Следствие ведет… сэр Артур Конан Дойль! «Литературный отец» Шерлока Холмса решает использовать дедуктивный метод в расследовании самого скандального дела поздневикторианской Англии — дела о таинственном убийстве скота на фермах близ Бирмингема. Его цель — доказать, что обвиняемый в этом преступлении провинциальный юрист Джордж Идалджи невиновен. Конан Дойль и его друг и ассистент Вуд отправляются в Стаффордшир. Так насколько же действенны методы Шерлока Холмса в реальности?

Джулиан Барнс

Артур и Джордж

Часть первая

НАЧАЛА

Артур

Ребенок хочет видеть. Так начинается всегда, началось так и на этот раз. Ребенок хотел видеть.

Он умел ходить и мог дотянуться до дверной ручки. Сделал он это без какой-либо определенной цели, инстинктивный туризм малыша и ничего кроме. Дверь была для того, чтобы толкать; он вошел, остановился, посмотрел. Там не было никого, чтобы глядеть, он повернулся и ушел, тщательно закрыв за собой дверь.

То, что он увидел там, стало его первым воспоминанием. Маленький мальчик, комната, кровать, задернутые занавески, просачивающийся дневной свет. К тому моменту, когда он описал это для других, прошло шестьдесят лет. Сколько внутренних пересказов обкатывали и сочетали простые слова, которые он наконец употребил? Без сомнения, оно выглядело все таким же ясным, как в тот день. Дверь, комната, свет, кровать и то, что лежало на кровати: «Белое и восковое нечто».

Маленький мальчик и труп: в Эдинбурге его времени такие встречи вряд ли были редкостью. Высокая смертность и стесненные жилищные условия способствовали раннему узнаванию. Дом был католическим, а тело — бабушки Артура, некоей Катерины Пэк. Быть может, дверь нарочно не заперли. Не было ли тут желания приобщить ребенка к ужасу смерти? Или — не столь пессимистично — показать ему, что смерти бояться не надо. Душа бабушки просто улетела на небеса, оставив позади себя только сброшенную оболочку, свое тело. Мальчик хочет видеть? Так пусть мальчик увидит.

Встреча в занавешенной комнате. Маленький мальчик и труп. Внук, который, приобретя воспоминание, перестал быть «нечто», и бабушка, которая, утратив атрибуты, теперь обретаемые ребенком, вернулась в это состояние. Маленький мальчик смотрел, и более полувека спустя взрослый мужчина все еще смотрел. Чем, собственно, было это «нечто» — или, точнее, что именно произошло, когда осуществилась великая перемена, оставившая после себя лишь «нечто», — именно этому суждено было обрести для Артура всепоглощающую важность.

Джордж

У Джорджа нет первого воспоминания, а к тому времени, когда кто-то высказывает предположение, что иметь его было бы нормально, уже поздно. Он не помнит ничего конкретного, такого, что бесспорно предшествовало всему остальному, — о том, как его взяли на руки, приласкали, засмеялись или наказали. Где-то теплится ощущение, что когда-то он был единственным ребенком, и четкое осознание, что теперь есть еще и Орас, но никакого первичного воспоминания, что ему подарили братца, никакого изгнания из рая. Ни первого зрелища, ни первого запаха, то ли надушенной матери, то ли накарболенной единственной служанки.

Он — застенчивый, серьезный мальчик, очень чуткий к ожиданиям других. Иногда он чувствует, что подводит своих родителей: пай-мальчик должен бы помнить, как о нем заботились с самого начала. Однако родители никогда не упрекают его за этот недостаток. Хотя другие дети возмещают этот пробел — силой вводят любящее лицо матери или заботливую руку отца в свои воспоминания, — Джордж этого не делает. Ну, во-первых, у него отсутствует воображение. То ли его никогда не было, то ли его развитие было подавлено каким-либо родительским поступком — это вопрос для той отрасли психологической науки, которую еще не изобрели. Джордж вполне способен воспринимать чужие придумки — истории о Ноевом Ковчеге, Давиде и Голиафе, Поклонении Волхвов, — но сам такой способностью не обладает.

Тут он себя виноватым не чувствует, поскольку его родители не считают это его недостатком. Когда они говорят, что у такого-то ребенка в деревне «слишком много воображения», — в этом, безусловно, заложено порицание. Ниже по шкале — «сочинители небылиц» и «выдумщики», но куда хуже всех ребенок «отпетый лгун» — таких нужно сторониться любой ценой. Самого Джорджа никогда не наставляют говорить правду: это ведь означало бы, что ему такие наставления требуются. Нет, все проще: что он говорит только правду, подразумевается само собой — в доме приходского священника другой альтернативы не существует.

«Я путь, истина и жизнь» — он слышит это много раз из уст своего отца. Путь, истина, жизнь. Ты идешь своим путем по жизни и говоришь правду. Джордж знает, что Библия подразумевает не совсем это, но пока он взрослеет, слова эти звучат для него именно так.

Артур

Для Артура между домом и церковью существовало нормальное расстояние; однако оба места были полны значимостями, историями и наставлениями. В холодной каменной церкви, куда он ходил раз в неделю, чтобы вставать на колени и молиться, были Бог, и Иисус Христос, и Двенадцать Апостолов, и Десять Заповедей, и Семь Смертных Грехов. Все было очень упорядочено, непременно перечислено и пронумеровано, ну, как псалмы, и молитвы, и стихи в Библии.

Он понимал, что все, что он узнавал там, было правдой, однако его воображение предпочитало другую, параллельную версию, которой его учили дома. Истории его матери также были об очень дальних временах и также рассчитаны на то, чтобы учить его различию между добром и злом. Она стояла в кухне у плиты, размешивала овсянку и подтыкала выбившиеся пряди волос за уши, а он ждал минуты, когда она постучит ложкой-мешалкой о кастрюлю, остановится и повернет к нему свое круглое улыбающееся лицо. Затем ее серые глаза будут удерживать его, пока ее голос струится в воздухе волнами вверх и вниз, а затем замедляется, почти обрывается, когда она приближается к той части истории, которую он еле мог вынести, той части, где тончайшие муки или радость поджидали не просто героя и героиню, но и слушающего.

«И тогда рыцаря подняли над ямой с извивающимися змеями, которые шипели и брызгали ядом, а их свивающиеся тела захлестывали белеющие кости прежних жертв…»

«И тогда черносердечный злодей с гнусным проклятием выхватил спрятанный кинжал из своего сапога и шагнул к беззащитному…»

«И тогда девица выхватила булавку из волос, и золотые кудри упали из окна вниз, вниз, вниз, лаская стены замка, пока почти не коснулись зеленой муравы, на которой он стоял…»

Артур был подвижным, упрямым мальчиком, и ему было нелегко сидеть смирно. Но стоило Мам поднять ложку-мешалку, и он застывал в безмолвной зачарованности, будто злодей из ее истории тайно подсыпал колдовское зелье в его еду. И тогда в тесной кухне появлялись рыцари и их прекрасные дамы, бросались вызовы, священные поиски волшебным образом увенчивались успехом, звенели доспехи, шелестели кольчуги, и всегда честь оставалась превыше всего.

Эти истории каким-то образом, который он сначала не понял, были связаны со старым деревянным комодом возле кровати родителей, где хранились документы о происхождении семьи. Там содержались другие истории, больше напоминавшие домашние задания, — о герцогском роде в Бретани и ирландской ветви нортумберлендских Перси и о ком-то, кто возглавил бригаду Пэка при Ватерлоо и был дядей белого воскового нечто, про которое он никогда не забывал. И со всем этим были связаны приватные уроки геральдики, которые давала ему его мать. Из кухонного буфета Мам вытаскивала большой лист картона, изрисованный и раскрашенный одним из его дядей в Лондоне. Она объясняла ему гербы, а затем наступала его очередь: «Опиши мне этот герб!» И он должен был отвечать, будто таблицу умножения: шевроны, звезды с лучами, пятиконечные звезды, пятилистники, серебряные полумесяцы и прочие сверкания.

Дома он выучил заповеди сверх тех десяти, которые узнал в церкви: «Бесстрашен с сильным, кроток со слабым» гласила одна и «Рыцарственное отношение к женщинам любого — и высокого, и низкого — положения». Он чувствовал, что эти важнее, так как они исходили прямо от Мам; к тому же они требовали практического исполнения. Артур не заглядывал за пределы своего непосредственного существования. Квартира была маленькой, деньги небольшими, его мать переутомлена, отец непредсказуем. Очень рано он дал детскую клятву, а клятвы, он знал, оставались нерушимы: «Когда ты будешь старенькой, мамочка, у тебя будут бархатное платье и золотые очки, и ты будешь удобно сидеть у камина». Артур видел начало истории — именно там, где он находился сейчас, — и ее счастливый конец. Не хватало пока только середины.

Он искал полезные намеки у своего любимого писателя капитана Майн Рида. Он заглядывал в «Рейнджеры-стрелки или приключения офицера в Южной Мексике». Он прочел «Молодых путешественников», и «Тропу войны», и «Всадника без головы». Бизоны и краснокожие индейцы теперь перемешались в его голове с рыцарями в кольчугах и пехотинцами бригады Пэка. Больше всего у Майн Рида он любил «Охотников за скальпами или романтичные приключения в Южной Мексике». Артур еще не знал, как получить золотые очки и бархатное платье, но подозревал, что это может потребовать полного риска путешествия в Мексику.

Джордж

Раз в неделю его мать идет с ним навестить двоюродного дедушку Компсона. Он живет неподалеку за низеньким гранитным порожком, через который Джорджу не разрешается переступать. Каждую неделю они обновляют цветы в его вазе. Грейт-Уайрли был приходом дяди Компсона двадцать пять лет, а теперь его душа на Небесах, а тело остается на кладбище. Мама объясняет это, пока вынимает увядшие стебли, выплескивает плохо пахнущую воду и ставит свежие, не поникшие цветы. Иногда Джорджу дозволяется помочь ей налить в вазу чистой воды. Она говорит, что чрезмерная скорбь противна христианству, но Джордж этого не понимает.

После убытия двоюродного дедушки на Небеса отец занял его место. В одном году он женился на маме, в следующем получил приход, а еще в следующем родился Джордж. Вот история, которую ему рассказали, и она была ясной, правдивой и счастливой, как полагается быть всему. Есть мама, которая все время присутствует в его жизни, учит его азбуке, целует на сон грядущий, и отец, которого часто не бывает дома, потому что он навещает старых и недужных или пишет свои проповеди, или читает их. Есть их дом, дом священника, и церковь, и постройка, где Мам учит воскресную школу, сад, кошка, куры, полоса травы на пути между их домом, домом священника и церковью и еще кладбище. Вот мир Джорджа, и он знает его очень хорошо.

Внутри дома священника все тихо. Есть молитвы, книги, рукоделие. Вы не кричите, вы не бегаете, вы не пачкаетесь. Огонь иногда поднимает шум, и ножи с вилками тоже, если не держать их как полагается, и поднимает шум его брат Орас — после того, как появился. Но это исключения в мире, который одновременно и тихий, и надежный. Мир вне дома священника, как кажется Джорджу, наполнен неожиданным шумом и неожиданными происшествиями. Ему четыре года, и его водят гулять по проселкам, и знакомят с коровой. Пугает его не громадность скотины и не вздутое вымя, колышущееся на уровне его глаз, но неожиданный хриплый рев, который она издает ни с того ни с сего. Значит, она очень сердита. Джордж разражается слезами, а его отец наказывает скотину палкой. Тогда скотина поворачивается боком и пачкается. Джордж столбенеет от этого извержения, от странного шлепающего шума, когда оно падает на траву, тем, как все внезапно вышло из-под контроля. Но руки матери оттаскивают его, прежде чем он успевает задуматься об этом дальше.

Но не просто корова — или всякие друзья коровы вроде лошади, овцы или свиньи — внушает Джорджу подозрения к миру за стенами дома священника. Почти все, что он о нем слышит, вызывает у него тревогу. Мир там полон людей, которые стары, недужны или бедны, а быть всем этим нехорошо, если судить по выражению отца и его приглушенному голосу, когда он возвращается; и еще есть люди, которые называются угольные вдовы, чего Джордж не понимает. За стенами есть мальчики-выдумщики и, хуже того, — отпетые лгуны. А еще неподалеку есть что-то, которое называется Шахта, откуда берется уголь на каминной решетке. Он не уверен, что уголь ему нравится. Он пахнет, и пыльный, и шумит, если в него потыкать, и вам велят держаться от огня подальше; а еще его приносят в дом огромные свирепые мужчины в кожаных шлемах, и несут они его на спине. Когда мир снаружи стучит дверным молотком, Джордж обычно подскакивает. Учитывая все, он предпочел бы остаться здесь, внутри, с мамой, со своим братом Орасом и новой сестрой Мод, пока ему не придет время уйти на Небеса и познакомиться с двоюродным дедушкой Компсоном. Но он подозревает, что остаться навсегда внутри ему не разрешат.

Артур

Они все время переезжали — полдесятка раз за первые десять лет жизни Артура. Квартиры, казалось, становились все меньше по мере того, как семья увеличивалась. Не считая Артура, имелись его старшая сестра Аннетт, его младшие сестры Луиза и Конни, его младший брат Иннес, а потом, позднее, его сестры Ида и Джулия, но ее чаще называли Додо. В создании детей на его отца можно было положиться — были еще двое, которые не выжили, — но не на то, чтобы их прокормить. Раннее осознание, что его отец никогда не обеспечит Мам удобствами, положенными старости, еще более укрепило решимость Артура самому их обеспечить.

Его отец — если оставить герцогов Бретани в стороне — происходил из артистической семьи. Он был наделен талантом и тонкими религиозными инстинктами, но жил на натянутых нервах и не обладал крепкой конституцией. Он приехал в Эдинбург из Лондона девятнадцатилетним; помощник землемера шотландского департамента строительных работ в слишком молодом возрасте оказался ввергнутым в общество хотя и доброжелательное, но частенько грубоватое и крепко пьющее. Он никак не преуспел ни в департаменте работ, ни у «Джорджа Уотермена и сыновей», владельцев литографии. Он был кротким неудачником с мягким лицом, полускрытым пышной мягкой бородой; долг он воспринимал отвлеченно и утратил свой путь в жизни.

Он никогда не бывал буйным или агрессивным; он был пьяницей сентиментального типа с открытым кошельком и полным жалости к себе.

Его, пускающим слюну в бороду, приводили домой извозчики, чьи громогласные требования уплаты будили детей; наутро он слезливо и долго сетовал на свою неспособность обеспечить тех, кого он так нежно любит. Был год, когда Артура отправили жить в меблированных комнатах, лишь бы он не был свидетелем очередной фазы падения отца; однако он насмотрелся достаточно, чтобы укрепить свое восходящее понимание того, чем человек может или должен быть. В сказках его матери, в рыцарственности и в романтике не находилось подходящих ролей для пропойц-иллюстраторов.

Отец Артура писал акварели и всегда намеревался пополнить заработок продажей этих работ. Однако его щедрая натура постоянно оказывалась непреодолимым препятствием — он раздавал свои картины каждому встречному или — в лучшем случае — брал за них несколько пенсов. Его образы бывали дикими, наводящими ужас, и частенько выдавали его природный юмор. Но лучше всего он рисовал — и остался в памяти — как художник фей и эльфов.

Джордж

Джордж отдан в деревенскую школу. Он носит жестко накрахмаленный воротничок и галстук, свободно завязанный бантом, чтобы скрыть запонку, жилет, застегнутый на пуговицы почти до самого банта, и жакет с высокими, почти горизонтальными лацканами. Другие мальчики выглядят не столь аккуратно: на одних грубые, домашней вязки свитера или плохо сидящие куртки, наследство от старших братьев. Кое у кого есть крахмальные воротнички, но только Гарри Чарльзуорт носит бант, как Джордж.

Мать научила его азбуке, отец — простым арифметическим действиям. Первую неделю он сидит в заднем ряду. В пятницу их проверят и рассадят по развитости: умные мальчики будут сидеть впереди, глупые мальчики — сзади. Награда за успехи — перемещение ближе к учителю, к источнику наставлений, к знанию, к правде. А это мистер Восток, и он носит твидовый жакет, шерстяной жилет и воротничок, кончики которого загнаны под его галстук золотой булавкой. Мистер Восток всегда имеет при себе коричневую фетровую шляпу и кладет ее во время урока на свой стол, словно боясь оставить без присмотра. Когда между уроками наступает перерыв, мальчики выходят в так называемый двор, но на самом деле это площадка вытоптанной травы, откуда за лугами в отдалении виднеется Шахта. Мальчики, которые знакомы друг с другом, сразу затевают драку — просто от нечего делать. Джордж никогда прежде не видел дерущихся мальчиков. И пока он смотрит, Сид Хеншо, один из самых грубых мальчиков, подходит и становится перед ним. Хеншо строит обезьяньи рожи, растягивает мизинцами уголки рта, а большими загибает уши вперед, хлопает ими.

— Как поживаешь, меня зовут Джордж, — так он был научен сказать. Но Хеншо продолжает побулькивать и хлопать ушами.

Некоторые мальчики тут фермерские, и Джордж думает, что они пахнут коровами. Другие — сыновья шахтеров и разговаривают как-то по-другому. Джордж узнает имена своих школьных товарищей: Сид Хеншо, Артур Арам, Гарри Боум, Орас Найтон, Гарри Чарльзуорт, Уолли Остер, Джон Гарриман, Альберт Йетс…

Его отец говорит, что он обзаведется друзьями, но он не знает, как это делается. Как-то утром Уолли Остер подходит к нему сзади и шепчет на ухо:

— Ты ненашенский.

Джордж оборачивается:

— Как поживаешь, меня зовут Джордж, — повторяет он.

В конце первой недели мистер Восток проверяет их на чтение, правописание и арифметику. В понедельник утром он объявляет результаты, и они меняются местами. Джордж хорошо читал из книги перед собой, но правописание и арифметика подводят его. Ему велено остаться на задней парте. В следующую пятницу он не исправляется, и в следующую — тоже. Теперь он оказывается в окружении фермерских мальчиков и шахтерских мальчиков, которым все равно, где сидеть, и они даже считают, что чем дальше от мистера Востока, тем лучше, потому что можно плохо себя вести. Джордж чувствует, будто его медленно гонят прочь от пути, правды и жизни.

Мистер Восток разит доску кусочком мела:

— ЭТО, Джордж, плюс ЭТО (удар) равно чему? (Удар, удар.)

Все в голове у него смешивается, и Джордж отвечает наугад:

— Двенадцать, — говорит он. (Или — семь с половиной.)

Мальчики на передних партах хохочут, а затем к ним присоединяются фермерские мальчики, едва до них доходит, что он ошибся.

Мистер Восток вздыхает и покачивает головой и спрашивает Гарри Чарльзуорта, который всегда в первом ряду и все время тянет руку вверх.

— Восемь, — говорит Гарри (или — тринадцать с четвертью) — и мистер Восток поворачивает голову в сторону Джорджа, показывая, как глуп он был.

Как-то днем, по пути назад в дом священника, Джордж пачкается. Мать раздевает его, ставит в ванну, оттирает, снова одевает и ведет к отцу. Но Джордж не способен объяснить своему отцу, почему, хотя ему уже почти семь лет, он повел себя будто беби в пеленках.

Это случается еще раз, а потом еще раз. Родители его не наказывают, но их явное разочарование в своем первенце — глупым в школе, беби по пути домой — не уступит любому наказанию.

— Ребенок унаследовал твои нервы, Шарлотта.

— В любом случае это не может иметь отношения к прорезыванию зубов.

— Мы можем исключить простуду, поскольку сейчас сентябрь.

— И что-либо вредное для пищеварения в еде, ведь на Орасе это не сказалось.

— Что остается?

— Единственная иная причина, на которую указывает книга, это страх.

— Джордж, ты чего-нибудь боишься?

Джордж смотрит на своего отца, на глянцевый клерикальный воротник, на широкое неулыбчивое лицо над воротником, на рот, который произносит с кафедры церкви Святого Марка часто непостижимые истины, и черные глаза, которые теперь требуют правды от него. Что ему сказать? Он боится Уолли Остера и Сида Хеншо и некоторых других, но это значило бы наябедничать на них. И в любом случае не их он боится больше всего. Наконец он говорит:

— Я боюсь быть глупым.

— Джордж, — отвечает его отец, — мы знаем, что ты не глуп. Твоя мать и я учили тебя азбуке и арифметике. Ты умный мальчик. Ты решаешь арифметические примеры дома, но не в школе. Ты можешь объяснить нам почему?

— Нет.

— Мистер Восток учит по-другому?

— Нет, отец.

— Ты больше не стараешься?

— Нет, отец. Я могу решать их в тетради, но не могу решать их на доске.

— Шарлотта, я думаю, нам следует свозить его в Бирмингем.

Артур

У Артура были дяди, которые наблюдали крушение своего брата и жалели его семью. Выход они нашли в том, чтобы отправить Артура в Англию в школу иезуитов. В возрасте девяти лет его посадили в поезд в Эдинбурге, и он проплакал всю дорогу до Престона. Следующие семь лет он проведет в Стонихерсте за исключением шести недель каждое лето, когда будет возвращаться к Мам и порой к своему отцу.

Иезуиты эти приехали из Голландии, привезя с собой свою учебную программу вкупе с методами дисциплинирования. Образование включало семь классов знания: основы, арифметика, начальные знания, грамматика, синтаксима, поэтика и риторика — по году на каждый. Имелась обычная рутина привилегированных школ — Евклид, алгебра и классики, чьи истины подкреплялись впечатляющими побоями. Используемое орудие — кусок резины размером и толщиной в подошву сапога — также прибыло из Голландии и носило прозвище Толли. Одного удара по ладони, нанесенного с полным иезуитским рвением, оказывалось достаточно, чтобы она распухла и изменила цвет. Обычное наказание для мальчиков постарше состояло из девяти ударов по каждой ладони. После грешник еле мог повернуть ручку двери кабинета, где получил побои.

Толли, как объяснили Артуру, обрел свое название от латинской игры словами. Fero — я ношу, ferre, tuli, latum. Tuli[1]я перенес, и Толли это то, что мы перенесли, верно?

Юмор был таким же грубым, как и наказания. На вопрос, каким он видит свое будущее, Артур признался, что думает стать гражданским инженером (Civil engineer[2]).

«Ну, инженером ты стать можешь, — заметил патер, — но вот вежливым, я думаю, ты никогда не станешь».

Артур развился в крупного подвижного подростка, находившего утешение в школьной библиотеке, а счастье — на крикетном поле. Раз в неделю мальчиков сажали писать письма домой, и большинство считали это дополнительным наказанием, но Артур воспринимал как награду. Целый час он делился всем со своей матерью. Пусть имеются Бог, и Иисус Христос, и Библия, и иезуиты, и Толли, но авторитетом, в который он верил сильнее всего и которому подчинялся, была маленькая Мам-командир. Она была знатоком всего и вся, от нижнего белья до адского пламени. «На тело надевай фланель, — наставляла она его, — и ни в коем случае не верь в вечную кару».

Кроме того, она не совсем преднамеренно научила его способу завоевывать популярность. Очень скоро он начал рассказывать другим ученикам истории о рыцарях и влюбленных, которые сам впервые услышал из-под поднятой ложки-мешалки. В дождливые свободные вечера он забирался на стол, а его слушатели пристраивались на полу вокруг него. Вспоминая искусство Мам, он умел играть голосом, знал, как растянуть историю, как завершить на самом опасном завораживающем моменте, обещая продолжение на следующий день. Будучи крупным и голодным, он брал пышку за рассказ, но порой он решительно умолкал в самый критический момент, и вынудить его продолжать можно было только ценой яблока.

Так он обнаружил важнейшую связь между рассказом и вознаграждением.

Джордж

Окулист не рекомендует очки для маленьких детей. Пусть лучше глаза мальчика сами приспособятся с течением лет. А пока ему в классе следует сидеть в первом ряду. Джордж оставляет фермерских мальчиков позади, его сажают рядом с Гарри Чарльзуортом, который в проверках постоянно занимает первое место. Школа теперь обретает смысл для Джорджа. Он способен видеть, где наносит удар мел мистера Востока, и больше ни разу не испачкался по дороге домой.

Сид Хеншо продолжает корчить обезьяньи рожи, но Джордж почти перестал его замечать. Сид Хеншо всего лишь глупый фермерский мальчик, который пахнет коровами и, наверное, не способен даже правильно написать хотя бы одно слово.

Однажды Хеншо набрасывается на Джорджа во дворе, толкает плечом и, когда Джордж приходит в себя, сдергивает с него бант и убегает. Джордж слышит смех. А по возвращении в класс мистер Восток спрашивает, куда делся его галстук.

И Джордж оказывается перед проблемой. Он знает, что навлекать неприятности на школьного товарища нехорошо. Но он знает, что лгать еще хуже. Его отец неколебим. Стоит вам начать лгать, вы вступаете на стезю греха, и ничто вас не остановит, пока у вас на шее не затянется петля палача. Собственно, никто этого прямо не говорил, но Джордж понял это именно так. А потому он не может солгать мистеру Востоку. Он ищет другой выход, что, пожалуй, само по себе уже начало лжи, — а затем просто отвечает на вопрос:

— Сид Хеншо толкнул меня и взял его.

Мистер Восток выводит Сида Хеншо за волосы, бьет его, пока он не начинает вопить, возвращается с галстуком Джорджа и читает классу назидание, осуждающее воровство. После уроков Уолли Остер стоит на дороге Джорджа, а чуть он его обходит, Уолли говорит:

— Ты ненашенский.

Джордж вычеркивает Уолли из возможных друзей.

Он редко замечает отсутствие того, чего у него нет. Его семья не принадлежит к местному обществу, но Джордж понятия не имеет, чем это чревато, не говоря уж о том, в чем может заключаться причина их нежелания или неудачи стать своими. Сам он никогда не бывает в гостях у других мальчиков и не может судить, как все устроено в других домах. Его жизнь самодостаточна. У него нет денег, но он не испытывает нужды в них, а уж тем более когда узнает, что любовь к ним — корень всех зол. У него нет игрушек, но он не замечает этого. Ему не хватает ловкости и остроты зрения для участия в играх. Он даже никогда не прыгал по нарисованным квадратам «классиков», а летящий мячик вызывает у него дрожь. Ему довольно братски играть с Орасом, более бережно с Мод, еще бережнее — с курами.

Он сознает, что у большинства мальчиков есть друзья — как Давид и Ионафан в Библии, и он наблюдал, как Гарри Боум и Артур Арам устроились в уголке двора и показывали друг другу всякие вещи из своих карманов — с ним никогда такого не происходит. Ему требуется что-то сделать? Или им требуется что-то сделать? В любом случае, хотя он хочет получить одобрение мистера Востока, одобрение мальчиков, сидящих позади него, его не интересует.

Когда двоюродная бабушка Стоунхем приезжает выпить чаю в первое воскресенье каждого месяца, она с шумом возит чашкой по блюдцу и морщинистым ртом спрашивает про его друзей.

— Гарри Чарльзуорт, — всегда отвечает он. — Он сидит рядом со мной.

Когда он в третий раз дает ей тот же ответ, она с шумом ставит чашку на блюдце, хмурится и спрашивает:

— А кто еще?

— Все остальные просто фермерские мальчики, и от них пахнет.

По тому, как двоюродная бабушка Стоунхем глядит на отца, он понимает, что ответил неправильно. Перед ужином его зовут в кабинет. Его отец стоит у письменного стола, а за спиной у него на полках все столпы веры.

— Джордж, сколько тебе лет?

Разговоры с отцом часто начинаются так. Оба они уже знают ответ, но Джордж все равно должен ответить.

— Семь, отец.

— Это возраст, от которого уже можно ожидать некоторого ума и рассудительности. А потому, Джордж, разреши мне спросить тебя вот о чем. Ты полагаешь, что в глазах Бога ты значишь больше, чем мальчики, которые живут на фермах?

Джордж понимает, что верным ответом будет «нет», но ему не хочется дать его сразу. Ведь, наверное, мальчик, который живет в доме священника, чей отец священник и двоюродный дедушка тоже был священником, значит для Бога больше, чем мальчик, который никогда не ходит в церковь и глуп и к тому же злой — вроде Гарри Боума?

— Нет, — говорит он.

— А почему ты говоришь, что от них пахнет?

Каким должен быть верный ответ на этот вопрос — не совсем ясно. Джордж обдумывает положение вещей. Правильный ответ, учили его, это правдивый ответ.

— Потому что от них пахнет, отец.

Его отец вздыхает.

— Но если так, Джордж, то почему?

— Почему что, отец?

— Они пахнут.

— Потому что они не умываются.

— Нет, Джордж, если от них пахнет, то потому, что они бедны. Мы настолько благополучны, что можем позволить себе мыло и чистое белье, и иметь ванную комнату, и не жить в тесном соседстве со скотиной. Они смиренные на земле. И скажи мне, кого Бог любит больше — смиренных на земле или тех, кто исполнен грешной гордыни?

Вопрос полегче, хотя Джордж не особенно согласен с ответом.

— Смиренных на земле, отец.

— Блаженны кроткие, Джордж. Ты знаешь этот стих.

— Да, отец.

Но что-то внутри Джорджа противится такому выводу. Он не считает, что Гарри Боум и Артур Арам — кроткие. И он не может поверить, что вечный план Бога, касающийся его творения, предусматривает, что Гарри Боум и Артур Арам унаследуют землю. Это как-то не сочетается с понятием Джорджа о справедливости. В конце-то концов, они же просто фермерские мальчики, которые плохо пахнут.

Артур

Стонихерст предложил снизить Артуру плату за обучение, если он согласен готовиться к принятию сана. Мам отклонила это предложение. Артур был честолюбив, вполне способен стать лидером и уже намечался в будущего капитана крикетной команды. Однако она не представляла себе кого-нибудь из своих детей духовным наставником. Артур, со своей стороны, знал, что никак не сможет обеспечить обещанные золотые очки, и бархатное платье, и место у камина, если даст обет бедности и послушания.

Иезуиты не были плохими ребятами. Они считали человеческую натуру изначально слабой, и их недоверие казалось Артуру вполне оправданным — достаточно было взглянуть на его собственного отца. Кроме того, они понимали, что греховность зарождается рано. Мальчикам не разрешалось оставаться вместе без присмотра; на прогулках их всегда сопровождали учителя, а каждую ночь дортуары обходила бесшумная тень. Постоянный надзор мог подрывать самоуважение и самостоятельность, зато царившие в других школах безнравственность и проявления животности тут были сведены к минимуму.

Артур в целом верил, что Бог существует, что мальчиков искушает грех и что отцы-иезуиты правы, наказывая их Толли. Но когда дело касалось конкретных догматов, он тайком спорил со своим другом Патриджем. Патридж произвел на него сильное впечатление, когда молниеносно перехватил мяч, посланный Артуром с обычной стремительностью, опустил мяч в карман с быстротой, за которой глаз был не способен уследить, а затем повернулся, делая вид, будто следит, как мяч улетает за границу поля. Патридж любил водить за нос, и не только на крикетном поле.

— А ты знаешь, что доктрина Непорочного Зачатия была включена в свод символов веры совсем недавно — в тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году?

— Я бы сказал, поздновато, Патридж.

— Только вообрази! Церковь дискутировала этот догмат века и века, и все это время отрицать его не было ересью. И вдруг теперь это та еще ересь.

— Хм-м-м…

— Так почему Рим после стольких веков после самого события вдруг решил свести к минимуму участие телесного отца в этом деле?

— Послушай, не зарывайся.

Но Патридж уже занялся доктриной папской непогрешимости, объявленной всего пять лет назад. Почему все Папы прошлых веков беспощадно объявлены способными ошибаться, а все Папы настоящего и будущего как раз наоборот? Действительно, почему, поддержал Артур. А потому, ответил Патридж, что это более вопрос политики Церкви, чем теологического прогресса. Суть сводится к присутствию влиятельных иезуитов в высоких сферах Ватикана.

— Ты послан искушать меня, — иногда говорил Артур.

— Как раз наоборот. Я здесь, дабы укреплять твою веру. Мыслить самостоятельно внутри Церкви — вот путь истинного послушания. Чуть только Церковь чувствует, что ей угрожает опасность, как она в ответ вводит более строгую дисциплину. Это действенно на краткий срок, но не на долгий. Ну, как Толли. Тебя побили сегодня, а потому ты ничего не нарушишь завтра. Но не нарушать до конца жизни из-за воспоминаний о Толли? Это же чушь, верно?

— Нет, если это подействует.

— Но через год-другой мы покинем школу. Толли перестанет существовать. Нам необходимо быть готовыми противиться греху и преступлениям с помощью рациональных аргументов, а не страха перед физической болью.

— Сомневаюсь, что рациональные аргументы подействуют на некоторых ребят.

— Ну, тогда безоговорочно Толли. И то же самое в широком мире. Разумеется, нужны и тюрьма, и каторга, и палач.

— Но что угрожает Церкви? Она мне кажется сильной.

— Наука. Распространение скептических учений. Утрата Папской области. Утрата политического влияния. Перспектива двадцатого века.

— Двадцатый век. — Артур задумался. — Я не могу заглядывать так далеко. Когда наступит следующее столетие, мне будет сорок.

— И ты будешь капитаном крикетной команды Англии.

— Сомневаюсь, Патридж. Но в любом случае не падре.

Артур, собственно, не сознавал, что его вера слабеет. Но думать самостоятельно внутри Церкви легко перешло в способность думать вне ее. Он обнаружил, что его рассудок и совесть не всегда принимают то, что им предлагается. В его последний учебный год в школу приехал проповедовать отец Мерфи. С высоты кафедры яростный краснолицый патер угрожал верным и несомненным проклятием всем, кто остается вне лона Церкви. Будь тому причина греховность, самовольство или просто невежество, последствия были одинаковыми: верное и несомненное проклятие на всю вечность. Далее последовало широкое описание мук и беспросветности Ада, специально измышленных, чтобы ввергать мальчиков в дрожь. Но Артур перестал слушать. Мам объяснила ему, в чем суть, и теперь он смотрел на отца Мерфи как на сказочника, которому больше не верил.

Джордж

Мама ведет занятия воскресной школы в постройке, соседней с домом священника. Кирпичи в стенах уложены ромбовидным узором, и мама всегда говорит, что он напоминает ей «утешники».[3] Джордж не знает, что это такое, но прикидывает, не имеют ли они отношения к утешителям Иова. Он всю неделю предвкушает урок в воскресной школе. Грубые мальчики в воскресную школу не ходят, а носятся по лугам, ставят силки на кроликов, лгут и вообще следуют путем, усыпанным цветами, прямехонько на вечные муки. Мама предупредила его, что в классе она будет обходиться с ним совершенно так же, как со всеми остальными. И Джордж понимает почему: потому что она показывает им всем — одинаково — путь на Небеса.

Она рассказывает им увлекательные истории, которые Джордж воспринимает без труда: например, про Даниила в львином рву и про печь, раскаленную огнем. Но другие истории оказываются труднее. Христос учит притчами, и Джордж обнаруживает, что притчи ему не нравятся. Возьмите притчу о пшенице и плевелах. Джордж понимает про врага, который посеял плевелы между пшеницей, и о том, что не надо выбирать плевелы, а то можно выдернуть вместе с ними пшеницу — хотя тут он не до конца уверен, потому что часто видит, как мама пропалывает огород при доме священника, а что такое прополка, как не собирание плевелов до того, как они и пшеница дозреют? Но даже если оставить эту загадку в стороне, он все равно пребывает в тупике. Он знает, что история эта совсем про другое — потому-то это и притча, — но вот что это другое, его уму непонятно.

Он рассказывает Орасу про пшеницу и плевелы, но Орас не понимает даже, что такое плевелы. Орас младше Джорджа на два года, а Мод на три года младше Ораса. Мод, потому что она девочка и самая младшая, не так сильна, как оба мальчика, и им сказано, что их долг беречь ее. Что именно это означает, оставлено без объяснений и состоит вроде бы из того, чего делать нельзя: не тыкать в нее палками, не дергать ее за волосы и не кричать ей в лицо, как нравится Орасу.

Однако Джордж и Орас, видимо, не умеют беречь Мод — начинаются визиты доктора, и его регулярные осмотры ввергают семью в постоянную тревогу. Джордж чувствует себя виноватым всякий раз, когда приходит доктор, и старается не показываться ему на глаза — а вдруг в нем найдут причину болезни его сестры. Орас никакой вины не чувствует и бодро спрашивает, нельзя ли ему отнести чемоданчик доктора наверх.

Когда Мод исполняется четыре, становится очевидно, что она слишком хрупка и ее нельзя оставлять одну на всю ночь и что ни Джорджу, ни Орасу, ни даже комбинации из них двоих ночной присмотр за ней доверить нельзя. И теперь она будет спать в комнате их матери. Одновременно решено, что Джордж будет спать с отцом, а Орас получит детскую в свое полное распоряжение. Джорджу теперь десять, Орасу — семь; возможно, прикинуто, что надвигается возраст греховности, и двух мальчиков не следует оставлять наедине. Никакого объяснения не дается, и оно не ищется. Джордж не спрашивает, будет ли он спать в комнате отца в наказание или в награду. Таков факт, и говорить тут не о чем.

Джордж и его отец молятся вместе, преклонив бок о бок колени на выскобленных половицах. Затем Джордж забирается в постель, пока его отец запирает дверь и гасит свет. Засыпая, Джордж иногда думает про пол, про то, как его душу надо выскабливать, как выскабливают половицы.

Отец спит некрепко и часто стонет и всхрапывает. Иногда рано утром, когда рассвет обрисовывает края занавесок, отец устраивает ему проверку.

— Джордж, где ты живешь?

— В доме священника, Грейт-Уайрли.

— А где это?

— В Стаффордшире, отец.

— А это где?

— В центре Англии.

— А что такое Англия, Джордж?

— Англия — это бьющееся сердце Империи, отец.

— Хорошо. А какова кровь, которая струится по артериям и венам Империи, достигая даже самых дальних ее пределов?

— Англиканская церковь.

— Хорошо, Джордж.

И немного погодя отец снова начинает стонать и всхрапывать. Джордж смотрит, как очертания занавесок обретают четкость. Он лежит и думает об артериях и венах — красных линиях на карте мира, соединяющих Британию со всеми местами, окрашенными в розовый цвет: Австралия, и Индия, и Канада, и разбросанные повсюду острова. Он думает о трубах, прокладываемых по дну океана для телеграфных кабелей. Он думает о крови, бурлящей по этим трубам и появляющейся на поверхности в Сиднее, Бомбее, Кейптауне. Узы крови — вот выражение, которое он где-то слышал. И под пульсирование крови в ушах он снова начинает засыпать.

Артур

Артур сдал выпускные экзамены с отличием, но так как ему было только шестнадцать, его послали еще на год к иезуитам в Австрию. В Фельдкирхе режим оказался мягче, допускающим пиво и отопляемые дортуары. Были длинные прогулки, во время которых английских учеников нарочно ставили между мальчиками, говорящими по-немецки, так что они волей-неволей упражнялись в немецком. Артур назначил себя редактором и единственным сотрудником «Фельдкирхен газет» — написанного от руки литературно-научного журнала. Кроме того, он играл в футбол на ходулях и был обучен играть на бомбардоне — медной трубе, которая дважды обвивала грудь и звучала, будто возвещая Судный день.

Вернувшись в Эдинбург, он узнал, что его отец находится в инвалидном доме, официально страдая от эпилепсии. И больше дохода не будет, и даже случайных медяков за акварели с феями или эльфами. А потому Аннетт, старшая сестра, уже уехала в Португалию гувернанткой, Лотти вскоре присоединится к ней, и они будут присылать деньги домой. И еще Мам решила брать жильцов. Артура это и смутило, и возмутило. Кто-кто, но его мать никак не заслуживала унизительного положения квартирной хозяйки.

— Но, Артур, если бы люди не брали жильцов, твой отец никогда бы не поселился у бабушки Пэк, и я не познакомилась бы с ним.

Артур счел это еще более убедительным доводом против жильцов. Но он знал, что ему не дозволено критиковать отца ни с какой стороны, а потому промолчал. Однако нелепо притворяться, будто Мам не могла бы найти себе мужа лучше.

— А если бы этого не случилось, — продолжала она, улыбаясь ему серыми глазами, не подчиниться которым он не смог бы, — то не только не было бы Артура, но и Аннетты, и Лотти, и Конни, и Инесса, и Иды.

Неоспоримо, а также один из неразрешимых метафизических парадоксов. Он пожалел, что рядом нет Патриджа, чтобы помочь ему в рассмотрении вопроса: мог бы ты остаться самим собой или по меньшей мере достаточно самим собой, если бы у тебя был другой отец? Если нет, отсюда следовало, что и его сестры не остались бы сами собой, особенно Лотти, которую он любил больше остальных, хотя про Конни говорили, что она красивее. С трудом, правда, он мог вообразить себя другим, но его мозг отказывался создать образ Лотти, измененный хотя бы на йоту.

Артур легче переварил бы ответ Мам на изменения их социального положения, если бы он уже не познакомился с ее первым жильцом. Брайан Чарльз Уоллер, всего на шесть лет старше Артура, но уже дипломированный врач. И еще публикующийся поэт, а его дяде была посвящена «Ярмарка тщеславия». С тем фактом, что этот субъект был начитан, и даже очень глубоко, Артур мирился, как и с тем фактом, что он был горячим атеистом; не мирился он с тем, как слишком непринужденно и обаятельно он держался в их доме. То, как он сказал «А это, значит, Артур» и с улыбкой протянул руку. То, как он давал понять, что уже опережает тебя на шаг. То, как он носил два своих лондонских костюма и разговаривал обобщенно и эпиграмматично. То, как он держался с Лотти и Конни. То, как он держался с Мам.

Непринужденно и обаятельно он держался и с Артуром, что было совсем не по вкусу крупному, неуклюжему недавнему школьнику, только-только вернувшемуся из Австрии. Уоллер вел себя так, словно хорошо понимал Артура, даже когда Артур сам себя понять не мог и стоял у своего собственного камина и ощущал себя так нелепо, будто его дважды обвил бомбардон. Ему хотелось издать рев протеста, и уж тем более, когда Уоллер делал вид, будто заглядывает ему в самую душу и — что особенно задевало — относился к тому, что находил там, серьезно и все же недостаточно серьезно, со снисходительной улыбкой, точно обнаруженная им там невнятица была нисколько не удивительной и никакой важности не имела.

Слишком уж непринужденный и обаятельный и с самой жизнью, черт бы его побрал.

Джордж

Насколько помнил Джордж, в доме священника всегда имелась служанка, кто-то на заднем фоне отскребал, обметал пыль, полировал, укладывал топливо в камины, чернил решетку и ставил котел кипеть. Примерно каждый год служанки меняются, когда одна выходит замуж, другая перебирается в Кэннок или в Уолсолл, а то даже и в Бирмингем. Джордж никакого внимания на них не обращает, а теперь, когда он учится в школе Раджли, каждый день, отправляясь туда и возвращаясь оттуда на поезде, то и вообще не замечает существования служанки.

Он рад, что вырвался из деревенской школы с ее глупыми фермерскими мальчиками и непонятно говорящими сыновьями шахтеров, самые имена которых он быстро забывает. В Раджли он среди более приличных мальчиков, а учителя там считают ум полезным свойством. Он хорошо ладит со своими товарищами, хотя близкими друзьями не обзаводится. Гарри Чарльзуорт теперь учится в школе в Уолсолле, и они только кивают друг другу при случайных встречах. Занятия Джорджа, его семья и его вера, а также обязанности, проистекающие из преданности всему вышеперечисленному, вот что важно. Для другого время будет позже.

Как-то днем в субботу Джорджа призывают в отцовский кабинет. На письменном столе лежит открытый большой указатель к Библии и кое-какие выписки для завтрашней проповеди. Такой вид у отца бывает, когда он поднимается на кафедру. Ну, во всяком случае, Джордж догадывается, каким будет первый вопрос.

— Джордж, сколько тебе лет?

— Двенадцать, отец.

— Возраст, от которого можно ожидать некоторую степень умудренности и сдержанности.

Джордж не знает, вопрос это или нет, а потому молчит.

— Джордж, Элизабет Фостер жалуется, что ты странно глядишь на нее.

Он недоумевает. Элизабет Фостер — новая служанка, уже несколько месяцев. Она носит одежду прислуги, как и все служанки перед ней.

— Что она имеет в виду, отец?

— А как ты думаешь, что она имеет в виду?

Джордж некоторое время раздумывает.

— Она подразумевает что-то грешное?

— А если так, что именно?

— Мой единственный грех, отец, что я почти ее не замечаю, хотя и знаю, что она часть Божьего творения. Я говорил с ней не более двух раз, когда она положила вещи не на место. У меня нет причин смотреть на нее.

— Никакой причины, Джордж?

— Никакой, отец.

— Тогда я скажу ей, что она глупая и злокозненная девушка и будет уволена.

Джорджу не терпится вернуться к латинским глаголам, и он испытывает полное равнодушие к тому, что произойдет с Элизабет Фостер. И даже не взвешивает, не грех ли испытывать равнодушие к тому, что с ней произойдет.

Артур

Было решено, что Артур начнет изучать медицину в Эдинбургском университете. Он был ответственным и трудолюбивым и со временем, несомненно, обретет солидность, внушающую доверие пациентам. Артуру эта идея понравилась, хотя ее возникновение вызывало у него подозрение. В первый раз Мам упомянула медицину в одном из писем в Фельдкирх, в письме, отосланном еще до истечения месяца после появления доктора Уоллера в их доме. Простое совпадение? Артур предпочел бы, чтобы было так, ему не хочется думать, что его будущее обсуждалось между его матерью и этим наглецом, вторгающимся в чужую жизнь. Пусть он даже дипломированный врач, как ему все время тычут в нос, пусть даже «Ярмарка тщеславия» посвящена его дяде.

И, кроме того, не слишком ли чертовски удачно, что Уоллер теперь предлагает подготовить его для получения стипендии? Артур согласился с подростковой колючестью, о чем Мам поговорила с ним с глазу на глаз. Теперь он был на голову выше ее, а ее волосы, которые уже утратили свою золотистость, начали белеть там, где она закладывала их за уши. Однако ее серые глаза, и ее спокойный голос, и нравственный авторитет, неотделимый от них, оставались такими же неотразимыми, как прежде.

Уоллер оказался прекрасным учителем. Вместе они штудировали классиков, целясь на стипендию Грирсона — год-другой она была бы большим подспорьем в хозяйстве. Когда пришло письмо, все обитатели дома объединились в поздравлениях, что это было его первое подлинное достижение, его первая отплата матери за ее жертвы на протяжении многих лет. Всеобщие рукопожатия и поцелуи, Лотти и Конни до того расчувствовались, что заплакали, словно девочки, какими они и были; и Артур в припадке великодушия решил перестать подозревать Уоллера.

Несколько дней спустя Артур отправился в университет предъявить права на свой приз. Его принял щуплый смущенный сотрудник администрации, чья официальная должность так и осталась неясной. Крайне прискорбно. Все еще непонятно, как это могло произойти. Какого-то рода канцелярская ошибка. Стипендия Грирсона предназначается только для студентов художественного факультета. Заявление Артура вообще не должны были брать. В будущем они примут меры, ну и так далее.

Однако есть и другие стипендии и вспомоществования, указал Артур, — целый список. Предположительно ему положено что-нибудь из этого списка. Ну да — в теории, и, бесспорно, следующая стипендия в списке присуждалась и медикам. К сожалению, она уже присуждена. Как и все остальные.

— Но это же грабеж среди бела дня, — закричал Артур. — Среди бела дня!

Разумеется, случай прискорбный. Быть может, что-нибудь удастся сделать. Что и удалось на следующей неделе. Артуру были выделены утешительные семь фунтов, которые накопились в каком-то забытом фонде и которые власти предержащие великодушно сочли возможным потратить на него.

Это было его первое столкновение с вопиющей несправедливостью. Когда его карали Толли, практически всегда имелся достаточно обоснованный повод. Когда забрали отца, сердце сына исполнилось боли, но он не мог заявить, что его отец ни в чем не повинен, — да, трагедия, но не несправедливость. Но это… это! Все соглашались, что у него есть все законные основания подать на университет в суд. Да, он предъявит иск и вернет себе стипендию. И потребовался доктор Уоллер, чтобы убедить его в неразумности судиться с учебным заведением, в котором ты собираешься получить образование. И ему ничего не оставалось, как проглотить гордость и перенести разочарование со стойкостью мужчины. Артур принял этот призыв к мужскому достоинству, которое ему еще только предстояло обрести. Однако утешительные фразы, которые он притворно находил убедительными, были не более чем дуновение ветерка ему в уши. Внутри него все воспалялось, и горело, и смердело, точно крохотное местечко в Аду, в который он больше не верил.

Джордж

Было крайне необычно, что отец Джорджа заговорил с ним после того, как молитвы были произнесены и свет погашен. Считается, что они размышляют о смысле произнесенных ими слов, пока погружаются в ниспосланный Богом сон. Джордж более склонен думать о завтрашних уроках. Он не верит, что Бог сочтет это грехом.

— Джордж, — неожиданно говорит отец, — ты не замечал кого-нибудь, бродящего вблизи нашего дома?

— Сегодня, отец?

— Нет, не сегодня. Вообще. Недавно.

— Нет, отец. Зачем бы кому-то бродить тут?

— Твоя мать и я получаем анонимные письма.

— От бродящих?

— Да. Нет. Я хочу, чтобы ты сообщал мне, Джордж, обо всем подозрительном. Если кто-то подсунет что-то под дверь. О стоящих поблизости людях.

— От кого эти письма, отец?

— Они анонимны, Джордж. — Даже в темноте он ощущает раздражение отца. — Анонимус. С греческого, затем с латыни. Без имени.

— А что в них, отец?

— Всякие дурные вещи. Обо… всех.

Джордж знает, что от него требуется озабоченность, но обнаруживает все это волнующе интересным. Ему поручено играть в сыщика, и он отдает этому столько времени, сколько возможно без ущерба для школьных занятий. Он выглядывает из-за деревьев; он прячется в чуланчике под лестницей, чтобы следить за входной дверью; он следит за поведением тех, кто входит в дом; он прикидывает, как найти средства на лупу и, может быть, подзорную трубу. Он никого и ничего не обнаруживает.

Не знает он, и кто начал писать мелом грешные слова про его родителей на амбаре мистера Гарримана и сараях мистера Арана. Едва их стирают, как слова таинственно возникают снова. Джорджу не объясняют, что они означают.

Как-то днем, выбрав кружной путь, подобно всем хорошим сыщикам, он подкрадывается к амбару мистера Гарримана, но подсмотреть ему удается только стену с подсыхающими мокрыми пятнами.

— Отец, — шепчет Джордж, когда свет был погашен. Он полагает, что это дозволенное время для разговора о подобных делах. — У меня есть идея. Мистер Восток.

— Так что мистер Восток?

— У него очень много мелков. У него всегда много мелков.

— Это верно, Джордж. Но, я думаю, мы можем без колебаний исключить мистера Востока.

Несколько дней спустя мать Джорджа вывихивает руку и забинтовывает ее муслином. Она просит Элизабет Фостер написать вместо нее заказ для мясника, но вместо того, чтобы послать девушку с ним к мистеру Гринсиллу, она относит список отцу Джорджа. После сравнения его с содержимым запертого ящика Элизабет увольняют.

Позднее отец вынужден отправиться объяснить происшедшее мировому судье в Кэнноке. Джордж втайне надеется, что его тоже вызовут давать показания. Отец сообщает, что мерзкая девчонка заявила, будто все было глупой шуткой, и ее отпустили с назиданием впредь ничего подобного себе не позволять.

