/ / Language: Русский / Genre:prose

Рассказы о Маплах

Джон Апдайк

Трагикомическая семейная сага о жизни Ричарда и Джоан Мапл.

Цикл рассказов, который Апдайк писал — ни больше, ни меньше — несколько десятилетий, вновь и вновь возвращаясь к любимым героям.

Счастливые и трудные времена. Дети. Измены. Отчуждение. Вражда. Развод. Ненависть.

От любви до ненависти — один шаг. От ненависти до любви — тоже. Но… когда и почему этот шаг делается?

Впервые на русском языке — все рассказы о Маплах в одной книге!


Джон Апдайк

РАССКАЗЫ О МАПЛАХ

Снег в Гринвич-Виллидж

Маплы только накануне переехали на Тринадцатую улицу и в этот вечер принимали у себя Ребекку Кьюн, благо что жили теперь по соседству. Высокая, с неизменной легкой улыбкой, немного рассеянная, она позволила Ричарду Маплу снять с нее пальто и шарф, пока здоровалась с Джоан. Ричард двигался с удвоенной точностью и изяществом и успешно справился с раздеванием гостьи. Хотя они с Джоан были женаты почти два года, у него был такой юношеский облик, что обычно люди невольно отказывались воспринимать его как хозяина дома, а их колебания в ответ заставляли колебаться и его, поэтому напитки обычно разливала жена, он же удобно устраивался на диване с видом обласканного и всем довольного гостя. Теперь он положил одежду Ребекки на кровать в темной спальне и вернулся в гостиную. Ее пальто показалось ему невесомым.

Ребекка сидела под лампой, на полу, подогнув под себя одну ногу и закинув руку на низкую ширму, еще не увезенную прежними жильцами.

— Я была знакома с ней всего один день, — говорила она, — как раз когда она меня учила этой работе, но все равно согласилась. Я жила в ужасном месте под названием «отель для дам». Там в холле стояли пишущие машинки; пользование машинкой стоило четверть доллара.

Джоан, сидевшая с прямой спиной в хичкоковском кресле из дома ее родителей в Амхерсте и комкавшая в ладони влажный платок, объяснила, повернувшись к Роберту:

— Перед тем как поселиться в теперешней квартире, Бекки жила с одной девушкой и ее парнем.

— Да, его звали Жак, — сказала Ребекка.

— Вы жили с ними? — спросил Ричард. Вопрос был задан игривым тоном, оставшимся от настроения, которое у него появилось после того, как он успешно и как-то пикантно оставил в темной спальне пальто гостьи, словно передал с большим тактом тревожное известие.

— Да, и он настоял, чтобы на почтовом ящике значилось его имя. Ужасно боялся пропустить письмо! Когда мой брат служил на флоте, он однажды приехал меня навестить — и видит на ящике… — Тремя параллельными движениями пальцев она начертила три строчки:

Джорджина Клайд

Ребекка Кьюн

Жак Цимерман —

Брат говорил, что я всегда была очень милой девочкой. А Жак даже не убрался, чтобы моему брату было где спать. Брату пришлось спать на полу. — Она прикрыла глаза и стала искать в сумочке сигареты.

— Разве не чудесно? — сказала Джоан и беспомощно улыбнулась, поняв, что сморозила глупость. Ее холодность беспокоила Ричарда. Это продолжалось уже неделю, и улучшения не наступало. Ее лицо было бледным, с розовыми и желтыми пятнами; это подчеркивало ее сходство с портретом Модильяни: овальные голубые глаза и привычка сидеть с совершенно прямой спиной, с вопросительно наклоненной набок головой, класть руки на колени ладонями вверх.

Ребекка тоже была бледная, но, скорее, — на это намекали тяжесть век и виртуозный изгиб рта, — бледностью с картины да Винчи.

— Кто-нибудь хочет хереса? — пробасил Ричард, вставая.

— Если хочешь, у нас найдется и покрепче, — сказала Ребекке Джоан. На взгляд Ричарда, эта реплика, вроде тех объявлений, которые можно истолковать двояко, содержала очевидный намек, что на сей раз смешивать старомодные напитки придется ему.

— Херес — это то, что нужно, — молвила Ребекка. Она произносила слова отчетливо, но таким слабым голосом, что из них не проистекало никаких последствий.

— Я тоже так думаю, — поддакнула Джоан.

— Отлично. — Ричард взял с камина восьмидолларовую бутылку «Тио Пепе», украденную для него приятелем. Чтобы все могли насладиться драматическим моментом, он откупорил бутылку прямо в гостиной, картинно наполнил, вернее, налил только до половины, три бокала, подал их дамам и оперся о каминную полку (раньше у Маплов каминов не было). Он покачивал своим бокалом, как советуют сомелье, чтобы высвободить всевозможные эфиры, пока жена не произнесла стандартный в доме ее родителей тост:

— Будем здоровы, дорогие!

Ребекка продолжила рассказ о своей первой квартире. Жак бездельничал, Джорджина не задерживалась на очередной работе больше трех недель. Деньги у троицы были общие, и доступ к ним — свободным для каждого. У Ребекки была отдельная спальня. Жак и Джорджина иногда участвовали в написании телевизионных сценариев и возлагали все свои надежды на сериал под названием «ИБИ в пространстве и времени» — что-то межгалактическое или по меньшей мере межпланетное. Еще у них был друг, молодой коммунист, который никогда не мылся и всегда имел деньги, поскольку его папаша владел половиной Уэст-Сайда. Днем, пока обе девушки были на работе, Жак флиртовал с молодой шведкой, жившей этажом выше и регулярно ронявшей свою швабру на их крохотный балкончик.

— Настоящее бомбометание! — объяснила Ребекка.

Когда она перебралась в свою, отдельную квартиру, устроилась и почувствовала себя счастливой, Джорджина и Жак попросились к ней со своим матрасом, согласные спать на полу. Но Ребекка почувствовала, что пришло время топнуть ногой. Она им отказала. Позже Жак женился — не на Джорджине, на другой девушке.

— Кому кешью? — спросил Ричард. Он купил банку орехов в лавке на углу специально для этого случая, хотя если бы не визит Ребекки, он бы купил там что-нибудь еще под другим предлогом, просто ради удовольствия сделать первую покупку в магазинчике, где ему предстояло стать завсегдатаем.

— Нет, спасибо.

Ричард настолько не ожидал от Ребекки отказа, что по инерции подсунул ей орехи со словами:

— Пожалуйста, вам понравится!

Она взяла два орешка и раскусила один пополам.

Он протянул серебряную чашку — свадебный подарок Маплам — жене, та взяла целую горсть кешью. При этом она была так бледна и так шла пятнами, что он даже спросил:

— Как ты себя чувствуешь?

Он не столько забыл о присутствии гостьи, сколько демонстрировал ей свою заботливость — впрочем, вполне искреннюю.

— Нормально! — раздраженно ответила Джоан. Возможно, так оно и было.

Хотя Маплы тоже кое-что рассказали — как первые три месяца своего брака они прожили в деревянной хижине в лагере «молодых христиан»; как Битси Флейнер, общая знакомая, оказалась в Богословской школе Бентама единственной девочкой; как Ричард, работая в рекламе, видел Йогги Берру[1], который оказался очень забавным, так что газеты не врали, — друг на друга они не смотрели, рассказчиками были неважными, и доминировал в беседе голосок Ребекки. Она любила всякие странности.

Ее дядя-богач жил в доме из железа, с рядами кресел, как в зрительном зале. Он ужасно боялся пожара. Перед самой Великой депрессией он купил огромную яхту, чтобы плыть с друзьями в Полинезию. Все его друзья лишились во время биржевого краха денег, а он — нет. Он, наоборот, заработал. Он на всем зарабатывал. Но плыть один он не мог, поэтому яхта осталась ждать в Ойстер-Бэй — огромная, торчащая на тридцать футов из воды. Дядя был вегетарианцем. Ребекка до тринадцати лет не ела на День благодарения индейки, потому что в семье была традиция отмечать этот праздник у дядюшки. Традиция умерла во время войны, когда дети истоптали его асбестовые полы своими черными синтетическими подошвами. С тех пор семья Ребекки с дядей не разговаривала.

— Что меня удивляло, — закончила Ребекка, — так это его интерес к каждому новому овощу, как будто это новое лекарство!

Ричард долил в бокалы херес и, завладев благодаря этому вниманием, сказал:

— Разве у некоторых вегетарианцев не принято на День благодарения лепить индейку из молотых орехов?

— Не знаю, — выдавила Джоан после паузы. За последние десять минут она разучилась говорить и поперхнулась на последнем слоге. От ее кашля у Ричарда кольнуло сердце.

— Чем же они их фаршируют? — осведомилась Ребекка, стряхивая пепел на блюдечко перед собой.

За окном раздался цокот копыт. Первой к окну подскочила Джоан, за ней Ричард, последней Ребекка. Ей пришлось встать на цыпочки и вытянуть шею. Шестеро конных полицейских, приподнявшись в стременах, колонной по двое проскакали галопом по Тринадцатой улице. Когда Маплы перестали восхищаться, Ребекка объяснила:

— Каждый вечер в это время они тут как тут. Для полицейских они просто красавчики!

— Глядите, пошел снег! — воскликнула Джоан. К снегу у нее было умиленное отношение. Она его так любила и так редко видела в последние годы. — И это в первый наш вечер здесь! В первый наш настоящий вечер!

Забывшись, она обняла Ричарда, а Ребекка, вместо того чтобы отвернуться, как поступила бы на ее месте другая гостья, вместо того чтобы слишком широко или слишком поощрительно улыбнуться, сохранила свое вежливое рассеянное выражение и, глядя сквозь обнявшуюся пару, по-прежнему наблюдала за происходящим снаружи. Снег не оставался лежать на мокрой улице, задерживался только на капотах и крышах машин у тротуара.

— Пожалуй, я пойду, — сказала Ребекка.

— Пожалуйста, не надо! — взмолилась Джоан с неожиданной для Ричарда настойчивостью. Понятно, она очень устала. Наверное, новое жилище, поменявшаяся погода, хороший херес, струя приязни между ней и мужем, хлынувшая во внезапных объятиях, присутствие Ребекки — все вместе стало для нее неотъемлемыми частями этого волшебного мгновения.

— Нет, я пойду, ты такая уставшая!

— Побудь еще чуть-чуть, выкури сигаретку. Дик, налей еще хереса.

— Разве что капельку, — попросила Ребекка, протягивая свой бокал. — Кажется, я говорила тебе, Джоан, о парне, с которым встречалась? О том, выдававшем себя за метрдотеля?

Джоан хихикнула, предвкушая развлечение.

— Честно, нет, никогда не говорила. — Она закинула руку на спинку стула и продела пальцы между перекладинами, словно ребенок, старающийся оттянуть момент, когда его отправят спать.

— А как он это делал? Подражал метрдотелям?

— Он вообще был из тех, кто, выходя из такси и видя поднимающийся из решетки на мостовой пар, обязательно встает на четвереньки. — Ребекка втянула голову в плечи и вскинула вверх руки. — Мол, бойтесь меня, я сам дьявол!

Маплы посмеялись — не столько над самой историей, сколько над тем, как Ребекке удается изобразить выкрутасы своего спутника на контрасте со своей собственной скромностью. Они уже видели ее стоящей у дверцы такси и наблюдающей за спутником, который опускался все ниже, становился невольником собственной шутки, свивал пальцы в рожки, превращал пар у своих ног в пламя, отращивал копыта… Дар Ребекки, смекнул Ричард, был не в том, чтобы попадать в нелепые ситуации, а в умении изображать все, что она считает странным, в столкновении с собственным спокойствием. В ее изложении даже этот вечер мог предстать гротеском: «Мимо несутся галопом шестеро полицейских, а она как закричит: «Снег, снег!» и как начнет его тискать! Он в ответ твердит, что она больна, и накачивает нас хересом».

— Что еще он выкидывал? — жадно спросила Джоан.

— Когда мы с ним в первый раз куда-то пошли — это был большой ночной клуб где-то на крыше, — он перед уходом оттуда уселся за пианино и играл, пока арфистка не попросила его перестать.

— Та женщина играла на арфе? — потребовал уточнения Ричард.

— Ну да, тренькала себе… — Ребекка пошевелила пальцами, словно перебирая струны.

— Он что же, играл одну с ней мелодию? Аккомпанировал? — Ричард поймал себя на том, что задает вопросы каким-то сварливым тоном.

— Нет, просто сел и давай играть что-то совсем другое. Даже не знаю, что это было.

— Неужели так все и происходило? — не поверила Джоан.

— Потом мы перешли в другое место, там пришлось ждать у стойки, пока освободится столик. Смотрю — он бродит среди столиков и спрашивает людей, всё ли у них в порядке!

— Вот ужас! — ахнула Джоан.

— Конечно. Он и там потом бренчал на пианино. Мы были главным аттракционом. Где-то в полночь мы надумали отправиться в Бруклин, в гости к его сестре. У меня уже не было никаких сил. Мы вышли из метро на две остановки раньше, под Манхэттенским мостом. Вокруг никого, только черные лимузины снуют туда-сюда. Над нами, на высоте во много миль, — она подняла голову, словно глядела на облако или луну, — висел мост, а он твердил, что это надземная железная дорога. В конце концов мы нашли лестницу, и двое полицейских сказали, что нам лучше спуститься обратно в метро.

— Чем этот удивительный человек зарабатывает на жизнь? — спросил Ричард.

— Он школьный учитель. Большой умница! — Она встала и протянула длинную серебристо-белую руку. Ричард принес ее пальто и шарф и вызвался проводить до дома.

— Здесь меньше квартала! — запротестовала Ребекка, но без всякой настойчивости.

— Обязательно проводи ее, Дик! — потребовала Джоан. — Заодно купишь пачку сигарет. — Казалось, ей нравится мысль, что он побредет по снегу, словно она предвкушала, как он принесет домой вместе со снегом на плечах и с холодом на лице все ощущения от прогулки, раз она сама недостаточно здорова, чтобы выйти.

— Тебе бы перестать курить на денек-другой, — посоветовал ей Ричард.

Джоан на прощанье помахала им с лестницы.

Снег был виден разве что в свете фонарей, но все равно щекотал лицо.

— Теперь повалит по-настоящему, — сказал он.

— Да.

На углу, где зеленый сигнал светофора казался из-за снега голубоватым, он, видя, что она спешит переходить за ним на «зеленый» через Тринадцатую, спросил:

— Вы ведь живете на правой стороне улицы?

— На правой.

— Я запомнил, мы же везли вас сюда из Бостона. — Тогда Маплы жили на Восьмидесятых улицах. — Недаром мне запомнились большие дома.

— Церковь и училище мясников, — уточнила Ребекка. — Каждое утро, часов в десять, когда я иду на работу, ребята, будущие мясники, со смехом выбегают на перемену, а сами все в крови.

Ричард задрал голову и посмотрел на церковь. Шпиль с трудом можно было разглядеть на фоне высокого жилого дома на Седьмой авеню, с редкими освещенными окнами.

— Бедная церковь! — сказал он. — В этом городе шпилю трудно быть выше всего остального.

На это Ребекка ничего не ответила, даже своего обычного «да». Он почувствовал, что его склонность к проповедям неуместна. От смущения он привлек ее внимание к первому, что увидел, — к плохо освещенной надписи над большой дверью.

— «Профессиональное училище торговли продовольственными товарами», — прочел он вслух. — Между прочим, по словам соседей сверху, в нашей квартире когда-то жил оптовый торговец мясом, называвший себя «поставщик элегантной пищи». Вернее, там жил не он сам, а его содержанка.

— Вон те большие окна, — сказала Ребекка, указывая на верхний этаж богатого дома, — как раз напротив моих. Я смотрю туда через улицу и чувствую, что мы соседи. Там всегда кто-то есть. Понятия не имею, на что они живут.

Еще несколько шагов — и они остановились. Чуть громче обычного — так показалось Ричарду — Ребекка спросила:

— Хотите подняться? Посмóтрите, где я живу.

— Конечно. — Отказаться было бы противоестественно.

Они спустились по четырем бетонным ступенькам, открыли потертую оранжевую дверь, вошли в душный полуподвальный вестибюль и стали подниматься по деревянной лестнице. Посетившее Ричарда еще на улице подозрение, что он нарушает границу общественного сада вежливости, сменилось чувством очевидной вины. Мало кому доводится наслаждаться таким сладостным беззаконием, как подъем по лестнице следом за женщиной. Три года назад Джоан жила в Кембридже в четырехэтажном доме без лифта. Даже когда у них все превратилось в рутину, Ричард, провожая ее домой, не мог избавиться от страха, что хозяин выскочит из своей двери и разорвет его в клочки.

Отпирая дверь, Ребекка сказала:

— Как же здесь чертовски жарко! — впервые, насколько он помнил, употребив бранное словечко.

Она включила слабый свет. Под потолком тянулись балки — изнанка крыши, — нарезавшие пространство, где обитала Ребекка, на огромные призмы. Шагнув вперед, к Ребекке, Ричард обнаружил справа, там где косая крыша упиралась в пол, неожиданный уголок с двуспальной кроватью. Кровать была туго заправлена с трех сторон и походила не столько на предмет мебели, сколько на платформу, раз и навсегда обтянутую одеялом. Он поспешил отвернуться, но и на Ребекку сейчас смотреть не мог, поэтому уставился на два кухонных табурета, на железную лампу с чередующимися жирными рыбинами и штурвалами на абажуре, на книжный шкаф с четырьмя полками. Все это было достаточно непрочным и из-за близости к косой стене угрожало, казалось, вот-вот обрушиться.

— Вот она, печь над холодильником, — сказала Ребекка. — Я, кажется, рассказывала. Или нет?

Духовой шкаф был гораздо крупнее холодильника и опасно громоздился над ним. Ричард провел пальцем по его белому боку.

— Очень миленькая комната, — проговорил он.

— А вот и вид, — сказала она.

Он встал с ней рядом у окна, отодвинул занавески, посмотрел через видавшее виды стекло на окна квартиры напротив.

— Ну и здоровенное у них окно! — протянул он. Она издала короткий утвердительный звук.

В квартире напротив горел свет, но там было пусто.

— Прямо как мебельный магазин, — сказал он. Ребекка еще не сняла пальто. — А снег все сильнее!

— Так и есть.

— Так что… — он сказал это излишне громко, а закончил, наоборот, еле слышно, — спасибо, что позволили взглянуть. Я… вы прочли это? — Он указал на томик «Тетушки Мейм»[2] на пуфике.

— Еще не успела.

— Я тоже. Знаком только с отзывами.

С тем он и пошел к выходу. Там поступил совсем смешно — оглянулся. Только у двери, как он потом решил, ее поведение стало совершенно непростительным: она не только подошла к нему ближе, чем требовалось, но и перенесла всю тяжесть тела на одну ногу, наклонила вбок голову и уменьшилась в росте на несколько дюймов, сделав его положение доминирующим, да еще для пущей пассивности спрятала лицо в тени от балки.

— Что ж… — пробормотал он.

— Что ж… — тут же повторила она за ним, возможно, без всякого умысла.

— Главное, не п-попадайтесь под руку мясникам. — Запинка, конечно же, погубила шутку, и ее смех, начавшийся в ту секунду, когда она увидела по его лицу, что он сейчас скажет — или сделает? — что-то забавное, отзвучал раньше, чем он закрыл рот.

Пока он спускался по лестнице, она стояла, держась за перила, и смотрела на ступеньки у него под ногами.

— Спокойной ночи.

— Спокойной!.. — откликнулся он и поднял глаза, но она уже ушла в свою комнату.

А их разделяло несколько ступенек!..

Обхаживание жены

О, любовь моя! Да. Вот мы сидим на широких теплых половицах перед камином, полумесяц семьи, между нами дети, сидим и едим. Мы с дочерью делим на двоих полпинты жареной картошки, ты и сын тоже; а посередине, ни с кем не делясь, а просто погрузившись в свои бесхитростные размышления, восседает в своем детском кресле наш малыш, сосет из своей бутылочки с хмурым мастерством, и его самовлюбленные задумчивые глазенки отражают блеск из самой сердцевины пламени. И ты. Ты. Ты позволяешь, чтобы твоя юбка, та черная юбка, в которой этим утром ты с нежной женственной отвагой садилась на велосипед и уплывала играть заковыристые гимны на старом пианино в воскресной школе, — ты позволяешь этой черной юбке соскальзывать с приподнятых колен вниз по бедрам, подчеркивать абсолютную географию твоего тела, так что теплу камина и моему взору предлагается параллельная белизна бедер, их внутренняя округлость. Ах да, у Джойса есть как раз такая строчка, я пытаюсь раскопать ее в легендарных, недоисследованных пещерах «Улисса»: хлопанье подвязки порадовало Буяна. Там сказано «звонкохлопнула»: «Тугая подвязка звонкохлопнула по зовущему похлопать тепложенскому тугому бедру». Как-то так. Надо же такое уловить: «звонкохлопнула по тепложенскому…» Как прекрасно чувствовать занимательную и мощную, необъяснимую и совершенно волшебную внутреннюю жизнь языка! Не всякий додумается, что если к «man» прибавить «wo», то получится «woman»[3]. В этом все различие: широкое «w», восприимчивое «o». Утроба[4]. Дети в нашем семейном полумесяце, кажется, выходят из тебя и движутся ко мне, влажные пальцы и глаза, тусклая бронза. Три ребенка, пять человек, семь лет. Семь лет с тех пор, как я женился на желанной жаркой женщине с такой же ж… то есть с белыми бедрами. Обхаживание завершилось женитьбой. Жена. Слово-нож, острое, кладущее конец всему, кроме обхаживания. К моему жестокому изумлению.

Мы поедаем мясо, мясо, которое я вырвал из грубых рук продавщицы гамбургеров в закусочной в миле от нас, в свирепом месте, в жиру и в хроме; угрозой мне были там грязные шутки молодых хищников, старики тянули ко мне свои бурые от кофе лапы; я спрятал бумажник и был таков. В холодной машине бок мне согрел пухлый коричневый пакет с булочками; еще горячее был пакет поменьше, с двумя коробками жареной картошки. Быстрее назад, через черный зимний воздух — к камину, в наше сокровенное пристанище, где меня встречают радостными приветствиями и где голова оленя с разинутым ртом и трепещущим шелковым горлом придавливает мои плечи мертвой тяжестью. А теперь ты, ты рядом с белым «О» тарелки, на которую дети с омерзением выбросили прозрачные кружочки лука, извлеченные из гамбургеров, — пальцы твоих ног подползают ближе к теплу, пепельная белизна внутри твоего бедра лениво оголена, вечная резиновая подвязка звонкохлопает по моему тепломужскому сердцу.

Кто бы мог подумать, желанная жена, в том белом церемониальном трепете (уголком глаза я видел тогда, глухой к зловещему хору поздравлений, как трепещет свадебный букетик у тебя на талии), что все эти семь лет, все эти жаркие постели не уведут нас прочь от того трепетного начального момента? Клетки обновляются раз в семь лет, но глубже, в атомах, существует, судя по всему, поразительная непрерывность; можно подумать, что Бог желает обновления всей вселенной в каждое мгновение (о Боже, Боже всемогущий, великий друг моего детства, я тебя никогда не забуду, какие бы ужасные вещи ни приходилось слышать. Говорят, например, что круглые окна-розетки в церквях символизируют влагалище). Твои ноги полностью оголены, как будто ты сидишь в купальнике, они погружены в янтарную влагу тепла. Что ж, начинай. Зеленый огонек выскакивает из сгустка смолы на полене, из застывшей слезинки, оранжевые тени на потолке обретают новую жизнь. Начинай.

— Помнишь медовый месяц? Отсвет керосинового обогревателя на потолке как большое окно-розетка.

— Мм-м… — Ты стискиваешь коленями подбородок, втягиваешь все, что только можно втянуть. Наверное, тебе не хочется это вспоминать: пятна крови, неуклюжесть и все такое. — Было холодновато для июня.

— Какая вата, мамочка? Что ты говоришь? — спрашивает дочка, выговаривая слова с сердитой отчетливостью. Она так старается не запинаться, что мы покатываемся со смеху.

— Я про дом, где мы с папой однажды остановились.

— Мне невкусно, — говорит сын и швыряет на пол обкусанную, вымазанную зеленой горчицей булку.

Ты поднимаешь хлеб и произносишь с чудесной мрачноватой мечтательностью:

— Это же надо! У остальных тоже горчица?

— Мне не ндавится! — не унимается мальчишка. Ему два года, и язык для него, как толстые, но все время ускользающие поручни: он цепляется за них, как может.

— Держи. Пусть берет мой. Дай мне его гамбургер. — Я передаю свой гамбургер, ты берешь, он принимает, о благодарности нет и речи. Никакой признательности за мой героизм, а ведь я принес воскресный ужин домой и спас тебя от стояния на кухне. Ты хитрая, ты чувствуешь это и чувствуешь, что я чувствую, что ты это знаешь, что я надеялся направить твою энергию на более важное занятие. Мы чувствуем все, что происходит между нами, любое дуновение, вплоть до несуществующих; это утомляет. Ухаживание за женой отнимает вдесятеро больше сил, чем завоевание дуры-девчонки. Огонь принимается за клочки газеты, шрифт, несший какое-то послание, бледнеет на глазах и шныряет в дымоход. Ты натягиваешь юбку на колени, обхватываешь руками ноги. Поленья со свистом испускают дух, малыш досасывает содержимое своей бутылочки и, испытывая отвращение от попавшей в соску пены, с плачем роняет ее на пол. Рот маленького эгоиста широко разинут, от недавнего довольства нет и следа. Ты берешь его на руки и встаешь. Ты любишь малыша больше, чем меня.

Кто бы подумал после того кровопролития, что барьер останется в целости, что ты будешь всякий раз исцеляться, превращаться в девственницу? В высокую, светловолосую, непонятную, далекую, вежливую деву.

Мы укладываем детей спать в обратной зависимости от их возраста. Я бесконечно терпелив, сама доброта, образцовый папаша. Но тебе все понятно. Мы наблюдаем, как огонь охватывает бумажные пакеты и картонные упаковки, брошенные на дышащую подушку углей; читаем, смотрим телевизор, хрустим крекерами — не важно, что мы делаем. Уже одиннадцать. Одно колющее мгновение ты стоишь на коврике в спальне в трусиках, надевая ночную рубашку; о, тучная белая сладость, тучная тучность. В постели ты читаешь. Про Ричарда Никсона. Он тебя завораживает; ты его ненавидишь. Ты знаешь, как он разгромил Джерри Вурхиса, как преследовал миссис Дуглас, как матросом резался в покер, хотя был квакером, — каждую мелочь, каждую низость, каждый шаг приспособленчества. Боже, пусть бедняга тоже ложится спать, никто из нас не совершенен.

— Может, выключим свет?

— Подожди. Сейчас он добьется осуждения Хисса[5]. Как странно! Тут сказано, что он вел себя достойно.

— Нисколько в этом не сомневаюсь. — Я тянусь к выключателю.

— Нет, дай дочитать главу. Уверена, в конце будет интересно.

— Милая, у Хисса рыльце было в пушку. Все мы грешники. Зачатые в похоти, мы умираем нераскаявшимися. — В кои-то веки тебя пронимают мои цветистые речи.

Я прижимаюсь к твоей гладкой изогнутой спине. Сонная, ты читаешь, лежа на боку. Я вижу сквозь твою прядь страницу книги, белую и четкую, как грань кристалла. Все, ее больше нет, книга выпала из твоих рук, ты уснула. Какая хитрость! Я размышляю в темноте. Хитрость за хитростью! Фары проезжающих машин обдают полосами света наши стены и потолок. Большое круглое окно-розетка вырисовывалось на потолке: это светила вверх через прорези-лепестки черная керосиновая плита, водруженная нами тогда посередине комнаты. Когда огненное кольцо колебалось, дрожала и большая гибкая звезда из переплетенных полутеней, словно она была соткана из шелка и дышала на ветру. Цветом она смахивала на кровь. За свои мирные дома мы платим дорого, кровью.

Поутру ты, к моему облегчению, выглядишь уродиной. За пресным завтраком, в бледном свете понедельника, ты предстаешь прыщавой, твоя пышность теперь отталкивает, халат смотрится болтающейся запятнанной тряпкой, грудь в вырезе приобрела землистый цвет, кожа между грудями и подавно желтеет тоскливо. Глотая кофе, я мысленно пью за твою дряблость, каждая морщинка, каждый болезненный оттенок для меня облегчение и сладкая месть. Дети ноют. Тостер барахлит. За семь лет эта женщина износилась.

А мужчина мчится на работу, вступает в схватку за право преимущественного проезда, балансирует на самом краю разрешенного предела скорости. Из домашней мути, вялости, бледности, безволия — в город. Камень — вот его епархия. Выбивание звонкой монеты. Маневрирование абстракциями. Принуждение неодушевленных предметов к работе. О, безжизненные, твердокаменные радости труда!

Я возвращаюсь с перекрученными в машине мозгами. Из головы не выходит всякая всячина, которую пришлось бы растолковывать тебе не одну неделю; весь вечер я слеп, меня преследуют обрывки фраз и цифр. Ты подаешь мне ужин, как официантка, даже меньше чем официантка, я ведь с тобой знаком. Дети робко прикасаются ко мне, как к торчащей балке, прикрученной к конструкции непостижимой для них высоты. Постепенно они засыпают. Мы проводим время в спокойной, не сходящейся параллельности. Мои мысли хронически прямоугольны, им не вырваться из замкнутых схем, из-за решетки профессионализма. Ты шуршишь книгой про Никсона; пропадаешь наверху, среди горячих труб, издающих мерзкий вой. У себя в голове я нахожу, наконец, залипшую кнопку, жму на нее, но без толку, жму и жму. У меня кружится голова. Мне тошно от сигарет. Я бесцельно кружу по комнате.

Как же я удивлен, когда в полное смысла время, в десять вечера, ты ловишь меня на моем очередном повороте влажным, быстрым, девичьим поцелуем с запахом зубной пасты; ожидаемый подарок, дарить который уже не стоит.

Родная кровь

Маплы были женаты уже девять лет, почти перебор.

— Черт бы все это побрал, черт бы побрал!.. — говорил Ричард своей жене Джоан по пути в Бостон, куда они ехали на переливание крови. — Я езжу по этой дороге пять раз в неделю, и вот опять! Кошмар какой-то! Я совершенно вымотан — эмоционально, умственно, физически. К тому же, она мне даже не тетка. Тебе она и то не тетка.

— Вроде как дальняя родственница, — уточнила Джоан.

— Проклятие, у тебя вся Новая Англия ходит в дальних родственниках, мне что же, весь остаток жизни потратить на спасение их всех?

— Замолчи, — сказала Джоан. — Она при смерти. Мне за тебя стыдно. Честное слово, стыдно.

Это его проняло, его тон ненадолго стал извиняющимся.

— Да я был бы, как всегда, святее всех святых, черт меня побери, если бы этой ночью хоть немного поспал. Пять раз в неделю я спрыгиваю с кровати, выбегаю из двери, встречаю разносчика молока, и после этого в тот единственный день, когда мне не надо волочить потомство в воскресную школу, ты окончательно меня выматываешь, заставляя тащиться за тридцать миль.

— Как будто это я до двух часов ночи танцевала с Марлин Броссман твист! — фыркнула Джоан.

— Никакой не твист, а целомудренный вальс под «Хиты сороковых». А ты не воображай, что я ничего вокруг не замечаю. Я видел, как ты пряталась за пианино с Гарри Саксоном.

— Не за пианино, а на скамейке. Он просто разговаривал со мной, потому что пожалел. Меня все жалели; ты никому не дал станцевать с Марлин хотя бы раз, для виду, что ли.

— Для виду, для виду… — подхватил Ричард. — В этом ты вся.

— Учти, бедняги Мэтьюсы, или как их там, были в полном ужасе.

— Мэтьессоны, — поправил он. — Да, еще и это! Зачем приглашать в наше время таких болванов? Никого так не ненавижу, как женщин, теребящих свой жемчуг и глубоко вздыхающих. Я решил, что у нее что-то застряло в горле.

— Очень приятная, достойная молодая пара. Знаешь, почему они тебе поперек горла? Потому что на фоне их относительной невинности виднее, во что превратились мы.

— Если тебя так влечет к низеньким толстякам, вроде Гарри Саксона, то почему бы тебе за такого не выйти?

— Ну, все, — спокойно произнесла Джоан, отвернулась от него и стала смотреть в окно на проносящиеся мимо бензоколонки. — Ты действительно злобный, это не притворство.

— Притворство, вид… Господи, для кого ты ломаешь комедию? Не Гарри Саксон, так Фредди Веттер, одни гномы. Стоило мне посмотреть на тебя вчера вечером, я видел Белоснежку в окружении одних грибов.

— Не болтай ерунду! — Ее рука, явно принадлежавшая женщине за тридцать, сухая, с зелеными венами, испорченная моющими средствами, потушила в пепельнице сигарету. — Ума ни на грош. Вообразил, что можешь обвинить меня во флирте с другим мужчиной, чтобы самому с чистой совестью вертеться вокруг Марлин?

От такого разоблачения своей стратегии он потемнел. Вспомнилось прикосновение волос миссис Броссман, когда он прижимался щекой к ее щеке, вспомнился запах духов во влажной сокровенности у нее за ухом.

— Ты права, — сказал он. — Просто я хочу, чтобы при тебе был мужчина твоего размера. Оцени мою преданность.

— Давай лучше помолчим, — предложила она.

Его надежда превратить правду в шутку не оправдалась. Любой намек на возможность свободы отвергался.

— Вот эта твоя чопорность, — заговорил он ровным тоном, словно о предмете, который они оба могли холодно препарировать, — это и есть самое невыносимое. Против твоего рефлекторного либерализма я не возражаю. С твоим равнодушием к сексу я сжился. Но эта непробиваемая чопорность, этот стиль Новой Англии — думаю, она была нужна отцам-основателям, но в век тревоги она уже сродни нахальству.

Он смотрел на нее, она неожиданно тоже взглянула на него с испуганным, но одновременно до странности ясным выражением, словно все ее лицо, включая веки, превратилось в тусклый фарфор.

— Я просила тебя помолчать. Теперь ты наговорил вещей, которые я никогда не прощу.

Прекрасно понимая свою неправоту, задыхаясь от чувства вины, он сосредоточился на дороге, хмуро прирос к баранке. Они ехали со скоростью шестьдесят миль в час, движение, как всегда в воскресенье, было несильным, но Ричард так часто пользовался этой дорогой, что для него расстояния превращались здесь во время, и машина словно бы двигалась с медлительностью минутной стрелки. Будь он хорошим стратегом, он бы хранил молчание, такое поведение помогло бы сохранить достоинство, но ему казалось, что новое сотрясение воздуха сможет восстановить равновесие в его браке, все сильнее нарушавшееся с каждой бессловесной милей.

— Что скажешь про Бин? — спросил он. Бин была их дочерью, накануне они оставили ее дома с температурой тридцать девять, а сами отправились на вечеринку.

Джоан поклялась себе молчать, но материнский инстинкт одержал верх.

— Сильная простуда, ужасный насморк.

— Слушай, моя сладкая, а мне не будет больно? — выпалил Ричард. Как ни странно, он никогда раньше не сдавал кровь. Он страдал астмой, был тощ и признан негодным для воинской службы; раньше, в колледже, и теперь, на работе, не столько из-за собственного нежелания, сколько из-за недоверия к нему, он избегал донорства. Это была проверка на смелость, такая примитивная, что раньше никому не приходило в голову так его проверять.

Весна приходит в Бостон неохотно. Стоянка была покрыта рябой ледяной коркой, серый затхлый воздух межсезонья придавал зданиям вдоль Лонгвуд-авеню единообразную блеклую величавость. Шагая к больничным дверям, Ричард поинтересовался, увидят ли они короля Аравии.

— Он в отдельном крыле, — сказала Джоан. — С четырьмя женами.

— Всего четыре? Да он аскет! — Он даже осмелился похлопать жену по плечу, хотя толстое зимнее пальто могло помешать ей почувствовать прикосновение.

Их направили в длинный коридор, застеленный линолеумом цвета сигары. Коридоры, прихотливо изгибаясь, разбегались во все стороны, так всегда бывает в больницах, когда пристраивают корпус за корпусом. Ричард чувствовал себя сироткой Гензелем, бредущим за своей Гретель; воображаемые птицы клевали у них за спиной хлебные крошки, пока они робко не постучали в дверь колдуньи с надписью «Центр сдачи крови». На стук выглянул молодой человек в белом халате. Через его плечо Ричард в ужасе увидел пару разутых женских ног, параллельно водруженных на кровать. От игл и пузырьков слепило глаза. Молодой человек через щель в двери сунул вновь пришедшим два длинных бланка. Сидя рядышком на скамейке, тщательно выписывая свои имена и припоминая перенесенные в детстве болезни, мистер и миссис Мапл смотрели на самих себя новыми глазами. Ричард боролся с желанием хихикать, дурачиться и врать, посещавшим его всякий раз, когда от него, как от адвоката, вынужденного вести безнадежное дело, требовали предоставить данные о себе для вечности. Его как-то оправдывало разве что то, что эти же самые данные (адрес проживания, дата вступления в брак) доверяет бумаге раненая душа рядом с ним. Он заглянул через ее плечо:

— Понятия не имел, что ты болела коклюшем.

— Я знаю об этом от матери, сама не помню.

Где-то звякнула посуда, вдали ожил лифт. Женщина средних лет, сильно нарумяненная и перегруженная мехами, вышла из помеченной кровью двери и покачнулась на уже знакомых Ричарду ногах, теперь обутых. Женщина окинула Маплов воинственным взглядом и, твердо ступая, исчезла за углом коридора. Молодой человек высунулся из двери с хирургическими щипцами в руке. Он недавно постригся и оттого еще больше смахивал на ученика парикмахера. Щелкнув щипцами, он с улыбкой спросил:

— Пойдете вместе?

— Конечно.

Ричарда рассердил юный возраст этого желторотика, которому им предстояло доверить свою сокровенную влагу. Но стоило Ричарду подняться, как от возмущения не осталось и следа, ноги подкосились. Выдавливание образца крови из его среднего пальца показалось самым отвратительным и бесполезно затянувшимся физическим контактом с другим человеческим существом за всю его жизнь. Хорошие дантисты, механики, парикмахеры умеют успокаивать прикосновением, но этот интерн ничего такого делать не умел, был неловок и пытался возместить это грубостью. Снова и снова он, как неуклюжий вампир, без толку мял и крутил багровеющий палец. Тоненькая пробирка упорно отказывалась наполняться кровью.

— Кажется, ему не нравится проливать кровь, — обратился интерн к Джоан. Та сидела на табурете рядом с батареей переливающихся склянок с безразличием медицинской сестры.

— У него медленный кровоток, — сказала она. — Ускоряется только после полуночи.

От этой попытки сострить насмерть напуганный Ричард громко хохотнул, отчего его кровь наконец брызнула в пробирку. Красный столбик подскочил, как в термометре.

Интерн облегченно перевел дух и принялся объяснять:

— Нам бы здесь поставить таз с горячей водой. Вы же только что с холода. Сунули бы руку в теплую воду — и кровь бы забила фонтаном.

— Могу себе представить… — пробормотал Ричард.

Но интерн уже мысленно заклеймил его клоуном и обращался только к Джоан:

— Всего-то и нужно что маленькая емкость, ну и собственный кофе в придачу. Пока что нам приходится посылать за кофе наверх, когда сдавшему кровь донору надо взбодриться. Вам потребуется кофе?

— Нет! — встрял Ричард, уже приревновавший жену к этому сосунку.

— У вас нулевая группа, — сообщил интерн Джоан.

— Знаю.

— А у него А-положительная.

— Это отлично, Джек! — сказала ему жена.

— Я редкий экземпляр? — поинтересовался он.

— Ноль-положительная и А-положительная — самые распространенные группы, — объяснил интерн. — Ну, кто первый?

— Давайте я, — вызвалась Джоан. — У него это в первый раз.

— Ее полное имя — Джоан д'Арк! — выпалил Ричард, злой на ее эгоизм и самодовольство.

Перепуганный интерн приказал, уставившись в пол между ними:

— Разувайтесь и ложитесь на кушетки! — К этому он присовокупил жалобное «пожалуйста», заставившее всех троих рассмеяться, интерна — последним.

Кушетки стояли вдоль стен перпендикулярно одна другой. Джоан улеглась, и муж узрел ее укороченной. Никогда еще он не видел ее такой: трогательная прическа, оголенная длинная белая рука, ноги в чулках, по-детски беззащитно сведенные носками внутрь. На кушетках не было подушек, и, повалившись навзничь, он почувствовал, будто у него запрокинута голова и он словно колышется на поверхности воды, и от этой иллюзии крепла надежда, что нереальное приключение сейчас прервется, завершится, как дурной сон.

— Ты в порядке?

— А ты? — тихо донеслось из-под шапки волос с прямым, словно еще матерью расчесанным пробором. Он наблюдал, как длинная игла вонзается в мякоть ее руки, как елозит по коже клок влажной ваты. Он думал, что их кровь побежит в канистры или в бутыли, но интерн, чье дыхание было теперь единственным звуком в кабинете, пододвинул к Джоан нечто, похожее на маленький ранец, весь оплетенный проводами. Он заслонил собой кушетку, а когда отошел, то оказалось, что к сгибу руки Джоан, в месте, где лучше всего проглядывает синий рисунок вен, присоединен пластиковый шланг. Именно это нежное местечко на ее руке было в дни ухаживания самым чувствительным к его ласке. Торчавшее теперь оттуда щупальце стало вдруг зловеще багровым. Ричард едва удержался от крика.

От того, с какой готовностью ее кровь покидала тело, он сам испытал физическую боль. Он не успел и глазом моргнуть, как шланг наполнился кровью. Думал, что увидит поток, но зрелище создавало впечатление, будто свернутый колечком шланг подает кровь в обратную строну, в нее; шланг можно было принять и за лишний штрих на картине, вроде бесстыдно пририсованных усов. От неподвижности собственной головы все казалось его взору плоским.

