/ / Language: Русский / Genre:adv_history, prose_military

Гибель адмирала Канариса

Богдан Сушинский

В основу романа положены малоизвестные события, связанные с деятельностью и гибелью одного из наиболее известных и в то же время одного из наиболее загадочных деятелей Третьего рейха, руководителя военной разведки и контрразведки (абвера) адмирала Вильгельма Франца Канариса, обвиненного в измене и казненного по приказу фюрера буквально накануне капитуляции Германии…

Богдан Сушинский

Гибель адмирала Канариса

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Специальный поезд фюрера, направлявшийся из ставки «Волчье логово» в Берлин, медленно, словно бы прощупывая пространство перед собой передними, «противоминными», вагонами, приближался к Одеру. Позади в предвечерних сумерках растворялись пойменные, окаймленные чахлыми рощами да перелесками луга Померании, а впереди вырисовывалось холмистое прибрежное пространство какой-то неприметной возвышенности.

Однако всего этого фюрер не замечал. Со смертной тоской в глазах он смотрел в окно, и было в его взгляде что-то от обреченности человека, которого уже нигде в этом мире не ждут и которому все равно, в какие края забросит его предательски безразличная к нему судьба.

Генералы вермахта и чины СС из его ближайшего окружения все еще всячески декларировали свою радость по поводу чудесного спасения при взрыве «бомбы Штауффенберга».[1] Вот только в искренность чувств большинства из них Гитлер уже не верил. Они предали его! Все, без исключения, — предали! Все это скопище генералов и фельдмаршалов самым наглым образом отреклось от него — вот что открылось фюреру, как только улеглись пыль и гарь от этого предательского взрыва.

В оценке их предательских отречений фюрер уже отказывался снисходить до отдельных имен, дабы не терзать себя излишними сомнениями, а загонял весь военно-политический бомонд рейха под коллективную, круговую ответственность.

Как эти ничтожества могли позволить себе такое, недоумевал Адольф. Словно это не они еще вчера подобострастно вытягивались перед ним; не они лебезили, выпрашивая или благодарственно принимая дарованные фюрером Великогерманского рейха чины, должности и награды.

Гитлер нисколько не сомневался, что в эти тяжелые для Германии дни вся верхушка армии, партии, полиции или уже предала его, или же готова предать при первом удобном случае. Просто одни решились на конкретные действия и, сидя в штабах, в течение многих дней планировали его убийство и связанный с ним военно-государственный переворот; другие же на такие действия не решались, однако знали о них и ждали момента, чтобы, уже после гибели фюрера, присоединиться к заговорщикам. Третьи не знали, но догадывались и теперь сожалеют, что покушение «однорукому полковнику» не удалось, а следовательно, фюрерская агония власти продлится еще несколько месяцев.

«Гибель фюрера была бы спасительной и для Германии, и для него самого», — прочел он в одном из представленных ему председателем Народного суда протоколов. В последнее время эта фраза вспоминалась ему тем чаще, чем ярче и убедительнее вырисовывался перед ним ее скрытый, философский смысл. Чтобы остаться в истории нации истинным героем, нужно погибнуть на пике славы, а не тогда, когда уже приходится хвататься за ее обломки, мучительно выясняя для себя степень искренности каждого из своих подчиненных — даже тех, кто эту искренность пока еще стремится демонстрировать. А демонстрируют уже немногие. Особенно болезненную подозрительность вызывали у фюрера люди, лично пообщаться с которыми после взрыва он пока еще не успел.

А как же страстно, как по-садистски мстительно хотелось Гитлеру видеть их перед собой, чтобы «читать» и наизнанку выворачивать их лживые глаза, их плутовские улыбки, их наглые рожи и червивые, гнилые души!

— Кальтенбруннер прибыл, мой фюрер, — неслышно появился в двери просторного, на полвагона, личного купе Гитлера обергруппенфюрер Шауб.[2] Произнес он это, несколько секунд горестно понаблюдав за тем, как Адольф сидит у окна, ссутулившись, наваливаясь тощими локтями на костлявые, нервно подрагивающие коленки и упираясь лбом в вагонное стекло.

Гитлер с трудом оторвал голову от окна, натужно повернулся лицом к адъютанту и едва слышно спросил:

— Что ты сказал, Шауб?

Адъютант набыченно уперся грудью в подбородок — как делал всегда, когда фюрер позволял себе резко прерывать его или, наоборот, вкрадчиво переспрашивать, — и, прочистив голос натужным кряхтением, произнес:

— По вашему приказанию обергруппенфюрер Кальтенбруннер был вызван мною в ставку. Но поскольку обстоятельства сложились так, что он не успел прибыть туда до вашего отъезда…

— А почему он не успел прибыть туда, если получил мой вызов? — не резко, но с откровенной подозрительностью прервал его Гитлер. Он уловил в речи адъютанта явную витиеватость, а ему было хорошо ведомо, что, как только Шауб пытается «ударяться в дипломатию», он либо старается кого-то выгородить, либо, наоборот, «растерзать волей фюрера».

— Обергруппенфюрер и не мог успеть. Распоряжение о прибытии в ставку он получил, не будучи в Берлине, к тому же…

— Почему все они, — упрямо не слышал своего адъютанта фюрер, — исключительно все: Гиммлер, Кальтенбруннер, Шелленберг, Мюллер, Борман… — позволяют себе опаздывать, когда я срочно приглашаю их в ставку?

— Видимо, так сложились…

— Чем это продиктовано, — все так же медлительно и властно продолжал изливать свои сомнения Гитлер, — а главное, чем оно может быть объяснено?

…Шауб вдруг поймал себя на мысли, что Гитлер говорит сейчас точно так же, как говорил бы на его месте русский диктатор Сталин. Манера общения, манера демонстрации гнева и подозрительности русского обер-коммуниста настолько разительно отличались от обычных манер Адольфа, что не заметить этого подражания попросту невозможно. Причем впадал в это состояние фюрер всякий раз, когда просматривал смонтированный специально для него фильм о «вожде мирового пролетариата». А в последнее время он штудирует его все чаще, заставляя киномеханика ставки завершать этой лентой обычную фронтовую хронику. Что заставляет Гитлера вновь и вновь всматриваться в экранный образ фюрера большевиков — зависть, любопытство, стремление проникнуть в тайну его успеха, в таинство характера и психики? Многое Шауб отдал бы, чтобы получить ответ на этот вопрос.

— Кальтенбруннер, несомненно, предан вам, — поспешил заверить фюрера адъютант, по перечню фамилий уловив, к чему клонит этот разуверившийся в себе и людях, истощенный покушением и порожденным им нервным срывом вождь.

— Откуда тебе знать, Шауб?! — раздраженно проворчал Гитлер, который всегда болезненно реагировал на любые попытки заступиться за кого бы то ни было. Что, однако, никогда не отрезвляло адъютанта. — Тебе-то откуда знать?

Такое отношение к нему фюрера, конечно же, задевало самолюбие Шауба, но он давно успел убедить себя, что самолюбие с должностью адъютанта несовместимо. Во всяком случае, это не та должность, при которой он имеет право демонстрировать свою гордыню. Хотя и не скрывал, что, являясь одним из зачинателей национал-социалистского движения и пребывая в чине обергруппенфюрера, имеет право на какую-то более солидную позицию в рейхе, нежели положение полуслуги. Пусть даже и самого Гитлера.

Единственное, что удерживало Шауба от роптания, так это все отчетливей проявлявшееся в нем к концу войны чувство опекунской, почти отцовской ответственности за самого фюрера. А следовательно, за все величественное и в то же время хрупкое здание, которое Гитлер сотворил из Германской земли и германского народа и которое теперь уже с трудом, подобно состарившемуся, смертельно уставшему атланту, удерживает на своих согбенных, поникших плечах. Увы!., согбенных и поникших…

— Даже если все остальные отвернутся от нас, мой фюрер, Кальтенбруннер останется преданным, как верный пес. Потому что это… Кальтенбруннер.

— Тогда почему же он позволяет себе не являться по моему приказу?..

— Просто вы слишком неожиданно приказали подготовить свой «фюрер-поезд» и покинули «Вольфшанце», мой фюрер.

Неожиданно даже для гарнизона ставки. Это дезориентирует людей; многие не успевают выяснить, где вы на самом деле находитесь в то или иное время.

Сам Шауб не ощущал какой-то особой приязни к начальнику Главного управления имперской безопасности (PCXА) — грубому и слишком простому, который так и не сумел дотянуться до твердости и влиятельности своего предшественника Райнхарда Гейдриха.[3] Но как адъютант фюрера, он отдавал себе отчет в том, что Гейдриха из могилы не поднять, а терять такого преданного, неамбициозного шефа службы имперской безопасности, каковым является Кальтенбруннер, непозволительно. Впрочем, теперь для фюрера уже многое становилось слишком непозволительным; вот только жаль, что он все еще упорно не осознавал этого.

— Если Кальтенбруннер опоздал к моему отъезду, если даже не догадывался о нем, тогда откуда он здесь взялся? — вдруг совершенно угасшим голосом поинтересовался Гитлер.

И Шаубу уже в который раз подумалось о том, как непростительно часто вождь оказывается подверженным своим минутным вспышкам гнева и подозрительности и какими страшными последствиями для рейха эти вспышки могут оборачиваться.

— Узнав о вашем отсутствии в ставке, начальник Главного управления имперской безопасности приказал пилоту приземлиться на одном из запасных полевых аэродромов, а затем, пересев в машину, сумел перехватить наш поезд на ближайшей станции.

— Хотите сказать, что полет ему организовал Геринг? — спросил Адольф и, не дав адъютанту времени на ответ, еще более нервно подстегнул его: — Что вы молчите, Шауб?! Почему вы умолкаете как раз в то время, когда мне нужно, чтобы вы, наконец, заговорили?

— Не исключено, что к полету действительно причастен рейхсмаршал Геринг, — пожал плечами Шауб. — Или кто-то из командиров люфтваффе рангом пониже.

— Геринг и Кальтенбруннер? — уже не обращал на него внимания фюрер. — Странная пара. Не знал об этом. И давно эти двое сдружились? — Хищноватый прищур.

— Н-не з-знаю, — отчаянно повертел головой Шауб.

— А должны бы знать, — резко осадил его вождь и саркастически скривился. — Хорошо еще, что при Кальтенбруннере не оказалось взрывчатки. Или все-таки прихватил?

— Это исключено, мой фюрер. — Это был юмор протеста и отчаяния, и хорошо, что он остался без внимания.

— Разве кто-нибудь из охраны удосужился заглянуть в его служебный портфель?[4] — уныло пробубнил Гитлер, вновь упираясь лбом в прохладное и слегка влажноватое стекло вагонного окна.

— На такое вряд ли кто-либо из охранников решился бы, — покачал головой Шауб.

— Почему не решился бы? Только потому, что он — Кальтенбруннер?

— Но согласитесь: все-таки речь идет о Кальтенбруннере, — бесстрастно признал адъютант. — Слава Богу, кое-какое уважение к высоким чинам рейха у наших воинов все еще осталось.

— А полковника Штауффенберга они не обыскали только потому, что он граф?

— Согласен, мой фюрер. Кальтенбруннер — это одно, но Штауффенберг!.. Уж этого однорукого и одноглазого они попросту обязаны были обыскать.

— Потому и спрашиваю, адъютант: кому нужна такая охрана? Причем такая охрана… фюрера?!

— Меры уже приняты, мой фюрер.

— Эти бездари в эсэсовских мундирах, возомнившие себя элитой вооруженных сил, не способны уже ни воевать за своего фюрера, ни охранять его. Ни на «Лейбштандарт»,[5] ни на «Дас рейх» или «Мертвую голову» — ни на кого нельзя положиться!

— …Что же касается Кальтенбруннера, то он садился в вагон охраны буквально на ходу, — слегка приукрасил адъютант рвение шефа РСХА, стараясь не обращать при этом внимания на ворчание фюрера. Он обладал удивительной способностью менять тему разговора, навязывая Гитлеру нужную мысль.

Обергруппенфюрер прекрасно понимал, что, если под подозрение действительно попадут еще и эти трое из верхушки СД и СС, полетят десятки голов из РСХА и штаба рейхсфюрера СС Гиммлера. И, что самое страшное, — голов, все еще преданных фюреру, а их, увы, и так становилось все меньше и меньше.

Шауб никогда не забывал, что он — один из тех, кто начинал вместе с фюрером это немыслимо тяжелое восхождение к вершинам — рейха, славы, арийского духа. Он знал, с какими муками создавалась библия национал-социалиста «Майн кампф»; знал, как вел себя фюрер в камере Ландсбергской тюрьмы, как фанатично он верил в покровительство Высших Посвященных — и как панически боится теперь потерять хоть какую-то толику своей безраздельной власти. Даже не жизнь, нет: больше самой жизни он боится потерять власть! Только она являлась для Шикльгрубера-Гитлера подлинным мерилом личности, высшим критерием человеческого духа и главной ценностью существования.

«Фюрер привык властвовать над всеми нами, и в этом его сила, — раздумывал Шауб. — Однако сам он беспомощен перед силой власти, и в этом его слабость!» С той поры, как Шауб стал личным адъютантом фюрера, в нем жил великий, но пока еще никем не оцененный философ.

2

Вот уже в течение получаса Канарис[6] сидел, откинувшись на спинку кресла, и сосредоточенно, почти ожесточенно разминал нервно вздрагивавшие жилистые руки. Взгляд его при этом был устремлен куда-то в утреннюю серость окна, а подбородок время от времени подергивался снизу вверх, словно адмирал пытался забросить на затылок «копну» давно поредевших, основательно подернутых сединой волос. Это было привычное состояние души и тела стареющего шефа разведки. Теперь уже бывшего шефа…

Когда адмирал нервничал, он не курил, не искал успокоения в рюмке-другой коньяку и уж тем более не метался по кабинету, истаптывая и без того затоптанный «беспородный» ковер, доставшийся ему по наследству от предшественников. Да, по наследству — вместе с этим неухоженным кабинетом на улице Тирпицуфер, 74–76, горой «личных дел» и подборками донесений бездарных по самой своей природе или же давно перевербованных агентов; со всеми теми склоками и подозрениями, которые все напористее умерщвляли абвер висельничными петлями, оскверняя саму святость древнего ремесла разведчика.

Формально новая штаб-квартира Канариса находилась в небольшом, захолустном пригороде Потсдама, однако адмирал не спешил перебазироваться туда — все оттягивал, выжидая, какой будет реакция Гиммлера на его затянувшееся новоселье. Поначалу Канарис словно бы испытывал фюрера и высшее руководство страны на терпеливость и способность смириться с его существованием вне абвера, вне высшего военно-политического командования и уже как бы вне войны. С одной стороны, чисто подсознательно адмиралу хотелось, чтобы о нем как можно скорее и основательнее забыли, избавляя, таким образом, от подозрений и преследований; с другой — он слишком болезненно, уязвленно воспринимал это забытье, а следовательно, и свою ненужность.

Впрочем, так было лишь в начале его почетной отставки. Изменялись обстоятельства, изменялось и отношение к ним Канариса.

Да, ни руководитель СС, ни сам фюрер теперь уже действительно не обращали на него внимания. Но ведь и сам абвер как самостоятельная организация прекратил свое существование, поскольку его отделы расчленили между подразделениями Главного управления имперской безопасности. Так что теперь и «верховное забытье» начало восприниматься адмиралом как нечто само собой разумеющееся — и уже почти не раздражало его.

Мало того, Канарис вдруг открыл для себя странную, любопытную закономерность: когда он только восходил к вершинам своей карьеры, любое, пусть даже очень кратковременное и кажущееся, забвение представлялось провалом, срывом, трагедией; теперь же, в суете чистки всего фюрерского окружения, он интуитивно пытался найти спасение именно в этом забвении вождя. Временами ему, старому моряку, хотелось зарыться в ил и замереть там в «зимней спячке», до оттепели военного поражения.

Адмирал взглянул на портрет генерала Франко. Портрет этого кабальеро неизменно висел в кабинете Канариса — с того самого дня, когда адмирал впервые навестил вождя фалангистов в разгар гражданской войны в Испании. Да, почти у всех, кому пришлось побывать в этом кабинете, портрет Франко вызывал недоумение: с какой стати?! Тем более что настенный портрет фюрера в этом кабинете так и не появился. Но мнение остальных людей по этому поводу адмирала не интересовало. Как не смущало и то, что лишь немногие знали: с вождем испанских фашистов Канарис познакомился более тридцати лет назад, когда тот был всего лишь майором. И что именно он, германский морской офицер Канарис по кличке Маленький Грек,[7] сумел убедить сначала Геринга, а с его помощью — и Гитлера, чтобы те взяли испанского путчиста Франко под крыло имперского орла.

Когда это происходило — в июне, в июле?.. Кажется, все же в июле тридцать шестого. Фюрер не просто пригласил его на секретное совещание высшего руководства рейха с участием Геринга и военного министра фельдмаршала фон Бломберга, но и попросил доложить о ситуации в Испании. Что и говорить: это было его, адмирала Канариса, время!

Доклад выдался сжатым, предельно насыщенным аргументами, а главное, очень решительным. Фюрер не просто прислушивался к мнению своего обер-разведчика, он ловил каждое его слово. Как и Геринг, который, кажется, готов был лично отправиться в Мадрид, чтобы принять на себя командование франкистской авиацией. Даже всегда скрытный и желчный Бломберг, и тот был вынужден признать, что доводы шефа разведки «заставляют задуматься об особенностях дальнейшего германо-испанского сотрудничества»… дипломат недоношенный!

Когда, завершая эту «тайную политическую вечерю», Гитлер заявил, что отныне генерал Франко должен рассматриваться как надежный союзник рейха и ему следует оказать всевозможную военно-политическую, техническую и финансовую помощь, адмирал воспринял это как триумф своей дальновидности. И вместе с Герингом готов был немедленно мчаться на аэродром, чтобы лично разделить радость этого признания с «испанским дуче».

В тот раз с полетом, конечно, пришлось повременить, зато поздно ночью резидент абвера в Мадриде принял по радиосвязи всего лишь одну лаконичную фразу, причем в сугубо испанском духе: «Фиеста была изумительной». Однако этих слов оказалось достаточно, чтобы генерал Франко возликовал: его надежды сбылись! Отныне проблем с финансированием и международной поддержкой его движения не существует!

И после того как Франко оказался во главе покоренной его фалангистами Испании, он не забыл о своем германском друге, который не раз приходил ему на помощь, оставаясь надежным связным между ним и руководством рейха. Как не забыл и о том, что в предоставлении ему пяти миллиардов марок кредита есть заслуга и его, Канариса. Да и германский авиационный корпус «Кондор», успешно противостоявший авиации прокоммунистически настроенных республиканцев, тоже появился в небе над Мадридом не сам по себе… Как и несколько тысяч германских военнослужащих, переброской которых, вместе с вооружением, тоже пришлось заниматься ему — «постепенно и подозрительно испанизирующемуся», как однажды мрачно пошутил Гейдрих, сухопутному моряку Канарису.

Адмирал взял со столика бокал с красным вином и долго всматривался в кровянистую жидкость, словно намеревался утолить душу спасительным ядом. Едва пригубив, Канарис вновь закрыл глаза и блаженно откинулся на спинку кресла. Как и всегда, когда он мечтательно обращался к Испании, в его памяти воссоздавался некий безымянный мыс в заливе Росас, с вершины которого можно было любоваться пенистыми прибрежными банками Коста-Брава. А еще — черноволосая каталонка, миниатюрная, с точеным римским носиком и неподражаемыми очертаниями бедер — да скромный одноэтажный особнячок, приютившийся в долине, между мысом и окаймленным сосновыми рощицами плато… И всего три дня, на которые он смог уединиться, презрев при этом все посольские дела, утомительно привязывавшие его к Мадриду.

Формально Канарис прибыл туда, чтобы приобрести этот особняк на подставное имя и затем превратить его в явочную квартиру германской разведки. Близость Франции и Андорры, малообжитые места и глубоководная бухта, в которую свободно могли входить подводные лодки, представлялась идеальным плацдармом и для разведки, и для возможных десантных операций. В небольшом городке, на окраине которого располагался его «абвер-особняк», уже обосновалось около сорока германских семейств, и у Канариса родилась шальная идея: постепенно скупить его весь — и германизировать.

Пикантность ситуации заключалась еще и в том, что в Каталонии созревали гроздья сепаратизма, в соках которого уже бродила идея независимого Каталонского королевства. Группа националистов, обосновавшаяся в Матаро — пригороде Барселоны, упорно искала связи, пытаясь выйти через руководителя абвера на германское руководство. Именно они и подставили Канарису ту некрасивую лицом, но очень жгучую каталонку из герцогского рода, которая безоглядно решила положить свою женскую честь на алтарь возрождающейся каталонской монархии.

Все зашло настолько далеко, что герцогиня даже предложила Канарису стать ее супругом — с тем, чтобы овладеть титулом герцога. Письменная, нотариально заверенная гарантия была бы предоставлена ему сразу же после помолвки. Как оказалось, на нее, сепаратистку, произвел огромное впечатление рассказ сослуживца Вильгельма, морского офицера Франка Брефта, о переговорах обер-лейтенанта Канариса с президентом Венесуэлы. Как, впрочем, и о его побеге из лагеря интернированных германских моряков на каком-то чилийском островке, и всей той одиссее, которая сотворилась во время его тайного, под чужим именем и поддельными документами, рейда из Латинской Америки в Германию. Очевидно, герцогиня решила, что именно такой супруг способен возглавить — под ее патронатом — национально-освободительное монархистское движение Каталонии.

Поначалу моряк воспринимал все ее порывы то ли как шутку, то ли как прихоть избалованной аристократки. Но уже после разлуки с этой странной сеньорой случайно выяснилось, что герцогиня и в самом деле провела сложные переговоры со своей отечественной и зарубежной родней, а также с двумя приближенными к папе римскому кардиналами. Понятно, что у тех был свой интерес в Каталонии, зато при заключении союза герцогини с Канарисом именно они должны были выступить в роли поручителей.

При этом для герцогини не было тайной, что ее избранник является резидентом германской военной разведки. Однако сепаратистку это не смущало — скорее, наоборот, придавало ему вес в глазах тех ее друзей, которые готовы были пожертвовать всем на свете, только бы однажды проснуться под флагом независимой Каталонии. Словом, операция была разработана с размахом. Вот только оставалось загадкой, кто стоял за ней, кроме герцогини. Была ли она автором этой авантюры или же ее всего лишь использовали?

Кстати, кроме всего прочего, герцогиня позаботилась о том, чтобы ее супругу была выделена рента и обеспечена должность военного атташе в одной из стран. Именно этот ход сразу же вызвал у капитан-лейтенанта подозрение: так вот каким образом от него захотят избавиться, когда уже не будут нуждаться в его услугах! И еще одно: в свое время у Канариса закралось подозрение в том, что «каталонский проект» стал одним из запасных вариантов для кого-то из очень высокопоставленных лиц в Мадриде на тот случай, если его путь к вершине власти будет решительно прерван.

Проверить все эти сведения Канарис, правда, не удосужился — не до этого было, — но в душе искренне верил им. И верит до сих пор. Слишком уж обстоятельной выглядела в его глазах эта пылкая особа, уже видевшая себя на троне возрожденного при помощи германских добровольцев Каталонского королевства.

Почему он, к тому времени уже закоренелый авантюрист, не решился на столь ослепительную авантюру — этого Канарис объяснить себе так и не смог. Как не смог объяснить и того, почему герцогиня и ее люди так неожиданно быстро и совершенно безболезненно остыли к идее брака и вообще по отношению к его личности. Оскорбительно быстро! При том, что причины и механизм «отката» остались такими же непонятными, как и сам этот «герцогский наскок».

Впрочем, это уже детали. Все прожекты, связанные с воссозданием Великой Каталонии и сотворением шпионской Мекки на берегу Коста-Брава, вскоре развеялись, а сладостные воспоминания трех ночей, проведенных в обществе герцогини Каталонской, как Маленький Грек называл ее про себя, остались в его воспоминаниях навсегда. Они посещали Канариса даже после того, как в его любовницах оказалась одна ослепительная голландка.

3

«…Однако вернемся к Франко, — сказал себе обер-шпион, отпивая очередную порцию вина. — И на сей раз каталонскими страстями постарайся не увлекаться. Не забывай, что генерал Франко — не только твой спаситель во время войны, но и послевоенный покровитель. Так что пора принимать решение».

Особенно расчувствовался Франко после того, как узнал, что сразу же после «берлинской фиесты» Канарис лично отправился в Италию, чтобы там, вместе с руководителем итальянской разведки генералом Роаттой, склонить на его сторону Муссолини. Это было непросто, поскольку дуче слишком ревниво следил за появлением в Европе еще одного вождя. Он-то считал, что международное фашистское движение должно почитать только одного лидера — Муссолини. Даже Гитлера амбициозный Бенито воспринимал всего лишь как его, «великого дуче Италии», безликую тень.

Встреча, которую генерал Франко устроил затем в Мадриде руководителю абвера, превосходила все ожидания. Но дело не в этом. Все там, конечно, было: и пышные приемы, и случайно оказывавшиеся на его тщательно охраняемой вилле страстные испанки, и инспекционные поездки на передовую, в которые Канарис отправлялся куда охотнее, нежели на очередную загородную прогулку, чем, к слову, очень удивлял Франко…

Адмирал до сих пор помнит контратаку батальона франкистов у Кандел еды, в отрогах горного массива Сьерра-де-Гредос, в котором почти все это подразделение полегло в штыковой атаке на глазах у вождя.

— Вы видели, адмирал?! Вы ведь видели все это своими глазами! Они погибали с тем же презрением к смерти и тем же благоговением к своему полководцу, с какими в свое время погибала французская старая гвардия на глазах у Наполеона! — возбужденно произнес Франко, садясь после окончания боя в свой броневик.

— Внушительное зрелище, — мрачновато признал адмирал, не решаясь напомнить Франко, что тот лишился еще одного своего отборного батальона, не получив при этом никаких доказательств его победы.

— Фюрер должен знать, с каким мужеством мои парни сражаются с русскими, с коммунистами — со всеми теми, с кем германцам еще только предстоит схлестнуться. Знать и по достоинству ценить.

Канарис тогда промолчал. Он видел, что в течение всей этой кровавой штыковой схватки генерал созерцал гибель своих солдат, как если бы созерцал резню гладиаторов на арене Колизея. А потом покинул свою «сенаторскую трибуну», даже не поинтересовавшись, за кем же в конечном итоге осталось поле сражения. Однако подражал при этом не Наполеону, а… Муссолини. Именно Муссолини. И это сразу же бросалось в глаза.

В тот раз адмирал вернулся из Испании с твердым убеждением, что Гитлер, Франко, вожди английских, норвежских, бельгийских, хорватских и всех прочих фашистов — все они, в общем-то, порождены феноменом Муссолини; все, с той или иной степенью бездарности, старались подражать ему…

— Зачем вам это, адмирал? — не удержался Франко, заметив, что при виде кровавого месива, открывавшегося им с небольшого пригорка, на котором остановилась их бронемашина, Канариса едва не стошнило. — Это ведь не ваша война. Так почему бы вам не поберечь нервы?

— Хочу представить себе, как будет выглядеть война, которая станет «нашей», — сдержанно ответил руководитель абвера.

— Здесь, на территории Испании?! — насторожился Франко.

— Скорее всего, Испании она не коснется, поскольку к тому времени в ней окончательно утвердитесь вы, наш союзник и единомышленник.

— Вот именно, союзник. Это принципиально важно, принципиально, — взволнованно подтвердил Франко.

— Тем не менее это будет война, от которой нам уже не откреститься, как официально приходится открещиваться от вашей. Причем открещиваться настолько, что мы даже предаем суду германских офицеров, осмеливающихся сообщать своим родным, в какую именно страну их отправляют.[8]

Тогда, при виде растерзанных тел на берегу речушки, Канариса не стошнило; зато это едва не произошло потом, когда буквально в двух километрах от этой бойни, в ресторане какого-то провинциальном отельчика, Франко устроил «походную фиесту для своего преданного германского друга». И на стол перед ним положили любимое генералом местное блюдо — кусок полусырой, в запекшейся крови, говядины.

…Однако дело не во всей этой визитерской суете. Адмирал терпеть не мог пышных действ, кем бы и по какому поводу они ни организовывались. А вот то, что Франко помнил о его услугах, что, взойдя на испанский «трон», не возгордился и не забыл о скромном шефе германской военной разведки, — это Канарис в испанском диктаторе ценил.

«Так, может быть, теперь самое время укрыться под крылом этого испанского кабальеро? — вновь устало взглянул адмирал на фотографию бравого генерала. — А что, над этим стоит задуматься! Не зря же Геринг намекнул, что фюрер не решится расправиться с тобой, поскольку опасается гнева Франко. Того последнего правителя, который в роковой час способен укрыть его самого. Можно, конечно, попытаться, но помни, что теперь ты уже не всесильный шеф всесильного абвера. И Франко прекрасно понимает это».

Что ни говори, а фюрер отстранил его от руководства абвером; вся служба военной разведки и контрразведки перешла теперь в ведение Главного управления имперской безопасности, а точнее, под руку Шелленберга. Единственное, что пока что оставалось в его собственном ведении, так это его служебный кабинет.

Назначив Канариса «адмиралом по особым поручениям при фюрере», а также начальником Особого штаба по экономической борьбе с врагами при Верховном главнокомандующем, Гитлер позволил ему временно занимать тот же служебный кабинет, который Канарис занимал, будучи руководителем абвера. Точнее, не запретил ему делать это. Так было удобно всем и во всех отношениях. Впрочем, в восприятии Канариса да и самого фюрера, не говоря уже о Гиммлере, деятельность этого штаба представала настолько призрачной — а с учетом ситуации на фронтах еще и совершенно бессмысленной, — что по-настоящему создавать его уже никто и не собирался. Тем более что теперь Канарис даже не пытался имитировать некую бурную деятельность.

Он, конечно, получил в свое распоряжение несколько давних агентов абвера, имеющих кое-какое отношение к промышленности вражеских стран. Не прилагая особых усилий, Канарис сумел также завести агентов в нескольких промышленных концернах Германии, используя их в роли контрразведчиков.

Однако дальше этого дело не пошло. Поражение в войне становилось слишком уж очевидным, а территории рейха и его экономическое влияние столь катастрофически уменьшались, что о развертывании некоей полномасштабной экономической войны против русских или англо-американцев уже не могло быть и речи. Тем более что адмирал и не стремился к этому.

Осваиваясь с этим назначением, Канарис так и сказал себе: «Создавать штаб по экономической войне с «союзниками», сейчас, в средине сорок четвертого?! Бред!» Хотя разве ему впервые было воплощать в жизнь бредовые идеи ефрейтора Шикльгрубера?

И вот теперь всей своей служебной меланхолией Канарис как бы говорил фюреру и прочим недоброжелателям: «Вы хотите видеть меня в должности руководителя этого ничего не решающего, ничтожного штаба? Воля ваша. Я же со своей стороны не стану ни разочаровывать своим усердием, ни убеждать в своем бессилии».

Канарис никогда не забывал, что его бывший непосредственный подчиненный, генерал Остер, все еще томится в подземельях гестапо, а несколько высокопоставленных военных, имевших отношение к заговору против фюрера, уже казнены. Так что же ему еще оставалось, кроме как радоваться каждому дню, проведенному без ареста и приближающему его к спасительному окончанию войны?

— К спасительному… окончанию? — с ироничной мечтательностью пробормотал он. — К окончанию — да. Но спасительному ли?

В последнее время адмирал все чаще заговаривал с самим собой, хотя прекрасно понимал, насколько пагубна для разведчика эта привычка. Еще страшнее и пагубнее, чем болтовня во время сна. А Канарис все еще старался жить по канонам разведки, ритуально придерживаясь тех жестких правил и табу, без которых никто в мире ничего серьезного в разведке не достигал. Никто, кроме, разве что, Маты Хари,[9] позволявшей себе растерзывать само представление о методах шпионажа, конспирации и всем прочем, что составляло «святые папирусы» тайнознания разведки. Во всяком случае, таковой, легендарно незаурядной, она предстает теперь в буйных фантазиях некоторых коллег Канариса; фантазии эти со временем стали появляться и у самого адмирала. Правда, воздействие их всегда было кратковременным и противоречивым, поскольку в действительности насчет этой «постельно-мифической Сирены от разведки» у адмирала было свое собственное мнение, которое он тщательно скрывал. В конце концов, в его деле тоже должны существовать свои мифы и канонические лики. И развенчивать их — последнее дело.

4

Шауб вышел из купе; едва удерживаясь на ногах при резких качках поезда, преодолел небольшую каморку для охраны, в которой дежурили два вооруженных автоматами офицера СС, и оказался в приемной фюрера.

Кальтенбруннер сидел за одним из столиков и нервно курил, часто поднося дрожащей рукой сигарету ко рту. Он был одним из самых заядлых и неуемных курильщиков, каких только некурящему Шаубу приходилось видеть в своей жизни. К тому же адъютант знал, как эта страсть шефа РСХА не нравилась Гиммлеру.

За соседним столиком томились бездельем и неопределенностью три молчаливых армейских генерала, чьи дивизии расквартировывались в Восточной Пруссии, однако они держались особняком, ни в какой контакт с Кальтенбруннером не вступая; а возможно, даже не знали, кто это такой. Фюрер срочно вызвал этих генералов в «Вольфшанце», но поначалу не принял их, хотя и отпустить тоже не разрешил, а потом совершенно забыл об их существовании. Время от времени они с надеждой посматривали в сторону личного адъютанта фюрера, но ему казалось, что это была надежда людей, которым очень хотелось бы, чтобы при этом «вагонном дворе» о них так никогда и не вспомнили.

— Фюрер готов принять вас, обергруппенфюрер, — молвил адъютант и с интересом понаблюдал, как шеф РСХА медленно, неуклюже поднимается из-за своего столика, выпрямляясь во весь свой гигантский рост.

Мощный квадратный подбородок этого человека почти классически соответствовал представлению о его характере, а сросшаяся с плечами толстая шея точно так же свидетельствовала о его буйволиной силе и тюленьей неповоротливости.

— Что бы он хотел услышать от меня? — вполголоса пробасил Кальтенбруннер.

Шауб мило улыбнулся, поражаясь наивности заданного вопроса «самого страшного человека рейха». А действительно, что фюрер хотел бы услышать от начальника Главного управления имперской безопасности спустя несколько дней после взрыва, прогремевшего в его кабинете?

— Фюрер все еще раздражен, и, как вы понимаете, у него есть на то причины. Слишком уж многие генералы и офицеры оказались предателями или же людьми, не способными противостоять…

— Это понятно, — нетерпеливо перебил адъютанта обергруппенфюрер. — Меня интересует, что ему требуется от меня?

— Не заставляйте меня вещать устами фюрера, господин Кальтенбруннер, — и пергаментное лицо адъютанта стало еще более суровым, чем обычно. — Уже хотя бы потому, что фюрера это может оскорбить.

— Насколько мне известно, — попытался оправдаться начальник РСХА, — обо всех произведенных нами арестах высших должностных лиц рейха Гиммлер ему уже докладывал.

— Прежде всего, фюрер желает убедиться в вашей личной преданности ему.

— Неужели кто-либо может усомниться в этом?! — мгновенно взъярился Кальтенбруннер.

— Лично я никогда не усомнюсь в этом, — вежливо склонил голову Шауб.

— И всё, только вы?! — вдруг совершенно растерялся Кальтенбруннер. — А как остальные? Фюрер, например?

— Как вы понимаете, моего мнения о вашей личности недостаточно.

— Что еще нужно сделать мне как руководителю РСХА, чьи люди только что жесточайше подавили заговор против фюрера, чтобы он не сомневался в моей преданности рейху?

— Оставаться верным фюреру, — не задумываясь, обронил Шауб, вновь на какое-то время выбивая Кальтенбруннера из седла.

Лишь испепелив личного адъютанта суровым взглядом, обергруппенфюрер решился произнести:

— Никто так не предан ему в эти дни, как я. Никто в рейхе! — в голосе руководителя РСХА прозвучала явная обида. — Фюрер может не знать об этом, но вы, лично вы, не знать об этом не имеете права!

— Не сомневайтесь, обергруппенфюрер, уж мне-то известно все, — сурово заверил его Шауб, возрастая в собственных глазах.

— Уж вы-то — не имеете права, Шауб! — не стал вникать в тонкости речей адъютанта Кальтенбруннер. Сейчас он вел себя так, словно палачи уже тащили его к висельным крючьям, вбитым в стене внутреннего двора тюрьмы Плетцензее.

Говорил Кальтенбруннер хотя и громко, но слишком уж невнятно, притом с режущим ухо всякого берлинца австрийским акцентом. Во рту этого служаки большинства зубов уже не хватало; те же, что оставались, источали боль и неистребимый смрадный дух. Не зря Гиммлер — единственный, кто не гнушался делать ему по этому поводу замечания, — уже несколько раз прилюдно требовал от Эрнста всерьез заняться лечением у придворного стоматолога.

Однако всем присутствующим в вагоне было сейчас не до его «духа» и его произношения. Услышав этот рев гиганта со знаками отличия генерал-полковника СС, вермахтовские военачальники панически вздрогнули и мысленно обратили свои взоры к тому единственному, к кому еще имело смысл обращать его в этой разъедаемой поражениями, заговорами и всеобщей подозрительностью империи, — к Шаубу. В милосердие или хотя бы в благоразумие своего фюрера они уже не верили.

Шауб знал, что, при всей очевидной неприязни к нему со стороны Гитлера и некоторых других высших чинов рейха, Эрнст Кальтенбруннер всегда оставался фанатично преданным национал-социализму и лично фюреру. Причем преданность эта не поколебалась даже после того, как Эрнсту напрочь было отказано в его стремлении стать государственным секретарем имперской безопасности Австрии. С поста которого тот, скорее всего, намеревался со временем взойти на «трон» наместника фюрера в Австрии. А там, кто знает, возможно, и на вполне реальный австрийский имперский трон.

Вот только эти его далеко идущие амбиции в свое время были разгаданы и развеяны еще Гейдрихом, презиравшим Эрнста уже хотя бы за его склонность к буйному пьянству и неисправимую скверность характера. Опасаясь появления еще одного фюрера, на сей раз — в только что присоединенной к рейху, а потому все еще преисполненной сепаратизма Австрии, тот, с одобрения фюрера, ограничил власть Кальтенбруннера всего лишь скромной должностью начальника СС и полиции в Вене. И только в минувшем, сорок третьем году фюрер вспомнил об одном из активнейших участников венского путча и назначил его начальником Главного управления имперской безопасности. С корнями вырвав его, таким образом, из Австрии, стать вождем которой Кальтенбруннер и теперь все еще намеревался.

Вспомнив сейчас об этом австро-имперском зуде, Шауб вдруг подумал: «А разве вожделенного устремления австрийца Кальтенбруннера к имперскому трону Вены недостаточно, чтобы привести его в лагерь заговорщиков, которые, конечно же, знают о вожделенных мечтах шефа РСХА? Так почему фюрер не имеет права подозревать его если не в прямом участии в заговоре, то, по крайней мере, в сочувствии заговорщикам или в умышленном бездействии?»

Вот почему, выдержав пронизывающий взгляд карих глаз «венца», личный адъютант Гитлера властно произнес:

— Фюрер имеет право сомневаться в любом из нас, даже в том, в ком абсолютно не сомневается. — А проследив, как отдернулась назад и чуть влево голова Кальтенбруннера, ибо так она обычно отдергивалась всегда в момент его наивысшего удивления, не менее назидательно добавил: — Это все мы, каждый из нас, германцев, не имеем права ни на минуту усомниться в государственной мудрости и преданности нашему делу — великого фюрера.

— И только так, — растерянно пробубнил Кальтенбруннер, оказываясь бессильным против непоколебимой логики личного адъютанта фюрера.

— Или, может быть, вы уже придерживаетесь иного мнения, господин Кальтенбруннер? — все же решил окончательно «додавить» его Шауб. Прибегать к такому прессингу он не только любил, но и мастерски умел.

— У меня никогда не возникало мнения, которое бы расходилось с мнением фюрера.

— Возникало, обергруппенфюрер, возникало, — простецки возразил адъютант. — Когда речь шла о вашей карьере в Австрии. Вспомните: вы решили, что должны стать наместником фюрера в этой стране. В этой… бывшей стране, — исправился Шауб. — Однако фюрер рассудил иначе. У него было свое видение проблемы Австрии.

— Просто Гейдрих испугался, что вскоре я стану истинным правителем Австрии, — мрачно объяснил Кальтенбруннер. И тут же встревоженно спросил: — Неужели Адольф все еще помнит об этом?

— Кому-то хотелось стать наместником в Дании, кому-то приглянулась Франция, а кое-кто уже присматривался к норвежскому «трону», — пожал плечами Шауб, деликатно избегая упоминать о «наместнике Австрии». — А потом вдруг появляется некий однорукий и одноглазый полковник и пытается поднять на воздух ставку фюрера. Пытается или нет? Пытается. А ведь если бы эта авантюра ему удалась, все трое тронолюбцев могли бы стать правителями этих стран. Так почему фюрер не имеет права подозревать каждого из них?

— Я не сделал бы ничего такого, что могло бы повредить фюреру, а значит, всему нашему движению. И вы, Шауб, прекрасно знаете это.

— Считайте, что лично меня в этом вы уже убедили, — по-иезуитски потупил глаза Шауб.

— Так и должно было произойти, — воинственно поиграл желваками Кальтенбруннер.

— Меня вы и в самом деле убедили, — повторил адъютант Гитлера, заставив при этом Кальтенбруннера насторожиться, — но теперь попытайтесь убедить в этом фюрера. И, как говорится в подобных случаях, не дай вам Бог оказаться недостаточно убедительным.

5

Мадрид изнывал от неожиданно сошедшей на него майской жары, и легкий ветерок, с трудом прорывавшийся к непритязательной вилле с предгорий Сьерра-де-Гвадаррама, лишь немного смягчал ее, безмятежно угасая в складках бирюзового балдахина, под которым остывали два разгоряченных тела.

Да, это были минуты их чувственной, любовной сиесты. «И странно, — подумалось Канарису, — что испанцы до сих пор не ввели в своем языке и в своем быту такое понятие, как «любовная сиеста». Впрочем, о «любовной фиесте» тебе слышать тоже не приходилось, хотя, казалось бы… Что такое любовь, как не праздник души и тела?»

— Ты все еще жаждешь меня, милый? — едва слышно проговорила Маргарет, нежно поводя губами по сокровеннейшему из мужских достоинств германского морского офицера.

— Пытаюсь, — в томном придыхании Канариса теперь уже сквозило больше усталости, нежели страсти, однако такие нюансы женщину не интересовали.

— В сексе, как и в танце, нужно жертвенно отдавать всего себя, до самосожжения.

— Я ведь уже сказал вам, что превратить меня в мужчину на одну ночь не удастся, — с едва уловимыми нотками мстительности напомнил ей Канарис. — Я — тот мужчина, который… навсегда. Независимо от того, в каком именно качестве он способен представать перед вами.

При этом моряк прекрасно осознавал, что за женщина лежит рядом с ним и почему он это говорит. Вот только саму женщину эти его поучения не интриговали.

Маргарет Зелле, она же Мата Хари, была уверена, что одного прикосновения ее чувственных губ достаточно, чтобы возбудить все, что еще способно возбуждаться, и прекрасно знала, в какое мгновение следует в очередной раз оседлать своего Маленького Грека, чтобы не упустить тот сладострастный момент, когда это еще имело смысл. В конечном итоге Канарис потерял не только счет этим ее забегам страстей, но и способность чувственно воспринимать их.

— Признайся, что, восседая на тебе, ни одна женщина не способна была воспроизводить танец живота с такой самозабвенностью, с какой воспроизвожу я.

— Еще бы: движения профессионалки! Это улавливается сразу, в первые же мгновения близости, — признал Вильгельм.

— Вот именно: профессионалки, — с гордостью подтвердила голландка, не опасаясь, что признание ее профессионализма идет отнюдь не из-за танцевального мастерства.

Маргарет и в самом деле была постельной профессионалкой, для которой тело всякого мужчины, случайно оказавшегося вместе с ней в постели, превращалось в предмет любовных экзекуций. Именно так, экзекуций. Порой в постели Маргарет напоминала самой себе естествоиспытательницу, усердствующую над отданным ей на растерзание очередным мужским телом.

Капитан Коледо, вызвавшийся познакомить Канариса с Матой Хари, буквально за час до того, как представить германца своей знакомой, сказал:

— Если, не доведи Господь, вы решите связать свою судьбу с этой женщиной, то запомните: нельзя позволять ей растрачивать свои силы на сцене.

— Но это было бы слишком жестоко: она ведь профессиональная танцовщица.

— В том-то и дело, что на подмостках она всего лишь танцовщица, — философски просветил его капитан, — а в постели — богиня.

— Не спорю, вам лучше знать… — скабрезно ухмыльнулся Канарис.

— Ошибаетесь, — с грустью в глазах молвил Коледо, — мне как раз лучше было бы не знать…

И все же, наблюдая за тем, как самозабвенно эта «колониалка» танцует в небольшом зале отеля «Севилья», ублажая сытое благодушие иностранных промышленников, Вильгельм с ним не согласился: наоборот, считал он, нельзя позволять этой женщине растрачивать себя на сексуальные оргии, поскольку на самом деле она создана для театра. И только теперь он вдруг понял, что же на самом деле имел в виду распутный командир 1-й королевской эскадрильи. Впрочем, ни театральные, ни постельные таланты этой голландской провинциалки германского разведчика не интересовали. Лично он собирался выяснять, чего эта танцовщица и фантазерка стоит на поприще международного шпионажа.

Виллу в пригороде Мадрида Посуэло-де-Аларконе, в которой они сейчас развлекались, капитан-лейтенант Канарис содержал за счет германской разведки, однако волноваться по этому поводу Мате Хари было не обязательно. Она уже знала, что ее Маленький Грек является сотрудником германского посольства в Испании, и догадывалась, что, пребывая в должности помощника морского атташе Германии корветтен-капитана фон Крона, тайно занимается вопросами поставок германскому флоту с территорий Испании и Португалии. И то и другое было правдой. Неправда же заключалась в том, что Вильгельм упорно пытался предстать перед ней в роли преуспевающего германского торговца.

Впрочем, все его потуги явиться ей в образе богатого и щедрого, Маргарет Зелле, дочь голландского шляпочника из Лаувардена, воспринимала с той же долей иронии, с каковой сам Маленький Грек воспринимал ее сбивчивые рассказы о временах, когда где-то в глубине Индии она пребывала в роли храмовой танцовщицы. При этом выводила свою родословную то от английской королевской династии и гордого, однако преследуемого клана некоей индийской княжны; то из рода какого-то воинственного генерала-индуса и некстати подзагулявшей в Ист-Индии голландской аристократки.

В фантазиях своих, как и в откровенной лжи, Мата Хари не знала ни пределов, ни устали. В этом ее уже не раз изобличали, причем порой это происходило в солидных домах, в изысканном кругу и в самой грубой, безжалостной форме. А тут вдруг такой изысканный собеседник, с тонкими наводящими вопросами и с таким воистину щадящим отношением к проколам ее фантазии!

Мата Хари, конечно, понимала — точнее, даже нутром чувствовала, — что Маленький Грек не верит ни одному ее слову Но поражалась она не его недоверию, а умению выслушивать; не его подозрительности, а стремлению познать логику столь откровенного вранья женщины, постигая при этом тайные порывы, каждодневно побуждавшие ее к этому вранью. Другое дело, что поначалу танцовщице и в голову не приходило, что германец уже испытывает ее на пригодность к шпионской профессии, что он уже видит в ней одну из своих ведущих агенток.

Прежде чем заманить Маргарет под этот бирюзовый балдахин, Канарис успел заполучить из Германии все сведения, которые только можно было собрать об этой танцорке, исполнительнице восточных, «колониальных» танцев Гаагского королевского театра. И сейчас Око Дня,[10] еще вчера выдававшая себя за дочь голландского колониста и работницы с чайной плантации с острова Ява, которую отец продал настоятелю какого-то храма, чтобы тот воспитал из нее храмовую танцовщицу, покаянно доказывала Канарису, что на самом деле ее родила некая английская аристократка, грешившая с недостойным ее положения индусом, принадлежавшим к касте неприкасаемых, и что даже здесь, в Европе, ее, Мату Хари, все еще преследуют индуистские религиозные фанатики… Всего лишь провинциальная лгунья!

Дочь мелкого голландского ремесленника, воспитывавшаяся после смерти матери у дальних родственников, она, бесприданница, в двадцать лет вынуждена была стать супругой сорокалетнего капитана колониальных войск Рудольфа МакЛеода. Да и познакомилась с ним Маргарет по брачному объявлению, понимая при этом, что супруга офицеру понадобилась только потому, что он получил должность коменданта небольшой береговой крепостушки на одном из индонезийских островов и не желал, чтобы детей ему рожала ост-индийская аборигенка.