Элизабет Фостер больше в этих краях не видно, и скоро появляется новая прислуга. Джордж чувствует, что мог бы сыграть роль детектива и получше. И еще он хотел бы знать, что именно писалось на амбаре мистера Гаррисона и сараях мистера Арана.

Артур

Ирландец по происхождению, шотландец по рождению, наставленный в римско-католической вере голландскими иезуитами, Артур становится англичанином. Английская история его вдохновляет, английская свобода внушает ему гордость. Английский крикет делает его патриотом. А величайшей эпохой в английской истории — при обширнейшем выборе — был четырнадцатый век. Время, когда английский лучник господствовал на полях брани, когда и шотландского, и французского королей держали пленниками в Лондоне.

Но, кроме того, он не забывает и рассказы, которые слушал под поднятую ложку-мешалку. Для Артура корни англичанства уходили в давно миновавший, долго хранимый в памяти, много напридуманный мир рыцарства. Не бывало рыцаря более верного, чем сэр Кей, никого столь доблестного и влюбленного, как сэр Ланселот, столь безупречного, как сэр Галахед. Не было пары влюбленных, более неразлучных, чем Тристан и Изольда, ни жены, более прекрасной и неверной, чем Гиневра. Ну и разумеется, не бывало короля, более доблестного и благородного, чем Артур.

Соблюдать христианские добродетели было доступно всем — от последних простолюдинов до знатнейших из знатных. Но рыцарственность была прерогативой сильных. Рыцарь защищал свою даму, сильный помогал слабому, честь была живой сущностью, ради которой ты должен был готов умереть. К несчастью, количество святых Граалей и рыцарских миссий, доступных свежедипломированному врачу, было крайне ограниченно. В нынешнем современном мире бирмингемских фабрик и шелковых котелков понятие рыцарственности часто казалось увядшим до правил порядочности. Однако, где возможно, Артур следовал кодексу рыцарской чести. Он был человеком слова, он протягивал руку помощи неимущим, он остерегался низменных эмоций, он был почтителен с женщинами, он хранил долгосрочные планы спасения и обеспечения своей матери. Раз уж четырнадцатый век, к сожалению, кончился и он не был Уильямом Дугласом, лордом Лиддесдейлом, Цветом Рыцарства, все вышеупомянутое было лучшим, чем пока обходился Артур.

Правила рыцарственности, а не учебники физиологии определили его первоначальный подход к прекрасному полу. Он был достаточно красив, чтобы привлекать внимание женщин, и энергично флиртовал. Как-то раз он с гордостью сообщил Мам, что чисто влюблен в пятерых женщин одновременно. Совсем другое, чем закадычная дружба со школьными товарищами, но по меньшей мере некоторые правила прилагались и тут. Например, если девушка вам нравится, вы даете ей прозвище. Скажем, Эльмор Уэлдон, хорошенькая крепышка, с которой он бешено флиртовал несколько недель. Он назвал ее Эльмой в честь огней святого Эльма, этих чудесных огней, которые появляются на мачтах и снастях кораблей во время бури. Ему нравилось воображать себя мореходом на опасных волнах жизни, пока она озаряет темные небеса над ним. Он даже чуть-чуть не стал ее нареченным, но со временем так и не стал.

Кроме того, он был тогда крайне озабочен ночными поллюциями, которые не фигурировали в «Смерти Артура». Влажные утренние простыни не слишком вязались с рыцарственными грезами, а также и с понятием о том, что такое человек или чем он может быть, если посвятит этому свой ум и силы. Артур старался дисциплинировать свое спящее «Я», увеличивая физические нагрузки. Он уже занимался боксом и играл в крикет и футбол. Теперь он, кроме того, принялся за гольф. Где мужчины меньшего калибра обращались к непотребностям, он читал «Уиздена».[4]

Он начал предлагать рассказы в журналы. Вновь он превратился в мальчика на школьной парте, используя свои голосовые приемы: фокусирование на поднятых глазах, на причине разевания ртов от недоверчивого изумления. Он писал рассказы того рода, которые любил читать сам, — наиболее разумный подход к игре в писательство с его точки зрения. Он помещал свои приключения в дальние страны, где повсюду можно найти клады, а местное население отличается высоким процентом гнусных злодеев и спасабельных девушек. Только одного типа герой годился для выполнения рискованнейших миссий, которые он планировал. Для начала те, чьи организмы были ослаблены, а также приверженные жалости к себе — или алкоголю, решительно не подходили. Отец Артура не выполнил свой рыцарский долг в отношении Мам, теперь этот долг перешел к его сыну. Он не мог спасти ее приемами четырнадцатого века и потому будет вынужден пользоваться теми, которые применимы в менее славном столетии. Он будет сочинить рассказы, он будет спасать ее, описывая выдуманные спасения других. Эти описания принесут ему деньги, а деньги довершат остальное.

Джордж

До Рождества две недели. Джорджу теперь шестнадцать, и он в эти дни уже не испытывает радостного волнения, как прежде. Он знает, что рождение Спасителя нашего — великая истина, ежегодно празднуемая, но он расстался с нервной экзальтацией, которую все еще испытывают Орас и Мод. Не разделяет он и тривиальные надежды, которые его старые школьные товарищи в Раджли открыто выражали, предвкушая легкомысленные подарки, каковым не место в доме священника. И еще они каждый год мечтали о снеге и даже принижали веру, молясь о нем.

Джордж равнодушен к катанию на коньках или на санках или к вылепливанию снеговиков. Он оставил Раджлийскую школу позади и теперь изучает юриспруденцию в Мейсон-колледже в Бирмингеме. Если он приложит усилия и сдаст первый экзамен, то получит диплом клерка-стажера. Через пять лет стажировок будут последние экзамены, и тогда он станет солиситором.[5] Он видит себя с письменным столом, с собранием юридических книг в тяжелых переплетах и еще в костюме, а между карманами его жилета свисает часовая цепочка с брелоками, будто золотой шнурок. Он воображает себя уважаемым человеком. Он воображает себя в шляпе.

Когда он добирается до дома в угасании декабрьского дня, уже совсем стемнело. Он протягивает руку к двери и замечает на ступеньке какой-то предмет. Он наклоняется, а затем присаживается на корточки, чтобы рассмотреть его поближе. Это большой ключ, холодный при прикосновении и отяжеляющий руку. Джордж не понимает, откуда он взялся. Ключи к замкам в доме священника гораздо меньше, как и к двери воскресной школы. Ключ к церкви тоже другой. Не похож он как будто и на ключи фермеров. Однако его вес указывает на серьезное назначение.

Он приносит ключ отцу, который удивлен не меньше.

— На ступеньке, ты говоришь? — Еще один вопрос, на который отец знает ответ.

— Да, отец.

— И ты не видел, чтобы кто-то его туда положил?

— Нет.

— И по пути со станции ты не встретил никого, кто шел бы отсюда?

— Нет, отец.

Ключ с приложением записки отсылается в хеднесфордский полицейский участок, и три дня спустя, когда Джордж возвращается из колледжа, в кухне сидит сержант Аптон. Отец все еще навещает прихожан, мама тревожно суетится в кухне. Джорджу приходит в голову, что за находку ключа назначена награда. Если история была такой, какие нравились мальчикам в Раджли, то ключ откроет сейф или сундук с сокровищами, и герой затем потребует карту с крестиком. У Джорджа не было вкуса к таким приключениям, они всегда представлялись ему слишком неправдоподобными.

Сержант Антон — краснолицый мужчина с телосложением деревенского кузнеца: черная сержантская саржевая форма стягивает его, и, возможно, в этом причина пыхтения, которое он издает. Он оглядывает Джорджа с головы до ног и кивает своим мыслям.

— Так ты тот молодчик, который нашел ключ?

Джордж вспоминает свою попытку играть в сыщика, когда Элизабет Фостер писала на стенах. А теперь — еще одна тайна, но на этот раз в ней замешаны полицейский и будущий солиситор. Ситуация не только волнующая, но и соответствующая обстоятельствам.

— Да. Он лежал на ступеньке крыльца. — Сержант никак на это не отзывается, а продолжает кивать своим мыслям. Его как будто требуется подбодрить, и Джордж пытается ему помочь. — За него есть награда?

Сержант словно удивляется.

— А почему тебя заинтересовало, назначена ли награда? Именно тебя?

Джордж делает вывод, что награда не назначалась. Может быть, полицейский зашел, просто чтобы поздравить его с возвращением потерянной собственности?

— А вы не знаете, откуда он?

Аптон и на это не отвечает. А вынимает записную книжку и карандаш.

— Имя?

— Вы знаете мое имя.

— Имя, я сказал.

Сержант, правда, мог бы быть повежливее, думает Джордж.

— Джордж.

— Да. Дальше.

— Эрнст.

— Дальше.

— Томпсон.

— Дальше.

— Вы же знаете мою фамилию. Она такая же, как у моего отца. И у моей матери.

— Дальше, заносчивый ты замухрышка.

— Идалджи.

— А, да, — говорит сержант. — Лучше продиктуй мне по буквам.

Артур

Женитьба Артура, как и жизнь, которую он помнил, началась в смерти.

Он получил диплом врача, лечил, временно замещая местных врачей в Шеффильде, Шропшире и Бирмингеме; затем занял пост корабельного врача на паровом китобое «Надежда». Они отплыли из Питерхеда к ледяным полям Арктики, ища тюленей и любую другую добычу, чтобы погнаться за ней и убить. Обязанности Артура оказались очень легкими, а поскольку он был нормальным молодым человеком, любителем весело выпить, а в случае необходимости и подраться, то быстро завоевал доверие команды; кроме того, он так часто падал в море, что получил прозвище Великого Северного Ныряльщика. Как всякий здоровый британец, он любил хорошую охоту, и общее число его охотничьих трофеев за плавание составило пятьдесят пять тюленей.

Он лишь изредка, но зато с упоением испытывал приливы мужской состязательности, когда они выходили на бесконечный лед глушить тюленей. Но однажды они загарпунили гренландского кита. Ничего похожего на это впечатление Артур никогда не испытывал. Вываживать лосося, возможно, и королевская игра, но когда ваша арктическая добыча весит больше пригородной виллы, никакие сравнения до нее не дотягивают. На расстоянии всего ладони Артур наблюдал, как глаз кита — к его изумлению, не больше бычьего, — медленно угасал в смерть.

Тайна этой жертвы — теперь что-то изменилось в его мышлении. Он продолжал стрелять уток в снежном небе, гордясь своей меткостью, но за этим пряталось чувство, которое он мог поймать, но не удержать. В зобу у каждой подстреленной птицы были камешки из краев, игнорируемых географическими картами.

В следующий раз он поплыл на юг, на «Майюмбе», направлявшейся из Ливерпуля на Канары и дальше вдоль западных берегов Африки. Попойка на борту продолжались, но драки ограничивались карточным столиком и доской для криббеджа. Если он и сожалел, что сменил сапоги и неформальную одежду китобоя на золоченые пуговицы и саржевый костюм пассажирского судна, имелась хотя бы одна компенсация — женское общество. Как-то вечером дамы шаловливо превратили его постель в слоеный пирог, а он вскоре мило отомстил, спрятав летучую рыбку в ночной рубашке одной из них.

Он вернулся на сушу — к здравому смыслу и карьере. И вывесил свою латунную дощечку в Саутси. Он стал масоном, получив третью степень в ложе Феникс № 257. Он был капитаном Портсмутского крикетного клуба и считался одним из надежнейших защитников в Гемпшире. Доктор Пайк, его товарищ по боулинг-клубу в Саутси, направлял к нему пациентов. Грешемская страховая компания наняла его для проведения медицинских осмотров.

Однажды доктор Пайк пожелал узнать мнение Артура о своем юном пациенте, который совсем недавно переехал в Саутси с овдовевшей матерью и старшей сестрой. Надобность во втором мнении была чистой формальностью: Джек Хокинс заболел церебральным менингитом, против которого тогда вся медицина, не говоря уж об одном Артуре, была бессильна. Гостиницы и меблированные комнаты в городе отказывались предоставить кров несчастному, так что Артур предложил взять его к себе надомным пациентом. Хокинс был всего на месяц старше Артура. Несмотря на тысячи паллиативных чашек настоя арроута, ухудшение быстро прогрессировало, он впал в бред и разбил в своей комнате все. Через несколько дней он умер.

Этот труп Артур рассмотрел более тщательно, чем белое восковое нечто начала своего детства. Во время студенческих занятий он обнаружил, что очень часто лица покойников выглядели многообещающими. Будто напряжение и давящая тяжесть жизни уступили место мирной безмятежности. Посмертное расслабление мышц — таково было научное объяснение, однако что-то в нем сомневалось в том, что это объяснение исчерпывающее. Мертвые люди также таили в зобу камешки из края, игнорируемого географическими картами. Пока Артур ехал из собственного дома на Хайнленд-Роудское кладбище в похоронной процессии из одной кареты, его рыцарственные чувства пробудились от присутствия одетых в черное матери и сестры, совсем одних в чужом городе, лишенных мужской поддержки. Луиза, когда ее вуаль была откинута, оказалась застенчивой круглолицей молодой женщиной с синими глазами, переходившими в морскую зелень. После приличествующего интервала Артуру было дозволено нанести ей визит.

Молодой доктор начал объяснять, что остров — ведь Саутси был островом, хотя им и не выглядел, — напоминает набор концентрических колец: открытые пространства в его центре, затем среднее кольцо города, а затем внешнее кольцо моря. Он рассказал ей о песчаной почве и о быстром дренировании, которое она обеспечивает; и об эффективности санитарных сооружений сэра Фредерика Брэмуэлла; о здоровых условиях жизни, которыми славится местность. Последнее сведение причинило, Луизе внезапную боль, которую она замаскировала, задав вопрос о Брэмуэлле. И услышала очень много всякой всячины об этом именитом инженере.

После того, как фундамент был заложен, настало время осмотреть город в натуре. Они посетили оба пирса, где военные оркестры словно бы играли весь день напролет. Они наблюдали строевые марши на губернаторском плац-параде и мимические бои на Выгоне; в бинокли они разглядывали военный флот нации, покачивающийся на якорях в Спитхеде на среднем расстоянии от них. Они прошлись по эспланаде Кларенса, и Артур поочередно объяснил ей все трофеи и сувениры былых войн, выставленные там на всеобщее обозрение. Тут русская пушка, там японские гаубица и мортира, и повсюду таблички и обелиски в память матросов и пехотинцев, которые поумирали во всех уголках Империи и от всевозможных причин — желтая лихорадка, кораблекрушение, коварство индийских мятежников. Она подумала, нет ли в характере доктора тяги к морбидности, но предпочла пока прийти к выводу, что его любознательное любопытство соответствует его физической неутомимости. Он даже свозил ее на конке в продовольственный склад «Ройал Кларенс» понаблюдать процесс изготовления морских сухарей — из мешка муки в тесто, затем его претворение жаром в сувенир, который посетители зажимали в зубах, покидая склад.

Мисс Луиза Хокинс не представляла себе, что ухаживание — если это было ухаживанием — настолько выматывает или настолько напоминает туризм. Затем они обратили глаза в сторону юга — на остров Уайт. С эспланады Артур указал на, как он выразился, лазурные холмы острова Вектиан. Выражение, которое показалось ей изысканно поэтичным. Они сумели разглядеть Осборн-Хаус, и он объяснил, как увеличение числа судов в проливе подсказывает, что королева сейчас там. Затем они сели на прогулочный пароходик через Солвент и вокруг острова. И ей указывалось, куда смотреть, чтобы увидеть Иглы, бухту Олум, Карисбрукский замок, Оползень, Обрывы — пока она не была вынуждена сесть в шезлонг и попросить плед.

Как-то вечером, когда они глядели на море с пирса Южный Парад, он описывал свои подвиги в Африке и в Арктике. Однако слезы, навернувшиеся ей на глаза, когда он упомянул, зачем они спускались на ледяные поля, заставили его воздержаться и не хвастать своими охотничьими достижениями. Она, очевидно, обладала врожденной кротостью, которую он счел характерной для всех женщин, стоит узнать их поближе. Она всегда была готова улыбнуться, но не выносила острот, граничащих с жестокостью или подразумевающих превосходство остряка. У нее была открытая щедрая натура, очаровательные кудри и небольшой личный доход.

В своих прошлых отношениях с женщинами Артур разыгрывал благородный флирт. Теперь, пока они гуляли по этому концентрическому курорту, пока она привыкала опираться на его руку, пока ее имя изменялось на его языке из Луизы в Туи, пока он исподтишка смотрел на ее бедра, чуть она отворачивалась, он все яснее понимал, что хочет большего, чем флирт. И он также думал, что она сделает его лучше как мужчину, а в конце-то концов, в этом же и заключается один из принципов брака.

В первую очередь, однако, эта юная кандидатка должна была получить одобрение Мам, и Мам приехала в Гемпшир для смотрин. Она сочла Луизу робкой, покладистой и приличного, если не знатного, происхождения. Как будто ни вульгарности, ни явных нравственных слабостей, какие могут поставить ее дорогого мальчика в неловкое положение. И как будто никакого потаенного тщеславия, которое может где-то в будущем подвергнуть сомнению первенство Артура. Мать, миссис Хокинс, казалась и приятной, и почтительной. Давая одобрение, Мам даже позволила себе предположить, что в Луизе, пожалуй, что-то — да-да, когда она вот так повернута к свету, — что-то напоминает ее собственное юное «Я». А чего еще может пожелать мать?

Джордж

Когда Джордж начал заниматься в Мейсон-колледже, у него появилась привычка вечером после возвращения из Бирмингема прогуливаться по проселкам. Не ради физической разминки — ее у него после Раджли хватало на всю жизнь, но чтобы проветрить голову перед тем, как снова сесть за книги. Очень часто это не срабатывает, и он, еще на ходу, вновь мысленно разбирается в тонкостях договорного права. В этот холодный январский вечер с полумесяцем в небе и обочинами, еще поблескивающими инеем вчерашней ночи, Джордж проборматывает аргументы для завтрашнего учебного судебного процесса (дело о зараженной муке на складе), когда на него из-за дерева выпрыгивает какая-то фигура.

— Направляешься в Уолсолл, э?

Это сержант Аптон, краснолицый и пыхтящий.

— Прошу прощения?

— Ты слышал, что я сказал! — Аптон стоит почти вплотную к нему и смотрит так, что Джорджа охватывает тревога. А что, если сержант не вполне в своем уме? В таком случае лучше всего ему подыгрывать.

— Вы спросили, направляюсь ли я в Уолсолл.

— А, так, значит, у тебя все-таки есть пара чертовых ушей. — Он пыхтит, как… как лошадь, или свинья, или кто-то еще.

— Я просто удивился, потому что это не дорога в Уолсолл. Как мы оба знаем.

— Как мы оба знаем. Как мы оба знаем. — Антон делает шаг вперед и ухватывает Джорджа за плечо. — Что мы оба знаем, что мы оба знаем, так это что ты знаешь дорогу в Уолсолл, и я знаю дорогу в Уолсолл, и ты устраивал свои штучки в Уолсолле, верно?

Сержант явно не в своем уме, к тому же причиняет ему боль. Есть ли смысл упомянуть, что он не бывал в Уолсолле с того дня, когда покупал там подарки Орасу и Мод на Рождество?

— Ты был в Уолсолле, ты забрал ключ от школы, ты принес его домой и ты положил его на собственное крыльцо, верно?

— Вы делаете мне больно.

— Ну нет. Я тебе больно не делаю. Это не называется делать тебе больно. Если ты хочешь, чтобы сержант Аптон сделал тебе больно, попроси и получишь.

Джордж теперь чувствует себя совсем как тогда, когда он смотрел на далекую классную доску и не понимал, какой ответ правильный. Он чувствует себя будто перед тем, как запачкаться. Сам не зная почему, он говорит:

— Я буду солиситором.

Сержант разжимает пальцы, отступает и хохочет в лицо Джорджу. Потом плюет под башмаки Джорджа.

— Вот, значит, чего ты думаешь? Со-ли-си-тором? Такое большое слово для такого замухрышки-полукровки. Думаешь, ты станешь co-ли-си-тором, если сержант Аптон скажет «нет»?

Джордж удерживается и не говорит, что быть ему солиситором или нет — зависит от Мейсон-колледжа, и экзаменаторов, и Юридического общества. Он думает, что ему следует как можно быстрее вернуться домой и рассказать отцу.

— Дай-ка я задам тебе вопрос. — Тон Аптона вроде бы стал мягче, и Джордж решает еще немного ему подыграть. — Что это за штуки у тебя на руках?

Джордж приподнимает руки, машинально растопыривая пальцы в перчатках.

— Эти? — спрашивает он. Нет, этот человек просто слабоумный. — Да.

— Перчатки.

— Ну, тогда, раз ты умный обезьяненыш и собираешься стать со-ли-си-тором, ты должен знать, что пара перчаток означает «идти на дело», так?

Тут он снова плюет и уходит по проселку. Топоча. Джордж плачет.

К тому времени, когда он добирается домой, он себя стыдится. Ему шестнадцать, ему не дозволено плакать. Орас с восьми лет не плачет. Мод много плачет, но она не просто девочка, а еще и больная.

Отец Джорджа выслушивает его и объявляет, что напишет главному констеблю Стаффордшира. Нестерпимо, что простой полицейский хватает его сына на публичной дороге и обвиняет его в воровстве. Полицейского следует уволить со службы.

— Я думаю, он свихнутый, отец. Он два раза плюнул в меня.

— Он в тебя плевал?

Джордж снова задумывается. Он все еще испуган, но знает, что это не причина замалчивать правду.

— Я не могу говорить с уверенностью, отец. Он был примерно в ярде от меня, и он два раза сплюнул совсем рядом с моей ногой. Возможно, он просто сплевывал, как все невоспитанные люди. Но когда он это делал, казалось, был на меня зол.

— По-твоему, это достаточное доказательство намерения?

Джорджу это нравится. Вопрос к будущему солиситору.

— Возможно, что нет, отец.

— Я согласен с тобой. Отлично. Про плевки я упоминать не буду.

Три дня спустя преподобный Сапурджи Идалджи получает ответ от капитана, высокородного Джорджа О. Энсона, главного констебля Стаффордшира. Оно датировано 23-м января 1893 года и не содержит ожидаемого извинения и обещания принять меры. Вместо этого Энсон пишет:

Будьте так любезны спросить вашего сына Джорджа, у кого был взят ключ, который был положен на вашем пороге 12 дек.? Ключ был украден, но если можно доказать, что причиной была глупая выдумка или шалость, я не буду склонен допустить в отношении нее каких-либо полицейских мер. Если, однако, лицо, замешанное в исчезновении ключа, откажется дать какие-либо объяснения касательно произошедшего, мне по необходимости придется отнестись к случившемуся со всей серьезностью как к воровству. Могу сразу же предупредить, что не поверю никаким заявлениям вашего сына, будто он ничего не знает про этот ключ. Мои сведения о произошедшем получены не от полиции.

Священник знает, что его сын порядочный и честный мальчик. Ему следует научиться смирять свои нервы, которые он, видимо, унаследовал от своей матери, однако тут уже заметны многообещающие успехи. Настало время обращаться с ним как со взрослым. Он показывает письмо Джорджу.

Джордж читает письмо дважды и медлит, собираясь с мыслями.

— На дороге, — начинает он после паузы, — сержант Аптон обвинил меня в том, что я заходил в уолсоллскую школу и украл ключ. Главный же констебль, с другой стороны, обвиняет меня в сговоре с кем-то другим или другими. Один из них взял ключ, затем я принял от него украденный предмет и положил его на ступеньку. Может быть, они убедились, что я не бывал в Уолсолле два года, и переделали свою историю.

— Да. Отлично. Я согласен. И что еще ты думаешь?

— Я думаю, что они оба свихнутые.

— Джордж, это детское слово. И в любом случае наш христианский долг — жалеть и поддерживать слабых умом.

— Извините, отец. Ну, тогда я могу думать только, что они… что они подозревают меня по какой-то причине, но я не понимаю какой.

— А что он подразумевает, по-твоему, когда пишет «Мои сведения о произошедшем получены не от полиции»?

— Наверное, это означает, что кто-то прислал ему письмо, обвиняющее меня. Разве что… разве что он пишет неправду. Он ведь может делать вид, будто знает что-то, чего на самом деле не знает. Возможно, это просто обман.

Сапурджи улыбается сыну.

— Джордж, с твоим зрением ты никогда не смог бы стать сыщиком. Но с твоим умом ты будешь прекрасным юристом.

Артур

Артур и Луиза не поженились в Саутси. Не поженились они и в Минстеруорте в Глостершире — родном приходе невесты. Не поженились они и в городе, где Артур родился.

Когда Артур покинул Эдинбург, став дипломированным врачом, он оставил там Мам, своего брата Иннеса и трех младших сестер — Конни, Иду и малютку Джулию. Оставил он там и еще одного обитателя их квартиры — доктора Брайана Уоллера. Как ни был Артур благодарен за репетиторскую помощь Уоллера, что-то продолжало его тревожить. Он так и не избавился от подозрения, что помощь не была бескорыстной, хотя в чем могла заключаться корысть, Артур выяснить не сумел.

Уезжая, Артур полагал, что Уоллер вскоре заведет в Эдинбурге собственную практику, обзаведется женой и солидной местной репутацией, а затем отойдет в изредка возникающее воспоминание. Ожидания эти не осуществились. Артур отправился в широкий мир добывать средства ради своей незащищенной семьи, а затем обнаружилось, что защиту ее взял на себя Уоллер, которого, черт побери, это вовсе не касалось. Он стал, по выражению, которого Артур сознательно не употреблял в письмах к Мам, кукушонком в гнезде. Всякий раз, когда Артур приезжал домой, он доверчиво воображал, что семейная повесть застывала на месте до его очередного визита и продолжится с того мгновения, на котором остановилась. Но всякий раз ему приходилось убеждаться, что история — его любимая история — продолжалась без него. Он то и дело натыкался на слова, на непонятные взгляды и намеки, на воспоминания о чем-то, в чем он больше не фигурировал. Здесь без него текла и текла какая-то жизнь, и эту жизнь, казалось, одушевлял жилец.

Брайан Уоллер не обзавелся врачебной практикой, и пописывание стихов не стало профессиональной рутиной. Он унаследовал имение в Инглтоне в Уэст-Райдинге в Йоркшире и повел праздную жизнь английского помещика. Кукушонок теперь владел двадцатью четырьмя акрами собственного леса, окружавшего серое каменное гнездо, именовавшееся Мейсонгилл-Хаус. Ну что же, тем лучше. Но только не успел Артур толком переварить эту прекрасную новость, как прибыло письмо от Мам, оповещавшее его, что она, Ида и Додо также покидают Эдинбург ради Мейсонгилла, где для них приготовляют коттедж, расположенный на земле поместья. Мам никак не оправдывала свое решение, не сослалась, скажем, на здоровый воздух и нездоровую дочку, а просто сообщила, что это произойдет. Вернее, произошло. О да, имелось и объяснение — арендная плата была очень низкой.

Артур воспринял это как похищение и одновременно предательство. Ему абсолютно не удалось убедить себя, что со стороны Уоллера это был рыцарственный поступок. Истинно куртуазный рыцарь устроил бы так, чтобы Мам и ее дочерям досталось некое таинственное наследство, а сам отправился бы в далекие края на долгие и предпочтительно гибельные поиски чего-нибудь. Истинно куртуазный рыцарь, кроме того, не нарушил бы обещания Лотти или Конни, не важно, которой из них. У Артура не имелось никаких доказательств, и, возможно, это был просто легкий флирт, пробудивший ложные надежды, но что-то ведь происходило, если некоторые намеки и женское молчание означали то, что он предполагал.

Подозрения Артура, увы, этим не исчерпались. Он был молодым человеком, которому нравилось, чтобы все было ясным и определенным, и тем не менее оказался в ситуации, в которой мало что было ясным, а некоторые определенности были неприемлемыми. То, что Уоллер был не просто жильцом, выходило ясным, как дважды два — четыре. Его часто называли другом семьи или даже ее членом. Конечно, не Артур — он не желал никакого внезапно навязанного ему старшего брата, не говоря уж о таком, которому Мам улыбалась по-особому. Уоллер был на шесть лет старше Артура и на пятнадцать лет моложе Мам. Артур сунул бы руку в огонь, защищая честь своей матери: как требовали его принципы и его чувство семьи и долг по отношению к семье — все то, что он получил от Мам. И тем не менее он иногда прикидывал, как все это выглядело бы в полицейском суде? Какие улики могли бы быть представлены и к какому выводу пришли бы присяжные? Взвесьте, например, такой момент: его отец был слабосильным алкоголиком, время от времени помещавшимся в инвалидный дом, его мать зачала своего последнего ребенка в то время, когда Брайан Уоллер уже жил в доме как свой, и она дала дочери четыре имени.

Последние три — Мэри, Джулия и Джозефина; прозвище девочки было Додо. Но самое первое было… Брайан. Помимо всего прочего Артур не считал, что Брайан — женское имя.

Пока Артур ухаживал за Луизой, его отец умудрился раздобыть в инвалидном доме алкоголь, разбить окно в попытке сбежать и был переведен в Монтроз, королевский приют для умалишенных. А 6 августа 1885 года Артур и Туи сочетались браком в церкви Святого Освальда, Торнтон-ин-Лонсдейл в графстве Йоркшир. Жениху было двадцать шесть лет, невесте — двадцать восемь. Шафером Артура не был сочлен по саутсийскому боулинг-клубу, Портсмутскому литературно-научному обществу или ложе Феникс № 257. Все устроила Мам, и шафером Артура был Брайан Уоллер, который как будто взял на себя обязанности будущего подателя бархатных платьев, золотых очков и удобных кресел у камина.

Джордж

Когда Джордж отдергивает занавески, посреди лужайки торчит маслобойка. Он показывает на нее своему отцу. У маслобойки нет крышки, и когда Джордж заглядывает в нее, он видит на дне мертвого дрозда. Они без шума закапывают птицу позади кучки компоста. Джордж согласен, что маме можно сказать про маслобойку — они оставили ее стоять у дороги, — но не про то, что лежало в ней.

На следующий день Джордж получает открытку, изображающую надгробие в Бревудской церкви с мужчиной и его двумя женами на нем. Приписка гласит: «Почему бы не взяться за старую игру и не начать снова писать на стенах?»

Его отец получает письмо, написанное тем же корявым почерком: «Каждый день, каждый час растет моя ненависть к Джорджу Идалджи. И к твоей проклятой жене. И к твоей мерзкой девчонке. Ты думаешь, ты фарисей, что Бог отпустит тебе твои черные грехи, потому что ты поп?» Это письмо он Джорджу не показывает.

Отец и сын получают общее послание:

Ха, ха, Аптону ура!
Добрый старина Аптон!
Добрый старый Аптон!
Стоять, стоять за Аптона!
Эй! Воины креста!
Стяг поднимайте выше,
У всех свои места.

Священник и его жена тут же решают впредь вскрывать всю почту, доставляемую в дом. Любой ценой надо оберечь Джорджа, чтобы ничто не мешало его занятиям. А потому он не видит письма, которое начинается: «Клянусь Богом, я нанесу вред некоему человеку, единственное, что мне нужно в этом мире, — только месть, месть, сладкая месть, по которой я томлюсь, а тогда я буду счастлив в аду». Не видит он и того, в котором говорится: «Году не пройти, как твой сынок будет либо на кладбище, либо опозорен на всю жизнь». Однако ему показывают то, которое начинается: «Ты фарисей и лжепророк, ты обвинил Элизабет Фостер и выгнал ее, ты и твоя проклятая жена».

Письма приходят все чаще. Написаны они на дешевой линованной бумаге, вырванной из тетрадки, и отправлены из Кэннока, Уолсолла, Раджли, Уолверхемптона и даже из самого Грейт-Уайрли. Священник не знает, как с ними поступить. Обращаться в полицию, памятуя, как повели себя сначала Аптон, а затем главный констебль, не имеет смысла. По мере того как письма накапливаются, он пытается определить их главные характерные черты. А именно: защита Элизабет Фостер, исступленные восхваления сержанта Аптона и полиции вообще, сумасшедшая ненависть к семье Идалджи и религиозная мания, возможно, притворная, но, возможно, и нет. Почерки разнятся так, кажется ему, как если бы их старательно изменяли.

Сапурджи молится о руководстве. И еще он молится о терпении, о своей семье и — из слегка неприятного чувства долга — об авторе писем.

Джордж отправляется в Мейсон-колледж до прибытия новой почты, однако, вернувшись, обычно понимает, что в этот день пришло анонимное письмо. Его мать с натужной веселостью переходит с одной темы на другую, будто молчание может, подобно притяжению, стащить их всех вниз, на землю, в грязь и смрадное болото, подстерегающее там. Его отец, менее приспособленный к светскому притворству, замыкается и сидит во главе стола точно гранитное изваяние самого себя. Своим поведением родители действуют на нервы друг другу. Джордж пытается нащупать что-то среднее, разговаривая больше, чем отец, но меньше, чем мать. А Орас и Мод болтают без удержу, единственные, кому атакующие письма временно идут на пользу.

Следом за ключом и маслобойкой в доме священника появляются и другие предметы. Оловянный уполовник на подоконнике; садовые вилы, пригвоздившие к лужайке дохлого кролика; три разбитых яйца на крыльце. Каждое утро Джордж и его отец обыскивают все вокруг, прежде чем матери и младшим детям разрешается выйти из дома. Как-то раз они находят двадцать пенсов и полупенсов, разложенные поперек лужайки. Священник решает счесть их пожертвованием церкви. Кроме того, мертвые птицы в большинстве обычно задушенные, а однажды на самом видном месте был положен экскремент. Иногда в брезжаньи рассвета Джордж ощущает что-то менее явное, чем чье-то присутствие, тайный наблюдатель, — нет, это более похоже на внезапное отсутствие, на ощущение, что кто-то ушел секунду назад. Но никого не удается поймать. Или хотя бы увидеть.

И теперь начинаются мистификации. Как-то в воскресенье после службы мистер Бекуорт с Хенговерской фермы пожимает руку священнику, затем подмигивает и шепчет:

— Как вижу, завели новое дельце?

Сапурджи смотрит на него с недоумением, и Бекуорт протягивает ему вырезку из «Кэннон чейз курьер». Объявление в зубчатой рамке:

Благородные молодые девицы благовоспитанные и с безупречными манерами готовы для брака с джентльменами с приличным состоянием и репутацией.

Знакомство: обращаться к препод. С. Идалджи, Грейт-Уайрли, дом священника.

Гонорар по договоренности.

Священник посещает газетные редакции и узнает, что заказаны еще три таких объявления. Но никто в глаза не видел заказчика: заказ был прислан в письме с приложением почтового перевода. Коммерческий директор исполнен сочувствия и, естественно, обещает остающиеся два не печатать. Если виновник попробует возражать или затребовать свои деньги обратно, разумеется, полиция будет извещена. Но нет, он не думает, что эта история подходит для редакционной статьи. Со всем уважением к сану, газета должна думать о своей репутации, а ставший достоянием гласности факт, что она стала жертвой мистификации, может бросить тень на достоверность других печатаемых материалов.

Когда Сапурджи возвращается домой, там его поджидает огненно-рыжий младший священник из Норфолка, с некоторым трудом сдерживая свой христианский темперамент. Ему не терпится узнать, с какой стати его собрат во Христе вызвал его в такую даль в Стаффордшир по делу духовной неотложности, быть может, требующему экзорцизма, о котором супруга его преподобия как будто ничего не знает. Вот ваше письмо, вот ваша подпись. Сапурджи объясняет и просит извинения. Младший священник просит возместить ему расходы.

Затем служанку вызывают в Уолверхемптон для осмотра трупа ее несуществующей сестры, который якобы лежит в пивной. Внушительное количество товаров — пятьдесят льняных салфеток, двенадцать грушевых саженцев, говяжий филей, шесть ящиков шампанского, пятнадцать галлонов черной краски — доставлены и должны быть возвращены. В газетах печатаются объявления, предлагающие сдачу дома священника в аренду по столь низкой цене, что от желающих отбою нет. Предлагаются стойла, а также лошадиный навоз. От имени священника посылаются письма частным сыщикам с просьбой об их услугах.

После нескольких месяцев таких преследований Сапурджи решает контратаковать. Он составляет собственное объявление с кратким сообщением о недавних событиях и описанием анонимных писем, их почерка, стиля и содержания; он указывает даты и места их отправки. Он просит газеты не принимать объявлений от его имени читателей — сообщать о каких-либо подозрениях, у них возникших, а повинных во всем этом — обратиться к своей совести.

Два дня спустя под вечер на кухонном крыльце появляется треснутая супница с мертвым дроздом. На следующий день приходит судебный пристав наложить арест на имущество за воображаемый долг. А затем приезжает портной из Стаффорда снять мерку с Мод для ее свадебного платья. Когда Мод молча выводят к нему, он вежливо осведомляется, не готовят ли ее как невесту-девочку к какому-то индусскому обряду. В разгар этой сцены Джорджу доставляются пять клеенчатых курток.

А затем, неделю спустя, три газеты публикуют ответ на призыв священника. Он в черной рамке и озаглавлен ИЗВИНЕНИЕ. Он гласит:

Мы, нижеподписавшиеся, оба проживающие в приходе Грейт-Уайрли, объявляем, что мы единственные сочинители и писатели некоторых оскорбительных и анонимных писем, получавшихся различными лицами за последние двенадцать месяцев. Мы сожалеем об этих изъявлениях, а также изъявлениях насчет мистера Аптона, сержанта полиции в Кэнноке, и насчет Элизабет Фостер. Мы обратились к своей совести согласно просьбе и просим прошения у всех, кого это касается, а также и у властей, как духовных, так и криминальных.

Подписано: Д. Э. Т. Идалджи и Фредерик Брукс.

Артур

Артур верил в то, чтобы смотреть — на тусклый глаз умирающего кита, на содержимое зоба подстреленной птицы, на расслабление лица трупа, которому не довелось стать его шурином. Смотреть так требовалось без предвзятости. Практическая необходимость для врача и нравственный императив для человека.

Ему нравилось рассказывать, как важности смотреть внимательно он учился в эдинбургской больнице. Один хирург там, Джозеф Белл, заинтересовался крупным, кипящим энтузиазмом молодым человеком и взял Артура помощником по приему амбулаторных пациентов. Его обязанностью было усаживать пациентов в очередь, записывать предварительные сведения, а затем провожать в кабинет доктора Белла, где хирург сидел среди своих ассистентов. Белл здоровался с каждым пациентом и, молча проницательно его изучая, старался узнать как можно больше о его жизни и склонностях. Он объявлял, что по профессии этот человек полотер, а тот — сапожник-левша, ввергая в изумление всех присутствующих и уж тем более самого пациента. Артуру запомнился следующий диалог:

«Ну-с, любезный, вы служили в армии».

«Так точно, сэр».

«И уволены недавно».

«Так точно, сэр».

«В шотландском полку».

«Так точно, сэр».

«И квартировали на Барбадосе».

«Так точно, сэр».

Это был фокус, но фокус без обмана. Сначала загадочный, но простой после объяснения.

«Видите ли, джентльмены, этот человек держался почтительно, но шапку не снял. В армии они головы не обнажают, но он успел бы привыкнуть к гражданским обычаям, если бы был уволен давно. И он, несомненно, шотландец. Ну а Барбадос — так у него элефантиаз, болезнь вест-индская, а не английская».

В течение этих лет Артур получал образование в школе медицинского материализма. Всякие остатки формальной религиозности были вырваны с корнем, но к метафизике он относился почтительно. Он признавал возможность центральной мыслящей причины, хотя и не был способен определить эту причину или понять, почему ее замыслы осуществляются такими окольными, а часто ужасными способами. Что до сознания и души, то Артур принимал научное объяснение той эпохи. Сознание — эманация мозга, как желчь — выделение печени, нечто чисто физическое по характеру; тогда как душа, в той мере, в какой можно допустить подобный термин, представляет собой общий результат всей наследственности и личностного функционирования сознания. Но, кроме того, он признавал, что знания никогда не остаются статичными и то, что сегодня достоверно, может превратиться в завтрашние суеверия. Поэтому интеллектуальный долг вести поиски никогда не исчерпывается.

В Портсмутском литературном и научном обществе, заседавшем в каждый второй четверг, Артур соприкасался с самыми взыскующими умами города. Телепатия служила предметом многих обсуждений, и как-то днем Артур оказался в занавешенной с вынесенными зеркалами комнате в компании Стэнли Болла, местного архитектора. Они сидели спиной друг к другу на расстоянии нескольких ярдов; Артур, с альбомом на колене, нарисовал фигуру и попытался сильнейшей концентрацией сознания передать этот образ Боллу. И архитектор нарисовал фигуру, которую словно бы подсказало его собственное сознание. Затем они изменили процедуру; архитектор взял роль посылателя фигуры, а доктор — получателя. Результаты, к их изумлению, показали совпадения выше статистически случайных. Они повторили этот эксперимент достаточное число раз, чтобы вывести научное заключение, а именно: при наличии естественной симпатии между посылающим и получающим передача мыслей на расстоянии действительно может иметь место.

Что это могло означать? Если мысль может передаваться на расстояние без видимых средств передачи, значит, чистый материализм наставников Артура по меньшей мере излишне ригористичен. Конгруэнтность нарисованных фигур, которой он достиг с Боллом, не допускала возвращения ангелов с огненными мечами. Но тем не менее она порождала вопрос, и при этом крайне упрямый. Многие другие одновременно таранили бронированные стены материалистической вселенной. Профессор-месмерист де Мейер, который славился — согласно портсмутским газетам — во всех пределах Европы, прибыл в Портсмут и принуждал разных здоровых молодых людей исполнять его приказания. Одни стояли разинув рты и не могли их закрыть, несмотря на хохот зрителей, другие падали на колени и не могли подняться без разрешения профессора. Артур встал в очередь к сцене, но приемы Мейера его не месмеризировали и не впечатлили. Все это больше смахивало на водевиль, чем на научную демонстрацию.

Они с Туи начали посещать сеансы. На них часто присутствовали Стэнли Болл и генерал Дрейсон, астроном из Саутси. Инструкции, как создать круг, они нашли в «Свете», еженедельном спиритуалистическом журнале. Процедура начиналась с чтения первой главы Иезекииля: «Куда дух хотел идти, туда шли и они; куда бы ни пошел дух». Видение пророка — и бурный ветер, и великое облако, и клубящийся огонь, и сияние вокруг него, и четыре херувима, каждый с четырьмя лицами, и у каждого четыре крыла, — подготовляло участников к восприятию. Затем мерцающие свечи, бархатная полумгла, сосредоточение сознания, опустошение своего «Я» и объединенное ожидание. Один раз дух, отозвавшийся на имя двоюродного деда Артура, появился позади него; в другой раз — чернокожий с копьем. Через несколько месяцев иногда огни духов становились видимы даже ему.

Артур не был уверен, насколько доказательными можно считать эти круги объединенного сотрудничества. Сильнее его убедил пожилой медиум, с которым он встретился у генерала Дрейсона. После разнообразных приготовлений (в основном актерской жестикуляции) старик впал в пыхтящий транс и начал одарять свою маленькую притихшую аудиторию то советами, то сообщениями духов. Артур пришел полностью вооруженный скепсисом — пока затуманенные глаза не обратились прямо на него и дальний дребезжащий голос не произнес слова:

— Не читай книгу Ли Ханта.

Это было более чем поразительно. Уже несколько дней Артур про себя прикидывал, читать или не читать «Комических драматургов Реставрации». Он не обсуждал этого ни с кем, и такой дилеммой вряд ли стоило затруднять Туи. И вот получить столь точный ответ на свой не произнесенный вслух вопрос… Это не мог быть трюк фокусника. Произойти такое могло только благодаря способности одного человека проникнуть пока еще не объясненным способом в сознание другого человека.

Артур был под таким впечатлением, что написал об этом случае в «Свет». Еще одно доказательство существования телепатии, но пока — ничего больше. Вот то, что до этих пор он видел сам. Какой минимум, не максимум, можно из этого вывести дедуктивно? Хотя, если надежные данные будут накапливаться, тогда можно будет взвесить более чем минимум. Что, если все его прошлые определенности станут менее определенными? И чем, если уж на то пошло, может обернуться максимум?

Туи относилась к увлечению своего мужа телепатией и миром духов с тем же сочувственным и настороженным интересом, как и к его спортивному энтузиазму. Законы парапсихических феноменов представлялись ей такой же магией, как законы крикета, но она ощущала, что и там, и там желательны определенные результаты, и благодушно предполагала, что Артур сообщит ей, когда такой результат будет достигнут. Кроме того, теперь она была поглощена их дочерью, Мэри Луизой, чье существование стало явью благодаря магическому и наименее телепатическому закону из всех известных человечеству.

Джордж

«Извинение» Джорджа в газете открывает перед священником новый путь расследования. Он навещает Уильяма Брукса, местного торговца скобяными товарами, отца Фредерика Брукса, якобы соподписанца Джорджа. Торговец, низенький толстячок в зеленом фартуке, уводит Сапурджи в кладовую, увешанную швабрами, ведрами и оцинкованными лоханями. Он снимает фартук, выдвигает ящик и протягивает полдесятка обличительных писем, полученных его семьей. Написаны они на знакомых линованных листках, вырванных из тетради, но вот почерк варьируется больше.

Верхнее письмо угрожает детскими неуверенными каракулями: «Если не убежишь от черномазого я убью тебя и миссис брукс я знаю ваши имена и скажу что писал ты». Остальные написаны почерком, который, пусть измененный, выглядит более агрессивным. «Твой щенок и щенок Уинна плевали в лицо старухе на станции в Уолсолле». Пишущий требует, чтобы в компенсацию были посланы деньги в Уолсолл на почту. Следующее пришпиленное к этому письмо угрожает судебным иском, если требования не будут исполнены.

— Я полагаю, денег вы не послали.

— Само собой.

— Но полиции вы письмо показали?

— Полиции? Чего зря тратить время их и мое. Молодые ребята забавляются, верно? А как говорится в Библии: камни и дубины нам ломают спины, а от слова вреда нет никакого.

Священник не поправляет мистера Брукса касательно источника его ссылки. Кроме того, он ощущает у него полное отсутствие интереса к их разговору.

— Но вы же не просто убрали письма в ящик?

— Ну, я поспрашивал кое-где. И спросил Фреда, не знает ли он чего.

— А кто такой этот мистер Уинн?

Уинн оказывается суконщиком, который живет дальше по железной дороге в Блоксуиче. У него есть сын, который учится в уолсоллской школе вместе с сыном Брукса. Каждое утро они встречаются в поезде и обычно возвращаются вместе. Некоторое время назад — Брукс не уточняет, когда именно, — сын Уинна и Фред разбили окно в вагоне. Оба поклялись, что разбил его мальчик по фамилии Спек, а потом железнодорожное начальство решило не подавать в суд. Случилось это за несколько недель до того, как пришло первое письмо. Быть может, тут была какая-то связь. Быть может, нет.

Теперь священник понимает отсутствие у Брукса всякого интереса к делу. Нет, торговец скобяным товаром не знает, кто такой Спек. Нет, мистер Уинн никаких писем не получал. Нет, сын Уинна и сын Брукса с Джорджем не дружат. В последнем вряд ли есть что-то неожиданное.

Сапурджи перед ужином рассказывает Джорджу про этот разговор и добавляет, что это его подбодрило.

— Почему это вас подбодрило, отец?

— Чем больше людей оказывается замешано, тем вероятнее, что негодяй будет обличен. Чем больше людей он преследует, тем вероятнее, что он допустит ошибку. Ты что-нибудь знаешь про этого мальчика? Про Спека?

— Спек? Нет, я его не знаю. — Джордж качает головой.

— И преследование Бруксов подбодрило меня еще в одном отношении. Оно доказывает, что тут не просто расовое предубеждение.

— Разве это хорошо, отец? Если вас ненавидят не по единственной причине?

Сапурджи улыбается про себя. Эти вспышки интеллекта у кроткого мальчика, который так часто замыкается в себе, всегда его радуют.

— Я повторю еще раз, из тебя выйдет прекрасный юрист, Джордж! — Но еще произнося эти слова, он вспоминает строчку из письма, которое не показывал сыну. «Году не пройдет, как твой сынок будет либо на кладбище, либо опозорен на всю жизнь».

— Джордж, — говорит он, — есть дата, которую я хотел бы, чтобы ты запомнил. Шестое июля тысяча восемьсот девяносто второго года. Всего два года назад. В этот день мистер Дадабхой Наороджи был избран в Парламент от лондонского округа Финсбери-Центральный.

— Да, отец.

— Мистер Наороджи много лет был профессором гуджаратского языка в Лондонском университете. Я недолго с ним переписывался и с гордостью скажу, что он с похвалой отозвался о моей «Грамматике гуджаратского языка».

— Да, отец. — Джордж не раз видел, как письмо профессора извлекалось на свет.

— Его избрание было достойнейшим завершением недостойнейшего инцидента. Премьер-министр лорд Солсбери сказал, что чернокожие не должны и не будут избираться в Парламент. За это ему сделала выговор сама королева. И тогда избиратели Финсбери всего два года назад решили, что согласны с королевой Викторией, а не с лордом Солсбери.

— Но я не парс, отец. — В голове Джорджа вновь возникают слова: центр Англии, бьющееся сердце Империи, струящаяся кровь — англиканская церковь. Он англичанин, он изучает в колледже законы Англии, и в один прекрасный день, даст Бог, он вступит в брак согласно ритуалам и обрядам англиканской церкви. Вот чему родители учили его с самого начала.

— Джордж, это правда. Ты англичанин. Но другие могут не всегда полностью с этим соглашаться. Тут, где мы живем…

— В центре Англии, — отзывается Джордж, совсем как тогда в спальне.

— В центре Англии, да, где мы находимся и где я священствую почти двадцать лет, но этот центр Англии — несмотря на то, что все Божьи творения равно благословлены, — все еще несколько отсталый, Джордж. И более того, Джордж, тебе выпадет встречать отсталых людей там, где ты меньше всего будешь ожидать встречи с ними. Они существуют и в слоях общества, от которых можно было бы ожидать лучшего. Но если мистер Наороджи смог стать университетским профессором и членом Парламента, значит, Джордж, ты можешь стать и станешь юристом и уважаемым членом общества. А если случатся несправедливости, если случится что-то дурное, тогда тебе следует вспомнить дату — шестое июля тысяча восемьсот девяносто второго года.

Джордж некоторое время обдумывает это, а затем повторяет негромко, но твердо:

— Но я не парс, отец. Это то, чему вы и мама научили меня.

— Помни дату, Джордж, помни дату.

Артур

Артур начал писать более профессионально. По мере того как он наращивал литературную мускулатуру, его рассказы вырастали в романы, и действие лучших из них, естественно, помещалось в героическом четырнадцатом веке. Каждая страница очередного опуса, разумеется, прочитывалась Туи вслух после ужина, а завершенный текст отсылался Мам для редакторских замечаний. Артур, кроме того, обзавелся секретарем и чтецом: Альфред Вуд, учитель портсмутской школы, компетентный, тактично сдержанный человек с честным лицом фармацевта, а к тому же спортсмен в чем угодно и с весьма недурным ударом в крикете.

Однако средства к жизни Артуру все еще пока давала медицина. А если он хотел преуспеть в своей профессии, настало время для специализации. Он во всех аспектах своей жизни всегда гордился тщательным анализом вариантов, а потому не потребовалось голоса духа или подпрыгнувшего в воздух столика, чтобы указать его будущую специальность — офтальмолог. Не в его натуре было ходить вокруг да около или отступать, и он сразу определил, где лучше всего стажироваться.

— Вена? — повторила Туи с недоумением, потому что она никогда еще не покидала Англии. Был ноябрь, приближалась зима; малютка Мэри начинала ходить, если ее держали за пояс. — Когда мы уедем?

— Немедленно, — ответил Артур.

И Туи — умница! — просто отложила рукоделие.