Настала его очередь. Сначала интерн ловко ввел ему новокаин, а потом он ощутил вторжение чего-то грубого; это мог быть, к примеру, гвоздь среднего калибра. Интерн дважды не находил вену, но третий раз оказался удачным, и он закрепил победу куском лейкопластыря. Ричард все это время бездумно разглядывал созвездия пятен на потрескавшемся потолке. Смотреть на то, что с ним творили, было небезопасно. Когда интерн отошел и принялся звенеть своими инструментами, Джоан выгнула шею, чтобы показать мужу лицо и перевернутую улыбку: моргающие глаза очутились на месте рта, на месте глаз красовался скошенный рот.

Так, перпендикулярно друг к другу, они пролежали всего несколько минут, но время текло не в этом кабинете, а за стенами, вместе со звяканьем посуды вдалеке, приближением и удалением шагов, открыванием и закрыванием невидимых дверей. Чувствуя безболезненное биение пульса в сгибе своей руки, но сознательно не интересуясь, как это выглядит, он парил, представляя, как вознесется его душа, когда вытечет под кушетку вся его кровь. Его и Джоан кровь смешивалась на полу, их души вместе скользили от трещины к трещине, от звезды к звезде на потолке. Один раз она кашлянула, и звук этот походил на падение камешка, сковырнутого скалолазом со склона.

Дверь открылась. Ричард повернул голову и увидел старика, лысого, с землистым лицом, тот, войдя, опустился в кресло. Он принадлежал к тем пожилым людям, которые часто занимают во всевозможных учреждениях не очень понятное, но прочное место. Молодой врач был с ним как будто знаком, они повели негромкую беседу, словно старались не беспокоить таинственный союз пары на сдвоенном жертвенном ложе. Люди и события, о которых они говорили, ничего не значили: какая-то Айрис, доктор Гринштейн, корпус «Д», снова Айрис, незаслуженно отчитавшая старика, позорное отсутствие посуды для кофе, чернокожие телохранители, по слухам, несущие службу у постели бесчувственного аравийского короля, вооружившись ятаганами. Для полуобморочного Ричарда эти темы были подобны туманным впечатлениям, переливающимся и объемным: доктора Гринштейна он представлял остроносым субъектом с миндалевидными глазами цвета плюща, Айрис имела рост в недобрых восемьдесят футов и громыхала стерилизованным гневом. Есть вероучения, где несчетные божества предстают бороздами на безликом Создателе; так и эти призрачные образы временами набегали на его острое осознание крови: Джоан и своей собственной. Скованные общей потерей, они лежали в целомудренном сочленении; Ричарду стало казаться, что отходящие от них шланги соединяются где-то там, в невидимой тьме. Проверяя свою догадку, он скосил глаза и убедился, что пластмассовая плеть, приклеенная к сгибу его руки, имеет тот же темно-красный цвет, что и ее. Он снова уперся взглядом в потолок, чтобы не потерять сознание.

Молодой интерн резко оборвал бессвязный разговор и подошел к Джоан. Лязгнули щипцы, он отошел, и Ричард увидел, как она лежит с задранной вверх рукой, прижимая к ней клок ваты. Интерн тут же подступил к Ричарду, звуки щипцов раздались уже над ним.

— Полюбуйтесь, — обратился интерн к своему престарелому знакомому, — с ним я начал на две минуты позже, чем с ней, а закончили они одновременно.

— Это что, гонка? — спросил Ричард.

Медик неловко, но твердо вложил в пальцы Ричарда тампон и сам поднял ему руку.

— Подержите пять минут, — сказал он.

— Что будет, если я не стану?

— Испачкаете себе рубашку. На днях одна моя пациентка, — обратился интерн к старику, — уже собралась уходить, как вдруг бах — и ее нарядное платье оказалось испорчено. Она шла на симфонический концерт.

— В таких случаях они норовят взыскать с больницы стоимость чистки, — пробурчал старик.

— Почему у меня шло медленнее? — спросила Джоан, помахивая поднятой рукой то ли от обиды, то ли от слабости.

— С женщинами обычно так и бывает, — сказал интерн. — В десяти случаях из десяти мужчины обгоняют женщин. У них сильнее сердце.

— Неужели?

— Так и есть, — вмешался Ричард. — Нечего спорить с медицинской наукой.

— В корпусе «С» спасли женщину, попавшую в аварию, — сообщил старик. — Теперь, говорят, она подает на больницу в суд за то, что потерялся ее зубной протез.

За такой болтовней пролетело пять минут. Ричард устал лежать с задранной рукой. То ему уже казалось, будто их с Джоан заперли в классе, где их никто не узнает, то, что они части головоломки, которую невозможно разгадать. Кому же придет в голову ответ: «Две белые березы на лугу».

— Если хотите, можете сесть, — разрешил интерн. — Только не отпускайте место прокола.

Они сели на своих кушетках, тяжело свесив ноги.

— У тебя не кружится голова? — спросила Ричарда Джоан.

— При таком могучем сердце? Не будь столь самонадеянной.

— Как вы думаете, ему понадобится кофе? — спросил ее интерн. — Я сейчас же закажу.

Старик завозился в кресле, готовясь встать.

— Не надо мне никакого кофе! — Ричард выпалил это так громко, что мысленно превратился в персонаж из обиженной стариковской болтовни, в ту же Айрис, хотя не такого богатырского роста: «Я встаю, чтобы принести кофе для полудохлого психа в лаборатории, а он на меня набрасывается, чуть голову мне не откусил!»

Чтобы продемонстрировать свое остроумие и полную вменяемость, Ричард указал на сданную ими кровь — два тугих пластиковых мешка — и заявил:

— В Западной Виргинии, откуда я родом, с собак иногда снимают таких же насосавшихся клещей!

Во взглядах слышавших его сквозило удивление. Он сказал не совсем то, что хотел? Или они никогда не видели уроженцев Западной Виргинии?

Джоан тоже показала на пакеты с кровью.

— Это наша? Вот эти кукольные подушечки?

— Наверное, надо отнести одну Бин, — предложил Ричард.

Интерн, судя по всему, сомневался, шутка ли это.

— Ваша кровь будет зачислена на счет миссис Хенрисон, — проговорил он без выражения.

— Вы что-нибудь знаете о ней? — спросила Джоан. — Когда ее ре… Когда ее будут оперировать?

— Думаю, завтра. Там еще операция на открытом сердце в два часа, для нее понадобится шестнадцать пинт.

— О… — Джоан была впечатлена. — Это же весь объем крови одного человека…

— Больше, — бросил интерн с царственным жестом, обещающим дары и отвергающим хвалу.

— Можно нам ее навестить? — спросил Ричард, чтобы сделать приятное Джоан. (Он не забыл, как она его стыдила.) Он не сомневался в отказе.

— Спросите у медсестры. Обычно перед такими серьезными операциями пускают только близких родственников. Думаю, с вами уже все. — Он имел в виду проколы. У Ричарда осталась маленькая ранка. Интерн обмотал ему руку ярко-оранжевым липким бинтом, такими пользуются только в больницах. Упаковка — их специализация, подумал Ричард. Они упаковывают человеческие останки для окончательной отправки. Шестнадцать кукольных подушек, одинаково темных и аккуратных, и все для одного открытого сердца; стоило ему представить такое, и жажда порядка сошла на нет.

Он опустил рукав и сполз с кушетки. Еще не успел коснуться ногами пола, а уже понял, что на него уставились три пары глаз в ожидании скандала, полные опаски и вожделения. Он встал, посмотрел на них сверху вниз и запрыгал на одной ноге, чтобы попасть другой ногой в ботинок, потом попрыгал еще. Последовали движения, которые он еще помнил по урокам танцев в семилетнем возрасте, когда его каждую субботу возили за двенадцать миль, в Кларксберг. Поклон жене, улыбка для старика. Интерну он сказал:

— Всю жизнь люди ждут, что я грохнусь в обморок. Не знаете почему? А я все не грохаюсь.

Пиджак и пальто показались ему странноватыми, какими-то скользкими, легкими, но уже в конце коридора пространство вокруг приобрело привычные пропорции. Джоан шагала рядом с ним и смиренно молчала, как ни просились с ее языка вопросы. Они вышли через широкую стеклянную дверь. Сквозь дымку из последних сил пробивалось чахлое солнце. За их спинами, где-то наверху, лежал и грезил о своих песках накачанный снотворным король Аравии. На своей койке миссис Хенрисон принимала двойню — одинаковые пакеты с кровью. Ричард стиснул плечи жены и зашептал, уходя с ней в прочувственном объятии:

— Я тебя люблю. Люблю, люблю, люблю.

Роман, если попросту, — это непознанное, неиспробованное. Для Маплов было необычным ехать вместе в одиннадцать утра. Обыкновенно они оказывались вдвоем в машине только в темноте. Он видел уголком глаза овал ее лица. Она наблюдала за ним, готовая схватить руль, если он вдруг потеряет сознание. Он испытывал нежность к ней в матовом свете утра, а к самому себе — любопытство: как глубоко в его мозгу спрятана черная яма? Он не улавливал в себе изменений, но, с другой стороны, сознание сопротивляется самоанализу. Чего-то он определенно лишился; стал меньше себя прежнего на целую пинту. При этом земля, все ее сигналы, все дома, машины и кирпичи, все продолжало жить в давно заведенном ритме.

Проехав Бостон, он спросил:

— Где будем есть?

— А что, надо?

— Давай лучше поедим. Я угощу тебя ленчем. Представь, что ты моя секретарша.

— У меня действительно такое чувство, будто мы совершаем нечто недозволенное. Разве я что-то украла?

— Ты тоже? Что же мы украли?

— Понятия не имею. Может быть, утро? Думаешь, Ева сумеет их накормить?

Евой звали их няню, костлявую соседскую девчушку, грозившую, по расчетам Ричарда, ровно через год превратиться в красавицу, от которой захватит дух. В среднем няни держатся по три года: нанимаешь их десятиклассницами, провожаешь до поры цветения, а потом они доезжают до конечной остановки и исчезают из виду: кто поступает в колледж, кто выходит замуж. А поезд идет дальше, берет новых пассажиров и сам стареет и стареет…

— Справится! — решил Ричард. — Чего тебе больше хочется? Вся эта болтовня насчет кофе вызвала у меня страшный голод.

— В блинной на Сто двадцать восьмой улице кофе подают не спрашивая.

— Блины сейчас? Ты серьезно? Думаешь, нас не стошнит?

— Разве тебя тошнит?

— Как будто нет. У меня чувство невесомости, но это, наверное, нервное. Никак не возьму в толк, как можно что-то отдать и все-таки сохранить. Это что, депрессия?

— Не знаю. Разве депрессия и жизнерадостность — одно и то же?

— Господи, я совершенно забыл, какие бывают виды темперамента! Меланхолик и сангвиник, холерик и флегматик — так, кажется?

— Куда-то подевались желчь и черная желчь.

— Чего у тебя не отнять, Джоан, так это образованности. В Новой Англии все женщины такие образованные!

— И притом — равнодушные к сексу.

— Верно, остается их высушить и сложить на полке. — Но в его словах не было злости. Он напоминал ей их прежний разговор, чтобы сказанное можно было оживить, разбавить и стереть из памяти. И это вроде бы сработало.

Ресторан, где подавали только оладьи и блины, в этот ранний час пустовал. За едой оба робко помалкивали. Его тронуло, что черника с блинов испачкала ей зубы, он поднес спичку к ее сигарете и сказал:

— Мне понравилось, как ты вела себя в лаборатории!

— Чего это вдруг?

— Такая храбрая!

— Ты тоже.

— Мне иначе нельзя. Приходится расплачиваться за обладание пенисом.

— Тсс!

— Забудь, что я назвал тебя равнодушной к сексу.

Официантка налила им еще кофе и дала счет.

— Еще я обещаю больше никогда не плясать твист и ча-ча-ча с Марлин Броссман.

— Глупости, мне все равно.

Это было равносильно разрешению, но он почему-то занервничал. Это ее высокомерие: почему она не борется? Добиваясь примирения, карабкаясь на гору, он взял счет и, ломая комедию — будто бы у них свидание и он дурак-ухажер, — сказал снисходительно:

— Я заплачу.

Но в бумажнике оказался всего один мятый доллар! Ему самому было непонятно, почему это его так рассердило, разве что потому, что доллар, не больше!

— Черт побери! Нет, ты взгляни! — Он помахал долларом у нее перед носом. — Всю неделю вкалываю не поднимая головы ради тебя и этого ненасытного выводка, и что же я имею в конце? Всего один чертов дырявый доллар!

Она взялась за сумочку, лежавшую рядом, не сводя с него глаз, ее лицо опять стало чужим, превратилось в жутковатую фарфоровую скорлупу.

— Каждый платит сам, — сказала Джоан.

Два спальных места в Риме

Маплы думали и говорили о разводе так долго, что его, казалось, вообще никогда не будет. Эти разговоры, все более противоречивые, то беспощадно обвинительные, то насквозь примирительные, с чередованием ударов и ласк, в конце концов только туже опутывали их болезненной, безнадежной, унизительной интимностью. Их занятия любовью продолжались вопреки очевидности — так растет здоровый ребенок, которого упорно недокармливают; когда утомлялись, наконец, их языки, происходило слияние тел: так соединяются в безмолвии две армии с наступлением конца военных действий, развязанных двумя безумными властителями. Их брак, окровавленный, изувеченный, десятки раз закопанный в могилу, отказывался умирать. Сгорая от желания разъехаться, они по привычке отправились вместе — в Рим.

Прилетели они ночью. Поздний рейс, большой аэропорт. Сорвались с места поспешно, без планов; но, как будто предупрежденные об их прибытии, проворные итальянцы с прекрасным английским забрали у них багаж, заказали для них из аэропорта по телефону гостиничный номер, посадили в автобус. Автобус, к их удивлению, нырнул в темный сельский пейзаж. В отдалении висели, как фонари, редкие светящиеся окна; внизу внезапно оголила серебряную грудь река; мимо скользили темные силуэты олив и пиний, подобные полузабытым иллюстрациям в старом латинском букваре.

— Я могла бы ехать в этом автобусе без конца, — призналась Джоан вслух, и Ричарду стало больно: он вспомнил, как однажды, во времена их взаимного довольства, она призналась, что возбудилась от заставлявших дрожать автомобиль сильных круговых движений молодого протирщика ветрового стекла на заправке. Из всего того, что она ему когда-либо говорила, это признание осталось самым откровенным, глубже других осветило то ее тайное женское естество, до которого он никогда не мог добраться и в конце концов устал добираться.

И все же ему было приятно делать приятное ей. Это являлось его слабостью. Он хотел для нее счастья, и уверенность, что, не находясь рядом с ней, он не знает, счастлива ли она, представляла собой последнюю, неожиданно запертую дверь на его пути, когда были уже распахнуты все остальные двери. И он осушал слезы, которые утирал с ее глаз, не говорил о безнадежности тогда, когда ей хотелось расстаться с последней надеждой. Так длилась их агония.

— Всему наступает конец, — молвил он теперь.

— Может, позволишь мне расслабиться хотя бы на минуту?

— Извини. Расслабляйся.

Она некоторое время смотрела в окно, потом повернулась и сказала ему:

— Непохоже, что мы едем в Рим.

— Куда же мы едем? — Ему искренне хотелось это знать, искренней была надежда услышать это от нее.

— Обратно, в то, как все было раньше.

— Нет, я не хочу туда возвращаться. У меня ощущение, что мы зашли очень далеко и осталось уже совсем немного.

Она долго провожала взглядом безмолвный пейзаж, пока он не понял, что она плачет. Он поборол побуждение успокоить ее, мысленно обозвал себя бездушным трусом, но его рука, словно приведенная в движение могучей силой, подобной вожделению, сплелась с ее рукой. Она уронила голову ему на плечо. Женщина в платке, сидевшая через проход, приняла их за любовников и деликатно отвела взгляд.

Автобус вынырнул из сельской темноты. Шоссе сузилось от обступивших его заводов и шеренг жилых домов. Они миновали неожиданно выросший сбоку монумент — залитую светом грузную белую пирамиду с надписью на латыни. Вскоре они дружно прильнули к окну, провожая глазами его величество Колизей, похожий на порушенный праздничный торт, медленно поворачивавшийся и уплывавший из поля зрения. На автобусной станции заботливые руки снова воссоединили их с багажом, усадили в такси, доставили к отелю. Ричард положил в ладонь таксиста шесть монет по сто лир, показавшиеся ему самыми гладкими, самыми круглыми монетами, какие только приходилось держать. И вес самый оптимальный. К вестибюлю отеля пришлось подниматься по лестнице. Служащий был молод и игрив, он несколько раз произнес их фамилию и выказал удивление, что они не посетили Неаполь. Коридоры отеля, который в аэропорту им назвали второклассным, были, тем не менее, выложены розовым мрамором. Мраморная дорожка довела их до самого номера. Мрамор, размеры ванной комнаты и имперский пурпур гардин ослепили Ричарда, и он не замечал одного серьезного недостатка номера, пока портье, довольно цокая каблуками, не унес по коридору к лифту чаевые, в сумме которых он скорее всего ошибся.

— Две кровати… — протянул Ричард. Раньше у них всегда была двуспальная кровать.

— Хочешь позвонить вниз? — спросила Джоан.

— Тебе это важно?

— По-моему, это не имеет значения. Ты сможешь спать один?

— Думаю, да. Но… — Здесь присутствовала тонкость. У него было чувство, что им нанесли оскорбление. Пока они окончательно не разбежались, появление между ними даже малейшего пустого пространства казалось неуместным. Раз этой поездке предстояло стать убийственной или целительной (так звучал, уже в десятый раз, их лозунг), то попытка исцеления должна была обладать технической безупречностью, пускай — или даже тем более, что — в душе он уже обрек ее на неудачу. Вставал также вполне конкретный вопрос: сможет ли он спать, когда рядом не будет ее теплого тела, всегда придававшего его сну форму.

— Что «но»? — напомнила Джоан.

— Как-то грустно это.

— А ты не грусти, Ричард. Хватит тебе грустить. Пришло время расслабиться. Это не медовый месяц, а просто отдых, мы пытаемся дать друг другу отдохнуть. Если не сумеешь заснуть, можешь навестить меня в моей постели.

— Ты такая милая! — выпалил он. — Сам не пойму, почему я так тебя мучаю.

Он столь часто говорил раньше это или нечто подобное, что она, привычная к меду и желчи в одной пилюле, пропустила его слова мимо ушей и стала с подчеркнутой безмятежностью разбирать вещи.

Она предложила прогуляться по городу, хотя было уже десять часов вечера. Их отель стоял на торговой улице, но в этот час на всех витринах были опущены металлические шторы. В дальнем конце улицы журчал освещенный фонтан. У Ричарда заболели ноги, хотя раньше они никогда его не подводили. Влажный воздух римской зимы так коварно искривил подметки его ботинок, что каждый шаг давался ему с болью. Он не мог придумать этому объяснения, поэтому решил, что у него аллергия на мрамор. Щадя его ноги, они нашли американский бар и заказали кофе. В углу заведения гундосил пьяный американский голос, заглушавший неразборчивые женские упреки. Голос был, возможно, даже не мужской, но казался мужским, потому что речь была замедленной, как если бы пластинку на проигрывателе запустили с неправильной скоростью. В надежде побороть расширявшуюся у него внутри тошнотворную пустоту, Ричард заказал гамбургер, в котором оказалось больше томатного соуса, чем мяса. Пришлось купить у уличного торговца горячих жареных каштанов. Торговец жестикулировал черными от гари пальцами, пока не получил триста лир. Ричарду отчасти даже нравилось, что его надувают: так у него появлялось свое место в экономике Рима. Маплы вернулись в отель и погрузились в глубокий сон на своих отдельных кроватях.

То есть это Ричард возомнил в бездонных пещерах своего беспамятства, что Джоан тоже выспалась. Но, проснувшись утром, он услышал от нее следующее:

— Этой ночью ты был очень забавным. Мне не спалось, я то и дело тянулась к тебе, чтобы у тебя было чувство, что ты лежишь на двуспальной кровати, а ты твердил «уйди!» и сбрасывал мою руку.

Он радостно рассмеялся:

— Неужели? Во сне?

— Наверное. Один раз даже крикнул: «Оставь меня в покое!» так громко, что я решила, будто ты бодрствуешь, но когда попыталась с тобой заговорить, ты уже храпел.

— Действительно забавно! Надеюсь, ты не обиделась?

— Нет. Я испытала облегчение, что ты в кои-то веки не противоречишь себе.

Он почистил зубы и съел несколько оставшихся с вечера холодных каштанов. После гостиничного завтрака — жестких булок и горького кофе — Маплы опять отправились бродить по Риму. Туфли Ричарда снова необъяснимым образом превратились в пыточные колодки. Город проявлял странное, почти насмешливое внимание к их незримым нуждам: в этот раз он подсунул им обувной магазин. Усилиями услужливого, гибкого, как рептилия, молодого продавца Ричард стал обладателем пары черных мокасин из аллигаторовой кожи. Это была обувь необычной модели, слишком тесная, зато не причинявшая невыносимой боли в отличие от прежней. После этого Маплы — она с путеводителем, он с коробкой, где отдыхали взбесившиеся американские ботинки, — зашагали по виа Национале к памятнику Виктору Эммануилу, гигантской лестнице в никуда.

— Чем он так прославился? — спросил Ричард. — Он объединитель Италии? Или это был Кавур?

— Это он — маленький король из «Прощай, оружие!»?

— Не знаю. Но величественности как-то многовато.

— Как видишь, итальянцы не страдают комплексом неполноценности. У них все огромное!

Они разглядывали палаццо Венеция, пока не представили, что из одного из окон на них хмуро смотрит Муссолини, преодолели лестницу к пьяцца дель Кампидольо и подошли к конной статуе Марка Аврелия на пьедестале работы Микеланджело. Джоан нашла у памятника сходство с творениями Марино Марини[6] и была, конечно, права. Она такая умная! Возможно, это и делало столь трудновыполнимым изысканный замысел расставания с ней. Они обошли площадь. Все ворота и двери вокруг них выглядели навечно запертыми, как двери на рисунке. Открытым оказался боковой вход церкви Санта-Мария ин Аракоэли, туда они и вошли. Впечатление было такое, словно они ступают по спящим людям: намогильные рельефы в натуральную величину так стерлись, что не ощущались под ногами. Пальцы рук, сложенных на каменной груди, превратились в тени пальцев. Одно лицо, спасшееся от истирания за колонной, походило на ожившую душу, пытающуюся оторваться от зашарканного тела.

Эти рельефы на полу, бывшем когда-то ослепительным мозаичным озером, изучали одни Маплы, остальные туристы толпились вокруг часовни, в которой хранились за стеклом обряженные позеленевшие останки римского папы; если судить по их размеру, то папа был ростом с ребенка… Джоан и Ричард покинули церковь через ту же боковую дверь, спустились по лестнице и купили билеты на развалины римского Форума. В эпоху Возрождения там была каменоломня; повсюду лежали обломки колонн, создававшие выразительную перспективу, как на полотнах де Кирико[7]. Джоан пришла в восторг от птиц и диких трав, беззаботно жительствующих в расселинах этого развороченного древнего мира. Пошел слабый дождик. В конце одной из дорожек они увидели стеклянную дверь, навстречу им бросился человечек в форме и с метлой, впустивший их, словно в бутлегерский бар, в заброшенную церковь Санта-Мария Антика. В белесом воздухе под ее сводами не чувствовалось молитвенного духа, фрески семнадцатого века выглядели свежими, выполненными нервной рукой. Уходя, Ричард прочел в улыбке человека с метлой немой вопрос и незаметно сунул ему монету. Дождик не переставал. Джоан взяла Ричарда за руку, словно пытаясь спрятаться от дождя. У него заболел желудок: сначала несильная боль, потом более чувствительная, отвлекавшая от боли в ногах. Они прошли по виа Сакра, сквозь поросшие травкой языческие храмы без крыш. Желудок болел все сильнее. Охранники в форме, пожилые люди, попадавшиеся здесь и там, как голодные галки, манили их к очередным развалинам и церквям, но Ричард уже ничего не видел от боли, его волновало только расстояние, отделявшее их от ближайшей спасительной опоры. Он отказался заходить в базилику Константина и вместо нее попросился к uscita[8], переврав это слово. Он уже боялся, что не дойдет. Охранник, горюя по источнику чаевых, строго указал на калитку в проволочном заборе. Маплы подняли щеколду и вышли на мощенный булыжником подъем напротив Колизея. Ричард сделал несколько шагов и привалился к невысокой стене.

— Так плохо? — спросила Джоан.

— Хуже не бывает, — простонал он. — Ты уж меня извини. Не пойму, в чем дело.

— Тебя тошнит?

— Нет, это другое… — Ему было трудно говорить. — Какой-то спазм.

— Вверху или внизу?

— Посередине.

— Из-за чего это? Может, каштаны?

— Нет. Думаю, это потому, что мы с тобой здесь, так далеко, и не знаем… зачем.

— Может, вернемся в отель?

— Да, мне лучше прилечь.

— Поедем на такси?

— Они меня надуют.

— Ничего страшного.

— Я не знаю… наш адрес.

— Попробуем разобраться. Там рядом большой фонтан. Я посмотрю, как будет по-итальянски «фонтан».

— В Риме… полно… фонтанов.

— Ричард, ты, случайно, не для меня стараешься?

Он не удержался от смеха: очередное свидетельство ее ума.

— Разве что неосознанно. Это как-то связано со всеми этими чаевыми… Платишь и платишь! Невероятно, но это вызывает настоящую боль.

— Ты можешь идти?

— Конечно. Дай мне руку.

— Взять у тебя коробку?

— Нет. Не беспокойся, милая, это от нервов. Со мной так бывало… в детстве. А потом я стал… смелее.

Они спустились к оживленной, забитой машинами улице. Во всех такси, которые они пытались остановить, торчали над задними сиденьями головы, и машины проносились мимо. Они перешли через виа дей Фори Империали и попытались добраться по переплетению улиц до знакомой территории с фонтаном, американским баром, обувным магазином и своим отелем. По пути им попался рынок, где торговали красочной снедью. Под полосатыми козырьками громоздились гирлянды колбас, на мостовой возлежали снопы салата. Ричард шагал, как стреноженный, словно боль у него внутри была хрупкой ценностью, и прижимал руку к животу, от этого ему становилось легче. Дождь и Джоан, из-за которых это в какой-то мере и произошло, теперь, наоборот, облегчали его недомогание. Джоан еще и помогала ему идти. Дождь был его маскировкой, кое-как прятал его от прохожих и от него самого, от этого боль тоже отпускала. Он с трудом преодолевал подъемы по пути и почти с таким же трудом спуски. Особенно тяжелый подъем подстерегал их у Банка Италии. Дождь перестал. Боль, проникшая во все уголки грудной клетки, теперь вооружилась ножом, чтобы вырваться наружу. Они вышли на виа Национале в нескольких кварталах от отеля. Магазины были открыты, фонтан вдалеке бездействовал. Ему казалось, что он вот-вот опрокинется навзничь, его сознание походило на веточку, отросшую от ствола, но не способную определить, в какую сторону ей тянуться. После каждой пробы веточка становилась все тоньше и должна была вскоре попросту растаять в воздухе. В гостиничном номере он улегся на свою кровать, укрылся пальто, поджал колени и уснул.

Когда, спустя час, он проснулся, все уже было по-другому. Боль прошла. Джоан лежала на кровати и читала путеводитель. Он повернулся на другой бок и как будто снова увидел ее в холодном библиотечном свете, как в первый раз; он, правда, знал, что с тех пор они поселились вместе.

— Все прошло, — сообщил он ей.

— Ты шутишь? Я уже приготовилась вызвать врача и везти тебя в больницу.

— Нет, дело совсем в другом. Я знал, что это такое. Это нервное.

— Ты так побелел!

— Слишком много всего собралось в одной точке. Думаю, меня вогнал в депрессию Форум. Здесь многовато прошлого. Все это так сложно! А тут еще эти жмущие башмаки…

— Это Рим, дорогой. Здесь полагается испытывать счастье.

— Теперь я его испытываю. Идем, ты, наверное, проголодалась. Давай пообедаем.

— Правда? Ты уверен?

— Уверен. Все прошло.

Так оно и было. Вернее, оставалось еще уютное чувство теплого недомогания, но оно померкло от первого же кусочка миланской салями. Маплы снова предприняли прогулку по Риму, и там, в этом городе ступеней, скользящих разворачивающихся перспектив, поверхностей цвета сепии и розовой охры с несчетными окнами, таких огромных зданий, что, находясь в них, чувствуешь себя на улице, пара рассталась. Не физически — они почти не выпускали друг друга из виду. И, тем не менее, расставание наконец произошло. Оба знали это. Снова, как в дни ухаживания, они были вежливы, веселы, сдержанны друг с другом. Их брак лишился корней, словно перезрелая лоза с зарывшимся в землю стеблем, которую рубит на заре старый виноградарь. Так, расставшимися, они брели рука об руку по внешне нерушимым кварталам, через разные стили и времена. Как-то раз она повернулась к нему и произнесла: «Дорогой, я знаю, в чем наша проблема. Я — классицизм, ты — барокко». Они делали покупки, смотрели достопримечательности, спали, ели. Сидя напротив нее в последнем из вереницы ресторанов, этих оазисов со скатертями и винами, помогавших им продержаться в эти элегические дни, Ричард увидел, что Джоан счастлива. Ее лицо, расставшееся с напряжением надежды, разгладилось, жесты приобрели порхающую иронию молодости; она стала до исступления внимательной ко всему вокруг. И ее голос, когда она наклонялась к нему, чтобы шепотом поделиться своим мнением о женщине и о красавчике мужчине за одним из столиков, был стремителен, словно выгибалось тугой дугой, вырвавшись на свободу, само ее дыхание. Она была счастлива, и он, ревнуя ее к этому счастью, снова заколебался, стоит ли им расставаться.

Демонстрация в Бостоне

Движение за гражданские права действовало на Джоан Мапл целительно. Мать четверых детей из пригорода, она поздно вечером возвращалась домой из Роксбери, с курсов ненасильственных действий, с горящими щеками и сияющими глазами, полная желания излагать и потягивать бенедиктин, свой символ веры.

— Здоровяк в комбинезоне…

— Негр? — пожелал уточнений муж.

— Конечно. Здоровяк с очень правильной речью. Он говорил, что на любой демонстрации, особенно на Юге, надо позволять неграм идти по краю дороги, потому что для их самоуважения важно иметь возможность нас охранять. Он рассказал об одной леди, модном дизайнере одежды из Нью-Йорка, которая приехала в Алабаму, в Сельму, и там заявила, что позаботится о себе сама. И давай заигрывать с патрульными! В конце концов ее отправили восвояси.

— Я думал, патрульных надо любить.

— Абстрактно. Не самостоятельно. В движении ничего нельзя делать в индивидуальном порядке. Своим заигрыванием она позволила полицейскому ее презирать.

— И помешала его переводу в более приличное место.

— Не смейся, тут высокая психология. Этот человек советовал тем из нас, кто хочет устраивать демонстрации, разобраться с нашим стремлением доставлять себе удовольствие, даже если оно здесь на первый взгляд ни при чем, и перешагнуть через него. На демонстрации ты лишаешься индивидуальности. Разве не изящно? Красота!

Такой ее Ричард еще не знал. Ему казалось, что улучшается ее походка, фигура, светится кожа, даже волосы становятся гуще, больше блестят. Сам он за двенадцать лет брака приучил себя к апатии и бесконечному повторению пройденного, и этот всплеск ее красоты вызывал у него недоверие.

Она вернулась из Алабамы в три часа ночи. Он проснулся и услышал, как она закрывает дверь. Перед этим ему снился параллелограмм в небе, бывший одновременно метеоритом; уложенные им в постель с нарочитой отцовской нежностью четверо детей, казалось, делили темный дом на четыре части. Он ловил себя на том, что говорит с ними о маме, как о парящем вдали бесплотном духе, поселившемся в газетах и телевизоре. Бин, младшая дочь, из-за этого даже плакала. А теперь этот дух закрывал дверь, поднимался к нему в спальню, падал на постель.

Он включил свет и уставился на ее загоревшее лицо, на стертые ноги. Ее балетки были заляпаны оранжевой грязью. Три дня она питалась одной курагой, запивая ее колой; однажды ей пришлось шестнадцать часов обходиться без туалета. Аэропорт в Монтгомери оказался сумасшедшим домом: монахини, социальные работники и студенты-богословы дрались за места на рейсах, улетавших на Север. Уже в воздухе они услышали про миссис Лиуццо[9].

— На ее месте могла бы оказаться ты, — осуждающе произнес он.

— Я всегда была в группе, — сказала она и виновато спросила: — Как дети?

— Хорошо. Только Бин плакала. Она решила, что ты попала внутрь телевизора.

— Ты меня видел?

— Твои родители звонили из своего далёка с сообщением, что вроде бы видели. Я — нет. Я видел только Кинга и его соратника Абернати. Мне запомнился сленг их сторонников: «Это клево, чувак!»

— Какой ты злой! Все было очень вдохновенно, только мы смертельно устали. Черные девочки-подростки все время падали в обморок; как объясняет психиатр, у них психические срывы.

— Какой еще психиатр?

— Их было трое, все учатся на психиатров в Филадельфии. Они взяли меня на буксир.

— Могу себе представить! А теперь — ложись. Как я устал быть матерью!

Она посетила все четыре угла второго этажа, проверила, как спят ее дети, и разделась в темноте. Сняв белье, которое проносила трое суток, она вся засветилась; сонному мужчине в постели это показалось явлением свыше. Он почувствовал то же, что чувствовали, наверное, люди в старину при встрече с ангелом: обожание и при этом обиду перед лицом столь вопиющего доказательства, что есть жизнь не от мира сего.

Она выступала по радио, обращалась к местным активистам. В гаражах и супермаркетах на него показывали пальцем как на ее мужа. Она помогала организовывать митинги, на которых опрятные молодые негры высмеивали и оскорбляли пригородную публику, а та им аплодировала. Ричард удивлялся умению Джоан вести себя на людях. Ее застенчивость никуда не делась, она превратилась в оружие, заточенное доктриной ненасилия. Когда она звонила неуловимым местным агентам по торговле недвижимостью как участница кампании за справедливую жилищную политику, ее тон неожиданно становился твердым и упрямым, не теряя своей мелодичности, — такого ее голоса муж раньше не слышал. Он стал ревнивым и раздражительным, на вечеринках ловил себя на словах в защиту конституционных прав штатов, доказывал, как несчастна обретающая независимость Африка, повествовал о Реконструкции с точки зрения Юга. Тем не менее ей почти не составило труда уговорить его принять вместе с ней участие в демонстрации в Бостоне.

Он пообещал, что пойдет, хотя никак не мог уловить цель демонстрации. Все массовые движения, все идеи, якобы владеющие массами, казались ему нереальными. Зато его жена, дочь либерального профессора теологии, жила абстракциями; кровь возвращалась в ее сердце, обогатившись от прохождения по капиллярам добрых дел. Его поразило и даже немного обидело то, с каким пылом она благодарила его за обещание; ее тело казалось на ощупь вычурным, кожа по ночам приобретала особенную гладкость.

Наступил апрельский день, на который была назначена демонстрация. Утром Ричард проснулся с температурой. В его организм проникло что-то чуждое, и теперь тело сопротивлялось вторжению. Джоан была готова идти одна, но он отверг это как нечто коренным образом противоречащее его достоинству, их браку. Утро выдалось облачным, но прогноз обещал солнечный день, и он надел летний костюм, от которого его горячая кожа приобрела какую-то нереальную невесомость. По дороге они купили в аптеке таблетки, коим надлежало детонировать у него внутри на протяжении двенадцати часов. Они оставили машину у дома ее тетки на Луисберг-стрит и поехали на такси к точке кипения страстей — спортивной площадке в Роксбери. От безучастной спины водителя-ирландца исходило осуждение. На полпути их такси остановил полицейский, Маплам пришлось вылезти и идти пешком по широкому бульвару среди парикмахерских, сапожных мастерских, пиццерий и помещений всевозможных ассоциаций. На крылечках и на лестницах бездельничали и перемигивались негры; их отрывистые разговоры и все поведение выглядели так, словно они заняли позиции согласно плану некоего обширного, но внезапно рухнувшего заговора.

— Красивая архитектура, — проговорила Джоан, указывая на боковую улицу, печальную и бесполезную неогеоргианскую дугу.

Джоан делала вид, будто знает, где находится, но Ричард сомневался, что они идут в правильную сторону. Уверенности ему придали быстро удалявшиеся черные группки белых священников, разбросанные, как те аномальные предметы, которыми любил усеивать свои перспективы Сальвадор Дали. Потом замигали из набухавшей толпы сигналы полицейских машин. Рядом с Маплами материализовались цветные девушки, превращенные пышными прическами в настоящих великанш. На одной были вишневые штаны и античные золотые сандалии, при этом она прижимала к уху транзисторный приемник, настроенный на молодежную радиостанцию. Под ее музыку все они достигли огороженной спортивной площадки.

На вытоптанной траве переминалась многотысячная рыхлая толпа с транспарантами всевозможных церквей, братств, школ, городов. Торговцы разноцветным фруктовым мороженым придавали действу неожиданный карнавальный привкус. Ричард сразу освоился, купил пакетик арахиса и огляделся, как в детстве, в поисках друзей.

Но друзей высмотрела Джоан.

— Господи, — прошептала она, — этой мой старый психоаналитик!

К кучке унитариев пристроился одутловатый персонаж с неспокойным прищуром пекаря, видевшего внутренности слишком многих печей. Джоан развернулась, чтобы не столкнуться с ним.

— Не подавляй себя, — посоветовал ей Ричард. — Пошли, будь дружелюбной и нормальной.

— Я слишком смущена.

— С тех пор прошло много лет. Ты вылечилась.

— Ты не понимаешь! Вылечиться нельзя, можно просто перестать к ним ходить.

— Тогда пройдем здесь. Кажется, я вижу своего гарвардского сокурсника, мы вместе посещали курс «От Платона к Данте».

Но Джоан, вопреки ее собственным словам, несло на психоаналитика, тот уже успел ее опознать. Нахмурившись, он косолапо засеменил им навстречу. Ричард не был с ним знаком. Пожимая ему руку, он чувствовал себя прелой кучей анекдотов, расписанных во всех подробностях вожделения и насилия.

— Кажется, мне нужен врач! — выпалил он.

Тот извлек на свет, как кинжал из рукава, мимолетную улыбку.

— То есть как? — Каждое его слово было на вес золота.

— У меня температура.

— Вот как! — Психоаналитик сочувственно повернулся к Джоан, на его физиономии читалось неприкрытое соболезнование: «Он по-прежнему вас наказывает».

— Так и есть, — подтвердила Джоан, верная супруга. — Я видела термометр.

— Хотите арахис? — предложил Ричард. В крохотном ядрышке заключался такой недвусмысленный символ, что Ричард удивился, когда психоаналитик взял один орех, громко его разгрыз и стал усиленно пережевывать.

— Вы здесь с кем-то? — спросила его Джоан. — Мне не хватает безопасности в группе.

— Могу познакомить вас с сестрой. — Ричард и этому удивился: слово «сестра» показалось ему профессиональным сленгом, эвфемизмом.

Но и сейчас все вышло проще, чем могло показаться. Сестра была слеплена из того же теста, что и брат. Румяная, почти вспененная, она буквально исходила готовностью делать добро, об этом говорил и значок «Конференции христианских лидеров Юга» размером с блюдце на лацкане ее грубошерстного зеленого костюма. Такой теплый костюмчик пришелся бы в самый раз самому Ричарду в этот промозглый день. Внутри у него творилось что-то неладное — наверное, взрывалось, как и было обещано, противовоспалительное снадобье, и еще ему казалось, что вопреки всему происходящему у него увеличивается то, чему полагалось стыдливо прятаться; ему даже пришла в голову нелепая мысль, что эту женщину ему суждено соблазнить.

— Моя дочь Труди и ее лучшая подруга Кэрол, — сказала та с улыбкой до ушей.

Обеим было лет по шестнадцать, судя по несозревшим костякам, позволявшим отличить их от взрослых женщин. Труди выделяла семейная рыхлость и склонность стремительно хмуриться, зато Кэрол была домашней, хрупкой, даже трогательной; верхние зубы у нее уродовали брекеты, сложенные руки защищали хилую грудь. Поверх белой кофточки на ней был один тонкий синий свитер, и то расстегнутый.

— Смотрите, замерзнете, — предупредил ее Ричард.

— Да, замерзну, — согласилась она, и благодаря этой приземленной тавтологии между ними возникла симпатия. — Я пишу диплом, поэтому и пришла.

— Ее тема — история профсоюзов, — объяснила Труди с неприятным смешком.

Девушка поежилась и жалобно сказала:

— Я решила, что это одно и то же. Разве профсоюзы не устраивают демонстраций? — Ее голосок доносился из-за железных скоб во рту, как журчание ручейка, спорящее с серостью дня.

— С ума сойти, как учат в наше время бедных детишек! — завелась сестра психоаналитика. — А что за книги их заставляют читать! Например, по английской литературе им задали «Тропик Рака»! С меня хватило одной страницы. А Труди говорит: «Все в порядке, мама, учительница сказала, что он трансцендантист!»[10]

Ричард усомнился, что станет ее соблазнять. В теплом гнезде, образованном всеми этими людьми, расширялось его чувство реальности. Он предложил угостить их всех мороженым. Его уже радовала толпа чернокожих, казалось роскошью погружение в эти полированные потемки. Он завороженно двигался под звуки их приглушенных насмешливых голосов в направлении продавца мороженого. Девочки и мать Труди согласились полакомиться, психиатр и Джоан отказались. Толпа состояла из множества колеблющихся фрагментов. Ричард помахал пастору церкви, при которой был детский сад его детей; подмигнул певцу в стиле фолк, которого видел по телевизору и который, переместившись из плоского изображения в реальный объем, выглядел потерянным; сделал каменное лицо, проходя мимо охраняемого полицией длинноволосого юнца с плакатом «Мартин Лютер Кинг — агент коммунистов»; похлопал по плечу высокого лысого субъекта.