«Офицер, состоявший на службе на Индийских островах, хотел бы познакомиться с молодой девушкой с целью заключения брака». На что можно было рассчитывать, откликаясь на такое брачное объявление незнакомого мужчины, на двадцать лет старше ее? Знал теперь Канарис и о том, что Маргарет успела стать матерью двоих детей, однако сынишка умер то ли от малярии, то ли еще от какой-то колониальной хвори, а дочь отобрал у нее бывший муж по решению суда. Говорят, он сумел доказать, что Мата Хари ведет образ жизни, недостойный истинной христианки, часто выпивает, да к тому же множество раз изменяла ему в супружестве. Наверное, ему не так уж и трудно было убедить судей в том, что женщина, зарабатывающая себе на хлеб исполнением каких-то странных тубильских танцев, к благоверным христианам принадлежать не может. Тем более что происходил этот судебный процесс уже в патриархально-богоугодной Голландии, куда бывший комендант крепости, так и не сумевший сделать настоящую армейскую карьеру, вернулся после своего выхода в отставку.

Когда Вильгельм сообщил, что ему известно о судьбе ее детей, Мата оскорбилась.

— Какая беспардонная ложь! — произнесла она возмущенным тоном и прервала любовные утехи.

— То есть на самом деле детей у вас не было? — как можно деликатнее поинтересовался Канарис.

— Почему же не было? Ты что же, считаешь, что я не способна рожать наследников? Кому угодно, даже тебе, Маленькому Греку. — На сей раз это свое «Маленькому Греку» Маргарет произнесла с особым снисхождением.

— В голову не приходило предаваться подобным сомнениям.

— Неправда, ты в этом убежден, поскольку, заполучив мое досье, узнал, что твоя Мата Хари на целых одиннадцать лет старше тебя. Разница в возрасте — вот что тебя шокировало!

В принципе Маргарет была права: во время знакомства он понял, что женщина явно старше его, но даже предположить не мог, что разница в возрасте окажется столь существенной. Однако признаваться в этом не спешил.

— Ваш возраст, Мата, меня не шокирует, — как можно спокойнее и убедительнее произнес двадцативосьмилетний морской офицер. — Мне, моряку, приходилось затаскивать в постель и более… солидных женщин. К тому же вы все еще свежи, как юная богиня.

— Лжешь ты все… Однако слышать это приятно. И на всякий случай запомни: никакой суд не заставил бы меня отдать свою дочь этому колониальному пьянице и распутнику.

— Считайте, что навсегда убедили меня в этом.

— У меня действительно было двое детей. Было-было! — нервно зачастила она. — Как у всякой порядочной богобоязненной женщины.

— Разве я подверг эту версию сомнению? — вкрадчиво спросил Канарис.

— Вслух не подвергал, однако не поверил. Чутье подсказывает: не поверил.

Канарис внимательно присмотрелся к выражению ее лица: как всегда, оно оставалось красивым и цинично-холодным. После знакомства с Маргарет образ этого полуовального, со смугловатой кожей личика неотступно преследовал Канариса, являясь ему в вечерних и предутренних полубредовых видениях с маниакальной навязчивостью. В ее ангелоподобном лице — с точеным римским носиком, слегка раскосыми, цвета перезрелой сливы глазками и высокими черными бровями вразлет — просматривалось что-то иконостасное; стоило запечатлеть его кистью церковного живописца, и можно было озарять его мифической благодатью любой христианский храм. Впрочем, теперь ореол святости просматривался в этом облике все реже, предательски открывая Канарису свое рисованное кукольное бездушие, припудренное налетом бездумности.

— Хорошо, что это чутье хоть понемногу просыпается в вас, Маргарет. Разведчику оно крайне необходимо. Особенно женское.

— И потом, вы назвали это мое сообщение «версией». Когда женщина говорит, что у нее было двое детей, то при чем здесь Версия?

— В таком случае, поведайте, почему о своих детях вы говорите в прошедшем времени.

— Потому что их отравила служанка, любовница моего бывшего супруга.

Вильгельм взглянул на нее, как на вещающую с паперти храма городскую юродивую, однако ни один мускул на его лице не дрогнул.

— Отравила-отравила, причем самым садистским, мучительным способом! И не смотрите на меня так. Вы опять не верите мне, Канарис?!

— Не заставляйте меня после каждой высказанной вами версии клясться на Библии, — сухо предупредил ее капитан-лейтенант.

— Ну, как знаете, — мгновенно умиротворилась танцовщица. — История давняя, а шрамы сердца вспарывать не стоит. Тем более — на любовном ложе.

— Пощадим же самих себя и шрамы наших сердец, — оценил ее благоразумие Канарис.

Маргарет лукаво взглянула на него и вновь потянулась рукой к «источнику жизни». Служанка-отравительница и муж-предатель были преданы забвению.

Блаженно закрыв глаза, Канарис какое-то время предавался сексуальным усладам, совершенно забыв о том, что на самом деле встреча с Матой Хари была задумана как вербовочная; секс был всего лишь приложением к той миссии, ради которой он снимал этот особнячок.

Увлекшись ласками танцовщицы, Вильгельм уже решил было, что история о задушенных детях танцовщицы завершена, и был немало удивлен, когда голландка вновь заговорила таким взволнованным голосом, словно разговор их ни на минуту не прерывался.

— Я не заставляю вас клясться на Библии, мой Маленький Грек, но и вы тоже не заставляйте меня колдовать над Святым Писанием. Бог свидетель, что моих детей убила служанка-любовница, эта макака, эта грязная, гнусная тварь, которую я вынуждена была в порыве гнева задушить собственными руками! — и темпераментная тридцатидевятилетняя голландка вдруг разъяренно вцепилась рукой в горло Канариса.

Причем больше всего поразило капитан-лейтенанта то, что даже в порыве артистической страсти второй рукой женщина продолжала сжимать «источник жизни», только теперь уже проделывала это с такой силой, словно и его тоже собиралась удушить.

— Глядя на то, что вы проделываете в эти минуты со мной, в вашей способности задушить сомневаться не приходится, — натужно проговорил Вильгельм, не сразу оторвав от горла руку «колониалки» — он так и решил называть ее про себя. Но только от горла.

— И не сомневайтесь.

— Но что-то я не припоминаю, чтобы в вашем досье была запись об отбывании наказания за самосуд. Или, может, в голландском законодательстве подобной статьи не предусмотрено?

— Какой же вы наивный, мой капитан-лейтенант! Ну какой суд решился бы отправить меня за решетку за убийство этой грязной обезьяны? — устало молвила Мата Хари, и только теперь Канарис поверил, что тема действительно исчерпана.

Выслушивая фантазии Маргарет, резидент германской разведки лишь грустновато улыбался. Ни одна из сочиненных женщиной версий на шпионскую легенду не тянула, тем более что пересказывала их Мата с полнейшим пренебрежением к деталям и артистической убедительности. Профессионально исполнять восточные танцы ее, слава Богу, натаскали, а вот профессионально врать — этому капитан-лейтенанту Канарису еще только предстояло ее обучить.

Как всегда, когда адмирал позволял себе расслабиться, в памяти его начинали всплывать те или иные дни, проведенные с Матой Хари. Он так и не был до конца уверен, что когда-либо по-настоящему любил эту женщину, однако ему было совершенно ясно, что Мата останется — уже осталась! — в его жизни единственной женщиной, которая искренне, до самозабвения была влюблена в него. Впрочем, кто знает; возможно, роль любовницы она разыгрывала столь же талантливо, как и роль непревзойденной разведчицы. Вот именно: роль «непревзойденной»…

Мата Хари уже давно стала одной из легенд мирового шпионажа, но только он, Канарис, знал, что на самом деле все выведанные ею в постели сведения ровным счетом ничего не стоили. Или почти не стоили.[11] В лучшем случае Маргарет снабжала его отрывочными сведениями, позволявшими Канарису проверять правдивость информации, поставляемой другими агентами.

Адмирал помнил, как многих людей поразили слова главного обвинителя на процессе Маты Хари, которые он произнес спустя несколько лет после того, как танцовщица была расстреляна. «Знаете, — сказал он одному из журналистов, — в деле этой мадемуазель показаний не хватало даже для того, чтобы отстегать кошку». Так вот, Канарис оказался одним из немногих людей, которые улавливали тот истинный смысл, который скрывался за словами прокурора.

Конфликты, время от времени возникавшие между ним и танцовщицей, представавшей перед германской разведкой под кодовым наименованием агент Н-21, как раз и были вызваны тем, что «непревзойденные способности» Маты-Маргарет позволяли ей всего лишь подобраться практически к любому нужному «источнику» и затащить его в постель. С этой частью задания она действительно справлялась великолепно. Вот только, оказываясь с мужчиной в постели, не в меру темпераментная голландка настолько увлекалась то грубым сексом, то изысканными ласками, что совершенно забывала о своей второй древнейшей профессии.

6

Примененный Шаубом метод устрашения подействовал настолько, что, представ перед фюрером, Кальтенбруннер ощутил то, что ощущал крайне редко и только в присутствии разгневанного Гитлера, — предательский холодок в мелко подрагивающих коленных чашечках.

«Только бы Адольф не подумал, что я все еще услаждаю себя мечтаниями о великой независимой Австрии! — мысленно взмолился он, не в состоянии избавиться от навеянного Шаубом воспоминания. — Одного этого достаточно будет, чтобы воспринимать меня как личного врага!»

Однако Гитлеру страхи его были неведомы. Он сидел за столиком, крепко сцепив пальцы и глядя в покрытое влажной пленкой окно, и, казалось, даже не заметил появления начальника РСХА.

«Австрия? — самоуспокоительно спросил себя Кальтенбруннер. — Да при чем здесь Австрия?! Мысленно он сейчас под одним из своих Ватерлоо: Сталинградом, Ленинградом или Курском. Впрочем, с некоторых пор у фюрера появилось свое личное, персональное Ватерлоо — ставка «Вольфшанце», под которым он и в самом деле потерпел наиболее сокрушительное и неожиданное для себя поражение. Поскольку нанесено оно было собственными генералами».

Оставшись довольным своими умозаключениями, Кальтенбруннер слегка приободрился и даже взглянул на Гитлера с некоторым сочувствием: что бы там ни думал сейчас о нем «привагонный» служака Шауб, он, как начальник Главного управления имперской безопасности, подобного поражения пока еще не знает.

Только вряд ли в эти минуты фюрер вообще думал о чем-либо конкретном; вполне возможно, что это был момент отрешенного полузабытья, в которое он впадал в последнее время все чаще, предаваясь ему с облегчением человека, радующегося любой возможности вырваться из трясины житейских реалий.

Но как раз тогда, когда Эрнст решил было, что Гитлер настроен слишком благодушно, чтобы пытаться провоцировать его, неожиданно услышал то, что повергло его в изумление:

— Итак, поведайте-ка мне, Кальтенбруннер, насколько глубоко проникли корни измены в вашем Главном управлении имперской безопасности?

Вождь спросил об этом, все еще не отрывая взгляда от окна, спокойным, ровным тоном; тем не менее в голосе его послышались некие зловещие интонации.

— В наших рядах измены нет, мой фюрер, — решительно покачал головой Эрнст, понимая, что наиболее убедительно должны звучать именно эти, первые его слова, которые и определят ход всей дальнейшей беседы. — И быть не могло.

— Вы и сами в этом не убеждены, Кальтенбруннер.

— Вам известно, мой фюрер, как решительно мы действовали, обнаружив логово заговорщиков в штабе армии резерва генерал-полковника Фромма.

— Неубедительно, — проворчал фюрер, только теперь поднимая голову, чтобы искоса понаблюдать за реакцией Кальтенбруннера.

— Достаточно взглянуть на составленные гестапо списки, приближенных к генералу Фромму, чтобы…

— Когда Фромм понял, что покушение не удалось, — прервал его Гитлер, — он сам принялся истреблять людей, которые еще каких-нибудь полчаса назад были его сообщниками.

— Вы правы, мой фюрер, но…

— Он сам принялся истреблять их, — настаивал на своем Гитлер. — Это обычная тактика заговорщиков. И только благодаря тому, что Скорцени прекратил этот кровавый балаган, нам удалось захватить большую часть подлых предателей, изобличив при этом и самого командующего. Так или не так?

«А ведь Скорцени — единственный, кому фюрер все еще доверяет, — открыл для себя Кальтенбруннер. — Что не так уж и плохо, если учесть, что первый диверсант рейха является моим непосредственным подчиненным».

— Фромм был одним из покровителей заговорщиков — это уже не подлежит сомнению, — еще глуше и невнятнее пробубнил он вслух, благо что его венский акцент австрийца-фюрера не раздражал.

— Но покровителем только той части путчистов, которые пригрелись в штабных кабинетах вверенной ему армии, — парировал Гитлер. — А кто был покровителем тех из них, что обосновались в кабинетах Главного управления имперской безопасности?

— Ни нам, ни гестапо обнаружить хоть какие-то признаки заговора в стенах РСХА не удалось. Убежден, что их и быть не могло. Мюллер тоже убежден в этом, — добавил Эрнст, не будучи уверенным, что шеф гестапо столь же уверенно поддержал бы его.

— Мюллер! — хмыкнул фюрер. — У нас что, теперь так принято — ссылаться на Мюллера, как на Господа? А то, что среди заговорщиков и сочувствующих им оказалось несколько сотрудников гестапо, вам известно?

— Известно, мой фюрер.

Гитлер взглянул на него с явным недоверием, и теперь уже Кальтенбруннеру трудно было понять, что скрывается за этим взглядом: неверие в его информированность или же подозрение в личной неблагонадежности.

— Рейх предали генералы вермахта, — предпринял он последнюю попытку оправдания. — Этот продажный старый генералитет. Причем особо старались тыловые крысы из армии резерва, которые, всячески избегая фронта, решили открыть его в глубоком тылу своей родины. Что же касается войск СС, не говоря уж об РСХА, то они остались верными вам и рейху. И так будет всегда.

Слушая его, Гитлер машинально кивал, однако трудно было поверить, что он действительно убежден в непогрешимости СС.

— И все же я требую, чтобы вы еще раз, самым тщательным образом, прошлись по связям тех путчистов, которые уже изобличены. По любым нитям, которые ведут к любому из ваших сотрудников или агентов.

— Сегодня же мои люди пройдутся по всем связям, которые только возможно будет отследить…

— Причем связям всех сотрудников, без исключения, — врубался указательным пальцем в доску стола Гитлер. — Включая лично вас.

— Даже… меня?! — спросил шеф РСХА, чувствуя, что гортань, словно залитая свинцом, отказывается повиноваться ему.

— Что вас так удивляет?

— Ну, уж меня-то должен был бы проверять кто-либо другой. Не могу же я проверять самого себя! — вскипел Эрнст.

И фюрер понял, что явно перестарался, забыв при этом об особенностях характера шефа СД: как только тот чувствовал, что все возможности оправдания исчерпаны, он не замыкался в панцире молчания и уж ни в коем случае не отступал, а наоборот, становился неукротимо жестким, возрождая в себе непоколебимость.

— Кто-то другой? Кто, например? Мюллер, Шелленберг, Олендорф? Так ведь все они пребывают в вашем подчинении, господин начальник имперской безопасности.

— Но если последует ваш приказ… — изо всех сил пытался удержаться в седле Кальтенбруннер, вновь убеждаясь, что выпад против него — не одна из мрачных шуток-нападок Гитлера.

— Пока что пребывают, — многозначительно уточнил фюрер. — Гиммлер к такой проверке тоже не готов, поскольку никогда ничем подобным не занимался. Он вообще никогда ничем не занимался. И я уже, по существу, потерял доверие к нему.

Кальтенбруннер благоразумно промолчал. Он знал, что отношения между Гитлером и рейхсфюрером СС Гиммлером в последнее время стали натянутыми. Однако главнокомандующий войсками СС все еще был слишком сильным и влиятельным, чтобы кто-либо решался открыто выступать против него. К тому же Кальтенбруннер не забывал, что пока еще пребывает в прямом подчинении у Гиммлера.

— В иной ситуации я натравил бы на вас адмирала Канариса со всей его абверовской сворой, — продолжил фюрер, — но ведь вам известно…

— Известно, мой фюрер.

— Кстати, — вдруг прервал Гитлер свою словесную пытку» — чем сейчас занимается этот наш абверовский заговорщик Канарис?

Кальтенбруннеру понадобилось несколько секунд, чтобы отойти от нанесенного ему «удара ниже пояса» и привести в систему все, что ему было известно о бывшем шефе абвера. Теперь он мог благодарить случай за то, что лишь недавно поинтересовался его послеарестной судьбой у всезнающего Шелленберга. А еще Эрнст понимал, что переход на личность Канариса — это его спасение. Просто теперь следовало как можно глубже втянуть фюрера в подробности положения адмирала. Подозрительно неопределенного положения.

— После освобождения из замка Лауэнштейн, где он пребывал под арестом как участник заговора, вы назначили его адмиралом для особых поручений.

— Адмиралом для особых… поручений?! — поразился собственному легкомыслию фюрер.

— Хотя следствие по его делу так и не было завершено.

Кальтенбруннер и сам не заметил, как в голосе его появились обвинительные нотки. «Нет, действительно, как можно было освобождать из-под ареста бывшего руководителя военной разведки, чья причастность к заговору была доказана многими свидетельствами?! Уж не побаивается ли фюрер доводить «дело Канариса» до суда?»

— Не завершено, — с необъяснимой меланхоличностью признал Гитлер, пребывая в эти мгновения в каком-то ином измерении.

— В июне вы уволили его в запас, но затем вернули на службу. С начала июля, насколько мне известно, он все еще возглавляет Особый штаб при Верховном главнокомандующем по ведению торговой и экономической войны против наших врагов.

Гитлер взглянул на Кальтенбруннера с таким удивлением, словно впервые слышал об Особом штабе и вообще о каких-либо назначениях, касающихся опального адмирала. Но потом вдруг взгляд его угас: он все вспомнил — и в очередной раз разочаровался собственным решением.

— Как вы думаете, Кальтенбруннер, адмирал действительно мог принимать участие в непосредственной подготовке к покушению на меня?

«Как же ему не хочется верить в это! — понял вдруг шеф СД. — Многое он отдал бы, чтобы кто-нибудь сумел убедить его в невиновности адмирала. При том, что многих других, в том числе и тебя, готов обвинять вопреки неопровержимым доказательствам преданности и всякому здравому смыслу! Почему так?! Несправедливо!»

7

… А потом был весенний Париж. Беззаботный и почти не познавший войны, он вспыхивал цветением склонов Монмартра и манил величественными строениями берегов Сены. Все в этом городе — от вечерних бульваров до сладостных предрассветных женщин в отельных номерах — источало такую романтику жизни, прелести которой где-то там, в средневеково-мрачном, пропитанном суровостью фронтовых слухов и безысходностью военной строгости Берлине, даже трудно было себе вообразить.

Канарис специально прибыл в столицу Франции, чтобы повидаться с Матой Хари, но не потому, что все еще безумно увлекался этой женщиной, а потому, что парижский агент, внедрившийся во французскую разведку под псевдонимом Марат, ошеломил его сразу двумя сообщениями, поступившими с интервалом в одну неделю. Первое содержало информацию о том, что его, Канариса, личного агента Н-21 завербовала французская разведка, рассчитывающая, что он будет работать против Германии. Причем пикантности этой ситуации придавал тот факт, что агент Н-21 охотно согласился, однако затребовал за свои услуги миллион франков.

Узнав об этом, Канарис даже не встревожился. И ничего, что сама Мата Хари пока что хранила по этому поводу молчание. Если французам хочется заполучить агента-двойника, он предоставит им такую возможность; а по поводу преступного молчания — основательно разберется с этой паршивкой. Зато второе известие, подробности которого Канарис уточнял у Марата уже там, в Париже, по-настоящему взволновало и даже обозлило его. Оказалось, что, как только танцовщица заломила за свою вербовку безумную цену, за ней сразу же начали следить… агенты английской разведки МИ-5, занимавшиеся в основном зарубежным дипломатическим корпусом, а также германской и русской агентурой, действовавшей на территории союзников.

У Канариса сразу же закралось подозрение, что французы сами пытались перепродать Мату Хари своим союзникам, чтобы с их участием наполовину сократить собственные расходы. Слишком уж достала их своей жадностью эта жрица элитных салонов. Однако англичане не только не спешили оплачивать парижские похождения стареющей голландской проститутки, но и принялись тщательно отслеживать каждый ее шаг, пока, наконец, не установили, что она встречается с давно засвеченным ими германским агентом, на которого они ловили теперь германские «источники», что называется, на живца.

Прибыв в Париж инкогнито, с паспортом аргентинского торговца, Канарис устроил встречу с Маргарет на одной из известных в городе «квартир для негласных деловых встреч» — в этаком мини-борделе. Именно там, предаваясь греховным утехам, капитан-лейтенант от шпионажа попытался узнать святую правду о французской вербовке из тех же уст, которые с безбожной неутолимостью ласкали его «источник жизни». Однако женщина упорно молчала, даже не догадываясь о том, на какой опасной грани предательства и смертельной игры с тремя разведками сразу она оказалась.

— …Но, как вы понимаете, — проговорил Вильгельм, когда «храмовая танцовщица» в конце концов оставила в покое его безжизненно увядший объект развлечений, — я прибыл сюда не ради наших постельных экзальтаций.

— Еще пару лет назад подобное признание повергло бы меня в ярость, — и танцовщица припала к бутылке шампанского прямо в постели.

— Что же произошло?

— Мудрею, мой капитан-лейтенант, мудрею.

— И в чем же это проявляется? — усомнился в подобной трансформации Канарис.

— С годами я стала настолько мудрой, что после вашего неуважительного постельного признания даже не снизойду до упреков.

— И как давно постигло вас это благоразумие? — Сидя в постели, он следил, как пенистая струйка шампанского прокладывала себе путь от подбородка вниз, растекаясь по жировым складкам полнеющего живота и рыжеватым лобковым зарослям.

— С годами я стараюсь умнеть.

— Настолько, чтобы и самой предаться покаянным признаниям?

— Это ты о чем, милый? — беспечно поинтересовалась голландка, поудобнее укладывая копну своих длинных черных волос на его бедре. — Неужто о моих невинных парижских прегрешениях? Так ведь после каждого из них я регулярно исповедуюсь перед приставленным ко мне тевтонцем. И сведения, которые ты получаешь…

— …Никакого интереса для германской разведки не представляют, — жестко осадил ее Канарис. С интимной частью встречи было покончено, и теперь рядом со шпионкой-танцовщицей находился ее работодатель, ее босс.

— Шутить изволите, мой капитан-лейтенант? — спокойно Восприняла эту его «иглу под ноготок» Маргарет.

— Какие уж тут шутки! Ни военные, ни политики ничего достойного внимания в ваших донесениях, как правило, не находят. Все на уровне великосветских сплетен. Забавных, любопытных, но в военно-политических делах совершенно бесперспективных. Хотя вы уже трижды проходили самый тщательный инструктаж.

— Сладострастные минуты ваших инструктажей я постараюсь запомнить до конца своих дней…

— Советую серьезнее отнестись к тому, о чем мы с вами сейчас беседуем, — холодно предупредил ее германец.

Маргарет на минутку приподняла голову и, скосив свои бирюзовые глазки, выжидающе посмотрела на Канариса. Он, понятное дело, слегка темнил: кое-какая полезная информация сквозь ее агентурные словеса все же просачивалась. Однако женщина поняла, что ставки ее в германской разведке начали резко падать.

— Может, вы даже хотите отказаться от сотрудничества со мной? — с вызовом поинтересовалась она.

— Вас такая перспектива уже… не тревожит?

— Вы не ответили на мой вопрос.

— Рассчитываете, что вами заинтересуется одна из разведок противников Германии?

Канариса уже начинало раздражать то, что Мата Хари пытается скрыть от него французскую вербовку. К тому же он понимал, что в эти минуты она успокаивает себя как раз тем, что сумела подготовить «запасной аэродром». По своей наивности она не могла понять, что просто так, хлопнув дверью, уйти из германской разведки ей никто не позволит.

— Если только я разрешу заинтересоваться своими возможностями, — самоуверенно ответила Мата Хари. И, пораженный ее наглостью, Канарис едва удержался, чтобы не спросить: «А что, французской разведке вы этого все еще не разрешили?» Но вместо этого произнес:

— Слишком уж радужным кажется вам будущее, мадам. — Стоит ли так убийственно заблуждаться? Подчеркиваю: так убийственно…

— Прежде чем мы продолжим разговор, я хочу знать ваши намерения. Поэтому ответьте на мой вопрос: вы намерены продлить контракт со мной?

Канарис мрачно ухмыльнулся: «Боже мой, в каком мире она сейчас пребывает? «Продлить контракт»! Она что, в самом деле считает, что в разведке работают по временным контрактам, а резиденты выступают в роли импресарио, с которыми можно сотрудничать до тех пор, пока тебе не предложили более выгодные условия гастролей?!»

Он поднялся, несколько минут постоял под душем, вода в котором была чуть-чуть теплее, нежели в обычном кране, и по-армейски быстро оделся. Все это время Маргарет продолжала возлежать на широком приземистом ложе их «последней любви», с бутылкой шампанского в руке, которую она держала двумя пальчиками за горлышко, точно так же, как еще несколько минут назад держала половой орган своего мужчины.

— Вы — шпионка, Маргарет, — вполголоса произнес он, склонившись над ней и старательно застегивая рубаху, которую не успел заправить в брюки. Двое его агентов тщательнейшим образом проверили эту комнату, чтобы убедиться, что никакого устройства, которое бы позволяло подслушивать разговоры ее постояльцев, здесь нет.

— Мне-то казалось, что я танцовщица…

— Вы — шпионка, миледи. А соглашение о шпионаже — это на всю жизнь. Это покер профессионалов, при котором уйти из-за стола можно, только покончив жизнь самоубийством.

— То есть вы хотите сказать?..

— Я хочу потребовать.

— Даже потребовать? И что же вы хотите потребовать, Мой… скорее лейтенант, нежели капитан? — уже с явным вызовом поинтересовалась Маргарет. Она все еще не понимала, что постельные — как и все прочие — игры кончились и что язвительность ее никакого впечатления на Канариса не производит.

— Чтобы завтра же вы обратились в английское посольство и попросили разрешения отбыть на гастроли в Лондон.

Маргарет ожидала какого угодно требования, только не этого. Лицо ее сразу же просветлело, глазки заблестели. Она вновь готова была ласкать своего Маленького Грека до его полного изнеможения.

— А что, гастроли в столице туманного Альбиона… Разве не об этом вы мечтали в последние годы, утверждаясь на европейских подмостках в роли исполнительницы ритуальных восточных танцев?

— Не будем касаться моих мечтаний, — томно вздохнула Мата Хари. — Однако предложение меня уже заинтриговало. Не пойму только, почему вы потребовали добиваться поездки в Лондон?

— Не забывайте, что все еще идет война, — проворчал Вильгельм, не желая прибегать к пространным объяснениям. — В такие времена все предельно обострено.

— Допускаю. Только меня, популярную танцовщицу, военные строгости вряд ли должны коснуться. Мне давно хотелось совершить турне по Великобритании.

— Вы об этом как-то обмолвились.

— Не припоминаю, не припоминаю; но то, что вы угадали мои мечтания, — факт. Только для начала нужно договориться с каким-нибудь импресарио, который согласится организовать мое турне.

— Когда у вас будет разрешение на въезд в Англию, вопрос с вашими гастролями мы попытаемся решить сообща.

Требовать от агента идти в английское посольство действительно не следовало бы. Это был явный прокол. Маргарет пока что не догадывалась, что Канарис уже знает о слежке за ней английской разведки, и попытка получить английскую визу станет проверкой реакции англичан на готовность принять на своих берегах германскую шпионку.

— В Англии все еще остается множество людей, чья судьба связана с королевскими колониями. Уверен, что ностальгия погонит их на ваши концерты индийских храмовых ритуальных танцев, заставив забыть о традиционной английской скупости.

— К чему излишнее многословие, моряк? — сладострастно икнула Маргарет, едва не задохнувшись от большого газо-пенного глотка шампанского. — Вы решили, что следующая наша ночь должна пройти в Лондоне? Как мило! Не возражаю. С условием, что ваша служба возьмет на себя оплату моего переезда от Парижа до Лондона, а также часть гостиничных расходов.

— Опять вы о деньгах… — осуждающе покачал головой Канарис. — Несолидно, госпожа Зелле.

— Не желаю слышать это гнусное «Зелле», — капризно поморщила носик танцовщица. — Вам прекрасно известно, что меня зовут Мата Хари.

— Осмелюсь напомнить вам, госпожа Зелле, что мы не в театре, и ваши сценические имена меня не интересуют.

— Кому, как не вам, помнить, что Мата Хари — не только мое сценическое имя, но и сакральный словесный символ, некий небесный код. Когда я принимала это имя, которое переводится как Свет Утренней Зари, или Око Дня, то прошла путь полного духовного очищения в одной из наибольших и древнейших святынь…

— Остановитесь, госпожа Зелле, — сурово прервал ее капитан-лейтенант, зная, сколь пространно она способна излагать одну из своих легенд. — Пощадите себя и меня.

— С условием, что впредь вы будете называть меня Матой Хари , только Матой Хари, и никаким иным именем.

Канарис никогда не забывал, что Маргарет терпеть не могла, когда ее называли госпожой Зелле, но уже не раз пользовался этим ее неприятием как надежным, безотказным раздражителем.

— Вчера вы получили вполне приличную сумму… госпожа Зелле, так что советую поумерить свои амбиции.

— Но ведь это же гонорар за мои прошлые услуги. А речь идет о предстоящих гастролях в далекой стране, которые в мои планы не входили.

Капитан-лейтенант знал, что она потребует денег, и не сомневался, что эти деньги он найдет, но его и в самом деле раздражала меркантильность Маргарет, которая достаточно хорошо зарабатывала и сомнительные услуги которой германская разведка неплохо оплачивала. Не говоря уже о том, что в Париже она прожигала жизнь на средства состоятельных любовников.

— Надеюсь, вам не придет в голову затребовать с меня миллион франков?

Только теперь Маргарет по-настоящему насторожилась, и Канарис почувствовал это. Он давал ей шанс признаться в том, что ее перекупили. И если бы она сделала это сейчас, возможно, Вильгельм не стал бы настаивать на скором отъезде в Англию.

Поход Маты Хари в английское посольство действительно нужен был ему только для проверки. Если англичане разоблачили танцовщицу как германскую шпионку, они не позволят ей гастролировать по своей стране. Маргарет Зелле все еще оставалась подданной голландской короны, в этой войне не участвующей, нейтральной; к тому же речь идет об известной актрисе. Вряд ли англичане захотят омрачать свои отношения с Голландией и вызывать недовольство у европейской артистической богемы арестом столь известной актрисы.

— С вас миллион франков я не потребую, — почти по слогам произнесла Маргарет. — Тем более что я не давала повода обвинять меня в чрезмерности финансовых амбиций.

— Всего лишь поинтересовался вашими финансовыми интересами. А что касается денег, то вы получите их, как только поступит разрешение английских властей на ваши гастроли.

— Что-то вы темните, моряк.

— Когда вопрос касается оплаты агентов, я становлюсь прямолинейным и обязательным.

— Теперь я уже не о деньгах. Говорите прямо: предполагаете, что могут возникнуть проблемы с моим въездом в Англию?

«Оказывается, она не так глупа, — подумал Вильгельм, — как могло бы показаться, глядя на то, что она творит в постели».

— Ну какие еще проблемы? — поморщился он. — Неужели кому-то могло бы прийти в голову подозревать вас в шпионаже? Не вижу для этого каких-либо причин. А вы?

Маргарет поднялась и, так и не набросив на себя халатик, важно прошествовала мимо Канариса в ванную.

— Что-то скрывается за этим вашим «лондонским заданием», моряк, какой-то подвох. Вот только не могу понять, в чем он заключается.

— В полном отсутствии какого-либо подвоха, — соврал капитан-лейтенант. — Просто идет война, и Германии важно Знать, что по этому поводу думают в аристократических, и прежде всего в армейских, кругах Лондона. Только-то и всего. А для вас это еще и возможность завоевать сердца лондонцев, стать популярной и по ту сторону Английского канала.

8

…Но, даже внутренне взорвавшись этим своим «Несправедливо!», Эрнст Кальтенбруннер не решился открыто подтвердить подозрение фюрера. Не из благородства, нет, и уж, конечно же, не из желания спасти адмирала, которого всегда недолюбливал. Единственное, что сдерживало его сейчас, так это обостренное, до чиновничьего инстинкта доведенное чувство самосохранения. Стоит ему поубеждать фюрера в том, что Канарис, «сам Канарис», тоже входил в число руководителей заговора, — и ничто уже не сможет удержать диктатора от мысли, что адмирал действовал заодно с шефом СД. Который пытается избавиться сейчас от бывшего руководителя абвера, как еще совсем недавно избавлялся от своих сообщников генерал-полковник Фромм.

— Вряд ли он разрабатывал план подготовки взрыва в «Вольфшанце», — вкрадчивым голосом излагал свое понимание ситуации Кальтенбруннер. — Сомневаюсь даже в том, что он был осведомлен об операции полковника фон Штауффенберга.

Брови фюрера вновь поползли вверх.

— Кто же тогда руководил полковником Штауффенбергом? Кто готовил всю эту операцию?

— Сам полковник. Это была его идея.

— Хотите сказать, что этот однорукий и одноглазый уродец самостоятельно сумел спланировать и провести такую операцию?

— …Которую, в общем-то, трудно назвать сложной, — неосторожно возразил Кальтенбруннер.

— При такой технической подготовке? — помахал фюрер перед своим лицом указательным пальцем.

— Изготовить мину мог кто-либо из известных ему пиротехников, а доступ к ставке у него был.

— Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду, — раздраженно хлопнул ладонью по столу Гитлер. — Речь идет не только о самом покушении. Следует иметь в виду организацию широкого заговора с целью свержения власти и разрушения рейха.

— Понимаю-понимаю, мой фюрер. Я всего лишь хотел уточнить. Кое-кто из генералов, некий узкий круг лиц, действительно знал о предстоящем покушении, но уверен, что готовил его и разрабатывал план проникновения в «Вольфшанце» с миной в портфеле сам Штауффенберг. А вот кто его вдохновлял, гарантируя осуществление государственного переворота… Конечно, полковник поведал бы нам об этом подробнее, если бы только генерал Фромм не поспешил со своим преступным самосудом.

— Генерал Фромм, — проскрипел зубами фюрер. По выражению его лица видно было, как ему горестно и противно вспоминать об этом человеке. — Однако самим заговором этот негодяй не руководил. Нет, только не Фромм. Этот не способен. Знал, догадывался, выжидал, молчаливо поддерживал — да, согласен…

Услышав это, Кальтенбруннер хищно улыбнулся: вот теперь самое время пройтись «ударом кобры» и по адмиралишке.

— Точно так же выжидал и наш Канарис.

— Да не был этот… Канарис руководителем, — появилась на лице фюрера гримаса презрения. — Уже хотя бы потому, что не способен планировать подобные операции или вообще кем-либо руководить.

— Типичный кабинетный оппозиционер, — в тон ему, заискивающе подыгрывая, произнес шеф СД. — Такой склонен ворчать, настраивать людей; в пику существующей власти выдавать какую-то информацию нашим врагам. Но он не диверсант, он не способен хоть на какое-то участие в покушении. Что, однако, не оправдывает его как одного из руководителей заговорщиков, — поспешно добавил Кальтенбруннер, встретившись с недоверчивым взглядом фюрера.

— Вот именно, не оправдывает, — проворчал фюрер и, по-старчески пожевав челюстями, незло проворчал: — Поэтому арестуйте его, Кальтенбруннер.

— Арестовать?! — опешил шеф РСХА. — Прямо сейчас? Это… приказ?

— Такого человека оставлять на свободе нельзя, слишком уж много у него связей и слишком уж велика опасность того, что он попытается скрыться, — усталым голосом проговорил Гитлер.

Обергруппенфюрер прокашлялся и взволнованно переступил с ноги на ногу, словно собирался уходить, но никак не мог решиться.

— Что должно послужить основанием для его ареста? — задавая этот вопрос, начальник РСХА отдавал себе отчет в том, что именно его слова послужили толчком для принятия фюрером решения вновь взять адмирала под стражу.

— Моего приказа уже недостаточно, чтобы арестовать Канариса?! — изумился Гитлер.

— Вполне достаточно, особенно если это уже… приказ.

— Тогда в чем дело?

— Я всего лишь говорил о какой-либо юридической зацепке. Но поскольку последовал ваш приказ, мой фюрер…

Кальтенбруннер направился к двери и уже готов был покинуть личное купе-кабинет фюрера, когда тот вдруг остановил его.

— Пожалуй, вы правы, Кальтенбруннер.

— В чем, простите? — спросил обергруппенфюрер, опасаясь, как бы Гитлер не увлекся своим красноречивым молчанием.

— Мы уже арестовывали адмирала, обвиняя его в измене, но затем освободили. Поэтому стоит внимательно изучить протоколы допросов тех, кто проходил по делу «Черной капеллы», или же усилить во время допросов натиск на тех, кого еще не успели казнить. Основательно усилить.

— Усилим. Я прикажу Мюллеру… — назвав это имя, Кальтенбруннер осекся и внимательно присмотрелся к выражению лица Гитлера, пытаясь выяснить, как тот относится к шефу гестапо, доверяет ли? Но, так ничего и не выяснив, произнес: — К следователям гестапо мы подключим людей из СД.

— Чтобы те следили за гестаповцами?

Кальтенбруннер так и не понял, было ли это сказано в шутку или же фюрер и в самом деле не уловил смысла его обещания.

— В этом пока что нет необходимости, — ответил он, чтобы снять подозрение. — Просто так будет надежнее.

И был немало удивлен, когда в ответ услышал:

— Не забывайте, что в вашем подчинении находится СД. Самое преданное, что у нас с вами осталось.

— Мне ясна ваша мысль, мой фюрер.

— Кстати, не упускайте из виду и то гнусное дело, которое связано с «чайным салоном фрау Зольф».[12]

— Там может всплыть много интересного, — неуверенно пробормотал Кальтенбруннер, хотя имел весьма смутное представление об этой группе аристократов-оппозиционеров, судьбами которых занималось исключительно гестапо.

— Нужны какие-то новые факты, которые бы оправдывали арест бывшего руководителя абвера.

— Эти факты будут, мой фюрер.

— Как вы помните, дело о предательской деятельности адмирала Канариса и других служащих абвера открыл еще ваш предшественник Рейнхард Гейдрих. Но тогда многими это воспринималось как соперничество двух руководителей и двух организаций. Теперь же мы видим, что покойный Гейдрих очень тонко уловил сущность адмирала.

— Я лично ознакомлюсь с делом «Черной капеллы» и связанными с ним людьми, мой фюрер.

— Однако сам арест и разбирательство по делу адмирала действительно лучше всего поручить Мюллеру, его гестапо.

— Именно это я и намеревался сделать, — соврал Кальтенбруннер с чувством признательности фюреру и за то, что в конечном итоге он отказался от своих подозрений относительно него, и за то, что позволил свалить эту миссию на гестапо. Присоединяя к имеющемуся в его записной книжке «списку арестованных по делу о покушении на фюрера» всё новые и новые имена, причем имена людей хорошо известных не только в армии, но и во всей Германии, Кальтенбруннер и сам в последнее время чувствовал себя все более неуютно. «Снаряды ложатся все ближе!» — вот что он понимал, задумываясь над каждой новой фамилией изобличенного. Так что сегодняшняя встреча с фюрером в какой-то степени разрядила его нервозность.

— Дайте возможность шефу гестапо еще раз доказать свою преданность рейху, — в такт каждому своему слову, едва сдерживая дрожание головы, кивал Гитлер.

— И мы предоставим ему такую возможность, мой фюрер.

Сообщить Мюллеру о новом задании фюрера он решил, не дожидаясь прибытия в Берлин. Причем делал это с внутренним сладострастием: ведь еще вчера ему казалось, что в натиске против него Гитлер использует именно его, гестаповского мельника.[13] Войдя в купе к радистам, он приказал немедленно связаться по рации с управлением гестапо.

9

Шеф зарубежной политической разведки Главного управления имперской безопасности бригадефюрер Вальтер Шелленберг[14] уже почти закончил довольно неофициальную беседу со своим подчиненным, гауптштурмфюрером СС бароном Адрианом фон Фёлькерсамом,[15] на тему мистической экспедиции в Тибет, возглавлять которую должен был сам Отто Скорцени. Шелленберг уже давно поглядывал на дверь кабинета Фёлькерсама, ожидая момента, чтобы уйти к себе, а хозяин помещения, изрядно наговоривший всякого в ходе беседы, теперь начал побаиваться своей собственной смелости и стремился оправдаться постфактум.

— Будем надеяться, что моим мнением по этому поводу фюрер попросту не поинтересуется. Как, впрочем, и Гиммлер. А следовательно, мое мнение останется сугубо между нами, бригадефюрер.

После этих слов барон имел право рассчитывать на хоть какие-то заверения Шелленберга в молчании, но вместо этого услышал:

— …Не говоря уже о том, что оно может не понравиться также Кальтенбруннеру.

— Да мало ли кому, — раздраженно признал Фёлькерсам.

— И Мюллеру, — указал Шелленберг на того, кто в любом случае не побрезгует поинтересоваться мнением даже такого «винтика», как гауптштурмфюрер Фёлькерсам.

— Им обоим не понравится, в этом я убежден, — мужественно признал барон-диверсант. И в то же время с надеждой взглянул на Шелленберга.

— Это я к тому, чтобы ваши сомнения не становились предметом обсуждения в… ну, скажем, в широких диверсионных кругах. Иначе я не смогу прийти вам на помощь.

На сей раз барон взглянул на шефа с усталостью и обреченностью во взгляде, и коричневатые мешочки под его близоруко щурящимися глазами — Фёлькерсам упорно не хотел мириться с необходимостью прибегать к помощи окулистов — налились коричневатой желчью сожаления, если не обиды.

«… И не пришел бы, даже если бы мог, — мстительно молвил он про себя, — для этого ты слишком труслив».

Больше всего Фёлькерсама поражало то, что, при всей своей трусости, Шелленберг позволяет себе запугивать его. Хотя в принципе такое поведение бригадефюрера мало кого удивляло. «Красавчик», как обычно называли Шелленберга во все тех же «широких диверсионных кругах», всегда обладал удивительной способностью осаждать своего собеседника с ангельской непорочной улыбкой на действительно красивом личике. Но от этого наскоки его не становились менее досадными.

— С благодарностью принимаю ваше предупреждение, бригадефюрер, — произнес барон, после чего наступила томительная, двусмысленная пауза.

И когда Шелленберг вдруг сказал: «Поднимите же…» — барон не сразу уловил, что это относится к трубке телефона, на жужжание которого он поначалу решил не обращать внимания. Исключительно из уважения к высокому гостю.

Становиться свидетелем этого телефонного разговора бригадефюрер не собирался, да и тема их встречи была исчерпана. Во всяком случае, он так считал.

Шелленберг уже взялся за дверную ручку, но, заметив, что фёлькерсам застыл с удивленно вытянутым лицом и ошарашенно смотрит на него, задержался у двери.

— Так точно, внимательно изучил, — донеслось до начальника разведки СД, после чего он тут же прикрыл перед собой дверь.

— Кто? — едва слышно поинтересовался Шелленберг.

— Да, это верная информация, — то ли не расслышал его вопроса, то ли попросту не обратил на него внимания Фёлькерсам.

И такое его поведение еще больше заинтриговало бригадефюрера. Оставив в покое дверь, Шелленберг начал медленно, крадучись, словно побаивался, что на той стороне провода расслышат скрип половиц под его сапогами, возвращаться к столу.

— Никак нет. Знакомлюсь с материалами, касающимися предстоящей экспедиции в Шамбалу. По личному приказу Скорцени. Бригадефюрер Шелленберг? — ошарашено взглянул Фёлькерсам на шефа разведки СС. — Да, он действительно все еще здесь. Мы с ним обсуждали ход подготовки к экспедиции и нашу связь с сотрудниками института «Аненербе».[16]

— Кто это? — теперь уже открыто подался к телефону Шелленберг. — Неужели Кальтенбруннер?

— Мюллер, — едва слышно проговорил барон, по-школярски пожимая плечами.

— Мюллер?! — искренне удивился бригадефюрер.

— Как это ни прискорбно, — едва слышно проговорил барон.

— Ладно, давайте трубку, — пробурчал Шелленберг, а затем уже довольно громко (все равно Мюллер не мог догадаться, о чем идет речь) напомнил барону: — И хорошенько подумайте над тем, что я вам посоветовал.

10

Некстати оживший телефон с трудом вырвал его из состояния «служебной нирваны», но и после этого Канарис дотягивался до трубки, словно новобранец — до раскаленного снарядного осколка.

В последнее время, после всех тех арестов, которые последовали в связи с июльским покушением на фюрера, он возненавидел телефон, воспринимая его чуть ли не как самое подлое изобретение человечества. Все то, самое страшное, что ему в ближайшее время надлежало услышать, неминуемо должно было прийти из телефона. Вот почему по-настоящему защищенным шеф военной разведки и контрразведки чувствовал себя, только когда оказывался недосягаемым для его погребального звона.

— Адмирал, старина, вы можете принять меня?

— Простите, с кем имею честь? — как можно чопорнее поинтересовался Вильгельм Канарис, держа трубку не возле уха, а прямо перед собой, словно разговаривал по корабельному переговорному устройству.

Человек, который должен был объявить ему об аресте, не мог так заискивающе просить у него аудиенции. Впрочем, кто знает? Кому не известно, как начинает свои вежливо-иезуитские допросы Мюллер?

— Капитан Франк Брефт, если только вы еще помните старого краба, адмирал. Теперь я уже фрегаттен-капитан,[17] однако корма моя от этого шире не стала, и с осадкой тоже все в порядке.

— Брефт? — лишь предельная усталость да еще гнетущее предчувствие чего-то неосознанного, но уже вполне реально надвигающегося на него, не позволили шефу абвера сполна выразить свое удивление. — Это действительно ты?!

По традициям германского флота, в общении между собой морские офицеры очень быстро переходили на «ты», даже несмотря на разницу в чине. Это было проявлением того особого доверия, особого духа товарищества и морского братства, без которого выходить в море, с его опасностями, под одними «парусами» просто невозможно.

— Мне уже и самому с трудом верится, адмирал. Но недавно я вновь поднял перископ, сурово осмотрел акваторию своей жизни и решил, что все-таки стоит, решительно стоит потревожить старого служаку Канариса.

— Вот уж не ожидал, что ты еще когда-либо объявишься.

— Решили, что давно ржавею на морском дне? — Канарис давно оставил флот, поэтому в общении с ним перейти на «ты» фрегаттен-капитан Брефт не решался.

— Ну, столь глубоко в трюмы твоей судьбы я не проникал, — уклончиво ответил Канарис, чтобы удержаться от более правдивого ответа — что он уже целую вечность вообще не вспоминал о Брефте; просто ситуация вокруг абвера складывалась таким образом, что было не до него.

Да, целую вечность. В свое время Брефт слыл одним из наиболее перспективных агентов абвера, работавшим и на разведку, и на контрразведку И если в разведке он не блистал, то контрразведчиком был от Бога. Понятное дело, что еще до недавних пор кто-то из управления абвера вел его, получал от него сведения, однако самому Канарису в последнее время было не до этого.

— Не стоит оправданий, адмирал, — молвил тем временем Брефт.

— Это не оправдание, — ужесточил тон адмирал, давно привыкший к тому, что это перед ним все оправдываются, причем в большинстве случаев — безуспешно.

— Я и сам понимаю, что пора открывать кингстоны и ложиться на грунт. Непростительно долго задержался я при всем этом побоище. Пора бы, пора… Якоря наши давно поржавели, днище обросло ракушками, — и Брефт то ли засмеялся, то ли хрипло прокашлялся.

И экс-шеф разведки вдруг уловил: то, что так угнетало его, то непонятное предчувствие, которое сжимало ему душу, начало сбываться. Хотя… при чем здесь Франк Брефт? В роли «черного гонца» мог выступать кто угодно, только не этот старый краб. Гонцов, желающих как можно скорее вручить ему «черную метку», уже собралось немало — это Канарис понимал, как и то, что гонцы эти только и ждут команды фюрера… Однако в их числе не было и быть не могло капитана Брефта. Впрочем, если все основательно вспомнить и взвесить… Хотя бы это…

Во время случайной встречи в Испании, у берегов которой рейдировала субмарина Брефта, тот чуть не отбил у него Мату Хари. Собственно, Франк уже сумел договориться с ней о встрече, но когда понял, что оказался между танцовщицей и Канарисом, «публично», за стаканом каталонского вина отрекся от нее, заявив, словно бы в лицо адмиралу плюнул: «Как представил себе, Вильгельм, какое стадо грязных индонезийских макак и какое полчище немытых сикхов переспало с этой нидерландской потаскушкой, меня чуть не стошнило. Не позволяйте ей затащить себя в постель, старина. Ни один венеролог не в состоянии будет определить потом, чем эта богочестивая сеньора облагодетельствовала вас».

