/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary / Series: Шоколад

Леденцовые туфельки

Джоанн Харрис

На одной из тихих улиц Монмартрского холма нашли прибежище Янна и ее дочери Розетт и Анни. Они мирно и даже счастливо живут в квартирке над своей маленькой шоколадной лавкой. Ветер, который в былые времена постоянно заставлял их переезжать с места на место, затих — по крайней мере, на время. Ничто не отличает их от остальных обитателей Монмартра, и возле их двери больше не висят красные саше с травами, отводящими зло. Но внезапно в их жизнь вторгается Зози де л'Альба, женщина в ярко-красных, блестящих, как леденцы, туфлях, и все начинает стремительно меняться…

«Леденцовые туфельки» Джоанн Харрис — это новая встреча с героями знаменитого романа «Шоколад», получившего воплощение в одноименном голливудском фильме режиссера Лассе Халлстрёма (с Жюльетт Бинош, Джонни Деппом и Джуди Денч в главных ролях), номинированном на «Оскар» в пяти категориях.

Перевод с английского И. Тогоевой.


Джоанн Харрис

Леденцовые туфельки

Посвящается А. Ф. Х.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ СМЕРТЬ

ГЛАВА 1

31 октября, среда

Día de los Muertos[1]

Это факт относительно малоизвестный, но всего лишь за год мертвым отправляют около двадцати миллионов писем. Люди забывают, что все-таки следовало бы приостановить поток корреспонденции, поступающий на имя покойного, — ох уж эти горюющие вдовы и будущие наследники! — и подписка на журналы не бывает аннулирована; друзья, живущие далеко, остаются неоповещенными, а задолженность в библиотеку — непогашенной. А значит, двадцать миллионов циркуляров, банковских извещений, кредитных карт, любовных писем, рекламных проспектов, поздравительных открыток, анонимных доносов и коммунальных счетов, которые каждый день бросают на коврик у двери или в щель почтового ящика, скапливаются, превращаясь в настоящие груды, падают в лестничный пролет, выползают из переполненных почтовых ящиков на лестничную клетку, никому не нужные валяются на крыльце — ведь адресат их уже никогда не получит. Мертвым нет до них дела. Впрочем, что гораздо важнее, нет до них дела и живым. Живые, погруженные в мелкие повседневные заботы, даже не подозревают, что в двух шагах от них происходит чудо: мертвые возвращаются к жизни.

Не так уж много для этого и нужно: парочка счетов, имя, почтовый индекс — в общем, ничего особенного; все это легко можно найти в любом старом чулане, в мусорной корзине, на помойке; иногда разорванным на клочки (возможно, лисицами), а иногда лежащим прямо на крыльце, точно подарок. Многое можно узнать, роясь в куче ненужной корреспонденции: имена, подробности, касающиеся банковских вкладов, пароли, адреса электронной почты, коды охраны. Если правильно сопоставить все эти данные, можно снять деньги с банковского счета или открыть новый, можно взять в аренду автомобиль, можно даже подать заявление на выдачу нового паспорта Все равно мертвым такие вещи больше не нужны. В общем, как я и сказала, это подарок, который нужно просто поднять с пола.

Иногда, впрочем, Судьба сама вручает подобные подарки, и тут уж держи ухо востро. Carpe diem,[2] а кто прозевал удачу, пусть идет к черту.

Вот почему я всегда читаю некрологи и порой умудряюсь раздобыть все необходимые сведения еще до того, как состоятся похороны. Именно поэтому, когда я вижу этот знак Судьбы, а под ним еще и почтовый ящик, полный писем, то принимаю подобный дар с учтивым поклоном и благодарной улыбкой.

Разумеется, это был не мой почтовый ящик. Почтовое обслуживание здесь лучше, чем во многих других местах, так что не по адресу письма доставляют редко. Отчасти именно поэтому, кстати, я предпочитаю жить в Париже; ну и еще, конечно, из-за здешней еды, вин, театров, магазинов и поистине неисчерпаемых возможностей. Однако Париж здорово бьет по карману — накладные расходы просто невероятные! — и, кроме того, мне вот уже некоторое время до смерти хочется придумать себе какую-то новую жизнь. Почти два месяца я весьма удачно играла роль преподавательницы одного из лицеев 11-го округа, но в связи с недавно возникшими там неприятностями решила разом покончить с прежней жизнью (прихватив с собой двадцать пять тысяч евро из ведомственных фондов, которые собиралась положить на счет, предусмотрительно открытый мною на имя бывшей коллеги, и через пару недель незаметно снять) и стала присматривать себе подходящую квартирку.

Сначала я попыталась найти что-нибудь на Левом берегу. Мне это, разумеется, не по карману, но девушка из агентства этого не знала. Так что со своим английским акцентом и документами на имя Эммы Виндзор, с сумочкой от «Малберри», небрежно повешенной на плечо, в платье от Прада, с нежным шепотом обвивавшем мои обтянутые тонкими чулками лодыжки, я вполне могла себе позволить приятную утреннюю прогулку среди богатых особняков и дорогих магазинов.

Я сразу попросила показывать мне только уже пустующее жилье. На Левом берегу имелось несколько роскошных апартаментов с видом на реку; это были квартиры в больших особняках с садиками на крыше или пентхаусы с паркетными полами.

С некоторым сожалением я отвергла их все, хоть и не смогла удержаться от возможности прихватить кое-какие полезные мелочи. Журнал — в целехоньком полиэтиленовом пакете — с номером банковского счета подписчика; несколько банковских уведомлений; а в одном месте меня ждала поистине золотая находка: банковская карточка на имя Амели Довиль; чтобы ее активировать, требовалось всего лишь позвонить по телефону.

Я оставила девушке номер своего мобильника. Разговоры по нему оплачивала некая Ноэль Марселен, чье удостоверение личности я раздобыла несколько месяцев назад. Оплата ее счетов производится на самом современном уровне — бедняжка скончалась в прошлом году в возрасте девяноста четырех лет, и это означает, что тому, кто попытается отследить мои звонки, придется изрядно попотеть. Мой счет за интернет — также на ее имя — по-прежнему аккуратно оплачивается. Эта Ноэль слишком дорога мне, жаль было бы ее потерять. Но становиться ею я совершенно не намерена. Во-первых, не хочу, чтобы мне уже исполнилось девяносто четыре. А во-вторых, мне попросту надоело получать рекламные проспекты всевозможных колясок и подъемников для инвалидов.

Мое последнее удостоверение личности было на имя Франсуазы Лавери, преподавательницы английского языка из лицея имени Руссо, 11-й парижский округ. Возраст — 32 года, родилась в Нанте, вышла замуж за Рауля Лавери и в тот же год овдовела — муж погиб в автомобильной катастрофе накануне первой годовщины со дня свадьбы, что, по-моему, весьма романтично и отчасти объясняет, отчего у нее такой меланхоличный вид. Строгая вегетарианка, довольно застенчивая, старательная, но не слишком способная, то есть для меня никакой угрозы не представляет. В общем и целом довольно милая особа, и это всего лишь означает, что судить по внешнему виду никогда не стоит.

Сама-то я нынче ничуть на нее не похожа. Двадцать пять тысяч евро — сумма немаленькая, и всегда есть шанс, что кто-то заподозрит, где тут собака зарыта. Большинство людей, впрочем, не испытывают ни малейших подозрений — многие не заметили бы и преступления, совершаемого прямо у них под носом, — но я стараюсь так сильно не рисковать; я давно поняла, что куда безопаснее просто все время находиться в движении.

Вот я и путешествую, причем налегке — потрепанный кожаный чемодан и ноутбук «Сони», в котором содержатся данные более чем на сотню подходящих личностей; в общем, я могу в один миг собрать вещички, а за два-три часа и полностью замести все следы.

Именно так исчезла Франсуаза Лавери. Я сожгла все ее документы, корреспонденцию, банковские данные, записи. Закрыла все ее счета. А ее книги, одежду, мебель и прочее передала в Croix Rouge.[3] К чему иметь при себе лишние улики?

После этого мне пришлось подыскать себе новое обличье. Я сняла номер в дешевой гостинице, расплатилась кредитной карточкой Амели, переоделась в вещи Эммы и отправилась по магазинам.

Франсуаза одевалась немодно и скучновато: средний каблук, аккуратная прическа. Та, в чьем обличье я выступаю теперь, ничуть на нее не похожа. Зози де л'Альба — так ее звали, и она, в общем, казалась иностранкой, хотя и нелегко было бы с ходу определить, откуда она родом. Она настолько же яркая, насколько Франсуаза была бесцветной, носит драгоценности, причем даже в волосах, обожает яркие цвета, а ее одежда отличается изрядной фривольностью; страшно любит базары и большие «винтажные» магазины, а скромных туфель даже в гроб не наденет.

Подобная перемена облика была мной тщательнейшим образом продумана. Я вошла в магазин как Франсуаза Лавери — в серенькой двойке с ниткой искусственного жемчуга на шее — и через десять минут вышла оттуда совершенно неузнаваемой.

Но остается главная проблема: куда пойти? О Левом береге, хотя это и весьма соблазнительно, даже речи идти не может, хотя я считаю, что с Амели Довиль вполне можно содрать еще несколько тысяч, прежде чем и ее отправить на помойку. Разумеется, у меня есть и другие источники средств, не считая самого недавнего — мадам Бошан, исполнительного секретаря, занимающегося финансами в том департаменте, где я прежде служила.

Открыть кредитный счет ничего не стоит. Парочки использованных счетов за коммунальные услуги или даже старых водительских прав вполне достаточно. А при нынешнем росте количества товаров, покупаемых в кредит, подобных возможностей с каждым днем все больше и больше.

Впрочем, мои потребности простираются гораздо дальше простого поиска средств к существованию. Скука, обыденность — это ужасно. Мне необходим простор, возможности для приложения моих способностей и умений, я жажду приключений, перемен, сражений с Судьбой.

Настоящей жизни.

Именно такую возможность Судьба мне и предоставила, причем как бы случайно, когда ветреным утром в конце октября на Монмартре я, взглянув на витрину какой-то лавчонки, заметила аккуратную маленькую табличку:

Fermé pour cause de décès.[4]

Я давно не бывала в этих местах. И успела позабыть, как мне когда-то здесь нравилось. Монмартр, по словам местных жителей, — последняя деревня, оставшаяся на территории Парижа, а уж эта часть Монмартрского холма, Butte,[5] являет собой почти пародию на сельскую Францию с ее кафе и крошечными crêperies;[6] с ее домиками, выкрашенными в розовый или фисташковый цвет, с фальшивыми ставнями на окнах и геранями на каждом подоконнике; повсюду этакая старательно созданная живописность, точно на эскизе киношной декорации, исполненная поддельного очарования и даже не особенно скрывающая, что внутри у нее не душа, а камень.

Возможно, именно поэтому мне здесь так нравится. Почти идеальный фон для такой персоны, как Зози де л'Альба. А оказалась я там почти случайно: остановилась на какой-то площади за Сакре-Кёр, заказала кофе с круассаном в баре под названием «Крошка зяблик»[7] и уселась за столик на улице.

Голубая жестяная вывеска высоко на углу сообщала, что это место называется Place des Faux-Monnayeurs.[8] Тесная крошечная площадь, похожая на аккуратно застеленную кровать. Кафе, блинная, парочка магазинов. Больше ничего. Даже ни одного дерева, чтобы смягчить ее четкие каменные границы. Но по какой-то причине один из магазинчиков все же привлек мое внимание — весьма жеманного вида confiserie;[9] во всяком случае, мне так показалось, хотя надпись над дверями была почти стерта. Витрина наполовину закрыта жалюзи, но с того места, где я сидела, мне было все же видно, что именно там выставлено; в глаза бросалась и ярко-голубая, точно кусочек небес, дверь. Через площадь до меня доносился негромкий мелодичный звон: висевшая над дверью магазина связка колокольчиков время от времени звенела на ветру, точно посылая неведомо кому некие сигналы.

Кто знает, почему эта кондитерская вызвала мой интерес. В лабиринте улиц, протянувшихся по склонам Холма, таких крошечных магазинчиков полным-полно; они, ссутулившись, стоят на перекрестках вымощенных булыжником улиц и похожи на усталых кающихся грешников. С узкими фронтонами, горбатые, они жмутся к мостовой, и зачастую внутри у них очень сыро, однако аренда такого помещения обойдется в целое состояние; тем, что эти магазинчики до сих пор на плаву, они обязаны главным образом глупости туристов.

И квартиры над ними тоже крайне редко оказываются пристойными. Маленькие, неудобные комнаты расположены слишком далеко друг от друга. Ночью, когда у подножия Холма оживает огромный город, в таких квартирах неизменно шумно; зимой в них холодно, а летом наверняка невыносимо жарко, потому что толстая старая черепица насквозь пропитывается тяжким пылом солнца, раскаленные лучи которого бьют к тому же прямо в единственное окошко, прорубленное в крыше и такое узкое, не шире восьми дюймов, что света оно почти не пропускает, только этот удушающий зной.

И все же… что-то притянуло мой взгляд. Возможно, письма, торчавшие, из металлических челюстей почтового ящика, точно высунутый язык озорника. Или едва ощутимый аромат мускатного ореха и ванили (а может, это был просто запах сырости?), долетавший из-за той небесно-голубой двери. Или ветер, игравший подолом моей юбки и шаловливо перебиравший колокольчики над дверью. Или объявление, аккуратно написанное от руки и таившее в себе некий невысказанный, мучительно загадочный смысл:

Закрыто в связи с похоронами.

К этому времени я уже покончила с кофе и круассаном. Расплатилась, встала и пошла к этому магазинчику, желая рассмотреть его поближе. Оказалось, что это chocolaterie, шоколадная лавка; подоконник крошечной витрины был весь заставлен коробками и жестянками, а за ними в полутьме я сумела разглядеть подносы, на которых возвышались пирамиды всевозможных лакомств, накрытые округлыми стеклянными колпаками и похожие на свадебные букеты из прошлого столетия.

У меня за спиной, в баре «Крошка зяблик», два пожилых господина закусывали вареными яйцами и длинными ломтями хлеба с маслом, a patron в фартуке, склонившись над каким-то гроссбухом, гневно разглагольствовал о том, что некто по имени Пополь здорово ему задолжал.

Если не считать этих людей, вокруг по-прежнему не было ни души; лишь какая-то женщина вдалеке подметала тротуар да парочка художников с мольбертами под мышкой направлялась к площади Тертр.

Один из них, молодой человек, перехватив мой взгляд, вскричал:

— О, привет! Вы-то мне и нужны!

Охотничий клич уличного портретиста. Я сразу его узнала — сама не раз бывала в такой шкуре; мне хорошо известно это выражение радостного восторга на лице художника, якобы свидетельствующее о том, что он нашел-таки свою музу, которую искал столько лет, и теперь, сколько бы ни содрал с клиентки, даже если цена будет просто грабительской, это все равно окажется меньше истинной стоимости его будущего гениального творения.

— Нет уж, увольте, — сухо сказала я. — Найдите для своего бессмертного шедевра кого-нибудь другого.

В ответ он молча пожал плечами, скорчил рожу и побрел следом за своим дружком. Теперь эта chocolaterie была в полном моем распоряжении.

Я мельком глянула на письма, непристойно торчавшие из щели почтового ящика. Особо рисковать не имело смысла. Но отчего-то этот крошечный магазинчик прямо-таки притягивал меня, манил, как манит порой что-то, блеснувшее меж камнями на булыжной мостовой, — то ли монетка, то ли колечко, а может, и просто клочок фольги, в котором отражается солнце. Да и в воздухе словно висел тихий шепот обещаний, и, кроме всего прочего, был Хэллоуин, Día de los Muertos, а День мертвых всегда был для меня счастливым, ибо это день концов и начал, день недобрых ветров и коварных благодеяний, ночных костров и тайн; день чудес — и, разумеется, мертвых.

Я еще раз быстро огляделась. Никто на меня не смотрел. И я была совершенно уверена, что никто не заметил, как я одним быстрым движением сунула эти письма в карман.

Осенний ветер налетал сильными порывами, поднимая на площади клубы пыли. Ветер пахнул дымом — но не парижским, а дымом моего детства, которое я хоть и нечасто, но все же вспоминаю; в нем чувствовался аромат ладана, миндального крема и опавших листьев. На Холме деревьев практически нет. Собственно, это просто скала, и даже яркая, как на свадебном пироге, глазурь едва ли способна скрыть то, что сам этот «пирог» совершенно лишен вкуса. А вот небо над Монмартром точно хрупкая яичная скорлупка, выкрашенная голубой краской и разрисованная сложным узором из белых полос — это реактивные самолеты начертали переплетающиеся следы, похожие на мистические символы.

И среди них я, в частности, различила кукурузный початок, причем очищенный, — а это всегда означает подношение, подарок.

Я улыбнулась. Неужели просто совпадение?

Смерть — и подарок? И все в один день?

Однажды, когда я была совсем маленькой, мать отправилась со мной в Мехико, желая показать мне ацтекские руины и отпраздновать День мертвых. Мне ужасно нравилась драматичность происходящего: цветы, и pan de muerto,[10] и пение, и сахарные черепа. Но больше всего мне понравилась пиньята — раскрашенная фигурка животного из папье-маше, увешанная шутихами и битком набитая сластями, монетками и маленькими сверточками-подарками.

Суть игры заключалась в том, чтобы, подвесив такую пиньяту над дверью, швырять в нее палками и камнями до тех пор, пока она не расколется и не «покажет», какие подарки у нее внутри.

Смерть и подарок — два в одном.

Нет, это не могло быть простым совпадением. И сам этот день, и этот магазин, и этот знак в небесах — они возникли на моем пути, словно по велению самой Миктекасиуатль.[11] Это была как бы моя собственная, личная пиньята…

Все еще улыбаясь, я повернулась и вдруг заметила, что за мной кое-кто наблюдает. Шагах в десяти от меня стояла девочка лет одиннадцати-двенадцати, в ярком красном пальтишке и коричневых школьных туфлях, явно уже не новых. Меня поразили ее роскошные волосы, черные, шелковистые и вьющиеся, как у святых на византийских иконах. Девочка смотрела на меня совершенно равнодушно, слегка склонив голову набок.

На мгновение мне показалось, что она заметила, как я совала в карман содержимое почтового ящика. Кто ее знает, сколько времени она уже там простояла, так что я, одарив ее самой обольстительной своей улыбкой, поглубже засунула в карман украденные письма.

— Привет, — сказала я. — Тебя как зовут?

— Анни.

Но на мою улыбку она не ответила. Глаза у нее были странного цвета — сине-зелено-серые, а губы такие красные, что казалось, она их накрасила. Все это в холодном утреннем свете выглядело просто потрясающе; я смотрела на нее и не могла насмотреться; мне казалось, что глаза ее сияют все ярче, становясь удивительно похожими на синее осеннее небо.

— Ты ведь нездешняя, верно, Анни?

От неожиданности она захлопала глазами; похоже, ее удивило, как это я догадалась. Дело в том, что парижские дети никогда не разговаривают с незнакомцами: подозрительность у них в крови. А эта девочка вела себя по-другому — она, правда, тоже держалась осторожно, но никакой враждебности к незнакомым людям в ней не чувствовалось, да и мое обаяние явно не оставило ее равнодушной.

— Откуда вы знаете? — все-таки спросила она.

Один-ноль в мою пользу. Я улыбнулась.

— Я по твоему выговору догадалась. Откуда ты? С юга?

— Не совсем, — уклончиво ответила она.

Но теперь уже и сама улыбнулась.

Из беседы с ребенком можно извлечь немало полезного. Имена, профессии, те мелкие бытовые детали, которые придают бесценный налет естественности исполнению той или иной роли. Бóльшая часть интернетовских паролей — это имена детей или супругов, а порой даже кличка любимой кошки или собаки.

— Скажи, Анни, разве в такое время ты не должна быть в школе?

— Только не сегодня. Сегодня же праздник. И потом…

Она выразительно глянула на дверь с написанным от руки объявлением.

— «Закрыто в связи с похоронами», — вслух прочитала я.

Она кивнула.

— А кто умер? — спросила я.

Ярко-красное пальтишко Анни казалось мне уж больно неподходящим для похорон, да и выражение лица ее, пожалуй, ничуть не свидетельствовало о тяжкой утрате.

Ответила она, правда, не сразу, но я заметила, как блеснули серо-голубые глаза; теперь она смотрела на меня несколько высокомерно, словно решая про себя, является ли мой вопрос проявлением вульгарной бестактности или же продиктован искренним сочувствием.

Пусть себе смотрит сколько угодно, решила я. Я привыкла, что на меня пялят глаза. Это случается порой даже в Париже, где красивых женщин более чем достаточно. Я сказала «красивых», но ведь красота — это всего лишь иллюзия, простенькие чары, даже почти что и не магия вовсе. Определенный наклон головы, определенная походка, соответствующая данному моменту одежда — и любая способна стать красавицей.

Ну, почти любая.

Я заставила ее смотреть мне прямо в глаза, воспользовавшись самой обворожительной своей улыбкой — милой, кокетливой, чуть печальной; я как бы на мгновение стала ее старшей сестрой, которой у нее явно никогда не было, — очаровательной взъерошенной бунтаркой с сигаретой «Голуаз» в руке. На мне одежда немыслимых неоновых цветов, юбчонка в обтяжку и шикарные непрактичные туфли, в каких, не сомневаюсь, и сама Анни втайне мечтает щеголять.

— Не хочешь говорить? — спросила я.

Она еще несколько секунд молча смотрела на меня. Она, безусловно, старший ребенок в семье (если я хоть что-нибудь в этом смыслю), безумно устала от необходимости постоянно быть хорошей девочкой и уже стоит на пороге того опасного возраста, которому свойственно бунтарство. Цвета ее ауры были необычайно чисты; в них я читала определенное своеволие, упрямство, печаль и еле заметный гнев; а еще в них яркой нитью сквозило нечто, пока не совсем мне понятное.

— Ну, Анни, скажи мне: кто умер?

— Моя мать, — спокойно ответила она. — Вианн Роше.

ГЛАВА 2

31 октября, среда

Вианн Роше. Как давно я носила это имя! Я уже почти позабыла, какое оно приятное на ощупь, какое теплое, уютное, словно пальто, некогда любимое, но уже сто лет висящее в шкафу. Я столько раз меняла свое имя — точнее, оба наших имени, когда мы, перебираясь из города в город, следовали за тем ветром, — что желание называть себя Вианн Роше давным-давно должно было бы угаснуть. Та Вианн Роше давно мертва. И все же…

И все же мне было приятно называться Вианн Роше. Мне нравилось, какую форму обретает это имя, когда его произносят чужие губы, — Вианн, точно улыбка. Точно слово приветствия.

Теперь у меня, конечно, новое имя, и не столь уж отличное от старого. И жизнь у меня иная; кто-то, может, скажет: лучше старой. Во всяком случае, она совсем не такая, как прежде. И причина тому — Розетт, и Анук, и все то, что мы оставили в Ланскне-су-Танн в те пасхальные дни, когда ветер опять переменился.

Ах, тот ветер… Вот он и сейчас дует — действует как бы украдкой, но попробуй его ослушаться. Это ведь он всю жизнь диктовал нам каждый шаг.

Моя мать чувствовала его, и я тоже чувствую — даже здесь, даже теперь, — и он несет нас, крутит, как осенние листья, загоняет в тупик, заставляет плясать, а потом разбивает в клочья о булыжную мостовую.

V'là l'bon vent, v'là l'joli vent…[12]

Я думала, мы заставили его замолчать навсегда. Но разбудить его способна любая мелочь: невзначай брошенное слово, жест даже чья-то смерть. Впрочем, незначительных вещей не бывает. Все имеет свой смысл и свою цену; и одно прибавляется к другому, пока не качнется чаша весов — и вот мы уже снова в пути, бредем по дорогам, говоря себе: ну что ж, возможно, в следующий раз…

Но теперь никакого следующего раза не будет. Теперь я никуда больше не побегу. Я не желаю опять быть вынужденной все начинать сначала; нам столько раз приходилось это делать — и до Ланскне, и после. Но теперь мы останемся. Что бы ни случилось. Чего бы нам это ни стоило, мы останемся здесь.

Мы остановились в первой же деревне, где не было церкви. Мы прожили там шесть недель, а потом отправились дальше. Три месяца, потом неделю, месяц, еще неделю — мы переходили с одного места на другое, каждый раз меняя свои имена, до тех пор, пока моя беременность не стала заметной.

К этому времени Анук было почти семь. Она пришла в восторг, узнав, что у нее будет младшая сестренка; ну а я чувствовала себя безумно усталой. Я устала от этих бесконечных деревень — река, маленькие домишки, герани на подоконнике, — устала от тех взглядов, которые люди бросали на нас, особенно на Анук, и от вопросов, всегда одних и тех же, которые они задавали.

«А вы издалека? У вас что, здесь родственники? Вы у них остановитесь? А месье Роше скоро к вам присоединится?»

И когда мы им отвечали, на их лицах появлялось то самое, хорошо нам знакомое выражение — оценивающее, принимающее во внимание и нашу поношенную одежду, и наш единственный чемодан, и нашу повадку беженцев, свидетельствовавшую о слишком большом количестве железнодорожных станций, пересадок и жалких гостиничных номеров, аккуратно прибранных нами перед уходом.

До чего же мне хотелось стать наконец свободной! По-настоящему свободной — нам этого никогда не удавалось сделать. Жить там, где хочется, на одном месте, и, чувствуя порывы ветра, не обращать внимания на его зов.

Но как мы ни старались, слухи следовали за нами по пятам. Они замешаны в какой-то скандальной истории, шептались вокруг. Причем, говорят, с участием священника. Вы только гляньте на эту женщину! Это же просто цыганка какая-то! Говорят, она связалась с речными людьми, называла себя целительницей, утверждала, что хорошо разбирается в травах. А потом кто-то там умер — то ли отравили, то ли просто не повезло…

В общем, примерно в таком духе. И эти слухи расползались, как сорная трава летом, и мы, спотыкаясь о них на каждом шагу, спешили прочь, а они гнались за нами по пятам, свирепо щелкая зубами, и постепенно я начала понимать.

Видно, что-то случилось еще в самом начале нашего пути. Что-то изменило и нас самих, и отношение к нам. Возможно, мы на один день — или на одну неделю — дольше, чем нужно, задержались в какой-то из этих деревень. И что-то стало не так, как прежде. И тени удлинились. И мы постоянно убегали от чего-то.

Но от чего? Тогда я этого еще не понимала, но уже чувствовала, видя собственное отражение в гостиничных зеркалах, в сияющих витринах магазинов. Раньше я всегда носила красные туфли, индейские юбки с колокольчиками на подоле, купленные в секонд-хенде пальто с вышитыми на карманах маргаритками, джинсы, расшитые цветами и листьями. Теперь же я старалась слиться с толпой. Черные пальто, черные туфли, черный берет на черных волосах.

Анук ничего не понимала.

— Ну почему мы на этот-то раз не могли остаться? — повторяла она свой давнишний припев.

А меня приводило в ужас даже само название того городка; те страшные воспоминания, точно колючки чертополоха, липли к нашей дорожной одежде. И день за днем мы шли вслед за ветром. А по ночам спали, прижавшись друг к другу, в какой-нибудь комнатенке над придорожным кафе; или варили себе горячий шоколад на переносной плитке; или зажигали свечи и показывали на стене «театр теней»; или придумывали замечательные истории о волшебстве, о ведьмах, о пряничных домиках, о черных людях, которые превращались в волков, а порой никак не могли снова превратиться в людей.

А потом эти истории нам поднадоели. И та настоящая магия, та магия, с которой мы прожили всю жизнь, магия моей матери — чары, амулеты, мистификации, блюдечко с солью у порога, красные шелковые саше, призванные умилостивить мелких божков, — стала нас отчего-то раздражать. Тем летом мне все казалось, что это злобный паук, который любую удачу может превратить в невезение, стоит часам пробить полночь, поймал в свою паутину все наши мечты. И как только я произносила хотя бы крошечное заклинание, или делала какой-нибудь простенький магический фокус, или вынимала из колоды хоть одну гадальную карту, или осмеливалась начертать на двери хотя бы одну руну, отвращающую беду, сразу поднимался тот ветер; он тянул нас за одежду, обнюхивал, точно голодный пес, и гнал нас то в одну сторону, то в другую.

И все же мы ухитрялись бежать впереди него; летом нанимались собирать вишни и яблоки, а в остальное время подрабатывали в кафе и ресторанах, стараясь отложить хоть немного денег, и в каждом городе меняли свои имена Мы стали очень осторожными. Нам пришлось это сделать. Мы прятались, точно куропатки в поле. Не летали и не пели.

И понемножку, потихоньку карты Таро были совсем позабыты, и травы мои оказались никому не нужны, и особые дни уже никто не отмечал, и никто не обращал внимания на то, что луна прибывает или убывает, и знаки, что на счастье были начертаны у нас на ладонях черными чернилами, побледнели и смылись.

Наступил период относительного спокойствия. Какое-то время мы жили в городе; я даже подыскала нам жилье, выбрала подходящую школу и больницу. Потом купила на marché aux puces[13] дешевенькое обручальное кольцо и представлялась всем как мадам Роше.

А потом, в декабре, родилась Розетт — в пригородной больнице близ Рена. Мы заранее подыскали себе место, где можно было бы какое-то время прожить спокойно, — Ле-Лавёз, деревушку на берегу Луары. Мы сняли квартирку над блинной. Нам там нравилось. Мы с удовольствием там бы и остались…

Но у декабрьского ветра на наш счет имелись иные планы.

V'là l'bon vent, v'là l'joli vent,
V'là lbon vent, ma mie m'apelle…[14]

Этой колыбельной научила меня мать. Это старинная песенка, любовная, колдовская, и я пела ее, чтобы успокоить тот ветер, заставить его хотя бы теперь оставить нас и лететь дальше. Я пела ее и для того, чтобы убаюкать то крошечное мяукавшее существо, которое принесла с собой из больницы. Малютка не желала ни есть, ни спать, только жалобно кричала, как кошка, и каждую ночь ветер за окнами визжал и метался, точно разгневанная мегера, и каждую ночь мне приходилось петь эту песенку, чтобы он уснул. Я называла его добрым ветром, веселым ветром, пытаясь умилостивить, как это делали когда-то простые люди, называя злобных фурий добрыми госпожами, хорошими госпожами, надеясь избежать их мести.

Неужели благочестивые и мертвых преследуют?

Они снова нашли нас там, на берегу Луары, и снова мы вынуждены были бежать. На этот раз в Париж — в Париж, город моей матери и место моего рождения, то единственное место, куда, как я поклялась, мы никогда не вернемся. Но большой город дарует возможность стать невидимками тем, кто к этому стремится. Здесь мы перестали быть попугаями в стае воробьев; теперь у нас такое же оперение, что и у здешних птиц, — слишком заурядное, слишком тусклое и на мой взгляд, и на чужой, по-моему, тоже. Моя мать когда-то бежала в Нью-Йорк, желая там умереть; а я бежала в Париж, мечтая родиться заново. Больна ты или здорова? Счастлива или горюешь? Богата или бедна? Этому городу все равно. У этого города есть и другие дела, поважнее. Не задавая вопросов, он проходит мимо тебя, он идет своим путем и даже плечами от удивления не пожмет.

И все же тот год оказался очень тяжелым. Было холодно, малышка плакала, мы ютились в крошечной комнатушке неподалеку от бульвара Шапель, ночью по стенам метались красные и зеленые неоновые огни рекламы, и начинало казаться, что сейчас ты просто сойдешь от этого с ума. Я могла бы остановить эти огни — я знаю одно заклинание, благодаря которому сделать это было бы так же легко, как повернуть в комнате выключатель, — но ведь я поклялась: больше никакой магии, а потому спать нам удавалось урывками, между вспышками красного и зеленого света. И Розетт продолжала непрерывно плакать до самого Крещения (так мне кажется), и впервые наш galette de rois[15] был не домашнего приготовления, а куплен в магазине, да, впрочем, никому особенно и праздновать-то не хотелось.

Ах, как я в тот год ненавидела Париж! Я ненавидела этот холод, эту глубоко въевшуюся сажу и эти запахи; ненавидела грубость парижан; ненавидела грохот железнодорожных путей; ненавидела насилие и враждебность, которыми этот город пропитан. Впрочем, вскоре я поняла, что Париж — это вовсе и не город, а просто целая куча таких русских кукол, матрешек, которые вставляются одна в другую, — и у каждой свои привычки и предрассудки; у каждой своя церковь, или мечеть, или синагога; и все они заражены фанатизмом, сплетнями, все члены каких-то организаций, и среди них, как и повсюду, есть козлы отпущения, неудачники, любовники, вожаки и отверженные, подлежащие всеобщему осмеянию и презрению.

Некоторые люди относились к нам хорошо, например индийская семья, что присматривала за Розетт, пока мы с Анук ходили на рынок, или бакалейщик, который отдавал нам подпорченные фрукты и овощи из своей кладовой. От других доброго отношения даже и ждать не стоило. Скажем, от тех бородатых мужчин, которые сразу отворачивались, если мы с Анук проходили мимо их мечети на улице Мирра. Или от женщин у входа в церковь Святого Бернара, которые и вовсе смотрели на меня, как на грязь.

С тех пор многое в нашей жизни значительно переменилось. Мы наконец нашли подходящее место. Меньше чем в получасе ходьбы от бульвара Шапель. Оказалось, что на площади Фальшивомонетчиков мир совсем иной.

Монмартр — сущая деревня, утверждала моя мать; этакий остров, вздымающийся над парижским туманом. Это, конечно, не Ланскне, но все же место совсем неплохое; у нас маленькая квартирка над магазином, там есть и кухонька, и комнатка для Розетт, и даже для Анук нашлась каморка на самом верху, где под свесами крыши вьют гнезда птицы.

В нашей шоколадной лавке раньше размещалось маленькое кафе, принадлежавшее одной пожилой даме по имени Мария-Луиза Пуссен, которая жила здесь, на втором этаже, уже лет двадцать. Мадам успела похоронить и мужа, и сына, но и теперь, на седьмом десятке, чувствуя себя неважно, все же упрямо отказывалась уходить от дел. Ей требовалась помощница, а мне — работа. Я согласилась вести ее дела за небольшое вознаграждение и разрешение жить наверху, а по мере того, как мадам становилось все труднее оказывать мне поддержку, мы решили преобразовать кафе в шоколадную лавку.

Я заказала припасы, составила финансовые отчеты, организовала доставку, бегала по распродажам, руководила ремонтными и строительными работами. Подобная суета продолжалась более трех лет, и мы к ней даже как-то привыкли. Возле нашего дома нет и крошечного садика, да и квартирка у нас тесновата, зато из окошка виден Сакре-Кёр, парящий над улицами, точно воздушный корабль. И Анук поступила в школу — в лицей Жюля Ренара, совсем рядом с бульваром Батиньоль, — и учится очень хорошо, умница моя, и много работает, так что я ею горжусь.

Розетт уже почти четыре года, и она, конечно, в школу не ходит, а остается со мной в магазине и забавляется тем, что выкладывает на полу орнамент из пуговиц и конфет, подбирая их по цвету и по форме, или рисует, заполняя в альбоме страницу за страницей маленькими фигурками различных животных. Она учится языку глухонемых и быстро усвоила те жесты, которые соответствуют словам «хорошо», «еще», «снова», «обезьяна», «утки», а совсем недавно — к большому восторгу Анук — она выучила еще и слово «дерьмо».

В обеденный перерыв мы закрываем магазин и идем гулять в парк Тюрлюр, где Розетт нравится кормить птичек, или проходим чуть дальше, на монмартрское кладбище, которое особенно любит Анук — за его мрачное великолепие и множество кошек. А иногда я просто болтаю с хозяевами других магазинов и кафе, расположенных в нашем quartier.[16] Например, с Лораном Пансоном, владельцем небольшого грязноватого кафе-бара на той стороне площади; или с посетителями его заведения, по большей части завсегдатаями, которые приходят туда завтракать и остаются там до обеда; или с мадам Пино, что продает на углу почтовые открытки и всякую религиозную макулатуру; или с уличными художниками, обычно располагающимися посреди площади Тертр, где побольше туристов.

Существует строгое разграничение между жителями Butte, то есть вершины Холма, и прочими обитателями Монмартра. Первые считают себя во всех отношениях выше остальных — во всяком случае, мои непосредственные соседи на площади Фальшивомонетчиков абсолютно в этом уверены. И вообще, согласно их мнению, Холм — это последний аванпост истинно парижского духа в городе, где ныне правят иностранцы.

Здешние жители никогда не покупают шоколад. Это строгое, хотя и неписаное правило. Некоторые места и существуют-то исключительно для аутсайдеров, например булочная-кондитерская на площади Галетт, с ее зеркалами в стиле ар-деко, цветными витражами и барочными колоннами из миндального печенья. Местные же ходят на улицу Трех Братьев в более дешевую и простую булочную-кондитерскую: там и хлеб лучше, и круассаны каждый день пекут. А едят они у Пансона в «Крошке зяблике», где столы покрыты дешевым пластиком и всегда есть plat du jour,[17] тогда как все «пришлые» вроде нас втайне предпочитают такие заведения, как «Богема» или, хуже того, «Розовый дом», куда истинные сыновья и дочери Холма даже носа не кажут; и уж они бы точно никогда не стали позировать художнику на террасе кафе или на площади Тертр, и к мессе в Сакре-Кёр ни за что не пошли бы.

Нет, к нам в магазин заходят действительно в основном туристы или приезжие. Хотя и у нас есть свои завсегдатаи, например мадам Люзерон, которая заходит каждый четверг по пути на кладбище и всегда покупает одно и то же — три ромовых трюфеля, ни больше, ни меньше, в подарочной коробочке, обвязанной лентой. Или та крошечная белокурая девчушка с обкусанными ногтями, которая почти ничего не покупает — волю испытывает. Или Нико из итальянского ресторана, что на улице Коленкур; он бывает у нас почти каждый день, и его страстная любовь к шоколаду — как и вообще к еде — напоминает мне об одном человеке, которого я когда-то знала.

Бывают и случайные покупатели. Те, кто заходит просто посмотреть, или купить подарок, или маленькое поощрение ребенку — витую леденцовую сосульку, коробочку засахаренных фиалок, упаковку марципанов или pain d'épices,[18] розовую сливочную помадку или ананасовые цукаты, вымоченные в роме и начиненные гвоздикой.

Мне известны все их предпочтения. Я знаю, что нужно каждому, но никогда не скажу этого вслух. Слишком опасно. Анук сейчас уже одиннадцать, и порой я почти физически ощущаю его, то ужасное знание, что трепещет и мечется у нее в душе, точно зверек в клетке. Анук, мое летнее дитя! В былые времена она ни за что не смогла бы солгать мне, как не смогла бы, например, разучиться улыбаться. Моя Анук, которая когда-то любила лизать мне лицо или бусы у меня на шее, желая сказать: я люблю тебя! — и делала это даже в общественных местах. Моя Анук, моя маленькая незнакомка. Теперь она все сильнее отдаляется от меня, и я не всегда могу понять ее странные настроения, ее загадочное молчание, ее поразительные сказки и истории и тот ее особенный взгляд, каким она порой на меня смотрит — прищурившись и словно пытаясь разглядеть в воздухе надо мной нечто полузабытое.

Мне, разумеется, пришлось изменить и ее имя. Теперь я стала Янной Шарбонно, а она — Анни, хотя для меня она всегда будет Анук. Но дело совсем не в этих новых именах. Мы и раньше столько раз меняли их. Нет, из нашей жизни ушло, ускользнуло нечто иное. Не знаю, что именно, но чувствую: чего-то мне не хватает.

Она же просто растет, уговариваю я себя. Где-то вдали, точно на противоположном конце огромного зеркального зала, мелькает уменьшенная расстоянием Анук — девятилетняя, все еще исполненная скорее солнечного света, а не тени; затем семилетняя; затем шестилетняя, идущая вперевалочку в желтых резиновых сапожках; Анук с Пантуфлем, неясный подскакивающий силуэт которого виднеется у нее за спиной; Анук, зажавшая в маленьком розовом кулачке огромный ком сахарной ваты… Все это сейчас, конечно, ушло, точнее, уходит, скрывается за рядами будущих Анук — Анук тринадцатилетней, уже открывшей для себя мальчиков, Анук четырнадцатилетней, Анук — нет, это просто невозможно! — двадцатилетней, стремящейся куда-то к новым горизонтам…

Интересно, что она еще помнит из прошлого? Четыре года — большой срок для ребенка ее возраста, да она больше и не говорит ни слова ни о Ланскне, ни о магии, ни, увы, даже о Ле-Лавёз, хотя иногда у нее все же кое-что невольно проскальзывает — какое-то имя, какие-то воспоминания, — и эти случайные оговорки для меня свидетельствуют о многом, куда большем, чем думает она сама.

Но семь и одиннадцать — это весьма далекие друг от друга континенты. Надеюсь, я все же неплохо поработала. Во всяком случае, достаточно хорошо, чтобы удержать того зверя в клетке, а ветер — в состоянии относительного покоя, и пусть теперь деревня на берегу Луары представляется Анук всего лишь поблекшей открыткой, присланной с острова сновидений.

Вот так я и стерегу свою правду, а земля все продолжает вертеться со всем своим добром и злом, но мы держим наши колдовские умения при себе и никогда ни во что не вмешиваемся — никогда не пускаем их в ход даже ради друзей. И никогда не делаем даже таких пустячных магических жестов, как руна на счастье, небрежно начертанная на крышке конфетной коробки.

Я понимаю, это, в общем, небольшая плата почти за четыре года спокойной жизни. Но порой мне хочется знать: сколько мы уже заплатили за то, чтобы нас оставили в покое, и сколько еще придется платить?

Мать часто рассказывала мне одну старинную историю — о юноше, который прямо на дороге продал свою тень бродячему торговцу в обмен на дар вечной жизни. Он получил желаемое и пошел себе дальше, страшно довольный заключенной сделкой, — ну какая мне польза от тени, думал он, от нее явно имело смысл избавиться.

Но проходили месяцы, годы, и юноша начал кое-что понимать. Выйдя из дома, он не отбрасывал тени; ни в одном зеркале он не видел отражения своего лица; и ни в одном пруду, ни в одном озере, какой бы тихой ни была там вода, он не мог себя разглядеть. А вдруг я превратился в невидимку, как-то даже подумал он. В солнечные дни он старался не выходить из дому, избегал он также и лунных ночей, у себя дома разбил все зеркала, а окна изнутри закрыл ставнями — но ни удовлетворения, ни покоя это ему не принесло. Невеста его оставила; друзья состарились и умерли. А он все жил да жил в вечном полумраке своего дома, пока однажды в полном отчаянии не пошел к священнику и не признался в том, что совершил.

И священник, который в те дни, когда юноша заключил свою сделку, был еще молод, а теперь стал желтым, как старые кости, трясущимся стариком, только головой покачал и сказал ему:

— Ты, сынок, не торговца встретил тогда на дороге, а самого дьявола. Это с ним ты заключил сделку, а сделка с дьяволом обычно кончается тем, что люди теряют свою душу.

— Но ведь я отдал всего лишь тень! — запротестовал юноша.

И снова дряхлый священник покачал головой.

— Человек, который не отбрасывает тени, — это, если честно, и не человек вовсе, — сказал он и отвернулся, ничего более не прибавив.

Что ж, юноша вернулся домой. А наутро его нашли повесившимся на ветке дерева. И солнце светило прямо ему в лицо, а на траве у него под ногами лежала его длинная тонкая тень.

Это всего лишь притча, конечно, но отчего-то она постоянно приходит мне на ум, особенно по ночам, когда я не могу уснуть, а ветер тревожно завывает за окном. И тогда я сажусь в постели, поднимаю руки и проверяю, видна ли на стене моя собственная тень.

И я замечаю, что все чаще и чаще мне хочется проверить, есть ли тень у Анук.

ГЛАВА 3

31 октября, среда

Ну и дела! Вианн Роше. Надо же было сморозить такую глупость! И кто меня только за язык дернул. Ну почему я вечно несу всякую чушь? Я и сама часто не могу этого понять. Сказала потому, наверное, что мама подслушивала. И я очень рассердилась. Я теперь вообще часто сержусь.

И еще, возможно, из-за этих туфель. Ах, какие у нее были потрясающие туфельки! На высоких каблучках, ярко-красные, как помада, и блестящие, как леденец. Они сверкали на булыжной мостовой, точно драгоценные камни. Других таких туфель в Париже просто не встретишь. Во всяком случае, на обычных людях — уж точно. А мы и есть обычные люди — по крайней мере, мама так говорит, хотя порой по ее поступкам этого и не скажешь.

Ах, какие туфельки…

Цок-цок-цок — простучали они по камням мостовой и замерли прямо напротив нашей лавки, а их хозяйка принялась заглядывать внутрь.

Сначала, со спины, она даже показалась мне знакомой. Ярко-красное пальто в тон туфлям. Светло-каштановые, цвета кофе со сливками, волосы стянуты на затылке шарфом. Уж не нашиты ли у нее колокольчики на подол яркой юбки с набивным рисунком? Уж не позванивает ли на запястье браслет с амулетами? И что за слабое, едва заметное сияние окутывает ее, словно дымка, что повисает жарким днем над Парижем?

Наш магазин был закрыт по случаю похорон. Еще мгновение — и она бы ушла. А мне так хотелось, чтобы она осталась, вот я и сделала нечто такое, чего делать не полагалось, нечто такое, о чем, по мнению мамы, я уже и думать забыла, нечто такое, чего давным-давно не делала. Я скрестила пальцы у нее за спиной и быстро начертала в воздухе некий символ.

Ветерок, приносящий аромат ванили, и тертого мускатного ореха, и темных, поджаренных на слабом огне бобов какао.

Это не колдовство. Правда-правда. Это просто такой фокус, я в это просто играю. Настоящего колдовства вообще не существует — и все же моя магия действует. Иногда.

«Ты меня слышишь?» — спросила я. Не вслух, конечно, а как бы про себя, тенью своего настоящего голоса, которая звучит почти неслышно, точно легкое шуршание падающих листьев.

И она меня услышала! Я точно знаю. Она вздрогнула, обернулась и застыла, а я заставила нашу голубую дверь светиться, совсем чуть-чуть, и она засияла, как чистое осеннее небо. Я еще немного позабавилась с дверью — как с зеркальцем, когда пускаешь кому-то в лицо солнечные зайчики.

Запах древесного дыма над большой миской; рисунок, решительно нанесенный кремом, брызги сахарного сиропа. Горьковатый аромат апельсина, это твое любимое, семидесятипроцентный черный шоколад, а внутри толстенькие ломтики апельсинов из Севильи. Попробуй. Вкуси. Испытай наслаждение.

Она обернулась. Я так и знала! Казалось, она была несколько удивлена, когда увидела меня, но все-таки улыбнулась. Я разглядывала ее лицо — голубые глаза, широкая улыбка, несколько веснушек на переносице; она понравилась мне сразу, как когда-то сразу понравился и Ру, в первый же день нашего с ним знакомства…

И тут она спросила меня, кто умер.

Я ничего не могла с собой поделать. Возможно, из-за этих ее туфель, возможно, потому что знала: мама стоит за дверью. Так или иначе, эти слова у меня просто вырвались, это получилось, как и с тем солнечным светом на створках двери, как с запахом дыма.

И как только я сказала: «Вианн Роше» — наверное, слишком громко сказала, — из-за двери появилась мама. В своем черном пальто, с Розетт на руках и с тем выражением на лице, какое бывает у нее, когда я плохо себя веду или когда с Розетт в очередной раз что-то случается.

— Анни!

Дама в красных туфельках посмотрела сперва на нее, потом на меня, потом снова на нее.

— Мадам… Роше?

Но мама уже взяла себя в руки.

— Это моя… девичья фамилия, — сказала она. — Теперь я мадам Шарбонно. Янна Шарбонно. — И она снова бросила на меня тот свой взгляд. — Боюсь, моя дочь не слишком удачно пошутила, — объяснила она даме в красных туфельках. — Надеюсь, она не слишком вам докучала своими шутками?

