/ / Language: Русский / Genre:prose_military, / Series: Хроника «Беркута»

Опаленные Войной

Богдан Сушинский

Осень 1941 года. Войска вермахта штурмуют приднестровские укрепления Красной армии. Ее тылы наводнены немецкими разведывательно-диверсионными группами. Профессиональный разведчик и диверсант оберштурмфюрер Штубер передвигается среди советских войск, удачно прикинувшись офицером из разведотдела армии. Но ему не повезло — на его пути оказался молодой русский лейтенант Андрей Громов, назначенный командовать дотом с грозным названием «Беркут». Роман «Опаленные войной» продолжает цикл «Беркут», начатый романом «Река убиенных».

Богдан Сушинский.

Опаленные войной.

Роман

1

Солнце прожигало вершину холма, выплавливаясь в нем, словно в гигантском горне — огромное, багряно-лиловое, апокалипсически вещее.

Вот оно зависло на срезе холма, как на алтаре. Самое время «помолиться на восход солнца». Однако никто из взиравших на него с берегов этой реки и окрестных полей войны не бросил оружие, не отказался от жестких помыслов, не стал на колени и не сменил гнев на милость.

Снова солнце взойдет,
Совершим мы намаз,
И лавины врагов
Вновь нахлынут на нас… —

…вспомнились еще в школе из «Кавказских войн» вычитанные строки. «Вот именно: и лавины врагов…»

Открыв дверь дота, Громов долго и пристально всматривался в багровое пламя солнца, и на суровом, застывшем лице его, словно лике краснокожего вождя непокоренного племени, отражались блики протуберанцев воинских костров, мужество последнего защитника крепости, и гордое пренебрежение к смерти, которое только приближало его собственную гибель. А ведь первые кровавые лучи-струи, протянувшиеся по склону прифронтовой Голгофы к излому днестровского берега, всего лишь намечали новую тропу войны, подниматься по которой нужно было, только возвышаясь в собственном бесстрашии.

— Товарищ лейтенант, — возник за его спиной Петрунь. — Из соседнего дота звонят. Медсестра. Напоминают.

Снаряд, разорвавшийся на макушке холма, был послан артиллеристами прямо в огнедышащую сердцевину этого божественно-провидческого пламени, а султан глухого взрыва на какое-то мгновение разметал его по поднебесью, пытаясь снова вернуть мир в напряженное спокойствие предрасветья, в благостную всемилостивость ночи.

— Сообщи: сейчас прибуду, — жестко ответил Громов. — Если поинтересуется комбат, доложишь.

Выручил его командир маневренной роты старший лейтенант Рашковский — рослый, розовощекий и в то же время на удивление нервный, суетливый парень, что никак не гармонировало с его комплекцией.

Узнав, что Громову нужно доставить санинструктора, он выделил ему один из четырех своих мотоциклов, с водителем, и при этом даже пожалел, что не может наведаться в городишко вместе с ним: был предупрежден о возможной высадке в тылу укрепрайона десанта, а потому обязан находиться на своем НП, располагавшемся неподалеку от батальонного дота Шелуденко.

Отдавать мотоцикл он вроде бы тоже не имел права, однако сам себя успокоил тем, что привезти санинструктора — значит усилить боеспособность дота, а следовательно, всего укрепрайона. Именно в таких генштабистских выражениях он и объяснил свою щедрость Громову.

— Нам сражаться рядом. Не подведу, — скупо поблагодарил Андрей, чтобы не распространяться о дружбе и долгах.

На той стороне бои шли уже где-то за грядой ближайших холмов. На самом берегу отчетливо просматривалось скопление подвод и машин. Толпы беженцев панически сливались с колоннами отходящих частей. Все это обозно-тыловое месиво устремлялось к мосту, который сегодня немецкая авиация почему-то не бомбила. Похоже, что германское командование проверяло древний постулат воителей: «Хочешь победить — укажи противнику путь к отступлению».

Проезжая по дороге, идущей вдоль речной долины, Громов видел, как, не рассчитывая больше на мост, саперы чуть ниже него по течению возводили понтонную переправу. А между мостом и этой переправой солдаты и беженцы уже переплывали Днестр на лодках, плотах, на всем, что могло держаться на воде. Несколько десятков кавалеристов переправлялись вплавь вместе с лошадьми.

За те полчаса, пока они добирались до дота полевой дорогой и улочками пригородного поселка, фашистская артиллерия дважды открывала огонь по городу; появились и несколько самолетов противника. Но, как ни странно, и артиллерия, и бомбардировщики держались подальше от моста, атакуя в основном правый берег и стихийную переправу. Словно бы инспектировали отработку красными переправы.

Пробившись, наконец, к реке, Громов попросил сделать небольшой круг и подъехать к мосту. Хотелось посмотреть, что там происходит и как на самом деле налажена охрана.

По обе стороны дороги, на подходах к мосту, еще кипела работа: углублялись окопы, сооружались два новых дзота, настороженно принюхивались к небу окаймленные мешками зенитные орудия и спаренные пулеметы. Однако во всей этой оборонной поспешности уже улавливались неуверенность и почти бутафорная бесполезность. Каждый из окапывающихся здесь прекрасно понимал: высшее командование даже не помышляет о том, чтобы остановить врага на данном рубеже. Так, сдержать его натиск на день-два, проредить ряды авангарда, сбить спесь… Да, и спесь — тоже…

— Кто такие? — грубовато поинтересовался ими какой-то майор, высунувшись из легковушки, остановившейся возле мотоцикла Громова.

— Комендант дота лейтенант Громов. Знакомлюсь с обстановкой и местностью. Готовлюсь к огневой поддержке.

— Ах, дота… — Майор устало отыскал глазами возвышавшийся на вершине холма дот Томенко, очевидно, решив, что Громов является его комендантом, и, сняв фуражку, зло размазал по лбу стекавший на глаза пот. — Ничего, будет и вам работенка. Притом очень скоро. Только не вздумай палить по моим хлопцам.

— Я не из этого, я — из соседнего дота. Будем прикрывать вас заградительным. Мои орудия дотянутся.

— Ах, ваши орудия, Бонапарт… — артистично поиздевался над ним майор. — Как их нам будет здесь не хватать!

— Вам не кажется странным, товарищ майор, что за два артналета противник ни разу не попытался поразить мост? А самолеты даже не приближаются к нему.

— Да? Самолеты даже не приближаются? — удивленно переспросил он, подозрительно как-то оглядывая боевые порядки охраны моста.

— Вот именно, — мстил ему за «Бонапарта».

— А что в этом удивительного, лейтенант? Для себя берегут. Он им, гнусавым, самим позарез нужен будет. Попробуй заново такой отгрохать. Да только черта лысого они его получат. Пусть похлебают водицу с подручных средств. А самолеты еще и зениток боятся. Двоих мои зенитчики уже «приголубили».

— Извините за навязчивость, товарищ майор, но мне кажется, что здесь все сложнее.

— В смысле?..

— Гитлеровцы что-то замышляют. Надо бы усилить бдительность охраны.

— Они это давно замыслили, лейтенант. Задолго до 22‑го июня. Еще в Берлине. По штабам-рейхстагам. Жаль, мы их вовремя не раскусили.

— А не раскусив, проиграли половину сражения. Еще до его начала.

— Что-что?!

— Да это я так… По части военной теории.

— Ах, военной теории, мой Бонапарт…

— Мост они конечно же не трогают из уважения к таланту мостостроителей. Уже за это мы должны уважать их.

— Ну, ты наглец, комендант. Посмотрим, как ты и твои дотники будете выпендриваться завтра, когда немцы выкатят орудия на обрывы, на прямую наводку.

— Зачем же так оглуплять противника, товарищ командир! — И, смерив друг друга уничижительными взглядами, они разъехались.

Томенко показался Громову угловатым подростком. Худенький, почти хрупкий, с золотоволосым школярским чубчиком, которого младшóй все время энергично взъерошивал, чтобы тот выглядел пышнее, чем есть на самом деле, он уже ждал Андрея у входа.

Обняв лейтенанта как старого знакомого и покровительски похлопывая по плечу, он сначала показал свое убогое «хозяйство» — пулеметную и артиллерийские точки. Проделал он это с гордостью коменданта мощной крепости, неприступной твердыни. Вот уж над кем потешился бы майор-бонапартист! «Ах, ваши неприступные бастионы, мой Бонапарт!»

— Давно обживаешь? — поинтересовался Громов.

— С третьего дня войны.

— Старожил. А я только принял командование. Как считаешь, надежный пункт? — это был вопрос так, для поддержания разговора. Однако младший лейтенант отнесся к нему со всей возможной серьезностью.

— Если во фронтовой обороне, то да. Бетон крепкий, запас снарядов имеется. Автономность деятельности при пополняемом гарнизоне… Но ведь нас наверняка оставят «держаться до последней капли крови». А для круговой обороны ни мой, ни твой, ни все прочие доты не приспособлены. В самой инженерии своей не рассчитаны: мертвая зона, легко простреливаемые врагом подходы к доту, отсутствие окопов и дзотов системы прикрытия… — поняв, что увлекся, Томенко вопросительно взглянул на коллегу.

— Мыслим мы с тобой одинаково… — задумчиво успокоил его Громов.

— При одинаковой-то судьбе…

— И приказ отходить вместе с фронтом для нас не последует.

— Они ведь там, по штабам, полагаются лишь на толщину стен. Хотя инженера, заложившего в устройство дота такую непростреливаемую мертвую зону, следовало бы расстрелять перед строем — как бездаря или как предателя.

— Может, со временем и расстреляют. Только нас это не спасет.

Умолкли они лишь потому, что зашли в командирский отсек, где, скромно притихшие, ждали их, сидя за столом, девушки.

— Угадывай, лейтенант, которая твоя. Но учти: не угадаешь — оставлю ее здесь.

— Медсестра Мария Кристич, — будто испугавшись, что Громов действительно может не угадать, подхватилась одна из них — черноволосая смуглолицая девушка, с четко очерченными, пухлыми губами «бантиком» и слегка выпяченным подбородком. Она преданно смотрела на Громова большими темно-коричневыми глазами, уже самим взглядом своим умоляя: «Забери ты меня, ради бога, поскорее отсюда! Забери же, забери!..»

— Лейтенант Громов, комендант «Беркута». Садитесь, санинструктор.

— Что за строгости, лейтенант? — снова похлопал его по плечу Томенко. — К чему? Завтра бой. Переправа в огне. А мы — последние, кто будет сражаться за этот берег. Так сказать, последний оплот державы.

— И я о том же, — опешил от его окопно-панибратской философии Громов.

— Ну вот… Знакомься: Зоя Малышева. Медбог сто девятнадцатого дота. Лучший санинструктор Подольского укрепрайона и всей действующей армии.

— Зачем вы так, товарищ младший лейтенант?.. — вобрала голову в плечи-крылышки Малышева.

Она была под стать своему командиру — маленькая, хрупкая, только в отличие от него болезненно бледная. Лицо, волосы, глаза — все какое-то неприметное, бесцветное. Сравнив этих двух девушек, лейтенант сразу же понял смысл взгляда Марии. Все то время, которое Кристич пришлось провести в доте, младший лейтенант использовал, чтобы уговорить ее остаться и конечно же покорить. Во что бы то ни стало — покорить. Громов представил себе, как при этом должна была чувствовать себя невзрачная Зойка Малышева, имевшая неосторожность привести сюда Марию.

«Неужели они не понимают, в какой ситуации, у какой черты окажутся уже завтра, а может быть, через два-три часа? — думал Громов, замечая, как, ревниво оттесняя Марию, Малышева накрывает скудный солдатский стол, для которого уже все было приготовлено, и как младший лейтенант призывно посматривает на Кристич, не скрывая при этом своего восхищения. — Да нет, понимают… И все же продолжают подходить к жизни с теми же запросами и измерять ее теми же мерками, что и до войны. А ведь и в самом деле… Неужто и дальше все будет так же, как было: любовь, ревность, измена, свадьбы? И все это во время войны — среди огня, крови, между страхом смерти и самой смертью? А миллионы гибнущих? А скорбь миллионов калек, сирот, обреченных? Разве все это не должно сделать всех нас, оказавшихся в эпицентре войны, терпеливее, сдержаннее, добрее? Скорбь… Великая скорбь должна вселиться в наши души. Только она способна изменить наше естество. Только она способна вытравить из наших помыслов зародыши злодейства и направить нас на путь борцов-мучеников, страдающих и гибнущих за Отчизну…»

«Очнись, — резко, почти грубо, оборвал нить своих размышлений Громов. — Что за семинаристские бредни? Ты — солдат. И вокруг тебя война. Взялся за оружие — значит, оставайся воином и не монашествуй в грехоискуплениях».

Они подняли кружки с водкой: «За победу!» Но выпил свое лишь Томенко. Остальные пригубили и поставили. Бутерброды сжевали, но к двум банкам консервов никто не прикоснулся. И конечно же не до веселья им было. Слишком уж непривычными, неподходящими казались и это сыроватое подземелье, и КП — с телефоном, окулярами перископа и патронными ящиками, — для застолья. И лишь когда Томенко взял в руки гитару и запел какой-то старинный русский романс, все немножко оживились. Мария даже попробовала подпевать, хотя слов и не знала. А пел младшой неплохо. Больше всех это открытие поразило «богиню 119‑го дота» Малышеву, и без того очарованную своим командиром. Однако и Громова гитарист заставил ревниво вздрогнуть и подозрительно взглянуть на богиню своего собственного дота: «Вроде бы не очень увлекается, но все же…»

— Запомните эту нашу встречу, ребята, — растроганно молвила Зоя, когда они поднялись, чтобы прощаться. — Она у нас, может быть, получилась не совсем такой, как хотелось, но вы ее запомните. И вспоминайте, куда бы ни забросила вас судьба… Ведь это же наше последнее, мирное… ну, пусть даже полумирное, застолье.

Мария поцеловала ее, потом, немножко поколебавшись, поддавшись на подзадоривающее Томенково: «Ну, ну… твой лейтенант не приревнует», чмокнула в щеку и младшего лейтенанта.

— Не обижай Зою, — вертела пуговицей у него на гимнастерке. — Она действительно хорошая медсестра и очень добрый человек. Сбереги, если сможешь.

— Постараюсь, обязательно постараюсь, — поугасшим голосом пообещал младший лейтенант. Вместе с Марией этот дот оставлял и весь его кураж. Громову уже был знаком этот тип людей: они готовы на все, на любой подвиг, любые мучения, но только в присутствии публики. Или хотя бы кого-то одного, ради которого стоит рисковать репутацией и жизнью. Смерть и страдания в одиночестве — не для них. И кто знает, как младлей поведет себя, когда окажется замкнутым в своей каменно-бетонной гробнице. Когда и куражиться, и исповедоваться придется только перед самим собой.

— Приходите еще сегодня вечером, — срывающимся голосом попросил Томенко, с трудом переводя взгляд с Кристич на Громова, да и то лишь ради сохранения приличия. — Вдвоем… приходите.

— Вряд ли это удастся, — холодновато ответил лейтенант. — Время такое… Вечерние посиделки придется отменять.

— Да почему отменять, лейтенант? — вновь положил руку на плечо Громова, и тот с трудом удержался, чтобы не смахнуть ее и не напомнить младлею, как вести себя со старшими по званию. Хотя дело, конечно, было не в звании. Просто панибратства — такого вот, скороспелого — он никогда не терпел. — Сколько нам жить осталось…

— Столько, — прервал его Громов, — сколько будем вести себя на фронте как подобает офицерам.

— Все-все, — мило улыбаясь, вклинилась в их спор Кристич и деловито, будто забирала с вечеринки мужа, сказала: — Вы правы, товарищ лейтенант, нас уже, поди, заждались. Засиделись мы тут, в гостях.

2

Выйдя на поверхность, они еще какое-то время стояли в окаймляющем дот окопчике, любуясь неярким, подернутым туманной дымкой солнцем и вдыхая доносящуюся от реки прохладную влагу июньского покоя.

После мрачного, угарного подземелья дота этот пронзительный аромат реки пьянил и очаровывал. Никуда не хотелось идти, как, впрочем, и ничего не хотелось замечать такого, что напоминало бы о войне. Тем более что на какое-то время весь правый берег Днестра вдруг охватило редкое для военного времени спокойствие. Странное и подозрительное. Ни взрывов, ни выстрелов, а колонна бойцов, движущаяся вперемежку с повозками и машинами, воспринималась отсюда с такой безучастностью и отстраненностью, словно она восставала на экране полевого армейского кинотеатра.

Даже группка солдат из гарнизона Томенко, расположившаяся с бутыльком самогона и нескудной, пока еще не пайковой, закуской на лужке посреди каменистой россыпи, почему-то приумолкла, напряженно уставившись на вышедших из дота офицеров и на речное, забитое войсками замостье.

— Что там? — поинтересовался Громов у появившегося со стороны моста мотоциклиста, которому он на полчаса предоставил свободу действий.

— Да что-то не то, — мрачно ответствовал тот. — Войска бегут, город бежит, а по ту сторону непонятное спокойствие. Не понятно, от кого бежим.

— Ну, это нам очень скоро объяснят, — «успокоил» его Томенко.

— Не знаю, не нравится мне все это.

— А кому нравится? — почесал затылок младлей. Полоса хандры длилась недолго, и теперь к нему вновь возвращался озорной азарт любимца публики. — Но форсировать эту реку придется не нам, а германцу. И доберутся до этого берега немногие.

…Подъезжая к мосту, Громов обратил внимание, что поток беженцев и солдат уже схлынул. Вот по мосту прошла группка бойцов с носилками. Затем еще группка — с двумя пулеметами, причем один пулемет, с длинным ребристым стволом, явно был трофейным.

— Что, посмотрим, как рванут? — спросил водитель мотоцикла, видя, что охрана оставляет ближние от моста окопы и ячейки.

— Думаешь, уже будут рвать?

— Самое время.

— Может быть. Отходят, очевидно, последние.

— Только любоваться здесь нечем. Надо поскорее вырываться из этой пробки. Боюсь, что сейчас всю эту вереницу накроет артиллерия.

— Э-гей! — прокричал раненый боец, семенивший вслед за группой пулеметчиков. — Погодите взрывать! Там еще какая-то часть! Целая часть идет! Там, за холмом!

— Какая часть?! Откуда она взялась?! — офицера, выскочившего из блиндажа, Громов узнал сразу. Это был тот самый майор-бонапартист. — Там уже не должно быть никакой части!

— Может, с севера подошли. Там моста нет.

— Разве что с севера.

— Да вон они, командир! — во всю глотку заорал офицер, возглавлявший последнюю группу отходивших. — На подводах и строем! Не менее батальона!

— Неужели сняли заслон?!

— Не положено! Заслоны еще на холмах.

— Выясним, Бонапарт, выясним…

— Слушай, парень, — скомандовал Громов водителю. — Заверни-ка ты в переулок. Подождем еще минут десять. Что-то мне в этой истории не нравится.

— На том берегу всего лишь заслон, и все? — ошарашенно спросил водитель, пораженный тем, что он услышал.

— Если он действительно есть.

— Значит, уже сегодня на том берегу Днестра будут немцы?

— И румыны — тоже, — мрачно уточнил заросший грязной щетиной солдат, подошедший прикурить. — Севернее города они и так уже на мелководье плещутся. Еще вчера вечером вклинились. А туда дальше, — махнул рукой на юг, — они давно на левом берегу реки. Так что, братки-браточки, самый раз уколдошиваться отсюда, пока в мешок не сунули.

— Ну ты, паникерша в обмотках! — прикрикнул на него водитель, косясь на сошедшего с мотоцикла Громова. — Никаких «мешков» не будет, понял?

— Мне что? Спросили, я ответил.

— Лучше скажи, как они там вообще… неужели в наглую прут?

— Завтра сам увидишь, — не мог простить ему своей оплошности пехотинец и, так и не дождавшись огонька, попросту забыв о нем, побежал догонять своих.

Лавируя между повозками и машинами, мотоциклист с трудом пробился через переезд и начал медленно отъезжать от моста по дороге, ведущей вдоль железнодорожного полотна, чтобы где-то там подождать его.

Громов видел, что Мария все время оглядывается и как будто хочет что-то крикнуть ему. И хотя крикнуть она так и не решилась, Андрею все же показалось, что они расстаются навсегда, что должно произойти нечто такое, что сделает их встречу невозможной. Был момент, когда он еле сдержал себя, чтобы не побежать за мотоциклом.

Тем временем позади, у моста, неожиданно раздались выстрелы. И сразу же кто-то в конце колонны закричал: «Немцы! Братки, это же немцы, только в нашей форме!»

«Вот это оно и есть!» — со странным облегчением сказал себе Громов, найдя наконец объяснение тому предчувствию, которое все утро не покидало его.

Услышав панический крик: «Немцы!», десятка два проходивших рядом бойцов рванулись в пылившийся рядом переулок, но, выхватив пистолет, лейтенант бросился им наперерез.

— Назад!

— Куда это назад! — огрызнулся какой-то сержант.

— Туда, к мосту! За мной! — и, понимая, что пробиться через паникующую колонну будет трудно, метнулся к ближайшей калитке.

Он не видел, все ли красноармейцы подчинились его приказу, но топанье нескольких пар ног позади себя все же слышал. Поэтому, прорываясь через двор, мимо заскулившего от страха пса, Громов не оглядывался, а лишь жестко повторял:

— К мосту! Там прорвались немцы! К мосту!

В соседнем переулке, у разнесенного снарядом дома, он увидел облепленную солдатами повозку. Среди них было несколько легкораненых.

— Слушай меня! — бросился к ним Громов. — Кто способен сражаться? На мосту немцы! Все за мной! Оружие — к бою!

За развалинами крайнего дома Громову бросилось в глаза, что в окопах и между блиндажами уже разгорается рукопашная схватка. Но со стороны тянувшихся вдоль берега окопов на помощь «мостовикам» бежит около роты бойцов. Другая группа красноармейцев залегла на железнодорожном полотне и на боковой автомобильной дороге, пытаясь блокировать съезды и не дать колонне переодетых фашистов вырваться из узкой горловины моста.

А еще ему запомнилось, как на мосту рвались из упряжки раненые кони, а между ними, избиваемый копытами, метался какой-то человек в красноармейской форме, но с совершенно седой головой. Не по-солдатски седой.

Теперь уже Громову нетрудно было представить себе, что произошло. Фашисты шли в строю и ехали на нескольких повозках. Все выглядело вполне естественно: еще один батальон отходит на этот берег. Но как только голова колонны достигла его, почти сотня немцев бросилась на окопы и пулеметчиков, чтобы смять охрану и захватить мост. Теперь стрельба слышалась и на правом берегу. Очевидно, часть немцев пыталась с тыла уничтожить остававшийся там жиденький заслон. И только теперь прояснился смысл того затишья, что царило в течение часа в районе моста и его окрестностей. Немцам хотелось усыпить бдительность русских, а главное, они опасались накрыть огнем своих.

Да, гитлеровцами все было продумано довольно четко. Вот только само нападение оказалось не настолько стремительным и неожиданным, как они предполагали. К тому же, очевидно, сыграло свою роль недоумение, с которым встретил появление колонны майор: откуда, мол, взялась эта часть?!

Под ливневым огнем, обрушившимся на них с трех сторон, основная масса уцелевших немцев уже начала отходить к мосту. Но все же бой еще только разгорался.

По группе, которую вел Громов, тоже ударили из пулемета. Очередь прошла у Андрея над головой, но он услышал, как позади него кто-то вскрикнул, кто-то зарычал от боли и зло выругался… Сам лейтенант все же сумел перемахнуть через вторую линию окопов и тотчас же его чуть было не прошил штыком какой-то здоровенный детина в бесцветной, прожженной на плече гимнастерке, пытавшийся вырваться из этого окопного кольца. Лишь в последнее мгновение Громов успел метнуть туловище вправо, пропустил штык мимо себя и, перехватив винтовку, подножкой сбил нападающего на землю.

Еще не будучи до конца уверенным, кто это — свой или враг, он в падении несильно ударил этого человека кулаком в висок и прокричал по-немецки: «Все! Не сопротивляться!» Однако, повернувшись на спину и пытаясь схватить его за шею, тот, в красноармейской форме, в ответ зло прохрипел: «Русиш швайн!» И вот за это оскорбление он ему был признателен.

Резким ударом обеих рук Громов развел руки фашиста, поднялся и, пока гитлеровец не успел что-либо сообразить, всем своим весом упал на него, ударив коленями в живот.

— Эй, эй! — топтался вокруг них какой-то солдатик. — А который тут свой? Который тут свой?!

— Все свои, браток! — ответил Громов, переворачивая фашиста на грудь и заламывая ему руки. — Кроме этого, переодетого. На, держи его. Удержишь?

— А как его, как?

— Аккуратно. Хватай.

Но солдат, как-то странно передернувшись, вдруг подался на него и, оседая, упал прямо на ноги диверсанту.

Громов еще раз оглушил немца рукояткой пистолета, приподнял красноармейца и, поняв, что тот уже мертв, оттащил на несколько шагов в сторону.

В ту же минуту у самой реки кто-то архиерейским басом скомандовал:

— Взрывай! Взрывай, Христос на небеси! Танки уже у моста!

А вот теперь, понял Громов, начинается самое «интересное». Теперь-то она и начинается, та самая, настоящая, война.

Все еще не желая расставаться со своим пленником, Громов рванул немца на себя и потащил в ближайший окоп.

— Лейтенант, вы?! — почти вместе с ним спрыгнул в окоп водитель мотоцикла. — А я уж думал — все, нет вас!

— Рано подумал, мыслитель. Охраняй его здесь. И всем кричи, что ты свой. Всем! А то пристрелят и спишут на немецкие потери, — объяснил Громов, выглядывая из окопа.

У моста по-прежнему свирепела стрельба. Часть диверсантов залегла прямо на мосту, а часть — у самой воды, очевидно, где-то за обрывом, откуда их не так-то просто будет выкурить.

* * *

Громов выбрался из окопа и, держа наготове пистолет, пополз к берегу. В небольшой ложбинке корчились в предсмертных судорогах двое солдат. Из живота обоих струилась кровь. Рядом же валялись их винтовки с окровавленными штыками.

«Неужели одновременно проткнули друг друга?!» — пораженно осмотрел их Громов, однако определить, кто из них красноармеец, а кто немец, так и не смог. Да и не к чему это уже было.

По дороге к окопу ему попалось еще несколько убитых. На одном из них сквозь расстегнутую гимнастерку лейтенант увидел ворот вермахтовского кителя. Судя по знакам различия, этот диверсант был офицером.

В нескольких сантиметрах от плеча Андрея отстучала поминальную морзянку автоматная очередь, и он запоздало, слишком запоздало, отпрянул в сторону.

— Лейтенант, сюда! — раздался чей-то знакомый голос.

Громов оторвал от земли исцарапанную щеку и увидел рядом с собой, над бруствером окопа, окровавленную голову майора. Того самого.

— Вас ранило? — рывком перебрался к нему Андрей.

— С чего ты взял?

— Так висок весь в крови.

— Да? — Майор растерянно мазнул себя по виску, посмотрел на ладонь. — Чепуха. В рукопашной саданули. Прикладом. И, по-моему, свой же, архаровец.

— Хорошо, что не проткнул.

— Этого еще не хватало. Хотя… Поди разбери в этой кутерьме, где тут свой, где чужой.

— Что там происходит у реки?

— Все то же… Засели вон человек двадцать. У крайней опоры, за обрывом. На вооружении — пулемет, автоматы. Еще и гранатами пошвыривают.

— Прячь за-а-ды, око-о-пники! — высоким гнусавым голосом сельского дьячка пропел высунувшийся из блиндажа с телефонной трубкой в руке боец-связист. — Мост взрывают!

— В воздух его, в воздух, к чертовой матери! — рявкнул майор так, что Громов содрогнулся. — Пока их танки своих же давят! Падай, лейтенант!

Но Громов только присел, и сквозь щель в бруствере видел, как одна за другой оседали три срединные опоры моста, как взлетали на воздух и опадали в воду части пролетов, как завис на оставшемся у противоположного берега осколке моста фашистский танк, но не удержался и, кувыркаясь, тоже полетел в кипящий вихрь воды и металла. И уже там, в речной глубине, раздался взрыв — очевидно, сдетонировали снаряды.

Потом вдруг наступила странная, неестественная в этой ситуации тишина. Из окопов медленно прорастали головы бойцов. Все удивленно осматривали два оставшихся у берегов пролета, разрушенные опоры, барахтающихся в воде людей, по которым пока никто не решался открывать огонь.

— Сколько же жизней примет нынче эта река… — задумчиво проговорил Громов.

— Она и дарит ее, она же и отбирает, — сухо ответил майор. — Пусть теперь эти вояки сунутся на переправы!

— Сунутся, — скептически охладил его Громов.

— Конечно, сунутся, куда ж им деваться? Но только это уже будет другая война… мой Бонапарт! — Никак не мог расстаться с приклеившейся к нему при чтении какой-то книги тенью Наполеона.

— Там, в окопе, я оставил пленного.

— Какого еще пленного? На кой черт он здесь нужен? — отмахнулся майор, держа в левой руке окровавленный платочек, которым только что зажимал рану на голове.

Тишина длилась недолго. Где-то за железнодорожным полотном прозвучал винтовочный выстрел. Кто-то из уцелевших у моста фашистов сразу же ответил автоматной очередью. И снова началась стрельба, но уже более жидковатая.

Оставшись отрезанными, фашисты — и те, что залегли на пролетах, и те, что у воды, — заметно подрастерялись. Операция сорвалась, бой проигран. Что дальше?

— Э-гей, не стрелять! — неожиданно скомандовал майор, никак предварительно не объясняя свой поступок. — Я сказал: не стрелять!

— Не стрелять, — поддержало его сразу несколько голосов.

Из блиндажа сразу же вынырнул солдат и ткнул ему в руки рупор, благодаря которому майор, очевидно, не раз наводил здесь порядок.

— Эй, вояки хреновы! — вновь заорал майор, когда стрельба немного поутихла. — Все равно всем хана! Сдавайтесь!

Ответом ему была долгая, злая автоматная очередь, пули которой ударили в бруствер возле самой груди майора. Тот обстоятельно выругался, вытряхнул из рупора комки глины и прямо в рупор заматерился.

— Изысканная дипломатия, — устало ухмыльнулся Громов. — Дайте-ка мне эту говорилку, — и, не дожидаясь согласия, почти вырвал из руки майора усилитель.

— Германские офицеры и солдаты! — прокричал он по-немецки. — Вы отрезаны! Операция по захвату моста провалилась! Сдавайтесь в плен, и мы гарантируем вам жизнь.

— Э, да ты вот так, запросто, по-немецки?! — удивился майор. — Это ж почему?!

Но Громову некогда было отвлекаться на объяснения.

Теперь уже по их окопу ударило сразу несколько автоматов — и с моста, и от реки.

Громов пригнулся, переждал, пока гитлеровцы угомонятся и, не поднимаясь, прокричал:

— Красноармейцы, слушайте приказ! Огонь по врагу из всех видов оружия! Огонь!

— Гордащенко, Свиридов! — поддержал его майор. — С гранатами — к обрыву! Забросать их!

— Связь с ближайшим дотом у вас есть? — спросил его лейтенант.

— Должна быть.

— Прикажите ударить по остаткам моста. Он у них хорошо пристрелян.

Майор бросился к дзоту. И буквально через две-три минуты первый снаряд, чуть перелетев уцелевший пролет, взорвался в воде. Второй лег по ту сторону реки, сразу за мостом, где уже скапливались вермахтовцы. Наконец, два взорвались на пролетах. Однако снаряды 76‑миллиметровых орудий оказались слишком мелки, чтобы разнести их.

— Прекратить огонь! — вновь скомандовал Громов, хотя старшим здесь оставался майор. И уже намного увереннее прокричал: — Германцы! Сдавайтесь! Предлагаю последний раз!

С полминуты длилась томительная пауза, наконец от моста донеслось корявое:

— Рус, не стреляй! Плен! Плен!

В доте, очевидно, не успели вовремя принять команду майора, и оба орудия выпустили еще по снаряду.

— Лучше пусть бьют по правому берегу! — подсказал Громов майору.

— И пусть.

Громов видел, как несколько немцев поднялись и начали спускаться с полотна в их сторону, понимая, что командир охраны находится именно здесь. Но на той стороне дороги вдруг ожил пулемет, длинной очередью ударивший им в спину. В то же время у опоры моста один за другим прогремели два гранатных взрыва.

— На том берегу вражеские танки! — оповестил офицеров кто-то из бойцов.

— А, черт! — Громов поднес рупор ко рту и осмотрелся. Нет, дальше тянуть уже было нечего. Немцы могли начать переправу. — Слушай приказ! По фашистам огонь! Огонь!

Последние слова его потонули в грохоте взрыва. Это прямой наводкой ударило по их позициям орудие немецкого танка.

— Товарищ майор, — бросился Громов к дзоту. — Мое время истекло. Дальше командуйте сами. Пора в дот. У меня там самые переправоопасные места.

— Какой еще дот?! Пересиди, пока не угомонятся танкисты. Сейчас пушкари их отгонят. У меня связь с дивизионом.

— Да? — засомневался Громов, но не в налаженности связи майора, а в том, стоит ли торопиться. — Возможно…

Дуэль продолжалась минут десять-пятнадцать. Несколько снарядов разорвалось прямо у дзота. Но в этой артиллерийской суете пушкари из дота Томенко продолжали методично делать свое дело. Отдав танки батареям прикрытия, они добивали гитлеровцев, засевших на пролетах моста, а заодно разрушали и сами пролеты.

Тем временем несколько снарядов, посланных танкистами, попали в окопы, и один из них разворотил блиндаж метрах в ста от дзота — теперь оттуда доносились стоны и кто-то тонким, почти нежным голоском, словно сонный ребенок — маму, звал санитаров.

«А ведь это уже не стычка с диверсантами, это твой первый настоящий бой, — только теперь понял Громов всю важность того, что происходило сейчас у руин моста. — Первая схватка, первое пороховое крещение, первый взятый пленный…»

Лейтенант Громов по-разному представлял себе этот бой. Однако то, что произошло у моста, не могло родиться ни в каких его фантазиях.

Наконец пальба, несколько затихнув, все же сместилась севернее — вражеские танкисты и пришедшая им на помощь артиллерия теперь уже расстреливали беззащитный городок, дым над которым становился все гуще и гуще.

— Ладно, все самое интересное уже позади. Пошлите со мной бойца, пусть возьмет пленного, — предложил Громов майору, понимая, что прощание с «мостовиками» и так слишком затянулось.

— А что, появился пленный? — удивленно спросил бонапартист, словно впервые слышал о нем.

— Я же докладывал.

— Интересно-интересно… А ну, мой Бонапарт, давай-ка его сюда, — выскочил он из окопа вслед за лейтенантом. — Поглядим, что у них там за диверсанты. Заодно выясним, что за часть и где их, бездарей, готовят.

— Уж не думаете ли вы, что они бросили сюда, на убой, выпускников разведывательно-диверсионных школ?

— А что, мост того стоит…

— Переодели обычный маршевый батальон, придав ему несколько русских из числа белогвардейцев.

— А вот это мы сейчас узнаем… мой Бонапарт.

3

Громов хорошо помнил, что оставил пленного и водителя у изгиба траншеи. Теперь же оказалось, что они сидят в какой-то полузасыпанной, обрамленной воронками яме. Причем с обеих сторон окоп был тщательно перепахан снарядами.

— Ну и наделили ж вы меня, лейтенант, пленничком, — попытался было выплеснуть свое неудовольствие младший сержант-мотоциклист, но, услышав грозный окрик Громова: «Отставить разговоры!», тотчас же умолк.

— Кто он такой, попытались выяснить?

— Да нет.

— А следовало бы, товарищ младший командир. На войну как-никак собрались. А перед вами — десантник. Что тут у вас происходило?

— Как что? — огрызнулся мотоциклист. — Не видите: будто специально по нас целились, — проговорил, едва сдерживая дрожь. Он все еще сидел, упершись штыком в грудь пленного и таким образом прижимая его к стенке окопа. Но самое любопытное, что рядом, и тоже с винтовкой в руках, полустояла-полусидела Мария, которую Громов до поры как бы не замечал. Время от времени над ними безумно высвистывали долетавшие с противоположного берега пулеметные очереди, поэтому все трое предпочитали не высовываться. — Да еще этот гад… — продолжал плакаться мотоциклист, — бросился на меня. Если бы не Мария…

— Ну при чем тут я?! — перебила его девушка, почувствовав себя неудобно за слабоволие младшего сержанта. — Только прикладом по голове, чтоб не очень…

— Мой санинструктор, — представил ее Громов майору. — Последняя надежда гарнизона.

Тот придирчиво оглядел девушку, на какое-то мгновение просветлел, но, встретившись со взглядом Громова, понял, что флиртовать слишком опасно, и сразу же вспомнил о ране.

— Болит слегка, — прижал к голове запятнанный подсохшей кровью платок.

— Давайте, перевяжу, — предложила Мария.

— Ладно, бинты марать. Имея такого санинструктора, я бы пооберегся лезть под пули, — посоветовал он Громову.

— И все же, давайте перевяжу, товарищ…

— Майор, — подсказал тот. — Вообще-то, можно и перевязать. А ты, лейтенант, веди этого мерзавца к моему блиндажу. Желаю задать ему, сукиному сыну, несколько принципиальных вопросов. Если только согласишься побыть переводчиком. Ты-то по-немецки неплохо шпаришь.

— Пробую…

— «Пробую»! — хмыкнул майор. — Мне бы так. Когда ты заорал на немецком, я, признаться, даже вздрогнул: «Сам-то он не ихний ли?» — объяснил мостовик уже по дороге к командирскому блиндажу, оставшемуся по счастливой случайности неразрушенным.

— Но когда я скомандовал: «Огонь!» — успокоились.

— Только тогда, — простодушно признался майор.

Пленный шел спокойно, но заложить руки назад отказался. Это был рослый крепкий парень лет двадцати семи. Худощавое аристократическое лицо его чуть-чуть искажал приплюснутый боксерский, очевидно уже претерпевший пластическую операцию, нос. А густые, черные, слегка волнистые волосы и смугловатый цвет кожи указывали на то, что в нем бурлила кровь предков далеко не арийского происхождения.

У блиндажа пленный остановился и с прощальной тоской взглянул на тот берег. Он видел, что там уже хозяйничают немецкие части, и, наверное, проклинал изменившую ему удачу. А еще был миг, когда Громову показалось, что диверсант решается: «Не попробовать ли прорваться к реке?»

Возможно, он и попытался бы сделать это, но из окопов и блиндажей на него смотрели десятки вооруженных людей. И пленный понял: «Не удастся!»

— Товарищ командир, — подбежал к майору какой-то сержант. — Гранатами забросали… В плен так никто из них и не сдался. Последний, пулеметчик, по-моему, застрелился. Двое бросились в воду, но их накрыло снарядом.

— Воюй, Бонапарт, воюй, — пробасил майор уже из входа в блиндаж. — Начинаешь неплохо. А пленный у нас уже образовался. — И, считая, что похвалу сержанту он выдал, тут же предложил Громову: — Знаешь, давай поговорим с ним прямо здесь. Там у меня темновато. А я его видеть должен. Всего, насквозь.

Лейтенант приказал пленному сесть на ступеньку. Водитель тотчас же предусмотрительно прилег на бруствере у него над головой. Сам майор остановился у дверного косяка. Воспользовавшись ситуацией, Мария достала из сумки санпакет, но подойти к майору не решалась. Так, с пакетом в руке, она и стояла возле Андрея.

— Ну, перевязывай, перевязывай, — подбодрил ее бонапартист. — Челюсти-то у меня будут свободны. Спроси его, лейтенант, в колонне были и русские? Я отчетливо слышал русскую речь, — сказал майор, уже не обращая внимания на санинструктора.

Андрей перевел вопрос пленному.

— Были, конечно, — неохотно ответил немец. — Человек двадцать.

— Перебежчики, что ли? — удивился майор.

— Из эмигрантов. Их специально готовят для заброски в ваш тыл.

— Значит, это был целый батальон диверсантов? — ошарашенно уточнил майор. — То-то, я вижу, в рукопашном по-нашему дерутся.

— Можете называть их и так, «диверсантами», — невозмутимо согласился пленный. И Громова удивило, что германец не отказывается отвечать, не становится в позу. При этом, правда, не скрывает своего пренебрежения к допрашивавшим, но это уже не имело значения.

— Какова была ваша личная задача? Как вы оказались в этой банде?

— Я буду отвечать только на вопросы, касающиеся русских, — вдруг ответил немец, объясняя Громову свое предыдущее поведение, и презрительно сплюнул. — Особой тайны это не составляет.

— Ваше звание? — спросил его Громов. — Вы офицер?

— Офицер, естественно, — неожиданно ответил тот по-русски. — Если уж это так важно.

Майор и Громов удивленно переглянулись.

— Так он, Бонапарт, еще и по-русски шпрехеншпандолит! — первым отреагировал мостовик.

— И почти без акцента.

— Чего ж молчал? — переговаривались они так, словно самого диверсанта при этом не было. — А ведь это меняет ситуацию. Теперь им и в штабе заинтересуются.

Громов успел заметить, что пленный говорил почти без акцента. Можно было подумать, что говорит украинец, довольно хорошо знающий русский.

— Выходит, тоже из эмигрантов? — снова включился в разговор майор, обращаясь теперь уже прямо к пленному.

— Я — ариец, — с вызовом ответил тот и поднялся во весь свой почти двухметровый рост.

— Врешь, — помахал пальцем майор. — Ариец! Знаем мы таких «арийцев». Из этих, из белогвардейцев небось. Из недобитых.

— Впервые в жизни мне не верят, что я ариец. До сих пор верили.

— И все же, кто вы на самом деле? — спросил его Громов по-немецки. Ему казалось, что на вопросы, задающиеся на его родном, немецком, пленный будет отвечать охотнее. Кроме того, ему хотелось поупражняться в языке противника.

— Что вас удивляет, лейтенант? — ответил тот. — Что немец говорит по-русски? Я же не удивляюсь, слыша, как вы довольно свободно говорите по-немецки. Вы готовили своих людей, мы — своих.

— Меня никто специально к войне не готовил.

— Еще бы. Вас конечно же готовили к защите родины, — иронично ухмыльнулся пленный. — Но, по сути, к одной и той же цели. Кстати, пленных у вас расстреливают, лейтенант?

— Нет. Поступают согласно конвенции. Если, конечно, вы соответственно будете вести себя в плену.

— Ложь, лейтенант, — желчно улыбнулся пленный. — Мне хорошо известно, как у вас поступают с пленными.

Громов хотел перевести это майору, но тот жестом остановил его, дав понять, что уловил смысл разговора. Как оказалось, он тоже немного владел немецким.

— Когда ваши собираются форсировать реку? — спросил он немца по-русски.

— На этот вопрос я отвечать не буду.

— Не желаешь, значит?

— Не желаю.

— Слушай, ты!.. Еще раз спрашиваю, когда вы будете форсировать? — спокойно повторил вопрос майор. — И ты обязан отвечать, иначе я тебя тут же…

— Хорошо, отвечу. Форсировать будут сегодня, — молвил пленный по-немецки. — Уже к ночи ваши трупы будут плавать в этой реке. Можете в этом не сомневаться. — И выждав, пока Громов переведет ответ майору, вскинул руку в фашистском приветствии.

— Отправьте его в комендатуру, майор, — посоветовал Громов. — Пусть допросят основательнее. Нужно узнать, что там у них за спецподразделение. Думаю, речь идет об одном из батальонов полка особого назначения «Бранденбург». — Громов умышленно назвал полк, чтобы показать пленному, что они уже знают о существовании такой части. — Эти самые «бранденбуржцы» уже промышляли в нашем тылу.

— Откуда такие сведения? — удивился майор. — Да к тому же у рядового коменданта дота?

— Сам с ними сталкивался. Успел. Ну, мне пора в дот.

Будто не желая выпускать его из окопа, на противоположном берегу затявкал пулемет, и пули просвистели несколькими сантиметрами выше голов пленного и Громова. Вместе они и присели, почти уткнувшись лицами друг в друга.

— Господин лейтенант, — обратился к нему пленный после того, как по правому берегу ударили орудия и пулемет снова умолк. — Пристрелите меня, ради бога. Если уж принимать смерть — то от руки офицера. Храброго офицера.

— Этого удовольствия я вам доставить не могу.

— Боитесь понести наказание от своего командования?

— Какое тут командование и какое наказание…

— Вот именно, — приободрился Штубер, переходя на русский. — Кто этим будет заниматься?

— Ну, во-первых, я сомневаюсь, что вы действительно офицер, — решил воспользоваться ситуацией Громов.

— О Господи, неужели я мог бы выдавать себя за офицера, не будучи им?

— А почему не мог бы?

— Это не по законам войны.

Громов удивленно уставился на него.

— Какие еще «законы войны»? Можно подумать, что вы пришли сюда не убивать и выжигать эту землю, а блистать своим германским рыцарством.

— В таком случае вы забыли, что древние блистали своим рыцарством не на балах и дипломатических раутах, а… на войнах, во время которых они, увы, убивали и выжигали.

— В общем-то тоже верно.

Если майор и терпел этот их диспут, то только потому, что Мария слишком старательно забинтовывала ему голову и, похоже, бонапартисту приятно было как можно дольше задерживать ее возле себя. Вместо того чтобы вмешаться и прекратить их совершенно неуместную, на его взгляд, военно-полевую полемику по поводу истоков рыцарства, он благоденственно вдыхал запах волос этой красавицы, легкий, но все равно пьянящий аромат ее тела, настоянный на резковатом, но таком знакомом букете одеколона «Сирень».

— В моем положении логичнее было бы скрывать, что я офицер, а тем более — офицер СС, нежели повышать себя в чине. С рядового-то каков спрос?

— И какой же у вас чин, позвольте полюбопытствовать?

— Оберштурмфюрер СС.

— А в переводе на обычный армейский язык?..

— Приравнивается к вашему старшему лейтенанту. Обер-лейтенант войск СС.

— Божественно.

— Теперь вы согласны исполнить мою просьбу и, как офицер офицера…

— Я ведь сказал, такого удовольствия доставить вам не могу. Ситуация позволяет переправить вас в тыл, а значит, это мы и сделаем. В принципе, пленных у нас, как я уже сказал, не расстреливают.

— Даже офицеров СС?

Громов замялся, не понимая, почему пленный так упорно выделяет тот факт, что он офицер СС.

— Честно говоря, я не знаю, существуют ли какие-либо инструкции относительно офицеров СС. Лично меня с ними не знакомили.

— «Честно говоря», — повел подбородком оберштурмфюрер. — Странно слышать такое в окопах коммунистов, очень странно…

— Только что вы рассуждали о рыцарстве и законах войны, этим рыцарством порожденных.

