/ / Language: Русский / Genre:love_history / Series: Любовь у подножия трона

Нелюбимая фаворитка (Екатерина Долгорукая – император Петр II)

Елена Арсеньева

Эта любовь не имела права на существование и была под запретом – любовь монархов и простых смертных. Но страсть, возникающая к чужой жене или мужу, стократ большая трагедия для тех, кто облечен властью и вознесен на ее вершину – на трон! И вот у подножия трона возникает любовная связь, которую невозможно сохранить в тайне. Она становится источником неисчислимых сплетен и слухов, обрастает невероятными домыслами, осуждается… и вызывает сочувствие в душах тех, кто сам любил и знает неодолимую силу запретной страсти! Мать Ивана Грозного Елена Глинская и ее возлюбленный, князь Иван Оболенский-Телепнев-Овчина, императрица Екатерина Великая и Александр Ланской, Николай Второй и Матильда Кшесинская – истории их любви и страсти читайте в новеллах Елены Арсеньевой…

2003 ru Roland doc2fb, FB Editor v2.0 2008-02-09 42de4861-288c-102b-9d2a-1f07c3bd69d8 1.0 Любовь у подножия трона Эксмо Москва 2003 5-699-04439-6

Елена Арсеньева

Нелюбимая фаворитка

Государь император Петр II Алексеевич сидел, весь обвиснув на стуле. Губы мягкие, слюнявые, глаза мутные. Ослабели черты, поникли плечи – кажется, он еле-еле удерживается, чтобы не уткнуться лицом в столешницу и не захрапеть. Да, выпито нынче было немало, да и охота притомила…

Многие из гостей, собравшихся нынче в Горенках, в имении князя Алексея Григорьевича Долгорукого, тоже раздирали зевотою рты, однако немыслимо было уйти спать прежде государя. Приходилось терпеть, пока он не изъявит такого желания. А он клевал носом, жмурил воспаленные глаза, но не уходил, наблюдая, как Долгорукие затевают игру в фанты.

Николай, младший из детей князя Алексея Григорьевича, подстрекаемый неусыпным взором отца, обошел собравшихся и у каждого взял фант: платочек вышитый, или перстенек, или табакерку, или еще какую-то безделушку. Юный император тупо хихикал, когда князь Алексей Григорьевич, сидевший спиной ко всем с завязанными глазами и дававший фантам задание, выдумывал что-нибудь особенно смешное.

Сыну Ивану, любимчику императорскому, велено было три раза проползти под столом – в первый раз собакой лаять, во второй – кошкой мяукать, а в третий раз петухом кричать. Поскольку Иван был высок ростом и широк в плечах, он всякий раз застревал под столом и громко ругался в промежутках между лаем, мяуканьем или кукареканьем. Это было смешно, гости животики надорвали, с них даже сон помаленьку сошел.

Младшая княжна Долгорукая, Елена Алексеевна, тоже изрядно насмешила собравшихся, когда по воле отца принуждена была спеть. У нее не было ни слуха, ни голоса, из ее горла вырывались нестройные звуки, толстые щеки нелепо раздувались, и княжна более всего напоминала упоенно квакающую лягушку.

Камердинеру государеву, Степану Васильевичу Лопухину, велено было объясниться в любви следующему фанту. Этим фантом оказался сам Алексей Григорьевич, которого, как и все его семейство Долгоруких, Лопухин на дух не переносил, поэтому объяснение вышло кислым, покислее, чем поданная нынче к ужину капуста.

– А последнему фанту что сделать? – спросил наконец Николай, когда его отец старательно поблагодарил Лопухина за любовь и ласку и снова уселся спиной к собравшимся, завязав глаза и изготовясь исполнять свои обязанности водящего. Из коробки, обшитой бархатом, Николай вынул жемчужное ожерелье, которое незадолго до этого сняла со своей нежной шейки княжна Екатерина Алексеевна, старшая дочь Долгорукого.

Меж отцом и сыном так и было уговорено, что в последнюю очередь вынется именно это ожерелье. Однако князь задумался так натурально, словно никак не мог измыслить задания фанту.

– Этому что? – пробормотал он нерешительно. – Ну что же сделать этому? В окошко, может, выпрыгнуть? Ан нет! Этому фанту присуживаю поцеловать государя нашего, Петра Алексеевича!

Екатерина громко хихикнула и прикрылась платочком, как бы вне себя от смущения. Потом поднялась и осторожно приблизилась к государю.

А Петр даже не шевельнулся – так и сидел, опершись локтями в стол и с трудом удерживая ладонями голову. Чудилось, будто шея его набита тряпками, словно у куклы, и совершенно лишена костей, так безвольно моталась она из стороны в сторону.

– Ваше величество, – беззаботно усмехнулся Николай Долгорукий. – Фанту надобно вас поцеловать!

Петр поднял расползающийся взор на Екатерину и некоторое время тупо смотрел на нее, словно не узнавая.

– Целоваться? – пробормотал он наконец. – Опять с вами целоваться? Нет! – выкрикнул, с пьяной решительностью покачивая пальцем перед самым носом склонившейся к нему Екатерины. – Не хочу я с вами целоваться и не буду!

– Но как же фант… – заикнулся растерявшийся Николай, и Петр обернулся с нему с истинной яростью:

– Фант, говоришь? А этому фанту вашему лучше бы в окошко выпрыгнуть, как и было сказано. Ясно вам, господа хорошие? В окошко! Ну! Быстро! – Широко взмахнул рукой, как бы отметая всякие возражения: – И все! И довольно! Хочу спать!

И, качаясь из стороны в сторону, вывалился из залы в коридор, так сильно запутавшись ногами на пороге, что проворный Лопухин едва успел его поддержать.

Следом стремительно, словно боялись долее задержаться в обществе опозоренных хозяев, зал покинули остальные гости, торопливо разбегаясь по отведенным им комнатам.

Через несколько мгновений в зале остались только Долгорукие. Князь Алексей Григорьевич сорвал с лица повязку, с отвращением отшвырнул в угол и первым делом отвесил пощечину злорадно усмехающейся княжне Елене. Та с воплем опрокинулась на руки матери, но та женщина не стала тратить времени на утешения и, повинуясь грозному взгляду мужа, поспешно выволокла дочь вон. Следом выскочил до смерти перепуганный Николай.

Екатерина стояла, стиснув перед грудью руки, бледная, неподвижная, словно перед казнью. Такой же мертвенный вид имел и старший Долгорукий.

– Да бросьте, – с неловкой жалостью пробормотал князь Иван, переводя взгляд с сестры на отца и даже забывая о привычной неприязни к ним. – Ну чего вы так?.. Пьян же, лыка не вяжет, вот и несет Бог весть что. Плюньте и забудьте, утро вечера мудренее.

Ни Алексей Григорьевич, ни Екатерина даже не шелохнулись, не удостоили его взглядом.

– Смотрите, как хотите, – обиженно вздохнул князь Иван, – коли так, пошел я.

И удалился в полной тишине.

Отец и дочь какое-то время еще хранили молчание, потом Екатерина с усилием разлепила онемевшие губы и невнятно проговорила:

– Ну, ладно. Я тоже пойду.

– Спать, что ли? – бросил Долгорукий, бесясь оттого, что их задумка не удалась, однако не имея ни сил, ни желания утешать потрясенную дочь. У него у самого как оборвалось нынче от слов императора сердце, так до сих пор и не встало на место, что же говорить о Катьке, которой все равно что плюнули в лицо, да еще прилюдно? Неважно, что стоит сейчас с каменным выражением, – на душе небось таки-ие кошки скребут…

– Ну да, – тем же блеклым голосом произнесла Екатерина. – Пойду спать. А ты не забудь, что его величество хотел поутру щеночков нового помета посмотреть.

