/ / Language: Русский / Genre:child_adv

Джонни Тремейн

Эстер Форбс

Кто такой Джонни Тремейн? Представьте себе подростка. Ему исполнилось всего четырнадцать лет, а он уже серебряных дел мастер. Хозяин его стар, и потому он доверяет Джонни выполнять все самые сложные заказы. Вдруг… Впрочем, о том, что случилось вдруг, вы узнаете, когда прочтёте эту книгу. Автор её — известная современная американская писательница Эстер Форбс. Книга рассказывает о прошлом: середина XVIII века, североамериканские колонии Англии накануне Войны за независимость. Герои повести и прежде всего Джонни Тремейн оказываются свидетелями таких известных исторических событий, как «бостонское чаепитие», и принимают участие в первых схватках с королевскими войсками. Я. Яшин

Johnny Tremain

by

Ester Forbes

Эстер Форбс

(1892–1967)

Джонни Тремейн

Повесть

Перевод с английского Т. Литвиновой

Рисунки Н. Петровой

Оформление Т. Цимбер

Предисловие

Это книга об американском мальчишке. Её герой Джонни Тремейн годился бы в товарищи Тому Сойеру и Геккльберри Финну. Том и Гек знамениты на весь мир. Джонни, конечно, скромнее. Однако и его судьба достойна внимания. Ему, правда, не пришлось играть в разбойников, путешествовать или искать клады, зато он был свидетелем и даже участником значительных событий, с которых, собственно, началась история Соединённых Штатов Америки.

Читатель не узнает из этой книги ничего о том, что было с Джонни Тремейном, когда он стал взрослым. Впрочем, Джонни рано почувствовал самостоятельность. Подобно Тому и Геку, он оказался сиротой и вынужден был сам о себе заботиться. Его характер закалился с детских лет, и едва ли честность, отвага и смекалка могли бы изменить ему в зрелые годы.

Книгу эту написала Эстер Форбс, известная у себя на родине как автор исторических романов. Она родилась в конце прошлого века, в небольшом городке штата Массачýсетс. Её родители были образованными людьми; мать её занималась изучением древних памятников и опубликовала исследование на эту тему. Книги всегда были привычным окружением для будущей писательницы.

В детстве она особенно увлекалась «Журналом леди Гóдей», старые комплекты которого хранились в библиотеке её отца. Журнал этот издавался в Америке в 1830–1898 годах и был предназначен специально для женщин. В нём сотрудничали крупнейшие американские писатели — создатель «Песни о Гайавате» Г. Лонгфелло, автор «Хижины дяди Тома» Г. Бичер-Стоу, романтический поэт и новеллист Эдгар По, и потому, видимо, этот «дамский» журнал оказывал весьма широкое влияние на вкусы своего времени. Окончив университет, Э. Форбс стала сотрудником издательской фирмы в Бостоне. В 1926 году она опубликовала свой первый роман.

Э. Форбс привлекает история, и прежде всего — прошлое её родного штата. К этому есть основания. Массачусетс, расположенный на восточном побережье материка, — одна из первых областей Северной Америки, освоенных колонистами.

В 1630 году в устье вместительной бухты здесь был заложен Бостон — столица штата, — который до середины XVIII века оставался самым большим городом Америки, а затем долгое время уступал первенство одному только Нью-Йорку. Уже в 1636 году совсем неподалёку от Бостона, в Кембридже, возник Гáрвардский университет, а в 1704 году в самом Бостоне начала выходить первая газета. Бостон, торговый город, благодаря своему расположению занял место крупнейшего американского порта. Штату Массачусетс, и прежде всего Бостону, принадлежала ведущая роль в борьбе североамериканских колоний за независимость. Массачусетские делегаты принимали деятельное участие в работе съезда местных представителей в Нью-Йорке (1765) и первого континентального конгресса в Филадельфии (1774). В Бостоне вспыхнули волнения и вооружённые схватки с британской армией, которыми началась освободительная война.

В 60-х годах XIX века Бостон служил центром деятельности аболиционистов — сторонников уничтожения рабства. Здесь издавалась газета «Либерéйтор» («Освободитель»), где помещал статьи президент Авраам Лúнкольн. Правда, в том же самом штате Массачусетс особенно неистовствовало религиозное мракобесие, не уступая в «охоте за ведьмами» даже европейской инквизиции.

«Охота за ведьмами» сводилась к тому, что всякий человек, заподозренный в колдовстве и связях с «нечистой силой», мог быть без мало-мальски серьёзного следствия казнён. Пользуясь этим чудовищным законом, церковь под видом «охоты на ведьм» расправлялась с неугодными и непокорными ей людьми. Постыдную память в истории Америки приобрёл, например, процесс, устроенный в городе Салеме штата Массачусетс в XVII веке. Между прочим, один из далёких предков Э. Форбс, судя по семейным преданиям, умер под пыткой во время подобного судилища.

Жестокая борьба, примеры которой даёт история, и составляет содержание книг американской писательницы. Романы её посвящены главным образом временам Войны за независимость. В 1942 году Э. Форбс выпустила биографию Поля Ревúра, одного из бостонских патриотов, сражавшихся в ту эпоху с британскими войсками. Книга эта имела в Америке необычайный успех. Ей была присуждена весьма почётная литературная премия.

В следующем году Э. Форбс написала повесть, в которой действовал всё тот же прославленный Поль Ревир и другие знакомые всякому американскому школьнику бостонцы, участники Войны за независимость. Однако рядом с ними в этой повести появился безвестный герой, мальчишка, и бесцеремонно оттеснил знаменитостей. Это был Джонни Тремейн.

Критики писали: после удачной биографии Ревúра все с нетерпением ждут, окажется ли новая книга Э. Форбс на уровне прежнего успеха. Надежды оправдались; «Джонни Тремейн» увлёк читателей, особенно юных, своими похождениями.

В том же 1943 году «Джонни Тремейн» оказался среди книг, присланных американцами в нашу страну под общим девизом: «В дар героическому советскому народу».

Джонни Тремейн — фигура вымышленная, но события, о которых рассказывает повесть, упоминаются во всяком учебнике новой истории. Их следует искать там, где речь идёт о борьбе американских колоний с Англией. Можно взглянуть и на карту, чтобы чётко представить себе место действия.

В глубине Массачусетской бухты, прикрытой от океана полуостровом, находится город Бостон. Хотя проход в бухту затрудняет множество мелких островков, сама бухта глубока, просторна, и потому с мореходной точки зрения положение Бостона достаточно удобно. Менее удобен в этом месте сам берег — холмистый и кое-где заболоченный.

В одном старинном справочнике по этому поводу было даже замечено: если бы первые поселенцы могли предвидеть, каких трудов и денег потомству их будет стоить строительство основанного ими города, они бы выбрали другое место.

Но, как бы там ни было, Бостон быстро рос и укреплялся вместе с прочими североамериканскими городами. Между тем сам город и весь штат Массачусетс состояли под контролем британской короны. Бостоном управлял назначенный королём губернатор; предприимчивости бостонских купцов и промышленников мешали различные указы английского парламента, широкие массы тяготились налогами.

«Английские колонии действительно так увеличились в богатстве и населении, что скоро будут соперничать с Англией, — писал шведский путешественник Кальм, посетивший Америку в середине XVIII века. — Чтобы поддержать торговлю и могущество метрополии, им запрещено основывать новые мануфактуры, которые могли бы конкурировать с английскими. За исключением немногих определённых мест, колонии не имеют права торговать вне британских владений; иностранцам также не дозволена торговля с отдельными американскими колониями. Таких стеснений множество».

Одним из стеснений, о котором шведский путешественник не мог знать, потому что возникло оно гораздо позже его поездки, был введённый английским парламентом закон о гербовом сборе. По этому закону всякий официальный документ, выпущенный в Америке, будь то газета или частное заявление в суд, облагался налогом.

Бостонцы первыми выступили против этого грабительского сбора. Английское правительство вынуждено было отменить его. Однако уже на следующий год был издан новый закон — о налогах на промышленные изделия. Возмущение, вызванное этим законом, оказалось таким сильным, что в Бостон были присланы английские войска. В 1770 году произошло первое столкновение с ними, в результате которого несколько бостонских граждан, и первым среди них негр Крисп Эттакс, были убиты. Бесчинство это, вошедшее в историю под названием бостонской бойни, свежо в памяти героев повести «Джонни Тремейн». Читатель же вместе с ними становится свидетелем более поздних событий.

После крайнего обострения отношений с североамериканскими колониями английское правительство решило пойти на уловку. Чай, ввозимый в Америку, был освобождён от ввозной пошлины, но обложен небольшим налогом. Товар стал в результате этой операции дешевле, однако новый налог всколыхнул американцев. В декабре 1773 года они устроили знаменитое бостонское чаепитие. Рассказ об этом происшествии — в центре повести.

После бостонского чаепития борьба колоний приняла ещё более активный характер. Оживились тайные политические организации, в 1775 году в Филадельфии собрался первый континентальный конгресс. На нём делегаты, в том числе и бостонцы, слушали речи Георга Вашингтона, будущего вождя революционной армии, Томаса Джефферсона, будущего автора «Декларации независимости», и, наконец, пламенного оратора, виргинца Патрика Генри. «Английская тирания уничтожила границы, отделявшие одну колонию от другой, — сказал Генри, — я более не виргинец: я американец». Свою речь он завершил словами, сильно подействовавшими на патриотов. «Дайте мне свободу, — воскликнул Генри, — или я должен умереть».

Британская опека тяготила колонистов не только величиной налогов и жёсткостью законодательных стеснений. Сама по себе зависимость от британской короны была опасна для крепнущих колоний. Англия всячески тормозила их развитие, стремясь сохранить североамериканские владения лишь в качестве источника сырья и рынка сбыта. Но такого рода опека не нужна была для заново складывающегося государства.

Поэт американской революции Филипп Френо писал в те годы, пародируя традиционную молитву:

Спаси нас, господи…
От мошенника лорда Норса,[1]
Который цепи на нас куёт,
От короля дубоголового…

XVIII век развивался под широким воздействием идей свободы и равенства. На европейском континенте назревал переворот во Франции. Борьба американских колоний за независимость и французская революция имели немалую силу вдохновляющего примера. Тот же Филипп Френо удивительным образом угадывал:

Мир увлечёшь ты за собой,
Благословенная Свобода!
Огонь твой яркий и живой
Дойдёт в Россию снеговую
И дальше устремит свой бег;
И в знойной Африке, ликуя,
Свободным станет человек.[2]

Однако на первом континентальном конгрессе собрались представители двух разных партий. Тут были тори — сторонники сохранения союза с Англией. Им противостояли революционно настроенные виги. Тори оказались в большинстве. В результате конгресс принял ряд уклончивых решений и отсрочил свои заседания до мая 1775 года.

Собраться вновь ему пришлось совсем в иных условиях — когда уже прозвучали первые залпы освободительной войны.

Если следовать по карте на северо-запад от Бостона, по заболоченным берегам Чарлз-ривер, а затем через мост в Чáрлстон и далее всё на северо-запад, мимо маленького городка Лексингтона в Кóнкорд, то можно наметить дорогу, которой шли первые американские ополченцы.

В Конкорде и Лексингтоне есть статуи, изображающие мужчину с мушкетом в руках. Он напряжённо всматривается в даль. «Человек наготове» — так называют эти памятники. Они поставлены тем патриотам Бостона, Чарлстона, Конкорда и Лексингтона, которые в самые первые годы стычек с королевскими войсками добровольно взяли на себя обязанность — в любую минуту принять боевую готовность.

Здесь, на пути из Бостона в Конкорд, в 1774–1775 годах развернулись события, положившие начало Войне за независимость. Рассказывать о них здесь нет смысла: этому посвящена повесть. Правда, прежде чем читатель узнает о них из книги, ему придётся познакомиться с Джонни Тремейном — бостонским подмастерьем, с его хозяином — серебряных дел мастером стариком Лéпэмом, со всей семьёй Лепэмов, с друзьями и врагами Джонни Тремейна, с его злоключениями и удачами. И надо надеяться, он не станет скучать.

Книга эта займёт читателя не только рассказом об исторических событиях, она раскроет ему также переживания Джонни Тремейна — первые потрясения юношеских лет. Джонни приходилось особенно трудно: он не бродяжничал подобно Геку Финну, а с раннего возраста работал. Кроме того, его детство протекало в годы, гораздо более бурные и суровые, чем те, что сто лет спустя провели на берегах лениво-могучей Миссисипи сорванцы Том и Гек. Джонни Тремейн скромнее их, потому что книга о нём создана рядовым американским писателем, а не великим Марком Твеном. Увидев, однако, этого паренька среди бостонцев, готовых погибнуть в борьбе за свободу своей страны, читатель, может быть, вспомнит не только Тома и Гека, но и бесстрашного Гавроша.

Правда, для Э. Форбс не прошло бесследным увлечение «Журналом леди Годей». Знаменитые писатели печатались в нём, но всё-таки это издание оставалось «дамским», склонным к жеманству и излишней чувствительности. Э. Форбс унаследовала стиль этого журнала — простой и свободный, когда он верен добротным образцам, вялый или, напротив, неловко изощрённый, когда изменяет им.

Джонни Тремейн, как уже говорилось, лицо вымышленное. Вымышленными являются и многие другие персонажи повести. Однако далеко не все. В книге Э. Форбс обстоятельства сохранены в общем соответствии с историческими фактами, и потому, естественно, писательница не могла забыть о реальных деятелях той эпохи.

Прежде всего это Сэмюэль Адамс (1722–1802), видный вождь бостонских патриотов. Он был одним из главных организаторов общества «Сыновей Свободы». После бостонской бойни Адамс добился вывода двух королевских полков из города. «Полки Адамса» — с таким названием этот случай остался в истории. По совету и при участии Адамса в Бостоне был создан «Комитет связи», который служил объединению революционных сил. По примеру Бостона, подобные комитеты возникли и в других городах. Адамс был ярым противником британской короны. Таким он изображён в повести. Правда, Э. Форбс с чрезмерной назойливостью подчёркивает в нём человеческие слабости, и — по воле автора — пытливые глаза Джонни, с восхищением следя за этим энергичным деятелем, подмечают также и его причуды.

Предпочтение в повести, хотя и с некоторыми оговорками, отдаётся другому знаменитому бостонцу — Джéймсу Отису (1724–1783). Это в самом деле личность яркая и героическая. Отис отличался большей последовательностью и цельностью характера, чем С. Адамс. Человек разносторонне образованный, он окончил Гарвардский университет и некоторое время состоял на государственной службе у англичан в качестве юриста. Когда же в народе начались волнения, Отис оставил должность и посвятил свою жизнь борьбе за независимость. В романе он изображён уже больным, психически не вполне уравновешенным. Э. Форбс вскользь говорит о причинах столь тяжёлого недуга: Отис был ранен в голову в стычке с английскими чиновниками. Читатель, впрочем, не успевает узнать о том, что в июне 1775 года — действие повести обрывается в апреле — в решающем бою с королевскими войсками под пулями был и Джеймс Отис.

Излишне вялым и болезненным показан в книге купец Джон Хэнкок, заметный участник бостонских волнений. Как известно, он сам и капитаны его торговых судов отличались дерзостью. Несмотря на предупреждения и угрозы англичан, Хэнкок смело перевозил товары из Бостона и в Бостон, не только соблюдая таким образом свою выгоду, но и поддерживая общий дух протеста.

