь далече еще, запыхаетесь по грязи-то пластовать!

— Чертова дыра, — сердито пожаловался Вацлав, повторяя слышанную минуту назад фразу. Он тряхнул правой рукой, безуспешно пытаясь сбросить облепившую рукав и, главное, пистолет илистую грязь. — Смотри-ка, порох наверняка подмок! Ну вот что теперь с ним делать — выбросить?

— А вы отдайте мне, ваше благородие, — предложил Синица. — Как выпадет минутка, я вам его вычищу, да так, что лучше нового будет!

Вацлав с благодарным кивком отдал ему пистолет, радуясь, что тусклый свет фонаря не позволяет разглядеть краску смущения, которая густо залила его лицо. Обтерев ладонь о рейтузы, он положил ее на рукоятку второго пистолета, но передумал и не стал вынимать его из-за пояса: а ну как опять упадешь?

Немного оправившись от смущения, поручик заметил, что далеко не он один с головы до ног облеплен жидкой грязью: добрая половина гусар напоминала облитые шоколадом фигурки, коими французские и немецкие кондитеры любят украшать слоеные торты с кремом. «Шоколадное воинство, — подумал Вацлав с невольной улыбкой. — Право же, подвиги выглядят красиво только на изрядном удалении, когда их совершает кто-то другой. А вблизи подвиг, увы, превращается в унылое, продолжительное и тяжкое ползанье по грязи, каковое в большинстве случаев заканчивается смертью. Ежели погиб просто так, от шальной пули, — это смерть хоть и славная, но вполне обыкновенная, а ежели от смерти твоей произошла какая-то польза для общего дела — тогда это уже подвиг. Вот в этом-то и разница, а я, глупец, долго не мог понять такой простой вещи. Если мы мост подорвем и, к примеру, все до единого при этом погибнем, про нас скажут, что мы совершили подвиг. И тогда уж, наверное, никому не будет интересно, что на сей подвиг мы явились не в виде античных полубогов, а в виде двух десятков пугал, по уши облепленных вонючим илом. Видела бы меня сейчас Мария Андреевна!»

Мимолетное воспоминание о княжне Вязмитиновой обдало душу привычным теплом. Воспоминание это было милым сердцу, но до крайности несвоевременным, и поручик, строго поджав пухлые губы, решительно зашагал вперед, с неимоверными усилиями выдирая ноги из цепких объятий ила. «Хоть бы дождь пошел, что ли, — думал он, с отвращением стирая со щеки лепешки черной грязи. — Экая, право, сволочь! Неделю лил как из ведра, когда его об этом не просили, а как возникла в нем нужда — дудки, ни капли не дождешься! Теперь уж, видно, придется в речке мыться. Но это после, а сперва — дело».

По спине пробежал нервный холодок, и Вацлав подумал, что помыться ему, возможно, уже не удастся — никогда, до самой смерти. Умирать грязным ему показалось обидно, и он мысленно одернул себя: ну, что это за новости? На протяжении минувшего года юному поручику неоднократно приходилось бывать в полушаге от смерти и при этом ни разу не удалось сохранить блестящий, «героический» вид. Помнится, после злосчастной дуэли с поручиком Синцовым он вообще очнулся в одном нижнем белье, со всех сторон окруженный трупами незнакомых ему людей.

Шедший впереди пан Шпилевский вдруг остановился. Вацлав увидел замерший кружок света от его фонаря и заторопился вперед, чтобы узнать причину задержки. По его расчетам, до конца оврага оставалось еще более версты, так в чем же загвоздка?

Шпилевский стоял, переводя дыхание, на какой-то гнилой коряге, наполовину утонувшей в грязи, но позволявшей ему уверенно держаться на ногах без опасности потерять пошитые по последней парижской моде сапоги. Сапоги эти, служившие, по всей видимости, предметом особенной гордости провинциального франта, ныне являли собою довольно грустное зрелище: под толстым слоем комковатого ила с одинаковым успехом могли скрываться какие-нибудь лыковые лапти. Окончательно потерявший вид шелковый цилиндр пана Станислава был сдвинут на затылок, открывая вспотевший лоб с прилипшими сосульками темных волос, галстук развязался, на щеке виднелась оставленная какой-то веткой царапина. Сопровождавшие перебежчика гусары мрачно переминались поодаль; один из них спиной вперед забрался в крапиву, чтобы хоть немного постоять на относительно твердой земле.

— В чем дело, пан Станислав? — по-польски обратился к земляку Огинский. — Если я не ошибаюсь, до цели нашего путешествия еще далеко. Почему вы остановились?

Глядя на него, Вацлав снова попытался припомнить, не были ли они знакомы до его поступления в армейскую службу, но так и не смог. Фамилия Шпилевский ровным счетом ничего ему не говорила, хотя он действительно вырос в этих местах и должен был знать здесь каждую собаку. Впрочем, Шпилевский наверняка был из мелкопоместных, а может быть, и из однодворцев. Такой магнат, как отец Вацлава, мог попросту не обратить на него внимания; скорее всего, старик просто запамятовал этого человека, когда заочно знакомил Вацлава с окрестной знатью.

— Не понимаю, зачем я вам нужен, — не скрывая раздражения, ответил поляк. — Я мирный человек; в конце концов, вы сами видите, что я одет не для подобных прогулок! Отсюда до реки не более полутора верст, заблудиться невозможно даже при большом желании. Так на что вам в таком случае проводник? Право же, мне кажется, что я сделал для вас много более того, что требует от меня мое положение.

В словах его был резон, но тон, которым они были произнесены, и в особенности намек на какое-то особенное положение, якобы занимаемое этим мелким выскочкой, покоробили Огинского. Впрочем, он без труда справился с возмущением: ему, отпрыску одного из самых знатных шляхетских семейств, не пристало обращать внимание на подобные мелочи.

— Право же, пан Станислав, — спокойно сказал Вацлав, — вы меня удивляете. Вас никто и не заставляет воевать. Но согласитесь, что, взявшись за дело, необходимо все-таки довести его до конца! К тому же, насколько я могу судить, вы не вполне осознаете свое положение, о коем только что упомянули. Позвольте мне внести ясность. Вам придется, пан Станислав, дойти с нами до реки, хотя бы и против вашего желания. Ежели наше путешествие завершится благополучно, услуга, оказанная вами, не будет забыта. В случае же каких-либо непредвиденных событий, наподобие засады, вам будет лучше погибнуть вместе с нами. Это единственный способ сохранить честное имя и избежать позорного клейма предателя, каковое в противном случае останется с вами на всю жизнь.

— Это звучит оскорбительно, — надменно заявил Шпилевский.

— Это звучит откровенно, — возразил Вацлав. — У меня нет намерения оскорбить вас, но, если вы чувствуете, что ваша гордость задета, я буду к вашим услугам сразу же по окончании вылазки.

— Сомневаюсь, — сказал Шпилевский и вдруг совершенно неожиданно ловким ударом ноги вышиб у Вацлава фонарь.

Фонарь отлетел в сторону, шлепнулся в грязь, два раза мигнул и погас. Пан Станислав с проворством, которого от него никто не ожидал, одним прыжком перелетел с коряги на заросший склон оврага. Стоявший там гусар попытался его схватить, но поляк с размаху ударил его по лицу своим фонарем, оттолкнул плечом и нырнул в заросли. Наступила совершенная темнота, и в этой темноте Вацлав услышал подле себя сухой щелчок взведенного курка.

— Не стрелять! — приказал он. — Французы услышат.

Закусив нижнюю губу, он слушал удаляющийся шорох и треск кустов, производимый улепетывающим со всех ног проводником. Подняв голову, Вацлав обнаружил, что может разглядеть на сером фоне неба черный узор ветвей. Близился рассвет; следовало незамедлительно решить, как быть дальше. Странный поступок проводника, который завел их в это гиблое место и был таков, заставил Вацлава задуматься: а не повернуть ли им обратно, пока не поздно? Вряд ли бегство Шпилевского было продиктовано обыкновенной трусостью: будь это так, он просто сидел бы дома, предоставив войне идти своим чередом и ни во что не вмешиваясь. К тому же, зайдя так далеко, проще было бы спокойно дойти до конца оврага, чем бежать сломя голову сквозь мокрые кусты, рискуя получить пулю в затылок. Да и последствия такого побега были легко предсказуемы: позор, арест, тюрьма, а может быть, и расстрел. Пан Станислав не мог этого не понимать и все-таки сбежал. Следовательно, был уверен, что о его поступке никто никогда не узнает...

Осознав это, Вацлав в миг покрылся холодным потом. Овраг, который с самого начала выглядел гиблым местом, вдруг предстал перед ним в ином, более зловещем свете. Это была идеальная мышеловка — крутые, заросшие непролазным кустарником склоны и топкое дно, в котором увязали ноги...

Оставалось только гадать, зачем Мюрату понадобилось затевать такую сложную возню ради того, чтобы уничтожить два десятка спешенных гусар. Затея эта казалась лишенной смысла — если, конечно, инициатором ее и впрямь был Мюрат. Мюрат... Полно, да был ли он на самом деле поблизости, этот Мюрат? Или его выдумали, воспользовавшись его именем как приманкой? Но кому это могло понадобиться? Для чего?

Все эти мысли пронеслись в голове поручика за считанные доли секунды. Треск и шорох кустов, сквозь которые продирался Шпилевский, еще не стихли вдалеке, а Вацлав уже принял решение. Он знал, что впоследствии злые языки упрекнут его в излишней осторожности, а то и в трусости, но в данный момент это заботило его менее всего. Личная храбрость была тут ни при чем: речь шла о двух десятках жизней, за которые он теперь нес всю полноту ответственности. Он был готов послать их на смерть и умереть вместе с ними, но ради дела, а не потому лишь, что шагнул прямиком в разверстую пасть смертельной ловушки. Черта с два! Сначала нужно изловить этого Шпилевского и хорошенько его допросить, а уж потом решать, повторять попытку или нет. А Мюрат за сутки никуда не денется...

Решение, принятое восемнадцатилетним поручиком, было не по годам мудрое, но, увы, запоздалое. Едва он открыл рот, намереваясь отдать приказ к отступлению, как крутые склоны оврага зашевелились. Вспыхнули фонари, и их свет заиграл на множестве длинных ружейных стволов, которыми в мгновение ока ощетинился овраг; сверху вниз, прочерчивая в черном небе дымно-красные дуги, полетели пылающие смоляные факелы. В командах не было нужды; яростные крики людей, осознавших, что их заманили в ловушку, утонули в грохоте залпа.

Темнота помешала французам как следует прицелиться, но их было слишком много, и часть пуль нашла свою добычу. Вацлав услышал вокруг себя стоны раненых, почувствовал тупой удар в бедро, по ноге потекло что-то горячее. Он еще не успел понять, что ранен, как вдруг позади него раздался взрыв, по сравнению с которым грохот ружейного залпа казался просто треском сломанной ветки. Одна из пуль угодила в бочонок с порохом, и тот взорвался, мигом положив конец отчаянию, горечи поражения, ярости и страху — словом, всем переживаниям, терзавшим в эту минуту душу гусарского поручика Огинского.

Пальба в овраге продолжалась еще около пяти минут, после чего ружья смолкли — им больше не в кого было стрелять.

Глава 2

На рассвете снова пошел дождь. Низкие серые тучи повисли над унылой равниной, хмурое утро было похоже на вечер. В такую погоду хорошо сидеть у горящего камина с бокалом вина, нежа ноги в мягкой медвежьей шкуре и лениво наблюдая за плавными извивами текущего с кончика сигары табачного дыма; приятнее же всего в такое вот ненастное утро спать до самого полудня и ни о чем не думать. В постели тепло и уютно, барабанящий по жестяному карнизу за окном дождь убаюкивает, и вам нет никакого дела до безумцев, которые мокнут под этим дождем там, снаружи.

Одинокий всадник, медленно приближавшийся к оврагу со стороны селения, где расположился со своим штабом маршал кавалерии Мюрат, увы, мог только мечтать о том, чтобы выспаться и отдохнуть, не заботясь о хлебе насущном. К его великому сожалению, у него не было ни постели, в которой он мог бы понежиться спозаранку, ни камина, рядом с которым он мог бы скоротать ненастный вечер, ни крыши над головой — словом, ровным счетом ничего, что принадлежало бы ему, за исключением платья, в которое он был одет.

На всаднике были высокие сапоги для верховой езды, широкополая шляпа и просторный плащ цивильного покроя, целиком скрывавший его статную фигуру и мокрыми складками ниспадавший на конский круп. Сапоги и полы плаща были забрызганы грязью, с обвисших полей шляпы тонкими струйками стекала вода. Шляпа была низко надвинута на лоб, так что ее широкие поля наполовину скрывали красивое мужественное лицо с густыми черными усами и волевым подбородком.

Тревожа шпорами конские бока, всадник беспокойно хмурил густые брови и задумчиво покусывал кончик левого уса крепкими белыми зубами. Рука в кожаной перчатке нервно комкала повод. Глядя на этого человека, можно было подумать, что его одолевают невеселые мысли. На деле же всаднику все осточертело — и дурная погода, и собственная неустроенность, и эта война, в которой он уже давно перестал видеть смысл, и его высокий покровитель — маршал кавалерии императора Наполеона, король Неаполя, блистательный Мюрат.

Дело, которое заставило его пуститься в дорогу в столь ранний час и в столь ненастную погоду, было, по большому счету, приятным — едва ли не самым приятным из всех дел, какими ему когда-либо приходилось заниматься. В случае его успешного завершения всадник мог рассчитывать наконец-то обрести все то, чего он был лишен с юных лет, — состояние, твердое положение в обществе и заслуженный покой. Он мог бы перестать мотаться по всей Европе, выполняя немыслимые поручения, которые давал ему гораздый на выдумку Мюрат, спать где придется и есть что попало; он мог бы, наконец, послать блистательного маршала ко всем чертям, ничем при этом не рискуя, — слава Наполеона пошла на убыль, а вместе с нею готова была погаснуть и звезда его соратника Мюрата. Исход войны нисколько не беспокоил всадника, равно как и то обстоятельство, что в этой войне он выбрал не ту сторону. Великие планы императора Наполеона занимали его лишь до тех пор, пока интересы Франции совпадали с его собственными интересами. Теперь, когда эти планы на глазах у всей Европы рушились в дыму и грохоте русских пушек, обладатель черных усов, квадратного подбородка и тяжелой острой сабли чувствовал, что ему пора отойти в сторонку и спокойно досмотреть спектакль до конца, не принимая в нем участия.

Человек, о котором идет речь, был не кто иной, как пан Кшиштоф Огинский, кузен того самого гусарского поручика, чей отряд постигла столь печальная участь. Пан Кшиштоф испытывал к судьбе этого отряда и в особенности его командира живейший и далеко не бескорыстный интерес. Младший из кузенов, Вацлав, был единственным наследником громадного состояния знатного рода Огинских. Пан Кшиштоф являлся последним отпрыском захиревшей и, увы, подчистую разорившейся боковой ветви славного семейства. К великому огорчению черноусого авантюриста, ему не приходилось рассчитывать даже на милость старого Огинского, поскольку еще в годы бесшабашной юности пан Кшиштоф ухитрился стяжать себе самую дурную славу — настолько дурную, что отец кузена Вацлава не хотел ничего слышать о своем беспутном племяннике.

Пан Кшиштоф не имел бы ничего против, если бы Вацлав Огинский пал смертью храбрых на поле какого-нибудь никому не нужного сражения. Но судьба по-прежнему была несправедлива к пану Кшиштофу, и мальчишка выходил живым из таких переделок, какие и убеленному сединами ветерану наверняка стоили бы головы. Мало того, Вацлаву до сих пор каким-то чудом удавалось ускользать даже из хитроумных ловушек, которые подстраивал для него неугомонный Кшиштоф. Молодого Огинского будто и впрямь оберегала высшая сила; размышляя об этом, пан Кшиштоф склонялся к мысли, что силой той был, наверное, сам дьявол, ибо Господь Бог, по его твердому убеждению, давно потерял всяческий интерес к земным делам.

Как всегда, вспомнив о Боге, пан Кшиштоф испытал большое неудобство. Ему захотелось поежиться, но он лишь сердитым жестом дернул книзу поля своей намокшей шляпы. У него были все основания предполагать, что у небесной канцелярии непременно возникнет к нему парочка неприятных вопросов. Чего стоило одно только похищение чудотворной иконы святого Георгия из Московского Кремля! Святотатство — вот что это было; и, если верить попам, Бог никогда не прощает смертным подобных вещей. По сравнению с тем случаем все остальные подробности яркой биографии пана Кшиштофа Огинского как-то бледнели.

«Что ж, — с кривой ухмылкой подумал пан Кшиштоф, — тем хуже для кузена Вацлава. Пускай дорога в рай для меня закрыта; тем больше у меня причин любой ценой добиться благоденствия в этой жизни, не надеясь на жизнь загробную. И я его добьюсь! Я верну себе все, что отнял у меня этот мальчишка, и еще многое сверх того. А хорошее все-таки дело — война! В каждой войне погибают тысячи и тысячи дураков. Одним больше, одним меньше — что от этого изменится, кто это заметит? И пускай идиоты твердят, что Вацлав погиб геройской смертью. Я-то знаю, что его просто пришибли, как дворник пришибает лопатой загнанную в угол крысу. В его смерти не было ни красоты, ни геройства, все произошло именно так, как мне того хотелось...»

Он знал, что ничего не увидит позади себя, но все-таки обернулся и посмотрел в ту сторону, куда ушел отряд пехотинцев, возглавляемый угрюмым французским лейтенантом. Это произошло около получаса назад. Пан Кшиштоф имел с лейтенантом краткую беседу. Докладывая одетому в штатское платье поляку об успешном завершении операции, офицер был с ним холоден, почти груб: ему, очевидно, казалось, что подобное хладнокровное избиение приличествует более шайке разбойников, чем пехотинцам Его Императорского Величества Наполеона Бонапарта. Слушая его, Огинский едва поборол неудержимо рвущийся наружу хохот: дело было сделано. И до чего удачно все сложилось! Счастливый случай снова свел вместе кузенов, расставшихся, казалось, навсегда, и пану Кшиштофу чертовски повезло заметить Вацлава первым. Остальное было делом техники — той самой техники, в которой пан Кшиштоф не без причин считал себя большим мастером. Правда, сговорчивость Мюрата, который без возражений выделил в распоряжение пана Кшиштофа сотню стрелков, показалась поляку подозрительной. В украшенной черными локонами голове маршала, похоже, созрел очередной безумный план, имевший малое касательство к военной кампании, но зато суливший пану Кшиштофу множество неприятностей. Устройство некоторых личных дел и удовлетворение наиболее вычурных капризов короля Неаполя было основной специальностью пана Кшиштофа в течение всего последнего года. Поручения, которые Мюрат давал старшему Огинскому, казались, как правило, невыполнимыми, и маршал всякий раз искренне удивлялся, обнаружив, что его порученец все еще жив и здоров.

Пан Кшиштоф все время боялся, что когда-нибудь Мюрат все-таки измыслит поручение, которого он не сумеет выполнить. Обнадеживало только одно: у маршала наполеоновской кавалерии оставалось все меньше времени выдумывать проблемы для пана Кшиштофа Огинского. Русские неуклонно отжимали французов на запад, к Парижу, а следовать за Мюратом в обреченную столицу пан Кшиштоф не собирался. Пусть ищет себе другого служку или учится сам таскать из огня каштаны.

По левую руку от пана Кшиштофа тусклым свинцом поблескивало рябое от дождя зеркало воды. Дорога в этом месте шла вдоль невысокого обрыва, под которым медленно струилась река. За спиной пана Кшиштофа сквозь серую ненастную мглу смутно виднелся мост — тот самый, который намеревался подорвать этот глупый мальчишка, его кузен. Пан Кшиштоф не сомневался, что если русские клюнут на заброшенную им удочку, то Вацлав непременно вызовется первым сунуть голову в капкан — такова уж была его натура, что в своих действиях он руководствовался скорее сильно преувеличенным представлением о дворянской чести, чем рассудком. С точки зрения пана Кшиштофа такое поведение представлялось донельзя глупым. Впрочем, это казалось очень удобным: излишне твердые принципы лишают человека гибкости, он становится предсказуем и, следовательно, легко уязвим. Хорошо зная характер своего кузена, старший Огинский много раз поддевал его на крючок.

Пан Кшиштоф покосился направо, где за изумрудно-зеленой полосой приречного луга более темным пятном выделялся росший вдоль оврага кустарник. Из-за низкой облачности и висевшей в воздухе мелкой водяной пыли казалось, что над лугом стелется туман. Возле кустов туман был гуще, как будто там все еще висел пороховой дым — след недавней жестокой схватки. Огинскому почудился запах пороховой гари, но этого, конечно, просто не могло быть.

Откуда-то донеслось протяжное лошадиное ржание. Пан Кшиштоф вздрогнул и, привстав на стременах, потянулся к морде своего жеребца. Он опоздал: закинув голову, конь разразился призывным ржанием. Огинский в сердцах плюнул и опустился в седло, чувствуя, как бешено колотится сердце. Бояться ему, по большому счету, было нечего, но лошадиное ржание застало его врасплох, и живший в душе пана Кшиштофа заяц мигом навострил уши. Увы, за героической внешностью польского дворянина скрывался обыкновенный трус. Множество смелых проектов пана Кшиштофа так и остались проектами по причине его трусости, и многие его предприятия потерпели крах из-за нее же. В случае крайней нужды Огинский умел обуздывать свою трусость и, как правило, весьма успешно скрывал это позорное качество от окружающих, но это получалось у него не всегда.

Переложив поводья в левую руку, он запустил правую в складки плаща и нащупал за поясом рукоятку пистолета. Прикосновение к гладкому дереву немного успокоило его, и пан Кшиштоф, запрокинув голову, огляделся. Вскоре он увидел одинокого всадника, который, торопя мышастую кобылу, скакал к нему со стороны оврага. На голове всадника криво сидел помятый и грязный шелковый цилиндр; только один человек во всей округе мог вырядиться подобным образом при подобных обстоятельствах, и пан Кшиштоф, окончательно успокоившись, убрал руку с пистолета. Он тронул шпорами конские бока и поехал навстречу пану Станиславу Шпилевскому.

Они съехались на полпути между дорогой и кустарником и осадили коней. Пан Кшиштоф похлопал своего жеребца по шее, успокаивая его, и подъехал к Шпилевскому вплотную — так, что они почти соприкоснулись коленями.

После своих ночных приключений пан Станислав выглядел неважно. На плечи его была наброшена офицерская кавалерийская шинель, но кончик тонкого, слегка свернутого на сторону носа все равно покраснел от холода, и вместо приветствия Шпилевский неожиданно разразился громким и продолжительным чиханием. Пан Кшиштоф терпеливо дождался окончания этого залпа, напоминавшего артиллерийский салют в честь прибытия коронованной особы. Закончив чихать, Шпилевский вынул из кармана сюртука мятый кружевной платок, трубно высморкался в него и, скомкав, бросил платок в грязь, прямо под ноги своей лошади.

— Однако, — сказал ему пан Кшиштоф, — ваши манеры день ото дня становятся все утонченнее. Если так пойдет и дальше, то через месяц вы станете сморкаться в подол рубашки, а то и вовсе, как это... в два пальца.

— Подите к дьяволу, Огинский, — простуженно прогнусавил пан Станислав. — В конце концов, своей простудой я обязан не кому-нибудь, а персонально вам.

— Осмелюсь напомнить, что вы обязаны мне не только простудой, — надменно произнес пан Кшиштоф. — Если бы не я, вы давно гнили бы в земле, в одной яме с мародерами и поджигателями.

— Об этом я помню, — скривив худое бледное лицо, заверил его Шпилевский, которого пан Кшиштоф действительно спас от неминуемого расстрела, упросив Мюрата подарить ему жизнь этого никчемного человечишки, пойманного при попытке украсть французскую лошадь. — Осмелюсь заметить, с вашей стороны было не слишком благородно напоминать мне об этом.

Пан Кшиштоф ухмыльнулся в усы и указательным пальцем толкнул кверху поля шляпы.

— Бросьте, пан Станислав, — сказал он. — Мы с вами слишком хорошо знаем друг друга, чтобы играть словами и предаваться взаимным упрекам в недостатке благородства. Скажите лучше, сделано ли дело?

Шпилевский, как видно в полной мере разделявший мнение пана Кшиштофа о благородстве, чести и прочей чепухе в таком же роде, свободнее сел в седле и изобразил на лице ответную ухмылку, показав мелкие, желтые от табака зубы.

— А грязное было дельце, — заметил он, доставая из кармана потертый кожаный портсигар с монограммой прежнего владельца. — Как раз в вашем духе, Огинский. Ну полно, полно, не надо так таращиться, я вас не боюсь. Вы правы, мы с вами друг друга стоим. Одного поля ягоды, как говорят русские. Вы задумали это предательство, я его осуществил — смею вас уверить, наилучшим образом!

— Хотелось бы в это верить, — промолвил пан Кшиштоф, снова сдвигая шляпу на лоб, чтобы скрыть хищный блеск, который появился в его глазах. — Но я привык больше доверять своим глазам.

Шпилевский насмешливо фыркнул.

— Бога ради! — воскликнул он и, прикрывшись ладонями от дождя, закурил тонкую сигару. Налетевший ветерок подхватил дым, порвал его в клочья, скомкал и швырнул в мокрую траву. — Хотите посмотреть — смотрите на здоровье, я не стану вам препятствовать, — продолжал пан Станислав и сделал широкий приглашающий жест в сторону оврага. — Они все там, никто не ушел. Но чтобы отыскать интересующее вас лицо, вам придется изрядно повозиться и основательно запачкать платье.

— Как?! — предчувствуя недоброе, почти выкрикнул Огинский. — Не хотите же вы сказать...

— Именно! — Шпилевский сухо рассмеялся, поперхнулся табачным дымом, закашлялся и выбросил намокшую сигару. — Ведь вам наверняка встретился отряд лейтенанта Лурье. Неужели вы не заметили грязных лопат, которые несли солдаты?

— Дьявол! — прорычал пан Кшиштоф. — Какого черта нужно было делать то, о чем никто не просил?!

— Думаю, таким способом наш лейтенант выказал свое недовольство возложенной на него миссией. Смешнее всего мне кажется то, что вам даже не в чем его обвинить перед Мюратом. Он поступил как офицер и христианин, велев похоронить убитых неприятельских солдат. Но, скажу я вам, это были еще те похороны! Их просто кое-как забросали грязью, этих несчастных глупцов.

— Дьявол, — повторил пан Кшиштоф. — Столько усилий, и все насмарку из-за какого-то чересчур чувствительного лягушатника!

— О, вы напрасно беспокоитесь, — продолжая посмеиваться, сказал Шпилевский. — Из этого оврага никто не ушел живым, даю вам слово. Это так же верно, как и то, что отрядом командовал поручик, который носит такую же фамилию, как ваша. Чем он вам так насолил, этот родственник? Наследство?

— Дежа вю, — пробормотал пан Кшиштоф, которому вопрос Шпилевского живо напомнил похожий разговор, происходивший около года назад в совершенно ином месте и при иных обстоятельствах. — Это не ваше дело, милейший пан Станислав, — ответил он на вопрос собеседника.

— Я так и думал, что наследство, — с подлой улыбкой проговорил Шпилевский. — Признаюсь, я с большим трудом преодолел желание посвятить этого юнца в подробности вашего замысла. Думаю, он заплатил бы мне больше. Ведь он, наверное, был очень богат?

— Он просто пристрелил бы вас на месте, — резонно возразил пан Кшиштоф. — Во-первых, это больше соответствует — то есть, я надеюсь, соответствовало — его характеру; во-вторых, посудите сами: зачем ему попусту тратиться, покупая жизнь, которой ничто не угрожает?

— Не жизнь, — поправил пан Станислав, — а верные сведения о вас. Мне почему-то кажется, что ваша неприязнь была взаимной.

— Дьявол, — в третий раз повторил пан Кшиштоф. — Вы сегодня очень много говорите, Шпилевский. К чему бы это, а?

— Вы правы. — Шпилевский погасил ухмылку и зачем-то поправил на голове чудовищно грязный, более всего похожий сейчас на трухлявый березовый пень шелковый цилиндр. — К чему тянуть время, да еще в такую отвратительную погоду? Перейдемте к делу. Вы привезли?...

— Разумеется, — ответил пан Кшиштоф и, запустив руку под плащ, вытащил оттуда тяжело звякнувший кожаный мешочек.

— На вид маловат, — заметил Шпилевский.

— Здесь половина, — сообщил пан Кшиштоф.

Шпилевский оскорбленно поднял брови.

— Половина? В таком случае, где же вторая?

Пан Кшиштоф подбросил туго набитый кошелек на ладони, снова заставив его глухо звякнуть.

— Будет и вторая, не беспокойтесь. Вы запросили такую сумму, что она попросту не уместилась у меня в кармане.

— Да, у меня дорогостоящие привычки, — объявил пан Станислав, наблюдая за тем, как Огинский свободной рукой роется в складках мокрого плаща, на ощупь отыскивая второй кошелек. — Но ведь я, кажется, сделал вас богатым. Неужели я не заслужил награды?

— О, несомненно, заслужили, — сказал пан Кшиштоф и вынул руку из-под плаща.

В руке у него вместо кошелька с золотом почему-то оказался пистолет. Нимало не смущенный столь досадной ошибкой, пан Кшиштоф взвел курок и направил дуло пистолета в голову Шпилевскому.

Пан Станислав хорошо знал своего компаньона и видел, что тот вовсе не намерен его пугать. То, что собирался совершить пан Кшиштоф, с точки зрения самого Шпилевского выглядело разумным и, главное, весьма выгодным поступком. Если бы пан Станислав взял себе за труд заранее обдумать последствия своего предательства, он мог бы предвидеть появление на сцене заряженного пистолета и ни за что не угодил бы в такую глупую и, мягко говоря, неприятную ситуацию. Но что сделано, то сделано; пан Станислав Шпилевский не стал терять драгоценное время, заламывая руки и восклицая: «Ах, что вы затеяли? Как вы можете?!» Вместо этого он резко рванул повод, разворачивая лошадь, и изо всех сил забил каблуками сапог по лошадиному брюху. Одновременно он пригнулся к самой луке седла, надеясь избежать попадания, но расстояние было слишком мало, и его отчаянный маневр не дал желаемого результата. Пан Кшиштоф спустил курок, и пуля, которая должна была разнести Шпилевскому голову, благодаря его проворству и решительности попала ему в бок. Шпилевский покачнулся, взмахнул руками, но каким-то чудом удержался в седле. Пан Кшиштоф, проклиная все на свете, бросил своего жеребца в галоп, жалея о том, что не догадался взять с собой второй пистолет.

Несчастливая судьба пана Кшиштофа пыталась подвести его еще раз. Жеребец, на котором он ехал, неожиданно поскользнулся на мокрой траве и со всего маху грянулся оземь в вихре комьев грязи и вырванной с корнем травы. Огинский успел выдернуть ногу из стремени, и дело ограничилось тем, что он больно ушиб плечо и прокатился кувырком по траве, потеряв разряженный пистолет и выронив кошелек с деньгами.

Он поспешно вскочил на ноги и тут же скорчился от боли. Болело ушибленное плечо, правая рука онемела до самой кисти, и ребра тоже болели так, словно были переломаны. Потом первый приступ боли прошел, и пан Кшиштоф сумел выпрямиться — как раз вовремя, чтобы увидеть, как Шпилевский боком сполз с седла и мешком свалился на землю. Оставшаяся без седока лошадь доскакала до самого оврага, потом повернула направо, замедлила бег, остановилась и стала щипать мокрую траву.

Пан Кшиштоф окончательно распрямился, прогнул спину, глубоко вдохнул и выдохнул. Все у него было цело, он просто слегка расшибся при падении, и даже правая рука уже начала действовать — надо думать, она тоже пострадала не так сильно, как показалось вначале. Откинув полу плаща, Огинский положил руку в перчатке на рукоять сабли и потащил из ножен тускло отсвечивающий клинок. Привычная тяжесть остро отточенной сабли вселяла в душу уверенность и спокойствие. Трус там или не трус, но саблей пан Кшиштоф владел мастерски — так же, впрочем, как всякий польский дворянин, получивший приличное воспитание.

Наклонившись, он подобрал слетевшую с головы шляпу, резким движением нахлобучил ее на лоб и пошел к оврагу, путаясь ногами в длинных полах отяжелевшего от дождевой воды плаща. Его темно-карие, почти черные, столь любимые женщинами глаза, сузившись до двух темных щелок, неотступно следили за видневшейся поодаль кучкой тряпья, серым бугорком выступавшей из мокро поблескивающей травы. Пан Кшиштоф был по горло сыт неожиданностями и сюрпризами. В его пестрой карьере политического авантюриста и мелкого карточного шулера их было предостаточно, но это вовсе не означало, что пан Кшиштоф в восторге от такой жизни. Сюрпризы, подносимые ему переменчивой фортуной, обычно были самого неприятного свойства и давно успели опостылеть пану Кшиштофу хуже горькой редьки. Поэтому-то он и не сводил глаз с лежавшего на земле человека, которому, будь пан Кшиштоф немного удачливее, уже полагалось быть мертвым.

И он не ошибся. Серый бугорок в траве неожиданно зашевелился, привстал, и пан Станислав Шпилевский — раненый, перекошенный от боли, потерявший свой цилиндр, шинель и даже человеческий облик, окровавленный, но, несомненно, живой, — шатаясь, поднялся на ноги.

Пан Кшиштоф грязно выругался и пошел быстрее, а потом и побежал, с каждым шагом сокращая расстояние, отделявшее его от Шпилевского. Последний вдруг нагнулся с мучительным стоном, а когда снова выпрямился, Огинский разглядел в его руке маленький пистолет, до сих пор, очевидно, спрятанный за голенищем сапога. Рука с пистолетом ходила ходуном, описывая в воздухе немыслимые круги и восьмерки. Шпилевский пытался и все никак не мог взвести курок — остатки сил покидали его, уходя из простреленного тела вместе с кровью, но он упрямо возился с курком, не желая признать свое поражение.

Пан Кшиштоф разглядел все это в мгновение ока, и сердце его сжалось в тоскливом предчувствии беды. Мозг словно бы начал стремительно уменьшаться в объеме, готовясь превратиться в микроскопический, панически визжащий от неконтролируемого ужаса комок. Это были до отвращения знакомые симптомы, и пан Кшиштоф, не размышляя, всем своим существом понял, что, поддавшись испугу, непременно испортит так удачно начатое дело. Он страшно зарычал, отбросил мешающий бегу плащ и в три огромных прыжка покрыл оставшееся расстояние. Сабля взвилась в воздух, тускло блеснув в сереньком свете ненастного утра; Шпилевский уронил бесполезный, так и не пригодившийся ему пистолет, упал от слабости на одно колено и загородился от неминуемой смерти скрещенными руками. Страх в душе пана Кшиштофа мгновенно сменился свирепой радостью, острым восторгом безнаказанности. Сабля стремительно и бесшумно рассекла дождливую мглу и хищно впилась в скрещенные предплечья. Пан Кшиштоф услышал глухой скрежет железа о кость и увидел, как отрубленная выше запястья рука Шпилевского упала на траву. Из обрубка фонтаном ударила кровь, Шпилевский протяжно закричал, корчась от невыносимой боли. Огинский снова занес саблю, окровавленное железо еще раз коротко блеснуло на синевато-сером фоне низких дождевых облаков, раздался тупой чавкающий удар, и крик пана Станислава Шпилевского оборвался на высокой тоскливой ноте.

Тяжело дыша открытым ртом, как после долгого бега, все еще непроизвольно содрогаясь, Огинский вытер саблю об одежду убитого и бросил клинок в ножны. Он отыскал и снова набросил на плечи свой мокрый плащ, в последний раз пренебрежительно взглянул на то, что еще минуту назад было паном Станиславом Шпилевским, и не спеша пошел к оврагу — посмотреть, что да как.

* * *

— Однако вы не торопитесь на мой зов, милейший, — проворчал Мюрат вместо приветствия. Сварливые нотки, прозвучавшие в голосе маршала, оставили пана Кшиштофа Огинского равнодушным. Он уже привык к вспыльчивому, неуравновешенному нраву своего высокого покровителя и давно перестал обращать внимание на перепады его настроения. Что бы ни говорил маршал, как бы пренебрежительно ни отзывался о пане Кшиштофе, другого такого человека для выполнения всевозможных грязных делишек ему было не найти, и он это отлично понимал. Поэтому пан Кшиштоф спокойно снял шляпу и поклонился, не забыв придать лицу приличествующее случаю смиренное выражение.

— Я явился, как только услышал, что вы желаете меня видеть, мой маршал, — сдержанно произнес он.

— Ну да, конечно, — уже не скрывая раздражения, пробрюзжал Мюрат. — Я вам верю. Просто вас все утро не могли разыскать. Где вас черти носят, Огинский? Почему вас вечно не оказывается под рукой именно в тот момент, когда вы мне нужны?

Маршал сидел в золоченом кресле с гнутыми ножками и потертой обивкой красного бархата. Нога его, обтянутая тонким шелковым чулком, вытянутая и прямая, как кочерга, возлежала на мягком пуфике, обитом той же тканью, что и кресло, и обшитом по краям золотой бахромой с потемневшими кистями. Вторая нога маршала была обута в высокий ботфорт светлой кожи и упиралась в пушистый персидский ковер, устилавший пол комнаты. В широкой закопченной пасти огромного камина по случаю сырой погоды лениво горели дрова. В комнате пахло духами, табаком, выделанной кожей, а более всего — дымом горящей яблоневой древесины. Пан Кшиштоф пригляделся к лежавшим в камине тонким корявым поленьям и понял, что не ошибся: камин топился дровами, которые, не мудрствуя лукаво, были срублены драгунами прямо в окружавшем поместье фруктовом саду.

Огонь красными точками отражался в стеклянных глазах висевшей на стене кабаньей головы и превращал бокал с вином, который Мюрат держал в руке, в огромный сияющий рубин. Вторая рука маршала время от времени принималась непроизвольно тереть и массировать бедро, и, заметив этот жест, пан Кшиштоф догадался о причине дурного настроения Мюрата. Сей отважный воин, по праву прозванный баловнем победы, в битве при Тарутино впервые за всю свою военную карьеру был ранен: казачья пика проткнула его бедро и теперь зажившая рана мучительно ныла, реагируя на сырую погоду. В пользу этого предположения говорила и поза маршала, и зажженный камин, из-за которого в комнате нечем было дышать.

Мгновенно оценив обстановку, пан Кшиштоф придал выражению своего лица легкий оттенок скорби и еще ниже согнулся в почтительном поклоне, прижимая к груди шляпу. Он уже успел переодеться, и теперь ничто в его облике не говорило об утренних похождениях этого родовитого прохвоста.

— Простите меня, мой маршал, — смиренно произнес пан Кшиштоф. — Уверяю вас, этого больше не повторится. Мне искренне жаль, что я заставил вас ждать. Надеюсь, задержка не нанесла непоправимого урона вашим планам, монсеньер.

— Поднимите-ка голову, сударь, — ворчливо приказал Мюрат. Пан Кшиштоф повиновался и посмотрел ему прямо в глаза с выражением собачьей преданности и искреннего сочувствия.

Увидев это почти умильное выражение на твердом черноусом лице профессионального проходимца, Мюрат невольно фыркнул и покачал головой, заставив свои локоны беспокойно колыхнуться.

— Ну и физиономия! — воскликнул он и пригубил вино. — У вас удивительное лицо, Огинский. Вас, наверное, любят женщины, и вы, вне всякого сомнения, отвечаете им взаимностью. Вы алчны, трусливы, бесчестны, вы обладаете едва ли не всеми известными человечеству пороками, но ни один из них почему-то не оставил ни малейшего следа на вашей физиономии. Она подобна зеркалу, которое способно отразить все что угодно, но не может при этом хранить отражения. Что ангельское личико, что звериный оскал — зеркалу все едино: лишь только отраженный им образ исчезнет из поля зрения, оно вновь становится пустым и гладким. То же и с вашим лицом. Бог мой, у вас внешность героя! Если бы у вас хватило денег, чтобы заплатить живописцу, и если в вы имели дом, где можно было бы повесить картину, люди приходили бы полюбоваться на ваш портрет и спустя столетия после вашей смерти. «Какое прекрасное, значительное, исполненное внутреннего благородства лицо! — сказали бы они. — Какая правильность черт, какое мужество во взгляде, какая осанка! Вот истинный герой великих событий прошлого! Вот образец для подражания!» Несчастные! Знали бы они, что восхищаются подлой физиономией пройдохи, труса, неудачливого интригана, лгуна и прохвоста!

Пан Кшиштоф стойко выдержал этот внезапный шквал гасконского остроумия, обильно сдобренного презрительным сарказмом. Сказать по правде, он привычно пропустил мимо ушей львиную долю высказанных маршалом тяжких оскорблений, справедливо полагая, что, оскорбляя его, Мюрат в первую очередь унижает самого себя.

Словом, насмешки Мюрата скатились с пана Кшиштофа, как с гуся вода. Он промолчал, ограничившись еще одним почтительным полупоклоном. Мюрат, впрочем, и не ждал ответа, поскольку знал своего порученца как облупленного. Закончив презрительную тираду, он залпом осушил бокал и наполнил его снова, даже не подумав предложить вина собеседнику. Пан Кшиштоф терпеливо стоял у двери, исподтишка разглядывая маршала. Мюрат был без сюртука, в тончайшей батистовой рубашке, отороченной по воротнику и манжетам дорогим брабантским кружевом. Ворот рубашки был распахнут, открывая лоснящуюся от пота грудь; слегка одутловатое, украшенное большим гасконским носом лицо в обрамлении иссиня-черных кудрей пылало нездоровым румянцем, глаза подозрительно поблескивали из-под припухших век. Судя по этим признакам и непривычному многословию, Мюрат уже успел основательно приложиться к бутылке, что было для него, в общем-то, нехарактерно. Из этого следовало, что никаких военных действий в ближайшее время не предполагалось и король Неаполя решил на свободе заняться устройством своих личных дел.

Пан Кшиштоф мысленно поморщился. С одной стороны, военными действиями он был сыт по горло, и их отсутствие его нисколько не огорчало. Но Мюрат явно что-то задумал, а его задумки оказывались для пана Кшиштофа опаснее всех русских и французских пушек, вместе взятых.

— Ну, — в очередной раз отхлебнув из бокала, требовательно проговорил Мюрат, — что вы молчите? Стоите в углу, как канделябр, и молчите... Я, кажется, с вами разговариваю, сударь!

— Я слушаю, мой маршал, — почтительно ответил Огинский и добавил: — К вашим услугам.

— Я спросил, где вас носило все утро, — напомнил Мюрат. — Впрочем, можете не отвечать, я и так знаю, что вы устраивали какие-то свои делишки. Я видел в окно, как рота Лурье возвращалась рано утром от реки, а перед рассветом, кажется, слышал ружейную пальбу со стороны того оврага... Что бы это значило, а?

— Вы несправедливы ко мне, мой маршал, — смиренно ответствовал пан Кшиштоф. — Почему же обязательно делишки? Осмелюсь доложить, что роте лейтенанта Лурье, каковую вы с присущей вам прозорливостью передали в мое распоряжение, удалось предотвратить захват русскими лазутчиками переправы через реку и подрыв моста.

Мюрат удивленно задрал брови.

— Что я слышу?! — с недоверием воскликнул он. — С каких это пор вы начали печься о благе Франции, Огинский? Да вы здоровы ли, сударь?! А ну-ка бросьте валять дурака и выкладывайте начистоту, что это еще за лазутчики? И сядьте, наконец, у меня уже болит шея.

Огинский с очередным поклоном шагнул вперед и присел на краешек кушетки, положив рядом с собой шляпу.

— Видите ли, монсеньер, — начал он, — прежде всего я должен признаться, что совершил непростительную ошибку, упросив вас сохранить жизнь этому жалкому конокраду...

— Какому еще конокраду? — недовольно спросил Мюрат, голова которого, несомненно, была занята мыслями и воспоминаниями более важными, нежели образ опустившегося мелкопоместного шляхтича, пойманного при попытке увести из стойла драгунскую лошадь.

— Я имею в виду этого несчастного, который пренебрег честью польского дворянина и унизился до воровства, — пана Станислава Шпилевского.

— Ах, этот! — пренебрежительно махнул белой рукой Мюрат и, взяв прислоненную к подлокотнику золоченую шпагу, принялся рассеянно разглядывать затейливую гравировку на лезвии. — Напрасно вы его поносите, вы с ним — родственные души. Мне показалось, что вы просили за него именно по этой причине. Приятно, знаете ли, иметь подле себя существо еще более низкое, чем ты сам. Хотя это еще с какой стороны посмотреть. Шпилевского толкнула на кражу крайняя нужда, вы же творите низости по призванию.

— Однако вовсе не крайняя нужда толкнула его на предательство и измену, — с достоинством возразил пан Кшиштоф. Мюрат перестал разглядывать шпагу и искоса уставился на него. Под этим проницательным, многое видящим и понимающим взглядом даже такой опытный лгун, как Огинский, несколько смешался и значительно покашлял в кулак, возвращая себе пошатнувшееся душевное равновесие. — Мне стало доподлинно известно, — продолжал он, — что этот негодяй готовится перебежать на сторону неприятеля, дабы скрытно повести колонну русских к самому мосту. Я взял на себя смелость принять самостоятельное решение и упросил вас, мой маршал, отдать под мое командование роту пехотинцев.

— А! — воскликнул Мюрат с дьявольским весельем. — Наконец-то я понял! Вы просто метите на мое место! Вы уже почти преуспели — командуете моими войсками, принимаете за меня решения, выигрываете сражения, которые сами же и затеяли...

— Помилуйте, монсеньер! — воскликнул пан Кшиштоф, вскакивая и прижимая ладонь к сердцу.

— Сядьте! — прикрикнул на него Мюрат. — Мне плевать на ваши отношения с этим Шпилевским, но я не потерплю лжи! Поймите, сударь, — добавил он чуть мягче, — меня нисколько не интересует моральная сторона дела. Но я должен располагать всей информацией хотя бы на том простом основании, что я — воинский начальник и просто обязан знать причины, по которым менее чем в двух лье от моей ставки ни свет ни заря палят из ружей. В конце концов, я отчитываюсь перед самим императором. Кроме всего прочего, я не верю, что у вас в этом деле не было своего интереса.

Огинский вдруг сообразил, чем вызвана горячность Мюрата, и едва не хлопнул себя по лбу от досады. Черт возьми, ну конечно же! Как он мог об этом забыть? Ведь битва при Тарутино, в которой Мюрата ранили и едва не взяли в плен бородатые русские казаки, была проиграна маршалом из-за того, что он оставил открытым фланг. Сегодняшняя ночная перестрелка в том виде, как ее описал пан Кшиштоф, представлялась повторением прежней ошибки — повторением, которое едва не привело к такому же результату. Недаром Мюрат так взвился, услышав, что его едва не обошли, отрезав от единственной в округе переправы!

— Простите, мой маршал, — смиренно произнес Огинский, торопясь загладить свою ошибку. — Перед лицом вашей проницательности скрывать истину бесполезно. Признаюсь, отрядом, который пытался пробиться к мосту, командовал мой кузен. Так что в некотором роде я и впрямь был лично заинтересован в том, чтобы лазутчики были поголовно уничтожены.

— И они, разумеется, были уничтожены, — подытожил Мюрат. — А вместе с ними, как я понимаю, был уничтожен и Шпилевский, заманивший вашего кузена в эту примитивную западню. Что ж, невелика потеря. Но должен вам заметить, Огинский, вы опять дали маху. Я говорю о наследстве, из-за которого вы, похоже, и затеяли эту резню. Мне доводилось встречать старого Огинского на приеме, который император давал в Варшаве зимой прошлого года, и он показался мне большим упрямцем — ваш престарелый родственник, естественно, а не император. Мне кажется, он скорее раздаст все свои деньги нищим, а земли отпишет какому-нибудь монастырю, чем позволит вам присвоить хотя бы грош из своего состояния.

Пан Кшиштоф с большим трудом сдержал желание поморщиться. То, что сказал Мюрат об отце Вацлава, едва ли не слово в слово повторяло собственные мысли пана Кшиштофа. Проклятый старый скряга действительно скорее удавился бы, чем позволил ему распоряжаться своим богатством.

— Увы, мой маршал, — сказал он с искренним вздохом, — это горькая правда. Судьба всегда была несправедлива ко мне. Если позволите, я более полагаюсь на вас, мой маршал, чем на переменчивую фортуну.

— Что?! — Мюрат, казалось, опешил от подобной наглости и не сразу нашелся, что сказать. — Вы хотите, чтобы я бросил войска и целиком посвятил себя улаживанию ваших семейных дел? Не много ли вы себе позволяете, сударь?

— Право, мой маршал, для вас это сущий пустяк, — ответил пан Кшиштоф. В эту минуту он вдруг осознал, что Мюрат — его единственная надежда. До сих пор он тешил себя иллюзией, что, когда пробьет час, он что-нибудь придумает, как-нибудь вывернется, изловчится и заставит старого Огинского смириться с неизбежным. Но после слов маршала об упрямстве старика у него будто открылись глаза: он понял, что ни хитрость, ни угрозы не вынудят старика изменить однажды принятое решение. — То, что для меня обещает стать непреодолимым препятствием, для вас просто безделица. С вашим положением, вашей славой, манерами, неотразимым обаянием, наконец... Вы так легко могли бы меня осчастливить! Не отказывайте же в такой малости вашему преданнейшему слуге!

— Черт подери, — пробормотал ошарашенный этим бесстыдным напором Мюрат. — Ничего себе малость!

— По крайней мере, мой маршал, для вас это возможно, — скромно потупив взор, тихо проговорил Огинский. — Мне же остается уповать только на вас.

После этого он замолчал, уныло разглядывая затоптанный узор персидского ковра у себя под ногами и слушая, как шуршат и потрескивают угли в камине. В комнате было жарко, и пан Кшиштоф вдруг ощутил, что с головы до ног покрыт липким горячим потом. Ладони сделались влажными, и он незаметно вытер их о кушетку.

Маршал напряженно размышлял, глядя в пышущий жаром камин и задумчиво поглаживая кончиками пальцев лезвие лежавшей на коленях золоченой шпаги.

— Взгляните, — сказал наконец Мюрат и слегка приподнял шпагу, показывая ее пану Кшиштофу. Шпага была как шпага, разве что золоченая и дьявольски дорогая. — Видите, это сталь. Она покрыта позолотой, но по сути своей это прямое железо для открытого боя один на один. Так вот, я — сталь, Огинский. Мои кавалеристы — это сталь, бесхитростная острая сталь в руке императора. А вы — капля смертельного яда на кончике моего клинка. Потому что бывают, видите ли, ситуации, когда победить в честном бою невозможно, а потерпеть поражение нельзя, не имеешь права... Вот тогда и наступает черед яда. Ваш черед, Огинский. Я честный старый рубака, я тысячи раз выходил в поле и вел своих кавалеристов в атаку — на вражеские сабли, ядра, штыки, на верную смерть... Знали бы вы, как вы мне противны! Вы презренный человек, Огинский, но вы мне нужны. Я не могу пока без вас обойтись, но имейте в виду: вам следует бояться того момента, когда я перестану нуждаться в ваших услугах.

Мюрат говорил негромко, словно бы нехотя, через силу, и глядел он при этом не на Огинского, а на шпагу, как будто силясь прочесть выгравированные на клинке, хитро запрятанные в завитках сложного узора письмена.

— Вряд ли я нуждаюсь в подобном напоминании, мой маршал, — так же тихо, в тон ему, сказал пан Кшиштоф. — День, о котором вы упомянули, станет днем, когда жизнь моя потеряет смысл.

«Гасконский паяц, — злобно подумал он при этом, — носатое ничтожество, фигляр! Король Неаполя! Видали вы его? Да свет не видывал более хитрого и криводушного лиса, чем этот выскочка!»

— Перестаньте паясничать, Огинский, — устало и раздраженно бросил Мюрат. — Когда вы не будете мне нужны, ваша жизнь отнюдь не лишится смысла. Напротив, это вы лишитесь всего, в том числе и вашей презренной жизни. Видит Бог, я уничтожу вас с истинным наслаждением, и небеса вознаградят меня за этот поступок — может быть, не самый великий, но зато самый богоугодный в моей грешной жизни!

Пан Кшиштоф насторожился. Раз уж Мюрат перешел от простых оскорблений к угрозам, значит, на уме у него и впрямь было что-то конкретное. Хитрый гасконец, похоже, пытался запугать его — запугать так, чтобы пан Кшиштоф боялся своего грозного покровителя пуще русских штыков. Значит, поручение и впрямь будет смертельно опасным. Впрочем, других поручений Мюрат и не давал. Огинский зябко передернул плечами, припомнив, как в компании полусумасшедшего убийцы Лакассаня охотился на русских генералов в кровавой сумятице Бородинского сражения.

«Ладно, — подумал он. — Кнутом меня уже отстегали. Надо полагать, сей грозный воитель, сей прямой и честный клинок в деснице императора Наполеона вот-вот выудит из кармана пряник, каковым и станет водить у меня перед носом. Ну-ну, поглядим, что он предложит в обмен на мою... гм... презренную жизнь».

— Но будь по-вашему, — неожиданно сменив гнев на милость, сказал Мюрат и небрежным жестом бросил золоченую шпагу в инкрустированные ножны. — Я что-нибудь придумаю с этим вашим наследством. Можете на меня рассчитывать. В столь трудный для Франции час мы все должны держаться вместе. И потом, я, как честный человек, не могу не признать за вами определенных заслуг, которые требуют соответствующего вознаграждения. Один Багратион, гм... — На мгновение он словно бы запнулся, и пану Кшиштофу почудилось промелькнувшее на его высокомерном лице смущение. Однако маршал немедля взял себя в руки, и пан Кшиштоф невольно припомнил его слова о том, что порой без капельки яду бывает просто не обойтись. — Один Багратион чего стоил! Словом, я что-нибудь придумаю. Если этот старый осел, ваш дядюшка, будет очень уж упираться, то... Ну, я не знаю. Бывают же на свете несчастливые случайности!