Канарис не сомневался, что Брефт знает: Маргарет уже давно сумела «затащить» его, и воспринял предупреждение как пощечину чести. И вообще, до тех пор, пока они оставались за столиком на террасе ресторанчика в пригороде Барселоны Матаро, адмирал пережил один из тех моментов в своей жизни, когда лишь огромным усилием воли сдержал себя, чтобы не сходя с этого места не пристрелить Брефта. Причем сделал бы это со сладострастием убийцы-маньяка.

Рокового выстрела, ясное дело, так и не последовало, но с тех пор Канарис избавился от пылкой любовной страсти, поглощавшей его всякий раз, когда пред ним представала эта «колониалка». Даже после того, как, по его жесткому настоянию, Мата Хари была чуть ли не насильственно осмотрена «лучшим мадридским сифилидологом со времен Колумба», как его представили Канарису, восстановить «чистоту восприятия» этой женщины ему уже не удалось. Хотя сладострастие, с которым Мата холила его «источник жизни», по-прежнему захватывало Вильгельма.

С тех пор адмирал остерегался встреч с Брефтом. Слишком уж много житейских несуразностей связано было с этим человеком. Впрочем, на восприятие нынешнего звонка Франка это не сказалось. Он почти обрадовался ему.

— Откуда ж ты появился, Франк-Субмарина?

— Даже кличку мою давнюю вспомнили, адмирал? — самодовольно проворчал Брефт. — Похвальная память.

— Я еще многое способен вспомнить и даже… припомнить, — намекнул Канарис исключительно по своей шпионской привычке.

— Потому что все еще чувствуете себя на плаву и при власти, адмирал?

— А кто меня может «списать на берег»? — оживленно и беззаботно отреагировал Канарис, не уловив всей подноготной этого неожиданного и крайне некорректного вопроса, который разрушал ауру задушевности их встречи.

— Многие… — почти не задумываясь прохрипел Брефт. — Не все могут, не всем дано дотянуться до вас, «всесильного шефа абвера», однако стремятся многие.

— Стоп-стоп, сбавь обороты винта, — только теперь насторожился Вильгельм Канарис. — Что-то я не пойму, о чем это ты, старина?

— О том, что слишком многие поспешили списать вас на этот самый берег, адмирал, — не стал деликатничать Брефт — уже хотя бы потому, что так и не научился этому способу общения. — Торопятся, ясное дело.

— Хорошо, что ты понимаешь это, Франк-Субмарина.

— Представьте себе, понимаю. Потому что время от времени поднимаю перископ и сурово осматриваю акваторию жизни. Но почему торопятся, вместо того чтобы опасаться? Как опасались раньше. Как-никак шеф абвера! Признаюсь, что и сам пытался избегать вас, как королевская шхуна — подводной лодки.

— Что ты несешь, Франк-Субмарина?!

Эта кличка — Франк-Субмарина — пристала к Брефту еще в те времена, когда они вместе служили на крейсере «Дрезден», — за его пронырливость, настойчивое желание перейти на подводный флот и любимую поговорку: «Главное — вовремя поднять перископ и сурово осмотреть акваторию жизни». Да, крейсер «Дрезден»… Трудно сказать, какие воспоминания о службе на этом судне остались у тогдашнего фенриха[18] Франка Брефта, выпускника того же Кильского морского училища, которое на несколько лет раньше окончил он сам, тогда уже обер-лейтенант Канарис, но адмирал вспоминал о ней, как о почти немыслимой военно-авантюрной истории.

— Я и сам почувствовал, что разоткровенничались мы с вами, как два отставных боцмана в портовом трактире после третьей порции рома, сидя с девицами на коленях.

Брефт был неописуемым бабником — может, еще более изощренным и закоренелым, нежели сам Канарис. И вряд ли женился. Собственно, что значит «вряд ли»? Конечно же, не женился. Досье Брефта лежало в сейфе адмирала, и Канарис знал его почти назубок. Однако же не о том он думает сейчас. Слишком странным показался Канарису этот неожиданный звонок, этот прищур прошлого.

— Так вы сможете принять меня, адмирал?

— Что-то случилось, у тебя неприятности? И вообще, откуда ты появился?

— Два часа назад сошел с самолета, приземлившегося неподалеку от Берлина. У меня нет времени напрашиваться к вам на прием… — и Канарис обратил внимание, что голос его стал непозволительно резким.

— Вряд ли я теперь способен помочь тебе в чем-либо. Но если настаиваешь, завтра в двенадцать тридцать…

— Вы не поняли меня, адмирал. Время придется найти сейчас. Иначе нам лучше разойтись прямо на рейде. Я — в каких-нибудь пяти километрах от вашей баржи. Причем не с пустыми трюмами. Есть кое-что важное для вас.

— Но меня уже давно отстранили от руководства абвером и вообще от каких-либо полезных дел.

— Вас понизили, знаю. Тем не менее вы все еще возглавляете экономическую разведку и контрразведку.

— Тебе, оказывается, многое известно…

— Время от времени я очищаю днище от ракушек, поднимаю перископ и осматриваю ближайшую акваторию. Чтобы знать, что там, в зоне всплытия.

— На сей раз ты всплыл не совсем удачно; можно сказать, не вовремя.

— Но то, что мне хочется сообщить, важно не для абвера, а лично для вас, адмирал. И не заставляйте старого краба исповедоваться по телефону, я в принципе не терплю этот вид общения.

— Тогда приезжай. Но не сюда, а в мой загородный дом, записывай адрес: Времени у меня, правда, будет немного, тем не менее… — Даже самому себе адмирал боялся признаться, что появление фрегаттен-капитана было лишь поводом для того, чтобы поскорее убраться из этого осточертевшего кабинета.

— Яволь! Всплываю…

11

Положив трубку, Канарис тут же вызвал машину и покинул свой кабинет с такой поспешностью, словно спасался от воздушного налета или уходил от врывающихся в вестибюль здания вражеских десантников.

Оказавшись дома, он тут же велел служанке приготовить кофе, бутерброды и проследить, чтобы на столе были сухой вермут, шотландский виски и вишневый ликер. Он хорошо помнил, что подобные коктейли Брефт обожал.

— Ничего вишневого у нас в доме не осталось, — суховато заметила служанка, величественно подтягивая свой двойной подбородок.

— Тогда любой ликер, какой еще найдется.

— Сейчас в доме вообще мало что осталось, сеньор адмирал. Как можно сотворить такую великую войну — и так обеднеть на ней, сеньор адмирал?

— Ты о чем это, Амита?

— Почему все остальные — Геринг, Борман, Шелленберг и прочие — на ней разбогатели, а вы обнищали до того, что смогли купить этот дом, эту вашу виллу Грюневальд, как любит называть ее ваша супруга, только благодаря тому, что удачно продали ее личную, очень дорогую скрипку?

— Только не вспоминай о скрипке! — покачал головой Канарис и поморщился так, словно пытался утолить зубную боль. — Только не о ней. Все, что мне надлежало выслушать по поводу ее продажи, я уже выслушал от Эрики.

— Ваша супруга была слишком снисходительна к вам, — тут же вынесла вердикт Амита.

— Она? Снисходительна?!

— От этого все ваши беды и ваша бедность. Будь вы моим мужем… — начала было она, однако, наткнувшись на иронично-суровый взгляд адмирала, умолкла, демонстративно прикрыв рот рукой.

— К твоему счастью, я этих слов не слышал, — резко обронил он, оставаясь верным своему жесткому правилу: пресекать какие-либо попытки Канарии влезать в дела его семьи и пытаться женить на себе.

— Я всего лишь хотела сказать, что ваша бедность способна шокировать любого. Что такое просто невозможно понять.

— Меня она тоже порой шокирует, — признался адмирал.

— А еще странно, что в бедности оказалась ваша супруга, Дочь фабриканта Карла Ваага.

— Провинциального фабриканта, — уточнил Канарис, — с провинциальными доходами и провинциальным мышлением. Вот только тебе, Амита, знать все это не положено. С ужасом думаю о том, какие сведения ты выдашь, когда попадешься в руки русским или англичанам.

— Пусть молят Господа, чтобы я им не досталась, — отрубила Амита, демонстрируя стареющему адмиралу былую элегантность своей походки.

Сразу же после покушения на фюрера Канарис отправил Эрику с двумя дочерьми к родственникам в Баварию, подальше от Берлина. Он, естественно, понимал, что при желании Мюллер достанет их и там, но все же рассчитывал, что гестапо не станет рыскать по горным баварским селам, в одном из которых, у дальних родственников своей матери, нашла приют супруга опального адмирала.

Вспомнив о ней, Канарис как можно сдержаннее, но вполне официально предупредил Амиту:

— Никогда больше не заводите разговор о моей бедности, фрау Канария. О войне и моей бедности. Вас это не касается, вы ничего в этом не смыслите.

Здесь, на вилле Грюневальд, Канарис пребывал лишь с адъютантом, полковником Йенке, и этой служанкой. Но полковник вместе с двумя агентами абвера, на которых Канарис все еще мог положиться, поехал в Баварию, составив личную охрану Эрики и ее дочерей, без которой адмирал попросту не решился бы отправить их в столь далекий и опасный путь. Но когда на вилле отсутствовали супруга и адъютант, Амита пыталась заменить их обоих, а посему становилась несносной.

— И никогда больше не буду, — воинственно заявила она, давая понять, что сдерживать свое слово не намерена. — Но скажу так: если вы не собираетесь встретить свою старость совершенно нищим, вам придется сотворить еще одну, теперь уже по-настоящему большую войну.

— Как прикажете, сеньора Канария, — грустно согласился адмирал, давно определивший для себя, что у нее свои собственные представления о войне и ее предназначении.

— Самое мудрое, что вы могли бы сделать сейчас, адмирал, это уехать на родину предков, — совершенно не восприняла его легкомыслия Амита Канария.

Медленно, неуклюже повернувшись, словно огромная, не в меру располневшая заводная кукла, она вышла из кабинета, и, глядя ей вслед, адмирал вновь, уже в который раз, с горечью отметил, как сильно она постарела и располнела. Как всякий обиженный ростом мужчина, он отказывался воспринимать таких женщин. Адмирал уже давно намеревался уволить ее, наняв женщину помоложе, но так и не решился. Он все еще был привязан к ней, однако это уже перестало быть привязанностью к женщине. Так привязываются к некогда приблудившейся к дому, но давно состарившейся беспородной дворняге.

«Родина предков!.. — раздраженно проворчал Канарис. — Знать бы, где она, эта родина и эти предки!»

По сведениям, которые адмиралу удалось собрать о своих предках, один из них оказался греком, заброшенным в начале XVIII века на Канарские острова. Именно там он вскоре и принял фамилию Канарис. Затем более близкие предки перебрались в Италию, а уже оттуда — в Германию, на Рейн. Так кем он должен считать себя — германцем, греком, канаро-испанцем или кем-то там еще?! И к каким берегам его должно было тянуть?

* * *

— Родина предков… — вновь, теперь уже более благодушно проворчал адмирал, переходя в небольшую комнатку по соседству с рабочим кабинетом. Эта комнатушка скорее напоминала каюту старого капитана, решившего превратить свое пристанище в некое подобие корабельного музея, нежели жилую комнату на вполне престижной вилле. — А что делать человеку, для которого этой самой родиной предков может служить половина Европы?! Слава Богу, что хоть обошлось без турецкой крови. Впрочем, кто знает…

Амита Канария была для него чем-то вроде талисмана молодости. Они познакомились весной 1917 года в Испании, спустя несколько месяцев после того, как Канарису удалось добраться туда из Чили. Да, из далекого, забытого Богом Чили, у берегов которого в марте 1915 года команда «Дрездена» сама затопила свой крейсер, на борту коего будущий адмирал мечтал дослужиться до его капитана.

Вспоминать об этом происшествии Канарис не любил. Он всегда считал, что решение командира пустить на дно свой крейсер, дабы он не пал жертвой английского броненосца «Глазго», было проявлением трусости. Ведь даже поврежденный, «Дрезден» все еще мог дать англичанину бой, чтобы погибнуть вместе с экипажем. Нет, такой войны он, адмирал Канарис, не понимал. Впрочем, это были его личные представления. Что же касается команды крейсера, то она искренне благодарила командира за спасение.

Канарис всегда старался выдерживать свою службу в пределах характеристики, выданной ему в свое время командиром крейсера «Бремен». Именно на борту этого корабля Вильгельм отправился в свой первый трансатлантический рейс к берегам Латинской Америки и в сентябре 1908 года получил первый офицерский чин — лейтенанта, сопровожденный рекомендательной характеристикой: «Хорошая военная подготовка и умение ладить с людьми дополняются скромностью, послушанием и вежливостью». Иное дело, что младший комсостав и матросы очень быстро обнаружили у Канариса омерзительное пристрастие к подслушиванию и подглядыванию, поэтому ко вполне сносному прозвищу Маленький Грек вскоре прилипло гаденькое Слухач-Доносчик. Услышав его впервые, Канарис не на шутку испугался, поскольку знал, как жестоко и бесследно умеют расправляться моряки с теми, кто посмел восстать против их корабельного братства. Однако ему повезло: особого террора по этому поводу команда ему не устраивала. То ли потому, что не воспринимала его всерьез, то ли выяснилось, что на поверку от пристрастия Маленького Грека к подслушиванию и информированию командования никто особо не пострадал. Замечать стали еще меньше — только-то и всего.

Зато в этом походе Вильгельм почти в совершенстве овладел испанским, основательно дополнившим его прекрасное знание английского и вполне сносное — французского и русского языков. Прилежание Канариса в изучении испанского и умение — в роли помощника и переводчика командира крейсера — смягчать суровость переговоров настолько расчувствовали президента Венесуэлы, что перед отходом судна от берегов страны тот наградил молодого офицера орденом Боливара V степени, предрекая ему при этом погоны адмирала и предлагая перейти на службу во флот Венесуэлы.

…Тогда лишь после массы всяческих приключений Канарису удалось добраться до Мадрида, установить там связь с военно-морским атташе Германии и стать офицером германской разведки, работающим в Испании под дипломатической крышей. Но дело не в этом. И вообще, побег из Чили после гибели «Дрездена» — не те воспоминания, к которым можно прибегать всуе; Канарис всегда относился к ним с особым душевным трепетом. Что же касается Амиты…

Там, в Мадриде, весной 1917-го, он и познакомился с этой женщиной, отбив ее — причем в буквальном смысле, в жестокой драке, — у одного испанского морского офицера. Потом эта женщина долгое время была не только его любовницей, но и своего рода агентом. В ее сельском доме неподалеку от Мадрида Канарис, бывало, отсиживался; зализывал свои мужские неудачи у тогда еще прекрасных ножек Амиты; благодаря ее красоте налаживал связи с высокопоставленными испанскими чиновниками.

А знакомство их началось с того, что, сидя в припортовом ресторанчике, Канарис услышал, как за соседним столиком Амита описывала своему знакомому офицеру красоты родных Канарских островов. Очевидно, пыталась соблазнить моряка их прелестями, чтобы вернуться туда вместе с мужем. Вот тогда-то Канарис и вспомнил о том, откуда происходит его фамилия.

Амита даже не подозревала, что, пытаясь завлечь в сети испанского офицера, она на самом деле завлекает германского, на которого — невысокого росточка, худощавого, с довольно невыразительной внешностью — поначалу вообще не обратила внимания.

Когда в Испании началась гражданская война, Канарис, благодаря одному из своих агентов, сам разыскал Амиту и помог ей перебраться в Берлин через Португалию. Вот уже много лет она живет в купленном для нее домике, неподалеку от виллы Грюневальд, по-прежнему одинокая и на удивление быстро стареющая.

— Вам, как всегда, яичный глинтвейн? — донесся до адмирала голос Амиты.

— Как всегда.

— И подавать в «каюту»?

— Я же сказал: как всегда.

— Как же раздражительны вы стали, мой адмирал! — жалостливо и почти капризно молвила Амита, так и не усвоив, что больше всего Канариса раздражала эта ее «девичья» капризность.

— Вы не правы, — стойко возразил он. — Ни тени раздражения в моем голосе не проскользнуло.

— В голосе — да, поскольку вы все еще достаточно воспитаны, — всякий раз, когда Амита волновалась, ее испанско-канарский диалект становился вызывающе резким. — Но я-то чувствую, мой адмирал, я все чувствую…

Состарилась… Кто бы мог поверить, что когда-то она способна была пленять мужчин с первого взгляда и надолго привораживать к себе после первого же пылкого объятия? Вернуть бы теперь хоть одну из тех былых ночей! Хотя… стоит ли возвращать то, что давно угасло и померкло?

Впрочем, о жене ему тоже вспоминать не хотелось. Эрика была слишком холодна и свободолюбива, чтобы сохранять к своему серому, невзрачному мужу хоть какие-то чувства. К тому же, в отличие от многих других женщин их круга, притворяться влюбленной или хотя бы терпящей своего мужа она не хотела, а играть была не способна. Что же касается самого Канариса, то, несмотря на возраст, он все еще оставался слишком закомплексованным, чтобы чувствовать себя достойной парой рядом с красавицей женой, и слишком ревнивым, чтобы прощать ей холодность и любовные прегрешения. Единственное достоинство Эрики заключалось в том, что она не предавалась публичным скандалам, сотворяя хоть какую-то видимость семейного благополучия.

12

Неслышно появилась Канария, остановилась у него за спиной и потерлась подбородком об основательно поседевшую голову. За многие годы общения адмирал привык к ее языку жестов, на котором подобное потирание могло означать только одно: «Не надо воспоминаний, они лишь ранят душу». Оно оказалось очень своевременным: старый шпион-моряк как раз вспоминал об унизительном отвержении его Эрикой сразу же после побега из римской тюрьмы, где его ждала высочайшая из шпионских наград — виселица.

Совершив этот изумительный по своей дерзости побег и прибыв домой, он неосторожно взглянул на себя в трюмо рядом с удивительно похорошевшей, зрелой красавицей-женой. Вильгельм и в лучшие свои годы старался не заглядываться на себя в зеркало, брезгливо презирал свои фотографии и убийственно ненавидел любые, пусть даже самые лестные комплименты по поводу того, как прекрасно он выглядит и как задушевно они с Эрикой смотрятся рядом. Знал: если они и смотрелись, то лишь в том смысле, что рядом с ним, маленьким, хлипким заморышем, жена выглядела еще стройнее и величественнее. Причем самое ужасное, что гордиться обладанием такой женщиной Канарис так и не научился.

А ночью невообразимо соскучившийся по ее телу беглец из-под петли вдруг явственно ощутил, что женщина не только не «голодна» — она сексуально пресыщена, а прикосновения супруга лишь раздражают ее. Впиваясь пальцами в плечи жены, он пытался овладеть ей, как уличный насильник — дворовой шлюхой; но вместо того чтобы смягчить его натиск ласковым словом и податливостью, Эрика попыталась грубо оттолкнуть от себя мужа, сбросить его со своего тела и соскользнуть с брачного ложа.

В течение своей супружеской жизни они множество раз проходили через подобные стычки, конфликты, истерики. Причем истерики в основном его, Вильгельма, — с обвинениями жены в супружеской неверности, унизительными угрозами и столь же унизительной предутренней мольбой о прощении и клятвами верности. После которых Эрика иногда с королевской милостью снисходила до того, что подавала ему свое тело, как милостыню юродивому.

И именно так, в виде милостыни, он, всесильный шеф абвера, человек, одним видом своим, самой должностью внушавший страх множеству людей во всей Европе, облагодетельствованно принимал эту подачку Унизительную подачку одной из самых красивых женщин Германии.

Да, так происходило множество раз, поэтому Канарису не только давно следовало бы привыкнуть к подобному отношению, но и смириться с ним. Однако дело в том, что в ту ночь супруга повела себя с особой жестокостью.

— …Но ведь мы в течение столь долгого времени не были с тобой в постели! — разъяренно, задыхаясь от ярости, прохрипел тогда Вильгельм, чувствуя, что жена отторгает его уже не столько из-за физиологической пресыщенности, сколько из-за нравственной брезгливости. Причем вызванной отнюдь не мимолетными порывами ревности.

— Верно, не были несколько месяцев, да только не по моей вине, — бросила Эрика, все еще предпринимая попытки вызваться из его цепких рук. — Поскольку все это время пустовала ваша, именно ваша, половина этой опостылевшей мне усыпальницы.

— Но и не по моей вине. Ты прекрасно знаешь это! В Риме я выполнял задание фюрера. Его личное задание, — пытался объяснить он, забыв на время, что на эту несостоявшуюся пианистку авторитет Гитлера абсолютно никакого впечатления не производил. — В этом смысл моей службы фюреру и рейху.

— Фюреру и рейху, но не нашей любви.

«Какой еще любви, черт возьми?! — внутренне взорвался Канарис, чувствуя, что нервы его на пределе. — Какой, к чертям собачьим, любви, если только благодаря Господнему заступничеству да своему хладнокровию я чудом сумел вырваться из камеры, из которой до меня еще никому вырваться Не удавалось?!»

— Я был схвачен, находился в тюрьме, и ты прекрасно знаешь, каким трудом мне удалось вырваться уже из рук палача!

Он так и не признался Эрике, что бежать из тюрьмы ему удалось благодаря убийству прибывшего к нему за исповедью священника. Однако для нее не могло оставаться тайной то, что было известно не только руководству рейха, но и многим подчиненным адмирала, и что, хотя и вполголоса, но достаточно оживленно обсуждалось в аристократическо-абверовских салонах Берлина, постепенно превращаясь в «легенду о Канарисе». В еще одну легенду…

— То есть хотите сказать, что вырвались из рук римского палача, — все упорнее отчуждалась от него Эрика, переходя на «вы», — чтобы самому превратиться в палача, только уже целендорфского?![19]

— Всего лишь хочу уточнить, что с моим вынужденным служебным отсутствием все ясно. А вот с кем ты могла наслаждаться все это время? Кто он и как ты посмела?!

— Как посмела?!

— Вот именно, как ты посмела, зная, в какой опасности находится твой муж?

Попытки вырваться из его рук прекратились, тело Эрики обмякло, совсем как тело того католического священника, которого он задушил в одиночной камере смертника римской тюрьмы. Ассоциации представлялись ему жутковатыми, однако были они именно такими. И каким-то своим, сугубо женским чутьем Эрика уловила это. Вильгельму показалось, что сопротивление ее прекратилось из-за порыва собственного усовещения и раскаяния, и он был поражен, когда вдруг услышал ее лишь слегка возбужденный голос:

— Оставьте меня в покое, Канарис! Мне больно, поэтому лучшее, что вы можете сделать, — это отпустить мои плечи и убраться прочь, — медленно и цинично процеживала она сквозь зубы, повергая Вильгельма в паралич.

— Убираться прочь?! — вновь, теперь уже сугубо инстинктивно, в состоянии некоего аффекта, вцепился в ее плечи Маленький Грек. Причем произошло так, что на сей раз руки его оказались у самого горла жены. — Это мне велено убираться прочь?!

— Уйдите, Канарис, вы мне глубоко противны, — голосом, полным глубочайшего отвращения, процедила Эрика.

— Я? Противен?! В каком смысле?

— Это спальня, а не камера, в которой, спасая свою шкуру, вы удушили ни в чем не повинного священника. Поэтому лучше уйдите!

Если бы Эрика попросту сослалась на недомогание или нежелание вступать с ним в связь, Канарис воспринял бы это спокойно. Пылкости супруги хватило лишь на первые два месяца их супружеской жизни; после этого она допускала мужа до своего тела как до сокровища, которого он не достоин. Однако тонкости их постельных отношений никогда особо не травмировали Вильгельма. А вот то, что она обвинила его в убийстве пастора!.. Обвинила в убийстве, которым он как разведчик, как солдат, в конце концов, спас себе жизнь… это уже выходило за рамки семейных отношений.

«Невинный священник»! Какой еще, к дьяволу, «невинный священник», если речь шла о его, Канариса, жизни и смерти?! И это говорит жена офицера разведки! Нет, такой морально-этической пощечины Канарис простить ей уже не мог.

Несколько последующих ночей он провел в своем кабинете, в «служебной» кровати. И никто из заключенных, в подвальные камеры к которым шеф абвера наведывался тогда поздними вечерами, даже предположить не мог, с какой это стати их удостаивает своим визитом в столь поздний час сам шеф абвера. И почему, являясь к ним, он даже не пытается провести допрос, а принимается хладнокровно, методично избивать их.[20] Им и в голову не могло прийти, что, по-садистски изощряясь в избиениях, этот флегматичный на вид седовласый человек с внешностью и манерами то ли тихопомешанного кабинетного ученого, то ли университетского профессора всего лишь срывает на них зло и мстит за все те унижения, которые не способен унять и погасить в своей домашней спальне, в объятиях презревшей его супруги.

Понимая, что проводить слишком много ночей в своем служебном кабинете неэтично, Канарис, предаваясь оскорбленной гордыне, еще несколько ночей спал в кабинете домашнем. Он, конечно, мог бы куда романтичнее проводить эти ночи в домике своей старой подруги Амиты, но это означало бы окончательный разрыв с женой, после которого вернуться домой он уже не смог бы. К тому же Канарис не мог позволить себе искать убежища у служанки, это выглядело бы слишком вызывающе. Впрочем, Эрика не сомневалась, что с Амитой у ее мужа давний и слишком затянувшийся роман.

Но даже когда супруга снизошла до того, что вновь впустила его под свое одеяло, он понял, что никогда больше не простит ей этого цинизма и этого «римского упрека». Да и брал он ее с того времени все реже, со стыдливым ощущением того, что предается сексуальным усладам с манекеном.

13

Канарис взглянул на часы. Брефт должен был появиться минут через десять, однако время словно прекратило свое течение. Казалось бы, не такой уж и важный гость, однако Вильгельм ждал его с той нервозностью, с какой обычно ожидают человека, от которого что-то зависит — точнее, зависит очень многое. Какой же сюрприз судьбы готовит ему очередная неожиданная встреча с Брефтом? Неспроста он появился сегодня «на рейде» виллы, ох, неспроста…

Остановившись посреди комнаты, адмирал с минуту осматривал свое пристанище: на стене между окнами — макет штурвала; тут же рядом — небольшая бронзовая рында, морской компас, канатная подвязка с набором всевозможных узлов — подарок одного из сослуживцев по «Дрездену», который затем стал капитаном сейнера; большой глобус с проложенными по нему курсами морских линий…

Для него, стареющего сухопутного адмирала от разведки, «каюта» и впрямь оставалась тем островком, на котором он с одинаковым наслаждением мог предаваться и воспоминаниям, и милому бреду мечтаний. А еще именно здесь, на этой тахте, напоминающей «лежбище» матросского кубрика, он любил предаваться любовным играм с Амитой Канарией…

Несмотря на свою нынешнюю непростительную полноту, эта женщина все еще сохраняла пылкость дикой островитянки (юность девушки прошла в небольшой, забытой Богом деревушке на южной оконечности острова Гран-Канария), каковой она, по существу, так и осталась. Как осталось в ней и восприятие его, Вильгельма Канариса, как повелителя, мужчины, дарованного ей самим небом. Жаль только, что это все еще было живо только в душе и чувствах Амиты, а не его, адмирала Канариса.

Правда, в последнее время Амита тоже все чаще позволяла себе ворчать и даже пыталась давать своему адмиралу всяческие мудрые советы. Но когда Вильгельм однажды решился упрекнуть Амиту во «все разительнее проявляющихся скверностях ее нетерпимого характера», она поучительно заметила:

— Мой адмирал, если мужчина не позволяет своей женщине рожать ему детей, он должен быть готов к тому, что со временем женщина вынуждена будет усыновить его самого.

— Усыновить? Вы о чем это, Амита? С чего вдруг? — непонимающе уставился на нее адмирал.

— Причем усыновить — это в лучшем случае, — настаивала на своем Канария.

— По какой такой логике?

— А что вас так удивляет, адмирал? Неужели непонятно, что этого требует ее материнский инстинкт?

— И он, этот ваш инстинкт, в самом деле еще чего-то там требует? — удивился Канарис, но, не добившись от Амиты никаких других объяснений, вынужден был признать, что не ожидал от нее ни подобной трактовки, ни подобной глубины мысли.

Что за жизнь у него пошла: супруга окончательно предала его, служанка Амита Канария вообще дошла до того, что пытается «усыновить»… В то время как самому адмиралу хотелось только одного — чтобы рядом оставалась по-настоящему преданная и любящая его женщина. Только-то и всего.

Теперь Канарис понимал, что в его жизни такая женщина однажды случилась — это была Мата Хари. Жаль только, что понял он это слишком поздно. И потом, любовная привязанность танцовщицы-проститутки вряд ли могла служить аргументом для того, чтобы испытывать ее в семейных условиях. Уж что-что, а семейная жизнь этой бродячей, разгульной актрисе, не имеющей ни постоянного жилья, ни постоянных привязанностей, ни даже постоянной страны обитания, — была напрочь противопоказана.

…Уж теперь-то адмирал без какой-либо внутренней боязни и излишней гордыни мог сознаться — по крайней мере самому себе, — что все, что исходило во время их знакомства от него, Вильгельма Канариса, конечно же, порождалось ложью. Или же вместе с ложью источалось. И то, как он представал перед ней в облике офицера-богача, и как разыгрывал сцены юношеской влюбленности, и как искренне уговаривал танцовщицу выйти за него замуж — понятное дело, не в сей же час, а когда кончится война…

Когда Маргарет неожиданно покинула свой салон в Париже, который к тому времени охотно посещали не только безоглядно влюбляющиеся в нее молодые французские офицеры, но и министры, известные промышленники и даже иностранные дипломаты, и вернулась в Мадрид, одни восприняли эту ее отлучку как стремление отдохнуть от парижского бомонда другие — как попытку охладить буйный пыл некоего слишком уж навязчивого любовника, которого Мата Хари сначала страстно увлекла собой, а затем, буквально разорив его, столь же страстно отвергла; третьи поговаривали о появлении какого-то нового воздыхателя…

Истинную же причину ее отъезда знал только он, капитан-лейтенант Канарис.

Да, это действительно был не очередной отъезд, а самое настоящее бегство, причем, следует признать, весьма своевременное. Несколько попыток танцовщицы получить разрешение на въезд в Англию ни к чему не привели. Мало того, неофициально ей дали понять, что репутация ее слишком запятнана, причем касается это отнюдь не бесчисленных любовных связей, нет; ей по-джентльменски намекнули на связь с германской разведкой.

— По-джентльменски, значит, намекнули? — устроил после этого своей «разведтанцовщице» форменный допрос Вильгельм Канарис.

— Следует полагать, что да, пока что по-джентльменски.

— Ничего при этом не предлагая?

— Если вы имеете в виду вербовку в английскую разведку, то нет, не предлагали, — затравленно объяснила Мата. Канарис впервые видел ее такой испуганной. До этого она уже не раз рисковала, но, даже оказываясь на грани провала, сохраняла свое привычное ироническое спокойствие.

— Что же тогда предлагали? — настойчиво допытывался Канарис.

— Всего лишь настойчиво посоветовали, что в моих же интересах держаться подальше от посольств тех стран, с которыми Германия все еще пребывает в состоянии войны. Но советовали, подчеркиваю, очень настойчиво.

— Настолько, что вы испугались… — не спросил, а, скорее, задумчиво констатировал Канарис.

— Впервые по-настоящему испугалась, — признала Маргарет. — И вы не заставите меня вновь возвращаться в Париж, а тем более — еще раз обращаться в английское посольство во Франции. С меня хватит!

— Ну, заставим или нет — это покажет время, — с неожиданной угрозой в голосе произнес тогда резидент германской разведки.

— И в этом заключается вся ваша благодарность?! — мгновенно оскорбилась Маргарет Зелле. — Вместо того чтобы поддержать меня в такие минуты, вы, наоборот, пытаетесь шантажировать меня! Вы ведете себя так, словно…

— Ваши истерики, мадам Зелле, меня не интересуют, — еще более холодно и сурово произнес германец. — Однако помочь я вам все же попытаюсь. Начну с того, что постараюсь навести по своим каналам кое-какие справки, чтобы выяснить, насколько серьезен был этот отказ. Что за ним стоит. Вдруг это всего лишь неджентльменская месть английского посла за некогда не подаренную вами ночь?

— Не подаренную ночь? — удивилась Мата Хари самому подходу к проблеме, с которой она столкнулась в Париже.

— Вспоминайте, мадам Зелле, вспоминайте. Когда вопрос касается оскорбленной, точнее, неудовлетворенной мужской гордыни, даже истинные джентльмены порой способны на неджентльменские поступки.

— Однако ничего такого я не припоминаю. Английский посол…

— Или же кто-то из англичан, оказавшийся другом этого самого посла… Вспоминайте, Маргарет; успокойтесь и вспоминайте!

Кое-какие справки германский капитан-лейтенант действительно навел. Для Маргарет Зелле они оказались неутешительными. Мало того, в них просматривалась угроза для него самого, поскольку английской разведке уже было известно, что для германского резидента Канариса любовная связь с танцовщицей уже давно служит всего лишь прикрытием.

Когда эта угроза была подтверждена и другими источниками, Канарис вынужден был признать, что из Франции Маргарет удалось вырваться только чудом, как понял и то, что при необходимости французская или английская разведка легко достанет ее в Мадриде или в любом другом уголке Испании. Точно так же, как достанет и его, особенно после того, как Мата Хари начнет давать показания на допросах в любой враждебной контрразведке.

Канарис вынужден был задуматься над своим положением еще и потому, что в Мадриде, куда он прибыл вскоре после возвращения туда Маргарет, его вдруг навестил высокий худощавый джентльмен из английского торгового представительства.

— Есть необходимость представляться, господин Ридо Розас?

— Такая необходимость возникает в любом случае. Тем более что вы решили говорить с офицером, обладающим дипломатическим иммунитетом.

— Терпеть не могу дипломатов. Но если вы так настаиваете… Мое имя вам все равно ничего не скажет, а визитку, с вашего позволения, я вручу перед своим уходом, — учтиво склонил голову джентльмен. — Так что давайте на этом покончим с ненужными формальностями.

Только теперь помощник военно-морского атташе Германии внимательнее присмотрелся к холеному, аристократическому лицу англичанина и резким движением руки указал ему на кресло.

Понятно, что имя чилийца Ридо Розаса было тем паролем, обладать которым могла только Сикрет Интеллидженс Сервис,[21] — это Канарису стало ясно сразу же. Но дело не только в этом. Теперь капитан-лейтенант еще и узнал англичанина. Это был тот самый лейтенант английской разведки, который в 1915 году поднялся на голландский теплоход «Фризия» с твердым намерением встретиться там с неким лже-чилийцем Розасом. Но вовсе не для того, чтобы раскрыть и погубить его. У англичанина был свой интерес к этому германцу. Впрочем, это уже были дела давно минувших дней.

Теперь же Канарис тоже полюбопытствовал у англичанина, не ошибся ли он, обращаясь к нему как к чилийцу Розасу, тем более что торговые поставки из Великобритании его не интересуют. Но это была всего лишь попытка выиграть время, чтобы, с одной стороны, собраться с мыслями, а с другой — заставить гостя чуть поподробнее рассказать о себе.

— Такие вопросы поставок, с которыми решила обратиться наша фирма, вас, бывший обер-лейтенант крейсера «Дрезден», несомненно, заинтересуют.

— Не уверен, однако готов выслушать.

— Вполне приемлемый подход. Мудрость нашей с вами профессии заключается именно в том, чтобы научиться выслушивать каждого, кто готов предаваться красноречию.

— Нашей с вами профессии? Не похоже, чтобы когда-нибудь вы числились в команде какого-либо из кораблей флота Королевского Величества, тем более что…

— Вы прекрасно знаете, кто я, потому что уже узнали меня, — жестко осадил его англичанин. — Один из канонов нашей с вами профессии как раз в том и заключается, что при решении важных деловых вопросов мы не должны ломать комедию. Вы готовы обсуждать мои предложения серьезно, не заставляя меня прибегать к шантажу?

— Шантаж — самое бессмысленное, к чему вы и ваши люди можете прибегнуть, находясь в стране, в которой германское влияние сильнее, как и сам авторитет Германии намного выше, нежели авторитет Великобритании.

— Очень спорный тезис. Здесь действительно не очень уважают старую амбициозную Леди, но вполне терпимо относятся к ее весьма щедрым подданным. Тем не менее обсуждать наши предложения… о неких поставках, исключительно о поставках, — англичанин уже не скрывал своей иронии, — как вы понимаете, лучше всего на свежем воздухе.

— К вопросам поставок я всегда отношусь с особой тщательностью, — заверил его Канарис. С формальностями действительно пора было кончать.

14

Несмотря на жару, англичанин был одет в темно-синий костюм с блестящими пуговицами на удлиненном пиджаке, а ворот белой рубахи тщательно стягивался строгим коричневатым галстуком. Трость в руке тоже выдавала в нем английского денди, хотя и не скрывая офицерской выправки.

Впрочем, было похоже, что лейтенант умышленно рассекречивал свое подданство, памятуя о старинном шпионском правиле: «Лучший способ конспирации — отсутствие всякой конспирации!» Тем более что, несмотря на древнюю вражду двух океанских империй, англичан в Испании действительно уважали, чего нельзя было сказать о германцах, которых здесь недолюбливали и почему-то опасались. Недолюбливали, судя по всему, за мелочную расчетливость, граничащую с жадностью. А вот почему опасались — этого Канарис понять так и не смог.

Они вышли из представительства и, молча пройдя три квартала, вошли в фойе филиала итальянского «Банка ди Рома», основной капитал которого принадлежал ватиканской «черной знати».[22] Только теперь Канарис вспомнил, что однажды заметил, как человек, очень смахивающий на этого английского лейтенанта, входил в этот же банк. Но тогда он не сразу сообразил, кого именно напоминает ему этот человек; к тому же сбила с толку принадлежность банка.

— В свое время вам, господин Канарис, действительно удалось заметить меня входящим в этот банк, — англичанин предельно точно уловил этот, очень важный психологически, момент опознания.

— Какая наблюдательность! — кисло ухмыльнулся Канарис, хотя должен был бы, по крайней мере, удивиться. — А вот я вас что-то не припоминаю.

— Не юлите, капитан-лейтенант, я специально подставился вам, дабы напомнить о ваших «великобританских обязательствах». Но то ли вы действительно не успели разглядеть меня, то ли специально умудрились не узнать.

— Скорее второе.

— В таком случае, напомню о себе: лейтенант О’Коннел. А еще напомню, что это не первая наша встреча.

— Я не коллекционирую псевдонимов и разведывательных кличек.

— Это не псевдоним и не кличка.

— Уж не хотите ли вы сказать, что на задания по делам разведки выезжаете под своим собственным именем?

— В этом и состоит моя конспирация.

— Сомневаюсь, что только в этом.

— О’Коннел — моя настоящая фамилия, черт возьми, — вежливо возмутился его недоверием англичанин. — В дружественные нам страны я предпочитаю приезжать под своим именем и со своими собственными документами. Советую вам, Канарис, поступать точно так же.

— Тогда, в Плимуте, мне пришлось предъявлять те документы, которые позволили мне выжить в Латинской Америке и пересечь Атлантику, — не менее вежливо объяснил ему Вильгельм.

— Фальшивые документы — не самый большой грех разведчика.

— Для него это, скорее, реквизит, как для фокусника — колода карт или платочек в рукаве.

— Очень своевременное и мудрое толкование.

— Нам нетрудно будет договариваться — это вы хотите сказать?

— Опытные, умудренные жизнью люди, — развел руками англичанин. — Когда-то же она должна наступать — пора степенности и зрелости!

— Что привело вас ко мне, лейтенант?

— После вашего отплытия из Англии я проследил по карте путь вашего бегства из лагеря интернированных германских моряков, снятых с тонущего крейсера «Дрезден». Признаюсь, это впечатляет: остров Квириквина из архипелага Хуана Фернандеса, континентальное Чили, губительные перевалы Анд в обход чилийских и аргентинских пограничных постов.

— Поверьте, это не столь романтично, как вам представляется, лейтенант. Даже в восприятии такого романтика, какого вы видите сейчас перед собой.

— … Затем судно, на котором, выступая в роли кочегара, вы сумели наладить приятельские отношения с несколькими англичанами, дабы усовершенствовать свой английский, — все с той же долей восхищения завершил англичанин.

— Совсем уж несущественные детали.

— Не скромничайте, Канарис: совершить подобный вояж дано не каждому. Таким можно гордиться потом всю жизнь.

— С этим трудно не согласиться. При всей моей скромности.

— Почел бы за честь оказаться вашим спутником.

— Как только вновь окажусь в плену у чилийских аборигенов, сразу же телеграфирую вам, лейтенант.

— …А что касается всевозможных неприятностей, выпадавших тогда на вашу долю, — простил ему и этот выпад О’Коннел, — то ничто так не оправдывает и не облагораживает наше поведение вдали от родины, как непредвиденные обстоятельства и борьба за жизнь.

15

Англичанин чопорно уселся за столик для клиентов, стоявший у широкого окна и, прежде чем предложить второе кресло Канарису, посоветовал ему взглянуть в окно.

Прямо перед ним открывалась небольшая площадь, а вправо и влево — только не перпендикулярно банку, а под углом от него — уходили вниз по склону две оживленные улицы.

Канарис мог бы признать в лейтенанте любителя уличных сценок, если бы не два любопытных момента: на площади перед банком отлично просматривались подходы к представительству, в котором служил О’Коннел, а справа точно так же хорошо просматривались подходы к зданию, в котором располагалось германское посольство.

— Прекрасное времяпрепровождение, — согласился Канарис, отодвигая свое кресло так, чтобы не закрывать лейтенанту часть пространства перед окном. — Что привело вас ко мне, лейтенант?

— Согласитесь, что мы не слишком навязчивы.

— По крайней мере, так было до сих пор.

— Вот видите, в кое-каких вопросах мы уже находим понимание.

У окошечек банка не наблюдалось ни одного клиента, зато Канарис заметил некоего крепыша, околачивающегося в дальнем углу зала, за столиком у конторки. Тот явно не был похож на человека, торопящегося снимать что-либо со своего банковского счета, а тем более — пополнять его.

— Что же заставило вас нарушить обет молчания, Британец? — без особого труда вспомнил его агентурную кличку капитан-лейтенант Кригсмарине.

— Нас интересует одна особа, именующая себя Матой Хари. Она же нидерландская подданная Маргарет Гертруда Зелле.

— Как, и вас она тоже интересует? — едва заметно ухмыльнулся Канарис. — Какое совпадение привязанностей и интересов!

— Что конкретно вы можете сообщить о ней, Канарис? Нужна хоть какая-то доза полезной для нас информации.

— Информации — море. Начнем с того, что Мата Хари — прекрасная танцовщица, сумевшая вскружить голову не одному испанцу.

— Так считают не все. Ее бывший муж, нидерландский офицер Рудольф Маклид, вполне определенно заявил: «У нее плоскостопие, и она абсолютно не умеет танцевать». Мы ему не поверили. Но вскоре наши агенты сумели получить отпечатки ступней Маты Хари, и медики убедили нас: плоскостопие в самой ярко выраженной форме! Специалисты утверждают, что женщину с таким природным недостатком вообще нельзя подпускать к танцевальным подмосткам.

— Любопытно, — повел подбородком Канарис.

О плоскостопии Маргарет капитан-лейтенант и в самом деле даже не догадывался. И не мог припомнить хотя бы один случай, когда оно как-то слишком уж резко проявилось или каким-то образом бросилось в глаза.

— Кроме того, у нас есть заключение сразу нескольких специалистов из Индостана. Каждый из них самостоятельно пришел к выводу, что по уровню мастерства она не тянет даже на ученицу храмовой танцовщицы, поскольку в ученицы попадают девушки, получившие определенную подготовку. Причем, заметьте, речь шла о юных девушках, а в данном случае мы имеем дело с сорокалетней матроной.

Выслушав его, Канарис загадочно ухмыльнулся.

— Стоп, хватит, Британец. Считайте, что меня вы уже убедили. Теперь постарайтесь убедить в этом же Париж, Мадрид, Берлин, Монте-Карло…

— Мы тоже пытаемся понять, что происходит, — не стал оспаривать его аргументы англичанин. — Но единственное, что мы пока что способны констатировать, — мы ни черта не понимаем.

— Происходит массовый гипноз, порождаемый таинством таланта, — вот что на самом деле происходит, когда эта женщина выходит на подмостки парижского «Фоли бержер» или не менее знаменитой «Олимпии». И когда она обнажает свое прекрасное тело, тысячам мужчин всех национальностей и возрастов глубоко наплевать на то, есть у нее плоскостопие или нет. Как, впрочем, и на мнение ее бывшего супруга. Прочтите, что пишут об ее искусстве в «Ля пресс», «Курьер франсэ» или «Нью-Йорк геральд».

— Что тоже справедливо, — проворчал О’Коннел. — Чувствуется, что вы внимательно следите за прессой, а главное, все еще влюблены в нашу танцовщицу.

— Вынужден разочаровать: на сей раз нюх разведчика вас подводит. Лично я к танцовщице Мате Хари давно охладел, если только наши отношения с ней интересуют вас как профессионала.

— Охладели? Мы так не считаем, если учесть навязчивый интерес этой особы к английскому посольству и старой доброй Англии. Есть все основания считать, что он подогревается именно вами, Канарис. Чем холоднее вы воспринимаете ее как женщину, тем пылче интерес к ней как к шпионке.

— Вас удивляет интерес актрисы к Лондону? — пожал плечами Канарис. — А куда еще отправляться танцовщице, покорившей Мадрид, Париж и Берлин, если не в Лондон?

— С этим можно было бы смириться, если бы мы знали ее лишь как агента французской разведки.

— То есть как агент французской разведки вам она уже известна?

— Само собой разумеется.

— Вот видите, а для меня это новость.

— Не лукавьте, Канарис. Вербовка Маргарет французами Действительно оказалась для вас неожиданностью. Но это уже в прошлом. А вот то, что французы завербовали эту неутомимую бордельную танцовщицу, не догадываясь, что она работает на германскую разведку, — это уже пикантно.

— Однако ни у вас, ни у французов достаточных доказательств того, что Маргарет Зелле танцует под аккомпанемент германской разведки, нет.

Прежде чем ответить, О’Коннел проводил взглядом какого-то испанца — судя по его поясу и крестьянской одежде, баска, — который, проходя мимо окна, приподнял широкополую шляпу и вытер лицо розовым платочком. При этом они встретились взглядами: контакт состоялся.

Еще через несколько мгновений англичанин взглянул на карманные часы и предложил Вильгельму перейти в небольшой ресторанчик «Карильон», располагавшийся неподалеку, на небольшой площади у старинного собора.

— Фиесты устраивать мы не станем, но самое время утолить жажду.

Канарис не возражал; действительно, самое время поговорить за стаканом вина.

— Вы ведете скучный образ жизни, Канарис, — сказал англичанин, усаживаясь за свободный столик, стоявший между двумя толстыми колоннами, за которыми чернело чрево богато орнаментированного камина — большой редкости для испанских ресторанчиков.

— Не стану оспаривать.

— Скучный и скудный. Уже хотя бы потому, что вас ни разу не видели в этом ресторанчике.

— Дай-то Бог, чтобы на этом список моих прегрешений завершался. Маргарет Зелле, насколько мне известно, тоже не навещает его, — деликатно напомнил капитан-лейтенант о причине их встречи.

— Этот она пока что не навещала, тут вы правы.

— По крайней мере, так утверждает безликий тип, с которым вы общаетесь через окно «Банка ди Рома».

— Кстати, мы не стали разочаровывать наших французских коллег по поводу Маргарет и ограничились лишь мимолетным намеком.

— …Которому, однако, не доверились даже легкомысленно-доверчивые французы.

— Они тоже устроили слежку за ней, но все еще мало преуспели в этом.

— А вы, мистер О’Коннел?

Возможно, англичанин и собирался что-то ответить, но в это время приземистый седовласый официант подошел к их столику, мельком осмотрел посетителей и, распознав в них иностранцев, произнес по-английски:

— Мясо молодого быка, красное кастильское вино и много сыра. У нас это называется «обедом матадора».

— На обед матадору подают яйца убитого им быка, — напомнил ему Британец. — Или, может, я что-то путаю?

— Когда устраивают фиесту по поводу большого боя быков. Но вы мало похожи на матадора.

