/ / Language: Русский / Genre:foreign_contemporary / Series: Азбука-бестселлер

Женщина на лестнице

Бернхард Шлинк

«Женщина на лестнице» – новая книга Бернхарда Шлинка, автора знаменитого «Чтеца», – сразу после выхода в свет возглавила список бестселлеров журнала «Шпигель», а права на ее перевод были проданы по меньшей мере в десяток стран. Это роман о любви с почти детективной интригой вокруг картины, исчезнувшей на сорок лет и неожиданно появившейся вновь. Удивительная история связана с запутанными отношениями в любовном четырехугольнике, который составляют изображенная на картине женщина и трое мужчин – крупный предприниматель (заказчик картины), всемирно известный художник и преуспевающий молодой адвокат, который приглашен уладить конфликт между заказчиком и художником, но сам становится действующим лицом конфликта и одновременно рассказчиком истории. Что касается картины, то нельзя не заметить ее сходства с полотном Герхарда Рихтера «Эма. Обнаженная на лестнице» – знаменитым произведением едва ли не самого дорогого среди ныне живущих художников, которого недаром прозвали Пикассо XXI века.

Литагент «Аттикус»b7a005df-f0a9-102b-9810-fbae753fdc93 Женщина на лестнице : роман / Бернхард Шлинк Азбука, Азбука-Аттикус Санкт-Петербург 2015 978-5-389-10561-4

Бернхард Шлинк

Женщина на лестнице

Bernhard Schlink

DIE FRAU AUF DER TREPPE

Copyright © 2014 by Diogenes Verlag AG Zurich, Switzerland

All rights reserved

© Б. Хлебников, перевод, 2015

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство АЗБУКА®

* * *

Часть первая

1

Когда-нибудь вы увидите эту картину. Она надолго исчезла, но недавно вдруг нашлась, поэтому теперь все музеи охотно будут ее выставлять. Карл Швинд считается ныне самым известным и дорогим художником в мире. Когда отмечалось его семидесятилетие, он часто мелькал на газетных и журнальных страницах, на всех телеканалах. Впрочем, нужно внимательно присмотреться, чтобы в сегодняшнем старике узнать прежнего молодого человека.

А вот картину я узнал сразу. Я обнаружил ее в последнем зале Художественной галереи, и она произвела на меня столь же сильное впечатление, как тогда, в доме Гундлаха, где я увидел ее впервые.

По лестнице спускается женщина. Правая нога шагнула на нижнюю ступеньку, а левая еще касается верхней, но уже готова сделать новый шаг. Женщина обнажена, у нее бледное тело, светлые волосы на лобке и голове, прическа слегка поблескивает от солнечных лучей. Обнаженная, бледная, светловолосая, на расплывчатом зеленовато-сером фоне стены и лестничных ступеней, женщина с парящей легкостью идет прямо на зрителя. Но одновременно в ее длинных ногах, округлых бедрах, упругой груди ощущается чувственная весомость.

Я медленно подошел к картине, и она смутила меня, как в первый раз. Тогда меня смутило, что на картине была изображена обнаженной женщина, которая днем раньше сидела напротив меня в моем офисе в джинсах, топике и жакете. Теперь смущение возникло потому, что картина напомнила мне старую историю, в которую я ввязался и которую потом постарался вычеркнуть из памяти.

«Женщина на лестнице», – гласила табличка возле картины, предоставленной галерее частным владельцем для временной экспозиции. Разыскав куратора выставки, я поинтересовался, кто владелец картины. Он ответил, что не вправе разглашать имя. Я сказал, что знаю модель, знаю и владельца, а потому предвижу конфликт относительно вопроса о собственности. Куратор наморщил лоб, но повторил, что не вправе разглашать имя.

2

Мой обратный авиабилет до Франкфурта был забронирован на вторую половину четверга. Однако переговоры в Сиднее завершились к полудню среды, поэтому я мог бы переделать билет и вылететь вечером. Но мне захотелось провести остаток дня в Ботаническом саду.

Я решил пообедать там, поваляться на травке, а вечером пойти в Оперный театр и послушать «Кармен». Мне нравится Ботанический сад, в северной части он соседствует с собором, а на юге с Оперным театром; прямо в саду находится Художественная галерея и Консерватория, с холма открывается вид на залив. В саду есть пальмовый дендрарий, розарий, аптекарский огород, пруды, беседки, статуи и множество обрамленных старыми деревьями лужаек, где бабушки и дедушки играют с внучатами, одинокие мужчины и женщины выгуливают собак, компании устраивают пикники, встречаются влюбленные, кто-то читает, а кто-то дремлет. На лоджии ресторана в центре Ботанического сада время кажется остановившимся навсегда: старые чугунные колонны, железные перила, вид на деревья с летучими лисицами и фонтан с птицами; у птиц яркое оперение и изогнутые клювы.

Сделав официанту заказ, я позвонил коллеге. Он оформлял слияние двух концернов с австралийской стороны, я – с немецкой. Как это обычно бывает при подобных сделках, мы оказались одновременно партнерами и соперниками. Но мы были ровесниками, оба – ведущие адвокаты последних крупных юридических фирм, еще не приобретенных американцами или англичанами, к тому же оба вдовцы и вполне симпатизировали друг другу. Я поинтересовался, какое детективное агентство обслуживает его фирму, и он мне его назвал.

– Есть проблема и нужна помощь?

– Нет, просто захотелось удовлетворить давнее любопытство.

Позвонив в агентство, я попросил выяснить, кому принадлежит картина Карла Швинда, выставленная в Художественной галерее Нового Южного Уэльса, а также узнать, не проживает ли в Австралии некая Ирена Гундлах или Ирена, носившая ранее фамилию Гундлах. Директор агентства выразил надежду, что через несколько дней сумеет ответить на мои вопросы. Я предложил премиальные, если ответы будут получены не позднее завтрашнего утра. Он рассмеялся. Либо удастся добыть информацию в Художественной галерее уже сегодня, либо потребуется несколько дней, тогда премиальные не помогут. Он перезвонит.

Официант принес заказанное блюдо. Я попросил бутылку вина, которую не собирался выпивать целиком, но все же выпил. Иногда проснувшиеся летучие лисицы стайкой вылетали из ветвей, кружили в воздухе, потом вновь повисали на ветках, сложив крылья. Порой у фонтана громко кричала одна из ярких птиц. Вдруг начинал плакать ребенок или раздавался собачий лай, изредка до меня доносился разговор японских туристов, похожий на птичий щебет. Но чаще слышалось только стрекотание цикад.

Я лег в траву на склоне холма, увенчанного зданием Консерватории. Прямо в пиджаке – мысль о том, что остаток дня я прохожу в мятом и запачканном костюме, меня не пугала, хотя обычно я бы поостерегся валяться вот так запросто. Потом мне стали безразличны и мысли о том, что меня ожидает в Германии. Нет ничего такого, чем я не смог бы пренебречь, и ничего такого, что не смогло бы пренебречь мною. Во всех предстоящих делах я был вполне заменим. Незаменимым я был лишь в том, что осталось позади.

3

Собственно говоря, я намеревался стать судьей, а не адвокатом. Я прекрасно сдал госэкзамены, знал, что судей не хватает, был готов идти туда, где буду востребован, и считал собеседование в Министерстве юстиции обычной формальностью. Собеседование было назначено на конец рабочего дня.

Референтом по кадровым вопросам оказался пожилой господин с доброжелательным взглядом.

– Аттестат зрелости вы получили уже в семнадцать лет, в двадцать один год сдали первый государственный экзамен, а в двадцать три – второй; мне еще никогда не попадался столь юный и крайне редко встречался столь достойный соискатель на должность судьи.

Я исполнился гордостью и за успешно сданные экзамены, и за свой юный возраст. Но мне хотелось произвести впечатление скромного человека.

– Я раньше пошел в школу, а тут еще две реформы с изменением начала учебного года: то начало сдвинули с весны на осень, то опять с осени на весну. Я выиграл два полугодия.

Он кивнул:

– Вам подарили два полугодия. А потом еще полгода, так как после первого государственного экзамена не пришлось ждать и вы сразу получили вакансию стажера. У вас образовался изрядный запас времени.

– Простите, не понял…

– Вот как? – Он дружелюбно взглянул на меня. – Если в следующем месяце вы приступите к работе, то вам предстоит сорок два года судить других. Вы будете сидеть на возвышении, остальные внизу, вы будете слушать их, разговаривать с ними, иногда улыбаться им, но под конец вы сверху вниз объявите свой вердикт: кто прав и кто виноват, кого лишить свободы и кому ее даровать. Вы этого хотите – сорок два года сидеть наверху, сорок два года выносить приговоры? Полагаете, это пойдет вам на пользу?

Я не знал, что сказать. Да, мне нравилась мысль о том, что, сидя на возвышении, в судейском кресле, я буду по справедливости разбирать дела других людей и выносить справедливые решения. Почему бы и не сорок два года?

Он закрыл лежавшее перед ним личное дело.

– Разумеется, мы вас возьмем, если вы того действительно хотите. Но я не стану делать это сегодня. Приходите на следующей неделе, мой преемник оформит ваше назначение. Или приходите через полтора года, когда закончится подаренный вам запас времени. А еще лучше – лет через пять, познакомившись с правосудием снизу, поработав адвокатом, юрисконсультом или комиссаром полиции.

Он поднялся, я тоже встал и, совершенно сбитый с толку, смотрел, как он подошел к шкафу, достал пальто, перекинул его через руку. Затем мы вместе вышли из кабинета, миновали коридор, спустились по лестнице и остановились наконец на улице, перед входом в министерство.

– Чувствуете, как пахнýло летом? Еще немного, и начнутся жаркие дни, приятные вечера и теплые грозы. – Он улыбнулся. – Бог в помощь.

Меня жгла обида. Я им не нужен? Тогда и они мне не нужны. Я стал адвокатом не по совету пожилого господина, а наперекор ему. Переехал во Франкфурт, поступил в юридическую фирму «Кархингер и Кунце», где работали пятеро сотрудников, параллельно с адвокатурой защитил диссертацию и через три года стал компаньоном фирмы. Я был самым молодым компаньоном юридической фирмы во Франкфурте и гордился этим. Кархингер и Кунце дружили с гимназии и университета; Кунце не имел ни жены, ни детей, а у Кархингера была жена, родом с берегов Рейна, а потому жизнерадостная, и сын, мой ровесник, которому со временем предстояло занять место в отцовской юридической фирме; пока же сын Кархингера не без труда справлялся с учебой, и я готовил его к государственным экзаменам. По счастью, мы хорошо ладили друг с другом и ладим до сих пор. Сегодня он является компаньоном фирмы, как и я. Недостаток юридических знаний он компенсирует умением общаться с людьми, благодаря чему фирма обзавелась важными клиентами. Сегодня она насчитывает семнадцать младших компаньонов и тридцать восемь штатных сотрудников, работающих по найму. И в этом тоже его немалая заслуга.

4

Поначалу мне поручали дела, не вызывавшие интереса у Кархингера и Кунце. Дело художника, который, выполнив заказ и получив оплату, вступил в конфликт с заказчиком, администратор нашего офиса передал мне, даже не спросив Кархингера или Кунце.

Карл Швинд пришел не один. Художника, которому на вид было чуть за тридцать, сопровождала женщина лет двадцати; если его всклокоченная грива и джинсовый комбинезон вполне соответствовали духу, царившему летом шестьдесят восьмого года, то его безупречно одетая спутница выглядела рядом с ним чужеродно. Она вела себя непринужденно, холодно разглядывала меня, а когда художник начинал горячиться, успокаивала его, положив ладонь ему на руку.

– Он не разрешает мне фотографировать.

– Вы…

– У меня испорчено портфолио, некоторые работы нужно сфотографировать заново. Я знаю владельцев, созваниваюсь с ними, мне разрешают приехать, сфотографировать мою картину. Все рады мне. А он отказывает.

– Почему?

– Он не говорит. Я ему позвонил, он бросил трубку, а на письмо не ответил. – Художник поднял и опустил руки, сжал кулаки. Руки у него были большие, как и все остальное: фигура, лицо, глаза, нос, рот. – Я привязан к своим картинам. Мне тяжело смиряться с их продажей.

Я объяснил, что по закону нельзя отказать художнику, который пожелает сделать копию, в доступе к его собственной картине.

– Однако ваши законные интересы не должны нарушать оправданных интересов владельца. Нарушаете ли вы чем-либо его интересы?

Вскинув голову и сжав губы, художник мотнул головой. Я вопросительно взглянул на женщину, та, усмехнувшись, пожала плечами. Он назвал мне имя и фамилию владельца картины – Петер Гундлах, сообщил его адрес: фешенебельный район на лесистом склоне Таунуса.

– При каких обстоятельствах пострадало ваше портфолио? Хоть это не имеет решающего значения, но если бы я сумел объяснить причину, почему вам необходимо…

Он опять перебил меня, и я посетовал на себя, как всегда, когда не мог добиться желаемого.

– Я попал в аварию, и портфолио сгорело вместе с машиной.

– Надеюсь…

– Со мной все обошлось. А вот Ирену зажало в машине, и она, – он положил ладонь на ее колено, – получила ожоги.

– Мне очень…

Он махнул рукой:

– Ничего серьезного. Все уже зажило.

5

Я написал Гундлаху, тот сразу ответил. Дескать, произошло недоразумение. Естественно, художник может приехать, чтобы сфотографировать картину. Передав это сообщение Швинду, я счел дело закрытым.

Однако спустя неделю Швинд опять явился ко мне. Он был вне себя.

– Вас не пустили?

– Картина повреждена. Похоже, по правой ноге провели зажигалкой.

– Гундлах?

– Да, он. Говорит, будто случайно. Только это было не случайно, а преднамеренно. Я сразу увидел.

– Чего вы теперь хотите?

– Чего хочу? – Женщина опять сопровождала его, она опять положила ладонь на его руку. Однако он все равно повысил голос. – Чего хочу? Это моя картина. Мне пришлось продать ее, и она теперь висит у него, но это моя картина. Я хочу устранить повреждение.

– Вы предложили ему отреставрировать картину?

– Он не дает. Мол, незначительное повреждение ему не мешает. В дом к себе не пускает, а взять картину из дома нельзя.

История приобретала, на мой взгляд, гротесковый характер, но лица обоих посетителей были серьезными, поэтому я с такой же серьезностью объяснил, что в правовом отношении ситуация непроста.

– Необходимо констатировать наличие повреждения, причем такого, которое наносит ущерб интересам автора. Однако интересы автора подлежат защите лишь в том случае, если поврежденное произведение доступно для обозрения достаточно широкому кругу лиц; в свою очередь, владелец картины может поступать с ней по своему усмотрению, если она не покидает приватной сферы. Могу вновь послать Гундлаху письмо с изложением тех или иных юридических аргументов. Но если мы передадим дело в суд, то шансы у нас невелики. А что, собственно, изображено на картине?

– Женщина, спускающаяся по лестнице. – Он обвел глазами кабинет. – Это большая картина. Видите дверь? Картина немного больше.

– Конкретная женщина?

– Это жена… – в его голосе появилась упрямая нота, – бывшая жена Гундлаха.

6

Гундлах опять ответил незамедлительно, выразив сожаление по поводу очередного недоразумения. Естественно, он согласен на реставрацию. По его мнению, лучше всего, когда поврежденную картину реставрирует сам художник. Однако выносить картину из дома нельзя, иначе будет потеряна страховая защита из-за нарушения условий хранения. Художник может приходить в любое время. Я переслал письмо Швинду.

Во мне проснулось любопытство, поэтому я справился в книжном магазине насчет изданий о Карле Швинде. Несколько лет назад Франкфуртское художественное объединение устроило выставку его картин и выпустило скромный каталог, больше ничего не нашлось. В живописи я не разбираюсь, поэтому не берусь судить о качестве его картин. Они изображали морской прибой, небо, облака и деревья; интересный колорит; все написано с той расплывчатостью, с какой мне видится мир, когда я снимаю очки. Знакомый и все же немного странный. В каталоге перечислялись галереи, выставлявшие Швинда, и премии, им полученные. Он не был неудачником, но и не добился большого признания, хотя, возможно, считался перспективным. С задней обложки каталога на меня смотрела его фотография: он был слишком крупным для надетого костюма, для стула, на котором сидел, для формата каталога.

Не прошло и недели, как Швинд пришел вновь, опять в сопровождении женщины. Он был действительно очень большой, гораздо крупнее, чем показался мне при первом визите. Рост у меня – метр девяносто, я сухощав, был тогда и нахожусь сейчас в хорошей форме, и ростом он не выше, но так силен и коренаст, что рядом с ним я чувствовал себя едва ли не малорослым.

– Он опять напакостил.

Я догадался, о чем речь, но не хотел опережать моего клиента.

– Что именно?

– Гундлах опять повредил картину. Я два дня корпел над ногой, собирался на третий день закончить работу, но тут обнаружил на левой груди пятно от пролитой кислоты. Краска потекла, запузырилась – надо снять ее, загрунтовать это место заново и переписать.

– А что он говорит?

– Якобы я сам виноват. Он, мол, нашел в моих вещах склянку, которая пахнет так же, как пятно на картине. Он настаивает на реставрации, причем за мой счет, только реставрировать должен другой художник. Мне он больше не доверяет. – Швинд растерянно взглянул на меня. – Что прикажете делать? Я никого не подпущу к моей картине.

– А вы готовы опять исправить поврежденное место? – Я все хуже понимал, как реагировать на события.

– Место? Это не просто какое-то место. Это левая грудь! – Он схватил за левую грудь сидевшую рядом женщину.

Я опешил, но она засмеялась, не устыдившись, не смутившись, а просто весело рассмеялась: губы слегка скривились, на щеках обозначились ямочки. Она была блондинкой, и я ожидал услышать звонкий смех. Но смех получился глуховатым, с хрипотцой, как ее голос. Она сказала: «Карл!» – сказала ласково, как разговаривают с расшалившимся неловким ребенком.

– Я предложил ему поправить картину. Я даже предложил выкупить ее обратно, если угодно – за двойную цену. Но он не согласился. Сказал, что не хочет меня больше видеть.

7

На сей раз я позвонил Гундлаху. Любезным тоном он выразил сожаление.

– Не знаю, как у него вышла такая оплошность. Понятна его досада и желание восстановить картину в прежнем виде. Я тоже этого хочу, и никто не восстановит картину лучше его. Я ни в чем его не упрекал и не отказывал ему в доверии. Ведь он такой ранимый. – Гундлах засмеялся. – Во всяком случае, по сравнению с людьми вроде вас или меня. Но для художника это, видимо, нормально.

Швинд отреагировал на мое сообщение с облегчением и одновременно с озабоченностью:

– Надеюсь, все обойдется.

Три недели я о нем ничего не слышал. За это время он написал левую грудь заново. Ночью, накануне завершения работы, картина упала на металлический столик, где лежали кисти и краски; на картине остались пятна и появился разрыв.

Гундлах позвонил мне, он был вне себя:

– Сначала кислота, теперь эта напасть… Возможно, он великий художник, однако уж больно неловок. Я не могу заставлять его снова заняться реставрацией. Но я человек довольно влиятельный, поэтому сумею позаботиться, чтобы он перестал получать заказы, пока не отреставрирует картину.

Угроза оказалась излишней. Швинд, явившися ко мне в тот же день, был готов, даже жаждал заняться реставрацией, хотя на нее понадобилось бы от одного до двух месяцев. Но он пребывал в отчаянии.

– А что, если он потом опять…

– Полагаете, это его рук дело?

– Уверен. Неужели художник не сумеет прислонить картину к стене так, чтобы она не упала? Нет, он свалил ее, а потом вдобавок порезал ножом. Кант у столика тупой, он бы не порвал холст. – Швинд горько усмехнулся. – Знаете, где находится разрыв? Вот тут. – На этот раз он не стал трогать свою спутницу, а коснулся рукой собственного живота и паха.

– Зачем ему это?

– Из ненависти. Он ненавидит картину, на которой изображена его жена, ненавидит жену, которая бросила его, ненавидит меня.

– За что?

– Он ненавидит не картину, а тебя, потому что я ушла от него к тебе. – Женщина покачала головой. – Картина ему безразлична. Он хочет насолить тебе, вот и уродует картину.

– Вместо того чтобы решить дело со мной напрямую, он уродует картину? Разве это по-мужски? – От возмущения Швинд не мог усидеть на месте. Потом все-таки сел, понуро опустив плечи.

Я попытался осмыслить услышанное. Женщина позировала художнику, а потом сбежала с ним от мужа? Поменяла старого на молодого? Выжала из старого при разводе все возможное?

Но моей проблемой был муж, а не она.

– Оставьте в покое Гундлаха и картину. В юридическом отношении он бессилен вам навредить, его угрозу воспользоваться своим влиянием не стоит воспринимать всерьез. Забудьте про картину, даже если это причинит вам боль. Или напишите ее заново, – надеюсь, такое предложение для художника не оскорбительно.

– Не оскорбительно. Но от картины я отказаться не могу. Впрочем… – Он притих, выражение его лица изменилось, исчезло отчаяние, возмущение, презрение; лицо стало детским, и большой мужчина посмотрел на нас спокойно, уверенно. – Знаете, а ведь повреждение на ноге вполне могло быть случайным. Когда Гундлах заметил его, картина ему разонравилась. Он даже подумал, что повреждение поможет ему все забыть, а забвение принесет облегчение. Поэтому в следующий раз он сам повредил картину. Но, увидев картину в прежней красоте, он вновь полюбит ее.

– Гундлах не производит на меня впечатление человека, который поддается воздействию искусства. – Я вопросительно взглянул на женщину, но она ничего не сказала, не кивнула, а только посмотрела на Швинда удивленными и влюбленными глазами, словно радуясь его детскому простодушию. Я сделал новую попытку. – Вы отдаете себя в его руки. Он будет портить картину снова и снова. Вы не сможете заняться собственной работой.

Швинд печально взглянул на меня:

– За последние месяцы я ничего не написал.

8

Он рассчитывал отреставрировать картину за месяц или за два, и я был уверен, что потом он вновь появится в моем офисе. Однако минуло лето, а он так и не появился. В октябре я был занят сложным делом, поэтому не вспоминал о Швинде.

Но однажды утром наш администратор сообщил, что ко мне пришла Ирена Гундлах. На ней были жакет, топик, джинсы, и поначалу мне показалось, что для осени она одета слишком легко, однако, взглянув в окно, я увидел, что утренний туман рассеялся, небо посинело, а листья каштанов поблескивают золотом на солнце.

Подав мне руку, она села.

– Я пришла по поручению Карла. Ему хотелось поблагодарить вас лично, но сейчас у него такой период, когда лучше не отвлекаться от работы. В последние месяцы Гундлах находился в США, не мешал, поэтому Карл не только отреставрировал мой портрет, но и начал новую картину. – Она улыбнулась. – Вы бы его не узнали. Избавившись от проблем с моим портретом, он стал совершенно другим человеком.

– Весьма рад.

Она не поднялась с места, а лишь положила ногу на ногу.

– Счет, пожалуйста, пришлите на мой адрес. У Карла нет денег, он все равно передаст счет мне. – Она заметила в моих глазах вопрос, прежде чем я успел подумать о нем. – Это не деньги Гундлаха. Мои собственные. – Она улыбнулась. – Интересно, какое впечатление производит на вас наша история? Богатый старик заказывает молодому художнику портрет своей молодой жены, а они влюбляются друг в друга и сбегают. Расхожее клише, не правда ли? – Она продолжала улыбаться. – Мы любим расхожие клише за их правдивость. Впрочем… Разве Гундлах уже старик? А Карл все еще молодой художник? – Она рассмеялась, и меня удивил хрипловатый смех женщины с белокурыми волосами, бледной кожей и ясным взором. Смеясь, она чуть прищурилась. – Порой я задаюсь вопросом: так ли уж молода я сама?

Я тоже улыбнулся:

– Разве нет?

Она сделалась серьезной:

– У молодых есть чувство, будто все поправимо – все неудачи, проступки, даже преступления. Если этого чувства нет, а события и поступки оказываются необратимыми, значит мы стареем. У меня такого чувства больше нет.

– Тогда я вообще не был молодым. Моя мать умерла, когда мне было четыре года, – разве такое поправимо? Бабушка не смогла заменить ее.

Она пристально взглянула на меня своими ясными глазами:

– Вы еще никогда не любили, верно? Вероятно, вам следует постареть, чтобы стать молодым. Чтобы найти свою женщину, вернуть себе мать, которую вы потеряли, сестру, которой у вас не было, дочь, о которой вы мечтаете. – Она улыбнулась. – Мы, женщины, становимся всем этим, когда нас любят по-настоящему. – Она встала. – Не знаю, увидимся ли мы снова. Надеюсь, что нет, – пожалуйста, поймите меня правильно. Если мы увидимся снова, все пойдет вверх дном. Не кажется ли вам иногда, что Бог, позавидовав нашему счастью, рушит его?!

9

Мне хотелось бы считать ее слова пустой болтовней и поскорее забыть о ней. Какая разница, ее это деньги или Гундлаха. Главное, денег у нее хватает и работать ей не надо. Бездельница, пустышка. Однако забыть ее не удавалось. Она не шла у меня из головы – нога, положенная на ногу, узкие джинсы, узкий топик, ясные глаза и хрипловатый смех; раскованная, вызывающая, приводящая в смятение. Да, я испытывал смятение, когда она сидела напротив. Еще более сильное смятение я испытал на следующий день, побывав в доме Гундлаха и увидев ее портрет.

Нет, подумал я, когда Гундлах вышел мне навстречу и поздоровался, он вовсе не старик. Лет сорока на вид, худощав, густые темные волосы с проседью на висках, энергичные движения, энергичная манера говорить.

– Спасибо, что пришли. У нас сложились непростые отношения с вашим клиентом. Уверен, нам с вами будет легче.

Я не собирался ехать к Гундлаху в Таунус. Мне хотелось настоять, чтобы он приехал ко мне, коль скоро ему от меня что-то нужно. Однако он позвонил нашему администратору, и тот договорился с Гундлахом о моем визите.

– Не принять приглашение Гундлаха? Вам предстоит еще многому научиться.

Администратор перечислил фирмы, которыми владел Гундлах, обрисовал размеры его состояния и влиятельность. Пришлось поехать, в доме меня встретил камердинер, провел в фойе, где я некоторое время сидел, ожидая Гундлаха и борясь со своей гордыней.

Задело мою гордыню и то, что Гундлах взял меня под руку. Он провел меня в салон. Справа окна с видом на равнину, слева книжные стеллажи, прямо передо мной на белой стене – картина. Я остановился, не мог не остановиться, и Гундлах отпустил мою руку. Вы еще никогда не любили… когда нас любят по-настоящему… Бог завидует нашему счастью… Все, что было сказано накануне, теперь обещала она, обнаженная, спускаясь по лестнице.

– Да, – сказал Гундлах, – прекрасная картина. Но на ней лежит какое-то проклятье. Ноги, грудь, пах, одно повреждение за другим. – Он покачал головой. – Закончились ли эти повреждения? Не уверен. А вы?

– Я…

– А что, если повреждениям не будет конца? И Швинд будет являться сюда снова и снова? Я не хочу видеть его у себя, пусть лучше пишет новые картины, а не реставрирует старые. Но он не может иначе. Вот и приходится пускать его в дом для реставрации, как того требует закон. Так ведь?

Он смотрел на меня дружелюбно, иронически. У него были свои адвокаты, поэтому он знал, что юридические позиции Швинда весьма слабы. Понимал я и то, что должен делать вид, будто эти позиции сильны. Я не мог подвести своего клиента. Не мог и сказать Гундлаху, что он ведет с моим клиентом нечестную игру. Я кивнул.

– Швинд хотел бы вернуть себе картину. У него такое чувство, что, пока картина у меня, не будет покоя ни ему, ни ей. Разве вы не согласны, что у всего есть свое место? Если что-то окажется не на своем месте, покоя не будет. Ни картине, ни людям.

– Если вы хотите покоя, как и мой клиент, то он готов выкупить картину.

– Он уже делал мне это предложение. Но утратила покой не только картина. Видите, как женщина спускается по лестнице? Собранно, спокойно, свободно? Однако, спустившись вниз, она лишилась покоя. Потому что оказалась там, где ей не место.

– Но ваша жена не производит впечатления, будто…

– Не перебивайте меня! – Ему понадобилось несколько мгновений, чтобы прийти в себя от моей дерзости. – Впечатления обманчивы. Разве картина не производит приятного впечатления, хотя на ней лежит проклятье? Важно не впечатление, которое производит моя жена, а то, что она лишилась внутреннего покоя. И важно, чтобы она обрела его вновь.

Я подождал, не продолжит ли он говорить. Но Гундлах встал и принялся рассматривать картину.

– Не понимаю, что… – Он повернулся ко мне. – Завтра сюда придет Швинд. Я должен принять отреставрированную картину. Если с картиной до завтрашнего дня что-либо произойдет, если Швинд в таком случае вновь обратится к вам, если он придет к вам без моей жены, если он попросит вас подготовить необычную сделку – исполните его просьбу. Необычное имеет свойство приводить нас в замешательство, но порой необычное и есть то, что нужно. Разве мы не живем в необычные времена? А сделка бывает порой очень важной, даже если ее нарушителя нельзя привлечь к ответственности по суду.

Я не понял его, но мне не хотелось вновь признаваться, что я ничего не понял. Увидев это по моему лицу, он усмехнулся, опять взял меня под руку и вывел обратно в фойе.

– Не обижайтесь, но юристы зачастую слишком обычны. Я чувствую это, когда вижу юриста, столкнувшегося с необычной проблемой.

10

По пути домой я понял, что влюбился в Ирену Гундлах.

Я понял это, хотя у меня не было опыта любви. Мне нравилась наша учительница математики, маленькая женщина с живыми глазами, звонким голосом и в короткой юбке. Однажды я тайком прикрепил к багажнику ее велосипеда красную розу. А еще была девочка из нашей школы, на которую я всегда засматривался; оказавшись где-нибудь в городе, я надеялся встретить ее и сделать то, на что не осмеливался в школе, – заговорить с ней, а она обрадуется мне и ответит. Иногда я целыми днями не мог думать ни о чем другом, только о ней, о том, чем она сейчас занимается и что сделать, чтобы обратить на себя ее внимание, понравиться ей, а еще о том, что будет, если мы окажемся наедине. Накануне трудной контрольной работы по математике мне предстояло хорошенько подготовиться, поэтому я решил не думать о девочке, пока не напишу контрольную, и наваждение само собой исчезло. Когда я учился в университете, девушек на юридическом факультете почти не было, а со студентками других факультетов я почему-то не общался. Во время каникул я подрабатывал на складе запчастей, где, кроме водителей автопогрузчиков и нескольких студентов, работали одни женщины. Они отпускали в наш адрес похабные шуточки, делали нам непристойные предложения, я смущался, не зная, как реагировать. Одна работница нравилась мне, она была тише других, молодая, темноволосая, с добрыми глазами; в последний день работы я задержался у проходной, поджидая ее. Но, выйдя из проходной, она прямиком направилась к парню, который стоял, прислонившись к дереву, на противоположной стороне улицы.

Возможно, если у тебя есть мать или сестра, легче научиться общению с женщинами и любви. Когда моя мать умерла, отец отдал меня своим родителям, которые были готовы баловать меня, как обычно дедушки и бабушки балуют внуков, но не хотели заниматься моим воспитанием. Эту задачу они выполнили, воспитав своих четверых детей, я не мог им дать ничего нового, поэтому отношение ко мне было практичным и сдержанным. Не то чтобы мне чего-то не хватало. Я брал уроки игры на пианино, занимался теннисом, учился танцевать и водить машину. Но бабушка и дедушка давали мне понять, что этим их обязанности исчерпаны и желательно, чтобы в остальном я оставил их в покое.

Я представлял себе, что однажды встречусь с женщиной, мы понравимся друг другу, начнем встречаться, будем нравиться друг другу все больше, встречаться все чаще, сблизимся еще сильнее и в конце концов полюбим друг друга. Через несколько лет так и получилось с моей будущей женой. Она поступила в нашу юридическую фирму стажеркой, была исполнительна и дружелюбна; она принимала мои предложения сходить в ресторан, оперу или музей – сначала раз в неделю, потом чаще, мы сблизились и поженились после того, как она сдала второй государственный экзамен. Десять лет назад ее не стало. Когда дети подросли, она занялась муниципальной политикой, ее избрали депутатом городского совета. За несколько дней до перевыборов она попала в аварию. До сих пор не понимаю, как у нее утром в крови оказалась одна целая и шесть десятых промилле алкоголя, как ее угораздило врезаться в дерево на пустом шоссе. В полиции меня спросили, не была ли она алкоголичкой. С чего бы это моей жене быть алкоголичкой?

Страстное чувство, охватившее меня по отношению к Ирене Гундлах, оказалось слишком сильным, я был совершенно не готов к нему; к счастью, позднее со мной такого больше никогда не случалось. По дороге обратно во Франкфурт мне пришлось остановить машину – настолько я был оглушен. Вот, значит, каким бывает счастье, для которого нужна одна-единственная женщина, ее близость, ее голос, ее нагота. Она еще не шагнула с лестницы своей старой жизни в жизнь новую. Что, если это будет шаг в мою жизнь?! Если она каждое утро будет входить в мою жизнь, оказываться в моих объятьях?!

11

Не дождавшись в среду вечером телефонного звонка от директора детективного агентства, я сам позвонил ему в четверг утром. Сделав несколько безуспешных попыток, я лишь в одиннадцатом часу сумел дозвониться до секретарши, которая соединила меня с шефом по мобильнику. По моим представлениям, солидное детективное агентство должно иметь собственный колл-центр, работающий круглосуточно или, по крайней мере, с самого раннего утра.

– Я же сказал вам, что нам может понадобиться несколько дней.

– Я сегодня должен улететь в Германию.

– У меня есть номер вашего телефона. Не дадите ли и адрес электронной почты? Я немедленно извещу вас, когда удастся что-либо найти.

– Прикажете опять лететь сюда?

Он рассмеялся:

– Как вам будет угодно.

Смех был добродушным, я сразу представил себе пожилого человека с лысиной и брюшком. Опять лететь сюда? Глупый вопрос. Сообщив адрес электронной почты, я повесил трубку. Потом, стоя у окна, я смотрел на порт, на здание Оперного театра с надутыми бетонными парусами, на голубой залив с большими и маленькими кораблями, на зеленую полоску земли в оконечности залива, за которой простиралось открытое море. Светило солнце. Можно, пропустив завтрак, пораньше пообедать в ресторане Ботанического сада, потом опять поваляться на траве. Можно зайти в магазин кожаных изделий неподалеку от отеля, взять там рюкзачок, выбрать в книжном магазине книжку, купить бутылку красного вина, читать, попивать вино, дремать, засыпая и просыпаясь.