В своей повести Э. Форбс вывела доктора Джозефа Уóррена, выдающегося бостонского патриота. Между прочим, его жена, для которой в книге не нашлось места, тоже была причастна к политической борьбе. В то время как Джозеф Уоррен вместе со своими соратниками был занят подготовкой бостонского чаепития. Мéрси Уоррен написала и поставила агитационную пьесу. Под видом римского республиканца Брута в ней был изображён Джеймс Отис. Джонни Тремейн безусловно, если бы только автор намекнул ему об этом, отправился бы посмотреть этот спектакль.

В Бостоне в те времена не было газеты «Наблюдатель», о которой идёт речь в этой книге; не существовал, стало быть, и редактор «Наблюдателя» — дядюшка Лорн. Вообще, одним из первых бостонских издателей был Джеймс Фрáнклин, старший брат крупнейшего американского публициста Бéнжамена Франклина. Он выпускал «Газету Новой Англии». А печатный орган, выходивший в 70-х годах XVIII столетия в Бостоне, назывался просто «Газета». В ней помещали свои статьи и воззвания Сэмюэль Адамс, Джеймс Отис, доктор Уоррен и Джон Адамс — однофамилец Сэмюэля, впоследствии президент Соединённых Штатов, который иногда появляется на страницах повести.

Из исторически реальных образов Э. Форбс наиболее удался Поль Ревир. Писательница специально занималась его биографией и, вероятно, представляла себе его характер живее других. По профессии Ревир был гравёром. В историю Войны за независимость его имя вписано прежде всего благодаря пробегу, который он совершил верхом за одну ночь из Чарлстона через Лексингтон — в Конкорд, с тем чтобы предупредить своих о приближении англичан. «Бостонская бойня», «Чаепитие», «Человек наготове», «Полки Адамса» — смысл этих выражений знает всякий, хоть сколько-нибудь осведомлённый в своей отечественной истории американец. Точно так же он с уверенной гордостью говорит: «Скачка Поля Ревира».

Именно по этой причине, возможно, Э. Форбс, рассчитывая на осведомлённость своих читателей-соотечественников, не дала описания этого отважного поступка. Упрекнуть её за пропуск можно не только с точки зрения иноземного читателя. В том ведь и состоит задача художника, чтобы, преодолев даже самые примелькавшиеся представления, заставить не просто по привычке вспомнить о прошлом, а заново увидеть его. Если же писатель чувствует себя не в силах оживить ушедшие события, он иногда уклоняется даже от упоминания о них. Правда, в скачке Ревира не мог принять участие Джонни Тремейн. Вот почему, возможно, Э. Форбс передала в повести лишь беглые слухи о ней, тем более, что с самим гравером читатель имел случай хорошо познакомиться. Наконец, может быть, писательница просто не хотела соперничать с хрестоматийным для американцев стихотворением Г. У. Лонгфелло:

Запомните, дети, — слышал весь мир,
Как в полночь глухую скакал Поль Ревир…
Ещё деревушка спокойно спит,
Но в лунном свете промчалась тень,
Да искру метнул дорожный кремень
У скачущей лошади из-под копыт,
И под подковой звенит, тропа.
Сейчас народа решится судьба.
Та искра, что высек копытом конь,
Повсюду зажгла восстанья огонь.[3]

Пусть же под дробную поступь стихов и цокот копыт читатель возьмётся за книгу и без устали проделает с её героями весь путь от начала и до конца.

Д. Урнов

I. Пора вставать!

1

На скалистых островках проснулись чайки. Пора приниматься за дело. Поднялись, молча полетели к городу, выискивая ледяным своим взором дохлую рыбу и отбросы, прибитые к берегу или покачивающиеся у бортов кораблей. Нашли! Начинается гвалт и свара.

А на задворках Бостона ещё задолго до чаек петухи возвестили о наступлении нового дня. Вот и куры проснулись и уже царапают землю, кудахчут, квохчут над первым яйцом. Кошки на мукомольнях, в амбарах, складах, в корабельных трюмах, в просторных домах богачей и в бедняцких лачугах, поймав на рассвете последнюю мышь, умываются на сон грядущий. День — нерабочее время для кошек.

Лошади в конюшнях ржут и потряхивают уздечками.

Коровы в сараях мычат, призывая доярку.

Жмурясь и потягиваясь, медленно просыпается Бостон. С востока устремляются к городу длинные лучи солнца, вспыхивая на причудливых флюгерах — где петух, где медная стрела, где индеец со стеклянным глазом, где кузнечик из жести, — а колокола издают свой дилим-бом, напоминая людям, что пора вставать и действовать.

Чуть ли не в каждом доме сонные женщины будят ещё более сонных детей. Вставай — и за работу! Эфраим, ступай к колодцу, принеси матери воды! Энн, иди в сарай, подои корову и гони её на пастбище. Разведи огонь, Сáйлас. Надень чистую рубаху, Джеймс. Долли, я считаю до десяти — если не встанешь…

В покосившемся домике в самом начале Хэнкокской пристани, на многолюдной Рыбной улице, миссис Лепэм стояла у подножия лесенки, ведущей на чердак, где спали подмастерья её свёкра. Мальчикам повезло. Хозяин их так дряхл, что не может взобраться на лестницу, а хозяйка, хоть и не старая женщина, слишком тучна. Она настигает их только голосом, довольно зычным, впрочем; но тяжёлая её рука не может до них достать.

— Мальчики!

Молчание.

— Дав!

— Сейчас, мэм.

И Дав переворачивается на другой бок. В досаде она трясёт лесенку, на которую не может подняться. Вот так бы она тряханула «этих чертенят»!

— Дáсти Мúллер, что-то я не слышу твоего голоса!

— А вот он! — дерзко пищит Дасти в ответ.

В голосе хозяйки слышится уже мольба:

— Джонни, хоть бы ты растолкал этих лежебок! Гони их вниз. Вытащи этого негодника Дава из постели! Дай пинка Дасти за меня! Я не могу готовить завтрак, пока он не принесёт воды.

Джонни Тремейн вскочил. Он не стал тратить время на разговоры с хозяйкой.

— Ты слышал, Дав? — обратился он к толстощёкому, бледному и белёсому мальчику, который продолжал нежиться в постели.

— Да чего ты ко мне пристал, в самом деле!

Продолжая ворчать, Дав спустил ноги с кровати, которую они занимали втроём.

Джонни уже натянул свои кожаные штаны и теперь вправлял в них полы грубой холщовой рубахи. Это был худощавый подросток четырнадцати лет. Он не казался ни старше, ни моложе своего возраста. У него были светлые глаза, мягкие, русые волосы и насмешливый рот. Сейчас, со сна, его длинное лицо было румяным. Он был на два года моложе, на несколько дюймов короче и на несколько фунтов легче свиноподобного Дава, и тем не менее все — и сам Джонни, и старик Лепэм, и вечная хлопотунья миссис Лепэм, и четыре дочери её, и Дав, и Дасти, — все они знали, что Джонни Тремейн — главное лицо на чердаке, а может быть, и во всём доме.

Дасти Миллеру было всего одиннадцать лет. И поэтому, когда Джонни говорил: «Не зевай, Дасти», маленький Дасти «не зевал». Иное дело Дав. Его оскорбляло то, что младший подмастерье им командует, указывает, когда ему ложиться, когда вставать, и, словно мастер, проверяет его работу. Ведь он, Дав (кстати, это была фамилия мальчика, имени же его никто не помнил), работает с Лепэмом уже пятый год, а Джонни — только третий. Откуда у этого проклятого выскочки такая ловкость в руках и почему он так остёр на язык?

— Я встаю только потому, Джонни, что миссис Лепэм велела. Ты тут ни при чём, понял?

— Да чего там, — спокойно отвечал Джонни. — Встал, и ладно.

На чердаке было всего лишь одно окно. Джонни всегда одевался подле этого окна, любуясь открывавшимся из него видом Хэнкокской пристани: торговые конторы, лавки, склады, сараи, где хранятся паруса, большие корабли, возвратившиеся с грузом из дальних странствий и спокойно стоящие в гавани, словно тучные коровы, которые терпеливо ждут, чтобы их подоили. Он смотрел на чаек, таких хищных и красивых, которые дрались и кричали возле кораблей. За набережной виднелось море и скалистые островки — пристанище этих птиц.

Джонни знал до десятой доли секунды, сколько времени потребуется мальчикам на одевание. Быстро перевернувшись, одним прыжком, почти не глядя, он очутился у лестницы. Дав уже успел поставить свою ножищу на верхнюю перекладину. Джонни споткнулся, но равновесия не потерял и молча замахнулся на Дава.

— Ой, Джонни, я нечаянно!.. — хихикнул Дав.

— Я тебе покажу нечаянно!..

— Честное слово, я не заметил…

— Только попробуй не заметить ещё раз! Ты жирная гнида свинячья, вот ты кто! Ты…

Джонни разошёлся вовсю. Мистер Лепэм строго следил за тем, чтобы мальчики не употребляли бранных слов, но Джонни прекрасно обходился без них. Что означало выражение «гнида свинячья», никто не знал, но оно удивительно подходило к вялому, белому, ленивому увальню Даву.

Маленький Дасти замер, глядя, как ссорятся большие мальчики. Он знал, что Джонни ничего не стоило отколотить Дава. Он преклонялся перед Джонни и не любил Дава, но, так как Джонни помыкал ими обоими, Дасти чувствовал себя связанным с Давом. Одна половина Дасти сочувствовала одному из мальчиков, другая — другому. Дасти казалось, будто Джонни любят все. Старик Лепэм — за то, что он так ловко работает; миссис Лéпэм — за то, что на него всегда можно было положиться; четыре дочери миссис Лепэм — за его манеру поддеть их и потом улыбаться… Большая часть подмастерьев на Хэнкокской пристани любит Джонни, хоть редкая встреча с ним обходится без драки. Один Дав его терпеть не может. Бывало, он затащит Дасти куда-нибудь в уголок и начнёт нашёптывать ему хриплым шёпотом, как он возьмёт ножницы и вырежет Джонни Тремейну сердце. На деле же он отваживается только время от времени подставлять ему ножку, а потом начинает канючить и хныкать со страха.

— Когда-нибудь, — сказал Джонни, к которому уже вернулось его обычное добродушие, — я тебя убью, Дав. А до той поры ты можешь быть полезен. Бери-ка свои вёдра да беги на Северную площадь за водой.

Лепэмы жили на самом берегу моря, и вода в ближнем колодце была солоновата.

— Послушай, ведь миссис Лепэм велела идти Дасти…

— Ступай скорей и не спорь со мной!

Даву и Дасти приходилось таскать воду, мести пол, помогать по кухне и следить за горном. Джонни для хозяйственных дел не отрывали — он слишком хорошо работал. Вот уже год, как он не носил угля в ведёрке, не таскал воду, не прикасался к метле и не помогал миссис Лепэм варить домашний эль. Его личность была неприкосновенна. Он сознавал своё могущество и упивался им. Он легко мог бы сдружиться с туповатым Давом, ибо Дав чувствовал себя одиноким и втайне не только завидовал Джонни, но и восхищался им. Однако Джонни больше улыбалось командовать, чем дружить.

Джонни легко соскользнул с лестницы, его притихшие рабы — за ним следом. По левую его руку была дверь в спальню мистера Лепэма. Дверь была закрыта. Старый мастер давно уже не имел в обычае работать до завтрака. Он предоставлял своей деятельной невестке будить мальчиков и управлять всеми делами, Джонни знал, что старик (Джонни его любил) уже встал с постели и одет. Каждое утро в это время мистер Лепэм читал библию.

Спален в доме было всего две. Вторая находилась справа, и дверь в неё была открыта. Здесь спала миссис Лепэм со своими «бедными четырьмя сиротками», как она называла дочерей. Старшие дочери, более хозяйственные, помогали матери на кухне.

Цúлла сидела на краю не постеленной ещё кровати и причёсывала Исанну. Волосы у Исанны были удивительные — не волосы, а золотая пряжа! Это была гордость дома. Цилла мягко проводила щёткой по волосам сестры, отвернув своё маленькое остренькое личико и делая вид, будто не подозревает, что Джонни стоит тут же в дверях. Он прекрасно знал, что ни от Циллы, ни от Исанны не услышит общепринятого вежливого приветствия — «доброе утро», и терпеливо дожидался утренней порции издевательств.

Цилла, не поднимая глаз, отложила щётку и неторопливым движением взяла в руки ленту для волос (непозволительная роскошь для Лепэмов, но Цилла каким-то образом всегда умудрялась снабжать Исанну лентами). Осторожно-осторожно начала она перевязывать светлые кудри сестрёнки. Голосом тихим, почти шёпотом, произнесла, обращаясь к ней:

— А вот и чудо природы — Джонни Тремейн!

Исанна только этого и ждала и уже ёрзала от нетерпения.

— Джонни Тремейн — Золотые Руки?

— Если не веришь, Исанна, что он чудо природы, спроси его самого.

— Джонни, Джонни, правда, что ты чудо природы?

Джонни молча ухмылялся.

Две младшие девочки Лепэм всегда издевались над ним, смеясь над его мастерством, а главное — самомнением. Его это не трогало. Иногда, правда, им удавалось вывести его из себя каким-нибудь словечком, и тогда они хором кричали: «Джонни злится!»

В качестве подмастерья он должен был отслужить у хозяина свои семь лет, и всё это время был бесправен, как раб.[4] Жалованья ему не платили. Даже рубашка, которую он носил, и та принадлежала его хозяину. Впрочем, как он сам говорил о себе, «ему много и не нужно».

В домике Лепэмов было всего четыре настоящие комнаты: на втором этаже — две спальни, а на первом — кухня и мастерская. Джонни остановился в дверях кухни, откуда ему видно было, как его строгая хозяйка наклонилась над очагом. Со временем Медж будет походить на свою мать, но сейчас, в восемнадцать лет, она по-своему хороша, эта румяная, широкая, крепкая девушка. Доркас — шестнадцать, фигурой она мало отличается от Медж, но у неё нет ни зычного голоса сестры, ни её грубоватого добродушия. Бедняжка Доркас мечтала о красивой жизни. Она натирала себе щеки мукой, чтобы казаться бледной и походить на светских барышень, которых видела на улице, а затягивалась так туго, что за неё становилось страшно. Как все смеялись, когда вдруг, во время общественной молитвы, на ней с громким треском лопнул корсет! Она не называла свою мать «ма», как все, а непременно «матушка» или даже «почтенная матушка»; а чтобы речь её отличалась от грубого, непринуждённого говора обитателей Хэнкокской пристани, она говорила (если только не забывалась) жеманно и вычурно.

Ни Медж, ни тем более Доркас не пользовались особенным уважением у Джонни. Но он относился к ним спокойно. Он согласился бы иметь их сёстрами. Девушки они были работящие, ничего не скажешь, — если только не считать припадков «элегантности», которые приключались у Доркас.