— Э, бонапарты, я уже не понимаю, кто кого здесь допрашивает, — недовольно проворчал майор и, потершись свободной от бинта частью щеки о руку Марии, дал понять, что бинтоэкзекуция завершена. — Понимаю, лейтенант, что с первым пленным офицером общаться приятно, то есть, — спохватился он, — я хотел сказать «интересно». Но только ни черта вы из этого своего допроса из него не выудили. Он вас допрашивал дольше и успешнее. И никакой он не немец. Из наших, видно, из белоэмигрантов.

— Не думаю. Впрочем, он в вашем распоряжении, — пожал плечами лейтенант. — Главное, что мы выяснили: он владеет русским и принадлежит к полку «Бранденбург», в котором проходят стажировку их диверсанты. Все остальное для нас, полевых офицеров, особого интереса не представляет. Зато там, в штабах повыше, такой информацией будут наслаждаться. Вы закончили, санинструктор? — обратился к Марии, не давая майору вставить хотя бы слово.

— Как видите.

— В таком случае разрешите отбыть в распоряжение своего гарнизона, товарищ майор.

Уловив, что Громов обиделся, майор по-крестьянски покряхтел и искоса взглянул сначала на Кристич, а затем на оберштурмфюрера.

— Ну, не будем портить отношения из-за этого поганца, — сказал он. В эти мгновения он казался лейтенанту эдаким добряком, которому неудобно стало от того, что из-за какого-то пустяка чуть было не поссорился с соседом. — Можешь еще остаться. Немцы попрут нескоро. Теперь им следует готовиться к переправе по-настоящему. С мостом у них явно не получилось.

— Теперь надо сделать так, чтобы и с переправой у них тоже не получилось.

4

Когда мотоциклист вывел свою машину на каменистую дорогу, уходящую за гребень прибрежного холма, Громов вдруг с тоской подумал, что ведь по существу он везет сейчас Марию Кристич туда, откуда ей уже не вырваться, то есть обрекает ее на гибель. Однако, убедив себя, что обрекает не он, а обстоятельства, решил впредь, до самого дота, думать о ней не как о бойце дота, а о привлекательной женщине. В этом было его спасение. Пока что Кристич действительно воспринималась им как явление романтических грез. Как-то еще сложатся отношения с ней, как она поведет себя, когда ему захочется уложить ее на свою комендантскую лежанку…

«Уложить на комендантскую лежанку?! — не упустил возможности поиздеваться над самим собой. — Это где, в доте, на виду у взвода солдат?!»

Громов скосил глаза на безмолвно сидящую в коляске девушку и ухмыльнулся своим каверзным мыслям. Мария то ли уловила ход мыслей, то ли почувствовала на себе этот взгляд коменданта. Слегка запрокинув голову, чтобы видеть его на заднем сиденье, она внимательно, сосредоточенно посмотрела на лейтенанта.

Кристич и в самом деле представала в его фантазиях как нечто романтическое, за грезами о котором нет никакого будущего. А ему вдруг захотелось простой смертной женщины, не только способной дарить ему близость, но и наслаждаться этой близостью вместе с ним.

— Сегодня мы уже понюхали пороха по-настоящему, как полагается на войне, а, товарищ лейтенант? — неожиданно вторгся в его сладостные размышления голос мотоциклиста.

— Если это называется: «понюхали». Боюсь, что нюхать этот самый порох нам еще придется очень долго.

— Может, свернем в городок? Глянем на него в последний раз, да… — он не договорил. Слева, в просвете между кронами деревьев, им открылась дорога, уходящая на восток, в глубь холмистой Подолии, и они увидели, что вся она запружена потоками людей, машин и подвод. Эта едва проторенная полевая дорога лишь до поры до времени казалась умиротворенно пустынной, поскольку уводила в сторону поймы реки, а значит, как бы в сторону противника.

— Уходит твой городок, парень, — с грустью молвил Громов.

— Да это уже не городок уходит. Это исход всей Бессарабии и Буковины, всего Заднестровья.

— Так что придется отложить до мирных времен, — «успокоил» его Громов и вспомнил, как и сам мечтал наведаться в городок, а теперь неизвестно, представится ли случай. — Сворачивай вправо. Уходим в сторону укрепрайона.

Прежде чем повернуть мотоцикл, водитель еще несколько мгновений смотрел на открывавшуюся колонну, размышляя о чем-то своем. И лишь появление в небе тройки вражеских самолетов, на низкой высоте уходящих в ту же сторону, что и колонна беженцев, заставило его быстро свернуть с этого проселка на пастушью, но все еще пригодную для мотоцикла тропу.

— Господи, хотя бы они колонну не бомбили, — как молитву проговорила Мария.

— Беженцами они уже брезгуют, — зло ответствовал водитель. — Громят тех, кто еще пытается упираться, кто не бросил винтовку.

— Тебе что, приходилось видеть тех, кто бросил свои винтовки? — почему-то задело Громова. Это уже была реакция офицера, на которого тоже ложилась какая-то доля ответственности за этот позорный драп.

— Лично мне не приходилось.

— Потому что никто и не бросает, — поддержала Громова медсестра.

— Тогда какого черта все драпают? — огрызнулся мотоциклист. — И какая разница: с оружием или без? Парализованы они все там, в наших штабах. От страха паралич разбил. Видел здесь, на этом берегу, кто-нибудь хоть одного генерала? Который бы осмотрел все, прикинул, подсказал и приказал, самим появлением своим приободрил?.. Где они все? А я знаю где: за сотни километров отсюда, где-нибудь на Южном Буге или на Днепре.

Громов и Мария удрученно переглянулись и промолчали. Лейтенант, конечно, мог бы обвинить мотоциклиста в том, что он, дескать, распространяет панические слухи, и заставить умолкнуть. Но ведь парень прав. И, как всякий солдат, которого оставляют здесь «стоять насмерть», а точнее, бросают на произвол судьбы, он вправе задаться и такими вопросами.

5

Отпустив мотоциклиста и попросив Марию спуститься вниз, к доту, чтобы обезопасить ее в случае артналета, Громов остановился на верхней террасе склона. Хотелось еще хотя бы раз вот так, свободно, не кланяясь снарядам и не прячась от пулеметных очередей, осмотреть с этой высоты берег реки, позиции своих и вражеских подразделений, и попрощаться со всем тем мирным и первозданным, что еще сохранилось в этом обрамленном холмами, раскрашенном синевой реки и красками порыжевших июльских лугов уголке украинской земли.

Долина Днестра напоминала сейчас большой строительный котлован, в чаше которого тысячи людей поспешно и слаженно возводили то ли гигантскую дамбу, то ли еще какое-то очень важное, всем до единого нужное и, возможно, увековечивающее их труд сооружение.

Противоположный, теперь уже захваченный врагом, берег был значительно выше и круче; да что там… отсюда он казался огромным, хотя и довольно доступным горным хребтом. И немцы максимально использовали преимущества своих господствующих позиций. Даже без бинокля Громов видел, как на гребне склона фашисты рыли окопы и устанавливали орудия, и как по всему склону, от гребня — до реки, лихорадочно отрывались укрытия и оборудовались пулеметные точки. При этом учитывались все складки местности, изгибы реки и вся естественная маскировка, которую им предоставлял опоясанный террасами и по-хуторски застроенный усадьбами участок долины.

Впрочем, на этом берегу тоже закреплялись. Появилась еще одна линия окопов метрах в ста от проходящей вдоль реки, но теперь уже совершенно изрытой дороги. Справа и слева от дота, в зарослях и каменистых расщелинах склона, оборудовали свои позиции минометчики. Вырисовывались еще три пулеметных гнезда. А вновь прибывший полк — судя по внешнему виду бойцов, из тех, истрепанных боями, что отошли с правобережья, из Буковины и Молдавии, — окапывался в нескольких метрах от склона. Еще дальше, в перелеске и небольших рощах, срочно создавались небольшие укрепленные зоны, которые должна была поддерживать невидимая отсюда вторая линия дотов укрепрайона.

Однако за всеми этими приготовлениями не чувствовалось основательности. Не чувствовалось прежде всего потому, что не было свежих, не измотанных боями подкреплений. Наоборот, здесь оставались самые обескровленные части, вся задача которых заключалась в том, чтобы задержать противника на сутки-двое, пока отойдут, вырвутся из образовавшегося котла все остальные, более боеспособные войска.

«А ведь действительно, почему бы здесь, на участке от Подольска до Ямполя, не создать мощную группировку, усиленную дотами укрепрайона? — думал лейтенант Громов. — И черт с ним, что где-то там, левее и правее, враг ушел далеко вперед. Река, доты, крутой берег и пару зениток… На таком “пятачке” врага можно сковать как минимум на месяц. Неужели этого не видят и не понимают в штабах дивизии, армии, фронта? Или, может, действительно все деморализованы, настроены на бегство и уже смирились с поражением?!» Ответов на эти вопросы он не знал, как не знали их сейчас, очевидно, и в Москве, в Генштабе.

Дух временности и обреченности — вот что витало сейчас над левым берегом этой реки. А значит, и над берегом его, лейтенанта Громова, солдатской судьбы.

Чуть впереди «Беркута», подковообразно упираясь флангами в крутой склон первой террасы, спешно врывалась в землю маневренная рота старшего лейтенанта Рашковского.

«Судя по всему, маневры для роты кончились, — подумал Громов, глядя, как Рашковский нервно прохаживается возле дота, время от времени поглядывая на него и, наверно, не понимая, чего это комендант маячит там, дразня фашистов. — Очевидно, этой роте и суждено будет оставаться возле дота до конца. Как последнему и единственному прикрытию. Жалкому… прикрытию».

Рашковский, конечно, уже понял это и теперь по-черному завидует ему и его гарнизону. Все-таки бойцы дота будут в надежном укрытии, в подземелье, защищенные от бомб и снарядов. А он со своими стрелками — в простреливаемой со всех сторон низине.

Где-то севернее опять гремела артиллерийская канонада. Налетела и сбросила на город бомбы шестерка бомбардировщиков, которую зенитчики хотя и попытались рассеять, но так ни одну машину не сбили. Доносилось эхо разрывов и с юга, из-за изгиба речного каньона. Но здесь, на участке «Беркута», вот уже более получаса не прозвучало ни единого выстрела. Словно было заключено некое перемирие, согласно которому противники договорились друг друга не тревожить!

— Товарищ лейтенант! — вдруг появился рядом незнакомый старшина. — Наш младший лейтенант пытають, дэ тут 120‑й дот.

— Какой еще младший лейтенант? — удивился Громов и только теперь заметил выдвигающуюся из ложбины небольшую и не очень стройную колонну солдат.

— Та ж командир роты нашей стрелковой. Ото вона и есть. А он, впереди, младший лейтенант Горелов. Раненый весь.

— Так уж и весь?

— Еще, конечно, воюет, — обескураженно уточнил старшина, удивленный и обиженный этим замечанием офицера.

— Здесь дот, внизу. Я — комендант. Что вы хотите мне сообщить?

— Товарищ младший лейтенант, сюда! Тутычки комендант! — замахал рукой старшина. — Как раз угадали!

Младшему лейтенанту было за тридцать. Он был ранен в левое плечо, поэтому простреленная и окровавленная гимнастерка оставалась расстегнутой. Лицо его казалось землистым, но, очевидно, не столько от потери крови — рана, судя по всему, была не очень тяжелой, — сколько от длительного недосыпания и смертельной усталости.

— Ну, здравствуй, лейтенант, — поздоровался Горелов так, словно они уже знакомы, но только давно не виделись. — Показывай свое хозяйство. Приказано охранять твой дот, как царский дворец.

— Божественно. Уже завтра здесь будет пекло. А главное, на этом участке фрицы обязательно попробуют организовать переправу.

— А что, место удобное. По всем канонам военной науки.

— Где ваши остальные? На подходе?

— Какие остальные? — мрачно поморщился Горелов, легонько массажируя предплечье.

— Но вы же вроде бы командуете ротой.

— Принял командование остатками роты. И вся она перед тобой, лейтенант: сорок два бойца и два младших командира о двух пулеметах. Все, что осталось от роты. Зато начальство доложит наверх, что боевые порядки обороняющихся усилены маршевой ротой.

— Да уж… «Усилены».

— Ребята, конечно, обстрелянные. От самой границы порохом нас обкуривают. Только, гляжу я, народца у вас тут совсем жидковато.

— Обстановку, младший лейтенант, вы знаете и без моих объяснений, — сразу же перешел на официальный тон Андрей, не желая обсуждать с ним перспективы обороны. — Через два-три дня мы окажемся в полном окружении.

— То-то и оно, — возбужденно вздохнул Горелов, близоруко вглядываясь в правый берег. Бинокля у него не было. — Что посоветуешь? Какой фланг тебе прикрыть?

— Вон мой дот. Как видите, одна рота, тоже до основания потрепанная, уже располагается ниже него, подковой. Просьба к вам: здесь, сзади, у дота мертвая зона. Как только фашисты прорвутся с тыла, они сразу же сядут нам на голову. Так вот, пусть часть бойцов окопается в этой излучине, впереди линии окопов. А часть — вон на той, нижней террасе, в ложбинах по обе стороны дота. Это чтобы фашисты ночью не прорвались по террасе и не забросали нас гранатами.

Младший лейтенант окинул местность оком колхозного бригадира, подергал себя здоровой рукой за мочку уха и признал:

— А что, правильно планируешь, лейтенант. Именно так и надо бы расположиться.

— И мой вам совет: дот пристрелян. Вся местность тоже. Думаю, разведка фрицев поработала заранее. Уверен также, что долбить доты они будут денно и нощно. Поэтому, как только начинается артналет, сразу уводите людей за гребень, в заранее отрытые щели. Здесь оставляйте только наблюдателей. И еще. Побыстрее дайте связь с дотом.

— Связь будет, лейтенант. Щели тоже. Только для начала скооперируюсь с командованием полка. Мы ведь остались бесхозными. Даже кухни своей нет.

— Скооперируйтесь, — скептически усмехнулся комендант. — Но опасаюсь, что под вашим командованием уже не остатки роты, а остатки полка. Связи со штабом у вас нет уже более суток?

— Почти угадал. Ты сам-то еще не был на фронте? Не обстрелян?

— Мне еще только представится случай, — не стал разочаровывать его Громов сообщением о бое у моста.

— Воздух! — вдруг заорал кто-то у реки.

— Воздух! — стоголосо отозвались по всей долине и перелескам: — Воздух! В укрытия!

Уже сбегая вниз, к доту, Громов увидел, как тройка бомбардировщиков заходила на соседний, прилепившийся ниже по течению на крутом изгибе каньона, словно ласточкино гнездо, 121‑й дот.

6

Что-то там у русских не срабатывало, что-то не ладилось — оберштурмфюрер СС Штубер уловил это сразу. И покаянно притих, демонстрируя покорность и смирение. Он-то понимал: когда не ладится, пленного проще всего пустить в расход. А тем временем из разговоров и перебранки русских барон фон Штубер понял, что из комендатуры машину так и не прислали. То ли не оказалось там свободной, то ли сочли, что захваченный у моста пленный особого интереса для разведки уже не представляет. Тем более что пленные стали поступать и с других участков обороны. Машина майора тоже почему-то вышла из строя.

Правда, из комендатуры посоветовали связаться с особым отделом укрепрайона. Если пленный их заинтересует, они пришлют своего человека или машину с охраной. Но майор связаться с этим отделом не смог, была повреждена линия. Он и сам уже считал, что захваченный — птица невысокого полета, однако расстреливать его не решался. В конце концов он сделал то единственное, что мог сделать в этой ситуации: приказал двум бойцам отвести и сдать немца в городскую комендатуру. Сейчас тут не до него.

Штубер все еще оставался в красноармейской форме, и все, кто видел в городе эту тройку, считали, что задержан очередной дезертир, а это было не в диковинку. Конвоиры знали, что он немец, однако их не предупредили, с кем они имеют дело. И поскольку пленный вел себя смирно и подчинялся безропотно, то конвоиры даже чисто по-человечески подтрунивали над ним, мол, повезло же фрицу: война еще только начинается, а он уже будет дожидаться ее конца где-нибудь в тыловом лагере военнопленных! И никакой ненависти к нему они не питали. Если бы арестованный оказался дезертиром, наверняка относились бы к нему жестче: дезертиров их учили презирать.

Они уже почти подходили к центру города, когда над его кварталами вдруг появились немецкие самолеты. Рассыпалась идущая навстречу колонна красноармейцев, вздыбились тянувшие санитарную повозку кони, растерянно засуетились конвоиры. Только Штубер, хищно оскалившись, молча, напряженно ждал удобного момента, и момент этот очень скоро настал.

Как только один из самолетов показался в конце длинной, пересекавшей город из конца в конец улицы и конвоиры застыли в растерянности, не зная, что предпринять, Штубер ударил ближнего солдатика ногой и, пригнувшись, ринулся в поток разбегающихся по дворам красноармейцев.

Конвоиры сразу же бросились вдогонку, но застряли где-то у калитки, возле которой уже топталось около полувзвода солдат. А прорвавшись через нее, пробежали двор, считая, что немец проскочил на соседнюю улицу, поближе к своим.

Тем временем Штубер не стал залегать в садике, как это сделали многие красноармейцы, а, оббежав дом, ударом сапога вышиб доску в ограде и, метнувшись через улицу, с которой только что сбежал, оказался по другую ее сторону.

Пилоты устроили над городом настоящее «чертово колесо», засыпая забитые войсками и беженцами улицы небольшими бомбами и пулеметным свинцом. И в этой кроваво-огненной кутерьме мало кто мог обратить внимание на красноармейца со связанными солдатским поясным ремнем руками, все дальше и дальше уходившего огородами и садами к спасительной окраине.

В одном из довольно пустынных переулков Штубер увидел забегавшего во двор мальчишку и бросился вслед за ним.

— Хлопчик! — вскочил он в сени прежде, чем мальчишка успел закрыть дверь. — Кто в доме, хлопчик?!

— Никого. Мать на работе. Отец — на войне. А вы кто?

— Красноармеец, как видишь. Нож у тебя есть?

— Да есть, в хате. А зачем вам?

— Давай его сюда, быстро. — Он вошел вслед за мальчишкой в комнату и осмотрелся. — Бери нож. Разрезай ремень.

Мальчишка испуганно поедал его глазами и не двигался с места.

— Я сказал: бери нож! — повысил голос Штубер. — И делай, что тебе говорят. Ты же видишь, что я не немец, а свой. У твоего отца такая же форма, как у меня?

— К-кажется, да, такая, — заикаясь, подтвердил юный абориген этого городка.

— Вот и помоги красноармейцу. Когда наши вернутся, тебе орден дадут, за спасение солдата.

— Кто ж вас… связал? — мальчишке было лет восемь-девять. И нож он держал неумело, сразу двумя руками.

— Будто не знаешь кто! Фашисты, кто же еще?! Десант они высадили. В лесу. Меня схватили. Еле удалось убежать. Ну, разрезай же, режь!

Пока мальчишка возился с ремнем, Штубер терпеливо и теперь уже обстоятельнее объяснял, что десантники схватили его вместе с несколькими другими красноармейцами, но те бойцы погибли, а он сумел спастись и сейчас спешит в штаб, чтобы предупредить, что в лесу бандитствуют враги.

Где-то поблизости разорвалась бомба, и от воздушной волны вылетело оконное стекло, осыпав осколками грудь Штубера. Совсем рядом захлебывались огнем спаренные зенитные пулеметы. Мальчишка верил «красноармейцу» и старался изо всех сил, однако старание его казалось гостю слишком медлительным.

Когда же руки наконец оказались свободными, Штубер вырвал у мальчишки нож и, сунув себе за голенище, выглянул в выходящее во двор окно. Он не мог допустить, что офицер и двое солдат, остановившиеся вблизи калитки, ищут именно его, но предстать перед ними без документов, ремня и пилотки было бы самоубийством. С силой оглушив мальчишку кулаком по голове, Штубер метнулся в соседнюю комнату, вышиб стулом остатки стекла и выскочил в сад.

— Браток, рули сюда! Сюда подкатывай! — позвал его в соседнем дворе боец, высунувшись из погреба, что уцелел рядом с разрушенным домом. — Еще минут пять, и они уберутся!

Штубер увидел несшийся прямо на него «мессершмитт» и впервые понял, что для него эти самолеты сейчас не менее опасны, чем для любого русского. Метнувшись к подвалу, он почти скатился по лестничке, чуть не сбив с ног красноармейца-«зазывалу».

— Что носишься как угорелый? — проворчал кто-то из угла подвала. — Приказа не знаешь: во время налета — в укрытие?

— Какое укрытие?! Немец вон прорвался на наш берег.

— Где прорвался?! — враз спохватился тот, что по-командирски ворчал на Штубера.

— Как где? У города! На окраине германцы захватили переправу и прорвались. По мосту не вышло — так они там…

— Неужели? Должны же были задержать… — Офицер уже, очевидно, знал про попытку немцев захватить мост, поэтому сообщение пришельца никакого особого недоверия у него не вызвало. А главное, Штубер отвлек этим советского офицера от лишних расспросов. — Где ж его, фрица, еще останавливать, как не на Днестре?

— Вот и я так мозгую. Да только город наши оставляют.

— Тогда я сбегаю найду старшину и остальных наших, — занервничал красноармеец-«зазывала», вновь поднимаясь по лестнице. — А, товарищ лейтенант?

— Пересиди налет. Не видишь, что ли?

— Да вы здесь побудьте, я по-быстрому, — и Штубер понял, что зазывала явно настроился бежать не только из подвала, но и из города.

— Сейчас все уйдем! — рявкнул на него офицер, тоже не поверивший, что боец вернется. Но тот уже был на поверхности и слов его не слышал.

— Думаю, еще часок их на окраине подержат, — успокоил Штубер лейтенанта, когда они остались вдвоем. — А лес недалеко, уйти всегда успеем.

— Почему сразу «уйти»? — Лейтенанту было под сорок. И с красноармейцами он привык говорить только командирским, не терпящим возражений, тоном. «Из запаса. Очевидно, из руководящих работников», — определил Штубер. Принципы комплектования офицерского корпуса Красной армии из числа «запасников» тайной для него не были. — Вдруг поступит приказ держать город до последней возможности? А поступит — значит будем держать.

— Если поступит — тогда, конечно… Тогда удержим, — вытянулся в струнку Штубер. Но как только, подозрительно смерив его взглядом, уж не насмехается ли над ним этот верзила, лейтенант ступил на лесенку, оберштурмфюрер сбил его оттуда хорошо натренированным ударом в затылок и тотчас же ударил ребром подошвы в глотку.

Минут через пять диверсант осторожно выглянул из подвала. Никого. Уже в форме лейтенанта Красной армии, с кобурой на ремне, Штубер выбрался из этого случайного убежища и, перепрыгнув через полуразрушенную изгородь, пристроился к веренице выходивших из города солдат. А еще через несколько минут один из бойцов потеснился на подводе:

— Присаживайтесь, товарищ лейтенант. Еще натрете мозоли, до самого Буга топая.

— Прекратить панические разговоры! — осадил его Штубер. — Под трибунал захотел, в «пособники врага»?

— Какой же я «пособник»? — отшатнулся от него красноармеец. — Господь с вами!

— То-то же! Да успокойся, — тот час же решил подружиться с ним лейтенант. — Про «пособника» — это я так, для острастки. Как полагается командиру.

— Спасибо, что всего лишь для острастки, — все еще обиженно поблагодарил красноармеец.

— У нас, в тридцать седьмом, половину села расстреляли да по лагерям пересажали, — проворчал раненый в обе ноги артиллерист, полулежавший за спиной Штубера. — И тоже, видать, «для острастки».

«Ну что ж, — хладнокровно обдумывал свое положение оберштурмфюрер, подергиваясь (еще давала знать о себе боль в брюшине) на тряской повозке. — Выходит, это был не мой мост, не моя судьба, а главное, своего шанса я не упустил».

— Неужели действительно будем отступать до самого Буга? — как бы про себя усомнился седоусый возница в гражданском, не придавший никакого внимания демагогии отступавшего вместе с ними лейтенанта.

— Я же сказал: остановим.

— Как? Вот вы — офицер. А с вами уже ни одного солдата. «Где солдаты?» — спросят вас на Буге.

7

После всего того, что произошло на мосту, дот представал перед Громовым последним и единственным пристанищем для каждого, кто сумел уцелеть в этом растерзанном мире и кто твердо решил, что залитые кровью берега реки — не для него.

В какую-то минуту лейтенант даже показался сам себе сбежавшим с поля боя. Ему не хотелось сейчас ни храбрости, ни победы, ни славы. Забиться в подземелье, затаиться, пересидеть… Хоть сутки, но отсидеться.

— Поберегитесь, лейтенант, — потеснили его на пересечении тропинок вынырнувшие из оврага два безбожно навьюченных металлом пулеметчика. — Последняя надежда фронта идет.

— Похоже, что последняя…

Разорвавшийся на берегу снаряд заставил эту «надежду фронта» на какое-то время остановиться, присесть и так, в полуприсяде, оцепенеть. Второй снаряд взорвался значительно ближе дота. Громов понял: это пристрелка и что самое время скрыться за массивной дверью «Беркута» или хотя бы в окопчике у входа. Однако не сделал этого. Не сделал только потому, что пулеметчики не могли бы нырнуть вслед за ним. А ему не хотелось, чтобы эти двое красноармейцев посмотрели вслед ему с ехидной завистью: «Хорошо им там, за бетонными стенами, отлеживаться!»

Но как только лейтенант все же вошел в дот, сразу же позвонил майор Шелуденко. Он словно поджидал, когда комендант наконец появится в своем подземелье.

— Где это ты пропадаешь, лейтенант?! — набросился на Громова.

— Я здесь, у дота.

— Что «здесь», что «здесь», петрушка — мак зеленый?! Я уже трижды звонил. У тебя что, не нашлось бойца, которого можно было бы послать за санинструктором?! И сколько можно ее везти? Или ты с ней еще и в ресторан заглянул?!

— Именно так все и было, товарищ майор, — невозмутимо ответил Андрей. Он, конечно, мог бы оборвать Шелуденко, заставить его вспомнить, что говорит с офицером и что подобный тон вообще недопустим, но это ли тема для разговора с командиром батальона, когда немцы окапываются у тебя под носом? — Правда, я еще успел заглянуть на мост. Именно в то время, когда там оказался батальон переодетых немцев. Ваш коллега, командир охраны моста, майор, может это подтвердить.

— Постой, постой… — сразу поостыл Шелуденко. — Так ты что, был у самого моста?

— Так уж получилось. Дот, в котором находилась санинструктор…

— Да погоди ты со своим санинструктором! Там что, действительно целый батальон немцев прорывался в нашей форме? А то тут один младшой лейтенант расписал мне целую мостовую баталию. Но я решил, что он что-то напутал. Или приврал.

— Прорывался. Только не удалось. Правда, мост, как вы уже знаете, пришлось взорвать.

— А куда денешься? Пол-Украины в воздух высаживать придется, пока темп наступления собьем.

— Уже сбиваем. Там, у моста.

— Молчи, стратег, — раздосадованно осадил его Шелуденко. И Громов понял, что сожалеет майор не по поводу моста, а потому, что не отвел душу той взбучкой, которую готовил своему новому лейтенанту.

Судя по словам Томенко, майор и в самом деле частенько позволял себе «отвести душу». Всего лишь «отвести», серьезно наказывал редко и по начальству, как правило, никогда не докладывал.

— Считай, что на этот раз выкрутился, петрушка — мак зеленый. Только приказ: с этой минуты никому, ни одному человеку без моего разрешения из дота не отлучаться. И еще, к тому, с чем ты столкнулся на мосту, добавлю: поступила ориентировка. Немцы наводняют ближние тылы и сам укрепрайон своими агентами. В нашей форме, в гражданском… Троих уже удалось задержать: двоих — в городе, одного, под видом пастуха, вблизи 108‑го дота.

— И одного — у моста. Правда, в составе переодетого батальона, но прорывался он сюда явно для ведения разведки.

— Тем более, лейтенант. Не исключено, что они попытаются под видом заблудших, прибившихся невесть откуда солдат засылать своих головорезов прямо в доты.

— А ведь точно. Я об этом тоже подумал.

— Особенно, когда начнутся бои и солдаты будут проситься к вам. Поэтому ни один человек из посторонних, не известных тебе, не должен побывать в твоей крепости. Гарнизон солдатами из ближайших подразделений не пополнять.

— Но если…

— Не пополнять!

— Есть, не пополнять, — ответил Громов, прекрасно понимая, что пополнять все же придется. Не из совсем уж приблудших, но придется.

Впрочем, это не тема для полемики, как только немцы окажутся на левом берегу, действовать придется, исходя из ситуации, невзирая ни на какие приказы.

— Есть данные разведки, что гитлеровцы готовятся к переправе чуть южнее тебя, неподалеку от консервного завода, в пространстве между двумя дотами. К тому же там их прикрывает островок. Пусть артиллеристы еще раз пройдутся по карте, подберут данные для стрельбы по этому участку.

— Понял, пристреляемся. Будем засекать все возможные ориентиры. А как вообще ситуация, товарищ майор? Что вокруг нас происходит?

Шелуденко помолчал, но, видимо, не потому, что вопрос оказался неожиданным для него. Просто не знал, как получше ответить подчиненному. По идее, он обязан был бы сейчас ободрить Громова, по должности. Но и сказать неправду офицеру, вместе с которым через несколько часов придется принимать бой, ему тоже не хотелось.

— Соображаю, поступит приказ отходить, — наконец тяжело засопел в трубку командир батальона. — Не нам. Общий приказ, который нас касаться не будет. Если бы хоть десятую часть тех войск, что уходят через район, оставили здесь, нас бы отсюда фрицы и через полгода не выкурили. При таких дотах, таком взаимодействии, такой пристрелке и такой связи, да на такой местности… Словом, что тебе объяснять?

— Почему же их не оставляют? — не сдержался Громов, хотя прекрасно понимал: не ему, командиру батальона, следует задавать подобные вопросы.

— Окружения боятся, — резко ответил Шелуденко. — Панически боятся окружения. А ведь свою землю нужно защищать всегда, и в окружении — тоже. Ты вот что… когда немцы попрут, держи постоянную связь с дотами Томенко и Радована. Подстраховывайте, поддерживайте друг друга огнем.

— Это мы наладим с первых минут боя.

* * *

Сразу же после разговора с комбатом Андрей вызвал к себе на командный пункт старшину Дзюбача и сержанта Крамарчука. Сержанту он приказал взять бинокль и, пока фашисты дают им передышку, внимательно осмотреть все, что только можно засечь на стороне противника. А старшине — перевести своих пулеметчиков в орудийные капониры и в течение ближайшего часа, под руководством командиров орудий, отрабатывать с ними действия согласно расписанию орудийных расчетов. В течение же второго часа ознакомить артиллеристов с работой пулеметных номеров. Потом час отдыха — и все повторить сначала. При этом он жестко потребовал, чтобы все, включая повара, механика и санинструктора, владели всем имеющимся в доте оружием.

— В девять вечера, — завершил он этот разговор, — проведем учебную тревогу, если только не придется проводить боевую. Это будет проверка на взаимозаменяемость. И запомните: с этой минуты все свободное время должно быть посвящено учебе, тренировке и отработке методов ведения боя в доте. Самого же свободного времени должно быть как можно меньше. Всякие отлучки из дота запрещаю.

— Товарищ лейтенант, но еще сегодня, в последний раз… — попытался было смилостивить его Крамарчук.

— Отставить! С просьбами об увольнении не обращаться. Так и передайте своим бойцам. Что еще?

— Тут, товарищ лейтенант, дело одно, — начал старшина, почесывая затылок. — Даже не знаю, как сказать. Оно вроде бы похоже на то, что…

— Да трусит тут один, — перебил его Крамарчук. — Красноармеец Сатуляк. Подносчик патронов второго пулемета. И у меня точно такой же есть, заряжающий Конашев. Но тот про себя трусит, сдерживается. А Сатуляк все время скулит. То наружу просится, то часами просиживает у амбразуры.

— Стоп-стоп. Что значит: «трусит»? Он немцев, смерти боится, или же ему страшно оставаться в доте?

— Точно так, в доте, — согласился Дзюбач.

— Не все ли равно, как он трусит? — удивился Крамарчук. — Главное, трусит.

— Но важно знать, в чем это проявляется, — заметил Громов. — Пробовали поговорить с ним?

— Я со своим, кажется, так «поговорю», что он навеки забудет, что такое страх, — саркастически улыбнулся Крамарчук.

— Э, нет, с моим так нельзя, — возразил старшина. — Сатуляк — человек в возрасте, степенный, четверо детей.

— Так что советуешь, отпустить его с миром, пусть еще четверых наделает? — окрысился Крамарчук. — Ты же сам предлагал позвонить комбату, чтобы его заменили!

— Я это и сейчас предлагаю. Лучше взять хлопца с маневренной роты, добровольца. Обучить его — раз плюнуть. А Сатуляка перевести к Рашковскому. И Конашева твоего — тоже.

— А я против. Трусам потакаем. Все захотят на волю, под кустики. Там ведь и отступить можно, и драпануть, коли чего. А здесь надо до конца. Поэтому они и трусят. Он, видите ли, не может находиться в подземелье! Его что-то по ночам душит. У него привидения. Он боится оставаться один в отсеке…

Какое-то время Громов нарочно не вмешивался в перепалку командиров точек. Он понял, что те не хотели докладывать ему о трусах, но конфликт назревал, и на душе у Крамарчука постепенно накипало. А еще Громов почувствовал: только выслушав их до конца, он поймет, что, собственно, происходит с теми двумя бойцами на самом деле.

— Замечена эта хандра только за двоими? — не выдержал наконец Громов, умышленно подкинув младшим командирам слово «хандра», чтобы заменить им «трусость». — От других бойцов подобных жалоб или просьб не поступало?

— Отпустить бы наверх Сатуляка… — ответил старшина. — Все остальные стерпят.

— Остальные возмутятся, — обронил Крамарчук. — Им тоже на волю захочется.

— Стерпят, сказал.

— Все, прекратили этот спор, — помирил их лейтенант. — Разберемся. Учебную тревогу проведем ровно через час. А пока — выполнять приказ.

Ничего странного в том, что двое бойцов, как принято было выражаться в их доте на Буге, «захандрячили», Громов не видел. Он помнил, как при первой же тревоге, с перекрытием всех заслонок, отключением света и одеванием противогазов, один солдатик из его гарнизона захандрячил так, что дело дошло до истерики. Убежал с нижнего этажа, с орудийного подвала, на первый (как и в этих, «днестровских», там доты были двухэтажные, и все службы находились на нижнем этаже), рванулся к бронированной двери… Его, понятное дело, остановили, но силой. А сразу же после тревоги хотели вызвать на ротное комсомольское собрание, угрожая исключить из комсомола. При этом активисты были уверены, что у коменданта, не терпевшего ни малейшего проявления трусости, найдут полную поддержку. И были удивлены, что Громов сумел отговорить комсорга роты от этой затеи. А на следующий день он поступил по-своему. Оставил этого парня с собой, в доте, с ним еще двух бойцов, которые бы помогли привести дот в «тревожное» состояние, а остальных отправил наверх, на строевые занятия.

Шесть раз объявлял он газовую тревогу и шесть раз выполнял все положенное по инструкции вместе с бойцом-«хандриком», ни на шаг не отступая от него. Кроме того, после каждой тревоги вместе с ним открывал одну из заслонок и проигрывал ведение боя в противогазах и без них. Причем все это делал весело, озорно, показывая бойцу, что хотя «враг» и прижал их, но все же они выжили и еще дадут ему бой.

Громов помнит, что в тот день парень вконец измотался, но, когда тревога была объявлена в шестой раз, он с такой злостью и такой самоотверженностью бросился к спаренному с орудием пулемету, что комендант поневоле пожалел, что там, на равнине возле дота, нет настоящего врага. С этим парнем они действительно дали бы ему бой.

Потом еще несколько дней Андрей организовывал «химические учения» специально для этого горемыки-солдатика и вообще держал его поближе к командному пункту, превратив то ли в ординарца, то ли в дублера коменданта. У некоторых бойцов это вызывало возмущение или насмешки: «Какого черта возиться с таким?! Списать его с дота, пусть роет окопы». Однако Громову все же удалось отстоять этого парня, заставить его победить свой страх. И когда это стало ясно даже неисправимым скептикам, — возгордился. Тайно, естественно.

Нечто подобное Андрею хотелось теперь проделать и в «Беркуте». А вдруг подействует и на сей раз? Тем более что отныне все тревоги обещали быть боевыми.

* * *

Минут через пять после ухода Дзюбача и Крамарчука в командном отсеке появился младший сержант Ивановский.

— Товарищ лейтенант, слух дошел, что намечается учебная тревога. Вроде бы даже химическая. По всем правилам, на выдержку.

— Это уже не слух. Это приказ, — ответил лейтенант, не отрываясь от окуляра перископа. Он отчетливо видел, как отделение солдат противника (похоже, это были румыны), пригибаясь, перебежками добралось до еле обозначенного на местности оврага и скрылось в нем. Овраг тянулся к реке, и не нужно было слыть провидцем, чтобы догадаться, что именно в нем лучше всего накапливаться подразделениям, готовящимся к форсированию Днестра.

— Перед вашим приходом я принес дивизионные газеты. Некоторые бойцы уже прочли. Но надо бы поговорить. Там описано несколько подвигов наших солдат по ту сторону Днестра.

— Божественно. Будем считать вас политруком дота. Думаю, тридцать минут вам хватит?

— Должно хватить.

— Вечером соберемся в «красном уголке» и поговорим более обстоятельно. Нужно настроить людей. Возможно, это будет последний более-менее спокойный вечер.

— Похоже, что последний. Наши «беркутовцы» встречались с бойцами Рашковского. Так вроде бы слух такой, что нас уже обошли с обеих флангов.

— Ну, допустим, обошли, и что?

— Так вроде бы слух такой, что все войска уходят, а мы…

— Все это тоже не слухи, Ивановский, а реальная обстановка. И то, что мы остаемся здесь до конца и будем уходить последними, — тоже правда. Войска действительно уходят, и, думаю, через пару дней последует приказ об отходе всех подразделений самого укрепрайона. Кроме гарнизонов наших дотов и прикрытия, разумеется. Для командования сейчас важнее сохранить эти воинские части, не позволив врагу взять их в окружение. Они понадобятся на другом рубеже обороны.

— Но ведь мы же не должны говорить об этом бойцам, товарищ лейтенант. В моей пулеметной точке подобные разговоры я просто-напросто пресекаю.

— Почему не должны? В таких ситуациях солдатам нужно говорить только святую правду. Они имеют право знать, что их ждет. Должны понимать свою роль в этих боях и даже в этой войне. Другое дело — панические разговоры.

— Так что… Так и будем говорить, как есть? — неуверенно переспросил Ивановский, выходя из отсека. — Все, как оно?..

— Чем больше знают они сейчас, тем меньше вопросов возникает во время боя, — улыбнулся Громов своей сдержанной, жесткой улыбкой. — А бои здесь будут страшные. И умирать солдат должен за правду. Веря командиру. Вот и вся наша окопная политнаука.

Когда Ивановский вышел из дота, Громов вновь взялся за «штурвал» перископа, однако припадать к окуляру не спешил. «Что за панический страх перед окружением?! — возмутился он, все еще пребывая под впечатлением разговора с младшим сержантом. — “Прорвались севернее, прорвались южнее!.. Обошли!” А если они обойдут нас по берегам Ледовитого океана и Черного моря, что тогда, всем срываться со своих позиций и бежать за Урал?! Мы — у них в тылу, за линией фронта? Тем хуже для них: пусть думают, как от нас избавиться. Как же плохо готовили нас к современной войне! Да и готовили ли… к современной, фронтово-партизанской?»

8

…Принять участие в операции по захвату моста Штубер вызвался сам. Собственно, мост его не интересовал, хотя участие в этой авантюре, несомненно, зачислилось бы ему и, очевидно, было бы отмечено наградой. Просто оберштурмфюреру казалось, что вместе с двумя солдатами из своего отряда особого назначения он довольно легко сумеет смешаться на левом берегу с отступающими красноармейцами, пройдет с ними по укрепрайону, а потом дождется своих на одной из явочных квартир, на окраине Подольска, где давно осел их агент — из местных, надежно завербованный и наглухо «замороженный».

С помощью этого агента Штубер должен был внедрить двух своих людей в подполье, которое — он в этом не сомневался — русские обязательно оставят в городе и в прилегающих поселках. В нужное время эти двое должны были предстать перед руководителями подполья или партизанского отряда как окруженцы из оставленной для прикрытия части, не сумевшей пробиться к своим. И, само собой, агент, человек, вызывавший доверие у местных партийцев, подтвердил бы их легенду.

Сначала все шло хорошо. Прикрытие на том берегу пропустило их без особых подозрений, они уже, по сути, прошли мост… На последних метрах его, как и было условлено с подполковником Зерштофом, руководившим этой операцией, Штубер со своими людьми выдвинулся в первые ряды колонны… Не хватило всего лишь нескольких минут, чтобы сбежать с моста и оказаться вне перестрелки. Но им всем не повезло. У кого-то из германских солдат просто-напросто сдали нервы. Красноармеец из охраны подался к нему, чтобы что-то спросить или попросить табачка, а тот, не зная языка и не понимая, чего пулеметчик добивается от него, вдруг с винтовкой наперевес бросился на пулеметный расчет[1].

Уже в те мгновения Штубер понял, что операция сорвана и, как только прозвучал первый выстрел, залег под перилами, пропуская мимо себя всех, кто должен был смять охрану моста, захватить позиции и удерживать их до подхода танков с десантом на броне.

По замыслу командования армии, этот диверсионный налет дарил один-единственный шанс спасти мост через Днестр от разрушения русскими. Или, если мост все же будет взорван, без особых потерь захватить плацдарм для форсирования.

Впрочем, в то время Штубера мало интересовали замыслы штабистов. У него были свои планы, которые, из-за трусости какого-то жалкого идиота, не сумевшего справиться со своими нервами, тоже рушились.

Потеряв из виду командира, побежали вместе с солдатской лавиной и двое его агентов. Скорее всего, там, в перестрелке, оба они и погибли. Штубер, конечно, мог бы попробовать вернуться на левую сторону моста, но побоялся, что русские взорвут его раньше, чем он достигнет берега — так оно, собственно, и случилось. Поэтому оставалось только одно: прорываться в тыл русских, в город.

Вот тогда он и бросился вслед за батальоном, переступая через трупы своих и чужих, пробиваясь через сутолоку рукопашной. И если бы не тот лейтенант, несомненно, хорошо подготовленный не только к рукопашному бою (очень странно, что он оказался всего лишь комендантом дота; или, может, это следует воспринимать как маскировку, «легенду»?), Штубер, конечно, прошел бы через позиции и проник в Подольск. И то, что не сумел этого сделать, — заставляло оберштурмфюрера всерьез задуматься над своей диверсионной подготовкой.

Правда, в конце концов он все-таки оказался в городе, но лишь спустя два часа после постыдного плена. Впрочем, Штубер решил, что распространяться о своем пленении не стоит. Свидетелей нет, протокола допроса в русском штабе или комендатуре тоже не осталось. Но чтобы этот вопрос вообще не мог всплыть, чтобы у командования не возникло даже подозрения, нужно было разведать участок укрепрайона южнее Подольска.

Уже трижды разведотдел армии посылал туда своих лазутчиков, к операции подключили двух агентов абвера из местных, но все они странным образом исчезли. Ни один не вернулся, ни один не вышел на связь. Не многое дал и неудачный разведывательно-диверсионный парашютный десант. Так что теперь, после провала операции «Мост», провести основательную разведку этого района и вернуться к своим — значит вернуться героем.

…В пригородном поселке оберштурмфюрер СС Штубер незаметно отстал от колонны красноармейцев, с которой вышел из города, и, добравшись до его южной окраины, не постучав, открыл дверь первого же дома.

— Я слегка контужен и чертовски устал, — жестко объяснил он довольно привлекательной хозяйке лет тридцати, стоявшей перед ним с недочищенной картошкой и ножом в руке. — Мне нужно хотя бы пару часов поспать.

Женщина удивленно посмотрела на офицера.

— Поспать?!

— Да, поспать. Что в этом удивительного?

— Сейчас? Кто же из военных сейчас спит?

— Все, кто может. Самое время.

Женщина пожала плечами и, слегка замешкавшись, провела в небольшую комнатушку, где и показала на застланную кровать.

— Здесь и поспите. Только скажите, когда разбудить.

— Сам проснусь. Зовут вас как?

— Оляна.

— Оляна? Необычное имя.

— Это по-нашенски. По паспорту — Елена.

— Оляна лучше. Есть что-то в этом имени от славянской древности. Мужа, конечно, мобилизовали?

— В армии, как и вы, — неохотно ответила женщина, пряча под фартук потрескавшиеся почерневшие руки. Что-то не нравилось ей в этом пришельце, что-то в нем таилось такое, что заставляло Оляну настораживаться.

— И давно… в армии?

— С первого дня, считайте. Как и вы. Хотя нет, вы из военных.

Говорила она с заметным, хорошо знакомым Штуберу украинским акцентом, нараспев. И голос ее сам по себе тоже был удивительно певучим. Хотя слова, которые она произносила своим милым голоском, отзванивали страхом и ненавистью. — Немцы эти, проклятые… Их, говорят, как саранчи. Всех забрали: и моего, и соседских. А вернутся ли?

— Ну, все, все, успокоилась, — остановил ее Штубер, внимательно осматривая спальню. — Где он, вояка твой, служит?

— Да пока что здесь, недалеко. Почти возле дома.

— Это в дотах, что ли? — насторожился гость.

— Точно, в дотах! — обрадованно подтвердила женщина. — Вы, наверное, тоже оттуда?

— Если бы… Из-за реки я. От самой границы воюем-топаем. Твоему еще повезло, — проворчал он, и так, в форме, даже не расстегнув ремня, уселся на постели. — Прохлаждается в своем доте. Ни бомбы, ни осколки его не берут. Мне бы такую службу. Он кем там, пулеметчиком?

— Да нет, вроде при пушке.

— У них что, и пушки есть? — осторожно уточнил Штубер.

— Говорил, что даже две. И три пулемета. Их там, считай, тридцать человек.

— Тогда чего тебе бояться? Две пушки, три пулемета… — «Если бы она еще знала системы орудий и пулеметов, — злорадно ухмыльнулся оберштурмфюрер, — цены бы ей не было». — До них там и черт не доберется. Где именно находится его дот? Далеко отсюда?

— Считай, километра три. Там неподалеку консервный завод.

