/ / Language: Русский / Genre:thriller

Мальчик с голубыми глазами

Джоанн Харрис

В Интернете появился новый блоггер под ником blueeyedboy. На страницах своего журнала он помещает жутковатые истории, подробно описывая то, как он планирует убийства разных людей, и всячески отрицая, что он действительно совершает что-то подобное. Ну разве что он желал смерти брату, который погиб в автокатастрофе, но ведь желать не значит убивать, правда? Его почитатели восторженно комментируют эти истории, но постепенно кое-кто начинает подозревать, что все это не пустая болтовня...

Джоанн Харрис

Мальчик с голубыми глазами

Кевину, у которого тоже голубые глаза

И я хочу спросить, как вам нравится ваш голубоглазый мальчик, госпожа Смерть.

Э. Э. Каммингс

Часть первая

Синяя

Жила-была одна вдова, и было у нее три сына, и звали их Черный, Коричневый и Синий. Черный, старший, был угрюмым и агрессивным. Коричневый, средний, — застенчивым и глупым. А Синий, любимец матери, был убийцей.

1

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY[1]

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 02.56, понедельник, 28 января

Статус: публичный

Настроение: ностальгическое

Музыка: Captain Beefheart, Ice Cream for Crow

Цвет убийства — синий, так он думает. Синий, как лед, синий, как табачный дым, синий, как тело давно умершего человека в морозильной камере, синий, как мешок для перевозки трупов. Но это еще и его цвет, во многом для него характерный; этот цвет у него в крови; он распространяется по его телу вместе с кровотоком, вспыхивает голубыми электрическими искрами и вопиет о грязном убийстве.

Синий цвет он видит и чувствует везде и всюду — на голубом экране компьютера, в синеватых венах на ее руках, в данный момент поднятых и переплетенных, как следы пескожилов на пляже в Блэкпуле, куда каждый год в день его рождения они ходят все вчетвером; там ему покупают вафельный рожок с мороженым и позволяют шлепать по мелководью; он выискивает маленьких крабов, которые прячутся под выброшенными на берег водорослями и тщетно пытаются от него удрать, а он ловит их и бросает в ведерко. Там на жаре они потом и умирают, поскольку солнце в день его рождения всегда светит особенно ярко.

Пока ему всего четыре года, и есть нечто совершенно невинное в том, как он осуществляет эти маленькие убийства, уничтожая ни в чем не повинных существ. В его действиях нет ни капли злонамеренности — одно лишь острое любопытство, вызванное судорожными попытками несчастных тварей спастись. Сначала он с интересом смотрит, как упрямо они бегают по кругу на дне его синего пластмассового ведерка, а спустя несколько часов, когда они все же сдаются и падают на спину, вывернув наружу клешни и показывая беззащитное подбрюшье, он уже занят исключительно мороженым (кофейным — весьма необычный и изысканный выбор для такого малыша, но ванильное ему никогда не нравилось). Под конец дня, вновь обнаружив добычу в своем ведерке — из которого все полагается вытряхнуть, прежде чем идти домой, — он как-то невнятно поражен, найдя пленников мертвыми, и все думает: неужели эти штуковины вообще были живыми?

Мать замечает, что он сидит на песке с широко раскрытыми от удивления глазами и тычет пальчиком в мертвого краба. Но ее заботит не то, что ее сын — убийца, а то, что он чересчур восприимчив, что его многое огорчает и расстраивает; она не понимает, почему это таким образом на него воздействует.

— Не надо играть с этим, — говорит ему мать. — Гадость какая! Пойдем отсюда.

— Почему гадость? — спрашивает он.

Хороший вопрос. Эти твари в ведерке простояли здесь весь день, и никто их не трогал. Немного поразмыслив, он приходит к выводу:

— Они умерли. Я собрал их в ведерко, и теперь они умерли.

Мать берет его на руки. Именно этого она больше всего и боится: взрыва эмоций, возможно, рыданий и слез или чего-нибудь такого, что заставит матерей других детишек переглядываться и пересмеиваться.

— Ты не виноват, — утешает она. — Это вышло случайно. Ты не виноват.

«Вышло случайно», — эхом проносится в его голове, но он уже понимает, что это неправда. Ложь. И вовсе не случайно. Это он во всем виноват! И то, что мать отрицает его вину, смущает его гораздо больше, чем ее пронзительный голос и то, как лихорадочно она сжимает его в объятиях, пачкая ему футболку своим маслом для загара. Он вырывается — он ненавидит любой беспорядок, любую грязь, — и теперь мать смотрит на него уже с раздражением, пытаясь понять, не собирается ли он и впрямь разреветься.

А он решает, стоит ли зареветь. Может, она как раз этого и ждет? С другой стороны, он чувствует, что мать встревожена, что изо всех сил старается защитить его от боли. И этот запах маминого горя чем-то напоминает ему кокосовый аромат ее масла для загара, смешанный с запахами тропических фруктов. И вдруг его словно током ударяет: они мертвые! Мертвые! И он действительно начинает плакать.

Мать ногой закапывает в песок остальной его улов: улитку, креветку, маленькую камбалу, совершенно плоскую, с крошечным ротиком-полумесяцем, концы которого трагически опущены вниз.

— Ну вот и отлично! — повторяет она, старательно улыбаясь. — Ничего больше нет.

Она пытается превратить случившееся в игру, но при этом крепко прижимает к себе своего голубоглазого мальчика, чтобы никакое, даже самое малейшее чувство вины не затмило его ясного взора. «Он же такой чувствительный! — беспокоится она. — И воображение у него на удивление развито». Его братья совсем другие — с их вечно исцарапанными коленками, непричесанными волосами и драками перед сном. Им не нужна ее защита, им и друг друга достаточно. И приятели у них есть. Те сыновья любят ванильное мороженое, а когда играют в ковбоев (выставив два пальца так, будто стреляют из револьвера), надевают белые шляпы и ловят «плохих парней».

Ее голубоглазый малыш совсем другой. Любознательный. Впечатлительный. Порой она говорит ему: «Ты чересчур много думаешь», и сразу видно: эта женщина любит слишком сильно и никогда не признает, что объект ее обожания обладает хоть каким-то реальным недостатком. Да, он уже вполне понимает, что мать души в нем не чает и стремится защитить от всего на свете, от самой крошечной тени, промелькнувшей на голубом небосклоне его жизни, от любой возможной травмы и даже от тех травм, которые он наносит другим.

Ведь материнская любовь все принимает без критики, слепо, материнская любовь склонна к самоотречению и самопожертвованию, способна простить все — внезапные вспышки гнева, слезы, равнодушие, неблагодарность или жестокость. Материнская любовь — это черная дыра, которая вбирает в себя любую критику, любое обвинение, такая любовь способна оправдать кощунство, кражу и ложь, способна даже самый гнусный поступок сына превратить в нечто незначительное, доказать, что ее мальчик не виноват…

Ну вот и отлично! Ничего больше нет.

И не было никакого убийства.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

Captainbunnykiller: Блеск, чувак! Ты жжешь!

ClairDeLune: Просто замечательно, Голубоглазый. По-моему, тебе следует больше раскрыться, подробнее описать свои взаимоотношения с матерью и то, как они впоследствии на тебя повлияли. Я, например, не верю, что человек рождается плохим. Просто порой мы делаем неправильный выбор, вот и все. С нетерпением жду следующей главы!

JennyTricks: (сообщение удалено).

JennyTricks: (сообщение удалено).

JennyTricks: (сообщение удалено).

blueeyedboy: Ого! Ну спасибо вам!..

2

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 17.39, понедельник, 28 января

Статус: ограниченный

Настроение: сама добродетель

Музыка: Dire Straits, Brothers in Arms

Мой брат погиб всего минуту назад, но печальная новость уже достигла моего веб-журнала. Это к вопросу о том, как мало времени нужно на распространение всевозможных сплетен и слухов: шесть или семь секунд — снять случившееся на мобильный телефон, секунд сорок пять, чтобы загрузить ролик на YouTube, десять — послать ссылку всем френдам и написать им в Твиттере: «13.06. OMG![2] Только что видел ужасную автомобильную аварию!» — и в мой журнал и на электронную почту градом посыплются сообщения в духе «ах-боже-мой».

Соболезнования вполне можете опустить. Мы с Найджелом ненавидели друг друга практически с рождения, и ни один из его поступков, включая даже гибель, нисколько не улучшил моего к нему отношения. Однако он действительно был моим братом, а потому проявите чуточку деликатности. Да и мама наверняка очень огорчена, хоть Найджел и не являлся ее любимчиком. Все-таки раньше у нее было три сына, а теперь — только один. То есть я. Искренне ваш, Голубоглазый, который вскоре и вовсе останется в полном одиночестве…

Полиция не спешила, как обычно. Сорок минут от двери к двери. Мама была внизу, готовила ланч: бараньи ребрышки с картофельным пюре и сладкий пирог на десерт. Несколько месяцев я почти не прикасался к еде, а тут вдруг почувствовал зверский аппетит. Судя по всему, настоящий голод у меня может вызвать только смерть близкого родственника.

Из своей комнаты я видел и слышал все: полицейская машина, звонок в дверь, голоса, пронзительный вскрик, какой-то грохот в холле — наверное, отлетел и ударился о стену столик для телефона, когда мать, хватаясь за воздух вытянутыми руками, упала и ее с двух сторон подхватили два офицера. Затем по всему дому распространился запах горящего жира — видимо, горели бараньи ребрышки, которые она так и оставила на гриле, когда пошла открывать…

Я воспринял это как сигнал: пора уносить ноги. Или на крайний случай прибегнуть к спасительной музыке. Я надеялся, что смогу оставить в ухе хотя бы один наушник айпода. Мама так привыкла, что в ушах у меня вечно торчат эти крошечные штуки, что, скорее всего, даже ничего не заметила бы. Но полицейские — совсем другое дело, а в тот момент мне меньше всего хотелось обвинений в бесчувственности.

— О, Би-Би, как это ужасно…

Моя мать всегда немножко играет; то была роль королевы из какой-то трагедии. Черты лица искажены, глаза широко распахнуты, разинутый рот перекошен — она более всего напоминала маску Медузы. Вытянув ко мне руки, словно надеясь утащить меня вниз, она вцепилась мне в спину пальцами, точно когтями, и стала завывать мне прямо в правое ухо, теперь совершенно беззащитное, поскольку наушник я вынул, пятная слезами, подкрашенными синей тушью, чистый воротник моей рубашки. Я уже говорил, что ненавижу всяческий беспорядок, а потому попытался отстраниться со словами:

— Ма, пожалуйста!..

Женщина-полицейский (если полицейских двое или больше, то среди них всегда есть как минимум одна женщина) приняла огонь на себя и стала ее успокаивать. Мужчина-полицейский, человек пожилой, устало посмотрел на меня и терпеливо произнес:

— Мистер Уинтер, имело место ДТП. Несчастный случай.

— Найджел? — догадался я.

— Боюсь, что да.

Мысленно я сосчитал до десяти, повторяя гитарную интродукцию Марка Нопфлера к песне «Brothers in Arms». Я сознавал, что за мной внимательно наблюдают, и не мог позволить себе ни одного неверного шага. А музыка помогает воспринимать действительность как-то легче, снимает нежелательные всплески эмоций; мне она, во всяком случае, позволяет вести себя если не совсем нормально, то, по крайней мере, в соответствии с ожиданиями окружающих.

— Почему-то я так и подумал, — ответил я после долгого молчания. — У меня было некое странное чувство…

Полицейский кивнул, словно понимая, что я имею в виду. Мать продолжала в своем обычном духе — то вещала театрально-высокопарным тоном, то выкрикивала проклятия. А у меня крутилась одна мысль: «Ма, ты явно перегибаешь палку». Они ведь с Найджелом не были близки. Тот вообще напоминал бомбу с часовым механизмом: рано или поздно что-то подобное должно было случиться. В наши дни автомобильные аварии — дело, что называется, самое обычное, этакая трагическая неизбежность. Полоска льда на проезжей части, уличная пробка — почти идеальное преступление, о подозрениях не может быть и речи. У меня даже был порыв заплакать, но я решил воздержаться. Вместо этого просто сел, хотя и весьма неуверенно, и уронил голову на руки. Голова и впрямь болела. Головные боли преследуют меня всю жизнь, с особой жестокостью проявляясь в стрессовых ситуациях. Ничего, Голубоглазый, считай, что это просто художественный вымысел, запись в твоем веб-журнале.

И снова в поисках утешения я стал перебирать в памяти подборку своих любимых музыкальных произведений; вот у Нопфлера вступили ударные, мягко создавая фон гитарному рифу, они звучат почти лениво, без всякого нажима и словно без малейших усилий. Хотя, конечно, усилия там необходимы. Нет ничего более точного, чем ритм барабанов. У Нопфлера удивительные пальцы — длинные, на концах будто расплющенные, они словно созданы для игры на гитаре, прямо-таки предназначены для гитарного грифа, для этих струн. Может, он и не выбрал бы гитару, если б родился с другими руками? Или все же попробовал бы освоить ее, даже понимая, что так навсегда и останется второсортным исполнителем?

— Найджел был в машине один?

— Что, мэм? — уточнил пожилой полицейский, тут же повернувшись к моей матери.

— Разве там не было… девушки? С ним… вместе? — осведомилась она с тем особым презрением, какое неизменно выказывала, говоря о подругах Найджела.

Полицейский покачал головой.

— Нет, мэм.

— Мой сын никогда не проявлял беспечности за рулем, — заявила она, еще сильнее впившись пальцами мне в плечо. — Он отлично водил машину.

Что ж, это всего лишь доказывает, как плохо она его изучила. Найджел привносил в вождение автомобилем ту же сдержанность и коварство, что и в отношения с людьми. Уж мне ли этого не знать, у меня на руках до сих пор остались свидетельства. Впрочем, теперь он мертв, а значит, превратился для моей матери в образец добродетели. По-моему, это не очень-то справедливо, не правда ли? После всего, что я сделал для нее.

— Я приготовлю тебе чай, мама.

Все, что угодно, лишь бы убраться отсюда. Я направился в кухню, но полицейский преградил мне путь.

— Боюсь, вам необходимо поехать с нами в участок, сэр.

Во рту у меня мгновенно пересохло, и я тупо переспросил:

— В участок?

— Чистая формальность, сэр.

На секунду я вообразил, что меня арестовали и я выхожу из дома в наручниках. Мама в слезах, соседи в шоке, а я почему-то в оранжевом спортивном костюме (вот уж совсем не мой цвет!). Потом я увидел, как сижу взаперти в комнате без окон, и стал думать о побеге: сбить с ног полицейского, угнать его машину и пересечь границу, пока еще не успели разослать мою фотографию и перечень особых примет. А ведь на самом деле…

— Какого рода формальность?

— Вы должны опознать тело, сэр.

— Ах, вон оно что…

— Простите, сэр.

Мать заставила меня это сделать. А сама ждала снаружи, пока я опознавал то, что осталось от Найджела, и тщетно пытался перевести происходящее в область фантазий, представить себе, что вокруг съемочная площадка. Но мои уловки не помогли, и я все же грохнулся в обморок. Домой меня отвезли на «скорой помощи». Тем не менее оно того стоило! Увидеть его мертвым! Навсегда избавиться от этого подонка…

Моя история — чистый вымысел, вы же понимаете. Я никогда никого не убивал. Обычно говорят: напишите все, что знаете, словно человек вообще способен написать все, что знает, словно знание и есть самое главное. А ведь самое главное — это желание. Но желать смерти брату — отнюдь не то же, что совершить преступление. И я не виноват, что весь мир читает мой веб-журнал. Итак, жизнь продолжается, во всяком случае, для большинства из нас, почти так же, как прежде; и Голубоглазый спит сном праведника, хотя и не совсем безгрешного.

3

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 18.04, понедельник, 28 января

Статус: ограниченный

Настроение: депрессуха

Музыка: Del Amitri, Nothing Ever Happens

Прошло всего два дня, а мы уже снова вернулись к нормальной жизни. К своим уютным ритуалам, к повседневной рутине. Мать опять вытирает пыль со своих фарфоровых собачек. Ну а я, понятное дело, сижу в Интернете, размещаю в веб-журнале посты, слушаю любимые мелодии, упиваюсь своими убийствами.

Интернет. Интересное словечко. Словно что-то, извлеченное из бездны. Сеть для того, что уже похоронили или собираются хоронить, потайной мешок для тех вещей, которые мы предпочли бы оставить в тайне до конца жизни. Однако мы очень любим наблюдать за другими, верно? Сквозь стекло мы мрачно следим за тем, как вертится земля, точнее, наш мир, населенный тенями и отражениями и такой близкий — достаточно разок кликнуть мышью. Человек, убивший себя, продолжает жить на фотографиях и видео. Это отвратительно, но и странным образом притягательно. Мы пытаемся понять, не обманывают ли нас, не подделка ли это. Ну да, вполне может быть и подделкой; нет того, чего нельзя подделать. Но на экране компьютера все выглядит так реально! Даже самые обычные, повседневные вещи — и, возможно, они в первую очередь — как бы обретают некое дополнительное значение, особую важность, если увидишь их, скажем, в объектив фотоаппарата.

Например, та девушка. Почти каждый день она проходит мимо моего дома, в ярко-красном пальто из бобрика, подгоняемая ветром, и даже не подозревает о том, что на нее кто-то смотрит через объектив. У нее, как и у меня, есть свои привычки. Ей ведома сила страсти. Она понимает, что мир вращается не благодаря любви или богатству, а благодаря одержимости.

Одержимости? Ну конечно. Мы все одержимы. Мы просто помешаны на телевизоре, на размерах собственного пениса, на деньгах и славе, на чужой любви. Этот виртуально-добродушный, хотя и далекий от добродетельного мирок представляет собой вонючую помойку, где полно всякого вздора, интеллектуального мусора и прочей чепухи — от торговли подержанными автомобилями и «Виагрой» до музыки, игр, сплетен, лживых историй и даже маленьких личных трагедий, которые, впрочем, теряются в общем потоке информации, не оправдывая тщетной надежды, что ты в кои-то веки оказался кому-то небезразличен, что кто-то попытается установить с тобой связь…

Вот тут в Сети появляется веб-журнал, возможность высказаться в любое время года. Ограниченный статус — для приватных постов, для всех прочих — публичный. В своем журнале я могу совершенно свободно, без боязни осуждения, изливать душу, могу быть собой — да вообще кем угодно — и существовать в мире, где все не такие, какими кажутся, где любой член любого племени волен делать то, что вздумается…

Член племени? Ну да, каждый принадлежит к какому-то племени, и у каждого из племен — своя социальная организация, свои пределы и подразделения, свои бинарные вены и капилляры, сплетающиеся, точно ветви, в бесконечном множестве, увеличивая дистанцию от мейнстрима. Богач в замке, бедняк у жалкой калитки, извращенец, следящий за кем-то с веб-камерой — никто из них не должен охотиться в одиночку, как бы далеко ни отошли они от своей стаи. У каждого здесь найдется дом, то место, где кто-нибудь примет нас к себе и удовлетворит все наши запросы.

Большинство людей, правда, легко удовлетворяются тем, что наиболее популярно. Они каждый раз выбирают ванильное мороженое. Любители ванильного мороженого — это хорошие парни, привычные и понятные, словно кока-кола. Сознание у них такое же незамутненное и белоснежное, как их безупречные зубы. Они высокие, загорелые и всегда имеют презентабельный вид, они любят перекусить в «Макдоналдсе», ненужное барахло выносят на помойку, у них всегда при себе справка от нарколога, и они никогда бы не выстрелили человеку в спину.

Зато плохие парни привносят в мир миллион соблазнов. Они лгут, обводят людей вокруг пальца и заставляют сердца биться быстрее — а порой и останавливаться, причем совершенно неожиданно. Вот почему я создал badguysrock. Изначально это было сообщество в веб-журнале, куда писали все негодяи виртуального мира, теперь же это форум для плохих парней, где можно вовсю разгуляться, вне досягаемости полицейских, где можно торжествовать, совершив преступление, поддерживать таких же злодеев, как ты сам, и с гордостью носить корону собственной злонамеренности.

Членство открытое, можно вступать хоть сейчас; стоимость вступления — один пост. Писать можно что угодно: художественную прозу, фантастику, эссе или просто чушь собачью; также, если хочешь в чем-то открыто признаться, тут тебе самое место: никаких имен, никаких правил, никаких опознавательных знаков, кроме одного.

Нет, не черного, как вы могли подумать. Черный слишком ограничивает. Черный предполагает отсутствие глубины. А вот синий и креативен, и достаточно меланхоличен. Синий — это музыка души. Синий — это цвет нашего племени, поскольку включает все оттенки злодейства, все ароматы нечестивого желания.

Пока что племя у нас довольно маленькое, в нем нет и дюжины постоянных участников.

Первый, конечно же, Captainbunnykiller; Энди Скотт из Нью-Йорка. Блог Кэпа — это смесь ослиного юмора, порнографических фантазий и свирепого сквернословия в адрес ниггеров, алкашей, токсикоманов, педиков, всевозможных говнюков, толстяков, христиан и с недавнего времени французов. Однако я лично сомневаюсь, что Кэп когда-нибудь убил хоть одно живое существо.

Затем Chrysalisbaby, также известная под именем Крисси Бейтмен из Калифорнии. Внешне типичная уродка: с двенадцати лет сидит на диетах, но весит более трехсот фунтов. В прошлом не раз влюблялась во всяких отморозков. Но так ничему и не научилась. И не научится.

Далее у нас ClairDeLune, для друзей Клэр Митчелл. Она местная, преподает в колледже Молбри курс творческого самовыражения (этим объясняется ее несколько высокомерный тон и приверженность к окололитературному невнятному лепету). Также она руководит группой писателей-самоучек в онлайне, кроме того, она создала не такой уж маленький фан-сайт, посвященный одному характерному актеру средних лет — назовем его, к примеру, Голубым Ангелом. Клэр без ума от него. Не знаю, почему ее выбор пал именно на этого Ангела, видимо, случайно; по-моему, он самый заурядный актер, которому чаще всего достаются роли всяких темных личностей: ущербных мерзавцев, серийных убийц и прочих плохих парней. Актер далеко не первого плана, но его физиономию вы бы сразу узнали. На своем сайте Клэр часто помещает его фотки. Забавно, что чисто внешне он немного напоминает меня.

Затем идет Toxic69, или Стюарт Доусон из Лидса. Искалечен в мотоциклетной аварии. Вся его сердитая жизнь проходит в Сети, где никто не должен его жалеть. Есть еще Purepwnage9 из Файфа, которого интересуют исключительно игры «Воркрафт» и виртуальные вселенные; он и не замечает, что реальная жизнь проходит мимо него. Есть среди нерегулярных посетителей сайта и переменное количество всяких подозрительных шпионов, например некая JennyTricks, или BombNumber20, или Jesusismycopilot и так далее; их реакция на наши посты бывает самой непредсказуемой — от восхищения до ярости, от невинной детской радости до богохульства.

И наконец, Albertine. Определенно ни на кого не похожа. Ее посты носят исповедальный характер, что весьма многообещающе, хоть я и чувствую в ее откровениях намек на опасность, мрачный подтекст, схожие, однако, и с моим собственным стилем. Она, кстати, живет прямо здесь, в нашем городе, не более чем в десяти улицах от меня…

Совпадение?

Не совсем. Я давно уже за ней наблюдаю. Особенно пристально — с тех пор, как погиб мой брат. Без всякого злого умысла, просто из любопытства и отчасти из зависти. Она производит впечатление человека очень самоуверенного и спокойного. Видимо, она надежно укрылась в своем собственном маленьком мирке и не имеет ни малейших представлений о том, что происходит в действительности. Ее посты всегда такие интимные, такие безыскусные, такие до странности наивные! Просто невозможно поверить, что она одна из нас, что она такой же «плохой парень», как и все мы. Когда-то ее пальцы, точно маленькие дервиши, плясали по клавишам фортепиано. Я хорошо это помню. Помню и ее нежный голос, и ее имя, источающее аромат розы.

Поэта Рильке убила роза. А все-таки здорово у него получилось — в духе «Sturm und Drang»![3] Какая-то царапина, оставленная шипом розы, в которую попала грязь и вызвала заражение крови; опасный подарок с замедленным действием. Правда, лично я ничего притягательного в розах не вижу. Мне куда ближе семейство орхидей, этих губителей мира растений, тянущихся к жизни повсюду, при любой возможности, неуловимых и коварных. А розы так банальны — со своими пышными завитушками тошнотворного розового цвета жевательной резинки, со своим интригующим запахом, с листвой, вечно поеденной жучками и покрытой коричневыми пятнами, со слабыми маленькими шипами, которые, впрочем, способны нанести укол в самое сердце…

«О роза, ты больна…»

А мы все не больны?

4

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 23.30, понедельник, 28 января

Статус: ограниченный

Настроение: созерцательное

Музыка: Radiohead, Creep

Называйте меня Би-Би. Так меня все называют. Никто, кроме банковских служащих и полицейских, никогда не пользуется моим настоящим именем. Мне сорок два года, рост — пять футов восемь дюймов, у меня мышиного цвета волосы и голубые глаза. Всю свою жизнь я прожил здесь, в Молбри.

Пишется: «Malbry», читается: «Мол-бри». По-моему, уже от самого этого слова несет дерьмом. Впрочем, я чрезмерно чувствителен к словам, к тому, как они звучат и резонируют. Именно поэтому у меня теперь и йоркширского акцента нет, да и от своей детской привычки заикаться я полностью освободился. Особенностью произношения у нас в Молбри является чрезмерная растянутость гласных и невнятность гортанных звуков, отчего каждое слово будто окутано грязноватой пленкой. В здешних местах постоянно с этим сталкиваешься; девочки-подростки с прилизанными и зачесанными волосами произносят свое «hiyaaa»,[4] обладающее привкусом синтетической клубники. Мальчишки еще меньше следят за артикуляцией, что не мешает им орать «фрик» и «лузер», когда я прохожу мимо; их ломающиеся голоса то дают петуха, то звучат глухо, как удары большого барабана, от их слов пахнет пивом и потом, как в мужской раздевалке. Но чаще всего я просто их не слышу. Ведь моя жизнь — это непрекращающийся саундтрек, обеспеченный мне айподом, в который я закачал более двадцати тысяч композиций, сорок два плей-листа — по одному на каждый год моей жизни, и каждый со своей специфической тематикой…

Фрик. Они выкрикивают это слово, надеясь, что оно меня задевает. Видимо, в их мире подобный ярлык невообразимо страшен. А мне-то как раз кажется, что самое страшное — стать таким же, как они: слишком рано жениться, жить на пособие по безработице, научиться пить пиво и курить дешевые сигареты, завести детей, обреченных в точности повторить судьбу родителей, — ведь единственное, что эти люди умеют делать хорошо, это размножаться, плодить себе подобных. Впрочем, долго они не живут, но, хвала Господу, постоянно преумножают свою численность — и если именно то, что я не имею ни малейшего желания хоть в чем-то следовать их примеру, делает меня фриком…

А вообще я обычный человек. Голубые глаза — самое красивое, что во мне есть, так считают многие, хотя не всем нравится их холодный оттенок. Вы вряд ли обратили бы на меня внимание. Я замечательно неприметен. Говорю я мало, лишь в случае острой необходимости. Здесь только так и можно выжить — не позволять нарушать свое личное пространство. Молбри — то место, где прямо-таки кишат всевозможные тайны, слухи и сплетни, поэтому приходится осторожничать и не выставлять себя напоказ.

Не сказать, что сам городок ужасен. Старый район под названием Деревня очень даже мил с типичными для Йоркшира сгорбленными каменными коттеджами, церковью и единственным строем крошечных лавчонок. Здесь редко что-либо случается; оживление наступает по субботним вечерам, когда дети болтаются возле церкви и, пока их родители торчат в пабе, покупают чипсы у китайца-разносчика, а пакеты и обертки запихивают в зеленую изгородь.

К западу от Деревни расположена Миллионерская улица — так называет ее моя мать; это два ряда больших каменных домов, отгороженных от проезжей части широким газоном и густыми деревьями. Дома солидные: высокие каминные трубы, четырехдюймовый брус, ворота с дистанционным управлением. Чуть дальше — средняя школа Сент-Освальдс, окруженная двенадцатифутовой стеной с геральдическими решетками на воротах. К востоку кирпичными террасами спускается Красный город, где родилась моя мать, а в самой западной части раскинулся Белый город, весь в зарослях бирючины, среди которых вьются посыпанные гравием тропинки. Там, правда, не такая доброжелательная атмосфера, как в Деревне, но я, например, давно научился избегать опасных мест. В Белом городе находится и наш дом, он стоит на окраине; перед ним квадратная лужайка, заросшая травой, клумба и зеленая изгородь, спасающая нас от любопытных соседей. В этом доме я и появился на свет, и с тех пор в нем вряд ли что-то изменилось.

Разве только у меня появились кое-какие привилегии. Например, я езжу на синем «Пежо-307», зарегистрированном на имя моей матери. Затем у меня имеется собственный кабинет со стеллажами для книг, айподом, компьютером и целой стеной компакт-дисков. Также мне удалось собрать настоящую коллекцию орхидей; правда, по большей части это гибриды, но есть и парочка довольно редких Zygopetala, в названии которых чувствуется аромат дождевых лесов Южной Америки, откуда они родом; цветы у них просто потрясающие: какие-то невероятно яростные оттенки первобытного зеленого и кислотно-синего, а на лепестках пестрые крапинки, точно на крыльях бабочки, — такие краски ни один художник не сможет повторить. Кроме всего прочего, у меня имеется еще и темная комнатка в подвале, где я проявляю и печатаю фотографии. В Сеть я, разумеется, их не выкладываю. Но мне приятно думать, что в этой сфере у меня есть кое-какие способности.

В пять утра по будням, надев костюм и рубашку в голубую полоску и держа в руках портфель, я прихожу на работу в больницу Молбри — во всяком случае, приходил до недавнего времени. Моя мать очень этим гордится, то есть тем, что ее сын ходит на работу в костюме. А чем я там занимаюсь, для нее почти неважно. Я холост, честен, изыскан в беседе, и, если бы это была очередная телевизионная мелодрама, которые так любит ClairDeLune, мой безупречный жизненный стиль и незапятнанная репутация, возможно, сделали бы меня главным подозреваемым.

А в реальности меня замечают только дети. Для них любой мужчина, который продолжает жить вдвоем с мамой, либо гомик, либо придурок. Впрочем, подобное мнение — скорее привычка. Вряд ли они действительно так думают. Если б они сочли меня опасным, то вели бы себя совершенно иначе. Ведь когда убили того мальчика, ученика Сент-Освальдс, да еще в двух шагах от дома, никому и в голову не пришло, что я могу иметь к этому хоть какое-то отношение.

Естественно, то убийство вызвало мое любопытство. Убийство всегда интригует. Кроме того, я уже начинал обретать сноровку и понимал, что полезна любая информация, любые намеки, которые достигнут моих ушей. Я всегда восхищался красивыми убийствами, совершенными чисто и аккуратно. Под это определение подходят очень немногие; преступники по большей части вполне предсказуемы, да и убийства в основном некрасивы и весьма банальны. А это уже само по себе почти преступление — вам не кажется? — когда такой восхитительный акт, как лишение жизни, превращается в нечто обыденное и напрочь лишенное артистизма.

В художественной литературе не бывает идеальных преступлений. В кино отрицательный герой, он же плохой парень, неизменно обладает блестящим умом, даже харизмой, но всегда совершает фатальную ошибку. Он упускает из виду мелочи, предается тщеславию, теряет самообладание и в итоге оказывается жертвой какого-нибудь исполненного иронии стечения обстоятельств. Сколько бы мрака и тумана ни напускали в фильме, ванильная сердцевина все равно проглядывает, так что счастливый конец обеспечен тем, кто его заслуживает. А плохим парням уготовано тюремное заключение, выстрел в сердце или — что гораздо лучше с драматической точки зрения, хотя статистически почти невозможно, — падение с крыши какой-нибудь высотки. Тем самым бремя наказания передается государству, а главный герой, хороший парень, освобождается от чувства вины за то, что был вынужден лично пристрелить этого мерзавца.

Однако мне известно, что все не так и большинство убийц отнюдь не блещут умом и никакой харизмой не обладают, а, напротив, чаще всего это типы весьма среднего уровня и довольно тупые. Но полицейские настолько завалены всякой бумажной работой, что даже несложные убийства вполне могут проскользнуть через их сеть — например, нападения с ножом или огнестрельным оружием, обычные драки, когда основного преступника, даже если он и покинул сцену преступления, зачастую легко отыскать в ближайшем пабе…

Называйте меня романтиком, если угодно, но я действительно верю в идеальное преступление. Как и встреча с настоящей любовью, это просто вопрос времени и терпения; нужно верить, не терять надежду, пользоваться моментом, точно уловить день…

Вот так мои интересы и привели меня сюда, в мое одинокое убежище — в сообщество badguysrock. Безобидные интересы, по крайней мере сначала, хотя вскоре я стал рассматривать и иные возможности. Но тогда все действительно было связано с чистым любопытством, с возможностью наблюдать за другими, будучи невидимым, изучать мир, лежащий за пределами моего собственного мирка, замкнутого в узком треугольнике между Молбри, Деревней и пустошами Незер-Эдж, дальше которых я не осмеливался и заглянуть. Интернет с миллионами географических карт был мне столь же мало знаком, как планета Юпитер, но однажды я просто оказался в Сети, почти случайно. Словно изгой, я следил за чужой, неведомой мне жизнью, за сменявшими друг друга изображениями и постепенно осознавал: это и есть по-настоящему мое, здесь мне и следует быть, сюда я сбегу, избавлюсь и от Молбри, и от прежней жизни, и от матери.

Моя мать. Как звучит, а? Мать — слово сложное, насыщенное таким множеством ассоциаций, что я вряд ли могу его по-настоящему понять, а значит, прочувствовать. Порой оно того же чистого голубого цвета, что и одеяние Девы Марии, а порой серого, как клубы пыли под кроватью, где я любил прятаться в детстве. Иногда оно бывает зеленым, словно сукно в лавке на рынке, и пахнет неуверенностью, утратой, черными раскисшими бананами, солью, кровью и воспоминаниями…

Моя мать. Глория Уинтер. Она причина того, что я все еще здесь, что на все эти годы я застрял в Молбри, точно растение, которому слишком тесно в горшке, чтобы зацвести. Я всегда был при ней. Как и все остальное. Если не считать соседей, ничего никогда не менялось. Дом с тремя спальнями, аксминстерский ковер,[5] обои с тошнотворными цветочками, на кухне — зеркало в позолоченной раме, прикрывающее обвалившуюся штукатурку, потертая гравюра китайской девушки, лакированная ваза на каминной полке и собачки.

Ох уж эти собачки! Эти чудовищные фарфоровые твари!

Сначала коллекционирование было просто хобби, потом превратилось в болезненную страсть, в последнее время ставшую совершенно неуправляемой. Теперь у нас на каждой поверхности собаки: спаниели, немецкие овчарки, чихуахуа, бассеты и йоркширские терьеры (ее любимцы). У нее есть музыкальные собаки, есть множество собачьих портретов — например, собак, одетых как люди, есть собаки с жадно высунутым языком, подпрыгивающие на месте от нетерпения, а есть такие, которым велели сидеть, и они сидят смирно, с выжидательным выражением на морде, призывно подняв переднюю лапу и выставив торчком уши, просвечивающие розовым.

Однажды, еще в детстве, я одну такую собачку кокнул, и мать побила меня куском электрического провода, хоть я и отрицал свою вину. До сих пор я этих собак не перевариваю, о чем мать прекрасно знает. Но ведь это «ее детки», как она выражается (с ужасающими девичьими ужимками), и, потом, она же никогда не жалуется на то, каким отвратительным хламом у меня наверху все завалено.

Хотя она понятия не имеет, чем я там занимаюсь. Я строго соблюдаю границы личной территории: все мои комнаты запираются на ключ, и ей туда хода нет. Собственно, моя территория — это перестроенный чердак, где находятся кабинет, ванная и спальня, а также моя любимая темная комнатка в подвале, где я проявляю фотографии. Здесь я чувствую себя действительно дома — вокруг мои книги, музыкальные записи, интернетовские френды. Мать предпочитает коротать дни в гостиной; там она курит, отгадывает кроссворды, вытирает пыль с собачек и смотрит телевизор.

Гостиная. Я всегда ненавидел это слово с фальшивым привкусом принадлежности к среднему классу, насквозь провонявшее цитрусовым освежителем воздуха. Теперь я ненавижу его еще больше — из-за материной гостиной с полинявшим ситцем, фарфоровыми собачками и отвратительным запахом отчаяния. Конечно, я не смог бы бросить ее. С самого начала она прекрасно это понимала, знала, что если решит остаться в этом доме, то и меня с собой удержит, прикованного к ней цепью, подобно узнику или рабу. Я ведь такой почтительный сын. Всегда обеспечиваю порядок в саду. Забочусь о наличии необходимых лекарств. Отвожу ее на машине в танцкласс на занятия сальсой (мать тоже умеет водить машину, но предпочитает, чтобы ее возили). Порой, когда ее нет рядом, я мечтаю…

Моя мать вся состоит из конфликтов и противоречий. Сигареты «Мальборо» практически лишили ее обоняния, но она постоянно пользуется духами фирмы «Герлен» «L'Heure Bleue». Она не любит романы, но обожает словари и энциклопедии. Она покупает готовые обеды в магазине «Маркс энд Спенсер», а фрукты и овощи — всегда только на рынке и всегда самые дешевые, то есть помятые, побитые или залежалые.

Дважды в неделю в обязательном порядке (не пропустив даже неделю, когда погиб Найджел) мать надевает красивое платье и туфли на высоком каблуке, и я отвожу ее в танцевальный класс Молбри-колледжа, где она танцует сальсу. После занятий она обычно встречается с друзьями, они выпивают по чашечке какого-нибудь мудреного чая или даже бутылку «Совиньон блан», и мать с претензией на аристократизм рассказывает обо мне и моей работе в больнице, где без меня, по ее словам, «совершенно не обойтись» и где я «ежедневно спасаю человеческие жизни». В восемь я заезжаю за ней, хотя от кафе до автобусной остановки рукой подать. «Этим бандюганам из пригородов, — говорит она, — ничего не стоит пырнуть ножом любого, и охнуть не успеешь».

Возможно, она права, что бережет себя. Члены нашей семьи, судя по всему, предрасположены к несчастным случаям. И все же мне заранее жаль того бандюгана, который осмелится подойти к моей мамуле. Уж она-то сумеет за себя постоять! Даже сейчас, в свои шестьдесят девять, она вполне способна и кровь пустить. Она отлично умеет нанести ответный удар любому, кто нам угрожает. Возможно, теперь она несколько сдала по сравнению с теми временами, когда в ход пускался кусок электрического провода, но и сейчас было бы в высшей степени неразумно идти против Глории Уинтер. Я постиг эту премудрость с малолетства и в данном случае оказался весьма прилежным учеником. Не таким, правда, сообразительным, как Эмили Уайт, та слепая девочка, история которой сильно повлияла на мою жизнь, но все же у меня хватило ума выжить, чего, кстати, не удалось ни одному из моих братьев.

Но разве все это не в прошлом? Эмили Уайт давным-давно в могиле; затих ее жалобный голосок, сожжены ее письма, а нечеткие моментальные фотографии пожухли и свернулись в трубочку в потайных ящиках и на книжных полках Особняка. И даже если бы она невероятным образом осталась жива, пресса уже позабыла бы о ней. Хватает и других событий, чтобы поднимать кипеж, и новых скандалов, которыми вполне можно занять умы. Исчезновение одной маленькой девочки, случившееся более двадцати лет назад, — кому это интересно? Жизнь не стоит на месте. Эмили Уайт все давно выкинули из головы. И мне пора сделать то же самое.

Но есть проблема: ничто никогда не кончается. Если мать и сумела кое-чему меня научить, так именно этому. Ничто не кончается, просто ты неторопливо приближаешься к самому центру, точно разматывая клубок пряжи. Сначала ты сматываешь и сматываешь нитку, клубок все крутится, крутится, крутится, нить пересекается, перекручивается, и вскоре сердцевина клубка совсем скрывается под вереницей лет. Но недостаточно просто спрятать свое прошлое. Кто-нибудь обязательно его обнаружит, размотав клубок. Кто-нибудь всегда лежит в засаде и ждет, когда ты ослабишь внимание, утратишь бдительность хоть на секунду, и тут же — хоп! — прошлое взрывается и летит прямо тебе в физиономию.

Возьмем, к примеру, ту девушку в пальтишке из бобрика. Ту, что напоминает Красную Шапочку со своими розовыми щечками и невинным выражением лица. Разве можно поверить, что она не такая, какой кажется? Что под плащом абсолютной невинности бьется сердце хищницы? Разве, глядя на нее, вы сможете представить, что она способна отнять у человека жизнь?

Ведь не сможете, верно? Ну ладно, не спешите с ответом.

Но со мной ничего не случится. Я очень тщательно все продумал. И когда это произойдет — а мы знаем, что так и случится, — Голубоглазый будет уже далеко, на другом конце света, будет сидеть в тени на берегу моря, слушать шум прибоя и любоваться парящими над водой чайками…

Но все это будет только завтра, верно? А сейчас у меня в планах иное. По-моему, самое время выложить в веб-журнал очередной рассказ о вымышленном герое — в таком виде я нравлюсь себе гораздо больше. Да и повествование от третьего лица добавляет отстраненности, как уверяет Клэр, дает возможность говорить то, что хочется. И потом, так приятно иметь постоянную аудиторию. Даже убийца любит похвалу. Возможно, именно поэтому я и пишу художественную прозу, а не из-за потребности исповедаться. Хотя, признаюсь, сердце у меня бьется сильнее всякий раз, когда я читаю в Сети комментарии, даже если они присланы Крисси или Кэпом, которые никогда не признают гения, как бы он им ни навязывался.

Порой я чувствую себя царем кошек, который правит армией мышей — наполовину из хищных интересов, наполовину из потребности в подобострастных голосах. Это к вопросу об оправдании и одобрении, как вы понимаете. И когда утром я захожу в почту и вижу, сколько пришло отзывов, это странным образом меня успокаивает…

Лузеры, жертвы, паразиты — и все же я не могу остановиться и перестать их коллекционировать, как не могу перестать коллекционировать орхидеи, как когда-то «коллекционировал» всяких шустрых тварей, складывая их в синее игрушечное ведерко на морском берегу, как когда-то меня самого превратили в экспонат обширной коллекции.

Да, пора переходить к следующему убийству. Публичный пост в веб-журнале несколько уравновешивает мои глубоко личные размышления. И что еще более важно, уравновешивает во мне убийцу. Потому что, хоть я и пишу о нем в третьем лице, он…

В общем, мы с вами отлично понимаем, что речь обо мне.

5

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Статус: публичный

Настроение: мрачное

Музыка: Nick Lowe, The Beast in Me

Несчастные случаи по большей части приключаются дома. Зная об этом слишком хорошо, он с раннего детства старательно избегал того, что хотя бы потенциально способно причинить вред. Обходил стороной площадку для игр с ее качелями, каруселями и слоем сосновых иголок. Рыбный пруд с его топкими берегами, где маленький мальчик может легко поскользнуться, упасть в воду и утонуть, запутавшись в водорослях. Велосипеды, которые способны сбросить тебя на асфальт, и тогда ты до крови поранишь коленки и локти или даже попадешь под автобус, который и вовсе сдерет с тебя шкуру, как с апельсина, а твое истерзанное тело так и оставит лежать на дороге. Других детей он тоже сторонился — противные мальчишки не понимали, какой он особенный и впечатлительный, и потому вполне могли расквасить ему нос, а противные девчонки — разбить сердце…

Несчастные случаи так легко происходят.

Поэтому единственное, что ему нужно понять, это как создать условия для идеального несчастного случая. Может, подстроить автомобильную аварию? Или падение с лестницы? Или просто скромный пожар, вызванный замыканием электропроводки? Но как подстроить несчастный случай — фатальный, конечно же! — для той, которая не водит машину и не занимается опасными видами спорта, которая считает, что «пуститься в загул» — это всего лишь смотаться с подружками в город (она и ее приятельницы всегда именно сматываются, а не ездят в город), посплетничать и выпить стаканчик вина?

И боится он не преступного акта как такового. Он боится последствий. Ведь его вызовут в полицию, он попадет в число подозреваемых, какой бы случайностью ни казалось данное происшествие, и тогда ему придется отвечать на множество вопросов, умолять, уговаривать, убеждать в том, что он ни в чем не виноват…

Вот почему придется тщательнейшим образом выбрать подходящий момент. Осечки быть не может, как не может быть и никаких отступлений или поправок. Ему известно, что убийство во многом напоминает секс; некоторые умеют не спешить, наслаждаться ритуалом соблазнения, отказа и примирения, радостью неопределенности и пронзительным ощущением охоты. Но большинство просто желают увидеть, как это произойдет, желают скорее избавиться от потребности, незамедлительно дистанцироваться от ужасов подобной интимности и испытать наконец несказанное облегчение.

Великие любовники знают, что все далеко не так просто.

Великие убийцы тоже прекрасно знают об этом.

Нет, он не великий убийца. Так, подающий надежды любитель. Не имея четкого modus operandi,[6] он чувствует себя точно неизвестный начинающий артист, которому совершенно необходимо найти свою манеру игры. А это самое трудное — как для артиста, так и для убийцы. Убийство, как и любой акт самоутверждения, требует невероятной уверенности в себе. А он пока ощущает себя новичком, застенчивым, колеблющимся, скрывающим свои таланты и не решающимся обрести известность. Несмотря ни на что, он по-прежнему чрезвычайно уязвим и по-прежнему боится — но не самого действия, а того, как это будет воспринято, и тех людей, которые неизбежно станут судить его, выносить ему приговор, но сами так ничего и не поймут…

Ну а ее он ненавидит. Иначе и планировать бы ничего не стал. Он не имеет ничего общего с тем убийцей из Достоевского, который действует по воле случая, практически бездумно. Нет, он ненавидит ее с такой страстью, какой никогда ни к кому не испытывал, эта страстная ненависть цветет в его душе и в его крови, унося от реальности, точно горькая голубая волна…

Ему интересно: а как все будет потом? Когда он станет раз и навсегда свободным от нее. Свободным от ее извечного присутствия, которое словно обволакивает его со всех сторон. Свободным от ее голоса, от ее лица, от ее привычек. Но он опасается — ведь никогда еще ничего подобного не испытывал, — а потому собирается действовать очень осторожно, выбирая цель (он не желает пользоваться словом «жертва») в полном соответствии с правилами, подготавливая все с чрезвычайной аккуратностью и дотошностью, которые, впрочем, свойственны ему и в обычной жизни…

Несчастный случай. Только и всего.

Он понимает: чтобы бросить вызов и пересечь границу, сначала нужно научиться следовать правилам. Чтобы приблизиться к совершению подобного акта, надо много тренироваться, оттачивая мастерство на каком-нибудь базовом элементе — в точности как скульптор работает с глиной, безжалостно уничтожая все, что не соответствует замыслу, бесконечно повторяя и повторяя попытки до тех пор, пока не достигнет желаемого результата и не создаст истинный шедевр. Было бы наивным, говорит он себе, ожидать успеха после первой же попытки. Это ведь как в сексе или в искусстве: первый раз всегда сильно разочаровывает, получается не слишком элегантно и даже весьма неуклюже. Ничего, он давно готов к этому. Пока его главная цель — не быть пойманным. Все должны считать происшедшее несчастным случаем — и его взаимоотношения с предметом, с его главной целью, должны казаться достаточно далекими и сбить со следа тех, кто станет выявлять его причастность к событию.

Видите, он уже и думает как убийца. Он ощущает в своем сердце колдовскую притягательность злодеяния. Хотя никогда не причинил бы зла тому, кто не заслуживает смертной казни. Может, он и плохой парень, но несправедливость ему не свойственна. И он не выродок. Он никогда не станет заурядным убийцей с кистенем в руке, бездумным, ошалевшим от собственной смелости, грязным, промокшим от слез раскаяния. Столь многие умирают совершенно бессмысленной смертью, а в данном случае будут и причина, и порядок, и… да, и справедливость! Одним паразитом в мире станет меньше, и мир чуточку очистится…

Резкий крик снизу вторгается в его фантазии, и он с раздражением замечает, как его охватывает дрожь, вызванная чувством вины. Она почти никогда к нему не заходит. Да и зачем лишний раз подниматься по лестнице, если она прекрасно знает, что ее оклик непременно заставит его спуститься?

— Кто там у тебя? — спрашивает она.

— Никого, ма.

— Я слышала какой-то шум.

— Я просто сижу в Сети.

— Болтаешь со своими воображаемыми друзьями?