Алексея Григорьевича аж шатнуло. Да не ослышался ли он? Может ли такое быть? Неужели Екатерина все же намерена довести до конца то, что они задумали совершить сегодня, – довести до конца, несмотря ни на что?!

Он ни о чем не спросил – побоялся спугнуть удачу. Отец и дочь только обменялись взглядами. Вопрос был задан, ответ получен… И все, что мог сделать Алексей Григорьевич, когда прямая, будто аршин проглотившая, Екатерина прошла к двери, – это перекрестить напряженную спину своей любимой дочери и выдохнуть:

– Храни тебя Бог…

…На другое утро камердинер Степан Васильевич Лопухин в половине восьмого отворил дверь опочивальни, где всегда спал государь, когда приезжал в Горенки, и на цыпочках прокрался к кровати.

Вот те на! Под пуховым алым одеялом – очертания двух тел. Торчат голенастые ноги – не то чтобы мужские, но и не мальчишеские. Пальцы грязные – государя не заставишь лишний раз на ночь ноги вымыть. Вот уж правда что мальчишка!

Впрочем, какой же он мальчишка, если с его ногами переплетены стройные женские ножки? Это, братцы мои, уже чисто мужские дела-делишки!

Степан Васильевич постоял минутку, с видимым удовольствием любуясь маленькой сухощавой ножкою с крутым подъемом и округлой розовой пяточкой. Совершенно все как в старинной песне: «Округ пяты яйцо прокати, под пятой воробей проскочи». А какие чудесные пальчики! Такие пальчики перстнями золотыми да серебряными нужно унизывать, как принято у восточных красавиц. Вообще, ножка вполне достойна сказочной царевны.

Чьи ж такие ножки могут быть, а? Кого успел заманить вчера в свою постель непутевый отрок? Вроде же был пьянее винища…

Прелестные ноги обнажены были только до колен – все, что выше, пряталось под одеялом, которым спящие накрыты были с головой. Степан Васильевич походил вокруг кровати на мягких лапках – он нарочно появился в толстых шерстяных носках, чтобы и ступать бесшумно, и ноги не застудить, – но разглядеть ничего не удалось. Вот закопались! Не тянуть же одеяло с этих шалых голов. От Петеньки, его царского величества, на такое можно нарваться…

Ладно, время идет. Он подошел к печи, где лежали с вечера приготовленные растопка и дрова, и принялся проворно, со знанием дела разводить огонь. Конечно, можно было позвать истопника, но Степан Васильевич сам любил возиться с печью, а потом разве можно допустить, чтобы посторонний увидал царскую ночную гостью? Вдруг окажется не какая-нибудь пригоженькая малышка из девичьей, а дама из общества? Бывало и такое, бывало. Внучок весь пошел в дедушку-блядуна Петра Алексеевича…

Степан Васильевич дипломатично грохотал полешками и кочергой, шуршал берестой что было силы, а сам настороженным ухом ловил, не зашевелились ли спящие. Ну, пора, пора, голубки, пора просыпаться, не век же спать-почивать!

Ага, заскрипела кровать. Не иначе, дошли молитвы на небеса! Степан Васильевич начал было пристраиваться половчее и понеприметнее оглянуться, чтобы все же увидеть неизвестную красавицу. Однако сдержал любопытный взгляд. У государя утром иной раз такая охота к продолжению наслаждений просыпалась – куда там ночным страстям! Вдруг снова пожелает помиловаться? Не сбежать ли, пока не поздно, пока голубки его не заметили?

Ан поздно.

– Степан, воды подай! – раздался хриплый голос повелителя всея Руси, который спросонок всегда говорил каким-то стариковским прокуренным басом. Ну да, страсть к табачищу он тоже унаследовал от деда и дымил с утра до вечера почем зря! – А ты, милая, радость моя… – И наступило молчание, а потом Степану Васильевичу почудилось, что государь вдруг разом помолодел годков этак на десять, потому что голосишко у него вдруг сделался тоненький-тонюсенький, совершенно мальчишеский. Более того – показалось Степану Васильевичу, будто малец этот вот-вот зальется слезами, потому что воскликнул плаксиво, испуганно: – А это еще кто?!

– Ваше величество, помилуйте! – послышался обиженный женский голос, и Степан Васильевич, забыв выучку и осторожность, резко обернулся, уставился недоверчиво на кровать, где, в невообразимом месиве подушек, простыней и одеял, рядом с перепуганным, всклокоченным императором сидела такая же перепуганная и всклокоченная… княжна Долгорукая.

Старшая княжна.

Екатерина Алексеевна.

«Мать честная… – подумал Лопухин чуть ли не с восхищением. – Обратали-таки нашего жеребчика!»

Он еще хотел всплеснуть руками, но не успел, потому что раздался осторожный стук в дверь, а вслед за тем – вкрадчивый голос:

– Ваше величество, Петр Алексеевич! Простите великодушно, коли беспокою, но до вас крайняя надобность! Позвольте войти! Вы велели немедля вас будить, коли у Белянки, вашей любимой лягавой, начнется, так вот первого щеночка она уже принесла. Отменный кобелек! Изволите встать и пойти поглядеть? Ваше величество, вы спите?

Петр, княжна Екатерина и Степан Васильевич только и успели, что обменяться ошалелыми взглядами, ну а потом дверь в опочивальню распахнулась, и на пороге появился не кто иной, как хозяин Горенок, Алексей Григорьевич Долгорукий.

Князь-отец, стало быть, как поется в старинных свадебных песнях…

* * *

– Сторонись! Зашибу! Сторонись, сволочи!

Этот высокий, ошалелый мальчишеский визг несся над полем и заглушал все звуки, сопровождавшие охоту: крики егерей, горячивших коней и подгонявших собак, которые, впрочем, и без понуканий угнали далеко вперед; лай осатаневших от близкой добычи борзых; тяжелое дыхание усталых от сегодняшних беспрестанных гонок коней; возбужденные вопли охотников, видевших близость добычи и всячески старавшихся опередить на подступах к ней всех соперников… Бедная лисица была одна на всех – на свору собак, свору коней, свору людей, – но, чудилось, отчаянней, горячей всех желал настигнуть ее юнец в черном полукафтанчике нараспашку, из-под которого был виден темно-зеленый шелковый камзол с широким поясом. Полукафтан надувался над его спиной словно парус; шапка давно слетела, короткие черные волосы стояли дыбом, взвихренные ветром; глаза, полные слез, вышибленных тем же ветром, чудилось, остекленели от напряжения, зубы были стиснуты, и меж них рвался этот не то визг, не то вой:

– Сторонись! Прочь, сволочи! Зашибу!

Его хлесткой плетки, впрочем, ни у кого не было охоты испытать на своих плечах. Это не просто мальчишка тринадцати лет, а не кто иной, как родной внук ломателя, ниспровергателя и сокрушителя, самого Петра Великого, сын злосчастного царевича Алексея Петровича, кончившего жизнь свою в застенке. Стало быть, государь-император, самодержец всероссийский, царь Петр Второй Алексеевич.

Только двое осмеливались скакать почти бок о бок с государем: рыжеволосая, с шальным взором всадница в травянисто-зеленой суконной, по аглицкой моде пошитой амазонке и щеголеватый молодец с надменным выражением безупречно красивого голубоглазого лица.

Всадницей была Елизавета, родная дочь Петра Первого, – Елисавет, как ее предпочитали называть близкие люди. Все в окружении царя знали, что мальчик совершенно без ума от своей озорной, насмешливой восемнадцатилетней тетушки, она его первая любовь и первая страсть, ради нее он на все готов и беспрестанно домогается от нее шаловливых поцелуйчиков и позволения пожать нежную пухленькую ручку, а Елисавет то поглядит ласково, то не поглядит, держит государя императора на коротком поводу, словно песика, но повод тот шелковый, так что сорваться у песика нет ни охоты, ни возможности.