Дама рассмеялась; казалось, она вся превратилась в смех, улыбались даже ее красные туфельки.

— Ничуть она мне не докучала, — сказала она. — Я просто рассматривала ваш замечательный магазин.

— Не мой, — сказала мама. — Я здесь просто работаю.

Дама опять рассмеялась.

— Мне бы тоже хотелось здесь поработать! Между прочим, я действительно работу ищу, вот и застряла у вашей витрины, пожирая взглядом выставленные там шоколадки.

После этих слов мама немного расслабилась, поставила Розетт на землю и повернулась, чтобы запереть дверь. Розетт с серьезным видом разглядывала даму в красных туфлях. Та ей улыбнулась, но Розетт на улыбку не ответила. Она редко улыбается незнакомым людям. И мне почему-то было даже приятно, что Розетт ей не улыбнулась. Это ведь я ее нашла, думала я. Я ее здесь задержала. И пока что, пусть ненадолго, она принадлежит только мне одной.

— Вы ищете работу? — переспросила мама.

Дама кивнула.

— Моя приятельница, с которой мы вместе снимали квартиру, в прошлом месяце съехала, а я работаю официанткой и просто не могу в одиночку за такую квартиру платить. Меня зовут Зози, Зози де л'Альба, и, между прочим, шоколад я просто обожаю!

Ну разве она может кому-то не понравиться, думала я. У нее ведь такие голубые глаза, а улыбка — точно ломоть спелого, сахарного арбуза. Правда, улыбка эта несколько увяла, когда она посмотрела на объявление, висевшее на двери.

— Мне очень жаль, — сказала она. — Я, кажется, совершенно не вовремя. Надеюсь, это не кто-то из ваших родных?

Мама снова подхватила Розетт на руки.

— Это мадам Пуссен. Она здесь жила. И она наверняка сказала бы, что этот магазин содержит она, хотя, если честно, проку от нее было чуть.

Я вспомнила мадам Пуссен, ее желтоватое, цвета алтея, лицо, ее передники в голубую клетку. Больше всего она любила розовые сливочные помадки и ела их куда чаще, чем следовало бы, хотя мама никогда ей ни слова на этот счет не сказала.

По словам мамы, на нее обрушился удар, что звучит, по-моему, очень даже неплохо. Удача ведь тоже обрушивается внезапно. Накрывает — как ласково накрывают одеялом спящего ребенка. Но потом до меня дошло, что больше мы мадам Пуссен никогда не увидим. Никогда. И я ощутила какое-то странное головокружение, словно у меня под ногами вдруг разверзлась бездна.

— Неправда, был от нее прок, был! — возразила я маме и заплакала. И тут же почувствовала ее руку у себя на плечах, и запах лаванды, и шуршание дорогого шелка, и она что-то тихо шепнула мне на ухо — какое-то заклинание, подумала я и слегка удивилась этому, словно вновь вернувшись в те дни, в Ланскне… Но стоило мне поднять глаза, и я поняла, что это вовсе не мама, а Зози. Это ее длинные волосы касались моего лица, это ее красное пальто так и сияло на солнце.

А у нее за спиной стояла мама в своем траурном пальто, и глаза ее были темны, как ночь, так темны, что по ним ничего нельзя было прочесть. Она сделала шаг — по-прежнему держа на руках Розетт, — и я поняла, что, если я так и буду стоять, она обнимет нас обеих, и тогда уж я точно не смогу перестать плакать, хотя я, наверное, толком и не сумела бы объяснить ей, почему плачу. Нет, ни за что, только не сейчас, не перед этой дамой в леденцовых туфельках!

И я, резко повернувшись, бросилась бежать куда-то по пустынному переулку, сразу почувствовав себя свободной, как ветер. Мне нравится бежать: можно делать огромные прыжки, и, если раскинуть руки, чувствуешь себя воздушным змеем; можно пробовать ветер на вкус; можно попытаться обогнать мчащееся впереди тебя солнце; и порой мне это даже почти удается — обогнать и этот ветер, и это солнце, и собственную тень, что гонится за мной по пятам.

А знаете, у моей тени ведь имя есть. Пантуфль. У меня когда-то был любимый кролик, которого звали Пантуфль, так говорит мама, но сама я плохо помню, живой это был кролик или просто игрушка. «Твой воображаемый дружок» — так она порой называет Пантуфля, но я-то почти уверена, что он действительно всегда рядом — мягкой серой тенью следует за мной по пятам или, свернувшись в клубок, спит ночью в моей постели. Мне и теперь приятно думать, что он стережет мой сон или бежит вместе со мной, пытаясь обогнать ветер. Иногда я чувствую его присутствие. Иногда я по-прежнему его вижу — хотя мама утверждает, что это всего лишь плод моего воображения, и не любит, когда я говорю о нем даже в шутку.

А сама мама теперь почти никогда не шутит и не смеется так, как смеялась раньше. Возможно, она попрежнему сильно тревожится из-за Розетт. Из-за меня-то она точно тревожится, это я знаю. Она говорит, что я чересчур легкомысленно отношусь к жизни. А это неправильно.

Интересно, а Зози серьезно относится к жизни? Да ладно! Не может этого быть, спорить готова. Разве можно серьезно относиться к жизни в таких туфлях? Наверняка она мне именно поэтому так и понравилась. Из-за этих красных туфелек, из-за того, как она заглядывала к нам в окно, из-за того, что она, несомненно, может видеть Пантуфля — не просто какую-то тень, а самого Пантуфля, следующего за мной по пятам.

ГЛАВА 4

31 октября, среда

В общем, приятно сознавать, что с детьми я обращаться умею. Впрочем, как и с их родителями; это часть моих магических знаний, моих чар. Видите ли, без умения применить чары в бизнесе далеко не уедешь, тем более в таком, как мой, когда окончательная цель — это нечто интимное, куда более важное, чем просто некая собственность; когда абсолютно необходимо вплотную соприкоснуться с той жизнью, которую собираешься взять себе.

Не то чтобы меня так уж сразу заинтересовала жизнь этой женщины. Во всяком случае, в первый момент нисколько. Хотя должна признаться, что я почти сразу была заинтригована. И разумеется, меня заинтриговала не усопшая. И даже не ее магазин — довольно хорошенький, но уж больно крошечный, слишком ничтожный для человека моих амбиций. А вот женщина эта действительно меня заинтриговала, как и ее дочка…

Вы верите в любовь с первого взгляда?

Думаю, нет. Я тоже. И все-таки…

Это сияние всех цветов радуги, которое я заметила за приоткрытой дверью. Этот мучительный намек на нечто такое, что ты едва успела одним глазком увидеть, но так и не смогла попробовать на вкус. И эти вздохи ветра над крыльцом. Все это пробудило сперва мое любопытство, а затем — и мою страсть к стяжательству.

Вы же понимаете, я не воровка. Прежде всего и главным образом я — коллекционер. Я, например, с восьми лет собираю магические амулеты для своего браслета, но теперь все больше увлекаюсь коллекционированием личностей: имен людей, их секретов, их историй, их жизней. О, разумеется, отчасти из соображений собственной выгоды. Но более всего меня увлекает сам процесс охоты, поиска, напряженного преследования добычи, соблазнения жертвы и финальная схватка с нею. Тот миг, когда пиньята наконец разлетается вдребезги…

Вот что я люблю больше всего на свете.

— Дети, — улыбнулась я.

Янна вздохнула.

— Они так быстро растут! Глазом не успеешь моргнуть, а их уже и нет рядом. — Девочка все бежала куда-то по переулку, и Янна крикнула ей: — Только не убегай слишком далеко!

— Никуда она не денется, — успокоила я.

Она, пожалуй, кажется более покорной, чем ее дочь. Но они очень похожи. У Янны черные волосы до плеч, прямые брови вразлет, глаза цвета горького шоколада. И такой же, как у Анни, алый, упрямый, великодушный рот с чуточку приподнятыми уголками губ. И такой же невнятно-иностранный, экзотический облик, хотя, если не считать того первого впечатления, которое произвели на меня яркие цвета за полуоткрытой дверью, я так и не сумела разглядеть в ней чего-нибудь загадочного. С виду в этой женщине нет ровным счетом ничего особенного: одежда, довольно поношенная, явно выписана по каталогу «Ла Редут», простой коричневый берет чуть сдвинут набок, туфли самые скромные.

Многое можно сказать о человеке, всего лишь взглянув на его туфли. Свои она наверняка тщательнейшим образом выбирала именно для того, чтобы ни в коем случае не выглядеть экстравагантно: черные, с округлым мыском, безжалостно обычные, вроде тех, которые ее дочь носит в школу. А в целом — каблуки немного низковаты, одежда чересчур мрачных оттенков, никаких украшений, кроме простого золотого кольца на пальце, и совсем чуть-чуть макияжа, чтобы все же выглядеть прилично.

Девочке, которую она держала на руках, было от силы годика три. Такие же настороженные, как у матери, глаза, но волосы цвета только что разрезанной тыквы, а крошечная мордашка размером с гусиное яйцо вся усыпана абрикосовыми веснушками. Ничем не примечательное маленькое семейство — по крайней мере, с первого взгляда; и все же я не могла отделаться от мысли, что есть в них нечто такое, чего я пока как следует разглядеть не в силах, некий слабый свет вроде того, что исходит и от меня самой…

Во всяком случае, подумала я, это явно стоит включить в коллекцию.

Женщина посмотрела на часы и крикнула:

— Анни!

В дальнем конце улицы Анни только рукой махнула — то ли от избытка чувств, то из чистого непослушания. Я заметила, что над ней вьется нечто вроде сияющей дымки, синей, как крыло бабочки, что лишь подтвердило мою уверенность в том, что им есть что скрывать. И в малышке тоже явственно чувствовался этот потаенный свет, а уж что касается матери…

— Вы замужем? — спросила я.

— Вдова, — сказала она. — Уже три года. Я после этого сюда и переехала.

— Вот как, — пробормотала я.

Вряд ли это правда. Чтобы казаться вдовой, мало черного пальто и обручального кольца; Янна Шарбонно (если это, конечно, ее настоящее имя) вдовой мне отнюдь не кажется. Других она, возможно, и сумела бы обмануть, но я-то вижу значительно глубже.

Да и зачем ей подобная ложь? Это же Париж, я вас умоляю! Здесь никого не отдают под суд за отсутствие брачного свидетельства. Интересно, какую маленькую тайну она скрывает? И стоит ли моих усилий раскрытие этой тайны?

— Нелегко, должно быть, тут магазин держать? — спросила я.

Монмартр ведь похож на странный маленький остров из камня — здесь особые туристы, особые художники, особые, совершенно средневековые, сточные канавы, особые нищие. Здесь даже выступления стриптизеров проходят по-особому, прямо на улице, под липами, а на симпатичных улочках по ночам вполне могут и бандиты напасть.

Янна улыбнулась.

— Здесь вовсе не так плохо.

— Правда? — удивилась я. — Но ведь теперь, когда мадам Пуссен умерла…

Она отвела глаза.

— Хозяин этого дома — наш друг. Он не выбросит нас на улицу.

Мне показалось, что она слегка покраснела.

— Неужели дела здесь и впрямь идут неплохо?

— Могло быть и хуже.

Ну да, туристы всегда готовы купить что-нибудь, даже если цена немыслимо завышена.

— Но, в общем, состояния мы здесь, разумеется, никогда не сколотим…

Что ж, я так и думала. Даже и стараться не стоит. Она, конечно, храбрится, но я-то вижу и ее дешевую юбку, и обтрепавшиеся обшлага на пока еще очень приличном пальтишке девочки, и выцветшую, неудобочитаемую деревянную вывеску над входом в лавку.

И все же было нечто странно привлекательное в этой витрине, загроможденной коробками и жестянками и украшенной по случаю Хэллоуина ведьмами и чертями из темного шоколада и цветной соломки, пухлыми тыквами из марципана и бисквитными черепами, обмазанными кленовым сиропом. Пока что я лишь это сумела разглядеть в щель между полузакрытыми ставнями.

И еще меня манил запах — чуть горьковатый запах яблок и жженого сахара, ванили и рома, кардамона и шоколада. Не могу сказать, что я так уж люблю шоколад, но все же от этого запаха у меня просто слюнки потекли.

Попробуй. Испытай меня на вкус.

Едва заметно шевельнув пальцами, я начертала в воздухе символ Дымящегося Зеркала — которое также называют Глазом Черного Тескатлипоки,[19] — и витрина на какую-то долю секунды ярко осветилась.

Моей собеседнице явно стало не по себе — она, видимо, тоже заметила эту вспышку, а малышка у нее на руках тихонько засмеялась, точнее, мяукнула и потянулась к витрине ручонкой…

Интересно, подумала я. И спросила:

— А что, вы все эти шоколадки сами делаете?

— Когда-то все сама делала. Теперь — нет.

— Нелегко вам, наверное, приходится.

— Ничего, я справляюсь.

Хм… очень интересно.

Но действительно ли она справляется? И будет ли справляться теперь, после смерти старой хозяйки магазина? Что-то я сомневаюсь. Нет, судя по ее виду, она с чем угодно способна справиться — такой у нее упрямый рот и спокойный взгляд. И все же есть в ней некая слабина. Некая слабость… А впрочем, может, как раз сила?

Нужно быть очень сильной, чтобы жить вот так, в одиночку поднимая в Париже двоих детей, все время и силы отдавая бизнесу, доходов от которого в лучшем случае едва хватает, чтобы заплатить за аренду помещения. Нет, ее слабость заключается совсем в другом. Это, во-первых, младшая дочка. Она за нее очень боится. Она за них обеих боится и цепляется за своих девочек так, словно их ветром унести может.

Я знаю, что вы сейчас подумали. Да только мне дела нет до ваших мыслей.

Что ж, можете считать меня любопытной, если хотите. В конце концов, я использую подобные тайны в личных целях. И не только тайны, но и мелкие предательства, расспросы, расследования, Не брезгую я и воровством, и крупными кражами; мне на руку всевозможные обманы и лукавства, скрытые пропасти и тихие омуты, плащи и кинжалы, потайные дверцы и запретные свидания, подглядывание из-за угла и в замочную скважину, различные подпольные операции, незаконный захват собственности, сбор различной информации и так далее, и тому подобное.

Неужели это так плохо?

Полагаю, что да.

Но Янна Шарбонно (или Вианн Роше) явно что-то скрывает от мира. Я прямо-таки чую запах ее многочисленных тайн, похожий на острый запах тех шутих, которыми обычно обвешана праздничная пиньята. Пущенный умелой рукой камень способен все их взорвать, вот тогда пиньята и покажет свое нутро, тогда мы и увидим, может ли кто-то вроде меня воспользоваться ее тайнами.

Мне просто очень интересно, вот и все: любопытство — обычное свойство тех счастливцев, кому довелось родиться под знаком Самого Первого Ягуара.

И потом, она ведь явно лжет, верно? А если и есть на свете нечто такое, что мы, Ягуары, ненавидим больше, чем слабость, так это лжецы.

ГЛАВА 5

1 ноября, четверг

День всех святых

Сегодня Анук опять какая-то беспокойная. Возможно, из-за вчерашних похорон, а может, на нее просто этот ветер так действует. Такое с ней порой бывает, и она, готовая в любую минуту расплакаться, мечется, как дикая лошадка, становясь под воздействием этого ветра упрямой, безрассудной и чужой. Моя маленькая незнакомка.

Знаете, я часто ее так называла, когда она была еще совсем маленькой и на свете нас было только двое. «Маленькая незнакомка» — словно я у кого-то ее позаимствовала и когда-нибудь этот кто-то придет и заберет ее у меня. В ней всегда это было — и непохожесть на других, и особенный взгляд, когда кажется, что ее глаза видят все гораздо дальше и глубже, а мысли и вовсе бродят где-то за пределами нашего мира.

«Одаренная девочка, — говорит ее новая учительница. — Необычайно развитое воображение и удивительно обширный для ее возраста запас слов!» Но, говоря это, учительница смотрит так, словно богатое воображение подозрительно уже само но себе, словно это признак чего-то дурного.

Что ж, моя вина. Теперь-то я это понимаю. А тогда мне казалось совершенно естественным воспитывать ее согласно представлениям моей матери. Это обеспечивало определенную перспективу, позволяло иметь некие собственные традиции, как бы заключало нас в магический круг, внутрь которого остальной мир проникнуть не мог. Но если он не мог туда проникнуть, то и мы не могли выйти оттуда. Мы оказались пойманными в ловушку, заключенными в некий уютный кокон, который, впрочем, сами же и создали, и, став вечными чужаками, существовали как бы отдельно от всех.

Во всяком случае, так было еще четыре года назад.

Но с тех пор мы живем во лжи, уютной и удобной.

Пожалуйста, не смотрите так удивленно. Покажите мне любую мать, и я докажу вам, что она — лгунья. Мы рассказываем своим детям не о том, каков окружающий мир, а о том, каким ему следовало бы быть. Говорим, что там нет ни чудовищ, ни призраков, что если поступать хорошо, то и люди будут делать тебе добро, что Матерь Божья всегда будет рядом и защитит тебя. И, разумеется, мы никогда не называем это ложью — ведь у нас самые лучшие намерения, мы хотим своим детям только добра, — но тем не менее это самая настоящая ложь.

После того, что случилось в деревушке Ле-Лавёз, выбора у меня не осталось. Любая мать поступила бы точно так же.

— Что же это было такое? — все спрашивала у меня Анук. — Скажи, мам, неужели это из-за нас?

— Нет, это просто несчастный случай.

— Но тот ветер… ты же говорила…

— Ложись-ка лучше спать.

— А мы не могли бы немного поколдовать и как-нибудь это исправить?

— Нет, не могли бы. Да это и не колдовство, а просто детские забавы. Ни магии, ни колдовства не существует, Нану.

Она очень серьезно посмотрела на меня и сказала:

— Нет, существует. Так и Пантуфль говорит.

— Девочка моя дорогая, так ведь и самого Пантуфля тоже на самом деле не существует.

Нелегко это — быть дочерью ведьмы. Но быть матерью ведьмы еще труднее. Так что после происшествия в Ле-Лавёз я оказалась перед выбором. Если я скажу своим детям правду, то и их тоже приговорю к той жизни, какую всегда вела сама, — к вечным скитаниям, к полному отсутствию стабильности, покоя и безопасности, к жизни на чемоданах, к тому, что им всегда придется бежать наперегонки с этим ветром…

Если я солгу — то мы будем как все.

И я лгала. Я лгала Анук. Я говорила ей, что все это выдумки. Что нет никакой магии; что колдовство бывает только в сказках. Что нет таких потусторонних сил, которые можно было вызвать условным стуком и проверить, на что они способны. Что не существует ни хранителей домашнего очага, ни ведьм, ни магических рун, ни заклятий, ни могущественных тотемов, ни волшебных кругов на песке. Все необъяснимое стало у нас называться Случайностью или Несчастным Случаем — да, с большой буквы! — и неожиданная удача, и тайный зов, и дар богов. А также Пантуфль — низведенный до положения «воображаемого дружка», на которого теперь совсем не обращают внимания, хотя норой даже я все еще вижу его, пусть всего лишь краем глаза.

Но теперь, увидев его, я отворачиваюсь. И закрываю глаза, пока не исчезнут все цвета, все краски.

После Ле-Лавёз я убрала все те вещи с глаз долой, понимая, что Анук, возможно, будет возмущена — и даже на некоторое время меня возненавидит, возможно, — но все же надеялась, что когда-нибудь она поймет.

— И тебе ведь придется стать взрослой, Анук, и научиться отличать реальное от вымышленного.

— Зачем?

— Так лучше, — говорила я ей. — Подобные вещи, Анук… они как бы отделяют нас от других людей. И мы становимся не такими, как все. Неужели тебе нравится быть не такой, как все? Разве тебе не хочется жить вместе со всеми, хотя бы на этот раз? Завести друзей и…

— Но ведь у меня были друзья! Поль и Фрамбуаза…

— Мы не могли там оставаться. После того, что случилось, никак не могли.

— И еще Зезет и Бланш…

— Это вечные странники, Нану. Речной народ. Ты же не можешь всю жизнь прожить на таком суденышке — во всяком случае, если действительно хочешь ходить в школу…

— И Пантуфль…

— Воображаемые друзья не считаются, Нану.

— И еще Ру, мама. Ведь Ру был нашим другом.

Я промолчала.

— Ну почему, почему мы не могли остаться с Ру? Почему ты не сообщила ему, где мы?

Я вздохнула:

— Все это очень сложно, Нану.

— Я по нему скучаю.

— Я знаю.

Ну, для Ру вообще все очень просто. Делай что хочешь. Бери что хочешь. Держи путь туда, куда влечет тебя ветер. Для Ру этого вполне достаточно. Ему этого довольно для счастья. Но я-то знаю, что все иметь невозможно. Я пробовала идти этим путем. И знаю, куда он ведет. И как потом бывает тяжко, ох как тяжко, Нану.

Ру сказал бы: «Ты слишком много тревожишься». Ру с его вызывающе рыжими волосами, с его скупой улыбкой на его обожаемой речной посудине под вечно движущимися звездами. «Ты слишком много тревожишься». Возможно, он прав; несмотря ни на что, я действительно слишком много тревожусь. Меня тревожит то, что у Анук в новой школе нет друзей. И то, что Розетт, такая живая и умненькая, до сих пор не говорит, хотя ей уже почти четыре года, словно она — жертва какого-то злобного заклятия, некая принцесса, онемевшая от страха перед тем, что могут поведать ее уста.

Как объяснить это Ру, который ничего не боится, никем не дорожит и ни за кого не тревожится? Быть матерью значит жить в вечном страхе — в страхе перед смертью, болезнью, утратой, несчастным случаем, опасаясь любого чужака или того Черного Человека, страшась даже тех повседневных мелочей, которые каким-то образом ухитряются сильнее всего уязвить нас, — раздраженного взгляда, сердито брошенного слова, нерассказанной на ночь сказки, забытого поцелуя, того ужасного момента, когда для дочери мать перестает быть центром мира и становится просто еще одним спутником, вращающимся вокруг некоего солнца, менее важного, чем ее собственное.

Со мной этого еще не произошло, по крайней мере пока. Но я замечаю это в других детях; я вижу это в девочках-подростках с надутыми губами, мобильными телефонами и взглядом, исполненным презрения ко всему миру. Я разочаровала Анук; я это понимаю. Я не такая мать, какую она хотела бы. И в свои одиннадцать лет она, даже будучи такой умницей, все же слишком юна, чтобы понять, чем я пожертвовала и почему.

«Ты слишком много тревожишься».

Ах, если бы все было так просто!

«Но ведь это действительно просто», — звучит у меня в ушах его голос.

Когда-то, возможно, и я так думала, Ру. Но не теперь.

Интересно, неужели сам он ничуть не изменился? Ну а меня он, наверное, и вовсе не узнает. Я иногда получаю от него весточки — он раздобыл мой адрес у Бланш и Зезетт, — но очень короткие и только на Рождество и в день рождения Анук. Я пишу ему на адрес почтового отделения в Ланскне; зная, что он иногда проплывает мимо этого городка. О Розетт я ни в одном из своих писем не сказала ни слова. Как и о нашем домовладельце Тьерри, который проявил по отношению к нам столько доброты, великодушия и терпения, что у меня просто не хватает слов.

Тьерри Ле Трессе пятьдесят один год, он разведен, у него есть взрослый сын, он прилежно ходит в церковь и надежен, как скала.

Не смейтесь. Мне он очень нравится.

Интересно, а что он находит во мне?

Я теперь, глядя в зеркало, не вижу там себя; так, ничего не говорящее лицо женщины за тридцать. Самая обыкновенная женщина, не наделенная ни особой красотой, ни особым характером. Такая же, как все прочие; в сущности, именно такой я и хотела стать, но почему-то сегодня мысль об этом приводит меня в полное уныние. Возможно, на меня так подействовали похороны, и та печальная полутемная часовня, украшенная цветами, оставшимися от предыдущего покойника, и опустевшая комната наверху, и абсурдно громадный венок от Тьерри, и равнодушный священник с насморочным носом, и рев труб из потрескивающих усилителей, исполнявших «Нимрода» Элгара.[20]

Смерть банальна, как утверждала моя мать незадолго до своей кончины в результате несчастного случая на оживленной улице в центре Нью-Йорка. А вот жизнь удивительна. И мы сами тоже удивительны, необыкновенны. Принять необычное — значит восславить жизнь, уверяла она.

Что ж, мама. Теперь все переменилось. В старые времена (не такие уж и старые, напоминаю я себе) вчера был бы веселый праздник. Ведь вчера был Хэллоуин, канун Дня всех святых, день магии и колдовства, день тайн и загадок. В этот день принято развешивать вокруг дома красные шелковые саше, чтобы отпугнуть зло, а на пороге оставлять рассыпанную соль, медовые пряники и вино; это день тыкв, яблок, шутих, аромата сосновой смолы и древесного дыма, ибо в этот день, как говорится, осень поворачивает на зиму. В этот день следовало бы петь и танцевать вокруг костров, и Анук в невероятном гриме и черных перьях должна была бы летать от дома к дому со своею свитой — Пантуфлем и Розетт, нарядной, важной, с фонариком в руках и со своим тотемом, у которого такая же рыжая шерстка, как ее волосы.

Хватит. Больно вспоминать те дни. Но покоя-то по-прежнему нет. Моя мать понимала причину этого — она двадцать лет убегала от Черного Человека; вот и я — хоть мне на какое-то время и показалось, что я его победила и отвоевала свое место в жизни, — тоже вскоре поняла: моя победа была всего лишь иллюзией. У Черного Человека множество лиц, множество последователей, и он отнюдь не всегда облачен в сутану священника.

Раньше я всегда считала, что боюсь их Бога. И прошло немало лет, прежде чем я поняла, что на самом деле я боюсь их доброты. Их благочестия. Их доброжелательной участливости. Их жалости. Все эти четыре года я чувствовала: они идут по нашему следу, вынюхивая, выискивая, подбираясь к нам все ближе. А уж после Ле-Лавёз они и вовсе почти нас настигли. У них такие добрые намерения, у этих Благочестивых: еще бы, они ведь желают моим прелестным детям только самого лучшего. И не намерены отступаться, пока не разорвут наши узы, пока и самих нас на куски не разорвут!

Возможно, именно поэтому я никогда полностью Тьерри и не доверяла. Доброму, надежному, солидному Тьерри, моему хорошему другу, с его неторопливой улыбкой, бодрым, веселым голосом и трогательной верой в то, что деньги — панацея от любой беды. О да, он готов нам помочь — он уже и так очень помог нам в этом году. Стоит мне сказать слово, и он снова поможет. И тогда все наши беды, возможно, останутся позади. Странно, почему я колеблюсь? И почему мне так трудно кому-то довериться? Признать наконец, что мне необходима помощь?

Но сейчас, в Хэллоуин, когда уже близится полночь и вокруг стоит тишина, мысли мои куда-то вдруг уплывают, и я, как это часто бывает в подобные моменты, начинаю думать о матери, о картах Таро и о Благочестивых. Анук и Розетт уже снят. Ветер внезапно улегся. Внизу, под нами, светящейся дымкой мерцает Париж. А темные улочки Монмартрского холма плывут над ним, точно иной, волшебный город, созданный из дыма и звездного света. Анук считает, что я давно сожгла гадальные карты: я не раскладывала их больше трех лет. Однако они по-прежнему у меня; это карты моей матери, они насквозь пропахли шоколадом и сильно залоснились.

Заветная шкатулка спрятана у меня под кроватью. От нее исходит аромат напрасно потраченных лет и сезона туманов. Я открываю ее — и вот они, карты, их старинные лики вырезаны из дерева несколько веков назад в городе Марселе. Смерть, Влюбленные, Башня, Шут, Волшебник, Повешенный, Перемена.

Это же не настоящее гадание, уговариваю я себя. И вытаскиваю их по одной, просто так, наугад, бесцельно, ничуть не задумываясь о последствиях. И все же не могу избавиться от мысли, что карты пытаются что-то сказать мне, что в них заключено некое послание.

И я их убираю. Зря только доставала. В былые времена я бы, конечно, отогнала ночных демонов с помощью заклятия — кыш, кыш, пошли прочь! — и исцеляющего напитка, а потом воскурила бы благовония и рассыпала на пороге соль. Но теперь я приобщилась к цивилизации, из целебных магических отваров признаю только ромашковый чай. Он помогает мне уснуть — хотя и не сразу.

Но всю эту ночь — впервые за много месяцев — мне снятся Благочестивые. Они выслеживают нас, они тайком крадутся по переулкам и задним дворам Монмартра, и я даже во сне жалею, что не бросила на крыльцо щепотку соли, не повесила над дверями мешочек с волшебными травами, оставила свой дом без защиты, и теперь ночь может незаметно войти к нам, привлеченная запахом шоколада.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ САМЫЙ ПЕРВЫЙ ЯГУАР

ГЛАВА 1

5 ноября, понедельник

Я, как всегда, поехала в школу на автобусе. Вы бы, наверное, и не догадались, что тут школа, если б не вывеска над входом. Все остальное скрыто высокими стенами, за которыми вполне могли бы находиться несколько офисов, или частный парк, или еще что-нибудь, но только не школа. Лицей Жюля Ренара не так уж и велик по парижским меркам, но для меня он — как целый город.

В Ланскне у нас во всей школе было человек сорок. А здесь восемьсот мальчишек и девчонок со всеми их шкафчиками для обуви, запасными комплектами учебников, ранцами, мобильниками, флаконами с дезодорантом, тетрадками, тюбиками гигиенической помады, компьютерными играми, секретами, сплетнями и враньем. У меня здесь только одна подруга — ну, почти что подруга — Сюзанна Прюдомм; она живет на улице Ганнерон, на той стороне, где кладбище, и иногда заходит к нам в chocolaterie.

У Сюзанны — ей нравится, когда ее называют Сюзи, — рыжие волосы, которые она ненавидит, и круглое веснушчатое лицо, и она все время собирается сесть на диету. А мне, пожалуй, ее волосы даже нравятся: они напоминают о моем друге Ру, — и, по-моему, она совсем не толстая, но отчего-то все время жалуется и на свои волосы, и на толщину. Какое-то время мы с ней очень хорошо ладили, но теперь она все чаще дуется на меня; а то вдруг ни с того ни с сего начнет говорить гадости или заявит, что больше не будет со мной разговаривать, пока я не сделаю так, как она хочет.

Сегодня она опять решила со мной не разговаривать. Это потому, что вчера я не согласилась пойти в кино. Но ведь билет в кино и так стоит довольно дорого, а там еще нужно покупать попкорн и кока-колу — ведь если я ничего не куплю, Сюзанна сразу заметит и в школе начнет отпускать всякие шуточки насчет того, что у меня вечно нет денег; и потом, там наверняка будет Шанталь, а Сюзанна сразу преображается, если рядом Шанталь.

Шанталь — теперь ее лучшая подруга. У Шанталь всегда есть деньги на кино, и уж у нее-то волосы всегда лежат идеально. Она носит бриллиантовый крестик от «Тиффани»; когда учитель в школе потребовал, чтобы она сняла этот крестик, ее отец написал в редакцию газеты письмо: дескать, это позор, что его дочь тиранят за то, что она носит символ своей католической веры, тогда как девочкам-мусульманкам по-прежнему разрешают ходить в школу в платках. Это вызвало настоящий скандал; а потом и крестики, и головные платки носить в школе запретили. Только Шанталь свой крестик носит по-прежнему. Я сама видела его на ней в физкультурной раздевалке. А преподаватели делают вид, что ничего не замечают. Вот какое воздействие оказывает на них отец Шанталь.

«Просто не обращай на них внимания, — говорит мама. — Попробуй подружиться с кем-нибудь еще».

Можно подумать, я не пробовала! Но стоит мне завести себе новую подружку, и Сюзи тут же находит способ, чтобы ее от меня отвадить. Так уже не раз было. И главное, я никак не могу ткнуть в нее пальцем и сказать: «Это ты виновата». Она делает это исподтишка, но недоброжелательность сразу так и повисает в воздухе, точно запах духов. И те, кого ты считала своими друзьями, начинают тебя избегать и общаются только с нею; глазом моргнуть не успеешь, как они уже не твои, а ее друзья, а ты опять осталась одна.

В общем, весь сегодняшний день Сюзи разговаривать со мной не желала, на всех уроках садилась с Шанталь и на всякий случай так клала свой портфель, чтобы я не могла сесть с нею рядом, и стоило мне взглянуть в их сторону, как они, по-моему, начинали надо мной смеяться.

Да пусть смеются. Очень мне надо становиться такой же!

А потом я заметила: они уселись близко-близко, голова к голове, и на меня даже не смотрят, но уже по одному тому, как они на меня не смотрят, было ясно, что они опять надо мной смеются. Но почему? Что во мне такого смешного? Раньше-то я, по крайней мере, знала, чем отличаюсь от других. А теперь?..

Может, дело в моих волосах? Или в том, как я одета? Или это потому, что мы никогда ничего не покупаем в галерее Лафайет? И не ездим кататься на лыжах в Валь-д“ Изер, и не проводим лето в Каннах? Может, на мне какой-то ярлык, как на дешевых «трениках», который словно предупреждает их всех, что я второго сорта?

Мама очень старалась мне помочь. Ничего такого необычного в моей внешности нет, и по моему виду нельзя предположить, что у нас совсем нет денег. Одежда у меня такая же, как и у всех. И школьная сумка тоже. Я смотрю те же фильмы, что и все, читаю те же книги, слушаю ту же музыку. Я должна была бы им подходить. И все-таки отчего-то не подхожу.

Все дело во мне. Я просто им не соответствую. Я вся какая-то другая — неправильной формы, не того цвета. И книги мне нравятся неправильные. И я тайком от них смотрю неправильные фильмы. Да, я другая, нравится им это или нет, и не понимаю, с какой стати мне притворяться и под них подлаживаться!

Когда я сегодня утром вошла в класс, все играли теннисным мячом. Сюзи кидала его Шанталь, та — Люси, Люси — Сандрин, а затем мячик летел через весь класс к Софи. Никто ничего не сказал, когда я вошла. Они просто продолжали играть, но я заметила, что никто ни разу не кинул мяч мне, а когда я громко крикнула: «Давай сюда!» — все сделали вид, что не слышат. Выглядело это так, словно играют уже совсем в другую игру: никто ничего не говорил, но теперь, похоже, главным стало то, чтобы мяч ни в коем случае не попал ко мне в руки; они стали кричать: «Анни водит, Анни водит», так что я постоянно вскакивала и крутилась на месте, широко расставив руки и пытаясь поймать мячик.

Я понимаю, что все это глупости. Что это всего лишь игра. Только в школе у меня каждый день так. У нас в классе двадцать три человека, и я всегда «третий лишний»: мне приходится сидеть за партой в одиночестве, потому что для меня нет пары; мне приходится делить компьютер с двумя другими учениками (обычно с Шанталь и Сюзи), а не с одним, как всем остальным; и обеденный перерыв я чаще всего провожу в библиотеке или одна, сидя на скамейке, а все остальные стайками ходят вокруг, смеются, болтают, играют в разные игры. Я бы не возражала, если б хоть иногда «водил» кто-нибудь другой. Но они никогда не «водят». Всегда только я.

И это не потому, что я какая-то там особо стеснительная. Нет, я люблю людей. И умею с ними ладить. И я люблю поболтать, поиграть на площадке в бейсбол или в дартс; я совсем не такая, как Клод, который так застенчив, что и слова не может вымолвить, даже заикаться начинает, стоит учителю задать ему какой-нибудь вопрос. Я не такая обидчивая, как Сюзи, и не такая воображала, как Шанталь. Я всегда готова выслушать человека, если он чем-то расстроен: когда Сюзи ссорится с Люси или Даниэль, она сразу бежит не к Шанталь, а ко мне, — но стоит мне решить, что отношения у нас с ней налаживаются, как она придумывает какую-нибудь новую пакость. Например, фотографирует меня своим мобильным телефоном в физкультурной раздевалке, а потом всем эти фотографии показывает. А если я прошу ее: «Сюзи, не делай этого», она снисходительно на меня смотрит и смеется: «Ты что, это же просто шутка», вот и приходится смеяться, даже если мне совсем не смешно, иначе скажут, что у меня нет чувства юмора. Но мне это действительно не кажется смешным. Как и та игра с теннисным мячиком — весело только тем, кто не «водит».

В общем, об этом я и размышляла, когда ехала домой на автобусе, а у меня за спиной сидели Сюзи и Шанталь и не переставая хихикали. Я на них не оглядывалась, притворялась, будто читаю книгу, хотя автобус то и дело подпрыгивал и так трясся, что у меня буквы расплывались перед глазами. Если честно, то дело было не только в этом, просто у меня на глазах были слезы; в итоге я просто отвернулась к окну и стала туда смотреть, хотя шел дождь и уже почти стемнело, серые парижские сумерки окутали все вокруг. Мы уже миновали станцию метро на улице Коленкур, следующая остановка была моя.

Может, мне теперь лучше на метро ездить? От станции метро до нашей школы не очень близко, но в метро мне нравится куда больше; мне нравится сладковатый запах на эскалаторах, похожий на запах печенья, и сильный поток воздуха, когда на станцию прибывает поезд, и кишащая толпа пассажиров. В метро можно встретить кого угодно, любых самых странных людей. Представителей любой расы, туристов, мусульманских женщин в чадрах, африканских торговцев, у которых карманы битком набиты поддельными наручными часами, резными украшениями из слоновой кости, всевозможными бусами и браслетами из раковин и бисера. Там встречаются мужчины, одетые как женщины, и женщины, одетые как звезды кино, там люди иногда едят очень странную еду прямо из коричневых бумажных пакетов, а у некоторых прически, как у панков, или все тело в татуировке, или кольца в бровях; там можно увидеть и нищих, и уличных музыкантов, и карманных воров, и пьяниц…

Но мама предпочитает, чтобы я ездила на автобусе.

Ну конечно. Кто бы сомневался.

Сюзанна у меня за спиной захихикала, и я поняла, что она снова сказала про меня какую-то гадость. Я встала и, не обращая на нее внимания, двинулась к переднему выходу.

И тут вдруг увидела Зози, стоявшую в проходе. Сегодня она свои до колена леденцовые туфельки не надела, зато на ней были сапоги на высоченной платформе, пурпурного цвета, с пряжками, короткое черное платье, надетое поверх лимонно-зеленого свитера с высоким горлом, а в волосах светилась ярко-розовая прядь. В общем, выглядела она сногсшибательно!

И я не смогла удержаться — так ей и сказала.

Я была почти уверена, что она успела меня позабыть, но оказалось, что не забыла.

— Анни! Ты ли это! — Она чмокнула меня в щеку. — О, как раз моя остановка. А ты разве не выходишь?

Оглянувшись, я успела заметить, как уставились на нас Сюзанна и Шанталь, от удивления они даже хихикать перестали. Впрочем, вряд ли кто-то из них решился бы смеяться над Зози. Да и она вряд ли обратила бы на них внимание, если б они даже и захихикали. Я видела, что Сюзанна так и сидит с раскрытым ртом (ей-богу, не самое лучшее выражение лица!), а Шанталь рядом с нею просто позеленела, став почти такого же цвета, как свитер Зози.

— Твои подружки? — спросила Зози, когда мы вышли из автобуса.

— Хм, вроде бы, — презрительно хмыкнула я.

Зози рассмеялась. Она вообще много смеется, даже, пожалуй, не смеется, а громко хохочет, и ее, похоже, ничуть не заботит, что на нее оглядываются. В сапогах на платформе она казалась очень высокой. Жаль, что у меня таких нет!

— А почему бы и тебе такие сапоги не завести? — спросила Зози.

Я только плечами пожала.

— Должна сказать, тебе бы это… весьма пошло. — Мне понравилось, как она это сказала: глаза у нее блестели так искренне, они никогда так не блестят у тех, кто над тобой подшучивает. — Но сейчас, вынуждена признать, вид у тебя самый что ни на есть обыкновенный. Улавливаешь мою мысль?

— Мама не любит, когда мы выглядим иначе, чем все остальные.

Зози удивленно вскинула бровь:

— Вот как?

И снова я лишь молча пожала плечами.

— Ну ладно. Каждому, как говорится, свое. Послушай, тут, чуть дальше, есть чудное маленькое кафе, где подают самые замечательные в мире пирожные с кремом — так, может, зайдем ненадолго, отпразднуем?

— Что отпразднуем? — не поняла я.

— А то, что я вскоре стану вашей соседкой!

Ну, я, разумеется, знаю, что никуда нельзя ходить с незнакомыми людьми. Мама достаточно часто это повторяет, да и невозможно жить в Париже, не приобретя привычки к осторожности. Но в данном случае все было иначе — это же была Зози! И кроме того, она пригласила меня в общественное место, в кафе «Английский чай», которого я прежде даже не замечала, где, по ее словам, подают совершенно восхитительные пирожные.

Одна я бы туда ни за что не пошла. В таких местах я всегда чувствую себя не в своей тарелке. Вот и теперь я нервничала — стеклянные столики, дамы в мехах, пьющие какой-то немыслимый чай из тончайших фарфоровых чашечек, официантки в коротеньких черных платьицах… И все, словно не веря собственным глазам, дружно на нас уставились — на меня, одетую в школьную форму и растрепанную, и на Зози в ее пурпурных сапогах на платформе.

— Я обожаю это место, — тихо сказала мне Зози. — Здесь так весело. И здесь ко всему относятся так серьезно…

К ценам здесь, видимо, тоже относились очень серьезно. К моей жизни, во всяком случае, эти цены никакого отношения не имели: десять евро за чашку чая, двенадцать — за чашку горячего шоколада!

— Ничего страшного. Я угощаю, — успокоила меня Зози, и мы уселись за столик в углу, а надменная официантка, похожая на Жанну Моро,[21] вручила нам меню с таким видом, словно это причиняло ей невыносимые страдания.

— Ты знаешь Жанну Моро? — вдруг спросила Зози, удивленно на меня глядя.

Я кивнула, по-прежнему чувствуя себя не в своей тарелке, и сказала:

— Да, в «Жюле и Джиме» она просто потрясающая.

— Вот уж про Жанну Моро точно не скажешь, будто ей кочергу в задницу воткнули! В отличие от этой особы.

И Зози глазами указала на нашу официантку, которая, прямо-таки сияя, вилась теперь возле двух весьма дорогого вида крашеных блондинок.

Я не выдержала и фыркнула. Блондинки посмотрели на меня, потом на пурпурные сапоги Зози и дружно склонили головы друг к другу, и я тут же вспомнила Сюзи и Шанталь. У меня даже во рту пересохло.

Зози, должно быть, что-то прочла по моему лицу, перестала улыбаться и с озабоченным видом спросила:

— В чем дело?

— Не знаю… Просто показалось, что эти дамы над нами смеются.

Мне хотелось объяснить ей, что как раз в такие места и ходят Шанталь с матерью. И в обществе худющих дам в дорогом кашемире пастельных тонов пьют чай с лимоном, а на пирожные и внимания не обращают.

Зози элегантно скрестила свои длинные ноги и пояснила:

— Это потому, что ты не клон. Вот клонам здесь самое место. А всяким чудикам сюда вход воспрещен. Спроси-ка меня, кого я предпочитаю?

Я пожала плечами.

— Догадываюсь.

— Но до конца ты не убеждена. — Зози коварно улыбнулась. — Ладно, смотри.

И она слегка щелкнула пальцами, направив их на официантку, похожую на Жанну Моро. И в ту же секунду эта официантка поскользнулась на своих высоких каблуках и грохнула на столик чайник, полный лимонного чая, насквозь промочив скатерть и сильно обрызгав сумочки дам и их дорогущие туфли.

Я молча посмотрела на Зози.

А она только улыбнулась в ответ.

— Хороший фокус, верно?

И тут я расхохоталась. Для всех, разумеется, это было чистой случайностью, которую никто не смог бы предвидеть, но я-то не сомневалась: именно Зози заставила чайник упасть, а официантку — суетиться возле облитого чаем столика и блондинок в пастельном кашемире и дорогущих туфлях. Чтобы никто больше не смел на нас глазеть или смеяться над вызывающими сапогами Зози!

Так что мы преспокойно заказали себе пирожные и кофе. Зози предпочла пирожное с кремом, заявив, что уж она-то никаких диет соблюдать не намерена, а я — миндальное. Мы пили кофе, ели ванильное мороженое и проболтали куда дольше, чем я думала; мы говорили о Сюзанне, о школе, о разных книгах, о моей маме, о Тьерри и о нашей chocolaterie.

— А здорово, должно быть, в магазине, торгующем шоколадом, — сказала Зози, надкусывая пирожное.

— Ничего, но в Ланскне было лучше.

Зози посмотрела на меня с явной заинтересованностью.

— Что такое Ланскне?

— Одно место. Мы там раньше жили. Это на юге. Вот там действительно было здорово!

— Неужели лучше, чем в Париже?

Она, казалось, была искренне удивлена.

И я рассказала ей о Ланскне и о нищем районе Марод на берегу реки, где мы с Жанно обычно играли; и об Арманде, и о речных людях, и о плавучем доме Ру со стеклянной крышей и прикрепленной к борту маленькой шлюпкой с маленькими легкими веслами, и о том, как мы с мамой готовили шоколад и поздним вечером, и ранним утром, так что все в доме пропахло шоколадом, даже пыль…

Позже мне и самой было удивительно, что я так разболталась. Вообще-то мне не полагалось об этом рассказывать, как и обо всех прочих местах, где мы жили до Парижа. Но с Зози я никакой опасности не чувствовала. Наоборот, с ней мне было совершенно спокойно.

— Но скажи: теперь, когда мадам Пуссен умерла, кто же будет помогать твоей матери? — спросила Зози, чайной ложечкой выбирая со дна остатки мороженого.

— Ничего, мы справимся, — сказала я.

— А Розетт уже ходит в школу?

— Нет еще. — Мне почему-то не хотелось рассказывать ей о Розетт. — Хотя она очень способная. И здорово умеет рисовать. И все может знаками объяснить. И даже слова в книжке пальчиком показывает, когда ей читаешь.

— Вы с ней не очень-то похожи. Я пожала плечами и промолчала.

Зози остро на меня глянула, и глаза ее блеснули, словно она собирается еще что-то сказать. Но она так ничего и не сказала. Доела мороженое и вздохнула:

— Должно быть, плохо, когда отца нет.

Я опять пожала плечами. Разумеется, отец у меня есть — мы просто не знаем, кто он, — но уж это-то я точно не собиралась с ней обсуждать.

— Вы с матерью, наверное, очень близки?

— Угу, — кивнула я.

— Да, вот с ней вы как раз очень похожи… — Зози не договорила, улыбнулась, но как-то скованно, словно пытаясь решить в уме некий не дающий ей покоя вопрос— Есть в вас обеих что-то такое — верно ведь, Анни? — чего я никак не могу определить…

Ну, тут уж я, разумеется, предпочла промолчать. Это всегда безопаснее, как говорит мама, иначе твои же слова потом могут использовать против тебя самой.

— Что ж, во всяком случае, ты точно не клон, в этом нет ни малейших сомнений. Мало того, я спорить готова: ты тоже кое-какие фокусы знаешь…

— Фокусы?

Я тут же вспомнила об официантке и разлитом лимонном чае. И отвернулась. И снова мне стало не по себе и страшно захотелось, чтобы нам поскорее принесли счет, можно было сказать «до свидания» и убежать домой.

Но наша «Жанна Моро» явно нас избегала; она болтала с барменом, смеясь и кокетливо отбрасывая назад волосы, как это иногда делает Сюзи, заметив неподалеку Жана-Лу Рембо (это один мальчик, который ей нравится). Кроме того, я заметила у официантов и официанток одну особенность: даже если они обслуживают вас вовремя, то счет все равно нести не спешат.

И тут Зози сделала какое-то маленькое движение скрещенными пальцами — такое незаметное, что я чуть его не пропустила. Такой крошечный жест, словно поворачиваешь выключатель в комнате, и «Жанна Моро» вздрогнула, обернулась, словно ее кто кольнул, и в ту же секунду принесла нам на подносе счет.