Пан Кшиштоф чуть было не расхохотался. Как ни крути, а он таки успел изучить своего покровителя. Что бы ни думал, что бы ни говорил, что бы ни воображал о себе блистательный маршал кавалерии, баловень победы Мюрат, однако столь презираемый им клеврет, пан Кшиштоф Огинский, сумел предугадать его слова за мгновение до того, как они были произнесены. Да, сладкий пряник, как и следовало ожидать, появился на сцене сразу же после кнута, и теперь пану Кшиштофу оставалось лишь выяснить, как высоко ему придется прыгнуть, чтобы заработать упомянутый пряник и не отведать кнута.

— Благодарю вас, мой маршал! — горячо воскликнул он, вскочив с кушетки и согнувшись пополам в почтительнейшем поклоне. — Язык человеческий чересчур беден для того, чтобы выразить всю полноту переполняющих меня чувств! Как еще могу я выразить свою безграничную благодарность? Что я должен совершить во славу Франции, дабы вы по достоинству оценили мою преданность вам, монсеньер?

— Если вам действительно интересно, — с неожиданной деловитостью в голосе заявил Мюрат, — то должен вас слегка разочаровать: благо Франции тут ни при чем.

Пан Кшиштоф склонился еще ниже — настолько низко, что Мюрату пришлось бы стать на четвереньки, чтобы разглядеть промелькнувшую на его губах усмешку.

— Вы говорите загадками, мой маршал, — сообщил Огинский, не разгибаясь. — Могу ли я нижайше просить вас разъяснить мне смысл ваших иносказательных речей? Право же, я не вижу способа, коим можно было бы отделить благо маршала Мюрата от блага великой Франции.

Маршал, несомненно, оценил тактичность своего протеже; тем не менее король Неаполя ценил пана Кшиштофа вовсе не за утонченность его воспитания.

— Так что же? — патетически воскликнул пан Кшиштоф Огинский, стараясь не слишком переигрывать. — Что я должен сделать для вас, мой маршал?

— Прогуляться в Россию, — сказал Мюрат таким тоном, словно речь шла о пикнике на прибрежном лугу.

— В Россию? — переспросил пан Кшиштоф. Он заметно скис, ибо одолевавшие его на протяжении всего разговора дурные предчувствия в этот момент достигли своего пика. Ехать в Россию ему ни капельки не хотелось. — Куда же именно, монсеньер?

— Сядьте, Огинский, — чутко уловив перемену в его настроении, сказал Мюрат. — Сядьте, сядьте! Чего, черт побери, вы так испугались? Хотите вина? Вот, пейте, прошу вас! — Он щедрой рукой наполнил стоявший наготове бокал, облив вином ковер и собственное колено. Пан Кшиштоф с молчаливой благодарностью принял бокал и, жадно припав к нему губами, в три могучих глотка вылакал вино. Вкуса он так и не почувствовал. — Ну да, в Россию, — продолжал маршал самым обыкновенным тоном, — а что такое? Вы так побледнели, будто вам тоже пришлось отступать из сожженной Москвы по заметенным снегом дорогам.

— Уж лучше бы пришлось, — пробормотал пан Кшиштоф, живо припомнив то, как он провел минувшую зиму. — Не томите же меня, монсеньер, — уже громче добавил он, глядя на Мюрата совершенно собачьими глазами. — Скажите, куда я должен отправиться? Что это будет — Петербург, Москва?

— Смоленск, — ответил Мюрат, и это слово многократно отозвалось в ушах пана Кшиштофа погребальным звоном церковных колоколов. — Вернее, Смоленская губерния, имение княжны Вязмитиновой. — Мюрат с трудом, по слогам выговорил трудную для него русскую фамилию. У него получилось что-то вроде «Вяжмитинофф», но пан Кшиштоф его понял. О, лучше бы ему этого не понять! — Ведь вы, кажется, имеете честь быть знакомы с княжной? — улыбаясь, добавил Мюрат.

— Честь? — почти не слыша собственного голоса, горько переспросил пан Кшиштоф. Ему казалось, что он вот-вот грянется в обморок прямо на персидский ковер, под ноги продолжавшему насмешливо улыбаться маршалу. В этот момент Мюрат более всего напоминал отца-иезуита, нашедшего наконец способ побольнее уязвить вздернутого на дыбу упрямого еретика. — Честь? О монсеньер! То, что вы называете честью, есть величайшее в моей жизни несчастье!

— Полноте, — небрежно сказал Мюрат, проигнорировав содержавшуюся в последнем возгласе Огинского немую мольбу. — Не стоит так драматизировать, милейший. Хотите еще вина? Извольте. Пейте, пейте, не стесняйтесь. У хозяина этого поместья на диво богатые погреба... Так вот, позвольте изложить подробности. Видите ли, минувшей осенью в тех краях вышла одна неприятная история...

И он стал излагать подробности. Пан Кшиштоф слушал его, с невыразимой тоской думая, что Мюрат нашел-таки способ уморить его до смерти.

Увы, к несчастью пана Кшиштофа Огинского, сие предположение было недалеко от истины.

Глава 3

— Подай-ка рог, Архипыч, миленький, — сказала княжна Вязмитинова, поворачиваясь к стоявшему рядом с нею на трясущихся ногах камердинеру, из-за своих редких, разлетающихся волос и блестящей округлой лысины напоминавшему полуоблетевший цветок одуванчика.

Архипыч никак не отреагировал на просьбу княжны. Он по-прежнему стоял рядом, уставясь невидящим взором слезящихся глаз куда-то в пространство и приоткрыв — вероятно, по забывчивости — беззубый рот. Мария Андреевна заметила, что выбрит он из рук вон плохо — на дряблом стариковском подбородке серебрились островки пропущенной сослепу седой щетины. Раньше за Архипычем такого не водилось, и Мария Андреевна со щемящей жалостью подумала, что старик сдает буквально на глазах. Еще немного, и его неминуемо свезут на погост, и отец Евлампий, настоятель церкви Преображения Христова, что в селе Вязмитинове, крестясь и поминутно промокая слезящиеся глаза засаленным рукавом рясы, прочтет над ним заупокойную молитву.

Усилием воли княжна взяла себя в руки. Увы, за последний год ей так часто приходилось производить это незаметное постороннему взгляду действие, что она устала. С некоторых пор она была единовластной хозяйкой и распорядительницей не только описываемого поместья в Смоленской губернии, но и всех прочих, весьма обширных и разбросанных далеко друг от друга владений княжеского рода Вязмитиновых, равно как и денежного состояния, кое исчислялось несколькими миллионами полновесных золотых рублей. Управляться с этим огромным хозяйством Марии Андреевне помогал недавно назначенный ее опекуном граф Федор Дементьевич Бухвостов, человек уважаемый и вдобавок ко всему один из немногочисленных друзей покойного деда Марии Андреевны, старого князя Александра Николаевича.

Однако друг самого близкого и дорогого тебе человека — это, увы, совсем не то, что сам этот человек, особенно когда тебе едва-едва исполнилось семнадцать лет от роду и на твоих хрупких плечах лежит тяжкий груз ответственности за все, что построили и нажили твои предки. Опекун, даже самый добросовестный, благожелательный и любящий, не может находиться подле вас всякую минуту; и до чего же они пусты и мучительны, эти одинокие вечера в пустом огромном доме, наполненном призраками минувшего счастья! Прислуга? О, прислуга не в счет. Согласитесь, с прислугой невозможно поделиться сокровенными мыслями, поведать свои мечтания. Она, прислуга, при всем своем желании вас попросту не поймет. И, уж конечно, невозможно придумать ничего глупее, чем спрашивать у прислуги совета.

Словом, княжне Марии Андреевне жилось очень несладко с тех самых пор, как старый князь Александр Николаевич приказал долго жить. Обстоятельства, при которых совершилось это печальное событие, а также последовавшие затем опасные перипетии отнюдь не способствовали укреплению свойственного юности и, увы, не всегда оправданного оптимизма. Конец лета, осень и зима 1812 года тяжело дались княжне, и даже приобретенная ею горячая и благосклонная привязанность светлейшего князя Михайлы Илларионовича Голенищева-Кутузова казалась очень малой компенсацией за утраченную восторженность. Строго говоря, княжне в ее нежном возрасте полагалось бы постигать премудрости французской грамматики и игры на клавикордах под наблюдением строгой гувернантки, а по вечерам тайком играть в куклы у себя в спальне. Вместо этого юная наследница твердой рукой правила своими поместьями и развлекала себя такими забавами, что даже у ее опекуна, пожилого и видавшего виды графа Бухвостова, становились дыбом последние волосы на голове.

Чего стоило хотя бы ее странное увлечение вошедшими в моду трудами аглицких экономов! Ну, скажем, романы из светской жизни или хотя бы сочинения греческих, не к ночи будь помянуты, философов — это еще куда ни шло. Но экономика!... Неужто это вот и есть подобающее чтиво для девицы столь высокого происхождения? Федор Дементьевич Бухвостов, опекун княжны, заглянув к ней как-то раз с визитом, попробовал бегло просмотреть одно такое сочинение. Листал он его добрых полчаса и ничего за эти полчаса толком не понял, но зато почувствовал — морщинистой своей стариковской шкурой почувствовал — крамола! Как есть крамола, да притом такая, что не приведи Господь при людях сказать — сам не заметишь, каким ветром тебя в Сибирь занесет и откуда у тебя такие-сякие кандалы на ногах...

Федор Дементьевич тогда огорчился — в смысле, расстроился сильно. Но потом, подумав маленько, решил, что ничего такого страшного он в доме княжны Вязмитиновой не видал. Ну, книжки... Подумаешь, книжки! Это, господа мои, просто мода. А мода, она сегодня есть, а завтра нет ее — поминай как звали! Почитает-почитает, а там, глядишь, и соскучится. Это же надо совсем ума лишиться, чтобы этакое больше одного раза прочесть! Ну а чтоб такое написать... Не знаю. Это, наверное, надо отроду никакого ума не иметь, одно только нахальство, ей-богу.

Тем более девица, считай, без присмотра.

Вот, взять, к примеру, то непотребство, коим княжна что ни день занималась на заднем дворе своей усадьбы. Ну да, именно непотребство! Ежели девица благородных кровей, наследница огромного состояния — словом, одна из самых завидных невест во всей Российской империи — изо дня в день как заведенная предается совершенно неподобающему ее высокому положению — да что там положению! — полу! — развлечению, то как же его назвать, это развлечение? Непотребство — оно непотребство и есть, как его ни назови, и даже отец Евлампий, питавший к княжне горячую любовь, придерживался такого же мнения.

Именно этим непотребством и занималась княжна Мария Андреевна в данный момент.

— Архипыч! — вторично позвала она и, поняв, что ответа не будет, легонько дернула камердинера за рукав камзола.

Замечтавшийся камердинер испуганно вздрогнул, обратил на княжну взор своих мутных и слезящихся стариковских глаз, поднял трясущуюся руку и вынул из правого уха — того, что располагалось ближе к княжне, — преизрядный клок мягкой хлопковой ткани.

— Ась? — переспросил он, подавшись к Марии Андреевне всем своим тщедушным телом.

— Рог, говорю, подай, — нетерпеливо повторила княжна и, подумав секунду, добавила: — Пожалуйста.

— Прощения просим, ваше сиятельство, — старческим дребезжащим тенорком проговорил Архипыч. — Не извольте гневаться, сию секунду подам. Уж больно громко вы палите, прямо как Илья-пророк, вот я уши-то и заткнул от греха.

Кланяясь и бормоча, он отстегнул от пояса большой, оправленный потемневшим серебром рог и протянул его княжне. Принимая рог, Мария Андреевна заметила, как трясутся у старика руки, и в который уже раз подумала, что ему пора на покой. Сидел бы себе на печи, ворчал бы на невестку и внуков... Впрочем, говорить об этом с Архипычем было бесполезно, княжна уже пробовала и нисколько не преуспела. Едва заслышав о том, чтобы отправиться на заслуженный отдых, Архипыч начинал плакать и со слезами вопрошал, чем он прогневил молодую хозяйку. После двух или трех таких разговоров Мария Андреевна решила оставить старика в покое: хочет служить — пусть служит. Всю свою жизнь он помогал одеваться князю Александру Николаевичу; теперь одевать ему стало некого, и по старости своей Архипыч не приносил хозяйству никакой пользы. Однако обидеть его у княжны не поднималась рука. Да и как могла она его обидеть, когда он не раз на протяжении минувшего страшного полугода спасал ей жизнь?

Взявши рог, княжна ловко отмерила порцию пороху и всыпала его в ствол длинного кремневого ружья. Сноровисто орудуя шомполом, она умяла порох, закатила пулю и туго забила войлочный пыж. Глядя на то, как умело, совсем не по-женски она заряжает ружье, легко было понять, что премудрость сия ей хорошо знакома — пожалуй, много лучше, чем вышивание на пяльцах или игра на упомянутых клавикордах.

Отдав Архипычу рог и шомпол, княжна подняла ружье и припала щекой к резному, лоснящемуся от старости и частого употребления прикладу. Архипыч торопливо забил обратно в ухо вынутый оттуда клок материи и отвернулся, боязливо жмурясь в ожидании грохота, огня и дыма. Камердинер покойного князя прошел со своим хозяином огонь и воду, но в последнее время — опять же в силу своего более чем почтенного возраста — сделался пуглив, и грохот производимых княжною выстрелов всякий раз заставлял его вздрагивать и закрывать глаза.

Ружье, с которым в то утро упражнялась княжна, было для нее чересчур длинным и тяжелым. В богатой коллекции покойного князя Вязмитинова было сколько угодно легкого и удобного оружия, но Мария Андреевна намеренно выбрала именно это ружье, руководствуясь понятными ей одной причинами.

Ствол ружья описал в воздухе плавную кривую, пару раз шевельнулся, качнулся и замер, нацелившись в мишень. Мишень эта, установленная у кирпичной стены амбара, представляла собой грубую крестовину, сколоченную из двух жердей, длинной и короткой. На короткой жерди, игравшей роль перекладины, висела золоченая кираса французского карабинера. На верхний конец вертикальной жерди был надет глиняный горшок с отбитым краем, а поверх горшка горела золотом карабинерская медная каска с красным волосяным гребнем. Все вместе отдаленно напоминало человеческую фигуру; для пущего сходства княжна из девичьего озорства приклеила к горшку клок пакли, и получились отменные усы. За амуницией, пошедшей на изготовление сего пугала, далеко ходить не пришлось: в вязмитиновском парке, не говоря уже об окрестных полях и лесах, ее осталось с прошлого года предостаточно. При желании княжна могла бы одеть свою мишень по всей форме, начиная от сапог и заканчивая, если угодно, носовым платком и саблей, но такого желания у нее почему-то не возникло. События минувшего года навсегда отбили у юной хозяйки охоту играть в куклы.

Особенно в такие куклы...

Да-с, у Марии Андреевны отныне были совсем другие игры, иные интересы, и грубое чучело французского карабинера, стоявшее у кирпичной стены амбара, служило тому наилучшим подтверждением. Золоченая кираса, некогда сверкающая и гладкая, ныне являла собою печальное зрелище. Она сильно потускнела и вся была покрыта вмятинами и царапинами — следами упражнений в стрелковом искусстве. Кое-где на ней виднелись круглые отверстия — следы наиболее удачных попаданий.

Лежавший на спусковом крючке тонкий пальчик в изящной дамской перчатке дрогнул и напрягся, готовясь спустить курок. В этот момент позади княжны, в доме, бухнула задняя дверь, по мощеной дорожке простучали чьи-то торопливые шаги и пронзительный женский голос крикнул:

— Ваше сиятельство! Ваше сиятельство! Гости пожаловали!

Длинный, сверкающий на солнце ствол ружья неуверенно дрогнул, курок упал, и ружье с неимоверным грохотом выбросило из себя облако сероватого дыма. Пуля со звоном задела самый краешек кирасы и рикошетом ударила в стену, выбив из нее горсть кирпичных крошек и немного красной пыли.

Княжна опустила ружье, с нескрываемой досадой стукнув прикладом о каменные плиты дорожки, и резко обернулась на крик. На полпути между нею и домом виднелась фигура присевшей в испуге горничной. Глаза девушки были крепко зажмурены, а ладони прижаты к ушам. Румяное, немного глуповатое, покрытое крупными веснушками лицо горничной и вся ее поза были столь комичны, что княжна, несмотря на досаду, не сдержала улыбки.

— Ну, что стряслось? — с напускной строгостью спросила она, когда горничная наконец открыла глаза. — Неужто в доме пожар, что ты так голосишь? Видишь, из-за тебя я снова промахнулась.

— Гости, ваше сиятельство, — повторила горничная гораздо тише, с опаской косясь на ружье, из дула которого все еще лениво полз голубоватый дымок. — Их высокоблагородие полковник Петр Львович Шелепов с визитом пожаловали. Изволите принять?

Княжна улыбнулась. Полковник Шелепов был одним из немногих людей, кого она всегда принимала с радостью. Правда, случалось это до обидного редко, ибо полковник был человеком служивым и не имел возможности навещать Вязмитиново чаще одного-двух раз в год.

— До чего ж ты все-таки глупа, Дуняша, — с мягким упреком проговорила княжна, обращаясь к горничной. — Ты ведь знаешь, что Петр Львович — дедушкин друг, а значит, и мой тоже. Проси, да поскорее! Проводи его в курительную, я сейчас буду, только здесь закончу.

С этими словами она повернулась к горничной спиной и, взявши у Архипыча рог, принялась перезаряжать ружье. Действовала она сноровисто и скоро, но при этом без лишней спешки, с должной обстоятельностью и прилежанием.

Ружье плавно поднялось, хищно пошевелилось, нацеливаясь, и наконец грохнуло. На сей раз прицел оказался верным: глиняный горшок с треском разлетелся на куски, сделанные из пакли усы отлетели и запутались в траве, а гребенчатая золоченая каска с глухим похоронным звоном запрыгала по плитам двора.

Полковник Шелепов, наблюдавший эту сцену из окна курительной, на глаз прикинул расстояние до мишени и, не удержавшись, перекрестился. Старый рубака, он знавал многих боевых офицеров, которые на такой дистанции дали бы два промаха из трех попыток. В фигуре девицы, уверенно державшей на весу большое старинное ружье, полковнику чудилось что-то противоестественное и даже зловещее.

Взяв ружье под мышку и сказав что-то стоявшему рядом старику камердинеру, княжна направилась к дому. Полковник поспешно отошел от окна, стал посреди комнаты и, заложивши руки за спину, начал рассеянно озираться по сторонам. Раньше он частенько навещал старого князя, под командованием которого в самом начале своей военной карьеры брал штурмом турецкую крепость Измаил, но с тех пор утекло много воды. Минувшим летом, как было доподлинно известно полковнику, усадьба подверглась опустошительному нашествию французских улан, после которого до самой весны простояла пустой и заброшенной. Но, судя по тому, что видел сейчас полковник, нашествия словно и не было. Правда, в некоторых комнатах до сих пор работали плотники и обойщики, но там, откуда они уже ушли, все выглядело в точности так, как при князе Александре Николаевиче. Даже оружие, развешанное по стенам курительной, как будто было то же самое, что явилось для Петра Львовича сюрпризом и загадкой одновременно: как, ради всего святого, могло оно уцелеть в дочиста разграбленном доме?

Да, оружие... Петр Львович обвел глазами тускло поблескивающее металлом и полированным деревом великолепие на стенах. Оружие было вычищено до блеска, так что невозможно было разобрать, пользовались ли им в последнее время. Судя по тому, что видел полковник минуту назад, пользовались, и притом частенько, но из всех ружей, что здесь имелись, юная княжна почему-то выбрала самое большое и тяжелое.

За спиной у него тихонько стукнула дверь, и, обернувшись, Шелепов увидел на пороге курительной предмет своих невеселых размышлений.

Княжна стояла перед ним, приветливо улыбаясь и протягивая для поцелуя тонкую руку, обтянутую рукавом жемчужно-серой амазонки. Охотничий костюм, в котором княжна вышла к полковнику, был пошит не без кокетства, хотя кокетство это, похоже, было целиком на совести портнихи. Сама Мария Андреевна, судя по ее манерам, либо умело скрывала это присущее большинству молодых женщин качество, либо и впрямь была его лишена. Амазонка была надета ею не с тем, чтобы выглядеть красивой и кому-либо понравиться, а потому лишь, что этот костюм показался княжне самым подходящим нарядом для упражнений в стрельбе.

— Хороша, матушка, — загудел полковник, целуя княжне руку и оглядывая ее из-под нависающих бровей живыми и пронзительными, сохранившими молодой блеск глазами. — Ну, чудо, до чего хороша! И куда только нынешние кавалеры-то смотрят? Был бы я на пару десятков лет моложе, я бы — ух!... Всех бы их, шаркунов паркетных, с носом оставил. Такая невеста пропадает! Такая невеста!

Княжна рассмеялась — опять же, без тени кокетства, просто и сердечно. Глаза ее лучились теплом, щеки порозовели, и вся она была так свежа, невинна и прекрасна, что Петру Львовичу Шелепову, как всегда при виде княжны, захотелось немедля, сию же минуту, не сходя с места, сделать ее счастливой и защитить от всех мыслимых невзгод и опасностей. Увы, осуществить свое горячее желание полковник Шелепов был не в силах; более того, он явился в дом княжны с дурными вестями и теперь мучительно раздумывал, как эти вести преподнести. Будь его воля, Петр Львович постарался бы вовсе ничего не говорить Марии Андреевне, но он догадывался, что пользы от его молчания не получится. Будет много хуже, если княжна узнает новость от уездных сплетниц. Уж они-то молчать не станут, распишут все в лучшем виде да еще и такого от себя приплетут, чего и в помине не было.

— Куда ж ты, воительница, мортиру-то свою подевала? — спросил полковник, чтобы немного потянуть время.

— Оставила в людской, велела почистить, — спокойно ответила княжна, как будто речь шла о запылившихся башмаках. — Меня дедушка учил, что оружие любит чистоту.

— Ну, Александр Николаевич, земля ему пухом, в этом деле толк знал, — сказал полковник, садясь в предложенное княжною кресло и по рассеянности доставая из кармана мундирного сюртука трубку и кисет. Трубка у полковника Шелепова была такая громадная, что о ней ходили легенды; говорили, будто в трубку эту влезает ведро табаку. — Да и ты, душа моя, от него недалеко ушла. Как ты его, супостата!... Любо-дорого глянуть. Ей-богу, ежели бы хоть половина моих драгун так же стреляла, от Бонапарта давно и духу бы не осталось. Только, мнится мне, не девичье это дело — по мишеням палить. Мне, голуба, еще в N-ске, где полк-то мой стоял, про тебя рассказывали, что ты всех соседей своей пальбой распугала. Дело, конечно, твое, ты в своем доме хозяйка, а только не пойму я, зачем тебе, княжне, такая забава.

Тут он спохватился и принялся суетливо заталкивать трубку в кисет, а кисет — обратно в карман. Княжна заметила его манипуляции и замахала руками.

— Полно, полно, Петр Львович! Что вы в самом деле? Курите на здоровье! Знаю ведь, что вы без своего табаку и часа прожить не можете. Я ведь тоже про вас наслышана. Давеча в городе сказывали, что вы в табак порох подмешиваете. На полведра табаку — полведра пороху...

Как ни скверно было у полковника на душе, при этих словах он расхохотался. Отсмеявшись, все еще всхлипывая и утирая тяжелым и мясистым, поросшим седым волосом кулаком слезящиеся глаза, Петр Львович набил трубку и закурил, окутавшись при этом такими густыми клубами дыма, что сделался похожим на стопушечный фрегат, сию минуту давший залп из всех орудий. Сходство это усиливалось солидными габаритами полковника, которого могла выдержать далеко не всякая лошадь.

— Александра Николаевича кровь! — одобрительно пробасил он сквозь дым. — Тот тоже за словом в карман не лез. Однако, душа моя, отшутиться я тебе не позволю. Мы с дедом твоим покойным рука об руку воевали, он мне не единожды жизнь спасал, и я перед памятью его за тебя до самой смерти отвечаю. Ты прости меня, княжна, если я что-то не так говорю. Я человек прямой, военный. Драгунами командовать — это не барышень воспитывать, нет во мне тонкости, для оного дела потребной. Однако и ты, я вижу, вовсе не духовным чтением себя развлекаешь. Посему скажу прямо: странными мне кажутся твои развлечения, княжна. Да, к слову, и не мне одному...

Вместо ответа княжна кликнула Дуняшу и велела принести гостю водки и соленых огурцов. Пристрастие Петра Львовича к столь прозаическому угощению было унаследовано им от графа Суворова, и княжна об этом отлично знала. В нем, в пристрастии этом, не было ни тени рисовки, чему наилучшим доказательством служил тот факт, что полковник угощал «по-суворовски» только лучших своих друзей и сам требовал такого угощения для себя лишь в домах, где его хорошо знали и любили.

Горничная принесла поднос с хрустальным графинчиком и хрустальною стопкой, выставила на стол глубокую миску, полную хрустких соленых огурцов, тарелку с нарезанным толстыми ломтями черным хлебом, положила рядом серебряную вилку, нож и, поклонившись, ушла.

— Ах, любо! — воскликнул полковник и налил до краев. — Не забыла, значит? Ну, твое здоровье, хозяюшка!

Он выпил, как привык, залпом. Водка была хороша, но сегодня Петр Львович почему-то не получил от нее привычного удовольствия. Кусок не шел ему в горло, но, чтобы раньше времени не расстраивать княжну, полковник закусил огурцом, всем своим видом стараясь показать, как ему хорошо и вкусно.

— Это вовсе не развлечение, — ответила княжна, когда горничная вышла.

Петр Львович, голова которого была полна невеселых мыслей и который успел позабыть свой последний вопрос, поглядел на нее с недоумением, но тут же вспомнил, о чем шла речь до прихода горничной, и медленно, будто нехотя, кивнул.

— Так я и думал, голуба, — сказал он раздумчиво и понимающе. — Так и думал, да... Однако ж согласись...

Он хотел сказать, что княжне незачем тренироваться в стрельбе. Война кончилась, французы не вернутся, шалившие в лесах мужики угомонились и разошлись по своим дворам — ну какой, скажите на милость, может быть прок от таких тренировок? Но полковник оборвал себя на полуслове, вспомнив, как минувшей зимой княжну едва не зарубил саперным тесаком французский лазутчик, долгое время скрывавшийся в ее доме под видом управляющего. Произошло это во дворе усадьбы, почти на том самом месте, где княжна сегодня упражнялась с ружьем. Она осталась одна, без помощи и защиты, потому как на дворню, понятное дело, надежды мало. Небось, когда француз пришел, разбежались все, как тараканы, оставив шестнадцатилетнюю девушку наедине с умирающим дедом. Ума не приложу, подумал Шелепов, как она уцелела. Откуда только силы взялись? Ведь этакое дело не всякому мужчине по плечу! Так и умом повредиться недолго...

Да, именно так все и говорили. Недаром ведь молва о скорбной рассудком княжне Вязмитиновой докатилась аж до захолустного N-ска, в котором квартировал драгунский полк Шелепова! И то, чему сегодня стал свидетелем Петр Львович, казалось, служило наилучшим подтверждением этих гнусных слухов. Да и то сказать: сначала война, ужасы коей свалились на хрупкие плечи юной княжны всей своей немыслимой тяжестью, потом эта жутковатая, темная история с французским шпионом, о которой столько наболтали за последние полгода, что не разобрать, где правда, а где кривда; а после всего этого — возвращение в разоренное родовое гнездо: разруха, вонь, неубранные трупы в парке, разбежавшаяся, отбившаяся от рук дворня, ушедшие в леса, одичавшие мужики, и со всем этим княжне пришлось справляться, считай, в одиночку. Справиться-то она справилась, да только чего ей это стоило? Может, она и впрямь чуточку не в себе?

Петр Львович поднял глаза и едва не вздрогнул так изменилась за эти несколько коротких мгновений княжна. Здоровый румянец куда-то исчез, лицо Марии Андреевны как-то обтянулось, подсохло, будто она разом постарела лет на десять. Между бровей пролегла резкая вертикальная морщинка, живо напомнившая полковнику покойного князя, в глазах появился тяжелый блеск. Шелепов увидел этот блеск, упрямо закушенную нижнюю губу и вдруг всем своим существом почувствовал то нечеловеческое напряжение духа, в котором княжна жила все эти месяцы. Герой всех без исключения войн, отчаянный рубака, полковник Шелепов внезапно ощутил странное жжение в глазах и понял, что сию минуту заплачет, как последняя баба.

Это было недопустимо, и полковник поспешно налил себе вторую стопку водки, в целях маскировки выпустив из своей чудовищной трубки густое облако едкого дыма. «Сукин сын, — подумал он, имея в виду себя самого. — Ты ж ей почти в глаза сказал, что она не в себе! Ах ты баба в мундире, ах ты старый пес! Тебя бы на ее место, сивый мерин, то-то поплясал бы! Нет, господа мои, прежде не позволял я никому про княжну худого слова сказать, а теперь, коли услышу, без разговоров отхлещу негодяя по щекам, а после отведу на пустырь и пристрелю, как собаку. Эх, будь я и впрямь помоложе, костьми бы лег, а добился, чтоб она моею стала».

— Однако ж, — повторил он, — согласись, негоже людей-то пугать. Ну, нравится тебе стрелять, так и ездила в на охоту.

Сказавши про охоту, он опять запнулся. Пропади она пропадом, эта охота! Как у него язык-то повернулся княжну на охоту сватать? Хватит, одного уж сосватал...

Впрочем, княжна не заметила возникшей неловкости. Когда полковник обратился к ней, она словно проснулась. Морщинка меж бровей разгладилась, лихорадочный блеск в глазах пропал, румянец вернулся на щеки, и губы сложились в улыбку — немного грустную, но теплую и очень милую.

— А вот охота, Петр Львович, этот как раз и есть забава, и притом забава жестокая, — сказала княжна приветливо, но твердо. — Охотиться надобно, коли голоден. А забавы ради у божьей твари жизнь отнимать — нет, нехорошо это.

— Ну, тебе виднее, — сказал он и плеснул в стопку из графина. — Только зачем, скажи на милость, ты с таким большим ружьем упражняешься? Ведь, поди-ка, и тяжело, и неудобно, да и плечо, небось, до синяков отбила...

— Когда легко, любой попасть сумеет, — рассудительно ответила княжна. — А когда нужда придет, так, думается мне, недосуг станет выбирать, что удобно, а что неудобно. Что под руку подвернется, то и хорошо. Я прочла недавно, что легионеры римские с деревянными мечами упражнялись. Так в книге сказано, что мечи эти были вчетверо тяжелее настоящих.

— И на все-то у тебя ответ готов, — усмехнулся полковник. — Легионеры... Это ж надо! Может, ты и табак курить начнешь?

— Да я уж пробовала, — потупившись, призналась Мария Андреевна. — От дедушки много чего осталось — табак, трубки, сигары... Красивое все такое, и пахнет хорошо, и о дедушке память... Только ничего у меня не получилось — горько, противно и язык щиплет.

Шелепов фыркнул и захохотал. Он смеялся, а на душе у него скребли кошки. Время шло, а слова, ради которых он дал сорок верст крюка и заехал в Вязмитиново, до сих пор не были сказаны.

— Ну, уморила, княжна, — отдуваясь, сказал он. — Ну, потешила... Не обидишься ли, если я тебе по-стариковски совет дам? Бросай-ка ты эти глупости, душа моя, да выходи поскорее замуж! Станешь в своих имениях полновластной хозяйкой, никакие опекуны тебе будут не указ, да и ружья для защиты более не понадобятся. Муж — он лучше любого ружья защитит. Если, конечно, муж хороший. Пора тебе, голуба, опору в жизни искать, а то куда это годится — кругом одни старики! Да и от нас, от стариков, толку... Покровитель твой высокий, Михайла Илларионович, безвыездно в Вильно сидит, где раньше губернаторствовал. Сказывают, совсем он плох, на все рукой махнул, дела забросил... Меня, душа моя, наконец-то к войскам посылают, Бонапартия добивать. Вот, заехал проститься. Одна ты остаешься, голуба. Негоже это, право слово, негоже!

— Почему же одна? — с улыбкой спросила княжна. — Федор Дементьевич меня часто навещает, грозился совсем в Смоленск переехать, имение он себе здесь присмотрел. Он меня никогда в обиду не даст, так что не о чем вам беспокоиться, Петр Ильич, миленький.

Шелепов забрал в кулак длинный седой ус и с силой дернул его книзу, будто хотел оторвать это надоевшее украшение и бросить под стол. Рука его сама собой протянулась к графину, но на полпути остановилась и обессиленно, как неживая, легла на скатерть.

— Федор Дементьевич... — начал полковник и замолчал — перехватило горло. «Господи, — подумал он, — за что ж мне эта мука? Да я-то ладно, мне, старому псу, не впервой, а каково ей будет это услышать? Ей-то за какие грехи?...»

— Что это с вами, Петр Львович? — насторожилась княжна, и полковник увидел, как в глазах ее снова появился этот тяжелый ртутный блеск. — К чему это вы все ведете? Опекуны, замужество, опора в жизни... Федор Дементьевич мне опекун, и другого никого я не желаю. И опекун, и опора, и защита... Или случилось что? Не лукавьте, Петр Львович, я ведь вижу, разговор этот вы неспроста затеяли. Говорите лучше сразу все как есть. Не бойтесь, я выдержу.

— Ах ты господи! — в сердцах воскликнул полковник Шелепов, и рука его сжалась в пудовый кулак, комкая узорчатую скатерть. — Твоя правда, княжна, не научен я хитрить, сроду это у меня не получалось. Оттого и в полковниках по сей день, хотя сверстники мои давно армиями командуют. Да и пустое это дело — с тобой хитрить. Вишь, как ты все мои хитрости по полочкам разложила — и про опекунов, и про замужество... Не знаю, как и сказать-то тебе. Понимаешь, приключилась у нас в N-ске прескверная история...

И полковник, упорно глядя в скатерть, без утайки рассказал Марии Андреевне, какая скверная приключилась история в захолустном уездном городишке, где был до недавнего времени расквартирован вверенный ему драгунский резервный полк и где, между прочим, проживал предводитель уездного дворянства и опекун княжны Вязмитиновой граф Федор Дементьевич Бухвостов.

* * *

А история и впрямь вышла скверная и даже более того — темная.

Началась она с того, что, сидя как-то вечером в клубе за картами, полковник Шелепов заговорил с партнерами об охоте. Намедни им был получен приказ не далее как через неделю свернуть все полковое хозяйство и скорым маршем выступать в Польшу, дабы сменить на передовых позициях понесший большой урон от неприятельской артиллерии полк гвардейских кирасир. Известие это было встречено драгунами Шелепова с большим воодушевлением, поскольку они не были в деле с самой Бородинской баталии и успели уже основательно соскучиться по настоящей драке. Сам полковник, хоть и был уже далеко не молод, тоже радовался случаю еще разок обнажить саблю, прежде чем французские орлы окончательно склонят свои клювастые головы перед русскими знаменами. И вот в предчувствии похода, лишений и даже, может быть, геройской гибели на чужой земле полковник во всеуслышание высказался, что недурно было бы напоследок организовать хорошую охоту, неважно, на кого именно, хотя бы и на уток.

Сидевший против него Федор Дементьевич Бухвостов отозвался весьма пренебрежительно об этой затее. Это никого, в общем-то, не удивило: граф был грузен, тяжел на подъем и не садился в седло вот уже лет десять, предпочитая нежить свое круглое, будто бы составленное из свежевыпеченных хлебов тело на мягких волосяных подушках рессорной коляски.

— Знаю я вашу охоту, — затягиваясь толстой сигарой и выпуская колечками дым, заявил он. — Пятьдесят человек верхом, с собаками, с дворней, а то еще и с обозом, целый день гоняются за одним несчастным зайцем. Поля потопчут, лошадей загонят, собак перекалечат, затравят этого своего зайца до смерти, а потом сядут в поле, прямо на землю, и непременно выпьют по ведру водки каждый в честь знатного трофея. Славная забава, ничего не скажешь! Нет, Петр Львович, друг ты мой сердечный, года мои не те, чтобы дурака валять.

Вот тут-то полковника Шелепова и попутал бес. Да оно и понятно: прежде всего, на руках у него была какая-то разномастная мелочь — ей-богу, один сор, а не карты, — так что Петр Львович до смерти обрадовался возникшей возможности затеять диспут и тем самым хотя бы на какое-то время оттянуть неизбежный проигрыш. Выкатив могучую, блистающую орденами и лентами грудь, Петр Львович грозным басом объявил:

— Ты, друг мой, ври, да не завирайся. Какие ты видал на охоте обозы?

Слово за слово завязался спор. Игроки, дворяне из местных и служившие под началом Петра Львовича драгунские офицеры, побросали карты и, не принимая участия в споре, с живым интересом наблюдали за ходом словесной баталии. Федор Дементьевич, давно уже оставивший армейскую службу и имевший весьма легкий, чтобы не сказать легкомысленный, нрав, вел дискуссию в шутливом тоне. Зато Петр Львович, привыкший командовать на плацу и перекрывать своим голосом рев сражений, шутить не любил. По мере того как его горячий нрав мало-помалу брал верх над светскими манерами, голос полковника все возвышался и к концу спора более всего напоминал басистый рык осадной мортиры, бомбящей стены неприятельской крепости. Федор Дементьевич постепенно тоже не на шутку распалился и отвечал на мортирный грохот полковника все громче и язвительнее, пока его ернический тенорок не поднялся до пронзительного, как свист пролетающей картечи, режущего слух фальцета. Впрочем, до настоящей ссоры у них так и не дошло, да и дойти, конечно же, не могло. Все присутствующие были об этом превосходно осведомлены, и никто из них не испытывал ни малейшего волнения даже тогда, когда казалось, что вот-вот прозвучат роковые слова, после коих пути к примирению уже не будет. Да что там какие-то слова! По временам начинало казаться, что двое почтенных старцев, однополчане и друзья еще со времен Измаила, вот-вот, буквально сию секунду, вцепятся друг дружке в волосы и, скатившись на пол, примутся тузить друг друга по чем попало, лягаясь, бодаясь, плюясь и, может быть, даже кусаясь. Но не тут-то было! В тот самый миг, когда страсти достигли наивысшего накала, оба спорщика вдруг, как по команде, замолчали и, не глядя друг на друга, сердито отдуваясь, принялись раскуривать свои забытые курительные причиндалы.

— Так я, выходит, старый врун? — пыхтя сигарой и не глядя на Петра Львовича, спросил после долгого молчания Федор Дементьевич.

— И склочник вдобавок, — не выпуская чубук трубки и тоже глядя куда угодно, только не на Федора Дементьевича, ворчливо ответствовал полковник. — Тоже мне, предводитель дворянства. Хорошенький пример ты своим дворянам подаешь!

— Да уж не хуже, чем ты своим драгунам, — не полез за словом в карман Федор Дементьевич.

— Я, чтоб ты знал, за чужие спины в жизни своей не прятался, — начиная свирепеть, угрюмо прорычал Петр Львович. — Вон господа офицеры не дадут соврать, да ты и сам не раз бывал тому свидетелем. И, заметь, не было случая, чтобы я вел полк в атаку, сидя в бричке.

Кто-то из господ офицеров, к коим апеллировал полковник, не сдержавшись, прыснул в кулак, представив нарисованную Петром Львовичем фантастическую картину.

— Ладно, — сказал на это Федор Дементьевич, — будь по-твоему. Коли ты такой великий храбрец и искусный охотник, изволь, я устрою тебе охоту. В Денисовке, слыхать, мужикам медведь житья не дает. Как пошел с зимы колобродить, так по сей день никак не угомонится.

— Шатун? — заметно оживляясь, спросил полковник.

— Зимой был шатун, а теперь — так, разбойник. Пасеки разоряет, на огородах балует, а намедни, лакей сказывал, к старосте ночью в дверь ломился.

— Так может, это к бабе его кавалер приходил? — насмешливо предположил полковник. — Выпил, понимаешь, для храбрости, да не рассчитал малость, вот в дверь-то и не попал.

Федор Дементьевич изобразил на лице кислую улыбку. Денисовка была его имением, и по какой-то неизвестной причине народ в этой деревне издавна жил плутоватый, ленивый и такой глупый, что про Денисовку ходили анекдоты. Посему не было ничего удивительного в том, что полковник Шелепов воспринял его сообщение столь юмористически.

— Даже в Денисовке, — сказал Федор Дементьевич, — мужики к лаптям когти не приставляют. Да и вдовый он, староста денисовский. Ты не смейся, герой бородинский, я тебе дело говорю. Люди ночью во двор выйти боятся, в пастухи никого палкой не загонишь, а ты — кавалер... Вот и помог бы мужичкам-то, коли такой храбрый. Посмотрим, кто кого скорей испугается — медведь тебя или ты медведя. Это тебе не француза воевать, за триста верст от войны на печи сидячи.

— Но-но! — грозно топорща усы, осадил его Петр Львович. — Говори, да не заговаривайся!

— Медведя пугай, — повторил Федор Дементьевич. — А чтобы ты сам не боялся, я, так и быть, с тобой поеду.

— В бричке? — моментально приходя в прекрасное расположение духа, поддел его полковник.

— Верхом, — заявил Федор Дементьевич.

Заявление это вызвало шквал аплодисментов и бурю восторженных возгласов. Немедленно составилась компания добровольцев, в которую вошли почти все присутствующие. Предприятие обещало быть занятным и, как и предрекал Федор Дементьевич в самом начале разговора, весьма разорительным с точки зрения денисовских мужиков. Впрочем, большой угрозы мужицким посевам как будто не предвиделось, поскольку медведи, как ни крути, живут по преимуществу в лесу, а не прячутся, подобно зайцам или перепелкам, среди полей и огородов.

Словом, дельце намечалось славное, и притом с благородным оттенком бескорыстной помощи терпящему неисчислимые бедствия от медвежьих бесчинств «опчеству», как вороватый денисовский староста Ипатий именовал себя самого и своих односельчан. Немедля приказали подать вина и под звон бокалов и хлопки вылетающих пробок принялись с жаром обсуждать детали предстоящей операции. Карты, к слову, были окончательно позабыты, чему Петр Львович несказанно обрадовался. Он пил вино, дымил чудовищной своею трубкой, благодушно рокотал, обещая показать медведю, где раки зимуют, и дружески хлопал Федора Дементьевича по плечу огромной ладонью, отчего тот всякий раз комично приседал и принимался кашлять, будто бы поперхнувшись вином.

Полковник и впрямь радовался, как мальчишка, внезапно представившейся возможности поразмяться, тряхнуть стариной, да еще и в компании старого испытанного друга, каковым был для него Федор Дементьевич. Юный корнет, рука об руку с которым поручик Шелепов в юности рубился со свирепыми янычарами Али-паши, тот самый корнет, отвагой коего, помнится, восхищался сам генералиссимус Суворов, ныне растолстел, облысел и перестал быть юным; но отвага его никуда не пропала, и старый полковник радовался этому, как дитя.

Словом, ударили по рукам. На медведя решено было идти послезавтра, дабы успеть достойно подготовиться к столь ответственной операции. На том и порешили, с тем и разъехались по домам, а когда пробил назначенный час, все были на месте — верхом, с ружьями, с собаками — свирепыми уродливыми тварями, кои, вцепившись в медведя, не выпускают его до самой своей смерти, а порою и после оной.

Ну-с, выступили. Как водится, не обошлось без курьеза. Федор Дементьевич, к восторгу присутствующих, сам, без посторонней помощи, как и обещал, взгромоздился в седло. Лошадь под ним была рыжая, основательно раскормленная, с виду ленивая и спокойная, под стать своему седоку. Правда, бричка, в которой Федор Дементьевич обыкновенно объезжал свои владения, была здесь же, неотступно следуя за кавалькадой. Увидевши эту бричку, полковник Шелепов злопамятно проворчал: «Обоз», — на что Федор Дементьевич, нимало не смутясь, ответил, что надобно же будет куда-то положить убитого медведя.

Эх, Федор Дементьевич, Федор Дементьевич! Как же тебя, голуба, угораздило?...

Солнце еще не взошло, в низинах густым молоком белел ночной туман. Ехали шагом, ведя неторопливую беседу, как на прогулке. Лошади ступали по росистой траве, и копыта их мягко ударяли в землю. Легонько позвякивали удила, поскрипывала сбруя, собаки дружно тянули в сторону недалекого уже леса, грозя оборвать поводок, — словом, все было так, как виделось Петру Львовичу в его охотничьих мечтаниях. Федор Дементьевич грузно покачивался в седле рядом с полковником, ворча по поводу неудобств и тягот, добровольно взятых им на себя, и виня Петра Львовича в собственной неосмотрительности.

Вдоволь наслушавшись бухвостовской воркотни, полковник укоризненно покачал головой и сказал:

— Да полно тебе, Федор Дементьевич! Что ты, право, нудишь, как старый дед на печи? Ты погляди, утро какое! Туман, роса, солнышко встает... Ну, не любо ли? Ведь любо, скажи! А ну давай вскачь, как в молодости!

И, не дожидаясь согласия, первым дал шпоры своему вороному рослому жеребцу, громко, на все поле, совсем по-молодому гикнув. Кавалькада ответила ему разноголосым хором удалых возгласов, собаки отозвались радостным тявканьем, и не менее двух десятков всадников, погоняя лошадей, устремились следом за полковником. Глухой топот копыт уподобился грохоту несущейся с горы лавины. Петр Львович оглянулся на скаку и увидел позади всех Федора Дементьевича, который тяжело и беспорядочно подскакивал в седле, нелепо растопырив локти, будто его впервые в жизни посадили на лошадь, перекосившись набок. «Совсем старик стал», — подумал о нем Шелепов, и мысль эта отдалась в душе нежданно острым уколом грусти.

Но грусть была чужда этому погожему прохладному утру и переполнявшему полковника чувству молодой радости и полноты существования. «Догоняй, старый пес!» — крикнул он Федору Дементьевичу через плечо и вновь пришпорил жеребца.

Сзади ему послышался слабый горестный крик, а спустя несколько мгновений оттуда же, сзади, долетели громогласные причитания кучера, который правил пустой бричкой. К этим неблагозвучным воплям стали один за другим присоединяться обеспокоенные голоса охотников. Шум этот дошел наконец до сознания Петра Львовича, он встревожился и на всем скаку осадил коня.

Оглянувшись, он увидел довольно далеко позади себя сбившийся в плотную кучу арьергард кавалькады. К куче этой один за другим присоединялись поворотившие своих лошадей всадники. Все они что-то, разглядывали на земле, а иные, спешившись, что-то такое делали в самой середине кучи. Поодаль мирно, как ни в чем не бывало, щипала траву толстая рыжая кобыла Федора Дементьевича; увидев это животное, Петр Львович сразу сообразил, в чем загвоздка, ибо на спине кобылы не было не только седока, но даже и седла.

Помянув черта, Петр Львович развернул коня и подскакал к сбившейся в кучу охоте, из самой гущи которой доносились болезненные стоны и разноголосые причитания. Заслышав эти стоны, Шелепов немного успокоился: по крайней мере, Федор Дементьевич был жив и находился в сознании. «Подпруга лопнула!» — сказал кто-то, сообщая полковнику то, что было для него очевидно и без всяких сообщений.

Федор Дементьевич полулежал на земле, поддерживаемый с двух сторон спешившимися всадниками, и издавал горестные стоны. Кто-то предложил скакать за лекарем; Петр Львович соскочил с седла, отстранил доброхотов и быстро, со сноровкой бывалого воина осмотрел пострадавшего. Бухвостов отвечал на каждое его прикосновение болезненным стоном, однако ни крови, ни синяков, ни каких-либо иных очевидных увечий полковник на нем не обнаружил. По его знаку Федора Дементьевича подняли с земли и положили — даже, скорее, возложили — на бричку. Очутившись на мягких подушках, Федор Дементьевич сразу перестал стонать и открыл глаза.

Такая внезапная перемена показалась полковнику подозрительной, и он велел принести седло. Беглый осмотр подтвердил его догадку: подпруга была искусно подрезана.

— Совсем с ума сошел, старый дурень, — сказал полковник Федору Дементьевичу, показывая ему подрезанную подпругу. — Это что еще за шутки? А если в ты насмерть расшибся?

Федор Дементьевич схватился за сердце, закатил глаза и принялся кричать, что он еще из ума не выжил и что непременно дознается, кто устроил ему эту подлость, испортив все удовольствие от поездки и едва не отправив на тот свет. Однако чем громче он кричал, тем более полковник укреплялся во мнении, что сие происшествие было-таки подстроено самим графом с единственной целью пересесть из тряского седла в бричку.

— Делать-то что с тобой теперь, симулянт? — спросил он, решив отложить обсуждение предосудительного поведения Федора Дементьевича до более подходящего момента. — В город тебя, что ли, отправить?

— Поехали уж, — болезненно прошептал граф и слабо махнул рукой. — Авось, пока до места доберемся, отлежусь. Я вам еще покажу, как на медведя ходить надобно.

Полковник крякнул и принялся отдавать необходимые распоряжения. В свое время Федор Дементьевич был весьма недурным наездником — по крайней мере, умел не только держаться в седле, но и правильно из оного падать. Так что, если он говорил, что может ехать, то его словам, верно, можно было доверять. Ружье Федора Дементьевича положили рядом с ним на сиденье брички, сверху взгромоздили злополучное седло, лошадь взяли в повод, и кавалькада тронулась.

Едва движение возобновилось, как Федор Дементьевич вынул из кармана и с нескрываемым удовольствием раскурил толстую сигару. Развалясь на подушках и дымя, как испорченный камин, он с победоносным видом озирал окрестности. Впрочем, ловя на себе косые взгляды полковника, сей старый плут немедля закатывал глаза и принимался кряхтеть и стонать, хватая себя за разные части организма. Окончательно пресытившись этим недостойным зрелищем, Петр Львович вторично обозвал графа симулянтом и ускакал вперед.

До места добрались примерно через полчаса. Здесь лошадей пришлось оставить, поскольку дальше предстояло идти пешком. Федор Дементьевич, как и обещал полковнику, к этому моменту уже окончательно оправился после своего падения и глядел орлом. На лице его, розовом и пухлом, блуждала довольная улыбка, движения были быстрыми и уверенными — словом, казалось, что он получает от этой вылазки не меньшее, а может быть, и большее удовольствие, чем все остальные. Он покрикивал на мужиков, отдавал распоряжения, хлопотливо проверял, все ли на месте и все ли знают, куда идти и что делать, — в общем, играл роль радушного хозяина. Судя по всему, избавившись от досадной необходимости ехать верхом, на которой столь твердо настаивал полковник Шелепов, Федор Дементьевич теперь развлекался вовсю. В самом деле, отправляться на охоту, сидя в экипаже, было бы смешно и даже несколько неприлично, а верховой езды Федор Дементьевич не любил. Теперь же, после того, что стряслось в поле, все стало на свои места: и охотничьи традиции остались в неприкосновенности, и в седле трястись более не было никакой нужды. Что же до самой охоты, то Федор Дементьевич рад был случаю, с одной стороны, потешить гостей, а с другой — положить конец бесчинствам медведя, который не давал житья его мужикам.

На опушке их встретил лесник Федора Дементьевича, накануне получивший от графа приказ отыскать медвежье логово. Идти пришлось, слава богу, недалеко: потерявший страх мохнатый разбойник обосновался совсем недалеко от деревни, устроив себе временное жилище в гуще молодого подлеска, куда денисовские девки и ребятишки, бывало, хаживали за грибами и ягодами. Судя по поведению собак, которых с превеликим трудом удерживали двое дюжих егерей, медведь был дома — отсыпался, негодяй, после ночного разбоя.

Кустарник окружили, стали на номера, пустили собак. Все шло так, как обычно идет в подобных случаях, и даже еще лучше: собаки сразу подняли зверя, и очень скоро из кустов, перекрывая многоголосое тявканье своры, раздался гневный медвежий рык, от которого у охотников кровь быстрее побежала по жилам и шевельнулись на головах волосы, сигнализируя о пробуждении древнего охотничьего инстинкта. В свой черед, как и следовало ожидать, медведь — огромный, матерый, с рыжеватыми подпалинами на бурой шкуре — с треском выкатился из кустов, волоча за собой не менее десятка рычащих сквозь зубы, совершенно потерявших разум в горячке схватки собак. Поднялась пальба, взлетели белые дымки, посыпались сбитые ветками листья, полетела щепа. Медведь кинулся наутек, но далеко, понятное дело, не ушел, уж больно много вокруг стояло стрелков, уж очень мешали ему вцепившиеся в мохнатые медвежьи окорока собаки... Словом, о чем тут говорить! Не должен был уйти и не ушел, вот и весь сказ.

Паля по медведю, Петр Львович грешным делом начисто позабыл и об упавшем с лошади Федоре Дементьевиче, и о своих обязанностях полкового командира, и о войне с Бонапартом — обо всем на свете позабыл он, наводя ружье на громадную бурую тушу, которая с треском ломилась через кусты. Не было для него в эту минуту дела важнее, чем остановить убегающего зверя меткой пулей, и, когда зверь, обиженно рыкнув в последний раз, боком завалился в бурелом, Петр Львович наряду с радостью испытал легкое разочарование: ну вот, все уже и кончилось...

Вслед за тем им овладело легкое беспокойство: как там этот инвалид, шут гороховый, симулянт, престарелый паяц — словом, как там милейший Федор Дементьевич, не помял ли его ненароком косолапый? Беспокойство это показалось Петру Львовичу странным и неуместным, тем более что номер Федора Дементьевича был далеко в стороне от того места, где медведь выбежал из кустов прямо на ружья охотников. Да и бежал зверь не к графу, а, напротив, совсем в другую сторону, так что для Петра Львовича лучше всего было выкинуть из головы глупые мысли, что он и сделал с огромным удовольствием.

Подойдя к поверженному медведю, от которого егеря с трудом оттащили собак, полковник увидел, что зверь и вправду велик — такого большого он, пожалуй, и в жизни не видывал. Окружившие добычу возбужденные охотники громко спорили, чей выстрел свалил косолапого; все, однако ж, сходились в едином мнении, что зверь был огромен и свиреп и что в одиночку с ним не сумел бы справиться даже самый искусный стрелок.

— Гляди-ка, Федор Дементьевич, — сказал полковник Шелепов, крутя ус, — какого великана ты в своих угодьях вырастил! Признайся, старый плут, ты его нарочно так раскормил, чтобы нас позабавить!