Рядом с великой княжной скакал любимец государев, а по-иностранному выражаясь, фаворит: Иван Алексеевич Долгорукий, князь молодой, повеса, щеголь, гуляка и распутник, каких свет белый не видывал, но, несмотря на это, а может, именно благодаря этому сумевший занять прочное место в сердце того одинокого, всеми позабытого мальчишки, каким был некогда нынешний император Петр Второй Алексеевич. Ведь рано осиротевший отрок находился в таком пренебрежении у дедушки-государя Петра Великого, что для него не нашлось лучших воспитателей, чем вдова какого-то портного и вдова какого-то трактирщика, о коих знающие люди отзывались как о «женщинах неважной кондиции». Танцмейстер Норман учил царевича чтению, письму, а также поведал кое-какие первоначальные сведения о морском деле – ибо сам служил прежде во флоте. Мелькали на сем почетном месте некто Маврин, бывший при дворе пажом, затем камер-юнкером, а еще венгерец Зейкин. С миру по нитке – голому рубашка, с бору по сосенке – царевичу учителя! И только уж потом, позже, после смерти Петра Первого, к его внуку был назначен воспитателем обрусевший немец Андрей Иванович Остерман.

Когда будущий император Петр Второй Алексеевич был всего лишь десятилетним приживалом при дворе своего взбалмошного деда Петра Великого, князя Ивана назначили при нем гоф-юнкером[1]. Было ему семнадцать лет, но, несмотря на редкостную красоту и бесшабашность, Долгорукий был существом привязчивым и вполне способным на искреннюю дружбу. То ли жалко стало ему великого князя, то ли самозабвенная, поистине братская привязанность мальчика тронула его сердце, только рассказывают следующее. Будто бы как-то раз не выдержал князь Иван и, упав на колени перед царевичем, высказал, что всем сердцем предан потомку Петра Великого, почитает именно его, а некого другого, законным наследником российского престола, только ему одному готов служить, жизни не пожалеет ради него…

Услышать о столь безоглядной преданности всякому человеку во всякое время приятно, но одно дело, когда слагают преданность сию к подножию прочно стоящего трона, и совсем другое – когда высказывают ее затурканному мальчишке. Ведь в то время законной и бесспорной наследницей Петра Великого была императрица Екатерина Алексеевна, ну а за ней право претендовать на престол имели ее дочери, Анна и Елизавета. О наследственных правах сына Алексея Петровича никто и не помышлял тогда. Более того! Великий князь Петруша принужден был каждое утро отправляться с поклоном к светлейшему князю Меншикову, приговаривая при этом: «Я должен идти к Александру Данилычу, чтобы отдать ему мой поклон, ведь и мне нужно выбиться в люди. Его сын уже лейтенант, а я пока еще никто; Бог даст, и я когда-нибудь доберусь до прапорщичьего чина!»

Став государем, Петр не забыл первого своего друга. Молодой Долгорукий, признанный фаворит, обер-камергер[2], майор Преображенского гвардейского полка[3], кавалер орденов Александра Невского и Андрея Первозванного, жизнь вел рассеянную и превеселую, ну а женщины падали к ногам его словно переспелые яблоки, несмотря на то что вел Иван Алексеевич себя с прекрасным полом совершенно беззастенчиво. Похождения фаворита нимало не смущали царя, который, несмотря на юность, мог уже во многом дать фору своему повесе-наставнику. Что государь, что его обер-камергер исповедовали закон: «Быль молодцу не укор!», подчас делясь не только фривольными воспоминаниями о своих любовницах, но и самими этими любовницами.

Вот и за прекрасной Елизаветой, которую при дворе чаще называли на старинный лад Елисавет, а то и просто Елисаветкою, император и фаворит ухлестывали разом. Не далее как вчера на балу, устроенном в Грановитой палате и посвященном рождению в Голштинии принца Петра-Ульриха[4], сына сестры Елизаветы, Анны Петровны, все могли видеть, как явно ревновал государь, наблюдая контрданс, в котором шли Елисавет и Иван Долгорукий. Люди ушлые и дальновидные даже начали спорить, кого скорей прогонит император от своей особы: Ивашку, разжаловав его в солдаты, или шалую рыжую царевну, отдав ее в монастырь.

Впрочем, все обошлось и никаких гонений не последовало.

Больше всех уязвлен был этим случаем Алексей Григорьевич Долгоруков, отец Ивана. Душа его просто-таки разрывалась!

С одной стороны, хорошо, если бы зазнавшийся не в меру сынок получил хороший щелчок по носу. С другой, если Ивана пометут со двора, то очень может быть, что пометут вместе с ним и всех Долгоруких. А князь Алексей Михайлович не для того сладил ссылку своего старинного неприятеля Алексашки Меншикова в Березов, чтобы уступить нагретое местечко при императоре кому-то другому! Алексашка ведь тоже цеплялся за Петра руками и зубами, вплоть до того, что даже обручил его со своей дочерью Марией. Умен был, прощелыга! Вот кабы Алексею Григорьевичу нечто подобное сладить! Его Екатерина ни в чем Марии Меншиковой не уступит, а красотой, пожалуй, и превзойдет. Эта холодноватая красота великолепно смотрелась бы на царском троне. А уж каково красно смотрелся бы князь Долгорукий в роли императорского тестя…

Алексей Григорьевич, разнежившись в честолюбивых мечтаниях, отмел, словно нечто незначащее, воспоминание, что обручение с Марией Меншиковой Петр спокойно расторг, словно и не менялся с ней кольцами. Нет, с Екатериной он так не поступит. Потому что Алексашка, выскочка безродный, на старости лет вдруг ощутил дурацкое тяготение к приличиям и дочку свою мечтал выдать замуж непорочной девою. А вот Алексей Григорьевич, природный князь, чья родословная насчитывала невесть какое число поколений, на всякие такие глупости насчет девичьей чести плевать хотел. И твердо знал: если он хочет добиться своего, надо, чтобы Катька сперва стала любовницей государя, а уж потом – супругою. То есть она должна затащить молодого дурня в постель. Тогда уж он точно не отвертится от брака!

Но беда состояла в том, что Алексею Григорьевичу приходилось преодолевать сопротивление не только императора, но и дочери…

В эту самую минуту тихоходный конек Алексея Григорьевича вдруг испуганно шарахнулся в сторону: мимо во весь опор пронеслась всадница в синем, будто вечерние небеса, бархатном платье. Круп ее вороного коня лоснился под солнцем, и точно такого же густого, вороного, черного цвета были великолепные локоны, ниспадавшие на точеные плечи красавицы. Конем она правила с великим мастерством, несмотря на то, что сидела в седле не по-людски, а по-дамски – бочком, свесив ноги на одну сторону. Алексей Григорьевич только себе мог признаться в том, что он бы, скажем, и двух шагов в такой позиции проехать не смог, а красавице словно нипочем были ни бешеная рысь, ни резкие прыжки вороного. На лице ее сохранялось холодновато-невозмутимое выражение.

Это была княжна Екатерина Долгорукая.

Алексей Григорьевич вздохнул. Красавица, слов нет. И при этом глупа как пробка. Выгоды своей не понимает! Влюблена по уши, но, увы, не в Петрушку-императора, а в какого-то там… в какого-то… Долгорукий задохнулся от возмущения.