Воображаемые друзья. Неплохо сказано, ма!

Ма. Это лепет малыша, это шепот лежачего больного, слабый, с привкусом горячего молока, беспомощный. Такой беспомощный, что ему нестерпимо хочется пронзительно завопить…

— Все равно спускайся. Тебе пора пить напиток.

— Подожди, я скоро.

Смерть. Мать. Какие похожие слова. Матриарх. Матрицид.[7] Паразит. Паррицид. Последнее означает убийство кого-то из близких родственников, а звучит как название химического вещества для избавления от паразитов. И все эти слова окрашены в различные оттенки синего — синего, как то одеяло, которое она подтыкала ему каждый вечер, когда он был маленьким, — и все они пахнут эфиром и горячим молоком…

Ночь, детка. Спи крепко.

Каждый маленький мальчик любит свою маму. И мама тоже очень любит своего мальчика. «Я так сильно тебя люблю, Би-Би, что взяла бы и проглотила». А что, возможно, и проглотила бы; сейчас у него как раз такое чувство, словно его проглотило нечто медлительное и безжалостное, и спастись от этой твари невозможно, она засасывает все глубже и глубже в свою жуткую утробу…

Swallow. По-английски это и «проглотить», и «ласточка». Ласточка — какое синее слово! Улететь на юг, в синий простор небес. И пахнет это слово морем, но у него соленый привкус слез, и оно заставляет его снова вспоминать то синее ведерко и несчастных суетливых морских тварей, пойманных в ловушку и постепенно умирающих на жарком солнце…

Она говорит, что очень им гордится, его работой, его умом, его даром. Дар… По-английски gift. А в немецком это слово означает «яд». Значит, бойтесь немцев, дары приносящих… Бойтесь ласточек, улетающих на юг. На южные острова, на острова его грез, на голубые Азорские и Галапагосские острова, на Таити, на Гавайи…

Гавайи. Прощаййй. Самый южный край той карты, что постоянно у него перед глазами. Страна, пропахшая заморскими специями. Он, правда, никогда там не был, но ему необычайно приятна колыбельная напевность слова «Гавайи», в котором слышится тихий смех, белый песок пляжей, заросшие пальмами берега и голубые небеса с белыми барашками облачков. И аромат плюмерии. И хорошенькие девушки в разноцветных саронгах с цветами в длинных волосах…

Но он-то знает, что ему не суждено полететь на юг. Его мать при всех своих амбициях никогда не имела склонности к путешествиям. Она любит свой маленький мир и свои фантазии — ту безопасную нишу, которую шаг за шагом она высекла в скале пригородной жизни. Она никогда не уедет отсюда, он это отлично понимает; она присосалась к нему, последнему из ее сыновей, точно моллюск, точно паразит…

— Эй! — кричит ему снизу мать. — Так ты спускаешься или нет? Ты вроде обещал скоро спуститься.

— Да-да, спускаюсь, ма.

«Ну конечно спускаюсь. Я всегда делаю то, что сказал. Неужели я когда-нибудь тебе врал?»

Стоит ему появиться в гостиной, где пахнет дешевым фруктовым освежителем воздуха, то ли грейпфрутовым, то ли мандариновым, как его охватывает такое острое отчаяние, что ему кажется, будто он попал прямо в брюхо какого-то огромного, вонючего, умирающего животного — динозавра или выброшенного на берег синего кита… А от проклятого запаха синтетических цитрусовых его так тошнит, что он с трудом сдерживает рвоту…

— Иди сюда. Я уже приготовила твой напиток.

Она сидит в маленькой кухоньке, руки сложены на груди, ноги всунуты в туфли на высоком каблуке, подъем ступней выпирает горбом, как спина верблюда. Всегда при виде матери его на мгновение охватывает удивление: какая же она маленькая! Когда ее нет рядом, она представляется ему куда более крупной, а на самом деле она маленького роста, намного ниже его, и только руки у нее на редкость крупные, особенно по сравнению с тщедушным, каким-то птичьим телом; суставы пальцев опухли и совершенно утратили форму, но не только от артрита, а еще и от колец, которые она понадевала за эти годы: старинный золотой соверен, созвездие бриллиантов, турмалин цвета «Кампари», кабошон малахита и плоский синий сапфир, оправленный в золото…

Ее голос одновременно и ломок, и странно проникновенен.

— Ты выглядишь ужасно, Би-Би, — замечает она. — Надеюсь, ты не собираешься слечь с чем-нибудь?

Она произносит «слечь» с такой неприязненной подозрительностью, словно он уже принес в гостиную неведомую заразу.

— Я просто плохо спал, — отвечает он.

— Выпей скорей витаминный напиток.

— Ма, я совершенно здоров…

— Напиток пойдет тебе на пользу. Давай, давай, пей, — настаивает она. — Тебе известно, что бывает, когда ты перестаешь его пить.

И он пьет, как обычно, и вкус у напитка, как и всегда, невнятный и гнилостный, словно в равных долях смешали фрукты и дерьмо. А мать смотрит на него, и во взгляде ее темных глаз светится ужасающая нежность. Затем она ласково целует его в щеку, и аромат ее духов — «L'Heure Bleue», конечно! — окутывает его, точно душное одеяло.

— Может, ты ляжешь и немного поспишь? До вечера еще далеко. Тебя в этой больнице совершенно замучили работой! Это же просто преступление…

Вот теперь он действительно чувствует себя больным и раздумывает, не стоит ли и в самом деле прилечь. Лечь и накрыться с головой одеялом, потому что нет ничего хуже тех минут, когда он буквально тонет в ее нежности…

— …ясно тебе? — доносится ее голос. — Мать всегда лучше знает!

Ма-теринский. Ма-стиф. Ма-стодонт. Эти слова плавают в его голове кругами, как пираньи, почуявшие кровь. И голова уже начинает болеть, и ему известно, что скоро будет еще хуже, края предметов сначала расплывутся, потом над ними вспыхнут гирлянды радуг, которые затем как бы разбухнут и взорвутся множеством разноцветных вспышек, а в череп ему прямо за левым глазом вонзится острый шип…

— Ты уверен, что хорошо себя чувствуешь? — волнуется мать. — Может, мне посидеть с тобой?

— Нет! — возражает он; голова уже болит довольно сильно, а в ее присутствии ему станет только хуже. Он заставляет себя улыбнуться. — Не беспокойся, ма, пожалуй, мне действительно надо немного поспать. И через часок-другой я буду в полном порядке.

Он поворачивается, выходит из кухни и поднимается к себе, держась за перила; в этот момент боль наваливается на него с такой силой, что заглушает даже гадостный привкус проклятого «витаминного напитка». У него прямо-таки ноги подкашиваются, но он все же держится, понимая, что, если упадет, мать явится к нему и будет торчать у его постели много часов или даже дней — кто его знает, сколько продлится этот приступ…

Рухнув на так и не застланную постель, он говорит себе: все, спасения нет. Вердикт вынесен. Виновен. И теперь надо принять лекарство, он делает это каждый день, поскольку только оно способно очистить его от дурных мыслей и исцелить от того, что скрыто у него внутри…

Ночь, детка. Спи крепко.

Сладких тебе снов, Голубоглазый.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

Chrysalisbaby: Bay, это круто!

JennyTricks: (сообщение удалено).

ClairDeLune: Весьма интригующе, Голубоглазый. Это что же, беседа с самим собой или просто портрет персонажа, который ты собираешься развивать в дальнейшем? Но как бы там ни было, я с удовольствием прочла бы продолжение!

JennyTricks: (сообщение удалено).

6

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 22.40, вторник, 29 января

Статус: ограниченный

Настроение: саркастическое

Музыка: Voltaire, When You're Evil

Идеальное убийство совершается в четыре этапа. Этап первый: установление объекта. Этап второй: наблюдение за его привычками и расписанием. Этап третий: проникновение в пределы его обитания. Этап четвертый: активные действия.

Так что спешить не стоит. Она едва на втором этапе. Каждый день проходит мимо моего дома, подняв от холода воротник своего ярко-красного пальто.

Красный совсем не ее цвет, только вряд ли она это понимает. Ей же неизвестно, как внимательно я слежу за ней, отмечая каждую деталь ее одежды, каждую мелочь: и то, как ветер подхватывает ее волосы, и то, как уверенно она ступает, отмечая свой путь легкими, почти незаметными прикосновениями к стене дома или к старой зеленой изгороди, и то, как она, замедлив шаг, оглядывается на гомон детворы во дворе. Зима сняла с деревьев листья, и в сухие дни они шуршат под ногами, источая слабый запах дыма. Я знаю, что ей тоже нравится гулять по старым аллеям парка среди обнесенных оградой цветников и прислушиваться к перешептыванию деревьев на ветру. Знаю, как она поднимает лицо к небу и, открыв рот, ловит губами капли дождя. Знаю, как беззащитно она выглядит, как опускаются уголки ее губ, когда она чем-то огорчена; знаю, как она поворачивает голову, когда к чему-то прислушивается, и как всем существом впитывает тот или иной запах.

Некоторые запахи ей особенно дороги; часами она слоняется перед булочной или стоит у ее дверей с закрытыми глазами, ловя аромат теплого хлеба. Ах, как бы мне хотелось напрямик поговорить с ней! Но, увы, у моей матери повсюду шпионы, которые разведывают, доносят, изучают…

Одна из них, Элеонора Вайн, сегодня вечером к нам заглянула. Причем явилась довольно рано, якобы желая выяснить, как чувствует себя моя мать, а на самом деле — интересуясь моим поведением и пытаясь увидеть во мне признаки печали или вины в связи с недавней кончиной моего брата. В общем, надеялась вынюхать, что творится у нас дома, и собрать всю возможную информацию.

В каждой деревне есть такая особа. Местная доброжелательница, у которой вечно дел по горло. Еще бы, ведь за сплетнями все обращаются именно к ней. Элеонора Вайн из Молбри, ядовитая жаба, являет собой неотъемлемую часть того высокотоксичного триумвирата, который и составляет свиту моей матери. Мне, видимо, оказали большую честь, ведь миссис Вайн редко выходит из дому, предпочитая наблюдать за окружающим миром сквозь тюлевые занавески, и лишь изредка милостиво приглашает близких ей людей в свое незапятнанное святилище на чай с бисквитами и ядовитыми новостями. У нее есть племянница по имени Терри, которая, как и я, посещает семинар «Литературное творчество как терапия». Миссис Вайн считает, что мы с Терри могли бы стать очаровательной парой. А я считаю, что миссис Вайн могла бы стать еще более очаровательным трупом.

Сегодня она прямо-таки источала мед.

— Ты выглядишь измученным, Би-Би, — заявила она, здороваясь со мной сочувственно тихим голосом, словно с инвалидом. — Надеюсь, ты заботишься о своем здоровье?

В Деревне всем известно, что Элеонора Вайн страдает ипохондрией и ежедневно принимает штук двадцать разных пилюль, а также непрерывно дезинфицирует все в своем доме. Когда-то, лет двадцать назад, уборку у нее делала моя мать, затем Элеонора вернула себе эту привилегию, так что ее часто можно видеть за кухонным окном, где на подоконнике цветут бархатцы; она неустанно полирует фрукты на хрустальном блюде, всегда стоящем посреди стола, и на ее худом бесцветном лице отражается смесь радости и беспокойства.

Я как раз слушал последний плей-лист на айподе. Мрачноватый, насмешливый голос Вольтера — контрапункт меланхоличному напеву цыганской скрипки — казался воплощением зла и порока.

…И это так просто, когда ты грешен.
Но такова жизнь, видишь ли.
Сам дьявол снимает передо мной шляпу…

— У меня все отлично, миссис Вайн, — бодро сообщил я.

— И у тебя ничего не болит?

Я покачал головой.

— Да что вы, у меня даже насморка нет!

— Просто тяжкая утрата порой вызывает физическое недомогание, — пояснила она. — Старый мистер Маршалл заполучил пневмонию через четыре недели после смерти жены. И умер, прежде чем на ее могиле успели воздвигнуть надгробие. «Икземинер» назвал это двойной трагедией.

Только представив себе, как я чахну с тоски по Найджелу, я не выдержал и улыбнулся.

— Слышала, участники семинара успели по тебе соскучиться.

Улыбка моя сразу увяла.

— Да неужели? Кто вам сказал?

— Так, люди говорят, — уклончиво ответила Элеонора.

Ну еще бы! Конечно, люди! Ядовитая старая корова!

Шпионит за мной и обо всем доносит матери, вот уж в чем я ни капли не сомневаюсь! И дополнительное спасибо Терри, еще одной шпионке, которая завелась среди членов нашего семинара «Литературное творчество как терапия», этого сборища паразитов и тупиц, с которыми я якобы делюсь — да еще и конфиденциально, как они считают, — подробностями своей беспокойной жизни.

— У меня было много дел, — сухо заметил я.

Элеонора одарила меня сочувственным взглядом.

— Понимаю. Тебе, наверное, нелегко пришлось. А как Глория себя чувствует? У нее все в порядке?

Миссис Вайн оглядела гостиную, жадно ловя любую мелочь, достойную ее внимания сплетницы, — полоску пыли на каминной полке, пятнышко на одной из фарфоровых собачек из материной коллекции, — все, позволяющее предположить, что Глория совершенно сломлена горем.

— О, вы знаете, мама вполне справляется.

Тогда Элеонора вручила мне бумажный пакет со словами:

— Я тут кое-что ей принесла. Это биодобавка, иногда я пользуюсь ею, особенно при плохой погоде. — Она одарила меня уксуснокислой улыбкой. — Судя по всему, тебе и самому не грех этим средством воспользоваться. Ты, случайно, ни с кем не дрался, не ссорился?

— Кто, я?

От изумления я даже головой потряс.

— Ну нет, конечно же нет, — произнесла Элеонора странным тоном.

Ну нет, конечно же нет. Словно я вполне мог и подраться. Словно сыночка Глории Уинтер хоть когда-нибудь видели дерущимся. Здесь все уверены, что отлично меня знают. И каждый считает себя авторитетом и истиной в последней инстанции. А меня немного раздражает мысль о том, что Элеонора, как и моя мать, никогда не поверит и в десятую часть того, на что я в действительности способен…

Мать появилась из кухни с чайным полотенчиком в одной руке и овощечисткой в другой.

— Ах, Элеонора, милая моя, что же ты не проходишь? — воскликнула она. — Я как раз готовила Би-Би его витаминный напиток. Выпьешь чаю?

Гостья помотала головой.

— Я просто заскочила на минутку, взглянуть, как ты тут.

— Вполне держусь, — заверила мама. — Би-Би заботится обо мне.

Ух ты! Это был удар ниже пояса. Но мама на самом деле очень мною гордится. Во рту у меня снова возник противный привкус гнилых фруктов. Гнилых фруктов, смешанных с солью, — этакий коктейль из фруктового сока и морской воды. А в наушниках Вольтер декламировал с убийственной пылкостью:

Я делаю это,
Ведь я грешен.
И поступаю так,
Потому что свободен…

Элеонора искоса на меня взглянула.

— Да, дорогая, конечно! Полагаю, он огромное для тебя утешение. — Она повернулась и посмотрела на меня уже в упор. — Не понимаю, Би-Би, как ты можешь услышать хоть слово, когда у тебя в ухе эта штуковина. Ты что, никогда ее не вынимаешь?

Если бы я мог убить ее прямо в ту минуту, ничем не рискуя, я бы тут же сломал ей шею, точно сухую ветку на скалах Блэкпула, и в душе моей ничего бы не дрогнуло, я бы даже вины не почувствовал. Но, увы, я был вынужден ей улыбаться. От этой улыбки у меня аж зубы свело. Мне пришлось вынуть из уха наушник и пообещать, что на следующей неделе я непременно возобновлю посещения семинара, раз уж там без меня так соскучились…

— Что это вы имели в виду, когда говорили о семинаре? Ты опять пропускал занятия?

— Нет, ма. Я только одно пропустил.

Смотреть ей в глаза я не решался.

— Эти занятия прежде всего приносят пользу тебе самому. Слышать больше не желаю ни о каких пропусках.

Ну конечно! Мне следовало догадаться, что рано или поздно ей непременно станет известно. С такими друзьями, как Элеонора, весь Молбри у нее как на ладони. Кроме того, я и сам с удовольствием посещаю семинары, ведь они позволяют мне распространять о себе любую дезинформацию…

— И потом, это помогает тебе справляться со стрессом.

Если бы ты только знала, мама!

— Ладно, на следующее занятие непременно пойду.

7

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 01.44, среда, 30 января

Статус: ограниченный

Настроение: творческое

Музыка: Breaking Benjamin, Breath

Итак, несчастные случаи по большей части происходят дома. Я догадываюсь, что именно несчастный случай и послужил причиной моего появления на свет; я стал одним из ее троих сыновей, родившихся в течение пяти лет. Найджел, затем Брендан, затем Бенджамин. Хотя к тому времени она уже перестала пользоваться нашими настоящими именами, я лично всегда был Би-Би.

Бенджамин. Имя еврейское. Оно означает «сын моей правой руки». Не слишком лестно, если подумать, что обычно делают мужчины с помощью правой руки. Но с другой стороны, тот, кого мы называли папой, вряд ли был настоящим или, по крайней мере, ответственным отцом. Его более-менее помнил только Найджел, да и то больше как череду смутных впечатлений: мощный голос, грубое лицо, запах пива и сигарет. А может, просто наша память вытворяет с нами шутки, самовольно заполняет лакуны всякими приятными подробностями, а неприятное оставляет где-то во тьме, отложив его, точно веретено с намотанной на него шерстью черной овцы.

Не то чтобы именно Найджел был той черной овцой — это вообще позже началось. Но ему действительно судьбой было предначертано всегда носить черное, что со временем сказалось и на его характере. Мать в то время подрабатывала тем, что наводила чистоту в домах богатых людей — вытирала пыль, пылесосила, стирала белье, гладила их одежду, мыла их тарелки и натирала полы. Время, потраченное на наш собственный быт, никак не оплачивалось, поэтому ясно, что наш дом был на втором месте. Неряхой ее, конечно, назвать было нельзя, но времени ей всегда не хватало, она вечно его экономила.

Имея троих сыновей, по возрасту очень близких друг другу, а стало быть, и невероятное количество грязной одежды — маме каждую неделю приходилось устраивать грандиозную стирку, — она решила придерживаться весьма простой системы. Чтобы различать наши вещи, она присвоила каждому определенный цвет и в соответствии с этим покупала одежду в местном магазине «ОКСФАМ».[8] С тех пор Найджел всегда носил вещи исключительно черного цвета, даже белье у него было угольно-черным, Брендану достался коричневый, а Бенджамину…

Уверен, вы и так уже поняли.

Мать и не догадывалась, как подобное решение может повлиять на детей. Цвета играют важную роль в жизни человека, это вам любой медик подтвердит, особенно практикующий в больнице. Именно по этой причине раковое отделение там, где я работаю, выкрашено веселой светло-розовой краской, приемный покой — спокойной зеленой, а родильное отделение — пасхально-желтой.

Но моя мать никогда толком не знала, какой тайной силой обладает цвет. Для нее цвет выполнял чисто практическую задачу: так проще стирать одежду и различать ее после стирки. И она никогда не задавалась вопросом, каково это — каждый день с утра до ночи быть вынужденным носить вещи одного и того же цвета, будь то унылый коричневый, мрачный черный или даже синий, прекрасный, как широко распахнутые детские глаза, как небо в волшебной сказке…

Хотя и сама она была… не такой, как другие матери. Если у многих наших знакомых матери, в общем, подпадали под понятие «кнут и пряник», то наша… нет, этого так просто не объяснишь.

Урожденная Глория Беверли Грин, третий ребенок в семье работницы фабрики и сталевара, провела детство все в том же Молбри, в лабиринте небольших кирпичных домов, террасами спускавшихся с холма; этот район местное население называет Красным городом. Там прямо над узкими улицами натянуты веревки, где вечно сушится чье-то белье, стены домов да и вообще любая поверхность покрыты толстым слоем копоти, а мощеные улочки ведут в никуда, потому что в итоге всегда упираются в очередной тупик, в слепую стену, изрисованную краской из пульверизатора.

Глория с ранних лет отличалась честолюбием и грезила о дальних шатрах, о неведомых берегах и о том, как в простую рабочую девчонку влюбится миллионер и спасет ее от унылой, жалкой жизни. Моя мать до сих пор верит в истинную любовь, в возможность выиграть в Великой Лотерее, в популярные книжки из серии «Помоги себе сам», в силу собственного слова, в передовицы газет, в поддержку ласковых тетушек и в телевизионную рекламу, когда полы в один миг становятся «не просто чистыми, а безупречно чистыми», а женщины всегда «этого достойны».

Однако Глория Грин не обладала ни развитым воображением, ни большим умом, да и закончила-то всего пять классов, зато решительности ей было не занимать. Она считала, что сможет компенсировать постигшие ее в юности неудачи с помощью весьма значительной силы воли и энергии и что непременно отыщет способ сбежать из закопченного Красного города с его скудоумными и мелочными обитателями в тот чудесный телевизионный мир, где малыши всегда счастливы, где полы всегда сияют, а несколько угаданных чисел могут навсегда изменить твою судьбу к лучшему.

Это было непросто — стойко придерживаться своей веры. Ведь, кроме Красного города, Глория ничего не видела. А город этот напоминал ловушку для крыс, которая заманивает тебя внутрь, но очень редко потом выпускает. Все подружки Глории повыходили замуж, не достигнув и двадцати, затем устроились на работу, родили детей. А она по-прежнему жила с родителями, помогала матери по хозяйству и с нетерпением ждала принца на белом коне, но он все никак не ехал.

И в итоге Глория сдалась. Крис Моксон был приятелем ее отца; у него имелась собственная забегаловка, где он торговал «фиш-энд-чипс»,[9] а проживал он на окраине Белого города. Не бог весть какая добыча — Крис был намного старше Глории, лыс и далеко не так хорош собой, как ей хотелось бы, но к ней он относился внимательно и по-доброму, а она к этому времени уже начинала предаваться отчаянию. В общем, она вышла за него, с венчанием в церкви Всех Святых, с фатой из белого тюля, с букетом из нежно-розовых гвоздик, и на какое-то время почти поверила, что ей удалось вырваться из крысоловки.

Но вскоре она обнаружила, что вокруг все по-прежнему пропитано запахом дешевого жира для жарки — ее платья, чулки и даже туфли прямо-таки провоняли этим проклятым прогорклым жиром, — и сколько бы сигарет «Мальборо» она ни выкуривала, сколько бы духов и отдушек на себя ни выливала, этот запах ее преследовал. Это был его запах, он отравлял все вокруг, и Глория поняла, что сбежать ей никуда не удалось, наоборот, она провалилась в западню еще глубже.

Но через год на рождественской вечеринке она познакомилась с Питером Уинтером. Он работал в местной автомастерской агентом по продаже подержанных машин и ездил на «БМВ». Весьма заманчивое сочетание для Глории Грин, которая приступила к своей первой любовной интрижке с хладнокровием профессионального игрока в покер. Конечно, ставки были высоки. Отец Глории очень уважал Криса. Но Питер Уинтер выглядел многообещающе: он был вполне платежеспособен, честолюбив, невозмутим и неженат. Мало того, он поговаривал о переезде из Белого города в Деревню и как будто собирался подыскать там дом.

Глория высоко оценила перспективу, и Питер Уинтер превратился в ее личный проект. В течение следующего года она успела развестись, снова выйти замуж и впервые в жизни забеременеть. Она, конечно же, поклялась Питеру, что ребенок от него, и стала Питеру женой, несмотря на протесты родителей.

Только свадьба на этот раз была без фанфар. Родители Глории считали, что она их опозорила, и на церемонии бракосочетания, состоявшейся унылым ноябрьским днем в местном загсе, никто из них не появился. Они не отступились от своего мнения, даже когда в молодой семье все пошло наперекосяк, автомастерская разорилась и Питер начал пить; они не пожелали даже взглянуть на своего маленького внука, которого Глория назвала в честь деда.

Но выбить из колеи Глорию Грин было не так-то легко. Она устроилась на дополнительную работу по вечерам (мало того, что она чистила и мыла чужие дома), а когда снова забеременела, то почти до восьмого месяца носила специальный утягивающий пояс, скрывая округлившийся живот, чтобы ее не уволили. Когда родился второй сын, она стала брать работу на дом — стирала, гладила и чинила чужое белье, так что комнаты были вечно полны пара, запаха сырости и глажки. Мечта о собственном особняке в Деревне давно уже растаяла в голубой дали, зато в Белом городе имелись приличные школы и даже парк, где дети могли играть, а также работа — теперь Глория трудилась в маленькой местной прачечной. И ей стало казаться, что все не так уж и плохо. В новую жизнь она вступила, полная оптимизма.

Зато Питер Уинтер за два года безработицы сильно изменился. Некогда настоящий очаровашка, он растолстел, поскольку целыми днями торчал перед телевизором с сигаретой «Кэмел» в зубах, то и дело прихлебывая пиво. Глория содержала его, хотя и возмущалась этим фактом. Она и сама не заметила, как в очередной раз забеременела.

Я никогда не знал своего настоящего отца. Мать редко говорила о нем. Мне известно только, что он был красив. Я унаследовал его глаза. По-моему, мать втайне рассчитывала превратить его в «билет на выезд» из Белого города. Но у мистера Голубые Глаза имелись иные планы, и когда Глория узнала, как на самом деле обстоят дела, его корабль уже отчалил от берега и уплыл в далекие солнечные края, а она осталась пережидать очередной шторм.

До сих пор загадка, как Питер все выведал. Возможно, случайно увидел их вместе. Или кто-то ему донес. А может, он просто догадался. Но Найджел помнил ту ночь, когда отец ушел из дома — во всяком случае, брат утверждал, что хорошо все помнит, хотя ему тогда было не больше пяти. Это была ночь битой посуды, страстных клятв и оскорблений; затем послышался рев отъезжающей машины, яростный хлопок дверцы, визг колес на дороге — эти звуки для меня, например, связаны исключительно с запахом свежего попкорна и залом кинотеатра, — а чуть позже на улице раздался страшный грохот, звон разбитого стекла и вой полицейских сирен…

Конечно, Найджел ничего подобного не слышал. Это мать так рассказывала свою версию о том, что случилось с Питером Уинтером. После аварии он умирал еще целых три недели и в итоге оставил свою вдову беременной. Но Глория Грин была твердым орешком. Она нашла в Белом городе няньку для сыновей и стала работать еще больше, упорно карабкаясь наверх. Когда за две недели до появления ребенка на свет она наконец подала заявление об уходе, ее хозяева выплатили ей кругленькую сумму: целых сорок два фунта. Часть денег она потратила на стиральную машину, а остальные положила в банк под проценты. В тот год ей исполнилось всего двадцать семь лет.

По-моему, самое время было вернуться домой к родителям. У нее не осталось ни работы, ни сбережений, ни друзей. И радужные надежды на будущее тоже начинали гаснуть; теперь она весьма мало напоминала ту Глорию Грин, которая покинула Красный город во имя заветной цели. Но для нее казалось немыслимым ползти назад к родителям, потерпев столь сокрушительное поражение, да еще с тремя детьми и без мужа. И Глория осталась в Белом городе. Она присматривала за сыновьями и брала работу на дом, по-прежнему стирала, гладила, чинила и чистила, но постоянно искала возможность сбежать, хотя юность ее осталась позади, а Белый город вцепился в нее мертвой хваткой, точно утопающий в своего спасителя.

И тут Глории наконец-то улыбнулась судьба: ей выплатили страховку за Питера. Оказалось, ее муж мертвым стоил куда больше, чем живым. В кои-то веки у матери появились деньги. Небольшие, конечно, — впрочем, денег Глории никогда не хватало, — но теперь она хотя бы увидела свет в конце туннеля. И эта полоса везения как раз совпала с появлением на свет ее младшего сына, который отныне превратился для нее в некий залог удачи, в волшебный амулет, в последний шанс на выигрышный билет.

В некоторых странах считается, что голубые глаза приносят несчастье, поскольку за ними скрывает свою истинную личину дьявол. Однако если носить на шнурке в качестве талисмана «голубой глаз» — стеклянный шарик из синего стекла, — то он якобы отвращает от человека зло и грехи, рикошетом послав их тому, от кого они исходят. Также считается, что «голубой глаз» способен загнать демонов обратно в их логово, а к своему хозяину притянуть благополучие и удачу…

Мать с ее любовью к телевизионным мелодрамам верила в возможность легкого решения любой проблемы. Всякий вымысел, как известно, укладывается в рамки определенных формул. Жертва — это всегда хорошенькая девушка. А ответ на главный вопрос всегда находится прямо у тебя под носом, но ты замечаешь его лишь в самый последний, критический момент благодаря, допустим, несчастному случаю или появлению на свет младенца, и тогда все болтающиеся концы истории моментально подвязываются в чудесном празднике по случаю крестин.

В жизни все иначе. Жизнь состоит исключительно из таких вот болтающихся концов. И порою нить, которая вроде бы ведет прямо к центру лабиринта, оказывается всего лишь жалким обрывком и не приводит никуда, и ты остаешься один в темноте, испуганный, с возрастающей уверенностью в том, что настоящая жизнь течет где-то без тебя, причем совсем недалеко, стоит лишь завернуть за угол…

Ну и довольно о возможности счастья. Я подошел к нему совсем близко. Настолько, что мог бы его коснуться, прежде чем у меня его отняли. И моей вины в этом не было. Хотя мать по-прежнему обвиняет именно меня. С тех пор я все время пытаюсь стать таким, каким она хочет меня видеть, но так и не могу оправдать ее ожиданий; моих усилий вечно оказывается недостаточно, как ничего и никогда не бывает достаточно для Глории Грин…

«Ты действительно именно так себя воспринимаешь? — спрашивает Клэр из моего семинара. — А тебе не кажется, что ты и без этой рефлексии вполне хорош?»

Сука. Даже не вздумай являться со мной на занятия!

Ты далеко не первая женщина, которая пытается поймать меня с помощью вопросов. Неужели вы все убеждены, что так легко понять, где причина, а где следствие, все проанализировать и кого нужно оправдать? Неужели вы думаете, что и меня можно засунуть в один из ваших ящичков с аккуратной наклеечкой, таким образом вооружившись знанием об основных моих свойствах, с помощью которых, как вам кажется, вы могли бы дорисовать и остальную часть моей души?

Нет уж, вряд ли тебе это удастся, ClairDeLune. Вам ведь, ребята, ничего обо мне толком не известно. Или вы держите меня за новичка в вашей игре? Да за последние двадцать лет я много раз имел дело с такими группами, как ваша. Присоединялся к ним, потом покидал. И между прочим, считаю, что это довольно забавное развлечение — вспоминать случаи из детства, выдумывать мечты, словом, плести различные истории…

Вот Клэр пришла к выводу, что отлично понимает человека, который скрывается за моим аватаром. Толстая Крисси, она же Chrysalisbaby, тоже так считает. А на самом деле это я знаю о них все, во всяком случае, знаю куда больше, чем им когда-либо удастся узнать обо мне; между прочим, эта информация вполне может однажды пригодиться, если мне вдруг придет в голову ею воспользоваться.

Клэр уверена, что просто пытается помочь мне своими вопросами. А на самом деле ей обо мне ничего не известно. Ее опусы, которые она зачитывает на семинаре, — это всего лишь скрытая попытка любительского психоанализа. И ее горячее восхищение в Сети всеми теми вещами, которые считаются опасными или даже достойными проклятия, свидетельствует лишь о том, что она и сама чувствует себя в чем-то ущербной. Вероятно, это связано с ранним опытом насилия, возможно, сексуального и, возможно, со стороны кого-то из родственников. Ее зацикленность на посредственном актеришке с псевдонимом Голубой Ангел, который значительно старше ее, дает основания предполагать, что у нее есть серьезные проблемы, как-то связанные с отцом, возможно, комплекс Клитемнестры. Ну, я могу ей лишь посочувствовать. Хотя это вряд ли послужит утешением преподавателю. Сочувствие, пожалуй, сделает ее слишком уязвимой. Надеюсь, что все это не закончится слезами.

А вот Толстая Крисси питает ко мне, судя по всему, чисто романтический интерес. Что ж, это, по крайней мере, вносит какое-то разнообразие в ее обычные посты, которые чаще всего состоят из перечня съеденных ею продуктов и подсчета калорий — диетич. кока: 1,5 калории; постная говядина: 90 калорий; чипсы, сыр (нежирный) около 300 калорий, — что изредка перемежается истерическими монологами о том, какая она уродина, или бесконечными описаниями тощих, хрупких девиц-готов, которых она считает недостижимым идеалом худобы.

Порой она выкладывает в Сети собственные фотографии — всегда только тела, но никогда лица, — сделанные с помощью мобильного телефона перед зеркалом в ванной комнате, и сама же побуждает других над ней насмехаться. К счастью, очень немногие в этом отношении идут у нее на поводу и потакают ей в этом самоистязании (за исключением Кэпа, который всех толстяков ненавидит); зато немало девиц ей сочувствуют и с удовольствием отправляют сладкие послания в ее поддержку: «Детка, ты все делаешь классно. Оставайся сильной!» — или непропеченные советы насчет всевозможных диет.

Благодаря этой переписке Крисси обрела почти евангелическую веру в свойства зеленого чая как средства, убыстряющего метаболизм, и в «пищу, содержащую негативные калории» (сюда, по ее мнению, можно отнести морковь, брокколи, чернику, спаржу и многие другие продукты, которые она ест крайне редко). Ее аватар — маленькая девочка из японских комиксов манга в черном и с крылышками, как у бабочки, а ее постоянный статус, одновременно и обнадеживающий, и невыразимо печальный, звучит следующим образом: «Когда-нибудь я стану легче воздуха…»

Ну что ж, может, так и случится. Надежда всегда остается. Хотя и не все физически ущербные люди умирают худенькими. Возможно, Крисси, как и большинство толстяков, умрет от инсульта или инфаркта во время болтовни по телефону в туалете.

Одна из ее интернетовских подружек с ником azurechild постоянно настаивает на том, чтобы Крисси попробовала нечто под названием «сироп ипекакуаны». Это рвотный корень, хорошо известное средство, потенциально весьма опасное, прежде всего своими побочными эффектами. Однако от него действительно очень быстро теряешь вес. Со стороны этой azurechild совершенно безответственно и даже преступно убеждать такого человека, как Крисси, у которой сердце и без того уже ослаблено бесконечными диетами и необходимостью обслуживать свое громоздкое тело, принимать столь опасное снадобье.

Но выбор-то все равно за ней, верно? Никто ведь не заставляет ее следовать этому совету. Мы не создаем конкретных ситуаций. Мы лишь нажимаем на клавиши. Control. Alt. Delete. И все исчезло. Просто фатальная ошибка. Несчастный случай…

Итак…

«Насколько хорошо, по-твоему, ты знаешь меня?»

Этот мем[10] недели придумала Клэр, а Крисси его поддержала; Крисси вечно тянет меня за руку, точно ребенок на детской площадке, пытаясь вовлечь в кружок своих френдов.

Клэр и Крисси, как и многие в Сети, имеют пагубную склонность к подобным вещам: ко всяким интервью в стиле вопрос — ответ, симулирующим заинтересованную переписку, или к набору конкретных вопросов, адресованных, однако, всем на свете. Вопросами типа «Опиши три факта, касающиеся тебя самого», «Что тебе снилось прошлой ночью?» они выметают Интернет дочиста, точно дворник-безумец школьный двор. Переходя от одного человека к другому, они рассеивают в основном никому не нужную информацию и очень редко — полезную. На мой взгляд, они подобны вирусам, одни из которых составляют глобальную угрозу человечеству, другие умирают, не успев появиться, а третьи так и застревают на badguysrock, где разговор о себе любимом — Я! Я! — всегда наиболее популярный способ времяпрепровождения.

Когда меня вот так непрерывно дергают за руку, я обычно поддаюсь. Не потому, что мне так уж нравится быть в центре внимания, просто мне интересно, что в подобной ситуации я могу узнать — или не узнать — о своем собеседнике. Эти вопросы, на которые следует реагировать мгновенно, предназначены для создания иллюзии интимности, а если отвечать на них как следует, то для этого порой требуется такой уровень подробностей, на какой не всегда способны даже ближайшие друзья.

Благодаря подобному способу общения я узнал, что Крисси ложится спать в розовых носочках и что у нее есть кошка Хлоя; что любимый фильм Кэпа — «Убить Билла», зато он терпеть не может «Убить Билла-2»; что Токсик обожает чернокожих девиц с пышным бюстом; что ClairDeLune любит современный джаз и у нее есть коллекция керамических лягушек.

Говорить правду вовсе не обязательно. Однако многие именно ее и говорят. Подробности чаще всего вымышленные, но вполне тривиальные, так что ложь кажется лишней, хотя по этим подробностям можно судить об общей картине, ведь это те самые мелочи, из которых и складывается жизнь…

Например, мне известен пароль в компьютере Клэр: clairlovesangel («Клэр любит Ангела»). Тот же пароль у ее почты, а это значит, что я хоть сейчас могу прочесть все ее письма. В Сети подобное проделывается легко, и кусочки случайной информации — кличка домашнего любимца, дни рождения детей, девичья фамилия матери — значительно облегчают задачу. Вооруженный вроде бы безобидными данными, я могу добраться и до более закрытых сведений. До реквизитов банковских вкладов. До номеров кредитных карт. Это как азот и глицерин. Каждое из этих веществ само по себе абсолютно безопасно, но соедините их вместе и — ба-бах!

ВОПРОСНИК ОТ CHRYSALISBABY

ОТПРАВЛЕН НА badguysrock@webjournal.com

Время: 12.54, вторник, 29 января

Если бы ты был животным, то каким? Крысой.

Твой любимый запах? Бензин.

Чай или кофе? Кофе. Черный.

Твой любимый вкус мороженого? Горький шоколад.

Во что ты сейчас одет? Темно-синий топ с капюшоном, джинсы, голубые кроссовки.

Чего ты боишься? Высоты.

Какую вещь ты купил в последний раз? Музыку для айпода.

Что ты ел в последний раз? Сэндвич с поджаренным хлебом.

Твой любимый звук? Звук прибоя.

Братья-сестры? Не имеется.

В чем ты спишь? В пижаме.

Что ты считаешь самым противным? Рекламное выражение «Ведь я этого достойна».

Твоя самая плохая черта? Неискренность, манипулирование другими и лживость.

У тебя есть шрамы или татуировки? Шрам на верхней губе. И еще один на брови.

У тебя бывают повторяющиеся сны? Нет.

Где ты хотел бы очутиться прямо сейчас? На Гавайях.

У тебя в доме пожар. Что ты спасешь? Ничего. Я позволю всему сгореть.

Когда ты в последний раз плакал? Прошлой ночью… и… нет, все равно не скажу почему…

Ну вот, пожалуйста. И насколько хорошо, по-вашему, вы теперь меня знаете?

Словно можно составить представление о человеке на основе того, какой он пьет кофе и надевает ли на ночь пижаму. На самом деле я пью чай, а сплю вообще голым. Ну что, сильно это переменило ваше мнение обо мне? А вы почувствовали бы разницу, если б я заявил, что никогда не плачу? Что у меня было трудное детство? Что я никогда не выезжал дальше чем на сто миль от города, где родился? Что я боюсь физического насилия, что страдаю от мигреней, что ненавижу самого себя?

Некоторые или даже все из пунктов вполне могут оказаться правдивыми. Как и все они или ни один из них могут быть чистейшей фантазией. Альбертине известны кое-какие истинные факты, но она редко выступает здесь со своими комментариями, а ее блог защищен паролем, так что ее личные посты никто из посторонних прочесть не может…

А вот Крисси изучит мои ответы весьма тщательно. И составит по ним вполне определенный портрет. Моих ответов более чем достаточно, чтобы ее заинтриговать, я уже не говорю о намеке на собственную уязвимость, который, по-моему, вполне уравновешивает ту завуалированную агрессию, на которую она с такой готовностью откликается.

И я действительно выступал в образе плохого парня, но, может, спасусь благодаря любви? Кто знает? В кино это случается сплошь и рядом. А Крисси живет в розовом мирке, где толстая девочка вполне может обрести истинную любовь с убийцей, который нуждается в нежности…

В реальности всего этого не существует. Все это я приберегаю для группы «литераторов». Но самому себе я гораздо больше нравлюсь именно в образе литературного героя, созданного моим воображением. И потом, кто станет утверждать, что прочитанное Крисси не есть фрагментарная часть истины? Той истины, которая, как луковица, плотно завернута в несколько слоев шелухи, и, снимая слой за слоем, вы чувствуете, как на глазах у вас выступают слезы.

«Расскажи мне о себе», — просит она.

Вот так всегда и начинается, знаете ли, когда женщина или девушка уверена, что уж ей-то известно, как откопать в глубине моей души заветную жилку любви к матери.

Жилка любви к матери. Жила. Звучит так, словно ты совершенно измотался, таща на себе тяжелый груз из недр горы…

«Итак, давай начнем с твоей матери», — говорит она.

С моей матери? Ты уверена, что именно с этого надо начинать?

Видите, как быстро она заглотнула наживку. Ведь каждый мальчик должен любить свою мать, верно? И каждая женщина втайне понимает: единственный способ завоевать сердце мужчины — это прежде всего избавиться от его ма…

8

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 18.20, среда, 30 января

Статус: публичный

Настроение: энергичное

Музыка: Electric Light Orchestra, Mr. Blue Sky

Он называет ее миссис Электрик-Блю.[11] Или просто миссис Электрик. Ее стихия — всевозможные бытовые приборы: дверные звонки с суперсовременной мелодией; суперновые CD-проигрыватели, соковыжималки, пароварки и микроволновки. Остается лишь удивляться, что можно делать с таким количеством похожих вещей; только в гостевой комнате у нее хранится девять коробок с устаревшими моделями фенов для волос, щипцы для завивки, массажеры для ног, кухонные блендеры, электроодеяла, видеомагнитофоны, радиоприемники и радиотелефоны.

Она никогда ничего не выбрасывает, все хранит «на запчасти», как она выражается, хотя и принадлежит к тому поколению женщин, для которых техническая необразованность и неумелость считаются очаровательными признаками женственности и хрупкости, а не просто леностью ума, и он почти уверен, что починить она ничего не сумеет. По его мнению, она обыкновенный паразит, бесполезный, но умеющий манипулировать другими, так что никто по ней особенно горевать не будет, и уж меньше всего — ее родственники.

Ее голос в телефонной трубке он узнает сразу. Уже какое-то время он неполный рабочий день трудится в мастерской по ремонту электроприборов, которая находится всего в двух милях от ее дома. Мастерская довольно старомодная, теперь и вовсе пребывающая в запустении, с витриной, забитой сломанными телевизорами и пылесосами, и подоконником, усыпанным толстым серым слоем мертвых мошек, залетевших туда себе на погибель. Миссис Электрик вызывает его по мобильному телефону — в четыре часа в пятницу и никак иначе! — чтобы он позаботился о ее кладбище почивших бытовых приборов.

Ей стукнуло пятьдесят пять, но в случае необходимости она может выглядеть и значительно старше, и значительно моложе. Пепельная блондинка, зеленые глаза, красивые ноги, эмоциональная, почти девчоночья, щебечущая манера разговора, хотя ее трепетный тон вполне может в один миг стать презрительным. Кроме всего прочего, она чрезвычайно любит общество приятных молодых людей.

Приятный молодой человек. Ну что ж, это как раз он. Стройный в своем джинсовом комбинезоне, острые, несколько угловатые черты лица, каштановые волосы, пожалуй, немного длинноватые, и очень яркие глаза поразительно красивого серо-голубого оттенка. Не то чтобы красавчик с обложки глянцевого журнала, но для миссис Электрик очень даже годится — и потом, думает он, в ее-то годы нечего привередничать.

Тут же она сообщает, что разведена. Затем приносит ему чашку чая «Эрл грей» и начинает жаловаться на дороговизну и тяжко вздыхать по поводу своего одиночества, а также грубости и равнодушия сына, который работает где-то в Лондоне, прямо в Сити. И вскоре, словно даруя ему неслыханную привилегию, предлагает купить у нее всю «коллекцию».

Но это барахло совершенно бесполезно. Такой вердикт он и выносит, хотя старается выбирать более мягкие, щадящие выражения, и растолковывает, что старые электротовары годятся только для свалки, поскольку большая их часть попросту не соответствует современным стандартам безопасности. Хозяин мастерской, добавляет он, попросту его убьет, если он заплатит за все это хотя бы десять фунтов.

— И правда, миссис Э., — говорит он, — единственное, чем я могу вам помочь, это вынести вещи на помойку. Хотя тогда вам, конечно, придется объясняться с городским советом. Но у меня есть микроавтобус, и я мог бы…

— Нет, спасибо, — сухо прерывает она, взглянув на него с презрением.

— Я только хотел помочь, — замечает он.

— Ну, если вы действительно хотите помочь, молодой человек, — голос у нее ледяной и какой-то ломкий, как от мороза, — то не могли бы вы взглянуть на мою стиральную машину? По-моему, она сломалась, вот уже неделю не спускает воду…

— Но это не мои обязанности, — возражает он.

— Уж такую-то малость вы могли бы для меня сделать, — заявляет она по-прежнему ледяным тоном.

И он, конечно, сдается. Она прекрасно знает, что победа будет за ней. В ее голосе еще звучат прежняя надменность и авторитарность, но теперь в нем слышится и уязвимость, даже беспомощность… Нет, он не в силах ей сопротивляться.

Всего-навсего соскочил приводной ремень. Он раскручивает болты на барабане, ставит ремень на место, вытирает руки о комбинезон и в дверном зеркале видит, как внимательно она за ним наблюдает.

Когда-то она наверняка была очень даже ничего. Хотя и теперь, пожалуй, можно сказать: она хорошо сохранилась — этим выражением иногда пользуется его мать, что наводит его на мысль о сосудах с формальдегидом и египетских мумиях. И теперь, понимая, что миссис Электрик следит за ним со странным выражением собственницы, он прямо-таки чувствует, как ее глаза, точно железные штыри, пронзают ему поясницу и ягодицы — о, этот оценивающий взгляд, одновременно и небрежный, и плотоядный.

— Вы ведь, наверно, меня не помните? — спрашивает он, оборачиваясь и глядя ей прямо в глаза.

Она молча одаривает его недоумевающим, высокомерным взором.

— Когда-то моя мать убиралась у вас в доме.

— Вот как?

Это произнесено так, словно ему должно быть ясно: она попросту не в состоянии помнить всех, кто когда-то на нее работал. Но видимо, ей все-таки что-то такое вспоминается, она чуть прищуривается, а ее брови, сначала дочиста выщипанные, а затем нарисованные коричневым карандашом на полдюйма выше своего естественного местонахождения, нервически изгибаются, словно от огорчения.

— Иногда она приводила меня с собой.

— Боже мой. — Миссис Электрик уставилась на него, не мигая. — Голубоглазый?

Ну теперь-то, конечно, он попал прямо в цель. Она больше никогда на него не посмотрит; во всяком случае, так не посмотрит. Ее томный взгляд стекает по его спине вниз, измеряя расстояние от ямки у него под затылком до копчика, отмечает упругую округлость его ягодиц под синими вылинявшими рабочими штанами. Теперь она, пожалуй, уже способна его увидеть — четырехлетним малышом со светлыми, еще не успевшими потемнеть волосами. Внезапно груз лет обрушивается на нее с новой силой, становится тяжелым, как зимнее пальто, насквозь промокшее под дождем, и вот она уже выглядит старой, ужасно старой…

Он усмехается и сообщает:

— Вроде все починил.

— Я, конечно, заплачу, — откликается она слишком поспешно, явно желая скрыть растерянность.

Неужели она решила, что он работает бесплатно? Неужели считает, что если заплатит ему, то из-за такого великодушия он вечно будет чувствовать себя должником?

Впрочем, они оба отлично понимают, за что она платит. Это ее вина — возможно, довольно простая, но уж никак не чистая, вина вечная, неутихающая, горько-сладкая вина.

«Бедная старая миссис Электрик», — думает он.

Вежливо поблагодарив ее, он принимает из ее рук еще одну чашечку едва теплого чая с каким-то подозрительным привкусом и наконец уходит, ни минуты не сомневаясь, что в ближайшие дни и недели будет видеться с миссис Электрик гораздо чаще.

Каждый из нас в чем-то виноват. И отнюдь не всех надо карать за это. Но порой карма, завершив круг, возвращается домой, и тогда Господу требуется помощь и приложение человеческих рук. И вообще, это не его вина. После того визита она звонила ему десятки раз — вкрутить пробку, поменять выключатель, сменить батарейки в фотоаппарате, а совсем недавно потребовала подключить новый компьютер (одному богу известно, зачем он ей понадобился, она же умрет через пару недель!). И все это срочные вызовы, которые мешают его работе и, в свою очередь, лишь подогревают его решение устранить ее, стереть с лица земли.