— Ну? Мать честная! Именно туда меня и направили. Правда, не в дот. Мы рядом будем, в окопах. Как хоть фамилия его, может, встречу?

— Ой, как было бы хорошо! Ой, как было бы… — засуетилась женщина. — Если можно, я через вас еды ему передам. А фамилия его Крамарчук. Он там за сержанта. Спросите — сразу скажут.

— Сержант — конечно, сержанта все должны знать, — язвительно подыграл Штубер. — Кстати, кто там у них, в доте этом, за старшего?

— Новенького какого-то прислали. Лейтенанта вроде бы. Так Николай мой говорил. Строгий, говорил, ну, этот, лейтенант ихний.

— Самой в доте бывать не приходилось?

— Самой — нет. Молодуха тут одна к своему ходила. Он из другого, соседнего дота. Да только в средину ее не пустили. Не положено — сказали. Хоть и жена — а не положено. А мой — так вообще запретил появляться там.

— И правильно сделал. Дело военное. Фамилии этого лейтенанта Николай не называл? Может, я его знаю, служили вместе?..

— Нет. Я и не спрашивала. Не из местных он, все равно ведь не знаю.

— А все остальные в этих дотах — из местных?

— Остальные — да. Почти все. Вот как забрали их, так всех по дотам и пораспихивали. А кого — и возле дотов, по окопам. Чтобы немец через реку не прошел.

— И не пройдет, — решительно молвил барон, покачивая носками своих запыленных офицерских сапог. — А если и пройдет, то не здесь и не скоро.

— Дал бы Бог.

Штубер обратил внимание, что Оляна совершенно не опасается его как мужчины. В ее больших голубоватых глазах, в доверчивой улыбке и в непринужденности поведения таилось что-то обезоруживающее, что заставляло воспринимать ее как женщину, но не как самку…

Когда она вышла, Штубер взял дверь на крючок, приоткрыл окно и, сняв сапоги, прилег. В этом доме он чувствовал себя спокойнее, чем на квартире самого надежного агента. При всей своей «надежности» агент давно может находиться под наблюдением или оказаться перевербованным. А эта женщина оставалась вне подозрения.

Пока оберштурмфюрер спал, хозяйка сварила вареники с картошкой. Угостив его на прощание, еще десятка два вареников Оляна пыталась передать мужу в обвязанном платком котелке. Однако брать котелок Штубер деликатно отказался: не пристало ему, командиру, ходить с «пастушьими обедами». Идя к двери, он добродушно ухмыльнулся:

— Вареники у вас, конечно, вкусные — что есть, то есть. Готовьте еще, думаю, скоро увидимся.

— Увидимся? — приложила женщина руку к груди. — Когда ж это мы увидимся? И как?! Господи, да погибнем мы все. Слышите, что там деется — за рекой, в лесах, по всему миру? Это же погибель наша, я уже чую ее… Как на Страшном суде — чую.

Она оказалась слишком близко. Штубер чувственно улавливал зарождающиеся от нее запахи — чистого, ухоженного женского тела, подсолнечного масла и настоя трав, в котором она, очевидно, мыла свои пышные темно-русые волосы. Обычные крестьянские запахи, знакомые Штуберу по воспоминаниям детства (их родной замок был окружен бауэрскими хозяйствами), они возбуждали в нем ностальгическую потребность остаться в этом доме, найти в нем постоянный приют, отстраниться от ужаса, который надвигается на берега этой украинской реки. А сама близость женщины, налитое, пышущее здоровьем тело которой напоминало некий до предела созревший, в любую минуту готовый взорваться жизнесеющим семенем плод, вызывало в нем неодолимое мужское влечение, круто замешанное на неистребимо наивном любопытстве.

— И все же мы увидимся, — проговорил он, жадно сглотнув врезавшийся ему в горло комок. — Не может быть, чтобы в последний раз…

— Нет, нет… Когда же? Не увидимся. Вы уйдете. Все уйдете, все погибнете. Все это мне уже чудится. По ночам, — шептала она, слабо, еле заметно сопротивляясь мощным, бесстыдно вцепившимся в ее талию рукам гостя.

— О видениях — потом, — мягко, но в то же время, по смыслу сказанного, жестко прервал ее мужчина, все оттесняя и оттесняя к высокой, застланной подушками кровати. — Молитвы, видения, предвидения — все потом.

И не был он с ней ни нежным, ни хотя бы элементарно по-человечески добрым. Грубо повалил ее, переломив на изгибе кровати так, что она чуть не задохнулась, и молча, бесцеремонно устранил все, что мешало ему насладиться ее телом. Но Оляна словно и не ждала, не имела права ожидать от этого пришельца, этого огрубевшего, проникнувшегося черствостью предсмертного страха мужчины, иного обхождения. Тем более — в такое судное время.

— Бог меня простит. Бог всех нас простит и спасет, — шептала она слова, которые мужчина должен был воспринимать, как слова самой душевной нежности. — Это грех, я понимаю… Только не надо карать за него. Ты и так покарал нас…

— Оставь в покое Бога! — прорычал рассвирепевший мужчина, железной хваткой впиваясь в плечи женщины и осаждая ее на себя с такой страстью, словно хотел вгрызться ей зубами в глотку. — Оставь Его! — рычал он, упиваясь страстью и в то же время вздрагивая от рева проносившихся над домом пикирующих бомбардировщиков.

— Он спасет нас, — не слышала и не могла, не хотела слышать его слов Оляна. — Спасет и помилует. Я — грешная. Но, может, и ему… и моему… какая-нибудь другая… вот так же… в любви и страхе… И он тоже простит меня. Тоже простит.

— Простит, простит… — неожиданно смягчился и сжалился над ней барон фон Штубер. — Потому что весь мир покоится сейчас на любви и страхе.

Бомба упала совсем рядом, оповестив о себе могучим взрывом. Дом качнуло вместе со склоном долины, на которой он стоял, и женщина отчаянно, хотя и несколько запоздало, закричала: то ли от страха, то ли от жгучего наслаждения и раскаяния. Но скорее всего было в этом крике и то и другое.

Потом, уже понемногу остывая, Штубер вдруг заметил ее широко раскрытые, испуганные глаза и, все еще продолжая бормотать какие-то нежности, вдруг поймал себя на том, что бормочет-то он их… по-немецки! Эти-то непонятные, на чужом языке сказанные слова и заставили Оляну поначалу замереть, а потом слегка, насколько позволяло мощное тело Штубера, приподняться, чтобы получше всмотреться в глаза своего искусителя.

— Лежать! — прохрипел Штубер, почувствовав, что женщина догадывается, с кем свела ее судьба в этой греховной постели. — Ты ничего не слышала! Лежать!

— Бог рассудит тебя, — шептала женщина, провожая его за порог. — Бог нас обоих рассудит.

Уже держась за ручку двери, Штубер холодно смерил ее взглядом. Поняла она, что перед ней не русский немец, а тот, «гитлеровский», или нет? Если поняла — надо бы тотчас же отправить ее на тот свет. К милостивому Богу, охотно принимающему молодых грешниц.

— Бог простит и помилует тебя лишь в том случае, если у тебя хватит ума забыть обо всем, что здесь происходило. Ты поняла меня? Молчать — и молиться. Молиться — и молчать!

— Я буду, буду… молиться, — не в страхе, а в каком-то религиозно-фанатическом экстазе проговорила Оляна. И только Богу было известно, о чем будут ее молитвы.

Штубер взглянул на часы. Начало седьмого. Уже вечерело. Пожалуй, в районе дотов нужно было бы появиться чуть-чуть раньше, к вечеру всегда опаснее. Зато легче будет пробраться к реке. А для него это главное.

«Хотя бы она ушла отсюда! — вдруг возродил он в памяти глаза Оляны в тот миг, когда она поняла, что мужчина, одетый в форму красного командира, заговорил по-немецки. — Неужели не понимает, что с ней — молодой и по-женски сочной — станут проделывать те десятки солдат, которые пройдут через ее дом во время захвата этого берега?!»

Он вдруг поймал себя на том, что ему уже небезразлична судьба этой женщины. И что, уподобляясь светскому ревнивцу, он готов пристрелить каждого, независимо от его формы и знаков различия, кто отважится повести себя с ней точно так же, как только что вел себя он сам.

9

Он забылся всего лишь на несколько минут. Привалился спиной к холодной, влажной стенке комендантского отсека и тотчас же уснул. Вот только телефонист этого не понял и разбудил его.

— Слушай, лейтенант, Мария Кристич все еще несет службу у тебя в «Беркуте»?

— Странный вопрос, младшой, — по голосу узнал Андрей коменданта Томенко. — Опять торги устраивать будешь?

— Ага, буду. Только уже не я, а ты, — пробовал язвить комендант 119‑го дота.

— Конкретнее и яснее.

— Да тут ее один детинушка буйный разыскивает. То ли беглый монах, то ли художник-расстрига, попавший на военную службу, но еще не расставшийся с вольными манерами.

— А по-человечески ты можешь объяснить: о ком речь и что нужно этому твоему «беглому монаху»?

— Мария нужна. Кристич.

— Так пошли его!.. Что ты мне сообщаешь об этом?

— Э, нет… С этим не все так просто. Это еще тот визитер… — хихикнул в трубку Томенко, радуясь, что именно ему приходится извещать Громова об этой странной новости и этом странном проходимце. — Где-то в городе ему сказали, что она в доте. Вот он и решил, что в нашем. То ли жених, то ли попросту друг детства. Так я его сразу же к тебе. Почтовым голубем.

— И это все?

— Что?

— Спрашиваю: это все, что ты хотел мне сообщить, младший лейтенант?

— При чем здесь я?! Нет, действительно, я-то здесь при каких галошах? Могу только предупредить, что выяснять с ним отношения не советую. Даже тебе, здоровяку.

— Во как?!

— Я — серьезно. Детина столетний дуб обхватывает и сопьяну вырывает. Так, для разминки или разрядки.

Громов бросил трубку и, сдерживая раздражение, посмотрел на Кожухаря.

— Если этот… еще раз позвонит… Не соединяй меня с ним.

— Как будет велено, — развел руками телефонист. — А на того жениха, который Марию ищет, Крамарчука натравить надо. Сержант его быстро отвадит. И от медсестры, и от дота.

— Без Крамарчука, думаешь, не справимся?

— У Крамарчука это может получиться нежнее, — ухмыльнулся Кожухарь, — и понятливее.

«Беглый монах» появился минут через тридцать. Он был чуть ниже Громова ростом, однако неохватная, нереальная какая-то ширина плеч, резко выпяченная грудь и огромная посаженная прямо на плечи голова делали этого, в общем-то еще довольно молодого, лет двадцати двух — двадцати пяти, парня похожим на некое реликтовое чудовище, или, в лучшем случае, на ошалевшего от люти лесного бродягу, совершенно одичавшего и потерявшего всякие остатки цивилизованности. Причем его странное полувоенное одеяние: треснувшая по рукавам гимнастерка, истрепанные цивильные брюки (очевидно, старшина так и не смог подобрать для него подходящий комплект) и напяленная просто на копну длинных, почти до плеч, слипшихся волос пилотка, а также грубое, кирпичного цвета лицо лишь усиливали это впечатление, дополняя образ «чудовища» очень сильными, выразительными, хотя и неприятными, мазками.

— Кто вы такой? — сухо спросил Громов, встретив его в небольшом окопчике, ведущем к входу в дот. — Представьтесь.

— Мне Мария нужна, Кристич, — по-украински ответил парень, трубным басом выдавливая из себя каждое слово. — Сказали, что она здесь.

— Ну, допустим, здесь.

— Точно, здесь. Мне сам младший лейтенант сказал, он объяснил, что…

— И я говорю, что медсестра Кристич здесь, — прервал его Громов, чувствуя, как в душе его закипает неприятие этого человека. Независимо от того, чего он добивается, появляясь в расположении дота. Громовым вдруг овладело какое-то психологическое отторжение. — Что дальше?

— От и добре, — движением огромной руки оттолкнул пришелец Громова к стенке окопа и, зажимая под левой рукой что-то завернутое в женский платок, как ни в чем не бывало вошел в дот.

Громова так и подмывало остановить его, заставить вернуться, а если потребуется, то и преподнести сугубо мужской урок вежливости. Но вместо этого он вдруг рассмеялся, покачал головой и уселся на бруствер окопа.

— Как тебе этот Иоанн-Креститель, а, комендант? — донесся из пулеметной амбразуры голос Крамарчука.

— Судя по всему, веселый парень.

— И я говорю… Может, возьмем его подносчиком снарядов? Зря ж каша солдатская пропадает.

— Может, и возьмем.

— Так я мигом его оформлю. По накладной: «нетто — брутто…».

— Ладно, пока что не трогай. Пусть поговорят.

— Так ведь уведет ее. Ты же видел этого жеребца китового! Уведет, и даже спасибо не скажет, что мы ее тут берегли-хранили.

— Этот уж точно не скажет.

В ту же минуту в проеме двери вновь появилась необъятная фигура пришельца. Не обращая внимания на лейтенанта, он прошел мимо него, поднялся по склону у пулеметной точки и, развернув платок, установил рядом с воздухонагревательной трубой нечто похожее на небольшую статую. Так же молча, словно не замечая коменданта, поднялась вслед за ним и Мария. Правда, высыпавших вслед за ней из дота бойцов Андрей жестом руки загнал назад в подземелье. И сам тоже вернулся в дот. Он все еще не знал, как следует вести себя в подобной ситуации, однако твердо решил для себя: «не мешать!».

Выглянув через какое-то время, Громов увидел, что гость ушел, а Мария все еще стоит на крыше дота возле статуэтки.

— Это «Мария-мученица», — вполголоса проговорила Кристич.

— «Мария-мученица»? Так ее следует называть? Что-то я не припоминаю такого библейского сюжета.

Лейтенант поднялся к ней и взял в руки полуметровую фигурку. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы уловить несомненное сходство лица вырезанной из грубого куска древесины женщины с лицом Марии Кристич. Если допустить, что скульптор задумал эту статую как некий доселе невиданный образ Девы Марии, то, исходя из положения ее тела и наклона головы, можно было предположить, что сейчас она принимает муки на кресте.

Присмотревшись повнимательнее, Андрей даже заметил едва уловимые очертания креста. Хотя скульптор довел линии тела лишь до груди и распятия как такого вроде бы не обозначил.

На сей раз лейтенант установил скульптуру между собой и Марией и уселся на камень. На том берегу реки, где-то напротив 121‑го дота и как раз по гребню возвышенности, разгоралось настоящее сражение. Какое-то вражеское подразделение упрямо пыталось оседлать несколько господствующих над гребнем холмов, чтобы потом скатываться из-за них на солдат прикрытия, окопавшихся у самой реки. Взрывы гранат возникали на фоне солнечного сияния, словно извержения миниатюрных вулканов. Однако спешащие к переправе группы невесть откуда взявшихся бойцов словно бы не замечали их. Они прорывались сюда в надежде, что здесь еще стоит мост, и теперь чувствовали себя преданными. А когда угасает собственная жизнь, излишества стихий особых эмоций не вызывают.

— Что это за странный пришелец, Мария? — негромко и как бы между прочим поинтересовался лейтенант, краем глаза наблюдая, как «странствующий монах» не спеша уходит по скату верхней террасы в сторону города.

— Орест Гордаш. Из нашей деревни. Учился в семинарии, но этой весной сбежал оттуда. По берегу Днестра, говорят, пришел, пешком.

— На его месте я бы тоже сбежал. Такой громадине… и всю жизнь провести в молитвах, стоя на коленях…

— Его не это пугало.

— А что же?

— Он хочет быть скульптором.

— Церковным, что ли?..

— Может, и церковным. В его роду все мужики церковным хлебом жили: кто монашествовал, кто расписывал храмы, кто вырезал кресты и распятия… За это коммунисты корили и ненавидели их, дескать… «вместо того, чтобы браться за плуг… При их-то буйволиной силе…» Но и они коммунистов тоже ненавидели. И продолжали делать — каждый свое.

— Талант, значит, семейное ремесло… — несмело заметил Громов. При всей своей буйволиной силе его, Андрея, деды-прадеды тоже за плуг не брались. Предпочитали браться за оружие.

— Талант, — согласилась Кристич. — Что есть, то есть. От Бога. А все остальное ты уже понял. Сам видел, — она опустила голову и, обхватив ноги, уткнулась лицом в колени.

— Что ж ты не провела его?

— Он об этом не просил.

— Хотя бы поговорила с ним…

— Это он должен говорить со мной, лейтенант.

— Ну…

— Но ведь не говорил же… — мягко, загадочно улыбнулась девушка.

Громов почувствовал, что разговор зашел в тупик, умолк и с минуту пристально рассматривал статуэтку.

— Это вы что, идола решили водрузить на страх врагам? — отважился пошутить один из троих приблизившихся к доту бойцов из роты Рашковского. Но лейтенант скомандовал им: «Кругом!» — и приказал отбыть в расположение роты.

— Я, конечно, так и не смогу понять, что там у вас за отношения… — вновь обратился к Марии. — Но все же… Парень искал тебя. Вырезал, старался…

— Он — да, искал. Это уже третья его «Мария-мученица».

— Две первые оказались неудачными?

— В общем-то, эта получилась лучше двух предыдущих. Но, по-моему, он намерен вырезать их еще с полсотни.

— …Ибо нет предела совершенству… — согласился Громов. — Он так и называет их «Мариями-мученицами»?

— По-моему, он их вообще никак не называет. Это я про себя.

— Мне тоже бросилось в глаза: что-то вроде «Марии с распятия». Он — твой жених?

— Именно так Орест и считает.

— Уже сватался? — напрягся лейтенант.

— Нет.

— Но слишком пылко объяснялся в любви.

— Ни разу.

— Тогда почему ты уверена, что он считает тебя своей невестой? — иронично поинтересовался Андрей.

— Он всегда так считал, — пожала плечами Кристич. — И все так считали. В их понятии, я словно бы только для того и родилась, чтобы стать его женой. Если бы не война, они всем селом ждали бы, когда я рожу от этого блаженного второго Христа.

— Ну, если он и впредь собирается ухаживать за тобой так, как ухаживает, вряд ли они этого дождутся, — приободрился лейтенант.

— Может, и дождутся, но рожать мне придется от непорочного зачатия.

И они рассмеялись. О войне, о немцах на той стороне Днестра, о «доте смертников» — на время было забыто. Бойцы, которые, вопреки запретам коменданта и Крамарчука, все же высыпали из дота, молча любовались этой прекрасной молодой парой и даже гордились, что эту пару судьба свела именно в их доте.

— То есть я так понял, что ты не хочешь, чтобы Орест набивался к тебе в женихи?

— Я его просто боюсь, — простодушно призналась Мария. — Как боятся нависшего над головой камня, который в любую минуту может сорваться со скалы; как грома, как кошмарного ночного видения. Это какое-то бродячее чудовище. Когда он рядом, мне становится жутко.

— И все — из-за его внешнего вида?

— Из-за внешнего? Нет. Впрочем, не знаю. Я была хирургической медсестрой. Такие медсестры, как и сами хирурги, люди не очень-то впечатлительные. Но тут такое дело… Отец Ореста задушил свою жену, когда она была беременна. Дед, говорят, тоже был убийцей и людоедом. Во время голода съел прибившегося в деревню мальчишку. О прадеде каких только ужасов не рассказывают: «монах-бандит», «монах-убийца». Но все мастера. Все, как один. Старший брат этого Ореста — такой резчик по дереву, каких вообще редко встретишь. Вот и пойми их семейку.

— Да уж, есть над чем подумать… — признал Громов, приказав «зрительской галерке» разойтись. — Наследственность еще та!

— Умоляю вас, лейтенант, — тихо попросила Мария. — Если он еще раз появится, не впускайте его в дот. Не вызывайте меня. Не подпускайте его близко ко мне, — вцепившись в плечо Громова, медсестра произносила эти слова с таким ужасом, словно «беглый монах» вновь возвращался к ним.

— Не волнуйтесь, от этого «бродячего чудовища» я вас еще сумею защитить. А вот смогу ли уберечь от фронтовой судьбы потом, когда окажемся в окружении… — это другой вопрос. Этого, извините, не знаю.

Из-за возвышенности, опоясывающей горизонт по ту сторону реки, медленно, словно когти дракона — из глубины горного хребта, выползала первая тройка низколетящих бомбардировщиков…

— Боевая тревога! — скомандовал лейтенант, не желая выяснять: будут ли самолеты бомбить его участок обороны или нет. — Всем занять свои места и приготовиться к бою!

— Какое ж «к бою», — проворчал Крамарчук, весьма неохотно спускаясь в дот, — если на всю округу — ни одного зенитного орудия?! Это ж какой идиот так оборону планирует? Говорил же мне мой дедурка: «Становись, внучек, генералом!» Не послушался его. Теперь был бы порядок.

— Теперь мы бы вообще без армии остались, — заметил его вечный оппонент старшина Дзюбач, поняв, что и на сей раз бомбардировщики пошли к линии фронта. Ибо кто-то там, в германском штабе, решил, что не стоит тратить боезапас на обреченные доты. По крайней мере, до тех пор, пока не начнется переправа.

Уже в доте, пропуская мимо себя медсестру, Громов заметил, что она идет к своему санотсеку, стыдливо прижимая к груди, словно некстати повзрослевшая девчушка — куклу, статуэтку «Марии-мученицы».

10

— Что за войско? — строго спросил Штубер, наткнувшись за проселком, возле перелеска, на небольшую группу красноармейцев. — Кто старший?

— Я — за старшего, товарищ лейтенант, младший сержант Кондарев.

— Почему здесь? — он остановил эту группу метрах в пятнадцати от окопа, который русские еще только начали рыть, пытаясь отгородить им зону дотов от поселка. Причем инженерный замысел их был ясен: спешно готовились к круговой обороне. А вообще-то, окопы здесь были в три линии. Причем в первой и третьей возводились новые блиндажи.

— От батальона своего отстали. В комендатуре города направили нас сюда. Говорят, наша часть километрах в четырех отсюда.

— Отстали, значит? Странно. Какой, говорите, батальон?

— 125‑й отдельный, пулеметный.

— Что-то я такого не припоминаю. Зато знаю, что командиров, чьи подразделения «не вовремя» отстают, в военное время отдают под трибунал. Слыхал об этом?

Младший сержант пожал плечами и придурковато улыбнулся:

— При чем здесь я? Мне велено…

— Ладно тебе!.. — иронично молвил Штубер. — Всем «велено».

— Трибунал нам немцы устроят, — напомнил ему кто-то из бойцов.

— Причем сегодня же. Из тыла? Пороха пока не нюхали?

— Еще нанюхаемся, товарищ лейтенант, — вставил длинноусый солдат, скручивая самокрутку. — За гентим дело не станет.

— Вот именно: «за гентим», — передразнил его барон. — Так, слушай меня. Самокрутки отставить. Следовать за мной. Представляю здесь Особый отдел армии. Сейчас попробуем найти ваш батальон. Но если окажется, что его здесь нет и быть не могло, придется разбираться, кто вы и почему в такое время не со своим подразделением.

Построив будто самой судьбой посланное ему войско в колонну по два, Штубер придирчиво осмотрел его и без особых приключений провел через линии окопов в южную зону укрепрайона. Колонна бойцов, очевидно остатки взвода, под командованием лейтенанта идет занимать позиции… — у кого это могло вызвать подозрение? Встречным офицерам Штубер старался вопросов не задавать, зато через каждые четыреста-пятьсот метров подходил к окопам или к кухне и строго спрашивал кого-нибудь из красноармейцев, из какой он части и не знает ли, где находится 125‑й батальон. В то же время глаза его цепко фиксировали, где, в какой рощице расположились минометчики, где подготовлено пулеметное гнездо или оборудуется наблюдательный пункт.

Узнав, что позиции пулеметного батальона уже близко, Штубер просто-напросто обманул солдат, заявив, что теперь следует спуститься к реке, ибо позиции пулеметчиков оказались где-то на склоне долины, между дотами.

Спускались они возле бетонного монстра, в котором, насколько он понял, как раз и служил сержант Крамарчук. Однако Штубер лишь на ходу внимательно оглядел орудийные капониры и пулеметные амбразуры, подойти же к часовому и поинтересоваться, здесь ли служит Крамарчук, он не решился. Не давал покоя тот комендант, который взял его в плен. Чем черт не шутит: вдруг окажется, что он командует именно этим дотом?

Тропинка вела прямо к реке, но Штубер взял чуть левее, чтобы оказаться подальше от дота, и вскоре вся группа остановилась у блиндажа командира какой-то роты, которая здесь окапывалась.

Нет, старший лейтенант, конечно, понятия не имел, где находятся роты интересующего Штубера пулеметного батальона, поскольку он и сам недавно прибыл сюда. Что же касается его роты, то она, по существу, слеплена из остатков других подразделений, которые небольшими группами выходили из окружения. Зато там, в перелеске, у него есть кухня, и он может наскрести по половине котелка для каждого из пулеметчиков, если, конечно, те не откажутся помочь ему вырыть окопы. Все равно скоро двадцать ноль-ноль, а после этого часа всякое передвижение в зоне укрепрайона запрещено.

Мысленно поблагодарив его за столь ценную информацию о запрете, Штубер немедленно приказал своим бойцам взяться за лопаты, подменив раненых и уставших солдат роты. Но как только они принялись за работу, вдруг начался мощный артналет.

— По площадям бьют, сволочи, — ворчал командир роты, приглашая Штубера к себе. Блиндаж его оказался недостроенным, но перекрытие — надежное, в три наката, из толстых бревен — на нем уже было, и, по крайней мере, от осколков оно их до поры до времени спасало. — Фрицы чертовы… Пока сами окапывались — сидели тихо. Теперь, ишь, зашевелились…

— А почему ваша артиллерия молчит? — Штубер даже не заметил, как употребил слово «ваша».

— «Ваша»!.. — уловил этот нюанс старший лейтенант Рашковский — так он представился. — Была бы она нашей. А так где она, а где мы…

«Еще один такой срыв, — облегченно вздохнул Штубер, — и ты провалишься. Хорошо, что этот идиот ничего не заподозрил…»

— Снаряды, видимо, берегут, — попытался «заштопать» этот свой прокол Штубер. — Если не сегодня, то уже завтра утром немцы точно полезут. И тогда каждый снаряд — на вес золота.

— Да нет, — подал голос какой-то младший лейтенант, тоже успевший заскочить сюда. — Прямо сейчас наши и ударят. Очухаются, засекут, пристреляются… О, пожалуйста… — добавил он буквально через минуту.

— Из дота пушчонка тявкнула, — согласно заметил старший лейтенант. — Из комбатовского… Еще выстрел… А вот это уже «галины петровны» заговорили…

— Какие еще «галины петровны»? — не понял Штубер.

— Ну, пехота! Ну, боевой резерв! — изумился младший лейтенант, явно ощущая свое превосходство перед этим пехотным, ничего не смыслящим в артиллерии лейтенантом-резервистом. — Гаубицы-пушки у нас так называются, «дальнобойки-дальнетявки».

— «Галины петровны»… Остроумно. Но в доте, судя по всему, сорокапятки? Я, простите, не из кадровых.

— Кажется, сорокапятки, — подтвердил командир роты, переждав разрыв очередного снаряда. Сейчас они говорили довольно охотно. Когда говоришь — меньше сосредотачиваешься на взрывах, и тогда не так страшно.

— Какие сорокапятки?! — вновь изумился младший лейтенант. Голос у него был мягкий, певучий. — В дотах 76-миллиметровки. Сегодня утром я специально интересовался.

— Все-то ты знаешь, младшой, — недовольно проворчал старший лейтенант Рашковский, вновь заставив Штубера насторожиться. — Не знают фрицы, кого в плен «языком» брать.

— Для того чтобы определить, какое орудие стреляет, немцам «язык» не нужен, — добродушно огрызнулся младшой. — Там, у них, что, нет офицеров-артиллеристов?

В этот раз немецкая батарея ударила залпом, и снаряды легли кучно, почти накрыв позиции роты. Один из них взорвался буквально в десяти метрах от блиндажа. Осколки вошли в накаты, и хотя не пробили их, все же Штубер явственно услышал треск бревен, и на фуражку, на лицо, за воротник посыпалась глина.

— Совсем озверели, битюги рейнские, — возмутился ротный. — А наши пушкари?.. Вояки, так их!.. Не могут заткнуть им глотки.

Следующий залп немцы положили чуть выше по склону, и Штубер прикинул, что, очевидно, он предназначался доту.

— Ну, его-то, дот, что рядом с нами, снарядом не прошибешь, даже прямым попаданием, — запустил Штубер еще один пробный шар.

— Дот? — переспросил младший лейтенант. — Черта его прошибешь. Особенно этот, «Беркут». Он ведь в скальной породе. 7–8 метров от поверхности, плюс железобетонное перекрытие. Его и взять-то почти невозможно.

— Так уж и невозможно! — скептически хмыкнул Штубер. — Нашел крепость!

— Нет, взять, конечно, можно, но только на измор, жестко заблокировав. Хотя и блокированным он как минимум две недели продержится.

— Неужто две недели? — на сей раз не удержался уже Рашковский.

— Судя по боезапасу — да. Свой колодец, свой электродвижок… Там все надежно.

— Надежно там будет до тех пор, пока будет надежное прикрытие. А сидеть в котле на этом склоне не хочется.

— Ротам прикрытия всегда достается больше, чем дотчикам, — сочувственно поддержал его Штубер. И поскольку Рашковский не возразил, утвердился во мнении, что перед ним командир роты прикрытия.

Налет длился еще минут двадцать. Когда он наконец прекратился, оказалось, что в роте трое человек убитых и четверо раненых. Достался осколок и одному из бойцов группы, которую привел Штубер. В этой ситуации ротный предстал перед всеми человеком хотя и нервным, но довольно распорядительным. Он быстро определил, где нужно похоронить погибших, раненых отправил в медсанбат и вместе с ними послал на кухню нескольких бойцов с термосами — самое время поужинать.

— Слушай, старший лейтенант, а почему бы нам не искупаться-обмыться перед ужином? — предложил ему Штубер, как только со служебными делами было покончено.

— Искупаться?! Ты что, ошалел? — удивился Рашковский. — Они ж тебя срежут из пулеметов, как подсолнух на огороде.

— Никого они не срежут. Мы ведь заплывать далеко не будем, здесь, у берега… — Штубер прикинул расстояние до воды. Метров сто пятьдесят. Но проходить их лучше было с согласия ротного. — Или, может, ты, младшóй, рискнешь?

— Вообще-то, я бы не против, — взглянул тот на ротного. — Правда, днем я видел там трупы.

— Трупы… Где их теперь нет? Пусть себе плывут. Думаю, сегодня у нас последняя возможность искупаться. Завтра здесь будет ад. А мы — уже чистые, обмытые, так что все по обычаю…

— Метрах в двадцати по течению есть небольшая заводь, — вдруг подсказал им сам ротный. — Если хотите, сходим туда. Купаться не буду, но обмыться можно. Уже совсем стемнело. Думаю, проскочим.

Чего именно опасались офицеры, Штубер понял довольно быстро. Последние метры берега, те, которые во время весенних паводков река всегда затапливала, теперь дотошно простреливались засевшими где-то у самой воды пулеметчиками. Спуск был довольно крутым, и они били по нему, словно по брустверу окопа на пулеметном стрельбище. Как только Штубер и двое русских появились там, сразу же вспыхнула ракета. Все трое мигом залегли. Штуберу хотелось крикнуть пулеметчикам: «Опомнитесь, идиоты! По ком палите?!» Но пулеметчики были далеко и дело свое знали. Так же, как Штубер знал, что для пули «своих» нет.

В конце концов до заветного местечка, обнаруженного ротным, пришлось добираться ползком. Но все же они добрались.

Заводь, о которой говорил Рашковский, образовывалась в извилистом овраге, прикрытом высоким уступом. Местечко здесь действительно было тихое, и несколько бойцов уже успели устроить себе «лунное купание». Именно то, что здесь уже было несколько купающихся, окончательно раскрепостило офицеров, сопровождавших Штубера. Его желание искупаться уже не воспринималось как странная прихоть незнакомого офицера, что снимало с него всякое подозрение.

«А ведь нужно обратить внимание командования на этот аппендикс, — решил Штубер, быстро раздеваясь. — В этом месте неплохо было бы высадить первый десант. Да и вообще, оно удобно для высадки. Во всяком случае пулеметчики из дотов прикрытия сюда не дотянутся».

В воду они вошли вместе с младшим лейтенантом.

— Если будете тонуть, зовите немцев! — советовал им Рашковский. — Их пулеметчики подсобят.

— Дельная мысль, — совершенно серьезно отреагировал оберштурмфюрер. — Зер гут, русиш Иван. Твой совет о-шень карош!

Ротный кисловато хихикнул.

Штубер первым тихо, почти неслышно нырнул и, торпедно пройдя под водой, вынырнул уже за заводью.

— Лейтенант! Лейтенант, где ты?! — потерял его в вечерней темноте младшой.

— Здесь. Плыви сюда, — негромко позвал Штубер. — Утопленников не наблюдаю.

Младший лейтенант плавал плохо: медленно и шумно. Но это только отвлекало внимание Рашковского и еще двоих подошедших откуда-то бойцов. Тем временем Штубер вновь нырнул и вынырнул метрах в пятнадцати. Он старался держаться против течения, чтобы его не сильно сносило. Ниже по течению по нему могут открыть огонь русские. Четыре-пять таких ныряний и он будет у противоположного берега.

Под воду Штубер уходил неглубоко, но держался там как можно дольше. В диверсионной школе, где он проходил специальную, «водную», подготовку, тренер по плаванию не зря считал его своей находкой: Штубер действительно плавал, как дельфин. Его даже рекомендовали использовать для операций на флоте — в то время уже создавалось несколько отрядов диверсантов-«амфибий» по образу тех отрядов, которые еще раньше начал формировать для итальянских диверсионных служб князь Боргези. Однако Штубера эта перспектива не прельщала. У него другая стихия. Когда решалось: быть или не быть ему морским диверсантом, представителю «Школы амфибий» он так и сказал: «Море — не моя стихия. Горы, лес — это да, но только не эти ваши лягушачьи заплывы». Тот, конечно, обиделся. К тому же испытания Штубер прошел прекрасно. Но выбор есть выбор, и оставался он за бароном фон Штубером. Тем более что жать на него не решались: сын генерала как-никак! Многих вообще удивляло, что он, аристократ, избрал стезю диверсанта. Имея такого отца, Вилли мог делать свою карьеру по штабам.

— Эй, лейтенант! — донеслось с берега. Но теперь голос принадлежал Рашковскому. — Лейтенант, вернись!

— Да ведь он же ушел, гад! — последнее, что услышал Штубер, погружаясь уже почти посреди реки. И даже отсюда голос младшего лейтенанта казался удивительно мягким и певучим. Что особенно явственно ощущалось под аккомпанемент посланных вслед оберштурмфюреру автоматных очередей, пули одной из которых вошли в воду у его темени, как только он в очередной раз вынырнул.

— Соображать надо было раньше, рус Иван, — прохрипел он, сплевывая холодноватую, пропахшую бензином и речной тиной воду. И мысленно подытожил: «Если на том берегу меня не пристрелят, такой переход линии фронта будут считать классическим».

11

Он стоял перед Громовым — высокий, сутулый, до измождения худой, весь какой-то несуразный в нескладности своей несолдатской и даже немужской фигуры, и по-старчески горбился. Даже докладывая о своем прибытии, он смотрел в пол и, покашливая, нервно передергивал плечиками-дощечками, с которых шинель свисала, словно с вешалки.

— Ну, что случилось, красноармеец Сатуляк? — как можно вежливее спросил лейтенант, прохаживаясь перед ним. — Я ведь видел вас во время тревоги. Понаблюдал за вашими действиями. Все было в норме. Действовали не хуже других.

— Не могу я, товарищ комендант, в этой могиле. Не могу — и все. Хоть стреляйте. Или самому застрелиться.

— А что, это не исключено. На фронте, красноармеец Сатуляк, такое тоже возможно. Трусов и прочих «отказников» здесь расстреливают. Перед строем. Как, впрочем, и самострелов.

— Дак с молодости у меня это… Когда-то, еще в детстве, меня в пещере присыпало. Тут у нас, знаете, карстовые пещеры… ну, пошли мы с дружком… Он раньше почувствовал опасность и был ближе к выходу. Вот и выскочил. А я, значится, остался… Откопали уже еле живого. С того времени, где бы ни оставался один, пусть даже в закрытой комнате, сразу начинаю задыхаться…

— Что же вы сразу не сказали об этом?! Еще тогда… Когда вас зачисляли в состав гарнизона?

— Да говорил я, говорил… Объяснял. Но офицер, вот вроде как вы… Еще и пригрозил: «Ты мне эти отговорки брось! Где приказано, там и будешь служить».

— Если подходить сугубо по-армейски, в принципе так оно и должно быть, — признал лейтенант.

— В первые дни я почти все время на посту стоял, у входа, старшину упрашивал и… стоял. А ночью старался подольше бывать на улице или укладывался у амбразуры. Но это сейчас. Когда еще можно выходить. А потом? Бои начнутся — могу не выдержать.

— То есть как это вы «можете не выдержать», красноармеец Сатуляк? — незло, а скорее удивленно переспросил Громов. — Побежите сдаваться в плен, что ли?

— Нет, — вобрал тот голову в плечи-крылышки. — В плен — нет. Да и кто меня из дота выпустит?

— Это точно.

— А только не выдержу я. Всякое может статься. Отпустите меня, товарищ комендант. Переведите в другой взвод. Там, в окопах, я хоть человеком себя буду чувствовать, а не скотиной, насмерть перепуганной, на бойню приведенной.

— Хватит причитать. Вы же солдат… Просто не хотите взять себя в руки, набраться мужества, чтобы перебороть… Ведь, наоборот, в доте вы защищены от бомб, снарядов, пуль. Вон, Конашев как хандрил. Но ничего, во время тревоги пересилил себя, в роли заряжающего действовал нормально.

Сатуляк молчал. Громов тоже умолк. Весь запас его красноречия был исчерпан. Читать бойцам нотации он не умел, да и считал это недостойным офицера. Однако молчание не могло длиться вечно. Нужно было как-то завершить разговор, а главное — решать судьбу этого антисолдата.

«Вот ведь сотворил же Господь! — думал он, глядя на Сатуляка. — Если бы все мужчины были такими, сама идея создания армии… оказалась бы абсурдной. Но и война, правда, тоже. В ней просто не было бы смысла. Вот она какая философия открывается».

— Так что будем делать, красноармеец Сатуляк? Тут вот мне бойцы подсказывают, что нужно бы сообщить вашим родным. Так прямо и сказать им, что вы — трус. Пусть, мол, знают. Я, конечно, против такого решения, но сами понимаете… Стоять у амбразуры рядом с трусом, командовать им… Почему вы молчите, Сатуляк?

— Я немца не боюсь, товарищ комендант. Я этого… я могилы каменной этой боюсь…

— Ах, могилы вы боитесь? Каменной? Отличная, кстати, могила, что вы против нее имеете? На войне, где хоронят в воронках от снарядов да старых окопах, о такой можно лишь мечтать. Могила ему, видите ли, не нравится!

— Насмехаетесь, товарищ лейтенант.

— Не насмехаюсь, а стараюсь понять, что происходит, размышляю. А ведь тоже мог бы сказать: «Где приказано, там и служи».

— И скажете, — ничуть не усомнился Сатуляк, удивляя лейтенанта своей беспардонностью.

— Ладно, красноармеец Сатуляк, завтра утром я свяжусь с командиром батальона, и мы решим вашу судьбу. А пока выполняйте все, что прикажут. Иначе придется закрыть вас в санитарном блоке и держать взаперти, в темноте, пока не излечитесь от всех своих страхов. Ясно?

— Да ясно, конечно.

— Не «ясно, конечно», а «так точно, товарищ лейтенант». Все, кругом!

Сатуляк потоптался на месте, совершая нечто похожее на поворот кругом, и, согнувшись так, словно пролезал через дырку в заборе, вышел из командного отсека. От одного вида его Громова передернуло: «Ну и послал же мне Бог вояку! С такими здесь долго не продержишься! Может быть, и в самом деле мужчинам нашей цивилизации стоит выродиться в таких вот “сатуляков”? Ибо только в этом и есть единственное спасение от войн?» — посетила его шальная, «разгильдяйская», как лейтенант сам ее определил, мысль.

Не прошло и пяти минут после ухода Сатуляка, как начался артналет. Сначала германцы стреляли неприцельно, из нескольких орудий, и явно не на подавление дота. Но все же Громов приказал пулеметному отделению закрыть амбразуры мощными стальными заслонками и отойти во внутренние отсеки — где более безопасно. Вот только оберегать точно так же своих пушкарей он не мог.

— Свяжи меня с Крамарчуком, — приказал Кожухарю. — Слушай, сержант, пришла пора проверить нашу таблицу. Самый раз. Давай по западной оконечности острова. Первое орудие…

— Первое орудие готово, — ответил тот через несколько секунд.

— Божественно. Огонь!

Уже темнело, и Громов еле различал в окуляр перископа очертания острова, но хорошо видел, что снаряд лег метров на десять за ним, отметившись мощным фонтаном воды.

— Сориентировался? — спросил он Крамарчука, который то же самое должен был наблюдать в бинокль.

— Сейчас я его припудрю. Смотри на иву, командир, что посредине. Бью в ствол.

В ствол он, конечно, не попал, но снаряд все же лег посредине острова.

— Повтори то же самое, со второго орудия, — приказал Громов. — А потом из обоих орудий по оврагу, напротив острова. По три снаряда.

После первого же попадания из оврага начали выскакивать вражеские солдаты; рванулась в сторону стоявшая неподалеку подвода. Но второго залпа Громов не видел. В это время земля впереди всколыхнулась, как будто снаряд разорвался не на земле, а где-то внутри ее, на большой глубине, и она вздыбилась, словно на месте взрыва образовался конус вулкана.

— Отставить! — скомандовал он Крамарчуку. — Помнишь, ты засек хатку, возле которой много фрицев крутилось?

— Вон она у меня — как на ладони. Под самым гребнем.

— Проверь-ка ее.

— А ну, гайдуки, цель номер тридцать! Газарян, Назаренко, наводить по данным для стрельбы!..

…И вдруг — еще один мощный взрыв. Первое, что Громов увидел, придя в себя, — Кожухарь сидит за железной подставкой, на которой стоят рация и телефоны, и, обхватив голову руками, раскачивается из стороны в сторону, будто что-то напевает.

— Кожухарь, Кожухарь! — позвал он.

Связист открыл глаза, медленно, держась за стену, поднялся и резко покачал головой. Но дело было не в мелкой щебеночной пыли, которая покрыла его напяленную на уши пилотку.

— Нас взорвали, товаришу… — едва слышно проговорил он, очумело поводя глазами.

— Почти взорвали, — хладнокровно уточнил Громов. — Что не одно и то же. Ты хорошо слышишь меня?

— Звенит все.

— Черт с ним, пусть звенит. Но шарахнули они отменно, прямое попадание.

— Че ж тут радоваться?

— Философствовать будем потом. Пока что проверь связь с отсеками, с узлом связи, соседними дотами…

Громов снова припал к окуляру перископа и только сейчас понял свою ошибку. При таком массированном обстреле перископ надо убирать. Вероятность того, что снарядом или осколком снесет стальную трубу, в которой он находится, ничтожна, но все же она существует. Правда, пока что все обошлось. Внимательно осмотрев позиции противника на том берегу, он довольно быстро определил, где находятся его орудия, но почему-то долго не мог отыскать дом, по которому вели огонь «гайдуки» Крамарчука.

Чтобы не тратить зря времени, тем более что Кожухарь принялся проверять связь, Андрей решил сходить в артиллерийскую точку.

— Что тут у тебя, Крамарчук? Не вижу работы, — произнес он в ту самую минуту, когда сержант со своего наблюдательного пункта скомандовал по переговорному устройству: «Первое, второе орудие, огонь!»

— А как нас накрыли залпом, а, комендант?! — азартно спросил Крамарчук, обшаривая биноклем синеватые сумерки над противоположным берегом. — Еле очухались. Неплохо пристрелялись, гады.

— Зря времени не теряют. — Громову понравилось, как сержант воспринял этот залп — спокойно, иронично, профессионально… Вот кому быть артиллерийским офицером! Хорошим офицером.

— Вижу! Горит!

— Тоже наблюдаю!

Громов не мог понять, что это: столб дыма или пыли, но похоже, что артиллеристы цель накрыли.

— Дозволь, комендант, поверну чуток левее. Там у них что-то похожее на конюшню. Или, может, за складом каким затаились.

— Склад — на передовой?! Ну и фантазия у тебя.

— Сейчас выясним. Они нас залпами, а мы их тихохонько: поклевали — и в кусты.

— Действуй, действуй, сержант. Исходя из обстановки. Но снаряды все же береги.

— Лейтенант! — вдруг появилась на пороге Мария. — Товарищ лейтенант, убило!

Громов удивленно посмотрел на санинструктора, потом на Крамарчука.

— Ко-го убило?

— Сатуляка!

— То есть, как… убило?! Когда?! Старшина! — поднял он трубку полевого телефона, напрямую связывавшего артиллерийскую точку с пулеметной. — Что там у вас произошло?

— Сатуляк… товарищ комендант, — запинаясь, проговорил тот. — Полчерепа снесло. Осколком.

— Но ведь я же приказал: всем — во внутренние отсеки!

— Да отошли мы все! В красном уголке, под самой скалой сидели. А он вышел. Думали, по надобности… Оказалось, вернулся к амбразуре. Ему там, видите ли, легче дышалось…

— Кто же в таких ситуациях теряет людей, старшина?! Еще ведь и боя не было. Враг еще по ту сторону реки. Нам ведь еще воевать и воевать.

— И я о том же, — невозмутимо согласился Дзюбач. — Но кто-то должен был уйти первым. Да и воевать мы уже начали.

12

Через час, как только артобстрел прекратился и наступило затишье, Громов собрал гарнизон в красном уголке. Все, даже артиллеристы, которые во время артиллерийской дуэли вообще не могли знать, что происходит в пулеметной точке, сидели мрачные, каждый ощущал и свою долю вины. Смерть Сатуляка не просто ранила всех, она еще и поразила их своей дикой нелепостью, абсурдностью.

— С сегодняшнего дня мы находимся на передовой, в зоне активных действий противника, — сказал Громов, выдержав паузу, которая могла быть воспринята и как минута молчания. — Только что мы дали врагу первый бой. Огнем артиллерии подавили две цели, фашистам нанесен урон в живой силе. Но, как видите, радость наша — не в радость. Дот, в котором мы находимся, — большое, мощное сооружение, созданное тяжелым трудом сотен людей. И все, кто строил этот дом, верили, что их труд не будет напрасным. Сатуляк, конечно, погиб как солдат, на боевом посту. Завтра мы еще сумеем сообщить об этом его родным. Но это родным, которым подробности в общем-то ни к чему. Однако сами мы должны осознать: так не воюют. Так нельзя воевать. Не имеем права.