Я подумал о рейсе, которым следовало бы улететь во второй половине дня, о завтрашнем прилете во Франкфурт, о том, как доберусь домой, открою дверь, распакую чемоданы, приму душ, побреюсь, оденусь, поеду в офис, поздороваюсь с коллегами. Представил себе, как буду разговаривать с водителем, отвечать на вопрос, хорошо ли съездил, и спрашивать, что новенького произошло во Франкфурте за время моего отсутствия. Подумал о цветах, которые секретарша поставит к моему приходу на письменный стол.

Я думал о ритуале возвращения домой, и мне стало грустно. Я добросовестно соблюдал его на протяжении многих лет, отчего сами эти годы превратились в добросовестно исполняемый ритуал: одно дело следовало за другим, клиент за клиентом, контракт за контрактом. Слияние фирм или их поглощение – это был мой конек, ради этого ко мне обращались клиенты, об этом же шла речь в контрактах. За прошедшие годы я изучил все факторы, которые следует учитывать, все вопросы, которые необходимо выяснить. Я учитывал одни и те же факторы, выяснял одни и те же вопросы. Проблемы возникали лишь тогда, когда одна из сторон пускала в ход какие-либо уловки. Но я изучил и все уловки.

Я позвонил шефу франкфуртского бюро путешествий, с которым обычно имел дело. Было поздно, я не застал его в офисе, однако дозвонился домой. Он пообещал перебронировать мой авиабилет на другой день. На какой? Еще неизвестно? Тогда он просто передвинет мой отлет на две недели, дату можно еще раз сдвинуть вперед или назад. Он пожелал мне хорошо провести время.

Я надел вчерашний костюм, помятый, с пятнами от травы и земли. Я вдруг испугался принятого решения отложить отъезд. Мне показалось, будто вся моя жизнь держится исключительно на ритуалах, исполняемых мной на работе, по возвращении домой или в различных поездках. Как жить без них? Может, не откладывать полет? Но я не стал менять решение.

12

Я не мог провести весь день в Ботаническом саду, не посетив Художественную галерею. Я вновь застыл перед картиной, и женщина опять смутила меня. Не своей наготой и не тем, что напомнила мне о давней истории, а тем, что я увидел ее иной, не той, которая оставалась в моей памяти. Где были раньше мои глаза?

Женщина спускается по лестнице не для того, чтобы играть на пианино или пить чай, не потому, что внизу ее с радостью ожидает любовник. Она идет, склонив голову и опустив глаза, будто кто-то принуждает ее, но она смирилась с принуждением. Будто она сопротивлялась, но прекратила сопротивление, ибо тот, кто ее принуждал, оказался слишком могущественным. Будто она надеется на пощаду, снисхождение, милосердие только ценой кротости, соблазнительности, готовности отдаться. Ей приходится считаться с тем, что ее могут просто взять силой. Или она сама этого хочет? Только не признается в своем желании ни другому, ни самой себе?

Мне довелось видеть в одном музее картины девятнадцатого века, изображавшие белых рабынь в арабских или турецких гаремах. Колонны, мрамор, атласные подушки, веера, обнаженные женщины в обольстительных позах, томные взоры. Дешевка, думал я. Может, женщина, спускающаяся по лестнице и идущая мне навстречу, тоже дешевка? Не знаю. Сочетание насилия и соблазна, непокорности и готовности отдаться смущало меня. Это была та сфера, где мне никогда не доводилось соприкасаться с женщинами. Это совершенно расходилось с моим тогдашним представлением об Ирене Гундлах. Или я тогда ничего не понял?

Мне не хотелось думать об этом. К счастью, у меня была с собой книга, бутылка красного вина. Я не люблю романов, предпочитаю книги по истории. Все-таки реальные события – это нечто иное, чем людские фантазии. Когда мы учимся у истории, то учимся на реальных событиях, а не на выдумках сумасбродов, пусть даже гениальных. Тот, кто считает, будто романы интереснее истории, просто не способен напрячь собственное воображение и представить себе реальное историческое событие: Цезарь любит Брута как сына, а тот закалывает его кинжалом; ацтеки вымирают от болезней, завезенных белыми, даже не успев сразиться с ними; женщины и дети из наполеоновского обоза, которых втаптывают в снег при Березине или сталкивают в ледяную воду. Трагедии и комедии, удача и невезение, любовь и ненависть, ликование и скорбь – история щедра на все. Романам не дано быть щедрее.

Я читал об истории Австралии, об арестантах-кандальниках, о переселенцах, о компаниях, осваивающих новые земли, о золотоискателях и китайцах. Сначала аборигены гибли от заразных болезней, позднее их истребляли и наконец у них начали отбирать детей. Это делалось из благих намерений, но принесло много горя и родителям и детям. Как говорила моя жена, противоположностью добра является не зло, а благое намерение, чему она находила множество подтверждений. Зато противоположностью злу служит не злое намерение, а добро.

13

Как и предсказывал Гундлах, на следующий день в офис явился Швинд. Он пришел прямо от Гундлаха, сел в кресло перед моим письменным столом, понурив голову и сцепив руки. Он молчал до тех пор, пока у меня не лопнуло терпение. Но и заговорив, он не поднял голову и не расцепил рук.

– Когда я пришел к Гундлаху, картина висела на стене. Я показал ему исправленные места, он осмотрел их, похвалил работу. Потом достал складной нож, открыл его, провел по холсту, закрыл нож и положил его в карман. Я мог бы остановить его, так как он сделал свое дело без спешки. Но я был словно парализован. Потом он с улыбкой сказал:

– Ну, это вы быстро исправите. – (Он был прав, порез был небольшой и сделан там, где написана лестница.) – Но покой вы обретете лишь тогда, когда вернете себе картину, а я верну себе то, что принадлежит мне. Ступайте к своему адвокату, попросите его подготовить контракт.

– Контракт? – переспросил я.

– Все надлежит оформить как положено, – сказал он.

Подняв голову, Швинд взглянул на меня:

– Вы сможете сделать это? Составить контракт, по которому я получу назад картину, а он Ирену?

Я ничего не ответил, но по моему лицу он увидел, как я ужаснулся.

– Мне необходимо вернуть картину, необходимо! Неужели вы думаете, что я допущу, чтобы Гундлах ее снова изуродовал? Или даже уничтожил? Ее нельзя было продавать, следовало вернуть аванс, когда у меня начался роман с Иреной, а картину забрать. Боже мой, каким я был идиотом, каким идиотом! Теперь я знаю: писать я в состоянии лишь тогда, когда могу решать, что будет с моей картиной. Некоторые свои картины я уничтожал сам. Потому что видел фальшь. А в этой нет фальши. Однажды она будет висеть в Лувре, музее Метрополитен или Эрмитаже. Вы мне не верите? Вы правы, мне нужны деньги, поэтому я буду рад, если удастся продать ее в Берлин, Мюнхен или Кёльн. Значит, в музее Метрополитен будет висеть другая моя картина. Но однажды в Нью-Йорке состоится выставка моих лучших полотен, тогда Берлин отдаст на время эту картину в Нью-Йорк. – Он говорил все более взволнованно, размахивая руками, сжимая кулаки. Неожиданно он рассмеялся. – Возможно, когда-нибудь на большом вернисаже я увижу эту картину и вспомню вас. – Продолжая смеяться, он покачал головой. – Потом он снова распалился. – Но картина попадет в Нью-Йорк не раньше, чем Берлин испросит мое разрешение. Никогда больше не продам картину, не оговорив, что сам буду решать ее судьбу, кому ее можно продать, а кому временно предоставить для экспозиции. Думаете, покупатели не согласятся на такие условия? Да они будут драться за мои картины, пойдут на любые мои требования. Вы мне не верите, я знаю. Не верите, что любой набросок из моего блокнота сможет вас озолотить. Вы предпочитаете брать деньги от Ирены. Вы считаете меня недостаточно одаренным, недостаточно пробивным или же слишком сумасбродным для арт-рынка. – Я попытался возразить, но он отмахнулся, не дав перебить себя. – Вы полагаете, что мне следовало бы писать абстрактные картины или хотя бы, как Уорхол, консервные банки, бутылки кока-колы, Мэрилин Монро. Вот что вам нравится, признайтесь. Здесь, в офисе, у вас висят старинные гравюры, но дома у вас красуются «Гёте» или «Бетховен» Уорхола, потому что вы хотите показать, что образованны и не старомодны, что любите все современное. Не так ли?

Тон его был презрительным, взгляд враждебным. Я хотел объяснить ему, какие картины висят у меня дома и почему, но потом решил, что это его не касается, пусть думает обо мне что угодно.

– Неужели картина для вас важнее, чем ваша подруга?

– Вы не знаете, о чем говорите. Что вы смыслите в моей картине? Что вы смыслите в женщине? Ровным счетом ничего, ни в картине, ни в женщине. Возможно, она сама хочет вернуться к мужу. Ведь он дает ей комфорт – с прислугой, путешествиями, конным спортом, теннисом, деньгами. Вы ее об этом спрашивали? Что она станет делать, когда ее собственные деньги закончатся, а мои картины еще не начнут толком продаваться? Наймется домработницей? Уборщицей? Пойдет на фабрику? И вообще, какое вам до этого дело?

– Я должен составить контракт. Непристойный контракт. А вы спрашиваете, какое мне до этого дело.

– Успокойтесь. Ирена Гундлах – взрослая женщина. Какой бы контракт вы ни составили, что бы мы с ее мужем ни подписали, она поступит так, как пожелает. Если я ей скажу, что все кончено, а он ей скажет, что она вновь принадлежит ему, то она пошлет его к черту, а мне не поверит. Нет, не говорите мне о непристойности. Двое мужчин попали в передрягу, они хотят поправить дело, но удастся ли им сделать это, целиком зависит от женщины. Старая история.

Сказав заключительную фразу, он успокоился. Резкость теперь сочеталась у него с самообладанием. Он поднялся:

– Я согласен на любые условия. Пусть он решает, где, когда и что должно произойти. Вы знаете, как меня найти.

14

Если бы сегодня кто-то из клиентов обратился ко мне с подобным предложением, я бы указал ему на дверь. Но тогда я не знал, что сказать, и лишь молча смотрел, как Швинд покидает кабинет.

Посоветоваться с одним из старших адвокатов? Однако моя неплохая репутация в нашей фирме объяснялась отчасти тем, что я никогда не просил совета и решал все проблемы сам. Я подумал было о судье, у которого начинал стажером и с которым у меня сложились особенно доверительные отношения. Но я догадывался, чтó он мне скажет.

У администратора зазвонил телефон: это был Гундлах. Неужели он нанял детектива, который следил за Швиндом и доложил, когда тот пришел в офис и когда ушел?

– Подготовьте текст контракта сами. Не стану вмешиваться в работу профессионала. Но позвольте дать рекомендацию по процедуре. Гундлаху с Иреной лучше всего приехать ко мне. Мы немного побеседуем, Швинд отнесет картину в машину, якобы намереваясь сразу вернуться, чтобы забрать Ирену, но на самом деле уедет с картиной. Когда я объясню Ирене, что Швинд обменял ее на картину, она поймет, с кем ей следует остаться.

– А если нет?

Он рассмеялся:

– Это уж моя забота. Я ее знаю. Она ушла от меня, когда у нас было трудное время; она решила, будто нашла настоящую любовь – не со мной, а с ним. После того как он обменяет ее на картину, Ирена поймет, где настоящая любовь. – (Я промолчал.) – Алло? Вы мне не верите и спрашиваете себя, что будет, если она все-таки не поймет этого? Не бойтесь, я не посажу ее на цепь, не запру в подвале. А если она захочет вызвать такси, вызову ей такси. – Его голос сделался властным. – Одним словом, составьте текст контракта, дайте его на подпись Швинду и мне, потом назначьте время встречи. – Он положил трубку.

Посадит на цепь и запрет в подвале? Вряд ли. А если он ее похитит, спрячет где-нибудь? На своей загородной вилле, на своем острове в Эгейском море? Усыпит ее, и очнется она на яхте или в самолете. Тогда ей придется сделать хорошую мину при плохой игре, написать мне открытку, что, мол, проводит с Гундлахом новый медовый месяц.

Мне представился их разговор, затем борьба, попытка усыпить. Справится ли Гундлах сам? Или камердинер будет держать Ирену, а Гундлах сунет ей в лицо тряпку с хлороформом? И они вместе отнесут ее в машину? Гундлах сам сядет за руль? Потом мне пришел в голову другой вариант. А если Швинд обманет Гундлаха? Расскажет все Ирене? И она поможет Швинду забрать картину, чтобы потом скрыться? Но Гундлах этого не допустит, у него есть надежные люди; он настигнет обоих и накажет Швинда, а ее увезет. Или разозлится так, что накажет и ее? Велит избить, изнасиловать, изуродовать? Нет, Швинд наверняка понимает, что не сумеет обмануть Гундлаха. Сделка состоится.

15

Гундлах ушел на покой лишь несколько лет назад, передав компанию своей дочери. Наделенный предпринимательским даром, он открыл филиалы в Восточной Европе, Америке и Китае, консультировал Коля и Шрёдера по экономическим вопросам объединения Германии и, если бы пожелал, мог бы возглавить Федеральный союз немецкой промышленности. Иногда мы виделись с ним на различных приемах. Своего обещания вспомнить обо мне в случае удачной сделки со Швиндом Гундлах не исполнил.

Да, я устроил сделку Гундлаха и Швинда, как они хотели. Составил контракт, который предусматривал передачу картины Швинду в соответствии с предложением Гундлаха, дал обоим заготовленный текст на подпись. Передачу картины назначили на семнадцать часов в воскресенье.

Кроме того, я решил предупредить Ирену. Но как? Вызвать ее в офис? Попросить, чтобы она пришла одна? А если Швинд за ней все же увяжется? А если она сочтет мое приглашение странным и не согласится? Я знал, где она и Швинд снимают квартиру, а потому, взяв отгул, поехал туда и припарковал машину так, чтобы видеть подъезд многоэтажного дома. Ждать пришлось недолго. В девять утра она вышла из подъезда, пошла по улице; я двинулся за ней следом по другой стороне. Мы сели в метро в сторону центра. Сутолока у выхода из метро помогла мне придать нашей встрече видимость случайности.

– Как хорошо, что мы встретились. Дело приобрело необычный оборот, это мне и хотелось бы обсудить с вами. У вас найдется для меня несколько минут?

Удивилась ли она? Ирена отреагировала спокойно, с улыбкой сказала:

– Я иду на другой берег. Проводите?

Миновав старый центр, мы перешли через мост, разговаривая о том, как изменился облик города, о предстоящих выборах, о том, что выдалась хорошая осень. Над рекой еще висел утренний туман, но пестрая листва деревьев уже поблескивала на солнце. Мне вспомнилось, что во время ее первого визита в мой офис тоже светило солнце и блестела листва.

Мы сели на скамейку, я рассказал Ирене, как побывал у Гундлаха, о визите Швинда в офис, о составленном контракте, который я дал обоим на подпись. Рассказал о своем опасении, что Гундлах сделает с ней что-нибудь недоброе, если она воспротивится его замыслу. Не знаю, как она восприняла услышанное. Я не смотрел на нее. Я глядел на реку, на город, видел, что туман слоится и рассеивается. Когда я начал говорить, город еще был окутан туманом, а когда закончил, уже вовсю сияло солнце.

Взглянув наконец на нее, я заметил в ее глазах слезы и тут же отвернулся.

– Ничего, – сказала она голосом, в котором уже не слышалось слез, – просто пара слезинок. – Помолчав, она спросила: – Зачем нужен контракт? Что он им даст?

– Думаю, Гундлах хочет, чтобы договоренность была оформлена в виде письменных обязательств, хотя они и не имеют юридической силы. В прежние времена он вызвал бы Швинда на дуэль.

– А вам, что дает контракт вам?

– Если бы я отказался его составлять, Гундлах нашел бы другого адвоката. Тогда я не узнал бы, как он и Швинд намерены поступить с вами.

– Разве адвокат может так себя вести? Сначала представлять интересы одного из моих мужчин, потом сговориться с другим и наконец все рассказать мне?

– Мне все равно.

Она кивнула:

– Значит, в воскресенье. Нет, ни яхты, ни самолета у моего мужа нет, и острова тоже. А вот загородная вилла есть. Неужели он впрямь смог бы увезти меня туда под наркозом? Не знаю.

– У вашего мужа? Разве вы не разведены?

– Он не дает согласия, а его адвокаты затягивают развод. – В ее голосе послышалось раздражение, и я не понял, чем его объяснить – несогласием Гундлаха или моим любопытством.

– Извините…

– Вам не нужно постоянно извиняться.

– Я… – Мне хотелось возразить, что я вовсе не извиняюсь постоянно, однако я промолчал. Я сидел, не зная, как сказать, что хочу ей помочь, что готов сделать для нее все возможное, все ей отдать, что я люблю ее.

– Ну и влипла же я с обоими моими мужчинами! Один хочет продать меня, другой, похоже, готов меня насильно увезти. – Она усмехнулась. – А вы? Чего хотите вы?

Я покраснел:

– Я… я причастен к тому, что вы оказались в такой ситуации, и хочу сделать все, что в моих силах, чтобы вы выпутались из нее. Если я вам… если бы вы меня…

Она взглянула на меня – удивленно, растроганно, сочувственно? Я не мог истолковать ее взгляд. Потом, улыбнувшись, она провела ладонью по моей голове, затылку, плечам, затем коротко обняла:

– Я попалась в руки злодеев, но не пропаду. Придет добрый рыцарь и спасет меня.

– Вы смеетесь надо мной? Я не считаю себя каким-то особенным. Просто я… я люблю тебя.

16

Я люблю тебя – я сразу почувствовал, что говорить «тебя» было неправильно. Однако «я люблю вас» звучало бы не лучше. Наверное, если «я люблю тебя» звучит неправильно, следует промолчать. Но когда душа переполнена, слова сами рвутся наружу. Мне тут же захотелось исправить ошибку, объясниться.

– Это случилось, когда ты пришла в офис. Ты говорила о любви, о том, что, когда женщину любят по-настоящему, она становится возлюбленной, матерью, сестрой, дочерью, говорила о счастье, которое даруется любовью, таком большом счастье, что нам завидует Бог. При этом ты улыбалась, и в улыбке были счастье, боль, мудрость и обещание… Нет, мне ты ничего не обещала, ничего такого, на что я бы мог рассчитывать, вовсе нет… это обещание было… космическим, я знаю, ты говорила о любви и о женщинах вообще… Но… ты и есть для меня такая женщина, поэтому любить тебя и быть любимым – это…

– Тсс, – она опять положила руку мне на плечи и притянула к себе, – тсс… – (Я умолк, надеясь продлить объятье, и закрыл глаза.) – Если ты действительно хочешь мне помочь…

– Что надо сделать? – Я открыл глаза. – Что?

– Ты мог бы… – Замолчав, она убрала руку с моих плеч. Я тоже выпрямился. Наконец она заговорила, сначала медленно, потом все решительней: – Когда в воскресенье мы поедем к Гундлаху… Карл не захочет брать мою машину, возьмет свой микроавтобус «фольксваген». Я могу… я дам тебе свои ключи от микроавтобуса. Когда мы зайдем в дом Гундлаха, ты проберешься в микроавтобус и спрячешься за водительским сиденьем. Карл вынесет картину из дома, положит в машину, захлопнет дверцу. Тут важно, чтобы ты сразу уехал. Чтобы сразу рванул с места. Если Карл сумеет распахнуть дверцу и запрыгнуть в машину, все пропало. Если же все получится… Я уверена, Карл подумает, что Гундлах решил его обмануть, бросится в дом, начнет винить Гундлаха, и я, пока оба будут спорить, сумею улизнуть. За домом Гундлаха дорога делает поворот. Там кончается сад, ты притормозишь, подождешь меня, я перелезу через стену и сяду к тебе в машину.

Я постарался отреагировать с таким же хладнокровием, с каким она изложила свой план.

– А Швинд припаркуется так, чтобы мне не пришлось разворачиваться?

Она кивнула:

– Я позабочусь об этом. О воротах не беспокойся, их закрывают только на ночь. – Ирена улыбнулась мне. – Если ты рванешь с места, как только захлопнется дверца, и если я убегу, как только мои мужчины сцепятся, у нас все получится.

Мне не понравилось, что она сказала «мои мужчины», но я промолчал. Я представил себе спускающийся по склону холма участок перед домом Гундлаха, дорожку от ворот к дому, деревья и парковку. Да, пожалуй, я сумею незаметно забраться в микроавтобус. Я не знал, что произойдет, если план сорвется, я зашел за черту, которую никогда не переступал. Но я был полон решимости.

– А когда ты сядешь ко мне в машину, куда мы поедем?

Она опять провела ладонью по моей голове:

– Куда ж еще?

17

Это могло означать только одно – ко мне. Я был счастлив. Теперь мы вместе. Мы вместе сделаем дело, вместе победим, вместе сбежим. Но бежать не обязательно, можно остаться – в чем ее могут обвинить? А меня? Я размечтался о нашей совместной жизни. Снимем ли мы большую квартиру или маленький дом, станет ли она ухаживать за садом, готовить еду, чем будет заниматься с утра до вечера, любит ли она путешествовать и куда предпочитает ездить, много ли она читает и что, если?..

– Мне пора. – Оборвав мои мечтания, она встала.

Я тоже встал:

– Можно тебя проводить?

– Здесь всего несколько шагов. – Она показала на Музей прикладного искусства.

– Ты…

– Я там работаю. Занимаюсь дизайном.

Внезапно я почувствовал страх. У красивой женщины, с которой мне грезилась совместная жизнь, уже была своя жизнь. У нее была профессия, она заработала достаточно денег или получила наследство, у нее были мужчины, Швинд и Гундлах появились не случайно, а по осознанному выбору. «Занимаюсь дизайном». Она сказала это так коротко, словно не хотела сообщать мне больше самого необходимого.

– Когда ты передашь мне ключи?

– Я брошу их в почтовый ящик. Где ты живешь?

Я назвал свой адрес.

– Тебе придется позвонить у входа. Ящик висит в подъезде. Когда ты придешь?

– Не знаю. Если тебя не будет дома, стану нажимать все кнопки подряд, пока кто-нибудь не откроет.

Она зашагала прочь. Пошла по набережной, пересекла улицу, зашла в музей. Переходя улицу, посмотрела направо и налево, проверяя, нет ли машин; она могла бы оглянуться на меня, махнуть рукой, но не стала.

Я вновь сел на скамейку. Вернуться в офис, чтобы сделать начавшийся день обычным рабочим днем? Этого мне не хотелось. Вспоминая в Ботаническом саду то утро у реки, я подумал, что потом ни разу не позволил себе просто бездельничать целый день. Разумеется, бывали дни, которые я посвящал моей невесте, потом жене или детям и не работал. Но в эти дни я выполнял свои обязанности по отношению к невесте, жене или детям или делал что-то полезное для собственного здоровья, для самообразования, для поддержания отношений. Интересные занятия, приятное разнообразие, чтобы отвлечься от работы. Но часами просто сидеть, глазеть по сторонам, щурясь от солнечного света, найти ресторан, побаловать себя вкусной едой и хорошим вином, пройтись, затем снова подыскать место, чтобы посидеть и поглазеть по сторонам, щурясь от солнца, помечтать – такое было со мной лишь в тот раз и случилось опять только теперь, в Сиднее.

Я спросил себя, о чем я тогда мечтал. Наверняка о совместной жизни с Иреной. Но наверняка не только об этом. Как теперь мне вспоминается прошлое, так и тогда я, пожалуй, вспоминал прошлое. Вероятно, оно увиделось мне в новом свете, поскольку я был на пороге обретения счастья. Возможно, мое детство у бабушки и дедушки показалось мне теперь не безрадостным временем, а шагом к свободе, и, думая о своей профессиональной карьере, я думал не о ее тяготах, а об успехах, и при мысли о своих несостоявшихся романах с женщинами я думал не о неудачах, а о предвестии счастья.

Я не жалуюсь на старость. Не завидую юности, что у нее вся жизнь впереди; я бы не хотел повторить свою юность. Но я завидую короткому прошлому юности. Когда мы молоды, наше прошлое еще вполне обозримо. Мы можем придать ему некий смысл, хотя всякий раз он, вероятно, будет иным. А теперь, оглядываясь назад, я не знаю, чтó в прошлом было для меня бременем, а что подарком, справедлива ли цена, которую пришлось заплатить за успех, и что исполнилось в моих встречах с женщинами, а что не далось мне в руки.

18

В пятницу я опять навестил картину. Художественная галерея была переполнена школьниками и учителями. Мне нравилась детская разноголосица: она напоминала мне переменки на школьном дворе или летние дни в открытом бассейне. Перед картиной стояла группа подростков, обсуждавших фигуру женщины. Не широковаты ли бедра, не толстоваты ли ноги, не маловаты ли ступни, симметрично ли посажены художником соски? Я не подошел к картине, но стоял близко от мальчишек, и, смутившись моим присутствием, они ретировались.

Я не находил в изображенной женщине никаких изъянов. Но и видел ее иной, чем в последний раз. Да, в ней была кротость, был соблазн и готовность отдаться. Она уже не сопротивлялась. Но и не сдалась окончательно. В том, как она держала голову, опустила глаза, сжала губы, чувствовалось тайное сопротивление, протест, непокорность. Она никогда не подчинится тому, в чьей власти она находится. Она будет подыгрывать ему. Однако в конце концов ускользнет от него, вырвется на волю.

Мог ли я уже тогда догадаться, вообразить, как развернутся события дальше. Я находился в доме Гундлаха совсем недолго, не успел толком рассмотреть картину. А если бы я поглядел на нее подольше? Понял бы что-нибудь?

Вечером того дня, когда мы сидели на берегу реки, она не пришла. Я взял отгул и на следующий день; мне хотелось быть дома, когда она придет, чтобы передать ключи. Я пораньше сходил в магазин за покупками, а вернувшись, не без боязни заглянул в почтовый ящик. Ключей еще не было. Я человек аккуратный, даже педантичный, поэтому мне не требовалось к приходу Ирены Гундлах приводить квартиру в порядок. Но я поставил в вазу цветы и наполнил блюдо фруктами. Опасаясь, что Ирене не нравятся педанты, я вынул пару яблок из блюда, катнул их по столику, книги и журналы разбросал на полу возле кресла, а на письменном столе небрежно разложил исписанные листы черновика задуманной статьи.

Ирена пришла в субботу. Она позвонила, и я, даже не выглянув в окно, понял, что это она, но не стал нажимать на кнопку, а бросился по лестнице вниз, чтобы открыть дверь подъезда.

– Я только хотела… – Ключи она держала в руке.

– Поднимемся ко мне. Нам надо поговорить.

Она пошла по лестнице впереди меня, быстрым шагом, я смотрел на ее ноги в туфельках без каблуков, на голые щиколотки, на бедра и ягодицы, туго обтянутые брючками, короткими, чуть ниже колен. Дверь в квартиру я оставил открытой, Ирена вошла медленно, оглянулась, но все же вошла, словно в ее визите не было ничего необычного. Пройдя в большую комнату, которая служила мне гостиной и кабинетом, она сначала шагнула к окну, посмотрела на улицу, потом на письменный стол, увидела исписанные листы.

– Что ты пишешь?

– Верховный суд вынес решение по авторскому праву… – Я запнулся. Внизу я не обнял ее, мне захотелось сделать это теперь, но я подумал, что выгляжу нелепо: малосимпатичная улыбка, слишком длинные руки и слишком большие ладони, неуклюжие движения. Я не решился подойти к ней.

– По авторскому праву? А что мы должны обсудить?

– Может, присядешь? Хочешь чаю, кофе или?..

– Ничего не нужно, я спешу.

Однако она все же села в кресло, вокруг которого на полу лежали книги и журналы, а я сел в кресло напротив.

– Завтра я поеду к дому Гундлаха… Это ведь богатый квартал. Моя машина не бросится в глаза, если я припаркую ее просто на улице? Не стану ли я сам слишком приметной фигурой на улице? Ведь люди там знают друг друга, не обратят ли они внимание на незнакомого человека?

– Оставь машину в деревне, которую будешь проезжать по дороге к Гундлаху. Оттуда пойдешь пешком, с полчаса, не больше. Тебе страшно? – Она испытующе посмотрела не меня.

Я покачал головой:

– Нет, я рад. Что мы с тобой… То, что я сказал тебе позавчера… Я тебя огорошил. Мне хотелось бы сказать это снова, подобрать красивые слова, но боюсь вновь огорошить тебя, поэтому лучше подожду, когда у нас появится в запасе целая вечность. Нет, мне не страшно. А тебе?

Она рассмеялась:

– Страшно, что дело сорвется? Что меня оскорбят? Увезут насильно?

– Не знаю. Что ты собираешься сделать с картиной?

– Ничего, пока не заполучу ее. – Она встала. – Мне пора идти.

Куда – хотелось спросить мне; и еще – любит ли она меня или хотя бы полюбит меня когда-нибудь, продолжает ли она спать с Карлом Швиндом и что мы предпримем в воскресенье, оказавшись в машине с картиной. Но я не задал ни одного из этих вопросов. Я встал, обнял ее, она не прильнула ко мне, но и не отстранилась, а потом, высвободившись, поцеловала меня в щеку, погладила по голове:

– Ты хороший мальчик.

19

Мне действительно не было страшно. Я сознавал, что собираюсь совершить проступок, из-за которого в случае провала с моей адвокатской карьерой будет покончено. Мне это было безразлично. Мы начнем с Иреной другую, счастливую жизнь. Можно уехать в Америку, я буду подрабатывать официантом в ночном ресторане, а днем учиться в университете, опять добьюсь успеха, хоть юристом, хоть врачом или инженером. Если Америка не примет скомпрометированного юриста, почему бы не двинуть в Мексику? Я без труда выучил в школе английский и французский, не возникнет особых проблем и с испанским.

Но перед сном меня охватил такой озноб, что зубы застучали. Меня продолжало знобить, хотя я накрылся всеми одеялами и пледами, которые сумел найти. В конце концов я заснул. Под утро проснулся весь мокрый от пота в отсыревшей постели.

Чувствовал я себя хорошо. Ощущал легкость и одновременно неимоверную силу, которой ничто не сможет противостоять. Это было удивительное, неповторимое ощущение. Не помню, чтобы я когда-либо испытывал его – раньше или позднее.

Начался воскресный день. Я позавтракал на балконе, светило солнце, в ветвях каштана щебетали птицы, от церкви донесся колокольный звон. Мне подумалось о венчании: венчалась ли Ирена в церкви и захочет ли она венчаться со мной, как она вообще относится к Церкви? В мечтах мне представились картинки нашей совместной жизни во Франкфурте, сначала на балконе этого дома, потом на балконе большой квартиры в Пальмовом саду, затем в парке под старыми деревьями на другом берегу реки. Я видел себя на борту океанского лайнера, везущего нас через Атлантику. Я попрощался с прошлым, с юридической фирмой, с Франкфуртом и всеми, кто там жил. Прощание было безболезненным. К своей прошлой жизни я испытывал спокойное равнодушие.

Я выехал из дому рано, но едва не опоздал. В деревне был праздник, рыночную площадь и главную улицу перекрыли, машины с трудом пробирались по боковым улочкам. Припарковавшись у кладбища, я отыскал тропинку через виноградники, по которой, как мне показалось, можно сократить путь, однако из этого ничего не получилось; я вышел на лесную дорогу, ведущую к кварталу, где находился дом Гундлаха. Когда меня обогнала машина, в голове мелькнула мысль, что Швинд тоже может поехать этой дорогой и заметить меня, поэтому я свернул на боковую дорожку, скрытую деревьями и кустарником.

Я постарался одеться неброско: джинсы, бежевая рубашка, коричневая кожаная куртка, солнечные очки. Но, выйдя из леса на воскресные пустынные улицы, где иногда видел на террасе семейство, сидящее под тентом, я почувствовал, будто все глаза уставлены на меня – глаза тех, кто сидит на террасах, и тех, кто стоит за окнами. Кроме меня, на улице не было ни одного пешехода.

Отказавшись от кратчайшего пути, на котором меня мог увидеть Швинд, я поблуждал по параллельным и боковым улочкам квартала и добрался до дома Гундлаха в пять часов с минутами. Парковочное место перед гаражом пустовало. Укрывшись за мусорным контейнером и кустами сирени, я принялся ждать. Я внимательно осмотрел дорожку к дому, сам дом, гараж с одной открытой и другой закрытой дверной створкой, в гараже стоял «мерседес», а на дорожке к дому нежилась на солнышке кошка. По другую сторону от дома на склоне холма зеленела лужайка, там росли невысокие сосны; я прикинул, что смогу зигзагами от сосны к сосне добежать до микроавтобуса. Нужно будет как можно скорее спрятаться за ним, чтобы меня не заметил случайный прохожий или кто-нибудь из соседнего дома или, заметив, не понял, что за тень мелькнула возле машины.

«Фольксваген» Швинда я услышал издалека: постреливал неисправный глушитель. Микроавтобус ехал быстро. Чихая и дребезжа, он стремительно повернул с дороги к дому, спугнул кошку и резко затормозил у входа. Из машины никто не вышел; помедлив, она сдала назад, развернулась и встала перед входом так, чтобы выехать обратно напрямую. Потом дверцы открылись, Ирена и Швинд вышли: она молча, он ворча, – я расслышал «Какого черта?» и «Вечно твои нелепые идеи!». Потом отворилась дверь дома, Гундлах поздоровался с гостями, пригласил их войти.

Пора, сказал я себе. Люди за окнами, чье внимание привлек к себе шумный «фольксваген» Швинда, очевидно, вернулись к своим прежним занятиям. Перебежав через дорожку, я спрятался за первой сосной, потом бросился дальше, споткнулся, упал, дополз до следующей сосны, встал и, хромая на саднящую ногу, пробежал мимо последней сосны к микроавтобусу. Открыв дверцу, я залег у переднего сиденья так, чтобы меня не было видно снаружи, но чтобы сам я мог видеть, что там творится; потом вставил ключ в зажигание. Оставалось ждать.

Болела нога, затекла спина. Но я продолжал чувствовать утреннюю легкость и силу, а потому ни на минуту не усомнился в том, что я делаю. Через некоторое время я услышал открывшуюся дверь дома и ворчание Швинда – то ли помогавший ему камердинер был медлителен, невнимателен, бестолков, то ли Швинду не понравилось, что пришлось обходить машину, дверь которой он с трудом отодвинул. С таким же ворчанием он уложил картину в багажное отделение и задвинул дверцу; дождавшись, когда щелкнет замок, я повернул ключ зажигания.

Двигатель завелся сразу; пока Швинд сообразил, в чем дело, закричал и заколотил по машине, я уже рванул с места; он кинулся за мной, однако я сумел набрать скорость, он успел дотянуться до пассажирской дверцы и дернуть ее, но не смог ни запрыгнуть, ни заглянуть внутрь. В зеркале заднего вида я видел, как он бежит следом, отстает, делаясь все меньше и меньше, пока наконец не остановился.

20

Я доехал до поворота за домом, через минуту-другую вышел из микроавтобуса, обошел его кругом, задвинул дверцу салона, захлопнул дверцу рядом с водителем, которую успел распахнуть Швинд и которую я не сумел на ходу прикрыть. Картину мне осматривать не хотелось, сам не знаю почему.