Было решено, что, когда Джонни вырастет и сделается знатным мастером по серебру (а мистер Лепэм пророчил ему блестящую будущность), он женится на Цилле и они унаследуют всё предприятие её деда. Они с Циллой были одногодки и оба относились к этому проекту с умеренным отвращением. Джонни, собственно, был не прочь. Способные подмастерья обычно так и выбивались в люди — породнившись с семьёй хозяина. Он даже почувствовал себя польщённым, когда миссис Лепэм сказала ему, что он может надеяться получить руку одной из её дочерей. Слов нет, Медж или Доркас обещали стать лучшими хозяйками, чем Цилла. Но ведь они старше его, правда? Это ничего, что Цилла худенькая, — она подрастёт и выровняется. Ну, а об Исанне говорить не стоит — такой заморыш, доживёт ли она ещё до замужества? Оставалась одна Цилла.

Миссис Лепэм часто говорила, что с этой Исанной возни много и что овчинка выделки не стоит. Эти слова, казалось, не производили никакого впечатления на девочку, она только шире открывала свои прекрасные карие глазки; Цилла же всякий раз плакала. Цилла обожала Исанну. Она испытывала гордость, когда прохожие останавливали её на улице и спрашивали: «Неужели этот ангелочек — твоя сестрёнка?» И с величайшим терпением относилась к тому, что у Исанны «душа не принимала» то одного, то другого — свиной подливки, пирожков с мясом, молодого пива. Если Исанна промочит ноги — быть простуде, а если простудится — лихорадка неминуема.

Первым делом Джонни с помощью привычного окрика: «Не зевай!» — отправил угрюмого Дава за водой на Северную площадь. Затем хозяйским жестом вынул из кармана ключ от мастерской. Покорный Дасти, притихший, как мышь, следовал за ним.

— Не зевай, Дасти, — сказал Джонни. — Запускай горн. Иди в сарай. Тащи уголь. Тебе придётся самому этим заняться. Я хочу починить эту пряжку до завтрака.

На пристани уже началась дневная суета: орал торговец свежей рыбой; матросы тянули канаты; женщина кричала, что у неё сын упал в воду; попугай отчётливо произнёс: «Король Хэнкок».

Запах пеньки, пряностей, смолы, морской воды, вяленой рыбы щекотал нос Джонни. Он любил свою пристань. Он сел за станок, перед ним лежали многочисленные инструменты, которыми ему приходилось орудовать. Инструмент ладно сидел в его крепких и узких руках — руки были ладные. Мистер Лепэм всегда говорил ему, чтобы он не кичился своими способностями, а благодарил господа бога за них. Джонни пропускал его наставления мимо ушей.

Дав вернулся в мастерскую. Его толстая нижняя губа недовольно отвисла — по дороге вода выплеснулась из вёдер и замочила ему ноги.

Джонни даже не поднял головы от пряжки.

— Ты не нужен на кухне?

— Не…

— Ну так вот: надо эту твою вчерашнюю ложку расплавить и сделать заново. У тебя она получилась не той толщины.

— Это мистер Лепэм сказал, что она не годится?

— Нет. Но это так. Она должна быть такой же, как эта ложка. Посмотри сам.

Дав посмотрел. Спорить было не о чем.

— Бери тигель. Как только Дасти наладит горн, расплавь её и попробуй сделать заново.

«Тебя бы в этот тигель! — подумал Дав. — Ты бы у меня получился такой толщины, как надо!.. На целых два года моложе меня, а сам…»

Исанна прибежала сказать, что дедушка уже сидит в своём кресле и что завтрак готов. Странное впечатление производили её мягкие карие глаза в сочетании с развевающимися светлыми волосами! «Она и в самом деле похожа на ангелочка, — подумал Джонни, — недаром её так называют прохожие на улицах! Кто бы подумал, что у неё такой скверный характер?»

2

Мистер Лепэм, как и полагалось человеку его почтенного возраста и который к тому же был главой семьи, восседал в кресле в конце стола. Это был тихий и добрый старик, вечно погруженный в свои мысли. Невестка постоянно пилила его за то, что он не требует с клиентов денег, не заканчивает работу в срок, не держит учеников в узде, но её слова мало трогали его. Он её и не слушал.

Когда мальчики прошествовали к столу, он неуверенно, словно на ощупь, обвёл их лица своим добродушным, тусклым взглядом:

— Доброе утро, Дав и Дасти. Доброе утро, Джонни.

— Доброе утро, сэр.

Не спеша прочёл он молитву. Он был очень набожен и являлся одним из старшин кокерельской церкви.

Завтрак был вкусный, но, конечно, роскоши на столе бедного ремесленника не было — молоко, эль, каша, сосиски и хлеб из кукурузной муки. Всего вдоволь и всё отлично приготовлено. В кухне, где они ели, было так же чисто, а может быть, даже и чище, чем в кухне любого богача. Рубашки на хозяине и подмастерьях и платья у миссис Лепэм и её дочерей были всегда безукоризненно свежи. Миссис Лепэм была прекрасной хозяйкой, но до светских манер ей дела не было, и она первая поднимала Доркас на смех, когда та просила: «Если вам не затруднительно, матушка, ещё капельку кленового сиропа». Ей было бы больше по сердцу услышать: «Придвинь-ка мне кувшинчик с сиропом!»

После завтрака мистер Лепэм велел Медж подать ему фамильную библию.

— Джонни, я хочу, чтобы сегодня почитал нам ты.

Из всех троих подмастерьев один Джонни читал бегло и хорошо.

Его покойная мать успела научить его грамоте. Дав позорно спотыкался на каждом слове. Дасти обычно доставалась первая глава, и благодаря частому повторению он в конце концов почти выучился читать её как следует.

Медж и Доркас никогда и не пытались читать. Миссис Лепэм даже расписаться толком не умела. «С вашей учёностью, — говаривала она, — и поросёнка не опалишь». Цилла мечтала научиться грамоте, чтобы научить Исанну, — и всякий раз, когда Джонни читал, она смотрела в книгу через его плечо и одними губами произносила каждое слово вслед за ним. Чтобы облегчить ей чтение, Джонни водил пальцем по строке.

И сейчас Джонни открыл книгу, держа её так, чтобы Цилле было видно.

— Что мне читать, сэр?

У мистера Лепэма было обыкновение выбирать те места в библии, в которых содержался намёк на какой-нибудь недостаток, свойственный одному из домочадцев, чаще всего самому читающему. Так, Даву всегда доставалось читать о ленивце, которому ставят в пример муравьёв.

Мистер Лепэм указал место, и Джонни начал читать:

— «Не делайте себе кумиров и изваяний, и столбов не ставьте у себя, и камней с изображениями…» (К чему это клонит старик? Значит, нельзя даже изобразить пасть дракона на коробке для конфет?)

Но скоро поток слов подхватил его, и, почувствовав наслаждение от звука собственного голоса, который лился так свободно, он перестал задумываться над моралью, заключённой в тексте. Цилла глядела ему через плечо и часто дышала, стараясь не отстать. Миссис Лепэм не отрывала глаз от него. Когда он кончит читать, она скажет, что Джонни Тремейн читает библию лучше всякого священника.

— Кончай девятнадцатым стихом: «…и сломлю гордое упорство ваше и небо ваше сделаю, как железо, и землю вашу, как медь»…. А теперь читай здесь: «Придёт гордость, придёт и посрамление; но со смиренными — мудрость». Теперь здесь: «погибели предшествует гордость и падению — надменность». Теперь закрой книгу. Встань и расскажи нам, как ты понимаешь слово божие.

Джонни встал. Он чувствовал, что краснеет. Так вот оно что — старик опять пристаёт к нему с гордостью!

— Тут говорится… господь бог говорит, что гордость предшествует падению.

— Так. А почему?

— Потому что богу не угодна гордость.

Голос Джонни звучал угрюмо.

— А как по-твоему, ты был бы угоден богу?

— Не особенно.

Дасти хихикнул первым.

— А кто угоден богу?

— Смиренные люди, — сердито ответил Джонни. — Он наказывает тех, кто слишком горд.

— Вот что, Джонни. Подними свою правую руку и повторяй за мной: «Я, Джонни Тремейн…»

— Я, Джонни Тремейн…

— «…клянусь, что впредь с этого дня…»

— …клянусь, что впредь с этого дня…

— «…постараюсь быть скромней и смиренней в глазах бога и людей…»

— …постараюсь быть скромней и смиренней в глазах бога и людей.

— Блестящие способности даны не всем, — старый мастер окинул Дава и Дасти соболезнующим взглядом, — но это не значит, что следует насмехаться над теми, кто этих способностей лишён.

Джонни почувствовал, как кто-то его лягнул под столом-то ли Дав, то ли Дасти. Медж и Доркас принялись хихикать. Миссис Лепэм тем временем начала уже мыть посуду, чистить кастрюльки, хлопотать по хозяйству. Не очень-то она ценила душеспасительные беседы деда!

Хозяин, а за ним Дав и Дасти направились в мастерскую. Джонни услышал, как Цилла издала преувеличенно «благочестивый» вздох, и задержался.

— Когда кроткие наследуют землю, — произнесла она, — боюсь, что нашему Джонни и вершка не перепадёт.

Это было уже слишком! Он повернулся к девочкам.

— Когда ещё это будет, — обрушился он на них. — А до тех пор, Цилла, помалкивай! Поняла?

— А как смешно было на тебя смотреть, когда ты повторял все эти смиренные слова за дедом!

Исанна от восторга чуть не выскочила из своего передничка.

— Джонни злится, — пела она. — Джонни злится!

— Пожалуй, ты права, сестричка, — тихо подтвердила Цилла, пытливо разглядывая Джонни. — У него уши покраснели. Они у него всегда краснеют, когда он злится.

Джонни вышел из кухни на негнущихся ногах, как кот, покидающий поле боя. Уши его горели.

3

Он решил хотя бы в течение этого утра держать себя так, чтобы к нему никто не мог придраться. Но это ему не удалось. Во-первых, если бы он не напустился на Дасти, горн бы заглох. Затем ему пришлось рассказать хозяину, как скверно Дав отлил ложку. И, как ни старался он казаться смиренным, он скоро вошёл в обычный свой тон и, стоя рядом с мистером Лепэмом и держа в руках тетрадку, читал ему, какие именно ложки были заказаны. Мистер Лепэм был превосходный мастер. Но он обладал одним недостатком: он никогда не записывал, что ему заказывали, и даже не очень вслушивался в то, что ему говорил заказчик. Закажут ему, например, соусницу, он её сделает отлично, но только на месяц позже срока, о котором договаривался. И вес её окажется то больше, то чуть меньше, чем следует. Иногда сделает витые ножки, когда клиент хотел просто зазубренный край. Миссис Лепэм сама велела Джонни быть всегда поблизости и подробно записывать, что заказано. Это было необходимо, и тем не менее четырнадцатилетний мальчишка, указывающий хозяину, чтó ему делать, всякому показался бы дерзким.

Засадив за работу всех (не исключая и мистера Лепэма), Джонни решил заглянуть в угольный сарай — не нужно ли достать ещё угля. Именно о таких вот вещах мистер Лепэм не умел позаботиться вовремя.

Угля оказалось полных две корзины и по крайней мере ещё половина этого количества была разбросана по полу — дело рук Дава и Дасти. Джонни был слишком ценным работником, чтобы таскать уголь. Он принялся было звать Дасти, потом раздумал и взялся за грязную работу сам.

Когда он будет мастером, он не станет покупать уголь корзинами. У него будут свои ивы, где-нибудь в Мúлтоне, например. Таким образом он сбережёт… ну, два пенса на каждой корзине.

А за год… И он погрузился в расчёты. Не всякого мальчишку, которого родители будут прочить в серебряных дел мастера, примет он в ученики. Нет, он будет строго отбирать. Джонни уже видел себя за станком в собственной мастерской, переполненной мальчиками — одного привела мать, другого отец, — и все они умоляли, чтобы он взял их себе в помощники. Он не станет тратить время на разговоры с родителями, а поговорит с самими мальчишками. «Ты в какую церковь ходишь? Королевскую часовню? Хорошо. Опиши мне хотя бы одну какую-нибудь серебряную чашку, которой там пользуются для причастия». Если кто не ответит на такой вопрос, значит, у него серебро «не в крови». Только вот как узнать, у кого хорошие руки?..

— Джонни!

На этот раз Медж прервала его грёзы. Он вытер руки о кожаные штаны и вышел на задний дворик, ярко освещённый солнцем.

— Что скажешь, красавица?

Так дерзко обращаться к внучкам своего хозяина — а они, собственно, были хозяйками над ним — уже вошло у него в обычай.

— Мама тебя зовёт. Сам мистер Хэнкок пришёл. Он сейчас в мастерской, какой-то заказ принёс. Ты пойди и послушай, а то дедушка всё перепутает.

Затем на него набросилась Доркас. Она была так возбуждена, что позабыла о хорошем тоне.

— Джонни, скорей, скорей! Сам мистер Хэнкок! Он чего-то хочет заказать в мастерской… А быстрей нельзя? Да пошевеливайся, ты!

Тут же увивалась Исанна, совершенно вне себя.

— Караул! — кричала она.

Одна Цилла догадалась предложить ему свой чистый фартук вместо полотенца, после того как он во дворе у колодца смыл с себя уголь.

Скорей же, скорей! Вот и миссис Лепэм стучит ему по стеклу кухонного окна. Окружённый щебечущими девочками, он не спеша направился в дом.

У самых дверей мастерской стоял маленький негритёнок, держа стройного серого коня под уздцы. Герб Хэнкоков на дверцах кареты бросился Джонни в глаза. Джонни с важностью сказал чёрному малышу:

— Смотри, как бы твоя лошадь не потоптала цветов в нашем саду.

Во дворе Лепэмов никаких цветов не росло.

— Что вы, сэр! — ответил маленький Джеху, вращая глазами. Видя, какая свита окружает Джонни, он решил, что мальчик этот, должно быть, лицо значительное.

Джонни так тихо проскользнул в мастерскую, что Хэнкок даже не повернул головы. Это был владелец пристани, всех складов, на ней расположенных, и многих великолепных судов, к ней пришвартованных. Ему принадлежали и парусные сараи, и лавки, и жилые дома. Ему принадлежал дом Лепэмов. Это был самый богатый человек во всей Новой Англии. Если бы он сделался постоянным заказчиком, семейство Лепэмов могло бы навсегда распрощаться с нуждой.

Мистер Хэнкок удобно расположился в единственном кресле, которое стояло в мастерской, — в него всегда усаживали заказчика.

«В моей мастерской будет два кресла, — подумал Джонни, — и в одном из них буду сидеть я».

Джонни незаметно извлёк свою тетрадку и карандаш. Дав и Дасти так и застыли на месте.

— Не стойте без дела! — прошипел Джонни; ему хотелось, чтобы посетитель видел, как загружен работой его хозяин.

Дасти, который не мог оторвать глаз от зелёного бархатного кафтана, белого жилета, вышитого веточками, от серебряных пуговиц и пряжек, украшавших великого человека, схватился было за паяльник, но тут же его выронил.

— …и чтобы было готово к следующему понедельнику, — услышал Джонни, — через неделю. Я хочу сделать подарок почтенной моей тётушке Лидии Хэнкок ко дню её рождения. Вот молочник из сервиза. Сегодня утром служанка по небрежности расплавила сахарницу. Я хочу, чтобы вы сделали мне новую. Высота примерно вот такая, ширина — такая…

Джонни взглянул на холёные руки, выступающие из пены кружев, прикинул в дюймах размеры, которые эти руки пытались обозначить, и записал их.