— Так ведь смерть не спрашивает, — мрачно заметил старшина.

— Кто вам это сказал, Дзюбач? Именно смерть и «спрашивает». С нас, командиров. За разгильдяйство, за слюнявость нашу, за неумение воевать и нежелание постигать солдатскую науку. Причем за все рассчитываемся жизнями. Запомните: очень скоро мы останемся на участке одни. Помощи ждать будет неоткуда. Возможно, мы все и погибнем здесь. Но враг должен будет заплатить за жизнь каждого из нас десятками жизней своих солдат, потерями в технике, в темпе наступления. В этом и состоит наша задача, выполнить которую сможем только при одном условии: каждый на своем посту будет строго, точно и беспрекословно выполнять любой приказ командира. Подчеркиваю: строго, точно и беспрекословно!.. Помните, что вы солдаты. И будьте мужественны до конца.

Бойцы понимали, что скрывалось за этими словами, поэтому могли оценить деликатность командира. Уж кто-кто, а он прекрасно знал, как вел себя Сатуляк.

Они молчали, но это было молчание, которое в их солдатском коллективе говорило намного больше, чем многословные изъяснения.

После него и беседа, которую Ивановский провел уже по материалам газеты, тоже воспринималась ими по-иному, не так казенно, как беседы, проводимые раньше. Сегодня каждый заглянул смерти в лицо, ощутив при этом пороховую гарь войны на своем собственном лице.

Ночью гарнизон дота похоронил Сатуляка вместе с другими погибшими во время артналета бойцами, в братской могиле, в роще, за второй линией обороны. В дот после этой скорбной миссии бойцы возвращались неохотно. Ночь выдалась на удивление теплой, сухой и совершенно безветренной. Залитый лунным сиянием склон долины наполняли таинственные тени деревьев, людей и руин, и от этого он казался каким-то фантастическим пейзажным полотном, развешанным над рекой от горизонта до горизонта. Впрочем, поблескивающая лунными плесами река тоже казалась картинно застывшей, бесшумной и поэтому неестественной.

У входа в дот Громов подозвал Крамарчука и Дзюбача. Они остановились в двух шагах от лейтенанта, пряча в кулаках недокуренные сигареты, и смотрели не на него, а на реку.

— Отдыхать вне дота разрешаю до часу ночи. Но только в пределах зоны, занимаемой ротами охранения.

— Лично мне бы — в пределах сеновала своей кумы, — мечтательно вздохнул Крамарчук. — Баба… должен вам доложить…

— Отставить, Крамарчук.

— Отставить, конечно, можно, хотя…

— Да, товарищ лейтенант, — вспомнил Дзюбач, — надо бы нам побрататься с солдатами, которые нас прикрывают. А то забились, как в нору… Только в братских могилах и знакомимся.

— Где ни махорки стрельнуть, — в тон ему подхватил Крамарчук, — ни о бабе-куме посудачить. Как на поместном архиерейском соборе.

* * *

Стоя в небольшом окопе, вырытом между пулеметной амбразурой и входом в дот, Андрей видел, как бойцы по одному расходились кто куда. Но большинство просто садилось где-нибудь рядом с дотом, на камень или в траву. И, судя по всему, не хотелось им сейчас ни курить, ни брататься. Просто приятно было посидеть, посмотреть на луну, на реку, на берегах которой у многих из них прошли детство и юность; вспомнить что-то сугубо свое, личное, о чем никому другому не поведаешь… Громов чувствовал, что большинству бойцов хочется провести эти минуты в одиночестве, и пытался не мешать им.

— Что, Мария? — тихо спросил он, не заметив, а скорее почувствовав присутствие девушки у себя за спиной. — Как тебе живется в этом подземном замке?

— Вам это, наверное, покажется смешным, но, когда я училась на курсах медсестер, одна гадалка, страшная-страшная такая, как ведьма, возьми и брякни: «А тебя, раскрасавица, ждет король трефовый и замок каменный, невиданный, сердцу дорогой, да только солнцем не согретый, потому как подземный».

— Так и сказала: «подземный»?

— Из-за этого «подземного» замка я и не поверила ни одному ее слову. И что удивительно. Я пришла к ней с двумя подружками. Тем она гадала охотно, на меня же только искоса поглядывала и что-то ворчала, а гадать отказывалась. И лишь в конце, когда мы уже собирались уходить, взяла и сказала вот такое, о подземном замке. Ну, посмеялись мы тогда… и забыли. А сегодня вдруг вспомнилось. Каждое ее слово. Ведь она, ведьма, так и прошамкала мне на прощанье: «Два годочка над бабкиными словами посмеешься, а на третий годочек заплачешь».

— И сколько прошло?

— Как говорила: ровно два годочка. Вот, вспомнила, заплакала…

— Придумать себе такой «замок», как у нас, в виде дота, невозможно даже в сонном бреду — в этом я с тобой согласен. Так что прости нас, королей трефовых, что не постеснялись позагонять таких, как ты, в свои «замки». Прости. Так уж случилось. Но ты, вижу, и сама становишься гадалкой.

— Да это ваш Газарян… «Слушай, дэвушка-раскрасавыца, пагадай на любов — озолочу», — Мария настолько точно скопировала Газаряна, что Громов рассмеялся. — Иди, дорогой, говорю, под сердцем согрею, всю правду скажу.

Еще там, в доте Томенко, лейтенанту очень хотелось услышать, как она смеется. Не вышло. Заметил только: когда улыбалась — нос ее как-то хитровато морщился, а глаза сужались и слегка косили. Это была улыбка ребенка, которому сходила с рук любая шалость.

Как оказалось, смех у нее был таким же по-ребячьи шаловливым.

— Только не подумайте, лейтенант… — вдруг спохватилась она. — Я ничего такого…

— Ну что ты, Мария?! Если кто-то попытается оскорбить тебя, я сам ему шею сверну. А в остальном… Наоборот… Старайся быть как можно добрее с каждым из них. Когда рядом девушка, мужчины становятся вдвойне храбрее. — Но, вспомнив Сатуляка, про себя добавил: «Не все, к сожалению». — Ты — счастливая частица той жизни, с которой многие из них уже, по существу, распрощались. Навсегда. Так что всем нам, в «Беркуте» сущим, очень повезло.

— Может, она им и нужна, моя доброта. Вот только вы… вы почему-то даже внимания на меня не обращаете. Как вышли мы тогда из Зойкиного дота, так и… будто обидела чем-то.

— Очевидно, я единственный, кто и в самом деле будет стараться не замечать тебя в этом нагаданном тебе подземном замке. Как женщину — не замечать. Пока мы в доте, для меня ты — боец, как все остальные. Во всяком случае, попытаюсь быть безразличным к тебе.

— И действительно будете не замечать… как женщину? — вновь озорно улыбнулась Мария. — Ловить вас на слове?

— Не надо.

— А «не замечать» — надо?

— Я ведь сказал, что всего лишь буду стараться.

— Тогда у меня просьба: старайтесь пореже замечать во мне бойца. Лучше…

Рядом возникла фигура кого-то из бойцов, и это сбило Марию Кристич с мысли, с настроя.

Громов тоже почувствовал, что разговор зашел в тупик.

— Пойду позвоню Зое, — совершенно неожиданно завершила разговор Мария после неловкого минутного молчания.

Громов промолчал и отвернулся. Он слышал, как девушка шагнула к нему, ощутил у себя на затылке едва уловимое касание пальцев и еле сдержался, чтобы не обнять ее.

— Знаешь, как можно связаться со 119‑м? — невольно подался он вслед за Кристич.

— Там Кожухарь. Он уже соединял меня с ее дотом.

— Уже?

— Только телефониста не ругай. Мы ведь втайне от тебя.

— Считай, что я об этом не знаю.

Громов приоткрыл дверь, и они остались одни в полумрачном тамбуре. Он и сам не понял, как его пальцы заблудились в волосах Марии, а ее теплые, пахнущие парным молоком губы — в его губах. Мгновение длилось, как вечность. Или, может, это вечность сжалась до мгновения?.. И поэтому ни один из них не решался прервать ее.

«Как же мне спасти тебя? — с разрывающей душу тоской подумал Андрей, все еще не в силах вызволить пальцы из волос Марии, уже убегающей от него. — Как спасти? И не правда то, что я обязан относиться к тебе, как ко всем остальным бойцам. Я не имею права — относиться к тебе, как ко всякому иному бойцу».

13

— Подъем, комендант! Немцы!

Этот крик Крамарчука буквально сбросил Громова с нар. Как был в расстегнутой гимнастерке, без ремня, схватив только бинокль, он бросился вслед за сержантом в артиллерийскую точку.

— Где они? — спросил уже на ходу. Лампочки освещали главный ход сообщения лишь настолько, чтобы намечать его, и на ступеньках, ведущих как бы на второй этаж, во владения артиллеристов, они оба, друг за другом, споткнулись.

— На реке, на лодочке. Но Абдулаев, — моя твоя не понимай, — и в тумане их высмотрел. Охотничий глаз. Сейчас мы им устроим утреннее купание.

— Расчеты?

— Уже «к бою»!..

— Пулеметная точка?

— Спят, как хорьки. Они ж у нас курортники. Это артиллерия пашет как проклятая, ни любви ей, ни передышки…

Да, Громову действительно все больше нравился этот сержант. Нравились какая-то озорная смелость его, бесшабашное солдатское мужество, благодаря которым люди типа Крамарчука способны даже самый кровавый, самый безнадежный бой воспринимать как обычное солдатское дело.

Он чем-то напоминал ему сотника Вахмистрова, которого сам Андрей никогда в жизни не видел, но подвигами которого всегда начинал и заканчивал свои воспоминания его дед. Старик, в общем-то, не принадлежал к тем, кто правду любит приправить байкой, однако неуемная фантазия сотника и его неправдоподобная храбрость заставляли бывшего военспеца Громова возводить каждый его подвиг в ранг фронтовой легенды.

— Где они, Абдулаев? — остановился Громов рядом с дозорным.

— Вон, лодка, штук двенадцать. Странный лодка, камандыр. А вон, второй линий лодка, видишь?

Нет, «вторую линию» мог заметить только Абдулаев с его соколиными глазами. Громов уже знал, что до призыва в армию этот парень почти семь лет охотился с отцом в горах неподалеку от Алма-Аты. Можно было не сомневаться, что охотником он показал себя отменным. — Три, пять, семь… — возбужденно считал Абдулаев то, что Громов не мог различить даже в таких нечетких контурах, как различал лодки «первой линии». И даже бинокль при этом не спасал.

— Неужели решились без артподготовки? Без воздушного прикрытия?

— Зачем прикрытия? Не надо прикрытия. Тихо хади, охотник хади…

Телефонный зуммер прогрохотал в напряженной тишине отсека, словно взорвавшаяся под ногой мина. Какого черта?! Нашли время. Ему казалось, что эта трель слышна сейчас даже десантникам второго эшелона.

— Комендант 121‑го, «Сокола», лейтенант Родован, — передал ему трубку Крамарчук.

— Поднимай пулеметчиков-курортников, — попутно бросил сержанту Громов. — Объяви: «Гарнизон, к бою!» Слушаю тебя, лейтенант, — сейчас он очень жалел, что так и не нашел возможности встретиться с комендантом «Сокола».

— Слушай, лейтенант, кажется, немцы готовятся к переправе.

— Какое «готовятся»?! Они уже посреди реки!

— Как… посреди реки?! — не понял Родован. — Они пока еще на берегу. Как раз напротив острова суетятся. Сам я их не вижу, но с НП пехоты сообщают.

— Ах вот оно что! Значит, у тебя тоже! Те, что прут на меня, очевидно, всего лишь приманка. Отвлечь, втянуть в драчку.

— Главное для них — зацепиться за остров.

— Пусть цепляются. Будем расстреливать из всех орудий. — Громов вдруг почувствовал, что дух бесшабашности, которым зарядил его Крамарчук, заставляет изменить привычной манере общения. — На меня уже прут до тридцати лодок. По-моему, резиновых. Доложи Шелуденко, а я пока займусь ими. Кожухарь, дай КП береговой линии.

Командир батальона, занявшего позиции в секторе обстрела «Беркута», уже, похоже, ждал его звонка.

— Почему молчишь, 120‑й?! Ведь за берег зацепятся! Что тогда?!

— Я ударю по задним. И буду гнать. А потом прижму пулеметами у берега. Дальше ваша забота, капитан.

— Ты лодки дырявь, «Беркут», лодки!

— Понял. А ты все понял? — обратился он к Крамарчуку, как только положил трубку.

— Сейчас мои гайдуки припудрят их, ни любви им, ни передышки…

— Дзюбач, до того, первого ряда лодок дотянешься?! — снова взялся Громов за телефон.

— Попробую, комендант.

— А метрах в двадцати от берега переходи на второй ряд. Пусть первым занимается пехота.

В ту же минуту заговорила вражеская артиллерия. Она ударила по всему участку из сотен пушечных и минометных стволов, разрушая, перепахивая и выжигая на этом берегу все, что еще цеплялось за жизнь.

«Где же они набрали столько стволов — против двух наших потрепанных дивизионов? — с тоской подумал Громов, оглядывая в бинокль склон долины. — И куда запропастилась наша авиация? Немцы уже второй день копошатся на противоположном берегу, и ни одного нашего авиаудара!»

— Огонь, Крамарчук, огонь! На артиллерию противника внимания не обращать! Подавляй десант!

Между очередными взрывами он уловил, как вслед за орудиями артиллерийской точки заработали на длинных очередях и все три пулемета Дзюбача.

— Преграждай им путь, старшина! — крикнул Громов в трубку, которую уже не выпускал из рук. — Смертно преграждай, понял?!

Утренний туман был словно бы разорван снарядами на клинья да причудливые косматые полосы, и Громов отчетливо видел, как между этими космами взлетали на гребнях фонтанов и переворачивались лодки, как барахтались в воде люди. Река буквально закипала от взрывов, пулеметных трасс и ружейных залпов, и первые лучи солнца, пробивавшиеся откуда-то из-за горизонта, уже не окрашивали Днестр в привычный розоватый цвет июльского утра, а сразу же рассеивались по гребням взрывов красновато-свинцовыми бликами.

Несколько лодок противника все же прорвались через огненный заслон и приближались к скрытой от его взгляда кромке берега, но лейтенант понимал, что даже если фашисты и зацепятся за него, исхода боя это уже не изменит, десант обречен.

Почувствовав это, противник сразу же ослабил артиллерийский огонь и перенес его на вторую линию обороны. Только теперь Громов смог убедиться, что дивизионы укрепрайона тоже не молчали. Просто они, как могли, давили батареи противника, полностью отдав десант на откуп дотам и пехоте. И тактически решение это было правильным.

— «Сокол», что там у тебя? — прокричал он в трубку, когда Кожухарь связал его с комендантом 121‑го дота.

— Плохо! За остров они все же зацепились. Оказывается, немцы бросили на тебя румын, чтобы отвлечь, а сами поперли на островок. Мои пулеметы туда не достают, а от береговых они прячутся за холмами.

— Ясно. Сейчас мы их припудрим, лейтенант, — незаметно для себя употребил словечко Крамарчука. — Сержант!

— Уже понял, — отозвался Крамарчук. — Повторяю по-вчерашнему, по пристрелке. Наблюдай, комендант: с первого выстрела сношу ствол ивы.

Тем временем от вражеского берега суетливо отходила новая волна десанта, стремившегося теперь уже прямо к острову. Этот довольно большой по речным меркам клочок суши, очертаниями своими отдаленно напоминавший Южную Америку, каковой она врезалась Громову в память по школьным картам, густо порос ивами и камышом.

К тому же правый берег его был высоко поднят над водой, образуя четырьмя своими холмами нечто похожее на горный хребет. Именно этот «хребет» и позволял фашистам добрую четверть пути к острову проходить защищенными от пуль и снарядов. И задача десанта была предельно ясна: накапливаться, чтобы потом взять под обстрел уже недалекий берег русских и обеспечить форсирование своих войск.

Громов видел, как снаряды его орудий легли сначала в гуще лодок, потом на западной оконечности острова, и сразу же обратил внимание, что у берега появилась новая группа лодок и плотов. Однако теперь фашисты изменили тактику: отчалило всего четыре лодки, рассредоточившись по всей длине острова. Стрельба по таким мишеням становится слишком расточительной и бессмысленной. И немцы учли это.

— Как же так? Почему на острове не оказалось наших бойцов, лейтенант? — возмутился Крамарчук, поняв, что немцы уже прочно вцепились в эту сушу и четырьмя орудиями дотов их не вышибешь.

— Да потому, что удерживать его нужно было бы щедрой кровью. Еще вчера там окапывалось два взвода, но после нескольких обстрелов остатки их отошли. И правильно сделали. Фашистам он сейчас нужнее. Пусть и ложатся в него. Еще по два снаряда на орудие и прекратить огонь.

* * *

Тем временем бой в районе «Беркута» постепенно затихал. Одна-единственная лодка с десантниками уже вернулась к противоположному берегу, еще несколько, полузатопленных, без гребцов, нервно покачивались на мелководье неподалеку от него. Правда, здесь, на левом берегу, прямо у дота вдруг тоже возникла перестрелка, но что именно там происходило — видеть этого лейтенант уже не мог: десантники оказались скрытыми от него крутизной прибрежной полосы. Не видели их сейчас и пулеметчики Дзюбача, поэтому только один «максим» время от времени напоминал о себе четкой морзянкой выстрелов, как бы подбадривая ими солдат прикрытия: «Спокойно, братцы, если нужно, поддержим».

Еще через полчаса утихла стрельба и на берегу, и вскоре Громов увидел, как пролегавшей неподалеку ложбиной несколько красноармейцев повели в тыл пленных. Он насчитал их девятнадцать. В набухших от воды грязных мундирах, без пилоток, в чавкающих конечно же ботинках, они были безобидны и жалки. Трудно поверить, что еще час назад эти люди всерьез мечтали захватить плацдарм на этом берегу, выбив противника из окопов, что еще час назад они ощущали свое превосходство.

Ну а тройка немецких самолетов появилась из-за высокого гребня долины по ту сторону реки так неожиданно, словно взлетела прямо с вершины холма. Вряд ли пилоты поняли, что именно здесь происходит, просто один из них заметил колонну и, резко снизившись, прошелся по ней из пулеметов.

Пленные и конвоиры сразу же бросились врассыпную, и Громов видел, как они вперемешку падали в густую, уже слегка пожелтевшую под июльским солнцем траву и копошились там, расползаясь во все стороны, словно огромные рыжеватые жуки. Шло время. Над ними пролетало второе, третье, четвертое звено… И хотя бомбы уже ложились дальше, у второй линии обороны, подниматься пленные и конвоиры все еще не решались, опасаясь, что снова окажутся мишенью для низколетящих самолетов.

Потом, наблюдая, как они медленно, неохотно встают из травы и пыли, отряхиваются и, удрученно посматривая то на небо, то друг на друга, снова строятся в колонну, Громов еле сдержал улыбку. Как на удивление быстро смертельная опасность изменяет поведение людей, их отношения между собой!

— Ну, как мы им… рассветное купание не по сезону устроили? — возник рядом с Громовым сержант Крамарчук.

— Вы конечно же молодцы, — ответил Громов. — Но это всего лишь маневры, завтра они вряд ли сунутся, будут готовить плавсредства и анализировать итоги нынешнего форсирования. А послезавтра, на рассвете, попрут как полагается, всей мощью.

— Всей мощью мы на них и навалимся, комендант. Засиделись мы в этом доте, как у кума в погребе. Пора размяться.

14

Едва закончился шестой или уже седьмой в течение этого дня артобстрел, в дот наведался майор Шелуденко.

— Что тут у тебя, лейтенант? — поинтересовался он и сразу же, отсек за отсеком, принялся осматривать дот, заставляя Громова следовать за ним. — Как люди? Дезертиры, паникеры есть?

— Нет и быть не может, — спокойно молвил комендант «Беркута». — Пока что все держатся.

— А «пока что» грех не держаться. Вопрос: как-то оно потом будет?

— Потом — тоже, исходя из обстоятельств.

— «Из обстоятельств»… — проворчал комбат, и Громов так и не понял, какой реакции, какого ответа майор настроен был дождаться от него. — Обстоятельства будут такими, какими мы их сами создадим. К вечеру обещали подбросить снарядов, патронов, а также консервов и немного крупы. Знаешь, о чем это говорит?

— Что на укрепрайон возлагаются особые надежды. И держаться нам нужно будет до тех пор, пока не кончится… крупа.

— Именно так и следует понимать. Боезапас и консервы подвезут к ближайшей ложбине, которую я уже присмотрел. Чтобы вражеской артиллерии не подставляться. Оттуда быстренько перенесете все положенное в дот.

Внимательно осмотрев весь двухэтажный дот, Шелуденко тут же посоветовал отсеки и переходы выстелить свежей травой, чтобы пригасить пыль; проверил работу электродвижка, попробовал на вкус воду, а затем долго осматривал и ощупывал норы и трещины, отходившие в разные стороны от отсека, в котором находился колодец.

— Повевает из них, слышишь?

— Вроде бы да.

— Говоришь «вроде бы», а давно надо было все осмотреть и прикинуть. Здесь рядом наверняка есть пещеры. Я тут недавно с учителем местным гутарил, так он утверждает, что весь этот берег изрыт естественными, карстовыми, или как их там, пещерами. Надо бы проверить: вдруг найдется проход в ближайшую пещеру! Какое-никакое пространство для маневра, а может, и спасения.

— Но проверить это почти невозможно. Разве что взрывать стены, высаживая в воздух скальный грунт.

— Прижмет — взорвешь, куда денешься. Ладно, пойдем подышим, пока еще предоставляется такая возможность.

Уже выйдя из «Беркута», лейтенант внимательнее присмотрелся к коменданту сектора укрепрайона. За те дни, что они не виделись, Шелуденко похудел, осунулся и, как показалось Громову, даже постарел.

— С десантом вы расправились неплохо, хвалю, — прошелся майор вдоль окопа прикрытия. — Артиллеристы твои особо постарались, это я тоже знаю. — Ходил он, слегка прихрамывая, однако лейтенант даже не решился спросить, что у него с ногой. Хотя и подозревал: не из-за ранения эта хромота. — И по острову, как докладывал Родован, тоже основательно ударили.

— Хорошо мы там прошлись по десанту, — согласился Громов. — Крамарчук по пристрелянным целям бил. Можно сказать, ни одного снаряда за пределы острова не улетело.

— Об этом Родован тоже доложил. Скажи спасибо, что сосед у тебя не из завистливых попался.

— Чему ж тут завидовать? Одного врага бьем.

— Не говори… — вздохнул Шелуденко. — Зависть иногда пострашнее врага.

Остановившись на том месте, где еще недавно стояла статуэтка «Марии-мученицы», он долго осматривал в бинокль днестровское прибрежье и окраины села по ту сторону Днестра.

— А ведь оборона у них там жидковатая. Считай, нет ее, обороны этой самой, слишком уж рьяно настроились они на форсирование реки. Нам бы приказ да пару батальонов — и можно было бы высадиться на правом берегу, с ответным, так сказать, визитом. Такой мысли не возникло?

— Такой — пока нет. Слишком уж неблагоприятна общая ситуация на этом участке фронта. Но пушкари и так достают их, не теряя своих собственных людей.

— И об этом Родован тоже докладывал. Э, погоди, — вдруг прервал он себя, — а почему докладывает только Родован? Он все докладывает и докладывает, а ты палишь во все стороны и помалкиваешь?

— Так ведь хорошая работа — она, товарищ майор, и так видна, — заступился за командира только что появившийся из дота Крамарчук.

— Ты побалагурь, побалагурь… — осадил его Шелуденко. — Докладывать надо, лейтенант. Обо всем. Часто, честно и подробно. Отец-командир всегда должен быть в курсе. Понял?

— Так точно.

— Потери?

— Красноармеец Сатуляк убит. Кстати, вчера я об этом докладывал.

— Еще бы ты и об этом умолчал!

— Кимлык, наблюдатель из второго капонира, ранен. В шею. Только что.

— Тяжело?

— Да вроде бы нет. Но кровь идет. Придется отправлять в медсанбат. — Он хотел сказать еще что-то, но в это время чуть выше по склону, как раз в том овражке, в котором должна была появиться машина со снарядами и крупой, взорвался крупнокалиберный снаряд.

— Совсем озверели! — изумился майор. — Нашли по кому пристреливаться!

И в дот они спускались уже под свистящий вой второго снаряда.

— Вас, товарищ лейтенант, — подал Громову трубку связист точки Петрунь, как только они вошли в артиллерийский отсек. Присутствие майора и тонкости субординации его не смущали. — Звонит Томенко, — послышался в трубке голос Кожухаря. — Немцы начали переправу в районе разрушенного моста. Просит поддержать.

Громов передал смысл просьбы майору и, получив добро, спокойно сказал в трубку:

— Сообщи Томенко: сейчас поможем. Пусть его наблюдатели подкорректируют. Переправу отсюда не наблюдаем. Петрунь постоянно будет на связи. Крамарчук, орудия к бою! Переправа в районе моста.

— Вон там у вас виден небольшой участок дороги, ведущей к мосту, — подсказал майор, осматривая в бинокль склон долины. — Видишь: повозки, машины? Пользуются тем, что у нас мало артиллерии. Пристреляйте одно орудие по нему и долбите понемножку. А другим — по самой переправе.

— Есть. Перейдем в командный отсек, товарищ майор, — предложил Громов. — Здесь мы только смущаем Крамарчука.

— Ага, этого гайдука смутишь! — И по тому, как он потрепал Крамарчука по плечу, лейтенант понял, что характер сержанта ему тоже хорошо знаком.

— Кстати, об артиллерии… — мрачно произнес Громов, идя впереди майора. — Что-то ее все реже слышно. Я имею в виду — нашей артиллерии.

— В одном дивизионе осталось три орудия, в другом — четыре. Вот и вся наша артиллерия.

— Комендант укрепрайона знает?

— Сегодня утром штаб укрепрайона эвакуировался. Но дело не в этом, — поспешно заверил он, не желая комментировать поспешный отход штаба. — А в том, что подкрепления не будет, лейтенант. Мы здесь не для того, чтобы держать длительную оборону. Наша задача: дать возможность всем остальным частям оторваться от врага, не попасть в окружение и создать новую линию обороны. Поэтому вся артиллерия, которая имеется, — она где-то там… А здесь — по два дивизиона на участок. Плюс пушки дотов. Да только фашисты уже так растрепали наши дивизионы своей авиацией, что скоро придется стрелять из кукурузных стеблей. Так что береги орудия, лейтенант. Прежде всего орудия. Сейчас они — по цене жизни.

— Вообще-то инженеры могли бы поставить в доте еще, как минимум, одно орудие. Места хватило бы.

Майор недовольно покряхтел и подошел к окуляру перископа, давая понять, что не собирается обсуждать достоинства и недостатки «Беркута». Несколько минут он сосредоточенно осматривал сначала ту часть, где находился остров, затем по повороту окуляра Громов понял, что Шелуденко занялся осмотром дороги, подходящей к переправе. Этот участок действительно казался довольно уязвимым.

— Свяжи с Крамарчуком, — приказал комбат связисту. — Сержант, у тебя какое орудие бьет по дороге? Первое? А, командир Газарян… Так вот: дай выстрел и отметься по нему. Есть? Теперь чуть-чуть поверни влево. Пропусти одну машину, интервал минута — и бей. Есть! Почти прямое. Еще минута — и туда же. Эту машину попытаются объехать. Есть! Первая горит.

— Вижу, горит! — подтвердил Крамарчук. — Умыли мы их.

— Вот так и подержи их какое-то время. Да, лейтенант, совсем забыл, — наконец оторвался он от окуляра, — утром, перед отходом, звонили из штаба укрепрайона. Спрашивали, не ты ли это прославился в рукопашной у моста.

— Я же докладывал.

— Да, но о пленном ты не сказал ни слова. А майор Зинчук, ну тот, мостовик, он просто восхищен тобой. Хотя ты так толком и не объяснил ему, какого дота комендант. В штабе тебя по знанию немецкого вычислили.

— Как там пленный оберштурмфюрер? Дал ценные показания?

— Показания? Какие там показания, петрушка — мак зеленый?! — устало присел на лежанку майор. — Сбежал твой оберфюрер. По дороге в комендатуру. Обученным, гад, оказался. Из этих, видно, из специалистов по нашим тылам.

— Эт-то уже серьезно. Значит, сейчас он где-то здесь, рядом. Причем в красноармейской форме.

— С лейтенантскими петлицами. Но уже ушел на тот берег. Как ни странно, перебрался через реку именно здесь, почти на твоем участке. Будто искал еще одной встречи с тобой, жаль только, что не нашел.

— Может, действительно искал?

— А что, можно и таким макаром рассуждать. Отомстить, захватить в качестве языка, ублажив свою прусскую гордыню, — совершенно серьезно воспринял майор его шутливое предположение. Громова даже удивило, что, оказывается, можно считаться и с такой версией. — Вряд ли обычная случайность. Кто-то сжалился, развязал ему руки. Затем он убил лейтенанта, переоделся в его форму. А вечером с нашими олухами-пехотинцами устроил себе купание. Неподалеку от тебя, в заводи. Причем пришел не один, а с группой красноармейцев. Теперь всех их по одному допрашивают, выясняют, где сумели откопать себе такого командира. И кто они сами.

— Господи, да что с них возьмешь? Он отлично владеет русским, знает все наши уставные нормы.

— Тобой, кстати, тоже интересуются. Но у тебя все нормально. Правда… Ты что, действительно очень хорошо владеешь немецким?

— Достаточно хорошо.

— Значит, это правда…

— Мое знание немецкого кого-то настораживает?

— Есть люди, которых настораживает даже то, что кое-кто из нас родился в апреле. Вдруг специально подогнал это событие под месяц рождения фюрера.

— Вы-то откуда знаете, что он родился в один месяц с Лениным?

— Как же ты здесь оказался? — пропустил майор его подколодный вопрос мимо ушей. — С немецким ты бы и в штабе, и в разведке пригодился. Недоразумение, что ли?

— Никакого недоразумения. Я ведь уже говорил: после училища были доты на Западном Буге…

— Да знаю, что не после свадьбы, — перебил его комбат. — Но, может, о тебе нужно было похлопотать? Почему не обратился? Я бы помог.

— Мой отец — полковник. Так что хлопотать, если бы это потребовалось, было кому.

— Вот видишь: отец — полковник. А ты здесь, в доте. В смертниках. Ну, извини, извини, — спохватился майор, похлопав его по кобуре пистолета. — Да только иначе нас и не называют. Может, все-таки попросить за тебя… мне, неполковнику и неотцу, простому майору? Еще не поздно. Отзовут, переведут в штаб. За коменданта старшина Дзюбач останется. Или офицера подкинут, из тех, оставшихся без солдат.

— Как же я оставлю гарнизон и уйду? Нет, это не по-офицерски.

— Не «оставить и уйти», а выполнить приказ, это разные вещи.

— Разные, понимаю. Но раз уж мне было суждено…

— Да что такое в армии «суждено»? Приказ отдан — приказ отменен. И далеко не всегда гибель, на которую мы, отцы-командиры, обрекаем своих бойцов, оправдана хоть какими-то серьезными обстоятельствами.

— В данном случае будем считать оправданной.

Майор многозначительно развел руками и несколько мгновений помолчал, давая лейтенанту последний шанс, последнюю возможность хоть что-то реально изменить в своей солдатской судьбе.

— Ну смотри, — вышел, наконец, из своего благодетельного молчания. — Хотел помочь, пока это еще возможно. С гарнизоном дота и старшина Дзюбач справился бы, если честно, ему не очень-то и хотелось, чтобы в дот присылали какого-то лейтенантика. Уже прижился, почувствовал себя командиром. Кстати, как он тебя встретил?

— Без нарушений, товарищ майор. Так что я остаюсь со своим гарнизоном.

— Что ж… Это, конечно, по-солдатски. Но, по правде говоря, я именно ради этого разговора и пришел сюда. Давай договоримся так: думаю, два дня, пока нас не взяли в клещи, у тебя еще будут. Если решишь — я тоже попытаюсь кое-что решить. Уверен, что в штабе меня поймут. Будь ситуация спокойней, штабисты и сами спохватились бы: стоит ли такого знатока германского загонять в дот смертников? Но сейчас им не до нас с тобой.

— И все же у меня есть просьба, товарищ майор. Когда появится эта последняя возможность, я хотел бы отправить из дота санинструктора Кристич.

— Ага, санинструктора, значит? — вдруг ехидно заулыбался Шелуденко, как будто только и ждал, когда лейтенант заговорит об этом. — В тыл. Немедленно. А в других частях — в пехоте, в артиллерии, что, медсестер нет? Они под пулями не ползают? С передовой полумертвых не таскают? Молчать! — прервал майор его попытку объясниться. — Вчера Томенко, хлюпик-бабник, звонит… У него, видите ли, санинструктор плачет по ночам, темноты и стрельбы боится… Сегодня утром Родован, петрушка — мак зеленый, свою красавицу пытался из дота отправить. Теперь ты, гусар-кавалергард… Молчать, я сказал! Отправишь санинструктора, значит, сознательно понизишь боеспособность дота. А посему пойдешь под трибунал. Даже на мертвого дело заведу. Понял?

— Но, товарищ майор…

— Все, гусары-кавалергарды! И запомните: вашим красавицам еще повезло. Пойди посмотри, как пехотные санитарки под снарядами ползают, чужой кровью умываются. И вообще… Я уточнял: все медсестры, направленные в доты, — из доброволок, и знали, на что шли.

Взглянув на дверь, майор вдруг осекся на полуслове. Бросив взгляд туда же, Громов от досады прикусил губу, — там, в проеме полуоткрытой бронированной двери, стояла Мария. Поймав на себе его взгляд, она резко повернулась и исчезла.

— Вдобавок, она еще и службы не знает, — проворчал ей вслед майор. Но тут же примирительно добавил: — Хотя девка… ничего. Одобряю.

— Что «одобряю»? — с надеждой спросил Громов, решив, что майор согласен отпустить Кристич.

— Выбор твой одобряю. Не то что Томенкова, выдра облезлая. — И, потерев руки, то ли удовлетворенный тем, что нашел удачное сравнение, то ли в попытке успокоить себя, майор снова прильнул к окуляру перископа.

— Да не выбирал я себе медсестру! — возмутился лейтенант. — Какую прислали. И прошу за нее не потому, что красивая.

— Ну да, не потому. Они, жевжики, уже и повлюбляться успели, — бормотал майор, следя за дорогой, ведущей к переправе. — Все как один… красавцы-кавалергарды…

Под вечер в овражек действительно пробились две машины с боеприпасами и продовольствием. Бойцы «Беркута» перенесли в дот тридцать снарядов и двадцать пулеметных колодок с лентами. Учитывая, что в доте и так был целый арсенал, этот боезапас окончательно укреплял его положение. Как и три мешка крупы и несколько ящиков с консервами.

— Извини, что немного, — позвонил Шелуденко, как только «беркутовцы», словно суслики в норы, перенесли все отведенное им в глубины дота. — Что удалось выпросить.

— Полагаю, этого хватит, — успокоил его Громов.

— Продержаться до конца войны вам все равно вряд ли удастся, — философски изрек Шелуденко. — Но, «споткнувшись» о наши доты, враг должен задуматься: не зря ли он затеял эту бойню.

— Если понадобится, убеждать его в этом будем его же оружием.

— То-то мне докладывают, что все оружие, оставленное противником на поле боя, ты приказываешь заносить в свой дот.

— Даже об этом сообщают! — рассмеялся Громов. — То им не нравится мой немецкий язык, то моя тяга к немецкому оружию… А мои солдаты должны готовиться к боям в тылу врага и привыкать к его оружию.

15

Дот напоминал погребенный в могилу вместе с прихожанами церковный колокол. После каждого близкого разрыва он глухо, замогильно, гудел, призывая к поминовению и покаянию. Если вдруг случалось прямое попадание, бойцы смотрели на купол своего саркофага словно на небо и, тайком друг от друга крестясь, творили невнятные и почти бессловесные молитвы.

Вот уже третий день проходил почти в непрерывных обстрелах. Пытаясь отомстить за неудавшиеся десанты, немцы и румыны прекратили попытки форсировать реку на этом участке и методично, через каждые два часа, забрасывали укрепрайон снарядами, бомбами и… листовками, в которых угрожали, запугивали или, наоборот, призывали прекратить сопротивление и «переходить на сторону Великой Германии, где красноармейцам будет обеспечено нормальное питание и сигаретное довольствие».

Чтобы подавить наконец сопротивление «Беркута», немцы специально сделали несколько артналетов именно на этот дот, а бомбардировщики трижды сбрасывали бомбы прямо на его «крышу». Кроме того, противник установил на противоположном берегу три орудия, которые по очереди, а потому почти непрерывно, расстреливали дот прямой наводкой.

Однако так продолжалось недолго. Вскоре одно орудие вместе с обслугой сумели уничтожить гайдуки Крамарчука; другое, по указанным из дота координатам, подавили артиллеристы дивизиона. Третье казалось неуязвимым и словно бы завороженным. Оно все еще продолжало обстрел, но наученные горьким опытом немецкие пушкари после каждых трех-четырех выстрелов старались менять позиции, что давало гарнизону «Беркута» хоть какую-то передышку.

Впрочем, паузы эти позволяли всего лишь отдохнуть от осколков металла и камня, которыми враг непрерывно осыпал амбразуры дота, но не от самого боя, ибо, как только умолкали вражеские орудия, оживали орудия дота: артиллеристы вновь и вновь принимались выбивать немцев с острова и обстреливать подходы к мосту, где враг все еще пытался навести переправу. И то, что, казалось бы, уже расстрелянный и подавленный «Беркут» упрямо оживал, начинало бесить врага. А значит, снова артобстрел и снова откуда-то появлялись два-три звена бомбардировщиков.

Уже сгущались сумерки, когда фашисты еще раз попытались форсировать реку, теперь уже сразу в трех местах: в черте города, с острова и чуть-чуть севернее дота «Беркут». Как только замысел противника прояснился, Громов по телефону отозвал роты Горелова и Рашковского из укрытий, попросив их при этом соединиться и занять позиции на подходах к доту со стороны реки, чтобы таким образом поддержать обескровленный батальон прибрежной линии.

— Что ты, стратег-Македонский, раскомандовался? — проворчал Рашковский, услышав эту просьбу. — Здесь тоже есть офицеры. Постарше и поопытнее.

— И тем не менее, настаиваю, чтобы рота заняла отведенный ей участок обороны, — холодно парировал лейтенант. — И напоминаю, что это вы приданы гарнизону дота, а не наоборот.

— Что-то я не помню такого приказа.

— В таком случае, командиры батальона и полка быстро напомнят его, — чеканил слова Громов. — Сегодня же.

И вдруг поймал себя на том, что Рашковский прав. Приказа о придании его роты гарнизону дота нет. И кто кому подчиняется — неясно. Хотя, по логике, центр обороны — дот.

— Ничего, досидишься ты в своем бетонном гробу, — бросил трубку старший лейтенант, не дождавшись конца его размышлений.

«Амбиции? Зависть? — недоумевал Громов. — Очевидно, и то и другое. Нашел время!»

— «Беркут», «Беркут», — послышался в трубке голос комиссара батальона капитана Гогоридзе как раз в тот момент, когда фашисты достигли берега в районе острова. — Помоги Родовану. Противник зажал его. Того и гляди — зацепится за берег напротив острова.

— Понял. Одно орудие по десанту с острова, — приказал Громов Кожухарю, который исполнял роль посыльного и ординарца. — Но севернее дота ситуация тоже не лучше, товарищ комиссар. Там десант растянулся уже на полкилометра.

— Знаю, дорогой, и там не легче.

— Так, может, следует ввести в бой вторую линию?

Вопрос был задан слишком резко. Но Гогоридзе оказался человеком сдержанным. К тому же он учитывал ситуацию, в которой все они оказались.

— Продержись, Громов, продержись, — почти ласково попросил он, смягчая не только тон лейтенанта, но и свой резкий грузинский акцент. — Тут, понимаешь, в тылу у нас… около тысячи фрицев. В основном эсэсовцы. В бой с ними уже вступил какой-то потрепанный батальон, однако в помощь ему пришлось бросить большую часть нашей второй линии. Пушкари тоже развернулись. Долбят фрицев в долине. Спешат, боятся, чтобы эта саранча не разлетелась.

— Откуда же она взялась?

За время его командования комиссар батальона уже наведывался в «Беркут», но Громову казалось, что настоящее их знакомство еще только должно было состояться. Эти встречи были продиктованы желанием обоих побольше узнать не друг о друге, а о том, что происходит в городе, укрепрайоне, стране и, соответственно, в доте, на участке, в соседних ротах. К тому же все это время они находились в окружении бойцов: комиссар старался, чтобы его информация сразу доходила до как можно большего числа бойцов.

— Часть из них форсировала Днестр где-то южнее, — объяснил он появление в тылу укрепрайона немцев. — Ночью просочились. Ну а другая часть — парашютисты. Так что ситуация — сам видишь.

— Вижу.

— На тебя надежда, Беркут. Главное — не подпускай немцев к доту.

«Не подпускай! — хмыкнул Громов. — Легко сказать».

Но вслух произнес только то, что обязан был произнести офицер:

— Не подпустим, товарищ капитан.

16

Какое-то время пулеметчикам дота и бойцам прикрытия действительно кое-как удавалось охлаждать фашистов, удерживая их подальше от берега. Но постепенно поддержка пехоты ослабевала. Не получая подкреплений и боеприпасов, окопники просто-напросто выдыхались. И вскоре Громов уже видел, как десятка два зеленоватых фигур появились возле окопов, ворвались в них и завязали рукопашную. В это время из-за прибрежной линии появились еще пятеро-шестеро фашистов, потом еще и еще.

«“Первых трех солдат, ворвавшихся в траншеи противника, я бы объявлял святыми. Хоть после смерти, хоть прижизненно, — вспомнились ему слова отца, сказанные им однажды после учебного фильма о боях на финляндском фронте, который они вместе смотрели в клубе училища. — Три солдата в окопе противника — это как три ангела победы”. Интересно, как бы он отнесся к тем трем “ангелам”, которые только что ворвались в прикрывающий меня окоп? Как к ангелам поражения? Но при этом восхитился бы их подвигом?»

В последнее время Андрей не раз пытался представить себе отца здесь, на передовой, на берегу Днестра, в своем доте. Пытался… Но не мог. Потому что теперь он знал: чтобы представить себе человека в бою, его нужно хотя бы раз видеть… в бою.

Ему, конечно, верилось, что и здесь отец оставался бы таким же суровым, сдержанным и трезвомысляшим, каким он привык видеть его всегда, с детства; каким рисовал его в своем воображении, исходя из рассказов друзей и просто коллег отца. И все же… сейчас Андрею не хватало хотя бы нескольких минут, проведенных с полковником Громовым здесь, в доте. Для него это было бы очень важно не как для сына, а как для офицера. Который и стал им исключительно из подражания отцу.

— Товарищ лейтенант! — вырвал его из оцепенения Кожухарь. — Командир пехотного батальона убит!

— Ну и?.. Там что, не осталось ни одного офицера? — Произнеся это, Андрей вдруг уловил, что говорит тоном полковника Громова, его голосом, с его интонациями.

— Не знаю. Может, осталось. Батальон просит помощи. Нужно помочь ликвидировать прорыв!

Громов трубки не взял. И так все ясно. Командир батальона убит, силы батальона на исходе. Что к этому мог добавить пехотный офицер, требовавший его к трубке.

— Вызови пулеметный и артиллерийский, — приказал Кожухарю. — И потом, взяв в руки обе трубки, скомандовал: — По два человека у орудия, двое — в пулеметной точке. Остальные — наверх, в цепь!

Один немецкий автомат он схватил сам, другой дал Кожухарю и, рассовав по карманам рожки-магазины, выбежал из дота.

— Рашковский! — крикнул он из окопа. — Разворачивай своих бойцов веером, в цепь! Перекрой подходы к террасе. Пулеметчики, — приказал через амбразуру, — отсекайте немца от окопов!

Кажется, они подоспели вовремя. Как только бойцы Рашковского и Горелова перебежками развернулись в цепь и залегли, из прибрежных окопов вырвалось до полуроты фашистов, стремившихся с ходу зайти в тыл доту. К счастью, Громов успел рассыпать бойцов по террасе, образуя второй заслон. С этой террасы немцы просматривались, как на ладони, и вскоре прицельным огнем, поддерживаемые пулеметами, красноармейцы добрую половину их уничтожили, остальных заставили залечь и ползком попятиться к реке. Причем странное дело: увидев, что немцы пятятся, бойцы прекратили огонь и сопровождали их ползанье криком, свистом и улюлюканьем. На немцев это действовало похлеще, чем пальба.

Громову уже казалось, что бой выигран. Так оно и было бы, если бы из окопов и из-за береговой линии не нахлынула новая волна наступающих. На какое-то время она буквально захлестнула тех, что залегли, но поднять и унести их вместе с собой так и не сумела. Именно в эти минуты артиллеристы дота метко, один за другим, положили два снаряда в самую гущу врага. Заработал и откуда-то взявшийся на гребне склона пулемет.

Почувствовав, что ситуация меняется к лучшему, Рашковский и Горелов сразу же начали поднимать своих солдат в контратаку. Вместе с ними подхватился и кое-кто из бойцов гарнизона, хотя от их командира приказа контратаковать не было. В то же время появилась довольно жидковатая цепь возле еще не захваченных врагом окопов батальона…

«Что они делают?! — изумился Громов, увидев все это. — Зачем?!» Он даже крикнул своим: «Назад! Залечь!» Но, поняв, что уже поздно, что теперь нужно во что бы то ни стало поддерживать атаку бойцов прикрытия, тоже вскочил и с криком: «Гарнизон, в атаку!» — помчался по склону, навскидку, над головами красноармейцев, поливая немцев короткими очередями. Однако пулеметчики сразу же умолкли, боясь перебить своих, а плотность огня контратакующих была ничтожной, поскольку стрелять на бегу из винтовок было неудобно, а в контратаке — еще и опасно.

Этим и воспользовались немцы. Рассыпавшись по склону и пятясь к окопам, они встретили их свинцовым ливнем своих шмайсеров.

— Залечь! Всем залечь! — скомандовал, падая за валун, Громов, когда последние фашисты, поддерживаемые своими из окопов, начали отстреливаться, уже отползая. Он понял, что контратака не удалась и теперь нужно было спасать солдат.