— Это уж как взглянуть на бой быков. И потом, кто знает, не придется ли вскармливать быка «прелестями» матадора…

Испанец вяло улыбнулся.

— Итальянцы обычно требуют еще и спагетти. Однако англичане предпочитают завершать подобные пиршества обычной яичницей, щедро усыпанной кусочками куриной грудинки.

— Принимайте нас за французов, — посоветовал Канарис официанту, желая как можно скорее отослать его от столика. Однако, запрокинув голову и победно улыбаясь, официант решительно произнес:

— Французы слишком легкомысленны, чтобы подражать им в чем-либо. Кому угодно, только не французам!

— Ни подражать, ни доверять французам нельзя, — охотно согласился с ним Канарис.

— В таком случае принесите нам по стакану хереса и по куску сыра, — степенно произнес англичанин.

Официант отходил, кланяясь и долго не решаясь повернуться к ним спиной, словно опасался выстрела в затылок.

— Что с них взять? Это же англичане! Ни черта они не смыслят ни в хорошем вине, ни в хорошем испанском сыре, — пожаловался он основательно подвыпившему кабальеро, стоявшему у края стойки, не смущаясь того, что посетители могут услышать его. Но в ответ кабальеро лишь сладко икнул.

— Вот он, испанский национализм — во всей его несуразности, — назидательно молвил О’Коннел.

— Мало чем отличающийся от английского или германского, — заметил Канарис.

— При чем здесь германский? У вас и национализма порядочного пока что нет; так, сплошное пруссачество…

16

Вино оказалось слишком теплым и кисловатым для настоящего хереса, однако Канарис старался не придавать этому значения.

— Почему вы решили заговорить о Маргарет Зелле? — поинтересовался Канарис, зажевывая винную кислятину ломтиками сыра.

— Потому что вы упорно стараетесь внедрить ее в круги английской аристократии. Английские генералы и дипломаты не столь болтливы, как французские, но ведь эта танцовщица не зря провела несколько лет в буддистском храме… — Услышав это, Канарис про себя скептически ухмыльнулся: он-то знал, что ни в одном храме мира Мата Хари ни одного дня не провела. — К тому же она подпаивает своих клиентов каким-то восточным снадобьем.

— Даже так?! — искренне удивился Канарис. Он многое знал о роковой танцовщице, однако ни о каком восточном снадобье слышать ему пока что не приходилось. — Вам пришлось испытать его на себе?

— До снадобья дело не дошло, но…

— …Но тоже успели побывать в числе ее постельных почитателей? — прямо спросил Канарис. — Непростительная промашка для джентльмена столь безукоризненной репутации, прямо скажу — непростительная.

Англичанин отпил вина, закусил его сыром и только потом выразительно пожал плечами:

— Само собой разумеется, я тоже побывал в ее салоне на бульваре Сен-Мишель. — Британец выдержал паузу, достаточную для того, чтобы позволить разгуляться фантазии своего собеседника, и только потом добавил: — Особого впечатления эта голландка на меня не произвела, особенно если учесть, что в амурных делах я человек брезгливый.

Отведя взгляд, Канарис надолго задержал его на одной из колонн. В данном случае ему тоже стоило бы прослыть если уж не более брезгливым, то, по крайней мере, более осторожным. Ну да что уж тут!

— Но это еще не повод… — медлительно произнес он, возвращая свой взгляд из бесплодных блужданий.

— Слишком уж она обнаглела, — резко отреагировал Британец. — Когда какая-то стерва пытается обвести вокруг пальца три разведки сразу — меня это начинает раздражать. А вас, сеньор Розас?

«Интересно, за какую из возможных «шалостей» Маргарет англичанин так упорно пытается мстить ей? — подумалось капитан-лейтенанту. — И стоит ли эта ее шалость такой кровной мести?»

— Она откажется от попыток проникнуть в Лондон, — снисходительно пожал плечами Канарис, понимая, что это единственное, чем он способен помочь сейчас Маргарет. — Мои люди позаботятся об этом.

Британец мысленно улыбнулся: все же он заставил прямо признать Чилийца — именно под таким псевдонимом проходил по его картотеке Канарис, — что подстава с этой грязной колониальной потаскушкой-двойником — дело его рук.

— Ваши люди позаботятся о том, — еще жестче и повелительнее стал его голос, — чтобы она вернулась в Париж и была сдана там французской разведке. Немедленно и самым банальным образом — сдана. — Канарис иронично хмыкнул, однако британец не придал этому никакого значения. — Причем со всеми возможными компрометирующими ее как германскую шпионку… ну, скажем так, подозрениями.

Канарис угрюмо помолчал: британец требовал от него невозможного. Давненько капитан-лейтенант не испытывал такого унижения. Он отпил хереса, но теперь вино представилось ему еще отвратительнее.

— Стоит ли все настолько усложнять? Когда вы объявите миру, что изобличили известную танцовщицу в шпионаже, английскую контрразведку и английское правосудие попросту засмеют.

— Не сомневаюсь, засмеют.

— Тогда в чем смысл этой авантюры?

— В том, чтобы засмеивали контрразведку и правосудие Франции. Потому что сдавать ее вы будете французам, а не англичанам.

— Вот такой хитроумный ход? Прикажете воспринимать это за юмор в чисто английском стиле?

— Если вы этого не сделаете, господин Чилиец, то французы арестуют ее сами. Они достанут ее и здесь, в Испании. Но тогда вслед за Матой Хари будете арестованы и вы. Пребывание в общей камере с ней не гарантирую, а вот одну виселицу на двоих — вне сомнений.

— Ох, и щедры же вы, Британец…

— Национальная черта. Кстати, о национальной черте, французам как раз нужна шумиха в прессе, которая отвлекла бы внимание общественности от бездарных действий военного командования на фронте, а заодно объяснила обывателю, почему враги-германцы так легко разгадывали замыслы французских генералов и кто в действительности становился источником информации.

— Какая новизна разработки иностранного шпиона!

— Кажется, я уже дал вам понять, что вся прелесть этой операции — в ее исключительной банальности.

— Вот тут-то перед разгневанной публикой и возникнет образ некоей колониальной танцовщицы, свившей свое змеиное гнездо в самом сердце Парижа! — все еще пытался иронизировать Канарис, однако это уже была ирония Иуды.

— И публика ухватится за эту наживку. Грязная танцовщица, которая совращала темпераментных французских штабистов и таким образом поставляла германцам такие сведения, которые те никак не могли получить от своей фронтовой разведки.[23] Сведения, позволявшие германскому командованию наносить упреждающие удары по французским войскам, приведшие к немыслимым потерям. Кого такой поворот карьеры известной танцовщицы может оставить равнодушным?!

— Вы действительно намерены организовать судебный процесс против Маты Хари?

— Еще какой! Дело в том, что в ее сексуальные сети попало несколько очень уважаемых джентльменов. Поэтому мы будем рады убрать ее стараниями наших парижских союзников.

* * *

С минуту Канарис пребывал в состоянии некоей прострации. Он не знал, как ему реагировать на обвинения Британца, как вести себя, и вообще как воспринимать все здесь происходящее. Позиции англичанина крепки. В таком случае приходится уступать свои…

— Давайте порассуждаем. Считайте, что сумели убедить меня: вывести агента из-под удара ваших парижских коллег мне действительно не удастся.

— Просто не вывести из-под удара — этого уже недостаточно. Вы знали о том, что Мата Хари работает против нас, однако, будучи нашим агентом, не только не убрали ее с театра действий, но даже не поставили нас в известность. Вам не кажется, что это непорядочно?

— Знать бы, что именно в нашем с вами ремесле подпадает под это определение — «непорядочно»!

— Если просто не вывести из-под удара… В таком случае в прессе появится ваше имя, которое Маргарет неминуемо сдаст французам, и тогда как разведчик вы уже не будете представлять интерес ни для германской разведки, ни для британской. На вашей карьере будет поставлен крест. Мало того, неминуемо всплывет ваша британская вербовка, и за вами начнется охота всех европейских резидентур, способных достать вас даже в кубрике субмарины посреди Атлантики.

Возле столика вновь возник говорливый официант, однако О’Коннел обронил какую-то фразу на непонятном германцу наречии — возможно, на баскском, — и тот мгновенно ретировался.

Канарис не видел причин для того, чтобы в связи с делом Маргарет Зелле его английская вербовка неминуемо всплывала, но понял, что вести полемику по этому поводу бессмысленно: Британец нагло шантажирует его.

— А в Париже никого не интригует тот факт, что в прессу просочатся сведения о танцовщице, как агенте-двойнике французской разведки?

— Именно поэтому Сикрет Интеллидженс Сервис не желает, чтобы ваш агент оказалась в ее лондонском подвале. Доказывать, что французы заслали в Британию свою шпионку… — передернул он плечами. — Кого в наши дни это способно воодушевить?

— Да уж… — вздохнул Канарис, хотя никакой особой горести во вздохе его Британец не уловил.

— Хорошенько подумайте, сеньор Чилиец, стоит ли создавать из-за этой танцовщицы проблемы себе и нам? — поморщился британец, давая понять, что тема исчерпана, и обсуждать ее подробности не имеет никакого смысла.

— Нужно все основательно взвесить. Разоблачение Маты Хари сильно ударит по моим собственным позициям в германской разведке, — произнес Вильгельм, а мысленно добавил: «Ты, Канарис, всего лишь такой же агент-двойник, как и эта колониальная потаскушка Мата. И если ты уже ничем не способен помочь ей, то, по крайней мере, позаботься о собственной шкуре!»

— Ударит, несомненно, если не прибегнуть к тщательной разработке этой операции. Но в этом я вам попытаюсь помочь.

— Поскольку мой провал, в свою очередь, ударит по вашей карьере, — мстительно улыбнулся Канарис.

— В поле зрения французской разведки, — не придал значения его выпаду Британец, — давно попала другой ваш агент, некая Элизабет Шрагмюллер.

«А вот и шулерская «крапленая дама из рукава»!» — побледнела переносица капитан-лейтенанта от разведки. Если они возьмут в оборот Шрагмюллер,[24] проходившую по его картотеке под кличкой Кровавая Баронесса, это будет провалом значительной части агентуры во Франции и Испании. С таким трудом, такими усилиями созданной агентуры!..

— Это еще что за дама? — попытался он состроить все ту же пресловутую «хорошую мину при скверной игре».

— Вы заходите слишком далеко, Канарис, — вновь осадил его Британец.

— Вы не позволяете мне задавать уточняющие вопросы.

— Зато позволю себе уточнить, что вряд ли вам станет легче от того, что в Берлине вам, британскому шпиону, предателю Германии, придется взойти на эшафот в то же мрачное утро, что и двум вашим агентам в Париже.

Канарис конвульсивно передернул кадыком, словно петля палача уже затягивалась на его шее. Знал бы этот самый Британец, скольких врагов он сумеет ублажить своим разоблачением и с каким вожделенным трепетом они прочтут в газетах о его казни!

— Не спорю, перспектива мрачная.

— Понимаю, вам понадобится какое-то время, чтобы прийти в себя, но делать это следует по-мужски, не пытаясь сжигать мосты… через Ла-Манш.

— Мосты через Ла-Манш сжигать теперь уже действительно не стоит, — задумчиво согласился Канарис.

— Вашу госпожу Шрагмюллер французы деликатно завербуют, и с ее помощью вы сольете им всю нужную информацию об Утренней Звезде, или как там именует себя госпожа Зелле.

— Но вы не тронете Шрагмюллер.

— Одно из правил английской королевской разведки гласит: «Никогда не следует ни влюбляться самому, ни влюблять в себя своих агентурных женщин». Никакие разъяснения его не сопровождают, однако всем известно, что это слишком дрянная примета, обычно преследуемая неминуемым, умопомрачительным провалом.

— Это мое условие: вы не тронете Шрагмюллер, — не стал оправдываться Канарис.

— Если вы так настаиваете, — благодушно согласился Британец.

— Вы гарантируете, что она сумеет вернуться в Берлин.

— Лучше в Мадрид, — уже откровенно подтрунивал над ним Британец. — Ради сотворения хоть какой-то конспирации, которая понадобится больше вам, нежели Элизабет.

— Вы гарантируете это, — фанатично настаивал на своем Канарис, не вызывая этим у Британца ничего, кроме оскорбительного сочувствия.

Но и его Канарис воспринимал сейчас с благодарностью. Стремление выступить в роли спасителя Элизабет было продиктовано уже вовсе не тем, что и с Кровавой Баронессой святую заповедь английской королевской разведки он тоже умудрился нарушить. Просто таким образом он пытался спасти уже даже не Шрагмюллер, а собственную честь, остатки профессиональной порядочности и элементарной шпионской этики.

— Предлагаю вполне приемлемый вариант. После сдачи танцовщицы мы позволим госпоже Шрагмюллер благополучно — через милую вашему сердцу Испанию — вернуться в Берлин, чтобы использовать ее в самом крайнем случае, в роли связной. Между мною и вами — связной, — победно улыбнулся Британец.

17

— Не интересует, каким образом мне удалось установить ваше местонахождение, генерал?

В последнее время Мюллер обращался к Шелленбергу только так: «генерал», вместо принятого в СС «бригадефюрер». И шеф внешней разведки СД нередко задавался вопросом: с чего вдруг? Случайностей у «главного мельника» рейха, как правило, не происходило. Тем более что свое «генерал» он произносил с той долей плебейской иронии, которая выдавала в «гестаповском Мюллере» не уважение к чину и даже не зависть, а все то же, плебейское, пренебрежение ко всяким чинам, заслугам и регалиям.

— Следует полагать, что здание рейхзихерхайтсхаутамта[25] наполнено духами погибших разведчиков и отставных генералов, группенфюрер.

— Отставных генералов? На что вы намекаете, генерал, и кого имеете в виду?

— Это я всего лишь о способности нашего здания порождать слухи и воссоздавать полезную информацию.

Отвечая, Шелленберг мельком взглянул на барона. Однако тот предпочел отойти к окну и теперь, вложив руки в карманы брюк, беззаботно рассматривал очерченный решетками окон мир, легкомысленно покачиваясь на носках своих вечно запыленных сапог. Как бы щегольски ни был одет гауптштурмфюрер Фёлькерсам, сапоги его всегда оставались такими же, как после марша его десантного батальона по склонам Большого Кавказского хребта. На которых барон действительно отличился настолько, что мог теперь позволить себе даже такую непростительную вольность, как неухоженная обувь.

— Ответ, достойный начальника отдела внешней разведки, — сухо признал шеф гестапо. — Ваш коллега, адмирал Канарис, придерживался такого же мнения.

— Полагаю, что это о чем-то свидетельствует.

— Только о том, что шеф абвера слишком уверовал в своих разведчиков. Настолько, что больше полагался на духов тех из них, что погибли, нежели на живых и все еще действующих агентов. Если бы мы с вами вовремя заметили это, возможно, не допустили бы того, чтобы адмирал и сам превратился в одного из агентов.

— Превращение адмирала Канариса — в агента? — рассмеялся Шелленберг. — Это уже начинает забавлять. И куда, в какую страну вы предполагаете забросить его?

— В агента, генерал, в агента. Но только уже вражеской разведки, — объяснил шеф гестапо непонятливому и слишком уж расшалившемуся Шелленбергу. В трубке был слышно, как злорадно он при этом хохотнул.

— Какой именно? — улыбнулся бригадефюрер, давая понять, что воспринимает это обвинение как очередной ведомственный анекдот.

— Полагаю, что английской. Впрочем, французский след тоже отвергать не стоит, хотя французам сейчас не до него, а ему — не до французов.

— Я помню, что в свое время адмирал пытался наладить связь с английской резидентурой в Ватикане, однако делал он это, по его убеждению, во благо рейха, пытаясь отвлечь англичан от враждебных по отношению к нам мыслей. Считал, что это позволит сосредоточить весь потенциал рейха для борьбы с коммунистами. И, насколько я помню, адмирал сумел убедить фюрера…

— Неверная информация. Убедить в чем-либо фюрера адмиралу так и не удалось, — прервал его Мюллер. — Вы безнадежно отстали от хода событий, Шелленберг. Даже не представляете себе, насколько безнадежно. Впрочем, если окажется, что Канарис на самом деле не английский шпион, а американский или же обеих разведок сразу, в придачу с разведкой Японии, — нас с вами это уже не оправдывает.

— Почему «нас с вами»? — ловил его на слове Шелленберг. — Мы-то с вами какое отношение ко всему этому имеем?

— И нас с вами — тоже, генерал, тоже.

— Разве что в смысле круговой поруки, — скептически проворчал бригадефюрер. — Чего в СС, насколько я знаю, до сих пор не практиковалось.

— До сих пор — да, не практиковалось…

— Тогда кто заинтересован в создании прецедента? И вообще, следует ли воспринимать обвинение Канариса в шпионаже всерьез?

«Мельник» рейха недовольно покряхтел, что напоминало всхрапывание остановленной на полном скаку лошади. Он не ожидал, что Шелленберг захочет схлестнуться с ним.

Поняв, что речь идет об обвинении в шпионаже самого Канариса — о подозрениях, возникавших вокруг адмирала, словно грозовые тучи, барон уже был наслышан, — Фёлькерсам предпочел тотчас же оставить кабинет. Причем сделал это почти на цыпочках, словно побаивался, что до Мюллера может долететь стук его армейских подков.

— О том, что обвинение это следует воспринимать всерьез, вы узнали еще из уст покойного Гейдриха. Вам известно о расследовании по делу, касающемуся «Черной капеллы».[26]

— Я помню об этом нашем разговоре с начальником главного управления имперской безопасности, — как можно официальнее подтвердил Шелленберг. — Но совершенно непонятно, почему вдруг мы возвращаемся к нему почти четыре года спустя.

— Только что вы говорили о витающих в этом здании духах. Так вот, можете считать, что на сей раз ожил дух убиенного шефа СД Рейнхарда Гейдриха.

— Говорят, это не первый случай, когда в штаб-квартире СД возрождается тень Гейдриха. Но всегда некстати.

— Не богохульствуйте, генерал.

— В мыслях не было.

— И немедленно зайдите ко мне. Лучше будет, если мы обсудим ваше задание с глазу на глаз.

Когда Шелленберг положил трубку, гауптштурмфюрер Фёлькерсам попытался было войти в кабинет, но, опасаясь столкнуться с решительно направлявшимся к двери бригадефюрером, предусмотрительно отступил. И совершенно не удивился, когда тот прошел мимо него так, словно не заметил.

«Мюллер совсем озверел! Как старший по чину, он, конечно, может потребовать, чтобы я явился к нему в кабинет. Но задание?! — оскорбленно терзался Шелленберг духом сомнений. — С какой это стати Мюллер пытается давать мне задания? И вообще, с каких пор шеф гестапо решил, что ему позволено давать задание руководителю внешней разведки СД?!»

18

Адмирал проводил взглядом потянувшееся на север, в сторону Померании, звено бомбардировщиков, и мысленно перекрестился. Ничего, что каждый такой полет «коршунов люфтваффе» отдалял его от часа, когда безумие, именуемое войной, наконец-то завершится. Все-таки это были свои.

Впрочем, кто теперь у него «свои»? Похоже, что ныне он чужой для всех — бывших коллег и сегодняшних врагов; для тех, кто отмечал его чинами и регалиями в рейхе, и тех, кто, пребывая по ту сторону Ла-Манша, расценивал его восхождение всего лишь как продвижение своего платного агента…

Канарис ждал и одновременно боялся дня капитуляции, поскольку не знал, что ждет его за этой чертой запоздалого благоразумия. А еще он боялся, что фюрер и Кальтенбруннер не позволят ему дожить до капитуляции. Они не отдадут его в руки англичан или американцев, не говоря уже о русских. Конечно же, не отдадут! И не потому, что слишком уж ненавидят его, нет. На месте любого из них он тоже не позволил бы экс-шефу абвера, вместе со всеми его агентурными связями и имперскими секретами, оказаться во власти какой-либо иностранной разведки. Лучшее, что он мог сейчас предпринять, это скрыться в какой-нибудь из нейтральных стран или, в крайнем случае, затаиться где-нибудь в Альпах, в одной из глухих деревушек, под чужими документами, в глубоком подполье. Канарис прекрасно понимал, что бежать следует немедленно; тем не менее не бежал и даже не предпринимал ничего такого, что способствовало бы его бегству в будущем. Уже сейчас он вел себя как человек, давно смирившийся со своей обреченностью. Причем это было смирение человека, уставшего бороться за свою жизнь, потерявшего к ней всякий интерес.

Отставной шеф абвера в очередной раз взглянул на часы. Франк-Субмарина явно задерживался. Неспешно прохаживаясь по «каюте», словно предающийся мечтательным экскурсам в историю профессор — перед притихшей студенческой аудиторией, он неохотно и в то же время неотвратимо возвращался к тому дню, когда, после встречи с лейтенантом О’Коннелом, вынужден был отправиться в отель «Кордова».

Мата Хари встретила его, лежа в низкой полуовальной кровати. Руки разбросаны, полуоголенные ноги похотливо раздвинуты, подол платья «а ля кастильская цыганка» заброшен почти на живот, и складки его сливались с изгибами небрежно сброшенного аквамаринового сари, в котором она предавалась своим «храмовым ритуальным танцам». Причем нередко зрителем ее становился один-единственный человек — Маленький Грек Канарис.

— Как же долго вы добираетесь, моряк! — проговорила она, не поднимая головы и заставляя Канариса усомниться, за того ли, кого ждала, она принимает его.

— Опять вы не в форме, — проворчал капитан-лейтенант.

— Наоборот, только теперь я по-настоящему в форме.

Миниатюрный столик с графином вина стоял по ту сторону кровати, и Мата Хари дотягивалась до него, не меняя позы, захватывая бокал грациозным движением танцовщицы.

Почувствовав, что женщина и так уже слишком пьяна, Канарис решительно обошел ее лежбище и бесцеремонно изъял бокал из цепких пальцев.

— Прекратите накачиваться, Маргарет, — сурово пожурил он своего агента. И «колониалка» вдруг восприняла его бестактность с сугубо восточной покорностью, что случалось с ней крайне редко.

— А что мне еще остается делать? Вы вот уже третий день прожигаете жизнь в Мадриде, но только теперь соизволили навестить всеми покинутую и забытую.

— Всему свое время. И потом, я ведь прибыл сюда не для фиесты.

— Выражайтесь поточнее: вы прибыли в Испанию только ради меня, — приподняв ножку, она поиграла кончиками оголенных пальцев.

Канарис взял графин и принюхался к содержимому в нем. Все тот же разведенный водой кисловатый херес. Как испанцы могут литрами поглощать эту гадость?

— Почему вы оставили Париж, Маргарет?

— Он порядком надоел мне, — томно выдохнула «колониалка» и, приподняв грудь и сложившись в мостик, попыталась заглянуть в лицо германцу. Она заранее знала, что на него подобные игры впечатления, как правило, не производят, и все же предпочитала оставаться верной своим привычкам.

— Это не ответ. В Париже у вас был прекрасный салон, отличная клиентура и чудные отзывы в прессе. Там было достаточно болтливых генералов, государственных чиновников и дипломатов…

— Вы бы еще вспомнили о начальнике берлинской полиции бароне фон Ягове.[27]

— А кто убедил вас в том, что мы когда-либо забывали о щедротах обер-полицмейстера Берлина? — с явной угрозой в голосе поинтересовался Канарис. — Но разговор сейчас не о нем. Мы помогли вам снять отличный салон, укорениться в Париже, наладить связи с высшим светом, с бомондом Франции. Вы же все это попытались перечеркнуть одним взмахом своей избалованной ручки.

— Изощренной — так будет точнее.

— Поэтому я и требую, чтобы вы вернулись к себе в салон на бульваре Сен-Мишель.

— Там действительно все выглядело слишком успешным, — признала Маргарет. — Подозрительно, я бы даже сказала непозволительно успешным. Именно поэтому мне осточертела эта столица лягушатников.

— Эмоции меня не интересуют. Вы оставили свой салон без моего разрешения.

— В Испании болтливых генералов и дипломатов будет не меньше, — забросила ногу на ногу Маргарет и принялась ритмично покачивать ею, словно факир своей укротительской дудкой.

— Вы правы, их и здесь будет предостаточно, да только болтовня их Германию не интересует. Я даю вам неделю для того, чтобы ублажить своим присутствием местную публику, после чего вы опять вернетесь в Париж.

, — Это слишком маленький срок, — капризно произнесла Маргарет, поудобнее усаживаясь в постели. — Мадридцы и прочие испашки вам этого не простят.

— Не позже чем через неделю вы вновь объявитесь в Париже, — голос Канариса становился все более угрожающим, — объясняя свое отсутствие снисходительностью по отношению к мадридскому импресарио и условиями контракта.

С минуту Мата задумчиво молчала, затем, глубоко и безнадежно вздохнув, произнесла:

— Это уже невозможно, мой капитан-лейтенант.

— В принципе не приемлю подобных ответов.

— Чего вы добиваетесь, Канарис? Вы ведь прекрасно понимаете, что просто так во въезде в Англию мне бы не отказали. За мной началась слежка. Из Парижа, из Франции я вырвалась только чудом. И теперь, когда я, наконец, вновь оказалась в этой богоизбранной стране матадоров и прочих бычатников, предательски пытаетесь загнать меня в Париж, прямо на расставленные флажки загонщиков! Жестоко и опрометчиво.

— Мне известно, что за вами была организована слежка. Но, как видите, меня она не встревожила.

— Даже так, вам все было известно?! Позвольте не поверить. Но если это действительно так, тогда чего вы от меня требуете?

— За вами следили не французы, а представители другой разведки, у французов вы все еще вне подозрения.

— У меня более достоверные сведения. Причем полученные от очень надежного человека. Французы уже заподозрили во мне агента германской разведки.

— Как заподозрили бы любого другого агента, который потребовал бы от них миллион франков за свою вербовку, — резко объяснил ей Канарис. — Уже за то, что вы скрыли эту свою «парижскую шалость», вас следовало казнить. Впрочем, казнить, как вы понимаете, никогда не поздно.

— Тогда чего вы тянете, мой Маленький Грек? — Мата томно улеглась на подставленную под бедра подушку. — Приступайте прямо сейчас, — и медленно, похотливо раздвинула стройные, но, как сейчас показалось капитан-лейтенанту, слишком худые ноги. В портовых тавернах такие ноги обычно не котировались.

— Вы не расслышали, Маргарет, я сказал: «Никогда не поздно». Поэтому ровно через неделю вы сядете на судно и отправитесь в Марсель, а оттуда — в Париж. Сейчас вы нужны нам в этом городе, а не в благословенной Богом стране матадоров.

Маргарет поднялась, нервно прошлась по номеру, послала к черту официанта, сунувшегося к ней с вопросом: «Не занести ли сеньоре обед в номер?» — и, схватив графинчик с вином, отчаянно приложилась к нему. При повторной попытке Канарис вырвал посудину из ее рук, но при этом заметил, что какие-либо признаки опьянения с лица женщины неожиданно исчезли. Зато теперь она была явно встревожена.

— Не посылайте меня туда, в этот ваш чертов Париж, господин Канарис, — тихим, упавшим голосом попросила она. — Меня сразу же схватят. Допросы, пытки, казнь… Я этого не выдержу. Не выдержу, не выдержу! — нервно, раздраженно, с нотками отчаяния в голосе, твердила Маргарет, мечась по номеру от стены к стене, словно загнанная в клетку волчица.

— Вы прекрасно знали, на какой риск идете, когда давали согласие сотрудничать с двумя разведками сразу, — холодно процедил Канарис.

— Никакого толка от моей работы в Париже уже не будет. Но если меня разоблачат, мне придется предстать перед французским правосудием в образе германской шпионки. Неужели вы не понимаете, как ужасно это будет выглядеть и для меня, и для вас?

— Тем не менее вы вернетесь туда и продолжите выполнение задания.

— Но зачем, зачем вам это нужно?! Пошлите кого-либо другого, любого из своих агентов! А меня перебросьте в Швейцарию, Норвегию, в Индию или Латинскую Америку. Куда угодно, в любой конец света. А еще лучше — просто оставьте в покое.

— Ни в одном из названных вами регионов никакого интереса для нас представлять вы уже не будете, — цинично гнал ее на охотничью засаду Вильгельм.

Отчаянно покачав головой, Маргарет вновь заметалась по комнате. Она понимала, что немец предал ее, однако понятия не имела, зачем ему это понадобилось и почему он так упорствует в своем стремлении погубить ту, которая подарила ему столько прекрасных мгновений любви.

— Я не могу больше, Канарис! — уже откровенно взмолилась «колониалка». — У меня сдают нервы.

— У меня они тоже сдают, — почти прорычал германец.

— Отпустите меня с миром. Все, что могла сделать для вас, я, видит Бог, сделала, а теперь отпустите меня. Выведите из этой сатанинской игры!

Канарис прошелся по ней холодным, оценивающим взглядом. «Стареющая сорокалетняя матрона!» — последовал его приговор. Ни сочувствия, ни снисхождения эта женщина уже не вызывала. Германец помнил, какие безумные цены за свои услуги заламывала она при вербовке в разведку Германии и как своей алчностью повергала в шок французских вербовщиков.

Эта стерва, сказал он себе, никогда не стоила и четверти того, чего требовала от своих почитателей и резидентов. Как никогда не стоила и четверти тех сумм, которые заламывала за свои услуги в постели. Просто она позволяла себе то, чего не позволяли другие. Но он знал добрую сотню женщин, рядом с оголенным телом которых плоть этой безгрудой, худосочной голландки стоила бы столько же, сколько стоит «походная» подзаборная услуга списанной портовой потаскухи.

* * *

Чтобы как-то успокоиться, Канарис подошел к балкону и отдернул легкую голубоватую занавеску. С высоты третьего этажа он увидел черепичные крыши нескольких домов, теснящихся на склоне холма, за вершиной которого уже просматривалась подернутая легкой дымкой вершина горы, напоминающая растрескавшийся конус вулкана.

Ступив еще шаг, Канарис оказался на балконе и заглянул вниз. Там, вдоль забора, опоясывавшего соседнюю усадьбу, прохаживался человек в светлой, расшитой ярко-зелеными узорами и опоясанной алым кушаком куртке. Лицо его скрывалось под широкополой шляпой, однако Вильгельм мог поклясться, что это был тот самый тип, который условным знаком приветствовал лейтенанта О’Коннела в окне «Банка ди Рома».

— Однажды я уже объяснял вам, Маргарет Зелле, — проговорил Канарис, уловив за спиной едва слышимые шаги приближающейся танцовщицы, — что, дав согласие сотрудничать с германской разведкой, вы оказались за покерным столиком для самоубийц, уходить из-за которого не принято.

— Понимаю, что все не так просто, — Маргарет подалась к нему, протянула руки, чтобы обнять своего «немецкого морячка» за шею, однако Вильгельм спокойно, холодно развел их и направился к двери.

— Вам никогда не объясняли, что такое русская рулетка?

— Кто же не знает эту игру?

— Так вот, больших любителей русской рулетки, чем германские разведчики, вы не встретите.

— Попытаюсь принять ваше утверждение на веру Тем не менее вы должны изменить свое решение, господин Канарис. Потому что только вы способны спасти меня от неминуемого разоблачения. Или, может быть, меня вы тоже умудрились проиграть в русскую рулетку?

— Соглашение с разведкой — это вам не контракт с импресарио, который можно разорвать, когда заблагорассудится.

— Я понимаю, что продаться разведке — то же самое, что продать душу сатане.

— Только выглядит все это еще необратимее.

— У меня такое впечатление, что вы попросту хотите перепродать меня еще и английской разведке.

— Французской я вас не перепродавал.

— В свою очередь, — не поверила ему Зелле, — сволочные англичане тотчас же предадут меня, выдав французам; точно так же, как в свое время они поступили со своей шпионкой Эдит Кавель.[28]

— Мы не станем обсуждать судьбу Эдит Кавель. К тому же для нас не является тайной, что свои встречи с потенциальными информаторами вы большей частью использовали всего лишь для сексуальных забав.

— Жестоко и несправедливо, — каким-то уставшим голосом прокомментировала Маргарет Зелле.

— Шпионаж — уже сам по себе приговор, — вежливо улыбнулся Канарис, прощально приподнимая шляпу, — потому что это навсегда. Независимо от того, какой именно приговор ожидает вас в конце вашей богоугодной службы.

— Сам по себе шпионаж никогда не бывает приговором, если только ему не сопутствует измена, — сверкнула своими миндалевыми глазками Мата Хари.

— Справедливо: если только не сопутствует измена, — мгновенно отреагировал Канарис, уже приоткрывая дверь. — Но в данном случае она уже сопутствует. Так что вам будет над чем поразмыслить, Маргарет Гертруда Зелле.

19

Мюллер нервно прохаживался по кабинету. Даже после того как бригадефюрер доложил о своем прибытии, он продолжал вперевалочку измерять просторный, но хаотично заставленный креслами и стульями кабинет. При этом он слишком неуклюже лавировал между мебелью, то и дело натыкаясь на одно из массивных, старинной работы кресел и раздраженно отталкивая его.

— Надеюсь, вам известно, где проживает адмирал Канарис? — наконец поинтересовался он, почти отшвырнув в сторону приставного столика надоевшее кресло.

— Попробовал бы я заявить, что неизвестно, господин группенфюрер!

— Не посмели бы, генерал, не посмели бы. Слишком уж часто вам доставляло удовольствие поглаживать его любимую таксу, восхищаться породистостью его лошади и с благоговением выслушивать его мудрствования по поводу животных, причем с язвительными намеками на нашу с вами человеческую сущность. Попробуйте утверждать, что я хоть в чем-то оказался неточным.

Шелленберга эти познания шефа гестапо не удивили. В свое время, поддавшись источаемому Мюллером крестьянскому обаянию, он сам поведал о визитах к Канарису и о прогулках с ним, а еще о том, как однажды адмирал сказал ему: «Всегда помните о доброте животных, Шелленберг. Возьмем, например, мою собаку — таксу. Она ведет себя скромно и никогда не нагрубит мне, а главное, никогда меня не предаст, чего я не могу сказать о людях».

Вспомнив сейчас эту фразу адмирала, Шелленберг невольно вздрогнул: «А ведь сказано это было тебе! Шеф абвера словно бы предчувствовал, что в роли жандарма, явившегося к нему с арестом, выступить придется именно тебе! И если вспомнить, что по самому образу своего мышления Канарис всегда оставался мистиком, точнее — религиозным мистиком, то, черт возьми!.. Получается, что уже тогда, пару лет назад, он сумел разглядеть на тебе каинову печать!»

— Да-да, Шелленберг, мне прекрасно известно, как дружны вы были с Канарисом, как часто вместе отправлялись в зарубежные вояжи и как адмирал пленил вас своими воспоминаниями о побеге из плена в Чили, о его латиноамериканском броске через Анды, наводненную бандами грабителей Аргентину и контролируемый англичанами Тихий океан.

— Побег Канариса из плена, — не удержался Шелленберг, — и в самом деле достоин того, чтобы лечь в основу если не романа, то, по крайней мере, мемуаров или путевых заметок.

— То есть в деле о «Черной капелле» мы должны будем указать, что ваши частные визиты к адмиралу были связаны с написанием романа о его юношеских похождениях? За вдохновением, так сказать, приходили?

— Характер наших отношений не выходил за рамки великосветской вежливости.

— Еще бы! Прекрасно сказано: «великосветской вежливости». Только вряд ли вам удалось бы убедить в этом кого-либо из моих подчиненных, предающихся душещипательным беседам в подвалах гестапо, — сочувственно покачал головой Мюллер. Он не угрожал, он и в самом деле был убежден, что на его «подвальных извергов», как совершенно справедливо назвал их недавно один из арестованных абверовцев, генерал Остер, объяснения Шелленберга никакого впечатления не произведут.

— При этом в беседах с Канарисом мы почти не касались проблем, связанных с делами наших служб, — завершил свою мысль Шелленберг, стараясь произносить слова так, чтобы они не звучали как оправдание.

Мюллер же выслушивал их, почти вплотную приблизившись к бригадефюреру. Только теперь он по-настоящему оживился, в глазах появился азартный огонек то ли игрока, то ли гестаповца, навостряющего уши при любой неосторожно сказанной фразе.

— Продолжайте, генерал, продолжайте, — добродушно подбодрил «гестаповский мельник». — Прежде всего, хотелось бы уточнить, что стоит за словами «почти не касались». Вы что, вообще никогда не говорили об успехах абвера и СД, о провалах, о связях с англо-американцами, о политике фюрера и будущем рейха?

Все это шеф гестапо произнес таким тоном, что Шелленбергу вдруг показалось, что за ними последует приказ: «В глаза! Когда отвечаете, смотреть в глаза!»

— У нас было достаточно других тем…

— Не верю, чтобы два профессионала от разведки ограничивали свои беседы у камина воспоминаниями о юношеских проделках, собаках и лошадях.

— Только потому и ограничивали этими темами, что чувствовали себя профессионалами от разведки, — язвительно заметил Шелленберг. Однако у Мюллера был слишком большой опыт допросов, чтобы его можно было сбить с толку подобными выходками.

— Генерала Остера, по-вашему, тоже интересовали только кони и дворовые псы? Других тем у них с Канарисом не вырисовывалось?

— Не припоминаю, чтобы наши встречи происходили в обществе генерала Остера.

— Странно, а вот сам генерал Остер… то есть я хотел сказать, бывший генерал, а ныне заключенный одной из камер гестапо Остер, в своих тюремных мемуарах не раз восторгался задушевными беседами на вилле адмирала, в обществе коллег Канариса и Шелленберга.

— После пыток в подвалах гестапо человек способен нести любой бред и давать показания на любого человека, на которого вы ему укажете.

Вот такого выпада Мюллер не ожидал. Высказанная Шелленбергом мысль, конечно же, была до презрения банальной; поражало лишь то, что высказана она была именно им, Шелленбергом. Причем прямо ему в лицо, с явным вызовом.

Мюллер вновь, расшвыривая мебель и чертыхаясь, прошелся по своему кабинету; стоя у окна спиной к бригадефюреру, о чем-то долго ворчал, затем, окончательно успокоившись, повернулся лицом к Шелленбергу:

— Остер, несмотря на безнадежность своего положения, все еще кое-как держится, а вот вы, Шелленберг, не продержались бы на его месте и полдня. Больше чем на два допроса вас не хватило бы.

— Мне не раз приходилось слышать мнение о том, что вас, лично вас, господин Мюллер, в застенках тоже хватило бы ненадолго. Вы сломались бы во время первого же допроса. Правда, я всегда высказывал иное мнение.

— Я всего лишь хотел слышать ваше мнение об адмирале Канарисе, а вы, Вальтер, начали зарываться, — холодным, угрожающим тоном объяснил ему суть назревающего конфликта шеф гестапо.

— Всего лишь сдержанно защищаюсь, — прояснил свою тактику Шелленберг. Однако шеф гестапо никаких объяснений не принимал:

— …И коль уж вы начали зарываться, то позвольте напомнить, что агент Йозеф Мюллер, имевший неосторожность слыть моим однофамильцем, проходил по вашему ведомству. Его непосредственно вел ваш сотрудник Кнохен. И именно через этого Йозефа, — «гестаповский мюллер» не стал лишний раз упоминать его фамилии, — адмирал Канарис осуществлял связь с высшими иерархами и чиновниками Ватикана, которые, в свою очередь, имели прямой выход на английского королевского посланника в Ватикане сэра Осборна, чье сотрудничество с английской разведкой не требует никаких доказательств. Вы согласны со всем сказанным? Или же опять последуют какие-то возражения?

— Не со всем, но в основном — да. Нет смысла отрицать то, что уже общеизвестно, — помрачнел Шелленберг.

— Тогда, может быть, стоит напомнить вам о том майском, сорокового года, разговоре, который состоялся у меня и у вас с начальником РСХА Гейдрихом. Который прямо приказал вам расследовать дело агента Йозефа Мюллера и провести первый, пусть пока еще неформальный, допрос адмирала Канариса.

— Гейдрих действительно просил меня поговорить с адмиралом…

— Гейдрих не признавал и даже не ведал такого способа общения с подчиненными — «просить». Он приказал вам, Шелленберг, вплотную заняться этим делом, — жестко парировал шеф гестапо. — И я поддержал его в этом решении. Теперь вижу, что мы с Гейдрихом ошиблись в выборе. Вам нельзя было поручать расследование дела Канариса, Вальтер. Вы сделали все возможное, чтобы увести его из-под удара.

— Подобных попыток я не предпринимал, — неуверенно ответил бригадефюрер. Шелленбергу было крайне неприятно то, что Мюллер начал углубляться в события трехлетней давности, о которых сам он давно хотел забыть.

— Предпринимали, Вальтер, предпринимали. Причем это еще не самый странный и страшный для вас вывод, к которому неминуемо можно прийти, глядя на то, как вы нападаете на старого добряка Мюллера. И, что самое странное, нападаете по совершенно пустячному поводу, — неожиданно мягко, с покровительской отцовской улыбкой на устах, произнес шеф гестапо, — когда добряк Мюллер всего лишь поинтересовался вашим мнением об адмирале Канарисе. Несерьезно это, Вальтер.

— Как вы уже поняли, свое мнение о Канарисе я высказал, — слегка стушевался шеф разведки СД, удивляясь еще и тому, что в кои веки Мюллер вспомнил его имя и теперь не устает повторять его.

— А меня сейчас не интересует ваше мнение, — помахал у него перед лицом своим коротким, загрубевшим крестьянским пальцем обер-гестаповец рейха. — Меня, Шелленберг, интересуют те самые мемуары, или дневники адмирала Канариса, о которых вы, похоже, проговорились.

И вот тут Вальтер впервые за время сегодняшнего общения с «гестаповским мельником» по-настоящему струсил. Бригадефюрер знал, какие головы, и при каких чинах-должностях, ложатся сейчас, в связи с покушением на Гитлера, на плаху гестаповской тюрьмы Плетцензее, а посему не чувствовал себя защищенным от гестапо даже под крылом всесильного шефа Главного управления имперской безопасности Кальтенбруннера. Весьма ненадежным, кстати, крылом.

— Наверное, вы неправильно меня поняли, господин группенфюрер, — едва сдерживая дрожь в голосе, проговорил Шелленберг. — Мне ничего не известно о каких-то там дневниках, или мемуарах адмирала Канариса.

— О дневниках, именно о дневниках, — с непосредственностью простолюдина подергивал себя двумя пальцами за кончики ноздрей шеф гестапо, — которые сейчас очень заинтересовали бы всех, включая фюрера.

* * *

Только теперь Шелленберг вспомнил, что еще во время ареста одного из ближайших соратников Канариса, абверовского генерала Остера, вдруг всплыл вопрос о неких секретных дневниковых записях, к которым якобы пристрастился шеф военной разведки и контрразведки рейха.

Информацию о ходе следствия по делу Остера гестапо хранило очень тщательно, поэтому даже в стены разведки СД не проникли сведения о том, кто первым упомянул об этих дневниках Канариса.[29] И вообще упоминал ли кто-либо. Возможно, сведения о них следователю гестапо действительно удалось вырвать из уст самого генерала Остера, а возможно, они всплыли из иного источника или же появились в виде предположения. Но Шелленбергу было прекрасно известно, как, не имея пока что «доступа к душе и телу» самого главы военной разведки, гестаповцы пытали подчиненного ему генерала в надежде заполучить хоть какие-то сведения об адмиральских мемуарных упражнениях.

— Сам-то я, как вы знаете, вообще не любитель чтения, — наваливался тем временем на него обер-гестаповец, словно айсберг — на утлую лодчонку рыбака, демонстрируя явное нежелание воспринимать его благородное неведение, — а уж тем более — чтения чьих-либо дневниковых стенаний. Но ведь кому, как не вам, — оскалил он желтизну своих полуразрушенных зубов, — шефу разведки СД, знать, какой благодатный материал ждет нас на скромных страничках адмиральских откровений.

— Мне действительно ничего не известно о дневниках адмирала, — как можно жестче произнес Шелленберг, полагая, что именно в его жесткости Мюллер постарается узреть искренность. И был оскорбительно поражен, когда в ответ услышал:

— Вы слишком молоды[30] и простодушны, Шелленберг, чтобы лгать старому доброму дядюшке Мюллеру.

Несколько секунд бригадефюрер колебался между вулканическим извержением гнева человека, которому официально плюнули в лицо, и наивным стремлением убедить обер-гестаповца рейха в своем искреннем неведении, покорив его при этом своим спокойствием и кротостью. Однако эти его колебания Мюллер пережидал, уже стоя у окна, спиной к нему, мерно покачиваясь на носках своих новеньких, до блеска надраенных сапог.

— Мой ответ вам уже известен, господин группенфюрер, — избрал Шелленберг нечто усредненное между гневом и кротостью, хотя и понимал, что за оскорбительное подозрение, за «плевок в лицо», извиняться перед ним не станут. — Мне никогда не приходилось слышать от адмирала ни о каких его дневниках, ни о каких записках.

— Печальна и неубедительна ваша исповедь, Шелленберг. Создается впечатление, что как шеф разведки СД вы ничего не почерпнули и даже ничего не пытались почерпнуть из бесед с Канарисом.

— Как и он — из бесед со мной, — иронично парировал Шелленберг. — Или такое объяснение вами тоже не воспринимается?

— С трудом.

— К тому же, — не стал придираться к этому замечанию Шелленберг, — мне трудно представить себе, чтобы шеф абвера хранил у себя некие дневниковые записи, которые касались бы его преступных связей с иностранными разведками или с заговорщиками, покушавшимися на фюрера.

— Мне тоже казалось, что руководитель внешней разведки СД Шелленберг не должен увлекаться дневниками, — проговорил Мюллер, все еще стоя к нему спиной и медлительно переваливаясь с пятки на носок. — Но ведь втихомолку вы все же кропаете, все же не брезгуете пачкать свои пальчики в мемуарных чернилах. Ведь не брезгуете же!

— Не веду ничего, кроме сугубо деловых, служебных записей, которые затем уничтожаю.

— Дай-то Бог, — «гестаповский мельник» явил ему свой победно ухмыляющийся лик. — Но пока что в этом здании мне известен только один человек, которого тошнит от самого вида чернильницы. Не думаю, что вам нужно называть его имя.

— В этом нет необходимости, — попытался изобразить некое подобие улыбки Шелленберг, моля Господа о том, чтобы «гестаповский мельник» не устроил ему форменный допрос по поводу существования его собственных дневников. Правда, там Мюллер не нашел бы ничего такого, что способно было бы скомпрометировать шефа разведки СД в глазах фюрера. Уже хотя бы потому, что он, Шелленберг, ни в какие сети заговорщиков никогда не попадался. И все же это было крайне опасно.

Ведь если бы шеф гестапо действительно добрался до его записей, то, к своему удовольствию, обнаружил бы одну из них, сделанную уже после того, как, в день покушения заговорщиков, будучи насмерть перепуганным, Канарис направил фюреру преисполненное раболепия письмо, в котором благодарил Бога за то, что тот сохранил вождю нации жизнь. А еще — желал Гитлеру долгих лет, а главное, заверял в своей неподкупной верности. И это адмирал Канарис благодарил Бога за сохраненную фюреру жизнь! Бред какой-то! Действительно, бред, но… основанный на суровых реалиях жизни.

Так вот, если дневник Шелленберга в самом деле оказался бы в руках Мюллера, тот нашел бы там немало строк, посвященных Канарису Проникновенных, душевных строк. Потому что, узнав о восторженном письме адмирала, бригадефюрер по-детски возрадовался за своего коллегу, за то, что тот остался в лагере фюрера, а не переметнулся к путчистам. Но, как он начинал понимать теперь, возрадовался слишком поспешно и легкомысленно.

Мюллер был прав: он, Шелленберг, и в самом деле, втайне от всех вел дневник, кропал, старался увековечить для будущих поколений все то, чем жил он сам и чем жила верхушка рейха. И, понятное дело, там находилось немало места для шефа абвера, для их с Канарисом встреч, бесед, размышлений и зарубежных поездок. Не хотелось бы Шелленбергу, чтобы эти записи уже завтра оказались в руках Мюллера. Не потому, что в них и в самом деле содержалось что-либо такое, что представляло интерес для следователей гестапо или Народного суда. Наоборот, там даже содержалась определенная критика абвера и его руководителя. Просто Шелленбергу противно было бы сознавать, что Мюллер получил очевидное подтверждение своей правоты: оказывается, шеф разведки СД действительно «не побрезговал испачкать свои пальчики в мемуарных чернилах».

20

Вспомнив о своих записях, Шелленберг с детской наивностью в глазах взглянул на Мюллера. Это был взгляд нерадивого школьника, надеющегося на то, что ему удастся провести учителя.

— Что, Вальтер, оживили свою память и пришли к скорбному выводу — что вам тоже будет что вспомнить по поводу дневниковых записей: и адмирала Канариса, и своих собственных?