Ничего личного, как говорится. Просто некоторые люди заслуживают смерти — из-за совершенных прегрешений, или злодейства, или преступления, или, как это было в данном случае, из-за того, что она назвала его Голубоглазым…

Несчастные случаи по большей части происходят дома. Несчастный случай довольно легко устроить, и все же Голубоглазый отчего-то колеблется. Не потому, что боится — хотя да, боится, и очень сильно, — но скорее потому, что ему хочется понаблюдать. Сначала его привлекла задумка спрятать поблизости от места преступления видеокамеру, но столь тщеславное желание вряд ли удалось бы осуществить, так что эту идею он отверг (хоть и не без сожалений) и стал вырабатывать более разумный способ действий. Он еще очень молод. И верит в поэтическую справедливость. Он хочет превратить ее смерть в символ, во что-нибудь, связанное с электричеством; это может быть, например, короткое замыкание из-за неисправного пылесоса или одного из вибраторов (два из них скромного телесного цвета, а третий тревожно-пурпурный), которые она держит в ванной среди многочисленных бутылочек с лосьонами и склянок с таблетками.

На какое-то время подобный план представляется ему весьма соблазнительным. Но он знает: слишком хитроумные планы редко бывают удачными, так что решительно отметает заманчивую мысль отправить миссис Электрик в могилу с помощью одного из ее эротических устройств. И уже в свой следующий визит к ней старается подготовить все необходимое для не слишком сильного, но вполне достаточного пожара, вызванного замыканием электропроводки. Он возвращается домой вовремя, спокойно перекусывает перед телевизором, а тем временем где-то на другой улице миссис Электрик готовится лечь спать (может, со своим пурпурным приятелем, а может, и без него) и затем, глубокой ночью, умирает, скорее всего, отравившись продуктами горения, хотя на это можно только надеяться…

Из полиции приезжают уже на следующий день. Он рассказывает, как старался помочь, как предупреждал, что дом буквально забит всевозможными устаревшими приборами, которые только и ждут возможности стать причиной несчастного случая, как миссис Электрик вечно перегружала розетки, включая одновременно несколько устройств, как легко все это могло вызвать скачок напряжения…

По его мнению, копы просто смешны. Ведь его причастность совершенно очевидна, а они этого не видят; они спокойно сидят на их диване, пьют чай, приготовленный его матерью, и беседуют с ним так мило, словно опасаются обидеть, а мать с подозрением следит за ними, готовая опровергнуть любой намек на то, что он может быть причастен к этому пожару.

— Надеюсь, вы не хотите сказать, что это его вина? Мальчик так много работает. Он такой хороший сын.

Он даже ладонью прикрывается, пряча улыбку. Вообще-то он дрожит от страха, но в данный момент ему дико хочется расхохотаться им в лицо; приходится изобразить небольшой приступ панического ужаса, пока никто не догадался, что этот бледный молодой человек с невинными голубыми глазами на самом деле готов лопнуть от смеха…

Позже он совершенно точно воспроизводил в памяти те мгновения. И тот оглушительный восторг, отчасти схожий с оргазмом, обрушившийся на него божьей милостью. Все цвета вокруг стали более яркими, пространство невероятно расширилось, слова приобрели новые, головокружительные оттенки, а запахи стали поистине колдовскими. И от всего этого его вдруг охватила дрожь, он был не в силах сдержать рыдания, а мир вдруг словно раздулся пузырем, как краска, и лопнул, обнажая свет вечности…

Женщина-полицейский (в паре полицейских всегда одна женщина) протягивает ему носовой платок. Он тщательно вытирает лицо и выглядит испуганным и виноватым, но внутри все еще смеется, смеется до слез, и эта женщина — ей двадцать четыре года, и она, возможно, даже окажется хорошенькой, если снимет форму, — принимает его слезы за признак душевной боли и искреннего огорчения; она даже руку ему на плечо кладет, испытывая при этом странные, почти материнские чувства…

Все хорошо, сынок. Ты ни в чем не виноват.

Вдруг из глубины горла возвращается тот зловещий привкус, который у него неизменно ассоциируется с детством, с гнилыми фруктами, с бензином и тошнотворным запахом жевательной резинки — запахом сладкой синтетической розы. Этот вкус словно обволакивает его изнутри, а потом отступает и уплывает, как плотное облако, оставляя после себя синеву неба, и он думает…

Ну наконец-то! Вот я и стал убийцей.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

Chrysalisbaby: Блеск! Голубоглазый жжет!

Captainbunnykiller: Миссис Электрик удовлетворяет себя в могиле… Ну, чувак! За такую сцену я бы даже заплатил. Может, напишешь? Как насчет этого?

Jesusismycopilot: ТЫ ПРОСТО БОЛЬНОЙ! НАДЕЮСЬ, ТЫ И САМ ЭТО ПОНИМАЕШЬ!

blueeyedboy: Я в курсе насчет своего здоровья, спасибо за внимание.

Chrysalisbaby: ну мне до лампочки думаю это круто

Captainbunnykiller: Эй, чувак, не обращай на этого тролля внимания! Этот говнюк не способен отличить реал от клевого вымысла, даже если тот подпрыгнет и клюнет его в задницу.

Jesusismycopilot: ТЫ БОЛЬНОЙ, И ТЕБЯ ЖДЕТ СУД.

JennyTricks: (сообщение удалено).

ClairDeLune: Если кого-то подобные истории огорчают, то не стоит заходить на этот сайт и читать их. Спасибо, blueeyedboy, что поделился с нами. Я представляю, как это, должно быть, трудно — выразить словами столь мрачные ощущения. Но получилось превосходно. Очень надеюсь, что будет опубликовано и продолжение истории.

9

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 23.25, среда, 30 января.

Статус: ограниченный

Настроение: без раскаяния

Музыка: Kansas, Carry on, Wayward Son

Нет, я не принимаю это близко к сердцу. Не каждому дано правильно оценить хороший кусок художественной прозы. По мнению многих, я болен, развращен, заслуживаю того, чтобы меня заперли в сумасшедшем доме, изолировали от общества, избили до полусмерти или даже убили.

Тут у нас каждый критик. Меня постоянно обещают уничтожить. Угрозы по большей части поступают от этих напыщенных «истинно верующих»: от Jesusismycopilot со товарищи. Они всегда пишут прописными буквами, используя минимальное количество синтаксических знаков, если не считать целого леса восклицательных, которые высятся над основным текстом, точно копья вражеского племени. Они твердят мне: «ТЫ БОЛЬНОЙ!» или «БЛИЗОК СУДНЫЙ ДЕНЬ», а это означает, что Искренне Ваш «СГОРИТ В АДУ (!!!) ВМЕСТЕ СО ВСЕМИ УРОДАМИ И ПЕДОФИЛАМИ!»

Вот спасибо! Впрочем, тупиц везде хватает. Одна моя новая интернет-подружка, JennyTricks, стала регулярно посещать мой сайт и комментировать все мои вымышленные посты со все возрастающей яростью. Свой убогий стиль она компенсирует за счет язвительности, а также использует все на свете бранные слова и обещает мне адские муки, если ей когда-нибудь удастся до меня добраться. В этом я, впрочем, весьма сомневаюсь. Сеть — местечко безопасное, закрытое, как исповедальня. И о себе я никогда не сообщаю никаких подробностей. А их злоба меня даже бодрит, вызывая нечто вроде легкого опьянения. Бить камнями и палками, чувак, палками и камнями.

А если серьезно, аплодисменты я обожаю. Даже злобному шипению радуюсь. Уметь спровоцировать людей на столь бурные эмоции с помощью всего лишь слов — безусловно, величайшая победа. Для этого и предназначена моя художественная проза. Она должна возбуждать, подстрекать, давать мне возможность видеть, какую реакцию я вызываю. Любовь и ненависть, одобрение и презрение, осуждение, гнев, отчаяние. Если я могу заставить вас наносить удары невидимому врагу, или почувствовать недомогание, или заплакать, или причинить мне — а может, кому-то другому — ущерб, разве это не великая привилегия, мне дарованная? Проникнуть в чужую душу, заставить другого человека делать то, что я хочу…

Разве это не плата за все?

Итак, хорошие новости — если не считать прекращения моей головной боли — заключаются в том, что теперь у меня гораздо больше времени на занятия, которые доставляют мне удовольствие. Одно из преимуществ потери работы — появление свободного времени, когда ты можешь следовать исключительно своим интересам, как в реальной жизни, так и в виртуальной. В общем, славно, когда хватает времени остановиться и понюхать розы, как говорит моя мать.

Потеря работы? Да, недавно меня постигла такая неприятность. Матери, конечно, об этом неизвестно, она считает, что я по-прежнему тружусь в больнице Молбри; подробности моей деятельности ей неясны, но вполне правдоподобны, во всяком случае, мать они устраивают; школу она так и не закончила, и ее познания в медицине ограничиваются тем, что она почерпнула в «Ридерз дайджест» или в телевизионных сериалах про больницу, которые она смотрит днем.

И потом, я ведь и правда работал в больнице около двадцати лет, хотя мама никогда не вдавалась в подробности, чем я там занимаюсь. Какие-то технические операции — и это тоже отчасти правда — в таком месте, где описание обязанностей почти каждого сотрудника включает либо слово «оператор», либо слово «техник». До недавнего времени я как раз и являлся одним из членов команды сантехников; мы работали в две смены и отвечали за такие жизненно важные вещи, как подметание и мытье полов шваброй, дезинфекция помещений, выкатывание во двор мусорных бачков и поддержание в относительно приличном состоянии публичных мест: туалетов, кухонь и т. п.

В общем, я попросту служил уборщиком.

Моя вторая и куда более опасная работа — опять же имевшаяся у меня до недавнего времени — состояла в том, что я ухаживал за одним пожилым человеком, прикованным к инвалидному креслу; я готовил еду, убирал в доме, довольно много читал ему вслух, ставил по его просьбе старинные виниловые пластинки, жутко исцарапанные, или слушал истории, которые давно уже выучил наизусть, а после этого отправлялся искать ее, ту девушку в ярко-красном пальтишке из бобрика…

Теперь же у меня куда больше времени, а вероятность быть пойманным на месте преступления куда меньше. Мой ежедневный распорядок ничуть не изменился. Утром я встаю как обычно, одеваюсь, как на работу, занимаюсь орхидеями, оставляю машину на больничной парковке, беру лэптоп и портфель, а потом весь день торчу в разных интернет-кафе, ничего не делаю, только переписываюсь со своими френдами или придумываю всякие истории и размещаю их на badguysrock, подальше от подозрительных глаз моей матери. После четырех я часто захожу в кафе «Розовая зебра», где возможность налететь на мамочку или ее приятельниц крайне мала и где предлагается доступ к Интернету по цене бездонного чайника с чаем.

Если бы у меня была возможность выбирать, я бы, пожалуй, предпочел нечто менее богемное. На мой вкус, «Розовая зебра» — местечко слишком неформальное. Все эти широченные чайные чашки на американский лад, словно разинутые рты, столики с пластмассовыми столешницами, написанный мелом на доске список дежурных блюд, вечный гам большого числа посетителей. Да и само название… Слово «розовый» обладает на редкость противным запахом, едким, возвращающим меня в детство, к нашему семейному дантисту мистеру Пинку,[12] в его старомодный кабинет, где витал сладостно-тошнотворный запах газа, применяемого для анестезии. Но она это кафе любит. Так и должно быть. Она — та девушка в ярко-красном пальтишке. Ей нравится хранить анонимность среди постоянных и довольно шумных посетителей. Конечно, это всего лишь иллюзия, которую я с удовольствием дарю ей до поры до времени; еще одна последняя любезность с моей стороны, впрочем, ею не признанная.

Я пытаюсь найти столик поближе к ней. Пью чай «Эрл грей» без лимона и без молока. Именно так пил мой старый наставник, доктор Пикок,[13] и я тоже пристрастился к этому напитку, не совсем обычному для такого заведения, как «Розовая зебра», где подают местное морковное печенье и мексиканский горячий шоколад со специями, где тусуются байкеры, готы и многочисленные любители пирсинга.

Бетан, владелица кафе, гневно на меня поглядывает. Возможно, дело в выборе напитка или в том, что я в костюме и галстуке, а потому квалифицируюсь как Большой Босс, или, может, сегодня всему виной моя физиономия: неровный след от шва на скуле, шрамы на брови и на губе.

Мне понятны ее мысли: такому, как я, здесь не место. Она чувствует во мне предвестника близкой беды, но ничего определенного сказать не может. Выгляжу я в высшей степени опрятно, веду себя тихо и всегда оставляю чаевые. Однако что-то во мне тревожит ее, заставляет думать, что лучше бы я не появлялся в ее кафе.

— «Эрл грей», пожалуйста. Без лимона и без молока.

— Через пять минут, о'кей?

Бетан знает своих посетителей. У всех постоянных есть прозвища, очень похожие на ники моих интернетовских френдов: Chocolate Girl, Vegan Guy, Saxophone Man и тому подобное. Я, однако, всего лишь Okay. Уверен, что куда больше пришелся бы ей по душе, если б она и меня могла вставить в этот список, например, под ником Yuppie Guy или Earl Grey Dude, когда ей точно было бы известно, чего от меня ожидать.

Но иногда я ввожу ее в заблуждение: то вдруг приду в джинсах, то закажу вместо чая кофе (который ненавижу), то пару недель назад потребовал сразу шесть кусков пирога и съел их один за другим под ее изумленным взглядом. Ей явно до смерти хотелось как-то это прокомментировать, но она не осмелилась. В общем, она относится ко мне с подозрением. Еще бы — человек, который съедает шесть кусков пирога зараз, способен на что угодно.

Но не стоит судить по внешнему виду. Бетан, кстати, и сама выглядит необычно — с изумрудной булавкой в брови и россыпью вытатуированных звезд на худющих руках. Застенчивая, обидчивая девочка, компенсирующая эти качества скрытой агрессивностью по отношению к любому, кто косо на нее посмотрит.

И все же именно Бетан я обязан большей частью полученной информации. В кафе она примечает все на свете. Со мной общается крайне редко, но мне удается подслушать ее болтовню с другими посетителями. С такими, как я, она ведет себя очень осторожно, а с постоянными клиентами — весела и открыта. Благодаря Бетан можно собрать сведения о ком угодно. Я, например, знаю, что девушка в красном пальто предпочитает не чай, а горячий шоколад и больше любит не морковное печенье, а тарталетки с патокой, что ей куда больше нравятся «The Beatles», чем «The Rolling Stones», что в субботу в 11.30 она пойдет на похороны в крематорий Молбри.

В субботу. Да, я тоже там буду. По крайней мере, увижу ее вне стен этого проклятого кафе. Возможно — только возможно, — она должна быть мне за это благодарна. Под занавес, как говорится. Конец этому параду лжи.

Лжи? Да, все лгут. Я лгал с тех пор, как помню себя. Это единственное, что я делаю хорошо. По-моему, нам пора сыграть в полную силу, не так ли? В конце концов, что такое писатель, сочинитель художественной прозы, как не дипломированный лжец? Вы никогда не догадаетесь, читая мои опусы, что я прост, как ванильное мороженое. Во всяком случае, снаружи; внутри — другое дело. Но разве мы, все мы, в душе не убийцы, выстукивающие с помощью азбуки Морзе тайны исповеди?

Клэр считает, что мне следовало бы поговорить с той девушкой по душам.

«А ты пытался поделиться с ней своими чувствами?» — спрашивает она в последнем письме. Клэр знает только то, о чем я позволяю ей узнать, например, что в последнее время я прямо-таки одержим одной девушкой, с которой почти не общался. Но возможно, Клэр чувствует меня гораздо лучше, чем думает, — точнее, она лучше чувствует и понимает не меня, а Голубоглазого, чья платоническая любовь к безымянной девушке откликается в ее душе эхом неизбывной страсти к Голубому Ангелу.

Совет Кэпа куда грубее. «Да трахни ты ее, и делу конец, — советует он тоном уставшего от жизни человека, тщетно пытаясь скрыть собственную неопытность. — Как только пройдет ощущение новизны, ты сразу поймешь, что она точно такая же сука, как и все остальные, и сможешь наконец вернуться к тому, что действительно для тебя важно…»

Токсик соглашается с Кэпом и просит меня описывать в блоге всякие интимные подробности. «Чем грязнее, тем лучше. Кстати, какой у нее размер лифчика?»

Альбертина мои опусы комментирует редко. Но я чувствую ее неодобрение. А вот Chrysalisbaby откликается моментально; она считает, что я безнадежно влюблен. «Даже плохому парню нужно кого-то любить, — пишет она с неуклюжей искренностью. — А ты достоин любви, Голубоглазый, правда достоин». Себя она пока не предлагает, но мне кажется, за ее словами таится страстное желание. К тому же она ясно намекает, что любая девушка была бы счастлива завоевать любовь такого, как я.

Бедная Крисси. Да, она действительно толстая. Но у нее очень красивые волосы и хорошенькое личико, к тому же мне удалось убедить ее, что я предпочитаю пышечек.

Проблема в том, что я слишком хорошо играю свою роль. И теперь она желает увидеть в Сети мое фото. В течение двух последних недель мы непрерывно общались с ней через веб-журнал, и я получил от нее немало посланий личного характера, в том числе и фотографии.

«Почему я не могу тебя увидеть?» — пишет она.

«Об этом и речи быть не может», — отвечаю я.

«Почему? Ты безобразен?»

«Да. Весь изуродован. Сломанный нос, под глазом синяк, по всему телу порезы и шрамы. Словно я выдержал двадцать раундов с Майком Тайсоном. Поверь, Крисси, ты сразу сбежишь от меня далеко-далеко».

«Правда? А что случилось?»

«Кое-кто настроен против меня».

«:-о!!! Ты кого-то ограбил?»

«Ну, можно сказать и так».

«!!! Да? О черт, детка, мне так хочется тебя обнять».

«Спасибо, Крисси. Это очень мило с твоей стороны».

«Тебе было больно?»

Ах, моя дорогая Крисси! Я прямо-таки ощущаю, как от тебя исходит сочувствие. Крисси обожает с кем-нибудь нянчиться, и мне приятно подпитывать ее иллюзии. Она не то чтобы влюблена в меня — нет, пока еще нет, — но особых усилий для этого не потребуется. Я понимаю, что поступаю отчасти жестоко. Но разве не так поступают плохие парни? И потом, она сама виновата. А я лишь даю ход ее фантазиям. Она — несчастный случай во плоти, который только и ждет возможности произойти, и в этом вряд ли обвинят меня.

«Детка, расскажи мне, что произошло», — просит она, и сегодня я, возможно, все-таки над ней подшучу. Дам чуть-чуть, а получу сполна. Разве не выгодная сделка?

Ну что же, детка, хорошо… Как пожелаешь. Посмотрим, понравится ли тебе такая сказочка.

10

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 14.35, вторник, 31 января

Статус: публичный

Настроение: влюбленное

Музыка: Green Day, Letterbomb

Голубоглазый влюбился. Что? Вы считаете, убийца не способен влюбиться? Он знает ее с незапамятных времен, однако она никогда не видела его, ни разу! С тем же успехом он мог бы быть невидимкой. Но он-то видит ее, видит ее волосы, ее губы, ее маленькое бледное личико с прямыми темными бровями, ее ярко-красное пальто, которое в утреннем тумане напоминает одеяние сказочного персонажа.

Красный не ее цвет, но ей это вряд ли известно. Как неизвестно и то, что он обожает наблюдать за ней в объектив фотоаппарата, замечает каждую деталь ее одежды, любуется тем, как ветер играет ее волосами, ее ровной походкой, когда она как бы отмечает свой путь легкими, почти незаметными глазу прикосновениями — чуть дотронулась пальцами до стены дома, мазнула ладонью по зеленой изгороди, а вот остановилась возле деревенской пекарни и повернулась к ней, вдыхая вкусный запах.

Нет, он, безусловно, не вуайерист. Он поступает так из чувства самосохранения. А уж этот его инстинкт отточен настолько, что он способен уловить опасность даже в ней, даже в ее милом лице. Возможно, именно за эту скрытую опасность он и любит ее. Его приятно возбуждает тот факт, что он ступил на опасную тропу. Тот факт, что каждая украденная фотообъективом ласка таит для него смерть.

А возможно, его возбуждает совсем иное — то, что она принадлежит другому.

Прежде он никогда не влюблялся. И его немного пугает сила нахлынувшего чувства. И то, как эта девушка вторгается в его мысли, и то, как он пальцем невольно выводит ее имя, и то, что он почему-то постоянно о ней вспоминает…

Его поведение изменилось. Он стал противоречивым, более восприимчивым к одному, менее — к другому. Он старается все делать правильно, но, делая все правильно, думает только о себе. Ему хочется ее видеть, но когда он видит ее, то неизменно спасается бегством. Он надеется, что это продлится вечно, но в то же время страстно мечтает, чтобы все поскорее закончилось.

Увеличив фокусное расстояние, он настолько приближает к себе ее лицо, что оно приобретает почти чудовищные пропорции. Теперь она одноглазка, и ее единственный глаз — это смесь голубых и золотистых оттенков; этот глаз устремлен сквозь стекло объектива прямо на него, но не видит его, в точности как орхидея в оранжерее…

Поскольку он смотрит на нее с любовью, она всегда предстает в синем цвете. В различных его оттенках. Синем, как синяк, серо-голубом, как крыло бабочки, кобальтовом, сапфировом, голубом, как вечные снега на горных вершинах. Синий — цвет тайной части его души, цвет смерти.

Его брат, который носил черное, знал бы, что сказать. А Голубоглазому слов не хватает. Но в мечтах он танцует с ней под звездами — он, как обычно, в синем, она в бальном платье из небесно-голубого шелка. И никакие слова ему не нужны; он вдыхает аромат ее волос, почти физически ощущает прикосновение ее нежной кожи…

Вдруг раздается резкий стук в дверь. Голубоглазый виновато вздрагивает и сердится на себя: с какой стати он так реагирует? Ведь он у себя дома, никому не мешает, никому ничем не вредит — с чего бы ему чувствовать себя виноватым?

Он откладывает фотоаппарат в сторону. В дверь снова стучат, на этот раз более настойчиво. И весьма нетерпеливо.

— Кто там? — спрашивает Голубоглазый.

Из-за двери доносится отнюдь не самый желанный, но хорошо знакомый голос:

— Открой!

— Чего тебе надо? — уточняет Голубоглазый.

— Поговорить с тобой, маленький говнюк.

Давайте назовем его мистер Темно-Синий. Он значительно крупнее Голубоглазого и злобен, точно взбесившийся пес. Сегодня он особенно свиреп, таким Голубоглазый его еще не видел. Он упорно барабанит в дверь, требуя его впустить, и, едва Голубоглазый отпирает спасительный замок, вламывается внутрь и с порога наносит нашему герою сокрушительный удар кулаком в лицо.

Не удержавшись на ногах, Голубоглазый отлетает и врезается в стол. Стоявшие на столе безделушки и цветочная ваза вдребезги разбиваются о стену, а Голубоглазый сползает на пол у нижней ступеньки лестницы. Темно-Синий настигает его, садится на него верхом, изо всех сил молотит его кулаками и орет:

— Твою мать! Держись от нее подальше, жалкий извращенец!

Наш герой даже не пытается сопротивляться, понимая, что это бесполезно. Он просто сворачивается на полу клубком, точно краб-отшельник в своей раковине, пытаясь руками прикрыть лицо и плача от страха и ненависти. А его враг наносит удар за ударом — по ребрам, по спине, по плечам…

— Ясно тебе? — негодует Темно-Синий, замолкая на минутку, чтобы перевести дыхание.

— Но я же ничего не сделал! Я и парой фраз с ней не обмолвился…

— Не притворяйся! — гневно прерывает его Темно-Синий. — Я прекрасно знаю, что ты пытался сделать. Кстати, как ты собирался поступить с этими фотографиями?

— С к-какими ф-фотографиями? — не понимает Голубоглазый.

— Даже не пытайся мне врать! — Темно-Синий вытаскивает из внутреннего кармана пачку снимков. — Вот эти фотки ты отщелкал и проявил прямо здесь, в своей мастерской…

— Откуда ты взял их? — удивляется Голубоглазый.

Темно-Синий наносит ему очередной удар кулаком.

— Совершенно неважно откуда. Но если ты еще хоть раз окажешься поблизости от нее, если заговоришь с ней или напишешь ей — да, черт возьми, если ты хотя бы на нее посмотришь! — я заставлю тебя пожалеть о том, что ты появился на свет. Учти, это последнее предупреждение…

— Пожалуйста, не надо! — хнычет наш герой, вскинув руки и пытаясь заслониться от новой атаки.

— Я слов на ветер не бросаю. Убью гада…

«Если я первым тебя не убью», — думает Голубоглазый и не успевает предпринять никаких защитных мер. Ненавистный запах гниющих фруктов комом встает в глотке, заполняя все его существо оранжерейной вонью; страшная боль копьем пронзает голову; у него такое чувство, будто он умирает.

— Пожалуйста…

— Ты, главное, не ври мне. И держись от меня подальше.

— Не буду я врать, — задыхаясь, отвечает Голубоглазый, ощущая во рту вкус крови и слез.

— Да уж, не стоит, — ворчит Темно-Синий.

Голубоглазый лежит на ковре, голова кружится; он слышит, как хлопнула входная дверь, и осторожно приоткрывает глаза. Темно-Синий исчез. Но встать Голубоглазый боится, он выжидает, пока не убеждается, что рев машины непрошеного гостя затих вдали. Лишь после этого он медленно, осторожно поднимается и бредет в ванную комнату изучить полученный ущерб.

Ничего себе! Нет, черт возьми, каково?!

Бедный Голубоглазый! Нос сломан, губа рассечена, глаза заплыли так, что их почти не видно. Спереди на рубашке кровь, из носа кровь все еще капает. Ему очень больно, но стыд куда хуже боли; а еще хуже то, что он ни в чем не виноват. В данном случае он действительно абсолютно невиновен.

«Как странно, — размышляет он, — я совершил столько грехов, но мне удавалось избежать наказания, а в этот раз, когда я ничего плохого не сделал, на меня почему-то обрушилось наказание. Это карма. Кар-ма».

Он смотрит на свое отражение в зеркале, долго смотрит. И, разглядывая себя, испытывает полнейшее спокойствие — он кажется себе актером на маленьком экране телевизора. Он прикасается к отражению и эхом чувствует боль в реальных ссадинах и ранах. Тем не менее он странно далек от человека в зеркале, словно там — лишь реконструкция давних событий, нечто, произошедшее с кем-то иным много лет назад.

«Ей-богу, Би-Би, я убью тебя…»

«Если я первым тебя не убью», — думает он.

Разве это так уж невероятно? Демоны для того и созданы, чтобы над ними одерживать победу. Но возможно, не с помощью брутальности, а благодаря уму и хитрости. И он уже чувствует, как зарождается в его душе червячок очередного плана. И снова изучает отражение в зеркале, и распрямляет плечи, и вытирает с губ кровь, и начинает наконец улыбаться.

«Если я первым тебя не убью…»

Почему бы и нет?

В конце концов, он ведь уже делал это раньше.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

Chrysalisbaby: круто вау это все правда?

blueeyedboy: Такая же правда, как все, что я пишу…

Chrysalisbaby: ух ты бедный Голубоглазый я так хочу крепко-крепко тебя обнять

Jesusismycopilot: ОТМОРОЗОК ТЫ ЗАСЛУЖИВАЕШЬ СМЕРТИ

Toxic69: Да ладно, парень. Разве не все мы этого заслуживаем?

ClairDeLune: Просто фантастика. Голубоглазый! Кажется, ты наконец-то обретаешь способность обуздывать свой гнев. Нам следует обсудить это более подробно, тебе не кажется?

Captainbunnykiller: Клево, чувак! Прям за душу берет! Не могу дождаться продолжения. Хочется узнать, как ты отплатишь ему.

JennyTricks (сообщение удалено).

JennyTricks (сообщение удалено).

JennyTricks (сообщение удалено).

blueeyedboy: А ты настойчива, JennyTricks. Скажи: мы знакомы?

11

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 01.37, пятница, 1 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: меланхоличное

Музыка: Voltaire, Born Bad

Ну нет. Это было не совсем так. Но все же довольно близко к правде. Правда — это маленький злобный зверек, который зубами и когтями прокладывает себе путь к свету, понимая, что если он хочет родиться, что-то другое или кто-то другой должны умереть.

Знаете, а ведь я начинал свою жизнь как один из братьев-близнецов. Тот, второй, — если бы он выжил, мама назвала бы его Малкольмом — умер в утробе на девятнадцатой неделе беременности.

Такова официальная версия. Когда мне было лет шесть, мать рассказывала, что я своего братца проглотил еще там, в ее животике, скорее всего, между двенадцатой и тринадцатой неделями внутриутробного развития, осуществляя борьбу за жизненное пространство. Это, кстати, случается гораздо чаще, чем вы думаете. Два тела, имея одну общую душу, плавают в одной среде и борются за право на существование…

Мать сохранила память о нем как о живом в виде украшения на каминной полке — фигурки спящей собаки с его инициалами. В детстве я разбил такую же фарфоровую собачку и солгал в попытке самозащиты, за что и был высечен куском электрического провода. А потом мне сообщили, что я плохой от рождения, что я родился убийцей, что я стал убийцей еще в эмбриональном состоянии, что жизнью я обязан им обоим, что я непременно должен стать хорошим мальчиком и как подобает распорядиться той жизнью, которую украл у своего брата…

Хотя втайне мать гордилась мной. Тот факт, что якобы я проглотил своего брата-близнеца ради выживания, заставлял ее верить в мою силу. Мама презирала слабость. Твердая, как закаленная сталь, она не смирилась бы с тем, что ее сын — законченный лузер. «Жизнь такова, какой ты ее делаешь, — повторяла она. — Если не желаешь драться, значит, заслуживаешь смерти».

Позднее мне часто снилось, что Малькольм — это имя является мне в тошнотворных оттенках зеленого — выиграл схватку и занял мое место. Даже сейчас тот жуткий сон иногда приходит ко мне: бок о бок два крошечных прожорливых головастика, две пираньи, два сердца в одном кровавом сосуде с химическим раствором, шумно протестующие против того, чтобы биться в унисон. И меня терзает мысль: если бы не я, а этот Малькольм остался жив, занял бы он мое место? Стал бы он Голубоглазым?

Или у него был бы собственный цвет? Зеленый, например, который, по-моему, больше подходит к его имени. Я пытаюсь представить себе его гардероб в зеленых тонах: зеленые рубашки, зеленые носки, темно-зеленые школьные пуловеры. Все идентично моим собственным вещам (кроме цвета), все того же размера, словно мир накрыли цветной линзой и моя жизнь тут же приобрела иную окраску.

Цвета играют в жизни огромную роль, они и создают различия. Даже по прошествии стольких лет я следую схеме, заданной матерью. Синие джинсы, синяя куртка с капюшоном, синяя майка, синие носки, даже на кроссовках сбоку синяя звезда. Черный свитер с высоким горлом, подаренный мне в прошлом году на день рождения, так и лежит ненадеванный в нижнем ящике комода, и стоит мне вспомнить о нем и собраться его примерить, как меня прямо-таки пронзает беспричинное чувство вины.

Я будто слышу резкий окрик: «Это же свитер Найджела!» Понимаю, что это неразумно, но так и не могу заставить себя надеть вещь его цвета — не смог даже на его похороны.

Возможно, из-за того, что Найджел меня ненавидел. Он упрекал меня во всех наших проблемах. В том, что из-за меня ушел отец, в том, что ему какое-то время пришлось провести в тюрьме, в том, что его судьба не сложилась. Особенно он негодовал по поводу того, что я любимчик матери. Ну это-то, по крайней мере, было оправданно. Я, несомненно, пользовался ее благосклонностью. Во всяком случае, поначалу. Возможно, из-за моего брата-близнеца, родившегося мертвым, что стало болью ее сердца. Возможно, из-за мистера Голубые Глаза, который, по ее признанию, был любовью всей ее жизни.

Найджел превратил обычное соперничество между братьями в определяющую форму отношений. Мы с Бренданом жили в постоянном страхе, поскольку Найджел прямо-таки терроризировал нас приступами неуправляемого гнева. Брен, наш коричневый брат, избежал самого худшего, оказавшись во многих отношениях слишком уязвимым. Найджел его презирал и использовал — то как послушного раба, то как живой щит, спасающий от материного гнева; в остальное время Брендан служил мальчиком для битья, бравшим на себя любую вину.

Но терроризировать его было слишком легко. Найджел не получал удовлетворения, поражая эту мишень. Брендана можно было ударить, можно было заставить плакать, но никто никогда не видел, чтобы он кому-нибудь дал сдачи. Возможно, он на собственном опыте постиг, что наилучший способ общения с Найджелом, как и с нападающим слоном, — лежать неподвижно и притворяться мертвым, надеясь, что тебя не растопчут. Судя по всему, он никогда не таил обиды на Найджела, даже если тот откровенно его мучил, как бы подтверждая слова матери о том, что наш Брен — не самый острый предмет в шкатулке, и если кому-то из семьи удастся написать в этой истории счастливый конец, то это, конечно же, будет Бенджамин.

Ну в общем, да. У матери было несколько излюбленных клише. Воспитанная на сказочных историях о невероятных лотерейных выигрышах, о том, как младшие сыновья в итоге женятся на принцессах, об эксцентричных миллионерах, которые оставляют состояние нищему постреленку, завоевавшему их сердце, мать верила в фортуну. А также абсолютно все воспринимала в черно-белом цвете. И если Брен подчинился без жалоб, предпочтя безопасную посредственность предательскому бремени выдающихся способностей, то Найджел, который был отнюдь не дурак, сильно возмутился, поняв, что ему чуть ли не с рождения уготована роль безобразной сводной сестрицы или вечного человека в черном.

Итак, Найджел негодовал. Он злился на мать, на Бена и даже на бедного толстого Брендана, который старался быть тихим и добрым и все чаще находил утешение в еде, особенно в сластях, словно они могли обеспечить ему какую-то защиту в мире, где чересчур много острого — особенно всяких углов и граней.

Пока Найджел играл на улице или гонял по всей округе на своем байке, Брен смотрел телевизор, держа в каждой руке по пончику и пристроив рядом очередную упаковку — допустим, шесть банок пепси. Ну а Бенджамин отправлялся вместе с мамой на работу, зажав в пухлом кулачке тряпку для пыли, и удивленно таращил глаза при виде великолепия чужих домов с широкими лестницами, аккуратными подъездными дорожками, гигантскими аудиосистемами и библиотеками, где стены от пола до потолка заняты книжными полками; его поражали битком набитые всякой вкуснятиной холодильники, непременное пианино в гостиной, толстые мохнатые ковры и блюда с фруктами в просторных, светлых столовых, где пол сверкал, как в танцевальном зале.

— Посмотри, Бен, — говорила мать, показывая фотографии в дорогих, обтянутых кожей рамках, где мальчики и девочки в школьной форме улыбались щербатыми ртами. — Таким и ты будешь через несколько лет. Да, ты тоже будешь школьником, будешь учиться в большой хорошей школе и непременно так, чтобы я гордилась тобой…

Порой ее способ выражения нежности чем-то смахивал на угрозу. Ей ведь к этому времени уже перевалило за тридцать, и жизнь успела достаточно ее потрепать.

Примерно так я думал, будучи подростком. Теперь же, глядя на ее фотографии, я понимаю: а ведь она была очень хороша собой, хотя ее красоту могли бы счесть несколько необычной, точнее, непривычной: черные как смоль волосы и очень темные глаза, полные губы и высокие скулы. Все это ее, типичную британку, англичанку до мозга костей, делало похожей на француженку.

Найджел очень напоминал мать — те же темные выразительные глаза. А я был совсем другой: светловолосый, хотя волосы со временем потемнели и стали светло-каштановыми, с тонкими губами, придававшими моему лицу подозрительное выражение, с серо-голубыми, несколько необычного оттенка глазами в пол-лица…

Интересно, а мы с Малькольмом в точности походили бы друг на друга? Были бы и у него такие же голубые глаза? Или у меня — такие же, как у него, всегда словно смотрящие внутрь себя?

В восточных языках — так, во всяком случае, утверждал доктор Пикок — нет различия между синим и зеленым. Вместо этого там имеется объединяющее сложное понятие, дающее представление об обоих оттенках сразу, которое можно перевести как «цвет неба» или «цвет листвы». Для меня в этом есть вполне определенный смысл. С раннего детства я воспринимал синий как цвет Бена, коричневый — как цвет Брендана, черный — как цвет Найджела, и у меня никогда даже мысли не возникало, что у других другие ассоциации.

Доктор Пикок научил меня смотреть на все по-новому. Благодаря его помощи, его картам, пластинкам, книгам и коллекциям бабочек я постепенно расширял свой кругозор, учился доверять собственному восприятию. За это я всегда буду ему благодарен, несмотря на то что он так унизил меня. Впрочем, в итоге он всех нас унизил: и меня, и моих братьев, и Эмили. При всей своей доброте доктор Пикок, видите ли, никого из нас по-настоящему не любил. И когда мы надоели ему, он попросту отшвырнул нас в общую кучу ненужных вещей. Альбертина это понимает, хотя никогда не говорит о тех временах, старательно делая вид, что на самом деле она это не она, а совсем другой человек…

И все же недавние события внесли определенные изменения. Пора это проверить на практике. То есть на самой Альбертине. Ей, наверное, пока неизвестно, что как веб-мастер badguysrock я могу прочесть любой из ее постов. Ко мне не относятся никакие установленные ею ограничения, мне все равно, публичная это запись или личная. Спрятавшись в свой кокон, она понятия не имеет, как близко я порой к ней подбираюсь во время своих наблюдений. Не правда ли, она выглядит абсолютно невинной в своем красном пальтишке с корзинкой для продуктов? Однако, как довелось выяснить моему брату Найджелу, плохие парни далеко не всегда носят черное, а маленькая девочка, заблудившаяся в лесу, порой составляет отличную пару для большого злого волка…

Часть вторая

Черная

1

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Время: 20.54, суббота, 2 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: мрачное

Я всегда ненавидела похороны. Шум крематория, когда все почему-то говорят разом, стук каблуков по полированным полам, тошнотворный запах цветов. Похоронные цветы не такие, как прочие, у них даже аромат какой-то не цветочный, больше напоминающий дезодорант, призванный заглушить запах смерти, нечто среднее между хлоркой и хвойной эссенцией. Считается, правда, что эти цветы красивы. Но единственная мысль, которая приходит мне в голову, когда гроб наконец-то отправляется в печь, — что эти цветы очень похожи на веточку петрушки, которой украшают рыбу в ресторане; обычно это безвкусное колючее приложение никто даже в рот не берет. Зеленую веточку петрушки прибавляют к блюду тоже только для красоты — и красота похоронных цветов должна отвлечь нас от вкуса смерти.

В общем-то, я почти не тоскую по нему. И понимаю: это ужасно. Мы ведь были не просто друзьями, а любовниками, и, несмотря на его мрачные настроения, на его вечную тревогу, на привычку барабанить пальцами по любой поверхности и не к месту суетиться, я любила его. Знаю, что любила. И все же я действительно почти ничего не ощущала, когда его гроб скользил по наклонной плоскости прямо в пекло. Неужели я такой плохой человек?

И я думаю: да, пожалуй, я действительно плохая.

Сказали, что это несчастный случай. Найджел и впрямь чудовищно водил машину. Вечно превышал скорость, вечно психовал по пустякам, стучал пальцами по рулю, топал от нетерпения ногами и яростно жестикулировал, словно собственными раздраженными жестами мог компенсировать тупость и флегматичность других водителей. И всегда в нем была эта молчаливая ярость; он злился на того, кто ехал впереди, злился, что его постоянно обгоняют, злился на людей медлительных и на тех, кто слишком гоняет, злился, что на дороге попадаются старые автомобили, злился на детей и на инвалидов.

«Неважно, как быстро ты едешь, — заявлял он, барабаня пальцами по панели и сводя меня этим с ума, — непременно появится какой-нибудь идиот и станет вилять задним бампером у тебя перед носом, точно бродячая сука во время течки…»

Ну что ж, Найджел. Теперь тебе это удалось. Прямо на пересечении Милл-роуд и Нортгейт ты развернулся поперек всех четырех полос и легко, точно игрушечная машинка «Тонка», взлетел и перевернулся. Говорят, там было скользко и осталась полоска льда. Да еще и грузовик выскочил навстречу. Но до конца никому ничего не известно. Тебя опознал кто-то из родственников, возможно, мать, но выяснить наверняка я не могу. Хотя у меня есть четкое ощущение, что туда ходила именно она. Ведь победа всегда за нею. Вон она стоит, вся в трауре, и плачет в объятиях своего сына, последнего из оставшихся в живых, а я с сухими глазами прячусь в самом дальнем ряду…

От автомобиля мало что осталось, как и от тебя. Напоминает собачий корм в покоробленной жестянке. Понимаете, я все пытаюсь быть крутой. Пытаюсь заставить себя почувствовать хоть что-нибудь, а не только это странное ледяное спокойствие в застывшем сердце.

Я все еще слышу, как за черной занавеской работает спусковой механизм, слышу шелест дешевого бархата (с асбестовой подкладкой), завершающий это маленькое представление. Я так и не проронила ни слезинки. Даже когда заиграла музыка.

Найджел не любил классическую музыку. И уверял, что знает, какую именно музыку хотел бы услышать на собственных похоронах, так что им пришлось поставить «Paint It Black» «The Rolling Stones» и «Perfect Day» Лу Рида. Но эти песни, которые в данном контексте звучали, пожалуй, даже слишком мрачно, были надо мной совершенно не властны.

Потом я слепо двинулась вместе с толпой в приемную и, обнаружив свободный стул, пристроилась в уголке, подальше от этой людской мельницы. Его мать со мной так и не заговорила. Да я и не ожидала, что она станет со мной общаться, но постоянно ощущала ее присутствие — точно полное злобы осиное гнездо. Я уверена: именно меня она во всем обвиняет, хотя довольно трудно представить, как я могу быть виноватой в той аварии.

Полагаю, смерть сына для нее не так важна, как возможность продемонстрировать свое горе. Я слышала, как она обращалась к своим приятельницам — и голос ее от сдерживаемой ярости звучал отрывисто:

— Просто поверить не могу, что она посмела сюда явиться! Не могу поверить, что у нее хватило наглости…

— Успокойся, дорогуша, — ответила Элеонора Вайн, я узнала ее бесцветный голос, — успокойся. Не стоит так нервничать.

Элеонора — подруга Глории, одна из ее бывших хозяек. Две другие ее ближайшие приятельницы — Адель Робертс и Морин Пайк. В доме Адели Глория тоже раньше работала, а сама Адель когда-то преподавала в школе Саннибэнк-Парк, и все считали ее француженкой (возможно, из-за имени). Морин Пайк, женщина весьма прямолинейная, даже несколько агрессивная, возглавляет местный «соседский дозор». Ее голос, по-моему, способен преодолеть любые препятствия; я легко могу представить, как она командует войсками.

— Элеонора права. Успокойся, Глория. Съешь еще кусочек пирога.

— Если ты думаешь, что я способна хоть что-то съесть…

— Тогда выпей чашечку чая, дорогая. Это пойдет тебе на пользу. Поддержит силы.

Мне снова пришла в голову мысль о гробе и цветах. Все это, наверное, уже обуглилось. Так много людей ушло от меня этим путем… Когда же наконец я перестану во время похорон быть такой равнодушной?

Все началось девять дней назад. Девять дней назад было получено письмо. А до этого мы, то есть Найджел и я, спокойно существовали в уютном коконе мелких повседневных удовольствий и безвредных делишек; два человека, притворявшихся, что у них все нормально — что бы это ни значило — и никто из них не несет никакого ущерба, ни в ком нет ни единого недостатка, ни одной трещинки, которую невозможно заделать.

А как же любовь? И она была. Но любовь — это в лучшем случае проплывающий мимо корабль, а мы с Найджелом были изгоями и жались друг к другу в поисках тепла и утешения. Он — сердитый поэт, который смотрит на звезды, лежа в сточной канаве. А я… я всегда была кем-то другим.

Родилась я здесь, в Молбри. В заброшенной северной деревушке неподалеку от городка, застрявшего в прошлом. Здесь безопасно. Никто меня не замечает. Никто не подвергает сомнению мое право находиться здесь. Никто больше не играет на фортепиано, никто не крутит пластинки, оставшиеся от отца, не слушает Берлиоза, эту ужасную «Фантастическую симфонию», звуки которой до сих пор преследуют меня. Никто не ведет разговоров об Эмили Уайт, о случившемся с ней скандале, о той трагедии. Ну почти никто. Это произошло так давно — уже больше двадцати лет назад, — и теперь каждый сочтет простым совпадением то, что именно я живу в доме Эмили, некогда столь знаменитом, а также то, что из всего мужского населения Молбри именно сыну Глории Уинтер нашлось местечко в моем сердце.

Я познакомилась с ним случайно субботним вечером в «Зебре». Тогда я была почти всем довольна, к тому же рабочие наконец-то полностью освободили дом, который давно нуждался в ремонте. Папа уже три года, как умер. Я вернула себе прежнее имя. У меня были компьютер и друзья в Интернете. Я ходила в «Зебру», чтобы вокруг были люди. И если порой я еще чувствовала себя одинокой, то фортепиано по-прежнему стояло там, в дальней комнате, теперь, правда, безнадежно расстроенное, но до боли знакомое, родное, как запах папиного табака, который я иногда случайно ловила, проходя по улице, точно поцелуй чужих губ…

А затем появился Найджел Уинтер. Как природная стихия, он вломился в мою жизнь и все разрушил. Он искал неприятностей на свою голову и вместо них случайно нашел меня.

В «Розовой зебре» редко случаются какие-то неприятности. Даже по субботам, когда туда забредают байкеры и готы, направляясь на концерт в Шеффилд или Лидс, там царит вполне дружелюбная обстановка, а поскольку заведение закрывается достаточно рано, посетители расходятся, будучи еще относительно трезвыми.

Но тот вечер стал исключением. К десяти часам городские клуши, собравшиеся на девичник, и не думали освобождать помещение. Они распили уже не одну бутылку шардоне и теперь обсуждали скандальные происшествия прошлых лет. Я старательно делала вид, что вовсе не слушаю; я вообще пыталась быть невидимой. Но тем не менее постоянно чувствовала на себе их взгляды, в которых сквозило прямо-таки патологическое любопытство.

Наконец одна из этих женщин пьяным шепотом, слишком громким, точно актриса со сцены, спросила меня о том, о чем и упоминать-то никто не решался:

— Ты ведь она, верно? Ты та самая как-там-ее-звали?

— Простите. Я не понимаю, что вы имеете в виду.

— Да нет, это ты и есть! — Протянув руку, женщина коснулась моего плеча. — Я же тебя видела. О тебе есть страничка в Википедии и все такое.

— Вам не стоит верить всему, что вы читаете в Интернете. По большей части это полное вранье.

Но она не отставала.

— Я ведь видела на выставке те картины. Помню, мама взяла меня с собой. У меня даже был постер. Забыла название… Какое-то французское. И совершенно дикие цвета. Должно быть, ужасно тебе досталось. Бедная детка! Сколько же тебе тогда было лет? Десять? Двенадцать? Если бы кто тронул моих ребятишек, я бы этого скота просто прикончила!..

Я всегда была склонна к внезапным приступам паники. Даже теперь, по прошествии стольких лет, паника наползает неизвестно откуда и в самый неподходящий момент набрасывается на меня. В тот вечер подобный приступ случился впервые за несколько месяцев, так что я оказалась совершенно неподготовленной. Мне вдруг стало трудно дышать, в ушах звучала оглушительная музыка, я прямо тонула в ней, хотя в зале музыка вообще не играла…

Стряхнув руку той женщины с плеча, я с трудом выползла на свежий воздух. На мгновение я словно опять превратилась в маленькую девочку, заблудившуюся среди деревьев. Я попыталась нащупать стену, чтобы опереться, но под рукой был только воздух; вокруг меня шумели и смеялись люди. Та женская компания собралась наконец уходить. Я изо всех сил старалась удержаться на ногах. Я слышала, как кто-то потребовал счет, потом прозвучал вопрос: «Кто брал рыбу?» Их пьяный смех гулким эхом отдавался у меня в ушах.

«Дыши, детка, дыши», — уговаривала я себя.

— Вам нехорошо? — раздался мужской голос.

— Что, простите? Нет, я просто не люблю, когда слишком много народу.

Он рассмеялся.

— В таком случае вы оказались в неподходящем месте, моя милая.