— Помните меня? Дик Мапл, «От Платона к Данте», группа «Би-плюс».

Сокурсник повернулся, он был в очках, очень бледный. Как постарел!

Шествие все не начиналось. У ворот спортивной площадки появлялись, чтобы сразу исчезнуть, то какие-то грузовики, то машины полиции. Назойливые семинаристы пытались выстроить толпу. Из громкоговорителей неслись неразборчивые выкрики. На площадке набожно упоминали Мартина Лютера Кинга: то он здесь, то там, то он есть, то его нет. Солнце сжалось до яркого пятна, проглядывавшего сквозь облака. Кэрол лизала свое мороженое и ежилась. Ричард и Джоан спорили, с кем им идти: под транспарантом города Данверса, с психоаналитиком или с унитарианцами. Собственно, большой разницы не было: впереди незримо ступал сам Кинг. Колонну возглавил грузовик с поющими женщинами, в дальнем углу толпы затянули «На какой ты, парень, стороне?», и шествие началось.

На Коламбус-авеню их выстроили колонной по десять человек. Маплы разлучились. Джоан оказалась между своим психоаналитиком и скорбным здоровяком африканцем с племенными рубцами на лице, в кедах и футболке Гарвардской спортивной ассоциации. Место Ричарда было на шеренгу впереди, рядом с Кэрол. Некто сзади, судя по виду — убежденный либерал, так больно наступил ему на пятку, что все три мили через Бостон Ричарду пришлось проделать, прихрамывая в свернутом набок башмаке.

Уроженец Западной Виргинии, он не понимал Бостон. За десять лет он привык к некоторым районам, но по-прежнему удивлялся их извилистым переплетениям. Несколько кварталов они шли между домами, из верхних окон которых свисали плакаты: «Долой сегрегацию де-факто» и «В отставку миссис Хикс». Потом демонстрация свернула влево, к концертному залу «Симфони-Холл», где ему случалось дремать на густых зеленых лугах под Брамса и на агатовых скалах под Штрауса. Вот на этом углу они с Джоан — Орфей и Эвридика — выходили из подземки, когда были студентами; а в этом ресторане, спустя десять лет после трех коктейлей на каждого, решили не разводиться прямо на той же неделе. Новый небоскреб «Пруденшиал-Тауэр», выигрывавший по высоте и стройности у всех остальных зданий, нависал над демонстрацией на всем ее пути, маячил перед демонстрантами, как мираж, и за их спинами, словно воспоминание. Их отрезок колонны охраняла длинноногая цветная девушка в оранжевом пожарном жилете: не зная покоя, она хлопала в ладоши и выкрикивала куплеты свободолюбивых песен. Так продолжалось миля за милей, песни сталкивались и перекрывали одна другую: «На чьей ты, парень, стороне…» «Не пошатнемся мы, когда кругом смятенье…» «Мой огонек над штатом Массачусетс…»

День был по-прежнему холодный, без теней. Газеты, которыми Ричард обложился под пальто для тепла, съезжали вниз и выпадали наружу. Шедшая рядом с ним Кэрол мерзла в свитере, но почему-то никак не могла его застегнуть. В шеренге сзади него Джоан, обретшая безопасность между своей идентичностью и супер-эго, знай себе вышагивала, уверенно переставляя балетки и размахивая руками.

Как ни поразительно, на бетонной развязке «клеверный лист», которую они пересекали, не было машин. Воздух полнился их шарканьем, за их спинами зевал город. Как Ричард ни привставал на цыпочки, ни головы марша, ни его хвоста было не разглядеть. Его недомогание превратилось в какое-то царапанье по гладким стенкам воронки, вырытой у него внутри таблетками-бомбами. Еще одна газета сползла по его ноге, вывалилась из штанины и расправила крылья. Накачанный медикаментами, с безупречной мотивацией он шагал по изгибу «клеверного листа», как по опасному горному склону.

— Куда мы идем? — обратился он к Кэрол.

— В газетах написано, что к парку Коммон.

— Вам нехорошо?

Робкая улыбка с участием брекетов.

— Я проголодалась.

— Возьмите орешков. — У него в кармане еще оставалось несколько штук.

— Спасибо. — Она взяла орешек. — Только вам не обязательно меня опекать.

— А я хочу. — Он ощущал странный подъем, вдохновение, словно перед родами. Ему хотелось поделиться этим ощущением с Кэрол, но вместо этого он спросил: — Вот вы изучаете рабочее движение. А много вы узнали про «Молли Магуайерс»[11]?

— Нет. Это кто, бандиты, штрейкбрехеры?

— По-моему, не то шахтеры, не то гангстеры.

— Дальше в историю, чем Гомперс[12], я не заходила.

— Уже неплохо. — Подавляя желание признаться Кэрол в любви, он оглянулся на Джоан. Прямо красавица с плаката: голубые глаза смотрят вдаль, алые губы раскрыты в песне.

Теперь их путь пролегал под офисными зданиями, к окнам которых прильнули, как бабочки в коллекции, секретарши и ассистентки зубных врачей. На Копли-стрит каменели, отчаявшись перейти через улицу, многочисленные горожане, шедшие в магазины. Ирландцы на Болистон встретили демонстрантов ругательствами, там Ричард прикрывал Кэрол собой. Пение приобретало воинственность.

В парках уже начиналось цветение, позади статуй заслуженных граждан — Чаннинга, Костюшко, Касса, Филиппса — раскачивались призрачные веточки, высушенное сердце Ричарда трещало, как готовая распахнуться книга. Демонстранты свернули влево, на Чарльз-стрит, и там уплотнились, взялись за руки, желая любви. В толчее Ричард потерял из виду Джоан. Потом пошла трава парка Коммон, и первые капли дождя, острые, как иглы, стали колоть их лица и руки.

— Обязательно надо было дослушивать все эти дурацкие речи? — спросил Ричард.

Они ехали, наконец, домой; у него не было сил вести машину, он вымок и старался согреться при включенном отопителе. «Дворники» и те, казалось, пищат: «Сво-бо-да, сво-бо-да!»

— Мне хотелось послушать Кинга.

— Ты наслушалась его в Алабаме.

— Тогда я была слишком уставшей, чтобы слушать.

— А в этот раз слушала? Его речь не показалась тебе заскорузлой и натужной?

— В чем-то — да. Ну и что? — Ее белый профиль был невозмутим; она обогнала здоровенную фуру, и стекла машины задрожали, словно аплодируя.

— А этот Абернати? Господи, если он Иоанн Креститель, то я Ирод Великий. «Пока хранцузы не вернутся в свою Хранцию, арландцы — в свою Арландию, пока максиканы не уйдут к себе в…»

— Прекрати!

— Пойми меня правильно: я не возражаю против демагогии. Но зачем мне вся эта жутко фальшивая имитация воскрешения? «Готово, восстань! Восстань!»

— У тебя болит горло, пощади его!

— А ты меня пощадила? Как ты могла заставлять своего недужного мужа часами торчать под дождем и слушать дурацкие скучные речи, тем более что ты сама их уже слышала?

— Я тоже не в восторге от речей. Но по-моему, важно, что их произносят и что люди слушают. Ты был этому свидетель, Ричард.

— Ага, свидетель. Верую, верую!

— Я смотрю, ты очень болен.

— Мне ли этого не знать? Поэтому я и хотел домой. Этот твой мучнистый психотерапевт и тот сделал ноги. Ну и вид у него! Прямо пончик, обмакнутый в сливки!

— Он ушел из-за девочек.

— Мне понравилась Кэрол. Она меня уважает, несмотря на цвет моей кожи.

— Мог бы вообще не ходить.

— Нет, не мог. Ты превратила это в дело чести. Для меня это была сексуальная реабилитация.

— Опять ты за свое?

— «Пока восточногерманцы не уедут в свою Восточногерманию, люксембуржцы обратно в Люксембургию…»

— Пожалуйста, прекрати!

Но оказалось, что это ему не под силу, и даже дома, когда она уложила его в постель, он на глазах у испуганных детей продолжал кривляться:

— Вот и ладушки, велика важность, всех-то дел — двусторонняя пневмония, главное не дрейфить, и хлóпок будет собран…

— Дети не знают, что подумать.

— А вы не обращайте внимания на старого черного папку, ребятишки, пусть он раскинет свои косточки на арбузной грядке, дайте своему старику отдохнуть на родной плантации… Вот где красотища!

— Просто у папы простуда, — объяснила Джоан.

— Он умрет? — спросила Бин и расплакалась.

— Не повезло — так не повезло, злой дух задел черного папку крылом. Похороните его так, чтобы добрые ангелы пели над ним среди банановых листьев и хлопковых полей… Шутка ли, может, даже белые в Большом доме прольют слезу-другую… — Он почти рыдал в тепле и уюте постели, словно в муках производил на свет этот бубнящий голос, требовавший из угнетенных глубин, чтобы ему вняли… А тем временем в окно заглянуло солнце, умытое небо голубело после дождя. В своей жаркой постели Ричард ворчал себе под нос что-то бессвязное, а один раз даже выкрикнул: — Мисси, мисси, уж не убивайтесь вы так, глаза старика Тома еще увидят рассвет!

Но Джоан уже была внизу и что-то говорила в телефонную трубку твердым голосом.

Металлический привкус

У металла, собственно, нет вкуса; его присутствие во рту ощущается, так сказать, дисциплинарно, как приказ «отставить!» всем остальным привкусам. Когда Ричард Мапл, устав за годы от приступов зубной боли, от обломков во рту и периодических удалений, решился на коронки и на мосты, во рту стало холодно от золота, зубы приобрели ровный вид, все дыры и сколы ушли в прошлое, а ведь они служили языку зеркалом самопознания. В пятницу, после окончательной заливки цементом, он отправился на небольшую вечеринку. Какие напитки он там ни пил, все они были примерно на один вкус, и он чувствовал себя то не совсем самим собой (от его настоящих зубов остались одни остовы), то, наоборот, выросшим над собой прежним. Особенное ощущение во всем черепе при каждом смыкании челюстей — чем не новая ясность мыслей после религиозного посвящения? Он видел участников вечеринки с небывалой остротой, как будто его глаза превратились в камеры с профессиональной фокусировкой. Он мог разглядеть за раз только одного человека и фокусировался не столько на своей жене Джоан, сколько на Элеонор Деннис, длинноногой супруге брокера по муниципальным облигациям.

Оригинальность Элеонор частично проистекала из того юридического факта, что они с мужем «расстались». Произошло это недавно, и его отсутствие на вечеринке бросалось в глаза. За свою жизнь, которую она сама описывала как серию чудесных спасений от верной гибели, Элеонор развила вполне бесстыдную светскую манеру превращать свою личную катастрофу в предмет коллективного зубоскальства. Но в этот раз ее возбуждение имело несколько ущербное воплощение. Она ловила воображаемое эхо и все время то так, то сяк скрещивала ноги. Ноги у нее были красивые, выразительные и такие длинные, что после полуночи, когда пошли салонные игры, она умудрилась достать в прыжке каблуком до верхней перекладины дверного косяка. Хозяин дома демонстрировал умение удерживать на лбу стакан воды, Ричард стоял на голове. Простоял он недолго и шлепнулся, но спьяну не ушибся, только лязгнули, как насмешка над его неуклюжестью, его новые металлические зубы. Он бы предпочел исчезнуть, он презирал себя за то, что превратился в воплощение пористой эрозии — весь, не считая звездочек в голове, этого невозмутимого созвездия в зените его медленного кружения…

Подошла жена, неся над ним свое чистое и смиренное, как циферблат, лицо. Пора было разъезжаться по домам. Элеонор требовалось подвезти. Они трое плюс хозяйка в огромных серьгах и юбке-брюках, залитой кофе, вышли за дверь и там приняли в лицо вьюгу. Насколько хватало глаз, в свистящей лавандовой ночи несся неумолимый снег.

— Да благословит всех нас Бог! — подал голос Ричард.

Хозяйка предложила, чтобы за руль села Джоан. Ричард чмокнул ее в щеку, ощутив металл ее серег, и залез за руль сам. У него был новенький «шевроле-корвэйр», и он ни за что не дал бы управлять машиной кому-либо другому. Джоан с кряхтеньем заползла на заднее сиденье, желая подчеркнуть, как ей неудобно, Элеонор скромно устроила свои пальто, сумочку и ноги возле него. Двигатель ожил. Ричард чувствовал себя, как на упругой подушке: рядом Элеонор, сзади Джоан, над ним Бог. Быстрые снежинки сверкали, взрывались, расцветали, словно хризантемы, в свете фар. На пологом подъеме чуть взвизгнули покрышки — успокоительный, будто шуршание плаща, звук.

В выпуклой темноте, при слабом зеленом свете спидометра, Элеонор, щедро демонстрируя колено, завела долгий рассказ о муже, с которым разъехалась.

— Вы так уютно устроились, что не представляете, на что способны мужчины! Я сама этого не знала. Я не хочу выглядеть неблагодарной, девять лет все было более или менее, и мне бы в голову не пришло наказывать его назначением часов для посещения детей, как делают некоторые женщины. Но что он за человек! Знаете, что он посмел сказать мне? Что с другой женщиной он иногда закрывает глаза и представляет, будто это я!

— Иногда, — повторил за ней Ричард.

Жена у него за спиной сказала:

— Дорогой, ты помнишь, что на дороге скользко?

— Это отражение фар, — отозвался он.

Элеонор закинула ногу на ногу, потом поменяла ноги. В интимном зеленом свете блеснула ее ляжка.

— А эти его поездки! — не унималась она. — Я недоумевала, как один и тот же город может все выпускать и выпускать облигации, уже сочувствовала мэру и ждала банкротства. Оглядываюсь на себя тогдашнюю и понимаю, какая я была добрая, как не видела ничего, кроме детей и дома, все время висела на телефоне — то с подрядчиком, то с водопроводчиком, то с газовой компанией, заботилась, чтобы ко Дню благодарения, когда заявится его дура мамаша, у нас была новая кухня. Раз в день точила нож для разделки мяса, представляете? Слава богу, эта фаза моей жизни теперь позади. Я навестила его мамашу, — наверное, из сочувствия, — а она злобно спрашивает меня, что я сделала с ее мальчиком! В общем, мы с детьми жевали бутерброды с тунцом, и это был первый День благодарения, которым я наслаждалась, даю вам слово!

— Я всегда долго ищу у индейки второй сустав, — сказал ей Ричард.

— Дорогой, ты знаешь, что впереди ужасный изгиб дороги? — тревожно спросила Джоан.

— Вы бы видели, как индейку разделывает мой тесть. Щелк, щелк, щелк! Кровь в жилах стынет!

— А что этот негодяй устроил на мой день рождения! — Элеонор случайно пнула ногой отопитель. — Сидит со своей куколкой в ресторане и сообщает мне по телефону — нет, мужчины совершенно невозможны! — что заказал на десерт торт. В мою честь! Когда он во всем сознался, чуть мир не рухнул, но я только смеялась. Спросила, заказал ли он на торт свечку. Он ответил, что хотел, но не решился.

Смех Ричарда повис в машине, вписывавшейся в поворот. Посередине ветрового стекла появился темный вертикальный штрих, он попытался от него избавиться, но автомобиль остался нечувствителен к повороту рулевого колеса, его, наоборот, тянуло как магнитом к телефонному столбу, который отказывался покидать середину ветрового стекла и стремительно увеличивался в размерах. В свете фар к машине рванулись зазубрины на столбе, оставленные зажимами монтера, и сразу после этого раздался глухой удар, удивительно недвусмысленный, учитывая, как буднично все произошло. Ричард почувствовал резкий отказ своего двигательного аппарата, почти услышал крик «нет!» и понял, при всем своем ватном безразличии, что случилось нечто, о чем в иной инкарнации он бы очень пожалел.

— Ничтожество! — сказал у него над ухом голос Джоан. — Это же твоя ненаглядная новая машина! Элеонор, вы живы? Вы живы? — повысила она голос, словно делала выговор.

Пассажирка смущенно хихикнула:

— Все в порядке, только ноги что-то не двигаются…

Ветровое стекло над ее головой превратилось в паутину света, во взорвавшуюся звезду.

Радио, то ли все это время работавшее, то ли включившееся само по себе, транслировало спокойную, задумчивую музыку оттуда, где нет счета времени. Ричард опознал сонату Генделя для гобоя. Он обратил внимание на несильную боль в коленях. Элеонор сползла вперед, как будто не могла расплести скрещенные ноги, и потрясенно скулила.

— Милый, ты не знал, что превышаешь скорость?

— Какой же я болван! — сознался он. На них лились музыка и снег. Ему пришло в голову, что если проиграть сонату для гобоя в обратную сторону, то они тоже отскочат от проклятого столба и как ни в чем не бывало покатят домой. Смешное расстояние до их домов, измерявшееся минутами, замерзло и возросло до межгалактического.

Элеонор руками развела себе ноги, села в кресле прямо, зажгла сигарету. Ричард, треща коленями, выбрался из машины и попытался оттолкать ее от столба. Джоан было велено сесть за руль. Оба неуклюже двигались в темноте. Фары остались зажженными, но светили не прямо, а друг на друга. К счастью, у «корвэйра» багажник находился впереди, двигатель — сзади. Физиономия автомобиля, скопированная с какого-то безразличного насекомого, теперь причудливым образом оплетала основание столба, бампер превратился в сцепленные клешни. Ричард толкал, Джоан поддавала газу, колеса с жалобным визгом вертелись в пустоте. Вокруг смыкалась, присыпая их снегом, ночь. Ни одного горящего окна, никого, кто бы понял, как им худо.

Джоан, обладательница гражданского самосознания, спросила:

— Почему никто не приходит к нам на помощь?

Ей ответила с горечью, накопленной вместе с опытом, Элеонор:

— В этот столб так часто врезаются, что он уже надоел всей округе.

— Я слишком пьян, чтобы попасться на глаза полицейским, — заявил Ричард для пущей ясности.

Рядом затормозил автомобиль. Опустилось стекло, испуганный мужской голос спросил:

— У вас все в порядке?

— Не совсем, — ответил Ричард, гордившийся своим умением точно выражаться в напряженной обстановке.

— Я могу подвезти кого-нибудь к телефону-автомату, — предложил мужчина. — Я еду с покера.

«Врет, — подумал Ричард, — иначе зачем говорить про покер?» Мужчина в машине, вернее, парень, был помятым и бледным — скорее всего после активных сексуальных упражнений. Стараясь придать весомости каждому слову, Ричард сказал ему:

— Тут есть женщина, которая не может двигаться. Мы были бы очень признательны, если бы вы отвезли к телефону мою жену.

— Кому звонить? — спросила Джоан.

Ричард колебался между домом, где была вечеринка, няней, сидевшей с их детьми, и мужем Элеонор, жившим в мотеле на Сто двадцать восьмом шоссе.

— В полицию, — ответил за него парень.

Джоан села в машину незнакомца, ржавый красный «мерседес». Машина исчезла в затихавшей метели. Метель оказалась совсем короткой, скорее иллюзией, из-за которой случилась вся эта неприятность. О ней даже вряд ли напишут в завтрашней газете.

У Ричарда было ощущение, будто к чувствительным точкам под его коленями, куда бьет своим молоточком в поиске рефлекса невропатолог, приложены ледышки. Он снова сел за руль и выключил фары, потом зажигание. Рядом алела сигарета Элеонор. Даже сильное опьянение не могло перебить металлический привкус на зубах, это категорическое «нет!». Сквозь многослойную пелену пробивалось и тыкалось в него что-то твердое. Однажды он плавал в полосе прибоя, и его затянуло под большую волну. Он стал пленником многотонной массы, которая затолкала его вглубь плотной зеленой горечи, сделала невесомым; как он ни бился, это ничего не давало. Внутри волны он был ничем. В ней не было ненависти, ей просто было все равно.

Он стал извиняться перед невидимой в темноте женщиной.

— Я вас умоляю! — отмахнулась она. — Уверена, что у меня ничего не сломано. В крайнем случае поковыляю несколько дней на костылях. — Она со смешком добавила: — Ничего не поделаешь, не мой год!

— Вам не больно?

— Совершенно не больно.

— Наверное, это шок. Как бы вы не замерзли. Я включу отопление. — Ричард трезвел, на него наваливалась невыносимая скука. Никогда, никогда больше ни капли — ни в честь новой машины, ни за собственную зубную эмаль, ни за взлет ее стройных ног! Он запустил для тепла двигатель. Снова негромко заиграло радио. Тот же самый Гендель.

Он не ожидал от Элеонор такой прыти. Стремительно повернувшись на сиденье, она обняла его. Щеки у нее были мокрые, помада имела химический привкус. Он уже искал ее талию, маленькую грудь, возился с одеждой. Они еще сжимали друг друга в объятиях, когда в них ударила синим светом «мигалка» на крыше полицейской машины.

Звонил твой любовник

Зазвонил телефон, и Ричард Мапл — он простудился и не поехал в пятницу на работу — снял трубку. Звонивший не ответил на его «алло» и разъединился. Ричард явился в спальню, где Джоан стелила постель, и сообщил:

— Звонил твой любовник.

— Что ты сказал?

— Ничего. Он повесил трубку. Удивился, застав меня дома.

— А может, это была твоя любовница?

Как ни мутно было у него в голове из-за заложенного носа, он смекнул, что что-то здесь не так, и быстро сообразил, что именно.

— Если бы это была моя любовница, то зачем бы она повесила трубку, раз ответил я?

Джоан так встряхнула простыню, что получился хлопок.

— Предположим, она тебя разлюбила.

— Какой-то дурацкий разговор.

— Ты сам его затеял.

— А что бы ты подумала, если бы ответила на звонок в будний день, а на том конце повесили трубку? Он явно ожидал застать тебя дома одну.

— Если ты, наконец, уляжешься, я ему перезвоню и объясню ситуацию.

— Считаешь, я приму это за шутку? А я знаю, что именно так и произойдет.

— Брось, Дик! Кто это мог бы быть, по-твоему? Фредди Веттер?

— Или Гарри Саксон. Или кто-то, с кем я вообще не знаком. Какой-нибудь старый приятель по колледжу, переехавший в Новую Англию. А если молочник? То-то я иногда слышу, как вы с ним болтаете, когда я бреюсь.

— Вокруг нас голодные дети. Ему пятьдесят лет, и волосы в ушах.

— Как у твоего отца. У тебя нет неприязни к немолодым мужчинам. Помнишь того, с отделения гуманитарных наук? Ну, когда мы только познакомились. И вообще, что-то ты в последнее время ходишь довольная. Хлопочешь по дому с улыбкой на лице. Вот опять!

— Я улыбаюсь, потому что ты несешь вздор, — объяснила Джоан. — Нет у меня любовника. У меня нет на него времени. Мои дни целиком заняты беззаветным удовлетворением потребностей супруга и его многочисленных детей.

— Значит, все эти дети у тебя родились только из-за меня? А ты мечтала о карьере в моде или в захватывающем мире бизнеса. А может, в астронавтике? Ты бы стала первой в мире женщиной — создательницей искусственного носа. Или проникла бы в загадку графика фьючерсов на пшеницу. Джоан Мапл — девушка-агроном, Джоан Мапл — женщина-геополитик. Если бы не мужлан-прелюбодей, за которого она по ошибке вышла, то эта ясноокая гражданка нашей страждущей героев республики…

— Дик, ты мерил температуру? Много лет не слышала от тебя такого бреда.

— А меня много лет так не предавали. Мне страшно не понравился этот звук отбоя на линии. Он означает «я знаю твою жену лучше, чем ты». Бип-бип-бип…

— Наверное, какой-нибудь ребенок просто не туда попал. Слушай, мы ждем к себе на ужин Мака, так что тебе лучше начать выздоравливать.

— Так это Мак? Ах, сукин сын! Еще не до конца развелся, а уже трезвонит моей жене! Намерен объедаться под мои стоны!

— Скоро буду стонать я. У меня от тебя головная боль.

— Конечно, сначала я в безумном желании плодить потомство штампую тебе детей, а потом у тебя от меня менструальные головные боли.

— Ложись в постель, я принесу тебе апельсиновый сок и порезанный бутерброд, как делала твоя мама.

— Ты прелесть!

Когда он залезал под одеяло, телефон зазвонил снова. На звонок ответила Джоан в холле наверху.

— Да. Нет… нет… Хорошо. — И она повесила трубку.

— Кто это? — крикнул он.

— Предлагают купить «Мировую книжную энциклопедию».

— Так я и поверил, — пробурчал он с иронией самоуспокоения и откинулся на подушки, уверенный, что был несправедлив и никакого любовника нет в природе.

Мак Деннис был симпатичным, приятным и застенчивым, их сверстником, чья жена Элеонор уехала в Вайоминг и там подала на развод. Он отзывался о ней излишне нежно, как о любимой дочери, впервые отправленной в летний лагерь, или об упорхнувшем ангеле, не порывающем тесной связи с оставленной землей.

— Она говорит, что у них прогремели волшебные грозы. Дети каждое утро ездят верхом, вечером играют и ложатся в десять. Все в самом лучшем здравии. У Элли прошла астма. Она подозревает, что у нее аллергия на меня.

— А ты бы сбрил все волосы и замотался в целлофан, — посоветовал Ричард.

— А как твое здоровье, Мак? — спросила Джоан. — Нормально? Что-то ты похудел.

— Когда я не остаюсь ночевать в Бостоне, — стал рассказывать Мак, хлопая себя по карманам в поисках сигарет, — то обычно ем в мотеле на Тридцать третьем шоссе. Там хорошо кормят, можно наблюдать, как дети плавают в бассейне. — Он удивленно посмотрел на свои пустые ладони. Оказалось, он скучает по своим детям. Можно было подумать, что это стало для него сюрпризом, откровением.

— У меня тоже кончились сигареты, — сказала Джоан.

— Я съезжу, — вызвался Ричард.

— Захвати еще содовой, если будет.

— Я смешаю мартини, — пообещал Мак. — Хорошо, что снова наступила погода для мартини.

Это было время позднего лета днем и ранней осени вечером. На город опускались сумерки, загоралась реклама. Ричард торопился за сигаретами и содовой, радуясь своему секрету — больному горлу. Была какая-то лихость, безрассудство в том, чтобы вечером бегать по городу, проведя день в постели. Вернувшись, он оставил машину у заднего забора и зашагал по лужайке, шурша опавшими листьями. На деревьях, впрочем, еще оставалась почти вся листва. Освещенные окна его дома манили золотой идиллией; вверху располагались комнаты детей (мелькнуло личико Джудит, старшей дочери, ее пухлая розовая рука поправила куклу на полке), внизу кухня. Там горели флуоресцентные светильники, под ними разворачивалось безмолвное действо. Мак переливал содержимое шейкера в частично заслоненный оконным переплетом стакан, который держала длинная белая рука Джоан. Обворожительно наклонив голову, она что-то говорила, слегка выпячивая губы. Ричард знал, что она всегда так делает, когда смотрится в зеркало, говорит со старшими, вообще старается выгодно себя подать. Мак от ее слов радостно смеялся, отчего струя у него (блеск серебряной головки шейкера, капли зеленоватой жидкости, иногда летящие мимо) получалась неровной. Наконец он поставил шейкер на стол и заложил ладони, недавно преподнесшие ему сюрприз, себе под мышки.

Джоан шагнула к нему, не ставя свой стакан, и ее затылок с тугим овальным узлом волос и несколькими пушистыми прядками, щекотавшими шею, заслонил лицо Мака, оставив на виду только его зажмуренные глаза. Они целовались, голова Джоан была наклонена в одну сторону, голова Мака в другую, чтобы было удобнее ртам. Изящную линию ее плеч продолжала вытянутая рука со стаканом. Другой рукой она обвивала ему шею. Позади них находился распахнутый кухонный шкаф с парализованной шеренгой вздыбившихся от изумления коробок, надписи на которых Ричард разобрать не мог, хотя оформление свидетельствовало, что это хлопья к завтраку. Слегка откинувшись, Джоан провела пальцем по клетчатому галстуку Мака и слегка ткнула его в область пупка, выражая не то отказ, не то сожаление. Его лицо, бледное и бугристое в резком кухонном свете, было насмешливым и при этом напряженным. Он приблизился к ней еще на дюйм-другой. Все это походило бы на завораживающе медленное подводное действо, если бы не топорность монтажа, неизбежная при подсматривании с улицы. На втором этаже подошла к окну Джудит, не замечавшая отца в тени дерева. Она простодушно почесывала себе подмышку и изучала мошку на стекле. Это тоже создало у Ричарда сосущее ощущение, будто он, подобно ребенку, сидящему в одиночестве в кинозале, оказался в опасной близости к скрытому механизму, управляющему всем сущим. На другое кухонное окно напустил пару закипевший чайник. Джоан опять что-то произносила, казалось, что ее выпяченные губы строят мостики через сужающуюся пропасть. Мак молча пожал плечами, потом заговорил, морщась, словно перешел на французский. Джоан, смеясь, запрокинула голову и снова обняла его свободной рукой. Его ладонь, звездообразно растопыренная у нее на затылке, поползла вниз — куда именно, видно не было, но, очевидно, в направлении ее ягодиц.

Ричард громко сбежал вниз по цементным ступенькам и пинком распахнул кухонную дверь, перед этим, правда, немного помедлив, чтобы они успели отпрянуть друг от друга перед его появлением. Стоя у дальней стены кухни, маленькие, даже меньше детей, они смотрели на него ничего не выражающими взглядами. Джоан выключила кипящий чайник, Мак стал расплачиваться за сигареты.

После третьего круга мартини напряжение ослабло, и Ричард сказал, находя удовольствие в своей жалобной хрипоте:

— Вообразите мое смущение. Невзирая на недомогание, я тащусь в беспросветную тьму, чтобы купить для жены и гостя сигарет, ведь им необходимо отравлять воздух и дополнительно ухудшать мое плачевное состояние. И что же я вижу в окно кухни? Они занимаются в моем доме Камасутрой! Это все равно что смотреть порнофильм, зная исполнителей.

— Интересно, где ты сейчас смотришь порнофильмы? — поинтересовалась Джоан.

— Да брось, Дик, — робко проговорил Мак, сильно растирая себе бедра, словно гладя утюгом. — Братский поцелуй, ничего более! Братские объятия. Бескорыстная дань прелести твоей жены.

— Нет, правда, Дик, — подхватила Джоан, — разве это не низость — шпионить, подглядывать в собственные окна?

— Я просто застыл от ужаса! У меня настоящая психическая травма. Впервые в жизни! — Его распирало от счастья, он наслаждался своим умом и остроумием, а эта парочка казалась ему куклами, карликами, которых он играючи стискивает в кулаке.

— Мы ничего такого не делали. — Джоан вскинула голову, словно хотела привстать над всем этим. Ее подбородку шло напряжение, выпяченные губки тоже ее не портили.

— Понимаю, по вашим стандартам это было только самое начало. Вы всего лишь примеривались к возможным позам соития. Решили, что я не вернусь? Отравили мне питье, но я оказался слишком могуч, чтобы подохнуть, совсем как Распутин.

— Дик, — сказал ему Мак, — Джоан любит тебя. Я тоже, если только способен любить мужчин. Мы с Джоан уже много лет назад решили остаться просто друзьями.

— Оставь эти свои кельтские штучки, Мак Деннис! «Если я люблю мужчину, то тебя!» Забудь обо мне, парень, и вспомни о бедняжке Элеонор, как ее мучает ваш развод, как она день за днем скачет и скачет верхом, из сил выбивается…

— Давайте есть, — предложила Джоан. — Ты так меня взвинтил, что я, наверное, пережарила мясо. Лучше перестань дурачиться, Дик, это плохой способ оправдаться.

Назавтра Маплы проснулись с сильным похмельем. Мак просидел у них до двух часов ночи, стараясь убедиться, что все в порядке. Джоан утром в субботу обычно играла в дамский теннис, а Ричард развлекал детей; в этот раз, надев белые шорты и кроссовки, она никак не уходила, предпочитая ссору.

— Какой ужас, что ты обвиняешь нас с Маком! — наседала она на Ричарда. — Наверное, сам пытаешься что-то скрыть?

— Дорогая миссис Мапл, дело в том, что я все видел своими глазами, — объяснял он. — Через окна собственного дома я наблюдал, как достоверно ты изображаешь паучиху, которой щекочут брюшко. Где ты научилась такому отчаянному флирту? Это было даже выразительнее кукол-марионеток.

— Мак всегда целует меня в кухне. Эта такая привычка, она ничего не значит. Ты сам знаешь, как сильно он любит свою Элеонор.

— Так сильно, что разводится. Воистину донкихотская преданность!

— Развод ее инициатива. Он совершенно раздавлен. Мне так его жалко!

— Это я видел. Ты превзошла медсестер Красного Креста под Верденом.

— Мне хотелось бы понять, чему ты так радуешься?

— Радуюсь? Да я растоптан!

— Нет, ты такой довольный! Посмотри в зеркало на свою ухмылку!

— А ты даже не просишь прощения, вот что невероятно! Откуда только берется вся эта ирония?

Зазвонил телефон. Джоан сняла трубку и сказала: «Алло!» Ричард услышал с другого конца комнаты щелчок. Джоан положила трубку.

— Все ясно, — произнесла она. — Она думала, что я уже на теннисе.

— Кто «она»?

— Ты еще спрашиваешь? Твоя любовница, кто же еще!

— Нет, звонил твой любовник. Твой тон послужил ему предостережением.

— Ступай к ней! — вдруг выкрикнула она в приступе воинственной энергии, в другие похмельные утра помогавшей ей сворачивать дома горы. — Будь мужчиной, ступай к ней, перестань мной манипулировать, я все равно тебя не понимаю! Нет у меня любовника, нет! Я позволила Маку меня поцеловать, потому что он одинокий, а еще он был выпивши. Хватит изображать меня интереснее, чем я есть на самом деле. Я просто потрепанная домохозяйка и иду играть в теннис с такими же, как я!

Ричард молча достал из спортивного шкафа ее ракетку с недавно перетянутой сеткой, принес ее в зубах, как пес палку, опустился на четвереньки и положил у ее ног. Ричард-младший, их худенький старший сын девяти лет, в данное время поглощенный собиранием открыток с Бэтменом, заглянул в гостиную, увидел эту пантомиму и захохотал, пряча испуг.

— Папа, мне полагается десять центов за вынос мусора.

— Мама собирается на теннис, Дикки, — сказал Ричард, облизывая соленые от рукоятки ракетки губы. — Давайте поедем в универмаг «Файв-энд-тен» и купим «бэтмобиль».

— Здорово! — неуверенно откликнулся сын, переводя широко раскрытые глаза с одного родителя на другого, словно пространство между ними грозило опасностью.

Ричард повез детей в магазин, потом на спортивную площадку и в кафе перекусить. Эти безобидные занятия превратили остатки алкоголя и простуды в такую вязкую усталость, от какой дети падают и засыпают без задних ног. Изредка он вспоминал о саднящем горле, встречал послушными кивками рассказ сына, излагавшего нескончаемый сюжет: «…У пингвина был зонтик, из него пошел дым, а те двое в масках засели в банке и давай качать воду, не знаю зачем, а Робин карабкался по мокрым ступенькам, чтобы спастись от воды, а потом, папа…»

Вернувшись домой, дети пропали где-то по соседству, унесенные той же загадочной волной, которая порой забрасывала к ним во двор чужих сорванцов. Джоан вернулась с тенниса вся потная, с глиной на лодыжках. Ее тело источало наслаждение от недавних усилий. Он предложил прилечь и подремать.

— Не более того! — предупредила она.

— Разумеется, — согласился он. — На спортивной площадке у меня была встреча с любовницей, мы замечательно удовлетворили друг друга на «шведской стенке».

— Мы с Морин выиграли у Элис и Джуди. Этих трех приходится исключить, они целых полчаса ждали меня.

В постели, в непривычной тени, созданной опущенными жалюзи, глядя на стакан с водой, освещенный просочившейся снаружи полоской яркого солнечного света, он спросил жену:

— Ты считаешь, что я хочу сделать тебя интереснее, чем ты есть на самом деле?

— Конечно. Ты скучаешь. Ты нарочно оставил меня наедине с Маком. Когда это ты покидал дом простуженный?

— Мне грустно от мысли, что у тебя нет любовника.

— Извини.

— Все-таки ты очень интересная. Вот здесь, здесь и здесь.

— Я же сказала: только подремлем.

В холле наверху, по другую сторону закрытой двери в спальню, зазвонил телефон. Четыре звонка, ледяные уколы издалека — и телефон умолк. Последовала пауза озадаченности. Ее прервал глухой стук, словно кто-то случайно наткнулся на тумбу. Звуки набора номера, переминание у телефона, мысленный счет до двенадцати. Трубка легла на рычаги.

Ожидание

После девяти тридцати вечера последний ребенок, Джудит, был уложен в постель с поцелуем, который теперь, когда ей уже исполнилось двенадцать и лицо у нее стало почти как у взрослой, в темноте мог и испугать (в недавнем младенчестве она была так не похожа на женщину с горячим ртом, в которую теперь превращалась!), и Ричард спустился вниз и стал дожидаться жену. Мать всегда ждала его и его отца с баскетбола, из бассейна, с ночного свидания со сломавшейся машиной и всюду зажигала свет. Возвращаясь в такой вечер с холода домой, сын всегда чувствовал, что мать — это манящий центр прочного, предпочтительного мира, ревновал ее к вечернему одиночеству, к теплу, к голосу из радиоприемника. Теперь, унаследовав ее роль, он сделал себе бутерброд, выпил стакан молока, включил и выключил телевизор, плеснул себе бурбона, чуть было не уснул с развернутой газетой. Подходя к окну, он всматривался в улицу, где живой еще вяз превращал свет фонаря в нервное кружево. Потом возвращался на кухню и пялился в темноту заднего двора, где после всплеска фар и всхлипа заглушаемого двигателя должна была появиться Джоан.

Обдумав приглашение, они решили, что она сможет отсутствовать до одиннадцати. Но уже к десяти тридцати у него начало пошаливать сердце, бурбон лился бойко, словно вода, он вдруг оказывался посреди комнаты, не помня, как вошел в дверь. Купленная вместе во Франции тарелка с репродукцией Пикассо. Свалка из студенческих антологий на полках. Хаос из детских учебников и игрушек — следы вечерней возни… В одиннадцать ноль пять он подошел к телефону, взялся за трубку, но так и не смог набрать номер, который жил в его пальцах, словно музыкальная фраза. Ее номер. Их, Мейсонов, номер. В доме, проглотившем его жену, ему всегда было удобно, он всегда являлся там желанным гостем, тот дом очень походил на его собственный, но при этом настолько отличался каждой мелочью, что вызывал острый интерес. Хозяйка этого дома в одиночестве ждала его, стоя, нагая, наверху лестницы. От такого приема у него шла кругом голова, ее плечи озаряло заглядывавшее в окно утреннее солнце, вся ее плоть пылала огнем.

Он отправился наверх, навестить спящих детей, в надежде убить так еще полчаса. Но, снова спустившись в кухню, обнаружил, что прошло всего пять минут. Отказавшись от бурбона, чтобы не захмелеть, он попытался разозлиться. Было бы недурно расколотить стакан, но убирать все равно пришлось бы ему самому, поэтому пустой стакан остался цел. Ему всегда было трудно рассердиться. Еще ребенком он понял, что сердиться не на кого, вокруг него только усталые люди, старающиеся сделать приятное, спящие и бодрствующие добрые сердца, завернутые во вселенную, которая, судя по присущим ей красотам и заразному воздуху свободы, тоже как будто имела самые благие намерения. Чтобы ускорить течение времени, он попытался заплакать, но получились только смехотворно сухие слезы человека, томящегося в одиночестве. Чтобы не разбудить детей, он вышел наружу, на задний двор. Сквозь сбросившие листву кусты он смотрел, как несутся домой машины со встреч, из кино, со свиданий. Он воображал, что в этот раз узнает фары ее автомобиля, прежде чем она свернет к дому. Но двор по-прежнему тонул в темноте. Движение ослабевало. Он вернулся в дом. Часы на кухне показывали одиннадцать тридцать пять. Он подошел к телефону, долго на него смотрел, удивленный связанной с этим аппаратом трудностью, невидимым замком, неподвластным его пальцам. И за этими мыслями пропустил появление машины Джоан. Когда он поднял глаза, она уже шла к нему под кленом, оставив в темноте остывающий автомобиль. На ней было белое пальто. Он открыл кухонную дверь для приветствия, но побуждение обнять ее, приголубить, как сердце, совершившее круг и вернувшееся на место, вдруг показалось нелепым, картинным и никчемным, настолько его обезоруживала ее естественность.

— Как все прошло? — спросил он.

Она ответила стоном.

Обоим страшно трудно давалась каждая фраза. Это была настоящая агония!

— Бедняжки! Бедная Джоан! — Он вспомнил, как агонизировал сам. — Ты обещала вернуться к одиннадцати.

Она сняла в кухне пальто и бросила его на табурет.

— Знаю, но встать и уехать было бы слишком грубо, они оба так добры, просто источают любовь. Ты не представляешь мое огорчение. Но на них невозможно сердиться.

С горящим лицом, с сияющим глазами она бросилась к стойке, где ее ждал бурбон.

— Можешь сердиться на меня, — предложил он.

— Я слишком устала. Даже не знаю, что подумать. Они такие ласковые! Он не зол на тебя, ей не приходит в голову, за что мне злиться на нее. Может быть, я сошла с ума? Налей мне выпить.

Она плюхнулась на кухонный табурет, прямо на свое пальто.

— Они похожи на моих родителей, — сказала она. — Верят в человеческое совершенство.

Он подал ей стакан и произнес:

— Она бы не позволила тебе сердиться.

Джоан пригубила и вздохнула. Она была как актриса только что со сцены, ее жесты еще отягощала театральная избыточность.