Федор Дементьевич не отвечал, и, оглядевшись, полковник с легким недоумением заметил, что графа до сих пор нет среди окруживших добычу стрелков. Это было дьявольски странно, поскольку стрельба закончилась уже добрых десять минут назад, а за это время добраться сюда с того места, где стоял в засаде Федор Дементьевич, можно было раз пять, притом любым способом — хоть пешком, хоть ползком, хоть на руках.

Отсутствие графа Бухвостова взволновало присутствующих. Недавнее падение Федора Дементьевича с лошади могло быть простой случайностью, или его собственной проделкой, или же чьей-то неумной шуткой — словом, оно могло быть чем угодно, хоть чудом Господа Бога, но оно таки было. Для человека столь почтенного возраста и солидного телосложения, каким был граф, такое падение могло иметь весьма неприятные последствия. Что с того, что всю дорогу, сидя в бричке, он улыбался, шутил и курил сигару? Пошутил-пошутил, а потом, когда все отвернулись, схватился за сердце и упал...

Федора Дементьевича стали звать; Федор Дементьевич не откликался. Петр Львович в сердцах предположил, что старый шут нарочно валяет дурака, чтобы попугать присутствующих, а то и сидит где-нибудь в кустах, маясь животом с перепугу. «Это, — сказал Петр Львович, — так и называется — медвежья болезнь...»

Впрочем, это уже был полный вздор. Полковник понимал это лучше всех остальных, и несправедливые эти слова он произнес для того лишь, чтобы хоть немного заглушить глодавшее его беспокойство.

Не дозвавшись, графа кинулись искать и нашли, увы, очень скоро. Он лежал лицом вниз на своем номере, придавив телом ружье со взведенным, но так и не спущенным курком. Шапка свалилась с его головы, откатившись в сторону и открыв взорам собравшихся вокруг охотников обширную бледную лысину Федора Дементьевича и отчетливо видневшееся на этой лысине отверстие, оставленное пулей. Седые волосы на затылке графа намокли и слиплись от крови, кровь была и на шее, и на воротнике камзола, и на сухих листьях, поверх которых раскинулся Федор Дементьевич.

Кто-то сдуру, с перепугу закричал, что надобно срочно везти господина графа к лекарю. Петр Львович, почти ничего не видя перед собой, кроме этой страшной черной дыры в затылке своего лучшего друга, довольно грубо отпихнул крикуна в сторону, приблизился к телу и тяжело опустился перед ним на колени. Некоторые отвернулись, чтобы не видеть, как дрожат губы старого рубаки. Лицо полковника Шелепова искривила мучительная гримаса, слепо шарящая рука нащупала наконец воротник мундира и рванула его с нечеловеческой силой — так, что затрещало сукно и посыпались крючки.

Полковник издал неразборчивый сипящий звук — кажется, что-то спросил, — затем прокашлялся, мучительно вертя головой и морща лицо с мокрыми от слез щеками, и, очистив наконец глотку, хрипло, на весь лес выкрикнул:

— Кто?!

Глава 4

В курительной вязмитиновского дома повисло долгое тягостное молчание. Трубка полковника погасла, и он, вспомнив о ней, осторожно выбил ее содержимое в пододвинутую княжной массивную пепельницу. Приглушенный стук трубки о край пепельницы прозвучал в установившейся тишине неуместно громко, заставив самого Петра Львовича нервно вздрогнуть. Он наконец нашел в себе силы поднять глаза и посмотреть на Марию Андреевну.

Лицо княжны было залито меловой бледностью. У нее побелели даже губы, но в остальном княжна выглядела совершенно спокойной — пугающе спокойной, как показалось полковнику. Если бы Петру Львовичу не было доподлинно известно о горячей и нежной дружбе, которая связывала княжну с ее опекуном, он мог бы счесть Марию Андреевну бесчувственной. Но ему об этой дружбе было известно и посему оставалось только дивиться самообладанию, с коим сия молоденькая девица встретила столь страшное известие.

Первой нарушила молчание княжна, и то, что она сказала, удивило полковника Шелепова еще сильнее. Вместо слез и причитаний, которых он ждал и боялся, вместо горестных вздохов и ссылок на Божью волю и провидение, вместо всего того, что, как считается, надобно говорить и делать в подобных случаях, княжна отрывисто спросила:

— И кто же? Полагаю, преступника так и не нашли?

Полковник протяжно вздохнул, взлохматил пятерней седую, но все еще густую и кудрявую шевелюру, снова дернул себя за ус и ответил:

— Нет, душа моя, не нашли. Да с чего ты взяла, что там был преступник? Приезжали из Москвы, из следственной части, все там осмотрели и решили, что преступника никакого и в помине не было, а была случайная пуля...

Он смутился, встретив прямой, испытующий взгляд княжны, и потерянно замолчал, не зная, что еще сказать.

Княжна, шурша юбками, уселась в кресло напротив, подалась к полковнику, подперла подбородок рукой и спросила, глядя через стол прямо ему в глаза:

— А вы что решили, Петр Львович? Ведь московских следователей там не было, а вы были. Федор Дементьевич стоял на номере, и все, кто там был, тоже стояли на своих номерах и ждали медведя. Коли стреляли по медведю, то как же пуля могла случайно попасть Федору Дементьевичу в затылок? Ведь вы сами сказали, что в затылок.

— Я так сказал? — искренне удивился Петр Львович, из-за сильных переживаний уже успевший забыть, что он говорил. Деталь как будто была не из тех, о коих принято рассказывать молодым девицам, но, впрочем, мог и сказать... — Ну, коли сказал, значит, так оно и было. В затылок, душа моя. В самую середку.

На какой-то краткий миг ему почудилось, что он спит и видит дурной сон, — уж очень нереальным был этот деловитый тон, которым говорила княжна, да и собственные речи Петра Львовича казались ему самому дикими и ни с чем не сообразными. В таком тоне и с такими подробностями можно было разговаривать в кабинете у следователя или, на худой конец, в компании равных себе по возрасту и положению мужчин, умудренных опытом и не боящихся ни своей, ни чужой крови.

— А может, отверстие в затылке было выходное? — спросила Мария Андреевна, тем самым еще более сгустив атмосферу бредового кошмара, который, по убеждению полковника Шелепова, снился ему средь бела дня.

— Помилуй, матушка, — окончательно отдаваясь на волю этого страшного сна наяву, промолвил полковник, — кого ты об этом спрашиваешь? Мне ли не отличить входного отверстия от выходного? Слава богу, насмотрелся я на них за сорок лет предостаточно — и на те, и на другие. Пуля и впрямь прошла навылет, но стреляли в затылок, и притом с весьма небольшого расстояния, в чем я могу поручиться своим добрым именем. Да на что тебе, молодой девице, надобны все эти кровавые подробности? — добавил он, делая последнюю попытку вернуть разговор в нормальное русло. — Зачем тебе, душа моя, знать то, чего девицам твоего круга знать не полагается? Ты бы поплакала лучше, дочка. Хоть я слез женских и боюсь пуще французских пушек, а все ж таки приличнее было бы тебе поплакать, чем такие вопросы задавать.

Княжна прерывисто, судорожно вздохнула, и Петр Львович решил было, что она сейчас и впрямь заплачет. Но Мария Андреевна взяла себя в руки и, по-прежнему глядя ему в лицо сухими, опасно блестящими глазами, сказала с неожиданной, совсем взрослой горечью:

— Вот и вы туда же, Петр Львович. Это барышне прилично, это неприлично, а про иное ей и вовсе ничего знать не надобно... Поплачь, дитя, в подушку, да и живи себе дальше: на балах танцуй, на фортепьянах играй, реверансы делай да женихов заманивай. Ах, Петр Львович, Петр Львович! Да неужто и вы не понимаете, что я бы и рада так жить, да не могу, не получается! Я ли виновата, что знаю вещи, коих мне знать не надобно? Я ли виновата, что вместе с дедушкой не умерла? И много ли проку от моих слез? Коли есть убийца, так его ловить надобно! Ловить и наказывать, а поплакать и после можно. И скажите вы мне на милость, какая разница, кто его поймает — вы, я или следователь московский?

Петр Львович вынул кисет и, чтобы скрыть замешательство, принялся набивать трубку.

— Прости, голуба моя, — сказал он после длинной паузы. — Прости меня, дурака седого, не ждал я... Эх! И сильно же, я вижу, тебе от этой войны проклятой досталось! Много сильнее, чем я мог помыслить. Да и Александра Николаевича воспитание, кровь его... Да... Что ж, коли хочешь об этом деле думать, так я тебе все, что видел, расскажу. Скажу тебе как на духу, я ведь сам хотел им заняться, да, видишь, не судьба. Кабы на войну-то не идти, я бы этого стрелка непременно отыскал. Из-под земли бы достал и, вот ей-богу, своими руками убил бы. Прямо кулаком... То, что следователь московский сказал, будто несчастный случай, так я в это не верю. В Москве-то, чай, веселее с дамами флиртовать да перед начальством спину гнуть, чем в N-ске нашем каких-то душегубов ловить. Ничего хорошего я от этого следствия не ждал. Потому и меры кое-какие принял, и увидеть постарался все, что можно. Так вот, душа моя, стреляли в Федора нашего Дементьевича сзади, с каких-нибудь пяти шагов. Место, где стрелок стоял, я нашел, и даже пыж его с куста снял. Пыж обыкновенный, войлочный, какими у нас в полку пользуются, да и не только у нас, а повсюду. Однако ж сомневаюсь, чтобы кто-то из моих офицеров имел причину графа Бухвостова убивать, да еще и так подло, со спины. У меня в полку подлецов нет!

— Сие очень трудно знать наверняка, — заметила княжна, и Петр Львович снова подумал, как она переменилась. В словах ее содержалась несомненная правда, но правда такого свойства, что еще год назад что-нибудь в этом роде просто не могло бы прийти княжне в ее хорошенькую головку. — Но пыж, Петр Львович, это слишком шаткая улика для того, чтобы обвинять кого-либо из ваших офицеров. Что с того, что он войлочный? Точно такой пыж легко купить и еще легче сделать самому. Даже я могу его изготовить, поверьте. Так что оставим пыж в стороне. Скажите, не могло ли все-таки все это произойти случайно? Предположим, некто сбился со своего номера и стал где придется, не заметив, что впереди стоит еще кто-то. Он видит зверя, берет прицел, и в этот момент Федор Дементьевич, который, к примеру, присел или наклонился, вдруг выпрямляется, попадая прямиком под выстрел. Стрелок видит, что натворил, и в испуге удаляется, потихонечку присоединяясь к тем, кто обступил убитого медведя. Потом обнаруживается, что граф убит, начинается суета, паника, вы страшно кричите, пугая убийцу, и он не отваживается признаться. И, чем дольше он молчит, тем невозможнее ему кажется открыть рот и сказать: «Это сделал я».

— Ох, матушка, тяжко мне с тобой разговаривать, — нещадно крутя ус, признался полковник. — Ты не серчай, Христа ради, а только гляжу я на тебя — ну прелесть девица, хоть сейчас под венец! А как послушаю — волосы дыбом становятся. Ты будто задачки из логики решаешь, слушать тебя страшно, будто и не ты это...

Княжна потупилась, затем вынула из графина пробку, сама налила полную стопку водки и подвинула ее к полковнику.

— Простите, Петр Львович, — сказала она мягко. — Простите, пожалуйста, а только не могу я рыдать и руки заламывать, как это девице дворянского сословия полагается. Потом, может быть... Спасибо французам, научили меня, глупую, что смирение христианское не всегда хорошо. Федор Дементьевич в жизни своей никого не обидел, и что из этого вышло? Кто-то только рад будет, если мы с вами руки опустим. Ему-то только того и надо!

Полковник горько покивал седой головой, взял со стола предложенную княжной стопку и единым духом выпил водку, даже не поморщившись. К огурцам он не притронулся: теперь, когда дошло до дела, можно было более не притворяться, будто он хочет что-то есть.

— Железо, — будто отвечая кому-то третьему, остающемуся невидимым для княжны, проговорил он. — Дед был целиком, с головы до ног, железный, и внучка у него не хуже выросла. В тебя, матушка, дух Александра Николаевича, часом, не вселился? Закрою глаза и будто с ним говорю, а не с тобой. Так и хочется во фрунт стать и рапортовать по всей форме, как в армии положено.

— А хочется, так и рапортуйте, — разрешила княжна. — Разве я могу дорогому гостю в его желаниях перечить?

Полковник невольно хмыкнул в густые, пахнущие табаком и водкою усы, и они с княжной посмеялись — совсем немного и не слишком весело, но посмеялись все-таки, а не поплакали.

— Изволь, — разжигая трубку, невнятно проговорил полковник, — рапортую. Как хочешь, душа моя, а только теория, тобою построенная, — насчет заблудившегося охотника, случайного выстрела и всего прочего в том же духе, — хоть и звучит весьма правдоподобно, от действительности весьма далека. Могло так быть, могло, не спорю... Могло, да только не было. Людей по номерам я самолично расставлял, и не было у них никакой причины по лесу блуждать. И кустов никаких позади Федора Дементьевича не было, из-за которых твой предполагаемый стрелок мог его не увидеть. Да ты ведь и сама в случайность не веришь, правда?

— Я только хотела узнать, верите ли вы, — кротко уточнила княжна.

— Я, матушка, верю только в Господа Бога да еще в то, что вижу собственными глазами, — пробасил полковник из глубины дымового облака. — Посему, душа моя, предположениями и теориями я не удовлетворился. Видишь ли, что я сделал: стал на то место, с которого в графа нашего стреляли, и на глаз прикинул, куда пуля должна была уйти. И, вообрази себе...

Он вдруг распахнул сюртук, выпустив на волю туго обтянутый белым сукном жилета живот, запустил два пальца в часовой кармашек и вынул оттуда что-то маленькое, сверкнувшее на миг тусклым металлическим блеском и тут же исчезнувшее в его огромном волосатом кулаке.

— Неужто пуля? — ахнула княжна, и Петр Львович подивился про себя ее смекалке.

— Она самая, — сказал полковник и заколебался, не зная, стоит ли показывать княжне расплющенный кусочек свинца, спрятанный у него в кулаке. Княжна, конечно, вела себя не как девица, а как опытный сыщик, но оставалось только догадываться, чего ей это стоило. Разговоры разговорами, логика логикой, а взять в руки кусок металла, которым убили близкого тебе человека, который прошел через его голову, через самый мозг, под силу далеко не каждому мужчине. Как бы ей в самом деле дурно не стало! Молодость вечно не умеет рассчитывать свои силы.

Но княжна уже требовательно протянула через стол тонкую руку ладошкой кверху, и Петр Львович, тяжко вздохнув, положил на эту нежную ладонь свое страшное сокровище, утаенное им от московского следователя и привезенное сюда, в Вязмитиново, с непонятной ему самому целью. Впрочем, теперь, когда расплющенный свинцовый шарик лег на ладонь Марии Андреевны, Шелепов, кажется, начал это понимать.

Когда свинцовая лепешка коснулась ее руки, в лице Марии Андреевны что-то дрогнуло, но она тут же овладела собой и, поднеся ладонь к самому лицу, стала внимательно разглядывать пулю. Полковник исподтишка наблюдал за нею. Он уже открыл рот, готовясь объяснить Марии Андреевне все огромное значение этой уродливой штуковины, но княжна опередила его.

— Форма, в которой отливали пулю, была с изъяном, — сказала она. — На пуле видна бороздка, будто улитка проползла. Если бы найти того, у кого в сумке лежит мешочек с такими пулями, дело было бы сделано.

Полковник, не сдерживая чувств, от души хватил себя кулаком по колену.

— Ай, княжна! — воскликнул он. — Ай, Вязмитинова! Ай да голова! А глаз-то, глаз! Жалко, дед твой тебя не видит!

Княжна медленно покачала головой и осторожно положила пулю на стол. Расплющенный шарик серого свинца негромко стукнул в деревянную столешницу.

— Дедушка не одобрил бы моего поведения, — уверенно сказала Мария Андреевна. — Он меня учил, что женщина должна скрывать свой ум. И чем умнее женщина, тем старательнее она должна притворяться полною дурой.

— Ну, Александр Николаевич, царствие ему небесное, любил удивить собеседника парадоксом, — посасывая чубук, усмехнулся полковник. — Какая-то доля правды в этом есть, но коли так судить, то известные тебе княжны Зеленские, к примеру, наверняка небывало умны. Ум свой сии девицы скрывают столь тщательно и успешно, что его у них и впрямь воз и маленькая тележка. Нет, я слов покойного князя не оспариваю — куда мне против него-то! — однако знай, что в моем присутствии тебе притворяться незачем.

— Ой ли? — грустно переспросила княжна. — Ведь вы же сами сказали давеча, что мои речи вас шокируют. Зная вас, смею предположить, что сказали вы далеко не все, что хотели.

Полковник крякнул, смущенно отвел глаза.

— Э, да что я буду перед тобой дипломатию разводить! — с военной прямотой бухнул он. — Ну и шокируют! Мало ли что меня, старого дурня, шокирует! Говорят, старого кобеля новым штукам не научишь, так ведь я, душа моя, не кобель цепной. А для людей иная пословица придумана: век живи — век учись. Люди-то про нее частенько забывают, потому как учиться — это, голуба, труд тяжкий и смирение для оного дела требуется большое. А что речи твои для слуха непривычны — ну, так ты, по крайней мере, дело говоришь, оттого и непривычно. Ежели людей год без перерыва слушать, а потом всю чепуху из разговоров повыбросить, так дела, глядишь, и на три фразы не останется. А у тебя, душа моя, что ни слово, то в яблочко. Мудрено ли, что у меня с непривычки мороз по коже?

Княжна грустно улыбнулась и подвигала пальцем лежавшую на скатерти пулю.

— Удивительно, — сказала она. — Сколько ума, сколько сил душевных люди тратят на то, чтобы убивать друг друга и делать ближних своих несчастными! Какой долгий путь надо было пройти от кривой стрелы с каменным наконечником до этого вот кусочка свинца! И все для того лишь, чтобы пробить голову хорошему, добрейшему человеку...

Полковник Шелепов, который на своем веку истребил великое множество народу и никогда не задумывался о подобных вещах, в ответ на ее слова лишь смущенно кашлянул в кулак и снова окутался дымом своей трубки.

— Да, — будто проснувшись, спохватилась княжна, — так что же вы сделали с этой пулей?

— То же, что сделал бы любой решительный человек на моем месте, — отрубил полковник. — Поставил всех в ряд, не считаясь с чинами и происхождением, и заставил предъявить огневые припасы.

— И ничего не нашли.

— Ну, кабы нашел, так у нас с тобой и разговора бы такого не было, и на войну бы я сейчас ехал не полковником, а простым рядовым солдатом. Пехотным... Да-с. Так вот, похожих пуль я ни у кого не нашел и только тогда, старый дурень, понял свою ошибку. Надо было сперва лес прочесать, пустить по следу собак, а после уж, если бы никто не попался, сумки с припасами проверять. А так, покуда я пули сличал, тот мерзавец уж далеко ушел. Да только мне поначалу и в голову-то не пришло, что, пока мы зверя выслеживали, по нашему следу тоже кто-то крался. Эх! Век себе не прощу! Ей-богу, будто бес какой в меня вселился! Я эту охоту затеял, я Федора Дементьевича туда силой затащил, и убийцу упустил тоже я! И ведь был же мне верный знак — отступись, старый упрямец, не неволь человека!

— Какой знак? — насторожилась княжна.

— Да когда он с лошади-то упал... Он себе подпругу подрезал или кто другой постарался — какая разница? Ясно ведь было, что не хочет он с нами ехать. Ну и отправил бы его домой с миром, а вечером бы водочки выпили, медвежатинкой закусили и вместе бы посмеялись, как он с седла-то кувыркнулся... А я его еще симулянтом обозвал, паяцем! Эх!...

— Разница есть, — медленно проговорила княжна и накрыла пулю ладонью. — Что-то мне, Петр Львович, не верится, будто граф сам себе это падение устроил. Немолод он был, и в седле я его, сколько себя помню, ни разу не видела. Вряд ли он стал бы так рисковать только лишь глупой шутки ради. Шутка-то, согласитесь, была преглупейшая, а результат мог выйти совсем не смешной. Напрасно вы о Федоре Дементьевиче так дурно думаете. Уж он бы, верно, придумал что-нибудь позабавнее.

— Да я уж об этом думал, — признался полковник. — Увы, безрезультатно. Кто же, если не он сам? Этак пошутить над пожилым уважаемым человеком вряд ли кто осмелится, а рассчитывать на то, что он, свалившись с лошади, шею сломает, согласись, глупо.

— На это рассчитывать, конечно, нельзя, — не стала спорить княжна. — Для этого нужно уж очень большое невезение. Однако с точки зрения убийцы в этом его падении был несомненный резон. Мало кому известно, что Федор Дементьевич был смолоду лихим наездником. Тому, что люди сами про себя рассказывают, другие редко верят. Значит, кто-то мог рассчитывать на то, что, упав с седла, граф наверняка что-нибудь серьезно повредит — пускай не шею, так хотя бы ногу или руку.

— Резонно, — согласился Шелепов. — Только много ли убийце проку от его ушибов?

— Знак, — напомнила княжна. — Вы сами сказали, это был знак вам. Если бы он расшибся или сломал себе что-нибудь, вы бы наверняка без промедления отправили его обратно в город. И, думается, вам вряд ли пришло бы в голову выделить вооруженный эскорт для его сопровождения.

— А зачем? — изумился полковник. — То есть сейчас-то я бы, наверное, задумался, но тогда...

— Вот, — сказала княжна таким тоном, будто только что закончила доказывать теорему из геометрии. — А по дороге... Ведь, если память мне не изменяет, между городом и Денисовкой есть несколько густых перелесков.

— Ах, дьявол! — вскричал полковник. — И правда! Я и то думал: что же это он, душегуб проклятый, совсем без страха живет? Неужто места лучшего не нашел?

— Верно, — сказала княжна. — Он искал, да вы ему не дали. Убийца, видно, не знал, что Федор Дементьевич когда-то был недурным наездником и даже служил в кавалерии, вот и понадеялся на подрезанную подпругу. Он намеревался подстеречь бричку на обратном пути и сделать дело тихо, без свидетелей. Думается, кучер с кнутом вряд ли стал бы серьезной помехой для того, кто отважился подойти к вооруженному человеку на расстояние пяти шагов и хладнокровно выстрелить ему в голову, рискуя в любой момент быть замеченным другими охотниками.

Полковник Шелепов торопливо налил себе водки, выпил и снова схватился было за графин, но тут обнаружилось, что внутри него ничего не осталось.

— Что за оказия? — удивился Шелепов. — Испарилась она, что ли?

— Да, — согласилась княжна, — наверное. Тут довольно жарко.

Шелепов смутился и поспешно отдернул руку от графина, испытывая сильнейшую неловкость.

— Прости, княжна, — сказал он. — Совсем я от твоих речей голову потерял, забыл, сивый мерин, где нахожусь и с кем разговариваю. Гляди-ка, графин водки усидел и не заметил! А что накурил-то!...

Княжна позвонила и велела принести еще водки. Петр Львович стал горячо отнекиваться, ссылаясь на приличия, жару, необходимость спешно догонять полк и множество иных причин. Княжна слушала его, немного грустно улыбаясь и качая головой.

Пришла Дуняша, поставила на стол полный графин и забрала пустой, покосившись при этом на полковника с явным неодобрением. Петр Львович, считавший ниже своего достоинства обижаться на прислугу, все же не отказал себе в удовольствии чувствительно шлепнуть дерзкую горничную пониже спины, на что та ответила пронзительным взвизгом и пулей выскочила из курительной. Полковник заметил затаенную усмешку княжны, смутился, потом увидел, что принесенный Дуняшей графин по объему заметно превосходит предыдущий, и смутился еще больше.

— Не извиняйтесь, Петр Львович, — сказала княжна, предвосхищая очередной взрыв полковничьего многословия. — Мне приятно, что вы не брезгуете моим угощением, и, что трубку курите, тоже приятно. Можно тешить себя иллюзией, будто теперь так будет все время, что рядом снова появится живая душа, человек, с которым я могу свободно говорить не только о погоде и хозяйстве, но и о вещах, более интересных и возвышенных, чем потравы посевов или чей-нибудь адюльтер. Простите, я что-то не то говорю... Словом, и речи быть не может о том, чтобы вам ехать сегодня. Ваш полк как-нибудь без вас не пропадет, догоните вы его без труда. Посему единственной извинительной причиной вашего спешного отъезда может быть только одна, а именно та, что мое общество вдруг сделалось вам неприятно. Если это так, я не обижусь, поверьте.

Полковник мысленно заскрипел зубами и с такой силой ударил себя кулаком в грудь, что едва не проломил ее насквозь.

— Матушка! — вскричал он. — Да за что ж ты меня, старика, обижаешь? Я ж тебя на коленях малюткой держал! И, помнится мне, как-то раз ты мне эти колени... гм... Вот видишь, опять я чепуху какую-то говорю, за которую из приличных домов прогоняют взашей. Совсем я одичал среди своих драгун, прости меня, старика. Пойми, однако же, что я — человек военный и временем своим располагать по собственному усмотрению могу не всегда. Сейчас вот не могу — хоть режь ты меня, не могу и не могу!

Полковник слегка кривил душой. Время у него в запасе было — немного, но на то, чтобы переночевать у княжны, его бы точно хватило. Но вот желание оставаться в этом знакомом и милом, почти родном доме вдруг улетучилось. Общество княжны теперь вызывало какую-то неловкость, почти суеверный испуг, как будто на глазах у Петра Львовича произошло чудо, и притом чудо не приятного, а какого-то мрачного и пугающего свойства.

— Что ж, я понимаю, — сказала княжна самым обыкновенным, теплым и сердечным тоном. — Прошу простить мне необдуманные слова, которые, может быть, были сказаны мною в забывчивости. Неволить вас я не стану, однако без обеда не отпущу. Перед дорогой надобно поесть; и потом, что скажут люди о хозяйке, которая выпроводила гостя за порог голодным? Не хватало еще, чтобы меня по вашей милости осуждала дворня! Нет-нет, Петр Львович, и не отказывайтесь. Ежели вы не задержитесь, чтобы отобедать у меня, ваш желудок непременно вынудит вас остановиться в каком-нибудь грязном трактире, где вы потеряете вдвое больше времени и поедите, вероятнее всего, довольно скверно.

— Умеешь ты, княжна, уговаривать, — с усмешкой начал Шелепов и осекся, увидев дрожавшие в глазах Марии Андреевны слезы. Ему снова, уже не в первый раз за сегодняшнее утро, захотелось хорошенько надавать самому себе по физиономии. — Прости, дочка. Просто разговору нашему конца-краю не видать, а для тебя он, поди-ка, еще более тягостен, чем для меня. Я-то уж пообвык, притерпелся, да и душой давно загрубел, не впервой мне друзей-то терять. А коли тут останусь, верно, до утра проговорим, и все об одном. А в разговорах, душа моя, проку мало. Даже если все именно так было, как ты мне тут расписала, что толку-то? Душегуба того и след давно простыл, его теперь днем с огнем не сыщешь.

Мария Андреевна отвернулась к окну и сделала движение рукой у лица — видно, смахнула слезы. Когда она снова поворотилась к Петру Львовичу, полковник увидел, что глаза ее сухи и спокойны. Позвонив горничной, княжна велела подавать обед. Полковник тем временем успел снова набить трубку и теперь пыхтел ею с самым мрачным видом. Изменения, произошедшие с княжною, были нехороши, но еще хуже полковнику казалось то, что он вынужден ехать, бросив ее в столь плачевном состоянии. Друг его юности был подло застрелен в спину, и злодеяние сие, судя по всему, обещало остаться неотмщенным. Подопечная убитого и внучка человека, коего Петр Львович почитал как своего второго отца, была одна, всеми брошенная и несправедливо порицаемая, на грани нервного истощения, а может быть, и болезни. И именно сейчас, когда он более всего необходим здесь, ему непременно нужно ехать на войну!

Так что же — подать в отставку? Сие было бы умнее всего, однако такой способ разрешения проблемы казался Петру Львовичу весьма сомнительным. Что люди-то скажут? Известно, что: мол, пока в тылу сидел — ничего, служил и не жаловался, а как на войну ехать — он в кусты. Стыда ведь не оберешься, глаз от земли не поднимешь...

Ну, положим, стыд — не дым, глаза не выест. Ежели у кого хватит нахальства обвинить полковника Шелепова в трусости, то проживет сей нахал весьма не долго. Всех, конечно, не перестреляешь, но речь не о том. Будет ли от его, Петра Львовича Шелепова, присутствия здесь хоть какая-то польза? Глядя на княжну, он в этом сомневался. Ей бы успокоиться, забыть обо всем, замуж, в самом деле, выйти. Но, видя каждый божий день перед собой фигуру полковника, она всякий раз будет вспоминать о графе Бухвостове и вконец, бедняжка, изведется...

Обед был хорош. Княжна за едой болтала о пустяках, будто совсем позабыв о тягостном разговоре в курительной, и выглядела именно так, как, по мнению полковника, и должна была выглядеть девица ее лет, то есть восхитительно. Лишь за кофе, который в этом доме по заморскому обычаю подавали в конце обеда, она как бы между делом спросила, кто из N-ских дворян присутствовал при споре Петра Львовича и Федора Дементьевича — том самом споре, в ходе которого и было решено отправиться на злополучную охоту. Полковник пожал могучими плечами, напряг память и перечислил всех, кого смог припомнить. Княжна рассеянно кивала, слушая его.

За обедом полковник, уступив уговорам княжны, выпил еще парочку стопок водки — уж очень она, проклятая, была хороша. Посему, отправившись в дальнейшее странствие, Петр Львович впал в приятную дрему, едва лишь его карета выкатилась за ворота вязмитиновской усадьбы. Проснулся он перед самым закатом, и, как и следовало ожидать, тягостное впечатление, оставшееся от разговора с княжной Вязмитиновой, за время его сна улетучилось вместе с хмелем. Теперь разговор этот виделся протрезвевшему полковнику Шелепову как бы сквозь легкий туман.

Когда экипаж полковника выехал из "ворот усадьбы и скрылся за поворотом дороги, княжна велела седлать коней и пошла наверх переодеться в костюм для верховой езды. Костюм сей стоил ее портнихе огромных трудов, сомнений и слез, поскольку той ни разу не доводилось шить платье, совмещавшее в себе кокетливый женский жакет и совершенно бесстыдные, скроенные по образцу мужских панталоны. Соседи находили это одеяние весьма предосудительным, а дворня при виде него украдкой крестилась, но в нем зато удобно было ездить верхом.

Одним махом взлетев в мужское жесткое седло, княжна пришпорила лошадь и, взяв с места в карьер, поскакала вон из усадьбы. Лошадь стремглав пронеслась по длинной липовой аллее, огласив ее глухим топотом копыт.

Княжна без задержек пересекла открытое пространство, отделявшее холм, на котором стояла усадьба, от ближайшего леса, проскакала две версты по лесной дороге и свернула на неприметную тропу, которая, извиваясь, уходила в глубину соснового бора. Здесь ей пришлось придержать лошадь, чтобы ненароком не расшибиться о какой-нибудь низко нависающий над тропой сук. Вскоре тропа вышла на берег ручья, а ручей привел Марию Андреевну к озеру.

Озеро это с некоторых пор служило излюбленным местом уединения княжны Вязмитиновой. Помещалось оно почти в самой середине обширного хвойного бора, который клином вдавался в возделанные поля. Со стороны усадьбы к озеру вела тропа, по которой и попала сюда княжна; с противоположной стороны к озеру можно было подъехать по дороге. По этой дороге сюда приезжали вязмитиновские рыбаки, расставлявшие сети с разрешения княжны и под надзором княжеского лесничего. Озеро было довольно обширное, сильно вытянутое в длину, весьма глубокое и очень живописное. Рыбы в нем водилось предостаточно, но княжну привлекало сюда не это: здесь действительно было очень красиво и тихо. Место сие было открыто княжною по чистой случайности, и вот уже на протяжении нескольких месяцев именно ему Мария Андреевна поверяла все свои печали. Здесь никто не мог увидеть ее слез, и скупые слова жалобы и мольбы, произнесенные княжной в этом глухом месте, не были слышны никому, кроме Бога.

Спешившись и набросив поводья на куст, княжна наконец дала волю своему горю. Из груди ее вырвались глухие рыдания, и слезы, которые оно так долго сдерживала ценой неимоверных усилий, беспрепятственно потекли по ее побледневшим щекам. Если бы полковник Шелепов мог видеть княжну сейчас, он не раздумывал бы, прилично или неприлично ему подавать в отставку. Поведение княжны, показавшееся убеленному сединами герою многих войн столь неестественным, на самом деле именно таковым и являлось. Мария Андреевна не хотела никого просить о помощи, и она не попросила.

Упав на колени и закрыв ладонями мокрое от слез лицо, княжна рыдала, оплакивая дорогого ей человека; страшные подробности его гибели, столь живо и обстоятельно описанные полковником Шелеповым, стояли перед ее взором так ясно, как если бы она видела их наяву. От этих подробностей кровь стыла у нее в жилах и рыдания, прекратившиеся было, с новой силой сотрясали ее хрупкое тело.

Княжна плакала, ничего не видя вокруг себя. Она не видела, как над самой ее головой, присев на ветку, оправляла пестрые перышки лесная птица; не видела, как вдали по ровной, как зеркало, водной глади бесшумно скользила рыбачья долбленка; не видела белки, которая стремительным языком рыжего пламени скользнула вверх по стволу вековой сосны. Не видела она и человека, который, низко надвинув на глаза широкие поля шляпы, наблюдал за нею из гущи молодого сосняка. Рука этого человека, затянутая в тонкую кожаную перчатку, задумчиво поглаживала рукоять торчавшего у него за поясом пистолета, то решительно сжимая ее, то вновь выпуская. Потом в поле его зрения попала рыбачья лодка; человек в шляпе беззвучно, одними губами отпустил крепкое словцо, и его ладонь, убравшись с пистолета, потянулась к ножу, который был спрятан за голенищем сапога. Затем, будто что-то сообразив, человек этот поправил на голове шляпу, отпустил ветку, которая мешала ему смотреть, и осторожно, крадучись, отступил назад. Под его ногой громко, на весь лес, хрустнула сухая ветка. Человек испуганно замер, но княжна ничего не услышала, целиком поглощенная своим горем.

Тогда незнакомец еще немного попятился, а потом повернулся к озеру спиной и решительной походкой направился к тому месту, где оставил лошадь. Человек этот был высок, статен и широкоплеч, а его мужественное, красивое особой, хищной красотой лицо украшали густые черные как смоль усы.

* * *

Поднявшись к себе в номер, пан Кшиштоф Огинский швырнул на постель пыльную шляпу и, высунувшись за дверь, кликнул коридорного. Когда коридорный прибежал, Огинский велел подать горячей воды, закрыл дверь и подошел к окну. Он закурил толстую трескучую сигару, заложил руки за спину и стал разглядывать открывавшийся из окна вид.

За грязным, засиженным мухами стеклом расстилалась пыльная ухабистая улица с травянистыми обочинами, по которым бродили тощие куры. Мимо трактира проехала груженная туго набитыми рогожными мешками подвода. Лошадь вел под уздцы кривоногий мужичонка с торчавшей вперед растрепанной пегой бородой. Прямо под окном пана Кшиштофа костлявая деревенская кляча непринужденно задрала хвост и сделала неприличность. Огинский дернул щекой, сбил пепел с сигары в стоявший на подоконнике горшок с пыльной геранью и повернулся к окну спиной. Расстилавшийся за грязным стеклом так называемый пейзаж не вызывал в нем никаких эмоций, кроме тягостной скуки и желания как можно скорее оказаться на максимальном удалении отсюда.

Коридорный принес большой кувшин горячей воды. Пану Кшиштофу такое количество не требовалось, но он не стал указывать коридорному на его ошибку. Сунув пятак на чай, он выставил прислугу из номера и запер дверь на засов.

В углу на колченогом табурете стоял таз для умывания, над которым к стене было приколочено забрызганное зеркало в рассохшейся и облезлой деревянной раме. Рядом с зеркалом имелась полочка, а на полочке лежала бритва со сточенным, кое-где тронутым ржавчиной лезвием. Пан Кшиштоф взял бритву, несколькими точными движениями направил ее на кожаном ремне, с сомнением оглядел результат своих усилий и принялся взбивать мыльную пену в медном стаканчике, какими пользуются обыкновенно цирюльники.

Операцию, которую намеревался произвести над собою пан Кшиштоф, много проще было бы доверить профессиональному парикмахеру. Но цирюльники — народ болтливый; в небольших городах цирюльник, вечно пребывающий в самом средоточии городских новостей и сплетен, служит недурной заменой ежедневной газете. Наметанный глаз опытного цирюльника, привыкнув изучать лица клиентов в большом, повернутом к свету зеркале, не пропускает в этих лицах ни малейшей подробности и фиксирует каждую из них надежнее, чем это сделала бы кисть знаменитого художника-портретиста. Все перечисленные условия были совершенно неприемлемы для пана Кшиштофа, не по своей воле явившегося в эти проклятые места, где его хорошо знали, помнили и могли легко опознать.

Отправляясь сюда, пан Кшиштоф не рассчитывал встретить знакомых. Ему казалось, что разоренная усадьба будет последним местом, на которое чудом уцелевшая после многочисленных злоключений княжна Вязмитинова обратит свой взор. Данное ему Мюратом поручение было сложным и крайне опасным, но Огинский был уверен, что справится. И как же он был удивлен и шокирован, когда, добравшись до места, увидел на берегу заветного озера столь ненавистную ему княжну!

Девица сия, с виду хрупкая и нежная, была, как не раз убеждался пан Кшиштоф, тверже стали, опаснее рассерженной гадюки и хитрее самого дьявола. Дважды Огинский вступал с нею в единоборство, о котором княжна даже не подозревала, и дважды терпел сокрушительное поражение. Его хитроумные, тщательно продуманные, полные изощренного коварства планы рушились и рассыпались как карточный домик за полшага до их успешного осуществления; предпринимаемые паном Кшиштофом решительные меры неизменно оборачивались против него же; и неоднократно он лишь чудом уносил от проклятой княжны ноги, спасая не честь или доброе имя и даже не деньги, которых ему вечно не хватало, но свое последнее достояние — жизнь.

Знай пан Кшиштоф, что княжна перебралась в свое смоленское имение, он бы трижды подумал, прежде чем принять предложение Мюрата. То есть прямо отказаться от поручения маршала он бы, конечно, не смог, ибо такой отказ означал неминуемую гибель. Но, зная, что его ожидает в этих краях, пан Кшиштоф нашел бы способ скрыться от зорких глаз короля Неаполя. К бедности ему было не привыкать, а богатство могло достаться чересчур дорогой ценой. Что за радость умереть богатым?! Мертвому безразлично, в каком одеянии его похоронят и сколько золотых монет будет лежать в карманах этого одеяния.

Покрывая мыльной пеной свое загорелое лицо, пан Кшиштоф невольно откликнулся на собственные мысли кислой кривоватой улыбкой. Это были мысли насмерть перепуганного существа. Нужно было непременно взять себя в руки и заставить утонувший в панике мозг подумать о деле. Что, в конце концов, произошло? Девчонка оказалась дома? О, дьявол, ну и что с того?! Подумаешь, помеха! Если бы то, за чем его послал Мюрат, лежало в спальне княжны, под ее кроватью, тогда пан Кшиштоф и впрямь оказался бы в почти безвыходном положении. Но целью его было глухое лесное озеро, отстоявшее от дома княжны на добрых четыре версты, так что столкнуться там с молодой хозяйкой Вязмитинова можно было только благодаря случайности.

Обреченно вздохнув, пан Кшиштоф поднял бритву и, подперев верхнюю губу изнутри языком, принялся, кривясь и тихонько шипя сквозь зубы, соскабливать с лица свои роскошные усы. Несмотря на усилия, бритва осталась недостаточно острой, вследствие чего бритье доставляло ему не только моральные, но и физические мучения.

Но ничто не длится бесконечно, и спустя какое-то время из зеркала на пана Кшиштофа глянуло заметно помолодевшее загорелое лицо с предательской белой полоской на месте сбритых усов. Огинский скорчил недовольную гримасу и немного подвигал лицевыми мускулами, заново привыкая к своей изменившейся физиономии. Физиономия эта активно ему не нравилась: в верхней губе, более не прикрытой щетинистой полоской кавалерийских усов, чудилось что-то лисье, увертливое.

Пан Кшиштоф снова тяжело вздохнул: увы, это было еще не все. Взяв со стола большие потемневшие ножницы, он начал, бормоча проклятия, один за другим состригать свои густые иссиня-черные локоны. Волосы завитками падали на грязный пол, на носки сапог пана Кшиштофа, цеплялись за его одежду. Эта процедура отняла намного больше времени, чем бритье, а результаты ее показались Огинскому просто чудовищными: теперь из зеркала на него смотрела более чем подозрительная рожа, которая могла бы принадлежать беглому каторжнику. Из-под выстриженных клочьями волос проглядывала синеватая кожа скальпа, глаза бегали, как парочка испуганных мышат, уши нелепо торчали в разные стороны, как ручки вазы. Проклятье! До сих пор пан Кшиштоф даже не подозревал, что у него оттопыренные уши!

Сдержав готовое вырваться крепкое ругательство, Огинский наклонился над тазом и, поливая себе из кувшина, вымыл голову и шею остывшей водой, чтобы остриженные волосы не кололись за воротником. Вытершись большим сероватым полотенцем, в середине которого бесстыдно зияла прогрызенная какой-то нахальной мышью дыра, он присел над своим дорожным саквояжем, открыл его и принялся доставать оттуда разнообразные странные предметы, набор коих смотрелся бы гораздо уместнее в гримерной провинциального актера, чем в номере захудалого придорожного трактира.

Когда через полчаса пан Кшиштоф снова посмотрелся в зеркало, его было не узнать. Из глубины темного стекла на него смотрело совершенно незнакомое ему лицо в обрамлении светлых, завитых по последней моде кудрей. Под прямым носом вновь топорщились подстриженные по последней кавалерийской моде усы, теперь уже не черные, а золотистые, как спелая пшеница; аккуратные бакенбарды спускались до середины скул, выгодно оттеняя загар. На Огинском был надет блестящий красный доломан гвардейского гусара, на потемневших золотых шнурах которого, побрякивая при каждом его движении, висели ордена. Для полноты картины пан Кшиштоф закрыл свой левый глаз черною кожаной повязкой, которая не только придала ему вид раненного в сражении героя, но и крепко прихватила елозивший по бритой макушке белокурый парик.

Прицепив к поясу тяжелую саблю в потертых и поцарапанных, имевших очень бывалый и воинственный вид ножнах, пан Кшиштоф в последний раз критически оглядел результат своих усилий и удовлетворенно кивнул. В таком виде его не узнала бы не только родная мать, которой он не видел уже двадцать лет, но даже и маршал Мюрат, с которым пан Кшиштоф распрощался чуть более недели назад.

Покончив с преображением, Огинский закурил еще одну сигару, подошел, звякая шпорами, к стоявшему у стола креслу с засаленной полосатой обивкой и упал в него, бренча амуницией. Торчавшая в зубах у лихого лейб-гусара толстая сигара дурно гармонировала с его роскошной формой; к шитому золотом красному доломану и исчерченным вензелями синим рейтузам подошла бы трубка. Пан Кшиштоф об этом знал, и сигара, которую он теперь курил, была последней перед его возвращением в ставку Мюрата. До тех пор Огинский решил довольствоваться трубкой: столь невинная вещь, как приверженность к хорошей сигаре, могла при несчастливом стечении обстоятельств выдать его с головой.

Откинувшись всем корпусом на спинку кресла, поджав одну ногу и вытянув другую, картинно опершись локтем на эфес сабли, пан Кшиштоф неторопливо курил. Глаза его были закрыты как бы от усталости или скуки, но, приглядевшись к нему в эти минуты, можно было заметить под опущенными веками непрерывное суетливое движение: глазные яблоки пана Кшиштофа сами собой бегали из стороны в сторону, и он даже не пытался заставить их остановиться. Ему сейчас было не до того, как ведут себя его глаза: опустившись в кресло и прекратив совершать осмысленные, целенаправленные действия, Огинский очутился целиком во власти дурных предчувствий и страха.

Да-с, пан Кшиштоф боялся. Неотступный, выматывающий душу, изнурительный страх в течение всей последней недели служил постоянным фоном для всего, что Огинский думал, делал и говорил. Все остальные эмоции и переживания казались лишь легкой рябью на свинцовой поверхности страха; все они были окрашены страхом, пропитаны им насквозь, от него происходили и им же заканчивались. Страх поселился в душе пана Кшиштофа в тот самый миг, когда Мюрат уведомил его о цели предстоящей поездки, с присущей ему великолепной небрежностью назвав имя княжны Вязмитиновой. На берегу озера страх многократно усилился, почти превратившись в панику, но причиной этого страха была не столько княжна, сколько сама страна, в коей княжна обитала, — огромная, равнодушная, лениво сглотнувшая великую армию французов, как удав глотает беспомощного кролика. Пан Кшиштоф вдоволь помотался по просторам этой страны; повсюду здесь были люди, которые его знали и помнили, и встреча с любым из них могла закончиться для Огинского самым плачевным образом. Княжна Вязмитинова была страшным противником, но страна... О, страна была страшнее целого батальона таких княжон, и с того момента, как пан Кшиштоф переступил границу, он не переставал бояться даже во сне.

Впрочем, все сказанное вовсе не означает, что пан Кшиштоф Огинский был ни на что не способен. С малолетства страх и ненависть были движущими силами его натуры, как у иных людей любовь и доблесть. Огинский умел жить со своим страхом; сплошь и рядом он даже умел им управлять, а при надлежащем обращении из страха можно извлечь даже больше пользы, чем из самой беззаветной доблести.

Посасывая сигару, пан Кшиштоф ждал наступления темноты и, чтобы скоротать время, лениво размышлял о многих вещах сразу. С презрительной усмешкой вспоминал он о своей жене — не первой и, наверное, не последней из глупых баб, которые пытались заарканить этого прожженного авантюриста. Да, княжна Ольга Аполлоновна Зеленская, с которой пана Кшиштофа обвенчали едва ли не под дулом пистолета, была не первой его женой, но зато, без сомнения, самой глупой и безобразной из всех женщин, с коими Огинскому доводилось когда-либо иметь дело. Вспоминая свое краткое, продлившееся не более двух месяцев супружество, пан Кшиштоф не мог сдержать дрожи омерзения. Как-то раз, ночуя в постоялом дворе, еще более захудалом и грязном, чем этот, Огинский краем уха подслушал сказку, в которой говорилось о заколдованной принцессе, превращенной при помощи злых чар в лягушку. По ночам сие земноводное сбрасывало лягушечью кожу и снова превращалось в прекрасную принцессу; увы, с Ольгой Аполлоновной, законной супругой пана Кшиштофа, ничего подобного не происходило, и Огинский бежал от нее, как только оправился после ранения. Нелепое это создание вполне могло обретаться где-то неподалеку: огромное состояние княжны Вязмитиновой притягивало семейство Зеленских с той же неодолимою силой, с какой земная твердь притягивает подброшенный к небу камень. Княгиня Аграфена Антоновна до сих пор, наверное, не рассталась со своей бредовой идеей заполучить права опекунства над не достигшей совершеннолетия княжной, и, подумав об этом, пан Кшиштоф усмехнулся: нужно было совсем лишиться рассудка, чтобы мечтать об этом. Дела князя Аполлона Игнатьевича Зеленского, так называемого тестя пана Кшиштофа, были таковы, что ему не доверили бы опеку и над деревенскою козою. Чего греха таить, пан Кшиштоф тоже приложил к этому руку, но обвинять в разорении семейства Зеленских одного его было бы несправедливо: Аполлон Игнатьевич шел к нищете и позору не один десяток лет, и пан Кшиштоф лишь слегка помог ему свалиться в яму, которую он сам же для себя и вырыл.

Вспомнив о Зеленских и опекунстве, пан Кшиштоф неожиданно для себя заинтересовался причинами, вызвавшими столь бурные рыдания княжны Вязмитиновой там, на берегу озера. Разумеется, слезы семнадцатилетней девицы, получившей столь утонченное воспитание, могли быть результатом тысячи событий, большинство коих наверняка не стоило выеденного яйца. «Чепуха какая-нибудь, — неуверенно подумал Огинский. — Какая-нибудь очередная детская влюбленность, или повар, дурак, ухитрился срубить голову петуху на глазах у своей впечатлительной хозяйки...»

Впрочем, он тут же опомнился. Какой там повар, какой петух! Ведь речь шла о княжне Вязмитиновой, а сия девица неоднократно видела смерть, и притом в обличьях гораздо более грозных, нежели пьяница повар с окровавленным тесаком в руке. Ей и самой случалось обагрить кровью свои нежные ручки, так что вряд ли княжна стала бы плакать по пустякам.

Он поморщился, сбивая пепел с сигары прямо на пол. Да-с, дело, как и следовало ожидать, предстояло еще более сложное, чем казалось вначале. Браться за него с бухты-барахты было смерти подобно; оно, это растреклятое дело, было не из тех, которые можно кончить в полчаса. Прежде чем заняться им вплотную, пану Кшиштофу предстояло произвести самую тщательную разведку, и именно для этой цели он предпринял столь утомительный и рискованный маскарад.

Глава 5

Княгиня Аграфена Антоновна Зеленская была дамой властной, целеустремленной и притом весьма неглупой с житейской точки зрения. Ежели в ее жизни и была совершена настоящая большая и непоправимая глупость, так это только та, что она вышла замуж за князя Аполлона Игнатьевича, польстившись на его титул. Князь Зеленской был когда-то богат; семейство, из которого происходила Аграфена Антоновна, тоже не числилось среди захудалых и бедных, так что поначалу все шло недурно. Князь Аполлон Игнатьевич был существом невеликого ума и обладал характером мягким, как извлеченная из панциря улитка, то есть представлял собою наилучший материал для витья веревок. Аграфене Антоновне ничего иного и не требовалось: вить веревки из живых людей она любила, полагая такое занятие единственно достойным своей персоны. В первые же годы супружества она столь основательно подмяла князя под себя, что могла снисходительно взирать сверху вниз на его слабости, среди которых на первом месте стояла невинная с виду склонность к карточной игре.

Увы, с годами склонность эта, вытесняя и заменяя собою все иные предпочтения, превратилась у тишайшего князя Аполлона Игнатьевича в настоящую страсть. Жены своей он боялся до икоты и ни в чем не смел ей перечить. Однако когда доходило до карт, сей примерный муж забывал обо всем на свете, завороженный многообещающими подмигиваниями червонных дам и поощрительными улыбками трефовых королей. При этом в картах ему фатально не везло, и невезение сие имело вполне обыкновенную, очевидную для всех, кроме самого князя, причину: игроком Аполлон Игнатьевич был весьма посредственным, чтобы не сказать скверным, и приобретенный с годами богатый опыт разорительных проигрышей ничему его не научил. С достойным лучшего применения упорством князь снова и снова садился за накрытый зеленым сукном стол, вставая из-за него с пустыми карманами; разномастные короли с бородатыми лицами проходимцев и похожие на распутных девок дамы высасывали его, как свора голодных упырей, пока наконец не высосали досуха. Только чудом удалось Аполлону Игнатьевичу избежать долговой ямы; что же до его семейства, то пан Кшиштоф Огинский не слишком ошибся, предрекая Аграфене Антоновне незавидную участь прачки и неудачливой торговки сомнительными прелестями собственных дочерей. До такого ужаса дело, конечно, не дошло, однако в первую после нашествия французов зиму семейству Зеленских пришлось туго.

Неисчислимые лишения и беды, свалившиеся на ее голову, сильно подсушили дородную княгиню, сделав ее менее громогласной и категоричной в суждениях, но зато гораздо более решительной, твердой и скрытной. Изменения, произошедшие с нею, были сродни тем, что так напугали полковника Шелепова в княжне Вязмитиновой; разница, однако же, заключалась в том, что Аграфена Антоновна сумела снискать в обществе горячее сочувствие и даже уважение, коим прежде не пользовалась, а княжна Мария Андреевна в своем деревенском уединении и пренебрежении светскими обязанностями сделалась лишь мишенью для городских сплетниц.

Князь Аполлон Игнатьевич был окончательно прижат женою к ноге и не смел не только взять в руки карты, но и лишний раз подать голос. Бедно, но опрятно одетый, молчаливый и перед всеми заискивающий, каждый вечер приходил он в дворянское собрание и, присев в самом темном углу, тихо наблюдал за карточной игрой. Кто-нибудь угощал его сигарой, еще кто-то подносил рюмочку, скрывая за любезной улыбкой брезгливость, которую невольно вызывало это опустившееся, ничтожное существо. Князь не принимал ни малейшего участия в той жестокой борьбе за существование, которую вело в начале 1813 года обездоленное им семейство. Впрочем, его об этом никто не просил, поскольку княгиня отлично понимала, что муж ее способен принести гораздо более вреда, чем пользы.

К концу весны положение Зеленских начало мало-помалу поправляться. Причиною подобной перемены послужило, разумеется, достойное всяческих похвал упорство Аграфены Антоновны, с коим эта почтенная дама сражалась за честь и благополучие своего семейства. Упорство сие вкупе с бедственным положением снискали сочувствие некоторых высокопоставленных особ, и компенсация, выплаченная Аграфене Антоновне за убытки, понесенные ею от войны с Наполеоном, многократно превзошла размер упомянутых убытков. Само собой, пришлось похлопотать; кое-кто получил мзду, кому-то мзда была обещана. Княгиня даже продала свои последние драгоценности, сберегаемые ею на самый черный день, и в результате денег едва хватило на покупку небольшого, сильно пострадавшего от войны имения в Смоленской губернии, совсем неподалеку от владений княжны Вязмитиновой.