— Я не об этом думал, группенфюрер.

— Мой вам дружеский совет: не пачкайтесь чернилами, сотворяя свои походные дневники. Чернильные пятна, остающиеся на полях послевоенных мемуаров разведчиков, слишком трудно выводятся. А если их и удается выводить, то вместе с кровью. Да, зачастую — с кровью. Не знаю, как вы, а вот адмирал Канарис очень скоро убедится в этом на личном опыте.

Шелленберг выжидающе уставился на первого гестаповца рейха. Ему вдруг показалось, что данный ему совет, скорее всего, адресован Канарису. Шеф гестапо стремится таким образом использовать его в качестве курьера, который должен предупредить Канариса: «Пора жечь все, что может вас скомпрометировать!»

Но, во-первых, это могло быть лишь очередной провокацией «гестаповского мельника», которая позволила бы уличить его в преступных связях с «адмирал-предателем». Во-вторых, бригадефюреру даже трудно было себе представить, что после предыдущего ареста и всех тех потрясений, которые адмиралу Пришлось пережить, уже стоя, по существу, под петлей палача, в его сейфах и тайниках все еще может оставаться нечто такое, что могло бы окончательно скомпрометировать его перед законом и фюрером.

Но самое важное, что по своему внутреннему убеждению Вальтер не желал быть хоть каким-то образом причастным к столь бездарно спланированному и окончательно провалившемуся заговору против Гитлера. К этому воистину бездарному заговору! Уж кто-кто, а он, лично он, перед фюрером и рейхом чист. Во всяком случае, перед рейхом. При всем его, Шелленберга, ироничном отношении лично к фюреру Как, впрочем, и ко всем тем, кто готовил заговор против него.

— А теперь о том главном, ради чего я пригласил вас к себе, генерал, — внезапно вырвал его из потока раздумий Генрих Мюллер, считая, что Шелленберг получил хороший урок примерного поведения в здании гестапо. А главное, теперь уже достаточно подготовлен к тому, чтобы приняться за выполнение приказа Гитлера.

— Значит, все предыдущее было не главным?! — исподволь вырвалось у Вальтера.

— Могу же я время от времени позволять себе просто так поболтать с моим юным другом Шелленбергом?

— Естественно, — холодно отчеканил тот. — Всегда к вашим услугам.

— Так вот, приказ фюрера предельно прост. Вы должны немедленно отправиться к своему коллеге, бывшему шефу абвера, и объявить, что он арестован.[31] — Бригадефюрер никак не отреагировал на приказ, и Мюллеру показалось, что он попросту не уловил его смысла. — Вы должны арестовать Канариса, — почти по слогам повторил шеф гестапо, который так и не понял, что на какое-то время Шелленберг буквально оцепенел от удивления. То, что он только что услышал, показалось ему совершенно невероятным.

— Простите, группенфюрер?.. — почти заикающимся голосом произнес он.

— Что вам непонятно, бригадефюрер Шелленберг? Я обязан повторить приказ?

— Скорее, разъяснить его.

— Это начальник РСХА Гейдрих в свое время просил вас, как вы утверждаете, «всего лишь поговорить с Канарисом». Я же приказываю арестовать его. Без каких-либо утомительных выяснений и расспросов о здоровье. Короче, вообще без лишних разговоров, просто взять и арестовать.

— Во-первых, на каком основании мы должны арестовывать Канариса?

Мюллер саркастически ухмыльнулся. Он вспомнил свой недавний разговор с Кальтенбруннером, на распоряжение которого об аресте Канариса отреагировал почти так же, как только что Шелленберг отреагировал на его собственное распоряжение.

— На основании приказа.

— Вашего личного приказа?

Мюллер хотел сказать, что речь идет о приказе фюрера, однако в последнее мгновение вдруг взревел:

— Да, моего! Этого вам недостаточно?!

— Я имел в виду юридические основания.

— Приказ об аресте и есть то юридическое основание, которое позволяет вам взять адмирала под стражу.

— Речь идет о вашем письменном приказе? Мне хотелось бы получить его, прежде чем я отправлюсь.

Мюллер замешкался и растерянно пожевал нижнюю губу. Ему и в голову не приходило задумываться над тем, что Шелленбергу может понадобиться его письменный приказ.

— Никаких письменных приказов не последует, — наконец отрезал он. — Сами рассудите: к чему все эти канцелярские излишества?

— А если адмирал потребует, чтобы я предъявил какое-то основание, некий ордер на арест?

— Объявите ему, что действуете по личному приказу Кальтенбруннера. Что вы простреливаете меня взглядом? Считаете, что адмиралу этот аргумент покажется недостаточным и он потребует санкции прокурора? — По тому, с какой хищной яростью рассмеялся Мюллер, шеф германской службы внешней разведки понял, что тот настроен крайне агрессивно.

— Так все же, по приказу Кальтенбруннера или по вашему личному приказу? — не мог скрыть своей уязвленной язвительности Шелленберг.

— Считаете, что по моему личному приказу вы бы к адмиралу не отправились? — вмиг посуровело лицо Мюллера, а в глазах его взблеснули огоньки мстительности. — Вы действительно так считаете, бригадефюрер?!

— Речь идет об аресте человека, все еще занимающего довольно высокое положение в рейхе и хорошо известного далеко за его пределами, — вынужден был сменить тон обер-разведчик СД. — И для меня важно было…

— Для вас, — резко перебил его «гестаповский мельник», — сейчас важно только одно: подчиниться приказу. Арестуйте его и отвезите в Фюрстенберг.

— Разве в Фюрстенберге когда-либо была тюрьма или создан какой-либо лагерь?

— До сих пор не было, — наконец-то отвел от него Мюллер свой пронизывающий взгляд и прошелся взад-вперед по кабинету. — Но мы организовали там тюрьму, Шелленберг.

— Понимаю, — обронил бригадефюрер, убеждая самого себя, что уйти от выполнения этого приказа группенфюрера СС не удастся.

— Это хорошо, что вы понимаете, Шелленберг.

— К кому я должен буду обратиться в Фюрстенберге?

— Начальник тамошней школы пограничной охраны генерал СС Трюмлер будет предупрежден. Некоторое число арестованных уже содержится под его опекой, поэтому скучать Канарису не придется.

— Но это уже будет заботой генерала Трюмлера.

— Не обольщайтесь, бригадефюрер. Через своих людей вы должны будете контролировать пребывание адмирала в Фюрстенберге до тех пор, пока те, кто занимается его делом, не выяснят все детали этого рейхс-скандала. Именно рейхс-скандала, Шелленберг.

Внешне бригадефюрер никак не отреагировал на повышение его тона, и в кабинете воцарилось молчание, которое начало раздражать Генриха Мюллера буквально с первых же секунд. Когда, по его мнению, оно слишком затянулось, шеф гестапо буквально взорвался.

— Что вы молчите? Вам все еще не ясен приказ? Или же вам не ясно, что это не дружеская просьба добряка Мюллера, а именно приказ?

И тут вдруг взвинтились нервы у Шелленберга, который понял, что в центре этого рейхс-скандала вместе с Канарисом окажется теперь и он сам.

— Просто я все еще жду объяснений.

Мюллер поперхнулся от его наглости, начал было говорить, но голос настолько осип, что ему пришлось повторить первые слова:

— Каких таких объяснений, генерал?

— Почему вдруг эту грязную работенку решили взвалить да меня?[32] У вас, господин группенфюрер, что, нет под рукой офицеров, предназначение которых — осуществлять подобные аресты?

— Ну, не так уж часто мы арестовываем адмиралов, да к тому же руководителей абвера. Так что вы в роли жандарма — это оказание чести, если хотите — дань былым заслугам Канариса и его чину, которого он пока еще не лишен.

— Но вы должны понимать, что ваше поручение крайне неприятно для меня, и если будете настаивать на его выполнении, я вынужден буду доложить об этом рейхсфюреру СС Гиммлеру.

— Я бы не советовал впутывать в эту историю еще и рейхсфюрера СС, — ничуть не смутился Мюллер. — При всей вашей склонности к подобным авантюрам.

Об авантюрах Мюллер сказал вроде бы шутя, однако Шелленбергу было не до шуток. Мало того, что ему неприятно осуществлять арест адмирала, так он еще и не мог понять, кто же в действительности отдал приказ об этом аресте. Ведь не мог же Мюллер сам решиться на такой шаг!

— Мне казалось, что, кроме фюрера, такой приказ мог отдать только Гиммлер… — как можно деликатнее начал подступаться к разгадке этой тайны будущий тюремщик адмирала.

— Вы ведь прекрасно осведомлены о том, что расследовать заговор 20 июля фюрер поручил обергруппенфюреру Кальтенбруннеру, а не Гиммлеру Зачем же сваливать на рейхсфюрера то, что мы обязаны сделать без него? Вот я сейчас пытаюсь свалить на вас эту грязную работу, и вас это обижает, не правда ли? Так пощадим же нервы и самолюбие Гиммлера!

«Он слишком уверен в поддержке Кальтенбруннера, — понял Шелленберг. — «главному Мюллеру» рейха кажется, что вдвоем, плечо в плечо, они несокрушимы, даже перед угрозой со стороны Гиммлера. Который, конечно же, не станет впутываться в «абверовскую историю», предоставив мне самому выяснять отношения с этими монстрами».

— Итак, — вернул его Мюллер к суровой реальности, — вам надлежит немедленно отправиться в дом к адмиралу Канарису, арестовать его и доставить в Фюрстенберг. В принципе, я могу повторить приказ еще раз, но если вы откажетесь выполнять его, придется расценить это как неповиновение.

Для того чтобы в словах «гестаповского мюллера» прозвучала угроза, ему не обязательно было повышать тон и демонстрировать решительность. Всякий имевший дело с шефом гестапо знал: чем мягче и рассудительнее он становился, тем большая опасность нависала над каждым, кто оказывался избранным в качестве жертвы.

«Дело не в неповиновении, — понял Шелленберг. — Все значительно сложнее. Откажись я сейчас арестовывать Канариса — и Мюллер, и Кальтенбруннер сегодня же заведут на меня уголовное дело «О предателе рейха бригадефюрере Вальтере Шелленберге». В результате меня постигнет та же участь, что и некоторых подчиненных Канариса, которых арестовали задолго до ареста их шефа. Похоже, что для полноты общего впечатления в списке врагов рейха не хватает сейчас только меня».

— Мне очень жаль, господин группенфюрер, что в этой ситуации вы пытаетесь низвести меня до роли рядового исполнителя. Хотя я понимаю, — тотчас же попытался спасти свою гордость Шелленберг, — что речь идет об адмирале, руководителе разведки…

— С этого и следовало начинать ваши размышления. Речь идет об адмирале, а также о вашем коллеге по разведке и даже, в определенном смысле, приятеле.

— О том, что меня причисляют к приятелям Канариса, узнаю впервые. Но промолчу по этому поводу, понимая, что в создавшейся ситуации мои возражения могут быть истолкованы как отречение труса.

— Видите, как важно беречь свою репутацию, бригадефюрер, — назидательно молвил шеф гестапо. — К тому же, в конечном итоге, все мы — рядовые исполнители. Так стоит ли огорчаться по этому поводу?

На сей раз ожидать реакции бригадефюрера Мюллер не стал, а разрешил ему покинуть кабинет, причем сделал это со спокойствием человека, честно исполнившего свой долг.

21

Вернувшись в кабинет Фёлькерсама, бригадефюрер обнаружил, что барона там нет. Впрочем, его присутствие и не понадобилось, поскольку интересующая Шелленберга папка лежала на столе. Но, прежде чем вновь обратиться к знакомству с бумагами, Вальтер еще какое-то время настороженно смотрел на трубку телефонного аппарата, словно ждал, что она опять оживет, послышится голос шефа гестапо и выяснится, что все ранее сказанное следует воспринимать как шутку.

— Позволите войти? — появился в дверях фон Фёлькерсам, и Шелленберг заподозрил, что за все то время, которое он провел у Мюллера, барон так ни разу и не заглянул сюда. Словно бы опасался, что следующим звонком шеф гестапо и его тоже потребует к себе.

Гауптштурмфюрер даже предположить не мог, каким странным образом его возвращение способно осенить Шелленберга.

«Хорошо, я поеду к Канарису, — сказал себе шеф разведки СД, — но только с Фёлькерсамом в ипостаси конвоира! Присутствие при этом гауптштурмфюрера хоть в какой-то степени облагородит мою жандармскую миссию. Ибо не генеральское это дело — арестовывать адмиралов!»

— Благодарю, что вы проявили достаточное чувство такта, гауптштурмфюрер, когда оставили кабинет, чтобы дать мне возможность пообщаться с шефом гестапо, — сухо молвил Шелленберг, стараясь найти в нем союзника и как бы заранее извиняясь за всю ту историю, в которую собирался втравить барона.

— Я так понимаю, что разговор с Мюллером выдался не из приятных?

Барона не интересовала суть беседы двух генералов СС, он всего лишь стремился дипломатично посочувствовать Шелленбергу и был крайне удивлен, когда узнал, что, оказывается, и к нему эта беседа тоже имеет самое прямое отношение.

— Я бы даже уточнил, что он оказался из очень неприятных. И не только для меня, но и для вас. — А выждав, пока лицо барона достаточно посереет, поскольку бледнеть оно уже, очевидно, было не способно, пояснил: — Нам вместе придется отправиться к адмиралу Канарису. Как говорят в таких случаях дипломаты, с весьма деликатной миссией.

— В абвер?

— Адмирал Канарис абвером уже не руководит, — напомнил ему Шелленберг. — Так что отправимся мы с вами к адмиралу домой.

— Прямо сейчас? — недоуменно взглянул гауптштурмфюрер на лежащие на его столе бумаги, словно собирался сослаться на спешные дела. Хотя прекрасно понимал, что никакие ссылки в его положении воздействия не возымели бы.

— Немедленно.

Фёлькерсам старательно помассировал ладонью подбородок.

— Неужели дело дойдет даже до ареста? — недоверчиво покачал он головой.

— В гости, насколько мне помнится, адмирал нас не приглашал.

— Что же в таком случае? Неужели действительно арест?

— Вы ведь прекрасно знаете, что к этому все и шло.

— В свое время я служил под командованием адмирала Канариса, — угрюмо напомнил Фёлькерсам. — И до сих пор не считаю эти дни самыми мрачными в своей жизни.

И Шелленберг понял, что сейчас барон чувствует себя таким же оскорбленным, как еще недавно чувствовал себя он сам. В этом не было бы ничего страшного, если бы сам он, Шелленберг, не оказался в глазах гауптштурмфюрера в роли… Мюллера.

— Лично мне, барон, служить под началом Канариса не довелось. Но отправиться к нему домой и выполнить приказ обергруппенфюрера Кальтенбруннера, — шефа гестапо Шелленберг упоминать не пожелал, давая понять, что тот — всего лишь передаточное звено, информировавшее о воле их общего шефа, — нам придется вместе. Спишите это на один из парадоксов войны. — Барон хотел что-то возразить, однако Шелленберг резко прервал его: — Это в наших интересах, гауптштурмфюрер. В общих интересах!

Барон взглянул на Шелленберга каким-то отрешенным, стекленеющим взглядом, по которому тот понял, что его собеседник даже и не пытается прояснить для себя, о каких таких интересах идет речь.

— Ладно, — вдруг неожиданно для самого себя произнес бригадефюрер, — перенесем поездку к адмиралу на завтра.

— Действительно, давайте перенесем, — оживился Фёлькерсам. — Подарим адмиралу еще один день свободы.

— Я не собираюсь дарить этому изменнику ни часа свободы. Просто мы перенесем время ареста.

— Именно так я и воспринял ваше решение.

— Кроме всего прочего, мне бы еще хотелось посоветоваться с Кальтенбруннером, а возможно, и с самим Гиммлером.

— Предвижу, что затягивание нашего визита вызовет у Мюллера раздражение, однако ничего изменить в вашем решении он уже не сможет. Зато мы позволим старику еще один день провести у себя на вилле, в родных стенах, — произнес Фёлькерсам, отдавая себе отчет в том, что говорить такое по поводу Канариса после гневного обвинения его Шелленбергом в измене — прямой вызов.

Но в эти минуты Фёлькерсаму уже было все равно: решение Шелленберга привлечь его к аресту адмирала взбудоражило душу. Не хватало только, чтобы он, потомок благородного прусского рода Фёлькерсамов, завершал войну в роли подручного «гестаповского мюллера», лично арестовывавшего Канариса!

«Как бы со временем ни оценивали роль Канариса в истории Третьего рейха, — сказал он себе, словно зачитал приговор самой Истории, — от клейма «тюремщика адмирала» ни тебе, ни потомкам твоим уже не отмыться! И кто знает, каким боком приплетет тебя народная молва к самому факту провала и казни адмирала, не окажешься ли ты потом козлом отпущения? Поэтому молись, чтобы произошло чудо, вместе с Канарисом — молись!»

И благо, что бригадефюрер предпочел не обращать внимания на его излишнюю, такую не свойственную барону, нервозность, на его антимюллеровский настрой.

— Да и нам с вами тоже следует приготовиться к этой поездке, — явно подстраховываясь, подбросил он Шелленбергу еще одно оправдание.

— В конечном итоге вы правы, — задумчиво ответил тот, прерывая какие-то собственные терзания, — все равно получается, что то единственное, что я мог сделать для адмирала как для человека, которого когда-то уважал, я сделал: подарил ему еще один день свободы, а возможно, и жизни. Ни он, ни кто-либо иной не вправе требовать от меня большего.

Все еще пребывая в состоянии едва сдерживаемого раздражения, Фёлькерсам взял в руки первую попавшуюся папку, подержал ее на весу и швырнул на кипу остальных бумаг.

«Все, что угодно, только не арест Канариса! — было начерчено на его лице гримасами страдальца. — В любой фронтовой ад, на гибель, только не этот позор!»

Расшифровав его страдания, Шелленберг злорадно улыбнулся: «Не одному же мне терзаться муками совести и сомнений, барон!» А вслух спросил:

— Или, может быть, вы решили, что и в этом случае я не прав?

— Независимо от моего мнения по этому поводу… Мне так и не понятно, почему арест Канариса Мюллер поручил именно вам.

— Можете предполагать любую причину, кроме какого-то особого уважения Мюллера ко мне, грешному.

— Вот и я считаю, что для выполнения этого задания «гестаповский мельник» мог бы послать кого-либо из своих подручных.

— В том-то и дело, — с безысходностью в голосе произнес Шелленберг, — что этими подручными он теперь считает нас с вами, гауптштурмфюрер.

22

Брефт заставил себя ждать лишних пятнадцать минут, которые Канарису показались слишком томительными. В какие-то минуты адмирал даже усомнился: появится ли его старый сослуживец вообще. Уж не померещился ли ему весь этот разговор с Франком-Субмариной, о котором в течение многих месяцев ничего не было слышно, и Канарис даже собирался причислить его к легиону исчезнувших без вести, коих в последнее время в абвере становилось все больше и коих называли теперь «агентами-призраками».

— В прихожей вас ждет какой-то моряк, мой гран-адмирал, — доложила Амита как раз в ту минуту, когда адмирал уже почти убедил себя, что ждать фрегаттен-капитана бессмысленно.

— Это не он, это я жду, — сухо уточнил Канарис. — Только потому, что этот наглец заставляет меня томиться ожиданием.

— Сейчас же дам ему это понять, заставив теперь его самого около часа ждать в вашей прихожей, — воинственно пригрозила служанка.

— Не имеет смысла: этот нахал все равно ворвется сюда. Поэтому пригласите его, Амита, и приготовьте нам чего-нибудь.

— Гостю — покрепче, а вам, мой важный гран-адмирал, как всегда в подобных случаях, придется довольствоваться яичным глинтвейном, — объявила испанка тоном, который не допускал возражений.

Этим странным чином — гран-адмирал, Амита наделила Вильгельма еще в те далекие годы, когда он даже не мечтал об адмиральских погонах. Для нее он всегда был «важным большим адмиралом» и таковым останется до конца дней своих.

Вместо того чтобы остановиться у двери и если не доложить о своем прибытии, то хотя бы из вежливости, из дани традиции отдать честь, Брефт ввалился в адмиральскую «каюту» так, словно спасался от погони. Как ни странно это выглядело для Канариса, его агент-полупризрак был облачен в черный мундир офицера флота. Хотя с тех пор, как он стал агентом абвера, ходил только в гражданском.

«С офицерскими погонами сейчас надежнее», — признал его правоту Канарис, дважды смерив гостя придирчивым взглядом.

— Что это за типы у вас там внизу, адмирал?

— Какие еще типы? — насторожился бывший шеф абвера.

— Ну, те, что бродят у вашей виллы? На ваших личных охранников они не похожи.

— Да нет у меня никакой охраны. Хотя, конечно, полагалось бы…

Обычные человеческие плечи у Брефта почти отсутствовали, они были заменены двумя гиреподобными довесками к хребту. Произнося ту или иную фразу, он время от времени вращал ими, словно цирковой борец перед очередной схваткой.

— Тогда это гестапо. Наверняка Мюллер постарался.

— Эти люди пытались задержать вас, устанавливали вашу личность?

— Всего лишь прохаживались по дорожке, наблюдая за вашей виллой. Увидев мою машину, они ввалились в «опель» и укатили. Но, очевидно, ненадолго.

«Неужели Мюллер решил «пасти» меня?! — возмутился адмирал. — С каких это пор? И по чьему приказу? Разве что Кальтенбруннеру захотелось окончательно покончить не только с абвером, но и с Канарисом? — Подозрение, касающееся Гитлера, он почему-то сразу же отверг. Может, только потому и отверг, что в этом ему чудилась последняя надежда на спасение. — Впрочем, это не так уж и важно, кто именно…»

— А ведь вполне может быть, что у вашего дома разминались люди Шелленберга, — вклинился в его бурное молчание Брефт и, не ожидая приглашения, уселся в высокое массивное кресло. — Скорее всего, Шелленберга.

— Почему ты так решил, Франк-Субмарина?

— Кто же теперь ваш непосредственный преемник? Получается, что он, бригадефюрер.

— Люди могут быть чьи угодно, да только Шелленберг палец о палец не ударил, чтобы получить в наследство моих абверовцев.

— Кто знает, кто знает, — настоятельно продолжал рассевать семена подозрения фрегаттен-капитан.

Ему хватило нескольких мгновений, чтобы окинуть взглядом превращенные в музейные стенды шкафы и книжные полки и понять, что адмирал продолжает существовать в своем псевдоморском мирке, к которому абвер как таковой никакого отношения не имеет.

— Впрочем, все может быть; допускаю, что здесь действительно резвятся парни Шелленберга, теперь это не так уж и важно, — вяло согласился Канарис, чувствуя, что ему уже и в самом деле безразлично, чьи там люди маются бессонницей у ворот его виллы.

— Гестаповцы ведут себя более нагло. Вряд ли, завидев меня, они уехали бы. Скорее, наоборот, устроили бы проверку документов.

— Возможно, они просто не торопятся с проверкой, — только теперь опустился в кресло по ту сторону журнального столика адмирал. — Особенно если мой телефон уже прослушивается. Считают, что у них все еще достаточно времени.

— А может, это лишь мы с вами самонадеянно верим, что у нас все еще есть время, адмирал? А на самом деле…

— Что «на самом деле»?..

Они встретились взглядами, и серое, с запавшими щеками, лицо Брефта почудилось адмиралу Канарису посмертной маской. Жаль только, что в течение какого-то времени он все еще вынужден будет созерцать его.

— На самом деле мы уже давно вспарываем днищами прибрежное мелководье на кладбище кораблей.

— Что тебя привело ко мне, Брефт? Тебе ведь известно, что я уже не у дел?

— Это все они, отстранявшие вас, вскоре останутся не у дел.

— Очевидно, ты не понимаешь всей серьезности моего положения, Брефт. Одиннадцатого февраля фюрер приказал отстранить меня от руководства военной разведкой, подчинив абвер общему командованию рейхсфюрера СС Гиммлера. Понятно, что сам рейхсфюрер никакого особого интереса к абверу не проявляет. Зато мне пытались преподнести это как стремление фюрера сосредоточить всю разведку — армейскую и СД — в одних руках, конкретно в руках Шелленберга. Аргументы, правда, оказались слишком неубедительными, но кого это теперь волнует?

— Особенно после того, как на условиях домашнего ареста вас поместили в замке Лауэнштейн, строго-настрого запретив покидать его пределы и контактировать с кем бы то ни было, кроме коменданта, охраны и следователей гестапо.

— Оказывается, тебе все известно, хотя в то время мое местопребывание оставалось одной из величайших государственных тайн…

Брефт криво ухмыльнулся и, предаваясь то ли многолетней привычке, то ли давнему нервному расстройству, подергал левой щекой.

— Просто время от времени мне приходится поднимать перископ и осматривать акваторию жизни.

— И что же там, на поверхности?

— Океан свободы, адмирал. Отстранив вас от руководства горилльим заповедником, именуемым абвером, они оказали вам неоценимую услугу.

— Странное у тебя представление о чувствах человека, потерявшего столь высокую государственную должность.

— Я не о чувствах отставника, есть мысли подальновиднее… Когда союзники войдут в Берлин, им прежде всего понадобятся те, кто боролся с Гитлером и кого можно привлечь к сотрудничеству, не особенно мараясь близостью с военными преступниками.

— Вам, господин Брефт, коньяк, — появилась с подносом Амита. — А вам, гран-адмирал, — яичный глинтвейн.

— Все та же «канарка-канарейка»? — довольно ухмыльнулся Брефт, поведя ладонью по раздобревшему бедру женщины. — Завидное постоянство, господин адмирал, в самом деле завидное. А главное, теперь она уже в моем вкусе. Раньше чуточку недобирала в весе, возможно, самую малость, но… не добирала. Вкусы старого моряка, знаете ли. Сейчас о ней этого не скажешь.

Спокойно отреагировав на его прикосновение и на сомнительный комплимент, сорокалетняя Амита, со всей возможной в ее возрасте и при ее комплекции грациозностью, повернулась и, сопровождаемая жадными взглядами обоих мужчин — а ведь еще недавно адмирал оставался безучастно холоден к ней, — вышла.

— Я не собираюсь радоваться приходу англичан и уж тем более не готовлюсь к сотрудничеству с ними.

— Даже в вашем отношении к этой служанке проявляется одно из лучших ваших качеств, господин адмирал: вы не предаете старых друзей, — ушел Брефт от разговора об отношении к англичанам. — Редчайшее по нынешним временам качество. Многие предательство почитают теперь за благо.

23

Прежде чем увлечься глинтвейном, Канарис налил и себе немножко коньяку, и они как-то поспешно, без тоста, словно бы прячась от кого-то, выпили. Потом еще по одной. Лишь после этого Франк принялся за бутерброд — и по тому, как бурно он жевал, угадывалось, что человек этот основательно голоден. Канарис же взял бокал с глинтвейном и медленно, аристократически потягивал из него, время от времени ожидающе поглядывая на гостя.

— Три месяца назад твои следы затерялись где-то в Великобритании, — наконец заговорил он о том, что больше всего интересовало его сейчас.

— Причем основательно затерялись, — беззаботно подтвердил Брефт.

— Что же происходило дальше? Мы уже собирались было зашвырнуть твое «личное дело» в особый сейф убитых и пропавших без вести.

— В «сейф призраков», значит. Ну да, понятное дело: чуть что — сразу в «сейф призраков»! — Правая бровь Брефта поползла к длинной желтоватой залысине и замерла где-то там, в складках черноватых морщин. — Стоило ли так торопиться, адмирал? С этим всегда успеется. И вообще, скоро все мы превратимся в призраков.

— Отбросим общие рассуждения, фрегаттен-капитан, — чуть пригасил свое раздражение Канарис. — Что происходило дальше?

— В Англии оставаться мне уже было нельзя.

— Это понятно.

— С трудом, через Ирландию и Испанию, я сумел добраться до Шербура. Но вскоре туда же устремились англичане. Первые две волны «очистки территории» мне пришлось пережидать в подземелье одного нормандского замка.

— Но ведь у тебя был британский паспорт.

— …Который в Нормандии представляется еще более ненадежным и подозрительным, нежели в Англии. И потом, я не доверяю армейским патрулям и контрразведке.

— Скорее всего, ты прав. Странно, что тебя не взяли прямо в Лондоне.

— Почему «странно»? — неожиданно поперхнулся Брефт. И Канарис замер, почти испуганно глядя на него и понимая, что проговорился. — Вы сказали: «Странно, что вас не взяли прямо в Лондоне». Что вы имели в виду?

— Твою слишком уязвимую «английскую легенду».

— Понятно, вам сообщили, что я провалился.

— Что было очевидным и без этого сообщения.

— Не совсем, адмирал. Меня ведь не арестовывали. Была лишь слежка. И если учесть, что связник мой исчез…

Брефт умолк, ожидая, что адмирал хоть как-то прокомментирует это сообщение. Но Канарис отрешенно смотрел на глобус, словно отгадывал по его параллелям и меридианам свою судьбу.

— С твоим арестом англичане действительно не спешили. Что в их положении вполне естественно.

— Так вот, когда я понял, что со связником что-то стряслось, я переметнулся через пролив в Ирландию, а уже оттуда… Стоп, господин адмирал! Очевидно, о моем провале вам было известно что-то такое, что до сих пор не известно мне?

— Нет-нет, — слишком поспешно открестился Канарис. — Ничего такого особого мне известно не было, обычные умозаключения и предположения профессионала. Тебе же следует изложить свою версию в обычном отчете, который затем будет тщательно изучен в ведомстве Шелленберга.

— Непременно изложу.

— А теперь начистоту: что привело тебя ко мне? Только ли ностальгические воспоминания о «Дрездене»? Сентиментальностью ты вроде бы никогда раньше не отличался.

— Скажем так: не только. — Франк-Субмарина с удовольствием впитал в себя винную жидкость. Он не торопился. То, о чем ему предстояло сообщить экс-шефу абвера, не терпело спешки. — В Испании на меня каким-то образом вышел английский агент, назвавший себя Томпсоном.

— Это и есть тот эпизод твоей «нормандской легенды», отсутствие которого до сих пор мешало нашему взаимопониманию?

— Просто без него разговор не приобретал той значимости, которую мне хотелось бы придать ему.

— Итак, он назвал себя Томпсоном. То есть вообще не назвал себя.

— Можно сказать и так. Суть не в этом. Главное, он предупредил, что вам угрожает опасность.

— Мне постоянно угрожает опасность, Франк. Почему ты считаешь, что это предупреждение должно каким-то образом насторожить меня?

— Уже хотя бы потому, что исходит не от германского, а от английского агента.

— Точнее, от агента-двойника.

— Допускаю. Однако существа дела это не меняет. Важно, что этот агент вышел на контакт со мной, а следовательно, был наведен на меня своим лондонским руководством; затем выяснял, выслеживал, устанавливал личность…

— Но это же обычная, банальная провокация, Брефт! Стоит тебе передать через этого же двойника привет Черчиллю от фюрера, и завтра же родится слух о том, будто Черчилль стал осведомителем Кальтенбруннера.

— Он предупреждает, что вам грозит серьезная опасность. В чем уже сегодня, по дороге к этому трюму, я смог убедиться лично. Поигрались мы с вами в шпионаж — и все, достаточно! Очевидно, пора поднять перископ и сурово осмотреть акваторию жизни.

— То есть ты прибыл сюда специально для того, чтобы предупредить меня? Причем делаешь это уже по заданию Сикрет Интеллидженс Сервис?

— Скорее — используя сведения, случайно добытые от иностранного агента, что является обычной практикой разведки. А почему я это делаю? Да потому что старый краб Франк Брефт порой способен откусить собственную клешню, рискуя ради своего давнишнего друга.

Адмирал допил глинтвейн и долго, задумчиво прокручивал глобус, словно выбирал ту единственную точку мира, в которой его еще способны приютить. Пожелают приютить.

— Откуда же исходит опасность? — наконец поинтересовался он, все еще не отрывая взгляда от глобуса. — Кого конкретно мне следует остерегаться?

Адмирал прекрасно понимал, что ничего нового сообщить ему Брефт не сможет, все имена личных врагов ему известны. Свой вопрос он задал исключительно из снисхождения к человеку, решившему испытать себя в роли спасителя адмирала Канариса. Желающих погубить его — множество, а вот объявлялся ли хоть кто-либо, кто стремился бы спасти его, вывести из-под удара или хотя бы в чем-то помочь?

— Теперь вам следует опасаться Гиммлера. Прежде всего, рейхсфюрера СС Гиммлера.

— С чего вдруг? — безучастно поинтересовался адмирал.

— А что, было время, когда вы ходили в его любимцах?

— Не припоминаю.

— Так вот, там, по ту сторону Ла-Манша, тоже почему-то ничего подобного не припоминают.

— Почему вдруг они так забеспокоились, Брефт?

— Пытаетесь понять, что конкретно мне известно?

— В какой-то степени. Ладно, согласимся: угроза исходит от Гиммлера… Что ты можешь сообщить мне в этой связи, фрегаттен-капитан?

— Папка с досье на вас опять легла на его стол. На сей раз в ней вполне достаточно компромата, чтобы выдать ордер на арест или же устроить вам еще одно крушение «Титаника». В зависимости от конъюнктуры.

— Лондону известны даже такие тайны эсэсовского двора?

— Реакция истинного разведчика, — саркастически хохотнул Брефт. — Адмиралу, изгнанному из абвера, говорят, что готовится ордер на его арест, а он интересуется каналом утечки этой информации! Трудно себе представить что-либо подобное. Зачем вам понадобилось знать о канале утечки?

— Это многое объяснило бы…

— Кому? В данном случае знание утечки нам с вами ничего не объяснит. Разве что вы хотите рядом со своим досье положить на стол Гиммлера и мое? Валяйте, старина. Доставьте удовольствие Мюллеру, Кальтенбруннеру и прочим трюмным крысам.

— Дело не в досье, Франк. И не смей говорить со мной в таком духе. Просто для меня важно знать, с кем я имею дело и в Берлине, и в Лондоне. В общем-то, это важно всегда, а уж в такой ситуации, в какую ты ставишь меня…

— По-моему, вы рановато рубите мачты, адмирал. Шторм еще только разгорается.

— Когда ты стал двойником?

— Я не двойник. Формально я продолжаю оставаться агентом абвера. Но на меня вышли и, как видите, используют в роли то ли связного между английской разведкой и вами, то ли агента влияния. Или просто курьера.

— Любой из этих ролей достаточно, чтобы подвесить тебя по приговору Народного суда во дворе тюрьмы Плетцензее.

— Разве что по вашему доносу, адмирал. Что же касается англичан… Если уж вместо того, чтобы убрать, меня с миром отпускают и даже помогают пробраться сюда через Францию, прикрыв германским диппаспортом…

— Фальшивым, следует полагать?

— Вполне возможно.

— Но согласись: получить дипломатическое прикрытие англичан… Такого удосуживается не каждый агент. Уверен, что Народный суд учтет это обстоятельство, — грустно зубоскалил Канарис.

— Не перебивайте меня, адмирал! — довольно неделикатно возмутился Брефт. — Я ведь не штатный оратор рейхстага, а посему очень легко сбиваюсь с мысли. Так вот, если уж англичане пошли на такой шаг, значит, намерения у них вполне серьезные.

— Вот именно, очень серьезные. Вот почему меня удивляет, Франк, почему ты до сих пор не сказал главного…

— Зависит от того, что считать главным.

— Что именно этот твой резидент Томпсон предлагает?

— Бежать. Он предлагает вам немедленно бежать, адмирал.

Канарис отрывисто, нервно рассмеялся.

— Куда? Уж не в Англию ли?!

— …Что было бы для вас идеальным вариантом. Хотя вы даже не представляете себе, насколько это сложно в нынешних условиях. Поэтому бегите куда угодно; важно скрыться, отсидеться. Отправляйтесь в Баварию или в Австрию, скройтесь где-нибудь в Альпах, отсидитесь пару месяцев в какой-нибудь горной деревушке. У вас наверняка есть заветная нора, хозяин которой готов смириться с вашим присутствием. Спектакль ведь все равно приближается к финальному занавесу.

— Кое-кто из слабонервных уже даже лихорадочно пытается этот занавес опустить.

— В конце концов, можно бежать во Францию.

— Собираешься помочь мне в этом, старый краб?

— Если только смогу, — попытался Брефт не заметить иронии в словах Канариса.

А ведь можно биться об заклад, что на самом деле в роли Томпсона выступал агент О’Коннел.

— То есть никакой реальной связи с Томпсоном у тебя нет, — пришел к заключению Канарис, смерив Брефта уничижительным взглядом.

И только сейчас Брефт понял, что весь его разговор с экс-шефом абвера очень уж напоминает допрос. По крайней мере, на той стадии, на которой в камерах абвера его называли «аристократическим». Причем роль допрашиваемого досталась почему-то ему.

— Британцы не настолько доверяют мне, чтобы давать координаты своего берлинского агента. Тем не менее в Нормандии мы сумеем выйти на его след.

24

За столом опять воцарилось тягостное молчание. Брефт угасшим взором смотрел на рынду, которой никогда уже не отбить склянок ни на одном из кораблей мира, а Канарис — на глобус, испещренный пунктирами морских линий, ни по одной из которых им, двум «старым пиратам», уже не пройти.

Вновь появилась — теперь уже с чашечками горячего кофе на подносе — служанка. Однако на сей раз даже у небезразличного к испанкам Брефта она не вызвала абсолютно никакой реакции. Мужчины были поглощены собой, своими страхами и раздумьями, а значит, женщине делать здесь было нечего.

Убирая тарелочки из-под бутербродов, Амита умышленно наклонилась так, что своей вызывающе выпяченной грудью едва не коснулась плеча Брефта, провоцируя тем самым и ревность адмирала.

— Если я верно понял, запасного варианта отхода с позиций вы, адмирал, не подготовили, — первым нарушил молчание Брефт, когда раздобревшая соблазнительница наконец-то убралась восвояси.

— И не собирался готовить его… чтобы уж оставаться предельно ясным.

— Даже после того, как наладили отношения с Лондоном?! Но тогда это просто неразумно. О нет, я ни в коей степени не осуждаю ваше решение относительно контактов с британцами. Сейчас многие посматривают в сторону Ла-Манша. Но я привык к тому, что время от времени следует поднимать перископ и осматривать акваторию жизни. Решившись на шаг, связанный с этим сотрудничеством, вам сразу же следовало готовить запасную гавань.

— Лично у меня никаких контактов с Лондоном не было, — жестко остепенил своего гостя Канарис. — Запомните это, господин фрегаттен-капитан. Никогда, никаких несанкционированных высшим руководством контактов с английской разведкой или английскими политиками.

«Не было лично у него… Причем следует понимать, что не было только «никаких несанкционированных», — попытался извлечь для себя хоть какое-то зерно истины Франк. — А что ты, адмирал, можешь сказать о контактах твоих агентов? Или о тех, которые были санкционированы, скажем, Гиммлером или Борманом?»

— Поэтому у меня нет оснований, — продолжал тем временем адмирал, — опасаться ареста. Точно так же, как и нет оснований готовить некую «запасную гавань» на берегах Темзы.

— Повторяю: не торопитесь рубить мачты, адмирал.

Брефт поднялся, налил себе полную рюмку коньяку и, посмотрев через ее золотистость на адмирала, саркастически ухмыльнулся про себя, сохраняя при этом внешнюю невозмутимость. Сейчас ему хотелось верить, что Канарис искренен с ним. И если это верно — ему открывалась одна из тайн не только шефа абвера, но и всей Второй мировой. Ведь по обоим берегам Ла-Манша убеждены, что адмирал только и думает о том, как бы ему убрать с политической арены фюрера и подружиться с англичанами. Понятное дело, уже в роли… нового главы германского государства.

— Ладно, адмирал. Дай вам Бог оставаться таким же убежденным в своей невиновности, стоя под виселицей тюрьмы Плетцензее.

— Можете не сомневаться, останусь.

Позволив себе не поверить адмиралу на слово, Брефт саркастически ухмыльнулся. И он хорошо знал цену своему сарказму.

— Как вели себя некоторые из наших фельдмаршалов и генералов и что с ними происходило при лицезрении виселицы — вам известно лучше, нежели мне, — теперь уже в голосе фрегаттен-капитана не ощущалось ни снисхождения, ни сочувствия.

Брефт, конечно же, был обижен поведением Канариса, умудрившегося по существу полностью проигнорировать попытку как-то спасти его. Жертвенную попытку…

— Ты мужественно выполнил свой долг, — попытался подсластить горечь разочарования своего давнишнего сослуживца адмирал. — Не сомневайся, я сумел оценить твою порядочность.

— Не будем изощряться в словесах, адмирал. Если вы все же колеблетесь, вспомните о моем совете относительно «гавани».

— Не будем изощряться в словесах, — повторил за Брефтом хозяин виллы, чем еще больше оскорбил его.

— На том и позвольте откланяться, — сухо проскрипел фрегаттен-капитан.

* * *

Канарис молча спустился вслед за гостем на первый этаж, провел в прихожую и сам открыл входную дверь. Там они оба замялись, понимая, что кое-что во время их беседы все еще осталось недосказанным. Однако нарушить обряд «недружественного молчания» Брефт не решился. Покряхтел, остановился, потом долго поправлял фуражку с золотистым крабом на высоченной тулье, но все же право возобновить разговор оставил за хозяином и старшим по чину.

Адмирал пытался что-то сказать, но в это время на них стал надвигаться натужный гул авиационных моторов. Отзвуки его слышны были, еще когда они находились на втором этаже, однако оба они слишком привыкли к звукам войны, чтобы обращать на них внимания. Но теперь уже не оставалось сомнения, что приближалась первая волна тяжелых бомбардировщиков врага и шла она прямо на центральные районы столицы, куда союзники пока что рисковали прорываться крайне редко.

— Сколько времени вам понадобится, чтобы собраться? — неожиданно спросил Брефт, явно используя появление воздушной армады англо-американцев — и как дополнительный аргумент в полемике с Канарисом, и как прекрасный способ давления на его психику.

— Что ты имеешь в виду? — отшатнулся от него Канарис, будто заподозрил, что тот собирается арестовывать его.

— Только то, что спасательная шлюпка с четверкой надежных гребцов ждет вас у борта.

— А если без аллегорий?

— Вся служба разведчика, сама его жизнь — сплошная аллегория. Но если вы так настаиваете… Я отвезу вас на свою подпольную квартиру, где вы сможете спокойно пробыть неделю-другую. Расположена она северо-западнее Берлина, откуда легко можно уйти дальше, на Запад.

— Будем считать, что ничего подобного ты мне не предлагал, Брефт.

— Это не то предложение, которое следует отметать так сразу, как это сделали вы. Выслушайте меня еще раз.

— Все, что ты мог изложить, ты уже изложил, — сухо обронил Канарис, ясно давая понять, что время встречи истекло.

Вот только фрегаттен-капитан все еще пытался «спасать корабельные мачты».

— Вы скроетесь там на пару недель. Причем уже на второй-третий день в рейхсканцелярии и в гестапо решат, что вам удалось уйти за рубеж на какой-нибудь субмарине или по своему «испанскому коридору», под чужими документами, — и забудут о вашем существовании. У них теперь и без Канариса проблем хватает. Когда, куда и как именно уходить — к этому вопросу мы с вами еще вернемся.

— Э, да, кажется, ты продумал все, вплоть до мелочей?

— Подобные операции нельзя проводить по наитию, они требуют жесткого плана и надежного обеспечения — людьми, финансами, документами, явочными квартирами. Итак, спасательная шлюпка подана. Весла на воду?

— Ответ вам известен, — голос адмирала становился все жестче и раздраженнее. — Мне даже трудно смириться с той постановкой вопроса, которая привела вас ко мне, фрегаттен-капитан.

— Это ваше окончательное решение?

— Зря теряете время, фрегаттен-капитан.

Брефт надел фуражку с лихо заломленной и немыслимо высокой тульей, вежливо улыбнулся в рыжевато-седые усы, которых никогда раньше не носил, и, щелкнув каблуками, отвесил небрежно-аристократический поклон.

— Вот увидите, адмирал, я был последним, кто решился хоть как-то помочь вам. Все остальные будут отплясывать ритуальные танцы на вашей могиле. Поднимите, наконец, перископ и сурово осмотрите акваторию жизни. Это говорю вам я, старый подводник.

— Охотно верю, — безучастно согласился адмирал, поразив Франка-Субмарину своим безразличием.

— Кстати, совсем забыл… Вашей особой, адмирал, интересовалась известная вам сеньора.

«Мата Хари?» — чуть было не спросил Канарис, но вовремя сдержался, вспомнив, что и при жизни своей, и при смерти, танцовщица принадлежала к иным временам, к иному миру. Поэтому вслух произнес:

— Неужели каталонская герцогиня?

— Именно она; к слову, мы так и называем ее — Каталонская Герцогиня, это стало ее именем.

— Где она теперь?

— Недавно появилась в Мадриде, после многих лет, проведенных сначала в Ирландии, а затем в Англии.

— Неужели все еще не отреклась от своей сепаратистской идеи Великой Каталонии?

— Наоборот, убеждена, что нынешняя мировая война приведет если не к полному развалу Испании, то, по крайней мере, к решительному ее ослаблению. Она и сама немало сил приложила, чтобы подвести некоторых высокопоставленных британцев к мысли о нападении на Испанию как союзника рейха. При высадке там первого же контингента британских войск ее Фронт Независимой Каталонии якобы готов поднять восстание, чтобы ударить по франкистам с тыла.

— И что, подобное развитие событий действительно возможно?

— Во всяком случае, Каталонская Герцогиня верит в него. А там, поди, знай…

— Странно, каким это образом она вышла на тебя, Франк-Субмарина.

— А мы никогда и не теряли связи друг с другом. Правда, до еженедельных посланий и рождественских открыток дело не доходило; тем не менее время от времени, при малейшей оказии…

— Погоди, погоди, Франк, — нервно помахал руками перед лицом адмирал. — Ты что, станешь утверждать, что знаком с ней еще с той поры, когда она мечтала о замужестве со мной?

— Вас это удивляет? Конечно же, мы хорошо были знакомы. И, как нетрудно догадаться, в моей жизни герцогиня появилась значительно раньше, нежели в вашей, адмирал.

Канарис по-бычьи наклонил голову и покачал ею настолько резко, словно пытался развеять наваждение.

— Почему же я не знал об этом? — растерянно спросил он, забывая на какое-то время о нависшей над ним опасности.

— Неужели действительно не знали?! Но ведь это же я подставил вам эту герцогиню, адмирал, предпочитая при этом не засвечиваться.

— Брось, Франк-Субмарина! — неуверенно рассмеялся Канарис.

— Может, вам до мелочей пересказать весь ход вашей первой встречи? Или воспроизвести условия переговоров с дядей герцогини? Не желаете подробностей? Тогда, может, раскрыть тайну встречи с английским резидентом, клятвенно обещавшим поддержку каталонского движения? А встречи с лидером баскских сепаратистов, в среде которых герцогиня одно время скрывалась?

— Хочешь сказать, что все мои «брачные игры» с Каталонской Герцогиней находились под контролем англичан?

— Если уж быть точным, то под моим личным контролем, адмирал. Поскольку именно я разработал сценарий всей этой операции для герцогини — с одобрения, ясное дело, одного из отделов британской разведки и некоего британского лорда, пожелавшего пока что оставаться неизвестным, но щедро финансировавшим герцогиню.

Адмирал молитвенно взглянул на звездное берлинское небо — на ту его часть, которое уходило в сторону Каталонии. То, что он представал всего лишь игрушкой в руках Франка-Субмарины, конечно же, неприятно поразило Вильгельма. Но в то же время сегодня с Субмариной стоило встретиться уже хотя бы для того, чтобы раскрыть тайну появления в своей жизни Каталонской Герцогини.

— Это правда, что генерал Франко был дружен с герцогиней?

— Серьезный вопрос, на который должен быть дан столь же серьезный ответ. Если бы в свое время вы подняли перископ и внимательнее осмотрели акваторию Мадрида, то обнаружили бы, что в судьбе тогда еще весьма юной Каталонской Герцогини, задолго до вас и на тех же правах-условиях, появился некий полковник Франко. В самые трудные годы войны с коммунистами-республиканцами этот правитель использовал Каталонию в качестве запасного аэродрома — на тот случай, если Мадрид у него из рук вырвут, — а саму герцогиню использовал в качестве посредника в переговорах с руководством некоторых стран. Само собой разумеется, что точно так же активно задействовал он и возможности каталонского подполья, его зарубежных каналов и связей.

— Но затем он предал герцогиню?