— Я ее спросила, как бы она себя чувствовала, и она ответила, что была бы рада, если бы я спала с ним, что ни с какой другой женщиной она его не представляет, что я была бы ее подарком, преподнесенным ему от любви. Она упорно называла меня лучшей подругой и все время повторяла это своим утешающим голосом. Сама я никогда не представляла, что она такая хорошая подруга. Весь год я чувствовала это напряжение между нами и теперь, конечно, знаю почему. Весь год она подступала ко мне с этим непонятным для меня проказливым высокомерием.

— Ты ей очень нравишься, мы много говорили о твоей реакции. Она ее боялась.

— Она твердила мне: «Разозлись!» — и из-за этого я, конечно, не могла на нее злиться. Этот ровный спокойный голос… Думаю, она не слышала ни одного моего слова. Я видела, как она сосредоточена на моих губах, а сама постоянно обдумывает свои дальнейшие слова. Она целый год вынашивала эти речи. У меня оголен каждый нерв, не наливай мне больше бурбона.

— А он?

— Он и подавно сумасшедший. Все время твердил, что это «откровение». Уверена, что после того, как она ему призналась, у них наладился отличный секс. Он все время повторял такие слова, как понимание, сочувствие, взаимопомощь. Это было, словно в церкви, а ты знаешь, как я ерзаю в церкви, как начинаю реветь. Стоило мне попытаться заплакать, он целовал меня, потом ее, полная беспристрастность. Клюнул туда, клюнул сюда, как будто мы с ней — один человек. Она похитила мою индивидуальность!

Она возмущенно подняла стакан со льдом и брови. Казалось, даже волосы встают у нее дыбом. Однажды она описывала ему, как во время игры в гольф, пропустив удар, слышала шелест своих топорщащихся от злости волос.

— У тебя волосы гуще, — польстил он ей.

— Спасибо, уж тебе ли не знать! Он все время порывался позвать тебя. Все твердил: «Давай пригласим сюда к нам старину Ричарда, этого сукиного сына! Я соскучился по старому соблазнителю». Мне приходилось снова и снова ему объяснять, что ты должен сидеть с детьми.

— А как же мое мужское достоинство?

— По-моему, насчет мужского достоинства тебе пока что лучше помолчать.

— Ты бы видела, как я тут тебя дожидался! То и дело подбегал к окнам, настоящая курица, растерявшая своих цыплят. Я жутко за тебя волновался, милая. Напрасно я отправил тебя к этим ужасным людям слушать их нотации.

— Никакие они не ужасные. Ужасный ты! Твое счастье, что они не верят в войну. По их мнению, гневаться глупо. Это, с их точки зрения, ребячество. У них тяга все растолковывать. Он постоянно возвращался к тому, что из этого выйдет какая-то большая польза.

— А ты? Ты веришь в войну или в большую пользу?

— Не знаю. Я бы поверила в еще одну порцию бурбона.

Следующий его вопрос был обжигающим, память о свете, окружавшем их тогда, ошпарила ему язык.

— Ей тоже хотелось, чтобы я пришел?

— Она об этом не говорила. Хватило такта.

— Я и не считал ее бестактной, — выпалил он.

Волосы взлетели надо лбом Джоан, она развела руки, как солистка сопрано, начинающая арию.

— Почему ты с ней не сбежал? И почему не сбегаешь теперь? Сделай что-нибудь. Я больше не вынесу таких семинаров или актов свального греха — не важно, как это называется. Они твердят: нам надо быть вместе, надо держаться друг друга. А я ни с кем не хочу быть вместе!

— Но ведь это ты… — начал было он.

— Не жалей льда! — перебила она.

— Как будто мне больше всех надо! Знаешь, как мне не понравилось сегодня дома без тебя? Больше, чем я мог представить…

Он говорил очень осторожно, глядя на стойку, когда наполнял оба стакана, которые, как ему вдруг показалось, могли вот-вот опрокинуться в пропасть. Благополучное возвращение Джоан вдруг открыло ему всю невосполнимость утраты той, другой. Больше всего ему не хватало ее ровного, примирительного голоса.

Разнузданный Эрос

Дом Маплов полон любви. Шестилетняя Бин любит собачку Гекубу. Восьмилетний Джон, ангелоподобный мистик, не умеющий ездить на велосипеде и различать время на часах, влюблен в героев мультиков, в чудищ с открыток, в свою коллекцию динозавров и в деревянную фигурку носорога из Кении. После школы он проводит в своей комнате долгие часы, раскладывая все эти предметы то так, то эдак, любуясь ими и что-то мурлыча себе под нос. Больно ему бывает только тогда, когда его старший брат Ричард врывается к нему в комнату, заряженный скепсисом, и рвет его плаценту довольства. Сам Ричард-младший питает любовь к жизни и вообще ко всему миру, включая Карла Ястржемского, Бейба Парили[13], хоккеистов из «Бостон брюинз», группу «Битлз» и ту шуструю персону с расческой и усами из зубной пасты под носом, что пялится на него по утрам из зеркала. Он получает от девчонок вызывающие записки, вроде этой: «Дикки Мапл, кончай на меня глазеть». Он приносит их домой в мятом виде вместе с диктантами и каракулями, считающимися результатами проверки его глаз, зубов и легких. Свое отношение к молоденькой миссис Брайс, предстающей перед его пятым классом с эмалированным личиком и студийной дикцией стюардессы, он высказывает с подозрительной неохотой. Почти не вызывает сомнения его постоянная и глубокая любовь к старшей сестре, Джудит. Ей скоро тринадцать, и она уже неуправляема, даже если инструментом управления выступает кровосмесительная, то есть братская любовь. Она самоуверенно заслоняет от него телеэкран, издевается, когда он слушает «Битлз», дразнит его, не жалеет подзатыльников и вообще находится под влиянием мощного космического излучения. Она часами торчит на углу, около дома мистера Ланта, своего учителя истории, пачкает стены своей комнаты переводными картинками с изображениями группы «Манкис», одаривает мать перед сном французским поцелуем, панически боится бессонницы, надолго устраивает на диване томную возню с собакой. Золотистый ретривер Гекуба, стерилизованная сука, носится из комнаты в комнату, терзаемая жаждой обожания, как блохами, прижимает уши и молотит хвостом, бросается на кошек, которые ее не любят, в конце концов валится в изнеможении на кухонный линолеум, радуясь своему поражению, и засыпает.

Кошки, Эстер и Исав, вылизывают друг другу шерстку и едят из общей миски. Они из одного окота. Эстер, мать тридцати с лишним котят, сильно смахивавших на ее братца, стала жертвой мстительности, позаимствованной у черного меньшинства: надоедливый гортанный зов соседского кота привел к тому, что ее стерилизовали, в отличие от Исава, которому из сентиментальности сохранили его мужское естество, отчего он теперь вынужден покидать жилище в поисках блаженства, прежде доступного прямо на дому. Возвращается он изрядно потрепанным. Эстер зализывает его раны, пока он валяется в полуобморочном состоянии у холодильника и даже урчит с хрипом. Выпрашивая ужин, они усаживаются, как книжки двухтомника, соприкасаясь спинками, очень похожие на опытную престарелую пару на пособии. Чувствуется, что Исав все еще любит Эстер, а та его просто принимает. Его платоническое внимание вызывает у нее презрение. Озадачена ли она внезапным исчезновением того, что раньше влекло его так неумолимо? Но озадаченной выглядит, скорее, его квадратная морда, а не ее треугольная. Младшие дети отлично чувствуют разницу: Бин и Джон после стерилизации Эстер стали больше ласкать Исава. Происходит это, возможно, потому, что она лишила их происходившего раз в полгода чуда появления котят, крохотных существ, выползавших живыми из черного отверстия, из загадочной пещеры. Ричард-младший, словно демонстрируя свою мужественность и право на сострадание, ласкает обеих кошек в равной степени: гладит то одну, то другую. Джудит утверждает, что питает к ним ненависть; сейчас как раз ее очередь их кормить, и она ноет, что терпеть не может запах конины. Зато лошадей она любит — пускай абстрактно.

Мистер Мапл любит миссис Мапл. У него бывают, особенно днем в субботу, трудные периоды, когда он не может оторвать от нее глаз, плененный смешным убеждением, будто бы изгиб ее бедра скрывает некое трепетное богатство, вверенное его заботам. Будь на то его воля, он бы никогда не переставал ее трогать. Пока она занимается йогой в своем черном эластичном трико с зацепками, у него заходится сердце и прерывается дыхание. Когда она сливает остатки белого вина в горшки с геранью, ему кажется, что ее движения бесконечны, как те мгновения, которые запечатлевал Вермеер при божественном свете слева. По ночам он пытается прижать ее к себе как можно крепче, пристроиться к ее вялому во сне телу, как будто без этого ему не выжить. Спать в такой позе он не может, но сохраняет ее еще долго после того, как ее дыхание приобретает равномерность забвения; быть может, определение любви простое — это отказ от сна? А еще он любит Пенелопу Вогель, маленькую привлекательную секретаршу из своего офиса, пытающуюся воспрянуть после катастрофического романа с неким уроженцем острова Антигуа; он также влюблен в свои воспоминания о примерно шести особях женского пола, начиная с семилетней подружки, воровавшей его охотничью шапочку; влюблен он, пускай только наполовину, и в смерть. Кажется, он — один на всю страну — любит президента Джонсона, не знающего о его существовании. Еще обожание Ричарда распространяется на Луну, стал бы он иначе так жадно изучать все фотографии ее безжизненной поверхности?

А Джоан? Кого любит она? Безусловно, своего психиатра. Своего отца — неизбежный ответ. Вероятно, своего инструктора по йоге. Она работает на полставки в музее и возвращается домой разрумяненная и говорливая, как после секса. Наверное, она любит детей, то-то они спешат к ней, как воробьи на сало. Они дерутся за местечко у нее на коленях и отворачиваются от своего отца, как будто этот самозабвенный труженик, зарабатывающий им на хлеб, — какой-то нелепый чужак, трубочист на крыше снежного замка. За кого бы он ни выдавал себя детям — за вожатого скаутов, товарища по играм, друга-приятеля, финансовый бастион, колдуна, ночного сторожа, — они его небрежно отвергают; Бин все еще зовет в слезах маму, когда ушибется, Джон просит у нее денег на новые открытки с чудищами, Дикки требует, чтобы она последней целовала его на сон грядущий, и даже Джудит, как будто обязанная быть папиной дочкой, приберегает свой влажный поцелуй для мамочки. Джоан плавает во всей этой любви, как рыба в воде, и больше ни на что не обращает внимания. Любовь замедляет ее шаги, льется на нее из радиоприемника, окружает на кухне в виде детских рисунков с домиками, семьей, кошками, собаками и цветочками. Мужу к ней не пробиться: она живая, прочная, но существует тайно, как Всемирный банк; она правит, но не проявляет пристрастий, словно федеральное правосудие. Что-то холодное и нескоординированное толкает его бессильно свисающую руку; это нос Гекубы. Жирная кастрированная сука с золотыми глазами, она, как и он, до ужаса боится одиночества и лезет из кожи вон, чтобы влить свое тепло в общий котел, всех любит, обожает запах еды, запах жизни.

Пенелопа Вогель старательно избегает в своей речи сантиментов; она на шесть лет моложе Ричарда, но целое десятилетие испытывала муки любви и теперь, в двадцать девять лет, бережет себя и говорит сухо, рублеными фразами совсем юного поколения.

— Нам было хорошо, — рассказывает она о своем антигуанце, — а потом стало плохо.

Она словесно теребит свои прежние романы, как засушенные цветы, сидя напротив него за столиком в ресторане. Ричард нервно дергается от ее деликатности, словно перебирает вместе с бабушкой загадочные хрупкие письма.

— Все кончилось отвратительно, — продолжает Пенелопа. — Что для меня было хорошо, для него оказалось плохо. Он связался с наркоманами. Я не могла на это смотреть.

— Он хотел на вас жениться? — робко спрашивает Ричард, наслушавшийся офисных сплетен.

Она пожимает плечами.

— Было такое дело.

— Наверное, вам его не хватает.

— Не без этого. Больше я таких красавчиков не встречала. Какие плечи! В Диккенсон-Бей он клал в воде мою руку себе на плечо и так, вплавь, тащил меня за собой милю за милей. Он был инструктором по сноркелингу.

— Как его звали? — Ему страшно бередить эти воспоминания, страшно продолжать эти переговоры, поэтому он допивает коктейль и тут же жестом просит официанта повторить.

— Хьюберт, — отвечает Пенелопа, терпеливо вытирая рот салфеткой. — Правильно говорила подруга: нельзя клевать на мужскую красоту, иначе будете драться за зеркало.

Личико у нее маленькое, белое-белое, нос длиннющий, розовые ноздри воспалены от вечной простуды. Только чернокожий, размышляет Ричард, счел бы ее хорошенькой; но эта мысль наделяет ее красотой в неугомонном, кишащем тенями ресторане. Подходит сменить скатерть на их столике чернокожий официант. Пенелопа продолжает, но так тихо, что Ричарду приходится напрягать слух, чтобы расслышать.

— Когда Хьюберту было восемнадцать, одна женщина из-за него развелась с мужем и бросила детей. Она, между прочим, принадлежала к старой плантаторской семейке. Он на ней не женился. Если она так поступила с мужем, говорил он мне, то и от меня уйдет. Он был страшным моралистом, пока не переселился сюда. Только представьте, чтобы восемнадцатилетний парень так подействовал на зрелую замужнюю женщину тридцати с лишним лет!

— Пожалуй, я не стану знакомить его со своей женой, — шутит Ричард.

— Лучше не надо. — Она не улыбается. — Им это раз плюнуть. Настоящие профессионалы!

Пенелопа часто бывает на островах Вест-Индии. Как постепенно выясняется, на Сен-Круа у нее был Эндрю с козлиной бородкой, занимавшийся обработкой отходов и имевший политические амбиции, на Гваделупе — таможенник Рамон, на Тринидаде — Каслри, игравший на альт-сковородах в шумовом оркестре и танцевавший лимбо. В этом танце он мог так выгнуться назад, что от его затылка до земли оставалось всего девять дюймов. Но хуже — или лучше? — всех был Хьюберт, один он поехал за ней на север.

— Он думал, что я стану жить с ним в отеле в квартале Джамайка-Плейн, но мне было страшно даже близко подходить, там сплошь какие-то опустившиеся типы, а лифт пропах «травой». Всего раз я нажала там кнопку вызова и за минуту успела получить два предложения от стоявших рядом парней. Та еще была сценка!

Официант приносит им сладкий рулет. В полутьме ее профиль кажется поникшим, и он борется с желанием вырвать ее, этот бледный цветок, из горшка с мусором, в который она залезла.

— Стало так худо, — делится она с ним, — что я попыталась вернуться к одному старому знакомому, ужасно симпатичному, только с больным от нервов желудком и с мамашей. Он системный аналитик, весь в работе, но не знаю, меня он как-то никогда не впечатлял. Может говорить только про свой гастрит и про то, как мать ему твердит: найди себе жену, в конце концов, а он не знает, серьезно ли она. Его мать.

— Он… белый?

Пенелопа поднимает глаза, ее нож для масла опасно поблескивает, голос становится медленнее и суше.

— Вообще-то нет. Это называется «афроамериканец». Вы против?

— Нет, что вы, просто подумал: нервы, желудок… Не то что другие.

— Да, не то. Говорю же, он меня не впечатляет. Когда имеешь что-то хорошее, трудно возвращаться назад, вы не считаете?

У слов богатый подтекст, хотя ее взгляд вполне равнодушен, но, пока она жует щедро намазанную маслом булку, он пытается решить непростую геометрическую задачу: найти точку, в которой она перешла с белых любовников на черных.

Но тут его занимает новый предмет. Сердце начинает биться сильнее, он наклоняется к ней.

— Видите ту женщину? Ну которая только что вошла. Вся в коже, цыганские серьги, уже сидит. Это Элеонор Деннис, живет неподалеку от нас. Развелась.

— А кто это с ней?

— Понятия не имею. Элеонор больше не принадлежит к нашему кругу. А этот тип с виду настоящий головорез.

Там, у противоположной стены, Элеонор поправляет серьги, осматривается, скользит взглядом мимо его столика.

— Судя по выражению вашего лица, Элеонор была не просто в вашем круге… — произносит Пенелопа.

Он делает вид, что разоружен ее догадкой, но на самом деле считает удачей появление его собственной старой пассии — есть чем компенсировать темный поток ее любовников. Остаток времени они говорят уже о нем: о нем и Элеонор, Марлин Броссман, Джоан и девочке, воровавшей его охотничью кепочку. Перед лифтом в доме Пенелопы он изъявляет готовность подняться вместе с ней.

— По-моему, вам этого не хочется, — говорит она осторожно.

— Как раз хочется!

Дом современной постройки находится в историческом квартале Бэк-Бэй. Свет в вестибюле слепит глаза, искусственные растения в кадках не нуждаются в поливе, в обтянутых искусственной кожей креслах никто никогда не сидел, на мозаичное панно лучше не смотреть. От света некуда деться, это ровное и чистое свечение, как в морозильнике, оно вездесуще, словно эфир или либидо, которое, как утверждает Фрейд, сопровождает нас с раннего детства до гробовой доски.

— Нет, — стоит на своем Пенелопа, — у меня тонкий слух на искренность в таких вещах. Думаю, вы с потрохами принадлежите дому и семье.

— Собака во мне души не чает, — сознается он и на прощание целует ее в щеку под прицелом светильника. Вопреки сухости тона ее губы поразительно мягки, широко раскрыты, горячи, имеют привкус сожаления.

— Так, значит, — обращается к нему Джоан, — ты переспал с этой офисной мышкой.

На календаре суббота, неоформленное эротическое напряжение дня — теннис у нее, сеанс мультфильмов у детей — сошло на нет. Маплы одеваются у себя в комнате, готовясь идти в гости, в окно сочатся пепельные сумерки и размытый свет далекого уличного фонаря.

— Ничего подобного! — отказывается он, хотя допускает, что знает, кого она имеет в виду.

— Ты с ней ужинал.

— Кто тебе сказал?

— Мак Деннис. Элеонор видела тебя с ней в ресторане.

— Разве Деннисы разговаривают? Я думал, они развелись.

— Все время разговаривают. Он ее по-прежнему любит. Это всем известно.

— Ладно. А когда это ты разговаривала с ним?

Как ни странно, на это она не готова отвечать.

— Ну… — Пока она подыскивает слова, у него душа уходит в пятки. — Скажем, я встретила его сегодня в магазине скобяных товаров.

— Неужели? И чего ради ему тебе это рассказывать? Похоже, вы с ним в приятельских отношениях.

Он говорит это, чтобы она возразила, но вместо этого она долго молчит, потом, медленно смещаясь к своему шкафу, сознается:

— Мы понимаем друг друга.

Запугивать его как будто не в ее характере.

— Когда меня там якобы видели?

— Ты хочешь сказать, что это бывает часто? В эту среду, где-то в двадцать тридцать. Наверняка ты с ней спал.

— А вот и нет! Если помнишь, к десяти я уже был дома. Ты сама только вернулась из музея.

— Что тебе помешало, дорогой? Ты оскорбил ее своим несносным одобрением вьетнамской войны?

В такой полутьме он с трудом узнает эту женщину, ее отрывистые движения, хриплый голос. Серебристая комбинация мерцает и потрескивает, пока она натягивает на себя черное вязаное платье; с решительным волнением она расхаживает вокруг кровати, подходит к туалетному столику, возвращается. Чем больше она движется, тем больше объема и динамичной гибкости впитывает из теней ее фигура. Он делает попытку примирения, предлагая в знак его правду:

— Нет, оказалось, что Пенелопа встречается только с чернокожими. Я для нее бледноват.

— Ты сознаешься, что пытался?

Утвердительный кивок.

— Что ж… — Джоан делает полшага в его сторону, и он вздрагивает, как в ожидании удара. — А хочешь узнать, с кем спала в эту среду я?

Он снова кивает, но совсем другим кивком, как если бы между ними вдруг с невероятной скоростью вырос целый континент.

Она называет едва знакомого ему человека, заместителя директора музея с булавкой на воротнике и с длинной седой шевелюрой, зачесанной назад в пижонском английском стиле.

— Было здорово, — продолжает Джоан, пиная туфлю. — Он считает меня красавицей. Так ко мне относится, как тебе и не снилось. — Она сбрасывает вторую туфлю. — Для меня ты тоже бледноват, забулдыга!

Он так поражен, что ищет спасения в смехе.

— Мы все считаем тебя красивой.

— Только ты не даешь мне этого почувствовать.

— Я сам это чувствую.

— А я чувствую себя с тобой уродливой шваброй.

Они пытаются нащупать новые позиции, но он видит, что она, как шахматист, импульсивно сделавший ход ферзем, теперь может только занимать оборону. В отчаянной попытке удержать инициативу она говорит:

— Разведись со мной. Побей меня.

Он спокоен, придерживается фактов, он восхищен собой.

— Ты часто с ним бываешь?

— Не знаю. Это длится с апреля. То прекращается, то опять… — Ей как будто мешают собственные руки, она то кладет их на бедра, то хватается за щеки, то цепляется за столбик кровати, то роняет их. — Я все время пытаюсь с этим покончить. Чувствую себя страшно виноватой, но он не нахал, поэтому с ним не поссоришься. У него становится такой обиженный вид, что…

— Ты хочешь, чтобы он оставался?

— Когда ты знаешь? Не глупи!

— Он ведь относится к тебе не так, как я.

— Как всякий любовник.

— Да поможет нам Бог! Тебе лучше знать, ты специалистка.

— Это вряд ли.

— А как же Мак?

— С тех пор прошло много лет. И это длилось недолго.

— Фредди Веттер?

— Нет, мы договорились не встречаться. Он знал про нас с Маком.

Любовь, как мутные черные чернила, переполняет его нутро, возникает покалывание в ладонях. Он подступает к ней вплотную, ее лицо опрокинуто и напряжено в ожидании пощечины.

— Шлюха! — выговаривает он восхищенно. — Моя нетронутая невеста! — Он целует ее руки, ледяные и порочные. — Кто еще? — умоляет он так истово, словно каждое имя — это драгоценное бремя, которое она возлагает на его опущенные плечи. — Назови мне всех своих мужчин.

— Уже назвала. Вполне аскетический список. Знаешь, почему я тебе сказала? Чтобы ты не чувствовал себя виноватым из-за этой Вогель.

— Ничего ведь не произошло. Это у тебя происходит все.

— Милый, я женщина, — объясняет она. В темнеющей комнате, над немой телевизионной картинкой, они словно бы возвратились к основам своего брака, к его элементарным составным частям. Женщина. Мужчина. Дом.

— Что говорит обо всем этом твой психотерапевт?

— Немного. — Торжествующий всплеск ее исповеди уже позади, в такой угасающей манере она теперь будет днями, неделями отвечать на его вопросы. Она тянется за туфлями, которые в пылу откровенности отшвырнула. — Это было одной из причин моего обращения к нему. Все эти романы…

— Все эти? Ты меня убиваешь!

— Не перебивай, пожалуйста. Все происходило вполне невинно. Я приходила к нему в кабинет, ложилась на кушетку и говорила: «Я только что от Мака, от Отто…»

— Otto? Что за шутки? Если читать это имя задом наперед, получается тот же самый «Otto», а если вывернуть наизнанку — «то-то»…

— …я говорила: «было чудесно», «ужасно» или «средне», и мы переходили к моей детской мастурбации. Его дело не осуждать меня, а помочь перестать осуждать саму себя.

— Бедняга, все это время я ревновал тебя к нему, а он годами мучился, каждый день выслушивая эту канитель… Ты приходила, плюхалась, еще не остыв, на его кушетку…

— Вовсе не каждый день, даже не каждую неделю. Я у Otto не единственная женщина.

Искусственное смятение на телеэкране внизу сопровождается реальным сотрясением — поднимающимися по лестнице воплями и ударами, которые угрожают аквариуму с Маплами, плавающими, как темные рыбки в чернилах: они едва различимые контуры, знакомые друг другу, словно водовороты тепла, загадочные трещины на поверхности пространства. Боясь, что теперь он долгие годы не подберется к Джоан так близко, что она еще долго не раскроется с такой полнотой, он спешит с вопросом:

— Как насчет твоего инструктора по йоге?

— Вот еще глупости! — фыркает Джоан, застегивая сзади на шее жемчужное ожерелье. — Он вегетарианец преклонных лет!

Распахивается дверь, спальню захлестывает поток электрического света. Ричард-младший не помнит себя от гнева, он рыдает.

— Мамочка, Джуди дразнит меня и все время загораживает телевизор!

— Вот и нет, вот и нет! — Джудит отличается отчетливостью речи. — Мама, папа, он «тормоз» и врун!

— Что поделать, она растет! — говорит Ричард сыну, представляя себе, как Джудит старается превратиться в один из детских силуэтов на экране, и жалея ее, как он жалеет Джонсона, тянущего всеми презираемую президентскую лямку.

В спальню влетает Бин, испуганная скандалом уже не в телевизоре, а наяву, Гекуба с шалыми золотистыми глазами валяется на кровати, Джудит нагло, даже бесстыдно косится на Дикки, тот, захлебываясь от избытка эмоций, выскакивает из комнаты вон. Вскоре из другого угла второго этажа несется ошалелый визг: это Дикки, вторгшийся в комнату Джона, усугубляет тамошний кавардак нашествием своих динозавров. Внизу всеми забытая, одинокая женщина, запертая, к тому же, в ящик, поет про amore. Бин виснет на ногах у Джоан, не давая ей двигаться.

— О чем вы тут говорили? — спрашивает с родительской резкостью Джудит.

— Ни о чем, — отвечает дочери Ричард. — Мы одевались.

— С выключенным светом?

— Экономия электричества.

— А почему мама плачет?

Он не верит своим глазам: по щекам Джоан и впрямь катятся слезы.

На вечеринке, среди клубов знакомых и дыма, Ричард отказывается отходить от жены. Она осушила свои слезы и слегка покачивается, как покачивалась на пляже, когда щеголяла в бикини. Но сейчас ее нагота доступна только его взору. Ее голова, касающаяся его плеча, ее серьезные, вежливые шутки, глубокая нераскаявшаяся расселина между грудей — все кажется по-новому ценным для его свежеиспеченного «я», все обладает новой важностью. Став рогоносцем, он вырос, стал стройнее, приобрел в собственных глазах новое изящество и человечность, невесомость и подвижность. Когда вспыхивает обычный спор о Вьетнаме, он слышит собственный голос, превратившийся в воркование голубки. Он соглашается, что Джонсон не достоин любви. Допускает, что Азия бесконечно сложна, страшно далека, неблагодарна, женственна; но значит ли это, что мы должны бросить ее на произвол судьбы? Когда Мак Деннис, отяжелевший от холостяцкой жизни, приглашает Джоан на танец, Ричард чувствует себя лишенным мужского достоинства и сидит на диване с таким скучающим видом, что Марлин Броссман подсаживается к нему и впервые за много лет принимается с ним флиртовать. Он пытается дать ей понять своим тоном, а не произносимыми бессмысленными словами, что любил ее и мог бы полюбить снова, но в данный момент ему совершенно не до этого, прости. Он подходит к Джоан и спрашивает, не пора ли им домой. Она против: «Это слишком невежливо!» Ей безопаснее здесь, среди выставленных напоказ социальных признаков, поскольку она предвидит, как активно он будет эксплуатировать сданную ею территорию. Любовь безжалостна. В полночь они все же едут домой под плоской луной, совершенно не похожей на свои фотографии: где все эти накрытые тенями каньоны, пронзительные горные хребты, резкие углубления у стальных ног механического предмета, присланного с висящего в небе голубого шара?

Они не знают отдыха, пока он не вытягивает из нее кучу подробностей: даты, места, интерьеры мотелей, определения испытанных чувств. За сим следует самокритичный акт любви. Он вымогает у нее, как должное, новое качество распутства и пытается расплатиться за это, словно старый ловелас, видимостью мастерства. Он успокаивает себя мыслью, что в каком-то основополагающем смысле так и не был отвергнут, что она месяцами билась в объятиях любовника, в мелкоячеистых сетях любви потому, что ее крылья связывали узлы тактичности. Она уверяет его, что призналась при первой же возможности; откровенничает, что Otto брызгает себе волосы спреем и пользуется духами. Рыдая, клянется, что нигде и никогда не встречала такой страстности, как у Ричарда, таких приятных телесных пропорций и изящества, такого вдохновляющего садизма, такой мужской силы. Тогда почему?.. Она уже спит. Дыхание свидетельствует о глубоком забытьи. Он вжимает в себя ее бессильное тело, тратит свое прощение на ее призрачный во тьме силуэт. Удаляющийся грузовик туго натягивает ночное безмолвие. Он чуть было не испытал насыщение; ее исповедь пусть совсем чуть-чуть, но не доведена до конца. На лунообразном циферблате стрелки показывают три часа. Он поворачивается, взбивает подушку, долго не может удобно сложить руки, крутится и вроде как бредет вниз, выпить стакан молока.

К его удивлению, в кухне горит яркий свет, Джоан сидит на линолеуме в своем трико. Он с немым изумлением наблюдает, как она подворачивает ноги в позе лотоса. Он снова задает вопрос про инструктора йоги.

— По-моему, это не в счет, если было частью упражнений. Вся штука в том, чтобы соединились душа и тело, милый. Это пранаяма — управление дыханием. — Она величественно зажимает себе одну ноздрю и медленно вдыхает, зажимает другую и выдыхает. Руки возвращаются ладонями кверху на колени. На лице улыбка. — Сплошное удовольствие! Называется «твист-гимнастика». — Она принимает новую позу, мышцы гибко перекатываются под черной тканью с зацепками. — Ох, забыла сказать, я спала с Гарри Саксоном.

— Нет, Джоан! Часто?

— Когда нам этого хотелось. Обычно мы шли за бейсбольное поле. Там божественно пахло клевером!

— Но почему, милая, почему?!

Она улыбается, считая про себя секунды в этой позе.

— Сам знаешь. Он просил. Когда мужчины просят, им трудно отказать. Нельзя оскорблять их мужскую природу. Во всем есть гармония.

— А Фредди Веттер? Про Фредди ты наврала, да?

— А эта поза хороша для мышц горла. Называется «лев». Только не смейся. — Она встает на колени, садится ягодицами на пятки, запрокидывает голову, широко разевает рот и далеко высовывает язык, словно в желании достать им потолок. И при этом не умолкает: — Теория здесь такая: мы так высоко носим голову, что кровь не достигает мозга.

Он пытается побороть боль в груди, исторгая из себя вопль: «Назови мне всех!»

Она перекатывается к нему, встает на голову, лицо багровеет от старания удержать равновесие и от прилива крови. Она машет ногами, как ножницами, разводя и снова сводя.

— Некоторых ты не знаешь, — продолжает она. — Они ходят по домам и предлагают купить канализационный отстойник. — Голос доносится из живота. Нет, хуже, это жужжание. Он в ужасе просыпается и рывком садится. Вся грудь у него в поту.

Он находит источник жужжания — трансформатор на телефонном столбе за окном. Всю ночь, пока жители спят, город шепчется сам с собой электрическим голосом. Ричарда не покидает страх, реальность того, что он испытал во сне, подтверждается. Тело спящей рядом с ним Джоан кажется маленьким, немногим длиннее Джудит и более тонким из-за возраста, зато ему присуща глубина, бездна таинственности, вероломства и соглашательства; от боязни высоты у него потеют ладони. Он сползает с кровати, как будто пятится от кромки водоворота, снова плетется вниз. После откровений жены ступеньки стали круче, ладони съезжают по скользким стенам.

В кухне темно, он включает свет. Голый пол. Привычные предметы здесь приобретают какой-то просроченный, натянутый вид, как будто сейчас развалятся от напряжения, порожденного их преданной узнаваемостью. Эстер и Исав крадутся из гостиной, где они спали на диване, и профессионально клянчат еду, для чего уподобляются корешкам двухтомника. На часах уже четыре. Ночная вахта. Но, как ни ищет Ричард признаки преступного проникновения, следы своего сна, он не находит ровным счетом ничего, кроме улик, уже самим своим количеством служащих насмешкой, — развешанных повсюду рисунков, творений детских пальчиков, неуклюже сжимающих карандаш: домики, машины, кошки, цветы.

Трубопровод

Пожилой водопроводчик молитвенно наклоняется вперед в полутьме подвала в моем недавно приобретенном доме. Он указывает на драгоценную старинную муфту.

— Таких уже лет тридцать не делают, — говорит он голосом, напоминающим прорывающуюся сквозь ржавчину тонкую струю. — Тридцать, а то и все сорок. Когда я только начинал, работал с отцом, мы поступали с этой старой свинцовой муфтой так… Вытираешь ее, кладешь в кипяток, вынимаешь мокрой тряпкой и наворачиваешь. Шестнадцать поворотов, пока она остывает, иначе муфте конец: сорвешь ее — и все начинай сначала. Так мы делали, когда я был еще новичком, всего-то лет в пятнадцать-шестнадцать. А этой муфте, наверное, все пятьдесят!

Он знаток моих труб, а я только недавно стал их обладателем. Он знал их долго, при нем один владелец сменял другого. Мы воображаем себя теми, за кого себя принимаем, а на самом деле мы мешки с требухой. Считаем, что покупаем жилую площадь с хорошим видом, а в действительности наше приобретение — это лабиринт, история, целая археология труб, соединений, сифонов и клапанов. Водопроводчик показывает на темную толстую трубу, уходящую в стену фундамента.

— Видите полосу снизу? — Белый штрих, едва заметный иней на брюхе темной трубы, бледное окисление. — Не трогайте, иначе начнет протекать. Это старая канализационная труба из двух половинок. Швы должны были находиться сбоку, а получилось, что они снизу. — Он показывает ладонями, как это вышло, как разъезжается шов.

Я пытаюсь что-то разглядеть между его пальцами и почти уподобляюсь воде, стремящейся по трубам к свету.

— Вот вам и протечка! — Луч его фонарика скользит по предательской полоске. — Здесь потребуется четыре-пять новых секций.

Он вздыхает, сопит. От жизни в подвалах его глаза раскрываются шире, чем у прочих людей. Он поэт. Там, где я замечаю всего лишь изъян, досадное несовершенство, из-за которого мне придется потратиться, он благодушно размышляет о неизбывности коррозии и протечек. Я получаю от него замечательные, полные иронии счета, по совместительству каталоги мелких деталей:

оцинкованная втулка 1,25» х 1» 1 шт. 58 ц.

медный спускной краник 3/8» 1 шт. 90 ц.

черный ниппель 0,5» 3 шт. 23 ц.

От этой его старательной бухгалтерии впору спятить, но в конце концов ее превращает в ничто, проглатывает ураганная круглая цифра, относящаяся к короткому слову «работа»:

Работа 550 долл.

Думаю, эти его нежные раздумья на пару со мной, даже длинные паузы с морганием больших глаз — и есть «работа».

Покинутый нами старый дом, в миле от нового, облегченно переводит дух, оставшись без нашей мебели. Комнаты, где мы обитали, где блистали постановки наших трапез, церемоний, кустарных драм, где некоторые из нас прожили от младенчества до юности, — комнаты и лестницы, настолько пропитанные нашими каждодневными движениями, что сами их неровности вросли нам в кости, так что мы уже не нуждались в свете, — все это, вопреки моим ожиданиям, по нам не горюет. Дом торжествует, внезапно обретя объем, богатство опустевших углов. Полы, долго томившиеся под коврами, теперь сияют, как свеженатертые. В окна, избавленные от штор, беспрепятственно светит солнце. Дом снова обрел молодость. У него тоже есть свое «я», своя жизнь, которую временно затмевали наши жизни; теперь, пока сюда не въехали новые хозяева, он свободен. Пока что пол скрипит только от лунного света. Иногда я возвращаюсь сюда по утрам за всякой всячиной — подставками для дров, рамами для картин, и пространство дома приветствует меня бесстыдством своей нетронутости. Открыть входную дверь — значит впустить внутрь кошку, всегда возвращающуюся к приходу молочника и с мурлыканьем спешащую к теплым от нашего сна постелям; ее правила так крепко увязаны с нашими, что мы вот-вот сами с мяуканьем полезем на крышу. Природа суровее, чем учат экологи. Наш дом забыл нас за один день.

Я чувствую себя виноватым в том, что наше присутствие здесь было таким поверхностным, и хватило трех грузчиков и дневного ветерка, чтобы бесследно вымести нас вон. Когда мы въехали сюда лет десять назад, я удивился, что дом с потолочными балками и с каминами трехсотлетней давности не заселен привидениями. Казалось бы, возраст к ним располагает. Но соученица жены по колледжу, знаток этого дела, простукала стены в спальне, обнюхала чердак и заверила — помнится, глаза у нее были, как у водопроводчика, странно расширенные, — что все чисто. Дом построили пуритане, выращивавшие траву на сено. В девятнадцатом веке здесь могла быть таверна — рядом проходила железнодорожная ветка на Ньюберипорт. В тридцатые дом превратили в многоквартирный, его огромные комнаты разгородили фанерой, в которой съемщики наделали дыр, чтобы одалживать друг у друга сахар и муку. Сначала сельская идиллия, потом бедность. Одно время наверху держали кур, и дети сначала ныли, что в дождь чувствуют запах перьев, но я списал это на самовнушение, на силу мифа. Копаясь на заднем дворе, мы находили оловянные ложки и осколки бутылок, следы былых переездов. От нас останутся разве что разноцветные мячики для гольфа да шарики против моли за батареей. Наши привидения были видны только нам.

Я вижу мужчину в смокинге и женщину в длинном белом платье, расхаживающих по заднему двору на холодном ветру. Время — два часа пасхальной ночи, но у них смешливое настроение, они нетрезвы. Они прячут шоколадные яйца в фольге. Утром у них будет болеть голова, их разбудят своим визгом и охотничьими ссорами дети, которые полезут в постель к родителям с выпачканными шоколадом ртами и сладким дыханием, от которого теплеет на душе. Но, стоя на трезвую голову в кухне, я вижу пока что только призраки раннего утра, двоих вернувшихся с вечеринки и топчущихся на грязном дворе вокруг куста форситии. Это они — пасхальные кролики!

Мужчина наклоняется к детской кроватке, два голоса вместе бормочут молитвы. Один, правда, говорит про «грехи», другой про «долги» — результат посещения разных воскресных школ. Усталый, покашливающий (птичьи перья?), в мечтах о книге и о выпивке внизу, мужчина бредет в соседнюю комнату. Дочь взрослее сына, и когда он предлагает ей вдвоем склонить головы, она тихо просит: «Не надо, папа!» Круглое белое лицо, смутно различимое в вечерних сумерках, светится напряжением, смущением, мольбой. Он сам смущен, он вообще легко приходит в смущение; после поцелуя он пятится в коридор, закрывает за собой дверь ее комнаты, оставив ее одну в темноте.

В самой большой комнате, где на голых стенах можно вообразить невыгоревшие четырехугольники от книжных шкафов и картин, кипит спор с драматической жестикуляцией. Женщина, жена, швыряет что-то — это могла быть пепельница, но даже в гневе, с багровым лицом, она осторожно меняет ее на книгу. Она льет слезы — возможно, из-за своей пуританской неспособности швырнуть пепельницу — и убегает в другую комнату, не забыв перепрыгнуть через высокий порог, о который обычно спотыкаются новички. Дети с виноватым видом снуют вверх-вниз по лестнице, бледные, осуждающие себя в своих невинных сердечках за эту сцену. Даже пес со стыда поджимает хвост. Мужчина плюхается на давно не существующий диван. Его щиколотки сведены вместе, голова опущена, можно подумать, что он закован в кандалы. Он воспринимает себя самым драматическим образом, словно заключенного. На улице как будто стоит лето, если судить по бабочке-капустнице, бьющейся над головками садовых роз по оконной сетке. Женщина возвращается уже не с багровым, а с розовым лицом и возобновляет разговор четким, официальным тоном; мужчина вскакивает и орет. Она отвешивает ему пощечину, он отбрасывает ее руку и отвечает ей пинком, от которого испытывает удивительно приятное, пружинистое чувство. Они мечутся, поднимая клубы пыли, среди сильно мешающей им мебели. Дети на всякий случай забираются на самый верх лестницы. Пес, горбясь, как выпоротый, просится прочь из дома. Мужчина обнимает женщину, что-то шепчет, она вся румяная и теплая от слез. Он сам неожиданно для себя начинает всхлипывать, и это тоже приятно, похоже на очистительную рвоту или обильное потение. О чем говорят, о чем спорят эти взбудораженные, перепуганные люди? Они обсуждают перемену, естественный процесс, ход времени, смерть.

Смутные призраки, они тают, как дыхание на стекле. До чего же четче мое воспоминание о могучих и непостижимых пасхальных яйцах моего собственного детства, туго налитых кокосовым молоком, тяжелых, как драгоценные слитки, вместительных, словно театры, набитые бумажными силуэтами, — о миниатюрных мирах, излучавших собственный солнечный свет!.. Эти яйца неизбежным воскресным утром ложились в гнездышки, выстланные пунцовой стружкой, исторгнутые тем же неиссякаемым источником чудес, откуда выплывали звезды, где делались снимки, предшествовавшие моему рождению, и где Бог превращался в слух. Ночами я молитвенно вытягивался, как спица, на поверхности этой пучины, в доме, в темных углах которого водились диснеевские ужасы с хищными когтями, в городе с похоронной конторой на главном перекрестке и с несчетными колдовскими паролями на фасадах домов. На коврике в прихожей красовалось пятно в форме континента — там меня в детстве вырвало. Миф на мифе: вот мне три или четыре года, и я, голодная душа, ем землю из здоровенного горшка с папоротником — перистым, туманным даром тропиков. Моя бабка суеверно убеждена в том, что ребенок должен съедать по фунту грязи в год, иначе не вырастет сильным. А вот мне уже семь или восемь лет, я лежу на животе на том же самом месте и читаю моему слепому деду газету: сначала некрологи, потом сельские новости, наконец, заголовки с первой страницы про япошек и Рузвельта. Газета сильно пахнет, но не сыростью, как комиксы, а чем-то посвежее, не таким сладким, как пакет от пончиков, а, скорее, пряным — завораживающий аромат будущего, свежий и теплый, запах новизны. Этот запах, замечаю я, появляется и пропадает каждый день. А в тринадцать лет я прощаюсь с прихожей. Мы переезжаем. На ковре рядом с пятном в форме континента остались круглые вмятины от кадок с папоротниками. Достигающий их солнечный свет, не сдерживаемый шторами, как откровение. Вмятины глубоки, словно отпечатки лап динозавра.