Моя милая. В этих словах было некое обещание…

Сначала многие пытались предупредить меня, что Найджел нестабилен, что у него криминальное прошлое. Но в конце концов, и мое прошлое вряд ли можно назвать идеальным. А с ним мне было так хорошо — хорошо, потому что я наконец оказалась рядом с кем-то реальным. И, плюнув на все предостережения, я с головой погрузилась в отношения.

«Ты была такой милой, — признавался он после той, первой встречи. — Милой и потерянной». Ах, Найджел!

А потом, тем же вечером, мы с ним поехали на вересковые пустоши, и он все о себе рассказал — о том, как сидел в тюрьме, и о той ошибке юности, из-за которой угодил туда; затем мы долго-долго лежали на вереске, глядя в ошеломляюще тихое звездное небо, и он все пытался объяснить, что означает то или иное скопление крошечных световых точек, разбросанных по темному бархату…

«Ну вот, — подумалось мне, — а сейчас поплачем. Пожалуй, не столько о самом Найджеле, сколько о себе и о той нашей звездной ночи». Но и теперь, во время похорон моего любовника, глаза мои упрямо оставались сухими. Вдруг я ощутила на плече чью-то руку, мужской голос спросил:

— Прости, тебе плохо?

Я очень чувствительна к голосам. Каждый из них, словно музыкальный инструмент, уникален и обладает индивидуальным алгоритмом. У мужчины был приятный голос, спокойный и очень четкий; некоторые слоги он произносил как бы с легким нажимом, словно человек, который немного заикается. Не такой, как голос Найджела, но было понятно, что они братья.

— Ничего, все в порядке, — ответила я. — Спасибо.

— В порядке, — задумчиво повторил он. — На редкость полезное выражение, не правда ли? В данном случае означает: я не желаю с тобой общаться, пожалуйста, уйди и оставь меня в покое.

В его тоне не было ни малейшего раздражения или угрозы. Лишь холодная усмешка. И пожалуй, немного сочувствия.

— Извини, если… — начала я.

— Нет. Я сам виноват. И приношу свои извинения. Просто ненавижу похороны. Сплошное лицемерие. И пошлость. Пища, которую в другое время и есть бы не стал. Ритуал с крошечными сэндвичами из рыбного паштета, мини-тарталетками с вареньем и сосисками в слоеном тесте… — Казалось, он заставил себя переменить тему. — Ох, прости! Пожалуй, теперь я веду себя грубо. Принести тебе какой-нибудь еды?

Я нервно рассмеялась.

— Ты так аппетитно об этом рассказываешь, что я, пожалуй, лучше откажусь.

— И поступишь весьма разумно.

В этой фразе я различила самую настоящую улыбку. Его обаяние до такой степени меня поразило, что и сейчас, когда прошло столько времени, меня всегда чуточку подташнивает, когда я вспоминаю, что на похоронах своего любовника я преспокойно болтала — и смеялась! — с другим мужчиной, которого находила почти привлекательным…

— Должен признаться, я испытываю огромное облегчение, — сообщил он. — Я ведь думал, что ты во всем обвинишь меня.

— Обвинять тебя в том, что Найджел попал в аварию? Но с какой стати?

— Ну, может, из-за моего письма, — пояснил он.

— Из-за твоего письма?

И снова в его голосе послышалась улыбка.

— Из-за того письма, которое он получил и распечатал в день своей гибели. Почему, как ты считаешь, он ехал так неосторожно? Полагаю, ему просто хотелось поскорее до меня добраться. И воплотить в жизнь одно из своих… предупреждений.

Я пожала плечами.

— Ты что, ясновидящий? Смерть Найджела — просто несчастный случай…

— В нашей семье не бывает просто несчастных случаев.

После этих слов, встав так поспешно, что мой стул с грохотом отлетел в сторону по паркетному полу, я спросила:

— Что все это значит, черт побери?

Его голос звучал по-прежнему спокойно, но в нем еще слышалась ирония.

— Это значит, что свою долю несчастий мы уже получили. А ты чего хотела? Исповеди?

— Я бы никогда не связала случившееся с тобой, — заявила я.

— Ну спасибо. Ты поставила меня на место.

Тут я ощутила какое-то странное головокружение. То ли от жары, то ли от шума, то ли просто из-за того, что он стоял так близко и можно было взять его за руку…

— Ты ненавидел его? Хотел, чтобы он умер? — промолвила я жалобно, словно ребенок.

Он помолчал и ответил:

— Я полагал, ты знаешь меня. Неужели ты действительно думаешь, что я способен на такое?

И теперь мне показалось, что я почти слышу первые такты «Фантастической симфонии» Берлиоза с ее скороговоркой флейт и негромкими, ласкающими звуками струнных. Что-то ужасное приближалось к нам, и мне вдруг почудилось, что в воздухе, которым я дышу, совсем нет кислорода. Я попыталась схватиться за спинку стула, чтобы не упасть, но промахнулась и невольно шагнула куда-то в пустоту. В горло точно вонзилась булавка, а голова казалась раздувшейся, как воздушный шар. Подобно слепой, я вытянула перед собой руки, но они тоже ощутили лишь пустоту.

— Что с тобой? Тебе нехорошо? — произнес он с искренней тревогой.

И снова я попыталась нащупать спинку стула — мне необходимо было немедленно сесть, — но вдруг совершенно растерялась, и помещение показалось мне темной глубокой пещерой.

— Постарайся расслабиться. Сядь. И дыши спокойно.

Я чувствовала, как он нежно обнимает меня за плечи и подводит к стулу, и снова вспомнила Найджела и то, как мой папочка чуть надтреснутым, дрожащим голосом говорит: «Ну же, Эмили. Дыши. Дыши!»

— Может, я лучше выведу тебя на улицу? — предложил он.

— Да нет, ничего. Все в порядке. Это из-за шума.

— Ну, если это не из-за моих откровений…

— Не льсти себе, — парировала я, изобразив фальшивую улыбку.

И лицо мое сразу застыло, как после укола дантиста. Мне действительно необходимо было немедленно выбраться оттуда. Я оттолкнула стул, и он снова с грохотом проехал по паркету. Мне требовалось хоть несколько глотков свежего воздуха, и все сразу пришло бы в норму. Умолкли бы голоса, эхом звучащие в ушах. И прекратилась бы эта ужасная музыка.

— Тебе плохо?

«Дыши, детка, дыши».

Теперь музыка гремела с новой силой, перейдя в мажор, отчего-то кажущийся еще более опасным и тревожным, чем минор…

Затем, словно сквозь разряды статического электричества, я услышала его голос:

— Не забудь пальто, Альбертина.

После этой фразы я вырвалась и бросилась наутек, не обращая внимания на препятствия и неожиданно обнаружив, что вполне еще способна крикнуть: «Дайте пройти!» Итак, я снова бежала, точно преступница, лихорадочно проталкиваясь сквозь толпу навстречу безмолвному пространству.

2

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 21.03, суббота, 2 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: язвительное

Музыка: Voltaire, Almost Human

Оказывается, она находит меня почти привлекательным. Это так трогательно, что просто нет слов. Знать, что она так думает обо мне — или хотя бы какое-то время думала… Теперь, пожалуй, можно еще поскрипеть…

Когда в день своей гибели Найджел заглянул к нам, я как раз проявлял фотографии. Мой айпод играл на полную мощность, и я попросту не услышал стук в дверь.

— Би-Би! — настойчиво крикнула мать; ненавижу, когда она так меня называет. — Что? Ну что ты там делаешь? Ты торчишь там уже несколько часов!

— Просто сортирую негативы.

Слух у нее невероятно хороший. И довольно много различных вариантов молчания. На этот раз молчание было явно неодобрительным; она не переваривает мои занятия фотографией, считая их пустой тратой времени. И потом, в мою темную комнату никто, кроме меня, войти не может — дверь я запираю на замок. По ее словам, это совершенно нездоровая привычка: у мальчика не должно быть секретов от его мамы.

Ее затянувшееся молчание начало действовать мне на нервы. Теперь оно усугубилось, стало задумчивым, а я прекрасно знал, что в такие моменты мать опаснее всего. Она явно что-то таила за пазухой, что-то, не сулящее добра.

— Ну что там, ма? — вынужден был спросить я. — Мам? Ты еще тут?

— Твой брат пришел, — сухо сообщила она. — Хочет тебя видеть.

Вы наверняка догадываетесь, что было дальше. И по-моему, мать даже не сомневалась: я это заслужил. В конце концов, я ведь сам был виноват в том, что потерял право на защиту с ее стороны, сам развел целую кучу секретов от нее. Если честно, все было не совсем так, как я описывал в своем журнале, но ведь автор имеет право на художественный вымысел, право на свободное развитие сюжета. Найджел всегда обладал бешеным темпераментом, а я никогда не принадлежал к числу тех, кто способен дать сдачи.

Пожалуй, я мог бы как-то выкрутиться с помощью лжи, и я не раз это проделывал, но мне показалось, что уже слишком поздно: в ход было пущено нечто такое, что невозможно остановить. Кроме того, братец вел себя вызывающе нагло. Он был абсолютно уверен в эффективности своей хамской, дуболомной тактики, ему никогда и в голову не приходило, что существуют и другие, более мягкие способы выиграть сражение, а не только применение грубой силы. Найджелу всегда не хватало гибкости и хитрости. Возможно, именно поэтому она и полюбила его. Он, в общем-то, совершенно ей не соответствовал: слишком открытый, слишком прямолинейный и слишком верный, как хороший пес.

Не об этом ли ты думала, Альбертина? Не это ли ты видела в нем? Не отражение ли твоей былой, ныне утраченной невинности? Ну, я могу лишь развести руками. Ты ошибалась. Найджел отнюдь не был невинным. Он был убийцей, точно таким же, как и я, хотя тебе — я совершенно в этом уверен — он никогда не говорил об этом. Да и что, в конце концов, он мог тебе сказать? Что при всей кажущейся честности он так же фальшив, как и я? Что мы оба лгуны? Что он просто согласился на ту роль, которую ты предложила ему, и сыграл профессионально?

Эти похороны чересчур затянулись. Похороны вообще имеют тенденцию затягиваться, а после поминок, когда со столов сметены сэндвичи и сосиски в слоеном тесте, еще предстоит возвращение домой, и все это снова на тебя обрушится — фотографии, которые нужно проявить, ее вздохи, слезы, банальные слова сожалений… Будто она и впрямь когда-то любила его, будто ей удалось полюбить кого-то, кроме себя самой, Глории Грин…

По крайней мере, это произошло почти мгновенно. Первый сорт, величайший хит, излюбленная пошлость всех времен и народов, воспеваемая в классических шлягерах и выраженная в штампах. «По крайней мере, он не страдал» или: «Ах, эта дорога просто ужасна, а они так по ней гоняют!» Место, где погиб мой брат, напоминает теперь место гибели принцессы Дианы, хотя цветов там, слава богу, существенно меньше.

Я совершил странствие в это святое место вместе с другими пилигримами — моей матерью, Аделью и Морин. Искренне ваш был одет в присущие ему цвета; мать, точно вдовствующая королева, была вся в черном и под вуалью; от нее, естественно, разило «L'Heure Bleue», а в руках она несла чучело собачки, держащей в пасти венок — этакая веселая нотка в похоронной процессии, превращение хобби в составляющую похорон…

— Не думаю, что смогу туда посмотреть, — заявляет она и отворачивается.

Однако ее орлиный взор подмечает подношения у дороги, и в уме она уже подсчитывает стоимость груды красных гвоздик, бегоний в горшках и веток печальных хризантем, воткнутых в стену придорожного гаража.

— Лучше бы они были не от нее, — добавляет она, хотя это лишнее.

На самом деле ничто не указывает на пребывание здесь девушки Найджела; еще менее вероятно, что она приносила цветы.

Однако мать эти доводы не убеждают. Она посылает меня произвести расследование и отвергнуть любой дар, в который не вложена визитная карточка, затем кладет чучело собачки на обочину дороги и тяжко вздыхает, с трудом сдерживая слезы.

Исполнив свой долг, она, с обеих сторон поддерживаемая Аделью и Морин, бредет назад на шестидюймовых каблуках, которые напоминают остро заточенные карандаши и, цепляясь за асфальт, издают такой противный звук, что у меня возникает оскомина — как когда пишут мелом по сухой школьной доске.

— По крайней мере, у тебя есть Би-Би, дорогая Глория.

Очередная величайшая пошлость. Пошлость номер четыре.

Глаза матери холодны и ничего не выражают. В центре каждого зрачка маленький, как булавочная головка, голубой проблеск. И я лишь через некоторое время понимаю, что это мое отражение.

— Да. Просто не представляю, что бы я делала без него, — отвечает она. — Би-Би никогда бы не разочаровал меня так. Он бы никогда не стал меня обманывать.

Неужели она действительно произнесла эти слова? Может, мне просто показалось? И все же именно в этом, как она считает, заключается предательство Найджела. Вот как она мыслит: плохо уже и то, что я потеряла сына, уступив его другой женщине, но уступить его той девчонке…

Найджелу следовало шевелить мозгами. Разве можно сбежать от Глории Грин? Моя мать — словно насекомоядное растение Nepenthes distillatoria, которое привлекает жертву сладким нектаром, а затем, когда та устает сопротивляться, топит ее в кислоте.

Мне бы следовало это знать, я ведь прожил с ней целых сорок два года. А причина того, что меня до сих пор не переварили с помощью кислоты, довольно проста: этому хищному паразиту необходим манок, подсадная утка, существо, которое, спокойно обитая на его лепестке, одним своим видом убеждает остальных, что бояться тут нечего…

Понимаю, это вряд ли достойное занятие. Но так, безусловно, лучше, чем быть съеденным заживо. Видите ли, выгодно сохранять верность моей мамуле. И притворяться тоже выгодно. Кроме того, разве не я стал ее любимцем, которого обучили убивать еще во чреве? И если я сумел избавиться от Малькольма, с какой стати мне щадить двоих оставшихся?

В детстве я считал, что система правосудия — это неправильный и слишком долгий путь к цели. Итак, человек совершает преступление. Затем (конечно, если его поймали) ему выносится приговор. Пять, десять, двадцать лет — в зависимости от тяжести злодеяния. Но поскольку очень многие преступники неспособны предвидеть, какова будет расплата, было бы разумнее не совершать преступление в кредит, а как бы расплатиться за него заранее и заранее отсидеть определенный срок, чтобы потом уже спокойно, без всякого судебного разбирательства, дать выход любым разрушительным эмоциям, сея хаос или устраивая резню.

Представьте, как много времени и денег можно было бы сэкономить; не потребовались бы ни полицейские расследования, ни продолжительные допросы, я уж не говорю о ненужных волнениях и огорчениях, которые выпадают на долю самого преступника, ведь он никогда не знает, будет ли пойман и осужден. А при той системе, которую я предлагаю, многих серьезных преступлений действительно можно было бы избежать — ведь мало кто согласился бы провести всю жизнь в тюрьме ради одного-единственного убийства. На самом деле, уже отсидев половину срока, преступник предпочтет выйти на свободу и остаться невиновным ни в одном преступлении, даже если ему не засчитают время, проведенное в тюрьме. А кто-то отсидит достаточный срок, заранее оплатив какое-нибудь не особенно тяжкое преступление: нападение с применением оружия, например, или, допустим, изнасилование, или ограбление…

Понимаете? Это же идеальная система! Моральная, дешевая и практичная. Она позволяет переменить отношение к жизни. Она предлагает отпущение грехов. Грех и его искупление в одном флаконе, бесплатная карма, приобретенная в «Jesus Christ superstore»…[14]

Впрочем, это лично моя точка зрения. Я-то отведенное мне время полностью исчерпал. Больше сорока лет отсидки. И теперь, когда близится день моего освобождения…

Вселенная задолжала мне как минимум одно убийство.

3

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 22.03, суббота, 2 февраля

Статус: публичный

Настроение: убийственное

Музыка: Peter Gabriel, Family Snapshot

Братья всегда недолюбливали его. Возможно, он слишком сильно от них отличался. А возможно, они просто завидовали его способностям и тому вниманию, которым он пользовался благодаря своему дару. Так или иначе, они ненавидели его — ну, возможно, Брендан, братец в коричневом, на ненависть способен не был, для этого он был слишком толстым; а вот Найджел, тот, что в черном, точно ненавидел. В тот год, когда родился Бенджамин, Найджелу пришлось испытать столь сложные перемены в собственной жизни, что он стал прямо-таки неузнаваем.

Рождение младшего брата он встретил взрывами такого бешеного гнева, что мать оказалась попросту неспособна ни унять этот гнев, ни докопаться до его причины. А трехлетний Брендан — тогда это был спокойный, флегматичный, добродушный ребенок, — услыхав, что у него теперь есть маленький братик, заявил: «Это еще зачем, ма? Отошли его обратно!»

Как вы догадываетесь, не слишком многообещающее начало для маленького Бенджамина, который вскоре понял, что его бросили в этот жестокий мир, точно кость своре собак, и никто, кроме мамы, не может его защитить, уберечь от перспективы быть съеденным заживо.

Но мать именно его считала своим голубоглазым талисманом. Именно он казался ей необыкновенным, особенным — с того самого дня, как появился на свет. Остальные дети были обычные; они, как и все, ходили в школу, качались на качелях, лазали по всяким, иногда довольно опасным строениям на детской площадке, рисковали конечностями, а порой и жизнью, играя в футбол, и каждый день приходили домой с синяками и ссадинами, которых она старалась не замечать. Зато над Беном она прямо-таки тряслась. Стоило ему оцарапаться или разок кашлянуть, и она сразу же била тревогу. А уж когда он явился из детского сада с разбитым носом (нос ему разбили в жестокой схватке из-за вырытой в песке ямки), она тут же забрала его оттуда, и он стал вместе с ней ходить по домам тех хозяек, которых она обслуживала.

Тогда у нее было четыре хозяйки, и всех их Голубоглазый видел через призму синего цвета. Все они жили в Деревне на расстоянии не более полумили друг от друга; дома их стояли на красивых, обсаженных деревьями улицах, тянущихся от Милл-роуд до самой границы с Белым городом.

Помимо миссис Электрик-Блю, которой предстояло лет через пятнадцать — двадцать умереть столь неожиданным образом, имелись миссис Френч-Блю, которая курила сигареты «Голуаз» и любила слушать Жака Бреля, миссис Химик-Блю, которая принимала чуть ли не двадцать видов витаминов и непременно убирала дом до прихода Бенджамина с матерью (а возможно, и после), и, наконец, миссис Беби-Блю, которая коллекционировала фарфоровых кукол и, по ее словам, была художницей — во всяком случае, на чердаке у нее действительно имелась студия. Ее муж преподавал музыку в Сент-Освальдс, привилегированной школе для мальчиков, расположенной чуть дальше по той же улице; туда они с матерью каждый день в четыре тридцать ходили убирать классы в верхнем коридоре и возили по паркетным полам старую полировальную машину; Бену казалось, что коридор этот в десятки миль длиной.

Бен не любил Сент-Освальдс. Особенно ненавидел тамошний затхлый запах, смешанный с вонью дезинфекции и полироли. Это был отвратительный (хотя и не особенно сильный) запах засохших и заплесневелых сэндвичей, дохлых мышей, зараженного жучком дерева и мела; этот запах застревал у него глубоко в горле и вызывал перманентный катар. Через некоторое время достаточно было произнести вслух название школы — тошнотворное сочетание звуков Ос-вальдс! — и он тут же ощущал запах. С самого начала это место внушало ему ужас; он боялся и преподавателей в длинных черных одеяниях, и учеников в полосатых кепках и синих блейзерах с нашивками.

А вот мамины хозяйки ему нравились. Во всяком случае, сначала.

«Ах, он такой умница! — восклицали они. — Только почему он не улыбается? Хочешь печеньице, Бен? Хочешь во что-нибудь поиграть?»

И Бен обнаружил, что ему приятно, когда над ним так хлопочут. Четырехлетние малыши обладают великой властью над женщинами определенного возраста. Вскоре он отлично научился пользоваться этой властью и понял, что даже самое притворное хныканье способно вызвать у этих дам искреннюю озабоченность, а улыбкой можно завоевать и лакомство, и подарок, и прочие удовольствия. У каждой хозяйки имелось для него особое угощение: миссис Электрик предлагала кокосовые колечки, миссис Френч-Блю — печенье «язычки», langues de chat. Но самой его любимой хозяйкой была миссис Беби-Блю, которую в реальности звали Кэтрин Уайт. Она покупала большие красные банки печенья «Фэмили секл», где были и двойные печеньица с джемом, и шоколадные, и колечки с глазурью, и розовые вафли — эти вафли потом почему-то вспоминались ему как нечто декадентское, возможно из-за своей легкости и хрупкости, и чем-то походили на пышное убранство кровати Кэтрин или ее коллекцию кукол с невыразительными и несколько зловещими фарфоровыми лицами, выглядывавшими из кружев и пышных ситцевых платьев.

Старшие братья почти никогда туда не ходили. А когда изредка это случалось — по выходным или в каникулы, — они не способны были показать себя в выгодном свете. Найджел в свои девять лет уже был сущим головорезом, вечно насупленный и явно склонный к насилию. Брендан, тогда еще не полностью лишившийся младенческой привлекательности, однажды тоже дождался привилегии, но вскоре подрос и всякое очарование утратил; и потом, он всегда был неуклюжим ребенком, вечно все разбивал и переворачивал, а однажды у миссис Уайт вдребезги разбил садовое украшение — солнечные часы. Матери пришлось за это заплатить, после чего оба старших мальчика были наказаны — Брен за то, что нанес ущерб, а Найджел за то, что не предостерег братишку; и больше ни тот ни другой в доме Уайтов не появлялись, так что вся добыча доставалась Бену.

Как же мать Бена реагировала на такое внимание к нему со стороны своих хозяек? Ну, возможно, думала, что кто-то и впрямь очаруется ее сынком и в одном из этих больших богатых домов найдется для него благодетель. У матери Бена имелись свои амбиции, причем такие, которых она и сама толком не понимала. Возможно, она всегда была честолюбива, а возможно, эти амбиции родились в ее душе, когда она вынужденно полировала чужое столовое серебро или рассматривала фотографии чужих сыновей — выпускников колледжа в мантиях и смешных шляпах. И маленький Бен почти с самого начала догадался: мать берет его в большие богатые дома, чтобы научить чему-то более значительному, чем вытирать пыль, выколачивать ковры или натирать воском паркет. Мать чуть ли не с первых дней его жизни ясно дала ему понять, что он особенный, даже уникальный, и предназначен для иных, более великих дел, чем его старшие братья.

И он никогда не подвергал это сомнению. Как, впрочем, и она. Но ее глобальные ожидания были для юного Бена точно петля на шее. Все трое мальчиков понимали: мать много и тяжело работает; у нее часто болела спина после целого дня, проведенного на ногах, да еще и внаклонку, у нее случались жестокие мигрени, а от грязной работы на ладонях появлялись трещины, из которых сочилась кровь. С ранних лет они ходили вместе с ней по магазинам и задолго до того, как пошли в школу, легко могли подсчитать в уме, сколько надо заплатить в бакалейной лавке и как ужасно мало останется от дневного заработка матери на прочие нужды…

Но открыто мать никогда не говорила об их бедности. Впрочем, они и так чувствовали это тяжкое бремя, огромные мамины ожидания и ее неколебимую, чудовищную уверенность, что уж ее-то сыновья всем докажут и жертвы, принесенные ею, окажутся ненапрасными. Они знали, что должны будут заплатить эту цену и что этот долг им никогда полностью не отдать; об этом, правда, тоже вслух не говорили.

Бен оставался любимчиком матери, и все, что он делал, только укрепляло ее надежды. В отличие от Брендана у него были неплохие успехи в спорте, и это делало его вполне конкурентоспособным. В отличие от Найджела он любил читать, и мать верила в его уникальные способности. Бен еще и рисовал неплохо, к огромному удовольствию миссис Уайт, которая, впрочем, никаких особых надежд на него не возлагала, но, поскольку ей всегда хотелось иметь собственного ребенка, вечно суетилась вокруг, угощала сластями и дарила подарки. Она была светловолосая, очень хорошенькая и немного богемная; Бена она называла «мой дорогой», обожала танцевать, смеялась и плакала порой без всякой причины. И кстати, все трое братьев втайне мечтали, чтобы именно она была их мамой…

И дом у миссис Уайт был просто замечательный. В гостиной стояло пианино, а парадную дверь украшал большой разноцветный витраж, который в солнечные дни отбрасывал на полированный паркет красные и золотистые зайчики. Пока мать работала, миссис Уайт показывала Бену свою студию, забитую холстами и рулонами бумаги; она учила его рисовать лошадей и собак и, открыв коробку с красками в тюбиках, вслух произносила название каждой, и эти слова звучали для него словно магическое заклинание.

Изумрудная зелень. Морская волна. Хром. Иногда у красок были французские, испанские или итальянские названия, что лишь прибавляло им колдовских свойств. Violetto. Escarlata Pardo de Turba Outremer.

— Это язык искусства, мой дорогой!

С этим восклицанием миссис Уайт покрывала большой грязно-серый холст сладкими светло-розовыми и грозными пурпурными тонами, поверх которых приклеивала разные картинки из журналов — в основном головки девочек, — затем словно вписывала их в холст с помощью нескольких слоев красок, украшала локонами и облаками настоящих старинных кружев.

Бенджамину эти коллажи не особенно нравились, однако именно миссис Уайт научила его различать цвета, благодаря ей он понял, что его собственный цвет, синий, обладает великим множеством оттенков, и научился определять на глаз разницу между сапфиром и ультрамарином, понимать их текстуру, чувствовать запах.

— Это чья-то шоколадка, — заявлял он, показывая на толстенький алый тюбик с нарисованной на нем земляникой.

Надпись на тюбике гласила: Escarlata, то есть алый, а запах был просто сногсшибательный, особенно на солнечном свету; этот запах наполнял душу Голубоглазого счастьем, ему виделись какие-то белые пятнышки, которые затем превращались в фантастических мальтийских болонок и куда-то уплывали.

— Как шоколадка может быть красной?

Ему было уже почти семь лет, но он по-прежнему не умел объяснить свои чувства.

— Ну, просто может, и все, — важно отвечал он.

Точно так же тюбик с орехово-коричневой краской (Avellana) представлялся ему томатным супом и почему-то часто вызывал у него беспокойство, тюбик Verde Verones (веронская зелень) имел аромат лакрицы, а от Atarillo Naranja (желтый апельсин) пахло тошнотворным капустным варевом. Порой ему достаточно было только услышать любое из этих названий, и у него мгновенно возникало соответствующее ощущение; казалось, каждое из этих слов включает некую алхимическую реакцию, дразня его неуловимым и веселым взрывом запахов и оттенков.

Сначала Голубоглазый считал, что все могут испытывать то же самое, но стоило ему упомянуть об этом в присутствии братьев, и Найджел немедленно врезал ему как следует и обозвал фриком, а Брендан просто смутился и сказал удивленно: «Ты что, чувствуешь запах слов, Бен?», а потом и сам стал как-то странно усмехаться, фыркать и крутить носом, стоило Бенджамину появиться с ним рядом, — в общем, всячески делал вид, что имеет ту же способность. Он вообще часто подражал Бену и никогда над ним не подшучивал. На самом деле бедный Брендан попросту завидовал ему; медлительный, коротконогий, толстый, вечно чем-то испуганный, он таскался следом за Беном, но всегда все делал невпопад…

Для матери уникальная особенность Бена так и осталась совершенно непонятной и бессмысленной. Зато миссис Уайт сразу все поняла. Она вообще знала все о языке красок и очень любила душистые свечи — дорогие, привезенные из Франции, — жечь которые, по словам матери Бена, было все равно что сжигать деньги; эти свечи замечательно пахли: фиалками, дымчатой полынью, будуарными пачулями, кедровой хвоей, розами.

У миссис Уайт был один знакомый, приятель ее мужа, и она уверяла, что он отлично в таких вещах разбирается. Она объяснила матери Бена, что у мальчика, вероятно, редкие способности — в чем та и не сомневалась, зато сам Бен очень даже сомневался, хотя и держал это при себе, — и пообещала познакомить их с этим человеком. Его звали доктор Пикок, он жил в одном из больших старых особняков за игровыми площадками школы Сент-Освальдс, на той самой улице, которую мать Бена называла Миллионерской.

Доктору Пикоку был шестьдесят один год, раньше он заведовал школой Сент-Освальдс, а также занимался научной работой и был автором нескольких книг. Он по-прежнему оставался другом мистера Уайта, который преподавал в Сент-Освальдс музыку. Порой доктор прогуливался по Деревне — бородатый, в твидовом пиджаке, в старой шляпе с обвисшими широкими полями и с собакой на поводке. Миссис Уайт пояснила с грустной улыбкой, что доктор Пикок — человек довольно эксцентричный и лишь благодаря кое-каким удачным вложениям имеет гораздо больше денег, чем здравого смысла…

Мать Бена ни секунды не колебалась. Поскольку ей медведь на ухо наступил, она никогда не обращала внимания на то, как остро, по-особому, ее сын воспринимает звуки и слова, но кое-что все-таки сумела заметить, хотя, как обычно, отнесла это на счет его чрезмерной чувствительности. Однако мысль о том, что ее сын талантлив, вскоре взяла верх над ее природным скептицизмом. И потом, она понимала: ее голубоглазому мальчику необходим благодетель, богатый покровитель и наставник, поскольку Бен, не проучившись в школе и одной четверти, уже имел кучу неприятностей и явно нуждался в отцовском влиянии.

Доктор Пикок — бездетный, пребывающий на пенсии и, самое главное, богатый — показался матери Бена реальной возможностью воплотить в жизнь все ее честолюбивые мечты. И она решила обратиться к нему за помощью, тем самым положив начало длинной веренице событий, которые, подобно фильтрам на фотообъективе, постепенно окрашивали следующие тридцать лет во все более глубокие оттенки синего.

Мать не ведала, чем это обернется. Да и вообще, никто из них не мог знать, что выйдет из этого знакомства. Кто мог предугадать, что это закончится смертью двух сыновей Глории, а Голубоглазый окажется совершенно беспомощным, угодив в ловушку, подобно тем суетливым царапающимся морским существам, которых он когда-то позабыл в ведерке на берегу и оставил умирать под жарким солнцем?

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

ClairDeLune: Очень даже неплохо, Голубоглазый. Мне нравятся твои художественные приемы. Я заметила, что ты предпочитаешь описывать события из личной жизни, а не от кого-то услышанные интересные случаи. Получается отлично! Надеюсь прочесть еще что-нибудь!

JennyTricks: (сообщение удалено).

blueeyedboy: Очень рад…

4

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 01.15, воскресенье, 3 февраля

Статус: публичный

Настроение: безмятежное

Музыка: David Bowie, Heroes

Никогда прежде он не был знаком с миллионером. Он представлял миллионера в высоком шелковом цилиндре, вроде лорда Снути[15] из комиксов, может, еще с моноклем и тростью. А доктор Пикок выглядел скорее неопрятно — в поношенном твидовом пиджаке, в галстуке-бабочке и в ковровых шлепанцах. Он посмотрел на Бена своими молочно-голубыми глазами из-под очков в металлической оправе и сказал: «Ага. Ты, должно быть, и есть Бенджамин», и в его голосе Бен отчетливо уловил запах табака и кофейного печенья.

Мать явно нервничала; для этого визита она разоделась и Бена тоже заставила облачиться в новую школьную форму — темно-синие брюки и небесно-голубой свитер, что очень напоминало цвета школы Сент-Освальдс, хотя у Бена в школе никакой формы не было вообще и дети по большей части ходили на занятия в самых обыкновенных джинсах. Найджела и Брендана мать тоже взяла с собой — она боялась оставлять их дома одних; им было велено сидеть смирно, рта не открывать и ни к чему не прикасаться.

Глория Уинтер пыталась произвести впечатление. Пока что в своем первом классе Бен никаких способностей не проявил и успехов не достиг; мало того, вскоре всему Белому городу стало известно: младшего сына Глории отправили домой за то, что он воткнул циркуль в руку своему однокласснику, который обозвал его вонючим педиком, и лишь агрессивное вмешательство матери спасло его от исключения из школы.

Достигла ли эта информация Деревни, еще предстояло выяснить. Но Глория Уинтер рисковать не желала, и чудесным октябрьским днем Бенджамин с самым что ни на есть ангельским видом стоял у крыльца старого особняка и слушал прихотливый перезвон дверного звонка, звуки которого представлялись ему смешением розовых, белых и серебристых тонов. А когда доктор Пикок отворил дверь, Бен скромно потупился и уставился на носки своих кроссовок.

Тогда, во время происшествия с циркулем, Бену толком не было известно значение слова «педик», но он хорошо помнил, что пролилось немало крови. И хотя не он первый начал драку, уже одно то, что он не выказал ни малейших угрызений совести — а точнее, даже наслаждался своей местью, — очень расстроило его классную руководительницу. Эта дама, которую мы назовем миссис Католик-Блю, видимо, искренне верила в такие смешные вещи, как детская невинность, принесение Богом Отцом в жертву Своего единственного Сына и неусыпное внимание ангелов к нашей с вами жизни.

Печально, но ее имя пахло просто ужасно — смесью дешевого ладана и конского навоза, — что весьма часто отвлекало Бена во время уроков и в итоге привело к целой череде неприятных инцидентов, завершившихся его исключением из школы. Впрочем, мать винила в этом школьное руководство и твердила, что ее сын ни при чем, а преподаватели оказались не способны найти общий язык с таким одаренным ребенком и она непременно сообщит об этом в газету.

Доктор Пикок ничего общего со школьными учителями не имел. Его имя пахло розовой жевательной резинкой, а это весьма привлекательный аромат для маленького мальчика. Кроме того, доктор Пикок разговаривал с Беном, как со взрослым, и столь легкими и понятными фразами, будто они сами собой скатывались у него с языка и лопались разноцветными пузырями, которые так здорово выдувать из жвачки, купленной в автомате.

— Ага. Ты, должно быть, и есть Бенджамин.

Бен кивнул. Ему понравился этот спокойно-уверенный тон. За спиной доктора Пикока виднелась дверь в холл; оттуда выбежала черно-белая собака и направилась прямиком к мальчику. При ближайшем рассмотрении оказалось, что это старый терьер породы Джек Рассел, который тут же принялся с радостным лаем прыгать вокруг них, а доктор Пикок пояснил:

— Знакомьтесь, это мой высокообразованный коллега. — И, обращаясь к собаке, попросил: — Будь так любезен, проводи наших гостей в библиотеку.

При этих словах пес сразу перестал лаять и повел всех в глубь дома.

— Прошу, — пригласил доктор Пикок, — проходите, садитесь, сейчас мы выпьем чаю.

И они выпили чаю. «Эрл грей» без сахара и без молока, но с песочным печеньем. Это сочетание с тех пор навсегда закрепилось в памяти Бена, подобно тому чаю с цветком лимона, который служил герою Пруста импульсом к воспоминаниям.

Воспоминания — вот что у Голубоглазого было теперь вместо совести. Именно воспоминания вынудили его надолго задержаться в этом старом доме; именно они заставляли его возить старика в инвалидном кресле по заросшим дорожкам сада, стирать его белье, читать ему вслух, подставлять кусок поджаренного хлеба, когда он не слишком аккуратно ел яйцо всмятку. И хотя зачастую старик вообще не понимал, кто перед ним, Голубоглазый никогда не жаловался и никогда старика не подводил — ни разу не подвел! — помня о той самой первой чашке чая «Эрл грей» и о том, как доктор Пикок тогда смотрел на него: как если бы он и впрямь был особенным…

Просторная гостиная была застелена ковром цвета марены и различных оттенков коричневого. Там имелись диван, кресла и целых три стены книжных полок. Перед огромным камином стояла корзинка для собаки, на столе — коричневый чайник, почти такой же большой, как у Сумасшедшего Шляпника,[16] и коробка с печеньем. На свободной стене висело несколько странных застекленных ящичков с насекомыми. Но самое, пожалуй, забавное — это детские качели, подвешенные к потолочной балке, на которые все трое мальчишек взирали с молчаливым вожделением, не смея встать с указанного им места на диване рядом с матерью, а та, в свою очередь, все собиралась, но не осмеливалась первой заговорить с хозяином дома.

— А ч-ч-что эт-то такое? — спросил Голубоглазый, кивая на один из стеклянных ящичков.

— Бабочки, — ответил доктор с явным удовольствием. — Вернее, моли. Они более изящны, а рисунок у них на крылышках просто восхитительный. Вот, например, эта, с пушистой головкой, — он ткнул пальцем в стекло, — называется бражник тополевый, Laothoepopuli. Рядом с ней, алая и коричневая, Tyria jacobaeae, киноварь. А этот маленький парнишка, — он указал на коричневое существо, довольно-таки растрепанное, больше похожее на сухой листок, — Smerinthus ocellata, бражник глазчатый. Видишь, какой рисунок на крыльях в виде голубых глаз?

Голубоглазый снова кивнул, восхищенный и потрясенный настолько, что не мог вымолвить ни звука, хотя потрясли его не сами моли, а та спокойная, авторитетная уверенность, с которой доктор Пикок произносил слова. Затем доктор указал на другой ящичек, висевший над пианино, и там Голубоглазый разглядел одну-единственную бабочку, точнее моль, лимонно-зеленого цвета и невероятно большую, прикрепленную к подстилке из молочно-серого бархата.

— А эта юная леди, — любовно промолвил доктор Пикок, — истинная королева моей коллекции. Сатурния луна, Actios Luna; она попала сюда прямиком из Северной Америки. Я привез ее в виде куколки более тридцати лет назад — да-да, тридцати! — и, поместив в эту самую комнату, стараясь не пропустить ни одного мгновения, стал наблюдать, как она вылупляется. Это было поистине замечательное зрелище! Ты представить себе не можешь, как трогательно, когда подобное хрупкое создание выбирается из кокона, впервые раскрывает крылья и летит…

«Ну, далеко-то она не улетела, — подумал Голубоглазый. — Не дальше банки с эфиром…»

Однако благоразумно прикусил язык. Мать вела себя все более нервозно. Руки, стиснутые на коленях, все равно дрожали — их выдавало поблескивание дешевых колец.

— А у меня тоже есть коллекция, я собираю фарфоровых собачек, — вмешалась она. — Значит, мы с вами оба коллекционеры.

Доктор Пикок улыбнулся.

— Как это мило! В таком случае я непременно должен показать вам статуэтку эпохи Тан.[17]

Голубоглазый невольно усмехнулся, увидев, какое выражение появилось на мамином лице. Он понятия не имел, как выглядит статуэтка эпохи Тан, но догадывался, что она столь же отличается от ее коллекции фарфоровых собачек, как эта прекрасная сатурния луна — от той коричневой моли, что свернулась, точно сухой листок, спрятав свои чересчур яркие, но совершенно бесполезные глаза.

Мать метнула на него злобный тяжелый взгляд, и он понял: рано или поздно ему придется ответить за то, что своей усмешкой он поставил ее в дурацкое положение. Но пока что — и он твердо знал это — ему ничего не грозило. Он стал озираться по сторонам, со все возрастающим любопытством изучая обстановку. Помимо ящичков с молями на стенах висели картины — не какие-то там постеры, а настоящие картины, написанные красками. Если не считать миссис Уайт с ее розово-пурпурными коллажами, он никогда не встречал людей, у которых дома были бы настоящие картины.

Глаза его в итоге остановились на изящном наброске корабля, сделанном выцветшей сепией. За судном виднелся длинный бледный берег, на берегу — хижины, кокосовые пальмы, а вдали — горы с конусообразными вершинами, окутанные облачной дымкой. Неизвестно, почему этот рисунок так привлек его внимание. Возможно, из-за неба, или из-за этой странной краски цвета чая, или из-за чудесного ощущения старины, которая даже сквозь стекло так и светилась, словно гроздь приторно-сладкого золотистого винограда в лучах солнца…

Заметив, что мальчик неотрывно смотрит на корабль, доктор Пикок спросил:

— А ты знаешь, где находится этот берег?

Голубоглазый молча помотал головой.

— Это Гавайи.

Га-ва-йи.

— Возможно, ты когда-нибудь туда отправишься, — добавил доктор Пикок и улыбнулся.

Вот так, с помощью одного-единственного слова, Голубоглазый и стал частью его коллекции.

КОММЕНТАРИЙ В ИНТЕРНЕТЕ

Captainbunnykiller: Ну, парень, по-моему, тут ты дал маху. Прошло уже столько дней, ты целых два поста опубликовал, но так до сих пор никого и не убил.

blueeyedboy: Не торопи меня. Я работаю над этим…

ClairDeLune: Очень мило, Голубоглазый. Ты демонстрируешь истинное мужество, описывая столь болезненные для тебя воспоминания. Возможно, стоит подробнее обсудить это на нашем следующем семинаре?

Chrysalisbaby: ага мне тоже ужасно понравилось (обнимаю)

5

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 03.06, воскресенье, 3 февраля

Статус: публичный

Настроение: поэтическое

Музыка: The Zombies, A Rose for Emily

Затем доктор Пикок повел всех мальчиков в розарий; их мать спокойно пила чай в библиотеке, а собака весело носилась по лужайке. Доктор показывал им розы, читая вслух названия на табличках, прикрепленных к стеблям. Adelaide d'Orleans, William Shakespeare — волшебные слова, от которых пощипывало в носу и хотелось поглубже вдохнуть.

Доктор Пикок обожал свои розы, особенно самые старые кусты, буквально усыпанные цветами розовато-телесного или серовато-белого, даже чуть голубоватого оттенка — эти розы, по его словам, обладали самым чудесным ароматом. В саду доктора Пикока мальчики научились отличать мускусную розу от «Альбы», дамасскую розу от галльской. Бенджамин вбирал в себя эти чудесные названия, как некогда названия красок на тюбиках; от этих названий у него просто голова шла кругом, настолько точно они соответствовали цвету и запаху того или иного конкретного цветка — Rose de Recht, темно-красная роза с запахом горького шоколада, Boule de Neige, или Tourde Malakoff, или Belle de Crecy, или Albertine, самая его любимая, с мускусным, бледно-розовым, старомодным запахом, будившим мысли о девушках в легких летних платьицах, крокете и розовом лимонаде со льдом на зеленой лужайке. Хотя для Бена «Альбертина» пахла рахат-лукумом.

— Рахат-лукумом? — переспросил доктор Пикок, и в глазах его вспыхнул живой интерес. — А эта чем пахнет? Она называется Rosa Mundi, или роза мира.

— Хлебом.

— А эта? Cecile Brunner?

— Не очень приятный запах: машин и бензина.

— Правда? — удивился доктор.

Однако выглядел он отнюдь не рассерженным, как можно было бы ожидать, а искренне восхищенным.

На самом деле, все в Бенджамине вызывало у доктора Пикока восхищение. Оказалось, что большая часть его книг посвящена одному загадочному явлению, синестезии. Для Бена это слово звучало как название процедуры, которую делают в больнице, но доктор сказал, что оно означает одно из неврологических состояний, стало быть, мать оказалась права: Бен с самого рождения был особенным.

Сначала мальчики ничего не поняли, но доктор Пикок объяснил им, что это явление связано с деятельностью сенсорных отделов мозга, в которых что-то такое особым образом переплелось — наверное, какие-то проволочки перепутались? — и теперь эти сложные сплетения нервных узлов посылают человеку некие дополнительно окрашенные сигналы.

— Как у экстрасенсов, да? — перебил Голубоглазый.

В его голове бродили смутные мысли о Человеке-пауке, персонаже комиксов Магнето и даже о Ганнибале Лектере[18] (вам наверняка уже ясно, что он начал движение от ванильно-мороженного края спектра к территории плохих парней).

— Именно так, — подтвердил доктор Пикок. — И когда мы выясним, как это работает, тогда, возможно, будем в состоянии помочь людям, которые, например, пережили инсульт или получили травму головы. Мозг — инструмент сложный. Несмотря на достижения современной медицины и прочих наук, мы по-прежнему очень мало о нем знаем, а хотелось бы выяснить, как мозг накапливает информацию и делает ее доступной, как он транслирует ее.

Синестезия, объяснял им доктор Пикок, может проявляться разнообразно. Слова, например, могут обретать окраску, звуки — физическую форму, числа — источать свет. У некоторых людей это свойство врожденное, у других — приобретенное, причем порой в результате взаимодействия с другими людьми. Большинство синестетов — визуалы, то есть обладают особым зрительным восприятием. Но есть и другие разновидности синестезии, когда слова, например, могут восприниматься как сочетание вкусов или запахов, а у некоторых людей определенные цвета вызывают приступы мигрени. Синестет может видеть музыку, ощущать вкус звука, воспринимать числа как ткань или форму. Существует даже так называемая зеркальная синестезия, когда человек благодаря особому проникновению в чувства других людей способен испытывать чужие физические ощущения…

— То есть если я увижу, как кого-то ударили, то и сам это почувствую? — уточнил Бен.

— Потрясающе, не правда ли?

— Но… как же тогда эти люди могут смотреть, например, фильмы про гангстеров, где убивают и дерутся почем зря?

— Не думаю, что они вообще захотят смотреть такие фильмы, Бенджамин. Им они были бы слишком неприятны. И вообще, это всего лишь мое предположение. Подобный тип синестезии сделал бы человека чересчур чувствительным.

— А мама говорит, что я чересчур чувствительный.

— Уверен, так и есть, Бенджамин.

К этому времени Бен и впрямь стал гораздо более восприимчивым, причем реагировал не только на слова и имена, но и на тембр голоса, акцент, интонацию. Ему и прежде было известно о существовании разных акцентов. Как и тембров голоса. Ему, например, всегда больше нравился голос миссис Уайт, чем голос матери или миссис Католик-Блю. У последней был резкий гнусавый акцент уроженки Белфаста, от которого у Бена сразу начинало щипать в носу.

Его братья, как и их ровесники, употребляли «спс» вместо «спасибо» и «пока» вместо «до свидания». А уж бранились они друг с другом такими мерзкими словами, от которых воняло, как в обезьяннике. Мать пыталась избавиться от своего северного акцента, но не слишком удачно: он у нее то появлялся, то пропадал — в зависимости от компании. Особенно плохо у нее получалось в присутствии доктора Пикока — звук «х» выскакивал чуть ли не в каждом слове и торчал оттуда, точно спица из клубка шерсти.

Голубоглазый чувствовал, сколько усилий прилагает мать, пытаясь произвести хорошее впечатление, и каждый раз его прямо-таки тошнило от разочарования. Ему ужасно не хотелось уподобляться матери, и он старательно копировал речь доктора Пикока. И потом, ему очень нравился лексикон доктора. Эти его «с вашего позволения», или «будьте добры», или «обратите внимание на следующее», или (по телефону) «с кем имею честь говорить?». Доктор Пикок знал латынь, французский, греческий, итальянский, немецкий и даже немного японский; но и английский звучал из его уст как иностранный и куда более красивый. В его речи отчетливо различались такие слова, как watt и what; witch (серо-зеленое, кислое на вкус слово) и which (слово сладкое и серебристое).[19] Он напоминал актера, читающего со сцены Шекспира. Даже со своей собакой доктор изъяснялся подобным образом, например: «Будь добр, воздержись от полного истребления ковра» или: «Не желает ли мой ученый коллега пробежаться по саду?» Голубоглазого удивляло, что пес, судя по всему, отлично понимал хозяина и старался соответствовать. Не значит ли это, что и он, Голубоглазый, тоже сможет выучиться всему и избавиться от своих грубоватых привычек?

Бену казалось, что на доктора Пикока его таланты произвели неизгладимое впечатление. Во всяком случае, доктор пообещал лично с ним заниматься, если он будет прилично себя вести, и подготовить к вступительному экзамену в школу Сент-Освальдс на казенный кошт. Взамен доктор попросил всего лишь помочь в проведении кое-каких опытов, чтобы иметь возможность включить результаты этих опытов в свою новую книгу, над которой он как раз работал. Эта книга должна была стать итогом всей его научной жизни; она была основана на тестировании великого множества людей, хотя среди них, по словам доктора, не было ни одного столь юного или столь многообещающего, как маленький Бенджамин Уинтер.

Мать невероятно обрадовалась. Школа Сент-Освальдс была пределом ее честолюбивых мечтаний. До пресловутого вступительного экзамена оставалось еще целых три года, но она рассуждала о нем так, словно он состоится завтра; она обещала откладывать каждый заработанный грош, суетилась вокруг Бена еще больше, чем прежде, и очень ясно дала понять остальным детям, что только Бену предоставлен такой шанс и он ни в коем случае не должен этот шанс упустить, хотя бы ради нее.