* * *

Ну, если говорить правду, задыхался и возмущался князь-отец совершенно напрасно. Избранником его дочери был совсем не «какой-то там», а Альфред Миллесимо, шурин австрийского посланника в Петербурге графа Вратислава. Миллесимо исполнял при своем родственнике должность атташе. Екатерина познакомилась с ним на приеме у саксонского министра[5] Лефорта. Представила их друг другу жена английского посланника леди Рондо, когда все собравшиеся были самозабвенно увлечены игрой в карты, для которой, собственно, и собирались у Лефорта – человека не очень приятного в общении, зато азартного картежника. Добродушной сплетнице леди Рондо сделалось жаль двух молодых людей, которые не разделяли общей страсти к игре, вот она и познакомила княжну Екатерину с молодым графом, не подозревая, что положила начало совсем другой страсти…

Они полюбили друг друга с первого взгляда, и совсем скоро Миллесимо уже сделался своим человеком в доме Долгоруких. Еще через некоторое время молодые люди были объявлены женихом и невестой. Князь Алексей Григорьевич, казалось, был очень доволен партией, которую сделает дочь: ведь семейство Миллесимо, поселившееся в Богемии в конце пятнадцатого столетия, было ветвью старинного итальянского рода Каретто, состояло в родстве с маркизами Савона и другими влиятельными старинными фамилиями. Князь Иван Долгорукий, благоволивший к Вратиславу оттого, что к нему благоволил молодой император, также покровительствовал увлечению Екатерины. Ее сестра Елена, и вполовину не такая красивая, как остальные молодые Долгорукие, злословила, будто Екатерина и черту руку отдаст, только бы этот черт был иноземного подданства и смог увезти княжну из России, которой та не любила. Это правда: Екатерина больше всего на свете желала бы жить за границей, однако никакого расчета в ее любви к графу не было.

Она была без ума от Миллесимо. Невысокого роста, не выше Екатерины, он выглядел хрупким, изящным, но это нравилось ей, хотя мужчины в ее семье – и отец, и братья – отличались почти богатырской статью. Ей нравились тонкие черты его красивого лица, ясные глаза цвета густого меда, нравились чуть рыжеватые, мягко вьющиеся волосы – столь пышные, столь тщательно ухоженные, что смотрелись краше любых, самых дорогих париков. Ей нравились его белые руки с нежной, будто у женщины, кожей. Он и не скрывал, что ложится спать только в перчатках, обильно смазав руки самым жирным кремом, который делал сам, по своему собственному рецепту, да и Екатерине подарил несколько склянок с собственноручно изготовленными притираниями, которыми она пользовалась каждый вечер с особенным чувственным наслаждением.

Однако Екатерина, упиваясь своим счастьем, не учла, что отец позавидует тому влиянию, которое имел на императора ее брат Иван. И захочет сам прибрать к рукам мальчишку, которому было всего лишь тринадцать. Он прежде времени повзрослел, оказавшись на троне, а оттого выглядел значительно старше своих лет. Причем люди, хорошо его знавшие, помнили, что он стал так смотреться, едва заговорили о возможном для Петра Алексеевича престолонаследии. Он то казался избалованным ребенком, то в чертах его проскальзывала некая ранняя умудренность, порою даже усталость от этой мудрости – этакая брезгливая пресыщенность, какую можно увидеть в лицах пожилых людей, но какой не наживают некоторые старики, прожившие счастливую жизнь. Жизнь юного русского императора никогда нельзя было назвать счастливой, оттого и обрели его черты выражение холодного недоверия ко всем и каждому, оттого и производил он отталкивающее впечатление престарелого юнца.

Алексей Григорьевич такое понятие, как любовь, в расчет не принимал. Это все новомодные новости какие-то! Французские либо немецкие выдумки. В старое время никакой любви и в помине не было, а ничего, род человеческий плодился и размножался. Неужели Катька не понимает, что счастье не в поцелуйчиках с красивеньким франтом, а во власти, в богатстве, в силе?!

Он бы с превеликим удовольствием вбил свои мысли Екатерине с помощью батогов, однако опасался переусердствовать. Кто знает, если все так пойдет, как рассчитывает Алексей Григорьевич, если все сложится, не придется ли ему в ногах у императрицы Екатерины ползать, вымаливая прощение за каждый тычок, каждую оплеуху, каждое ехидное словцо? Лучше, чтобы таких грешков было поменьше, потому что нрав у доченьки такой же крутенький, как у батюшки. Сейчас ее прогневишь – как бы через год с головой не проститься!

Точно так же, как Алексей Григорьевич не принимал в расчет чувств дочери, так он и не заботился о чувствах юного государя. А между тем Петр в общении с княжной Екатериной не находил ни малейшего удовольствия. Вот наперегонки с ней скакать верхом – дело другое, всадница она отменная. А все прочее… Честно говоря, княжну Екатерину император не находил ни красивой, ни даже привлекательной. Его вообще раздражали точеные высокомерные красавицы. Именно такой была его прежняя невеста Мария Меншикова, по слухам, нашедшая свою смерть в далеком сибирском Березове. И этот городишко за тридевять земель, и судьба Меншиковых волновали молодого императора не просто мало, а вообще никак не волновали. Его неразвитый ум не способен был к длительному напряжению, и вспышки мудрости, прозорливости или просто трезвой разумности не только не просветляли его, но вызывали огромную усталость, вплоть до головной боли. Чудилось, состояние равнодушия и даже отупения, которое приходило им на смену, было для Петра спасением в том мире, в котором он был вынужден отныне находиться, – в мире непрерывного напряжения всех сил, в мире недоверия всем и каждому, в мире постоянной опасности. Петр не верил, не мог поверить, что на вершины богатства и власти его занесло навсегда. Каждое утро он просыпался с мыслью, что это закончилось так же внезапно, как началось, и он никто, снова никто, забытый сын царевича Алексея, того самого, которого не пощадил, которого убил собственный отец… Самыми лучшими минутами в жизни Петра были тихие утренние мгновения, когда он уже вполне проснулся, осознал, что в бездны ничтожества не сброшен, и, свернувшись клубком в своей роскошной постели, мог вполне насладиться покоем. Минуты эти были кратки, на императора обрушивалась жизнь дворца и двора – шумная, кричащая, слишком яркая, назойливая… А он вообще недолюбливал слишком громких звуков, слишком ярких красок, слишком необычных или даже обладающих незаурядной внешностью людей – именно потому, что смутно ощущал некую угрозу во всем, что слишком. И даже слишком красивых женщин не любил, за исключением тетушки своей Елизаветы Петровны, которая, с ее синими глазами и каштановыми волосами, с детских лет являлась для него идеалом гармонии.

Между прочим, он даже постельное удовольствие предпочитал получать у дам внешностью попроще, поскромней, не у записных красавиц. Малейшее сомнение в себе раздражало мальчика, привыкшего видеть подобострастие на лицах окружающих… пусть даже фальшивое. К дамам из общества он не решался подступиться, опасаясь отказа, да и не имея ни навыка, ни охоты быть куртуазным кавалером, вот и таскался по сущим блядям, на которых даже не давал труда оглянуться, удовлетворив свое скороспелое желание. А впрочем, он уже постепенно начинал утверждаться в мысли, что еще не родилась на свет женщина, которая отказала бы императору, пусть он и неуклюжий юнец, но зато венценосный!

Алексей Григорьевич Долгорукий был человек приметливый. Он внимательно следил за блудодейством императора, и в конце концов оно начало его донельзя раздражать. Особенно когда Петрушка все-таки отважился протянуть свои неуклюжие, все в цыпках, торчащие из слишком коротких рукавов руки к дамам из общества. Как бы не обошла Екатерину какая-нибудь вертихвостка, у которой окажется поменьше надменности и побольше тщеславия!

Он начал препятствовать отношениям Екатерины и Миллесимо, пошел на открытую ссору с графом Вратиславом и в конце концов вынудил дочь вернуть Миллесимо и кольцо, и слово.