Чувствовали ли мои дети легкомысленность наших пасхальных священнодействий? Младшая лежала в своей кроватке в меньшей из комнат наверху, сосала большой палец и смотрела мимо меня на что-то невидимое в темноте. Для нее наш дом наверняка был ужасающей громадиной, он пропитал ее память и превратил каждую царапину на краске в ключик, отпирающий люк в чудовищные глубины. Только она, одна из всех детей, осмеливалась говорить о смерти.

— Не хочу дня рождения, — заявляла она накануне своего праздника. — Не хочу, чтобы мне исполнялось девять лет.

— Все равно ты должна расти. Все растут. Деревья — тоже.

— А я не хочу.

— Не хочешь стать большой девочкой, как Джудит?

— Нет.

— Вырастешь — сможешь красить губы помадой, носить лифчик, кататься на велосипеде хоть по Сентрал-стрит.

— Не хочу ездить по Сентрал-стрит.

— Почему?

— Потому что тогда я стану совсем старенькой и умру.

На глазах у нее слезы, человек, затеявший этот разговор, прикусывает язык. Все происходит в комнатушке, где теперь от нас не осталось ничего, кроме царапин на стенах и наполовину отодранной переводной картинки со Снупи на оконной раме. Если бы мы продолжали там жить, сейчас было бы самое время вставить в окна сетки от мошкары.

В старом доме цвели крокусы; в новом вместо них нарциссы. Дети, жившие в новом доме до нас, оставили под батареями свои мячики. В дни оценки и приобретения мы, бывало, наблюдали, как эти дети прячутся за кустами и перилами своего дома и разглядывают нас, узурпаторов их будущего. Сразу после их отъезда, еще до того как в новый дом перевезли нашу мебель, мы устраивали в пустых комнатах шумные игры: рикошет от стен, прыжки до потолка. Но вскоре мячики опять потерялись. В комнатах стало тесно — мы переехали.

Водопроводчик с нежной задумчивостью демонстрирует мне отпиленный кусок трубы, ведущей из скважины к нашему водонапорному баку. Внутренний диаметр трубы не превышает размера его пальца из-за минеральных отложений — колец из тонких твердых слоев, напоминающих свернутую в трубку газету. Почему-то хочется сравнить это с книгой, стоящей на полке корешком назад, — с книгой, которую священник никому не позволяет читать.

— Видите, — говорит он, — какой нарост получается за сорок — пятьдесят лет! Помнится, когда мы с отцом устанавливали насос, эта труба уже была здесь. Ничего не поделаешь, минерализованная вода! Придется выкопать трубу и заменить новой, диаметром дюйм с четвертью или полтора дюйма.

Я представляю себе разрытую лужайку, рубящую нарциссы кирку, мои доллары, утекающие в бездонную дыру. Я протестую, но безуспешно. Водопроводчик вздыхает, как вздыхают поэты, поглядывающие одним глазом на свою аудиторию.

— Если ничего не делать, то вы запорите свой новый насос. Ему придется трудиться с удвоенной силой, чтобы подавать воду. Замените трубу сейчас — и больше никаких хлопот с насосом. Он переживет в этом доме даже вас.

Еще бы! Своими широко раскрытыми глазами он повсюду видит коррозию и течи. Мы вылезаем из люка, и над нами снова занимает место ослепительное небо со случайными — нет, вечными — облачками. Нас надолго переживет все то, что мы видим вокруг.

Теория ложного следа

Вечеринке конец. Друзья пришли, пошаркали, потолкались, перемешались, истощились вместе с вечером, а потом, уже после полуночи, шурша, как бумажки, оказались за дверью. Маплы остались вдвоем, с кучей окурков и пустыми рюмками. Грязная посуда свалена на кухне, дети спят наверху невинным сном. Но супруги, чувствуя истерические остатки энергии после выполнения долга, тянут с отходом ко сну и сидят в гостиной, внезапно опустевшей и катастрофически выросшей в размерах.

— Сколько же после них мусора! — высказалась Джоан, сидя с прямой спиной в режиссерском кресле из натуральной древесины и зеленого сукна. — Это надо додуматься: вытряхивать на ковер остатки чипсов! Настоящие неряхи!

Ричард видел, что она настроена критически. В таком состоянии она обычно делала удивительные заявления.

— Разве мы сами не ведем себя в гостях точно так же? — отозвался он, развалившись на белом, когда-то, диване со взбитыми несчетными телами подушками. Джоан восседала выше его и демонстрировала свой безупречный вздернутый подбородок.

— Совсем не так, — уверенно возразила она. — Мы за собой убираем. И уходим всегда вместе.

— Вот это было действительно странно, — согласился Ричард. — Как ты считаешь, Джим заболел? Или разозлился?

— Скорее — так разозлился, что заболел.

— Разозлился на меня?

— Действительно, с чего бы это? Подумаешь, хозяин дома танцует с женой, даже после того как муж надел пальто!

— Всякий житель пригорода, — вяло ответил жене Ричард, видевший в юности фильмы о супругах Нортах[14], — имеет право танцевать со своей любовницей.

Ответ Джоан был на зависть тверд:

— Марлин не твоя любовница, она «красная селедка»[15].

— Красная селедка? — От этой неожиданной фразы кожа Марлин приобрела экзотический оттенок. Он снова ощущал ее в своих объятиях — скользкую, как русалка, всю в чешуе, надушенную по самые жабры.

— Конечно! Правильно оснащенный житель пригорода, как ты выражаешься, имеет жену, любовницу и еще одну женщину, сбивающую всех с толку. Может быть, когда-то она тоже была его любовницей или станет ею в будущем, но сейчас он с ней не спит. Это заметно, потому что при людях они ведут себя так, как будто спят.

Ричард провалился в другую мятую подушку.

— Прямо Макиавелли какой-то! — возразил он. — Так не бывает. Это упадничество, милая. Наверное, я совершил ошибку, привезя тебя сюда; нам надо было остаться жить на Тринадцатой улице. Помнишь, как мимо наших окон скакали по снегу конные полицейские?

— Так было один-единственный раз, пятнадцать лет назад. Там отвратительные школы. И машину негде поставить.

— Это точно! — подхватил он. — Помнишь, как однажды рабочие пролили с крыши горячий гудрон нам на лобовое стекло? До сих пор бешусь, когда это вспоминаю! — На самом деле он наслаждался этими воспоминаниями.

— Вот мы и влипли, — заключила она, имея в виду пригород. — Еще по рюмочке на сон грядущий?

— Только не это! Как ты можешь столько пить? Считаешь, мне лучше позвонить Джиму и извиниться?

— Глупости, еще чему-нибудь помешаешь.

— Еще чего! — Его надушенная русалка, вся в чешуе, извивается в чужих руках? От этой мысли его зазнобило.

— Очень может быть. Я не заметила, чтобы Марлин расстроилась, когда он ушел. Она продолжала быть центром внимания.

Ричард переместился на первую подушку и сменил тему.

— Бедняжке Рут было как будто не по себе.

Джоан поднялась, царственная в пепельно-голубом платье до полу с высокой талией, и взяла с пианино бутылку бренди с длинным горлышком, ставшую в ее руке подобием скипетра. Выплеснув в камин остатки жидкости из бокала, она не пожалела себе бренди.

— Бедняжка Рут, — тщательно повторила она, опять опускаясь в режиссерское кресло.

— Вот именно! — подхватил Ричард. — Чего радоваться, когда твой муж ничтожество?

— Не такое уж Джерри ничтожество, — возразила Джоан. — Например, он хорошо танцует. Он хороший спортсмен. У него можно многому научиться.

— Несомненно. — Он решил снова сменить тему. — Если Марлин — просто моя «красная селедка», мой ложный след, то зачем ей было столько со мной танцевать?

— Вдруг это ты ее «красная селедка»? И мы, знаешь ли, оставляем ложные следы. У женщин тоже есть права!

— С кем же тогда встречается Марлин?

— С Джерри?

— Невозможно!

— Почему ты так уверен?

— Потому что он полное ничтожество. Болтать про акции, пинать мяч и танцевать — вот все его умения. — Той осенью Ричард упорно пропускал в игре пасы от Джерри и мучился чувством вины.

Джоан отхлебнула бренди и сказала с неестественной улыбкой:

— И ничтожество может быть рыбой.

— В твоей игре тоже водится рыба?

Бренди развязывает языки.

— Зачем еще нужны эти скучные, мусорные вечеринки, если не для рыбалки? Поймал свою рыбку — и отправляешься к ней на свидание. Или к нему. Не поймал — продолжаешь надеяться на удачу. Если ты совсем не рыболов, как Доннельсоны, то ходишь на вечеринки из любопытства, кто кого поймает. Такие нам тоже нужны. Как рыбе нужна вода, в которой она плавает.

— Мы? Чья же рыбка ты? Ты соблазняешь меня этим бренди.

Джоан встала и отнесла бутылку Ричарду, поскольку, соображал он, по пути могла плеснуть себе еще, к тому же знала, что в этом царственном платье ей больше идет стоять, а не сидеть. Сидя она была похожа на беременную.

Налив ему бренди и снова усевшись, чтобы рождать своим видом ностальгические воспоминания о деторождении, она молвила:

— Давай прикинем, чьей «красной селедкой» могу быть я.

— Раньше — Мака, — рискнул Ричард. — Но теперь это, как будто, в прошлом. Сегодня он не отходил от Элеонор; думаешь, они опять поженятся?

— Зачем тогда было тратиться на адвокатов?

— А как насчет Джерри? — не унимался он. — Ты танцевала с ним два раза. — Взбешенный приоткрывшейся, возможно, истиной, Ричард выпрямился и осуждающе прицелился в нее пальцем. — Ты «красная селедка» этого ничтожества!

— Ничего подобного, — спокойно парировала Джоан. — Мы с Джерри долго беседовали, но о чем? О тебе и Рут.

— Вот как! Что же вы решили?

— Что вы ничего такого не делаете.

— Как мило! — Он испытал облегчение в сочетании с раздражением из-за ее снисходительной недооценки его коварства.

— Если бы между вами что-то было, то вы хотя бы раз, для приличия, заговорили, вместо того чтобы просто друг на друга глазеть. Вопрос в другом: собираетесь ли вы что-нибудь выкинуть? Я думаю, что да, он — что нет. Он в ней очень уверен.

— Что еще ему остается, этому ничтожеству?

В таком царственном голубом платье трудно было вынести его ненависть.

— Поговорим лучше обо мне, — предложила Джоан. — А то все про тебя да про тебя! Я устала.

— О тебе? Ты тоже забрасываешь удочку?

— А что, похоже?

Он задумался.

— Скажем так: ты кокетка, но не рыбачка.

— Ты считаешь, что мне не хватает смелости?

— Смелости — да, но не… Не готовности к риску. Стоит тебе почувствовать, что наступает момент рискнуть, как ты глушишь себя бренди. Вот и сейчас у нас мог бы получиться очень сексуальный разговор, но пока мы поднимемся наверх, ты уже будешь ни к чему не годной. Слушай, до меня только сейчас дошло, почему ушел Джим. Дело совсем не в моем танце с Марлин, никому нет дела до того, с кем танцуют их жены. А вот ты слишком долго танцевала с Джерри. Джим — твоя рыбка, и ты дразнила его своей «красной селедкой».

— Не отнимай у меня мою теорию!

— А что, в ней есть смысл! Раньше ты была рыбкой Мака, а теперь ты его «красная селедка», пока он восстанавливает отношения с Элеонор, или это Элеонор — его «красная селедка»… Между прочим, ты обратила внимание, как долго он болтал с Линдой Доннельсон?

Лицо Джоан на мгновение окаменело — так порыв ветра внезапно приглаживает взбаламученную воду.

— Линда? Глупости, они спорили о низкодоходном домостроении.

Почему она защищается? Опять вернулась к Маку? В этом Ричард сомневался: их роман угас сразу после развода Мака. Нет, дело в упоминании Доннельсонов. Он пошел на риск.

— Между прочим, теперь ты, кажется, больше не считаешь Сэма занудой.

— Зануда и есть, — сказала она. — Я разговаривала с ним как хозяйка дома, ведь его все избегали.

— Да, у него потрясающая фигура, — сказал Ричард словно бы в подтверждение сказанного ею. — Все, что ниже его дубовой башки.

— Такая уж она дубовая?

— Откуда мне знать? Это ты ее прощупываешь.

— Ничего я не прощупываю, я просто сижу, смотрю на тебя и думаю о том, что ты мне не очень нравишься.

— Помнишь, как Сэм катал нас на яхте? — не унимался Ричард. — Я еще удивился, какая у него мускулистая спина, когда он снял рубашку. Зачем было нас приглашать? Он знает, что я боюсь воды. Это ты у нас просоленная морская волчица, ты возилась с этой тряпкой — прости, с кливером. Каково оно на яхте? Как на водяной кровати? Как же у тебя хватило наглости затащить к нам Доннельсонов, да еще утверждать, что они ангелочки с крылышками! Итак, твоя рыбка — Сэм. Не знаю, вытащила ли ты его из воды. Кто твоя «красная селедка», я представить не могу, у тебя их слишком много.

Его пугало ее молчание; он снова превращался в маленького мальчика, умоляющего маму поговорить с ним, не дать ему утонуть в омуте ее дурного настроения, ее тайн.

— Давай поподробнее, почему я тебе не нравлюсь, — упрашивал он Джоан. — Это музыка для моего слуха.

— Ты жестокий, — произнесла она величественно, держа пузатый бокал с бренди, как державу. — Жестокий и жадный.

— А теперь расскажи, чем я тебе нравлюсь. И почему нам не надо разводиться.

— Ненавижу твое самомнение. У нас паршивый секс. Но с тобой я никогда не знала одиночества. Когда ты был в комнате, я ни минуты не чувствовала себя одинокой. — Слезы принудили ее заморгать и умолкнуть.

Он тоже заморгал, но от усталости.

— Как-то слабовато. Этак мы мало что сможем сбыть в Преории, штат Иллинойс.

— Так вот чем мы здесь занимаемся — торгуем в Преории?

— Здесь это тем более не продается. Спрос есть только на «красную селедку» и на прочую мелкую рыбешку.

От его наскока она вспыхнула и покинула свой трон.

— Лучше бы тебе не психовать, когда я пытаюсь говорить, — сказала она, вставая. — Это происходит нечасто. — Она стала собирать рюмки, чтобы унести их на кухню.

— Хвала господу за это! Как же ты отвратительна!

— Что тебя так оскорбляет? Что я хотя бы немножко живая?

— Для других, не для меня.

— Ты говоришь в точности, как Рут. Перенял даже ее жалость к себе. Лучше помоги мне убрать всю эту грязь.

— Вот именно, грязь, — согласился он. Но наведение порядка, закладка разнокалиберных сосудов в посудомоечную машину, а затем препровождение сверкающей незапятнанностью посуды к отведенным для нее местам в буфете казались новым актом в пьесе смятения, укрывательством незавидной истины. Ричард возлежал на диване, пытаясь размотать клубок, увидеть свет. Джоан докопалась до Рут; это пространство у него отнято. Но оставалась другая возможность, другой способ обмануть систему, такой простой, что он не удержался от улыбки. Спать со своей «красной селедкой».

Сублимация

Маплы договорились, что поскольку единственным уязвимым местом в их браке является секс, то с ним надо покончить — с сексом, а не с браком, которому насчитывалось уже восемнадцать лет и который простирался назад за горизонт, туда, где делалось неразличимым все испытанное ими от рождения. Прошла неделя. В воскресенье Ричард принес домой в бумажном пакете огромный кочан капусты.

— Что это? — спросила Джоан.

— Просто капуста.

— Я спрашиваю, что мне с ней делать?

Его порадовало ее раздражение.

— Ничего не делай. Я увидел, как Мак Деннис заходит в супермаркет, и тоже туда вошел, чтобы поговорить с ним о новой комиссии по природопользованию, нельзя же путать ее с комиссией по охране природы. Там все равно нужно было что-то купить, чтобы пройти через кассу, вот я и купил этот кочан. По наитию. Ты же знаешь, что такое наитие. — Пусть усвоит, как «Отче наш»! — В детстве у нас все время были под рукой капустные кочаны. Захочешь пожевать — отправляешь в рот не конфету, а капустный лист. Самыми лакомыми кусочками были, конечно, кочерыжки, от них горело во рту.

— Ладно, ладно. — Джоан отвернулась и продолжила мыть посуду. — Только я не знаю, куда его деть. После того как Джуди заделалась вегетарианкой, холодильник и так ломится от овощей, с ума можно сойти.

Ее вид со спины, как всегда, привел его в возбуждение. Он подошел ближе и сунул свой кочан ей под нос.

— Ты только полюбуйся, дорогая! Разве не прелесть? Само совершенство!

Шуткой это было только отчасти: в супермаркете он поймал себя на том, что восторгается капустной пирамидой, этой бессловесной скользкой красой, ждавшей столько лет, пока он снова ее для себя откроет. Никогда еще, с самого детства, он не испытывал такой невинной открытости чувств: чистота сфер, скромный запах подвала, округлая тяжесть! Он выбрал не самый большой, а самый круглый, идеальный кочан, принес его голеньким к кассе, и там девушка с легким удивлением одела его в бумажный пакет и взяла с покупателя тридцать три цента. На протяжении мили, отделявшей магазин от дома, загадочная сфера на соседнем сиденье машины казалась ему дырой, просверленной назад, в реальность. Сейчас, отрезая себе кусочек от бледного капустного листа, он дивился сквозь годы на чудо наносимой кочану раны, на нежную плотность листов, каждый из которых был туго, как гитарная струна, настроен на коллективный изгиб. Вкус был слабее, чем память, доносившаяся из детства, зато структура листа оказалась как раз тем, что требовалось сейчас для языка, для нёба…

В кухню заглянула Бин, их десятилетняя дочь.

— Что ест папа? — спросила она, заглядывая в пакет и не находя там печенья. Она знала папины вкусы.

— Папа купил себе капусту, — объяснила ей Джоан.

Девочка посмотрела на отца готовыми к веселью глазами. От мамы и от животных, особенно от лошадок, исходило серьезное тепло, все остальное было комически холодным.

— Ну и глупо! — заявила она.

— Совсем не глупо, — ответил Ричард. — Откуси! — И протянул ей капусту, словно яблоко. Он представлял себе ее круглую головку как наслоение плотно подогнанных один к другому листьев женской психологии.

Бин сморщилась, будто для плевка, и издала хриплый смешок.

— Фу, гадость какая! — Смелый блеск, игривость в глазах. — Ты гадкий!

Ричард ответил с обидой:

— Я тебя тоже не люблю. Мне подавай мою капустку! — И он чмокнул прохладный, бледный, тугой кочан раз, потом другой. Бин от удивления задохнулась.

По-прежнему стоя к нему спиной у раковины, Джоан сказала:

— Раз уж тебе потребовалось что-то купить, жаль, что ты не вспомнил про «Калгонит». Я уже несколько дней мою посуду руками.

— Сама вспоминай, — безалаберно отозвался он. — Во что мне завернуть капустку?

Но шли дни, кочан увядал. Плоская ранка на листе к утру становилось бурой. Ричард, проявляя упорство, пробирался к кочерыжке. Когда цель была достигнута, вкус ее оказался таким резким, что вкусовые рецепторы, даже приглушенные годами взрослого существования, не испытали разочарования; он вспоминал, как мать, шинкуя капусту для последующего квашения на застеленном клеенкой столе, давала ему лакомиться отходами — кочерыжками. Как тогда горел от них его нежный рот, как слезились глаза!

Кочан был съеден, но больше он капусты не покупал; точно так же он не имел привычки возвращаться к любовнице после того, как Джоан выводила его начистую воду и поднимала на смех. У него был один собственный глаз и один общий с женой; ее второй, собственный глаз, безжалостный, сугубо женский, умел пронзать и развеивать окутывавший его романтический туман.

Зато ее любовников ему никогда не удавалось вычислить, пока она с ними встречалась. Спустя месяцы, или даже годы, она докладывала ему о давнем прекращении, о плотной, как у капусты, упаковке былого романа: мужчина снова женился или переехал в далекий Сиэтл, ее раны зализаны втайне и давно зажили. Возвращаясь вечером домой и замечая на ее лице румянец, выдающий недавнее возбуждение, он знал, что найдет только новый слой невинности. Тем не менее, он спрашивал:

— Чем ты сегодня занималась?

— Все как обычно: после школы возила Джудит на урок танцев, Бин в конюшню, Дикки на урок вождения.

— А Джон?

— Джон остался дома и скучал. Я предложила ему что-нибудь построить, и он соорудил в подвале гильотину: говорит, что шестой класс проходит в этой четверти Французскую революцию.

— Из чего он сделал нож?

— Из старой лопаты для снега. Обещает ее наточить.

Ричард слышал, как младший сын возится внизу, посвистывая себе под нос.

— Как бы он не отрубил себе палец!

Его мысли перескочили с сыновнего пальца на белизну жениных зубов, потом на то обстоятельство, что со дня их отказа от секса минуло уже две недели.

Она беспечно раскрыла свою тайну:

— Не обошлось и без развлечения…

— Снова занялась йогой?

— Ерунда, я для него никогда ничего не значила! Нет, совсем другое: за пиццерией открылась новая автомойка. Опускаешь три монетки и остаешься в машине. Все происходит само по себе. Очень весело!

— Что именно?

— Шампунь, пена, елозящие взад-вперед здоровенные щетки. Замечательный эффект! Потом можно за десять центов пропылесосить салон: берешь в руки толстый шланг и…

— Зловещее явление! Люди, все время драящие свои машины, обычно выступают против абортов. К тому же, это вредно для машины: грязь защищает краску.

— Машину пора было помыть. Мы теперь живем в грязи.

Прошлой осенью они переехали в старый сельский дом, окруженный запущенной разросшейся растительностью. Весной они набросились на этот клочок природы, применяя противоположные методики. Джоан вырывала из-под кустов отмершие побеги и занималась аккуратной стрижкой, словно перед ней были не кусты, а головы ее сыновей. Ричард презирал такое баловство и атаковал проблему в корне или рядом с корнем. Он сдирал вьющиеся плети с крыши сарая и отправлял их в вихляющийся полет; оставлял от барбарисов желтую стерню; стал подрезать возомнившие о себе тисы у входа в дом и так увлекся, что превратил все ветви в обрубки. Тисы принадлежали к редкой японской разновидности и имели нежную розовую мякоть, слишком похожую на человеческую плоть. Много дней после этого обрубки истекали янтарным соком.

Шок испытала вся семья, особенно оба мальчишки, придумавшие себе крепость в яме под деревьями.

— Или они, или я! — защищался Ричард. — Уже в собственный дом не войти!

— Они больше никогда не вырастут, папа, — стонал Дикки. — Ты не оставил ни одного зеленого листочка, откуда теперь взяться фотосинтезу?

У самого парня были зеленые глаза, он все время убирал с них волосы нервным женским жестом своего длинноволосого поколения.

— Так!.. — Ричард взял на изготовку секатор, оснащенный для большей мощи локтевым упором. — Может, пострижемся?

Дикки отшатнулся с круглыми от испуга глазами и наткнулся на брата, имевшего по малости лет еще более длинные волосы. Оба, переглядываясь, как близнецы, застряли во входной двери.

— Лучше ступайте в подвал и положите головы под гильотину, — посоветовал отпрыскам Ричард и несколькими могучими движениями искалечил цветущую лозу. Он был поборником прямых углов, чистой обшивки стен, незагороженных окон и сквозных пространств, на которых раз и навсегда искоренена вся органика — бесстыдная, неуместная, безостановочно ползущая вперед и вверх.

— Папу огорчают не ваши волосы. Тут другое, — объяснила Джоан за ужином Дикки и Джону. По мере укоренения их пакта семья все больше сплачивалась вокруг нее, так что даже кошки, как он замечал, теперь колебались, стоит ли им принимать от него угощение.

— Что именно? — подняла голову от омлета Джудит. Ей было шестнадцать, и она оставалась единственной союзницей Ричарда.

— Это взрослые темы, — ответила ей Джоан.

Пока старшая дочь тревожно смотрела на мать, Ричард сидел не дыша, боясь, как бы она не узрела правду. Как женщина в женщине. Зияющее пустое пространство — он видел этот стеклянный тоннель, прорубленный сквозь Джоан.

Но дочь была еще слишком молода. Чуя врага, она вспоминала про надежную старую мишень — Дикки.

— А все ты! Хотя бы раз попытался помочь папе! Только и делаешь, что заставляешь маму возить тебя на гольф и лыжню.

— А ты? — слабо огрызнулся брат, заведомо разгромленный. — Кто заставляет маму простаивать у плиты? Ты же у нас брезгуешь пачкать губки животной пищей!

— Я, по крайней мере, стараюсь помогать, когда я дома, а не просиживаю с книжками про балбеса Билли Кастера.

— Каспера[16]! — хором поправили ее Ричард-старший и Ричард-младший.

Джудит встала в полный рост — девочка неплохо сложена! Обтянувшие попу джинсы немного сползли, приоткрыв жемчужный живот и шелковые трусики.

— По-моему, отвратительно, когда у некоторых, например у нас, растет слишком много кустов, тогда как в гетто глянуть не на что, сорняков и тех нет, так что жителям приходится вылезать на крышу, чтобы подышать воздухом. Так оно и есть, Дикки, напрасно ты строишь рожи!

Дикки болезненно кривился, ему было невыносимо смотреть на тело сестры.

— Лучше убери свои прелести, юный социолог!

— Ты даже не знаешь, что такое «социолог», — сказала она, качая головой и волнуясь всем туловищем, от груди до пальцев ног. — Испорченный ограниченный эгоист!

— Тише, тетенька! — только и нашелся сказать он — бедный паренек, ослепленный этим цветением плоти.

Джудит превратилась для всех них в оптическую иллюзию: каждый воспринимал ее по-своему. Для Дикки она была угрозой, Джоан видела в дочери саму себя двадцатипятилетней давности, Бин находила в сестре еще один крупный источник тепла, способный, в отличие от лошадей, почитать ей на ночь сказку. Джон, на счастье, не видел ничего, разве что безнадежно отдаляющуюся от него подружку. А Ричарду приходилось отводить от дочери глаза. По вечерам, когда Джоан укладывала остальных детей спать, Джудит крутилась на диване, мешая отцу читать «Мои броски на миллион долларов», произведение Билли Каспера, в кресле напротив.

— Видишь, папа, как я растягиваюсь?

Каспер: «Упругость, напряжение в мышцах спины и вдоль левого бедра при махе назад…» Иллюстрации со стрелками. При этом тело на диване свивалось в узлы. Из-за гибкости Джудит и ее успехов в йоге Джоан, почувствовав себя посрамленной, прекратила заниматься сама. Поднимая глаза, Ричард наблюдал, как дочь выгибается, держа себя руками за лодыжки, как мерцает ее гладкий живот, увенчанный пупком. «При махе назад предплечье и плечо образовывают прямую линию…» Он пытался, но поза показалась ему неудобной. В гольфе он был прирожденным неудачником с хроническим вывихом кисти. Глядя, как он рассматривает свою кисть, Джудит давилась от смеха, ее хохот делался игривым, невыносимым.

— Папа у нас «нарцисс»!

Он косился на нее, и ему уже казалось, что она себя щекочет, мотая всклокоченной головой…

— Джудит! — Он не кричал на нее так с тех пор, как однажды, еще малышкой, она засыпала сахаром весь кухонный пол. Ему тут же стало стыдно. — Ты сводишь меня с ума!

На четвертой неделе он отправился по делам в Нью-Йорк. Когда он вернулся, Джоан сказала на кухне за рюмочкой:

— Сегодня все друг на друга шипели. Тебя нет, погода паршивая, я гружу в машину всех, кроме Джудит — она осталась ночевать у Маргарет Мерино…

— Ты ей разрешила?! У этой шлюшки с компанией наркоманов? Там, наверное, будут мальчики?

— Я не спросила. Надеюсь, будут.

— Живешь чужой жизнью, да?

Он соображал, получится ли отвесить ей пощечину и одновременно выхватить у нее рюмку, чтобы не разбилась. Рюмка принадлежала к подаренному им на свадьбу сервизу из бирюзового мексиканского стекла, от которого осталось всего три предмета. Уловив своим общим с ним глазом его расчеты, Джоан окаменела. О такое лицо можно было бы разбить кулак.

— Ты дашь мне закончить?

— Валяй. Ditez-moi[17], Шахерезада…

— Мы покатили на автомойку. Гекуба сходила с ума, без умолку тявкала и скакала по кустам вокруг машины, настоящая защитница! Ей понадобилось описать три круга, чтобы понять, что, убежав в одну сторону, она непременно появится с другой. Все просто стонали от смеха. С нами в машине были Дэнни Веттер и одна из подружек Бин по конюшне. Настоящая оргия веселья! — От воспоминаний она разрумянилась.

— Совершенно омерзительная история! Кстати, о мерзости: в Нью-Йорке я совершил странный поступок.

— Переспал с проституткой?

— Почти что. Сходил на порнофильм.

— Ну и жуть!

— Жуть, согласен. Просыпаюсь утром в пятницу ни свет ни заря. До одиннадцати у меня никаких встреч. Плетусь на Сорок вторую улицу. Представляешь, все еще залито невинным утренним светом, а эти заведения размером с пенал уже открыты. Ну и я… Ты сможешь это вынести?

— Вполне. Всю неделю слушала одно детское нытье.

— Плачу три бакса и захожу. Там кромешная темень, хоть глаз выколи, как в «комнате ужасов» на ярмарке. На экране хлопочет ярко-розовая парочка. Слышу людское дыхание, но не вижу ни зги. Когда хочу протиснуться в ряд, обязательно тычу кому-нибудь пальцем в глаз. При этом никто не ворчит. Прямо как застывшие тела не знаю в каком по счету круге ада… Наконец нахожу себе местечко. И что же я вижу? Вокруг одни мужчины, и все до одного спят! Расселись так, чтобы друг друга не касаться. Даже в этот час зал наполовину полон. Полон неподвижных людей…

Он чувствовал ее неудовлетворенность: ему не удалось передать сказочную магию пережитого, полнейшую, свинцовую тьму, негромкий храп, похожий на драконье сопение, аккуратность шахматной рассадки по кинозалу. Изобразить, как он нашел пустое местечко, занял его и присоединился к остальным.

— Как тебе фильм? — поинтересовалась Джоан.

— Ужас! Совершенно возмутительно! Заставляет рассуждать сугубо технически: положение камеры, фонящий микрофон… А уж само действие!.. Чтобы сниматься в порнографии, мужчина должен быть: а — блондином, б — импотентом.

— Верно. — Джоан отвернулась, словно скрывая ход своих мыслей. — Сегодня нам придется ужинать у новых Деннисов. — Мак Деннис снова женился — на женщине, похожей на Элеонор, чуть моложе ее, но, по мнению Маплов, проигрывавшей ей во внешности. — Они задержат нас надолго. А вот завтра, — продолжила Джоан негромко, словно говорила сама с собой, — когда дети займутся своими делами, можно будет, если ты захочешь…

— Нет, — перебил он ее, — я собираюсь на гольф. В четверг один из бухгалтеров повез меня на Лонг-Айленд. Там, даже арендованной клюшкой, я показал чудеса. По-моему, весь секрет вот здесь. — Он продемонстрировал ей свой натренированный мах назад. — Теперь я бью на двадцать ярдов дальше. — И он замахал руками, как мельничными лопастями.

— Понятно, — сказала Джоан, насмешливо присоединяясь к его радости. — Ты занимаешься сублимацией.

В машине, по дороге к Деннисам, он спросил ее:

— Ну как?

— Если честно, замечательно. Все мои органы чувств распахнулись, я ощущаю единение с природой. За навесом распустились жонкили, я любовалась ими и плакала. Невыносимая красота! Мне не сидится в доме, хочется все время рыхлить, подрезать, разгребать камешки…

— Знаешь, — сказал он ей с мрачным видом, — лужайка — это тебе не ковер, который достаточно подмести, здесь нужно принимать решения. Например, сирень: сплошь мертвые побеги.

— Прекрати! — взмолилась Джоан и заплакала. Мимо проносилась темнота, разрываемая светом фар.

В постели, вернувшись от Деннисов (было уже почти два часа ночи; оба перебрали бренди; Мак замучил их монологами об охране природы, миссис Деннис — об интерьерах «своего» дома, который для Маплов оставался домом Элеонор), Джоан призналась Ричарду:

— У меня повторяется одна и та же галлюцинация — это происходит всюду, даже на ярком солнце: мне кажется, что я умерла.

— От чего?

— Понятия не имею. Главное, что умерла — и что это совершенно не важно.

— Даже для детей?

— Они переживают день-другой, а потом даже они успокаиваются.

— Милая! — Он поборол властное побуждение повернуться и дотронуться до нее. — Это все от единения с природой.

— Наверное.

— У меня все по-другому. Мне представляются похороны. Сколько народу будет в церкви, что скажет про меня в проповеди Спенс, кто придет, кто нет…

Главное, придут ли поплакать вместе с Джоан женщины, которых он любил. От картины их дружного горя из-за того, что он навсегда отказал им в своих ласках, он получал подобие удовлетворения, в сравнении с которым меркло мелочное удовольствие и от плотского насыщения, и от маха назад. Плывя на спине в постели, он чувствовал, что, умерев, вырастет до своего истинного масштаба.

Возможно, Джоан улавливала его мысли своим общим с ним глазом; обычно она отворачивалась от него, подставляя свою шикарную спину, чтобы он сам решал, провокация это или отторжение, но теперь лежала параллельно ему, словно парализованная.

— Думаю, это как очищение, — проговорила она. — Представь, сколько энергии уходило на Крестовые походы!

— Может, и так, — пробормотал он без уверенности. — Может, и мы с тобой собираемся в поход.

Оголение

— Посмотри-ка! — Таким тоном Джоан Мапл обычно выражала радость. — На нас посягнули!

Ричард Мапл оторвал голову от песка.

По пляжу брела другая пара, помоложе их — смуглые гривастые существа, величавые от старания контролировать себя. Чтобы понять, что они наги, приходилось приглядываться. Частое посещение на протяжении лета нудистской части пляжа, отделенной мысом от пляжа, где загорали в купальниках и где возлежали Маплы с детьми, книжками, полотенцами и лосьонами, позволило этой юной парочке покрыться ровным загаром. Половые признаки, занимающие такое раздутое место в нашей внутренней мифологии — груди, лобковая растительность — на расстоянии, да еще на ярком солнце сводились почти к нулю. Даже пенис молодого человека казался второстепенной деталью. Его спутница выглядела его уменьшенной копией — та же завораживающая упругая походка, та же волнующая компоновка конечностей, живота, торса, плеч, головы.

Ричард с трудом сдержал стон восхищения. Двое голых безмолвно надвигались на спрессованный песок, на людей в купальниках и плавках, как две морские волны, расставшиеся с безразличием самовлюбленно мерцающего моря.

— Ну и ну! — произнес под одним из зонтиков женский голос, полетевший над пляжем, как обертка от сандвича. Старикашка с тощими ножками, прикрепленными к бочкообразной грудной клетке мальчишескими клетчатыми плавками, вскочил с видом беспомощной воинственности, захлебываясь собственной дерзостью, и стал делать жесты, похожие одновременно на сигналы таксисту и трясение кулаком. Чувства самого Ричарда, как он заметил, были бурными, даже истерическими: тут присутствовало и восхищение их бесстрашием, и ощущение общественной опасности; удовольствие при виде голой женщины вытеснялось ненавистью к голому мужчине, чьей союзницей она себя публично выставляла; удовольствие от вида мужчины вступало в конфликт с инстинктивным вниманием к его бескостному придатку, к этой обезьяньей сноске под богоподобной грудной мускулатурой; зависть к их молодости, смелости и красоте уступала место осознанию своего собственного телесного несовершенства, такому острому, что он стал невольно озираться, ища, где бы спрятаться.

Его довольная жена, полногрудая поборница свободы нравов, сказала:

— Сейчас их закидают камнями.

Внезапно обнаженная пара, уже прошествовавшая порядочное расстояние, развернулась и бросилась наутек. Особенно смешной выглядела при этом девица: ее ягодицы тяжело болтались от неуклюжих стараний не отстать от спутника. Расстояние между ними увеличивалось, волосы бегуна приподнялись, как пена над ослепительной морской синевой.

Головы на пляже вертелись, словно на теннисном матче; стало ясно, что нудистов обратил в бегство полицейский, появившийся на дальней оконечности дощатого прогулочного настила. Форма и его делала представителем отдельного биологического вида. Когда он неспешно пробегал мимо, аккуратно погружая в песок черные башмаки, оказалось, что он тоже молод, под солнцезащитными очками-слезинками золотились усы, короткие рукава летней гимнастерки выставляли напоказ загорелые бицепсы. Можно было догадаться, что под формой и сам он покрыт сплошным загаром.

— Боже, — тихо проговорил Ричард, — он один из них!

— Молодой симпатичный легавый, — быстро согласилась Джоан.

Видя, как ей понравилась собственная грубость, Ричард разозлился. Сейчас он был склонен к парадоксам, к бессловесной грусти. В эти каникулы Маплы проводили много времени вместе. Одна их дочь поселилась с мужчиной, один сын пошел работать, второй сын находился в летнем теннисном лагере, а младшая дочь, Бин, возненавидела свое ласкательное имя и в свои тринадцать лет так тяготилась родителями, что каждый день находила предлоги, чтобы не проводить время с ними. В такой редуцированной семье они очутились слишком на виду друг у друга; Ричард боялся, что младшая дочь видит их насквозь, лучше, чем они сами. Сейчас, пользуясь свободой от родительских обязанностей, он предложил, как предложил бы в колледже в пору ухаживания, уйти из библиотеки и отправиться в кино:

— Пойдем за ним.

Полицейский уже превратился в синюю точку вдали.

— Пойдем, — согласилась Джоан и поспешно встала. С нее хлынул песок. Ее радостная готовность могла быть деланной, зато соблазнительная фигура, лоснящаяся на солнце, старание не отставать, заставлявшее его инстинктивно сдерживать шаг, тяжесть солнца на плечах — все это было настоящее. «Хотя бы так», — мелькнуло у Ричарда в голове.

Одетый пляж сжался позади них в кляксу. За мысом они увидели голые тела: веснушчатых рыжеволосых особ с дряблыми молочно-белыми животами; загорелых брюнеток, стоя подставлявших солнцу свои твердые, как орехи, лица; спящих мужчин, чьи семенники походили на опавшие и медленно поджаривающиеся плоды; ряд задов, как морские гребешки на салфетке. Один бородач, возомнивший себя йогом, стоял на голове и в молитвенном экстазе разводил ноги. Среди всех этих, словно сошедших с картин Босха, персонажей медленно перемещался полицейский, неуклюжий в своей портупее и с револьвером на боку: он что-то шептал голым людям, почти прикасаясь к ним, те в ответ кивали и начинали одеваться, одни поодиночке, другие группами. Пару-нарушительницу, спровоцировавшую это контрвторжение, нельзя было различить среди множества голых тел, и наказанию подвергались все сразу.

Джоан подошла к ближней троице — двум парням и девушке, натягивающим потертые джинсы, кожаные сбруи и куртки без рукавов, надевающим сандалии и странные мягкие шляпы.

— Вас прогоняют? — спросила она.

Парни выпрямились, уставились на нее — консервативное бикини, приятная пухлость, сочувственная улыбка — и ничего не ответили. Член у одного из них, заметил Ричард, тяжело свисал в считанных сантиметрах от ее руки. Джоан вернулась к мужу.

— Что они тебе сказали? — спросил он.

— Ничего, молча пялились, как на дуру.

— За последние десять лет произошло десять революций, — стал объяснять он. — Первое — женщины научились говорить «fuck». Второе — угнетенные научились презирать тех, кто им сочувствует. Хотя не исключено, что ты их просто смутила, подойдя, когда они надевали штаны. Для мужчины это щекотливый момент.

Как ни парадоксально, у нудистов оказалось больше одежды, чем у простой буржуазии: когда они потянулись к мысу, их было легко отличить по тому, что теперь они были одеты с головы до ног, словно явились прямиком из сердцевины городской контркультуры. Перед молодым полицейским, сновавшим среди них, как скорбный ангел, они дружно принимали позы покаянного подобострастия.

— Боже, — воскликнула Джоан, — настоящее «Изгнание из рая» Мазаччо!

И Ричард почувствовал, как радостно бьется в упаковке обильной плоти ее сердце, как она горда этим сравнением, тем, что лишний раз доказала себе важность гуманитарных познаний для современной жизни.

Вернувшись с пляжа, Ричард до конца дня толкал тяжелую газонокосилку, борясь с жесткой травой вокруг арендованного дома. Мысли его были посвящены наготе. Он вспоминал Адама и Еву («Кто сказал вам, что вы наги?»), Ноя, над чьей хмельной наготой надсмеялся Хам, Сусанну и старейшин. Думал о себе, как он в детстве загорал на веранде второго этажа с матерью, которая была пусть провинциальной, но авангардисткой, помешанной на здоровье. Кроме них веранду по причине тепла облюбовывали осы. Час растягивался до бесконечности, каждую минуту пропитывало его смущение. Кожа матери была бледным пейзажем на самом краю его поля зрения, он смотрел туда не больше, чем на холмы вокруг их городка в Западной Виргинии, из которого ему, судя по всему, не суждено было вырваться…

Или эти слова Родена, что раздевающаяся женщина подобна солнцу, проглядывающему из-за туч… Собиравшиеся к вечеру облака роняли на лужайку тени, травинки вспыхивали от прорывавшихся солнечных лучей. В свое время он любил женщину, спавшую перед зеркалом. Впервые очутившись в ее постели, он был поражен отражением двух голых тел. Его и ее ноги, вытянувшиеся параллельно, казались бесконечно длинными. Видимо, она почувствовала, что он от нее отвлекся, повернулась, и дубликат ее лица появился в зеркале под его дубликатом. Зеркало находилось на расстоянии вытянутой руки от кровати. Его завораживало не ее, а свое тело — его длина, мерцание, волоски, пальцы ног, сказочным образом не имевшие отношения к его маленькой, удивленной, дурацкой физиономии.