Зози улыбнулась и взяла свою сумочку. «Жанна Моро» ждала, причем с таким недовольным и скучающим видом, что я почти не сомневалась: сейчас Зози скажет что-нибудь этакое — в конце концов, человек, который запросто произносит слово «задница» в чопорном английском кафе, нигде не станет стесняться, если нужно будет высказать свое мнение.

Однако Зози ничего не сказала.

— Вот вам пятьдесят евро. Сдачу можете оставить себе.

И она вручила официантке банкноту в пять евро.

Вот это да! Даже мне было видно, что это пятерка. Я видела совершенно отчетливо, как Зози с улыбкой положила ее на поднос. Но официантка почему-то ничего не заметила. Она даже поблагодарила:

— Merci, bonne journée.[22]

А Зози снова незаметно шевельнула пальцами и как ни в чем не бывало убрала сумочку.

А потом она повернулась ко мне и подмигнула.

Секунду я колебалась; может, мне просто показалось? И вообще, это ведь могло получиться и чисто случайно — в конце концов, народу в кафе полно, официантка постоянно занята, всем людям свойственно иногда ошибаться…

Но после приключения с чайником…

А Зози продолжала улыбаться мне, как кошка, которая запросто может тебя оцарапать, даже если сидит у тебя на коленях и мурлычет.

«Фокусы» — так она сказала.

«Случайность», — подумала я.

Я вдруг пожалела, что пошла сюда; пожалела, что окликнула ее в тот день, когда впервые увидела у нашей витрины. Это всего лишь игра — это ведь даже не по-настоящему! — однако от этого исходит ощущение такой опасности, словно от спящего чудовища, которое можно сколько угодно пихать, толкать и дразнить, но только до тех пор, пока оно окончательно не проснется.

Я посмотрела на часы.

— Мне надо идти.

— Анни, успокойся. Всего только половина пятого…

— Мама беспокоится, если я задерживаюсь.

— Пять минут роли не играют…

— Мне надо идти.

Наверное, я ожидала, что она как-нибудь меня остановит, заставит меня повернуть обратно, как ту официантку. Но Зози просто улыбалась, и я вдруг почувствовала себя полной дурой. Зря я все-таки поддалась панике! Ведь некоторые люди очень внушаемы. И эта официантка наверняка из таких. А может, они обе просто ошиблись… или, может, это я ошиблась?

Нет, я не ошиблась. Я это знала. И она тоже знала, что я все видела. По ней это было сразу заметно. Да и смотрела она на меня так — с этакой полуулыбкой, — словно мы с ней только что разделили нечто большее, чем просто пирожные…

Я знаю, это опасно. Но она мне так нравится. Действительно очень нравится.

И мне вдруг захотелось сказать ей что-нибудь такое, чтобы она поняла…

И я, повинуясь внезапному порыву, повернулась к ней и, увидев, что она все еще улыбается, весело спросила:

— Послушайте, Зози — это ваше настоящее имя?

— Послушай, — передразнила она меня, — а тебя действительно зовут Анни?

— Ну… — Я настолько опешила, что чуть было все ей не выложила. — Мои настоящие друзья зовут меня Нану.

— А их у тебя много? — с улыбкой спросила она. Я рассмеялась и показала ей один-единственный палец.

Глава 2

6 ноября, вторник

Какая интересная девочка! В каком-то отношении она кажется младше своих сверстниц, но в чем-то другом она значительно их старше; она не испытывает ни малейшей трудности, разговаривая со взрослыми, а вот с детьми ей, похоже, зачастую сойтись сложно, она словно пытается опуститься до их уровня знаний. Со мной она вела себя совершенно открыто: была то смешливой и разговорчивой, то задумчивой и упрямой, но тут же инстинктивно насторожилась, стоило мне коснуться — хотя бы поверхностно — темы ее непохожести на других.

Разумеется, ни один ребенок не хочет, чтобы его считали не таким, как все остальные дети. Но осторожность Анни свидетельствует о чем-то гораздо более глубоком. Такое ощущение, будто она пытается скрыть от всех некое свое качество, которое, если его обнаружат, может оказаться весьма опасным для других людей.

Впрочем, другие люди, возможно, его и не заметят. Но я-то — не другие! И я чувствую, как сильно меня к ней тянет, так сильно, что я не могу этому противиться. Интересно, а она понимает, кто она такая? Сознает ли это хотя бы отчасти? Догадывается ли, что на самом деле таится в ее маленькой замкнутой душе?

Сегодня мы с ней снова встретились. Она возвращалась домой из школы и держалась со мной… нет, не то чтобы холодно, но, безусловно, куда менее сердечно, чем вчера, словно поняла, что преступила некую заповедную черту. Я уже сказала, какой это потрясающе интересный ребенок, и особый мой интерес связан именно с тем, что я отчетливо чувствую в ней некий вызов. По-моему, она вполне восприимчива к определенным соблазнам, но ведет себя осторожно, очень осторожно, придется действовать без спешки, если я не хочу ее отпугнуть.

Так что мы с ней просто немного поболтали — причем я ни разу не упомянула ни о ее непохожести на других, ни о том месте, которое она называет Ланскне, ни об их шоколадной лавке — и разошлись, но перед этим я успела сообщить ей, где теперь живу и работаю.

Работаю? Работа нужна каждому. Мне лично она служит как бы извинением, прикрытием для моих забав, позволяет находиться среди людей, наблюдать за ними, узнавать их маленькие тайны. В деньгах я, естественно, не нуждаюсь, а потому в принципе могу согласиться на любую работу, если это предложение меня устраивает. Собственно, это была единственная работа, которую любая девушка без труда может найти в таком месте, как Монмартр.

Да нет, это совсем не то, что вы подумали! Конечно же, я имела в виду работу официанткой!

Официанткой в кафе я уже работала, но очень давно. Теперь-то мне совсем не обязательно было этим заниматься — зарплата весьма посредственная, а рабочий день гораздо длиннее, — но, по-моему, роль официантки очень подходит Зози де л'Альба, а кроме того, это дает мне отличную возможность наблюдать за соседями.

Кафе «Крошка зяблик» приткнулось на углу улицы Фальшивомонетчиков; это весьма старомодное заведение, возникшее в те годы, когда Монмартр переживал не самую лучшую пору своей жизни и пользовался дурной репутацией; помещение довольно темное, с закопченными стенами, покрытыми толстым слоем жирной грязи и никотина. Его хозяину, Лорану Пансону, шестьдесят пять лет, он — уроженец Парижа, обладатель весьма воинственного вида усов и весьма скудных представлений о личной гигиене. Как и сам Лоран, его кафе привлекает в основном представителей старшего поколения — тех, кто предпочитает умеренные цены и привычное plat du jour; сюда также с удовольствием ходят такие эксцентричные особы, как я, которым нравится импозантная грубоватость хозяина и экстремистские высказывания его пожилых завсегдатаев насчет политики.

Туристы предпочитают площадь Тертр с ее хорошенькими маленькими кафе и столиками в тени больших зонтов, расставленных прямо на мощеной мостовой. Они часто заходят также в роскошную кондитерскую в стиле ар-деко у подножия Холма, где потрясающий выбор пирожных, тортов и засахаренных фруктов. Или в магазин-кафе «Английский чай» на улице Раме. Но меня туристы не интересуют. Меня интересует chocolaterie на той стороне площади. Отсюда мне отлично видно, кто входит в лавку и выходит оттуда; я могу пересчитать всех покупателей, проследить за доставкой товаров и в целом познакомиться с ритмом ее скромной жизни.

Те письма, что я украла в самый первый день, в практическом отношении оказались почти бесполезными. Присланный по почте счет от 20 октября с пометкой «ОПЛАЧЕНО НАЛИЧНЫМИ» от фирмы «Sogar Fils», снабжавшей лавку различными товарами. Ну скажите, кто в наши дни платит наличными? Чрезвычайно непрактичная, бессмысленная форма оплаты — неужели у этой женщины нет счёта в банке? — и главное, я-то осталась в прежнем неведении.

Во втором конверте была открытка с соболезнованиями по поводу кончины мадам Пуссен, с подписью «Тьерри» и с поцелуем в конце. Судя по почтовому штемпелю, открытку отправили из Лондона; а после легкомысленного «целую» было еще «вскоре увидимся, пожалуйста, ни о чем не беспокойся».

Ладно, это пока отложим, может, потом понадобится.

Третье послание — поблекшая открытка с видом Роны — оказалось еще менее информативным.

«Направляюсь на север. Заеду, если смогу».

Вместо подписи стояла буква «Р»; адресат обозначен только буквами «Я» и «А», написанными так небрежно, что «Я» куда больше походило, скажем, на «В».

В четвертом конверте были рекламные листовки с предложениями финансовых услуг.

И все же я уговариваю себя: не спеши, время еще есть.

— Эй! Ты-то мне и нужна!

Опять этот художник. Теперь я с ним уже хорошо знакома: его зовут Жан-Луи, а его друга в берете — Пополь. Я часто вижу их в «Зяблике», они пьют пиво и пытаются уболтать богатых посетительниц. Пятьдесят евро за набросок карандашом — ну, скажем, десять за набросок и сорок за лесть, — и они прямо-таки оглушат вас своими разглагольствованиями об изящных искусствах. Жан-Луи — прирожденный чаровник, особенно легко попадаются к нему на крючок всякие простушки; по-моему, главной основой его успеха как раз и является эта настойчивость, а не талант.

— Я все равно ничего у тебя не куплю, так что не трать времени зря, — заявила я, увидев, что он уже открыл свой этюдник.

— Тогда я продам твой портрет Лорану, — сказал он и подмигнул мне. — Или себе на память оставлю.

Пополь взирает на все это с полнейшим равнодушием. Он старше своего дружка и ведет себя гораздо спокойнее. Он вообще говорит мало, стоит себе перед мольбертом где-нибудь в уголке и, сердито хмурясь, на него смотрит, время от времени начиная что-то яростно чиркать карандашом или с пугающей интенсивностью малевать красками. У него устрашающего вида усы, и ему ничего не стоит заставить своих заказчиков сидеть неподвижно, пока он, насупившись и что-то гневно бормоча себе под нос, не завершит работу. Зачастую изображенная на полотне или бумаге фигура обладает столь причудливыми пропорциями, что, по-моему, заказчики просто от испуга почтительно c ним расплачиваются.

Пока я пробиралась между столиками кафе, Жан-Луи продолжал набрасывать карандашом мой портрет.

— Предупреждаю: я запишу это тебе в долг, — сказала я. — За позирование.

— А ты посмотри на эти лилии, — легкомысленным тоном возразил Жан-Луи. — Они же не трудятся, но и не требуют платы за то, что кто-то ими любуется.

— У лилий не бывает счетов, которые нужно оплачивать.

Утром я зашла в банк. На этой неделе я заходила туда каждый день. Ведь если бы я сразу сняла со счета двадцать пять тысяч евро наличными, это, безусловно, привлекло бы ко мне совершенно ненужное внимание, а если снимать часто, но понемногу — по одной, по две тысячи, — об этом вряд ли вспомнят уже к концу рабочего дня.

Хотя излишне расслабляться все же никогда не стоит.

Так что в банк я вошла не как Зози, а как та бывшая моя коллега, на имя которой я и открыла счет, — Барбара Бошан, секретарша с безупречной банковской историей. Ради этого я специально оделась тускло и невыразительно. Как известно, стать абсолютно невидимой невозможно (не говоря уж о том, что это чрезвычайно подозрительно), а вот сделать свой облик тусклым и неприметным может любой человек, и одетая столь неопределенным образом женщина, в шерстяной шляпке и перчатках, может практически всюду сойти за невидимку.

Именно поэтому я сразу, еще у стойки, все и почувствовала: некое странное, слишком пристальное внимание, тревогу, читавшуюся в цветах их аур, какие-то необычные запахи и звуки. И наконец меня попросили подождать — чего никогда раньше не было! — пока принесут требуемую сумму наличными.

Я не стала ждать подтверждения моих подозрений и вышла из банка сразу же, как только кассир от меня отвернулся. Затем сунула чековую книжку и кредитную карточку в конверт и опустила его в ближайший почтовый ящик. Адрес я, естественно, указала фиктивный — требование вернуть незаконным образом снятые со счета деньги еще месяца три будет кочевать по почтовым отделениям, пока не окажется среди невостребованных писем, где его уже никому не найти. Если мне когда-нибудь понадобится отделаться от очередного тела, я поступлю точно так же: тщательно упакую руки, ступни и куски торса и разошлю по вымышленным адресам, и они будут бродить по всей Европе и возвращаться обратно, пока полиция тщетно будет искать опустевшую могилу.

Нельзя, правда, сказать, что убийства мне по вкусу. И все же, как говорится, не зарекайся. Я нашла подходящий магазин одежды, где можно было вновь превратиться из мадам Бошан в Зози де л'Альба, и кружным путем, внимательно приглядываясь к любой подозрительной мелочи, вернулась в свою жалкую квартирку — «ночлег и завтрак» — у подножия Монмартрского холма, чтобы как следует подумать о будущем.

Черт побери!

Двадцать две тысячи евро так и остались на фальшивом счете мадам Бошан — эта сумма стоила мне полугода надежд, намерений и расследований, а также долгой работы над очередной своей ролью. Но теперь мне эти денежки, разумеется, не забрать, хотя вряд ли меня можно будет узнать по нечеткой видеозаписи, сделанной банковской камерой слежения; скорее всего, этот счет просто был уже заморожен в связи с начатым полицейским расследованием. А значит, двадцать две тысячи потеряны навсегда и я осталась ни с чем, если не считать еще одного амулета на моем магическом браслете — крошечной мышки, как ни странно полностью соответствующей облику бедняжки Франсуазы.

Самая же печальная истина, повторяю я себе, в том, что у истинного мастерства больше нет будущего. Шесть зря потраченных месяцев — и снова я у разбитого корыта. Ни денег, ни достойной жизни.

Ну, последнее-то вполне поправимо. Требуется всего лишь немножко вдохновения. Итак, начнем с этой шоколадной лавки, верно? С этой Вианн Роше из Ланскне, которая по неведомым пока причинам переименовала себя в Янну Шарбонно, мать двоих детей, уважаемую вдову, ныне проживающую на Монмартрском холме.

Неужели я почувствовала в ней родственную душу? Нет. Зато некий вызов распознала сразу. И хотя в данный момент эта chocolaterie едва позволяет Янне сводить концы с концами, жизнь ее все же представляется мне не лишенной привлекательности. И разумеется, меня весьма интересует ее дочка. Очень интересует!

Я живу недалеко от бульвара Клиши, в десяти минутах ходьбы от площади Фальшивомонетчиков. У меня две комнатки размером с почтовую марку, куда ведут четыре пролета узкой лестницы, но это жилье достаточно дешевое, так что вполне мне подходит, да и место укромное, и никто здесь меня не знает. Отсюда я могу наблюдать за близлежащими улицами, здесь я могу совершенно спокойно обдумывать свои доходы и расходы, вынашивать планы и постепенно становиться персонажем задуманного сценария.

Это, конечно, не квартира на Холме, которая мне совершенно не по карману. И вообще, если честно, это довольно ощутимый шаг вниз после той симпатичной квартирки в 11-м округе, где жила Франсуаза Лавери. Но Зози де л'Альба там не место, ей вполне подходит скромненький, так сказать, стульчик на дальнем конце стола. В соседях у меня кого только нет — студенты, владельцы магазинов, иммигранты, всевозможные массажистки (как с лицензией, так и без). Вокруг, буквально на каком-то пятачке, уместилось полдюжины разных церквей (разврат и религия — сиамские близнецы, как известно); мусора на нашей улице больше, чем опавших листьев, и над ней висит вечный запах сточных канав и собачьего дерьма. На этой стороне Холма хорошенькие маленькие кафе сменяются дешевыми забегаловками и палатками, торгующими без лицензии, вокруг которых по ночам кучкуются бродяги; они пьют дешевое красное вино из бутылок с пластиковыми пробками, а потом заваливаются спать прямо у дверей, закрытых стальными жалюзи.

Мне, наверное, очень скоро все это надоест, но сейчас нужно на время залечь, чтобы интерес к мадам Бошан и Франсуазе Лавери сам собой улегся. Лишний раз проявить осторожность, мне кажется, не помешает, да и мать моя всегда повторяла, что вишни следует рвать не торопясь.

Глава 3

8 ноября, четверг

Ожидая, пока мои вишни созреют, я ухитрилась собрать довольно много сведений о тех, кто проживает на площади Фальшивомонетчиков. Мне их сообщила мадам Пино, маленькая женщина, похожая на куропатку, которая держит магазинчик, торгующий газетами, журналами, сувенирами и всякой всячиной, и обожает сплетни; она-то и познакомила меня заочно с соседями — разумеется, в ее собственном восприятии.

Благодаря ей я узнала, что Лоран Пансон посещает бар для холостяков; что толстый молодой человек, работающий в итальянском ресторане, весит более трехсот фунтов, но по крайней мере два раза в неделю заходит в мою chocolaterie; что женщину с собакой, которая бывает там каждый четверг около десяти утра, зовут мадам Люзерон, что ее муж в прошлом году скончался от удара, а сын умер давно, когда ему было всего четырнадцать лет. По словам мадам Пино, она каждый четверг ходит на кладбище, ведя на поводке свою «глупую собачонку», и ни одного четверга ни разу не пропустила, бедняжка.

— А что известно о теперешней хозяйке chocolaterie? — спросила я, беря с полки «Пари матч» (ненавижу «Пари матч»!).

На остальных полках, ниже и выше, расположились всякие религиозные побрякушки: пластмассовые Богородицы, дешевая керамика, шарики со «снегом» и собором Сакре-Кёр внутри, медальоны, распятия, четки, всевозможные благовония. Я подозреваю, что мадам Пино — самая настоящая ханжа: она только глянула на обложку моего журнала (с фотографией Стефании, принцессы Монако, радостно скачущей в бикини по какому-то пляжу) и сразу осуждающе поджала губы куриной гузкой.

— Да о ней, пожалуй, и сказать-то нечего, — нехотя ответила она. — Муж у нее умер. Говорят, где-то на юге. Но она оказалась живучей, как кошка, которая всегда на четыре лапы падает. — Ее болтливый рот опять стал похож на куриную гузку. — Пари держу, она скоро опять замуж выскочит!

— Вот как?

Мадам Пино кивнула.

— Ну да, за Тьерри Ле Трессе. Дом-то ему принадлежит. Мадам Пуссен он его задешево сдавал, потому что она вроде бы с его матерью дружила. Там он с мадам Шарбонно и познакомился. Я другого такого трудяги в жизни не встречала… — Она со звоном выбила мне чек. — Вот только он, по-моему, не представляет себе, что его ждет! Она-то ведь лет на двадцать его моложе, а он вечно занят, вечно при деле… Да еще у нее двое детишек, и одна из девочек не такая, как все…

— Не такая? — переспросила я.

— Ой, разве вы не слышали? Бедняжка. Такое для любого тяжкая ноша, так ведь и это еще не все! Магазин-то еле дышит — еще бы, при таких-то накладных расходах! Да еще и за отопление нужно платить, и за аренду, и…

Я не стала ее прерывать: пусть поговорит вволю. Без сплетен такие, как мадам Пино, просто жить не могут; по-моему, я тоже успела дать ей немало пищи для размышлений. Моя розовая прядь в волосах и пурпурные сапоги — тема весьма многообещающая. Затем я сердечно с ней попрощалась и вышла из магазина, чувствуя, что взяла неплохой старт, а потом вернулась в «Крошку зяблика», где теперь работаю.

Это кафе оказалось на редкость удобным наблюдательным пунктом. Отсюда мне отлично видно, кто бывает в chocolaterie у Янны, я могу следить за доставкой товаров и не спускать глаз с ее детей.

Малышка, по-моему, — сущее наказание: не шумная, но страшно проказливая; несмотря на крохотный рост, она оказалась старше, чем я предполагала По словам мадам Пино, ей уже года четыре, но говорить она пока не умеет, хотя вполне успешно пользуется языком жестов. Этот ребенок «не такой, как все», повторяет мадам Пино с той неприязненной легкой усмешкой, с какой она обычно говорит и о чернокожих, и о евреях, и о любителях путешествий, и даже о людях, вполне политически корректных.

Не такая, как все? Это несомненно. Но насколько эта девочка отличается от других, мне еще предстоит узнать.

Разумеется, я наблюдаю и за Анни. Из окон «Зяблика» мне видно, как она утром, часов в восемь, уходит в школу и возвращается примерно в половине пятого; при встречах она вполне живо болтает со мной об уроках, о приятелях, об учителях, о тех, кого она видит в автобусе. Что ж, по крайней мере, начало положено, но я по-прежнему чувствую: она пытается что-то от меня скрыть. Отчасти мне это даже нравится. Я могла бы использовать таящуюся в ней силу — при правильном воспитании она, не сомневаюсь, далеко пойдет — ну и потом, как известно, самое интересное в процессе совращения — это не финал, а охота на жертву.

Однако мне уже стала надоедать работа в «Крошке зяблике». Жалованье за первую неделю с трудом покроет мои расходы, а угодить Лорану оказалось крайне сложно. Но хуже всего то, что я ему явно приглянулась — это заметно по тому, как он стал заботиться о своей внешности, прилизывать волосы и так далее.

Я знаю, мое дело всегда связано с риском. Вот на Франсуазу Лавери мой нынешний хозяин никогда бы внимания не обратил. И совсем другое дело — Зози де л'Альба; она очаровательна, хотя он этого и не понимает. Иностранцев Лоран недолюбливает, а у Зози еще и внешность какая-то цыганская, а он цыганам никогда не доверял…

И все же впервые за много лет он, к собственному удивлению, стал задумываться, что бы ему надеть; он откладывает в сторону один галстук за другим — этот слишком кричащий, этот слишком широкий, он размышляет, пойдет ли ему тот или иной костюм, он с подозрением принюхивается к туалетной воде, которой в последний раз пользовался, собираясь в церковь на чью-то свадьбу, и замечает, что теперь она приобрела довольно противный кисловатый запах и оставляет коричневые пятна на чистой белой сорочке…

Обычно я вполне способна поощрить подобное к себе отношение, подыграть старику, подогреть его тщеславие в надежде на несколько легких краж — кредитной карточки, или небольшой суммы денег, или даже спрятанной в тайнике шкатулки с золотыми монетами, — уж о такой-то краже Лоран никогда бы не заявил в полицию.

В любом другом случае я бы, конечно, именно так и поступила. Но таких мужчин, как Лоран, пруд пруди. А вот таких женщин, как Янна…

Несколько лет назад, когда я носила совсем другое обличье, я как-то пошла в кино на фильм о древних римлянах. Фильм оказался удручающим во всех отношениях: каким-то слишком прилизанным, с фальшивой кровью, с типично голливудской расплатой за грехи и спасением главного героя. Но более всего меня поразили своим неправдоподобием сцены с гладиаторами и еще — зрители на трибунах, созданные с помощью компьютерной графики: они кричали, смеялись и размахивали руками совершенно одинаково и в строго определенные моменты, точно оживший рисунок на обоях. Я тогда, помнится, все удивлялась: неужели создателям этого фильма никогда не доводилось наблюдать за настоящей толпой? Я-то наблюдала, и не раз — мне как раз зрители обычно гораздо интереснее, чем само представление, — и хотя в данном случае «зрители» фон вполне оживляли, но были абсолютно лишены индивидуальных черт, да и поведение их отнюдь не отличалось естественностью.

В общем, Янна Шарбонно напоминает мне тот продукт компьютерной анимации. Или неудачный плод чьего-то воображения. Случайному наблюдателю Янна может показаться фигурой вполне реальной, а на самом деле она всего лишь рисованный персонаж, действующий исключительно по велению своего создателя. К тому же я не вижу у нее ауры, а если аура у нее все-таки есть, то, значит, она мастерски научилась скрывать ее за своими ничего не значащими действиями, как за надежным щитом.

Зато в ее детях так и светится яркая индивидуальность. У детей вообще аура обычно гораздо ярче, чем у взрослых, но Анни, безусловно, сильно выделяется даже среди детей: ее аура цвета крыла синей бабочки, беспечно порхающей в поднебесье.

Кроме того, у нее имеется и кое-что поинтересней — нечто вроде тени, следующей за ней по пятам; я эту «тень» видела не раз, когда они с Розетт играли в переулке возле chocolaterie. Пышные «византийские» волосы Анни вспыхивали золотыми искрами в лучах полуденного солнца, она держала сестренку за руку, а маленькая Розетт с наслаждением топала прямо по лужам и по пестрым мокрым булыжникам в своих ярко-желтых резиновых сапожках.

Чья же это тень? Кошки, собаки?

Ладно, это мы выясним. Выясним непременно, дайте мне только время. Дай мне время, Нану. Просто дай мне время.

Глава 4

8 ноября, четверг

Тьерри сегодня вернулся из Лондона — принес целый мешок подарков для Анук и Розетт и дюжину желтых роз для меня.

Было уже четверть первого, и я минут через десять собиралась закрываться на обеденный перерыв. Я как раз перевязывала розовой лентой подарочную коробку с миндальным печеньем, мечтая хотя бы часок провести спокойно с детьми (в четверг Анук в школу не ходит). Привычным жестом, повторенным тысячи раз, я завязала красивый бант и провела по туго натянутым концам ленты острием ножниц, чтобы получился красивый завиток.

— Янна!

Ножницы выскользнули из рук, испортив завиток.

— Тьерри! Ты же только завтра должен был приехать!

Тьерри — мужчина крупный, высокий и немного тяжеловесный. В своем кашемировом пальто он практически заполнил собой весь небольшой дверной проем. У него открытое лицо, голубые глаза и густые каштановые волосы, почти не тронутые сединой. Но его руки богача по-прежнему привыкли работать: ногти тщательно отполированы, а на ладонях мозоли и трещины. От него исходит запах сухой штукатурки, кожи, пота, jambon-frites[23] и, временами, преступно-запретный аромат толстой сигары.

— Я по тебе соскучился, — сказал он и поцеловал меня в щеку. — Прости, что не сумел вернуться к похоронам. Что, было ужасно?

— Нет. Просто очень печально. Никто не пришел.

— Выглядишь ты просто потрясающе, Янна. И как только тебе это удается? Как дела в магазине?

— Нормально.

На самом деле это далеко не так: покупательница, которую он видел, была лишь второй за сегодняшний день, не считая тех, кто заходил просто посмотреть. Но это хорошо, что я была занята, когда в лавке появился Тьерри, — миндальное печенье у меня покупала какая-то девушка-китаянка в желтом пальто, она, несомненно, с удовольствием его съест, но, на мой взгляд, ей куда больше понравилась бы клубника в шоколаде. Впрочем, не важно. Мне нет до этого дела. Больше уже нет.

— Где девочки?

— Наверху, — сказала я. — Телевизор смотрят. Как тебе Лондон?

— Потрясающе. Надо было и тебе поехать.

Между прочим, Лондон я знаю достаточно хорошо: мы с матерью почти год там прожили. Не знаю даже, почему я ему об этом не сказала, почему вообще позволяла ему сохранять уверенность в том, что я родилась и выросла во Франции. Наверное, тоже из-за стремления быть как все, а может, боялась, что, если упомяну о своей матери, он, возможно, станет смотреть на меня совсем другими глазами.

Тьерри — человек солидный. Сын каменщика, выбившийся в люди благодаря удачно приобретенной собственности, он крайне мало подвержен воздействию необычного и неопределенного. У него и вкусы стандартные. Он любит хороший стейк, пьет красное вино, обожает детей, неуклюжие каламбуры и дурацкие песенки, предпочитает, чтобы женщины носили юбки, ходит к мессе, хотя, скорее, в силу привычки; относится к иностранцам без предубеждения, но предпочел бы пореже видеть их рядом с собой. Мне он действительно нравится — и все же мысль о том, чтобы довериться ему… или кому-либо другому…

Впрочем, особой потребности в этом у меня нет. Конфиденты мне никогда не требовались. У меня есть Анук. У меня есть Розетт. Разве мне когда-либо нужен был кто-то еще?

— Что-то ты невеселая, — сказал он, когда девушка-китаянка ушла. — Может, пообедаем вместе?

Я улыбнулась. В мире Тьерри обед — лучшее лекарство от грусти. Есть мне не хотелось, но либо придется обедать с ним, либо он так и проторчит в магазине весь день. Так что я позвала Анук, затем — уговорами и силой — запихнула Розетт в ее пальтишко, и мы двинулись через улицу в кафе «Крошка зяблик», которое очень нравится Тьерри своей «очаровательной обшарпанностью» и жирной едой на грязноватых тарелках, но — по тем же причинам — совершенно не нравится мне.

Анук казалась какой-то беспокойной, а Розетт и вовсе пропустила дневной сон, но Тьерри еще не все выложил мне о своей поездке; на него огромное впечатление производят толпы народа на улицах Лондона, его архитектура, театры и магазины. Его компания восстанавливает и обновляет несколько офисных зданий близ вокзала Кингс-Кросс, а поскольку Тьерри любит сам присматривать за работой, он каждый понедельник отправляется туда на поезде, а домой возвращается только на уик-энд. Его бывшая жена Сара и сын до сих пор живут в Лондоне, но Тьерри все старается убедить меня (словно я в этом нуждаюсь), что они с Сарой давно уже стали чужими друг другу.

А я ничуть в этом и не сомневаюсь: Тьерри вообще увертки не свойственны. Больше всего он любит простой молочный шоколад — плитки в обертке, каких полно в любом супермаркете. Не более 30 % чистого какао. Если дать ему попробовать более горький шоколад, он скривится, как маленький мальчик, и высунет изо рта язык, показывая, что ему невкусно. Мне нравится энтузиазм Тьерри, а его душевной простоте и полному отсутствию всякого коварства я даже завидую. И возможно, зависть эта сильнее моей любви к нему — но разве это так уж важно?

Мы познакомились с ним в прошлом году, когда у нас вдруг потекла крыша. Большинство домовладельцев в лучшем случае прислали бы рабочего-кровельщика, но Тьерри и мадам Пуссен были давно знакомы (он рассказывал, что она старинная подруга его матери), так что крышу он починил сам, а потом остался выпить горячего шоколада и поиграть с Розетт.

Мы дружим двенадцать месяцев и уже успели превратиться в «старую супружескую пару» со своими любимыми местами и удобными привычками, хотя Тьерри еще ни разу не оставался у меня на ночь. Он считает меня вдовой и трогателен в своем желании «дать мне время». Но я-то вижу, чего он хочет, хоть ничего и не говорит вслух и ничем свои намерения не подтверждает, — так может, это было бы не так уж и плохо?

Он лишь однажды затронул эту тему, упомянув о том, что его роскошной квартире на улице Святого Креста, куда он приглашал нас множество раз, совершенно необходима «женская рука».

Женская рука. Экое старомодное выражение. С другой стороны, Тьерри и сам весьма старомоден. Несмотря на всю свою любовь к техническим новинкам — мобильному телефону и сверхмодному мини-плееру, он остается верен старым идеалам и прежним, более простым, временам.

Простым. В том-то все и дело. Жизнь с Тьерри была бы очень простой. Всегда хватало бы денег на все необходимое. И арендная плата за chocolaterie всегда вносилась бы вовремя. Анук и Розетт окружали бы любовь и забота. А если он будет любить их — а заодно и меня, — то разве этого не достаточно?

«Неужели тебе действительно этого достаточно, Вианн? — прозвучал у меня в ушах голос матери, странно похожий на голос Ру. — Помнится, когда-то тебе хотелось большего».

«Как и тебе, мама?» — безмолвно отвечаю я. В те времена, когда ты таскала меня, совсем маленькую, с места на место и мы вечно от чего-то убегали, вечно находились в пути, жили — увы — тем, что удавалось добыть. Ты воровала, лгала, обманывала, занималась колдовством; мы проводили на одном месте то полтора месяца, то недели три, а то и всего четыре дня, а потом снова в путь; и у меня не было ни дома, ни школы, а ты торговала вразнос надеждами и мечтами, тасуя карты Таро, словно вехи нашего бесконечного пути, и носила разъезжающуюся по швам подержанную одежду, словно все портные вокруг оказались настолько заняты, что им некогда было починить нам платье.

«По крайней мере, мы знали, кто мы такие, Вианн».

Ответ не слишком остроумный, впрочем, именно такого я от нее и ожидала. И кроме того, мне хорошо известно, кто я такая. Разве нет?

Мы заказали китайскую лапшу для Розетт и plat du jour для всех остальных. Народу было совсем мало даже для буднего дня, но в воздухе все равно висел запах пива и сигарет «Житан». Лоран Пансон — сам себе лучший клиент; но если это так, то, по-моему, ему следовало бы давным-давно закрыть свое заведение. Толстомордый, небритый, раздражительный, он воспринимает посетителей как захватчиков, посягнувших на его свободное время, и не скрывает своего презрения ко всем, кроме горстки завсегдатаев, которые по совместительству являются его приятелями.

Тьерри он терпит. Тьерри время от времени играет роль этакого парижского нахала, который врывается в кафе с громогласным «Эй, Лоран! Как дела, mon pote?»[24] и припечатывает стойку крупной банкнотой. Лоран считает его богачом, собственником — даже как-то расспрашивал, какова может быть стоимость «Крошки зяблика», если его перестроить и привести в порядок, — и теперь с почтением обращается к нему «месье Тьерри», явно его выделяя, что, возможно, связано как с искренним уважением, так и с надеждой на некую будущую сделку.

Я заметила, что сегодня у Лорана вид несколько более презентабельный, чем обычно, — в лоснящемся костюме, пахнет одеколоном, к рубашке даже воротничок пристегнут и галстук повязан, хотя этот галстук впервые увидел свет наверняка где-то в конце семидесятых. Влияние Тьерри, подумала я, но позднее мне пришлось свое мнение переменить.

Я оставила их поболтать, а сама села за столик, заказала кофе для себя и коку для Анук. Когда-то мы обе наверняка заказали бы горячий шоколад со сливками и алтеем, а потом не спеша, с ложечки, пили бы его, но теперь Анук всегда требует коку. Теперь она горячий шоколад не пьет — сперва я решила, что она выдумала себе какую-то особую диету, и меня это, как ни странно, неприятно задело, как и в тот раз, когда она впервые отказалась слушать на ночь сказку. Она все такой же солнечный ребенок, но я все сильнее чувствую, как сгущаются тени в ее душе, скрывая те уголки, куда она меня не приглашает. О, мне эти тени хорошо знакомы! Я и сама была такой же — так не этим ли отчасти вызваны мои страхи, не моим ли пониманием того, что в ее возрасте и мне хотелось сбежать от матери, любым способом скрыться от ее опеки? Официантка в «Зяблике» была новенькой, но отчего-то казалась мне смутно знакомой. Длинные ноги, узенькая юбчонка, волосы, завязанные в «лошадиный хвост»… В конце концов, я все-таки узнала ее — по туфлям.

— Вы ведь Зоя, верно? — спросила я.

— Зози, — поправила она меня и улыбнулась. — Так себе местечко, верно? — Она с комичной торжественностью поклонилась, приглашая нас пройти в зал. — Впрочем, — и она понизила голос почти до шепота, — хозяин, по-моему, очень мило ко мне относится.

Услышав ее слова, Тьерри громко расхохотался, а Анук осторожненько улыбнулась.

— Я тут, разумеется, временно, — заявила Зози. — Пока что-нибудь получше не найдется.

Дежурным блюдом оказалась choucroute garnie[25] — блюдо, которое у меня до некоторой степени ассоциируется с нашей жизнью в Берлине. Удивительно вкусно для «Крошки зяблика», и мне показалось, это связано с появлением Зози, а не с неким вспыхнувшим кулинарным рвением Лорана.

— Скоро Рождество, вам, случайно, помощь в магазине не требуется? — спросила Зози, снимая с гриля жареные колбаски. — Если да, то я готова. — Она быстро оглянулась через плечо на Лорана, старательно делавшего вид, что ему наша беседа совершенно неинтересна, и прибавила чуть громче: — То есть мне, конечно, совсем не хочется бросать эту работу…

Лоран то ли кашлянул, то ли чихнул, то ли фыркнул, желая привлечь к себе внимание, и Зози насмешливо закатила глаза.

— Вы подумайте о моем предложении, — быстро сказала она, улыбнулась мне и, подхватив четыре кружки пива с той ловкостью, которую дают лишь годы работы в баре, потащила их заказчикам.

После этого она с нами почти не разговаривала: народу в баре существенно прибавилось, а мое внимание, как всегда, было поглощено Розетт. И не то чтобы Розетт такой уж трудный ребенок — теперь у нее и аппетит гораздо лучше, хотя дрызгается она по-прежнему ужасно и предпочитает есть руками, — но иногда она действительно ведет себя странно: смотрит немигающим взглядом куда-то в пространство, вздрагивает от каких-то воображаемых звуков или вдруг начинает смеяться без причины. Я очень надеюсь, что постепенно все это у нее пройдет — вот уже несколько месяцев у нас не было никаких Случайностей, и хотя она по-прежнему просыпается три или четыре раза за ночь, так что поспать мне удается всего несколько часов, я надеюсь, что с возрастом у нее и сон тоже наладится.

Тьерри считает, что я ее слишком балую, а тут он и вовсе заговорил о том, что Розетт надо бы показать врачу.

— В этом нет никакой необходимости. Она заговорит, когда будет к этому готова, — возразила я, глядя, как Розетт ест лапшу. Вилку она всегда держит в левой руке, хотя вовсе не левша. Да и вообще ручки у нее на редкость ловкие; особенно она любит рисовать и, используя все доступные цвета, без конца рисует маленьких человечков, мужчин и женщин, с ручками и ножками, как палочки, а также обезьян — это ее любимое животное-лошадей, дома и бабочек; получается пока немного неуклюже, но вполне узнаваемо.

— Ешь как следует, Розетт, — сделал ей замечание Тьерри. — Пользуйся ложкой.

Но Розетт продолжала есть по-своему, словно не слыша его слов. Раньше я даже пугалась, уж не глухая ли она, но теперь понимаю: она просто не считает нужным обращать внимание на столь несущественные для нее вещи. К сожалению, она и на Тьерри внимания почти не обращает, при нем она никогда не смеется, да и улыбается крайне редко, и вообще — никак не желает показать ему, что в ней много хорошего; в присутствии Тьерри она даже знаками объясняется только в случае крайней необходимости.

А дома, с Анук, она и смеется, и играет, и часами может рассматривать свою книжку или слушать радио, кружась под музыку по всей квартире, точно древний дервиш. Дома, где всякие Случайности исключены, Розетт ведет себя хорошо, а когда ей пора спать, мы с ней вместе ложимся в постель, как это было и с Анук, и я пою ей песенки, рассказываю всякие истории. Глазки у нее такие ясные и живые, ярче, чем у Анук, и такие зеленые и умные, как у кошки. Розетт подпевает мне — вполне правильно, — когда я пою колыбельную, которую когда-то пела мне мать. Она, правда, пока что помнит только мелодию, а насчет слов полагается на меня:

V'là l'bon vent, v'là l'joli vent,
V'là l'bon vent, ma mie m'appelle.
V'là l'bon vent, v'là l'joli vent,
V'là l'bon vent, ma mie m'attend.[26]

Тьерри говорит, что у нее «немного замедленное развитие», и предлагает мне сводить ее «провериться». Он пока еще, правда, не упоминал об аутизме, но наверняка скоро заговорит и об этом — как и многие мужчины его возраста, он читает «Ле пуан» и считает себя специалистом почти по всем вопросам. Я же, с его точки зрения, всего лишь женщина, да к тому же мать, а потому не могу судить здраво.

— Розетт, скажи «ложка».

Розетт берет ложку и с любопытством на нее смотрит.

— Ну давай, Розетт, скажи, пожалуйста, «ложка».

Розетт ухает, как сова, и ложка в ее руках исполняет на скатерти несколько неуместный короткий танец. Любому бы показалось, что она просто издевается над Тьерри. Я тут же отнимаю у нее ложку. Анук кусает губы, чтобы не рассмеяться.

Розетт смотрит на нее и улыбается.

«Прекрати», — жестами говорит ей Анук.

«Вот дерьмо», — отвечает ей Розетт на том же языке глухонемых.

Я улыбаюсь Тьерри.

— Ей же всего три года…

— Ей почти четыре! Уже достаточно большая.

На лице Тьерри появляется ласковая улыбка, как всегда, когда он чувствует, что я с ним не согласна. Эта улыбка сразу делает его старше и отдаленнее, и в моей душе внезапно пробуждается раздражение — я понимаю, что это несправедливо, но ничего не могу с этим поделать. Терпеть не могу, когда суют нос в мои дела!

Я потрясена: ведь я чуть не сказала это вслух! Но тут замечаю, что та официантка, Зози, наблюдает за мной, одобрительно прищурив свои голубые глазищи, и мгновенно прикусываю язык.

Я убеждаю себя, что должна быть благодарна Тьерри. За многое. Не только за магазин или за помощь, которую он нам оказывал весь последний год; и даже не за подарки мне и детям. Нет, Тьерри гораздо шире всего этого. И тень его способна укрыть всех нас троих, вместе взятых, и в этой тени мы действительно станем невидимыми.

Но сегодня Тьерри выглядел каким-то встревоженным, беспокойным и все перебирал что-то в кармане пальто. Вопросительно посмотрев на меня поверх своей кружки со светлым пивом, он спросил:

— У тебя что-то случилось?

— Нет, я просто устала.

— Тебе нужно передохнуть, устроить себе праздник.

— Праздник? — Я чуть не рассмеялась. — Праздники существуют для того, чтобы продавать шоколад.

— Значит, ты собираешься продолжать торговлю?

— Ну конечно! А как же иначе? До Рождества меньше двух месяцев и…

— Янна, — прервал он меня. — Если я могу чем-то помочь — деньгами или как-то иначе…

Он ласково накрыл мою руку своей широкой ладонью.

— Я справлюсь.

— Конечно. Конечно справишься.

Его рука вернулась в карман пальто.

У него же самые лучшие намерения, в очередной раз сказала я себе, однако все во мне восстает против подобного вторжения в мой мир, с какими бы добрыми намерениями подобная интервенция ни осуществлялась. Я уже так давно привыкла со всем справляться самостоятельно, что потребность в помощи — в любой помощи — представляется мне некой опасной слабостью.

— С магазином я тебе всегда помогу, — прибавил он. — Но как же дети?

— Я справлюсь, — повторила я. — Я…

— Нет, ты не можешь со всем справиться в одиночку.

Теперь в нем явственно чувствовалось раздражение: плечи опущены, руки засунуты глубоко в карманы пальто и сжаты в кулаки.

— Я знаю. Я кого-нибудь найду.

И я снова посмотрела на Зози, которая, держа в руках два полных еды подноса, шутила с игроками в белот,[27] сидевшими за дальним столиком. Мне подумалось, что держится она исключительно свободно и независимо, но в то же время удивительно естественно, причем вне зависимости от того, подает ли посетителями тарелки с едой, или собирает со столов грязные стаканы, или со смехом отводит от себя чьи-то не в меру шаловливые руки, шутливо по ним шлепая.

«Так ведь и я была такой же, — сказала я себе. — Это же я — десять лет назад».

Впрочем, это не совсем так; вряд ли Зози настолько моложе меня, просто она чувствует себя гораздо свободнее и гораздо сильнее ощущает себя именно Зози, чем я когда-либо ощущала себя Вианн.

«Кто же она такая, эта Зози?» — спрашиваю я себя. Эти глаза, безусловно, замечают куда больше, чем тарелки, которые нужно перемыть, или банкноты, засунутые под краешек блюда. По голубым глазам читать всегда легче, однако мое профессиональное мастерство, раньше так часто мне пригождавшееся — хоть и не всегда приносившее удачу, — с ней по какой-то причине дает сбой. Бывает, уговариваю я себя, такие люди тоже иногда попадаются. Но что ей по душе: темный шоколад или светлый, мягкий или твердый, или, может, горький апельсиновый, или вообще розовая сливочная помадка, или белый шоколад «Манон», или ванильный трюфель? Я вообще понять не могу, любит ли она шоколад, не говоря уж о том, какой шоколад ей нравится больше всего.

Но… почему же мне кажется, что уж ей-то хорошо известно, что больше всего люблю я?

Я вновь повернулась к Тьерри и заметила, что и он смотрит на Зози.

— На помощницу у тебя денег не хватит. Ты и так еле концы с концами сводишь, — заявил он.

И меня опять охватило раздражение. Да кем он себя считает, в конце концов?! Словно мне впервой со всем справляться в одиночку, словно я — маленькая девочка, играющая с подружками «в магазин»! Конечно, дела у нас в chocolaterie в последние несколько месяцев идут неважно. Но за аренду мы заплатили до самого Нового года и наверняка сумеем выкрутиться. На подходе Рождество, и если повезет…

— Янна, нам все-таки нужно поговорить. — Улыбка с его лица исчезла. Теперь передо мной сидел самый настоящий бизнесмен, мужчина, который в четырнадцать лет начал вместе с отцом восстанавливать старую развалюху возле Гар дю Нор и в итоге стал одним из самых преуспевающих торговцев недвижимостью в Париже. — Я понимаю, тебе тяжело. Но ведь совсем не обязательно, чтобы так было всегда. Для любой ситуации можно найти решение. Я знаю, ты была предана мадам Пуссен — ты много ей помогала, я очень это ценю…

Он считает, что это действительно так. Возможно, отчасти так и было, однако я прекрасно понимаю, что использовала ее, как использовала и свое воображаемое вдовство, желая отсрочить неизбежное, отдалить ту страшную черту, после которой нет возврата…

— Но ведь можно идти и вперед.

— Вперед? — переспросила я.

Он улыбнулся.

— Ну да, по-моему, у тебя есть такая возможность. Я что хочу сказать: всем нам, конечно, жаль, что мадам Пуссен умерла, но ты-то теперь в некотором смысле получила свободу. И могла бы заниматься, чем хочешь. Хотя я, по-моему, уже подыскал тебе место, которое наверняка тебе понравится…

— Ты хочешь сказать, что я должна отказаться от нашей chocolaterie?

На мгновение мне показалось, что он говорит на непонятном для меня иностранном языке.

— Послушай, Янна, я же видел твои счета! Я знаю, что почем. Это не твоя вина, ты так старалась, но сейчас дела у всех плохо идут, и…

— Тьерри, прошу тебя! Я не хочу сейчас обсуждать эту тему.

— В таком случае чего же ты хочешь? — с некоторым нажимом спросил он. — Одному богу известно, сколько времени я пытался к тебе приноровиться. Неужели ты не видишь, что я пытаюсь тебе помочь? И почему не позволяешь сделать для тебя то, что мне вполне по силам?

— Извини, Тьерри. Я знаю, ты хочешь мне добра, но…

И вдруг перед моим мысленным взором предстало нечто. Со мной такое порой случается, причем всегда неожиданно: вдруг на дне кофейной чашки мелькнет чье-то отражение, или я замечу в зеркале чей-то мельком брошенный взгляд, или на блестящей поверхности только что сваренной шоколадной массы возникнет некий образ.

Шкатулка. Маленькая шкатулка небесно-голубого цвета…

Что в ней, я сказать не могла. Но в душе уже зрела паника, горло пересохло; я слышала, как шелестит в переулке ветер, и в этот момент мне хотелось одного: схватить детей и бежать, бежать…

«Возьми себя в руки, Вианн».

Я заставила свой голос звучать как можно ласковее.

— Тьерри, может, подождем с этим разговором, пока я как следует не разберусь с делами?

Но Тьерри был похож на возбужденного охотничьего пса, настроенного весьма решительно, и оставался невосприимчивым к моим аргументам. Руку он по-прежнему держал в кармане, словно что-то там перебирая.

— А вот я как раз и хочу помочь тебе разобраться с делами. Неужели ты этого не понимаешь? Я не желаю, чтобы ты окончательно угробила себя, работая день и ночь. Несколько жалких коробок шоколада того не стоят, Янна! Хотя, возможно, такое положение вещей вполне устраивало мадам Пуссен. Но ведь ты-то молода, умна, и жизнь твоя еще далеко не кончена…

Да, теперь я поняла, что это было такое. Теперь перед моим мысленным взором отчетливо предстала маленькая голубая коробочка из ювелирного магазина с Бонд-стрит,[28] и в ней на бархатной подушечке кольцо с драгоценным камнем, тщательно выбранное с помощью продавщицы; камень не слишком крупный, но идеальной чистоты…

«Ох, пожалуйста, Тьерри. Не здесь. Не сейчас».