Екатерина послушалась. Однако сердца, отданного графу, она уже не могла вернуть, оттого и чувствовала себя до крайности несчастной. Уповала только на то, что отец вновь умилостивится. Ах, ну почему все так трудно в жизни? Если бы можно было сесть впереди Альфреда на его коня, как в тех французских книжках с картинками, которые граф ей приносит и в которых храбрые рыцари запросто похищают своих возлюбленных в любое удобное для них время! Но жизнь – не книжка с картинками. В ней все и сложнее, и проще, все страшнее. Семья не потерпит бесчестия, они вынудят императора принять такие жуткие меры после ее бегства… Да его и вынуждать не придется. Может быть, Екатерина и не больно-то нравится ему, но сама мысль о том, что женщина, которой он оказывал внимание, может предпочесть другого, заставит его потерять голову от ярости. Хоть Петр и мальчишка еще, но Екатерина боится этого мальчишки, ибо знает, что в его жилах течет кровь бешеного императора Петра Первого. Судьба его первой жены, Евдокии Лопухиной, проведшей жизнь в самом суровом монастырском заточении только за то, что Петр полюбил другую, судьба его неверной подруги Марии Гамильтон[6], расставшейся с головой, потому что она осмелилась полюбить другого…

Умные древние римляне, погибшие от собственной мудрости, уверяли, что страх порождает переосмысление жизни. Именно из страха перед Петром и непредсказуемой, ослепляющей его яростью Екатерина стала иначе смотреть на советы отца, которые раньше казались ей занудными и отвратительными. Она постепенно привыкала к тщательно внушаемой отцом мысли: обольстить императора, сделаться государыней. Она любила Миллесимо, это правда, но еще сильнее она любила себя, любила тешить свое тщеславие. Одно дело – бегать на свидания к Альфреду, страдать от безнадежности их положения, оставаясь при этом в убеждении, что собственная судьба зависит только от нее, что стоит ей захотеть – и судьба пылкого мальчишки окажется у нее в руках… так же, как и судьба всего государства. Но каково почувствует она себя, если Петр предпочтет другую? О, конечно, Миллесимо будет счастлив снова сделать ей предложение… или нет? Что, если он сочтет себя оскорбленным? Не захочет подбирать отвергнутое императором? Да и сама Екатерина разве хочет быть отвергнутой? Конечно, Петр ей не нужен. Если бы можно было сделаться царицей, а потом овдоветь и получить всю власть, трон и могущество, как получила Екатерина, жена Петра Великого! Какая жалость, что ее любовник Виллим Монс, из-за которого императрица натворила столько глупостей, к тому времени уже успел расстаться с головой. Небось был бы объявлен признанным фаворитом, как князь Василий Голицын при правительнице Софье, сестре Петра Первого, а еще раньше – князь Иван Овчина-Телепнев при Елене Глинской. О, какой изумительный фаворит получился бы из Миллесимо! Изысканный, необычайно красивый, умный, образованный, страстный… Наверное, таким же был Роберт Дадли, граф Лестер, которого страстно любила английская королева Елизавета. Днем Екатерина правила бы страной, а ночами фаворит властвовал бы над императрицей! А уж сидя на троне, она никогда не надоела бы своему возлюбленному, как непременно надоедает всякая жена. В самом деле: выйди она замуж за Миллесимо, и через несколько лет тот начнет заглядываться на молоденьких красоток, начнет изменять – с его-то пылкостью! А императрицам не изменяют…

Теперь Екатерина твердо знала, чего хочет. Но для исполнения этого желания все-таки надо смириться с требованиями отца и прибрать Петра к рукам.

Между тем судьба приготовила ей нежданное испытание, которое вновь заставило ее сердце затрепетать.

Герцог Иаков де Лириа, испанский посол в России, доносил своему патрону, его преосвященству архиепископу Амиде:

«В один из дней граф Миллесимо, томимый, очевидно, тоскою от разлуки со своей нареченною невестою, с которой он был разлучен волею ее алчного родителя, отправился на дачу к графу Вратиславу, находившуюся невдалеке от царской дачи, где как раз гостили Долгорукие. Поскольку он имел при себе новое, только что полученное от мастера ружье, которое вез показать своему родственнику, то именно в ту минуту, когда приближался к воротам царского дворца, вышел из своего экипажа и пожелал сделать из этого ружья два выстрела. Возможно, в этом состояла некая угроза венценосному сопернику или хотя бы отцу бывшей невесты. Впрочем, сам Миллесимо это всячески отрицал и уверял, что им руководило лишь внезапно возникшее желание опробовать новое оружие, поскольку в это мгновение в зарослях мелькнул крупный олень.

Бог весть, какие тут могут быть олени, в столь непосредственной близости от жилья и множества людей, однако мне придется оставить это уверение на совести Миллесимо. Добавлю кстати, что ни в какого оленя, реального или воображаемого, он не попал.

Как бы то ни было, ворота дворцовой дачи отворились, оттуда выскочили два гренадера и схватили молодого графа. Тот назвался, однако ему было сказано, что стрелять здесь запрещено, так же, как и появляться вооруженным в присутствии его царского величества, а потому им велено, невзирая на чин и звание, хватать всякого, кто нарушил приказ, и вести его на дворцовую гауптвахту – в четырех верстах отсюда. Миллесимо несколько поднаторел в туземном наречии, а оттого мог понять, о чем велся разговор. Понимал он также оскорбления, которыми осыпали его гренадеры и присоединившиеся к ним офицеры; скромность не позволяет мне повторить здесь эти в высшей степени непристойные выражения. Несчастного юношу вели пешком по грязи; он просил позволения, по крайней мере, сесть в свой экипаж, однако не дозволили и этого. Двое гренадеров тащили его под руки, иногда толкая, так что граф несколько раз падал. Третий гренадер шел позади с кнутом в руках, ежеминутно изъявляя желание подстегнуть «строптивую лошадку». Так, в сопровождении конной и пешей охраны, его провели четыре версты на двор к князю Долгорукому, который, словно в ожидании, прохаживался на крыльце. Поскольку именно он занимал теперь чин обер-гофмейстера, разбираться с делами такого рода было предписано дворцовым регламентом именно ему.

Приглядевшись к Миллесимо, он как бы удивился, словно не ожидал его здесь увидеть. Между тем, замечу лишь для вас, ваше преосвященство, что весь дипломатический корпус пребывает в тайном убеждении, что история сия была нарочно подстроена самим Долгоруким для того, чтобы унизить бывшего жениха своей дочери и указать ему его место.

Впрочем, продолжу. Князь внимательно, с брезгливой усмешкою, рассматривал грязную одежду пленника и, видимо, наслаждался его униженным состоянием. Затем, не здороваясь, чрезвычайно холодно и сухо изрек: «Очень жаль, граф, что вы впутались в эту историю, но с вами поступлено так по воле государя. Его величество строго запретил здесь стрелять и дал приказание хватать всякого, кто нарушит запрещение».

Миллесимо хотел было объяснить, что ему ни о чем таком не известно, что он впервые слышит о таком запрещении, но князь прервал его словами: «Мне нечего толковать с вами, вы можете себе отправляться к вашей Божьей матери!»

Выражение это в переводе на испанский звучит как благословение, однако здешние варвары придают ему такой оскорбительный смысл, что наше грубое tirteafuera[7] покажется ласковым напутствием!

Итак, бросив графу это последнее оскорбление, князь Алексей Григорьевич поворотился к нему спиной и, войдя в дом, захлопнул за собой двери.

Государь так и не появился; потом стало известно, что его не было на дворцовой даче, он развлекался верховой ездой в обществе фаворита и его сестрицы верст за пять отсюда, поэтому запрещение стрелять в присутствии царствующей особы выглядело по меньшей мере издевательством.

В конце концов Миллесимо был возвращен его экипаж, и, сопровождаемый наглыми выкриками, граф смог уехать.

Эта история вызвала возмущение всех министров, однако русским, как известно, дипломатические законы не писаны. Миллесимо строго приказано больше не предпринимать попыток увидеться с бывшей невестой».