Тут надобно заметить, что фортуна, хоть и слывет весьма ветреной особой, дарит свои подарки лишь тем, кто способен по достоинству их оценить и ими воспользоваться. Княгиня Аграфена Антоновна относилась именно к этой категории людей и, едва речь зашла о поместье графа Курносова — соседа княжны Вязмитиновой, мигом смекнула, какие выгоды можно извлечь из его местоположения. Мысль об опекунстве над княжной Марией, с некоторых пор отнесенная к разряду несбыточных мечтаний и потому отложенная в сторону, вновь гвоздем засела в самой середине сознания княгини. Слухи об эксцентричном поведении княжны Вязмитиновой, граничившем с безумием, широко распространились в свете, достигнув уездного N-ска, где Зеленские коротали ту страшную зиму. Слухи эти были на руку княгине; умело подхватив их, Аграфена Антоновна принялась осторожно, с должным тактом и горячим показным участием распространять в высшем обществе хорошо продуманные сплетни, суть которых сводилась к одному и тому же: неисчислимые бедствия, которые претерпела бедная сирота, оказались губительны для ее неокрепшего рассудка.

Само собой, у княжны нашлись заступники. Слухи о ее безумии яростно опровергались друзьями покойного князя Вязмитинова — полковником Шелеповым и этим старым шутом, опекуном княжны, графом Бухвостовым, который вырвал опекунство буквально из-под носа у Аграфены Антоновны. Оба эти старика имели немалый вес и пользовались в обществе большим уважением — по мнению княгини, совершенно незаслуженно. Но фортуна порой поворачивает свое крылатое колесо с большой неторопливостью; замечено также, что, чем медленнее осуществляется поворот, тем вернее и надежнее бывает успех. Граф Курносов, остро нуждаясь в деньгах, уступил свое поместье буквально за бесценок, полковник Шелепов получил наконец приказ выступить со своим полком к театру военных действий, а тут и с графом Бухвостовым, как нарочно, случилось это несчастье на охоте... Даже светлейший князь Голенищев-Кутузов, по непонятной причине сильно благоволивший княжне Вязмитиновой, удалился от дел и окончательно осел у себя в Вильно, предаваясь чревоугодию, пьянству и бесцельному стариковскому флирту с тамошними распутницами. Княжна Вязмитинова осталась совсем одна; сочувственные реплики, высказываемые в ее адрес дамами из высшего общества, стоили ровно столько, сколько обыкновенно и стоят подобные реплики, то есть ровным счетом ничего. Заручившись определенной поддержкой, — а она заблаговременно позаботилась о том, чтобы ею заручиться, — княгиня Аграфена Антоновна имела верные шансы получить опекунство, а вместе с ним и контроль над огромным состоянием молодой княжны.

Аграфена Антоновна хорошо понимала, что такая подопечная, как княжна, может доставить гораздо больше хлопот и неприятностей, чем выгоды. Но и тут, казалось, все складывалось в ее пользу: княжне оставался всего лишь шаг до официального признания ее невменяемой, и Аграфена Антоновна намеревалась помочь ей сделать этот последний шаг. Осуществление этого плана было чревато огромными трудностями, но к трудностям княгине Зеленской было не привыкать.

Ранним погожим утром княгиня Аграфена Антоновна стояла на крыльце постоялого двора, расположенного примерно на полпути между Москвой и Смоленском, и наблюдала за погрузкой своего багажа. Процедура сия не отняла много времени, так как, во-первых, багажа было совсем немного, а во-вторых, даже то, что было, на ночь не снимали с подвод, за исключением самого необходимого. Вот это-то необходимое, в числе коего были также три дочери Аграфены Антоновны, княжны Елизавета, Людмила и Ольга, грузилось сейчас в экипажи под неусыпным наблюдением княгини. Князь Аполлон Игнатьевич, не столько необходимый, сколько привычный, неприкаянно мыкался поблизости, путаясь под ногами у прислуги и робко подавая советы, которых никто не слушал.

Наконец погрузка была завершена. Княжны — все, как одна, крупные, дородные, нескладные и некрасивые — втиснулись в душное нутро крытого экипажа, отчего тот заметно просел на рессорах. Было слышно, как они возятся внутри, устраивая себя и свои многочисленные юбки, и бранятся злыми голосами. Князь Аполлон Игнатьевич сунулся было к открытой пролетке, загроможденной узлами и баулами, в которой путешествовал в одиночестве и всеобщем небрежении от самого N-ска, но у княгини на сегодняшнее утро были особенные планы, и ее зычный оклик остановил князя, заставив его вздрогнуть и слегка присесть на кривоватых, обтянутых несвежими белыми чулками ногах.

— Ты, батюшка, нынче с княжнами садись, — непререкаемым тоном велела Аграфена Антоновна, — а я снаружи воздухом подышу. Душно мне нынче что-то, томно...

— Да здорова ли ты, матушка? — всполошился Аполлон Игнатьевич, мигом сделавшись похожим на испуганного попугая.

— Здорова, здорова, — ответила княгиня унтер-офицерским басом. — А коли и нездорова, так чем ты, князюшка, мне поможешь?

— Лекаря можно бы позвать, — неуверенно пискнул князь.

— Ле-е-екаря, — с невыразимым презрением протянула Аграфена Антоновна. — А платить ему чем? Разве что тебя, батюшка, на базаре продать. Так за тебя, небось, и полушки не выручишь.

Сдержанная скорбь, сквозившая в каждом слове, в каждом движении княгини, когда та бывала в обществе, в кругу домочадцев исчезала без следа. Здесь Аграфена Антоновна могла дать себе волю, не опасаясь разрушить столь тщательно создаваемый ею образ страдалицы, терпеливо сносящей все невзгоды и лишения, которые выпали на ее долю.

— Что ты, право, матушка? — забубнил князь. — Что ты, княгинюшка? Нешто можно так-то, да еще при людях?

Не дождавшись ответа, он суетливо полез в карету. Оттуда немедленно донеслись раздраженные голоса княжон, пенявших князю за то, что он мнет им туалеты. «Что вы, папенька, совсем сдурели? — услышала Аграфена Антоновна. — Башмаками своими навозными прямо по подолу!»

— Тихо вы, курицы! — грозно прикрикнула княгиня. — Укоротите свои языки, коли Бог ума не дал!

Галдеж немедля прекратился, и карета, еще два раза качнувшись на просевших рессорах, замерла, как будто все внутри нее разом обратились в камень, безмолвный и неподвижный. Княгиня подобрала юбки и, помянув вполголоса чертовых дур, стала величественно спускаться с крыльца.

Лакей помог ей взобраться в пролетку. Разместив на сиденье свое крупное тело, Аграфена Антоновна молча ткнула кучера в спину. Рука у нее была тяжелая, и бедняга скатился с козел, потеряв шапку.

— На подводу ступай, — сказала ему Аграфена Антоновна. — Савелий, возьми вожжи.

Лакей, только что помогавший ей сесть в экипаж, занял место получившего отставку кучера и разобрал вожжи. Обоз тронулся, оставляя позади грязный постоялый двор. Выбравшись на большак, Аграфена Антоновна велела сидевшему на козлах Савелию придержать лошадь и пропустить карету и ехавшие за нею подводы с домашним скарбом вперед. Подвод было всего две, и нагружены они были отнюдь не сверх меры. Княгиня сокрушенно покачала головой при виде этого грустного зрелища. Бывали моменты, когда ей хотелось задушить князя своими руками, и сейчас как раз наступил один из таких моментов.

— Не торопись, — сказала она лакею, когда последняя телега, нещадно скрипя, прокатилась мимо. — Пусть пыль уляжется.

— Слушаю-с, — не оборачиваясь, ответил лакей, и в его голосе Аграфене Антоновне послышалась затаенная насмешка.

Княгиня прожгла обтянутую синим кафтаном спину Савелия свирепым взглядом, но говорить ничего не стала: прозвучавшая в его голосе насмешка ей, скорее всего, просто почудилась. Ей теперь все время чудились сдавленные смешки и перешептывания дворни; что же до лакея Савелия, то по его лицу и голосу никогда нельзя было понять, говорит он всерьез или прямо в глаза насмехается над глупыми барами, растерявшими свое огромное состояние. Что и говорить, нужно было и впрямь думать пятками, чтобы докатиться до нищеты, в коей прозябало семейство Зеленских. Впрочем, Аграфена Антоновна справедливо полагала, что это — не холопьего ума дело.

Однако Савелий был не совсем обычным холопом. Начать с того, при каких обстоятельствах он возник в доме Аграфены Антоновны. Случилось это за два дня до того, как полковник Шелепов получил приказ вести своих драгун в Польшу. К тому времени все необходимые для покупки смоленского поместья бумаги уже были готовы, оставалось лишь составить купчую и передать из рук в руки собранные ценой таких трудов и лишений деньги. Вся сумма до копейки была собрана, перевязана лентой и хранилась в бельевом шкафу Аграфены Антоновны, который стоял в углу ее спальни. Наученная горьким опытом нужды и лишений, Аграфена Антоновна в ту ночь спала чутко — можно сказать, не спала, а дремала вполглаза, беспокоясь о судьбе лежавшего среди кружев и батиста сокровища. Промаявшись до полуночи, она таки не удержалась, встала и переложила деньги к себе под подушку.

Хорошо понимая, сколь смехотворно ее поведение, но привыкнув тем не менее готовиться к худшему, Аграфена Антоновна встала с постели, затеплила свечу и, накинув капот, двинулась в столовую, где на потертом коврике, сомнительно украшавшем собою обшарпанную стену, висел старый дуэльный пистолет — жалкое напоминание о прежней роскоши. Деньги княгиня взяла с собою, опасаясь оставить их без присмотра хотя бы на минуту.

Путь до столовой был недалек, ибо тесноватая квартирка, которую ныне снимали Зеленские, была позорно мала и вмещала их с большим трудом. Пройдя узким коридором и толкнув дверь, княгиня оказалась в тесно заставленной обшарпанной мебелью комнате с низким потолком, игравшей в их доме роль гостиной, столовой, карточной (для редких гостей, разумеется, но никак не для Аполлона Игнатьевича) и бог знает чего еще. Большое зеркало на противоположной стене сумрачно отразило громоздкую фигуру княгини, стоявшей на пороге со свечою в руке; в следующее мгновение на другой стене тускло блеснул граненым стволом пистолет. Аграфена Антоновна приблизилась и осторожно сняла пистолет с крюка. Она знать не знала, как следует обращаться с этим опасным предметом. Ей даже не пришло в голову проверить, заряжен ли пистолет, а если бы и пришло, то она все равно не сообразила бы, с какого конца взяться за это дело. В отличие от полоумной и скверно воспитанной княжны Вязмитиновой, Аграфена Антоновна никогда в жизни не проявляла интереса к ружьям, пистолетам и прочим дьявольским игрушкам, коими так любят забавляться мужчины.

И вот, стоя в темной столовой с горящей свечою в одной руке и то ли заряженным, то ли, напротив, незаряженным пистолетом в другой, Аграфена Антоновна внезапно почувствовала раздавшийся из ее спальни осторожный, вороватый звук. Поначалу она решила, что ей опять мерещится всякая чертовщина, но тут ее босых ступней коснулся легкий сквозняк, которого раньше не было, а в спальне снова скрипнула половица.

Бывало и раньше, что половицы в доме скрипели сами по себе, и только по этой причине Аграфена Антоновна не стала поднимать тревогу сразу же, как только услыхала подозрительный звук. Обмирая от страха, приблизилась она к двери спальни и заглянула вовнутрь.

Окно стояло нараспашку, свежий ночной ветерок трепал занавески; на полу возле кровати беспорядочной грудой валялось набросанное как попало белье, а из открытой дверцы шкафа продолжали вылетать все новые и новые предметы туалета, носившие весьма интимное свойство. Из-под нижнего края зеркальной дверцы торчали чьи-то ноги в грубых тупоносых сапогах, выглядевших точь-в-точь как те, что носил здешний дворник Панкратий, горький пьяница и безобразник.

Княгине, строго говоря, полагалось бы перепугаться до обморока, но вид вылетающего из шкафа белья возмутил ее до такой степени, что она спросила негромким, вкрадчивым голосом, которого прислуга боялась пуще всякого окрика:

— Ты что же это делаешь, мерзавец? В солдаты захотелось? В каторгу?!

В тот момент княгиня была почти уверена, что разговаривает с дворником, напившимся сверх всякой мыслимой меры и в полном беспамятстве по ошибке забравшимся к ней в окно. Всю дикость этого предположения Аграфена Антоновна осознала лишь несколько позже, когда все уже закончилось.

Дверца шкафа стремительно откинулась, и перед княгиней предстал совершенно незнакомый ей мужик — высокий, крепкий, одетый в ладное полукафтанье и почему-то без привычной на мужицких лицах бороды. Черные волосы скобкой охватывали его скуластое лицо, на котором недобрым блеском посверкивали сощуренные на огонь свечи глаза. Нисколько не испугавшись грозного голоса княгини, ночной гость быстро шагнул к ней, и в руке его Аграфена Антоновна с ужасом заметила длинный широкий нож.

Княгиня судорожно набрала полную грудь воздуха, готовясь поднять на ноги весь дом. Догадавшийся о ее намерении вор прыгнул вперед, занося нож, и Аграфена Антоновна, сама не понимая, что делает, спустила курок пистолета.

Раздался ужасающий грохот, сверкнуло длинное пламя, показавшееся в темноте особенно ярким. Отдача вышибла пистолет из руки Аграфены Антоновны, едва не сломав ей пальцы, и он со стуком упал на пол. Спальню заволокло кислым пороховым дымом, свеча погасла. В темноте зазвенело разбитое стекло, затрещало, ломаясь, дерево оконной рамы, за окном послышался глухой шум, встревоженные голоса, крики.

Тут Аграфена Антоновна заметила, что кричит, заставила себя замолчать и с трудом перевела дыхание. За окном все еще вскрикивали и возились, оттуда доносились глухие звуки ударов по чему-то мягкому. Весь этот шум свидетельствовал о том, что вора схватили. В ночи метался свет масляных фонарей, красные отсветы зажженного кем-то факела плясали по стенам спальни, как будто дом был охвачен пожаром. В застиранной ночной рубашке и глупом колпаке прибежал заспанный Аполлон Игнатьевич, увидел распахнутое окно, беспорядок, пистолет на полу, учуял в воздухе пороховой дым, заохал и схватился за сердце.

Аграфена Антоновна отодвинула его локтем, подошла к окну и окрепшим голосом велела вязать вора покрепче и подать к ней для допроса. На подоконнике виднелась кровь; позже выяснилось, что выпущенная княгиней пуля задела-таки ночного гостя, оцарапав ему шею.

Поначалу княгиня намеревалась потолковать с вором накоротке, отвести душу, а после сдать то, что от него останется, драгунам Шелепова. Но, пока она одевалась, в голову ей пришло, что вор этот может еще сослужить ей недурную службу: судя по тому, когда и куда он забрался, сей ловкач умел не только лазить в окна и бросаться с ножами на женщин, но и вынюхивать добычу. Смутные, пока еще не принявшие четких очертаний планы роились в ее голове, и Аграфена Антоновна переменила свое решение. Разговор у них с вором вышел весьма продолжительный, и по окончании его вор перестал быть таковым, а сделался лакеем по имени Савелий. Никто, кроме княгини и Савелия, не знал, какого рода соглашение было достигнуто, и никто, даже князь Аполлон Игнатьевич, не отважился потребовать у Аграфены Антоновны объяснений по этому поводу. Слово ее было законом для всех, и в доме не нашлось ни одного сумасшедшего, который рискнул бы с этим поспорить.

Таков был новый лакей Аграфены Антоновны. Недаром говорят, что свято место пусто не бывает: лишившись своего так называемого зятя, пана Кшиштофа Огинского, который то ли был гусарским поручиком, то ли вовсе им не был, княгиня очень быстро обрела другого помощника, пусть не столь изощренного и тонкого, но зато надежного. Случай оценить таланты Савелия представился Аграфене Антоновне очень скоро, и оценка, данная ею, оказалась достаточно высокой.

— Вот что, милейший, — сказала княгиня, когда задняя подвода удалилась на достаточное расстояние, — поворотись-ка сюда. Надобно потолковать.

Савелий с готовностью перевернулся на козлах, усевшись к княгине лицом. Казалось, он только и ждал приглашения. Впрочем, удивляться тут было нечему: порученец княгини Зеленской, конечно же, сразу догадался, что эта задержка в пути образовалась неспроста. В тесноте постоялого двора, где повсюду могли оказаться чужие уши, разговаривать с ним о деле княгине было не с руки; теперь же, когда постоялый двор напоминал о себе только двускатной крышей, а от обоза осталась только повисшая в воздухе пыль, они могли беседовать без опаски.

— Слушаю-с, ваше сиятельство, — с напускным смирением произнес Савелий, перебирая в руках вожжи.

Княгиня, наблюдательность которой заметно обострилась от донимавшей ее нужды, невольно задержала внимание на его руках. Загорелые и сильные, руки эти отличались некоторым изяществом формы и сразу бросавшейся в глаза ловкостью. В манере Савелия держаться тоже проскальзывало что-то необычное. Он был очень странный мужик, этот Савелий, да и мужик ли?

Почувствовав на себе испытующий взгляд Аграфены Антоновны, который при всем желании трудно было назвать добрым, Савелий опустил глаза и без нужды поддернул голенище правого сапога. Аграфена Антоновна заметила торчавшую из-за голенища роговую ручку ножа. Нож наверняка был тот самый, с которым Савелий приходил в ее спальню, и княгине совершенно не к месту вспомнилось, что сейчас пистолета при ней нет.

— Поскачешь вперед, — сказала княгиня, — поселишься в трактире, а еще лучше — у какой-нибудь вдовы, чтобы попусту не тратиться. Представляться будешь... ну, я не знаю, тебе виднее. Приказчиком каким-нибудь, что ли. Словом, по коммерческой части. Ходи по кабакам, на рынке потолкайся, да держи ухо востро! Дело нам предстоит куда как тонкое. Ошибиться тут нельзя, стало быть, надобно все как следует разведать. Как она живет, с кем видится да не вьется ли вокруг, не ровен час, какой-нибудь женишок, до денег охочий. Ну а ежели ненароком вьется... Не мне тебя учить, одним словом. Нельзя, чтобы она замуж вышла. Понятно ли?

Савелий задумчиво поскреб ногтями щеку. Ногти у него были чистые, аккуратно подстриженные. Некоторое время княгиня с растущим раздражением наблюдала за тем, как он играет бровями, а потом, не утерпев, спросила:

— Ну?!

— Виноват, ваше сиятельство, — спохватился Савелий. — Понятно, конечно, понятно. Просто я задумался, как это лучше провернуть. Да и вообще, задумался... Не извольте гневаться. Все будет исполнено в наилучшем виде.

— Погоди, погоди, — насторожилась княгиня. — Об чем это ты задумался, любезный? Что сие означает — «вообще»? Ты мне только шутить не вздумай!

— Вот об этом я, ваше сиятельство, и задумался: шутить мне с вами или, может, не стоит? — Теперь в голосе лакея слышалась уже неприкрытая издевка и даже, кажется, превосходство. — Только браниться не надобно, ваше сиятельство, — поспешно остановил он княгиню, которая, раздуваясь от праведного гнева, начала приподниматься с подушек. — Мы здесь одни, так что брани вашей, кроме меня, никто не услышит, хоть бы вы и вовсе надорвались. Кабы я хотел, давно бы убежал. Помните, что с графом Бухвостовым-то стало?

При напоминании о судьбе графа Бухвостова княгиня тяжело опустилась обратно на подушки и с шипением выпустила из легких воздух.

— Так-то оно лучше, — заметил Савелий, доставая из кармана глиняную носогрейку и принимаясь неторопливо начинять ее табаком из тряпичного кисета. — Сидеть, ваше сиятельство, завсегда сподручнее, чем стоймя стоять, особливо на колесах. Не дай бог, бричка опрокинется, расшибетесь, в пыли запачкаетесь...

— Ты что же, — просипела Аграфена Антоновна, которая внезапно на самом деле ощутила острую нехватку воздуха, — ты что же, негодяй, каторжная морда, грозить мне вздумал?

— Ни боже мой! — воскликнул лакей. — Как можно, ваше сиятельство! Я, ваше сиятельство, ежели хотите знать, никогда никому не грожу, никого не пугаю. Нешто это дело — живого человека стращать? Не люблю я этого, ваше сиятельство. Мешает тебе кто-то — ну, полосни его ножиком по горлу — и вся недолга! Чего попусту языком-то трепать?

В его речи то и дело проскальзывали простонародные словечки и интонации, но странное дело: Аграфена Антоновна вдруг преисполнилась твердой уверенности, что Савелий вставляет в разговор эти холопские выражения нарочно, чтобы подделаться под мужика, каковым на самом деле не является. Более того, у нее сложилось впечатление, что, разыгрывая этот непонятный спектакль, ее лакей не очень-то и усердствует.

— Но это к слову, — вдруг заключил Савелий совсем другим, почти что светским тоном. — Что же касаемо до дела... Я вот о чем подумал: ведь вы, матушка, неотступно в городе быть не сможете по причине... гм... Словом, по известной нам обоим причине. Говоря начистоту, денег у вас нет, ваше сиятельство, чтобы в городе сидеть да по приемам раскатывать. Выходит, посылая меня туда одного, вы вроде даете мне вольную: ступай куда хочешь, делай как знаешь. А? Не боитесь, что сбегу?

Княгиня мысленно скрипнула зубами, подавляя уже готовый вырваться на волю неконтролируемый гнев. Она сама дала этому странному и страшному холопу — и холопу ли? — козыри против себя. Отныне их связывало общее преступление, и Савелий имел над нею не меньшую, а, пожалуй, даже большую власть, чем она над ним. Княгине не приходило в голову, что он осмелится воспользоваться этой властью; что ж, выходит, зря не приходило. Ему-то вот пришло...

— Не боюсь, — сдавленным от страха и ярости голосом солгала она.

— И напрасно, ваше сиятельство. Я-то без вас до сего дня прожил, и прожил, смею вас уверить, недурно. А вот каково-то вам без меня придется? На князя Аполлона Игнатьевича надежды мало, а в одиночку вам это дельце не провернуть. Ежели что, то я как рыбка золотая — махну хвостиком, и нет меня. А вот вы, матушка, останетесь и будете дальше горюшко мыкать с семейством своим разлюбезным.

— Да ты как смеешь?! — возмутилась княгиня. — Ты кто таков, чтобы такие речи говорить?

— Это, княгиня, до дела не касается, — усмехнулся Савелий, попыхивая носогрейкой едва ли не в самое лицо Аграфене Антоновне. — Да я уж и сам-то, поди, не упомню, кто я таков на самом деле. Одно вам скажу: не извольте беспокоиться, убегать от вас мне сейчас резона нет. Оно бы вам и выгодно было, чтобы я убежал. Сами понимаете, нет кредитора — нет и долга. Однако я не побегу, потому как предвижу от этого дела весьма недурную выручку.

— Какая выручка? — Аграфена Антоновна уже не говорила, а сипела, как готовящийся закипеть чайник. — Какой такой долг? Ты что о себе возомнил?!

— Ну а как же, — рассудительно сказал Савелий и, выдернув из-за голенища нож, принялся орудовать его кончиком, вычищая из-под ногтей несуществующую грязь. Увидев веселую игру солнечных бликов на широком, отполированном лезвии, княгиня испуганно притихла. — Как это — какой долг? А Бухвостов-то граф? Неужто забыть изволили? Или вы думаете, что я шкурой своей рисковал из одной только благодарности к вашему сиятельству? Не извольте так шутить, княгиня. От подобных шуток и до беды недалеко.

Он небрежно сунул нож обратно за голенище и принялся выколачивать трубку. Обомлевшая, почти уверенная, что видит страшный сон, княгиня круглыми от ужаса глазами наблюдала за его действиями.

— Так вот, ваше сиятельство, — как ни в чем не бывало продолжал Савелий. — Беседовать с вами одно удовольствие, но князь Аполлон уж, верно, начал беспокоиться. При всех его недостатках человек он довольно милый, незлой и предан вашему сиятельству всей душою. Негоже заставлять его воображать черт знает какие ужасы. А вдруг он подумает, что я посягнул на вашу честь? Какой кошмар! — воскликнул он по-французски, заставив Аграфену Антоновну вздрогнуть так сильно, что коляска испуганно качнулась на рессорах. — Словом, княгиня, я возьмусь за это крайне сомнительное дельце и, можете быть уверены, доведу его до конца наилучшим образом. Что же до денег, то, думается, мы сочтемся, когда вы вновь станете богаты. Но подобные коммерческие предприятия обычно требуют некоторого начального капитала... Не изволите ли снабдить меня средствами на мелкие расходы?

Княгиня запустила трясущуюся руку за корсаж и, вынув оттуда, протянула Савелию несколько свернутых квадратиком ассигнаций. Тот развернул квадратик и пренебрежительно поморщился, увидев, что денег крайне мало.

— Это гроши, — заметил он. — Впрочем, что с вас взять? Придется мне добыть необходимую сумму самому.

С этими словами он убрал деньги в карман, описал лихой полукруг на козлах, разобрал вожжи и хлестнул ими по крупу застоявшейся лошади.

— Н-но, залетная! — ямщицким голосом закричал Савелий, спугнув примостившуюся на ветке ближайшей березы галку. — Но, пошла! Выноси, родимая! Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, поедем с ветерком!

Княгиня так и не отважилась спросить, где он собирается достать деньги; впрочем, настоящей нужды в расспросах она не ощущала.

* * *

Войдя в гостиную, княжна Мария остановилась перед фортепиано и посмотрела на него долгим задумчивым взглядом. Полированный ящик красного дерева, покрытый затейливой резьбой с укрепленным на передней стенке бронзовым канделябром, медными петлями, сверкающими педалями и закрытой на ключик крышкой, оберегавшей выточенные из слоновой кости черно-белые клавиши, был тщательно протерт от пыли. Весь он так и сверкал, но вид при этом почему-то имел совершенно заброшенный, будто стоял не посреди гостиной, а под навесом дровяного сарая, ожидая своей очереди пойти в печку. На подставке скучали раскрытые ноты, и в черных кружках и закорючках княжне вдруг почудился немой укор. Княжна подошла поближе и попыталась прочесть ноты. Неожиданно для нее самой заключенная в черных загогулинах нотной грамоты мелодия начала обретать жизнь, зазвучала, властно шевельнулась где-то внутри, и Мария Андреевна не заметила, как уселась на высокий табурет и, без стука подняв крышку, коснулась пальцами клавиш.

Бравурная мелодия, то звеня и переливаясь горным ручьем, то грохоча, как срывающийся со скалы водопад, растеклась по просторной зале, перелилась через подоконники и беспрепятственно полетела над заросшим парком, из которого были удалены последние следы дважды прокатившейся через эти места войны. Через открытую дверь в гостиную вошла горничная Дуняша. Двигаясь бесшумно, как тень, она принялась ходить у княжны за спиной, обмахивая мебель метелкой из перьев, а потом вдруг остановилась и, по-деревенски подперев кулачком веснушчатую щеку, пригорюнившись, стала слушать. Неизвестно, что чудилось ей в этих чужих, лишенных словесного выражения звуках, но глаза ее затуманились, а грудь то и дело судорожно вздымалась, испуская печальные вздохи.

Княжна взяла последний гремящий аккорд, резко прервала игру и, со стуком опустив крышку, одним движением развернулась на табурете лицом к горничной.

— Скажи, Дуняша, — требовательно произнесла она, — что бы ты стала делать, получив вольную?

— А? — растерянно спросила Дуняша, которую такой резкий переход, несомненно, застал врасплох. Лицо у нее мучительно перекосилось от непривычного умственного напряжения. — Чего изволите, барышня?

— Вольную, — терпеливо повторила княжна, желавшая во что бы то ни стало получить ответ на свой вопрос. — Если бы я вот сейчас, сию минуту, подписала тебе вольную, что бы ты стала делать? Куда бы ты тогда пошла?

На простодушном лице горничной стало мало-помалу проступать понимание. Чуть позднее к пониманию добавилось что-то еще. Многочисленные веснушки яснее проступили на побелевшей до голубизны коже, пухлый смешливый рот сначала поджался, а затем вяло и криво распустился, будто кто-то одним движением выдернул шнурок, который его стягивал. Подбородок девушки мелко-мелко задрожал, глаза наполнились крупными, как горох, слезами, и не успела напуганная такой внезапной переменой княжна хоть что-нибудь произнести, как Дуняша вдруг пала на колени и распростерлась перед нею на полу, произведя при этом такой звук, будто кто-то с маху бросил на паркет охапку дров.

— Не казните, ваше сия-а-а-ательство! — подняв к княжне зареванное лицо, заикаясь и сглатывая слезы, завыла горничная. Рот ее был широко открыт и так перекошен плачем, что было непонятно, как она ухитряется внятно произносить слова. Слезы градом катились по ее щекам и капали на паркет. Княжна вздрогнула, и ей захотелось перекреститься: она никак не ожидала подобного эффекта. — За что гневаетесь? — продолжала между тем Дуняша. — Что я давеча вазу разбила? Простите, барышня, ваше сиятельство, не буду я больше! Велите на конюшне выпороть, я согласная, а гнать-то за что же? Куда ж я, горемычная, пойду?

— Перестань, Дуняша, — сказала окончательно растерявшаяся княжна. Горничная в ответ взвыла еще громче и затрясла головой, метя по полу растрепавшимися волосами. Княжне показалось, что она видит дурной сон. Затем она взяла себя в руки, подумала чуть-чуть и все поняла. Понимание это наполнило ее душу горечью и еще каким-то чувством, подозрительно напоминавшим презрение. — А ну прекрати голосить! — властно прикрикнула она, и бабьи причитания разом смолкли, будто их обрезали ножом. — Встань немедля! Встань, я велю! Утрись! Перестань хлюпать! Посмотри, на кого ты похожа! Хоть сейчас ставь тебя посреди огорода вместо пугала. Срам! Ты с ума сошла, что ли? Я же просто спросила!

Продолжая судорожно всхлипывать, Дуняша кое-как привела в порядок волосы и торопливо утерла лицо рукавом. Княжна наблюдала за этими эволюциями, озабоченно хмуря тонкие брови и по укоренившейся в последнее время привычке покусывая нижнюю губу. В первый момент ей показалось, что горничная не поняла вопроса; дело, однако, заключалось в ином, и Мария Андреевна, подумав, вынужденно согласилась с тем, что горничная была отчасти права. Зачем ей воля? Она живет в доме, при барышне, работа у нее легкая, чистая... А на воле что? На воле, известно, ей одна дорога — поскорее замуж, в грязный крестьянский домишко, детишек рожать да гнуть спину в поле. Не самая радужная перспектива, если подумать...

«Ах, дедушка, дедушка, — подумала Мария Андреевна. — Наверное, ты был прав, рабство в самом деле унизительно не только для рабов, но и для господ. Однако попробуй-ка втолковать это моей Дуняше...»

Покойный князь Александр Николаевич в последние годы жизни много думал об этом, не уставая повторять, что рабство — позор российской нации. Эта мысль глубоко укоренилась в сознании княжны, однако собственные наблюдения неизменно убеждали ее в том, что если рабство и позор, то позор привычный, обжитой и отчасти даже уютный, как старые домашние туфли, — на люди в них уже не покажешься, а ноге удобно.

Старый князь слыл среди соседей, да и даже в Петербурге, большим оригиналом и вольнодумцем. И будто нарочно, чтобы укрепить окружающих в этом мнении, незадолго до начала войны Александр Николаевич составил вольные на всех людей, душами коих род Вязмитиновых владел с незапамятных времен. Учитывая размеры вязмитиновских поместий и общее число принадлежавших князю крепостных, поступок сей обещал основательно встряхнуть империю — пускай не всю, но ее центральные области наверняка. Но тут подоспела война, пошли разговоры о том, что Наполеон-де истребит господ и даст мужикам волю. Наслушавшись этих разговоров, князь Александр Николаевич, не любивший действовать по принуждению, скверно ругаясь, свалил уже составленные, ждавшие только его подписи грамоты в ящик бюро и запер на ключ. Запер и больше не отпер — не успел...

И случилось так, что стоявшее в кабинете бюро пережило и нашествие французских улан, и последовавшее за ним запустение. То есть бюро, конечно, взломали и выпотрошили, и даже его крышка куда-то бесследно исчезла, но ящик, в котором лежали вольные, мародеры почему-то пропустили, не тронули. Вернувшись в начале весны в Вязмитиново и обнаружив сие достойное удивления обстоятельство, княжна решила, что это верный знак ей от самого Александра Николаевича. Несомненно, это был знак, вот только какой именно?

Впрочем, догадаться было легко, стоило только вспомнить старого князя. Знак сей, вне всякого сомнения, означал следующее: ныне ты хозяйка, ты владеешь и поместьями, и людьми, оные поместья населяющими, так что и решать, что с ними делать, надобно не кому-то, а тебе, княжна. Помни только, что душою человеческой владеет один Господь всемогущий; а как с телами поступить, сама как-нибудь разберешься.

Оттого-то Мария Андреевна и штудировала все подряд сочинения заморских — по преимуществу аглицких — экономов, какие только могла отыскать. Решение, которое она пыталась найти, было поважнее того, в каком платье выйти к обеду. Теперь она окончательно поняла старого князя, который, бывало, говорил, что быть господином — не только привилегия, но и тяжкое бремя и достойно нести это бремя может далеко не каждый.

Да, принять окончательное решение оказалось неимоверно тяжело, и в минуты слабости княжна тихо радовалась тому обстоятельству, что еще не достигла совершеннолетия. Для того и положен этот рубеж, поняла она, чтобы умный человек мог не спеша подумать, как ему быть с собой и с другими, а дурак чтобы как можно позже получил право портить жизнь себе и людям...

— Ну, полно, — уже гораздо мягче сказала она горничной. — Полно плакать, никто тебя не гонит. Однако же согласись, приятно знать, что в любую минуту можешь уйти, коли захочешь. И замуж выйти, за кого сердце велит, а не за того, кого барыня выберет. Хорошо ведь, правда?

Дуняша немедля зарделась и прикрылась от стыда ладошкой. Княжна вздохнула: ну форменная дура. Добрая, работящая, ласковая, но ведь глупа как пробка! Стоит ли, в самом деле, доверять ей право распоряжаться собственной судьбой? Она ведь может ею так распорядиться, что после без слез не глянешь...

— Никита-егерь сказывал, — шмыгая носом, проговорила Дуняша, — что вокруг Черного озера кто-то шастать повадился.

Княжна удивленно подняла брови, не в силах понять причину такого резкого перехода, но потом вспомнила, что егерь Никита дважды сватался к ее горничной и дважды получал от ворот поворот. Егерь, однако, не сдавался, и, похоже, дело понемногу шло на лад: упорство жениха, как видно, льстило Дуняше. «Надо присматривать себе новую горничную», — подумала княжна. Но тут до нее наконец дошел смысл только что произнесенных Дуняшей слов.

— Вокруг Черного озера? — переспросила она. — И кто же там, гм... шастает? Медведь?

— Да какой медведь, ваше сиятельство! Боже сохрани! Медведи верхами не ездят, а этот конный... Никита следы видел.

— Так это, верно, моей лошади следы, — с некоторым смущением сказала княжна. — Я там часто бываю. Красиво там, на Черном озере. Тихо.

Дуняша махнула ладошкой, словно отгоняя муху.

— Про вас известно, — сказала она. — Вы — другое дело. Никита — он следы читает не хуже, чем вы, ваше сиятельство, буквы в своих книжках. Другая лошадь, и человек другой. Сапоги он носит офицерские, большие и, Никита сказывал, сигары курит.

— Ах, сигары! Да, верно, сигар я не курю. Мне больше нравится трубка.

Дуняша прыснула в кулак, вообразив себе молодую княжну с большой трубкою в зубах.

— Вы все шутите, ваше сиятельство. А вдруг это злодей какой? Как выскочит из леса, и прямо на вас! Страсть! И охота вам на это озеро ездить, когда в парке пруд есть! Я по весне бегала туда поглядеть, так и двух минут не пробыла, до того место глухое, страшное. Так и мерещится, что из леса вот-вот какое-нибудь чудище вылезет.

— Тебе не стыдно ли чудищ бояться? — спросила княжна с улыбкой, желая поскорее сгладить неприятное впечатление, оставшееся у нее от этого разговора.

Увы, вышло только хуже.

— Что вы, ваше сиятельство! — округлив глаза, воскликнула Дуняша. — Как же их не бояться-то? Их только святые не боятся. Да еще, сказывают, колдуны, ворожеи.

И посмотрела на княжну с непонятным выражением — не то жалости, не то испуга, не то и того и другого. Поймав на себе этот взгляд, Мария Андреевна почувствовала растущее раздражение против этой девчонки, смевшей мысленно осуждать свою госпожу, которая, видите ли, не разделяла ее глупых суеверий и страхов. Резкие слова вскипели в ее душе, но княжна промолчала, очень своевременно вспомнив, что точно так же, бывало, гневался ее покойный дед, старый князь Александр Николаевич. Пятиминутная беседа на отвлеченные темы с кучером или камердинером Архипычем могла испортить ему настроение на полдня. «Что за народ! — восклицал после князь, расхаживая из угла в угол и нещадно дымя сигарой. — Дурак народ, ей-богу, дурак! Так бы и дал в ухо, да неохота грех на душу брать. Разок дашь — совестно, другой дашь — вроде ничего, а после десятого, глядишь, и вовсе привыкнешь. Это, душа моя, подлость — бить того, кто ответить тебе не может. А хуже того, что подлость сия совершенно бесполезна. Бей ты его или не бей, а умнее он от твоих тумаков все едино не сделается. Ученьем глупость искореняется, а от кнута, наоборот, только крепнет».

— Учить тебя надобно, — сказала княжна, справившись с раздражением. — Буду я тебя, Дуняша, учить.

— Ворожбе? — в глазах горничной вспыхнул огонек боязливого интереса. — Ворожбе, ваше сиятельство?

— Тьфу, — уже совершенно как старый князь сказала Мария Андреевна. — Грамоте! Грамоте надобно учиться! С нею никакие чудища не страшны.

«Ну да, — подумала она про себя, — конечно. Не страшны, как же. Какие-нибудь драконы вроде тех, что изображены на иллюстрациях к рыцарским романам, может быть, не страшны. А как насчет драгун? Французских драгун в синих мундиpax с красными отворотами, в хвостатых касках, с широкими острыми саблями? Как насчет капитана французской гвардии Виктора Лакассаня, которого вы, ваше сиятельство, закололи собственной рукой? Как насчет кузена Вацлава Огинского, этого подлеца, пана Кшиштофа? Как насчет бандита Васьки Смоляка, который каких-нибудь полгода назад вовсю бесчинствовал в окрестных лесах? Это ли не чудовища? Или, как выражается Дуняша, чудища...»

— Ну да, — вслух повторяя мысли Марии Андреевны, пренебрежительно промолвила Дуняша. — Скажете тоже, ваше сиятельство. Вот отец Евлампий давеча на проповеди сказывал, что нашему мужицкому сословию грамота без надобности. От нее, сказывал, брожение умов происходит и эти, как их... сомнения.

— Гм, — сказала княжна и сделала в памяти зарубку: поговорить с отцом Евлампием. До сих пор духовная и светская власти во владениях князей Вязмитиновых жили в мире и относительном согласии, и вот, поди ж ты! Не успела княжна всерьез задуматься о том, чтобы основать школу для деревенских ребятишек, как тишайший батюшка, до сего дня бывший ей другом и духовным наставником, вдруг, будто шилом его ткнули, принялся гнуть свою линию, и притом в прямо противоположном направлении.

Затем мысли княжны вполне естественным образом перескочили со строптивого отца Евлампия на то, что сказала минуту назад Дуняша — не про грамоту, конечно, и даже не про незнакомца, который повадился курить свои сигары на берегу Черного озера, нарушая тем самым уединение Марии Андреевны, а про ворожбу. Похоже, горничная и впрямь верила, что молодая хозяйка способна научить ее этому старинному искусству. Следовательно, среди дворни княжна слыла ворожеей — то есть, иначе говоря, колдуньей. Ведьмой, вот кем они ее считали. Очень мило! Для соседей она — полоумная сумасбродка, место коей в монастыре или в богадельне, для дворовых людей — ведьма, а для отца Евлампия — нарушительница спокойствия, задумавшая отвратить своих крепостных от истинной веры и наставить на путь сомнения и греха. Даже Петр Львович Шелепов, старинный друг семьи, которого в детстве она звала дядечкой, был заметно напуган, когда она заговорила с ним не как жеманная пустоголовая барынька, а как разумный человек. Он, бедняга, уж и не чаял поскорее отсюда убраться... Очень, очень мило!

Она почувствовала, как внутри поднимается фамильное упрямство, часто заставлявшее ее предков идти наперекор всему — судьбе, року, общественному мнению и начальственным предписаниям. Если бы княжна уже имела законное право неограниченно распоряжаться своим состоянием, судьба принадлежавших ей крепостных была бы решена немедля, сию минуту, и для того, чтобы сделаться вольными людьми, им понадобилось бы ровно столько времени, сколько заняло бы подписание необходимых бумаг. «Я вам покажу ведьму, — подумала княжна, волевым усилием разглаживая образовавшуюся между бровей сердитую складочку и ласково улыбаясь Дуняше, которая снова принялась щебетать, пересказывая сплетни — что-то про соседа, графа Курносова, про княгиню Зеленскую и ее дочерей — Елизавету, Людмилу и Ольгу... — Я вам покажу сумасшедшую!»

В следующее мгновение только что произнесенные горничной слова дошли наконец до сознания княжны, прорвавшись сквозь мутную пленку гнева, затянувшую перед нею мир. Мария Андреевна по горячим следам восстановила сказанное горничной у себя в памяти и не поверила себе — настолько дико это ей показалось.

— Погоди, — перебила она Дуняшу, которая уже пересказывала подробности ссоры камердинера старого князя Архипыча и стряпухи Степаниды. — Постой, что ты такое сказала про графа Курносова?

— Так нешто вы не знаете? — удивилась горничная. — Я думала, знаете... Курносов-то граф Курносовку свою продал со всеми мужиками. Как есть продал! Княгиня Зеленская там теперь хозяйка.

— Княгиня? — переспросила княжна. Она почти не слышала собственного голоса, так сильно грохотал в ее ушах внезапно усилившийся пульс. Частые глухие удары гудели, как набат, и казалось, сотрясали все ее тело. Княжна без нужды протянула руку и потрогала занавеску на окне. Рука, к счастью, нисколько не дрожала. — Княгиня, ты говоришь? А что же князь Аполлон Игнатьевич?

— Их сиятельство тоже при них, — с непонятной интонацией доложила Дуняша. Казалось, она вот-вот прыснет в кулак. — Только они, князь-то, у княгини Аграфены Антоновны вроде как в немилости нынче ходят, так что хозяйка в поместье, сказывают, они, их сиятельство княгиня Зеленская.

— Но-но, — автоматически окоротила ее княжна. — Коли на волю не хочешь, так веди себя как подобает. Язык-то не распускай, не то продам княгине. Она тебя быстро научит, как себя вести.

Она мгновенно пожалела о сказанном, потому что веселое веснушчатое лицо Дуняши снова побледнело и вытянулось, как от пощечины. Горничная молча согнулась в поклоне, комкая в ладонях подол передника; забытая метелка из перьев ненужно и глупо торчала у нее под мышкой. Княгиня Зеленская была широко известна как большая любительница изводить домашнюю прислугу и вообще всех, до кого могла дотянуться; кроме того, во время зимовки в N-ске Дуняша уже имела сомнительное удовольствие познакомиться с княгиней и тремя ее дочерьми лично.

— Прости меня, Дуняша, — взяв себя в руки, мягко произнесла княжна. — Я сказала не подумав. Ты мне самой еще понадобишься. Однако, я вижу, в услужение к княгине Зеленской ты не хочешь. Неужто приятнее служить ведьме, про которую все говорят, что она не в себе?

«Что я говорю? — подумала она, с отвращением чувствуя на своем лице болезненную кривую улыбку. — Кому я это говорю? И, главное, зачем? Она же меня просто не поймет, не может понять... Видно, я и впрямь повредилась рассудком. Да оно и немудрено, с такими-то новостями... Ах, княгиня! Подумать только, какой напор, какая целеустремленность, какая спешка!»

Дуняша бросилась на колени, ловя губами руку Марии Андреевны.

— Матушка, заступница! — с плачем воскликнула она. — Что ж вы такое про себя говорите? Разве ж так можно? Да я за вас в огонь! Кровь по капельке отдам, благодетельница наша!

Не дав своему лицу сложиться в брезгливую гримасу, княжна мягко высвободила руку.

— Ну, довольно, ступай. Передай Василию, чтоб запрягал коляску, мне в город надобно. После ступай ко мне, найди мою старую шаль с бахромой и возьми себе. Это подарок. Молчи, не благодари. Лучше ступай скорее, я тороплюсь.

Дуняша убежала, громко стуча босыми пятками. Коляску подали скоро — не так скоро, как хотелось бы сгоравшей от болезненного нетерпения княжне, но все-таки много скорее, чем обыкновенно.

В городе княжна провела совсем немного времени — ровно столько, сколько потребовалось старому еврею-ювелиру, чтобы справиться с удивлением и выполнить ее мелкий, но весьма необычный заказ. Принимая изготовленную им безделушку и вешая ее на шею, Мария Андреевна поймала на себе озадаченный взгляд старика и подумала, что теперь по городу пойдет гулять новая сплетня о скорбной умом княжне Вязмитиновой. Впрочем, ей это было безразлично, особенно теперь, когда у нее хватало иных проблем и неприятностей.

Когда коляска княжны проезжала по главной улице, Марии Андреевне неожиданно поклонился стоявший на пороге гостиницы статный офицер в форме гвардейского гусара. Левый глаз этого белокурого красавца был закрыт черною повязкой, напомнившей княжне светлейшего князя Михаилу Илларионовича; левая рука лейб-гусара висела на перевязи, но золотистые, цвета спелой пшеницы, усы при этом все равно воинственно топорщились над пунцовыми, твердо очерченными губами. Живые темно-карие глаза составляли непривычный контраст со светлыми локонами; гусар был несомненно красив, но решительно незнаком Марии Андреевне. Посему она сочла возможным не отвечать на приветствие и проехала мимо, удостоив скучавшего на крыльце пана Кшиштофа Огинского лишь беглым взглядом из-под полуопущенных ресниц. «Хороша, дьяволица!» — сказал вслед княжеской коляске пан Кшиштоф и, бренча шпорами, вошел в полумрак обеденной залы.

По дороге домой княжна велела кучеру заехать в деревню: ей вдруг пришло в голову повидать егеря Никиту и самой расспросить о следах, якобы найденных им у озера. Здесь ее поджидала очередная новость — само собой, неприятная. Выяснилось, что егерь не более часа назад был найден убитым в версте от Черного озера. Егеря лишили жизни посредством какого-то тяжелого и острого предмета — вернее всего, косы или сабли, поскольку никакое иное орудие не смогло бы так глубоко разрубить шею несчастного Никиты, что голова его почти отделилась от тела.

Взглянув на тело, княжна вскочила в коляску и велела, не заезжая домой, гнать к озеру. Увы, ее надежда отыскать следы оказалась тщетной: все они были затоптаны крестьянскими лаптями и копытами лошади, тащившей телегу, на которой увезли покойника.

Глава 6

Оконные стекла сначала посерели, а затем начали наливаться густой вечерней синевой. Хозяин, шаркая ногами, прошелся по зале, зажигая свечи. Стекла сразу почернели, и в них, как в мутном зеркале, неясно отразилась вся убогость харчевни, чудом уцелевшей во время страшной битвы за Смоленск, тогда как многие гораздо более красивые и прочные строения в тот недоброй памяти день сгорели дотла.

Пан Кшиштоф по обыкновению устроился за отдельным столиком в самом темном углу. Перед ним стояла бутылка вина в окружении нехитрой закуски; в руке пана Кшиштофа дымилась трубка. Огинский время от времени посасывал длинный чубук и, скучая, прислушивался к разговорам завсегдатаев, мысленно проклиная скупость Мюрата, снабдившего его деньгами в количестве явно недостаточном для того, чтобы поселиться в месте более приличном, чем этот клопиный вольер.

Увы, клопы были не самым большим недостатком гостиницы, которую почтил своим вниманием самозваный лейб-гусар. Главная беда заключалась в том, что приличные люди сюда практически не заглядывали, так что узнать что-либо о княжне Вязмитиновой, сидя здесь и подслушивая чужие разговоры, не представлялось возможным. Да, имя княжны то и дело мелькало в наполнявшем темноватую залу гуле голосов, но толку от этого было мало: о княжне говорили люди, имевшие о ней смутное представление и вряд ли хоть раз видевшие ее своими глазами; сплетни же, столь сладострастно повторяемые этими подвыпившими болтунами, обычно не содержали в себе ничего нового и тем более полезного.

Говорили, что княжна повредилась рассудком; говорили, что завела у себя в усадьбе совершенно дикие, ни с чем не сообразные порядки, что знается с дьяволом, читает непотребные книги, писанные безбожными англичанами, одевается как мужчина, по-мужски ездит верхом и каждое божье утро палит у себя на заднем дворе из ружей и пистолетов, распугивая все живое на пять верст в округе. Говорили также, что безумная княжна почти никого не принимает у себя в доме, сама выезжает в свет очень редко и что над нею в ближайшее время непременно будет учреждено опекунство, ибо нельзя же, в самом деле, позволять ей безумствовать и дальше!

Таинственным полушепотом передавались подробности так называемых безумств княжны Вязмитиновой. Подробности эти были таковы, что пан Кшиштоф, недурно знавший Марию Андреевну, уже со второго слова переставал слушать: рассказчики несли явную чушь, совершенно лишенную смысла и наверняка сочиненную скуки ради завистливыми провинциальными барыньками.

Впрочем, в этом потоке пустопорожней болтовни изредка попадались крупицы любопытной информации. Так, пан Кшиштоф был несколько встревожен слухом о приобретении имения графа Курносова почтенным семейством князя Зеленского — тем самым семейством, к коему бравый лейб-гусар с некоторых пор имел самое непосредственное отношение. Сия новость означала, что отныне ему придется передвигаться по городу и его окрестностям с большой оглядкой: зная княгиню Аграфену Антоновну, можно было не сомневаться, что она не остановится ни перед чем, дабы вернуть беглого зятя в лоно покинутой им семьи. Даже если бы княгиня алкала мести, ей не удалось бы придумать для пана Кшиштофа худшей казни: одна лишь мысль о возвращении в объятия своей любвеобильной супруги Ольги Аполлоновны заставляла его мученически закатывать глаза и покрываться холодной испариной.

Но, в конце концов, не к этому ли он готовился, отправляясь в Смоленск? Всех этих и многих других неприятностей пан Кшиштоф ждал заранее, был к ним готов и знал, как избежать большинства из них. Много хуже было другое: молва прямо связывала спешный переезд семейства Зеленских в Смоленскую губернию со скоропостижной кончиной опекуна княжны Вязмитиновой, графа Федора Дементьевича Бухвостова. Уж теперь-то, говорили злые языки, княгиня своего не упустит! Как пить дать наложит она свои загребущие лапы на вязмитиновские деньги, говорили они и при этом алчно потирали руки, как будто такая перспектива сулила какие-то выгоды им самим.

Вот это уже и в самом деле было дурно. Пан Кшиштоф хорошо изучил крокодилий характер Аграфены Антоновны Зеленской и потому знал: если она получит опекунство, его задача сделается невыполнимой. Возле каждого плодового дерева и каждого картофельного куста будет поставлен часовой с ружьем, всякий гриб в лесу непременно возьмут на строгий учет, а Черное озеро, прах его побери, обнесут трехсаженным забором и пустят голодных волкодавов, дабы местные мужики не ловили рыбу без барского соизволения...

Анализируя слухи, Огинский пришел к весьма неутешительному выводу: на сей раз княгиня Зеленская, увы, имела все шансы добиться желаемого. Если бы он только мог, то непременно помог бы княжне Марии избежать цепких паучьих объятий Аграфены Антоновны — помог бы лишь затем, чтобы после погубить ее. Но вот именно — если бы!... Помешать княгине Зеленской интригами и ложью добиваться своего пан Кшиштоф был не в состоянии. Разве что застрелить ее в упор, когда она станет прогуливаться по своему новому саду?

Пан Кшиштоф затянулся трубкой и, поерзав на стуле, задвинулся еще глубже в тень. Все, решительно все было не так, как надо; даже его блестящий мундир лейб-гусара в этом клопином гнезде оказался не к месту: пан Кшиштоф чувствовал себя в нем среди постояльцев как попугай, ненароком затесавшийся в воробьиную стаю. Он весь блистал, переливался, позвякивал и привлекал к себе любопытные взоры. Впору было съезжать отсюда, но куда?! На приличную гостиницу денег уже не осталось; по той же причине, да еще из опасения нарваться на знакомых, пан Кшиштоф не отваживался посещать дворянское собрание, где, верно, смог бы раздобыть побольше новостей об интересующих его людях.

Словом, прежде всего остального ему нужны были деньги — живые, настоящие деньги, а не тот призрак грядущего богатства, коим поманил его гораздый на пустые обещания Мюрат. Никто не рассчитывал, что ему придется задержаться в здешних краях на столь длительный срок, потому и деньги кончились много раньше, чем пан Кшиштоф успел по-настоящему оглядеться.

И стоило лишь ему об этом подумать, как в двери, пригибаясь, шагнул человек, которого пан Кшиштоф прежде здесь ни разу не встречал и который появился как нельзя более кстати. Одет он был в форму поручика Ахтырского гусарского полка — тоже весьма представительную, но, конечно, много менее яркую и блестящую, нежели та, в которой щеголял Огинский. На боку у него, как полагается, болталась тяжелая сабля с тусклым офицерским темляком; при ходьбе поручик заметно прихрамывал и опирался на толстую полированную трость с рукояткой в виде собачьей головы. Рукоятка трости блестела щедрой позолотой, а может быть, и вовсе была золотой; надменно оттопыренная нижняя губа, а также верхняя, на коей, вопреки всеобщей кавалерийской моде, не усматривалось даже намека на усы, ясно говорили о пренебрежении, которое сей рубака испытывал к мнениям света.

В мозгу бывалого карточного шулера промелькнула осторожная мысль: а может быть, не стоит рисковать? Если выпить с этим фатом вина, подружиться, а потом попросить в долг, то он, верно, даст. Обыграть его будет нетрудно; ну а вдруг да заметит плутовство? Тогда, пожалуй, без дуэли не обойдется, и даже фальшивые раны не помогут...