— Прямо сейчас мне никакая помощь не нужна. — Я одарила его самой ослепительной своей улыбкой. — А ты съешь-ка лучше свою choucroute. Она удивительно вкусная…

— То-то ты к ней едва притронулась, — заметил он.

Я тут же битком набила рот и сказала:

— Видишь?

Тьерри улыбнулся.

— Закрой глаза.

— Что? Прямо здесь?

— Закрой глаза и дай мне руку.

— Тьерри, пожалуйста…

Я попыталась рассмеяться. Но смех застрял в горле, и вместо него получился какой-то треск, словно из кувшина с узким горлышком с грохотом пытались вырваться наружу горошины.

— Закрой глаза и считай до десяти. Тебе понравится. Обещаю. Это сюрприз.

Ну что я могла поделать? Я закрыла глаза, как он велел. И протянула руку ладошкой вверх, точно маленькая девочка. И сразу почувствовала, как в ладонь мне упало что-то маленькое, не больше пралине в обертке.

Когда я открыла глаза, Тьерри рядом не было. И та коробочка с Бонд-стрит лежала у меня на ладони, в точности такая, какая представлялась мне минуту назад, и в ней на подушечке из темно-синего бархата льдисто поблескивал бриллиант-солитер.

Глава 5

9 ноября, пятница

Ну вот, я же вам говорила! В точности как я и предполагала. Я наблюдала за ними в течение всей той весьма напряженной и недолгой трапезы: за Анни с ее ореолом цвета крыла синей бабочки; за второй девочкой, у нее аура золотисто-красных тонов, но сама она пока еще слишком мала для моих целей, хотя тоже очень и очень меня заинтересовала; за этим мужчиной, слишком громогласным, но чересчур мало для меня значимым, и, наконец, за самой Янной, застывшей, настороженной. У нее все цвета ауры настолько приглушены, что их порой и не различить; они кажутся всего лишь отражением улиц и неба в воде, покрытой к тому же такой сильной рябью, что отражение сильно искажено.

Да, в ней определенно чувствуется некая слабость. Нечто такое, чем можно было бы для начала воспользоваться. Это мне подсказывает инстинкт охотницы, который я много лет старательно развивала и теперь могу даже с закрытыми глазами почуять хромую газель. Янна не лишена подозрительности, и все же некоторые люди так сильно хотят верить во что-то — в магию, в любовь, в деловых партнеров, гарантирующих утроить вложенные ими средства, — что эта вера делает их уязвимыми для охотниц вроде меня. Такие люди каждый раз попадаются на одну и ту же удочку, и что, скажите, я могу сделать, если это действительно так?

Впервые я начала видеть цвета чужой ауры, когда мне исполнилось одиннадцать. Сперва, правда, лишь слабое сияние, или золотистую искорку краем глаза, или серебристую пелену в небе, где не было ни облачка, или сложной расцветки туман над толпой. По мере того как рос мой интерес, росла и моя способность видеть эти цвета. Я узнала, что у каждого человека есть нечто вроде личной подписи, особое проявление собственного «я», которое способны видеть лишь очень немногие, да и то с помощью парочки заклинаний и магических жестов.

Чаще всего там особенно и смотреть-то не на что: у большинства людей аура столь же тусклая, как нечищеная обувь. Но порой все же можно уловить и нечто стоящее. Ослепительную вспышку гнева, при которой лицо у человека остается абсолютно бесстрастным. Ярко-розовое пламя, как стяг, реющее над парой влюбленных. Серо-зеленый покров тайны. Это, разумеется, очень помогает, если постоянно имеешь дело с людьми. А также чрезвычайно полезно при игре в карты, особенно когда не хватает денег.

Есть один старинный магический жест, который одни называют Глазом Черного Тескатлипоки, другие — Дымящимся Зеркалом; этот жест помогает сосредоточить все внимание на индивидуальных особенностях человека. Я научилась пользоваться им в Мехико и теперь, обладая достаточным практическим опытом и познаниями в области магических жестов и знаков, легко могу определить, кто лжет, кто боится, кто обманывает жену, кто страстно жаждет денег.

Постепенно я научилась не только разбираться в цветах чужой ауры, но и манипулировать своей, то придавая ей приятный розовый оттенок — если требовалось проявить осторожность, — то приглушая все краски и как бы облекая себя в уютный плащ невзрачности, незначительности, позволяющий стать личностью абсолютно не запоминающейся, почти невидимкой.

Лишь позднее я пришла к выводу, что во всем этом не обходится без магии. Как и все дети, воспитанные на сказках, я ждала от магии огненного фейерверка, взмахов волшебной палочкой, полетов на метле. Магия в книгах моей матери казалась мне ужасно скучной, пресно академичной со своими дурацкими длинными заклинаниями и напыщенными старцами магами, и такую магию я уж никак не могла бы назвать волшебством.

С другой стороны, моя мать магией вовсе и не владела. Несмотря на все свои научные опыты, изучение заклятий, вращение хрустальных шаров при свечах и гадание с помощью карт Таро, она — я, во всяком случае, ни разу никакого волшебства в ее исполнении не видела! — в лучшем случае могла сотворить незначительную иллюзию. Некоторые люди просто-напросто лишены подобных задатков; я поняла это по цветам ее ауры задолго до того, как сказала ей об этом. Ну не было у нее необходимых качеств, чтобы стать настоящей ведьмой!

Но если колдовство моей матери и не давалось, то знаниями она действительно обладала большими. Она держала лавку в пригородах Лондона, где торговала книгами по оккультным наукам, и там ее посещали самые разные люди. В том числе маги высокого полета, последователи Одина, всевозможные «язычники», а иногда и так называемые сатанисты (все без исключения прыщавые, словно переходный возраст у них затянулся до старости).

От них — а также от матери — я в итоге и узнала то, что было мне так необходимо. Мать была уверена: если дать мне доступ ко всем формам оккультизма, я непременно сумею впоследствии сама выбрать свой путь. Она же была последовательницей какой-то непонятной секты, представители которой верили, что дельфины — это особая просвещенная раса, и практиковали некую «земную магию», столь же безвредную, сколь и бездейственную.

Но все в мире имеет свое предназначение, и, обнаружив это, я годами мучительно собирала и копила те крохи практической магии, которые сумела извлечь из этого бессмысленного, смехотворного, шутовского культа. Я выяснила, что обычно магия — если она вообще содержится в том или ином культе — глубоко спрятана под удушающим пологом ритуалов, драматических действ, всевозможных постов и различных, никому не нужных наук, призванных окутать флером таинственности поиски того, что реально будет работать. Моя мать ритуалы прямо-таки обожала — мне же нужна была просто книга рецептов.

Так что я самостоятельно погрузилась в изучение рун, карт Таро, хрустальных шаров и маятников. Я изучала гербологию и древнекитайскую мифологию по книге «И-цзин», собирала вишни на «золотой заре», я в итоге полностью отвергла теорию Кроули (взяв на вооружение только его карты Таро, которые очень красивы); я честно и сосредоточенно исследовала свое внутреннее «я» и страшно веселилась, читая «Либер Нулл» и «Некрономикон».

Но наиболее рьяно я изучала верования и представления народов Центральной Америки — майя, инков и, главное, ацтеков. Отчего-то именно ацтеки интересовали меня больше всего; благодаря их мифам я узнала о жертвоприношениях, о дуализме богов, о вселенском зле, о том, чему соответствуют цвета человеческой ауры, об ужасе смерти и о том, что единственный способ выжить в этом мире — это сопротивляться изо всех сил, любыми, даже самыми грязными, способами…

Результатом и стала моя Система, тщательно отшлифованная за годы испытаний и ошибок и представляющая собой определенное количество сведений о вполне реальных растительных снадобьях (в том числе о таких весьма полезных вещах, как яды и галлюциногены), а также — о магических жестах и именах, некоторых дыхательных и физических упражнениях; а также — о некоторых бодрящих зельях и микстурах; а также — о некоторых астральных телах и самовнушении; а также — о некоторых магических заклятиях (я не поклонница произносимых вслух заклинаний, но некоторые из них действуют очень неплохо); а также — глубокое понимание цветов человеческой ауры и умение ими манипулировать, то есть по собственному желанию становиться такой, какой меня хотели бы видеть другие, окутывать волшебными чарами и себя, и других, по своей воле изменять весь мир.

Однако за все это время я, к огорчению моей матери, так и не присоединилась ни к одной секте, ни к одному направлению. Ей это очень не нравилось, она утверждала, что с моей стороны «просто аморально» отсеивать только то, что мне нравится, из многочисленных и, с ее точки зрения, порочных верований; ей бы хотелось, чтобы и я тоже стала членом какого-нибудь милого и вполне дружелюбного сообщества колдунов и ведьм, где можно было бы «общаться с интересными людьми» и знакомиться с приличными, не внушающими опасений молодыми людьми; или я могла бы тоже присоединиться к последователям ее «аквашколы» и заниматься изучением философии дельфинов.

— Во что же все-таки ты веришь? — спрашивала она меня, длинными нервными пальцами перебирая четки. — В чем суть твоих верований, в чем проявляется аватара[29] твоего божества?

И я, недоуменно пожав плечами, отвечала:

— Зачем сводить все к какой-то религии, к какому-то божеству? Мне интересно то, что способно реально действовать, а не то, сколько ангелов могут танцевать на булавочной головке или какого цвета свечу следует зажечь, чтобы навести любовные чары.

(На самом деле я давно уже открыла для себя, что в плане соблазна цветные свечи сильно проигрывают в сравнении с оральным сексом.)

Мать только вздыхала, мило печалясь, и в очередной раз повторяла, что я, видимо, избрала в жизни свой собственный путь. И это действительно было так; этим путем я следую и поныне. Он приводил меня во многие интересные места — сюда, например, — но пока что я ни разу не встречала свидетельств того, что я, как личность, далеко не уникальна; я даже предположить этого не могла.

Но пожалуй, лишь до сих пор.

Янна Шарбонно. Чересчур благозвучное имя, чтобы быть по-настоящему правдоподобным. И ее приглушенная аура тоже свидетельствует о какой-то фальши, обмане, хотя, подозреваю, у нее имеется целый арсенал средств, способных скрыть ее истинное лицо, так что лишь в те мгновения, когда эта система защиты несколько ослаблена, мне удается мельком разглядеть его.

«Мама не любит, когда мы чем-то отличаемся от других».

Интересно.

Кстати, как называлась эта деревня? Ланскне? Надо непременно ее отыскать. А там, возможно, найдется и некий ключ — скажем, давний скандал или какой-то другой след, оставленный женщиной с ребенком, — любые сведения, способные пролить свет на прошлое этой пары темных лошадок.

В интернете я отыскала только два упоминания об этом селении — оба на сайтах, посвященных фольклору и праздникам юго-западной Франции; название Ланскне-су-Танн оба раза было связано с одним популярным пасхальным фестивалем, впервые устроенным там немногим более четырех лет назад.

Назывался он «Праздник шоколада». Что ж, я ничуть не удивилась.

Итак, что мы имеем? Может, ей надоела деревенская жизнь? Или у нее появились враги? Почему она уехала оттуда?

Этим утром у нее не было ни одного покупателя. Я внимательно следила за входом в ее лавку из «Крошки зяблика», и до половины первого там ни одной живой души не появилось. Пятница — и никого! Даже тот толстяк не пришел, который, по-моему, вообще рта никогда не закрывает. Даже никто из соседей не заглянул или случайный турист.

В чем же там дело? Этот магазинчик, по-моему, должен гудеть от покупателей, как улей. А он притворяется невидимкой, сливаясь с белеными стенами окружающих площадь зданий. Разумеется, для бизнеса это никуда не годится. Неужели так трудно хоть немного приукрасить эту chocolaterie, сделать ее более привлекательной, заставить ее фасад сиять, как он сиял в тот день, — но Янна почему-то ничего не предпринимает. Интересно, почему? Моя мать, например, всю жизнь тщетно стремилась стать особенной, не такой, как другие, — почему же Янна тратит столько усилий, чтобы казаться такой, как все?

Глава 6

9 ноября, пятница

Тьерри заехал около двенадцати. Я, естественно, ожидала его приезда и провела бессонную ночь, раздумывая о том, как мне вести себя во время этого свидания. Как я жалею, что все-таки вытащила эти карты — и мне выпали Смерть, Влюбленные, Башня, Перемена, — ибо теперь я уже чувствую, что это судьба, что это неизбежно, что все дни и месяцы моей жизни выстроены в ряд, точно костяшки домино, готовые вот-вот упасть…

Нет, разумеется, это глупости. Я не верю в судьбу. Я уверена: выбор у нас есть всегда, и даже этот ветер можно заставить улечься, и даже Черного Человека можно обмануть, и даже Благочестивых можно как-то умилостивить.

«Но какой ценой?» — спрашиваю я себя. Вот что не дает мне спать по ночам, вот что заставляет меня внутренне напрягаться при каждом новом порыве этого ветра, предупреждающего меня своей песней, вот почему у Тьерри появляется на лице то упрямое выражение, которое свидетельствует о некоем незаконченном деле.

Я пыталась оттянуть этот разговор. Я предложила ему выпить горячего шоколада, и он согласился, хотя и без особого энтузиазма (он предпочитает кофе), зато я хоть руки смогла чем-то занять. Розетт возилась на полу со своими игрушками, и Тьерри смотрел, как она играет: на терракотовых плитках пола она выкладывала из пуговиц, одну за другой доставая их из коробки, длинные цепочки, которые затем превращались в сложные концентрические фигуры.

В обычный день Тьерри непременно сказал бы что-нибудь вроде: «Ты бы обратила все-таки на ребенка внимание, это же негигиенично» — или выразил бы беспокойство на тот счет, что Розетт может проглотить пуговицу и задохнуться. Но сегодня он не сказал ни слова, и это весьма тревожный знак, на который я старалась не обращать внимания, готовя ему шоколад.

Налить молока в кастрюльку, накрыть крышкой, положить сахар, мускатный орех и перец чили. На краешек блюдца — кокосовое печенье. Этот процесс успокаивает, как и любой ритуал; все жесты переданы мне по наследству от матери, а от меня перейдут Анук и, возможно, ее дочери — когда-нибудь потом, в будущем, пока что слишком далеком, чтобы его легко можно было себе представить.

— Отличный шоколад, — сказал он.

Ему явно хотелось сказать мне что-нибудь приятное; крошечную чашечку он держал в обеих руках, куда лучше приспособленных для того, чтобы строить стены.

Я тоже пригубила шоколад; он пах1гул осенью, и сладковатым дымком костров, и замками, и утром, и печалью. Надо было положить немного ванили, заметила я про себя. Ваниль, как в мороженом — как в детстве.

— Пожалуй, чуть горьковат, — сказал он, добавляя сахару. — Ну что? Как ты насчет того, чтобы сегодня сделать перерыв и отдохнуть? Прогуляться по Елисейским Полям, выпить кофе, пообедать, зайти в магазины…

— Тьерри, — сказала я, — это очень мило с твоей стороны, но не могу же я на целый день магазин закрыть.

— Вот как? По-моему, вокруг ни души.

Я вовремя прикусила язык и, не желая отвечать слишком резко, заметила:

— Ты еще свой шоколад не допил.

— А ты еще на мой вопрос не ответила. — Он быстро глянул на мою обнаженную руку. — Я вижу, Янна, что мое кольцо ты так и не надела. Или это означает «нет»?

Я невольно рассмеялась. Его прямота часто меня смешит, хотя сам Тьерри понятия не имеет, почему я смеюсь.

— Просто это было слишком неожиданно, только и всего.

Он посмотрел на меня поверх чашки с шоколадом. Глаза у него были усталые, словно он ночь не спал, и вокруг рта пролегли глубокие складки, которых я раньше не замечала. Это был как бы намек на уязвимость, и меня это удивило и встревожило: я так долго уговаривала себя, что Тьерри мне совершенно не нужен, но мне даже в голову не пришло, что, возможно, это я нужна ему.

— Ну что? — спросил он. — Можешь уделить мне часок?

— Погоди минутку, я переоденусь, — сказала я.

Глаза Тьерри так и вспыхнули от радости.

— Вот и молодец! Я знал, что ты согласишься!

Он снова был в форме, мгновенная неуверенность прошла. Он встал, с хрустом засунув в рот кокосовое печенье (я заметила, что шоколад он так и не допил), и улыбнулся Розетт, по-прежнему игравшей на полу.

— Ну, jeune fille,[30] а ты как считаешь? Не пойти ли нам в Люксембургский сад и не поиграть ли с игрушечными корабликами на пруду…

Розетт посмотрела на него сияющими глазами. Она эти кораблики просто обожает, как и того человека, что выдает их; дай ей волю, она бы все лето на пруду провела…

«Морское судно», — весьма выразительно изобразила она с помощью пальцев.

— Что она сказала? — нахмурился Тьерри. Я с улыбкой пояснила:

— Она говорит, что это звучит весьма заманчиво.

Меня вдруг охватило горячее чувство нежности, благодарности Тьерри — за его вечное желание помочь, за его энтузиазм и доброжелательность. Я знаю, он считает, что с Розетт трудно найти общий язык — об этом свидетельствует и ее мрачное молчание, и нежелание улыбаться, — тем более ценны бесконечные попытки Тьерри все же наладить с ней отношения.

Поднявшись наверх, я сняла пропахший шоколадом фартук и надела свое любимое платье из красной шерстяной фланели. Красного я не ношу уже несколько лет, но нужно же хоть как-то обороняться против этого холодного ноябрьского ветра! Кроме того, подумала я, на мне ведь еще и пальто будет. Я запихнула Розетт в куртку-анорак, натянула ей на руки перчатки (их она почему-то терпеть не может), и мы втроем поехали на метро в Люксембургский сад.

Это так занятно — по-прежнему оставаться туристкой в том городе, где родилась. Но Тьерри считает меня иностранкой; он с таким восторгом показывает мне свой мир, что я не могу его разочаровать. Сады сегодня такие хрусткие, яркие, земля покрыта похожими на мокрую гальку пятнышками — это солнечные зайчики играют на пестрой листве. Розетт страшно нравятся опавшие листья, она то и дело с восторгом поддает их ногой, и они вздымаются великолепными разноцветными осенними радугами. А искусственное маленькое озерцо она просто обожает и, затаив от восторга дыхание, наблюдает за игрушечными суденышками.

— Розетт, скажи «кораблик», — просит ее Тьерри.

— Бам, — говорит она, глядя на него в упор своими кошачьими глазищами.

— Нет, Розетт, это называется «кораблик», — говорит он. — Ну же, давай, ты вполне можешь сказать «кораблик».

— Бам, — говорит Розетт и с помощью пальцев показывает: «обезьянка».

— Ну все, довольно.

Я улыбаюсь дочке, но сердце у меня в груди так и колотится. Она сегодня была такой милой, так хорошо себя вела, бегала вокруг в своем желто-зеленом анораке и красной шапочке, похожая на ожившую елочную игрушку, и время от времени кричала — «бам-бам-бам!» — словно расстреливая невидимых врагов, при этом она не смеялась (она вообще редко смеется), а была как-то свирепо сосредоточена, даже нижнюю губу выпятила, а брови сурово сдвинула, словно ее веселая беготня — это вызов, которым отнюдь не стоит легкомысленно пренебрегать.

Но сейчас в воздухе явственно повеяло опасностью. Ветер переменился; краем глаза я замечаю легкое золотистое свечение и понимаю: да, пора…

— Ладно, теперь по мороженому, и все, — говорит Тьерри.

Суденышко совершает головокружительный поворот под прямым углом, почти ложась на правый борт, и устремляется к середине озерца. Розетт озорно смотрит на меня.

— Не надо, Розетт.

Суденышко подскакивает, резко разворачивается и теперь несется в сторону лотка с мороженым.

— Хорошо, но только по одному.

Мы целовались, пока Розетт на берегу доедала свое мороженое; от Тьерри исходило тепло и слабый запах табака — так обычно пахнут отцы, а его руки, заключенные в рукава элегантного кашемирового пальто, походили на лапы медведя. Он прижимал меня к себе своими огромными лапищами, и я чувствовала, что на мне под осенним пальто слишком тонкое красное платье.

Это были хорошие поцелуи; они начались с моих холодных пальцев, затем умело, без спешки добрались до моей шеи и наконец достигли губ; и под ними я понемногу согревалась, точно у жаркого костра, оттаивала душой, которую уже успел заморозить этот ледяной ветер, а он все повторял: «Я люблю тебя, я люблю тебя» (он часто это говорит мне), но еле слышно, чуть задыхаясь, точно нетерпеливый ребенок, слишком торопящийся спасти свою душу.

Он, должно быть, заметил выражение моего лица и спросил, тут же опять становясь серьезным:

— В чем дело?

Как рассказать ему? Как объяснить? Он смотрел на меня с такой искренностью, с таким неожиданным вниманием, и его голубые глаза слезились на ветру. И он выглядел таким бесхитростным, таким обыкновенным — неспособным, несмотря на принадлежность к сложному миру бизнеса, понять, как мы его обманываем.

Что же он видит в Янне Шарбонно? Сколько раз я старалась это понять. И что он мог бы увидеть в Вианн Роше? Неужели с недоверием воспринял бы ее нешаблонное, чуждое условностям поведение? Неужели презрительно фыркнул бы, узнал о ее верованиях? Неужели осудил бы ее предпочтения? Или, может, пришел бы в ужас, узнав, как она ему лгала?

Он медленно перецеловал кончики моих пальцев, по одному поднося их к губам, и вдруг улыбнулся.

— У тебя вкус шоколада.

Но тот ветер по-прежнему выл у меня в ушах, и деревья вокруг качались и шелестели, усиливая его вой, делая его оглушительным, точно грохот океанских волн, точно струи тропического ливня в сезон дождей. Ветер подбрасывал к небесам конфетти опавших листьев и дышал на меня запахами той реки, той зимы, тех ветров.

И тут в голове мелькнула странная мысль…

«Что, если рассказать Тьерри правду? Что, если рассказать ему все?»

И стать для него понятной, любимой, понятой. У меня перехватило дыхание…

«Ах, если б осмелиться…»

Этот ветер делает с людьми странные вещи: он крутит их, вертит, заставляет танцевать. В один миг он превратил Тьерри в мальчишку с взъерошенными волосами и ясными глазами, полного надежд. Да, подобные искушения этому ветру подвластны, он может соблазнить человека, внушить ему дикие мысли и еще более дикие мечты. Но в ушах у меня постоянно звучало то предупреждение — даже в эти мгновения я понимала, что Тьерри Ле Трессе, несмотря на все свое тепло и всю свою любовь, никогда не сможет соперничать с тем ветром.

— Я не хочу терять свой магазин, — сказала я ему (а может, тому ветру). — Мне необходимо его сохранить. Мне необходимо, чтобы он стал моим.

Тьерри рассмеялся.

— И всего-то? В таком случае выходи за меня, Янна. И у тебя будет сколько угодно магазинов и кафе-шоколадниц, сколько угодно шоколада. И у тебя самой всегда будет вкус и запах шоколада. Ты просто насквозь им пропахнешь — да и я тоже…

Его слова все-таки заставили меня рассмеяться. И Тьерри, схватив меня за руки, стал кружиться со мной по сухому гравию, и Розетт так хохотала, что даже икать начала.

Возможно, именно поэтому я и сказала то, что сказала; мгновенный, опасный порыв, вой ветра в ушах, волосы, брошенные мне в лицо, и Тьерри, готовый отдать мне все, что у него есть за душой, почти испуганно шепчущий, уткнувшись мне в волосы: «Я люблю тебя, Янна!»

«Он боится потерять меня», — вдруг подумала я и тогда решилась все-таки сказать ему те слова, хоть и понимала, что теперь пути назад уже не будет; и я сказала со слезами на глазах и мокрым, красным из-за леденящего ветра носом:

— Хорошо. Только пусть все будет тихо…

Он даже глаза вытаращил от неожиданности.

— Ты уверена? — задыхаясь, спросил он. — Я думал, ты захочешь… ну, сама знаешь… Он улыбнулся. — Подвенечное платье. Церковь. И чтобы хор пел. И кругом подружки невесты, и звон колоколов — в общем, все такое.

Я покачала головой.

— Нет, никакой свадебной шумихи, — сказала я.

Он снова поцеловал меня.

— Хорошо, никакой, раз ты сказала «да».

И на мгновение мне стало так хорошо! Я наконец держала в руках свою маленькую чудесную мечту. Тьерри — хороший человек, думала я. Человек с корнями, человек с принципами.

«И с деньгами, Вианн, не забывай об этом», — раздался у меня в ушах чей-то злорадный голос, но голос этот звучал довольно слабо и становился все слабее по мере того, как я отдавалась своей маленькой чудесной мечте. «Да будь она проклята, — думала я, — будь проклят этот ветер! На этот раз ему нас прочь не унести!»

ГЛАВА 7

9 ноября, пятница

Сегодня я опять поссорилась с Сюзи. Не знаю, почему мы так часто ссоримся, я хочу с ней дружить, но чем больше я стараюсь, тем это труднее. На этот раз она прицепилась к моим волосам. Еще новости! Она считает, что мне надо их выпрямить!

Я спросила зачем.

Но Сюзанна только плечами пожала. Мы с ней одни остались в библиотеке во время большой перемены — остальные пошли в магазин покупать сладости, — а я надеялась списать задание по географии, но раз Сюзи захотелось поговорить, остановить ее совершенно невозможно.

— Странно они как-то выглядят, — пояснила она. — Как у африканки.

Мне было безразлично, как выглядят мои волосы, о чем я ей и сообщила.

Сюзи тут же презрительно вытянула губы трубкой — она всегда так делает, если ей кто-то перечит, — и вкрадчивым тоном спросила:

— Но… твой отец ведь, по-моему, чернокожим не был? Или все-таки был?

Я покачала головой, чувствуя себя лгуньей. Сюзанна считает, что мой отец умер. Но насколько я знаю, он вполне мог быть и чернокожим. Как вполне мог быть и пиратом, и серийным убийцей, и королем…

— Видишь ли, некоторые могут подумать…

— Если «некоторые» — это Шанталь…

— Нет! — резко возразила Сюзанна, но ее розовое лицо еще сильнее порозовело, и в глаза мне она старалась не смотреть. — Послушай, — и она обняла меня за плечи, — ты у нас в школе новенькая. И мы тебя совершенно не знаем. Все остальные ребята из нашего класса вместе учились еще в начальной школе. И все давно научились соответствовать…

«Научись соответствовать». У меня была одна учительница, которую звали мадам Дру, — там, еще в Ланскне, — которая очень любила повторять именно эти слова.

— А ты не такая, как мы, — припечатала меня Сюзи. — Я все старалась тебе помочь…

— Как же, старалась ты! — фыркнула я, вспомнив о задании по географии и о том, что я никогда, никогда не смогу делать то, что хочу, пока она рядом, потому что всегда главное — ее забавы, ее проблемы; и это она говорит мне: «Анни, пожалуйста, перестань за мной таскаться», стоит поблизости появиться кому-то более стóящему.

Она понимала, что я вовсе не собиралась ее обижать, но все равно сразу напустила на себя обиженный вид и, как взрослая, гордым жестом откинула назад волосы (между прочим, выпрямленные), а потом заявила:

— Ну что ж, если ты даже слушать меня не желаешь…

— Ладно, — смирилась я, — говори: что еще во мне не так, как надо?

Она пару секунд смотрела на меня. Но тут прозвенел звонок на урок, и она, ослепительно улыбнувшись, сунула мне в руку сложенный листок бумаги.

— Вот. Я составила список.

Я прочитала этот список в кабинете географии. Месье Жестен рассказывал нам о Будапеште, где мы с мамой когда-то тоже недолго жили, хотя теперь я уже почти ничего не помню. Помню только реку, снег и старый квартал, который отчего-то кажется мне очень похожим на Монмартр — там были такие же извилистые улочки, крутые лестницы и старый замок на невысоком холме. Список Сюзи своей пухлой аккуратной рукой написала на половинке листка выдранного из ученической тетради. В нем содержались самые разнообразные советы: как улучшить свою внешность (волосы выпрямить, сделать маникюр, ноги побрить и постоянно иметь при себе дезодорант); как одеваться (не надевать носки с юбкой, носить светло-розовое, а не оранжевое); что читать (книжки для девочек хорошо, а книжки для мальчиков плохо); какие фильмы смотреть и какую музыку слушать (слушать следует только самые последние хиты); что смотреть по телевизору и что искать в интернете (как будто у меня есть компьютер!); как проводить свободное время и какой марки мобильный телефон надо приобрести.

Я сперва решила, что это просто очередная шутка, но после школы, встретившись с Сюзи на остановке автобуса, поняла, что она отнюдь не шутила.

— Ты должна попытаться, — заявила она— Иначе все будут говорить, что ты какая-то странная…

— Я не странная, — сказала я. — Я просто…

— Не такая, как все.

— А что плохого в том, чтобы быть не такой, как все?

— Знаешь, Анни, если ты хочешь, чтобы у тебя были друзья…

— Да настоящим друзьям плевать на такие вещи!

Сюзи побагровела. С ней это часто случается, когда она злится, и такой цвет лица ужасно выглядит в сочетании с ее рыжей шевелюрой.

— Ну и ладно, а мне не плевать! — прошипела она и отвернулась, устремив свой взгляд в начало очереди.

Видите ли, существуют определенные правила того, как следует стоять в очереди на автобус, точно так же есть правила того, как входить в класс или выбирать себе партнеров во время игры. Мы с Сюзи стояли примерно в середине очереди, а впереди девочки из «списка А» — те, кто играет в баскетбол за честь школы; все они были старше нас; такие девчонки уже вовсю пользуются губной помадой, закатывают школьные юбки за пояс, чтоб стали короче, и, стоит им выйти за ворота школы, закуривают «Житан». Там же были и мальчишки — лучшие из лучших, самые симпатичные, тоже члены спортивных команд; все они ходят с поднятым воротником, а волосы укладывают с помощью геля.

Там же стоял и один новый мальчик из нашего класса, его зовут Жан-Лу Рембо. Сюзанна по нему просто с ума сходит. Шанталь он тоже очень нравится — хотя сам-то он, по-моему, ни на ту ни на другую внимания особого не обращает и никогда не участвует ни в одной из тех игр, которые они затевают. Я сразу поняла, что у Сюзанны на уме.

Всякие там чудики и неудачники, разумеется, стоят в самом конце. Ну и чернокожие, конечно; эти живут по ту сторону Холма, всегда держатся вместе и ни с кем из нас не разговаривают. За чернокожими пристроились: Клод Мёнье, который очень сильно заикается, Матильда Шагрен, она страшно толстая, а за ними — девочки-мусульманки, их в школе около дюжины, они тоже держатся вместе, и это они в начале четверти подняли такой шум из-за запрета носить головные платки. Они и сейчас все в платках: надевают их сразу же, как только выйдут за ворота школы, хотя в школе им носить платки не разрешают. Сюзи считает, что зря они, дуры такие, носят эти платки, потому что им надо быть как все, если они и впредь намерены жить в нашей стране, — но это она просто повторяет слова Шанталь. Я, например, совершенно не понимаю, почему вокруг этих несчастных платков вообще столько шума, ну чем они отличаются от другой одежды — скажем, от маек или джинсов? По-моему, каждый сам выбирает, что ему носить.

А Сюзи по-прежнему пялилась на Жана-Лу. Он высокий и, по-моему, довольно симпатичный, у него черные волосы и челка в пол-лица. Ему двенадцать лет — он нас всех на год старше и вообще-то должен был бы учиться в следующем классе. Сюзи говорит, что он остался на второй год, а по-моему, он очень способный и в классе один из лучших. Жан-Лу очень многим девчонкам нравится, но сегодня мне показалось, что он просто из кожи вон лезет, чтобы выглядеть крутым: прислонился к столбу на остановке и все вокруг изучает в объектив своей маленькой цифровой камеры, с которой, похоже, вообще не расстается.

— Ах, боже мой! — вздохнув, прошептала Сюзи.

— Послушай, — предложила я ей, — может, тебе хоть раз все-таки поговорить с ним по-человечески?

Она тут же яростно на меня зашикала, а Жан-Лу быстро глянул в нашу сторону — мол, что это за шум? — и снова уткнулся в объектив. Сюзи, покраснев еще сильнее, пискнула, нырнув в капюшон своего анорака:

— Он на меня посмотрел! — и повернулась ко мне, тараща глаза от возбуждения. — Слушай, я собираюсь сделать себе «перышки». Я знаю хорошую парикмахерскую, там Шанталь стрижется и красится. — Сюзи так стиснула мою руку, что мне стало больно. — Если хочешь, пойдем вместе. Я буду делать «перышки», а тебе волосы могут выпрямить…

— Оставь мои волосы в покое, — сказала я.

— Давай, Анни! Это же будет клево! И потом…

— Я сказала, оставь мои волосы в покое! — Теперь я уже по-настоящему начинала сердиться. — Чего ты к ним привязалась?

— Ах, ты совершенно безнадежна! — раздраженно воскликнула Сюзи. — Ты же выглядишь как ненормальная! Неужели тебе все равно?

Это она тоже отлично умеет. Задать совершенно ненужный вопрос, который на самом деле вопросом вовсе и не является.

— А чего мне беспокоиться?

Я пожала плечами, хотя от гнева у меня даже в носу щипало, как будто чихнуть хочется, я понимала: еще немного — и гнев мой все-таки прорвется наружу, хочу я этого или нет. И тут я вспомнила, о чем говорила мне Зози в «Английском чае», и мне страшно захотелось сделать что-нибудь такое, чтобы с физиономии Сюзанны слетело это самодовольное выражение. Нет, причинять ей вред я вовсе не собиралась, но проучить ее, безусловно, следовало.

Спрятав за спину руку, я скрестила пальцы в магическом жесте и мысленно сказала Сюзанне…

«Посмотрим для разнообразия, как тебе это понравится».

И мне показалось, что я мельком успела увидеть, как переменилось вдруг лицо Сюзи, как странно блеснули ее глаза, и сразу, прежде чем я смогла как следует что-либо рассмотреть, все стало как прежде.

— Пусть я лучше буду ненормальной, чем жалким клоном! — заявила я.

Повернулась и пошла в конец очереди. Все так и уставились на меня, а Сюзи застыла с выпученными глазами на прежнем месте, сразу став ужасно некрасивой, даже уродливой со своими рыжими волосами, багровым лицом и разинутым от изумления ртом.

Я спокойно поджидала прибытия автобуса, пытаясь понять, хотелось мне, чтобы она пошла за мной, или нет. Возможно, я рассчитывала, что она сразу прибежит, но этого не произошло, а в автобусе она села рядом с Сандрин и ни разу в мою сторону даже не посмотрела.

Придя домой, я попыталась рассказать об этом маме, но она оказалась очень занята — одновременно разговаривала с Нико, перевязывала лентой коробку с ромовыми трюфелями и готовила для Розетт какую-то еду, а я еще, как назло, не могла найти нужных слов, чтобы рассказать о своих переживаниях.

— Просто не обращай на них внимания, — сказала она наконец, наливая молоко в медную кастрюльку. — Вот, присмотри, пожалуйста, за молоком, хорошо, Нану? Просто чуточку помешивай — и все, а я пока на этой коробке бант сделаю…

Она держит все, что нужно для приготовления горячего шоколада, в шкафчике у задней стенки кухни. А на передней стенке висят медные миски, сковородки и несколько сверкающих формочек, чтобы делать из шоколада всякие фигурки; на столе стоит гранитная ступка с пестиком для растирания зерен. И в общем, сейчас она почти ничем этим не пользуется, а большую часть всякой старинной утвари и вовсе спрятала в подвал, потому что еще до того, как умерла мадам Пуссен, крайне редко готовила что-нибудь такое, особенное, как раньше.

Но для горячего шоколада у нее время всегда находится, она готовит его с молоком, с тертым мускатным орехом, с ванилью, с перцем чили, с коричневым сахаром и с кардамоном, а шоколад использует только чистый, семидесятипроцентный — только такой, по ее словам, и стоит покупать. Вкус у сваренного ею шоколада богатый и чуточку горьковатый, как у карамели, когда она начинает подгорать. Перец придает ему остроты — это очень легкий, совершенно особый привкус, а специи — «церковный» аромат, отчего-то напоминающий мне Ланскне и те вечера, когда мы сидели с ней вдвоем в своей квартирке над магазином, и Пантуфль был рядом со мной, и на столике — точнее, на перевернутом ящике из-под апельсинов — горели свечи.

Здесь, конечно, мы ящиками из-под апельсинов не пользуемся. В прошлом году Тьерри полностью обновил нам кухню. В общем, правильно. В конце концов, это же он здесь хозяин, и денег у него много, да и порядок он в своем доме вроде бы обязан поддерживать. Но мама отчего-то вдруг засуетилась, принялась готовить ему на новой кухне какой-то особенный обед. Господи, как будто у нас никогда раньше не было кухни! В общем, теперь у нас даже кружки на кухне новые, и на них причудливым шрифтом написано «Шоколад». Тьерри купил их — по одной для каждый из нас и еще одну для мадам Пуссен, — хотя сам-то он горячий шоколад совсем не любит (это я точно знаю, потому что он всегда кладет туда слишком много сахара).

Раньше я всегда пила из своей собственной кружки, которую подарил мне Ру, — пузатой, красной, чуточку щербатой, с нарисованной на ней буквой «А», что значит «Анук». Но теперь ее больше нет; и я даже не помню, что с ней случилось. Возможно, она разбилась или мы ее где-то оставили. Впрочем, не важно. Все равно я шоколад больше не пью.

— Сюзанна говорит, что я странная, — сказала я, когда мама вернулась на кухню.

— Никакая ты не странная, — ответила она, растирая стручок ванили. Шоколад был уже почти готов и тихонько булькал в кастрюльке. — Хочешь? — предложила она мне. — Хорошо получилось.

— Нет, спасибо.

— Ну как хочешь.

Она отлила немного в чашку для Розетт и добавила туда сливки и шоколадную стружку. Выглядело очень аппетитно, а пахло еще лучше, но я постаралась, чтобы она не заметила, как мне хочется отведать ее шоколада. Сунув нос в буфет, я обнаружила там половинку круассана, оставшуюся от завтрака, и немного варенья.

— Не обращай ты внимания на эту Сюзанну, — сказала мама, наливая себе шоколад в кофейную чашечку. Я заметила, что ни она, ни Розетт кружками с надписью «Шоколад» не пользуются. — Мне такие, как она, хорошо знакомы. Постарайся лучше подружиться с кем-нибудь другим.

Легко сказать — постарайся подружиться! — думала я. Да и какой смысл стараться? Все равно ведь никто со мной дружить не захочет. У меня уродские волосы, уродская одежда, и сама я уродина…

— С кем, например? — спросила я.

— Ну, я не знаю. — В голосе у нее послышалось нетерпение, и она принялась убирать в шкафчик специи. — Ведь наверняка же есть кто-то, с кем ты ладишь.

Но я же не виновата, что это они со мной не ладят! Почему мама думает, что все дело именно во мне? Что это со мной так трудно ладить? Дело в том, что она-то никогда по-настоящему в школу и не ходила — она говорит, что всему училась на практике, — а потому и знает о школе только то, что прочла когда-то в детских книжках или увидела через забор. Поверь, мама, по ту сторону забора, на школьном дворе идет совсем другая игра, далеко не такая замечательная, как, например, хоккей!

— Ты что-то еще хочешь мне сказать?

И снова это нетерпение в голосе, и этот тон, в котором так и слышится: «Ты должна быть благодарной, ведь я столько труда положила, чтобы привезти тебя сюда, отправить в хорошую школу, спасти от той жизни, какую вела я сама…»

— Могу я тебя кое о чем спросить? — решилась я.

— Конечно, Нану. А в чем дело?

— Мой отец был чернокожим?

Она вздрогнула — едва заметно, я бы и внимания на это не обратила, но аура ее так и вспыхнула.

— Так Шанталь из нашего класса считает.

— Правда?

Мама отрезала Розетт кусочек хлеба. Хлеб, нож, пролитый шоколад. Розетт крутит хлеб в своих крошечных обезьяньих лапках. У мамы на лице застыло выражение крайней сосредоточенности. И невозможно понять, о чем она сейчас думает. И глаза у нее черные-черные, чернее самой черной Африки, и прочесть по ним что-либо нельзя.

— А что, это имело бы для тебя какое-то значение? — спросила она наконец.

— Не знаю, — буркнула я, пожав плечами.

Она вдруг повернулась ко мне и на мгновение словно стала той, прежней, которой всегда было плевать, что о ней думают другие.

— Видишь ли, Анук, — медленно промолвила она, — я довольно долго считала, что тебе вообще никакой отец не нужен. Мне казалось, что мы с тобой всегда будем только вдвоем, как это было и у меня с моей матерью. А потом появилась Розетт, и я подумала: что ж, может, все-таки стоит…

Она не договорила и улыбнулась. А потом так ловко сменила тему, что я далеко не сразу догадалась: она и не думала ее менять — это как в том ярмарочном фокусе с шариком и тремя наперстками.

— Ты ведь к Тьерри хорошо относишься, верно? — спросила она.

Я снова пожала плечами:

— Ну да, он ничего.

— Я так и думала. Он-то тебя любит…

Я откусила кусочек круассана. Розетт, сидя на маленьком стульчике, играла, уже успев превратить свой ломтик хлеба в самолет.

— Дело вот в чем: если кому из вас он не нравится…

Тьерри и в самом деле не особенно нравится мне. Он слишком громогласный, пропах своими сигарами и вечно прерывает маму, когда она говорит, меня называет jeune fille, словно это какая-то шутка, а Розетт вообще не воспринимает и ничего не может понять, если она пытается что-то объяснить ему знаками. А еще он любит повторять всякие длинные слова и разъяснять их значение, как будто я никогда раньше таких слов не слышала!

— Он ничего, — вяло повторила я.

— Тогда… В общем, Тьерри хочет на мне жениться.

— И давно? — спросила я.

— Впервые он заговорил со мной об этом еще в прошлом году. Но я ответила, что пока что не хотела бы ни с кем связывать свою судьбу, что у меня сейчас хватает забот и с Розетт, и с мадам Пуссен, и он сказал, что с удовольствием подождет. Но теперь мы остались одни…

— Ты ведь не сказала ему «да»? Не сказала?

Я выкрикнула это слишком громко, и Розетт тут же закрыла уши руками.

— Все слишком сложно.

Голос у мамы звучал устало.

— Ты всегда так говоришь!

— Это потому, что всегда все действительно очень непросто.

Но почему? Не понимаю. По-моему, все ясно. Она никогда раньше не была замужем, верно? Ну и с какой стати ей теперь-то замуж выходить?

— В нашей жизни многое переменилось, Нану, — сказала она.

— Многое — это что, например?

Мне действительно хотелось понять.

— Например, то, как обстоят дела с нашей chocolaterie. За аренду уплачено до конца года, но потом… — Мама вздохнула. — Сохранить ее будет нелегко. А просто так брать деньги у Тьерри я не могу. Хотя он все время их мне и предлагает. Это было бы неправильно. Вот я и подумала…

Я так и знала: что-то такое случилось. Только я думала, что мама печалится из-за мадам Пуссен. Теперь-то ясно: печалится она из-за Тьерри и опасается, что я могу расстроить их планы.

Их планы… Я легко могла себе представить, как все это будет выглядеть: мама, папа и две девочки в стиле историй графини де Сегюр. Мы бы ходили в церковь, каждый день ели бы steack-frites,[31] носили бы одежду, купленную в галерее Лафайет. На письменном столе у Тьерри стояла бы фотография — профессионально выполненный портретный снимок: я и Розетт, разряженные в пух и прах.

Не поймите меня неправильно; я же сказала: он ничего. И все же…

— Ну? — спросила мама. — Ты что, язык проглотила?

Я откусила еще кусочек круассана и выдавила из себя:

— Да не нужен он нам.

— Но кто-нибудь нам обязательно нужен! Я думала, что ты хотя бы это поймешь. Тебе нужно учиться, Анук. Тебе нужен нормальный дом… отец…

Не смешите меня. Отец? Да ладно! Она же всегда говорила: «Ты сама выбираешь себе семью». Но разве она предоставляет мне возможность выбора?

— Анук, — сказала она, — я делаю это для тебя…

— Да как угодно.

Я пожала плечами и отправилась доедать свой круассан на улицу.

ГЛАВА 8

10 ноября, суббота

Утром я зашла в chocolaterie и купила коробку «пьяной вишни». Янна была там, и при ней малышка. Покупателей, кроме меня, не было, но она почему-то заторопилась, увидев меня, и, по-моему, ей стало немного не по себе, да и конфеты, когда я их попробовала, оказались самыми обыкновенными.

— Когда-то я сама такие конфеты делала, — сказала Янна, вручая мне перевязанную бумажной лентой коробку. — Но с «пьяной вишней» всегда столько возни, а времени у меня в обрез. Надеюсь, вам понравится.

Я с притворной жадностью сунула одну конфету в рот.

— Мечта! — воскликнула я, хотя вишня напоминала скорее маринованную, а не «пьяную».

На полу за прилавком Розетт что-то тихонько напевала, стоя на четвереньках среди разбросанных карандашей и листков разноцветной бумаги.

— Она разве в детский садик не ходит?

Янна покачала головой.

— Я предпочитаю сама за ней присматривать.

Что ж, это заметно. Впрочем, заметно и кое-что еще, особенно когда как следует приглядишься. За этой небесно-голубой дверью скрывается множество вещей, которых обычные покупатели просто не замечают. Во-первых, помещение старое и явно требует ремонта. Витрина, правда, оформлена вполне симпатично — разными хорошенькими баночками и коробочками, да и стены в магазине выкрашены веселой желтой краской, но сырость все равно не скроешь, она притаилась в углах и под полом и свидетельствует о нехватке и времени, и денег. Хотя, конечно, они кое-что предприняли, чтобы это скрыть: тонкая, похожая на паутину золотистая надпись как бы случайно оказалась именно в том месте, где на стене больше всего трещин, приветливо мерцает дверь, воздух пропитан роскошными ароматами, обещающими нечто гораздо большее, чем эти второсортные шоколадки.

Попробуй. Испытай меня на вкус.

Левой рукой я незаметно начертала в воздухе магический знак — Глаз Черного Тескатлипоки. И тут же вокруг заполыхали цвета, подтверждавшие мои первоначальные подозрения. Это, безусловно, проявлялась чья-то волшебная сила, но вряд ли Янны Шарбонно. У этого многоцветного сияния слишком молодой, наивный, взрывной оттенок, что свидетельствует о душе, еще необученной.

Анни? А кто еще? Неужели ее мать? Ну что ж. В ней действительно есть нечто такое, что не дает мне покоя, хотя я заметила это лишь однажды — в самый первый день, когда она открыла дверь, услышав свое имя. Тогда у нее и аура была ярче; и что-то подсказывает мне: те яркие цвета вообще ей свойственны, хоть она и старается это скрыть.

Розетт по-прежнему рисовала на полу, напевая свою простенькую песенку. «Бам-бам-баммм… Бам-бадда-баммм…»

— Идем, Розетт. Тебе пора спать.

Но Розетт даже головы не подняла. Только пение стало чуть громче; теперь она сопровождала его еще и ритмичным постукиванием ножки, обутой в сандалию. «Бам-бам-бамм…»

— Ну хватит, Розетт, — ласково сказала Янна— Давай-ка уберем твои карандаши.

Розетт и на это предложение никак не отреагировала.

— Бам-бам-бамм… Бам-бадда-бамм… — И под это пение ее аура из нежно-золотистого цвета осенних хризантем превратилась в ярко-оранжевую, и она со смехом протянула ручонки, словно пытаясь поймать в воздухе падающие лепестки. — Бам-бам-бамм… Бам-бадда-бамм…

— Тише, Розетт!