Потом я стал ждать. Я глядел на стену, через которую собиралась перелезть Ирена; это была побеленная каменная стена высотой два метра с бордюром из красного кирпича. Взглянул на живую тисовую изгородь соседнего участка, высокую и плотную, примыкавшую, словно зеленая стена, к белой стене гундлаховского сада. Потом посмотрел на забор участка внутри поворота – он тоже был высокий, к тому же наглухо зарос плющом и выглядел столь же неприветливо, как белая каменная стена. Я глядел на голубое небо, слышал доносившийся из садов птичий щебет, далекий собачий лай. Неожиданно я почувствовал себя зажатым между стеной и забором. Меня опять зазнобило, как ночью, и я испугался не знаю чего. Того, что Ирена не придет?

Но Ирена вдруг появилась. Сидя на стене, ясноглазая, сияющая, улыбающаяся, она подобрала волосы, откинула их назад, а потом спрыгнула со стены. Я обнял ее и подумал, что теперь все будет хорошо. Я был счастлив. Запыхавшись, она прислонилась ко мне, чтобы отдышаться, потом быстро поцеловала меня и сказала:

– Надо уезжать отсюда.

Она захотела сесть за руль. В деревне шел праздник, из-за которого мы бы застряли, а преследователи смогли бы нас догнать, поэтому Ирена сказала, что безопасней свернуть перед деревней на дорогу, ведущую в горы, сделать большой крюк и въехать в город с востока. А мне, дескать, лучше выйти из микроавтобуса перед деревней и вернуться в город на своей машине, чтобы ее не нашли в деревне.

– Как там узнают мою машину?

– Лучше не рисковать.

– Рисковать? Разве я не мог, приехав на праздник, выпить вина и уехать в город на такси, оставив собственную машину?

– Пожалуйста, сделай, как я прошу. Мне так будет спокойнее.

– Когда мы увидимся? И что с твоими вещами? Может, нужно их забрать, пока Швинд не вернулся? А картину надо выгрузить и машину куда-то поставить, пока полиция…

– Тсс… – Она закрыла мне рот ладонью. – Я обо всем позабочусь. Без вещей, которые остались у Швинда, я обойдусь.

– Когда ты придешь ко мне?

– Позже, когда все улажу.

Она высадила меня у деревни, поцеловав на прощанье, я забрал машину и поехал домой. Сделать крюк, спрятать картину в каком-то месте, которое она, видимо, подготовила заранее и хотела сохранить от меня в тайне, поставить где-то микроавтобус, взять такси – на все это понадобится часа два, и только потом она придет ко мне. Но еще до того, как истекли два часа, я впал в смятение; я ходил по комнате из угла в угол, то и дело выглядывал из окна, сделал себе чай, забыл вынуть из чайника заварку, через некоторое время снова сделал чай и опять забыл в нем заварку. Как она справится с картиной? Сумеет ли донести ее? Или у нее есть помощник? Кто? Или все-таки сумеет донести сама? Почему она не доверяет мне?

Через два часа я придумал объяснение, почему она до сих пор не пришла, через три часа придумал новое объяснение, а через четыре часа еще одно. Всю ночь я выдумывал разные причины, пытаясь утихомирить свои опасения, что с ней что-то случилось. Этими опасениями я пытался заглушить страх, что она не придет, потому что не хочет прийти. Тревога за нее – так тревожатся друг за друга влюбленные, так друг беспокоится за друга, мать за ребенка.

Тревога сближала меня с Иреной, поэтому, когда под утро я обзванивал больницы и полицейские участки, мне казалось естественным представляться ее мужем.

Когда начало светать, я понял, что Ирена не появится.

21

В понедельник позвонил Гундлах:

– Вы, очевидно, уже слышали о Швинде. Порядка ради я хочу подтвердить эти сообщения. Моя жена исчезла, картина тоже. Мои люди выясняют, вел ли Швинд со мной двойную игру. Так или иначе, в ваших услугах я больше не нуждаюсь.

– Я никогда не состоял у вас на службе.

Он рассмеялся:

– Как вам будет угодно. – Гундлах положил трубку.

Спустя несколько дней я получил от него уведомление, что никаких свидетельств двойной игры Швинда не обнаружено. Я оценил порядочность Гундлаха, посчитавшего необходимым известить меня об этом. Швинд вообще больше не объявлялся.

Мне удалось разузнать, что после того дня, утро которого мы провели вместе, Ирена больше не появлялась в Музее прикладного искусства, где она работала, хотя срок ее стажировки еще не истек. Я выяснил также, что, помимо съемной квартиры, где она жила со Швиндом, у нее имелась еще и собственная квартира, ее убежище, о котором ничего не знали ни друзья, ни подруги. Соседка не сумела вспомнить, когда она в последний раз видела Ирену, – когда-то давно.

Я был уязвлен, опечален, разозлен. Я тосковал по Ирене и, открывая почтовый ящик, порой надеялся найти письмо от нее или хотя бы почтовую открытку. Тщетно.

Однажды, спустя два года, мне показалось, что я увидел ее. В районе Вестланд, неподалеку от нашего офиса, студенты захватили пустующий дом, а полиция выгнала их оттуда. За этим последовала многотысячная демонстрация, которая прошла мимо нашего офиса, и я, стоя у окна, глядел на толпу. Меня удивляло веселое оживление демонстрантов – ведь они вышли на улицы, возмущенные несправедливостью. Они весело вскидывали сжатый кулак, задиристо выкрикивали свои лозунги или передвигались бегом, взявшись под руки. У них были хорошие лица, отцы несли малышей на плечах, матери вели детей за руку; много молодежи, школьники и студенты, несколько рабочих в комбинезонах, солдат, солидный мужчина в костюме и при галстуке. Неожиданно я увидел Ирену – или она померещилась мне; я бросился по лестнице вниз, на улицу, побежал вдоль колонны; несколько раз я находил похожее лицо, думал, что именно из-за него обознался, глядя на демонстрантов из окна, но все-таки продолжал искать до тех пор, пока отделившаяся от колонны группа молодых людей не взломала двери пустующего дома; тогда прибыла полиция и начались стычки с демонстрантами.

Со временем раны зарубцовываются. Но мне никогда не хотелось вспоминать историю с Иреной Гундлах. Особенно после того, как я понял, насколько я был смешон. Неужели не понятно, что не может добром кончиться дело, начавшееся с обмана, что мне не место за рулем угнанной машины, что женщины, перелезающие через стену, сбегающие от своих мужей и любовников, не для меня и что я позволил себя использовать? Любой здравомыслящий человек сразу бы все понял.

Всю смехотворность, постыдность собственного поведения я переживал с особой остротой при воспоминании, как ждал Ирену у садовой стены, терзаясь сомнениями, придет она или не придет, захочет или не захочет меня, при воспоминании о дурацких темных очках, моем ознобе и страхе, при воспоминании, как я обнял ее, как был счастлив, думая, что она тоже счастлива. Эти воспоминания были мне физически неприятны.

Я снова и снова утешал себя мыслью, что, не случись этого сумасбродства, мой будущий брак не сложился бы так удачно. Нет худа без добра, любила говорить моя жена.

Прошлого не изменишь. Я давно смирился с этим. Трудно только смириться с тем, что снова и снова не понимаешь прошлого. Возможно, и впрямь не бывает худа без добра. А возможно, всякое худо только и бывает что худым.

22

В субботу я поехал на прогулочном катере, отправлявшемся к оконечности бухты, к зеленой полоске земли, за которой начиналось открытое море. Ботанический сад мне вовсе не надоел. Но я решил, что не стоит изо дня в день ограничивать свое жизненное пространство. Проводя отпуск на море, я никогда не ограничивался пляжем, а старался познакомиться с местными достопримечательностями, и жилье у моря выбирал такое, чтобы вокруг были живописные окрестности.

Мы проплыли мимо маленького острова, где некогда были сооружены укрепления для воображаемой войны против воображаемого противника, мимо покачивающихся на волнах серых, проржавевших военных кораблей, мимо домов на воде, где, вероятно, жилось легко и весело, мимо рощ, мимо пляжей и бухточек с яхтами. Солнце, ветер, запах моря – утро бодрило, дети неутомимо носились с носа на корму и обратно, чтобы подставить лица свежему ветру. Меня слегка знобило, однако я, не желая показывать слабину, не спустился в кабину, где сидела пожилая публика.

Когда катер пристал к берегу, я нашел небольшое возвышение, чтобы окинуть взором морские дали, но не разглядел ничего, чего не видел бы в Атлантике или на Тихом океане. Но на меня сильно подействовала мысль о том, что даль простирается отсюда в одну сторону до Чили, а в другую – до самой Антарктиды. Я чувствовал эту даль и глубину, видел, что вода здесь темнее, а волны, мягко накатывающие на берег, выглядят более грозными.

Я шел вдоль берега, пока мне не надоело идущее параллельно берегу шоссе с интенсивным движением; я вернулся назад к пристани, где можно было взять шезлонг и пляжный тент. В рюкзаке у меня опять лежали бутылка красного вина, несколько яблок и книга об истории Австралии.

История Австралии коротка, поэтому вскоре в книге пошли разделы о современности, нынешнем климате, полезных ископаемых, сельском хозяйстве, промышленности, внешней торговле, транспорте, культуре и спорте, школах и университетах, о конституции и административном устройстве страны, о плотности населения и демографической ситуации, о географической и социальной мобильности, о вопросах занятости и досуге, о гендерных проблемах и статистике разводов.

Оказываясь в другой стране, я всякий раз задаюсь вопросом, не жилось ли бы мне здесь более счастливо. Проходя по улице и увидев на углу компанию разговаривающих и смеющихся людей, я представляю себе, как жил бы здесь и сейчас стоял бы в этой компании и весело общался с друзьями. Когда в уличном кафе я вижу, как к столику, за которым сидит женщина, подходит мужчина и оба радостно здороваются, я представляю себе, что мог бы встретить здесь другую женщину, которая радовалась бы мне, а я радовался бы ей. И когда по вечерам в окнах загорается свет, каждое окно сулит одновременно свободу и уют – свободу от старой жизни и уют в новой. Теперь даже обычное чтение пробуждает во мне тоску по другой жизни в другом мире.

Я не чувствовал себя несвободным в прежней жизни. Мы с женой были дружной парой, в которой каждый пользовался свободой. При желании она могла бы работать, мы были в состоянии обзавестись няней для детей. Но жена предпочла остаться дома, и без ее усердия дети не стали бы такими, да и я тоже. Позднее она не добилась бы в муниципальной политике заметного успеха без опоры на мое влияние и связи. Нет, я не чувствовал несвободы. Но я не смог бы в одночасье бросить все – дом, семью, работу, – чтобы начать где-то новую жизнь. Мои друзья и коллеги, бросившие жену и работу ради новой, более молодой женщины и более модной профессии, бросившие пятидесятилетнюю домохозяйку ради тридцатидвухлетней менеджерши по организации публичных мероприятий, адвокатуру ради профессии специалиста по связям с общественностью или терапевта, оказались через несколько лет новой жизни с тем же, с чем они были в старой, – семейными скандалами и надоевшей работой. Нет, я не чувствовал себя несвободным в прежней жизни; сделав осознанный выбор, я осознанно придерживался его. Я вполне мог бы найти себе женщину помоложе. Я не красавец, но слежу за своей физической формой, довольно состоятелен, и мне есть что предложить молодой женщине. Но мне этого не хотелось.

Странно, в моей жизни одновременно сочетались случайность и неизбежность. Выбор профессии, решение жениться, завести ребенка, потом следующего и еще одного, стремление найти место в большой юридической фирме – все это получалось само собой. Профессию я выбрал из духа противоречия, женился – потому что не видел причин не жениться; первое решение привело меня в большую юридическую фирму, второе – обернулось тремя детьми.

23

В понедельник мне позвонил директор детективного агентства. Спросил, нахожусь ли я еще в Сиднее, могу ли зайти к нему. Дескать, разговаривать, видя собеседника, лучше, чем по телефону.

Воскресенье я провел в гостиничном номере. Не знаю, почему ночь с субботы на воскресенье оказалась бессонной, почему я смотрел фильмы по платному телеканалу – боевик, любовную драму, семейную комедию и порно, почему пил виски, хотя обычно предпочитаю пиво или вино. Похоже, мне захотелось напиться. Во всяком случае, проснувшись утром, я почувствовал, что все еще пьян. Я остался в постели и провалялся целый день. Собирался позвонить детям, но сначала было слишком рано, а потом слишком поздно.

Не помню, чтобы я вообще когда-либо напивался так, тем более намеренно. Конечно, мне доводилось видеть пьяных; мать моего компаньона Кархингера, темпераментная уроженка берегов Рейна, воспитала жизнелюбие и в сыне, поэтому во время корпоративных вечеринок он мог заложить за воротник, начинал приставать к девушкам-стажеркам. Я всегда относился к нему несколько свысока. Немного свысока я поглядывал и на жену, когда ей доводилось выпить лишнего. Ни по образу жизни, ни по складу характера она не была алкоголичкой; после аварии мне пришлось объяснять это не только полиции, но и детям, которые даже упрекали меня, хотя ее смерть оказалась для меня и без того тяжелейшим ударом. Но иногда от нее пахло спиртным и ее пошатывало. Порой, когда она являлась домой в подобном виде или я, вернувшись поздно, заставал ее такой дома, мне приходилось ложиться спать в кабинете. Ее пьяный храп был невыносим.

Поднявшись вечером с кровати, я устыдился. Пошел в зал для фитнеса, позанимался на беговой дорожке, поработал с гантелями. Я был один, поэтому сначала отыскал кнопку, чтобы выключить музыку, потом другую, которая поднимала жалюзи. Такими порт и бухту я еще не видел. Темное небо было затянуто тучами, которые громоздились, будто горная гряда. Иногда между ними сверкали молнии, освещая края туч зеленоватыми, синеватыми или белыми отблесками. На черной воде пенились гребешки волн; в море не было видно ни катеров, ни кораблей.

Приняв душ и одевшись, я спустился на лифте в холл, вышел из отеля. Улицы, как и бухта, опустели. Промчалась санитарная машина с сиреной и мигалкой, будто шторм уже обернулся первыми жертвами. В остальном было тихо. Воцарился штиль. Бушевал прибой, но волны разгонял не ветер, море кипело само по себе.

Затишье перед бурей угнетало, и когда она разразилась, это принесло облегчение. По улицам пронесся шквальный ветер, погнав по площади перед отелем обрывки бумаги, картонные стаканчики, пластиковые пакеты и жестяные банки; ветер подхватывал мусор, закручивал в воронки, и маленькие смерчи неслись по мостовым наперегонки. Внезапно похолодало, с неба обрушился град, ледышки загрохотали по навесу перед входом, стараясь разбить его вдребезги. Вернувшись в холл, я смотрел, как град покрывает площадь и улицы белым подрагивающим слоем ледышек.

Персонал отеля и гости говорили о большом граде 1999 года, вспоминали диаметр ледышек, размер нанесенного ущерба, количество жертв. То, что я видел сейчас, была просто обычная гроза с градом.

Когда град прекратился и начался ливень, я вышел на улицу. Вскоре я промок и замерз. Но шуршать ногами по ледяному, тающему под дождем покрову, шлепать по лужам, разбрасывая ледяные капли воды, доставляло такое удовольствие, что меня не останавливали ни промокшие ноги, ни боль в боку, оттого что я, поскользнувшись, упал. Я побрел к порту, где дождь, море и берег слились воедино. Захватывающее зрелище. Вселенский потоп.

Но потом холод и сырость проняли меня, я вернулся в отель. Остаток воскресенья я провел вполне благоразумно, хорошо выспался и не менее благоразумно начал утро понедельника. После телефонного разговора с директором детективного агентства я вызвал такси и поехал к нему.

24

Секретарша проводила меня к директору, который, выйдя из-за письменного стола, поздоровался, предложил мне сесть в кресло возле стола, а сам вернулся на прежнее место. Директор был таким, каким я себе его и представлял: пожилым, с брюшком, лысым. Подобно всем мужчинам моего возраста, лысым и с брюшком, он вызвал у меня гордость за отсутствие у меня брюшка и лысины.

– Мы нашли ее. – Расположившись поудобнее, он ждал от меня выражения признательности.

Мне знакомо это по моим коллегам. Они исполняют то, что им положено или поручено, получают за это деньги, но, сверх того, им хочется одобрения и похвал. Нередко они интересничают, заставляя чуть ли не клещами вытаскивать из них каждое слово отчета о выполненном поручении. Своих сотрудников я отучил от подобной манеры. Директора детективного агентства я бы, пожалуй, отучить не сумел. Признательно кивнув, я нетерпеливо спросил:

– Где она?

– Дело оказалось непростым. Она живет здесь уже двадцать лет, но… – Он сделал паузу, покачал головой и продолжил говорить лишь после того, как я повторил: «Но?..» – Но она находится здесь нелегально. Она въехала в Австралию по туристической визе, а позднее не позаботилась ни о виде на жительство, ни о разрешении на работу, ни о гражданстве, ни о медицинской страховке – ни о чем. Нам не удалось проследить, где она проживала эти двадцать лет и чем занималась. Сегодня она живет на побережье, к северу отсюда, в трех-четырех часах пути. Видимо, у нее есть деньги в Германии, она расплачивается немецкой кредитной картой. Поэтому она ускользнула от внимания регистрационных служб; если бы она здесь работала, открыла банковский счет, ей пришлось бы предъявлять документы, которых у нее нет.

– Под какой фамилией она живет здесь?

– Ирена Адлер. Это ее девичья фамилия, которая одинаково хорошо звучит по-немецки и по-английски. Говорят, английским она владеет в совершенстве.

– Что вы выяснили о ее контактах с Художественной галереей?

– Она предложила картину куратору, тот взял ее, навел справки и не обнаружил ничего подозрительного; картина упомянута в списке ранних произведений Карла Швинда и не значится в «Реестре пропавших произведений искусства». Тем временем к картине проявили интерес другие музеи; на этой неделе «Нью-Йорк таймс» опубликовала большую статью о нашедшемся шедевре.

Похоже, сотрудники детективного агентства нашли в Художественной галерее человека, который каким-то образом сумел ознакомиться с документацией куратора и с архивом иммиграционного ведомства, после чего они поспрашивали тут и там, выяснили, где проживает Ирена Гундлах. Я рассчитывал на большее. Надеялся узнать, где она жила раньше, чем занимается и кем она стала теперь. Одновременно я сознавал всю нелепость таких надежд: я ведь не спрашивал об этом, а поинтересовался только тем, принадлежит ли картина ей и находится ли Ирена в Австралии.

Я получил адрес: Ред-Ков, неподалеку от Рок-Харбора, после чего поблагодарил и расплатился. По дороге в отель я купил себе несколько хлопчатобумажных и льняных штанов, шорты и рубашки. Отель арендовал для меня машину, я уложил вещи, поблагодарил, расплатился и двинулся в путь.

25

До Рок-Харбора я бы доехал в тот же день. Справившись с несколькими неприятными ситуациями из-за обгонов и поворотов, я постепенно освоился с левосторонним движением и помчал сначала по шестиполосной автостраде, которая тянулась вдоль берега, затем по двухполосному шоссе, которое то немного отдалялось от него, то приближалось к берегу вновь. Но неожиданно на меня напала полнейшая нерешительность.

Съехав на обочину, я остановил машину и вышел. Что мне нужно от Ирены Гундлах – или Ирены Адлер? Сказать, что я все еще держу на нее обиду? Сказать ей наконец в лицо то, о чем тогда я говорил ей лишь мысленно? Что нельзя использовать человека, а потом просто бросить его? Что хотя я и выглядел в ее глазах простаком и недотепой, но любил ее, а чужой любовью играть нельзя? Что она могла хотя бы написать мне, объясниться и как-то смягчить обиду?

Я опять поставлю себя в неловкое положение. Прошло сорок лет, и она посмеется над тем, что прошлое до сих пор не отпускает меня. Я и сам находил смешным, что оно все еще так свежо для меня. Мне казалось, будто я только вчера сидел с ней на скамейке на берегу Майна, будто только вчера ждал ее возле микроавтобуса, будто только вчера она высадила меня на окраине деревни. А еще мне казалось: если бы мы с ней вновь очутились на той скамейке, я повел бы себя точно так же, как тогда.

Неужели именно так происходят все истории, которые не кончаются? Но истории не кончаются сами по себе – их заканчивают. Мне следовало довести ту историю до конца, тогда в ней появился бы смысл. Я внушил себе, что без Ирены мой брак с другой женщиной не получился бы столь удачным, но это было неправдой. Я относился к школьным годам, к учебе в университете, к смерти матери, к отцу, который, несколько раз навестив меня у своих родителей, уехал в Гонконг и умер там, так, как относятся к делам, сданным в архив: что было, то прошло, и прошлое не может быть другим, его не изменишь. Почему же что-то твердит мне, что с Иреной все могло сложиться иначе, чем сложилось?

Я стоял на вершине холма. На западе тянулись горы, поросшие травой, кустарником, кривыми деревьями и деревьями прямыми, будто столбы; прямые деревья с белесыми стволами, без коры, выглядели больными. На востоке за двумя горными грядами лежало море. Я перешел на другую сторону дороги, сел на обочине. Море было пятнистым, серым и голубым, рябь чередовалась с гладью. Вдали шли два корабля, но казалось, будто они не двигаются с места.

Идти, не сходя с места, – именно так я чувствовал себя сейчас. Потом я сказал себе: это только кажется, будто корабли не двигаются с места. Возможно, и я не стою на месте, вопреки моему самоощущению. Мне пришли на ум пятна на моем пиджаке, и я рассмеялся. Пятна, которые раньше испугали бы меня, представлялись мне сущим пустяком со дня, проведенного в Ботаническом саду. Значит, я сдвинулся с места. И если я осрамлюсь перед Иреной Гундлах – или Иреной Адлер, моя оплошность будет всего лишь чем-то вроде пятна на пиджаке.

Светило солнце. Пахло сосной и эвкалиптом. Мне чудилось, что пахнет морем, его темным, сырым, соленым дыханием. Стрекотали цикады, порой из долины доносилось завывание электропилы. Нет, мне не о чем беспокоиться. Завтра я поеду в Рок-Харбор, а сегодня найду отель у моря, сяду на террасе и буду смотреть, как стремительно наступает ночь. В Австралии порой кажется, будто до сумерек еще далеко, но вдруг буквально за несколько минут голубое небо делается темно-синим, потом черным, и наступает ночь.

26

В Рок-Харборе было четыре улицы, а еще маленький причал, у которого стояло несколько яхт и моторок, магазинчик с кафетерием, почтовое отделение, контора по торговле недвижимостью и чугунный солдат на каменном постаменте, поставленный здесь в память о павших на двух мировых войнах, а также на корейской и вьетнамской войне. Я объехал четыре улицы, пустовавшие не из-за раннего часа, как мне сначала подумалось, а из-за того, что летние домики еще не были заселены отпускниками. Ни улицы, ни дома с табличкой «Ред-Ков» я не увидел. Я зашел в магазинчик, чтобы навести справки.

– Вы ищете Айрин? – Седовласый, незагорелый, с красноватыми глазами человек, сидевший на стуле возле барной стойки, отложил книгу и встал.

Айри-и-ин? Ирена, три коротких слога, три гласные, три ноты песни, три такта вальса – имя, которое хочется пропеть и протанцевать. «Айри-и-ин» тянется, будто изжеванная жевательная резинка.

– Она живет в часе езды отсюда. У вас есть лодка?

– Я приехал на…

– Туда можно добраться только на лодке. Но можете подождать ее здесь. Раза два в месяц она заглядывает сюда и вчера была здесь. Позвонить ей нельзя, она вне зоны доступа.

– А катера вдоль берега ходят?

Он рассмеялся:

– Паромы? Нет, ничего подобного у нас нет. Мой сын отвезет вас туда на моторке. И заберет обратно, если вы уже знаете, когда захотите обратно.

– Я позвоню…

– Позвонить оттуда нельзя…

– А может ваш сын отвезти меня туда прямо сейчас? И сегодня же вечером забрать обратно?

На сей раз он дал мне закончить фразу. Кивнув, он пригласил меня за один из столиков на террасе, чтобы я подождал Марка, его сына. Сидя за столиком, я услышал, как он говорит по телефону. Затем он принес два бокала пива, подсел ко мне и представился. Раньше он жил в Сиднее, но город ему надоел, поэтому вот уже семь лет он живет здесь. Он любит море и покой, то, как городок просыпается к началу отпускного сезона, любит суету летних месяцев, послесезонное время, когда на несколько недель летние домики за скромную плату снимают писатели и художники, а потом опять наступает затишье. К нему все заглядывают: молодые семьи, старики, подростки, художники.

– Там, где она живет, я бы жить не стал. Места красивые. Но одной красотой… ведь вокруг ни души. Что привело вас к ней?

– Мы давно не виделись.

– Знаю. – Он рассмеялся. – Иначе бы мы с вами уже встретились. Когда вы виделись в последний раз?

– Много лет тому назад.

Он оставил меня в покое. Потом пришел Марк, отвел меня к лодке, допотопному баркасу, запустил двигатель и отчалил. Он стоял в каюте за штурвалом, я сидел на скамеечке перед каютой, подставив лицо солнцу и ветру. Все прибрежные горы выглядели одинаково, баркас размеренно покачивался, плескались волны, ровно постукивал мотор. Я заснул.

Часть вторая

1

Я проснулся, когда Марк заглушил мотор. Баркас несло в бухту, прямо на мол. Неподалеку от него Марк вновь включил мотор, направил лодку к концу мола и причалил там.

– Сегодня вечером, в шесть?

– Да. – Я спрыгнул на причал. Отчалив, Марк направил баркас в море. Я смотрел ему вслед, пока он не достиг окончания бухты и не скрылся из виду. Потом я обернулся.

На берегу стоял одноэтажный каменный, крытый черепицей дом с пристроенным навесом, опиравшимся на каменные колонны. Он выглядел так, будто стоял здесь вечно и останется стоять навсегда. Будто с его помощью культура и цивилизация отвоевали себе место в этой глуши, чтобы охранять и защищать себя.

По дороге от мола к дому я увидел другой дом, деревянный, в два этажа, построенный таким образом, чтобы из него открывался вид на морскую даль, хотя сам дом скрывался за деревьями и был издалека незаметен. Если дом на берегу казался поставленным навечно, то дом на холме походил на временное пристанище. Его нижний этаж опирался на бревна, настолько просевшие, что смотреть страшно. Крыша и балкон провисли, некоторые оконные рамы покосились, поэтому окна не закрывались. Все окна и двери были распахнуты настежь. На ветру полоскалась вылетающая из окна занавеска.

Дверь дома на берегу была закрыта. Постучав, я подождал, затем шагнул внутрь просторного помещения с железной печкой, старой чугунной плитой, буфетом, столом и несколькими стульями, затем прошел в небольшую комнату с кроватью, ночным столиком и шкафом. Оба помещения выглядели нежилыми, – вероятно, Ирена живет в теплое время года наверху, а сюда переселяется лишь в холода. Задняя дверь вела из дома к водяному насосу и дощатому туалету.

Я посмотрел на верхний дом. В нем ничего не переменилось, окна и двери оставались открытыми, на ветру продолжала полоскаться занавеска. Я почувствовал, что не найду Ирену и наверху. Я мог бы обойти там комнату за комнатой, окликая Ирену, осмотреть ее пристанище, понять, как она живет, но мне не хотелось этого делать. На холме она вскопала ступеньками огородные грядки, где посадила салат, помидоры, горошек, кусты малины. Все требовало поливки.

Внезапно все мне показалось безжизненным, заброшенным. Словно тому, кто жил здесь, пришлось неожиданно бежать, чтобы уже никогда не вернуться. Пусть теперь ветер гуляет по дому, пусть комнаты заливает дождь, пол гниет, а бревенчатая опора рушится. Полощущаяся занавеска напомнила мне фотографии руин после бомбежки, когда бомба сносит стену дома, обнажая квартиры с мебелью, картинами и шторами.

Солнце скрылось за облаками, с моря подул промозглый ветер, вода в бухте сделалась серой и холодной. Я надел свитер, накинутый на плечи, но меня продолжало знобить. На кровати я нашел пахнувшее затхлостью шерстяное одеяло, закутался в него, сел на скамью под навесом, прислонил голову к стене и стал ждать.

2

Я не услышал, как причалила лодка Ирены. Опять заснул. А проснулся, когда Ирена, присев рядом, произнесла:

– Мой храбрый рыцарь!

Глаза я не открыл. У нее по-прежнему был низкий, хрипловатый голос, и, как раньше, я не мог разгадать, что в нем прозвучало. Насмешка? Я готов был разозлиться, но не хотелось начинать с этого.

– Храбрый? Рыцарь устал, проголодался и хочет пить. У тебя есть еда и питье? – Открыв глаза, я взглянул на нее.

Рассмеявшись, она встала. Ее смех я тоже сразу узнал по интонации, по мимике, по прищуру глаз, по ямочке на щеке, по скривившимся губам. Она перестала смеяться, и я разглядел, что глаза у нее темно-серые, а мне они запомнились серо-голубыми. А еще я разглядел множество морщинок на лбу и на щеках, потяжелевшие веки, вялую кожу и поредевшие волосы. Ирена постарела; даже не знаю, узнал бы я ее, случайно встретив на улице. Но голос и смех я узнал сразу, как и жест, которым она, подобрав волосы, откинула их назад, а также манеру держать голову. Ирена раздалась в талии; мне пришли на ум слова тех школьников, что бедра у нее широковаты, – пожалуй, они были правы. На ней были джинсы, майка, а поверх надета шерстяная клетчатая рубаха, похожая на куртку. Рядом она поставила ведро с пойманной рыбой; взяв его, я пошел следом за Иреной в верхний дом.

Пока мы поднимались в гору, сначала по тропинке, затем по деревянной лестнице, какие бывают на спусках от дюн к берегу, Ирена, тяжело дыша, опиралась на мою руку; несколько раз ей пришлось останавливаться.

– Пожалуй, я перееду вниз, – сказала она, когда мы вошли в верхний дом, – зимой там холодно, зато летом держится приятная прохлада.

– Там есть печка.

Она посмотрела на меня, я не понял, каким был ее взгляд – то ли вопросительным, то ли разочарованным, но понял, чтó она при этом подумала. Адвокат, решила она, не может дослушать до конца, он непременно должен напомнить, что у нее есть печка, будто она сама этого не знает.

– Извини, глупое получилось замечание.

Она усмехнулась:

– Здесь, наверху, печка обычно зимой не нужна, Но внизу каменные стены накапливают холод. Раньше там была почта, построенная лет сто назад для окрестных фермеров. Однако фермеров давно нет; почва здесь скудная, фермеры один за другим сдались, опустили руки. Теперь окрестности объявлены природным заповедником. Кажется, последний почтовый катер причаливал тут на Рождество пятьдесят первого года. – Она обвела рукой помещение, указывая на покосившиеся окна, осевшие опоры верхнего этажа, кривую лестницу. – Можешь не говорить мне, что скоро здесь все рухнет. Сама знаю. Но пока этого еще не произошло.

Помещение, служившее одновременно кухней, столовой и гостиной, занимало весь нижний этаж. С плитой на шесть конфорок, обеденным столом на двенадцать человек и тремя диванами оно было явно слишком велико для одной Ирены. Оставив вопрос на сей счет при себе, я предпочел выслушать объяснения, как чистить рыбу, затем почистил картошку, помыл салат и приготовил заправку. Вообще-то, я не умею готовить, но соусы у меня получаются хорошо. Ирена поинтересовалась, что я делал в Сиднее и чем занимаюсь во Франкфурте, спросила о жене и детях, о том, доволен ли я собственной жизнью. Я намеревался рассказать ей не больше, чем она сообщит о себе, но мои немногочисленные вопросы, которые мне удавалось вставить в разговор, она всякий раз возвращала мне, ничего не рассказывая о себе. И все же, когда мы наконец сели на балконе и принялись за еду, между нами возникла некоторая близость – нас сблизили совместное приготовление еды, разговоры, прикосновения, когда я помогал ей подняться на приставную лесенку, чтобы достать с верхней полки высокого шкафа бутылочку оливкового масла, когда мы вместе прочищали засорившийся водосток или задвигали заклинивший ящик шкафа.

Я увидел моторку раньше, чем услышал ее. За все это время я ни разу не взглянул на часы. Когда послышался стук мотора, Ирена сказала:

– Ты же приехал не просто так. Когда ты хочешь поговорить?

– Я вернусь завтра.

– Ты можешь остаться. Наверху пустует шесть комнат. Я найду тебе пижаму, постельное белье, а еще комбинезон, чтобы ты не запачкался, когда утром будешь мне помогать.

Выйдя на мол, я переговорил с Марком. Он спросил, не дам ли я ему ключи от машины. Тогда завтра он смог бы привезти мне вещи, если я захочу здесь остаться подольше.

3

Когда я вернулся на балкон, со стола уже было убрано, и Ирена открыла бутылку красного вина.

– Швинд хотел вернуть себе все свои картины или только твой портрет?

– Ему хотелось вернуть себе картины, которые имели программное значение для его творчества. Он писал не просто картины, ту или эту. Он давал ответы на актуальные вопросы, которые вставали перед живописью, – о возможностях предметного или абстрактного искусства, о связи живописи с фотографией, о взаимоотношениях красоты и правды.

– А твой портрет…

– Он был призван опровергнуть Марселя Дюшана. Знаешь его «Обнаженную, спускающуюся по лестнице»? Кубистическое разложение динамики спуска по ступеням, круговорот ног, ягодиц, рук и голов? Картина Дюшана положила конец фигуративной живописи, а Швинд хотел доказать, что по-прежнему возможно написать просто обнаженную женщину, которая спускается по лестнице.

Я не понял.

– Почему картина Дюшана означала конец живописи?

Она рассмеялась:

– Ты приехал, чтобы наконец-то разобраться в современной живописи?

Она дружелюбно улыбалась, но за этой улыбкой скрывалось нечто, чего я не мог истолковать. Презрение, неприязнь, усталость? Мне пришло на ум, что порой о смертельной усталости говорит человек, который на самом деле полон жизни, а вот когда говорят об усталости от жизни, тут уже недалеко до смерти.

– Я хочу понять, что тогда произошло. Я был для тебя легкой добычей. Ты меня использовала, да еще дала понять, что сделала это преднамеренно. Ведь ты могла позвонить, отправить письмо или открытку. Раз уж ты решила использовать и вышвырнуть меня, то почему бы…

– …не придать этому видимость приличия? – В ее голосе послышалось явное презрение. – Для Гундлаха я была молодой, красивой блондинкой – его трофеем, решающую роль играла моя внешность. Для Швинда я служила источником вдохновения, для чего моей внешности тоже оказалось вполне достаточно. Потом явился ты. Третья дурацкая женская роль: после самочки и музы – принцесса, которую от грозящей опасности спасает принц. – Она покачала головой. – Нет, мне тогда было не до соблюдения декора.

– Но ведь я не навязывал тебе никакой роли. Когда я признался тебе в любви, ты могла бы вежливо отказать мне и уйти своей дорогой.