Сам Бен испытывал куда меньше восторгов. И Сент-Освальдс ему по-прежнему не нравился, несмотря на свою красивую форму — темно-синий блейзер и галстук (прямо к его глазам, как уверяла мать). Он уже достаточно видел и понимал: эта школа не для него, у него неподходящее лицо, неподходящие волосы, неподходящий дом, неподходящее имя…

У мальчиков из Сент-Освальдс не могло быть имени Бен. Тамошних мальчиков звали Леон, или Джаспер, или Руфус, или Себастьян. Мальчику из Сент-Освальдс подошло бы также имя Орландо, пахнущее перечной мятой. Даже имя Руперт звучало более-менее пристойно, особенно если к нему прилагался темно-синий блейзер. А имя Бен, и сам Бен отлично это осознавал, имело совсем не тот оттенок синего; это имя пахло домом его матери, где вечно разило дезинфекцией и жареной пищей, где было слишком мало места и мало книг, где царила резкая, неистребимая вонь его братьев.

Но доктор Пикок убедил его не волноваться. Три года — долгий срок. Они вполне успеют как следует подготовиться, и Бен станет достойным учебы в Сент-Освальдс, поскольку, по заверениям доктора, у него имеется большой потенциал — красное слово, напоминающее растянутую широкую резинку для рогатки, из которой вот-вот вылетит камень кому-то прямо в физиономию…

И Бен смирился со своей участью. Да и какой у него был выбор? Ведь, в конце концов, именно в нем воплотились самые большие надежды его матери. И потом, ему так хотелось угодить им обоим — но больше, пожалуй, доктору Пикоку. И если для этого нужно было поступить в школу Сент-Освальдс, он готов был принять вызов.

Найджел учился в Саннибэнк-Парк, общеобразовательной школе на окраине Белого города. Школа была большая — несколько бетонных корпусов с колючей проволокой по краю крыши, делавшей здания похожими на тюрьму. А уж вонь там стояла, как в зоопарке. Но его старший братец, судя по всему, ничего против этой школы не имел. Брендану, которому исполнилось девять, тоже предстояло и дальше учиться в Саннибэнк-Парк, поскольку он до сих пор никаких особых способностей не проявил. Доктор Пикок, правда, протестировал всех братьев Уинтер, но заинтересовал его только Бен. Найджела он сразу сбросил со счетов, а Брендана — недели через три или четыре, сочтя его крайне необщительным.

Найджелу было двенадцать: агрессивный, мрачный подросток, подверженный резким переменам настроения. Ему нравились тяжелый рок и фильмы, где все взрывалось. Никто в школе не осмеливался его терроризировать. Брендан был его тенью: бесхребетный, податливый, выживающий только под защитой Найджела, подобно тем симбиотическим созданиям, что существуют под покровительством акул и крокодилов, принося им какую-то пользу. Если Найджел был далеко не глуп (хотя никогда не давал себе труда сделать как следует хоть одно домашнее задание), то Брен во всем был абсолютно безнадежен — как в спорте или играх, так и на уроках в школе, где его считали полным тупицей из-за невероятной лени и замкнутости; в общем, первый кандидат на пособие по безработице, как говорила мать, в лучшем случае сгодится для того, чтобы вкладывать в гамбургеры котлеты.

Зато Бена ожидало блестящее будущее. Каждую субботу с утра, пока Найджел и Брендан катались на велосипедах или играли на улице с приятелями, он отправлялся к доктору Пикоку — его дом он называл исключительно Особняком — и усаживался за большой письменный стол, обитый кожей бутылочно-зеленого цвета. Там он читал вслух отрывки из толстых книг в твердых переплетах, учил географию по старинному разрисованному глобусу, где названия были выведены крохотными витиеватыми буковками: Iroquois, Rangoon, Azerbaijan — это были таинственные, старинные, давно вышедшие из употребления магические названия, точно такие же, как названия красок у миссис Уайт; эти названия смутно пахли джином и морем, молотым перцем и острыми специями, и у них был свежий вкус той загадочной свободы, которую ему еще только предстояло попробовать. А если глобус хорошенько раскручивался, то океаны и континенты как бы гонялись друг за другом, и в итоге все цвета сливались в один — в идеальный оттенок голубого; это был цвет океана, цвет неба, цвет самого Бенджамина…

А позже, днем, они с доктором занимались совсем другими вещами например, рассматривали картины и слушали различные звуки — это была часть той исследовательской работы, которая пока была совершенно недоступна пониманию Бена. Однако он охотно подчинялся всем требованиям доктора.

Ему показывали книги, где буквы и числа были выстроены в особом порядке, и он должен был разгадать последовательность. Затем он слушал перечень разных звуков из фонотеки доктора, тот задавал ему вопросы типа: «Какого цвета день недели среда?», «Какое число зеленого цвета?» и показывал разные штуковины необычной формы с загадочными выдуманными названиями. Бен всегда отвечал правильно, а это означало, что доктор Пикок останется им доволен, а мать будет им гордиться.

Надо отметить, ему очень нравилось ходить в Особняк с его библиотекой, студией и целым складом забытых вещей: виниловыми пластинками, старыми фотоаппаратами и пачками пожелтевших фотографий, на которых были запечатлены чьи-то свадьбы, счастливые супружеские пары, какие-то давным-давно умершие дети в матросских костюмчиках с настороженными — сейчас-вылетит-птичка — улыбками. Он по-прежнему с опаской относился к школе Сент-Освальдс, но с большим удовольствием занимался с доктором Пикоком; он обожал, когда доктор называл его Бенджамином и рассказывал о своих путешествиях, о своих любимых музыкальных произведениях, о своих научных исследованиях и о своих розах.

Но самое главное — Бен чувствовал себя нужным. Особенным. Предметом научных исследований. Чрезвычайно интересным случаем. Доктор Пикок внимательно слушал его, отмечая и фиксируя его реакцию на различные виды стимуляции, затем просил в точности описать, что именно он при этом чувствовал. Часто доктор записывал его высказывания и свои наблюдения на маленький диктофон, при этом называя Бена «мальчиком Икс», чтобы соблюсти полную анонимность.

Мальчик Икс. Ему это нравилось. Заставляло ощущать себя значительным, этаким волшебным мальчиком, обладающим особым могуществом, особым даром. Хотя в действительности он не был так уж одарен. В школе он считался посредственным учеником и никогда не попадал в число лучших. О своих сенсорных талантах, как называл их доктор Пикок, проявлявшихся в том, что все звуки для него имели особый цвет и запах, он вообще не думал, подозревая и в остальных людях аналогичное восприятие, хотя доктор Пикок и уверял его в обратном. В общем, Бен продолжал считать себя обыкновенным, нормальным человеком, правда, всех прочих стал относить к уродам.

«Слово „безмятежность“ серого цвета, — пишет доктор Пикок в своей статье „Мальчик Икс как пример рано проявившейся синестезии“, — а вот слово „безмятежный“ в его восприятии темно-синего оттенка и имеет легкий привкус аниса. Числа вообще цвета не имеют, а названия мест и имена людей часто окрашены, порой в ошеломляюще яркие цвета, кроме того, обладают различным вкусом. В определенных случаях существует отчетливая корреляция между столь необычными сенсорными ощущениями и событиями, случившимися в реальной жизни мальчика Икс, что дает возможность предположить: данный тип синестезии является отчасти ассоциативным, а не чисто врожденным. Однако и при таком раскладе наблюдаются весьма интересные физические реакции на различные стимуляторы, например, слюнотечение как прямая реакция на слово „алый“, которое для мальчика Икс пахнет шоколадом, или головокружение, незамедлительно возникающее при слове „розовый“, имеющем в восприятии мальчика Икс сильный запах газа».

До чего же солидно это звучало! Казалось, они вместе совершают научное открытие. И доктор Пикок говорил, что, когда его книга будет опубликована, они оба — и он, и мальчик Икс — будут знамениты. А возможно, завоюют и какой-нибудь научный приз. В итоге Бен настолько увлекся своими занятиями с доктором Пикоком, что почти и не вспоминал о материных хозяйках, которые некогда так его обхаживали. У него к тому времени появилась целая куча всяких неотложных дел и забот, а научные опыты доктора Пикока оказались куда интереснее рисунков, коллажей и фарфоровых кукол.

Вот почему, когда шесть месяцев спустя Бен вдруг встретил на рынке миссис Уайт, его поразило, какой же она стала толстой; наверное, решил он, в его отсутствие сама съедала все содержимое больших красных жестянок с надписью «Фэмили секл». Он все удивлялся: что же с ней случилось? Миссис Уайт была такой хорошенькой, а теперь у нее вдруг вырос здоровенный живот, на лице появилась глупая улыбка, которая не сходила с ее уст, пока она бродила среди торговцев фруктами и овощами.

Но мать все им разъяснила. Это была хорошая новость. После десяти лет неудачных попыток миссис Уайт наконец-то забеременела. По неясной причине это приводило мать Бена в восторг, возможно потому, что теперь она ходила к миссис Уайт чаще и зарабатывала больше. Однако Голубоглазый испытывал какую-то смутную неловкость. И все вспоминал коллекцию кукол миссис Уайт, странных, не похожих на детей, одетых в старинные кружева, и все раздумывал: избавится ли она от своих кукол, когда у нее появится настоящее дитя?

Мысль об этом не давала ему покоя, вызывала ночные кошмары; ему снилось, как эти пучеглазые плаксивые куколки в роскошных шелковых платьях и старинных кружевах выброшены на мусорную свалку, одежда их превратилась в лохмотья и выцвела от дождей, фарфоровые головки разбиты и осколки валяются среди бутылок и смятых жестянок.

— Мальчик или девочка? — спросила мать у миссис Уайт.

— Девочка. Я назову ее Эмили.

Эмили. Э-ми-ли, три слога, точно стук в дверь судьбы. Такое странное, старомодное имя, не идущее ни в какое сравнение со всякими там Кайли, Трейси или Джейд, от которых несет случайностью и топленым салом; эти имена стоят как бы в стороне и ярко горят безвкусными неоновыми оттенками, тогда как имя Эмили, молчаливое и чуть розоватое, напоминает жевательную резинку или розы…

Но откуда Голубоглазому было знать, что однажды именно она приведет его сюда? И разве мог кто-нибудь догадаться, как близки они будут, даже не подозревая об этом, — жертва и хищник с тесно переплетенными судьбами, словно побег розы, проросший сквозь человеческий череп.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

ClairDeLune: Мне ну очень понравилось развитие сюжета. Там есть продолжение?

Chrysalisbaby: чесслово ты это взаправду — насчет цветов? И как долго ты принимал участие в исследовании?

blueeyedboy: Не так долго, как ты думаешь О Рад, что тебе понравилось, Крисси!

Chrysalisbaby: ах душшшка (обнимаю).

JennyTricks: (сообщение удалено).

6

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Время: 00.54, воскресенье, 3 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: никакое

Когда умер мой папочка, я выплакала целую реку слез. Стоило мне услышать печальную песню, и я заливалась слезами. Я плакала над мертвыми собаками и над телевизионной рекламой, плакала в дождливые дни и по понедельникам. Так почему же я ни слезинки не пролила по Найджелу? Конечно, «Реквием» Моцарта или «Адажио» Альбинони помогают «открыть шлюзы», но ведь это не настоящее горе — это потакание собственным слабостям, как раз то, что предпочитает Глория Уинтер.

Некоторым людям нравится подобная показуха. Они любят демонстрировать собственное горе. Похороны Эмили и были самой настоящей показухой. Горы цветов и игрушечных мишек; люди открыто рыдали прямо на улице. Вся нация оплакивала что угодно — но только не умершую девочку. Может, утрату собственной невинности, или нечистоплотность тех, кто все это сотворил, или всем свойственную жадность, из-за которой в конце концов и погубили Эмили. Феномен Эмили Уайт, столько лет вызывавший лишь звуки победоносных фанфар, закончился жалким хныканьем, маленьким надгробным камнем на кладбище Молбри и витражом в церковном окне, за который заплатил доктор Пикок, к огромному возмущению Морин Пайк и ее подружек, считавших неприличным, что этот человек хоть как-то оказался связан с церковью, с Деревней и с Эмили.

Теперь никто об этом даже не вспоминает. И меня наконец почти оставили в покое. В Молбри я невидима и наслаждаюсь своей незначительностью. Глория называет меня бесцветной; я как-то подслушала их с Найджелом разговор по телефону, еще в те дни, когда они друг с другом общались.

— Просто не представляю, сколько это будет продолжаться! — воскликнула Глория. — Она ведь такая жалкая и совершенно бесцветная. Я понимаю, тебе наверняка ее просто жаль, но все же…

— Ма, мне вовсе ее не жаль!

— Да нет, конечно же, тебе жаль ее. Что за чушь…

— Ма. Еще одно слово, и я вешаю трубку.

— Ты жалеешь ее, потому что она…

Щелк.

А один раз я услышала в «Зебре» такую фразу: «Бог знает, что он нашел в ней! Он жалеет ее, только и всего».

Как мягко! Какой вежливый скептицизм! Какое неверие в то, что такая, как я, способна не только вызвать сочувствие, но и привлечь внимание мужчины! Просто Найджел всегда считался привлекательным, а я — в определенной степени ущербной. У меня имелось прошлое, и уже этим я была опасна. А Найджел — душа нараспашку — все о себе рассказал в ту ночь, когда мы лежали на вереске и смотрели на звезды. Он умолчал лишь о том, почему всегда носит черное; уже потом Элеонора Вайн обратила мое внимание на эту деталь. И впрямь была бесконечная череда черных джинсов, черных курток, черных маек, черных туфель. «Их легче стирать, — пояснил он, когда я наконец об этом спросила. — Можно все класть вместе».

Звал ли он перед смертью меня? Понимал ли, что это я во всем виновата? Или мир для него вдруг превратился в мутное пятно, когда он совершил тот единственный поворот в никуда? А ведь вначале ничто не предвещало трагедии. Мы были как дети. Мы были невинны. Даже он был невинен — по-своему, конечно. Этот Голубоглазый, что преследует меня во сне…

Возможно, вчера именно чувство вины вызвало у меня тот приступ паники. Да, это моя вина, еще усталость и нервы — вот и все. Эмили Уайт давно нет. Она умерла, когда ей было девять лет, и никто ее не помнит, даже папочка, даже Найджел — никто.

Но кто же теперь я? Не Эмили Уайт. Я не стану, не могу стать Эмили Уайт. Как не могу снова стать и самой собой — теперь, когда нет ни папочки, ни Найджела. Возможно, я могу быть просто Альбертиной, этим ником я пользуюсь в Интернете. В Альбертине, право же, есть нечто очень милое. Милое и ностальгическое, она похожа на одну из героинь Пруста. Не знаю, почему я выбрала это имя. Возможно, из-за Голубоглазого, по-прежнему скрывающегося в самом сердце этой истории, которую я столько лет стараюсь забыть…

Но какая-то часть меня, видимо, очень хорошо все помнит. И должно быть, я смутно предчувствовала, что случится. Ведь среди всех трав и цветов в моем саду — желтофиолей, чабреца, розовой гвоздики, гераней, лимонника, лаванды и разных ночных пахучих цветочков — я ни разу не посадила ни одной розы.

7

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 03.06, воскресенье, 3 февраля

Статус: публичный

Настроение: поэтическое

Музыка: Roberta Flack, The First Time I Ever Saw Your Face

Бенджамину было семь лет, когда родилась Эмили Уайт. Время серьезных перемен в душе человека; время неуверенности, дурных, невысказанных предчувствий. Сначала он не совсем понимал, что все это значит, но каждый день после той встречи на рынке ощущал постоянные изменения во всем. Люди больше не обращали на него внимания. Женщины перестали сюсюкать и закармливать его сластями. Никто не восхищался тем, как сильно он вырос. Казалось, он шагнул куда-то и выпал из поля зрения.

Мать, занятая даже больше, чем прежде, целыми днями наводившая чистоту в чужих домах и в школе Сент-Освальдс, часто бывала слишком усталой, ей было не до бесед с мальчиками, ее хватало лишь на то, чтобы напомнить им о необходимости чистить зубы и хорошо учиться в школе. Материны хозяйки, которые когда-то суетились и кудахтали вокруг него, словно наседки вокруг единственного цыпленка, казалось, и вовсе исчезли из его жизни, заронив в нем смутные подозрения: может, он что-то натворил или просто так совпало, что он теперь никому не нужен (за исключением доктора Пикока)?

А потом он наконец догадался. Он раздражал их, вот и все. Трудно дружить с человеком, который моет у вас под холодильником и оттирает ваш унитаз, который вручную стирает ваши кружевные трусики и в конце недели получает от вас вряд ли достаточно денег на хотя бы одну пару таких же трусиков. Материны хозяйки прекрасно это понимали. Все они как одна читали «Гардиан»[20] и верили в равенство, до определенной степени, конечно. Видимо, они испытывали неловкость, что наняли уборщицу, но никогда бы не признались в этом, ведь они, в конце концов, помогают бедной женщине с тремя детьми! Вот они и старались как-то скрыть неловкость, суетясь вокруг ее очаровательного сынишки, ахая и охая, точно посетители открытой фермы при виде ягнят (которых в ближайшее время увидят на полках магазинов в виде отлично оформленных натуральных отбивных и котлет). В течение трех лет он был маленьким принцем, испорченным, захваленным и обожаемым, а затем…

Затем появилась Эмили.

Звучит совершенно безобидно, не правда ли? Такое милое, старомодное имя, сплошной миндаль в сахаре и розовая вода. И все же именно она — начало всего; то веретено, на которое наматывалась нить их жизни, флюгер, легко поворачивающийся от «солнца» к «буре» благодаря одному движению жестяного петушиного хвоста. Сначала появился слух, но он все разрастался, набирал силу, пока не стал Джаггернаутом,[21] сокрушавшим все, недостойное феномена Эмили Уайт.

По словам матери, он плакал, когда услыхал об Эмили, он очень жалел и бедную малышку, и миссис Уайт — ведь она так мечтала о ребеночке, а когда ее желание наконец осуществилось, впала в такую депрессию, что отказалась не только выходить из дома, но и нянчить свою дочку, хотя бы купать ее. А все потому, что девочка родилась слепой…

Но это только мать так говорила; она, как всегда, сильно преувеличивала его чувствительность. На самом деле Бенджамин не проронил ни слезинки. Брендан — тот плакал. На него это было куда больше похоже. А Бен даже огорчения никакого не испытал, лишь легкое любопытство: ему было интересно, что же миссис Уайт будет теперь делать? Он слышал, как миссис Вайн в беседе с его матерью обмолвилась, что матери порой сами наносят ущерб своим детям, находясь в состоянии послеродовой депрессии. Он задавал себе разные вопросы. «А ребенок-то в безопасности, а комиссия по опеке его не заберет?», «А если заберет, станет ли миссис Уайт пытаться вернуть его?..»

Не то чтобы он так уж нуждался в миссис Уайт. Но со времен раннего детства он сильно изменился. Его волосы потемнели, он из блондина превратился в шатена, пухлое детское личико стало угловатым. Он уже тогда сознавал, что его младенческое очарование осталось позади, и душа его горела обидой на тех, кто даже не предупредил его: то, что получаешь даром в четыре года, в семь у тебя могут жестоко отнять. Раньше его так часто уверяли, какой он очаровательный и хорошенький, а теперь он оказался никому не нужен, выброшен за ненадобностью, убран подальше, как те куклы, которых миссис Уайт куда-то засунула, когда на свет появилась ее новая, живая кукла…

Братья и не подумали ему сочувствовать, когда он внезапно лишился прежних милостей. Найджел и вовсе открыто ликовал, Брен, как всегда, остался безучастным. Хотя Брен, скорее всего, поначалу ничего не заметил, уж больно он был занят, повсюду таскаясь за Найджелом и рабски его копируя. Старшие братья не могли понять главного: речь вовсе не о том, что ему не хватает материного или еще чьего-то внимания, просто обстоятельства, связанные с рождением Эмили, открыли истину: на свете нет незаменимых, даже такой уникум, как Бен Уинтер, может неожиданно потерять прежнюю позолоту. Теперь только сенсорные особенности Бена выделяли его среди остальных членов семьи — но и это вот-вот должно было претерпеть серьезные изменения.

К тому времени, когда им наконец удалось увидеть Эмили, ей уже исполнилось девять месяцев. Это была пухленькая малышка в нежно-розовом, уютно устроившаяся у матери на руках. Дело было на рынке, где мальчики помогали матери закупать продукты, и первым миссис Уайт заметил именно Голубоглазый. Она была в длинном пальто пурпурно-лилового цвета — Violetto, ее любимый цвет, — которое, видимо, должно было выглядеть богемно, а на самом деле сильно ее бледнило; от нее исходил такой пронзительный запах пачулей, что у него защипало глаза, этот запах перекрывал даже аромат фруктов.

Миссис Уайт сопровождала какая-то женщина. Тех же лет, что и его мать, в беленых джинсах и жилете, с длинными, какими-то сухими, блеклыми волосами, обе руки сплошь в серебряных браслетах с побрякушками. Миссис Уайт подошла к торговке клубникой, но, заметив в очереди Бенджамина, тихонько вскрикнула от удивления:

— Дорогой мой, как же ты вырос! Неужели мы действительно так давно не виделись? — Она повернулась к приятельнице. — Фезер, это Бенджамин. А это его мать, Глория.

О Найджеле и Брендане она даже не упомянула. Впрочем, этого и следовало ожидать.

Женщина, которую она назвала Фезер, заставила себя слегка улыбнуться. «Какое дурацкое имя», — подумал Голубоглазый.[22] Ему сразу стало ясно, что ей не понравилось их семейство. У нее были продолговатые и какие-то зимние, холодные как лед, зеленоватые глаза, лишенные всякого сочувствия. Он ощущал, как подозрительно она отнеслась к ним, видимо, считая их «черной костью» и совершенно не подходящей для нее компанией.

— У в-вас ребеночек родился, — немного заикаясь, сказал Голубоглазый.

— Да. Ее зовут Эмили.

— Э-ми-ли. — Он попробовал это имя на слух. — М-можно подержать ее? Я осторожно.

Фезер снова слегка улыбнулась.

— Нет, ребенок не игрушка. Ты же не хочешь, чтобы Эмили расплакалась, верно?

«Не хочу?» — про себя удивился Голубоглазый. Он не был так уж в этом уверен. Да и потом, какой прок от новорожденного? Он ведь даже ходить не умеет, не то что говорить, он способен только есть, спать или орать во весь голос. Даже от кошки больше толку. Голубоглазый вообще не понимал, почему рождению ребенка придается столь большое значение. Ведь совершенно очевидно, что сам он значит куда больше.

В глазах у него снова защипало — скорее всего, от невыносимого запаха пачулей. Он поспешно оторвал от ближайшего кочана капусты листок и тайком смял его в руке, чтобы перебить запах духов.

— Эмили — ребенок особенный, — сообщила Фезер извиняющимся тоном.

— А доктор Пикок говорит, что особенный ребенок — это я, — возразил Бен и ухмыльнулся, заметив на лице Фезер удивление. — Он пишет обо мне книгу, вы не знали? И утверждает, что я необыкновенный.

Благодаря занятиям с доктором Пикоком словарный запас Бена значительно расширился, и последнее слово он произнес с особым нажимом.

— Книгу? — переспросила Фезер.

— Это научная книга. О его исследованиях.

Теперь уже обе дамы с явным изумлением повернулись к Бенджамину и так на него уставились, что он даже слегка смутился, отнюдь не ощущая себя польщенным. Хотя все-таки немного гордился, отчасти интуитивно, что ему удалось обратить на себя должное внимание. Теперь миссис Уайт смотрела на него по-настоящему внимательно, но как-то слишком задумчиво и, пожалуй, даже подозрительно. От ее взгляда Голубоглазому стало не по себе.

— Значит… это он вам… все время помогал? — спросила миссис Уайт.

Мать чопорно поджала губы.

— Да, немного.

— И деньгами тоже?

— Это плата за участие в исследованиях, — ответила мать.

Голубоглазый чувствовал, как она обижена намеком на материальную помощь. Получалось что-то вроде благотворительности, а это никак не соответствовало действительности. Он уже начал объяснять миссис Уайт, что именно они помогают доктору Пикоку, а не наоборот, но мать метнула на него строгий взгляд, и он моментально умолк, поняв, что ему не следовало влезать без спросу. Мать положила руку ему на плечо и больно его сжала; руки у нее были очень сильные. Он поморщился, а мать заявила:

— Мы очень гордимся Беном. Доктор считает его очень одаренным. У него редкие способности.

«Способности, способности, — подумал Голубоглазый. — Зеленое и какое-то зловещее слово, вроде слова „радиоактивность“. С-с-способнос-с-сти — похоже на шипение змеи перед тем, как она вонзит клыки в плоть жертвы. Или на завернутую во что-то мягкое гранату, готовую взорваться прямо в руках…»

И тут, словно удар, на него обрушилась знакомая головная боль. Со всех сторон его окутала вонь подгнивших фруктов. К горлу моментально подступила тошнота, перед глазами все поплыло; даже мать, заметив, что ему плохо, перестала с такой силой сжимать его плечо.

— Ну что еще?

— М-мне н-нехорошо.

Она бросила на него предостерегающий взгляд и злобно прошипела:

— Даже не смей что-нибудь вытворить. Я тебе так наподдам, что пожалеешь!

Голубоглазый стиснул кулаки, изо всех сил стараясь сосредоточиться на голубом небе, на Фезер, разрубленной на части и сложенной в синий мешок для перевозки трупов, чтобы потом легче было выбросить, на Эмили, посиневшей от недостатка кислорода и печально лежащей в своей кроватке, на миссис Уайт, бьющейся в горестных рыданиях…

Головная боль немного утихла. Хорошо. Тот ужасный запах тоже как будто ослаб. Но тут Голубоглазый вдруг представил, как его братья и мать лежат мертвые в морге, и боль снова лягнула его в висок с яростью дикой лошади. Перед глазами вспыхнули разноцветные радуги, и он…

Мать посмотрела на него с раздражением, когда он пошатнулся и, пытаясь все же устоять на ногах, ухватился за край прилавка. При этом он нечаянно задел край какого-то ящика, и яблоки «Гренни Смит», выложенные пирамидой, чуть не посыпались вниз.

— Если хоть что-нибудь упадет на землю, — пригрозила мать, — клянусь, я заставлю тебя все это съесть.

Голубоглазый так поспешно отдернул руку, словно ящик был охвачен огнем. Он понимал: это его вина; он виноват и в том, что проглотил брата-близнеца, и в том, что пожелал маме смерти. Он уже родился плохим, плохим до мозга костей, так что эти боль и дурнота посланы ему в наказание.

Он посчитал, что все обошлось. Яблочная пирамида хоть и дрогнула, но не развалилась. Но вдруг одно-единственное яблоко — он и сейчас видит его перед собой, отличное яблоко с маленькой синей наклейкой на боку — взяло да и подтолкнуло своего соседа. От этого пришла в движение вся витрина с фруктами; яблоки, персики и апельсины, плавно подпрыгивая и стукаясь друг о друга, заскользили вниз, на бетонный пол.

Мать терпеливо ждала, пока он собирал фрукты, заставив его поднять все до единого. Некоторые разбились и теперь совершенно ни на что не годились, некоторые просто испачкались в грязи. Мать за все расплатилась, с какой-то милостивой настойчивостью всучив деньги торговцу за прилавком. А вечером, стоя над Голубоглазым и держа в одной руке пластиковую сумку, из которой все время что-то капало, а в другой — кусок электропровода, она заставила его все это съесть — вместе с кожурой, с семечками, с грязью и гнилью; а его братья, спрятавшись за перилами лестницы и забыв о насмешках, смотрели, как он давится рыданиями и рвотой. Да и сегодня мало что изменилось. До сих пор материн витаминный напиток неизменно вызывает воспоминания о том дне, и каждый раз Голубоглазый с трудом подавляет рвоту, однако мать никогда ничего не замечает. Она считает, что он чересчур нежный. Она уверена: он никогда никому не сделает ничего плохого…

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

Chrysalisbaby: Ой детка мне от твоих историй плакать хочется.

Captainbunnykiller: Хватит соплей, парень, где же кровь?

Toxic69: Согласен. Забей на эти уродские мешки для трупов. И кстати, чувак, где обещанные постельные сцены?

ClairDeLune: Отлично, Голубоглазый! Мне ужасно нравится, как ты вплетаешь одну историю в другую. Не хотелось бы вмешиваться, но очень интересно, какие из них носят автобиографический характер, а какие ты выдумал. И по-моему, повествование от третьего лица привносит ощущение отстраненности, что весьма интригующе! Может, обсудим это как-нибудь на занятиях нашей группы?

8

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 19.15, понедельник, 4 февраля

Статус: публичный

Настроение: задумчивое

Музыка: Neil Young, After the Goldrush

После миссис Электрик-Блю ему все нипочем. Невинность, как и девственность, можно потерять лишь однажды; прощание с невинностью не вызвало у него ни малейшего чувства утраты, лишь смутное удивление, что это оказалось таким пустяком. Пустяк — но с каким потенциалом! Теперь этот пустяк окрашивает все в его жизни, точно крошка цианистого калия в стакане воды, придавая ей темно-синий оттенок…

Теперь он видит их в синих тонах — объекты внимания, своих будущих жертв, тех, на ком уже поставил метку. Метка. Отметина на том, что необходимо удалить. Черная метка. Метка на белье для прачечной. Он очень чувствителен к словам, к их звучанию, к их оттенкам, к заключенной в них музыке, к их печатной форме.

Метка, mark — голубое слово, как и слова market и murder. Оно нравится ему гораздо больше, чем слово «жертва», которое бледно-желтого цвета, как яичный желток, или чем слово «добыча» с его противным оттенком церковного пурпура и доносящейся как бы издалека вонью ладана.[23] Да, теперь Голубоглазый всех их видит в синих тонах, этих людей, которым предстоит умереть, но, несмотря на нетерпеливое желание повторить то, что он сделал с миссис Электрик, он дает себе некоторую передышку — чтобы улеглась острота ощущений, чтобы погасли яркие цвета, чтобы тот узел ненависти, который он постоянно чувствует под солнечным сплетением, раздулся до такой степени, когда бездействовать уже невозможно, когда он или что-то сделает, или умрет от переполнившей его ненависти…

Но он знает: иногда стоит подождать. И он, кстати, ждал довольно долго. Та маленькая сцена на рынке случилась более десяти лет назад; никто уже не вспомнит ни миссис Уайт, ни ее подругу с дурацким именем…

Давайте назовем ее мисс Стоунвош-Блю.[24] Она любит выкурить косячок, а то и два. Во всяком случае, любила в молодости, когда едва ли весила девяносто пять фунтов и не носила бюстгальтер. Теперь, когда ей за пятьдесят, она очень следит за своим весом, так что питается в основном травой.

Вместо косячков она каждый день ходит в спортзал, еще на занятия китайской гимнастикой, и дважды в неделю в танцкласс, где танцует сальсу; она по-прежнему верит в свободную любовь, хотя, по ее мнению, в наши дни даже это — слишком дорогое удовольствие. Некогда весьма радикальная феминистка, всех мужчин воспринимавшая как агрессоров, она считает себя внутренне свободной, ездит на желтом «Ситроене 2CV», носит на запястьях и на щиколотках этнические браслеты, любит хорошо скроенные джинсы, бывает в дорогих турах в Таиланде, полагает себя особой духовной, умеет гадать на картах Таро, чем развлекает друзей на вечеринках, а ноги у нее такие, что вполне сгодились бы для тридцатилетней, хотя о лице этого, к сожалению, не скажешь.

Ее нынешней подружке двадцать девять — почти столько же, сколько Голубоглазому. Она блондинка с очень короткой стрижкой, андрогинного типа, ездит на мотоцикле и паркует его возле церкви, достаточно далеко от дома мисс Стоунвош-Блю, чтобы соседи не слишком шептались. Из этого наш герой делает вывод: мисс Стоунвош-Блю не настолько внутренне свободна, как ей хотелось бы.

Что ж, на дворе не шестидесятые годы, теперь все иначе. Она понимает ценность Интернета, и отказ от «всей этой мышиной возни» теперь кажется ей не таким привлекательным, как дорогущие товары фирмы «Биркин», к которым она питает настоящую страсть, а яркая одежда не столь важна, как забота о запасах и акциях.

Нет, он вовсе не считает, что именно поэтому она и заслуживает смерти. Это было бы просто неразумно. Но… разве мир стал бы скучать по ней? Разве кто-нибудь огорчился бы, если бы она умерла?

Дело в том, что никому ни до кого нет дела. Очень мало смертей, которые наносят нам раны. Если не считать потерь внутри собственного клана, все прочее по большей части нам безразлично. Тем более, если умирает кто-то из аутсайдеров. Подростки, заколотые ножом из-за денег на дозу, пенсионеры, замерзшие до смерти у себя дома, жертвы голода, войны или эпидемии. Многие ли притворяются, что им не все равно? Ведь именно неравнодушия и ожидают от нас, тогда как мы про себя удивляемся: а чего такой шум-то подняли? Некоторые случаи, правда, задевают глубже. Например, смерть очаровательного, фотогеничного ребенка или какой-то знаменитости. Но на самом деле большинство скорее станет горько оплакивать смерть своей собаки или героя любимого сериала, чем кого-то из своих друзей или соседей.

Так думает наш герой, следуя в город за желтым «2CV» и аккуратно сохраняя между ним и собой безопасное расстояние. Сегодня он за рулем белого пикапа, украденного с торговой стоянки этим же вечером, в четверть седьмого. Владелец автомобиля отправился ночевать домой и до утра вряд ли заметит потерю, а утром будет уже слишком поздно. Его пикап к тому времени уже превратится в факел, и никому не придет в голову, что именно Голубоглазый виноват в печальном происшествии, когда одна местная жительница угодила под колеса какого-то белого автомобиля, направляясь в танцкласс на занятия сальсой.

Происшествие — ему нравится это слово, нравится его лимонный запах, его дразнящие краски. Не совсем несчастный случай, но что-то незапланированное, отличное от основного хода событий. Это нельзя даже рассматривать как случай, когда виновник наезда оставляет жертву без помощи, а сам скрывается, потому что никто никого не оставлял и с места происшествия не убегал.

На самом деле мисс Стоунвош-Блю прекрасно видит, как он подъезжает, слышит звук автомобильного мотора. Но ни малейшего внимания не обращает. Она запирает свой желтый «2CV», припаркованный на противоположной стороне улицы, и решительно идет по переходу, даже не подумав посмотреть ни направо, ни налево; ее каблучки цокают по асфальту, юбка достаточно коротка, чтобы всем продемонстрировать свои замечательные ножки.

Она готова подписаться под той точкой зрения, что отражена в рекламе известной косметической фирмы; этот рекламный слоган Голубоглазый всегда презирал, в нем, с его точки зрения, всего в четырех словах — «ведь вы этого достойны» — отражено все невежество откормленных дамочек-паразитов с их разноцветными крашеными волосами и наманикюренными ногтями, с их презрением к остальному миру, а также к нему — молодому человеку в синем за рулем универсала. Конечно, он не библейский Всадник на бледном коне, но неужели, по ее мнению, Смерть лично предупредит ее только потому, что она этого достойна?

«Ему придется остановиться, — думает мисс Стоунвош-Блю, уверенно выходя на проезжую часть прямо у него перед носом. — Ему придется остановиться на красный свет. Ему придется остановиться перед переходом. Ему придется остановиться, потому что я — это я, слишком важная персона, чтобы меня игнорировать…»

Удар оказывается сильнее, чем он ожидал, и она отлетает на зеленую обочину. Ему даже приходится въехать на край тротуара и затем, дав задний ход, еще раз по ней проехать. К этому времени мотор отчаянно воет, подвеска разваливается, выхлопная труба волочится по земле, а радиатор течет и исходит паром…

«К счастью, эта чертова рухлядь — не моя машина», — проносится в его голове. Он еще разок неторопливо прокатывается по тому, что теперь больше напоминает мешок с грязным бельем, чем то существо, которое еще недавно не без изящества танцевало сальсу. Потом на вполне приличной скорости сматывается оттуда, потому что только полный лузер мог бы остаться и посмотреть, что будет дальше. К тому же благодаря тысяче телешоу он прекрасно знает, как порой, и даже довольно часто, самонадеянность, беспечность и тщеславие губят плохих парней, так что скромненько отваливает, едва первые свидетели с открытыми от изумления ртами начинают собираться вокруг растерзанного тела — этакие антилопы у водопоя, опасливо следящие за проходящим мимо хищником…

Возвращение на место преступления — слишком большая роскошь, которой он не может себе позволить. Зато с крыши многоэтажного паркинга, вооружившись фотоаппаратом с телевиком, он может спокойно наблюдать за последствиями этого происшествия; он видит полицейскую машину, машину «скорой помощи», небольшую толпу; затем отъезд «скорой», пожалуй, довольно ленивый. Он знает: в таких обстоятельствах нужен врач, который заключит, что жертва скончалась на месте, хотя в данном случае, пожалуй, вполне сойдет и мнение непрофессионала.

Официально было объявлено, что мисс Стоунвош-Блю скончалась сразу по прибытии полиции.

Но Голубоглазому известно, что на самом деле она умерла минут на пятнадцать раньше. Ему известно также, что рот у нее был свернут на сторону, точно у малька камбалы, и что полиция ногами затаптывала кровавое пятно на земле, чтобы утром уже ничто не напоминало о лежащем там теле, если не считать букета цветов в целлофане, прикрепленного к знаку дорожного движения…

До чего все обыденно. До чего безвкусно и банально. Этот увядший букет на обочине шоссе, настоящий мусор, теперь считается вполне пристойным выражением горя. Когда погибла принцесса Уэльская — несколькими месяцами раньше, — улицы буквально завалили всевозможными подношениями; цветы цепляли чуть ли не к каждому фонарному столбу, они грудами гнили у каждой стены. Цветы во всевозможных стадиях увядания и разложения превращались в компост прямо в целлофановых обертках. На каждом перекрестке имелась свалка из цветов, заплесневелой бумаги, плюшевых мишек, открыток с соболезнованиями, записок и всевозможной пластиковой тары, и на августовской жаре все это воняло, как муниципальный мусорный бак…

Зачем? Кто им эта женщина? Лицо с обложки журнала, персонаж мыльной оперы, паразит, желающий привлечь к себе внимание, просто женщина, которая кажется нормальной только в нашем мире уродов?

Была ли она этого достойна? Этих чрезмерных излияний горя и отчаяния? Хотя флористы отлично заработали, это точно. Цены на розы поднялись дальше некуда. А когда несколькими днями позже Голубоглазый в пабе осмелился предположить, что, может, в таком проявлении вселенского горя и не было необходимости, его вывел на улицу один из посетителей и вместе со своей безобразной женой весьма серьезно с ним поговорил — нет, драки не было, но вполне хватило и пощечин, — а потом ему заявили, что видеть его тут больше не желают, и настоятельно посоветовали отправляться к такой-то матери…

А под конец тот малый — не назвать ли его Дизель-Блю? — человек семейный, вполне уважаемый член местного сообщества, лет на двадцать старше Голубоглазого и примерно на сотню фунтов его тяжелее, — поднял свою законопослушную ручищу и здоровенным кулаком врезал нашему герою в лицо, превратив его губы в лепешку. А его уродливая жена, пропахшая сигаретным дымом и дешевым дезодорантом, еще смеялась, глядя, как Голубоглазый сплевывает кровь, и все повторяла: «Да она и мертвая заслуживает куда большего, чем ты живой…»

Через шесть месяцев после этого камера дорожного наблюдения засекла пикап Дизеля, и его обвинили в том, что он сбил и переехал женщину средних лет, которая переходила дорогу, направляясь к своей машине. На автомобиле Дизеля, который после этого успели поджечь, сохранились следы и кожных тканей, и даже волос погибшей; и сколько Дизель-Блю ни пытался отстаивать свою невиновность и то, что его пикап ночью был кем-то угнан, убедить суд ему не удалось, особенно в свете предшествующей истории, когда Дизель, изрядно выпив, совершил акт насилия, избив ни в чем не повинного человека. Дело его передали в уголовный суд, где после четырехдневного разбирательства Дизель-Блю был оправдан — в основном из-за недостатка свидетелей. Записи на камере слежения оказалось, к сожалению, недостаточно, поскольку она не давала представления о том, кто именно сидел за рулем белого пикапа; было видно лишь, что это человек в куртке с капюшоном и в бейсболке; однако широкими его плечи вполне могли показаться из-за слишком свободной куртки, а лица его было и вовсе не разглядеть.

Но быть оправданным в суде — это еще далеко не все. Граффити на стенах дома, враждебные перешептывания в пабе, письма в местную газету — все свидетельствовало о том, что Дизеля-Блю оправдали лишь формально; и когда несколькими неделями позже его дом внезапно вспыхнул (причем сам Дизель и его жена находились внутри), никто по ним особенно не горевал.

Заключение: несчастный случай, причиной которого, скорее всего, стала непотушенная сигарета.

Голубоглазый ничуть не удивился. Он же видел, что этот тип — заядлый курильщик.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

Captainbunnykiller: Ну ты больной на всю голову, чувак! Мне это нравится!

Chrysalisbaby: Гип-гип-ура Голубоглазому

ClairDeLune: Очень интересно. И чувствуется, насколько ты не доверяешь властям. Хотелось бы узнать, что стоит за этой историей. Ведь она тоже основана на реальных событиях, верно? И знаешь, ужасно хочется прочитать продолжение!

JennyTricks: (сообщение удалено).

9

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 21.06, понедельник, 4 февраля

Статус: публичный

Настроение: колючее

Музыка: Poison, Every Rose Has Its Thorn

Рождение маленькой Эмили Уайт совпало с определенными переменами в поведении матери Голубоглазого. Она всегда отличалась вспыльчивостью и раздражительностью, но под конец того лета вообще оказалась на грани срыва. Отчасти причиной был финансовый кризис; подраставшие мальчики требовали больших расходов, но обстоятельства, к сожалению, складывались таким образом, что все меньше жителей Деревни нуждались в помощи по хозяйству. Миссис Френч-Блю давно перешла в ряды бывших хозяек, а миссис Химик-Блю, ссылаясь на бедность, отвела на уборку дома всего два часа в неделю. Возможно, потому, что Бен вернулся в школу, люди испытывали куда меньшее желание заниматься благотворительностью и предлагать его матери работу. А может, им просто надоели бесконечные рассказы о том, какой он талантливый и особенный.

Как-то накануне Рождества они случайно столкнулись с миссис Электрик у входа в магазин «Танди», что в крытом рынке. Однако та старательно делала вид, будто не видит их, даже когда мать Голубоглазого с ней поздоровалась.

Возможно, миссис Электрик не хотелось быть замеченной в той части рынка, где всегда так много кричащих людей, под ногами валяются рваные капустные листья, все поверхности покрыты слоем коричневой жирной грязи, а продавцы называют тебя попросту дорогушей. Возможно, это оскорбляло ее аристократическую натуру. Или ей было стыдно признаться, что она знакома с матерью этих мальчиков — та была в старом пальто, на затылке жалкий хвостик волос, а рядом трое неопрятных подростков. Миссис Электрик неприятно было от того, какие тяжеленные сумки с продуктами этой женщине приходится тащить домой на автобусе; ей неприятны были ее натруженные руки с потрескавшейся кожей, словно татуировкой покрытые черными линиями въевшейся грязи.

— Доброе утро, — поздоровалась мать Голубоглазого.

Однако миссис Электрик молча уставилась на нее. При этом она казалась до странности похожей на одну из кукол миссис Уайт — у нее было такое же удивленное, неживое выражение лица. А ее поджатые бледно-розовые губы, надменно приподнятые брови и длинное белое пальто с меховым воротником делали из нее Снежную Королеву, хотя вокруг и снега-то никакого не было.

Сначала Бен решил, что она просто не расслышала, и улыбнулся ей — такая улыбка раньше моментально вызывала целый водопад всевозможных милостей. Но на этот раз миссис Электрик не только не улыбнулась, но и отвернулась, притворившись, будто рассматривает одежду на ближайшей стойке, хотя даже Голубоглазому было ясно: это совсем не та одежда, какую она носит, — какие-то жуткие мешковатые блузки и дешевые блестящие туфли. «А что, если окликнуть ее по имени?» — подумал он.

Но мать, сильно покраснев, схватила его за руку и потащила. Он попытался что-то объяснить, но Найджел сильно стукнул его по локтю, там, где больнее всего. Голубоглазый тут же закрыл лицо рукавом и заревел, как в детстве, а мать отвесила Найджелу подзатыльник. Но Голубоглазый успел увидеть, как миссис Электрик быстро уходит в сторону больших магазинов, где ее с нетерпением поджидает какой-то очень молодой человек, одетый в темно-синюю куртку и джинсы. Он, возможно, даже поцеловал бы ее, если б не присутствие этой уборщицы с тремя детьми, один из которых все еще с укоризной смотрел ей вслед, словно знал нечто такое, чего ему знать не полагалось. И уже один этот взгляд заставлял миссис Электрик почти бежать, громко стуча своими высокими каблуками — этот звук навсегда остался для него пахнущим сигаретами, капустным листом и дешевыми духами по выгодным ценам.

А через неделю миссис Электрик «отпустила» мать Голубоглазого, то есть попросту рассчитала — причем с таким видом, будто с ее стороны это проявление невероятного великодушия. Она заявила, что и так «слишком долго злоупотребляла ее добротой». В результате у матери осталось только две хозяйки, да еще два раза в неделю она мыла коридоры в школе Сент-Освальдс. Этого едва хватало на уплату аренды дома, не говоря о том, чтобы прокормить троих мальчиков.

И тогда мать взялась за другую работу — стала торговать на рынке, откуда возвращалась насквозь промерзшая и совершенно измотанная, зато приносила с собой пластиковый пакет, полный полусгнивших фруктов и всяких других продуктов, которые уже невозможно было продать. Из этого она целую неделю готовила разные блюда или, что было гораздо хуже, закладывала в блендер и создавала то, что гордо именовала витаминным напитком. В этот напиток могли входить самые разнообразные овощи и фрукты: капуста, яблоки, свекла, морковь, помидоры, персики, сельдерей, однако для Голубоглазого он всегда имел один и тот же вкус: гнилых и заплесневелых овощных отбросов. Так, на тюбике с краской можно написать «ореховая», однако дерьмо все равно будет пахнуть дерьмом. С тех пор само слово «рынок» вызывало у него острую тошноту, ры-нок — два рыгающих слога, точно мотор, который не желает заводиться. А все потому, что тогда они случайно столкнулись на рынке с миссис Электрик и ее очередным юношей-очаровашкой.

И когда они в следующий раз встретились с ней — просто на улице, шесть недель спустя, — рот Голубоглазого моментально наполнился знакомым тошнотворным вкусом, висок пронзила острая боль, а окружающие предметы стали приобретать форму призм и усеченных конусов…

— Ах это ты, Глория? — воскликнула миссис Электрик в своей обычной ядовито-сладкой манере. — Как чудесно! Очень рада тебя видеть! Прекрасно выглядишь. Как у Бена успехи в школе?

Мать остро на нее взглянула и сказала:

— У него все просто отлично! Наш частный преподаватель говорит, что он мальчик одаренный…

У миссис Электрик тоже был сын, и всем в Молбри было известно, что как раз одаренным он не является. Он не блистал никакими способностями; пытался поступить в Сент-Освальдс, но ему это так и не удалось, затем та же неудача постигла его при поступлении в Оксфорд, несмотря на занятия с частными преподавателями. Все вздыхали: какое ужасное разочарование для матери! Ведь миссис Электрик питала такие надежды!

— Вот как? — ответила она.

Для Голубоглазого эти слова прозвучали так, словно ему дали попробовать новую зубную пасту с морозным привкусом.

— Да, Бенджамин теперь занимается с частным преподавателем. Будет поступать в Сент-Освальдс.

Голубоглазый скорчил гримасу и тут же прикрыл лицо рукой, но мать успела заметить и добавила:

— На казенный кошт, конечно.

Это было уже несколько ближе к истине, хотя пока что поступление Бена в Сент-Освальдс оставалось под большим вопросом. Ведь доктор Пикок предложил заниматься с Беном лишь в качестве платы за участие мальчика в его научных исследованиях.

И все же на миссис Электрик это произвело неизгладимое впечатление, чего, собственно, мать Бена и добивалась.

Впрочем, в тот момент Голубоглазому было не до миссис Электрик. Он изо всех сил боролся с тошнотой, которая накатывала на него волнами, принося с собой запахи рынка и грязно-коричневую вонь витаминного напитка — вонь раздавленных помидоров, у которых на трещинах уже появилась белая плесень, подгнивших яблок («Там, где яблоко коричневое, там самая сладость и есть», — утверждала мать), почерневших бананов и пожухших капустных листьев. И дело было не только в воспоминании о той встрече, и не только в цокоте каблуков миссис Электрик по булыжной мостовой, и не только в ее голосе с аристократически четким произнесением каждого слова…

«Это не моя вина, — уговаривал он себя. — Я совсем не плохой. Правда, правда».