— Значит, мне надо поторопиться.

Они продали практику, оставили Мэри с миссис Хокинс и отбыли в Вену на шесть месяцев. Артур записался на курс глазных лекций в Кракенхаузе, но быстро обнаружил, что немецкий, выученный во время прогулок между двумя австрийскими школьниками, чья фразеология чаще была плебейской, не слишком годится для стремительных наставлений, уснащенных специальной терминологией. Впрочем, австрийская зима обеспечивала прекрасное катание на коньках, а Вена — превосходные пирожные; Артур даже состряпал короткий роман «Проделки Раффлса Хоу», который оплатил их венские расходы. Однако два месяца спустя он высказал мнение, что специализироваться ему, пожалуй, лучше в Лондоне. Туи откликнулась на это изменение в планах с обычной своей покладистостью и энергией. Они вернулись через Париж, где Артур умудрился несколько дней постажироваться у Лендолта.

Таким образом, получив возможность указывать, что он прошел стажировку в двух странах, Артур открыл приемную на Девоншир-плейс, был принят в члены Офтальмологического общества и начал ждать пациентов. Он также надеялся получать работу от светил профессии, которые часто были слишком заняты, чтобы самим заниматься определением рефракций. Некоторые считали это неблагодарной тратой времени, однако Артур полагал себя компетентным в этой области и твердо рассчитывал на наплыв работы в самом ближайшем будущем.

Приемная на Девоншир-плейс состояла из комнаты для ожидания и консультационного кабинета. Однако несколько недель спустя он уже начал пошучивать, что это просто две комнаты для ожидания и что ожиданием занимается он, Артур. Не терпя безделия, он садился за стол и писал. Теперь он поднаторел в литературной игре и обратился к одному из нынешних ее прельщений — журнальной беллетристике. Артур любил решать задачи, а задача была следующей: журналы печатали два рода прозы: либо произведения с продолжениями, которые приковывали интерес читателей из недели в неделю, из месяца в месяц, либо самостоятельные однономерные рассказы. Беда рассказов заключалась в том, что чаще они не предлагали вам материала, чтобы хорошенько вгрызться. Беда продолжений заключалась в том, что стоило пропустить номер, и вы теряли нить интриги. Приложив свой практичный ум к решению этой задачи, Артур представил себе объединение достоинств этих двух жанров: серию рассказов, каждый законченный, однако со сквозными персонажами, уже завоевавшими читательские симпатии или неодобрение.

Следовательно, ему необходим центральный персонаж, которому постоянно выпадают разнообразные приключения. Совершенно очевидно, тут подходят мало какие профессии. Размышляя над этой задачей на Девоншир-плейс, он начал прикидывать, а не сочинил ли он уже подходящего кандидата. Пара его не имевших успеха романов включала сыщика-консультанта, протагонистом которому послужил Джозеф Белл, хирург эдинбургской больницы: проницательнейшая наблюдательность, за которой следуют острейшие дедуктивные выводы, — вот ключ не только к медицинским диагнозам, но и криминалистическим. Своему сыщику Артур первоначально дал имя Шеридан Хоуп. Но имя это казалось не слишком подходящим, и в процессе сочинения рассказов Шеридан Хоуп изменился сначала в Шеррингфорда Холмса, а затем — неизбежно, как это представлялось впоследствии, — в Шерлока Холмса.

Джордж

Письма и мистификации продолжались: воззвание Сапурджи к совести преступников, казалось, только подстрекнуло их. Газеты теперь извещали, что дом священника — меблированные комнаты, предлагающие самые низкие цены; что это скотобойня; что оттуда по заказу можно получить бесплатные образчики дамских корсетов. Джордж якобы заделался окулистом; он, кроме того, предлагает бесплатные юридические советы и имеет лицензию заказывать билеты и гостиницы для путешественников по Индии и Дальнему Востоку. Доставляемого угля хватило бы и на броненосец; доставляются энциклопедии вместе с живыми гусями.

Невозможно вечно оставаться в подобном нервном напряжении, и мало-помалу обитатели дома начинают ощущать преследования как привычную рутину. С рассветом участок осматривается, доставки отсылаются обратно, разочарованным искателям мифических услуг даются объяснения, а Шарлотта даже достигла совершенства в умиротворении священников, вызванных из дальних графств отчаянными просьбами о незамедлительной помощи.

Джордж окончил Мейсон-колледж и теперь принят стажером в бирмингемскую юридическую фирму. Каждое утро, садясь в поезд, он чувствует себя виноватым, оставляя своих близких на произвол судьбы, однако вечер не приносит облегчения, а всего лишь другую тревогу. К тому же, с точки зрения Джорджа, его отец реагирует на кризис очень странно — читает ему короткие лекции о том, что парсы всегда выделялись британцами. В результате Джордж узнает, что самым первым индийским путешественником в Англии был парс; что первым индийцем, изучавшим христианское богословие в британском университете, был парс, как и первый индийский студент в Оксфорде, а позднее и первая студентка. Как и первый индиец, представленный ко двору, а позднее и первая индийская женщина. Первый индиец, принятый на индийскую государственную службу, был парс. Сапурджи рассказывает Джорджу о врачах и адвокатах, получавших образование в Британии; о парсийской благотворительности во время ирландского голода, а позже — помощи страдающим фабричным рабочим Ланкашира. Он даже рассказывает Джорджу про первую индийскую крикетную команду, игравшую в городах Англии, — все до единого ее члены были парсами. Но крикет ни в малейшей степени не интересует Джорджа, и стратегия отца не столько поддерживает его, сколько приводит в отчаяние. Когда семье предлагается выпить тост за второго парсийского члена Парламента, Мунчерджи Бхоунаги, от избирательного округа Норт-Ист Бентнал-Грин, Джордж ловит себя на чуть не произнесенном вслух постыдном сарказме: почему бы не написать новоизбранному члену Парламента и не попросить, чтобы он помог воспрепятствовать доставкам угля, энциклопедий и живых гусей?

Сапурджи больше заботят письма, чем доставки. Все больше они выглядят излияниями религиозного маньяка. Подписаны они Богом, Вельзевулом, Дьяволом: пишущий утверждает, что он навеки погибает в Аду или же истово желает оказаться там. Когда мания начинает обретать агрессивный характер, священника охватывает страх за свою семью. «Клянусь Богом, что скоро я убью Джорджа Идалджи». «Да поразит меня Господь смертью, если резня и кровопролитие замедлятся». «Я сойду в Ад, осыпая проклятиями вас всех, и встречу вас там в Божий срок». «Близится конец вашего времени на этой Земле, и я — избранное Богом таковое орудие».

После двух с лишним лет этого преследования Сапурджи решает вновь обратиться к главному констеблю. Он излагает в письме все происходящее, прилагает образчики писем, почтительно указывает на то, что теперь прямо выражается намерение убивать, и просит полицию защитить невинную семью от этих угроз. В ответе капитана Энсона просьба игнорируется. Вместо того он пишет:

Я не говорю, что мне известно имя нарушителя, хотя у меня есть особые подозрения. Я предпочту держать эти подозрения при себе, пока не получу возможности доказать их, и надеюсь обеспечить нарушителю дозу тюремного заключения; хотя, видимо, прилагалось большое старание по возможности избегать всего, что могло бы составить серьезное нарушение закона, пишущий письма раза три все-таки зашел слишком далеко и сделал себя повинным для более серьезной кары. Я не сомневаюсь, что нарушитель будет опознан.

Сапурджи дает сыну прочесть это письмо и спрашивает его мнение.

— С одной стороны, — говорит Джордж, — главный констебль утверждает, что автор писем и мистификаций ловко использует свои знания законов, чтобы избегать реального их нарушения. С другой стороны, он как будто считает, что явные проступки, караемые тюремным заключением, уже совершены. И, значит, нарушитель вовсе не так ловок и умен. — Он умолкает и смотрит на отца. — Разумеется, он подразумевает меня. Он верил, что я взял ключ, а теперь он верит, что эти письма пишу я. Он знает, что я изучаю законы, намек совершенно ясен. Я думаю, если сказать честно, отец, главный констебль может быть куда опаснее для меня, чем автор писем.

Сапурджи не так уверен. Один угрожает тюремным заключением, другой — смертью. Он обнаруживает, что ему трудно не допустить в свои мысли горечи против главного констебля. Он все еще не показал Джорджу худшие из писем. Неужто Энсон вправду верит, будто их написал Джордж? Если так, хотел бы он знать, где тут преступление — написать самому себе анонимное письмо с угрозой убить себя. Днем и ночью он тревожится за своего первенца. Он плохо спит и часто вскакивает с постели, судорожно и совершенно излишне проверяя, заперта ли входная дверь.

В декабре 1895 года в блэкпулской газете появляется объявление о распродаже всей обстановки их дома с публичного аукциона. Низшие цены ни на один лот заявлены не будут, так как священник и его супруга торопятся распродать свое имущество до своего неотложного отъезда в Бомбей.

Блэкпул находится минимум в ста милях по прямой. Сапурджи чудится, как эти преследования охватывают всю страну. Блэкпул, возможно, только начало, а дальше последуют Эдинбург, Ньюкасл, Лондон. А далее — Париж, Москва, Тимбукту, почему бы и нет?

А затем, столько же внезапно, как и начались, преследования прекращаются. Ни писем, ни доставок ненужных товаров, ни фальшивых объявлений, ни рассерженных братьев во Христе у дверей. День, затем неделя, затем месяц, затем два месяца. Все прекращается. Все прекратилось.

Часть вторая

НАЧИНАЮЩАЯСЯ КОНЦОМ

Джордж

Месяц, в котором преследования прекратились, отмечен двадцатой годовщиной назначения Сапурджи Идалджи священником прихода Грейт-Уайрли: далее следует двадцатое… нет, двадцать первое Рождество, празднуемое в доме священника. Мод получает вышитую книжную закладку, Орас — собственный экземпляр «Лекций о послании святого Павла к Галатам», изданных его отцом; Джордж — эстамп сепией «Светоч Мира» мистера Холмана Ханта с пожеланием повесить его на стене у себя в кабинете. Джордж благодарит родителей, но легко представляет себе, что подумают старшие партнеры: сотрудник с двумя годами стажа, которому практически доверяется лишь снимать четким почерком копии с документов, едва ли может брать на себя украшение конторы; ну а клиенты ищут руководства особого рода и, увидев предлагаемое мистером Хантом, могут счесть его малоуместным.

По мере того как минуют первые месяцы нового года, занавески каждое утро отдергиваются со все большей уверенностью, что на лужайке не появилось ничего, кроме сверкающей Божьей росы, а приход почтальона больше не вызывает тревоги. Священник все чаще повторяет, что они прошли испытание огнем, и их вера в Господа помогла им выдержать эту проверку. Мод, хрупкая и благочестивая, держалась в неведении насколько возможно, Орас, теперь крепкий и прямолинейный шестнадцатилетний паренек, знает больше и в конфиденциальном разговоре с Джорджем признается, что, по его мнению, старый метод ока за око не имеет равных в правосудной справедливости, и если он застигнет тех, кто попробует бросать дохлых дроздов через их изгородь, он самолично свернет им шеи.

У Джорджа вопреки уверенности его родителей нет своего кабинета в конторе Сангстера, Викери и Спейта. У него есть табурет и высокая конторка в углу, куда ковер не дотягивается, а солнечные лучи достают только по милости высокого светового люка. У него еще нет часовой цепочки с брелоками, не говоря уж о собственном собрании законов. Зато у него есть чинный котелок, приобретенный за три шиллинга шесть пенсов у Фентона на Грейндж-стрит. И хотя его кровать по-прежнему остается всего в трех ярдах от отцовской, он ощущает в себе шевеление независимой жизни. Он даже свел знакомство с двумя младшими сотрудниками соседних контор. Гринуэй и Стентсон, чуть старше него, как-то в обеденный перерыв повели его в пивную, где он несколько минут притворялся, будто с наслаждением пьет отвратительное кислое пиво, за которое заплатил он.

На протяжении года в Мейсон-колледже Джордж почти не замечал великого города, в котором оказался. Он ощущал его только как барьер шума и толчеи, отделяющий вокзал от его книг; сказать правду, город его пугал. Но теперь он начал с ним осваиваться и испытывать к нему больше любопытства. Если мощь и энергия города его не сокрушили, то, быть может, в один прекрасный день он станет его частью.

Он начинает читать про этот город. Поначалу — скучная тяжеловесность: торговцы ножевыми изделиями, и кузнецы, и плавильщики металла; затем — Гражданская война и Чума, паровые машины и Лунное общество, чартистские беспорядки. Но вот каких-то десять с небольшим лет назад Бирмингем начинает развивать в себе современную городскую жизнь, и внезапно Джордж ощущает, что читает теперь о реальностях, о том, что имеет прямое отношение к нему. Он мучается от мысли, что мог бы присутствовать при одном из величайших моментов в существовании Бирмингема — в тот день 1887 года, когда ее величество заложила краеугольный камень судебного здания ее имени. И затем город впал в лихорадку строительства новых зданий и открытия новых учреждений: Центральная больница, Арбитражная палата, мясной рынок. В настоящий момент изыскиваются деньги для открытия университета, планируется постройка Зала трезвости и идут серьезные разговоры о том, что Бирмингем может стать центром самостоятельной епархии, а не подчиняться епископу Вустерскому.

В день приезда королевы Виктории приветствовать ее вышли 500 тысяч людей, и как ни огромны были толпы, никаких беспорядков или несчастных случаев не произошло. Джорджа это впечатляет, но не удивляет. Считается, что большие города — это гнезда насилия, слишком перенаселенные, тогда как сельские местности отличает безмятежность и мирность. Его собственный опыт утверждает обратное: деревня беспокойна и первобытна, а вот в городе жизнь становится упорядоченной и современной. Разумеется, Бирмингем не свободен от преступлений, и порока, и неурядиц — иначе солиситор там ничего не зарабатывал бы, однако Джорджу кажется, что человеческое поведение здесь более рационально, более подчинено закону — более цивилизованно.

Из своих ежедневных поездок в город Джордж черпает и что-то серьезное, и что-то подкрепляющее. Есть путешествие, есть его цель: именно так его научили понимать жизнь. Дома цель — Царствие Небесное; в конторе цель — справедливость, то есть успешный результат для вашего клиента; но оба путешествия осложнены развилками пути и западнями, расставленными противником. Железная дорога указывает, как этому следует быть, как это могло бы быть, — спокойная поездка до конечной станции по двум строго параллельным рельсам, согласно точно согласованному расписанию, с пассажирами, размещенными по вагонам первого, второго и третьего классов.

Быть может, поэтому Джордж преисполняется тихой яростью, когда кто-то намеренно причиняет вред железной дороге. Есть молодые люди — возможно, и взрослые мужчины, — которые кромсают ножами и бритвами кожаные петли для опускания окон, которые бессмысленно набрасываются на рамы картин над сиденьями, которые околачиваются на пешеходных мостиках и пытаются сбрасывать кирпичи в паровозную трубу. Для Джорджа подобное непостижимо. Быть может, положить монетку на рельс, чтобы поглядеть, как ее расплющит, и выглядит безобидной проделкой, но Джордж считает ее скользким скатом, завершающимся крушением поезда.

Такие действия, естественно, предусмотрены уголовным правом. Джордж все чаще ловит себя на все большей поглощенности правовой связью между пассажирами и железнодорожной компанией. Пассажир покупает билет, и в эту секунду вручения и принятия оплаты возникает контракт. Но спросите у этого пассажира, какого рода контракт заключил он (или она), какие обязательства возлагаются на ту и другую стороны, какая компенсация может быть затребована от железнодорожной компании в случае опоздания, поломки или несчастного случая, и ответом будет «никакая». Возможно, вины пассажира тут нет: билет подразумевает контракт, но конкретные его условия доступны для обозрения лишь на некоторых вокзалах главной линии и в кабинетах правления железнодорожной компании — а у какого занятого человека найдется время задержаться и ознакомиться с ними? И все-таки Джордж не перестает удивляться тому, как британцы, давшие миру железные дороги, видят в них только удобный вид транспорта, а не сложное сплетение многочисленных прав и обязательств.

Он решает назначить Ораса и Мод Мужчиной и Женщиной в Клапамском Омнибусе — или, в данном случае, Мужчиной и Женщиной в Вагоне Поезда Уолсолл, Кэннок и Раджли. Ему разрешено пользоваться классной комнатой как залом суда. Он сажает брата и сестру за парты и излагает им дело, на которое недавно наткнулся в иностранных судебных отчетах.

— Жил да был, — начинает он, прохаживаясь взад-вперед, как того словно бы требует история, — очень толстый француз, фамилия которого была Пейэль, и весил он триста пятьдесят фунтов.

Орас принимается хихикать. Джордж сдвигает брови на брата и сжимает лацканы, как адвокат.

— Прекратить смех в зале, — требует он. И продолжает: — Мсье Пейэль купил билет третьего класса на французский поезд.

— А куда он ехал? — спрашивает Мод.

— Куда он ехал, никакого значения не имеет.

— Почему он такой толстый? — требует Орас. Эти ad hoc[6] присяжные, видимо, убеждены, что могут задавать вопросы, когда им вздумается.

— Не знаю. Возможно, он был обжорой почище тебя. И действительно, он был таким обжорой, что, когда поезд подошел к перрону, он обнаружил, что не может пролезть в дверь вагона третьего класса. — Орас снова хихикает. — Тогда он попробовал войти в дверь вагона второго класса, но и в нее пролезть не смог. Тут он попробовал дверь вагона первого класса…

— Но был таким толстым, что не пролез и в нее! — вопит Орас, словно доканчивая анекдот.

— Нет, господа присяжные, он убедился, что эта дверь была достаточно широкой. Так что он занял сиденье, и поезд отправился в… туда, куда отправился. Некоторое время спустя входит контролер, берет его билет и требует уплатить разницу в цене билета первого и третьего класса. Мсье Пейэль отказался уплатить. Железнодорожная компания предъявила Пейэлю иск. Теперь вам понятно, в чем заключается проблема?

— Проблема в том, что он был таким толстым, — говорит Орас и снова хихикает.

— У него не было денег, чтобы заплатить, — говорит Мод. — Бедненький!

— Нет, проблема ни в том, ни в другом. Денег, чтобы уплатить, у него было достаточно, но он отказался это сделать. Разрешите мне пояснить. Адвокат Пейэля аргументировал, что его клиент выполнил требования закона, купив билет, и вина компании в том, что двери всех вагонов, кроме вагонов первого класса, были настолько узки, что он не смог в них войти. Компания же утверждала, что, раз он был слишком толст, чтобы войти в вагон того или иного класса, ему следовало купить билет в вагон, в который он мог бы войти. А что думаете вы?

Орас категоричен.

— Раз он вошел в вагон первого класса, значит, он должен платить за первый класс. А как же иначе? Не надо ему было налегать на пироги. Не вина компании, если он так растолстел.

Мод склоняется на сторону слабого и решает, что толстый француз относится к следующей категории.

— Он не виноват, что стал таким толстым, — начинает она. — Может, это такая болезнь. Или, может, его мать умерла, и он с горя ел слишком много. Или… ну, там, еще что-нибудь. Он ведь никого не заставил уступить ему место и пойти вместо него в третий класс.

— Суд не был поставлен в известность о причинах его толщины.

— Значит, закон — задница, — говорит Орас, недавно освоивший это словечко.

— А прежде он такое делал? — спрашивает Мод.

— Превосходный аргумент, — говорит Джордж, кивая, как судья. — Он касается вопроса о намерении. Либо он по прежнему опыту знал, что слишком толст и не сможет войти в вагон третьего класса, но купил билет вопреки этому, либо он купил билет в честной уверенности, что сумеет войти в дверь.

— Ну так он знал или не знал? — нетерпеливо спрашивает Орас.

— Не знаю. В отчете об этом не сказано.

— Так какой ответ?

— Ну, здесь ответ упирается в то, что мнения присяжных разделились: в пользу одной стороны и другой. Вам придется обсудить это между собой.

— Ничего с Мод я обсуждать не буду, — говорит Орас. — Она девчонка. А настоящий ответ каким был?

— Ну, апелляционный суд в Лилле вынес решение в пользу железнодорожной компании. Пейэль должен был возместить им убытки.

— Я выиграл! — вопит Орас. — Мод все напутала.

— Никто ничего не напутал, — отвечает Джордж. — Дело могло быть решено и так, и эдак. Потому-то люди и обращаются в суд.

— А я все равно выиграл, — говорит Орас.

Джордж доволен. Он завоевал интерес своих юных присяжных, и днем в следующую субботу он предлагает им новые дела и проблемы. Имеют ли право пассажиры в полном купе запирать дверь, не впуская стоящих на платформе? Есть ли правовое различие между находкой чужого бумажника на сиденье и находкой монеты, провалившейся между подушками? Что произойдет, если вы сядете в последний поезд, а он не остановится на вашей станции, и вам придется прошагать назад пять миль под дождем?

Когда Джордж замечает, что внимание его присяжных угасает, он развлекает их любопытными фактами и примечательными казусами. Он, например, рассказывает им про собак в Бельгии. В Англии правила требуют, чтобы на собаку надевали намордник и сдавали ее в багажный вагон, тогда как в Бельгии собака может получить статус пассажира при условии, что у нее есть билет. Он рассказывает про дело, когда охотник, взявший своего ретривера с собой на поезд, подал в суд, потому что пса согнали с сиденья в пользу человека. Суд — к восторгу Ораса и огорчению Мод — вынес решение в пользу истца, а решение это означало, что с этих пор в Бельгии, если пять человек и пять их собак займут десятиместное купе и все десятеро могут предъявить билеты, купе по закону будет считаться полным.

Джордж удивляет Ораса и Мод. В классной комнате в нем чувствуется не только новая авторитетность, но и какая-то веселость, будто он вот-вот расскажет анекдот, чего, насколько им известно, он еще никогда не делал. Джордж, в свою очередь, обнаруживает, что его присяжные очень ему полезны. Орас быстро приходит к категорическому выводу, чаще в пользу железнодорожной компании, — и сдвинуть его с этой позиции невозможно. Мод принимает решение не сразу, задает уместные вопросы и сочувствует всем неудобствам, какие могут выпасть на долю пассажира. Хотя его младшие брат и сестра вряд ли могут считаться срезом железнодорожных пассажиров, они, думает Джордж, типичны в полной неосведомленности о своих правах.

Артур

Он осовременил детективизм. Он избавил его от туго мыслящих представителей старой школы, этих заурядных смертных, снискивавших рукоплескания, истолковывая бьющие в нос улики, которыми устилался их путь. На их место он поместил хладнокровного, проницательного субъекта, способного увидеть ключ к убийству в клубке шерсти и неумолимый приговор — в блюдечке с молоком.

Холмс обеспечил Артура внезапной славой и тем, чего капитанство английской крикетной командой никогда бы не принесло, — деньгами. Он купил приличных размеров дом в Саут-Норвуде — высоко обнесенный стеной сад, при нем обеспечил место и для теннисного корта. В прихожей он поставил бюст своего деда, а свои арктические трофеи расположил на верху книжного шкафа. Он отвел кабинет для Вуда, который словно бы утвердил себя в качестве перманентного секретаря. Лотти вернулась из Португалии, оставив место гувернантки. А Конни, при всей своей декоративности, оказалась бесценной помощницей с пишущей машинкой. Машинку он купил еще в Саутси, но так никогда и не научился успешно управляться с ней. Более удачно он справлялся с двойным велосипедом, на котором крутил педали вместе с Туи. Когда она опять забеременела, он обменял тандем на трицикл, движимый исключительно одной мужской силой. В погожие дни он катал ее в тридцатимильных прогулках по суррейским холмам.

Он освоился с успехом, с тем, что его узнают и разглядывают, а также с приятностями и накладками газетных интервью.

— Тут говорится, что ты «счастливый, благодушный, непритязательной внешности». — Туи улыбалась журналу. — «Высокий, широкоплечий и с рукой, сердечно пожимающей вашу с такой искренней приветливостью, что даже больно».

— Кто это?

— «Стрэнд мэгезин».

— А! Мистер Хау, насколько помню. Не страдает природной спортивной порядочностью. Лапа пуделя. А что он пишет о тебе, дорогая?

— Он говорит… нет, я не могу это прочесть.

— Я требую. Ты знаешь, как я люблю, когда ты розовеешь.

— Он пишет… что я «самая очаровательная женщина». — Она заливается требуемым румянцем и торопливо меняет тему: — Мистер Хау говорит, что «доктор Дойль всегда задумывает развязку очередного рассказа, а остальное пишет, исходя из нее». Ты мне этого никогда не говорил, Артур.

— Разве? Ну, наверное, потому, что это само собой разумеется. Как ты можешь построить начало, если не знаешь конца? Только логично, если ты об этом подумаешь. А что еще наш друг нашел сказать?

— Что твои идеи осеняют тебя в любое время — когда ты гуляешь, играешь в крикет, катаешься на трицикле или играешь в теннис. Это правда, Артур? И ты поэтому иногда становишься рассеянным на корте?

— Возможно, я слегка поводил его за нос.

— И посмотри-ка, малютка Мэри стоит на этом самом стуле.

Артур наклонился через стол.

— Скопировано с одной из моих фотографий. Вот видишь? Я позаботился, чтобы они снизу поместили мою фамилию.

Артур стал фигурой в литературных кругах. Джером и Барри числились в его друзьях; он познакомился с Мередитом и Уэльсом. Он обедал с Оскаром Уайльдом и нашел его безупречно любезным, чему весьма поспособствовало, что тот прочел «Михея Кларка» и пришел в восхищение. Артур теперь прикинул, что будет возиться с Холмсом еще не больше двух — от силы трех — лет перед тем, как убьет его. А тогда сосредоточится на исторических романах, ведь они, как он всегда знал, получались у него особенно хорошо.

Он гордился тем, чего ему уже удалось достичь. И не мог решить, гордился ли бы он больше, если бы во исполнение пророчества Патриджа все-таки стал капитаном английской крикетной команды. Теперь уже было совершенно ясно, что этому не сбыться никогда. Он прилично подавал правой и умел придавать слабо отбитым мячам траектории, ставившие многих в тупик. Он мог бы стать универсальным хорошим крикетистом, но теперь его главная честолюбивая цель была более скромной: увидеть свою фамилию упомянутой на страницах «Уиздена».

Туи подарила ему сына, Оллейна Кингсли. Он всегда мечтал наполнить свой дом всей своей семьей. Но бедняжка Аннетт умерла в Португалии, а Мам, все такая же упрямая, предпочитала оставаться в коттедже, в поместье этого субъекта.

Тем не менее с ним были сестры, дети, жена, а его брат Иннес находился неподалеку в Вулвиче, готовясь к армейской жизни. Артур был кормильцем и отцом семьи, с наслаждением оделяя щедротами и чеками без проставленных сумм. Раз в году он делал это официально, облаченный в костюм Санта Клауса.

Он знал, что в положенном порядке следовать должны: жена, дети, сестры. Как давно они женаты? Семь… восемь лет? Туи была всем, чего только возможно желать от жены. Бесспорно, самой очаровательной женщиной, как отметил «Стрэнд мэгезин». Она была безмятежной и обрела компетентность; она подарила ему сына и дочь. Она верила в то, что и как он писал до последнего прилагательного, и поддерживала все, чего бы он ни затевал. Его манила Норвегия, они ехали в Норвегию, его манило устраивать званые обеды, и она организовывала их именно так, как ему нравилось. Он вступил с ней в брак на радость и на горе, на богатство и на бедность. До сих пор не случалось ни горя, ни бедности.

И тем не менее, и тем не менее… Теперь все стало другим, если быть честным с собой. Когда они только познакомились, он был молодым, неуклюжим и неизвестным, она любила его и никогда не жаловалась. Теперь он все еще был молодой, но преуспевающий и знаменитый; он был способен в течение часа завораживать целый стол остроумцев в Савиле.[7] Он обрел почву под ногами и — отчасти благодаря браку — свой мозг. Его успех был заслуженным результатом упорного труда, но те, кому самим успех был не знаком, воображали, будто на этом история кончалась. Артур еще не был готов для конца собственной истории. Если жизнь — рыцарские поиски, то он спас прекрасную Туи, он завоевал город и был вознагражден золотом. Но впереди предстояли годы и годы, прежде чем он приготовится принять роль мудрого старейшины племени. Что делал странствующий рыцарь, когда возвращался домой к жене и двум детям в Саут-Норвуде?

Ну, возможно, вопрос не был таким уж трудным. Он оберегал их, вел себя благородно и учил своих детей требованиям надлежащего кодекса жизни. Он мог отправиться в новые поиски, хотя, разумеется, не в те, которые подразумевали спасение других прекрасных девиц. Предстоят еще вызовы в литературном творчестве, общественной деятельности, путешествиях, политике. Кто знает, куда его увлекут внезапные вспышки энергии? Он всегда будет обеспечивать Туи все внимание и комфорт, в которых она будет нуждаться; он никогда не даст ей и секунды почувствовать себя несчастливой.

И тем не менее. И тем не менее…

Джордж

Гринуэй и Стентсон склонны держаться друг друга, но Джорджа это не тревожит. В обеденный перерыв его не влекут пивные, он предпочитает сидеть под деревом в Сент-Филипс-плейс и есть бутерброды, которые приготовила ему мать. Ему нравится, когда они просят его объяснить тот или иной аспект в транспортировке, но часто недоумевает, когда они обмениваются таинственными фразами о лошадях, букмекерских конторах, девушках и дансинг-холлах. К тому же в данный момент они слегка помешались на Бечуаналенде, вожди которого прибыли в Бирмингем с официальным визитом.

К тому же, когда он общается с ними, они любят расспрашивать и дразнить.

— Джордж, откуда ты взялся?

— Из Грейт-Уайрли.

— Нет, откуда ты действительно взялся?

Джордж прикидывает.

— Из тамошнего дома священника, — отвечает он, и они смеются.

— А у тебя есть девушка, Джордж?

— Прошу прощения?

— Ты не понял какого-нибудь юридического определения в вопросе?

— Ну, я считаю, что про свое болтать не следует.

— Фу-ты, ну-ты, Джордж.

За эту тему Гринуэй и Стентсон держатся с упорством и хохотом.

— А она конфетка, Джордж?

— А она похожа на Мари Ллойд?

Если Джордж не отвечает, они сближают головы, сдвигают шляпы под углом и поют в его честь:

— Тот-кого-люблю-я-сидит-вверху-на-галерее.

— Ну, давай же, Джордж, скажи нам, как ее зовут.

После нескольких таких недель у Джорджа не хватает сил терпеть. Если им требуется, так пусть получат.

— Ее зовут Дора Чарльзуорт, — внезапно говорит он.

— Дора Чарльзуорт, — повторяют они, — Дора Чарльзуорт, Дора Чарльзуорт?

И звучит это крайне неправдоподобно.

— Она сестра Гарри Чарльзуорта. Он мой друг.

Он думал, что это заставит их замолчать, но они словно только еще больше раззадорились.

— Какого цвета у нее волосы?

— А ты ее целовал, Джордж?

— Откуда она?

— Нет. Откуда она по-настоящему?

— А ты готовишь ей валентинку?

Нет. Эта тема им никогда не приедается.

— Послушай, Джордж, нам надо задать тебе о Доре один вопрос. Она черная?

— Она англичанка, так же, как и я.

— Так же, как ты, Джордж? Совсем как ты?

— Когда мы с ней познакомимся?

— Спорю, она бечуанка.

— Не послать ли нам частного сыщика навести справки? Как насчет того типа, которого нанимают фирмы, занимающиеся разводами? Заходит в гостиную и засекает мужа с горничной. А ты бы не хотел, чтобы тебя так засекли, а, Джордж?

Джордж решает, что, сделав то, что он сделал, а вернее, просто допустил, он, в сущности, не солгал, но просто позволил им верить в то, чему они хотели верить, а это совсем другое. К счастью, они живут в противоположной от Бирмингема стороне, так что всякий раз, когда поезд Джорджа отходит от Нью-стрит, он оставляет эту историю позади себя.

Утром 13 февраля Гринуэй и Стентсон пребывают в особо игривом настроении, хотя причину Джордж так никогда и не узнает. А они только что отправили валентинку, адресованную мисс Доре Чарльзуорт, Грейт-Уайрли, Стаффордшир. Открытка приводит почтальона в крайнее недоумение, и даже в еще более крайнее — Гарри Чарльзуорта, который всегда мечтал иметь сестру.

Джордж сидит в поезде с развернутой газетой на коленях. Его портфель лежит на более высокой и широкой из двух сетчатых полок над его головой, а его котелок — на нижней, поуже, предназначенной для головных уборов, тростей и небольших пакетов. Он думает о путешествии, которое каждый волей-неволей совершает по жизни. Путешествие его отца, например, началось в далеком Бомбее, в дальнем конце одного из бурлящих кровеносных сосудов Империи. Там он вырос и был обращен в христианство. Там он написал грамматику гаджаратского языка, которая оплатила ему проезд до Англии. Он учился в Кентербери в колледже Святого Августина, был рукоположен епископом Макарнессом, а затем служил младшим священником в Ливерпуле до того, как обрел свой приход в Уайрли. Это великолепное путешествие, с какой стороны ни посмотреть, а его собственное, думает Джордж, без сомнения, не окажется таким протяженным. Вероятно, оно будет больше походить на мамино: из Шотландии, где она родилась, в Шропшир, где ее отец тридцать девять лет был приходским священником в Кетли, а затем в соседний Стаффордшир, где ее муж с изволения Господа может продолжать свое служение столь же долго. Окажется ли Бирмингем конечным пунктом назначения Джорджа или только началом пути? Он пока еще не знает.

Джордж начинает думать о себе уже не как о сельском жителе с сезонным билетом, но более как о будущем гражданине Бирмингема. В знак этого нового статуса он решает отрастить усы. Это занимает гораздо больше времени, чем он предполагал, позволяя Гринуэю и Стентсону без конца спрашивать, не хочет ли он, чтобы они скинулись и купили ему флакон средства для ращения волос. Когда волосы наконец покрывают всю ширину поверхности над его верхней губой, они начинают называть его маньчжуром.

Когда эта шутка им приедается, они придумывают новую.

— Послушай, Стентсон, а ты знаешь, кого мне напоминает Джордж?

— Без подсказки не обойдусь.

— Ну так где он учился в школе?

— Джордж, где ты учился в школе?

— Ты прекрасно знаешь, Стентсон.

— А ты все-таки скажи, Джордж.

Джордж отрывается от Закона о передаче земли 1897 года и от его последствий для завещаний о недвижимости.

— В Раджли.

— А ну-ка подумай, Стентсон.

— Раджли… Ага! Погоди-ка… А это не Уильям Палмер…

— Раджлийский отравитель! Вот именно.

— Где он ходил в школу, Джордж?

— Вы сами прекрасно знаете, ребята.

— А там всем давали уроки отравлений? Или только умным мальчикам?

Палмер убил жену и брата, предварительно застраховав их на большие суммы; а затем и букмекера, которому много задолжал. Возможно, имелись и другие жертвы, но полиция удовлетворилась эксгумацией только членов семьи. Улик было достаточно, чтобы обеспечить Отравителю публичную казнь в Стаффорде перед пятидесятитысячной толпой.

— У него были такие же усы, как у Джорджа?

— Абсолютно такие же, как у Джорджа.

— Ты ничего про него не знаешь, Гринуэй.

— Я знаю, что он учился в твоей школе. Он висел на доске почета? Знаменитый выпускник и все такое прочее.

Джордж делает вид, будто затыкает уши большими пальцами.

— Самое главное в Отравителе, Стентсон, что он был дьявольски умен. Обвинению так и не удалось установить, каким ядом он пользовался.

— Дьявольски умен. Как ты думаешь, а не был ли он восточным джентльменом, этот Палмер?

— Из Бечуаналенда? Вполне возможно. По фамилии не всегда узнаешь, правда, Джордж?

— А ты знаешь, что потом Риджли послал делегацию к лорду Пальмерстону на Даунинг-стрит? Они хотели изменить название своего городишки из-за позора, который навлек на него Отравитель. Премьер подумал-подумал и спросил: «А какое название вы предлагаете — Палмерстаун?»

После некоторого молчания.

— Я что-то не понял.

— Да нет, не Пальмерстон, а Палмерс-таун.

— А-а! Это крайне забавно, Гринуэй.

— Даже наш маньчжурский друг смеется. Скрытно, под усами.

Против обыкновения Джордж не выдерживает.

— Засучи рукав, Гринуэй.

— Зачем? — спрашивает Гринуэй с усмешечкой. — Хочешь обжечь меня по-китайски?

— Засучи рукав.

Джордж засучивает свой и протягивает руку рядом с рукой Гринуэя, который только что вернулся, позагорав две недели на пляже Аберистуита. Кожа у них абсолютно одинакового оттенка. Гринуэй и бровью не ведет и ждет слов Джорджа. Однако Джордж чувствует, что доказал свое, и начинает вставлять запонку назад в манжету.

— В чем, собственно, дело? — спрашивает Стентсон.

— По-моему, Джордж пытается доказать, что я тоже отравитель.

Артур

Они взяли Конни в поездку по Европе. Она была крепкой и здоровой девушкой и во время пути в Норвегию оказалась единственной пассажиркой, не поддавшейся морской болезни. Такая невосприимчивость вызывала раздражение у страдалиц. Возможно, их раздражала и ее могучая красота: Джером сказал, что Конни могла бы позировать для Брунгильды. В этой поездке Артур обнаружил, что легкая танцующая походка его сестры и каштановые волосы, заплетенные на спине в подобие корабельного каната, привлекают к ней самых неподходящих мужчин: донжуанов, шулеров, маслянистых соломенных вдовцов. Артуру иногда приходилось чуть ли не пускать в ход трость против некоторых из них.

Вернувшись домой, она наконец-то как будто остановила взгляд на вполне презентабельном молодом человеке: двадцатишестилетний Эрнест Уильям Хорнанг был высок, щеголеват, астматичен, прилично отбивал, а иногда умел и прилично закрутить мяч; а сверх того он был благовоспитан, хотя и склонен говорить без умолку, если ему предоставляли такую возможность. Артур понимал, что ему нелегко одобрить любого ухажера и Лотти, и Конни, но в любом случае его долг как главы семьи требовал расспросить сестру.

— Хорнанг. Что он, собственно, такое, этот Хорнанг? Полумонгол-полуславянин, если его послушать. Не могла ты найти себе британца?

— Он родился в Миддлсборо, Артур. Его отец — солиситор. Он учился в Аппингеме.

— В нем есть что-то странное, я это чую.

— Он три года прожил в Австралии. Из-за астмы. И, возможно, ты чуешь запах эвкалиптов.

Артур подавил смех. Из всех его сестер именно Конни умела ему противостоять. Лотти он любил больше, но Конни нравилось удивлять его, преподносить ему сюрпризы. Слава Богу, она не вышла за Уиллера. И fortiori[8] это относилось к Лотти.

— И чем он занимается, этот субъект из Миддлсборо?

— Он писатель. Как и ты, Артур.

— Никогда о нем не слышал.

— Он написал десяток романов.

— Десяток! Но он же еще совсем юный щенок. (Во всяком случае, трудолюбивый щенок!)

— Если хочешь судить о нем в этом смысле, могу дать тебе почитать хотя бы один. У меня есть «Под двумя небесами» и «Хозяин Тарумбы». Действие многих происходит в Австралии, и я нахожу их талантливыми.

— Неужели, Конни?

— Но он понимает, что зарабатывать на жизнь романами трудно, а потому он еще и журналист.

— Ну, фамилия запоминающаяся, — проворчал Артур. И дал Конни разрешение привести молодчика в дом. Пока он не станет делать выводов и не заглянет ни в один его роман.

Весна в этом году настала рано, и к концу апреля теннисные корты были расчерчены заново. В кабинет к Артуру доносились дальние хлопки ракеток по мячу и привычные раздражающие женские вскрики после неловкого промаха. Позднее он выходил из дома, и вот, пожалуйста, Конни в широкой колышущейся юбке и Уилли Хорнанг в канотье и белом теннисном костюме с сужающимися книзу брючинами. Он заметил, как Хорнанг не поддается ей, но в то же время умеряет силу удара. Он одобрил: именно так мужчина должен играть с девушкой.

Туи сидела в шезлонге сбоку от корта, согреваемая не столько слабым солнцем приближающегося лета, сколько жаром юной любви. Их смеющиеся реплики через сетку и их застенчивость друг с другом после игры, казалось, чаровали ее, и потому Артур решил, что будет завоеван. Правду сказать, ему нравилась роль придирчивого главы семьи. А Хорнанг временами казался остроумцем. Пожалуй, излишне остроумным, но это можно было списать на молодость. Его первая шутка? А, да! Артур читал спортивные страницы и задержался на заметке о бегуне, который якобы преодолел сто ярдов за десять секунд.

— Что вы на это скажете, мистер Хорнанг?

И Хорнанг ответил с быстротой молнии:

— Видимо, ему помогла опечатка.

В августе Артура пригласили прочесть лекцию в Швейцарии. Туи все еще не оправилась после рождения Кингсли, но, естественно, поехала с ним. Они посетили Рейхенбахский водопад, великолепный, но наводящий ужас и вполне достойный стать гробницей Холмсу. Этот субъект стремительно превращался в удавку у него на шее. Ну, теперь с помощью архизлодея он избавится от этой обузы.

В конце сентября Артур вел Конни к алтарю по центральному проходу церкви, и она тянула его руку назад, так как он шагал по-военному быстро. Когда он символически передал ее у алтаря жениху, он знал, что ему положено испытывать гордость за нее, радоваться ее счастью. Но среди всех этих померанцевых, поздравительных похлопываний по спине и шуточек о покорении девичьих сердец он ощущал, что его мечте о семье, разрастающейся вокруг него, наносится удар.

Десять дней спустя он узнал, что его отец умер в приюте для умалишенных в Ламфризе. Причиной была названа эпилепсия. Артур много лет не навещал его и на похороны не поехал; как и все остальные члены семьи. Чарльз Дойль предал Мам и обрек своих детей на благопристойную нищету. Он был слаб, лишен мужественности, не способен одержать победу в своем бою с алкоголем. Бою? Да он и перчаток толком не поднимал против демона. Иногда ему находили извинения, но Артур не считал ссылки на артистический темперамент убедительными. Просто потакание своим слабостям и самооправдание. Ведь можно быть артистической натурой, но при этом сильным и ответственным.

У Туи развился хронический осенний кашель, и она жаловалась на боли в боку. Артур счел эти симптомы малозначительными, но в конце концов пригласил Дальтона, местного врача. Было странно превратиться из доктора всего лишь в мужа пациентки; странно ждать внизу, когда у него над головой решалась его судьба. Дверь спальни оставалась затворенной долгое время, а когда Дальтон вышел, выражение его лица было столь же скорбным, сколь и знакомым, — Артур сам много раз выглядел именно так.

— Ее легкие серьезно затронуты. Все признаки скоротечной чахотки. При ее состоянии и семейной истории… — Продолжать доктору Дальтону было незачем, и он только добавил: — Разумеется, вам потребуется второе мнение.

Не просто второе, но самое лучшее. В следующую субботу в Саут-Норвуд приехал Дуглас Пауэлл, консультант Бромптонской туберкулезной больницы, специалист по грудным болезням. Бледный, аскетического вида, бритый и корректный Пауэлл с сожалением подтвердил диагноз.

— Вы, насколько мне известно, врач, мистер Дойль?

— Я горько упрекаю себя за мою невнимательность.

— Ваша специальность ведь не болезни легких?

— Глазные.

— Тогда вам не в чем себя упрекать.

— Тем более. У меня есть глаза, но я не увидел. Я не заметил проклятого микроба. Я не уделял ей достаточно внимания. Я был слишком занят моим собственным… успехом.

— Но вы же специалист по глазам.

— Три года назад я ездил в Берлин, чтобы ознакомиться с открытиями — предполагаемыми открытиями — Коха касательно этой самой болезни. Я написал о них для Стэда в «Ревью оф ревьюз».

— Так-так.

— И все же я не распознал скоротечную чахотку у моей собственной жены. Хуже того: я разрешал ей разделять со мной активную сторону моей жизни, что не могло не привести к ухудшению. Мы катались на трицикле в любую погоду, мы путешествовали в холодных странах, она вместе со мной смотрела спортивные состязания под открытым небом…

— С другой стороны, — сказал Пауэлл, и эти слова на мгновение подбодрили Артура, — по моему мнению, фиброз вокруг очагов — признак благоприятный. К тому же второе легкое увеличено, и это в какой-то мере компенсирует функцию. Но ничего более утешительного я сказать не могу.

— Я этого не принимаю! — Артур прошептал свое возражение, так как не мог прокричать его во всю мощь своего голоса.

Пауэлл не оскорбился. Он привык произносить самые мягкие, самые обходительные смертные приговоры и хорошо знал, как они действуют на тех, кого касаются.

— Но, конечно, если хотите, я могу назвать…

— Нет-нет. Я принимаю то, что вы сказали мне. Но я не принимаю того, чего вы не сказали. Вы дали бы ей несколько месяцев.

— Вы не хуже меня знаете, доктор Дойль, насколько невозможно предсказать…

— Я не хуже вас знаю, доктор Пауэлл, те слова, которыми мы поддерживаем наших пациентов и их близких. И еще я знаю слова, которые мы слышим про себя, когда стараемся поддержать их надежды. Примерно три месяца.

— Да, по моему мнению.

— И я снова повторю: я этого не принимаю. Когда я вижу Дьявола, я вступаю с ним в борьбу. Куда бы нам ни пришлось поехать, сколько бы мне ни пришлось потратить, он ее не получит.

— Желаю вам всяческого успеха, — сказал Пауэлл. — И остаюсь к вашим услугам. Однако я обязан сказать две вещи. Возможно, они не нужны, но этого требует мой долг. Надеюсь, вы не обидитесь.

Артур выпрямил спину. Солдат, готовый получить приказания.

— Если не ошибаюсь, у вас есть дети?

— Двое. Мальчик и девочка. Ему год, ей четыре.

— Вы должны понять, что ни в коем случае…

— Я понимаю.

— Я говорю не о ее способности к зачатию.

— Мистер Пауэлл, я не глупец. И я не животное.

— Тут требуется предельная ясность, вы понимаете? Второй момент, возможно, не столь очевиден. Воздействие — вероятное воздействие — на пациентку, на миссис Дойль.

— И?..

— Согласно нашему опыту, туберкулез отличается от других обессиливающих болезней. Некоторое время больной почти не испытывает боли. Часто болезнь причиняет меньше неудобств, чем флюс или несварение желудка. Но главное тут — ее воздействие на умственные процессы. Больные часто оптимистичны.

— То есть галлюцинируют? Бредят?

— Нет, именно оптимистичны. Спокойны и бодры, сказал бы я.

— Благодаря прописываемым лекарствам?

— Отнюдь. Такова природа болезни. И то, насколько пациентка осведомлена о серьезности своего положения, тут роли не играет.

— Ну, для меня это великое облегчение.

— Да, вначале, мистер Дойль.

— Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду, что, если пациентка не страдает, не жалуется, а остается бодрой перед лицом неизлечимой болезни, страдать и жаловаться начинают другие.

— Вы меня не знаете, сэр.

— Это правда. Тем не менее я желаю вам всего необходимого мужества.

В радости и в горе, в богатстве и в бедности. Он забыл про «в болезни и в здравии».

Из дома для умалишенных Артуру прислали альбомы его отца. Последние годы Чарльза Дойля, пока он томился, никем не навещаемый, в своем последнем земном приюте, были печальными. Но он не умер сумасшедшим. Это было ясно. Он продолжал писать акварели и рисовать, а также вести дневник. Теперь Артур внезапно понял, что его отец был незаурядным художником, недооцененным собратьями по искусству и вполне достойным посмертной выставки в Эдинбурге, а то и в Лондоне. Артур не мог не задуматься о контрасте их судеб: пока сын наслаждался объятиями славы и общества, его брошенный отец знал лишь объятия смирительной рубашки. Никакой вины Артур не ощущал, но лишь зарождение сыновнего сострадания. А в дневнике его отца нашлась фраза, которая не могла не поразить сердце любого сына. «Я полагаю, — написал он, — что я заклеймен сумасшедшим только из-за Шотландского Извращенного Понимания Шуток».

В декабре этого же года Холмса постигла смерть в объятиях Мориарти, когда их обоих столкнула в пропасть нетерпеливая авторская рука. В лондонских газетах не появились некрологи Чарльзу Дойлю, но их страницы запестрели протестами и горестью из-за смерти несуществующего сыщика-консультанта, чья популярность начала вызывать неловкость и даже отвращение у его творца. Артуру казалось, что мир помешался: его отец едва сошел в могилу, его жена приговорена к смерти, но молодые люди в Сити, оказывается, обвязывают шляпы крепом в знак траура по мистеру Шерлоку Холмсу.

В конце этого угрюмого года произошло еще одно событие. Через месяц после смерти отца Артур подал заявление о вступлении в Общество спиритических изысканий.

Джордж

Заключительные экзамены приносят Джорджу диплом с отличием второй степени, а Бирмингемское юридическое общество награждает его бронзовой медалью. Он открывает контору в доме № 14 по Ньюхолл-стрит, получив предварительное обещание избыточной работы от Сангстера, Викери и Спрейта. Ему двадцать три года, и мир для него изменяется.

Вопреки детству в доме священника, вопреки годам и годам сыновнего выслушивания проповедей с кафедры Святого Марка Джордж часто ловил себя на том, что не понимает Библию. Не всю ее и не всегда — вернее, недостаточно всю и слишком часто. Непременно приходилось проделывать прыжок от факта к вере, от знания к пониманию, на которое он оказывался не способен. И он чувствует себя притворщиком. Догматы англиканской Церкви все больше становятся чем-то заданным вдалеке. Он не ощущает их близкими истинами, не видит, чтобы они действовали изо дня в день, из минуты в минуту. Естественно, родителям он про это не говорит.

В школе ему предлагались другие истины, другие объяснения жизни. Вот так говорит наука; вот так говорит история; вот так говорит литература… Джордж навострился отвечать на вопросы по этим предметам, даже если в его сознании они не обладали реальной жизненностью. Но теперь он открыл юриспруденцию, и мир наконец-то начинает обретать смысл. Связи, до этих пор невидимые, между людьми, между предметами, между идеями и принципами — мало-помалу раскрываются ему.

Например, он едет в поезде между Блокуичем и Берчиллсом и глядит из окна на живые изгороди. Он видит не то, что видят его соседи, то есть через маленькие интервалы взъерошенные ветром кусты, приют для птичек, вьющих в них гнезда, но официальную границу между владельцами земли, разделение, установленное долголетним пользованием, иногда порождающим дружбу, а иногда споры. Дома он глядит на служанку, оттирающую пол на кухне, и вместо грубой и неуклюжей девки, возможно, перепутавшей его книги, видит контракт найма, обязанность производить уборку, сложно и тонко сочетающиеся друг с другом, подкрепленные веками прецедентного права, и совершенно неизвестные заинтересованным сторонам.

С законами он чувствует себя уверенным и счастливым. Столько толкований, объяснений, каким образом одно слово может означать и означает совершенно разные вещи, и существует почти столько же книг, комментирующих законы, сколько комментирующих Библию. Однако в конце необходимость дальнейшего прыжка отсутствует, вместо него вы получаете соглашение, решение, которому необходимо подчиняться, понимание скрытого смысла. Это путешествие из хаоса к ясности. Пьяный моряк пишет завещание на страусином яйце; моряк тонет, яйцо уцелело, после чего закон обеспечивает обоснованность и правомерность его словам, обмытым морем.