Мистер Лепэм разглядывал между тем свои узловатые пальцы. Он молча кивал головой. Он даже не взглянул на кувшинчик, когда мистер Хэнкок поставил его на станок. Твёрдая и тонкая рука Джонни, в которой чувствовались недетская зрелость и сила, быстро потянулась к кувшинчику. Красивая серебряная вещь доставляла столько же наслаждения его пальцам, сколько глазам. Работа была старинная, более сложная, чем нынешняя. Гирлянды вокруг кувшинчика выполнены барельефом. Штамповку придётся делать самому мистеру Лепэму, Джонни штамповке ещё не обучен. Он стал осматривать ручку. Для сахарницы придётся сделать две, и побольше размером, чем эта. Сначала надо будет вылепить её из воска, сделать форму. За время своего пребывания у мистера Лепэма он уже отформовал не одну сотню всяких мелочей, но такой сложной и красивой формы, как эта ручка, изображающая собой женскую фигуру с крыльями, ему не приходилось отливать ни разу. Ему показалось, что он в жизни не видел ничего очаровательней этого кувшинчика. Это была, должно быть, работа какого-нибудь крупного мастера, жившего сорок или пятьдесят лет назад. Он вовсе не собирался обратиться к самому мистеру Хэнкоку, но слова вылетели у него изо рта прежде, чем он успел подумать:

— Джон Кони, сэр?

Мистер Хэнкок повернулся к нему. У него было красивое, но несколько измождённое лицо — то ли со здоровьем нехорошо, то ли по ночам не спится.

— А ты взгляни на марку!

Джонни перевернул кувшинчик, ожидая увидеть зайца — клеймо знаменитого Джона Кони. Вместо этого увидел кружочек, букву «Л» и опять кружочек.

— Этот молочник сделал твой хозяин ещё сорок лет назад. Он сделал весь сервиз.

— Вы, мистер Лепэм!

Джонни и не представлял себе, что мистер Лепэм когда-то делал такие прекрасные вещи.

Наконец мистер Лепэм поднял свои выпуклые глаза.

— Я помню, как дядюшка ваш, мистер Томас Хэнкок, заказывал мне этот сервиз. «Мне нужен большой и красивый сервиз, — сказал он, — я хочу, чтобы он был больше и красивее всех сервизов в Бостоне. Такой же большой и красивый, как моя хозяйка. И такой же богатый, как я».

Джон Хэнкок рассмеялся:

— Узнаю дядюшку!

Мистер Хэнкок был настолько уверен в безукоризненности своего воспитания, что мог себе позволить добрую усмешку в адрес дядюшки, который, как всякий внезапно разбогатевший простолюдин, не отличался изысканностью манер. Этот дядюшка усыновил нынешнего мистера Хэнкока и сделал его своим наследником.

Мистер Хэнкок встал. Это был высокий худощавый человек. Он слегка сутулился и почему-то, несмотря на свой пышный наряд, вызывал какое-то щемящее чувство. Голос его был мягок и тих.

— Но вы ещё не ответили мне, берётесь ли вы сделать сахарницу для меня — так, чтобы она была готова к следующему понедельнику. Я, разумеется, подумал о вас в первую голову, потому что это ведь ваша работа. Впрочем, мастера найдутся и другие. И, если вы не захотите…

Мистер Лепэм погрузился в глубокую задумчивость.

— Время у меня есть, материал есть и подручные есть. Я мог бы тотчас начать. Но сказать по правде, сэр… не знаю! Может быть, я утерял своё былое мастерство. Вот уже тридцать лет, как я не брался за подобную работу. Я не тот уже, что прежде, и…

Ни заказчик, ни мастер не видели, что делалось в дверях мастерской, ведущих в сени. Зато Джонни видел: миссис Лепэм, с лицом, багровым от волнения, стояла там в своём утреннем переднике, окружённая четырьмя дочерьми, и все они делали Джонни знаки рукой. «Да да! — кивали ему пять голов. — Да! — беззвучно произносили пять ртов. — Да, да, да!»

Ах, так! Они позабыли давешнюю проповедь и хотят чтобы он взял всё на себя?

— Сделаем, мистер Хэнкок.

— Господи! — воскликнул заказчик.

Ему было в диковинку, что подмастерье принимает решение, пока хозяин раздумывает.

— Да, сэр. Ровно через неделю, в семь часов утра в понедельник, вам доставят вещь на дом. Сделаем точно такую, какую надо.

Мистер Лепэм с благодарностью взглянул на Джонни.

— Верно, сэр. И мы чрезвычайно признательны вам за внимание.

Он был человек не гордый и радовался, что Джонни всё за него решил.

Мистер Хэнкок повернулся и пошёл к двери, но никто из мальчиков не догадался побежать вперёд и открыть её. И вот миссис Лепэм сама, как была, в переднике, с красными руками, обнажёнными до самых локтей, и войлочных шлёпанцах на босу ногу, выскочила, чтобы проводить гостя, пытаясь преувеличенной любезностью загладить неловкость своих домочадцев.

Не успела захлопнуться дверь, как снова раздался стук. Маленький Джеху жеманно вошёл в радужном своём облачении. Он торжественно выложил три серебряные монеты на стол и произнёс, как заученный урок:

— Мой хозяин мистер Джон Хэнкок, эсквайр,[5] велел мне оставить эти три монеты — по одной каждому из бедных подмастерьев, и он надеется, что они выпьют за его здоровье и будут прилежно трудиться.

И тут же исчез.

— И он надеется, что они подадут свой голос за него, когда вырастут, если будут достаточно богаты, чтобы голосовать, — добавил за него мистер Лепэм.

— А вы никогда за него не голосуете, сэр? — спросил Джонни.

— Никогда. Я вообще стараюсь держаться подальше от этих господ, которые только и знают, что сеять распри между нами и Англией. Английское правление, может быть, и несовершенно, ну, а для меня оно годится. Все эти говоруны вроде мистера Хэнкока и Сэма Адамса, которые называют себя патриотами… А божьего слова не читают, как, бывало, читали их родители, и забывают о смирении, которому оно учит. Впрочем, он мой домовладелец, и я молчу.

Джонни уже не слушал. Он взял молочник в руки. Подумать, что этот жалкий, смиренный старичок когда-то умел так работать! Ну что ж, придётся ему ещё раз повторить эту штуку напоследок — Джонни будет стоять у него над душой и добьётся этого!

4

Солнце висело прямо над головой. Словно кто-то опрокинул над городом огромный раскалённый медный таз. Ветра не хватило бы даже для того, чтобы надуть парус одномачтового судёнышка, направлявшегося от Хэнкокской пристани к островку Ноддл.

Окна и двери мастерской Лепэма были раскрыты настежь в надежде перехватить какой-нибудь случайный ветерок с берега, а его всё не было.

Мистер Лепэм хорошо поработал утром. Он сказал, — что, если Джонни возьмётся сделать ручки, с корпусом сахарницы он справится сам. Однако после обеда старик сел под ивой за угольным сараем, накрылся корзинкой и уснул. Дав и Дасти воспользовались этим и побежали купаться. Джонни лепил из воска слегка увеличенную копию ручки молочника. Снова и снова принимался он за неё, всякий раз бывал недоволен своей работой, однако не терял уверенности, что в конце концов добьётся успеха.

Обеденный час давно прошёл, когда Джонни переступил порог кухни. Печка уже не горела. Со стола убрано, оставлен только его прибор. Очевидно, Цилле поручили подать обед, когда ему вздумается поесть. Все знали, что от Джонни в большой степени зависело, будет ли выполнен заказ мистера Хэнкока в срок, и поэтому никто не подумал ругать его за то, что он опоздал на целый час. Джонни сел за стол, и Цилла отложила грифельную доску, на которой она что-то рисовала. Она поставила перед ним кусок холодного пирога с мясом, плоский каравай ржаного хлеба, горсточку сушёных яблок и побежала в погреб за кружкой холодного эля. Он начал с эля и затем не спеша принялся за пирог.

Почти в полном молчании Цилла вернулась на лавку, где рядом с ней развалилась Исанна, и снова взяла доску в руки. Цилла очень хорошо рисовала. «Она бы в два счёта научилась писать», — подумал Джонни.

— Это она для тебя старается, — не удержалась Исанна.

— Что ты там для меня стараешься, Цилла?

— Она рисует красивый вензель, чтобы ты мог ставить его на своих работах, когда вырастешь большой и будешь мастером.

— Мне ещё пять лет в учениках быть. Как бы хорошо я ни работал, мне свои вещи пока придётся помечать клеймом твоего дедушки — кружочками и буквой «Л».

— Джонни уже позабыл утреннюю проповедь и всех смиренников, — сказала Цилла. — Вот смотри, я переплела твои инициалы: «Д» и «Т».

— Очень уж неразборчиво. К тому же, — он и сам не знал, как это он решился рассказать то, что до сих пор хранил в тайне от всех, — когда я стану мастером, я буду расписываться всеми тремя своими инициалами.

— Тремя?

— Ну да — «Д. Л. Т.»

Девочки никогда не слыхали, чтобы у простого мальчишки-подмастерья водилось три инициала.

— Ты не врёшь? — спросила Цилла, и в голосе послышалось что-то похожее на почтение. — О том, что бывают люди с тремя именами, я слышала, но сама таких людей не видала.

— Ну, так посмотри на меня.

И Джонни поднялся, чтобы отправиться в мастерскую.

— Погоди, Джонни. Что же это за третье имя? Начинается оно на «Л», ты говоришь?

— Ну да, на «Л». И хватит с тебя.

— Воображаю, какое это имя — стыдно даже выговорить! Какой-нибудь «лентяй», «лежебока», наверное. Или просто «лягушка»!

Джонни ухмыльнулся — насмешкой его не проймёшь!

В мастерской такая жара, что невозможно работать с воском. И немного тоскливо и одиноко. Он вдруг испугался, что не справится с этими ручками. Во всех мастерских по случаю жары прекратили работать. Слышно было, как другие мальчишки бегают, плещутся, прыгают с берега в прохладную воду. Он запер мастерскую — самому мистеру Лепэму теперь в неё не попасть без него! — и побежал купаться. После захода солнца он ещё поработает над моделью, ведь можно и при лампе.

5

Когда Джонни наконец загасил лампу, слегка увеличенная копия крылатой женщины была готова. Но что-то в ней было не так, Джонни это ясно видел. Вместо того, чтобы подняться к себе на чердак, он прошёл на кухню и улёгся на каком-то старом тюфяке. Часы пробили полночь, Джонни спал.

Он проснулся — было ещё совсем темно. Он почувствовал, что в комнате не один, и первая его мысль была о ворах.

— Кто там? — закричал он грубым голосом.

— Джонни, это я. Я не хотела тебя будить, но раз уж ты проснулся…

— Что случилось, Цилла?

— С Исанной плохо, Джонни. Она опять заболела.

— А что её мамаша?

Цилла заплакала:

— Я не хочу ей говорить. Она бы просто сказала, что с б… б… бедной д… девчонкой слишком много возни и что овчинка выделки не стоит.

Джонни устал. На минуту в его голове мелькнула мысль, что, может быть, миссис Лепэм и права.

— А что с ней?

— Она вся горит. Она говорит, что, если ей не дадут глотнуть свежего воздуха, ей будет дурно.

Это была вечная её угроза, и часто не пустая.

— Может быть, в том конце набережной есть ветерок. Отнесём её туда!

Всегда так! Всякий раз, что ему и без того трудно и он утомлён больше обычного, Цилла пристаёт к нему со своей Исанной. Что делать? Он поднял её на свои крепкие, жилистые руки. Это был крошечный ребёнок восьми лет. Светло-золотистые волосы, которыми он и сам втайне восхищался, лезли ему в рот, и он пожалел о том, что она не лысая. Исанна начала смеяться. По одну сторону пустынной набережной стояли склады, по другую — суда. Кругом не видно было ни души. Исанна, казалось, тяжелела с каждым шагом.

— Может, теперь походишь немного ножками, Исанна? Тебе будет прохладней.

— Мне нравится кататься.

— Ах, вам нравится — тогда другое дело.

— Джонни! — сердито окликнула его Цилла. — Неужели ты можешь смеяться над бедным ребёнком?

— Могу.

— Как ты себя чувствуешь, деточка?

— Боюсь, что меня сейчас вытошнит.

— Тогда я тебя сейчас же спущу на землю, — сказал Джонни, — так и знай!

Но он донёс её до самого конца набережной.

Вдруг он ощутил, как прохладные пальцы воздуха поднимают его светлые волосы со лба. Взмокшая грудь мигом обсохла, и теперь приятно покалывало.

— Ветер, ветер! — закричала Исанна. — Дуй, ветер!

Ветер не дул, а струился вокруг них, обдавая прохладой. Они уселись в ряд, так, чтобы не касаться друг друга, и, болтая ногами над водой, протянули руки навстречу свежему морскому воздуху, который проникал во все поры тела.

Долгое время они молчали. Затем Исанна положила голову на колени Цилле, а Цилла подвинулась к Джонни и прислонилась к нему. Обе девочки полудремали. Один Джонни не спал.

— Джонни, — пробормотала Исанна, — расскажи нам сказку!

— Я не знаю ни одной.

— Джонни, — сказала Цилла, — расскажи нам сказку о твоём третьем имени.

— Это не сказка, а правда.

— Что же это за имя?

Днём, когда Цилла приставала к нему с насмешками, он ни за что не открыл бы ей секрет, а теперь, в темноте и вне дома, он вдруг почувствовал прилив нежности к обеим девочкам и всё казалось иным.

После продолжительной паузы он сказал:

— Меня зовут ещё «Лайт».

— Значит, по-настоящему ты Джон Лайт Тремейн?

— Нет, меня крестили Джонатаном. Но меня всегда звали Джонни. Так и записали в бумагах, когда определили к твоему деду в ученики. Моё настоящее имя — Джонатан Лайт Тремейн.

— Совсем как купец Лайт, выходит?

— Выходит, что так.

— А как по-твоему, вы с ним родня?

— Думаю, что да. Но не знаю точно. Лайт — довольно редкое имя. К тому же его ещё зовут и Джонатан, как меня. Конечно, я об этом подумываю. Иногда… когда я вижу, как он едет, покачиваясь в своей карете, или щеголяет кружевами и палкой с золотым набалдашником… Ну, да я не намерен слишком много об этом думать!

— Расскажи ещё, — пробормотала Исанна в полусне. |

— Купец Лайт так богат…

— Как мистер Хэнкок, да?

— Не совсем, но почти. Он так богат, что серебро и золото для него всё равно что мусор.

— Как! Значит, миссис Лайт, когда она подметает у себя в особняке, собирает в совок серебро и золото?

— Глупенькая, будет тебе миссис Лайт подметать! Знаешь, у неё руки какие? И, во-первых, она умерла, а во-вторых, когда была жива, то только щёлкнет пальцами, так и сбежится к ней прислуга — в крахмальных шапочках, с оборками. Сделают ей реверанс и пропищат: «Да, мэм», «Нет, мэм», «Если угодно, мэм». А миссис Лайт им скажет: «Ах вы, неряхи такие! А ну-ка, загляните под кровать — вон сколько золотой пыли скопилось! А зеркало! Я могу своим пальчиком расписаться на нём, — столько там серебряной пыли! Несите скорей тряпки и щётки, кривоногие, косые, болтливые вы макаки!»

— А брильянты?

— Для брильянтов нужна метла.