Помнится, снизу донесся шум. Глаза обоих синхронно расширились, зеркало было забыто.

— Что это? — спросил он шепотом. Молочник, почтальон, собака, заслонка…

— Ветер? — предположила она.

— Похоже на скрип открываемой двери.

Они снова прислушались, ее дыхание касалось его губ. Снизу раздались отчетливые шаги. Он стал натягивать себе на голову простыню, а она, наоборот, резко ее откинула, отлепилась от него, задрав одну ногу, как женщина на картине Ренуара «Купальщицы». Он остался в зеркале один; зеркало превратилось в кричащее свидетельство того, что он находится в неположенном ему месте («Грязь — вещество в неправильном месте», — говаривала его мать) и не способен ни сражаться, ни бежать — он торчал посреди кровати, как рог вешалки для шляп, если пользоваться сравнением Молли Блум[18]. Пришлось прятаться на балкончике, прижимая к горячему лбу скомканную одежду.

…Сейчас он присел, чтобы срезать ручным секатором упрямые стебли рядом с навесом для лодки. На ум пришла приблизительная цитата одного мастера японских эротических картинок шунга: фаллос на этих картинках изображается увеличенным, потому что, изображенный в естественную величину, он слишком мелок.

Она, его любовница, вернулась, по-прежнему голая, и сказала: «Никого». Она прошествовала голая, как нарушительница из Эдема, по первому этажу, мимо кресел, картин и светильников, все вокруг затмевая, не боясь встречи с грабителем, молочником, мужем; когда она вернулась, ее нагота была спокойна и откровенна, словно у Венеры Тициана, она затопила его изнутри, как проглоченное солнце.

Запустив ей в волосы все десять пальцев, он вспоминал тициановскую Венеру, Олимпию Мане, Маху Гойи, бесстыдство. Взять Эдну Понтелье, героиню романа Кейт Шопин: в завершающий год самого застегнутого из всех столетий она подходит к берегу моря и сбрасывает с себя одежду, прежде чем утопиться. «Как странно и ужасно было стоять нагой под небесами! И как упоительно!»

Он вспомнил, как месяц назад один явился в этот дом с темным сырым подвалом, в который он сейчас с трудом заталкивал громоздкую газонокосилку, исполнившую свой долг. Он сам вызвался тогда приехать сюда и вдохнуть в дом жизнь, испытать его; раньше они его не снимали. Джоан легко согласилась: в те дни в ней тоже сидела тяга к одиночеству. Половина магазинов на острове еще не открылись на лето. Он накупил себе еды на несколько дней и жил здесь в полной непорочности и тишине. Как-то утром он прошел целую милю до пруда, срывая по пути чернику и продираясь сквозь дикий виноград. Пляж там был всего в шаг шириной, о присутствии прочей жизни можно было догадаться только по экскрементам и перьям, оброненным дикими лебедями. Сами лебеди, зависшие в пронзаемом светом тумане на поверхности пруда, показались ему богами, недосягаемым совершенством. На поросших кустарником холмах вокруг пруда не было ни одного дома, ни одной машины. Не воспользоваться такой чистейшей пустотой под небесами было бы святотатством. Ричард избавился от всей одежды и уселся на теплый шершавый камень в позе роденовского «Мыслителя». Потом встал и у кромки воды обернулся пророком, крестителем. На его ноги падали отраженные водой блики света. Его так и подмывало совершить что-нибудь исключительное, непристойное; как он ни тянулся вверх, до неба было не дотянуться. Солнце поддавало жару. Туман быстро улетучивался, лебеди ожили и устроили надменный олимпийский шум, захлопав крыльями. На секунду Ричард расстался с половой принадлежностью и осознал себя божественно очерченным центром концентрического Творения; даже его кожа сделалась красивой — нет, он чувствовал, как на него изливается красота, словно ему признавался в любви, самозабвенно вылизывал его божественный дух… В следующую секунду он, опустив глаза, убедился, что его одиночество нарушено: вверх по его волосатым ногам деловито ползли бронзовые клещи, осчастливленные источаемым этим великаном теплом, подобно тому, как он сам был счастлив от солнца.

Небо успело посереть, подернуться серебром, уподобиться цветом островной гальке. Шагая домой в надежде вознаградить себя выпивкой, он вспоминал популярную среди социологов историю о том, как в девятнадцатом веке один американский фермер хвастался, что, став отцом одиннадцати детей, ни разу не видел обнаженного тела своей жены. В другой книжке, кажется, Джона Гантера, рассказывалось о каком-то портовом городе в Западной Африке, последнем на побережье, где молодая женщина еще могла пройтись голышом по главной улице, не привлекая внимания. Кроме этого, он вспомнил фотографии в «Таймс» многолетней, еще до нескольких революций, давности: на них красовалась совершенно голая Бриджит Бардо, запечатленная со спины. Журнал по этому поводу язвил, что любоваться голыми женщинами можно не только в кино, но и в большинстве американских домов часов в одиннадцать вечера.

Одиннадцать вечера. Маплы ходили ужинать в ресторан; Бин ночует у подруги. Их спальня в арендуемом доме вся в белых тонах, полна жизни; белы даже столики и кресла, а потолок такой низкий, что тени, кажется, лежат у них на головах.

Джоан, стоя в ногах кровати, сбрасывает туфли. Она смотрит вниз, отчего ее лицо кажется укороченным и как будто надутым; она расстегивает на юбке пояс и молнию, демонстрируя комбинацию в виде белой буквы «V». Упавшую юбку она подбирает ногой и прячет в ящик. Потом поднимается кофточка, лишая ее головы, собирая в облако волосы. Снова появляется лицо, теперь озабоченное. Поворот головы, освещенный профиль. Фары машины на дороге ласково скользят по дому, потом теряют к нему интерес. Далее — неожиданный ход: в стремительном танцевальном па Джоан спускает свои трусики, после чего, перекрестив руки, поднимает комбинацию. Нейлон комкается на талии; она застывает в позе рабыни Микеланджело, Мадонны Мунка, девушки с кувшином Энгра, стоит к зрителю лицом, непричесанная. Комбинация разглаживается, змеиная кожа стягивается, процесс продолжается. С небольшим усилием она расстегивает на спине бюстгальтер и бросает его в корзину в коридоре. Величавое покачивание наполовину загоревших грудей. Шагая к кровати, она говорит голосом, которым обычно выражает недовольство:

— У тебя нет занятия лучше, чем на меня глазеть?

Ричард лежит на кровати полуодетый, любуется в одиночестве стриптизом и вот-вот зааплодирует.

— Нет, — честно отвечает он.

Он вскакивает и завершает раздевание; по потолку мечется его тень. Они стоят рядышком, как на пляже, после того как с ней не стали разговаривать юные нудисты, девушка и два парня; тяжелый член одного из парней висел совсем близко от ее руки. «Пялились на меня, как на дуру…» Муж не проявил тогда сочувствия к жене. Они переносятся на пляж, вспоминают то, что было там. Он снова чувствует, как колотится ее сердце в упаковке обильной плоти. Она смотрит на него голубыми, словно утреннее море, глазами и говорит с улыбкой:

— Нет.

Любезно, но твердо. Для Ричарда это — посягательство на святое. Оголенный отказ — новость для обоих.

Врозь

День выдался замечательный. Отличный день. Весь июнь погода насмехалась над бедой Маплов, поливая их солнечным светом, стыдя зелеными водопадами, под которыми они вели свои беседы, горестно шептались, чувствуя, что превратились в единственное пятно на безупречном лике природы. Обычно к этому времени года они успевали немного загореть; но в этот раз они встречали самолет дочери, возвращавшейся после года, проведенного в Англии, почти такими же бледными, как она, хотя Джудит была слишком ослеплена солнцем родины, чтобы это заметить. Они не стали портить ей возвращение и пока что утаили от нее свою новость. Подождать несколько дней, пока она отойдет от разницы во времени, — такое решение было достигнуто на серых переговорах за кофе, коктейлями, куантро, выстраивавших стратегию их разъединения, пока за закрытыми окнами шел незаметно для них ежегодный цикл обновления. Ричард хотел уйти в Пасху, но Джоан настояла, чтобы они дождались, пока соберутся все четверо детей, пока будут сданы все экзамены, пройдут все церемонии, когда утешением им могла стать побрякушка лета. Он изнывал от любви и страха, чинил противомоскитные экраны и газонокосилки, латал покрытие на их новом теннисном корте.

Корт за первую зиму превратился в изрытую глиняную площадку, лишившись покрытия. Уже много лет назад Маплы стали замечать, что разводам их друзей часто предшествуют крупные усовершенствования в доме, как будто любовь предпринимает последние усилия и терпит неудачу; у них самих последний кризис разразился среди гипсовой пыли и обнаженных труб, сопровождавших ремонт кухни. Но прошлым летом, когда желтые, как канарейки, бульдозеры срыли и превратили поросший травой бугорок, утыканный ромашками, в грязную проплешину, а потом бригада молодых людей с собранными сзади в косички волосами разгребла и утоптала глину, сотворив из проплешины равнину, произошедшее показалось им не зловещим, а бесстыдно праздничным; их брак так разгулялся, что норовил расколоть землю. Весной, просыпаясь на рассвете с ощущением, что их кровать опасно кренится, Ричард брел на голую теннисную площадку (столбики, сетка и все прочее до сих пор лежали в сарае), вид которой — картина сознательного опустошения — отвечал его настроению: все эти дыры и трещины в глине (в оттепель на корте от души порылись собаки, от весенних ручьев остались канавы) казались ему естественным следствием нескончаемого процесса увядания. Но в наглухо задраенной душе теплилась надежда, что роковой день никогда не наступит.

И вот этот день настал. Дождавшись пятницы, они вызвали Джудит; все четверо детей, которых вот-вот могли снова разметать дела, лагеря и поездки, были в сборе. Джоан считала, что лучше уведомить их по одному, Ричард стоял за оглашение приговора за общим столом. «Такое объявление — акт трусости, — возразила Джоан. — Они начнут ссориться, примутся друг за друга, вместо того чтобы сосредоточиться. Каждый из них — личность, знаешь ли, а не доска в заборе, не выпускающего тебя на свободу».

«Ладно, согласен». Джоан выдвинула четкий план. В тот вечер они устраивали запоздалый торжественный ужин с омарами и шампанским в честь возвращения Джудит. После пира родители, девятнадцать лет назад возившие дочь в коляске по Пятой авеню и Вашингтон-сквер, вели ее на прогулку, к мостику через соленый ручей, и там все выкладывали под обещание держать язык за зубами. Затем наступала очередь Ричарда-младшего, сразу после работы отправлявшегося на рок-концерт в Бостон. Это должно было произойти либо после его возвращения на поезде, либо ранним субботним утром, пока он не уедет на работу: в свои семнадцать лет парень подрабатывал уборкой поля для гольфа. Последними, в более позднее утреннее время, узнать новость должны были младшие, Маргарет и Джон.

— Последний выстрел, — прокомментировал Ричард.

— У тебя есть предложение лучше? Остаток субботы ты сможешь отвечать на вопросы, собирать веши и торжественно удаляться в сторону заката.

— Нет, — сказал он в том смысле, что лучшего плана у него не имеется и он согласен на ее предложение, хотя ему виделось в нем скрытое стремление все контролировать, как в бесконечных списках домашних дел и платежей, которые вечно составляла Джоан, или в ее чрезмерно подробных лекционных конспектах, испугавших его при их знакомстве. План Джоан превращал для него один барьер в четыре — четыре острые, как бритва, стенки, да еще с глубокой канавой позади каждой.

Всю весну он провел в мире внешнего содержания, противоречившего видимости, среди барьеров и перегородок. Они с Джоан были хлипкой изгородью, отделявшей детей от правды. Перегородкой становилось каждое мгновение, по одну сторону которого находилось прошлое, по другую будущее, причем в будущем содержалось и это невероятное «сейчас». За четырьмя наточенными стенками его ждала неясная новая жизнь. В голове у него хранилась тайна, белое лицо, одновременно испуганное и ласковое, чужое и знакомое, которое ему хотелось заслонить от слез, это лицо он ощущал вокруг себя, надежное, как солнечный свет. От испуга у него появилась мания — готовить дом к своему уходу: заменять сетки и шнуры на окнах, петли и задвижки на дверях — совсем как Гудини, все прочно завинчивавший, прежде чем совершить побег.

Замок. Ему оставалось заменить замок на одной из дверей веранды. Задача оказалась, как всегда, сложнее, чем он представлял. Старый замок заржавел и заедал, но из-за злокозненности изготовителей с заменой этого старья возникли трудности. Ричард побывал в трех магазинах скобяных изделий и нигде не нашел ничего хотя бы приблизительно подходившего к той дыре, которая зияла в двери после извлечения (предательски легкого) старого замка. Предстояло проделать новую дыру, но сверла у Ричарда оказались мелковаты, а пилы, наоборот, великоваты; прежнюю дыру требовалось заткнуть деревяшкой, но стамеска, к которой он сначала прибег, была туповата, пила широковата, пальцы от недосыпа едва шевелились. Солнце безжалостно освещало окружающую заброшенность. Кусты уже пора было подстригать, на стороне дома, которую обычно трепал ветер, облупилась краска, что грозило после его отъезда протечками. А дальше — насекомые, гниение, гибель. Его семья, семья, которую он вот-вот потеряет, укоризненно взирала на него (так ему представлялось, хотя он старался об этом не задумываться), пока он возился с гайками, шайбами, какими-то щепками, слепыми инструкциями и действующими на нервы железяками.

Джудит восседала на веранде, как вернувшаяся из изгнания принцесса. Она потчевала родителей рассказами о нехватках бензина, поисках бомб в метро, громких стонах вожделения, которыми ее провожали рабочие-пакистанцы, когда она торопилась в школу танцев. Джоан то выходила из дома, то возвращалась, она держалась спокойнее, чем следовало бы, и хвалила его за возню с замком, словно это была не последняя их общая домашняя проблема, а просто очередная в долгом списке. Младший сын Джон, внезапно ставший в пятнадцать лет красавчиком, снизошел и несколько минут держал расшатанную дверь, пока отец неуклюже орудовал молотком и стамеской. Каждый удар звучал в ушах Ричарда, как рыдание. Младшая дочь, ночевавшая накануне в гостях, спала на веранде в гамаке, несмотря на шум, — отяжелевшая, румяная, доверчивая и заброшенная. Время скользило без устали, как солнечный свет, которого становилось все меньше. День был одним из самых длинных в году, но и его оказалось мало. Замок щелкнул и заработал. Ричард облегченно перевел дух. Он принес на веранду рюмку виски, не переставая слушать рассказы дочери.

— Было так здорово, — щебетала она, — когда все лавки, и мясные, и бакалейные, не закрывались в самые напряженные дни, там торговали при свечах. Они такие смельчаки, такие умницы! Если судить по газетам, здесь все было гораздо хуже: люди, якобы, стреляли друг в друга в очередях за бензином, все замерзали…

— Тебе по-прежнему хочется переехать в Англию навсегда? — Слово «навсегда», раньше просто понятие, ставшее теперь для него реальностью, царапнуло горло.

— Нет, — призналась Джудит. Глаза на ее овальном лице все еще были по-детски широко расставлены, но сочная складка губ уже говорила о взрослой удовлетворенности. — Мне не терпелось вернуться домой. Я американка. — Она женщина, они ее воспитывали, одну ее из всей четверки детей они с Джоан уже вырастили, остальной троице еще предстояло немного подрасти. Но ему было невыносимо представлять, как они скажут правду именно ей, Джудит, когда рука об руку побредут с ней, своим первым ребенком, к мосту.

Сдерживать слезы становилось все труднее. Садясь за праздничный стол, Ричард чувствовал в горле пощипывание: и шампанское, и омары употреблялись сквозь слезы. Он часто моргал, с трудом глотал и хрипло отшучивался, кляня сенную лихорадку. Слезы наворачивались постоянно, и дыру, через которую они сочились, не заткнуть, это было слабое место в мембране, преодолеваемое слезами без всякого труда. Эти чистые, неиссякаемые слезы играли роль щита, заслонявшего его от остальных: от их лиц, оттого что они в последний раз собрались вот так, ни о чем не подозревая, за столом, где он в последний раз сидел как глава семьи. Пока он ломал панцирь омара, слезы капали в тарелку с кончика носа, шампанское стало соленым от слез. Спазм в горле сделался приятным. Он не мог с собой справиться.

Дети старались не обращать внимания на плачущего отца. Джудит, сидевшая справа от него, закурила и принялась смотреть вверх, на дым, который она выдыхала с излишней энергичностью. Сидевший слева Джон был искренне поглощен извлечением мяса — лапок, кусочков хвоста — из малинового панциря у себя на тарелке. Джоан с удивлением взирала на мужа с другого конца стола; сначала в ее взгляде был упрек, потом он сменился быстрой гримасой то ли прощения, то ли признания его стратегического таланта. Между ними Маргарет, больше не откликавшаяся на детское ласкательное «Бин», слишком крупная для своих тринадцати лет, смотрела как бы с другой стороны, через стену слез, словно на что-то желанное в магазинной витрине, на отца, эту стеклянную груду осколков и воспоминаний. Но не она, а Джон, очищая вместе с матерью на кухне тарелки от остатков омара, задал вопрос:

— Почему папа плачет?

Вопрос Ричард расслышал, тихий ответ — нет. После этого раздался крик Бин: «Нет!..» — чуть преувеличенное выражение чувств, учитывая готовность к новости.

Джон вернулся с полной салатницей. Он скупо кивнул отцу и произнес одними губами, заговорщически:

— Она сказала.

— Что сказала? — громко, забыв про всю диспозицию, спросил Ричард.

Сын сел за стол, словно указывая отцу на его безумие своими подчеркнуто хорошими манерами.

— О разъезде.

Вернулись Джоан и Маргарет; Ричард уже не мог доверять своему зрению: ему почудилось, что младшая дочь уменьшилась в размере, что она испытывает облегчение от того, что детская страшилка наконец-то стала реальностью. «Ты знала, ты всегда знала!» — крикнул он через стол, вдруг ставший бесконечно длинным, но голос сел, и крик получился нечленораздельным. Откуда-то издалека он слышал голос Джоан — ровный, полный благоразумия. Она произносила заготовленный ими текст: это будет эксперимент, жизнь порознь летом. Они оба, она и папа, согласились, что так им будет лучше, у них появится место и время подумать; они друг другу родные люди, а вот почему-то несчастливы вместе…

Джудит, подражая материнскому деловитому тону, но с юношеской фальшью, слишком равнодушно, сказала:

— По-моему, это глупо. Либо живите, либо разводитесь.

Плач Ричарда, подобно волне, взметнувшейся и обрушившейся на берег, стал неудержимым. Но степень его удрученности была превзойдена удрученностью Джона: тот, раньше такой сдержанный, занимал за столом все больше места. Вероятно, его вывела из себя осведомленность младшей сестры.

— Почему вы нам не говорили? — воинственно спросил он басовитым, совсем не своим голосом. — Надо было сказать нам, что вы перестали ладить.

Ричард был так поражен, что попытался что-то сформулировать сквозь слезы:

— Мы ладим, в том-то и дело, поэтому даже нам самим не очевидно, что… — Завершение фразы должно было стать таким: «что мы больше друг друга не любим», но закончить так ему было не под силу.

За него договорила Джоан — в своем стиле:

— А своих детей мы всегда очень любили и продолжаем любить.

Но Джон уже разошелся.

— Кто мы для вас? — забасил он. — Так, мелюзга, народились, и все тут. — Сестра хохотнула, он поставил ее на место, передразнив: — Ха-ха-ха.

Ричард и Джоан одновременно поняли, что их младший сын захмелел от шампанского, налитого ему в честь возвращения домой Джудит. Стремясь оставаться в центре внимания, он взял сигарету из пачки Джудит, сунул ее в рот так, что она повисла на нижней губе, и по-гангстерски прищурился.

— Никакая вы не мелюзга, — возразил ему Ричард, — в этом вся штука. Вы выросли. Или почти выросли.

Сын чиркал спичками, но не прикуривал (они никогда не видели, чтобы он курил; он «хорошо себя вел» — это был его способ доказывать свою самостоятельность), а подносил к лицу матери, с каждым разом все ближе, позволяя ей их задувать. Наконец он запалил весь коробок, превратив его в трескучий факел, осветивший лицо Джоан. Пламя, отразившееся в каждой слезинке Ричарда, затмило ему взор, и он не заметил, как оно погасло. Он услышал голос Маргарет: «Хватит выпендриваться!», потом, прозрев, увидел, как Джон в ответ переламывает надвое сигарету, сует обе половинки себе в рот и жует, высовывая, чтобы подразнить сестру, язык с крупинками табака.

Джоан обратилась к нему с вразумляющей речью — прямо-таки фонтан благоразумия, только трудноразличимого:

— Я годами это твержу… дети должны нам помочь… мы с папой хотим…

Слушая, сын опустил бумажную салфетку себе в салат, скатал шарик из бумаги и салатных листьев и, засунув его себе в рот, стал озираться в поисках одобрения. Но смеха не раздалось.

— Веди себя как взрослый, — посоветовала ему Джудит, выпуская струйку дыма.

Ричард поднялся, поскольку не мог больше сидеть за этим столом, и вывел сына на свежий воздух. Сумерки были светлые, лучистые, как положено в разгар лета. Смеясь вместе с Джоном, он проследил, чтобы тот выплюнул салат и бумагу в куст пахизандры. Потом взял его за руку — крупную, шершавую, мужскую, хотя еще по-детски пухлую. Вместе они побежали мимо теннисного корта, на пустырь, где на кучах земли, оставленных бульдозером, цвели ромашки. За пятачком, где они часто играли в бейсбол, зеленел на вечернем солнце бугор, на котором каждая травинка выделялась так, что по нему можно было, как по миниатюре на пергаменте, изучать ботанику.

— Прости меня! — крикнул сыну Ричард. — Только ты старался мне помогать в этой проклятой возне по дому!

Всхлипывая, защищенный своими слезами и шампанским, Джон стал объяснять:

— Это не просто ваш развод, весь год неудачный, ненавижу эту школу, там не с кем дружить, учитель истории — зануда…

Они сели на бугре, дрожащие, но горячие от своих слез. Им стало легче разговаривать. Ричард попробовал сосредоточиться на грустном периоде в жизни сына: долгие уроки в будни, собирание моделей самолетов у себя в комнате по выходным, пока родители вели внизу бесконечные тихие переговоры, вынашивая свой разъезд… «Вот эгоизм, вот слепота», — размышлял Ричард, и у него опять щипало глаза.

— Мы подумаем, куда тебя перевести, — пообещал он сыну. — Жизнь слишком коротка, чтобы прожить ее несчастным.

Они сказали все, что могли, но им хотелось продлить этот момент, и они стали обсуждать школу, теннисный корт и то, будет ли он так же хорош, как в первое лето. Они провели инспекцию корта и кое-что на нем поправили. Ричард, греша высокопарностью из желания максимально использовать момент, повел сына на место, откуда открывался самый лучший вид на ленту реки стальной голубизны, на изумрудное болото, на разбросанные там и сям островки, бархатистые в свете заходящего солнца, на белые полоски пляжа вдали.

— Видишь, — сказал он, — красота никуда не девается. Завтра сможешь любоваться снова.

— Знаю, — ответил Джон нетерпеливо. Момент прошел.

Дома успели открыть белое вино, раз уже было выпито шампанское. Три женщины продолжали беседовать за столом. Место Джоан стало главным. Показывая ему свой профиль, не тронутый слезами, она спросила:

— Как дела?

— Все хорошо, — с обидой в голосе заверил он ее, хотя чувствовал облегчение, что без него общение не прервалось.

— Я не могла заплакать, — взялась она объяснять в постели, — потому что выплакала все слезы за весну. Это несправедливо: идея твоя, а ты изображаешь все так, словно это я тебя вышвыриваю.

— Прости, — сказал он, — я не мог остановиться. Хотел, но не мог.

— Нет, ты не хотел. Тебе понравилось. Ты добился своего — всем все объявил.

— Да, мне нравится, что все уже позади, — сознался он. — Какие же наши дети молодцы! Такие отважные весельчаки!

Джон, вернувшись домой, снова взялся в своей комнате за модели самолетов и время от времени кричал им вниз: «Не беспокойтесь, я в порядке!»

— А то, что они не оспаривали те причины, которые мы назвали! — не унимался Ричард, наслаждаясь снизошедшим на него чувством облегчения. — Никто не подумал о ком-то третьем, даже Джудит.

— Очень трогательно, — согласилась Джоан.

Он приобнял ее.

— И ты молодчина, так всех подбадривала! Спасибо тебе. — Он виновато поймал себя на том, что вовсе не ощущает, будто живет с женой врозь.

— За тобой еще Дикки, — напомнила она ему, и перед ним словно выросла в темноте черная гора, он почувствовал ее холод, ее тяжесть на своей груди. Старший сын оставался на его совести. Джоан не пришлось добавлять: «Эту грязную работу я делать за тебя не стану».

— Знаю, сделаю. Спи.

Через несколько минут ее дыхание замедлилось, стало глубоким, свидетельствуя о забытьи. Оставалось четверть часа до полуночи, поезд Дикки после концерта приходил в час четырнадцать. Ричард поставил будильник на час ночи. Он не высыпался уже несколько недель. Но стоило ему прикрыть веки, как начинали вспоминаться эпизоды этого вечера: Джудит, с отвращением выдыхающая дым в потолок, изумленно молчащая Бин, залитая солнцем зелень на пустыре, где сидели они с Джоном… Черная гора приблизилась, налегла на грудь, заворочалась у него внутри, он ощутил себя неподъемной глыбой. Першение в горле вырывалось наружу зловонным дыханием. Жена спала рядом как убитая. Когда, выведенный из себя горячим пульсированием век и тяжестью на душе, он встал и оделся, она проснулась и повернулась на другой бок.

— Джоан, если бы я мог перечеркнуть все сделанное, то так бы и поступил, — сказал он ей.

— С чего бы ты начал? — спросила она.

На это у него не было ответа. Вот кто умел придать ему смелости! Он обулся, не став искать в темноте носки. Из комнат детей доносилось мерное дыхание, внизу было пусто. Свет оставили гореть — было не до света. Он погасил все светильники, кроме люстры на кухне. Машина завелась, а он надеялся, что не заведется… На дороге не было ничего, кроме лунного сияния — призрачного спутника, отражавшегося от листьев на обочине, преследователя, заглядывавшего ему в зеркальце заднего вида, таявшего от света его фар. Центр городка не полностью вымер, несмотря на поздний час, но все равно выглядел как-то зловеще. На ступеньках банка с компанией молодежи в футболках прохлаждался молодой полицейский в форме. Напротив вокзала работало несколько баров. Посетители, тоже, в основном, молодежь, входили внутрь и выходили в теплую ночь, наслаждаясь летом. Из проезжавших машин доносились голоса; казалось, все ведут какой-то общий разговор. Ричард заглушил мотор и от усталости упал головой на сиденье справа, прячась от суеты и фар. Он казался себе хмурым убийцей из кинофильма, готовящим преступление среди окружающего веселого шума, но разве кино способно показать тот крутой скользкий склон, по которому в душе съезжает отрицательный герой? Карабкаться вверх невозможно — остается падать вниз. Обивка кресла, нагретая его щекой, знакомо запахла ванилью.

Свисток поезда заставил его поднять голову. Поезд пришел вовремя, а он надеялся на опоздание… Опустился изящный шлагбаум, радостно зазвонил колокольчик — поезд, поезд! Огромное вытянутое туловище из стали, содрогаясь, остановилось, исторгнув из себя сонных подростков, в том числе и его сына. Дикки не удивился, что отец встречает его в такой невозможно поздний час. Он вальяжно направился к машине с двумя друзьями, оба выше его ростом, и занял место рядом с отцом, что должно было выражать признательность. Друзья сели сзади. Ричарду полегчало: неизбежное откладывалось еще на несколько минут.

— Как концерт? — спросил он.

— Отлично! — ответили сзади.

— Так себе, — возразили оттуда же.

— Хорошо, — заключил Дикки, умеренный по характеру и настолько разумный, что в детстве от неразумности мира у него болели голова и живот, даже случалась рвота. Когда у второго темного дома был высажен последний друг, сын выпалил:

— Папа, я подыхаю от сенной лихорадки! День напролет кошу матушку-траву!

— У нас еще остались капли?

— Прошлым летом они совсем не помогали.

— Может, сейчас помогут? — Ричард развернулся на пустой улице. Путь домой занял несколько минут. Черная гора теперь норовила заткнуть ему горло.

— Ричард… — начал он и почувствовал, как съехавший вниз на сиденье, трущий глаза сын сразу подобрался, уловив в тоне отца неладное. — Я приехал за тобой не только чтобы облегчить тебе жизнь. Дело в том, что у нас с мамой есть для тебя новость. Ты крепкий парень, ты выдержишь. Новость грустная.

— Все нормально, — сказал сын тихо, но без колебания, словно напружинившись.

Ричард боялся, что его снова начнут душить слезы, но мужество сына стало ему примером, и он нашел силы, чтобы добавить голосу твердости.

— Новость грустная, но не трагическая, по крайней мере для тебя. Она не должна оказать практического влияния на твою жизнь, хотя эмоционально наверняка подействует. Ты продолжишь работать, а в сентябре вернешься в школу. Мы с твоей мамой гордимся тем, как ты вступаешь в жизнь, и совсем не хотим этому помешать.

— Ага, — бросил сын как ни в чем не бывало, садясь прямо. Они свернули за угол. Церковь, которую они посещали нерегулярно, громоздилась неподалеку, словно выпотрошенный форт. За лужайкой стоял дом женщины, на которой Ричард собирался жениться, в окне ее спальни горел свет.

— Мы с твоей мамой решили разъехаться, — сказал он. — На лето. Никаких юридических шагов, это еще не развод. Посмотрим, как все будет. Уже несколько лет мы не делаем друг для друга всего, что нужно для взаимного счастья. Ты это чувствовал?

— Нет, — сказал сын. Честный, неэмоциональный ответ, как «да» или «нет» на экзамене.

Довольный фактической стороной дела, Ричард стал пространно излагать подробности. У него квартира неподалеку, он всегда доступен, они договорились, что будут поочередно проводить с детьми каникулы, больше мобильности и разнообразия летом — достоинство новой ситуации для детей. Дикки внимательно слушал.

— Остальные знают?

— Да.

— Как они к этому отнеслись?

— Девочки — совершенно спокойно. Джон стал куролесить, кричал, съел сигарету, бросил в салат салфетку, признался мне, что ненавидит школу.

— Неужели? — удивился брат Джона.

— Представь себе! Школа волнует его гораздо больше, чем мы с мамой. Он выговорился, и ему полегчало.

— Неужели? — Повторение стало первым признаком его ошеломления.

— Да, Дикки. Я хочу кое в чем тебе признаться. Тот час, который я провел, дожидаясь твоего поезда, был худшим в моей жизни. Я чувствовал себя отвратительно, отвратительно. Мой отец умер бы, но так бы со мной не поступил.

Ему невероятно полегчало от этой речи: свою черную гору он свалил на сына. Вот они и дома. Стремительно двигаясь в темноте, Дикки вылез из машины и пересек освещенную кухню.

— Хочешь стакан молока, еще чего-нибудь? — окликнул его Ричард.

— Нет, спасибо.

— Хочешь, мы позвоним утром тебе на работу и скажем, что ты приболел?

— Нет, все в порядке, — тихо донеслось от его двери. Ричард ждал сильного хлопка, но дверь затворилась почти бесшумно. Тошнотворный звук.

Джоан провалилась в первое глубокое ущелье сна и никак не могла проснуться. Ричарду пришлось повторить:

— Я ему сказал.

— А что он?

— Собственно, ничего. Может, сходишь и пожелаешь ему спокойной ночи? Пожалуйста!

Она пошла, не надев халата. Он медленно разделся, натянул пижаму, поплелся по коридору. Дикки уже улегся, Джоан сидела с ним рядом, из радиоприемника у его изголовья чуть слышно звучала музыка. Когда она встала, невесть откуда взявшийся свет — луна? — очертил контуры ее тела сквозь ночную рубашку. Ричард сел на нагретое женой место на узком матрасе сына.

— Хочешь оставить радио включенным?

— Как всегда.

— Оно не помешает тебе уснуть? Мне помешало бы.

— Нет.

— Хочешь спать?

— Ага.

— Ну и хорошо. Ты уверен, что захочешь встать и идти на работу? У тебя выдалась непростая ночка.

— Захочу. Меня там ждут.

Только этой зимой он узнал в школе, что продление бодрствования совместимо с жизнью. В раннем детстве он спал так неподвижно, так сладко, что это тревожило его нянек. Подрастая, он все равно часто ложился спать раньше остальных троих детей. Даже теперь его могло сморить перед телевизором, и он ронял голову, раскинув загорелые волосатые ноги.

— Ладно, Дикки, спи. Послушай, я тебя очень люблю. Раньше я не знал как сильно я тебя люблю. Что бы из всего этого ни вышло, я всегда буду с тобой. Правда.

Ричард наклонился, чтобы поцеловать отвернутое лицо, но сын прижался мокрой щекой к его щеке, обнял и поцеловал прямо в губы, страстно, как женщину. В отцовское ухо он простонал одно слово — ключевое, отчетливое: «Почему?»

Это было как свист ветра в щели под дверью, как удар ножом, как распахнувшееся в пустоту окно. Ждущее белое лицо исчезло, темнота стала безликой. Ричард забыл почему.

Жесты

Этот жест Джоан был для него в новинку.

Она позвонила ему со станции — как догадывался Ричард, после обеда с любовником. Он проводил субботу с детьми, в доме, где Маплы раньше жили вместе. Ее новая «вольво» стояла под домом, и было удобнее поехать на ней, но он почему-то несколько минут не мог включить первую передачу. Пока он доехал до центра города, она уже успела спуститься по главной улице и подняться на холм, к парку. Стоял теплый сентябрь, листья еще не начали опадать, но воздух был кристально прозрачен. Они издали заулыбались друг другу. Она открыла дверцу, села и пристегнула ремень, чтобы прекратился напоминающий сигнал. Она разрумянилась от ходьбы, городская одежда смотрелась на ней униформой, при ней были маленькие пакетики — результаты шопинга. Ричард попытался развернуться на узкой улице, и пока он тормозил и переключался на задний ход, она начала:

— Дорогой…

Тут он и увидел этот ее странный жест — беззвучное постукивание пальцами одной руки по ладони другой, что-то среднее между веселыми аплодисментами ребенка и призывом к вниманию взрослого человека.

— Я решила тебя спровадить. Хочу попросить тебя покинуть наш город.

У него сразу участилось сердцебиение. Он тоже этого хотел.

— Хорошо, — сказал он осторожно. — Если ты считаешь, что справишься сама.

Он покосился на нее, проверяя, не шутит ли она; в ее серьезность ему было трудно поверить. Почтовый фургон, раскрашенный в красно-бело-синей гамме, затормозил позади них и засигналил — скорее напоминание, чем нагоняй, Маплов в городе знали. Они прожили здесь почти все годы своего супружества.

Ричард нашел заднюю передачу и завершил разворот. Новая, еще не обкатанная машина полетела как птица: казалось, аплодисменты хозяйки придали ей бодрости.

— Все застряло в неподвижности, — объяснила она. — Нужен толчок.

— Я ее не брошу, — предупредил он.

— Можешь не повторять, уже слыхали.

— Ты тоже, как я вижу, не бросаешь его.

— Бросила бы, если бы ты попросил. Ты просишь?

— Нет, боже сохрани! Он — все, что у меня есть.

— Вот видишь. Отправляйся куда хочешь. Думаю, в Бостоне детям было бы интереснее всего, и тебе нескучно.

— Согласен. Когда, по-твоему, это должно произойти? — В ее профиле появилась хрупкость, и он боялся сказать лишнее слово, нагрубить. Он затаил дыхание, пытаясь приподняться над дорогой вместе с машиной, позаимствовать ее легкость. У старого каменного моста они наехали на колдобину. Лицо Джоан скрыл сигаретный дым.

— Как только ты найдешь себе жилье, — ответила она. — Через неделю. Это слишком быстро?

— Пожалуй.

— Грустное известие? Я поступаю с тобой бесчеловечно?

— Нет, все чудесно, ты, как всегда, сама мягкость и справедливость. Все правильно. Просто, я сам не смог бы этого сделать. Не понимаю, как ты собираешься жить здесь без меня.

Он увидел уголком глаза, как она поворачивается, сам тоже повернулся. Она вспыхнула, выражение лица стало озорным, дерзким. Наверное, она пила за обедом вино.

— Запросто! — заверила его Джоан. Он знал, что это блеф, что она храбрится, просит передышки. Но он промолчал, отказавшись от спора. Теперь ее гордость была его союзницей.

Дорога виляла между почтовыми ящиками, между деревьями, вид которых все же свидетельствовал о начавшейся осени.

— Чья это идея — его или твоя? — спросил он.

— Моя. Эта мысль посетила меня в поезде. Просто, Энди сказал, что я все время тебя кормлю.

Когда кончилось лето, проведенное ими врозь, Ричард поселился в лачуге на берегу моря, в двух милях от дома; он пытался себе готовить, но гораздо проще для него самого и лучше для детей было ужинать у Джоан. Он привык к ее стряпне; собственно, его тело, каждая клетка, состояло из приготовленной ею еды. После ужина они выпивали по рюмочке; в это время дети (двое уехали учиться, другие двое еще жили дома) делали уроки, смотрели телевизор. Выпивка порождала разговоры и откровения, резкие слова, покаянные слезы, иногда даже карабканье наверх, в постель, из чрезмерной любви к своей второй половине. Она была права: ситуация сложилась нездоровая, тупиковая. Двадцать лет, приличествующие для взаимной любви, истекли.

На второй день поисков он нашел в Бостоне подходящую квартиру. У риелторши были рыжие волосы, круглая попка и маска из грима, средство скрыть молодость. Поднимаясь и спускаясь по лестницам у нее за спиной, Ричард был счастлив и одновременно напуган. Устав от него больше, чем он от нее, она с трудом засунула в замочную скважину ключ, толкнула плечом дверь и каким-то беспомощным жестом предложила ему оценить квартиру.

На полу не оказалось обычного ковра от стены до стены, и это был не потрескавшийся паркет, а черно-белая плитка, как на картине Вермеера. В окне он увидел небоскреб и решил, что выбор сделан. Небоскреб, знаменитый бостонский долгострой, был прекрасным бедствием, славился именно своим плачевным состоянием (с него все время обваливалось стекло) и красотой: архитектор являлся вдохновенным творцом. Он мечтал о невидимом и при этом огромном здании, стекла которого должны были отражать небо и старый кирпичный Бостон, дому полагалось таять в небесах. Вместо этого стекла с отражением небесной голубизны падали на улицу, поэтому их постепенно заменяли уродливой черной фанерой, ничего не способной отразить. Кое-какая отражающая площадь на фасадах все еще оставалась, и из кривого старого окошка внезапно подвернувшейся квартиры можно было любоваться этой колоссальной голубизной, вертикальной родственницей горизонтальной голубизны моря, которая приветствовала Ричарда по утрам в промозглом холоде его нетопленой хижины.

— Прекрасно! — сказал он своей рыжей проводнице, та в ответ приподняла угольные бровки. Договор об аренде он подписывал дрожащей рукой; в графе «семейное положение» написал «раздельное проживание». Свою новость он сообщил по телефону-автомату не жене, которая расстроилась бы, а любовнице, тоже находившейся далеко.

— Нашел! И уже подписал договор о найме. Среди всей этой писанины оказалось всего одно простое предложение: «Никаких водных кроватей!»

— У тебя дрожит голос.

— У меня чувство, что я породил черную дыру.

— Не хочешь — не надо. — По тону Рут и по ее паузе Ричард догадался, что она берет сигарету или пепельницу, готовясь к сеансу утешения возлюбленного.

— Как раз хочу. Она тоже хочет. Все хотят, чтобы я это сделал! Даже дети. Хотят — или делают вид.

Последнюю фразу она проигнорировала.

— Опиши мне квартиру.

Он запомнил только клетчатый пол и вид на голубое бедствие, отражающее плывущие в небе облака. И еще рыжую риелторшу. Та объяснила, где покупать еду, где прачечная. Ему понадобится прачечная?

— Звучит недурно, — ответила издалека Рут, когда он все ей выложил. Потный черный почтальон и еще один страждущий ждали, скоро ли он освободит телефонную будку. Он уже ненавидел город с его столпотворением, с его ненасытностью.

— Что тут недурного? — не сдержался он.

— Ты расстроен? Не хочешь — не делай.

— Перестань повторять одно и то же! — Оба соблюдали тягостную формальность: делали вид, что свободны внутри своих рушащихся браков, что могут поступать как им вздумается. В этой игре под названием «виноватая уклончивость» Рут достигла вершины мастерства. Ее слова часто казались не словами, а черными шашками на игральной доске, данью жесткому этикету. Не то что слова его жены, всегда раскрывавшиеся внутрь, пропитанные смыслом.