Другие молодые люди делят жизнь между работой и удовольствиями; более того: во время первой предаются мечтам о вторых. Джордж убеждается, что закон обеспечивает его и тем, и другим. У него нет ни нужды, ни желания заниматься спортом, кататься на яхтах, ходить в театр; ни алкоголь, ни гурманство его не прельщают, как и лошади, старающиеся обгонять друг друга; не влекут его и путешествия. У него есть его практика, а для удовольствия — железнодорожные законы. Поразительно, что десятки тысяч людей, ежедневно ездящих на поездах, не имеют полезного карманного справочника, чтобы помочь им выяснить свои права в отношениях с железнодорожной компанией. Он написал господам Эффингему и Уилсону, издателям серии «Подручных юридических справочников Уилсона», и на основании главы-образчика они приняли его предложение.

Джорджу привили веру в усердный труд, честность, бережливость, добрые дела и любовь к семье. Далее он как старший должен был подавать пример Орасу и Мод. Джордж все больше осознает, что (хотя его родители равно любят своих трех детей) на него возлагаются особые ожидания. Мод скорее всего будет источником озабоченности; Орас, пусть во всех отношениях и достойный юноша, совсем не создан быть ученым-мыслителем. Он уже покинул дом и с помощью маминого родственника умудрился поступить на государственную службу клерком самого низшего разряда.

Все же выпадают моменты, когда Джордж ловит себя на зависти к Орасу, который теперь живет в квартире в Манчестере и иногда присылает бодрые открытки с какого-нибудь приморского курорта. А выпадают и моменты, когда он предпочел бы, чтобы Дора Чарльзуорт действительно существовала. Но у него нет знакомых девушек. Ни одна к ним в дом не заходит; у Мод нет подруг, на которых он мог бы попрактиковаться. Гринуэй и Стентсон любили бахвалиться опытностью в таких делах, но Джордж частенько сомневался в правдивости их притязаний и рад, что оставил их в прошлом. Когда он сидит на своей скамье в Сент-Филлипс-плейс и поедает свои бутерброды, он с восхищением поглядывает на проходящих мимо молодых женщин; иногда он запоминает лицо, грезит о нем ночью, пока его отец всхрапывает и фырчит в нескольких футах от него. Джорджу известны грехи плоти, как они перечислены в послании к Галатам, глава пятая. И начинаются они так: Прелюбодеяние, Блуд, Нечистота, Непотребство. Но он не верит, что его собственное тихое томление подпадает под последние два наименования.

Придет день, и он вступит в брак. И приобретет не только часы при цепочке с брелоками, но и младшего партнера, а быть может, и клерка, а после всего этого — жену, маленьких детей и дом, в покупку которого вложит всю свою осведомленность о тонкостях передачи собственности. Он уже воображает, как обсуждает в обеденный перерыв Закон о продаже товаров 1893 года со старшими партнерами других бирмингемских юридических фирм. Они с уважением выслушивают его резюме толкований этого законна и восклицают: «Молодец, старина Джордж!», когда он протягивает руку за счетом. Он не совсем уверен, как именно попадают отсюда туда — сначала ли вы обретаете жену, а дом потом, или же сначала дом, а жену потом. Но он рисует в воображении, как обретает все это путем пока еще неясного процесса. Разумеется, и то, и другое обретение потребует расставания с Уайрли. Он не спрашивает про это у отца. И не спрашивает, почему тот все еще запирает дверь спальни на ночь.

Когда Орас покинул дом, Джордж надеялся занять опустевшую комнату. Маленькой конторки, втиснутой для него в кабинет отца, когда он поступил в Мейсон-колледж, ему теперь явно недостаточно. Он рисует в воображении комнату Ораса с его собственной кроватью, его конторкой; он воображает свой собственный уголок. Но когда он изложил свою просьбу маме, она мягко объяснила, что Мод теперь настолько окрепла, что может спать одна, и Джордж, конечно, не захочет лишить ее такой возможности, ведь правда? Он понимает, что уже поздно ссылаться на храп отца, заметно усилившийся настолько, что иногда не дает ему уснуть. А потому он продолжает работать и спать в пределах соприкосновений с отцом. Однако он вознагражден поставленным у конторки столиком, чтобы класть на него книги.

Он все еще сохраняет привычку, превратившуюся теперь в необходимость, прогуливаться по проселкам около часа после возвращения из конторы. Этой деталью своей жизни он не поступится ни для кого. У черного хода он хранит пару старых сапог, и в дождь, и в вёдро, под градом или снегом Джордж совершает свою прогулку. Он не замечает ландшафта, который его не интересует, как и грубых ревущих животных, ландшафт населяющих. Что до людей, ему порой кажется, что он узнает кого-нибудь из деревенской школы в дни мистера Востока, но всякий раз он не уверен. Несомненно, фермерские мальчики теперь выросли в фермерских работников, а сыновья шахтеров и сами теперь под землей в шахте. Иногда Джордж полуздоровается со всеми встречными, слегка приподнимая голову боковым движением, или же не здоровается ни с кем, даже если помнит, что накануне узнавал их.

Как-то вечером его прогулку задерживает небольшой пакет на кухонном столе. По величине, весу и лондонскому штемпелю он сразу же догадывается о содержимом пакета. Ему хочется растянуть это мгновение елико возможно дольше. Он развязывает бечевку и аккуратно наматывает ее на пальцы. Он развертывает вощеную оберточную бумагу и разглаживает для нового употребления. Мод теперь уже изнывает от волнения, и даже мама выказывает легкое нетерпение. Он раскрывает книгу на титульной странице:

Он переходит к оглавлению. Постановления компаний и их законность. Сезонные билеты. Нарушения расписания поездов и т. п. Багаж. Классы вагонов. Несчастные случаи. Некоторые дополнительные сведения. Он показывает Мод дела, которые она с Орасом рассматривала в классной комнате. Вот дело толстого мсье Пейэла, а вот про бельгийцев и их собак.

Это, вдруг осознает он, счастливейший день его жизни, а за ужином становится ясно, что его родители допускают, что некоторая доля гордости может быть оправданной и христианской. Он трудолюбиво занимался и сдал экзамены. Он открыл собственную контору, а теперь показал себя авторитетом в той области закона, которая может оказаться практически полезной многим людям. Он в пути: путешествие по жизни начинается по-настоящему.

Он посещает «Хорнимена и Кº», чтобы напечатать афишки. Он обсуждает расположение строк и шрифты с самим мистером Хорнименом как один профессионал с другим. Неделю спустя он уже владелец четырехсот объявленьиц, рекомендующих его книгу. Триста он оставляет в своей конторе, не желая показаться самоупоенным, а сотню увозит домой. Бланк заказа приглашает заинтересованных покупателей отправить почтовый перевод в два шиллинга три пенса (три пенса в уплату почтового расхода) по адресу д. 54, Ньюхолл-стрит, Бирмингем. Он дает пачку афишек своим родителям, поясняя, что их следует вручать потенциальным Мужчинам и Женщинам «В Поезде». На следующее утро он вручает три начальнику станции Грейт-Уайрли и Чёрчбридж. А остальные раздает пассажирам респектабельной внешности.

Артур

Они поместили мебель на хранение и оставили детей у миссис Хокинс. Из туманов и сырости Лондона в чистую сухую прохладу Давоса, где Туи была устроена в отеле «Курхауз» под несколькими одеялами. Как и предсказал доктор Пауэлл, болезнь принесла с собой странный оптимизм, и вкупе с мирным характером Туи он не только обеспечил ее стоицизмом, но и придал ей активную бодрость. Да, конечно, за несколько недель из жены и спутницы жизни она преобразовалась в беспомощную больную, но она не сетовала на свое состояние, уж тем более не предавалась гневу, как на ее месте было бы с Артуром. А он испытывал бешеный гнев за них двоих, в молчании, наедине с собой. И прятал самые черные свои чувства. Каждый припадок стоически переносимого кашля пронизывал болью не ее, но его; она выкашливала чуточку крови, на него обрушивались водопады вины.

В чем бы ни заключалась его ошибка, каким бы ни был его недосмотр, то, что произошло, — произошло, и была только одна возможность: яростная атака на проклятого микроба, который намеревался пожрать ее изнутри. А когда его присутствие не требовалось, была только одна возможность отвлечения: неистовые физические упражнения. Он привез в Давос свои норвежские лыжи и брал уроки у двух братьев по фамилии Брангер. Когда сноровка их ученика сравнялась с его бешеной решимостью, они поднялись с ним на Якобсхорн; на вершине он обернулся и увидел, как далеко внизу приспускаются городские флаги в знак приветствия. Позднее этой зимой Брангеры провели его через перевал Фурка на высоте 9000 футов. Они отправились в четыре утра и добрались до Аросы к полудню. Вот так Артур стал первым англичанином, преодолевшим альпийский перевал на лыжах. В их отеле в Аросе Тобиас Брангер зарегистрировал всех троих. За фамилией Артура в графе «профессия» он написал Sportsmann.[9]

Благодаря альпийскому воздуху, лучшим докторам и деньгам, благодаря заботливому уходу Лотти и упорству Артура в борьбе с Дьяволом состояние Туи стабилизировалось, а затем начало улучшаться. На исходе весны ее признали достаточно окрепшей для возвращения в Англию, что позволило Артуру отправиться в американское издательское турне. На следующую зиму они вернулись в Давос. Первоначальный приговор к трехмесячному сроку был опровергнут. Все доктора соглашались, что здоровье пациентки в какой-то мере окрепло. Следующую зиму они провели в пустыне под Каиром в отеле «Мена-Хаус» — низком белом здании, за которым маячили пирамиды. Артура раздражал ломкий воздух, но успокаивали бильярд, теннис и гольф. Он предвидел жизнь ежегодных зимних изгнаний, каждое чуть продолжительнее другого, пока… Нет, он не должен допускать мыслей далее весны, далее лета. Во всяком случае, он все еще умудрялся писать и в этом дробном существовании между отелями, пароходами и поездами. А когда он не мог писать, то уходил в пустыню и ударом посылал клюшкой мяч так далеко, как он мог пролететь. Поле для гольфа, по сути, было одной огромной ямой с песком; куда бы ни падал мяч, вы оставались в ней. Именно такой, казалось, стала его жизнь.

Однако, вернувшись в Англию, он столкнулся с Грантом Алленом: писателем, как Артур, и как Туи — чахоточным. Аллен заверил его, что болезни можно противостоять и без изгнаний, сославшись на себя как на живой тому пример. Спасение заключалось в его адресе: Хайнхед, Суррей. Селение на портсмутской дороге, почти на полпути между Саутси и Лондоном. Но, главное, это место обладает собственным климатом. Расположенное высоко, укрытое от ветров, сухое, окруженное множеством сосен и с песчаной почвой. Его называют суррейской Малой Швейцарией.

Артур сразу же поверил. Он обретал силу в действии, в приведении в исполнение неотложного плана; он не терпел ожидания и боялся пассивности изгнания. Хайнхед явился ответом. Предстояло купить земельный участок, заняться планом будущего дома. Он нашел участок в четыре акра, лесистый, уединенный, где земля изгибалась в небольшую долину. Холм Висельника и Пуншевая Чаша Дьявола были совсем рядом, до поля для гольфа в Хенкли — пять миль. Идеи нахлынули на него волной. Обязательно бильярдная, и теннисные корты, и конюшня; комнаты для Лотти, и, может быть, для миссис Хокинс, и, разумеется, для Вуди, который теперь обрел перманентность! Дом должен быть внушительным, но приветливым — дом знаменитого писателя, но и семейный дом, и дом для хронически больной. Он должен быть полон света, а комната Туи должна выходить на наиболее великолепную панораму. Каждая дверь будет открываться туда и сюда, поскольку Артур когда-то подсчитал, какое количество времени человечество теряет впустую на открывание обычных дверей. Будет практичнее обеспечить дом собственным электрогенератором; а учитывая, что он теперь обрел некоторую именитость, вполне уместен будет витраж с его фамильным гербом.

Артур набросал общий план и передал работу над ним архитектору. И не просто какому-то архитектору, но Стэнли Боллу, своему старому телепатическому другу в Саутси. Их давние эксперименты теперь представились ему предварительной подготовкой. Он снова увезет Туи в Давос, а с Боллом будет общаться письмами и, в случае необходимости, телеграммами. Но кто знает, какие архитектурные замыслы смогут симпатически разделяться их мозгами, пока их тела будут разделены сотнями миль?

Его окно-витраж полностью использует высоту двухсветного холла. Вверху роза Англии и чертополох Шотландии будут обрамлять вензель АКД. Ниже будут три ряда геральдических щитов. Первый ряд: Пурселл из Фулкс-Рат, Пэк из Килкенни, Маон из Чеверни. Второй ряд: Перси Нортумберлендский, Батлер Ормондский, Колкло Тинтернский. И на уровне глаз: Конан Бретонский (на серебряно-алом поле вздыбленный лев), Хокинсы Девонширские (для Туи), а затем герб Дойлов — три оленьи головы и красная рука Олстера. Подлинная надпись на гербе Дойлов гласила: «Fortitudine Vincit»;[10] но здесь под щитом он поместил вариант: «Patientia Vincit».[11] Вот о чем дом будет объявлять всему миру и микробу: терпением он побеждает.

Стэнли Болл и его строители видели практически только нетерпение. Артур, сделав своей штаб-квартирой ближайший отель, совершал постоянные наезды и изводил их. Но в конце концов дом обрел более или менее четкую форму: длинное сараеобразное строение — красный кирпич, черепица, щипцовая крыша, — пересекающее начало долины. Артур встал на своей только что завершенной террасе и взыскательным взглядом обозрел широкий газон, недавно вскопанный и засеянный. Дальше склон круто уходил вниз все более сужающимся «V» туда, где начинался лес. В этой панораме было нечто неприрученное и волшебное: с первой же минуты она навела Артура на мысль о какой-то немецкой народной сказке. Он подумал, что посадит рододендроны.

В тот день, когда витраж был водворен на свое место, он взял с собой Туи для его торжественного открытия. Она стояла перед витражом, ее взгляд скользил по ярким краскам и именам, а потом остановился на девизе дома.

— Мам будет довольна, — заметил он. Только легкая пауза перед ее ответной улыбкой подсказала ему, что что-то, возможно, не так.

— Ты права, — сказал он немедленно, хотя она не произнесла ни слова. Как он мог быть таким болваном? Отдать дань собственному великолепному происхождению и забыть семью собственной матери? Он чуть было не приказал рабочим убрать это чертово окно. Позднее, после виноватых размышлений, он заказал еще витраж поскромнее для окна над поворотом лестницы. Стекло в центре будет представлять забытый по недосмотру герб и имя: «Фоли Вустерские».

Он решил назвать дом «Под сенью» — в честь обрамляющей его сзади рощи. Название придаст современному зданию прекрасный старинный англосакский резонанс. Здесь жизнь сможет продолжаться, как прежде, пусть осторожно и в разумных пределах.

Жизнь. Как легко все, включая и его, произносят это слово. Жизнь должна продолжаться, по инерции соглашаются все. И как ничтожно число тех, кто спрашивает, что она такое, и почему она есть, и единственная ли это жизнь или всего лишь преддверие к чему-то совсем иному. Артура часто ставило в тупик тихое самодовольство, с каким люди продолжали вести то… то, что они с безразличной беззаботностью называли своей жизнью, будто и слово, и она сама были им абсолютно ясны.

Его старый друг в Саутси генерал Дрейсон уверовал в спиритические аргументы после того, как во время сеанса с ним заговорил его покойный брат. С того момента астроном утверждал, что продолжение жизни после смерти не просто предположение, но доказуемый факт. В то время Артур вежливо воздержался, и все же его список «книг, которые нужно прочесть» в этом году включил семьдесят четыре на тему спиритизма. Он разделался с ними всеми, помечая фразы и максимы, произведшие на него впечатление. Вроде этой из Гелленбаха: «Есть скептицизм, который идиотством превосходит тупость дремучей деревенщины».

До того, как болезнь Туи дала о себе знать, он обладал всем, что, по мнению света, необходимо, чтобы человек был доволен. И тем не менее он никак не мог избавиться от ощущения, что все им достигнутое не более чем пошлое и напускное начало, что он был создан для чего-то иного. Но чем могло быть это иное? Он вернулся к изучению мировых религий, но натянуть какую-нибудь на себя мог не более, чем костюмчик маленького мальчика. Он вступил в Ассоциацию рационалистов и обнаружил, что их деятельность необходима, но по своей сути разрушительна, а потому бесплодна. Древние веры подлежали разрушению, необходимому для развития человека, но теперь, когда эти старые здания сровнены с землей, где человеку обрести кров на оставшемся выжженном пустыре? Как может кто-то беспардонно решить, будто история того, что род человеческий на протяжении тысячелетий соглашался именовать душой, теперь завершена? Развитие людей будет продолжаться, и, значит, должно развиваться и то, что внутри них. Даже дремучий скептик не может этого не увидеть.

Под Каиром, пока Туи глубоко вдыхала воздух пустыни, Артур прочитывал историю египетской цивилизации и посещал гробницы фараонов. Он пришел к выводу, что древние египтяне, бесспорно, подняли искусства и науку на новый уровень, однако их логическое мышление не стоило ничего. Особенно их отношение к смерти. Идея, будто мертвое тело, изношенное пальто, которое на краткий срок окутывало душу, необходимо сохранять любой ценой, была не просто смехотворна, но, сверх того, еще и последним словом материализма. Ну а эти корзины с провизией, помещаемые в гробницы, чтобы кормить душу в ее пути, — как мог народ, достигший таких высот, быть настолько оскопленным в своем мышлении? Вера, подкрепляемая материализмом, — двойное проклятие. И то же проклятие поражало все последовавшие нации и цивилизации, попадавшие под власть служителей культа.

Тогда в Саутси он не счел аргументы генерала Дрейсона убедительными. Однако теперь спиритические явления подтверждались именитыми учеными безукоризненной принципиальности, такими как Уильям Крукс, Оливер Лодж и Альфред Рассел Уоллес. Эти имена означали, что люди, лучше всех остальных постигающие мир природы — великие физики, естествоиспытатели, — стали нашими проводниками и в мире сверхъестественного.

Взять хотя бы Уоллеса. Сооткрывателя современной теории эволюции, человека, который встал рядом с Дарвином, когда они вместе провозгласили идею естественного отбора в Линнеевском обществе. Трусливые люди и люди без воображения пришли к выводу, что Уоллес и Дарвин ввергли нас в безбожную, механистическую вселенную, бросили нас одних на темной равнине. Но взвесьте то, во что верил сам Уоллес. Этот величайший из современных ученых утверждал, что естественный отбор объясняет всего лишь развитие человеческого тела и что процесс эволюции в какой-то момент сопроводился сверхъестественным вмешательством, когда пламя духа было вложено в плотски развивающееся животное. Кто теперь посмеет утверждать, будто наука — враг души?

Джордж и Артур

Была холодная февральская ночь с полумесяцем и бездной звезд в небе. В отдалении на их фоне слабо рисовалось надшахтное строение Уайрлийской шахты. Поблизости была ферма Джозефа Холмса — амбар, службы, — и нигде ни огонька. Люди спали, а птицы еще не проснулись.

Но лошадь не спала, когда через пролом в живой изгороди в дальнем конце луга проскользнул человек. Через руку у него была перекинута торба. Едва он понял, что лошадь его заметила, как сразу остановился и заговорил очень тихо. Слова были бессмысленными, важен был тон — успокаивающий, ласковый. Несколько минут спустя человек медленно пошел вперед. Едва он сделал несколько шагов, как лошадь махнула головой, и ее грива превратилась в туманное облачко. Человек снова остановился.

Однако он продолжал бормотать бессвязную чепуху и смотреть на лошадь прямо и пристально. Земля под его ногами затвердела от ночных заморозков, и его сапоги не оставляли на ней отпечатков. Он приближался медленно — на несколько ярдов за один раз — и останавливался, стоило лошади проявить беспокойство. И все это время он подчеркивал свое присутствие, старательно вытягиваясь во весь рост. Перекинутая через руку торба никакой особой важности не имела. Важной была упорная настойчивость тихого голоса, неколебимость приближения, прямота взгляда, ласковость полного господства.

На то, чтобы пересечь луг подобным образом, у него ушло двадцать минут. Теперь он стоял всего в нескольких шагах лицом к лошади. И все-таки не допустил внезапного движения, а продолжал по-прежнему бормотать, смотреть, выжидать, все так же выпрямившись. Затем произошло то, на что он и рассчитывал: лошадь сначала нехотя, но затем бесповоротно опустила голову.

Однако человек и сейчас внезапно руки не протянул. Он дал пройти минуте-другой, а затем пересек оставшееся расстояние и бережно повесил торбу на шею лошади. Лошадь продолжала держать голову опущенной, и когда человек начал ее поглаживать, не переставая бормотать. Он гладил ее гриву, ее бок, ее спину, а иногда просто прижимал ладонь к теплой шкуре, следя, чтобы соприкосновение между ними ни на секунду не прерывалось.

Все еще поглаживая и бормоча, человек сдернул торбу с шеи лошади и закинул себе за плечо. Все еще поглаживая и бормоча, человек затем пошарил у себя под курткой. Все еще поглаживая и бормоча, закинул одну руку на спину лошади и наклонился к ней под брюхо.

Лошадь почти не вздрогнула. Человек наконец перестал бормотать чепуху и в новоявленной тишине размеренным шагом направился назад к пролому в изгороди.

Джордж

Каждое утро Джордж садится в первый поезд в Бирмингем. Расписание он знает наизусть — любовно. Уайрли и Чёрчбаридж — 7:39. Блоксуич — 7:48. Берчиллс — 7:53. Уолсолл — 7:58. Бирмингем Нью-стрит — 8:35. Он больше не испытывает потребности прятаться за газетой; более того: довольно часто он подозревает, что некоторые его попутчики знают, что он — автор «Железнодорожного права для „Человека в поезде“» (продано 237 экземпляров). Он здоровается с контролерами и начальниками станций, и они отвечают ему тем же. У него есть респектабельные усы, портфель, скромная часовая цепочка с брелоками, а его котелок получил в подкрепление канотье на летние месяцы. И еще у него есть зонтик. Он несколько гордится этим последним приобретением и часто захватывает его с собой барометру вопреки.

В поезде он читает газету и старается выработать точку зрения на события в мире. В прошлом месяце в новой бирмингемской ратуше мистер Чемберлен произнес важную речь о колониях и преференциальных таможенных тарифах. Позиция Джорджа — хотя пока еще никто не спрашивал его мнения — осторожное одобрение. В следующем месяце лорд Робертс Кандагарский должен стать почетным гражданином города — почесть, против которой не будет возражать ни один разумный человек.

Его газета рассказывает ему о других новостях, более тривиальных: еще одно животное было изуродовано в окрестностях Уайрли. Джордж на мгновение прикидывает, какая часть уголовного кодекса касается такого рода поступков: уничтожение собственности, подпадающее под Закон о воровстве, или же существует специальная статья, касающаяся конкретных видов животных, подвергшихся уничтожению? Он рад, что подвизается в Бирмингеме, и вообще поселится там, это лишь вопрос времени. Он знает, что должен принять это решение, выдержать нахмуренность отца и слезы матери и безмолвное, но тем более действенное отчаяние Мод. Каждое утро, когда за окном вагона луга с пасущимся скотом уступают место чинным предместьям, Джордж испытывает ощутимый подъем духа. Отец много лет назад объяснил ему, что фермерские мальчики и батраки — это те нищие духом, кого возлюбил Господь, кто наследует землю. Ну, лишь некоторые, думает он, и не в согласии с известными ему правилами испытательных сроков.

В этом поезде часто едут школьники, по крайней мере до Уолсолла, где они сходят, направляясь в свою школу. Их присутствие и школьная форма иногда напоминают Джорджу об ужасном времени, когда его обвинили в краже школьного ключа. Но это было много лет назад, а в большинстве мальчики выглядят вполне респектабельно. Одна их компания довольно часто оказывается в его вагоне, и он из разговоров узнал их фамилии: Пейдж, Гаррисон, Грейторекс, Стэнли, Ферридей, Куибелл. После трех-четырех лет они даже обмениваются с ним кивками.

Большая часть его дней в № 54 по Ньюхолл-стрит заняты передачей права собственности — область права, которую, как он читал, видный юридический эксперт назвал «абсолютно лишенной места для воображения и свободной игры ума». Такая пренебрежительность Джорджа нисколько не трогает: для него это точная, ответственная и необходимая работа. Кроме того, он составил несколько завещаний, а в последнее время начал обзаводиться клиентами благодаря своему «Железнодорожному праву». Дела, связанные с потерей багажа или опозданиями поездов без уважительных причин; и одно, когда дама поскользнулась и вывихнула кисть на станции Сноу-Хилл из-за того, что железнодорожный служащий по небрежности разлил масло вблизи от локомотива. Вел он несколько дел о наездах. Оказалось, что шансы жителей Бирмингема прийти в столкновение с велосипедом, мотором, конкой или даже поездом значительно выше, чем он был способен предвидеть. Быть может, Джордж Идалджи, солиситор, приобретет известность как человек, к которому следует обращаться, когда человеческое тело получает шок из-за бесшабашного управления транспортным средством.

Поезд, которым Джордж отправляется домой с Нью-стрит, отходит в 5:25. На обратном пути школьники в вагоне появляются редко. Вместо них иногда сиденья занимают более объемистые и олухообразные типы, на которых Джордж смотрит с брезгливостью. Порой раздаются замечания по его адресу; абсолютно излишние: об отбеливателях и о том, что его мать забыла про карболку, а также вопросы, не спускался ли он в шахту сегодня. Чаще он игнорирует подобное острословие, хотя, если молодой хулиган начинает вести себя особенно оскорбительно, Джордж может счесть себя обязанным указать ему, с кем он имеет дело. Он не обладает физической храбростью, однако в такие моменты его охватывает поразительное хладнокровие. Он знает законы Англии и знает, что может рассчитывать на их поддержку.

Бирмингем Нью-стрит — 5:25. Уолсолл — 5:55. Этот поезд в Берчхиллсе не останавливается по причине, которую выяснить Джорджу так и не удалось. Затем Блоксуич — 6:02. Уайрли и Чёрчбридж — 6:09. В 6:10 он кивает мистеру Мерримену, начальнику станции — мгновение, напоминающее ему о решении, которое вынес его честь судья Бэкон в 1899 году в суде графства Блумсбери касательно противозаконного сохранения сезонных билетов, срок которых истек, — и вешает свой зонтик на левое запястье для пешего возвращения в дом священника.

Кэмпбелл

После назначения в полицию Стаффордшира два года назад инспектор Кэмпбелл несколько раз встречался с капитаном Энсоном, но еще ни разу не был вызван в Грин-Холл. Дом главного констебля находился на самой окраине города среди заливных лугов на противоположном берегу реки Coy и, по слухам, был самым большим между Стаффордом и Шагборо. Шагая по гравию подъездной дороги, ответвлявшейся от Личфилд-роуд, Кэмпбелл глядел на постепенно открывающийся взгляду Грин-Холл и прикидывал, насколько же большим должен быть дом в Шагборо. Та резиденция принадлежала старшему брату капитана Энсона. Старший констебль как второй сын вынужден был довольствоваться этим скромным выкрашенным белой краской домом высотой в три этажа, с семью-восемью окнами по фасаду, с внушающим трепет портиком, поддерживаемым четырьмя колоннами. Справа была терраса, а сбоку от нее утопленный розарий, а за розарием — беседка и теннисные корты.

Кэмпбелл воспринял все это, не замедляя шага. Когда горничная открыла ему дверь, он попытался отключить природно-профессиональные привычки: определять на взгляд наиболее вероятные доходы владельца и его честность, а также запоминать предметы, способные соблазнить вора — или, возможно, уже соблазнившие. Но и подавив любопытство, он тем не менее воспринял полированное красное дерево, белые панели стен, впечатляющую подставку для тростей и зонтов, а также справа от себя — лестницу с необычно изогнутыми балясинами.

Его проводили в комнату слева от входной двери, кабинет Энсона, судя по ее виду: два высоких кожаных кресла по сторонам камина, а над ним торчащая голова лося… или оленя, в любом случае кого-то рогатого. Кэмпбелл не охотился, да никогда и не хотел. Он был бирмингемцем и с большим нежеланием попросил о переводе, когда его жене приелся большой город и она затосковала о неторопливости и просторе своего детства. Всего пятнадцать миль, но Кэмпбелл оказался словно изгнанным в чужую страну. Местная знать тебя игнорирует, фермеры держатся особняком, шахтеры и плавильщики — грубый сброд даже по трущобным меркам. Смутные представления о романтичности сельской глуши стремительно угасли. А полицию здешние люди не терпели словно бы даже больше, чем горожане. Он потерял счет случаям, когда его заставляли чувствовать себя лишним. Преступление могло быть совершено, и о нем даже сообщили, но пострадавшие умели дать вам понять, что предпочитают собственное понятие о правосудии тому, которое может обеспечить инспектор, чей костюм-тройка и шляпа-котелок все еще разят Бирмингемом.

В кабинет бодро влетел Энсон, пожал руку своему посетителю и усадил его. Маленький, плотный, лет сорока пяти, в двубортном костюме и с аккуратнейшими усами, какие только доводилось видеть Кэмпбеллу: их стороны выглядели прямым продолжением его носа, и вместе они заполняли треугольность его верхней губы с такой точностью, будто были куплены по каталогу после тщательнейших измерений. Его галстук удерживала на месте золотая булавка в форме стаффордского узла, который провозглашал и так известное всем: капитан высокородный Джордж Огестес Энсон, главный констебль с 1888 года, заместитель лорда-лейтенанта графства с 1900 года, был стаффордширцем до мозга костей. Кэмпбелл, принадлежавший к более новой породе профессиональных полицейских, не понимал, почему главному констеблю графства положено быть единственным непрофессионалом в полицейских силах графства. Впрочем, очень многое в функционировании общества представлялось ему абсолютно произвольным, основанным более на старинных предрассудках, нежели на современном здравом смысле. Тем не менее работавшие с Энсоном его подчиненные относились к нему с уважением: он был известен как человек, который всегда поддерживает своих инспекторов.

— Кэмпбелл, вы, конечно, уже догадались, почему я попросил вас приехать.

— Предполагаю, располосовывания, сэр.

— Вот именно. Сколько их уже?

Кэмпбелл заранее отрепетировал эту часть разговора, но все равно открыл записную книжку.

— Февраля второго, ценная лошадь, собственность мистера Джозефа Холмса. Апреля второго, жеребчик, собственность мистера Томаса, располосован точно таким же образом. Май четвертого, корова миссис Бангей, точно так же. Две недели спустя, мая восемнадцатого, лошадь мистера Бэджера страшно изуродована, и еще пять овец в ту же ночь. И затем на прошлой неделе, июня шестого, две коровы, принадлежащие мистеру Локьеру.

— Все по ночам?

— Все по ночам.

— Какая-нибудь система во всех этих происшествиях?

— Все в радиусе трех миль от Уайрли. И… не знаю, система ли это, но все они случались в первую неделю месяца. За исключением от мая восемнадцатого. — Кэмпбелл ощущал на себе взгляд Энсона и поторопился. — Прием располосовывания, однако, примерно одинаков от случая к случаю.

— Одинаково омерзителен, надо полагать.

Кэмпбелл посмотрел на главного констебля в неуверенности, желает ли тот знать подробности или нет. И счел молчание неохотным согласием.

— Они были располосованы по брюху. Наискось и обычно одним ударом. Коровы… у каждой коровы, кроме того, изуродовано вымя. И нанесены раны на их… на их половые органы, сэр.

— Невозможно поверить, не так ли, Кэмпбелл? Столь бессмысленная жестокость по отношению к беспомощным животным?

Кэмпбелл тщательно проигнорировал, что сидят они под стеклянным взглядом отрубленной головы лося или оленя.

— Да, сэр.

— Итак, мы разыскиваем помешанного с ножом.

— Предположительно не с ножом, сэр. Я говорил с ветеринаром, который осмотрел жертву последнего располосовывания — лошадь мистера Холмса в тот момент сочли изолированным случаем, — и он недоумевал, какой инструмент был использован. Несомненно, очень острый, но, с другой стороны, он рассек только кожу и первый слой мышц, не проникнув глубже.

— Так почему не нож?

— Потому что нож, например, мясницкий, погрузился бы глубже, во всяком случае, местами. Нож задел бы кишки. Ни одно из животных не было убито в процессе нападения. Они либо истекли кровью, либо, когда были найдены, находились в таком состоянии, что их пришлось умертвить.

— Но если не нож, то?..

— Что-то режущее с легкостью, однако не глубоко. Вроде бритвы. Но с большей силой, чем бритва. Возможно, инструмент кожевника. Или какой-нибудь сельскохозяйственный инструмент. Предполагаю, что этот человек умеет обращаться с животными.

— Человек или люди. Гнусный мерзавец или шайка гнусных мерзавцев. И гнуснейшее преступление. Вы с чем-либо подобным сталкивались?

— В Бирмингеме — нет, сэр.

— Да, разумеется. — Энсон скорбно улыбнулся и на секунду умолк. Кэмпбелл позволил себе подумать о полицейских лошадях в конюшнях Стаффорда: таких чутких и сообразительных; таких теплых, пахучих и почти пушистых в своей шерстистости; как они дергают ушами и наклоняют к тебе голову, как они выдувают воздух из ноздрей с особым звуком, который напоминал ему закипающий чайник. Каким должен быть человек, способный причинить зло подобным существам?

— Суперинтендант Баррет помнит случай несколько лет назад, когда негодяй, запутавшийся в долгах, убил своего жеребца ради страховочной суммы. Но разгул кровожадности, подобный этому… он выглядит таким чужеземным. В Ирландии, разумеется, полуночные подрезания сухожилий у скотины землевладельца практически входят в социальные порядки. Ну да фению было бы трудно меня чем-либо удивить.

— Да, сэр.

— Дело необходимо довести до быстрого конца. Эти возмутительные преступления чернят репутацию всего графства.

— Да, газеты…

— Газеты меня не волнуют, Кэмпбелл. Меня заботит честь Стаффордшира. Я не хочу, чтобы графство прослыло логовом дикарей.

— Да, сэр. — Но инспектор подумал, что главный констебль не может не знать про некоторые недавние редакционные статьи — ни единой похвальной, а кое-какие и с личностями.

— Я посоветовал бы вам ознакомиться с историей преступлений в Грейт-Уайрли и его окрестностях за последние годы. Некоторое время происходили… всякие странности. И я посоветовал бы вам поработать с теми, кто хорошо знает эти места. Скажем, очень здравый сержант, не помню фамилию. Крупный, краснолицый…

— Аптон, сэр?

— Аптон, вот-вот. Он из тех, мимо кого и муха не пролетит.

— Будет сделано, сэр.

— А я, кроме того, привлеку двадцать специальных констеблей. Явятся под начало сержанта Парсонса.

— Двадцать!

— Двадцать, и к черту расходы. Пусть из моего кармана, если потребуется. Мне нужен констебль под каждой изгородью и за каждым кустом, пока этот негодяй не будет пойман.

Кэмпбелла расходы не заботили. Он прикидывал, как замаскировать присутствие двадцати специальных констеблей в местности, где любой слушок обгоняет любую телеграмму. Двадцать специальных, в большинстве не знакомых с территорией констеблей против местного жителя, который возьмет да и останется дома, смеясь над ними. И в любом случае скольких животных смогут защитить двадцать констеблей? Сорок, шестьдесят, восемьдесят? А сколько там в окрестностях животных? Сотни, если не тысячи.

— Еще вопросы?

— Нет, сэр. Только… могу ли я задать непрофессиональный вопрос?

— Задавайте.

— Портик снаружи. С колоннами. У них есть название? То есть я имею в виду стиль?

Энсон поглядел на него так, будто столь необычного вопроса ему никто из подчиненных никогда еще не задавал.

— Колонны? Понятия не имею. Это по части моей жены.

Следующие несколько дней Кэмпбелл знакомился с историей преступлений в Грейт-Уайрли и его непосредственных окрестностях. Она оказалась такой, какую он себе и представлял. Воровство, главным образом всякой живности; различные случаи драк; бродяжничество и появление в пьяном виде в общественных местах; одна попытка самоубийства; девушка, приговоренная за писание ругательств на фермерских сараях и амбарах; пять поджогов; письма с угрозами и незаказанные товары, доставлявшиеся в дом приходского священника в Уайрли; одно непристойное посягательство и два непристойных поведения. Никаких нападений на животных он за последние десять лет не обнаружил.

И сержант Аптон, который поддерживал закон там в течение вдвое большего срока, ничего подобного припомнить не мог. Однако вопрос привел ему на ум фермера, ныне отошедшего в лучший мир — если только, сэр, не в худший, — которого подозревали в том, что он слишком уж любил свою гусыню, если вы понимаете, о чем я. Кэмпбелл оборвал этот насос приходских сплетен. Он скоро определил Аптона как пережитка тех времен, когда полицейские управления были счастливы вербовать на службу кого угодно, кроме слишком уж явных заик, хромых и полоумных. У Аптона можно было наводить справки о местных слухах и сварах, но его положенной на Библию руке доверять никак не следовало.

— Значит, вы разобрались, что да как, сэр? — пропыхтел на него сержант.

— Вы можете сказать мне что-то определенное, Аптон?

— Ну, не совсем так. Чтоб такого распознать, нужен такой же. Подтолкнуть такого изловить такого. Да, конечно, вы под конец доберетесь, инспектор. Вы же инспектор из Бирмингема. Да уж, под конец вы доберетесь.

Аптон произвел на него впечатление хитрого угодничества и смутной обструкции. Некоторые работники с ферм были точно такими же. Кэмпбеллу было куда легче с бирмингемскими ворами, которые хотя бы врут тебе прямо в глаза.

Утром 27 июня инспектора вызвали на Квинтонскую шахту, где две лошади, ценная собственность компании, были ночью зарезаны. Одна издохла от потери крови, а вторую, кобылу, которую дополнительно изуродовали, как раз пристрелили. Ветеринар подтвердил, что использовался тот же инструмент — или по крайней мере действующий абсолютно так же, — как и в прошлых случаях.

Два дня спустя сержант Парсонс принес Кэмпбеллу письмо, адресованное «Сержанту, полицейский участок, Хеднесфорд, Стаффордшир». Отправлено оно было из Уолсолла и подписано неким Уильямом Грейторексом.

У меня лицо сорвиголовы, и я хорошо бегаю, и когда они сколотили эту шайку в Уайрли, они заставили меня вступить. Я про лошадей и скотину знал все и о том, как их лучше ловить. Они сказали, что прикончат меня, если я струшу, вот я и пошел и поймал их лежащих в три без десяти минут, и они проснулись, и тогда я порезал каждую по брюху, но крови потекло мало, и одна убежала, но другая упала. Теперь я скажу вам, кто в шайке, только вам без меня этого не доказать. Один по имени Шиптон из Уайрли, и носильщик, которого звать Ли, и он не явился, и Идалджи, законник. Только я не сказал вам, кто стоит за ними всеми, и не скажу, если только вы не пообещаете ничего мне не сделать. Неправда, будто мы всегда это делаем в новую луну, и одну Идалджи убил 11 апреля в полную луну. Меня никогда еще не сажали, и думается, всех других тоже, кроме Капитана, а потому, думается, они легко отделаются.

Кэмпбелл перечитал письмо. «Я порезал каждую по брюху, но крови потекло мало, и одна убежала, но другая упала». Все это как будто указывало на сведения из первых рук, но ведь мертвых животных могло осмотреть большое число людей. В последних двух случаях полиции пришлось поставить охрану и отгонять зевак, пока ветеринар не кончил осмотр. Тем не менее «три без десяти минут»… в этом чудилась странная точность.

— Нам известен этот Грейторекс?

— Думаю, это сын мистера Грейторекса, хозяина фермы Литл-уорт.

— Что-то прежнее? Какая-то причина, чтобы писать сержанту Робинсону в Хеднесфорд?

— Никакой.

— Ну а что означают упоминания про луну?

Сержант Парсонс, коренастый брюнет, имел привычку шевелить губами, пока думал.

— А про это шли разговоры. Новая луна, языческие обряды и все такое прочее, уж не знаю. Зато знаю, что одиннадцатого апреля ни одно животное убито не было. И в неделю с этой датой, если не ошибаюсь.

— Вы не ошибаетесь.

Парсонс был инспектору много симпатичнее, чем Аптон. Он принадлежал к следующему поколению, был лучше обучен, не схватывал все на лету, зато умел думать.

Уильям Грейторекс оказался четырнадцатилетним школьником, чей почерк не имел ни малейшего сходства с письмом. Ни про Шиптона, ни про Ли он никогда не слышал, но признался, что знает Идалджи, с которым по утрам иногда ездил в одном вагоне. Он никогда не был в полицейском участке в Хеднесфорде и не знал фамилии тамошнего сержанта.

Парсонс и пять специальных констеблей обыскали ферму Литл-уорт и все службы при ней, но не нашли ничего сверхъестественно острого или в пятнах крови, или недавно отчищенного. Когда они ушли, Кэмпбелл спросил у сержанта, что ему известно про Джорджа Идалджи.

— Ну, сэр, он индус, так ведь? То есть наполовину индус. Странноватый на вид. Юрист, живет дома, каждый день ездит в Бирмингем. В местной жизни не участвует, вы меня понимаете?

— И, значит, ни с какой шайкой не разгуливает?

— Вот уж нет.

— Друзья?

— За ним не замечались. Они живут замкнутой семьей. Что-то неладное с сестрой, мне кажется. Не то калека, не то слабоумная, ну, что-то такое. И говорят, он каждый вечер гуляет по проселкам. И не то что у него есть собака или причина вроде. Несколько лет назад их семья подвергалась преследованиям.

— Я прочитал в журнале записей. И по какой причине?

— Кто знает? Была некоторая… враждебность, когда священник только получил приход. Люди говорили, что не желают, чтобы чернокожий указывал им с кафедры, какие они грешники, ну и тому подобное. Но это было давным-давно. Я-то сам не англиканского толка. Мы, по моему мнению, более терпимы.

— А этот… ну, сын, по-вашему, он выглядит способным на уродование лошадей?

Парсонс пожевал губы, прежде чем ответить.

— Инспектор, я вот так скажу. Послужите здесь с мое и увидите, что никто не выглядит как что-то там. Или, если на то пошло, так вообще как не что-то там, если вы меня понимаете.

Джордж

Почтальон показывает Джорджу официальный штамп на конверте: НЕ ОПЛАЧЕНО. Письмо пришло из Уолсолла, его фамилия и адрес конторы написаны четким, приличным почерком, и Джордж решает выкупить послание. Это обходится ему в два пенса, вдвое дороже забытой марки. Он обрадован, обнаружив заказ на «Железнодорожное право». Однако в конверте нет ни чека, ни почтового перевода. Заказчик указал 300 экземпляров и подписался «Вельзевул».

Три дня спустя вновь начались письма. Точно того же рода: клеветнические, богохульственные, сумасшедшие. Они приходят к нему в контору, и он ощущает это как наглое вторжение: сюда, где он в полной безопасности и уважаем, где жизнь упорядочена. Инстинктивно он выбрасывает первое, затем следующие складывает в нижний ящик как возможные улики. Джордж уже не пугливый подросток времен первых преследований; он теперь солидный человек, солиситор уже четыре года. Он вполне способен игнорировать подобное, если сочтет нужным, или принять положенные меры. А бирмингемская полиция, без сомнения, более компетентна и современна, чем стаффордширские деревенские констебли.

Как-то вечером, сразу после шести сорока, Джордж возвращает свой сезонный билет в карман и вешает зонтик на локоть, но тут осознает, что кто-то зашагал в ногу с ним.

— Хорошо поживаем, а, молодой сэр?

Это Аптон, более толстый и более краснолицый, чем все эти годы назад, и, вероятно, еще более глупый. Джордж не сбавляет шагу.

— Добрый вечер, — отвечает он коротко.

— Радуемся жизни, а? И спим хорошо?

Было время, когда Джордж мог бы встревожиться или остановиться и подождать, чтобы Аптон перешел к делу. Но он уже не таков.

— Во всяком случае, во сне не гуляем.

Джордж сознательно ускорил шаг, так что сержант теперь вынужден пыхтеть и сипеть, чтобы не отстать от него.

— Только видишь ли, мы наводнили край специалистами. Наводнили его. Так что даже для со-ли-си-тора гулять во сне, да-да, было бы плохой задумкой.

Не убавляя шагу, Джордж бросает презрительный взгляд в направлении пустопорожнего разглагольствующего дурака.

— Ну да, со-ли-ситор. Надеюсь, вам это будет полезно, молодой сэр. Предупрежден — значит вооружен, как говорят, если только не прямо наоборот.

Джордж не рассказывает родителям про этот разговор. Для тревоги есть более веское основание: с дневной почтой пришло письмо из Кэннока, написанное знакомым почерком. Оно адресовано Джорджу и подписано «Любящий справедливость».

Я с вами не знаком, но иногда вижу вас на железной дороге и не жду, что, будь я с вами знаком, вы бы мне понравились, так как я туземцев не люблю. Но я считаю, что всякий заслуживает справедливости, и вот почему я пишу вам, потому что не думаю, что вы имеете какое-то отношение к жутким преступлениям, про которые все говорят. Все люди утверждают, что это должны быть вы, ведь они не думают, что вы нашенский и только рады прикончить их. Так что полиция начала за вами наблюдать, но ничего они увидеть не смогли и теперь наблюдают за кем-то еще… Если убьют еще одну, они скажут, что это вы, а потому уезжайте отдохнуть, чтобы вас тут не было, когда опять случится. Полиция говорит, что случится это в конце месяца, как последнее. Уезжайте раньше.

Джордж абсолютно спокоен.

— Клевета, — говорит он. — Даже prima facie[12] я бы определил это как криминальную клевету.

— Опять начинается, — говорит его мать, и он понимает, что она еле сдерживает слезы. — Опять начинается. Они не перестанут, пока не выживут нас отсюда.

— Шарлотта, — твердо говорит Сапурджи, — об этом вопроса не встает. Мы покинем этот дом не прежде, чем упокоимся рядом с дядей Компсоном. Если воля Господа, чтобы мы страдали на нашем пути туда, не нам вопрошать Его.

Теперь бывают минуты, когда Джордж ловит себя на том, что готов вопрошать Господа. Например: почему его мать, сама добродетель, все время помогающая бедным и убогим прихода, должна вот так страдать? И если, как утверждает его отец, все в воле Господа, значит, воля Господа, чтобы стаффордширская полиция со всей ее предельной некомпетентностью была именно такой. Но сказать этого вслух Джордж не может, и все больше возникает такого, на что он не может даже намекнуть.

Кроме того, он начинает осознавать, что понимает мир чуть лучше своих родителей. Пусть ему только двадцать семь лет, но профессиональная деятельность бирмингемского солиситора позволяет заглянуть в глубины человеческой натуры, возможно, недоступные взгляду деревенского приходского священника. И потому, когда его отец предлагает снова обратиться с жалобой к главному констеблю, Джордж возражает. В прошлый раз Энсон был против них. Обратиться следует к инспектору, которому поручено расследование.

— Я напишу ему, — говорил Сапурджи.

— Нет, отец, я думаю, это моя обязанность. И я отправлюсь поговорить с ним лично. Если явимся мы оба, он может счесть это делегацией.

Священник поражен, но обрадован. Ему нравятся такие утверждения мужественности в его сыне, и он позволяет ему поступить, как тот считает нужным.

Джордж посылает письмо с просьбой о встрече — желательно не в доме священника, а в полицейском участке по выбору инспектора. Кэмпбелл находит это несколько странным и просит сержанта Парсонса присутствовать.

— Спасибо, что вы со мной встретились, инспектор. Я благодарен, что вы уделили мне свое время. У меня три пункта. Но прежде я хотел бы, чтобы вы приняли вот это.

Кэмпбелл, морковно-рыжий, верблюжеголовый мужчина лет сорока с вытянутым торсом, сидя выглядит даже выше, чем стоя. Он протягивает руку через стол и рассматривает полученный подарок. Это экземпляр «Железнодорожного права для „Человека в поезде“». Он медленно пролистывает несколько страниц.

— Двести тридцать восьмой экземпляр, — говорит Джордж. Это звучит тщеславнее, чем он намеревался.

— Очень любезно с вашей стороны, сэр, но, боюсь, полицейские правила возбраняют принятие подарков от посторонних лиц. — Кэмпбелл толчком посылает книгу скользить по столу к Джорджу.

— Ну, это вряд ли взятка, инспектор, — говорит Джордж шутливо. — Не могли бы вы счесть это… пополнением библиотеки.

— Библиотеки? У нас есть библиотека, сержант?

— Ну, мы всегда можем ее завести, сэр.

— Ну, в таком случае, мистер Идалджи, примите мою благодарность.

Джорджу начинает казаться, что они смеются над ним.

— Произносится Эйдалджи, не Идалджи.

— Эйдалджи. — Инспектор примеривается и строит гримасу. — С вашего разрешения я буду называть вас «сэр».

Джордж прокашливается:

— Вот первый пункт. — Он достает письмо от «Любящего справедливость». — Пришло еще пять, адресованных на мою контору.

Кэмпбелл прочитывает письмо, передает сержанту, забирает у него, перечитывает еще раз. Он прикидывает, обличение ли это или поддержка. Или первому придан вид второй. Но если это обличение, тогда зачем нести его в полицию? А если поддержка, то зачем нести ее, если только вас уже не обвиняли прежде? Кэмпбелл находит побуждения Джорджа не менее интересными, чем само письмо.

— Какие-нибудь предположения, от кого оно?

— Оно не подписано.

— Я это вижу, сэр. Могу ли я спросить, намерены ли вы последовать совету этого субъекта? «Уехать отдохнуть»?

— Право, инспектор, это подход не с того конца. Разве вы не считаете письмо криминальной клеветой?

— Честно говоря, не знаю, сэр. Это юристы вроде вас определяют, что закон, а что нет. С точки зрения полиции я бы сказал, что кто-то забавляется на ваш счет.

— Забавляется? А вы не думаете, что, стань содержание письма широкоизвестным, поклепы, которым он якобы не верит, подвергнут меня опасности со стороны работников с ферм и шахтеров?

— Не знаю, сэр. Могу только сказать, что в течение того времени, как я здесь, не припомню случая, чтобы анонимное письмо стало поводом к насилиям. А вы, Парсонс? — Сержант качает головой. — А как вы толкуете эту фразу ближе к середине… «они не думают, что вы нашенский»?

— А как вы сами ее толкуете?

— Ну, видите ли, мне никогда ничего подобного не говорили.

— Прекрасно, инспектор, «толкую» я ее так, что это почти безусловно указание на тот факт, что мой отец по происхождению парс.

— Да, я полагаю, намек может быть и на это. — Кэмпбелл снова наклоняет морковную голову над письмом, словно выискивая в нем еще что-то. Он пытается составить мнение об этом человеке и его жалобе: то ли он действительно просто жалобщик, то ли тут кроется что-то более сложное.

— Может? Может? Но на что другое?

— Ну, что вы не вписываетесь.

— Вы хотите сказать, что я не играю в крикетной команде Грейт-Уайрли?

— А вы в ней не играете, сэр?

Джордж чувствует, как растет его раздражение.

— И я не сижу в пивных.

— Нет, сэр?

— И раз так, то я и табака не курю.

— Нет, сэр? Ну, нам придется подождать и спросить автора письма, что именно он тут подразумевал. Если и когда мы его поймаем. Вы говорили, что у вас есть что-то еще?

Второй пункт Джорджа — подать жалобу на сержанта Аптона и за его тон, и за его инсинуации. Но только, повторенные инспектором, они каким-то образом перестают выглядеть инсинуациями. Кэмпбелл превращает их в тугодумные фразы не очень умного члена деревенской полиции по адресу несколько чванного и излишне обидчивого жалобщика.