Вот теперь я отчетливо почувствовала, до какой степени Янна напряжена. И напряжение это свидетельствовало не столько о растерянности — из-за того, что дочка не желает ее слушаться, — сколько о приближающейся опасности. Она подхватила Розетт, которая продолжала беззаботно, как птичка, напевать, и, слегка сдвинув брови, извинилась передо мной.

— Вы уж нас простите. Она всегда так, когда переутомится. Просто ей спать пора.

— Ничего страшного. Она у вас такая умница, — сказала я.

С прилавка вдруг упала кружка с карандашами. И карандаши покатились по полу во все стороны.

— Бам, — сказала Розетт, указывая на рассыпавшиеся карандаши.

— Извините, но мне нужно поскорее уложить дочку. — Янна начинаю нервничать. — Она, если днем не поспит, к вечеру становится просто неуправляемой.

Я снова посмотрела на Розетт: ни переутомленной, ни слишком возбужденной она мне вовсе не показалась. А вот мать ее выглядела действительно усталой, даже измученной. В лице ни кровинки, и эта стрижка — слишком резкое каре — ей совсем не идет, и дешевый черный свитер тоже, она в нем кажется бледной как смерть.

— Вы хорошо себя чувствуете? — участливо спросила я.

Она кивнула.

Лампочка в единственном светильнике у нее над головой вдруг замигала. Ох уж эти старые дома! Вечно в них проводка никуда не годится.

— Вы уверены? Что-то вы побледнели.

— Просто голова болит. Ничего страшного.

Знакомые слова. Сильно сомневаюсь, что она говорит правду: она так прижимает девочку к себе, словно боится, что я могу ее выхватить.

А вы как думаете? Могу? Я дважды была замужем (хотя оба раза под чужим именем), но мне ни разу даже в голову не пришло обзавестись ребенком. Я слышала, что с детьми столько хлопот и всяких сложностей, да и работа моя ни в коем случае не позволяет мне таскать за собой лишний багаж.

И все же…

Я незаметно шевельнула пальцами, изобразив в воздухе символ бога Шочипилли.[32] Среброязыкий Шочипилли, бог сновидений и пророчеств. Не то чтобы меня так уж особенно интересовали пророчества. Но даже ни к чему не обязывающая беседа может порой дать весьма полезные плоды, а для таких, как я, любая информация — драгоценная валюта.

Магический символ повисел, сверкая, в темном воздухе секунду или две и растаял, точно колечко серебристого дыма.

Какое-то время все было по-прежнему.

В общем-то, если честно, я ничего особенного и не ожидала. Но меня разбирало любопытство, и, кроме того, неужели она не даст мне хотя бы крошечного удовлетворения после всех моих усилий?

В общем, я снова изобразила символ Шочипилли, шепчущего бога, раскрывающего секреты и обеспечивающего доверие. И на этот раз результат превзошел все мои ожидания.

Во-первых, сразу же вспыхнули все цвета ее ауры. Не слишком сильно, но достаточно ярко, точно пламя в газовой горелке, когда чуть повернешь ручку. И почти в тот же миг солнечное настроение Розетт резко переменилось. Она стала выгибаться на руках у матери, отталкивая ее, вырываясь и протестуя. А та лампочка, что все время мигала, вдруг взорвалась, с неожиданно резким звуком, а в витрине рассыпалась пирамидка из жестянок с печеньем — причем с таким грохотом, который и мертвого разбудил бы.

Янна Шарбонно пошатнулась, потеряла равновесие и, невольно шагнув вбок, ударилась бедром о прилавок.

На прилавке стоял небольшой открытый поставец с хорошенькими хрустальными тарелочками, полными засахаренного миндаля в розовых, золотых, серебряных и белых обертках. Поставец покачнулся, Янна инстинктивно придержала его, но одна из тарелочек все же упала на пол.

— Розетт!

Янна чуть не плакала.

Я услышала, как тарелочка со звоном разбилась, а конфеты разлетелись по терракотовым плиткам пола.

Но на пол я не смотрела: я не сводила глаз с Янны и Розетт — аура девочки теперь так и пылала, мать же ее застыла, точно каменное изваяние.

— Давайте я помогу.

Я наклонилась и стала собирать конфеты и осколки.

— Нет, прошу вас…

— Да я уже все собрала.

Я чувствовала, как сильно она напряжена, почти готова взорваться. И уж конечно, не из-за разбитого блюдца — насколько я знаю, такие женщины, как Янна Шарбонно, не станут рвать на себе волосы из-за какой-то стекляшки. Зато курок может спустить любая, самая неожиданная мелочь: неудачный день, головная боль, доброта незнакомого человека.

И тут я краем глаза увидела существо, скорчившееся под прилавком.

Оно было очень ярким, золотисто-оранжевым и казалось нарисованным чьей-то неумелой рукой, но по его длинному изогнутому хвосту и ясным маленьким глазкам я достаточно легко догадалась, что это, видимо, некая разновидность обезьянки. Я резко повернулась, чтобы как следует рассмотреть ее мордочку, но она оскалилась, продемонстрировав мне свои острые клыки, и мгновенно растворилась в воздухе.

— Бам, — сказала Розетт.

Воцарилось долгое молчание.

Я взяла в руки «разбитую» тарелочку — хрустальную, из Мурано,[33] с изящными желобками по краям. Но я же слышала, как она разбилась — взорвавшись, точно шутиха, — и как ее осколки шрапнелью рассыпались по плиткам пола! И все же я держала в руках совершенно целую тарелку. Словно ничего и не случилось!

«Бам», — подумала я.

Под ногами у меня все еще похрустывали конфеты — точно кто-то их грыз. Теперь уже Янна Шарбонно молча наблюдала за мной, и это опасное молчание окутывало нас все плотнее, точно шелковый кокон.

Я могла бы сказать: «Ах, как удачно» — или просто без единого слова поставить тарелочку на прилавок, но я понимала: теперь или никогда. «Нанеси удар сейчас, когда она почти не сопротивляется, — сказала я себе. — Возможно, второй такой возможности тебе уже не представится».

Так что я посмотрела Янне прямо в глаза, направив на нее всю мощь своих чар, и сказала:

— Ничего страшного. Я знаю, что вам сейчас нужно.

Она слегка вздрогнула, застыла, но глаз не отвела, на лице ее было написано неповиновение и высокомерное непонимание.

А я взяла ее за руку и с нежной улыбкой пояснила:

— Горячий шоколад! Горячий шоколад по моему особому рецепту. С перцем чили, мускатным орехом и ар-маньяком; добавим также щепотку черного перца. Ладно, ладно, не спорьте. И малышку возьмите с собой.

Она молча последовала за мной на кухню.

Итак, я своего добилась.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ КРОЛИК НОМЕР ДВА

ГЛАВА 1

14 ноября, среда

Я никогда не хотела, быть ведьмой. Никогда не мечтала об этом — хотя моя мать клялась, что слышала мой зов за несколько месяцев до того, как я у нее появилась. Я этого, конечно, не помню; мое раннее детство — это сплошной калейдоскоп мест, запахов и людей, сменявшихся со скоростью курьерского поезда. Мое детство — это переход через границы без документов, бесконечные странствования под различными именами, ночные бегства из дешевых гостиниц, рассветы каждый раз в новом месте — и бегство, постоянное бегство неведомо куда, словно это единственная возможность выжить, незаметно просочиться по артериям, венам, капиллярам различных дорог, изображенных на карте, не оставляя позади ничего, даже собственной тени.

«Ты сама выбираешь себе семью», — говорила мать. Совершенно очевидно, что мой отец не принадлежал к избранным ею.

«Да зачем он нам, Вианн? Отцы вообще не считаются. Нам с тобой и так хорошо…»

Честно говоря, я по отцу и не скучала. Да и чего мне скучать? Его в моей жизни и не было никогда, так что сравнивать, хорошо с ним или плохо, я не могла. Я представляла его себе темноволосым и немного зловещим, чем-то похожим, пожалуй, на того Черного Человека, от которого мы вечно спасались. Кроме того, я обожала мать и очень любила тот мир, который мы сами для себя создали и несли с собой повсюду, куда бы ни пошли; и в этот мир вход обычным людям был заказан.

«Потому что мы особенные, не такие, как все», — говорила мать. Мы много повидали; мы обрели профессиональную сноровку. И повсюду мы поступали по принципу «ты сама выбираешь себе семью», обретая там сестру, тут бабушку — везде нам встречались знакомые лица одного с нами роду-племени, разбросанного по всему свету. Но насколько я могу судить, мужчин в жизни моей матери не было никогда.

За исключением того Черного Человека, разумеется.

«Неужели моим отцом был тот Черный Человек?» Меня потрясло, когда я услышала примерно такой же вопрос от Анук и поняла, как близко она к этому подошла. Я и сама рассматривала такую возможность, когда мы, в очередной раз спасаясь бегством, не успевали порой даже блузку в юбку заправить — так и бежали с размалеванными лицами, в карнавальных костюмах, которые ветер вскоре превращал в лохмотья. Черного Человека, конечно, в действительности не существовало. И в итоге я пришла к выводу, что и моего отца тоже.

И все же любопытство иногда брало верх, и время от времени я — в Нью-Йорке или Берлине, в Венеции или в Праге — начинала искать его глазами в толпе, надеясь, наверное, сразу же его узнать, одинокого, с такими же, как у меня, темными глазами…

А мы с матерью все бежали, бежали куда-то. Сперва, казалось, просто из удовольствия; потом это, как и все прочее, стало привычкой; потом — привычной работой. А под конец я стала считать, что для моей матери это единственный способ продлить жизнь, ибо рак уже пожирал ее тело, проникая в кровь, в мозг, в кости.

Именно тогда мать впервые и упомянула о той девочке. А я, помнится, решила, что это просто бред, вызванный сильным болеутоляющим, которое она принимала. И она ведь действительно потом стала бредить, но тогда конец был уже совсем близок. Она рассказывала истории, абсолютно не имевшие смысла, без конца говорила о Черном Человеке, изливала душу каким-то людям, которых вообще рядом с нею не было.

Та девочка, чье имя так сильно напоминало мое собственное, могла быть просто порождением ее зыбкого в этот период сознания — неким архетипом, анимой, или случайно запомнившимся героем газетного материала, или просто очередным пропавшим в Париже ребенком с темными волосами и глазами, которого дождливым днем украли возле сигаретного киоска.

Сильвиан Кайю. Она исчезла, как исчезают многие дети: в возрасте полутора лет была украдена прямо из автомобиля, остановившегося у аптеки неподалеку от Ла-Вилетт. Девочку украли вместе с сумкой, где лежали ее ползунки, подгузники и игрушки; мать утверждала потом, что на ручке у малышки был дешевый серебряный браслетик с амулетом «на счастье» в виде кошечки.

Это была не я. Такого просто быть не могло. А даже если это и так, то после стольких лет…

«Ты сама выбираешь себе семью, — говорила мать. — Я вот выбрала тебя, а ты — меня. А та девушка… разве стала бы она так тебя любить и лелеять, как я? Да разве она понимала, как о тебе нужно заботиться? Разве она сумела бы так разрезать яблоко, чтобы внутри получилась «звездочка»? Разве сумела бы научить тебя собирать лекарственные травы или отгонять демонов, стуча по сковородке? Или песенкой убаюкивать ветер? Нет, ничему этому она бы тебя научить не смогла…»

«И разве мы с тобой плохо жили, Вианн? Разве я не пообещала тебе, что все у нас будет хорошо?»

Он и до сих пор у меня, этот амулет в виде кошечки. Самого браслетика я не помню — возможно, мать продала его или кому-нибудь подарила, — зато помню некоторые игрушки: красного плюшевого слона и маленького коричневого медведя, одноглазого и горячо любимого. Тот амулет, перевязанный красной ленточкой, по-прежнему лежит в материной шкатулке — дешевая побрякушка из тех, какие может купить и ребенок. Там же хранятся ее гадальные карты и еще кое-что: например, наша с ней фотография, на которой мне лет шесть, брусок сандалового дерева, какие-то газетные вырезки, кольцо. И рисунок, который я сделала в своей первой — и единственной — школе в те дни, когда мы еще хотели где-нибудь осесть и жить на одном месте.

Разумеется, я никогда не носила тот амулет. А теперь мне даже прикасаться к нему неприятно; в нем заперто слишком много тайн, которым, точно запаху, нужно всего лишь человеческое тепло, чтобы вырваться наружу. Как правило, я вообще ни к чему в этой шкатулке не прикасаюсь — но все же не решаюсь просто выбросить ее. Когда вещей слишком много, они тормозят, но когда их становится слишком мало, тебя может унести ветром, точно пух одуванчика, и ты навсегда потеряешь себя.

Зози у нас всего четыре дня, и ее присутствие уже ощущается во всем, к чему бы она ни прикоснулась. Не знаю, как это вообще получилось, — временная слабость, наверное. Я ведь совершенно не собиралась предлагать ей работу. Во-первых, у меня нет возможности нормально платить ей, хотя она вроде бы с радостью согласна подождать, когда у меня такая возможность появится; а во-вторых, уж больно естественно она чувствует себя у нас в доме, словно всю жизнь рядом со мной прожила.

Все началось в тот день, когда Розетт совершила очередной Случайный Поступок. Тогда Зози сама приготовила шоколад, и мы все вместе пили его на кухне, и он был горячий и сладкий, со свежим перцем и шоколадной стружкой. Розетт тоже выпила немножко из своей маленькой кружечки и принялась играть на полу, а я сидела и молчала — и все это время Зози наблюдала за мной, улыбаясь и щурясь, как кошка.

Обстоятельства были исключительные. В любой другой день, в любое другое время я была бы подготовлена куда лучше. Но только не в тот день, когда у меня в кармане по-прежнему лежало кольцо Тьерри, и Розетт вела себя из рук вон плохо, и Анук примолкла и замкнулась, едва услышав о возможной свадьбе, и впереди был еще долгий пустой день…

В любое другое время я держалась бы стойко. Но в тот день…

«Ничего страшного. Я знаю, что вам сейчас нужно».

Ну и что, собственно? Что она знает? Что тарелочка, которая разбилась, вновь стала целой? Но это же просто смешно, никто этому не поверит, и уж тем более тому, что подобный фокус сотворил ребенок, которому еще и четырех нет, который еще и говорить-то не умеет.

— У вас усталый вид, Янна, — заметила Зози. — Тяжело, должно быть, везти такой воз.

Я молча кивнула.

Воспоминание о том, что сделала Розетт, о той Случайности, стояло между нами, точно тарелка с последним куском торта под конец вечеринки.

«Только не произноси этого вслух, — мысленно сказала я ей, как не раз пыталась сказать и Тьерри. — Пожалуйста, не произноси этого вслух; не облекай это в словесную форму».

И мне показалось, что я услышала ее краткий ответ. Вздох, улыбка, промельк чего-то едва заметного, как бы скрытого тенью. Мягкое шуршание карт, пахнущих сандалом.

Молчание.

— Мне не хочется говорить об этом, — сказала я.

Зози пожала плечами.

— Тогда пейте шоколад.

— Но вы же заметили.

— Я много чего заметила.

— Например?

— Например, что у вас усталый вид.

— Я плохо сплю.

Какое-то время она молча смотрела на меня. Глаза у нее совершенно летние, с золотистыми крапинками. «Мне бы следовало знать, что ты любишь больше всего, — подумала я почти сонно. — А может, я просто утратила сноровку…»

— Знаешь, что я тебе скажу… — Она вдруг перешла на ты. — Давай я пока присмотрю за магазином. Я ведь даже родилась в магазине — я хорошо знаю, как себя нужно вести. А ты возьми Розетт и немного приляг. Если ты мне понадобишься, я тебе крикну. Ступай. Мне будет даже забавно пообщаться с покупателями.

Это было всего четыре дня назад. И больше никто из нас о том дне не сказал ни слова. Розетт, разумеется, еще не понимала, что в реальном мире разбитая тарелка должна оставаться разбитой, как бы сильно мы ни хотели, чтобы было иначе. А Зози не сделала ни малейшей попытки вновь поднять этот вопрос, за что я очень ей благодарна. Она-то, разумеется, понимает: случилось нечто особенное, но, похоже, относится к этому вполне спокойно.

— А в каком магазине ты родилась, Зози?

— В книжном. Знаешь, типа «Нью эйдж».

— Правда? — удивилась я.

— Моя мать увлекалась магией, которую можно купить в магазине, и сама продавала всякие такие вещи — карты Таро, всевозможные благовония и свечи — накачанным дурью хиппи, безденежным, с грязными патлами.

Я улыбнулась, хотя слова ее слегка встревожили меня.

— Но это было очень давно, — сказала она— Я теперь почти ничего уже и не помню.

— Но ты все еще… веришь? — спросила я.

Она улыбнулась.

— Я верю, что мы могли бы кое-что изменить.

Я промолчала.

— А ты?

— Когда-то верила, — сказала я. — Теперь уже нет.

— Могу я спросить почему?

Я покачала головой.

— Нет. Может быть, потом.

— Ладно, — кивнула она.

Я знаю, знаю. Это опасно. Каждый поступок — даже самый маленький — имеет свои последствия. За магию приходится платить высокую цену. Ох и много же времени мне потребовалось, чтобы это понять — я поняла это только после Ланскне, после Ле-Лавёз, — зато теперь, когда последствия наших бесконечных странствий расходятся вокруг нас, точно круги от брошенного камня на поверхности озера, все представляется мне удивительно ясным.

Взять, к примеру, мою мать, такую щедрую на подарки, вечно направо и налево раздававшую амулеты на счастье и словно излучавшую доброжелательность, тогда как рак у нее внутри рос, точно проценты на депозитном счету, которого у нее никогда в жизни не было. У вселенной свои расчетные книги, свой баланс. Даже такие мелочи, как амулет на счастье, волшебный фокус, магический круг, нарисованный на песке, требуют оплаты. Полностью. Кровью.

Видите ли, в этом есть своя симметрия. За каждый кусочек счастья — удар; за каждого, кому поможешь, — боль. Повесишь красное шелковое саше над дверью — и на чью-то еще дверь падет тень. Зажжешь свечу, чтобы отогнать беду, — и чей-то дом на той стороне улицы вдруг вспыхнет и сгорит дотла. Устроишь праздник шоколада — и умрет твой друг.

Невезение.

Случайность.

Именно поэтому я и не могу полностью довериться Зози. Хотя ее доверие мне тоже терять не хочется — она слишком нравится мне. Да и детям, по-моему, тоже. Есть в ней что-то молодое, даже юношеское, куда более близкое Анук, чем мне, а потому для Анук она гораздо понятнее и доступней.

Возможно, все дело в ее длинных светло-каштановых волосах, она их носит распущенными, а переднюю прядь выкрасила в розовый цвет; а может — в ее невероятно ярких, пестрых одежках, точно приобретенных в детском отделе благотворительной лавки и надетых как бы впопыхах, но отчего-то удивительно ей подходящих. Сегодня, например, она надела платьице в талию в стиле 50-х годов, небесно-голубого цвета, с рисунком из корабликов, и желтые балетки, совершенно неподходящие для ноября, — но ей, судя по всему, на такие условности плевать.

Я помню, что когда-то и сама была такой же. Я помню свое пренебрежение условностями и этот постоянный вызов. Но материнство все меняет. Материнство делает из нас трусих. Трусих, обманщиц и… кое-кого похуже.

Ле-Лавёз. Анук. И… о, тот ветер!

Четыре дня — и я не устаю удивляться себе: я ведь доверяю Зози не просто присматривать за Розетт, как это раньше делала мадам Пуссен, но и множество других дел, связанных с работой в магазине. Завернуть, запаковать, прибрать, принять или сделать заказ — по ее словам, ей такая работа нравится, она якобы всегда мечтала работать в какой-нибудь chocolaterie. Впрочем, она никогда не позволит себе взять без спросу что-то готовое и съесть — как это, кстати, частенько делала мадам Пуссен — или, пользуясь своим положением, попросить разрешения взять домой образцы.

Тьерри я о ней пока ничего не сказала. Я и сама толком не знаю почему. Просто мне кажется, что он будет недоволен. Возможно, потому что я с ним не посоветовалась, а возможно, потому что ему наверняка не понравится Зози, ни капли не похожая на степенную мадам Пуссен.

С покупателями Зози чрезвычайно весела и любезна — иногда меня даже тревожит ее манера со всеми быть на дружеской ноге. Она постоянно что-то говорит, рассказывает всякие новости, перевязывая лентой коробки и взвешивая шоколадки. А еще у нее прямо-таки волшебный дар заставлять людей рассказывать о себе; она интересуется, не болит ли у мадам Пино спина, запросто болтает с нашим почтальоном, знает, что больше всего любит Толстый Нико, вовсю флиртует с Жаном-Луи и Пополем, так называемыми художниками, которые ловят клиентов возле «Крошки зяблика», и охотно болтает со стариками Ришаром и Матуреном, которых она называет «наши патриоты»; они иногда заходят в кафе часов в восемь утра, а потом чаще всего сидят до обеденного перерыва.

Она уже и всех школьных подружек Анук знает по именам, она расспрашивает ее об учителях, советует ей, как одеваться. И все же при ней я ни разу не почувствовала себя не в своей тарелке, и она ни разу не задала мне ни одного из тех неприятных вопросов, которые любая на ее месте непременно уже задала бы.

Примерно так же я чувствовала себя в обществе Арманды Вуазен — когда-то давно, еще в Ланскне. Той самой неуправляемой, непокорной злюки Арманды, чьи алые нижние юбки я все еще вижу порой краешком глаза, чей грозный голос, странным образом напоминающий мне голос моей матери, до сих пор звучит у меня в ушах, и я оборачиваюсь и начинаю искать ее глазами в толпе.

Зози, разумеется, совсем на нее не похожа. Арманде в пору нашего знакомства исполнилось восемьдесят, это была высохшая сварливая старуха. И все же что-то роднит их с Зози — одинаково вызывающая манера поведения, одинаковый аппетит к жизни и ко всему на свете. А если Арманда к тому же обладала и малой толикой того, что моя мать называла магией…

Но теперь у нас в доме о таких вещах не говорят. И этот молчаливый договор весьма строг. Стоит хоть слегка его нарушить, позволить вспыхнуть хотя бы самой маленькой искре — и снова наш маленький карточный домик вспыхнет и обратится в пепел. Такое уже случалось не раз — и в Ланскне, и в Ле-Лавёз, и еще в сотне мест до этого. Но теперь довольно. Хватит. На этот раз мы останемся — во что бы то ни стало.

Сегодня Зози пришла рано, даже Анук еще не успела уйти в школу. Зози всего часок пробыла в магазине одна — мне нужно 6ыло сводить Розетт на прогулку, — но я, вернувшись, магазин просто не узнала: он странным образом словно стал светлее, привлекательнее, просторнее. Зози даже витрину успела заново оформить: накрыла пирамиду из банок и коробок куском темно-синего бархата, который как бы стекал к ее подножию, а на вершину этой пирамиды поставила пару блестящих ярко-красных туфель на высоких каблуках, из которых изливался поток шоколадок, завернутых в красную и золотую фольгу.

Несколько эксцентрично, но внимание, безусловно, привлекает. Эти красные туфли — те самые, что были на ней в самый первый день нашего знакомства, — казалось, освещали темную витрину, а конфеты, словно сокровища из потаенного сундучка, рассыпались по синему бархату, отбрасывая разноцветные блики.

— Надеюсь, ты не против? — спросила Зози, как только я вошла. — Мне показалось, что это немного поднимет настроение.

— Мне нравится, — сказала я. — И туфли, и шоколадки…

Зози усмехнулась.

— Две самые большие мои страсти.

— Ну и… что же ты любишь больше всего? — спросила я.

Не то чтобы мне действительно так уж хотелось это узнать, но профессиональное любопытство заставило меня задать этот вопрос. Уже четыре дня прошло, а я до сих пор так и не догадалась, что же ей больше всего по вкусу.

Она пожала плечами.

— Мне всякий шоколад нравится. Но ведь покупные шоколадки — это все-таки не совсем то, верно? Ты сама говорила, что раньше все своими руками делала…

— Делала. Но у меня тогда и времени было больше…

Она посмотрела на меня.

— У тебя будет достаточно времени. Хочешь, я буду присматривать за магазином, а ты пока будешь творить свое волшебство на кухне?

— Волшебство?

Но Зози уже строила планы — по-моему, она даже не заметила, какое впечатление произвело на меня это обычное, в общем-то, слово — мы будем продавать особые трюфели, сделанные вручную — трюфели, кстати, готовить проще всего, — а затем, возможно, и mendiants, мое любимое лакомство, особенно если посыпать их миндальной стружкой и украсить консервированными вишнями и крупным желтым кишмишем.

Я могла бы приготовить mendiants и с закрытыми глазами. Их даже ребенок может приготовить; например, маленькая Анук часто помогала мне, когда мы жили в Ланскне: она выбирала самые крупные виноградины, самую сладкую клюкву (всегда откладывая в сторонку довольно щедрую порцию — для себя) и аккуратно, согласно определенному рисунку, распределяла их на пластинках еще мягкого шоколада, темного или светлого.

С тех пор я ни разу не готовила mendiants. Слишком сильно они напоминают мне о тех днях, о той маленькой булочной со снопом пшеницы над входом, об Арманде, о Жозефине, о Ру…

— За шоколадки, приготовленные вручную, ты можешь назначить любую цену, — говорила между тем Зози, словно не замечая моей задумчивости. — А если поставишь еще столик с парой стульев — вот здесь вполне можно расчистить немного места, — она показала мне, где именно следует поставить стол и стулья, — то покупатели смогут даже ненадолго присесть, выпить кофе или шоколаду и съесть кусочек пирожка. Это было бы славно, тебе не кажется? Мило, по-домашнему. В общем, отличный способ привлечь клиентов.

— Хм…

Я все еще сомневалась. Это было бы слишком похоже на Ланскне. Chocolaterie — это прежде всего магазин, а хозяева магазина не должны дружить с покупателями. Иначе в один прекрасный день случается неизбежное, и шкатулку, один раз открытую, уже невозможно снова захлопнуть. Кроме того, я примерно представляла, что по этому поводу скажет Тьерри…

— По-моему, не стоит, — наконец промолвила я.

Зози ничем не возразила, лишь молча на меня посмотрела. Я чувствовала, что весьма ее разочаровала. Странное чувство… и все же…

Интересно, когда это я стала такой боязливой? С каких пор стала всему придавать значение? И голос мой теперь звучит сухо и нервно, точно у ханжи, строгой блюстительницы нравов. Интересно, неужели Анук он тоже таким слышится?

— Да ладно. Я просто так предложила, — спокойно сказала Зози.

«И что в этом плохого? — думала я. — Это же всего лишь шоколад, в конце концов; ну, сделаю я несколько дюжин трюфелей — просто чтобы квалификации не терять, — и что с того? Тьерри, конечно, скажет, что я просто зря время теряю, но почему это должно меня останавливать? Какое мне дело, что он скажет?»

— Хотя… — неуверенно начала я, — можно было бы, пожалуй, сделать несколько коробок трюфелей к Рождеству…

У меня ведь целы все мои кастрюльки, сковороды и противни, медные и эмалированные; все они тщательно завернуты и сложены в кладовке. Я сохранила даже гранитную плиту, на которой обычно охлаждаю горячую глазурь, и все термометры для определения температуры растопленного сахара, и все пластиковые и керамические формочки, и все половнички, терки и особые ложки с прорезями. Все бережно хранится, чисто вымытое и полностью готовое к употреблению. Розетт, наверное, будет в восторге, подумала я… а уж Анук…

— Вот здорово! — воскликнула Зози. — Заодно ты и меня можешь научить.

А почему бы и нет? Что тут, собственно, плохого?

— Хорошо, — сказала я. — Я попробую.

Вот так все и началось. Я снова вернулась к любимому делу и не испытывала по этому поводу ни малейшего беспокойства. Даже если кое-какие сомнения у меня и оставались…

Ничего страшного в нескольких коробках трюфелей нет и быть не может. Как и в выставленном на продажу подносе mendiants или пирожных. Благочестивым вряд ли есть дело до таких тривиальных вещей, как шоколадки.

Во всяком случае, я очень на это надеюсь — и с каждым днем Вианн Роше, Сильвиан Кайю и даже Янна Шарбонно благополучно отступают в прошлое, превращаясь в дым, становясь просто выдумкой, чем-то вроде необязательной сноски или поблекшего списка имен на старом листке бумаги.

Мне непривычно ощущать кольцо на правой руке — пальцы мои давно отвыкли от всяких колец. Еще непривычнее это имя — Ле Трессе. Я примериваю его на себя, словно одежду, словно пытаясь определить нужный размер, и то улыбаюсь, то хмурюсь.

Янна Ле Трессе.

Это просто имя.

«Чушь собачья, — слышу я в ушах голос Ру, отлично умеющего менять как имена, так и обличье, бродяги и цыгана, автора многих простых истин, всегда попадающего в самую точку. — Это не просто имя. Это приговор».

ГЛАВА 2

15 ноября, четверг

Так вот в чем дело! Она носит его кольцо. Тьерри, ну надо же, именно Тьерри! Тьерри, который не любит ее горячий шоколад, который ничего о ней не знает, даже ее настоящего имени! Она говорит, что пока никаких особых планов не строит. Говорит, что просто пытается привыкнуть к подаренному им кольцу. И носит его, точно пару туфель, которые необходимо разносить, чтобы они были по ноге.

По ее словам, свадьба будет самой скромной. Обычная регистрация брака; никаких священников, никакого обручения в церкви. Только вряд ли. Уж он-то своего добьется! Уж он-то все сделает как полагается — с огромным «кадиллаком», со свадебными нарядами для меня и Розетт. Вот ужас-то!

Я так и сказала Зози, и она, скорчив рожу, заявила: «Каждому свое», хотя это просто смешно, ведь, будучи в здравом уме, даже представить себе невозможно, чтобы эти двое могли по-настоящему полюбить друг друга.

Впрочем, он-то, наверное, ее как раз любит. Но разве он хоть что-нибудь понимает? Вчера вечером он снова зашел к нам и пригласил в ресторан — нет, на этот раз не в «Крошку зяблика», а в какое-то дорогое заведение на реке, где можно было любоваться проплывавшими мимо суденышками. Я надела платье, и он сказал, что мне очень идет, только нужно еще волосы щеткой пригладить. А Зози осталась присматривать за магазином и за Розетт, потому что Тьерри сказал, что ресторан — неподходящее место для маленького ребенка (хотя все мы понимали, что дело совсем не в этом).

Мама надела кольцо, которое он ей подарил. Крупный, жирный, омерзительный бриллиант сидел у нее на руке, как сверкающий жук. В магазине она это кольцо не носит (оно ей попросту мешает), да и вчера вечером она все крутила, крутила его на пальце, словно оно ей жмет.

«Ты все никак к нему не привыкнешь?» — удивляется он. Словно к этому вообще можно когда-нибудь привыкнуть! И к нему самому, и к тому, как он с нами обращается — точно с испорченными детьми, которых можно подкупить и задобрить. Маме он подарил мобильный телефон, сказал: «Чтобы я всегда мог с тобой связаться», и прибавил: «Я просто поверить не могу, что у тебя никогда не было мобильника». А после ужина мы пили шампанское (которое я ненавижу) и ели устриц (которых я тоже терпеть не могу); потом подали шоколадное суфле-мороженое, которое оказалось вполне ничего, но все-таки хуже того, которое мама когда-то сама готовила, да и порции были просто крошечные.

А Тьерри все время смеялся (во всяком случае, сначала), и называл меня jeune fille, и вел всякие разговоры о нашей chocolaterie. Оказывается, он снова уезжает в Лондон и хочет, чтобы на этот раз мама тоже с ним поехала. Только она отказалась, сказала, что сейчас слишком занята и поедет, может быть, только после Рождества, когда схлынет спрос.

— Вот как? — удивился он. — По-моему, ты говорила, что дела у тебя идут неважно.

— Я пытаюсь предпринять кое-какие новые шаги, — пояснила мама и рассказала о том, что хочет выставить на продажу небольшую партию трюфелей домашнего приготовления, и о том, что ей теперь помогает Зози, и о том, что она уже вытащила из кладовки свою старую кухонную утварь.

Она довольно долго об этом говорила и даже порозовела немного, как бывает, когда она действительно чем-то увлечена. Но чем больше она рассказывала о своих планах, тем меньше говорил Тьерри, тем меньше он смеялся, и в конце концов она тоже умолкла, смущенно на него посмотрела и спросила:

— Извини, но тебе, наверное, все это совсем не интересно?

— Да нет, мне очень интересно, — возразил Тьерри. — И все это, разумеется, идеи Зози, да?

Судя по тону, восторга от этого он явно не испытывал.

Мама улыбнулась.

— Да. И она нам очень нравится, верно, Анни?

Я подтвердила.

— Но, Янна, неужели ты думаешь, что подобная особа годится тебе в помощницы? То есть в целом она, возможно, вполне ничего, но все же будем смотреть правде в глаза: в магазине тебе нужен совсем другой человек, а не какая-то официантка, которую ты переманила у Лорана Пансона…

— «Подобная особа»? — удивленно переспросила мама.

— Но мне казалось, что, когда мы поженимся, тебе, возможно, захочется нанять какую-нибудь женщину, чтобы хозяйничала в магазине…

«Когда мы поженимся». Ну и дела!

Мама посмотрела на него, слегка сдвинув брови.

— Нет, я понимаю, — поспешил поправиться он, — хозяйничать там ты хочешь сама, но ведь тебе же совсем не обязательно и впредь торчать там целыми днями. Существует и множество других, более интересных дел. Мы, например, свободно могли бы отправиться в путешествие, посмотреть мир…

— Я его видела, — сказала она, пожалуй, чересчур быстро, и Тьерри как-то странно на нее глянул.

— Во всяком случае, ты, я надеюсь, не предполагаешь, что я перееду в вашу квартирку над chocolaterie, — сказал он с улыбкой, желая показать, что шутит. Хотя он вовсе и не шутил; по его тону об этом нетрудно было догадаться.

Мама ничего на это не ответила и отвернулась.

— Ну а ты, Анни, что скажешь? — взялся он за меня. — Спорить готов, уж ты-то путешествовать готова. Как насчет Америки? Клёво, а?

Когда Зози говорит «клёво», у нее это звучит совершенно естественно. Словно она сама это слово и придумала. Да, с Зози в Америке точно было бы клёво! При ней даже наша chocolaterie стала выглядеть клёво — особенно когда она повесила прямо напротив старого окна с витриной зеркало в позолоченной раме, а в витрину поставила свои леденцовые туфельки, похожие на волшебные шлепанцы Аладдина, полные сокровищ.

«Если бы Зози была здесь, она бы сразу определила, что он за человек», — подумала я, вспоминая ту официантку из английского чайного магазина, похожую на Жанну Моро. И тут мне вдруг стало не по себе — словно я сделала что-то плохое, о чем даже думать опасно, ибо эти мысли могут вызвать очередную Случайность.

«А вот Зози из-за этого ни капельки бы тревожиться не стала», — возразил мне мой внутренний голос. Да уж, Зози наверняка поступила бы так, как ей хочется! И что в этом плохого? Нет, конечно, это не очень хорошо, но все же…

Утром, собираясь в школу, я заметила Сюзи; она, прижав нос к стеклу, рассматривала нашу новую витрину; она, разумеется, сразу отскочила, стоило ей меня увидеть — мы ведь с ней, в общем, до сих пор не разговариваем. А мне на минуту стало так нехорошо, что пришлось даже присесть в одно из тех старых кресел, которые откуда-то притащила Зози, и представить себе, что рядом сидит Пантуфль и внимательно меня слушает, а его черные глаза так и сияют на усатой мордочке.

Знаете, дело даже не в том, что Сюзанна так уж мне нравится. Но она действительно хорошо ко мне относилась, пока я считалась новенькой. Она тогда часто приходила в chocolaterie, и мы с ней разговаривали, или смотрели телевизор, или ходили на площадь Тертр посмотреть, как рисуют художники; а однажды она там купила мне в подарок розовую эмалевую подвеску — маленькую мультяшную собачку с надписью: «Твой лучший друг».

Подвеска была грошовая, да и розовый цвет я никогда не любила, а вот лучшего друга у меня не было никогда в жизни — во всяком случае, настоящего. Это было так мило, и мне было так приятно получить этот подарочек, что я сохранила его до сих пор, хоть и не надеваю уже давным-давно.

И тут появилась Шанталь.

Безупречная Шанталь, которая всем так нравится, Шанталь с идеально уложенными светлыми волосами, идеально сидящей одеждой и с таким выражением лица, словно она втихомолку над всеми посмеивается. И теперь Сюзи хочет во всем походить на нее, а на меня обращает внимание, только если Шанталь занята чем-то более интересным, но гораздо чаще я просто играю роль «жилетки» или козла отпущения.

Это несправедливо. И вообще, кто это так решил? Кто решил, что Шанталь заслужила подобную популярность? Ведь она ни разу и пальцем не пошевелила ради других, ей безразличны абсолютно все, кроме себя, любимой. И почему, например, Жан-Лу Рембо пользуется такой популярностью, а Клод Мёнье нет? И чем виноваты остальные? Матильда Шагрен, например, или эти девочки в черных головных платках? Что в них такого, что их все обзывают ненормальными? И что такого во мне самой?

Я так глубоко задумалась, что не заметила, как вопит Зози. Она умеет иногда подкрасться совершенно неслышно, даже я, пожалуй, так не умею, а уж сегодня, по-моему, это было и вообще невозможно: она надела сабо на деревянных подметках, которые ужасно грохочут, так что слышен каждый шаг. Впрочем, сабо у нее розовые, цвета фуксии, и выглядят, по-моему, совершенно потрясающе.

— С кем это ты разговаривала?

А я и не заметила, что говорю вслух.

— Ни с кем. Просто сама с собой.

— Что ж, бывает. Отчего бы не поговорить с умным человеком?

— Угу.

Мне было по-прежнему неловко, словно меня застали врасплох. И я чувствовала, что Пантуфль внимательно наблюдает за нами; сегодня, кстати, он был вполне даже настоящим, с полоской на мордочке и чутким носиком, который так и ходил вверх-вниз, как у настоящего кролика Я всегда вижу его особенно четко, когда чем-то расстроена, — именно поэтому мне и не стоит вести разговоры с самой собой. Да и мама вечно твердит, как важно отличать реальность от вымысла. Она говорит, что именно тогда, когда это сделать не удается, и происходят всякие Случайности.

Зози улыбнулась и, соединив большой и указательный палец в кружок, жестом показала мне, что все в полном порядке. Она некоторое время смотрела на меня сквозь этот кружок, потом опустила руку и сказала:

— А знаешь, я в детстве тоже часто сама с собой разговаривала Точнее, со своей невидимой подружкой. Я с ней постоянно советовалась.

Не знаю, почему меня это так удивило.

— Ты?

— Ее звали Минди, — сказала Зози. — Моя мать считала ее моим духом-проводником. Ну да, ведь она верила в такие вещи. Она вообще почти во все верила: в хрустальные шары, в магию дельфинов, в инопланетян, похищающих детей и женщин, в существование йети — можно, наверное, сказать, что моя мать была верующей. — Зози усмехнулась. — Но кое-что из этого действительно существует и воздействует на нас, не так ли, Нану?

Я просто не знала, что ей ответить. «Действительно существует и воздействует на нас…» Что она хотела этим сказать? От ее слов мне стало не по себе — и в то же время я испытала даже радость, пожалуй. Потому что это было не просто совпадение, или Случайность, как тогда в английском чайном магазине. Сейчас Зози говорила о настоящей магии, и говорила совершенно открыто, словно все это правда, реальная действительность, а не какая-то детская игра, из которой мне давно пора вырасти.

Зози во все это верила.

— Ой, мне надо идти!

Я схватила сумку и направилась к двери.

— Ты слишком часто используешь эту отговорку. Кто это был? Кошка?

И она, прищурив один глаз, опять посмотрела на меня сквозь сложенные кружком пальцы.

— Ты это о чем? Я не понимаю, — сказала я.

— Маленький такой, а уши большие.

Я смотрела на нее во все глаза. А она по-прежнему улыбалась.

Я знала: об этом говорить не следует. От таких разговоров один вред — но и лгать Зози мне не хотелось. Она же мне никогда не врет.

И я, вздохнув, призналась:

— Это кролик. Его зовут Пантуфль.

— Клёво!

Вот так, и теперь уже ничего не поделаешь.

ГЛАВА 3

16 ноября, пятница

Ну что ж, я сделала второй ход. И снова оказалась в выигрыше. Всего-то и нужно — хорошенько рассчитать удар, и пиньята покроется трещинами, а потом и лопнет. Мать в этой семье — слабое звено; но если Янна будет на моей стороне, то Анни последует за ней столь же покорно, как лето за весной.

А какая прелестная девочка! Такая юная и уже такая умница. Да с такой девочкой я могла бы горы свернуть — если бы ее мать под ногами не путалась. Впрочем, всему свое время, не правда ли? Если я сейчас совершу ошибку, это может слишком далеко отбросить меня назад. Девочка по-прежнему ведет себя очень осторожно и легко может выйти из игры, если я вдруг излишне поднажму. Так что подождем и займемся пока Янной; честно говоря, эта работа мне прямо-таки наслаждение доставляет. Мать-одиночка, которой нужно заниматься магазином, когда под ногами постоянно крутится маленький ребенок, — и я должна заставить ее полностью мне довериться, я должна стать для нее незаменимой, стать ей сердечным другом. Она нуждается во мне, а Розетт с ее безграничным любопытством и невероятной способностью вечно попадать в неприятности предоставит мне все необходимые предлоги.

Розетт, кстати, интересует меня все сильнее и сильнее. Эту крошку, слишком маленькую для своего возраста, с остреньким личиком и широко расставленными глазами, вполне можно было бы и за кошку принять, когда она ползает по полу на четвереньках (пока она предпочитает передвигаться именно так, а не ходить, как все); она сует пальчики в каждую щель в деревянной обшивке стен, она то и дело открывает или закрывает дверь в кухню, она выкладывает на полу длинные и весьма сложные композиции из разных мелких предметов. В общем, за ней нужен глаз да глаз. И хоть обычно она ведет себя неплохо, у нее, по-моему, начисто отсутствует ощущение опасности. А уж если она чем-то расстроена или огорчена, то может дать волю и дикому, безудержному гневу (чаще всего безмолвному) — начнет раскачиваться с такой силой, что даже головой об пол стукается.

— Что это с ней такое? — спросила я как-то у Анни.

Она опасливо на меня глянула, словно решая про себя, можно ли мне без опаски сказать об этом, но все же ответила:

— Да никто толком не знает. Врач смотрел ее однажды, когда она еще совсем маленькая была; он тогда сказал, что именно это, наверное, и называется в народе cri-du-chat,[34] но уверен он не был, и мы больше к нему не ходили.

— Cri-du-chat?

Звучит как средневековое название какой-то напасти, беды, которую может навлечь крик кошки.

— Ну да, она так кричала — в точности как кошка. Я ее даже Котенком прозвала.

Анни рассмеялась и быстро, почти виновато, отвела глаза, словно даже этот разговор ей казался немного опасным.

— Но на самом деле она совершенно нормальная, правда-правда, — заверила она меня. — Просто не такая, как все.

«Не такая, как все». Снова это выражение. По всей видимости, оно, как и слово «случайность», имеет для Анни совершенно особый смысл. Розетт, безусловно, имеет склонность попадать в непредвиденные ситуации. Но я подозреваю, что «случайность» в данном случае означает нечто большее, чем наливание в резиновые сапожки воды, подкрашенной красками для рисования, или засовывание в видеопроигрыватель поджаренных тостов, или проделывание пальцами дырок в сыре для невидимой мышки.

Случайности, непредвиденные ситуации возникают, когда Розетт оказывается поблизости. Как тогда с разбитой хрустальной тарелочкой. Я могла бы поклясться, что та тарелка разбилась, хотя теперь уже совсем в этом не уверена. А когда свет как бы сам собой то включается, то гаснет в комнате, где вообще никого нет? Разумеется, это могут быть просто «шутки» старого дома с его отвратительной проводкой. Возможно, и все остальное тоже всего лишь плод моего воображения. Впрочем, предполагай не предполагай, а из слова, как говорила моя мать, шубы не сошьешь. Опять же ясно, что от яблони яблоко, а от ели шишка. Да и вряд ли я себе что-то вообразила: не имею я такой привычки.

В последние дни дел было невпроворот. Прямо какой-то взрыв активности. Мы без конца что-то чистили и мыли, переставляли мебель, делали новые припасы, без конца таскали из кладовой на кухню всякую утварь: медные кастрюльки, сковородки, противни, формочки, горшочки — все это, хоть и было тщательно упаковано, потемнело и покрылось пятнами, так что, пока я присматривала за магазином, она часами на кухне оттирала и отмывала каждую посудину, пока не довела все до блеска.

— Ладно, хоть развлекусь немного, — все повторяет она, словно стыдясь своего радостного оживления, как стыдятся детской привычки, которую давно уже следовало перерасти. — Ты же понимаешь, что это не всерьез.

А по-моему, как раз очень даже всерьез. Ни одна игра не стоит столь тщательных усилий и планирования.

Янна покупает только самую лучшую шоколадную глазурь — ее поставляет «один честный человек» откуда-то из пригородов Марселя — и всегда расплачивается наличными. Она говорит, что для начала вполне достаточно дюжины упаковок каждого сорта, но по ее горящим глазам я уже поняла, что этого будет мало. Она говорит, что раньше всегда все готовила сама, и я, признаюсь, сперва не очень-то в это верила, но то, как она самозабвенно, буквально с головой вновь погрузилась в работу, свидетельствует о том, что она отнюдь не преувеличивала.

Причем она все делает так быстро и ловко, что наблюдать за ней — одно удовольствие, просто бальзам на душу. Сперва сырую шоколадную глазурь растапливают, а потом «закаливают», то есть дают ей слегка загустеть, благодаря чему она избавляется от излишней ломкости и превращается в блестящую тягучую массу, которая как раз и необходима для изготовления шоколадных трюфелей. Янна все операции производит на специальной гранитной доске, разливая по ней размягченный шоколад, похожий на шелковое полотно, и снова собирая его с помощью шпателя. Затем шоколад отправляется обратно в медный котелок, слегка нагревается, и весь процесс повторяется снова, пока она не объявит, что все готово.

Янна редко пользуется термометром для сахарного сиропа. По ее словам, она столько лет готовила шоколад, что сразу чувствует, когда он достиг нужной температуры. И я ей верю; еще бы, в течение трех последних дней я постоянно наблюдаю за ней, и она ни разу ни в чем не ошиблась — поистине безупречная работа! За это время даже я научилась воспринимать готовую продукцию критически, проверяя, нет ли потеков, не слишком ли бледен цвет, что всегда свидетельствует о том, что шоколад недостаточно «закален», достаточно ли в нем блеска и «хрусткости», ибо все это — показатели отличного качества.

Трюфели, по словам Янны, делать проще всего. Она говорит, что Анни это умела уже в четыре года, а теперь пора и Розетт попробовать, — и малышка с серьезным видом обваливает шарики трюфелей в порошке какао, рассыпанном на разделочной доске; личико все перемазано мягким шоколадом, глазенки сияют, как у енота…

Впервые я слышу, как Янна хохочет.

Ах, Янна! Вот она, твоя слабость!

Между тем я упражняюсь и в кое-каких собственных умениях. Слишком велик мой интерес к этому месту, так что и я стараюсь все делать хорошо и уже приложила немало усилий, чтобы своими чарами усилить притягательность нашей chocolaterie. Учитывая необычайную чувствительность Янны, действовать пришлось незаметно, но кукурузный початок, символ Синтеотля,[35] и боб какао, символ Госпожи Кровавой Луны, нацарапанные мною иод притолокой и на ступеньках крыльца, должны обеспечить процветание нашему маленькому бизнесу.

Я отлично знаю, что предпочитает каждый из твоих покупателей, Вианн. Я легко могу это прочесть по цветам их ауры. И я знаю, что девушка из цветочного магазина вечно всего боится, а та женщина с маленькой собачкой во всем винит только себя, а молодой болтливый толстяк умрет, не дожив и до тридцати пяти, если немедленно не сбросит вес.