– Вежливо отказать?

– Пусть невежливо. Но ты не должна была меня использовать.

Она устало кивнула:

– Роли предписывают человеку определенное поведение, лишают его индивидуальности, позволяют использовать его. Принц, спаситель принцессы, – ты использовал меня точно так же, как Гундлах и Швинд.

Доля женщин, которые работают в нашей юридической фирме, превосходит среднестатистические показатели. Этажом выше находится налоговая консультация, этажом ниже – аудиторское бюро, вместе с которыми мы содержим частный детский сад. Я поддержал карьеру своей жены и оплатил дочери учебу сначала на факультете искусствознания, а затем еще и на юридическом. Феминистки не вправе читать мне нотации.

– Хочешь убедить меня, будто у тебя был выбор только между трофеем, музой и принцессой. Только между тем, чего от тебя хотели Гундлах, Швинд и я? У тебя были деньги, профессия, был шанс реализовать себя так, как тебе угодно. Не перекладывай ответственность…

– Ответственность? Ты не хочешь понять, тебе надо найти виноватого. – Она недоверчиво смотрела на меня. – Это для тебя главное? То, что ты можешь меня обвинить? Что тебе не в чем упрекнуть самого себя? Не может же быть итогом твоей жизни лишь собственная невиновность. Ведь ты работал, любил, женился, завел детей…

Я не мог взять в толк, о чем идет речь.

– Я всего лишь хотел сказать…

– Вот каким становится человек, который всю жизнь посвятил правосудию. Важно не кто ты – важно, чтобы ты был прав? А остальные не правы?

Я все еще не понимал, чего она от меня хочет. Ночь наступила почти мгновенно. Однако темно не было, в лунном свете серебристо поблескивали листья деревьев, мерцало море. Луна безжалостно высветило лицо Ирены, на котором проступила каждая морщинка, каждое темное пятно, каждая черта усталости, поэтому мне стало жалко ее – и себя. Мы постарели, а случившееся было так давно. Зачем же мучить ее, зачем мучить себя этой давней историей!

Однако расстаться с той давней историей было непросто. Едва мне пришла в голову эта мысль, как Ирена сказала:

– Мне очень жаль, что я тогда причинила тебе боль. Я чувствовала себя настолько несвободной, что хотела лишь одного – вырваться на волю, остальное было безразлично. Подумать только… каким еще ребенком ты был тогда!

4

Если я тогда был еще ребенком, то кем я стал теперь? Я лежал в постели, слова Ирены не давали мне заснуть. Разумеется, теперь я знаю о людях гораздо больше, чем тогда, знаю, как обращаться с ними, знаю свои обязанности по отношению к ним и знаю, чего не могу им позволить по отношению к себе, знаю, как вести переговоры и как идет судебный процесс. Хотя в принципе я знал все это уже тогда и ребенком себя вовсе не чувствовал.

Небольшая комната, предоставленная мне Иреной, выходила окнами на море. Прислушавшись, я различал в тишине шелест прибрежных волн, они шуршали по песку, а откатившись, дребезжали галькой. Комнату освещала луна, я хорошо видел шкаф, стул и зеркало.

Прислушавшись, я, как мне чудилось, слышал и дыхание Ирены. Собственно говоря, такого быть не могло, ибо между моей комнатой и комнатой Ирены находилось еще одно помещение. Но если это было не ее дыхание, то мне слышалось дыхание дома, а такого быть и вовсе не могло. Размеренный тяжкий вдох и выдох. Снаружи вскрикнул какой-то зверь и сразу замолк, будто очнулся от кошмара или же увидел нечто ужасное.

А может, его напугал внезапный порыв ветра. Ничто не предвещало этого шквала, но он вдруг обрушился на дом, сотрясая его так, что затрещали балки. Я встал, подошел к окну, ожидая первых капель. Однако небо оставалось ясным, светила луна. Ветер не принес с собой ливня, он лишь гнул деревья, заставлял скрипеть старый дом.

Мне стало жутковато. Ветер, не нагнавший тучи и дождь, не должен был так разбушеваться, а он разошелся. Он не дул мне в лицо, но был рядом, пронизывал меня насквозь, заставляя меня ощутить свою беспомощность, как давал дому почувствовать его ветхость. Потом мне стало еще страшнее. На балконе сидел человек, повернувшись ко мне лицом. Темнокожий паренек с короткими волосами, широким приплюснутым носом, широким ртом; он сидел на полу, поджав под себя ноги. Если бы я так сел, то свалился бы на спину, подумал я; его глаза были глубоко посажены, поэтому я не видел белков. Но я чувствовал его взгляд, направленный прямо на меня, неподвижный и непонятный.

Разбудить Ирену? Но если бы парень задумал напасть на нас, в одиночку или вместе с другими, если бы он захотел поджечь дом, он бы не сидел спокойно при свете луны и под шум ветра. Мне было жутковато, так как я не мог понять, что тут происходит и что все это значит: паренек, ветер, слова Ирены и то, что удерживает меня здесь.

5

Я проснулся с рассветом. Услышав шум, я подошел к окну и увидел стаю черных, хлопающих крыльями птиц, которые кружили над деревьями то рядом и громко, то вдалеке и тихо; слышал я и других птиц, которые либо высвистывали две-три однообразные ноты, либо издавали короткий хриплый клекот, либо из их отчаянно раскрытых клювиков звучало монотонное писклявое стаккато, пока стая не возвращалась и не заглушала их.

На стуле лежал комбинезон, как вчера на моей постели лежала пижама. Услышав, что Ирена спустилась по лестнице и принялась орудовать на кухне, я оделся.

За завтраком Ирена объяснила, что у джипа спустило колесо, но у домкрата сломана рукоятка, поэтому мне придется приподнять джип, чтобы она смогла подложить под него камень и сменить колесо.

– А мне сказали, что к тебе нет дороги.

– Когда окрестности были объявлены заповедником, то местные дороги оказались заброшенными, а там, где они выходили на большую трассу, их просто перекрыли. Но джипу достаточно старой колеи, а перекрытый участок можно объехать. Мы, живущие здесь, знаем, как выбраться отсюда, а чужим, к счастью, неизвестно, как добраться до нас.

– Мы?

– Тут есть еще два фермерских двора. Мне нужно туда съездить.

Джип оказался слишком тяжелым. Деревянный брус, которым я воспользовался как рычагом, сломался. Я нашел железную трубу, и мне все-таки удалось приподнять машину, а Ирена подсунула под нее камень. Остальное было несложно, хотя я не помню, когда в последний раз менял колесо.

По дороге я спросил Ирену про паренька, который сидел ночью на балконе. Она сказала, что Кари жил у нее раньше, иногда он заглядывает в дом, чтобы посмотреть, все ли в порядке. Она заметила, что мне хочется узнать больше.

– Раньше я пускала к себе бездомных ребятишек, побродяжек и таких, у кого были проблемы с наркотиками или алкоголем. Я делала это неофициально, не обращалась в комиссию по социальным вопросам и делам молодежи; я ведь и сама здесь официально не зарегистрирована. Одни приходили на несколько дней или недель, чтобы передохнуть, другие оставались на год или на два. Кое-кто сумел вернуться в школу, найти работу. А были и такие, кто вновь объявлялся у меня в еще худшем состоянии, чем раньше. Тех, кому исполнилось восемнадцать, я сюда не пускала. Существовало железное правило: никого старше восемнадцати.

– Сколько же у тебя было детей?

– В доме семь комнат, в каждой жил один ребенок, реже – два. Я занимала комнату внизу.

– На что же вы жили?

– Мы держали кур и коз, развели огород, люди с дальних дворов нам помогали, иногда дети приносили ворованные вещи. Жизнь научила их, что нельзя воровать только для себя, надо делиться с другими.

Разговор постоянно прерывался. Ирена быстро и уверенно вела джип по бездорожью, по высохшим руслам ручьев и обнажившемуся дну маленьких озер, иногда прямо через мелкий кустарник; колея то и дело терялась, но потом вновь обнаруживалась. Меня бросало вверх и вниз, из стороны в сторону, я пытался упереться ногами в стенку, держаться за сиденье; мне было бы спокойнее, если бы у джипа имелась крыша или хотя бы одна дверца. Но это была открытая машина, старый джип, словно из кинофильма про войну.

– Откуда у тебя этот джип?

Она усмехнулась:

– Краденый. Поначалу нам приходилось все таскать на себе. Но как-то раз Арунта и Артур пригнали джип, стоявший в гараже у одного коллекционера. Они пробыли у меня год, потом им исполнилось по восемнадцать, и они знали, что им нельзя оставаться здесь. Они хотели облегчить жизнь нам, остальным. – Она опять усмехнулась. – Я вообще считаю коллекционирование пустым занятием. А ты?

Мы въехали в долину с почти обмелевшей речушкой, вокруг зеленели лужайки, росли деревья, в тени ивы паслись коровы, будто на картине голландцев семнадцатого века. В конце долины находился первый двор. Большой деревянный дом, два сарая, несколько молодых мужчин и женщин, много детей, свиньи и куры. Коротко поздоровавшись со мной, люди оставили меня без внимания. Ирена зашла в дом, я немного погодя последовал за ней. Она была на кухне с девочкой; сняв повязку с ее плеча, Ирена осмотрела рану, взяла из баночки мазь, помазала рану и наложила новую повязку.

– Она хотела пробить стену плечом, – сказала Ирена, заметив меня, – но больше не будет так делать. Ведь правда не будешь?

Девочка покачала головой.

Второй двор выглядел заброшенным. Старуха, открывшая дверь, бросила на меня недоверчивый, враждебный взгляд; она взяла Ирену за руку, втянула ее в дом и захлопнула за собой дверь. Сидя в джипе, я разглядывал обветшалый дом, покосившийся сарай, ржавый хозяйственный инвентарь, пытаясь побороть тоскливое настроение, которое витало над двором, готовое охватить и меня.

6

– Долго старик не протянет, – сказала Ирена, вернувшись из дома и сев в машину.

– И что дальше?

Джип тронулся с места.

– Тогда она тоже долго не протянет. А хозяйство заберут молодые люди с первого подворья. Они бы давно это сделали и позаботились о стариках, но те не хотят. Они озлобились. – Ирена пожала плечами. – Мы ведь здесь не лучше, чем вы там. Сначала я так не думала, но ошибалась.

– Ты стала врачом?

– Медсестрой. В основном этого достаточно. А если нужна медицинская аппаратура, то мне и диплом врача не поможет.

Я представил себе такие ситуации, как аппендицит, инфаркт или рак. Задался вопросом: как тут можно учить детей, откуда берутся тетради, ручки, учебники? Что еще нужно завозить из внешнего мира? Что связывает людей на первом дворе? Это просто молодые семьи, которые живут вместе в одном доме, или же коммуна, секта? Что искала здесь Ирена и что нашла?

– Других я использовала еще больше, чем тебя.

– Лишила их денег? Доброго имени? Жизни? – Я сказал это просто так: одно предположение нелепей другого.

Она рассмеялась.

Мне не понравился ее смех. Так смеются над глупой шуткой, неудачным розыгрышем или над несчастьем, когда впору заплакать.

Она умолкла. Да и я не знал, что сказать. Хотя езда по бездорожью и не располагает к беседе, между нами воцарилось какое-то оглушительное молчание. Когда мы прибыли домой и Ирена припарковала джип, я остался сидеть в машине.

– Ты не поможешь мне добраться до комнаты? Я сама не справлюсь.

Площадка для джипа находилась выше дома. Спускаясь вниз, Ирена сначала опиралась на мою правую руку, потом мне пришлось вести ее, обхватив обеими руками. Лестница в доме была крутой и узкой. Ирена сказала, что бывает вынуждена подниматься по ней на четвереньках, как собака, поэтому я могу отнести ее на руках, как собачонку. Взяв Ирену на руки, я отнес ее наверх и уложил на кровать.

– Извини, – сказала она, – не рассчитала силы. Когда я все делаю спокойно и медленно, то справляюсь сама. Но у меня так не получается. Не могу рассчитать силы, тогда ноги отказывают, а иногда и голова.

Пододвинув стул, я подсел к кровати.

– Что с тобой?

– Мой храбрый рыцарь, – улыбнулась она. – Ничего такого, от чего ты меня можешь спасти. Позволь мне немного поспать.

Она закрыла глаза. Ее дыхание стало ровным, веки иногда подрагивали, порой она проводила рукой по животу, в уголках губ появлялась слюна. От нее пахло болезнью, но не так, как пахли мои дети, когда она болели детскими болезнями, или у них случался грипп, простуда, или они мучились животиками. Запах Ирены был резким, чужим, отталкивающим.

Зачем я все еще оставался здесь? Я узнал то, что хотел узнать. Она даже высказала сожаление, что тогда использовала меня, – чего ж еще?

Тихонько встав, я вышел из комнаты и из дома, спустился на берег. На моле лежали мои вещи, в застежке дорожной сумки торчала записка. Марк приезжал утром, потому что днем и вечером у него дела; меня он не застал и забрать не смог, но привез мои вещи.

7

Я опять сел на скамейку под навесом нижнего дома. Пока я сидел у постели Ирены, сгустились облака. Будет дождь? Мне стало холодно, я принес старое одеяло. Опять сижу, зябну, кутаюсь в старое одеяло – у меня было чувство, будто время замерло и я вместе с ним.

Нет, Ирена не жила бы здесь и не жила бы так, если бы лишила кого-то денег. А доброго имени? Если она нанесла ущерб чьей-то репутации и это не вызвало газетной шумихи, то случай не так уж тяжел. Лишила жизни? Об этом тоже написали бы в газетах. Неужели она совершила идеальное убийство? Она, Ирена?

Я никогда не испытывал желания кого-нибудь убить – ни конкурентов, ни противников, ни растлителей детей, ни детоубийц, ни Пиночета, ни Ким Чен Ира. Не то чтобы я так высоко ценил жизнь. Она остается для меня загадкой. Можно ли вообще правильно оценить потерю, не ведая об утрате? Но я питал отвращение к насилию, а бить или резать человека до смерти – просто мерзко и гнусно. Бросить бомбу с большого расстояния, которая разнесет людей на куски, не менее гнусно, чем бить или резать человека. Пожалуй, даже еще гнуснее: ведь такое насилие свободно от любых эмоций или запретов, которые обусловлены человеческой близостью.

Мне никогда не доводилось сталкиваться с убийцами. Наша юридическая фирма не занимается уголовными делами. Но я вообще не мог представить себе Ирену убийцей. Она умела владеть собой, умела добиться своего. Мне не приходила в голову ни одна из причин, способных толкнуть ее на убийство. Если ее второй мужчина, так же как и первый, видел в ней всего лишь трофей, если следующий любовник вновь использовал ее, если отвергнутый начальник унизил ее, если сосед приставал к ней в подъезде – со всем этим Ирена сумела бы справиться. Если бы на Ирену напали, если бы она стала защищаться и нападающий поплатился жизнью, то ей было бы не в чем себя винить. Тогда что же она имела в виду?

Похоже, я повторял давнюю ошибку. Тогда мне казалось, будто я знаю ее, хотя ничего не знал. Наша близость существовала лишь в моем воображении. И вот мне вновь кажется, будто я опять смогу залезть в ее голову, ее душу. Будто мы близки с ней. Почему? Лишь потому, что она вошла в мою жизнь голой? С картины?

Встав, я сложил одеяло, поднялся в дом на холме, зашел на кухню. Отыскал в стенном шкафу спагетти, жестянку с томатами, баночку оливок, а в отделении для пряностей – анчоусы и каперсы. С непривычки готовить было нелегко, но я не спешил. Когда я услышал, что Ирена встала и пошла к лестнице, стол был уже накрыт и еда готова. Я помог ей спуститься вниз, усадил за стол, положил в тарелку спагетти. Она взглянула на меня, я преисполнился гордостью, а она, заметив мою гордость, улыбнулась:

– Ты все еще здесь.

– Лодка пришла, когда мы были в отъезде, и ушла, оставив мои вещи. Теперь тебе придется доставить меня в Рок-Харбор.

– Когда? – (Я пожал плечами.) – Завтра?

– Когда захочешь.

8

Я разозлился. Ведь она могла бы сказать: уходить не обязательно, можешь остаться.

– Разве то, что произошло тогда между нами, должно было произойти именно так? Разве все не могло быть иначе?

Она удивленно взглянула на меня:

– Мой храбрый рыцарь…

– Перестань называть меня храбрым рыцарем. Я любил тебя. Помнишь, ты сказала мне, что раньше я еще никого не любил, так оно и было, раньше я никого не любил. С тобой у меня произошло это впервые, и я вел себя неловко, признаю, но я не жалуюсь – жаловаться было бы глупо. Я только хочу знать: если бы я вел себя тогда иначе, могло ли у нас все получиться?

– Ты имеешь в виду, сумела бы я разделить с тобой твою франкфуртскую жизнь с юридической фирмой, приличным обществом, теннисом и гольфом, абонементом в оперу? Так вот…

– Мы могли бы уехать в Америку, в Штаты, Бразилию или Аргентину, у меня хватило бы сил начать все сначала, выучить язык, закончить тамошний юридический факультет…

– …и опять обзавестись юридической фирмой, войти в приличное общество…

– А что тут плохого?

– Ты когда-нибудь защищал интересы обычных людей: рабочих, квартиросъемщиков, пострадавших от плохого врача пациентов или женщин, которых избивают мужья? Ты когда-нибудь выдвигал обвинения против государства, полиции, Церкви? Защищал политических обвиняемых? Чем-нибудь рисковал? Я искала человека, способного на риск, такого, с которым я сама могла бы пойти на риск. Даже рискнуть собственной жизнью. Что ты вчера говорил? Слияния и поглощения? Кому интересны эти слияния и поглощения? Они даже тебя по-настоящему не интересуют. Ты наслаждаешься собственным умением не позволять, чтобы тобой манипулировали другие, зато ты сам можешь играть людьми. Ты наслаждаешься заработанными деньгами, дорогими отелями, возможностью летать первым классом. Тебя когда-либо волновал вопрос, есть ли в мире справедливость?

– Слияния и поглощения тоже бывают справедливые и несправедливые. Когда я…

– Ты когда-нибудь мечтал о чем-то большем? О справедливости для униженных и угнетенных? Скажи, что ты не всегда был таким!

Я чувствовал себя неловко под ее взглядом. Поворошив вилкой спагетти, я начал есть. Она тоже ела, но не отводила от меня глаз, ожидая ответа. Что я мог ответить? Я гордился своим практическим умом; самой смелой фантазией о жизни с Иреной была мысль уехать с ней в Буэнос-Айрес, подрабатывать официантом в ночных ресторанах, днем учиться в университете, чтобы опять выбиться наверх. Если бы ничего не вышло, нам пришлось бы годами ютиться в убогом жилье, перебиваться мелкими судебными тяжбами, да еще заниматься сомнительными политическими акциями, – нет, такого я вообразить не мог.

– Да, я всегда был таким. Я мечтал уехать с тобой в Буэнос-Айрес, днем учиться, ночью работать официантом ради новой жизни с тобой, а может, стал бы гаучо, мойщиком посуды в нью-йоркском ресторане или лесорубом в Скалистых горах. Так или иначе, я мечтал о хорошей жизни. А униженные и угнетенные должны сами справляться со своими проблемами.

Она посмотрела на тарелку:

– Вкусно.

Мы ели, я добавил ей спагетти, налил вина и воды. Немного помолчав, она сказала:

– Не ломай себе голову. Ты ничего не смог бы изменить тогда. Тебе просто нужно было быть другим человеком.

9

Убрав со стола и вымыв посуду, я вернулся. Ирена спала за столом, уткнувшись лицом в руки. Когда накануне я относил ее в комнату, она показалась мне легкой, теперь нести ее было тяжелее. Я уложил ее на кровать, снял ботинки, джинсы, толстую рубаху, вытащил из-под нее одеяло и укрыл.

Дождя так и не было, и я устроился на балконе. Порой из-за туч выскальзывала луна, тогда море начинало мерцать в лунном свете. Все остальное тонуло во тьме. Цикады стрекотали громко, будто целая стая усевшихся на дереве птиц. Ирена требовала от меня слишком многого. Быть другим? Мечтать о справедливости для униженных и угнетенных, даже не просто мечтать, а сделать эту справедливость смыслом собственной жизни?

Храм справедливости возводится множеством людей: одни обтесывают гранитные плиты, другие занимаются облицовкой фасада, карнизами, третьи украшают собор орнаментом и скульптурами. Каждый по-своему важен для единого целого, коим является храм правосудия, поэтому работа прокурора и адвоката не менее важна, чем работа судьи, составление брачных, трудовых или арендных договоров столь же важно, как осуществление процедуры слияния и поглощения фирм, а адвокат для богатых не менее важен, чем адвокат для бедных. Да, храм правосудия неполон без меня. Он может обойтись без карниза или орнамента. И все же они являются его составной частью.

Мне подумалось, что Ирена могла бы задать ехидный вопрос. Дескать, откуда мне знать, что я участвую в строительстве храма, а не доходного дома, универмага или тюрьмы.

Мне вспомнилось и еще кое-что. В самом начале моей работы в юридической фирме «Кархингер и Кунце» я взялся защищать моего бывшего одноклассника, с которым учился и в университете. Вернувшись в нашу гимназию, он уговорил нескольких ребят примкнуть к демонстрации и как раз собирался увести их со школьного двора, однако их попытался задержать один из учителей; в результате толкотни учитель упал и получил травму. Кажется, у моего одноклассника не хватало денег на адвоката. А может, он спровоцировал меня, сказав, что у меня кишка тонка взяться за его защиту? Или он польстил мне: дескать, лучше меня никто не справится с его делом? Так или иначе, я взялся за это дело, взялся бесплатно, поставив в известность только нашего администратора, но не Кархингера и Кунце. Узнав о моем решении, оба пришли в ярость. Мол, я решил защищать нарушителя общественного порядка – как отнесутся к этому клиенты из числа промышленников и коммерсантов? Мне пришлось отказаться от дела, и, хотя я нашел себе замену, суд вынес обвинительный приговор. Мой отказ пришелся на тот период, когда учитель вновь попал в больницу, поэтому обвинение было переквалифицировано с простого на тяжкое нарушение общественного порядка, а мой отказ произвел такое впечатление, будто я хочу отмежеваться от своего бывшего одноклассника. Это также осложнило его защиту.

Сумел бы я добиться оправдания? Я был уверен в успехе; мне хотелось выиграть мой первый и, вероятно, единственный уголовный процесс, поэтому я нанял частного детектива, и тот выяснил, что потасовку начал возмущенный школьный сторож, а учитель страдал раньше эпилептическими припадками. Я сообщил все это заменившему меня адвокату, но тот оказался недостаточно хорош. Возможно, другой был бы лучше – и дороже. Я обещал моему бывшему однокласснику оплатить расходы.

Сам он не сумел бы оплатить даже адвоката, которого я предложил взамен, не говоря уж о более дорогом. Но я ничего ему не должен. В школе и на протяжении первых университетских семестров мы дружили, однако это дело прошлое. Он был вечным студентом, а я не хотел всю жизнь валять дурака, поэтому вскоре мы окончательно разошлись. В те времена по политическим статьям выносились драконовские приговоры, поэтому он получил не условное наказание, а реальный тюремный срок. Возможно, это было для него не так уж страшно, возможно, ему было все равно, где сидеть без дела, на воле или в тюрьме. Я не навещал его в тюрьме, а после отсидки он не давал о себе знать. Что с ним стало?

Я никому ничего не должен. Мне некого благодарить. Если я что-то получаю, то плачу за это. Если кто-либо проявляет по отношению ко мне великодушие, я воздаю ему сторицей. Можно сказать, что с друзьями и знакомыми у меня сохраняется нормальный приходно-расходный баланс. В профессиональной сфере дело обстоит иначе, тут положительный итог зависит не от чужой щедрости, а от собственных профессиональных качеств.

Начался дождь. Пришлось уйти с балкона; остановившись на пороге, я слушал шум дождя. Наверху раздался странный звук, я пошел туда. В комнате Ирены ветер вытянул занавеску из окна, теперь мокрая ткань хлестала по наружной стене. Я втащил занавеску обратно, с трудом закрыл распахнутое окно.

Ирена спала беспокойно. Я зажег свечу, стоявшую рядом с кроватью, опять увидел ее нервные руки, подрагивающие веки, пот на лбу и верхней губе; иногда она бормотала что-то, чего я не мог разобрать. Я отер пот с ее лица. Поправляя одеяло, я заметил, что ее белье промокло от пота. Мне следовало найти полотенце, снять с нее мокрое белье, вытереть ее насухо, надеть пижаму. Но я стоял, глядя на нее и размышляя, связывает ли меня что-нибудь с этой женщиной.

Однако потом я все-таки сделал то, что было необходимо. Нашел в шкафу пижаму, а в ванной – полотенце. Когда я приподнял Ирену, чтобы снять майку, она обхватила меня руками за шею, ничего не говоря, не открывая глаза и не просыпаясь, а когда я одевал ее в пижаму, сделала то же самое. Вероятно, она хотела помочь мне, ведь, как медсестра, она умела обращаться с больными, но меня тронул этот детский, нежный жест. Сняв с нее майку и трусы, я облачил ее в пижаму. Но сначала вытер насухо плечи, грудь, живот, бедра. Видимо, раньше она была тяжелее: теперь кожа казалась великоватой для ее тела. Я вновь почувствовал запах болезни.

Порой, видя себя в зеркале голым, я испытываю жалость к собственному телу. Сколько же ему довелось пережить, сколько выпало на его долю трудов и усилий. Но тут жалость относится не ко мне, а к моей плоти. Или к бренности вообще. Сейчас жалость относилась к телу Ирены. Она обнимала меня руками за шею, слабая, увядшая, обнимала с таким доверием, с безмолвной просьбой о помощи. И все-таки меня злило, что она не предложила мне остаться подольше.

10

За завтраком Ирена рассказала мне о своих планах на день. Нужно сделать укол старику. Она с молодыми людьми собиралась печь хлеб; четверг – день выпечки хлеба. Она не предложила отвезти меня в Рок-Харбор, а я не попросил ее об этом. Когда я провожал ее к джипу, она сказала:

– Вернусь в то же время, что и вчера. Надеюсь, буду чувствовать себя лучше. Ты приготовишь поесть?

Я вновь сел на скамейку под навесом. В отличие от двух предыдущих дней, пригревало солнце, я не мерз, и одеяло мне не понадобилось. У меня снова возникло чувство, будто время замерло и я вместе с ним.

Надо было решать. Следовало дозвониться до офиса. Передать дела. Хорошая юридическая фирма работает как отлаженный механизм, где каждое колесико начинает крутиться в положенный момент, а если оно ломается, то вместо него срабатывает другое. Я долго мнил себя приводным ремнем, без которого механизм еще некоторое время действует, но потом начинает скрежетать, давать сбои и наконец останавливается. Но в нашем механизме нет приводного ремня, есть только колесики, и даже большое колесо при необходимости подлежит замене, будь то другим большим колесом или двумя маленькими. Если я буду долго отсутствовать, работа офиса не прекратится. Но нельзя просто исчезнуть. Если ведущий адвокат перестанет делать вид, будто он незаменим, то остальные тоже почувствуют свою необязательность и утратят мотивацию.

Вообще, было бы правильно, чтобы каждый работающий человек сам определял срок, когда он хочет перестать работать. С этого момента общество должно платить ему на протяжении трех лет столько, сколько ему потребуется для достойной, приятной жизни. Но потом он должен уйти из жизни, выбрав способ ухода по своему усмотрению. Если человек захочет перестать работать в двадцать шесть лет, чтобы сделать последние годы молодости последними годами жизни и полностью насладиться ими, пусть бросает работать в двадцать шесть, а кто не хочет бросать, пусть продолжает работать сколько угодно, но с риском состариться на работе и уже не суметь насладиться последними тремя годами свободы.

Во всяком случае, я не претендую больше чем на три года после окончания моей трудовой деятельности. Я не понимаю пенсионеров, которые, отправившись в путешествие по Китаю, проводят два дня в Шанхае, три дня в Пекине, осматривают Великую Китайскую стену, а потом валяются пять дней на пляже в Циндао. В таком путешествии они увидят не больше, чем им покажут по телевизору. А дома они смогут рассказать другим пенсионерам лишь то, что тем и так уже известно. Дети же их рассказы даже слушать не захотят. Если же пенсионеры-туристы надеются сохранить воспоминания о своих поездках до той поры, когда уже не смогут путешествовать, то к этому времени все впечатления забудутся. Состариться, чтобы наконец повидать мир, – какая глупость. Состариться, чтобы видеть, как мировая история идет своим путем или как растут внуки, тоже глупо. Разве не глупо читать книгу, которую, не дочитав до конца, закроешь посредине и отложишь в сторону?

Трех лет для подобных глупостей вполне достаточно. Три года! Я принялся думать, но так и не придумал, какими глупостями сумел бы заполнить три года. Не придумал и оправдание для того, чтобы продолжить заниматься слияниями и поглощениями. Оба вывода встревожили меня. Но потом я заснул, согретый и утомленный солнцем.

11

Меня разбудил вертолет. Он летел не через гору, а вдоль берега, повернул в бухту, закружил над молом. Потом он улетел в ту сторону, откуда появился. Он пролетел низко, шумно, вращающиеся лопасти взбаламутили море.

Вертолет не имел никаких надписей, на нем отсутствовали опознавательные знаки полиции, спасательной службы или какой-либо телекомпании. Блеск металла, зеркальные блики иллюминаторов, шумный, низкий заход над взбаламученным морем – это походило на атаку. Я испуганно вскочил, ничего не понимая. Что происходит? Спецслужба? В чем была замешана Ирена? Да, она находилась в стране нелегально, однако не станет же спецслужба из-за этого посылать вертолет. Но может, это не спецслужба, а организованная преступность; так или иначе, Ирена натворила что-то скверное. Или же в вертолете сидят инвесторы, которые планируют устроить в бухте курорт? Нет, бухта объявлена природным заповедником, следовательно в вертолете сидят агенты спецслужбы или мафиози, в костюмах или кожаных куртках, с планшетниками или пистолетами или с тем и другим. Предупредить Ирену? Но найду ли я дорогу?

Я почувствовал, что стою под навесом не один. Обернувшись, я увидел в нескольких шагах от себя паренька, который двумя ночами раньше сидел на балконе, уставившись на меня темными, глубоко посаженными глазами. Кари. Лицо паренька выглядело столь необычно, что мне было трудно определить его возраст. Пожалуй, больше восемнадцати, достаточно взрослый, чтобы предупредить Ирену.

– Сможешь предупредить Ирену?

– Чего им надо?

– Не знаю. Но ей нужно сообщить, что прилетел вертолет.

Кивнув, он повернулся и побежал, быстро, легко, ритмично. Я смотрел ему вслед и слышал его, пока он не скрылся на холме за деревьями. Потом я опять услышал плеск волн и их шуршание, когда они откатывались по гальке обратно в море. Сощурившись, я посмотрел на солнце.

Тут вертолет появился снова. Сначала я услышал его, а потом увидел. Он подлетел к старому дому, под навесом которого я стоял, повисел в воздухе, снизился и приземлился прямо на мол. Море опять взбаламутилось. Потом мотор заглох, и вертолет опустил лопасти. Вышедший из кабины пилот помог вылезти пассажиру. Старый, тощий человек, опирающийся на трость, с седой, но густой шевелюрой, осанка прямая, движения уверенные. Гундлах.

12

– Вас прислал сюда Швинд? Вы опять представляете его интересы? Он хочет заполучить картину, так ведь? – Гундлах шел в мою сторону, не отрывая от меня взгляда, энергично опираясь на трость и говоря без умолку, пока не остановился прямо передо мной.

Он разозлил меня. Гундлах не понравился мне уже при первом визите к нему, когда он взял меня под руку; при наших встречах на различных приемах он всегда казался мне высокомерным, а сейчас он был просто груб.

– Разве вы не отдали ему картину? А он не получил за это Ирену? Которую вы не смогли удержать?

Гундлах презрительно засопел:

– Ребячество! Картина принадлежит мне. Она пропала, а теперь нашлась. Ваш клиент…

– Швинд не мой клиент.

– Тогда зачем вы тут?

– Какое вам до этого дело?

Он махнул рукой:

– Вы всегда были излишне чувствительны. Удивительно, что вы преуспели в адвокатской карьере. Когда Ирена вернется?

Я пожал плечами.

– Тогда я здесь осмотрюсь. Хорошее местечко она себе выбрала: никто здесь не бывает, никто не мешает, а ведь здесь ничего ей не принадлежит. Мне же приходится за все платить тяжким трудом.

Он шагнул к дому, но тут же обернулся и смерил меня взглядом:

– Вы здесь… – Он покачал головой. – Вы всегда были у меня под подозрением, но я не верил, что вы, как адвокат, решитесь на подобный шаг. – Он рассмеялся. – Во всяком случае, у вас отменный нюх, лучше, чем у меня. Если бы я мог тогда представить себе, что эта картина будет стоить больше двадцати миллионов…

Я смотрел, как он зашел в нижний дом, вышел оттуда, поднялся по лестнице в верхний дом и скрылся внутри. Его трость стучала по ступеням лестницы, по половицам в доме; не видя его, я продолжал слышать стук трости. Потом стук затих. Пилот сел на край мола и, болтая ногами, закурил сигарету.

13

Я шел навстречу Ирене, пока мог различать следы колес джипа, которые вели к дальним дворам. Потом, усевшись на камень, принялся ждать. Воздух опять полнился ароматами сосен и эвкалипта, стрекотанием цикад. Хотя накануне шел дождь, теперь все просохло. Трава, кустарник побурели, сухие ветки деревьев торчали в небо. Я услышал джип издалека.

Ирена вновь выглядела измученной. Я сказал, что прилетел Гундлах; она, вопреки моему ожиданию, не испугалась, а оживилась, глаза заблестели, на щеках зарозовел румянец, голос окреп. Она захотела узнать, о чем мы говорили, и я рассказал ей.

– Да, – сказала она со смехом, – он такой.

– Ты ждала его?

Она кивнула.

– Ты отдала картину в Художественную галерею, чтобы заманить его сюда?

Услышав слово «заманить», она пожала плечами – то ли уклончиво, то ли утвердительно, то ли отрицательно или даже раздраженно.

– Швинд тоже здесь появится?

– Надеюсь.

– А обо мне ты вспомнила, отдавая картину в Художественную галерею?

– Собиралась ли я тебя заманить? Мне хотелось еще раз увидеть Петера и Карла. О тебе я не думала.

Я почувствовал обиду, хотя понимал, что не имею на это права. Несмотря на тряску, она заметила мою обиду, положила ладонь мне на руку. Я отвел ладонь:

– Ничего. Тебе лучше держать руль обеими руками.