Но от этого тошнотворный запах никуда не исчезал, как не исчезали и те краски, и та боль в виске. Наоборот, ему становилось все хуже; так бывает, когда, случайно увидев на проезжей части чье-то сбитое и расплющенное тело, испытываешь непреодолимое желание вернуться и рассмотреть как следует…

«Синий — это цвет убийства», — подумал вдруг Голубоглазый, и тошнотворное, паническое ощущение немного отступило. Тогда он представил себе, как миссис Электрик лежит мертвая на столе в морге и к большому пальцу ноги привязана табличка с надписью, точно поздравительная открытка к рождественскому подарку. Стоило ему такое вообразить, как мерзкая вонь ушла, а головная боль, постепенно стихая, превратилась в тупую, но терпимую ломоту, и краски вновь стали ярче, но отчего-то смешались и слились в один-единственный оттенок синего — голубоватый, как цвет кислорода, как цвет зажженной газовой горелки, как цвет кожи ребенка, умершего от асфиксии…

Наконец Голубоглазый попытался улыбнуться. Ничего, уже неплохо. И запах гниющих фруктов почти испарился. Впрочем, через определенные промежутки времени этот запах возвращался регулярно в течение всего детства, как и воспоминание о тех словах, которые мать сказала в тот день миссис Электрик:

— Бенджамин — хороший мальчик. Мы так гордимся Бенджамином.

Голубоглазый всегда испытывал одну и ту же тошнотворную уверенность, что никакой он не хороший, что он совершенно испорчен, извращен до мозга костей, но что еще хуже — ему нравится быть таким…

Наверное, он уже тогда знал…

Что однажды убьет ее.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

ClairDeLune: Очень хорошо, Голубоглазый!

Chrysalisbaby: потрясно ты такой классный

JennyTricks (сообщение удалено).

JennyTricks (сообщение удалено).

10

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 21.43, понедельник, 4 февраля

Статус: публичный

Настроение: смутное

Музыка: Murray Head, So Strong

В тот год все менялось только от плохого к худшему. Мать на всем экономила, денег постоянно не хватало, и никто и ничто на свете, даже Бенджамин, не могло ее порадовать. У миссис Уайт она больше не работала, а если та в кои-то веки подходила на рынке к ее прилавку, мать притворялась, будто не замечает ее, и старалась сделать так, чтобы миссис Уайт обслужил кто-то другой.

А потом поползли слухи. Голубоглазый так до конца и не понял, в чем там была суть, но замечал, как перешептываются соседи и как они внезапно умолкают, когда мимо проходит миссис Уайт. Да и люди на рынке теперь смотрели на него, Голубоглазого, как-то странно. Сперва он считал, что во всем виновата Фезер Данн, сплетница и любительница совать нос в чужие дела, которая переехала в Деревню прошлой весной, подружилась с миссис Уайт и частенько помогала ей с дочерью. Но для Голубоглазого было загадкой: с какой стати Фезер понадобилось высмеивать его мать. Как бы там ни было, яд сплетен продолжал расползаться по округе, и вскоре перешептывались уже все.

Голубоглазый подумывал поговорить с миссис Уайт и задать ей прямой вопрос: в чем дело? Она нравилась ему больше всех материных хозяек и всегда хорошо к нему относилась. Он был уверен, что, если попросить ее хорошенько, она передумает, снова возьмет маму на работу и они опять подружатся…

Однажды, вернувшись из школы раньше обычного, он увидел у своего дома припаркованный автомобиль миссис Уайт. Он страшно обрадовался и испытал невероятное облегчение. Значит, они с мамой помирились и теперь снова общаются друг с другом! Значит, то, из-за чего они поссорились, уже позади!

Но, заглянув в окно, он обнаружил не миссис Уайт, а мистера Уайта; тот стоял возле горки с фарфоровыми собачками.

Голубоглазый никогда никаких дел с мистером Уайтом не имел, хотя не раз его встречал — и в Деревне, и в школе Сент-Освальдс, где тот преподавал. Но вот так, к ним домой, да еще без жены мистер Уайт никогда не заходил…

Должно быть, он заехал сюда по дороге из школы; он даже свое длинное пальто снять не успел и в руках держал учительский портфель. Роста он был среднего, телосложения самого обыкновенного, руки маленькие, аккуратные. Его темные волосы уже начинали седеть, за стеклами очков в металлической оправе поблескивали голубые глаза. Мягкий, застенчивый человек с тихим голосом, старающийся никогда не быть в центре внимания. Но сейчас мистер Уайт показался Голубоглазому совсем другим. Жизнь с такой матерью выработала в Голубоглазом особое чутье, и он за версту ощущал нарастание любой напряженности или гнева. А мистер Уайт, пожалуй, был рассержен по-настоящему, это читалось даже по его позе, какой-то странно застывшей. Было видно, что он с трудом сдерживается.

Голубоглазый подобрался ближе, стараясь остаться незамеченным за живой изгородью из бирючины. Сквозь густые колючие ветки он видел профиль матери, которая стояла рядом с мистером Уайтом, чуть отвернув от него голову. Мать явно надела туфли на высоком каблуке — это-то Голубоглазому было совершенно ясно, в них она всегда казалась значительно выше; но даже сейчас, в этих туфлях, она все равно была маленькой, мистеру Уайту едва по плечо. Через некоторое время мать вдруг встрепенулась, подняла голову и вызывающе взглянула мистеру Уайту прямо в глаза; несколько минут они стояли совершенно неподвижно, мать улыбалась, а мистер Уайт как завороженный смотрел на нее.

Потом сунул руку в карман пальто и вытащил то, что Голубоглазый поначалу принял за книжку в бумажной обложке. Мать взяла «книжку», раскрыла ее, и тут искренне ваш понял: это же пачка банкнот, хрустящих, новеньких банкнот!..

Но за что мистер Уайт платит ей? И почему так из-за этого сердится?

И в это самое мгновение Голубоглазого осенило, причем мыслил он на редкость ясно, по-взрослому: а что, если мистер Уайт и есть его отец, которого он никогда не видел? Что, если это и есть пресловутый мистер Голубые Глаза? Что, если миссис Уайт все узнала? Это объясняло и ее холодность, и бесконечные пересуды в Деревне. Это объясняло очень многое: и то, что мать сумела устроиться на работу в школу Сент-Освальдс, где преподает мистер Уайт, и ее откровенную неприязнь к его жене, и эти деньги, которые он принес ей…

Прячась за изгородью из бирючины, Голубоглазый вытягивал шею, чтобы получше все рассмотреть, чтобы уловить в чертах этого человека хотя бы слабое отражение себя.

Наверное, мистер Уайт все-таки заметил, что кто-то прячется в кустах, и насторожился. На мгновение их взгляды пересеклись; увидев, как расширились от удивления глаза мистера Уайта, как он вздрогнул, Голубоглазый не выдержал и бросился бежать. Вопрос о том, может ли мистер Уайт быть его отцом, в тот момент отошел на второй план, важнее была мысль о том, что мать наверняка сдерет с него шкуру живьем, если выяснит, что он шпионил за ней. Но насколько он потом понял, мистер Уайт скрыл от нее, что видел, как за ними в окно кто-то наблюдал.

Настроение у матери совершенно исправилось; она перестала жаловаться на нехватку денег. После того случая несколько недель, а затем и месяцев прошли совершенно спокойно, отчего подозрения Голубоглазого не только усилились, но и превратились в уверенность: Патрик Уайт — его отец.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

ClairDeLune: Мне нравится, как в твоих историях реальные факты сочетаются с вымыслом. Может, ты вернешься на занятия нашего семинара и мы обсудим твою манеру письма? Не сомневаюсь, остальным будет интересно и полезно.

JennyTricks: (сообщение удалено).

blueeyedboy: Дженни, мы знакомы?

JennyTricks: (сообщение удалено).

blueeyedboy: Я вполне серьезно спрашиваю: мы знакомы?

11

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 22.35, понедельник, 4 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: веселое

Музыка: Black Sabbath, Paranoid

Значит так, если ты не ответишь, я просто буду стирать все твои комментарии. Пока ты на моей территории, JennyTricks, и тут действуют мои правила. Но меня не покидает ощущение, что я хорошо тебя знаю. Или, может, мы были знакомы раньше? А теперь ты зачем-то выслеживаешь меня?

Выслеживаешь… Вот уж зловещее слово! Точно ядовито-зеленый стебель какого-то растения, на котором однажды распустится отвратительный цветок. Впрочем, в Сети все воспринимается иначе. Существуя в виде вымышленных персонажей, мы можем позволить себе даже роскошь антиобщественного поведения. Меня тошнит от бесконечных замечаний и жалоб, что, дескать, такая-то (или такой-то) почувствовала себя оскорбленной, услышав те или иные выражения, а кто-то счел себя опороченным после совершенно невинной фразы, в которой разглядел намеки сексуального характера. Ох уж эта чрезмерная чувствительность! Вы меня извините, но, по-моему, писать посты прописными буквами — далеко не то же самое, что выкрикивать оскорбления кому-то в лицо. И маленькое, пусть даже язвительное, замечание — далеко не то же самое, что физический удар. В общем, убирайся отсюда, JennyTricks. Что бы ты ни хотела сказать, меня это вряд ли заденет. Хотя признаюсь, мое любопытство ты разбудила. Ответь все-таки, мы раньше с тобой встречались?

Остальная часть моей онлайновой аудитории демонстрирует весьма приятное восхищение моими опусами, особенно ClairDeLune, которая посылает мне «критические замечания» (это ее выражение) по поводу каждого поста, комментируя особенности стиля и поэтической образности. Мое последнее творение, по ее словам, «является интуитивно точным с психологической точки зрения и представляет собой явный прорыв к новой, более зрелой манере».

Кэп, человек куда менее тонкий, просит, как обычно, побольше драматических подробностей, побольше страданий и крови. Токсик, у которого один секс в голове, настаивает на более ясной и приземленной манере. Иначе, как он говорит, «от твоих историй, чувак, может запросто снести крышу. Вспоминай иногда и о моей башке…»

Что же касается Крисси, то она каждый раз шлет мне слова любви — любви обожающей, некритичной, абсолютно рабской, — которая выражается фразами вроде «ты классный!» на баннере, выполненном из маленьких розовых сердечек…

Альбертина никаких комментариев не дает. Она вообще редко что-то комментирует. Возможно, мои истории тревожат ее. Хотелось бы на это надеяться. А иначе зачем я вообще выкладываю их в Сеть?

Я снова видел ее сегодня днем. Красное пальто, черные волосы, в руке — корзинка для провизии. Она спускалась с холма по направлению к Молбри. На этот раз у меня с собой был фотоаппарат, причем с телевиком, и я ухитрился сделать несколько очень четких снимков, спрятавшись на крошечном пустыре в конце Милл-роуд, прежде чем был вынужден свернуть наблюдение из-за одного типа, выгуливавшего там собаку.

Этот тип косился на меня с подозрением. Он был низенький, кривоногий, мускулистый; подобные мужчины чуть ли не всегда, с первого взгляда, испытывают ко мне недоверие и неприязнь. И пес у него был точно такой же: кривоногий, грязно-белый, зубы здоровенные, а глаз не видно. Он зарычал на меня, я невольно отступил назад и пояснил:

— Птицы. Я часто прихожу сюда фотографировать птиц.

Неприятный тип взглянул на меня с нескрываемым презрением.

— Ну как же! Конечно, тебя только птички интересуют!

Долго еще он смотрел мне вслед, и, хотя больше не издал ни звука, я прямо-таки спиной чувствовал его встревоженный взгляд. «Придется вести себя осторожнее, — подумал я. — Люди и так уже считают меня фриком». Меньше всего мне хотелось бы, чтобы кто-то стал говорить, будто сынок Глории Уинтер шныряет с фотоаппаратом поблизости от Милл-роуд…

И все же я никак не могу перестать следить за ней! Я прямо-таки вынужден этим заниматься. Одному Богу известно, что со мной сделала бы мать, если б узнала. Но после похорон Найджела у нее имеется другой объект внимания. Хотя выгрести барахло из его квартиры она поручила именно мне.

Ничего особенно я там, конечно, не обнаружил. Телескоп, немного одежды, компьютер, несколько старых книг на полупустой книжной полке. Под кроватью, в коробке из-под обуви, какие-то документы из больницы. Я ожидал большего — по крайней мере, дневник, — хотя, возможно, жизнь научила Найджела соблюдать повышенную осмотрительность. Если Найджел и вел дневник, то, возможно, хранил его в доме Эмили, где и сам торчал большую часть времени и где почти наверняка его дневник был в безопасности от любопытных глаз.

В квартире Найджела не имелось ни малейших признаков того, что там бывала его девушка. Ни следа, ни волоска, ни фотографии. Узкая постель так и осталась кое-как прикрытой покрывалом, небрежно брошенным поверх весьма сомнительного вида простыней. Только она здесь никогда не спала. Не осталось даже слабых следов ее запаха, в ванной не было ее зубной щетки, а в раковине на кухне я не заметил ни одной чашки с отпечатком ее губной помады. Квартира пропахла несвежей постелью, стоялой водой и сыростью, и я понимал, что мне потребуется меньше чем полдня, чтобы свалить весь хлам на заднее сиденье универсала и отвезти на свалку; там все сколько-нибудь ценное отсортируют или пустят в переработку, а остальное зароют в землю на беду грядущим поколениям.

Смешно, не правда ли? Как мало все-таки остается от жизни. Несколько старых одежек, коробка с документами, пара грязных тарелок в раковине… Полупустая пачка сигарет, сунутая в ящик прикроватной тумбочки — она-то не курит; он держал их там на всякий случай, чтобы ночью, если невозможно уснуть, встать и уставиться в телескоп на горящие в вышине звезды, пытаясь прочесть в туманной россыпи светящихся точек, какие послания шлет ему космический Интернет.

Да, мой брат любил звезды. Собственно, только их он и любил. Уж меня-то он точно не любил. Да они оба не любили меня, но я боялся именно Найджела, того, кто сильнее всех пострадал от ожиданий матери…

Ох уж ее ожидания! Интересно, что думал обо всем этом Найджел? Он ведь постоянно следил за нами словно со стороны — мертвенно-бледный в своих черных рубашках, костлявые кулаки стиснуты так, что, когда он разжимал пальцы, на ладонях виднелись маленькие красные полукружия от впившихся в кожу ногтей; точно такие же следы появлялись и на моей коже, стоило мне остаться с ним наедине…

Квартира Найджела была монохромной. Серые простыни под черно-белым покрывалом, угольно-черный гардероб. А ведь можно было бы предположить, что уж теперь-то он расстанется с этим проклятым цветом, но и время оказалось не властным над его цветовыми предпочтениями. Носки, куртки, свитеры, джинсы… Ни одной рубашки, ни одной майки, ни одной пары трусов, которые не были бы черными или темно-серыми…

Найджелу было пять лет, когда отец ушел из дома. Я часто размышлял об этом. Помнил ли мой старший брат, какого цвета одежду носил в раннем детстве? Бывал ли он когда-нибудь на пляже, играл ли на соленом желтом песке? Или, может, лежал ночью рядом с отцом и тот объяснял ему, где какое созвездие? Что он искал, шаря по небосводу с помощью своего школьного телескопа (купленного на деньги, заработанные на газетных репортажах)? И что послужило причиной его вечного гнева? Но больше всего меня интересовало, почему мать раз и навсегда решила, что именно Найджел должен носить черное, а Бен — синее? А что, если бы все мы поменялись ролями? Неужели и жизнь сложилась бы совершенно иначе?

Наверное, мне никогда этого не узнать. Возможно, мне следовало спросить об этом у Найджела. Но мы никогда по-настоящему не разговаривали друг с другом, даже в далеком детстве. Мы сосуществовали в одной семье, но постоянно вели партизанскую войну, несмотря на явное неодобрение матери, и каждый старался причинить ненавистному врагу как можно больше вреда.

Мой брат воспринимал меня только как средоточие своего гнева. И когда мне в кои-то веки удавалось выяснить о нем нечто интимное, я эти знания оставлял при себе, опасаясь возможных последствий. Но если каждый человек убивает тех, кого любит, то разве обратное не является столь же верным? Каждый человек любит тех, кого убивает? Неужели любовь — это и есть та самая составляющая, которой мне не хватает?

Я включил компьютер Найджела и быстро просмотрел его любимые сайты. Результат оказался точно таким, как я ожидал: связь с телескопом Хаббла, бесконечные изображения галактик, подключение к веб-камерам, установленным на Северном полюсе, и к тем чатам, на которых фотографы обсуждают последнее солнечное затмение. Немного порно, по большей части простенького, со вкусом ванильного мороженого, несколько легально скачанных музыкальных подборок. Я вошел в его электронную почту — он оставил пароль сохраненным, — но ничего интересного там не нашел. Ни словечка от Альбертины, ни писем, ни фотографий, никаких следов того, что они были знакомы.

Вообще никаких следов присутствия в его жизни кого-то: никакой официальной переписки, за исключением ежемесячных счетов за Интернет или от врача, у которого он постоянно наблюдался, ни одного свидетельства какой-нибудь тайной интрижки — ну хоть одна коротенькая записка от какой-нибудь интернет-подружки! У моего брата, оказывается, приятелей было даже меньше, чем у меня, и это показалось мне странно трогательным. Впрочем, я понимал: сейчас не самое подходящее время для умиления. Мой брат с самого начала знал, чем рискует. Он не должен был вставать у меня на пути, вот и все. И не моя вина, что он это сделал.

Я отыскал у него на кухне самую чистую чашку и приготовил чай. Это был, конечно, не «Эрл грей», но, в общем, ничего. Потом я вышел на badguysrock.

Альбертины в Сети не было. Но Крисси, как всегда, меня ждала, ее анимационный персонаж горестно и безнадежно подмигивал. А под ним смайлик с опущенными уголками рта жалобно сообщал: «Chrysalisbaby плохо себя чувствует».

Ну допустим, это меня не слишком удивило. Сироп из рвотного корня обладает вполне определенными побочными эффектами. И все-таки моей вины там точно не было, к тому же у меня имелось полно других, куда более важных забот.

Я быстро просмотрел свою почту. Captainbunnykiller в полном порядке. BombNumber20 скучает. Сообщение от Клэр гласило: «Попробуй этот простенький тест и поймешь, к какому психотипу ты относишься».

Хмм. Как мило. И очень свойственно Клэр, которая своими познаниями в области психологии обязана главным образом фильмам о полицейских расследованиях с названиями типа «Подлое убийство», в которых какая-нибудь мерзкая сучка устраивает настоящую охоту на страдающих энурезом социопатов, сумев проникнуть в самую их душу…

Ну и к какому же психотипу я отношусь, Клэр? Давай посмотрим на результаты.

«В основном ответы „Д“. Поздравляю! Вы злостный нарцисс. Бойкий на язык, весьма обаятельный, склонный исподтишка управлять другими. Вам нет никакого дела до окружающих. Вы получаете наслаждение от известности и стремитесь к насильственным актам ради собственного мимолетного удовольствия, хотя в душе, возможно, таите смутное ощущение собственной неадекватности. Возможно также, что вы страдаете паранойей и тщетно мечтаете жить в мире грез и являться центром всеобщего внимания. Вам необходима профессиональная помощь, поскольку вы представляете потенциальную опасность как для себя самого, так и для других».

Дорогая Клэр! Нет, правда, я очень люблю ее. Меня и впрямь трогает эта ее уверенность в том, что она способна разобраться в моей психике. Но ведь у нее-то самой ментальность в лучшем случае соцработника низшего звена, несмотря на все ее громогласные заявления и бессмысленное пускание психоаналитических пузырей; кроме того, и ее психика далеко не стабильна, в чем мы, возможно, еще убедимся.

Видите, даже Клэр рискует высказываться онлайн. Тогда как на своей настоящей работе она расточает похвалы бесталанным или произносит банальные слова утешения людям, которым смерть давно уже бросила вызов. В свободное время она втайне часами болтает в чате, сообщая фанатам последние новости о Голубом Ангеле, составляет сентиментальные баннеры или роется в Сети в поисках фото, комментариев, интервью, слухов, информации о светских визитах и тому подобной чуши — короче, всего того, что связано с жизнью и окружением пресловутого Ангела. Также она регулярно посылает ему письма и даже опубликовала на своем сайте маленькую коллекцию его ответов, причем написанных им лично и вполне любезных, но совершенно безликих; лишь человек, действительно одержимый, способен принять подобные писульки за внушающие надежду знаки внимания…

Хотя Клэр действительно одержима. Я постоянно читаю ее блог и знаю, что она сочиняет невероятные, фантастические истории о тех персонажах, которых играет Ангел, а порой и о нем самом; истории эти прямо пронизаны эротизмом, и чем дальше, тем они становятся более дерзкими. Кроме того, она рисует портреты своего возлюбленного и делает подушки с его физиономией. Ее спальня битком набита такими подушками; почти все они розовые — это ее любимый цвет, — а на некоторых внутри розовой рамки-сердечка имеется и ее лицо рядом с лицом Голубого Ангела.

Еще она следит за карьерой его супруги — тоже актрисы, на которой он счастливо женат последние пять или шесть лет. Впрочем, недавно Клэр как-то слишком увлеклась тщетными надеждами на их возможный развод. Одна из ее интернет-подружек с ником sapphiregirl сообщила ей, что у жены Ангела якобы возникла интрижка с кем-то из партнеров по очередному фильму.

Это привело к тому, что Клэр выплеснула в Сеть целую кучу весьма нелицеприятных высказываний в адрес миссис Голубой Ангел; особенно показателен в этом отношении ее последний пост в веб-журнале. Ей тяжело видеть, как Ангел страдает, она испытывает полную растерянность: как человек столь высокого интеллекта не в силах понять, какая же его жена… ну, в общем, недостойная женщина!

Оказалось, что никакой любовной связи не было, и sapphiregirl, конечно, ничуть в этом не виновата, ведь подобные слухи распространяются сами собой, да и откуда она могла знать, что Клэр отреагирует столь импульсивно? Впрочем, интересно посмотреть, как поведет себя Клэр, если ее привлекут к ответственности адвокаты Голубого Ангела.

Откуда у меня уверенность в том, что они непременно с ней свяжутся? Ну, переписку в Сети действительно можно игнорировать, но уже невозможно игнорировать письмо, присланное на почтовый адрес миссис Голубой Ангел, да еще и с коробкой шоколадных конфет, в которой содержится весьма неожиданный сюрприз. Следы при этом явственно ведут к некой ClairDeLune, а на письме стоит штамп почтового отделения, находящегося в каких-то пяти милях, — это и впрямь выглядит довольно зловеще.

Клэр станет все отрицать. Но поверит ли ей Голубой Ангел? А ведь Клэр — такая преданная его поклонница! Даже летает в Америку, чтобы увидеть своего идола на сцене, и все сборища посещает, где хоть мельком можно на него взглянуть. Как она поведет себя, если получит, допустим, вызов в суд или полное гневных упреков послание от своего кумира? Я всерьез подозреваю, что у нее не просто несколько неустойчивая психика, а она вообще не в своем уме. Во всяком случае, слегка. Интересно, много ли нужно, чтобы она окончательно спятила? Разве не любопытно выяснить?

Впрочем, мне пока не до этого. В голове у меня совсем другое. После себя полагается все убрать и вычистить. И потом, Найджел все-таки на моей совести — так что это моя забота, даже если не я убил его.

Свойственно ли убийствам случаться в одной семье? Почти не сомневаюсь, что да. Ну и кто следующий, интересно знать? Возможно, я сам. Может, меня найдут умершим от передоза или забитым до смерти в темном переулке. Или случится автомобильная авария, и сбивший меня водитель сбежит с места преступления. Или это будет выглядеть как самоубийство: бутылочка со снотворным на краю ванны, окровавленная бритва на кафельном полу.

Все это возможно, конечно же. И убийцей может оказаться любой. Так что постараемся и в игре соблюдать правила безопасности. Никакого риска. Помни, Голубоглазый, что случилось с двумя другими…

Смотри, что у тебя за спиной.

12

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 01.22, вторник, 5 февраля

Статус: публичный

Настроение: настороженное

Музыка: Altered Images, Happy Birthday

А вот это он всегда умел отлично: вовремя посмотреть, что у него за спиной. С годами пришлось научиться. Ведь несчастные случаи происходят так легко, а у мужчин в его семье явно исключительная склонность к несчастным случаям. Оказывается, даже его отец, который, как всегда считал Голубоглазый, просто вышел за сигаретами, да так и позабыл вернуться, все-таки встретился со своим несчастным случаем, причем со смертельным исходом. Он попросту попал под машину, ничьей вины там не было, а было примерно следующее: слишком много алкоголя, слишком мало терпения, да еще, возможно, семейный кризис, вот и…

Хлоп!

В общем, ничего удивительного, что Голубоглазый свернул на эту дорожку. Ведь твердой отцовской руки у него не было, зато имелась мать, контролировавшая каждый шаг и безумно честолюбивая, а также старший брат, который все проблемы решал с помощью кулаков. Вряд ли подходящая площадка для старта, не так ли? Голубоглазый, кстати, неплохо знаком с основами психоанализа.

«Поздравляю! У вас эдипов комплекс. Чересчур близкие отношения с матерью подавили в вас возможность стать эмоционально уравновешенной личностью. Ваше двойственное отношение к матери проявляется в безумных фантазиях, которые часто носят сексуальную окраску».

«Ну ты даешь, чувак!» — как сказал бы Кэп.

Найджел, возможно, и скучал по отцу, но для Голубоглазого этот отец ничего не значил. Он ведь и настоящим его отцом не был — и, если судить по фотографиям, он, Голубоглазый, на него ни капельки не похож. А вот Найджел — да; те же крупные квадратные лапищи, те же черные волосы, падающие на глаза, красивый, даже чересчур красивый рот, та же угроза насилия, таящаяся в уголках губ. Мать частенько намекала, что Питер Уинтер обладал такой неприятной чертой, как склонность к агрессии, и если кто-то из них плохо себя вел, она приговаривала, беря в руки кусок электрического провода: «Даже хорошо, что вашего отца здесь нет. Он бы живо вас приструнил».

Таким образом, слово «отец» начало приобретать в восприятии Голубоглазого негативный оттенок. Ему мерещилось существо вислогубое, желчное, зеленоватое, как мутная вода у пирса в Блэкпуле, куда они обычно ходили в день его рождения. Голубоглазый всегда любил отдыхать на пляже, но этот пирс пугал его: он напоминал окаменелое ископаемое — например, скелет динозавра, который все равно выглядит довольно опасным со сломанными зубами и ногами, выпачканными засохшим илом.

Пирс. Питер. Пьер, что по-французски значит «камень». Камнями швыряют, все кости мне ломают…

После того как Голубоглазый застал мистера Уайта у них дома, да еще вместе с матерью, его интерес к этому человеку неизмеримо возрос. Он обнаружил, что невольно следит за мистером Уайтом, стоит увидеть его в Деревне, или когда он идет в школу Сент-Освальдс с портфелем в одной руке и стопкой тетрадей в другой, или в парке по воскресеньям гуляет вместе с миссис Уайт и Эмили. Малышке было уже два года, она как раз училась ходить, и Патрик Уайт с удовольствием играл с ней, то и дело вызывая ее смех…

Голубоглазый додумался даже до того, что если мистер Уайт — его отец, то Эмили — его сестра. Он представлял себе, что у него действительно есть маленькая сестренка и он помогает матери присматривать за ней, а перед сном читает ей книжки. Он стал постоянно ходить за Уайтами, усаживался в парке поблизости от них и делал вид, что погружен в чтение, а на самом деле внимательно наблюдал за ними…

Но спросить у матери, прав ли он в своих предположениях, не осмеливался. Да и особой потребности в этом не испытывал. Он нутром чувствовал: Патрик Уайт — его отец. И порой любил помечтать, как в один прекрасный день тот придет, заберет его и они уедут куда-нибудь далеко-далеко…

Конечно, Голубоглазый уверял себя, что делился бы вновь обретенным отцом. С Эмили, например, это ведь и ее отец тоже. Однако мистер Уайт почему-то избегал даже смотреть на него, если они случайно встречались на улице. А ведь раньше он всегда ласково здоровался с Голубоглазым, называл его «молодой человек» и интересовался, как у него дела в школе…

И это не только потому, что маленькая Эмили была куда более трогательной и симпатичной. Теперь стоило Голубоглазому приблизиться к мистеру Уайту, как у того на лице и в голосе сразу появлялась настороженность, почти страх…

Но чего, собственно, боялся мистер Уайт? Что мог сделать ему девятилетний ребенок? Этого Голубоглазый понять не мог. Может, мистер Уайт опасался, что он, мальчишка, вздумает чем-то повредить Эмили? Или что миссис Уайт в один прекрасный день все-таки раскроет его тайну?

Голубоглазый начал прогуливать уроки и постоянно болтался возле Сент-Освальдс, прячась за кладовой и сараем и во время перемен наблюдая за школьным двором — за толпами мальчиков в синей форме и учителями в хлопающих на ветру мантиях. По вторникам во дворе дежурил именно мистер Уайт; он следил за порядком, а Голубоглазый из своего укрытия жадно следил за ним — смотрел, как он ходит по заасфальтированной площадке, как останавливается, чтобы перекинуться парой слов с тем или иным учеником…

— Сегодня вечером репетиция струнного квартета, Джонс. Не забудьте свой инструмент.

— Не забуду, сэр. Спасибо, что напомнили, сэр.

— Заправьте, пожалуйста, рубашку в штаны, Хадсон. Вы не на пляже Брайтона…

Особенно хорошо Голубоглазый запомнил один такой вторник. У него как раз был день рождения. Ему исполнилось десять лет. Впрочем, никаких сюрпризов он от этого праздника не ожидал. Тот год вообще выдался особенно мрачным, если не считать его визитов в Особняк. С деньгами было туго, мать пребывала в полном унынии, и о поездке в Блэкпул даже речи не шло — слишком она уставала на работе. Даже на именинный пирог Голубоглазый не рассчитывал. Но несмотря на это, с самого утра ему казалось, что воздух наполнен ожиданием чуда. Ну что ж, вот ему и десять лет — совсем взрослый. Отныне его жизнь будет отсчитываться двузначными числами. «Так может, пора?» — спросил он себя и направился прямиком в школу Сент-Освальдс, чтобы наконец выяснить у Патрика Уайта всю правду…

Он нашел его на школьном дворе. До окончания школьной линейки оставалось несколько минут, и мистер Уайт стоял снаружи, у входа в коридор, где размещались средние классы; на одной руке у него висела изрядно поблекшая преподавательская мантия, а в другой он держал кружку с кофе. Через минуту или две во двор должна была хлынуть орда мальчишек, но пока здесь не было никого, если не считать вашего покорного слуги, который моментально вызвал подозрения у охранника тем, что на нем, во-первых, не было формы, а во-вторых, он, не решаясь войти, остановился под аркой ворот, на которых сияло латинское выражение, девиз школы: «Audere, agerre, auferre». Благодаря занятиям с доктором Пикоком он сумел перевести так: «Быть отважным, стремиться к победе и побеждать».

Но отвага вдруг совершенно ему изменила. И теперь он с отчаянием понимал, что, конечно же, сразу начнет заикаться, и те слова, которые ему так ужасно хотелось произнести, станут ломаться и крошиться у него во рту. К тому же мистер Уайт даже без своего черного одеяния выглядел страшновато — словно став выше и строже, чем обычно; он с явным неодобрением на него посматривал, на мальчишку, который несмело приближался к нему, стуча башмаками по асфальту…

— Что ты здесь делаешь? — спросил мистер Уайт; голос его, хоть и звучал мягко, был холоден как лед. — И почему ты преследуешь меня?

Задрав голову, Голубоглазый взглянул на него. Голубые глаза мистера Уайта были, казалось, где-то в недосягаемой вышине.

— М-мистер Уайт, — пролепетал он, — я… я…

Заикание начинается в мозгу. Это проклятие всегда связано с напряженным ожиданием. Именно поэтому в некоторые моменты Голубоглазый говорил совершенно нормально, а иногда его речь превращалась в какую-то дурацкую кашу, из которой он тщетно пытался выбраться, но лишь увязал еще глубже.

— Я… я…

Он чувствовал, как пылают щеки. Мистер Уайт нервно его перебил:

— Послушай, у меня сейчас совершенно нет времени. Вот-вот прозвенит звонок.

И Голубоглазый, собравшись с духом, предпринял последнюю попытку. Он должен узнать правду. В конце концов, сегодня его день рождения! Он представил себя в синей форме школы Сент-Освальдс, синей, словно крыло бабочки, и увидел, как слова, точно эти самые синие бабочки, легко слетают с его полуоткрытых губ. Сосредоточившись на этом образе, он решительно, почти совсем не заикаясь, выпалил:

— Мистер Уайт, вы мой отец?

На мгновение обоих окутала непроницаемая тишина. Затем в школе прозвенел утренний звонок, и Голубоглазый увидел, как на лице Патрика Уайта потрясение сменилось удивлением, а затем какой-то невероятно острой жалостью.

— Так вот что ты подумал… — наконец протянул он.

Голубоглазый молчал. Двор уже заполнялся синими формами Сент-Освальдс и пронзительными воплями мальчишек, которые кружили, точно птицы. Некоторые останавливались и, разинув от изумления рты, смотрели на Голубоглазого. Тот и впрямь выглядел как единственный воробышек, случайно затесавшийся в стаю волнистых попугайчиков.

Примерно через минуту мистер Уайт все-таки вышел из ступора и твердым тоном заявил:

— Послушай, мне неизвестно, с чего ты это взял, но это совсем не так. Правда. И если я узнаю, что ты распускаешь подобные слухи…

— Так в-в-вы не мой отец? — уточнил Голубоглазый, и голос его снова начал дрожать.

— Нет, — ответил мистер Уайт. — Не твой.

На мгновение, казалось, слова утратили всякий смысл. Голубоглазый ведь был так уверен! Но он понимал: мистер Уайт не врет, это читалось по его глазам. Но тогда… зачем же он давал маме деньги? И почему делал это тайно?

И вдруг все в мальчишеской голове встало на место; так, точно по щелчку, внезапно встают на места передвижные детали игры «Мышеловка». Теперь он не сомневался — Господи, это же было совершенно очевидно! — что мать просто шантажировала мистера Уайта. Шантажировать — зловещее слово, словно черно-белые фотографии певцов, раскрашенные краской. Мистер Уайт, значит, сходил на сторону, а мать каким-то образом разведала. Этим объяснялись их перешептывания, и то, как мистер Уайт смотрел на нее, и его гнев, и его теперешнее презрение. «Нет, этот человек не мой отец, — подумал Голубоглазый. — Этому человеку я всегда был безразличен».

Тут он почувствовал, как глаза его наполняются жгучими слезами. Ужасными, беспомощными, детскими слезами, слезами разочарования и стыда. «Пожалуйста, Боженька, не дай мне расплакаться перед мистером Уайтом», — молил он Всевышнего, но Господь, как и мать, был неумолим. Как и матери, Ему сначала требуется раскаяние.

— Ну ты как? — спросил мистер Уайт и неохотно обнял его за плечи.

— Все в порядке, сэр. Спасибо.

Голубоглазый быстро вытер нос тыльной стороной ладони.

— Просто не представляю, — сказал мистер Уайт, — как тебе пришло в голову, что я могу…

— Забудьте, сэр. Правда, забудьте. И не беспокойтесь. Все уже хорошо, — произнес Голубоглазый как-то очень спокойно.

Он неторопливо пошел прочь, стараясь держать спину как можно прямее, хотя в душе у него черт знает что творилось и ему казалось, что он сейчас умрет.

«Это же мой день рождения, — твердил он себе. — Хотя бы сегодня я должен побыть особенным. Чего бы мне это ни стоило. Какое бы наказание мама или Господь для меня ни придумали…»

Вот почему пятнадцатью минутами позже он оказался не на пороге своей школы, а в конце Миллионерской улицы, и направлялся он к Особняку.

Впервые Голубоглазый оказался там без надзора. Каждый его визит — непременно в сопровождении братьев и матери — строго контролировался, и он прекрасно понимал: если мать узнает, что он посмел явиться в Особняк без спросу, она заставит его пожалеть, что он родился на свет. Но сегодня он не боялся матери. Сегодня им овладело бунтарское настроение. Сегодня он в кои-то веки готов был немного нарушить раз и навсегда установленные правила.

Сад отделяла от улицы чугунная оградка, конец которой упирался в каменную стену; в остальных местах была обыкновенная зеленая изгородь из тёрна. Хотя и через такую изгородь пробраться непросто, так что в целом это выглядело не слишком обнадеживающе, но Голубоглазый был настроен решительно. Ему удалось отыскать просвет в зеленой изгороди, где все-таки можно было проползти, хотя колючие ветки цеплялись за волосы и раздирал и кожу даже сквозь майку, и вскоре он оказался на территории Особняка.

Мать всегда называла это «территорией», а доктор Пикок — «садом»; в целом там было более четырех акров — и сад, и огород, и лужайки, и огороженный розарий, которым доктор так гордился, и пруд, и старая оранжерея, где хранились всякие горшки и садовые инструменты. Большая часть территории была занята деревьями, что очень нравилось Голубоглазому; дорожки были обсажены рододендронами, весной сиявшими недолговечным великолепием, а к концу лета почти полностью терявшими листву; мрачные, темные ветви этих растений сплетались над тропинками, предоставляя отличное укрытие любому, кто хочет незаметно посетить этот сад…

Голубоглазый не задавался вопросом, что именно привело его сюда. Все равно вернуться в Сент-Освальдс он не мог — во всяком случае, теперь, после того, что случилось, домой тоже пойти не осмеливался, а в свою школу безнадежно опоздал, и его бы непременно за это наказали. Здесь же, в саду, стояла такая таинственная тишина, было так безопасно! Ему хватало того, что он просто находится здесь; было так здорово нырнуть в густую зелень и слушать летнее гудение пчел в вышине древесных крон, чувствуя, как постепенно замедляется бешеный стук сердца, как успокаивается дыхание. Он был настолько возбужден и поглощен своими размышлениями, что, бредя по обсаженной старыми деревьями аллее, едва не налетел на доктора Пикока, стоявшего у входа в розарий с секатором в руках и в рубашке с закатанными по локоть рукавами.

— А тебя что принесло сюда нынче утром?

Несколько секунд Голубоглазый молчал. Он и сам не знал ответа. Тут за спиной у доктора он заметил только что вырытую могилку, горку земли рядом и аккуратно отложенный в сторону дерн.

Доктор Пикок улыбнулся. Это была довольно-таки сложная улыбка: печальная и одновременно чуть виноватая, словно он тоже был замешан в чем-то не совсем приличном.

— Боюсь, ты застал меня на месте преступления. — Он указал Голубоглазому на свежую могилу. — Тебе это, наверное, кажется странным, но когда мы стареем, наша сентиментальность лишь возрастает, хотя ты вполне можешь принять ее за старческий маразм…

Голубоглазый продолжал молча смотреть на него; он явно ничего не понимал, и доктор Пикок счел нужным пояснить:

— Видишь ли, я только что в последний раз простился со своим старым преданным другом.

Еще несколько мгновений Голубоглазый не был до конца уверен, что правильно понял доктора, но тут припомнил старого пса породы Джек Рассел, над которым доктор Пикок всегда так трясся. Сам-то Голубоглазый собак не любил. Слишком уж они страстные, слишком горячи в проявлении эмоций, слишком непредсказуемы.

Он задрожал, чувствуя легкую тошноту, и попытался вспомнить кличку собаки, но ему на ум пришло лишь имя Малькольм, имя его брата, который-так-и-не-появился-на-свет. Глаза Голубоглазого вдруг без всякой причины наполнились слезами, и, конечно же, начала болеть голова.

— Не огорчайся, сынок, — подбодрил его доктор, положив руку ему на плечо. — Он прожил хорошую жизнь. Но что с тобой? Ты весь дрожишь.

— Я п-плохо с-себя чувствую, — признался Голубоглазый.

— Вот как? Тогда давай-ка пройдем в дом, и я принесу тебе попить чего-нибудь холодненького. Хорошо? А потом, пожалуй, я позвоню твоей матери и…

— Нет! Не надо! Прошу вас! — невольно вырвалось у Голубоглазого.

Доктор Пикок внимательно взглянул на него и задумчиво промолвил:

— Согласен. Понимаю: ты просто не хочешь ее тревожить. Замечательная женщина во многих отношениях, хотя, пожалуй, чересчур тебя опекает. И потом… — Он прищурился и лукаво улыбнулся. — Мне кажется, я не ошибся, предположив, что таким чудесным солнечным летним утром радости обыденной школьной жизни не сумели удержать тебя взаперти. Тебе наверняка показалось, что сегодня твоего неотложного внимания требуют иные уроки — уроки Природы.

Решив, что это означает «твой прогул не остался незамеченным, и кара неизбежна», Голубоглазый умоляюще воскликнул:

— Пожалуйста, сэр, не говорите маме!

Доктор Пикок покачал головой.

— Не вижу причины говорить ей. Когда-то я и сам был мальчиком. Из мышей и ракушек, из зеленых лягушек… И еще из рыбной ловли. Ты любишь ловить рыбу, молодой человек?

Голубоглазый кивнул, хотя никогда даже не пробовал ее ловить и никогда бы не стал.

— Отличное времяпрепровождение! Причем на свежем воздухе. У меня, конечно, есть сад и работа в розарии… — Доктор быстро оглянулся через плечо на разверстую могилку. — Подожди минутку, хорошо? А потом пойдем в дом, и я приготовлю нам прохладное питье.

Затем Голубоглазый наблюдал, как доктор Пикок засыпает могилу. Ему вообще-то не хотелось смотреть, но он понял, что отвернуться не сможет. Ему было трудно дышать, губы помертвели, голова кружилась, перед глазами все плыло. Может, он действительно болен? Или это от звуков, которые издает лопата, вонзаясь в землю? От негромкого, но резкого хруста заступа? И от этого кисловатого овощного запаха, и от жуткого глухого стука, с которым комья земли падают на гробик собаки?..

Наконец доктор Пикок остановился и воткнул лопату в землю, но к Голубоглазому повернулся не сразу. Некоторое время он стоял, уставившись на засыпанную могилу, засунув руки в карманы и горестно склонив голову. Прошло довольно много времени, и Голубоглазый даже подумал, уж не забыл ли доктор о его существовании.

— Сэр, с вами все в порядке? — не выдержал он.

Услышав его голос, доктор Пикок обернулся. Садовничью шляпу с широкими полями он снял и теперь щурился на ярком солнце.

— Каким сентиментальным я тебе, должно быть, кажусь, — грустно заметил он. — Устроил какой-то собаке настоящие похороны… У тебя когда-нибудь была собака?

Голубоглазый отрицательно помотал головой.

— Это очень плохо. У каждого мальчика должна быть собака. С другой стороны, у тебя есть братья. Держу пари, втроем вам очень неплохо живется! Весело, верно?

И Голубоглазый попытался на мгновение представить себе мир таким, каким его видел доктор Пикок; это был мир, где братья живут дружно и весело, где они вместе ходят на рыбалку, вместе играют в крикет на зеленой лужайке, где у них есть собака…

— У меня сегодня день рождения, — сообщил он вдруг.

— Вот как? Прямо сегодня?

— Да, сэр.

Доктор Пикок улыбнулся.

— Ах, я помню свои дни рождения в детстве! Желе, мороженое и торт со свечками. Не то что теперь, когда мне вовсе не хочется их праздновать. Значит, двадцать четвертое августа? А мой был двадцать первого; я и забыл совсем, вот только благодаря тебе и вспомнил. — Доктор Пикок задумчиво посмотрел на гостя и продолжил: — Полагаю, нам стоит отметить это событие. Вряд ли в доме найдутся особые лакомства, но хороший чай у меня точно есть, и еще глазированные булочки с изюмом, и потом… — Тут он усмехнулся и вдруг стал похож на мальчишку-проказника, который приклеил себе искусственную бороду и, наложив грим, превратился в старичка. — Мы, Девы, должны держаться друг друга.

Звучит не то чтобы очень, правда? Ну что это за праздник — чашка чая «Эрл грей», булочка с глазурью и огарок именинной свечи. Но для Голубоглазого этот день до сих пор высится в памяти, точно позолоченный минарет на фоне выжженной пустыни. Он и теперь каждую деталь хранит чрезвычайно бережно, с невероятной точностью: маленькие синие розочки на чайной чашке, позвякивание ложечки о тонкий фарфор, янтарный цвет чая и его чудесный запах, косой солнечный луч. Мелочи, но они запечатлелись так остро — точно напоминание о былой невинности. Вряд ли Голубоглазый когда-либо чувствовал себя по-настоящему невинным, но в тот день он к этому ощущению максимально приблизился. И теперь, оглядываясь назад, понимает: то были последние мгновения его детства, ускользавшие от него, как песок меж пальцев…

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

ClairDeLune: Я рада, что ты более детально разрабатываешь тему, Голубоглазый. Твой центральный персонаж часто кажется слишком холодным и бесчувственным, и мне нравится, что ты намекаешь на его скрытую уязвимость. Посылаю тебе список книг, которые ты, возможно, сочтешь полезными. И может, даже сформулируешь несколько замечаний перед нашей следующей встречей. Надеюсь скоро увидеть тебя на семинаре!

Chrysalisbaby: жаль что меня там не было (я плачу)

13

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 01.45, вторник, 5 февраля

Статус: публичный

Настроение: хищное

Музыка: Nirvana, Smells Like Teen Spirit

После этого доктор Пикок стал для Голубоглазого кем-то вроде героя или полубога. Было бы удивительно, если бы этого не произошло: все в докторе Пикоке вызывало его восхищение. Голубоглазый был ослеплен его личными качествами, всей душой жаждал его одобрения, собственно, и жил только ради этих кратких визитов в Особняк, и жадно ловил каждое слово, с которым доктор к нему обращался…

Сейчас в памяти Голубоглазого остались лишь мимолетные проявления благожелательности: их прогулки по розарию, чашка чая «Эрл грей», оброненное мимоходом ласковое слово. Тогда потребность в общении с доктором еще не превратилась в жадность, а любовь к нему — в ревность. Доктор Пикок обладал даром — каждый чувствовал себя с ним особенным; это ощущал не только Бен, но и его братья, и даже мать, которая была тверда как кремень, не смогла устоять перед чарами доктора.

Затем настала пора вступительных экзаменов. Бенджамину исполнилось десять, и с его первого посещения Особняка минуло уже три с половиной года. За это время очень многое изменилось. Его перестали терроризировать в школе (после той истории с циркулем его оставили в покое), но он тем не менее чувствовал себя несчастным. Он приобрел репутацию воображалы — а это в Молбри считалось одним из самых тяжких грехов, — что в дополнение к его прежнему статусу фрика, или попросту парнишки с приветом, могло привести практически к социальному самоубийству.

Укреплению дурной репутации Бена способствовало и то, что благодаря матери известие о его «необычайном даре» распространилось по всей округе. В результате даже учителя стали воспринимать его иначе, чем прочих детей, причем некоторые не скрывали своего раздражения. Этот ребенок не такой, как все, с ним слишком трудно поладить — так или примерно так считали учителя школы на Эбби-роуд. Надо отметить, большинство из них проявляли отнюдь не любопытство, а подозрительность, порой даже открытый сарказм, словно им лично чем-то угрожали великие ожидания матери Бена, а также его неумение приспособиться к окружающей посредственности.

Великие ожидания матери. Она еще более укрепилась в своих надеждах, поскольку теперь дар ее сына был признан официально. Имелось даже специальное научное название, синдром, от которого пахло болезнью и святостью; шипящие «с-с-з» в слове «синестезия» казались кудрявыми, темно-серыми и обладали сочным католическим ароматом.

Хотя для Бена все это особого значения не имело. Во всяком случае, именно в этом он себя убеждал. Еще год — и он обретет свободу, потому что поступит в Сент-Освальдс. Эту школу мать расписала удивительно привлекательными красками, а он почти всему поверил; и потом, доктор Пикок рассказывал о Сент-Освальдс с такой любовью, что Бен, отставив в сторону страхи, все силы устремил на то, чтобы стать таким, каким хотел его видеть доктор. Он стремился стать для доктора сыном, которого у того никогда не было; как выражался доктор, «щепкой от моего старого бревна…».

Порой Бенджамин думал: «А что, если я провалюсь на вступительном экзамене?» Но поскольку мать была абсолютно уверена, что экзамен — пустая формальность, что достаточно подписать несколько бумажек, и он войдет в заветные сияющие ворота, он понимал: лучше вообще не озвучивать свои тревоги и опасения.