Такой уж у меня дар, знаете ли. Я могу узнать, что всем им необходимо. Могу сказать, чего они боятся, могу заставить их танцевать.

Если бы моя мать поступала как я, ей бы не пришлось так яростно бороться за то, чтобы выжить. Но она моей практической магии не доверяла, называла ее «захватнической» и вечно намекала на то, что подобное неправильное использование моих умений — это как минимум проявление эгоизма, а по большому счету — преступление, которое в итоге навлечет на нас обеих ужасные кары. «Вспомни кредо нашего Братства дельфинов, — говорила она мне. — Не вмешивайся, если не хочешь позабыть свой Путь».

Разумеется, это кредо было буквально омыто свойственными моей матери эмоциями, но я к тому времени уже почти создала свою Систему, про себя давно решив не только отказаться от Пути дельфина, но и стать такой, какой мне написано на роду: назойливой, вечно вмешивающейся в чужие дела и судьбы.

Вопрос только в том, с кого начать? С Янны или с Анни? С Лорана Пансона или с мадам Пино? Здесь столько различных жизней, и они так переплетены между собой! Причем у каждого свои тайны, свои мечты, свои амбиции и скрытые сомнения, свои черные мысли и полузабытые страсти, свои невысказанные желания. Столько жизней — бери не хочу, пробуй сколько угодно — и все для таких, как я!

Сегодня утром зашла та девушка из цветочного магазина и сказала шепотом:

— Ой, я видела вашу витрину! Это так красиво… я просто не могла не зайти и не сказать…

— Вас ведь Алиса зовут, верно? — спросила я.

Она кивнула, опасливо озираясь, точно зверек, попавший в незнакомую обстановку.

Алиса, как мы знаем, болезненно застенчива. Говорит еле слышно; распущенные волосы похожи на саван. Ее довольно красивые, слегка подведенные глаза испуганно выглядывают из-под густой высветленной челки, словно из норки, а руки и ноги нелепо торчат из голубенького платьица, явно некогда сшитого на девочку лет десяти.

Она обута в ботинки на толстенной платформе, которые выглядят слишком тяжелыми на тонких, как спички, ногах. Любимое лакомство Алисы — молочно-шоколадная помадка, но покупает она всегда плитку простого черного шоколада, потому что в нем «калорий в два раза меньше». И от нервного напряжения ее аура всегда отливает золотом.

— Что это так приятно пахнет? — спросила она, принюхиваясь.

— Янна шоколад готовит, — ответила я. — Трюфели.

— Готовит? Она сама умеет делать трюфели?

Я усадила Алису в старое кресло, которое отыскала в мусорном контейнере на улице Клиши и притащила сюда Кресло довольно потрепанное, но вполне удобное, и в ближайшие дни я намереваюсь и с ним, и с самим магазином кое-что сотворить.

— А вы попробуйте, — предложила я. — Хотя бы одну штучку. За счет магазина.

Глаза у нее заблестели.

— Знаете, мне не следовало бы…

— Хорошо, я разрежу трюфель пополам, и мы с вами его разделим, — сказала я, присаживаясь на подлокотник кресла.

Сидя так, мне ничего не стоило начертить ногтем символ соблазна — боб какао, а потом наблюдать за ее отражением в Дымящемся Зеркале, когда она, точно птенчик, принялась клевать трюфель.

Я хорошо знаю таких, как она. Я их немало встречала и раньше. Беспокойная девочка, вечно ей кажется, что она вела себя недостаточно хорошо, что не сумела быть такой, как все. Ее родители — хорошие люди, но слишком честолюбивы и требовательны; они ясно дали ей понять, что неудачи не приемлют, что и у них, и у их дочки все должно быть только самым лучшим. Однажды она пропускает обед. И испытывает странно приятное чувство — словно освобождается от тех страхов, что давили на нее тяжким грузом. Затем она пропускает завтрак; у нее слегка кружится голова, но она в восторге от нового, возбуждающего ощущения того, что может полностью себя контролировать. Она снова и снова проверяет себя и обнаруживает, что хочет это продолжать. Иногда она вознаграждает себя за хорошее поведение. И теперь вот вам пожалуйста — такая хорошая девочка, она всегда так старается! — в двадцать три года она все еще выглядит тринадцатилетней и по-прежнему считает себя недостаточно хорошей, чего-то там не достигшей, на что-то не способной…

Алиса доела свой трюфель и даже замычала от наслаждения.

И уж я постаралась, чтобы она видела, как я с удовольствием тоже съела один.

— Должно быть, здесь так трудно работать!

— Трудно? — удивилась я.

— Я хочу сказать, опасно. — Она слегка покраснела. — Я знаю, это звучит глупо, но мне так кажется. Целый день ведь приходится смотреть на шоколадки, возиться с ними… все время ощущая этот аромат… — Она отчасти даже перестала стесняться. — И как только вам это удается? Как вы удерживаетесь от того, чтобы с утра до вечера не есть шоколад?

Я усмехнулась.

— А почему вы думаете, что я его не ем?

— Вы такая худенькая! — сказала Алиса (на самом деле я легко могла бы отдать ей фунтов пятьдесят).

Я рассмеялась.

— Ах да, запретный плод! Куда более сильное искушение, чем все остальные. Вот, возьмите еще конфетку.

Но она только головой покачала.

— Шоколад, — сказала я. — Theobroma cacao, пища богов. Приготовляется из чистейших какао-бобов, смолотых вручную, с добавлением перца чили, корицы и небольшого количества сахара, чтобы смягчить естественную горечь. Именно так его готовили майя более двух тысяч лет назад. Они пили его во время религиозных обрядов, чтобы придать себе смелости. И давали его тому, кого собирались принести в жертву, незадолго до тех мгновений, когда сердце его будет вырвано из груди. А еще они употребляли шоколад во время оргий, которые длились часами.

Она смотрела на меня расширенными от ужаса глазами.

— Как видите, шоколад действительно может стать опасным, — улыбнулась я. — И лучше им не злоупотреблять.

Я все еще улыбалась, когда она вышла из магазина с коробкой, в которой лежали двенадцать трюфелей.

А пока — кое-что из другой моей жизни…

Франсуаза Лавери составила завещание. Похоже, я ошибалась насчет банковской камеры слежения — полицейские получили целую серию отличных фотографий, на которых был запечатлен мой последний визит в банк, и одна из бывших коллег Франсуазы узнала ее на этих снимках. Разумеется, дальнейшее расследование показало, что это никакая не Франсуаза и вся банковская история данной особы — фальшивка от начала и до конца. Результаты всего этого до некоторой степени предсказуемы. Довольно-таки плохой, крупнозернистый снимок подозреваемой особы уже был опубликован в вечерней газете, затем появилось сразу несколько редакционных статей, в которых высказывались предположения, что у преступницы могли быть куда более злокозненные мотивы для подобного обмана, чем простое желание обогатиться. Возможно даже, злорадствовала «Пари суар», это сексуальная хищница, которая охотится на юнцов.

«Ну и дела!» — сказала бы Анни. А впрочем, неплохой заголовок для газетного материала, и я ожидаю еще несколько раз увидеть в газетах свою фотографию, прежде чем интерес прессы к этому делу угаснет. Хотя меня это почти совсем не волнует. Никто не узнает Зози де л'Альба в этой ничем не примечательной серой мышке. Честно говоря, мои бывшие коллеги по лицею лишь с трудом сумели узнать Франсуазу на фотографиях из банка — фотопленка не слишком хорошо приспособлена для передачи волшебных чар, именно поэтому, кстати, я никогда и не пыталась сделать карьеру в кинематографе; а на той фотографии я похожа скорее не на Франсуазу, а на одну девушку, которую я некогда очень хорошо знала: в школе в Сент-Майклз-он-зе-Грин именно она всегда была «той, кто водит».

Теперь я довольно редко о ней вспоминаю. Бедняжка. У нее была жуткая кожа и мамаша-уродина с вечно торчавшими из волос перьями от подушки. Разве ей могло что-нибудь светить?

А впрочем, у нее были те же шансы, что и у всех остальных; шансы на будущее тебе даются в тот день, когда ты появляешься на свет; собственно, это наш единственный шанс — и некоторые потом всю жизнь только и делают, что придумывают извинения для собственных неудач, говорят, что это им предсказали карты, и мечтают об ином раскладе, а некоторые просто пускают в ход все средства, все время повышают ставки, используют любую уловку, обманывают, где только могут…

И выигрывают. Выигрывают! А это единственное, что, в конце концов, имеет значение. Я люблю выигрывать. Я вообще очень хороший игрок.

Но вопрос в том, с чего все-таки начать? Анни, конечно, нужно бы немного помочь — сделать ее более уверенной в себе, направить по нужному пути.

Имена и символы «Самого первого ягуара» и «Кролика-Луны», нарисованные фломастером на дне ее школьного портфеля, должны помочь ей ладить с окружающими, но, по-моему, ей этого мало. Так что я прибавила еще и символ Хуракана,[36] или Урагана, или Мстительного бога, чтобы ей легче было справляться с теми проблемами, которые возникают, если именно ты все время водишь в игре.

Самой-то Анни, разумеется, и в голову не придет мстить своим обидчикам. Этой девочке, к сожалению, явно недостает зла, и единственное, чего она действительно хочет, — чтобы все с ней дружили. Я уверена, впрочем, что смогу излечить ее от подобного добросердечия. Месть — это наркотик, к которому быстро привыкаешь; стоит один раз попробовать, и вряд ли забудешь его вкус. Уж мне-то отлично это известно.

Теперь я занимаюсь отнюдь не исполнением желаний. В затеянной мною игре каждая ведьма играет за себя. Но у Анни поистине редкий дар, при должной подпитке он может расцвести дивным цветом. Так или иначе, моя работа всегда оставляет мне небольшую, но драгоценную возможность проявить изобретательность. Большую часть затеянных мною дел осуществить довольно легко; нет необходимости применять какое-то особое мастерство там, где вполне достаточно обычного трюка.

Кроме того, в кои-то веки я могу проявить сочувствие. Я прекрасно помню, каково это — каждый день быть «той, кто водит». А также я помню, какую радость испытывала, когда удавалось свести счеты с обидчиками.

В общем, я с большим удовольствием займусь всем этим.

ГЛАВА 4

17 ноября, суббота

Того невероятно болтливого молодого толстяка зовут Нико. Он сам мне это сказал сегодня днем, когда, как он выразился, «пришел на разведку». Янна только что приготовила партию кокосовых трюфелей, и вся chocolaterie буквально пропахла ими; у них весьма сложный, чуть землистый аромат, который прямо-таки застревает в носоглотке. По-моему, я говорила, что не люблю шоколад — однако этот запах, так похожий на аромат благовоний в лавке моей матери, сладкий, насыщенный, волнующий, действует на меня как наркотик, и я становлюсь беспечной, непредсказуемой… и мне во все хочется сунуть свой нос!

— Приветствую вас, мадам! До чего же мне нравятся ваши туфли! Они просто замечательные! Потрясные!

Так начал с порога Толстяк Нико, молодой человек лет двадцати с небольшим, но весящий, как мне кажется, добрых фунтов триста. У Нико вьющиеся волосы до плеч и пухлое лицо, которое вечно собирается складками — точно у гигантского младенца, который то плачет, то смеется.

— Правда? Что ж, спасибо, — ответила я.

На самом деле эти туфли у меня и впрямь из самых любимых: лодочки на высоком каблуке в стиле 50-х годов прошлого века, из бледно-зеленого бархата, с лентами и хрустальными пряжками на мысках…

Зачастую уже по обуви можно определить, что за человек перед тобой. Нико был в двуцветных, черно-белых туфлях, довольно приличных, но с изрядно стоптанными каблуками и смятыми, как у домашних шлепанцев, задниками; казалось, он не желает затруднять себя даже тем, чтобы как следует надевать туфли. Я бы предположила, что живет он по-прежнему в родительском доме — типичный маменькин сынок, по-моему, — а свой тихий протест выражает за счет несчастных туфель.

— Боже, что за аромат?

Ага, учуял наконец! Нико повернул свое крупное лицо в ту сторону, откуда проистекал дивный запах. Я слышала, как у меня за спиной, на кухне, Янна что-то напевает. А ритмичное постукивание — скорее всего, деревянной ложкой по кастрюльке — означало, по всей видимости, что ей аккомпанирует Розетт.

— Судя по запаху, там стряпают нечто совершенно изумительное. Скажите же мне, что это такое, Госпожа Туфелька! Что у вас на обед?

— Это Янна кокосовые трюфели делает, — призналась я с улыбкой.

Не прошло и минуты, как он купил всю партию.

Ох, я вовсе не льщу себе: в данном случае моей заслуги тут не было. Таких, как Нико, соблазнить до смешного просто. Это под силу даже ребенку. Расплачивался он синей кредитной карточкой (а это значит, что деньги на счету у него имеются), и уж тут я не растерялась: мне понадобилось всего несколько секунд, чтобы запомнить номер (в конце концов, должна же я тренироваться, чтобы быть в форме!); впрочем, в ближайшее время я вряд ли этим номером воспользуюсь. След будет слишком ясным и наверняка приведет к chocolaterie, а мне здесь пока что слишком хорошо, и сама себе вредить я уж точно не стану. Возможно, впрочем, позже я этим все же займусь. Когда пойму, зачем я здесь.

Нико был далеко не единственным, кто заметил в магазине новые ароматы. С утра я всем на удивление успела продать уже восемь коробок особых трюфелей, сделанных Янной вручную — некоторые завсегдатаям, а некоторые совершенно незнакомым людям, которых еще на улице соблазнил дивный аромат шоколада.

В полдень явился Тьерри Ле Трессе. Кашемировое пальто, темный костюм, розовый шелковый галстук и дорогущие туфли ручной работы. Хм… Я обожаю обувь, сделанную вручную: она всегда блестит, точно бока отлично вычищенной лошади, и каждым своим стежком шепчет: «Деньги, денежки». Зря я, наверное, не уделила Тьерри должного внимания; в интеллектуальном плане он, возможно, ничего особенного из себя и не представляет, однако мужчина с деньгами всегда заслуживает, чтобы на него взглянули еще разок.

Янну и Розетт он обнаружил на кухне, обе смеялись до упаду. Похоже, он был несколько раздражен тем, что у нее еще много работы, — он ведь для того и вернулся сегодня из Лондона, чтобы с ней повидаться, — но милостиво согласился зайти снова после пяти.

— Но почему, скажи на милость, ты телефон не берешь? — услышала я его голос, стоя у кухонной двери.

— Извини, — сказала Янна (едва сдерживая смех, как мне показалось). — Я в технике плохо разбираюсь. И наверное, просто забыла его включить. И потом, Тьерри…

— О господи! — вырвалось у него. — Я женюсь на пещерной женщине!

Она снова засмеялась.

— Можешь считать, что у меня технофобия.

— Да какая разница, если ты на мои телефонные звонки не отвечаешь?!

Затем, оставив Янну и Розетт на кухне, он вышел в магазин, желая, видимо, перекинуться со мной парой слов. Я знаю, он мне не доверяет. Я не в его вкусе. Он, возможно, даже считает, что я плохо влияю на Янну; как и большинство мужчин, он видит только то, что на поверхности: розовую прядь в волосах, весьма эксцентричного вида туфли — в общем, «богемный» облик, над которым я столько трудилась.

— Вы помогаете Янне, и это очень мило, — сказал он и улыбнулся — знаете, с улыбкой он просто прелесть! — но в цветах его ауры сквозила настороженность. — А как же ваш «Зяблик»?

— О, я там по-прежнему работаю, только по вечерам, — ничуть не смутилась я. — А днем я Лорану и не нужна вовсе, да к тому же с таким хозяином работать ох как нелегко!

— А с Янной легко?

Я улыбнулась.

— Ну, Янна, положим, рукам воли не дает…

Это его несколько озадачило, во всяком случае, мне так показалось.

— Извините. Я думал…

— Я знаю, что вы думали. Знаю, что с виду я — не совсем подходящая для нее подружка. Но я, честное слово, всего лишь пытаюсь ей помочь. Ей иногда просто необходим перерыв, она это заслужила — разве вы со мной не согласны?

Он кивнул.

— Идемте, Тьерри. Я знаю, что вам нужно. Кофе со сливками и плитку молочного шоколада.

Он улыбнулся.

— Вы угадали: это я люблю больше всего.

— Естественно, угадала, — кивнула я. — Я умею угадывать, есть у меня такое волшебное свойство.

Затем явился Лоран Пансон — впервые за три года, по словам Янны, — чопорный, как в церкви, и совершенно невыносимый в своих дешевых, до блеска начищенных ботинках. Мне даже смешно стало, так долго он хмыкал и ахал, время от времени бросая на меня ревнивые взгляды поверх стеклянного прилавка, потом выбрал самые дешевые шоколадные конфеты и попросил меня перевязать коробку лентой, как подарок.

Я неторопливо орудовала ножницами и лентами, аккуратно, кончиками пальцев разглаживая бледно-голубую оберточную бумагу «под шелк», а потом украсила сверток серебряной лентой и бумажной розой.

— У кого-то день рождения? — спросила я.

Лоран, как всегда, проворчал в ответ нечто невнятное и отсчитал нужную сумму мелочью. Тему моего «дезертирства» он пока, правда, не поднимал, но я знаю, что он обижен — так преувеличенно вежливо он благодарил меня, когда я вручала ему коробку.

Я ничуть не сомневаюсь относительно причины того, почему Лоран внезапно проявил интерес к шоколадным конфетам, да еще и в подарочной коробке с бантом. Он считает, что этим выразил свое пренебрежительное ко мне отношение, показал, что Лоран Пансон — птица куда более важная, чем кажется с первого взгляда, и как бы предупредил меня: если я буду настолько глупа, чтобы пренебречь его знаками внимания, то мое замечательное место достанется кому-то другому.

Ну и пусть! Я послала ему вслед самую обворожительную свою улыбку. Спираль — символ Хуракана — я уже успела нацарапать своим острым ноготком на крышке купленной им коробки с шоколадом. Это вовсе не значит, что я задумала против Лорана какую-то пакость — хотя, признаюсь, не стану горевать, если в его кафе ударит молния или кто-то из его клиентов получит пищевое отравление и это полностью подорвет авторитет заведения. Но в данный момент у меня просто нет времени как следует с ним разбираться; кроме того, мне меньше всего хочется, чтобы меня преследовал влюбленный шестидесятилетний старикан, постоянно путаясь у меня под ногами.

Когда он вышел за дверь, я обернулась и увидела, что Янна наблюдает за мной.

— Лоран Пансон, покупающий шоколад?

Я усмехнулась.

— Я же говорила, что он ко мне неравнодушен!

Она рассмеялась, потом вдруг смутилась, и из-под юбки у нее выглянула Розетт — в одной руке деревянная ложка, другая вся перепачкана растопленным шоколадом. Она сделала перемазанными пальчиками какой-то жест, и Янна сунула ей миндальное печенье.

— Твои трюфели распроданы все до последнего! — сообщила я ей.

Она улыбнулась:

— Я знаю. Наверное, придется еще партию сделать.

— Если хочешь, я тебе помогу. А ты пока передохнешь немного.

Она ответила не сразу. Похоже, она обдумывала мое предложение так, словно это не просто изготовление шоколадных конфет, а нечто куда более серьезное.

— Честное слово, я всему очень быстро учусь! — пообещала я.

Еще бы! Я просто должна была всему учиться очень быстро. Когда у тебя такая мать, ты либо всему учишься очень быстро, либо тебе просто не выжить. Школа в самом центре старого Лондона, нетронутая разрушительным воздействием общеобразовательной комплексной системы и битком набитая головорезами, детьми иммигрантов и осужденных. Именно там я всему и училась — и выучилась очень быстро.

Мать, правда, пыталась учить меня дома. Когда мне исполнилось десять, я умела читать, писать и принимать позу «двойной лотос». Но тут вмешались социальные службы, матери сообщили, что у нее не хватает педагогической квалификации, а меня отправили в Сент-Майклз-он-зе-Грин — клоаку, где томились две тысячи душ и которая мгновенно поглотила меня.

А моя Система в те времена была еще в пеленках, и я оказалась практически беззащитной. Я носила зеленые штаны из дешевого хлопчатобумажного вельвета с аппликацией в виде дельфинов на карманах и бирюзовую бандану, соответствовавшую моим чакрам. Мать встречала меня у школьных ворот; в первый день там даже небольшая толпа собралась — поглазеть. А на второй день кто-то бросил в нас камень.

Теперь мне даже трудно себе это представить. Хотя нечто подобное случается и сейчас, причем по совсем уж незначительным поводам. Так было, например, у Анни в школе — и всего лишь потому, что одна или две девочки пришли в класс, не сняв головные платки. Дикие птицы обычно заклевывают нездешних птичек, на них не похожих: волнистые попугайчики, неразлучники, желтенькие канарейки, сбежав из клеток в надежде вкусить свободы и чистого неба, обычно погибают, падая на землю с выщипанными перьями, заклеванные до смерти своими конформистски настроенными сородичами.

Это было неизбежно. И первые полгода я плакала по ночам в постели до тех пор, пока не засыпала. Я умоляла отослать меня в какую-нибудь другую школу. Я убегала — меня возвращали обратно; я истово молилась Иисусу, Осирису и Кецалькоатлю, чтобы эти боги спасли меня от демонов школы Сент-Майклз-он-зе-Грин.

Но мне ничто не помогало, и это отнюдь не удивительно. Тогда я попыталась приспособиться: сменила свои зеленые штаны на джинсы и майку, стала курить и болтаться по улицам вместе со всей этой шпаной, но было уже слишком поздно. Возникшую стену разрушить оказалось невозможно. Каждой школе нужны свои чудики, свои изгои, и в данном случае эту роль лет пять играла я.

Именно тогда хорошо было бы воспользоваться кем-то вроде Зози де л'Альба. Я бы с удовольствием ею стала Но разве могла мне помочь моя мать, эта второсортная ведьма, пропахшая пачулями, с ее хрустальными шарами и ловушками для снов, с ее чересчур гладкими рассказами о законах кармы? Мне было наплевать на кармические кары. Мне хотелось покарать своих мучителей по-настоящему, хотелось уничтожить их, убить, стереть с лица земли именно сейчас, а не когда-нибудь в будущей жизни, хотелось, чтобы они за все расплатились сполна, кровью, и как можно скорее.

И я училась, училась весьма прилежно. Я даже составила себе некий учебный план — по тем книгам и свиткам, что имелись у матери в магазине. В результате и возникла моя Система, и каждый ее кусочек был тщательно отточен, отполирован, сохранен в памяти и проверен на практике с одной-единственной целью, которую я тогда преследовала.

С целью отомстить.

Вряд ли вы вспомните тот случай, хотя в свое время он, по-моему, наделал немало шума. Впрочем, с тех пор случались немало подобных историй. Историй о вечных неудачниках, которые, вооружившись ружьем или арбалетом, врывались в свой класс, и этой единственной кровавой, победоносной, самоубийственной выходки им оказывалось достаточно, чтобы стать школьной легендой.

Я, разумеется, к их числу не принадлежала. Буч и Санденс никогда не были моими любимыми героями. Я из тех, кто стремится выжить во что бы то ни стало. Я превратилась в покрытого шрамами ветерана, пережившего долгие пять лет издевательств, унижений, обидных прозвищ, щипков, пинков, насмешек, абсолютной беспощадности и мелких краж; и все это время я была объектом бесчисленных злобных и насмешливых рисунков на стенах туалета, постоянной мишенью для всех и каждого.

Короче, я всегда была «той, кто водит».

Но я терпеливо выжидала своего часа. Я многое узнала и многому научилась. Мой учебный план был необычен, кто-то, наверное, назвал бы его языческим, богохульным. Но я всегда была первой ученицей в классе. А моя мать плохо себе представляла, чем я занимаюсь. Если бы она что-нибудь узнала, то наверняка пришла бы в ужас. Моя «захватническая магия» — так она это называла — полностью противоречила всем ее представлениям и верованиям, и у нее было немало весьма эксцентричных теорий, обещавших непременную космическую кару тем, кто осмелился действовать самостоятельно и во имя собственных интересов.

Ну что ж. Я осмелилась. И когда я наконец была готова, то злым декабрьским ветром прошла по школе Сент-Майклз-он-зе-Грин. Моя мать даже вполовину не догадывалась, что же там в действительности случилось, — и это, наверное, даже хорошо, потому что она, несомненно, моего поступка не одобрила бы. Но я сделала это! Я довела задуманное до конца! Мне было всего шестнадцать, и я успешно сдала тот единственный экзамен, который имел для меня значение.

У Анни, разумеется, впереди еще долгий путь. Но со временем я надеюсь сделать ее в высшей степени незаурядной личностью.

Итак, Анни, как же мы им отомстим?

ГЛАВА 5

19 ноября, понедельник

Сегодня Сюзи пришла в школу в платке и даже в классе его не сняла. Парикмахерша, делая ей «перышки», так сожгла волосы, что они стали выпадать прядями. По словам парикмахерши, у Сюзи оказалась какая-то особая реакция на перекись водорода — Сюзи ведь соврала ей, что уже делала «перышки»; парикмахерша утверждает, что ее вины тут нет никакой, просто волосы у Сюзанны сильно повреждены бесконечными горячими укладками и выпрямлениями, и если бы Сюзанна сразу сказала ей правду, можно было бы взять другой раствор и ничего подобного не случилось бы.

Сюзанна говорит, что ее мать собирается подать на эту парикмахерскую в суд за нанесение физического и морального ущерба.

А по-моему, вышло просто клёво.

Нет, я понимаю, что не должна радоваться: все-таки Сюзанна — моя подруга. Хотя, может, и не подруга, во всяком случае, не совсем. Друг стоит за тебя горой, если ты в беду попадаешь, и уж точно не станет со всякими врединами общаться.

«Друг всегда тебе руку протянет», — говорит Зози. Когда у тебя есть настоящие друзья, тебя никто не заставит вечно водить в игре.

В последнее время мы с Зози часто беседуем. Она отлично понимает, каково это — в моем возрасте быть не такой, как все. Она мне рассказывала, что у ее матери был магазин, а кое-кому это очень не нравилось, и однажды этот магазин даже попытались поджечь.

— Немного похоже на то, что случилось с нами, — сказала я.

А потом мне ничего не оставалось, как рассказать ей и все остальное. О том, как нас занесло ветром в деревню Ланскне-су-Танн в начале Великого поста, и как мы устроили там шоколадную лавку прямо напротив церкви, и как нас возненавидел тамошний кюре; я рассказала и обо всех наших друзьях, и о речных людях, и о Ру, и об Арманде, которая умерла так же, как и жила — без сожалений, без слов прощания, чувствуя во рту вкус шоколада.

По-моему, все-таки не стоило все это ей выкладывать. Но промолчать оказалось ужасно трудно — тем более с таким человеком, как Зози. И потом, она же у нас работает. Она на нашей стороне. Она нас понимает.

— Я ненавидела школу, — сказала она мне вчера. — Ненавидела и детей, и преподавателей. Всех, кто считал меня уродиной, изгоем, кто не желал садиться со мной за одну парту, потому что от меня вечно пахло всякими травами и магическими бальзамами, которые мама совала мне в карманы: асафетидой (господи, это же просто сорняк!), пачулями, потому что они вроде бы способствуют развитию духовности, «кровью дракона», которая повсюду оставляет красные пятна… В общем, поэтому ребята надо мной смеялись и говорили, что от меня воняет и у меня гниды. В это оказались втянуты даже учителя, а одна учительница — ее звали миссис Фуллер — даже провела со мной беседу о личной гигиене…

— Гадость какая!

Зози усмехнулась.

— Ничего, я им отплатила.

— Как?

— Как-нибудь в другой раз, ладно? Дело в том, Нану, что я в течение долгого времени считала, что сама во всем виновата. Что я действительно урод, что я никогда ничего в жизни не достигну.

— Но ты ведь такая умная… и такая яркая, просто потрясающая…

— Тогда я совсем не казалась себе ни умной, ни яркой. Я вообще никогда не чувствовала себя ни достаточно хорошей для них, ни достаточно чистой, ни достаточно доброй. И никогда не пыталась хоть что-нибудь предпринять, чтобы изменить это. Я просто смирилась с тем, что я хуже всех. Кроме того, я постоянно разговаривала с Минди…

— Со своей невидимой подружкой?

— …и люди, разумеется, надо мной смеялись. Хотя в школе к этому времени уже не имело значения, как я себя веду и чем занимаюсь. Они в любом случае стали бы надо мной смеяться, что бы я ни делала.

Она умолкла, а я смотрела на нее и пыталась представить себе, какой она тогда была. Пыталась представить себе Зози без ее уверенности в себе, без ее красоты и стильности…

— А в красоте, кстати, — сказала Зози, — самое главное то, что в действительности она практически не зависит от внешности человека. Дело не в цвете твоих волос, не в размере твоей одежды, не в том, какая у тебя фигура. Главное — то, что здесь… — И она постучала себя по лбу. — Важно также, какая у тебя походка, как ты говоришь, что думаешь… А если ты держишься вот так…

И тут она вдруг сделала нечто такое, отчего я просто оторопела. Она изменила свое лицо. Не то чтобы скорчила рожу или губы надула — нет, она просто опустила плечи, потупилась и отвела в сторону глаза, рот при этом как-то странно обмяк, волосы свесились наперед, скрывая лицо, и она вдруг совершенно перестала быть собой, а превратилась в кого-то другого, хотя и одетого в ее платье; и эта женщина вовсе не была безобразной, нет, просто она была совсем иной — на такую второй раз и смотреть-то не станешь, такую, едва заметив, сразу же и позабудешь, стоит мимо пройти.

— …или же, наоборот, вот так…

Она выпрямилась, тряхнув волосами, и тут же вновь стала прежней великолепной Зози — с звенящими амулетами на руке, с розовой прядью в волосах, в своей черно-желтой крестьянской юбке и ярко-желтых открытых босоножках на платформе, которые на ком-то другом, наверное, выглядели бы просто нелепо, но на ней смотрелись потрясающе, потому что Зози — это Зози и на ней все всегда смотрится потрясающе.

— Вот это да! — воскликнула я. — А меня ты этому научить можешь?

— Уже научила! — смеясь, сказала она.

— Но это похоже на… магию, — заметила я и покраснела.

— Ну и что? Магические трюки действительно по большей части очень просты, — серьезно ответила Зози.

Если бы это сказал мне кто-то другой, я бы, наверное, решила, что надо мной просто смеются. Но Зози так поступить не могла, нет, никогда.

— Но ведь настоящая магия все-таки существует, — сказала я.

— Ну так назови это как-нибудь еще. — Она пожала плечами. — Назови это, если хочешь, осанкой. Или харизмой. Или очарованием. Или шармом. Потому что в основном всего-то и нужно выпрямиться, посмотреть человеку в глаза, улыбнуться самой убийственной своей улыбкой и сказать: «Да идите вы все в задницу! Я великолепна!»

Я рассмеялась, и не только потому, что она произнесла слово «задница».

— Как бы мне хотелось тоже так уметь! — сказала я.

— А ты попробуй, — посоветовала Зози. — И возможно, сама удивишься.

Мне, конечно, сегодня повезло. Сегодня вообще — день исключительный. И даже Зози ничего не могла знать о том, что случилось. А я действительно чувствовала себя сегодня иначе — более живой и бодрой, словно ветер переменился.

Во-первых, дело было в том, что сказала мне Зози насчет осанки и отношения ко всему на свете. Я пообещала ей, что непременно попробую вести себя именно так, и попробовала; и в то утро я чувствовала себя несколько более уверенной, тем более что голова у меня была только что вымыта, и я немножко подушилась духами Зози с ароматом роз, и потренировалась перед зеркалом в ванной, стараясь улыбаться «убийственно».

Должна сказать, что получалось не так уж и плохо. До идеала, конечно, далеко, но все же чувствуешь себя совсем по-другому, когда выпрямишься, улыбнешься и скажешь те слова (хотя бы про себя).

Я и выглядела тоже иначе: я стала как-то больше похожа на Зози, на такого человека, который вполне способен грубо выругаться даже в магазине «Английский чай», не обращая ни малейшего внимания на окружающих.

«Это не магия», — уверяла я себя и краешком глаза видела Пантуфля, который, по-моему, поглядывал на меня не слишком одобрительно и от неудовольствия дергал носом.

— Да ничего страшного, Пантуфль, — успокоила я его тихонько, — это вовсе не магия. Это разрешено.

Затем случилась эта история с Сюзи, когда она явилась в школу в платке. Похоже, она собиралась носить платок, пока у нее снова не отрастут волосы, хотя вид у нее в этом платке не очень. В нем она похожа на рассерженный шар для боулинга. Кроме того, все начали говорить ей вслед «Аллах акбар», а Шанталь стала смеяться над ней; Сюзи страшно расстроилась, и они напрочь рассорились.

После чего Шанталь весь обеденный перерыв болтала с другими подружками, а Сюзанна, естественно, явилась ко мне и стала плакаться в жилетку, но я в тот момент особой жалости к ней не испытывала, и, кроме того, я была не одна.

И это уже третье, о чем следует упомянуть.

Все началось утром, на одной из переменок. Наши, как всегда, забавлялись, кидая друг другу теннисный мячик; в игре не участвовали только Жан-Лу Рембо, как всегда уткнувшийся в книгу, и несколько «отщепенцев» (в основном девочки-мусульманки), которые никогда ни во что не играют.

Когда я вошла в класс, Шанталь как раз бросила мяч Люси и крикнула: «Анни водит!» — и все тут же заржали, принялись перекидывать мяч через всю комнату и орать: «Подпрыгни! Подпрыгни!»

В другой день я, может, и присоединилась бы к игре. В конце концов, это же просто игра, и лучше уж быть водящей, чем вообще оставаться вне игры. Но сегодня я упражнялась в том особом отношении к окружающим, которое посоветовала мне Зози.

И я подумала: «А что бы на моем месте сделала она?» И сразу поняла, что Зози скорее умерла бы, чем стала водить.

Шанталь все еще кричала: «Подпрыгни, Анни, подпрыгни!», словно я какая-то собачонка, и я быстро глянула на нее, но так, словно никогда прежде ее и не видела.

Знаете, я всегда считала ее хорошенькой. Она просто не может не быть хорошенькой, ведь она столько времени уделяет своей внешности. Но сегодня я вдруг увидела ее совсем в ином свете, я разглядела цвета ее ауры и ауры Сюзанны тоже; я так давно ничего подобного разглядеть не могла, что, уже не скрываясь, пялила на них глаза, такими безобразными — нет, действительно безобразными! — показались мне они обе.

Остальные тоже, должно быть, кое-что заметили, потому что, когда Сюзи бросила мяч, его никто не подхватил. И я почувствовала, что они собираются в кружок, словно в предвкушении битвы или чего-то необычного, явно стоящего внимания.

Шанталь явно не нравилось, что я так на нее смотрю.

— Да что с тобой такое сегодня? — спросила она. — Неужели ты не знаешь, что пялиться на других неприлично?

Я лишь улыбнулась и продолжала «пялиться».

Я заметила, что Жан-Лу Рембо у нее за спиной оторвался от своей книги и смотрит на нас. И Матильда тоже внимательно наблюдала за нами, слегка приоткрыв от изумления рот, и Фарида с Сабиной перестали болтать в уголке, и Клод слегка улыбался — знаете, как улыбается человек, если во время дождя вдруг на мгновение проглянет солнце.

Шанталь одарила меня одним из самых своих презрительных взглядов и сказала:

— Да, кое-кто из нас может позволить себе настоящую жизнь. Ну а ты, я полагаю, вынуждена развлекаться по-своему.

Я знала, что ответила бы ей Зози. Но я не Зози, я ненавижу всякие сцены, мне даже захотелось просто сесть за парту и отгородиться от всех какой-нибудь книжкой. Но я же обещала Зози, что непременно попробую! В общем, я выпрямилась, посмотрела Шанталь в глаза и прямо-таки наповал сразила всех своей убийственной улыбкой.

— Да идите вы все в задницу! — преспокойно заявила я. — Я великолепна.

И, подняв теннисный мячик, который как раз подкатился к самым моим ногам, швырнула его, и он — чпок! — угодил Шанталь прямо по башке.

— Ты водишь, — бросила я ей, повернулась и пошла в конец класса.

Возле парты Жана-Лу я остановилась. Он даже и не притворялся больше, что читает, а смотрел на меня, приоткрыв от удивления рот.

— Хочешь поиграть? — спросила я, чувствуя себя на коне.

И он пошел за мной.

Проболтали мы с ним довольно долго. Оказывается, вкусы у нас во многом сходятся. Нам обоим нравятся старые черно-белые фильмы, фотография, Жюль Верн, Шагал, Жанна Моро, местное кладбище…

Мне Жан-Лу раньше всегда казался немного высокомерным — он, например, никогда не играет с ребятами, впрочем, возможно, потому, что на год нас всех старше и вечно фотографирует всякие странные вещи своей маленькой цифровой камерой; я и заговорила с ним только потому, что знала: Шанталь и Сюзи это заденет.

А он оказался вполне ничего, посмеялся, когда я рассказала ему о Сюзи и ее списке, а когда узнал, где я живу, воскликнул:

— Так ты живешь прямо в той шоколадной лавке? Вот здорово!

Я пожала плечами.

— Да, неплохо.

— А шоколад ты ешь?

— Все время.

Он завистливо закатил глаза, и я рассмеялась. А потом…

— Погоди-ка, — сказал он, вытащил свой фотоаппарат — серебристый, чуть больше спичечного коробка — и мгновенно меня щелкнул. — Ну вот, готово!

— Эй, прекрати! — крикнула я и отвернулась.

Не люблю, когда меня фотографируют.

Но Жан-Лу посмотрел на маленький экранчик своей камеры, ухмыльнулся и предложил мне:

— Посмотри-ка.

Собственные фотографии мне доводилось видеть нечасто. Те несколько штук, что у меня есть, сделаны для документов — белый фон, серьезное лицо без улыбки. А на этом снимке я смеялась. Жан-Лу сфотографировал меня под каким-то немыслимым углом — как раз в тот момент, когда я к нему повернулась и волосы разлетелись облаком, а на лице сияла улыбка…

Он улыбнулся:

— Ну согласись: получилось очень неплохо.

Я пожала плечами.

— Пожалуй. Отличный снимок. И давно ты фотографией занимаешься?

— С тех пор, как впервые попал в больницу. У меня три камеры; самая любимая — старая ручная «Яшика», ею я снимаю только на черно-белую пленку, но и эта, цифровая, тоже хорошая, ее можно повсюду с собой носить.

— А почему ты попал в больницу?

— Да у меня с сердцем нелады, — поморщился он. — Я потому и в школе целый год пропустил, точнее, четыре месяца: у меня две операции было. В общем, неудачно получилось.

(«Неудачно» — любимое словечко Жана-Лу.)

— Неужели все так серьезно? — встревожилась я.

Жан-Лу пожал плечами.

— Вообще-то я даже умер. На операционном столе. И пятьдесят девять секунд был по-настоящему мертвым.

— Ого! — восхитилась я. — А шрам у тебя есть?

— О, этого добра у меня полно, — ответил он. — Весь разрисован, как псих какой-то.

Я и заметить не успела, когда мы стали разговаривать, как старые друзья. Я рассказала ему о маме и о Тьерри, а он рассказал мне, что его родители развелись, когда ему девять лет было, а в прошлом году его отец снова женился, но ему-то самому безразлично, хорошая она, эта новая отцовская жена, или нет, потому что…

— Потому что когда они хорошие, больше всего их и ненавидишь! — с улыбкой договорила я за него.

Он засмеялся, и мы буквально сразу, просто так, вдруг почувствовали, что подружились по-настоящему. Спокойненько так, без всяких там объяснений, и мне отчего-то стало совершенно безразлично, что Сюзанна предпочитает мне Шанталь или что я всегда вожу, когда они играют теннисным мячиком.

И на остановке школьного автобуса мы с Жаном-Лу стояли в самом начале очереди, а Шанталь и Сюзи, стоя, как всегда, в середине, бросали на меня гневные взгляды, но ничего не говорили. Вообще ничего.

ГЛАВА 6

19 ноября, понедельник

Анук шла сегодня из школы какой-то неузнаваемо упругой и легкой походкой. Она быстро переоделась, впервые за последние месяцы бурно меня расцеловала и объявила, что идет гулять с одним своим школьным другом.

Я не стала особенно ее расспрашивать — Анук в последнее время выглядела такой грустной и подавленной, что мне не хотелось сбивать ей настроение, — но в окошко я все-таки выглянула. Она давно уже не заводила никаких разговоров о школьных друзьях — с тех пор, как поссорилась с Сюзанной Прюдомм, — и хотя я предпочитала не вмешиваться в то, что, возможно, было всего лишь детской ссорой, меня очень печалило, что Анук и здесь может оказаться аутсайдером.

Я-то как раз старалась, чтобы она «вошла в коллектив». Без конца приглашала к нам Сюзанну, специально пекла печенье, устраивала походы в кино. Но никаких особых перемен, видимо, так и не произошло, по-прежнему существовала некая граница, отделявшая Анук от других детей, и граница эта, похоже, становилась все более отчетливой.

Но сегодня почему-то все было иначе; и когда она умчалась (как всегда, сломя голову), мне показалось, что я вижу прежнюю Анук — она рысью пересекала площадь в своем красном пальтишке, и волосы ее развевались, точно пиратский флаг, и следом за нею прыгающей тенью следовал ее вечный спутник.

Интересно, что же это за друг у нее появился? Так или иначе, это явно не Сюзанна. Но что-то такое сегодня чувствуется в воздухе, и во мне словно прибавилось оптимизма, который заставляет меня легче относиться к заботам и ни о чем не тревожиться. Может, просто солнце вновь выглянуло после целой недели пасмурной погоды. А может, я рада тому, что сегодня — впервые за три года! — мы полностью распродали все подарочные коробки. Впрочем, возможно, на меня так действует запах шоколада, которым пропиталась вся кухня, и я была счастлива вновь вернуться к привычной возне с шоколадной массой; это так приятно — держать в руках знакомые кастрюльки и плошки, ощущать тепло растопленной шоколадной глазури на гранитной доске, делать то, что способно подарить людям простое удовольствие…

Почему же я так долго сомневалась, стоит ли возвращаться к прежним занятиям? Неужели потому, что все это слишком сильно напоминает мне о Ланскне? И о Ру? И об Арманде, о Жозефине и даже о кюре Франсисе Рейно — обо всех тех, у кого жизнь вышла на новый виток только потому, что я случайно оказалась рядом?

«Все возвращается на круги своя», — часто повторяла моя мать; каждое сказанное слово, каждая отброшенная тень, каждый след на песке — все так или иначе отзовется. И с этим ничего нельзя поделать; благодаря этому мы такие, какие есть. Так почему меня должно это страшить? С какой стати — теперь-то? Чего мне здесь бояться?

Нам так тяжело пришлось в эти последние три года. Мы так много работали, так упорно добивались своей цели. Это заслуженный успех. И я вроде бы наконец-то чувствую, что ветер переменился. И все это принадлежит нам. И никаких трюков, никаких чудес — просто обычная тяжелая работа.

Тьерри снова на эту неделю укатил в Лондон инспектировать свой проект на Кингс-Кросс. Сегодня утром он опять прислал мне цветы — огромную охапку разноцветных роз, перевязанных плетеной тесемкой из рафии, с визитной карточкой, на которой написал:

«Моей любимой женщине, которая так ненавидит технику. Тьерри».

Очень мило с его стороны — довольно старомодный и немного детский жест, чем-то напоминает его любовь к молочному шоколаду. Я даже почувствовала себя чуточку виноватой, потому что в суете последних двух дней совсем позабыла о Тьерри, да и кольцо его — в нем так неудобно возиться с шоколадной массой — с того субботнего вечера по-прежнему лежит в ящике комода.

Но Тьерри будет доволен, увидев, как изменился наш магазин, и узнав, каковы наши успехи. В шоколаде он почти не разбирается и до сих пор считает, что это лакомство для женщин и детей; он совершенно не замечает, как выросла в последние годы популярность шоколада высшего качества, так что не в состоянии воспринимать нашу chocolaterie как заслуживающее внимания предприятие.

Сейчас, конечно, еще рано говорить об успехе. Но я, по-моему, вполне могу пообещать тебе, Тьерри: когда ты снова к нам заглянешь, то будешь весьма удивлен.

Вчера мы решили полностью изменить интерьер нашего магазина. Идея, правда, принадлежала Зози, а не мне, я-то сперва как раз боялась все тут рушить, но потом, благодаря помощи Зози, Анук и Розетт, все это безобразие каким-то образом превратилось в увлекательную игру. Зози, взобравшись на стремянку, красила стены; волосы она подвязала зеленым шарфом, а одну щеку тут же успела забрызгать желтой краской. Розетт со своей крошечной кисточкой атаковала мебель. Анук по трафарету рисовала на стенах синие цветы, всевозможные спирали и фигурки животных. А только что покрашенные стулья мы вынесли на улицу, прикрыв от пыли старыми простынями; они так и сверкали на солнце.

— Ничего, табуретки мы тоже покрасим, — сказала Зози, когда мы обнаружили на старой белой кухонной табуретке отпечатки маленьких ладошек Розетт.

В итоге и это превратилось в веселую игру: Розетт и Анук разложили на подносах разноцветные краски, и вскоре старая табуретка выглядела на редкость симпатично, вся покрытая разноцветными отпечатками детских ладошек; то же самое мы проделали и с остальными табуретками, а заодно и с маленьким столиком, который Зози притащила из лавки старьевщика и поставила у входа в магазин.

— Что тут происходит? Неужели вы закрываетесь?

Это была Алиса, та светловолосая девушка, что заходит почти каждую неделю, но крайне редко что-нибудь покупает. Она и говорит тоже очень редко, но выставленная на улицу мебель, прикрытая от пыли тряпками, и сохнущие там же разноцветные табуретки, видимо, произвели на нее настолько сильное впечатление, что она даже осмелилась заговорить первой.

Я рассмеялась, и она тут же смутилась, перепугалась, но все же согласилась полюбоваться «ручной» работой Розетт (а заодно и угоститься трюфелем домашнего приготовления — по случаю праздника за счет магазина). В обществе Зози Алиса, похоже, чувствует себя вполне по-свойски, она уже пару раз беседовала с нею в магазине, но особенно ей нравится Розетт, и она, опустившись на колени, стала мериться с ней ладошками, прикладывая свою ладонь к ее перепачканным краской лапкам.

Затем явились Жан-Луи и Пополь — их привлек наш веселый шум. Чуть позже притащились Ришар и Матурен, завсегдатаи «Крошки зяблика». А вскоре из-за угла вынырнула и мадам Пино, старательно делая вид, что идет куда-то по делу, но жадно поглядывая через плечо на царивший у наших дверей хаос.

Толстяк Нико тоже заглянул к нам и, как всегда, отреагировал на происходящее весьма бурно:

— Ого! Желтый и синий! Мои любимые цвета! Это ты придумала, Госпожа Туфелька?

Зози улыбнулась:

— Все вместе.

На самом деле сегодня она как раз была не в туфельках, а босиком; ее продолговатые изящные ступни так и мелькали вверх-вниз по шаткой стремянке, из-под платка выбились пряди волос, обнаженные руки так перепачканы краской, словно она надела экзотического вида перчатки.

— Здорово у вас получается! Весело! — с завистью сказал Нико. — Особенно мне нравятся эти детские ладошки. — Он расправил пальцы на своей крупной, но бледноватой и довольно дряблой руке, глаза у него загорелись. — Мне тоже ужасно хочется попробовать! Только вы, наверное, уже все сделали, да?

— Давай пробуй.

И я указала ему на поднос с красками.

Он протянул руку к подносу и увидел, что там осталась только красная краска, причем уже и не очень чистая. Мгновение он колебался, потом решительно обмакнул пальцы в краску и улыбнулся.

— Ощущение очень приятное, — сказал он. — Словно размешиваешь ложкой соус для спагетти.