– Я хочу выяснить, что осталось от прошлого. Кем я была тогда для них?.. Только трофеем и музой? Думаю, я любила в них решимость идти до конца, неукротимость, с которой Петер стремился ко все большему богатству и все большей власти, и ту неукротимость, с которой Карл пытался создать совершенное произведение искусства. Они оба были одержимыми, а я искала чего-то, что и меня сделало бы одержимой. Я получила наследство, мать позволяла мне делать все, что мне заблагорассудится, так как хотела, чтобы я позволяла ей то же самое, я изучала историю искусства, работала в музее, думала… Я вправду думала, что с настоящим мужчиной буду жить настоящей жизнью. Такой жизнью, которая сделает меня одержимой чем-то великим, ради чего я могла бы пожертвовать всем.

Почему она заботилась о бездомных детях, вместо того чтобы нарожать собственных детей? Но я задал другой вопрос: что, собственно, должно было остаться от прошлого?

– Что Гундлах по-прежнему стремится ко все большему богатству и все большей власти? Что Швинд до сих пор пытается создать совершенное произведение искусства?

Она остановила машину.

– Не знаю.

– Что они все еще любят тебя?

– Это было бы глупо. – Она умолкла, потом заговорила медленно и нерешительно: – Мне достаточно просто увидеть их прежними. И увидеть в себе опять, почему я любила их. И почему ушла от них. Ты вел размеренную жизнь. А моя жизнь похожа на вазу, которая упала на пол и разлетелась на куски.

14

Встретившись, Ирена и Гундлах обнялись. Они засыпали друг друга вопросами, пока со смехом не поняли, что вопросов слишком много и касаются они слишком обширных тем. Остались самые простые. Будет ли он ночевать здесь? Пилот тоже? Не проголодались ли они? Гундлах сначала предложил отправить вертолет за едой для ужина, но потом вполне довольствовался тем, что нашлось у Ирены. Пока мы с Иреной занимались стряпней, он стоял рядом и, опершись на трость, пересказывал нам статью из «Нью-Йорк таймс» и появившиеся следом сообщения немецких газет. Картина «Женщина на лестнице» занимала прочное место в альбомах, посвященных творчеству Швинда, но при этом никогда не выставлялась, а сам Швинд уклончиво говорил о ее местонахождении, что создавало вокруг картины ауру таинственности, сделавшую сенсацией экспозицию «Женщины на лестнице» в Художественной галерее Нового Южного Уэльса.

Гундлах пригласил пилота к ужину, но после ужина вновь велел уйти. Он с удовольствием избавился бы и от меня. Когда Ирена поставила на стол свечи и вино, он спросил ее:

– Нельзя ли нам переговорить с глазу на глаз?

Улыбнувшись, она ответила:

– У меня нет от него секретов.

Меня это обрадовало, хотя и не было правдой.

Гундлах рассказал о собственных успехах, о своих детях, о тревогах за судьбы концерна и страны, о чувстве гордости за то, чего добился в жизни. Я не услышал в его словах никакой одержимости. Лишь самодовольство человека, который хвалится своими достижениями. Как и в случае со мной, все адресованные ей вопросы Ирена тут же возвращала Гундлаху, ничего не рассказывая о себе. Похоже, это его не смущало; я спросил себя, не настаивает ли он, как и я, на своих вопросах из вежливости – или уже знает о ней все, что ему нужно. Всякий раз, когда она уклонялась от ответа, он усмехался.

Потом он заговорил о своем браке. Дескать, он вполне счастлив, супруга – хорошая женщина, успешно торгует недвижимостью, но всегда бывает рядом, когда нужна ему. Правда, она так молода, что возле нее он часто чувствует себя стариком. Он взглянул на Ирену:

– Ты тоже была молода, но с тобой я никогда не чувствовал себя стариком. Знаю, я и сам был моложе, к тому же разница в возрасте у нас была меньше. Но дело не только в этом. Увидев картину, я вновь почувствовал себя молодым. – Он улыбнулся. – Картины существуют для того, чтобы останавливать время. Я заказал тогда твой портрет, чтобы ты оставалась молодой, а вместе с тобой и я. – Наклонившись, Гундлах взял Ирену за руку. – Я все тогда сделал не так. Ты не смогла жить со мной. Но оставь мне картину.

Ирена смотрела на море. Ее лицо утратило свежесть, побледнело, теперь оно выражало только усталость, изнеможение. Болезнь, о которой она не хотела говорить мне и которая на время отпустила ее, снова вернулась. Она провела рукой по голове Гундлаха, как рассеянно гладят по голове сидящую рядом собаку, потом встала. Она едва держалась на ногах, но, когда я хотел вскочить, чтобы помочь ей, она взглядом остановила меня. Ей не хотелось, чтобы Гундлах видел ее слабость.

– Спокойной ночи.

Она медленно дошла до лестницы и поднялась; перед каждым шагом она собиралась с силами, чтобы одолеть ступеньку, потом еще одну и еще одну. Мне было больно смотреть на нее.

– Что с ней? – прошептал Гундлах.

– Спросите у нее сами. – Я не смог удержаться. – По-моему, вы хватили через край. Удивительно, что вы добились в бизнесе и политике такого успеха. Мне казалось, что для этого необходима определенная чуткость.

– У вас упрощенные представления о человеке. Можно обладать поэтической натурой и одновременно расчетливостью коммерсанта. Не хочу сравнивать себя с Ратенау[1], но эти качества вполне сочетаются, поэтому нет никакого противоречия в том, что я хочу иметь картину и причитающиеся мне миллионы.

– Вы читали Ратенау?

– Да, я читал Ратенау, а также Вебера, Шумпетера и Маркса. Если эти фамилии вам что-либо говорят. В голове у меня не только бухгалтерские балансы и биржевые котировки, А если я прав, предполагая, что вы тогда помогли Ирене, и если я заявлю об этом на судебном процессе, то с вашей адвокатской карьерой будет покончено. Так что молите Бога, чтобы я не затеял судебный процесс из-за картины – против Швинда и против Ирены.

Он перешел почти на крик. Я попросил его говорить потише, так как Ирена легла спать.

– Пусть слышит, что я хочу сказать. Похоже, здесь и так всем все известно. Мне, видите ли, нельзя без вас переговорить с Иреной. Извольте завтра отправиться на прогулку, хорошую, продолжительную прогулку. Вам ясно?

Пока я решал, стоит ли мне утвердительно кивнуть, лишь бы Гундлах утихомирился, из темноты возник Кари. Он не делал угрожающих жестов, но все равно выглядел устрашающе. Взглянув на Гундлаха, она закрыл себе рот ладонью. Гундлах уставился на Кари, словно увидел привидение. Кари исчез, а Гундлах перевел дух и покачал головой:

– Я… я пойду спать.

15

На следующее утро Ирена не встала с постели. Меня разбудил стук трости Гундлаха, спускавшегося по ступеням лестницы; одевшись и подойдя к окну, я увидел, что он стоит на берегу, глядит на море. Вероятно, пилот поднялся еще раньше и вышел из дому совсем тихо. Он опять сидел на пристани, болтал ногами и курил.

Позвать Ирену? Я постучал в дверь, слабый голос сказал:

– Войдите.

Она лежала в постели, голова покоилась на подушке; Ирена выглядела так скверно – бледное лицо, впалые щеки, мокрые от пота волосы, – что следовало бы немедленно отправить ее вертолетом в больницу. Сев на краешек кровати, я взял Ирену за руку:

– Что с тобой?

Она покачала головой.

– У тебя же нет от меня секретов.

Она улыбнулась:

– Совсем немного.

– На вертолете можно…

– Я сейчас встану. Сегодня… Принесешь мне кофе покрепче?

Что бы я ни сделал, все было бы неправильно. Было бы неправильно отнести Ирену против ее воли в вертолет, чтобы отправить в больницу. Неправильно помогать ей встать на ноги, взбодрив крепким кофе, помогать продержаться целый день, чтобы к вечеру она вовсе лишилась сил. Остаться в постели, чтобы за ней ухаживали, пока ей не станет лучше, она не захочет. Оставить ее в постели и не заботиться о ней – не смогу я.

– А вдруг сегодня приедет Карл? Отдохнуть я сумею завтра или послезавтра, когда Петер и Карл уедут. Теперь мне надо встать. Ты мне поможешь? Пожалуйста!

Я сварил крепкий кофе, принес кофейник с чашкой к постели, достал из шкафа кожаный мешочек, где хранились зеркальце, белый порошок, бритвенное лезвие и стеклянная трубочка, смотрел, как она вдыхает носом кокаин. Мне пришлось поддерживать ее, отводя в ванную. Но затем моя помощь уже не понадобилась; из ванной Ирена вышла тяжелым, но твердым шагом, глаза у нее прояснились. Она оживилась, как вчера после прилета Гундлаха.

– Уже поздно. Я приготовлю завтрак. Ты позовешь остальных?

По дороге к берегу я заметил баркас, входящий в бухту, а когда дошел до Гундлаха, тот тоже увидел его. Баркас подходил все ближе, перед маленькой каютой стоял Швинд, мы видели его все отчетливей, следовательно и он мог все отчетливее видеть нас. У Швинда и Гундлаха было достаточно времени, чтобы подготовиться к встрече. Я мысленно послал их обоих к черту.

16

Швинд вылез из баркаса, который раньше привез сюда и меня. Кивнув Гундлаху и мне, он вопросительно посмотрел по сторонам, затем решительно зашагал к дому на склоне холма. Он был по-прежнему огромный, движения выглядели еще более размашистыми, голый череп казался еще внушительней, все в нем источало силу и мощь.

Когда мы с Гундлахом вошли в кухню, Швинд стоял там, обнимая Ирену:

– Куда ты пропала? Я искал тебя, искал все эти годы.

Увидев нас, он отпустил Ирену, подошел к двери, распахнул ее и гаркнул на нас:

– Вон отсюда!

Ирена рассмеялась:

– Садитесь за стол. Завтрак сейчас будет готов.

Похоже, она наслаждалась происходящим, объятием Швинда, вспышкой его гнева, повисшим на кухне напряжением.

– Зачем нам здесь оставаться? Поедем отсюда, баркас ждет. Позавтракать можно в Рок-Харборе, а из Сиднея полетим ночным рейсом в Нью-Йорк, к открытию моей выставки как раз успеем. Помнишь, как мы мечтали о большой выставке в музее Метрополитен?

Ирена кивнула.

– Мы мечтали об открытии. О том, как выступающие станут называть мои полотна шедеврами, публика будет восторгаться ими. Мы мечтали, как пойдем с выставки через Центральный парк, как проведем ночь в отеле с шампанским, огромной ванной, широченной кроватью и видом на город. Наконец-то мечта исполнится.

Ирена улыбалась, приветливо, весело и отчужденно.

– Звучит заманчиво.

Гундлах не выдержал:

– Чепуха! Ваша первая большая выставка в Нью-Йорке состоялась много лет тому назад. Вот о ней вы, пожалуй, еще мечтали. А о выставках в Берлине или Токио и о нынешней выставке в Нью-Йорке вы уже не мечтали. Вы вообще еще способны мечтать? Один из коллег сравнивает вас с калькулятором, вы расчетливо играете с публикой, арт-рынком и ценами. Я деловой человек, у меня с этим нет проблем. Но вам не стоит рассказывать Ирене сказки!

Швинд не сводил глаз с Ирены. Это был тот детский, доверчивый взгляд, который запомнился мне тогда.

– Ты не была ни на одной моей выставке, ни ты сама, ни твой портрет. В Нью-Йорке на следующей неделе будет первая выставка, где все встанет на свои места.

– Первая выставка, где все встанет на свои места! – передразнил Швинда Гундлах. – Вам нужна только картина, больше ничего.

– Что он болтает? – Швинд посмотрел на Ирену, словно услышав бред сумасшедшего. – Я разговаривал с директором Художественной галереи, объяснил ему, что ты долгое время хранила картину у себя и что я понимаю – без твоего согласия не получится увезти картину в Нью-Йорк. Но какое ему до этого дело? – Он кивнул на Гундлаха.

Не успел Гундлах ответить Швинду, как Ирена напомнила о завтраке:

– Кофе горячий, ветчина остывает, яйца еще нужно разбить в сковородку. – Обращаясь ко мне, она сказала: – Позовешь пилота? И спроси Марка, зайдет ли он выпить кофе.

17

Когда я вернулся с пилотом и Марком, на кухне установилось перемирие. Гундлах не перебивал Швинда, пока тот говорил Ирене о своих абстрактных полотнах, а Швинд не мешал Гундлаху рассказывать о том, как он распорядился о преемниках своего концерна. Ирена восседала между ними и над нами (над пилотом, Марком и мной), вспоминавшими о своей первой в жизни сигарете. За то время, пока я был здесь, я ни разу не видел Ирену такой оживленной, сияющей, красивой. Сколько продержится эта кокаиновая эйфория?

После завтрака Марк уплыл на баркасе. Мы с Иреной взялись доставить Швинда в Рок-Харбор, когда тот захочет уехать. Пилот предложил отвезти его на вертолете, но Гундлах накинулся на него: дескать, пилот не должен своевольничать, его дело – держать вертолет наготове для того, кто его арендовал.

Потом Гундлах обвел взглядом присутствующих:

– Давайте поговорим как разумные люди. Последним законным владельцем картины являюсь я. Вы, Швинд, якобы приобрели у меня картину, но каким образом? На основании договора? Этот договор недействителен. Да и где он вообще? Вы не сможете предъявить его на суде, иначе прочтете в газетах, что обменяли картину на женщину, ибо картина значила для вас больше, чем эта женщина. Вы…

– Газеты кормятся у меня с руки. Я сумею преподнести историю так, что люди станут костерить вас, а не меня. Договор… Да, он не соответствовал общепринятым нормам морали, теперь я это знаю, но знаю также, что полученное на основании такого договора нельзя потребовать обратно. Вы передали мне картину в вашем доме…

– Передал? Вплоть до похищения картина находилась на моей территории – в руках моего камердинера, процесс передачи не был завершен. Передача не состоялась, ибо машиной, куда поместили картину, владели уже не вы, а похититель – точнее, как теперь выяснилось, похитительница, которой помогал сообщник.

– Если вы считаете, что картина до сих пор принадлежит вам, то почему вы не заявили о пропаже? Почему картина не значится в «Реестре пропавших произведений искусства»?

– Почему не заявил о пропаже? Потому что уже тогда подозревал, что картину похитила Ирена, и не хотел навредить ей.

– Чем же занесение картины в реестр могло навредить Ирене? А если вы не хотели навредить ей тогда, то почему готовы сделать это теперь?

– Я не хочу ей навредить. Она лишь должна объяснить в Художественной галерее, что это моя картина. Пусть она даже остается пока в галерее. Вы можете получить картину во временное пользование для своей выставки. – Гундлах повернулся к Ирене. – Ты должна положить конец этой неразберихе!

Он обиженно смотрел на нее, и я вдруг понял, что именно так важно для него. Конечно, важны и картина, и деньги, но все-таки важнее другое. Он не мог вынести превосходства смеющейся над ним Ирены: такое же превосходство она продемонстрировала тогда, когда она ушла от него, а он не сумел ее вернуть. Вероятно, он уже тогда почувствовал, что эта женщина ему не по силам, поскольку он не мог сломить ее упрямство, сопротивление и отказ. Ирена стала главным поражением всей его жизни, и теперь он явился взять реванш.

Гундлах рассмеялся. Это был отвратительный, издевательский смех.

– Хорошо, давайте еще раз, все по порядку. Если договор до сих пор у него, – Гундлах кивнул в мою сторону, – черта с два он его предъявит. Адвокаты таких договоров не составляют даже по молодости лет, а уж в зрелые годы ни один адвокат не признается, что некогда составил нечто подобное. Нет, Швинд, договор вам не поможет. Если вы рассчитываете на Ирену в качестве свидетельницы, то она вам тоже не поможет. Ты ведь не пойдешь на суд свидетельницей, Ирена? Ты ведь…

– Это правда. В суд я не пойду. – Она встала. – Картина…

Но Гундлах не намерен был никому уступать свой триумф.

– Ты объявлена в розыск в Германии, тебя бы разыскивали и здесь, если бы знали, что ты находишься в Австралии. Не знаю, почему тебя никто до сих пор не опознал. Потому что тебя ни разу не арестовывали и ты не проходила процедуру установления личности? Потому что у полиции нет хорошей фотографии, только снимок с дорожного радара, где у тебя крашеные волосы, темные очки и лицо опущено? Но я узнал тебя даже по этому снимку на разыскном плакате, а значит, если ты появишься на людях опять, тебя узнают и другие.

18

Ирена не ответила. Она с сомнением поглядела на Гундлаха, будто не зная, как отнестись к его откровениям, к нему самому или к себе. Потом, улыбнувшись, она пожала плечами:

– Собираешься заявить на меня в полицию?

– Чем ты занималась в те годы? Ты ведь знала, где и как мы живем, куда ездим… Эта информация весьма пригодилась бы твоим друзьям.

– Мы? – Ирена насмешливо взглянула на Гундлаха.

– Я знаю тебя. Твое упрямство, твое сопротивление, твое бунтарство. Ты хотела поквитаться не только со мной и с ним… – он кивнул на Швинда, – и с ним… – он кивнул на меня, – ты хотела свести счеты со всеми. Насколько далеко ты зашла? Собиралась однажды позвонить в дверь, будто пришла помириться? Чтобы на самом деле застрелить сначала Ханнеса, потом меня? – Гундлах завелся. – Ханнес хорошо относился к тебе, он был моим камердинером, но симпатизировал тебе больше, чем мне. Он бы, конечно, впустил тебя, поэтому ты бы запросто… или сначала меня, а потом его. – Гундлах смотрел на Ирену так, будто от нее до сих пор исходила угроза.

– Ты всерьез считаешь, что я собиралась застрелить тебя?

– Не ты, так твои друзья, с твоей помощью. Думаешь, я ничего не помню? А я помню все, помню, как ты ненавидела нашу жизнь, как мечтала посвятить себя великому делу. Участвовать в самых жгучих событиях современности – помнишь? А когда я спросил тебя, что бы ты стала делать под этим девизом при Гитлере или при Сталине, ты упрямо отмолчалась. Затем ты решила посвятить себя художнику и, наконец, революции. Убить брошенного мужа – не такая уж большая жертва ради революции!

– Никто не собирался тебя убивать. Не настолько тебя считали важным. Ты…

Гундлах вскочил. Опершись руками на стол и нагнувшись к Ирене, он заорал:

– А если бы твои друзья сочли меня достаточно важным? Что тогда? Ты была бы заодно с ними? Стала бы стрелять?

У меня замедленная реакция, Швинд тоже не шевельнулся. В дело вмешался Кари. Неизвестно, где он находился, но, услышав крик и почувствовав, что Ирене грозит опасность, он бесшумно возник за спиной Гундлаха, схватил его за плечи и силой усадил на стул. Гундлах побелел, задрожал, ему не хватало воздуха – не знаю, как выглядит сердечный приступ, но представляю его себе именно так.

Ирена встала, подошла к Гундлаху, взяла его руку, нащупала пульс и покачала головой: ничего страшного. Она обняла его.

19

Все молчали. Швинд, наморщив лоб, смотрел, как Ирена обнимает Гундлаха. Море шуршало, птица снова и снова выпевала свои четыре ноты.

– Я не причинила бы тебе вреда. При всем безумии тогдашней жизни, при всем моем безумии… – Ирена покачала головой. – Я будто вырвалась из клетки, освободилась от всего, что стесняло, удерживало меня. Жизнь словно наркотик. А потом началась ломка, с бессонницей, учащенным сердцебиением, обильным потом. Затем прошло и это, осталась только зияющая пустота; все отстранилось, краски поблекли, звуки заглохли, я не чувствовала собственных ощущений. Только злость. Я не знала, что во мне может быть столько злости, что я могу бить кулаками по столу, по стене, а потом разрыдаться, разрыдаться от злости…

Она отпустила Гундлаха, взявшего себя в руки, посмотрела на нас, переводя взгляд с одного на другого, и заметила наше смятение из-за ее неожиданного признания. Сев, она рассмеялась:

– В ГДР все цвета оказались блеклыми, не такими, как на Западе. Стены домов серые, как пески Бранденбурга, старые каменные стены, которые никогда не чистили, обшарпанные зеленые вагоны Имперских железных дорог, выцветшие красные флаги и транспаранты. Но жизнь там стала для меня спасением. После безумных лет я оказалась словно в санатории, где многого нет, зато есть покой. Нет ярких, режущих глаз красок, нет громкой, будоражащей музыки, нет назойливой, соблазнительной рекламы с ее эротикой и призывами следовать за модой. В санатории ничего не меняется, во всяком случае по существу; изо дня в день повторяется одно и то же.

Гундлах отмахнулся:

– Ты же не станешь уверять, будто…

– Я вас не собираюсь ни в чем убеждать. Мелочная опека, бюрократизм и волокита, вечный дефицит – сама все знаю. Но мне это не мешало. Я чувствовала себя так, словно… попала к амишам[2]. Правда, от амишей можно сбежать, а там это было невозможно, но в остальном такая же строгость и скудость; да и убегать мне не хотелось. Остановившееся время, покой, отсутствие сенсаций – все это действовало на меня благотворно. Праздник по поводу законченного строительства дачи, на которую с такими уловками и трудами добывался материал, а строить ее помогали друзья и родственники; поездка всем трудовым коллективом в Берлинскую оперу; отпуск с палаткой и байдаркой в Шпреевальде; чтение классиков, которых купить было легко, и книг, которые достать было трудно, – мне вполне хватало этого.

Швинд саркастически рассмеялся:

– Мещанская идиллия в духе бидермейера.

– Возможно… – Ирена тоже рассмеялась. – Пожалуй, неплохое сравнение. В бидермейеровскую эпоху тоже отсутствовали политические свободы.

– Зато была отличная мебель, путешествия во Францию, а те, у кого хватало денег, могли отправиться и в Америку.

– Роскошная мебель мне не нужна. В путешествиях я тоже не нуждаюсь… – Она вновь засмеялась, – если только меня не заставят обстоятельства. Я любила тамошние ландшафты, веселые пейзажи берегов Заале и Унструта, меланхолию Бранденбурга и Померании, даже изуродованный котлованами край, где добывался бурый уголь. Мне нравился теплый летний дождик в Биттерфельде, хотя к нему примешивались дымные выбросы химкомбинатов. И весенние ливни, которые прочищают разбитые дороги, вымывая грязь из пробоин и трещин. Мне нравились тамошние трамваи, пусть изношенные, но это были просто трамваи, а не передвижная реклама кока-колы и стройных ножек.

– Тамошняя неприглядность не лучше нацистской помпезности! – возмутился Гундлах. – Ведь существуют политические факты…

– Я жила там с одним художником. В повседневной жизни всюду есть не только счастье или несчастье, справедливость или несправедливость, в ней есть еще и красота. Уродство тоже, но меня радовала именно красота, которая была там и которой уже больше не будет.

– Почему же ты там не осталась?

– Сам знаешь. С тысяча девятьсот девяностого года «там» перестало существовать. Теперь существует только «здесь» и фотография женщины с крашеными волосами, в темных очках.

– Почему тебя не арестовали?

– Как других? Сразу после падения Стены я уехала. Забрала у матери свои старые вещи и старый паспорт, полученный еще в восьмидесятом году; он был действителен до девяностого года – как раз хватило, чтобы добраться сюда. Меня никогда не разыскивали под настоящей фамилией; на разыскном плакате с фотографией значится моя фальшивая фамилия, под которой я жила в ГДР. – Она встала. – Мне надо прилечь, извините. Давайте встретимся в пять вечера на аперитив, а потом поужинаем вместе. Пусть еду привезут вертолетом, как вчера предлагалось. Ты мне поможешь подняться по лестнице?

20

Я помог ей подняться по лестнице и улечься. Заглянув в кожаный мешочек, я успокоил Ирену: кокаина хватит на сегодняшний вечер, а также на завтрашнее утро и даже еще на день-другой. Не успел я выйти из комнаты, как Ирена заснула.

Я вспомнил о разыскных плакатах с фотографиями, которые некоторое время висели в присутственных местах, почтовых отделениях; их показывали и по телевидению после новостных выпусков. Я никогда не вглядывался в эти плакаты. Ирена под заголовком «террористы»? С крашеными волосами, темными очками и опущенной головой? Объявленная в розыск за соучастие в убийстве, взрыве бомб и ограблении банков? С предупреждением о том, что преступники вооружены? С обещанием вознаграждения? Нет, ничего подобного я вспомнить не мог.

Моя жена страдала плохой памятью на лица. Как я позднее узнал, это называется прозопагнозией, то есть психическим расстройством вроде дислексии или дискалькулии, при котором утрачена способность узнавать лица. Для политика это серьезная проблема, поэтому моей жене понадобились изрядные усилия и самодисциплина, чтобы не шокировать людей, с которыми ей приходилось сталкиваться по работе в коммунальной политике. Тогда она еще не знала, что страдает этим психическим расстройством, поэтому винила себя, считала себя плохим человеком, недостаточно внимательным к окружающим. У меня самого никогда не было проблем с памятью на лица.

Я не обнаружил Швинда и Гундлаха ни на кухне, ни на балконе. Потом услышал их голоса, доносившиеся с берега, но не мог разобрать, о чем они говорят. Похоже, они сидели под навесом дома на берегу.

Они больше не спорили. Голоса звучали так, будто оба зализывали раны. Считал ли Швинд, как и Гундлах, Ирену главным поражением в своей жизни? Неужели Швинд надеялся заполучить тогда не только картину, потому что Гундлах обещал отдать ее, но и Ирену, потому что считал ее своей?

Мне вспомнился мой дед, который рассказывал, что порой ему снится экзамен на аттестат зрелости. Тогда не верилось, что в конце долгой жизни можно хранить в памяти переживания о таком давнем событии. Дед сдал тот экзамен без проблем, затем учился на медицинском факультете, позднее открыл собственную врачебную практику, довольно успешно работал, но все-таки вспоминал тот экзамен. Швинд был самым известным и дорогим из современных художников, критики превозносили его, женщины обожали, а он десятилетиями страдал из-за смехотворного поражения? Неужели Гундлах, успешный предприниматель, мультимиллионер, отец двоих взрослых и благополучных детей, удачно женатый, не может справиться с тем, что неукротимая Ирена некогда бросила его?

Неужели мы не способны справиться именно с такими мелкими поражениями? Первая небольшая царапина на новенькой машине ранит нас больнее, чем множество последующих, более глубоких. Мелкие осколки труднее удалять, чем крупные, иногда их не удается извлечь иглой, приходится ждать, пока осколочек не выйдет с гноем сам. Полученные в молодости крупные поражения направляют нашу жизнь в новое русло. А мелкие поражения не меняют нас, но продолжают беспокоить, оставаясь занозой в теле.

Но вот появляется возможность справиться с поражением, эта возможность выглядит реальной и близкой, но на самом деле оказывается ложной. Я начал понимать Гундлаха и Швинда. Я вовсе не считал, будто наши ситуации похожи. То, что я пережил с Иреной, не имело ничего общего с их переживаниями.

21

Когда я вышел на берег, они вели разговор о детях и внуках. Сколько их, как они поживают, чьи дети и внуки оказались успешнее – на миг я почувствовал искушение присоединиться к разговору, чтобы похвастаться собственными детьми и внуками.

Я задал Швинду вопрос, вертевшийся у меня на языке с первой же минуты его приезда:

– Вы действительно оставили за собой право решать судьбу каждой картины – что с ней будет происходить, кому она может быть продана или передана на время?

– Что? – Он недоуменно взглянул на меня.

– Вы тогда говорили мне: то, что произошло с портретом Ирены, никогда не повторится. Дескать, вы сохраните за собой контроль над своими картинами…

Он покачал головой:

– Я это говорил? Подобная мысль придет, скорее, в голову юристу вроде вас, который все подвергает дотошному контролю. – Он рассмеялся. – С меня довольно того, что мои картины держат под контролем зрителей.

Гундлах в свою очередь презрительно рассмеялся.

Я не понял, кому адресовано презрение Гундлаха – мне или Швинду. Мне не хотелось терять хладнокровие.

– Сейчас час дня, встретимся в пять к аперитиву. Не прикажете ли пилоту отправиться за едой?

Гундлах небрежно махнул рукой:

– Может, вы сами займетесь едой? Пусть пилот запишет все в отеле на мой счет.

Я полетел вместе с пилотом. Маршрут пролегал вдоль берега, внизу было море, небольшие волны с белыми барашками; море блестело на солнце и становилось темным в тени облаков, справа скалы и песок, зелень и коричневая земля, жилье и дороги. Вдалеке показался Сидней; город раскинулся вверх по берегу. Шум двигателя оглушал, несмотря на наушники, но даже после утренней беседы о первой и последней сигарете разговор у нас не клеился. К тому же мне больше нравилось смотреть вниз. С высоты все выглядело привлекательнее: дома, палисадники, машины, парки, пляжи, яхты с надутыми разноцветными парусами, люди. Потом мы пролетели над городскими достопримечательностями: над мостом в порту, зданием Оперного театра, Ботаническим садом. На газоне большой лужайки перед Консерваторией лежали люди – как я несколько дней назад.

Мы приземлились не на крыше небоскреба, как я ожидал, а на окраине аэродрома. В такси по дороге в город выяснилось, что пилот страстно любит готовить; он принялся рассказывать мне о рыбе барамунди, о мясе крокодилов и кенгуру, об австралийских сладостях, сортах винограда и регионах, где его выращивают, об австралийских винах, затем вдохновенно приступил к сочинению вечернего меню: икра барамунди с грибами шиитаке, кенгуру с австралийским орехом киндаль, суфле с пассифлорой, яблочный десерт «Гренни Смит», к ним лучше всего подойдут шампанское, совиньон блан, а также купаж из каберне совиньон, мерло и шираза. То, что нельзя подавать холодным, он приготовит сам на кухне Ирены. Я был со всем согласен. Предоставив ему переговоры с шеф-поваром отеля, я сел на террасе и стал смотреть на гавань.

Надо бы позвонить. Дети обо мне не беспокоились и вообще вряд ли вспоминали обо мне, но все-таки надо известить их, где я нахожусь. В Европе сейчас между пятью и шестью часами утра, слишком рано, чтобы будить их. В нашей семье всегда уважали и уважают порядок: никакого шума, никакого любовного экстаза или иных неумеренных проявлений радости, никакого безделья; работать полагалось по возможности много, отдыхать – сколько необходимо; день должен быть днем, а ночь – ночью. Впрочем, можно позвонить администратору офиса: он по службе всегда должен быть на связи.

Голос администратора звучал бодро, словно в самый разгар дня:

– Вы не заболели? Пока не знаете, когда прилетите? Врач считает, что оснований для беспокойства нет? До вас трудно дозвониться? – Связь была плохой, поэтому администратор то и дело переспрашивал, чтобы убедиться, что все понял правильно. – Позвонить вашим детям? – Он взялся сделать это, а потом в ответ на мои приветы коллегам передал приветы от них.

Я выключил телефон. Мне никогда не хотелось обзавестись катером; море, новые берега и чужие гавани никогда не манили меня. Но теперь у меня возникло приятное чувство, будто я обрубил канат, которым моя лодка была пришвартована к причалу.

22

Пилот оккупировал кухню. Грибы и орехи нужно было только разогреть, а вот барамунди и кенгуру следовало приготовить. Я накрыл стол на кухне, поставил к икре сметану, лимоны, лук и яйца, нашел вместо ведерка для шампанского большой кувшин, куда засыпал кубики льда, привезенного из отеля в сумке-холодильнике. По дороге из отеля в аэропорт я купил букет красных, желтых и белых роз. Надев новые льняные брюки и новую рубашку, я в пять пятнадцать вышел на балкон, где ко мне присоединились Гундлах и Швинд, первый с одной стороны, второй с другой.

Потом появилась Ирена. Она не попросила меня о помощи, а я ей себя не предложил; это был ее вечер, ее выход. Она спокойно вышла на балкон в черном топике и длинной черной юбке, волосы собраны наверх, губы подкрашены, вокруг шеи два витка серого жемчужного ожерелья. Вся светясь, улыбаясь, наслаждаясь нашим восхищением, она позволила Гундлаху подать ей бокал, мне – налить ей вино, а Швинду – преподнести ей белую розу, которую она прикрепила к топику булавкой, чудесным образом появившейся из кармана Швинда. Икра была крупнозернистой, барамунди получилась сочной, мясо кенгуру – нежным, разговор легко перескакивал с одного пустяка на другой.

И тут я спросил Ирену:

– Теперь тебе ясно, что в них осталось от прежнего? Ты их узнаешь? Видишь в них то, за что любила? И из-за чего ушла от них?

Я не смог истолковать ее взгляд. Пробудил ли я ее от какого-то сна? Выражал ли ее взгляд недоумение из-за того, что я вмешиваюсь не в свое дело? Гундлах и Швинд казались обескураженными; оно и понятно, ведь за то время, пока они были здесь, я не произнес почти ни слова.

– О да! – Она улыбнулась. – Узнаю ноги Карла, большие, сильные ноги, которые прочно утвердились в этом мире. Он по-прежнему шумный, самоуверенный. Когда-то эти свойства рождали во мне чувство защищенности. В Петере я узнаю его волю и силу, а теперь, когда он пользуется тростью, ее стук звучит так же, как раньше звучали его шаги, потому что сапожник набивал на его туфли подковки. Помню, какими честолюбивыми были оба. Я чувствовала себя слишком молодой для них, скорее дочерью, чем женой. А сейчас я чувствую себя почти матерью. Я вижу, что они не щадили сил, вижу, что они преуспели, и рада за них. Правильно, что я тогда ушла от них. Когда дети вырастают, мать должна уйти.

– Мать…

Ирена взглядом попросила меня замолчать, не задавать недоуменных вопросов о ее новой роли матери наряду с прежними ролями трофея и музы. Может, ей просто хотелось быть красивой, вызывать восхищение, наслаждаться этим вечером?

– Ты ушла от нас не потому, что отпустила нас, детей, в большой мир. И сюда ты заманила нас не затем, чтобы вспомнить его ноги и мои туфли. О чем он тебя спросил? – Гундлах кивнул в мою сторону. – Что осталось? Ты действительно решила узнать, что осталось от того времени, которое мы с тобой прожили вместе? И от того времени, которое ты прожила с ним? – Теперь он кивнул в сторону Швинда. – Это был лишь эпизод, не более. Он начался случайно – если бы ты не находилась как раз в музее, куда японцы пришли на экскурсию, а экскурсовода не оказалось на месте… Если бы другой художник не уехал в Рим и мне пришлось заказать твой портрет не тому художнику, а этому, – он опять посмотрел на Швинда, – и если бы вот он, – Гундлах вновь указал на меня, – не смешал все карты… Эпизод случайно начался и случайно закончился, это дело давнего прошлого, а жизнь пошла дальше. Так что ж теперь…

– Вот как вы представляете себе собственную жизнь? Всего лишь как череду эпизодов?

Ошеломленный вопросом, Гундлах испытующе посмотрел на Швинда и решил, что тот спрашивает вполне серьезно.

– Разумеется, нет. Мой отец превратил свою мастерскую в большую фабрику, а я превратил ее в концерн. Моя жизнь подчинена определенной цели. А вот встречи, которые не меняют ни избранного пути, ни поставленной цели, остаются пусть прекрасными, но все-таки эпизодами.