Увы, влюбленный Альфред старался напрасно. Тщеславная Екатерина успела забыть о том времени, когда сердцем ее всецело владел Миллесимо. Сейчас образ его отодвинулся в такие туманные дали, что иной раз проходил день и другой, а она ни разу не вспоминала о бывшем возлюбленном, без которого прежде, чудилось, жить не могла. Она была настолько поглощена своей новой великой великолепной целью, что на большее ее просто не хватало. Конечно, иногда брало невыносимое отвращение, стоило только представить, что придется лечь в постель с этим неуклюжим переростком. Но тогда Екатерина вспоминала, как росла в доме своего дядюшки Григория Федоровича Долгорукого, бывшего тогда посланником в Варшаве, и тетушка Аглая Самсоновна, дама светская и изощренная, муштровала ее построже, чем капрал муштрует своих новобранцев. Именно Аглая Самсоновна приучила Екатерину к железной выдержке, обучила так владеть своим лицом, что, вонзись в ее тело все те полсотни булавок, на которых держался ее бальный наряд, да что там, проткни ее насквозь вязальной спицею – не перестанет мило улыбаться собеседнику. Ох, как сейчас пригодились тетушкины уроки! С лица Екатерины почти не сходила прельстительная улыбка. Да вот беда – и улыбки, и взгляды, и вздохи, от которых груди чуть не вываливались из корсета, были для Петрушки что об стенку горох.

– Что ж ты делаешь, Катька? – причитал Алексей Григорьевич. – Я головой об эту стенку ради кого бьюсь? Ради себя, что ли? Да мне что, я – старик, моя жизнь уже прошла! Ради вас, детей! А вы у меня – что ты, что Ванька – и безмозглые, и бессердечные. Да я зубы сгрыз, руки по локоть стер, покуда смел с пути эту паскудину Елисаветку да любовника ейного, Сашку Бутурлина. Вот он, государь, в ваших теперь руках, берите его тепленького, жрите его со сметанкой, а хотите – с маслицем. А вы что делаете?! Ванька только и знает, что отца чихвостит по всем углам, с иностранцами его обсуждает почем зря, словно чужого. А ты… Неужто мне учить тебя хвостом перед молодым парнем вертеть?!

– Вы, батюшка, говорите, что, прежде чем стать женой, надо сделаться любовницей, – резанула без экивоков Екатерина, которой упреки надоели до смерти. – Ну и как это, интересно мне знать, стать любовницей человека, который тебя не хочет?!

– Ну, я не знаю… – развел руками Алексей Григорьевич.

Они долго еще судили да рядили, пока не решено было однажды, воротясь с охоты, поиграть в фанты.

* * *

В ноябре 1729 года герцог де Лириа отправил архиепископу Амиде следующее конфиденциальное донесение:

«Ваше преосвященство, у нас поразительного свойства новость! Император неожиданно воротился в Москву, остановился в Немецкой слободе, в Лефортовском дворце, собрал членов Верховного совета, знатнейших сановников, духовных, военных и гражданских, и объявил, что намерен вступить в брак со старшей дочерью князя Алексея Григорьевича Долгорукого, княжной Екатериной.

Событие в своем роде не новость, этого давно и с некоторой боязнью все ожидали, однако в браке молодого, не достигшего еще даже шестнадцатилетнего возраста государя все ясно видят нечестную проделку; все понимают, что Долгорукие, пользуясь маломыслием царя, слишком юного, и не обращая внимания на последствия, спешат преждевременно связать его узами свойства со своей фамилией, с тем расчетом, что уз этих, при неразрывности брака, предписываемой ортодоксальной[8] церковью, невозможно будет расторгнуть. Однако умные люди понимают, что расчет Долгоруких не вполне был верен; при неограниченном самодержавии царей никакие церковные законы не были сильны: об этом свидетельствовали неоднократные примеры в русской истории, да и за примерами такими не нужно было пускаться памятью в отдаленные века – ведь еще жива первая супруга Петра Великого, Евдокия Лопухина, внуком своим освобожденная из долгого тяжелого заключения, и Петр Второй вполне может пойти в этом по следам своего деда. Ходят такие речи среди русских вельмож: «Шаг смелый, да опасный. Царь молод, но скоро вырастет: тогда поймет многое, чего теперь не домекает». Конечно, говорят об этом лишь между собой.

Мы с графом Вратиславом уже посылали ко князю Алексею Григорьевичу и фавориту просить дозволения поздравить их. Они отвечали нам с любезностью, что мы можем приехать. Третьего дня возвратилась с богомолья принцесса Елизавета и тотчас же отправилась поцеловать руку будущей государыне. Каково это при ее непомерной гордыне? Ну что же, очевидно, судьба этой принцессы – смирение и забвение. По слухам, даже княгиня Прасковья Юрьевна, мать княжны Екатерины, называет ее «ваше высочество» и встает при ее входе.

Обручение назначено на конец сего месяца.

Добавлю, что одновременно с браком царя должен свершиться и брак фаворита. Он женится на богатой наследнице, дочери знаменитого полководца фельдмаршала графа Шереметева. Невесту зовут Наталья Борисовна, император благоволит к ней за то, что отец ее отказался принимать участие в гонениях на несчастного царевича Алексея и даже, по слухам, осуждал Преобразователя за это кровавое деяние. Она искренне влюблена в князя Ивана и почитает себя счастливейшей из смертных. Наталья Борисовна, очевидно, станет первой фрейлиной будущей императрицы.

Боюсь только, что брак фаворита будет началом его падения, о чем сильно хлопочут его отец и его сестра, княжна Екатерина. Князь Иван с женою поместятся в доме, отдельном от дворца, и он не будет так часто с царем, как бывал доселе, и противники его, конечно, воспользуются этим случаем, чтобы погубить его. Сестра ненавидит его, и меня уверяли, что она поклялась погубить его, но в то время, как она хочет подкопаться под своего брата, она не совсем уверена в собственном счастье. Царь не имеет к ней ни капли любви и относится к ней весьма равнодушно; кроме того, он начинает ненавидеть дом Долгоруких и сохраняет еще тень любви к фавориту. Ему еще недостает решимости; лишь только он обнаружит ее, погибнут оба (и фаворит, и его сестра), и здесь произойдут новые и ужасные перемены».

Однако пророчества де Лириа пока что не думали сбываться, и совсем скоро он уже подробно описывал Амиде обручение Петра с княжной Екатериной Долгорукой, которая побыла, таким образом, фавориткою не более месяца, весьма скоро вступив в узаконенный статус будущей супруги, о чем, само собой, мечтает каждая любовница:

«Здесь ни о чем больше не думают, как о предстоящем браке царя, обручение которого было совершено вчера.

Торжество происходило в царском дворце в Немецкой слободе, известном под названием Лефортовского. Царская невеста, объявленная с титулом высочества, находилась тогда в Головинском дворце, где помещались Долгорукие. Туда отправился за невестой светлейший князь Иван Алексеевич в звании придворного обер-камергера. За ним потянулся целый поезд императорских карет.

Княжна Екатерина Алексеевна, носившая тогда звание государыни-невесты, была окружена княгинями и княжнами из рода Долгоруких, в числе которых были ее мать и сестры. По церемонному приглашению, произнесенному обер-камергером, невеста вышла из дворца и села вместе со своей матерью и сестрою в карету, запряженную цугом, на передней части которой стояли императорские пажи. По обеим сторонам кареты ехали верхом камер-юнкеры, гоф-фурьеры, гренадеры и шли скороходы и гайдуки пешком, как требовал этикет. За этой каретой тянулись другие, наполненные княгинями и княжнами из рода Долгоруких. Этот торжественный поезд сопровождался большим числом гренадеров.

Поезд двинулся из Головинского дворца через Салтыков мост на Яузе к Лефортовскому дворцу.

При въезде на двор дворца орел, украшавший триумфальную арку, случайно был сорван и с грохотом упал на землю. Говорили, что это дурное предзнаменование, однако оно не приостановило церемонию.