Правда, несколько наиболее отчаянных бойцов все же успели пробиться к окопам. Однако стать «ангелами победы» им не суждено было — гитлеровцы сразу же скосили их, ибо плотность огня на этом пятачке плацдарма действительно оказалась неимоверной. К тому же из-за прибрежного холма немцев начал прикрывать пулеметчик.

— Назад! Офицеры, отводите бойцов!

Он слышал голос Рашковского, который снова пытался поднять своих в атаку, но бойцы тоже поняли всю губительность этой затеи, залегли и, повинуясь командам Громова и инстинкту самосохранения, начали отползать к воронкам, за камни, в овражек…

— Куда? Какого черта?! — воспротивился Рашковский, тоже залегший за камень. — Смять их! Выполнять приказ!

Однако в доте поняли маневр Громова и, как только пехота отползла, снова заговорили орудия «Беркута», ожили пулеметы. И хотя, выпустив по пять-шесть снарядов, пушкари вынуждены были перенести огонь на реку, где от противоположного берега готовилась отойти новая волна десанта, пулеметы буквально втиснули оставшихся фашистов в окоп, не давая им высунуться. А это уже была совершенно иная ситуация. Совершенно иная. Вот теперь не грех поднимать людей.

— По одному! — скомандовал Громов. — Короткими перебежками! В атаку! — И первым сделал бросок к берегу.

Поняв, что им не удержаться, остатки десанта начали выползать из окопов, отходя к самой воде, за спасительные обрывы. Однако новый залп орудий накрыл их и там.

Первым ворвавшись в окоп («вот он я — ангел победы!»), Громов в упор выстрелил в бросившегося на него фашиста и, подхватив его автомат, открыл огонь по тем нескольким немцам, что успели войти в воду.

Но оказалось, что немца Громов не убил, а только ранил. И лишь в последнюю секунду лейтенант заметил, как тот приподнялся в окопе, чтобы ударить его штыком в спину. Не оборачиваясь, Андрей отбил его ногой к стенке траншеи, выпустил еще одну очередь по бредущим мелководьем немцам, и вдруг… на глаза ему попался подсумок с гранатами, точно такими же — с длинными деревянными ручками, какие он видел у десантников-бранденбуржцев. Одной из них ударом по голове он добил вновь пытавшегося броситься на него немца и, выдернув чеку, метнул ее за холм, откуда все еще огрызался пулемет.

Когда же тремя прыжками он достиг этого холма и скатился с него, то увидел, что один пулеметчик уже мертв, а другой стоит на коленях и, согнувшись, зажимает руками разорванный живот.

Лучшее, что он мог бы сделать сейчас для этого человека, — помочь ему умереть. И, наверное, это было бы человечнее. Но что-то сдерживало Громова от «выстрела милосердия», как называли его когда-то в старину в русской армии.

Предоставив раненого его судьбе, он развернул пулемет и остаток ленты выпустил по возвращавшимся к тому берегу лодкам и плотам гитлеровцев, понявших, что и этот десант они проиграли.

— Кожухарь! — позвал он. — Ко мне!

— Кожухарь убит, товарищ лейтенант! — ответил ему кто-то из бойцов гарнизона.

— Что?! Кожухарь убит?! — переспросил он с таким изумлением, словно речь шла о чем-то совершенно невероятном.

— Так ведь убит.

— Тогда вы — ко мне!

Это был кто-то из артиллеристов. Фамилию его Андрей так и не сумел вспомнить. Он приказал ему взять две колодки с патронами, а другому бойцу, Пирожнюку, из пулеметного, — собрать автоматы, патроны и гранаты, и, прихватив пулемет, перебежал назад, в траншею.

— Что ж ты делаешь?! — набросился на него Рашковский, который, как видно, уже не мог дождаться его возвращения. — Ты же всю контратаку сорвал! Ты сорвал ее, понял?!

— Товарищ старший лейтенант! Я прошу…

— Да плевал я на то, что ты просишь! По какому праву ты заставил моих бойцов залечь? Под трибунал захотел, ты, лейтенантишко?!

— Старший лейтенант, прекратите истерику! — попытался успокоить его незнакомый Громову капитан, принявший командование пехотным батальоном. Ему было за сорок. А серое землистое лицо выдавало в нем человека усталого и больного. — Давайте спокойно обсудим ситуацию.

— Здесь не обсуждать, здесь судить надо.

— Или награждать, — обронил капитан. — Этого лейтенанта. За исключительную храбрость. По прежним временам это Георгиевский крест, как я полагаю.

Именно вмешательство этого капитана как-то сразу выбило Рашковского из седла и заставило поумерить свой пыл.

— Послушайте, я понимаю, что вы старше меня по званию. Но требую, чтобы, вернувшись на позиции, извинились, — вдруг совершенно спокойно сказал Громов, поразив этим и обоих офицеров, и оказавшихся поблизости бойцов. — Если бы вы не подняли людей в эту бессмысленную контратаку, которую мы с капитаном вынуждены были поддержать, мои артиллеристы и пулеметчики основательно проредили бы фашистов еще там, на равнине. По два снаряда на орудие, по паре пулеметных очередей — и все. Тогда можно и в контратаку. А вы со своими трехлинейками пошли на шквал огня. Почти без стрельбы. Парализовав два моих орудия и четыре пулемета. Теперь посмотрите вон туда! Туда посмотрите, на поле боя. Оно зажелтело от гимнастерок, которые никто из лежащих там уже никогда не снимет. Кому нужны были эти жертвы?!

— Ты что: учить меня?! Я водил их в контратаки от самой границы, понял?!

— Именно потому, что вы водили их в такие вот контратаки, граница осталась за сто километров отсюда. А в вашей роте наберется сейчас не более двадцати бойцов.

— Потому что сейчас война. Потому что бой.

— То, что вы сейчас сотворили здесь, это не бой, а бойня, но не для врага, а для своих. Неужели вы не в состоянии сопоставить плотность огня автоматов и трехлинеек? Возьмите винтовку и попробуйте стрелять на ходу, в атаке… А потом возьмите шмайсер…

— А я не желаю брать в руки шмайсер. Это оружие врага, — ухватился за какой-то совершенно идиотский аргумент Рашковский, и лейтенант понял: сейчас начнется демагогия.

— Я сказал: прекратить! — снова вовремя вмешался капитан, но уже более уверенно. — Считаю, что лейтенант прав. В данном случае — прав. Тактика боя, которой нас учили командиры с опытом прошлых войн, в некоторых моментах основательно устарела. Это уже очевидно. И сегодняшний бой убедительно показал это.

Капитан замолчал, и все трое вдруг настороженно осмотрелись. Тишина!.. — вот что насторожило их. Ни воя пикировщиков, ни взрывов, ни даже ружейной пальбы… Лишь на какое-то время они перестали контролировать ситуацию, и теперь с удивлением поняли, что прозевали нечто очень важное для них всех — ощущение победы. Пусть маленькой, временной, но все же очень существенной в их положении. И фашисты на том берегу затихли так, словно отпевали этой тишиной еще одну сотню солдат.

— Да у них там ужин! — вдруг воскликнул капитан Пиков так, словно ему открылся секрет непостижимой военной тайны. — Это же немцы! У них ужин, а они не хотят дразнить нас, чтобы не насорили им в котелки! — возмутился батальонный. И все залегшие рядом с ними бойцы облегченно рассмеялись. Даже Рашковский и тот неуверенно, кисло усмехнулся. — Лейтенант, — продолжил тем временем комбат, — прикажи своим пушкарям… Пусть пожелают им, сволочам, приятного аппетита!

17

Приказывать Громов ничего не стал. Самим им передышка нужна была сейчас куда больше, чем противнику.

— Спасибо за мужество, товарищ капитан, — сказал Громов еще и из чувства признательности батальонному за поддержку в стычке с Рашковским.

— Вам спасибо, лейтенант, гарнизону дота… что поддержали нас. Вам, старший лейтенант. Благодарю за службу.

— Этот пулемет, с вашего позволения, я возьму себе, — молвил Андрей. — По праву трофея победителя. Кожухарь!

— Кожухарь убит, — скорбно напомнил ему все тот же боец, который стоял теперь возле него с колодками пулеметных патронов в руках.

— Даже так? — помрачнел Андрей. — Неужели действительно убит?

Боец испуганно пожал плечами. Словно в смерти Кожухаря был виновен он сам.

— Сомов, Родановский, Петляков! — Все трое отозвались, и это сразу как-то облегчило душу Громова. — Собрать автоматы, патроны, гранаты и отнести в дот. Автоматные магазины у немцев за голенищами.

— Это еще зачем, лейтенант? — пристыдил Рашковский. — Бойцы должны сражаться своим оружием. Врученным под присягой.

— Бойцы должны сражаться любым оружием. От топора и лука — до артиллерийских орудий и огнеметов. Тем более что очень скоро там, в доте, немецкие автоматы будут единственным нашим спасением. И патроны к ним будем подбирать у трупов фрицев, во время ночных вылазок. Между прочим, вам, товарищи офицеры, тоже советую запастись трофеями и обучить бойцов владеть оружием врага. Замечу, что гранаты у германцев отменные. — Сказав все это, Громов выжидающе взглянул на Рашковского и комбата. Возражений не последовало. — Всем бойцам гарнизона осмотреть поле боя! — приказал он. — Подобрать раненых и убитых!

Нужды в этом приказе не было. Около двадцати солдат всех четырех подразделений уже хлопотали возле раненых. На помощь им из дота выбежали оставшиеся пулеметчики и пушкари. Мария перевязывала кого-то из тяжелораненых бойцов Рашковского. Раненых и убитых поспешно уносили. Проследив за Кристич, лейтенант пытался вспомнить, вышла ли медсестра из дота вслед за ним и подвергала ли себя риску во время атаки, или же покинула «Беркут» только сейчас. Однако вспомнить так и не смог. С ужасом подумав, что Мария могла принимать участие в контратаке, лейтенант решил запретить ей выходить из дота без особого приказа.

Тем временем на правом берегу царило удивительное затишье. Будто ничего и не произошло.

«Неужели там действительно засели за ужин? — недоумевал Громов. — Неужто немецкая пунктуальность не признает даже таких скорбных исключений? Насколько же плохо я пока что знаю психологию противника, его национальный характер!»

— Прошу ко мне в дот, — обратился он к офицерам, подбирая на ходу оброненный кем-то из десантников автоматный магазин с патронами. — Посоветуемся, как быть дальше, свяжемся с командованием.

— Приглашение принято, — сразу же согласился капитан Пиков.

— Кстати, где Горелов? Где младший лейтенант?! — крикнул Андрей, выбираясь со своим пулеметом и двумя автоматами за плечами из окопа.

— Командир здесь! — дрожащим голосом ответил ему какой-то совсем юный солдатик.

— Зови его ко мне в дот.

— Убит он, товарищ лейтенант.

— Вот ты, господи!..

Горелов лежал на склоне долины между двумя валунами, с рассеченным горлом — очевидно, сраженный осколком гранаты. Двое бойцов из его роты топтались возле загустевшей лужи крови, в которой оказалась голова командира, и не знали, как к нему подступиться. От неожиданности Громов закрыл глаза, почувствовав, что его вот-вот стошнит, но усилием воли все же заставил себя вновь взглянуть на убитого. К этому — к крови, изувеченным трупам, к каждодневным потерям — тоже нужно было привыкать. Иначе в такой войне не выжить.

— Санитары! — позвал он. — Немедленно сюда! Унесите офицера! Вы из роты Горелова? — спросил он оказавшегося рядом старшего сержанта.

— Так точно. Командир взвода.

— С этой минуты считайте себя командиром роты.

— Да, вы назначаете меня? — слегка подрастерялся старший сержант, оказавшись в роли ротного.

— Разве у вас есть кто-то старше по званию?

— Никак нет.

— Я доложу командиру батальона. Тот издаст приказ. А пока — пересчитайте своих людей. И доложите. Мы будем в доте. — Громов скользнул взглядом по фигурам суетившихся по полю бойцов и, увидев Дзюбача, облегченно вздохнул.

— Я доложу, командир, доложу, — по-своему понял его старшина. — Дело понятное: убитые, раненые, в строю… Все по службе.

18

Громов уходил с берега с явно осознанным чувством победителя. С таким же чувством торжества и триумфа, очевидно, уводили с поля боя свои смертельно поредевшие дружины древнерусские князья.

— Мужик ты в общем-то храбрый… — примирительно ворчал Рашковский, дождавшись, когда у самого дота капитан Пиков чуть-чуть поотстал, давая указания своему лейтенанту. — Я сначала подумал, что это ты с непривычки. В атаку ведь никогда не ходил — это ясно.

Громов понял, что именно эти его слова нужно воспринимать как извинение, и накалять обстановку не стал.

Молча пройдя до прикрывающего вход каменистого окопчика, он решил, что войти в его владения старший лейтенант должен прощенным. Да и вообще, время ли сейчас выяснять какие-либо отношения?

— Атаковать не приходилось, это ты верно заметил, — тоже перешел на «ты» Громов. — Но дело не в опыте. Я исходил из ситуации. Впрочем, что было, то было. Главное, что мы стерли их с берега. Теперь пусть все начинают сначала: подавляют, форсируют, цепляются за берег.

— Слушай, да у тебя здесь что, своя электрика? — изумился капитан, увидев под потолком хода сообщения одиноко мерцающую лампочку. — И это после всех бомбардировок и налетов?

— И кухня тоже своя. Через час — милости прошу, накормлю кашей. Чаек, на травах настоянный, тоже найдется. У меня повар основательно запасся зельем — на год хватит.

Докладывать пришли сразу из всех подразделений. Выслушав эти доклады, офицеры мрачно переглянулись. В батальоне капитана Пикова оставалось семьдесят два штыка, да и то десять из них — легкораненые; в роте Рашковского — двадцать один боец. У Горелова — ротой теперь командовал старший сержант Степанюк — всего лишь семнадцать. И подкрепления ждать бессмысленно. Ситуация становилась критической.

— Считаю, что остатки ваших рот, товарищи старший лейтенант и старший сержант, — первым заговорил после минутного тягостного молчания капитан Пиков, делая ударение на слове «остатки», — должны слиться с моим батальоном. Сосед справа, полк, тоже обескровлен до предела. Расширить фронт обороны он не в состоянии.

— Но наши роты, — возразил Рашковский, — получили приказ охранять подступы к доту.

— Какой смысл в вашем прикрытии, старший лейтенант, если немцы сомнут нас всех вместе?

— Логично. Значит, выход один: просить, требовать подкрепления.

— Его не будет.

— Почему? Вон сколько войск уходит.

— Ибо получили приказ уходить.

— А все наши основные силы брошены на подавление оказавшегося в тылу десанта, — заметил Громов. — Там их около тысячи. В основном эсэсовцев. Кроме того, отдельные группы немцев уже просочились севернее города и сейчас обходят его.

— Да? Все основные силы?! — ехидно переспросил Рашковский. — Такая огромная армия. Столько войск… Куда они все девались? Танки, авиация… Где все это? Почему я должен противостоять германцу с двумя десятками трехлинеек, как в Первую мировую?

— Все эти вопросы, старший лейтенант, зададите Генеральному штабу, — холодно улыбнулся Громов. — Там их выслушают с интересом. А пока вернемся к конкретной ситуации. Вы согласны с планом капитана?

— Ну, хорошо, допустим, будет приказ… наши штыки войдут в ваши окопы, капитан. И до первого артналета нас будет чуть более сотни человек. Подчеркиваю, до первого. А после пятого или шестого?.. Мы сможем удержать такой участок?

— Если наладите надлежащую поддержку нашего дота, сможем, — уверенно сказал Громов. — Нужно сформировать две маневренные группы… Когда артналет проводится по фронту дота, следует уводить эти группы на фланги, чтобы сберечь людей. А когда противник начинает форсирование — концентрируйтесь на участке перед дотом. Только срочно отройте дополнительные ячейки, оборудуйте огневые точки.

— Да чепуха все это! — нервно передернул головой Рашковский.

— В военном искусстве чепуха называется тактикой, — невозмутимо заметил Андрей. — Причем в нашем положении — единственно приемлемой.

— Не надо решать за всех, лейтенант, — холодно вскипел Рашковский. — Ты пока что не генерал. И твое дело — выполнять. Как и мое. А решают пусть там… Думают и решают.

— Чтобы хорошо выполнять приказы, нужно самому научиться думать, решать, разрабатывать тактику боя, исходя из ситуации. Что в этом странного?

Их неожиданный спор был прерван жужжанием телефона. Меньше всего Громову хотелось, чтобы на проводе оказался Шелуденко. Это значит, что уже сейчас он должен был бы излагать ему свои соображения. А Рашковский воспринял бы их как подсказку, как удар в спину. Выводить остатки своей роты на передовую ему не хотелось — это уже очевидно.

— Что там у тебя? — взволнованно спросил голос в трубке, и Громов с трудом узнал Родована. — Что у вас там вообще происходит? Где ты пропадаешь?

— Пришлось контратаковать. Фрицы уже были у дота.

— Это они опять пузырей вам напускали. Пока вы там возились с этим вонючим десантом, основные силы закрепились здесь, на территории консервного завода. Еще один рывок — и они рассекут наш район, прорвутся в тыл.

— И что, территорию завода немцы заняли полностью?

— Пока что нет. В главном корпусе еще держится с десяток наших бойцов. Стены крепкие, до поры до времени спасают.

— Если в корпусе есть свои — это хуже. Свяжись с командиром подразделения, которое сдерживает противника на этом участке, попроси его чуток отвести бойцов, а я попробую прощупать территорию. Пусть они через тебя подкорректируют, а потом контратакуют.

— А ты и впрямь… Замашки почти генеральские, — съязвил Рашковский, как только Родован положил трубку.

— Обычное взаимодействие.

— Ну-ну, — ухмыльнулся тот. — Я ничего против не имею. Может, и впрямь дослужился бы, если бы тебя не сунули в эту каменную гробницу. Но, видишь ли, сунули. Считай, в смертники.

Он дрожащими руками размял сигарету, закурил и, смерив Громова насмешливым взглядом, не прощаясь, вышел.

— Мне тоже пора, — поднялся вслед за ним капитан Пиков, чувствуя себя неловко после очередной выходки Рашковского. — Надо идти к своим.

— Погостите еще, капитан. Завтра уже будет не до визитов.

— Да нет, нужно готовиться к следующему десанту.

Однако уходить все же не торопился. Дот ему явно понравился.

Громов отдал Крамарчуку приказ на огонь и связался с Шелуденко. Объяснив ситуацию, он сказал, что видит выход в тех же действиях, которые только что предлагал Рашковскому и Пикову. Правда, о том, что Рашковский возражает, не сообщил.

— Возможно, сотню бойцов нам еще подбросят, — неуверенно проговорил майор, выслушав его. — Сейчас буду говорить с начальством. Но потери большие. Там, в долине, все еще идет бой. Нескольким небольшим группам гитлеровцев уже удалось вырваться из кольца. И думаю, что еще сутки приказа на полный отвод войск с района Подольска не последует. Ну а потом… Потом останемся одни.

— Вы ранены, товарищ майор? — встревожился Громов, услышав, как Шелуденко тяжело дышит в трубку.

— Да вроде обошлось. Только что из боя. Собрал всех, кого мог, заткнул дыру до подхода роты, не дал вырваться очередной группе немцев. Но шестерых из своего гарнизона потерял. Вот такие дела. Что там у тебя в доте?

— Во время контратаки двое убитых, один ранен.

— Это еще по-божески. Передай Рашковскому, пусть занимает свободные окопы батальона. Остаткам гореловской роты тоже слиться с батальоном.

— Просьба, товарищ майор: здесь у меня находится командир батальона, капитан Пиков. Передайте приказ старшему лейтенанту Рашковскому через него.

— Уже поцапались? — проворчал Шелуденко. — Нашли время! Хотя Рашковский — еще тот фрукт, тут я с тобой согласен. Хорошо, давай своего спасителя-капитана, красавцы-кавалергарды.

19

— Пробиться, старший сержант, во что бы то ни стало — пробиться! — резко выкрикивал майор, нервно поглядывая на остатки — человек тридцать — своего батальона. Люди эти, мертвецки уставшие, лежали вповалку на пологом склоне придорожного оврага, не реагируя ни на доносившуюся из города канонаду, ни на гул фронтового шоссе.

— Не пробьемся. Окружили они дот, — ответил кто-то из бойцов. Причем говорил он это, уткнувшись лицом в траву и разбросав руки. Словно уже сейчас, все еще не убитый, готов был предаваться могильной земле. — Перебьют-перестреляют нас, как осенних перепелов. Зазря перестреляют, на взлете.

— Да немцев там пока еще немного, — убеждал его и всех остальных бойцов майор. — Только те, что закрепились после десанта. А дот все еще сражается. Поэтому ваша задача: подсобить, оттеснить гитлеровцев от входа.

— Как же, оттеснишь их, пахать — не перепахать, — мрачно комментировал этот приказ все тот же боец, отрываясь от земли и вставая на ноги. Это был приземистый старший сержант, с обожженной, очевидно, еще до войны, страшно изуродованной правой щекой.

— …Оттеснить, — повторил комбат, не обращая на него внимания, — и дать гарнизону возможность выйти. Если он, конечно, пожелает. Если имеется такой приказ: оставить дот.

— Как же выйдешь оттуда, пахать — не перепахать.

— Словом, приказ вам ясен. Оттесните их, свяжитесь с гарнизоном и дайте ему шанс. Затем догоняйте батальон. Заночуем в пяти километрах отсюда. Деревня Сауличи.

— Если ее еще немецкие асы не сожгли, — не унимался старший сержант, и Гордаш удивлялся многотерпению майора, который до сих пор не прекратил пререкания. Но очевидно майор понимал, что посылает старшину и его людей на верную гибель, не оставляя им никаких шансов ни пробиться к доту, ни уцелеть в этом бою.

— Повторяю: пункт сбора — деревня Сауличи. Догнать и найти нас. Вы поняли меня, старший сержант?

— Как же, догонишь вас потом! Да и что от нас останется после этой бойни? Может, в деревне немцы в баньке парятся.

— Ничего, война сведет, — с суровой загадочностью ответствовал майор, отводя в сторону взгляд. — Рассудит и сведет, старший сержант Резнюк. А доту надо помочь.

— Как же, очень мы ему поможем, — все еще исключительно из вредности проворчал Резнюк.

И в группе его было тогда всего восемь бойцов. А Орест Гордаш сидел на камне, у подножия каменного креста, невесть когда и по какому случаю поставленному здесь, и задумчиво осматривал большую деревянную плиту, которая как бы служила ему основанием. Вся она была испещрена старательно вырезанными фигурками ангелов, окружающих лик Богоматери, — хоть сейчас припади и благоговейно целуй.

Гордаш уже знал, что такое догонять и искать своих. В его солдатской книжке лежало врученное ему каким-то подполковником из штаба дивизии предписание, в котором говорилось, что боец Гордаш, как имеющий специальность художника, направляется в топографический взвод.

— Это что еще за взвод? — попытался было уточнить Гордаш, ибо впервые слышал о существовании такого, оставшегося от мирной армейской жизни, взвода.

— Там объяснят, — отрубил подполковник. — Кру-гом! Стой! А ты почему не наголо?

— Не успел.

— Не успел. Так постарайся успеть. Нечего вшей в войсках разводить. Студент, что ли?

— В духовной семинарии учился.

— Где?! — удивленно воскликнул подполковник, очевидно никогда не видевший перед собой живого семинариста. — Где-где?! В семинарии?! А что, разве на этих, с кадилами, у нас все еще учат?

— Не всех же обучать убийству. Кому-то же надо и убиенных отпевать.

— Брось.

— Надо, на том свете спросится.

— Да не об этом я. Что ты мне тут панихиду разводишь? Вас же вроде всех… как контру?..

— Не успели, видать… всех, — смерил его насмешливым взглядом Орест, впервые пожалев, что ушел из семинарии.

— Действительно, не успели, — ничуть не смутился подполковник. — И в этом вопросе — тоже недоработка.

На той окраинной улице, куда послал его подполковник, ни загадочного топографического взвода, ни вообще нужного ему батальона уже не было. Случайно встретившийся старик припомнил, что в школе действительно крутились какие-то солдатики с ящиками и треногами, но час назад они ушли.

А на территории воинской части, куда ему посоветовал заглянуть старик, уже шел бой. Вражеский танк расстреливал последних засевших в казарме красноармейцев, стоя прямо посреди плаца. Гордаш видел это из плохо открытого окопа, в котором спешно занимали оборону оставшиеся безлошадными кавалеристы. Откуда взялись три прорвавшихся в эту часть города без поддержки пехоты немецких танка, этого они объяснить не могли. Один рыжеусый казак даже предположил, что их спустили с самолетов, на парашютах. «Энти швабы и не такое придумать могут, — объяснил он свою догадку. — По империалистицкой знаю».

Поняв, что отыскать исчезнувший в водовороте войны топографический взвод ему не суждено, Гордаш незаметно выполз из окопа и, пятясь, на четвереньках, начал отходить к леску как раз в то время, когда стоявший на плацу танк начал разворачивать ствол своего башенного орудия в сторону «кавалерийского окопа». Подхватившись, Орест огромными прыжками помчался к лесу, и осколки первого снаряда, который танкисты выпустили по окопу, иссекли ствол огромного дуба, за которым Гордаш упал.

Решив, что судьба этого боя не должна волновать его, Гордаш добрался до деревни, заглянув к своей родственнице, взял оставленную у нее статуэтку «Марии-мученицы», или, как он ее еще называл, — «Святую Деву Марию Подольскую», и отправился на поиски дота, в котором, как ему сообщили, выпало служить медсестре Марии Кристич.

Свидание оказалось коротким и… неприветливым. Но все же он нашел ее, увидел, отдал этот дорогой — по крайней мере, для него самого — подарок. Так чего ему, оказавшемуся в самом центре ада, еще желать?

Что сбылось, то сбылось: он повидал Марию Кристич, передал ей статуэтку и теперь, сидя у подножия каменного креста, спокойно наблюдал, как майор формирует группу. Он понимал, что комбат посылает этих людей на гибель. Как и старший сержант, он не верил в то, что кто-либо из этих бойцов сможет уцелеть и разыскать потом батальон. Да только что он, беглый семинарист и несостоявшийся топограф, мог изменить на этой «смертной дороге»?

20

Из последней вылазки за трофеями Гранишин вернулся, неся на спине вконец обессилевшего, мокрого человека. В перепачканной речным илом одежде трудно было распознать комсоставовскую гимнастерку, да к ней сейчас никто особо и не приглядывался.

— Кто такой? — успел спросить Громов, пока старшина и Каравайный принимали спасенного, чтобы занести в дот, к раскрасневшейся буржуйке, у которой бойцы сушили бинты и простыни.

— Вот, почти утопленник, — вполголоса сообщил Гранишин, словно боялся разбудить принесенного. — На мелководье. За кусты его зацепило.

— Так уже утопленник, или все еще живой?

— Какой «утопленник»?! — вдруг весьма кстати ожил выловленный. — Какой утопленник, я вас спрашиваю?! — ослабленным командирским басом просипел он уже в предбаннике дота. — Не армия, а похоронная команда. Я — капитан Грошев.

— Но ведь выловил… — вполголоса то ли объяснял, то ли оправдывался Гранишин. — В реке. Это во мне словно голос какой-то… Словно кто приказал: «Иди к реке и спаси там душу неубиенную». Темнота ведь, а пошел. И точно, в кустах, на отмели…

У входа в каземат Гранишин перекрестился и перекрестил нависший над дверью бетонный карниз. Как будто на нем висела только одному ему открывавшаяся икона.

— Тогда слушай еще один «внутренний голос», — невозмутимо проговорил Громов. — Быстро к печи. И не спускать глаз с этого капитана. Если есть оружие — отобрать. С детства не люблю неутопших утопленников.

— Господь с вами, товарищ лейтенант.

— Он всегда с нами, Гранишин. Но и противника без благословения тоже, как видишь, не оставляет. Забросить в «Беркут» своего человека из белоэмигрантов или перебежчиков — для немцев одно удовольствие. Крамарчук…

— Уже понял, комендант. Сейчас мы его вдвоем с Гранишиным отогревать будем.

— И сразу объясни ему, что в любом случае жилец он здесь только до рассвета. При всем нашем хлебосольном гостеприимстве.

— Сам ты пооткровенничать с ним не захочешь, комендант?

— В крайнем случае. А вы по очереди: один отдыхает, один присматривает.

— Уже понял. Как монахини-кармелитки.

Грошев зашел к нему через час. В старой гимнастерке, в изорванных, явно великоватых галифе, в разбитых сапогах.

— Вот, обмундировали твои архаровцы, я вас спрашиваю. Более человеческого обмундирования у тебя, лейтенант, не найдется?

Громов молча осмотрел его, сел и ничего не ответил.

— Нет, значит, — понял капитан. — Господи, как же я предстану перед комдивом, комполка?

— Где ваши бойцы, капитан? Как вы здесь оказались?

— В том-то и дело: где бойцы? Сам хотел бы знать. Там они все, на том берегу. Весь дивизион, — нервно прошелся по КП Грошев. — Давай выйдем отсюда. Гарь, плесень… Хоть отдышусь, пока немцы притихли.

На том берегу действительно все затихло. Зато на этом, на окраинах города и южнее дота, одна за другой взлетали в небо ракеты и по всей огромной излучине долины слышалась стрельба. Вернее, даже не сплошная стрельба, а время от времени возникающая перестрелка, напоминающая беспорядочную охотничью пальбу в ночном лесу.

— Я просил твоих хлопцев, чтобы осмотрели излучину реки, вдруг еще кто-нибудь добрался. Они пошли к реке?

— Нет.

— Почему? Почему не пошли, лейтенант? В Днестр нас бросилось четверо. Может быть, еще хотя бы один…

— Где они будут искать их сейчас? Выплывут — значит выплывут, окопники наши, что у берега дежурят, подберут, помогут. Документы у вас имеются?

— Одни корочки размокшие остались. Сержант твой видел, меня ведь так по реке несло… Трижды с утопленниками «целовался». И что ты думаешь: хватался даже за них. Если бы не бревно, черта добрался бы. Да только лучше было бы на дне остаться. Ни одного бойца не сохранить! Я вас спрашиваю! — Бас капитана куда-то исчез. Покуривая самокрутку, он говорил вяло, с тоской, почти беспрестанно растирая кулаком простуженную грудь. — Боишься, что немцы зашлют к тебе в дот своего «бранденбуржца»?

— Не боюсь, остерегаюсь. Если угодно, сохраняю бдительность. А вам что, приходилось сталкиваться с «бранденбуржцами»?

— И с ними — тоже. Конечно, вам здесь, за рекой, да за нашими спинами… А там, на той стороне, — ад. Там ад был, лейтенант, только кому об этом расскажешь? Кто поверит, я вас спрашиваю?

— У каждого своя война и свой ад. Никаким рассказам-пересказам это не подлежит.

— Тоже верно. А что касается бранденбуржцев… Мне их немцы сразу троих подбросили, не поскупились. Кстати, отсюда шли, из-за реки. Один под нашего лейтенанта подладился. Старшину убило, так он принял командование над новичками из пополнения и привел взвод на передовую, на усиление моего дивизиона. Лейтенант, приведший взвод новичков прямо от военкомата на передовую! Кому бы в голову пришло заподозрить в нем немецкого агента? Двое, что были с ним заодно, вроде из наших, а лейтенант — точно немец. По-немецки говорил, как мы с тобой по-русски. Хоть и с виду чернявый, немцы — они ведь все больше рыжие да белесые.

— Чернявый! — насторожился Громов. — Чуть меньше меня ростом. Прямой, приплюснутый нос, широкий подбородок, жесткое такое выражение лица…

— И улыбка… Улыбка леденящая, — дополнил капитан этот скудный портрет, невольно поднимаясь при этом. — Он что, и здесь побывал, по боевым порядкам вашим прошелся? Когда вы встречались с ним?

— Давненько, почти неделю назад.

— Неделю? Ну да, мы ведь теперь из окружения. В балке в пещерке одной прибрежной прятались. А тогда мы еще фронт держали. В две линии окопов.

— Получается, что вы наткнулись на него еще до операции на мосту, после которой он бежал из плена, — вслух соображал Громов. — Кстати, по реке ушел, вплавь. Говорят, шел как торпеда. О диверсии на мосту слышали?

— Когда немчура переодетой в красноармейское поперла? Слышал, конечно. Так он и там успел?

— Успел.

— А ведь действительно опытный диверсант…

— К тому же эсэсовец. Оберштурмфюрер.

— Большой чин, что ли?

— Оберштурмфюрер? Не такой уж большой, вроде нашего старшего лейтенанта. Но опыт, соответствующая подготовка. Если это действительно Штубер, значит, он успел побывать здесь еще до провокации на мосту. Неужели высаживался с десантниками-бранденбуржцами?

— Очевидно, с ними. О десанте я тоже слышал.

— Сколько ж он будет гулять по нашим тылам? Пора бы остановить.

— Давно пора, — спокойно согласился капитан. Докурил самокрутку, втоптал окурок каблуком сапога в землю и принялся скручивать новую. — Да, видимо, некому останавливать. Не готовы мы к их «бранденбуржничеству» — так следует понимать. Ты-то с ним как познакомился, с этим эсэсовцем?

— В плен взял.

— Его? В плен?! Как же тогда получилось, что он снова?.. Взял да не удержал? Я вас спрашиваю!

— Не удержали его другие. Туго, слишком туго связывает нас с этим эсэсовцем война. Прямо-таки кровавыми узами.

— С этим не спорю: кровавыми.

С того берега в небо взлетела гирлянда осветительных ракет, и тотчас же разгорелся бой. Капитан взбежал на склон, потом взобрался на «крышу» дота и уже оттуда напряженно наблюдал, а точнее, прислушивался к тому, что происходило по ту сторону Днестра.

Поднимаясь к нему, Громов четко представлял себе, о чем думает сейчас этот человек: «А вдруг где-то там, в степи, еще каким-то чудом уцелело хотя бы два-три бойца из моего дивизиона. Или хотя бы полка».

— Господи, ну хоть бы один нашелся! Хоть один прорвался бы, — словно вычитал его мысли капитан. — Завидую тебе, Громов, хотя и завидовать, по солдатским меркам, особенно нечему. Но все-таки под твоей командой дот, гарнизон. С тобой твои солдаты. А как я покажусь, с чем предстану перед своими: без бойцов, без личного орудия и, считай, без документов?

— Да, хотя бы один, — мрачно согласился Громов. Он почему-то верил, что капитан Грошев не из тех, кто мог бы бросить остатки своего дивизиона и бежать. Но это он, а поверят ли капитану в тылу?

Перестрелка на том берегу становилась все слабее. Снова гирлянды ракет, две последние очереди из автомата — и… тишина. Какая драма разыгралась в эти ночные часы на правом берегу Днестра, кто сложил голову, кто попал в плен? Поди знай.

— Считай, последняя стычка… — удрученно проговорил капитан.

— Думаете, кто-то из ваших?

— Вряд ли. К реке сейчас многие прорываются. Там — плен, здесь — свои. Причем на небольшом участке.

— Очевидно, вам лучше остаться здесь, с бойцами, которые держат оборону, в пределах укрепрайона.

— Просто взять винтовку — и рядовым, в строй? В чужой строй? Я вас спрашиваю!

— Да хоть бы и рядовым. В чужой. Зато в бою, «на поле славы», как говаривали в старину русские офицеры.

— Об этом же думаю, лейтенант, об этом же: нет-нет, я не против того, чтобы винтовку — и в строй. А только долг обязывает разыскать свой полк, дивизию, доложить, что произошло с вверенным мне дивизионом.

— Ну, найдете… Что дальше? — Громову жаль было этого офицера, вся вина которого состояла в том, что он не погиб вместе со своими солдатами. Он понимал, что объяснить командованию и контрразведке, почему его бойцы остались на том берегу, а он оказался на этом, — капитану будет непросто. И в трибунале понять его тоже не смогут, и не захотят.

— А что дальше? — пожал плечами Грошев. — Доложить и ждать.

— Своей участи.

— Ты бы, конечно, остался? Только честно, лейтенант.

— Остался бы. И не из страха перед той самой участью. Просто не дело это: в такое время мыкаться по тыловым штабам, доказывая, как и почему ты остался без солдат…

— Ты мне хоть какое-нибудь оружие можешь выдать? Мой пистолет остался в реке.

— Кажется, в арсенале дота есть пистолет.

— Наш, ТТ? — ожил капитан. — Вот было бы хорошо!

— Немецкий. Возле убитого офицера подобрали. А что, трофейный — это ведь тоже неплохо. Как бы в бою добытое оружие.

— «Как бы», — обиженно хмыкнул Грошев. — Видел бы ты, сколько всего валялось там перед нашими окопами. И вот, в конце-концов, предстаю перед вами без оружия, без людей, без документов. И это я, капитан Грошев. Я вас спрашиваю.

— Готовьтесь в дорогу, капитан, — сухо посоветовал Громов.

А еще через час Грошев предстал перед ним в своем подсушенном комсоставском обмундировании, растоптанных солдатских кирзяках, с пустой кобурой и шмайсером за плечом.

— Вот и обещанный пистолет, — вручил свой подарок Андрей. — С одним патроном, от гарнизона дота. Считайте наградным оружием.

— Премного благодарен.

— Не знаю, выживу ли я. Но в любом случае ссылайтесь на меня, лейтенанта Громова, как на свидетеля того, что вы не дезертир.

— Это по-офицерски. Последний патрон, — одобрительно констатировал капитан, проверяя переданное Громовым оружие. — Самый раз. Патрон, которого мне не хватило на том берегу, когда понял, что если и переправлюсь через Днестр, то уже без бойцов. Спасибо за этот, последний… — обронил капитан, неохотно покидая теплый гостеприимный дот.

21

Штубер уходил все дальше и дальше, и две автоматные очереди, вновь посланные ему вслед, стали очередями злобы и бессилия. Именно так, злобы и бессилия. Отстрелянные наугад, они прошили водный поток: одна чуть правее его, а другая далеко впереди, не вызывая у барона ничего, кроме злорадного смеха. Это был смех победителя, смех диверсанта, в очередной раз сумевшего выжить в тылу врага, пройти через его погибельные сети, а главное, начисто переиграть всех тех, от кого там, на вражеском берегу, зависело: жить ему или погибать.

Штубер давно понял, что по характеру своему он принадлежит к тем фаталистам, которые готовы вновь и вновь запускать «русскую рулетку», основной ставкой в которой остается жизнь. Вряд ли из него получился бы классический шпион, умеющий по долгу вживаться в какой-либо военный или гражданский коллектив, с фальшивыми документами да более или менее правдоподобной «легендой», чтобы затем добывать какие-то секретные чертежи или заниматься хлопотной вербовкой агентов. Это — не для него. Точно так же не воспринимал он и окопную войну. Он был классическим диверсантом, человеком, привыкшим действовать в основном в одиночку, методом свободной охоты, выбирая себе маршруты, объекты и жертвы. В нем формировался по-настоящему азартный игрок, не терпящий никаких ограничений ни в методах борьбы, ни в выборе задания.

Даже находясь в Германии, или здесь, на фронте, но среди своих, Вилли все равно вел себя так, словно находился в окружении недругов и основной задачей его было — выжить, добиться своего, оставаясь при этом предельно скрытным и непознаваемым.

Недалеко от правого, «своего», берега Штубер вновь испытал на себе притягательную силу водоворота. Ощутив под сердцем леденящее лезвие панического страха, оберштурмфюрер по-дельфиньи вынырнул из воды и прошел по краешку большой водяной воронки. На какое-то мгновение ему показалось, что он сумел вырваться из притяжения мощной речной преисподней, но потом вдруг понял, что безжалостные водяные жернова вновь подтягивают его поближе к эпицентру своего смертного вращения.

Он привык к водоворотам своей «диверсионной» судьбы. Он приучен был выживать в лесу, в горах и в пустыне; он владел всеми видами оружия, вплоть до бумеранга, и знал десятки способов убиения человека голыми руками. Но он слишком ценил свою жизнь и свой «диверсионный талант», чтобы позволить себе погибнуть в каком-то омутном водовороте в прибрежных водах этой ничтожной славянской речушки.

«Только не здесь, — сказал он себе и на сей раз, — утонуть в этой вшивой речушке было бы слишком пошло, а главное — непрофессионально. И уж конечно же не сейчас, в самый разгар войны, в истинно благодатное для диверсионной элиты время».

Иное дело, что он непростительно зачастил с переходами линии фронта, вместо того чтобы отходить вместе с войсками противника, постоянно давая знать о себе. Уже сейчас, в начале войны с русскими, барон фон Штубер вдруг открыл для себя, что в германских разведывательно-диверсионных кругах не готовы к тому, чтобы использовать возможности диверсантов, действующих по личной инициативе, по принципу вольных охотников, вольных стрелков. Срабатывает старая шпионская логика: если засланный разведчик сидит где-то на узловой станции и через радиста передает, сколько эшелонов проследовало в сторону фронта, — это им понятно; если агент внедрился на какой-либо завод или учреждение — это они восхваляют; если определил, какие воинские части прибыли в прифронтовую зону, — цены ему нет! А то, что диверсант, если дать ему свободу действий, способен пустить под откос пять-шесть эшелонов, а кроме того, выбить из строя добрых два-три десятка вражеских солдат, не позволяя им оказаться на фронте, — там, в разведывательно-диверсионных верхах, почему-то не воспринимается.

…Уже дважды свинцовый вихрь речного течения заносил Штубера под выступавшую из реки гранитную скалу, но каждый раз оберштурмфюреру удавалось зацепиться за какой-нибудь выступ и, погасив гибельную центростремительную силу, оттолкнуться от леденящего гранита, вырваться на поверхность…

Однако Вилли понимал, что в третий раз он может не успеть зацепиться и тогда его увлечет куда-то вглубь, в то провалье у подножия скалы, которое водоворот выбил за тысячи лет своего буйства. Поэтому, вновь оказавшись на поверхности, он еще раз оттолкнулся ногами от скользкого отполированного ребра подводной горы, выскочил из воды и в каком-то невероятном прыжке сумел вцепиться руками за островерхий шпиль, венчавший эту скалу чертей и русалок.

Несколько секунд он висел, нервно ощупывая ногами склон, а зацепившись за какую-то расщелину, вскарабкался на самую вершину. Взобрался, обхватил ее руками и ногами и, отфыркиваясь, сплевывая попавшую в рот илистую воду, которой все же успел нахлебаться, сладостно, спасенно перевел дух.

Оберштурмфюреру казалось, что русские уже окончательно смирились с тем, что он ушел, и был удивлен, когда почти рядом с ним опять взбурлили воду несколько автоматных очередей.

Штубер взглянул на небо. Да, взошел месяц. Не яркий, но все же очень некстати. Однако он не верил, чтобы при сиянии этого едва выбивавшегося из-за туч ночного светила на левом берегу могли заметить его «восхождение» на подводный Эверест. Но если били наугад, то очень осмысленно, с учетом того, что его сносило течением, и прекрасно зная, что скорее всего его отнесет именно к этой скале.

Как бы там ни было, испытывать судьбу не стоило. Он бежал из плена, прошел боевые порядки русских, ушел от них на том берегу, вырвался из водоворота… Этого вполне достаточно, чтобы даже самый злой рок отступился и даровал ему жизнь. По крайней мере, на эту ночь, до рассвета.

Только он подумал об этом, как уже со «своего» берега ударил пулемет. Этот бил прицельно, по скале. Пули прошли сначала над головой, потом очередь рассекла и вспенила водоворот.

— Не стрелять! — что есть силы заорал Штубер по-немецки. — Не стрелять! — Он попытался вспомнить, как это будет по-румынски, ведь могло случиться, что стреляли румыны. Однако не вспомнил. Но даже румыны могли расслышать и понять, что кричат по-немецки. Похоже, его услышали, поскольку с обоих берегов открыли огонь.

«А ведь если стреляют русские, свои могли бы сообразить, что переплывает немец! Тем более что прекрасно знают: на русский берег был высажен десант, туда ушли разведчики».

Он мог все что угодно предполагать и как угодно возмущаться. Но на все это ему были отведены считанные минуты. Как только с правого берега луч неизвестно откуда появившегося прожектора («Они что, уже установили границу, восточный вал империи?!»), словно лезвием бритвы, прошелся прямо по его лицу, Штубер понял: это гибель! Поднялся вслед за ускользающим лучом, прикинул, где кончается гребень водоворота, и, изо всех сил оттолкнувшись от скалы, бросил свое тело за этот гребень.

У небольшой косы оберштурмфюрер долго выползал на отмель, с которой течение снова и снова пыталось сорвать его. Он и не предполагал, что в этом месте Днестр «вспоминает» о своем горном, карпатском происхождении. Впрочем, дело не в этом, просто река не желала кого бы то ни было выпускать живым из своего плена. Каждый, кто оказывался здесь, должен был погибнуть — такова жестокая месть реки, дававшей до того жизнь многим миллионам людей.

— Не стрелять, сволочи! Не стрелять! — отчаянно выкрикивал Штубер, но проходивший неподалеку, по косогору, наряд даже не расслышал в шуме перестрелки его голоса. И, возможно, только это спасло оберштурмфюрера от смерти. Поди знай, за кого приняли бы эти трое болванов выкарабкивавшегося на четвереньках голого, облепленного илом человека со сползавшими на колени трусами. — Я свой! Не стрелять. У вас еще будет возможность узнать, кто я! — зло выстукивал он зубами, все еще не в силах согреться после ледяной купели в бездонном водовороте.

Пройдя по склону небольшого оврага, Штубер перепрыгнул через неотрытый, едва намеченный саперными лопатами окоп и вскоре оказался в низине, идущей по ярусу склона параллельно реке.

«Если бы русские догадались высадить сейчас десант, они очистили бы окопы без единого выстрела. К счастью, им сейчас не до этого».

На гребне, отделяющем эту низину от прибрежного склона, он и заметил пулемет.

Пулеметчик комфортно расположился в небольшом гнезде, отрытом на внутреннем скате холма. Место удобное, выбивать его оттуда некому, патронов хватает. Значит, можно чувствовать себя Ганнибалом. Второй номер, конечно, рыскает по селу в поисках молдавского вина. Скоты! По словам песенки, которую мурлыкал пулеметчик, поправляя ленту, Штубер определил: «Не румын — свой». И это еще больше разозлило его.

Пропустив мимо себя повозку с двумя обозниками-румынами, усевшимися на ящиках с патронами (очевидно, он находился где-то на стыке румынской и немецкой частей), оберштурмфюрер метнулся к гнезду. Он уже исколол ноги об какие-то ежеподобные колючки, побил их о камни, однако все эти «неудобства» лишь сильнее взывали к мести.