– А ваши женщины, ваши дети, внуки?..

– Они часть этой цели. Все, что я создаю, должно быть долговечным – ведь и вы работаете не иначе. Судите сами, я был помощником ПВО люфтваффе, потом начал карьеру учеником в «Немецком банке», а закончил ассистентом Германа Абса; во время первого нефтяного кризиса я возглавил фирму; еще до объединения Германии мой концерн обзавелся филиалами в Америке, а потом я открыл их в Восточной Европе и Китае. Исторические перемены закончились, но наш мир остается динамичным, поэтому, чтобы сохранить в нем свое место, мы тоже должны быть динамичными. Сумеют ли быть такими мои дети и внуки? Генетический потенциал семейного бизнеса ограничен.

Швинд рассмеялся:

– Конец истории?

– История не закончится. Но наш мир перестал изменяться. Ему больше ничего не угрожает – ни фашизм, ни коммунизм, которые хотели изменить мир. С окончанием холодной войны нашему миропорядку нет альтернативы. Назовите мне хоть одну страну, которая не живет по законам капитализма, – не сможете, ибо даже китайский коммунизм превратился в капитализм. Заветы пророка, ради которых убивают и погибают мусульмане, – это не альтернатива, а лишь проблема для полиции и спецслужб. Вас заботят бедняки? Пока работает телевизор и на столе стоит пиво, они не представляют собой угрозы, ибо на эти вещи денег всегда хватит.

23

– Это производит… – Швинд постарался найти подходящее слово, – довольно гнетущее впечатление.

– А разве ваши картины производят гнетущее впечатление? Я не разбираюсь в искусстве, но после нашей тогдашней встречи…

– Эпизода?

– Вот именно, эпизода. Я следил за вами, за тем, как вы становились все известнее и дороже. Фигуративная живопись, абстракция, картины, написанные на основе фотографий, эксперименты со стеклом, материалами, красками – вы играли всем этим, будто ребенок, который очутился среди груды игрушек, брошенных наигравшимися старшими братьями и сестрами, и выхватывает из этой груды то одну игрушку, то другую. У вас огромный выбор, вы можете воспользоваться им совершенно произвольно, поэтому вашему искусству тоже нет альтернативы.

Ирена улыбнулась Швинду:

– Ты в самом деле такой?

– Я…

– Дайте мне закончить. Вы такой, потому что мир больше не меняется. Он остается динамичным, но динамика экономики и финансов, политики и культуры приносит одни повторы, эта динамика больше не изменяет мир. Ваше искусство тоже динамично, иногда динамика присутствует внутри самой картины. Поэтому она прекрасна. Но это ничего не меняет. – Он сделался серьезным. – Да, я хочу, чтобы портрет Ирены висел у меня дома.

– А что, собственно, должно менять искусство? Я писал то, что видел. Иногда я видел то, чего нет, но могло бы быть, и это тоже писал. Я старался писать как можно лучше. Вот и все.

– Знаю. Вам не хотелось быть художником, творчество которого безальтернативно. Но если мир обозрим, стабилен и безальтернативен сам по себе, то художник, живущий в нем, не может быть иным. Он может выдать еще один трюк, устроить еще один скандал. Но даже это будет лишь очередным повтором.

– Что же избавит нас от гнетущего чувства?

– Не знаю. Атомная война, падение метеорита, другая катастрофа, которая уничтожит мир, каким мы его знаем. Но меня этот мир не гнетет. Я люблю мир таким, каков он есть, и вы его любите тоже. Он таков, каким был всегда, пока коммунизм и фашизм не нарушили этот порядок. Существуют богатые и все остальные, богатые берут на себя заботу об остальных, а те смиряются с обстоятельствами.

– Заботу о чем?

Гундлах рассмеялся:

– Заботу о том, чтобы ничего не менялось.

Взглянув на Ирену, я испугался. Действие кокаина ослабело. В лице появилась усталость, отчаяние, что болезнь вновь завладела ею. Она заметила мой взгляд, ее лицо приняло упрямое выражение, она встала, тяжело шагнула к лестнице, пошла наверх.

– Я помню женщин тех лет. – Теперь заговорил Швинд, он говорил о надеждах, о подъеме, который ощущался в конце шестидесятых и начале семидесятых годов. – Красивых, умных женщин, которые тогда примкнули к левым из-за своих политических убеждений и потому, что чувствовали себя идущими в авангарде, где пульсирует живая, интересная жизнь. Еще до знакомства с Иреной я увидел ее на одной публичной дискуссии в университете. Она просто сидела и слушала, но по тому, как она сидела и слушала, было ясно, что для нее здесь решается будущее.

– Будущее? – Гундлах презрительно усмехнулся.

Пришел пилот, мы убрали со стола, подали десерт, затем вымыли посуду; я все время прислушивался, поглядывая в сторону лестницы. Когда мы справились с посудой, пилот, захватив бутылку красного вина, вышел на улицу. Я смотрел ему вслед, увидел, как он уселся на причале, глотнул вина и закурил. Мерцал огонек сигареты. Окончательно стемнело.

24

И тут Ирена спустилась вниз. Значит, она дожидалась темноты? Я хотел принести две свечи, но она сделала знак, что хватит одной.

Я не следил за разговором Гундлаха и Швинда, который становился то громче, то тише. Когда Ирена села за стол, Гундлах спросил:

– Ты до сих пор не рассказала, что делала тогда?

– Не убила ли я кого-нибудь? Ты это имел в виду? Я участвовала в тех событиях. Тогда я еще не знала, что ничего не меняется. Никто этого не знал. Мы думали, раз существуют Запад и Восток, может существовать еще нечто третье, лучшее. А теперь, когда двух миров больше нет… Я понимаю, о чем ты говорил. Пожалуй, я уже поняла это, живя в ГДР. Страна была обречена. Она надорвалась из-за идеологического начетничества, пустых ритуалов, бесплодных усилий.

– Почему так тоскливо?

– А вам знакомо такое чувство, когда знаешь, что все кончено и погибнете не только вы – вместе с вами погибнет весь мир? Казалось бы, если ты умираешь сам, то тебе все равно, погибнет мир или нет. Но есть разница.

Гундлаха не слишком интересовала ни смерть отдельного человека, ни конец мира.

– Ты живешь здесь нелегально?

– Мое пребывание здесь… Никаких сложностей, если у тебя в Германии есть деньги в банке, а тут расплачиваешься кредитной картой или снимаешь деньги со счета и тебе не нужно соприкасаться с государственными структурами. Труднее было привезти сюда картину. Пассажир с таким багажом обращает на себя внимание.

Швинд слушал Гундлаха и Ирену с явным нетерпением.

– Конец мира, конец ГДР – все это замечательно. Но я хочу наконец знать, когда я получу мою картину. Мою картину – это я ее создал, и я же восстановил, когда он ее повредил, – Швинд показал пальцем на Гундлаха, – и я заплатил за нее.

– Заплатил? – Гундлах вскипел. – Ирена надоела вам, поэтому вы отдали ее мне. И это называется платой? Я знаю, почему вы хотите вернуть себе картину. Потому что вам больше никогда не удавалось писать, как тогда. С тех пор вы только эпигонствовали, пользуясь всем, что накопила история искусства.

– Я…

– Вы – выдохшийся художник, который ностальгирует по своему удачному дебюту и ранним картинам. Только ностальгируйте где-нибудь в другом месте. Здесь вам нечего сказать ни в моральном, ни в юридическом отношении. У вас нет никаких прав ни на картину, которую вы продали, ни на Ирену, которую вы предали. Собирайте свои манатки, и пусть он, – Гундлах кивком указал на меня, – увезет вас отсюда.

– Какой же вы наглец и мерзавец! И все из-за поганых денег? А они не помогли вам купить ни женщину, ни картину. Вы просто собирали деньги, как другие собирают картонные подставки под пивные бокалы. Вы – собиратель картонных подставок, а безальтернативный мир, о котором вы разглагольствовали, это ваш картонный мир. Разве вам не понятно? Настоящие ценности нельзя купить за деньги!

– Ха-ха! – Гундлах саркастически захохотал. – Художник глобального капитализма выступает в роли обличителя капитализма. Тогда почему вы продаете свои картины за миллионы? Почему не раздариваете их музеям?

Ирена хотела что-то сказать, но ей не дали раскрыть рот, поэтому я вмешался в спор:

– Давайте…

– Ах, наш адвокат… – отмахнулся Гундлах. – Вот он, – Гундлах кивнул на Швинда, – по крайней мере, создавал шедевры и сколотил целое состояние, я добился того, чего добился, а вы? Дорогой офис, знаю, солидные клиенты, для которых вы вечно делаете грязную работу. Вы – лакей. Сначала вы были его лакеем, – он опять кивнул на Швинда, – потом стали моим лакеем, а теперь вы ее лакей. – Он кивнул на Ирену. – Вам лучше заткнуться.

– Что вы себе позволяете?! – не стерпел я.

– Лакей! – Швинд захохотал. – Лакей! Как камердинеры, которые мнят о себе бог весть что, а на самом деле – просто лакеи. Я помню вашего камердинера. Сервильная душонка…

– Он был лучше вас. Он тоже тосковал по картине, хотя никогда этого не говорил, и мне жаль, что он больше не видит ее на своем месте. Ирена, – он обратился к ней ласково и терпеливо, как разговаривают с непослушным ребенком, – я оставлю тебя в покое, никакой полиции, никаких судебных процессов, в том числе из-за картины. Прошлое нельзя исправить. Но картина должна вернуться на свое место.

– Опять старая песня! – Швинд взмахнул своими большими руками. – Всему свое место, даже если нет такого места… Прекратите, Гундлах, с меня довольно. Пусть Ирена решает. Как решит, так и будет. Если она отдаст картину вам – забирайте, а если…

Гундлах покачал головой:

– У Ирены есть лишь одно решение, вы знаете это не хуже меня. Спросите нашего лакея. Вы напрасно подлизываетесь к Ирене: ни ей, ни вам это не поможет.

– И ты была женой этого мерзавца? Этого алчного…

– Алчного? Вы хотите заполучить картину так же, как и я. Своими уловками – мол, пусть Ирена решает – вам не провести ни меня, ни ее. Вы…

Ирена встала. Она выглядела ужасно – постаревшая, больная, усталая.

– Несколько недель назад я подарила картину Художественной галерее. Теперь я не могу отдать ее вам, никому из вас.

Она взглянула на меня, я обнял ее и, поддерживая, помог дойти до лестницы, а потом подняться наверх. Она не раздеваясь легла в постель, я достал одеяло и укрыл ее. Не успел я закрыть за собой дверь, как Ирена уснула.

25

Когда я вернулся на балкон, Гундлах и Швинд вновь обрели дар речи.

– Разве она может распоряжаться тем, что ей не принадлежит?

– Вам следовало занести картину в «Реестр пропавших произведений искусства». Уверен, что Художественная галерея делала соответствующий запрос, но поскольку картина не числится в реестре, галерея считается добросовестным приобретателем. Если хотите удостовериться, спросите своих лакеев.

– Весь этот спектакль с картиной, якобы предоставленной для временной экспозиции, затеян, чтобы заманить нас сюда? Чего она хочет от нас? – Гундлах покачал головой. – Ох уж эти женщины! Что было, то прошло – они этого не понимают. Если хочешь двигаться вперед, нужно оставлять прошлое позади. Нельзя вечно тащить за собой старую любовь и старую вражду… Из всего вырастаешь, как из старой одежды. Со временем она начинает пахнуть плесенью.

Вероятно, Гундлах был прав. Но он злил меня.

– Разве вы сами не пытаетесь остановить ход времени? Разве не хотите вернуть себе картину, чтобы сохранить свою молодость с юной Иреной?

– Он говорил это? – Швинд рассмеялся.

– Чтобы сохранить свою молодость с юной Иреной, мне не нужно видеть ее старой. Кстати, вы до сих пор не сказали нам, что вы тут делаете.

Я встал:

– Какое это имеет значение?

Я вышел из дома, сел на берегу. До меня доносился разговор Гундлаха и Швинда, которые сначала гадали, что я тут делаю, а затем попытались представить свой напрасный приезд в виде забавного приключения. Гундлах похвастался, что учредил в честь отца благотворительный фонд Ганса Гундлаха, который занимается реставрацией деревенских церквей в Бранденбурге и Мекленбурге. Швинд сказал, что фонды следует учреждать завещанием и лишь за счет тех средств, которые останутся от розданного женам и детям; у него самого пятеро детей от четырех браков. Потом он начал сетовать на демократизацию и банализацию искусства в виде арт-терапии для инвалидов или детских конкурсов художественного творчества.

Я снял туфли и носки. Море было теплым. Раздевшись, я поплыл в лунную ночь, пока не перестал слышать доносившиеся с балкона обрывки разговора и уже не мог разглядеть горящую свечу. В конце бухты из воды выступал плоский край скалы. Я лег на гладкий камень. Он еще держал накопившееся тепло и грел мне спину, нежный ветерок обвевал лицо, грудь, живот.

Неужели Ирена захотела вновь стать такой, какой она была прежде для Гундлаха и Швинда? Она кокетливо разыгрывала роль матери, радовалась тому, как оба восхищаются ею, улыбалась их шуткам, благожелательно выслушивала их рассказы об успехах. Ей хотелось нравиться им. Побуждала ли она их к тому, чтобы они полностью раскрылись? Чтобы было легче распознать, какие они на самом деле? Или же она просто оставалась прежней Иреной? Ведь говорят же, что человек навсегда остается ребенком для собственных родителей, даже тогда, когда сам он становится взрослым, а родители стареют.

Меня все это не касалось. Я хорошо чувствую, касается меня что-либо или нет, поэтому отчетливо понимал, что все происходящее здесь касается только Ирены, Гундлаха и Швинда, но не меня. Ирена красовалась перед ними, Гундлах и Швинд пыжились перед ней. Я же был всего лишь случайным зрителем. Не знаю почему, но внезапно я почувствовал себя виноватым – не из-за того, что помог тогда Ирене похитить картину или вмешался теперь в ее игру с обоими мужчинами, и не из-за того, что моя жена врезалась на машине в дерево, не из-за того, что я долго не виделся с детьми. Дети выросли, жена тоже была взрослым человеком, сегодня я преимущественно помалкивал, а тогда не сделал ничего такого, для чего Ирена не нашла бы другого сообщника. Чувство вины не имело конкретной причины. Оно скорее походило на тревогу, хотя мне ничего не угрожало, или на скорбь, хотя ничего трагического не произошло. Это было физическое чувство, и хотя я уверял себя, что тело может чувствовать себя хорошо или плохо, но не может чувствовать себя виноватым, чувство вины было именно таким, телесным. Озябнув, я поплыл назад.

В доме было тихо и темно. У лестницы сидел на корточках Кари; мы кивнули друг другу, я улыбнулся ему, но не увидел ответной улыбки. На балконе еще стояли бокалы, открытая бутылка вина. Наполнив бокал, я сел. Завтра можно позвонить из Рок-Харбора в офис, попросить кого-нибудь из коллег выяснить, в чем обвиняют террористку с крашеными волосами, темными очками и опущенной головой. Но пожалуй, Гундлах прав. И тогда любое преступление Ирены есть лишь часть ушедшего мира, с которым нынешний мир не имеет ничего общего.

Лежа в постели, я прислушивался к плеску волн, шуршанию гальки. Звуки были тихими, я едва различал их. Не слышал я и дыхания дома. Но в доме ощущалось странное беспокойство, словно у Ирены подрагивают руки и ноги, будто Гундлах ворочается в кровати, Швинд что-то бормочет во сне, а пилот расхаживает по комнате, куря одну сигарету за другой. Будто вздрагивает сам дом, но сотрясают его не порывы ветра или подземные толчки, а тяготы укрывшихся в нем людей, несовместимых друг с другом. Я лежал затаив дыхание.

Часть третья

1

Следующим утром в дверь тихонько постучал пилот и, просунув голову в комнату, спросил, не хочу ли я лететь с ними. Мол, Швинд тоже летит. Они могут доставить меня в Сидней или высадить в Рок-Харборе. Нет? Приветственно махнув рукой, он аккуратно прикрыл дверь. Я слышал, как троица спустилась сначала по лестнице дома, потом по лестнице, ведущей к берегу; они не разговаривали, старались не шуметь. Пытаются незаметно сбежать, подумал я, но тут же понял абсурдность этой мысли. Потом заработал мотор, винтовые лопасти застрекотали, зашумели, вертолет поднялся, сделался немного тише, затем мотор взревел с новой силой, и вертолет, описав дугу над бухтой и домом, улетел. Он спугнул птиц, они встревоженно закричали, загалдели, вспорхнули и закружили в воздухе.

В десять утра Ирена еще не встала, поэтому я, послушав у ее двери, постучался, опять ничего не услышал и вошел в ее комнату. Здесь пахло не только болезнью, но и экскрементами; тяжелый запах стоял в воздухе, несмотря на распахнутое окно. Ирена лежала с открытыми глазами, глядя на меня смущенно и неприязненно.

– Уходи, я сейчас встану. Просто почувствовала слабость.

– Может, набрать воды в ванну? Или ты хочешь под душ?

Она заплакала:

– Такого со мной никогда не случалось. Я пыталась встать, дойти до туалета, но не смогла, осталась лежать и не удержалась.

– Я сейчас помогу.

Я прошел в ванную, открыл кран, добавил в воду шампунь, проконтролировал температуру, взбил пену. Подождал, чтобы ванна наполнилась. Ребенком я любил купаться в ванне; воду нагревал бойлер, я плескал на горячую стенку, капли шипели. Последний десяток лет я моюсь только под душем. Купание в ванной – пустая трата времени. Но Ирене спешить некуда, поэтому после душа ей хорошо бы отлежаться в ванне, пока я перестелю постель. И вообще у нас теперь появилось много времени.

Я провел ее в ванную; она обняла меня за шею, я то ли нес ее, то ли вел. В душе я раздел ее, принялся мыть, а она держалась за кран. Я никогда не менял детские пеленки, не знал, как сильно липнут к телу засохшие экскременты. Вымыв Ирену, я уложил ее в ванну. За время всей этой процедуры она не открывала глаз, не произнесла ни слова. Я тоже молчал. Сосредоточился на том, чтобы вымыть ее, не замочившись самому. И все-таки намочил одежду.

Но я не хотел переодеваться, пока не наведу порядок. Сначала замочил постельное белье, потом вместе с пижамой засунул его в стиральную машину. Матрас Ирены я вытащил на балкон, замыл его и положил сушиться на солнце, затем взял в соседней комнате другой матрас, перенес его в комнату Ирены, застелил постель. Ирена продолжала молчать.

– Я сейчас вернусь, только переоденусь.

– Остальные уже уехали?

– Да.

Стоя в дверях, я смотрел на нее, пока она не сказала с улыбкой:

– Не гляди на меня так серьезно.

– Что с тобой?

– Сейчас расскажу. Только сначала переоденься.

Когда я вновь вернулся, она уже спала, а проснувшись, не захотела говорить о своем здоровье. Она выпила теплого чая, съела немного полуостывшей овсянки и попросила свозить ее к дальним соседям: надо было купить кое-какой еды и договориться с Мереденой с первого двора, чтобы теперь она делала уколы старику со второго.

Накинув на Ирену пальто и пристегнув ее к сиденью, я повел машину. Там, где след терялся, она показывала мне дорогу, а я пытался запомнить ее по высохшему речному руслу, по болотцам, группам деревьев, выступам скал, мимо которых шла дорога.

Когда мы добрались до места, Ирена осталась сидеть в джипе. Она попросила меня позвать Мередену, объяснила, что теперь ей придется делать уколы, хотя она и не любит этого, а потом перечислила необходимые нам покупки.

– Может, еще… – начал было я, но Ирена, догадавшись, чтó я хочу сказать, добавила: – И еще пеленки.

Старуха с другого двора ворчливо, без всякой благодарности приняла к сведению, что вместо Ирены теперь будет приезжать Мередена.

Ирена отнеслась к этому с пониманием.

– Ее муж отдал мне дом у моря, а взамен я обещала ухаживать за ним до самой смерти. Только теперь старик меня переживет. – Она заметила мой вопросительный взгляд. – Рак поджелудочной железы. Еще несколько недель, а может, и через неделю. Точно никто не знает.

2

Ирена захотела лежать не в комнате, а на балконе. Пройдя по комнатам, я нашел легкую кровать, которую сумел вытащить на балкон. Вымытый матрас высох и пахнул солнцем.

– Тебе следовало уехать со всеми, – сказала Ирена, лежа в кровати. – А теперь уж придется оставаться до конца. – Она улыбнулась.

– Кто поставил диагноз?

– Врачи из сиднейского онкологического центра.

– И они сказали, что уже ничем нельзя помочь?

Она рассмеялась:

– Поверь, если бы они знали, чем помочь, то все сделали бы. Ведь этим они зарабатывают.

– Ты не пыталась узнать мнение других врачей?

– Я узнала мнение других врачей, проконсультировалась насчет альтернативных методов лечения, даже навела справки о знахарях, которые рекламируют свои услуги. Мне не хочется, чтобы ты меня допрашивал.

Я обиделся, потому что хотел ей добра, и разозлился на себя из-за глупых вопросов. Заметив это, Ирена сказала:

– Я знаю. Если бы я могла… Умирать мне не хочется.

И только теперь меня пронзила эта мысль. Ирена умрет. Один из сотрудников нашего офиса неважно провел прошлогодний отпуск – настроение отвратительное, аппетит пропал; поэтому он, вернувшись, пошел к врачу; тот отправил его на обследование в больницу – через три недели он умер. У моего зубного врача от диагноза до смерти прошло всего два месяца. Услышав теперь о внезапной смерти, я спрашиваю: «Рак поджелудочной железы?» – и обычно моя догадка верна. Правда, известно мне и то, что при этом люди не страдают от боли, их не мучат тромбозы, они лишь слабеют все больше и больше. Тело просто прекращает свою жизнедеятельность, отказывается функционировать, готовится уйти… В лучшем случае человек засыпает и больше не просыпается.

– Ты чего-нибудь хочешь? Могу принести.

– Принеси еще одну подушку.

Я принес еще одну подушку. Когда я хотел уйти, Ирена сказала:

– Принеси стул, посиди со мной.

– Мне еще нужно развесить белье.

– Придешь, когда развесишь?

Чего она хотела от меня? Когда моя жена болела воспалением легких, ей тоже хотелось, чтобы я сидел рядом и держал ее за руку. Но при этом она ни о чем меня не спрашивала, а на мои вопросы отвечала односложно, поэтому я не понимал, зачем ей надо, чтобы я сидел рядом. Я брал с собой бумаги и работал. А в комнате Ирены есть книжная полка. Найдется ли там что-нибудь интересное?

Но когда я сел рядом с Иреной, она спросила:

– Ты мне расскажешь, что было бы с нами?

Я не понял.

– Что было бы, если бы я пришла к тебе.

3

Иногда я рассказывал детям истории. Обычно я приходил домой поздно, когда дети уже спали. Но если я возвращался пораньше и они еще не спали, то жена настаивала, чтобы я поговорил с ними. Только о чем говорить сорокалетнему адвокату с девочкой и двумя мальчиками в возрасте от девяти до двенадцати лет? К счастью, им нравились мои истории о приключениях мальчугана во время Тридцатилетней войны, а мне было интересно выдумывать их. Наша фирма приобрела тогда служебную машину, наняла шофера, поэтому, сидя в машине по дороге домой, я вспоминал конец прежней истории и сочинял продолжение. Но как исполнить теперешнее желание Ирены? Говорить о ней, о себе, о нас, выдумывать события, которые не происходили с нами, но рассказывать о них так, будто все это было взаправду?

– Я не знаю…

Ничего не говоря, она лишь смотрела на меня, внимательно, с надеждой.

– Погоди немного.

Кивнув, она продолжала смотреть на меня.

– Я…

Закрыв глаза, я попытался восстановить в памяти картинки прошлого: Ирена на стене, ее смех, прыжок со стены, Ирена в моих объятьях, Ирена за рулем микроавтобуса, вот она просит меня выйти из машины, целует на прощанье и уезжает. Я не любил вспоминать об этом. Не знаю, почему я согласился исполнить просьбу Ирены.

– Забрав в деревне мою машину, я поехал домой. Ты заметила в субботу, что я убрал квартиру так, чтобы она тебе понравилась? В воскресенье я опять прошелся по квартире, что-то спрятал, что-то переложил с одного места на другое, кое-где нарочно устроил маленький беспорядок, чтобы не показаться тебе педантом, а произвести впечатление человека спонтанного и творческого. Я боялся, что ты не придешь, поэтому то и дело выглядывал из окна, заварил себе чай, но забыл вытащить заварку, потом снова заварил чай и опять забыл вытащить заварку из чайника.

Но ты пришла. Пришла пешком, я издалека увидел тебя, твою прямую осанку, легкую, энергичную, целеустремленную походку. Кстати, видел ли я тебя когда-либо вообще слоняющейся без цели? Ты пересекла улицу, я бросился вниз, отворил дверь подъезда, хотел обнять, но понял, что сейчас это неуместно и как-то не подходит тебе.

Когда мы пили чай, ты спросила:

– Можно остаться у тебя на несколько дней? Как сестре с братом? У меня есть квартира, но Карл и Петер знают о ней, и мне не хотелось бы, чтобы они нашли меня там. И не хочу, чтобы, прочесывая отели, Петер нашел бы меня где-нибудь, а он наверняка отправит на поиски своих людей. Я могла бы уехать, но мне хочется завтра опять пойти на работу.

– Разве на работе тебя не найдут?

– Нет, если скажу директору, что не хочу, чтобы меня нашли.

– А по дороге на работу? Когда ты пойдешь в музей?

– Долго скрываться, конечно, не получится. Просто несколько дней не хочется видеть их обоих.

Мы пили чай на балконе. Я мечтал, как по утрам мы и дальше будем сидеть на балконе, сначала на этом, потом на другом, большом и красивом, затем появится сад со старыми деревьями, мечтал о том, как мы поженимся. В твоем решении остаться у меня мне чудилось обещание, хотя я знал, что ты ничего не обещаешь. Я думал о фильмах, где герой просто берет героиню на руки, она сначала сопротивляется, бьет кулачками в его широкую грудь, но потом нежно обнимает. Знала ли ты, что я не решусь сделать то же самое? Что я на это не способен? Чувствовала ли себя со мной в безопасности? Презирала меня за нерешительность?

Это тревожило меня, но победила радость, что ты останешься. Все-таки несколько дней вместе. Будем вместе готовить, есть, разговаривать, читать газету или книгу, смотреть телевизор, ходить за покупками или гулять. Я улыбнулся тебе, ты улыбнулась в ответ с облегчением, потому что я ни на чем не настаивал, ничего не просил, не устраивал драматических сцен. Ты рассказала, как разъярился Карл, когда картину похитили, какой спор разгорелся между Карлом и Петером; в горячке спора они совершенно забыли о тебе и спохватились, когда ты уже выбежала в сад. Ты говорила так, будто рассказываешь забавную историю, но выглядела несчастной – из-за Карла с Петером, из-за себя, а может, и из-за меня или из-за того, что тебе опротивели все мужчины. Так начались наши первые дни во Франкфурте. Мы…

– Где я спала?

– В моей кровати.

– А ты?

– На кушетке.

Она кивнула.

– Утром ты отправился в офис, а я пошла в музей? И вечером мы вместе готовили ужин? А в воскресенье…

4

– Не торопись. Во вторник кто-то взломал дверь твоей квартиры. Консьерж позвонил тебе в музей, но, поскольку ничего из вещей не пропало, было решено, что взломщиков спугнули. Ты, знала, что они искали только картину, но не нашли ее, а остальное не тронули. «Возможно, завтра они взломают дверь у тебя, – сказала она за ужином, – если разузнают, что я здесь живу. Ты хочешь, чтобы я вернула картину?»

– Нет, этого я не спрашивала.

– Напрямую не спрашивала. Но подняла левую бровь, как сделала это только что. Мы принялись размышлять, как предотвратить проникновение в квартиру. Однако взломщики могут появиться не завтра, а послезавтра или через неделю. Лучше всего не закрывать дверь на дополнительный сложный замок, пусть откроют ее простой отмычкой.

Так мы и сделали, причем не только в среду, но и в четверг и в пятницу, а поскольку дверь не требовалось взламывать, мы не знали, обыскивал кто-нибудь квартиру или нет. Из вещей ничего не пропало. Да, ты ходила в музей, по утрам отправлялась из дома как можно раньше и возвращалась с работы вечером как можно позже, чтобы Карл или Петер не подстерегли тебя там, а я ходил в офис, и дома мы вместе готовили ужин. В воскресенье мы завтракали на балконе. Стояла золотая осень, целую неделю мы прожили без всяких помех и уже думали, что все будет хорошо. Ты хотела вскоре переехать. Я тем временем узнал, что ты любишь оперу, поэтому пригласил тебя на «Богему», и ты приняла приглашение.

– Я не ворчала? Была милой маленькой женщиной в твоем уютном мирке?

– Я могу и замолчать.

Она рассмеялась:

– Нет, продолжай. Но нельзя же всю жизнь просидеть на балконе, как пожилая супружеская пара.

Я бы смог так жить, она – нет.

– В понедельник меня вызвали к себе Кархингер и Кунце. Дескать, им очень жаль, но нам придется расстаться. Ходят слухи, будто я предал интересы своего клиента, то есть совершил проступок, который противоречит адвокатскому долгу; конечно, это только слухи, и оба уверены, что в суде по подобному обвинению я выиграл бы процесс, доказав свою невиновность. Однако такие процессы тянутся очень долго, что ляжет на фирму тяжким бременем? – это должно быть мне понятно. Уже сейчас один солидный клиент намерен отказаться от услуг фирмы, если я останусь в ней. «Гундлах?» Помедлив, они сказали, что не могут называть имени, но я сам должен все понимать.

– Что значит «противоречит адвокатскому долгу»?

– Так говорят, когда адвокат обслуживает сразу обе стороны конфликта. Гундлах нажал на нужные кнопки. Но пострадал не только я. Твою стажировку в музее тоже прервали. Директор сослался на необходимость сократить количество стажеров из-за уменьшения бюджета, поэтому, дескать, он может оставить только тех стажеров, которые потом войдут в штат, а ты, к сожалению, к таковым не относишься…

– Итак, в понедельник вечером мы сидели на балконе и…

– Нет, мы не сидели на балконе, а пошли в лучший франкфуртский ресторан, «Sole D’oro» или в какой-то другой, – отметить, что отныне нас ничего во Франкфурте не удерживает. Достаточно отдать мебель старьевщику, собрать чемоданы, и можно уезжать. Мы были свободны.

5

– Мне это нравится.

– Так мы и сделали. Отдали мебель старьевщику, собрали вещи. Картина…

– …находилась у моей матери.

– Картина находилась у твоей матери. Пока я выбирал между Нью-Йорком и Буэнос-Айресом, самолетом и океанским лайнером, ты купила билет на самолет в Нью-Йорк.

Ирена все время лежала тихо, спрятав руки под одеяло; ее голова покоилась на двух подушках, глаза смотрели на меня. Потом она приподнялась, опустила ноги на пол, попыталась встать.

– Погоди, я тебе помогу.

– Сколько времени мы уже сидим здесь? Я должна… – Замолчав, она взглянула на меня.

– Ничего ты не должна. Я тебя заболтал? Все, умолкаю и иду готовить ужин. Обед мы уже пропустили.

– Я должна… Если бы я не чувствовала такой усталости… – Она опять вопросительно взглянула на меня, и я опять не понял немого вопроса, а потому не знал, следует ли ей помочь или же уговорить ее лечь обратно в постель. Но тут глаза у нее закрылись, она пошатнулась, я подхватил ее и уложил в постель.

Было довольно поздно, еще светло, но солнце уже зашло за горы. Скоро стемнеет. Отыскав за террасой водопроводный кран и лейку, я полил засохший огород; возможно, утром земля отойдет и мы сможем приготовить свежий салат. На сегодня нам хватит остатков вчерашнего пиршества. У Ирены аппетит все равно отсутствовал. Заспанная и молчаливая, она съела совсем немного, после чего я сводил ее в туалет и отнес в кровать.

– Нам нужно завтра к Мередене.

– За покупками? Я могу съездить сам.

– Пеленки…

Днем она держала себя под контролем, но боялась ночи. Я уже знал, где находится постельное белье и полотенца, вспомнил, как жена пеленала малышей, поэтому оторвал полосу от старого полотенца, сделал из нее квадрат, сложил квадрат треугольником, подложил треугольник под нее и обернул вокруг тела.

– Умело, ничего не скажешь, – попыталась она пошутить.

Я пожал плечами. Ей не обязательно знать, что я никогда не пеленал своих детей, как это положено современным отцам. Однако потом все же признался:

– Я был старомодным папашей. Пеленками и пеленанием занималась жена.

Она кивнула:

– По крайней мере, иногда ты смотрел, как это делается. Ты говорил детям «спокойной ночи»? – Она посмотрела на меня смущенно и отчужденно, как утром, но было видно, что ей приятно лежать в свежей постели.

– Спокойной ночи, Ирена.

Я наклонился к ней, поправил одеяло, а она обхватила меня за шею руками, как несколько дней назад, и меня вновь тронул этот доверчивый жест. Встав, я быстро вышел, чтобы удержаться от слез.

6

Так прошли следующие дни. Ирена спала до позднего утра, потом я устраивал ее на балконе. Иногда она спускалась по лестнице сама, иногда я нес ее на руках. Порой она осиливала даже лестницу из дома на берег, доходила до скалы у оконечности бухты, с удовольствием чувствуя песок под ногами, или брела по лодыжки в воде.

Сначала она не хотела отпускать меня одного, но потом все-таки отпустила к Мередене. Мы с Мереденой доехали по размытой и заросшей дороге до того места, где она выходила на автостраду, и через полчаса добрались до городка с супермаркетом. Там, расплатившись кредитной картой, я накупил гору всякой всячины для Мередены и для себя, что, видимо, не вязалось с ее представлениями о правильной деревенской жизни. Мередена взяла с меня обещание не рассказывать о покупках ни ее людям, ни Ирене. Она загрузила покупки в тележку, испытывая одновременно нескрываемую радость и угрызения совести.

Я угрызений совести не испытывал, но почувствовал себя чужим в городке среди магазинов, рекламы, ресторанов, машин; в супермаркете меня раздражали яркий холодный свет, широкие пустые проходы, избыток товаров. Я прикинул: две недели назад я обнаружил в Художественной галерее портрет Ирены, восемь дней назад приехал к ней. А мне казалось, будто здесь прошло уже несколько недель.

Иногда я работал с утра на огороде, стирал белье или чинил что-нибудь: провалившуюся ступеньку, текущий кран, запасное колесо джипа. Я не спешил, обдумывая продолжение нашей истории. Но бывало, что Ирене хотелось услышать продолжение уже утром, поэтому приходилось импровизировать и затягивать рассказ за счет всяческих подробностей. Тогда мы пропускали обед, я оставался у ее постели на балконе едва ли не до вечера и рассказывал.