И он погрузил в краску всю руку.

— Вот сюда можно — сказала ему Анук, указывая на свободное местечко, еще оставшееся на одной из табуреток. — Тут Розетт кусочек пропустила.

Вообще-то, как оказалось, Розетт пропустила немало «кусочков», и Нико, заполнив их все, остался еще, чтобы помочь Анук с трафаретами; осталась и Алиса — просто посмотреть; а потом я приготовила для всех горячий шоколад, и мы пили его, как цыгане, устроившись прямо на ступеньках крыльца, и всё смеялись, смеялись, так что даже группа японских туристов, проходивших мимо, остановилась и японцы принялись нас фотографировать.

Как сказал Нико, ощущение было очень приятное.

— А знаешь, — сказала Зози, когда мы с ней ликвидировали последствия наших покрасочных работ, готовя магазин к утреннему открытию, — что самое главное? Что более всего нужно этому магазину? Название! Там, конечно, висит вывеска… — и она указала на выцветшую дощечку над дверями, — но выглядит она так, словно на ней никогда ничего и не писали, по крайней мере в последние несколько десятилетий. А ты что на этот счет думаешь, Янна?

Я пожала плечами.

— Неужели люди и так не догадаются, что тут продают?

На самом деле я прекрасно ее понимала. Однако имя, название — это не просто слово. Дать чему-то название — значит придать этой вещи некую силу, вдохнуть в нее определенный чувственный смысл, которого — во всяком случае, до сих пор — моя неприметная лавчонка никогда не имела.

Но Зози и не думала меня слушать.

— По-моему, я неплохо с этим справилась бы. Может, разрешишь мне хотя бы попробовать? — сказала она

Я опять пожала плечами; мне было не по себе. Но Зози уже сделала нам столько добра, и глаза ее сияли такой готовностью помочь, что я сдалась.

— Хорошо, — согласилась я. — Но ничего особенного не выдумывай. Просто «Chocolaterie». И чтоб никаких фокусов, никакого жеманства.

Разумеется, мне хотелось сказать: «И чтоб ничего похожего на Ланскне». Никаких имен, никаких девизов. Хватит и того, что непонятным образом мои, весьма смутные, планы относительно некоторого обновления интерьера превратились в психоделическое буйство красок.

— Ну естественно! — с готовностью воскликнула Зози.

Мы сняли выбеленную непогодой и покоробленную вывеску (более внимательное ее рассмотрение позволило выявить призрачную надпись «Братья Пайен», которая, возможно, служила когда-то названием кафе или еще чего-то в этом роде). Само дерево, впрочем, почти не пострадало, и Зози заявила, что достаточно будет немного поработать шкуркой и она с помощью небольшого количества свежей краски превратит вывеску в нечто вполне приличное, способное выдержать еще немалый срок.

После чего все мы отправились по своим делам: Нико — к себе на улицу Коленкур, а Зози — в свою крошечную квартирку на той стороне Холма, где, по ее словам, собиралась заняться восстановлением вывески.

Что ж, оставалось надеяться, что вывеска не будет чересчур вызывающей: все-таки у Зози особые представления о сочетаемости цветов, порой граничащие с экстравагантностью. Я уже представляла себе нечто в лимонно-зеленых, красных и ярко-пурпурных тонах — возможно, с изображением цветов или единорога — и думала, что мне придется либо это повесить, либо оскорбить Зози в лучших чувствах.

В общем, я не без внутренней дрожи последовала за нею утром — по ее просьбе, закрыв глаза руками, — чтобы увидеть результаты ее труда.

— Ну? — спросила она. — И как тебе?

Я открыла глаза и на некоторое время лишилась дара речи. Передо мной было именно то, что нужно: вывеска висела над дверью именно в том месте, где и должна была бы висеть, — выкрашенный желтой краской прямоугольник, на котором красовалось название магазина, написанное аккуратными синими буквами.

— По-моему, не слишком жеманно? — В голосе Зози послышалось едва заметное беспокойство. — Я знаю, ты просила что-нибудь простое, но этот вариант сам собой пришел мне в голову, вот я и… Ну, что скажешь-то?

Я еще некоторое время помолчала. Я просто глаз не могла оторвать от этой вывески — аккуратных синих букв и фамилии. Моей фамилии. Разумеется, это просто совпадение, думала я, что же еще это может быть? Улыбнувшись Зози самой ослепительной своей улыбкой, я сказала:

— Просто очаровательно!

Она вздохнула.

— Вот и хорошо, а то, знаешь ли, я уже начала беспокоиться.

И она тоже улыбнулась мне и шагнула через порог, который то ли под волшебным воздействием солнечных лучей, то ли благодаря заново окрашенным стенам теперь, казалось, тоже светился, и оставила меня с вытянутой от удивления шеей любоваться новой вывеской, на которой аккуратными буковками было выведено:

«Шоколад Роше на Монмартре».

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ПЕРЕМЕНА

ГЛАВА 1

20 ноября, вторник

Итак, теперь мы с Жаном-Лу «официально» считаемся лучшими друзьями. Сюзанна сегодня в школу не пришла, так что я, к счастью, ее надутой физиономии не видела, зато Шанталь постаралась за них обеих, и уж у нее выражение лица весь день было хуже некуда. Она, правда, притворялась, будто в мою сторону и не смотрит, а все ее подружки только и делали, что пялили на нас глаза и перешептывались.

— Значит, ты теперь с ним гуляешь? — спросила у меня на химии Сандрин.

Раньше мне Сандрин даже, пожалуй, нравилась — пока она не спелась с Шанталь и компанией. От любопытства глаза у нее стали круглыми, как мраморные шарики, и по ее ауре я видела, как ужасно ей хочется все разузнать, и она все спрашивала:

— А вы уже целовались?

Если бы я действительно гналась за дешевой популярностью, то, наверное, сказала бы «да». Но мне эта популярность совершенно ни к чему.

Лучше уж считаться ненормальным, чем клоном. Да — и Жан-Лу, при всей его популярности у девчонок, почти такой же чудик, как и я, со всеми его фотографиями, книгами и камерами.

— Нет, мы просто друзья, — ответила я Сандрин.

Она подозрительно на меня посмотрела.

— Ну и не надо, и не рассказывай!

И она, надувшись, вновь подошла к Шанталь, а потом весь день только и делала, что шепталась с ней и хихикала, поглядывая на нас с Жаном-Лу, пока мы мирно беседовали обо всем на свете и время от времени фотографировали, как они на нас пялятся.

Я думаю, Сандрин, что самое подходящее слово для вашего поведения, это puerile.[37] Я же сказала тебе: мы с ним просто друзья, а Шанталь, Сюзи и ты, Сандрин, можете идти в задницу, потому что мы с Жаном-Лу оба совершенно замечательные!

Сегодня после школы мы с ним пошли на монмартрское кладбище. Это одно из моих самых любимых мест в Париже, и Жана-Лу, по его словам, тоже. Здесь столько замечательных крошечных домиков-склепов, и всяких памятников, и островерхих часовенок, и тощих обелисков! Здесь есть свои улицы и площади, свои тенистые аллеи и даже свой колумбарий.

Это целый город, и для него существует особое название — некрополь. Город мертвых. И, честное слово, многие усыпальницы вполне могли бы считаться домами: они стоят, выстроившись в ряд, с тщательно запертыми маленькими воротцами, с аккуратно разровненным гравием на дорожке, с цветочными ящиками на подоконниках. Чистенькие маленькие домики — точно в уютном мини-пригороде для мертвых. Эта мысль заставила меня вздрогнуть и одновременно рассмеяться, и Жан-Лу, оторвавшись от своей камеры, даже спросил, в чем дело.

— Да тут же просто жить можно! — сказала я. — Спальный мешок, подушка… костерок… немного еды. И сколько хочешь прячься себе на здоровье в одном из этих склепов. И никто ничего не узнает. И все двери заперты. И уж тут спать куда теплее, чем под мостом.

Он усмехнулся:

— А тебе разве приходилось под мостом спать?

Ну разумеется, приходилось — раза два, наверное, — но говорить ему об этом мне не хотелось.

— Нет, — сказала я, — но у меня хорошее воображение.

— И ты бы не боялась?

— А чего мне бояться?

— Ну, например, привидений…

Я только плечами пожала.

— Подумаешь, привидения!

Из узенького бокового прохода стремглав вылетела помойная кошка, но Жан-Лу все же успел ее сфотографировать. Кошка зашипела и помчалась дальше, петляя среди надгробий. Возможно, она заметила Пантуфля, подумала я: коты и собаки всегда почему-то моего Пантуфля побаиваются, словно понимают, что в действительности его тут быть не должно.

— Когда-нибудь я непременно увижу здесь привидение. Я потому и камеру всегда с собой беру.

Я посмотрела на него: глаза так и горят. Да, он действительно в это верит — он вообще человек неравнодушный, что мне в нем больше всего и нравится. Ненавижу равнодушных людей, тех, что идут по жизни, ни во что не веря.

— Ты что, правда не боишься привидений? — снова спросил Жан-Лу.

Ну, если бы ты их видел столько же раз, сколько их видела я, тебя бы они тоже перестали пугать — но и этого тоже я ему ни за что не скажу. У него же мать — ревностная католичка. Она верит в Святого Духа. И в экзорцизм. И в то, что вино во время причастия превращается в кровь — вот уж полная глупость, по-моему. И она каждую пятницу готовит рыбу. Да ладно, мне иногда кажется, что я сама привидение. Привидение, которое ходит, разговаривает, дышит…

— Мертвые никому ничего никогда не сделают. Именно поэтому они здесь и находятся. Именно поэтому эти дверки в усыпальницах изнутри не имеют ручек.

— А умирающие? — спросил он. — Разве тебе не бывает страшно, когда человек умирает?

Я пожала плечами.

— Бывает, наверное. Так ведь, по-моему, всем в такие минуты бывает страшно.

Он поддел ногой камешек.

— Но не все знают, как это — умирать, — произнес он.

Мне стало интересно.

— И на что же это похоже?

— На что похоже? — переспросил он и пожал плечами. — Ну, перед тобой действительно появляется этот коридор, залитый светом. И ты видишь всех своих друзей и родственников, и они тебя ждут. И все они улыбаются. А в самом конце коридора — очень яркий свет, очень-очень яркий и… священный, что ли; и этот свет как бы говорит с тобой, он говорит, что пока тебе нужно вернуться назад, к прежней жизни, и ни о чем не тревожиться, потому что однажды ты обязательно снова вернешься туда и пойдешь прямо к этому свету вместе со всеми твоими друзьями, и… — Он умолк. — В общем, именно так считает моя мама. Во всяком случае, я именно так рассказывал ей о том, что там видел.

Я посмотрела на него.

— А что же ты видел там на самом деле?

— Ничего, — сказал он. — Совсем ничего.

Мы довольно долго молчали, и Жан-Лу рассматривал в объектив камеры улицы и переулки этого города мертвых. Камера щелкнула, когда он нажал на кнопку, а он вдруг сказал:

— Вот было бы смешно, если все это зря! — (Щелк.) — Если окажется, что никакого рая вообще нет. — (Щелк.) — Если после смерти люди просто гниют в земле.

Голос его становился все громче, и несколько птичек, сидевших на одной из гробниц, взлетели, неожиданно громко захлопав крыльями.

— Они твердят, что все знают об этом, — сказал он. — Да только ничего они не знают! Они лгут. Они всегда лгут.

— Не всегда, — сказала я. — Моя мама не лжет.

Он как-то странно на меня посмотрел — словно был лет на сто меня старше, — и во взгляде у него сквозила такая мудрость, которую дают лишь долгие годы боли и разочарований.

— Она тоже будет лгать, — сказал он. — С ними всегда так.

ГЛАВА 2

20 ноября, вторник

Анук привела к нам сегодня своего нового друга. Жан-Лу Рембо — очень симпатичный мальчик, чуть постарше Анук, ведет себя со старомодной вежливостью, чем и выделяется среди прочих. Они с Анук пришли сразу после школы — Жан-Лу живет на той стороне Холма — и вместо того, чтобы сразу пойти гулять, полчаса просидели в магазине: пили мокко с печеньем и болтали.

Приятно видеть, что у Анук появился хотя бы один друг, хоть это и причиняет мне боль, и она не становится меньше от сознания того, что я веду себя совершенно неразумно. Передо мной точно шелестят страницы потерянной книги. «Анук в тринадцать лет… — безмолвно нашептывает мой внутренний голос— Анук в шестнадцать, точно воздушный змей на ветру… Анук в двадцать, в тридцать, в…»

— Хочешь шоколадку, Жан-Лу? За счет магазина.

Жан-Лу. Не совсем обычное имя. И не совсем обычный мальчик — с серьезным, как бы все на свете оценивающим взглядом темных глаз. Я слышала, что его родители в разводе, он живет с матерью и видит отца три раза в год. Его любимый шоколад — горький с хрустящей миндальной стружкой: такой, по-моему, больше подошел бы взрослому мужчине. С другой стороны, он действительно на редкость взрослый и сдержанный молодой человек. Его привычка наблюдать за всем в объектив фотоаппарата несколько, правда, обескураживает: такое ощущение, что он пытается дистанцироваться от внешнего мира, отыскать в глубине крошечного цифрового экрана некую более простую и более приятную реальность.

— Что за снимок ты только что сделал?

Он послушно показал мне. С первого взгляда это могло показаться абстракцией: какая-то путаница цветов и геометрических форм. Но потом я разглядела — это были туфли Зози, сфотографированные на уровне глаз и специально не в фокусе, в окружении настоящего калейдоскопа разноцветных конфетных оберток.

— Мне нравится, — сказала я. — А это что такое, в углу?

Похоже, кто-то, находившийся за кадром, просто отбрасывал тень на фотографируемые предметы.

Он пожал плечами.

— Наверное, кто-то слишком близко стоял. — И он повернул объектив в сторону стоявшей за прилавком Зози, которая держала в руках целый букет разноцветных лент. — Здорово! — восхитился он.

— Я бы предпочла не фотографироваться.

На него она даже не взглянула, но голос ее прозвучал резко.

Жан-Лу смутился.

— Я просто…

— Я знаю. — Она улыбнулась ему, и он с явным облегчением вздохнул. — Я просто не люблю фотографироваться. И по-моему, на снимках крайне редко бываю похожа на себя.

Ну, это-то я могу понять, подумала я. Но это неожиданно отчетливое ощущение опасности? И не у кого-нибудь, а у Зози, которая ко всему относится так легко и весело, что любая задача сразу кажется разрешимой? Странно. И я, испытывая легкое беспокойство, вдруг задумалась, правильно ли я поступаю, взвалив на свою подругу столько забот? Ведь у нее, должно быть, имеются и свои проблемы, как у любого другого.

Впрочем, если проблемы у нее и имеются, она отлично это скрывает и очень быстро учится, схватывает все с такой легкостью, что мы обе просто диву даемся. Она приходит каждый день в восемь утра, как раз когда Анук уходит в школу, и целый час до открытия проводит со мной на кухне, учась у меня разным способам приготовления из шоколада всевозможных изделий.

Она уже знает, как растопить шоколадную глазурь, как составлять различные смеси, как измерять температуру и поддерживать ее на постоянном уровне, как довести глянец до совершенства, как с помощью кондитерского рукава делать украшения уже на готовой форме и как приготовить шоколадные стружки с помощью обычной терки.

Да у нее же просто дар, сказала бы моя мать. Впрочем, самый главный ее дар — это умение общаться с людьми. С покупателями. Я и раньше это замечала, конечно. Зози с кем угодно может поладить: у нее удивительная память на имена, ее заразительная улыбка подкупает, и каждый — сколько бы народу ни толклось в магазине — всегда в ее присутствии чувствует себя особым гостем.

Я пыталась благодарить ее, но она в ответ только смеется, словно работа здесь — это просто игра, нечто такое, чем она занимается для собственного удовольствия, а не ради денег. Я не раз предлагала ей нормальную зарплату, но до сих пор она отказывалась, хотя, если действительно закроют «Крошку зяблика», она в очередной раз останется без работы.

Сегодня я снова завела этот разговор.

— Ты заслуживаешь настоящего жалованья, Зози, — сказала я. — Ведь теперь ты не просто время от времени мне помогаешь, ты делаешь значительно больше.

Она, пожав плечами, возразила:

— Но ведь ты сейчас просто не можешь себе позволить платить кому-то полное жалованье.

— Но я серьезно…

— Серьезно? — Она насмешливо приподняла бровь. — Вам, мадам Шарбонно, давно следует перестать тревожиться о других и для разнообразия присматривать лучше за номером первым.

Я рассмеялась.

— Нет, Зози, ты просто ангел.

— Да, это верно. — Она усмехнулась. — А теперь, может, вернемся к нашим шоколадкам?

ГЛАВА 3

21 ноября, среда

Просто смешно, сколько зависит от какой-то вывески. Впрочем, моя вывеска похожа скорее на маяк, который так и светится над улицами Парижа.

Возьми меня. Попробуй. Испытай на вкус.

Отлично действует; сегодня к нам заходили и совершенно незнакомые люди, и завсегдатаи, и никто не ушел без покупки — подарочной коробки с бантом или просто пакетика какого-нибудь лакомства: сахарной мышки, слив с коньяком, порции mendiants или килограмма трюфелей, щедро обвалянных в самом горьком на свете шоколаде и похожих на маленькие бомбы, готовые взорваться.

Конечно, рано еще говорить об успехе. И особенно трудно будет соблазнить местных жителей. Но я уже чувствую начало прилива. И к Рождеству все они будут нашими.

Подумать только, ведь сперва я считала, что мне здесь делать нечего! Да это место — просто подарок судьбы! Оно так и притягивает людей. А представьте, сколько всего мы здесь можем заполучить — и речь не столько о деньгах, сколько о людях, их историях, их жизнях…

Мы? Ну да, естественно. Я готова делиться. Нас трое — даже четверо, если считать Розетт, — и каждая обладает своими особыми умениями. О, уж мы-то были бы способны потрясти воображение! Она, безусловно, занималась этим и раньше, в Ланскне! Она, конечно, постаралась замести следы, но сделала это не слишком хорошо. Уже самого ее имени — Вианн Роше — и кое-каких мелких деталей, которые я выпытала у Анни, оказалось достаточно, чтобы выстроить траекторию ее пути. Остальное было совсем просто: несколько междугородних телефонных звонков, несколько старых номеров местной газеты, вышедших четыре года назад, с пожелтевшими крупнозернистыми фотографиями Вианн, дерзко улыбающейся на пороге шоколадной лавки и обнимающей некое лохматое, взъерошенное существо — Анни, разумеется.

«La Céleste Praline».[38] Интригующее название. Да уж, в Ланскне Вианн Роше дала волю своим прихотям, хотя теперь, глядя на нее, это даже предположить трудно. Но тогда она ничего не боялась: чего стоят эти красные туфли, и звенящие браслеты, и длинные буйные волосы, точно у цыганки из комикса. Не то чтобы настоящая красавица — пожалуй, рот великоват, а глаза, на мой взгляд, маловаты, — но любая ведьма, удостоенная собственной книги заклятий, сказала бы, что в ней так и светится волшебство. Волшебство, способное изменить ход жизни других людей, волшебство, способное очаровать, исцелить, спрятать от бед.

Ну и… что же с тобой случилось?

Ведьмы просто так от своего ремесла не отказываются, Вианн. Наше с тобой ремесло требует, чтобы им пользовались.

Я наблюдаю за ней, когда она работает в задней комнатке, готовя трюфели или шоколадные конфеты с ликером. Цвета ее ауры стали гораздо ярче с момента нашей первой встречи, и теперь, когда я знаю, куда смотреть, я замечаю магию во всем, что она делает. А она, похоже, об этом даже не подозревает, словно сама лишила себя способности понимать, кто она на самом деле, словно для этого достаточно просто не обращать внимания на свои задатки, как она, например, не обращает внимания на тотемы своих детей. Вианн отнюдь не глупа — так почему же она ведет себя как последняя дура? И что может заставить ее раскрыть наконец глаза?

Все утро она провела на кухне; оттуда плыл аромат пекущегося печенья. Перед нею — миска с растопленным шоколадом. Меньше чем за неделю магазин изменился практически до неузнаваемости. Стол и стулья, украшенные отпечатками детских ладоней, придают ему веселый, праздничный вид. Есть что-то школьное в этих примитивных цветах, и как бы аккуратно здесь ни было прибрано, все равно остается неясное ощущение беспорядка. На стенах теперь висят картины и вставленные в рамки куски пестрых сари с ярко-розовой и лимонно-желтой вышивкой. Из кладовки на свет божий извлечены два старых кресла с продавленными сиденьями и расшатанными ножками. Но я сделала их вполне пригодными для использования с помощью всего лишь пары метров плюша с «леопардовым» рисунком весьма необычной расцветки — это цвет фуксии — и куска какого-то золотистого материала, который раздобыла на благотворительном базаре.

Анни эти кресла просто обожает, и я тоже. Если бы не размеры этой лавчонки, мы вполне могли бы считаться небольшим кафе, причем расположенным в одном из самых посещаемых районов Парижа; да и время сейчас на редкость для нас подходящее.

Два дня назад «Крошка зяблик» окончательно закрылся (что отнюдь не было неожиданностью) после того несчастного случая с пищевым отравлением и последовавшего за этим визита санитарного инспектора Я слышала, что Лорану придется по крайней мере месяц все мыть и чистить, прежде чем кафе снова разрешат открыть, а это значит, что на Рождество его клиентура, скорее всего, сильно пострадает.

Значит, он все-таки съел те шоколадки. Бедный Лоран. Хуракан действует порой совершенно непредсказуемо. А некоторые люди просто притягивают к себе несчастья, как громоотвод — молнии.

Ну что ж, тем больше будет посетителей у нас. Лицензии на продажу спиртных напитков мы, правда, не имеем, подаем только горячий шоколад, зато у нас множество всевозможных пирожных и бисквитов, миндальное печенье и, разумеется, манящие, как зов сирены, горькие трюфели, шоколадные конфеты с ликером, клубника в шоколаде, разнообразные марципаны, половинки абрикосов в шоколадной глазури…

До сих пор здешние владельцы кафе и магазинов держались в стороне, с легким испугом наблюдая за происходящими у нас переменами. Они так привыкли считать нашу chocolaterie чем-то вроде ловушки для туристов, куда местным жителям и заходить опасно, что потребуется весь мой талант и сила убеждения, чтобы все же завлечь их к нам.

Впрочем, весьма помогло то, что они видели, как к нам заходил Лоран. Лоран, яростный противник любых перемен, живущий в том Париже, который создан его воображением, который якобы открывает свои двери лишь истинным парижанам. Как и все алкоголики, Лоран — сластена, да и потом, куда ему еще пойти теперь, когда его кафе закрыто? Где он найдет слушателей для своих бесконечных жалоб?

Вчера примерно в полдень он явился к нам надутый, но явно заинтригованный. Он впервые увидел, как мы тут все переделали, и весьма кисло отреагировал на наши усовершенствования. К счастью, в магазине были покупатели — Ришар и Матурен, которые зашли к нам по пути в парк, где, как обычно, собирались играть в петанк.[39] Они, по-моему, даже слегка растерялись, увидев входящего Лорана, — ну еще бы, ведь они столько лет были завсегдатаями «Зяблика»!

Лоран бросил на них презрительный взгляд и заметил, обращаясь ко мне:

— Да, кое у кого дела и впрямь неплохо идут. Ну и что это у вас такое — кафе или еще какая-нибудь забегаловка?

— Нравится? — улыбнулась я.

Лоран насмешливо фыркнул.

— Пфе! Да если каждый, черт побери, начнет считать свою забегаловку настоящим кафе, нагло надеясь, что может вести дела не хуже, чем я…

— Да мы о таком даже и не мечтали, — постаралась я его успокоить. — Это ведь так трудно в наши дни — создать соответствующую атмосферу.

Лоран опять фыркнул.

— Ты меня лучше не заводи! Вон там, чуть дальше, есть «Артистическое кафе», и хозяин в нем — турок, как ты легко могла бы догадаться, а рядом «Итальянское кафе», и этот «Английский чай», и множество всяких «Костасов» и «Старбаков» — проклятые янки считают, что это они изобрели кофе! — Он гневно сверкнул глазами, словно и у меня тоже американские предки, и рявкнул: — А как же верность традициям? Где же старый добрый французский патриотизм?

Матурен, который почти глух, действительно вполне мог его не расслышать, но я ни капельки не сомневалась, что Ришар просто притворяется.

— Спасибо, Янна, очень вкусно, — сказали оба. — А теперь мы, пожалуй, пойдем.

Они оставили деньги на столике и поспешно, даже не оглянувшись, вышли за дверь, а Лоран еще сильнее побагровел, и глаза его угрожающе вылезли из орбит.

— Два старых козла! — взорвался он. — Сколько раз они заходили ко мне выпить пива и сыграть в карты — а теперь, стоило начаться неприятностям…

Я одарила его своей самой сочувственной улыбкой.

— Я так тебя понимаю, Лоран. Но ведь такие шоколадные лавки тоже, как тебе известно, весьма традиционны. На самом деле я просто уверена: они появились даже раньше кафе и являются заведениями абсолютно парижскими… — Я подвела Лорана, по-прежнему исполненного благородного негодования, к столику, который только что освободился, и предложила: — Может быть, ты тоже присядешь и отведаешь горячего шоколада? За счет заведения, разумеется.

Ну что ж, это было только начало. Всего лишь чашка шоколада и шоколадное пралине — и Лоран Пансон перешел на нашу сторону. И не то чтобы мы нуждались в подобном завсегдатае. Ведь Лоран — самый настоящий паразит, готовый поживиться за чужой счет: он набивает карманы пиленым сахаром из сахарницы, часами сидит над половинной порцией шоколада; зато он — слабое звено в здешнем маленьком обществе, зато за ним, если он станет ходить к нам, последуют и остальные.

Например, сегодня утром уже забегала мадам Пино — она, правда, ничего не купила, но уж постаралась все хорошенько рассмотреть и, вполне удовлетворенная, удалилась, получив в подарок от магазина шоколадку. Жан-Луи и Пополь проделали то же самое, и я случайно знаю, что та девушка, которая сегодня утром купила у меня трюфели, работает в булочной на улице Трех Братьев и непременно расскажет о нашем кафе своим постоянным клиентам.

Дело даже не столько в том, что это очень вкусно, попытается объяснить она. Трюфель из темного шоколада обладает роскошным ароматом, он сдобрен ромом и щепоткой перца чили, он мягкий и нежный внутри, а снаружи чуть горьковатый из-за толстого слоя какао; все вместе это наделяет его неповторимым вкусом. Но ни одно из этих свойств не дает ответа на вопрос, отчего шоколадные трюфели, вручную приготовленные Янной Шарбонно, раскупаются практически молниеносно.

Возможно, попробовав их, люди начинают чувствовать себя сильнее, даже могущественнее, острее реагируют на звуки и запахи внешнего мира, иначе воспринимают цвета и текстуру различных вещей и начинают прислушиваться к себе более чутко, легко определяя, что у них под кожей, во рту, в горле, на кончике языка.

«Попробуйте хотя бы один», — предлагаю я.

И они пробуют. И покупают еще.

Они покупают так много, что Вианн занята с раннего утра до позднего вечера, и мне одной приходится и заниматься с покупателями, и подавать горячий шоколад тем, кто его заказал. Усадить мы при всем желании можем человек шесть — это место прямо-таки странным образом притягивает людей: здесь тихо, спокойно, но в то же время достаточно весело, сюда можно прийти, чтобы позабыть о своих невзгодах, посидеть, выпить горячего шоколада, просто поболтать.

Поболтать? И еще как болтают! Единственное исключение — Вианн. Но все же время еще есть. Начинай с малого, говорю я себе. Или, скорее, с большого — например, с Толстяка Нико.

— Эй, Госпожа Туфелька! Что у вас на ланч?

— А что бы ты хотел? — улыбаюсь я. — Розовую сливочную помадку? Плитку шоколада с перцем чили? Или, может, миндальное печенье с кокосовой стру-у-ужечкой…

Я соблазнительно растянула это слово, зная, что кокосовую стружку он просто обожает.

— О горе мне! Нет, все-таки не стоит. Нельзя!

Кривляется, конечно. Ну нравится ему подобное притворство! И он, все еще сопротивляясь, улыбается, как овца, понимая, что меня не проведешь.

— А ты попробуй одну штучку, — предлагаю я.

— Половинку, пожалуй, попробую.

Сломанное печенье, разумеется, не в счет. Как и маленькая чашечка шоколада, к которой полагаются еще четыре миндальных печеньица. Как и кусочек кофейного кекса, который Вианн только что внесла в магазин. Как и остатки шоколадной глазури, которую Нико выскребает на кухне из миски.

— Моя мама всегда готовила больше глазури, чем нужно, — сказал он. — Чтобы мне побольше досталось, когда я буду миску вылизывать. Иногда она делала ее так много, что даже я не мог все доесть…

Он вдруг умолк.

— Твоя мама жива? — спросила я.

— Нет, умерла.

Его пухлое, как у младенца, лицо сразу осунулось.

— И ты очень по ней тоскуешь.

Он кивнул:

— Да, наверное, очень.

— Когда она умерла?

— Три года назад. Упала с лестницы. Она, пожалуй, страдала несколько избыточным весом…

— Я знаю, как это тяжело.

Я изо всех сил стараюсь не улыбаться. «Несколько избыточный вес» — с его точки зрения, это, должно быть, фунтов триста. Его лицо совсем померкло, потускнело, а в цветах ауры преобладают зеленоватые и серебристо-серые оттенки, которые я ассоциирую с негативными эмоциями.

Разумеется, он винит себя. Это мне понятно. Возможно, ковер на лестнице сбился, образовав на ступеньке складку, возможно, он слишком поздно пришел с работы — остановился возле boulangerie[40] и простоял там десять лишних минут, ставших фатальными, а может, просто присел на лавочку, чтобы поглазеть на проходящих мимо девушек…

— Знаешь, ты такой не один, все потом чувствуют примерно одно и то же, — сказала я. — Я, например, тоже во всем винила себя, когда мать умерла…

Я даже за руку его взяла. Под толстым слоем кожи и жира косточки у него оказались тонкими, как у ребенка.

— Мне тогда было шестнадцать, — продолжала я. — Но я так и не перестала думать, что это, хотя бы отчасти, моя вина.

Я заглянула ему в лицо, и взгляд мой был исполнен самого искреннего сочувствия, однако мне пришлось скрестить за спиной пальцы, чтобы удержаться от смеха. Разумеется, я действительно так считала — и не без основания.

Нико тут же снова ожил.

— Это правда? — спросил он.

Я кивнула.

И услышала, как он вздохнул — точно в воздушный шар горячего воздуха подкачали.

Я отвернулась, скрывая улыбку, и принялась раскладывать шоколадки, остывавшие на прилавке. От них исходил невинный аромат ванили и детства. Такие толстяки, как Нико, редко заводят друзей. Вечные прозвища, вроде «жиртреста» и «маменькиного сынка», еще более толстая, чем он, мамаша, которая только и делает, что с тревожным одобрением следит, как он ест…

«Ты вовсе не толстый, Нико. У тебя просто крупные кости. Ну вот и молодец! Умница!»

— Наверное, мне все-таки не стоило это есть, — сказал он наконец. — Мой врач говорит, что мне нужно урезать рацион.

Я удивленно подняла бровь.

— Да что он понимает?

Нико пожал плечами, и плоть у него на руках затряслась, как студень.

— Ты ведь хорошо себя чувствуешь? — спросила я.

Снова эта овечья улыбка.

— Да вроде бы. Но дело в том…

— В чем?

— Ну… в девушках. — Он покраснел. — То есть в том, кого девушки перед собой видят. Какого-то огромного жирного типа, верно? Вот я и подумал, что, если немного похудеть… подтянуться… тогда, может… В общем, ты понимаешь…

— Не такой уж ты и толстый, Нико. И тебе совершенно ни к чему меняться. Ты и так непременно кого-нибудь встретишь. Просто нужно немного подождать — и ты сам увидишь.

Он снова тяжко вздохнул.

— Ну так что ты возьмешь? — перешла я к делу.

— Пожалуй, коробку этого миндального печенья.

Я завязывала бант на коробке, когда в магазин вошла Алиса. Не могу сказать, зачем ему вообще нужен этот бант — мы оба прекрасно понимаем, что коробку он откроет задолго до того, как доберется домой, — но ему отчего-то страшно хочется, чтобы на коробке был огромный желтый бант, совершенно неуместный в его толстенных ручищах.

— Привет, Алиса, — сказала я. — Присядь пока. Я через минуту освобожусь.

Но подошла я к ней минут через пять. Алисе необходимо время. Она опасливо уставилась на Нико. Рядом с ней он казался просто великаном — причем голодным великаном. Однако сам Нико вдруг словно онемел. И весь затрясся — все его триста фунтов, — а потом покраснел так, что его широченная физиономия стала просто багровой.

— Нико, познакомься: это Алиса.

Она еле слышно прошелестела: «Привет».

Уж с этим-то справиться проще простого. Достаточно начертить ногтем на шелковистой бумаге, в которую завернута коробка с шоколадом, некий символ. И можете, если угодно, считать это случайностью, хотя, с другой стороны, это вполне может быть началом чего-то нового, поворотом пути, тропой, ведущей в иную жизнь…

Символ Ветра Перемен…

Алиса что-то шепчет, опускает глаза и — замечает коробку миндального печенья.

— Я его обожаю, — поясняет Нико. — Хотите попробовать? Ну хоть одну штучку?

Алиса уже начинает отрицательно мотать головой, но Нико вдруг кажется ей таким милым. И несмотря на его размеры, она чувствует в нем нечто детское, внушающее доверие, даже, пожалуй, некую его уязвимость. А в глазах его, как ей кажется, она читает почти… понимание.

— Всего одну, — снова предлагает он.

И знак, нацарапанный мною на крышке коробки, начинает светиться бледным светом — это Кролик-Луна, символ любви и плодовитости. И Алиса вместо своей обычной шоколадки застенчиво соглашается выпить чашку густого душистого мокко, к которой прилагается несколько миндальных печеньиц; а потом они уходят из кафе — одновременно (хотя и не совсем вместе) — и скрываются за пеленой ноябрьского дождя; и она несет в руке маленькую коробочку, а он — большую.

И я вижу, что Нико раскрывает над крошечной Алисой свой красный, немыслимой величины зонт с надписью «Merde, il pleut!».[41] И до меня издалека доносится чистый отзвук ее смеха, больше похожий на воспоминание, чем на нечто реальное. И я вижу, как они спускаются по булыжной мостовой, она шлепает прямо по лужам в своих огромных башмаках, а он торжественно несет нелепый зонт, стараясь защитить от дождя их обоих, и они похожи на героев мультфильма — на игрушечного медведя и гадкого утенка, странным образом объединившихся в какой-то новой сказке, собранной из разрозненных частей, и оказавшихся на пути к новым, неведомым и замечательным приключениям.

ГЛАВА 4

22 ноября, четверг

Три непринятых звонка от Тьерри и открытка от него с видом Музея естественной истории, в которой всего несколько слов: «Пещерная женщина! Включи же наконец свой мобильник!» Я рассмеялась, но как-то безрадостно: я не разделяю страсти Тьерри к техническим новшествам и после нескольких безуспешных попыток послать ему эсэмэску попросту спрятала мобильник в ящик кухонного стола.

Через некоторое время он позвонил мне и сообщил, что, видимо, не сумеет приехать домой в этот уик-энд, но непременно приедет на следующей неделе. А я, пожалуй, даже некоторое облегчение испытала. Теперь у меня будет время не только привести все в порядок, но и сделать необходимые запасы, а также постараться привыкнуть к новому облику своего магазина, к новым покупателям и новым обстоятельствам.

Нико и Алиса и сегодня тоже заходили. Алиса купила маленькую коробочку шоколадной помадки — очень маленькую, но все конфеты она съела сама; а Нико — килограмм миндального печенья.

— Мне всегда мало этих твоих вкусных штучек, — сказал он. — Ты, главное, не переставай их делать, ладно, Янна?

Я не сумела сдержать улыбку. Они с Алисой уселись за столик перед входом в магазин, она пила мокко, а он — горячий шоколад со сливками и алтеем; мы с Зози делали вид, что ничего не замечаем, и старались даже из кухни не выходить, пока не появлялся очередной покупатель. Розетт, вытащив свой альбом, рисовала в нем улыбающихся обезьянок с длинными хвостами и раскрашивала их карандашами всех цветов, какие имелись у нее в коробке.

— Слушай, а здорово у тебя получилось! — сказал ей Нико, когда она вручила ему изображение толстой фиолетовой обезьянки, поедающей кокос— Ты, наверное, обезьян любишь, да?

И он скорчил такую замечательную, совершенно обезьянью рожу, что Розетт хрипло, по-вороньи, рассмеялась и выдохнула: «Еще!» Я заметила, что она теперь вообще гораздо чаще смеется. И не только в моем обществе, но и с Нико, с Анук, с Зози — возможно, когда через неделю Тьерри в очередной раз к нам заедет, у нее и с ним общение начнет лучше получаться.

Алиса тоже засмеялась. Она, кстати, нравится Розетт больше всех, возможно, потому, что она такая хрупкая, маленькая, кажется почти ребенком в своем коротеньком платьице из набивной материи и бледно-голубом пальтишке. А может, потому, что Алиса крайне редко говорит что-то, даже в обществе Нико она больше помалкивает, хотя Нико, разумеется, вполне способен говорить и за двоих.

— Твоя обезьянка очень на Нико похожа, — сказала Алиса, наклоняясь к Розетт.

Со взрослыми она разговаривает неохотно и еле слышно. А с Розетт совершенно преображается — говорит с разными интонациями, шутит, подражает кому-то, и Розетт отвечает ей сияющей улыбкой.

Оказалось, Розетт и всех нас изобразила в виде обезьянок. У обезьянки Зози ярко-красные перчатки на всех четырех лапах. Обезьянка Алиса ярко-синяя, цвета «электрик», у нее крошечное тельце и ужасно длинный изогнутый хвост. А моя обезьянка, словно чем-то смущенная, прячет свою мохнатую мордочку в ладошках. У девочки явно талант — рисунки у нее пока, конечно, немного корявые, но удивительно живые, и порой ей удается передать то или иное выражение лица буквально двумя штрихами.

Мы все еще смеялись, когда в магазин вошла мадам Люзерон со своим маленьким пушистым песиком персикового окраса. Мадам Люзерон всегда очень хорошо одевается — в серые двойки, скрадывающие располневшую талию, и отличного покроя пальто, обычно темно-темно-серые или черные. Она живет за парком, в одном из больших, украшенных лепниной особняков, каждый день ходит к мессе и через день — к парикмахеру, исключение составляет четверг: в четверг она ходит на кладбище и всегда по дороге заглядывает в наш магазин. Ей, наверное, не больше шестидесяти пяти, но руки у нее изуродованы артритом, а худое лицо из-за толстого слоя грима и пудры кажется бледным, как у покойника.

— Три ромовых трюфеля в коробочке.

Мадам Люзерон никогда не прибавит «пожалуйста». Возможно, считает подобную вежливость чересчур буржуазной. Зато она прямо-таки впивается взглядом в Толстяка Нико, в Алису, в пустые чашки и в нарисованных обезьянок. Выщипанные в нитку брови ползут вверх.

— Я вижу, вы… сменили интерьер?

Крошечная пауза перед последними словами намекает на то, что у нее возникли сомнения в разумности подобных действий.

— А правда, здорово получилось?

Это Зози. Она не привыкла к манерам мадам Люзерон, и та прямо-таки пронзает ее взглядом, мгновенно отметив и чересчур длинную юбку, и волосы, подколотые вульгарной пластмассовой розой, и звенящие браслеты на руках, и тряпичные туфли-танкетки в вишенках, жутковато сочетающиеся с чулками в розовую и черную полоску.

— Стулья мы сами и починили, и раскрасили, — продолжала между тем Зози, доставая из витрины трюфели. — Нам показалось, что этот магазинчик неплохо бы чуточку оживить.

Мадам изобразила некое подобие улыбки — примерно так балерина заставляет себя улыбаться, хотя пуанты давно натерли ей ноги.

Но Зози, ничего не замечая, продолжала болтать.

— Сейчас, сейчас… Вот, пожалуйста, ваши ромовые трюфели. Какого цвета ленточку вы предпочитаете? Розовая выглядит очень мило. Или, может, красная? Какая лучше?

Мадам ничего ей не ответила, впрочем, Зози в ее ответе, по-моему, и не нуждалась. Она уложила шоколадки в маленькую коробочку, перевязала их лентой, прибавила бумажный цветочек и поставила коробку между ними на прилавок.

— Эти трюфели выглядят как-то иначе, — сказала мадам, подозрительно поглядывая на них сквозь целлофан.

— Вы правы, — подтвердила Зози. — Янна сама их делает!

— Жаль, — сказала мадам. — Мне нравились те, другие.

— Эти вам гораздо больше понравятся, — заверила ее Зози. — Попробуйте один. За счет магазина.

Я сразу могла бы сказать ей, что она зря тратит время. Столичные жители часто с подозрением относятся к бесплатному угощению. Некоторые сразу же машинально отказываются, словно не желая никому быть обязанными, даже если речь идет об одной-единственной шоколадной конфете. Мадам Люзерон слегка фыркнула — это был этакий аристократический вариант презрительного «пфе!» Лорана — и положила на прилавок деньги…

И как раз в это мгновение, по-моему, я и заметила то легкое движение пальцами, которое совершила Зози, мимоходом коснувшись руки мадам Люзерон. Словно что-то блеснуло в сером свете ноябрьского дня. Можно было, конечно, предположить, что просто вспыхнула неоновая вывеска на той стороне площади — вот только «Крошка зяблик» давно закрыт, да и уличные фонари должны были зажечься не раньше чем часа через два. И потом, мне-то следовало бы сразу узнать этот проблеск. Эту искру, которая, подобно электрической, проскакивает порой между двумя людьми…

— Вы все-таки попробуйте! — уговаривала мадам Зози. — Позвольте себе хоть такую-то мелочь!

Мадам, видно, тоже почувствовала ту «искру». И лицо ее в один миг совершенно переменилось. Толстый слой грима и пудры уже не мог скрыть ее смущения; самые различные чувства — страстное желание, одиночество, боль утраты, — сменяя друг друга, проплывали, точно облака, по ее заостренным бледным чертам…

Я торопливо отвела глаза. «Не желаю я знать ваших секретов, — думала я. — И ваших мыслей тоже. Забирайте свою глупую собачонку и шоколадки и ступайте домой, пока не стало слишком…»

Но уже стало слишком поздно. Я уже все увидела и поняла.

Кладбище, широкое надгробие из бледно-серого мрамора в виде океанской волны. Портрет, вделанный в мрамор: мальчик лет тринадцати беззаботно улыбается прямо в объектив, сверкая белыми зубами. Должно быть, школьная фотография и, возможно, самая последняя перед смертью; фотография черно-белая, но для надгробия слегка подкрашенная в пастельные тона. И под ней — коробочки шоколадных конфет, ряды коробочек, уже покоробленных дождем. По одной каждый четверг, и все нетронутые, все с веселыми бантами, желтыми, розовыми, зелеными…

Я поднимаю на нее глаза. Но она на меня не смотрит — ее взгляд устремлен куда-то в сторону, испуганные бледно-голубые глаза широко раскрыты и, как ни странно, исполнены надежды.

— Я опаздываю, — говорит она тоненьким, детским голоском.

— Ничего, время у вас еще есть, — ласково уверяет ее Зози. — Присядьте на минутку. Дайте ногам немного отдохнуть. Нико и Алиса все равно сейчас уходят. Да садитесь же, — настаивает она, поскольку мадам, похоже, пытается протестовать. — Садитесь, выпейте чашечку шоколада. На улице дождь, а ваш мальчик вполне может немного подождать.

И к моему удивлению, мадам Люзерон подчиняется.

— Спасибо, — говорит она, и садится в кресло — на фоне ярко-розового пятнистого меха она выглядит совершенно не к месту, — и ест шоколадку, и даже глаза от удовольствия закрывает, а голову откидывает на мягкую искусственную шерстку.

И выглядит такой умиротворенной — о да! — и такой счастливой…

А ветер снаружи гремит новой, только что раскрашенной вывеской, и капли дождя со стуком скачут по булыжной мостовой, и декабрь уже совсем на носу, и меня охватывает ощущение полной безопасности и надежности, я почти готова позабыть, что наши стены сделаны из бумаги, а наши жизни — из стекла, что этот ветер одним порывом может сбить с ног, и тогда зимняя пурга унесет нас прочь.

ГЛАВА 5

23 ноября, пятница

Мне следовало бы знать, что она все время им помогала Примерно так же могла поступить и я когда-то, во времена Ланскне. Во-первых, это Алиса и Нико, которые, как ни странно, так друг на друга похожи. А ведь я, между прочим, знаю, что он давно Алису приметил и раз в неделю заходит в цветочный магазин, покупает нарциссы (это его любимые цветы), но так ни разу и не решился ни заговорить с ней, ни назначить ей свидание.

И вдруг, за чашкой шоколада…

Случайность, уверяю я себя.

А теперь вот мадам Люзерон, всегда такая замкнутая, напряженная, готова вот-вот сломаться. Сидит себе и выбалтывает все свои тайны, выпускает их на волю, точно аромат духов из старого флакона, в котором, как все считали, и духи-то давным-давно высохли.

И наконец, это солнечное сияние у наших дверей — даже когда идет дождь! — тоже наводит меня на мысль о том, что нам кто-то помогает, что поток покупателей, который не иссякает у нас в последние несколько дней, связан отнюдь не только с нашим новым ассортиментом.

Я знаю, что сказала бы на это моя мать.

«Ну и что тут плохого? Никому ведь от этого хуже не стало. Разве все они не заслужили, чтобы им немного помогли, Вианн?»

А мы разве этого не заслужили?

Я вчера попыталась предупредить Зози. Объяснить ей, почему она ни во что не должна вмешиваться. Но не сумела. Открыв шкатулку с тайнами, можно так и не суметь снова закрыть ее. И я чувствую, что меня Зози считает неразумной и столь же скупой, сколь щедра она сама, — скупой, как тот булочник из старой сказки, который требовал платы за аромат пекущегося хлеба.

Я знаю, она бы тоже сказала: «И что тут плохого? Что мы теряем, помогая им?»

Ох, я чуть было все ей не выложила! Несколько раз мне хотелось это сделать, но я останавливала себя. И кроме того, это действительно могло быть простым совпадением.

Но сегодня произошло и еще кое-что, лишь подтвердившее мои прежние сомнения. Неожиданно катализатором событий послужил Лоран Пансон. Я уже несколько раз на этой неделе замечала его у нас в магазине, так что его появление для меня не новость, и, если я не заблуждаюсь, влечет его сюда вовсе не шоколад.

И вот сегодня утром он опять явился — долго разглядывал шоколадки под стеклянными колпаками, фыркал, читая ценники, совал нос в каждую мелочь, с кислой миной изучая наш новый интерьер и время от времени с плохо скрытым неодобрением произнося свое «пфе!».

Это был один из тех солнечных ноябрьских дней, которые тем более ценны, что случаются очень редко. Тихо, как летом; небо высокое, ясное, синее, а на нем белыми царапинами — следы от реактивных самолетов.

— Чудесный сегодня денек, — сказала я Лорану.

Он в ответ презрительно фыркнул.

— Просто посмотреть зашли или, может, чего-нибудь выпьете?

— По таким-то ценам?

— Выпейте чашечку за счет заведения.

Некоторые люди просто не в силах отказаться от дармового угощения. Лоран, все еще ворча, сел за столик, милостиво принял из моих рук чашку кофе и завел свое обычное нытье.

— Закрыть меня в такое время года! Это же просто издевательство! Нет, кому-то наверняка меня разорить хочется!

— А из-за чего, собственно, все произошло? — поинтересовалась я.