Джордж теперь в некоторой растерянности. Он пришел, ожидая благодарности за книгу, возмущения письмом, интереса к его трудностям. Инспектор корректен, но медлителен; его нарочитая вежливость внезапно кажется Джорджу своего рода грубостью. Ну, тем не менее он должен представить свой третий пункт.

— У меня есть предложение. Касательно вашего расследования. — Джордж делает паузу, как придумал заранее, чтобы возбудить их внимание. — Ищейки.

— Прошу прощения?

— Ищейки. Они, как, полагаю, вам известно, обладают превосходным чутьем. Если вы приобретете пару обученных ищеек, они, несомненно, приведут вас с места будущей бойни прямо к преступнику. Они способны идти по следу с поразительной точностью, а в этой местности нет ни больших ручьев, ни речки, в которые преступник мог бы войти, чтобы запутать их.

Стаффордская полиция, видимо, не привыкла к практическим советам со стороны.

— Ищейки, — повторяет Кэмпбелл. — И даже пара их. Это словно бы взято из приключенческой книжки ценой в шиллинг. «Мистер Холмс, это были отпечатки лап гигантской собаки!»

Тут Парсонс начинает хихикать, и Кэмпбелл его не одергивает. Все обернулось жуткой неудачей, особенно последний пункт, который Джордж придумал сам и даже не обсудил с отцом. Он совсем пал духом. Когда он покидает участок, оба полицейских стоят на крыльце и смотрят ему вслед. Он слышит, как сержант говорит далеко разносящимся голосом:

— А не держать ли нам ищеек в библиотеке?

Слова эти сопровождают его всю дорогу назад домой, где он излагает родителям сокращенную версию этой встречи. Он решает, что раз полиция отклоняет его предложения, то он все равно ей поможет. И помещает в «Личфилд меркюри» и другие газеты объявление, излагающее новую кампанию анонимных писем и предлагающее 25 фунтов вознаграждения после приговора преступнику. Он помнит, что объявление его отца все эти годы назад только пуще разожгло преследования, однако надеется, что на этот раз предложение денежной награды может принести результаты. Он сообщает, что он — практикующий солиситор.

Кэмпбелл

Пять дней спустя инспектор вновь был вызван в Грин-Холл. На этот раз он менее стеснялся поглядывать по сторонам. И заметил высокие напольные часы, показывающие фазы Луны, гравюру меццо-тинто на библейский сюжет, выцветающий турецкий ковер и камин, набитый поленьями в ожидании осени. В кабинете его менее смутил стеклянноглазый лось, так что он заметил переплетенные в кожу подшивки журналов «Филд» и «Панч». На серванте стояли чучело большой рыбы в стеклянном ящике и подставка с тремя графинами, запирающаяся на ключ.

Капитан Энсон указал Кэмпбеллу на кресло, а сам остался стоять — обычный прием низенького мужчины в присутствии более высоких, как прекрасно знал инспектор. Но у него не было времени размышлять о стратагемах власть имущих. Атмосфера на этот раз не полнилась благодушием.

— Наш человек начинает насмехаться над нами. Эти письма Грейторекса. Сколько их мы уже получили?

— Пять, сэр.

— А вот это пришло мистеру Роули в бриджтаунский участок вчера вечером. — Энсон вздел очки на нос и начал читать:

Сэр, личность, об инициалах которой вы догадаетесь, привезет домой новый крючок на поезде из Уолсолла вечером в среду, и он будет у него в специальном кармане под пальто, и если вы или ваши приятели сумеете расстегнуть его пальто, вы его увидите, так как он на полтора дюйма длиннее того, который он забросил подальше, когда услышал, что кто-то шагает к нему по косогору в это утро. Он выйдет по этому делу в пять или шесть, или если не вернется домой завтра, так наверняка в четверг, и вы сделали ошибку, что не оставили у себя под рукой всех этих переодетых констеблей. Отослали их слишком рано. Нет, только подумать, он же сделал свое дело совсем рядом с местом, где засели их двое, и нескольких дней не прошло. Но, сэр, глаз у него соколиный, а уши острее бритвы, а на ногу он легок почище лисицы и такой же бесшумный, и он подползает на четвереньках к бедным животинам, ласкает их немножко, а потом ловко чиркает поперек их своим крючком, и кишки у них вылетают вон, прежде чем они понимают, что их резанули. Вам нужна тысяча сыщиков, чтоб изловить его на месте, потому что он такой быстрый и знает там все углы и закоулки. Вы знаете, кто он, и я могу это доказать, но пока не будет объявлена награда в 100 фунтов за поимку, я больше ничего сообщать не буду.

Энсон поглядел на Кэмпбелла, приглашая его высказаться.

— Никто из моих людей, сэр, не видел, чтобы что-то выбрасывалось. И ничего похожего на крючок найдено не было. Он может распарывать животных таким способом или другим, но кишки вон не вылетают, как нам известно. Вы хотите, чтобы я взял под наблюдение уолсоллские поезда?

— Не думаю, что после этого письма вдруг появится какой-нибудь субъект в длинном пальто в разгар лета, напрашиваясь, чтобы его обыскали.

— Да, сэр. Вы полагаете, что требование награды в сто фунтов — это отклик на награду, предложенную юристом?

— Возможно. Такая неслыханная наглость. — Энсон помолчал и взял со стола еще один исписанный лист. — Но другое письмо — сержанту Робинсону в Хеднесфорде — еще хуже. Судите сами. — Энсон протянул ему письмо.

В ноябре в Уайрли начнутся веселенькие денечки, когда они примутся за маленьких девочек, потому что они разделают двадцать девок будто лошадей до конца следующего марта. Не думаю, что вы изловите их, когда они режут скотину, слишком уж они тихие и лежат, не двигаясь, часами, пока ваши люди не уйдут… Мистер Идалджи, которого, говорят, заперли, в воскресенье ночью направится в Брам повидать Капитана вблизи Нортфилда, о том, как дальше действовать, когда вокруг столько сыщиков. И, думается, они собираются разделать несколько коров днем, а не ночью… Я думаю, они теперь собираются убивать скотину поближе, и я знаю, ферма Кросс-Киз и ферма Вест-Кэннок стоят в списке первыми… Ты, разжиревший подлюга, я пристрелю тебя из ружья твоего папаши сквозь твою тупую башку, только встань мне на дороге или подберись к моим товарищам.

— Скверно, сэр. Очень скверно. Этому лучше не давать огласки. Не то в каждой деревне вспыхнет паника. Двадцать девочек… Людям хватает тревог и с их скотиной.

— У вас есть дети, Кэмпбелл?

— Мальчик, сэр. И маленькая девочка.

— Да-да. Единственное, что хорошо в письме, так это угроза застрелить сержанта Робинсона.

— Это хорошо, сэр?

— Ну, может быть, не для самого сержанта Робинсона. Но это означает, что наш человек зарвался. Угрожает убить сержанта полиции. Вставьте это в статьи обвинения, и пожизненная каторга ему обеспечена.

Если мы сумеем найти автора письма, подумал Кэмпбелл.

— Нортфилд, Хеднесфорд, Уолсолл — он пытается разослать нас во все стороны.

— Без сомнения. Инспектор, позвольте я резюмирую, а вы скажете мне свои возражения, если не согласитесь с ходом моих мыслей.

— Да, сэр.

— Итак, вы отличный полицейский… нет-нет, пока не возражайте! — Энсон выбрал самую легчайшую улыбку в своем репертуаре. — Вы отличнейший полицейский. Однако расследование это длится уже три с половиной месяца, включая три недели, когда в вашем распоряжении были дополнительные силы. И никому не предъявлены обвинения, никто даже серьезно не заподозрен и не рассмотрен. А располосовывания продолжались. Вы согласны?

— Согласен, сэр.

— Поддержка местных жителей, хотя мне известно, что, по вашему мнению, она уступает той, какую вы находили в Бирмингеме, большом городе, тем не менее намного превосходила обычную. Желание помогать полицейским силам заметно превышает обычные пределы. Однако наилучшие данные, которыми мы располагаем, поступали от анонимных осведомителей. Этот таинственный Капитан, к примеру, который столь неудобно проживает по ту сторону Бирмингема. Следует ли нам клюнуть на него? Полагаю, что нет. Что за интерес может быть у какого-то капитана в милях и милях отсюда резать животных, принадлежащих людям, которых он никогда в жизни не видел? Хотя не посетить Нортфилд было бы детективной промашкой.

— Согласен.

— Следовательно, искать следует среди местных жителей, как мы всегда и считали. Я склоняюсь к мысли, что их несколько. Трое или четверо, быть может. Так логичнее. Я бы сказал, один пишет письма, другой развозит отправлять их в разные городки, один умеет обращаться с животными и один организатор, руководящий остальными. Иными словами, шайка. И ее члены не любят полицию. Напротив, извлекают удовольствие из того, чтобы сбивать нас с толку. И мастера хвастать.

Они называют имена, чтобы запутывать нас. Да, конечно. И все-таки одно имя повторяется вновь и вновь. Идалджи. Идалджи, который едет встретиться с Капитаном; Идалджи, которого, говорят они, заперли. Идалджи, юрист, состоит в этой шайке. У меня всегда были подозрения, но до сих пор я чувствовал, что их не следует разглашать. Я сказал, чтобы вы просмотрели прошлые дела. Уже была такая кампания писем, главным образом против его отца. Проказы, мистификации, мелкое воровство. Мы чуть было тогда его не поймали. В конце концов я сделал отцу, священнику, строгое предупреждение, указал, что нам известно, чьи это проделки, и вскоре все прекратилось. QED,[13] могли бы вы сказать, но, к сожалению, недостаточно для обвинения. Тем не менее, хотя он и не признался, я положил этому конец. На… сколько?., на семь-восемь лет.

И вот это вновь началось, и в том же месте. И фамилия Идалджи все время всплывает. В первом письме Грейторекса упоминаются три имени, но единственное, которое паренек знает сам, это Идалджи. Следовательно, Идалджи знает Грейторекса. И он поступил так и в тот раз — включил себя в обличения. Только теперь он стал старше, и ему уже мало ловить дроздов и скручивать им шеи. Теперь ему требуется что-то покрупнее, в буквальном смысле слова. Коровы, лошади. А так как сам он не слишком силен, то вербует себе в помощники других. Теперь он поднял ставки и угрожает нам двадцатью девочками. Двадцать девочек, Кэмпбелл.

— Да, сэр. Вы разрешите мне задать один-два вопроса?

— Разрешаю.

— Для начала: почему он доносит на себя?

— Чтобы сбить нас со следа. Он нарочно включает свое имя в список людей, которые, как мы знаем, никакого отношения к делу иметь не могут.

— И он предложил награду за собственную поимку?

— Он же знает, что никто ее востребовать не сможет, кроме него самого. — Энсон испустил сухой смешок, но Кэмпбелл, видимо, шутки не уловил. — И, разумеется, дополнительная провокация по отношению к полиции. Смотрите, как стаффордширская полиция бродит в потемках, а несчастный честный гражданин вынужден предлагать собственную наличность для раскрытия преступления. Если подумать, это объявление следует рассматривать как клевету на силы охраны порядка…

— Но, извините, сэр, для чего бирмингемскому солиситору сколачивать шайку местных хулиганов, чтобы резать животных?

— Вы же встречались с ним, Кэмпбелл. И каким он вам показался?

Инспектор взвешивает свои впечатления.

— Умен. Нервен. Сначала хочет понравиться, затем чуть слишком быстро обижается. Он предложил нам кое-какой совет, а мы его словно бы не слишком приветствовали. Рекомендовал нам испробовать ищеек.

— Ищеек? А вы уверены, что не туземных следопытов?

— Нет, сэр, ищеек. Странно одно: слушая его голос, голос образованного человека, юриста, я вдруг поймал себя на мысли, что стоит закрыть глаза, и примешь его за англичанина.

— А если их не закрывать, вы вряд ли приняли бы его за лейб-гвардейца.

— Можно и так выразиться, сэр.

— Да. Похоже, что, по вашему впечатлению — с открытыми или закрытыми глазами, — перед вами был кто-то, кто считает себя превосходящим других. Как бы это выразить. Кто-то, кто считает себя принадлежащим к высшей касте?

— Возможно. Но почему подобному человеку захочется резать животы лошадям? Вместо того чтобы доказать свой ум и превосходство, например, растратив крупную сумму?

— Кто говорит, что он и этим не занялся? Откровенно говоря, Кэмпбелл, «почему» интересует меня куда меньше, чем «как», «когда» и «где».

— Да, сэр. Но если вы просите меня арестовать этого субъекта, то полезно было бы найти ключ к его мотиву.

Энсон не терпел такого рода вопросов; они, по его мнению, чересчур часто примешивались к полицейской работе. Какая-то страсть рыться в побуждениях преступника. От вас требуется поймать его, арестовать, предъявить ему обвинение и упечь его на несколько лет — чем больше, тем веселее. Что за интерес зондировать мыслительные процессы преступника, когда он разряжает в вас свой пистолет или разбивает ваше окно. Главный констебль собирался высказать все это вслух, но тут Кэмпбелл просуфлировал ему:

— В конце концов, мы можем исключить материальную наживу как мотив. Ведь он же не уничтожал свою собственность с целью получения страховых денег.

— Человек, поджигающий овин соседа, поступает так не ради наживы. Он поступает так по злобе. Он поступает так ради удовольствия увидеть огонь в небе и страх на лицах людей. В случае Идалджи возможна глубокая ненависть к животным. Вы, несомненно, займетесь этим. Или же, если время нападений следует какой-то системе, если чаще они приходятся на начало месяца, не исключена связь с ритуальными жертвоприношениями. Быть может, таинственный инструмент, который мы ищем, это ритуальный нож индийского происхождения. Кукри или как там они называются. Отец Идалджи — парс, насколько мне известно. А ведь они поклоняются огню?

Кэмпбелл признал, что профессиональные приемы пока не дали ничего, но у него не было желания смотреть, как они подменяются такого рода рыхлыми догадками. А если парсы поклоняются огню, казалось бы, подозреваемый должен был бы устраивать поджоги?

— Кстати, я не прошу вас арестовать этого юриста.

— Нет, сэр?

— Нет. Я прошу… приказываю вам сосредоточить ваши усилия на нем. Днем ведите незаметное наблюдение за домом священника, пусть за ним следят на пути к станции, отрядите человека в Бирмингем — на случай, если он перекусит с этим Капитаном, а после темноты обеспечьте полную слежку за домом. Позаботьтесь, чтобы он не мог выйти с черного хода с намерением резать и не натолкнулся бы на констебля. А он что-то сделает. Я знаю, он что-то сделает.

Джордж

Джордж пытается вести свою жизнь нормально: в конце-то концов, это его право как свободнорожденного англичанина. Но это очень трудно, когда ты чувствуешь, что за тобой шпионят; когда темные фигуры вторгаются в пределы земли, принадлежащей дому священника; когда приходится многое скрывать от Мод и даже от матери. Молитвы возносятся отцом с обычной истовостью и повторяются женщинами столь же тревожно. Джордж чувствует, что все больше теряет веру в защиту Господа. На протяжении суток в безопасности он ощущает себя только в тот момент, когда отец запирает дверь спальни. По временам ему хочется отдернуть занавески, распахнуть окно и обрушить сарказмы на прячущихся там наблюдателей. Какое нелепое транжирство денег налогоплательщиков, думает он. К своему удивлению, он обнаруживает, что становится обладателем темперамента. К его дальнейшему удивлению, это помогает ему ощущать себя взрослым. Как-то вечером, когда он, по обыкновению, гуляет по проселкам, а за ним в отдалении следует констебль, Джордж внезапно оборачивается и встает перед своим преследователем, субъектом с лисьим лицом, в твидовом костюме и с общим выражением, наводящим на мысль, что он чувствовал бы себя особенно как дома в пивной самого низкого пошиба.

— Не могу ли я помочь вам найти дорогу? — спрашивает Джордж, с трудом сохраняя вежливый тон.

— Я сам могу о себе позаботиться, спасибо.

— Вы ведь не здешний?

— Из Уолсолла, если хотите знать.

— Но это не дорога в Уолсолл. Почему вы ходите по проселкам Грейт-Уайрли в такое время?

— Я тоже могу задать вам такой же вопрос.

Каков наглец, думает Джордж.

— Вы ходите за мной по указанию инспектора Кэмпбелла. Это совершенно очевидно. Или вы принимаете меня за идиота? Интересно одно: приказал ли вам Кэмпбелл все время быть на виду, в каковом случае ваше поведение равносильно созданию помех на общественных дорогах, или же он инструктировал вас укрываться, в каковом случае вы абсолютно не компетентный констебль в штатском.

Тот лишь ухмыляется.

— А это касается только его и меня, верно?

— Я вот что скажу, любезный. — И гнев теперь могуч, как грех. — Вы и вам подобные обременяете бюджет общества непроизводительными расходами. Вы уже недели и недели шарите по деревне, и вам нечего предъявить, абсолютно нечего.

Констебль только снова ухмыляется.

— Потише, потише, — говорит он.

В этот вечер за ужином священник предлагает Джорджу свозить Мод отдохнуть денек в Аберистуите. Говорит он тоном приказа, но Джордж отказывается наотрез: у него слишком много работы и нет никакого желания отдыхать. И он не сдается, пока к просьбе не присоединяется Мод, а тогда неохотно уступает. Во вторник они уезжают на заре с тем, чтобы вернуться поздно ночью. Солнце сияет; поездка в поезде — все 124 мили от Грейт-Уайрли — проходит приятно и без сучка без задоринки; брат и сестра испытывают непривычное ощущение свободы. Они прогуливаются по набережной, осматривают фасад колледжа и доходят до самого конца мола (за вход 2 пенса). Прекрасный августовский день с легким ветром, но они абсолютно согласны, что не хотят прокатиться по бухте на прогулочном пароходике; не присоединяются они и к согнутым искателям камешков на пляже. Вместо этого они отправляются на трамвае от северного конца променада вверх к Садам На Обрыве, венчающим Холм Конституции. Когда трамвай едет вверх, а потом спускается, перед ними в ретроспективе открывается панорама города и бухты Кардиган. Все, с кем они говорят на этом курорте, очень вежливы, включая полицейского в форме, который рекомендует перекусить в отеле «Бель-Вью» или «Ватерлоо», если они строго соблюдают трезвость. За жареной курицей и яблочным пирогом они разговаривают на безопасные темы — об Орасе, двоюродной бабушке Стоунхем и людях за соседними столиками. Потом они взбираются к замку, который Джордж шутливо называет нарушением Закона о продаже недвижимости, потому что замок состоит только из нескольких разрушенных башен и обломков стен. Прохожий указывает — вон там, прямо слева от Холма Конституции, вершина Сноудона. Мод в восторге, но Джорджу никак не удается различить вершину в такой дали. Мод обещает, что в один прекрасный день купит ему бинокль. В поезде на обратном пути он спрашивает, не управляют ли аберистуитским трамваем те же законы, что и железными дорогами; затем Мод упрашивает Джорджа предложить ей вынести вердикт, как когда-то в классной комнате. Он старается как может, потому что любит сестру, которая против обыкновения выглядит почти жизнерадостно, но его сердце к этому не лежит.

На следующий день на Ньюхолл-стрит приходит открытка. Она полна гнусных выпадов, обвиняющих его в тайных отношениях с какой-то женщиной в Кэнноке: «Сэр. Вы считаете подобающим для человека в вашем положении иметь связь с сестрой —— —— каждую ночь, а она ведь собирается замуж за Фрэнка Смита, социалиста». Надо ли говорить, что он ни о ней, ни об этом Фрэнке никогда не слышал. Он глядит на штемпель: Вулвергемптон 12 ч. 30 мин. авг. 4. 1903 года. Эта отвратительная клевета сочинялась, как раз когда они с Мод садились за столик отеля «Бель-Вью».

Открытка пробуждает в нем зависть к Орасу, теперь беззаботной канцелярской крысе в манчестерском налоговом управлении. Орас словно бы скользит по жизни, не терпя от нее никаких ударов; он живет сегодняшним днем, его честолюбие исчерпывается медленным карабканьем вверх по служебной лестнице; удовлетворение он получает от женского общества, касательно которого не скупится на откровенные намеки. А главное, Орас спасся из Грейт-Уайрли. Джордж, как никогда прежде, чувствует, каким проклятием оборачивается первородство и как тяжка ноша возлагаемых на него ожиданий; и еще — какое проклятие иметь больше ума и меньше самоуверенности, чем его брат. У Ораса есть все основания сомневаться в себе, а он не сомневается. Джордж, несмотря на академические успехи и профессиональную квалификацию, страдает от застенчивости. Сидя за своим столом и объясняя тонкости закона, он умеет быть ясным и даже безапелляционным. Но он лишен способности непринужденно болтать ни о чем; он не умеет находить общий язык с людьми и знает, что, по мнению некоторых, выглядит он странно.

В понедельник 17 августа 1903 года Джордж нормально садится в поезд 7:39 до Нью-стрит, он нормально возвращается поездом 5:25 и приходит домой незадолго до половины седьмого. Некоторое время он работает, потом надевает пальто и идет повидать сапожника, мистера Джона Хэндса. Он возвращается домой чуть раньше 9 ч. 30 мин., съедает ужин и удаляется в комнату, где спит с отцом. Двери дома заперты на ключ, засовы задвинуты, дверь спальни заперта, и Джордж спит столь же прерывисто, как и все последние недели. Утром он просыпается в 6:00, дверь спальни отпирается в 6:40, и он садится на поезд 7:39 до Нью-стрит.

Он не знает, что это последние нормальные двадцать четыре часа в его жизни.

Кэмпбелл

Ночью 17-го шел сильный дождь со шквалистым ветром. Но к заре развиднелось, и когда шахтеры ранней смены отправились к шахте Грейт-Уайрли, в воздухе веяло свежестью, приносимой летними ливнями. Подручный паренек с шахты по имени Генри Гаррет шел через луг, направляясь на работу, когда увидел пони с шахты, которому словно было плохо. Подойдя ближе, он обнаружил, что пони еле держится на ногах, и из него льет кровь.

На крики паренька группа шахтеров прохлюпала через луг и оглядела длинный разрез поперек брюха пони и взбитую, окропленную алостью грязь под ним. Менее чем через час прибыл Кэмпбелл с десятком специальных констеблей, и было послано за мистером Льюисом, ветеринаром. Кэмпбелл спросил, кто патрулировал этот сектор ночью. Констебль Купер ответил, что проходил по лугу примерно в одиннадцать часов, и с животным все было как будто в порядке. Но ночь была темной, а близко к пони он не подходил.

Восьмой случай за шесть месяцев и шестнадцатое зарезанное животное. Кэмпбелл мимоходом подумал о пони, о нежности, которую даже самые грубые шахтеры часто проявляли к лошадям; еще он подумал о капитане Энсоне и про его озабоченность честью Стаффордшира; но пока он смотрел на кровоточащий разрез и пошатывающегося пони, его мысли были заняты письмом, которое показал ему главный констебль. «В ноябре в Уайрли начнутся веселенькие денечки», — вспомнил он. И потом: «Они разделают двадцать девок, будто лошадей, до конца следующего марта». И два других слова: «маленькие девочки».

Кэмпбелл был отличным полицейским, как и сказал Энсон, скрупулезно исполнявшим свои обязанности, рассудительным. У него не было предвзятых представлений о криминальных типах, не водилось за ним ни поспешного теоретизирования, ни самодовольной интуиции. И все же! Луг, где было совершено возмутительное преступление, находился точно между шахтой и Уайрли. Если провести прямую линию от луга к деревне, она уткнулась бы прямо в дом священника. Простейшая логика, как и главный констебль, указывали, что там следует побывать.

— Кто-нибудь следил за домом священника вчера вечером?

Отозвался констебль Джадд и довольно много распространялся о чертовой погоде, о дожде, заливавшем ему глаза, из чего, возможно, следовало, что половину ночи он прятался под деревом. Кэмпбелл не строил иллюзий, будто полицейские лишены человеческих слабостей. Но в любом случае Джадд не видел никого, кто бы приходил, и никого, кто бы уходил; свет был погашен в половине одиннадцатого, как всегда. Только ночь-то была жуткая, инспектор.

Кэмпбелл взглянул на часы: 7 ч. 15 мин. Он отправил Маркью, который знал солиситора в лицо, задержать того на станции. Он приказал Куперу и Джадду дождаться ветеринара и отгонять зевак, затем с Парсонсом и остальными специальными констеблями направился кратчайшим путем к дому священника. Пришлось протиснуться сквозь пару живых изгородей и пройти по туннелю под железной дорогой, но они без труда проделали путь за пятнадцать минут. Еще задолго до восьми Кэмпбелл поставил по констеблю у каждого угла дома, а сам с Парсонсом заставил дверной молоток загреметь. И ведь тут не только двадцать девок, но и угроза выстрелить Робинсону в голову из чьего-то ружья.

Служанка проводила двух полицейских на кухню, где жена и дочь священника кончали завтракать. На взгляд Парсонса мать выглядела перепуганной, а ее полукровка-дочь — нездоровой.

— Я хотел бы поговорить с вашим сыном Джорджем.

Жена священника была худой, щуплого сложения, ее волосы наполовину побелели. Говорила она негромко, с заметным шотландским акцентом:

— Он уже отправился к себе в контору, он ездит поездом семь тридцать девять. Он солиситор в Бирмингеме.

— Мне это известно, сударыня. В таком случае я должен попросить вас показать мне его одежду. Всю его одежду без исключений.

— Мод, сходи приведи своего отца.

Парсонс спросил легким наклоном головы, надо ли ему сопровождать девушку, но Кэмпбел взглядом показал, что не надо. Минуту спустя появился священник: невысокий, сильного сложения, светлокожий субъект без всяких странностей в отличие от своего сына. Совершенно седой, но красивый на индусский лад, подумал Кэмпбелл.

Инспектор повторил свою просьбу.

— Я должен спросить вас, что вы расследуете и есть ли у вас ордер на обыск.

— Пони с шахты был найден… — Кэмпбелл чуть поколебался: при женщинах… — На соседнем лугу… кто-то его поранил.

— И вы подозреваете, что виновник — мой сын Джордж?

Мать обняла дочь за плечи.

— Скажем, возможность исключить его из расследования очень помогла бы.

Опять эта избитая ложь, подумал Кэмпбелл, почти стыдясь, что вновь к ней прибегнул.

— Но ордера на обыск у вас нет?

— В данный момент он не при мне, сэр.

— Ну хорошо. Шарлотта, покажи ему одежду Джорджа.

— Благодарю вас. И, насколько я понял, вы не станете возражать, если мои констебли обыщут дом и все вокруг?

— Нет, если это поможет исключить моего сына из вашего расследования.

Пока все хорошо, подумал Кэмпбелл. В трущобах Бирмингема отец набросился бы на него с кочергой, мать причитала бы, а дочка старалась бы выцарапать ему глаза. Хотя в некоторых отношениях это было бы легче, как почти прямое признание вины.

Кэмпбелл велел своим подчиненным искать ножи или бритвы, сельскохозяйственные или садовые инструменты, которые могли быть использованы для нападения на пони, а сам с Парсонсом поднялся на второй этаж. Одежда юриста была разложена на постели, включая, как он попросил, рубашки и нижнее белье. Все выглядело чистым, а на ощупь было сухим.

— Это вся его одежда?

Мать ответила не сразу.

— Да, — сказала она затем, а через секунду добавила: — Кроме той, что на нем.

Само собой, подумал Парсонс. Не отправился же он в Бирмингем голым. Странное пояснение. Вслух он сказал небрежно:

— Мне надо осмотреть его нож.

— Нож? — Она недоуменно посмотрела на него. — Вам нужен нож, которым он пользуется за столом?

— Нет, его нож. У каждого молодого человека есть нож.

— Мой сын — солиситор, — сказал священник довольно резко. — Он ведет дела в конторе, а не строгает палки от ничегонеделания.

— Не знаю, сколько раз мне говорилось, что ваш сын — солиситор. Я прекрасно это знаю. Как и то, что у каждого молодого человека есть нож.

После некоторого перешептывания дочь вышла, а затем вернулась с коротким грушевидным предметом, который вручила инспектору с некоторым вызовом.

— Его ботанический совок, — сказала она.

Кэмпбелл с первого взгляда увидел, что это орудие никак не могло оставить порез, который он недавно осматривал. Тем не менее он изобразил значительный интерес, отошел с совком к окну и повернул его к свету.

— Вот что мы нашли, сэр. — Констебль протянул ему футляр с четырьмя бритвами. Одна из них выглядела влажной. У другой на обратной стороне были красные крапины.

— Это мои бритвы, — быстро сказал священник.

— Одна из них влажная.

— Конечно, я ведь брился ею менее часа назад.

— А ваш сын? Чем бреется он?

После паузы:

— Одной из этих.

— А! Так что, строго говоря, они не совсем ваши, сэр?

— Напротив. С самого начала это был мой набор бритв. Я пользуюсь ими лет двадцать, если не больше, и когда моему сыну пришло время бриться, я разрешил ему пользоваться одной из них.

— Что он и делает?

— Да.

— Вы не доверяете ему завести собственные бритвы?

— Ему не нужны собственные бритвы.

— Так почему же ему не разрешается иметь собственные бритвы? — небрежно полувопросительным тоном произнес Кэмпбелл. А не скажет ли он чего-нибудь? Нет, вряд ли. В этой семье было что-то странное, но ему не удавалось определить, что именно. Они не отказывались сотрудничать, и одновременно он чувствовал, что они что-то утаивают.

— Он вчера поздно выходил? Ваш сын?

— Да.

— И надолго?

— Не могу сказать. На час. Может быть, и дольше. Шарлотта?

И опять жена потратила неправомерное время, чтобы обдумать простой вопрос.

— Полтора часа, час и три четверти, — наконец прошептала она. Времени более чем достаточно, чтобы побывать на лугу и вновь вернуться, как Кэмпбелл сам только что убедился.

— И когда это было?

— Между восемью и половиной десятого, — ответил священник, хотя вопрос был задан его жене.

— Он ходил к сапожнику.

— Нет, я имел в виду после этого.

— После этого? Нет.

— Но я же спросил, выходил ли он поздно, то есть ночью, и вы сказали, что да, выходил.

— Нет, инспектор, вы спросили, выходил ли он поздно, то есть вечером.

Кэмпбелл кивнул. Нет, он не дурак, этот служитель церкви.

— Ну, мне хотелось бы осмотреть его сапоги.

— Его сапоги?

— Да, сапоги, в которых он уходил. И покажите мне, в каких именно брюках он выходил.

Брюки были сухими, но теперь, когда Кэмпбелл вновь их осмотрел, он заметил черную грязь по низу брючин. Предъявленные сапоги также были облеплены грязью и еще мокрыми.

— Я нашел еще вот что, сэр, — сказал сержант, принесший сапоги. — По-моему, сырое. — Он протянул голубое саржевое полупальто.

— Где вы его нашли? — Инспектор провел по нему ладонью. — Да, оно сыровато.

— Висело у задней двери рядом с сапогами.

— Дайте мне пощупать, — сказал священник, провел ладонью по рукаву и сказал: — Оно сухое.

— Оно сыровато, — повторил Кэмпбелл, думая: а сверх того, я полицейский. — Так чье оно?

— Джорджа.

— Джорджа? Я же просил показать мне всю его одежду. Без исключения.

— Мы и показали. — На этот раз мать. — Тут все, что я считаю его одеждой. А это просто старая домашняя куртка, которую он никогда не носит.

— Никогда?

— Никогда.

— А кто-нибудь другой ее носит?

— Нет.

— Как таинственно! Куртку никто не носит, а она удобно висит у задней двери. Разрешите, я начну снова. Это куртка вашего сына. Когда он в последний раз ее надевал?

Родители переглянулись. Потом мать сказала:

— Понятия не имею. Она слишком затрапезная, чтобы выходить в ней, а носить ее дома ему ни к чему. Может, он надевал ее, когда работал в саду.

— Дайте-ка мне посмотреть, — сказал Кэмпбелл, поднося куртку кокну. — Да, вот волосок. И… еще один. И… да, еще один. Парсонс?

Сержант поглядел и кивнул.

— Дайте мне посмотреть, инспектор.

Священнику дозволяется осмотреть куртку.

— Это не волосок. Я не вижу никаких волосков.

Теперь к нему присоединяются мать и дочь, дергают голубую саржу, будто на базаре. Он делает им жест отойти и кладет куртку на стол.

— Вот! — Он указал на наиболее очевидный волосок.

— Это же ровница, — сказала дочь. — Это не волосок, а ровница.

— Что такое ровница?

— Нитка, нитка из края. Это все увидят. Все, кому приходилось шить.

Кэмпбелл в жизни никогда ничего не шил, но вот панику в голосе девушки он распознает без всякого труда.

— И поглядите на эти пятна, сержант.

На правом рукаве два отдельных пятна, одно беловатое, другое темноватое. Они с Парсонсом молчат, но думают одно и то же: беловатое — слюна пони, темноватое — кровь пони.

— Я же сказал вам, что это просто его старая домашняя куртка. И он никогда не надевает ее, выходя. И уж не для того, чтобы идти к сапожнику.

— Тогда почему она влажная?

— Она не влажная.

Дочь предлагает другое объяснение. В пользу своего брата.

— Наверное, она кажется вам сырой, потому что висела у задней двери.

На Кэмпбелла это ни малейшего впечатления не произвело, и он собрал куртку, сапоги, брюки и остальную одежду, надевавшуюся, как было установлено, накануне вечером; кроме того, он захватил бритвы. Семья получает распоряжение не вступать в какой-либо контакте Джорджем до разрешения полиции. Одного констебля Кэмпбелл ставит перед домом, приказывает остальным поделить участок между собой на четыре части. Потом вместе с Парсонсом он возвращается на луг, где мистер Льюис завершил осмотр и попросил разрешения убить пони. Заключение ветеринара Кэмпбелл получит на следующий день. Инспектор попросил его срезать лоскут кожи с мертвого животного. Констеблю Куперу поручено отвезти лоскут вместе с одеждой доктору Баттеру в Кэннок.

На станции Уайрли Маркью доложил, что солиситор категорически отказался подождать. Поэтому Кэмпбелл и Парсонс сели в первый же поезд — 9:53 до Бирмингема.

— Странная семья, — сказал инспектор, когда они проезжали мост через канал между Блоксуичем и Уолсоллом.

— Очень странная. — Сержант пожевал губу. — С вашего позволения, сэр, сами по себе они выглядели довольно честными.

— Я понимаю, что вы имеете в виду. Именно этому не помешало бы поучиться преступным сословиям.

— Чему, сэр?

— Лгать не больше, чем требуется.

— Да уж! — Парсонс засмеялся. — Все-таки по-своему их жалко. Случилось в такой вот семье. Черная овца, если вы извините такое выражение.

— Более чем.

Вскоре после 11 часов они явились в д. 54 по Ньюхолл-стрит. Контора оказалась маленькой, двухкомнатной, с женщиной-секретаршей, охраняющей дверь солиситора. Джордж Идалджи сидел, поникнув, за письменным столом. Выглядел он очень скверно.

Кэмпбелл, готовый к любому его внезапному движению, сказал:

— Мы не хотим обыскивать вас здесь, но вы должны отдать мне свой пистолет.

Идалджи недоумевающе посмотрел на него.

— У меня нет пистолета.

— А это что в таком случае? — Инспектор кивнул на длинный блестящий предмет перед ним.

Солиситор ответил бесконечно усталым голосом.

— Это, инспектор, ключ от двери железнодорожного вагона.

— Просто шутка, — сказал Кэмпбелл, думая: ключи! Ключ уолсоллской школы столько лет назад, а теперь еще один. Нет, с этим типчиком что-то очень неладно.

— Мне он служит пресс-папье, — объяснил юрист. — Как, возможно, у вас есть причина помнить, я специалист по железнодорожному праву.

Кэмпбелл кивнул. Затем он произнес необходимую формулу и арестовал его. В кебе на пути в арестантскую Идалджи сказал полицейским:

— Я не удивлен. Я уже некоторое время ждал этого.

Кэмпбелл взглянул на Парсонса, и тот занес эти слова в свою записную книжку.

Джордж

На Ньютон-стрит они забрали его деньги, часы и маленький перочинный ножик. Они хотели забрать и его носовой платок на случай, если он попытается себя задушить. Джордж настоял, что платок абсолютно для такой цели не подходит, и ему было разрешено оставить платок при себе.

Его поместили в светлую чистую камеру на час, потом поездом 12:40 отвезли с Нью-стрит в Кэннок. В 1:08 он отходит из Уолсолла, думал Джордж, Берчиллс — 1:12, Блоксуич — 1:16, Уайрли и Чёрчбридж — 1:24, Кэннок — 1:29. Полицейские сказали, что повезут его без наручников, и за это Джордж был им благодарен. Тем не менее, когда поезд остановился в Уайрли, он опустил голову и поднес ладонь к щеке на случай, если мистер Мерримен или носильщик заметят мундир сержанта и поспешат распространить новость.

В Кэнноке его в двуколке отвезли в полицейский участок. Там измерили его рост и записали его приметы. Одежду проверили на предмет кровавых пятен. Полицейский попросил его отогнуть обшлаги и осмотрел запястья. Он сказал:

— Вы были в этой рубашке вчера ночью на лугу? Очевидно, вы ее сменили. На ней нет крови.

Джордж не ответил. Он не видел в этом смысла. Если бы он ответил «нет», полицейский возразил бы: «Значит, вы сознаетесь, что были на лугу вчера ночью. Так в какой же рубашке?» Джордж чувствовал, что до сих пор во всем шел им навстречу; но с этой минуты он будет исчерпывающе отвечать только на необходимые вопросы, а не провокационные.

Его поместили в крохотную камеру, где света было мало, а воздуха еще меньше, и где стоял запах общественного места пользования. Не было даже воды для умывания. Часы у него отобрали, но, полагал он, было что-то около половины третьего. Две недели назад, подумал он, всего две недели назад мы с Мод доели жареную курицу и яблочный пирог в «Бель-Вью» и шли по Морской набережной к замку, где я в шутку упомянул Закон о продаже недвижимости, а прохожий попытался указать на Сноудон. А теперь он сидел на низкой кровати, стараясь дышать как можно реже и ожидая того, что произойдет дальше. Часа через два его отвели в комнату для допросов, где его встретили Кэмпбелл и Парсонс.

— Итак, мистер Идалджи, вы знаете, зачем мы здесь.

— Я знаю, зачем вы здесь. И это Эйдалджи, а не И-дал-джи.

Кэмпбелл пропустил поправку мимо ушей. И подумал: я буду называть тебя как захочу, мистер солиситор. Вслух он сказал:

— И вам известны ваши юридические права?

— Мне кажется, что да, инспектор. Мне известны правила полицейских процедур, и мне известны законы об уликах, право обвиняемого хранить молчание. Мне известно, какое возмещение положено в случаях неоправданного ареста и незаконного заключения в тюрьму. Кстати, мне известны и законы о дефамации. И еще мне известно, как скоро вы обязаны предъявить мне обвинение и как скоро после этого доставить меня в суд.

Кэмпбелл ожидал бурного протеста, хотя и необычного, который часто требовал вмешательства сержанта и нескольких констеблей, чтобы положить ему конец.

— Ну, нам это тоже облегчает положение. Без сомнения, вы предупредите нас, если мы что-нибудь нарушим. Итак, вам известно, почему вы здесь.

— Инспектор, я не намерен отвечать на беспочвенные вопросы, к помощи которых вы, надо полагать, прибегаете, чтобы сбить с толку обычных преступников. Кроме того, я не намерен отвечать, если вы прибегнете к способу, который наше законодательство отвергает как выуживание показаний. Я буду отвечать со всей возможной правдивостью на любые конкретные вопросы, имеющие прямое отношение к делу, которые вы сочтете нужным задать.

— Очень любезно с вашей стороны. В таком случае расскажите мне про Капитана.

— Какого капитана?

— А это уж вы должны мне сказать.

— Я не знаю никого, кто именовался бы капитаном. Если только вы не подразумеваете капитана Энсона.

— Наглость вам со мной не поможет, Джордж. Нам известно, что вы навещаете Капитана в Нортфилде.

— На моей памяти я ни разу в Нортфилде не бывал. Так в какие именно числа я предположительно навещал кого-то в Нортфилде?

— Расскажите мне про шайку Грейт-Уайрли.

— Шайку Грейт-Уайрли? Теперь вы говорите на манер сыщика из дешевой книжонки. Я ни разу не слышал никаких упоминаний об этой шайке.

— Когда вы встречались с Шиптоном?

— Я не знаю никого по фамилии Шиптон.

— Когда вы встречались с Ли, носильщиком?

— Носильщиком? Вы имеете в виду станционного носильщика?

— Давайте называть его станционным носильщиком, как вы утверждаете.

— Я не знаю носильщика по фамилии Ли. Хотя, насколько мне известно, я здоровался и с носильщиками, фамилий которых не знал, так что кто-нибудь среди них и мог зваться Ли. Фамилия носильщика в Грейт-Уайрли и Чёрчбридже — Джейнс.

— Когда вы встречались с Уильямом Грейторексом?

— Я не знаю никого… Грейторекс? Мальчик в поезде? Тот, который учится в уолсоллской школе? При чем тут он?

— Это вы мне объясните.

Молчание.

— Для вас важно превосходить интеллектом других людей?

Молчание.

— Значит, Шиптон и Ли состоят в шайке Грейт-Уайрли?

— Инспектор, мой ответ на это полностью заключен в моих предыдущих ответах. Прошу вас, не оскорбляйте мой интеллект.

— Ваш интеллект для вас важен, мистер Идалджи, не так ли?

Молчание.

— Для вас важно превосходить интеллектом других людей, не так ли?

Молчание.

— Как и демонстрировать это превосходство.

Молчание.

— Капитан — это вы?

Молчание.

— Расскажите мне точно, где и когда вы были вчера?

— Вчера, как обычно, я поехал в контору на Ньюхолл-стрит и провел там весь день, не считая времени, когда я ел сандвичи в Сент-Филлипс-плейс. Я вернулся, как обычно, около шести тридцати. И занялся одним делом.

— Каким делом?

— Юридическим, которое захватил из конторы. Касательно передачи небольшой собственности.

— А потом?

— Потом я ушел из дома и пошел повидать мистера Хэндса, сапожника.

— Зачем?

— Затем, что он шьет мне сапоги.

— Хэндс тоже в этом участвует?

Молчание.

— И?..

— И я поговорил с ним, пока он мне их примерял. Затем я некоторое время погулял. Потом вернулся домой к ужину где-то перед девятью часами.

— Где вы гуляли?

— Туда-сюда по проселкам. Я гуляю так каждый день и не обращаю внимания, где именно.

— Значит, вы пошли по направлению к шахте?

— Нет, не думаю.

— Послушайте, Джордж, так не годится. Вы сказали, что гуляли по проселкам туда-сюда, но не помните, в каком направлении. Одно из направлений из Уайрли ведет к шахте. Так почему вы исключаете это направление?

— Погодите секунду. — Джордж прижал пальцы ко лбу. — Теперь я вспомнил. Я гулял по дороге в Чёрчбридж. Потом я повернул в сторону Уотлинг-стрит-роуд, а затем к Уолк-Милли и дальше по дороге до фермы Грина.

Кэмпбелл подумал, что все это очень даже внушительно для человека, утверждающего, будто он не запоминает, где гуляет.

— И с кем вы встретились на ферме Грина?

— Ни с кем. Я туда не заходил. Я с этими людьми не знаком.

— А с кем вы встретились во время вашей прогулки?

— С мистером Хэндсом.

— Нет. С мистером Хэндсом вы встретились перед прогулкой.

— Я не уверен. Разве вы не приставили следить за мной одного из ваших констеблей? Вам достаточно обратиться к нему, чтобы получить полное представление о моих передвижениях.

— Я так и сделаю. Непременно. И обращусь не только к нему. Итак, вы поужинали, а потом вновь ушли.

— Нет. После ужина я лег спать.

— А позднее встали и вышли.

— Нет. Я же сказал вам, когда выходил.

— Как вы были одеты?

— Как я был одет? В сапогах, брюках, пиджаке, пальто.

— В каком пальто?

— Из синей саржи.

— То, которое висит у кухонной двери, где вы оставляете свои сапоги?

Джордж сдвинул брови.

— Нет, это старая домашняя куртка. На мне было то, которое я оставляю на вешалке в прихожей.

— Тогда почему ваша куртка у задней двери была влажной?

— Понятия не имею. Я к ней не прикасался уже несколько недель, если не месяцев.

— Она была на вас вчера вечером. Мы можем это доказать.

— Ну, это вопрос явно для суда.

— На одежде, которую вы носили вчера ночью, есть волоски животных.

— Это невозможно.

— Вы называете свою мать лгуньей?

Молчание.

— Мы попросили вашу мать показать нам одежду, которая была на вас в ту ночь. И она это сделала. На некоторых вещах были волоски животных. Как вы это объясните?

— Ну, я ведь живу в деревне, инспектор. За мои грехи.

— За ваши грехи? Но вы ведь не доите коров и не подковываете лошадей.

— Само собой разумеется. Возможно, я облокотился о калитку, ведущую на луг, где пасутся коровы.

— Вчера ночью шел дождь, а сегодня утром ваши сапоги были мокрыми.

Молчание.

— Это вопрос, мистер Идалджи.

— Нет, инспектор, это провокационное утверждение. Если они и были мокрыми, это меня не удивляет. Проселки в это время года редко бывают сухими.

— Однако луга мокрее, а вчера вечером шел дождь.

Молчание.

— Значит, вы отрицаете, что выходили излома между девятью часами тридцатью минутами вечера и до зари.

— Заметно после зари. Я выхожу из дома в семь двадцать.

— Но доказать вы этого никак не можете.

— Напротив. Мы с отцом спим в одной комнате. На ночь он всегда запирает дверь.

Инспектор остолбенел. Он поглядел на Парсонса, который как раз записывал последние слова. Сметанные на живую нитку алиби давно перестали его удивлять, но тем не менее…

— Извините, но не могли бы вы повторить ваши последние слова?

— Мы с отцом спим в одной комнате. На ночь он всегда запирает дверь.

— И как давно продолжается… этот распорядок?

— С тех пор, как мне исполнилось десять лет.

— А теперь вам?

— Двадцать семь.

— Понимаю. — Кэмпбелл ничего не понимал. — И ваш отец… когда он запирает дверь, вы знаете, куда он кладет ключ?

— Он его никуда не кладет, а оставляет в замке.

— Так что вам совсем не трудно уйти из комнаты?

— Мне незачем уходить из комнаты.

— Естественная потребность?

— У меня под кроватью стоит ночной горшок, но я никогда им не пользуюсь.

— Никогда?

— Никогда.

— Ну хорошо. Ключ всегда в замке. Так что вам не пришлось бы его искать?

— Мой отец спит очень чутко, а сейчас страдает от прострела. И легко просыпается. А ключ при повороте очень громко скрипит.

Кэмпбелл только-только не рассмеялся ему в лицо. Да за кого он их принимает?

— Все это выглядит поразительно удобным, сэр, если вы разрешите мне так сказать. Вам никогда не приходило в голову смазать замок?

Молчание.

— Сколько у вас бритв?

— Сколько бритв? У меня нет ни одной бритвы.

— Но вы же бреетесь, я полагаю.

— Бреюсь одной из бритв моего отца.

— Почему вам не доверяют иметь собственную бритву?

Молчание.

— Сколько вам лет, мистер Идалджи?

— Сегодня я уже три раза ответил на этот вопрос. Может быть, вы заглянете в свои заметки?

— Двадцатисемилетний мужчина, которому не разрешается иметь собственную бритву, которого каждую ночь запирает в спальне отец, спящий очень чутко. Вы понимаете, насколько вы редкий индивид?

Молчание.

— Исключительно редкий, сказал бы я. И… расскажите мне про животных.

— Это не вопрос, это забрасывание невода. — Джордж осознал абсурдность своего ответа и не удержался от улыбки.

— Мои извинения. — Инспектор все больше закипал раздражением. До сих пор он был мягок с этим субъектом. Ну, потребуется не так уж много, чтобы превратить самодовольного юриста в хлюпающего носом школьника. — Тогда вопрос: как вы относитесь к животным? Они вам нравятся?

— Как я отношусь к животным? Нравятся ли они мне? Нет, в общем, они мне не нравятся.

— Я мог бы догадаться.

— Нет, инспектор, разрешите мне пояснить. — Джордж ощущал нарастающую ожесточенность Кэмпбелла и подумал, что правильной тактикой будет немного поступиться ригористичностью своей позиции. — Когда мне было четыре года, меня повели посмотреть корову. Она запачкалась. Это почти первое мое воспоминание.

— О корове, которая запачкалась?

— Да. По-моему, с того дня я животным не доверяю.

— Не доверяете?

— Да. Тому, что они могут натворить. Они непредсказуемы.

— Так-так. И вы говорите, что это первое ваше воспоминание?

— Да.

— И с тех пор вы животным не доверяете. Всем животным?

— Ну, не кошке, которая живет у нас дома. Или собаке тетушки Стоунхем. Их я очень люблю.

— Так-так… Но крупным животным. Вроде коров.

— Да.

— Лошадям?

— Лошади не надежны. Да.

— Овцам?

— Овцы просто глупы.

— Дроздам? — спрашивает сержант Парсонс. Первое слово, им произнесенное.

— Дрозды — не животные.

— Обезьянам?

— В Стаффордшире обезьян нет.

— Вы очень в этом уверены, э?

Джордж чувствует, как в нем разгорается гнев. Он сознательно выжидает, прежде чем ответить.

— Инспектор, могу ли я заметить, что тактика вашего сержанта строится на неверной основе?

— Я не думаю, что это тактика, мистер Идалджи. Сержант Парсонс — добрый друг сержанта Робинсона в Хеднесфорде. Кто-то пригрозил прострелить сержанту Робинсону голову.

Молчание.

— Кто-то пригрозил, кроме того, зарезать двадцать девушек в деревне, где вы живете.

Молчание.

— Ну, его как будто не потрясли эти угрозы, сержант. Надо полагать, неожиданными для него они не были.

Молчание.

Джордж подумал, что было ошибкой дать инспектору какую-то зацепку. Все, что не является прямым ответом на прямой вопрос, дает ему зацепку. А потому — воздерживайся.

Инспектор заглянул в лежащую перед ним записную книжку.

— Когда мы вас арестовали, вы сказали: «Я не удивлен. Я уже некоторое время ждал этого». Что вы подразумевали?

— Я подразумевал то, что сказал.

— Ну так разрешите мне сказать, как я понял то, что вы сказали, и как понял бы это пассажир клэпемского омнибуса. Что наконец-то вас поймали и вы скорее испытываете облегчение, что вас поймали.

Молчание.

— Так почему, по-вашему, вы находитесь здесь?

Молчание.

— Быть может, вы думаете, это потому, что ваш отец индус?

— На самом деле мой отец — парс.

— На ваши сапоги налипла грязь.

Молчание.

— На вашей бритве — кровь.

Молчание.

— На вашем пиджаке — лошадиные волоски.

Молчание.

— Вас не удивил ваш арест.

Молчание.

— Не думаю, что все это имеет хоть какое-то отношение к тому, индус ли ваш отец, парс или готтентот.

Молчание.

— Ну, он, видимо, израсходовал все свои слова, сержант. Наверное, припасает их для кэннокских судей.

Джорджа отвели назад в ту же камеру, где его ожидала тарелка холодного месива. Он к ней не прикоснулся. Каждые двадцать минут он слышал скрип у дверного глазка; каждый час (по его прикидке) дверь отпиралась, и его оглядывал констебль.

Во время второго посещения полицейский, видимо, по шпаргалке, сказал:

— Ну, мистер Идалджи, жалею, что вижу вас тут, но как вы умудрились проскользнуть мимо всех наших ребят? В котором часу вы обработали лошадку?