Я рассказал о перелете через Атлантику, о том, как мы увидели в иллюминатор другой самолет: так в огромном океане встречаются корабли – привет из другого мира, к которому ты плывешь. В Нью-Йорке мы сняли номер в отеле «Уолдорф Астория», с наслаждением открывали для себя этот город и вели себя как богатые туристы, пока не закончились деньги. Мы поднимались на небоскреб Эмпайр-стейт-билдинг, осмотрели статую Свободы, ходили в музеи Метрополитен, Гуггенхайма и Фрика, гуляли по Центральному парку до его северной части, где уже становилось опасно, даже отважились заглянуть в гарлемский район Бауэри, мы ели в «Артистическом кафе», «Русской чайной» и «Грамерси таверн». Ирена раньше не бывала в Нью-Йорке, уже давно не видела никаких фильмов, поэтому с интересом слушала то, что сегодня всем известно по кинофильмам или собственным путешествиям. В нашем гостиничном номере стояли две кровати, поэтому Ирена спросила, не предложил ли я или она сама спать в одной постели. Но я решил, что правильнее оставаться в разных, раз она не любила меня, а относилась ко мне лишь по-дружески.

Время, когда Ирена отдыхала, когда мы обедали и когда я продолжал рассказывать свои истории, зависело от ее самочувствия. Пеленки ей больше не понадобились; неприятность первой ночи после отъезда Гундлаха и Швинда не повторилась. Но зачастую она чувствовала себя плохо, ее тошнило. Аппетит у нее и без того отсутствовал. Она хвалила мои спагетти карбонара, ризотто с грибами, гуляш с картошкой, но по-настоящему ей нравился только мой салат.

Сложившееся однообразие нашей совместной жизни немного напоминало то, о чем я мечтал тогда во Франкфурте. Однажды, не удержавшись, я даже сказал об этом Ирене.

– Да, – улыбнулась она, – только это жизнь накануне смерти.

7

День ото дня становилось все жарче. С моря больше не дул ветерок, поэтому воздух, который обычно никак не ощущается, сделался похожим на теплую гущу. Птицы перестали летать и петь, растительность на огороде засохла. Ирена запретила поливку.

– Скоро воды будет не хватать.

– Ты не хочешь переселиться в нижний дом?

– Может, завтра.

На следующий день она вновь сказала «может, завтра», но потом в нижнем доме стало так же жарко, как в верхнем. Ночью жара ощущалась даже сильнее, каменные стены отдавали накопившееся за ночь тепло. Ночь не приносила прохлады.

Я рассказывал о нью-йоркском августе, о влажной жаре, которая окутывала нас, как горячее мокрое полотенце, когда мы выходили на улицу из помещения с кондиционером. Деньги заканчивались, мы принялись искать работу. Пришлось выехать из «Уолдорф Астории». Мы нашли дешевый отель на Гудзоне, с общей ванной на два номера, поэтому, если сосед забывал отпереть дверь нашего номера, мы стучали в его дверь, а если он успевал уйти, нужно было вызывать ворчливого портье, чтобы он поднялся наверх и освободил нас. У нас была к тому же одна кровать.

– И что?

– Я спал на полу. Когда не мог заснуть, вылезал из окна, садился на площадку пожарной лестницы и смотрел на освещенную фонарями улицу и черную ночную реку. Иногда ты подсаживалась ко мне.

– О чем мы разговаривали?

– Ты нашла в Бруклине место официантки, я работал в «Макдоналдсе». Мы рассказывали друг другу о работе. Ты знаешь, что у «Макдоналдса» есть собственный университет? Гамбургеровский университет? Если бы мне удалось получить разрешение на работу и хорошо зарекомендовать себя, то открывалась дорога в университет – так сказали мне при приеме на работу. Я радовался переводу с кухни на обслуживание стойки.

Ирена рассмеялась:

– Это в твоем духе, тебе непременно нужно сделать карьеру.

– Только не в «Макдоналдсе». Я хотел снова стать адвокатом, но выяснил, что в Нью-Йорке нельзя сдать соответствующие экзамены без посещения университета, зато в Калифорнии можно. Поэтому решил перебраться туда. Но Нью-Йорк нам нравился, мы открыли для себя, что он мог предложить очень многое тем, у кого мало денег; мы познакомились с разными людьми, у нас появился шанс найти квартиру. Но тут…

Я не знал, стоит ли рассказывать ей то, что неожиданно пришло мне в голову. Просто вспомнилось кое-что из моей первой поездки в Нью-Йорк, когда я еще не мог себе позволить жить в отеле, а потому нашел приют у друзей, проживавших в Бруклине; там я действительно случайно зашел утром в ресторанчик, чтобы выпить кофе, а теперь представил себе, что Ирена работает там официанткой. Обычный ресторанчик с привычным репертуаром от непременного футбола на экране телевизора до грубоватых официанток без малейшего налета эротики.

– Так что же произошло?

– Однажды я наведался к тебе в ресторан и увидел, что официантки работают там с голой грудью, поэтому немедленно забрал тебя оттуда, и уже на следующий день мы, купив подержанную машину, уехали.

– Ты же не можешь… Ведь это моя работа, не так ли? И если я считала, что все в порядке?.. Или ты заревновал?

– Думай что хочешь. Историю рассказываю я. В номере мне приходилось отворачиваться, а там на тебя все глазели.

– Все понятно. – Ирена улыбнулась.

Насмешливо? По-дружески? Сочувственно? По какому праву она улыбалась мне сочувственно? Но я был сам виноват. Я чувствовал, что такой поворот истории сомнителен, поэтому было бы лучше отказаться от него. Я не желал казаться ревнивцем. Мне хотелось произвести на нее хорошее впечатление. Скажем, спасти ее от насильника в Центральном парке, от пьяного водителя на пешеходном переходе или хотя бы от карманного воришки на Пятой авеню. Но мне не приходил на ум поступок, который не прозвучал бы пошлым бахвальством.

– Ты любишь машины? Нам достался «шевроле бель-эр» выпуска пятьдесят шестого года, зеленый, с белой крышей, белыми обводами и белыми плавничками. Радиатор украшала фигурка, представлявшая собой нечто среднее между самолетом и ракетой, она летела впереди, а мы ехали за ней.

8

Когда вечером я отнес ее в кровать, Ирена, отодвинувшись, пригласила меня подсесть на краешек.

– Помнишь, почему Парсифаль не решился ни о чем спрашивать?

– Разве не мать научила его не задавать лишних вопросов? Просто он воспринял ее наказ чересчур буквально.

– А почему ты ни о чем не спрашиваешь?

– В первый вечер ты уклонялась от ответов, поэтому я подумал…

– Первый вечер был давно.

Я пожал плечами:

– Мои бабушка и дедушка спрашивали меня только о необходимом. Хочешь учиться играть на пианино? Заниматься теннисом? Танцами? Я тоже спрашивал только о самом необходимом. Например, дадут ли мне денег, чтобы сходить в театр, в оперу или поехать на каникулы с друзьями в Испанию. В конце концов мне стали давать столько карманных денег, что не приходилось у них больше просить. Они были действительно щедрые.

– А как обстояло дело в твоей семье? С женой и детьми? Ты их часто расспрашивал?

Вопросы Ирены привели меня в замешательство.

– Вроде бы ты хотела, чтобы больше расспрашивал я. А вместо этого сама замучила меня вопросами.

– Извини. – Она положила ладонь на мою руку. – Спокойной ночи.

Сев на скамью под навесом дома на берегу, я принялся смотреть на воду. Ее зеркальная гладь отражала серп луны, и галька не шуршала. Мне не хватало этого шуршания, а еще хотелось, чтобы луна плясала на волнах. Я чувствовал раздражение. Уж не занялась ли Ирена анализом моего душевного состояния? Или даже психотерапией? Какое ей дело, часто я задавал вопросы жене и детям или нет? Бывают семьи, где вопросов задают много и много разговаривают друг с другом, и бывают такие семьи, где это не принято. У нас расспросами детей и разговорами с ними занималась жена. А что касается нас самих, то мы понимали друг друга без слов, и это было чудесно. Она жила своей жизнью, я – своей. Если я бывал ей нужен, то всегда приходил ей на помощь. И вообще, почему я должен отчитываться перед Иреной? Что ей в голову взбрело?

Парсифаль… Помнится, во время первого посещения замка он не спросил старца о причине его страданий, а потому не избавил его от них, и с тех пор на Парсифале лежало своего рода заклятье, пока во время второго посещения замка он не задал спасительный вопрос. Как на сей раз он узнал, что необходимо задать вопрос? Откуда мне знать, какие вопросы я должен задать Ирене? В отличие от Парсифаля со старцем, я, по крайней мере, спросил Ирену о ее болезни.

9

На следующий день мы двинулись на запад. Иногда длинные петли эстакады скоростной автодороги, проходившие над или под другими автострадами, несли нас через городские окраины, где мы видели лишь разбитые дороги, пустующие парковки, заколоченные дома, мусорные свалки, а вдали – силуэты небоскребов. Порой дорога останавливала нас посреди города на перекрестке перед светофорами, среди гудящих клаксонами машин, спешащих пешеходов, магазинов и офисов. В сельской местности автострада тянулась широкой, плоской или слегка волнистой лентой вдалеке от городов и деревень, названия которых значились на дорожных указателях, вдалеке от фабрик и ферм. Мы видели леса, кукурузные поля, луга; на лугах порой паслось несколько коров, за кукурузным полем иногда мелькала силосная башня, дымящаяся труба или же клубящаяся паром градирня. На третий день мы уже видели вокруг только пшеничные поля. Они простирались под высоким небом до самого горизонта, взгляд терялся в их бескрайней дали. Изменилась и музыка, доносившаяся из радиоприемника; зазвучали банджо и скрипка, аккордеон и гармоника, немудреные песни о женщинах и любви, простые баллады о сражениях и смерти. Новостные программы сообщали о родео, о ссорах и потасовках, о родившихся и умерших, о школьных и церковных праздниках, раздавленных собаках и сбежавших кошках, о ложных сигналах тревоги и о том, что Христос любит нас. Четырехполосная автострада сменилась двухполосным шоссе, асфальт мерцал в палящем мареве.

Мы ехали не быстро. Ирена опустила стекла и, откинув сиденье, выставила ноги наружу. С первой же строфы она узнавала мелодию песни и принималась ее напевать. Иногда какое-либо новостное сообщение возбуждало ее фантазию, тогда она придумывала к нему целую историю. О том, как Джон Демпси поймал крупную рыбину, рекордную для нынешнего лета. О том, из-за чего возникла ссора между посетителями придорожного кафе. Почему Каталина Фиск не вызвала «неотложку» и умерла, хотя ее можно было спасти.

– Ты боишься смерти?

Закрыв глаза, Ирена погрузилась в раздумье, поэтому я даже решил, что она либо не расслышала моего вопроса, либо заснула. Так бывало, что во время разговора она задумывалась о чем-то другом или ее отвлекала постоянно донимавшая усталость.

– Чувство упущенного… Может, это и есть страх смерти? Ведь что-то остается навсегда несказанным, несделанным, непережитым. Но это чувство преследует меня уже давно. Я давно не могу справиться с ним, чтобы навести порядок.

Продолжать ли вопросы? Задал ли Парсифаль старцу после первого вопроса следующий? Где кончается сочувствие и начинается назойливость?

– Что тебе хотелось бы привести в порядок? То, что ты делала, когда носила крашеные волосы и темные очки?

Открыв глаза, она взглянула на меня:

– Ах, ты об этом?.. Нет, мне хотелось бы еще раз повидать дочку или хотя бы узнать, как ей живется и что она делает. – Она заметила вопросительное выражение моего лица. – В ГДР я вышла замуж и неожиданно для себя, потому что мне было уже слишком много лет, родила дочку. Я не хотела забирать ее у мужа. Думаю, мое бесследное исчезновение стало тяжелым ударом для него… и для Юлии тоже. Он очень нежно относился к нам при всем своем педантизме.

Меня подмывало спросить, почему же она выбрала именно такого мужа. А еще узнать, почему, бросив мужа и дочь, она не пыталась связаться с ними и чего, собственно, боялась с тех лет, когда носила крашеные волосы и темные очки. Неужели она все-таки убила кого-то? Что она ответила Гундлаху? Дескать, была соучастницей? Такой ответ мне ничего не прояснял.

– Я могу съездить в Рок-Харбор, позвонить оттуда в офис, чтобы там узнали, как живет Юлия.

– Сделаешь это после моей смерти? Узнаешь, не нуждается ли она в чем-нибудь? Позаботься, чтобы она получила то, что осталось от наследства моей матери! – Ирена взяла меня за руку.

Мне стало не по себе. А если Юлия действительно в чем-то нуждается? Если ей нужно получить образование? Или необходимо лечение, которое не оплачивается медицинской страховкой? Например, курс психотерапии. Или лечение от наркозависимости. Что, если она не просто наркоманка, а торгует наркотиками или ходит на панель, чтобы заработать на наркотики, или даже совершает ради этого мелкие преступления, не говоря уж о серьезной уголовщине? Дать денег на адвоката, на лечение или на учебу – одно дело. Но разговаривать по ночам с проститутками на берлинских улицах, чтобы в конце концов найти вульгарную и глупую девку, из которой надо сделать нормального человека? Я даже давним друзьям отказывал в просьбе стать крестным отцом их детей, потому что считал это для себя слишком большой ответственностью. Я кивнул.

– Да?

– Да.

– Она была хорошая девочка. Я ушла, когда у нее начался трудный возраст. Вообще-то, она не строптивая, просто временами дулась на меня, и глаза у нее бывали на мокром месте; но когда я спокойно объясняла, почему ей нельзя получить то, что ей хочется, она сразу переставала дуться.

Ирена заплакала. Сначала она тихонько скулила, потом громко разрыдалась; лицо ее изменилось до неузнаваемости: изборожденный глубокими морщинами лоб, широко раскрытый рот. Голова раскачивалась из стороны в сторону, пока не зарылась в подушки.

Слезы! До чего я ненавижу этот дешевый женский прием, заставляющий мужчину чувствовать себя виноватым. Я высоко ценил в моей жене то, что она быстро сообразила: я считаю слезы запрещенным приемом, это меня отталкивает, я этого не приемлю. Могу с гордостью сказать, что мои дети не были плаксами. Старший сын в восемь лет сломал руку, пришел с игровой площадки домой со сломанной рукой; мы с женой тут же отвезли его в больницу, и за все это время он не проронил ни слезинки.

Но как объяснить Ирене, что я не в ответе за ее беды, а потому она не вправе демонстрировать мне свои слезы? Не переставая плакать, она продолжала держать мою руку, не давала мне уйти. Я не мог вынести ее слез, видеть, как она зарылась лицом в подушку, как вздрагивают ее плечи, не мог дольше оставаться в этом нелепом положении, а потому, обняв ее, принялся убаюкивать, пока она не заснула.

Проснувшись у меня на руках, она живо, даже весело взглянула на меня, улыбнулась и сказала:

– Спасибо.

Я не понял, за что она меня благодарит, но не хотел ставить под сомнение то, что, судя по всему, ее обрадовало, а потому улыбнулся в ответ.

10

На полях Среднего Запада начался сбор урожая. Ирена, вспомнив виденную когда-то картинку с комбайнами, которые выстроились рядами на пшеничном поле, спросила:

– Где же техника?

Ей помнились развевающиеся над комбайнами флаги, смеющиеся лица комбайнеров – скорее, советская пропаганда, чем американская действительность, однако и несколько флагов над комбайнами Среднего Запада картину не портили, а лиц комбайнеров из машины не разглядеть. Мы ехали так часами, комбайны появлялись то и дело, порой целыми шеренгами, но чаще это были одинокие громадины, и все они оказывались украшены флагами.

Мы ночевали в мотелях. В номерах, неизменно просторных, стояли две кровати, под самым потолком висел привинченный к стене телевизор, в холле стоял автомат с кока-колой, спрайтом и кубиками льда; перед сном мы лежали в кроватях, пили пиво, ели купленные в последнем городке чипсы и смотрели телевизор.

– Меня волновала мысль, что нас ждет в Сан-Франциско и как мы там устроимся. Я решил поговорить об этом, но ты отмахнулась; тебе не хотелось все планировать заранее, будь что будет. Видимо, ты считала меня довольно мелочным, тогда почему ты вышла замуж за педанта?

Она опять странно посмотрела на меня.

– Не думай, будто я ревную. Просто мне интересно, почему ты поступала именно так, а не иначе. Или я задаю слишком много вопросов? Ведь ты же хотела, чтобы я побольше спрашивал.

– Нет, вопросов не слишком много. Хельмут был похож на ГДР. Меня успокаивала его надежность, забота, даже опека. А каким я тебя считала, уже не помню. Ты мелочен?

Что за вопрос! Я ко всему отношусь серьезно, иногда, пожалуй, чересчур серьезно, во всем люблю точность, возможно чересчур. Я не понимаю, почему люди реагируют на сложные ситуации излишне эмоционально, вместо того чтобы искать рациональное решение проблемы, и считаю, что чаще всего люди спотыкаются именно о мелочь и терпят неудачи именно из-за мелочей. Но я не считаю себя особенно хитроумным, злопамятным или скаредным. А мелочным? Даже смешно.

Вопрос остался без ответа, теперь мы ехали через Скалистые горы, видели густые леса, спокойные и шумные реки, срывающиеся с высоких скал водопады, которые издали кажутся серебряной нитью, а вблизи оглушают грохочущими потоками воды, видели заснеженные вершины, быструю смену погоды, грозовые раскаты, эхо которых гуляет по горам как отзвук далекой канонады. Мне мечталось спасти Ирену от медведя, но медведи нам не попадались, к тому же непонятно, как бы я сумел это сделать. Зато на стоянке мы подобрали потерянную или брошенную собаку, черную псину с белыми пятнами на морде, груди и лапах, пугливую и доверчивую одновременно; собака бегала за нами, кружила и прыгала у ног. Когда мы поехали дальше, опустив стекла, и Ирена выставила ноги наружу, собака, высунув голову из окна машины, жадно принюхивалась к встречному ветру.

– Как звали собаку?

– Не знаю. Придумай сама.

– Кобель или сучка?

– Сучка.

Ирена заснула, не успев придумать кличку. Смеркалось, но жара не спадала – иссушающая, палящая жара, в которую мы засыпали и просыпались на протяжении уже нескольких дней. Я открыл банку помидоров и приготовил гаспачо, Ирена съела несколько ложечек и снова заснула. Я не стал уводить ее с балкона, перенес сюда и свой матрас. Здесь было прохладней, чем в доме, и дышалось легче.

Проснувшись ночью, я стал вспоминать. В своем рассказе я описал собаку, которую однажды привели домой мои дети. Они подобрали ее на спортплощадке, где после школы встречались с друзьями. Собака была ничейной; во всяком случае, на ней не было ошейника с жетоном. Дети привязались к ней. Общительная собака: жене нравилось сидеть на диване, чтобы собака лежала рядом, положив голову ей на колени; жена сравнивала ее с ласковым теплым клубочком. Я тогда не позволил оставить собаку. Меня раздражала грязь, которую она таскала в дом, и беспорядок, который учиняли дети, играя с ней, не говоря уж об испорченном бидермейеровском диване, обмусоленном и изгрызенном собакой. Не прельщала меня и перспектива выгуливать собаку, когда дети утратят к ней интерес. На исчезновение собаки никто не пожаловался.

Я всегда считал себя великодушным мужем и отцом. Жене дома я во всем помогал, и у нее была своя машина; дети имели все необходимое для развития, даже если просили что-то, чем потом не пользовались. Может, я порой мелочился? Почему я решил, что дети потеряют интерес к собаке? Почему думал, что не причиню боль жене и детям своим запретом? Может, они не пожаловались, потому что мы в семье вообще мало разговаривали? Что еще осталось у нас невысказанным?

Мне вспомнилась авария, в которую попала жена. Я лежал на спине, скрестив руки под головой, и смотрел в небо. По австралийскому и новозеландскому флагу я знал, как выглядит Южный Крест, поискал созвездие, но не нашел его. Млечный Путь напомнил о матери; память почти совсем не сохранила ее, но я знал, что при родах ей сделали кесарево сечение и она не кормила меня грудью, потому что тогда врачи после кесарева сечения не рекомендовали кормить грудью. На небе появилась светлая точка; какое-то время я следил за ней, а потом уснул.

11

Ирене понравилась поездка от Скалистых гор до тихоокеанского побережья. Яркий свет, сухая бурая трава, отливающая золотом в лучах утреннего и вечернего солнца, фруктовые деревья, высаженные такими аккуратными рядами, что вечером их тень скользила по крыше машины через равные промежутки времени, виноградники, растущие в долинах, а не на горных склонах, названия населенных пунктов, напоминающие об испанцах и русских, которые некогда здесь поселились. Ирена представила себе людей из Севастополя: как они добирались из Крыма до Калифорнии, как основали здесь свой Себáстопол, как холодными ночами между виноградниками топились их печки, как весной здесь розовели цветущие кроны фруктовых деревьев. На подъезде к тихоокеанскому побережью мы преодолели последнюю горную гряду, откуда увидели висевший в долинах и над океаном туман, такой густой, будто солнце никогда не сможет его рассеять. Было позднее утро, мы сидели на бурой траве, собака улеглась у наших ног; мы пили красное вино, которым запаслись в винных погребках во время поездки. Усталые, мы дремали, потом заснули, а когда проснулись, туман исчез и над океаном засияло полуденное солнце.

– Я лежал не шевелясь. Во сне ты повернулась и положила руку мне на грудь.

Ирена улыбнулась:

– Ты смелеешь.

– Это ты положила мне руку на грудь, а не я тебе.

Она рассмеялась:

– Ладно, а что потом?

– Ты проснулась, на мгновение задержала руку у меня на груди, затем выпрямилась и засмотрелась на океан. Я тоже выпрямился, и ты прижалась ко мне плечом.

– Что ты чувствовал, когда моя рука лежала у тебя на груди и я касалась тебя плечом?

Ох уж эти женщины, им всегда нужно услышать, что ты чувствуешь! Причем именно услышать – просто понять недостаточно. Это как в армии, где недостаточно, чтобы ты точно исполнял приказ, надо еще, чтобы ты каждое утро выходил на построение и демонстрировал верность воинскому долгу. Ритуалы преданности и верности, которыми я не баловал жену, поэтому через некоторое время она отказалась от них. Перестала спрашивать, что я чувствую.

– Мне было хорошо, – сказал я, и мы спустились к берегу, а потом поехали вдоль берега к Сан-Франциско.

Ирена когда-то видела хичкоковских «Птиц», поэтому в Бодеге я показал ей школу, где снимался фильм. Затем мы пошли на пляж, погуляли вдоль кромки прибоя; я рассказал ей, как среди штиля неожиданно возникает гигантская волна, которая захлестывает человека, подошедшего к воде слишком близко, тащит его в пучину и уже не отдает назад.

Внезапно я испугался за Ирену. Ведь она подошла к самому краю, болезнь отнимет ее у меня и не вернет.

Когда мы ехали по мосту Золотые Ворота, солнце садилось. Оно окунулось в туман, и океан моментально сделался серым, безжалостным, отталкивающим. Но зажглись городские огни, и мне захотелось поймать по радио песню, которую я когда-то услышал; она мне понравилась, в ней говорилось о Сан-Франциско и Калифорнии, названия я не запомнил, только обрывки мелодии. Я напел ее Ирене, она узнала песню, но тоже не смогла вспомнить название. Как бы то ни было – мы приехали.

– Мы на месте! – Я улыбнулся Ирене.

– Да, – улыбнулась она в ответ, – мы на месте.

12

За всю свою жизнь я болел нечасто. Заболев, вел себя так, как учили дед и бабушка: поменьше работать, обходиться малым, поменьше просить. Больному и без того плохо из-за того, что он не может толком справиться с собственными делами, поэтому ему не следует обременять собой еще и других. Так повелось у нас с женой и в нашей семье. Слава богу, что, захворав, мы можем отлежаться в своей постели, а не валяться, как люди на войне, в сырых окопах, не спасаться бегством по снегу и льду, не ждать бомбежек в холодных подвалах.

Поначалу Ирена тоже вела себя сдержанно. Она просила меня о чем-либо лишь в тех случаях, когда была действительно беспомощна, испытывая явную неловкость, поэтому извинялась за свои просьбы и всякий раз благодарила меня. Но с каждым днем моя помощь делалась для Ирены все привычнее, у нее появлялись все новые и новые потребности и желания. Вместо большого обеда ей хотелось есть несколько раз понемногу, вместо простого выбора между комнатой и балконом она просила теперь сделать ей постель то на одной, то на другой стороне балкона, под навесом дома на берегу или под акацией возле лестницы, она не просила теперь принести стакан воды, а ограничивалась словами «хочу пить» и не говорила спасибо, а просто улыбалась или вовсе молчала. Когда ее тошнило и рвота не приносила облегчения или когда во время приступа тошноты ведро оказывалось слишком далеко, наготове не лежало полотенце или я не успевал поддержать ее, она кричала на меня.

Я с трудом сдерживался. Не думаю, что она сама терпела бы такое обращение. Почему же она допускала это по отношению ко мне? Неужели раковое заболевание или близкая смерть дают человеку особые права? Я так не считал, и я сам, если окажусь в подобной ситуации, не стану претендовать на особые права. Может, не следовало реагировать на ее смущенное «спасибо» словами «не стоит благодарности», тогда и она относилась бы ко мне иначе. А может, хорошо, что моя помощь стала для нее такой привычной? Может, справедливость не всегда самое важное?

Вечером после нашего прибытия в Сан-Франциско Ирена вновь переменилась. Если ей что-то было нужно, она вновь просила, а когда я исполнял ее просьбу, благодарила меня и извинялась за доставленные хлопоты. Казалось, она хотела создать между нами определенную дистанцию, чтобы я был не тем, с кем она уже повязана, а человеком, от которого она вновь может отдалиться. Она напомнила мне мою младшую дочь, которой в летнем лагере пришлось научиться справляться с проблемами без нашей помощи; вернувшись домой, она дала нам почувствовать свою самостоятельность и то, что отныне ее принадлежность к нашей семье уже не является чем-то само собой разумеющимся. Ирена отчуждалась от меня.

– Я справлюсь сама, – сказала она после ужина, встав и направившись к лестнице.

– Где ты ляжешь спать?

– На балконе.

Она поднималась по лестнице тяжело, медленно, наклонившись вперед, опираясь руками о ступени. Я порывался ей помочь, но это не потребовалось.

Я вымыл посуду, убрался на кухне, накрыл стол наутро для завтрака. Потом налил себе из бутылки остатки вина и вышел с бокалом на балкон. Я слышал, как Ирена зашла в ванную, приняла душ, вернулась в спальню. Стояла жара, как это было целый день, прошлой ночью и весь вчерашний день. Вечерняя жара даже показалась мне приятной. В ней исчезла дневная агрессивность, но сама жара не убавилась, просто сделалась более терпимой. Потом я услышал, что Ирена зовет меня, и пошел на кухню.

13

Она спускалась по лестнице. Правой рукой Ирена нащупывала стену, чтобы при необходимости на нее опереться, но держалась прямо, уверенно делала шаг за шагом. Слегка наклонив голову, она глядела на меня. Она была голой.

Сколько мыслей пронеслось у меня в голове за те секунды, пока она спускалась по лестнице! Я подумал о том, что ей понадобились последние остатки кокаина. И о том, каким бледным было ее тело по сравнению с загорелым лицом, шеей и руками. Каким усталым было оно, с обвисшей грудью, с дряблой кожей живота, и одновременно – каким красивым, ибо усталая красота все равно остается красотой. Вспомнился разговор подростков в Художественной галерее о ее бедрах, ногах, ступнях, и подумалось, насколько они были не правы. Вспомнил и о том, чтó я напридумывал себе про ее кротость, соблазнительность, сопротивление и упрямство, а она была просто женщиной со своей собственной жизнью. И о том, как мужественно она прожила свою жизнь и какой робкой была моя жизнь. И как она дала здесь приемным детям больше любви, чем я моим родным детям. И что усталость ее тела трогает меня. Как близки жалость и вожделение.

Ее взгляд словно говорил мне о том, что она играет для меня свою роль, но не разыгрывает спектакль, – ведь мы оба знаем, что она уже не юная, а постаревшая Ирена, да и я уже не молод, а стар, поэтому сейчас она не может дать мне многого, только свою любовь, и приглашает меня сделать то же самое и признаться себе, что я хотел именно этого. И что одновременно она наслаждается этой игрой, отражением своего отражения и моим восхищенным взглядом.

Спустившись вниз, она всем телом отдалась объятьям, грудь с грудью, живот с животом, бедра с бедрами. Мои руки чувствовали ее кожу, похожую на шелковую бумагу, мягкую, немножко сухую и чуточку шероховатую. Я знал, что сейчас отнесу ее в спальню. Но спешить было некуда.

14

На следующий день я устроил в ее спальне из двух кроватей общую кровать, а на балконе сдвинул наши матрасы. Я не решался спать с Иреной на балконе, где в любую минуту мог появиться Кари. Но Ирена покачала головой:

– Он приходит лишь тогда, когда считает, что мне грозит опасность. Если прилетает вертолет, приходит катер или чужой человек.

Ирена больше ни разу не была такой оживленной, как в тот вечер, когда она воспользовалась последней дозой кокаина. И мы больше не занимались любовью; она чувствовала себя слишком слабой, поэтому была довольна тем, что мы воздерживались. Изменилось и еще кое-что. Ей хотелось, чтобы я продолжил рассказы, но после приезда в Сан-Франциско и после того, как мы обрели друг друга, ее теперь интересовало другое.

– Расскажи, что было бы, если бы мы встретились еще студентами.

– Как же мы могли встретиться еще студентами? Ты увлекалась политикой, тебя окружали поклонники, приглашали на вернисажи и вечеринки, вскоре ты вышла замуж, а я лишь торчал на лекциях и семинарах, остальное время просиживал в библиотеке.

– Но представь себе, что мы могли бы встретиться… Ты бывал в «Пещере»?»

– Нет.

– Но ты знаешь этот клуб и где он находился?

– Хорошо, пусть будет так: в десять вечера я шел из библиотеки не домой, а в «Пещеру», клубный ресторанчик на двух подвальных этажах. Наверху бар, столы и стулья, внизу прокуренное помещение с танцплощадкой и маленьким подиумом, на котором несколько молодых людей играли джаз. Музыка без мелодий, так называемый свободный джаз. Вся публика в черном: черные юбки, черные свитера, черные куртки. Экзистенциализм? Отсюда же небрежность движений, с которой люди садились или вставали, подносили зажигалку к сигарете, поднимали бокалы и осушали их? Поэтому мужчины с таким безразличием поглядывали на красивых женщин, а женщины смотрели на мужчин, словно те надоели им? Оглядевшись по сторонам, я…

Ирена расхохоталась:

– Откуда у тебя эти шаблоны в духе «новой волны»? В конце шестидесятых уже никто не ходил в черном, девушкам хотелось наверстать упущенное за то время, пока они были провинциальными гимназистками, а парни старались произвести на нас впечатление разговорами о «критической теории» и «революционной практике». Неужели все это прошло мимо тебя?

– Я же сказал, что, кроме учебы, меня ничего не интересовало.

– А позднее тебя не интересовало ничего, кроме работы? Ты поступил в юридическую фирму, стал ее совладельцем, старался ее расширить?

– Не понимаю, чего ты от меня хочешь?

– Ничего не хочу. – Она обняла меня. – Просто стараюсь представить себе твою жизнь. Твою жизнь взаперти. Наверное, живущий взаперти неизбежно видит внешний мир таким шаблонным.

Я не знал, что ей ответить. По работе я часто бывал за границей и старался там смотреть на жизнь открытыми глазами. Дома я регулярно читаю две газеты, особенно разделы экономики и финансов, а еще – политики и культуры. Я информирован о событиях в мире лучше, чем большинство людей. Разве моя неосведомленность о студенческой моде конца шестидесятых означает жизнь взаперти?

Почувствовав легкое сопротивление, она обняла меня покрепче:

– Ты навещал детей, когда они учились в университете? Ходил с ними в пивнушку или на вечеринки?

– Детей, когда им исполнялось четырнадцать, мы отправляли в Англию, в интернат, там они сначала учились в школе, потом в университете. Я был в Кембридже на выпускных торжествах, которые проводятся с большой помпезностью и солидностью. А еще приезжал на традиционную регату, когда мой младший сын на восьмерке выиграл у Оксфорда.

– Вы часто видитесь?

– Дети остались в Англии. Старшая дочь и средний сын работают адвокатами, младший обзавелся собственной фирмой, которая занимается программным обеспечением. Я навещал их, когда рождались внуки или когда все трое устраивали совместные праздники. Я не хочу им докучать.

Ирена медленно и осторожно погладила меня по спине:

– Мой дурачок, ты все хочешь делать правильно. – Она повторила это нежно и печально: – Мой дурачок.

Я опять не понял, что она имеет в виду. Я заплакал, сам не знаю, почему вообще и почему именно сейчас. Мне было неловко, я чувствовал, что я смешон, но ничего не мог с собой поделать. Я затосковал по моим детям, но не по тем, которые сейчас живут в Англии, а по подросткам, чей переходный возраст, школьные проблемы и конфликты, дружбы, влюбленности и первую любовь, трудный выбор будущей профессии мне не довелось пережить вместе с ними. Когда в те годы я встречал детей в аэропорту, они ехали не домой, чтобы побыть у нас на каникулах, а почти сразу же отправлялись на языковые курсы или в спортивный лагерь. Дети никогда на это не жаловались, но вот теперь мне стало их жаль. Мне стало жаль и себя, я плакал о себе так же, как плакал о них и о моей жене, которая всегда возражала против их учебы в Англии. Считал ли я тогда впрямь, что так будет лучше для детей? Или решил, что без детей будет лучше и проще мне?

– Поплачь! – Ирена продолжала гладить меня по спине. – Поплачь. Все будет хорошо.

Я вновь не понял, что она имеет в виду, но почувствовал: она хочет утешить меня, и ее жалость смешалась с моими угрызениями совести и одновременно с жалостью к себе, образовав единую пелену, которая окутала меня; под ее покровом я заснул, продолжая плакать.

15

– Похоже, это будет последняя прогулка, – сказала Ирена следующим утром. – Мне хочется еще раз спуститься по лестнице на берег.

Когда мы спускались – она, держась одной рукой за перила, другой опираясь на мое плечо, – я тоже понял, что прогулка будет последней. Она останавливалась на каждой ступеньке, собиралась с силами для следующего шага, затем ставила правую ногу, всегда сначала правую, потом левую на следующую ступеньку и опять останавливалась, чтобы вновь собраться с силами. Она тяжело дышала, не могла говорить, иногда поглядывала на меня с усталой, извиняющейся или иронической улыбкой: «Вот какой я теперь стала».