Впрочем, мысль эта, хоть и вполне здравая, была настолько чужда натуре пана Кшиштофа, что он почти не обратил на нее внимания. Просить и кланяться было ниже его шляхетского достоинства — так, во всяком случае, ему казалось в данный момент. Поэтому, когда ахтырец, громогласно потребовав для себя комнату, оглядел залу в поисках свободного места, пан Кшиштоф привстал и приветственно помахал рукой.

Изобразив на лице приятное удивление, поручик приблизился к столу пана Кшиштофа и сел, громыхая саблей. Он был смугл и черноволос — видно, не обошлось без восточных кровей. При виде собрата по оружию надменность сразу же сбежала с его лица. Спросив вина, поручик слегка наклонил голову в сторону Огинского.

— Ахтырского гусарского полка поручик Юсупов, — отрывисто представился он, сверкая черными, как спелые вишни, слегка раскосыми глазами. — Дьявольски рад встретить в этой дыре своего брата-гусара. Эк нас с вами занесло, вы не находите? Впрочем, пардон, я, кажется, недостаточно учтив.

— Оставьте церемонии, поручик, — благожелательно произнес пан Кшиштоф, ненавязчиво выставляя на свет майорские нашивки и тихонько позванивая орденами. — У меня секретов нет. Проигрался, видите ли, в пух и прах, вот и пришлось сменить квартиру. Лейб-гвардии Его Императорского Величества Гусарского полка майор Студзинский, к вашим услугам. Нахожусь, как видите, в отпуску по ранению. Да и вы, судя по вашей трости, приехали отнюдь не по служебной надобности.

— Шальная пуля, — небрежно сказал поручик и нетерпеливо огляделся в ожидании заказанного вина.

Пан Кшиштоф щедро плеснул ему из своей бутылки.

— А я, не поверите, угодил под картечь, — сообщил он. — Так глупо! Но позвольте, — воскликнул он, меняя тему разговора, дабы не вдаваться в излишние подробности, — вы сказали — Юсупов? Уж не из князей ли Юсуповых?... Простите мне мою нескромность...

— Пустое, — усмехнулся поручик с княжеской фамилией. — Именно из князей, да только, гм... Словом, я бастард, так что ни титула, ни состояния у меня, как вы сами понимаете, нет. Князь, мой отец, весьма ласков со мною и редко отказывает мне в деньгах, но в остальном я, можно сказать, никто.

— Так уж и никто! — воскликнул пан Кшиштоф самым дружеским тоном, на какой был способен. — Вы герой, проливший кровь за Отечество! Это ли не самый высокий из титулов?

Поручик криво усмехнулся бритым ртом и залпом осушил бокал.

— Ужасающая дрянь, — поделился он с «майором Студзинским» только что сделанным наблюдением. — А что до титула, пролитой крови и всего прочего... Вы, конечно, кругом правы, да только титул, вами упомянутый, немногого стоит в глазах Отечества и государя. Возьмите хоть мужиков, без горячего участия коих никогда бы нам не выиграть этой войны. Что они получили за свое беззаветное служение России? «Крестьяне, верный наш народ, да получат мзду от Бога», — нараспев процитировал он указ государя, опубликованный по окончании зимней кампании 1812 года, и вдруг положил на стол рядом с бутылкой руку, мастерски свернутую в кукиш. — Иными словами, вот что они получили! То же и со мной, господин майор, только я не жалуюсь, потому что — офицер и, как ни крути, дворянин.

Пан Кшиштоф испуганно махнул в его сторону здоровой рукой — то есть той, которая не висела на перевязи, — внимательно вглядываясь в лицо собеседника. Похоже, тот был изрядно навеселе и намеревался сегодня надраться вдрызг, до полного беспамятства. «Что ж, приятель, — подумал пан Кшиштоф, внутренне потешаясь, — придя в себя наутро, ты будешь изрядно удивлен... Не будь я Огинский!»

— Тише, сударь, тише, — сказал он, наклонясь к поручику через стол. — Вы, я вижу, смутьян и вольнодумец!

— Пустое, — произнес поручик, который, похоже, очень любил это словечко и характеризовал им едва ли не каждое явление в жизни. — Я вижу, майор, — продолжал он, когда половой удалился за новой бутылкой, — вы — мой единомышленник, хоть и боитесь пока в этом признаться. Пустое, не возражайте! Давайте-ка лучше выпьем, а после составим политический заговор и р-р-раз-несем вдребезги эту гнусную... нет, не бледнейте, не империю... эту гнусную харчевню!

И он расхохотался, весьма довольный своею шуткой, которая даже не отличавшемуся верноподданническими чувствами пану Кшиштофу показалась более чем рискованной. Впрочем, для Огинского это был отличный повод перейти непосредственно к интересующему его делу.

— Полно, поручик, — сказал он и похлопал Юсупова по руке, сжимавшей бокал. — Полно вам, право! Заговор мы с вами составим после. А пока что не составить ли нам партию в карты? Давайте поднимемся в мой номер, там нам никто не помешает.

Поручик принял это предложение с энтузиазмом, встал, опрокинув стул, и, прихватив со стола бутылку, неверными шагами двинулся навстречу своей погибели.

Очутившись в номере пана Кшиштофа, он, казалось, немного протрезвел и даже высказал удивление по поводу предложения Огинского.

— Ведь вы же сами сказали, что продулись в пух и прах, — заметил он, небрежно вертя в руках свежую, еще не распечатанную колоду. — Или мы, как недоросли в детской, станем играть на три желания?

— Не извольте беспокоиться, — ответил пан Кшиштоф, бросая на стол мятую растрепанную пачку казначейских билетов. — Продулся, это верно, но не до конца. Мой партнер, настоящий шпак из местных худородных дворянчиков, испугался и прервал игру самым постыдным образом, сославшись при этом на какой-то вздор. У нас в гвардии такого не заведено, но что возьмешь со штатского, который и пистолета-то в руках не держал, не говоря уже о сабле! Впрочем, мне грех жаловаться. Фортуна в тот вечер стояла ко мне спиной, так что я имел верные шансы остаться без гроша в кармане.

— А сегодня? — с треском распечатывая колоду, поинтересовался Юсупов. — Как вы думаете, каким местом она повернется к вам сегодня?

Он ловко, почти не глядя, тасовал карты. Руки у него так и мелькали, карты мелькали тоже, и пан Кшиштоф наблюдал за этим мельканием со все возрастающей тревогой.

— Лицом, — ответил он с уверенностью, которой не испытывал, и заставил себя отвести взгляд от порхающих в ловких пальцах карт. — Сегодня, поручик, я намерен как следует, рассмотреть ее очаровательную улыбку, а также грудь и все прочее, что у нее расположено спереди. Вам же я предоставлю отличную возможность полюбоваться ею с тыла. Говорю вам как опытный человек, зад у нее просто восхитительный!

— О, эти дивные очертания мне знакомы не хуже вашего, — заверил его поручик Юсупов и стал сдавать. — Что ж, на то и игра. Не так ли, господин майор?

— Давайте без чинов, — предложил пан Кшиштоф и взял карты.

Поначалу он осторожно прощупывал партнера, то немного выигрывая, то уступая выигрыш Юсупову, дабы подогреть его азарт. Вино лилось рекою, и поручик то и дело жадно припадал к этой реке, словно был верховой лошадью, на которой проскакали сорок верст без единой остановки. Пан Кшиштоф пил мало — больше делал вид, что пьет. Юсупов пьянел на глазах, азартно вскрикивал, когда к нему шла карта, и горестно стонал, когда она к нему не шла. В процессе игры они как-то незаметно перешли на «ты»; но еще скорее, чем это произошло, пан Кшиштоф с удивлением и радостью обнаружил, что мастерство его визави ограничивается единственно умением ловко тасовать колоду и картинно сдавать карты. В остальном же Юсупов был еще худшим игроком, чем князь Аполлон Игнатьевич Зеленской, коего пан Кшиштоф в свое время недурно пощипал за карточным столом.

Табачный дым плотным серым облаком висел под потолком, за окном стрекотали одуревшие от тепла ночные насекомые, пахло трубочным табаком, вином и сальными свечами. Звеня, прыгало по голой столешнице золото, шуршали передвигаемые с одного конца стола на другой ассигнации. Поручик играл из рук вон плохо; он был настолько глуп и наивен, что почти не отрывал взгляда от своих карт, тем самым предоставляя пану Кшиштофу возможность творить, что ему заблагорассудится.

И Огинский творил. Окончательно уверившись, что Юсупов скорее даст себя убить, чем по собственной воле прервет игру, пан Кшиштоф начал понемногу прибегать к помощи запасной колоды, без затей укрытой в перевязи, на которой висела его якобы раненая рука. Юсупов ничего не замечал, и лжемайор принялся бесстыдно и методично раздевать его до нитки. Никогда до сего дня пан Кшиштоф не работал в таких удобных, располагающих к успеху условиях. Партнер его был полный, законченный дурак, и при этом вокруг не усматривалось никого, кто мог бы заметить примитивные махинации Огинского и учинить скандал. Пан Кшиштоф почувствовал настоящее вдохновение. Он мог бы выиграть у этого человека миллионы, и тут...

Тут его неожиданно постигло ужасное разочарование. Проиграв каких-нибудь двести рублей, франтоватый поручик вдруг потребовал перо и бумагу для составления долговой записки. Огинский ошалело заморгал на него глазами, не в силах поверить, что вечер, начавшийся столь удачно, завершился с таким мизерным результатом. Двести рублей! Тоже деньги, конечно, но их можно было выиграть между делом, даже не поднимаясь в номер. Двести рублей... Тьфу!

— Как же так, брат Юсупов? — растерянно спросил он, чувствуя, что дурно владеет своим лицом, и радуясь тому обстоятельству, что поручику сейчас не до физиогномических наблюдений. — Ты, я вижу, уже спекся?

— Я же не отказываюсь играть, — на мгновение обретая прежнюю надменность, ответил Юсупов. — Я, брат Студзинский, долги свои привык отдавать до копейки. Да я, может, еще отыграюсь. Фортуна — девка переменчивая.

— Да какая там девка, — фыркнул пан Кшиштоф единственно с целью поддержать разговор. — Сколько веков она мужикам головы-то кружит? Разве можно при таких условиях девицею остаться?

— Так я же не сказал — девица, — бойким почерком строча записку на листе скверной гостиничной бумаги, резонно возразил Юсупов. — Я так и сказал — девка. Кокотка непотребная... Ну, сдавай, что ли? Не бойся, Студзинский, за мной не заржавеет! Ежели не отыграюсь, напишу отцу. Месяца не пройдет, как деньги будут у тебя в кармане.

«Да меня-то через месяц тут уже не будет», — кисло подумал пан Кшиштоф, но промолчал. Менее всего ему сейчас хотелось вступать в какие-то сложные переговоры, обмениваться несуществующими почтовыми адресами и выслушивать заверения в том, что деньги будут ему непременно высланы в самое ближайшее время. Может, Юсупов и не врал, утверждая, что готов вернуть долг, да только кому он его вернет? Куда вышлет — в ставку Мюрата? Ох, Езус-Мария, и надо же было так вляпаться!...

Нехотя сдал пан Кшиштоф карты и стал играть — лениво, без прежнего огня, без вдохновения и даже без интереса. Какой прок от выигрыша, который ты не можешь получить? То-то и оно, что никакого... Эта игра не представляла для пана Кшиштофа даже спортивного интереса. Юсупов был таким скверным игроком, что оттачивать на нем свое мастерство казалось пустой тратой времени.

По перечисленным выше причинам пан Кшиштоф играл в четверть силы, заботясь только о том, чтобы ненароком не проиграть живых денег. Но фортуна, как видно, и впрямь решила сегодня повернуться к нему лицом; впрочем, могло оказаться, что она просто обиделась на Юсупова, вслух обозвавшего ее непотребной девкой. Так или иначе, но даже без помощи махинаций, столь привычных пану Кшиштофу, козыри валом валили к нему в руки. Юсупов все строчил и строчил бесполезные записки; после двух часов ночи он перестал пить и начал понемногу покрываться нездоровой бледностью, однако упорно продолжал играть, проигрывая раз за разом и все время с тупым упорством помешанного увеличивая ставки, — видно, надеялся отыграться одним махом.

Пан Кшиштоф автоматически подсчитывал в уме свой выигрыш и, когда тот достиг двадцати пяти тысяч, едва не разразился горьким смехом: вот уж, действительно, повезло! Выиграть целое состояние и не иметь возможности получить что бы то ни было сверх жалких двухсот рублей — это ли не везение?! Везение, да еще какое! Как раз в стиле пана Кшиштофа Огинского — рыцаря, лишенного наследства... Если так пойдет и дальше, решил он, то можно будет никуда не уезжать. Получить с этого дурака тысяч пятьдесят, прикупить пару деревенек, жениться на какой-нибудь уродине наподобие княжны Зеленской и жить себе тихонько, понемногу забывая маршала Мюрата, но все время помня о Черном озере...

Мысль о женитьбе на какой-нибудь местной толстухе была исполнена горькой иронии, но она вдруг показалась пану Кшиштофу любопытной. «Почему же непременно на толстухе?» — подумал он, принимая от Юсупова карту и замечая при этом, как дрожит сжимающая колоду рука. — Почему обязательно на уродине? Ведь есть же весьма привлекательные девицы, да притом богатые и с титулом. Взять, к примеру, эту чертовку, княжну Вязмитинову..."

Где-то в глубине сознания забрезжил смутный проблеск спасительной идеи, и по мере того, как идея эта обретала все более ясные очертания, угасший было интерес пана Кшиштофа к игре начал разгораться с новой силой.

Выиграв сто тысяч, Огинский сбился и перестал считать. Игра продолжалась, и, когда за окнами затеплился серенький рассвет, пан Кшиштоф предложил прервать игру и подсчитать итог. Он чувствовал, что с Юсупова довольно: если бы не дрожь в руках и лихорадочный блеск глубоко запавших, обведенных темными кругами глаз, его можно было бы принять за покойника. Еще немного, и бедняга может умереть по-настоящему, не выдержав горечи столь сокрушительного разорения. Может, старый князь Юсупов и богат, но вряд ли он согласится выложить такие огромные деньги, дабы покрыть карточный долг своего побочного сына. А если бы он и согласился, сам бастард вряд ли отважится обратиться к нему с такой чудовищной просьбой.

Ворохом лежавшие на столе долговые записки аккуратно разложили и сочли, получив в итоге ровно двести пятьдесят тысяч. Юсупов потянулся дрожащей рукой к вороту доломана, который и без того уже был расстегнут донизу, открывая взгляду пана Кшиштофа несвежее шелковое белье.

— Как же? — спросил Юсупов бесцветным голосом человека, который проснулся в аду, но отказывается в это верить. — Неужто двести пятьдесят?

— Сам сочти, — предложил пан Кшиштоф.

— Да нет, что же... — Юсупов отрицательно мотнул головой. — Так... — голос его сорвался на какой-то неприличный писк, и он гулко откашлялся в кулак. — Что ж, двести пятьдесят так двести пятьдесят. Сумма хорошая. Круглая...

Он вновь попытался найти ворот, царапнув себя ногтями по горлу.

— Да, брат, — непринужденно, будто речь шла о двухстах пятидесяти рублях, сказал Огинский, — проигрался ты нынче знатно. Говорил я тебе, что фортуна сегодня за меня. Зря ты ее потаскухой обозвал. Вот она с тобой и поквиталась...

Юсупов покивал головой, но как-то так, что было неясно, услышал ли он слова пана Кшиштофа, а если услышал, то понял ли, о чем шла речь.

— Вот что, Студзинский, — медленно проговорил он. — Вот что, нет ли у тебя с собою пистолета? Будь добр, одолжи мне его на время, коли есть. Я верну... То есть тебе непременно вернут.

Это были примерно те слова, которых ждал пан Кшиштоф, но он все равно грозно нахмурил брови и шевельнул накладными усами, изобразив на лице изумление и недовольство.

— Ты это о чем? — спросил он. — Зачем тебе понадобился пистолет? Уж не хочешь ли ты сказать, милейший Юсупов, что отказываешься от долга?

Юсупов встал. В нем более не осталось ничего от лихого забияки и франта, который вечером вошел в обеденную залу трактира и предлагал Огинскому забавы ради разнести этот гнусный вертеп в щепки. Он как будто даже стал меньше ростом, и пан Кшиштоф с огромным удовлетворением заметил в его глазах самые настоящие слезы. Перед ним стоял человек чести, только что ухитрившийся своими руками отдать эту хваленую честь на поругание.

— Я не могу отказаться от долга, — тихо промолвил он. — Но и оплатить его мне нечем, кроме собственной жизни. Потому я и прошу у тебя пистолет.

— Погоди, — сказал Огинский, — а как же папенька твой?

— Папенька мой имеет пятьдесят душ крепостных и двести рублей дохода в год, — признался Юсупов. — Князь Юсупов мне не родственник, а однофамилец. Да и вряд ли сыщется отец, готовый выложить такие деньги за сыновние долги. Словом, не мучь меня, дай пистолет, свой я ненароком повредил. Не в петлю же мне лезть, в самом-то деле! Ах, господи, какое бесчестье! И ведь знаю, что играть не умею, а удержаться все равно не могу. Но такое со мной впервые, клянусь! Какой позор! Бедная маменька, она этого не переживет!

— Погоди рыдать, офицер, — умело придав голосу презрительный оттенок, перебил его Огинский. — Что ты заладил — маменька, папенька... Поверь, мне тебя искренне жаль, но честь — это честь. Не умеешь играть — не садись за стол, а коли сел, так уж не плачь. Проигравши, надобно платить, а со смерти твоей много ли мне проку? Ты, брат, хоть и дурак изрядный, однако, по всему видать, человек благородный, честный. Так ли? Вижу, что так. Вот погляди: мне от твоей смерти никакой выгоды, кроме огорчения, маменьке с папенькой тем более, да и об Отечестве, коему ты служишь, забывать не следует. Я ведь нынче же денег не требую, когда сможешь, тогда и отдашь. Скажем, через месяц или даже через два.

— Да говорю же, взять неоткуда! — с отчаянием в голосе воскликнул Юсупов. — Честно говорю, как брату, дурака перед тобой не ломаю, время тянуть, бегать от тебя не собираюсь. Нет денег! Не мучь ты меня, Христа ради, дай пистолет!

— А я тебе подскажу, где денег взять, — самым дружеским тоном сказал пан Кшиштоф.

Юсупов дернулся, как от пощечины, и непроизвольно схватился за саблю.

— Хватит с меня и того бесчестья, что уже есть, — стеклянным голосом проговорил он. — Я не вор, я офицер и дворянин!

— А кто про воровство говорит? — оглядываясь, будто и впрямь пытаясь отыскать кого-то третьего, удивился Огинский. — Ни воровства, ни убийства я тебе предлагать не стану, потому как и сам, знаешь ли, не из холопов. Присядь-ка, поговорим. Где-то тут еще вино оставалось... Ага, вот оно! На, брат, выпей, успокойся и послушай, что я тебе скажу...

Получасом позднее поручик Ахтырского гусарского полка Юсупов, хромая сильнее прежнего и тяжело налегая на свою трость, вышел из трактира, где квартировал лейб-гусар с польской фамилией Студзинский. Поручик был бледен и вид имел растрепанный и дикий. Даже сабля его волочилась за ним, как некий ненужный, мешающий ему предмет, привязанный потехи ради каким-то жестоким шутником.

Однако стоило ему свернуть за угол, где его уже не мог видеть стоявший у окна в своем прокуренном номере лейб-гусар, как поручик преобразился самым волшебным образом. Хромота его вдруг исчезла, на щеки вернулся здоровый румянец, а на губах появилась презрительная и вместе с тем веселая улыбка. Юсупов сунул под мышку трость, оглянулся на угол трактира и в веселом изумлении покачал головой.

— Майор, — сказал он таким тоном, будто кто-то только что рассказал ему очевидную небылицу. — Ну и майор! Ну, деляга! Ну, ловкач! Двести пятьдесят тысяч!

Воспоминание о только что проигранных деньгах почему-то развеселило его окончательно, и поручик двинулся сквозь светлеющие предрассветные сумерки, посмеиваясь, помахивая тростью и время от времени принимаясь изумленно качать головой.

* * *

Настроение у княгини Аграфены Антоновны Зеленской было прескверное. Утро, как и следовало ожидать, началось со скандала. Собственно, в доме Зеленских с некоторых пор подобным образом начиналось едва ли не каждое утро: княгиня и ее дочери, и в лучшие времена не отличавшиеся покладистостью натуры, теперь, оказавшись по воле рока в весьма стесненных обстоятельствах и вынужденные поэтому денно и нощно мелькать друг у друга перед глазами, громко ссорились по каждому, даже самому ничтожному поводу.

Ссоры эти сделались для княгини и ее домочадцев делом обыденным. Привыкнув постоянно кого-нибудь шпынять и изводить и не имея под рукой многочисленной дворни, Аграфена Антоновна, а также ее дочери Елизавета, Людмила и Ольга срывали злость друг на друге, а более всего на князе Аполлоне Игнатьевиче, которого справедливо полагали виновником всех своих несчастий и который ныне не имел даже возможности отсидеться у себя в кабинете, ибо никакого кабинета у него теперь не было.

Однако разразившийся нынче утром в доме Зеленских скандал имел совершенно особенное свойство и был вызван причинами более вескими, нежели вздорные характеры княгини и ее дочерей. Сегодня княгине нужно было во что бы то ни стало настоять на своем, и оттого обыденная утренняя свара переросла в нечто, по накалу страстей превосходившее самые грандиозные в истории человечества сражения.

Скандал разразился из-за младшей княжны, Ольги Аполлоновны. Весною, в апреле, когда небо приобрело радостный ярко-голубой оттенок, а с крыш и карнизов закапала талая водица, от Ольги Аполлоновны сбежал ее ненаглядный супруг, черноусый поручик Кшиштоф Огинский. Замуж за него Ольга Аполлоновна вышла, пока он лежал в беспамятстве, подстреленный французским шпионом, и замужество ее продлилось ровно столько, сколько понадобилось Огинскому, чтобы немного окрепнуть и не падать от слабости на каждом шагу. После этого он бесследно исчез, не оставив даже записки. Нельзя сказать, чтобы нанесенный вероломным паном Кшиштофом удар очень уж глубоко проник в прикрытое носорожьей шкурой сердце княжны Ольги. Но где-то она не то слышала, не то читала — словом, знала, что результатом подобных действий должна быть глубокая, незаживающая сердечная рана, и изо всех сил старалась соответствовать образу покинутой и тяжко страдающей жены. Кроме всего прочего, это был недурной способ хотя бы отчасти избежать многочисленных шпилек, коими старшие сестры без устали пытались ее уязвить. Выскочив замуж, Ольга Аполлоновна торжествовала, не считая нужным скрывать свое торжество от менее удачливых сестер; теперь пробил час расплаты, и Елизавета Аполлоновна, старшая сестра, заслышав доносившиеся из комнаты младшей замогильные рыдания, довольно переглядывалась с Людмилой Аполлоновной, средней сестрою. Обе при этом отпускали в адрес несчастной страдалицы самые ядовитые замечания. Порою они не отказывали себе в удовольствии, став под дверью Ольги Аполлоновны, дуэтом затянуть венчальную песню, в их исполнении более всего напоминавшую шум, производимый возвращающимися с попойки гуляками. Тогда дверь с пушечным грохотом распахивалась, и из комнаты, как разъяренная медведица из берлоги, выскакивала обессиленная горем «страдалица». Подымался ужасный крик, к коему вскорости присоединялась прибежавшая на шум Аграфена Антоновна. Заслышав эти знакомые звуки, князь Аполлон Игнатьевич торопился найти укрытие, не дожидаясь, пока гнев четырех тяжеловесных фурий обернется против него.

Но сегодня все было иначе. Загвоздка заключалась в том, что страдающая Ольга Аполлоновна наотрез отказывалась выходить из дому, даже и с необходимыми светскими визитами. Аграфена Антоновна до поры до времени смотрела на это сквозь пальцы, полагая, что когда-нибудь дочери самой надоест сидеть взаперти. Однако нынче утром княгиня была непреклонна: визит к княжне Вязмитиновой должен был состояться, и присутствовать на нем должны были все члены семейства Зеленских без исключения.

В позиции, которую заняла княгиня, был несомненный резон: существуют определенные правила, коих следует придерживаться, если желаешь сохранить положение в высшем обществе. Правила эти зовутся этикетом, и никому не дано нарушать их без самых неприятных последствий для своей репутации. Одно из них, между прочим, гласит: коли ты перебрался на новое место, будь любезен навестить соседей и сделать знакомство, как это принято меж благородными людьми. Ну а коли ближайший сосед тебе хорошо знаком, будет верхом неприличия не нанести ему визит.

Да и кто, скажите на милость, отдаст опекунство над громадным состоянием княжны Вязмитиновой людям, которые у нее даже не появляются?!

Но Ольга Аполлоновна, чересчур глубоко войдя в роль страдалицы, не сумела вовремя различить в голосе матери знакомые стальные нотки и уперлась: не поеду и все! Говоря по совести, страдания эти смертельно надоели даже ей самой, но она пока не придумала, каким образом прервать затянувшийся спектакль.

Увы, Ольга Аполлоновна кое-что позабыла, в частности то, что у матушки ее, Аграфены Антоновны, весьма тяжелая рука. После непродолжительной словесной перепалки, показавшей тщетность мирных переговоров, княгиня перешла к решительным действиям по подавлению бунта. Раздался пистолетный треск увесистой затрещины, послышался короткий придушенный крик невинной жертвы, и в мгновение ока все было кончено. Князь Аполлон Игнатьевич испуганно перекрестился, а Елизавета Аполлоновна переглянулась с Людмилой Аполлоновной, и обе захихикали.

Посему теперь настроение княгини Зеленской оставляло желать много лучшего. По обе стороны пыльного тракта расстилались бескрайние вязмитиновские поля. Они, правда, не столько зеленели, сколько желтели, ибо росла на них спелая, ядреная пшеница, но небо над ними, как и ожидалось, пронзительно голубело, птицы щебетали, воздух был свеж и благоухал, и даже поднятая колесами пыль клубилась позади кареты не просто так, а с каким-то, как казалось княгине, неуместным весельем. В этих веселых клубах пыли скрывалась открытая коляска, в которой, как обычно, ехал пребывающий в немилости у собственной супруги князь Аполлон Игнатьевич. Брать это ничтожное существо с собою княгине не хотелось, не брать же было неприлично. Князь был взят, но теперь Аграфену Антоновну мучили дурные предчувствия: а ну как князюшка сдуру ляпнет в гостях что-нибудь не то?

Вообще, решительно все в это столь неудачно начавшееся утро вызывало у княгини сильнейшее раздражение. Лица сидевших с нею княжон казались глупыми и некрасивыми гораздо более обычного; на распухшую и зареванную, густо покрытую пудрой физиономию Ольги Аполлоновны глядеть и вовсе не хотелось. Бескрайность расстилавшихся за пыльными окошками кареты полей, принадлежавших ненавистной княжне Вязмитиновой, наводила на горькие мысли о несправедливости судьбы, наделяющей неисчислимыми жизненными благами совсем не тех, кого надо бы. Более же всего Аграфену Антоновну угнетал предстоявший визит: ей была противна самая мысль о том, что придется — непременно придется! — любезничать с этой полоумной гордячкой, истинной внучкой своего не менее полоумного деда.

Тревожил княгиню и Савелий, отправленный ею на разведку в Смоленск и с тех пор не подававший никаких известий. Впрочем, как раз в отношении Савелия княгиня толком не знала, хочет она получить от него известие или нет. Уж очень он ее напугал во время последнего разговора, ясно дав понять, что вовсе не является тем, за кого его принимали, то есть беглым крепостным мужиком, пустившимся во все тяжкие. Да, мужиком он точно не был; но кем же в таком случае он был? Этого княгиня знать не могла и потому старалась поменьше думать о Савелии, что оказалось довольно трудно сделать.

Вскоре впереди показался пологий холм, на вершине которого чернели кроны старых деревьев вязмитиновского парка. Дрянные крестьянские лошаденки с заметным трудом втащили непривычный для них груз на холм; карета миновала открытые настежь узорчатые чугунные ворота на кирпичных столбах и, хрустя гравием, покатилась по тенистой липовой аллее. По сторонам аллеи из густого кустарника то и дело выглядывали покрытые пятнами разноцветного мха мраморные статуи, иные из которых были повреждены. Амуры с отбитыми руками и безносые Венеры глядели на карету слепыми каменными глазами, и в их взорах Аграфене Антоновне чудилось презрительное недоумение: это еще что за диво? кто это к нам пожаловал в карете с княжеским гербом, запряженной двумя деревенскими клячами?

Они проехали статую Аполлона, у которого была отбита кисть прикрывавшей срамное место руки — к слову сказать, отбита вместе с тем, что она некогда прикрывала. «Вот бы и моего Аполлона так же», — в сердцах подумала княгиня. Карета прокатилась по кругу почета и стала перед мраморным крыльцом с широкими полукруглыми ступенями.

Княжна Вязмитинова приняла их в просторной гостиной, высокие окна которой открывались в парк. Обитая парчой мебель красного дерева отражалась в натертом до блеска паркете, врывавшийся в открытые окна ветерок слегка колыхал дорогие драпировки. В убранстве гостиной чувствовался безупречный и строгий, чуждый модной вычурности вкус. Аграфена Антоновна была не в состоянии оценить гармонию убранства, однако с первого взгляда оценила его стоимость. На одну эту гостиную были потрачены огромные деньги — те самые деньги, коими она так давно и безуспешно пыталась завладеть.

Княжна Мария стояла у рояля в простом белом платье, прямая и тонкая, как венчальная свеча. Поза ее была свободной и одновременно собранной, как будто княжна намеревалась принять приглашение на танец или вызов на дуэль.

Да-да, именно на дуэль, с этой зазнайки станется, она и не на такое способна. Уложенные по-домашнему волосы темной волной ниспадали на плечи, точеный подбородок был независимо приподнят, а лучистые карие глаза смотрели на Аграфену Антоновну без видимой неприязни, выражая лишь светскую любезность и спокойное ожидание.

Прочтя все это в глазах княжны, Аграфена Антоновна озлилась окончательно, и вовсе не потому, что ждала чего-то другого. Просто ей невольно пришло на ум сравнить княжну Вязмитинову с собственными дочерьми, глаза которых даже во время самых громких ссор оставались столь же выразительны, как костяные пуговицы на подштанниках князя Аполлона Игнатьевича. Сравнение было явно не в пользу княжон Елизаветы, Людмилы и Ольги. Осознав это, Аграфена Антоновна вновь почувствовала некоторую неуверенность в успехе своего начинания, и именно эта неуверенность обозлила ее окончательно.

Стараясь ничем не выдать владевших ею чувств, княгиня затеяла обыкновенную в подобных случаях пустую светскую болтовню, в коей приняли посильное участие все члены ее семейства. Даже князю Аполлону было милостиво дозволено вставить несколько слов; княжны Елизавета, Людмила и Ольга трещали без умолку, то и дело сбиваясь на довольно бестактные глупости; но главный разговор, натурально, происходил между Аграфеной Антоновной и княжной Марией.

Разговор этот был продуман Аграфеной Антоновной до мелочей и в течение некоторого времени умело направлялся ею в заранее проложенное извилистое русло. Несмотря на бьющее в глаза богатство княжны и ее кажущуюся независимость, Аграфена Антоновна чувствовала себя полновластной хозяйкой положения. На ее стороне были богатый опыт, точное сознание поставленной задачи и, наконец, возраст, который княжна Мария, как девица воспитанная, просто не могла не уважать. Соперница же была молода, одинока, растеряна и понесла столь много тяжких утрат, что представляла собою сплошное больное место. Куда ни кинь, о чем ни заговори — повсюду у нее были болевые точки, и княгиня Зеленская раз за разом расчетливо била по этим точкам, не забывая сладко улыбаться и ласково кивать. Она без видимой нужды, еще раз выразила горячее сочувствие по поводу кончины старого князя, поохала над ужасами войны и обругала последними словами французов, не забыв помянуть и Лакассаня, шпиона Мюрата, который чуть ли не всю зиму жил с Марией Андреевной под одною крышей, выдавая себя за ее управляющего.

Не был обойден ее вниманием также и флигель-адъютант его императорского величества, полковник конной гвардии граф Алексей Иванович Стеблов, приезжавший зимою в N-ск с целью допросить, а если понадобится, то и арестовать княжну Вязмитинову, подозревавшуюся в сговоре с упомянутым уже Лакассанем и в государственной измене. Аграфена Антоновна была о графе Стеблове самого дурного мнения. «Как можно, — сказала она, — подозревать в столь тяжких злодеяниях столь невинную, чистую и несправедливо обиженную судьбой барышню! Мария Андреевна выше подобных подозрений, хотя некоторые основания для них, признаться, все-таки имелись. Основания вздорные, незначительные и даже не стоящие упоминания в приличном обществе, но все же...»

Далее княгиня похвалила сделанный в доме ремонт и несколько преувеличенно ужаснулась неимоверным трудам и материальным затратам, коих потребовало от «бедной сиротки» восстановление в прежнем виде разоренного войною родового гнезда. Вслед за тем вполне естественным образом речь зашла о графе Бухвостове, который до самого последнего времени столь мудро и бескорыстно руководил княжной и без которого та, несомненно, не смогла бы столь достойно справиться с выпавшими на ее долю бедами и лишениями. О Федоре Дементьевиче княгиней Зеленской были сказаны самые теплые слова; Аграфена Антоновна даже обронила слезу, рассказывая, как была потрясена известием о безвременной и ужасной кончине графа.

Словом, ничто не было забыто в этом продолжительном монологе, изредка прерывавшемся лишь короткими репликами княжны Марии, выражавшими ее полное согласие со всем, что говорила Аграфена Антоновна. Спокойствие княжны обескураживало Аграфену Антоновну: все более кипятясь, она искала и не находила брешь в обороне юной гордячки. Княжна казалась неуязвимой и неприступной, как горная вершина, и это было воистину достойно удивления. Аграфена Антоновна, готовясь к этому штурму, рассчитывала довести девчонку до слез, дабы потом самой же и осушить их своим надушенным платочком, проявив тем самым материнскую заботу, в которой столь нуждалась «бедная сиротка». «Бедная сиротка», однако ж, и не думала плакать. Она была спокойна, приветлива, в меру улыбчива и мила, как будто речь шла о вещах вполне обыкновенных, наподобие выпавшего на прошлой неделе дождя или видов на урожай. Некоторую надежду Аграфене Антоновне внушала лишь заливавшая щеки княжны бледность, которая то появлялась, то пропадала, в зависимости от темы, которой касалась беседа.

Бледность эта была единственным видимым признаком одолевавшего Марию Андреевну холодного бешенства, но никак не слабости, как ошибочно решила Аграфена Антоновна. Цель этого визита, произносимых княгиней Зеленской сочувственных речей и даже самого переезда в соседнее имение была видна княжне так ясно, как если бы Аграфена Антоновна изложила ее простыми словами. Княжна стойко выдерживала скверно замаскированный напор княгини Зеленской, терпеливо ожидая момента, когда можно будет нанести ответный удар, — того самого момента, ради которого она согласилась принять у себя в доме эту стаю ворон-падалыциц.

И этот долгожданный миг настал.

Исподтишка шаря глазами по лицу княжны в поисках признаков подступающих слез, княгиня Зеленская наконец заметила украшение, надетое Марией Андреевной специально для нее, — то самое украшение, ради которого она ездила в город к ювелиру. Поверх строгого белого платья княжны виднелась одна-единственная тонкая серебряная цепочка, и глаза Аграфены Антоновны удивленно распахнулись, когда она увидела то, что висело на цепочке.

— Что это у вас, душа моя? — спросила она, указывая на маленький и невзрачный кусочек тусклого серого металла, имевший весьма странную форму, а вернее сказать, бесформенный.

— Пуля, — не дрогнув ни единым мускулом лица, ответила княжна. — Полагаю, ружейная, хотя я могу ошибаться.

— Пуля?! — едва ли не в один голос воскликнули все три княжны Зеленские, и самая старшая из них, Елизавета, подступила поближе с выражением боязливого интереса на толстом некрасивом лице. — Право, шер Мари, — продолжала она с глупой улыбкой, — мы достаточно наслышаны о ваших милых чудачествах вроде пальбы по мишеням, но носить пулю на груди — это, согласитесь, довольно странно. Но почему она такой необычной формы? Я думала, что пуля должна быть круглой.

Княжна Вязмитинова спокойно пропустила слова о своих странностях мимо ушей.

— Она и была круглой, — сообщила Мария Андреевна с улыбкой, от которой сердце Аграфены Антоновны почему-то испуганно сжалось, — пока ею не прострелили голову одному человеку.

— Человеку?! — опять вскричали все три княжны подобно греческому хору, сопровождающему своими возгласами каждую реплику героев античной комедии.

Княжна Елизавета, которая стояла ближе всех и, наклонившись, почти упираясь носом в корсаж Марии Андреевны, разглядывала странный медальон, распрямилась так резко, как будто ее ткнули шилом в обширный, далеко отставленный зад.

— Ах! — воскликнула она, томно закатывая глаза, — мне дурно!

Она недвусмысленно вознамерилась грянуться в обморок, но, поскольку вблизи не обнаружилось никого, кто выразил бы готовность ее подхватить, Елизавета Аполлоновна передумала, боком добрела до софы и плюхнулась на нее всем своим немалым весом.

— Полно, душа моя, — растерянно произнесла Аграфена Антоновна, — можно ли так шутить? Вы нас до смерти напугали! Поневоле поверишь, что...

— Я и не думала шутить, — неучтиво перебила ее Мария Андреевна. Не обращая внимания ни на Елизавету Аполлоновну, которая, раскинувшись на софе, изображала глубокий обморок, ни на остальных присутствующих, она пытливо вглядывалась в лицо княгини Зеленской. Аграфене Антоновне сделалось от этого взгляда не по себе: казалось, что княжна выбирает, куда вцепиться зубами. — Поверьте, сударыня, — продолжала княжна, — мне совсем не до шуток. Этой пулей был предательски убит Федор Дементьевич Бухвостов, мой опекун. Пулю передал мне известный вам Петр Львович Шелепов, который, как и я, не верит в то, что это был несчастный случай. Я велела подвесить пулю на цепочке и теперь ношу ее на груди, чтобы она ежеминутно напоминала мне о моем долге.

Аграфена Антоновна почувствовала, что бледнеет. Губы у нее предательски затряслись, глаза трусливо завиляли из стороны в сторону. Все это было чересчур неожиданно, чересчур опасно. Тяжелый взгляд княжны завораживал, как взгляд готовой к прыжку кобры. Чувствуя, что лицо ее выдает, княгиня Зеленская попыталась взять себя в руки и, приложив к сердцу пухлую дряблую ладонь, отдуваясь, проговорила:

— Какие ужасные вещи вы рассказываете, дитя мое. Право же, одиночество дурно на вас влияет, вам повсюду мерещатся какие-то нелепые кошмары. Предательство... убийство... Меня прямо в пот бросило!

— Неудивительно, — заметила княжна, продолжая в упор разглядывать Аграфену Антоновну.

Княгиня почла за благо не расслышать этого странного замечания. Шурша юбками, она поднялась, и все ее семейство поднялось следом, как по команде.

— Ваши странные речи наводят на мысль, что вы сильно переутомились, — заявила княгиня. — Вам надобно отдохнуть. Одиночество и великие труды пошатнули ваше здоровье. Хороши у вас соседи! Нет того, чтобы помочь несчастной сироте! Но будьте покойны, я этого так не оставлю.

— О, разумеется, — сказала княжна, тоже вставая. — Каждый из нас обязан выполнять свой долг так, как он его понимает.

— Не знаю, как у вас, а у меня долгов нет, — величаво отрубила Аграфена Антоновна.

— Долги есть у всех, — игнорируя явное желание гостьи поскорее удалиться, возразила княжна.

— Не знаю, — повторила Аграфена Антоновна. — И в чем же, как вам кажется, заключается ваш долг?

— Найти и покарать убийцу Федора Дементьевича, — ответила княжна, сжимая в ладони расплющенную пулю.

Это прозвучало так решительно, с такой спокойной уверенностью, что Аграфене Антоновне почудилось, будто пол у нее под ногами шевельнулся.

— Вздор, дитя мое, — сказала она. — Даже если убийца и существует, в чем я сильно сомневаюсь, то найти и покарать его — вовсе не ваш долг, а тех, кому это положено по службе. И потом, задача эта для вас явно непосильна. Где, скажите, собираетесь вы искать этого своего убийцу?

Как вы намерены его покарать? Нет, это решительно невозможно!

— Отчего же? — сказала княжна. — Поверьте, это много проще, чем вам представляется. Существовала лишь одна причина желать Федору Дементьевичу смерти: опекунство над моим состоянием, коего вы, как мне вспоминается, однажды пытались добиться. Следовательно, кто первый выразит желание завладеть правом опеки, тот и убил. Чего же проще? Что же до кары, то она должна соответствовать преступлению. Вы знаете, я очень недурно стреляю. Очень недурно, — повторила она, глядя прямо в глаза Аграфене Антоновне.

Выразиться яснее было попросту невозможно.

— Вздор! — фыркнула княгиня и, не заботясь более о приличиях, вылетела из гостиной вязмитиновского дома, как комета, волоча за собою шлейф растерянных, ничего не понимающих домочадцев. Уже в карете, оставив далеко позади ворота усадьбы, она наконец заново обрела утраченный дар речи.

— Проклятая гордячка! — в ярости воскликнула она. — Полоумная! Совсем с ума сошла! Слыхали ль вы когда-нибудь подобные речи?! Ведь она застрелить меня грозилась!

— Почему же вас, маменька? — подала голос княжна Людмила. — Ведь она говорила про того, кто Федора Дементьевича убил! Разве нет?

Княгиня уперлась в ее лицо свирепым взглядом, от которого Людмила Аполлоновна съежилась и забилась в угол кареты. Но в следующее мгновение мрачный огонь в глазах княгини потух, и они словно бы подернулись серым непрозрачным пеплом.

— Да, действительно, — медленно, словно пробуждаясь после тяжелого сна, проговорила Аграфена Антоновна. — Что это я, в самом деле? Видно, почудилось что-то...

Глава 7

Так завершился сей неудачный с любой точки зрения визит, но сюрпризы на этом, увы, не кончились.

Вернувшись домой, в свою Курносовку, которая, кстати, опостылела ей с первого же взгляда, княгиня Аграфена Антоновна прямо прошла в свою спальню и заперлась там на ключ, дабы в тишине и покое собраться с мыслями и привести в порядок растрепанные нервы.

Да, княжна Вязмитинова оказалась неожиданно сильным противником — настолько сильным, что не побоялась выступить против Аграфены Антоновны с открытым забралом. Ведь девчонка прямо бросила ей в лицо обвинение в убийстве этого старого греховодника, графа Бухвостова! Она так верно описала побудительные мотивы и ближайшие планы Аграфены Антоновны, как будто видела все своими глазами. И что с того, что в руках у девчонки нет ни реальной силы, ни власти? В случае чего она молчать не станет. Глядишь, кто-нибудь да прислушается к словам безумной княжны — не все же кругом дураки! Прислушается и решит, что в словах этих есть резон. А потом... О том, что может случиться потом, думать было страшно.

Да, девчонка не безумна, она умна, но по молодости лет еще не научилась скрывать свой ум. Она высказывала верные, но кажущиеся дикими для высокородной девицы ее возраста суждения, читала неподобающие книги, не считалась с общественным мнением, возмутительно одевалась и манкировала светскими обязанностями — словом, делала все, чтобы ее сочли безумной. В отличие от большинства знакомых княжны, Аграфена Антоновна отлично понимала все странности в ее поведении. Более того, причуды эти вовсе не казались ей такими уж странными. Княжна палит на заднем дворе из ружья? Правильно делает! На ее месте княгиня Зеленская тоже выучилась бы метко стрелять и, будьте покойны, уж нашла бы, на ком испытать свое умение!

Что там еще? Экономов аглицких перед сном почитывает? Правильно! Кругом одни воры, никому довериться нельзя, а она совсем одна среди этого ворья. Уж лучше, право, сушить мозги за книгами, чем управлять своим имуществом так, как это делал некогда князь Аполлон Игнатьевич!

Света чурается? Тоже правильно. Ежели бы Аграфена Антоновна могла выбирать, она бы тоже носа на приемы не казала... Чего там делать-то? Сплетни слушать, на рожи постылые глядеть? Тьфу! Тоже мне, высший свет...

Даже последняя выходка княжны с подвешенной на цепочке пулей, на первый взгляд совершенно дикая, ни с чем не сообразная, в глазах Аграфены Антоновны выглядела целиком оправданной и весьма остроумной. За этой выходкой скрывалась целая история, которую надобно было знать во всех подробностях, чтобы оценить поступок княжны по достоинству. Подробности эти были известны одной лишь Аграфене Антоновне, оттого-то выдумка княжны шокировала всех, кроме нее. А выдумка была хороша! Проклятый кусок свинца вторично угодил в цель, что, вообще-то, с пулями случается крайне редко. Дикость? Пускай дикость, но ведь с помощью этой дикости княжна добилась своего! Ей удалось ошеломить Аграфену Антоновну, сбить с толку, заставить растеряться и в конечном итоге признаться перед дочерьми в своем преступлении. Слава богу, что эти дуры, кажется, так ничего и не поняли...

Но что же делать? Ведь княжна ясно дала понять: будешь и дальше набиваться в опекунши — пристрелю, как собаку. И неважно, что доказательств связи Аграфены Антоновны с убийством графа Бухвостова не существует. Княжне не нужны доказательства, она и без доказательств уверена во всем. Будь этой сумасбродке хотя бы лет двадцать — двадцать пять, княгине не о чем было бы беспокоиться. Возраст заставляет людей трижды подумать, прежде чем отважиться на рискованный шаг, а юность — совсем другое дело. Юность не любит рассуждать, она живет сердцем, и ум, каким бы острым он ни был, в семнадцать лет всегда подчиняется сердцу, а не наоборот. Сердце велит стрелять, и ум послушно придумает, как это сделать, чтоб не поймали.

Княгине сделалось очень неуютно, и она вдруг с полной ясностью осознала, что дело с опекунством над княжной Вязмитиновой и ее состоянием окончено. Княжна неожиданно навязала ей открытый бой, к которому Аграфена Антоновна была совершенно не готова, и одержала в этом бою решительную победу. Уж она-то подготовилась к сражению на славу! А все Шелепов, ни дна ему ни покрышки... Теперь, даже если бы Аграфене Антоновне предлагали опекунство, она сочла бы за благо от него отказаться. Деньги деньгами, но жизнь дороже. Пусть, кто хочет, рискует головой, опекая эту сумасшедшую...

Княгиня по-всякому повертела в уме заманчивое слово «сумасшествие», но так и не придумала ничего дельного. Вердикт о недееспособности выносит опекунский совет, заседающий в Петербурге, и руководствуется он при этом отнюдь не досужими сплетнями. Прежде чем принять окончательное решение, с княжной непременно встретятся, поговорят, и, наверное, не раз. И сразу станет ясно, что никаким сумасшествием тут даже и не пахнет... Потом всплывет прошлогоднее дело, когда Аграфена Антоновна пыталась всеми правдами и неправдами заполучить право опеки над княжной, тут же вспомнится, что помешал ей в этом граф Бухвостов, и закрутится колесо, и выбросит оно Аграфену Антоновну в самом лучшем случае в ссылку, в Сибирь, а то и вовсе в каторжный рудник... Но это лишь при том условии, что княжна не успеет раньше всадить в нее пулю из своего ружья.

Но ведь и оставить все как есть тоже нельзя! Девчонка поклялась, что разыщет убийц Бухвостова, и, судя по тому, что она сказала, искать ей осталось недолго. Батюшки! Вот так увязла — ни вперед, ни назад!

Княгине сделалось по-настоящему страшно только теперь, когда она осознала, что у нее не осталось выбора. Всегда был, а теперь вот не осталось! Как сказал ей однажды ее зять, этот аферист Огинский, «или грудь в крестах, или голова в кустах». Где-то его теперь носит, кого он нынче пытается обвести вокруг пальца? Негодяй он, конечно, но в такой ситуации ни одна блоха не плоха.

Да, при сложившихся обстоятельствах Аграфене Антоновне сильно недоставало бесследно растворившегося в весенней капели пана Кшиштофа. Она не знала, какую именно роль могла бы отвести этому проходимцу в своей игре, но смутно чувствовала, что ей не хватает именно его — блестящего, высокого, черноусого, с отлично подвешенным языком и решительно лишенного каких бы то ни было принципов, кроме одного: хватай побольше, беги подальше.

И в эту самую минуту, когда княгиня уже была близка к отчаянию, провидение наконец сжалилось над нею. Благосклонность фортуны выразилась в негромком стуке, которым отозвалась на чье-то прикосновение обшарпанная дверная филенка.

— Вон! — угрюмо крикнула погруженная в невеселые раздумья княгиня.

Стук повторился.

— Вон, я сказала! Поди вон!!! Немедля!

Зычный крик княгини отдался в пустоватой, еще как следует не обжитой спальне звонким отголоском, на оконном стекле испуганно забилась ошалелая муха.

— Я-то пойду, — послышался из-за двери приглушенный мужской голос, — но после вам придется самой меня разыскивать. А это, ваше сиятельство, не так просто, как может показаться на первый взгляд. И не кричите вы так, Христа ради, услышат ведь!

Аграфена Антоновна невольно вздрогнула и схватилась за сердце, надежно похороненное под толстым слоем дряблого жира, затянутого в тугой корсет. За дверью, вне всякого сомнения, стоял наконец-то вернувшийся Савелий. Появление его было запоздалым и, может быть, уже ненужным, но княгиня сейчас готова была схватиться за любую соломинку.

Быстро встав, она открыла дверь и впустила нового лакея.

Савелий ужом проскользнул в комнату и, скинув мужицкую шапку, скромно остановился у двери, с деланным смирением глядя в пол.

— Где тебя носило столько времени? — заперев дверь и вернувшись в кресло, грозно спросила княгиня. — По кабакам шлялся, деньги мои пропивал?

— Грешен, ваше сиятельство, — с неожиданной откровенностью ответил лакей. — Было такое дело, врать не стану. Однако осмелюсь доложить, и польза кое-какая от этого получилась.

— Да какая там польза! — презрительно молвила княгиня. — Какая от тебя, проходимца, может быть польза?

С некоторых пор она боялась Савелия до судорог, но обращалась с ним так, как умный человек обращается со злобным цепным псом, то есть изо всех сил старалась ничем не показать своего страха.

— Польза от меня, ваше сиятельство, может быть разная, большая и маленькая, — в своем обычном тоне, наполовину почтительном, наполовину издевательском, отвечал Савелий. — Проходимец, говорите? Правда ваша, как есть проходимец. Только знаете, как в народе говорят? Рыбак рыбака видит издалека.

— Ты мне еще сказку расскажи, — проворчала княгиня, — или песню спой плясовую. И хоровод, хоровод не забудь. Дело говори!

— Так я же и говорю. Вы мне поручили узнать, не вьется ли кто вокруг княжны. Так вот-с, ваше сиятельство, я непременно должен сделать комплимент вашей великой проницательности и предусмотрительности. Именно что вьется!

— Комплименты свои при себе оставь, — буркнула княгиня. — Ты кто таков, чтобы мне комплименты делать? Сказывай, что узнал. Кто там вокруг нее увивается? То-то я гляжу, что она больно храбрая! Никак, заступника себе нашла?

— Я в этом сомневаюсь, — сказал Савелий. — Дозвольте присесть, ваше сиятельство? Премного благодарен!

Не дожидаясь разрешения, он уселся в свободное кресло и самым возмутительным образом развалился в нем раньше, чем княгиня успела возразить. Скрестив на груди руки и задумчиво поглаживая пальцами бритый подбородок, Савелий продолжал:

— Очень сомнительно, ваше сиятельство, чтобы человек сей был княжне Вязмитиновой заступником. Сомневаюсь даже, что ей известно о его существовании. В любом случае о свадьбе, коей вы так сильно опасаетесь, речь не ведется.

— Так к чему тогда ты мне о нем рассказываешь? — удивилась княгиня. — Чего ж ему тогда надобно?

— Полагаю, ваше сиятельство, того же, чего и вам, — денег. Их у княжны много, и взять их кажется легко, вот и нет отбоя от... гм... как бишь вы меня назвали?

Брови Аграфены Антоновны грозно шевельнулись, но она почла за лучшее пропустить оскорбительный намек мимо ушей.

— А что за человек? — спросила она, встревоженная появлением на горизонте конкурента. — Кто таков?

Савелий вынул из кармана глиняную трубку, повертел ее в руках, бросил быстрый взгляд на княгиню и с видимой неохотой убрал трубку обратно в карман.

— Человек весьма любопытный, — сообщил он, снова принимаясь поглаживать подбородок. Делал он это легко и изящно — словом, совсем не так, как это делают мужики. Да и кто, скажите на милость, видел хоть раз мужика, который, скрестивши на груди руки, гладил бы себя по подбородку?! Затылок почесать, в бороде пятерней покопаться — это да, это сколько угодно. — Очень любопытный человек, ваше сиятельство! Выдает себя за лейб-гусара, прибывшего в отпуск по ранению. Разодет, как павлин, орденами так и бренчит, рука на перевязи, на левом глазу повязка — одним словом, герой. Но поселился сей герой почему-то в трактире у самой заставы, да таком худом, что в нем не всякий приказчик остановится. В дворянское собрание носа не кажет, а ходит все больше по кабакам, собирает сплетни про княжну Вязмитинову. Иногда тайно уезжает из города, переодевшись в статское платье. Конь у него хороший, кровный рысак, но я за ним проследил и выведал, куда он ездит. А ездит он, ваше сиятельство, на берег Черного озера, что верстах в пяти от вязмитиновской усадьбы, в лесу. Ума не приложу, чего ему там надобно.

— Может, встречается с кем? — предположила княгиня, слегка заинтригованная этой таинственной историей. — Может, он как раз таки е княжной амуры разводит, а у озера свидания ей назначает?

Савелий отрицательно покачал головой.

— Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство. Ни с княжной, ни с кем бы то ни было другим наш гусар не встречается. Мне показалось, что он вообще избегает встреч с людьми, стремясь сохранить свои поездки в глубочайшей тайне. Давеча, ваше сиятельство, сей блистательный герой, случайно наткнувшись в лесу на егеря княжны, изволил зарубить его саблей, даже не потрудившись вступить с ним в переговоры.