Оба его брата учились в школе Саннибэнк-Парк. «В Саннибэнке одни недомерки», — любил он поддразнивать их; у Брендана это всегда вызывало смех, а Найджел прямо-таки свирепел и — если ему, конечно, удавалось поймать Бена — зажимал его между коленями и лупил, пока тот не начинал плакать. Но и тогда Найджел с воплем: «Черт бы тебя побрал, маленький урод!» — продолжал его бить, пока сам не уставал или пока мать, услышав крики и плач, не бросалась Бену на помощь…

Найджелу тогда было пятнадцать, и он ненавидел Бена. Собственно, он ненавидел его с самого начала, но за десять лет эта ненависть расцвела пышным цветом. Возможно, он ревновал к тому особому вниманию, которым всегда пользовался младший братишка, или его ярость была связана с переизбытком тестостерона, но, так или иначе, чем старше становился Найджел, тем чаще он употреблял свою немалую силу на доставление Бену страданий, причем не задумываясь о последствиях.

А Бен был тощенький и довольно мелкий. Куда ему было справиться с Найджелом, который для своего возраста был парнем весьма крупным, с хорошо развитой мускулатурой и знал множество различных способов причинить боль и практически не оставить следов. Это были ожоги, сделанные с помощью различных химических веществ, особые щипки с вывертом, укусы, пинки в голень под столом. Но если Найджел действительно выходил из себя, то совершенно забывал, что надо действовать исподтишка, и, не боясь наказания, колошматил своего братца почем зря, и ногами, и кулаками…

Впрочем, Найджелу было плевать на гнев матери; всякую кару он воспринимал как извиняющий предлог для того, чтобы лишний раз потом выместить на ком-нибудь свою злобу. Если его били, он становился только злее. Если его отправляли в постель без ужина, он потом насильно заставлял одного из братьев есть зубную пасту, или землю, или пауков, которых старательно собирал на чердаке и специально приберегал для подобного случая.

Брендан, который всегда был самым осторожным из них, все это принимал как должное. Возможно, он вообще был гораздо умнее, чем казался, и просто боялся возмездия. Он отличался невероятной плаксивостью, и если Найджел или Бен получали от матери взбучку, он плакал горше, чем они оба, вместе взятые; хотя для Бена он, по крайней мере, никакой угрозы не представлял, а порой даже делился с ним сластями — когда точно знал, что Найджела на горизонте нет.

Сладкое Брендан обожал, поедал его в немыслимых количествах. И это уже начинало сказываться: белый мягкий живот валиком нависал у него над ремнем коричневых, как ослиная шкура, вельветовых штанов, а грудь была выпуклой, как у девчонки, и заметной даже под мешковатыми коричневыми джемперами. Вообще-то они вместе с Беном вполне могли выстоять против Найджела, но у Брендана никогда не хватило бы на это силы духа. Так что Бену пришлось самому о себе заботиться, и чаще всего он сразу убегал, завидев поблизости старшего брата в черном.

Все вокруг менялось, и Голубоглазый постепенно менялся и взрослел. С раннего детства он имел склонность к головным болям, и теперь страдал от мигреней, начинавшихся обычно с ослепительно ярких, зловещих вспышек света перед глазами. Затем возникали различные вкусовые и обонятельные ощущения, гораздо более сильные, чем прежде, и почти всегда на редкость неприятные: запах тухлых яиц, или креозота, или липкая вонь проклятого витаминного напитка. Потом подступала тошнота, а боль становилась такой невыносимой, что прямо-таки придавливала его к земле, словно хороня заживо.

Во время этих приступов он не мог ни спать, ни думать, не мог как следует сосредоточиться на уроке в школе. Там ему приходилось особенно тяжело. Мало того, к этим приступам прибавилось еще и самое настоящее заикание, хотя и без того его речь всегда была неуверенной. Голубоглазый знал, в чем тут дело. Его дар — его необычайная чувствительность — теперь превратился в яд, медленно распространявшийся по организму; под постоянным воздействием этого яда он постепенно превращался из здорового, нормального мальчика в нечто такое, чему даже родная мать с трудом могла посочувствовать.

Она приглашала доктора, который сначала объяснил его головные боли периодом слишком быстрого роста, а потом стрессом, поскольку боли не только не исчезли, но и упорно становились все более мучительными.

— Стресс? С чего бы ему стресс-то испытывать? — в недоумении воскликнула мать.

Молчание сына раздражало ее даже больше его головных болей, и в итоге она устроила ему несколько весьма неприятных допросов с пристрастием, после которых он каждый раз чувствовал себя и вовсе из рук вон плохо. Вскоре он научился не жаловаться и притворяться, что с ним все в порядке, даже если его тошнило, даже если он чуть не терял сознание.

В качестве самозащиты он выработал свою систему борьбы с проблемами. Запомнил, какое лекарство надо украсть из материного буфета. Научился подавлять различные фантомные ощущения, бормоча всякие «магические» слова и вызывая особые образы. Знания об этих словах и предметах он почерпнул в книгах доктора Пикока и в его старинных картах. Ну и конечно, в самых темных, потайных уголках собственной души…

Мечты его чаще всего были окрашены в синие тона. Синий — цвет самообладания; для Голубоглазого он всегда ассоциировался с силой и энергией вроде электричества. Он научился мысленно представлять себе, что заключен в раковину обжигающе синего, ультрамаринового цвета, неприкосновенную, непроницаемую, неуязвимую. Там, в этой синей раковине, ему ничто не угрожало, там он мог полностью восстановиться. Синий — цвет безопасности. Синий — цвет безмятежности. Синий — цвет убийства. Свои мечты он записывал в ту же Синюю книгу, на страницах которой хранились и все его вымышленные истории.

Но помимо фантазий есть и иные способы борьбы с подростковыми стрессами. Нужна лишь подходящая жертва, желательно неспособная дать сдачи, козел отпущения, который возьмет на себя вину за то, что ты пострадал.

Первыми жертвами Бенджамина стали осы. Он ненавидел их с тех пор, как однажды оса ужалила его в рот, когда он выпил кока-колу из полупустой банки, оставленной без присмотра на летнем солнцепеке. С тех пор он считал ос виновными во всех неприятностях. Он мстил им, устраивая ловушки — банки, до половины заполненные сладкой водой, — а потом протыкал каждое насекомое иглой и с наслаждением наблюдал, как оса перед неизбежной смертью борется, пытаясь освободиться, и то высовывает, то втягивает свое бледное жало и извивается всем телом, заключенным в жесткий корсет, точно самая крошечная в мире танцовщица у шеста.

Иногда он заставлял и Брендана любоваться этим зрелищем, получая удовольствие при виде того, как тот смущенно ежится, явно ощущая себя не в своей тарелке.

— Ой, не надо! Гадость какая! — говорил Брен, и лицо его искажалось от страха и отвращения.

— Ты что, Брен? Это же всего-навсего оса.

Тот пожимал плечами.

— Знаю. Но пожалуйста, не надо…

Бен вытаскивал из осы иголку и отпускал ее. Насекомое, уже почти растерзанное, начинало совершать неловкие прыжки, пытаясь взлететь, а Брен болезненно морщился и вздрагивал.

— Ну что, доволен?

— Она все еще ш-шевелится, — лепетал Брендан, и лицо его опять искажалось.

А Бен вытряхивал содержимое банки на стол и заявлял:

— Ну так сам убей их.

— Ой, Бен, пожалуйста…

— Давай-давай. Убей. Избавь их от необходимости продолжать столь жалкое существование. Эх ты, жирный ублюдок!

— Нет! — почти со слезами молил Брендан. — Я н-не могу. Я просто…

— Давай! — Бен больно хватал брата за плечо. — Давай убивай! Убей вон ту прямо сейчас…

Некоторые родились убийцами. Но Брендан явно был не из их числа. И Бен, хоть и с некоторым раздражением, все же наслаждался тупой беспомощностью брата, тем, что на его болезненные тычки тот отвечает жалким хныканьем. А Брендан, забившись в угол и обхватив голову руками, никогда даже не пытался дать сдачи, хотя был на целых три года старше и фунтов на тридцать тяжелее. Бен всегда легко одерживал над ним победу. Не сказать, что он так уж сильно ненавидел Брендана, но подобная слабость просто приводила его в бешенство, и он начинал еще сильней мучить брата, чтобы снова увидеть, как тот извивается, точно оса в банке…

Пожалуй, это была действительно жестокая забава. Ведь Брендан ничего плохого ему не делал. Но это давало Бену ощущение власти, которого ему так не хватало, и помогало как-то справляться с усиливающимся стрессом. Получалось, что, мучая брата, он как бы делился с ним своими собственными страданиями, передавал их и тем самым спасался от той неведомой силы, которая заключала его в темницу, полную ужасных красок и запахов.

Впрочем, он не особенно над этим задумывался, он действовал скорее инстинктивно, обеспечивая себе защиту от окружающего мира. Впоследствии Голубоглазый узнал, что этот процесс называется переносом. Интересное слово, окрашенное в грязноватый сине-зеленый цвет, напоминающий те переводные картинки, которые его братья наляпывали себе на предплечья — дешевую и довольно неряшливую имитацию татуировки, пачкавшую рукава форменных рубашек и причинявшую им в школе немало иных неприятностей. Главное то, что в конце концов он научился с ними справляться. Сначала с ловушками для ос, потом с мышеловками и наконец с собственными братьями.

Нет, мама, ты только взгляни на своего Голубоглазого! Ведь он превзошел все твои ожидания! Он ходит на работу в костюме и чистой рубашке с галстуком — во всяком случае, вполне удачно притворяется, что ходит. И всегда берет с собой кожаный кейс. А в названии его должности присутствует не только слово «технический», но и слово «оператор». И даже если никто толком не знает, чем именно он там занимается, то просто потому, что большинство обычных людей понятия не имеют, какими сложными бывают операции, проводимые в больнице.

«Теперь врачи полагаются в основном на всякие машины, — рассказывает Глория своим приятельницам Адели и Морин, встречаясь с ними по пятницам. — Ведь в эти сканеры и аппараты УЗИ вложены миллионы фунтов, а значит, кто-то должен уметь с ними обращаться…»

Это ничего, что Голубоглазый приближался к этим аппаратам, только чтобы убрать под ними пыль. Ты же сама понимаешь, мама, какую силу имеет слово. Эта сила способна не только скрыть правду, но и раскрасить ее, точно павлиний хвост.

Ох, если б его мать обо всем догадалась! Уж она бы заставила его расплатиться за вранье! Но она, конечно, так ничего и не узнает; он слишком осторожен и никогда этого не допустит. Возможно, у нее появились подозрения, но, по его мнению, на них можно не обращать внимания. Все дело в выдержке. В выдержке, в выборе момента и в самообладании. Это все, что, в конце концов, нужно убийце.

И потом, вам же известно: мне это не впервой.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

JennyTricks: (сообщение удалено).

ClairDeLune: Дженни, тебе не надоело? Зачем тогда вообще соваться со своей критикой? Знаешь, Голубоглазый получилось весьма интригующе. Ты, кстати, просмотрел тот список литературы, который я послала? Было бы очень интересно узнать твое мнение…

14

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Время: 01.55, вторник, 5 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: бдительное

Сегодня вечером в моем почтовом ящике пусто. Только одно сообщение от Голубоглазого, он все искушает меня выйти поиграть с ним. Я почти уверена, что он ждет меня; часто в это время он заходит на мой сайт и остается чуть ли не до утра. Интересно, что ему нужно от меня? Любовь? Ненависть? Исповедь? Ложь? Или он просто жаждет общения? Может, ему необходимо знать, что я по-прежнему читаю его посты? Глубокой ночью, когда даже Бог представляется космической шуткой, когда до тебя, кажется, ровным счетом никому нет дела, все мы, пожалуй, нуждаемся в какой-то поддержке, в ком-то, кого можно коснуться. Даже ты, Голубоглазый, в этом нуждаешься, правда? В ком-то, кто следил бы за мной и за тобой сквозь стекло, с мрачным видом выуживая из клавиатуры компьютера мои послания к мертвым.

Неужели Голубоглазый потому и пишет эти свои истории, а потом отправляет их мне? Или это приглашение к игре? Неужели он ожидает, что я отвечу ему аналогичными признаниями?

С ТЕГОМ BLUEEYEDBOY ОПУБЛИКОВАНО НА BADGUYSROCK

Время: 01.05, вторник, 5 февраля

Если бы вы были животным, то каким? Орлом, парящим над горами.

Ваш любимый запах? Запах в кафе «Розовая зебра» по четвергам во время ланча.

Чай или кофе? А зачем пить чай или кофе, если можно выпить горячего шоколаду со сливками?

Какое мороженое вы предпочитаете? Со вкусом зеленого яблока.

Что на вас в данный момент надето? Джинсы, кроссовки и мой любимый старый кашемировый свитер.

Чего вы боитесь? Привидений.

Ваша последняя покупка? Купила мимозу. Это мои любимые цветы.

Что вы ели в последний раз? Тост.

Ваш любимый саундтрек? Йо-Йо Ма, играющий Сен-Санса.

В чем вы спите? В старой рубашке, принадлежавшей моему бойфренду.

Что вам наиболее ненавистно в отношении к вам других людей? Снисходительность, покровительственное отношение.

Ваша самая худшая черта? Переменчивость.

У вас есть шрамы или татуировки? Больше, чем хотелось бы.

У вас бывают повторяющиеся сны? Нет.

У вас в доме пожар. Что вы спасете? Компьютер.

Когда вы в последний раз плакали?

Ну… мне бы хотелось ответить: когда погиб Найджел. Но мы оба знаем, что это неправда. И как мне объяснить ему тот тайный, совершенно иррациональный прилив радости, которая перекрывает даже мое горе? И пришедшее понимание того, что во мне явно чего-то не хватает, какого-то чувства.

Видите, я действительно плохая. Не представляю, как справиться с моей потерей. Смерть оказалась для меня опьяняющим коктейлем, где одна часть — печаль, а три части — огромное облегчение; причем то же самое я испытывала и с отцом, и с матерью, и с Найджелом… и даже с бедным доктором Пикоком…

Голубоглазый знал — мы оба знали, — что я просто обманывала себя. Найджел никогда не дарил мне и шанса. Наша с ним любовь с самого начала была обманом, ложью; она давала зеленые побеги, точно срезанная ветка в вазе с водой, но то были побеги не выздоровления, а отчаяния.

Да, я была эгоистична. Да, я была не права. С самого начала мне было известно, что Найджел принадлежит кому-то еще. Той, которой никогда не существовало. И после стольких лет бегства мне захотелось стать этой девушкой, утонуть в ней, как ребенок тонет в теплой пуховой подушке, забыть о себе — и обо всем — в объятиях Найджела. Друзей онлайн мне было уже недостаточно. Мне вдруг захотелось большего. Захотелось стать нормальной, встретиться с миром не через стекло, а через губы и пальцы. Да, мне захотелось большего, чем эта виртуальная реальность, большего, чем имя, сорвавшееся с кончиков пальцев, прикоснувшихся однажды к клавиатуре. Мне захотелось быть понятой, но не кем-то далеким, извлеченным из Интернета посредством все тех же клавиш, а тем, кого я могла бы коснуться…

Однако прикосновение порой бывает фатальным. Мне следовало знать это, такое бывало и раньше. Не прошло и года, как Найджел умер, отравленный близостью ко мне. Девушка Найджела доказала, что столь же ядовита, как Эмили Уайт, что одним-единственным словом способна послать кому-то смерть…

Или, как в данном случае, одним письмом.

15

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Время: 15.44, вторник, 5 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: тревожное

То письмо пришло в субботу, когда мы завтракали. К этому времени Найджел уже практически жил у меня, хотя по-прежнему снимал квартиру в Молбри. У нас установился вполне приемлемый для обоих распорядок. Оба мы были типичными «совами» и лучше всего чувствовали себя именно ночью. Так что Найджел заявлялся домой часов в десять, мы с ним выпивали бутылочку вина, потом болтали, потом занимались любовью, потом немножко спали и в девять утра уходили на работу. По выходным он оставался у меня дольше, порой часов до десяти или даже одиннадцати, вот почему, во-первых, он был еще дома, во-вторых, письмо сразу попало к нему в руки. В будний день он бы даже и конверта не вскрыл, и я потом прочла бы это письмо и решила, что с ним делать. Мне кажется, то, что именно он прочел его, — тоже часть продуманного плана. Но тогда я и понятия не имела, какая бомба таится в конверте и с какой силой она взорвется как раз в тот момент, когда мы, ни о чем не подозревая…

Было утро; я ела овсяную кашу с молоком, которая все время липла к ложке и противно хлюпала. Найджел ничего не ел и со мной почти не общался. Он вообще завтракал крайне редко, а уж молчать умел поистине угрожающе, особенно по утрам. Все прочие звуки описывали орбиту вокруг его неколебимого безмолвия, словно спутники зловещей планеты: поскрипывание дверцы кладовой, стук ложки о стенки кофейника, звяканье чашек. Секундой позже щелкнула дверца холодильника — и тут же была с силой захлопнута. Вскипел чайник — точно краткое извержение вулкана, за которым последовал финальный выстрел: грохнула крышка почтового ящика, и на пол с глухим стуком упала принесенная почтальоном корреспонденция.

В основном я получаю по почте всевозможный хлам, что-то стоящее приходит крайне редко; счета я оплачиваю по карточке. Письма? К чему зря стараться? Поздравительные открытки? Господи, забудьте об этом!

— Есть что-нибудь интересное? — спросила я.

Некоторое время Найджел ничего не отвечал. Слышалось только шуршание бумаги. Собственно, это был один-единственный листок, который Найджел развернул с сухим треском, напоминавшим звук резко выхваченного из ножен кинжала.

— Найджел?

— Что?

В раздражении он всегда дергал ногой, и в тот момент я слышала, как постукивает его нога по ножке стола. В его голосе появилось нечто новое, это его «что» упало так ровно и тяжело, словно какая-то сила мешала ему говорить. Он разорвал конверт пополам, а листок с письмом сначала слегка приподнял над столом, а потом попробовал на большом пальце, точно лезвие бритвы.

— Надеюсь, это не плохая новость? Ничего ужасного не случилось?

Я не стала упоминать о том, чего боялась больше всего, хотя уже чувствовала, как надо мной нависает туча.

— Черт возьми, дай же мне наконец прочитать, — буркнул Найджел.

Теперь та помеха, что не давала ему говорить, оказалась совсем близко, и я могла налететь на нее, точно на столешницу с острыми краями, непонятным образом переместившуюся в совершенно неожиданное место. Миновать острые предметы совершенно невозможно; по закону всемирного тяготения они каждый раз втягивают меня на свою орбиту. А Найджел обладал прямо-таки невероятным количеством острых краев и углов. А также зон, куда мне не было доступа.

«Но это же не его вина, — думала я, — иначе я бы его не заполучила». Мы странным образом отлично дополняли друг друга: он с его мрачным настроением и я с моим недостатком темперамента. «Ты вся нараспашку, — любил повторять он, — нет в тебе никаких потайных уголков, никаких неприятных тайн». Тем лучше, ведь обман и хитрость, эти исходно женские черты, Найджел больше всего презирал и ненавидел. Хитрость и обман, столь чуждые не только ему самому, но, как он считал, и мне.

— Я уйду примерно на часик. — Он словно от чего-то оборонялся; голос его звучал странно. — Ты посидишь тут немножко одна, ладно? Мне надо навестить мать.

Глория Уинтер, урожденная Глория Грин, шестидесяти девяти лет, цеплявшаяся за остатки своей семьи с упорством голодной рыбы-прилипалы. Я знала ее только по голосу в телефонной трубке: типичный северный выговор, нетерпеливое постукивание пальцами по трубке, властная манера прерывать собеседника и внезапно отключаться, отсекая тебя от своей персоны с резкостью садовника, подрезающего розы.

Мы с ней никогда не были представлены друг другу. Во всяком случае, официально. Но Найджел рассказывал о ней, и я узнавала ее по голосу и по зловещему молчанию на том конце провода. Были и другие вещи, о которых Найджел умалчивал, но которые я понимала даже слишком хорошо. Ревность, злоба, затаенная вражда, ненависть, смешанная с беспомощностью.

Он редко обсуждал со мной мать. Даже ее имя звучало редко. Прожив с Найджелом некоторое время, я поняла, что кое о чем лучше и не заикаться — например, о его детстве, об отце, о братьях, о его прошлом и особенно о Глории, поскольку она, как и другой ее сын, обладала редкой способностью пробуждать в Найджеле все самое худшее.

— А твой брат что, не может сам решить вопрос?

Найджел остановился уже у самой двери. «Интересно, — подумала я, — обернется ли он, уставится ли на меня своими темными глазами?» Он редко упоминал о брате, а когда это случалось, то говорил о нем только самое дурное. Извращенный маленький ублюдок — это, пожалуй, самая мягкая из тех характеристик, какие я слышала Найджелу, впрочем, всегда не хватало объективности, когда речь заходила о его семье.

— Мой брат? При чем здесь он? Он что, с тобой общался?

— Конечно же нет. С какой стати ему со мной общаться?

Найджел помолчал, но я чувствовала его взгляд у себя на макушке.

— Грэм Пикок умер, — наконец сообщил он, и голос его прозвучал до странности ровно. — Судя по всему, какой-то несчастный случай. Выпал ночью из своего инвалидного кресла. Его нашли только утром. Уже мертвым.

Я так и не подняла на него глаза. Не посмела. Все вдруг показалось мне словно опутанным волшебными чарами: странный вкус кофе у меня во рту, странный щебет птиц, странный стук сердца, даже знакомая столешница под моими пальцами со всеми ее шрамами и царапинами была странной на ощупь.

— Это письмо от твоего брата? — спросила я.

Мой вопрос Найджел проигнорировал. Но сказал:

— Здесь написано, что почти все имущество Пикока, а его оценивают примерно в три миллиона фунтов…

Тут он снова умолк.

— И что с его имуществом? — нетерпеливо поторопила я.

Отчего-то его странный, неизменно ровный голос тревожил меня куда сильнее, чем взрывы его гнева.

— Все свое имущество он оставил тебе, — закончил Найджел. — И дом, и предметы искусства, и коллекции…

— Мне? — удивилась я. — Но я даже не знакома с ним!

— Извращенный маленький ублюдок.

Мне не было нужды уточнять, кого он имеет в виду; это выражение всегда приберегалось для его братца. Я много раз слышала эту фразу и все же в тот момент почти поверила, что Найджел мог бы убить человека, мог бы забить его до смерти кулаками и ногами…

— Это, наверное, ошибка! — воскликнула я. — Я не была знакома с доктором Пикоком. Даже не представляю, как он выглядит. С какой стати ему оставлять мне свои деньги?

— Ну… может, из-за Эмили Уайт.

Голос у Найджела был совершенно бесцветным. И мне вдруг показалось, что у кофе вкус пыли, птицы совсем умолкли, а мое сердце превратилось в камень. Это имя все изменило, из-за него все вокруг притихло, и только внутри у меня что-то гудело, как провода высокого напряжения, это начиналось где-то внизу, в районе копчика, и поднималось все выше, точно вздымая волну смертоносного статического электричества, а вместе с ней — все минувшие двадцать лет моей жизни…

Конечно, мне следовало сразу все рассказать Найджелу. Но я так долго скрывала правду, надеясь, что он всегда будет со мной, надеясь, что теперь настали лучшие времена. Я никак не предполагала, что этот раз — последний…

— Эмили Уайт, — повторил Найджел.

— Никогда не слышала о ней, — ответила я.

16

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Время: 03.15, среда, 6 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: бессонное

Когда жизнь наносит один из самых страшных ударов — смерть отца или матери, разрыв отношений с близким другом, положительный тест на страшную болезнь или на нежелательную беременность, смертный приговор или последний шаг с крыши небоскреба, — в какой-то момент человека охватывает абсолютная беспечность, почти эйфория, и возникает ощущение, что наконец-то обрезана та нить, что привязывает всех нас к нашим надеждам. Человек по инерции отлетает в противоположном направлении и оказывается во власти полной, но мимолетной свободы.

Предпоследняя часть «Фантастической симфонии» — «Шествие на казнь» — отражает как раз такое настроение, когда приговоренный уже видит виселицу, однако тут-то минор и сменяется мажором, словно при появлении дружеского лица. Мне известно, каково это, мне знаком этот вираж, на котором вдруг ощущаешь себя совершенно свободным и тебе кажется, что самое плохое уже позади, а все остальное связано только с торжественностью момента.

Нет, самое плохое тогда еще не произошло. Но тучи уже сгущались. После получения того письма Найджелу оставалось жить меньше часа, и последнее, что он при жизни сказал мне, — это те несколько слогов, из которых состояло ее имя: Эмили Уайт — точно музыкальное жало, точно удар кинжалом, который нанес призрак Бетховена…

Доктор Пикок был мертв. Бывший управляющий школой Сент-Освальдс, эксцентричный гений, шарлатан, мечтатель, коллекционер, святой, фигляр. Безжалостный и в жизни, и в смерти. Отчего-то меня совсем не удивило, когда выяснилось, что он снова, причем с самыми добрыми намерениями, разорвал мою жизнь пополам.

Не то чтобы он мог повредить мне. Во всяком случае, специально. Эмили всегда любила его, большого, грузного человека с мягкой бородкой и странной, какой-то детской манерой вести себя. Он читал ей «Алису в Стране чудес» и ставил старые исцарапанные пластинки, заводя граммофон ручкой, а Эмили качалась на качелях в той самой комнате с камином и беседовала с доктором о музыке, о живописи, о поэзии и о различных звуках. Теперь этот старик наконец мертв, и спастись от него нет никакой возможности, как и от того, что мы сами когда-то привели в движение.

Точно не знаю, сколько Эмили было лет, когда она впервые отправилась в Дом с камином. Знаю только, что это случилось через некоторое время после того рождественского концерта, тут мои воспоминания обрываются; то есть я легко могу представить себе, что нахожусь там и вокруг звучит музыка, окутывая меня подобно нежнейшему волшебному бархату, но уже в следующий момент…

Я слышу разряды статического электричества и фоновый шум. Затем снова поток статического электричества, временами прерывающийся внезапным отчетливым звуком — какой-то фразой, каким-то аккордом, какой-то нотой. Я пытаюсь осмыслить это, но не могу, слишком многое скрыто в провале памяти. Конечно, имелись свидетели; при желании я могла бы получить от них массу вариантов происходившего в зале, и сложилось бы нечто вроде темы с вариациями или даже фуги. Но этим свидетелям я верю еще меньше, чем себе, — и, потом, я столько сил положила, чтобы все забыть! Почему сейчас я должна это вспоминать?

Когда я была ребенком и со мной случалось что-то плохое — ломалась игрушка, возникало ощущение, что никто не любит или еще какие-то маленькие, но пронзительные беды и печали детства, которые всегда вспоминаются сквозь дымку взрослого горя, — я неизменно искала утешения в саду. Там было дерево, под которым я любила сидеть; я хорошо помню его кору, похожую на слоновью шкуру, сочный, обволакивающий запах мертвых листьев и мха. Теперь же, чувствуя себя потерянной и несчастной, я иду в «Розовую зебру». В моем мире это самое безопасное место, убежище, где я скрываюсь от себя самой, святилище. Здесь словно все создано для удовлетворения моих личных потребностей.

В «Зебре» очень уютный зал, и каждый столик стоит у стены. И в меню всегда есть мои любимые блюда. Но лучше всего то, что там, в отличие от всех кафе в Деревне, нет никакой показухи, никакой претенциозности. Там я не должна казаться невидимкой, хотя это и таит в себе некоторые опасности, а все-таки очень приятно, что можно просто войти, и люди будут разговаривать с тобой, а не обсуждать тебя потихоньку. Здесь даже голоса звучат иначе — не так пронзительно, как у Морин Пайк, без противного претенциозного придыхания, как у Элеоноры Вайн, и не так нервозно, как у Адель Робертс; нет, голоса здесь звучат сочно, как настоящий джаз, в мелодиях которого распознаются кларнет, индийский ситар и стальные барабаны, а порой голоса сливаются в очаровательных ритмах калипсо или в непритязательных веселых народных песенках, поэтому даже когда просто сидишь и молчишь, кажется, что слушаешь хорошую музыку.

В ту субботу после ухода Найджела я направилась в «Зебру». Имя, которое он произнес, пробудило во мне тревогу, и я искала местечко, где можно все хорошенько обдумать. Причем местечко достаточно шумное. И достаточно безопасное. В такие моменты «Зебра» всегда служила мне надежным прибежищем; и там обычно полно людей. В тот день там было более людно, чем обычно, даже у дверей толпился народ; голоса посетителей волнами вздымались вокруг, точно крики животных в зоопарке перед кормежкой. И в этой джазовой какофонии явственно слышался ямайский акцент саксофониста. И грудной голос Толстухи. И — как организующее начало всего оркестра — голос Бетан с ее ирландскими песенками, веселый, откликающийся на все разом и разом всех объединяющий.

— Эй, как дела? Ты что-то поздно. Надо было прийти еще десять минут назад.

— Привет, дорогуша! Что тебе принести?

— Хочешь еще шоколадного печенья?

— Да выключи ты свой телефон, дай-ка я посмотрю на тебя.

«Слава тебе господи, что на свете есть такая Бетан», — подумала я. Бетан — вот мой камуфляж. Не думаю, что Найджел действительно понимал, зачем я хожу в «Зебру». Его раздражало, что я торчу там, он каждый раз недоумевал, отчего я так часто его обществу предпочитаю компанию абсолютно незнакомых людей. Но чтобы что-то понять в отношении Бетан, нужно разглядеть ее истинное лицо под всеми масками, за которыми она прячется, нужно постараться не замечать ее громкого голоса, ее шуток, тех прозвищ, которые она раздает направо и налево, и ее веселого ирландского цинизма; тогда, возможно, и сумеешь увидеть то сокровенное, что таится в глубинах ее души.

Ведь под этой внешней броскостью совершенно другой человек. Много страдавший и очень уязвимый. Тщетно пытающийся отыскать смысл в своем крайне печальном и совершенно бессмысленном существовании…

— А вот и ты, дорогуша. Попробуй-ка! Твой любимый горячий шоколад с кардамоном и со сливками.

Это действительно один из моих любимых напитков. Особенно когда его подают в высоком стакане с молоком, с кокосовой стружкой и с алтеем или без молока, но со щепоткой перца чили…

— Послушай-ка. Тот скользкий тип на днях снова заходил. Уселся на это самое место и заказал лимонный пирог-безе. А я издали смотрела, как он ест. Потом он подошел к стойке и заказал еще порцию. И, покончив с нею, подозвал меня и заказал еще одну. Ей-богу, дорогуша! Вот чесслово!.. За каких-то полчаса он умудрился слопать шесть здоровенных кусков! Наша Толстуха, как всегда, уселась прямо напротив него, и я видела, что глаза у нее от удивления вот-вот на лоб выскочат. Как и у меня, впрочем.

Маленькими глотками я пила шоколад; он казался мне совершенно безвкусным, но был горячим, что уже меня успокаивало. Я поддерживала эту, в общем-то, совершенно бессмысленную беседу, почти не обращая внимания на слова Бетан, окруженная глухим шумом голосов, напоминающим морские волны, набегающие на берег, и как бы спрятавшись за стеной этого шума.

— Эй, детка, отлично выглядишь…

— Бетан, два эспрессо, пожалуйста…

— …целых шесть кусков! Нет, ты только представь себе! Я уж подумала: а что, если он скрывается от полиции, пристрелил свою любовницу и собирается спрыгнуть с мыса Бичи-Хед, пока копы до него не добрались? Потому что целых шесть кусков пирога — господи боже! Да такому человеку явно нечего терять…

— …и я сказал ей, что этого мне не нужно…

— Я сейчас, детка, подожди минутку.

Иногда в шумном помещении вдруг отчетливо слышишь один-единственный голос или даже одно-единственное слово; этот звук резко выделяется в сплошной массе звуков, отлетая от них, точно от стены, и кажется фальшивой нотой, которую неудачно взял скрипач в оркестре.

— «Эрл грей», пожалуйста. Без лимона и без молока.

Его голос я различаю безошибочно. Негромкий, чуть в нос, с несколько излишним нажимом на придыхательные согласные; произношение у него очень четкое, как у театрального актера или у человека, который прежде сильно заикался и боролся с этим. И снова я слышу музыку — начальные аккорды симфонии Берлиоза, которые всегда сопутствуют моим пугающим мыслям. Почему именно Берлиоз, я не знаю, но звуки этой симфонии накрепко связаны с самым потаенным моим страхом, именно они звучат для меня как мелодия конца света.

Я старалась говорить ровно и негромко. Нет никакой необходимости беспокоить остальных посетителей.

— Вот теперь тебе это действительно удалось, — начала я.

— Понятия не имею, о чем ты.

— О твоем письме.

— Каком письме?

— Не вешай мне лапшу на уши! — возмутилась я. — Сегодня Найджел получил какое-то письмо. Судя по его настроению перед уходом и по тому, что мне лично известен только один человек, который способен до такой степени его завести…

— Приятно, что ты так думаешь, — заявил он с улыбкой в голосе.

— И много ты рассказал ему?

— Не очень. Но ты ведь знаешь моего братца. Он весьма импульсивен. И часто понимает все совсем не так. — Он помолчал, потом продолжил, и снова в его голосе послышалась улыбка: — Возможно, он был потрясен завещанием доктора Пикока. А может, просто хотел, чтобы наша мать не сомневалась: для него это тоже полный сюрприз. — Сделав несколько неторопливых глотков своего драгоценного чая без молока и без лимона, он заметил: — А мне казалось, ты должна быть довольна. Это по-прежнему чудесный особняк. Хотя и несколько запущенный. Тем не менее привести его в порядок ничего не стоит. И он битком набит всевозможными предметами искусства. Разнообразными коллекциями. В общем, три миллиона фунтов — это по самым скромным подсчетам. Я бы оценил почти в четыре…

— Мне нет никакого дела до этого особняка, — рассердилась я. — Пусть его отдадут кому-нибудь другому.

— А никого другого и нет, — пожал он плечами.

Да нет, есть! Есть Найджел. Найджел, который доверял мне…

Как хрупки все те вещи, что мы создаем. Как трагически эфемерны. А этот особняк, наоборот, прочен как скала, прочна его черепица, его балки и скрепляющий стены цементный раствор. Разве можем мы, люди, соревноваться с камнем? Разве способен устоять наш маленький союз?

— Должен признаться, — мягко промолвил он, — что надеялся получить от тебя хоть какую-то благодарность. В конце концов, собственность доктора Пикока тянет на кругленькую сумму, более чем достаточную, чтобы навсегда уехать из этих мест и купить себе вполне пристойное жилье.

— Меня моя жизнь и так вполне устраивает, — отрезала я.

— Правда? А я, наверное, готов даже на убийство, лишь бы отсюда выбраться.

Я молча крутила в руках пустую чашку из-под шоколада. Потом наконец спросила:

— И все-таки, как на самом деле умер доктор Пикок? И сколько он оставил тебе?

Голубоглазый помолчал и ответил:

— Зачем же так зло?

— А мне все равно, — прошипела я. — Ведь все кончено. Все мертвы…

— Не все.

«Да, — мысленно согласилась я, — пожалуй, действительно, еще не все».

— Значит, ты все-таки помнишь?

И снова в его голосе послышалась улыбка.

— Помню, но очень мало. Тебе же известно, сколько мне тогда было лет.

«Достаточно, чтобы помнить все», — наверняка подумал он. По его мнению, я должна помнить многое. А для меня эти воспоминания существуют лишь в виде разрозненных фрагментов, связанных с Эмили, в лучшем случае весьма противоречивых, а то и откровенно невозможных. Впрочем, я знаю то, что и все остальные: она была знаменитой, уникальной; университетские профессора писали о ней диссертации, называя это «феноменом Эмили Уайт».

«Память, — пишет доктор Пикок в своей работе „Человек просвещенный“, — это в лучшем случае весьма несовершенный и в высшей степени идиосинкразический процесс. Мы обычно воспринимаем мозг как механизм, работающий на полную мощность и обладающий гигабитами информации — звуковой, визуальной и тактильной, — которую в любой момент можно легко вызвать. На самом деле это далеко не так. Конечно, теоретически я способен вспомнить, что ел на завтрак в то или иное конкретное утро моей жизни, или, допустим, прочесть наизусть сонет Шекспира, который выучил еще в детстве. Однако куда более вероятно, что если не прибегать к лекарственному воздействию или глубокому гипнозу — причем оба метода весьма сомнительны, особенно при учете уровня внушаемости данного субъекта, — то эти весьма конкретные воспоминания окажутся для меня недоступны и в конце концов окончательно деградируют, подобно оставленному под дождем электроприбору, в котором от сырости началось короткое замыкание. В итоге вся система перестанет функционировать нормально, переродившись в альтернативную или резервную память, дополненную сенсорными ощущениями и внутренней логикой, которая может быть основана на совершенно ином опыте и наборе физиологических стимулов, зато обеспечивает мозгу компенсаторный буфер, защищающий его от любого нарушения логической цепи или от очевидных неполадок в функционировании».

Милый доктор Пикок! Он всегда изъяснялся так витиевато. Если очень постараться, я смогу даже услышать его голос — такой приятный, плюшевый, чуточку комичный, точно партия фагота в симфонической сказке Прокофьева «Петя и волк». Его дом находится почти в центре города, это один из больших старых особняков, окруженный садом; там высокие потолки, потертые паркетные полы и широкие эркеры, повсюду торчат колючие листья аспидистры, а комнаты пропитаны чудесным запахом старой кожи и сигар. В гостиной, помнится, был камин, огромный, с резной каминной полкой и часами, которые громко тикали; по вечерам доктор непременно разжигал огонь и, время от времени подбрасывая в камин дрова и сосновые шишки, рассказывал свои бесконечные истории любому, кто забредет к нему в гости.

Там, в Доме с камином, вечно кто-нибудь был. Во-первых, студенты и коллеги, затем почитатели, хватало и всяких случайных личностей, бродяг и попрошаек, заглянувших только ради того, чтобы перекусить и выпить чашку чая. Здесь, впрочем, были рады любому, если он пристойно себя вел; насколько я знаю, никто никогда не злоупотреблял доброжелательностью доктора Пикока и не доставлял ему никаких неприятностей.

Это был дом, где для каждого всегда находилось что-нибудь особенное. Всегда под рукой была бутылочка вина, и чайник кипел на перекладине над очагом, и какое-нибудь немудрящее угощение ставилось на стол — хлеб, суп, пухлые пирожки со сливами, пропитанные бренди, огромная миска с печеньем. В доме было несколько кошек, пес по кличке Пэтч[25] и кролик, который спал в корзинке под окном гостиной.

В Доме с камином время словно останавливалось. Там не было ни телевизора, ни радио, ни газет, ни журналов. Зато в каждой комнате имелись граммофоны, напоминающие огромные раскрытые цветки лилии с бронзовыми пестиками, и шкафы со старыми пластинками, как маленькими, так и величиной с огромное столовое блюдо; эти шкафы казались мне битком набитыми старинными голосами и сонными, дрожащими, уксусными звуками струнных инструментов. На шатких столиках стояли мраморные и бронзовые статуэтки, лежали блестящие бусы из гагата, пудреницы, наполовину заполненные легкой прозрачной пудрой. Повсюду были книги с пожелтевшими, как осенние листья, страницами, старинные глобусы и коллекции всяких безделиц: табакерок, миниатюр, чайных чашек с блюдцами, заводных кукол. Здесь часто бывала Эмили Уайт, и думать о том, что теперь я могу присоединиться к ней, стать вечным ребенком в доме забытых вещей, стать свободной и делать то, что нравится мне самой…

Не имея возможности этот дом покинуть…

Я надеялась, что мне удалось сбежать. И создать новую жизнь — с Найджелом. Но теперь понимаю: это было только иллюзией, фокусом, созданным с помощью дыма и зеркал. Эмили Уайт так и не ушла оттуда. Как не ушел оттуда и Бенджамин Уинтер. Разве могла я надеяться, что мне уготована иная судьба? Да и сознавала ли я, от чего пытаюсь спастись?

Эмили Уайт?

Никогда не слышала о ней.

Бедный Найджел. Бедный Бен. А ведь это больно, верно, Голубоглазый? Когда тебя затмевает более яркая звезда, когда на тебя не обращают внимания, когда ты вечно остаешься в тени, не имея даже собственного имени? Ну что ж, теперь ты знаешь, что я чувствовала. Что я всегда чувствовала. И что я чувствую до сих пор…

— Это все в прошлом, — отмахнулась я. — Я уже почти ничего не помню.

Он налил себе еще своего драгоценного «Эрл грей».

— Ничего, вскоре все вернется.

— А если я не хочу, чтобы возвращалось?

— Вряд ли у тебя есть выбор.

Возможно, насчет этого он прав. Ничто никогда не кончается. Даже после стольких лет я еще живу в тени Эмили. Вот тебе и признание, Голубоглазый. Я уверена, что ты уловил в этом иронию. Однако, если зрить в корень, наши отношения даже ближе, чем дружба. Возможно, потому, что разделяющий нас экран так похож на экран в церковной исповедальне.

Пожалуй, именно это и привело меня на badguysrock. Там самое место для таких, как я; там можно исповедаться, коли есть нужда, а можно и плести всевозможные истории, которые могли бы быть правдой, но на самом деле правдой не являются. Что же касается самого Голубоглазого — он, пожалуй, весьма меня привлекает. Мы так хорошо подходим друг другу; наши жизни, сложенные вместе, точно листки папиросной бумаги в альбоме со старыми фотографиями, имеют столько общих точек соприкосновения, что мы вполне могли бы быть даже любовниками. А те фантазии, которые он размещает в своем блоге, куда более правдивы, чем вымысел, на котором я построила свою жизнь…

Тут зазвонил его мобильный телефон. Теперь мне кажется, что это как раз и были первые соболезнования, присланные его друзьями, или даже первые сообщения о том, что его брат погиб.

— Извини. Мне надо идти, — сказал он. — У матери уже ланч на столе. Ты все же постарайся подумать о моих словах. Ты же знаешь: от прошлого убежать невозможно.

Когда он ушел, я и впрямь стала размышлять над нашей беседой и пришла к выводу, что, пожалуй, он прав. Наверное, даже Найджел понял бы это. Столько лет я мрачно взирала на мир сквозь стекло, так, может, пора повернуться к себе самой, посмотреть на себя в зеркало, принять собственное прошлое и вспомнить…

Но единственное, что я действительно четко помню сейчас — это невероятное скопление в воздухе разрядов статического электричества и первые такты той части симфонии Берлиоза, которая называется «Мечтания — страсти»; ее звуки сгущаются над моей головой, точно грозовые облака.

Часть третья

Белая

1

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 21.39, четверг, 7 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: напряженное

Ее первое воспоминание связано с куском гончарной глины. Сначала мягкой, как масло, потом высыхающей и превращающейся в грубый панцирь у нее на пальцах и на локтях. Эта глина пахла, как река у нее за домом, как политые дождем тротуары, как подвал, куда она ни в коем случае не должна была ходить и где ее мать хранила картошку на зиму, сложив ее в такие маленькие ящички-гробики, в которых картошка, пытаясь увидеть свет, прорастала — выпускала длинные бледные почки, глазки.

«Это голубая глина, — сообщила мать, сжимая комок между пальцами, словно между лучами морской звезды. — Слепи из нее что-нибудь, Эмили. Сделай какую-нибудь фигурку».

Глина такая нежная, когда ее касаешься, напоминает чью-то скользкую шкурку. А если сунуть ее в рот или лизнуть, то на вкус она как стенки ванны: теплая, мылистая и чуточку кисловатая. «Сделай фигурку», — попросила мать, и ловкие пальцы малышки начали обследовать комок скользкой синей глины: гладить его и ласкать, как мокрого щенка, словно отыскивая — и находя — внутри его некую форму.

Нет, все это полная ерунда. Не помнит она этого комка голубой глины. Если честно, о тех ранних годах у нее не осталось воспоминаний, которым она могла бы доверять. Она училась за счет подражания и может легко воспроизвести каждое слово. И точно знает: да, комок глины был, потом он несколько лет стоял у них в студии, плотный, тяжелый, точно окаменевшая голова ископаемого животного.

Впоследствии его продали в какую-то галерею; там его выставили на красивой подставке, заковав в бронзу. Пожалуй, цену за него назначили слишком высокую, но на такую вещь всегда найдется покупатель. Вещи, связанные с убийством, петля повешенного, кусочек кости, атрибуты славы — подобные штучки повсеместно продаются коллекционерам.

Она-то надеялась, что о ней останется иная память, получше. «А впрочем, — думает она, — сойдет и это». За неимением других воспоминаний она возьмет этот комок глины, закованный в бронзу, и эту надпись, высеченную на бронзовой табличке почти тридцать лет назад: «Первые впечатления».

Эмили Уайт, 3 года.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

blueeyedboy: Альбертина, у меня нет слов. Ты даже не представляешь, как много это для меня значит! Будет ли продолжение? Пожалуйста!

Albertine: Может, и будет. Раз тебе это так нужно…

2

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 22.45, четверг, 7 февраля

Статус: публичный

Настроение: решительное

Ее мать была художницей. Цвета и краски составляли всю ее жизнь. В мастерской матери Эмили Уайт начала ползать по полу; раньше, чем говорить, она научилась различать запахи акварели и мелков, металлический запах акриловых красок и дымную вонь масляных. Одежда ее матери насквозь пропахла скипидаром. Первым словом девочки была «бумага», а ее первыми игрушками стали свитки старинного пергамента, хранившиеся у матери под рабочим столом; ей очень нравилось, как хрустит этот пергамент, нравился его запах, похожий на запах пыли и старости.

Мать творила, и Эмили училась по звуку различать, как продвигается ее работа; вот жирно шуршит кисть, нанося основу, вот скрипит металлическое перо, вот мягко шипят пастели и губки, а вот лязгнули ножницы, зацарапал по плотной бумаге карандаш…

Все это были звуки ее матери, порой сопровождаемые негромкими раздраженными восклицаниями и шелестом шагов, но гораздо чаще — быстрыми комментариями насчет того или иного цвета или оттенка. Когда Эмили исполнился год, она еще толком не могла ходить, но уже называла все цвета в материной коробке с красками. Их названия звучали у нее в голове, как веселый припев: пурпур, умбра, охра. Золото, роза, марена. Алый, фиолетовый…

Фиолетовый был ее любимым; тюбик с этой краской был почти пуст, и даже снизу его подкрутили, выдавливая остатки. А вот тюбик с белой краской был полон, но только потому, что был новым. Черная краска пересохла, ею редко пользовались, и тюбик с нею мать засунула на дно коробки вместе со старыми, вылезшими кисточками и лоскутами для вытирания рук.

— Пат, она просто медленно развивается. То же самое было, например, с Эйнштейном.

«Это наверняка выдуманное воспоминание», — решает она, как и многие другие воспоминания о ее первых месяцах жизни — о голосе матери где-то высоко над нею, об осторожных возражениях отца.

— Но, дорогая, доктор…

— К черту твоего доктора! Да она любой цвет в моей коробке назвать может!

— Она просто повторяет эти названия вслед за тобой.

— Нет! Ничего она не повторяет!

Знакомая высокая нота дрожит в мамином голосе, кислая как уксус; ее запах застревает в носу, а глаза заставляет слезиться. Эмили не знает, как называется эта нота — пока еще не знает, но впоследствии выяснит, что это фа-диез, — зато может отыскать нужную клавишу на отцовском пианино. Но это секрет даже от мамы, как и те драгоценные часы, что она проводит вместе с отцом возле старого «Бехштейна». У папы во рту неизменная трубка; Эмили сидит у него на коленях и осторожно касается ручонками клавиш, когда он играет «Лунную сонату» или «К Элизе», а мама уверена, что ее дочка давно уже спит.

— Кэтрин, прошу тебя…

— Она отлично все видит!

Запах скипидара усиливается. Это запах страданий ее матери, ее ужасного разочарования. Она хватает дочку на руки — личико девочки оказывается прижатым к материному рабочему комбинезону, — резко поворачивается, и ножка Эмили случайно проезжает по рабочему столу, задевая мольберт. Тюбики и баночки с краской, кисти и все прочее — та-та-та! — со стуком разлетаются по паркетному полу.

— Кэтрин, послушай… — Голос отца звучит негромко, почти умоляюще. И от него, как всегда, слегка пахнет табаком «Клан», хотя считается, что в доме он никогда не курит. — Кэтрин, прошу тебя…

Нет, она не желает его слушать. Она еще крепче прижимает к себе дочку и обращается к ней:

— Ты же хорошо видишь, правда, Эмили, дорогая моя? Ведь правда?