Я опять был готов расплакаться. Что произошло со мной вчера вечером и что происходит сегодня? Когда мы с Иреной обрели друг друга, было ясно, что это ненадолго. Однако эта правда существовала где-то вовне, а не между нами. А между нами происходило так много, сохранялось столько жизни, столько обещаний. На длинном пути вниз по лестнице стала очевидной краткость отпущенного нам времени, и сознание этого было для меня невыносимым. Я всегда считал, что мне никто не нужен, а если уж нужен, то, видимо, только для счастья, но не для выживания, – и я ведь выжил один. А теперь я не знал, как буду жить без Ирены, как смогу без нее изменить свои отношения с детьми, иначе устроить свою работу, заново наладить собственную жизнь, как буду засыпать и просыпаться без нее.

Но я не расплакался, а помог Ирене спуститься вниз, медленно, шаг за шагом, ступенька за ступенькой, будто делаю самое обычное дело. На одной ступеньке она долго переводила дух, только потом сумела сказать:

– Ты говорил, что английские юридические фирмы скупают немецких конкурентов. Почему бы тебе вместе со старшими детьми не открыть в Англии филиал твоей фирмы? – (Я подумал об отчужденности между мной и детьми.) – Недаром же они выбрали твою профессию.

Через несколько ступенек она вновь остановилась:

– Насчет моей дочери… Решай сам, рассказывать ей обо мне или нет. Я не хочу, чтобы ты растревожил ее. Сделай для нее доброе дело. Если для этого лучше вообще ничего не делать, просто оставь ее в покое.

Наконец мы одолели лестницу.

– До чего красиво! – сказала она, стоя босыми ногами в воде.

Вокруг действительно было красиво – теплая вода, слепящая гладь моря, ее прозрачность, на несколько метров в глубину можно было разглядеть дно, гальку, водоросли и рыбок, а над головой – утренняя синева неба, еще без знойного марева. Прильнув ко мне, Ирена оглядывалась вокруг, отдыхала.

– Мы сумеем дойти до скалы в конце бухты?

Но уже через несколько шагов ей стало плохо, ее стошнило. Мы устроили передышку, сели под навесом дома на берегу.

– А если бы мы встретились еще в школе?

– В начальной школе?

Мне вспомнилось здание из желтого кирпича с декоративными вставками из красного песчаника, разделенное на две равные половины: одна для девочек, другая для мальчиков. Школьный двор был тоже разделен на две половины; во время большой перемены мальчики и девочки с первого по четвертый класс ходили парами по двум большим кругам; за порядком следили соответственно мальчики и девочки старших классов, а за теми, в свою очередь, присматривали учителя. Старшеклассники, не назначенные следить за порядком, передвигались свободно; они дразнили нас, били, отнимали бутерброды и яблоки – для них это было игрой, где важно было не столько отнять яблоко, сколько обмануть внимание учителей.

– Я был робким ребенком. Я боялся школы, учителей, старшеклассников, дороги домой – меня вечно дразнили, били и что-нибудь отнимали, боялся опоздать на урок, что часто бывало со мной, хотя я рано выходил из дому, но, приближаясь к школе, начинал петлять и замедлять шаг. Все связанное со школой воспринималось мной долгое время как в тумане, я не понимал, что, собственно, со мной происходит и как себя вести.

Но вот однажды я узнал в ученице со светлыми косичками, ходившей на большой перемене по соседнему кругу, девочку, с которой иногда виделся в магазине, куда бабушка меня посылала за покупками. Девочка приносила в магазин эмалированный кувшин под молоко, а еще она протягивала продавцу записку, где значилось все, что ему следовало уложить ей в сумку. В отличие от меня, она не давала ему кошелек, а сама по-взрослому отсчитывала деньги; медленно, высунув кончик языка, она вынимала из кошелька мелкие купюры или монетки, стараясь расплатиться без сдачи, а если получала ее, то так же аккуратно пересчитывала деньги. Я попросту не осмеливался заговорить с ней, пока сам не научился расплачиваться по-взрослому.

Поэтому устный счет стал первым предметом, где я проявил усердие. Помню, как я впервые вынул из кошелька нужные купюры и монетки, а потом пересчитал сдачу. Девочки при этом не было. Прошло еще несколько недель, мы снова оказались в магазине вместе, и она увидела, что я умею считать не хуже ее. Она бросила на меня быстрый взгляд: дескать, давно пора; сама она больше не высовывала кончик языка, возможно, потому, что я этого не делал. Я уже не отдавал продавцу записку с перечнем покупок, а зачитывал ее сам, и она делала то же самое. Мы могли бы идти домой одной и той же дорогой, никому из нас даже не пришлось бы делать крюк, просто надо было выбрать немного другой маршрут. К этому времени я уже знал, где она живет.

Иногда я шел за ней по пути из школы, поодаль, поэтому она, видимо, меня не замечала. Пока с ней не произошло то, что было мне так хорошо знакомо. Два старшеклассника шли сначала за ней, потом, догнав, прижали ее к забору. Она не сопротивлялась, не кричала. Я слышал, как они смеялись: «Давай сюда! Живо!» Я побежал, с разгону сбил одного, изо всех сил ударил в живот другого. Схватив девочку за руку, я бросился с ней наутек, за ближайшим углом мы нырнули в парк, спрятались за кустами. Но старшеклассники не стали нас догонять.

Немного погодя я отвел ее домой. Я не отпускал ее руку, а она не пыталась освободить ее. Около дома я спросил ее, как…

– Ты не выдумал эту историю?

– Волосы у нее были не светлые, а темные. И звали ее не Ирена, как я только что хотел сказать, а Бэрбель. Недели две или три мы ходили домой из школы вместе, держась за руки, а потом она уехала, я забыл о ней и вспомнил только теперь, когда ты спросила о школе. Если бы это была ты и не уехала, а осталась… – Я взял Ирену за руку.

– Да.

16

Мы сумели добраться до скалы в конце бухты. Но тут Ирена обессилела. Я донес ее на руках до дома, потом по лестнице наверх и уложил в постель на балконе. Было еще рано, поэтому постель освещало солнце. Растянув тент, я подвинул его ближе к постели.

– Чувствуешь запах?

– Нет, а ты?

– Пахнет гарью. Но возможно, я ошибаюсь.

Я обошел дом, проверил газовую плиту, бойлер и свечи, которые мы иногда зажигали в последние дни. Заодно проверил запас продуктов; через два-три дня придется опять поехать за ними. Хорошо бы иметь и запас морфия на тот случай, если у Ирены начнутся сильные боли. Сумеет ли Кари достать если не морфий, то хотя бы героин?

Вернувшись на балкон, я застал Ирену спящей. Я подсел к ней и принялся смотреть на нее. Волосы, собранные на затылке в пучок, не закрывали лицо; на лбу резко обозначились поперечные, а на щеках вертикальные морщины, губы сделались узкими; подбородок округлый, слегка выдвинутый, кожа под ним и на шее слегка обвисла – она выглядела очень строгой. Я перепробовал различные гримасы, но не смог выяснить, какая мимика порождает такие морщины на щеках и такие черточки в уголках глаз – смех и жизнерадостное отношение к окружающему миру или же опасливый прищур, с которым она этот мир отвергает? Ее лицо не было приветливым, но оно привлекало меня, поэтому я думал о радостях и тревогах, оставивших столь глубокие следы в жизни Ирены.

Чем дольше я смотрел на нее, тем лучше, казалось мне, понимал я лицо Ирены. Если в уголках глаз запечатлелись одновременно радость и тревога, то на щеках я видел отражение суровости и мягкости, а тонкие губы складывались в очаровательную улыбку.

Она открыла глаза:

– Зачем ты разглядываешь меня?

– Просто так.

Ответ ей не понравился, она с улыбкой покачала головой.

– Глядя на тебя, я нахожу в твоем лице то, что уже знаю о тебе и чего еще не знаю, и пытаюсь сложить все вместе.

– Я видела сон, будто еду на поезде, сначала на скором, потом на пригородном; сойдя с поезда, я сразу заметила, что ошиблась, но не вернулась в вагон, а это действительно была не та станция, к тому же такая заброшенная и запущенная, словно здесь уже давно не останавливались поезда. Я прошлась по вокзалу, вышла на привокзальную площадь, совершенно пустую – ни такси, ни автобусов, ни людей. Но потом я увидела Карла и Петера, оба сидели на чемоданах, старомодных, без колесиков, оба, похоже, ждали, что кто-то их встретит. Когда я подошла к ним, они даже не взглянули на меня, не тронулись с места, и мне почудилось, будто они уже мертвые и так вот сидят на своих чемоданах. Я испугалась, но не замерла от испуга, нет, страх холодком медленно пополз по моей спине. И тут я проснулась.

– Я не умею толковать сны. У моей жены была присказка: сон – это морок. Но то, что Швинд и Гундлах говорили о конце мира и о безальтернативности искусства, – разве это не твой вокзал, где больше не останавливаются поезда? Разве они не сидят мертвыми на своих чемоданах? – Сразу после их отъезда я хотел спросить ее, но потом забыл. – А ты веришь тому, что они наговорили?

Она оглянулась по сторонам, я заметил, что ей хочется сесть, и принес ей подушку. Она взглянула на меня печально и нежно; этот взгляд был мне уже знаком, он словно говорил: она относится ко мне нежно, однако одновременно печалится, так как я не понимаю того, что должен понять.

– Мой дурачок, – сказала она, – ты идешь по жизни, вступаешь в схватки подобно тому, как раньше рыцари сражались на турнирах, но так же, как они, не понимаешь: это лишь поединок с собственным зеркальным отражением, время рыцарей ушло. Я люблю в тебе добросовестность, с которой ты берешься за очередное дело, успешно проводишь еще одно слияние или еще одно поглощение, будто все это имеет какой-то смысл. Очень трогательно. И печально.

Я хотел возразить, защитить то, чем я занимаюсь. Объяснить, что слияния и поглощения тоже важны. И мои сражения – это не поединок с собственным зеркальным отражением. Ничего не кончено, все продолжается и будет продолжаться.

– Не ломай себе голову. Когда люди говорят об окружающем мире, они обычно говорят о себе. Возможно, для меня просто невыносима мысль, что мой конец близок, а мир будет жить дальше. Иди ко мне!

Мы обнялись, каждый был погружен в собственные мысли и одновременно в мысли о другом. Но собственные мысли показались мне пустыми, потому что я тоже с грустью осознал ту границу, где мы перестаем понимать и чувствовать друг друга. Это касалось не только Ирены и меня – уже давно существовала стеклянная стена, которая не позволяла мне пробиться к другим – к моей жене, к детям, к друзьям. Я всегда имел дело только с самим собой.

Я вновь был готов расплакаться, но мне хватило вчерашнего вечера. Чтобы не разрушать нашего объятия, я гнал от себя любое другое чувство, любую другую мысль. Мне далось это нелегко.

17

На следующее утро Ирена вновь почуяла запах гари.

– Кари наверняка появился бы здесь, если бы случилась беда. Хочешь, я съезжу к Мередене? Нам ведь все равно нужно пополнить запас продуктов.

Она покачала головой:

– Не уезжай. Ты прав – если что-нибудь случится, Кари появится здесь. – Она с тревогой посмотрела на меня. – Боюсь, сегодня опять будет недержание. Я чувствую такую слабость, какой прежде не бывало. Однажды, когда здесь еще жили ребята, я заболела. Жар все усиливался, я слегла и была рада, что мне ничего не надо делать, можно отлежаться. Как хорошо просто полежать. Лечь, заснуть и умереть. Ты мне расскажешь еще что-нибудь?

– У меня сохранилось о матери два воспоминания. После войны родители вместе со мной переехали с севера на юг Германии. Мы ехали в фургоне, прицепленном к грузовику с нашим скарбом; у фургона не было ни мотора, ни руля, зато спереди имелось окно, а также лежанка по типу той, на которой в грузовиках отдыхает второй водитель. Сидя на коленях у матери, я глядел в окно – это первое воспоминание. А второе воспоминание – про то, как однажды мать была со мной на детской площадке, устроенной на пустыре, где до тридцать восьмого года стояла синагога; небольшая продолговатая площадка с несколькими деревьями, скамейками и песочницей.

Помнится, был вечер, темнело. Мать сидела со мной в песочнице и строила замок. Положив припасенную заранее фанерку на первый ярус, она ухитрилась соорудить второй ярус замковой башни. Она принесла и ведерко воды, чтобы укрепить песок, но я все равно воспринимал замок как невероятное чудо: сквозь двери на первом ярусе можно было заглянуть внутрь и увидеть окна на противоположной стороне. Мать работала очень сосредоточенно, целиком погрузившись в свое занятие, будто меня не было рядом. И все же я чувствовал себя неимоверно счастливым. Она была со мной, только со мной, и делала что-то для меня, для меня одного. Она закончила работу, когда совсем стемнело. Зажглись уличные фонари, газовые светильники с мягким светом, мы сидели и смотрели на песочный замок. Наверняка там была крепостная стена, какие-то постройки, но мне запомнилась только двухъярусная башня; я представлял себе Рапунцель и принца, поднимавшегося к ней. Оглянувшись, я увидел светловолосую девчушку, которая стояла рядом, ее ясные серые глазки удивленно разглядывали замок, губки чуть скривились в улыбке. Она…

– Ты это только что выдумал. – В голосе Ирены звучал мягкий упрек.

– Да. Странно, но я не знаю, не выдумал ли я и само воспоминание. Детская площадка действительно существовала, однако почему я не помню, чтобы мать когда-нибудь еще играла со мной дома или на улице, почему она решила сделать это в тот вечер? Она была довольно неловкой, слишком нетерпеливой, чтобы построить из песка двухъярусную башню. Иногда она читала мне сказки. Может, я придумал собственную сказку? Но то, что продолжает храниться в моей памяти, уже не фантазия, а реальность, которую я вижу до мелочей отчетливо: песочницу, мать в синем платье, башню среди сумерек, потом в свете уличных фонарей.

– Сколько тебе было лет, когда умерла мать?

– Четыре. Это произошло вскоре после того вечера.

– От чего она умерла?

– Врезалась на машине в дерево.

Ирена посмотрела на меня, выжидая, не скажу ли я еще что-нибудь.

– Она хорошо водила машину. Иногда сажала меня рядом, тогда ведь еще не было ни детских кресел, ни ремней безопасности; я любил, когда она ехала быстро, и нисколько не боялся.

Ирена ждала.

– Дед и бабушка говорили, что все дело в алкоголе. Дескать, мать была алкоголичкой. Но они всегда противились этому браку, не любили ее и говорили о ней только плохое. Я бы чувствовал, если бы она была алкоголичкой. Дети сразу это чувствуют.

Ирена взяла меня за руку. Она ничего не сказала, но я знал, о чем она подумала. «Как и твоя жена», – подумала она. Мне не понравилась эта мысль, но веки Ирены потяжелели. И я решил не возражать – пусть; заснув, она сама забудет эту мысль. Она заснула, а я, все еще злясь на нее, продолжал держать ее за руку.

18

Потом я тоже почувствовал запах дыма с острым, сладковатым привкусом эвкалипта. Запах был слабым, но назойливым и дурманящим. Встав, я огляделся по сторонам, но не увидел ни дыма, ни огня. Горы, бухта, деревья, кустарник, мол, море – все выглядело вполне обычно.

Внезапно рядом со мной появился Кари и дал знак, чтобы я пошел за ним. Я написал записку Ирене, что пришел Кари и хочет мне что-то показать. Я хотел взять джип, но Кари отмахнулся. Он пошел в гору легким и быстрым шагом, я еле поспевал следом. Я знал только одну дорогу через горы, по которой на джипе мы добирались до холмистой равнины и дальше вдоль берега к обоим дворам. Кари повел меня в гору по тропинке. Мы поднимались все выше, бухта лежала перед нами, маленькая и синяя, будто с иллюстрации к «Робинзону Крузо» или «Острову сокровищ». Через полчаса мы забрались на вершину.

Взгляд отсюда уходил далеко, до горной гряды за долиной. Прежде чем разглядеть огонь, я увидел дым, черными клубами поднимавшийся в ясное небо. Над задымленными ущельями возникали красно-желтые сполохи. Они появлялись и там, где дым переваливал через гору, невидимый склон которой уже был охвачен пожаром; красно-желтые сполохи предсказывали, что пожар вскоре достигнет горной вершины, над которой возгорится огненная корона. Затем огонь прогрызал себе по склону путь вниз, а когда оказывался внизу, то вершина горы уже стояла выгоревшей дотла, там оставались лишь черные угли и зола.

По видимым нам участкам автострады сновали пожарные машины с мигалками. Над ними кружил вертолет.

– Огонь доберется сюда?

– Долина далеко. Но там сушь, а если огонь перепрыгнет через автостраду… – Кари пожал плечами.

– Что тогда?

– Не знаю. Все зависит от ветра. Пока гарью пахнет не сильно, дыма немного, ветер слабый. Но если он усилится…

– Ты уже видел здесь такой пожар?

– Здесь нет. Но дальше, на севере, видел. Огонь поднимает ветер, а ветер гонит огонь.

– Боже мой! – Я увидел, как загорелись дома у подножья горы. В городке, куда мы с Мереденой ездили за покупками.

Кари остался на вершине, я вернулся к Ирене. Она не спала.

– Я все знаю. В горах пожар. Как там Мередена, ее семья, старики?

– Они могут переселиться к нам. По автостраде продолжается движение, их подберут.

– А их домашняя живность?

Я представил себе, как дети погонят скот к бухте, а если огонь подойдет совсем близко, то загонят в воду. Мне даже послышалось мычание коров, визг свиней, кудахтанье кур. Но пока никто не появлялся – ни жители обоих дворов, ни скотина. Я не знал, что с ними.

За нас я не беспокоился. У мола стояла лодка, я залил в бак горючее, опробовал мотор, он работал ровно, надежно. Я отнес в лодку матрас, устроил постель у рулевой стойки. Я перенес все полотенца и простыни, которые сумел найти, в дом на берегу, чтобы при необходимости намочить их, обложить ими кровлю, навес и оконные рамы и хоть как-то защитить от огня. Перенес туда все необходимое для жизни. Если огонь дойдет сюда, уплывем в море, а когда все закончится, вернемся; в верхнем доме, видимо, жить будет невозможно, – значит, поселимся в нижнем.

Ближе к вечеру дым повис над бухтой. Посыпался пепел, легкий, совсем мелкий. Он оседал на коже, забирался в складки одежды, скрипел на зубах, горчил во рту. Забравшись на вершину горы, я подсел к Кари. Внизу под желто-серым небом горел край равнины; огонь перепрыгнул через автостраду. Красно-желтым пламенем пылал лес, иногда казалось, будто невидимая рука выхватывает горсть пламени и швыряет его вперед, тогда далеко за линией огня загорались деревья, кустарник, трава.

– Когда огонь доберется сюда?

Словно в ответ на мой вопрос подул ветер. Подхватив огонь, он погнал его вперед, раздувая черный дым и превращая его в большое облако, живое, огромное чудовище, в котором все искрилось и горело. Иногда из чрева этого облака вырывалось огненное ядро; оно летело, словно из катапульты, по высокой траектории к подножью небольшой горы перед нами, поджигая там деревья. В лицо нам неслись дым и пепел, иногда долетал резкий запах эвкалипта, порой клочок пламени.

Ветер стих так же внезапно, как подул. Пламя уже не клонилось вперед, как мчащийся бегун, а стояло прямо, будто по стойке смирно, ожидая приказа.

– Уходи. Если станет опасно, я попытаюсь добраться до вас. Если не доберусь, а огонь перейдет гору, садитесь в лодку и отплывайте от берега. Меня не ждите. Если дорога к вам будет отрезана, я найду другую.

19

Ирена продолжала лежать, когда я вернулся. Я рассказал ей о пожаре в долине, о ветре, о Кари. Она слушала меня, но веки ее тяжелели.

– Ты меня вымоешь?

Я принес новый матрас, сменил постельное белье, раздел Ирену, вымыл ее, одел снова и уложил. Пока я ее раздевал, одевал и укладывал, она доверчиво обнимала меня за шею, и я чувствовал себя счастливым.

– Если сегодня ночью огонь переберется через гору, мы перейдем в лодку.

– Я не пойду в лодку.

Это было настолько глупо, что для возражения у меня не нашлось слов.

– Хочешь умереть дома? Но ты не умрешь тогда, когда это взбредет тебе в голову. Умрешь, когда наступит твой срок.

– Если дом загорится, значит срок наступил. Я не сгорю, а задохнусь от дыма. Это легкая смерть. – Она сказала это жалобно, но с детским упрямством, вцепившись в перила балкона так, что побелели костяшки пальцев. – Я не хочу ни в Рок-Харбор, ни в Сидней, ни в белую больничную палату. Хочу умереть здесь.

Я наклонился к ней, обнял:

– Я не дам тебе умереть в белой больничной палате. Ты умрешь здесь, когда наступит срок. Мы перейдем в лодку, если огонь доберется сюда, а когда пожар закончится, вернемся в старый дом, и у нас с тобой будет еще немного времени. Мы упустили столько дней, что не уступим ни одного.

– Обещаешь, что я умру здесь? Когда бы это ни произошло?

Я дал ей слово, она отпустила балконные перила и заснула у меня на руках. Через горы шел черный дым, он стелился над бухтой, отчего вокруг стемнело, хотя солнце матовым диском продолжало светить сквозь дым. Увидев, как через гору пробиваются сполохи пламени, я отнес Ирену в лодку, намочил в старом доме простыни и полотенца, обложил ими деревянные части дома. С гор подул сильный ветер, под его порывами задрожал и заскрипел старый дом, море разбушевалось, о мол громко разбивались волны. В воздухе резко пахнуло дымом и солью. Огонь устремился вниз по склону горы и вверх по стволам деревьев к их кронам. Они стояли как факелы, пока не падали. Иногда деревья взрывались, расшвыривая вокруг обломки горящей коры. Я бросился к лодке, вывел ее в бухту, но огонь бушевал даже там, донося до нас жар и пепел. Загорелся верхний дом, на какое-то мгновение красно-желтое пламя очертило абрис дома, из окон полыхнули огненные языки, потом занялись деревянные опоры, все затрещало и обрушилось. Огонь перескочил к старому дому на берегу, побежал по балкам, выбил пламенем стекла из рам, с треском обрушил крышу и навес.

Вокруг бухты все горело. Я вывел лодку из бухты в море, подальше от жара, летящего пепла и горящих обломков древесной коры. Не знаю, как долго бушевала огненная стихия – час или два. Когда под багровой луной еще догорали остатки пожара, я почувствовал полное изнеможение. Я лег рядом с Иреной, которая так и не проснулась ни во время пожара, ни теперь. Она прижалась ко мне, а когда я обнял ее, уткнулась мне в грудь головой. Так я и заснул.

20

Я проснулся днем, высоко в небе светило солнце, лодка покачивалась у входа в бухту. Я поднялся. Одни деревья стояли в горах обугленными скелетами, кое-где красновато догорали кроны. Другие напоминали толстые тотемные столбы, стволы третьих, упав друг на друга, образовали черные завалы. Верхний дом превратился в груду черного угля. От нижнего дома остались черные стены и черные опоры, меж которыми лежали рухнувшие крыша и навес.

Ирена исчезла. Сначала я не понял этого, поскольку у меня в голове не укладывалось, что она может куда-то подеваться, а потом не хотел признать случившееся. Матрас рядом со мной пустовал, Ирена не сидела на носу лодки, не примостилась у руля, она не отвечала на мои крики, не махала, плавая, мне рукой из воды. Да ей и не хватило бы сил, чтобы плавать. Запустив мотор, я направил лодку к молу, прошел по теплому ковру серого пепла к нижнему дому, окликая Ирену, затем поднялся по склону. Я решил, что, пока спал, она подплыла к молу, сошла на берег, а лодку со мной толкнула обратно в море.

Я сел на скамейку, на которой меня когда-то застала и разбудила Ирена. Я сидел, не зная, как пережить случившееся. Как пережить то, что ее больше нет. Что не увижу больше ее лица, не услышу ее голоса, не прикоснусь к ней. Не смогу держать ее за руку. Что, проснувшись и увидев сгоревший старый дом, она подумала: теперь ее отвезут в Рок-Харбор, в Сидней, и ей придется умереть в белой больничной палате. Что она не поверила мне. Да и что мне оставалось бы делать? Разве я мог бы не отвезти ее в больницу? Неужели бы мы прожили до самой ее смерти на лодке?

Проснувшись утром, она с трудом доползла до борта и через борт перевалилась в воду. Поцеловала ли она меня на прощанье, погладила ли по голове, сказала ли что-нибудь? Мог ли я проснуться? Я понимал ее нежелание умирать в белой больничной палате. Но я ведь оставался бы там с ней днем и ночью, мы были бы вместе, любили друг друга.

Везде можно найти что-то лучшее, чем смерть. Неужели Ирена не знала этого? Везде можно найти что-то лучшее, чем смерть, даже в белой больничной палате в австралийской глубинке или в Сиднее. Наверное, все произошло иначе, чем я себе придумал. Ей стало плохо, как часто бывало в последние дни, ее тошнило, она подползла к борту лодки, перегнулась через него, потеряла равновесие и свалилась в воду, слишком слабая, чтобы позвать на помощь и тем более оставаться на плаву.

Появился Кари, увидел, что Ирены нет, но ничего не спросил и ничего не сказал, а сел на корточки на берегу, уставился в море. Действительно ли оттуда, куда я не смотрел, доносились сдавленные жалобные звуки? Не знаю, сколько прошло времени, как долго я сидел на скамейке и доносился ли еще до меня приглушенный стон оттуда, где сидел на корточках Кари. Когда я встал, его уже не было.

Я пошел к лодке, перенес матрас к развалинам старого дома, потом отыскал на лодке среди весел, рыболовных снастей, канистр, шлангов, ветоши длинную веревку, закрепил штурвал так, чтобы лодка не сбивалась с курса. Раздевшись и выложив одежду на берег, я сел в лодку, запустил мотор, вывел лодку в бухту, чтобы убедиться, что она пойдет прямо к выходу из бухты. Затем я спрыгнул в воду и поплыл обратно.

Поначалу я хотел затопить лодку. В том самом месте, где я проснулся утром и где, по моему предположению, упала в воду Ирена. Лодка стала бы чем-то вроде гроба, надгробия или загробного дара, а само это место – мемориалом скорби и прощания. Но потом мне показалось, что затопленная лодка сделает для меня смерть Ирены еще тяжелее.

Сидя на скамейке, я глядел вслед удаляющейся лодке. Пройдя тихую гладь бухты, она вышла в открытое море, затанцевала на волнах, но, сохранив прежний курс, пошла все дальше и дальше. Море было пустынным: ни контейнеровозов, ни яхт, ничего, кроме лодки Ирены, которая делалась в лучах вечернего солнца все меньше и меньше. Вскоре я уже не знал, вижу ли я ее, или мне это только кажется. Крошечная черная точка на горизонте – лодка Ирены?

21

Глядя на пустынное море, я считал дни, проведенные с Иреной. Получилось две недели – сегодня был вторник, и приехал я во вторник. Вспомнилось, как гордились мои дети тем, что научились считать до десяти или до ста, какой пиетет вызвало у них осознание того обстоятельства, что у чисел нет конца, ибо таким образом они открыли для себя бесконечность.

Я разыщу дочь Ирены. Не знаю, как сделать, чтобы она получила деньги, оставшиеся от наследства матери Ирены. Вероятно, в Германии есть банк или адвокат, с которым Ирена поддерживала контакт. Но как их найти? Как доказать им мои полномочия на исполнение последней воли Ирены? Мне хотелось обдумать эту проблему, но я был не в состоянии. Не мог я придумать и то, как сблизиться с моими детьми. Предложить им по совету Ирены учредить совместную юридическую фирму? Или постепенно проявлять все больший интерес к ним самим и моим внучатам, чтобы у нас – пусть не быстро – сложились новые отношения? Поможет ли этому рассказ о том, что со мной произошло?

Размышлять не получалось, но и не думать я не мог. Мысль о смерти Ирены, словно бурный поток, прорывала дамбы, которые я возводил вокруг ее ухода с помощью размышлений. Как мне теперь жить без Ирены? Как жить без нее с тем, чему я научился вместе с ней?

Я съел уцелевшее, нетронутое огнем яблоко. Я был уверен, что в ближайшие дни из Рок-Харбора придет катер, чтобы посмотреть, что с нами произошло. Я знал: здесь я не пропаду. Но одновременно мне казалось, будто я должен пропасть или уже пропал, и я даже считал это справедливым. Ведь я готовился к новой жизни, которая будет жизнью с Иреной. Я не мог смириться с мыслью о смерти Ирены.

Наступил вечер, потом наступила ночь. Я устроил постель среди развалин старого дома, где подобрал несколько монет, ключи от собственного дома и арендованной машины. Сгорели мои документы, кредитные карточки, деньги – мне это было безразлично. Я лежал, слушая, как волны, набегая на берег, шуршат по песку, а отступая назад, дребезжат галькой. Я никогда не спал так близко к воде. Никогда не слышал так громко шорох песка и дребезжание гальки. В воздухе все еще ощущался дымок, порывы ветра до сих пор доносили запах гари, иногда с привкусом эвкалипта, сыпали на меня пепел и пыль. На этот раз я проснулся с первыми лучами солнца. Увидел, как из моря встает красный диск, поднимаясь к зениту и становясь сначала оранжевым, потом желтым.

Поднявшись по склону, я поковырялся в обугленных развалинах старого дома, пнул ногой выгоревший джип, постоял возле черных стволов погибших деревьев. Потом я заметил, что кое-где пробивается жизнь: то зеленый стебелек, то несколько зеленых веточек кустарника. Злой рок обрушился на лес с такой мощью и промчался здесь с такой скоростью, что ограничился большой растительностью, не сумев истребить самую мелкую. Я пошел на вершину. Дальние горы, равнина – все было черным-черно. Но там, где глаз различал мелкие детали, опять-таки виднелись клочки зелени, а на автостраде продолжалось движение транспорта.

Потом в бухте показался баркас, я бросился вниз. Это был не Марк, а его отец.

– Вы один?

– Ирена умерла.

Он кивнул, будто ожидал ее смерти. Потом спросил:

– Как это произошло?

– Она была очень больной и слабой, ей часто становилось плохо. Когда огонь дошел сюда, я отнес ее в лодку, мы уплыли из бухты. Думаю, ночью ей опять стало плохо, ее тошнило, поэтому она перегнулась через борт, не удержалась и упала в воду. У меня нет другого объяснения. Я в это время спал, а на следующее утро ее уже не было.

– Вам надо рассказать это шерифу. Она находилась здесь нелегально, но все знали, что она живет тут, поэтому могут возникнуть вопросы. – Он огляделся по сторонам, посмотрел на меня, улыбнулся. – У вас нет вещей?

Я улыбнулся в ответ:

– Нет.

– Тогда поехали.

22

В Рок-Харборе стояла арендованная мной машина, в перчаточном ящичке лежал мой мобильник. В нем десятки сообщений. Я прослушал последние: вопрос одного из моих сотрудников, сообщение домработницы, которая на время моего отсутствия присматривала за квартирой, напоминание директора туристического агентства о том, что необходимо срочно перенести дату обратного вылета. Я стер прослушанные сообщения, а заодно и все остальные.

Я переговорил с шерифом, который записал мои показания об обстоятельствах смерти Ирены, мое имя, фамилию и адрес. Он не знал Ирену, но слышал о ней, однако ничего не предпринимал. Вероятно, считал, что время само решит все проблемы.

Я позвонил своему австралийскому коллеге, вместе с которым оформлял слияние двух концернов. Он сразу изъявил готовность одолжить мне денег и дал распоряжение агентству по недвижимости в Рок-Харборе, чтобы мне немедленно выплатили их. Немецкое генеральное консульство в Сиднее пообещало подготовить необходимые документы. Директор туристического агентства самостоятельно и своевременно перенес дату обратного вылета, потом еще раз сдвинул ее на послезавтра.

Я переночевал в отеле у моря, где останавливался раньше; вновь сидя на той же террасе, я смотрел на вечерние сумерки. Вид на пристань для яхт, шум ресторана слишком отличались от вечеров, которые я пережил в бухте Ирены. Мне стало грустно; опасаясь, что расплачусь, я вернулся в номер. Но я не расплакался ни в этот раз, ни много раз позднее, когда к горлу подкатывал комок.

В Сиднее я вновь остановился в отеле, где жил до отъезда в Рок-Харбор, мне опять дали номер с видом на Оперный театр, на бухту, в конце которой виднелась полоска земли, а дальше начиналось открытое море. Сиднейский коллега пригласил меня на ужин, и я допустил ошибку, рассказав ему об Ирене. Он заговорщицки подмигнул, принялся мечтательно описывать молоденькую секретаршу, с которой флиртовал уже несколько недель. Немецкий консул лично принял меня, любезно поинтересовался, как я попал в зону пожаров и как сумел выбраться оттуда, после чего выдал временные документы.

Я долго решал, пойти ли мне в Художественную галерею, чтобы посмотреть на картину. Порой мне грезилось, будто все начинается снова: я иду в галерею, вижу там картину и думаю, что столкнулся с прошлым, хотя на самом деле встретил будущее. Мне страстно хотелось еще раз увидеть Ирену. Я не опасался, что могу расплакаться. Я боялся приступа тоски, которая иногда становилась нестерпимой, и тосковал я по старой Ирене, спускавшейся по лестнице, а не по молодой. Я решил не ходить в галерею, но потом все же отправился туда, однако картину не обнаружил – мне сказали, что ее отправили в Нью-Йорк.

Я никого не предупредил о прилете. Меня не встретила машина. Шофер такси не рассказывал, что произошло во Франкфурте за время моего отсутствия, на письменном столе в моем офисе меня не ждали цветы. Выйдя из такси, я открыл входную дверь, прошел, будто чужой, по квартире. Да, здесь стояла мебель, которую мы купили с женой, висели картины, которые мы выбрали у знакомого франкфуртского галериста, стояли три деревянные фигуры святых, купленные в Буэнос-Айресе. Это были комнаты, где обычно спали дети, приезжая навестить меня, но из своих комнат они забрали все, что считали важным для себя. Это была наша, моя спальня; платья жены я убрал, но больше ничего не переменил. Домработница выложила на кровать домашний халат, облачившись в который я, распаковав чемоданы и приняв душ, обычно читал письма, накопившиеся за мое отсутствие. Почты накопилось много, я сразу увидел, что она заняла бы весь стол.

Я решил идти в офис лишь завтра. Сегодня мне захотелось побывать на кладбище, поговорить с женой. Мне хотелось попросить прощения. А еще попрощаться и объяснить, почему я больше не смогу жить в нашем доме, среди наших вещей. Я хотел рассказать ей об Ирене. Затем я позвонил бы детям. Потом подготовился бы к разговору с Кархингером и другими компаньонами. На многие их вопросы я не смогу ответить. Но это и не важно.

Примечание

Портрет Ирены на лестнице может напомнить читателям картину Герхарда Рихтера «Эма. Обнаженная на лестнице». Открытка с репродукцией этой картины действительно уже много лет стоит на моем письменном столе вместе с другими репродукциями и фотографиями, сменяющими друг друга. Но у Герхарда Рихтера и художника, написавшего портрет Ирены, нет ничего общего; Карл Швинд – вымышленный персонаж.