По прибытии на место обер-камергер вышел из своей кареты и стал на крыльце, чтобы встречать невесту и подать ей руку при выходе из кареты. Оркестр музыки заиграл, когда она, ведомая под руку братом, вошла во дворец. Невеста была одета в платье из серебряной ткани, плотно обхватывавшее ее стан; волосы, расчесанные на четыре косы, убранные большим количеством алмазов, падали вниз; маленькая корона была надета на голове; длинный шлейф ее платья не был несен. Княжна имела вид скромный, но задумчивый, лицо бледное.

Недалеко от меня находился английский консул Рондо с супругой. Леди Рондо умиленно прошептала: «Прекрасная жертва!» Удивительно глупа эта особа, которая не понимает, кто жертва в этом скоропалительном браке.

Обручение совершал новгородский архиепископ Феофан Прокопович. Над высокою четою во время совершения обряда генерал-майоры держали великолепный балдахин, вышитый золотыми узорами по серебряной парче.

Когда обручение окончилось, жених и невеста сели на свои места, и все начали поздравлять их при громе литавр и при пушечной троекратной пальбе. Принцесса Елизавета была одной из первых, публично поцеловавших руку новой императрицы.

В числе приносивших поздравления царской невесте был и Миллесимо как член имперского посольства. Когда он подошел целовать ей руку, она, подававшая прежде машинально эту руку поздравителям, теперь сделала движение, которое всем ясно показало происшедшее в ее душе потрясение. Царь покраснел. Друзья Миллесимо поспешили увести его из залы, посадили в сани и выпроводили со двора.

По окончании поздравлений высокая чета удалилась в другие апартаменты; открылся блистательный фейерверк и бал, отправлявшийся в большой зале дворца.

Наблюдая церемонию, я заметил, что его царское величество делал все как-то равнодушно, не смотрел в лицо своей невесты и не показал ни малейшего признака любви к ней. Даже когда произошла возмутительная сцена с Миллесимо, не выразил никакого гнева, только покраснел.

Теперь приготовляют все необходимое к браку, который, предполагается, будет в конце января».

И опять де Лириа оказался дурным пророком. Бракосочетание не состоялось. Император заболел…

«Ваше преосвященство, – строчил де Лириа очередное конфиденциальное донесение, – вот уже шестой день молодой русский царь болен, и хотя не знаем чем, по лицам придворных, которые ему прислуживают, видно, что болезнь не пустая. Захворал же он всем известно когда – 6-го числа сего месяца, во время большого праздника с церемонией, называемой водосвятием[9], установленного в воспоминание крещения, принятого нашим Спасителем от святого Иоанна. В это время вовсю шла подготовка к свадьбе государя, назначенной на 19 января, после Крещения. Обычай требует, чтобы царь находился во главе войск, которые в этом случае выстраиваются на льду. Невеста тоже должна была показаться народу в этот день. Она ехала мимо моего дома, окруженная конвоем и такой пышной свитой, какую только можно себе представить. Она сидела совершенно одна в открытых санях, одетая так же, как в день своего обручения, а император, следуя обычаю страны, стоял позади ее саней.

Никогда в жизни не вспомню я дня более холодного. Многие боялись даже ехать на обед во дворец, куда все были приглашены и собрались, чтобы встретить молодого государя и будущую государыню при их возвращении. Они оставались четыре часа сряду на льду, посреди войск. Тотчас как они вошли в залу, император стал жаловаться на головную боль. Сначала думали, что это – следствие холода, но так как он продолжал жаловаться, то послали за доктором, который посоветовал ему лечь в постель, найдя его очень нехорошим. Это обстоятельство расстроило все собрание».

* * *

Все самое ужасное в жизни всегда происходит именно вдруг. Добра ждешь-ждешь, готовишься к счастливому событию, а оно все не приходит. Но беда внезапно сваливается на голову!

Угораздило же этого глупого мальчишку простудиться. Ну ладно, перемерз, с кем не бывает, а вот оспу-то где подхватил, паршивец?

В покоях Головинского дворца царила напряженная тишина.

Здесь были человек десять князей Долгоруких, собравшихся по просьбе Алексея Григорьевича и на время позабывших старинные распри. Слишком сурово грозила обернуться к ним судьба. Ко всем Долгоруким: Григорьевичам, Лукичам, Владимировичам…

– Ох, что будет, что будет… – пробормотал Василий Лукич.

– А что будет? – легким голосом, чтобы можно было принять за шутку, сказал Алексей Григорьевич. – Катерина моя – обрученная государева невеста!

– Княжна Екатерина не венчалась с государем, – сказал фельдмаршал Василий Владимирович, упрямо склоняя голову.

– Да, – вздохнул Алексей Григорьевич. – Вот ежели бы Катерину государь изволил объявить своей наследницей в духовной…

– Да, – совершенно так же вздохнул Василий Владимирович. – Оно бы хорошо, только это дело в воле его величества состоит. Как нам о таком несостоятельном деле рассуждать, когда вы сами знаете, что его величество весьма болен?

– Об том и речь, – загадочно пробормотал Алексей Григорьевич, хитро отводя глаза.

– А, вон вы чего, – пробормотал после некоторого молчания Василий Владимирович. – Ну, братья, я вам в таком деле не пособник. Сами все себя погубите, если станете этого добиваться.

И вместе с братом Михаилом фельдмаршал покинул Головинский дворец.

Простодушный Иван Григорьевич возобновил разговор:

– То, что государь в руке своей неволен, понятно само собой, об этом и речи больше нету. А вот нельзя ли написать духовную от имени государя, якобы он учинил своей наследницей невесту свою Екатерину?

Уже братьев Владимировичей не было – некому было возражать против такого безумного предприятия.

– Садись к столу, Василий Лукич, – предложил отец государевой невесты. – Ты у нас словами крутить мастер.

Долгорукий некоторое время почеркал пером по бумаге, потом поморщился:

– Не штука сочинить, что писать. Но моей рукой непохоже на руку государеву выходит. Кто бы написал получше? А я скажу, чего писать надо.

Князь Иван Алексеевич вдруг вынул из кармана какие-то две бумаги и решительно сказал:

– Посмотрите, вот письмо государево и моей руки. Письмо руки моей – буква в букву, как государево письмо. Я умею под руку государеву подписываться, потому что я с ним в шутку писывал.

И под одним листком с составленной духовной он подписал: «Петр».

Дядья стали глядеть да сравнивать и хором решили, что почерк князя Ивана Алексеевича удивительно как схож с почерком государя. И все же они не решились дать ходу фальшивой духовной. Оставался другой листок, еще не подписанный. Алексей Григорьевич сказал сыну:

– Ты подожди и улучи время, когда его величество от болезни станет свободнее, тогда и попроси, чтобы он эту духовную подписал. А если за болезнью его та духовная его рукой подписана не будет, тогда уже мы, по кончине государя, объявим ту, что твоей рукой подписана, якобы он учинил свою невесту наследницей. А руки твоей с рукою его императорского величества, может быть, не различат.

Вслед за этим князь Иван, прихватив оба листка с духовной, поехал в Лефортовский дворец и ходил там, беспрестанно осведомляясь, не стало ли лучше государю, нельзя ли быть к нему допущенным. Но близ государя неотходно был Остерман. Никого из посторонних к нему вообще не допускали.

Камердинер Лопухин сам разводил огонь в печи, да так, что к голландке нельзя было притронуться, и больной все время сбрасывал одеяла.

Сквозь запотевшие, сочившиеся испариной стекла видно было, что народ, встревоженный болезнью царя, толпился у дворца. Иногда проходили войска, раздавалась барабанная дробь. Барон Остерман стоял у плотно закрытых створок, напрасно пытаясь уловить хоть струйку свежего воздуха и потирая грудь. Доктор Николас Бидлоо, только что покинувший комнату, настрого запретил открывать окно.

– Андрей Иваныч… – послышался слабый голос, и барон, резко повернувшись, увидел лихорадочно блестевшие глаза молодого императора. – Андрей Иваныч, я жив еще?