— Ах, Джонни! Ну расскажи же ещё!

— Однажды кто-то обронил рубины, а кухарка (славная такая женщина, я её видел) подумала на них, что это красная смородина. Запекла их в пирог, а купец Лайт сломал передний зуб о рубин.

— Это правда, Джонни?

— Во всяком случае, правда то, что у купца Лайта сломан передний зуб. Я как-то смотрел на него и заметил.

— А ты часто ходишь его смотреть?

— Ты понимаешь, — в голосе его слышалось недовольство собой, — эта штука сильнее меня. Я всё собираюсь перестать думать о нём.

— А с жемчугом что они делают? — пробормотала Исанна.

— Жемчуг они пьют.

— Как?

— А вот как одна египетская королева — мне мама рассказывала… когда была жива. Она клала жемчуг в уксус и пила его — просто так, для форсу. Лавиния Лайт тоже вечно форсит.

Исанна спала.

— Ты никогда не говоришь о своей маме, Джонни. Ведь ты пришёл к нам через месяц после её смерти. Ты ничего о ней не рассказывал. Это потому, что ты её так любил или наоборот, потому что ты её не любил совсем?

Долгое молчание.

— Любил, — выговорил он наконец. — Мы жили в Тáунсенде, Мейн. Она зарабатывала на жизнь шитьём. Но, когда она поняла, что скоро умрёт — а у неё смерть была внутри и она это знала, — она захотела, чтобы я выучился какому-нибудь хорошему ремеслу, а я ни о чём, кроме серебра, и думать не хотел. Вот почему мы и приехали сюда, в Бостон, — чтобы найти хорошего учителя. Она ещё могла шить, только кашляла очень. Даже когда она была так слаба, что иголка не держалась у неё в руке, она всё продолжала учить меня читать и писать и всему такому. Она во что бы то ни стало хотела, чтобы я вырос образованным, а не так, как Дав и Дасти. Она хотела, чтобы я человеком стал.

— Поэтому ты так стараешься?

— Да, поэтому. Миссис Лепэм обещала маме, что твой дед возьмёт меня к себе, как только она умрёт. Мама умерла, он взял меня к себе. Вот и всё.

— Как её звали? И как это она, простая швея, была такая учёная?

— В этих краях она называлась просто миссис Тремейн, в девичестве же она звалась Лавиния Лайт. Она из благородной семьи.

— Совсем как дочь мистера Лайта?

— Ну да. Она мне как-то говорила, что имена «Джонатан» и «Лавиния» имеются в каждом поколении Лайтов на протяжении последнего столетия.

— Джонни, а она не захотела пойти к этим богатым родственникам и сказать им: «Вот она — я»?

— Нет. И мне не велела. Только… только если я когда-нибудь окажусь в безвыходном положении. Она сказала так: «Джонни, если у тебя ничего-ничего не останется, и у тебя не будет ни ремесла, ни здоровья, и сам господь бог отвернёт от тебя лицо своё, вот тогда ступай к купцу Лайту и покажи ему чашку и передай ему, что, умирая, твоя мать объявила тебе, что ты приходишься им роднёй. Он признает родство и, может быть, сжалится и поможет тебе».

— Что за чашка такая?

— Она говорила, чтобы я ни за что её не продавал. Пусть я буду голодать и мёрзнуть, всё равно.

— Где же твоя чашка?

— На чердаке, в моём сундуке. Потому-то я и запираю его.

— А мне ты её когда-нибудь покажешь?

— Если ты поклянёшься утехами рая и муками ада никогда никому ничего не рассказывать. Не говори никому моё настоящее имя и то, что у меня есть чашка.

— А как же Исанна?

— Если она что и слышала, то решит, что всё это сказка, придуманная мной, как рубины в пироге.

Близился рассвет. Где-то далеко пропел петух. Другой, поближе, ответил. С моря потянул предрассветный ветерок, и ночь из чёрной сделалась серой. Цилла встала, поёживаясь. Джонни взял Исанну на руки.

6

Он сдержал обещание, данное Цилле, и, уложив малышку в постель, проскользнул к себе на чердак, отпер сундук и побежал вниз с серебряной чашкой в фланелевом мешочке, сшитом его матерью. Он открыл дверь из мастерской на улицу. В доме было по-прежнему темно, а на дворе становилось светлей с каждой минутой.

Чайки в поисках пищи покидали свои острова.

Цилла вышла к нему, и он знаком поманил её за собой на улицу, в предрассветные сумерки. Он вынул чашку из мешка.

Когда Джонни был совсем маленьким, ему казалось, что это самая красивая вещь на свете. Из-за неё-то и захотел он учиться у серебряных дел мастера. Теперь он уже смотрел на эту чашку более профессиональным взглядом. Она казалась ему слишком приплюснутой. На одной из её граней был изображён герб Лайтов — глаз, восходящий из-за моря. От глаза расходились лучи-ресницы, которые покрывали чуть ли не половину поверхности чашки. Эта эмблема красовалась на всём, что принадлежало купцу Лайту. Её можно было видеть над дверью его конторы на Долгой пристани, на столовом серебре, даже на ошейниках и на сбруе. Даже на кожаных перчатках мисс Лавинии. И Джонни знал, что эта же эмблема высечена на могильных камнях, под которыми покоились умершие Лайты, на Коппсхилле.

— Точно такой же! — изумилась Цилла.

— И тот же девиз, смотри!

Робко, по складам, она прочла: «Да будет Лайт!»[6]

И, словно чудом, не успела она выговорить эти слова, как появился свет, ибо солнце вынырнуло из моря.

Дети стояли, глядя друг на друга. У девочки на лице было написано волнение — и усталость. Это было милое остренькое личико; глаза немного светлее, чем у Исанны, а волосы чуть потемнее.

Джонни прошептал:

— Совсем как солнце, встающее из-за моря, и расходящиеся от него лучи.

Цилла — ей, верно, показалось, что Джонни опять начинает слишком много о себе думать, — ответила:

— Откуда ты знаешь, что это восходящий глаз? Может быть, он заходит?

За всю ночь это была первая обидная реплика.

— Нет, нет! Мама сказала мне, что это восходящее око. Но я должен об этом помалкивать — покуда господь бог не отвернёт от меня лица своего. Смотри же, Цилла…! ты обещала, поклялась…

— …утехами рая и муками ада.

II. В гордыне сердца твоего

1

Неделя была на исходе. Жара не спадала, ибо стоял июль месяц. Каждый день после обеда мистер Лепэм погружался в долгий сон, накрывшись, по обыкновению, корзинкой и деликатно похрапывая. Джонни давал хозяину поспать час, затем будил, бранил его и усаживал за работу. С заказом мистер Лепэм справлялся прекрасно. Покончив с отливкой корпуса сахарницы, он принялся наносить на неё пышную гирлянду из плодов. Видно, он не утратил своего былого мастерства.

Зато своей работой Джонни был доволен меньше. В восковой модели он в увеличенном виде точно воспроизвёл ручку молочника. Миссис Лепэм, девочки и даже сам мистер Лепэм сказали, что ручка хороша и что её можно отливать в серебре. Один Джонни не был доволен.

В пятницу к вечеру, когда стало смеркаться и работа была окончена, Джонни взял серебряный кувшинчик; и свою восковую модель и вышел из мастерской. Через минуту он был уже на Рыбной, у дверей серебряных дел мастера Поля Ревира. Постучаться он не осмеливался и решил ждать; он знал, что мастер скоро должен выйти, запереть лавку и направиться к себе домой на Северную площадь. Это был преуспевающий мастер, и он мог себе позволить работать в одном месте, а жить в другом. Вот наконец он и вышел, мистер Ревир, коренастый, румяный мужчина с красивыми тёмными глазами. Он закрыл за собой дверь и начал было запирать её на ключ.

— Добрый вечер, мистер Ревир.

В ответ сверкнула быстрая улыбка. У этого человека всё было быстрое — улыбка, взгляд, движения.

— Добрый вечер, Джонни Тремейн.

Мальчик давно преклонялся перед Ревиром, первым мастером в Бостоне, и удивился, что тот знает его по имени. Джонни и не подозревал, что бостонские мастера давно уже приглядываются к нему.

— Мистер Ревир, мне нужно с вами поговорить.

— Как мужчина с мужчиной, — тотчас согласился мистер Ревир, открывая дверь в мастерскую и жестом приглашая Джонни следовать за собой.

Джонни обвёл взглядом мастерскую, оценив по достоинству лёгкие наковальни, навес над горном, аккуратные гнёздышки тиглей. Точь-в-точь такую мастерскую он заведёт у себя, когда вырастет. Совсем не так, как у мистера Лепэма.

Во всём Бостоне вряд ли проживал более занятой человек, чем Поль Ревир. Однако он легко, без суеты справлялся со всеми своими делами — покончив с одним, принимался за следующее — и, казалось, никогда не торопился. Вот и сейчас, когда простой подмастерье остановил его на улице и сказал, что ему нужно с ним переговорить, мистер Ревир держал себя так, словно в его распоряжении была вечность.

— Сэр, — сказал Джонни, — всё дело, понимаете, в ручках…

Он развернул суконку, в которой нёс серебряный молочник и свою восковую модель, и рассказал, в чём заключалось задание мистера Хэнкока.

— Значит, вы хотите беседовать со мной как мастер с мастером?

С этими словами мистер Ревир взял модель в руки. Джонни поразили руки этого могучего человека — тонкие и гибкие.

— Что же говорит хозяин о твоей работе?

— Мистер Лепэм даже и смотреть особенно не стал. Говорит, годится и можно завтра отливать. Я непременно должен завтра отлить форму, потому что завтра суббота, в воскресенье работать нельзя, а в понедельник, к семи часам утра вещь должна быть готова. Хозяин мой считает, что сойдёт, но я сам что-то не совсем…

— Правильно. Понимаешь, ты слишком уж рабски скопировал ручку на кувшине и увеличил её механически, вот крылатая женщина и кажется из-за этого несколько грубой. Я бы на твоём месте сделал её такого же размера, как на кувшине, и прибавил бы какую-нибудь завитушку внизу. Ещё: сам изгиб у тебя неправильный. Сахарница больше молочника, поэтому не следует повторять изгиб в точности. У тебя ручка получилась какая-то сутулая и неуклюжая. Всё дело в пропорциях.

Схватив карандаш и листок бумаги, он уверенной рукой провёл волнистую линию.

— Я бы вот какой изгиб придал ей, понимаешь? Это я и имел в виду, говоря, что надо прибавить пару завитушек внизу, под фигуркой крылатой женщины. Ты её увеличил, и она у тебя стала похожа на бостонскую торговку рыбой, а ведь на кувшинчике — ангел. Понимаешь?

— Понимаю.

Мистер Ревир посмотрел на мальчика испытующим взглядом.

— А ведь было время, — сказал он, — когда твой хозяин мог бы тебе всё это растолковать.

— Мистер Лепэм… он, знаете… ослаб немного.

— Работы-то мало?

— Да не так уж много, конечно. — Джонни чувствовал себя несколько задетым. — Мало заказов на тонкую посуду. Ну, а пряжек всяких, ложек и тому подобного хватает.

— Сколько вас, подмастерьев?

— Нас трое, сэр.

— Зачем ему столько? Передай своему хозяину, что если ему придёт в голову избавиться от одного из вас, то я готов оплатить ему остаток срока и взять тебя к себе. Мне кажется, что у нас бы с тобой дело пошло.

Мальчик вспыхнул. Подумать только: его приглашает к себе сам великий Поль Ревир!

— Да скажи ему, что я заплачу за тебя больше, чем принято. Только пусть он не вздумает спихнуть мне кого-нибудь из тех двух!

Поль Ревир встал. Значит, пора откланяться.

— Мне нельзя бросить Лепэмов, сэр, — сказал он, поблагодарив мистера Ревира. — Без меня там вся работа остановится, и они просто умрут с голоду.

— Вот как! Ну тогда ты, конечно, прав. Но если старик помрёт или ты почему-либо будешь искать другого хозяина, подумай о моём предложении. Ну вот… — Он протянул ему руку: — Авось когда-нибудь встретимся.

2

Следуя совету мистера Ревира и придав ручке другой изгиб, Джонни закончил модель к полудню субботы. Даже с закрытыми глазами он чувствовал, что она ему удалась: она была совершенна на ощупь. Он быстро сделал вторую; от прикосновения расплавленного серебра воск таял, поэтому приходилось делать для каждой ручки отдельную модель.

Теперь оставалось только отлить ручки, почистить и припаять их к корпусу сахарницы, который сделал сам мистер Лепэм.

Джонни решил не уходить, покуда не кончит. Впрочем, всё это должно было занять не так уж много времени. В воскресенье, разумеется, мастерская будет заперта и горн гореть не будет. Как всегда, мистер Лепэм поведёт своих домочадцев, одетых в воскресные свои наряды, в кокерельскую церковь, а оттуда они все придут домой и сядут за холодный воскресный обед. На вечернюю службу можно было и не ходить, тут хозяин никого не неволил. Сам он ходил неукоснительно. Медж и Доркас имели обыкновение в это время принимать у себя поклонников. Миссис Лепэм спала. Цилла, подхватив Исанну, шла с ней на узкую полоску пляжа. Джонни, Дав и Дасти частенько отправлялись купаться, о чём, конечно, мистер Лепэм не имел ни малейшего представления. Он думал, что они тихо-смирно сидят себе дома и слушают, как Джонни читает им какую-нибудь главу из священного писания.

Итак, воскресенье не в счёт. Но, если в понедельник встать часа в три-четыре утра, можно успеть почистить работу и к семи доставить её мистеру Хэнкоку.

В субботу после обеда мистер Лепэм, по своему обыкновению, расположился вздремнуть в единственном кресле, имевшемся в мастерской, накрывшись корзинкой от мух. Почтенному джентльмену, вероятно, за эту неделю порядком надоело, что Джонни над ним командует, — старик никак не мог понять, для чего это нужно, чтобы работа была сделана к сроку.

— Дав, Дасти! — закричал Джонни. — Разведите огонь в горне, тащите уголь! Эй вы, лентяи, негодники, пыльные тряпки, пошевеливайтесь!

Дав побежал во двор, к сараю с углём. Непонятная радость светилась на его лице, когда он возвратился.

— Уголь весь вышел, мистер Джонни.

— Вышел?!

— Ага. Я ничего не говорил, потому что вы ведь сами любите всем тут заправлять.

— Бери корзинку! Быстренько! Беги к мистеру Хэмблину, на Долгую. А нет, так попробуй раздобыться у миссис Хитчборн, на Хитчборнской пристани. Принеси уголь во что бы то ни стало. Да поторапливайся!

Дав и не думал поторапливаться. Солнце уже склонялось к закату, когда он наконец вернулся, толкая впереди себя тачку, гружённую большой корзиной.

Такого скверного угля Джонни в жизни не видывал.

— Этот уголь не идёт для серебра. Это же четвёртый сорт, он годен разве что на железо. Как будто ты не знаешь, Дав!

— А почём мне знать? Сам же всегда говоришь, что я ничего не знаю.

— Мне нужен ивовый уголь.

— Так бы и сказал!