Джордж видел этого констебля впервые, а потому сочувственный тон никакого впечатления на него не произвел и не спровоцировал ответа.

Час спустя полицейский сказал:

— Мой совет, сэр, от души: лучше изложите все как есть. А не то это сделает кто-нибудь другой.

При четвертом его появлении Джордж спросил, будут ли эти проверки продолжаться всю ночь.

— Приказ — это приказ.

— И вам приказано не давать мне спать?

— Ну нет, сэр. Нам приказано сохранять вас живым. Если вы причините себе вред, я головой отвечу.

Джордж понял, что никакие его протесты не прекратят ежечасных вторжений, а констебль продолжал:

— Конечно, для всех было бы лучше, включая и вас, если бы вы легли сами.

— Сам лег? Куда?

Констебль помялся.

— В безопасное место.

— А, понимаю! — сказал Джордж, и в нем внезапно вспыхнул гнев. — Вы хотите, чтобы я сказал, что я свихнутый. — Это слово он употребил сознательно, прекрасно помня неодобрение отца.

— Так ведь куда легче для семьи. Подумайте об этом, сэр. Подумайте, каково будет вашим родителям. Как я понимаю, они уже люди в годах.

Дверь камеры закрылась. Джордж лежал на кровати, но был слишком измучен и слишком разгневан, чтобы заснуть. Его мысли мчались к дому священника: стук в дверь, комнаты, запруженные полицейскими. Его отец, его мать, Мод. Его контора на Нью-холл-стрит, теперь запертая и пустая; его секретарша, теперь отправленная восвояси до дальнейшего оповещения. Его брат Орас, развертывающий утром газету. Его коллеги-солиситоры в Бирмингеме, звонящие по телефону друг другу, обмениваясь новостью.

Но под измученностью, гневом и страхом Джордж обнаруживает еще одно чувство — облегчение. Наконец-то дошло до этого, ну и тем лучше. Он ничего не мог сделать против устроителей мистификаций, и преследователей, и авторов анонимных потоков грязи; и немногим больше, пока полиция тупо бродила в потемках, — только предложить несколько разумных советов, которые они презрительно отвергли. Но эти мучители и эти тупицы доставили его в самое безопасное место, в его второй дом — под сень законов Англии. Он знал, где находится теперь. Хотя его занятия не так уж часто приводили его в зал суда, он осознавал суд как часть своей естественной территории. Он не раз присутствовал при разборе дел и наблюдал, как составляющие общество люди с пересохшим от паники ртом едва были способны давать показания, оказавшись лицом к лицу с торжественным великолепием закона. Он видел, как полицейские, поначалу сплошные медные пуговицы и самоуверенность, ощипывались в лгущих дураков более или менее компетентным адвокатом. И он наблюдал — нет, не просто наблюдал, но чувствовал, почти ощущал на ощупь, — эти невидимые, нервущиеся нити, которые соединяли всех, чьим делом был занят закон. Судей всех рангов, адвокатов, солиситоров, нотариусов, клерков, судебных приставов: это было их царство, где они говорили на своем языке, который все остальные понимали лишь с трудом.

Разумеется, до судей, председательствующих на процессах, и адвокатов дело не дойдет. У полиции против него нет никаких улик, а он располагает таким неопровержимым алиби, надежнее которого и вообразить нельзя. Священник англиканской церкви поклянется на Святом Писании, что его сын, когда совершалось преступление, крепко спал в запертой спальне. И тогда полицейские и судьи переглянутся и даже не потрудятся удалиться в совещательную комнату. Инспектору Кэмпбеллу предстоит выслушать резкое порицание, вот и все. Естественно, ему надо будет заручиться услугами солиситора, и он полагал, что мистер Литчфилд Мийк подойдет для этого как нельзя лучше. Дело закрыто, компенсация присуждена, он оправдан без пятнышка на репутации, полиция подвергнута суровой критике.

Нет, он слишком поддался игре воображения. И кроме того, забежал слишком вперед, опережая события, будто какой-нибудь наивный обыватель. Он всегда должен мыслить только как солиситор. Он должен предвосхитить возможные обвинения полиции и то, что будет необходимо узнать его солиситору, и то, что суд примет к рассмотрению. Он должен с абсолютной уверенностью вспомнить, где он был, что делал и говорил и кто что говорил ему на протяжении всего времени совершения вменяемого ему преступления.

Он систематически перебрал в уме последние два дня, готовясь, вне всяких сомнений, доказать нечто самое простое и наименее поддающееся иным толкованиям. Он составил список свидетелей, которые могут ему понадобиться: его секретарша, мистер Хэндс, сапожник, мистер Мерримен, начальник станции. Всех, кто видел, как он что-то делал. Например, Маркью. Если Мерримен не сможет подтвердить тот факт, что он уехал в Бермингем на поезде 7:39, то он будет знать, кого вызвать для подтверждения. Джордж стоял на платформе, когда к нему подошел Джозеф Маркью и предложил уехать более поздним поездом, так как с ним хочет поговорить инспектор Кэмпбелл. Маркью в прошлом был констеблем, а теперь содержал гостиницу; вполне возможно, что его временно призвали в качестве специального констебля, но он-то этого не сказал. Джордж спросил, что нужно Кэмпбеллу, но Маркью ответил, что не знает. Джордж решал, что ему делать, и прикидывал, как остальные пассажиры воспринимают этот обмен репликами, и тут Маркью принял развязный тон и сказал что-то вроде… нет, не вроде. Джордж вспомнил точные его слова. Маркью сказал: «Да послушайте, мистер Идалджи, неужто вы не можете устроить себе денек отдыха?» И Джордж даже подумал: любезный, я устроил себе день отдыха две недели назад: точно в этот день недели я съездил в Аберистуит с моей сестрой, но если речь идет о дне отдыха, тогда я положусь на собственное мнение или мнение моего отца, но не на мнение стаффордширской полиции, чье поведение последние недели отнюдь не отличалось вежливостью. А потом он объяснил, что на Ньюхолл-стрит его ждет неотложное дело, и когда подошел поезд 7:39, он оставил Маркью на перроне.

Джордж перебрал другие встречи и разговоры, даже самые тривиальные, с такой же скрупулезностью. В конце концов он уснул, а вернее, стал меньше воспринимать скрип у глазка и вторжение констебля. Утром ему принесли ведро воды, кусок грязноватого мыла и тряпицу в качестве полотенца.

Ему разрешили увидеться с отцом, который приехал с завтраком для него. Ему также разрешили написать два коротких письма клиентам с объяснением, почему возникнет временная проволочка с их делами.

Примерно час спустя явились два констебля, чтобы сопроводить его в полицейский суд. Перед тем, как забрать его, они не обращали на него ни малейшего внимания и через его голову переговаривались о деле, видимо, интересовавшем их несравненно больше, чем инкриминируемое ему. Оно касалось таинственного исчезновения в Лондоне дамы-хирурга.

— Пять футов десять дюймов росту, вот так.

— Заметить нетрудно, а?

— Вроде бы.

Они провели его сто пятьдесят ярдов от полицейского участка через толпу, настроение которой, казалось, сводилось к любопытству. С одного края какая-то старуха выкрикивала бессвязную ругань, но ее тут же увели. В суде его ожидал мистер Литчфилд Мийк, солиситор старой школы, худощавый, седовласый, известный равно своей обходительностью и своим неколебимым упрямством. В отличие от Джорджа он не ожидал, что дело будет немедленно закрыто.

Появились судьи: мистер Д. Уильямсон, мистер Д. Т. Харрон и полковник Р. С. Уильямсон. Джорджу Эрнсту Томпсону Идалджи было предъявлено обвинение в противозаконном и умышленном нанесении раны лошади, собственности угольной компании «Грейт-Уайрли», 17 августа. Его заявление «не виновен» было занесено в протокол, затем был приглашен инспектор Кэмпбелл для предъявления полицейских улик. Он изложил, как был вызван на луг вблизи шахты угольной компании примерно в 7 часов утра и обнаружил тяжело раненного пони, которого позже пришлось пристрелить. Он направился через луг к дому обвиняемого, где нашел пиджак с пятнами крови на обшлагах рукавов и беловатые пятна слюны на самих рукавах, а также волоски на рукавах и груди. Карман пиджака содержал платок с меткой СИ и коричневатым пятном в одном углу, которое могло быть кровью. Затем он с сержантом Парсонсом отправился в контору арестованного в Бирмингеме, арестовал его и доставил в Кэннок для допроса. Арестованный отрицал, что описанная одежда была на нем в предыдущую ночь, но, услышав, что его мать подтвердила этот факт, признал его. Затем он был спрошен о волосках на его одежде. Сперва он отрицал их наличие, но затем предположил, что они могли прилипнуть, когда он облокотился на калитку в изгороди.

Джордж посмотрел на мистера Мийка: это никак не соответствовало тону его вчерашнего разговора с инспектором. Но мистер Мийк не был заинтересован в том, чтобы перехватывать взгляд своего клиента. Вместо того он встал и задал Кэмпбеллу несколько вопросов, которые показались Джорджу совсем безобидными, если не просто дружескими.

Затем мистер Мийк вызвал преподобного Сапурджи Идалджи, назвав его «рукоположенным служителем». Джордж следил, как его отец точно, но с довольно долгими паузами объяснял, кто где спит в их доме; как он всегда запирает на ключ дверь спальни; как ключ туго входит в замок и скрипит, если его поворачивают; как он вообще спит чутко, а в последние месяцы его замучил прострел, и он, безусловно, проснулся бы, если бы ключ повернули; и как в любом случае после пяти утра он вообще не спал.

Суперинтендент Баррет, толстяк с короткой седой бородой, держа фуражку прижатой к выпуклости живота, сообщил суду, что главный констебль проинструктировал его выступить против освобождения под залог. После краткого совещания судьи постановили, что арестованный останется под стражей до понедельника и будет приведен в суд в понедельник, когда будет выслушано ходатайство о залоге. Пока же он будет препровожден в стаффордскую тюрьму. Вот так. Мистер Мийк обещал навестить Джорджа завтра же, вероятно, во второй половине дня. Джордж попросил его привезти ему какую-нибудь бирмингемскую газету. Ему требовалось понять, что узнают его коллеги с газетных страниц. Он предпочитает «Газетт», но сойдет и «Пост».

В стаффордской тюрьме его спросили, какую религию он исповедует, а также умеет ли он читать и писать. Затем ему было сказано раздеться донага и принять унизительную позу. Его отвели к начальнику тюрьмы капитану Синджу, который сказал ему, что его поместят в больничное крыло, пока не освободится камера. Затем ему были объявлены его привилегии как задержанного: ему разрешается носить собственную одежду, совершать прогулки, писать письма, получать газеты и журналы. Ему будут разрешены разговоры с глазу на глаз с его солиситором, за которыми надзиратель будет следить сквозь стеклянную дверь. Все остальные свидания будут происходить в присутствии надзирателя.

Джорджа арестовали в легком летнем костюме и в соломенной шляпе, его единственном летнем головном уборе. Он попросил разрешения послать за сменой одежды. Это, сказали ему, против правил. Привилегия задержанного — сохранить собственную одежду, но отсюда не следует, что у него есть право создать в камере собственный гардероб.

«ПОТРЯСАЮЩАЯ СЕНСАЦИЯ В ГРЕЙТ-УАЙРЛИ» — прочел Джордж во второй половине следующего дня. «СЫН ПРИХОДСКОГО СВЯЩЕННИКА В СУДЕ». «Сенсацию, которую этот арест вызвал в округе Кэннок-Чейз, доказывали большие толпы, которые вчера заполняли дороги, ведущие к дому священника в Грейт-Уайрли, где проживает обвиняемый, а также собирались перед полицейским судом и полицейским участком в Кэнноке». Джорджа сокрушила мысль, что их дом подвергся осаде. «Полиции было разрешено произвести обыск без ордера. Насколько удалось выяснить к настоящему моменту, обыск обнаружил некоторое количество предметов окровавленной одежды, некоторое количество бритв и пару сапог, причем сапоги были найдены на лугу поблизости от места последнего нанесения увечья животному».

— Найдены на лугу, — повторяет он мистеру Мийку. — Найдены на лугу? Кто-то подбросил мои сапоги на луг? Некоторое количество запятнанной кровью одежды. КОЛИЧЕСТВО?

Мийка все это словно бы оставило поразительно спокойным. Нет, он не намерен задавать полиции вопрос о предполагаемой находке пары сапог на лугу. Нет, он не намерен потребовать от бирмингемской «Дейли газетт» опубликования поправки относительно количества окровавленной одежды.

— Если я могу кое-что посоветовать, мистер Идалджи?..

— Разумеется.

— У меня, как вы понимаете, перебывало много клиентов в вашем положении, и они чаще всего настаивают на том, чтобы читать газетные отчеты о своем деле. Иногда это их несколько разгорячает. В таких случаях я всегда рекомендую им прочесть соседний столбец. И как будто это часто помогает.

— Соседний столбец? — Джордж переводит взгляд на два дюйма влево. «ПРОПАВШАЯ ДАМА-ХИРУРГ» — гласил заголовок. И ниже: «НИКАКИХ ИЗВЕСТИЙ О МИСС ХИКМЕН».

— Прочтите вслух, — сказал мистер Мийк.

— «Никаких известий касательно исчезновения мисс Софи Фрэнсис Хикман, хирурга Королевской бесплатной больницы, еще не поступало…»

Мийк заставил Джорджа дочесть ему всю заметку до конца. И слушал внимательно, вздыхая, покачивая головой и даже иногда затаивая дыхание.

— Но, мистер Мийк, — сказал Джордж затем, — как я могу узнать, сколько здесь правды, учитывая, что они пишут обо мне?

— Вот именно.

— Но даже так… — Взгляд Джорджа как магнит притянул его собственный столбец. — Даже так. «Обвиняемый, как указывает его фамилия, человек восточного происхождения». Звучит будто я китаец.

— Обещаю вам, мистер Идалджи, если они хоть раз скажут, что вы китаец, я побеседую с редактором.

В следующий понедельник Джорджа забрали из Стаффорда назад в Кэннок. На этот раз толпа на пути в суд выглядела еще более буйной. Мужчины бежали по сторонам кеба, подпрыгивали, заглядывая внутрь; некоторые стучали по дверцам и размахивали в воздухе палками. Джордж встревожился, но сопровождавшие его констебли вели себя так, будто ничего особенного не происходило.

На этот раз в суде присутствовал капитан Энсон. Джордж сразу же заметил подтянутую властную фигуру, свирепо глядящую на него. Судьи объявили, что ввиду серьезности обвинения требуются три отдельных поручительства; отец Джорджа не был уверен, что сумеет обеспечить столько. Поэтому судьи назначили следующее рассмотрение на тот же день в Пенкридже неделю спустя.

В Пенкридже судьи уточнили условия залога. Поручительства требовались следующие: 200 фунтов от Джорджа, по 100 фунтов от его отца и матери и еще 100 фунтов от третьего лица. Но это были уже четыре поручительства, а не три, которые они назвали в Кэнноке. Джордж счел это темной загадкой. Не дожидаясь совета мистера Мийка, он встал сам.

— Я не хочу залога, — сказал он. — У меня есть несколько предложений, но я предпочту не вносить залога.

Тогда процедура вынесения обвинения была назначена на следующий четверг, 3 сентября, в Кэнноке. Во вторник его посетил мистер Мийк с плохой новостью:

— Добавлено еще одно обвинение — угроза убить сержанта Робинсона в Хеднесфорде, застрелив его.

— Они нашли ружье рядом с моими сапогами на лугу? — недоверчиво спросил Джордж. — Застрелив его? Застрелив сержанта Робинсона? Я никогда в жизни не прикасался ни к какому ружью. Никогда, насколько мне известно, не видел сержанта Робинсона. Мистер Мийк, они посходили с ума? Что, ну, что это означает?

— Что это означает? — повторил мистер Мийк, словно вспышка его клиента была спокойным взвешенным вопросом. — Это означает, что судьи готовы начать процесс. Как ни слабы улики, они теперь вряд ли закроют дело.

Позднее Джордж сидел на своей кровати в больничном крыле. Недоумение все еще грызло его точно болезнь. Как могли они так поступить с ним? Как могли они подумать такое? Как могли они начать верить в такое? Ощущение гнева было Джорджу настолько внове, что он не знал, на кого обратить этот гнев — на Кэмпбелла, Парсонса, Энсона, полицейского солиситора, судей? Ну, для начала сойдут судьи. Мийк сказал, что они готовы начать процесс — так, будто у них нет умственных способностей, так, словно они куклы-бибабо или заводные автоматы. Но, с другой стороны, полицейские судьи — что они, собственно, такое? Их вряд ли даже можно признать полноправными членами юридической профессии. Почти все они — просто самодовольные дилетанты, облеченные маленькой кратковременной властью.

Он ощутил радостное возбуждение от этих слов, но тут же и стыд за собственную вспышку. Вот почему гнев — грех: он ведет к неправде. Полицейские судьи в Кэнноке, несомненно, не лучше и не хуже других полицейских судей повсюду; и ему не приходило на память ни единое их слово, которое он мог бы честно отвергнуть. И чем больше он думал о них, тем больше к нему возвращалось его собственное профессиональное «Я». Недоумение ослабело в колющее разочарование, а затем перешло в смирившуюся практичность. Безусловно, куда лучше, что его дело передано в более высокий суд. Адвокаты и более внушительная обстановка необходимы для вынесения справедливого оправдания и справедливых порицаний. Полицейский суд Кэннока совершенно для этого не подходил. Ну, во-первых, он был лишь немногим больше их классной комнаты дома. Даже нормальной скамьи для подсудимых нет. Задержанный вынужден сидеть на стуле посреди судебного помещения.

Вот на этот стул его и усадили утром 3 сентября; он чувствовал, как за ним наблюдают со всех четырех сторон, и не знал, придает ли ему такая позиция вид прилежного ученика в классе или выставленного напоказ отпетого тупицы. Инспектор Кэмпбелл давал показания довольно долго, но практически не отклонялся от того, что говорил раньше. Первое из новых полицейских обвинений произнес констебль Купер, который описал, как в часы после обнаружения искалеченного животного он получил сапог обвиняемого с по-особому стоптанным каблуком. Он сравнил его с отпечатками следов на лугу, где был обнаружен пони, а также со следами вблизи от деревянного пешеходного мостика по соседству с домом священника. Он вжал каблук сапога мистера Идалджи в сырую землю и, подняв сапог, увидел, что отпечатки совпадают.

Затем сержант Парсонс подтвердил, что был поставлен во главе двадцати специальных констеблей, призванных для преследования шайки, калечащей животных. Он рассказал, как при обыске спальни мистера Идалджи обнаружил футляр с четырьмя бритвами. Одна из них была влажной, с бурыми пятнами и двумя-тремя волосками, прилипшими к лезвию. Сержант указал на это отцу мистера Идалджи, который начал большим пальцем вытирать лезвие.

— Это неправда! — закричал священник, вскакивая на ноги.

— Вы не должны перебивать, — сказал инспектор Кэмпбелл прежде, чем полицейские судьи успели отозваться.

Сержант Парсонс продолжал свои показания и описал момент, когда арестованный был помещен в арестантскую на Ньютон-стрит в Бирмингеме. Мистер Идалджи повернулся к нему и сказал: «Полагаю, тут не обошлось без мистера Локстона. Ну, я с ним поквитаюсь».

На следующее утро бирмингемская «Дейли газетт» напечатала о Джордже:

Ему 28 лет, но выглядит он моложе. На нем был помятый костюм в черно-белую клетку, и трудно найти сходство с типичным солиситором в его смуглом лице с выпуклыми темными глазами, выпяченным ртом и маленьким округлым подбородком. Его внешность сугубо восточная в полной невозмутимости — никакого выражения чувств не вырвалось у него, если не считать легкой улыбочки, пока развертывалась поразительная история обвинения. Его престарелый индус-отец и седая англичанка-мать присутствовали в суде и следили за процедурой с вызывающим жалость напряжением.

— Мне двадцать восемь лет, но выгляжу я моложе, — заметил он мистеру Мийку. — Возможно, это объясняется тем, что мне двадцать семь. Моя мать не англичанка, она шотландка. Мой отец не индус.

— Я предостерегал вас против чтения газет.

— Но он не индус.

— Для «Газетт» это особой разницы не составляет.

— Но, мистер Мийк, что, если бы я назвал вас уэльсцем?

— Я бы не счел вас неточным, так как в моей матери течет уэльская кровь.

— Ну а ирландцем?

Мистер Мийк улыбнулся ему, нисколько не обиженно, и даже, пожалуй, приобрел легкое сходство с ирландцем.

— Ну а французом?

— А вот тут, сэр, вы заходите слишком далеко. Тут вы меня провоцируете.

— И я невозмутим, — продолжал Джордж, снова глядя на «Газетт». — Но ведь это же хорошо? Разве типичному солиситору не положено быть невозмутимым? И тем не менее я не типичный солиситор. Я типично восточен, что бы это ни означало. Каков бы я ни был, я типичен, верно? Если я легко возбудим, то все равно буду типично восточным, верно?

— Невозмутимый — это хорошо, мистер Идалджи. И во всяком случае, они не назвали вас непроницаемым или коварным.

— А это что означало бы?

— О, полным дьявольской подлой хитрости. Мы предпочитаем избегать «дьявольских» и «дьяволоподобных». Невозмутимость защита примет.

Джордж улыбнулся своему солиситору.

— Приношу мои извинения, мистер Мийк. И благодарю вас за ваш здравый смысл. Боюсь, мне его потребуется очень много.

На второй день разбирательства показания давал Уильям Грейторекс, четырнадцатилетний ученик уолсоллской школы. В суде были зачитаны многочисленные письма с его подписью. Он отрицал свое авторство и то, что хоть что-то вообще о них знал, и даже доказал, что находился на острове Мэн, когда были отправлены два из них. Он сказал, что обычно садится на этот поезд из Хеднесфорда в Уолсолл, где учится. Другие мальчики, которые часто ездят с ним, это Вествуд Стэнли, сын известного агента шахтеров; Куибелл, сын хеднесфордского приходского священника; Пейдж, Гаррисон и Фарридей. Имена всех этих мальчиков упоминались в только что прочитанных письмах.

Грейторекс показал, что знает мистера Идалджи в лицо три-четыре года.

— Он часто ездил до Уолсолла в том же купе, что и мы, мальчики, не меньше десятка раз, я думаю.

Его спросили, когда в последний раз арестованный ездил с ним.

— В то утро, когда были убиты две лошади мистера Блуитта. Тридцатого июня, кажется. Нам были видны лошади на лугу, когда мы проезжали мимо.

Свидетеля спросили, сказал ли ему что-нибудь мистер Идалджи в то утро.

— Да, он спросил меня, принадлежали ли убитые лошади мистеру Блуитту. Потом он посмотрел в окно.

Свидетеля спросили, были ли у него когда-нибудь прежде разговоры с арестованным о калечении животных.

— Нет, никогда, — ответил он.

Томас Генри Геррин подтвердил, что он эксперт по почеркам с многолетним стажем. Он изложил свое заключение о письмах, зачитанных в суде. В измененном почерке он выявил ряд ярко выраженных особенностей. Точно те же особенности он выявил в письмах мистера Идалджи, которые были вручены ему для сравнения.

Доктор Баттер, полицейский хирург, исследовавший пятна на одежде Идалджи, показал, что провел анализы, выявившие кровь млекопитающих. На пиджаке и жилете он нашел двадцать девять коротких коричневых волосков. Их он сравнил с волосками на коже пони угольной компании, покалеченного вечером накануне ареста мистера Идалджи. Под микроскопом было установлено, что они подобны.

Мистер Гриптон, который проводил время в обществе своей молодой знакомой вблизи лесной дороги в Грейт-Уайрли в рассматриваемый вечер, показал, что видел мистера Идалджи и прошел мимо него примерно в девять часов. Указать это место точно мистер Гриптон не мог.

— Ну, в таком случае, — попросил полицейский солиситор, — назовите публичное заведение, ближайшее к месту, где вы его видели.

— Старый полицейский участок, — весело ответил мистер Гриптон.

Полицейские сурово оборвали смех, приветствовавший этот ответ.

Мисс Билл, пожелавшая разъяснить, что она помолвлена с мистером Гриптоном, также видела мистера Идалджи, как и еще многие другие свидетели.

Были заслушаны подробности искалечения: рана, нанесенная пони угольной компании, имела в длину, как было установлено, пятнадцать дюймов.

Отец арестованного, индусский приходской священник Грейт-Уайрли, также дал показания. Арестованный заявил:

— Я абсолютно не виновен в том, что мне вменяется, и сохраняю за собой право на защиту.

В пятницу 4 сентября дело Джорджа Идалджи было передано в Стаффордский суд квартальных сессий по двум обвинениям. На следующее утро он прочел в бирмингемской «Дейли газетт»:

Идалджи выглядел свежим и бодрым и, сидя в своем кресле в центре судебного зала, деловито беседовал со своим солиситором, проницательно взвешивая показания благодаря своей юридической подготовке. По большей части, однако, он сидел, сложив руки на груди и скрестив ноги, следя за свидетелями с невозмутимым интересом, задрав один башмак и подставляя открыто любопытствующим стоптанность каблука, которая является одним из самых крепких звеньев в цепи косвенных улик против него.

Джордж был рад, что все еще считается невозмутимым, и прикинул, не сумеет ли он сменить обувь перед заседанием суда квартальных сессий.

А в другой газете он заметил описание Уильяма Грейторекса как «крепкого английского мальчика с открытым загорелым лицом и приятной манерой держаться».

Мистер Литчфилд Мийк был уверен в конечном оправдании.

Мисс Софи Фрэнсис Хикмен, дама-хирург, все еще не нашлась.

Джордж

Шесть недель между процедурой передачи дела и первым заседанием суда квартальных сессий Джордж провел в больничном крыле стаффордской тюрьмы. Он не был расстроен, он считал, что отказаться от залога было правильным решением. Едва ли бы он сумел продолжать свою практику, пока над ним висят такие обвинения, и хотя ему не хватало близости родных, он полагал, что для них для всех лучше, если он останется в безопасности под замком. Сообщение о толпах, осаждающих дом священника, напугало его, и он помнил кулаки, молотившие в дверь кеба, когда его везли в Кэннок. Он не мог бы чувствовать себя в безопасности, если бы такие горячие головы устраивали на него охоту по проселкам Грейт-Уайрли.

Но была и еще одна причина, почему он предпочитал находиться в тюрьме. Все знают, где он; каждую минуту дня за ним подглядывают, его проверяют. Следовательно, если произойдет еще одно возмутительное преступление, то станет неопровержимо ясно, что вся цепь событий не имела к нему никакого отношения. А если первое обвинение против него будет признано несостоятельным, тогда и второе — это нелепейшее утверждение, будто он угрожал убить человека, которого вообще не знает, — также придется снять. Странно было обнаружить, в какой мере он, дипломированный солиситор, действительно надеется, что будет располосовано еще одно животное, однако новое преступление казалось ему быстрейшим способом выйти на свободу.

Тем не менее, даже если дело дойдет до суда, сомнений в исходе быть не могло. Он вновь обрел и спокойствие духа, и оптимизм, и ему не приходилось притворяться ни перед мистером Мийком, ни перед родителями. Он в воображении уже видел заголовки: «ОБВИНЯЕМЫЙ ИЗ ГРЕЙТ-УАЙРЛИ ОПРАВДАН». «ПОЗОРНОЕ ПРЕСЛЕДОВАНИЕ МЕСТНОГО СОЛИСИТОРА». «СВИДЕТЕЛИ ПОЛИЦИИ ОБЪЯВЛЕНЫ НЕКОМПЕТЕНТНЫМИ». И может быть даже: «ГЛАВНЫЙ КОНСТЕБЛЬ ПОДАЕТ В ОТСТАВКУ».

Мистер Мийк более или менее внушил ему, что то, как его расписывают газеты, значения не имеет. И словно бы это вообще утратило значение 21 сентября, когда лошадь на ферме, принадлежавшей мистеру Грину, была найдена располосованной и выпотрошенной. Джордж встретил это известие со своего рода опасливым энтузиазмом. Он уже слышал, как в замках поворачиваются ключи, обонял утренний воздух и пудру матери, когда обнимал ее.

— Ну, это доказывает, что я невиновен, мистер Мийк.

— Не вполне, мистер Идалджи. Не думаю, что нам следует заходить так далеко.

— Но я же здесь, в тюрьме.

— С точки зрения суда это доказывает, что вы, бесспорно, должны быть невиновны в покалечении лошади мистера Грина.

— Нет, это доказывает, что в ходе событий до и после пони с шахты была система, и теперь ясно, что ко мне она никакого отношения не имеет.

— Я это знаю, мистер Идалджи. — Солиситор оперся подбородком о кулак.

— Но?

— Но в подобные моменты я всегда нахожу полезным вообразить, что именно в таких обстоятельствах может заявить обвинение.

— Что же они могут заявить?

— Ну, в ночь семнадцатого августа, насколько я помню, когда обвиняемый возвращался от сапожника, он дошел до фермы мистера Грина.

— Да, так и было.

— Мистер Грин — сосед обвиняемого.

— Это правда.

— Так что может быть полезнее обвиняемому в нынешних его обстоятельствах, чем располосование лошади даже еще ближе к его дому, чем во всех предыдущих случаях?

Литчфилд Мийк следил, как Джордж это переваривает.

— Вы хотите сказать, что, подстроив свой арест с помощью анонимных писем, обличающих меня в преступлениях, мною не совершавшихся, я затем подстрекнул кого-то совершить новое преступление, чтобы выгородить меня?

— Не более и не менее, мистер Идалджи.

— Но это же полная нелепость. И я даже не знаком с Грином.

— Я просто объяснил вам, как может обвинение представить происшедшее, если сочтет нужным.

— Сочтет, безусловно. Но полиция по меньшей мере должна разыскивать преступника, разве не так? Газеты открыто намекают, что это ставит под сомнение позицию обвинения. Если они найдут его и он признается в совершении этой цепи преступлений, отсюда следует, что я буду свободен.

— Если произойдет именно это, мистер Идалджи, то да, я согласен.

— Ах так!

— И есть еще одна новость. Фамилия Дарби вам что-нибудь говорит? Капитан Дарби?

— Дарби. Дарби. По-моему, нет. Инспектор Кэмпбелл спрашивал меня о ком-то, называя его «капитаном». Возможно, о нем. А что?

— Были разосланы еще письма. Направо и налево. Одно даже министру внутренних дел. Все подписаны «Дарби, Капитан уайрлийской шайки». С заявлением, что калечения будут продолжаться. — Мистер Мийк заметил выражение глаз Джорджа. — Но нет, мистер Идалджи, это означает лишь, что обвинению придется согласиться, что вы почти наверное их не писали.

— Вы сегодня словно бы решили лишить меня всякой уверенности, мистер Мийк.

— Ничего подобного в мои намерения не входило. Но вы должны смириться с тем, что нас ждет судебный процесс. И, памятуя об этом, мы заручились услугами мистера Вачелла.

— Чудесная новость.

— Он, думаю, нас не подведет. А рядом с ним будет мистер Годи.

— А со стороны обвинения?

— Боюсь, что мистер Дистернал. И мистер Гаррисон.

— Дистернал — это для нас плохо?

— Честно говоря, я предпочел бы кого-нибудь другого.

— Мистер Мийк, теперь мой черед вас подбодрить. Обвинитель, даже самый компетентный, не способен лепить кирпичи без соломы.

Литчфилд Мийк улыбнулся Джорджу многоопытной улыбкой.

— За годы, проведенные мною в судах, мистер Идалджи, я видел, как кирпичи лепились из самых разных материалов. О существовании некоторых вы даже не подозреваете. Отсутствие соломы никакой помехи мистеру Дистерналу не составит.

Вопреки этой надвигающейся угрозе оставшиеся недели в стаффордской тюрьме Джордж провел в спокойном состоянии духа. С ним обходились уважительно, и его дни обрели порядок. Он получал газеты и письма; с мистером Мийком он готовился к процессу; он ожидал развития в деле Грина, и ему были разрешены книги. Отец принес ему Библию, мать — однотомник Шекспира и однотомник Теннисона. Он прочел два последних, затем от скуки — несколько криминальных книжек, которые предложил ему надзиратель. И еще тот дал ему почитать потрепанное дешевое издание «Собаки Баскервилей». Джордж счел повесть превосходной.

Каждое утро он открывал газету со все меньшей опаской, так как его фамилия пока исчезла с ее страниц. Зато он с интересом узнал, что в Лондоне сформирован новый кабинет; что на бирмингемском музыкальном фестивале была исполнена последняя оратория доктора Элгара, что Буффало Билл совершает турне по Англии.

За неделю до начала процесса Джордж встретился с мистером Вачеллом, бодрым и корпулентным адвокатом с двадцатилетним стажем в Мидлендском судебном округе.

— Как вы оцениваете мое дело, мистер Вачелл?

— Наилучшим образом, мистер Идалджи, самым наилучшим. Иными словами, я считаю обвинения скандальными и по большей части не стоящими ни гроша. Разумеется, я этого не скажу. Я просто сосредоточусь на моментах в вашем деле, наиболее вопиющих, на мой взгляд.

— И каковы они на ваш взгляд?

— Я сформулирую их так, мистер Идалджи. — Адвокат улыбнулся ему улыбкой, которая граничила с ухмылкой. — Нет никаких улик, что вы совершили это преступление. Нет никакой причины, чтобы вы совершили это преступление. И у вас не было удобного случая совершить это преступление. Конечно, для судьи и присяжных все это я подкреплю фактами. Но такой будет суть моей защиты.

— Пожалуй, жаль, — вставил мистер Мийк, — что наше дело передано в суд Б. — Его тон осадил Джорджа, совсем было воспрянувшего духом.

— Почему жаль?

— В суде А председательствует лорд Хэзертон. Он по крайней мере получил юридическое образование.

— То есть меня будет судить судья, не знающий законов?

— Не пугайте его, мистер Мийк, — вмешался мистер Вачелл. — Я выступал в обоих судах. А кого мы получим в суде Б?

— Сэра Реджинальда Харди.

Мистер Вачелл и глазом не моргнул.

— И очень хорошо. В некоторых отношениях я считаю удачей, что на нас не будет давить педант, помышляющий о кресле в Высоком суде. Можно будет позволить себе чуточку лишнего. И не ждать, что тебя будут все время одергивать, чтобы продемонстрировать осведомленность в тонкостях процедуры. В целом преимущество для защиты, я бы сказал.

Джордж почувствовал, что мистер Мийк не согласен; но мистер Вачелл произвел на него впечатление, был ли он полностью искренен или не совсем.

— Джентльмены, у меня есть одна просьба. — Мистер Мийк и мистер Вачелл обменялись быстрыми взглядами. — Касательно моей фамилии. Она произносится Эйдалджи. Эйдалджи. Мистер Мийк произносит ее более или менее верно, но мне следует пораньше упомянуть про это вам, мистер Вачелл. Полицейские, мне кажется, все время нарочито игнорировали мои поправки. Могу ли я попросить, чтобы мистер Вачелл в самом начале разбирательства указал, как произносится моя фамилия. Сообщил бы суду, что она не И-дал-джи, но Эйдалджи.

Адвокат поощряюще кивнул солиситору, и мистер Мийк объяснил:

— Джордж, как бы мне получше это выразить? Разумеется, это ваша фамилия и, разумеется, мистер Вачелл и я попытаемся произносить ее верно. Но в суде… в суде… я полагаю, довод тут: со своим уставом… Если мы сделаем подобное заявление, то сразу восстановим против себя сэра Реджинальда Харди. Мы вряд ли преуспеем, давая уроки произношения провинциальной полиции. А что до мистера Дистернала, думается, он извлечет большое удовольствие из этой путаницы.

Джордж посмотрел на них.

— Я не совсем понимаю…

— Я говорю о том, Джордж, что нам следует признать за судом право решать, как произносится фамилия подсудимого. Это нигде не записано, но суть именно в том. То, что вы называете неверным произношением, я бы назвал… приданием вам большей английскости…

Джордж глубоко вздохнул.

— И меньшей восточности?

— Меньшей восточности, да, Джордж.

— В таком случае прошу вас обоих произносить мою фамилию только неправильно, чтобы я привык.

Начало процесса было назначено на 20 октября. А 19-го четверо мальчиков, игравших вблизи Сидмутской посадки в Ричмонд-парке, наткнулись на труп, уже сильно разложившийся. Оказалось, что труп принадлежал мисс Софи Фрэнсис Хикман, даме-хирургу Королевской бесплатной больницы. Как и Джорджу, ей было под тридцать. И, подумал он, она была всего в одной колонке от него.

Утром 10 октября 1903 года Джорджа из стаффордской тюрьмы доставили в здание суда графства. Его отвели в подвал и показали ему тесную камеру, куда обычно помещали арестованных. В качестве привилегии ему разрешат занять комнату побольше с низким потолком, со столом из сосновых досок и очагом. Тут под присмотром констебля Даббса он сможет совещаться с мистером Мийком. Он просидел за столом двадцать минут, в течение которых Даббс, мускулистый полицейский с полоской бороды под подбородком и угрюмым лицом, старательно избегал его взгляда. Затем по сигналу Джорджа сопроводили по темному петляющему коридору мимо тусклых газовых светильников к двери у нижней площадки узкой лестницы. Даббс легонько его подтолкнул, и он начал подниматься навстречу свету и шуму. Едва он вошел в зал суда Б, как шум превратился в тишину. Джордж растерянно стоял у скамьи подсудимых — актер, которого против его воли вытолкнули на сцену из люка.

Затем перед председательствующим сэром Реджинальдом Харди, двумя судьями, справа и слева, капитаном Энсоном, надлежаще присягнувшими английскими присяжными, представителями прессы, представителями публики и тремя членами его семьи было зачитано обвинение. Джордж Эрнст Томпсон Идалджи обвинялся в нанесении раны лошади, собственности угольной компании Грейт-Уайрли 17 или 18 сентября; а также в отправке письма 11 июля или примерно тогда же сержанту Робинсону в Кэннок с угрозой убить его.

Мистер Дистернал отличался высокой обтекаемой фигурой и быстротой. После краткой вступительной речи он вызвал инспектора Кэмпбелла, и вся история началась заново: обнаружение располосованного пони, обыск в доме священника, окровавленная одежда, волоски на пиджаке, анонимные письма, арест подсудимого и последующие показания. Джордж знал, что это всего лишь история, состряпанная из обрывков, совпадений и гипотез; и еще он знал, что невиновен; однако что-то в повторении этой истории облеченной властью фигурой в парике и мантии придавало ей добавочную правдоподобность.

Джордж решил, что показания Кэмпбелла завершились, и тут мистер Дистернал преподнес свой первый сюрприз.

— Инспектор Кэмпбелл, прежде чем мы закончим, мне кажется, вы можете просветить нас относительно случая, вызвавшего большую общественную тревогу. Двадцать первого сентября, насколько мне известно, на ферме некоего мистера Грина была найдена изувеченная лошадь.

— Совершенно верно, сэр.

— Ферма мистера Грина расположена очень-близко от дома приходского священника Грейт-Уайрли?

— Да.

— И полиция расследовала этот возмутительный случай?

— Конечно, как важнейшее первоочередное дело.

— И расследование принесло результаты?

— Да, сэр.

Мистеру Дистерналу, собственно, не требовалась точно рассчитанная пауза, к которой он тут прибегнул: весь зал суда напрягся в ожидании, как разинувший рот ребенок.

— Не сообщите ли вы суду результат вашего расследования?

— Джон Генри Грин, сын фермера, на земле которого произошел этот возмутительный случай, а также конник-доброволец девятнадцати лет, признался в совершении этого действия в отношении его собственной лошади. И подписал свое письменное признание.

— Он взял на себя полную и единственную ответственность?

— Да, сэр.

— И вы допросили его о какой-либо возможной связи между этим возмутительным случаем и предыдущими в округе?

— Да, сэр. Очень подробно, сэр.

— И что он показал?

— Что случай этот с остальными никак не связан.

— И ваши расследования подтвердили, что возмутительный случай на ферме Грина не имеет ни малейшей связи с каким-либо другим в этой округе?

— Полностью подтвердили.

— Совсем ни малейшей?

— Совсем ни малейшей, сэр.

— И Джон Генри Грин находится сегодня в суде?

— Да, сэр.

Джордж, как и все остальные в переполненном зале суда, принялся искать взглядом девятнадцатилетнего конника-добровольца, который признался в располосовании собственной лошади, видимо, не указав полиции на сколько-нибудь внятную причину своего поступка. Но в эту минуту сэр Реджинальд Харди решил, что настало время его второго завтрака.

В первую очередь мистер Мийк должен был исполнить свои обязанности по отношению к мистеру Вачеллу, и только тогда он все-таки спустился в помещение, куда Джорджа отводили на время перерывов. Вид у него был самый мрачный.

— Мистер Мийк, вы предупреждали нас относительно Дистернала. Мы знали, что следовало ожидать чего-либо подобного. И мы хотя бы можем взяться сегодня за Грина.

Солиситор мрачно качнул головой.

— Никаких шансов.

— Почему?

— Потому что он их свидетель. Если они его не вызовут, мы не сможем устроить перекрестный допрос. И мы не можем пойти на риск самим его вызвать, так как нам неизвестно, что он может сказать. Не исключено, что нечто сокрушающее. Однако они его предъявили суду, из чего следует, что они ничего ни от кого не прячут. Очень умный ход. Типичный для Дистернала. Мне следовало бы его предвидеть, но я ничего не знал про данное признание. Это очень плохо.

Джордж почувствовал, что долг требует подбодрить его солиситора.

— Я понимаю, насколько это обескураживающе, мистер Мийк, но какой тут действительный вред? Грин сказал — и полиция говорит, — что его поступок не имеет никакого отношения ни к одному из других случаев располосования.

— В том-то и суть. Важно не что они говорят, а как это выглядит. Почему человек выпотрошил лошадь, свою собственную лошадь, без всякой видимой причины? Ответ: чтобы помочь другу и соседу, обвиненному в сходном преступлении.

— Но он же не мой друг! Не уверен, что я вообще знаю его в лицо.

— Да, конечно. И когда мы пойдем на значительный риск и поместим вас на скамью свидетелей, вы так и скажете мистеру Вачеллу. Но это создаст впечатление, будто вы отрицаете что-то, о чем, собственно, речи не было. Очень умный ход. Мистер Вачелл сегодня днем возьмется за инспектора, но не думаю, что у нас есть основания для оптимизма.

— Мистер Мийк, я не мог не заметить, что в своих показаниях Кэмпбелл сказал, что мою одежду он нашел — куртку, которую я не надевал многие недели, — мокрой. А в Кэнноке он назвал ее всего лишь влажной.

Мистер Мийк мягко улыбнулся.

— Работать с вами, мистер Идалджи, одно удовольствие. Именно такие детали мы замечаем, но склонны не указывать клиенту, на случай если это его расстроит. Полиция прибегнет еще ко многим таким поправкам, я не сомневаюсь.

Во второй половине дня мистер Вачелл мало чего добился от инспектора, который на скамье свидетелей чувствовал себя как дома. Во время их первой встречи в хеднесфордском полицейском участке Кэмпбелл показался Джорджу тугодумом и неуловимо наглым. На Ньюхолл-стрит и в Кэнноке он был более сообразительным и открыто враждебным, если не всегда логично мыслящим. Теперь он говорил размеренно, серьезно, а его рост и мундир словно бы снабжали его логикой сверх представительности. Джорджу пришло в голову, что не только его история незаметно изменяется вокруг него. Но изменяются и некоторые действующие лица.

Мистер Вачелл добился большего успеха с констеблем Купером, который, как и в полицейском суде, описал сопоставление каблука Джорджа со следами в грязи.

— Констебль Купер, — начал мистер Вачелл, — могу ли я узнать, от кого вы получили распоряжение заняться тем, чем занялись?

— Я не вполне уверен, сэр. Думаю, это был инспектор, но возможно, что и сержант Парсонс.

— И где точно вам было сказано проверить?

— На всем пути, который виновник мог пройти от луга до дома священника.

— Предполагая, что виновник пришел из этого дома? И вернулся туда?

— Да, сэр.

— На всем пути?

— На всем пути, сэр. — На взгляд Джорджа, Куперу было лет двадцать, не больше: красноухий юный увалень, пытающийся подражать уверенности своих начальников.

— Так-так, констебль. И, значит, вы смотрели только на прямом пути и нигде больше?

— Нет, сэр.

— И как долго продолжались ваши поиски?

— Час, а то и больше, на прикидку.

— И в котором часу это происходило?

— Думается, начал я в половине десятого, чуть раньше или позже.

— А пони нашли примерно в шесть тридцать?

— Да, сэр.

— На три часа раньше. На протяжении какового времени этим путем мог пройти кто угодно. Шахтеры по дороге к шахте, зеваки, узнавшие о случившемся. Да и полицейские тоже!

— Возможно, сэр.

— А кто вас сопровождал, констебль?

— Я был один, сэр.

— Так-так. И вы нашли несколько отпечатков каблука, которые, по вашему мнению, соответствовали каблуку сапога в вашей руке?

— Да, сэр.

— А тогда вы вернулись в участок и доложили о своей находке.

— Да, сэр.

— А что произошло потом?

— О чем вы, сэр?

Джордж с удовольствием заметил легкую перемену в тоне Купера, словно он понял, что его куда-то ведут, но еще не мог сообразить, куда именно.

— Я, констебль, о том, что произошло после того, как вы доложили о своей находке.

— Меня отправили обыскать участок дома священника.

— Так-так. Но в какой-то момент, констебль, вы вернулись и показали кому-то выше чином найденные вами следы.

— Да, сэр.

— И когда это было?

— В середине дня.

— В середине дня. Вы подразумеваете под этим три часа дня, четыре?

— Примерно тогда, сэр.

— Так-так. — Мистер Вачелл нахмурился и несколько театрально, по мнению Джорджа, поразмыслил. — Шесть часов спустя, иными словами.

— Да, сэр.

— И на протяжении этого срока территория охранялась и была огорожена, чтобы помешать затаптыванию?

— Не совсем.

— Не совсем. Это означает «да» или «нет», констебль?

— Нет, сэр.

— Насколько мне известно, в подобных случаях принято снимать гипсовые слепки с указанных отпечатков каблуков. Не могли бы вы сказать мне, было ли это сделано?

— Нет, сэр, не было.

— Насколько мне известно, имеется еще один метод — сфотографировать такие следы. Это было сделано?

— Нет, сэр.

— Насколько мне известно, есть еще метод, когда дерн со следом вырезается и доставляется для анализа. Это было сделано?

— Нет, сэр. Земля совсем размокла.

— Давно ли вы служите констеблем, мистер Купер?

— Пятнадцать месяцев.

— Пятнадцать месяцев. Благодарю вас.

Джордж только что не зааплодировал. Он посмотрел на мистера Вачелла, как и в тот раз, но не сумел поймать его взгляда. Возможно, таков был этикет в зале суда, а может быть, мистер Вачелл уже думал о следующем свидетеле.

Дальше день прошел как будто удачно. Был зачитан ряд анонимных писем, и Джордж не сомневался, что никто в здравом уме не способен поверить, будто их писал он. Например, то, которое он отдал Кэмпбеллу, от «Любящего справедливость». «Джордж Идалджи, я с вами не знаком, но иногда вижу вас на железной дороге и не жду, что, будь я с вами знаком, вы бы мне понравились, так как я туземцев не люблю». Ну, как он мог бы написать такое? Затем последовало еще более гротескное приписываемое ему авторство. Было зачитано письмо с описанием поведения так называемой шайки Грейт-Уайрли, которое могло быть почерпнуто из самой дешевой книжонки: «Они все приносят страшную клятву хранить тайну и повторяют следом за Капитаном, и каждый говорит: „Да пусть я упаду мертвым, если сболтну“». Джордж подумал, что присяжные непременно сообразят, что солиситоры никогда так не выражаются.

Мистер Ходсон, торговец, показал, что видел Джорджа на пути к мистеру Хэндсу в Бриджтаун и что на солиситоре была его старая домашняя куртка. Однако затем сам мистер Хэндс, проведший с Джорджем полчаса или около того, показал, что на его клиенте указанной куртки не было. Двое других свидетелей сообщили, что видели его, но не смогли вспомнить, во что он был одет.

— Я чувствую, что они меняют свою позицию, — сказал мистер Мийк, когда судебное заседание на этот день завершилось. — Я чую, что они что-то затевают.

— В каком смысле что-то? — спросил Джордж.

— В Кэнноке они строили свои обвинения на том, что вы заходили на луг во время вашей прогулки перед ужином. Вот почему они вызвали столько свидетелей, которые видели вас там и тут. Помните ту влюбленную парочку? На этот раз их не вызвали, причем не только их. Второе: в предварительном обвинении упоминалась только одна дата — семнадцатое. Теперь указывается «семнадцатое или восемнадцатое». То есть они рассредоточивают свои ставки. Я чувствую, что они подготавливают ночной вариант. Возможно, они располагают чем-то нам неизвестным.

— Мистер Мийк, не важно, к чему они клонят и почему они к этому клонят. Если им нужен вечер, то у них нет ни единого свидетеля, который видел бы меня вблизи луга. А если им нужна ночь, то им придется опровергать показания моего отца.

Мистер Мийк пропустил мимо ушей слова своего клиента и продолжал рассуждать вслух:

— Конечно, им не обязательно доказывать то или другое. Достаточно указать присяжным на такие возможности. На этот раз они более положились на отпечатки следов. А отпечатки следов играют роль, только если они выбрали второй вариант, потому что в ту ночь шел дождь. И если ваша куртка из влажной превратилась в мокрую, это также подтверждает мое предположение.

— Тем лучше, — сказал Джордж. — От констебля Купера не осталось ничего после того, как мистер Вачелл покончил с ним днем. А если мистер Дистернал намерен продолжать эту линию, ему придется заявить, что священник англиканской церкви говорит неправду.

— Мистер Идалджи, если позволите… Вам не следует считать, будто это все само собой разумеется.

— Но это же разумеется само собой.

— По-вашему, ваш отец достаточно крепок? В смысле душевного здоровья, имею я в виду.

— Человека более крепкого в этом смысле я не знаю. А почему вы спрашиваете?

— Боюсь, оно ему потребуется.

— Вы даже не представляете, насколько крепок духом может быть индус.

— А ваша мать? А ваша сестра?

Утро второго дня началось с показаний Джозефа Маркью, содержателя гостиницы и бывшего констебля. Он рассказал, как был послан инспектором Кэмпбеллом на железнодорожную станцию Грейт-Уайрли и Чёрчбридж и как подсудимый отклонил его просьбу уехать более поздним поездом.

— Он объяснил вам, — спросил мистер Дистернал, — какое дело было настолько важным, что оно потребовало проигнорировать настоятельную просьбу полицейского инспектора?

— Нет, сэр.

— Вы повторили свою просьбу?

— Да, сэр. Я сказал, что он мог бы позволить себе свободный день. Но он стоял на своем.

— Так-так. Мистер Маркью, не произошло ли чего-то в этот момент?

— Да, сэр. Какой-то человек на перроне подошел и сказал, что слышал, будто ночью порезали еще одну лошадь.

— А когда он это сказал, куда вы смотрели?

— Я смотрел прямо в лицо обвиняемому.

— Не опишете ли вы суду его реакцию?

— Он улыбнулся, сэр.

— Он улыбнулся. Он улыбнулся, услышав, что выпотрошена еще одна лошадь. Вы в этом уверены, мистер Маркью?

— О да, сэр. Абсолютно уверен. Он улыбнулся.

Джордж подумал: но это же неправда! Я знаю, что это неправда. Мистер Вачелл должен доказать, что это неправда.