— Скажем так: генерал во все времена прибегал к двойной игре. Довольствоваться титулом правителя Каталонии для Франко было бы тем же самым, что для Наполеона — титулом правителя своей родной Корсики. Теперь генерал официально выступает в роли душителя каталонского освободительного движения, однако на саму герцогиню, ее владения и ближайшее окружение гнев генерала не распространяется. Почему-то, — загадочно подчеркнул Франк-Субмарина.

— То есть после неудавшейся брачной аферы с Франко «танцы» со мной представлялись герцогине в виде утешительного королевского заезда? — спросил адмирал, все еще мечтательно глядя на звездное небо.

Франк-Субмарина застегнул на верхние пуговицы свою шинель и медленными движениями надел перчатки.

— Теперь это уже никакого значения не имеет, адмирал. Куда важнее для вас уяснить, что по ту сторону Пиренейских гор все еще сохраняется несколько хорошо оборудованных и законспирированных «баз сопротивления», на одной из которых вы спокойно смогли бы отсидеться до тех пор, пока у англичан не остынут союзнические чувства но отношению к русским. А произойдет это буквально через месяц после капитуляции Германии. Могу сказать конкретнее: речь идет об отличной, надежной базе, оборудованной вблизи сразу двух границ — с Францией и Андоррой. Что открывает дополнительные шансы для отхода.

— Если я верно понял, ты, Франк, уполномочен Каталонской Герцогиней предложить мне?..

— Ваши отношения с герцогиней никакого значения уже не имеют, — нервно прервал его Франк-Субмарина. — Уходить нужно, адмирал, немедленно уходить. Убирать перископы, погружаться и ложиться на заданный курс.

— Вряд ли нам позволили бы уйти, — оглянулся Канарис по сторонам.

— В нашем распоряжении, — фрегаттен-капитан взглянул на часы, — еще двадцать пять минут времени. Ровно столько в двухстах метрах отсюда нас будет ждать машина с двумя автоматчиками, готовыми прикрыть нас даже ценой своей жизни.

— Вы сумели позаботиться об охране?!

— О том, чтобы в течение этих минут с вашей виллы сняли слежку, позаботились те люди в высшем руководстве, которым не хочется, чтобы вы представали перед Народным судом. Из каких мотивов они при этом исходят — это уже меня не касается. Документы и шинель полковника авиации ждут вас в машине, адмирал.

Канарис вновь задумчиво взглянул на небо, словно бы решил погадать по своему знаку зодиака.

— Кто именно из высшего руководства рейха заинтересован в моем бегстве?

— Имя этого человека мне неизвестно, — сухо ответил фрегаттен-капитан. — И не надо гаданий на звездах и кофейной гуще, адмирал. Лично меня имя не интересует, я всего лишь выполняю свою часть операции. Но если вы откажетесь, человек, который хотел убрать вас из Германии, чтобы сохранить для каких-то важных послевоенных дел, будет оскорблен в своих лучших чувствах. Это все, что мне позволено сообщить вам.

— Сам генерал Франко в курсе этой операции?

— Мы опять зря теряем время, адмирал, — резко, почти зло отреагировал Брефт. — Мало того, что как шеф абвера вы палец о палец не ударили, чтобы подготовить для себя запасную базу, так вы еще и транжирите время, которое дарят вам добродетели.

Но и на сей раз Канарис не обиделся. Он понимал, почему Франк нервничает. На его месте он нервничал бы гораздо сильнее.

— Мне суждено остаться здесь, Франк, — с грустыо в голосе произнес адмирал. — Чего уж тут?

— Все-таки рубите мачты до шторма, адмирал?

— Извини, Франк-Субмарина. Не думаю, что фюрер решится на расправу. Но если решится, что ж — судьба есть судьба.

Повернулся, несколько секунд постоял спиной к фрегаттен-капитану, словно ожидал, что тот спасительно выстрелит ему в спину, но, так и не дождавшись, побрел в дом.

25

Вернувшись в свою «адмиральскую каюту», Канарис распахнул окно и подставил лицо вечерней августовской прохладе и яркому лунному сиянию.

Открывавшийся отсюда пейзаж всегда успокаивал его, настраивая на беззаботно-романтический лад. Холмы, виднеющиеся между крышами соседних вилл, казались вершинами далеких гор; дымчато-зеленая крона покрывавшего их лесопарка сливалась с такой же дымчатой синевой поднебесья, создавая сюрреалистическое слияние сфер, не подвластное кисти ни одного гения.

В былые времена даже в такое позднее время адмирал мог вывести из конюшни своего Араба, чтобы развеяться вместе с ним у подножия холмов.[33] Теперь же адмиралу просто хотелось выйти в сад. Но что-то сдерживало его. В эти минуты он не осмеливался оставлять свой дом, как капитан — полузатонувшее, но все еще держащееся на плаву судно. Канарису мистически казалось, что «корабль» этот цел только благодаря ему, и на то, чтобы хоть на какое-то время оставить его, он решался с такой же угрюмой обреченностью, с какой решаются на гнусное предательство.

Это появление Брефта… Весь тот поток информации, который еще следовало переварить. Предупреждение некоего английского агента в Нормандии… «Спасательная шлюпка», которую ему предлагают… Может быть, только для того и предлагают, чтобы, выманив из «адмиральской каюты», из Берлина, из привычного бытия, — предать стихии вечного изгнанника, беглеца и в конечном итоге саморазоблачившегося предателя. Тогда ему действительно останется только то, что предлагает Амита, — спасаться в каком-нибудь отдаленном горном районе одного из Канарских островов.

Вот только вопрос: кто прислал эту «шлюпку», кто сидит на веслах и что ждет его там, на чужом, сумеречном берегу?

Нет, сказал он себе, Брефт не может быть провокатором. Только не провокатором — для Франка-Субмарины это было бы слишком. В дичайшем бреду Канарис не позволил бы себе представить, что Франк может явиться к нему по заданию одного из людей Мюллера, Шелленберга или Кальтенбруннера. И если даже кто-то из этой троицы использовал в качестве приманки «нормандского Томпсона», то старый краб Брефт об этом даже не догадывается.

А ведь, скорее всего, так оно все и происходит. Брефта явно пытаются использовать «втемную». Фрегаттен-капитан все еще искренне верит, что оказывает услугу своему другу по воле английских доброжелателей, даже не предполагая, что на самом деле агента, который столь странным образом вышел на него, пустили по следу не в Лондоне, а в Берлине, в одном из кабинетов Главного управления имперской безопасности. Брефту всего лишь кажется, что это он планирует операцию «Шлюпка для адмирала»; на самом же деле он всего лишь слепо выполняет то, что было спланировано подручными Мюллера, Кальтенбруннера или Скорцени.

Канарису было ясно, что в его нынешнем положении пытаться разгадать тайну появления на горизонте «нормандского Томпсона» совершенно бессмысленно. Зато теперь он не сомневался, что облава на него и в самом деле началась. Независимо от того, кто именно подставил ему Томпсона.

Какое-то время адмиралу действительно казалось, что ни Кальтенбруннер, ни Борман, ни даже Гиммлер не решатся подступиться к нему. При этом, как ни странно это выглядит, уповал он на фюрера, которого столь же отчаянно презирал, сколь и ненавидел. Но в данном случае ему представлялось, что фюрер решительно отрицает саму возможность подвергнуть его аресту И только поэтому он, Канарис, не оказался среди тех нескольких десятков офицеров и генералов, которые уже казнены или же ожидают суда по обвинению в заговоре против Гитлера. Иного объяснения для адмирала попросту не существовало.

Канарис был достаточно откровенен сам с собой, чтобы признать: да, у Гиммлера и Мюллера хватает доказательств, позволяющих арестовать его, выдвинув обвинение в измене. Но этих же доказательств, очевидно, хватит и для того, чтобы любой непредвзятый суд, и прежде всего суд потомков, признал, что предателем Германии, ее врагом он никогда не был. Врагом фюрера, врагом национал-социализма — да! Но вопрос: что из этого следует?

Да, Канарис сочувствовал, а в какой-то степени даже содействовал заговорщикам-генералам, поднявшим бунт против фюрера в июле 1944-го. Он знал, что некоторые офицеры из его ведомства устанавливают прямые контакты с английской разведкой, а через нее — с высокопоставленными чиновниками из Лондона. Он буквально вытащил из петли нескольких офицеров, на которых уже были заведены досье в кабинетах Мюллера и которые, не возьми он грех на душу, давно оказались бы в подвалах гестапо…

Однако при всем этом Канарис не считал себя ни отступником, ни предателем, поскольку делал все это во имя Германии, нынешней и будущей, в истории которой Гитлер — всего лишь случайная, хотя и весьма трагическая, нелепость.

«Фюрер — трагическая нелепость германской истории. Как и Сталин — трагическая нелепость в истории России. А что, неплохая мысль, точнее, неплохое было бы название для исторического исследования; точнее, даже не название, а основная идея изысканий».

«Шелленберг! — вдруг вспомнил адмирал. — Надо бы с ним поговорить. Странно, что до сих пор ты не попытался сделать этого. В последнее время ты почему-то отстранил его от себя или сам отстранился. Но, как оказалось, очень уж не ко времени».

Если Кальтенбруннер затеял что-то серьезное, то бригадефюрер должен знать. И только он способен подать знак: «Спасай свою душу!» Если такой знак и в самом деле последует, тогда, может быть, действительно стоит прислушаться к совету Франка Брефта и на какое-то время скрыться на одной из подпольных квартир?

«Шелленберг! Только Шелленберг! — взмолился он на шефа внешней разведки СД, как обреченный — на лик Иисуса. — Следует немедленно наладить контакт с Шелленбергом! Тем более что выглядеть эта попытка будет вполне естественно».

Именно бригадефюрер СС может стать самым откровенным источником информации о заговоре против него. Только он действительно способен послать за ним «спасательную шлюпку» с надежными гребцами на борту. Шлюпку, которую он уже не решится отвергнуть, как недавно отверг помощь Франка-Субмарины. Хотя пока что Вильгельм не был уверен, что помощь Шелленберга окажется надежнее и праведнее.

И лицо адмирала просветлело, как лицо мальчишки, предавшегося своим излюбленным мечтаниям о далеких странствиях. Начальник VI управления Главного управления имперской безопасности вдруг предстал в его восприятии в образе некоего ниспосланного судьбой спасителя.

Одно время Шелленберг тянулся к нему, как обычно новички тянутся к профессионалу — к старшему, более опытному коллеге. Канарис не раз вспоминал об их совместных конных прогулках с великосветско-шпионскими разговорами, как, впрочем, и об их совместных поездках в Испанию, Венгрию и Португалию. До сих пор им удавалось находить общий язык если не по всем, то уж, во всяком случае, по большинству вопросов. Причем во время этих встреч Шелленберг казался адмиралу куда агрессивнее настроенным против Гитлера, чем он сам и вообще чем он мог себе представить. Ни один другой чин СД или вермахта, не говоря уж о гестапо, никогда не позволял себе столь пространно и аргументированно излагать антигитлеровские убеждения и столь откровенно говорить о фатальной ошибке истории, поставившей во главе возрождающегося рейха такое военно-политическое ничтожество.

При этом Канарису и в голову не приходило, что «юный Вальтер» способен провоцировать его подобными разговорами на откровенность, чтобы затем пополнять этими откровениями свое досье. Как и самому Шелленбергу не было смысла опасаться начальника абвера. То есть того единственного человека, которого и в самом деле следовало остерегаться.

* * *

Уснул он в ту ночь лишь на рассвете и проспал почти до девяти утра. А выпив чашку кофе и немного придя в себя, решил тотчас же позвонить Шелленбергу.

Адмирал подошел к телефону, поднял трубку, однако набрать нужный номер долго не решался. С тех пор, как он оказался отстранен от руководства абвером, звонить прежним соратникам становилось все труднее.

Впрочем, Канарис и не собирался упрекать их: самое благоразумное, что мог сделать сейчас любой из них, так это держаться в тени, стараясь ни под каким предлогом не засвечиваться в кругу «людей адмирала». И, видит Бог, большинству это удавалось.

Канарис понимал, что здесь особое значение будут иметь первые слова, которыми он начнет разговор. Но вот незадача: он то снимал трубку, то вновь клал ее на рычаг, а нужная, ключевая фраза все не приходила и не приходила.

«Операция «Бернхард»! — вдруг осенило адмирала. — Ты можешь… да нет, ты просто обязан поинтересоваться у Шелленберга ходом этой операции, и даже попытаться получить хоть какие-то сведения о ее направленности, размахе и, конечно же, об успехах. В конце концов, фюрер приказал тебе возглавить штаб по экономической борьбе при Верховном главнокомандующем, так что повод для звонка найден».

Канарис помнил, что под кодовым названием «Операция «Бернхард»» скрывалась широкомасштабная акция по подрыву финансового положения Великобритании. Несмотря на то что операция эта проводилась с особой секретностью и детали ее были недоступны даже для него, шефа абвера, адмирал, тем не менее, знал, что в секретных цехах сразу двух целлюлозно-бумажных заводов — в Судетах и в Рейнской провинции — было налажено производство фальшивых фунтов стерлингов.

Следует отдать должное мастерам-фальшивомонетчикам: их творение отличалось отменным качеством. Фальшивые фунты стерлингов выглядели настолько естественно, что распознать их в большинстве случаев не удавалось даже специалистам ведущих лондонских банков. Зная об этом, фальшивомонетчики от СД совсем обнаглели и наладили выпуск денег в огромных объемах.

— Мне нужен бригадефюрер Шелленберг, — наконец решился адмирал. Однако имени своего не назвал.

На том конце провода замялись. Адъютант не мог понять, кто звонит, а потому не знал, как реагировать. Потребовать, чтобы собеседник представился, тоже почему-то не отважился: случайные люди к его шефу не пробиваются.

— Господина бригадефюрера нет, — как-то нечетко доложил он, хотя и пробовал чеканить каждый слог.

— Здесь адмирал Канарис. Мне бы очень хотелось услышать голос бригадефюрера.

— Я обязательно доложу бригадефюреру о вашем желании услышать его голос, господин адмирал, — заверил его адъютант. — Однако смогу это сделать только после его появления в служебном кабинете.

— Как долго он может отсутствовать? — поинтересовался Канарис, пытаясь уберечь себя от унизительного перезванивания.

— Мне это неизвестно. Предполагаю, что бригадефюрер появится через полчаса-час.

— Возможно, через час я позвоню еще раз, — суховато предупредил Канарис. И уже исключительно для себя пробубнил: — Хотя и не уверен в этом.

А ведь, судя по всему, адъютант Шелленберга уже знает, что ты не просто в опале, но и находишься за шаг от виселицы, подумалось адмиралу. Иначе он вспомнил бы, что ты в более высоком чине, нежели его шеф, а потому обязан сказать: «Я попрошу бригадефюрера, чтобы он позвонил вам».

26

В момент, когда трубка вновь легла на рычаг, адмирал уже решил для себя, что во второй раз Шелленбергу он не позвонит.

«Не судьба, — сказал он себе. — Следует подождать. Не исключено, что офицер попросту соврал: на самом деле бригадефюрер находился в своем кабинете, но приказал не связывать его с тобой. Ну откуда, — тотчас же остепенил себя адмирал, — Вальтеру было знать, что ты позвонишь ему? Если распоряжение «не связывать» и последовало, то касалось оно всех, кроме разве что самого фюрера, ну и еще, может быть, Гиммлера».

А вот Франка-Субмарину, этого гонца из прошлого, он все же воспринимал как черную пиратскую метку, независимо от того, кто его там на самом деле подослал.

«Если ты решил, что уходить в подполье не собираешься, тогда прислушивайся к звону колокола. Гиммлер долго ждать себя не заставит. Да и вряд ли Шелленберг решился бы сказать тебе что-либо существенное. К тому же неизвестно, посвящают ли его в свои планы Гиммлер, Кальтенбруннер и «первый мельник» рейха. Можешь не сомневаться, что о твоих с Шелленбергом конных прогулках им обоим известно не хуже, чем твоим соседям».

— Вам еще глинтвейна, мой гран-адмирал? — появилась в двери Амита Канария.

— Спасибо, не надо.

— Тогда я немного поработаю в саду.

— Нет.

Амита умолкла и устало — не пытаясь ни разгадать его намерения, ни отделаться от него — смотрела на адмирала. Но он томительно отмалчивался.

— Понадобится еще что-нибудь?

— Нет.

Амита умолкла и вновь посмотрела на адмирала. Односложность ответов ее не удивляла. К ним, как и ко всему прочему, что было связано с ее адмиралом, испанка давно привыкла. Порой Канарису казалось, что эта женщина вообще уже не способна удивляться чему-либо в этом мире. Даже если бы ей вдруг явился сатана, она спокойно спросила бы его: «Вам чего — вина, пунша или яичного глинтвейна?» При этом даже не перекрестилась бы.

Канарис сел на жесткий, обшитый толстой бычьей кожей диван и с той же односложностью то ли попросил, то ли приказал:

— Подойди. Посиди.

Амита улыбнулась губами бордельной богини и, виляя бедрами, величественно уселась рядом с ним, но на таком расстоянии, чтобы адмирал не мог дотянуться до нее рукой. Так она садилась всегда, с тех пор, как они познакомились. Но когда Вильгельм подсаживался поближе к ней, никогда не отстранялась. Так было и на сей раз.

Канарис обнял ее за плечи, потерся подбородком о ее пышное плечо, потянулся губами к шее. Прошло несметное количество лет, а тело этой красивой женщины все еще пахло морем и солнечным пляжем Гран-Канарии. Но самое главное — оно по-прежнему оставалось соблазнительным и податливо-доступным.

В последнее время адмирал все чаще просил Амиту посидеть рядом с ним, и сама ее близость, воспоминания, которые эта близость навевала дурманящий запах сотворенного морскими волнами, южным солнцем и канарскими ветрами тела — все это возвращало его в молодость. Еще года два назад такая близость всегда заканчивалась любовными играми. Теперь пятидесятивосьмилетний адмирал явно поостыл к ним. Зато потребность видеть Амиту, ощущать ее, с вампирской сладострастностью впитывать ее успокаивающую, обволакивающую тело и душу энергию становилась все более навязчивой. И ничего поделать с этим Канарис не мог. Да и не хотел.

— Вы устали, мой гран-адмирал.

— Смертельно.

— На Канарских островах все выглядело бы по-иному.

— На Канарских островах — конечно же, по-иному, — покорно, бездумно согласился адмирал, хотя раньше подобные предположения вызывали у него ироничную ухмылку.

— Нам давно следовало уехать на Канары, гран-адмирал. Грех было отказываться от такой возможности.

— Следовало уехать, — безропотно согласился адмирал, понимая, что ссылки на его службу флоту и рейху, на всевозможные обстоятельства в прошлые и в нынешние времена в разговоре с Амитой смысла не имели.

Эта женщина, это дикое порождение Канарских островов, по-прежнему пребывала вне времени и обстоятельств. Правда, существовало еще пространство, но и оно ограничивалось для нее на карте мира только двумя точками: той, на которой они с адмиралом в данную минуту находились, и той, где — будь адмирал, по мнению Амиты, благоразумнее — должны были бы находиться: то есть на одном из Канарских островов.

Едва оказавшись в Берлине, Амита начала соблазнять его бегством на «острова предков». Ее мучила ностальгия, донимали берлинские холода и сырость. Ей хотелось библейского рая в шалаше. «А почему бы и нет? Если никто не сомневался, что Канарские острова — рай земной, то почему бы время от времени на них не появляться шалашам беглецов из ада?» — парировала она все более несмелые и неубедительные возражения своего патрона.

— Плохо, что мы не уехали на Канары еще тогда… — Амита никогда не расшифровывала, что скрывается за этим ее понятием, этой ее временной и смысловой недосказанностью — «тогда». А Канарис никогда и не пытался уточнять. «Еще тогда» так и оставалось загадкой их общих воспоминаний, тайной их авантюрного прошлого.

— Все у нас как-то не получалось… уехать.

— Это все война. Она началась слишком давно и так же давно должна была бы завершиться, — нежно поводила Амита ладонью по затылку адмирала.

— Давным-давно должна была бы завершиться, — согласился адмирал. — Вот только раньше мы с тобой об этом не думали.

— Очевидно, потому, что мы с вами были слишком молоды, а когда люди молоды, они думают только о том, о чем позволительно не думать.

— Только о том, о чем позволительно… — по своей давнишней привычке отвечал адмирал повторением двух-трех слов из сказанного Амитой.

— Но ведь на Канарах войны нет. Там ведь все еще нет войны, правда?

— Все еще нет, кажется…

— Там и не может быть войны! — убежденно молвила Амита. — Какая может быть война на Канарах?

— Такое даже невозможно себе представить, — явно подыгрывал ей адмирал.

— Датам никогда и не было войн, со дня их Господнего Сотворения. Кто в этом мире способен воевать на Гран-Канарии, Лансароте, Тенерифе, Йерро, Пальме или Фуэргевентуре?! — с ностальгической восхищенностью в голосе она произносила название каждого из островков своего немыслимо далекого во времени и пространстве архипелага.

— На Канарах война попросту невозможна, — с грустью в голосе признал Канарис. — Не найдется генерала, не говоря уж об адмирале, который бы решился развертывать военные действия на этих священных островках.

— Ты ведь не посылал туда свои корабли или субмарины? — вдруг встревожилась дочь Гран-Канарии.

— Ни одного судна.

— Я всегда знала, что ты у меня самый мудрый из всех гран-адмиралов.

То ли в свое время Канарис так и не смог объяснить Амите, что уже давным-давно не связан с морем, да к тому же никогда и не командовал германским флотом; то ли дочь Гран-Канарии так и не сумела понять этого. Но она почему-то твердо была убеждена, что судьба любого из боевых кораблей рейха так или иначе зависит от воли ее мудрого мужчины.

— А ведь, кроме тебя, никто не имеет права послать туда ни одного крейсера, ни одну субмарину, разве не так?

Канарис встретился с умиротворенным взглядом все еще невыцветших, цвета спелой сливы, глаз Амиты и не посмел возразить.

— Так почему бы нам не отправиться туда, мой гран-адмирал? Вы уже в отставке, вас ничто не сдерживает — и не удерживает здесь. А в Испании — Франко. Он ваш союзник.

Когда он узнает, что я родилась на Канарах, то, конечно же, позволит нам обоим поселиться на Гран-Канарии, должен будет позволить.

— Франко? Генерал Франко, ясное дело, позволит. — Адмирал думал сейчас совершенно о другом. Он реагировал на ее предложение, как в полусне.

— Тогда что вас удерживает здесь, мой гран-адмирал? Что удерживает?

— Не знаю. Действительно не знаю.

— Я ничего не смыслю в войне, но даже я понимаю, что Германия ее проиграла.

— Те, кто ничего не смыслит в войне, всегда предчувствуют поражение первыми. Особенно женщины. Так происходило во все века.

— А ведь вы, к тому же, не германец.

— Кто тебе сказал такое?

— Германия — это ведь не земля ваших предков, мой гран-адмирал.

— А я так и не выяснил, где же на самом деле земля моих предков. Странно получается. То ли не было этой самой земли предков, то ли не было самих предков, — его рука медленно поползла по женскому колену, уходя все дальше под платье, однако Амита почти не реагировала на его «агрессию».

— Тогда почему бы нам не уехать на острова? Разве это так сложно: взять и уехать?

— Но ведь там нет войны! — неожиданно напомнил ей адмирал.

— Нет, конечно, — удивленно подтвердила Канария, хотя удивление ее никак не отразилось ни на взгляде, ни на выражении лица.

— А что делать боевому адмиралу на земле, которая никогда в своей истории не знала войны?

— Но вы же сами сказали, что война нам не нужна. Что она совершенно не нужна вам, гран-адмирал.

— Почему ты так решила? Адмиралы для того и существуют, чтобы в мире никогда не переводились войны.

— Или наоборот: войны существуют для того, чтобы не переводились адмиралы.

Канарис едва заметно улыбнулся. Амита всегда была остра на язык, однако Вильгельма это ничуть не раздражало. Возможно, потому и не раздражало, что она была не просто остра; нет, она старалась быть утонченно-остроумной, а в каких-то случаях и по-настоящему мудрой.

— Как же верно ты это подметила, Амита: «Войны существуют для того, чтобы не переводились адмиралы!» Какая, до святой простоты, гениальная сентенция! Такие слова следует высекать на камне, увековечивая в благородном мраморе.

— На Канарах мы могли бы купить себе яхту. А то и небольшую шхуну, чтобы выходить в море и ловить рыбу. Мы ведь могли бы казаться там состоятельными людьми.

— Мы еще будем казаться ими, — интонационно выделил он слово «казаться». — Ангелы еще не пропели.

— И происходить это будет на Канарах?

— Возможно, и на Канарах.

— И мы купим яхту?

— Можно и рыболовецкую шхуну.

— Все богачи на Канарах имеют яхты или шхуны. Можешь не иметь дома, машины, слуг… Главное — яхта. А «яхтой» там называется любой баркас, почти все, что держится на воде и выглядит чуть больше обычной четырехвесельной шлюпки.

— У нас с тобой будет настоящая яхта. И назовем мы ее «Дрезден».

— Ну уж нет, только не «Дрезден»! — капризно воспротивилась Амита.

— Чем тебе не нравится такое название?

— Потому что так назывался крейсер, на котором вы тонули, гран-адмирал, — осуждающе не согласилась Амита. — Уж лучше назвать его «Третий рейх». Чтобы первый проходящий мимо англичанин или канадец тут же запустил в нее торпеду.

Адмирал грустно улыбнулся и, уложив Амиту на покатую спинку дивана, потерся пылающим лбом о ее грудь. Ничто не способно было так отвлекать его от дел и тревог, так успокаивать и так беззаботно ввергать в воспоминания, как такие вот беседы с Амитой. Даже несмотря на то, что всегда, при любых обстоятельствах, они сводились к вопросу всей ее жизни: «Когда, наконец, адмирал увезет меня на Канары?»

— Для меня Канары там, где ты, Амита. А ты все еще здесь.

— Давно надо было бы оставить вас. Не пойму, почему я так привязалась: уж лучше бы избрала того морского офицера-испанца, у которого вы меня отбили. Тогда все было бы по-иному.

— Тогда война пылала бы на Канарских островах, а здесь, в окрестностях Берлина, все выглядело бы тихо и мирно, как на пляжах Гран-Канарии в сезон дождей.

Амита тяжело вздохнула и, поняв, что разговор опять зашел в тупик, мягко, но тем не менее решительно сняла голову мужчины со своей груди, а руку — с колена и поднялась.

— Пойду-ка я в гости к Марте Фритьоф, — вздохнула она так безутешно, словно на похороны отправлялась. — Если понадобится коктейль — позвоните.

— В ближайшее время не понадобится.

— Тогда садитесь за свои бумаги и пишите.

— Что… писать? — не понял адмирал.

— Книгу, конечно.

— Какую еще книгу?!

— О гран-адмирале Канарисе и его абвере. Вспоминайте, как все это было. Только делайте это правдиво.

— Почему вдруг ты решила засадить меня за книгу?

— Вы ведь много раз говорили, что, как только вас вышвырнут из абвера, засядете за книгу воспоминаний. Самое время: вышвырнули.

— Отомстила! — удивленно покачал головой адмирал. — А что, может, действительно взяться за книгу? Когда она появится, уже после войны, — в книжном мире это произведет эффект Третьей мировой.

— Не в этом дело. Выговориться вам надо. Человек, познавший столько всего, как вы, и молчащий, как вы, долго не выдержит.

— Я это уже чувствую.

— Только не вздумайте упоминать обо мне.

— Какая ж это будет книга — без тебя? — ничем внешне не выказывая своей иронии, произнес адмирал.

— Как положено, настоящая, адмиральская. Уж я-то знаю, какие постыдства вы способны приписать в своих воспоминаниях простой невинной девушке с Канар.

— Можешь не волноваться, в книге ты будешь выглядеть непорочной, как Дева Мария.

— …После второго аборта.

— Амита!..

— Что вас шокирует, мой гран-адмирал?

— То, что ты позволяешь себе говорить о Деве Марии.

— Оля-ля! В мадридских кабачках, в одном из которых мы с вами познакомились, лейтенант Канарис, приходилось слышать и не такое.

27

«На Канарах все богачи обязательно имеют яхты, — по-младенчески улыбнулся Канарис нелепейшей из мыслей, какие только способны были прийти ему сейчас в голову. — Можешь не иметь дома, машины, слуг… Главное — яхта… Но у тебя, гран-адмирал, ее нет. Всего остального очень скоро, очевидно, тоже лишишься, в том числе и Амиты Канарии…»

Благословенная получасовая дрема — «бацилла испанской сиесты», по собственному выражению адмирала, которой он привык предаваться как минимум дважды в течение дня, причем везде, где бы и в какой ситуации он ни находился: у себя дома, в кабинете шефа абвера, в дороге или даже в приемной фюрера, — на сей раз подозрительно долго не посещала его. И дело тут было не в явлении ему некогда пылкой канарки. То предчувствие опасности, которое не покидало адмирала в последние недели, наконец-то обретало форму вполне осязаемого призрака — капитана второго ранга Франка Брефта. Призрака из сумбурного прошлого и, по всей вероятности, столь же сумбурного и опасного будущего, до поры до времени значащегося в картотеке отдела «Абвер-Il», куда лишь незадолго до своего смещения адмирал перевел его из отдела «Абвер-заграница».

Раздумья адмирала были прерваны шагами Амиты. Он открыл глаза и окинул взглядом фигуру женщины. На сей раз она показалась ему намного привлекательнее, нежели во время предыдущих визитов. Но в ту самую минуту, когда адмирал вознамерился поманить ее к себе, Амита выпалила:

— Там внизу… Опять пришел этот капитан Франк Брефт, — чем окончательно развеяла его мрачные размышления и полудрему.

— Брефт?! Этого не может быть! Брефт не мог прийти сюда во второй раз! — Голос адмирала был полон удивления, граничащего со страхом. Ну и совпадение!

— Любой другой, очевидно, не смог бы. Но только не Брефт, — напомнила Амита гран-адмиралу, с кем он в действительности имеет дело.

— Когда он появился?

— Минут пять назад.

— И все это время находился в моем доме?

— Не хотелось тревожить вас, но он настаивает.

— Какого еще дьявола ему нужно? — неохотно, кряхтя и чертыхаясь, поднялся Канарис.

— Просит срочно принять. Он не один: вместе с ним — барон Альберт фон Крингер.

— Так они вдвоем?! Откуда взялся Крингер, а главное, почему он решил навестить меня?

— Значит, я так и скажу Брефту, что вы не готовы… — решительно взялась за ручку двери Амита.

— Но он уже здесь. Пусть войдет. И потом, барон фон Крингер… — подрастерялся адмирал, не зная, как поступить.

Неожиданный визит этих двух господ совершенно спутал его мысли и планы. Однако единственное, чем могла помочь своему хозяину и возлюбленному Амита, — это выпроводить визитеров из дома. Понятно, что ей сделать это было намного проще, нежели самому адмиралу.

— По-моему, они очень встревожены. Вряд ли их рассказ позволит вам отдохнуть.

— Крингер… — проворчал адмирал, доставая из шкафчика бутылку коньяка. — Вот уж кого я никак не ожидал увидеть у себя в доме, так это барона Крингера!

— Следует полагать, что этот господин еще назойливее капитана Брефта, — уперлась кулаками в бедра служанка, однако в разговор с ней адмирал втягиваться не стал.

«Его-то что привело сюда? Уж не пытается ли Брефт использовать его в роли увещевателя? — продолжал он ворчать уже мысленно. — Неужели решили, что вдвоем они сумеют уговорить меня бежать из страны или уйти в подполье? Но только им это не удастся. Вот уже не думал, что Брефт окажется неотступным, как якорная ржавчина».

— Господин адмирал, полковник барон Альберт Крингер, если помните, — почти по-военному представился рослый седовласый крепыш, одетый в черный мундир, отдаленно — хотя и без знаков различия — напоминающий парадную униформу эсэсовца. Брюки заправлены в сапоги, китель обхвачен ремнем, накладные карманы застегнуты на металлические пуговицы…

— Почему я не должен помнить вас, полковник? Не в моих правилах отрекаться от старых друзей.

— Не волнуйтесь, если бы отреклись, меня бы это не удивило. Теперь многие предпочитают не узнавать отставного полковника Крингера.

— Меня тоже многие не узнают, — невозмутимо утешил его адмирал. — С некоторых пор. С этим, как и со многими другими человеческими низостями, приходится мириться.

— Великодушно мириться, — поддержал его барон и тут же запнулся, так и не объяснив причины своего появления на вилле. Очевидно, решил, что объяснения удобнее давать фрегаттен-капитану.

— Не поймите меня превратно, — сразу же переключился Канарис на Брефта, — но мне казалось, что все, что мы могли выяснить, мы уже выяснили во время нашей прошлой встречи.

— Поначалу мне тоже так казалось, — охотно согласился Брефт, — но, как только что выяснилось…

— В таком случае, готов внимательно выслушать вас.

— Меня чуть было не схватили в том доме, где я намерен был некоторое время переждать, — мрачно сообщил Брефт, стараясь не встречаться взглядом с хозяином виллы.

— Он прав, так оно все и происходило, — подтвердил Крингер.

— То есть дом уже был под наблюдением? Тогда, может быть, охотились не конкретно за вами, а?..

— Под наблюдением был не дом, а я. Когда я понял, что меня выследили и сейчас будут арестовывать, я сделал то единственное, что способен был сделать, — бежал через окно, выходящее в сад, потом перемахнул через забор…

— Если я верно понял, эту слежку вы готовы связать с посещением моей виллы?

— Не подозревая при этом лично вас, господин адмирал, — предупредительно помахал раскрытыми ладонями фрегаттен-капитан. — Даже в мыслях не было.

— Тогда почему вы опять решились прийти сюда, агент Брефт? Уж кому, как не вам, помнить о законах конспирации, даже если речь идет о слежке, проводимой своими?

— Обстоятельства вынудили, господин адмирал.

— Какие еще обстоятельства?

Прежде чем ответить, Брефт многозначительно взглянул на своего спутника, чье лицо, однако, осталось невозмутимым.

— Единственный, с кем я знаком в этой части предместья, является полковник Крингер. Я пришел к нему, но полковник не советовал оставаться у него.

— Это так, — щелкнул каблуками полковник, чем очень удивил адмирала,[34] и еще больше удивил его, когда отвесил изысканный офицерско-прусский поклон. — Действительно не советовал. Из предосторожности.

— И поэтому вы оба явились ко мне, считая мой дом самым безопасным местом в Берлине?! — не мог скрыть Канарис своего изумления, под которым уже ясно просматривалось возмущение.

— Все же к вам, адмирал, гестапо вряд ли решится нагрянуть, — извиняющимся тоном молвил Брефт.

— Именно ко мне оно и может нагрянуть в первую очередь. И не думайте, что из моего дома вам тоже удастся бежать через окно.

— На виллу мы попали через заднюю калитку сада, — объяснил Крингер. — Не похоже, чтобы кто-либо заметил, как мы входили в здание. Навыки конспирации, приобретенные еще в те времена, когда мы с вами впервые готовили… Вернее, когда впервые готовы были распрощаться с фюрером.

— Сейчас не время для подобных воспоминаний, полковник, — поморщился Канарис.

— Извините, но считаю, что в этой компании оно все же уместно, — ужесточил тон полковник. Холодный прием явно оскорбил его, считавшего себя «человеком Канариса», его единомышленником и соратником. — И можно лишь сожалеть, что мы не можем вспоминать об этом, сидя сейчас за одним столом с генералом Остером.[35]

— Вам хорошо известно, что Ханс Остер арестован, — резко парировал Канарис.

— Известно, господин адмирал. Как известно и то, что вы ничего не сделали для его освобождения или хотя бы для смягчения его участи.

Это уже было не просто обвинение, это была пощечина, плевок в лицо. Но вместо того, чтобы разъяснить реальное положение дел, объяснить, в какой ситуации оказался он сам, или попросту возмутиться, Вильгельм Канарис удрученно, упавшим голосом произнес:

— Неужели вам не ясно, полковник, что я тоже со дня на день… да что там, теперь уже с часу на час ожидаю ареста?

— Постоянное ожидание ареста — естественное состояние любого разведчика, — ухмыльнулся полковник.

— Только не того, с которым к тебе нагрянут свои, в мундирах офицеров СД или гестапо, — возразил Канарис. — Мне же приходится опасаться не врагов, а своих. И вам это прекрасно известно, Франк, — почему-то адресовал он свою тираду не полковнику, а Брефту.

— Думаю, что теперь вам опасаться уже нечего, — обронил фрегаттен-капитан.

— Почему вы так считаете?

— Если бы вас намеревались взять, то взяли бы в первой волне арестов, — ответил вместо фрегаттен-капитана полковник Крингер. — Но коль уж ни фюрер, ни Гиммлер не решились на это, значит, у них есть веские причины для того, чтобы не трогать вас.

— Какие еще причины? — скептически поинтересовался Канарис.

— Например, фюрер не может забыть, что вы являетесь личным другом правителя Испании Франко, с которым ему не хочется портить отношения.[36] Не хочется уже хотя бы потому, что Испания рассматривается им как одна из стран, в которой после войны он смог бы найти убежище.

— Мне и в голову никогда не приходило связывать свое нынешнее положение с моими отношениями с генералом Франко.

— …Или же, наоборот, у Гитлера все еще нет достаточно веских причин и доказательств, которые позволили бы подвергать вас аресту.

— Что значительно ближе к истине.

— Но в любом случае фрегаттен-капитану Брефту лучше всего пробыть у вас до ночи, а уж потом попытаться уйти за город, — он взглянул на часы. Адмирал тоже бросил взгляд на свои старинные, настенные: шел пятнадцатый час. — Надеюсь, его визит не окажется слишком уж обременительным для вас, господин адмирал.

«А твой собственный визит? — мысленно поинтересовался Канарис, нервно поиграв острыми желваками. — Благодаря которому ты пытаешься спихнуть мне человека, на арест коего уже наверняка выдан ордер?»

— Коль уж так сложились обстоятельства, — проворчал адмирал, — вы, Брефт, конечно, можете какое-то время побыть у меня, но замечу, что это не самое удачное решение проблемы вашей безопасности.

— Я понимаю, — пробормотал фрегаттен-капитан, ощущая, что мужества покинуть дом, который казался ему единственным надежным пристанищем, у него не хватит.

— Может быть, к ночи выяснится, что еще не провалена квартира, в которой господин Брефт сможет несколько дней отсидеться, — вновь попытался вступиться за него полковник Крингер.

— Что будет не так-то просто выяснить, — проворчал Канарис. — И, главное, кто станет заниматься сейчас подобным выяснением?

Адмирал все еще смутно представлял себе, что именно произошло. Еще недавно Брефт чувствовал себя очень уверенно. Он говорил о машине с двумя автоматчиками, о покровительстве кого-то из высших чинов рейха, о явочной квартире, в которой он, Канарис, спокойно может отсидеться.

А какие перспективы открывались в связи с приглашением Каталонской Герцогини! И вдруг сам он ищет приюта под крылом опального адмирала. Как-то нелогично все это выглядит.

— Мы постараемся. Если дом окажется «чистым», это сразу же облегчило бы его участь. Я несколько раз звонил туда, однако трубку никто не поднимал. В крайнем случае у вас тоже, очевидно, найдется какое-то логово.

— Нужно подумать, — отрубил Канарис, подумав о том, как мудро он поступил, отказавшись во время последней встречи от предложения Франка-Субмарины. — А пока что прошу к столу, самое время отобедать.

— Весьма великодушно с вашей стороны, господин адмирал, — признал барон, первым направляясь к одному из кресел.

28

Адмирал вызвал наверх Амиту, попросил приготовить закуску, а сам принялся разливать коньяк. Несмотря на прозвучавшее приглашение, Брефт садился за стол с видом незваного гостя, которого уже однажды изгоняли из этого дома и который появился, чтобы и впредь оставаться обузой для хозяев.

Бывший шеф абвера заметил это и благодушно успокоил:

— В конце концов, вы могли бы и не уходить отсюда, Брефт. Но вы уверяли, что владеете надежным пристанищем.

— И даже предлагал его вам. Счастье, что вы не клюнули на эту приманку.

— Ну-ну, так уж и приманку.

— Но ведь вы же решили бы, что это я заманил вас в ловушку.

— О вас я бы такого подумать не смог, Брефт.

— Смогли бы, адмирал, смогли.

— … И потом, эти ваши испанские воспоминания… Которые, признаюсь, тронули меня. Уж они-то, надеюсь, не плод ваших фантазий?

— Согласен, теперь трудно доверять «кому-либо, трудно и опасно полагаться даже на самых проверенных.

— И все же есть круг людей, которым я и впредь намерен доверять, — молвил Канарис.

— В таком случае должны поверить и в правдивость моих «испанских воспоминаний», как вы изволили выразиться, адмирал.

Они вопросительно скрестили взгляды и тотчас же отвели их. Полковник ожидал, что кто-то из двоих прояснит, что имеется в виду под этими «испанскими воспоминаниями» Брефта, но, поняв, что разъяснений не последует, напомнил хозяину о тосте.

— Вы правы, полковник, самое время выпить за Германию и за людей, достойных этой великой страны, заложившей основы европейской цивилизации.

Они выпили, потом все трое несколько минут молча, сосредоточенно жевали бутерброды с маслом и колбасой. Время от времени Канарис ловил на себе взгляды обоих гостей и понимал, что они ждут от него каких-то очень веских слов, ждут решения. Но какого именно? О побеге из страны? И какого совета? Как спасаться от слежки людей Мюллера? Как подхватить штандарт неудавшегося заговора, чтобы, объединив вокруг себя всех, кто еще уцелел от репрессий, вновь повести их на рейхсканцелярию и главную полевую ставку фюрера «Вольфшанце»?

Но адмирал был не готов к подобной жертвенности. Как не был готов и никогда раньше. Он, человек, в течение почти девяти лет возглавлявший армейскую разведку, в чьем подчинении находилась мощная агентурная сеть, а следовательно, все возможности выходить на контакт с западными союзниками, — всегда рассматривался буйными головами из гитлеровской оппозиции как один из возможных лидеров заговора и переворота. Иное дело, что он так ни разу и не проявил себя ни в чем таком, что хоть в какой-то степени могло бы оправдать эти надежды.

— Господа, — сипловато прокашлялся Крингер. — Мы тут заговорили о доверии. Так вот, полагаю, что за этим столом собрались люди, которые, невзирая ни на какие провалы антигитлеровской оппозиции, по-прежнему могут доверять друг другу. — Он проницательно смерил взглядом Канариса и Брефта. Те отмолчались, но это было молчание единомышленников. Именно так полковник Альберт Крингер и истолковал его. — Бек, Гёппнер, Остер, Шуленбург, многие другие деятели Сопротивления пали в этой борьбе. Но мы-то с вами — те, кто начинал борьбу за освобождение Германии от Гитлера еще в 1938-м, — еще живы. Если помните, адмирал, лично я был среди тех, кто в марте 1938-го провожал Карла Герделера в Париж,[37] а затем и в Лондон…

— Уверен, что Герделер войдет в историю как самый бездарный дипломат всех времен и народов, — Брефт закурил английскую сигару и, откинувшись на спинку кресла, уставился в потолок.

— Почему вы так решили? — сдержанно поинтересовался Канарис.

— Потому что обе его поездки в Париж, как и в Лондон, закончились совершеннейшим непониманием его собеседниками того, кто он, какие люди стоят за ним, с какой миссией он прибыл и что предлагает.

— Вы уверены в этом?

— Герделер — это дичайший случай.

— Вы несправедливы, Брефт, — возразил Крингер. — Возможно, ему не все давалось, но он искренне старался.

— Такого понятия — «старался» — дипломатия не признает. Ей известны: «успех» или «провал». И ничего, кроме этого.

— Есть еще состояние длительных сложных переговоров, которые у дипломатов так и именуются — «переговорный процесс», — заметил полковник.

— К тому же, — поддержал его Канарис, — в непонимании следует винить не только Герделера, но и его собеседников. Что он мог поделать, если, вместо того чтобы посоветовать своему шефу немедленно предпринять конкретные меры, советник британского министра иностранных дел сэр Ванситтарт обвинил Герделера… в измене родине! Ведь это же бред какой-то: к нему, рискуя жизнью, прибыл представитель германского Сопротивления, которого в Лондоне должны были воспринимать как тайного союзника, представляющего высокопоставленный круг антигитлеровски настроенных военных и политиков… А сэр Ванситтарт обвиняет этого гонца в измене рейху!

— Все зависит от того, на каком языке говорить с этими чертовыми англичанами, — не сдавался Франк-Субмарина. — Например, мой личный опыт…

— Не все, Брефт, не все зависит только от этого, — нетерпеливо прервал его Канарис. — Язык, на котором с британцами пытались толковать фон Кляйст-Шменцин,[38] а затем и промышленник Ханс Бем-Теттельбах, тоже оказались недостаточно понятными по ту сторону Ла-Манша.

— Кое-что слышал об их попытках, поэтому не оспариваю.

— Значит, дело не столько в языке, сколько в политике, в позиции Англии, а также ее союзников; в условиях, на которых англичане и американцы согласились бы сотрудничать с нами. Если вы заметили, я сказал: «Согласились бы». Ибо до сих пор такого согласия мы не получали. Порой создавалось впечатление, что англичане попросту не заинтересованы в том, чтобы на германском Олимпе произошли какие-то радикальные изменения.

— У меня создалось такое же впечатление, — признал полковник. — Они опасаются, как бы победу над Германией не вырвали у них из рук сами германцы — своим переворотом или своей революцией. В данном случае потери на фронтах в Лондоне, как и в Берлине, в расчет не принимаются.

— Но ведь и мы, ржавый якорь нам в борт, тоже обещаний своих не выполнили, — медленно тянул коньяк Брефт. — Поездки в Париж, Лондон — это, конечно, хорошо. Но фюрера-то на тот свет мы так и не отправили.

— Господин Брефт… — поморщился Канарис, пораженный его прямолинейностью. Он терпеть не мог, когда в его присутствии кто-либо решался упоминать о покушении. — Нельзя ли не столь прямолинейно и как-нибудь помягче?

— Но ведь мы лее собирались сделать это! Или, может, я не так воспринял весь тот канкан, который мы затевали вокруг фюрера?

— Пытались, да… — неохотно проворчал адмирал, — но стоит ли сейчас об этом?

Однако Брефт постарался проигнорировать его недовольство избранной темой и все так же темпераментно продолжал:

— Сначала генерал Бек пытался выдавать себя за нового вождя нации, но хватило его только на то, чтобы подать в отставку после решения Гитлера ввести войска в Судеты.[39] Затем генерал Гальдер умудрился запутаться в собственных хитроумных планах то ли отстранения Гитлера от должности, то ли ареста его как душевнобольного. А разве мало было воинских частей, мало сторонников у генерала фон Вицлебена[40] в бытность его командующим берлинским военным округом, чтобы арестовать Гитлера и захватить власть?

— Только не Вицлебен… — почти брезгливо поморщился полковник Крингер, покачивая головой. — Привлечение к операции Вицлебена было одной из самых досадных ошибок вашего движения.

И для адмирала не осталось незамеченным, как недвусмысленно полковник отмежевался от движения оппозиционеров: «вашего движения»!

— Тогда в чем дело? — продолжил свой обличительный монолог фрегаттен-капитан. — Нет, я спрашиваю себя: в чем дело? Пока, лежа на дне, мы обрастали ракушками, Гиммлер и Мюллер вылавливали наших сторонников, как старых облезлых крабов.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

«Опель» осторожно пробрался между руинами домов и, миновав молитвенно устремленную к небесам кирху, неожиданно оказался посреди небольшой, непонятно как сохранившейся в этой части Берлина, рощи. Между стволами ее почерневших от копоти деревьев замелькали выкрашенные в серые и темно-коричневые тона коттеджи — безголосые, безлюдные, отстраненные от всего происходящего в этом мире, словно решившие отсидеться посреди девственных лесов дезертиры.

— Это уже Шлахтензее, — обронил барон фон Фёлькерсам, сохранявший доселе столь же уважительное молчание, как и Шелленберг. Оба чувствовали себя палачами, коим предстояло казнить человека, в казни которого они были заинтересованы меньше всех остальных в этом городе. Тень адмирала Канариса нависала над ними уже из потустороннего мира, обращаясь к их совести и офицерской чести.

— Вам, Фёлькерсам, известно, где находится особняк адмирала?

— Приходилось как-то бывать.

— Теперь даже признаваться в этом небезопасно, — проворчал Шелленберг.

— Я пока еще признаюсь.

— Вы — да.

— И, в отличие от некоторых офицеров, не стесняюсь этого знакомства.

— Вы, барон, как и ваши отношения с Канарисом, — отдельный разговор. Впрочем, выпячивать близость отношений с шефом абвера нынче тоже не рекомендуется. В интересах высшей, правительственной морали. Хотя еще недавно ею гордились и при первой же возможности бахвалились.