— Я сам пойду за углём. Но это значит, что нам придётся работать при лампочке, до ночи. Ты самое тупое из божьих творений! Впрочем, божье ли ты творение, ещё неизвестно. И как это матушка твоя не догадалась утопить тебя, как только ты родился! Вот погоди, дождёмся воскресенья, и, если у меня окажется свободная минутка, я тебе так накостыляю за все твои подлые, дурацкие штучки, что ты…

Корзина на голове мистера Лепэма зашевелилась. Он её снял.

— Мальчики, — сказал он мягко, — вы всё время ссоритесь.

Джонни яростно высказал хозяину всё, что он думает о Даве и об угле, который он притащил, и заключил свою тираду выпадом против Дасти.

Старый хозяин сказал:

— Дав, я хочу поговорить с Джонни наедине…

И затем:

— Джонни, когда ты перестанешь так нападать на мальчиков? Дав старается как может, но он туп. Разве это его вина? Видно, господу богу неугодно было, чтобы Дав был умён. Все мы жалкие козявки перед господом, ты начинаешь заноситься, как я уже пытался тебе указать. Вот увидишь, господь бог жестоко накажет тебя за твою гордыню.

— Да, сэр.

— Беда в том, что все твои товарищи стоят ниже тебя, что тебе не посчастливилось встретить равного себе или даже кого-нибудь получше. И вот, оттого что ты оказался самым способным из моих подмастерьев — ну, пусть даже из всех подмастерьев на Хэнкокской пристани, — ты уже вздумал, что лучше тебя и на свете нет.

Джонни так не терпелось приняться за работу, которая по милости Дава застопорилась, что он почти и не слушал.

— И вот что, мальчик: мне не нравится, что ты принимаешь так близко к сердцу какой-то жалкий заказ на серебряную безделушку. Грешно столько души вкладывать в мирские дела. Я хочу, чтобы ты сейчас тихонько уселся и поучил бы на память те строки о гордыне, что я тебя давеча утром заставил читать вслух. Работа на сегодня кончена.

— Как?!

— Ну да. В старину всегда день господень начинался ещё в субботу, с вечера, и я решил воскресить этот обычай у себя в доме.

— Мистер Лепэм, мы должны работать этот вечер, вот и всё. Мы обещали мистеру Хэнкоку.

— Не думаю, чтобы господу богу было дело до серебра мистера Хэнкока. Лучше ведь обмануть мистера Хэнкока, чем бога, правда же!

Джонни вдруг почувствовал страшную усталость. Голова его разламывалась. Руки дрожали. Он выскочил из мастерской, хлопнув дверью, и ворвался на кухню. Он знал, что миссис Лепэм не слишком сочувствовала благочестивым причудам свёкра. Она была на кухне, и все её четыре дочери тоже. Медж жарила кукурузу, Доркас выжимала тряпку из-под творога, Цилла накрывала на стол, а Исанна играла с кошкой.

Миссис Лепэм взглянула на Джонни:

— Что с тобой, мальчик, или ты повстречал привидение?

Джонни уселся и рассказал, в чём дело. Он превзошёл себя на этот раз, изобретая бранные слова.

Девочки глазели на него, раскрыв рты в сочувственной гримасе. Миссис Лепэм сурово стиснула зубы.

— Доркас, закрой дверь. Твой дедушка не должен слышать нас. Джонни, сколько тебе нужно ещё часов для работы?

— Да часов семь, наверное. Два часа я выкрою в понедельник рано утром.

— У тебя будет семь часов. Воскресенье воскресеньем, а сахарницу сделать надо. За последние десять лет это самый выгодный заказ. Неужели из-за какой-то глупой старомодной затеи мы его не выполним? Ведь, если мы угодим мистеру Хэнкоку на этот раз, он будет давать нам всё новые и новые заказы. Я не желаю, чтобы бедные мои сиротки помирали с голоду в угоду дедушке. Слушай же меня.

Мистер Лепэм, оказывается, в это воскресенье собирался после вечерней службы отправиться к пастору на дом, где должно было состояться собрание старейшин, а после собрания — холодный ужин и молебен.

— Вот тут-то ты и возьмёшь свои пять часов, Джонни: завтра вечером.

Работать в воскресный день запрещалось не только той религией, в которой Джонни был воспитан, но и законом. Джонни это знал. Он знал, что если на том свете он рисковал попасть в ад, то на этом его ожидали колодки. Тем не менее, когда миссис Лепэм спросила его:

— Ну как, Джонни, не побоишься?

Он ответил:

— Нет.

— Ни слова старику, смотри.

— Ни слова.

— Девочки, если вы только пикнете…

— Что ты, мама!

Дава и Дасти было решено подкупить обещанием послать их с готовой сахарницей к мистеру Хэнкоку. Он всегда награждал деньгами мальчиков, которые доставляли ему товар на дом.

У миссис Лепэм даже сделалась одышка от волнения, ко она была непоколебима. Итак, решено.

— Исанна, — сказала она тихо, — поди позови дедушку и мальчиков ужинать. Цилла, сбегай в погреб, принеси холодного эля.

Рот её и складки вокруг рта, даже нос и глаза казались вылитыми из чугуна.

3

Воскресный вечер. Работа идёт без запинки… Даже Дав и Дасти слушаются, хотя Дав и грозится полушутя рассказать всё «деду», когда тот придёт домой. Джонни всё равно, что скажет хозяин, — дал бы только бог управиться с сахарницей так, чтобы мистер Хэнкок делал им всё новые дорогие заказы! Если же мистер Лепэм рассердится, пусть уступит его Полю Ревиру — тот оплатит неотработанную часть срока.

Все четыре девочки, по-воскресному нарядные, не отводят восхищённых взоров от Джонни. Мать послала их на улицу посмотреть, не видно ли с пристани, что у них топится горн. А с Рыбной улицы? Не сплетничает ли кто о них?

Раздобыв подходящий уголь, Джонни живо принялся за отливку… Он положил обе восковые модели в мокрый песок. Движения его рук точны и размеренны. Он был уверен, что с работой справится, и всё-таки волновался.

Миссис Лепэм хлопотала подле него, он давал ей всякие несложные поручения.

— Тягу ещё рано открывать, миссис Лепэм, покачайте-ка сейчас мехи.

Раз он даже скомандовал ей: «Не зевать!» — и она ответила ему смиренным: «Хорошо, Джонни».

— Теперь давайте тигель. Она обратилась к Даву:

— Который?

— Я сам достану.

Дав стал рыться на полках, где хранились тигли для плавки серебра… Джонни не видел, как Дав, забравшись на табуретку, стал шарить рукой в глубине полки, покуда не нащупал треснутый тигель. Дасти всё видел и хихикнул. Он знал, что трещина была так мала, что её почти не видно. Может быть, тигель и выдержит жар печи, а скорее всего — нет. Потому-то мистер Лепэм и запрятал его так далеко. Дасти и Дав оба считали, что если тигель не выдержит и раскалённое серебро расплещется по всей печи, то так ему и надо, этому Джонни Тремейну, который без конца над всеми командует. То-то он окажется в дураках — после стольких трудов!

Доверчивой рукой Джонни подхватил надтреснутый тигель, опустил в него серебряные брусочки и поставил на печь.

Влетела Цилла:

— Мама, какой-то человек смотрит на нашу трубу!

— Как он одет?

— Как моряк.

— Ну, моряку нет дела до воскресенья. Ему всё нипочём. Лишь бы церковный старшина с констеблем не увидели.

Работа не прекращалась ни на минуту. Исанна сидела с кошкой на коленях.

— Джонни попадёт в ад, — сказала она убеждённо.

Джонни и сам так думал.

Он крикнул миссис Лепэм: «Не зевать!» — и попросил её положить где-нибудь на виду старые луковичные часы. Серебро должно плавиться с определённой скоростью и остывать положенный срок.

Миссис Лепэм в своём рабском стремлении помочь ему вызывала у него чувство, похожее на нежность. Он не замечал, как Дасти и Дав в углу давятся от смеха.

Часть воска, которым он пользовался, когда лепил модель, — лежала слишком близко к печи. Она растаяла и растеклась по полу. Джонни учили работать чисто, убирая за собой походя, но сегодня он слишком торопился.

— Джонни, — спросила миссис Лепэм, — не пора лить? Смотри, серебро расплавилось и начинает мигать. Она была права.

Джонни легонько подался вперёд, вытянув перед собой правую руку. Тигель осел и вдруг раскололся; серебро растеклось по печи, как молоко. Джонни, всё ещё с протянутой вперёд рукой, подскочил к печи. Что именно случилось в эту минуту, Джонни так и не понял. У него вдруг подкосились ноги. Он опёрся рукой о пылающую печь.

Ожог был так ужасен, что он сперва даже не почувствовал боли, а так и стоял, тупо воззрившись на руку.

На какую-то одну секунду, пока металл не остыл, вся его ладонь, от запястья до кончиков пальцев, была покрыта чистым серебром. Он взглянул на тыльную сторону руки. Она оставалась как была. Затем он почуял запах горелого мяса. Кругом стало черно и всё пошло ходуном. В ушах раздался рёв.

Он очнулся, когда Доркас пыталась влить ему в рот коньяку. Он лежал на полу. Миссис Лепэм опустила его обожжённую руку в миску с мукой и кричала на Медж, чтобы она поторапливалась с приготовлением хлебной припарки.

Он увидел лицо Циллы. Оно было зелёным.

— Мама, — сказала она, облизывая сухие губы, — дай я сбегаю за доктором Уорреном!

— Ах, нет… Постой, дай подумать. Я не хочу, чтобы кто-нибудь из этих докторов узнал о том, что он работал в воскресенье. И потом к чему нам доктор — ведь это всего-навсего ожог! Ты лучше вот что, Цилла, сбегай на тот конец пристани и приведи сюда старую повитуху, бабку Хоппер. Эти старухи лучше всякого врача умеют лечить такие раны… Как себя чувствуешь, Джонни?

— Ничего.

— Не болит?

— Нет ещё.

Он знал, что боль наступит позже.

4

Джонни лежал в «комнате смертей и рождений». Собственно, это была не комната, а чулан с маленьким окошечком на кухню; в обычное время, когда в доме не было больных, это помещение использовали как кладовую. К руке Джонни была подвязана припарка из подсолнуха, издающая мучительно удушливый запах. Собственно, боль он почувствовал только сегодня, на второй день. Руку дёргало до самого плеча. Бабка Хоппер сидела на кухне и разговаривала с миссис Лепэм.

— Не забывайте смачивать время от времени повязку известковой водой. В нашем деле много значит удача. Если не заживёт так, придётся полечить заговором.

Ещё совсем недавно такую старуху, как бабка Хоппер, могли бы объявить ведьмой и повесить: и возраст подходящий, и беззубый смех, и усы… К тому же она не гнушалась прибегать к заклинаниям. Но надо сказать, опыт у неё был огромный. Ни один врач в Бостоне не знал столько о повивальном деле и детских болезнях, сколько знала бабка Хоппер. Ожог Джонни она лечила не хуже любого врача, но только допустила оплошность, дав руке согнуться в кисти. Дело в том, что в этом положении боль была менее нестерпима, чем если бы выпрямить руку.

На четвёртый день началось нагноение. В те времена считалось, что это природа таким образом борется с недугом. Старуха Хоппер закармливала Джонни опиумом. Дни тянулись в каком-то полусне, сливаясь с ночами, в ушах не прекращался рёв. Того, что раньше называлось Джонни, не было: он как бы растворился в боли и сонной одури.

Жар стал поменьше, сократились и дозы наркотика. Джонни ни разу ещё не видел своей руки с тех пор, как взглянул на неё возле горна, когда она была вся покрыта серебром. Бабка Хоппер обещала на следующий день снять повязку и посмотреть, «что осталось от руки», как она образно выразилась.

До сих пор боль, одурь и жар притупляли его сознание. Он ни разу не подумал о будущем, о том, что серебряных дел мастер с покалеченной рукой никому не нужен. Но в эту ночь его мучили слова бабки Хоппер. Наутро она посмотрит, «что осталось от руки».

Он совсем не был подготовлен к зрелищу, которое ожидало его, когда повитуха развернула повязку и выложила его руку на свои колени, покрытые передником. В крохотной комнате «смертей и рождений» столпились миссис Лепэм, Медж и Доркас. Цилла с Исанной оставались на кухне — они боялись подойти к нему близко.

— Ого! — сказала Медж. — Вот чудно-то! Сверху — рука как рука, только чуть потоньше… Послушай, Джонни, у тебя большой палец совсем сросся с ладонью!

Так оно и было. Он не мог соединить большой палец с указательным. Такая рука была совершенно бесполезна. Тут впервые понял он, что сделался калекой.

— Дайте и мне посмотреть! — Доркас склонилась над ним. И тут же взвизгнула самым благородным образом, совсем как настоящая леди, увидевшая мышь.

— Боже мой! — вскричала миссис Лепэм. — Я и не думала, что дела так плохи. Вот жалость! Такой смышлёный мальчуган, и испорчен навеки! От него теперь не больше толка, чем от хромой лошади.

Джонни не стал слушать, что она ещё скажет. Он встал на ноги, напряжённо оглядел всех и спрятал свою загубленную руку в карман штанов. В то утро он впервые оделся с помощью ловких рук миссис Лепэм.

— Я пошёл, — сказал он хриплым голосом.

Цилла и Исанна сидели, испуганно прижавшись друг к дружке, таращили на него глаза и не смели с ним заговорить.

— Эй, вы! — окликнул он их. — Чего не пришли полюбоваться?

Цилла открыла рот, хотела что-то сказать, но только проглотила слюну.

— Тоже мне парочка — сидят и таращат глаза, как рыбы!

Он хлопнул парадной дверью. Он и прежде был мастер хлопать дверьми. На воздухе Джонни почувствовал себя лучше. Он прикинулся, будто не слышит, как миссис Лепэм кричит ему в окно, чтобы он сейчас же вернулся. Её крик раздавался по всей Рыбной улице. А он и ухом не повёл.

Он исходил весь Бостон, упрятав руку поглубже карман штанов. Инстинктивно он старался как можно сильнее устать, а это было нетрудно при его слабости, только бы не думать!

Было что-то странное в тишине, которой его встретили на кухне, когда он вернулся. Никто его не бранил за то, что он ослушался миссис Лепэм. Он знал, что они говорили о нём.

Пожалуй, впервые за всю свою жизнь Цилла заговорила с ним вежливо.

— Ах, Джонни, — шепнула она, — мне так жаль, так жаль!

Исанна сказала:

— Мама говорит, что ты теперь годен только тряпьё собирать. Это правда?

Цилла накинулась на Исанну:

— Ты сошла с ума! Джонни и не подумает собират тряпки… Ах, Джонни, но как это всё ужасно, и как мне жаль тебя, и как…

Лицо Джонни сделалось пунцовым.

— Да перестаньте же наконец!

Исанна не унималась:

— Медж говорит, что вид ужасный…

— Если кто-нибудь из вас, девчонок, — взорвался Джонни, — когда-либо даже намекнёт, что у меня вообще существует рука, я… я… сяду на корабль и уеду навсегда! Не желаю я, чтобы вы кудахтали тут надо мной с вашим дурацким нытьём «ах, как ужасно, ах, бедненький»!

И проследовал в мастерскую.

Он пришёл в бешенство, когда увидел Дава за свои станком да ещё пользующимся его инструментом. Целый месяц Джонни не был в мастерской. Вполне естественно, что Дав сел за его станок — на первое время, покуда сам Джонни не вернётся к работе.