А вот это уже наверняка ложное воспоминание. Эмили тогда вряд ли было больше года, и она не могла ни понять, ни запомнить слова и интонации столь отчетливо. И все же она вроде бы вспоминает и свои слезы, вызванные растерянностью, и нервные выкрики матери, и приглушенные возражения отца, и запах мастерской, и то, как у нее склеились пальчики, когда она перепачкала их краской с комбинезона матери. И особенно отчетливо — постоянное, пронзительное дрожание ноты фа-диез в материном голосе, ноты ее поруганных ожиданий, напоминающей надрывное звучание слишком туго натянутой струны.

Папа же все понял почти с самого начала. Но он был человеком слишком мягким, склонным к рефлексии — полная противоположность взрывному материнскому темпераменту. Еще совсем маленькой Эмили смутно почувствовала: мать считает, что отец почему-то ее недостоин. Возможно, когда-то он сильно ее разочаровал. Возможно, она не простила ему отсутствия честолюбия или того, что он целых пятнадцать лет не мог подарить ей ребенка, о котором она страстно мечтала. Он был преподавателем музыки в школе Сент-Освальдс и играл на нескольких музыкальных инструментах, но мать согласилась терпеть в доме только фортепиано; все остальные отцовские инструменты были проданы один за другим, чтобы оплатить для дочери бесконечные визиты к врачам и дорогие лекарства.

Хотя, по словам отца, для него это особой жертвой не являлось. В конце концов, он ведь имел доступ к инструментам, хранившимся в школьных кладовых. И потом, это даже справедливо, говорил он, ведь мама так часто страдала от головных болей, а Эмили была ребенком беспокойным и моментально просыпалась при малейшем шуме. В результате отец перетащил все свои пластинки и записи в школу, где всегда мог послушать их во время обеденного перерыва или большой перемены, кроме того, именно в школе он проводил большую часть своего времени.

«Ты должна понять, каково ей было».

Это слова отца; вечно он старался извинить мать, вечно вставал на ее защиту, точно усталый старый рыцарь, привыкший служить безумной королеве, уже утратившей трон и королевство. Эмили потребовалось немало времени, чтобы узнать причину отцовского раболепия. Оказывается, однажды он согрешил: сошелся с ничего не значившей для него женщиной и подарил ей ребенка. И теперь пребывал в неоплатном долгу перед Кэтрин. А это означало, что до конца жизни ему придется играть в семье вторую роль, никогда ни на что не жаловаться, никогда не протестовать и никогда даже не надеяться на нечто большее, чем служение ей, Кэтрин, но удовлетворять все ее запросы, искупая то, что искупить совершенно невозможно…

«Детка, ты должна понять».

Они жили на его зарплату; мать считала своим естественным правом претворять в жизнь собственные творческие амбиции, тогда как отец работал за двоих и содержал семью. Впрочем, время от времени какой-нибудь маленькой галерее удавалось продать один из материнских коллажей. И это лишь подстегивало ее честолюбие. Она уверяла всех, что просто опередила свое время. Что в скором будущем она непременно прославится. Что бы ни оказало столь сильного влияния на формирование ее характера, но яростной решимости ей, безусловно, было не занимать; например, она со всей страстностью стремилась родить ребенка, и это жгучее желание не угасало в ней много лет, хотя даже куда более скромные ожидания отца почти сошли на нет.

Наконец появилась Эмили. «Ах, какие мы строили планы! — это точно слова отца, хотя и весьма сомнительно, что ему позволялось строить планы насчет маленькой Эмили. — Какие надежды возлагали на тебя, детка!» На семь с половиной месяцев мать Эмили стала почти ручной, домашней; она вязала пинетки в пастельных тонах и слушала старинную веселую музыку, чтобы легче прошли роды. Рожать она хотела самостоятельно, но в последний момент потребовала маску с газом, так что именно отец первым пересчитывал крохотные пальчики на ручках и ножках новорожденной дочки, затаив дыхание от поразительного, какого-то щекотного ощущения в кончиках пальцев, которыми касался этой совершенно безволосой обезьянки с прищуренными глазками и крошечными стиснутыми кулачками.

— Дорогая, она безукоризненна.

— О боже мой…

Но родилась она почти на два месяца раньше срока. Ей дали слишком много кислорода, что вызвало отслоение сетчатки. Хотя сразу никто ничего не заподозрил — тогда считалось вполне достаточным, если с руками-ногами у ребеночка все в порядке. А когда несколько позже слепота Эмили стала почти очевидной, Кэтрин продолжала упорно это отрицать.

«Эмили — ребенок особенный, — утверждала она. — Просто для проявления ее талантов требуется время». Подруга матери, Фезер Данн, астролог-любитель, давно уже предсказала девочке блестящее будущее и заявила, будто у Эмили существует мистическая связь с Сатурном и Луной, подтверждающая ее исключительность. Когда же педиатр окончательно потерял терпение, мать Эмили просто сменила врача, и тот порекомендовал травы, массаж и цветотерапию. Три месяца Кэтрин прожила, окутанная ароматом душистых снадобий и свеч, она напрочь утратила интерес к своим холстам и ни разу даже волосы толком не расчесала.

Патрик Уайт тревожился, подозревая у жены послеродовую депрессию. Но Кэтрин все отрицала, продолжая кидаться из одной крайности в другую; то она, как волчица, защищала ребенка, даже отцу не позволяя подходить близко к девочке, то сидела совершенно безучастная, не отвечая на вопросы и не обращая внимания на живой сверток, лежавший рядом и неумолчно скуливший.

Порой бывало и хуже, так что отцу приходилось обращаться за помощью к соседям. Например, Кэтрин вдруг заявляла, что в больнице совершили чудовищную ошибку, перепутав детей, и ее чудесного, идеального ребенка отдали кому-то, подменив этим ущербным.

«Ты только посмотри на нее, Патрик, — обращалась она к мужу. — Она ведь и на ребенка-то не похожа. Она просто ужасна. Ужасна!»

Мать рассказала Эмили об этом, когда той исполнилось пять лет. «Между нами не может быть никаких секретов, потому что мы с тобой неразрывное целое. И потом, любовь — это ведь безумие, верно, дорогая? Некая одержимость, верно?»

Да, это был ее голос, голос Кэтрин Уайт. «Она все чувствует сильнее, чем мы», — это уже говорил отец, словно извиняясь, что сам чувствует далеко не так сильно. Но именно благодаря отцу жизнь в их семье продолжалась даже во время нервных срывов Кэтрин; отец оплачивал бесконечные медицинские счета, готовил еду, наводил в доме порядок, переодевал и кормил Эмили, каждый день нежно провожал Кэтрин в заброшенную мастерскую, показывал ей кисти и краски, а заодно и обращал ее взгляд на ребенка, ползавшего среди свернутых в трубку бумаг и хрустящих стружек.

Однажды Кэтрин взяла кисточку для рисования, некоторое время ее рассматривала, потом снова положила на место; и все же это был первый проблеск интереса к прежнему увлечению, проявившийся за несколько месяцев. Патрик воспринял это как признак улучшения. Так и оказалось; когда Эмили исполнилось два, творческий энтузиазм матери полностью возродился, и хотя теперь ее страстные помыслы были направлены исключительно на ребенка, они была не менее горячи, чем прежде.

Все началось с той головы из синей глины. Однако глина, хоть и была весьма интересной, надолго внимание Эмили не задержала. Малышку влекло все новое, ей хотелось трогать, чувствовать разные запахи, ощущать поверхность предметов кончиками пальцев. Мастерская стала тесна ей, и она научилась, держась за стенку, выбираться в другие комнаты, находить солнечное пятно где-нибудь под окном, устраиваться в нем и, включив магнитофон, слушать всякие сказки и истории, она научилась также открывать крышку пианино и одним пальчиком осторожно нажимать на клавиши. А еще Эмили обожала играть с жестяной банкой, в которой мать хранила запасные пуговицы; она засовывала руку глубоко внутрь, гремела пуговицами, потом осторожно вываливала их на пол и начинала подбирать одинаковые — по размеру, по форме и по текстуре.

Таким образом, во всех отношениях, кроме одного, Эмили была самым обычным ребенком. Она любила слушать сказки, которые специально записывал для нее отец, любила гулять в парке, любила своих родителей и своих кукол. Иногда, хотя и довольно редко, у нее бывали вспышки яростного гнева, впрочем совершенно нормальные для маленького ребенка. Она страшно радовалась, когда они ездили в гости на ферму в Пог-Хилл, и, как и большинство детей, мечтала о щенке.

К тому времени, как Эмили научилась ходить, мать уже почти смирилась с ее слепотой. Специалисты стоили дорого, а их заключения являли собой неизбежные вариации на одну и ту же тему. Изменения в сетчатке были необратимы; девочка реагировала только на очень яркий, направленный прямо в глаза световой луч, да и то довольно слабо. Форму предметов она не различала совсем, как и их цвета, и едва способна была уловить движение.

Но Кэтрин Уайт сдаваться не желала. Она с невероятной энергией, с какой прежде предавалась занятиям живописью, стала учить Эмили. Сначала была лепка — чтобы развить чувство пространства и творческое начало. Потом счет на больших деревянных счетах со щелкающими костяшками. Далее буквы с помощью азбуки Брайля и машинки для выдавливания надписей на бумаге. Затем, по совету Фезер, цветотерапия, предназначенная, по ее словам, «для стимуляции с помощью воображения тех отделов головного мозга, которые отвечают за зрение».

«Если это получается у мальчика Глории, то почему не должно получаться у нашей Эмили?»

Этот довод Кэтрин использовала всякий раз, когда Патрик пытался протестовать. И было совершенно неважно, что у мальчика Глории иной случай; куда важней для Кэтрин Уайт было то, что Бен — или мальчик Икс, как с типично научной претенциозностью именовал его доктор Пикок, — оказался экстрасенсом. Ну а если подобные способности обнаружились у сына уборщицы, то почему бы им не обнаружиться у ее, Кэтрин, маленькой дочки?

Малышка Эмили, конечно, понятия не имела, в чем предмет родительских споров. Но ей очень хотелось доставить родителям радость; она с удовольствием училась, а из этого естественным образом следовало и все остальное.

Цветовая терапия до определенной степени оказалась действенной. Хотя слова сами по себе имели для Эмили не больше значения, чем названия красок из коробки. Зеленый навевал воспоминания о летних лужайках и скошенной траве. Красный был запахом Ночи костров, он приносил с собой звуки потрескивающих дров и жар пылающего огня. Синий — это вода, ледяная и безмолвная.

— В твоем имени тоже есть название цвета, — сообщила ей Фезер, у которой были длинные колючие волосы и от которой пахло пачулями и сигаретным дымом. — Эмили Уайт, правда ведь, очень мило?

Уайт. Белый. Белоснежный. И такой холодный, что обжигает кончики пальцев, жжет холодом, обмораживает.

— Эмили, разве тебе не нравится этот красивый снежок?

«Нет, не нравится», — думала Эмили. Мех красивый. Шелк красивый. Пуговицы в жестяной банке тоже красивые, и рис или чечевица, которые с шелестом сыплются сквозь пальцы. А вот в снеге ничего красивого нет, он делает больно пальчикам, и ходить по нему скользко. И потом, белый — вообще никакой не цвет. Белый — это безобразное рычание, которое доносится из радиоприемника, когда ищешь какую-нибудь станцию и не находишь, а звук то и дело прерывается, и ничего не слышно, кроме жуткого шума. Шума белого цвета. Ведь есть же выражение «белый шум». Белый шум. Белый снег. Белоснежка, наполовину мертвая красавица, которая то ли спит, то ли просто лежит как труп под хрустальным колпаком.

Когда ей исполнилось четыре года, отец предложил отдать ее в школу. Например, в Кирби-Эдж, где есть всякие специальные приспособления для слабовидящих детей. Но Кэтрин даже обсуждать это отказалась и заявила, что с помощью Фезер сама будет учить девочку, раз эти занятия и так уже дали чудесные результаты. Кэтрин всегда знала: Эмили — исключительный ребенок, и нечего зря разбазаривать ее таланты в школе для слепых, где ее могут научить разве что плести коврики для прихожей и жалеть себя; да и в обычной школе ее девочке совершенно не место — там она всегда будет чувствовать себя второсортной. Нет, пусть Эмили учится дома, чтобы, когда вскоре она обретет способность видеть — а Кэтрин нисколько не сомневалась, что в один прекрасный день это произойдет, — она была готова встретиться лицом к лицу со всем тем, что вздумает преподнести ей окружающий мир.

Патрик, как мог, энергично протестовал, но его мнение почти ничего не значило. Фезер и Кэтрин вообще вряд ли его слышали. Фезер верила в прошлую жизнь и карму и не сомневалась: если правильно стимулировать некоторые участки мозга, то к Эмили вернется прежняя «визуальная память». А Кэтрин верила…

Ну, вам уже известно, во что верила Кэтрин. Она могла бы жить с безобразным ребенком, с уродом, даже с калекой. Но со слепым? С ребенком, который совершенно не воспринимает цвет?..

Цвет, цвет, цвет. Зеленый, розовый, золотой, оранжевый, пурпурный, алый, синий. У одного только синего тысяча оттенков, от небесно-голубого до темно-темно-синего цвета полуночного неба: лазурный, сапфировый, кобальтовый, индиго, и цвет моря, и сероватый цвет пороха, и электрик, и цвет незабудки, и бирюзовый, и аквамарин, и саксонский фарфор… Девочка понимала обозначения цветов. Улавливала их смысл и звучание, научилась повторять ноты и аккорды этой пестрой гаммы. Однако природа цветов ей по-прежнему была недоступна. Эмили была подобна лишенному слуха человеку, который научился играть на пианино, понимая: то, что он слышит, не имеет с музыкой ничего общего. Зато она умела притворяться. О да, это она умела!

— Посмотри, какие нарциссы, Эмили.

— Да, очень красивые. Такие золотистые, как солнышко.

На самом деле на ощупь они казались ей безобразными: холодными и какими-то мясистыми, словно ломти ветчины. Эмили куда больше нравились толстые шелковистые листья подорожника или лаванда с похожими на шишки гроздьями цветов и усыпляющим запахом.

— Может, нам с тобой нарисовать эти нарциссы? Хочешь, дорогая, Кэти поможет тебе?

Мольберт для нее установили в мастерской. Слева находилась большая коробка с красками, названия которых были написаны с помощью шрифта Брайля. А справа стояли три плошки с водой и лежали кисточки — на выбор. Эмили больше всего нравились соболиные кисточки. Они были самыми лучшими и такими мягкими, как кончик кошачьего хвоста. Ей нравилось водить кисточкой у себя под нижней губой — это было такое чувствительное местечко, что она ощущала в кисточке каждый волосок, каждую ворсинку на бархатной ленточке, прикрепленной к концу кисти. Бумагу — плотную блестящую бумагу для рисования с ее чистым запахом свежего постельного белья — прикрепляли к мольберту специальными зажимами и разделяли на квадраты, как шахматную доску, с помощью проволочек, натянутых вдоль и поперек листа. Таким образом Эмили могла с точностью определить, в каком квадратике сейчас рисует, и не перепутать небо с листвой.

— А теперь деревья, Эмили. Хорошо. Очень хорошо.

Мама подводит ее к деревьям. «Они высокие, — думает Эмили. — Выше, чем папа». Кэтрин позволяет ей трогать их, прикасаться лицом к их грубым, шершавым стволам, и кажется, словно обнимаешь какого-то огромного бородача. У каждого из них свой запах и какой-то намек на движение — оно одновременно и где-то далеко, и совсем близко, но всегда ощутимо.

— Ветер дует, — предполагает Эмили, стараясь изо всех сил. — Деревья шевелятся на ветру.

— Хорошо, милая! Очень хорошо!

Мазок, еще мазок. Теперь белый на бесцветную для нее бумагу, которая уже стала зеленой. Эмили знает это, потому что Кэтрин радостно обнимает ее. И девочка чувствует, что мама вся дрожит, и в ее голосе звучит не та резкая нота фа-диез, а нечто куда менее пронзительное и слезливое. И душа Эмили словно распухает от гордости и счастья, потому что она очень любит свою маму, любит даже запах скипидара, ведь это запах ее матери, и уроки рисования она тоже любит, потому что в результате мама гордится ее успехами. Хотя после уроков Эмили снова прокрадывается в мастерскую и тщетно пытается понять: что же делает маму такой счастливой? Ведь сама Эмили ощущает на бумаге только мельчайшие шероховатости и морщинки, как на руках после мытья. А больше ничего — даже если прикоснуться к бумаге нижней губой. Она старается гнать от себя разочарование. Наверное, там все-таки что-то есть, что-то должно быть, раз так говорит ее мама.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

blueeyedboy: Это прекрасно, Альбертина.

Albertine: Рада, что тебе понравилось, Голубоглазый…

3

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 04.16, пятница, 8 февраля

Статус: публичный

Настроение: творческое

Музыка: Moody Blues, Story in Your Eyes

Бедная Эмили. Бедная миссис Уайт. Такие близкие люди и все же так далеки друг от друга. Для Голубоглазого все началось с неудачной попытки выяснить, уж не мистер ли Уайт его настоящий отец, а превратилось в нечто куда более сложное: теперь он как одержимый преследовал всех членов семейства Уайт — и миссис Уайт, и ее мужа, и особенно Эмили, ведь она могла бы быть его маленькой сестренкой, если бы жизнь повернулась иначе.

И в течение всего лета, одиннадцатого лета его жизни, Голубоглазый украдкой следил за ними и тщательно записывал в дневник, когда они пришли домой и когда ушли, как были одеты, чем каждый из них любит заниматься, чего больше всего боится. В общем, все, что касалось их внутренней жизни, он бережно заносил в свою Синюю книгу с матерчатым переплетом.

Он ходил за ними и в парк со скульптурами, где так нравилось играть маленькой Эмили, и на так называемую открытую ферму любоваться поросятами и ягнятами, и в гончарную мастерскую-кафе в центре города, где, заказав чашку чая, можно взять комок глины, самому что-то вылепить, обжечь изделие в печи, раскрасить, унести домой и с гордостью поставить на каминную полку или на письменный стол.

В ту «субботу синей глины» Голубоглазый высмотрел миссис Уайт с дочкой, когда они медленно спускались с холма в Молбри. Четырехлетняя Эмили была в красном пальтишке, которое делало ее похожей на елочный шарик, несколько неуместный летом. Она чуть подпрыгивала на ходу, и ее маленькая темная головка тоже подпрыгивала. Миссис Уайт была в элегантных сапожках и красивом голубом платье с набивным рисунком, длинные светлые волосы свободно падали на спину. Голубоглазый упорно тащился за ними, стараясь держаться поближе к зеленым изгородям, тянущимся вдоль тротуара, и миссис Уайт ни разу его не заметила, даже когда он осмелился совсем приблизиться, следуя за ее голубым платьем с упорством молодой ищейки.

Голубоглазый шпион. Ему нравилась эта фраза, осторожная как шепот, эта жемчужная нитка слогов, таящая в себе слабый запах ружейного выстрела. Он шел за ними до гончарной мастерской-кафе в центре Молбри, где их за столиком на четверых уже поджидала Фезер с чашкой кофе и наполовину выкуренной сигаретой, зажатой в ухоженных пальцах.

Он с удовольствием присоединился бы к ним, но эта Фезер всегда действовала на него угнетающе. С той самой первой встречи на рынке он чувствовал, что она его почему-то недолюбливает — возможно, считает, что он недостаточно хорош для Кэтрин Уайт и Эмили. Так что он сел отдельно, хотя и за соседний столик, старательно делая вид, что заскочил сюда просто так, словно у него есть деньги, которые можно потратить, и какая-то личная цель.

Фезер как обычно посматривала на него с подозрением. На ней было коричневое платье с этническим рисунком, а руки унизаны множеством черепаховых браслетов с какими-то побрякушками, которые постукивали и позванивали, стоило ей шевельнуть пальцами с недокуренной сигаретой.

Голубоглазый старался не встречаться с ней взглядом, делая вид, что смотрит в окно. А когда наконец осмелился все же покоситься в их сторону, Фезер, не обращая на него внимания, довольно громко разговаривала с миссис Уайт, поставив локти на стол и время от времени стряхивая сигаретный пепел в пустую чайную чашку.

Тут к Голубоглазому подошла хорошенькая официантка и спросила:

— Вы что, все вместе?

И он догадался: она думает, что он пришел с миссис Уайт! И ответил «да» прежде, чем успел прикусить язык. Фезер продолжала что-то громко рассказывать, а потому его маленький обман остался незамеченным; через несколько минут официантка и ему принесла пепси и комок глины и ласково предложила позвать ее, если ему понадобится что-нибудь еще.

Он раздумывал, что именно слепить из глины. Может, собачку для материной коллекции? Или вещицу, которую можно поставить на каминную полку? Да что угодно, лишь бы отвлечь мать от мыслей об Особняке, о научной работе доктора Пикока и о различных аспектах синестезии.

Голубоглазый продолжал наблюдать за своими соседями, низко склонившись над пепси и неодобрительно поглядывая на Эмили, распластавшей по комку синей глины пухлые ручонки, напоминающие лучи морской звезды. Фезер подбадривала ее и все повторяла: «Слепи что-нибудь, дорогая. Придай глине конкретную форму. Любую». Миссис Уайт внимательно следила за дочерью и от напряжения даже немного подалась вперед; на лице у нее были написаны надежда и ожидание; ее длинные волосы опустились совсем низко, и Голубоглазому казалось, что они вот-вот прилипнут к этой глине.

— Что это будет? Чье-то лицо?

Эмили издала странный звук, который мог бы сойти за неохотное согласие.

— Ага, значит, это глаза, а это нос, — с явным воодушевлением подхватила Фезер, хотя Голубоглазый не видел ничего такого, что бы вызывало восхищение.

Руки Эмили двигались по глине, делая в комке углубления, ощупывая его кончиками пальцев, царапая ногтями, чтобы создать видимость волос. Теперь и он мог бы подтвердить, что это действительно чья-то голова, хотя и вылепленная весьма примитивно, неправильной формы, с ушами как у летучей мыши и нелепым, высоченным лбом ученого-мудреца, как бы подавляющим остальные черты. Глаза заменяли неглубокие впадины, сделанные большим пальцем, собственно, их и заметно-то не было.

Но Фезер и миссис Уайт просто охали от восторга, разглядывая это изделие, и Голубоглазый даже придвинулся ближе, пытаясь понять, что же там такого замечательного.

Тут Фезер так гневно на него взглянула, что он шарахнулся назад и хотел уже сбежать, но было поздно: миссис Уайт тоже заметила его, и в ее глазах он увидел тревогу, а не радость узнавания. Казалось, она решила, что он может быть опасен, что он пришел повредить Эмили, ударить ее или…

— А ты-то что здесь делаешь? — обратилась к нему миссис Уайт.

Голубоглазый пожал плечами.

— Н-ничего.

— Где же твои братья? И мать?

Он снова пожал плечами. Оказавшись наконец лицом к лицу с теми, за кем так давно наблюдает, он обнаружил, что практически лишился дара речи и способен произнести всего несколько слов, да и то сильно заикаясь. В общем, он оказался совершенно беспомощен и не смог оправдаться, когда миссис Уайт возмущенно воскликнула:

— Ты постоянно меня преследуешь! Чего тебе нужно?

И опять он лишь молча пожал плечами. Этого он не смог бы объяснить даже ей, даже если б они были одни, а уж в присутствии Фезер пускаться в объяснения было и вовсе невозможно. Он смущенно поерзал на стуле, чувствуя себя на редкость глупым и по собственной вине угодившим в ловушку, и вдруг ощутил в горле проклятый вкус витаминного напитка; виски моментально пронзила боль, казалось, лоб раздулся и вот-вот лопнет, словно воздушный шарик, если его сильно сжать руками…

Фезер прищурилась и спросила:

— А ты знаешь, что это называется вторжением в частную жизнь? Между прочим, Кэтрин вполне может и полицию вызвать.

— Он всего лишь ребенок, Фезер, — остановила ее миссис Уайт.

— Все дети когда-нибудь вырастают, — с мрачным видом заметила Фезер.

— Чего тебе нужно от нас? — снова спросила миссис Уайт.

— Я п-просто х-хотел п-повидать Эмили, — выдавил Голубоглазый.

Чувствуя, как к горлу подступает тошнота, он посмотрел на комок нетронутой глины и на полупустую бутылку пепси. Он вовсе не собирался ничего заказывать. Да у него и денег не было заплатить за это. А теперь еще подруга миссис Уайт намекает, что надо бы вызвать полицию…

Он ведь действительно собирался открыть миссис Уайт правду. Хотя теперь вряд ли понимал, где она, эта правда. Ему-то казалось, что стоит заговорить, и он сразу подберет нужные фразы. Но теперь, когда запах витаминного напитка становился все сильнее, а боль в висках все мучительней, он вдруг понял, что ему нужно от нее что-то более личное, некое слово, окутанное мантией из оттенков синего…

Поздней ночью в своей комнате, оставшись наконец в полном одиночестве, он вытащил из-под кровати заветную Синюю книгу и стал писать, но то были не очередные дневниковые записи, а выдуманная история.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

ClairDeLune: Интересно, как простые фантазии эволюционируют в творческий процесс. Если не возражаешь, я бы распространила эту историю среди участников нашего литературного семинара — или, может, ты сам придешь на занятие?

4

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 22.40, пятница, 8 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: зловещее

Музыка: Jarvis Cocker, I Will Kill Again

Сегодня ранним вечером, пока мать еще готовилась к выходу, к нам заехала Элеонора Вайн и тут же воспользовалась возможностью наставить вашего покорного слугу на путь истинный. Судя по всему, мое затянувшееся отсутствие на семинаре «Литературное творчество как терапия» не осталось незамеченным и вызвало массу комментариев. Сама-то Элеонора этот семинар не посещает — слишком много людей, слишком много грязи, — но Терри наверняка все ей докладывает.

Люди любят поболтать с Элеонорой. Каким-то образом она умеет вызывать на откровенность. И я прекрасно вижу, как ее мучает то, что она столько лет со мной знакома, а знает обо мне ровно столько же, сколько знала, когда мне было года четыре от роду…

— Тебе, пожалуй, следует вновь начать посещать эти занятия, — заявляет она мне. — И вообще, почаще выходить из дома. Заводить новых друзей. Хотя бы ради своей матери…

Ради матери? Да ладно, не смешите меня.

Я поправил наушник айпода; только с его помощью я и могу общаться с Элеонорой. В ухе раздавался хриплый голос Джарвиса Кокера — он как раз признавался, что при первой же возможности сделал бы с такой особой, как Элеонора…

А та, по-рыбьи выпучив глаза, с упреком на меня смотрела.

— Мне известно, что кое-кто там очень по тебе скучает.

— Вот как?

Я с самым невинным видом уставился на нее.

— Не скромничай. Ты нравишься ей. — Элеонора игриво меня подтолкнула. — Но ведешь себя хуже некуда.

— Учту. Спасибо за информацию, миссис Вайн.

Старая селедка! Повсюду надо сунуть свой нос! Да разве способен кто-то по-настоящему живой посещать подобное сборище говнюков и лузеров? Я прекрасно знаю, кого она имеет в виду, но мне эта особа безразлична. В наушнике голос Кокера сменил тональность и теперь звучал протяжно и жалобно.

И не верь, если я стану уверять тебя в своей дружбе,
Ведь дай мне хоть полшанса, и я снова начну убивать…

Но Элеонора Вайн прилипнет — не отлепишь.

— Ты мог бы стать таким привлекательным молодым человеком! Надо только эти синяки и ссадины залечить. Зачем тебе всякая дешевка? Я видела, как ты ухлестывал за той девицей! А ведь ты не хуже меня понимаешь: если твоя мать узнает, тебе несладко придется.

Я слегка вздрогнул при этих словах, но все же произнес невозмутимо:

— Не понимаю, кого вы имеете в виду.

— Ту девицу из «Розовой зебры». Ну, такую, с ног до головы в татуировках.

— Бетан? — изумился я. — Да она ненавидит меня!

Приподняв бровь, похожую на проволочку, Элеонора заметила:

— И все-таки вы называете друг друга по именам.

— Да я почти с ней не разговариваю, разве что любимый «Эрл грей» заказываю.

— Ну, я-то слышала кое-что другое, — возразила Элеонора.

И это тоже наверняка Терри. Она иногда бывает в «Зебре». По-моему, она вообще за мной следит. Во всяком случае, мне становится все труднее избегать этой девицы.

— Уверяю вас, Бетан совершенно не в моем вкусе, — решил я поставить точку.

Тут Элеонора, судя по всему, несколько успокоилась, и на ее хищном, алчном лице вновь появилось шаловливое выражение.

— Значит… ты подумаешь о моих словах? Учти: такая девушка, как наша Терри, не станет ждать вечно. Тебе надо поторопиться…

— Хорошо, я подумаю, — ответил я с тяжким вздохом.

Она посмотрела на меня с явным одобрением.

— Я знала, что ты мальчик здравомыслящий. А теперь… я, пожалуй, пойду. Твоей матери пора на занятия в танцкласс. Но держи меня в курсе, хорошо? И помни, что, как известно…

Мне стало интересно, какое клише она использует на этот раз. «Кто не рискует, тот не пьет шампанское»? Или «Куй железо, пока горячо»?

Но закончить фразу Элеонора не успела: в этот момент вошла мать — вся в черном, на платье блестки, туфли на шестидюймовых каблуках. Вот уж не завидую ее партнеру!

— Элеонора! Какой приятный сюрприз!

— Мы тут немного поболтали с Би-Би, — сообщила гостья.

— Как мило.

Мне показалось, что мать подозрительно прищурилась.

— Меня удивляет, что у него до сих пор нет подружки. — Элеонора искоса взглянула на меня и снова повернулась к матери. — Клянусь, если б я была лет на двадцать моложе, я бы сама вышла за него замуж!

Я прикинул, какова будет миссис Вайн в голубых тонах — к примеру, в мешке для перевозки трупов. Ей явно пошло бы.

— Вот именно, — согласилась мать.

Полагаю, миссис Вайн действительно желает мне добра, хотя, по-моему, совершенно не понимает, во что ввязывается. Она просто пытается сделать как лучше — в точности как и моя мать. Но эта «наша Терри», как она выражается, вряд ли может стать предметом чьих-то мечтаний. И потом, у меня нет времени на дурацкие ухаживания. Я хочу поймать совсем другую рыбку.

Миссис Вайн одарила меня гримаской, которая, как я догадался, означала ласковую улыбку.

— Ты не подбросишь меня домой? Я могла бы и прогуляться, но раз уж ты все равно повезешь маму…

— Конечно, конечно, — поспешно отозвался я.

5

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время: 23.49, суббота, 9 февраля

Статус: публичный

Настроение: незамутненное

Музыка: Genesis, One for the Vine

Он называет ее миссис Химик-Блю. Гигиена и аккуратность — вот главная ее забота, которая за последние пятнадцать лет превратилась почти в манию, люди даже подшучивать над ней перестали. Печенье она ест только над раковиной, окна моет каждый день, пыль вытирает по десять, а то и по двадцать раз на дню, украшения на каминной полке переставляет каждые четверть часа. Она всегда чрезвычайно гордилась своим домом. «Какое странное выражение», — думает он, вспоминая, каким он знал этот дом и как она следила за приходящей прислугой, его матерью: руки стиснуты в отчаянии, на лице застыла тревога — а вдруг посудное полотенце, не дай бог, будет брошено кое-как, или коврик у двери будет лежать чуть криво, или на большом ковре в гостиной останется пылинка, или безделушки на каминной полке будут расставлены неправильно?

Мистер Химик-Блю давным-давно сбежал от нее, прихватив с собой их сына-подростка. Возможно, порой она чуточку жалеет об этом, но ведь дети всегда создают столько беспорядка, они ужасно неряшливы; и потом, ей так и не удалось заставить мужа понять, до какой степени приходящая прислуга все осложняет, ведь она не только не снимает с хозяйки забот, а, наоборот, прибавляет — нужно присматривать за чужим человеком в доме, повсюду оставляющим следы пальцев; нет, она, конечно, понимает, что эта женщина и ее сынок, этот милый маленький мальчик, ни в чем не виноваты, но их присутствие невыносимо для нее, так что в итоге им все-таки придется покинуть ее дом…

С тех пор ситуация только усугубилась. Просто некому стало держать ее в узде. И одержимость чистотой полностью подчинила себе всю ее жизнь. Ее уже не удовлетворял безупречный порядок в доме, где не было ни пятнышка, ни пылинки; она поднялась на новый уровень, перейдя к бесконечному мытью рук с использованием почти токсичных доз листерина. С юных лет она была несколько невротичной, да и пятнадцать лет увлечения алкоголем и антидепрессантами тоже не лучшим образом на ней сказались, так что теперь, в свои пятьдесят девять, она постоянно вздрагивала и дергалась, у нее был тик, нервная система не годилась ни к черту; странно, что жизнь еще теплилась в этом комке нервов, лишь слегка прикрытом поношенной плотью.

Никто по ней скучать не будет, уверяет себя Голубоглазый. Многие, напротив, вздохнут с облегчением. Ее родные получат неожиданный подарок, например, ее сын, который бывает здесь раза два в год и которому невыносимо видеть мать такой; или ее муж, который еще больше от нее отдалился, а потому его вина разрослась в ее мыслях подобно раковой опухоли; или ее племянница, которая в отчаянии из-за того, что тетка постоянно вмешивается в ее жизнь и по доброте душевной предпринимает чудовищные попытки выдать ее замуж за какого-нибудь «милого молодого человека»…

И потом, она заслуживает смерти хотя бы за то, что столько времени своей жизни потратила напрасно; за солнечные деньки, бессмысленно проведенные в закрытом помещении, за невысказанные слова, за незамеченные улыбки — за все те вещи, которые она могла бы совершить, если б не одно «но»…

А теперь ее поддерживают только сплетни. Сплетни, слухи и всевозможные предположения, которые ползут от нее по телефону, точно тля по плющу. Прячась за тюлевыми занавесками, она все видит и примечает. Ничто не пройдет мимо, ни одна крошка человеческой слабости не упадет незамеченной, без ее комментариев не обойдется ни одно преступление, ни одна даже самая мелкая тайна, ни одно даже самое пустяковое отклонение от правил. Ничто не ускользнет от ее пристального внимания. Никто не избегнет ее суда. Неужели ей хоть иногда не хочется отложить все это в сторону, настежь растворить двери и вдохнуть свежего воздуха? Неужели она никогда не задумывается о том, что за ее помешанностью на чистоте попросту скрывается иной вид грязи?

Может, когда-то она это и понимала, но очень давно. И теперь способна лишь следить за другими, спрятавшись в раковину, точно краб-отшельник, точно улитка, плотно закупорившая вход в свой вечный домик. А действительно, чем она целыми днями занимается? В ее дом никто не может войти, не сняв на крыльце башмаки. Чайные чашки до и после использования подвергаются тщательной дезинфекции. Продукты разносчик оставляет исключительно на пороге перед дверью. Даже почтальон не бросает корреспонденцию в щель на двери, а опускает в металлический почтовый ящик, привешенный на калитку, и потом сама миссис Химик-Блю в голубом платье с ромашками быстренько выходит из дома, чтобы забрать почту, и каждый раз у нее глаза на лоб лезут от ужаса перед дорожкой в шесть футов длиной, не прошедшей санитарной обработки…

Нет, подобному искушению он противостоять не в силах! Эту особу надо удалить из жизни, как удаляют въевшееся пятно, ее надо выгнать, как выгоняют глистов, надо вытащить ее из этой раковины на открытое пространство и…

В конце концов, это совсем нетрудно. Нужно лишь найти подходящий предлог и немного денег. Потом взять напрокат белый минивэн, изобразить на нем логотип несуществующей фирмы, приобрести бейсболку и темно-синий комбинезон с тем же логотипом, вышитым на кармашке, ну и заказать по Интернету всякие моющие средства, расплатившись за них позаимствованной у кого-нибудь кредиткой, которую потом можно отправить назад по почте. Неплохо также иметь при себе соответствующий планшет-блокнот — это всегда придает солидности — и брошюру с блестящими фотографиями (ее он и сам запросто состряпает на компьютере), где воспеваются достоинства очередного очищающего промышленного средства такой эффективности, что его только недавно разрешили использовать в домашних условиях.

Сквозь почтовую щель в двери миссис Химик-Блю он произносит подготовленную речь, чувствуя, как эта химическая особа следит за каждым его движением своими бесцветными, как у медузы, глазами. На мгновение страх уступает в ней страстному желанию ознакомиться с «новым замечательным средством», и она на секунду скрывается внутри, а потом, как он и предполагал, приглашает «милого молодого человека» войти.

На этот раз ему интересно понаблюдать за происходящим. А для решающего момента он припас маску, купленную в магазине, где торгуют излишками армейского обмундирования, и баллончик с газом, купленный по Интернету в одной американской фирме, утверждавшей, что этот газ способен изгнать из дома любых нежелательных паразитов, хотя его воздействие на человека до сих пор толком не проверено. Впрочем, одна местная бродячая собака уже внесла свой вклад в исследование этого газа, и результат показался Голубоглазому весьма многообещающим. Миссис Химик-Блю, наверное, продержится дольше, чем собака, но если учесть ее слабый иммунитет, дикую нервозность и постоянную тахикардию, из-за которой ее грудь то вздымается, то опадает, все должно получиться очень даже неплохо.

Однако он рассчитывал, что будет испытывать и еще какие-нибудь чувства. Может, вину или даже жалость. Но испытывает лишь чисто научное любопытство, смешанное с совершенно детским удивлением: до чего же это оказывается просто! Смерть — не такое трудное дело. Разница между жизнью и ее противоположностью может быть совсем ничтожной — достаточно крошечного кровавого сгустка, маленького пузырька воздуха. Тело — это ведь, в конце концов, тоже механическое устройство. А в механике он немного разбирается. Чем больше количество движущихся частей, тем выше вероятность того, что какая-то из них выйдет из строя. А человеческое тело включает в себя множество подобных частей…

«Ну, двигаться-то они скоро перестанут», — говорит он себе.

Фаза агонии (этим термином пользуются медики для описания видимых попыток жизни отделиться от той протоплазмы, что слишком сильно себя скомпрометировала и заслужила смерть) продолжается немногим более двух минут, если верить его часам «Сейко». Он пытается сохранять бесстрастность, избегает смотреть на судорожно дергающиеся руки и ноги умирающей на полу пожилой женщины, пытается определить, что же происходит там, внутри, за этими выпуклыми глазами медузы, за ее последними, мучительными попытками набрать в легкие воздуха…

В какой-то момент его и самого начинает подташнивать от этих жутких звуков, и тут же, в одно мгновение (а разве бывает иначе?), во рту возникает жуткий вкус витаминного напитка — вкус гнилых фруктов и пожухших капустных листьев, — но он заставляет себя не обращать внимания на эти фантомные явления и сосредоточиться исключительно на миссис Химик-Блю, у которой фаза агонии уже подходит к концу: плывущий взгляд начинает стекленеть, губы приобретают синевато-коричневый оттенок…

В конце концов, Голубоглазый недостаточно хорошо разбирается в анатомии и физиологии, чтобы точно назвать причину ее смерти. Но, как учил Гиппократ, человеку необходим кислород. Возможно, это означает — к такому выводу он приходит чуть позже, — что миссис Химик-Блю умерла, поскольку клетки ее организма не получили нужного количества кислорода и испытанный ими шок оказался для нее летальным…

Иными словами: это не его вина.

Его руки в резиновых перчатках не оставили следов ни на одной из безукоризненно чистых поверхностей. Туфли на нем новые, только что из коробки, и тоже никаких читаемых следов не оставляют. А комната благодаря открытому окну быстро проветрится, и в ней уже не будет чувствоваться запах ядовитого снадобья из той канистры, которую он бросит в мусорный бак, проезжая мимо муниципальной свалки к автостоянке, чтобы вернуть позаимствованный белый минивэн, но уже без вымышленного логотипа. Смерть миссис Химик-Блю будет выглядеть как несчастный случай — спазм, инсульт, инфаркт, — и даже если у кого-то из полицейских появятся нехорошие подозрения, ничто не укажет именно на него.

Он сжигает комбинезон и рабочую кепку у себя на заднем дворе, собрав в кучу сухие листья и прочий мусор, который давно уже следовало сжечь, и запах этого костра — как и запах Ночи костров — вызывает в его памяти воспоминания о конфетах-помадках, о сахарной вате, о вращающихся в темноте волшебных огненных колесах. Участвовать в подобных развлечениях мать ему всегда запрещала, хотя его братьев преспокойно отпускала на ярмарку, и они являлись домой с липкими от сластей пальцами, пропахшие дымом и покрытые слоем грязи после участия во всевозможных аттракционах. А он, как всегда, был вынужден сидеть дома, в полной безопасности, за закрытыми дверьми, чтобы с ним не случилось ничего плохого…

Сегодня, однако, Голубоглазый действует совершенно свободно. Он с удовольствием ворошит костер, чувствуя лицом его жар, и внезапно испытывает невероятное облегчение…

Поскольку понимает: он непременно сделает это снова. Он даже знает, кто будет следующим. Он вдыхает запах дыма, вспоминает ее лицо и улыбается про себя…

И небо вокруг вспыхивает разноцветными огнями, как праздничный салют.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

ClairDeLune: Это надо непременно обсудить. Знаешь, Голубоглазый, развитие сюжета явно высвечивает реальные взаимоотношения внутри твоей семьи. Может, напишешь мне сегодня вечером? Очень хотелось бы поговорить с тобой об этом подробнее.

JennyTricks (сообщение удалено).

blueeyedboy: Привет, Дженни. Мы с тобой, случайно, не знакомы?

JennyTricks: (сообщение удалено).

JennyTricks: (сообщение удалено).

JennyTricks: (сообщение удалено).

blueeyedboy: Пожалуйста, Дженни, ответь: мы с тобой знакомы?

6

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 14.38, воскресенье, 10 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: бессонное

Музыка: Van Morrison, Wild Night

В моем блоге сегодня масса любовных признаний и похвал. В основном это реакция на пост, который, по выражению Клэр, «настоящий стилистический прорыв» в моем творчестве. Токсик уверяет меня, что это клево! Кэп делает вывод: «Какого хрена, чувак! Это же круто!» И только Крисси по-прежнему плохо себя чувствует, однако и она считает, что это «просто потрясно (и чесслово закачаешься!)».

Ну может, Крисси и плохо себя чувствует, однако она счастлива. За одну неделю ей удалось потерять сразу шесть фунтов, а значит, судя по опубликованному ею в Сети счетчику калорий, если она продолжит худеть с той же скоростью, то достигнет заветной цели уже к августу будущего года, а может, даже к июлю. Во всяком случае, она шлет свою любовь и виртуальные поцелуи той подружке с ником azurechild, которая так ее поддерживает.

Зато Клэр явно огорчена. Она получила электронное послание от Голубого Ангела. Точнее, от его представителя, который требует, чтобы она немедленно прекратила отправлять Ангелу письма, и угрожает призвать на помощь закон.

Бедная Клэр уязвлена и возмущена подобной несправедливостью. Она никогда не отправляла никаких писем — ни угрожающих, ни оскорбительных — ни самому Ангелу, ни его жене. Да и зачем ей это? Ведь она преклоняется перед Ангелом. И уважает границы его личного пространства. Она уверена, что все это дело рук его жены. Сам Ангел, по ее словам, слишком милый и не поступит так с человеком, который — ведь прошло уже так много времени! — стал его истинным другом.

А подобное проявление ревности со стороны миссис Ангел является, с точки зрения Клэр, безусловным доказательством того, о чем она давно подозревает: их брак с Ангелом переживает кризис, а возможно, и с самого начала был не очень-то крепок. Горестные мольбы Клэр, обращенные к Голубому Ангелу, привлекают внимание пользователей; кое-кто прямо советует ей вернуться к реальной жизни, но некоторые поддерживают ее, убеждая ни в коем случае не отказываться от мечты. Многие делятся своими любовными переживаниями, разочарованиями и способами мести. Одна особа, некая HawaiianBlue, советует Клэр держаться изо всех сил и постараться завоевать внимание возлюбленного силой, продемонстрировав ему такое доказательство своей любви, что усомниться в ней будет попросту невозможно…

Альбертина тоже поместила художественный пост. Я воспринимаю это как хороший знак; теперь, когда она почти оправилась от потрясения, вызванного гибелью моего брата, она каждый день общается онлайн.

Пока они были вместе, она менее регулярно выходила в Сеть; порой за несколько недель она не появлялась ни разу. Будучи веб-мастером, я легко могу проследить, сколько раз она посещает свою страницу, что публикует и что читает сама.

Мне известно, например, что она читает не только все мои посты, но даже комментарии к ним. Также она просматривает посты Клэр и Крисси — я знаю, что ее тревожит увлечение Крисси этими дурацкими диетами и голоданиями. С Кэпом она переписывается очень редко, явно чувствуя себя не в своей тарелке, а вот Токсик — ее регулярный собеседник, возможно, это связано с его физическим увечьем. Для некоторых людей подобные френды имеют слишком большое значение — прежде всего для тех, кто воспринимает виртуальный мир на экране как нечто куда более материальное, чем то, что их окружает за пределами компьютера.

Сегодня Альбертина захотела поговорить. Возможно, из-за похорон Найджела, а может, из-за моего последнего поста, который вполне мог встревожить ее. Если честно, я на это и рассчитывал. Так или иначе, а она сама написала мне на мой личный адрес. Не уверенная в себе, потрясенная, слегка возмущенная — словом, ребенок, которого нужно успокоить и утешить.

«Где ты только берешь эти истории? Отчего тебе необходимо именно здесь их выкладывать?»

Ага. Вечный вопрос. Откуда берутся истории? Может, они, как сны, формируются в подсознании? Или ночью их приносят гоблины? Или же это просто формы истины, зеркальные версии вероятного будущего, но искаженного, переплетенного, подобно соломенным чучелкам, превращенным в детские игрушки…

«Возможно, у меня просто нет выбора», — печатаю я.

И это, между прочим, куда ближе к правде, чем ей кажется.

Пауза. Я привык к ее молчанию. Молчание, однако, несколько затягивается, и я понимаю: она чем-то огорчена.

«Тебе не понравился мой последний пост».

Это не вопрос, а утверждение. Пауза затягивается. Единственная из всего моего онлайнового племени, Альбертина не имеет своей аватарки. Там, где у всех остальных появляется символ — у Клэр фотография Голубого Ангела, у Крисси крылатое дитя, у Кэпа мультяшный кролик, — Альбертина предпочитает картинку по умолчанию — неясный силуэт в простом голубом квадрате.

Иногда это вызывает замешательство. Пиктограммы, значки, анимационные персонажи и аватары составляют существенную часть нашего общения. Точно изображение герба на средневековом щите, они служат как нашей защите, так и возможности преподнести себя всему миру; этакие дешевые гербы для тех, у кого нет ни чести, ни короля, ни родины.

Ну и как же Альбертина себя преподносит?

Время течет, томительно отстукивая секунды, точно нетерпеливая учительница, вызвавшая к доске нерадивого ученика. На какое-то время меня охватывает уверенность, что Альбертина уже не вернется.

Наконец она отвечает:

«Твой рассказ меня немного встревожил. Эта женщина напоминает мне какую-то хорошую знакомую. Если честно, одну из приятельниц твоей матери».

Смешно, как переплетаются вымысел и реальная действительность. Все, как я и говорил.

«Насколько я слышала, Элеонора Вайн в больнице. Она заболела вчера поздно вечером. Что-то с легкими».

Да что ты? Какое совпадение!

«Если бы я не знала точно, что с ней, я бы, пожалуй, решила, что без тебя тут не обошлось».

«Неужели ты действительно могла так подумать?»

Я вынужден улыбнуться.

На мой взгляд, все это звучит несколько издевательски. Но поскольку лиц друг друга мы не видим, ничего нельзя понять наверняка. Если бы это были Крисси или Клэр, они бы непременно сопровождали каждое свое замечание каким-нибудь смайликом — веселой, хмурой или плачущей рожицей, — сводя к минимуму всякую двусмысленность. Но Альбертина смайликами не пользуется. И их отсутствие делает беседу с ней странно невыразительной — во всяком случае, я никогда не бываю до конца уверен, что понял ее.

«А что, ты чувствуешь себя виноватым, Голубоглазый?»

Долгая пауза.

Правда или провокация?

Голубоглазый колеблется, сопоставляя радость от возможности довериться Альбертине и опасность, связанную с тем, что выболтаешь слишком много. Вымысел — опасная территория, окутанная дымовой завесой, которая может вдруг рассеяться на ветру и унестись куда-то, оставив тебя совершенно голым.

Наконец он решается и печатает:

«Да».

«Наверное, поэтому ты сочиняешь подобные вещи. Возможно, ты отчасти принимаешь на себя вину за то, в чем на самом деле не виноват».