Княгиня испуганно перекрестилась. Впрочем, испуг ее был в большой степени притворным, о чем свидетельствовали глаза Аграфены Антоновны, в которых светился живейший интерес.

— Страсти какие, — сказала она, вынимая из ящика туалетного столика серебряную табакерку и беря оттуда щепотку нюхательного табаку. При этом мизинец ее был жеманно оттопырен. — Этот гвардеец и впрямь занимательный персонаж. Любопытно, что же это он, вырядившись этаким петухом, от людей-то прячется?

— Полагаю, ваше сиятельство, что это неспроста, — сказал Савелий. — Он явно не хочет, чтобы о нем узнала княжна, но главная загвоздка не в этом. Мне показалось, что некое событие нарушило его планы. Думаю, изначально он предполагал вращаться в обществе, оттого и обвешался блестками, как рождественская елка. Он такой же лейб-гусар, как я — индийский магараджа, и раны его, говоря начистоту, кажутся мне столь же фальшивыми, сколь и его роскошные усы.

Княгиня начинила табаком обе ноздри, сморщилась и чихнула. Произведенный ею звук напоминал выстрел осадной пушки; за ним последовал еще один чих, не менее громкий и энергичный, а затем еще один, и еще, и еще...

— Интересно, — больным голосом произнесла она, закончив чихать и промокая надушенным платочком заслезившиеся глаза. — Что же это за событие, которое помешало ему воспользоваться своим маскарадом?

— Полагаю, в городе или его окрестностях внезапно появился некто, с кем наш герой боится случайно столкнуться, — сказал Савелий. — Некто, с кем он близко знаком и кто мог бы опознать его, невзирая на накладные усы и фальшивые локоны.

Княгиня поморщилась, явно не зная, чихнуть ей прямо сейчас или потерпеть еще немного.

— Сие есть домыслы, — пробормотала она, держа наготове платок, — от коих не видно ни малейшего толку. Узнать, кто этот человек, было бы любопытно, но как это сделать? Кто он, этот «некто», о котором ты говоришь?

— Полагаю, догадаться нетрудно, — сказал Савелий, который теперь напоминал мужика разве что одеждой. — Особенно при вашей проницательности, ваше сиятельство. Подумайте сами, кто из людей вашего крута перебрался в здешние края в течение последней недели?

Княгиня громоподобно чихнула и поверх прижатого к лицу платка посмотрела на развалившегося в кресле лакея, моргая слезящимися глазами.

— Ты на что намекаешь? — спросила она. — Я сюда приехала. Я! И что с того?

— Совершенно правильно, — согласился лакей. — Вы, ваше сиятельство. А также ваше семейство, в числе коего не следует забывать о княжне Ольге Аполлоновне.

— Ты на что намекаешь?! — грозно повторила княгиня. Ее дряблое лицо начало стремительно темнеть, наливаясь венозной кровью. — Ты что себе позволяешь?!

— Вот видите, — ничуть не испугавшись, заявил Савелий и самым наглым манером забросил ногу на ногу. — Вы уже и догадались. Только кричать на меня не надобно, ваше сиятельство. Лишний шум нам с вами ни к чему, да я ведь и не виноват, что порядок вещей таков, каков он есть. Теперь подумать надобно, как нам из этого порядка вещей пользу извлечь. Сами посудите, ваше сиятельство, вся наша жизнь такова: крутишься, стараешься, ночей не спишь, а все для того лишь, чтобы на кусок хлеба заработать. Так стоит ли мне за это пенять?

Болтовня эта, по сути своей бессмысленная, достигла тем не менее цели: княгиня успокоилась, перестала грозно таращить глаза, и лицо ее вновь приобрело нормальный цвет.

— Тебе откуда про княжну Ольгу ведомо? — спросила она, глядя мимо Савелия.

— Помилуйте, ваше сиятельство! — воскликнул лакей. — Прожить в вашем доме хотя бы три дня и не знать подробностей этой печальной истории? Сие решительно невозможно, и ежели вы, ваше сиятельство, хотите, чтобы было иначе, так велите своим дочерям ссориться хоть немного потише.

— Они у себя дома, как хотят, так и ссорятся, — автоматически отрезала княгиня, но в глубине души вынуждена была согласиться с Савелием: не только домашняя прислуга, но и любой, кому вздумалось бы остановиться за забором и послушать с минуту, мог без труда узнать все тайны ее дочерей, а также их мнения друг о друге. — Ты язык-то попридержи, — продолжала она ворчливо. — Знаю, что промеж лакеев заведено над господами насмехаться, знаю, что языки ваши ничем не укоротишь.

— Прощения просим, ваше сиятельство, — с плохо скрытой издевкой ответствовал Савелий, даже не переменив позы. — Однако я и не думал насмехаться ни над вами, ни над вашими дочерьми. Мы ведь о другом говорим.

— Да, — с видимым облегчением оставляя в стороне скользкую тему взаимоотношений лакеев и господ, произнесла Аграфена Антоновна. — Как, ты сказал, он себя называет, этот твой лейб-гусар?

— Студзинский, — ответил Савелий. — Майор Студзинский.

— Студзинский, Огинский, — задумчиво пробормотала княгиня, и Савелий заметил вспыхнувший в ее глазах мрачный огонек. — Поляк?

— Он бы и рад, наверное, выдать себя за русского, — сказал лакей, — да акцент в карман не спрячешь. Поляк, ваше сиятельство, чистокровный поляк.

— С лица каков?

— Трудно сказать, ваше сиятельство. Волос светлый, и, как приглядишься, видно, что не свой. На левом глазу повязка, усы и бакенбарды, натурально, накладные, тоже светлые. Глаза карие, почти черные, нос прямой; брови, ваше сиятельство, как смоль. Я и то удивился: и дернул же его черт с такими бровями блондином представляться! Словом, от его настоящего лица в этом портрете одни глаза да брови и остались. Ну, статен, высок, косая сажень в плечах, однако по глазам видно, что трусоват. В карты плутует, и притом не больно-то ловко...

— В карты?! — страшным свистящим шепотом выкрикнула княгиня. — В карты?! Он! Как есть он! Ах, негодяй, ах, мерзавец! Сгною! На куски разорву! Майор... Майором заделался! Повышение ему, значит, вышло! Ну, Савелий, я тебе этого не забуду. Будет тебе от меня награждение, непременно будет.

— Премного благодарны, — откликнулся лакей. — Что вы намерены предпринять? Осмелюсь заметить, ваше сиятельство, что, кем бы ни был этот человек, другом вашим он точно не является, а планы его, мне пока непонятные, явно идут вразрез с вашими. Княжна Вязмитинова, конечно, богата, но я не думаю, что вы захотите делиться ее деньгами с этим человеком.

— Делиться с ним? — княгиня презрительно фыркнула. — Еще чего! Планы у него... Может, и были у него до сего дня какие-то планы, да только теперь все вышли. Убери его с глаз моих, а я в долгу не останусь. Только раньше поклон ему, аспиду, от меня передай, чтоб знал, кого на том свете благодарить.

Савелий низко наклонил голову. Княгиня приняла это движение за поклон, но тут заметила, что лакей попросту внимательно рассматривает собственные ногти.

— Прошу простить, — не поднимая головы, сказал Савелий. — Чувства вашего сиятельства в отношении этого человека мне понятны...

— Не сметь говорить о моих чувствах! — почти взвизгнула княгиня.

— Слушаю-с. Однако, если ваше сиятельство позволит, я просил бы разрешения дать вам небольшой совет.

— Говори, — отдуваясь, разрешила княгиня.

— Убить неугодного вам человека мне легко и просто, — сказал лакей. — Я могу сделать это в любую минуту — вчера, сегодня, через месяц... Надо ли торопиться? Скажу вам, не кривя душой, мне очень любопытно, что он затевает. Возможно, ему известен способ завладеть деньгами княжны — я имею в виду, способ более простой, нежели тот, к которому решили прибегнуть вы. К тому же, ваше сиятельство, он явно неспроста вертится вокруг Черного озера. Ваш беглый зять не произвел на меня впечатления человека, который хоть что-нибудь делает без выгоды для себя. Похоже, он привык играть по-крупному. Так, может быть, стоит проследить за его игрой, чтобы в решающий момент выхватить банк у него из-под носа? Не надо спешить. Пока он не подозревает о том, что узнан, он у вас в руках, и вы можете уничтожить его, когда вам заблагорассудится, даже не прибегая к моей помощи. Достаточно лишь сообщить о нем куда следует, и он погиб.

Княгиня криво усмехнулась.

— Мнится мне, — медленно проговорила она, — что и ты, любезный, погибнешь, коли о тебе сообщить куда следует. Да еще, небось, и награду дадут. Твоя голова, поди-ка, недешево стоит.

Савелий вдруг засмеялся — легко, непринужденно и почти беззвучно.

— Отдаю должное вашей проницательности, — сказал он. — Но станете ли вы, княгиня Зеленская, хлопотать из-за несчастных двух тысяч награды? Вы дама умная, решительная, и держать меня в кулаке, полагаю, кажется вам гораздо более выгодным делом, чем доносить на меня.

— Две тысячи? — изумилась княгиня. — Да ты отъявленный вор! Такого, пожалуй, удержишь в кулаке... Кулак-то, небось, не казенный! А две тысячи — тоже деньги, особливо при моих теперешних достатках. А?... Про это ты не думал?

— Думал, — сказал Савелий. — Да ведь меня, ваше сиятельство, коли и повесят, так не сразу, а сперва допросят. А уж я, матушка, молчать не стану. Мне терять нечего, на мне и без Бухвостова графа много чего числится. Два-то раза не повесят, правда ведь? А уж один-то мне и так обеспечен. Так что, ваше сиятельство, ежели что, я на тот свет, и вы — вслед. Посему ссориться и пугать друг друга нам незачем. Две тысячи... Да разве это деньги! Ведь мы с вами, княгиня, миллионное дело затеяли!

Неожиданно для себя самой княгиня улыбнулась. Ей вдруг очень кстати вспомнились слова пана Кшиштофа, который предрекал ей, помимо всего прочего, будущность королевы преступного мира. О, он много чего предрекал, этот черноусый слизняк! И, увы, многие его предсказания уже сбылись, а другие обещали сбыться в ближайшее время.

«Что ж, — подумала княгиня, — видно, так тому и быть. Видно, на этом свете не миновать быть либо злодеем, либо жертвой. Жертвой она уже побыла. А уж коли приходится злодействовать, так чего мелочиться? Только что, сию минуту, какой-то висельник нанес ей тягчайшее оскорбление, поставив ее, княгиню, на одну доску с собою, а у нее даже внутри ничего не дрогнуло. Они, видите ли, затеяли миллионное дело! Они! Хорош союзничек! Поглядим, — решила княгиня Аграфена Антоновна. — До поры любой союзник хорош, а там — поглядим».

— Ладно, — сказала она, — быть посему. Следи за ним, узнай, чего он хочет, и доложи мне. Ссориться нам с тобою и впрямь не резон. Так вот, на будущее, чтобы не ссориться, запомни: знай свое место! Не перебивать! — прикрикнула она, заметив, что Савелий открыл рот. — Молчать, когда я говорю! Не знаю, кем ты был раньше, но теперь ты — государев преступник, висельник, каторжная морда, и не смей со мной, княгиней Зеленской, равняться!

Подумав секунду, Савелий медленно поднялся из кресла, встал перед княгиней и отвесил ей глубокий, в пояс, почтительный поклон. Лицо его при этом сохраняло серьезное выражение — как раз такое, какое хотела видеть на этом лице Аграфена Антоновна.

— Ступай, — сказала княгиня, весьма довольная собой, и мановением руки указала лакею на дверь.

Савелий, не переставая кланяться, пятясь задом, вышел в коридор и закрыл за собою дверь. Откуда-то доносились голоса и немелодичное бряканье дурно настроенных клавикордов — очевидно, кто-то из княжон пытался музицировать, а остальные две комментировали эти потуги в присущей им язвительной манере. Лакей княгини Зеленской, за голову которого была обещана награда в две тысячи рублей, распахнул окно в коридоре, стал на подоконник и бесшумно выпрыгнул в сад. Здесь он обернулся и, презрительно улыбнувшись, процедил сквозь зубы:

— Слушаю-с, ваше сиятельство... Старая безмозглая индюшка!

Лакей этот, если не обращать внимания на его одежду, был как две капли воды похож на поручика Ахтырского гусарского полка Юсупова — того самого Юсупова, который минувшей ночью столь опрометчиво проиграл пану Кшиштофу Огинскому двести пятьдесят тысяч рублей.

* * *

— А я повторяю, любезный, — хмуря тонкие брови, говорила княжна Мария Андреевна, — что ты — обыкновенный вор. Вернее, вор необыкновенный. Я тебя плетьми велю побить!

— Как угодно вашему сиятельству, — бормотал приказчик, комкая в ладонях шапку и пряча от княжны вороватые глаза. — Плетьми так плетьми, нам не привыкать. А только не возьму я в толк, за что ваше сиятельство на меня гневается. Я перед вами, аки перед Господом, чист...

— Чист, говоришь? — Княжна вынула из рукава и начала не спеша разворачивать какую-то бумажку. Приказчик исподлобья тайком наблюдал за этой процедурой, не забывая обиженно шмыгать предательски алевшим носом и горестно шевелить косматой бородой. — Значит, чист... Ну а это что такое?

Она ткнула бумагу едва ли не в самую бороду приказчика. Приказчик втянул голову в плечи, развел руками и заныл:

— Не могу знать, ваше сиятельство. Буковки тут какие-то, а мы люди простые, грамоте не обучены...

— Воровать зато обучены, — перебила его княжна. — Как же ты грамоты не знаешь, когда здесь твоя подпись стоит? Ты что же, любезный, думал, что я тебе на слово поверю, будто ты этот лес за тысячу купил, когда он и пятисот не стоит? Не великоват ли барыш? У меня карман глубокий, да на всех вас, плутов, никакого кармана не хватит. По миру меня пустить решил? Вот она, купчая, тобою подписанная, а в ней черным по белому сказано, что лес сей куплен тобою у управляющего графини Хвостовой за четыреста пятьдесят целковых. Смотри! Подпись не твоя разве?

— Как не моя, — уступил приказчик, — известно, моя. Да только я, ваше сиятельство, окромя этой подписи, ни единой буковки не знаю. Только ее, проклятую, рисовать и научился, а что там в вашей бумаге написано, я знать не знаю и ведать не ведаю. Уж они напишут... Небось, управляющий-то разницу себе в карман положил, а я, выходит, ответ держать должен?

Они стояли на просторном заднем дворе вязмитиновской усадьбы. Почти все пространство двора и часть подъездной аллеи были заняты крестьянскими подводами, на которых свежо белели, распространяя густой аромат канифоли, штабеля досок и брусьев. Лошади устало мотали головами и звенели уздечками, отгоняя мух. Бородатые возчики с кажущимся равнодушием наблюдали за разносом, который устроила приказчику княжна, лишь изредка позволяя себе ухмыльнуться в бороду.

— Ну вот что, любезный, — сказала княжна, сворачивая купчую по старым сгибам и убирая ее обратно в рукав. — Ты меня утомил. Недосуг мне с тобою препираться. Не пороть же тебя, в самом деле!

— То-то, что не пороть, — пробормотал приказчик. — Пороть-то и не за что!

— Заворачивай-ка ты оглобли, — будто не слыша его, продолжала княжна. — Вези свой лес куда хочешь, поступай с ним как знаешь. Хоть с кашей его ешь, мне безразлично. Задаток вернешь моему управляющему. Прощай, любезный.

— Да как же?! — возопил приказчик таким голосом, будто его грабили средь бела дня. — Как же, ваше сиятельство? Куда ж мне столько леса?! Не губите! Детей моих пожалейте!

Он бухнулся на колени и так истово воткнулся лбом в землю, словно хотел посмотреть, что находится под нею. Княжна отступила на шаг, спасая подол, в который норовил вцепиться приказчик, и брезгливо поморщилась. Мужики-возчики ухмылялись уже в открытую, и было видно, что они получают истинное наслаждение от происходившей сцены.

— Ступай, ступай, — сказала Мария Андреевна. — Обирать себя я не позволю даже ради твоих детей, которых у тебя, кстати, нет.

— Помилуйте, ваше сиятельство, — взмолился приказчик, поняв наконец, что дело не выгорело: хрупкая семнадцатилетняя барышня на поверку оказалась тверже стали, и с устным счетом у нее, как выяснилось, был полнейший порядок. — Помилуйте, матушка, бес попутал!

— Сие мне ведомо, — сказала княжна. — Ладно, на первый раз прощаю. Ступай к управляющему, получишь пятьсот рублей. Да пусть лес выгружают поскорее!

Уладив вопрос с лесом, необходимым для ремонта восточного крыла дома, она повернулась к приказчику спиной и, не слушая его униженных благодарностей, удалилась в свои покои. Она чувствовала себя так, словно вывалялась в грязи, хотя и понимала, что поступила правильно. Поставить вороватого приказчика на место было необходимо, но, торгуясь с ним, Мария Андреевна чувствовала себя униженной. Вывод напрашивался сам собою: нужно было срочно менять управляющего. Эконом, который позволяет первому встречному проходимцу обирать свою хозяйку, либо ни на что не годен, либо сам нечист на руку. В любом из этих случаев его надобно гнать взашей.

В поисках успокоения она прошла в библиотеку. Стоявшие вдоль стен до самого потолка стеллажи, битком набитые книгами, всегда оказывали на нее умиротворяющее воздействие. Под золочеными корешками скрывались сокровища человеческой мысли, накопленные за многие столетия. Рядом с этим вековым опытом собственные проблемы всегда казались Марии Андреевне мелкими и незначительными.

Княжна прошла вдоль полок, легко ведя рукой по темному золоту корешков, выбрала книгу, села в кресло и попробовала читать, но через пять минут бросила эту затею. Мысли разбегались, она никак не могла сосредоточиться на чтении; величественные строфы давно умершего поэта сегодня казались ей чересчур напыщенными и ненужно вычурными, а слова и поступки героев, некогда вызывавшие слезы, нынче выглядели глупыми и надуманными.

Отчаявшись найти утешение в поэзии, Мария Андреевна взяла лежавший на столе открытый трактат по экономике и попыталась забыться среди моря цифр и графиков. Премудрость сия более не казалась ей бессмысленной тарабарщиной, в ней была стройность, была даже красота, доступная далеко не всякому; чего в ней не было, так это тепла, в котором так нуждалась сейчас Мария Андреевна.

Закусив губу и нахмурив брови, сидела она над забытой книгой. Взгляд ее был устремлен в будущее, которое сейчас представлялось ей бесконечно длинной чередой дней, наполненных утомительной борьбой — борьбой, в которой княжна не видела никакого смысла, никакой радости. Свойственные ее возрасту мечты и светлые надежды как-то вдруг потускнели и тоже казались пустыми и никчемными; трепетное, незнакомое ранее чувство, которое вызывал в ней Вацлав Огинский, было на самом взлете опалено пламенем войны. Вацлав исчез в дымном зареве войны, и от него уже давно не было никаких вестей. Оставшийся в памяти княжны образ безусого корнета в потертой юнкерской куртке и с офицерской саблей, казавшейся для него слишком большой и тяжелой, мало-помалу тускнел, теряя яркость и индивидуальность. Во время своей последней встречи они не успели даже по-настоящему поговорить. Вацлав Огинский, каким его знала когда-то княжна, давно перестал существовать, превратившись в мужчину, в сурового воина, с коим Мария Андреевна была едва знакома. Даже мысленно связывать свою судьбу с этим полузнакомым человеком казалось Марии Андреевне чересчур наивным и самонадеянным. Да, воспоминания о Вацлаве согревали ей душу и вызывали в ней смутное волнение; но каково-то его отношение к ней? Да и жив ли он, Вацлав?

Словом, более всего Марии Андреевне хотелось сейчас взять ружье, выйти на задний двор и извести еще пару фунтов пороху и свинца, окончательно превратив в решето золоченую французскую кирасу. Но на заднем дворе гремели сгружаемые доски и раздавались громкие голоса возчиков, коим незачем было видеть, как чудит их сиятельство. И без того уж о ней чего только не рассказывают!...

Дверь библиотеки негромко стукнула, и в комнату, шлёпая босыми пятками по паркету, вошла горничная.

— Ваше сиятельство, там вас какой-то офицер спрашивают, — доложила она. — Имени не говорят, просят принять. Молодые, в шнурах, при сабле...

Мария Андреевна медленно встала, уронив лежавшую на коленях книгу и даже не заметив этого. Сердце у нее билось тревожно и гулко, щеки раскраснелись. Бестолковый доклад горничной прозвучал для нее голосом провидения. Могло ли так случиться, что там, у порога, стоял Вацлав, о котором она только что вспоминала с такой тоской? Неужели ее мысли на самом деле были предчувствием?

Только сейчас Мария Андреевна поняла, до какой степени ей все это время не хватало постоянной поддержки верного друга, на которого можно было положиться во всем. И вот этот друг, кажется, вернулся издалека — пусть на короткое время, но все-таки, все-таки...

Надежда была так сильна, что княжна даже не задумалась о том, почему явившийся столь неожиданно офицер отказался назвать свое имя. Вопрос этот промелькнул в ее сознании, но тут же был отброшен, как неприятный и вызывающий ненужное беспокойство. В конце концов, она слишком устала сомневаться, подозревать и заранее продумывать последствия; для разнообразия ей хотелось хотя бы немного просто пожить.

— Проси, — велела она Дуняше. — Проси немедленно. Что же ты стоишь?

Она нарочно не стала спрашивать у горничной, как выглядит нежданный гость. Судя по румянцу, пятнами горевшему на щеках Дуняши, офицер был не только молод, но и весьма недурен собой. Шнуры, о которых упомянула горничная, должны были прямо указывать на гусара — словом, все, что услышала и о чем догадалась до сих пор княжна, целиком укладывалось в образ Вацлава Огинского, и Мария Андреевна, сама о том не подозревая, боялась, что дальнейшие расспросы послужат причиной разочарования.

Горничная убежала, и вскоре за дверью послышался твердый стук сапог. Стук этот был какой-то неровный и чересчур частый — можно было подумать, что у гостя три ноги. Не успела Мария Андреевна удивиться этому странному обстоятельству, как дверь библиотеки распахнулась и на пороге показался человек, столь настойчиво добивавшийся свидания с княжною.

Мария Андреевна с трудом подавила горестный вздох, ибо, как и следовало ожидать, перед нею стоял отнюдь не Вацлав Огинский. Правда, это тоже был гусар, и довольно молодой, но выглядел он много старше Вацлава, и венгерка на нем была совсем другого цвета, нежели та, которую княжна видела на Огинском во время своей последней встречи с ним. Офицер был черноволос и гладко выбрит; при ходьбе он заметно прихрамывал и по этой причине основательно налегал на толстую полированную трость с рукояткой в виде собачьей головы. Глаза у него были слегка раскосые, что придавало его смуглому лицу восточный вид; на миг эти черные, мерцающие, как угли, глаза задержались на тонкой фигуре княжны с выражением почти болезненного изумления; возникла довольно неловкая пауза, в течение которой хозяйка и гость не слишком учтиво разглядывали друг друга. В следующее мгновение офицер, осознав, как видно, неловкость своего положения и овладев собою, склонился перед Марией Андреевной в глубоком поклоне.

— Прошу простить меня, сударыня, — заговорил он звучным, не лишенным приятности голосом. — Боюсь, мое вторжение дурно характеризует меня в ваших глазах, но поверьте, что лишь крайняя необходимость вынудила меня приехать сюда, не будучи представленным.

— Так представьтесь, сударь, — сказала Мария Андреевна. — Приличия хороши, когда не мешают делу. А ведь у вас ко мне дело, не так ли?

— Увы. — Офицер еще ниже склонил голову. — Дорого бы я дал, сударыня, чтобы у меня не было этого дела! Но позвольте рекомендоваться: Ахтырского гусарского полка поручик Юсупов. Я к вам с поручением от поручика Огинского.

— От Вацлава?! — не сумев сдержаться, воскликнула княжна. — Боже мой, что же вы раньше не сказали! Но сядьте, прошу вас. Я вижу, что вам больно стоять. Вы, очевидно, ранены?

— О, сущий пустяк, — сказал поручик Юсупов, — не извольте беспокоиться. Я и впрямь нахожусь в отпуску по ранению, однако вам не следует обо мне тревожиться.

Поза его, однако, столь явно противоречила словам, что княжна поспешила сесть сама, дав поручику возможность опуститься в кресло, не нарушая при этом этикета.

— Вы можете курить, если хотите, — сказала она и, кликнув горничную, велела подать вина.

Поручик с видимым удовольствием последовал приглашению и, достав откуда-то кисет, принялся набивать простую глиняную трубку, темную и обгорелую. Делал он это с такою неторопливостью, что у княжны поневоле родилось подозрение: уж не тянет ли он время? В ее душу начал закрадываться страх, и догадки, одна ужаснее другой, хороводом зароились в мозгу. Тогда княжна взяла себя в руки и, как бывало уже не раз, отчаянно бросилась прямо навстречу своему страху.

— Вы сказали, что имеете ко мне поручение от Вацлава Огинского, — сказала она ровным голосом. — Говорите же, прошу вас. Здоров ли он?

Поручик опустил трубку, которую только что собрался раскурить, и спрятал глаза.

— Прошу простить меня, сударыня, — сказал он, вертя трубку в руках и упорно глядя в пол. — Боюсь, известие, доставленное мною, причинит вам боль. Будь моя воля, я бы ни за что... Эх!... — воскликнул он в сердцах и хватил себя кулаком по колену.

— Прошу вас, сударь, — заметно побледнев, проговорила княжна, — заклинаю вас, не мучьте меня. Скажите скорее, что произошло? Вацлав ранен? Быть может, ранен тяжело? Говорите же, сударь, прекратите, наконец, эту пытку!

Поручик крякнул, спрятал в карман набитую трубку и неловко поднялся, тяжело опираясь на трость. Вытянувшись, как на плацу, он посмотрел Марии Андреевне прямо в глаза, и та прочла в его взгляде правду раньше, чем Юсупов заговорил.

— Увы, сударыня, поручик Огинский мертв. Он умер на моих руках и перед смертью умолял меня, своего друга, передать вам это печальное известие. Клянусь всем святым, сударыня, в моей жизни не было более тяжкого поручения! Если бы я был в силах хоть как-то облегчить ношу, которую против собственной воли взвалил на ваши хрупкие плечи...

— Как это произошло? — стеклянным голосом спросила Мария Андреевна, оставив без внимания уверения поручика Юсупова в сочувствии и преданности — уверения, которых он еще не успел как следует начать.

Во взгляде Юсупова что-то изменилось. Сначала в нем промелькнуло немое изумление, с которым он глядел на княжну в первые секунды встречи, а затем оно сменилось уважением — тем особым уважением, с которым бывалый воин смотрит на слабого, обескровленного, окруженного со всех сторон, но продолжающего мужественно биться противника.

— Рядом с ним взорвалась граната, — сказал он после непродолжительной паузы. — Наш отряд, возглавляемый поручиком Огинским, попал в засаду у реки. Нас буквально расстреляли в упор, и спастись удалось очень немногим. — Тут он заметил непроизвольное движение княжны и поспешил погасить огонек надежды, вспыхнувший было в ее глазах. — Но я ушел лишь после того, как Вацлав испустил последний вздох. Его душа отлетела вместе с вашим именем, сударыня, и теперь, глядя на вас, я понимаю причину этого.

Княжна повернулась к нему спиной и отошла к окну, пережидая странное, незнакомое ей прежде состояние. Мир неожиданно потемнел перед ее глазами, как будто Мария Андреевна смотрела на него через закопченное стекло; все звуки отдалились и достигали ее ушей как будто сквозь вату или из соседней запертой комнаты; тело сперва сделалось непослушным, а потом и вовсе куда-то пропало. Княжна отрешенно подумала о том, что так бывает, наверное, за секунду до того, как человек падает в обморок. В течение какого-то времени она вертела в уме это слово — «обморок», вдруг сделавшееся простым и понятным: обморок — морок, наваждение...

Потом мутная пленка перед ее глазами лопнула, медленно, словно нехотя, разойдясь в стороны, и княжна увидела прямо перед собою белое кружево оконной занавески, а за нею — промытое до полной прозрачности стекло и густую зелень парковых деревьев. Следом вернулись звуки, а вместе с ними и ощущение собственного тела — молодого, сильного, до неприличия здорового, способного справиться с любым обмороком, с любым наваждением. На мгновение в Марии Андреевне вспыхнула острая ненависть к собственному телу, которое упрямо продолжало жить и после смерти дорогих ей людей. Но потом и это чувство прошло, сменившись уже знакомым ощущением пустоты, образовавшейся на месте чего-то привычного и родного. Так было после смерти старого князя; так было, когда полковник Шелепов сообщил ей о гибели Федора Дементьевича Бухвостова, и так же было теперь, когда незнакомый поручик с раскосыми монгольскими глазами принес печальное известие о Вацлаве.

Из собственного опыта княжна знала, что с этим непреходящим ощущением пустоты можно жить, но ей вдруг сделалось интересно: сколько потерь может вынести человек, прежде чем лишится рассудка? Порой ей начинало казаться, что этот миг недалек; то же самое она чувствовала и сейчас.

— Что он сказал? — спросила она, медля поворачиваться к гостю лицом. — Что именно он просил вас передать мне?

Юсупов переступал с ноги на ногу, не отрывая изумленного взгляда от прямой спины и гордо приподнятой головы юной княжны. Ему подумалось, что кое-кто сильно ошибся в отношении этой девицы. «Тут возможно одно из двух, — подумал он. — Либо ее любовь к этому неизвестному мне поляку была вовсе не так сильна, как говорят, либо свести княжну с ума будет сложно. Ха, сложно! Боюсь, человек с таким самообладанием тронется умом в самую последнюю очередь. Но какова!... Право, достойна восхищения».

— Я восхищен вашим мужеством, сударыня, — совершенно искренне сказал поручик Юсупов, обратившись к спине княжны, которая по-прежнему смотрела в окно. — Что же до последних слов Огинского... Боюсь, он не успел договорить до конца. «Скажи княжне Марии» — таковы были эти слова, и, произнеся их, он испустил дух. Думаю...

— Как же вы узнали, — по-прежнему глядя в окно, за которым не было ничего интересного, перебила его княжна, — что его слова были обращены именно ко мне, княжне Марии Вязмитиновой? Мария — весьма распространенное имя среди христиан, и не только на Руси.

Пользуясь тем, что княжна на него не смотрит, Юсупов озадаченно поиграл бровями. Такого вопроса он как-то не предвидел; он, этот вопрос, более всего напоминал ловушку, в которую поручик забрел по неосмотрительности, недооценив противника. Однако медлить с ответом было нельзя, дабы недоумение княжны не переросло в подозрение, а подозрение — в уверенность.

— О, — сказал Юсупов, — но это же так просто, сударыня! Неужто вы думаете, что Огинский мог не рассказывать о вас мне, своему ближайшему другу, с которым делил поровну кров, пищу и все превратности войны? Неужто вы думаете, что кто-то, встретив вас и поговорив с вами в течение минуты, сможет потом удержаться от восхищенных описаний вашей внешности, вашего обаяния, манер и острого природного ума, проглядывающего в каждом вашем слове? Я множество раз слышал от Огинского рассказы об ангеле, светлый образ которого он повсюду носил в своем сердце; и как мог я не догадаться, о ком идет речь, когда он перед смертью произнес ваше имя?

Княжна неожиданно повернулась на каблуках и устремила на лицо поручика пристальный испытующий взгляд. Юсупов, однако, успел приготовиться и встретил этот взгляд без тени замешательства. Эта забава начинала казаться ему не лишенной интереса.

— Никогда не думала, что Вацлав Огинский был хвастлив, — произнесла княжна. Она была бледна, в глазах горел мрачный огонек, слегка напугавший Юсупова.

Поручик склонился, прижав ладонь к сердцу.

— Сударыня, — воскликнул он, — мне жаль, если слова мои были вами неверно истолкованы. Во всем, что говорил о вас мой друг Огинский, не было и тени непочтительности. Напротив, он всячески превозносил вас, как будто вы не человек, а вот именно ангел. Увы, сравнение избитое, но иного я просто не в силах подобрать. Поймите, сударыня, что перед лицом смерти люди спешат поделиться друг с другом самым дорогим, самым светлым, что у них есть.

Княжна медленно склонила голову в полном достоинства поклоне, и Юсупов вновь поймал себя на том, что любуется ею. Удержаться от этого занятия в присутствии княжны Вязмитиновой было трудно, а пожалуй, и невозможно, и Юсупов подумал, какая все-таки скотина этот липовый лейб-гусар и как низко пала высокородная княгиня Зеленская. Впрочем, выбирать ему не приходилось, по крайней мере пока. Сначала нужно было разобраться в запутанной сути происходящего, а после уж принимать окончательное решение.

— Благодарю вас, сударь, — сказала Мария Андреевна. — Известие, доставленное вами, и впрямь тяжело для меня, но вы сумели смягчить удар. Видно, вы и впрямь любили Вацлава. Воистину, настоящая мужская дружба достойна восхищения. Ей не страшны никакие преграды; истинные друзья всегда найдут возможность поверить друг другу свои тайны, даже если служат в разных полках и воюют в ста верстах друг от друга.

Юсупов — или, если угодно, Савелий, лакей княгини Аграфены Антоновны Зеленской — испытал такое чувство, будто его среди бела дня совершенно неожиданно хватили по лбу оглоблей. В глазах у него на миг потемнело, а под языком возник неприятный медный привкус, как будто он долго сосал дверную ручку. Да, он и впрямь недооценил противника, как если бы, вызвав на дуэль зеленого новичка, внезапно получил сокрушительный рубящий удар, легко смявший его хитроумную защиту. Вот те на! Кто же мог подумать, что дворянская девица семнадцати лет способна не только удержаться на ногах после такого известия, но еще и разобраться в многочисленных нашивках, выпушках и галунах, коими изобилует военная форма? Кто, черт подери, мог хотя бы предположить, что барышня, получившая столь утонченное воспитание, отважится прямо в глаза выказать недоверие гонцу, который принес ей столь скорбную весть? Кто мог ожидать, что это будет сделано столь мастерски и внезапно?

Что ж, теперь по крайней мере Юсупов понимал, откуда бралось выражение звериного страха, появлявшееся в глазах княгини Зеленской всякий раз, стоило той заговорить о княжне Вязмитиновой. Старая крокодилица отлично знала, с кем имеет дело, и только ее неуемная алчность заставляла ее действовать наперекор страху.

— Простите, сударыня, — сказал он. — Боюсь, между нами вышло недоразумение. Я забыл — вернее, просто не счел нужным упомянуть о том, что Вацлав Огинский погиб буквально за два дня до получения мною перевода в Ахтырский полк, где мой родной дядюшка командует эскадроном. Он давно звал меня к себе, а после смерти Огинского у меня более не осталось причин для отказа. Еще раз покорнейше прошу меня простить. Мне попросту не пришло в голову, что вы можете заметить различия в форме, оттого-то я и не упомянул о том, что казалось мне незначительной деталью.

— Простите и вы меня, сударь, — сказала княжна. — У меня и в мыслях не было оскорбить вас подозрением. Просто я, наверное, искала повода вам не поверить... Простите великодушно!

После того как недоразумение благополучно разрешилось, они поговорили совсем недолго. Поручик, хоть и не был поручиком, старался держаться в рамках возложенной на себя роли. Роль требовала от него деликатности и предупредительности. Получившая столь чувствительный удар княжна наверняка хотела поскорее остаться одна, и Юсупов, игравший галантного кавалера и воспитанного человека, не мог игнорировать это желание. Посему задержался он ровно на столько, сколько потребовалось, чтобы получить от княжны приглашение бывать в доме. Добившись этого приглашения, Юсупов откланялся, сел в наемный экипаж и покинул усадьбу, старательно сохраняя на лице скорбное выражение.

Княжна покинула усадьбу почти сразу же вслед за ним, держа путь к Черному озеру. Ей нужно было выплакаться наедине с собой, но на сей раз из этой затеи ничего не вышло. Едва спрыгнув с коня на берегу, она вдруг услышала в кустах неподалеку громкий шорох и треск ломающегося под чьей-то ногой хвороста, а вслед за тем до ее слуха донесся глухой топот конских копыт по тропе. Топот быстро удалялся и вскоре совсем затих в отдалении, но княжна еще долго смотрела в ту сторону, кусая губу и озабоченно хмуря тонкие брови.

Глава 8

Пан Кшиштоф сидел на большом камне, поросшем седым мхом, и, попыхивая зажатой в углу рта трубкой, точил саблю. Камень лежал на небольшой поляне в лесу; вокруг него из мха торчали тонкие стволы молодых сосенок, а рядом стеной стоял густой лес. До дороги было не более двухсот шагов, но она ничем не напоминала о себе, сколько ни вслушивался Огинский в лесную тишину.

Лицо пана Кшиштофа в обрамлении волнистых соломенных кудрей было задумчивым и, несмотря на приклеенные под носом фальшивые усы, сохраняло свою хищную красоту. Эта красота заставляла чаще биться сердца многих женщин — во всяком случае, до тех пор, пока женщины не узнавали пана Кшиштофа поближе.

Какова бы ни была биография пана Кшиштофа и как бы низко ни пал он в глазах окружающих, сейчас его вид внушал уважение. Сидя на обомшелом валуне с саблей на коленях, рослый лейб-гусар был по-настоящему красив, хоть картину с него пиши. Брусок раз за разом с шорохом и коротким лязгом касался голубоватой, сверкающей, как зеркало, стали; трубочный дым рваными облачками поднимался над левым плечом Огинского, путался в накладных бакенбардах и без следа рассеивался в прозрачном послеполуденном воздухе. Навешанные на грудь лейб-гусарского доломана ордена мелодично позванивали при каждом движении, высокие сапоги поблескивали сквозь тонкий слой дорожной пыли, тускло золотились витые гусарские шнуры. Кожаная повязка, обыкновенно закрывавшая левый глаз пана Кшиштофа, сейчас была сдвинута на лоб, пустая перевязь, что поддерживала его левую руку, ненужно болталась на шее. Проводя бруском по лезвию сабли, пан Кшиштоф хмурился: дела его продвигались очень медленно.

К тому же создаваемый им героический образ опостылел Огинскому хуже горькой редьки. В грязном трактире, где он вынужден был отсиживаться, этот образ действительно был неуместен и привлекал к себе слишком много внимания. Появление в окрестностях Смоленска княгини Аграфены Антоновны спутало Огинскому все планы. Он давно снял бы эти яркие попугаичьи перья, если бы не поручик Юсупов, который был бы сильно удивлен, заметив, что его кредитор вдруг не только сменил одежду и цвет волос, но и излечился от своих увечий.

Время от времени на вспотевшую шею пана Кшиштофа садились охочие до крови комары, заставляя цедить сквозь зубы проклятья и подвергать себя рукоприкладству. Жесткий камень резал зад; близилось время обеда, и пустой желудок периодически напоминал о себе голодным ворчанием. Пан Кшиштоф с большим раздражением вспоминал Мюрата, отправившего его сюда с миссией, которая, как обычно, только на первый взгляд казалась простой. Так бывало всегда: пойди туда, застрели того; поезжай сюда, привези это; сделаешь — увидишь небо в алмазах, а не сделаешь — пеняй на себя... Казалось бы, чего проще? Но всякий раз простые и понятные поручения маршала оборачивались чем-то наподобие приказа достать луну с небес или раскурить сигару от солнца. Э, да что там пенять на Мюрата! Ведь маршал держал при себе пана Кшиштофа Огинского как раз для таких поручений, с которыми не мог бы справиться никто, кроме него. Жаль только, что в последнее время эта высокая честь перестала казаться Огинскому такой уж высокой; да и было ли это на самом деле честью?

Его невеселые размышления были прерваны послышавшимся совсем рядом хрустом сухой ветки.

Пан Кшиштоф поспешно сдвинул обратно на глаз повязку и продел левую руку в петлю перевязи. После этого он принял картинную позу, опершись правой рукой на эфес сабли, и устремил взгляд единственного глаза на заросли молодого сосняка, откуда послышался встревоживший его звук.

Вскоре колючие сосновые лапы зашевелились, и перед паном Кшиштофом предстал его должник, поручик Ахтырского полка Юсупов. Поручик по обыкновению помогал себе при ходьбе тростью, не только опираясь на нее, но и раздвигая ее концом ветки. Кивер поручика был низко надвинут на глаза, подбородочная чешуя застегнута — очевидно, чтобы не потерять головной убор, зацепившись за ветку. Левая рука Юсупова придерживала на бедре эфес сабли, а лицо выглядело бледным и озабоченным. Он вел верховую лошадь, которая, завидев пасшегося поодаль жеребца пана Кшиштофа, издала приветственное ржание. Жеребец откликнулся, заставив пана Кшиштофа раздраженно дернуть фальшивым усом.

— Проклятые скоты, — пробормотал он. — Неужели нельзя помолчать?

Впрочем, сказано это было совсем тихо — так, чтобы не услышал Юсупов.

— Однако вас нелегко отыскать, — сказал поручик, набрасывая поводья на ближайший сук и довольно небрежно салютуя пану Кшиштофу. — Что за странная идея — назначить встречу в этой глуши?

— Судя по тому, как вы подкрались, отыскать меня вам было не так уж сложно, — суховато ответил Огинский. — А что до выбора места, так должен вам напомнить, поручик, что условия здесь диктую я. Дело, которым мы с вами занимаемся, хоть и не назовешь злодейством, требует соблюдения секретности. Нельзя, чтобы нас видели вместе. Вы же знаете, как в провинции распространяются даже самые нелепые слухи. Чихнуть не успеешь, а тебе уж с другого конца города здоровья желают. Так вы виделись с княжной?

— Виделся, — сказал Юсупов и, присев на соседний камень, начал набивать трубку. — Признаться, она произвела на меня самое приятное впечатление. Скажу больше, я очарован не только ее весьма примечательной внешностью, но и остротой ума, и ее мужеством. Она едва не поймала меня на лжи, которую я произносил по вашему наущению. Представляете, она способна без посторонней помощи отличить форму ахтырского гусара от формы того полка, в котором служил этот ваш Огинский! Благодарение небу, у меня хватило ловкости вывернуться, а у нее достало такта не расспрашивать меня далее о том, чего я не знаю.

— Нельзя же быть такой редкостной дубиной! — воскликнул раздосадованный пан Кшиштоф и с раздражением бросил клинок в ножны. — Вы что же, сказали ей, что служили с Вацлавом Огинским в одном полку? Дьявол, что за невезение! Имейте в виду, Юсупов, княжна даже умнее, чем кажется. Много умнее! И если она решила прекратить неудобный для вас разговор, так это, вполне возможно, было проявлением не такта, как вы по глупости решили, а ее невиданного коварства. Очень может быть, что по пятам за вами шли ее шпионы. Возможно, они сейчас наблюдают за нами, поджидая удобного момента для нападения...

— Вы не говорили, что состоите с княжной в кровной вражде, — заметил Юсупов. — Если бы сказали...

— Ну, и что же было бы тогда?

Поручик вдруг ухмыльнулся.

— Тогда бы я подумал, стоит ли браться за ваше поручение, — признался он. — Право, эта княжна Вязмитинова не вызывает у меня желания причинить ей вред. Напротив, ее так и хочется защитить...

— Мне жаль об этом напоминать, — неприязненно процедил пан Кшиштоф сквозь фальшивые, уже заметно подпаленные трубкой усы, — но свое право думать и принимать решения вы проиграли в карты. Не хочется вас унижать, но все-таки решаю я, а вы исполняете. И потом, с чего, черт подери, вы взяли, что я намереваюсь причинить княжне вред? Да, мы с нею отнюдь не друзья, и показываться ей на глаза я не рискнул бы, но с моей стороны ей ничто не угрожает. Она в полной безопасности — и ее жизнь, и честь, и даже имущество. Мне от нее ничего не нужно! Мне нужно только, чтобы она на какое-то время перестала путаться у меня под ногами. Займите ее, отвлеките, очаруйте... женитесь на ней, в конце концов! Кстати, женитьба ваша на княжне Марии Андреевне позволит вам в самый короткий срок вернуть мне долг вместе с процентами.

— Проценты?! — вскричал Юсупов так громко и с таким возмущением, словно услышал нечто неожиданное и был до глубины души оскорблен услышанным. — Проценты, вы сказали? Помилуйте, майор, вы дворянин или ростовщик?

— А вы что же, хотите поторговаться? — спросил нимало не смущенный этой выходкой пан Кшиштоф. — Даже не пытайтесь, поручик, ничего не выйдет. Да, я сказал «проценты». Пока что вы погашаете их, оказывая мне услуги, о которых я вас прошу. Но как только я перестану в вас нуждаться или вы сами откажетесь мне повиноваться, проценты начнут расти — каждый день, каждую минуту... Вам придется повиноваться, Юсупов, потому что вы целиком в моих руках.

С этими словами он выбил трубку, сильно постучав ею о камень, на котором сидел, и стал набивать ее заново. Вид у него при этом был настолько раздраженный и одновременно торжествующий, что Юсупов с трудом удержался от смеха.

— Бог с вами, — сказал он, сдержав свой неуместный порыв. — Вы правы, я в ваших руках, и выбора у меня нет. Должен, однако, заметить, что вы ведете себя не совсем подобающим образом. Впрочем, и тут вы правы: я сам виноват, надо было быть осторожнее. Проценты так проценты. Как знать: может, меня раньше убьют, и вы останетесь с носом. Вот смеху-то будет, а?

— Ничего смешного я в подобном случае не предвижу, — мрачно сказал пан Кшиштоф, — особенно для вашей семьи. Я пущу ваших родителей по миру, понимаете ли вы это? Может быть, я выгляжу в ваших глазах жестоким, но жестокость лучше бесчестья, вы не находите?

Юсупов задумчиво поковырял концом трости серый мох у себя под ногами и тяжело вздохнул.

— Вы правы, — повторил он. — Так чего ж вам надобно, скажите толком!

— Того же, чего и всем, — ответил Огинский, — богатства, славы, власти. Получить выигранные мною деньги, например... Но это все в перспективе. А пока что мне надобно, чтобы вы как можно чаще бывали у княжны. Вскружите девчонке голову, вам это будет нетрудно, тем более что она, как вы верно заметили, остро нуждается в защите и поддержке. Гуляйте с нею, катайте ее по окрестностям, а главное, сделайте все, чтобы эта старая ворона, княгиня Зеленская, не получила над нею опекунства. Сделать это вам проще, чем кому бы то ни было: достаточно объявить о помолвке, и княгиня Аграфена, таким образом, останется с носом. Мне вовсе не улыбается перспектива видеть это жирное пугало в Вязмитинове...

— Тут я целиком разделяю ваши чувства, — вставил Юсупов. — Добавлю лишь, что вам, похоже, не улыбается перспектива видеть княгиню Зеленскую вообще, а не только в роли опекунши княжны Вязмитиновой. С чего бы это, а?

— Не ваше дело, — грубо отрезал пан Кшиштоф.

— Совершенно справедливо подмечено, — согласился Юсупов. — Ваши отношения с княгиней Аграфеной Антоновной и ее... гм... дочерьми меня действительно не касаются. Так вы говорите, я должен катать княжну по окрестностям? Где именно, позвольте узнать?

— А разве это имеет значение? — насторожился пан Кшиштоф.

— Мне показалось, что имеет. Мне показалось, что, если я начну прогуливаться с княжной Марией, к примеру, по берегу Черного озера, вы останетесь мною недовольны...

Пан Кшиштоф вскочил так резво, как будто камень под ним вдруг превратился в горячую сковороду. Его сабля со свистом вылетела из ножен, опасно сверкнув отточенным до бритвенной остроты лезвием. В эту минуту он был страшен; даже его накладные усы, казалось, встали дыбом и задрожали от ярости.

Юсупов, однако, ничуть не испугался. Он остался сидеть на камне в прежней позе, ограничившись тем, что приподнял свою трость и направил ее конец на пана Кшиштофа, как будто это была указка, а Огинский представлял собою любопытный музейный экспонат или анатомический муляж. Впрочем, эта иллюзия развеялась сразу же, как только пан Кшиштоф разглядел на нижнем, направленном на него конце трости отверстие, более всего напоминавшее ружейное дуло. Рукоятка трости, как уже упоминалось выше, была выполнена в виде собачьей головы; теперь Юсупов небрежным движением большого пальца отвел назад одно из собачьих ушей, и Огинский услышал характерный щелчок, издаваемый обыкновенно взводимым курком.

— Пся крэв! — выругался пан Кшиштоф. — Что все это значит?

Голос его все еще звучал уверенно и даже агрессивно, но это уже было притворство. Схватка была проиграна раньше, чем она началась, и Огинский, имевший огромный опыт тяжких поражений, понял это.

— Я с удовольствием объясню вам, что это значит, если вы уберете свою зубочистку и сядете, — спокойно ответил Юсупов. — В противном случае вместо объяснений вы схлопочете пулю. Судя по тому, что мне о вас известно, ваша смерть никого не огорчит и разыскивать убийцу никто особенно не станет.

— Хорошенький способ платить долги, — саркастически молвил пан Кшиштоф. Он все еще держал саблю в руке, но ее сверкающий на солнце кончик уже вяло опустился, нацелившись в землю. — Право, лучше бы я дал вам пистолет — тогда, в номере, когда вы так хотели застрелиться.

Юсупов не ответил, но дуло его странного, невиданного оружия приподнялось чуть выше. Теперь оно смотрело Огинскому прямо в лоб, и пан Кшиштоф вдруг ни к селу ни к городу подумал, какой надо обладать силищей, чтобы столь непринужденно удерживать одной рукой этот тяжелый и неудобный предмет. Это рассуждение, хоть и не имело прямого отношения к делу, окончательно убедило его в бесполезности сопротивления, и пан Кшиштоф, бормоча невнятные проклятия, толкнул клинок в ножны. После этого он сел, демонстративно забросив ногу за ногу и сложив на груди руки, одна их которых по-прежнему покоилась в матерчатой петле перевязи. Проследив взглядом за этими эволюциями, Юсупов аккуратно положил трость к себе на колени и вернулся к раскуриванию своей глиняной трубки.

— Ну-с, брат Студзинский, — произнес он, усиленно работая щеками и окутываясь клубами голубоватого дыма, — поговорим начистоту?

— О чем, собственно? — угрюмо огрызнулся пан Кшиштоф, уже начинавший догадываться, о чем пойдет речь, и не испытывавший по этому поводу ни малейшего восторга.

— Неужто нам не о чем поговорить? — деланно изумился Юсупов. — Полноте, господин майор! Или, может быть, не майор? И, быть может, даже не Студзинский? Кстати, неужели вам удобно смотреть одним глазом? В этих своих повязках и чужих волосах вы похожи на скверного провинциального трагика. Если желаете, можем поговорить о покинутой вами жене — притом, замечу в скобках, покинутой столь ловко, что бедняжка до сих пор не знает, вдова она или все-таки мужняя жена. Ну-ну, не раздувайтесь так, сударь! Признаюсь как на духу: ваши матримониальные делишки меня ничуть не занимают.

— Вы слишком много себе позволяете, — заносчиво объявил пан Кшиштоф. — В вашем положении такой тон просто недопустим. Ваш долг составляет...

Юсупов прервал его нетерпеливым жестом.

— Что вы заладили, как попугай, — долг, долг, долг? — спросил он. — Какой еще долг? Нельзя же, право, быть таким самоуверенным глупцом! Неужто вы и впрямь рассчитываете получить с меня двести пятьдесят тысяч целковых? Я отдал вам двести рублей. Фактически я их вам подарил; так знайте же меру! Взгляните-ка сюда.

Он поднял кверху пустую ладонь и повертел ею так и этак, показывая Огинскому, что она действительно пуста, после чего жестом фокусника один за другим извлек прямо из воздуха четыре туза. Тузы, вертясь, полетели под ноги пану Кшиштофу и легли на мох подле носков его сапог; за тузами последовали короли, за королями — дамы. Карты появлялись словно бы ниоткуда, и, сколько ни присматривался поднаторевший в карточном плутовстве пан Кшиштоф, ему так и не удалось понять, откуда они берутся. Окончательно уничтоженный, он наклонился и поднял бубнового короля. Карта была как карта, вот только изображенный на ней король, как показалось пану Кшиштофу, нагло ухмылялся прямо ему в лицо своими пунцовыми, чересчур яркими губами. Огинский с отвращением бросил карту на землю, с трудом подавив желание затоптать ее сапогом.

— Вот как это делается, — сказал Юсупов. — А прятать карты в фальшивой повязке может любой дурак. Так уже давно никто не работает. Не понимаю, на что вы рассчитывали. Будь на моем месте кто-то другой, вас отхлестали бы по щекам, а после отвели на пустырь и продырявили, как чучело.

— Иными словами, все это время вы попросту валяли дурака, — подытожил пан Кшиштоф весьма кислым тоном. — С какой же целью, позвольте узнать?

— Дурака валяли вы, пан Кшиштоф, — сказал Юсупов, — а я за вами с интересом наблюдал. Это оказалось чертовски занимательным занятием. Сроду не видал такого...

Поручик не договорил, потому что Огинский, неожиданно вскочив с камня, так стремительно набросился на него, что тот не успел даже схватиться за оружие. Смертоносная трость отлетела в сторону, и противники кубарем покатились по земле, взрывая шпорами мох, путаясь в ненужных саблях и отмечая свой путь потерявшимися в драке деталями обмундировки. Впрочем, сражение длилось недолго. Попытка пана Кшиштофа задушить своего противника закончилась ничем; напротив, Юсупов, оторвав руки Огинского от своего горла, оттолкнул его от себя и нанес ему такой удар кулаком в живот, что пан Кшиштоф беспомощно скорчился на земле, более не помышляя о нападении. Один ус его отклеился, кожаная повязка сбилась на лоб, открыв совершенно здоровый глаз, парик съехал, предательски обнажив синеватый бритый череп с жесткой щетиной успевших отрасти коротких волос.

— О! — простонал пан Кшиштоф, не в силах вымолвить ничего более. — Оооо!!!