Ему хотелось крикнуть «Встать!», однако в последнее мгновение сдержал себя, просто захватил пулеметчика за шиворот, оторвал от оружия, на какую-то долю секунды выставил перед собой и, поняв, что он пьян, изо всей силы врубился кулаком в подбородок. Пока солдат скатывался с холма, Штубер завладел его автоматом и сбежал вслед за ним.

— Встать, скотина!

— Пулеметчик стоял на коленях, испуганно подогнув руки, в позе замершего от страха суслика, и не в состоянии был ни подняться, ни что-либо проговорить.

— Я сказал, встать, пьяная свинья! Перед тобой оберштурмфюрер СС. — И, не дождавшись, пока солдат поднимется, ткнул стволом автомата под рассеченный — при свете луны Штубер заметил это — подбородок. — Ты же видел, что русские обстреливают кого-то, кто уходит от них вплавь!

На пулеметчика уже подействовало упоминание об СС, а еще, очевидно, то, что он понял: перед ним не русский. Только это и придало ему силы дрожащим голосом произнести:

— Да, господин офицер, видел…

— Ты видел, как тот человек взобрался на скалу?

— Так точно, заметил, господин оберштурмфюрер.

«Чин мой вспомнил! — изумился Штубер. — Значит, с ним еще не все потеряно».

— Но если его преследуют русские, если по нему палят из пулемета, автомата и винтовок… неужели нельзя догадаться, что это уходит свой?! Разведчик или диверсант. — Штубер отвел автомат, двумя пальцами захватил этого худенького глистообразного вояку за подбородок, приподнял, но, приняв на себя крепкий винно-чесночный выдох, брезгливо оттолкнул, саданув при этом голой пяткой в грудь.

— Извините, господин офицер. Я ведь не знал, что это были вы.

— Нет, это был Господь Бог. Это он шел к тебе по водам Иордана. А ты, мразь, стрелял в него из пулемета!

— Но ведь я…

— Встать! Представиться!

— Рядовой Кинхлихштайн.

Барон отчаянно покачал головой и сморщился так, словно одна из посланных этим кретином пуль все же угодила ему в живот.

— Это же надо придумать такую идиотскую фамилию! И разит как из помойного ведра. Где твой командир?

— Вон в том доме. Отсюда видна только крыша. Она в долине.

— Веди к нему.

— А пулемет?

— Я отвечаю за пулемет. Быстро к нему. Фамилия, звание взводного?

— Оберфельдфебель Гански. Офицеры тоже там.

— Так вот их-то я и жажду видеть.

Штубер понимал, что представать в таком «первородном» виде опасно, любой из случившихся ему по дороге вояк может пальнуть в него прежде, чем этот «полуутопленник» сумеет что-либо объяснить ему. И хотя автомат рядовому Кинхлихштайну он так и не вернул и готов был в ярости скосить любого, кто в его присутствии дернется, все же идти с сопровождающим «при мундире» было надежнее.

— Только не отдавайте меня под суд, — взмолился Кинхлихштайн.

— Я тебя никому не отдам. Сам судить буду. Не могу же я отказать себе в таком удовольствии!

22

Отливающий коричневатой чернотой дуба лик Скорбящей Богоматери создан был рукой настоящего мастера — это Орест определил сразу. Точнее даже не определил, поскольку в данном случае речь шла не о профессиональной оценке, а скорее почувствовал, осознал, проникся духом таланта. Собственно, «рука» не ремесленника, а истинного мастера, запечатленная в этом бесхозном, а потому всечеловеческом творении — единственное, что Орест Гордаш по-настоящему воспринимал сейчас, слушая наставления майора, отправляющего его вместе с десятком других солдат к какому-то окруженному и обреченному доту, а значит — на смерть.

Вместе с другими такими же обреченными он сидел на обочине пыльной дороги, по которой шли и шли израненные, увенчанные грязными бинтами остатки рот, батальонов и полков, и подобно всем прочим бойцам этой избранной майором и войной группы, пытался понять, почему «жребий судного дня», жребий войны пал именно на него.

Он смотрел вслед остаткам разбитых и деморализованных подразделений, которые смешивались с потоками испуганных, все на свете проклинающих беженцев, — и завидовал одним и другим. Все-таки они уходили от линии фронта, линии смерти, линии своей обреченности. Возможно, уже в ближайшей долине, за ближайшим подольским холмом, их тоже настигнет гибель, но пока что они преисполнены надежды в то, что ангелы-хранители спасли их от гибели.

Гордашу тоже хотелось подняться и уйти вместе с ними. Он не понимал, по какому праву этот невесть откуда взявшийся майор должен определять, что ему делать, куда идти, кого спасать, где именно и за кого умирать. В отличие от других солдат, которые уже были в подчинении этого офицера, Орест Гордаш оказался в группе избранных смертников совершенно случайно. И теперь все естество его справедливо бунтовало против того, что некий тщедушный майоришко должен был решать его судьбу. Он и в самом деле несколько раз порывался подняться и уйти, не обращая внимания ни на окрики, ни на угрозы майора. Но так ни разу не поднялся и не ушел.

А в группе смертников Гордаш и в самом деле оказался совершенно случайно. Это случилось так…

— Вы! Да-да, вы! — окрикнул Гордаша майор, с самого начала присматривавшийся к этому странному человеку в солдатском обмундировании, но без оружия, обреченно восседавшему у подножия огромного креста. — Подойдите ко мне.

Гордаш взглянул на два десятка солдат — все, что осталось от батальона, отдыхавшего на изрытом снарядами лугу по ту сторону дороги, — пожал плечами и долго, недовольно поднимался.

Странно, что майор не подзывает кого-либо из своих. И почему этих девятерых он отвел в сторону от остальных бойцов.

— Почему не представляетесь? Не слышу доклада.

— Гордаш я.

— Не Гордаш, а красноармеец Гордаш. Откуда здесь? Кто такой? Почему без оружия? Документы, — нервно зачастил комбат, когда Гордаш неспешно подошел к нему, неся зажатую в кулаке пилотку. Майор потерял много времени и теперь явно заторопился.

Орест коротко, не высказывая никакого опасения, объяснил ему, кто он и как оказался здесь. На сообщение о том, что он — беглый семинарист, майор вообще никак не отреагировал, семинаристами он не командует. А вот за топографистов «зацепился»:

— Какой еще «взвод топографистов», черт возьми?! — проворчал он, изображая крайнее изумление.

— Интересно, какие такие карты они собираются сочинять, когда все стерто с лица земли и превращено в пепелища?

— Карты нужны всегда, как молитвы. Без них человек не найдет дороги.

— Хватит, уже «нашли». Вон она, — кивнул майор на пылящуюся дорогу. — А что касается вас… Поступаете в мое распоряжение. И без лишних слов и молитв.

Так он оказался в батальоне этого майора, и теперь, уже выслушав его просьбу-приказ отогнать фрицев от какого-то дота, Орест с сожалением подумал о том, что речь идет не о доте, в котором оказалась Мария Кристич. А ведь надо было уговорить коменданта ее дота, чтобы зачислил его в свой гарнизон. Бойцы, «штыки», нужны теперь всем. Лейтенант тоже не отказался бы от еще одного, пусть даже случайно приблудшего «штыка».

Учуяв, что Гордаш вынашивает план побега из его доблестного батальона, майор подошел к нему еще раз, заглянул в «солдатскую справку» и, достав из кармана блокнотик, что-то переписал оттуда для себя.

— Вы поняли, что я зачислил вас в батальон?

— Но я не должен быть в вашем батальоне, — нутром учуял надвигающуюся опасность беглый семинарист.

— Отставить разговоры! В штрафбат захотел? Живо оформлю. Вам, — вновь перешел на официальный командирский тон, — надлежит идти вместе с группой старшего сержанта Резнюка на помощь гарнизону дота. Это приказ. Сидя у креста, вы все слышали, так что задача ясна.

— Что ж неясного, — ответил за него Резнюк, довольный тем, что теперь уже официально получил в подкрепление такого богатыря.

На бреющем полете над ними пронеслась тройка немецких истребителей, возвращавшихся из-за линии фронта на свой аэродром. Она прошлась по дороге лишь тремя пулеметными очередями, очевидно, последними остававшимися у нее боеприпасами. То, что это была чисто психологическая атака, Гордаш понял уже тогда, когда машины ушли за Днестр, но все равно оказался единственным на этом участке дороги, кто не бросился в кустарник или в лесок, не залег на лужке по ту сторону дороги, а спокойно оставался стоять там, где стоял.

— Значит, задача всем ясна, так я понял? — сконфуженно закончил комбат, поднимаясь с земли. Худощавое, небритое лицо его превратилось в пыльную маску, однако майор даже не протер его ладонью. А ведь лежать-то ему довелось буквально у ног Гордаша. — Выполнять!

— Оружие хоть дадите? — невозмутимо пробасил Гордаш.

— Ах да, оружие!.. — засуетился майор, успокоенный тем, что так легко, без какого-либо сопротивления, пополнил ряды своего «экспедиционного корпуса». — Да, конечно, тебе ведь нужно оружие.

— Пусть, вон, пулеметом вооружится, — подсказал старший сержант. — Михнюк его еле в руках удерживает. А карабин у Михнюка есть.

Михнюк, худой, с прыщевато-землистым лицом ефрейтор, тотчас же, демонстративно натужась, поднял лежащий у его ног пулемет и, действительно, с трудом удерживая его в руках, передал семинаристу-топографу.

— Диск полный, сам набивал. «Дегтярек» вроде как трофейный, брошенный, то есть был.

— Покажешь, как им… На ходу. Я разберусь. Где этот ваш дот? — проговорил Гордаш и, не ожидая команды, направился к кустарнику, за которым начинался первый ярус огромного склона днестровской поймы.

Он так и не узнал, к какому именно доту посылает их майор. Впрочем, все равно номер укрепления ничего не сказал бы ему. И теперь даже радовался, что речь все же идет не о 120‑м, в котором заточена Мария. Его Мария. Значит, она пока еще в безопасности.

Остановить его майор не решился. Об уставе на время было забыто. Он считал, что сама судьба послала старшему сержанту этого широкоплечего, с грубым кирпичным лицом громилу, непонятно как оказавшегося здесь.

— Ему бы еще с десяток гранат, — успел бросить комбат Резнюку на прощание. — Да только где их взять? Вы их там часок потесните, если сумеете.

— Часок потесним.

— Пойми, всем своим батальоном мы бы тоже не более часа подержались, — уже откровенно оправдывался он.

— Так ведь нельзя батальоном — что ж я, не понимаю, что ли? — успокоил его старший сержант. — У батальона — приказ. Но у гарнизона тоже приказ — удерживать дот. Вот вас судьба и распяла: между двумя приказами, как между двумя крестами.

— Но ты скажи им, пусть попытаются. Может, и не было приказа, чтобы, значит, держать дот после ухода войск! — крикнул майор уже издали, когда старший сержант вот-вот должен был скрыться из виду, ступив вслед за своей группой за излом равнины.

— Сказать-то я скажу, товарищ майор! Чего ж не сказать!!

— И еще скажи: я бы сам, если бы мог! Сам прорвался бы к ним, понял?!

— Что ж тут не понять? — негромко, уже исключительно для самого себя, ответил старший сержант, инстинктивно стараясь держаться поближе к Гордашу.

Съехав по насыпи, он и на ногах удержался только потому, что врезался головой Оресту в спину.

Гордаш оглянулся. Оба остановились. Однако старший сержант не извинился, а лишь виновато посмотрел на гиганта, высоко задрав плоскую, облысевшую голову, неуверенно державшуюся на тонкой, безжалостно изрезанной глубокими морщинами шее.

— Нет, ты только посмотри, солдат, в какое пекло мы возвращаемся, — тихо проговорил он, обходя новоиспеченного пулеметчика.

— Возвращаемся, а что делать?

— И ты дойдешь с нами, не сбежишь?

— Может, и сбежал бы…

— По тебе видел, что на лес настроился. Потому и спрашиваю.

— Говорю: может, и сбежал бы. Но ведь там, в этом чертовом доте, люди ждут нашего прихода, как чуда. Им уже не верится, что в этом месиве отступающих и бегущих есть кто-то, кто еще помнит о них, и есть солдаты, которые решатся вернуться к фронту и пробиться к ним. Представляешь, как они обрадуются нашему появлению?!

Произнося это, Гордаш повернулся лицом к старшему сержанту, и взгляды их встретились.

— Так ты вот, значит, как размышляешь! — искренне удивился тот. — Даже я почему-то об этом не подумал. Просто решил: «Приказ есть приказ. Надо выполнять». Только ты действительно не оставляй нас, — притишил он голос. — Я очень обрадовался, когда майор приписал тебя к нам. А теперь понимаю, что без тебя нам не справиться.

23

Артиллеристы успели выпустить по территории завода семь снарядов, прежде чем Громов окончательно убедился, что выдалбливать немцев из заводских подвалов и подсобок снарядами 76‑миллиметровок — дело безнадежное, и велел прекратить огонь. Но именно тогда, когда он отдал этот приказ, позвонил Родован и сообщил, что атака не удалась, сбросить немцев в воду они так и не сумели, зато благодаря поддержке из дота «Беркут» бойцы все же пробились к главному корпусу завода и еще застали там четверых оборонявшихся. И спасли их.

— Теперь пусть эти четверо выпьют за моих артиллеристов, — сказал Громов. — Извини, лейтенант, это все, чем я могу тебе помочь. Орудий у меня всего два.

— Береги снаряды, «Беркут», они нам еще пригодятся. — А немного помолчав, посоветовал: — Готовься к ночному бою. По суете их вижу: в темноте опять попрут на этот берег.

— Что им еще остается? — невозмутимо ответил Громов. — Сунутся — будем выкашивать.

А пока приказал Крамарчуку закрыть заслонки, почистить и смазать орудия и дать людям два часа отдыха. Хотя бы два.

Вот только немцы такого отдыха им не обещали. Обстрел обеих линий обороны продолжался почти непрерывно. Снаряды рвались бессистемно, особого вреда они не приносили, однако постоянно держали обороняющихся в нервном напряжении. А еще через три часа берег буквально взорвался от мин и снарядов, не оставляя сомнения в том, что после такого шквала последует еще одна мощная попытка форсировать реку.

По привычке Крамарчук вновь начал было засекать огневые точки врага, стремясь вступить в дуэль с немецкими артиллеристами, но и на сей раз комендант остановил его.

— Давай менять тактику, сержант, — твердо сказал он, входя в артиллерийский отсек. — Причем основательно. Силы неравные, всех дуэлей нам все равно не выиграть, а на подавление каждого орудия будет уходить масса времени и снарядов.

— Тоже верно. Сам вижу, что всех их гаубиц не передушу.

— А посему тактика наша будет таковой: на артиллерию немцев пока внимания не обращать. Уничтожать любое скопление живой силы противника, прощупывать остров и места переправ. Дорога у тебя тоже пристреляна. Теперь у нас в цене не их металл, а их души. И дух.

— Охота вольных стрелков… Мне и самому это больше по душе, комендант, — спокойно ответил Крамарчук. Казалось, в мире не существует ничего такого, что бы могло вывести этого человека из себя или омрачить его настроение. — Они пришли сюда, чтобы гибнуть — так пусть гибнут.

— Вот и считай это приказом.

Однако шквал огня вскоре затих, а на реке не появилось ни одной лодки, ни одного плота. Солнце уже зашло за горизонт, в долине быстро темнело, и Днестр, еще полчаса тому назад казавшийся таким невинно радужным и спокойным, начал наливаться стальной свинцовой серостью, словно растворял в медлительном течении весь вобравший в свои воды и берега смертоносный свинец, спасая от него людей и все живое. Сама река уподобилась теперь одной огромной, наполненной свинцом и телами погибших траншее.

Не выдержав, Громов вышел из дота и принялся внимательно обшаривать биноклем противоположный берег, пытаясь разглядеть в сумерках нечто такое, что не смог уловить окулярами перископа. Он понимал: немцы что-то задумали. Что этот шквал был отвлекающим маневром. Но от чего? Что за ним скрывается? Ответа он пока найти не мог.

— Товарищ лейтенант, — появилась в проходе Мария. — Раненый Коренко отказывается уезжать в медсанбат. И вообще выходить из дота.

— Скажи: приказано.

— Сказала. Отказывается. Придется выводить силой. Машина ведь ждать не станет. И другой тоже не будет. Не до нас там.

— Другой может не быть — это предположить нетрудно.

Громов пропустил мимо себя двух бойцов, которые выносили потерявшего сознание Сомова, и бросился к отсекам санчасти.

— Что случилось, Коренко? — резко спросил он. — На гребне — машина. Быстро на носилки!

Кравчук и Лободинский из расчета Назаренко, держа под мышками сложенные носилки, безучастно стояли рядом и ждали, чем все это кончится.

— Куда же мне ехать? — жалобно проговорил Коренко, будто его отправляют не в медсанбат, а, лишая последнего убежища, выдают врагу. — Меня же только в ногу. Легко. Я же вам еще пригожусь. Снаряды не поднесу, так с ружьем к амбразуре стану.

— Прекратить разговоры! На носилки его!

— Так он же не пойдет, — невозмутимо объяснил Лободинский, не тронувшись с места. — Мы уже пробовали. — И, глядя, как лежавший на низеньких нарах Коренко судорожно ухватился руками за крайние доски, Громов понял, что они действительно пробовали и раненого нужно отрывать силой.

— Выйдите все, — попросил Громов.

Кравчук и Лободинский повиновались. Мария чуть задержалась, сомневаясь, что ее это требование тоже касается, но потом все же последовала за бойцами.

— Послушайте меня, Коренко. Насколько я помню, вам восемнадцать.

— Девятнадцать… — светлолицый русоволосый парень этот был самым молодым в расчете, но вел себя настолько сдержанно и корректно, стараясь во всем подражать командиру орудия Назаренко, что молодости этой никто не замечал.

— Тем более, — сказал Громов. — Вы ранены и имеете право отбыть в тыл. Вас ждет машина. Пока еще ждет. Ибо завтра мы уже окажемся отрезанными от своих. Вы понимаете меня? И если мы, не раненые, еще как-нибудь сможем прорваться… по крайней мере у нас будет хоть какой-то шанс. То у вас его не будет. И ничем помочь мы вам не сможем. Ничем.

— Я останусь здесь. Возле орудия. И прикрою вас. Рана ж у меня не тяжелая. Да не могу я так: оставить вас здесь, а самому уехать! — буквально взмолился он, прикладывая руки к груди, будто вымаливая себе жизнь. Хотя на самом деле этот девятнадцатилетний парень вымаливал право умереть вместе со всеми.

Он, лейтенант Громов, сталкивался с таким впервые. Для него война только начиналась, и поведение этого бойца казалось труднообъяснимым, почти невероятным. Если бы так вел себя офицер, не пожелавший оставлять своих солдат, — это было бы понятно и оправдано. Но что заставляет обрекать себя этого раненого рядового?!

— Да оставьте вы его, товарищ лейтенант, — вдруг появился в отсеке Крамарчук. — Это ж наш хлопец, — с грустной добротой объяснил сержант. — Мы его знаем. Он всегда такой. Он нам еще пригодится.

— Оставить? — резко переспросил Громов, недовольный вмешательством сержанта, однако выдворять его не стал. — Значит, говорите, оставить? Хорошо, Коренко, хорошо, остаетесь. Но запомните: если завтра вы захотите вырваться отсюда, вам и Господь Бог не поможет.

— Если, конечно, Он к тому времени объявится, — вставил Крамарчук, сохраняя самое серьезное выражение лица.

— Помолчал бы ты, сержант, — вполголоса отплатил ему Андрей. — Иногда это полезно. А вы, Коренко, запомните… Если, поняв свою ошибку, вы начнете хныкать и причитать, я расстреляю вас перед строем как труса. Даю вам две минуты на размышление.

— Остаюсь я, товарищ комендант.

Выйдя из отсека, лейтенант спросил Марию, в каком состоянии рана Коренко.

— Я промыла. Сделала укол. Но этого мало. Рана может загноиться. В медсанбате хирург прочистил бы ее. Да и вообще, уход, чистота…

— И все-таки нужно было отправить его, — проворчал Громов. — А вы, — обратился к Лободинскому и Кравчуку, — тоже мне… Не смогли вынести из дота своего друга.

— Товарищ лейтенант, батальонные понесли убитых, — появился в проходе Дзюбач. — Надо бы и нам…

— Да, старшина, надо. Бери шестерых бойцов и…

Когда выносили Кожухаря, рядовой Петрунь, тот самый боец, который сообщил Андрею, что Кожухарь погиб, заметил, как из кармана убитого высунулся моток телефонного провода. Петрунь достал его, а потом, передумав, положил рядом, на плащ-палатку.

— Какой хороший телефонист был!.. — сказал он, как только бойцы снова подняли плащ-палатку с Кожухарем и Рондовым. — Какой телефонист! Еще подучился бы — и не было бы лучшего во всей Украине. — А немного помолчав, добавил: — И меня обучил бы, что надо.

— Вот и будем считать ваши слова прощальной речью, — одобрил сказанное Громов.

Он действительно заметил, что в свободные минуты Петрунь просиживал с Кожухарем — вместе возились с телефонными аппаратами, с рацией, с кабелем; поэтому сейчас он решил, что только Петрунь и способен заменить Кожухаря.

— Дозволь, командир, отсалютую нашим бойцам погибшим, — подошел к лейтенанту Крамарчук. — С обоих орудий, собственноручно. Есть тут у меня на примете одно змеиное гнездо.

— Мудрое решение.

24

Вопреки мрачным предсказаниям Родована, ночь выдалась спокойной. Звездная, по-южному теплая и умиротворяющая, она представала перед Громовым отрицанием самой идеи войны, вражды, мести.

Усевшись на прораставший слева от дота замшелый валун, он, пренебрегая шальной пулей, долго любовался звездным поднебесьем, отыскивал известные и не известные ему созвездия и почти с замиранием сердца прислушивался к бойцу, который где-то там, в окопах капитана Пикова, неокрепшим тенорком выводил:

Ніч така місячна, ясная, зоряна,
Видно, хоч голки збирай.
Вийди, коханая, працею зморена,
Хоч на хвилиноньку в гай…

— Божественно поет, а, Крамарчук? — заметил появившуюся у артиллерийского капонира фигуру Крамарчука.

— Поет так себе. Но демаскирует прекрасно.

— Немцы, кажется, тоже заслушались. Не стреляют.

— Того и гляди на губной гармошке начнут подыгрывать. Ансамбль германо-советской свистопляски.

— Заунывный ты человек, сержант.

— В городишко бы сейчас сбегать, по старым явкам пошастать. На крайний случай, к женушке заглянуть.

— Божественная мысль. После войны заглянешь.

… На рассвете, как только начался артобстрел, в дот забежал Рашковский.

— На том берегу готовятся к переправе, — объяснил он, отдышавшись после пробежки между разрывами. Небритый, осунувшийся, весь какой-то пожеванный в своей бесцветной гимнастерке, он уже ничем не напоминал того нахрапистого старшего лейтенанта, с которым Громов когда-то почтительно знакомился и которого еще более почтительно выслушивал, отдавая дань его фронтовому опыту.

— Уже замечено, старший лейтенант. Сейчас крамарчуковские пушкари возьмутся за них. Что еще?

Рашковский, очевидно, не ожидал такого вопроса, ошарашенно посмотрел на коменданта, а когда тот спокойно выдержал его взгляд, вдруг замялся.

— Да, собственно… Так, зашел проведать.

— Спасибо, не забываешь.

— Но есть и просьба. Понимаешь, я действительно очень хочу сберечь людей. Хотя бы остатки роты.

— А что, бывают офицеры, которые стремятся побыстрее погубить своих солдат? — поинтересовался Громов, припадая к окуляру перископа. Он уже напряженно ждал первых орудийных выстрелов, и появление старлея оказалось очень некстати.

— Да я не к тому. Солдат для того и существует… Знаешь, говорят, что смерть солдата не оправдана только в одном случае: когда он погибает в бане, поскользнувшись на обмылке. Во всех остальных случаях он гибнет за Родину, причем всегда — смертью храбрых.

— Это что, Рашковский, — он умышленно не назвал его по званию, — наиболее интеллектуальный анекдот твоей бывшей курсантской роты?

— Не так, что ли? Да оторвись ты от окуляра, лейтенант! Пусть палят, что ты все задом ко мне да задом?

Громов засек первый выстрел, потом еще один и, только убедившись, что они легли у цели и что сейчас Крамарчук накроет пару отходящих от берега плотов, повернулся к Рашковскому.

— По-моему, у вас была какая-то просьба ко мне, старший лейтенант Рашковский? Я внимательно слушаю.

— Официальничаешь? — хмыкнул тот, присаживаясь за столик. — Слушай, солдатик, — обратился он к Петруню, который уже заменил Кожухаря, — выдь-ка на минуту.

Громов поиграл желваками и инстинктивно сжал кулаки, но, видя, что Петрунь вопросительно уставился на него, все же подтвердил просьбу старшего лейтенанта.

— Понимаешь, я тебе прямо скажу. Солдаты что? Убьют этих — дадут новых. Но ты пойми: сейчас я — ротный. И пока у меня в роте есть хотя бы десяток людей, ее пополнят и снова сделают ротой. А там, через пару месяцев, глядишь, и батальон бросят. А если останусь без них… Если без них — кто знает?.. Возьмут и опять переведут на взвод.

— Или отдадут под трибунал, — как бы про себя продолжая его мысль, проговорил Громов. При этом ему вспомнился капитан Грошев. Он уже успел признаться себе, что если бы этот «утопленник» Грошев не был в таком высоком звании, то наверняка оставил бы его в своем доте, сообщив об этом Шелуденко, а через его радиста — и штаб укрепрайона. Но ведь как ему, лейтенанту, было командовать капитаном?

— Брось. При чем здесь трибунал? Бои идут. Все на глазах командования. В крайнем случае, организую себе ранение. Что-то вроде контузии. Нет, до суда в любом случае не дойдет. А вот до взвода — запросто. А что такое быть «взводным Ванькой» — не тебе рассказывать.

— Не мне.

— Поэтому хочу вырваться отсюда, имея хотя бы несколько бойцов. Но там, в первой линии, куда я попал по твоей воле…

— Сказано цинично, но довольно понятно. Что дальше? Не слышу просьбы.

— Брось. Я же с тобой по-человечески. Понимаешь, лейтенант, когда мы будем прорываться отсюда, я могу вообще остаться без людей. И тогда пойди объясни, где ты их растерял, если весь батальон наш, во главе с Шелуденко, здесь останется. А ты — комендант дота, который моя рота прикрывала. И последний офицер, с которым я взаимодействовал и с которым встречался.

— Почему последний? А капитан Пиков?

— Да что капитан Пиков…

— А то, что сейчас вы находитесь в полном его подчинении.

— Находился.

— Почему «находился», что, опять конфликт?

— Причем здесь конфликт? Нет уже капитана Пикова.

— То есть как это?..

— А ты что, еще не знаешь? Снарядом его. Час назад. Почти прямое попадание. Лейтенанта тяжело, считай смертельно, ранило. Там теперь старшина командует. Ни одного офицера не осталось. Вот так… И вся жизнь.

— И чего вы хотите от меня?

— Житейской мудрости. Вот тебе бумага, — он достал планшетку и заранее приготовленный листик. — И, не помня зла, напиши три строчки: ты, лейтенант такой-то, комендант дота такого-то, удостоверяешь, что старлей Рашковский с вверенной ему ротой до последней возможности, героически прикрывал дот от превосходящих сил противника. И подпись. Дату не ставь. Сейчас оно, может, и странно слышать такую просьбу. Но когда возьмутся проверять всех выходящих из окружения, это уже будет документ.

Какое-то время Громов очумело смотрел на Рашковского. Ему не верилось, что человек, с которым он находился в таких натянутых отношениях, решил обратиться к нему со столь диковинной просьбой.

— Понимаете, Рашковский, я не святой отец и грехи командирские не отпускаю. Но вам такую бумагу я подпишу. Вам — единственному. Любому другому человеку я бы в этой просьбе отказал. Если, конечно, вам не стыдно будет воспользоваться этим «документом».

— Ты подпиши. О стыде-совести потом покалякаем.

Андрей почти выхватил из руки Рашковского листик, нашел на столе химический карандаш и начал писать.

— Только не забудь указать, что последние дни — в составе батальона, над которым принял командование.

— Но вы не командуете батальоном.

— Не командовал. Но сейчас приму командование на себя. Как старший по званию. Мне ведь было приказано влиться в батальон. Вот я и влился.

Громов понимал, что приказ формулировался иначе, но уточнять не стал. Он искренне считал, что, выдавая Рашковскому такой документ, оскорбляет его. А главное, ему хотелось, чтобы этот горе-ротный поскорее убрался из дота.

Когда Громов кончил писать, Рашковский взял листик, внимательно изучил написанное.

— Это уже документ, — суховато поблагодарил он, произнося слово «документ» с ударением на «у», и, иронично ухмыляясь, помахал коменданту рукой:

— Молодец, лейтенант, грамотно воюешь. Ценю. Поддержи огоньком. Сейчас мои громовержцы всыпят им напоследок. И еще. Если вдруг окажется, что на позициях меня уже нет, будем считать, что мы с тобой уже попрощались.

— Значит, вздумал бежать?

— Отступать вместе с армией. Чтобы когда-нибудь вернуться победителем. Я ведь не Наполеон. Почему я должен проигрывать в той войне, которую не начинал? А вот принять командование батальоном… — это моя мечта.

Когда он наконец вышел, Андрей вздохнул с облегчением. Само присутствие этого человека угнетало его.

На сей раз немцы трижды цеплялись за берег и трижды огнем из дота и траншей удавалось сбрасывать их назад в реку. Однако Громов видел, что некоторые лодки сразу же уходили вниз по течению. Немцы высаживались из них возле завода, присоединяясь к тем, что прорывались с острова, и все больше расширяя плацдарм. Становилось ясно: еще немного усилий — и вся эта группа сможет ударить во фланг оборонявшихся в районе его «Беркута».

— Кожухарь, связь со 119‑м.

— Кожухарь убит, товарищ командир, — робко напомнил Петрунь, прокручивая ручку аппарата.

— Ах да, извини. Извини, боец. 119‑й? Томенко? А где Томенко? Что, тоже убит?! Когда?

— Полчаса назад, — ответил ему кто-то дрожащим голосом.

— А вы кто? С кем я говорю? Да возьмите себя в руки, черт возьми, что за всхлипы?..

— Сержант Вознюк. Я теперь вместо коменданта. Мне приказано…

— Понял, сержант. Где у вас немцы?

— Да где ж, у дота.

— Как… у дота?! Они что, прорвались? Я спрашиваю: они прорвались и окружили вас?

— Еще не окружили. Сверху, над дотом, пока наши, трое-четверо бойцов — не больше. Фашисты так закрыли нас, что не высунуться. У меня одно орудие и два пулемета уже вышли из строя. В гарнизоне всего пятнадцать бойцов. А фашисты бьют прямой, по амбразурам.

— Послушай, Вознюк, ровно через десять минут я помогу тебе артиллерией. Ты тоже подключай свое орудие. И пулемет. И пусть те, которые наверху, попробуют оттеснить фашистов.

— У меня нет с ними связи, товарищ лейтенант.

— Ничего, и так поймут.

— Да там и оттеснять некому. Еле держатся на гребне. Немцы уже, считай, весь город окружили.

— Все равно. Через десять минут я накрою их. — Громов уже хотел положить трубку, но в последнее мгновение вспомнил о Зое Малышевой: — Слушай, а твой санинструктор, Малышева, она что… ушла из дота?

— Куда сейчас уйдешь? Возле Томенко сидит. Плачет. Там еще трое убитых, и не знаем, как их вынести.

— Оттесним немцев — вынесете.

— И вот еще что, сержант. Когда я ударю, ты поддержи меня из всех амбразур, всем наличным составом. А Малышева под эту музыку пусть уползет из дота. Ты понял меня?

— Я бы и сам уполз. Да приказа не было.

— И не будет, сержант, не будет. Пока ты жив, приказ для тебя один: сражаться. Ну а мертвым, как сам понимаешь, не приказывают.

«И все же Марии нужно сказать, что Зойка ушла, — подумал он, бросив трубку. — Убедить, что, мол, Томенко прогнал ее. Тогда можно будет отпустить и Марию. Относительно же приказа Шелуденко… Потом, на досуге, мы его как-нибудь обсудим».

— Командир, из батальона!.. — подал ему трубку Петрунь.

— Это старшина, теперь — командир батальона прикрытия. Товарищ лейтенант, отдайте приказ отойти в те окопы, в которых была рота Рашковского, у дота. Не продержимся мы тут больше. А попрут немцы, так и отступить не сумеем. Людей положим.

— Но я не имею права давать приказ на отход. У вас есть свой командир.

— Да, но где ж он теперь, мой командир?! — пробасил старшина. — Разве ж я знаю, где он? У меня связь только с вами. Штаб дивизии — где-то за лесом. А мы — отдельный батальон. У нас и патронов уже нет, немецкими автоматами отбиваемся. Вы — единственный офицер.

— То есть как это «единственный»? А Рашковский?

— Так нету его.

— Что значит «нету»?! Он что, погиб?

— Я… я думал, что он у вас, — замялся старшина. — Сказал, что пойдет налаживать взаимодействие. Да еще рана там у него на руке, палец задело.

— Но отсюда, из дота, он давно ушел.

— Тогда не знаю. Может, уже и нет его. Снарядом…

— Слушай меня, старшина. Приказываю: продержитесь еще часа два. Потом отводите бойцов на вторую линию. Но только все окопы свои напротив дота засыпать. Вы поняли меня? Засыпать. Мигом. И заровнять. Чтобы фрицам негде было отсиживаться. Пусть роют землю, как кроты, под нашим огнем.

— Понял. Спасибочки вам, товарищ лейтенант.

— Что вы, как баба на базаре: «Спасибочки»?! Командуйте батальоном. Кожухарь!

— Так ведь погиб…

— А, черт! Да помню, помню, что погиб! Где старший лейтенант? Вы выпускали его из дота?

— Нет, дверь ему, наверное, пулеметчики открыли.

— Странно.

Громов выбежал из отсека, заглянул в «красный уголок», потом в столовую. «Неужели в санчасти?»

— Ну, благодарю, сестричка, — поспешно поднялся Рашковский, увидев на пороге Громова, и демонстративно выставил свой перевязанный палец. — А то забилось землей, а санинструктора у нас там нет.

— Почему вы все еще здесь, Рашковский?!

— Не понял?

— Я спрашиваю, почему вы все еще в доте?! — рванул кобуру Громов. — Почему вы околачиваетесь здесь, когда ваша рота гибнет в окопах, отбивая третий десант подряд?!

— Да хотя бы потому, что я ранен, — пытался оправдаться Рашковский. На какое-то время он буквально опешил от напористости лейтенанта. Однако это продолжалось недолго. — И вообще, как ты смеешь? Кто ты такой?

— Он — комендант этого дота. А палец я перевязала вам еще час назад, — вмешалась Мария, явно заступаясь за Громова.

— Так вот, как комендант приказываю: немедленно оставьте дот! Кожухарь! — крикнул он так, что на крик выскочило сразу несколько бойцов пулеметной точки.

— Я здесь, товарищ лейтенант, — впервые не поправил его Петрунь.

— Проведите к выходу товарища старшего лейтенанта, — взял себя в руки Громов.

— Ты еще смеешь кричать на меня?! — снова взвинтился Рашковский. — На старшего по званию?! Угрожать оружием?! Да я тебя под трибунал!

— Слушай, товарищ старший лейтенант, — вдруг непонятно откуда взялся Крамарчук, вырастая между офицерами. — Трибунал отсюда далеко, а ваши бойцы умирают рядышком. И есть приказ самого коменданта укрепрайона: ни одного постороннего в доте. Вплоть до генерала армии.

— Крамарчук, — только теперь окончательно овладел собой Громов. — Прекратите. Товарищ старший лейтенант, исполняющий обязанности командира батальона просит вас к себе.

— Я — и есть тот самый «исполняющий обязанности». Кто меня может просить-требовать?

— В любом случае извольте отбыть в свое подразделение.

— «Извольте отбыть», — саркастически передразнил его Рашковский, уже идя в сопровождении Петруня и Крамарчука по коридору. — Нахватался словечек, портупейник белогвардейский.

25

Когда Андрей вернулся в санчасть, Марии там уже не было. В соседнем отсеке-лазарете он увидел Петруня. Тот сидел возле Коренко и что-то оживленно рассказывал ему.

— Мария у вас, — подхватился Петрунь, увидев лейтенант. — В командном пункте. Плачет.

— Да? Плачет? Это что-то новое. И главное, очень «кстати». Как дела, Коренко?

— Держимся. Еще немного, и я в строю, — извиняющимся голосом пообещал раненый. — Я вам еще пригожусь, вот увидите.

— Не сомневаюсь. Не жалеешь, что остался в доте?

— Так чего ж жалеть, чего жалеть? Я ведь тут со всеми, со своими.

— И правильно. Не жалей. Что бы ни случилось. Ты — настоящий солдат, — присел он рядом с Коренко. — Настоящий, понял? Как командир я горжусь тобой.

— Почему же тогда гнали из дота? — взволнованно, с пересохшими губами, спросил красноармеец.

Громов замялся. Проще всего было бы сказать: «Хотел тебя, дурака, спасти». Но лейтенант понимал, что вести сейчас речь о спасении неуместно, да и по отношению к этому парню — оскорбительно. Почему вдруг спасать решил именно его, остальную часть гарнизона обрекая на гибель?

— Почему же гнали? — не унимался Коренко.

— Трудный вопрос. Вырвемся из дота — попытаюсь объяснить.

Мария сидела, прижав к уху телефонную трубку, и действительно плакала — беззвучно, закинув голову, не утирая слез.

— Что случилось, Мария?

— Н-не з-знаю, — еле выговорила санинструктор.

— Бо-жест-вен-но. Чего же ты плачешь?

— Потому что Зойка плачет, — показала она пальцем на трубку.

— А почему она плачет?

— Как же ей не плакать? Конечно, будет плакать…

Громов деликатно отобрал у Марии трубку и, услышав всхлипы, как можно тверже сказал:

— Санинструктор Малышева, слушайте меня внимательно. Вы слышите меня?

— Да, — слабо прозвучало в трубке.

— Сейчас мы откроем огонь по противнику, который блокирует ваш дот. И сержант попытается вывести вас наружу. Выбирайтесь ползком. Это последняя возможность. Вы поняли меня? Остальное вам объяснит сержант Вознюк. Все, до встречи где-нибудь под Киевом.

Он положил трубку, сел на грубо сбитые нары рядом с Марией, пальцем нежно утер ей слезу.

— Томенко убит, я знаю. Но что поделаешь? Идет война. Он — офицер. Теперь нужно спасать Зойку. Я уже говорил с сержантом. Если он все хорошо продумает, это удастся. Не сейчас, так вечером.

— Да, ради бога, спасите ее, — все еще всхлипывала Мария. — Только она ведь не захочет бросить Томенко.

— Мертвого?

— Ну да. Она же влюбилась в него, дура…

— Почему сразу «дура»? — перехватил пальцем ее слезинку Громов. — Я-то считал, что влюбляются не только дуры.

— Это у нас, между бабами, так говорится. Раз влюбилась — значит дура. А почему дура, если она влюбилась, а?!

— О, Господи! — со вздохом поднялся Громов, немного помолчав. — Ничего себе: укомплектовали гарнизон сан-ин-струк-то-ра-ми… Мужественное войско. Но я тебе вот что должен сказать: во-первых, немедленно прекрати этот рев. Во-вторых, — присел он возле нее на корточки, — тебе тоже нужно уйти. Сегодня вечером. Или ночью. Понятно?

— А ты? Вы все?

— Мы чуть позже. Придержим немцев, чтобы нашим на пятки не наступали, — и вслед за вами. Если увидишь, что попала в окружение, заходи в первый же дом, сбрасывай это военное одеяние и выпрашивай любую юбку-кофту. Ну а дальше… дальше — исходя из обстоятельств.

— И мы еще сможем встретиться с тобой?

— А что нам помешает? Не радуйся, еще как успею тебе надоесть. Не будешь знать, как избавиться.

— Но ты даже не пытаешься условиться: когда, где…

— Ах да, совсем забыл, извини. Ну, давай подумаем. Впрочем, что тут долго думать? Если попаду в окружение, то разыщу тебя или твоих родных в твоем селе. Как оно называется?

— Гайдамаковка.

— Божественно. Главное, легко запоминается. Там и разыщу. После войны — тоже… в этом же селе.

— И не стыдно тебе? «После войны». Помолчи уж. Сказал-додумался — «после войны».

— Словом, я обязательно разыщу тебя, Мария. Можешь не волноваться. Все. Теперь ступай к себе. Нельзя тебе подолгу бывать здесь. Неудобно. Не положено.

Пока «гайдуки» Крамарчука помогали рассеивать фашистов, цеплявшихся за дот Томенко, пушкари с того берега вновь накрыли огнем передний край на участке «Беркута». Судя по всему, окопы батальона уже были ими хорошо пристреляны. Но они не могли знать, что там осталось всего несколько бойцов, которые, стараясь не привлекать внимания, засыпали окопы да время от времени постреливали в сторону правого берега из винтовок, сбивая противника с толку. Остальные же — кто ползком, кто короткими перебежками — давно сменили позиции. И теперь Громов с нескрываемым злорадством наблюдал, как враг перепахивает пустые окопы и гряду невысоких полуразрытых холмов. Хотя то, что немцы так поливали огнем переднюю полосу, служило плохим признаком. Значит, ночью опять попытаются форсировать реку.

— Ну, что там у тебя, сержант? — позвонил он в дот Томенко. Связь все еще действовала безупречно. Кабели, упрятанные в землю лет десять назад, не поддавались ни времени, ни снарядам.

— Сверху крикнули, что комиссар батальона, капитан Гогидзе, убит. Оказывается, он с группой бойцов прорывался к нашему доту, хотел помочь.

— Да-а, — тяжело вздохнул Громов, пораженный этой неожиданной вестью.

— Жаль, что он не смог пробиться. Мы бы еще повоевали.

— Как видишь, мы о вас не забываем.

— Ваши артиллеристы старательно поработали, товарищ лейтенант. Чувствуется класс.

— Еще бы! Что с Зоей? С Малышевой что, спрашиваю?

— Вышла она. Еле уговорили.

— Так все-таки вышла?! — оживился Андрей.

— Вместе с раненым бойцом. Немцы сначала не заметили их, однако потом всполошились.

— Но она жива?

— Последнее, что я видел: когда она заползла за валун, фашист бросил гранату, но тот, раненый который, прикрыл санинструктора своим телом. Точно видел. Сверху кричали, что вроде бы она потом заползла в щель между камнями. Там и лежит. Когда стемнеет, бойцы попытаются вырвать ее. Осталось проползти метров двадцать — не больше.

— Спасите ее. Обязательно спасите, сержант. Так и действуйте.

— Знакомая ваша, товарищ лейтенант? — Возможно только потому и спросил, что хотелось продлить разговор. Голос Громова для сержанта из осажденного дота был сейчас голосом из какого-то иного мира.

— Теперь они, эти девушки, все — наши «знакомые». Настолько «знакомые», что стоит погибать за них, как погиб тот раненый, спасая. Кстати, как его фамилия?

— Гуржов.

— Таких бойцов, сержант, нужно называть поименно. И помнить их. Красноармеец Гуржов… Не имел чести знать. А ведь геройский был парень. Кожухарь! — позвал он, попрощавшись с сержантом.

— Да.

— Скажи Марии, что Зоя Малышева жива. Она вышла из дота и находится где-то в тылу.

— Но ведь… он сказал…

— Малышева уже далеко, в глубоком тылу, — резко осадил его Громов.

— Понял: в глубоком тылу.

— Извини, кажется, опять нарек тебя Кожухарем. Устал поправлять меня?

— Не стану я больше поправлять, товарищ лейтенант. Зато, когда меня убьют, вы кого-то еще долго будете называть Петрунем. О Гуржове — это вы верно… Когда вспоминают, оно и мертвому земля мягче кажется.

— Комендант, — появился на пороге Крамарчук. — Посмотри в окуляр на тот берег. Полюбуйся, как он полыхает.

— Вижу, — ответил Громов, пошарив перископом по склону долины.

— А ты присмотрись, что горит. Они там, за сарайчиком, танк замаскировали. Три снаряда напрямую по нас заядренил. Но потом Газарян его так припудрил, что из него клочья полетели. Как думаешь, рванет?

— Думаю, что должен.

Они побежали в артиллерийскую точку и несколько минут с жадностью всматривались через бинокль в озаренные заревом пожара вечерние сумерки. А когда на противоположном берегу раздался мощный взрыв, все, кто был в точке, встретили его криком «ура!» и бросились обнимать Газаряна.

— Слишком много эмоций, — сдержанно заметил Громов. — Эмоции на войне — это уже роскошь. А вот то, что Газарян записал на наш счет немецкий танк, — божественно. Крамарчук, — отозвал он сержанта, — на два слова. — А когда тот вышел в переходной отсек, негромко произнес: — Надо бы спасти нашего санинструктора. Понимаю, это против приказа, но… Как ты на это смотришь?

— В доте она нужна. Но видеть, как такая женщина погибает вместе с нами…

— Вот и поговори с ней. От себя. Нужно решить.

— Прямо сейчас и отправить ее?

— Сейчас, сегодня, нельзя. Потянем до завтрашнего вечера, когда угроза окружения дота станет реальной.

26

У поваленной деревянной ограды их окликнул часовой, но пулеметчик знал его лично. Это избавило Штубера от долгих объяснений с ним, как, впрочем, и с офицерами, которые неминуемо вышли бы выяснять, что происходит. Объясняться с ними голышом, в присутствии солдат — не самое достойное занятие для барона и оберштурмфрера СС.

— В дом первым, — негромко приказал он пулеметчику, только теперь понимая, как здорово ему повезло с этим верзилой. — Пока я войду, сообщи, что с того берега, из тыла русских, прибыл офицер гестапо.

Штубер взял у часового флягу, открыл, понюхал: шнапс. Часовой оказался достаточно трезв, чтобы сразу же предложить этому странно выглядевшему офицеру отпить, что Штубер и сделал с величайшим удовольствием.

Оберштурмфюрер все рассчитал верно: когда он вошел в дом, сидевшие там обер-лейтенант, два лейтенанта и оберфельдфебель подхватились. Визит офицера гестапо никогда не предвещал ничего хорошего. Пусть даже такой странный, каким оказался этот.

— Кто здесь старший? — сухо спросил Штубер, все еще чувствуя, как по телу стекает речная вода. Однако холод уже отступил, начинал действовать шнапс.