Мистер Вачелл был слишком опытен, чтобы прямо накинуться на это утверждение. Вместо этого он сосредоточился на личности человека, якобы подошедшего к Маркью и Джорджу. Откуда он пришел, каким выглядел, куда ушел? (Что подразумевало: почему он не в суде?) Мистер Вачелл умудрился выразить намеками, паузами и под конец прямым заявлением, насколько он удивлен, что трактирщик и бывший полицейский, располагающий широчайшим кругом знакомых в тех местах, не способен идентифицировать столь полезного и все же таинственного незнакомца, который мог бы подтвердить правдивость его надуманного и пристрастного утверждения. Но больше ничего с Маркью защита сделать не смогла.

Мистер Дистернал затем предложил сержанту Парсонсу повторить слова обвиняемого о том, что он ожидал ареста, и приписываемое ему заявление в бирмингемской арестантской о том, что он еще поквитается с мистером Локстоном. Никто не попробовал объяснить, кто такой указанный Локстон. Еще один член шайки Грейт-Уайрли? Полицейский, которого Джордж тоже пригрозил застрелить? Фамилия осталась подвешенной, чтобы присяжные сами смогли вывести свои заключения. Некий констебль Мередит — ни его лица, ни фамилии Джордж не вспомнил — процитировал какую-то безобидную фразу Джорджа о залоге, но сумел придать ей криминальный оттенок. Затем Уильям Грейторекс, крепкий английский мальчик с приятной манерой держаться, повторил свой рассказ о том, как Джордж выглядывал в окно вагона и проявлял необъяснимый интерес к убитым лошадям мистера Блуитта.

Мистер Льюис, ветеринар, описал состояние пони угольной компании, то, как он истекал кровью, длину и природу раны и тяжкую необходимость застрелить бедное животное. Мистер Дистернал задал ему вопрос, какое заключение он мог бы вывести касательно времени располосования. Мистер Льюис заявил, что, по его профессиональному мнению, рана была нанесена в пределах шести часов до его осмотра раненого пони. Другими словами, не раньше двух тридцати утра восемнадцатого числа.

Джордж воспринял это как первую хорошую новость в этот день. Спор о том, какая на нем была одежда, когда он посетил сапожника, теперь утрачивал смысл. Обвинение только что положило конец этому своему заходу, завело себя в тупик.

Но если это было так, мистер Дистернал ни в чем своей манеры не изменил. Она ясно выражала, что какая-то неясность в деле теперь полностью разъяснилась благодаря усердию полиции и обвинения. Мы более не утверждаем, что в какой-то момент в течение указанных двенадцати часов… мы теперь получили возможность утверждать, что было очень близко к двум тридцати, когда… И каким-то образом мистер Дистернал сумел превратить эти уточнения во все усугубляющуюся несомненность, что обвиняемый на скамье подсудимых сидит там по причинам, названным в обвинении.

Остальную часть дня предоставили Томасу Генри Геррину, который согласился с тем, что является орфографическим экспертом с девятнадцатилетним стажем идентификации подделанных и анонимных почерков. Он подтвердил, что министерство внутренних дел часто прибегает к его услугам и что последнее его профессиональное выступление было в качестве свидетеля на суде по делу об убийстве на мясной ферме. Джордж не знал, каким он мог бы представить себе орфографического эксперта. Пожалуй, сухим педантом с голосом как скрипучее перо. Мистер Геррин с его румяным лицом и широкими бакенбардами мог приходиться родным братом мистеру Гринхиллу, мяснику в Уайрли.

Независимо от внешности, мистер Геррин тут же завладел всеобщим вниманием. Образчики почерка Джорджа были предъявлены на увеличенных фотографиях. Оригиналы были после соответствующего описания переданы присяжным, и те, как казалось Джорджу, рассматривали их бесконечно долго, постоянно отрываясь от них и подолгу глядя на обвиняемого. Некоторые характерные петли, закорючки и пересечения мистер Геррин обводил деревянной указкой, и каким-то образом объяснения перешли в заключения, затем в теоретическую вероятность, а затем в абсолютную уверенность. И, наконец, взвешенное профессиональное мнение мистера Геррина как эксперта свелось к тому, что обвиняемый был автором анонимных писем, как и заведомо написанных его рукой и с его подписью.

— Все эти письма? — спросил мистер Дистернал, широким жестом обводя зал суда, который, казалось, преобразился в скрипторий.

— Нет, сэр, не все.

— Некоторые, по вашему мнению, не были написаны подсудимым?

— Да, сэр.

— И сколько же?

— Одно, сэр.

И мистер Геррин указал на единственное письмо, авторство которого не приписывал Джорджу. Исключение, которое, понял Джордж, в результате воздействовало как подтверждение выводов Геррина. Коварная хитрость, замаскированная под объективность.

Мистер Вачелл затем потратил некоторое время на установление различия между личным мнением и научными доказательствами, между «полагать что-то» и «знать это». Однако мистер Геррин показал себя несокрушимым свидетелем. Он уже много раз оказывался в подобном положении. Мистер Вачелл был не первым защитником, указывавшим, что его методы были столь же рыхлыми, как у гадальщика, чтеца мыслей на расстоянии или медиума.

После мистер Мийк заверил Джорджа, что второй день часто оказывается наихудшим для защиты, но вот третий, когда они представят собственные доказательства, будет наилучшим. Джордж был бы рад надеяться, но он боролся с ощущением, что медленно, но необратимо его история у него отнимается. Он опасался, что к тому времени, когда защита изложит свои данные, будет уже поздно. Люди — а главное, присяжные — отреагируют так: да нет, нам же уже сказали, что произошло. С какой стати нам теперь менять свое мнение?

На следующее утро он послушно прибегнул к патентованной панацее мистера Мийка, представив свое дело в перспективе. УБИЙСТВО В ПОЛНОЧЬ. ТРАГЕДИЯ НА КАНАЛЕ В БИРМИНГЕМЕ. ДВА ЛОДОЧНИКА АРЕСТОВАНЫ. Против обыкновения этот прием не подействовал. Он перешел к ЛЮБОВНОЙ ТРАГЕДИИ В ТИПТОНЕ про какого-то бедолагу, который из-за любви к нехорошей женщине кончил тем, что утопился в канале. Но сами заметки его вниманием не завладевали, и его взгляд вновь возвращался к заголовкам. Он поймал себя на нарастающем раздражении: пьяное убийство на канале было ТРАГЕДИЕЙ и жалкое самоубийство также было ТРАГЕДИЕЙ. А его собственное дело с самого начала оставалось ВОЗМУТИТЕЛЬНЫМ СЛУЧАЕМ.

И тут почти с облегчением он наткнулся на СМЕРТЬ ДАМЫ-ХИРУРГА. Он чувствовал, что прямо-таки моральный долг требует, чтобы он держался вровень с мисс Хикман, чей разложившийся труп все еще хранил свои секреты. Она была его товарищем по несчастью с момента его ареста. Накануне, как сообщал «Пост», вблизи Сидмутских посадок в Ричмонд-парке был найден медицинский нож или ланцет. Газета предположила, что он выпал из кармана убитой, когда ее труп перетаскивали. Джордж прикинул, насколько эта версия правдоподобна. Вы находите труп исчезнувшей женщины-хирурга, и, пока вы его перетаскиваете, из карманов одежды на нем высыпаются предметы, а вы их не замечаете? Джордж подумал, что вряд ли поверил бы такому, будь он присяжным в следственном суде.

Далее «Пост» предположил, что нож или ланцет принадлежал покойной и мог быть использован для перерезания артерии, так что она умерла от потери крови. Иными словами, самоубийство и еще одна ТРАГЕДИЯ. Ну, подумал Джордж, это одно из возможных объяснений. Хотя, если бы уайрлийский дом священника находился в Суррее, а не в Стаффордшире, полиция состряпала бы более убедительную теорию: что сын священника выбрался из запертой спальни, приобрел ланцет, инструмент, какого он в жизни не видел, следовал за бедной женщиной, пока она не вошла в посадки, а там без малейшего сколько-либо вообразимого мотива зарезал ее.

Этот глоток горечи оживил его. И его фантастическое участие в деле Хикман напомнило ему о заверении мистера Вачелла при их первой встрече. На чем я построю свою защиту, мистер Идалджи? Всего лишь на отсутствии каких-либо улик, что это преступление совершили вы, каких-либо причин у вас совершить его и какого-либо удобного случая. Конечно, для судьи и присяжных все это я подкреплю фактами, но такой будет суть моей защиты.

Сначала однако требовалось разобраться с показаниями доктора Баттера. Доктор Баттер не был похож на мистера Геррина, который показался Джорджу шарлатаном, выдающим себя за специалиста. Полицейский врач был седовласым джентльменом, явившимся из мира пробирок и микроскопов, имеющим дело только с конкретностями. Он объяснил мистеру Дистерналу, как именно он исследовал бритвы, пиджак, жилет, сапоги, брюки, домашнюю куртку. Он описал разные пятна, найденные на разных предметах одежды, и определил, какие могут быть классифицированы как кровь млекопитающих. Он сосчитал волоски, собранные с рукава и левого лацкана пиджака: всего двадцать девять, все короткие и рыжие. Он сравнил их с волосками на лоскуте кожи, срезанном с мертвого пони угольной компании. Те также были короткими и рыжими. Он исследовал их под микроскопом и определил их как «подобные по длине, цвету и структуре».

Мистер Вачелл приступил к доктору Баттеру, воздав должное уважение его компетенции и знаниям, а потом попытался обернуть их на пользу защиты. Он привлек внимание к беловатым пятнам на пиджаке, которые, по заключению полиции, оставили слюна и пена изо рта раненого животного. Подтвердил ли это научный анализ доктора Баттера?

— Нет.

— Из чего, по вашему мнению, состоят эти пятна?

— Из крахмала.

— И каким образом, по вашему опыту, они могли оказаться на одежде?

— Наиболее вероятно, сказал бы я, что их оставили хлеб и молоко за завтраком.

И тут Джордж услышал звук, про существование которого почти забыл: смех. В зале суда раздался смех при упоминании хлеба с молоком. Ему он представился звуком здравого смысла. Он посмотрел на присяжных, пока веселье в зале продолжалось. Двое-трое улыбались, но большинство хранили серьезность. Джордж счел все это ободряющими признаками.

Теперь мистер Вачелл перешел к пятнам крови на рукаве пиджака своего подзащитного.

— Вы говорите, что это пятна крови млекопитающего?

— Да.

— И никаких сомнений в этом быть не может, доктор Баттер?

— Ни малейших.

— Так-так. А теперь, доктор Баттер, лошадь — млекопитающее?

— Абсолютно.

— А также и свинья, и овца, и собака, и корова?

— Безусловно.

— Собственно, в царстве животных млекопитающие все, кто не принадлежит к рыбам, птицам или рептилиям?

— Да.

— Вы и я — млекопитающие, как и все присяжные тут?

— Конечно.

— Таким образом, доктор Баттер, говоря, что это кровь млекопитающего, вы всего лишь говорите, что она может принадлежать любому из вышеупомянутых видов?

— Это правда.

— Вы ни на секунду не утверждали, что вы демонстрируете или можете продемонстрировать, что это пятнышко крови на пиджаке оставила лошадь или пони?

— Подобное утверждение невозможно, нет.

— А возможно ли установить, исследуя пятно крови, как давно оно появилось? Могли бы вы сказать, например, что пятно это появилось сегодня, а это — вчера, а это — неделю назад, а это — несколько месяцев назад?

— Ну, будь оно еще влажным…

— Было ли одно из пятнышек крови на пиджаке Джорджа Идалджи влажным, когда вы исследовали их?

— Нет.

— Они были сухими?

— Да.

— Так что, согласно вашим собственным показаниям, они могли находиться там дни, недели, даже месяцы?

— Именно так.

— А возможно ли установить по пятну крови, была ли это кровь живого или мертвого животного?

— Нет.

— Или вообще от куска говядины?

— Тоже нет.

— Таким образом, доктор Баттер, исследуя пятна крови, вы не способны отличить полученные человеком, калечащим лошадь, и теми, которые могли появиться на его одежде несколькими месяцами раньше, когда он разрезал воскресный бифштекс… или даже ел его?

— Должен согласиться с вами.

— А можете ли вы напомнить суду, сколько пятен крови вы нашли на обшлаге пиджака мистера Идалджи?

— Два.

— И, если не ошибаюсь, вы сказали, что каждое пятно было величиной с трехпенсовую монету?

— Да.

— Доктор Баттер, если бы вы располосовали брюхо лошади так сильно, что она издыхала бы от кровотечения и ее пришлось застрелить, как, по-вашему, удалось бы вам сделать это и уйти, забрызгавшись не больше, чем если бы вы небрежно разрезали бифштекс?

— Я не хочу строить предположения.

— И, разумеется, я не стану настаивать, чтобы вы их строили, доктор Баттер. Разумеется, не стану.

Вдохновленный этим допросом мистер Вачелл начал защиту кратким вступительным словом, а затем вызвал Джорджа Эрнста Томпсона Идалджи.

«Он энергично сошел со скамьи подсудимых и с полной невозмутимостью повернулся лицом к переполненному залу суда», — вот что Джордж прочел на следующий день в бирмингемской «Дейли пост». И эта фраза продолжала всегда преисполнять его гордостью. Какая бы ни произносилась ложь, какая бы ни пускалась в ход клевета, очернение его корней, сознательное искажение правды полицией и другими свидетелями, он знал, что будет смотреть в лицо своим обвинителям с полной невозмутимостью. И смотрел.

Мистер Вачелл начал с того, что взял со своего клиента точные показания обо всем, что он делал вечером семнадцатого числа. Оба они знали, что строгой необходимости в этом не было, учитывая показания мистера Льюиса об известной хронологии событий. Однако мистер Вачелл хотел, чтобы присяжные свыклись с голосом Джорджа и правдивостью его показаний. С тех пор, как подсудимым было разрешено выступать свидетелями на собственных процессах, не прошло и шести лет, и ставить своего клиента в подобное положение все еще считалось рискованной новинкой.

А потому вновь повторилось описание посещения мистера Хэндса, сапожника, и для присяжных был прослежен его путь, хотя, следуя более раннему намеку мистера Вачелла, Джордж не упомянул, что практически дошел до фермы Грина. Затем он описал семейный ужин, объяснил, где спал, упомянул запертую дверь, то, как утром он встал, позавтракал и отправился на станцию.

— Вы помните, как на станции разговаривали с мистером Джозефом Маркью?

— Да, конечно. Я стоял на платформе, дожидаясь моего обычного поезда семь тридцать, когда он заговорил со мной.

— Вы помните, что он сказал?

— Да, он сказал, что у него поручение ко мне от инспектора Кэмпбелла. Мне предлагалось не садиться в мой поезд, а ждать на станции, пока он не сможет поговорить со мной. Но мне особенно запомнился тон мистера Маркью.

— И как бы вы описали этот тон?

— Ну, он был очень грубым. Словно он отдавал мне приказание или передавал его без всякого намека на вежливость. Я спросил, для чего я понадобился инспектору, и Маркью ответил, что не знает, а знал бы, так мне не сказал бы.

— Он указал, что он специальный констебль?

— Нет.

— Так что вы не увидели причину отложить свои дела?

— Вот именно. В конторе меня ждало неотложное дело, как я ему и сказал. Тут его манера держаться изменилась, он стал вкрадчиво-любезным и высказал предположение, что раз в жизни я мог бы устроить себе денек отдыха.

— И как вы к этому отнеслись?

— Я подумал, что он совершенно не представляет себе обязанностей солиситора и какова его профессиональная ответственность. Это трактирщик может устроить себе денек отдыха, поручив наливать пиво кому-нибудь еще.

— Действительно. И в этот момент к вам подошел человек с новостью, что в округе порезали еще одну лошадь?

— Какой человек?

— Я имею в виду показание мистера Маркью о том, что к вам с ним подошел какой-то человек и сообщил, что лошадь порезали.

— Это неправда. К нам никто не подходил.

— И тут вы сели в ваш поезд?

— Не было указано никакой причины, почему я не должен был этого делать.

— Следовательно, не встает никакого вопроса о том, что вы улыбнулись, услышав, что была изувечена лошадь?

— Никакого. К нам никто не подходил. И я навряд ли улыбнулся бы, услышав подобное. Единственный раз, когда я мог бы улыбнуться, то только когда Маркью предположил, что мне следует отдохнуть денек. В деревне он известен своей ленью, а потому такой совет в его устах был очень убедителен.

— Так-так. А теперь перейдем к той части утра, когда инспектор Кэмпбэлл и сержант Парсонс явились в вашу контору и арестовали вас. Они утверждают, что на пути в арестантскую вы сказали: «Я не удивлен. Я уже некоторое время ждал этого». Вы произнесли эти слова?

— Да.

— Вы не объясните, что они подразумевали?

— Конечно. Некоторое время против меня распускались всяческие слухи. Я получал анонимные письма, которые показал в полиции. Было совершенно очевидно, что кто-то следит за мной и наблюдает за домом моего отца. Из ответов полицейского на мою жалобу мне стало ясно, что полиция настроена против меня. А за неделю-две до этого даже ходили слухи, будто меня арестовали. Полиция, казалось, была твердо намерена что-то приписать мне. Так что нет, я не был удивлен.

Мистер Вачелл потом напомнил о его предположительных словах касательно таинственного мистера Локстона. Джордж отрицал, что говорил нечто подобное или что вообще знает какого-либо Локстона.

— Обратимся к другой вменяемой вам фразе. В полицейском суде Кэннока вам предложили освобождение под залог, но вы отказались. Не объясните ли вы суду, по какой причине?

— Конечно. Условия были крайне тяжелыми и ложились не только на меня, но и на всю нашу семью. Кроме того, в тот момент я находился в тюремной больнице, где со мной обходились хорошо. И я готов был остаться там до суда надо мной.

— Так-так. Констебль Мередит показал, что вы, находясь под арестом, сказали ему: «Я не выйду под залог, и когда располосуют следующую лошадь, это буду не я». Вы говорили эти слова?

— Да.

— И что вы подразумевали?

— Только то, что сказал. На животных нападали в течение многих недель и месяцев до моего ареста, а так как я к этому никакого отношения не имел, то полагал, что они продолжатся. И в таком случае это явилось бы доказательством моей непричастности.

— Как видите, мистер Идалджи, было высказано предположение, и, несомненно, оно будет повторено, что за вашим отказом от залога скрывалась зловещая причина. Оно сводится к тому, что шайка Грейт-Уайрли, которая постоянно упоминается, хотя ее существование отнюдь не доказано, придет к вам на выручку, нарочито располосовав еще одно животное, чтобы продемонстрировать вашу невиновность.

— Я могу ответить только, что, будь я настолько умен, чтобы придумать подобный план, у меня в таком случае достало бы ума не признаваться в нем заранее полицейскому констеблю.

— Справедливо, мистер Идалджи, справедливо.

Мистер Дистернал, как и ожидал Джордж, был саркастичен и невежлив при перекрестном допросе. Он просил Джорджа объяснить многое из того, что он уже объяснял, лишь бы разыгрывать мелодраматичное недоверие. Его тактика подразумевала, что подсудимый крайне хитер и лжив и тем не менее подтверждает свою виновность. Джордж знал, что должен предоставить мистеру Вачеллу указать на это. Он не должен дать себя спровоцировать, он должен не торопиться с ответом, он должен быть невозмутим.

Разумеется, мистер Дистернал не упустил факта, что вечером семнадцатого Джордж дошел до фермы мистера Грина, и позволил себе поразмышлять вслух, почему это выпало из памяти Джорджа, пока он давал показания. Обвинитель показал себя беспощадным и когда неизбежно встал вопрос о волосках на одежде Джорджа.

— Мистер Идалджи, вы сказали под присягой, что волоски на вашей одежде появились, поскольку вы оперлись на калитку загона, в котором паслись коровы.

— Я сказал, что они, возможно, могли появиться подобным образом.

— Однако доктор Баттер собрал с вашей одежды двадцать девять волосков, которые затем исследовал под микроскопом и установил их идентичность по длине, цвету и структуре волоскам на лоскуте кожи, срезанном с застреленного пони.

— Он не сказал «идентичны», он сказал «подобны».

— Разве? — Мистер Дистернал слегка опешил и притворился, будто сверяется со своими записями. — Действительно, «подобны по длине, цвету и структуре». Как вы объясните это подобие, мистер Идалджи?

— Объяснить его я не смогу. Я не специалист по волосам животных. Я только способен предположить, как такие волоски могли появиться на моей одежде.

— Длина, цвет и структура, мистер Идалджи. Или вы серьезно просите суд поверить, будто волоски на вашем пиджаке принадлежали корове в загоне, хотя они имеют длину, цвет и структуру волосков пони, располосованного не более чем в миле от вашего дома в ночь семнадцатого?

Джордж не нашел ответа.

Мистер Вачелл вновь вызвал мистера Льюиса на скамью свидетелей. Полицейский ветеринар повторил свое утверждение, что пони, по его мнению, не мог быть ранен до 2:30 утра. Затем он был спрошен, какого рода инструментом могла быть нанесена эта рана. Изогнутым инструментом с вогнутыми сторонами. Считает ли мистер Льюис, что рана могла быть нанесена туалетной бритвой? Нет. Мистер Льюис не считает, что рана могла быть нанесена бритвой.

Затем мистер Вачелл вызвал Сапурджи Идалджи, рукоположенного священнослужителя, который повторил свои показания про то, как они делят спальню, про дверь, про ключ, про свой прострел и время, когда он просыпается. Джордж подумал, что впервые его отец начинает выглядеть стариком. Его голос казался не таким властно-убедительным, его утверждения — не столь неопровержимыми.

Джордж встревожился, когда мистер Дистернал встал для перекрестного допроса священника прихода Грейт-Уайрли. Обвинитель источал любезность, заверил свидетеля, что долго его не задержит. Это обещание, однако, оказалось грубейшим обманом. Мистер Дистернал по очереди брал каждую крохотную подробность алиби Джорджа и рассматривал ее перед присяжными, будто в первый раз стараясь сравнить ее весомость и значимость.

— Вы запираете на ночь дверь спальни?

Отец Джорджа, видимо, удивился, что ему вновь задают вопрос, на который он уже ответил. И помедлил дольше, чем могло показаться естественным. Затем он сказал:

— Да.

— И отпираете ее утром?

Вновь неестественная пауза.

— Да.

— И куда вы кладете ключ?

— Ключ остается в замке.

— Вы его не прячете?

Священник посмотрел на мистера Дистернала так, будто он был нахальным школьником.

— С какой стати мне его прятать?

— Вы никогда его не прячете? И никогда не прятали?

Отец Джорджа посмотрел на мистера Дистернала в полном недоумении.

— Я не понимаю, почему вы меня спрашиваете об этом.

— Я просто пытаюсь установить, всегда ли ключ остается в замке.

— Но я уже это сказал.

— Всегда остается на полном виду? Никогда не прячется?

— Но я уже это сказал.

Когда отец Джорджа давал показания в Кэнноке, вопросы были прямолинейными, и скамья свидетелей вполне могла сойти за церковную кафедру, с которой священник свидетельствует о существовании Бога. Теперь под пыточным допросом мистера Дистернала он — а с ним и весь мир — начинал казаться менее непоколебимым.

— Вы сказали, что ключ скрипит, когда его поворачивают в замке.

— Да.

— Это недавнее изменение?

— Какое недавнее изменение?

— Что ключ скрипит в замке. — Тон обвинителя был тоном человека, помогающего старику перебраться через перелаз. — Он всегда скрипел?

— Насколько я помню.

Мистер Дистернал улыбнулся священнику. Джорджу эта улыбка не понравилась.

— И за все это время, насколько вы помните, никому не пришло в голову смазать замок?

— Нет.

— Могу ли я спросить вас, сэр, и вопрос может показаться вам незначащим, но почему никому ни разу не пришло в голову смазать замок?

— Полагаю, это не казалось важным.

— Не из-за недостатка масла?

Священник неблагоразумно не сдержал раздражения.

— О наших запасах масла вам лучше спросить мою жену.

— Возможно, я так и поступлю, сэр. А этот скрип — как бы вы его описали?

— О чем вы говорите? Скрип как скрип.

— Это громкий скрип или негромкий скрип? Можно ли его, например, сравнить с писком мыши или поскрипыванием амбарной двери?

Сапурджи Идалджи выглядел так, будто провалился в подвал бессмыслиц.

— Полагаю, я могу его охарактеризовать как громкий скрип.

— Тем более удивительно, что замок не смазали. Но пусть так. Ключ скрипит громко один раз вечером, один раз утром. А в других случаях?

— Я вас не понимаю.

— Я имею в виду, сэр, случаи, когда вы или ваш сын покидаете спальню ночью.

— Ни он, ни я ночью из нее никогда не выходим.

— Ни он, ни вы никогда из нее ночью не выходите. Насколько я понимаю, вы… спите таким образом уже шестнадцать-семнадцать лет. И вы говорите, что за все это время ни он, ни вы ночью из спальни не выходили?

— Нет.

— Вы совершенно в этом уверены?

И опять длинная пауза, словно священник пробегал в уме все эти годы ночь за ночью.

— Настолько уверен, насколько возможно.

— И вы помните каждую ночь?

— Я не вижу смысла в этом вопросе.

— Сэр, я не прошу вас увидеть его смысл. Я просто прошу, чтобы вы на него ответили. Вы помните каждую ночь?

Священник обвел глазами зал, будто ожидая, что кто-то спасет его от этих идиотических расспросов.

— Не больше, чем кто-либо другой.

— Именно так. Вы дали показание, что спите чутко.

— Да, очень. Я легко пробуждаюсь.

— И, сэр, вы показали, что поворот ключа в замке вас разбудил бы?

— Да.

— Вы не замечаете противоречия в этом утверждении?

— Нет, не замечаю.

Джордж видел, что его отец начинает теряться. Он не привык, чтобы его слова ставились под сомнение, пусть даже со всей любезностью. Он выглядел старым и раздраженным и отнюдь не хозяином положения.

— В таком случае разрешите я поясню. За семнадцать лет никто ночью из этой комнаты не выходил. То есть — согласно вашему утверждению — никто ни разу не повернул ключа, пока вы спали. Так как же вы можете утверждать, что поворот ключа вас разбудил бы?

— Сколько ангелов танцует на острие иглы. Я имею в виду, что меня будит малейший шум. — Но прозвучало это скорее ворчливо, чем категорично.

— Вас ни разу не будил поворот ключа?

— Нет.

— Так что вы не можете поклясться, что этот звук разбудил бы вас.

— Я могу только повторить то, что уже говорил. Меня будит малейший шум.

— Но если вас ни разу не будил звук повернутого в скважине ключа, это не исключает, что ключ был повернут, а вы не проснулись?

— Как я сказал, этого никогда не случалось.

Джордж наблюдал за своим отцом как любящий тревожащийся сын, но еще и как практикующий солиситор, и как растерянный подсудимый. Его отец держался плохо. Мастер Дистернал подкапывался под него то с одной, то с другой стороны.

— Мистер Идалджи, в своих показаниях вы указали, что проснулись в пять часов и больше не засыпали, пока вы и ваш сын не встали в шесть тридцать?

— Вы сомневаетесь в моем слове?

Мистер Дистернал не проявил удовольствия при этих словах, но Джордж знал, что он его ощутил.

— Нет, я просто прошу подтверждения тому, что вы говорили прежде.

— В таком случае я подтверждаю это.

— А не может быть, что вы снова заснули между пятью и шестью тридцатью и проснулись позднее?

— Я уже говорил, что нет.

— Вам когда-нибудь снится, что вы проснулись?

— Я вас не понял.

— Вы видите сны, когда спите?

— Да, иногда.

— И иногда вам снится, будто вы проснулись?

— Не знаю. Не помню.

— Но вы согласны, что людям иногда снится, будто они проснулись?

— Я никогда об этом не думал. Мне не представлялось важным то, что снится другим людям.

— Но вы положитесь на мое слово, что другим людям действительно снятся такие сны?

Священник теперь выглядел точно отшельник в пустыне, подвергающийся соблазну, суть которого он не может понять.

— Ну, если вы так говорите.

Джорджа тактика мистера Дистернала также поставила в полный тупик, но цель обвинителя почти сразу же прояснилась.

— Таким образом, вы, насколько это возможно, совершенно уверены, что вы не спали между пятью и шестью тридцатью?

— Да.

— И вы равно уверены, что спали между одиннадцатью часами ночи и пятью утра?

— Да.

— Вы не помните, что просыпались на протяжении этого времени?

Отец Джорджа опять выглядел так, будто его слова вновь были взяты под сомнение.

— Нет.

Мистер Дистернал кивнул.

— Таким образом, вы, например, спали в час тридцать. В… — он словно бы поймал это время из воздуха… — два тридцать, например. В три тридцать, например. Да, благодарю вас. Теперь, переходя к другому обстоятельству…

И это все продолжалось и продолжалось, и отец Джорджа на глазах суда превращался в маразматика, столь же неуверенного в себе, сколько, без сомнения, и правдивого; в человека, чьи наивные усилия обезопасить свой дом без труда могли быть обойдены его умным сыном, который совсем недавно дышал такой самоуверенностью на скамье подсудимых. А возможно, и хуже того: отцом, который подозревал, что его сын был каким-то образом причастен к возмутительной резне, и теперь, давая свои показания, беспомощно старался подправлять их.

Затем пришла очередь матери Джорджа, еще больше разнервничавшейся, наблюдая беспрецедентные запинки мужа. После того, как мистер Вачелл взял с нее показания, мистер Дистернал со снисходительной любезностью вновь протащил ее через них же. Ее ответы интересовали его, казалось, лишь слегка, он был уже не беспощадным обвинителем, а скорее новым соседом, заглянувшим выпить чашечку чая.

— Вы всегда гордились вашим сыном, миссис Идалджи?

— О да, очень.

— И он всегда был умным мальчиком и умным молодым человеком?

— О да, очень умным.

Мистер Дистернал маслено изобразил глубокую симпатию к горести, в которую миссис Идалджи не может не ввергать положение, в котором сейчас оказались она и ее сын.

Это не был вопрос, но мать Джорджа механически восприняла его фразу именно так и начала расхваливать сына:

— Он всегда был прилежным учеником и заслужил в школе много наград. Он учился в Мейсон-колледже в Бирмингеме и был медалистом Юридического общества. Его книга о железнодорожном праве получила лестные отзывы многих газет и юридических журналов. Она, знаете ли, была опубликована как один из «Юридических справочников Уилсона».

Мистер Дистернал поощрял эти излияния материнской гордости. Он спросил, не хочет ли она сказать что-нибудь еще.

— Да! — Миссис Идалджи посмотрела на сына и скамью подсудимых. — Он всегда был добрым и заботливым с нами и с самого детства был добр ко всем бессловесным тварям. Даже если бы мы не знали, что из дома он не выходил, он никак не мог покалечить или поранить любое животное.

Вы бы подумали, слушая, как мистер Дистернал ее благодарит, что он сам был ее сыном, то есть сыном глубоко снисходительным к слепой доброте и простодушию своей старенькой белоголовой матери.

Затем была вызвана Мод дать показания о состоянии одежды Джорджа.

Голос у нее был ровным, утверждения ясными и логичными; и все-таки Джордж окаменел, когда мистер Дистернал встал, кивая каким-то своим мыслям.

— Ваши показания, мисс Идалджи, полностью, вплоть до мельчайших подробностей совпадают с тем, что говорили ваши родители.

Мод невозмутимо смотрела на него, выжидая, был ли это вопрос или прелюдия к какому-то смертоносному подвоху. И тут мистер Дистернал со вздохом снова сел.

Позднее за сосновым столом в подвале Шайр-Холла Джордж чувствовал себя совсем измученным и павшим духом.

— Мистер Мийк, боюсь, мои родители не были хорошими свидетелями.

— Я бы так не сказал, мистер Идалджи. Тут скорее случай, когда самые лучшие люди не обязательно оказываются самыми лучшими свидетелями. Чем они скрупулезнее, чем честнее, чем больше они останавливаются на каждом слове вопроса и из скромности сомневаются в себе, тем легче играть с ними обвинителю вроде мистера Дистернала. Подобное случается не впервые, могу вас заверить. Как бы это выразить? Чистый вопрос веры. Во что мы верим, почему мы в это верим. С юридической точки зрения наилучшие свидетели — это те, кому больше верят присяжные.

— Иначе говоря, они были плохими свидетелями.

С самого начала процесса Джордж не просто надеялся, но был неколебимо уверен, что показания его отца тут же приведут его к полному оправданию. Атака обвинителя разобьется о скалу неколебимой честности его отца, и мистер Дистернал поникнет, как недостойный прихожанин, получивший реприманд за беспричинную клевету. Но атака так и не состоялась, во всяком случае, в той форме, которую ожидал Джордж, и его отец обманул его надежды, не показал себя олимпийским божеством, чье произнесенное под присягой слово неопровержимо. Он выглядел только педантичным, раздражительным, а иногда и сбитым с толку. Джордж хотел бы объяснить суду, что, соверши он мальчиком малейшее нарушение закона, отец тут же отвел бы его в полицейский участок и потребовал бы для него примерного наказания: чем выше долг, тем больше грех. А вместо этого сложилось обратное впечатление — что его родители были глупо снисходительными и их ничего не стоило обвести вокруг пальца.

— Они были плохими свидетелями, — повторил он уныло.

— Они говорили правду, — возразил мистер Мийк. — И нам не следовало ждать, что они поступят иначе или в манере им не свойственной. Остается надеяться, что присяжные сумели это увидеть. Мистер Вачелл уверен в завтрашнем дне, как должно и нам.

И на следующее утро, когда Джорджа в последний раз везли из стаффордской тюрьмы в Шайр-Холл, когда он готовился выслушать свою историю в ее окончательном и все более далеком варианте, он вновь преисполнился уверенности. Была пятница 23 октября. Завтра он будет снова дома. В воскресенье он будет снова молиться под вздыбленным килем Святого Марка. А в понедельник поезд 7:39 повезет его назад к Ньюхолл-стрит, к его письменному столу, к его книгам. И свою свободу он отпразднует, подписавшись на «Законы Англии» Холсбери.

Когда по узкой лестнице он поднялся к скамье подсудимых, зал суда представился ему переполненным даже еще более, чем в прежние дни. Возбуждение казалось физически ощутимым и, к тревоге Джорджа, не походило на торжественное ожидание восстановления справедливости, а больше смахивало на вульгарное предвкушение театрального зрелища. Мистер Вачелл посмотрел на него и улыбнулся ему. Джордж не знал, ответить ли на его приветствие таким же образом, и удовольствовался легким наклоном головы. Он посмотрел на присяжных, двенадцать достойных и верных стаффордширских мужчин, чья внешность с самого начала, казалось ему, говорила о порядочности и солидности. Он заметил присутствие капитана Энсона и инспектора Кэмпбелла, двух его близнецов-обвинителей. Но не его подлинных обвинителей — те, быть может, на Кэннок-Чейз упиваются тем, что натворили, и даже сейчас натачивают то, что, по мнению мистера Льюиса, было изогнутым инструментом с вогнутыми сторонами.

По приглашению мистера Реджинальда Харди мистер Вачелл начал свою заключительную речь. Он обратился к присяжным с просьбой отвлечься от сенсационных аспектов этого дела — газетных заголовков, общественной истерии, слухов и голословных утверждений — и сосредоточить внимание на чистых фактах. Нет ни малейших улик, что Джордж Идалджи вышел из дома своего отца (здания, находившегося под неусыпным наблюдением стаффордширских констеблей уже много суток) в ночь семнадцатого-восемнадцатого августа. Нет ни малейших улик, связывающих его с преступлением, в котором он обвиняется: обнаруженные крохотные пятнышки крови могли быть оставлены чем угодно и никак не соответствуют располосованию, которому подвергся пони угольной компании; а что до волосков, якобы найденных на его одежде, показания о них крайне противоречивы, и даже существуй эти волоски, есть альтернативные объяснения их присутствия. Затем — анонимные письма, обличающие Джорджа Идалджи, которые, по утверждению обвинения, подсудимый написал сам. Нелепейшее предположение, никак не отвечающее ни логике, ни преступному складу ума; что до показаний мистера Геррина, то это не более чем личное мнение, которое присяжные могут, да и должны, не принимать во внимание.

Затем мистер Вачелл рассмотрел различные инсинуации по адресу своего клиента. Его отказ от залога был продиктован вполне разумным, если не сказать достойным восхищения чувством — желанием любящего сына облегчить бремя, легшее на слабые плечи родителей в годах. Затем следовало коснуться мутной истории Джона Генри Грина. Обвинение пыталось очернить Джорджа Идалджи по ассоциации, однако не было установлено ни малейшей связи между подсудимым и мистером Грином, чье отсутствие на скамье свидетелей говорит само за себя. В этом отношении, как и в других, обвинительное заключение представляет собой не более чем набор обрывков и лоскутков, намеков, инсинуаций и беспочвенных выводов, никак между собой не согласующихся.

— И с чем же мы остаемся, — риторически вопросил защитник, — с чем же мы остаемся после четырех дней, проведенных в этом зале, если не считать рассыпающихся, рухнувших и разнесенных вдребезги теорий, выдвинутых полицией?

Джордж испытывал удовлетворение, когда мистер Вачелл вернулся на свое место. Речь была ясной, хорошо аргументированной, без фальшивых эмоциональных воззваний того рода, какие пускают в ход некоторые адвокаты, и безупречно профессиональной. Иными словами, Джордж отметил про себя места, где мистер Вачелл позволил себе больше свободы с фразировкой и скрытыми намеками, чем разрешил бы ему в суде А лорд Хэзертон.

Мистер Дистернал не торопился, он стоял и ждал, словно позволяя рассеяться впечатлению от последних слов мистера Вачелла. Затем начал подбирать обрывки и лоскутики, упомянутые его противником, и снова терпеливо сшивать их в плащ, чтобы закутать в него плечи Джорджа. Он попросил присяжных сначала взвесить поведение подсудимого и подумать над тем, поведение ли это невиновного человека. Отказ дождаться инспектора Кэмпбелла и улыбка на железнодорожной станции; отсутствие удивления при аресте; вопрос о погибших лошадях Блуитта; угроза по адресу таинственного Локстона; отказ от залога и уверенное предсказание, что шайка Грейт-Уайрли нанесет новый удар, обеспечив его освобождение. Было ли это поведением невиновного человека, спросил мистер Дистернал, воссоединяя все эти звенья в сознании присяжных.

Кровавые пятна, почерк и снова одежда. Одежда подсудимого была мокрой, а особенно — домашняя куртка и сапоги. Полиция установила это и описала под присягой. Каждый полицейский, который осматривал его домашнюю куртку, показал, что она была мокрой. А если так, если полиция не полностью ошибается — а как это может быть? — есть только одно допустимое объяснение. Джордж Идалджи, как утверждало обвинение, украдкой покинул дом священника в бурную ночь с 17-го на 18 августа.

И все-таки, несмотря на неопровержимые улики глубокой замешанности в этом преступлении, совершил ли он его единолично или в сговоре с другими, имеется, признал мистер Дистернал, еще один вопрос, требующий ответа. Какой мотив руководил им? Поднять этот вопрос присяжные имеют полное право. А мистер Дистернал находится здесь, чтобы помочь с ответом.

— Если вы спросите себя, как многие в этом зале в течение нескольких дней спрашивали себя: но каким был мотив подсудимого? Почему внешне респектабельный молодой человек совершает такой гнусный поступок? Самые разные объяснения могут прийти на ум рассудительного наблюдателя. Двигала ли подсудимым какая-то конкретная злоба, мстительность? Это возможно, хотя, пожалуй, маловероятно, учитывая слишком большое количество жертв возмутительной резни в Грейт-Уайрли и кампанию анонимных клеветнических писем, ее сопровождавшую. Мог ли он действовать под влиянием безумия? Вы можете прийти к такому выводу перед лицом неописуемого варварства его поступков. И тем не менее это не может служить объяснением. Слишком уж хорошо было спланировано преступление и слишком ловко для кого-то, лишенного рассудка. Нет, мы должны, полагаю я, искать побуждение в мозгу, не пораженном болезнью, но скорее сформированном по-иному, чем у нормальных мужчин и женщин. Мотивом было не корыстолюбие или месть кому-то конкретному, а скорее желание получить известность, желание смаковать скрытую от мира собственную важность, желание брать верх над полицией на каждом шагу, желание посмеяться в лицо обществу, желание доказать свое превосходство. Подобно вам, члены жюри, во время процесса, как ни был я убежден — и как будете убеждены вы — в виновности подсудимого, я в некоторые моменты ловил себя на вопросе: но почему, почему? И вот как я отвечу на этот вопрос. Все указывает на индивида, который совершал эти зверства под воздействием некоего дьявольского коварства в уголке его мозга.

Джордж, слушавший, наклонив голову, чтобы сосредоточиться на словах мистера Дистернала, понял, что речь подошла к заключению. Он поднял глаза и обнаружил, что обвинитель театрально глядит на него, будто только теперь он наконец увидел подсудимого в полном озарении истины. Присяжные, получив таким образом ободрение мистера Дистернала, также в открытую разглядывали его, как и сэр Реджинальд Харди, как весь зал, за исключением его близких. Быть может, констебль Доббс и второй констебль, стоящий у него за спиной, даже теперь рассматривали его пиджак на предмет кровяных пятен.

Председательствующий начал свое суммирование без четверти час, называя Возмутительную Резню «пятном на имени графства». Джордж слушал, непрерывно ощущая, что его сейчас оценивают двенадцать достойных и верных мужчин, высматривая признаки дьявольского коварства. Сделать он ничего не мог, только выглядеть все более невозмутимо. Вот каким должен он казаться в последние несколько минут перед тем, как решится его судьба. Будь невозмутим, сказал он себе, будь невозмутим.

В два часа сэр Реджинальд отослал присяжных совещаться, и Джорджа увели в подвал. Констебль Доббс стоял на страже, как и все прежние четыре дня, с чуточку смущенным видом человека, понимающего, что Джордж вряд ли принадлежит к тем, кто пускается в бега. Он обходился со своим подопечным уважительно и ни разу грубо к нему не прикоснулся. Поскольку теперь полностью исключалась всякая возможность, что его слова будут истолкованы неверно, Джордж завязал с ним разговор.

— Констебль, по вашему опыту, хороший или дурной признак, если присяжным требуется долгое время, чтобы принять решение?

Доббс поразмышлял.

— По моему опыту, сэр, я бы сказал, что это либо хороший признак, либо дурной. Либо то, либо это. Как сложится.

— Так-так, — сказал Джордж. У него не было привычки говорить «так-так», и он понял, что подхватил это выражение у обвинителя и защитника. — Ну а если присяжные придут к решению быстро, какой это признак, по вашему опыту?

— А, сэр, это может быть либо хороший признак, либо дурной. Все, собственно, зависит от обстоятельств.

Джордж позволил себе улыбнуться: пусть Доббс или кто угодно еще толкует его улыбку как хочет. Ему казалось, что быстрое возвращение присяжных, принимая во внимание серьезность дела и необходимость, чтобы все двенадцать пришли к полному согласию, должно быть для него благоприятным. Но и длительная задержка тоже скорее в его пользу: чем дольше они будут рассматривать дело, тем больше факты будут подниматься на поверхность, и яростные передергивания мистера Дистернала превратятся именно в передергивания.

Констебль Доббс удивился словно бы не меньше Джорджа, когда их вызвали через какие-то сорок минут. Они совершили свой последний совместный проход по темному коридору и восхождение по лестнице к скамье подсудимых. Без четверти три секретарь суда произнес в адрес старшины присяжных слова, знакомые Джорджу давным-давно:

— Господа присяжные, вынесли ли вы вердикт, с которым согласны вы все?

— Да, сэр.

— Нашли ли вы подсудимого Джорджа Эрнста Томпсона Идалджи виновным или невиновным в покалечении лошади, собственности угольной компании Грейт-Уайрли?

— Виновным, сэр.

Нет, это неверно, подумал Джордж. Он смотрел на старшину — седого, учительски благообразного человека, говорившего с легким стаффордширским акцентом. Вы только что произнесли неверное слово. Поправьтесь. Вы хотели сказать «Невиновен». Вот верный ответ на этот вопрос. Все это вихрем проносилось в мозгу Джорджа. Но тут он осознал, что старшина все еще стоит в намерении продолжать. Да, конечно, он собирается исправить свою оговорку.

— Присяжные, согласные в этом вердикте, рекомендуют снисхождение.

— На каком основании? — спросил сэр Реджинальд, прищурившись на старшину.

— Его положения.

— Его личного положения?

— Да.

Председательствующий с двумя другими судьями удалились для обдумывания приговора. Джордж едва мог поднять глаза на своих близких. Его мать прижимала к лицу носовой платок, его отец тупо смотрел перед собой. Мод удивила его, не разрыдавшись, как он предполагал. Она всем телом подалась в его сторону — доверительно, любяще. Если он сумеет сохранить это ее выражение в памяти, подумалось ему, тогда и самое худшее, быть может, окажется терпимым.

Но прежде чем Джордж успел продолжить эту мысль, к нему уже обратился председательствующий, которому на принятие решения не понадобилось и десяти минут.

— Джордж Идалджи, присяжные вынесли правильный вердикт. Они рекомендовали проявить к вам снисхождение, учитывая положение, которое вы занимаете. Мы должны определить кару. Мы должны учесть ваше личное положение и чем любая кара явится для вас. С другой стороны, мы должны учитывать состояние графства Стаффордшир и округа Грейт-Уайрли, а также позор, которым его покрыло подобное состояние вещей. Вы приговариваетесь к семи годам тюремного заключения.

По залу прокатился своего рода полушепот, горловые и ничего не выражающие звуки. Джордж подумал: нет, не семь лет, я не выживу семь лет, даже взгляд Мод не сможет поддерживать меня так долго. Мистер Вачелл должен объяснить, он должен выразить какой-нибудь протест.

Однако встал мистер Дистернал. Теперь, когда осуждение осуществилось, настал момент для великодушия. Обвинение в части отправки угрожающего письма сержанту Робинсону рассматриваться не будет.

— Уведите его.

И на его локоть легла рука констебля Доббса, и прежде чем он успел обменяться последним взглядом со своей семьей, бросить последний взгляд на ярко освещенный зал суда, где он с такой уверенностью ожидал торжества справедливости, его стащили в люк, вниз, в мигающий газовый свет сумеречного подвала. Доббс вежливо объяснил, что после вынесения приговора он обязан поместить заключенного в камеру до перевозки его в тюрьму. Джордж сидел там, поникнув, мыслями все еще в зале суда, и медленно перебирал в уме все происходившее за последние четыре дня: выдвигаемые улики, ответы на перекрестных допросах, процессуальную тактику. У него не было претензий к стараниям его солиситора или компетентности его адвоката. Что до обвинителя… Мистер Дистернал выдвигал свои обвинения умно и антагонистично, но этого и следовало ожидать. И да, мистер Мийк не преувеличил сноровку этого субъекта лепить кирпичи и при отсутствии соломы.

Тут его способность к хладнокровному профессиональному анализу иссякла. Он чувствовал неимоверную усталость и одновременно — перевозбуждение. Теперь его мысли утратили ровный ход; они спотыкались, они вырывались вперед, они подчинялись магнетизму эмоций. Внезапно он осознал, что еще совсем недавно, всего несколько минут назад, лишь немногие люди — в основном полицейские и, пожалуй, глупые невежды из тех, кто стучит в двери проезжающего кеба, — действительно считали его виновным. Но теперь — и при этой мысли его захлестнул стыд, — теперь почти все будут считать его виновным. Те, кто читает газеты, его коллеги-солиситоры в Бирмингеме, пассажиры утреннего поезда, которым он раздавал афишки «Железнодорожного права». Затем он начал рисовать себе конкретных людей, которые будут считать его виновным: например, мистер Мерриман, начальник станции, и мистер Восток, школьный учитель, и мистер Гринсилл, мясник, который с этих пор всегда будет напоминать ему о Геррине, эксперте по почеркам, который счел его способным писать кощунства и всякую грязь. И не только Геррин — теперь мистер Мерримен, и мистер Восток, и мистер Гринсилл будут верить, что Джордж не только располосовывал животы лошадей и коров, но, кроме того, был автором кощунств и всякой грязи. Как и служанка в доме его отца, и церковный староста, а также и Гарри Чарльзуорт, дружбу с которым он придумал. Даже Дора, сестра Гарри, существуй она, прониклась бы к нему омерзением.

Он воображал, как все эти люди смотрят на него — и теперь к ним присоединился мистер Хэндс, сапожник. Мистер Хэндс будет думать, что Джордж после экспертной примерки новых сапог хладнокровно вернулся домой, съел свой ужин, притворно лег спать, а затем прокрался наружу, прошел через луга и искалечил пони. И когда Джордж вообразил всех этих свидетелей и обвинителей, его захлестнула такая обида за себя, за то, к чему свели его жизнь, что он предпочел навсегда остаться в этой подземной мгле. Но прежде чем он сумел удержаться хотя бы на этом уровне горя, на него обрушилась новая мысль: ведь, конечно же, все эти обитатели Уайрли не будут смотреть на него обвиняюще — во всяком случае, не в течение многих лет. Нет, они будут смотреть на его родителей — на его отца на церковной кафедре, на его мать, когда она будет обходить бедняков прихода; они будут смотреть на Мод, когда она войдет в лавку, на Ораса, когда он приедет домой из Манчестера — если он вообще будет приезжать домой после такого падения своего брата. На них будут смотреть, тыкать в них пальцами и говорить: их сын, их брат творил Возмутительную Уайрлийскую Резню. И он навлек это публичное непреходящее унижение на своих близких, которые были для него всем.

Они знали, что он невиновен, но это только удваивало его чувство вины перед ними.

Они знали, что он невиновен? И тут отчаяние ввергло его еще глубже в пучину. Они знали, что он невиновен, но как они смогут не возвращаться постоянно к мыслям о том, что они видели и слышали эти последние четыре дня? Что, если их вера в него поколеблется? Когда они сказали, что знают, что он невиновен, что, собственно, они имели в виду? Чтобы знать, что он невиновен, они должны были просидеть без сна всю ночь и наблюдать, как он спит, или нести дозор на лугу угольной компании, когда какой-то сумасшедший работник с фермы явился туда с гнусным инструментом в кармане. Только таким образом могли бы они знать наверное. Нет, они только верят, искренне верят. А что, если со временем какие-то слова мистера Дистернала, какие-то утверждения доктора Баттера или какое-нибудь тайное, давнее сомнение в Джордже начнут подрывать их веру в него?

И это будет еще одним горем, которое он им причинит. Он отправит их в горькое путешествие самоанализа. Сегодня: мы знаем Джорджа, и мы знаем, что он невиновен. А через год: мы осознаем, что мы не знали Джорджа, и все же считаем его невиновным. Можно ли кого-нибудь упрекнуть за такое отступление?

Приговорен не только он; приговорены и его близкие. Если он виновен, то некоторые придут к выводу, что его родители лгали под присягой. И когда священник будет проповедовать о различии между хорошим и дурным, не будут ли его прихожане видеть в нем лицемера или простака? Когда его мать будет посещать обездоленных, не скажут ли они ей, чтобы она приберегла свое сочувствие для своего преступника-сына в его далекой тюрьме? Вот что он еще натворил: приговорил собственных родителей. Неужели нет конца этой мучительной игре воображения, этому безжалостному моральному засасывающему водовороту? Он ожидал, что его засосет еще глубже, утащит беспощадное течение, утопит… Но тут он снова подумал о Мод. Он сидел на жестком табурете за решеткой, а в сумраке констебль Доббс фальшиво насвистывал для собственного развлечения, и он подумал о Мод. Она — источник его надежды, она удержит его от падения в пропасть. Он верил в Мод, он знал, что она не дрогнет, потому что видел взгляд, которым она смотрела на него в суде. Этот взгляд не нуждался в истолковании, его не могли покоробить ни время, ни злоба, это был взгляд любви, и доверия, и неколебимой уверенности.