— Что вы там квохчете, как курица над яйцом? — брезгливо спросил Юсупов, подбирая свою трость и озабоченно разглядывая механизм курка. — Сами виноваты, что вели себя как дурак! Ну, чего вы хотели добиться? Придушить меня? Если бы у вас достало ума немного подумать, вы поняли бы, что это бесполезно. Да, я знаю, кто вы такой, и это, не спорю, вряд ли доставляет вам удовольствие. Но, во-первых, убить меня не так-то просто, в чем вы только что имели случай убедиться. А во-вторых, что вы выиграете от моей смерти? Да ничего! Если бы я не был вам нужен, вы не затеяли бы этот глупый фарс с картами. Если бы вы могли справиться со своим делом в одиночку, вас, полагаю, давно бы здесь не было. Но вы зачем-то слоняетесь вокруг Черного озера, пугаете княжну, нервничаете сами... Егеря зачем-то убили... Ну, что это такое, в самом деле! Кто так работает? И что, скажите на милость, вы намерены делать дальше? Так и будете сидеть в кустах над озером и рубить егерей княжны, пока не истребите всех до единого? Я предлагаю вам помощь, а вы, болван, лезете меня душить!

— Хороша помощь, — с натугой выговорил пан Кшиштоф, тяжело садясь и все еще баюкая ушибленную диафрагму. — Скажите раньше, кто вы такой.

— Это несущественно, — откликнулся Юсупов, осторожно спуская взведенный курок и беря свою мудреную трость под мышку.

— Ну так и ступайте к черту! Можете меня пристрелить или выдать княгине Зеленской, если угодно. Посмотрим, какая вам от этого будет польза, — зло сказал пан Кшиштоф, разглядывая то место на своем мундире, где минуту назад висел Георгиевский крест, потерявшийся в драке.

— А какой мне от этого будет вред? По крайней мере, перестанете путаться под ногами. Женюсь на княжне Марии и буду жить как у Христа за пазухой. А?

Пан Кшиштоф сложил кукиш и показал его Юсупову.

— Ваши долговые записки хранятся в надежном месте, — заявил он. — Если я погибну, они непременно всплывут, и вас возьмут в кандалы за убийство. Но даже если этого не произойдет и вы действительно женитесь на княжне, то я вам не завидую. Это все равно что разводить костер в пороховом погребе. Рано или поздно она вас раскусит, и тогда вы даже ахнуть не успеете.

— Ну, положим, это еще надо посмотреть, кто ахнуть не успеет, — успокоил его Юсупов. — Да перестаньте же паясничать! Что вы там ползаете на четвереньках?

Пан Кшиштоф, который действительно бродил вокруг на четвереньках, повернул к нему покрасневшее от злости лицо.

— Крест потерял, — сказал он. — А все из-за вас!

— Ну и что? — Юсупов пожал плечами. — Можно подумать, вы его заслужили. Украдете новый. Скажите лучше, что вы там ищете, на Черном озере?

— Развалины Трои, — огрызнулся пан Кшиштоф, поднимаясь на ноги и отряхивая с колен приставший мусор. — Слушайте, Юсупов, или как вас там!

— Неважно, — сказал Юсупов.

— Неважно, — повторил пан Кшиштоф. — В конце концов, это и впрямь неважно. То, что я ищу на берегу Черного озера, вам совершенно неинтересно. Это касается некоторых спорных вопросов, имеющих отношение к моему наследству. Вам это ничего не даст, так и не лезьте в это дело. Занимайтесь княжной, тут наши интересы совпадают. Вы заграбастаете себе одно из самых огромных состояний в России — неужто этого мало? Что же до княжны, то, судя по вашим ухваткам, она вас вряд ли остановит. Вы слыхали, что она слывет не вполне нормальной? Конечно, слыхали. Вот вам и карты в руки. Женитесь на ней, а после объявите ее недееспособной, и дело в шляпе.

— Все не так просто, как вы описали, — заметил Юсупов, вспомнив о княгине Зеленской.

— А просто только кошки родятся, — чувствуя, что мало-помалу начинает обретать почву под ногами, сказал пан Кшиштоф. — Деньги же достаются лишь немногим везунчикам. Но вы, я вижу, человек опытный и знаете: то, что просто досталось, бывает очень тяжело удержать.

Юсупов рассмеялся.

— Могу держать пари на что угодно, — сказал он, — вы сейчас имели в виду того несчастного, о геройской гибели которого я недавно рассказывал княжне. Ну, да это и впрямь меня не касается. Рано или поздно я все узнаю. Не обольщайтесь, Огинский, вам не удастся обойтись без моей помощи.

— Очень может статься, — согласился пан Кшиштоф, которому удалось не вздрогнуть, услышав свое настоящее имя. — Но пока, надеюсь, мы с вами условились? Я не мешаю вам обделывать ваше дельце с княжной, а вы держите ее подальше от Черного озера и не мешаете мне. После, если захотите, подсчитаем наши прибыли и убытки и сочтемся. Кстати, я готов уничтожить ваши долговые записки. В знак доброй воли, так сказать.

— Да делайте с ними что хотите, — равнодушно произнес Юсупов. — Можете оклеить ими номер в трактире, а можете опубликовать в газете, мне это безразлично. Поручик Юсупов — такой же вымышленный персонаж, как и майор Студзинский. Вы об этом, конечно, уже догадались, оттого и предложили уничтожить расписки.

— Могли бы, между прочим, хотя бы сделать вид, что тронуты моим благородством, — проворчал пан Кшиштоф.

— Если вам угодно, извольте: я тронут.

— Идите к дьяволу, — буркнул Огинский.

Юсупов поднял с земли свой кивер, стряхнул с него мусор и сухие сосновые иголки и нахлобучил кивер на макушку.

— Непременно, — сказал он. — Рано или поздно, я уверен, мне не избежать встречи с князем тьмы. Но произойдет это не раньше, чем вы сами с ним встретитесь. Когда прибудете на место, присмотрите мне уютный котел рядом со своим. Мне будет приятно видеть, как вы корчитесь.

— Тьфу, — сказал пан Кшиштоф и украдкой перекрестился.

Юсупов этого не видел — он стоял к Огинскому спиной и приводил в порядок свой туалет. Пан Кшиштоф осторожно покосился на его спину, явно колеблясь и не зная, как поступить, а потом сделал крадущийся, совершенно бесшумный шаг вперед. Рука его опять потянулась к сабле, но тут Юсупов, не оборачиваясь, снова сунул под мышку трость, и пан Кшиштоф вторично получил возможность убедиться в том, что у этой «тросточки» изрядный калибр. Рука Огинского бессильно упала, повиснув вдоль тела, как плеть.

Юсупов тут же обернулся, как будто и впрямь имел глаза на затылке.

— Что ж, — сказал он, — будем считать, что договорились. Думаю, скрепляющее договор рукопожатие при сложившихся обстоятельствах было бы излишним. Если хотите совета, вот он: вам пора избавиться от своего павлиньего наряда и переменить трактир. А еще лучше — съезжайте-ка вы из города, найдите местечко потише. И не ищите способа убрать меня с дороги, это вам дорого обойдется. Да, кстати! Вы знаете, что у вас отклеился ус?

С этими словами он вскочил в седло и тронул лошадиные бока коленями, направив коня прямо в заросли, из которых недавно появился. Пан Кшиштоф дождался, когда конская поступь стихнет в отдалении, и медленно, неуклюже, будто в первый раз, забрался на своего жеребца. Его одолевали дурные предчувствия, и очень хотелось кого-нибудь убить.

Очевидно, человек, сидевший в кустах на краю поляны и слышавший каждое слово из приведенного выше разговора, догадывался об этом его желании, потому что покинул свое укрытие не раньше, чем пан Кшиштоф очутился на дороге. Человек этот был одет в мужицкий кафтан и худые сапоги, просившие каши. Он был щупл и бледен, а его впалые щеки и скошенный назад подбородок сомнительно украшала жидкая, неопределенного цвета бороденка. Глаза незнакомца пугливо бегали из стороны в сторону, а похожие на двух бледных червяков губы непрестанно шевелились, как будто он повторял подслушанную беседу, стремясь заучить ее наизусть. Оружия при нем не было никакого, если не считать заткнутого за веревочный пояс хлебного ножа.

Несколько раз воровато оглянувшись по сторонам, незнакомец вывел из гущи молодого сосняка худую и низкорослую деревенскую лошаденку, на спине которой красовалось французское кавалерийское седло. Кое-как вскарабкавшись на спину несчастного животного, этот подозрительный тип заколотил пятками по его отвислому брюху, понуждая свою клячу сдвинуться с места.

Выбравшись из леса на дорогу, незнакомец неумело задергал повод, поворачивая лошадь в сторону города, и вскоре скрылся за поворотом.

* * *

Лето все больше клонилось к осени. На полях замелькали светлые рубахи жнецов, на току застучали цепы. В кронах парковых деревьев появились лимонно-желтые, золотые и багряные пятна. Пока что их было мало, но каждое утро, выглянув в окно, княжна замечала на темно-зеленом фоне все новые и новые оранжевые мазки. Ремонт восточного крыла дома близился к завершению, и руки, прежде занятые на этой работе, высвобождались пара за парой. Впрочем, неугомонная княжна тут же нашла им новое дело. В одно прекрасное утро все, кто мог держать в руках лопату и кайло, получили на заднем дворе княжеской усадьбы новенькие инструменты и, построившись в колонну, под предводительством десятника удалились в неизвестном направлении, скрывшись из глаз в густом лесу, стеной стоявшем вдоль Смоленского тракта.

На расспросы дворни новоиспеченные землекопы не отвечали, поскольку и сами не знали, куда их отправляют. Десятнику это, конечно же, было известно, но он упорно отмалчивался, получив, как видно, от княжны подробные инструкции на сей счет. Впрочем, шила в мешке не утаишь, и через несколько дней вся округа узнала о новом безумстве княжны Вязмитиновой: целая сотня ее крепостных от рассвета до заката валила деревья, корчевала пни и копала землю, обрубая корни вековых сосен и елей. От опушки леса к Черному озеру потянулась узкая просека; вслед за лесорубами шли землекопы, и злое августовское солнце короткими вспышками горело на полированных штыках лопат.

Да, это и впрямь казалось безумством. Никто не мог понять, зачем княжне понадобилась глубокая канава в лесу, которая, если она и впрямь шла к озеру, должна была протянуться без малого на четыре версты. Это был титанический труд, заставлявший вспомнить египетские пирамиды. Кое-кто говорил, что княжна окончательно свихнулась; иные доходили до обвинений в сумасбродном издевательстве над безответными крепостными крестьянами. Впрочем, сами землекопы помалкивали и шли на работу с видимым удовольствием, поскольку княжна, вопреки всем правилам и установлениям, платила каждому из них по сорока копеек в день. Такие невиданные деньги были для них настоящим сокровищем, и мужики истово молили Бога продлить безумство молодой барыни как можно дольше.

В затеянном княжною строительстве видели выгоду не только вязмитиновские мужики. Предвидя это, Мария Андреевна окружила просеку конными разъездами егерей, и те буквально на второй день работ поймали в полуверсте от просеки трактирщика с подводой, доверху нагруженной водкою. Трактирщик был выпорот плетьми прямо на месте, водку вылили на землю здесь же. Наблюдавшие эту сцену землекопы горестно вздыхали, глядя, как драгоценная влага впитывается в песок; впрочем, даже они соглашались, что так лучше.

Предприимчивый трактирщик и все его коллеги, коих достиг слух о бесчинствах княжны Вязмитиновой, сделали из описанного выше происшествия правильные выводы и более в окрестностях Черного озера не появлялись. Княжна тоже извлекла из происшествия урок, и теперь в лагере землекопов ежевечерне происходила раздача водки — по стакану на брата, и ни каплей больше.

Когда княжна рассказала об этом происшествии поручику Юсупову, тот сначала рассмеялся, а затем, сделавшись серьезным, сказал:

— Знаете, Мария Андреевна, эта история кажется мне весьма показательной и делает большую честь вашему практическому уму. Сочинения аглицких экономов, коими вы, по слухам, столь сильно увлечены, явно пошли вам на пользу.

Они прогуливались по парку рука об руку, как добрые друзья, или, если угодно, как влюбленные. Услышав слова поручика, княжна остановилась и, отведя в сторону кружевной зонт, коим прикрывалась от солнца, пытливо взглянула поручику в лицо.

— А вы что же, увлекаетесь собиранием слухов о моей персоне? — заинтересованно спросила она.

Юсупов тоже остановился и склонил голову, слегка нахмурив густые черные брови. Брови эти, сами по себе вполне обыкновенные и даже красивые, всегда напоминали Марии Андреевне о пане Кшиштофе Огинском; это была, пожалуй, единственная черта в облике поручика, которая казалась княжне неприятной.

— Сударыня, — мягко произнес поручик, — я не знаю, какие еще надобно придумать слова, чтобы вы наконец поверили: я не желаю вам ничего дурного, и вам не следует всякую минуту держать наготове свои колючки, которые, кстати, ранят меня весьма болезненно. Единственною целью, которую я ставлю перед собой в данный момент, является всемерная защита вашего доброго имени и благополучия. Ничего иного я для себя не желаю и никакой корысти от нашего знакомства не предвижу. Что же до слухов, так на то они и слухи, чтобы их слышали. И ведь не все они говорят неправду, разве нет? О вашем увлечении экономической наукой рассказывал мне еще покойный поручик Огинский. Признаться, я ему тогда не поверил, ибо, открыв как-то раз сочинение некоего заморского мудреца с немецкой фамилией, заснул буквально на второй странице, а после всю ночь мучился жуткими кошмарами. Я не помещик и не заводчик, а боевой офицер, мне всего этого не надобно. Однако мне и вправду было трудно поверить, будто столь юная девица, как вы, способна без труда разобраться в хитрых умопостроениях, касающихся вещей, которые нельзя потрогать руками. Огинский, горячая голова, чуть было не вызвал меня на дуэль, усмотрев в моем неверии оскорбление ваших достоинств. Вот вам и слухи.

— Огинский, вы говорите? — княжна отвела от лица Юсупова пытливый взгляд и, снова прикрывшись зонтиком, двинулась вперед по живописной аллее. — Да, это действительно меняет дело. Мы с Вацлавом часто обсуждали трактаты немецких и английских экономов, сравнивая их теории, и порою спорили до хрипоты, не сходясь во мнении.

— Сочувствую ему, — с усмешкой сказал Юсупов. — Спорить с вами, сударыня, должно быть, нелегко. Мало того, что вы обладаете умом, которому мог бы позавидовать любой мужчина, так вы еще и ослепительно красивы, что, согласитесь, не может не отвлекать вашего оппонента от столь скучного предмета спора, как экономика. Грешно осуждать покойных, но Огинский, по-моему, был не прав, когда обсуждал с вами вещи, столь далекие от реальной жизни.

— Я понимаю так, что вы решили не повторять его ошибок и пойти иным путем, — раздался из-под кружевного зонтика голос княжны, в котором Юсупову послышалось кокетство.

Эта кокетливая нотка удивила его, но поручик тут же вспомнил, что княжна еще очень молода, а молодости свойственно смотреть вперед, а не назад. Юная душа обладает таким запасом жизненных сил, что легко заживляет даже самые глубокие сердечные раны. Образ поручика Огинского, убитого где-то в дождливой Польше, наверняка уже начал подергиваться в памяти княжны легкой дымкой забвения, теснимый другими, более свежими впечатлениями и образами.

Юсупов испытал даже нечто вроде легкого разочарования, обнаружив, что княжна Вязмитинова слеплена из того же теста, что и другие девицы одного с нею возраста. Впрочем, названное обстоятельство существенно облегчало его задачу: путь был свободен, а значит, следовало ковать железо, пока горячо.

— Ничего иного мне просто не остается, — сказал он, как бы невзначай дотрагиваясь рукой в белой парадной перчатке до локтя княжны. — Наукам я, как вам известно, не обучен, так что, пытаясь вести с вами ученую беседу, рискую непременно вызвать ваш смех. Подозреваю, что вы не хуже моего разбираетесь в лошадях, но где это видано, чтобы обсуждать лошадиные стати с девицею?! Да и зачем это надобно? Могу ли я говорить о пустяках, о каком-то навевающем тоску вздоре, имея перед глазами предмет, денно и нощно занимающий все мои помыслы?!

— О каком предмете вы говорите, сударь? — с притворным изумлением спросила княжна.

— О, сударыня, неужто вам и вправду нравится меня мучить? Я говорю о вас. Неужели вы не замечаете, что делаете со мною? С той самой минуты, как я вас увидел, я ни о чем не могу думать, кроме вас. Я сражен наповал, и только уважение к вашему горю, невольной причиной коего послужил мой приезд, помешало мне сказать вам об этом раньше.

Княжна опустила зонт и снова принялась пытливо разглядывать своего собеседника, отчего тому сделалось слегка не по себе: казалось, глаза княжны видят его насквозь. Поэтому, чтобы не встречаться с юной хозяйкой Вязмитинова взглядом, Юсупов скромно потупился.

— Простите, сударь, — мягко промолвила княжна, закончив осмотр. — Поверьте, я очень ценю ваше доброе отношение. Но разговор о любви — а ведь это он и есть, не так ли? — кажется мне преждевременным. Я понимаю, что ваша поспешность продиктована обстоятельствами, и все-таки в данный момент не могу ответить вам взаимностью. Ваше общество мне приятно, но это пока все, что я могу вам сказать.

Юсупов заставил себя посмотреть ей в глаза, коснулся руки княжны и мягко завладел ею.

— Учтивость велит мне сказать, что ваш ответ меня осчастливил, — сказал он. — Но сердце диктует иные слова, и разум мой ему вторит, что, поверьте, случается не так уж часто. Понимаете ли вы, в каком находитесь положении? Известно ли вам, что вы со всех сторон окружены врагами — врагами, которые жаждут если не вашей крови, то ваших денег? Они плетут грязные интриги и распускают о вас гнуснейшие сплетни, а вы... Вы беззащитны перед ними! Моя сабля, мои пистолеты, моя жизнь — все принадлежит вам, сударыня, но этого может оказаться мало, чтобы защитить вас от посягательств этих стервятников. Оружие хорошо против мужчин, но, когда в дело вмешиваются женщины с их ядовитыми жалами, сталь и порох теряют силу.

— Я знаю, вы говорите о княгине Зеленской, — заметно помрачнев, откликнулась княжна. — Да, это серьезный противник. Но известно ли вам, что она меня боится?

— Боже, как вы чисты и наивны! — вскричал Юсупов. — Она вас боится! Ну конечно же, боится! Это-то и плохо! Когда вы напутаете ее окончательно, она может решиться на ужасное преступление. А вы ее совсем не боитесь, и это дурно. Нельзя недооценивать противника, Мария Андреевна! Поверьте боевому офицеру, страх порой толкает людей на поступки, которые после называют героическими. Люди совершают невозможное, убегая от собственного страха. Положение очень серьезное, Мария Андреевна. Рискуя навлечь на себя ваш гнев, я все-таки скажу прямо: единственный выход для вас — это поскорее выйти замуж. Тогда и только тогда планы княгини Зеленской, которые ныне столь близки к осуществлению, окончательно рухнут и будут похоронены раз и навсегда.

— Да, — сказала Мария Андреевна после продолжительной паузы. — Да, сударь, вам и впрямь не откажешь в откровенности и настойчивости. Нет, молчите! Вы и без того наговорили достаточно дерзостей, и извиняет вас только то, что сказаны они были из добрых побуждений. Я нисколько на вас не сердита, но прошу вас остановиться и не настаивать более на немедленном ответе. Время терпит, я знаю это наверняка, посему давайте отложим этот разговор.

— Как прикажете, сударыня, — сказал Юсупов почтительно, но в то же время с оттенком обиды. — Сожалею, если я показался вам грубым и неотесанным. Но мое поведение продиктовано единственно моей горячей любовью к вам...

— Прошу вас, не надо начинать сначала, — оборвала его излияния княжна. — Грубость бывает извинительна, но не давайте мне повода заподозрить вас в хитрости.

Юсупов поперхнулся.

— В хитрости?! — воскликнул он самым оскорбленным тоном, на какой был способен. — То есть вы хотите сказать, что я похож на... на... на охотника за приданым?!

— Нисколько, — сказала княжна, высвобождая руку, которая до сих пор оставалась в ладонях Юсупова. — Потому я и говорю: не продолжайте, не то как раз сделаетесь на него похожи.

— Вы правы, черт меня подери, — огорченно воскликнул Юсупов и тут же рассыпался в извинениях.

— Давайте поговорим о чем-нибудь другом, — предложила княжна.

— О чем же? О себе вы говорить не хотите, а обо всем остальном не хочу говорить я, потому что скучно... Ну вот, к примеру, расскажите, коли не секрет, зачем вы затеяли копать траншею в лесу?

— О, никакого секрета здесь нет, — рассмеялась княжна. — Я знаю, что для моих соседей и в особенности для княгини Зеленской сие начинание служит лишним поводом обвинить меня в безумии, но, бог с ними, пусть говорят, что хотят. Суть же моего проекта проста: это не траншея, а канал, по которому воды Черного озера потекут на поля, столь часто страдающие от засухи.

— Но позвольте, сударыня! — удивленно воскликнул Юсупов. — Размах, с которым все это задумано и осуществляется, воистину достоин древних властителей Египта. Однако помилуйте, здесь ведь Смоленская губерния, а не Сахара! Здесь все-таки бывают дожди — пусть не каждый день, но достаточно часто.

— Глупо зависеть от капризов погоды, — возразила княжна. — Пусть то, что я делаю, покажется кому-то капризом сумасбродной барышни, но я могу себе это позволить.

— А рыба? — спросил поручик, выглядевший настолько ошеломленным, что даже перестал украшать свою речь великосветскими завитушками.

Как ни странно, княжна поняла, что он имел в виду.

— Рыба не пропадет, — сказала она. — Я рассчитываю выкопать систему искусственных прудов. Рыба будет плодиться там под надзором специально приставленных к этому делу людей, и ловить ее будет легче, чем в лесном озере. К тому же озеро, хоть и сильно обмелеет, не пересохнет совсем. Со временем я планирую наполнить его водой, но предварительно хочу основательно очистить дно от топляков и прочего мусора. В последнее время ловить там рыбу стало положительно невозможно, рыбаки то и дело жалуются на то, что у них все время рвутся сети. А однажды, вы не поверите, они выловили из озера тележное колесо. Ума не приложу, как оно туда попало.

Поручик Юсупов глубокомысленно почесал бровь рукояткой своей трости. Позолота, которой была покрыта собачья голова, ярко сверкнула на солнце.

— Гм, — озадаченно произнес он. — Может быть, крестьяне выбросили?

— Колесо совершенно целое, — возразила княжна. — Крестьяне обыкновенно не выбрасывают вещей, которыми можно пользоваться, особенно таких добротных. И потом, я не совсем верно выразилась. Колесо было не от телеги, а скорее от армейской фуры. Точно такие же колеса я видела на фурах французов, которые везли в сторону Москвы порох и ядра, а оттуда — награбленное добро.

Поручик рассмеялся.

— Вы полагаете, что на дне озера может скрываться клад? — спросил он.

— Вряд ли, — равнодушно ответила княжна. — Да мне это и неинтересно. Поверьте, я достаточно богата, чтобы не болеть золотой лихорадкой. Кстати, о золоте. У вас очень любопытная трость. Эта песья голова действительно сделана из золота?

— Увы, — ответил поручик, сильнее обыкновенного налегая на трость. — Если бы она была золотой, я бы давно превратил ее в деньги. Нет, это всего-навсего дешевая позолота. Я купил эту палку по случаю в какой-то захудалой лавчонке и лишь потому, что мне трудно ходить без подпорки. Я бы проклял того галльского петуха, который прострелил мне ногу, но ему и без того досталось. Я сейчас разговариваю с вами, а его поджаривают на медленном огне чумазые черти. Вот эта сабля, — он похлопал ладонью по эфесу, — оборвала его грешную жизнь за мгновение до того, как я, лишившись чувств, выпал из седла.

Они поговорили еще немного, обсудив некоторые подробности осуществляемого княжной проекта, после чего поручик вдруг заторопился, вспомнив о каком-то неотложном деле. Проводив его, Мария Андреевна поднялась в библиотеку и, взобравшись на стремянку, принялась искать что-то на самой верхней полке углового стеллажа. При этом ее все время душил нервный смех: она никак не могла забыть обширных и сияющих перспектив, которые столь детально обрисовала полчаса назад поручику Юсупову. Если бы последний хоть что-нибудь смыслил в сельском хозяйстве вообще и в ирригации в частности, он бы наверняка решил, что разговаривает с сумасшедшей. Все, что княжна говорила ему об орошении своих полей и устройстве прудов, было полнейшей чепухой.

«Что ж, — думала она, перекладывая с места на место пухлые рукописные журналы в переплетах из телячьей кожи, — долг платежом красен. Никто не заставлял его болтать этот вздор о моем увлечении экономическими трактатами».

Это и впрямь был вздор: княжна начала всерьез увлекаться сочинениями английских экономов лишь нынешней весной, так что Вацлав Огинский никак не мог об этом знать. Это обстоятельство заставило всерьез задуматься о личности и побуждениях поручика Юсупова. Это вселило в княжну и некоторую надежду: если Юсупов лгал относительно их с Вацлавом отношений, то с таким же успехом он мог солгать и о смерти молодого Огинского.

Но Вацлав, живой или мертвый, был далеко. Юсупов же находился совсем рядом, на расстоянии удара, и княжна спешила разгадать его намерения. Именно для этого она копалась в пыльных журналах, содержавших в себе дневники старого князя Александра Николаевича: где-то там, насколько она помнила, содержалось описание богатейшей коллекции огнестрельного оружия, принадлежавшей покойному графу Лисицкому, погибшему при весьма таинственных обстоятельствах весной минувшего, 1812 года.

Глава 9

Княжна осадила взмыленную лошадь посреди широкого двора, заросшего травой и огороженного хлипким забором из серебристо-серых сосновых жердей. Прямо перед нею стоял крытый почерневшей дранкой дом, слепо таращивший на гостью узкие глазницы закопченных окошек. Цепной кобель, мастью и экстерьером напоминавший волка, приветствовал ее сиплым лаем и лязгом цепи. Под покосившимся крыльцом шумно возились и кудахтали испуганные куры.

На собачий лай вышел сутулый, неимоверно плечистый и косматый, как леший, мужик в распоясанной рубахе и без шапки. На ногах у него были французские кавалерийские сапоги, а коричневая мозолистая ручища сжимала старинное кремневое ружье, подаренное еще князем Александром Николаевичем. Как было доподлинно известно княжне, ружье это унесло жизни дюжины французских мародеров, не считая иного, не столь опасного зверья.

Увидев и узнав гостью, хозяин согнулся пополам в поклоне, после чего косолапо подбежал и придержал лошадь под уздцы, помогая княжне спешиться.

— Радость-то какая, — забубнил он дьяконским басом, — их сиятельство пожаловали! Пожалуйте в дом, ваше сиятельство. Я сейчас жену кликну, угостит она вас чем бог послал...

— Брось, брось, Пантелей, — с улыбкой сказала княжна. — Знаю ведь, ты сроду ни перед кем шапки не ломал, так и начинать не надобно. Помнишь ли, как следы читать меня учил? А стрелять? Бывало, такое говорил, что я до сей поры половины слов не понимаю.

— Не извольте гневаться, ваше сиятельство, — прогудел лесник Пантелей, пряча хитрую усмешку в косматых усах. — Это я сгоряча, бес попутал. Вам, ваше сиятельство, таких слов знать и не надобно, и повторять их вам ни к чему. Охотничья наука, она строгости требует, вот оно и того... этого... как его, лешего...

— Ну, будет, будет, — остановила его княжна, видя, что лесник совсем запутался. — Науку твою я помню, и тебя тоже век не забуду. Говорить ты не мастер, знаю, так этого мне от тебя и не надобно. Скажи лучше, как жена, здорова ли?

— Да все хворает, — вздохнул Пантелей. — Четвертый день не встает. Так лежмя и лежит. Видно, помирать ей пора настала...

— Что ж ты молчал, старый леший? — сердито прикрикнула княжна. — Уморить ее хочешь? Завтра же пришлю лекаря. Будешь делать все, как он скажет, а ослушаешься — велю выпороть. Медицина — она, как и твоя охота, строгости требует, и ослушания я не потерплю. Травами-то, небось, поил?

— Поил, — признался лесник.

— И не помогло?

— Не помогло. Должно было помочь, ваше сиятельство, а не помогло. Видно, и впрямь ее время пришло.

— Я тебе покажу время! Избавиться от нее хочешь? На девок молодых потянуло? Что, совсем плоха?

— Да не то чтобы совсем, а так... До завтра-то наверняка дотерпит. Премного вашему сиятельству благодарны. Не изволите ли в дом пройти?

— После, Пантелей. После непременно зайду, посмотрю, как там твоя Марфа. Я ведь к тебе по делу. Покажи-ка мне, любезный, свой зверинец. Я слышала, ты волка изловил?

— Точно так, ваше сиятельство, было дело. Изволите взглянуть?

— Затем и приехала. Веди.

Вслед за косолапо ступавшим лесником она прошла за дом, на зады — туда, где у крестьян обыкновенно располагаются огороды. Небольшой огородик имелся и у Пантелея. Однако находился он на изрядном удалении от дома, и, чтобы попасть туда, нужно было пройти мимо длинного ряда деревянных загонов и клеток, в которых лесник содержал подобранную в своих угодьях живность — оставшийся без родителей молодняк, подранков и тому подобное. Княжна никогда не спрашивала Пантелея, что он делает с подросшим молодняком, поскольку имела в этом отношении самые мрачные подозрения. Впрочем, она не осуждала лесника: в конце концов, жалеть несчастных козочек и зайчиков хорошо на сытый желудок, и особенно удобно предаваться такой жалости, когда упомянутых козочек и зайчиков убивает для тебя кто-то другой, а ты видишь их только у себя на столе и то в виде жаркого.

Волк, о котором шла речь, содержался в клетке, стоявшей отдельно от всех остальных. Клетка была не слишком изящно, но крепко и надежно сработана из толстых дубовых жердей. Княжна сразу заметила, что веревки, которыми жерди были скреплены между собой, располагались вне пределов досягаемости волка. Впрочем, будучи не в силах дотянуться до веревок, зверь вымещал свою злобу на жердях, и некоторые из них уже были основательно обглоданы. Заслышав людские шаги, волк зарычал и принялся метаться по клетке. Это был очень крупный, матерый зверь. Княжна увидела оскаленные белоснежные клыки, горящие лютой ненавистью глаза и поняла: вот то, что нужно.

Передняя лапа волка была взята в лубок, но он уже не держал ее на весу, а довольно уверенно на нее опирался, хотя и прихрамывал при ходьбе. Мария Андреевна подошла поближе и наклонилась, чтобы хорошенько разглядеть лубок. В этот момент волк бросился вперед, со всего маху ударившись широкой грудью о прутья. Княжна невольно отпрянула, с трудом сохранив равновесие. Она только теперь поняла, сколь опасна ее затея и сколь непредсказуемы ее последствия. А что если она ошиблась?

— Лютует, — послышался позади нее гулкий бас Пантелея. — У, аспид!

Лесник ударил по прутьям клетки прикладом ружья, которое все еще было при нем, и волк в ответ щелкнул челюстями в попытке укусить приклад. Из его пасти вырывалось хриплое клокочущее рычание, хвост стегал по впалым бокам, глаза сверкали.

— Что делать с ним думаешь? — спросила княжна. — И вообще, зачем ты его подобрал?

— Так ведь, ваше сиятельство, не подбирал я его. Сам он ко мне пришел, аспид ненасытный. Они, безобразники, после войны совсем страх потеряли. Приохотились к человечине, будто и впрямь не звери лесные, а оборотни. Что ни утро, как выйду на двор-то, непременно следы нахожу. Ну, думаю, нешто это дело? Вот я капканы-то вокруг и расставил. Вышел наутро проверить — сидит, голубчик! Думал я, ваше сиятельство, поначалу его цыганам, что ли, продать. С медведями-то они ладят; а ну как, думаю, и с волком справятся? Да только ничего из этой затеи, видать, не получится, придется его, негодника, пристрелить. Нешто мне заняться боле нечем, как его на дармовщину кормить?

Княжна еще раз посмотрела на волка и повернулась к клетке спиной.

— Пристрелить его успеется, — сказала она. — Подержи его еще недельку, дай лапе зажить. Знаю, что тебе лишние хлопоты ни к чему, да я в долгу не останусь. А как лубок снимешь, сделай вот что...

Выслушав распоряжения княжны, лесник полез пятерней в косматый затылок и шумно поскребся.

— Лихое дело, ваше сиятельство, — произнес он с сомнением. — Ох, лихое! Зачем же это вам понадобилось?

— Так ведь волки не только вокруг твоего дома ходят, — со странной улыбкой, какой лесник Пантелей до сего дня ни разу не видел на ее лице, сказала княжна. — Около меня они тоже вьются, да не простые, а двуногие. Вот я и решила на них капкан поставить.

— Ага, — раздумчиво сказал лесник, скребя на сей раз не в затылке, а в бороде. — Ага... Такие, значит, дела. Так, может, вашему сиятельству какая иная подмога требуется? Ежели что, я мужикам только свистну...

— Не насвистелся за осень-то? — перебила его княжна. — Хватит, хватит, Пантелей. За предложение спасибо, но я как-нибудь сама справлюсь. Ни к чему вам лишний грех на душу брать. Ты сделай, о чем я тебя попросила, вот и ладно будет. Ну, веди к жене-то! Дай на нее взглянуть, а то тревожно мне что-то. Ты ведь, медведь лесной, заморишь человека и не заметишь, у тебя одни волки на уме...

* * *

Княгиня Аграфена Антоновна Зеленская, шурша многочисленными юбками, металась из угла в угол тесноватой гостиной своего курносовского дома, более всего напоминая чудовищных размеров летучую мышь. На ее потемневшее от гнева лицо было страшно смотреть, глаза метали молнии, руки судорожно сжимались и разжимались, как будто ее одолевало желание кого-нибудь задушить. Князь Аполлон Игнатьевич, весьма некстати оказавшийся здесь же, в гостиной, забился вместе с креслом в самый темный угол и оттуда со страхом наблюдал за бурей эмоций, причина коей была ему неизвестна.

В другом углу, предусмотрительно схоронившись за выложенной изразцами печкой, стоял щуплый и невзрачный человечишка в мужицком кафтане и худых сапогах. Старательно глядя в пол и вздрагивая всякий раз, когда княгиня, дойдя до стены, резко поворачивалась кругом себя, человечишка этот теребил свою жидкую, неопределенного цвета бороденку, смотревшуюся на его бледном худом лице как-то неуместно, словно была наспех приклеена, а не выросла обыкновенным путем, как у всех добрых людей. Именно он послужил причиной необузданного гнева княгини — вернее, не сам он, а принесенные им известия. Шпион Аграфены Антоновны, посланный ею следить за лакеем Савелием, был неграмотен и, конечно же, ничего не знал о том, что тираны Древнего Востока имели обыкновение казнить гонцов, принесших худые вести. Однако причин для страха у него хватало и без того: в гневе княгиня Зеленская была едва ли не страшнее какого-нибудь Тамерлана, и руку она имела весьма тяжелую, о чем свидетельствовал багровевший на левой щеке шпиона след ладони.

Впрочем, увесистая оплеуха была лучшим из возможных исходов, да и получать подобные «награды» за свои труды шпиону было не впервой.

Аграфена Антоновна вдруг резко остановилась посреди комнаты, пошарила вокруг себя диким взглядом, а потом схватила со стола фарфоровую статуэтку и запустила ею в изразцовый бок печки. Послышался громкий треск, острые фарфоровые осколки брызнули во все стороны, жутковато белея на ковре, как выбитые зубы. Шпион вздрогнул и совсем съежился в углу за печкой; из другого угла испуганно поблескивали глаза князя Аполлона.

Отведя душу, княгиня, казалось, немного успокоилась и сумела наконец взять себя в руки.

— Негодяй, — пробормотала она. — Ах, негодяй! Изменник! Вор! Гляди-ка, как они ловко снюхались у меня за спиной! Ну, я вам покажу!

Княгиня гневалась неспроста. Натурально, она не ждала от Савелия какой-то особенной верности, но сговор, в который ее лакей вступил с ее беглым зятем, показался ей просто чудовищным. Двое негодяев сумели легко обо всем договориться, заранее поделив добычу, и ей, княгине Зеленской, при этом заочном дележе не досталось ровным счетом ничего. Два проходимца совершенно спокойно исключили княгиню из своих расчетов, как будто ее и вовсе не было на свете. Они много говорили о том, как им поступить с княжной Марией; что же до Аграфены Антоновны, то заговорщики, как видно, не усматривали в ней никакой опасности для себя.

Но хуже всего княгине казалось то, что в подобных рассуждениях имелся несомненный резон. В самом деле, погубить обоих заговорщиков Аграфене Антоновне было столь же легко, сколь и невозможно. Да, невозможно, потому что, выдав их — хоть скопом, хоть по одному, — княгиня сама потеряла бы даже то немногое, что имела сейчас. Огинский и Савелий, который по неизвестной причине стал выдавать себя за гусарского поручика, знали о княгине не меньше, чем она о них, а может быть, и больше. Поделившись этими своими знаниями с кем бы то ни было, они окончательно погубили бы княгиню.

Итак, между княгиней Зеленской и двумя негодяями, замыслившими увести законную добычу у нее из-под носа, существовало шаткое равновесие: все они были живы до тех пор, пока помалкивали друг о друге. Но равновесие это было, увы, не в пользу княгини: оно связывало ей руки, в то время как ее противники были совершенно свободны и могли делать все, что считали нужным.

Когда первый приступ гнева прошел, Аграфена Антоновна выгнала шпиона вон, наказав ему не спускать глаз с Савелия и Огинского. То обстоятельство, что для выполнения ее приказа шпиону придется буквально разорваться пополам, ее ничуть не беспокоило. Теперь, когда непосредственная причина ее раздражения была удалена, княгиня могла спокойно подумать. Князь Аполлон Игнатьевич, по-прежнему сидевший в уголке, ей ничуть не мешал: он давно уже был в глазах княгини пустым местом, и с некоторых пор она вообще перестала обращать на него внимание.

— Хорош зятек, — произнесла она, снова принимаясь расхаживать по комнате. — Выходит, я для него — старая ворона, жирное пугало? Негодный полячишка, инородец! Да как он смел?! Право, ему придется дорого за это заплатить! Однако что же он ищет у Черного озера? Савелий — негодяй, но он прав: этот польский проходимец не зря там вертится.

— Не зря, матушка, — вставил князь Аполлон Игнатьевич.

Он и сам не знал, зачем открыл рот, рискуя навлечь на себя гнев супруги. Просто возникшая в ее монологе пауза, как ему показалось, требовала от него реплики, вот он и произнес первое, что пришло в голову.

Князь Аполлон Игнатьевич за эти полгода сильно сдал. Он более не напоминал пышущего здоровьем, недалекого, но веселого толстяка, каким был совсем недавно. Он высох, сморщился, и если даже начинал время от времени хихикать в кулак, то уже не весело, а угодливо, как бесталанный шут, живущий при господах из милости. Пан Кшиштоф Огинский оставил в его жизни след гораздо более глубокий, чем тот, над которым до сих пор проливала слезы княжна Ольга Аполлоновна, и даже чем тот, что вызывал такую необузданную ярость у княгини. Покинутая Огинским княжна Ольга была слишком глупа, чтобы страдать по-настоящему, а железный характер ее матери неизменно помогал ей справиться с любой напастью. Что же до Аполлона Игнатьевича, то прошлогодние события совершенно сломали его, превратив в бесцветное, перед всеми виноватое существо, почти что в комнатное растение. Отныне роль его как отца семейства сводилась только к тому, чтобы сопровождать жену и дочерей на редкие приемы, куда их еще приглашали, и на еще более редкие балы. Время от времени он подписывал какие-то счета, приносимые в дом нагловатыми приказчиками; проверкой счетов занималась Аграфена Антоновна, князю же оставалось лишь поставить в указанном ею месте свое имя.

Словом, князь Зеленской превратился за эти несколько месяцев в полнейшее ничтожество; к чести его следует добавить, что он не винил в этом превращении никого, кроме самого себя.

Услышав осторожный голос супруга, о котором совершенно позабыла, Аграфена Антоновна поворотилась к нему всем телом и некоторое время разглядывала с таким выражением на лице, как будто перед нею был забравшийся на праздничный стол таракан.

— А ты, батюшка, молчи, коли не знаешь, — молвила она наконец. — Тебя-то кто спрашивает?

Впрочем, прогонять князя из гостиной она не стала. За отсутствием комнатной собачки князь был весьма удобным собеседником. Княгине всегда лучше думалось вслух, а разговаривать с пустой комнатой ей казалось странным и не совсем приличным — еще, чего доброго, домочадцы решат, что она не в своем уме!

— Не зря, не зря... — продолжала она. — То-то, что не зря! А как узнаешь, чего ему там надобно?

— Говорят, в Черном озере какой-то обоз зимой утонул, — отважился заметить Аполлон Игнатьевич. — Поворотили зачем-то с дороги, съехали на лед да так и канули...

Княгиня досадливо махнула рукой.

— И непременно брешут, — сказала она. — Нынче все помешались на этих французских кладах. Будто французы — дураки, свое золото под лед спускать!

— Наверное, брешут, — согласился князь.

— А может, и не брешут. Не зря же зятек наш там днем и ночью крутится. Да и Вязмитинова княжна, думается, не зря принялась канаву свою рыть. Эти ее разговоры про какую-то ирри... гарри... про орошение, словом, мнится мне, ведутся только для отвода глаз. Какое орошение в Смоленской губернии? Ох, неспроста она это затеяла!

— Видно, что неспроста, — согласился Аполлон Игнатьевич, замкнув тем самым разговор в кольцо.

Осознав это, княгиня снова уставилась на него неузнающим взглядом, а потом тяжело, протяжно вздохнула.

— Неспроста-то неспроста, — сказала Аграфена Антоновна, — да только нам-то с этого какая корысть? Ну, положим, Огинскому помешать я смогу, а что толку? Ежели в озере и вправду обоз французский, так ведь все опять этой девчонке достанется! Нет, покуда она в Вязмитинове полновластная хозяйка, нам с тобой, князюшка, все одно ничего не светит. Хоть ты зарезать ее вели, ей-богу!

— Что ты, княгинюшка, — испугался Аполлон Игнатьевич, — как можно?! Этакое злодейство, грех этакий...

— Молчи уж, — презрительно обронила княгиня. — Ишь, заквохтал, чисто курица... Ничего с твоей драгоценной княжной не сделается. Злодейство — вздор, да выгоды от него, опять же, никакой. Мы Вязмитиновым никакая не родня, нам после смерти княжны ни копейки не перепадет. Вот он, рок-то, вот судьбина злая! Ведь я же ее, негодницу, своими руками задушить готова, а мне ее, наоборот, беречь надобно как зеницу ока! Ах ты господи! А тут еще этот поручик самозваный под ногами путается, незнамо что затевает...

— Нехороший он человек, — заметил князь. — Ты ему, матушка, не верь, непременно обманет.

— Да уж обманул, висельник проклятущий... Ты слыхал ли, что он к Вязмитиновой княжне свататься решил? Хорош женишок, ничего не скажешь! И надо же, как ловко придумано! Как только княжна с ним обвенчается, про опекунство нам с тобой придется забыть, а он все ее денежки заграбастает и был таков!

— Да как же? — изумился князь. — Да разве ж это можно, чтоб княжне за этого разбойника замуж выходить?

— Да она, мерзавка, за черта болотного замуж пойдет, лишь бы меня с носом оставить. И откуда ей знать, что он разбойник, за коего награда обещана? Собой недурен, представляется поручиком... Погоди-ка, князь! Постой-постой...

Осененная внезапной мыслью, княгиня так резко упала на софу, как будто ее сильно ударили сзади под колени. Софа крякнула, но устояла, поскольку была сработана на совесть.

— Смотри-ка, — молвила Аграфена Антоновна через некоторое время, — и от тебя, князь, какая-то польза бывает, а не одни только убытки. Ну, спасибо, вразумил! Хорошую мысль подал, молодец.

— Я?! — князь Аполлон Игнатьевич даже схватился за сердце, сраженный наповал столь неожиданным успехом. — Я, матушка? Да господь с тобой, что же это за мысль такая, про которую я сам знать не знаю, ведать не ведаю?

— Хорошая мысль, — повторила княгиня, — правильная. Где это видано, чтобы девица старинного рода шла под венец с проходимцем, с висельником? Такого никто не потерпит. Это надо и впрямь ума лишиться, чтоб на такое отважиться. После этого любой скажет, что она безумна и что без надлежащей опеки ей жить никак невозможно. Вот пускай они и венчаются, а уж после я найду способ открыть, кто таков ее муженек. А когда все откроется, ты, князюшка, и глазом моргнуть не успеешь, как сделаешься опекуном невменяемой княжны Вязмитиновой. То-то будет ладно! А там, глядишь, Господь над сироткой сжалится, приберет ее как-нибудь к себе, а мы ему, вседержителю, поможем, чем сможем...

Князь Аполлон Игнатьевич испуганно перекрестился, но Аграфена Антоновна этого не заметила: мечтательно закатив глаза, она смаковала детали только что родившегося плана. План этот нравился ей с каждой минутой все больше; особенно хорош он был тем, что позволял без особых хлопот превратить полное поражение в решительную викторию и одним махом подгрести под себя и миллионное вязмитиновское состояние, и то, ради чего пан Кшиштоф Огинский маялся на берегу Черного озера.

Блистательные перспективы, развернувшиеся перед княгиней, настолько захватили ее воображение, что она не обратила внимания на уход князя Аполлона Игнатьевича. Она более не нуждалась в собеседнике; к тому же близился час, когда князь в полном одиночестве совершал свою ежедневную прогулку по окрестностям усадьбы.

И верно, через минуту за приоткрытым по случаю жары окном послышался его негромкий голос, велевший конюху закладывать коляску, а спустя еще какое-то время княгиня услыхала шум отъехавшего от крыльца экипажа. Ей показалось, что лошадь как-то непривычно резво взяла с места в карьер, но Аграфена Антоновна не придала этому значения, целиком погрузившись в приятные предвкушения грядущего триумфа.

Глава 10

Князь Аполлон Игнатьевич обыкновенно правил своей коляской сам; это было одно из немногих доступных ему удовольствий, помимо редких посещений клуба, где он не играл, а только наблюдал со стороны за тем, как играют другие, да вечернего пасьянса, который князь раскладывал в своей тесной спаленке при свете одинокой свечи.

Вот и сейчас, разобрав вожжи, он выехал за ворота курносовской усадьбы, не сопровождаемый никем, кроме одинокого слепня, который увязался за его лошадью. Слепень вскоре отстал, и Аполлон Игнатьевич получил возможность в полной мере насладиться тишиной, одиночеством и быстрым движением — словом, своею ежедневной прогулкой, которую он начинал ждать, едва открыв поутру глаза.

В последнее время существование Аполлона Игнатьевича сделалось невыносимым. Изо дня в день, из часа в час князя одолевала безысходная тоска, в коей ему не виделось ни единого просвета. Сварливый нрав супруги и агрессивную глупость дочерей еще можно было терпеть, живя в богатстве и роскоши; тогда, в ушедшие безвозвратно счастливые времена, их можно было и вовсе не замечать, удалившись в конец огромного дома, а то и уехав в клуб. Ныне, когда княгиня и дочери не упускали случая обрушить на Аполлона Игнатьевича ворох язвительных и в основном справедливых обвинений, он был лишен возможности укрыться от их злобы, так что прогулки по окрестным полям и перелескам сделались для него единственной отдушиной.

Впрочем, от тягостных раздумий нельзя было спрятаться даже здесь. Это могло показаться странным, но князь Аполлон по-своему любил дочерей и даже жену. Теперь, когда прежняя его жизнь рухнула как карточный домик, князь запоздало осознал свою ответственность за судьбу домочадцев. Увы, исправить положение было уже не в его силах; князю оставалось лишь молчаливо страдать, терпеливо снося насмешки и унижения, коим подвергали его домашние. Да, это он, он один был во всем виноват, он превратил свою жену в нищенку, а дочерей — в бесприданниц, обреченных на унизительную участь старых дев, всеми забытых и никому не интересных. Прощения ему не было, да он его и не искал, хорошо понимая, что от Аграфены Антоновны и княжон прощения не дождешься.

Мысли о самоубийстве, столь часто посещавшие князя в начале его мытарств, более к нему не возвращались. Еще зимою Аполлон Игнатьевич непременно пустил бы себе пулю в висок, если бы у него достало на это духу. Но общеизвестная мягкость его характера, как водится, имела обратную сторону: князь был робок и даже трусоват, и ему так и не удалось заставить себя спустить курок.

Теперь же он полностью смирился со своим позором, полагая его справедливой карой за прежний расточительный образ жизни. Все чаще князь размышлял о грехе и искуплении, благоразумно оставляя плоды этих размышлений при себе. Княжна Вязмитинова, пожалуй, нашла бы эти размышления здравыми и даже благородными, но с княжною Аполлон Игнатьевич по понятным причинам не общался. В последний раз они виделись во время того визита, который завершился столь непонятной ссорой между Марией Андреевной и Аграфеной Антоновной.

Впрочем, после сегодняшнего разговора с супругой эта ссора перестала казаться Аполлону Игнатьевичу непонятной. Если бы он дал себе труд задуматься, все сделалось бы для него ясным давным-давно; но в том-то и беда, что последние месяцы Аполлон Игнатьевич прожил словно бы в тумане.

Однако теперь с его глаз будто спала пелена; услышанный им рассказ бледного шпиона расставил смутные догадки по местам, а последовавшие вслед за тем рассуждения Аграфены Антоновны окончательно убедили князя в том, что его супруга не в себе. Она, несомненно, готовила ужасное злодейство. Более того, сегодня Аполлон Игнатьевич с полной ясностью понял то, о чем догадывался уже давно: это было не первое злодейство, совершенное его женою. Смерть графа Бухвостова, несомненно, была на ее совести. Убийство совершил этот ее лакей, Савелий, появившийся неизвестно откуда и периодически исчезавший — опять же неизвестно куда. Да, убил он, но задумала преступление Аграфена Антоновна, ибо только ей оно могло принести выгоду.

«Пустое, — думал Аполлон Игнатьевич, торопя ленивую крестьянскую лошаденку, — это все пустое. Неважно, кто задумал, неважно, кто убил. Я один во всем виноват. Кабы я не спустил все наше состояние, Аграфене Антоновне и в голову бы не пришло ничего подобного. Это я превратил ее в чудовище, своими собственными руками сделал из светской дамы, княгини, любимой своей жены убийцу. Господи, прости ее! Если надобно кого-то покарать, покарай меня — вот он я, прямо пред тобою. Она же безумна, пощади ее!»

Впрочем, Аполлон Игнатьевич был достаточно опытен, чтобы не уповать только на одни молитвы. Небесное правосудие бывает медлительным; зная это, князь решил наконец вмешаться в земные дела, дабы предотвратить готовящееся злодеяние и не дать Аграфене Антоновне взять на душу еще один грех. Поставить жену в известность о своем намерении он, конечно же, не отважился. Поэтому Аполлон Игнатьевич решил отправиться к княжне и предупредить ее обо всем. Хорошо сознавая, что поступок этот навлечет на его голову неисчислимые бедствия, князь тем не менее не собирался отказываться от своего намерения. Он думал пасть перед Марией Андреевной на колени, рассказать ей все без утайки и со слезами умолять о прощении. Он знал, что княжна великодушна и добросердечна; она, несомненно, согласилась бы замять эту историю в обмен на обещание Аграфены Антоновны более не вредить ей.

Подстегивая свою внезапно проснувшуюся решимость невнятными возгласами, дрожа от возбуждения и поминутно оглядываясь, словно в ожидании погони, князь Зеленской гнал лошадь в сторону вязмитиновской усадьбы. Красоты расстилавшихся по обе стороны дороги полей и перелесков, уже заметно тронутых осенней желтизной, сегодня оставляли князя равнодушным: погруженный в собственные душевные терзания, он почти ничего не видел вокруг себя. Пыль столбом поднималась за коляской, размеренно позвякивала лошадиная сбруя, рессоры привычно поскрипывали на ухабах, и мерный топот копыт звучал в ушах Аполлона Игнатьевича отголоском боевого барабана. То, что Аграфена Антоновна сочла бы подлой изменой, для князя было подвигом, крестовым походом, предпринятым ради спасения ее души.

Аполлон Игнатьевич торопился изо всех сил. Хорошо зная собственную натуру, он нисколько не обманывался относительно своей решимости. Стоило ему на минуту задуматься, заколебаться, и он бы непременно сдался и повернул восвояси, трусливо предоставив событиям идти своим чередом. Посему князь до звона в ушах стискивал зубы и страшным голосом кричал на лошадь, прогоняя прочь собственные сомнения и страхи.

Обогнув невысокий пригорок, дорога нырнула в поросшую густым кустарником лощину, по дну которой протекал неглубокий, а сейчас и вовсе обмелевший до последнего предела ручей. Через ручей был переброшен мостик с дощатым настилом; за лощиной начинались владения княжны Вязмитиновой, и отсюда до ее усадьбы было не более четырех верст. На спуске в лощину князь вынужден был придержать лошадь, ибо мостик через ручей давно требовал ремонта, а перспектива закончить свой крестовый поход в грязи рядом с перевернувшейся коляской ничуть не улыбалась Аполлону Игнатьевичу.

Через минуту кусты расступились, и князь увидел впереди себя мостик, который выглядел еще хуже, чем обыкновенно. Князь подумал, что надобно срочно прислать сюда людей для ремонта, но тут же спохватился: решение подобных вопросов не входило в его компетенцию, а Аграфене Антоновне с некоторых пор сделалось не до хозяйственных мелочей.

Аполлон Игнатьевич осторожно въехал на мостик, и в это время навстречу ему, неожиданно вынырнув из-за поворота дороги, туда же въехал какой-то всадник. Возникла минутная неловкость. Аполлон Игнатьевич натянул поводья, останавливая коляску. Всадник ответил тем же и начал было поворачивать коня, намереваясь уступить экипажу князя дорогу, потому что на узком мостике им было не разминуться. На мгновение их глаза встретились, и оба замерли в изумлении, узнав друг друга.