— Если не рекомендуется, то как в таком случае вести себя Гиммлеру, Кальтенбруннеру и всем прочим, не говоря уже о фюрере, который лично выдвигал и назначал Канариса на все его посты?

— Неудобные вопросы вы задаете, Фёлькерсам, очень неудобные. Мало ли кто кого и на какие должности выдвигал. Война — величайший из инспекторов, это знает каждый полководец.

— А мне даже трудно себе вообразить, что натворили эти сволочные заговорщики. Дошло до того, что фюрер вообще никому не доверяет. Четверть генералитета уже казнена или ждет суда. Эти фроммы и штауффенберги полностью дезорганизовали армию.

— Не советую выражаться в подобном духе в присутствии адмирала Канариса. Судя по всему, он один из самых активных заговорщиков. Или, по крайней мере, способствовал заговору, как агент англичан.

Забыв на несколько мгновений о руле, Фёлькерсам окинул Шелленберга испытывающим взглядом, пытаясь понять, насколько серьезно то, о чем говорит бригадефюрер. И насколько он искренен в своих обвинениях.

— Мне известно, что адмирала подозревают, известно, что ему не доверяют теперь ни Гиммлер, ни Гитлер. И все же не устаю задавать себе один и тот же вопрос: «Неужели Канарис и в самом деле примкнул к заговорщикам?» С трудом верится в это.

— От нас и не требуют верить, барон, от нас требуют выполнять приказ. Что мы и пытаемся делать.

— Кое-кому попросту хочется свести счеты с адмиралом, устранив его от какой бы то ни было власти.

«Барон действительно мог не знать ничего конкретного об участии руководителя абвера в заговоре, — попытался оправдать его Шелленберг. — Он ведь всего лишь гауптштурмфюрер… До столь низких чинов армейский генералитет, участвовавший в операции «Валькирия», похоже, вообще не опускался».

— Иначе с чего вдруг нам приказывали бы арестовать адмирала? — определил свою позицию шеф разведки СД.

«Он наверняка сделает все возможное, чтобы ни Мюллеру, ни Кальтенбруннеру адмирал не достался, — по-своему истолковал его позицию Фёлькерсам. — И ты, лично ты, должен поддержать его в этом. Ибо кто знает, что всплывет в показаниях адмирала, когда в гестапо за него возьмутся по-настоящему. Не промелькнет ли в одном из допросов твое собственное имя — человека, который, к тому же, участвовал в аресте шефа абвера?»

На выезде из рощи барон едва сумел провести машину по краю свежей бомбовой воронки. Не исключено, что один из английских пилотов специально промышлял здесь, в надежде вдрызг разнести особняк Канариса, а заодно пустить «на дно» самого адмирала.

«А ведь бригадефюреру тоже не хочется, чтобы великий потрошитель вражеских секретов вдруг взял и заговорил, — вновь вернулся к своим размышлениям барон, хитровато взглянув на своего спутника. — Если Мюллер в столь жесткой форме приказал Шелленбергу арестовать Канариса, значит, очень скоро кому-то из генералов СС придется арестовывать самого Шелленберга. Единственным исключением может быть то, что выполнить эту миссию Мюллер прикажет какому-нибудь полковнику или капитану. Например, тебе».

— По-моему, барон, мы думаем сейчас об одном и том же, — промолвил Шелленберг.

Бригадефюрер не знал, как вести себя с Фёлькерсамом. Ему было известно, что барон-коммандос несколько раз отчаянно отличился. Первый раз — в воздушно-десантной операции в Бельгии, затем, год назад, — на Кавказе, где его десантный батальон мужественно удерживал перевал, а потом, ударив русским в спину, помог прорвать окружение, в которое попали два немецких полка с огромным госпитальным обозом. Подобные операции редко завершаются успехом, однако в тот раз Фёлькерсаму явно повезло.

Но странная вещь: несмотря на все заслуги барона и его отчаянную храбрость, повышать его в чине никто не торопился. Поэтому сейчас Шелленберг, остававшийся приверженцем строгой субординации, старался не только не упоминать чин Фёлькерсама, но и попросту забыть о нем, довольствуясь тем, что говорит с… бароном.

— А по-моему, господин бригадефюрер, мы вообще пытаемся ни о чем не думать. Ни о чем тревожном.

— Так, может быть, в этом и есть наше спасение?

— Знать бы еще, что спасение Германии — не Третьего рейха, а именно Германии — тоже заключается в нашем спасении, а не в нашей гибели.

— Можете не сомневаться: оно как раз заключается в нашей гибели, — снисходительно улыбнулся Шелленберг. — Чем меньше нас, творивших Третий рейх, останется в живых до конца войны, тем легче, с меньшими муками, будет рождаться рейх Четвертый.

…И эта наигранно-неестественная улыбка, придававшая холеному аристократическому лицу Шелленберга выражение то лукавой невинности, то откровенного, кондового идиотизма, — сохранялась до ворот виллы Канариса.

Канарису было крайне неприятно, что Брефт, как говаривал в подобных случаях генерал Остер, опять «принялся взрыхливать старые могилы». Он вообще не поощрял подобных воспоминаний, от кого бы они ни исходили, а уж тем более — от Брефта, никогда не входившего в состав руководства заговорщиков, хотя и знавшего непозволительно много. В самом деле непозволительно много…

Тем не менее адмирал вынужден был признать, что в принципе его агент прав: они упустили массу возможностей. В том числе упустил и он, всемогущий, как казалось многим из заговорщиков, шеф военной разведки вермахта, имевший под своим руководством целый орден рыцарей плаща и кинжала, владеющих мастерством перевоплощения и жизни в подполье.

И если сейчас Канарису до рези в желудке не хотелось, чтобы кто-либо из его окружения прибегал к подобным экскурсам в прошлое, то прежде всего потому, что сам слишком уж обостренно воспринимал собственную ответственность за всю эту нелепейшую цепь неудач и провалов.

Многие из тех, кто уже казнен или ожидает казни в тюрьме Плетцензее, могли поведать на суде лишь о событиях сорок третьего — сорок четвертого годов. Но Брефт, Остер, Крингер помнили, как все это начиналось еще в тридцать шестом. А ведь только очень немногие знали, что еще одиннадцать лет назад, по настоянию заговорщиков, советник имперского суда Ханс фон Дананьи начал составлять специальное досье, рассчитывая, что на его основании удастся организовать судебный процесс по делу Гитлера — уголовного и военно-политического преступника.

Да, он начал составлять его еще в тридцать третьем! Поэтому к лету тридцать восьмого, когда Гитлер объявил о намерении начать войну с Чехословакией, а следовательно, и с ее союзниками — Великобританией, Францией, США, — заговорщики, к которым почти открыто примыкали Канарис и его заместитель, генерал Остер, были готовы к двум вариантам свержения Гитлера: и к его убийству, и к аресту с последующим преданием суду. Хотя и понимали, что предпочтительнее сразу же, одним смертельным ударом, убрать фюрера. Слишком уж много оставалось у Гитлера фанатично преданных сторонников, чтобы рассчитывать, что его арест и предание суду не доведут дело до военных столкновений, массовых протестов, а то и настоящей гражданской войны.

Впрочем, существовал и еще один вариант отторжения фюрера от германского общества, заключавшийся в том, что его должны были объявить душевнобольным. Главным исполнителем этого плана стал профессор Карл Бонхёффер, в чьем распоряжении находилось психиатрическое отделение берлинской клиники «Шарите». Сразу же после ареста фюрера, осуществление которого возлагалось на генерала фон Вицлебена, начальника берлинской полиции графа Хельдорфа и его заместителя графа Фрица-Дитлофа фон Шуленбурга, профессор Бонхёффер обязан был возглавить врачебную комиссию, способную принудительно освидетельствовать фюрера как психически неполноценного, а следовательно…

Впрочем, у этого плана появились серьезные противники даже внутри клана заговорщиков. Например, идея водворения фюрера в клинику для душевнобольных очень не нравилась некоторым генералам. Уже хотя бы потому, что оставлять кумира тупоголовых бюргеров в живых в любой ипостаси было крайне опасно. Прежде всего, против этого выступал Вильгельм Хайнц,[41] создавший сильную боевую группу из молодых офицеров и членов организации «Стальной шлем». Правда, его больше смущали морально-этические проблемы фюрерского сумасшествия. Ведь перед всем миром неминуемо встанет вопрос: «Чего стоит страна, которой в течение многих лет руководил сумасшедший? И чего могла достичь армия, Верховным главнокомандующим которой был психически больной человек? А как относиться к тем указам и договорам, которые издавал и подписывал законченный идиот? А к его приказам о повышении в чинах?»

И Канарису, как и всякому патриотически настроенному, здравомыслящему германцу, трудно было не согласиться с такими доводами.

Возможно, если бы Хайнцу дали возможность влиять на ход заговора, он сумел бы осуществить его еще шесть лет назад. Лишь после срыва первой попытки заговора он признался Канарису, что группа наиболее решительных офицеров из его ударной группы захвата фюрера получила жесткий приказ: пристрелить Гитлера еще во время ареста. Пристрелить любой ценой, спровоцировав любой возможный в той ситуации инцидент. Вплоть до инсценирования его побега из-под ареста.

Теперь Канарису приходилось лишь сожалеть, что подразделение, подобное «отряду Хайнца», действовавшему в тридцать восьмом, не было сформировано ими в июле сорок четвертого. Тогда штурмовики Хайнца были заблаговременно размещены по частным квартирам, что исключало их массовые аресты в случае провала. Кроме того, были подготовлены специальные отряды полицейских. Существовал и вполне реалистичный план захвата столичной радиостанции…

Но, видно, пророческими оказались слова того же Хайнца, который, обосновывая идею уничтожения фюрера, заявил генералу Остеру: «Только не тешьте себя иллюзиями, что вам удастся повергнуть фюрера обычным отстранением от власти или в ходе судебного процесса. В политическом плане Гитлер, этот полуидиот, сильнее генерала фон Вицлебена вместе со всем его армейским корпусом».

Тогда Остер расценил его заявление как симптом страха перед фюрером и был неправ. Хайнц как раз оценивал ситуацию более чем реалистично.

— Мне до сих пор трудно поверить, — неожиданно ворвался в поток его размышлений полковник Крингер, — что тогда, в тридцать восьмом, заговор мог быть сорван только потому, что фюрер согласился на проведение Мюнхенской конференции по поводу судьбы Судетских земель.

— Но именно этим шагом Гитлер выбил у нас из-под ног политическую почву заговора, — нервно возразил Канарис.

— Это мы так решили. На самом деле у нас всего лишь очень слабо была налажена пропаганда. Геббельс — вот кого нам в те времена не хватало.

— Нельзя было просто отстранить или убить фюрера. В конце концов, не следует забывать, что к власти он пришел законным путем, что у него была огромная масса приверженцев, а также о том факте, что за ним шла значительная часть армии, военно-воздушного, военно-морского флота и полиции. Даже в абвере далеко не все были согласны воспринять план переворота. По крайней мере до того, пока Гитлер оставался в живых.

— Гибель фюрера кардинально изменила бы отношение к нему, — согласился Крингер, — но только гибель…

— И потом, нельзя сбрасывать со счетов то обстоятельство, что высокопоставленный Лондон так и не дал гарантий своей поддержки.

— Извините, адмирал… Но мне, ржавому якорю, позволительно заметить, что в подобных делах Британия ни при чем. Ей нечего соваться в наши дела.

— Я не понимаю вас, Брефт.

— Фюрер с его национал-социализмом — это наши, сугубо германские проблемы. И потом, если кто-то там, в британских верхах, не высказал нам во всеуслышание своей поддержки, из этого еще не следует, что официальный Лондон против убийства фюрера. Не следует забывать слова лорда Галифакса,[42] сказанные им сразу же после конференции советнику германского посольства в Лондоне Тео Кордту: «Позвольте, но ведь не могли же мы быть столь же откровенными с вами, как вы с нами!»

— Да, он действительно высказался в таком духе?! Странно, я почему-то об этом не знал.

— Только не «в духе», а дословно. Они были опубликованы в какой-то из газет, кажется, во «Фёлькишер беобахтер», и я выписал их себе.

— Что весьма похвально с вашей стороны. Возможно, я просто не обратил внимания на эти слова.

— Во всяком случае, это было сказано истинным дипломатом, не позволявшим себе открыто вмешиваться во внутренние дела Германии. «Дескать, совершите переворот, уберите фюрера с политической арены — тогда и поговорим», — вот что скрывалось за напыщенной репликой лорда, — вновь вклинился в разговор полковник. — Мы же с вами возрадовались мирному присоединению Судет, мы слишком расчувствовались по этому поводу.

— Поскольку это единственное, что нам позволительно было делать в то время, — заметил адмирал.

— Сомневаюсь. Многое указывает на то, что Гитлера можно было убрать еще тогда, в Мюнхене, в сентябре тридцать восьмого года.[43]

— Ну, уж тогда подобная затея выглядела бы — в политическом плане — чистейшим безумием, — проворчал Канарис. — Весь Мюнхен приветствовал фюрера как собирателя германских земель, новоявленного Барбароссу. А тут мы — со своей бомбой! После покушения немцы растерзали бы нас.

— А по-моему, после присоединения Судет взбудораженный Мюнхен куда желаннее приветствовал Чемберлена, что вызвало у Гитлера приступ желчного раздражения.[44]

— Не думаю, что такая мелочь могла испортить фюреру настроение или хотя бы бросить тень на то общее впечатление, которое он вынес из этой мюнхенской говорильни. В конечном итоге победителем из конференции вышел он, а не Чемберлен или кто-либо другой. На этой встрече в верхах он добился всего, чего хотел и к чему стремился.

Внимательно выслушав адмирала, Крингер все же отрицательно покачал головой.

— Этим мог довольствоваться кто угодно, только не Гитлер.

— Как знать, как знать…

— Гитлеру нужно, чтобы немецкий народ еще и любил его, — философски заметил Крингер. — Настоящему диктатору мало осознавать, что народ покорился ему, важно знать, что этот, поставленный им на колени, народ еще и любит, просто-таки обожает его.

— Чтобы народ до смерти боялся его, — саркастически заметил Брефт, — и так же, до смерти, любил! Согласитесь, адмирал, в этом что-то есть от истинной натуры нашего фюрера.

3

На какое-то время в «каюте адмирала» воцарилось тягостное молчание. Так отрешенно, думая каждый о своем и глядя в пространство перед собой, способны молчать только заговорщики-неудачники, уже почти физически ощущавшие на своих шеях петли правосудия.

— Господа, — нарушил это эшафотное молчание адмирал, после того как наполнил рюмки коньяком, — полагаю, что вы навестили меня не только для того, чтобы предаваться воспоминаниям о давнишних неудачах.

— Совершенно верно, — охотно согласился Крингер.

Офицеры переглянулись и, поняв, что хозяин виллы провозглашать тост не собирается, молча подняли свои рюмки, а выпив содержимое, еще с минуту молча, отрешенно смотрели каждый в свою сторону, а точнее, каждый в свое «никуда».

— Нас все еще трое, — решился продолжить некстати прерванный разговор полковник Крингер. — У нас сохранились кое-какие связи и влияние. Далеко не все наши единомышленники арестованы.

— К чему вы клоните, полковник? — резко отреагировал Брефт. — Не могли бы вы объяснить мне, старому крабу, что вы опять замышляете?

— Вообще-то мои слова были обращены к адмиралу Канарису, — слегка побагровел полковник.

Адмирал удивленно взглянул вначале на Брефта, затем на полковника. В отличие от фрегаттен-капитана ему понятно было, к чему клонит Крингер, зато удивляло другое — что эти офицеры явились к нему, заранее не согласовав свои планы.

— Однако за этим столом нас сидит трое; кажется, вы сами только что обратили на это внимание, — в не менее резкой форме напомнил Крингеру фрегаттен-капитан.

— Адмирал старше вас по чину, и для меня крайне важно было знать его мнение.

И тут Канарис понял: пора вмешаться, чтобы не допустить открытой ссоры между ними.

— У нас с вами, господа, и так хватает врагов, — угрюмо заметил он, в душе уже не соглашаясь с тем, к чему ведет в своих рассуждениях полковник Крингер. — Так стоит ли затевать драчку еще и между собой?

— Затевать, ясное дело, ничего не стоит, — первым отозвался Брефт, — но согласитесь, господин адмирал, что, когда в матросских кубриках и в трюмах начинается буза, в кают-компании с самого начала должна быть полная ясность происходящего. Иначе придется то ли вывешивать на мачте пиратский «Веселый Роджер», то ли развешивать по реям половину взбунтовавшейся команды.

— Он прав, — поморщился Канарис, которому уже в принципе не нравилось, что после всех провалов, арестов и казней полковник вновь решается затевать эту «трюмную бузу». Причем делает это в его доме. Однако недовольства его хватило только на то, чтобы сказать Крингеру: — И вообще, выражайтесь-ка яснее, полковник. Темнить здесь уже нет смысла.

— Считаю, — все еще не мог угомониться этот закоренелый заговорщик, — что нам немедленно следует повести переговоры с некоторыми генералами из близкого окружения фюрера.

— Да вы что, действительно собрались составлять еще один большой генеральский заговор?! — вдруг изумился Канарис, словно бы только теперь по-настоящему прозрел.

— Разве у нас есть иной путь? Не переплывать же нам воды Ла-Манша с криками: «Не стреляйте, мы неудавшиеся берлинские заговорщики! Приютите нас!»

— Все, кто мог угодить в Плетцензее, уже угодили туда. Вы всерьез считаете, что и после второй волны арестов найдутся желающие восходить на все тот же эшафот?

— Но ведь не можем же мы и в самом деле сидеть сложа руки! Война вот-вот завершится.

— Вот и пусть завершается. Возможно, даже под стенами Берлина. Но только пусть она завершается солдатами, на поле брани, а не в кабинетах путчистов.

— Вы произносите эти слова, адмирал, как приговор самому себе, — процедил полковник.

— Вполне допускаю, что именно так они и прозвучали.

— Именно так, — неожиданно побагровел Крингер, поняв, что в роли бунтовщика выступает сейчас только он. Будь адмирал сообразительнее, он даже приказал бы своему офицеру арестовать Крингера, чтобы затем предъявить фюреру в качестве доказательства своей лояльности. Но, к счастью последнего, так далеко адмирал заходить не собирался. Наоборот, запоздало вспомнив об обязанностях хозяина дома, он вновь наполнил коньяком рюмки.

— А ведь адмирал нрав, — неохотно включился в их диалог Франк Брефт и, не дождавшись тоста, опустошил свой коньячный прибор. — Судьбу Гитлера, как и Германии, теперь уже будут решать те, кто пройдет по руинам Берлина через изрытую окопами Европу.

— Еще полчаса назад вы, фрегаттен-капитан, были иного мнения, — огрызнулся Крингер.

— Но ведь еще полчаса назад мы не сидели в «каюте адмирала» и не слышали мнения самого адмирала. К тому же на столе не было бутылки прекрасного французского коньяка, появление которого всегда резко меняет ход моих сумбурных соображений.

— Ну, если ваши взгляды определяются букетами французских коньяков… — оскорбленно поджал губы Крингер, — тогда мне, пожалуй, стоит помолчать. Дабы не выглядеть человеком, провоцирующим вас на очередное богонеугодное дело.

— Фюреронеугодное, полковник, — ухмыльнулся Брефт. — Так будет точнее.

— …Вот вам и ответ на то, почему все наши заговоры против фюрера, сколь бы мудрено они ни были составлены, в конечном итоге завершаются полным провалом, — заключил полковник, считая таким образом, что тема исчерпана. — Мне очень жаль, господа, очень жаль!

Адмирал и фрегаттен-капитан отвели от него взгляды и благоразумно промолчали.

* * *

…После нескольких минут угрюмого, многозначительного молчания Канарис вдруг настороженно прислушался. Снизу донесся звон колокольчика, но он решил, что это явилась подруга Амиты. Как раз в это время она обычно и появлялась. Но еще через минуту воцарившегося в комнате молчания дверь распахнулась, и на пороге возникла сама Амита Канария. Мужчины ожидающе уставились на нее, сразу же обратив внимание, что она бледна и крайне встревожена.

— Что там у вас стряслось, Амита? — как можно спокойнее, сохраняя достоинство, почти высокомерно спросил адмирал.

— Там, внизу!.. — пролепетала она, поражая Канариса видом своего перекошенного от испуга лица. — Они уже здесь, они пришли!

— Кто «они»?

— Генерал Шелленберг и еще кто-то.

— Шелленберг?! — полушепотом уточнил Брефт, с нескрываемым ужасом глядя на адмирала.

— Не слишком ли рановато они явились? — рванул кобуру пистолета полковник. — У вас в доме есть какое-то оружие, адмирал? — решительно поинтересовался он. — Кроме вашего пистолета, конечно.

— Уж не собираетесь ли вы устраивать здесь стрельбу?

— Решать прежде всего вам, — напомнил ему Крингер. — Лично я могу делать вид, что ничего не происходит.

В ответ Канарис лишь великодушно пожал плечами:

— Значит, я не ошибся, этим человеком действительно оказался Вальтер… — глухим, подавленным голосом молвил он.

— Да-да, это Шелленберг, — подтвердила Канария, — и с ним еще какой-то офицер. Тоже в форме СС.

— Совершенно непредвиденный визит, господа, — поднялся Канарис. — Он пытался взять себя в руки, но у него это не получалось.

— Просто так, без звонка, генералы от СС визиты не наносят, — буквально прорычал фрегаттен-капитан и, подхватившись, метнулся сначала к одному окну, затем ко второму. Сейчас он был похож на разъяренного волка, пытающегося любой ценой вырваться из западни.

Зато полковник Крингер сидел теперь, сохраняя внешнюю невозмутимость. И Брефту трудно было понять, то ли он пытается делать вид, что неожиданный, необъявленный визит Шелленберга к адмиралу его действительно не касается, то ли решил продемонстрировать присутствующим, что такое настоящая прусская выдержка. Но именно он, сохраняя все то же спокойствие, неожиданно спросил:

— Так что там, за стенами дома, происходит, фрегаттен-капитан? Ваши предположения?

— Оцепления вроде бы не видно, и все же чует мое ржавое сердце, что Шелленберг прибыл с арестом. А если это так, — Брефт достал из подмышки пистолет, взвел курок и положил его теперь уже в правый карман брюк, — тогда придется с ним объясниться.

— Только без этого, без пальбы, — мрачно предупредил его Канарис. — Если и пришли, то за мной.

— И что же, вы так и дадите себя арестовать?! Покорно, как все остальные, пойдете на эшафот?

— Я сам распоряжусь своей судьбой. Вы же ведите себя как невинные гости. Попытаюсь дать вам возможность уйти.

— Ну уж нет, адмирал! Эсэсовцам я вас так просто не отдам. Этих мы прикончим, от остальных уйдем. Проверьте оружие, полковник. Что вы смотрите на меня, словно с похмелья?

— Я тоже не намерен устраивать здесь пальбу, — спокойно ответил Крингер. — Любая попытка сопротивления только навредит адмиралу.

— Что же вы в таком случае намерены делать?

— Для начала следует выяснить намерения этих двух господ.

— Разве они все еще не ясны?

— Прекратите, Брефт, — прохрипел Канарис, не в силах совладать со спазмом гортани. — Я найду иные способы защитить себя, законные.

— Не травите якорь, адмирал. Для заговорщиков законных способов не существует. На то они и заговорщики. По крайней мере, так считают в гестапо.

— Брефт прав, адмирал, — вдруг чувственно положила руки на лацканы кителя своего патрона Амита. — Их всего двое. Вам нужно бежать.

— Ступайте к ним, фрау Амита, — чужим, не терпящим возражения голосом повелел он, — и скажите, что через две минуты адмирал Канарис сможет принять их.

— А лучше — послать их к черту, — со слезами и все той же, такой знакомой, несбыточной надеждой в глазах молвила испанка, — и сейчас же бежать на Канары.

В ответ Канарис лишь грустно улыбнулся: «Какая неистребимая наивность: бежать на Канары!»

4

Первое, что отметил про себя Шелленберг, — адмирал, казалось, ничуть не удивился их появлению. Он словно бы знал, что «его время» наступит именно сегодня и что придут именно они.

Несмотря на июльскую теплынь, флотский китель Канариса был застегнут на все пуговицы. Худощавое, бледноватое лицо сохраняло то особое спокойствие, которое в подобной ситуации невозможно изобразить и которое даруется вместе с прирожденным мужеством и выработанным с годами риска особым флотским хладнокровием.

— Вы имеете право упрекнуть нас, господин адмирал, в том, что мы явились без предварительного звонка, — вежливо склонил голову Шелленберг.

— Наоборот, бригадефюрер, как профессионалу, мне пришлось бы упрекнуть вас в неосмотрительной предупредительности.

«Значит, он все понял, — облегченно вздохнул Шелленберг, исподлобья взглянув на пятидесятивосьмилетнего экс-шефа военной разведки. — Впрочем, выглядело бы странным, если бы понадобилось растолковывать ему причины нашего визита».

— Позвольте представить: гауптштурмфюрер барон фон Фёлькерсам…

— Мы давно знакомы с этим бравым офицером, считающимся одним из самых перспективных в группе коммандос Отто Скорцени.

— Простите, не знал о вашем знакомстве, — суховато соврал Шелленберг.

— Иное дело, что теперь многие господа офицеры предпочитают не афишировать наше знакомство. Я не имею в виду именно вас, барон.

— Ко мне это уж точно не относится, — заверил его гауптштурмфюрер.

— Прошу пройти со мной, господа. Я представлю вас своим гостям.

— Позвольте мне подождать здесь, господин бригадефюрер, — молвил фон Фёлькерсам, не решаясь следовать за хозяином дома.

Его рослая, плечистая фигура как-то сразу же наполнила все имеющееся в этой комнате свободное пространство, и в прихожей тотчас же стало тесновато.

— Мудрое решение, барон, — согласился Шелленберг.

Благовоспитанность гауптштурмфюрера как бы соединялась в данном случае с элементом предосторожности. Шелленберг уже выяснил, что адмирал в доме не один, поэтому благоразумнее будет, если опытный диверсант Фёлькерсам останется здесь, в прихожей.

Впрочем, бригадефюрер понимал, что на самом деле Фёлькерсам думает в эти минуты не о безопасности их мероприятия, просто ему не хочется присутствовать при их неминуемом объяснении. Еще совсем недавно барон служил под командованием адмирала, и прослыть среди сотрудников абвера конвоиром их шефа — не так уж и много чести.

В гостиной их ждало двое мужчин, приблизительно того же возраста, что и адмирал. Одного из них, Франка Брефта, Шелленберг уже однажды встречал в обществе Канариса; второго же, полковника Крингера, представленного хозяином в качестве дальнего родственника своей жены Эрики, урожденной Ваага, дочери пфорцхаймского фабриканта Карла Вааги, даже не успел разглядеть. Зато он сразу же уловил: оба офицера поняли, что появление здесь эсэсовского генерала — не случайность, и смотрели на него с откровенной враждебностью. Они были вооружены, и Шелленберг не сомневался, что, пожелай Канарис бежать, эти двое, не задумываясь, помогли бы ему вырваться из его рук. Только теперь он убедился, что идти арестовывать бывшего шефа абвера, не позаботившись о более надежном конвое, было с его стороны нерассудительно.

— Извините, господа, но придется попросить вас оставить меня наедине с господином бригадефюрером, — довольно сухо проговорил Канарис, обращаясь к своим гостям.

— Если вы так решили… — многозначительно молвил Брефт, все еще держа правую руку в кармане брюк, в котором лежал пистолет со взведенным курком.

— Собственно, мы и так собирались откланяться, господин адмирал, — поддержал фрегаттен-капитана полковник Крингер. — Извините, что отняли у вас столько драгоценного времени, отвлекая по пустякам.

— Напротив, ваше присутствие скрасило почти два часа моего ожидания.

И все трое присутствующих поняли, о каком ожидании ведет сейчас речь Канарис.

Оба офицера с тоскливой грустью взглянули на него, затем на Шелленберга, подтянулись, откланялись и с нервной поспешностью удалились.

— Неужели вы покинете нас, господа?! — вполголоса изумилась Амита, подаваясь вслед за ними. — Оставлять своего адмирала в такое время!

«А ведь если бы арестовывать адмирала прибыл кто-либо из чинов гестапо, — подумал Шелленберг, — эти господа оказались бы за решеткой вместе с ним».

— Слово флотского офицера, что никакого отношения к теме нашего разговора эти двое не имеют, — безупречно вычитал его мысли Канарис, опасаясь, как бы их присутствие не было зафиксировано в рапорте об аресте.

— Что воспринимается мною безо всякого сомнения, адмирал.

— То есть я хотел сказать, что этих господ вообще не было при… нашей встрече, — не решился Канарис употребить слово «арест».

— Естественно. Именно на этом я и хотел заострить ваше внимание.

Усадив бригадефюрера за стоящий посреди кабинета большой овальный стол, за которым он только что блаженствовал вместе с гостями за бутылкой французского коньяка, Канарис поставил перед ним чистую рюмку и наполнил ее благородным напитком. Но затем, окинув взглядом стол и гостиную, предложил Шелленбергу перейти в кабинет, где, как ему показалось, разговор будет выглядеть доверительнее. Бригадефюрер покорно последовал за ним.

— За наши встречи, бригадефюрер, — произнес Канарис, как только их рюмки и тарелка с бутербродами оказались теперь на небольшом приставном столике, — независимо от того, где, когда и при каких обстоятельствах они происходят.

— Наслаждайтесь, адмирал, — произнес Шелленберг, однако к рюмке своей даже не прикоснулся. Он иронично взглянул на адмирала, затем на предложенный ему напиток и, как-то странно хмыкнув, словно говоря ему: «У вас еще хватает наивности пить за эту нашу встречу?» — едва заметно покачал головой.

Поняв, что бригадефюрер попросту проигнорировал его тост и его угощение, Канарис слегка прозрел и сразу же протрезвел.

— Как это ни странно, мне почему-то всегда казалось, что в день моего ареста сюда прибудете именно вы, Шелленберг.

— Вы всегда отличались особой прозорливостью, адмирал, — явно льстил ему бригадефюрер.

— Увы, не всегда. Если бы я в самом деле обладал таким даром, многого из того, что постигло меня в последние годы, можно было бы избежать.

— Порой мы боимся собственных пророчеств, поэтому стараемся не верить им.

— «Мы боимся собственных пророчеств», — задумчиво повторил Канарис. — Прекрасно сказано. А главное, как раз обо мне.

— Это обо всех нас, адмирал. Надпись на наших гербах и гробах.

— В то же время признаюсь, что менее всего мне хотелось, чтобы эта миссия выпала на вашу долю, — мрачно молвил адмирал, усаживаясь напротив шефа службы внешней разведки СД.

— Мне же было бы неприятно, адмирал, если бы по этим старинным коврам топтались огрубевшие от работы в подвалах гестапо парни Мюллера. Сие было бы недостойно ни вас, ни этого сурового рыцарского гнезда, — и он обвел рукой довольно скромно, чтобы не сказать убого, меблированный и оформленный зал.[45]

— Польщен, бригадефюрер, польщен.

— Правда, мне очень не хотелось оказаться в роли жандарма, поэтому я пытался отказаться от выполнения этого задания.

— С вашей стороны это было крайне неосмотрительно, бригадефюрер. Не забывайте, что теперь у вас врагов не меньше, чем у меня.

— Этот ваш тезис почти не поддается оспариванию. Причем после нынешнего… после нынешней акции, — исправился бригадефюрер, так и не решившись вымолвить слово «ареста», — врагов у меня станет значительно больше, чем можно было предположить.

— После нынешней — да, — не стал щадить его Канарис. — Это уж как водится. Если я верно понимаю ситуацию, прибыли вы сюда по приказу «гестаповского мельника»?

— Это нетрудно было вычислить, адмирал. Однако замечу, что Мюллер не решился бы проявлять подобную резвость, не имей он официального распоряжения о вашем аресте, подписанного хотя бы Кальтенбруннером. Если не самим Гиммлером. Вот почему я не вправе был отказаться от выполнения его приказа.

— Если к тому же учесть, что Мюллер был бы рад спровоцировать ваше неподчинение, — рассудительно смаковал хмельной напиток адмирал. Он ясно понимал, что истекают последние минуты его пребывания в своем доме, последние минуты свободы.

— Таковы свойства его характера и мировосприятия, — пожал плечами Шелленберг, прокручивая ножку рюмки между тонкими пальцами.

— Не доставьте ему наслаждения подвергнуть вас аресту, бригадефюрер.

— Постараюсь. — Шелленбергу нравилось, что Канарис попытался войти в его положение.

— Могу я задать один очень важный для меня вопрос?

Вальтер перевел взгляд туда же, куда смотрел сейчас и Канарис, — на дверь. Они оба понимали, что вопрос, который прозвучит сейчас, барон фон Фёлькерсам слышать не должен.

— Если только буду в состоянии ответить на него, господин адмирал.

— Среди арестованных по делу о заговоре против Гитлера оказался и полковник Генштаба Хансен.

— Как вы знаете, я не занимаюсь арестованными по этому делу, — сразу же предупредил адмирала Шелленберг, подготавливая его к вежливому отказу от каких-либо разъяснений. Уловив это его стремление, Канарис запнулся на полуслове и умолк, а потому был удивлен, когда бригадефюрер неожиданно добавил: — Однако имя этого полковника встречалось в отчете о ходе расследования, с которым меня ознакомил Кальтенбруннер.

— Я так и решил, что должно было встречаться.

— Чем он вас, в его нынешнем положении, заинтересовал?

— Этот кретин всегда отличался нерасторопностью и определенной небрежностью. Не обнаружилось ли в бумагах, изъятых при его аресте, моего имени или чего-либо такого, что скомпрометировало бы меня как якобы участника заговора против фюрера?

«Якобы! — иронично отметил про себя Шелленберг. — Уж в беседе со мной он мог бы говорить правду».

Бригадефюрер прекрасно понимал, какую цену готов заплатить бывший шеф абвера, лишь бы получить хоть какую-то информацию, связанную с арестом этого полковника, поэтому вальяжно помедлил и, пренебрегая резью в своей вечноболящей печени, все же приобщился к коньяку.

— Надеюсь, вы отдаете себе отчет в том, насколько для меня важно быть готовым к неожиданностям? — не выдержал Канарис.

«Бедный «флотоводец», он, очевидно, думает, что кого-то там, в гестапо или в суде, будут интересовать его доводы и контраргументы. Да эти костоломы выбьют из него такую ересь, что, выслушивая ее потом в обвинительном заключении, он сам же и содрогнется!..»

— Мне придется быть откровенным с вами, господин Канарис. Тех бумаг, которые попали в руки гестапо вместе с Хансеном, вполне достаточно, чтобы сжечь полковника вместе с ними. Как на костре инквизиции.

— Так я и предполагал, — обреченно молвил адмирал. — Полагаться на этого болвана — все равно, что обниматься с палачом.

«Канарис почему-то решил, что может не скрывать от меня своего причастия к заговору и к сотрудничеству с иностранной разведкой? — ухмыльнулся про себя Шелленберг. — Редкий случай: адмирал беседует с человеком, который явился арестовывать его, как со своим сообщником! То-то Мюллер повеселился бы, случись ему стать свидетелем этой сцены!»

— Попался ли гестаповцам какой-либо важный документ, хоть каким-то образом компрометирующий меня?

— Речь может идти лишь о записной книжке полковника. Он умудрился сохранить для следствия список генералов и чиновников, коих заговорщики предполагали убрать в первую очередь. Как вы понимаете, все эти лица были связаны прежде всего с абвером и гестапо. Правда, среди записей ваше имя не упоминалось: ни как человека, которого следует убрать, — что в данной ситуации было бы весьма кстати; ни как человека, чьим распоряжениям следует повиноваться. Тем не менее гильотина запущена.

— Я всегда опасался, что в конечном итоге этих идиотов из Генерального штаба погубит их же собственная писанина.

«Опасаться следовало иного: что их писанина погубит вас, адмирал», — мысленно парировал Шелленберг. А вслух произнес:

— Боюсь, что и сам Хансен представлял собой не менее ценный источник информации, нежели его записные книжки.

— Полагаю, что этот и не пытался о чем-либо умалчивать.

— Как справедливо и то, что никому не пришло в голову заставить его прикусить язык.

— Да и кому из нас это было бы под силу?

Шелленберг понимающе помолчал.

— Кстати, если уж быть откровенным… Вы, адмирал, не зря встревожились поведением полковника Хансена. Наверное, вы уже знаете, что именно он назвал вас во время допроса «духовным инициатором антиправительственного движения»?

— Для меня очень важно, что вы подтвердили эти сведения, — уклончиво ответил адмирал. — Хансен мог бы оказаться и более сдержанным в своих неправомерных выводах. Но что сделано, то сделано. Уверен, что ни фюрер, ни остальные руководители рейха не поверят его словам. Так что очень скоро все подозрения будут с меня сняты.

Бригадефюрер взглянул на него, как на блаженного, но вместо того, чтобы возразить, отвернулся — и только благодаря этому сумел промолчать.

5

Почти с минуту Шелленберг не тревожил адмирала, словно опасался вспугнуть или развеять его оптимизм. Вместо того чтобы вести их затянувшийся разговор к завершению, он с подчеркнутым вниманием осматривал украшенный причудливой лепниной потолок и легкие парадные мечи, скрещенные посреди настенного ковра, — своеобразный отзвук рыцарского Средневековья.

— Так какое же предписание вы получили в связи с моим арестом? — первым заговорил адмирал, понимая, что все нормы приличия, какие только можно было соблюсти, Шелленбергом уже соблюдены.

— Приказано доставить вас в Фюрстенберг, — повертел тот между пальцами ножкой рюмки. — Пока что — только в Фюрстенберг.

— Понятно: в Школу пограничной охраны, где уже содержится несколько десятков генералов и высших офицеров вермахта, — поднялся из-за стола адмирал.

— Именно туда, под опеку начальника Школы погранохраны. Таков приказ. Но должен заметить, что это еще не самый худший вариант. Некоторых сразу же увозили на Принцальбрехтштрассе, в гестапо. И тогда у них уже не оставалось абсолютно никаких шансов.

Канарис нервно побарабанил пальцами по столу и, закрыв глаза, откинулся на спинку кресла.

— Как вы считаете, может ли хоть в какой-то степени изменить ситуацию моя встреча с Гиммлером?

— В любом случае от него зависит многое. В том числе и условия вашего содержания под арестом, который пока что следует считать домашним.

— Я того же мнения: обязательно нужно поговорить с Гиммлером. Все остальные: Мюллер, Кальтенбруннер и Геринг, не говоря уже о Бормане, — давно жаждут моей крови.

— Эти люди уже ничего не решают. Как-то повлиять на ход событий может только рейхсфюрер СС. Да и то, если вы заметили, я высказываю это предположение со всей возможной осторожностью.

— Вот-вот, Гиммлер — пожалуй, единственный, кто еще способен выслушать меня и, возможно, помочь.

— Фюрера исключаете? — вырвалось у Шелленберга. Он прекрасно помнил, насколько вхож был к Гитлеру этот некогда всемогущий адмирал.

Канарис запрокинул голову и грустно рассмеялся.

— Гитлер… Гитлер меня не примет. А если говорить откровенно, то особого желания встречаться с фюрером у меня тоже нет. Даже когда речь идет о моей гибели.

— А ведь именно он не дал ход вашему делу во время первого ареста, когда вы оказались узником замка…

— Тогда он элементарно струсил. Побоялся, что жестоким отношением ко мне настроит против себя весь абвер и командный состав Военно-морского флота. Теперь же он пребывает в таком состоянии, что не решится поддаться даже собственной трусости. Хотя бы из чувства самосохранения.

— Ситуация изменилась, в этом вы правы, — задумчиво проговорил Шелленберг. — Изменилось положение дел на фронтах, изменилось соотношение сил в Европе. Поэтому фюрер начинает вести себя как загнанный зверь.

…И адмирал вдруг почувствовал, что за этими словами его «жандарма» тоже скрывается страх перед своеволием фюрера. В эти минуты бригадефюрер вел себя как человек, который согласился арестовывать бывшего шефа абвера, чтобы таким образом выторговать отсрочку собственного ареста.

— Послушайте, Шелленберг, из всех людей, к которым я могу теперь обратиться, только вы все еще имеете доступ к Гиммлеру.

— Все еще… — согласно кивнул Шелленберг.

Решив, что дань приличию отдана, адмирал довольно решительно поднялся. Вслед за ним поднялся и бригадефюрер.

— Могли бы вы в течение ближайших дней уговорить рейхсфюрера, чтобы он принял меня?

Шелленберг на мгновение представил себе, кем он будет выглядеть в глазах Мюллера и Кальтенбруннера, если решится просить Гиммлера принять «личного врага фюрера». Что после этого способно помешать им — теперь уже вполне официально — причислить его к сообщникам Канариса, Ольбрихта, Бека и всех прочих, уже повешенных или еще только ждущих своей участи? Но все же отказать адмиралу — просто так взять и отказать — бригадефюрер не решился. Слишком большим оставался авторитет этого человека.

— Но вас приказано доставить в Фюрстенберг, а Гиммлер в это время…

— Если Гиммлер согласится встретиться со мной, я смогу прибыть туда, куда он укажет, в том числе и в Берлин. Кто сможет отменить его приказ?

— Вы опять забыли о фюрере, — нервно напомнил ему Шелленберг. Адмирал должен был бы понять, что ссылка на его пребывание в Фюрстенберге — откровенная отговорка, и не настаивать на своей просьбе.

— Приказа Гиммлера будет достаточно, чтобы я немедленно оставил казарму Школы пограничной охраны и отправился к нему. Фюрер может и не знать об этом. Но даже если бы он узнал, то приглашение Гиммлера можно было бы преподнести как вызов на допрос.

— Даю слово, что сделаю все возможное, чтобы Гиммлер принял вас, — подтвердил свое намерение Шелленберг, но уже едва сдерживая раздражение.

— С этой минуты я буду полагаться на ваше слово.

Решив, что задушевные разговоры пора прекращать, бригадефюрер СС по-армейски подтянулся.

— Господин адмирал, я понимаю, что вам необходимо сделать некоторые приготовления к отъезду. Думаю, часа вполне достаточно.

— Вполне, — едва слышно проговорил Канарис.

— Все это время я буду ждать вас на первом этаже, в гостиной. То есть в течение часа вы предоставлены самому себе… — Шелленберг сделал многозначительную паузу и пристально взглянул на Канариса. — Повторяю: в течение этого часа вы вольны делать все, что считаете необходимым. В рапорте о вашем аресте я сообщу, что вы ушли на второй этаж, в спальню, чтобы переодеться, ну а дальше…[46]

Канарис сразу же понял, что ему предоставлено право выбора между арестом, бегством и самоубийством. Это все, чем Шелленберг мог засвидетельствовать свое уважение к нему. И еще адмирал отдавал себе отчет в том, что в его ситуации большей щедрости вообразить попросту невозможно.

Он несколько раз нервно прошелся по кабинету, останавливаясь то у одной, то у другой стены, словно бы неожиданно натыкался на них.

«Неужели не понимает, что другого случая для побега ему не представится?» — скептически следил Шелленберг за метаниями адмирала.

Сейчас он не сомневался, что, оказавшись на месте Канариса, тотчас же бежал бы через черный ход, через окно, любым иным способом… И поскольку война все равно приближается к концу, так почему бы не попытаться перейти линию фронта? К тому же он не верил, чтобы такой опытный разведчик, как Канарис, не позаботился о тайном лежбище — на тот, самый крайний, случай…

— Нет, бригадефюрер… — остановился адмирал напротив него, лицом к лицу. — Бегство, конечно, очень заманчивое действо, ибо только в нем мерещится свобода…

— И шанс…

— Но я не воспользуюсь вашей любезностью. Как не воспользуюсь и личным оружием. Поскольку не сомневаюсь, что, в общем-то был прав.

— В чем же заключается ваша правота? — с некоторой долей иронии поинтересовался бригадефюрер.

— Все, что я делал, в конечном итоге было направлено на спасение Германии.

— И теперь вы попытаетесь убедить в этом таких великих патриотов Германии, как Борман, Мюллер и Кальтенбруннер? Которым придется признать, что рядом с вами они выглядят предателями интересов германского народа?! — уже откровенно изощрялся Шелленберг.

— Ну зачем же так прямолинейно? — попытался урезонить его Канарис, понимая, что в этом же ряду Вальтер мог назвать и самого себя. — Я не имел в виду этих господ.

— Интересно, как это вам удастся убедить их? — не мог угомониться бригадефюрер. — Вот тогда уж эти господа сделают все от них зависящее, чтобы стереть вас с лица земли.

— Я не слышал этих слов, — предостерегающе приподнял руку Канарис.

— Как вам будет угодно, — голос шефа разведки СД зазвучал с откровенным вызовом.

— Но лично я полагаюсь на встречу с Гиммлером.

Шелленберг выслушал его с таким снисхождением, словно это была исповедь юродивого.

— Кстати, о бегстве… Почему вы решили, что я пытался предоставить вам такую возможность, адмирал?

— Ну, видите ли…

— Очевидно, вы не так поняли меня, — сухо отчеканил Шелленберг. Не хватало еще, чтобы во время допросов, под пытками, адмирал начал раскаиваться, что не воспользовался возможностью бежать, которую ему предоставил Шелленберг! Судя по лепету, который Канарис извергал сейчас, в принципе от него можно было ожидать чего угодно. — Я всего лишь даю вам возможность собраться в дорогу.

«Ты еще тысячу раз пожалеешь об этой своей наивности, Канарис, — мстительно молвил он про себя. — Пройдет всего несколько часов, и ты на коленях будешь вымаливать то самое «личное оружие», которым теперь пренебрегаешь. А возможность выпрыгнуть из окна будет представляться тебе разве что в сладостном сне!»

— Считаете, что мне следует оставаться в мундире?

— Что вы сказали?! — поморщился Шелленберг, все еще увлеченный своим «мстительным» монологом.

— Может, переодеться в гражданское?

— Не забывайте, что вы будете находиться в окружении военных. В военной школе. Где гражданские столь же презираемы и неприемлемы, как монахи — на палубе военного корабля во время артиллерийской дуэли.

— Думаю, что к вашим словам следует прислушаться, — признал Канарис.

— Допрашивать, вас, кстати, тоже будут военные, какие-нибудь лейтенанты-унтерштурмфюреры.

— Неужели?.. — горестно покачал головой адмирал.

— А вы представляете себе эти допросы в виде задушевных бесед с Мюллером и Кальтенбруннером за чашкой кофе? Не следует обольщаться, господин адмирал.

— С Кальтенбруннером — «задушевно»!.. — с той же горечью хмыкнул бывший шеф военной разведки. Шелленберг знал, что земляка Гитлера, этого грубияна Кальтенбруннера, он опасается больше, нежели шефа гестапо. — Впрочем, я имел в виду не это: неужто вообще дойдет до допросов?

«Боже мой! — мысленно взмолился Шелленберг. — Неужели этот человек в течение многих лет мог возглавлять одну из могущественнейших секретных служб мира — абвер?! Несчастная Германия!»

6

Увы, не прошло и получаса, как адмирал вновь спустился в гостиную. Даже явление Христа не так поразило бы Шелленберга.

«Куда он так торопится?! — искренне удивился бригадефюрер, отрываясь от попавшегося под руку журнала и саркастически осматривая адмирала. — Я ведь дал ему час. Еще целый час — для побега, эффектного самоубийства, просто раздумий… Целый час свободы!»

Однако Канарис пока что не был способен оценить его великодушие, оценить истинную стоимость свободы, и в этом была его трагедия. Перед Шелленбергом он предстал тщательно выбритым; парадный мундир сидел на нем с такой молодцеватостью, словно адмирал собрался на прием к фюреру по случаю повышения в чине или вручения высшей награды рейха.

— Будьте предельно осторожны, Шелленберг, — не дал он опомниться своему тюремщику. — Я крайне опасаюсь, что моим арестом дело не кончится.

— Что вы имеете в виду?

— Мне давно известно, что Мюллер накапливает все, что хоть в какой-то степени способно скомпрометировать вас.

— Мне это тоже известно, адмирал, — спокойно подтвердил Шелленберг, только сейчас нехотя расставаясь с журналом и столь же неохотно поднимаясь.

— Не верится, что он упустит такую возможность избавиться от вас, какую предоставляет ему охота на генералов, развернутая фюрером после покушения. Настоящий отстрел армейской элиты. Если рейх выиграет в этой войне, то к победе он придет, не имея ни одного генерала из числа тех, кто ее начинал. Случай, беспрецедентный в истории войн.

— Все мы ходим под Богом и фюрером.

— Причем в последнее время — все больше под фюрером, — проворчал Канарис, — а Господь в наши отношения почему-то старается не вмешиваться.