— Я.

— Кто «я»? Представьтесь.

— Обер-лейтенант Вильке, командир седьмой роты, 121‑го батальона.

— Так вы еще и командир роты?! — уточнил он таким тоном, словно тотчас же намерен был отстранить, понизить и разжаловать вплоть до рядового.

— Так точно. Вчера командира батальона тяжело ранило. Меня только что назначили.

— И вся рота отмечает ваше назначение?

— Да нет, я ничего такого не предпринимал, — уже откровенно трусил обер-лейтенант.

— По этому поводу мы еще будем разбираться. А пока что этого пьяного мерзавца, — кивнул он в сторону испуганно жавшегося у двери пулеметчика, — под арест. Подробности его проступка вам сообщат.

— Есть под арест.

— И командиров взводов — немедленно в окопы. Если русские высадят диверсионную группу, она вырежет всю вашу пьяную роту.

Оба лейтенанта и оберфельдфебель козырнули и, не дожидаясь распоряжения командира роты, заторопились выйти из комнаты.

— Мне — любую одежду. И лично сопровождать до штаба батальона.

Обер-лейтенант вызвал часового, приказал отвести пулеметчика и сам вышел вслед за ним. Через несколько минут он снова появился, но уже в сопровождении своего денщика, в одной руке которого было обмундирование, в другой — сапоги.

— Думаю, это вам подойдет, господин оберштурмфюрер, — вежливо проговорил обер-лейтенант. — Переодеться можете в соседней комнате. Извините, офицерского обмундирования не оказалось.

Штубер не сомневался, что это мундир пулеметчика, однако не сказал об этом ни слова. Брезгливость тоже сумел погасить: в конце концов, лучше, чем снимать с убитого. Впрочем, он готовил себя и к этому. Излишняя брезгливость, неумение рисковать, страх перед врагом, жалость — все это не для «профессионала войны» и должно быть исключено, выгрызено, выжжено из его характера, его психики.

* * *

Когда утром, уже в своем собственном мундире, гладко выбритый и предельно подтянутый, барон фон Штубер предстал перед начальником службы СД штандартенфюрером Гредером, тот долго, слишком долго и молча сверлил его взглядом, словно вызвал на допрос.

— Значит, вы все же вернулись, обештурмфюрер? — Гредер поднялся из-за стола, одернул китель и по привычке нащупал рукой кобуру.

— Подробности изложены в этом донесении, — положил перед ним лист бумаги Штубер.

— Дважды за такой короткий срок побывать в тылу русских и дважды вернуться… Как прикажете реагировать на это: восхищаться, задуматься, заподозрить?

— На вашем месте я бы заподозрил что-то неладное, господин штандартенфюрер. Но с выводами не спешил. Точно так же, как не спешил бы давать добро на проведение безумных акций, наподобие тех, которые были проведены на мосту через Днестр батальоном переодетых белогвардейцев и абверовцев.

Штубер и сам уже понял, что высказал это слишком резким тоном. Однако пергаментное лицо Гредера оставалось невозмутимым.

— Это не по адресу. Обычные игры армейского командования. Когда в подчинение генералов попадают огромные массы солдат — дивизии, армии и даже целые группы армий — судьба какого-то батальона, к тому же состоящего в основном из славян, не очень-то беспокоит их. Другое дело у нас, дорогой Штубер. Нам приходится дорожить каждым диверсантом, каждым агентом. Потому что нового сначала нужно подыскать, потом тщательно подготовить, поломать голову над тем, как забросить его в тыл и, наконец, обеспечить эффективность его работы. Отсюда несколько иная оценка жизни подчиненных.

— Совершенно согласен с вами, господин штандартенфюрер.

— Но, говорят, там, на мосту, действительно происходило нечто ужасное. Почти все погибли. А кто спасся — попал в плен. В связи с этим вопрос: как вам удалось уцелеть?

— Смешался с атаковавшими нашу колонну русскими. У кого-то из них сдали нервы. Нас раскрыли, перестрелка. Я ринулся напропалую. Красноармейская форма, русский язык, в руках трехлинейка…

— А ведь высказывалось предположение, что и вы тоже оказались в плену. Один из ваших людей прорвался назад, на правый берег, и погиб уже здесь. Судьба другого неизвестна. О вас же было доложено…

— Что-то я не видел ни одного человека, который попал бы там в плен к русским. Эмигранты предпочитают не сдаваться, ибо знают, что их ждет в плену красных. Да их и не особенно стараются брать. А рукопашная выдалась жесточайшей — с этим я согласен.

— Как же вы потом пробрались к реке?

— Прошел через укрепрайон, командуя группой русских солдат, оказавшихся без офицера. В донесении все изложено в подробностях.

Штандартенфюрер умолк. Нервно прохаживаясь по кабинету, он решал для себя: продолжать ли относиться к Штуберу как к подозреваемому в измене, или же отбросить все условности и вести разговор, как и положено вести его с опытным, удачливым и, несомненно, талантливым разведчиком и диверсантом.

— Значит, вы видели их доты? Имели возможность рассмотреть вблизи?

— Удалось пройти мимо одного из них. В скальном грунте. Выглядит очень мощно. Авиация вряд ли способна подавить их. Артиллерия тоже. Вооружение: два орудия, три пулемета.

— Считаете, что гарнизоны дотов будут сражаться даже после того, как мы возьмем укрепрайон в клешни?

— Похоже, что это гарнизоны смертников. Такие доты сооружаются не для того, чтобы защитники их отходили вместе с полевыми частями.

— Тогда в них не было бы смысла, — согласился штандартенфюрер. — Восхищаюсь вами, оберштурмфюрер. Дважды вернуться с того света — такое удается не каждому даже опытнейшему разведчику. Кстати, насколько мне помнится, до сих пор в глубокий тыл к русским в качестве разведчика не забрасывали. Только участие в неудавшемся десанте да рейд в прифронтовой полосе.

— По операциям в прифронтовой полосе я и специализируюсь, — напомнил ему Штубер. Он всегда опасался, что его могут отправить в глубокий тыл в качестве агента абвера. Когда надо будет легализовываться, жить, маскируясь под какого-нибудь русского офицера или служащего. Это не для него. Он — «человек войны». — К тому же у меня имеется опыт спецгрупп дивизии СС «Рейх».

— Дивизия «Рейх»… — мечтательно повторил Гредер. — Сейчас ее солдаты продвигаются к Москве. А мы все еще топчемся в этих азиатских степях.

— Только потому, что главное направление удара не здесь.

— Истинный воин всегда должен считать главным участком борьбы тот, на котором ему выпало сражаться.

— Так и должно быть, господин штандартенфюрер.

— Сутки отдыха вам, Штубер. Потом вы мне понадобитесь. Тем временем я взахлеб, как авантюрным романом, буду зачитываться вашим донесением. — На пергаментном лице Гредера и улыбка получилась надрывно-пергаментной.

27

Около девяти вечера позвонил Шелуденко. Громов предчувствовал: то, чего они и ждали и боялись, должно было произойти сегодня. Предугадывал и смысл приказа. А все же выслушал его из уст майора, еле сдерживая волнение.

— Ночью всем войскам, находящимся в нашей полосе обороны, приказано скрытно оставить ее. — Шелуденко прокашлялся, видно, и ему этот приказ давался нелегко, и продолжал уже несколько тверже. — У твоего дота остается лишь маневренная рота прикрытия. Сколько там у Рашковского в строю?

— Вчера вечером у него насчитывался двадцать один боец.

— Это еще по-божески. Передай Рашковскому, что он обязан держаться, прикрывая тебя с тыла и флангов, сутки. Его подразделение придается гарнизону дота. Следующей ночью, то есть через сутки, нам разрешено оставить доты и прорываться к своим. Нужно ли объяснять, насколько сложно будет воспользоваться этим разрешением?

— Никак нет, товарищ майор.

— Значит, сообщи всем, кому можешь, а те — пусть передадут своим соседям… До трех ночи в долине реки не должно остаться ни одного лишнего бойца. Сегодня они еще сумеют проскочить. Сегодня еще сумеют. Но максимальная скрытость отхода… А ты в это время, наоборот, шуми. С пользой, конечно. Боеприпасы у тебя есть, так что…

— С боеприпасами пока неплохо. С продуктами — тоже. Пошлю нескольких бойцов за дровами для кухни — и можно воевать.

— За дровами? Слушай, Громов, ты что, завтра ночью не намерен прорываться?

— А стоит ли? Зачем идти на верную смерть, когда можно сражаться? Тем более что возможность для этого есть.

От этих его рассуждений Шелуденко буквально опешил. Он ожидал жалоб на судьбу, стенаний, зависти по отношению к тем, кто уже этой ночью окажется километров за десять от линии фронта.

— Ну что ж, приказ ты получил… — тяжело задышал в трубку комбат. — Но, кроме того, я хотел бы, чтобы ты остался жив, Громов. Ты — хороший офицер. А война, помяни мое слово, будет долгой. И ты бы еще ох как послужил-пригодился этой армии. Вот так, петрушка — мак зеленый.

— Спасибо за высокую оценку, товарищ майор.

— Да разве это оценка?.. Чуть не забыл: раненых сдай. В двадцать три ноль-ноль их будут ждать машина и повозки. Там, где обычно. И еще… Ты о медсестре своей говорил… Думаю, что сутки вы продержитесь и без нее.

— Она будет сопровождать раненых, товарищ майор. Уже решено.

— Это противоречит приказу о том, что ни один боец гарнизона не имеет права покидать дот раньше указанного срока, зато по-мужски. Поддерживай связь, подбадривай соседей. Веселее будет. Все, держись, Беркут.

После разговора с Шелуденко Андрей сразу же связался с КП батальона. Но трубку взял Рашковский. Единственный офицер, он уже командовал там по праву старшего по званию. Сообщение об отходе встретил возгласом «Ну, наконец-то!», и лейтенант вынужден был напомнить ему, что приказ касается только бойцов батальона и роты Горелова. А он, старший лейтенант Рашковский, со своими бойцами еще сутки обязан держать оборону.

— Кстати, сколько у вас в строю, товарищ старший лейтенант?

— Это не важно.

— И все же? — потребовал Громов. — Повторяю, что согласно приказу командования ваша рота придается гарнизону моего дота.

— Роту придают гарнизону дота! Цирк!

— Так сколько у вас бойцов? Я так и не понял.

— Раненых отправим, убитых похороним, значит, остается человек пятнадцать. Кажется.

— Прошу занять позиции за дотом, где располагались бойцы Горелова. Окопы там готовы, связь наладим. Ваша задача — прикрытие с тыла.

— Да ясно, лейтенант, ясно!.. Что ты все пытаешься поучать меня?!

— Не поучать, а согласовывать действия, исходя из боевой обстановки и приказа комбата.

— Скоро твой комбат сам окажется, как кот в мешке, — огрызнулся Рашковский. — Так что все ваши приказы…

«Уж лучше бы с этой ротой остался батальонный старшина, — с тоской подумал Громов. — Неужели даже сейчас, когда придется стоять насмерть, этот человек не в состоянии будет подавить в себе все мелочное, что способно помешать нам?»

Он вызвал Дзюбача и Крамарчука и спросил, сколько осталось снарядов и есть ли в арсенале дота гранаты.

— Несколько ящиков гранат найдется, это точно, — ответил старшина.

— Поначалу у нас было по тысяче[2] снарядов на орудие, — доложил Крамарчук. — Кое-что, если помните, нам еще подбросили. Бухгалтерию не разводил, но снарядов по семьсот на орудие еще наберется.

— Нужно сделать так, чтобы они здесь не залежались, сержант. А вы, старшина, снарядите четырех бойцов в батальон. Пусть соберут трофейное оружие. Тем, кто отходит с армией, оно ни к чему. Особенно нужны патроны и гранаты. И пусть пройдутся по берегу. Автоматов нам нужно не более десятка. Но рожки с патронами подобрать все, сколько их там обнаружится.

— Да что ж мы здесь на год собираемся оставаться, что ли? — удивленно спросил старшина, обращаясь почему-то не к Громову, а к сержанту. — Ведь приказано же: сутки!

— Просто я большой любитель оружия. Коллекционирую, — ответил лейтенант. И уже более резко добавил: — И не хочу, чтобы, когда орудия и пулеметы «Беркута» выйдут из строя, моим бойцам пришлось отбиваться камнями и проклятиями. Вы поняли меня, старшина?

— Они ж нас намертво зажмут в этом склепе. — Еще более доходчиво объяснил Дзюбачу Крамарчук. — Носа высунуть из него не дадут. И тогда кукуй над своим приказом.

— Из дота Томенко, товарищ лейтенант! — очень кстати вмешался в их разговор Петрунь. — Фашисты налаживают понтонную переправу в районе моста. Говорит, очень стараются.

— Разве что «очень»… Крамарчук, «помоги» им. Только на совесть.

— Эй, дот, — взял трубку сержант. — Говорит артиллерия «Беркута». Сейчас я вставлю им два фитиля, а ты подкорректируй меня. Петрунь, — оторвался от телефона, — соединишь напрямую. Слушай, сержант, а ты чего такой невеселый? — снова заговорил он в трубку. — Что, немцы наседают? А ты на них наседай. Как — как?! Всей мощью огня и пролетарской ненавистью. У коменданта «Беркута» учись, понял? Вот так-то… Все, сражайся. — И уже обращаясь к своим артиллеристам: — Чего расселись, гайдуки? Слушай приказ: «К бою!»

Как только ожили орудия «Беркута», тотчас же начался и обстрел дота. Было ясно, что немецкие артиллеристы пытаются отвлечь огонь на себя, чтобы помочь понтонерам, но «гайдуки» Крамарчука не обращали на них внимания. Уловив интервал в выстрелах немецкого орудия, они успевали сделать по выстрелу и прикрыться заслонками, а затем, переждав за их толщей град осколков, вновь принимались за переправу и ведущую к ней дорогу.

— Какого черта ты их дразнишь?! — заорал в трубку Рашковский, когда один из вражеских снарядов упал на его позиции. — Ты же зря губишь моих людей! Кому нужна эта твоя пальба?! Хочешь показать, что воюешь?!

— Я действительно воюю, Рашковский, — спокойно ответил Громов. — Это очевидная вещь. По пустякам прошу не отвлекать.

— На таких идиотов-служак эти их укрепрайоны и рассчитаны. Но кто похитрее, тот уже спасает свои шкуры.

«А ведь это у него не от страха исходит, — впервые серьезно задумался Андрей над поведением старшего лейтенанта. — От шкурности его». «Да хранит Господь твой окоп от труса» — тост отца. Полковник Ростислав Громов произнес его на небольшой офицерской вечеринке в честь присвоения сыну звания лейтенанта. Только сейчас Андрей понял, что это, собственно, и не тост вовсе, а отцовское благословение. Заклинание.

Когда минут через двадцать Андрей связался с дотом Томенко, сержант радостно сообщил, что фашисты отступили к берегу.

— В четыре орудия — оно, ясное дело, легче. Да и пулеметы помогли.

— В четыре? Третье — твое, откуда взялось еще одно? — не понял Андрей.

— Так ведь помог сосед слева, 118‑й дот.

— Как, он все еще жив?!

— Уже сутки в полном окружении.

— Вот именно!

— И вроде молчал. А тут вдруг… Трое их там осталось. Всего трое из двадцати девяти. Все раненые.

— Что ж, — вздохнул Громов, — нам с тобой еще только предстоит испытать все это на себе. Передай им привет из 120‑го. Пусть держатся. Они геройские парни, так и скажи им.

28

К одиннадцати вечера немцы перенесли огонь на территорию, прилегающую к консервному заводу и доту «Сокол»; город тоже обстреливали почти непрерывно. А здесь, возле «Беркута», почему-то все затихло. Но именно это затишье сразу же насторожило Громова: а если фрицы всего лишь усыпляют бдительность?

Тем временем, воспользовавшись затишьем, начали — по два-три человека, засыпая свои окопы, — отходить бойцы батальона. Узнав об этом, весь гарнизон дота вышел на поверхность, и почти каждый пехотинец подходил к беркутовцам, стараясь хоть чем-нибудь поделиться: кто-то отсыпал махорки, кто-то оставил пару патронов, а какой-то пехотинец в тельняшке даже расщедрился на гранату. Точно так же прощались они и с бойцами Рашковского, готовящими позиции в небольших, углубленных ротой Горелова окопах-пещерах на террасе за дотом. Место это было удобно тем, что сверху пещеры прикрывались каменными сводами-козырьками, и каждый из таких окопов тоже напоминал своеобразный дот. Однако сейчас никто из «батальонных» им не завидовал. По существу, люди готовили собственные могилы.

Последним в батальоне отходил старшина. Он отыскал Громова, сунул ему в руки фонарик, сказал: «Трофейный, офицерский, во время форсирования взял. Такой всегда пригодится», — и, неуклюже отдав честь, побежал догонять своих.

— После войны верну! — озорно пообещал ему вдогонку лейтенант.

— Не испытывай судьбу! — возмутился старшина. — И не гневи.

Как бы прикрывая их отход, Дзюбач выпустил из пулемета несколько коротких очередей, а залегший за камнями, чуть ниже дота, рядовой Абдулаев, видевший, казалось, и сквозь ночную тьму, несколько раз снайперски пальнул по тому берегу из винтовки. Немцы должны были знать: на позициях русских не дремлют.

— Братцы, а ведь впереди нас уже, кажется, ни души, — только теперь понял смысл того, что произошло, командир второго орудия Назаренко. — Через полчаса фрицы это пронюхают и посунут сюда, как саранча.

— Давно пора, а то снаряды-патроны зря тратим. Палим черт знает куда и по кому, — невозмутимо ответил Крамарчук, по-восточному усевшийся на крыше дота с карабином в руках.

Снова солнце взойдет,
Совершим мы намаз,
И лавины врагов
Вновь нахлынут на нас, —

с горским акцентом и как можно воинственнее пропел он, потрясая оружием.

«И они действительно нахлынут, — не мог не согласиться Громов, — и тоже на рассвете».

Как и у всех остальных бойцов, настроение у него было тягостное. Сколь ни трудно было им до сих пор, но каждый из бойцов гарнизона осознавал: там, впереди, по флангам и в тылу — свои. В случае чего, поддержат, выручат, через окружение придут на помощь. А теперь рядом оставалась лишь горстка таких же обреченных бойцов Рашковского, которые вряд ли сумеют продержаться хотя бы полдня.

Когда Громов и Крамарчук вернулись в дот, Газарян с тремя бойцами уже поднял на палатке раненого Петлякова.

— А ты что, тоже уходишь? — изумился Крамарчук, видя, что к процессии с плащ-палатками пристроился и телефонист из пулеметной точки — Пащук.

— А что, я ведь ранен, — жалобно пробормотал тот. — Товарищ лейтенант… Мария, скажи товарищу командиру: я ведь ранен. Вот, можете посмотреть.

— Ты… ранен?! — еще больше изумился Крамарчук. — Эту царапину в плечо ты считаешь раной?!

— Что ты пристал ко мне? Что пристал?! Да, я ранен, да! — Скажи ему, доктор Мария! — обратился к ней сержант.

— Он действительно ранен, — опустив голову, подтвердила Кристич. — И имеет право уйти в медсанбат.

— Все ясно. Санинструктор Кристич, вы должны сопровождать раненых, — вмешался Громов, не глядя на Пащука, — до выхода из зоны укрепрайона и передачи их в госпиталь. Это приказ.

Бойцы догадывались, что такой приказ обязательно последует, и начали лихорадочно засовывать в ее медицинскую сумку письма. А Газарян остановил Марию уже на выходе и при всех трогательно поцеловал в щеку.

— Зато нэ загружаю письмами, — сказал в оправдание. — Извини, лейтенант, паследний раз дэвушку целую. Сама жизнь уходыт.

— А ведь хитрый, змей, — искренне позавидовал ему ефрейтор Гранишин. — Я тоже не писал, а вот же, не догадался…

— Лейтенант, — подтолкнул Громова Крамарчук. — Она что, совсем уходит?

— Ты единственный, кого это удивило, — вполголоса заметил Громов.

— Тогда чего же ты? Иди, прощайся.

— Мы уже, Крамарчук, попрощались, — стоически ответил Громов и, сцепив зубы, остановился недалеко от входа. Он еле сдержался, чтобы не выйти вслед за Марией.

Впрочем, в душе Андрей тоже позавидовал находчивости Газаряна. С Марией он, по существу, не попрощался — так оно и есть. Да и Кристич… Знала ведь, что это их последний вечер, а не подошла. Ни теперь, ни раньше. Из дота тоже ушла как-то совершенно спокойно. Даже не оглянулась.

Громов побрел к себе, на командный пункт, и устало присел на скамейку возле пульта с телефонами. Вознамерился позвонить Шелуденко, но в последнюю секунду передумал: какой смысл лишний раз тревожить его? Знал, что майор сейчас тоже прощается с бойцами. Хотя… почему прощается? Почему бы ему не уйти вместе с отступающими, с ранеными? Зачем ему оставаться в доте? Какова его роль? Чем он сможет помочь своим гарнизонам как командир? Впрочем, нет. Уйти Шелуденко, конечно, не имел права. В дотах и вокруг них, в подразделениях прикрытия, — его батальон. И люди должны знать, что командир с ними и готов разделить их судьбу. Это всегда очень важно, — рассуждал Громов, — чтобы солдат знал: командир здесь, рядом. Вместе сражаемся и вместе, если суждено, погибнем. Хотя, если по совести, такого офицера нужно было бы спасти для армии. В любом только что сформированном из призывников батальоне, который где-то там, в глубоком тылу, еще только готовится к своему первому бою, Шелуденко с его опытом был бы незаменим.

— Сержант, — вдруг вспомнил он о Малышевой и взялся за трубку. — Слышь, сержант?!

— Я — красноармеец Лутаков, — послышалось в трубке.

— Божественно. Здесь лейтенант Громов. Сержант что, погиб?

— Ранен, товарищ лейтенант. Тяжело ранен. Перевязывают его.

— Жаль, прекрасный был командир. Меня интересует судьба Зои Малышевой, вашего санинструктора.

— Вот она-то действительно погибла.

— То есть как это: «погибла»?

— Сверху нам сбросили провод, мы установили связь. Так вот по телефону сказали, что она… Словом, ранили ее тяжело, когда ползла, ну и…

Громов удрученно промолчал. «Что ж вы, мужики, черт бы вас побрал?! — кричала его душа. — Что ж вы… не сумели спасти ее?! Одну-единственную!»

Но кому он мог высказать это свое возмущение? Кого упрекнуть? Неизвестного ему красноармейца Лутакова, отлично понимающего, что его часы, а может быть, и минуты, тоже сочтены? Единственное утешение — что сам он сумел вырвать Марию из этой гробницы, из гадалкой нагаданного ей «подземного замка». Он видел, как радовались бойцы гарнизона, сознавая, что Кристич будет спасена. И все они, буквально все, чувствовали себя причастными к этому спасению, этому истинно рыцарскому поступку.

— Ну вот, — облегченно вздохнул Крамарчук, когда Мария оставила «Беркут», — теперь у нас и война пойдет иная, сугубо мужская. А то ведь и фрица ни разу от души не послал, все оглядывался, нет ли поблизости нашей красавицы.

— Подстрелят — по-иному заговоришь, — остепенил его Дзюбач. Но и он против ухода санинструктора не возражал.

Забыв о трубке, лейтенант закрыл глаза и, прижавшись затылком к холодной влажной стене, попытался возродить в памяти лицо Марии, ее глаза, волосы… Почему судьба не свела с этой девушкой раньше? И неужели несколько дней назад она свела их только для того, чтобы теперь навсегда разлучить? Проклятая война!

— Проклятая война! — простонал он, сжимая кулаки, и только тогда вновь почувствовал, что все еще держит в руке трубку. — Слушай, боец, сколько вас там осталось?

— Шестеро. Вместе с раненым сержантом.

— Шестеро? Это же целый гарнизон. А ты запаниковал. Орудие действует?

— Уже нет. При нем и сержанта ранило. Остался всего лишь один пулемет.

— Шестеро бойцов, пулемет, гранаты, винтовки… Да в таком мощном доте. Еще можно держаться. Передай сержанту и бойцам, что мы, в «Беркуте», восхищены вашим мужеством. Что вы для нас — пример. Понял? Так и передай. И что время от времени мы будем поддерживать вас огнем своих орудий. Тебе сколько лет? — он задал этот совершенно неуместный сейчас вопрос только потому, что вспомнил Коренко.

— Двадцать пять, товарищ лейтенант, — тихо проговорил Лутаков, и Громову показалось, что он еле сдерживает слезы.

— Божественный возраст. Ровесники мы с тобой, Лутаков. Ровесники — хоть бери да посылай за шампанским. Ну, познакомились… Воюй, солдат.

Выйдя из отсека, он увидел обвешанных автоматами бойцов, которых старшина посылал за оружием. Они несли два рюкзака патронов и несколько гранат.

— Там еще несколько винтовок валяется. Наших, — сказал один из них, складывая оружие в «красном уголке», где уже скопился целый арсенал: около двадцати шмайсеров, пулемет, несколько румынских карабинов, шесть трехлинеек и десятка два гранат.

— Из наших подбирать только патроны. Автоматы хороши для ближнего боя. А нам придется усмирять их издали. Поэтому винтовочные патроны будут в цене.

29

Отсюда, с возвышенности, Гордашу хорошо были видны пылающие прибрежные кварталы города, слышен рокот все приближающейся к его восточным окраинам перестрелки. И даже в пригородном поселке, который оставался чуть правее той лощины, по которой они начали спускаться, уже появились отдельные группы немецких десантников, переправившихся через реку и теперь орудовавших у дотов, в самом центре укрепрайона.

— Может быть, майор с остатками батальона и вырвется из этой волчьей ямы, — отрешенно как-то говорил старший сержант, теперь все время пытавшийся держаться рядом с Гордашем. Ему почему-то казалось, что этот силач способен защитить его от всех бед. Рядом с ним он чувствовал себя защищенным и почти заговоренным. — Он-то, может, и вырвется, но мы уже не успеем. Даже если останемся живы. И вверх, и вниз по реке немцы уже пошли в наступление целыми дивизиями. Это здесь, в городе, наши пока еще сражаются.

— У дота этого хоть какой-нибудь заслон остался? — спросил Гордаш, как только они снова тронулись в путь. Он уже убедился, что речь идет не о «доте Марии», а о сто девятнадцатом, где комендантом младший лейтенант Томенко.

— Остался. Должен остаться.

— Я в этом доте был. Стены крепкие, любой обстрел выдержат. За такими стенами год держаться можно.

— Ты? В этом доте?! — изумился старший сержант. Рядом разорвалась мина, но, заслышав ее вытье, он успел подсечь Гордаша ударом под коленку и сбить его на каменистый склон ложбины. — Когда? — спросил, неуклюже сваливаясь рядом с ним.

— Точно, в этом. Вчера.

— И что, говорил с младшим лейтенантом?

— Перекинулись несколькими словами.

— Значит, он все-таки жив? То есть, тогда он еще был жив? Что ж ты не сказал комбату, что видел его?

— Он не спрашивал.

— Не спрашивал, понятное дело. А как раз сегодня майору сообщили, что немцы оседлали дот и выбивают последних его защитников.

— Почему же к доту пошел не весь батальон, а только ваше отделение?

— Батальон и не должен был идти. — Метрах в десяти от них, по соседней ложбине, медленно поднималась наверх группа раненых, и Гордаш подумал, что, возможно, это и есть те последние, кто прикрывал 119‑й дот. — Никто не должен был. Войска уходят. Майор Томенко сам напросился послать это подкрепление.

— Почему… напросился?

— Да потому, что комендант дота, младший лейтенант Томенко, — его сын. Неужели до сих пор не догадался? Майор хотел ринуться туда с батальоном, чтобы отбить дот и спасти гарнизон.

— …И сына, — согласно качнул головой Гордаш.

Верхний ярус кончился. Теперь нужно было проскочить открытый для немецких автоматчиков участок, чтобы спуститься на нижний, в конце которого находился невидимый отсюда дот. Возле него ошалело грохотал бой.

— Сына-то ему уже не спасти. Погиб младший лейтенант. По телефону из дота сообщили. Успели сообщить, прежде чем связь прервалась. Умер от ран.

— Вот оно, оказывается, в какое подкрепление послал нас майор? Если не сына спасти, то хотя бы его бойцов.

— Выходит, что так, — отрешенно согласился старший сержант. И Гордаша удивило, что сам он безропотно смирился с тем, что именно на его долю выпала эта погибельная и почти безрассудная спасательная экспедиция. Похоже, старший сержант нисколько не осуждал майора Томенко, наоборот, относился к его решению со всем возможным в этой ситуации пониманием.

Впереди показалась невысокая каменистая гряда. Человек пятнадцать бойцов, укрывавшихся за ней, — это было все, что осталось от роты прикрытия.

— Что, хлопцы, оттерла вас немчура? — первым длинной перебежкой пробился к ним Гордаш. — Много их там?

— Да около взвода, — мрачно ответил раненный в плечо старшина Христенко, остававшийся здесь за старшего. — А вы откуда тут взялись?

— Случайные мы.

— Чего же в бой ввязываетесь, если случайные, а не отходите, как все?

— Потому что приказ получили — отбить дот.

— Это ж чей такой приказ? — насмешливо покосился на него старшина, меняя рожок в трофейном шмайсере. Его собственная винтовка болталась у него за спиной, стволом вниз.

— Не знаю. Генерал какой-то скомандовал. Вон, старший сержант подтвердит. Построил нас этот генерал и говорит: «Чтобы через полчаса дот был отбит. И помочь его гарнизону продержаться до утра».

— Шо, правда, гэнэрал? — переспросил старшина Резнюка.

— Та хиба ж таке — про гэнэрала — брешуть? — убил его сержант последним имеющимся у него аргументом.

Бойцы прикрытия переглянулись. Они уже свыклись с мыслью, что войск поблизости много, но до защитников дота им дела нет.

— Пулемет у тебя справный. С таким пулеметом, может, и отобьем, — примирительно согласился старшина, когда последний боец из группы Резнюка залег за камнями. Гордаш видел, что на этого, последнего, немцы устроили настоящую охоту, однако никто из группы старшины не прикрывал его: все берегли патроны. Да и немцы залегли так, что с позиций, занимаемых красноармейцами, выковырять их было трудно.

— Фрицев тут пока немного, — успокаивал своих Христенко. — Основные силы на город бросают. За доты они потом возьмутся.

— Думаете, дот продержится до «потом»? В нем что, смертники?

— Мы теперь уси смэртныкы, — заверил его старшина. — Ты, хлопец, по ложбине попробуй спуститься вниз. Только ползком, незаметно. И ударь из пулемета им во фланг. Если дойдешь вон до того камня — даже краешек окопа у входа в дот увидишь. А мы, как только запоешь им заупокойную, будем прорываться на крышу дота.

— Господи, оставь нам наши души! — перекрестился Гордаш, прежде чем броситься к небольшой скале, за которой начиналась эта самая ложбина. — Нам с ними еще грешить и грешить.

30

Рассвет медленно зарождался из темноты, холодного речного тумана и все еще не развеявшейся за ночь пороховой гари. С первыми проблесками его немцы снова ударили по доту и прилегающей территории из нескольких орудий. И сразу же от правого берега отчалило с десяток лодок и плотов. Сидевших на них солдат, очевидно, удивляло, что дот все еще угрюмо, отрешенно молчит.

— Комендант, немецкая разведка! — сообщил Крамарчук по телефону. — Движется со стороны завода.

В окуляр перископа Громов сумел различить пять осторожно, перебежками, продвигавшихся вдоль берега фигур. Очевидно, даже те немцы, которые находились на левом берегу, все еще не верили, что русские оставили укрепрайон. Считали, что окопы оказались пустыми только на их участке.

— Петрунь, связь с Рашковским есть?

— Так точно. Кроме того, через воздухонагревательную трубу я выбросил им запасную линию. В случае чего, смогут подключиться.

— Вот и соедини с ним. Быстро, быстро! Рашковский? Что, сержант Степанюк? Из роты Горелова? А-а… почему вы здесь?

— Приказано было прикрывать дот.

— Приказано? Кто приказал? Вы-то как раз, рота Горелова, обязаны были отойти. Где сейчас Рашковский?

— Ушел, товарищ лейтенант, — извиняющимся голосом пролепетал Степанюк.

— То есть, как это «ушел»?! Куда? Где его рота?!

— Он принял командование батальоном. Побыл здесь, пока его бойцы помогали оборудовать позиции, и ушел вместе с батальонными. С нами оставил только двух своих пулеметчиков с пулеметом — и все. Только их двоих. «Хватит, — говорит. — Хоть сотню оставь — всех перемогилят».

— Вот оно что! — только теперь понял Громов настоящую цену той бумажки, которой он скорее из озорства, нежели из желания помочь, снабдил старшего лейтенанта.

Андрей не сомневался, что никакого приказа о назначении Рашковского командиром батальона не было. Он сам принял на себя это незаконное командование. А может, и не принял, просто сбежал, чтобы спасти свою шкуру? Кто там потом будет разбираться, сколько он здесь продержался? А бойцы роты истинного приказа не знают. Рашковский просто-напросто скрыл его. — Сколько же вас там, сержант?

— Всего четырнадцать. Вместе со мной.

— Все прикрытие — из четырнадцати человек?! Божественно. Этого же на два часа боя.

— Может, подойдут еще, — виновато проговорил Степанюк. — Я, конечно, понимаю.

— Бросьте, сержант. Подходить уже некому. Все, ну что ж, коль уже так получилось… Слушайте меня. Когда фрицы попрут в лоб, вы не высовывайтесь. Мы с ними сами поговорим. Но когда начнут пробиваться с флангов к нам на крышу, вот тогда бейте их вовсю. На берегу появилась разведка. Как только она уберется, спустите пару своих бойцов в дот, подбросим вам патронов и гранат. А пока не выдавайте себя.

Тем временем немецкие разведчики убедились, что первой линии окопов уже не существует, но оставался загадкой сам дот. Если там еще кто-то есть, то почему их не обстреливают? Неужели и в нем ни души?

— Абдулаев, — приказал в трубку Громов, — подпусти их поближе и хотя бы двоих уложи. Чтобы не тратить на них ленту. Я тебе помогу.

Он открыл заслонку своей небольшой, похожей на крошечное окошечко, стрелковой амбразуры и взялся за карабин.

«Рашковский… Подлец… Сбежать с позиции! Нет, не понимаю таких офицеров. Отказываюсь понимать. А если бы сержант тоже увел своих? Ведь он-то как раз имел право уйти. Надо бы представить этого сержанта к награде. Впрочем, к какой еще награде… здесь, в доте сидя? Кому сейчас какое дело до подвигов и наград?»

Развернувшись в жиденькую цепь, пригибаясь и часто останавливаясь, немцы приближались к доту.

— Петрунь, скажи в пулеметный, пусть кладут немцев винтовками, — не оглядываясь, проговорил Громов. — Пулеметы не трогать.

Очевидно, разведчики действительно поверили, что дот пуст, потому что один из них подошел почти метров на десять, остальные, те, что до сих пор лежали, выжидая, тоже друг за другом поднимались. И вот тогда загремели выстрелы. Того, первого, Громов застрелил почти в упор. Второго настиг уже убегающим. Упал еще один. Двое оставшихся залегли и начали отстреливаться.

— Прекратить стрельбу! — крикнул Громов в амбразуру. — Абдулаев, снять этих двоих! Остальным беречь патроны.

Как только утихли автоматные очереди немцев, прогремел одинокий выстрел, и один из разведчиков подхватился, но сразу же осел на колени и повалился навзничь. Другой попытался отползти, но прогремел еще один выстрел, и он тоже застыл на пригорке.

31

Все-таки немцев, видно, сбило с толку то, что пулеметы и орудия дота молчали. Они решили, что в нем остался лишь небольшой заслон, потому что сразу же после гибели разведчиков со стороны завода на дот пошло до роты фашистов, которые двумя цепями все шире и шире охватывали берег, обеспечивая подход лодок и плотов, достигавших уже середины реки. Одновременно началась переправа и в районе острова.

— Напомни Степанюку, пусть спрячутся и огня не открывают, — сказал Громов Петруню. — Подпустим поближе. Я — в наблюдательном пункте артиллерийской точки. Постоянно буду на связи. Всем приготовить стрелковое оружие, — приказал он, войдя к артиллеристам. — Когда фашисты подойдут поближе — все к амбразурам. Абдулаев — с винтовкой — на наблюдательный пункт. В первую очередь снимай офицеров.

— Ты тоже хорошо стреляешь, камандыр.

— Посредственно. До тебя мне далеко.

— Я — плохо. Мне охотничий ружий надо. Военный ружий плохо стрелял.

— Смотри, комендант, еще гостей подвалило! — крикнул Крамарчук. — Все оттуда же, от завода.

— Вот по ним и огонь. Пока не развернулись в цепь. Из обоих орудий.

— Пулеметная! — крикнул в трубку, зная, что Петрунь передаст команду. — Особое внимание левому флангу.

Громов увидел, как почти одновременно упавшие снаряды разметали довольно густую группу второго эшелона. И, схватив автомат, стал к амбразуре. Немцы уже были настолько близко, что он четко различал их фигуры, а будь чуть-чуть посветлее, видел бы и лица.

«…И лавины врагов вновь нахлынут на нас… — въелись в сознание строчки из песенки Крамарчука. — И лавины врагов… вновь нахлынут…»

— Лодка уже у берега, комендант! — отрезвил его голос самого Крамарчука.

— Вижу. Перенеси огонь.

Такого плотного огня немцы не ожидали. Все еще не веря, что дот не доступен им, они шли и шли, падали, залегали, поднимались… и снова упорно пытались атаковать «Беркут».

Вся первая цепь уже была почти уничтожена. Но оставалась вторая. Кроме того, группы немцев и румын появлялись теперь не только со стороны завода, но и оттуда, где удалось пристать первым лодкам и плотам, и даже со стороны города. Сейчас «Беркут» был для них словно кость в горле, и приказ, который офицеры получили из своих штабов, очевидно, звучал категорично: заставить замолчать, уничтожить!

— Петрунь, что там наверху, у Степанюка?

— Только что звонил. Наседают с флангов. Жестко наседают, не продержаться им. Что ж это за дот, если с тыла нет ни одного пулемета, ни одной амбразуры? Кто его строил?

— Согласен: сейчас бы сюда этого инженера!..

— Нет, не продержаться Степанюковым хлопцам и часа.

Громов хотел успокоить бойца, но, словно подтверждая слова Петруня, несколько вражеских гранат взорвалось возле самых амбразур.

«Гранатный удар, — хладнокровно констатировал Андрей. — Даже для обычного полевого дота он был бы не губителен».

— Петрунь, бери лимонки — и за мной! — Сам Громов быстро рассовал по карманам лимонки, взял в руки три немецкие гранаты с длинными деревянными ручками и побежал к выходу. — Каравайный, Зоренчук — к амбразурам! — скомандовал уже в коридоре, вызывая повара и механика.

У выхода Громов с силой рванул на себя массивную бетонированную дверь и, пригнувшись, выскочил в окоп. Петрунь сделал то же самое. Осторожно выглянув, Андрей осмотрелся. Несколько фашистов залегли в ложбинке, и пулеметчики просто не могли достать их. Слева, за каменистым выступом, тоже мелькнула фигура немца. Громов метнул одну за другой две гранаты в ложбину, присел, а потом, подпрыгнув, изгибаясь всем телом, бросил лимонку за выступ. По воплям, которые донеслись оттуда, он понял, что и эта граната истрачена не зря.

— Уходите, лейтенант! Дальше я сам! — крикнул Петрунь, приседая возле него. — Это делается вот так! — и, ухватившись левой рукой за край окопа, он боком, через себя, метнул правой лимонку метров на тридцать.

«Вот это да! — поразился Громов. Такой способности от своего связиста он не ожидал. — Божественно!»

— Что ж ты молчал, что у тебя такие гренадерские[3] способности?

— Это потому, что у меня «по-человечески», ну, как положено бросать, не получалось. Фэзэушный военрук замучил меня. Даже когда я вот так изловчился, он орал: «Ты мне это брось! По-уставному давай, сукин кот!»

* * *

Когда этот невыносимо долгий бой в конце концов угас и немцы откатились назад, на фланги, Громов с удивлением увидел, что уже взошло солнце, что сама река тоже стала похожей на огромную струю солнечного света, а в наступившей тишине над дотом даже появилась стая птиц. Хотя никогда раньше видеть здесь такую большую стаю ему не приходилось. Впрочем, вскоре, присмотревшись, лейтенант понял, что это… воронье!

Привалившись спиной к влажноватой стенке командного пункта, Громов блаженно задремал и, возможно, ему и удалось бы с часок — до следующей атаки — поспать, если бы не взволнованный голос телефониста:

— Товарищ лейтенант, я к двери. Я быстро. Там Мария.

— Что?! Мария?! Где?!

— У них там, наверху, — тыкал ему трубку Петрунь. — Сержант говорит.

— О, Господи! — прокричал он уже в трубку. — Санинструктор у вас?

— Так точно.

— Что «так точно»?! Откуда она там взялась?! Вы слышите меня, черт возьми?!

— Дык она уже давно здесь, — приглушенно ворковал сержант. — Еще до боя пришла. Только не хотела тревожить вас.

— Что значит: «не хотела тревожить»?! Какого черта она вообще?.. Почему не доложили?

— Просила, чтобы…

— Ну и сволочь же ты, сержант, — вдруг пригасил свой гнев лейтенант. — Мы ведь ее отсюда, из дота, еле сплавили.

— Но я же этого не знал.

— Ладно, что уж теперь… Переправляй ее в дот! Быстро! Хотя нет, погоди, не рискуй. Петрунь, за мной!

Открыли дверь, осмотрелись, прислушались… Забросив автомат за спину, Громов подтянулся на руках, перебрался на террасу и пополз к едва заметной, пробитой ливнями, каменистой ложбинке. В то же время Петрунь метнулся к концу окопа, чтобы прикрыть Марию оттуда. Каково же было удивление Громова, когда он увидел, что Кристич выбралась из пещеры и, не пригибаясь, не спеша, спокойно направилась по этой ложбине к доту. Расстегнутая гимнастерка, распущенные волосы, мотающаяся на руке санитарная сумка.

Это было безумие. Фашисты совсем близко. В каких-нибудь трехстах метрах. На какое-то время лейтенант оцепенел. Он не понимал… он попросту отказывался понимать, что происходило на его глазах.

— Ло-о-жи-сь! — Громову казалось, что он яростно прокричал это слово, а на самом деле из груди его вырвалось лишь нечто нечленораздельное, похожее на рычание раненого зверя. — Ма-рр-ри-я, ложись!

Он с ужасом наблюдал, как, совсем забыв об опасности, приподнимались немцы. Повысовывались, напряженно следя за этим шествием, и бойцы прикрытия.

Словно во сне, Громов слышал, как кто-то издали кричал: «Рус фройлен! Рус фройлен!» И как где-то там, за его спиной, кто-то другой вторил по-румынски нечто похожее на «Фетицие! Фетицие!».

Сжимаясь в маленький комок уже не тела, а сплошных нервов, он еле сдержался, чтобы не открыть огонь по фашистам, и в то же время с адским напряжением ждал выстрела оттуда, со стороны врагов. Все это длилось невыносимо долго. Время остановилось. Его вечное течение вдруг застыло в глазах Громова парализующим страхом. Никогда в жизни он не ощущал такого глубинного, от самого естества исходящего ужаса.

Но лишь когда, ступив на галерею дота, Мария наконец не выдержала, метнулась к окопу и спрыгнула в него, только тогда один за другим прогремело несколько выстрелов. Стреляли немцы и румыны. Однако окончательно Громова привело в чувство именно то обстоятельство, что палили они все-таки в воздух. Не убивая, а приветствуя, восхищаясь.

В это трудно было поверить, но ни одна пуля не легла рядом с ним и Марией. А вслед за выстрелами все вокруг закричали, заулюлюкали: «Рус! Фетицие! Карашо! Браво!», будто это был не эпизод смертельного боя, а коронный номер гастрольного представления.

Воспользовавшись смятением, которое вдруг воцарилось над склоном долины, Громов сумел отползти к окопу и спрыгнуть в него. И сразу же, словно по чьему-то сигналу, дот принялись расстреливать из двух пулеметов и сотен автоматов. А откуда-то с противоположного берега гулко отозвалась пушка; и с пронизывающим свистом-воем врезалась в склон, осыпав осколками своих же, немецкая мина.

— Мне самому нужно было пристрелить тебя! — яростно прошипел Громов, оказавшись уже за спасительной, защищенной каменным уступом дверью дота. — Там же. Чтобы эффектно завершить весь этот «смертельный номер»!

— Странный ты, лейтенант. Они же не имеют права стрелять по санитарам. А я — в белой косынке, с красным крестиком.

— Косынка, говоришь? — буквально прорычал лейтенант. — С крестиком? А тебе что было приказано? Отправляться в тыл! Косынка у нее, видите ли, с крестиком! А если бы фрицы начали палить по тебе?

— Но ведь все же обошлось. А ползать, ну, так, по-вашему, по-армейски, я все равно не умею.

И только теперь, очевидно, ощутив весь ужас того, что могло произойти, уткнулась Андрею в плечо и, вздрагивая, заплакала.

— Ну, чего, чего сбежались?! — засуетился Петрунь, закрывая собой Громова и Марию. — Все обошлось. По отсекам! Все хорошо, будь оно неладно…

32

«Ты все еще жив. А война все еще продолжается. Так что обижаться тебе, офицеру, на свою судьбу нечего. Будет бой — будет и солдатское счастье» — вспомнилось Андрею одно из отцовских напутствий, которым полковник Ростислав Громов благословлял его перед отъездом в Брестский укрепрайон.

«Солдатского счастья, правда, пока не заметно. Но ведь и на судьбу обижаться тоже бессмысленно».

Потерпев неудачу в атаке с ходу, гитлеровцы немного поостыли и отошли за пределы досягаемости пулеметов. Но воспользоваться передышкой, которую давали им враги, в доте не захотели. Их орудийные расчеты имели данные для стрельбы по всем квадратам, по всем мало-мальски приметным ориентирам. Это позволяло довольно быстро менять сектор обстрела, нанося неожиданные и точные удары то по острову, то по территории завода, на которую прибывали все новые и новые подразделения противника, то по дороге, ведущей к переправе, или по транспорту, скапливающемуся на улицах опустевшего села по ту сторону реки. И лишь когда с вражеского берега, сразу с нескольких точек, опять начали бить по доту прямой наводкой, в «Беркуте», перекрыв амбразуры заслонками, решили выждать, как будут развиваться события дальше.