— Савелий? — слегка дрожащим от удивления и испуга голосом произнес князь. — Что это за маскарад, позволь узнать?

Лакей Аграфены Антоновны и впрямь выглядел странно. Мало того что под седлом у него была лошадь весьма недурных кровей, так он еще и вырядился зачем-то в полный гусарский мундир. Даже сабля с офицерским темляком висела у него на боку, и даже шпоры блестели на его сапогах. Более того, по какой-то неизвестной причине этот негодяй держал поперек седла толстую черную трость с золоченым набалдашником в виде песьей головы.

Впрочем, удивление князя прошло, как только он вспомнил слова Аграфены Антоновны, утверждавшей, что Савелий выдает себя за поручика и под этим видом сватается к княжне Вязмитиновой.

— А, ваше сиятельство! — с неприкрытой насмешкой воскликнул Савелий. — Какими судьбами? Я вижу, вы решили нанести визит своей соседке? Что это вам взбрело в голову? Боюсь, она не захочет вас видеть.

Породистая лошадь, стоившая едва ли не столько же, сколько Зеленские уплатили за Курносовку, нетерпеливо плясала под ним, выбивая частую дробь по гнилым доскам настила. Золотой набалдашник трости сверкал на солнце, слепя Аполлону Игнатьевичу глаза, на смуглом лице самозваного поручика блистала белозубая улыбка. Эта улыбка, а более всего тон, каким разговаривал Савелий, тон светского насмешника, но никак не лакея, неожиданно взбесили Аполлона Игнатьевича до такой степени, что он забыл о страхе, который внушал ему таинственный знакомец Аграфены Антоновны.

— Как смеешь ты, негодяй, говорить со мной в подобном тоне?! — вскричал он, вскакивая в коляске и выпрямляясь во весь свой невеликий рост. — Я князь, а не дворник!

— Да, ваш титул все еще при вас, — смеясь, отвечал Савелий. Горячая лошадь вертелась под ним, и ему все время приходилось поворачиваться, чтобы удерживать Аполлона Игнатьевича в поле зрения. — Титул — это все, что у вас осталось, но что такое титул? Так, пустой звук, наименование. Вы зоветесь князем, на деле же вы — старый морщинистый мешок с кишками. Никчемный мешок, осмелюсь добавить. И вот что, любезный князь, если вы сию минуту не скажете мне, куда и, главное, зачем так поспешно направляетесь, я вспорю вас, вот именно как мешок, и разбросаю ваши зловонные внутренности по всему этому оврагу!

— А, вот как ты заговорил! — еще громче закричал Аполлон Игнатьевич. — Что ж, как говорится, маски долой! Изволь, я отвечу. Я еду к княжне Марии Андреевне Вязмитиновой, дабы предотвратить гнусное злодейство, задуманное тобою, негодяй, убийца! Твои руки обагрены кровью графа Бухвостова, я знаю это так же верно, как то, что ты не выйдешь из этого оврага!

С этими словами князь неожиданно выхватил из-под полы сюртука длинноствольный пистолет и направил его на Савелия. Судьба самозваного поручика Юсупова, казалось, была решена. Аполлон Игнатьевич не думал шутить; быстро наведя пистолет в голову Савелия, он решительно нажал на спуск. Увы, по горячности князь совершенно упустил из виду одну безделицу, а именно то, что прежде, чем стрелять, следовало взвести курок. Эта оплошность сыграла роковую роль: лежавшая у Савелия поперек седла трость с набалдашником в виде собачьей головы быстро поднялась, и ее нижний конец с грохотом изверг из себя облако белого дыма и короткий язык бледного пламени.

Савелий — или, если угодно, поручик Юсупов — оказался отменным стрелком. Выпущенная им пуля пронзила сердце князя Аполлона Игнатьевича, грубо швырнув последнего на стеганые подушки экипажа. Голубой атлас обагрился кровью, голова убитого запрокинулась, и полные предсмертной муки глаза устремились к небу. Напуганная выстрелом лошадь рванулась вперед, огласив лощину диким ржанием. Юсупов, ловко перегнувшись с седла, успел подхватить волочащийся повод. Обезумевшая от страха крестьянская лошаденка едва не сдернула его на землю, но он удержался сам и удержал сбесившееся животное. Дернувшись пару раз, лошадь покорно замерла, опустив голову с отвисшей губой.

Оглядевшись по сторонам, Юсупов ловко соскочил с седла и стал на подножку коляски. Подавшись вперед, он бесцеремонно просунул два пальца между влажным от пота воротничком и подбородком князя, стараясь нащупать пульс. Как и следовало ожидать, пульса не было; открытые и тусклые, как два речных камешка, глаза Аполлона Игнатьевича красноречиво свидетельствовали о том, что медицинский осмотр был излишним.

— Старый шут, — проворчал Юсупов, брезгливо вытирая пальцы об атласную обивку сиденья. — И дернул же тебя черт встать на моем пути! Что это тебя потянуло на подвиги, старик? Вот так-то, лошадь, — продолжал он, адресуясь к запряженной в прогулочную коляску деревенской кляче, — смотри и учись: со всякой бессловесной тварью, рискнувшей восстать против своих хозяев, происходит то же, что и с нашим князем.

Он распрямился и еще раз оглядел коляску с распростертым бездыханным телом. Увиденное ему не понравилось, фальшивый поручик поморщился и сказал:

— Нет, это никуда не годится! Что это такое, в самом деле? Теперь про него скажут, что он погиб, геройски отражая нападение лесных разбойников. Нет, это ни к черту не годится!

С этими словами Юсупов окончательно забрался в коляску, дотянулся до руки князя, все еще сжимавшей пистолет, взвел курок и положил свой указательный палец поверх пальца Аполлона Игнатьевича, лежавшего на спусковом крючке. Грянул выстрел, и пуля с быстрым шорохом ушла в кусты, срезав по дороге несколько веток.

— Это другое дело, — промолвил Юсупов, кладя мертвую руку с дымящимся пистолетом на грудь убитого. — Вот теперь всякий скажет, что он застрелился. Умный — вернее, очень умный — решит, что князя замучила совесть, а дурак придет к выводу, что до самоубийства его довела сварливая жена. То, что надо! Заодно и княгиня поутихнет.

Он выбрался из экипажа, взял лошадь под уздцы и отвел ее в сторонку, освобождая себе дорогу. Равнодушная к судьбе своего хозяина скотина немедленно принялась объедать ближайший куст, время от времени раздраженно мотая головой, чтобы отогнать мошкару. Юсупов одним махом взлетел в седло, дал лошади шпоры, и вскоре в лощине не осталось ничего, что напоминало бы о его присутствии. Юсупов торопился: в условленном месте его уже давно дожидался пан Кшиштоф Огинский.

Пан Кшиштоф, как и советовал ему поручик Юсупов, давно уже покинул насиженное место в трактире, где он привлекал слишком много ненужного внимания к своей персоне. Маскарадный костюм лейб-гусара также был предан забвению вместе с белокурым париком, накладными усами и бакенбардами. Ныне пан Огинский щеголял в крепких грубых сапогах, просторных суконных штанах, длинной подпоясанной рубахе, синем полукафтанье и новеньком коричневом картузе — коротко говоря, в наряде небогатого купца или, скорее, приказчика, разъезжающего по градам и весям в надежде протолкнуть какой-нибудь залежалый товарец.

Отросшие черные волосы пана Кшиштофа теперь смешно топорщились во все стороны, превращая его голову в некое подобие молодого, только-только покрывшегося колючками репья; одновременно с усами Огинский начал отпускать бороду, и эта наполовину отросшая, черная как смоль, колючая борода делала его похожим на беглого арестанта. Вдобавок ко всему она немилосердно чесалась, как это бывает обыкновенно с отрастающими бородами, чем ужасно раздражала пана Кшиштофа.

Впрочем, справедливости ради следует заметить, что теперь пана Кшиштофа раздражало буквально все. Пребывание его в Смоленске непозволительно затягивалось. Дело при этом по-прежнему стояло на мертвой точке; между тем Яблочный Спас давно миновал, и вода в реках и озерах с каждым днем становилась все холоднее. Пан Кшиштоф бесился, но ничего не мог поделать: весь мир словно вступил в заговор с единственною целью — свести его, Кшиштофа Огинского, с ума.

Когда-то, давным-давно, пан Кшиштоф от безделья выучился играть в шахматы. Умение это ему так и не пригодилось, но теперь откуда-то из глубин памяти вдруг всплыло шахматное словечко «пат», означавшее ситуацию, когда окруженному со всех сторон врагами королю некуда податься. В данный момент он как будто в безопасности, но шаг в любую сторону неминуемо ставит его под удар. В шахматах такая ситуация означает конец партии; увы, пан Кшиштоф, в отличие от фигурки короля, не мог легко и просто выйти из игры.

Хорошенько поразмыслив, пан Кшиштоф пришел к выводу, что Мюрат загнал его в ловушку, откуда не было выхода. Поручение маршала было заведомо невыполнимым, и его кажущаяся простота на поверку оказалась приманкой, подброшенной в мышеловку. Чтобы удовлетворить каприз короля Неаполя, пану Кшиштофу нужны были люди, лошади, подводы, а главное — свобода рук. Проблема с помощниками и транспортом была разрешима, но княжна Вязмитинова мешала Огинскому невообразимо. Девчонка была энергична, умна и непредсказуема; вместо того чтобы сидеть дома на софе и проливать слезы над светскими романами, она как угорелая скакала верхом, совершенно неожиданно появляясь в разных концах своего обширного поместья.

Некоторую, хотя и весьма призрачную, надежду пану Кшиштофу внушал Юсупов. Этот проходимец стал часто бывать в Вязмитинове — похоже, дело у него шло на лад, и его ухаживания за княжной до сих пор не были отвергнуты. Впрочем, пан Кшиштоф был не настолько глуп, чтобы доверять человеку, который был с ним одного поля ягодой.

Сейчас, дожидаясь Юсупова в условленном месте, Огинский мрачно размышлял о том, что с самого начала пошел неверным путем. Ему не следовало пытаться перехитрить всех и вся; простая задача требовала простого решения. Нужно было навербовать помощников, подготовить транспорт и двигать с ним прямо к Черному озеру, попросту убивая всех, кто встал бы на его пути. Быстрота и натиск, как учил русский генералиссимус Суворов, послужили бы залогом успеха. Всех убить, отправить к чертям собачьим в пекло — вот что нужно было сделать! В конце концов, княжна не заговоренная, чтобы от нее пули отскакивали...

Подослать к княжне убийц заранее? Ах, было это уже, было! И что? Лакассань, этот холодный маньяк с сердцем из камня, для которого убийство было призванием, и тот не справился, лег в землю, в холодную сырую яму вместе с каким-то валявшимся поблизости сбродом, и закопали его, как околевшего пса, чтобы не смердел... Вот и рассуждай после этого: дескать, княжна не заговоренная...

Пан Кшиштоф сидел на стволе поваленной давним ураганом сосны, безо всякого удовольствия затягиваясь трубкой, которая была набита дешевым черным табаком. Табак этот был горек, как хина, и так громко трещал при каждой затяжке, как будто его пропитали селитрой. Единственным его достоинством была дешевизна; кроме того, он недурно отгонял комаров, которые принимали валившие из трубки пана Кшиштофа вонючие клубы за дым лесного пожара.

Под рукой у пана Кшиштофа лежал заряженный пистолет, и еще один, запасной, был спрятан под полой полукафтанья. Дело, хоть и стояло на месте, становилось все более запутанным. Вокруг проклятого озера завязался такой узел, что пан Кшиштоф уже не чаял развязать его без кровопролития. Те же ощущения, по всей видимости, должен был испытывать и Юсупов, так что пан Кшиштоф теперь не расставался с оружием ни днем, ни ночью.

Основательно подгнившее бревно с осыпавшейся корой, на котором разместился пан Кшиштоф, лежало на склоне, полого спускавшемся к берегу озера. Склон порос вековым сосновым бором, и в просветах между медно-рыжими стволами Огинский мог видеть спокойное зеркало воды, в коем отражались облака и неровная стена прибрежных деревьев. Порывами налетавший с озера ветерок шумел в кронах деревьев, во мху сновали муравьи, в зарослях папоротника непрестанно шевелилась какая-то мелкая живность. От разогретых стволов пахло скипидаром, над головой перепархивали с дерева на дерево невзрачные лесные пичуги. Воздух был теплым, но в нем уже угадывалось первое дыхание осенней прохлады. Прямо перед паном Кшиштофом уже в течение добрых десяти минут порхала лимонно-желтая бабочка, и Огинский с некоторым усилием перебарывал в себе желание сбить эту беззаботную тварь выстрелом из пистолета. Каким бы глупым ни казалось это желание, пан Кшиштоф выстрелил бы обязательно, если бы не опасался выдать свое присутствие.

Наконец, не утерпев, он пошарил рукой по земле, нащупал кривой высохший сучок и запустил им в бабочку. Разумеется, он промахнулся, но столь раздражавший его лимонный лоскуток, испугавшись, перестал мозолить ему глаза и улетел. Некоторое время Огинский следил за беспорядочным мельканием желтых крылышек, но в конце концов потерял их из виду.

У озера сегодня было на удивление тихо. Со своего места пан Кшиштоф мог видеть несколько рыбачьих долбленок, лежавших на противоположном берегу, как туши невиданных по размеру сомов. «А кстати, — подумал он, — не водятся ли в этом озере сомы? Место как будто подходящее — темно, глубоко, тихо... Говорят, сомы могут вырастать до неимоверных размеров, и самым большим ничего не стоит в один присест заглотнуть живьем взрослого человека. Вот и еще одна напасть, еще одна преграда на пути к богатству и заслуженному покою...»

Раз за разом Кшиштоф Огинский вперял мрачный взгляд в озерную гладь, как будто пытаясь сквозь толщу воды разглядеть то, что лежало на дне. Но спокойное темное зеркало надежно хранило свою тайну, и пан Кшиштоф со вздохом отводил взгляд.

«Багры, — думал он. — Лодки, багры, веревки, подводы — словом, целая история. И ведь кому-то непременно придется нырять — туда, в темную глубину, к шевелящимся, норовящим обвиться вокруг ног мохнатым водорослям, к затонувшим, скользким от ила бревнам, к щукам, тоже замшелым и огромным, как бревна, и, может быть, даже к сомам — усатым, с толстыми круглыми мордами и густо посаженными в несколько рядов игольчатыми зубами, большим и голодным сомам... Будь проклят Мюрат!»

Сверху донеслась мерная глухая поступь идущей шагом лошади. Пан Кшиштоф насторожился и, чтобы не испытывать судьбу, одним стремительным броском метнулся на землю и залег за бревном, положив на него нагретый солнцем ствол пистолета.

Вскоре между деревьями замаячила какая-то темная масса, неторопливо приближавшаяся к месту, где залег Огинский. Через некоторое время пан Кшиштоф узнал лошадь Юсупова, но самого поручика в седле почему-то не было. Серая в яблоках кобыла брела, позванивая уздечкой, и время от времени зарывалась мордой в папоротники, щипля листву. Огинский завертел головой, пытаясь разглядеть идущего пешком Юсупова, но тот как сквозь землю провалился.

— Вы не меня ищете? — послышался у него за спиной насмешливый голос.

Пан Кшиштоф обернулся, приподнявшись на руках, и увидел поручика. Юсупов стоял над ним, держа в руке обнаженную саблю. Острие сабли, на самом кончике которого горела злая солнечная искра, находилось в полувершке от глаз пана Кшиштофа.

— Какого дьявола?! — возмутился Огинский. — Что это за манера подкрадываться со спины и тыкать в людей саблей?

— У меня почему-то было предчувствие, что вы захотите встретить меня именно так — лежа в укрытии с заряженным пистолетом в руке, — ответил Юсупов. — С чего бы это, пан Кшиштоф?

— Откуда мне было знать, что это вы? — огрызнулся Огинский, осторожно спуская курок пистолета и про себя думая о том, что с человеком, который умеет вот так исчезать и появляться в самых неожиданных местах, надо держать ухо востро. — Это была обычная мера предосторожности. Да уберите же, наконец, этот вертел!

Юсупов рассмеялся и с лязгом бросил клинок в ножны. Пан Кшиштоф поднялся с земли, засунул пистолет за пояс и снова уселся на бревно.

— А вы все сидите над озером, — заметил Юсупов, присаживаясь рядом с ним и вынимая из кармана трубку. — С вас можно писать картину. Плакучая ива над зеркалом вод или что-нибудь в этом же роде. Сидите-сидите. Должен вам заметить, что скоро этот берег перестанет быть таким тихим.

— Что вы имеете в виду? — агрессивно спросил пан Кшиштоф.

— Очень скоро, милейший Огинский, эти заповедные места огласит стук топоров, — сообщил Юсупов. — Пока вы тут ковыряете в ухе, княжна Вязмитинова действует, и действует весьма энергично. Она рубит просеку и роет канал, намереваясь спустить озеро и посмотреть, что там, на дне. Ей, видите ли, кажется, что там можно обнаружить кое-что любопытное. А вам? Вам так не кажется, Огинский?

Земля поплыла под ногами пана Кшиштофа, и небо дрогнуло над его головой, грозя расколоться на части. Однако пан Кшиштоф мгновенно взял себя в руки и ничем не выдал своего отчаяния.

— Мне ничего не кажется, — ровным голосом ответил он. — Почему мне должно что-то казаться? И вообще, Юсупов, я не понимаю, чему вы так радуетесь. Ведь мы, кажется, договорились, что вы отвадите княжну от Черного озера.

— Полноте, — сказал Юсупов, — о чем вы говорите? Ведь вам известен характер этой девицы. Коли она что-то задумала, так непременно сделает, и ничьи ухаживания ей в этом не помешают. И вообще, сударь, вам не кажется, что пора открыть карты?

— Мне ничего не кажется, — повторил пан Кшиштоф.

— А вот мне кажется. Ну же, Огинский, давайте поговорим начистоту! Ваши сказки о каких-то таинственных свидетельствах, имеющих отношение к какому-то наследству, меня более не устраивают. Игра, которую я веду, трудна и опасна, а вы сидите тут, дожидаясь неизвестно чего, и водите меня за нос.

— Мне нечего вам сказать, — надменно объявил пан Кшиштоф. — Мои дела вас не касаются, точно так же как ваши заигрывания с княжной не касаются меня.

— Черт бы вас побрал, Огинский. Ну почему вы так упрямы? Скажите, среди ваших родственников нет ослов?

— Был один, — сказал пан Кшиштоф, — но он недавно скончался.

— Это от него вы ждете наследства? Впрочем, вы правы, это действительно не мое дело. Давайте поговорим о Черном озере. Признавайтесь, Огинский, что вам здесь нужно? Не хотите? Ну, тогда я сам вам расскажу.

— Любопытно было бы послушать, — иронически произнес пан Кшиштоф.

— Правда? Извольте. У меня сегодня особенный день, черт бы его подрал. С самого утра все кому не лень преподносят мне сюрпризы — сначала княжна, потом этот старый дурак... Вот я и подумал: а почему бы и мне не преподнести сюрприз вам?

— Вы уже преподнесли, — угрюмо буркнул пан Кшиштоф. — Может быть, хватит?

— Отчего же? Ведь вы сами сказали, что вам любопытно послушать.

Пан Кшиштоф поерзал на бревне. Пистолет за поясом мешал ему, и он положил оружие рядом с собой. Юсупов покосился на пистолет, но ничего не сказал, ограничившись легкой усмешкой. Он набил трубку, раскурил ее и начал говорить, рассеянно взрывая мох концом своей неразлучной трости.

Глава 11

Солнце слепящим пятнышком горело в ледяном небе, и стоял трескучий мороз, заставлявший вспомнить о том, что скандинавы издревле считали ад местом, где царит вечный холод. Все вокруг покрылось пушистым инеем, снег визжал под ногами на разные голоса, и дыхание вырывалось из ноздрей облаками пара, который мгновенно замерзал на лету и ледяными кристаллами оседал на одежде.

Лес стеной стоял по обеим сторонам дороги, снег искрился на черных еловых лапах, и его нетронутая белизна радовала глаз, особенно по сравнению со зрелищем, которое представляла собою сама дорога — укатанная, утоптанная, обильно унавоженная, местами запятнанная кровью, усеянная какими-то грязными обрывками, отмечавшими путь отступавшей по ней армии. Тут и там по обочинам этой скорбной дороги можно было видеть брошенные повозки, а то и окоченевшие до железной твердости трупы людей и животных. С лошадиных туш были срезаны мясистые части; приглядевшись к трупам людей, можно было заметить, что над ними уже потрудилось лесное зверье.

Короткий обоз, состоявший всего из пяти повозок, двигался по этой дороге на запад, догоняя отступающую армию. Это был странный обоз. Теперь, когда даже генералы зачастую вынуждены были бежать от русских пешком, кутаясь в поповские рясы и бабьи салопы, вид сытых лошадей и всадников, сохранявших угрюмый и воинственный вид, вызывал удивление. До самых глаз запакованные в медвежьи шубы возницы сидели на облучках, непрестанно понукая лошадей; по бокам обоза скакал конвой, составленный из отборных драгун, числом около двух десятков. Процессия эта перемещалась с необыкновенной быстротой и при этом производила впечатление не горстки беглецов, но сохранившего стройный порядок боевого отряда, уверенно и неуклонно движущегося к некой вполне определенной цели.

Рослые драгуны мерно покачивались в седлах, напоминая конные статуи. Иней серебрился на их длинных усах и на воротниках овчинных тулупов; мохнатым инеем обросли даже их брови и козырьки хвостатых касок. Возглавлявший этот отряд капитан ехал в середине колонны, время от времени привставая на стременах, оглядываясь назад и хриплым криком подгоняя отставших. Единственный из всех, он был одет не в краденую шубу или тулуп, а в форменный кавалерийский плащ с меховой оторочкой. Казалось, даже убийственный русский мороз был не в силах сломить волю этого закаленного в походах воина. Его прищуренные глаза зорко оглядывались по сторонам из-под мохнатых от инея ресниц, губы под роскошными усами были сердито поджаты. Задание, которое выполнял капитан, ему не нравилось: два десятка крепких, сохранивших дисциплину и способность драться кавалеристов могли пригодиться Франции и для более важного дела, чем охрана личного обоза маршала Мюрата. Впрочем, капитан не имел привычки обсуждать полученные приказы и намеревался выполнить свою задачу наилучшим образом. В конце концов, эта бесславная кампания наверняка не была последней, и капитан предвидел, что его сабле еще найдется работа в грядущих битвах. Только бы вырваться из этой дикой страны, неожиданно превратившейся в огромный медвежий капкан!

Он невольно бросил взгляд на две повозки, поставленные в голове обоза. Одна из них была обычной зарядной фурой и двигалась на колесах, а другая представляла собою большие, вместительные сани. Обе повозки были нагружены доверху и тщательно укрыты полотном, перевязанным для надежности веревками.

Повозки эти капитану было приказано беречь как зеницу ока. Единственный из всего отряда, он знал, что находится в этих повозках. Солдатам было под страхом расстрела запрещено даже прикасаться к пологам повозок; там, внутри, лежало золото маршала Мюрата, его военная добыча, которую он не успел увезти с собой после тарутинского поражения.

Отряд скакал вперед в вихре снежных крупинок и облаках пара. Впереди показался поворот; обоз свернул и неожиданно стал, постепенно сбиваясь в беспорядочную кучу. Раздались крики конвойных, в которых опытное ухо капитана без труда уловило нотки страха. Пришпорив лошадь, он поскакал вперед и увидел именно то, чего все время боялся: поперек дороги лежала огромная ель, увешанная длинными коричневыми шишками. Снега на ее ветвях почти не было, а это означало, что дерево лежит здесь совсем недавно.

Капитан встал на стременах и зычным криком призвал своих людей к порядку. Выбор Мюрата недаром пал на этого человека: опытный ветеран славился своим умением мгновенно принимать решения. Он сразу понял, что должно означать столь неожиданно возникшее препятствие, и его рука взвела курок карабина раньше, чем слова команды сорвались с его замерзших губ.

Лес неожиданно взорвался криками. Из-за лежавшей на дороге ели, паля из ружей и пистолетов, выскочило не менее десятка каких-то косматых фигур. Одновременно сзади послышался дикий шум, и, обернувшись, капитан увидел группу всадников, приближавшуюся к обозу. Над их головами, сверкая, вращались сабли. Перекрывая дикий гвалт, капитан прокричал новую команду. Драгуны дали дружный залп, несколько остудивший пыл нападавших; три или четыре разбойника упали, сбитые меткими пулями.

Оглядевшись в поисках спасения, капитан вдруг увидел накатанную санную колею, ответвлявшуюся от тракта и уходившую налево, в лес. Это могло быть ловушкой, но выбирать не приходилось, и он отдал приказ. Две передние повозки, нагруженные золотом и драгоценностями, свернули с тракта на лесную дорогу. Возницы остальных экипажей спрыгнули на землю и, схватив лошадей под уздцы, сбили обоз в плотную кучу, совершенно перегородив колею, по которой уезжало навстречу неизвестности золото Мюрата. За этим укрытием они заняли оборону; капитан, разрядив по нападавшим карабин и оба своих пистолета, выхватил саблю и повел драгун в атаку.

Бандиты, не ожидавшие столь яростного отпора, поначалу дрогнули и попятились. Они привыкли к более легкой добыче и, несмотря на свое численное превосходство, казалось, готовы были обратиться в бегство. Но предводитель шайки, быстро оценив ситуацию, ухитрился свалить доблестного капитана метким выстрелом из ружья. Едва лишь капитан, схватившись за простреленную грудь, боком съехал с седла и рухнул в истоптанный снег, прямо под ноги гарцующих лошадей, как исход схватки оказался предрешенным. Драгуны, конечно, не думали сдаваться: видя, что перед ними лесные бандиты, они предпочитали почетную гибель в бою позорной смерти в петле. Но смерть командира деморализовала их, и они лишь отбивались там, где надо было идти напролом, прорываясь на волю из окружения.

Лес наполнился лязгом железа, диким ржанием лошадей, криками дерущихся и стонами раненых. То и дело ахали ружья, выбрасывая белые султаны дыма; сабли, скрещиваясь, высекали снопы бледных искр. Тут и там мелькали мужицкие топоры; какой-то человек огромного роста, одетый в тулуп и косматую шапку, с невероятной ловкостью орудовал багром, стаскивая с седел проносившихся мимо драгун и отбивая древком своего оружия сыплющиеся на него со всех сторон сабельные удары. Наконец пистолетная пуля ударила его в затылок, и он упал ничком, уронив багор.

Засевшие за фурами возницы, истратив скудный пороховой запас, яростно рубились с бандитами в пешем строю. Они более не помышляли о том, чтобы прикрывать своими телами отход драгоценных повозок; все, что возможно, было ими уже сделано, и теперь они просто дрались, стремясь подороже отдать свою жизнь.

Предводитель бандитов не участвовал в рукопашной. Видя, что прорваться сквозь заслон не удастся, он отгородился от сечи спинами своих подручных, которые с успехом отражали натиск драгун. Двое бородачей перезаряжали ружья; вожак шайки принимал ружье, спокойно выбирал мишень и стрелял, и после каждого выстрела один из французов кубарем катился на землю, чтобы больше не подняться.

Такая тактика не могла не увенчаться успехом: окруженные со всех сторон, драгуны вскоре были перебиты до единого человека. Банда тоже понесла значительный урон, но вожака это ничуть не взволновало: он знал, на что шел, затевая это нападение. Его люди не первый день выслеживали золотой обоз, и вот наконец наступила развязка.

Шум сражения понемногу утих. Слышались лишь крики бандитов, грабивших обоз, да стоны раненых, на которых никто не обращал внимания.

Предводителю лихой ватаги пришлось потратить немало усилий, чтобы призвать своих людей к порядку. В любую минуту здесь могли появиться как французы, так и русские части, преследующие неприятеля. Приказав добить раненых и увести отбитый обоз в лагерь, атаман с десятком верховых бросился в погоню за скрывшимися в лесу золотыми повозками — главной целью этой отчаянной вылазки.

Верховые отчаянно гнали коней, торопясь сократить разрыв между собой и беглецами. Повозки, особенно колесная фура, двигались намного медленнее всадников, но у них была изрядная фора во времени. Впрочем, атаман разбойников не сомневался, что настигнет добычу: глубокие следы обитых железом колес тяжелой фуры мог не заметить разве что слепой. Его беспокоило другое: где-то поблизости гуляли казаки Платова, ничуть не меньше его людей охочие до легкой добычи.

Повозкам действительно удалось уйти довольно далеко, и преследователи увидели их, только выскочив на заснеженный берег лесного озера.

Остановив коня, атаман в сердцах отпустил крепкое ругательство. Санный след на лесной дороге был оставлен крестьянскими розвальнями — вероятнее всего, пустыми, потому что возница отважился спрямить путь, проложив колею по еще не окрепшему озерному льду, припорошенному снегом. Возчики, правившие золотыми фурами, охваченные паникой, не придумали ничего умнее, чем двигаться по этой колее, никуда не сворачивая. Очевидно, они поначалу даже не поняли, куда направляют своих взмыленных лошадей, по ошибке приняв озеро за обширную поляну. Когда истина открылась, поворачивать назад было поздно, и возницам оставалось только двигаться вперед, уповая на милость Создателя. Они достигли почти середины озера, и даже здесь, на берегу, было слышно, как трещит, прогибаясь под тяжестью повозок, тонкий молодой лед.

Французы гнали лошадей вскачь, отлично понимая, что малейшая заминка будет стоить им жизни. Лед тошнотворно скрипел, потрескивал, гнулся; кое-где за повозками он не выдерживал, и из-под снега, расползаясь темным пятном, выступала вода.

Атаман заколебался, не зная, что предпринять. Преследовать уходящие повозки верхом было опасно: надломившийся лед мог не выдержать новой тяжести. Гнаться за повозками пешком тоже не имело смысла: они были довольно далеко и неслись во весь опор, а по припорошенному снегом льду, как известно, не очень-то побегаешь. Озеро было сильно вытянуто в длину; французы переправлялись через него в самом узком месте, и путь по берегу наперерез им занял бы не менее полутора, а с учетом лежавших повсюду глубоких сугробов, пожалуй, что и двух часов.

— Вот лягушатники, — верно оценив ситуацию, с досадой произнес один из остановившихся рядом с атаманом всадников. — Ей-богу, уйдут! Что делать-то будем, ваше благородие?

Атаман повернул к нему бледное от злости лицо.

— Что делать? — сквозь зубы переспросил он. — Об этом, братец, раньше надо было думать. Ты почему, козья морда, дорогу в лес не перекрыл?

Не дожидаясь ответа, он привстал на стременах и с разворота ударил собеседника кулаком по уху. Тот нелепо взмахнул руками и кувыркнулся с седла, приземлившись носом в глубокий сугроб. Тогда предводитель ватаги вынул из-за кушака, которым был перетянут его короткий тулуп, тяжелый армейский пистолет и, почти не целясь, выстрелил лежащему в спину. Погруженное в сугроб тело подпрыгнуло и более не шевелилось. Шапка свалилась с его головы, откатившись в сторону и обнажив лысину на макушке; на спине тулупа появилась прореха, из которой торчал клок овечьей шерсти — сначала серовато-белый, а потом вдруг сделавшийся ярко-алым.

Никто из присутствующих не проронил ни слова, поскольку, помимо еще одного пистолета, у атамана имелось заряженное ружье, да и с саблей он управлялся прекрасно.

Впрочем, о судьбе попавшего под горячую руку разбойника немедленно забыли, потому что на озере наконец произошло неизбежное. Лед под передней повозкой — это была колесная фура — вдруг проломился, и тяжелая повозка мигом погрузилась в открывшуюся полынью, в два счета утащив за собой бьющуюся и отчаянно ржущую лошадь. Сидевший на облучке ехавших следом саней драгун изо всех сил натянул поводья, но было поздно: раскатившиеся на гладком льду сани неумолимо неслись навстречу гибели, толкая перед собою упирающуюся, скользящую лошадь. Наконец лошадь упала на передние ноги; сани налетели на нее всем своим весом, повалили, столкнули в воду и сами съехали туда же, на мгновение зацепившись оглоблями за противоположный край полыньи.

Лошадь и сани накрыли собой и утащили на дно барахтавшегося в ледяной воде и жалобно взывавшего о помощи возницу, но второй драгун успел соскочить с облучка и, упав на лед, откатиться подальше от полыньи. Распластавшись на льду, он пополз к противоположному берегу, а потом встал и побежал, время от времени испуганно оглядываясь назад. Тяжелый тулуп путался у него в ногах, сабельные ножны чертили в снегу прерывистый зигзаг. Атаман разбойников наблюдал за этой картиной с безразличием человека, едва не ухватившего за хвост жар-птицу, но в награду за все свои старания получившего лишь невзрачное перышко, на поверку оказавшееся петушиным. Потом он достал из-за пояса второй пистолет и, не меняя выражения лица, разрядил его в спину только что застреленного разбойника, как будто тот мог сделаться еще мертвее, чем был теперь.

Раздавшийся позади выстрел добавил прыти улепетывавшему драгуну. Он был в каких-нибудь десяти саженях от спасительной суши, когда заснеженные кусты перед ним раздвинулись и на берег, увязая в сугробах, выехал казачий разъезд. Француз остановился, высоко поднял руки, а потом, по-прежнему держа их над головой, тяжело упал на колени.

Атаман разбойничьей шайки не видел, что с ним было дальше: повернув коня, он заторопился восвояси, поскольку встреча с казаками Платова в его планы не входила.

* * *

— Вот так-то, милостивый государь, — закончил свой рассказ Юсупов, задумчиво посасывая давно погасшую трубку. — С тех самых пор золотой обоз Мюрата так и лежит на дне озера — вот этого самого озера, которое столь живописно смотрится отсюда. Если вас интересует точное место, то это вон там.

И он, немного привстав, указал чубуком, в каком именно месте затонули повозки с золотом, драгоценностями и церковной утварью, которые маршал кавалерии Мюрат намеревался переправить домой, в веселую Францию.

Воспользовавшись этим, пан Кшиштоф Огинский воровато засунул за пазуху левую руку. Его правая рука и лежавший рядом с нею пистолет по-прежнему оставались на виду, между ним и Юсуповым.

— Какая у вас мрачная фантазия, — притворно зевнув, заявил пан Кшиштоф. — Мороз, война, утопленники, трупы... Разбойники! У вас, как я погляжу, сегодня и впрямь странное настроение. С чего это вас потянуло плести небылицы? Я уже не так молод и наивен, чтобы верить в сказки о кладах.

— Почти то же самое сказала мне и княжна, — лениво потягиваясь, ответил поручик. — Сия юная прелестница заявила, что слишком богата, чтобы интересоваться кладами. Но при этом, заметьте, не преминула сообщить, что весной деревенские рыбаки вместо рыбы выудили из озера колесо от французской снарядной фуры. А теперь эта ее затея с рытьем канала... Ведь при ее широких возможностях ей ничего не стоит и впрямь осушить озеро и голыми руками взять то, что лежит на дне. Не боитесь остаться с носом, Огинский?

Пан Кшиштоф, который был близок к полному отчаянью, пожал плечами.

— Девчонка от безделья сочиняет глупые сказки, а вы их повторяете, — сказал он. — Не стыдно ли?

— Вот жизнь! — с веселым изумлением воскликнул Юсупов. — Когда и впрямь плетешь глупейшие небылицы, тебе верят, как святому пророку. А как только решишь просто от скуки, для разнообразия сказать чистую правду, над тобой начинают потешаться — дескать, вот загнул загогулину!

— Правду, — проворчал пан Кшиштоф, осторожно трогая большим пальцем курок спрятанного под полой полукафтанья пистолета. — Да кто вам рассказал этот вздор про какое-то золото? И почему вы пересказываете его мне так, как будто видели все своими глазами?

— Вот именно, видел! — воскликнул Юсупов с непонятным пану Кшиштофу весельем. — Бросьте валять дурака, Огинский, вы давно все поняли, это видно по вашей каторжной физиономии!

— Уж кто бы говорил о каторжной физиономии! — фыркнул пан Кшиштоф. — Ведь если я вас правильно понял, именно вы возглавляли эту шайку! Так кто же из нас в таком случае каторжник?

— Я, — спокойно ответил Юсупов. — Но каторжная физиономия при этом все равно у вас. Вы в зеркало на себя смотрели?

— М-да, — озадаченно проговорил пан Кшиштоф. — При иных обстоятельствах за подобные слова я непременно вызвал бы вас на дуэль. Но теперь я как-то не уверен, что это возможно. Послушайте, а с чего это вы так разоткровенничались?

— Настроение, — невнятно ответил Юсупов, разжигая трубку. — Такое уж у меня сегодня настроение, пан Кшиштоф. И потом, вы мне где-то симпатичны, и в глубине души я очень рассчитываю на взаимность. Может быть, вы тоже откроете мне кое-какие секреты?

— Черта с два, — грубо огрызнулся Огинский. Пока его собеседник добывал огонь, по старинке стуча кресалом о кремень, он успел взвести курок пистолета, не боясь, что Юсупов услышит щелчок, и теперь чувствовал себя относительно спокойно. При таких условиях можно было и поговорить. — Вы не ксендз, чтобы я перед вами исповедовался. Скажите лучше, каким это ветром вас занесло в разбойники? Вы весьма уверенно носите мундир и изъясняетесь как человек, получивший недурное воспитание.

— Вообразите себе, — сказал Юсупов, — никому этого не рассказывал, а вам, так и быть, расскажу. Мы с вами родственные души, так какого дьявола скрытничать? Мы оба рискуем, и цель у нас одна...

Огинский к этому времени несколько успокоился и теперь с растущим интересом приглядывался к собеседнику. Его поведение настолько не лезло ни в какие ворота, что пан Кшиштоф поневоле начал принюхиваться: уж не пьян ли Юсупов? Но вином от поручика не пахло, чем пан Кшиштоф был весьма разочарован.

— Так вот, Огинский, — продолжал лжепоручик, окутываясь дымом, — со мной, представьте, вышла преглупая история. Я действительно служил, и притом именно в гусарах, и даже в чине поручика. В каком полку, не скажу, да это и не имеет значения. В августе двенадцатого года я, как и многие другие, имел несчастье угодить в это чертово пекло под Смоленском, был контужен разорвавшейся едва ли не у самых моих ног гранатой, сочтен убитым и брошен на поле боя на растерзание воронам. Надобно вам сказать, что в ту пору я вел себя как последний дурак и сам искал смерти. Незадолго до начала войны со мной вышла одна некрасивая история, и мой дядюшка, старый негодяй, лишил меня наследства. Был такой граф Лисицкий, не слыхали? Он вскоре умер довольно неприятной смертью, дом его сгорел дотла, но мне-то от этого было не легче! Итак, я вымещал свое разочарование в жизни на французах, пока им это не надоело и они не попотчевали меня гранатой. То еще было угощение, скажу я вам! От него у меня как-то очень быстро прояснилось в голове, и, лежа среди истерзанных трупов, я понял, что вся жизнь моя была одной большой ошибкой. Увы, исправлять ее было поздно — меня взяли в плен французы, и я гнил у них в лагере почти до середины сентября. Потом мне удалось подговорить несколько человек бежать. Одной ненастной ночью мы прикончили часового обыкновенным булыжником, забрали у него оружие, одежду и были таковы. Надеюсь, вы сами понимаете, что о возвращении в действующую армию никто из нас даже не помышлял. Какой смысл по собственной воле кидаться из огня да в полымя? Если бы я предложил своим товарищам такое, они бы просто подняли меня на смех, а то и проткнули бы тесаком, отобранным у француза. Словом, мы ушли в лес, сделавшись так называемыми партизанами. Постепенно наша небольшая компания обросла мужиками из окрестных деревень. Кормить эту ораву становилось все труднее, управляться с нею сделалось и вовсе невозможно... Слышали бы вы их разговоры! Одни кричат, что Бонапарт пришел на Русь, чтобы дать мужикам волю; другие рвут на себе рубахи, утверждая, что в подметных письмах сплошное вранье, и что волю им даст государь император после победы над нехристями...

— Ясно, — сказал Огинский. — И тогда вы сами предложили им волю. Из своих, так сказать, рук, своею милостью.

— Вы все схватываете на лету, — похвалил Юсупов. — Сразу чувствуется опытный человек, умеющий, когда нужно, повести людей за собой, чтобы после столкнуть их в какую-нибудь зловонную яму и по их спинам перебраться на противоположный ее край. Представьте, они мне поверили!

— Стадо бессмысленных скотов, — проворчал Огинский, — вот что такое ваш русский народ.

— Отчего же? Не вам, поляку, об этом судить. И потом, в отличие от Бонапарта и нашего горячо любимого государя, я действительно дал им волю! Те из них, кто избежал французской пули, казачьей сабли, каторги и пеньковой веревки, гуляют на свободе по сей день. Ну, скажите, разве я их обманул? Им никто не указ, они ни перед кем не гнут спины и живут в свое удовольствие — коротко, но чертовски весело.

Пан Кшиштоф презрительно фыркнул в усы.

— Фу-ты, ну-ты, — сказал он, — полюбуйтесь на этого благородного разбойника! Ну и сидели бы в лесу со своим пьяным сбродом. Чего же вы сюда-то полезли?

— А золото, Огинский! Как же быть с золотом? Неужели вы думаете, что я так и оставлю его на дне этой лужи дожидаться, пока придет кто-нибудь вроде вас? Кстати, откуда вы-то про него узнали? Только, умоляю, не надо делать большие глаза и изображать оскорбленную невинность. Я вам все рассказал без утайки, теперь ваш черед.

Пан Кшиштоф пожал плечами.

— Извольте. Вы можете не верить, но мне это золото действительно ни к чему. Оно — просто ставка в большой игре. Выигрыш сулит мне прибыль, по сравнению с которой эти две телеги с краденым барахлом — сущий вздор. А откуда я узнал... Что ж, должен вас разочаровать. Вы вовсе не так тщательно истребили конвой, как вам казалось. Один из драгун выжил, сумел добраться до своих и поведал Мюрату о судьбе его драгоценного обоза.

— Ну и что это объясняет? Хотя постойте-ка... Уж не хотите ли вы сказать, что вас послал сюда сам Мюрат? Вот так штука! Так вы еще и французский шпион?! Так сказать, представитель законного владельца... Господи, вот умора!

С этими словами он расхохотался — насколько мог судить пан Кшиштоф, совершенно искренне. Этот смех задел Огинского за живое сильнее, чем весь предыдущий разговор. В смехе Юсупова звучало такое пренебрежение!

— Простите, — вытирая тыльной стороной ладони выступившие на глазах слезы, сказал Юсупов, — я действительно несколько одичал среди своих ребятушек. Совершенно отвык от хороших манер! Вы уж не взыщите... Так вот что я вам скажу, пан Кшиштоф: мне жаль, что вы напрасно проделали такой путь и подвергли себя риску быть опознанным и брошенным в темницу. Увы, увы, напрасно! Я здесь, и я не намерен уступать вам то, что по праву принадлежит мне. Нет, молчите. Делиться с вами я тоже не стану, да и вас это, я полагаю, не устроит. Вряд ли Мюрат поверит, что это не вы присвоили половину его добра.

— Вы понапрасну теряете время, пытаясь меня оскорбить, — сказал пан Кшиштоф, передвигая пистолет под одеждой таким образом, чтобы его дуло смотрело в бок Юсупову. — Что бы вы обо мне ни думали, я — польский дворянин, и мне безразличны ярмарочные ужимки висельника, живущего вне закона и лишь до тех пор, пока его не поймали.

— Буквально то же самое пару часов назад говорил мне князь Зеленской, — сообщил Юсупов. — Да-да, представьте, я знаком с Зеленскими и даже некоторое время жил у них в доме. Кстати, имейте в виду, что княгиня Аграфена Антоновна осведомлена о вашем присутствии и ждет не дождется встречи. Думаю, что она постарается возложить ответственность за смерть мужа на вас. Но не тревожьтесь, вам ее гнев отныне не опасен. Я предложил бы вам уйти с миром, но это не в моих правилах. Посему — прощайте.

Он с необычайным проворством схватил лежавший между ними пистолет, но пан Кшиштоф был давно готов к такому повороту разговора и, не дожидаясь дальнейшего развития событий, спустил курок. Пистолет глухо кашлянул у него за пазухой, в полукафтанье разом возникла обширная дыра с тлеющими краями, ноздри защипал кислый запах пороховой гари.

Увы, злая судьба в очередной раз посмеялась над паном Кшиштофом. В самый момент выстрела Юсупов резко вскочил с бревна, и пуля, которая должна была раздробить ему ребра и вбить их осколки в левое легкое, лишь оцарапала колено. Ответный выстрел предводителя разбойничьей ватаги сбил картуз с головы Огинского; в следующее мгновение Юсупов осознал, что его подстрелили, и машинально схватился за поврежденное колено. Пан Кшиштоф тоже вскочил и, выхватив из-за пазухи разряженный пистолет, что было сил хватил им Юсупова по голове, целясь в висок.

Разбойник издал невнятный стон и боком повалился в папоротники. Пан Кшиштоф отшвырнул пистолет и, присев над поверженным противником, потянул из ножен у него на боку саблю, чтобы завершить спор. Однако Юсупов, которому полагалось лежать без чувств, с неожиданным проворством перехватил одной рукой запястье пана Кшиштофа, а другой вцепился ему в горло. Хватка у него была железная; чувствуя, что сам вот-вот лишится чувств, Огинский всем своим весом упал на лежащего противника, постаравшись угодить коленом ему в живот, а еще лучше — в пах. Это ему удалось, и, когда хватка Юсупова на мгновение ослабла, пан Кшиштоф с треском ударил его головой в окровавленное лицо.

— Пся крэв, — прошипел он, по одной отдирая от себя руки Юсупова, как будто это были большие и невероятно цепкие пауки.

Наконец ему удалось высвободиться, и он вскочил, сжимая в потной ладони саблю. Безоружный, поверженный враг вяло шевелился у его ног, шурша папоротником. Лицо у него было залито кровью, глаза страшно косили, но пан Кшиштоф не испытал ни жалости к проигравшему, ни торжества по случаю победы. Жалости этот негодяй не заслуживал, а торжествовать было рано. Вот когда он перестанет дышать...

Огинский взмахнул саблей и нанес мастерский косой удар, который должен был если не снести голову с плеч Юсупова, то, по крайней мере, разом покончить с его мучениями. Однако клинок, описав в воздухе сверкающую дугу, совершенно неожиданно для пана Кшиштофа вонзился не в ненавистную ему плоть, а в сухую, поросшую мхом и папоротником землю. Юсупов, казавшийся пану Кшиштофу абсолютно беспомощным, как-то ухитрился отпрянуть в сторону. Треща мелким хворостом и ломая стебли папоротника, он откатился еще дальше и начал подниматься на колени. Огинский выдернул саблю из земли и шагнул следом, занося для нового удара блестящий, как зеркало, клинок.

Сабля снова мелькнула в воздухе, неся заклятому врагу скорую смерть. Как всякий уважающий себя польский дворянин, пан Кшиштоф с малолетства обучался тонкому искусству фехтования на саблях и владел им весьма недурно. К тому же первый промах совершенно обозлил его, и свой второй удар Огинский нанес с такой силой и яростью, что им можно было развалить человека пополам от макушки до пояса. Отросшие усы пана Кшиштофа воинственно встопорщились, рот ощерился, глаза метали черные молнии — словом, не видя более непосредственной угрозы собственной жизни, Огинский превратился в разящего добычу льва. Разрубленный, как мясная туша, залитый кровью труп Юсупова уже маячил перед его внутренним взором так ясно, словно пан Кшиштоф видел это приятное зрелище наяву. Не сомневаясь в победе, Огинский вложил в последний удар чуть ли не весь свой вес.

И, увы, снова просчитался. Оказалось, что Юсупов катался по земле не просто так, лишь бы увернуться от сабли, а с вполне определенной целью. Когда он выпрямился, вскинув руки навстречу разящему удару поляка, в руках у него была его неразлучная трость, внутри которой прятался ружейный ствол. Железо с глухим лязгом ударилось о железо. На какое-то мгновение клинок сабли словно прилип к трости, припаянный к ней чудовищной силой удара. Отдача была такова, что у Огинского онемела кисть. Что-то отлетело в сторону и с шорохом скользнуло в гущу папоротников, блеснув на прощанье тусклым селедочным блеском. Пан Кшиштоф отскочил на шаг, готовясь нанести колющий удар в живот, и только теперь заметил, что в руке у него нет сабли. От нее остался только эфес с коротким обломком клинка, который был не длиннее перочинного ножа.

Взревев диким голосом, пан Кшиштоф бросился вперед, помышляя только об одном: не дать Юсупову взвести курок. Победа опять обернулась поражением, у Огинского оставался только один шанс спасти свою жизнь, и он намеревался использовать этот шанс до конца.

Юсупов тоже не спешил отправиться на тот свет. Он хладнокровно встретил вихрем налетевшего на него поляка мастерски нацеленным ударом трости. Выпад этот более всего напоминал удар бильярдного кия и угодил Огинскому прямиком под ложечку. Пана Кшиштофа согнуло пополам, и в следующее мгновение он получил унизительный и весьма болезненный удар концом трости по уху. Рука Юсупова сохранила завидную твердость, трость была тяжела, и сбитый с ног Огинский кубарем покатился вниз по склону, ничего не соображая и потеряв по дороге даже то никчемное оружие, которое у него еще оставалось.

Шагах в пяти от Юсупова он задержался, пребольно ударившись плечом о какой-то пень. Бестолково возясь на земле, тряся головой, из которой сыпался лесной мусор, и мучительно пытаясь сообразить, на каком свете он находится, пан Кшиштоф вдруг услыхал знакомый до боли звук — щелчок взводимого ружейного курка. В голове у него от этого звука чудесным образом прояснилось, и он, совершив немыслимый пируэт, зайцем метнулся в сторону, прочь с линии огня, под прикрытие ближайшего дерева.

Выстрел пастушьим бичом хлестнул по ушам. Пенек, возле которого только что стоял на четвереньках Огинский, разлетелся облаком гнилых щепок и сухой древесной трухи. Юсупов отпустил короткое ругательство и принялся торопливо перезаряжать свое оружие, бросая взгляд в спину убегавшего противника.

Да, пан Кшиштоф позорно бежал, не пытаясь более переломить ход поединка. Именно в тот момент, когда Юсупов остался безоружен и с ним можно было схватиться, просто подобрав с земли какую-нибудь палку, твердость духа оставила пана Кшиштофа, и возобладавшая трусость погнала его куда глаза глядят — вниз по склону, к озеру, то есть именно туда, где ему совершенно нечего было делать.

Самозваный поручик действовал со сноровкой бывалого воина, но, как ни быстро он работал, пан Кшиштоф успел за это время убежать довольно далеко. Юсупов поднял ствол своего диковинного оружия на уровень глаз, отыскал мелькавшую между деревьями спину Огинского и покачал головой: шансов на удачный выстрел на таком расстоянии было маловато. История повторялась: добыча, которую он уже считал своею, уходила от него в самый последний момент и почти на том же самом месте.

На мгновение ему захотелось махнуть рукой и удовлетвориться одержанной победой, но он лишь покачал головой: такой исход схватки его не устраивал, потому что сулил новые неприятности в дальнейшем.

— Извини, приятель, — сказал он, опуская трость, — но так у нас ничего не выйдет.

Он бросился бежать вниз по склону, прихрамывая и чувствуя, как хлюпает внутри сапога струившаяся из раны на колене кровь. «Смешная история, — подумал он. — Вот уж действительно перст Божий! Я так долго притворялся раненным в ногу, что схлопотал-таки пулю, о которой столь долго всем рассказывал. Вот и говори после этого, что оттуда за нами никто не наблюдает».

Добежав до берега, пан Кшиштоф с разбега влетел по колено в воду и лишь тогда остановился, пытаясь сообразить, как быть дальше. Пускаться вплавь в верхней одежде и тяжелых сапогах казалось ему делом сомнительным, чтобы не сказать погибельным. Нужно было попытаться уйти берегом. Он подался было назад, но тут на склоне послышался треск хвороста и шорох раздвигаемых ветвей, производимый неумолимо приближавшимся преследователем. Возвращаться на берег означало бы бежать прямо навстречу пуле. Поэтому он, в два рывка содрав с себя полукафтанье, кинулся вперед. Вода разлеталась из-под его бешено работающих ног тяжелыми брызгами; забежав в озеро почти по пояс, пан Кшиштоф бросился в воду и поплыл.

Как только глаза Огинского оказались на одном уровне с поверхностью воды, противоположный берег, раньше казавшийся не таким уж и далеким, отодвинулся черт знает куда, к самому горизонту. Наполнившиеся водой сапоги немедленно начали тянуть пана Кшиштофа на дно, приглашая составить компанию утонувшему здесь в ноябре французскому драгуну. Огинский изо всех сил заработал руками и ногами, поднимая фонтаны брызг, производя великий шум и чувствуя при этом, что плывет слишком медленно.

Так оно и было. Спустившись по склону, Юсупов замедлил шаг и остановился на берегу, спокойно наблюдая за усилиями пана Кшиштофа, отсюда, с твердой земли, более напоминавшими беспомощное барахтанье. Огинский успел отплыть едва на десяток саженей; для такого стрелка, как Юсупов, это было сущей безделицей. Сделав несколько глубоких вдохов и выдохов, чтобы унять колотившееся в груди сердце, лжепоручик не спеша поднял трость, тщательно, как на стрельбище, прицелился и спустил курок.

Звук выстрела прокатился над водной гладью, беспрепятственно достигнув противоположного берега и многократно отразившись в стволах вековых мачтовых сосен. Позади черноволосой головы пана Кшиштофа взметнулся фонтанчик брызг, голова дернулась, запрокинулась и без единого звука скрылась под водой. На поверхность выскочила пара пузырей, а потом взбаламученная вода успокоилась, вновь сделавшись неподвижной, ровной и гладкой, как венецианское стекло.

Юсупов с минуту постоял на берегу, ожидая продолжения, которого так и не последовало. После этого он презрительно сплюнул в воду и, повернувшись к озеру спиной, зашагал вверх по склону, припадая на раненую ногу и сильно налегая на трость.

Глава 12

Ранним утром