Остерман растерянно оглянулся:

– Вы живы, ваше величество, и, даст Бог, поправитесь.

Лопухин закашлялся.

– Чего перхаешь, Степан Васильевич? – чуть слышно спросил Петр. – Тут не продохнуть, а ты кашляешь. Окошко отворите, а? Дохнуть разу нечем. Дурно мне…

Остерман оглянулся. Лопухин сидел на корточках у печи и смотрел на него, чуть приоткрыв рот.

Остерман пожал плечами:

– Ну что я могу поделать с волею вашего величества?

Этого было достаточно, чтобы Лопухин поднялся с корточек, постоял некоторое время согнувшись, разминая колени, а потом боком, словно крадучись, приблизился к окну и дернул створку во всю ширь.

Наружу вырвался клуб пара, а в комнате вмиг сделалось прохладнее.

– Ого! – тихо засмеялся Петр. – Хорошо как! Нет… – Голос его вдруг упал. – Нет, студено. Закрывайте.

Лопухин с силой захлопнул окно.

Наутро сыпь в ужасающих размерах высыпала в горле и в носу больного. Жар настолько усилился, что никто теперь не сомневался в страшном исходе.

Алексей Григорьевич Долгорукий, осунувшийся, мрачный, на себя непохожий, приехал в Лефортовский дворец, отыскал сына и спросил:

– Где у тебя духовные?

– Здесь, – князь Иван похлопал себя по груди.

– Показывал кому?

– Христос с вами, батюшка. Его императорское величество без памяти лежит.

– Ладно, – буркнул Алексей Григорьевич. – Давай сюда, чтобы тех духовных никто не увидел и не попались бы они никому в руки.

Князь Иван сунул отцу оба списка.

– Завтра число какое, помнишь? – горько спросил Алексей Григорьевич. – 19 января. Завтра бы венчались они, но, видно… Ладно, прощай, Ванька. Поехал я домой. А ты тут еще побудь. Вдруг да смилуется Господь…

Но Господь не смиловался над больным мальчиком. Состояние здоровья государя было признано окончательно безнадежным. Его причастили Святым Тайнам, и три архиерея совершили над ним таинство елеосвящения.

В ночь на 19 января наступила агония. Во втором часу ночи Петр вдруг приподнялся на постели, крикнул:

– Запрягайте сани, я еду к сестре[10]! – Откинулся на подушки и испустил дух.

Услышав об этом, Иван Долгорукий пробежал по дворцу с обнаженной саблею в руке, крича: «Да здравствует императрица Екатерина!» Не встретив ни в ком поддержки, он воротился домой и приказал отцу сжечь оба списка завещания.

* * *

После кончины Петра II княжна Екатерина возвратилась в дом родителей.

В феврале 1730 года на русский престол взошла императрица Анна Иоанновна. Ее кандидатуру предложил (по совету барона Остермана) самый влиятельный член Верховного тайного совета князь Дмитрий Голицын, уверенный, что Анна, желая царствовать, согласится на некоторые «кондиции», ограничивающие ее самодержавную власть. Однако 28 февраля Анна разорвала «кондиции» и объявила себя самодержавной императрицей.

Получив власть, Анна Иоанновна жестоко расправилась с теми, кто более всего выступал против ее призвания на царство: с князьями Долгорукими.

О нет, императрица ничего не знала о манипуляциях с завещанием. Причиной ссылки явилось то, что Алексей Григорьевич был единственным членом Верховного тайного совета, подавшим голос против избрания герцогини Курляндской на царство!

Семья Алексея Григорьевича, в том числе князь Иван с молодой женой Натальей Борисовной, была лишена всего состояния, прав и отправлена в ссылку в тот самый Березов, где некоторое время назад умер свергнутый их же усилиями Алексашка Меншиков. Алексей Григорьевич даже встретил там сына и дочь Меншикова, которые вскоре вернулись в Петербург. А Долгорукие остались… Алексей Григорьевич и жена его так и умерли в Березове после четырех лет ссылки.

Государыню-невесту Екатерину – любовницу, так и не ставшую женой! – теперь называли разрушенной невестой. Саксонский посланник Лефорт в одной из своих депеш в марте 1730 года написал, ерничая: «Девственная невеста покойного царя счастливо разрешилась в прошлую среду дочерью…» Судьба этого ребенка неизвестна.

Тем временем Иван Долгорукий стал заводить дружбу с офицерами местного гарнизона, с тамошним духовенством и с березовскими обывателями и вместе с тем вновь втягиваться в разгульную жизнь – пусть слабое, но подобие прежней. В числе его приятелей находился тобольский таможенный подьячий Тишин, которому приглянулась красивая «разрушенная» государыня-невеста, княжна Екатерина. Раз как-то, напившись пьяным, он в грубой форме высказал ей свои желания. Оскорбленная княжна пожаловалась другу своего брата, поручику Дмитрию Овцыну, который был влюблен в нее. Да и Екатерина отвечала на его чувства.

Взбешенный Овцын жестоко избил Тишина. В отмщение подьячий подал сибирскому губернатору донос, материалом для которого послужили неосторожные выражения Ивана Долгорукого. В Березов был послан капитан сибирского гарнизона Ушаков с секретным предписанием проверить заявление Тишина. Когда оно подтвердилось, Долгорукий в 1738 году был увезен в Тобольск вместе с двумя его братьями, а также с Боровским, Петровым, Овцыным и многими другими березовскими обывателями, которые так и сгинули в безвестности.[11]

Долгорукий во время следствия содержался в ручных и ножных кандалах прикованным к стене. Нравственно и физически измученный, он впал в состояние, близкое к умопомешательству, бредил наяву и рассказал даже то, чего у него не спрашивали: историю сочинения подложного духовного завещания при кончине Петра II. Неожиданное признание это повлекло за собой новое дело, к которому привлечены были дядья княжны Екатерины Алексеевны: Сергей и Иван Григорьевичи и Василий Лукич. Все они были казнены; 8 ноября 1739 года колесовали на Скудельничьем поле, в версте от Новгорода, и красавца Ивана.

Ничего не знавшая об их участи, о судьбе Дмитрия Овцына, Екатерина между тем была перевезена в Новгород и заточена в Воскресенском-Горицком девичьем монастыре. Тут до нее дошли страшные слухи… У нее было такое чувство, будто ее живой положили в могилу, поэтому переезд в очередной монастырь она перенесла безучастно.

Содержали Екатерину в самом строгом заключении, однако сперва, подавленная своей потерей, она почти не замечала этого. А потом чувство собственного достоинства взяло верх. В течение двух лет заточения никто не только не видел ее слез, но даже не слышал от бывшей «государыни-невесты» ни единого слова. Ее единственным чтением были молитвенники, Библия да Евангелие. В монастырском дворе, куда ее иногда выпускали, она видела небо и ветви деревьев над оградой – больше ничего. Однако мать-настоятельница иногда жаловалась доверенным монахиням: «Так себя ставит, будто не она здесь в заточении, а мы все вынуждены ей служить!»

Духовная стойкость Екатерины оказалась поразительной. Когда в 1741 году императрица Елизавета приказала освободить ее и пожаловала ей звание фрейлины, только сдержанная молчаливость да одухотворенность черт отличали ее красоту от прежней. Екатерина Долгорукая могла вновь блистать при дворе, однако не имела к сему ни малейшего желания.

И тут, казалось, судьба сжалилась над гордой красавицей. В нее пылко влюбился сорокалетний красавец генерал-аншеф Александр Романович Брюс. Свадьбу сыграли в 1745 году. Однако слова Екатерины о судьбе, выкапывающей для нее могилу, оказались на сей раз пророческими. Вскоре после свадьбы она скоропостижно скончалась. Право, можно подумать, что счастье оказалось непереносимым для этой гордой натуры, привыкшей к одним лишь страданиям!