— Ну, рассказывай, рассказывай… — мрачно проговорил Громов, заходя в санчасть, где Мария уже меняла повязку Коренко. — Приказов для тебя, как я понял, не существует, своего ума тоже нет. Упустить такую возможность! Ведь, считай, уже была спасена. Объясни, только так, доступно, почему ты снова оказалась в доте?

— Да не могла я уйти, — вздохнула Мария, не отрываясь от своего занятия. — Раненых сдала, вернулась сюда, к верхним окопам, там и подождала, пока все уйдут. Еще и патронов немного собрала. Для ребят. Тех, что наверху…

— Патронов собрала? Божественно! — все так же мрачно иронизировал Андрей.

— Ты что, действительно не рад моему возвращению?

— Да при чем здесь это, Мария?! — схватился за голову Громов. — При чем здесь «рад — не рад»?! Ведь ты же могла спастись. Был шанс, последний шанс — можешь ты это понять?

— Так что, мне сейчас снова уходить из дота?

— И как можно скорее. Может, еще удастся прорваться. Там ведь еще действует вторая линия дотов.

— Может, и действует. Но я приписана к вашему. Вы же не уходите.

— Да не твое это дело. Мы не уходим, потому что не имеем права.

— А я имею?

— Потому что действуешь по моему приказу.

— Никуда я не пойду.

Громов вопрошающе взглянул на Коренко, дескать, ну скажи хоть ты ей! Но тот лишь растерянно пожал плечами.

— У тебя убийственный характер, Мария. Ты хотя бы знаешь об этом?

— Из-за этого характера замуж до сих пор никто не взял, — едва заметно улыбнулась та.

— И не возьмет. Ни-ког-да не возь-мет! — подхватился Громов. — Нет, ну ты посмотри на себя на трезвую голову. Посмотри и подумай. Кому ты нужна? Кому ты… такая глупая, нужна! Да ты так и останешься на всю жизнь…

И вдруг, встретившись с удивленным взглядом Марии, осекся на полуслове. Господи, да ведь она действительно никогда не выйдет замуж! Только совсем по иной причине. Он просто-напросто забыл об этом. Он о многом забыл, устраивая ей разнос… вместо того, чтобы поклониться за неженское мужество ее, преданность гарнизону, готовность умереть во имя Родины. А еще — извиняясь за трусость таких, как Пащук и Рашковский, для которых своя шкура дороже долга и чести.

— А знаешь, — будто прочитала его мысли Мария, — уже там, на равнине, я встретила Рашковского. Я еще удивилась, потому что знала, что он со своими бойцами должен был прикрывать дот. «Куда же вы, товарищ старший лейтенант?! — спрашиваю. — Ведь был же приказ остаться еще на сутки!»

— А он, шкура, что? — попробовал подняться Коренко.

— …Подошел ко мне и тихо, шепотом, чтобы бойцы его не слышали, говорит: «Не ходи туда, дура. Все они уже, считай, на том свете. А если пойдешь, посоветуй этому своему женишку из дота, пусть оставит в подземелье десяток солдат, а с остальными, пока не поздно, сматывается».

— Почему ты не пристрелила его? — глухо спросил Коренко, очень удивив этим и Кристич, и коменданта. — Почему ты его не пристрелила?!

Но Кристич лишь удивленно уставилась на него.

— Его счастье, что это не я встретил его там, — проворчал Громов. — Его трусливое счастье.

— Неужели стрелял бы?

— Что в этом неестественного, на войне-то? Он что, предлагал идти с ним? Только честно.

— Предлагал, конечно, — потупила взгляд Мария.

— Эй, немчура, гроба мать! — вдруг донеслось из артиллерийского капонира. — Чего приуныли?! Что, зубы разболелись? Так я их сейчас, так, мать вашу… подлечу!..

— Крамарчук, что там у вас происходит?! — крикнул Громов, выглянув из отсека. — Что за переговоры?!

— С солдатами фюрера общаюсь, товарищ лейтенант! — нисколько не смутился сержант. — По текущему политическому моменту. Хоть душу отведу.

— Прекратить, — недовольно проворчал лейтенант. — Ладно, что уж теперь… — растерянно развел он руками, вновь обращаясь к санинструктору. Теперь уже ничего не поделаешь. Остаешься с нами. Извини, все, что я мог сделать, чтобы спасти тебя, я сделал. Ну, скажем так, почти все.

На какое-то мгновение он встретился взглядом с Марией и был удивлен, не уловив в ее глазах ни страха, ни растерянности. Наоборот, ему показалось, что девушка счастлива от того, что опять попала в дот.

«Вот так люди и сотворяют свою судьбу, — с тоской на сердце подумал он. — Вот так, отчаянно, они ее творят… чтобы потом проклинать… И в этом вся разгадка таинства судьбы».

— Эй, окопники, это у вас откуда? — устало поинтересовался Громов, войдя в артиллерийскую точку и увидев в руке Крамарчука рупор.

— Да вон, Коржевский с Конашевым откопали.

— Трофейный, что ли?

— Почему трофейный? Свой, родной. Спустились в арсенал за снарядами, а между ящиками эта чертовинка валяется. Видать, забросили когда-то и забыли. Так я, с вашего позволения, еще немножко погутарю с нашими «собратьями» по оружию. Пусть русский подучат.

— Отставить, сержант, — поморщился Громов. — Не забывайте, что в доте девушка. И вообще, старайтесь общаться с ними с помощью орудий, — добавил он, унося рупор с собой. — Так у вас получается более дипломатично.

— Вот именно. Прав командир, — поддержал его Назаренко, — у нас с тобой, Крамарчук, дипломатия должна быть особой, фугасно-осколочной.

33

Первые проблески восхода долго блуждали в обожженных кронах перелеска, потом пробивались между черными нимбами кустарников и наконец по-настоящему открылись им посреди заливного луга, в конце которого виднелся склон небольшой горы, с несколькими вычурными колокольнями вершин.

— В пулемете у тебя патроны еще найдутся? — устало, словно в сонном бреду спросил Гордаша высокий, бестелесный какой-то кавалерист. Карабина у кавалериста уже не было. В одной руке он нес седло, в другой держал наготове саблю. Шел он все время первым, прикрываясь седлом словно щитом и продвигаясь при этом как-то бочком, будто сходился с противником.

— Патронов нет, — басил Гордаш. — У дота все… до последнего.

— Тогда брось его. Слух пошел: пулеметчиков немцы сразу расстреливают, на месте. Вроде бы приказ у них такой есть: «Пулеметчиков в плен не брать!»

— Это у них приказ на евреев и комиссаров, — жалобным голосом возразил ему раненный в ногу младший сержант, ковылявший позади Гордаша. В винтовке, на которую он опирался, как на палку, еще оставалось два патрона — весь их боезапас на троих.

— И пулеметчиков тоже, — стоял на своем кавалерист.

Младший сержант этот командовал обозным взводом снабжения. Они встретили его с кавалеристом час назад, возле остова разбитой, обгоревшей полуторки. С того времени снабженец почти не умолкал: то сокрушался по разбитой машине, на которой должен был привезти продукты для артдивизиона, то занудно выспрашивал Гордаша, куда ведет их этот «разнузданный жеребец», уж не в плен ли к немцам; а главное, без конца стонал, жалуясь на рану в ноге. И все это — плаксивым сиротским голоском, словно просил подаяния под церковью.

— На комиссаров, говорю, — тянул снабженец на одной ноте. — Не слушай его, не бросай пулемет. Как же мы без пулемета-то?

— Так ведь без патронов он, душа твоя безлошадная, — огрызался кавалерист. — Как только пулемет увидят — так сразу и пальнут.

— Ты бы лучше «серп» свой выбросил. А то идешь с ним, словно к куме в курятник прокрадываешься.

— Губошлеп. Куда ж мне без сабли? С одним седлом к своим приду, что ли, душа твоя безлошадная?

Теперь стрельба доносилась отовсюду: спереди, сзади, из леса, из глубины болотной равнины, что уныло очерчивалась шатрами кустарников слева от них, из-за рыжевато-синей горной гряды; а иногда Гордашу казалось, что даже из занебесья, откуда-то из глубин космоса. Однако весь этот вздыбившийся, ощетинившийся свинцовой лютью мир хотя и грохотал где-то рядом, но все же до поры до времени не соприкасался с ними, словно эти трое вдруг оказались в каком-то ином измерении.

Справа от них, под изломанными кронами двух дубов, открывалась выложенная из серого дикого камня часовенка. Где-то там, очевидно, по ту сторону холма, взорвался снаряд, однако все самые большие осколки деревья приняли на себя.

«А ведь построили ее лет триста назад, — не мог оторвать взгляда от этой “церквушки в миниатюре” Гордаш. — Мастера давно нет, имя его наверняка всеми забыто, но сотворенное его архитекторской фантазией и его руками чудо лесное все еще стоит и, кажется, пережило уже и эту, которую по счету, войну».

Имя мастера… одного их таких полубезвестных мастеров, ему известно: Мечислав Гордаш, его отец. Он и сейчас видит его настолько отчетливо, словно отец вновь предстал перед ним — церковных дел мастер; архитектор, каменщик, плотник и… богомаз. Все в одном лице. И слышит его голос:

«…Нет, ты мне скажи, что останется от всего этого сельского быдла? Тлен, могильные холмики, сгнившие кресты. Но и через сто лет, сын мой, входя в эту возведенную нами церковь, люди будут становиться на колени и молиться Богу-Отцу, Богу-Сыну, Богу-Духу Святому да Пречистой Деве Марии, которых сотворил для них я, Мечислав Гордаш… — Это отец. Он вернулся из какого-то глухого подольского села, где расписывал церквушку, которую верующим чудом удалось отстоять перед коммунистами, не дав превратить ее в склад для комбикорма. Он пьян, безмятежно весел и, как всегда, когда возвращался с очередного “заработка”, высокомерно горделив. Черные брюки и новый черный жилет, одетый на белую сорочку, делали его похожим на интеллигента тургеневской закваски. — Кто о них вспомнит? — обводил он широким жестом разбросанные между холмами сельские дворы. — Какой след они оставят после себя? А после нас, Гордашей, останутся иконы, лики святых, останется самое святое, самое священное в мире искусство. Как после величайших мастеров Италии, Франции, Голландии. Всегда, во все века, Гордаши были мастерами, сын мой. Все как один. Мы — не чета всем этим бульбоедам. Это нас злая судьба занесла в проклятое село сие. На самом деле такими мастерами могли бы гордиться Рим, Венеция, Париж. Попомни мое слово, сын мой: Рим, Венеция, Лондон, Париж…»

Черная густая шевелюра, такие же антрацитово черные, без единой сединки, усы и борода придавали огромной фигуре Мечислава Гордаша своеобразную загадочность. Находясь рядом с ним, трудно было понять, кто это: новоявленный святой, приблудный грешник или обычный разгульный атаман «лесных братьев», представший вдруг пред ясные очи своих земляков без стыда и покаяния.

Это небольшое плато на господствующей над селом возвышенности уже давно привлекало Ореста. Распилив на трое огромный ствол липы, вершину которого расщепила весной первая блеснувшая над селом молния, он начал колдовать над одной из ее частей, вырезая лик своей соседки, Марии Кристич.

Хата Гордашей стояла у подножия плато, а само оно превратилось в мастерскую. Отец очень любил это место. Любил своей, особой любовью. В отличие от сына, он поднимался сюда вовсе не для того, чтобы полюбоваться деревенским пейзажем или поработать. Растущие здесь липы тоже не привлекали его. Мечислав Гордаш стремился использовать эту небольшую, упирающуюся в каменистый отрог зеленого холма площадку как оратор — самой природой созданную трибуну. При этом его совершенно не интересовало: слушает ли его кто-нибудь в селе или нет. Он поднимался сюда, как поднимается на добровольно избранную Голгофу. Именно здесь на него вдруг находило покаяние, здесь он исповедовался перед самим собой и своим «заблудшим, непризнанным талантом». Здесь же он, Мечислав Гордаш, готовился к тому, чтобы в очередной раз взяться за роспись сельской церкви или, когда долго не случалось никаких заказов, спускался на самые низменные ступени пьяного загула.

«Врубель! Микеланджело! Рафаэль! — Еще в детстве Орест заметил, как самозабвенно был влюблен его отец в имена великих художников, скульпторов, реставраторов. Он обращался к ним в самых неожиданных ситуациях, провозглашал как заклятие, словно имена эти были девизом всей его сумбурной жизни. — Врубель, Веласкес, Андрей Рублев… Мы живем в страшном мире, сын мой. Страшном, вконец одичавшем, духовно обнищавшем мире. И лучшее, что мы можем сделать, сын мой, это не замечать его. Мы с тобой должны создавать свой собственный мир. Создавать его по законам искусства, и жить тоже по этим же законам».

Отец был художником-самоучкой, архитектором-самоучкой, строителем-самоучкой, скульптором — и тоже самоучкой. Если бы общество было справедливо к Мечиславу Гордашу, оно бы признало в нем гения-самоучку. А если бы он жил не в глухом провинциальном местечке Подолии, а в Париже или Венеции, то даже не нуждался бы в таком признании, настолько очевидной была бы его гениальность. Впрочем, порой Орест задавался вопросом: «А мог ли появиться подобный феномен где-либо вне украинской Подолии и вне этого забытого богом местечка?»

Жизнь часто сталкивала Мечислава Гордаша с художниками из разных городов, и всякий раз он придавал этим встречам особый, потайной смысл. Он жадно ловил каждое слово, произнесенное этими художниками из Ленинграда, Москвы, Одессы, Загорска; он вбирал в себя пафос их речей, апломб суждений и поведения.

Как со временем открыл для себя Орест, его отец был непревзойденным мистификатором и прекраснейшим актером какого-то демонического, нероновского (от императора Нерона) темперамента.

Время от времени некоторые из его коллег-художников наведывались в их огромный неуютный дом, больше похожий на разоренный варварами музей или совершенно запущенную мастерскую художника, нежели на нормальное сельскоместечковое жилище. Орест получал возможность убедиться в том, с каким благоговением внемлет его отец словам этих непризнанных сельских богомазов-заробитчан, вынужденных скитаться по селам, из прихода в приход, из одного районного «Музея трудовой славы» — в другой, подрабатывая на примитивных скульптурах для райцентровских парков да плакатах и портретах «передовиков колхозного движения». Но при всем при этом — из их уст то и дело слетало: «Тициан, Рафаэль, Микеланджело, Андрей Рублев!..» Непризнанные, полунищие и в большинстве своем бесталанные, они сотворяли свои собственные мирки у подножия духовных и творческих миров великих от искусства, как ласточки, лепящие свои убогие болотяные гнездышки — на триумфальных арках европейских столиц. В этом заключалось их духовное выживание, в этом суть их спасительного мирка.

34

— Это сержант Вознюк беспокоит вас, товарищ комендант.

— Как твоя рана, сержант? — Громов протер пальцами запыленные, покрасневшие от усталости глаза, однако попавшая в них с пальцев цементная пыль только усилила рези.

— Терпимо. Тут какой-то сумасшедший крикнул в амбразуру: «Позвони в 120‑й дот, спроси, жива ли Мария Кристич!» Форменное дело — сумасшедший.

— Жива ли Кристич? — удивленно переспросил Громов. Не выпуская из левой руки трубки, он налил себе в правую воды из кружки, плеснул в глаза, чтобы прямо из глаз капли спадали на пол, а не стекали по запыленному лицу. — Кто это был?

— Знаю только, что сумасшедший. И совершенно не понятно, как он пробрался сюда.

— Кто бы он ни был, скажи ему, что жива. И потом, почему ты считаешь, что спрашивать об этом могут только сумасшедшие?

— Не в этом дело. Дот был окружен немцами. Так он с пулеметом пробился, выбил их из окопчика, оттеснил к берегу и минут десять охранял дот, давая нам возможность выйти и отступить. Но мы не поняли его замысла и помогали, сидя в доте.

— Зря вы так.

— Да и рано пока что уходить. Приказ не велит.

— Тоже верно. Послушай, а как этот парень выглядел?

— На голове пилотка. Волосы длинные, как у монаха. Солдат не солдат, а черте что. Форменный пономарь.

— Кажется, я знаю, кто это. — И мысленно сказал себе: «Гордаш». — Где он сейчас?

— В окопчике, у входа в дот.

— Мария Кристич жива. И даже не ранена. Так и передай ему.

— Если только успею. Если его не скосят.

— Успеешь, сержант, успеешь.

Громов слышал, как Вознюк положил трубку рядом с аппаратом и, очевидно, бросился в пулеметную точку, через амбразуру которой можно было поговорить с этим самым «пономарем». Теперь Андрей уже не сомневался, что речь идет о Гордаше, однако на сей раз неусыпная мужская ревность его молчала. Вместо этого он живо представил себе, каково было семинаристу прорываться к двери блокированного немцами дота и каково, ожидая ответа, отстреливаться из «поддотного» окопчика.

Тем временем трубка доносила до Громова приглушенные отзвуки боя, которые изредка прерывались разрывами снарядов, ложившимися уже здесь, у «Беркута». Причем ложились они все ближе и ближе, напоминая, что каждая последующая минута может стать для кого-то из его гарнизона роковой. И вообще… «снаряды ложатся все ближе» — вот она, формула их нынешнего армейского бытия. Независимо от того, побеждают они или же обречены на гибель.

— Сообщил! — прорвался наконец через этот грохот голос сержанта. — Он просил передать Марии поклон. От Гордаша. Сказал, что вы его тоже знаете.

— Будем считать, что знаю. Где он сейчас?

— Ушел. Понял, что оставлять дот нам не велено, и ушел. Сейчас пытается прорваться на гребень, к лесу. Тут как раз еще несколько бойцов подоспело, спешенных кавалеристов. Так что, может, ему и повезет.

— Почему же ты не впустил его в дот?

— Отказался. Я, говорит, только хотел привет Марии передать, а подземелий не терплю. Ничего себе «привет»: через сотню смертей прорваться к амбразуре!

— Нужно было заманить, сержант; получил бы отличного бойца.

— Не знаю, каким он был бы бойцом, но, как видно, есть люди, которых даже война с ее смертоубийством образумить не способна. «Я, — кричит в амбразуру, — только для того пристал к группе и прорывался, чтобы спросить, жива ли Мария Кристич!» Это же надо! Оказывается, у нас в доте он тоже был. С младшим лейтенантом беседовал, когда вашего «Беркута» искал. Просто я не видел его тогда.

— Если прорвется еще раз — тоже говори: «жива». И передавай от нее привет. Сколько бы раз не прорывался.

— Думаете, снова прорвется? — почему-то приглушенно, почти шепотом, спросил Вознюк.

— Иначе кто всерьез поверит, что он действительно ошалевший? Должен же быть на этом поле брани хоть один человек, ошалевший не от страха перед смертью, а от любви.

— Как бы там ни было, а Гордаш этот нам подсобил. За это мы его парой гранат премировали, потому что патроны в его «дегтяре» были на исходе.

— Статуэтки никакой не оставлял? Ну, безделушки такой, вырезанной из дерева?

— Нет.

— Не успел создать, — улыбнулся Громов. Только сейчас ему по-настоящему захотелось познакомиться с этим человеком поближе. Он вдруг почувствовал в нем некую родственную душу. Крамарчук, Гордаш… Еще бы пару таких ребят. Это ж какой гарнизон получился бы! Хотя дело не в этом. Прорваться через сто смертей, чтобы поинтересоваться, жива ли девушка… — откровенно завидовал бесшабашной храбрости этого человека Громов. — Ничего, он еще одну свою «Марию-мученицу» вырежет и принесет. На самом деле это не солдат, а бродячий скульптор. Ладно, сержант, воюй. И позванивай.

Лейтенант положил трубку, но еще какое-то время молча смотрел на нее, словно ожидал, что Вознюк позвонит еще раз. «Сообщать ли об этой истории Кристич?» Андрей помнил, как холодно встретила санинструктор появление в «Беркуте» бродячего скульптора. Однако ему показалось, что холодность эта во многом объясняется тем, что рядом находился он, лейтенант Громов. Вот почему сейчас Андрей сомневался: лучше ли будет, если санинструктор узнает о прорыве Гордаша от кого-то другого. Хотя бы от Петруня.

— Петрунь! — позвал он, однако ответа не последовало. — Красноармеец Петрунь!

«А может, вообще не стоит передавать его… этот привет? — вдруг усомнился Громов. — В конце концов, мало ли кто может интересоваться ее судьбой. Да, но этот парень — “не мало ли кто”, и ты это прекрасно знаешь», — возразил себе лейтенант, твердо решив самому навестить Марию.

— Товарищ лейтенант, смотрите: птицу поймал, — предстал перед ним за дверью командного пункта Каравайный. Он был в совершенно новой, чистой тельняшке с закатанными рукавами, а на голове красовалась форменная фуражка моряка — с «крабом». При его появлении Громову вдруг показалось, что он каким-то образом очутился на подводной лодке, попасть на которую, кстати, мечтал еще с детства.

— Какую еще птицу?

— Сюда залетела. От осколков, видно, спасалась. Считайте, что ворвалась через амбразуру, опередив охотника.

Громов смотрел на напыжившегося, затаившегося в широких ладонях Каравайного птенца-вороненка и, казалось, ничего не понимал. Над дотом и вокруг него витает смерть. После каждого разрыва снаряда кажется, что следующего удара уже не выдержат ни скальная порода, ни бетон. А этот птицелов горемычный, видите ли…

— Похоже, вам нечем заняться, механик. Станьте у амбразуры рядом с Абдулаевым, поучитесь, как вести себя в бою.

— Да сам я птиц не люблю, просто, хотел…

— К амбразуре! — не пожелал дослушать его лейтенант. — Немедленно — к амбразуре!

— Извините, если что не так, — стушевался Каравайный. — Показать хотел — вот и все.

— Не заставляйте меня повторять, — почти прорычал Громов. — В отсек к Абдулаеву. И вести бой. А ворон… Твой ворон тебя еще найдет! — мстительно крикнул он вслед механику. — Черт знает что происходит. Не гарнизон, а сборище птичников.

* * *

Марию он разыскал в маленьком, примыкающем к санитарному блоку отсеке, который служил и медпунктом и жильем санинструктора. Это был единственный более-менее уютный, но в то же время запретный уголок подземной крепости, заглядывать в который решались немногие и лишь в самом крайнем случае. Только здесь ошеломляюще пахло йодом, одеколоном и чистыми простынями. Только здесь во всем пьяняще чувствовалось присутствие женщины — такой же, как и все они, мужики, обреченной, но все так же, по-земному, по-мирному недоступной.

Прежде чем что-либо произнести, Громов взял со столика статуэтку, всмотрелся в ее лик и сверил с оригиналом. Медсестра едва заметно улыбнулась. И сразу же лицо той, рожденной резцом и деревом, «Марии» тоже просветлело.

— Уж не ревнуешь ли, комендант? — Мария сидела на топчане. Рядом лежало несколько разостланных, постиранных ею бинтов. Один из них медсестра старательно сматывала в виток.

— Пока нет. Не было повода.

— Так уж и не было? — лукаво улыбнулась санинструктор.

— Значит, не проявил бдительности.

— Признаю, признаю, в этом не было необходимости.

— В принципе, я не ревнив.

— Слава тебе господи! О таком, неревнивом, любая женщина мечтает.

Громов поставил статуэтку на столик и, присев на лежак, повел пальцами по ее щеке, подбородку. В какое-то мгновение Громову показалось, что, слегка повернув лицо, Мария коснулась губами его пальцев, однако он так и не понял, произошло ли это на самом деле. Возможно, только почудилось.

В этот дальний, расположенный в глубине скального склона долины уголок дота эхо взрывов почти не долетало, и Громов с признательностью подумал о людях, которые создавали этот каземат. Все-таки раненые могут чувствовать себя здесь в относительной безопасности.

— Нравится тебе здесь? — перехватила его «экскурсионный» взгляд санинструктор.

— Если только не представать в роли пациента.

— Вне этой роли, конечно.

— Почему-то не решаюсь заходить сюда. Как язычник — в христианский храм.

— И хорошо, что не решаешься. Но… Только здесь и можно дать передышку уставшей душе. Отдохнуть от взрывов, от страха.

— «Дать передышку уставшей душе…» Хорошо сказано, Мария.

— Но ты-то не решаешься приходить, — напомнила она, хотя именно за это только что похвалила его.

— Решился, как видишь, — Громов снова провел пальцами по ее лицу, отодвинул прядь волос, задержал руку на плотно охваченном солдатской гимнастеркой плече.

Почувствовав, что лейтенант может не сдержаться, она тотчас же отодвинулась и, ткнув ему в руки конец бинта, начала старательно сворачивать его.

— Ты вот не решаешься, а Крамарчук уже несколько раз врывался сюда. По ночам.

— Да ты что?! — приподнялся от удивления Громов. — Крамарчук? Врывался?!

— Ты об этом разве не знаешь? Тогда извини. Ради бога, извини, — приложила свиток бинта к груди Мария. — Я считала, что Петрунь рассказал тебе, и только поэтому… Чтобы не подумал, что скрываю от тебя, устраиваю себе свидания.

— И он… что?..

— Нет-нет-нет! — резко прервала его Мария. — Ничего серьезного. Поговорили, пошутили. И прогнала. Я ведь думала… А Петрунь, молодец, не выдал.

Андрей дождался, пока медсестра свернет бинт. Молча выдержал эту пытку, пока она скрутит еще два рулона. Мария умоляюще посмотрела на него, но тоже стушевалась, не зная, как нарушить тягостное молчание.

— Крамарчук… Тоже мне… — наконец прорвало Громова.

— В последний раз, уходя, он сказал: «Гнать тебя надо, доктор Мария. Вместе с комендантом укрепрайона, который выдумал тебя в этом доте. По мне, так в бункере этом анафемском должен быть один закон: или всем, или никому».

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — неожиданно резко отреагировал лейтенант, поднимаясь и мрачно переводя взгляд на сейф с медикаментами.

— Сама не знаю, — нисколько не смутилась Мария. — Наверное, потому, что слишком уж редко вижу тебя. Любую глупость готова говорить, лишь бы ты подольше задержался, лишь бы оставался рядом. Только потому и заговорила о набегах Крамарчука, а не для того, чтобы поссорить вас. Поэтому и прошу: Крамарчуку о нашем разговоре ничего не говори. Все мы в таком положении… Не хватало еще только разругаться.

— Договорились. Не буду. — Громов был признателен ей уже хотя бы за то, что избавляет его от необходимости выяснять отношения с сержантом. Вот уж действительно не время. — Кстати, тот парень, бродячий монах, который статуэтку тебе подарил…

— Ну?.. — насторожилась Кристич, тоже поднимаясь. — Что с ним?

— Да пока ничего. Прорвался к сто девятнадцатому доту и продержался в окопчике до тех пор, пока сержант Вознюк не выяснил у меня, жива ли медсестра Кристич. Кажется, он и прорвался к нему только для того, чтобы спросить о тебе. Пробиться сюда, очевидно, уже не смог, не получил разрешения! Он ведь теперь в армии. Впрочем, может еще попытается.

— Но он… он-то жив? Я спрашиваю: он жив?

— Сержант сказал, что «ушел наверх». С ним было еще несколько парней. Вырвался из окопа и ушел по склону на гребень. Вот все, что я знаю.

— И чего его только носит здесь?! Господи, зачем все это?! Где его часть, кто командир? Уходил бы уже отсюда, отступал вместе со своими.

— А парень, по всему видать, храбрый, — проговорил Громов, уже стоя в проеме двери. — Хотя и баламутный.

— Ты серьезно считаешь, что он может попытаться прийти сюда? — подалась вслед за комендантом Мария.

— Уж кто-кто, а он, судя по всему, может. На его месте, будучи настолько влюбленным в «свою Марию», я бы попытался.

35

— Безлошадники, прячься: немцы! — ворвался в воспоминания Гордаша голос кавалериста. — Вон, по склону.

— «Немцы-немцы…» Откуда ты знаешь, что немцы? — прогундосил обозник. — Может, то наши пошли.

— Будут тебе «наши», — негромко отрубил кавалерист, отпрыгивая в сторону и приседая за кустом. Гордаш бросился вслед за ним, и лишь обозник еще долго, невыносимо долго и медленно ковылял, пока кавалерист почти силой не усадил его на влажный пенек, между собой и несостоявшимся топографом.

Их было шестеро и поднимались они на вершину, идя след в след, с интервалом в два шага, словно альпинисты, совершающие восхождение в одной связке.

— Наши, души безлошадные, сразу же разбрелись бы. Эти ж во как топают. Немцы, они и есть немцы, — бубнил кавалерист, уложив лезвие своей сабли на развилку куста, словно собирался разрубить его. — Значит, теперь мы точно в окружении. Это они перекрывают выход из долины.

— Затихни, — шикнул на него Гордаш. — Подождем.

— А чего ждать, чего ждать? Туман вон расходится. Как на ладони будем.

Обозник, конечно, был прав. Но и он тоже не знал, как поступать в этой ситуации. Справа и слева все еще слышалась стрельба. Где-то позади, совсем близко, возникла отчаянная перестрелка. Оттуда доносились немецкие команды и русская ругань…

А эти трое все еще сидели между реденькими кустиками, лицом к лицу, словно у костра, а посередине лежали пулемет, винтовка и сабля. Они сидели, отрешенно смотрели на бесполезное теперь оружие и ждали, ждали… как способны ждать только люди, давно смирившиеся со своей участью.

«Все, что ты делаешь сейчас — это примитив. Искусство создается там, в соборах, в храмах. Лишь оно — вечно, лишь оно переживет столетия. Только мастера, которые приложились кистью к стенам храмов, остаются в ВЕЧНОСТИ. Потому что служат ей».

Это уже не «ритуальный холм Гордашей». Отец произносит эти слова, стоя в церкви Одесского мужского монастыря. Он приехал с сыном, чтобы, используя знакомства, помочь Оресту поступить в духовную семинарию, а самому наняться для росписи какого-либо собора. Не веривший, казалось бы, ни в Бога, ни в черта, Мечислав Гордаш возил сына по всем православным и католическим храмам города, и в каждом из них отец и сын стояли перед святыми ликами, словно правоверные паломники — перед святыми мощами. Нет, не жажда денег гнала Мечислава на реставрационные леса церквей (денег у него все равно никогда не было), а вера в исключительность того вида искусства, на который «благословил его Перст Божий».

«У тебя тоже талант, сын мой. У тебя великий талант, это говорит тебе не отец, — страстно шептал он, ухватив Ореста за плечи и сотрясая им. — Это говорит… мастер! Пойди поучись в семинарии, постигни премудрости библейских легенд и сюжетов, вжившись в библейские образы, освятись их ликами. А потом поступишь в художественное училище. И не будет на Украине мастера, равного тебе в искусстве церковной живописи».

«Так ведь скоро храмов совсем не будет, — слабо сопротивлялся Орест. — Ты же видел, что осталось от самого большого храма Одессы на Соборной площади. Коммунисты просто-напросто взорвали его. Точно так же они разрушили, позакрывали, свели до сельских амбаров сотни других храмов».

«Коммунисты… — проворчал он. — Это ведь не навсегда. Коммунистический режим — это раковая опухоль. Придет время — и она уничтожит саму себя. Когда-нибудь коммунистов будут истреблять так же, как сейчас они истребляют храмы. И идеологов их будут истреблять, как бешенных собак, недостойных входить в храмы, которые возводит наш народ».

Никогда и ничего подобного Орест не слышал. Запуганные коммунистическим террором люди даже мысленно не решались произносить то, что Мечислав Гордаш произносил вслух.

«Хорошо-хорошо, — ужаснулся этой его храбрости Орест. — Я пойду в семинарию, окончу художественное училище, потому что хочу так же ездить по стране и так же расписывать храмы, как расписываешь ты. Но сам видишь: храмы в этой стране ненавидят. И боятся. Народ отрекся от храмов, а храмы — от народа».

Орест прекрасно помнил, что произнес именно эти слова: «народ отрекся от храмов, а храмы — от народа». И они поразили отца. Какое-то время он удивленно и даже ошарашенно смотрел на сына, осмысливая то, что тот только что изрек.

«Нет, это неправда, — наконец решительно возразил Мечислав Гордаш. — Народ не может отречься от своих храмов. Это не народ отрекся. Это кучка коммунистов, забывших историю своего народа, решивших, что имеют право уничтожить его богов, потому что в своем учении и своих деяниях они сами божественны. — Отец оглянулся на стоявших неподалеку двух монахов, на старушку, решившую помолиться в пустой церкви, без попа и прихожан, считая, что только тогда окажется наедине с Богом. Он никогда не отваживался произносить нечто подобное, и теперь сам ужасался смелости своих откровений. — Но это всего лишь наваждение. Скоро, очень скоро народ избавится от него, прозреет и ужаснется содеянному. Вот увидишь: прозреет и ужаснется. И тогда восстановит храмы, проклиная тех, кто заставлял его уничтожать и оплевывать их. Ты меня послушай, сын мой, меня, старого богомаза: я не знаю, существует ли Бог на самом деле — лично мне Он не являлся. Да и я Ему тоже не молюсь и перед святыми Его не исповедываюсь. Но храмы — вечны, в этом я убежден. Они, как гордый дух народа, воплощенный в камне, алтарях и фресках. Им, всем молящимся, только кажется, что они молятся Богу. На самом деле они возносят свои молитвы к храмам. Они молятся этим куполам, алтарям, росписям, божественной красоте и стройности сводов. А значит — и нам, расписывающим эти храмы. Не перед Богом они преклоняются, а перед талантом и мудростью МАСТЕРА».

И тогда слова отца убедили его. Он поверил, не отцу — мастеру!

А поверив, решился стать семинаристом.

По мнению преподавателей семинарии, Орест Гордаш был слишком уж странным семинаристом. С одной стороны, он, как никто другой из семинарской братии, интересовался библейскими сюжетами — их смыслом, философской подоплекой, священнокнижным толкованием; зачитывался книгами, авторы которых пытались поведать о лучших храмах мира и их творцах; о философах и художниках, посвятивших православию свой талант и свою жизнь.

Единственное, чего он не мог постичь, так это смысла молитв.

Он — и это сразу же было замечено — никогда не ощущал потребности выпрашивать чего-либо у Господа, ему было совершенно безразлично, какая судьба ждет его на этом и том свете. Удивительно сильный физически, он не мог убить в себе гордыню настолько, чтобы покорно стать на колени перед иконой. Вид десятка крепких парней, опускающихся на колени в семинарской трапезной, прежде чем приступить к трапезе, вызывал в нем ощущение неловкости и постыдной неестественности всего происходящего на его глазах, а еще — чувство стыда за этих людей.

И если он тоже опускался рядом с ними, то лишь для того, чтобы не быть изгнанным из сего богоугодного заведения. Сам-то он был убежден, что не снизойдет до того, чтобы стать на колени, даже если Бог явится ему собственной персоной. И не станет молить Его о чем-либо даже в том случае, если в гневе своем божественном Господь тотчас же покарает его страшной карой.

Он считал недостойным человека, недостойным мужчины сам процесс подобного вымаливания.

И дело не в том, существует ли Господь на самом деле, а в том, почему — даже если существует — он, Гордаш, и все остальные должны денно и нощно молиться Ему, «уповая на милость и прославляя имя Его»? Вот в чем заключался для Ореста Гордаша основной вопрос «философии религии и философии веры».

36

Трижды Гордаша пытались изгонять из семинарии. Но всякий раз за него заступались церковники, хорошо знавшие его отца, иконописца Мечислава Гордаша, «богоизбранного богомаза… Гордаша». В конце концов святые отцы-преподаватели вынуждены были смириться с мыслью, что их послушник только тем и занимается, что лепит что-нибудь из глины, вырезает из липовых веточек «человечков-анафемчиков» или же рисует нагой, молящейся и богоподобной одну и ту же девицу с распущенными волосами, сомкнутыми на груди ладонями и со взором, обращенным в небеса. И всякий раз он называл эту свою картину иконой, а саму девицу нарекал всегда одинаково — «Святая Дева Мария Подольская».

Как только под сводами семинарии прозвучало это имя, кто-то немедленно донес ректору, что в стенах святой обители творится «невиданная доселе богохульная мерзопакость».

Однако ректор был прекрасно осведомлен обо всей той «богохульной мерзопакости», что творилась во вверенной ему семинарии задолго до появления в ней Гордаша, а посему донос на новоявленного богомаза его не встревожил. Привыкший за свою долгую жизнь ко множеству творимых советской властью антихристианских, антицерковных мерзопакостей, он призвал Ореста Гордаша пред свои ясны очи вместе со «Святой Девой Марией Подольской» и заставил его минут десять держать картину перед собой, как икону — во время крестного хода.

Рослый, могучего телосложения, знавший толк в вине и женщинах и даже не пытавшийся скрывать это, семидесятилетний ректор смаковал ароматно пахнущий малиновый чай и долго, молча, при ярком свете майского солнца рассматривал творение опального семинариста.

— А ведь хороша натура, телесами бренными хороша-с, — наконец-то проговорил он, жестом повелевая Оресту положить «икону» на стол перед собой, и с хитроватой ухмылкой вновь осмотрел почти во весь рост изображенную Марию Подольскую.

— А говорят, что у королевы не бывает ног, — хмыкнул он. — Их не бывает только тогда, когда их там действительно не бывает. Кто натура?

— По памяти рисовал.

Ректор кивнул, остервенело поскреб ногтями сквозь седую заросль волос подбородок и вновь спросил:

— Так кто, говоришь, сын мой, натурой тебе служил? Чья душа в телесах сиих греховодных?

— По памяти рисовал, святой отче.

— А кто спорит? Такую натуру можно рисовать и по памяти. Чей, спрашиваю, след в памяти остался?

— Ничей. Фантазия.

— Лукавишь, сын мой, лукавишь… — И, достав из своей настольной записной книжки фотографию, положил ее рядом с иконой: — Может, вот по этой «памяти» греховной ты ее сотворял? Подойди ближе, взгляни.

Ступив два шага, Орест взглянул на фотографию и обомлел: перед ним была Мария Кристич. Именно с такой фотографии, сделанной на курсах медсестер, он ее и срисовывал.

— Так с этой «памяти телесной» сотворял ты свою «Святую Марию Подольскую», сын мой? — довольно спокойно, примирительно поинтересовался архимандрит.

— С этой.

— Пришлось поговорить с вашим местным священником, недавно наведывавшимся в Приморск, который, напомню, рекомендовал тебя; затем — позвонить директору курсов медсестер, который и прислал сюда этот снимок с нарочным отроком.

Уже давно ходили слухи, что на самом деле свой духовный сан и ректорскую кафедру ректор совмещал с офицерским званием чекиста, но теперь Орест в этом уже не сомневался. Тем не менее разговор у них выстроился вполне светский и «беспротокольный» и завершился словами архимандрита:

— Тогда так: никто больше не должен знать, кто послужил натурой. Тебе еще повезло. Для некоторых европейских богомазов натурой служили проститутки, поскольку они быстрее соглашались и недорого стоили. А тут ничего, все в пределах: сестра милосердия, дед и прадед которой были священниками, пусть даже униатскими…

— Дед и прадед Марии были священниками? — искренне удивился Орест.

— Вот видишь, сын мой: и этого ты тоже не знал, — разочарованно констатировал архимандрит. — А о такой натуре нужно знать все. Так вот, о ней, об этой греховоднице Марии, больше ни слова. Я выделю тебе келью, у тебя будут деньги и будет натура. Поначалу напишешь мне несколько копий с этой «Девы» для храмов и монастырей, а затем подумаем над каким-нибудь новым сюжетом, благо в Святом Писании их хватает.

В тот же день все недруги Ореста умолкли. Один из преподавателей, именно тот, что состряпал донос, дня через два попросту исчез. Поговаривали, что его увезли в НКВД. Остальные преподаватели и храмовые священники подчеркнуто вежливо склоняли голову перед семинарским иконописцем, пребывающим отныне, как им сказали в канцелярии, под патронатом не только ректора, но и самого митрополита. И бывал он только на тех лекциях и богослужениях, на которых ему самому хотелось бывать. К тому же ректор лично следил, чтобы семинарский библиотекарь предоставлял в распоряжение Гордаша все те книги с ликами святых и описанием икон, которые у него имелись.

В течение года Орест успел написать около сорока своих собственных икон и сотворить с десяток всевозможных копий древних мастеров. Боясь потерять такого талантливого и трудолюбивого иконописца, благодаря которому он успел сколотить себе целое состояние, архимандрит приставил к Гордашу соглядатаев, которые следили за каждым его шагом. При этом он позаботился, чтобы талантливый мастер не ограничивал себя скромными семинарскими трапезами и всевозможными постами, но «постил по велению души», а питался у жившей неподалеку «долгодевствующей» дочери священника, погибшего где-то в концлагере, которая охотно делила ложе не только с самим архимандритом, но и с его «личным иконописцем».

…Ложась с Орестом в постель, эта двадцатисемилетняя «православнокрещеная полуеврейка-полуполька» Софочка всякий раз мечтательно, на французский манер, «гаркавила»:

— Огест, запомните, Огест… Истинные святые девы — не те, на котогых вы молитесь в хгамах, а те, на котогых вы молитесь в постели. Ибо постель и есть тот священный хгам, в лоне котогого загождается все наше ггеховнопадшее человечество.

Поначалу Орест опасался, что архимандрит узнает об их интимной связи и приревнует, однако Софочка быстро успокоила его:

— Что вы, Огест? Агхимандгит понимает, что вы — талантливый мастег. А талантливому мастегу всегда нужны деньги и женщины, чтобы он не отвлекался на поиски одного и другого. Тем более что значительную часть тех больших денег, котогые он получает за ваши иконы, оседают в этом, то есть в моем, доме. Я не слишком откговенна с вами, Огест?

— Не слишком.

— Тогда я скажу вам больше. Вы тоже не стесняйтесь меня, ведите себя гаскованнее. В этой богоизбганной постели вы познаете такое блаженство, что никаким небесным гаем вас уже не соблазнить. А если вы еще и женитесь на мне… О, если вы еще и женитесь, Огест… Вы станете самым богатым и самым пгеуспевающим иконописцем, да, пожалуй, и светским художником, в этой стгане. Нет-нет, я сказала, не «советским», а «светским». Уж об этом мы — я и мои дгузья — позаботимся. И вгяд ли кто-либо удивится, если в скогом вгемени ваши кагтины и ваши иконы будут выставляться в Пагиже, Гиме, Нью-Йогке. Хотите взглянуть на «обнаженную Маху»?

— Где? — не понял Орест.

— Пгямо здесь, Огест, все пгямо здесь… — и, достав из потайной полочки секретера несколько снимков, разложила их перед Гордашем. На большинстве из них было изображение нагой Софы в самых невообразимых позах — под вуалью и без, на берегу моря, в постели, посреди лужайки… — У меня личный фотоггаф, Огест. Но фотоггафия — это всего лишь в семейный альбом. А вот это тело… — медленно провела она руками от бедер до груди, — оно достойно кисти Тициана и лучшего из залов Лувга. Вы согласны, Огест?

— Богоизбранное тело, — признал Гордаш.

— Но это еще не все. Я понимаю, что любая, пусть даже самая заманчивая натуга со вгеменем тускнеет. Поэтому вот вам снимки еще нескольких женщин, чьи тела могут заинтгиговать любого мастега кисти… И любая из них — на вашем холсте и в вашей постели. Я не из гевнивых, Огест, я — из тех женщин, что… для жизни.

…Из семинарии Орест бежал за месяц до окончания предпоследнего курса. Сбежал прямо из монастыря, куда их привели на торжественное богослужение по случаю прибытия митрополита. Не желая испытывать судьбу, Орест не решился пройти через ворота, где его неминуемо остановил бы привратник, выясняя, куда он направляется, а просто на глазах оторопевшего старца-монаха перемахнул через высокую ограду и побежал к берегу моря, которое всегда так манило его; к высокому степному мысу, врезающемуся в море, словно севший на мель корабль; к миру, в котором уже никто и никогда не способен будет заставить его стать на колени…

37

— Что там у тебя, Громов? — голос комбата был спокоен, и это спокойствие как-то сразу же передалось лейтенанту. Все выглядело так, словно ничего особенного не произошло: звонит комбат, интересуется, как дела. Обычная — теперь уже обычная — фронтовая жизнь. И, слушая Шелуденко, лейтенанту хотелось забыть, что и тот со своим гарнизоном тоже окружен, что все они уже отрезаны от армии многими километрами оккупированной территории и что отныне жизнь их пошла по смертельно уплотненному, невероятному по своей скоротечности фронтовому распорядку.

— Только что отбили атаку. Человек сорок, думаю, охладили, во всяком случае, этим сорока свободных территорий на Востоке уже не хочется. Потерь не имеем.

— Молодец, Беркут. — Громов заметил, что комбат все чаще подменяет его фамилию наименованием дота. И уже начал привыкать к этому, как привыкают к своей дворовой кличке. — А что старший лейтенант Рашковский? У тебя связь с ним имеется?

— Рашковский? Его здесь нет, товарищ майор. Увел остатки своей роты в тыл. Давно, еще ночью.

Несколько секунд комбат растерянно молчал, осмысливая услышанное. То, о чем сообщил ему комендант, просто не укладывалось в его командирскую логику.

— Неужели вопреки приказу? Ты довел до его сведения?..

— Так точно. Плевать ему на приказ. Своя шкура дороже. Прикрывают меня остатки роты Горелова. Всего-навсего двенадцать бойцов. Да двух бойцов с пулеметами — от щедрот своих — оставил Рашковский.

— Уму непостижимо! Через двадцать минут у меня очередная радиосвязь со штабом дивизии. Потребую, чтобы его расстреляли перед строем. Как дезертира! Под-лец!

— А что происходит у вашего дота, товарищ майор? — попытался поскорее уйти от этого неприятного разговора лейтенант.

— У моего? Мы тут дот елочками-сосенками замаскировали. А по обе стороны пулеметные точки выставили. Тоже в маскировке. Так вот, какое-то вражеское подразделение, прошедшее между тобой и «Соколом», поперло, ничего не ведая, прямо на нас. Ну мы его и встретили. Пока фашисты разобрались, что к чему, пока поняли, что этот дот с кондачка не добудешь… Теперь, конечно, на измор берут. Совсем ошалели. Я связывался с командиром соседнего батальона, что южнее нас. Там немцы еще вчера в берег въелись. Но доты держатся. Если уж очень будут наседать, сообщи, помогу орудиями. Больше ничем помочь не смогу, но орудиями еще поддержу.

— Берегите снаряды. На крайний случай.

— Особо беречь их уже нет смысла. Как только облепят — вызываю огонь на себя.

— Жаль, что я вас своими орудиями поддержать не могу.

— Ничего, у тебя есть на кого тратить их. И еще… готовься к прорыву. К ночному прорыву.

— Так точно, будем готовиться.