Мистер Лепэм поднял голову, добродушно заморгал, покачал головой и вздохнул. Дасти страшно грохотал у себя в углу.

Джонни, сколько хватило терпения, молча наблюдал неловкую работу Дава. И наконец не выдержал:

— Да разве так щипцы держат, Дав…

Дав откинулся. Толстое белое лицо ухмылялось как нельзя простодушнее.

— Спасибо, мистер Джонни. Где уж мне за вами угнаться. Может быть, покажете, как держать щипцы?

Джонни вышел из мастерской в дверь, открывавшуюся прямо на пристань. Никогда ему больше не приведётся показывать, как нужно держать щипцы. Если не можешь сделать сам, то уж лучше помалкивай. Он хотел было с силой хлопнуть дверью, но одумался. Раз не можешь работать, так и дверью хлопать нечего.

Он зашагал вдоль пристани. У причала стоял большой корабль, прибывший с Ямайки. Джонни лениво смотрел вокруг. Носильщики выкатывали большие бочки устриц из трюма. Матрос пытался уговорить какую-то старушку купить у него попугая. Вон в группе мужчин стоит Джон Хэнкок. Так он и не получил свою сахарницу. Когда мистер Лепэм узнал о грехе, совершённом в его отсутствие, и о страшной каре, какой господь бог покарал Джонни Тремейна, он приказал растопить сахарницу, сам отправился к мистеру Хэнкоку, вручил ему его кувшинчик и сказал, что не в состоянии изготовить сахарницу. И никаких объяснений.

Мальчик привык работать восемь, двенадцать, а то и четырнадцать часов в день. Он никогда не отдыхал и даже по субботам не кончал работу раньше, чем в другие дни. Часто он представлял себе, как приятно было бы пройтись вдоль Хэнкокской пристани, и вот он теперь прохлаждается на ней. Никаких дел. Руки в карманах. Другие мальчики — его приятели — глядят ему вслед, на мгновение оторвавшись от работы, и завидуют его безделью. Там и сям перед ним мелькают знакомые лица. Ему казалось, все только и говорят, что о его ожоге, жалеют его. На всей пристани не было мальчишки, которого бы Джонни не знал. Тут были и друзья и враги, со всеми из них он либо играл, либо дрался когда-то. Вон Саул и Дайсер укладывают солёную селёдку в бочку; Энди с кожаным напёрстком, привязанным к ладони, шьёт парус; Том Дринкер, местный забияка, сколачивает бочку. Когда-то это был мир Джонни, а теперь Джонни чувствовал себя в этом мире чужим. Все знали о его несчастье. И никто не думал завидовать его безделью. Ем казалось, что они подталкивают друг друга локтем. Он шепчутся о нём — они смеют его жалеть! Хозяин Дайсера, мариновщик сельди, крикнул ему какие-то слова ободрения, но Джонни не отвечал. За какой-нибудь месяц он сделался совершенно посторонним на Хэнкокской пристани, никому не нужным. Он был калека, они — нет.

В конце пристани, возле подъёмника, где разгружались самые крупные суда, он разделся и нырнул в воду. Ни один бостонский мальчишка из тех, кто работал, не купался в этот послеполуденный час. Лишь один-два раза летом, если выпадал невыносимо знойный день, учителя распускали школу, ремесленники запирали мастерские и мальчишки неслись бегом к причалу — купаться. Они лишь изредка, тайно, молчком, как подмастерья мистера Лепэма, купались в субботний вечер, но и тогда они ждали наступления сумерек и конца рабочего дня.

Джонни нырял и плавал. Но странно было быть одному. Ощущение отрешённости от обычной жизни давило его.

Одно обстоятельство, впрочем, доставило ему большую радость: в воде покалеченная его рука была не хуже здоровой. Плавая, он на время забывал о ней.

5

Вначале миссис Лепэм даже баловала «бедного мальчика». Он захотел остаться в «комнате смертей и рождений», не желая перебираться на чердак к Даву и Дасти, и она его там оставила. За всю свою жизнь никогда ему не доводилось спать одному в постели, не говоря уж целой комнате. Сейчас Джонни жаждал одиночества.

Одним была нехороша его новая квартира. Теперь когда миссис Лепэм спускалась готовить завтрак, он начинала с него:

— Эй ты, соня, вставай, одевайся! Зайди к Парсону, возьми у него кварту молока. Принеси воды!

Скоро уже она начала звать его «лентяем и бездельником», «лежебокой», «дьявольским отродьем». Слова эти слетали с её уст незаметно для неё самой; однако в прежнее время ей и в голову не пришло бы так к нему обращаться.

Тот из мальчиков, который приносил меньше всего пользы в мастерской, обычно исполнял хозяйственные поручения. Отныне и Дав и Дасти были более ценными работниками, чем Джонни Тремейн. Каждое утро, взяв тяжёлое деревянное коромысло, он отправлялся на Северную площадь, к колодцу. Впервые за всю свою жизнь научился он обращаться с метлой. Он таскал уголь для кузнечного горна и дрова для печки. Цилла с Исанной молча наблюдали за Джонни, который слонялся по дому, справляя все эти нехитрые дела, а подчас и не справляясь с ними. Девочки больше не приставали к нему. Он дал им понять, что хочет, чтобы его оставили в покое.

Медж и Доркас вечно находили для него какие-нибудь мелкие поручения — что без дела сидеть? Однажды толстушка Медж усадила его против себя и заставила держать моток шерсти на растопыренных руках и начала перематывать её в клубок. Джонни чувствовал себя отвратительно, оттого что его изуродованная рука оказалась у всех на виду. Когда же она сказала что-то о его руке, он швырнул ей шерсть в лицо и ушёл.

Однажды мистер Лепэм позвал его к себе и повёл на скамью под старой ветлой за угольным сараем. Всё это время старик ни разу не упрекнул его за нарушение воскресного запрета, ни разу не напомнил Джонни о том, как он предостерегал его от гордыни.

— Мальчик мой, — начал он мягким голосом, — скоро наступит сентябрь. Лето кончилось.

Джонни кивнул.

— Я должен поговорить с тобой, Джонни. Когда я взял тебя к себе, я договаривался с твоей матушкой. Её уже нет в живых, и, следовательно, теперь этот договор надо считать существующим между мной и тобой. Я обязался кормить и одевать тебя, следить за твоим поведением и, насколько позволяют твои способности, обучить тебя искусству серебряного литья, ввести тебя в тайну мастерства… Я… никогда у меня не было такого смышлёного ученика, как ты, но… И ты обязался служить мне прилежно в течение семи лет, свято блюсти тайны моего ремесла и честь дома. Ты не нарушил своих обязательств, Джонни. Но… но теперь… я не могу выполнить свою часть договора… Я не могу сделать из тебя серебряных дел мастера, потому что у тебя покалечена рука.

Джонни молчал.

— Миссис Лепэм права, — продолжал старик.

— Она требует, чтобы вы меня прогнали?

— Не то чтобы прогнал, но, понимаешь, она считает чрезмерной роскошью держать мальчика для услуг по дому. Но я сказал ей, — в робком старческом взгляде вдруг мелькнула решимость, — я сказал ей, что, покуда тебе угодно оставаться у нас, я не стану… я не допущу, чтобы тебя… выгнали. Я помню, как матушка твоя привела ко мне… Такая милая дама… и благородная. Она сказала, что ты во что бы то ни стало хочешь быть серебряных дел мастером. Она сказала, что ты шустрый малый, — так оно и оказалось. Джонни, я говорю с тобой ради твоей же пользы. Тебе надо научиться добывать средства к существованию. Я хочу, чтобы ты походил по мастерским, пообсмотрелся и выбрал себе ремесло, для которого покалеченная рука не помеха. Ты ведь умница, Джонни. Почему бы тебе не пойти в обучение к канатчику, или к бондарю, или ткачу? Ведь скоро руке твоей вернётся сила, только вот её тебе уже не разогнуть.

Джонни посмотрел было на свою руку, но быстро снова упрятал её в карман.

— Вы правы, — сказал он. — Мне надо уходить.

— Я не хочу, чтобы ты торопился, Джонни. В конце концов, ты работой по хозяйству вполне окупаешь своё содержание, что бы там ни говорила миссис Лепэм. Потихоньку осматривайся, подбирай ремесло по душе и хозяина, который тебе понравится. Можешь ему передать, что я ничего с него не возьму за неотработанный срок.

А всего два месяца назад мистер Ревир был готов приплатить лишнее за его неотработанный срок!

— Миссис Лепэм не нравится, что ты слоняешься и убегаешь купаться; но ты не обращай внимания и купайся себе да гуляй сколько хочешь — после того, как все дела по дому сделаешь. И не спеша подыскивай себе новое ремесло… И ещё одну вещь хотел я тебе сказать.

— Да, сэр?

— Я хочу, чтобы ты простил Дава, как следует христианину.

— Простить? За что?

— Да за то, что он тебе протянул треснутый тигель.

— А разве он… нарочно?

— Нет, нет, Джонни, он всего-навсего хотел проучить тебя. Он мне сказал — миссис Лепэм велела мне допросить Дава, — что его ужаснуло нарушение воскресного отдыха, и он хотел преподать тебе урок. Не могу не признаться, что меня радует то обстоятельство, что хотя бы у одного из моих мальчиков не вовсе отсутствует благочестие…

Джонни произнёс, задыхаясь:

— Мистер Лепэм, я ему за это…

— Тихо, тихо, мальчик… Я говорю тебе, и библия говорит то же: «Надо прощать». Он раскаивался самым подлинным образом, когда мне рассказывал об этом. Он не хотел причинить тебе зло. Он плакал.

— Он у меня ещё поплачет не раз, прежде чем я с ним окончательно разделаюсь. Паршивая белая вошь, этот ханжа…

— Довольно, мальчик! Я надеялся, что несчастья научили тебя терпению.

— Это так, — ответил Джонни. — Если потребуется, я и десять лет буду ждать, чтобы расправиться с Давом.

Впрочем, он тут же успокоился и поблагодарил хозяина за его доброту. Проходя мимо мастерской, он увидел Дава и Дасти, которые сидели без дела и глядели в окно. Они его ждали.

Дав сказал:

— Не угодно ли мистеру Джонни Тремейну притащить нам питьевой воды? Миссис Лепэм говорит, что мы слишком ценные работники, чтобы отходить от станков. Она велела нам послать тебя.

Не говоря ни слова, Джонни прошёл к чёрному ходу и нацепил на себя тяжёлое коромысло.

Джонни с метлой в руке, Джонни, таскающий уголь и дрова. Джонни, идущий по воду, — разумеется, такое зрелище не скоро потеряло свою прелесть в глазах его прежних рабов. Они продолжали кричать в окно:

— Не зевай, Джонни!

— Эй, там, мальчик, не зевай!

Смех. Протяжный свист.

А Джонни молчит.

III. Поиски

1

Неделя сменяла другую. Сентябрь был на исходе, Джонни слонялся по городу целыми днями, и это называлось у него «искать работу». На самом же деле душа его не лежала ни к одному ремеслу, кроме того, которым он привык заниматься.

Сверху вниз взирал он на мыловаров, дубильщиков, канатчиков и им подобных ремесленников. Он решил начать с городских окраин и не искать покуда работы на Хэнкокской пристани и Рыбной улице, где все его знали, все слышали о его несчастье и где, как он опасался, его могли бы взять «из милости».

Мистер Лепэм сказал, чтобы он хорошенько присмотрелся к различным ремёслам, понаблюдал бы мастеров за работой и не спеша решил, какое ремесло ему под силу; затем вежливо обратился бы к избранному им мастеру, объяснил, что одна рука у него неполноценная, и только тогда просился бы к нему на работу. Но Джонни был нетерпелив, порывист и горд. Он перебрал все мастерские, расположенные на пристанях, исходил все улицы: Кукурузный Холм, Апельсиновую улицу, улицу Анны, Портовую площадь, обе Королевские (Короля и Королевы), всюду спрашивая: «Не нужен ли подмастерье?»

Его смышлёный вид и хорошие манеры производили благоприятное впечатление. Так, старый часовщик был готов взять его к себе тут же, в особенности когда узнал, что он два года проработал у мистера Лепэма.

— Но почему же, мой мальчик, мистер Лепэм захотел с тобой расстаться именно теперь, когда ты уже можешь помогать ему по-настоящему?

— Я покалечил себе руку.

— Покажи-ка!

Он не хотел показывать руку, но мастера всякий раз настаивали, и тогда Джонни извлекал её из кармана и каким-то ухарским жестом предлагал всем — хозяину, подмастерьям, уличным разносчикам и благородным заказчицам — полюбоваться ею. После этого он обычно остаток дня бродил по городу, купался в море. Иногда же, стиснув зубы, бросался очертя голову снова наниматься на работу.

Большей частью он даже не брал на себя труд взглянуть на вывеску, висевшую над дверью и указывавшую на ремесло, каким за этой дверью занимались. Ножницы означали портного, золотой барашек — ткача, таз — цирюльника, раскрашенная деревянная книжка-переплётчика, огромный циркуль, раскачивающийся на ветру, — мастера, изготовляющего измерительные приборы. Людей, которые умели читать, становилось с каждым годом всё больше. Но ремесленники предпочитали по старинке пользоваться бессловесными вывесками: было бы обидно потерять клиента только потому, что он неграмотен.

После первого часовщика, который сказал, что он ему не подойдёт, Джонни зашёл ещё к двум и получил от них тот же ответ.

Мясник (его знак — золочёная бычья голова) взял бы его, но Джонни и думать не мог о том, чтобы убивать животных. Он был художник до кончиков ногтей.

Он перестал ходить домой в полдень к обильному семейному обеду. Миссис Лепэм, Медж и Доркас беспрестанно говорили о том, как много он ест и как мало работает. Джонни знал, что миссис Лепэм подыскивает для дедушки партнёра — взрослого мастера. Она даже как-то сказала, глядя в упор на Джонни, что она, конечно, не посмеет новому мастеру предложить ночевать на чердаке, с мальчиками. Нет, нет, ему будет предоставлена «комната смертей и рождений»!

Однажды она пришла и сказала:

— Разве это мыслимо, чтобы дряхлый старик вёл все дела сам? Да ещё с такими помощниками — во всём Бостоне таких негодников не сыщешь! Только и знают, что набивать себе брюхо.

Она как будто уже вступила в переговоры с неким мистером Твиди, только что приехавшим из Балтимора. Он прибыл один, но она всё же хотела убедиться наверное, что он не женат. Ибо само собой разумелось, что партнёр, которого она подыщет для своего свёкра, женится на одной из «бедных сироток». Нельзя отдавать предприятие в чужие руки.

Так что Джонни старался есть как можно меньше и не приходил домой в середине дня. Впрочем, кто-то всегда умудрялся сунуть в карман его куртки, пока она висела на вешалке, кусочек засохшего хлеба, сыру, вяленого мяса или солёной рыбы с маисовой лепёшкой. Он догадывался, что это всё дело рук Циллы, но никогда с ней об этом не заговаривал. Он замкнулся в своём горе и чувствовал себя словно отрезанным от всего мира.