— Что еще мне сказать, кроме того, что я тебя люблю? — спросила Рут. С дальнего конца телефонной линии донесся резкий выдох. Он представил себе этот жест: отвернувшись от трубки, она натужно выпускала воздух; у нее была манера изображать крайнее нетерпение, даже если она никуда не торопилась, тушить сигарету, выкуренную только наполовину, крошить ее нетерпеливыми пальцами, словно прерванную на середине сердитую фразу. Его уязвляла ее нарочитая небрежность, как уязвлял любой напрасный жест. Ему захотелось бросить трубку, но это тоже был бы напрасный жест, поэтому он аккуратно повесил ее на рычаг.

Став одиноким жильцом, он убедился в своей скаредности. Выпроводив женщину, он спешно восстанавливал холостяцкий порядок, опорожнял пепельницы, которые после Рут были набиты длинными, преждевременно умерщвленными телами, а после Джоан — окурками немногим длиннее фильтров. Женщины, как он подмечал с неожиданным удовольствием, если и изъявляли готовность у него прибрать, то это был только формальный жест: кровать после них оставалась развороченной, посуда грязной, пепел они систематически стряхивали во все три пепельницы (стеклянную, глиняную и импровизированную — крышку от кастрюльки), словно это были базы в бейсболе, касаться которых требуют правила игры. Опорожняя их, он с улыбкой избавлялся как от страшноватого морга, устроенного Рут, так и от аккуратного гнездышка, свитого из фильтров Джоан, скромного, словно белая галька в вазе для нарциссов. Когда он критиковал Рут за тушение недокуренных сигарет, она возражала с немигающей уверенностью в правоте своего внутреннего устройства, что для нее, для ее здоровья гораздо полезнее не тянуть с тушением сигареты; разумеется, она была права, лучше разрушать все вокруг, чем саму себя. Рут воплощала собой любовь, жизнь, за это он ее и любил. Но навязчивая бережливость Джоан, ее невысказанный инстинкт смерти были ему так же знакомы и дороги, как ее экономный почерк и упругие темные колечки волос на лобке, поэтому при опорожнении ее пепельниц Ричард тоже улыбался. Эта его улыбка также была сродни жесту, предназначенному для зрителя. Он начал лицедействовать еще перед родителями, бабушками и дедушками, братьями и сестрами, перед домашними питомцами, потом развил свой талант перед соучениками и учителями, позже достиг новых высот перед собственными детьми, сначала восхищавшимися им, поэтому даже в одиночестве не мог перестать кривляться. Для этого он обзавелся компаньоном, обожателем извне — голубым небоскребом. Его присутствие он постоянно чувствовал.

При своей голубизне небоскреб был еще и зеленоватым, чем превосходил небеса. Сначала Ричард недоумевал, почему отражаемые им облака плывут в ту же сторону, что и облака позади него. Потом, призвав на помощь пространственное воображение, он сообразил, что зеркало не отправляет наши движения в противоположную сторону, хотя перемещает нам уши и заставляет дергаться рот, так что даже лицо любимой выглядит в зеркале уродливым, таким — вот странная мысль! — каким всегда видит его она сама. Он понял, что зеркало, стоящее в гуще марширующей армии, не повлияет на ее движение; нередко отраженная половинка одного облака продолжала половинку другого, частично прятавшегося за фасадом; реальность и отражение двигались вместе, пронзаемые, как стрелой Купидона, следом реактивного лайнера. Бетонно-зеркальное бедствие высвечивало самое сердце города. По ночам оно выглядело вереницей мутноватых огней, похожей на плывущий в небе изящный корабль, в дождь или в туман совсем пропадало, хотя в непогоду Ричард с особенной отчетливостью видел кирпичные трубы и железные шпили города. Даже становясь невидимым, город никуда не девался, как никуда не девался сам Ричард, его душа. Он пытался анализировать логику замены окон, соотношения стекол и дыр. Никакой логики он не выявил, кроме неспешной работы трудяг невидимок, с пчелиной безмозглостью освобождавших и снова заполнявших стеклянные ячейки. Задерживаясь у своего окна надолго, он мог наблюдать явление сродни конденсации капли росы: пространство, только что ничего не отражавшее, начинало блестеть, отражать внешний мир, становилось зеленовато-голубым. Минуло несколько дней, прежде чем до него дошло, что на старом волнистом стекле у самого его носа призраки, то есть прежние жильцы, оставили нанесенные алмазом инициалы, имена, даты; комичнее всего была самая глубокая надпись, две трогательные строчки:

«Этим кольцом

Я с тобой обручаюсь».

Какой же богатый слой прожитых жизней накрывает невидимым куполом радости нынешнего города! Шагая по улицам, он поражался собственному счастью. Он боялся грусти, чувства вины, скуки. Вместо этого его дни оказались туго набиты делами по списку, походами за едой и предметами быта, встречами с такими сомнительными заменителями жены, как прачечная-автомат, где студенты изучали Гессе, пощипывая подбородки, пока их одежда ворочалась в барабанах, а молодые чернокожие домохозяйки, мурлыча себе под нос, складывали свое белоснежное постельное белье. Что за неожиданное наслаждение — идти в темноте домой, прижимая к себе горячую, как свежий хлеб, чистую одежду, мимо эркеров Бэк-Бэй, мерцающих, словно выставочные стенды! Он чувствовал собранность, бодрость, сознавал свою правоту в этот час, который он, живя в пригороде, проводил бы уже со второй рюмкой, приходя в себя после напряженной дороги домой и ожидая ужина. Ему нравилось носить домой съестное, нравилось готовить себе и потом съедать приготовленное, внимая органу Баха или саксофону Сиднея Беше и заглядывая в книгу на специально приобретенном для этой цели пюпитре. Ему нравилась старая стандартная игра: потребление пищи, прежде чем она испортится, молока, прежде чем оно свернется. Ему нравились смелые самолеты в буром ночном небе — второй, более тонкий городской слой поверх первого, пение полицейских сирен, оповещавшее о чужих, не его бедах. Такое счастье не могло длиться долго. Это был антракт, отпуск. Поразительно чистый и справедливый отпуск, прямолинейный, достойный, хотя и подпорченный внезапными ямами страха и растерянности. Каждому часу требовалось место в графике, иначе грозил провал. Ричард двигался, как жучок-водомерка, как рикошетящий от воды камешек, по глянцевой поверхности своей новой жизни. Он повсюду бродил пешком. Однажды подошел к основанию голубого небоскреба, своего компаньона и очевидца. Громадина вызывала ужас. Тщательно огороженные, обвитые колючей проволокой тоннели, охраняемые лающими полицейскими, защищали пешеходов от падающих стекол, а владельцев здания, уже потерявших миллионы, от новых исков. На тесную стройплощадку, тонувшую в какофонии звуков, со всех сторон наползали грозные самосвалы. Нижние этажи уже были заколочены мрачной черной фанерой; казалось, что здание, наверху такое воздушное, внизу пустило мерзкие извилистые корни. Больше Ричард в ту сторону не ходил.

Когда его навещала Рут, они устраивали игру: натирали средством «Брило Пэд» одну белую клетку пола а-ля Вермеер, что со временем обещало воцарение чистоты на всей площади. Черные клетки игнорировались. Голая Рут, стоящая на коленях, походила на упитанную лошадку: грива длинных развевающихся волос, мягкие груди, болтающиеся в такт широким круговым движениям. Имелась и нижняя грива — таковой при обзоре сзади выглядели светлые прямые волосы у нее между ног. Из-за этой позы ей редко удавалось привести в порядок более одной клетки за один раз. Когда Ричард был один, он распоряжался своим временем аккуратно, но у них двоих оно пускалось вскачь. Поговорить удавалось разве что в конце, когда она уже бралась за ручку двери.

— Наверное, на закате это здание выглядит потрясающе? — спрашивала она.

— Я люблю это здание. И оно меня любит.

— Нет, тебя люблю я.

— И не хочешь мной делиться?

— Не хочу.

Квартира вызывала у нее хозяйские чувства; когда он говорил, что Джоан тоже приходила и просто так, «смеха ради», спала с ним, своим мужем, Рут орала в телефон:

— В нашей постели?

— В моей, — поправлял он ее с несвойственной ему твердостью.

— В твоей, — уступала она хриплым, как у заспанного ребенка, голосом. Когда разговор наконец иссякал, ему требовалось отдохнуть, глядя на неодушевленного друга-гиганта, одна сторона которого становилась розовато-лиловой, другая небесно-голубой, с отражением перистых облаков. Он читал на нем, как во взгляде бессловесного зверя, историю о красоте и о мучении, об обреченной на гибель простоте, о времени. Все краски поглотит угольная мутность, и воцарится ночь. Ричард видел все хуже и с раздражением читал в сотый раз бесстыдную, благочестивую надпись, скучную мольбу, подожженную пламенем заходящего солнца:

«Этим кольцом

Я с тобой обручаюсь».

Рут перестала носить обручальное кольцо несколько месяцев назад. Являясь к нему на ночь, она нанизывала на голый палец колечко с бриллиантом — наследство, неохотную уступку надувательству. Когда она протягивала руку к окну, к свету, по комнате катилась планетарная система радуг, посылавшая сигналы небоскребу. В нью-йоркском отеле она признавалась, что недовольна отказом от собственной фамилии ради фамилии Ричарда.

— Так удобнее, — объяснял он. — Это жест.

— Но мне нравится быть той, кто я есть сейчас, — не унималась она. Это и была ее главная драгоценность, нерушимая и ослепительная: она нравилась сама себе.

Однажды на Манхэттене они разлучились, она вернулась раньше его и попросила ключ, назвав номер комнаты. У нее спросили фамилию — так в отеле было принято, одного номера было мало.

— Какую же фамилию ты назвала? — поинтересовался Ричард в паузе.

Ее отсутствующий взгляд свидетельствовал о том, что она снова колеблется, как тогда в гостиничном вестибюле. До замужества она была учительницей начальных классов, и эта манера оставалась у нее до сих пор: строгость, вытаращенные глаза, командирский тон; он представлял ее у доски, перед целым классом маленьких непосед.

— Я назвалась миссис Мапл.

— Правильно сделала, — с улыбкой одобрил Ричард.

Пригласить Джоан на ужин казалось чем-то противозаконным. Она сама предложила ему поужинать вдвоем «забавы ради», после одного из воскресений, проведенных им с детьми. Он прожил в Бостоне уже два месяца, старые привычки сменились новыми, теперь было соблазнительно побыть без детей, предпочитавших скучать у телевизора, а не в обществе этого суетливого визитера.

— Хватит твердить мне, что тебе скучно! — прикрикнула она на Джона, самого послушного из детей, вызывавшего у отца наиболее сильное чувство вины. — В четырнадцать лет все скучают. Я в четырнадцать лежала и читала научную фантастику, а ты лежишь и смотришь свое кун-фу. Я хоть читать училась.

— Мне интересно, — возразил Джон срывающимся подростковым голосом, боясь, что его отвлекут от особенно животрепещущего эпизода медленного тай-чи. Живя здесь, Ричард смотрел с ним эту программу достаточно часто, чтобы признать, что она в каком-то смысле неплоха: восточная невозмутимость героя, иногда оживавшего от приступов мистической ярости, учила ребенка некой этической системе, подобно тому как Ричард впитал правила поведения из дешевых кинофильмов и комиксов; беспристрастности его учил Богарт, учтивости и бесшабашности — Эррол Флинн, двойственности и лживости — Супермен.

Он опустился на одно колено перед диваном, на котором валялся его сын с пушком над верхней губой и по-мужски черными бровями, упорно таращившийся на мерцающий экран; сам Ричард чуть не дал петуха, когда спросил:

— Может, было бы не так скучно, если бы папа по-прежнему жил здесь?

— Н-е-е-е-т! — тут же последовал нетерпеливый ответ, словно вопрос давно ожидался. Он это серьезно? Он ни на мгновение не отвел глаз от экрана — может, из страха выдать себя, а может, от неподдельной скуки, внушаемой ему родителями, их жестами. То ли дело телевизор: там жесты убивали. Ричард сменил свою коленопреклоненную позу мольбы на вертикальную, услышав, как спускается по лестнице Джоан. Она приготовилась к выходу, надела нарядное черное платье с фигурным вырезом и с отделанным мексиканским серебром воротником. Он насторожился. Иначе он не мог.

Но после коктейлей, морепродуктов и вина его настороженность стала неуместной, и он, глядя на такое знакомое и одновременно такое чужое лицо напротив, услышал собственный голос:

— Она красотка, и она меня любит. — Он сам смутился от своих слов, как сын, обнаруживший, что мать, изображающая вежливое внимание, на самом деле совершенно безразлична к его рассказу о спортивном соревновании. — Только она все выкладывает начистоту и хочет, чтобы ей тоже все выкладывали. Это как опять угодить во второй класс. Хуже всего то, что при всей этой откровенности, при всем замечательном сексе она для меня все еще не такая реальность, как… как ты. — Он осекся: все-таки зашел слишком далеко.

Джоан положила левую руку, по-прежнему с обручальным кольцом, на скатерть — разумный, уравновешенный жест.

— Она станет реальностью, — заверила она его. — Это дело времени.

Внешне все выглядело по-прежнему. Официантка, раньше учившая их детей в воскресной школе, приветствовала их так, как будто их брак оставался в прежней нетронутости; они посещали этот ресторан три-четыре раза в год и не нарушили традицию. Они были знакомы с рыжим подрядчиком, построившим этот псевдоантичный флигель лет двенадцать назад, обанкротившимся, удравшим из города, но, как ни странно, не упавшим духом. Память Ричарда металась между столиками. Другая пара, постарше Маплов — муж некогда состоял вместе с ним в городском комитете, — подошла к их столику с обязательными американскими улыбками и веселыми приветствиями. Не знают? Хотя, какая разница, в этой стране все временно. Маплы в ответ дружно поприветствовали их; только когда пожилая пара удалилась, они перевели дух. Джоан проводила взглядом две спины.

— Интересно, что такое есть у них, чего не оказалось у нас, — сказала она.

— Возможно, у них было меньше, вот они и не ждали большего, — предположил Ричард.

— Это слишком просто. — Она не столько сопротивлялась его завуалированным комплиментам, сколько была за них признательна. Сопротивляйся же!

— Как, по-твоему, дела у детей? — спросил он. — Джон какой-то замкнутый.

— Он такой и есть. Хватит к нему цепляться.

— Просто не хочу, чтобы он вообразил себя твоим маленьким мужем. Дом теперь кажется таким огромным!

— Это ты мне говоришь?

— Прости. — Ему действительно было стыдно, подтверждением чему были его руки на столе ладонями вверх.

— Просто поразительно, что двоим людям перестало хватать целой бутылки вина! — воскликнула Джоан.

— Заказать еще одну? — Втайне он пришел в смятение: расточительство! Увидев это, она сказала:

— Нет, просто перелей мне половину своего бокала.

— Можешь выпить весь, — ответил он, делая так, как ему сказали.

— Говоришь, у вас с ней замечательный секс?

Этот вопрос застал его врасплох, он испугался нежелательного развития беседы. Они с Рут придерживались этикета независимого адюльтера, а с Джоан надо было подчиняться некоему кодексу раздельного проживания.

— Так всегда бывает, когда двое не муж и жена.

— Зуб даешь, белый чувак? — Глотнув его вина, Джоан стала неудержимо веселой. Она приблизилась к нему настолько, насколько позволил стол. — Ты должен обещать, — слово «обещать» она сопроводила жестом негодования на саму себя, — никогда никому этого не говорить, даже Рут…

— Наверное, тебе не стоит мне это рассказывать. Не надо.

Он понял, почему до сих пор она была такой немногословной; ей давно хотелось поговорить о своем любовнике, он грел ее изнутри, как растущий плод. Теперь она решила его выдать.

— Прошу тебя, не надо! — сказал Ричард.

— Что за формализм! Ты единственный, с кем я могу поговорить. Из этого ничего не следует.

— Ты говорила так о том, что мы с тобой спим в моей квартире.

— Она против?

— Еще как!

Джоан захохотала, и Ричард в тысячный раз поразился совершенству ее зубов, этих ровных, закругленных, белоснежных, очерченных губами доказательств безупречности черепа и незапятнанности души. Ликуя и торжествуя, она принялась откровенничать про себя и Энди: как он воевал с гостиничным персоналом из-за отсутствия полотенец в снятом на несколько часов номере, как он всякий раз засыпает после секса ровно на семь минут. Ричард много лет знал этого Энди — стройного смуглого эксперта по корпоративному праву, разведенного участника изощренного слияния бизнес-гигантов. Щеголь и прилежный прихожанин, тот по поводу и без проявлял достоинство и, видимо, клюнул на поверхностный лоск Джоан, на ее самообладание в стиле Новой Англии, а не на жившего у нее внутри бесенка.

— Мой психоаналитик считает, что у Энди был симбиоз с тобой, а теперь, когда ты ушел, он мне кажется нелепым.

— Он не нелепый, а хороший, верный, красивый, состоятельный. Он прелесть. У него один изъян — любовь к тебе.

— Хочешь сказать, что он защищает тебя от меня? Его пуговицы!.. На застегивание всех своих пуговиц ему требуется не менее четверти часа. Если бы шили мужские костюмы-четверки, он бы носил такие. А мытье!.. Он каждый раз моет все.

— Хватит! — не выдержал Ричард. — Прекрати все это мне рассказывать!

Но у нее уже кружилась голова среди вращающихся зеркал ее измен, лицо так разгорелось, вся она так трепетала, что официантка, наливая им кофе, сочувственно хихикала. Лицо Джоан уже напоминало цветом пион, бледно-голубые глаза стали почти прозрачными. Он разглядел сквозь ее слова, что она хотела сказать: эти любовники, пусть мы их и любим, не мы, они не так священны, как реальность. Реальность — это мы. У нас дети. Мы отдавали друг другу наши юные тела. Мы давали обещание вместе состариться.

Джоан рассказала об одном случае у нее дома, то есть в доме, раньше принадлежавшем им обоим, когда внезапно заявился водопроводчик. Ричарду пришлось смеяться вместе с ней. Проблемы с трубами были старой шуткой, непрекращающейся сагой.

— Звонок в дверь. Врывается мистер Келли — ну, ты знаешь, как в спальне слышно все происходящее на кухне, мы сами от этого страдали… — Она подняла глаза, чтобы убедиться, что он понял намек. Он кивнул, она продолжила: — В самый ответственный момент! — И жестом, родственным постукиванию пальцем по ладони в машине, на которое он когда-то обратил внимание, она изобразила в воздухе букву «о», словно собралась написать все слово «ответственный». Движение было энергичное, но робкое, изящное, но неуверенное, доверчивое; он понял весь его смысл, понял и другое: что она никогда, никогда не перестанет жестикулировать у него внутри, что бы их ни разлучило, даже смерть — ее жесты останутся, высеченные в хрустале.

Развод

(отрывок)

Ричард Мапл не знал, что хуже: происходящее с ним или смерть. Его жена сидела, скрючившись, на их прежней общей кровати и, всхлипывая, рассказывала ему о своем настроении: она чувствовала себя побитой, ею владела депрессия, она была близка к самоубийству. Они прожили врозь полтора года, но ничего этим не добились, язва даже не начала зарубцовываться, вся она была одной зияющей раной, вопившей: «Вернись!»

Она старела: когда она в плаче роняла голову, кожа под глазами морщилась и шла пятнами, в уголках рта обозначились морщины. Это трогало его даже больше, чем красота. Она инстинктивно сложила руки на коленях — белизна на черной фланели юбки; благодаря йоге она сохранила гибкость, на которую еще не покусился возраст, сжалась, как пружина, превратилась в ядро, полный разрушительной энергии пушечный снаряд.

— Прости, — говорила она, — я не нарочно. Мне бы хотелось быть жизнерадостной и храброй, махнуть на все это рукой. Удивительно, но даже дети…

— Особенно дети, — поправил он ее. — Они держатся отлично.

— А я нет? — спросила Джоан чуть менее безнадежным голосом, воодушевившись от жажды справедливости. — Я тоже держусь, просто… — Морщины, эти слезы плоти, стали еще заметнее. — Каждое утро, проснувшись, я вспоминаю причины, мешающие мне прыгнуть в реку. Ты не знаешь, что это такое.

Она была права, как всегда: он был этому чужд. Представляя, как она прыгает в реку, он думал только о ледяной воде и о тяжести набухшей от воды фланелевой юбки. Она была отличной пловчихой, а речка не отличалась глубиной.

— А ты знаешь, каково мне было столько лет лежать рядом с тобой в бесполезном ожидании?

— Знаю, знаю, ты тысячу раз это повторял. Да, кое-что происходило, очень редко, но мне сейчас не до споров. Я жалуюсь не на факты, а просто… просто…

— Просто тебе хочется умереть, — закончил он за нее.

Она кивнула и всхлипнула.

— А еще я думаю о том, как это оскорбительно для всех, для детей.

Изучая ее, восхищаясь ее компактной, симметричной позой, он хотел умереть вместе с ней; он чувствовал, как она корчится у подножия белой стены у него внутри. Ему хотелось вырваться из всего этого, из жизни и здоровья, которые он приобрел, уйдя от нее, из мелких, тщетных усилий стать счастливым. Его счастье, его здоровье сейчас казались мелочами по сравнению с их священным несчастьем на двоих. Но выхода не было, оставалось брести вперед наугад, подобно солдату, воюющему под поблекшими лозунгами за проигранное дело.

— Жизнь со мной тоже вгоняла тебя в депрессию, — сказал он Джоан. Снова один из лозунгов.

— Знаю и не обвиняю тебя. Я не требую, чтобы ты что-то сделал, просто хочу, чтобы…

— Что? — Он переминался на ноющих ногах, поглядывая на часы. Он торопился на встречу.

— Чтобы понял!

— Если я еще что-то пойму, то это кончится полным параличом, — сознался он. — Чем, кроме возвращения, я могу тебе помочь?

— Это не поможет, об этом я не прошу.

Он не верил ей, но от одной вероятности того, что она говорит искренне, у него алчно подпрыгнуло сердце — так подпрыгивает рыбешка, ловящая брошенный в аквариум корм. Только у этого корма был горький вкус.

— Тогда чего бы тебе хотелось, милая? — Он сразу пожалел, что назвал ее «милой». Как он ни пытался слить воедино, вытянуть в одну струну все свои измены, они упрямо множились и ветвились.

— Чтобы ты понял, каково мне.

— Если бы я лучше понимал, каково тебе, то мы, вероятно, к этому не пришли бы. Но мы пришли. Теперь дай этому совершиться. Так ты только терзаешь всех, начиная с самой себя. У тебя есть здоровье, дети, деньги, дом, друзья — всё, кроме меня. Вместо меня у тебя свобода и достоинство, которых ты не имела раньше. Скажи, что я делаю не так! — взмолился он.

Эти его слова вызвали у нее смех, похожий на кудахтанье; он вдруг смекнул, что своей неподвижной позой она сильно смахивает на курицу-наседку.

Он уже опаздывал, и Джоан это знала. Ему было пора бежать.

— У тебя впереди еще долгая жизнь, — продолжил он. — Тебе грешно говорить о смерти. Зачем все это тянуть? Мне это отвратительно. Хватит мазать меня клеем. Я прихожу сюда видеться с детьми, а не чувствовать себя по твоей милости виноватым.

Она наконец подняла глаза.

— С таким же успехом можно возложить вину на… — Оба ждали, какое сравнение она выберет. — На ножку кровати! — заявила она, назвав ближайший к себе предмет, и оба рассмеялись.

Нижеозначенные Маплы

Они всегда были удачливой парой. Когда они решили, наконец, расстаться, им опять повезло: пуританское сообщество, в котором они жили, приняло новую поправку к своему трещащему по швам, перегруженному своду законов о разводе — об «ответственности без вины». В ней говорилось о совместном письменном показании под присягой: «Нижеозначенные Ричард Ф. и Джоан Р. Мапл клянутся, зная, что лжесвидетельство карается по закону, что их брак непоправимо распался». Когда Ричард читал этот документ в своей бостонской квартире, текст почему-то казался ему таким торжественным, что он представлял себе, как они с Джоан рука об руку прибегают на вечеринку, где ливрейный привратник провозглашает их имена, после чего их осыпают конфетти и поливают шампанским. За долгие годы брака они побывали на множестве вечеринок и на каждой испытывали подъем, надеялись на новую удачу.

К аффидевиту прилагались устрашающие финансовые бланки и требование копии свидетельства о браке. Они успели пожить и в Нью-Йорке, и в Лондоне, на островах и на фермах, однажды летом даже в бревенчатой хижине, тем не менее их брак был заключен в нескольких остановках метро от того места, где теперь стоял с почтой в руках Ричард. Со дня бракосочетания он ни разу не бывал в кембриджской ратуше. Тогда родители доставили его из отеля в Коннектикуте, где все они ночевали, приехав из Западной Виргинии; чтобы не опоздать, пришлось встать в шесть утра, поэтому он почти всю дорогу ехал, накрыв голову пальто в надежде еще поспать. Он вспоминал себя теперь, как какое-то морское существо без костей, прятавшееся под своим медузоподобным пальто: иногда существо с чувством безнадежности высовывалось наружу и видело согретое солнышком извилистое побережье. Было туманное июньское утро. Когда ближе к полудню они добрались до Кембриджа и притащились с сундуками свадебной одежды к квартире Джоан на Эйвон-стрит, невеста принимала ванну. Ричард не помнил, кто тогда находился в квартире, кроме нее; его воспоминания о том дне были отрывистыми, более или менее отчетливые картинки терялись на общем неразличимом фоне. Неба и облаков не было, был только туман и не отбрасывающий теней солнечный свет на кирпичах Брэттл-стрит, белые шпили Гарварда, здоровенные прокаленные жарой автомобили. Ему был двадцать один год, президентом являлся Эйзенхауэр, невеста находилась за дверью и запрещала ему заходить, поскольку увидеть ее было бы плохой приметой. Кто-то хихикал и плескался вместе с ней. Кто? Сестра? Мать? Ричард привалился к двери ванной, слыша на лестнице позади себя возню своих родителей, пыхтевших, но не перестававших переговариваться. Он представлял Джоан в ванной: розовые пальчики ног, прилипшие к шее волосы, скользкие груди в мыльной пене. На этом эпизод завершался, начинался следующий: как они с Джоан увязли в полуденной автомобильной каше на Сентрал-сквер. На ней было выгоревшее летнее платье, он старался не смотреть на нее до церемонии, чтобы не сбылась дурная примета. Вряд ли другие женихи тоже ехали на свою свадьбу, укутав голову в пальто, как дети, прячущиеся от грозы. Держась за руки, малютки, словно Гензель и Гретель, — такой он видел эту парочку сейчас, — они вбежали по нескончаемой лестнице под пышные бурые своды и исчезли.

Мир изменился, но кембриджская ратуша осталась прежней. Круглый замок — подражание Средневековью, красный песчаник и розовый гранит, огромное здание в окружении приземистых строений. Внутри все было отделано лакированным дубом, бледным и мерцающим. Ричарду запомнилось, как он получал свидетельство внизу, через зарешеченное окно с медной табличкой, но теперь стрелка требовала подняться наверх. От колоссальной важности того, что он делал, у него дрожали колени и жгло желудок. Он свернул за угол. На огромной территории, среди зеленых письменных столов и громадных папок на стальных стеллажах, царила пожилая леди.

— Мне нужна к-копия свидетельства о браке, — обратился он к ней.

— Год?

— Простите?

— Год выдачи свидетельства о браке.

— Тысяча девятьсот пятьдесят четвертый.

Произнесенный год показался далеким, словно звезда, но сам он был таким же юным, как тогда, также потел от летнего зноя. Чиновница записала фамилии и дату и отправилась в архив, слишком далеко находилось событие, которое он вознамерился исправить.

Когда она вернулась, Ричард заметил, что она прихрамывает. Папка, которую она притащила, имела размах страниц в добрые три фута, настоящая колдовская книга. Она перелистывала страницы так осторожно, словно они могли вдруг кануть в пропасть напрасно прожитых жизней и прошлых времен. Наверное, когда-то у нее были пламенные рыжие волосы, но теперь они потускнели до абрикосового оттенка и застыли в завитках перманента, безжизненных, как сухая бумага.

— Нашла, — сообщила она с холодной улыбкой. — Вот и вы.

Ричард увидел длинную красную строчку: девичья фамилия Джоан, рядом — его. Джоан назвалась учительницей (она преподавала рисование; он уже забыл ее синий халат, весь в пятнах краски, запах клея от пальцев, велосипед, на котором она ездила на работу даже в самые холодные дни). Сам он был записан студентом. Его удивили их разные домашние адреса: вестибюль на Эйвон-стрит, лестничная площадка в Лоуэлл-хаус, забытые двери, открывающиеся в коридор общих адресов, которые протянулись из прошлого в настоящее. Их подписи… Нет, читать их подписи, даже вверх ногами, было для него невыносимо. Подпись Джоан выглядела тверже.

— Вам одну копию или несколько?

— Достаточно одной.

Суетясь так, словно она не делала то же самое уже тысячу раз, бывшая рыжеволосая красавица, разглаживая лист и часто макая старинную ручку в чернильницу, переписала сведения на стандартный бланк.

Что еще выжило от дня свадьбы? Ричарду запомнилось несколько фотографий. Кузен Джоан запечатлел главных участников церемонии, расставив их вокруг парковочного автомата рядом с церковью. Автомат, стройный серебристый представитель муниципалитета, занимает в этой компании почетное место, красуясь своей узкой головой и лиловым языком. Жених так же тощ, как этот автомат. Он мигал одновременно с затвором, поэтому его лицо смахивает на посмертную маску. Невеста с ямочками на щечках стоит в занятной позе, одновременно напряженной и грациозной, в ней есть что-то от танцовщицы, носки на раскаленном тротуаре смотрят в разные стороны; кажется, она сейчас подберет кисейный подол своего свадебного платья и закружится в танце. Четверо родителей, еще не превращенные в бабушек и дедушек, получились на фотографии не очень отчетливо, у них благожелательный и какой-то комковатый вид, как будто они сложены из тех же камней, что и здание, в котором Ричард отсчитывал сейчас три доллара за эту копию, за свое антисвидетельство.

Другой снимок сделал сосед Ричарда по комнате в общежитии колледжа, он повез их в свадебное путешествие — до домика в приморском городке, в часе езды на юг от Кембриджа. Там на крылечке лежал забытый кем-то набор для игры в крокет, и Ричард, ломая комедию, чтобы скрыть замешательство, принялся жонглировать тремя мячиками. Приятель-сосед по комнате, тоже, наверное, смущенный, запечатлел этот момент. Красный мячик навечно повис в воздухе, помеченный янтарным лучом заходящего солнца; желтый и зеленый выглядят как мазки краски на руках Ричарда, замершего с отвисшей от сосредоточенности челюстью.

— У меня еще одна проблема, — сообщил он чиновнице, захлопнувшей огромную папку и готовой взвалить ее себе на плечо.

— Какая именно?

— Мне нужно нотариально заверить аффидевит.

— Это в другом отделе, сэр. Вам на второй этаж, налево от лифта, направо от лестницы. По лестнице, по-моему, будет быстрее.

Он последовал ее совету и обнаружил молодую темнокожую женщину за стальным столом, переливающимся золотыми рамочками, в которые были заключены свидетельства верности, солидарности и стабильности: дети и родители, паренек шоколадного цвета в военной форме, семья, веселящаяся у озера; там была даже фотография дома — обычного одноэтажного фермерского дома посредине зеленой лужайки. Сотрудница прочла аффидевит Ричарда без всяких комментариев. Он боролся с желанием попросить у нее прощение. Она взяла его водительское удостоверение и сличила фотографию с оригиналом. Вручив ему ручку, она поставила рядом с его подписью печать бесповоротности. Красный мячик по-прежнему висел в воздухе, засунутый в ящик со слайдами, которого он никогда уже не увидит; светящееся безмолвие домика, где они остались вдвоем, все еще летело капсулой тишины к звездам. Но больше всего печалила Ричарда, сморщившегося теперь от солнечного света на улице, одна небольшая подробность давнего бракосочетания. Он был так ошеломлен, так не выспался, его так потрясло белое создание, дрожавшее рядом с ним у алтаря, что он плохо сознавал происходящее, был готов испариться, как радуга в тумане, и забыл скрепить клятву поцелуем. Джоан смотрела на него с выжидательной улыбкой, он тоже улыбался, но ничего не соображал. Момент миновал, и они поспешили прочь от алтаря, как теперь спешил он, сгорая от стыда, вниз по ступенькам ратуши, в убежище подземки.

Под шум поезда метро, пронзавшего тьму, Ричард читал про силы природы. Он получил наукообразный текст по почте вместе с аффидевитом. Раньше, когда он жил не один, он бы его выкинул, даже не взглянув, но теперь, постепенно приобретая привычки стареющего бостонского чудака, он читал все, что получал по почте, и даже нагибался на улице, подбирая грязный клочок газеты для тщательного изучения. «Уже в 1935 году было известно, — читал он, — что в мире природы властвуют силы четырех родов: в порядке увеличения мощности это силы гравитации, то есть слабые, и электромагнетизм, сильное воздействие…» Он поймал себя на том, что болеет за слабосильных: он отождествлял себя с ними. Гравитация, совершенно незначительная на микроуровне, «приобретает доминирующее воздействие на объекты размером в сто и более километров, например, на крупные астероиды; благодаря гравитации занимают свое место Луна, Земля, Солнечная система, звезды, скопления звезд в галактиках и сами галактики». Ричард понимал это так: тщедушная команда, сломленная в начале игры, в последнем, макрокосмическом секторе одерживает победу; он внутренне приветствовал победителей. Когда состав остановился на станции «Кендалл», он вспомнил, как через несколько дней после свадьбы они с Джоан покатили на поезде в Нью-Гемпшир, чтобы подзаработать за лето. Поезд, давно уже отмененный, тогда тащился на север вдоль рек-трудяг, утыканных лесопилками, извивался между зеленеющими горами и ржавеющими подъемниками. Сиденья в вагоне были из фиолетового бархата, вагон все время тихонько раскачивался. На ее руках, белевших на фоне бархата, проступал загар. Не зная точно, как следует проводить медовый месяц, но уверенные, что надо постараться, чтобы воспоминания о нем сохранялись до тех пор, пока смерть не разлучит их, они играли в крокет в чем мать родила, чувствуя себя в безопасности во дворике среди деревьев, похожем на травяной глаз, устремленный в небеса. Он проигрывал ей все партии. «Слабая сила, — читал Ричард, — не оказывает заметного воздействия на структуру ядра, пока не произойдет распад; это как каверна в чугунном колоколе, не влияющая на звон, пока колокол не развалится на куски».

Поезд подземки выполз на свет, чтобы переехать через реку Чарльз. По мерцающей глади реки наклонно скользили парусники. За рекой висели, как парализованные фонтаны, дымчатые небоскребы Бостона. Их поезд огибал тогда озерную бухту и останавливался в Уэйрсе; летом этот городок был заляпан растаявшим мороженым, пропитан яблочным духом, доносившимся с берега детства. Там, прождав несколько часов, они сели на почтовый катер и поплыли на остров, работать. Остров находился у дальнего берега озера Уиннипесауки; плывя туда, они миновали много других островков, где катер тоже оставлял почту. Перед каждой швартовкой он издавал оглушительный гудок. Маплы сидели на носу катера, наслаждаясь солнцем и видами. Очутившись под рожком, испускающим сокрушительный гудок, они поняли, что там им самое место. Острова, вода, горы вдали исполняли вокруг них адажио меняющихся перспектив; удар гудка всякий раз оказывался неожиданным, плющил им сердца, комкал пейзажи в шумовой ком; гудки грубо вторгались в их юный брак. Он осуждал ее и при этом хотел попросить прошения за то, что было превыше их власти. После каждого гудка двигатель стихал, катер подплывал к шаткой пристани, куда по мягким пятнистым тропинкам очередного изумрудного островка сбегались за почтой загорелые ребятишки и адвокаты в плавках и мокасинах; их крики причудливо звенели в ушах оглохших молодоженов. К своему острову Маплы приплыли совершенно измученными.

«Квантовая механика и относительность, взятые вместе, обладают чрезвычайным ограничительным воздействием, отчего представляют собой важнейший логический механизм». Ричард сунул брошюру в карман и вышел на станции «Чарльз». Его путь лежал по переходу, в направлении больницы, где он намеревался проконсультироваться насчет своего артрита. По ночам у него болели кости; некоторые его друзья были при смерти, другие умерли, и ему больше не казалось невероятным, что и он может последовать за ними. Впервые он побывал в этой больнице, когда только начал ухаживать за Джоан. Тогда он поднялся по той же самой эстакаде к стеклянной двери и внутри, запинаясь при виде такого скопления людского нездоровья, стал спрашивать, где ему найти девушку с хвостиком волос, перехваченным резинкой, сидевшую в первом ряду на лекциях по английской литературе («Английская эпическая традиция, от Спенсера к Теннисону»). Всю зиму он трижды в неделю любовался ее затылком и наклоном головы. В сессию он набрался храбрости и заговорил с ней в библиотеке, когда они, сидя за одним столом, пялились на копии блейковских иллюстраций к мильтоновскому «Потерянному раю». Они договорились встретиться после экзаменов, выпить пива. Она не пришла. В амфитеатре аудитории, среди склоненных голов, не хватало ее головы. Предоставив совместный отдых «Королеве фей» и «Идиллиям короля»[19], он позвонил к ней в общежитие и узнал, что Джоан попала в больницу. Природная сила протащила его по длинным коридорам, где он долго петлял, научила, как пробиться сквозь толпу тетушек и других доброхотов в ногах больничной койки. Джоан была во всем белом, на белой простыне, укрытая белым, с распущенными волосами; по пластмассовой трубочке ей в руку поступало что-то прозрачное. Навещая ее снова и снова, он добился права держать ее за руку, сплошь покрытую пластырями. Ей поставили диагноз «недостаток тромбоцитов», из-за которого у нее никак не прекращалось месячное кровотечение. Краснея, она поведала ему о вопросах врачей и интернов, когда у нее в последний раз была половая связь, и о том, с каким смущением она признавалась им в своей девственности.

Врач отсоединил руку Ричарда от тонометра и с улыбкой спросил:

— Как у вас в последнее время со стрессами?

— Я развожусь.

— Как вам, возможно, известно, артрит принадлежит к семейству заболеваний психосоматического происхождения.

— Я знаю одно: когда просыпаешься в четыре утра, посещает весьма неприятная мысль, что я от этого никогда не избавлюсь, что эта боль в плече будет меня мучить весь остаток жизни.

— Не будет. Пройдет.

— Когда?

— Когда ваш мозг перестанет посылать сигналы о самонаказании.

В больнице ее рука, теплая, податливая, но уклончивая, находилась высоко, почти на уровне его глаз. В бревенчатой хижине на острове их кровати стояли врозь и имели разную высоту. Как Джоан ни старалась превратить их в двуспальное ложе, в месте стыка матрасов оставался выступ, который ей или ему приходилось преодолевать среди скомканных простыней. Зато хижина стояла в лесу, по утрам вместе с птичьим чириканьем и по вечерам вместе с шорохом крадущегося зверья туда просачивались влажные ароматы сосны и папоротника. По слухам, на острове даже водились олени: зимой они приходили туда по льду, а весной, после таяния льда, оказывались в ловушке. Хотя никто оленей не видел, слух оказался живучим.

«Почему никто никогда не видел кварк?» Шагая по Чарльз-стрит к своей квартире, Ричард отчего-то вспомнил эту фразу, стал искать в карманах брошюру о силах природы, но вместо нее выудил новый рецепт болеутоляющего, копию свидетельства о браке и подписанный аффидевит. «Нижеозначенные Маплы…» Брошюра каким-то образом оказалась завернутой в аффидевит. «Теоретическое предположение о нарастании силы при удалении кварков друг от друга остается несколько умозрительным; зато дополнение к нему, согласно которому сила ослабевает при сближении кварков, вызывает меньше сомнений». «Да, — подумал он, — так и произошло». В жизни действуют четыре силы: любовь, привычка, время и скука. Любовь и привычка чрезвычайно могущественны на малом расстоянии, но время, которому недостает минусового заряда, накапливается неодолимо и вместе со своей сестрицей, скукой, все выравнивает. Он чувствовал, что умирает, и от этого становился жестоким. Его сердце распластывалось от ужаса перед только что содеянным. Как сказать Джоан, что он сделал с их свидетельством о браке? Кварки в телефонных проводах непременно взбунтуются.

В лесу была зеленая прогалина, травяной глаз, лужок, утыканный звездочками — микрокосмическими белыми цветками, и туда однажды в сумерках пришли олени: крупный темный самец неподвижно стоял в тени, пока его подруга-олениха нюхала заходящее солнце, и силуэты обоих вырисовывались на озаренной закатом траве… Мимо с ревом пронеслась флотилия безликих мотоциклистов, из дверей прачечной-автомата Ричарду помахал рукой какой-то чудак, соблазнительная модница глянула на него холодно, красный сигнал светофора сменился зеленым, и он уже не помнил, что собирался купить, то ли апельсиновый сок, то ли хлеб; еще больше его тревожило то, что он запамятовал, видели ли они на самом деле оленей или он придумал это воспоминание, вымолил его у своего желания лицезреть это чудо.

— Не помню, — сказала ему по телефону Джоан. — Вряд ли видели, просто говорили на эту тему…

— Разве за домом, если идти дальше по тропинке, не было поляны?

— Мы никогда туда не ходили из-за насекомых.

— Олень с оленихой на закате! Неужели ты ничего не помнишь?

— Честно, не помню, Ричард. Опять хочешь вызвать у меня чувство вины?

— Ни в коем случае, раз этого не было. Кстати, о ностальгии…

— Да?

— Я сегодня ездил в кембриджскую ратушу за копией нашего брачного свидетельства.

— Надо же! Ну и как?

— Неплохо. Там все совершенно по-прежнему. Где нам выдавали свидетельство — наверху или внизу?

— Внизу, слева от лифта, как войдешь.

— Там мне заверяли аффидевит. Скоро ты получишь копию. Шокирующий документ!