И он принялся изливать на меня свои горести. Кто-то на него пожаловался — дескать, он разогревает в микроволновке всякие остатки и подает клиентам; потом какого-то идиота угораздило заболеть; и тут уж к нему прислали чиновника из окружной инспекции по здравоохранению, который с трудом мог объясняться по-французски и обиделся на Лорана за какое-то невинное высказывание, хотя он, Лоран, вел себя по отношению к этому парню в высшей степени пристойно и вежливо…

— А он взял и закрыл мое кафе! Просто так — хоп! Взял и закрыл! Я что хочу сказать: куда идет наша страна, если в высшей степени приличное кафе — которое не одно десятилетие существовало здесь! — берет и закрывает какой-то проклятый pied-noir…[42]

Я делала вид, что внимательно его слушаю, а на самом деле прикидывала, какие изделия продаются лучше всего, а также — каких у нас почти не осталось в запасе. Я даже притворилась, что не заметила, когда Лоран без разрешения угостился еще одним пралине. Ладно, я от этого не обеднела, а ему необходимо было выговориться.

Через некоторое время из кухни появилась Зози — она помогала мне готовить шоколадные «поленья», — и Лоран, резко прервав свою тираду, вдруг покраснел так, что даже мочки ушей стали багровыми.

— Добрый день, 3ози, — с достоинством, хотя и несколько преувеличенным, поздоровался он.

Она в ответ улыбнулась. Не секрет, что он в нее влюблен — да и разве можно в нее не влюбиться? — а сегодня она выглядела просто великолепно: в длинном бархатном платье василькового цвета и того же тона сапожках.

Мне невольно стало жаль Лорана. Зози — очень привлекательная женщина, а он, бедняга, в таком возрасте, когда у мужчины, как говорится, бес в ребро. Но я вдруг подумала о том, что теперь он так и будет каждый день болтаться у нас иод ногами до самого Рождества, задарма угощаясь кофе, раздражая покупателей, бессовестно воруя сахар и громко жалуясь на то, что все вокруг идет к чертям собачьим…

И, отвернувшись от него, я чуть не пропустила то мгновение, когда Зози, скрестив пальцы, сделала у меня за спиной тот жест. Жест моей матери, отгоняющий беды и неудачи.

Брысь! Пошел вон!

Я сразу заметила, что Лоран шлепнул себя по шее ладонью, словно его комар укусил, и неслышно охнула увы, слишком поздно. Все выглядело так естественно — в Ланскне я и сама поступила бы так же. Ах, если бы не было этих четырех лет!

— Что с вами, Лоран? — окликнула я его.

— Пора мне, — заторопился он. — Дела, знаете ли. Времени совершенно нет…

И он, все еще потирая шею, резво вскочил с кресла, которое занимал уже более получаса, и чуть ли не бегом выкатился из магазина.

Зози усмехнулась:

— Ну наконец-то!

Я тяжело опустилась на стул.

— Что с тобой? — встревожилась она.

Я молча посмотрела на нее. Именно так это всегда и начинается — с мелочей, с того, на что и внимания-то никто не обращает. Но одна такая мелочь тянет за собой вторую, третью и так далее, ты и понять ничего не успеешь, как все начинается снова, и ветер меняется, и Благочестивые опять взяли твой след, и…

Несколько секунд я во всем винила Зози. В конце концов, именно она превратила мою заурядную кондитерскую в эту пещеру пиратов. Пока она здесь не появилась, меня вполне устраивало быть Янной Шарбонно, иметь такой же магазинчик, как у других, носить подаренное Тьерри кольцо и ни во что не вмешиваться, позволяя миру вращаться, как он хочет…

Но теперь все переменилось. Всего лишь щелчок пальцами, и целых четыре года жизни пошли прахом, и та женщина, которой давным-давно пора было бы умереть, вдруг открыла глаза, ожила, задышала…

— Вианн… — тихонько окликнула меня Зози.

— Меня зовут не так.

— Но ведь так тебя звали когда-то, не правда ли? Вианн Роше.

Я кивнула.

— Да. В прошлой жизни.

— Нет, не только в прошлой. Это вовсе не обязательно.

Не обязательно? Мысль опасная, но такая привлекательная. Снова стать Вианн, торговать чудесами, показывать людям, какое волшебство таится у них в душе…

Придется сказать ей. Нужно все это остановить. Она не виновата, но я не могу допустить, чтобы это продолжалось. Благочестивые все еще идут по нашему следу, пока они еще слепы, но тем не менее поразительно настойчивы. Я чувствую, как они подбираются все ближе сквозь туман, словно прощупывая воздух своими длинными пальцами и сразу замечая малейший проблеск, малейшее чудо.

— Я знаю, ты стараешься нам помочь, — начала я. — Но мы справимся и сами…

Она удивленно приподняла бровь.

— Ты прекрасно понимаешь, о чем я.

Выговорить это вслух у меня не хватило духу. Вместо этого я быстро начертала на крышке коробки с шоколадом магическую спираль…

— Ах вот ты о чем! Теперь понятно, какую помощь ты имела в виду. — Она с любопытством на меня посмотрела. — Но почему? Что случилось?

— Ты все равно не поймешь.

— Почему же не пойму? — спросила она. — Мы же с тобой одного поля ягоды.

— Ничего подобного! — Я сказала это слишком громко, почти выкрикнула, меня всю трясло. — Я больше такими вещами не занимаюсь. Я самая обычная женщина. Да, обычная скучная женщина. Спроси кого хочешь.

— Ну как угодно.

Сейчас это любимое выражение Анук, которое она произносит, презрительно пожимая плечами, — так ведут себя все девчонки-подростки, желая выразить свое неодобрение. Зози нарочно передразнила ее, и получилось смешно — вот только смеяться мне что-то не хотелось.

— Ты прости меня, — сказала я. — Я понимаю, ты нам добра хотела. Но дети — они ведь все на лету подхватывают. Сперва это начинается как игра, а потом выходит из повиновения…

— И что, именно так и случилось? Все вышло из повиновения?

— Я не хочу говорить об этом, Зози.

Она присела рядом со мной.

— Ну же, Вианн. Неужели это настолько ужасно? Да нет, не может быть, и ты вполне можешь все рассказать мне.

Вот теперь я уже практически видела Благочестивых, различала их лица, их жадные руки. За лицом Зози сквозили их силуэты, слышались голоса, убеждающие, разумные, ужасно добрые…

— Я справлюсь, — повторила я. — Я всегда справлялась.

«Ах ты лгунья!»

Это снова прозвучал у меня в ушах голос Ру — и прозвучал так отчетливо, что я даже начала искать его глазами. Что-то слишком много здесь призраков, подумала я. И слишком много слухов о том, что где-то когда-то было, и, что гораздо хуже, о том, что могло бы быть.

«Уходи, — сказала я ему беззвучно. — Я теперь совсем другая. Оставь меня в покое».

Я справлюсь, — снова пробормотала я, старательно изображая улыбку.

— Если тебе когда-нибудь понадобится моя помощь…

Я кивнула:

— Я тебя о ней попрошу.

ГЛАВА 6

26 ноября, понедельник

Сегодня Сюзанна опять не пришла в школу. У нее вроде бы грипп, но Шанталь говорит, что не ходит она из-за волос. Она, правда, не мне это сказала: с тех пор как я подружилась с Жаном-Лу, она стала еще хуже ко мне относиться, хотя хуже, кажется, некуда.

Зато обо мне она говорит постоянно. Только и делает, что обсуждает мои волосы, мою одежду, мои привычки. Сегодня, например, я надела новые туфли (простые, довольно хорошенькие, но, конечно, не такие, как у Зози), так Шанталь весь день только об этих туфлях и говорила, спросила даже, где я такие купила и сколько они стоят, и мерзко захихикала (ее туфли куплены где-то на Елисейских Полях, но насчет цены она явно приврала: даже ее мать вряд ли выложила бы за них такие деньжищи). Потом она принялась выяснять, где меня стригут и сколько это стоит, и при этом опять мерзко хихикала…

Ну и зачем все это? Я спросила у Жана-Лу, и он сказал, что она, должно быть, очень неуверенно себя чувствует. Что ж, возможно, так и есть. Вот только у меня-то самой с прошлой недели одни неприятности. Из парты постоянно пропадают книги, портфель кто-то «случайно» переворачивает вверх дном, и все мои вещички разлетаются по полу. Те, к кому я всегда, в общем, хорошо относилась, ни с того ни с сего отказываются сидеть со мною рядом. А вчера Софи и Люси затеяли какую-то дурацкую игру с моим стулом: делали вид, будто обнаружили на нем клопов, и старательно отодвигались от меня как можно дальше, словно я внушаю им отвращение.

А потом у нас был баскетбол, и я, как всегда, оставила свои вещи в раздевалке, а после игры оказалось, что кто-то стащил мои новые туфли; я долго искала их повсюду, пока их не обнаружила Фарида — все исцарапанные, пыльные, они были засунуты за радиатор. Не сомневаюсь, это дело рук Шанталь, но доказать не могу.

Я просто знаю, что это она.

А потом она взялась за наш магазин.

— Я слышала, у вас там очень мило, — сказала она.

И я снова услышала этот ее гнусный смешок, словно слово «мило» — это некий пароль, известный только ей самой и ее друзьям.

— А как ваш магазин называется?

Мне не хотелось говорить, но я все же сказала.

— О-о-о! Мило, — сказала Шанталь, и они все опять подло захихикали — и она, и ее ближайшие подружки Люси и Даниэль, и прилипалы вроде Сандрин, которая раньше очень неплохо ко мне относилась, а теперь разговаривает со мной, только если поблизости нет Шанталь.

Все они теперь стали отчасти на нее похожи, словно быть Шанталь — это что-то заразное, вроде кори, только волшебной. Теперь у них у всех одинаковая укладка, будто утюгом заглаженная, волосы аккуратно подстрижены «лесенкой», и на конце каждой пряди легкий завиток. Все они душатся одними и теми же духами (на этой неделе это «Ангел»), все пользуются одинаковой помадой — жемчужно-розового оттенка. Я просто умру, если их все-таки занесет в наш магазин. Точно умру. Нет, в самом деле, лучше умереть, только бы не видеть, как они, хихикая, будут пялиться на меня, на Розетт, на маму, у которой руки по локоть выпачканы шоколадом, а в глазах светится надежда: «Это твои друзья?»

Вчера я рассказала об этом Зози.

— Ну, ты прекрасно знаешь, что делать, Нану. И это единственный способ. Тебе придется им противостоять. Ты должна дать им сдачи.

Я так и знала, что она это скажет. Зози — настоящий боец. Но есть такие вещи, которые невозможно изменить, просто демонстрируя свое к ним отношение. Я, разумеется, знаю, что стала гораздо лучше выглядеть после того нашего с ней разговора. Тут самое главное — держаться прямо и не забывать убийственно улыбаться. Я и одеваться стала так, как хочу сама, а не так, как советует мне мама; и хотя теперь я еще сильнее отдалилась от остальных, я все же чувствую себя намного лучше — я наконец почувствовала себя самой собой.

— Что ж, держишься ты в целом неплохо. Но порой, Нану, этого недостаточно. Я, например, еще в школе поняла: таких людей надо раз и навсегда ставить на место. И если уж они пользуются всякими грязными уловками, то… и тебе нужно просто сделать то же самое!

Ах, если б я могла!

— По-твоему, мне тоже ее туфли спрятать?

Зози по-особому, как умеет только она, посмотрела на меня и сказала:

— Нет, по-моему, прятать ее туфли вовсе не нужно!

— А что же мне тогда делать?

— Ты сама знаешь, Анни. Ты это уже делала.

Я вспомнила тот случай на автобусной остановке, Сюзи, ее волосы и то, что я тогда сказала…

Нет, это была не я! Я этого не делала.

Но потом я вспомнила Ланскне, и все те игры, в которые мы обычно играли, и Случайности Розетт, и Пантуфля, и то, что Зози сделала тогда в «Английском чае», и цвета ауры, и ту небольшую деревню на берегу Луары с маленькой школой и памятником участникам войны, и песчаные речные пляжи, и рыбаков, и кафе, принадлежавшее такой милой пожилой паре, и… как же она называлась, та деревушка?

«Ле-Лавёз», — словно шепнул мне кто-то.

— Ле-Лавёз, — повторила я вслух.

— Нану, в чем дело?

У меня вдруг закружилась голова — совершенно ни с того ни с сего. Я плюхнулась на стул, покрытый разноцветными отпечатками маленьких ладошек Розетт и огромных ладоней Нико.

Зози внимательно посмотрела на меня, чуть прищурив свои голубые глаза, они у нее прямо-таки светились.

— Никой магии не существует, — твердо сказала я.

— Нет, она существует, Нану.

Я молча покачала головой.

— Ты же прекрасно знаешь, что она существует.

И — буквально на минуту — я почувствовала: да, она существует. Это было потрясающее ощущение и немного пугающее — словно идешь по узенькому извилистому выступу на склоне крутого утеса, а внизу бьются и кипят океанские волны, и тебя от них отделяет только пустота.

Я посмотрела на нее и сказала:

— Я не могу.

— Почему?

— Но это же была просто случайность! — изо всех сил выкрикнула я.

Глаза щипало, сердце бешено стучало в груди, и я все время чувствовала дуновение ветра, того ветра…

— Хорошо, Нану. Ладно. — Она обняла меня, и я спрятала разгоряченное лице у нее на плече. — Ты не должна делать ничего такого, чего тебе делать не хочется. Я обо всем позабочусь. Ох и клёво это будет!

Было так хорошо прижиматься щекой к ее плечу, закрыв глаза и вдыхая аромат шоколада, пропитавший все вокруг, что я на какое-то время даже поверила: все действительно будет клёво, и Шанталь с компанией оставят меня в покое, и Зози останется рядом, и, значит, ничего плохого со мной больше никогда не случится…

Наверное, я все-таки понимала, что когда-нибудь они непременно к нам заявятся. Может, это Сюзи сказала им, где меня найти, а может, я сама это сделала — в те дни, когда еще надеялась с ними подружиться. И все же я испытала шок, увидев их всех возле нашего дома Они, должно быть, приехали на метро и рысью взбежали на Холм, рассчитывая застать меня врасплох, а потом…

— Эй, Анни! — окликнул меня Нико. Они с Алисой как раз собирались уходить. — У вас там целая компания собралась — наверное, твои школьные друзья, да?

Я заметила, что лицо у него несколько краснее обычного. Он, конечно, очень большой и толстый и от любых усилий всегда задыхается, но в данном случае покраснел он, когда и мне стало не по себе, — и по тому, как переменилось его лицо, какие красные сполохи замелькали в его ауре, я поняла: вот-вот случится беда.

И я в тот момент чуть было не изменила своим прежним взглядам. День вообще с самого утра совершенно не задался. Жан-Лу ушел домой еще с большой перемены — по-моему, к какому-то врачу, но что гораздо хуже, меня целый день доставала Шанталь. Гнусно улыбаясь, она без конца спрашивала: «А где же твой дружок?» — и все говорила, говорила: о деньгах, о подарках, которые получит на Рождество.

Возможно, как раз ей и принадлежала идея явиться сюда всем вместе. Так или иначе, а она уже поджидала меня, когда я приехала домой. И все они — Люси, Даниэль, Шанталь и Сандрин — сидели за столиком, заказав четыре бутылки кока-колы, и хихикали как сумасшедшие.

Пришлось войти. Спрятаться мне было негде, и, кроме того, кем нужно быть, чтобы попросту сбежать? Я пробормотала себе под нос: «Я великолепна», но, честно признаться, великолепной себя вовсе не чувствовала; на меня навалилась страшная усталость, во рту пересохло от волнения и почему-то слегка подташнивало. Больше всего мне в эту минуту хотелось сесть перед телевизором и смотреть вместе с Розетт какую-нибудь глупую передачу для малышни или хотя бы просто читать книжку…

Войдя, я услышала, как Шанталь говорит:

— Нет, вы видели, какой он величины?! — Она даже не говорила, а пронзительно вопила. — Прямо грузовик какой-то…

Она сделала вид, что удивлена, заметив меня. Вроде как удивлена.

— О, Анни! Это что, тоже твой дружок?

Ее прилипалы разразились мерзким хихиканьем.

— Он такой милый!

Я пожала плечами:

— Это просто наш друг.

Зози, сидя за прилавком, делала вид, что ничего не слышит. Она быстро глянула на Шанталь и спросила меня глазами: «Это она и есть?»

Я кивнула — с облегчением. Не знаю, чего я от нее ожидала — может, чтобы она прогнала всю эту стаю, или заставила их пролить свою коку, как ту официантку в «Английском чае», или просто сказала им: «Убирайтесь!»…

Так что меня страшно удивило, когда она, вместо того чтобы остаться и помочь, вдруг встала и сказала:

— Ты садись, поболтай с подружками. Если понадоблюсь, я на кухне, хорошо? Желаю приятно провести время.

И с этими словами она вышла — улыбаясь и подмигивая, словно полагала, что наилучший способ приятно провести время — это быть брошенной на съедение волкам.

ГЛАВА 7

27 ноября, вторник

Странно, как упорно она не желает признавать свои умения! Ведь дочь ее, похоже, готова все на свете отдать, чтобы стать такой, как она. А как странно Анук использует слово «случайность»…

Вианн тоже его использует, имея в виду вещи нежелательные или необъяснимые. Как будто в нашем мире, где все так тесно связано, где все так или иначе неким мистическим образом соприкасается, переплетается подобно разноцветным шелковым нитям в ткани гобелена, есть место случайностям! Нет, здесь ничто и никогда не бывает случайным, здесь никто никогда не исчезает бесследно. А мы, существа особые, способные многое увидеть, проходим по ткани жизни, собирая ее отдельные нити, сводя их воедино и создавая свои собственные небольшие узоры на кайме этого гигантского гобелена…

Разве это не чудесно, Нану? Это замечательное, гибельное, прекрасное, величественное искусство! Неужели ты не хочешь им овладеть? Неужели не хочешь отыскать свою собственную судьбу в этом спутанном клубке разноцветных нитей и самостоятельно придать ей форму — причем не случайно, а согласно определенному рисунку?

Она пришла ко мне на кухню минут через пять, бледная от гнева, который с трудом сдерживала. Уж я-то знаю, каково это мучительное ощущение собственной беспомощности, вызывающее тошноту и сердечную слабость.

— Тебе придется заставить их уйти, — заявила она. — Я не хочу, чтобы они были здесь, когда мама вернется.

Собственно, ее слова значили: «Я не желаю давать им дополнительный повод».

Но я, сочувственно на нее глянув, возразила:

— Они наши посетители. Что тут поделаешь?

Она продолжала молча смотреть на меня.

— Ну да, — сказала я, — с посетителями так не поступают. Тем более они твои подруги…

— Никакие они мне не подруги!

— Ах так! Ну, в таком случае… — Я сделала вид, что колеблюсь. — Тогда вряд ли будет Случайностью, если мы с тобой… слегка вмешаемся.

Цвета ее ауры так и вспыхнули:

— Мама говорит, это опасно…

— Возможно, у мамы свои причины так говорить.

— Какие?

Я пожала плечами.

— Видишь ли, Нану, взрослые порой скрывают свои знания от детей, пытаясь их защитить. Но иногда получается, что они защищают не столько ребенка, сколько самих себя — от последствий этих знаний и умений…

Анни явно была озадачена моими словами.

— Ты думаешь, она мне лгала? — спросила она.

Я понимала, что это рискованно. Но я столько раз в своей жизни рисковала! И потом, она же сама хочет, чтобы ее соблазнили! Ведь в душе каждого нормального хорошего ребенка живет бунтовщик, таится желание стать первым среди ровесников, завоевать их авторитет, сбросить с пьедестала тех крошечных божков, которые называют себя нашими родителями.

Анни вздохнула.

— Ты не понимаешь…

— Нет, отлично понимаю! Ты просто боишься, — сказала я. — Боишься быть не похожей на других. Тебе кажется, что из-за этого ты сразу станешь изгоем.

Она задумалась, потом сказала:

— Дело не в этом.

— А в чем же?

Она посмотрела на меня. За дверью слышались пронзительные натужно-веселые голоса девчонок, у которых явно пропало всякое настроение.

Я сочувственно улыбнулась Анни и сказала:

— Ты же понимаешь, что в покое они тебя никогда не оставят. А теперь они узнали, где ты живешь, и могут вернуться в любое время. И они уже попробовали свои силы, пытаясь атаковать Нико…

Я заметила, как она встрепенулась. Я знаю, как сильно она его любит.

— Неужели ты хочешь, чтобы они приходили сюда каждый вечер? Сидели здесь, смеялись над тобой…

— В таком случае мама заставит их уйти, — сказала она, но голос ее звучал не слишком уверенно.

— И что тогда? — спросила я. — Я знаю, как это бывает. Так было и с нами, с моей матерью и со мной. Сперва всякие мелочи, на которые, как нам казалось, можно не обращать внимания: мелкие пакости вроде незначительных краж в магазине, мерзкие надписи на ставнях, сделанные ночью. В общем, все это можно терпеть, если так уж случилось. Это не очень приятно, но с этим можно жить. Только этим ведь никогда не кончается. Они никогда не сдаются. И на пороге твоего дома появляется собачье дерьмо, глубокой ночью раздаются странные телефонные звонки, в окна летят камни, а потом однажды в почтовый ящик на двери наливают бензин, и весь дом окутывают клубы дыма…

Мне тогда следовало знать заранее. Это ведь действительно чуть не случилось. Магазин, где продаются книги по оккультизму, всегда привлекает внимание, особенно если он находится не в центре, а на окраине. Письма в местные газеты, листовки, призывающие запретить празднование Хэллоуина, даже небольшой пикет у дверей магазина — написанные от руки плакаты и полдюжины правоверных прихожан, неистово требующих, чтобы наш магазин закрыли.

— Разве не так получилось в Ланскне?

— В Ланскне было по-другому.

Ее взгляд метнулся к двери. Я прямо-таки чувствовала, как громоздятся одна на другую ее мысли, цепляясь за сказанное мною. И это было совсем близко, я его ощущала, как ощущается в воздухе статическое электричество…

— Сделай это, — сказала я ей.

Она посмотрела на меня.

— Сделай. Честное слово, этого не стоит бояться.

Глаза ее вспыхнули.

— Мама говорит…

— Родители знают далеко не все. И рано или поздно тебе все равно придется узнать, что значит самой о себе заботиться. Давай, Нану. Нельзя быть просто жертвой. Нельзя убегать от них и позволять им гнать тебя, точно свою добычу.

Она снова задумалась, но я видела, что доводы мои цели пока не достигли.

— Есть вещи похуже, чем просто бегство от кого-то, — сказала она.

— Так говорит твоя мать, верно? Она поэтому имя себе переменила? Поэтому и тебя сделала такой трусихой? Почему ты не хочешь рассказать мне, что с вами случилось в Ле-Лавёз?

Этот удар попал почти в яблочко. Но все же оказался недостаточно точен. На лице Анни появилось упрямое, заносчивое выражение, столь свойственное девочкам-подросткам и означающее примерно следующее: можете говорить сколько угодно…

В общем, я слегка ее подтолкнула. Совсем чуть-чуть. Заставила свои цвета переливаться, как радуга, стараясь выпытать ее тайну, какой бы она ни была…

И тут я вдруг кое-что увидела… всего несколько промельков, словно клочки тумана…

«Вода. Вот оно! Это какая-то река, — поняла я. — И какой-то серебряный амулет в виде маленькой кошечки… И все почему-то освещено огнями Хэллоуина». Я предприняла еще одну попытку, и на этот раз мне почти удалось добраться до сути… и вдруг…

БАМ!

У меня было такое ощущение, словно я прислонилась к ограде, сквозь которую пропущен электрический ток. Удар прошил меня насквозь и отшвырнул назад. Туман рассеялся, изображение расплылось, и каждая клеточка моего тела, казалось, звенела под воздействием электричества. Нутром я понимала, что это получилось непреднамеренно — просто произошел некий выброс внутренней энергии, долгое время запертой внутри; примерно то же бывает, когда ребенок в гневе топает ногами; ах, если бы у меня в ее возрасте было хотя бы вполовину столько энергии…

Анни смотрела на меня, стиснув кулаки.

Я улыбнулась ей и сказала:

— А ты молодец!

Она помотала головой.

— Да нет, конечно же, молодец! Просто умница! Возможно, ты даже лучше, сильнее меня. Дар, который…

— Да, правда. — Голос ее звучал негромко, очень напряженно. — Какой-то дар у меня есть. Но я бы предпочла, чтобы это были способности к танцам или к рисованию… акварельными красками. — И, видимо о чем-то вдруг вспомнив, она вздрогнула и спросила: — Ты ведь маме не скажешь?

— А зачем мне ей говорить? — сказала я. — Да и что нового я могу ей сообщить? И кроме того, неужели ты считаешь, что хранить секреты умеешь только ты?

Она долго смотрела мне прямо в глаза.

Снаружи слышались завывания ветра.

— Они ушли, — сказала вдруг Анни.

И точно. Заглянув в магазин, я убедилась, что девчонки действительно ушли, оставив после себя легкий беспорядок: стулья не задвинуты, на столе полупустые бутылки; в воздухе все еще висел слабый аромат жевательной резинки и лака для волос, а также чуть сладковатый запах подросткового пота, чем-то напоминающий запах дешевого печенья.

— Они вернутся, — мягко сказала я.

— А может, и нет, — возразила Анни.

— Что ж, если тебе понадобится помощь…

— Я тебя о ней попрошу, — сказала она.

«Попроси, попроси». Кто я тебе, крестная-волшебница, что ли?

Разумеется, вначале я поискала деревушку Ле-Лавёз в интернете, но ничего не нашла; никаких сведений о ней не было даже на туристском информационном сайте; и никаких упоминаний о празднике шоколада или о тамошней шоколадной лавке я тоже не обнаружила. Я стала искать еще, и в журнале но диетологии наткнулась на одно-единственное упоминание об имевшейся в Ле-Лавёз замечательной creperie и ее хозяйке, вдове по имени Франсуаза Симон.

А что, если она и есть Вианн, скрывающаяся под очередным вымышленным именем? Что ж, это вполне возможно; впрочем, более о хозяйке блинной там не было ни слова. Однако мне хватило одного телефонного звонка, чтобы вытянуть ниточку из клубка и начать его разматывать. На мой звонок ответила сама Франсуаза. Голос ее в трубке звучал сухо и подозрительно. Судя по голосу, ей лет семьдесят. Я сказала, что я журналистка. Но в ответ на мои вопросы она заявила, что никогда даже не слышала о Вианн Роше. А о Янне Шарбонно? И о ней тоже. До свидания.

Ле-Лавёз, насколько я поняла, — селение крошечное, его даже и деревней-то назвать трудно. Там имеется церковь, пара магазинов, кафе, блинная, памятник погибшим на войне. Вокруг в основном возделанные поля, подсолнечник, кукуруза и фруктовые деревья. Рядом бежит река, точно длинная коричневая собака. Ничего особенного там нет — так, во всяком случае, вам показалось бы; и все же в самом этом названии мне слышится некий отзвук. Некий отблеск воспоминаний. Нечто похожее на новостную «бомбу»…

Я пошла в библиотеку и попросила кое-что принести мне из архивов. У них имеется полная подшивка «Уэст-Франс» — и на диске, и на микрочипе. Я начала просматривать газеты вчера в шесть вечера, два часа искала, а потом пошла на работу. Завтра снова буду искать — и послезавтра, и потом, — пока не обнаружу искомое, чем бы оно ни оказалось. Ясно, что ключ именно там, в этой деревне Ле-Лавёз, на берегу Луары. И я этот ключ заполучу, а там — кто знает, какие тайные дверцы можно им отпереть?

Но в мыслях я все время возвращаюсь к Анни, к тому, как вчера вечером она мне сказала: «Я попрошу тебя о помощи». Но ведь для такой просьбы должна возникнуть необходимость — причем настоящая необходимость, куда более серьезная, чем те мелкие неприятности, которые доставляют ей соученицы в лицее Жюля Ренара. Что-нибудь вроде принесенного им ветром предостережения, которое заставило бы их обеих броситься в объятия их доброго старого друга Зози.

Я знаю, чего они боятся.

Но что им необходимо?

Сегодня в полдень, оставшись в магазине одна — Вианн повела Розетт на прогулку, — я решила подняться наверх и порыться в ее вещах. Разумеется, с величайшей осторожностью; моя цель — отнюдь не банальная кража, это нечто куда более серьезное и глубокое. Оказывается, вещей у Вианн совсем немного, гардероб еще более примитивный, чем у меня; на стене картина в рамке (скорее всего, купленная на блошином рынке); на кровати лоскутное покрывало (по-моему, самодельное); три пары туфель — и все черные, вот скука! — но под кроватью наконец-то кое-что весьма ценное: деревянная шкатулка размером с коробку из-под обуви, в которую сложен всякий памятный хлам.

Впрочем, вряд ли Вианн Роше считает это хламом. Уж я-то, живущая за счет разнообразных сумок и шкатулок, отлично знаю: у таких людей ненужных вещей не бывает. В этой деревянной шкатулке — разрозненные фигурки паззла ее жизни, эти вещички она никогда бы просто так не выбросила, ведь в них ее прошлое, ее биография, ее тайная сущность.

Я открывала шкатулку с величайшей осторожностью. Вианн — человек скрытный, а значит, подозрительный. Она наверняка в точности помнит, что и как там лежало, помнит место каждого клочка бумаги, каждой вещички, каждой ниточки, каждой газетной вырезки, каждой пылинки. И сразу все поймет, если что-то положить не так, но, во-первых, у меня блестящая зрительная память, а во-вторых, я вовсе и не собираюсь ничего там ворошить.

И вот я достаю их наружу, одно за другим, краткие свидетельства жизненного пути Вианн Роше. Сверху лежит колода карт Таро — ничего особенного, обычная колода, некогда купленная в Марселе, многократно использованная и пожелтевшая от времени.

Под ней — документы: паспорт на имя Вианн Роше и свидетельство о рождении Анук под той же фамилией. Значит, Анук превратилась в Анни, думала я, точно так же, как Вианн стала Янной. На Розетт никаких документов нет, что странно, но есть устаревший паспорт на имя Жанны Роше, который, как я догадываюсь, мог принадлежать матери Вианн. Судя по фотографии, Вианн не слишком похожа на мать — но ведь и Анук с Розетт тоже не очень-то похожи. Выцветшая ленточка, на которой висит амулет в виде кошечки. Затем — несколько фотографий, в целом их не больше дюжины. На них я узнаю Анук в значительно более юном возрасте, молодую Вианн, молодую Жанну. Все снимки черно-белые. Они аккуратно сложены и перевязаны лентой вместе с несколькими довольно-таки старыми письмами и тонкой пачечкой газетных вырезок. Я осторожно и быстро их просматриваю, очень стараясь не надорвать пожелтевшие края и истончившиеся сгибы, и обнаруживаю заметку о празднике шоколада в Ланскне-су-Танн, вырезанную из какой-то местной газеты. Текст почти такой же, как тот, с которым я уже знакома, но фотография гораздо больше; на ней Вианн и еще двое — мужчина и женщина; у женщины длинные волосы, а одета она в какую-то куртку или полупальто из шотландки; мужчина смущенно улыбается в объектив камеры. Возможно, это ее друзья? Но никаких имен в статье нет.

Затем вырезка из парижской газеты, хрупкая, коричневая от старости, похожая на сухой листок. Ее даже разворачивать страшно, впрочем, я и так уже поняла, что речь в ней идет о пропавшем ребенке. Это маленькая девочка по имени Сильвиан Кайю, более тридцати лет назад украденная прямо из прогулочной коляски. А вот и относительно недавняя вырезка — заметка о странном урагане, внезапно обрушившемся на Ле-Лавёз, крошечную деревушку на берегу Луары. С виду предметы самые обычные, но, видимо, настолько важные для Вианн Роше, что она в течение стольких лет носит их при себе, спрятав в эту шкатулку — которую, впрочем, довольно давно уже не брала в руки, насколько можно судить по толстому слою пыли…

Так вот каковы призраки твоего прошлого, Вианн Роше. Какими же они кажутся скромными, даже странно. Мои, например, куда более впечатляющи, но опять же, с моей точки зрения, скромность — добродетель все-таки второсортная. Ты, Вианн, могла бы достигнуть и куда больших успехов. Впрочем, еще не все потеряно, еще, возможно, и достигнешь — с моей помощью.

Прошлой ночью я много часов просидела перед своим ноутбуком, без конца пила кофе, смотрела в окно на неоновые огни и снова возвращалась к одному и тому же, так и не решенному вопросу. Ведь ничего больше ни о Ле-Лавёз, ни о Ланскне я так и не нашла. И уже готова была поверить, что Вианн Роше — столь же неуловимое существо, как и я сама, некий изгой, обосновавшийся на Монмартрском холме, не имеющий прошлого и абсолютно неприступный для любопытствующих.

Чушь, конечно. Ничего абсолютно неприступного не существует. Однако, исчерпав все прямые пути расследования, я поняла: у меня остался лишь один способ выведать все; как раз это и повергло меня в бесконечные размышления и сомнения чуть ли не до утра.

Дело, разумеется, вовсе не в том, что я чего-то боюсь. Но подобный способ порой может оказаться весьма ненадежным и вызывает больше вопросов, чем дает ответов, — ну а если Вианн в чем-то меня заподозрит, то у меня вообще не останется никаких шансов на то, чтобы к ней подобраться.

И все же, что за игра без риска? Я давным-давно уже не заглядывала в магический кристалл — моя Система основывается скорее на практических методах, а не на колокольчике, книге и свече; в девяти случаях из десяти куда быстрее получить ответ на свой вопрос в интернете. Но теперь, видимо, пора все же применить творчество.

Порция корня кактуса, высушенного, измельченного в порошок и растворенного в горячей воде, отлично помогает достичь необходимого состояния ума. Это pulque, пульке, волшебный возбуждающий напиток из агавы, придуманный ацтеками и слегка усовершенствованный мною исключительно в личных целях. Затем изобразим символ Дымящегося Зеркала прямо на пыльном полу под ногами, сядем по-турецки, пристроим перед собой ноутбук, включим на экране подходящую абстрактную картинку и подождем озарения.

Моя мать, безусловно, подобный способ не одобрила бы. Она всегда предпочитала использовать для предсказаний и пророчеств традиционный хрустальный шар, хотя в случае необходимости соглашалась и на более «дешевые» способы — применение магических зерцал или карт Таро; в конце концов, она же собирала подобные вещи. Но если они когда-либо и вызывали у нее настоящее озарение, то я, совершенно определенно, никогда и ничего об этом не слышала.

Немало весьма распространенных мифов связано с гаданием по магическому кристаллу. Например, в одном из них утверждается, что для этого необходимо некое специальное устройство. Ничего подобного! Вполне достаточно просто закрыть глаза, хотя мне, пожалуй, даже нравятся те образы, что возникают, когда смотришь на «рябой» экран телевизора, ненастроенного ни на один конкретный канал, или следишь за «вспышками» на экране компьютера, когда он работает в режиме экономии. В общем, это некая система, подобная многим другим, когда аналитическому, левому полушарию мозга предлагается занять себя чем-нибудь совершенно тривиальным, пока творческое, правое полушарие ищет решение.

А затем…

Просто происходит некий сдвиг. И возникает ощущение полета.

Ощущение довольно приятное, и оно усиливается по мере того, как начинает действовать наркотик. Сперва просто немного теряешь ориентацию: пространство вокруг тебя как бы раздвигается, и ты, даже не отрываясь от экрана, отчетливо понимаешь, что комната становится значительно просторнее, стены сперва отступают от тебя все дальше, а потом с грохотом взрываются…

Стараясь дышать как можно глубже, я думаю о Вианн.

Ее лицо передо мной на экране компьютера, изображение напоминает графический портрет, выполненный сепией, или газетную фотографию. Краем глаза я замечаю, что вокруг кружат огоньки, которые, точно светлячки, и меня пытаются втянуть в свой круг.

В чем же твоя тайна, Вианн?

А твоя, Анук?

Что вам нужно?

Дымящееся Зеркало точно заволакивает дрожащей пеленой. Возможно, это связано с действием наркотика, этакая визуальная метафора, ставшая реальностью. На экране компьютера появляется лицо, это Анук, изображение четкое, как на фотографии. Затем я вижу Розетт с кисточкой для рисования в руке. Затем — выцветшую почтовую открытку с пейзажем Роны и серебряный браслетик, слишком маленький для руки взрослого человека, на нем подвеска — амулет в виде кошечки.

И вдруг — волна воздуха, взрыв аплодисментов, хлопанье невидимых крыльев. Я чувствую, что вплотную подобралась к чему-то важному. Да, теперь я это вижу — передо мной корпус какого-то судна, довольно длинного, с низкой посадкой, тихоходного. И какую-то надпись, нацарапанную весьма небрежно…

«Кто? — спрашиваю я. — Кто это, черт побери?»

Но ответа на светящемся экране нет. Лишь слышится шипение рассекаемой судном воды, пение двигателя и гребного винта, а потом все эти звуки постепенно тают, растворяясь в невнятном гудении компьютера, работающего в щадящем режиме, в проблесках, что скользят по экрану, в зарождающейся головной боли.

Шалтай-Болтай сидел на…

Я же говорила: этот способ не всегда дает ожидаемые результаты.

И все же кое-что мне, кажется, узнать удалось. Кто-то направляется сюда. Кто-то подходит все ближе и ближе. И этот «кто-то» из их прошлого. И его приближение связано с неприятностями, тревогой, беспокойством.

Ничего, еще один удар — и все будет кончено, Вианн. Мне просто нужно распознать еще одну твою слабость. И тогда пиньята раскроется, выпустив наружу все свои тайны и сокровища; и жизнь Вианн Роше — не говоря уж о ее чрезвычайно талантливой дочке — наконец-то окажется у меня в руках.

ГЛАВА 8

28 ноября, среда

Первая жизнь, которую я украла, принадлежала моей матери. Знаете ли, всегда помнишь то, что было у тебя впервые, в том числе и свою первую кражу, даже если она была весьма некрасивой, неэлегантной. Тогда я, впрочем, отнюдь не воспринимала это как кражу, просто мне пришлось спасаться бегством, а материн паспорт валялся без употребления, и сбережения ее в банке тоже пропадали зря, да и сама она, пожалуй, была все равно что мертвая…

Мне тогда едва исполнилось семнадцать. Я, впрочем, могла выглядеть и старше — что делала довольно часто, — и моложе, когда это было необходимо. Люди редко видят то, что есть на самом деле, а не то, что им кажется. Они видят только то, что мы позволяем им увидеть: красоту, старость, молодость, мудрость и даже способность забывать, если возникнет такая необходимость, — и я, постоянно практикуясь, сумела довести владение этим искусством почти до совершенства.

Судно на воздушной подушке легко перенесло меня через пролив, и я оказалась во Франции. На судне мой украденный паспорт не вызвал ни малейших подозрений; они едва на него взглянули. Я, собственно, на это и рассчитывала. Умело наложенный грим, соответствующая прическа и пальто моей матери довершили иллюзию. Остальное, как говорится, зависело от моей сообразительности.

Разумеется, в те дни служба безопасности на многое смотрела сквозь пальцы. Я пересекла границу, не имея никаких пожитков, если не считать двух первых амулетов на моем браслете — это были гробик и туфельки; я практически не говорила по-французски, и у меня было всего шесть тысяч фунтов, которые я ухитрилась-таки снять со счета моей матери.

Я восприняла все это как некий вызов судьбы. Нашла работу на маленькой текстильной фабрике в пригородах Парижа. Сняла комнату на пару со своей товаркой, двадцатичетырехлетней Мартин Маттье, родом из Ганы, ожидавшей шестимесячного разрешения на работу. Я сказала ей, что мне двадцать два года и я из Португалии. И она мне поверила — впрочем, может, мне это только показалось. Держалась она вполне дружелюбно, а я чувствовала себя ужасно одинокой и доверилась ей. Я совершенно утратила всякую осторожность, и это, пожалуй, было моей единственной ошибкой. Мартин, особа чрезвычайно любопытная, порылась в моих вещах и обнаружила документы моей матери, которые я спрятала на дно самого нижнего ящика своего комода. Не знаю, зачем я вообще их сохранила. То ли из-за простой беспечности или лени, то ли повинуясь абсолютно неуместной ностальгии. Я, совершенно определенно, не собиралась впредь пользоваться материным удостоверением личности — слишком уж легко прослеживалась связь с той историей в Сент-Майклз-он-зе-Грин. Но мне не повезло: Мартин, взглянув на фотографию, сразу вспомнила, что где-то читала о случившемся там, и, разумеется, связала это со мной.

Вы должны понять: я была еще слишком юна. И стоило Мартин пригрозить мне полицией, как я попросту впала в панику. Она отлично это поняла и тут же воспользовалась моей беспомощностью, потребовав, чтобы я каждую неделю отдавала ей половину зарплаты. Это было самое настоящее вымогательство, вымогательство в чистом виде. Но я все терпела — а что еще я могла сделать?

Ну, наверное, я могла бы убежать. Но следует учесть: я и тогда уже была достаточно упорной. И что самое главное, жаждала мести. Так что я каждую неделю покорно платила Мартин ее «дань», вела себя тише воды ниже травы, терпела все ее выходки, убирала ее постель, готовила ей обед — в общем, ждала благоприятного случая. А когда Мартин наконец получила долгожданные документы, я в ее отсутствие позвонила на работу, сказалась больной и полностью обчистила квартиру, прихватив все, что могло мне пригодиться (прежде всего деньги, паспорт и удостоверение личности), а потом я донесла и на Мартин, и на наше потогонное предприятие, и на всех прочих моих сотоварищей по работе в иммиграционную службу.

Это Мартин подарила мне третий амулет — серебряную подвеску в виде солнечного диска, которую я легко приспособила к своему браслету. К этому времени начало моей коллекции жизней и амулетов было уже положено, и каждую из своих новых жизней я отмечала очередной побрякушкой на своем браслете. Уж такую-то капельку тщеславия я могу себе позволить — эти вещички напоминают мне, какой далекий путь я уже прошла.

Разумеется, паспорт матери я сожгла. Мало того что он вызывал у меня весьма неприятные воспоминания, еще и слишком опасно было бы поступить иначе. Итак, на моем счету появилась первая победа, благодаря которой я кое-чему научилась и поняла: когда на карту поставлена чья-то жизнь, ни о какой ностальгии и речи быть не может.

С тех пор призраки этих людей напрасно преследуют меня. Духи ведь способны двигаться только по прямой (так, по крайней мере, считают китайцы), и Холм с его бесконечными террасами, лесенками и извилистыми улочками служит мне идеальным убежищем — здесь способен заблудиться любой призрак.

Я, во всяком случае, надеюсь, что это так. Вчера в вечерней газете опять была опубликована фотография Франсуазы Лавери. Снимок, похоже, несколько подчистили, и теперь на нем не так заметно «зерно», но лицо Франсуазы все же слегка напоминает лицо Зози де л'Альба.

Однако, согласно произведенным расследованиям, «настоящая» Франсуаза умерла примерно год назад при обстоятельствах, которые теперь представляются весьма подозрительными. Сообщается, что после смерти мужа она долгое время пребывала в тяжелой депрессии, ставившей под угрозу ее здоровье, и умерла от передозировки одного средства, которую сочли случайной, но которая, естественно, вполне могла быть и преднамеренной. Соседка Франсуазы, девушка по имени Полетт Ятофф, куда-то исчезла вскоре после ее смерти, и о ней долгое время не было ни слуху ни духу, а потом кто-то обнаружил, что они с Франсуазой были близкими подругами.

Ну вы ж понимаете: некоторым людям ничем не поможешь. И ей-богу, я была о Франсуазе лучшего мнения. Эти «серые мышки» способны порой продемонстрировать неожиданную внутреннюю силу — впрочем, Франсуаза явно к таковым не относится. Бедная Франсуаза!

И все же я по ней совсем не скучаю. Мне нравится быть Зози. А Зози, разумеется, нравится всем — понимаете, она ведь такая естественная, и ей плевать, что о ней думают другие. Она настолько отличается от мисс Лавери, что вы не заметите между ними ни малейшего сходства, даже если сядете рядом ней в метро.

И все же для полной уверенности я перекрасила волосы. Впрочем, мне идет быть брюнеткой. С темными волосами я выгляжу француженкой — или, скажем, итальянкой; они придают моей коже жемчужный оттенок, да и цвет глаз отлично подчеркивают. В общем, вполне подходящий вид для той, кем я сейчас являюсь, — да и мужчинам нравится, что тоже, согласитесь, приятно.

Проходя мимо художников, сгорбившихся под зонтами на залитой дождем площади Тертр, я помахала рукой Жану-Луи, и он приветствовал меня своей обычной фразой:

— А я как раз тебя жду!

— Ты, видно, никогда не сдаешься, — сказала я.

Он усмехнулся.

— А ты бы сдалась? Нет, сегодня ты просто великолепна! Как насчет быстрого наброска в профиль? Он бы отлично смотрелся на стене твоего шоколадного магазина.

Я засмеялась.

— Во-первых, это не мой магазин. А во-вторых, я подумаю и, возможно, соглашусь немного тебе попозировать, но только при условии, что ты непременно отведаешь моего горячего шоколада.

Так-то вот, сказала бы Анук. Еще одна маленькая победа нашей chocolaterie. Жан-Луи и Пополь, разумеется, пришли, они заказали по чашке шоколада, а потом проторчали еще целый час, и Жан-Луи успел не только мой портрет набросать, но и еще два: молодой женщины, которая зашла, чтобы купить трюфелей, и быстренько сдалась под безудержным напором его болтовни, и Алисы. Причем портрет Алисы, повинуясь внезапному порыву, оплатил Нико, как всегда зашедший купить свое любимое миндальное печенье.

— Не найдется ли у вас в доме комнатки для художника? — спросил Жан-Луи, собираясь уходить. — Это же просто удивительное место. И оно так сильно переменилось в последнее время…

Я улыбнулась.

— Я рада, что тебе у нас нравится, Жан-Луи. Надеюсь, что и всем остальным тоже.

Ну разумеется, я не забыла, что в субботу из Лондона возвращается Тьерри. Боюсь, что ему как раз покажется, что все здесь переменилось слишком сильно, — бедный, романтичный Тьерри со своими деньжищами и старомодными представлениями о женщинах!

Есть в Вианн нечто сиротское, вот это-то его сразу и привлекло: знаете, храбрая молодая вдова, в одиночку сражающаяся с тяготами жизни… Сражающаяся, впрочем, не слишком успешно; храбрая и энергичная, но в целом весьма уязвимая. В общем, типичная Золушка, ждущая своего принца.

Вот что ему нравится в ней больше всего. В своих фантазиях он спасает ее — вот только от чего? Понимает ли он, от чего ее нужно спасать? Да он никогда об этом и заговорить-то не посмеет, он даже мысли такой не допустит — и никогда даже себе самому в этом не признается. По цветам его ауры это сразу видно: он — человек в высшей степени самоуверенный, добродушный и ни капли не сомневающийся в том, что с помощью своих денег и своего обаяния добьется чего угодно, — причем последнее его качество Вианн ошибочно принимает за покладистость.

Интересно, как он себя поведет теперь, когда ее chocolaterie стала пользоваться таким успехом?

Надеюсь, это его не слишком разочарует.

ГЛАВА 9

1 декабря, суббота

Эсэмэска, пришедшая вчера вечером от Тьерри:

«Я видел 100 каминов, но ни один из них не согрел моего сердца.

М. б., я просто скучаю п. т.?

Увидимся завтра.

Люблю,

Т.»

Сегодня идет дождь, это даже не дождь, а противная призрачная морось, внизу, у подножия Холма, превращающаяся в густой влажный туман, зато наша chocolaterie среди безлюдных мокрых улиц выглядит просто волшебно, и вывеска над ней так и сияет. Сегодня спрос превзошел все ожидания: только за утро больше дюжины покупателей! Причем эти люди по большей части зашли случайно. Впрочем, приходили и постоянные наши клиенты.

Все произошло так быстро! Двух недель не прошло — а перемены просто удивительные. Возможно, все дело в новом облике нашего магазина, или в запахе растопленного шоколада, или в убранстве витрины, от которой просто глаз не отвести.

Но так или иначе, а клиентура наша у