— Не вмешивается, вы правы. А что касается гестапо… Спасибо за предупреждение. Я знаю цену риску и попытаюсь свести его к минимуму. Даже если опасность исходит от самого Мюллера.

— Извините за назойливость, Шелленберг, но я действительно считал своим долгом предупредить вас.

Извинение оказалось нелишним. Шелленбергу в самом деле начало надоедать неприкрытое покровительство, которым его пытался, баловать им же арестованный бывший шеф абвера. В этом стремлении Канариса опекать его, находясь в двух шагах от виселицы, чудилось нечто мистическое. Кстати, понимает ли адмирал, как близко он находится сейчас от крючьев тюрьмы Плетцензее?

Когда адмирал появился в приемной, барон фон Фёлькерсам взглянул на него, как на сумасшедшего. Несколько минут назад он заглядывал в гостиную, поэтому знал, что Канарис поднялся к себе на второй этаж. Предоставить его в такое время самому себе было непростительной ошибкой Шелленберга. Слишком непростительной для столь опытного военного, каковым являлся шеф внешней разведки. Вот почему барон твердо решил, что в данном случае Шелленберг играет с адмиралом в поддавки. Он дает ему шанс, он предоставляет ему выбор: бежать или кончить жизнь самоубийством. И похоже, что выбор, сделанный Канарисом, очень удивил бригадефюрера.

Впрочем, сам Фёлькерсам отнесся к выбору адмирала спокойно. А вот что по-настоящему интриговало в эти минуты барона, так это более чем странное поведение Шелленберга. Нет, мотив его снисходительности к будущему узнику тюрьмы гестапо Фёлькерсаму был понятен. Поскольку в предательство Канариса пока что мало кто верит, спасение его шефом разведки СД было бы воспринято в абверовских и вермахтовских кругах не только как подтверждение невиновности адмирала, но и как благородный, жертвенный поступок коллеги. Кроме всего прочего, побег Канариса стал бы еще и злорадным актом мести шефу гестапо. Своеобразной мести палачу, из рук которого вырывают вожделенную жертву, из-за побега которой придется держать ответ перед фюрером.

В то же время Фёлькерсаму не давала покоя загадка: каким образом сам Шелленберг собирается оправдываться перед Мюллером и Кальтенбруннером, а возможно, и перед самим фюрером за лично им организованный побег Канариса? И насколько это оправдание способно смягчить его вину?

— Я не слишком утомил вас своими приготовлениями, барон? — обратился адмирал к Фёлькерсаму, явно бравируя своей предэшафотной бесшабашностью.

— Дорога к месту вашего заключения покажется мне куда более утомительной, — вызывающе сострил Фёлькерсам, поигрывая могучими плечами.

— Похоже на неодобрение.

— Что совершенно не свойственно мне.

— Выражайтесь яснее: осуждаете?

— Так точно, — ошарашил его напускной солдатской прямотой барон, — осуждаю.

Гауптштурмфюрер и адмирал скрестили взгляды, как шпаги, и несколько напряженных мгновений не могли развести их. «Мы говорим о разных вещах, — понял барон. — Мне не понятна трусливая покорность адмирала своей судьбе, а самому адмиралу хочется знать мое мнение о правомерности предъявляемых ему обвинений».

— За что же осуждаете? Уверовали в приписываемое мне предательство?

Барон слегка замешкался с ответом и вопросительно взглянул на бригадефюрера, однако тот демонстративно перевел взгляд на украшенный узорчатой лепниной камин, предоставив гауптштурмфюреру самому выкручиваться из им же созданной ситуации.

— Просто мне показалось, что вы ведете себя, прошу прощения, не так, как подобало бы истинному разведчику.

От неожиданности адмирал подался назад и тоже оглянулся на Шелленберга.

— Что вы имеете в виду, барон? Нельзя ли изложить ваше видение ситуации более доступно?

— Еще раз извините, адмирал, но разведчик, который не способен использовать для своего ухода «из-под колпака» любую представившуюся ему возможность, любой шанс на спасение, в моих глазах ровным счетом ничего не стоит.

— Жестокое осуждение, не правда ли, бригадефюрер? — с наигранной улыбкой оглянулся адмирал на Шелленберга.

— Кажется, я потерял нить вашего спора, — искоса взглянул на него генерал войск СС и вновь принялся изучать надкаминный орнамент.

«А ты не опасаешься, что, подготавливая побег Канариса, бригадефюрер СС одновременно готовил и козла отпущения — в твоем, барон, лице? — вдруг всполошился Фёлькерсам. — Что ему стоило доложить, что адмирал бежал из-за твоей нерадивости? Кому и что ты мог потом доказать, да и кто бы стал выслушивать тебя? Ведь не мог же выступать в роли охранника арестованного генерал СС! Для чего-то же Шелленберг прихватил тебя, СС-капитана!»

Уже чувствуя себя выбитым из роли, барон все же решил доиграть ее до занавеса.

— Первая подготовка, которую я прошел в качестве парашютиста-диверсанта, называлась «проверкой на выживание». Я слишком ценю эту науку, чтобы прощать коллегам грубое пренебрежение ею. Тем более что речь идет о бывшем шефе военной разведки.

— Наша встреча приобретает неожиданный поворот, — пытался и дальше улыбаться Канарис.

— То, что вы сейчас слышите, — откровенность, которой вы сами добивались, адмирал, — тон Фёлькерсама становился все увереннее и жестче.

— «Проверка на выживание…», — с ироничной задумчивостью повторил экс-шеф абвера. — Пожалуй, вы правы. В подготовке на выживание я, по всей видимости, уступаю многим из вас, учеников Скорцени. В этом моя слабость.

— Губительная слабость.

— Что-то я раньше не замечал вашей склонности к поучениям, барон, — наконец-то резко, хотя и довольно наигранно остепенил Фёлькерсама бригадефюрер. — Оставьте-ка на время вашу парашютно-диверсионную софистику.

— Всего лишь высказал то, что не решились высказать вы, господин бригадефюрер, — вошел в пике гауптштурмфюрер.

Шелленберг настороженно взглянул сначала на Фёлькерсама, затем на Канариса.

— Смею предположить, что барон прав, — с английской учтивостью объяснил ему Канарис. — Ведет он себя, конечно, слишком дерзко, но оправданием ему служит его правота. Тоже, кстати, предельно дерзкая.

7

Барона фон Фёлькерсама Шелленберг усадил за руль, а сам устроился на заднем сиденье, слегка потеснив при этом адмирала. Счел, что так удобнее будет общаться с Канарисом, не создавая к тому же видимости ареста.

— Вы интересовались, какими именно изобличающими материалами владеет следствие… — вполголоса проговорил он, как только машина вырвалась за черту пригорода и впереди открылся холмистый, уже по-настоящему сельский пейзаж — с небольшим хуторком на склоне возвышенности, садом и изгибающейся по луговой долине речушкой.

— Однако вы, бригадефюрер, по существу, так ничего и не сообщили мне, — попытался упрекнуть его Канарис.

— В сейфе одного из ваших офисов, из тех, что находятся вне Берлина, обнаружена дипкурьерская сумка… по-моему, даже две, с непростительной старательностью набитые документами, которые компрометируют вас и ряд ваших друзей и сослуживцев. Но прежде всего — вас.

— Не может такого быть, — попытался легкомысленно отвергнуть его утверждение адмирал. — В деятельности каждого разведчика можно найти какие-то операционные ходы, эпизоды вербовки и перевербовки, информационной игры с противником, которые способны породить подозрение и даже недоверие к нему. Но большинство из этих подозрений развеиваются, как только разведчик начинает мотивировать их и демонстрировать итоги подобной игры.

— В принципе вы правы, — признал Шелленберг, — но это правота, определяющаяся общими рассуждениями. А гестапо обладает совершенно конкретными фактами, донесениями и эпизодами.

— И в качестве примера вы готовы назвать хотя бы один из них, из тех, что готовы убедить следователей и судей?

— Мне не известны подробности. Однако же дело вовсе не в подробностях, — Шелленберг наклонился так, чтобы говорить почти на ухо адмиралу. Хотя Фёлькерсам демонстративно не замечал их присутствия.

— В чем же? — дрогнувшим голосом поинтересовался Канарис.

— Судя по заявлениям Кальтенбруннера, у гестапо вполне достаточно фактов, чтобы объявить вас врагом фюрера и нации и приговорить к смертной казни. Содержимое найденной курьерской сумки — всего лишь еще одно подтверждение правильности ранее сделанных руководством гестапо выводов.

— Вот этого я не знал, — как-то слишком уж спокойно, почти обреченно признал Канарис. — Это уже серьезно. Вы слышали это от Кальтенбруннера, из его уст?

— Из его разъяренных уст.

— Что совсем уж скверно. Кальтенбруннер умеет вводить себя в бешенство, это всем известно.

— Значит, такие материалы действительно были? — уточнил Шелленберг. — Дипкурьерская сумка — не выдумка гестапо?

— Не выдумка, — процедил сквозь зубы Канарис. — Где эти материалы? У Мюллера?

— Для знакомства с ними шеф гестапо сразу же воспользовался своим правом «первой брачной ночи». Теперь они, скорее всего, у Кальтенбруннера. Или у Гиммлера.

Помолчав, Шелленберг спросил:

— Теперь-то вы уже, конечно, жалеете, что слишком поторопились выходить из спальни?

— Почему вы так решили?

— Смею предположить, что теперь вы уже способны предвидеть дальнейшее развитие событий.

Даже после того, как Шелленберг умолк, адмирал все еще продолжал задумчиво кивать головой. А поскольку машину швыряло из стороны в сторону, то и голова Канариса тоже моталась, как мешочек с овсом, подвешенный к морде старого мерина.

— Что бы мы сейчас ни говорили, а решение принято, бригадефюрер. Окончательное.

— Ну, если принято окончательно, то да…

На горизонте появилось звено бомбардировщиков, затем еще одно. Целая армада их шла под прикрытием истребителей. Самолеты надвигались со стороны Померании и устремлялись к Берлину. Шелленберг обратил внимание, как, приподнявшись в открытой машине, Канарис с тоской смотрел на пролетающие над ним машины, словно взывал к пилотам о спасении. И молвленное адмиралом: «Открыто, нагло идут на Берлин, будучи уверенными, что не встретят достойного отпора», — впечатления бригадефюрера не изменило.

— Неподалеку роща, — выкрикнул Фёлькерсам, опасаясь, что из-за гула моторов бригадефюрер не расслышит его. — Свернем, чтобы переждать.

— Пилоты знают, кого мы везем, — едко пошутил Шелленберг, — поэтому бомбить-обстреливать нас не станут.

— Разве что поэтому!.. — согласился Фёлькерсам, однако с дороги все же свернул и медленно повел машину почти по кромке жиденькой рощицы, готовясь в любую минуту загнать ее под кроны деревьев. Но, судя по всему, пилотов интересовали сейчас не легковые машины на шоссе.

«А ведь адмирал и в самом деле давно работает на английскую разведку, — с каким-то странным облегчением вдруг подумал Шелленберг, не утруждая себя какими-либо доказательствами этого окончательного диагноза. Тем более что признание этого факта как-то сразу оправдало в собственных глазах его участие в аресте адмирала. — И потому взрывы, которые прозвучат сейчас на заводских окраинах Берлина, покажутся нашему агенту-двойнику в адмиральских эполетах мелодией Вагнера».

— Теперь вы сами видите, что решение мною принято, — уже несколько увереннее повторил Канарис, пытаясь не столько убедить Шелленберга, сколько самому утвердиться в этой самоубийственной мысли. Правда, Шелленберг так и не понял, каким образом эти его слова следует связывать с очередным налетом англо-американской авиации на столицу рейха и странным параличом подразделений «геринговских орлов».

— И все же мне, как и барону Фёлькерсаму, трудно понять вас, господин адмирал.

— В чем же трудность?! — снисходительно улыбнулся Канарис.

— Не терплю состояния обреченности. Независимо от того, в чьем поведении оно проявляется.

8

В Фюрстенберг они въезжали уже под вечер. Городок этот, мирно дремавший на краю Мекленбургского Поозерья,[47] пока что не привлекал особого внимания англо-американских летчиков, поэтому старинные улочки его, с томимыми жаждой древними фонтанчиками и потускневшими шпилями кирх, навевали на путников ностальгическую тоску по временам, воспетым Гете. Расположенный в огромной, испещренной десятками мелких озерец и речушек, болотистой низине Передней Померании, он впитывал в себя болотный дух окрестных заливных лугов и поражал воображение красотой миниатюрных, окаймленных ивами прудов, охватывавших все городские предместья, а в некоторых местах прорывавшихся и к центру городка.

Если где-то и следовало располагать Школу пограничной охраны, то, конечно же, в этой лесной болотистой местности, с глинистыми холмами, похожими на размытые ливнями курганы. Здесь сама природа позаботилась о создании «естественного полигона», на котором инструкторы школы могли определить все необходимые условия для подготовки будущих пограничников к самым сложным условиям службы.

— Следует полагать, что здесь я пока еще буду находиться под домашним арестом, — произнес вконец погрустневший адмирал, когда машина въехала во двор Школы пограничной охраны и безразличный ко всему увалень-курсант закрыл за ней старинные массивные ворота.

— Во всяком случае, обойдется без камеры, — с некоторым запозданием отозвался Шелленберг. Увлекшись осмотром городских окрестностей, он совершенно забыл о цели своей поездки в захолустный Фюрстенберг и о том, какого пассажира он сюда доставляет.

— Не уверен, — угрюмо проговорил Канарис. И куда только девался тот бойкий оптимизм, с которым он прощался со своей Амитой Канарией, которую Шелленберг про себя обычно называл «испанской канальей».

— И как мне воспринимать вашу неуверенность? — насмешливо поинтересовался Шелленберг, не понимая, с какой стати он обязан выступать еще и в роли утешителя государственного преступника Канариса.

— Мне приходилось бывать в этой школе в те времена, когда здесь готовили специальную группу морских пограничников. Здесь мощные подземелья, не уступающие подземельям Петропавловской крепости.

— Где это — Петропавловская крепость? — машинально поинтересовался Шелленберг.

— У русских, в Ленинграде. Крепость-тюрьма.

— Ах, у русских! У них подземелий хватает. В подобных вопросах они всегда оказывались предусмотрительнее.

— В царские времена там сидели наиболее опасные государственные преступники.

— На суде, адмирал, вы будете проходить по той же статье.

— Что совершенно безосновательно.

— Однако успокойтесь, русским мы вас не отдадим, ни под каким предлогом, — заверил его бригадефюрер.

— Представляю, как бы они обрадовались! — развел руками Канарис.

— Полагаете, что радость их была бы еще сильнее, чем радость пленивших вас англичан?

— Не ерничайте, Вальтер, — нестрогим голосом осадил его адмирал, прекрасно понимая, в какой связи бригадефюрер упомянул сейчас об англичанах.

— Боже упаси! Со всем возможным сочувствием к вам. К тому же не забывайте о том шансе, который представился вам во время ареста.

— Не будьте садистом, Вальтер. Хватит воспоминаний.

— Моих воспоминаний больше не последует. — Канарис не мог не обратить внимания на то, каким сухим и официальным стал голос Шелленберга. — Отныне вы будете предоставлены только своим собственным экскурсам в былые дни. Постарайтесь предаваться лишь наиболее сладостным из них.

— И что вы заладили со своими русскими и англичанами? Достаточно с меня и фюрстенбергских подземелий.

— Уверен, что в Фюрстенберге до подземелий дело не дойдет. Разве что начальнику школы бригадефюреру СС Трюмлеру взбредет в голову засадить вас за какое-то неповиновение в карцер.

— Даже так?

— Вместе с зашалившими курсантами, — уточнил Шелленберг, пытаясь преподнести это в виде шутки, но сразу же почувствовал, что она явно не удалась.

Начальник школы не заставил их долго томиться в своей приемной. Он уже был предупрежден, что к нему должны доставить самого Канариса, и был явно польщен таким доверием. Ничего, что само появление «первого преступника рейха» и Шелленберга он воспринял с оскорбительной деловитостью: оно позволяло СС-генералу скрывать свое жгучее любопытство.

— Полчаса назад о вашем здоровье, господин адмирал, справлялся группенфюрер Мюллер. — Услышав это, Канарис вдруг побледнел, причем произошло это настолько мгновенно, что Шелленберг всерьез заволновался по поводу его состояния.

— Мюллер? О моем здоровье? — растерянно пробубнил арестант.

— Поверьте, ни к одному из доставленных сюда генералов подобного внимания он не проявлял.

— И что вы ответили?

— Важно не то, что именно я ответил. Важно, что группенфюрер был крайне удивлен, что вы все еще не находитесь под моей отцовской опекой.

— Разве кто-либо определял время моего прибытия?

— Нет, о времени он не упоминал. Но озабочен был не меньше моего. Дело в том, что о вашем прибытии мы были уведомлены еще вчера, а я не привык, чтобы люди, доверенные моим заботам, терялись где-то на полпути.

— Почему вы вдруг решили, что адмирал «потерялся»? — забеспокоился теперь уже Шелленберг. В то время как все еще не пришедшему в себя Канарису трудно было сообразить, что стоит за этой озабоченностью бригадефюрера Трюмлера: обычная уважительность начальника курсантской школы, привыкшего окружать своих подопечных той самой «отцовской заботой», или же откровенное издевательство человека, давно исповедующего иезуитские методы руководства своим военизированным, полумонашеским заведением.

— Он почему-то считал, что вас должны были доставить сюда еще вчера под вечер.

— Шеф гестапо, как всегда, непростительно торопится, — нашел в себе мужество бывший шеф абвера. — Этим он и отличается от всех остальных моих знакомых.

— Я тоже попросил Мюллера не волноваться, господин адмирал, — проговорил начальник школы, все еще стоя за столом и с карандашом в руке рассматривая лежащие перед ним бумаги. — Но пообещал сообщить ему о вашем появлении, как только увижу вас в стенах моего заведения. Но вот вы передо мной, господин Канарис. До этого мне приходилось иметь дело только с вашими агентами.

Они обменялись взглядами, причем в глазах адмирала промелькнула искра покровительственной снисходительности аристократа, а в глазах генерала СС — почти унизительное стремление угодить своему гостю, которому адмирал, впрочем, не поверил.

Среднего роста, невзрачный на вид, с грубоватым крестьянским лицом и вызывающе резким голосом, Трюмлер на первый взгляд производил впечатление человека неприветливого и крайне невоспитанного. А по своему характеру еще и немыслимо вздорного. Однако манеры и внешность театрального простака не мешали бригадефюреру быть предельно учтивым, а в отношении адмирала Канариса — еще и строго придерживаться субординации, которую он сам же установил.

— Желаете поужинать вместе? — спросил он, обращаясь почему-то не к Шелленбергу, представавшему здесь в роли конвоира, а к Канарису, словно тот все еще имел право что-либо решать. — Вы как раз успели к столу.

Адмирал мельком взглянул на Шелленберга, и поскольку тот промолчал, сдавленным голосом произнес:

— Хотелось бы… вместе. Кто знает, когда еще придется свидеться. И потом, сами понимаете, само присутствие здесь господина Шелленберга…

— Так и решим, — улыбнулся начальник школы.

— Просил бы вас, Вальтер, разделить со мной эту панихидную трапезу, — торопливо произнес адмирал, опасаясь, как бы Шелленберг не отказался посидеть с ним в зале, в котором сейчас ужинали арестованные. Теперь он вообще готов был всячески оттягивать минуты расставания с Шелленбергом, понимая, что само присутствие этого генерала СС способно создавать хоть какую-то иллюзию его собственного могущества. Пусть и былого, но все еще не окончательно растерянного.

Адмирал понимал, что в эти минуты его одолевает непозволительный, панический страх, замешанный на почти детской привязанности к своему «жандарму». Подобно тому, как кое-кто из приговоренных к казни пытается искать сочувствия и поддержки у последнего, с кем ему дано в этом мире хоть как-то общаться, то есть у своего палача. Но поделать с собой ничего не мог.

— Ну почему же панихидную? Судить об этом пока что рано. А так, в общем, сочту за честь, — с явной неохотой согласился Вальтер. — Только не забудьте, бригадефюрер, и об этом бравом гауптштурмфюрере, — повел он подбородком в сторону Фёлькерсама, — лучшем из диверсионной группы Отто Скорцени.

Имя «героя нации» он назвал не случайно, оно должно было произвести на наставника курсантов-пограничников должное впечатление.

— Я всегда восхищался подвигами Скорцени, — слегка склонил голову Трюмлер, адресуясь к Фёлькерсаму. — Это истинный солдат. Истинный арийский солдат.

— Ваше мнение о Скорцени будет доведено до его сведения, господин бригадефюрер.

Начальник школы вновь подобострастно склонил голову; заверение Фёлькерсама явно льстило ему. С этим же поклоном, жестом распорядителя бала, он и направил «желанных гостей» в столовую, а сам удалился, «чтобы отдать необходимые распоряжения». Скорее всего, для того, чтобы известить Мюллера о прибытии высокочтимого гостя.

Но, прежде чем исчезнуть за одной из ближайших дверей этого старинного, дворцового типа здания, он вновь с предельной вежливостью обратился к своему высокочтимому заключенному:

— После ужина вас, господин адмирал, удобно расположат в одном из кабинетов. Не извольте беспокоиться, — упредительно поднял он руку, хотя Канарис даже не пытался молвить какое-либо слово, — этим вы нас нисколько не стесните.

— Если вы так решили, — пожал плечами адмирал, хотя в душе был признателен бригадефюреру. — Жест, достойный генерала СС.

— Большинство учебных кабинетов сейчас свободно, поскольку почти весь личный состав школы, за исключением роты охраны и нескольких не пригодных к окопной службе офицеров-преподавателей, уже мобилизован на фронт. Сейчас туда занесут кровать — обычную, солдатскую, такую же, какая надежно служила вам в кабинете начальника абвера.

— Вам приходилось бывать в моем служебном кабинете? — удивился Канарис.

— К сожалению, не довелось.

— То-то я не припоминаю вас, генерал.

— Но был наслышан о нем от одного из ваших агентов, который какое-то время числился у нас кем-то в роли инструктора по вопросам контрразведки. Вы единственный из высоких чиновников рейха, кто предпочел отдыхать в своем кабинете не в глубоком кресле или на обширном кожаном диване, а в обычной солдатской кровати.[48] Такое, адмирал, не забывается.

«Знал бы я раньше имя этого болтуна-инструктора по вопросам контрразведки! — мысленно пожалел Канарис. — Вздернул бы на рее!»

Трюмлер хотел еще что-то добавить, но в это время в коридоре появился дежурный офицер и объявил, что его требуют к телефону: звонят из приемной шефа гестапо.

Прежде чем уйти, Трюмлер одернул китель и со странно высокомерным блеском в глазах осмотрел всех троих пришельцев.

— Этого следовало ожидать, господа, — едва заметно улыбнулся он, и тоже какой-то странной улыбкой.

И все же в представлении Канариса начальник школы был сама любезность, так что начало его странного заключения ничего плохого вроде бы не предвещало. И звонок Мюллера тоже не насторожил старого, дисциплинированного служаку: на месте шефа гестапо он точно так же поинтересовался бы судьбой затерявшегося где-то между столицей и Передней Померанией адмирала-арестанта. Убедив себя в этом, Канарис даже слегка приободрился.

9

Войдя в зал, Шелленберг увидел, что разделить вечернюю трапезу с Канарисом уже были готовы шесть-семь генералов и еще как минимум полтора десятка старших офицеров — очевидно, из армии резерва, поскольку имен большинства из них он не знал.

Поздоровавшись со всеми разом, шеф разведки СД молча, сосредоточенно прошелся взглядом по лицам и мундирам арестованных. Они все еще оставались при своих знаках отличия и регалиях и пока еще не побывали в руках следователей и костоломов гестапо, поэтому лишь немногие выглядели угрюмыми. Впрочем, даже самые тусклые взгляды арестантов оживились, когда им открылось странное видение в образах сразу двух столпов рейха — Канариса и Шелленберга. «…И что бы это могло значить?!» — прочитывалось в их глазах.

«Как же они завидуют тебе в эти минуты! — не без самодовольства подумал шеф разведки СД. — Как большинству из них хотелось бы в эти минуты оказаться на твоем месте! Но… каждому свое!»

Несмотря на то что адмирал Канарис с напускным воодушевлением отвечал на приветствие большинства представителей странной компании, вся эта, находящаяся пока что под домашним арестом в связи с покушением на Гитлера, армейская богема с куда большим интересом смотрела не на него, а на Шелленберга. Кто он такой — знали далеко не все. И даже когда Канарис представил бригадефюрера — не уточнив, однако, что тот не является арестованным, — на фамилию отреагировали немногие. Другое дело, что само появление здесь шефа внешней разведки СД, генерала СС вызвало крайнее удивление. Об арестах высокопоставленных чинов СС они пока что не слышали.

— Как, и его, бригадефюрера, — тоже?! — удивленно воскликнул какой-то полковник, непонятно к кому обращаясь. — Оказывается, до верхушки СД тоже добрались.

— Эдак вскоре закуют в кандалы и рейхсфюрера Гиммлера, — с явным сарказмом заметил генерал-майор Дельп, уловив на себе взгляд шефа внешней разведки СД. Уж он-то прекрасно знал Шелленберга.

— Полагаю, что это исключено, — парировал Вальтер. Однако никакого внимания на его слова генерал Дельп, оказавшийся после тяжелого ранения на Западном фронте в армии резерва, не обратил; у него все еще было свое мнение на этот счет и свое видение происходящего.

— Интересно, остановит ли кто-нибудь эту вакханалию? — громко проговорил он, обращаясь то ли к Шелленбергу, то ли ко вновь появившемуся в зале начальнику школы. — Или же мы позволим этому… перевешать всю оставшуюся половину германского рыцарства?

— В этих благородных стенах не принято громогласно выражать свое неудовольствие, — строго заметил начальник школы, решив, что время, им самим же отведенное для либеральничания с арестованными, истекло. — И не заставляйте меня впредь напоминать вам об этом.

Дельп пытался каким-то образом возразить, однако сидевший рядом с ним молодцеватый генерал с рукой на перевязи резко одернул его:

— Не следует портить отношения с тюремщиками.

— Это вы меня называете тюремщиком? — даже не возмущенно, а с какой-то мальчишеской обидой в голосе спросил начальник училища. — Если вы и впредь будете так вести себя, то заставите меня стать настоящим тюремщиком.

— С чем был связан звонок Мюллера? — спросил Канарис, очень своевременно вмешавшись в конфликт. — Что его интересовало?

— Я смог бы ответить на этот вопрос, только если бы он был задан господином Шелленбергом, — неожиданно жестко ответил Трюмлер, подтверждая, что время либеральничания с заключенными действительно истекло.

— Если для вас так важно, чтобы бригадефюрер повторил мой вопрос, — не стану вам мешать, — оскорбленно пожал плечами адмирал и отошел на несколько шагов в сторону, давая возможность Шелленбергу пообщаться с начальником школы без его участия.

— Так чем же вызван был звонок Мюллера? — не очень охотно поинтересовался бригадефюрер, делая это исключительно ради Канариса, который, конечно же, прекрасно слышал его.

— Он предупредил, что адмирал Канарис рассматривается фюрером как особо опасный государственный преступник. Именно так Мюллер и выразился: «Особо опасный, государственный…» И что относиться к нему следует со всей строгостью, жестко ограничивая круг его общения с людьми, не находящимися под арестом. Да и с арестованными — тоже, — добавил Трюмлер, немного поколебавшись. И Шелленбергу показалось, что эти слова он уже произнес от себя.

— Это все? Группенфюрер позвонил только для этого?

— Если вас интересует, упоминал ли Мюллер ваше имя…

— А почему меня это не должно интересовать?

— Он потребовал, чтобы вы лично доложили ему о ходе ареста и поведении арестованного, его высказываниях и обо всем прочем.

— Но ведь вы ему уже обо всем сообщили! — нахмурился бригадефюрер.

— Он — шеф гестапо, — развел руками Трюмлер, полагая, что этим все сказано. — Желаете позвонить ему прямо сейчас?

— Чуть позже. Не к спеху, — отмахнулся Шелленберг. Сама мысль о том, что он будет вынужден докладываться «гестаповскому мельнику», казалась ему унизительной.

— Хоть вы-то не считаете меня тюремщиком?

— Порой мне кажется, что вся Германия успела разделиться на заключенных и тюремщиков. И только на эти две категории. Поэтому не стоит огорчаться, мы-то с вами принадлежим к тем, кто все еще на свободе.

— И даже не на фронте, — согласился с его доводами начальник школы.

— Мюллер ничего не говорил о том, как долго адмиралу Канарису придется пробыть в стенах вашей школы?

Трюмлер скосил глаза на бывшего шефа абвера, стоявшего лицом к висевшей на стене старинной картине, на которой были изображены пирующие рыцари, и, как бы прочищая гортань, недовольно покряхтел.

— Сказал, что дальнейшую судьбу его может решить только фюрер.

— Что не трудно было предположить.

— И что решена она будет довольно скоро, — произнеся это, Трюмлер выжидающе взглянул на Шелленберга.

— Можно в этом не сомневаться, — задумчиво кивнул бригадефюрер СД. Они оба прекрасно понимали, каким будет это решение.

— Поймите, бригадефюрер, что все мы, преподаватели Школы пограничной охраны, не очень довольны тем, что наше заведение, имеющее такую славную историю, пытаются превратить то ли в политическую тюрьму, то ли в пересыльный лагерь для особо опасных государственных преступников.

— Я поговорю об этом с Кальтенбруннером, — пообещал Шелленберг. — Полагаю, это в его компетенции — избавить вас от подобного рода «курсантов», — искоса взглянул он на адмирала, все еще делающего вид, что созерцает сцены рыцарской попойки у походной палатки под стенами какого-то замка. Вальтер понимал, каково Канарису слышать о себе такое, но присутствие здесь большого количества арестантов порождало в нем агрессивность.

«В изысканнейшей компании придется отужинать вам сегодня, бригадефюрер СС», — с нежданно нагрянувшим на него сарказмом подзадорил самого себя Шелленберг, понимая, что само его чаепитие в столь расстрельно-эшафотном обществе может быть воспринято Кальтенбруннером и Борманом как отчаянный вызов обреченного.

По всей вероятности, Трюмлер тоже почувствовал себя неуютно. Довольно сухо указав прибывшим господам на небольшой столик в отдаленном углу офицерской столовой, он тотчас же вполголоса объявил Шелленбергу, что всеми вопросами содержания адмирала под стражей с этой минуты будет ведать его заместитель, полковник Заур.

— Именно он и проинструктирует господина Канариса, — при этом самого адмирала начальник школы вдруг перестал замечать, — только чуть позже.

— Было бы хорошо представить меня полковнику, — попытался напомнить о себе Канарис, однако Трюмлер демонстративно «не расслышал» его пожелания.

— Только полковник Заур, — произнес он себе под нос и, вновь слегка склонив голову, но только перед Шелленбергом, поспешил удалиться.

Впрочем, бригадефюрера поразило не столько неожиданно проявившееся игнорирование начальником школы Канариса, сколько последовавшая за этим реакция самого арестованного.

— По крайней мере, приняли нас с должным почтением, — молвил тот, провожая Трюмлера благодарным взглядом. — Теперь и на это способен не каждый.

— Вас приняли с вежливостью палача, адмирал, — вполголоса объяснил ему Шелленберг. Его неприятно поразило то, как быстро Канарис поддался комплексу лагерника, выражающего признательность любому тюремщику за любое проявление элементарной вежливости.

* * *

Ужин прошел в тягостном молчании. Присоединившийся к ним барон Фёлькерсам дважды начинал заунывную байку о некоем родственнике, преподававшем в свое время в этой школе, однако отрешенное молчание собеседников всякий раз заставляло его терять нить повествования.

— Вы могли бы задержаться еще хотя бы на полчасика? — попросил адмирал Шелленберга, как только понял, что шампанское здесь не подают и что, отведав скромной солдатской пищи, бригадефюрер намерен удалиться.

— Мы и так достаточно много времени провели вместе, господин адмирал, — напомнил ему Шелленберг.

— Кажется, только после звонка сюда шефа гестапо я по-настоящему понял, в каком положении оказался. Мне бы хотелось, чтобы вы еще немного задержались. Демонстрация вашей поддержки очень важна… уже хотя бы для восприятия моей личности этими арестованными генералами, — Канарис повел подбородком в сторону зала, в голосе его почувствовалась явная мольба.

— По-настоящему вы поймете, в каком положении оказались, только когда вас переведут в подвалы гестапо, — не стал щадить его бригадефюрер, вновь — теперь уже таким вот, завуалированным, способом — укоряя его в неблагодарности.

В конце концов, он, Шелленберг, жертвуя своей репутацией и своим положением, давал ему возможность или бежать, или покончить с собой, а значит, уйти, как подобает истинному разведчику. При этом бригадефюрер мог бы уведомить Канариса, что, отправляясь в любую зарубежную командировку или в поездку на оккупированные территории, он всегда вставляет себе съемный зуб, в котором находится ампула с быстродействующим ядом. Для чего-то же он это делает!

«А ведь адмирал уже явно струсил! — почти возликовал бригадефюрер. — Причем струсил основательно».

— Так вы задержитесь? — вновь спросил Канарис, видя, что подниматься из-за стола Шелленберг все еще не спешит.

— Извините, адмирал, но нам предстоит возвращаться в Берлин. А время позднее.

— Всего полчаса, Вальтер, — потянулся к нему дрожащими руками Канарис. — Еще довольно светло. Хотя бы полчаса.

Шелленберг и Фёлькерсам устало переглянулись. Они решали для себя, каким образом поскорее и вежливее убраться отсюда.

— Видите ли, господин адмирал… — начал было гауптштурмфюрер, однако договорить Канарис ему не позволил:

— И потом, позволю себе напомнить, бригадефюрер, что вы обещали позвонить рейхсфюреру СС Гиммлеру.

Фёлькерсам взглянул на Шелленберга, как на самоубийцу: в такое время звонить рейхсфюреру? Да еще по такому поводу?! Но именно этот его испуг вдруг заставил шефа разведки СД взбодриться.

— Последнее, что я могу сделать для вас, адмирал, — как можно решительнее произнес он, — так это действительно позвонить Гиммлеру.

Канарис замер с бутылкой красного вина, только что извлеченной из дорожного офицерского чемоданчика.

— Вы действительно решитесь сделать это?

— Хотя признаюсь, что решиться будет непросто.

— Прекрасно понимаю вас. В моей жизни было немало звонков, на которые приходилось решаться, как на очень ответственный, отчаянный шаг. Но в конечном итоге всегда решался, даже когда понимал, что шансов у меня почти нет.

— Но, в свою очередь, вы должны решить, готовы ли вы к разговору с рейхсфюрером уже сейчас. Ведь второй попытки уже не случится.

— Именно сейчас, пока меня еще не перевели в один из лагерей, я и должен поговорить с ним.

— Тогда идем к начальнику школы, — поднялся из-за стола Шелленберг. — С рейхсфюрером Гиммлером лучше поговорить до того, как мой доклад, пусть даже в расшифровке телефонного разговора, ляжет на стол Мюллеру. Потому что после этого тот обязательно свяжется с Гиммлером.

— Неужели вы решитесь позвонить отсюда рейхсфюреру СС? — все еще не верил Канарис, пряча бутылку назад в чемоданчик и тоже поднимаясь. — Прямо отсюда?..

Если бы этот вопрос с таким неверием задавал какой-нибудь лейтенантишко, Шелленберг еще мог бы понять его. Но рядом с ним ступал адмирал Канарис. Тот самый, который одно время был вхож к фюреру, как никто другой. Как же быстро он пал духом, как постыдно сломался! А коль так, то что же будет с ним дальше?

10

— Мне нужно связаться с рейхсфюрером, — сказал Шелленберг, войдя в кабинет начальника школы, и, не дожидаясь его согласия, направился к столу, на котором стоял телефон. Канарис тоже вошел вслед за ним, но остался у двери этого достаточно просторного кабинета.

— В связи с арестом господина Канариса?

— Вы угадали, Трюмлер. Что вы так смотрите на меня? Не одобряете?

— Пытаюсь понять, почему вы не связались с рейхсфюрером сразу же, еще находясь в доме адмирала. То есть до ареста господина адмирала и доставки его к месту заключения.

— Это имеет какое-то значение?

— Для адмирала — да, имеет. Говорить с Гиммлером, все еще находясь дома, и говорить с ним, уже находясь в казармах Школы пограничной охраны, то есть под арестом, — решительная разница, — терпеливо объяснил ему Трюмлер. — Ведь освободить Канариса — значит признать, что арест был ошибочным. Но тогда получается, что одни сажают, другие — выпускают. Когда речь идет о таких чинах, как адмирал Канарис, подобное недопустимо.

— Это уж точно, — вынужден был согласиться с ним Шелленберг, укоризненно поглядывая на адмирала: мол, почему вы не настояли на этом звонке еще там, на окраине Берлина?

— Вот и мне кажется, что свое время и свой шанс вы, господа, уже упустили. Сами убедитесь, что рейхсфюрер СС будет крайне недоволен вашим звонком. Впрочем, попытайтесь, — завершил тираду Трюмлер, артистично разводя при этом руками, — вдруг я ошибаюсь и из вашей попытки что-нибудь получится.

— И я того же мнения.

— Но предупреждаю, что беседовать будете без моего участия и даже без моего присутствия.

— Какой из этих телефонов принадлежит к правительственной связи?

— Кстати, кто из вас намерен первым говорить с рейхсфюрером: вы или арестованный? — вдруг встревожился Трюмлер, и Шелленбергу нетрудно было понять причину его беспокойства.

— Начну разговор я, а адмирал возьмет трубку только после того, как рейхсфюрер согласится говорить с ним.

— О такой последовательности я и хотел бы вас попросить, поскольку не имею права допускать арестованных до линии правительственной связи, — Трюмлер указал рукой на большой коричневый аппарат. А как только Шелленберг приблизился к нему, демонстративно направился к двери, давая понять, что никакого участия в этих переговорах не примет.

— Так что, господин адмирал, будем звонить? — спросил Шелленберг, задержав руку в нескольких сантиметрах от трубки.

— Раз уж вы решились на этот шаг…

Трубку поднял адъютант Гиммлера штандартенфюрер СС Брандт. Очевидно, он основательно задремал перед этим звонком, потому что голос его звучал сонно и умиротворенно, как у пресытившегося кота.

— Мне нужно срочно поговорить с рейхсфюрером, — сказал Шелленберг, представившись.

— Теперь все хотят говорить с рейхсфюрером, дорогой бригадефюрер.

— Что вы хотите этим сказать?

— Скорее, спросить. Не знаете ли, отчего это вдруг все воспылали страстным желанием слышать голос рейхсфюрера?

— Мне некогда задумываться над подобными аномалиями, штандартенфюрер.

— А я вот вынужден задумываться. И над этим — тоже.

Если бы таким образом с Шелленбергом позволил себе говорить какой-либо другой полковник, он, конечно же, немедленно привел бы его в чувство. Однако полковник Брандт являлся не только личным адъютантом Гиммлера, но и очень близким ему человеком. С этим приходилось считаться во все времена, но особенно теперь.

— Мне понятна ваша гордость за авторитет шефа, — все же деликатно указал Брандту на его «место на коврике у двери» бригадефюрер. — Но лично мне рейхсфюрер нужен по очень важному делу.

— В связи с арестом Канариса, следует полагать? — иронично хмыкнул адъютант.

«Вот оно в чем дело! — осенило Шелленберга. — Брандту уже известны подробности моего перевоплощения в конвоира бывшего главы абвера, и теперь он воспринимает меня, как попавшего в западню хорька. Что ж, этого следовало ожидать».

— Вы поражаете меня своей прозорливостью, Брандт, — произнося это, Шелленберг исподлобья наблюдал за адмиралом. Тот уже догадался, что произошла какая-то осечка, и нервно разминал суставы пальцев. — Вот только заменить собой рейхсфюрера вы пока что не способны.

— Но и рейхсфюрера тоже нет.

— Позвонить на домашний?

— Неужели не понятно, что в такое время рейхсфюрер не может отсиживаться дома?! — почти осуждающе возразил Брандт.

— Но должен же он пребывать в эти минуты где-то в пределах рейха?

— Будем считать, что да, — сладко зевнул штандартенфюрер. И Шелленберг выразительно представил себе, как этот кряжистый коротышка сидит сейчас, развалившись в кресле, и мнит себя если не в облике Гитлера, то уж своего шефа — точно. — По секрету могу сообщить, что он отправился в «Вольфшанце». Самый срочный вызов.

— В «Вольфшанце»? — переспросил Шелленберг исключительно для оконфузившегося флотоводца, растерянно прислушивающегося сейчас к их разговору. — Как давно это произошло?

— Часа полтора назад. Сейчас он, возможно, еще в воздухе.

Вздох облегчения, которым Шелленберг отблагодарил адъютанта Гиммлера, предназначался не для слуха Канариса. В душе бригадефюрер почти с ужасом ждал того момента, когда в трубке раздастся голос самого великого магистра ордена СС. Он и в более беспечные времена остерегался позванивать Гиммлеру, а теперь ведь надо было отстаивать «врага фюрера и рейха» Канариса. Да к тому же в присутствии самого Канариса, который легко мог оказаться свидетелем его бессилия и позора.

— Странно, что рейхсфюрер отправился туда без вас. — В этой фразе Шелленберга были и подозрение в том, что Брандт лжет, и мелкая месть, и примирительное сочувствие… Все зависело от того, как она будет истолкована штандартенфюрером.

— О чем он, конечно же, пожалеет, — все с тем же непробиваемым добродушием согласился Брандт.

Положив трубку на рычаг, Шелленберг изобразил разочарование.

— Как вы уже слышали, адмирал, Гиммлер улетел в «Вольфшанце».

— И вместе с ним улетучилась моя последняя надежда.

— Разыскать его в ставке вряд ли удастся. Тем более что время позднее. И не думаю, чтобы адъютант обманул меня. — Канарис слушал его молча, но смотрел так, как можно смотреть лишь на Христа Спасителя. — Не судьба, адмирал, не судьба.

— Очевидно, вы правы, — угрюмо признал адмирал и повел длинной тонкой шеей, словно уже сейчас прилаживал ее к петле. — В любом случае вы — мужественный человек. Я ведь понимаю, что Гиммлер мог воспринять ваше заступничество как попытку спасти своего сообщника. Так что вы здорово рисковали, Вальтер. Уже за одно это я признателен вам.

— Я сдержал свое слово и еще найду возможность основательно поговорить с рейхсфюрером.

Канарис скорбно взглянул на Шелленберга.

— Последняя просьба, бригадефюрер: пойдемте в отведенные мне «апартаменты», разопьем прощальную бутылку вина. Или хотя бы по глотку. Вас, гауптштурмфюрер, тоже приглашаю. Много времени у вас это не отнимет.

Оба «стражника» посмотрели на адмирала, как на назойливого, слишком гостеприимного хозяина, одернуть которого они не решаются.

11

Ночное небо казалось как-то по-южному удивительно высоким, вот только зарождающийся где-то за грядой холмов легкий ветерок вместо ночной прохлады приносил гарь пепелищ. На западе, откуда он повевал, разгоралось огромное зарево пожара.

— Мне не на кого больше рассчитывать, Вальтер, — молвил Канарис, с трудом отведя взгляд от этого зарева.

— Предприму все, что представится возможным. В этом вы уже могли убедиться.

Уже попрощавшись с Шелленбергом в кабинете-камере, Канарис, тем не менее, не удержался и последовал за ним на улицу. Стоявший у входа в корпус часовой растерянно осмотрел всех троих, но так и не поняв, есть ли среди них арестованный, отдал честь и молча пропустил мимо себя. К тому же он знал, что арестованным нельзя выходить за огражденную высоким каменным забором территорию школы, а на проходной дежурит наряд.

— Вы должны понять меня, бригадефюрер. Вы и есть та последняя надежда, на которую я буду уповать все дни, кои мне придется провести здесь, в казармах. — Шелленберг заметил на глазах адмирала слезы, но, к своему удивлению, не ощутил ни жалости к нему, ни хотя бы сочувствия.

«Я ведь давал тебе возможность распорядиться последними минутами свободы! — уже в который раз мысленно ужалил он Канариса. — Что помешало воспользоваться моей добротой? На чью снисходительность ты рассчитывал: Мюллера, фюрера?! Так вот, на них и уповай!»

— Отлично понимаю вас, адмирал. И еще раз повторяю: я всего лишь выполнял приказ.

— Переговорите с рейхсфюрером, Шелленберг, переговорите, — вновь, теперь уже с укоризненной мольбой, попросил адмирал.

— Вы присутствовали при попытке связаться с ним.

Невесть откуда появившийся обер-лейтенант решительно преградил им путь у ступеней, ведущих с крыльца.

— Прошу прощения, господин адмирал, но покидать пределы корпуса без разрешения начальника училища вам категорически запрещено.

— Меня никто не предупреждал об этом, — извиняющимся тоном объяснил Канарис.

— Но теперь вы уже предупреждены. Еще раз прошу прощения.

— Учту. Представьтесь, пожалуйста.

— Обер-лейтенант Шнорре, — подтянулся офицер. — Помощник начальника училища по вопросам безопасности.

Увидев, что Шелленберг тоже остановился, Шнорре попятился назад, козырнул и, поняв, что может нарваться на неприятности, вполголоса произнес:

— Впрочем, если господин бригадефюрер СС позволяет вам оставить пределы корпуса, то можете сделать это под его личную ответственность…

— Выполняйте свои обязанности, обер-лейтенант, — вдруг жестко отрубил Шелленберг, проходя мимо Шнорре и даже не оглянувшись при этом на Канариса.

Услышав его ответ, адмирал — обескураженный и оскорбленный — остановился. Он чувствовал себя так, словно его хлестнули по лицу. А ведь зная, что перед ним помощник начальника училища по безопасности, Шелленберг мог бы сделать для него исключение, и тогда не только сегодня, но и впредь охрана вела бы себя иначе.

«Сантименты кончились, адмирал! — по-иному решил бригадефюрер. — Дальше пойдет суровая казарменная обыденность. С допросами, пытками и ночными видениями петли на шее. Вы сами избрали этот роковой путь на собственную голгофу».

Уйдя первым, Фёлькерсам ждал его теперь у ворот, дремая за рулем. Шелленберг быстро сел в машину, и «мерседес» рванул с места так, что часовой едва успел чуть отодвинуть половинку массивных ворот, чтобы машина не врезалась в них.

— А ведь, даже находясь здесь, адмирал все еще имел возможность бежать, — несколько зловеще рассмеялся барон фон Фёлькерсам, и его по-лошадиному удлиненное, обветренное, вечно шелушащееся, освещенное луной лицо альпиниста исказила гримаса презрения.

— Просто он об этом не думал, — неуверенно вступился за него бригадефюрер.

— О чем же он тогда думал, бывший шеф абвера?! Ну, пусть эти военно-полевые бараны, которых свезли сюда задолго до него, позволяют гнать себя на убой, как стадо… Но Канарис! Опытный разведчик… работающий, к тому же, в качестве двойника… Не подготовить ни одного конспиративного лежбища! Не позаботиться ни о каком черном ходе с подземельем в собственном доме!..

— Вы-то сами уже позаботились обо всем этом, барон? — неожиданно поинтересовался Шелленберг.

Фёлькерсам осекся на полуслове и метнул взгляд на бригадефюрера.

— Пока нет. Но подумываю.

— Вот вам и ответ на все ваши вопросы и гневные восклицания, гауптштурмфюрер, — слегка повысил голос Шелленберг.

— Но ведь, в отличие от Канариса, я не играю в двойные игры, а служу фюреру и рейху — вот в чем наше различие.

— Однако фюрер об этом не догадывается, а Гиммлер всегда готов усомниться. Не говоря уже о Мюллере, который изначально никому не доверяет. Вот и только что вы размышляли не о том, как бы достойно наказать изменника рейха Канариса, а как бы увести его из-под гнева Народного суда. Вы готовы не только составить для него план побега, но и под дулом пистолета заставить его этот план осуществить. Так кто вы после этого, гауптштурмфюрер? И может ли шеф гестапо Мюллер доверять вам после этого?

Выслушав его, Фёлькерсам нагнулся поближе к рулю, словно уже сейчас стремился проскочить мимо всевидящего и всезнающего «гестаповского мельника», и надолго умолк. Это было молчание человека, уличенного и развенчанного, которому уже бессмысленно оправдываться и у которого не осталось ни одного сколько-нибудь убедительного довода в свое оправдание. И лишь время от времени с уст его срывалось неопределенное: «М-да, м-да!» Да и то произносил он его обычно на поворотах или сильных скачках, так что неясно было, к чему оно относится: к натиску на него Шелленберга или к изувеченной осколками, давно не ремонтированной дороге.