Когда толпы вокруг суда рассеялись, Джорджа отвезли назад в стаффордскую тюрьму. Там он столкнулся с еще одной переделкой его мира. Находясь в тюрьме с момента ареста, Джордж, естественно, привык считать себя заключенным. Но ведь его поместили в лучшую больничную камеру, он получал каждое утро газету, еду из дома и имел разрешение писать деловые письма. Не задумываясь, он воспринимал обстоятельства, в которых находился, временными, сопутствующими, кратким пребыванием в чистилище.

А теперь он стал действительно заключенным, и в доказательство у него забрали его одежду. В самом этом факте крылась странная ирония, поскольку неделю за неделей он страдал и мучился из-за своего неуместного летнего костюма и бессмысленной соломенной шляпы. Не выглядел ли он в суде легкомысленным из-за костюма, и это ему повредило? Он не знал. Но в любом случае костюм и шляпу у него забрали и заменили тяжелой весомостью и шершавостью тюремного наряда. Куртка оказалась широка, брюки пузырились на коленях и лодыжках, но ему было все равно. Кроме того, ему выдали жилет, фуражку и пару «пинков жене пониже спины».

— Вам поначалу придется туговато, — сказал надзиратель, складывая летний костюм. — Но почти все свыкаются. Даже люди вроде вас, не примите за обиду.

Джордж кивнул. Он с благодарностью заметил, что тюремщик говорит с ним в том же тоне и с той же вежливостью, как и в предыдущие восемь недель. Это явилось сюрпризом. Он почему-то ожидал, что по возвращении в тюрьму будет оплевываться и подвергаться поношениям — невинный человек, теперь публично объявленный виновным. Но, возможно, эта жуткая перемена существовала только в его воображении. Обращение тюремщиков оставалось прежним по самой простой и гнетущей причине: они с самого начала считали его виновным, и вердикт присяжных только подтвердил их уверенность.

На следующее утро ему как одолжение принесли газету, чтобы он в последний раз мог увидеть свою жизнь, превращенную в газетные шапки, свою историю, более не двойственную, но сведенную воедино юридическим фактом, свою репутацию, творимую теперь не им самим, а определяемую другими.

СЕМЬ ЛЕТ ТЮРЕМНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

УАЙРЛИЙСКИЙ УБИЙЦА СКОТА ПРИГОВОРЕН

ЗАКЛЮЧЕННЫЙ НЕВОЗМУТИМ

Тупо, но машинально Джордж просмотрел остальную страницу. История мисс Хикман, дамы-хирурга, тоже, казалось, достигла конца, сведясь к молчанию и тайне. Джордж заметил, что Буффало Билл после лондонского сезона и провинциальных гастролей, длившихся 194 дня, завершил свое турне в Бертоне-на-Тренте и вернулся в Соединенные Штаты. И столь же важным для «Газетт», как приговор «Уайрлийскому Убийце Скота», было следующее сообщение:

ЙОРКШИРСКАЯ ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНАЯ КАТАСТРОФА

Два поезда столкнулись в туннеле.

Один погибший, 23 раненых

ЗАХВАТЫВАЮЩИЕ ДУХ ИСПЫТАНИЯ БИРМИНГЕМА

Его продержали в Стаффорде еще двенадцать дней, в течение которых ему разрешались ежедневные свидания с родителями. Для него было бы менее мучительно, если бы его немедленно водворили в фургон и отвезли в самый дальний край страны. На протяжении этого долгого прощания и отец, и мать вели себя так, будто положение Джорджа объясняется какой-то бюрократической ошибкой, которую вскоре исправит обращение к надлежащему официальному лицу. Священник получил много писем в поддержку и уже с энтузиазмом говорил об общественной кампании, которую развернет. Джорджу эта ревностность показалась сродни истерии, порожденной ощущением вины. Джордж не воспринимал свое положение как временное, и планы отца не принесли ему никакого утешения. Они больше всего походили на излияние религиозной веры. И только.

Двенадцать дней спустя Джорджа отвезли в Льюис. Там он получил новую униформу из грубого светло-коричневого холста. Спереди и сзади тянулись две вертикальные широкие полосы, а также расплывчатые, скверно отпечатанные стрелы. Ему выдали пару неуклюже сидящих брюк, черные чулки и сапоги. Тюремный чиновник объяснил, что он — звездный, а потому первые три месяца своего срока — или дольше, но никак не меньше, — будет отбывать отдельно. «Отдельно» означало в одиночке. Так начинают все звездные. Джордж поначалу не понял и решил, что звездным его называют потому, что дело его приобрело такую широкую известность; быть может, виновных в особо тяжких преступлениях держат отдельно от других заключенных, которые могут излить свой гнев на потрошителя лошадей. Но нет. Звездными называли тех, кто оказывался в тюрьме впервые. Если попадете вторично, сообщили ему, то окажетесь в категории промежуточных; а если ваши возвращения станут частыми, то попадете в категорию обычных, или профессионалов. Джордж сказал, что у него нет намерения попадать сюда снова.

Его отвели к начальнику тюрьмы, военному ветерану, который удивил его: уставился на фамилию в документе перед собой и вежливо спросил, как она произносится.

— Эйдалджи, сэр.

— Эй-дал-джи, — повторил начальник. — Хотя тут вы по большей части будете номером.

— Да, сэр.

— Англиканская Церковь, сказано тут.

— Да. Мой отец — приходской священник.

— Вот как. Ваша мать… — Начальник словно не нашелся, как задать вопрос.

— Моя мать — шотландка.

— А!

— По рождению мой отец — парс.

— Тут я с вами. В восьмидесятых я был в Бомбее. Прекрасный город. Вы его хорошо знаете, Эй-дал-джи?

— Боюсь, я никогда из Англии не уезжал, сэр. Хотя побывал в Уэльсе.

— Уэльс, — произнес начальник задумчиво, — тут вы меня обошли. Солиситор, сказано тут.

— Да, сэр.

— У нас сейчас в солиситорах нехватка.

— Прошу прощения?

— Солиситоры… У нас сейчас в них нехватка. Обычно имеются один-два. А выпал год, так, насколько помнится, набралось с полдюжины. Но от нашего последнего солиситора мы избавились несколько месяцев тому назад. Не то чтобы вы могли много с ним разговаривать. Вы убедитесь, что правила тут строгие и соблюдаются неукоснительно, мистер Эй-дал-джи.

— Да, сэр.

— Однако у нас имеется парочка биржевых маклеров и банкир в придачу. Я говорю людям: если хотите увидеть подлинный срез общества, так посетите Льюисскую тюрьму. — Он привык повторять эту фразу и сделал паузу для обычного впечатления. — Не то чтобы у нас имелись члены аристократии, спешу я добавить. Или (взгляд на дело Джорджа) в настоящее время священники англиканской церкви. Хотя и они случаются. Непристойное поведение и все такое.

— Да, сэр.

— Ну, я не собираюсь вас спрашивать, что вы совершили, и почему совершили, и совершили ли. И есть ли у любого прошения, которое вы можете направить министру внутренних дел, больше шансов, чем у мыши в лапах мангуста. По моему опыту, это пустой перевод времени. Вы в тюрьме. Отбывайте свой срок, подчиняйтесь правилам, и никаких новых неприятностей у вас не будет.

— Как юрист, сэр, я привык к правилам.

Джордж ничего под этим не подразумевал, однако начальник тюрьмы посмотрел на него так, будто услышал дерзость. Но ограничился тем, что сказал:

— Да-да.

Правил действительно оказалось порядочно. Джордж обнаружил, что тюремные надзиратели — люди вполне приличные, но скованы по рукам и ногам бюрократическими требованиями. С другими заключенными не разговаривать. Не закладывать ногу за ногу в часовне и не скрещивать руки на груди. Баня раз в две недели и личный обыск заключенного, как и его вещей, при любой необходимости.

На второй день в камеру Джорджа вошел надзиратель и спросил, есть ли у него постельный плед.

Джордж подумал, что это излишний вопрос. Ведь наглядно же ясно, что на постели у него имеется многоцветный и разумно плотный плед, которого надзиратель не мог не увидеть.

— Да, есть, благодарю вас.

— То есть как «благодарю вас»? — спросил надзиратель с более чем очевидной воинственностью.

Джордж вспомнил полицейские допросы. Возможно, его тон прозвучал слишком развязно.

— Я хотел сказать, что есть.

— В таком случае он подлежит уничтожению.

Джордж окончательно запутался. Об этом правиле его не поставили в известность. Он тщательно выбрал ответ и особенно тон:

— Прошу прощения, но я здесь еще недолго. Почему вы должны уничтожить мой плед, который и удобен, а в более суровые месяцы, вероятно, и необходим?

Надзиратель уставился на него и медленно разразился хохотом. Он так хохотал, что в камеру заскочил его сослуживец.

— Не постельный плед, номер двести сорок седьмой, постельный клоп.

Джордж полуулыбнулся в ответ. Разрешают ли тюремные правила заключенным улыбаться в подобных обстоятельствах? Возможно, только получив дозволение. В любом случае этот анекдот вошел в тюремный фольклор и преследовал его все последующие месяцы. Индусы, дескать, ведут такую особо замкнутую жизнь, и он даже не знал, что такое клоп.

Взамен он обнаружил другие некомфортности. Отсутствие надлежащих удобств, а также уединенности, когда в них возникала неотложная необходимость. Мыло было сквернейшего качества. И еще идиотическое правило: бритье и стрижка должны обязательно производиться под открытым небом, в результате чего многие заключенные — и Джордж в том числе — схватывали простуду.

Он быстро свыкся с изменившимся ритмом своей жизни. 5:45 — подъем. 6:15 — двери отпираются, ведра забираются, простыни развешиваются для проветривания. 6:30 — раздача инструментов, затем работа. 7:30 — завтрак. 8:15 — складывание постельных принадлежностей. 8:35 — часовня. 9:05 — возвращение. 9:20 — прогулка. 10:30 — возвращение. Обход начальника тюрьмы и другие бюрократические формальности. 12:00 — обед. 1:30 — сбор обеденных мисок. 5:30 — ужин, затем собираются инструменты до завтрашнего дня. 8:00 — сон.

Жизнь была более суровой, холодной и одинокой, чем когда-либо прежде, но ему помогал этот железный распорядок дня. Он всегда жил по строгому расписанию и под тяжелой рабочей нагрузкой — и школьником, и солиситором. Дней отдыха в его жизни было мало (поездка с Мод явилась редким исключением), а какой-либо роскоши еще меньше, не считая радостей ума и духа.

— Чего звездным особенно не хватает, — сказал капеллан во время первого своего еженедельного визита, — так это пива. Ну, да не только звездным, а и промежуточным, и обычным.

— К счастью, я не пью.

— А затем — сигарет.

— Опять-таки мне повезло и в этом отношении.

— И, в-третьих, газет.

Джордж кивнул.

— Признаюсь, это тяжелое лишение. У меня была привычка прочитывать за день три газеты.

— Если бы я мог чем-нибудь помочь… — сказал капеллан. — Но правила…

— Пожалуй, лучше обходиться вовсе без чего-то, чем надеяться иногда это получать.

— Если бы и другие смотрели на положение так! Я видывал, как люди буквально сходили с ума при мысли о сигарете или глотке пива. А некоторые страшно тоскуют по своим девушкам. Некоторые тоскуют по своей одежде, а некоторые так и по вещам, которых в свое время даже не замечали. Например, по запахам ночи с черного крыльца. Всем чего-то не хватает.

— Я вовсе не спокоен, — ответил Джордж. — Просто о газетах я могу думать практически. В других отношениях, полагаю, я такой же, как остальные.

— И чего же вам не хватает больше всего?

— О, — сказал Джордж, — мне не хватает моей жизни.

Капеллан как будто считал, что Джордж как сын священника будет находить опору и утешение в религии. Джордж не вывел его из заблуждения, и часовню он посещал с большей охотой, чем большинство. Однако колени он преклонял, и пел, и молился всего лишь так, как выставлял свое ведро, и складывал постельные принадлежности, и работал — относясь к этому как к чему-то такому, что помогало ему прожить день. Большинство заключенных отправлялись работать в сараях, где плели циновки и корзины, звездный же в течение трех месяцев изоляции должен был работать у себя в камере. Джорджу выдавалась доска и связки грубой пряжи. Ему показали, как плести пряжу, пользуясь доской, точно шаблоном. Медленно и с большим трудом он сплетал плотные прямоугольники заданной величины. Когда он заканчивал шесть, их у него забирали. Тогда он начинал следующую партию, затем следующую.

Недели через две он спросил у надзирателя, для чего предназначаются эти прямоугольники.

— Ну, уж ты-то должен знать, двести сорок седьмой, уж ты-то должен знать.

Джордж попытался вспомнить, где он прежде мог видеть что-либо подобное. Когда стало ясно, что он действительно не понимает, надзиратель взял два законченных прямоугольника, приподнял их к подбородку и начал открывать и закрывать рот, чавкая и хлюпая.

Джордж окончательно встал в тупик.

— Боюсь, я не знаю.

— Ну давай же! Сейчас дойдет! — И он начал чавкать все громче и громче.

— Не догадываюсь.

— Торбы для лошадей, двести сорок седьмой, торбы для лошадей. В самый раз, ведь ты-то в лошадях знаток.

Джордж оледенел. Надзиратель знает, они все знают. Они говорили об этом, отпускали шуточки.

— И их делаю только я?

Надзиратель ухмыльнулся.

— Не считай себя таким уж особенным, двести сорок седьмой. Ты плетешь, ты и еще десяток других. Некоторые их сшивают, некоторые вьют веревки, чтоб обвязывать лошади голову. Некоторые соединяют все воедино. А некоторые пакуют их для отправки.

Нет, он не был особенным. Это служило ему утешением. Он был просто заключенным среди заключенных, работал, как работали они. Кем-то, чье преступление было не более пугающим, чем многих других; кем-то, кто мог выбрать, как вести себя: хорошо или скверно, но в реальности своего положения не имел никакого выбора. Даже солиситор не был особой редкостью, как указал начальник тюрьмы. Он решил оставаться нормальным, насколько позволяли обстоятельства.

Когда ему было сказано, что в изоляции он пробудет шесть месяцев вместо только трех, Джордж принял это спокойно и даже не спросил о причине. Собственно говоря, он считал, что «ужасы одиночного заключения», о которых твердили газеты и книги, были сильно преувеличены. Он предпочитал отсутствие всякого общества присутствию дурного. Ему по-прежнему разрешалось обмениваться словами с надзирателями, капелланом и начальником тюрьмы при его обходах, пусть даже ему приходилось ждать, чтобы они заговорили первыми. Он мог пользоваться своим голосом в часовне, чтобы петь псалмы и произносить отзывы. А во время прогулок обычно давалось разрешение разговаривать, хотя найти взаимоинтересную тему с субъектом, который шагает в пару с вами, не всегда так уж просто.

Сверх того в Льюисе имелась превосходная библиотека, и библиотекарь приходил дважды в неделю забирать книги уже прочитанные и пополнить его полку. Ему разрешалось брать одну книгу «образовательного назначения» и одну «библиотечную» книгу в неделю. Под «библиотечной» книгой, как он узнал, подразумевалось что угодно — от бульварного романа до произведений классиков. Джордж поставил себе задачу прочесть все шедевры английской литературы и истории значительных наций. Естественно, ему разрешалось держать в камере Библию, хотя он все больше убеждался, что после четырех часов возни с доской и пряжей каждый день его манили не звучные кадансы Святого Писания, а следующая глава сэра Вальтера Скотта. По временам, запертый в своей камере, читая роман в полной безопасности от остального мира, краешком глаза замечая яркую расцветку своего постельного пледа, Джордж испытывал ощущение упорядоченности, почти граничившее с удовлетворением.

Из писем отца он знал, что его вердикт вызвал общественное возмущение.

Мистер Вулес встал на его защиту в «Истине», и собираются подписи под петицией, которую организует мистер Р. Д. Йелвертон, прежде председатель Верховного суда Багамских островов, а теперь подвизающийся в Темпле. Подписей набиралось все больше, и уже многие солиситоры в Бирмингеме, Дадли и Вулвергемптоне выступили в его поддержку. Джордж был тронут, узнав, что среди подписавших были Гринуэй и Стентсон, они всегда были хорошими ребятами, эти двое. Расспрашивались свидетели, о характере Джорджа собирались отзывы его школьных учителей, коллег-юристов и членов его семьи. Мистер Йелвертон даже заручился письмом сэра Джорджа Льюиса, величайшего адвоката по уголовным делам тех дней, содержащим его взвешенное мнение, что осуждение Джорджа было неоспоримо безосновательным.

Видимо, в его пользу были сделаны какие-то официальные шаги, так как Джорджу разрешили получать больше сведений касательно его дела, чем полагалось обычно. Он прочитал несколько показаний в свою пользу. В том числе лиловую копию письма брата его матери, дяди Стоунхема из «Коттеджа» в Мач-Уэнлоке. «Что бы я ни видел сам и ни слышал о моем племяннике (пока не начали распространяться эти гнусности), я всегда находил его отзывчивым и слышал, что он отзывчив и умен». Что-то в этом подчеркивании глубоко тронуло сердце Джорджа. Не похвалы ему, которые его смутили, а подчеркивание. И вот опять: «Я познакомился с мистером Идалджи, когда он был священником уже пять лет, и другие священнослужители отзывались о нем очень хорошо. Наши друзья в то время, как и мы сами, считали, что парсы очень древняя и высококультурная раса, обладающая разными высокими качествами». И еще в постскриптуме: «Мои отец и мать дали свое полное согласие на этот брак, а они питали глубочайшую привязанность к моей сестре».

Как сын и как заключенный Джордж не мог не растрогаться до слез, читая эти слова; как юрист он сомневался, что они произведут хоть малейшее впечатление на того чиновника министерства внутренних дел, кому в конце концов может быть поручено заняться петицией. Он одновременно ощущал и прилив безудержного оптимизма, и полное смирение со своей судьбой. Какая-то его часть хотела остаться в камере, плести торбы и читать произведения сэра Вальтера Скотта, простужаться, когда его стригли в морозном дворе, и снова слышать старую шуточку о постельных клопах. Он хотел этого, так как знал, что, вероятнее всего, такая судьба ему суждена, а наилучший способ смириться со своей судьбой — это желать ее. Другая его часть, желавшая обрести свободу завтра же, желавшая обнять мать и сестру, желавшая публичного признания, что над ним сотворили величайшую несправедливость, — этой части он не мог дать воли, так как результат мог обернуться для него величайшей болью.

А потому он постарался хранить стоицизм, когда узнал, что собрано уже десять тысяч подписей, возглавленных председателем Юридического общества, сэром Джорджем Льюисом и сэром Джорджем Берчвудом, кавалером ордена Индийской империи, признанным авторитетом в области медицины. Подписались сотни солиситоров, и не только в Бирмингеме и его окрестностях, а также королевский адвокат. Члены Парламента — включая и представителей Стаффордшира — и просто граждане всех политических оттенков. Были собраны показания под присягой у свидетелей, которые видели, как шахтеры и зеваки ходили там, где позднее констебль Купер обнаружил отпечатки его сапог. Мистер Йелвертон, кроме того, получил благоприятное заключение от мистера Эдварда Сьюэлла, ветеринара, к которому обращалось обвинение, затем не вызвавшее его в суд для дачи показаний. Петиция, законные обоснования и показания вместе составили «Прошение», адресованное министерству внутренних дел.

В феврале произошли два события. Тринадцатого этого месяца «Кэннок эдвертайзер» сообщил, что еще одно животное было располосовано точно так же, как в прошлых возмутительных зверствах. Спустя две недели мистер Йелвертон вручил «Прошение» министру внутренних дел мистеру Эйкерсу-Дугласу. Джордж разрешил себе предаться надежде. В марте произошли еще два события: петицию отклонили, а Джорджа поставили в известность, что по завершении шести месяцев его изоляции он будет переведен в Портленд.

Причину перевода ему не сказали, а он не спросил. Он предположил, что это способ сказать: теперь будешь и дальше отсиживать свой срок. Поскольку часть его все время этого и ожидала, то она — хотя и не очень большая — могла принять это известие философски. Он сказал себе, что сменил мир законов на мир правил, и, возможно, разница между ними не так уж велика. Тюрьма была окружающей средой попроще, поскольку правила не допускали толкований; однако скорее такая смена угнетала его меньше, чем тех, кто существовал вне закона и прежде.

Камеры в Портленде его не впечатлили. Они были сделаны из рифленого железа и, на его взгляд, напоминали собачьи конуры. Вентиляция тоже была скверной и осуществлялась через отверстие, прорезанное внизу двери. Звонки заключенным не были положены, и если вам требовалось поговорить с надзирателем, вы засовывали шапку под дверь. По этой же системе велась перекличка. По команде «шапки под дверь!», вы засовывали шапку в вентиляционную дыру. Таких перекличек полагалось четыре каждые сутки, но поскольку пересчет шапок оказался менее точным процессом, чем пересчет живых тел, очень часто его тут же повторяли.

Джордж приобрел новый номер D462. Буква указывала год его осуждения. Система эта началась вместе с веком: 1900 был годом А; Джордж, следовательно, был осужден в год D, 1903. На куртке и на шапке прикреплялись бляхи с номером заключенного и его сроком. Фамилии здесь употреблялись чаще, чем в Льюисе, тем не менее у вас вырабатывалась привычка узнавать человека по его бляхе. И потому Джордж был Д четыреста шестьдесят два…

Произошла и традиционная встреча с начальником тюрьмы. Однако этот, хотя и безупречно вежливый, с первых же слов показал себя менее подбодряющим, чем его коллега в Льюисе.

— Вам следует знать, что попытки к бегству бесполезны. С Портлендского мыса никто еще ни разу не сбежал. Вы только потеряете возможность досрочного освобождения и ознакомитесь с радостями одиночного заключения.

— Думаю, что во всей тюрьме я последний, кто попытался бы бежать.

— Я это уже слышал, — возразил начальник. — Да, я уже слышал прежде абсолютно все. — Он взглянул на дело Джорджа. — Религия. Англиканская церковь, сказано тут.

— Да, мой отец…

— Сменить ее вы не можете.

Джордж не понял.

— У меня нет никакого желания менять религию.

— Очень хорошо. Но в любом случае сменить ее вы не можете. Не думайте, что вам удастся провести капеллана. Напрасная трата времени. Отбывайте свой срок и выполняйте правила.

— Таким всегда было мое намерение.

— Следовательно, вы либо разумнее, либо глупее большинства.

На этих загадочных словах начальник сделал знак, чтобы Джорджа увели.

Камера у него была меньше, чем льюисская, но превосходила ее убогостью, хотя надзиратель, служивший прежде в армии, и заверил его, что она много лучше казармы. Сказал ли он правду или это было не поддающимся проверке утешением, Джордж узнать не мог. Впервые за тюремную карьеру у него сняли отпечатки пальцев. Он страшился минуты, когда врач определит, к какому физическому труду он способен. Все знали, что отправленные в Портленд получают в руки кирку, чтобы ломать камень в карьере, причем, без сомнения, учитывались и ножные кандалы. Однако его тревога оказалась необоснованной: лишь небольшой процент заключенных работал в карьерах, а звездных туда вообще не посылали. Далее, зрение Джорджа обеспечило признание его годным только для легкой работы. Врач также счел, что подниматься и спускаться по лестнице для него небезопасно, а потому его поместили в отделение № 1 на первом этаже.

Работал он у себя в камере. Готовил копру для набивки матрасов и волосы для набивки подушек. Копру сначала требовалось расчесать на доске, а затем расщипывать в ниточки: только так, сказали ему, она подойдет для мягчайших постелей. Никаких доказательств этому утверждению представлено не было. Джордж ни разу не увидел дальнейшую стадию процесса, а его собственный матрас, безусловно, не был набит тончайше расщепленной копрой.

В середине его первой недели в Портленде его посетил капеллан. Его благодушная манера внушала мысль, что встретились они в ризнице в Грейт-Уайрли, а не в собачьей конуре с вентиляционной дырой, прорезанной внизу двери.

— Привыкаете? — осведомился он бодро.

— Начальник тюрьмы словно бы воображает, будто я только и думаю, что о побеге.

— Да-да, он это каждому говорит. По-моему (строго между нами двумя), побеги время от времени его радуют. Черный флаг поднят, пушка бухает, из казармы опрометью выскакивают стражники. Игру эту он всегда выигрывает, что ему тоже по вкусу. Никто никогда не сбегает с мыса. Не стражники, так законопослушные граждане схватят. За поимку беглеца положена награда в пять фунтов, а потому нет побуждения отвернуться. Затем пребывание в душилке и потеря права на досрочное освобождение. Так что смысла нет никакого.

— И еще начальник сказал, что мне не разрешается сменить религию.

— Совершенно верно.

— Но почему у меня может возникнуть такое желание?

— А! Вы же звездный. Еще не знаете всей подноготной. Видите ли, в Портленде содержатся только протестанты и католики. В соотношении примерно шесть к одному. Но ни единого иудея. Будь вы иудеем, вас отправили бы в Паркхерст.

— Но я не иудей, — сказал Джордж с несколько педантичным упрямством.

— Нет. Разумеется, нет. Но будь вы опытным рецидивистом — «обычным» — и реши вы, что Паркхерст посимпатичнее Портленда, вы могли бы в этом году быть выпущены на свободу ярым приверженцем англиканской церкви, однако к тому времени, когда полиция вас снова схватила бы, вы успели бы решить, что вы иудей. Тогда бы вас отправили в Паркхерст. Вот и ввели правило, запрещающее вам менять веру на протяжении отбытия срока. Иначе заключенные каждые шесть месяцев меняли бы веры просто от нечего делать.

— Раввина в Пархерсте, видимо, подстерегают всякие сюрпризы.

Капеллан засмеялся.

— Странно, как преступная жизнь может превратить человека в иудея.

Джордж затем обнаружил, что в Паркхерст отправляют не только иудеев; калеки и те, у кого не все ладно было на чердаке, также сплавлялись туда. Сменить религию в Портленде вы не могли, но стоило вам получить физическую или умственную травму, и вы обретали надежду на перевод. Поговаривали, что некоторые заключенные нарочно всаживали кирку себе в ступню или притворялись, будто на чердаке у них не все ладно — завывали, как псы, или клочьями рвали на себе волосы, — лишь бы добиться перевода. Многие из них оказывались в душилке, получив за свои усилия несколько дней на хлебе и воде.

«Портленд расположен в очень здоровой местности, — писал Джордж родителям. — Воздух свеж и бодрящ, и болезни — большая редкость». Ну, просто открытка из Аберистуита. Причем было это полной правдой, а он подыскивал для них все утешения, какие мог.

Он скоро свыкся с теснотой и пришел к выводу, что Портленд лучше Льюиса. Меньше бюрократических придирок и никаких идиотических правил о бритье и стрижке под открытым небом. Кроме того, правила, регулирующие разговоры между заключенными, были более мягкими. И пища тоже была лучше. Он мог сообщить родителям, что обед каждый день другой и можно выбирать из двух супов. Хлеб с отрубями, «более полезный, чем из булочной», — писал он, вовсе не пытаясь избежать цензуры или подольститься, но искренне выражая свое мнение. А еще свежие овощи и салат. Какао превосходное, хотя чай скверный. Однако если отказаться от чая, то можно получить взамен овсянку или размазню, и Джорджа удивляло, что многие все-таки предпочитали скверный чай более питательной пище.

Он имел возможность сообщить родителям, что у него много теплого белья, а также свитеров, гетр и перчаток. Библиотека была даже лучше, чем в Льюисе, а право получать книги более щедрым: каждую неделю он мог брать две «библиотечные» книги — плюс четыре образовательного назначения. Имелись все ведущие журналы в подшивках. Однако и книги, и журналы были очищены тюремными властями от нежелательного материала. Джордж взял историю новейшего английского искусства для того лишь, чтобы обнаружить, что все иллюстрации с картинами сэра Лоренса Альмы-Тадемы были аккуратно вырезаны официальной бритвой. На переплете этого тома красовалось предупреждение, которым были снабжены все библиотечные книги: «Страниц не загибать!» Ниже какой-то тюремный остряк приписал: «И не вырезать страниц!»

С гигиеной дело обстояло не лучше, хотя и не хуже, чем в Льюисе. Если вам требовалась зубная щетка, надо было обращаться к начальнику тюрьмы, который как будто отвечал «да» или «нет» в согласии с личной и очень прихотливой системой.

Как-то утром, когда ему потребовался брусок для полировки металла, Джордж спросил у надзирателя, нельзя ли его получить.

— Брусок, D четыреста шестьдесят два! — ответил надзиратель, чьи брови подскочили почти до козырька кепи. — Брусок! Ты совсем фирму обанкротишь! Может, еще захочешь торта кусок?

На чем дело и кончилось.

Джордж каждый день работал с копрой и волосом; он совершал прогулку согласно инструкции, хотя без полезной физической нагрузки; он брал из библиотеки все разрешенное ему количество книг. В Льюисе он успел привыкнуть есть только с помощью жестяного ножа и деревянной ложки и к тому факту, что нож часто оказывался бессилен против тюремной говядины или баранины. И отсутствие вилки он замечал не больше, чем отсутствие газет. Более того: отсутствие утренней газеты он определил как положительный фактор: без этого ежедневного подстегивания со стороны внешнего мира он с большей легкостью приспособился к течению времени. События, происходившие теперь в его жизни, происходили внутри тюремных стен; как-то утром заключенный С183, отбывавший восемь лет за грабеж, умудрился забраться на крышу, откуда оповестил мир, что он — Сын Бога, капеллан предложил влезть туда по приставной лестнице и обсудить с ним теологические последствия, однако начальник решил, что это просто еще одна попытка добиться перевода в Паркхерст. В конце концов голод заставил его слезть оттуда, и его сопроводили в душилку. С183 в конце концов признал, что он сын гончара, а не плотника.

Джордж пробыл в Портленде несколько месяцев, когда произошла попытка сбежать. Двое — С202 и В178 — сумели припрятать в своей камере лом. Они проломили потолок, с помощью веревки выбрались во двор и перелезли через стену. Когда в следующий раз раздалась команда «Шапки под дверь!», произошло замешательство: двух шапок недосчитались. За новым пересчетом шапок последовал пересчет живых тел. Черный флаг был поднят, пушка выстрелила, и заключенных продержали под замком вместо прогулки. Джордж ничего против не имел, хотя и не разделил всеобщее волнение и не присоединился к заключениям пари на исход побега.

Двое беглецов получили двухчасовую фору, но обычные полагали, что они затаятся до ночи и только тогда попытаются выбраться с мыса. Однако, когда во дворе тюрьмы спустили собак, В178 был незамедлительно обнаружен: он прятался в сарае и на все корки ругал лодыжку, которая сломалась, когда он прыгал с крыши. Поиски С202 заняли больше времени. На всех обрывах Чизил-Бич были расставлены часовые; на воду спущены лодки на случай, если беглец попробует скрыться вплавь; солдаты перекрыли Вейсмутскую дорогу. Были обшарены карьеры, проводились обыски близлежащих поместий и ферм. Но ни солдаты, ни тюремные стражники С202 не нашли; его, связанного по рукам и ногам, доставил хозяин гостиницы, наткнувшийся на него в своем погребе, где и скрутил его с помощью возчика. Кабатчик добился личной передачи его офицеру стражи и получения векселя на пять фунтов за поимку.

Возбуждение заключенных сменилось разочарованием, а обыски камер на время участились. Вот этот аспект своей нынешней жизни Джордж находил более неприятным, чем в Льюисе, в значительной мере потому, что в отношении него обыски эти были абсолютно лишними. Начиналось с команды «расстегнись!», затем надзиратели «растирали» заключенного, убеждаясь, что в одежде у него ничего не спрятано. Они ощупывали его всего, проверяли карманы и даже разворачивали его носовой платок. Для заключенных это было тягостно, а для надзирателей, думал Джордж, и вовсе омерзительно, так как одежда большинства узников в силу их работы была грязной и засаленной. Некоторые надзиратели отличались дотошностью, а другие не заметили бы молотка и зубила, припрятанных заключенным на себе.

Затем была «перетряска», цель которой заключалась словно бы в систематическом разгроме камеры, смахивании книг на пол, перетряске постели и выскребывании потенциальных тайников, о существовании которых Джордж никогда бы и не догадался. Однако куда хуже был обыск «сухая баня». Вас отводили в баню и ставили на сухую решетку. Вы снимали с себя все до последней нитки, исключая рубашку. Надзиратели тщательно осматривали каждый предмет. Затем вы были вынуждены терпеть унижения — задирать ноги, сгибаться в три погибели, открывать рот, высовывать язык. Сухие обыски иногда проводились регулярно, иногда вразнобой. Джордж высчитал, что подвергается этому унижению по меньшей мере столь же часто, как другие заключенные. Возможно, когда он упомянул о полном отсутствии желания бежать, это сочли за уловку.

Вот так проходили месяцы, затем завершился первый год и большая часть второго. Каждые шесть месяцев его родители совершали длинную поездку из Стаффордшира, и им разрешалось провести с ним час под надзором стражника. Эти посещения были для Джорджа пыткой, и не потому, что он не любил своих родителей, но потому, что ему нестерпимо было видеть их страдания. Его отец теперь словно бы ссохся, а его мать, казалось, не могла смотреть на место, где был заключен ее сын. Джордж обнаружил, что ему трудно находить с ними верный тон: если он держался бодро, они думали, что он притворяется, а если уныло, он ввергал их во все большее уныние. В результате он поймал себя на том, что держится нейтрально-внимательно, но безразлично, точно железнодорожный кассир.

Вначале Мод считали слишком хрупкой для этих поездок, но затем как-то раз она приехала вместо матери. Говорить у нее практически не было возможности, но всякий раз, когда Джордж посматривал на нее, он встречал тот же твердый сосредоточенный взгляд, который помнил с суда в Стаффорде. Словно она старалась влить в него силы, передать что-то из своего сознания его сознанию без посредства слов и жестов. Позднее он поймал себя на мысли, что, быть может, он (они) ошибались насчет Мод и ее предполагаемой хрупкости.

Священник ничего не замечал. Он был слишком поглощен необходимостью растолковать Джорджу, как, ввиду изменения правительства — о чем Джордж практически понятия не имел, — неутомимый мистер Йелвертон возобновляет свою кампанию. Мистер Вулес планирует новую серию статей в «Истине», а сам священник намерен выпустить собственный памфлет. Джордж постарался придать себе оптимистический вид, но про себя счел энтузиазм отца глупым. Да, могут быть собраны новые подписи, но суть его дела от этого не изменится, так почему должна измениться позиция официальных лиц?

Кроме того, он знал, что министерство внутренних дел наводнено петициями из всех тюрем страны. Четыре тысячи прошений подавалось туда ежегодно, и дополнительная тысяча прибывала из других источников поддержки заключенных. Но у министерства внутренних дел не было ни возможности, ни права пересматривать дела; оно не могло ни допрашивать свидетелей, ни выслушивать адвокатов. Могло оно только проверить документацию и дать соответствующую рекомендацию Короне. Это означало, что оправдание было статистической редкостью. Положение могло бы быть иным, существуй апелляционные суды, которые бы действовали более активно в исправлении несправедливостей. Но при данном положении вещей вера священника в то, что часто повторяющиеся заявления о невиновности, подкрепленные силой молитвы, обеспечат освобождение его сыну, показалась Джорджу крайне наивной.

Как ни удручала его эта мысль, но Джордж убедился, что свидания с отцом не служат ему поддержкой. Они нарушали упорядоченность, успокоенность жизни, а без упорядоченности и успокоенности, думал он, ему вряд ли удастся дожить до конца своего срока. Некоторые заключенные тщательно считали дни, остающиеся им до освобождения. Джордж мог выдержать тюремную жизнь, только ведя ее как единственную, которая у него есть или может быть. Его родители рассеивали эту иллюзию, как и упования его отца на мистера Йелвертона. Возможно, если бы Мод позволили одной приезжать к нему, она наполняла бы его силой, тогда как родители наполняли его тревогой и стыдом. Но он знал, что этого не разрешат никогда.

Обыски продолжались — «растирания» и «сухие бани». Он начитался истории в пределах, о которых прежде и не подозревал, покончил со всеми классиками и теперь перешел на писателей рангом пониже. Кроме того, он ознакомился со всеми подшивками журналов «Корнхилл мэгезин» и «Стрэнд». И начал тревожиться, что скоро истощит библиотечные закрома.

Как-то утром его отвели в кабинет капеллана, сфотографировали в анфас и в профиль, затем предписали отрастить бороду. Ему было сказано, что через три месяца его снова сфотографируют. Цель всего этого Джордж мог понять и сам: фотографии будут в распоряжении полиции, если в будущем он даст им повод разыскивать его.

Необходимость отращивать бороду ему не понравилась. Усы он носил, едва это позволила Природа, но в Льюисе ему было приказано сбрить их. И теперь ему никакого удовольствия не доставляла колючая щетина, с каждым днем расползавшаяся по его щекам и подбородку; ему не хватало ощущения бритвы на лице. И он не приветствовал вид, который придавала ему борода, — прямо-таки уголовника. Надзиратели посмеивались, что у него теперь есть новый тайник. Он продолжал расщеплять копру и читать Оливера Голдсмита. Впереди маячили еще четыре года его срока.

И тут внезапно все перемешалось. Его отвели сфотографироваться в анфас и в профиль. Затем отправили бриться. Цирюльник сообщил ему, что, на его счастье, он не в Стрэнжеуэйсе, не то с него взыскали бы за эту операцию восемнадцать пенсов. Когда он вернулся к себе в камеру, ему было велено собрать свои немногие вещи и быть готовым к переводу. Его отвезли на станцию и с эскортом посадили в поезд. Ему было невыносимо смотреть в окошко на сельскую местность, чье самое существование казалось насмешкой над ним, как и каждая лошадь или корова, пасшаяся там. Он понял, как люди сходят с ума от отсутствия простого и привычного.

Когда поезд прибыл в Лондон, его посадили в кеб и отвезли в Пентонвиль. Там ему было сказано, что его готовят к освобождению. День он провел взаперти и в одиночестве — в ретроспекции самый тоскливый день за все три его тюремных года. Он знал, что ему следует чувствовать себя счастливым, а вместо этого освобождение ввергло его в ту же растерянность, что и арест. Пришли два детектива и вручили ему документы; ему было предписано явиться в Скотленд-Ярд для дальнейших инструкций.

В десять тридцать утра 19 октября Джордж Идалджи покинул Пентонвиль в кебе вместе с иудеем, который тоже освобождался. Он не спросил, был ли тот подлинным иудеем или тюремным иудеем. Кеб высадил его спутника у дверей Общества помощи еврейским заключенным, а его отвез к дверям Общества помощи церковной армии. Заключенные, вступавшие в такие общества, получали право на двойное вспомоществование при освобождении. Джорджу вручили 2 ф. 9 шил. 10 п. Затем офицеры общества отвезли его в Скотленд-Ярд, где ему объяснили условия его условно-досрочного освобождения. Он обязан сообщить адрес, где будет проживать; раз в месяц он должен являться в Скотленд-Ярд и должен заранее сообщать туда о любых планах уехать из Лондона.

Какая-то газета отправила фотографа в Пентонвиль, чтобы запечатлеть Джорджа Идалджи, выходящего из тюрьмы. По ошибке фотограф сфотографировал заключенного, освобожденного за полчаса до Джорджа, а потому газета опубликовала снимок не того человека.

Из Скотленд-Ярда его отвезли туда, где его ждали родители.

Он был свободен.

Артур

И тут он знакомится с Джин.

Ему остается несколько месяцев до его тридцать восьмого дня рождения. В этом году его портрет пишет Сидней Паджет. Он сидит, выпрямив спину, в мягком кресле, сюртук полурасстегнут, видна часовая цепочка с брелоками, в левой руке — записная книжка, в правой — серебряный механический карандаш. Волосы на висках у него теперь отступили, но эта утрата не столь бросается в глаза благодаря великолепию усов. Они владеют его лицом над верхней губой и далее, простираясь нафиксатуаренными зубочистками за линию ушных мочек. Они придают Артуру властный вид военного прокурора, чью власть подкрепляет рассеченный на четыре квадрата герб в верхнем углу портрета.

Артур первый готов признать, что женщин он знает как джентльмен, а не как распутник. Бывал веселый флирт в юности — даже эпизод, включавший летучую рыбку. Была крепышка Элмор Уэлдон, которая, не будь это неджентльменским наблюдением, весила-таки одиннадцать стоунов. И есть Туи, которая с годами стала ему сестрой-спутницей, а затем, внезапно, — больной сестрой. Разумеется, есть его настоящие сестры. Есть статистика проституции, которую он почитывает в клубе. Есть истории, рассказываемые за портвейном, истории, которые он иногда отказывается слушать, истории, например, касающиеся особых кабинетов в надежных ресторанах. Есть гинекологические случаи, которые он наблюдал, роды, на которых он присутствовал, и заболевания среди портсмутских матросов и других мужчин без нравственных принципов. Его понимание полового акта достаточно полно, хотя касается более злополучных последствий, чем приятных прелиминарии и осуществлений.

Его мать — единственная женщина, чьему управлению он готов подчиняться. Для других женщин он играл разные роли — старшего брата, замены отца, главенствующего мужа, выписывающего рецепты врача, щедрого дарителя чеков с непроставленными суммами и Санта Клауса. Он полностью согласен с разделением и отношением полов, которые общество в мудрости своей вырабатывало столетиями. Он решительно против идеи права голоса для женщин: когда мужчина возвращается домой после дневных трудов, ему не требуется политик, сидящий напротив него у камина. Меньше зная женщин, он способен идеализировать их больше. Так, считает он, и должно быть.

Поэтому Джин возникает в его жизни точно шок. Он уже давно не смотрит на молодых женщин, как обычно смотрят на них молодые мужчины. Женщины — молодые женщины, — кажется ему, должны быть не сформированными; они поддаются лепке, послушны, уступчивы и ждут, чтобы их сформировало воздействие мужчин, за которых они выходят замуж. Они утаивают себя, они высматривают и ждут, они позволяют себе благовоспитанную игривость (которая никогда не должна переходить в кокетство) до того момента, пока мужчина не проявит интерес, а затем растущий интерес, а затем особый интерес, к каковому времени они уже прогуливаются вдвоем и познакомились семьями, и, наконец, он просит ее руки, и иногда, быть может, в заключительном утаивании, она заставляет его ждать ее ответа. Вот во что все это развилось, а у социальной эволюции есть свои законы и свои необходимости, совершенно так же, как у биологической. Дело не обстояло бы именно так, если бы не было веских причин, чтобы оно обстояло именно так. Когда его знакомят с Джин (на званом чаепитии в доме именитого лондонского шотландца, на такого рода светском рауте, которых он обычно предпочитает избегать), он сразу же замечает, что она впечатляющая молодая женщина. По долгому опыту он знает, чего ждать: впечатляющая молодая женщина спросит его, когда он напишет новый рассказ о Шерлоке Холмсе, и правда ли, что тот действительно погиб в Рейхенбахском водопаде, и, пожалуй, не лучше ли, чтобы сыщики-консультанты женились, и как вообще ему пришла идея писать эти рассказы? И он иногда отвечает с утомленностью человека, одетого в пять пальто, а иногда ухитряется слегка улыбнуться и говорит: «Ваш вопрос, милая барышня, напоминает мне, почему у меня вообще достало здравого смысла сбросить его в водопад».

Но Джин ведет себя совершенно не так. Она не вздрагивает от лестного удивления, услышав его фамилию, и не признается застенчиво, что она — его преданная читательница. Она спрашивает его, видел ли он выставку фотографий путешествия доктора Нансена на дальний Север.

— Пока еще нет. Хотя я был в Альберт-Холле, где он выступил с лекцией перед Королевским географическим обществом и получил медаль из рук принца Уэльского.

— Я тоже там была, — говорит она. И это неожиданно.

Он рассказывает ей, как несколько лет назад, прочитав очерки Нансена о переходе на лыжах через всю Норвегию, он приобрел пару лыж; как в Давосе он спускался по верхним склонам с братьями Брангерами и как Тобиас Брангер написал «спортсмен» в регистрационной книге отеля. Затем он начинает историю, которую часто рассказывает вдобавок к этой. О том, как потерял лыжи на вершине снежного ската и был вынужден спуститься без них и как трение о сиденье его брюк… И это, право же, один из лучших его анекдотов, хотя в данных обстоятельствах он подправит финал о том, как до конца дня чувствовал себя лучше всего, когда стоял, прижимая сиденье брюк к стене… но она словно перестала слушать. Он растерянно умолкает.

— Мне хотелось бы научиться ходить на лыжах, — говорит она. Это тоже неожиданно.

— У меня прекрасное чувство равновесия. Я начала ездить верхом с трех лет.

Артур несколько раздражен, что ему не дали докончить историю о том, как он протер свои брюки, включающую имитацию восхвалений его портного по адресу прочности гаррисовского твида. А потому он твердо говорит ей, насколько маловероятно, чтобы женщины (тут он подразумевает женщин высших сословий в противоположность швейцарским крестьянкам) когда-либо научились ходить на лыжах, учитывая требующуюся физическую силу, а также опасности, сопряженные с этим занятием.

— Ну, я очень сильная, — отвечает она. — И, полагаю, балансирую лучше вас, учитывая вашу внушительность. Вероятно, более низкий центр тяжести более выгоден. Ну и поскольку я куда менее тяжела, то, упав, пострадаю гораздо меньше.

Скажи она «менее тяжела», такая дерзкая вольность могла бы его оскорбить, но она сказала «куда менее тяжела», и он разражается смехом и обещает как-нибудь научить ее ходить на лыжах.

— Ловлю вас на слове, — отвечает она.

Это было довольно необычное знакомство, размышляет он про себя в последующие дни. То, как она уклонилась от признания его писательской славы, сама задала тему разговора, перебила одну из популярнейших его историй, высказала честолюбивое желание, которое многие сочли бы малопристойным для благовоспитанной девицы, и посмеялась (ну, практически посмеялась) над его внушительностью. И тем не менее все это — легко, серьезно, чарующе. Артур поздравляет себя с тем, что не оскорбился, пусть намерения оскорбить и не было. Он ощущает что-то, чего не ощущал уже многие годы: самодовольство от успешного флирта. А затем он ее забывает.

Полтора месяца спустя он заглядывает днем на музыкальное собрание — и вот она. Поет одну из шотландских песен Бетховена, а рьяный коротышка в белом галстуке ей аккомпанирует. Он находит ее голос великолепным, аккомпаниатора — тщеславным позером. Артур отступает подальше, чтобы она не увидела, что он наблюдает за ней. После ее выступления они встречаются в водовороте других людей, и она ведет себя с той вежливостью, которая мешает судить, помнит ли она его или нет.

Они расходятся; но под стоны, которые на заднем плане какой-то жуткий виолончелист извлекает из своего инструмента, они снова встречаются, на этот раз без присутствия кого-либо еще. Она сразу же говорит:

— Вижу, мне придется ждать не меньше девяти месяцев.

— Ждать чего?

— Моих лыжных уроков. Сейчас никакой надежды на снег больше нет.

Он не обнаруживает в ее словах ни развязности, ни флирта, хотя и знает, что следовало бы.

— Вы планируете их в Гайд-парке? — спрашивает он. — Или в Сент-Джеймском парке? А может быть, на склонах Хэпмстед-Хита?

— А почему бы и нет? Где захотите. Шотландия. Или Норвегия. Или Швейцария.

Словно бы незаметно для него они прошли через стеклянные двери, пересекли террасу, а теперь стоят под тем самым солнцем, которое давно уничтожило все надежды на снег. Никогда еще он так не досадовал на погожий день.

Он смотрит в ее карие глаза.

— Вы флиртуете со мной, барышня?

Она отвечает ему прямым взглядом.

— Я говорю с вами о лыжах.

Но звучат эти слова лишь формально.

— Потому что в таком случае берегитесь, как бы я в вас не влюбился.

Он почти не сознает, что он такое сказал. Наполовину он говорил с полной искренностью, а наполовину не мог понять, что на него нашло.

— Но вы уже. Влюблены в меня. А я в вас. Нет никаких сомнений. Ни малейших.

И вот это сказано. И слова больше не нужны. И не произносятся. Пока. Теперь имеет значение, только каким образом он снова ее увидит, и где, и когда. И все это нужно решить прежде, чем им кто-нибудь помешает. Но он никогда не был ловеласом или соблазнителем и не знает, как сказать то, что необходимо, чтобы достичь стадии, следующей за той, на которой он находится сейчас, — при этом, в сущности, не понимая, в чем может заключаться эта следующая стадия, поскольку по-своему его положение сейчас выглядит окончательным. В голове у него кружатся только трудности, запреты, причины, почему они больше не встретятся, разве что через десятки лет, случайно, когда будут старыми и седыми и смогут пошутить об этой незабываемой минуте на чьем-то залитом солнцем газоне. В общественном месте они встретиться не могут из-за ее репутации и его славы; в укромном месте они встретиться не могут из-за ее репутации и… и всего того, что составляет его жизнь. Он стоит там, мужчина, приближающийся к сорока годам, мужчина, обезопасивший свою жизнь и прославленный в мире, и он вновь стал школьником. У него такое ощущение, будто он выучил самую прекрасную любовную речь из созданных Шекспиром, а теперь, когда надо ее произнести, во рту у него сухо, а в памяти пусто. И еще он чувствует, будто протер сиденье своих твидовых брюк и должен немедленно найти стену, чтобы прижаться к ней спиной.

Тем не менее, хотя он не сознает ее вопросы и свои ответы, все каким-то образом устраивается. И это не тайное свидание, не начало любовной интриги, а просто следующий раз, когда они снова увидят друг друга, и в течение пяти дней, которые он вынужден ждать, он не в состоянии работать, он едва способен думать, и даже если он в один день играет две партии в гольф, то обнаруживает, что в секунды между занесением клюшки и ударом по мячу в голове у него возникает ее лицо, и его игра в этот день — сплошные удары по земле, промахи и угроза для диких зверюшек. Когда он посылает мяч из одной ямы с песком прямо в другую, ему внезапно вспоминается гольф на поле отеля «Мена-Хаус» и то ощущение, будто он вечно заключен в песчаной яме. Теперь он не сможет сказать, все ли это по-прежнему правда или даже еще большая правда, чем прежде, — с песком более глубоким и его невидимо погребенным мячом, или же он каким-то образом навсегда на зеленом дерне.

Это не тайное свидание, хотя из кеба он выходит на углу. Это не тайное свидание, хотя имеется женщина неопределенного возраста и сословия, которая открывает ему дверь и исчезает. Это не тайное свидание, хотя наконец-то они одни сидят вдвоем рядом на диване, обитом узорчатым атласом. Это не тайное свидание, потому он говорит себе, что это не так.

Он берет ее за руку и смотрит на нее. Ее взгляд не застенчив и не дерзок, он откровенен и постоянен. Она не улыбается. Он знает, что кто-то из них должен заговорить, но он словно утратил обычную привычку к словам. Впрочем, это не имеет значения. А потом она чуть улыбается и говорит:

— Я не смогла дождаться снега.

— Я буду дарить вам подснежники в каждую годовщину нашей встречи.

— Пятнадцатого марта, — говорит она.

— Я знаю. Я знаю, потому что так выгравировано в моем сердце. Если меня вскроют, то прочтут эту дату.

Новое молчание. Он сидит там, примостившись на краешке дивана, и жаждет сосредоточиться на ее словах, ее лице, на этой дате, на мысли о подснежниках, но все это сметает сознание, что у него стоит так, как никогда еще в жизни не стояло. Нет, не благопристойное набухание у рыцаря с чистым сердцем, а подпрыгивающее наличие, от которого никуда не деться, нечто буйно-грубое, нечто уличное, нечто полностью соответствующее этому вуль