— Я получила его еще вчера. Что в нем шокирующего? По-моему, он забавно сформулирован: «Нижеозначенные, далее именуемые…»

— Дорогая, ты такая сильная и смелая!

— Мне иначе нельзя, ведь так?

— Так.

Уже не в первый раз за последние два года он почувствовал себя скорчившимся за тоненькой, как яичная скорлупа, перегородкой, которая осыпалась, стоило Джоан повысить голос. Но она ее берегла, то ли не зная, насколько она хрупка, то ли потому, что сама сидела по другую сторону от нее. Так и тогда, за дверью ванной, она приближалась к их браку с той же скоростью, что и он, теми же затухающими толчками.

— Мне другое непонятно, — говорила она, — мы оба должны подписать одно заявление или каждый собственное? И какое именно? Мой адвокат присылает мне все в трех экземплярах, некоторые копии — в синих конвертах. Не пойму, это самые главные или, наоборот, второстепенные, которые я могу оставить себе?

В действительности юристы, такие ловкие в привычном для них мире враждебных обвинений, исков и встречных исков, пришли в замешательство от этого нововведения — требования о подтверждении безошибочности. В утро развода адвокат Ричарда приветствовал его на ступеньках суда предположением, что от него как от истца могут потребовать уточнить, что именно в их браке убедило его в необратимости разрыва.

— Вся суть поправки об ответственности без вины как раз и заключается в том, что тебе не обязательно что-то говорить, — вмешалась Джоан. Она поднялась по ступенькам за спиной у Ричарда; собственно, они прибыли в одной машине, поскольку один из их детей забрал ее «вольво».

Разбирательство было назначено на утро. Он приехал за ней в четверть восьмого и обнаружил ее на лужайке перед домом босой, с окутанными туманом, мокрыми от росы ногами. Туфли на высоких каблуках она держала в руках. Эта картина вызвала у него смех. Распахнув дверцу машины, он крикнул:

— Значит, олени на острове все-таки водятся!

Она была слишком озабочена, чтобы понять намек.

— Как ты думаешь, судья не рассердится, что я без чулок?

— Уберешь ноги под скамейку. — Он чувствовал неожиданную легкость. Он не выспался, зато в кои-то веки его не беспокоило плечо. Она села в машину, принеся с собой запах зари. Она всегда просыпалась рано, а он поздно.

— Спасибо, — сказала она, имея в виду его согласие за ней заехать.

— Не за что.

По пути в суд они болтали о своих автомобилях и о детях. Он был поражен, как Джоан постройнела: косясь на нее уголком глаза, он сравнивал ее с перышком; ее голос щекотал ему ухо, мелодичная интонация и смысловые ударения были ему так знакомы, что он по привычке пропускал часть произносимого ею мимо ушей, словно сидел на концерте и невольно засыпал. Он ее больше не осуждал, отсюда и эта невиданная легкость. Все эти годы он обвинял ее во всем: в пробках на Сентрал-сквер, в реве гудка на почтовом катере, в разном уровне их кроватей. Теперь это ушло в прошлое, он обрел могущество и отпустил ее на волю, освободил от ошибок. Теперь она была для него, как Гретель для Гензеля, близкой родственницей, идущей рядом с ним по тропинке и не оглядывающейся на птиц, клюющих крошки за их спинами.

Адвокат Ричарда мрачно взглянул на Джоан.

— Это, я понимаю, миссис Мапл, — сказал он. — Но все-таки позвольте мне переговорить с клиентом с глазу на глаз.

Они выбрали себе на удивление разных адвокатов. Ричард нанял крупного помятого ирландца в мешковатом бежевом костюме, с брюхом-барабаном, обтянутым рубашкой, этакого меланхолика, папашу, внушающего спокойствие. Адвокат Джоан был, наоборот, маленьким, аккуратным и развязным, предпочитал клетчатые пиджаки и говорил уголком рта, как «жучок» со скачек. Оживленный даже в такой ранний час, со сверкающими глазками, он возник из-за колонны в мраморном храме правосудия и увел Джоан. Она была чуть выше его ростом, наклонялась, чтобы лучше его слышать, являла собой образец покорности. Ричард не верил своим глазам. Вдруг именно такой мужчина был все эти годы ее тайным предпочтением? Его адвокат, тяжело дыша, спросил:

— Если судья действительно задаст вопрос о причине распада брака — я не говорю, что он это сделает, но мы заплыли в неизведанные воды, — то что вы скажете?

— Не знаю, — ответил Ричард. Он изучал завиток на мраморе между носками своих ботинок, похожий на крохотную разбивающуюся волну. — У нас были политические разногласия. Она заставляла меня ходить на демонстрации защитников мира.

— Как насчет физического насилия?

— С этим не очень. Возможно, этого-то и не хватало. Вы действительно считаете, что он станет задавать такие вопросы? А как же ответственность без вины?

— В этом штате принцип «ответственность без вины» — tabula rasa. Наше дело станет прецедентом. Понятия не имею, что выкинет судья. Надо быть готовыми ко всему.

— Помимо политики мы не слишком ладили в сексуальном смысле.

Воздух между ними сгустился; у Ричарда с отцом секс тоже был болезненной темой. Скорбное дыхание адвоката стало еще громче.

— Значит, вы готовы заявить о личной и эмоциональной несовместимости?

Как ни противоречило это истине, Ричард кивнул:

— Если придется, то готов.

— Вот и славно. — Адвокат стиснул своей лапищей плечо Ричарда. Он стоял очень близко, тяжело дышал, был серьезен и только изображал веселость, его костюм казался старомодным, а бумаги у него под мышкой смахивали на список спортивной команды. Увидев все это разом, Ричард понял, что имеет дело с тренером, что сам он вот-вот забьет победный гол, изощренно прыгнет с вышки, заставит взреветь от восторга тысячи бейсбольных болельщиков. Вперед!

Они вошли в зал суда парами. Их встретила целомудренная пустота, в которой доминировал густой зеленый цвет, как в лесу. Окна выходили на черную от промышленных отходов реку, со стен взирали покойные судьи. Адвокаты принялись совещаться, их клиентам осталось только неуклюже переминаться и переглядываться. Ричард скорчил рожу, означавшую «что теперь?», Джоан ответила ему гримасой «понятия не имею». «Слушайте, слушайте, слушайте!» — пропел бестелесный голос, и в зал поспешно вошел улыбчивый судья в развевающейся мантии. Розовое отполированное личико с острыми чертами, вид праведника, который будет жить вечно. Сначала он кивнул, потом сел. Адвокаты подошли к нему и зашептались. Ричарда тянуло к Джоан, единственному живому существу в этом помещении, которое не производило на него отталкивающего впечатления.

— Прямо Домье[20], — прошептала она, имея в виду происходящее.

Адвокаты разошлись, судья поманил истца и ответчицу. Он был такой чистенький, что его улыбка издавала скрип. Он показал Ричарду лист бумаги, оказавшийся аффидевитом.

— Это ваша подпись? — спросил он.

— Моя, — подтвердил Ричард.

— Вы считаете, что ваш брак, как здесь сказано, потерпел непоправимый крах?

— Считаю.

Судья повернулся к Джоан и спросил чуть теплее:

— Это ваша подпись?

— Да. — Ее голос был как целебное дуновение, в нем искрились краски. Ричард следил за ней уголком глаза.

— Вы тоже считаете, что ваш брак потерпел непоправимый крах?

Пауза. Ричард знал, что она так не считает.

— Да, — сказала она.

Судья с улыбкой пожелал им обоим удачи. Адвокаты облегченно перевели дух. Пришло время оживленной юридической болтовни: о будущем принципа ответственности без вины, о «быстрых разводах», некогда практиковавшихся в Алабаме; Маплов все это не касалось. Лишние на своей собственной церемонии, Джоан и Ричард вместе попятились от скамьи и встали плечо к плечу, гадая, как им теперь быть. Ричард вспомнил, наконец, как ему надо поступить, и поцеловал ее.

Бабушки-дедушки

Бывшие Маплы развелись за несколько лет до того, как Джудит, их старший ребенок, вышла замуж и собралась рожать. Она жила с мужем, компьютерным программистом-фрилансером и трубадуром, в Хартфорде, на грани бедности. Джоан Мапл, теперь носившая фамилию Вандерхейвен, сказала Ричарду Маплу по телефону, что она и Энди, ее муж, собираются приехать в Хартфорд, на роды, которые будут вызываться искусственно.

— Это смешно! — заявила Рут, жена Ричарда. — Женщине за тридцать, у нее есть муж. Суетящиеся вокруг нее разведенные родители — это не просто глупость, а жестокость. Я рожала первенца на Гавайях, моя мать в это время была во Флориде, мы обе так захотели. Когда рожаешь, требуется пространство, воздух, главное — дышать. — Вспоминая собственное разрешение от бремени, происходившее естественным путем, она демонстративно запыхтела. — Оставьте свою бедную дочь в покое! Ей понадобилось целых десять лет, чтобы преодолеть ваше жуткое воспитание!

— Джоан говорит, что Джудит сама ее позвала. Если она хочет, чтобы рядом с ней была Джоан, значит, хочет и меня. Если я допущу, чтобы там оказались только Джоан и Энди, то младенец примет Энди за своего дедушку. Это сразу запечатлеется в его памяти.

— Никто, даже ребенок в возрасте одного часа, не примет Энди Вандерхейвена за члена вашей семейки, — возразила Рут. — Вы оборванцы, а Энди щеголь.

Ричард давно привык к тому, как жестко Рут воспринимает окружающий мир: это было все равно что жить в книжке-раскладушке, лишенной еще одного измерения — неопределенности. Но ему было больно думать, что его первый внук может появиться на свет, в то время как рядом не будет его. Джудит родилась в Англии, и когда он впервые ее увидел, она была туго спеленутым, плотным конвертом с круглым красным личиком. Она стала первым в его жизни младенцем, которого он взял на руки. Он ждал этого момента с опаской, боялся уронить это хрупкое бесценное создание, но оказалось, что даже новорожденные наделены силой прилипания и так удачно ложатся на руки взрослому, что тот забывает про все страхи. Дрожащая горячая головка, блуждающие глазки, как мутные капли небесной росы, сморщенное личико, источающее настоятельную волю к жизни. «Это наше общее дело, папа, — заверяло его крохотное тельце, — мы все преодолеем вместе».

Так и вышло, они вместе прошли сквозь пеленки и ночные кормления, колики и свинки, подростковые слезы и приступы глупости, уроки игры на флейте и катания на лыжах, через начальную и среднюю школу, пока не наступил час выступления выпускников, где Ричард не поверил своим глазам: его дочь, участница ансамбля длинноногих танцовщиц, синхронно с остальными застыла в финальной позе и серьезно уставилась на зрителей. Весь ансамбль вопросительно приподнял брови. «Кто мы такие?» — спрашивали они. Безмолвный ответ ошеломленного зала был очевиден: «Женщины». Никогда еще Ричард не понимал с такой отчетливостью, что ее тело оторвалось от него и принадлежит внешнему миру. И вот теперь ее тело раскалывалось, производя на свет еще одно тело. Черт возьми, он не позволит, чтобы Джоан одна приняла их внучку, превратила ее в свою исключительную собственность!

На Восемьдесят шестом шоссе, под градом слепящих стружек заката, он слушал по радио карканье диск-жокея: «Жители «мускусного штата»[21], вынимайте из нафталина свои кальсоны, этим вечером нам грозит ноль градусов!» Январь выдался сухой, но снег, успевший выпасть, не растаял из-за мороза; этой ночью ожидался рекорд холода. Радиостанция передавала музыку кантри. Хартфорд, эта роща бутылочно-зеленых небоскребов на извилистом нью-йоркском шоссе, всегда привлекал его своей приятной провинциальностью. Миновав спагетти эстакад, ты оказывался там в трогательной пустоте, на обезлюдевших после вечернего часа пик улицах, посреди грандиозной ненужности этой столицы штата. Это был город без жителей, с редкими шмыгающими тенями; непонятно, кто убирал там снег. При больничном комплексе имелась подземная парковка, но он проехал несколько кварталов и нашел свободное местечко на улице. Еще не было шести часов, но уже опустилась кромешная тьма. Ричард заспешил по колючему морозу на яркие теплые огни больницы. Он приехал последним из всего этого чрезвычайно раздутого семейства, да и играл в нем, наверное, наименьшую роль. Регистраторша и ее компьютер отправили его на нужный этаж, где он долго томился в комнате ожидания, успел даже проштудировать два номера «Спортс иллюстрейтед», а потом к нему из сокровенных глубин родильного отделения выбежала Джоан, похожая на сбившуюся с ног наемную хозяйку мероприятия, считающую своим долгом обласкать любого гостя, даже самого неуместного.

Проживая в довольстве в роли миссис Вандерхейвен, она набрала вес — с Энди она, очевидно, не испытывала такого стресса, как в первом браке, — и предстала перед ним в желтом платье без пояса, с цветочками, старомодном, словно из шестидесятых. Ее лицо было шире, чем он его помнил, раскрасневшимся от важности события — как-никак она становилась бабушкой — и от тропического больничного тепла.

— Мы не знали, приедешь ты или нет, — сообщила она.

— Я же сказал, что приеду, — слабо возразил Ричард.

— Мы не знали, отпустит ли тебя Рут.

— Как она могла меня остановить? Она одобрила мою поездку и напутствовала словами: «Поцелуй их всех за меня».

Джоан покосилась на него, неуверенная, как часто бывало, в степени его ироничности. За годы, прошедшие после развода, она лишилась ресниц, волосы над широким лбом поседели.

— Час назад ей отвели воды, — стала она рассказывать, — и теперь мы сидим и ждем схваток. Джуди держится молодцом, хотя ей, конечно, страшновато.

Последнее относилось и к самой Джоан; при нем она робела. Их телефонные переговоры, долго продолжавшиеся, несмотря на вторичный брак обоих, по причине общих детей, в последние годы сходили на нет, и теперь они по несколько месяцев не слышали голос друг друга; он не знал, когда ему было с ней так же неуютно, как сейчас, в этой перегретой комнате ожидания, среди рядов разноцветных пластмассовых кресел, под крики из телевизора, вознесшегося к самому потолку. Дело было в воскресенье Суперкубка, и комментаторы совершенно распоясались; крайняя степень возбуждения считалась необходимой даже для женщин, ведущих новости. Джоан неуклюже наклонялась, заглядывая ему в лицо и подпирая руками бока; потом, не иначе как подчинившись боли в спине, она плюхнулась в пластмассовое кресло с ним рядом. Его кресло было грязно-кремовым, ее обшарпанно-оранжевым. Эти кресла отливали для людей более скромных габаритов, и Ричарду с Джоан пришлось отъехать друг от друга во избежание соприкосновения.

— Испугаешься тут! — сказал он. — А кстати, кто такие «мы»? — Он снял пальто, но остался в толстой спортивной куртке, чувствовал исходивший от нее жар и ощущал неудобство.

Но Джоан быстро приспосабливалась к любой обстановке.

— Пол, сестра Пола — она, как ты знаешь, медсестра, но в другой больнице. Ее все равно пустили вместе с нами, с Энди и со мной, в предродовую палату. А также, естественно, Джуди с маленьким неизвестным.

— Целая толпа! Как там Пол?

Зять, блондин с начавшими выпадать спереди волосами, на затылке собирал их в хвост и вообще всегда казался Ричарду наглым дылдой, специально добавившим себе несколько дюймов роста, чтобы свысока насмехаться над окружающими. Ричард так и оставался бы в неведении, что значит слово «худосочный» применительно к людям, если бы не Пол Высоцки. Худосочный человек стал для него синонимом переросшего и иссохшего сорняка, который остается вырвать и выкинуть. К его удивлению, брак Пола и Джудит тянулся уже пять лет.

— Чудесно! — Джоан встала на защиту зятя. — С Джуди он сама нежность, на него можно положиться. Он не пропустил ни одного урока для будущих родителей и теперь дышит вместе с ней. Он принес книжку ее любимых стихов, Э. Э. Каммингса, чтобы почитать ей вслух, если ей надо будет отвлечься.

— Каммингса — вслух? У него же одни дыры вместо слов и целых предложений![22]

— Мы с тобой слушали его самого, помнишь? На Нортоновских чтениях.

Каммингс был маленьким лысым человечком в смокинге, с безупречными манерами. С напоминающей пещеру сцены гарвардского театра «Сандерс» он читал ровным высоким голосом все: Вордсворта, Данте, собственную прозу и стихи. Ричард и Джоан, невзирая на зимний холод, отстояли в очереди, чтобы попасть в псевдоготический театр, полный шепота и горячего, жаркого студенческого воодушевления. На какое-то мгновение он и пожилая полная женщина рядом с ним превратились в потрепанный бинокль, направленный на вдохновенного светящегося гомункулуса, явившегося из прозрачных глубин утраченного времени. Только им двоим он звонко читал сейчас «Откровение бессмертия» Вордсворта, строфу за строфой; студенческая аудитория вокруг них, нагромождение одежды без голов, уже возмущенно гудела — ну и пусть!

Джоан ушла, пообещав вернуться. Она не пригласила его присоединиться к сборищу вокруг Джудит, да ему туда и не хотелось. Он поехал на лифте вниз, в кафетерий, выпить кофе с лимонным кексом. В больничных кафетериях он всегда забывал о диете. Не станут же там кормить чем-то вредным! Он позвонил из телефона-автомата Рут (звонок за счет абонента).

— Я на месте, дорогая. Пока что ничего особенного не происходит.

Ему нравилось звонить жене, потому что по телефону ее голос звучал хрипловато, на его вкус красиво, чего он не улавливал, находясь с ней с глазу на глаз; в трубке он слышал молодой голос, голос их связи в молодости — таинственный, настойчивый, влажный. Но говорила она решительно:

— Конечно, ничего. Кто говорил, что что-то произойдет? Ты можешь там застрять на несколько дней. Где ты остановился?

Ричард улыбнулся: она всегда об этом спрашивала, как будто пребывание в любом отеле или мотеле без нее было сродни неверности.

— В «Бест-инн» у Восемьдесят четвертого шоссе. Я позаботился оплатить номер еще по дороге сюда. Сегодня ожидается особенно холодный вечер. В Бостоне уже ноль[23]?

— Откуда я знаю? Я смотрела «Шестьдесят минут», захватывающее разоблачение фармацевтических компаний, и благодаря тебе пропустила конец. Майк Уоллес не давал спуску одному неудачнику из совета директоров.

— Не думаю, что искусственные роды могут затянуться на несколько дней.

— А я не думала, что стану соломенной вдовой, а мой муж будет колесить по стране, чтобы наблюдать, как у его детей рождаются дети. Как там Джоан? Прелесть, как обычно?

— Я видел ее всего минуту. Все они набились в палату и ждут, когда у Джудит начнутся схватки, а я сижу в комнате ожидания и читаю старые номера «Смитсониан».

— Какая несправедливость! — Судя по тону Рут, ее тоже, наконец, проняло.

— Нет, Джоан понимает, что мне нечего делать в одном помещении с этой двуногой оглоблей. Я имею в виду Пола.

— Но ты ведь так любишь Джудит!

— Тем более постараюсь ее не отвлекать.

Повесив трубку, он вернулся в кафетерий и позволил себе шоколадный батончик, чего не делал уже несколько лет. После этого он вернулся к старым журналам, но совсем скоро его оторвала от них Джоан.

— Куда ты подевался? Дела у Джуди пошли быстрее, она уже в родовой палате.

Щеки его бывшей жены покрылись лихорадочными пятнами. Завитыми волосами и отсутствием талии она походила на кембриджских любительниц поэзии, о которых насмешливо писал Каммингс, но которые все равно явились на его выступление тогда, несколько десятилетий назад, вместе с распаренным студенчеством.

— Мне и Полу врач разрешает с ней остаться, а Энди — нет. Энди не выносит комнат ожидания, он считает, что здесь кишат микробы. Медсестры предложили ему побыть в палате Джуди. Там есть телевизор. Мы подумали, что ты тоже мог бы подождать там. — Саму Джоан такой вариант вроде бы слегка тревожил, как будто оба ее мужа не были давними знакомыми, достойно миновавшими все кризисы. — Джуди переживает, что ты сидишь здесь один.

— Ну, волновать Джуди — это не дело. Действительно, почему бы и нет?

С этими словами он пошел за Джоан по коридору. Сзади ее волосы не казались такими седыми и даже подпрыгивали, как в старину, когда она катила на велосипеде впереди него по дорожкам Гарварда.

Энди сидел в единственном в палате кожаном кресле, углубившись в новенькую книгу издательства «Оксфорд юниверсити пресс» с торчащей закладкой. На носу у него были золотые очки-половинки. Он поднял голову с видом скептического школьного учителя.

— Читай, Энди, — сказал ему Ричард, — я примощусь здесь, в уголке.

Джоан смущенно растопырила руки, словно закинула их на плечи невидимым партнерам по танцу.

— Дик, вот более или менее удобный стул, — сказала она.

Энди снова посмотрел поверх своих очков:

— Хочешь в мое кресло, Дик? Мне все равно, на чем сидеть.

— Ни в коем случае, Энди. Выживает самый приспособленный. Трофеи победителю, что-то в этом роде. Что ты читаешь, молитвенник?

Его забавляло, что Джоан, дочь священника, для которой понятие Бога было смутным, а порой даже тираническим, вышла замуж за такого прилежного прихожанина. Энди принадлежал к епископальной церкви, как китайский мандарин принадлежит к конфуцианцам, — чтобы порадовать предков. Показав Ричарду обложку своей книги — «Исследователи Западной Африки», он сказал:

— Поразительно, какой сильной была вера у некоторых из этих бедняг. Всех их, конечно, ждала малярия.

— Значит, вы устроились? — спросила Джоан.

Муж не удостоил ее ответом, успокаивать ее пришлось Ричарду.

— Все отлично! Сообщи нам, когда родится ребенок или подадут ужин — в зависимости от того, что произойдет раньше.

Некоторое время он слушал, как Энди переворачивает страницы и сопит, наблюдал в окно, как заснеженное пространство изредка пересекает скрюченная от холода человеческая тень.

— Можно включить телевизор? — не выдержал он. — А то пропустим рекламу.

— Американский футбол? Ты это смотришь?

— Суперкубок обычно, да. Слушай, Энди, как ты можешь называться американцем, если не смотришь Суперкубок?

— Я нечасто называю себя американцем, — признал Энди с сопением.

Ричард хохотнул. Забавно, подумал он, дома Рут заставила бы его смотреть по каналу Пи-би-эс программу про природу.

Одна команда была в белых шлемах, другая в бронзовых. Один квотербек метал мячи, как дротики, четко, словно на диаграмме, другой делал скрэмблы из своего утлого кармана безопасности, посылая высокие крученые мячи, настоящие бабочки.

— Как поймал! — крикнул Ричард. — Нет, ты видел, Энди? Одной рукой, в шести дюймах над покрытием!

— Не видел.

— Просто чудо какое-то! — заверил его Ричард. — Такое случается раз в жизни. Смотри, сейчас покажут повтор.

Джоан проверяла их каждые полчаса. Один раз она побаловала их пончиками, в другой раз принесла куриный суп с лапшой на подносе из фанеры вторичной переработки.

— Кафетерий закрывается, — предупредила она.

— А крекеры? Помнишь, как я люблю крекеры? — всполошился Ричард.

— Соль и крахмал, Дикки, — предостерег его Энди. — Ты до сих пор ешь этот мусор?

— Если честно, забыла, — призналась бывшему мужу Джоан, краснея, и извлекла из кармана своего бесформенного платья в желтый цветочек две маленькие упаковки. — Я не собиралась их тебе скармливать, пока сам не попросишь.

— В этом баночном супе и так достаточно натрия, чтобы повысить тебе давление на пять миллиметров.

— Давай! — заорал Ричард в экран, на котором бегущий бэк, опустив голову в бронзовом шлеме и усердно работая коричневыми икрами, уводил назад троих теклеров, чтобы выиграть ярд, необходимый для первого дауна.

Энди уже бросил читать свою книгу и нацепил очки для дали, чтобы лучше следить за комментариями своего непрошеного соседа. Ричард оказался болельщиком бронзовых шлемов, поскольку их команда базировалась восточнее команды белых шлемов, к тому же там играл квотербек — мастер скрэмбла и сказочных тайтэндов. К середине матча его избранники выигрывали десять очков. Шоу в перерыве затянулось, выступление музыкантов базировалось на ностальгии по року семидесятых, которую оба больничных зрителя не могли испытывать, ибо в те годы уже были не вполне молоды. Ричард вышел и нашел поблизости автомат, в котором накупил на четыре доллара шоколадных батончиков и чипсов. Энди соизволил съесть четыре сырных чипса, после каждого вытирая платочком пальцы. Пришла Джоан с горящими, как после ванны, глазами и объявила:

— Схватки ускоряются.

— Сколько это очков? — спросил Энди, когда квотербек в бронзовом шлеме получил сэк за своей линией ворот.

— Всего два. Хочешь доесть сырные чипсы?

— Нет, благодарю, доедай сам.

— А как насчет клубничной шоколадки?

— Только не это!

Ричарду было любопытно, привередлив ли Энди в постели так же, как в еде. Возможно, Джоан требовалось именно это — мужчина, помогающий ей раскрываться, чувствовать себя относительно свободной. «Куда бы я ни сунулась, — пожаловалась она однажды Ричарду, подразумевая не только секс, — ты уже там».

— Ух ты! — воскликнул Энди, имея в виду длинный порхающий пас, который ресивер зацепил пальцами и забрал, несмотря на смертельный слепой удар.

— В этом вся теперешняя игра, — объяснил Ричард. — Они пытаются отбирать мячи. Поразительно, что только не позволено у этих профессионалов! Посмотри, что творится после блокировки!

Болтая, он гадал, долго ли Джоан спала с Энди, прежде чем об этом узнал он. Под тем предлогом, что ей нужны занятия вне дома, она поступила в епископальный хор и после репетиций по четвергам возвращалась все позднее, пыталась заползать под простыни неслышно, но поднимала страшный шум. Даже если он спал, внезапное тепло ее тела, холодные пальцы ног и запах пива изо рта прогоняли сон. Энди исполнял басовую партию, хотя внешне его можно было принять за тенора.

— Выживает самый приспособленный, — с улыбочкой сказал Энди под телевизором.

Быстрый косой удар, еще один порхающий пас, блестящий рывок в отверстие, приоткрытое на долю секунды слишком профессиональной атакующей блокировкой — и вот уже фулбек, втянув в плечи голову, прорывает линию ворот. Восточные снова в игре. Интерсепцию в начале четвертой четверти провел лайнмен, бросившийся не в ту сторону, и счет сравнялся. Энди, увлекшийся игрой, издал торжествующий крик, Ричард подставил ему ладонь для шлепка.

— Боже! — всплеснула руками снова появившаяся в комнате Джоан. — Прошу прощения за вмешательство, ребята, но у меня новости.

— Нет! — испугался вдруг Ричард, как случалось порой в кинотеатре, когда под ним разверзалась пропасть реальности и неминуемой смерти, по сравнению с которой дурацкое приключение на экране превращалось в отвлечение от жизни, в напрасную трату бесценных минут, в то время как приближается с угрожающей скоростью его собственная последняя минута…

— Да, — подтвердила Джоан, сама любезность.

— Мальчик или девочка?

— Пол хочет лично объявить вам все подробности.

— Вечно она дразнится, Энди! Назови хотя бы вес.

— Впечатляет. Как и весь процесс — удивительно, если смотреть со стороны! А послед!.. — Она закатила глаза, снова представляя только что увиденное, потом со смешком, выдававшим дочь священника, которой не следует делиться такими интимными подробностями, резко сказала своему нынешнему супругу: — Энди, ты наверняка проголодался.

Через минуту вошел Пол, такой дылда, что можно было подумать, будто его тянет к потолку невидимая резинка. Его бледное лицо и гладкие, длинные, как у женщины, волосы увлажнились от чужих страданий. Он так небрежно протянул руку, что Ричард получил тычок в грудь, и провозгласил в своей задушевной манере трубадура:

— Ваша чудесная отважная дочь родила Ричарда Лео Высоцки.

Эта фраза была, видимо, приготовлена заранее, как фраза Армстронга при высадке на Луне, и вышла точно такой же скомканной и малопонятной. Внука назвали в его честь. Пол и Джудит наверняка имели такой замысел на случай рождения мальчика.

— Господи! Это вы напрасно, — сказал Ричард. Потом он переживал, что получилось невежливо.

Время для посещений давно закончилось. За роженицей и новорожденным присматривали вдали от посторонних взоров врачи. Пол остался, чтобы помочь доставить жену обратно в палату, а бабушке с дедушками разрешил удалиться.

— Еще не доиграли Суперкубок! — запротестовал Ричард.

— Завтра о нем напишут во всех газетах, — грубовато сказал Энди. — Мы с Джоан уезжаем.

Ричард восхищенно наблюдал, как аккуратно Энди обматывает шею серым шерстяным шарфом, как, придерживая шарф подбородком, медленно натягивает пальто. Джоан хотела было помочь мужу, но, видя интерес Ричарда, подавила супружеский инстинкт.

— Не забудь свою книгу, — напомнила она Энди. — И свой «Уолл-стрит джорнал».

— Мистер Мапл, — обратился к Ричарду Пол, — мы перевезем сюда Джуд (он называл Джудит — Джуд — скорее, в честь «Хей, Джуд», а не «Джуда Незаметного»[24]), но вы можете досмотреть Суперкубок в нижнем вестибюле. Вряд ли вам разрешат остаться на этом этаже. — Он уже выглядел более зрелым, даже стал сутулиться.

— Все нормально, Пол, хорошенького понемножку. Я ухожу с остальными. Передайте Джудит, что я попытаюсь заглянуть к ней завтра утром, прежде чем уехать обратно в Бостон. Как вы считаете, меня пустят?

— Посещения разрешены с часу дня, но, думаю, пустят, — ответил Пол несколько ворчливо.

Ричард поплелся по больничным коридорам за Вандерхейвенами. После развода у Джоан завелась норковая шубка, мерцающий воротник которой шел к ее вьющимся волосам. Ему ли не знать, что на самом деле у нее тугие завитки, ему ли не помнить доказательство этого! В шестидесятые годы она даже сделала себе вполне приличную для белой женщины прическу «афро». По другую сторону от стеклянных больничных дверей их поджидала колкая от мороза хартфордская пустота. На улицах никто и ничто не двигалось, кроме них; у Ричарда сразу одеревенели веки и ноздри, еще через несколько минут заболели от мороза кончики пальцев в кожаных перчатках. Автостоянка больницы мутно мерцала на другой стороне улицы, будка служащего, принимающего билеты, пустовала. На полосатом шлагбауме висело напоминание: большими красными буквами на нем значилось, что автостоянка работает до 21.30.

— Проклятие! — взвыл Энди и топнул ногой по запорошенному снегом асфальту. Ричард и Джоан не удержались от смеха, таким вздорным и бесполезным был этот жест. Смех на морозе прозвучал с резкостью трещащих балок в заброшенной церкви. — Почему нас никто не предупредил? — спросил Энди.

— Наверное, они понадеялись на твое умение читать, — предположил Ричард. — Вероятно, время работы указано на билете.

— Прости, дорогой, — сказала Джоан. — Это я виновата. Я слишком всполошилась из-за того, что становлюсь бабушкой, и перестала что-либо замечать.

— Нигде не вижу такси, — заныл Энди. — Проклятие, проклятие! — В своей каракулевой шапке он походил на игрушечного солдатика, каждая его фраза сопровождалась выбрасыванием белого флага изо рта.

— Где вы живете? — спросил Ричард у Джоан.

— В единственном приличном отеле в центре, называется, кажется, «Морган».

Это было похоже, скорее, на Энди, чем на Джоан — поборницу равенства, какой ее знал Ричард.

— Не расстраивайтесь, я отвезу вас на своей машине, а утром вы приедете сюда на такси.

— Очень мило с твоей стороны! — Она переминалась с ноги на ногу, чтобы не замерзнуть, мех искрился в слабом свете фонарей. — А где машина?

— Хороший вопрос! Я оставил ее на улице, но тоже волновался и не запомнил, где именно. Кажется, я шел оттуда в гору. — И он зашагал к ближайшему склону. Джоан шла рядом с ним, Энди сзади. Улица быстро кончилась тупиком у кирпичной котельной без окон, издававшей грозный рев. Ричард невольно прыснул, Джоан тоже.

— Лучше я вернусь в больницу, пусть оттуда нам вызовут такси, — проскулил Энди.

— Не будь бабой, представь, что ты исследователь Западной Африки, — сказал Ричард. У него горело от мороза лицо, пальцы в тонких перчатках совсем онемели. — Она точно где-то неподалеку. Серый «таурус», три наклейки на лобовом стекле. Помню, я заметил ряд закрытых магазинов и подумал, не разобьет ли мне стекла молодежь, охотящаяся за наркотиками.

— Отлично! — сказал Энди. — Идем назад, Джоан. Здесь рай для грабителей.

— Чепуха, — ответила Джоан. — Кому охота грабить в такой мороз? — В сердце она осталась либералом. — Шевели мозгами, Ричард. Какие это были магазины? Ты переходил через широкие улицы? Оттуда ты подошел к больнице?

Ее вдохновляющий голос, который он впервые услышал на семинаре по английскому эпосу — дюжина незрелых юношеских физиономий над дубовым семинарским столом и ее сияющее личико, — пробудил в нем отчаянного студента. Рут настолько превосходила его трезвостью мысли и решительностью, что теперь ему редко приходилось думать. В голове стала рождаться схема.

— Вон на ту улицу, — сказал он, показывая рукой, — а там налево…

Джоан пошла первой, они с Энди вяло побрели следом; она являлась в их троице самой подвижной — возможно, потому, что была одета теплее. Не прошло и десяти минут, как он узнал свою машину: родные наклейки, заученный рисунок дорожной соли на дверях и крыльях. Машина стояла нетронутая. Магазины, которые он смутно помнил, оказались, как ни странно, на другой стороне улицы. Услышав щелчок замка, он обрадовался: замку случалось замерзать и в более теплую погоду.

Джоан устроилась сзади, пустив Энди вперед, к отопителю. Когда завелся двигатель и машина покатила по безмолвным, украшенным ледяной глазурью улицам, она просунула голову между двумя мужчинами и обратилась к Ричарду:

— Так о ребенке… Когда они появляются — я никогда ничего подобного не видала, — на мордашках у них такое брюзгливое выражение! Он был совсем как Джудит, когда мы пытались кормить ее черносливом. Потом поток воды, и весь ребенок выскакивает пулей, таща за собой огромный перекрученный послед фиолетово-желтого цвета…

— Пожалуйста, Джоан! — взмолился Энди, поправляя на шее шарф.

Но ее распирало от вдохновения.

— Я про то, как все это устроено. Ты воспринимаешь матку в качестве места для временного пребывания, а на самом деле там кипит своя жизнь. Ей приходится многое отдавать.

Ричард понимал ее мысль. Она, как всегда, пыталась увидеть картину целиком, искала скрытую тайну соблюдения всех тех клятв, которые сопровождали ее детство. Жизнь подобна уроку, тексту с моралью.

Энди, со своей стороны, слушал ее так, как принято слушать вторых жен — в уверенности, что поиск завершен. Или что искать вообще нечего. Он похлопал ее по руке, то есть по норковому рукаву у себя на плече.

— Напрасно я позволил тебе все это наблюдать, — сказал он. — Теперь тебя будут мучить ночные кошмары.

— Я бы ни за что этого не пропустила! — сказала она с возмущением — так, по крайней мере, показалось Ричарду.

— Ты мне вот что объясни, — обратился он к ней. — Кто такой Лео?

— Его отец, разве ты не знал? Они не такие, как мы, этот ребенок может остаться у них единственным, или, по крайней мере, их единственным сыном, поэтому они вынуждены упаковать его в имена.

— Езжай прямо, потом налево — там одностороннее движение, — сказал Ричарду Энди. — Можешь оставить нас на углу, не доезжая до входа в отель, мы сами дойдем.

— И не подумаю! Я объеду квартал и высажу вас прямо под навесом, под носом у чертова привратника.

Джоан тронула его за плечо.

— Увидишь завтра утром Джудит, поцелуй ее за меня. Нам придется рано уехать, у Энди в десять встреча.

Ричард был не прочь чмокнуть ее на прощание, но лица у них еще не оттаяли, и шея его поворачивалась без прежней легкости.

Его номер в «Бест-инн» находился на первом этаже, ковер от стены до стены лежал прямо на бетоне. Стены дышали морозом, как в подземелье, к ним было холодно прикасаться. Обогреватель плохо справлялся со своей задачей. Ричард не сообразил захватить с собой пижаму, ограничившись свежей рубашкой, и теперь дрожал в одном белье между липкими простынями. Пришлось встать, снять тонкое одеяло и покрывало со второй кровати, даже набросить поверх всего пальто. Но от стен все равно тянуло холодом, это была сила, угрожавшая его существованию, стремившаяся заморозить в нем кровоток. «Ей приходится многое отдавать», — сказала Джоан о женской матке. Верно, до чего же враждебен и неодолим вселенский объем пространства без света и тепла! Он поджимал колени к подбородку, ощущая себя гомункулусом, не то мерзнущим, не то сжигаемым на костре на дальнем конце телескопа, приставленного к безразличному Божьему оку. Он был свежеснесенным дедушкой, и Вселенная норовила его раздавить, высвобождая место для новичков. Он все-таки ненадолго уснул, и его сны, обычно такие насыщенные подавленным вожделением и забытыми познаниями, были мимолетными, словно их истощили старания тела поддерживать совместимую с жизнью температуру.

Утром, невыспавшийся и продрогший, он, покидая отель, пожаловался на холод в номере. Молодой служащий, недавно вылезший из теплой постели, пожал плечами, почти не пытаясь извиниться.

— У нас такие ночи, как прошедшая, наперечет. На градуснике на крылечке у моей матушки не хватило шкалы.

При свете дня больница выглядела по-другому: более суетливой, но при этом какой-то обветшалой, устаревшей, фабрикой излечения, где трудятся уставшие от темноты люди. В хартфордской газете, купленной вместе с чаем — он поклялся себе избегать кофе из заботы о давлении, — он прочел, что его команда героев в бронзовых шлемах продула в последней полуминуте матча, пропустив гол с сорока семи ярдов. Чудеса — дешевый товар.

Когда его вопреки строгим правилам все-таки пустили к дочери, Джудит выглядела после перенесенных мучений неожиданно нейтрально: не обессиленной, но и не ликующей, не больной и не здоровой, не старше и не моложе своего тридцати одного года. Поверх больничной сорочки с завязками на спине был накинут старый пепельно-голубой халат Джоан; она сидела на краешке койки. Недавно она покормила новорожденного, и сестры унесли его назад в инкубатор.

— Не знаю, папа, — сказала она. — Мне как-то жутковато. Сегодня они кладут это мне на руки, а я не знаю, что с этим делать. Не пойму даже, где верх, где низ. Все боялась выронить, чувствовала себя страшно неуклюжей.

Он уселся в глубокое кожаное кресло, в котором накануне вечером сидел Энди, и отечески улыбнулся:

— Очень скоро ты перестанешь чувствовать себя неуклюжей.

— Пол тоже так говорит. — Этот всезнайка Пол!

Судя по тому, как Джудит произнесла его имя, дылда получил незаслуженное повышение. Оказалось, что Ричард больше ревнует к Полу и к младенцу, больше обижен на них, чем на Энди.

— Он уже замечательный отец.

— Возможно, это нетрудная роль. Возможно, ты по-прежнему ощущаешь ребенка частью самой себя, как свою ногу. Какие такие чувства можно взять и начать испытывать к ноге? Лучше скажи, как прошли — как правильно это назвать? — роды.

Джудит с самого раннего детства отличалась твердостью и независимостью, ее чувства бывало нелегко разглядеть, зато ей была присуща, как и ее матери, невозмутимая честность.

— Неплохо, — сказала она. — Все было хорошо. Пол здорово помог мне с дыханием. В какой-то момент он взял и запел, все сестры просто легли от хохота. Но насчет метода Ламаза они не правы: даже он не убирает боль. Они твердили, что это просто давление, но на самом деле это боль, папа.

У него прихлынул жар к лицу при мысли о том, что испытала его дочь. Он заморгал, встал, легко поцеловал ее в лоб, в широкий бледный лоб, который с самого начала при всей его любви скрывал ее секреты, ее ощущения, ее идентичность.

— Мне надо идти. Сестры собираются взять тебя в оборот.

— Взгляни на него хотя бы из-за угла, посмотри, на кого он, по-твоему, похож. Мама считает, что на дедушку: такая же складочка посередине рта и опущенные краешки губ.

— Послушать тебя, это прямо рот Энди. Ты же не считаешь его внуком Энди?

Джудит пришлось поломать голову, чтобы сообразить, что отец изволит шутить. Их обоих мутило: он провел ночь скорченным, ее, наоборот, раздирало на части.

— Кстати, твоя мать просила тебя поцеловать. Энди рано утром помчался обратно в Бостон, как только они сумели вызволить свою машину из гаража, где она застряла на ночь.

— Она мне все рассказала. Они с Энди навестили меня сразу после завтрака. Думаю, это она его уговорила.

— За твоей мамой как за бабушкой будет трудно угнаться! — сказал Ричард с довольным смехом.

— Еще бы! Ты бы видел ее с малышом на руках! Вот кто знает, где у него верх, где низ.

Когда медсестра поднесла его внука к окну, ему тоже стало ясно, что вот этот красноватый грейпфрут с зажмуренными глазками и несколькими прядками шелковистых волосиков, светлых, как у его отца, — голова, а крохотные лавандовые довески с другого, раскрытого края кулька, — пальчики ножек.

— Хотите подержать? — спросила его сквозь стекло молодая чернокожая сестра.

— А мне можно?

— Вы же дед! Дедушки здесь — особенный народ.

И миниатюрное тельце младенца надежно приросло к его груди и рукам, пускай не так крепко, как прирастали дети, которых он предполагал своими. Никто не принадлежит нам наяву. Только в нашей памяти.