Но иногда, растянувшись на солнышке где-нибудь на Маячном холме, или среди могил на Копсхилле, или на пристани, устроившись поудобнее на свёрнутом канате и глотая еду, припасённую Циллой, он мечтал о великолепных подарках, которыми он отблагодарит её, когда вырастет большой. У неё было три заветных желания: золотое ожерелье, серая лошадка с плетёной колясочкой; и маленький парусник. В мечтах он видел себя преуспевающим, богатым и отнюдь не тряпичником, копающимся в помойке, — будущность, которую ему предвещала миссис Лепэм.

Иногда в кармане его не оказывалось еды. Тогда он ходил голодный.

В один из таких голодных дней он очутился на Солёной улице. Тут и на прилегающей к ней Союзной улице расположились типографии. Был полдень, и Бостон прекратил работу; все, кроме Джонни, отправились обедать — кто домой, кто в одну из прославленных бостонских таверн. Джонни поравнялся с какой-то мастерской и обратил внимание на вывеску: маленький человечек в ярко-синем сюртуке и алых штанах пристально разглядывает Солёную улицу в бинокль. Так вот где печатался «Бостонский наблюдатель»! Лепэмы не выписывали газет, но Джонни слышал, как Лепэм ругал «Наблюдатель» за то, что он будоражит граждан Бостона, призывая их взбунтоваться против мягкого правления Англии. Пёстрый, смешной человечек казался таким доброжелательным, таким радушным, что Джонни вошёл в лавку.

Он знал, что это бессмысленная потеря времени и что хозяин, должно быть, ушёл обедать. Просто ему понравилась вывеска. Он даже не задумался, под силу ли ему работа наборщика.

Он увидел приземистый станок, похожий на большого жука, ящички с буквами и верёвки, на которых отпечатанные листы сушились, словно бельё. На другом станке стояла печатная машина, поменьше первой, — для извещений, прокламаций, листовок и торговых объявлений. Всё здесь пропахло типографской краской.

Мальчик чуть выше ростом, чем Джонни, и, по-видимому, на несколько лет старше его, стоял за конторкой и разговаривал с грузной рыночной торговкой, одетой в потрёпанную красную юбку. У неё пропала свинья. Она хотела дать объявление. Мальчик слушал и записывал.

— «Пропала пятнистая свинья из Уайтбред-Аллей», — прочитал мальчик.

— И уж какая она хорошая! — отозвалась торговка. — Ей только свистни — прибежит, как собачка. Дети научили её играть в «свинка сдохла». Мы и не собирались забивать её, кололи одних поросят. Мы звали её: «Мúрра».

Этого записывать мальчик не стал. Он обратил к ней своё смуглое лицо и поднял на неё карие с поволокой глаза. Веки дрогнули. Свинья его заинтересовала.

— Трудно было её дрессировать, мэм?

— Совсем легко. Свиньи ведь очень умны.

— Вот не знал! Ну, а кто умней — свинья или собака?

Старушка разговорилась. Она поведала о свиньях вообще и своей Мирре в частности.

Типографский подмастерье выслушал её спокойно, не торопясь. Это был высокий и крепкий на вид подросток. В голосе его и движениях сквозили какая-то лень и небрежность, словно он сберегал силы для значительных, критических случаев жизни и не желал расходовать их попусту на первого встречного.

Посетительница была в восторге от такого хорошего слушателя, от его сочувственных расспросов. Джонни остановился в дверях и заслушался, позабыв даже, зачем пришёл. Он не подозревал, что свиньи и старые рыночные торговки могут быть так занимательны. Очевидно, всё дело было в подростке с вдумчивым лицом и чёрными прямыми, как у индейца, волосами, который стоял за конторкой в белой блузе и кожаном переднике. От него исходило какое-то особое обаяние, благодаря которому старая кумушка вдруг оказалась великолепной рассказчицей.

Когда Джонни вошёл в мастерскую, подросток приветствовал его небрежным кивком головы, и, даже после того как кумушка ушла, он не сразу заговорил, а продолжал некоторое время молча набирать. Джонни, впрочем, ничего обидного не почувствовал в этой кажущей небрежности. У него было такое чувство, словно они в знакомы. В необыкновенном подростке ничего не было суетливой удали бостонского подмастерья. А Джонни вдоволь насмотрелся на этих молодцов за последний месяц: в какие-нибудь три минуты они угадывают, зачем человек пришёл к ним, определяют, что он им не подойдёт, и человек снова оказывается на улице.

Набрав объявление, он вынул из-под конторки корзину, поставил её на стол и пододвинул к столу два табурета.

— Почему же вы не садитесь? — сказал он. — Ешьте! Жена хозяина — она мне тётка — всегда даёт мне столько, что я никак один не управлюсь.

Еле взглянув своими ленивыми чёрными глазами сторону Джонни, он, казалось, оценил всё. И то, что перед ним голодный человек, и то, что человек этот ему по душе. Он был доброжелателен без назойливости. Спокойно извлёк он складной нож и отрезал несколько кусков от продолговатого каравая. На столе появились сыр, яблоки и ветчина.

Ветчина напомнила типографскому подмастерью кумушку с её свиньёй.

— Я вырос в деревне, — сказал он, — а не знал, что свинью можно дрессировать. Ты разве не хочешь ещё хлеба? Бери!

Джонни колебался. Всё это время он держал свою покалеченную руку в кармане. Теперь её придётся вынуть — или уйти голодным. Взяв нож в левую руку, он тихонько извлёк правую и стал придерживать ею хлеб. Нелегко было резать жёсткую корку левой рукой, и Джонни пришлось повозиться. Подмастерье ничего не сказал и, слава богу, не предложил своей помощи. Разумеется, он заметил его руку, но, во всяком случае, не таращит на неё глаза и не лезет с расспросами. Так вот он какой: всё видит и ничего не говорит! Поэтому-то Джонни и сказал ему прямо:

— Я ищу работу — такую, чтобы можно было… с моей рукой…

— А ведь совсем свежий ожог.

За всё время, что Джонни ходил по мастерским, это было первое умное замечание, какое ему довелось услышать по поводу своей руки.

— Это у меня случилось в июле. Я… был подмастерьем у серебряных дел мастера. Я ошпарил её раскалённым серебром.

— Понятно. Значит, о ремесле, которому ты выучился, думать не приходится.

— Да. Работать часовщиком или изготовлять точные приборы я бы ещё согласился, но пойти в мясники или там в мыловары не желаю, вот и всё.

— Так.

— Если я не найду себе работы по сердцу, я тогда… тогда…

Смуглый мальчик задал ему вопрос, которого Джонни сам себе не решался задать:

— Что тогда?

Джонни поднял худое, бледное своё лицо. Он открыл рот, но ответил не сразу.

— Тогда — не знаю что. И думать не хочу.

Видимо, типографский подмастерье тоже не знал, «что тогда». Он сказал всего лишь:

— Хочешь ещё сыру?

Тут-то Джонни и разговорился. Он рассказал о семействе Лепэм и о том, как он не в состоянии даже благодарить Циллу за то, что она ему всегда подсовывает что-нибудь поесть. Каким злым и раздражительным он стал! Как грубит всем, кто выказывает ему сочувствие! И что работу-то ищет совсем не так, как следовало бы. Он рассказал подробно о том, как с ним произошло несчастье, и рассказывал не тем заносчивым тоном, каким обычно отвечал на расспросы добрых людей. Он почувствовал, что только теперь, в разговоре с Рэбом — так, оказывается, звали его нового знакомца, — ему удалось увидеть себя и свои дела как бы со стороны.

Вернулся с обеда мистер Лорн. Он был женат на тётке Рэба. Это был молодой человек учёного вида, с лицом остреньким и живым, как у лисички. При его появлении Рэб не вскочил и не бросился к станку, как это делают подмастерья, желая выказать перед хозяином своё прилежание. Он спокойно продолжал жевать бутерброд с сыром, без всяких этих «да, сэр», «нет, сэр», «пожалуйста, сэр».

Тотчас вслед за мистером Лорном в мастерскую ввалились два мальчугана в больших передниках — близнецы Уэбб. В обеденный перерыв они, должно быть, ходили вместе с хозяином обедать к нему домой, напротив. А Рэб обычно брал с собой корзину с едой и оставался сторожить типографию.

Близнецов усадили за работу. Мистер Лорн стал намазывать краску на подушечку. Джонни почувствовал, что пора уходить. Рэб проводил его до двери, на ходу дожёвывая свой бутерброд с сыром.

— Не знаю, чем у вас там кончится, — сказал он. Конечно, работа для вас нашлась бы и здесь, да вот понравится ли…

— Верно, какая-нибудь чёрная работа?

— Ну да, не особенно интересная.

— Всё-таки, — чувство сытости придало Джонни надежду, — мне кажется, что я что-нибудь да подберу себе.

Маленький человечек в красных брючках покачивался над ними, разглядывая Бостон в свой бинокль. Рэб сказал:

— Здесь для вас нашлась бы работа. Правда, особенному мастерству тут не выучишься. Нам нужен человек, который бы верхом на лошади развозил газеты по Бостону и окрестностям. Это, конечно, не то, о чём вы мечтал но, если ничего другого не подвернётся, приходите к нам.

— Прийти-то я приду, но только для того, чтобы рассказать вам, какую хорошую работу я себе нашёл.

— Родных нет?

— Никого.

— У меня родни куча, а вот родители умерли.

— А!..

— Приходи.

— Приду.

Но не одна еда ободрила Джонни. Дело было в Рэбе самом: он словно излучал уверенность и бодрость, заражая ими окружающих. Недаром даже торговка почувствовала облегчение, переговорив с Рэбом о своей Мирре. Рэб был первым, кому Джонни Тремейн поведал свою историю.

2

На семейство Лепэмов легла тень: скоро должно было состояться окончательное водворение Персиваля Твиди, помощника серебряных дел мастера из Балтимора. Ни о чём другом не говорили. Мистер Твиди, пока длились переговоры, жил в дешёвой гостинице на Рыбной. Джонни уходил из дома тотчас после завтрака и возвращался уже затемно. Таким образом, долгое время ему удавалось избегать встреч с мистером Твиди, но это имя навязло у него в зубах. То мистер Твиди вот-вот подпишет подготовленный миссис Лепэм договор, то мистер Твиди договор подписать отказывается. Ещё вчера избранницей сердца мистера Твиди была Доркас, а сегодня всем уже ясно, что мистеру Твиди нравится Медж и только Медж! Несмотря на свои сорок лет, мистер Твиди — миссис Лепэм досконально это установила! — был холост.

Джонни уже порядком возненавидел один звук его имени, когда в одно прекрасное утро, перед завтраком, он повстречал его самого. Мистер Твиди скромно и благородно стоял в мастерской, надеясь, что миссис Лепэм пригласит его к завтраку. В руках он крутил бумажник, к которому нужно было приделать новый замочек. Под ложечкой у него сосало от голода.

— Эй! — крикнул Джонни грубо.

Робкий человечек подскочил, как подстреленный заяц, и выронил бумажник из рук.

— Что вам здесь надо? — спросил мальчик, прикидываясь, будто принял его за вора.

Мистер Твиди сделал глотательное движение, кадык его ходуном пошёл от страха, он смолчал.

— Вы — вор или тот самый Твиди, о котором идут какие-то разговоры?

— Я Твиди.

— А я Джонни Тремейн.

— Вот как!

— Я пойду скажу миссис Лепэм, что вы пришли — позавтракать.

— Да я мимо проходил, дай, думаю, зайду.

У него был странный писклявый голосок. Он оказался ещё противнее, чем Джонни ожидал. Такая робость и немощность во взрослом человеке возмутили мальчика.

— Да чего вы ломаетесь! — сказал он. — Вот уже две недели, как вы получаете здесь бесплатные обеды, а теперь вы хотите и на завтраки напроситься! Ну, да мне дела нет. Пойду скажу женщинам, чтобы поставили лишний прибор.

Твиди молча взглянул на Джонни, и взгляд его поразил мальчика: столько в нём светилось унылой ненависти. Джонни не подозревал, что мистер Твиди способен на такое.

Миссис Лепэм, тяжело ступая, спустилась со второго этажа. Вот уже второй раз она подходит к лестнице, ведущей на чердак, а уверенности, что Дав и Дасти покинули постель, — нет. День начался нескладно. Завтрак запаздывал. У Медж нарывает палец, так что от неё помощи никакой, а Доркас ноет, что нет масла к завтраку. Миссис Лепэм шлёпнула Доркас за это, и Доркас отправилась плакать на задний двор. То ли дело прежде, когда Джонни ещё не повредил себе руку, — как всё было гладко! Хозяйство налажено, как часы, мастерская зарабатывала достаточно, чтобы один, а то и два раза в неделю на столе появлялись масло и мясо. Вид Джонни Тремейна, стоящего в сенях, ничего не делающего, ни на что не пригодного, привёл её в ярость.

— Скорей! — прорычала она и пошлёпала на кухню.

Джонни пошёл за ней следом. Печь дымила, и миссис Лепэм стала на колени, чтобы поправить дрова. Уж это-то Джонни мог бы сделать, пока она была наверху!

Джонни был в полной опале, и теперь миссис Лепэм пророчила ему будущность не тряпичника, а висельника. Тем не менее он считал своим долгом сообщить ей всё, что он думает о мистере Твиди.

— Теперь я вижу, почему этот Твиди так и не сделался старшим мастером. У него нет напора. И вообще, какой он мужчина? По-моему, это чья-то тётка — ей не удалось выйти замуж и она напялила на себя штаны.

Миссис Лепэм откинулась назад и, продолжая стоять на коленях, красной от огня рукой поправила упавшие на лоб волосы.

— Вот как! — В голосе её слышалось крайнее изнеможение.

Мистер Твиди был её находкой. Она с ним нянчилась, пытаясь заставить этого осторожного человечка подписать контракт и жениться на одной из её дочерей.

— Вот так, — ответил Джонни. — Я только что с ним говорил. Он никуда не годится, и…

— Он сейчас здесь?

— Ага. В мастерской. Этот поросёнок, эта пищалка нацелился позавтракать у вас.

Двери в мастерскую были открыты. Дерзости Джонни легко можно было слышать оттуда.

Медленно и грузно миссис Лепэм встала на ноги. Она глядела на Джонни в упор. Мощная грудь её вздымалась.

— Я вам скажу, что я думаю об этой пищалке…

Не говоря ни слова и не дожидаясь окончания его реплики, не дав ему времени увернуться, миссис Лепэм влепила ему звонкую оплеуху.

— В подобных случаях отвечают делом, а не словом, — сказала она. — А ты, Джонни Тремейн, убирайся отсюда совсем! В моём доме твой язычок никому уже больше не причинит вреда.

Джонни схватил свою куртку — Цилла ещё ничего не успела положить в карман, — надвинул на глаза свою потрёпанную шляпу и вышел вон из дома.

С тех пор как с ним случилось несчастье, он, сам того не замечая, стал как-то по-ухарски заламывать шляпу, и то, что он при этом держал правую руку в кармане, придавало ему вызывающе-надменный вид. Надменность была свойственна ему и прежде, но тогда он гордился своим мастерством, а не походкой и манерой заламывать шляпу. О том, как он проводит дни, он не рассказывал никому, и миссис Лепэм была убеждена, что он либо уже ступил на «скользкую дорожку», либо вот-вот на неё ступит. У него и в самом деле временами вид был не только потрёпанный, но и отчаянный, — ни дать ни взять разбойник. А то вдруг такую на себя напустит гордость и высокомерие, что можно было принять его за кого-нибудь из великих мира сего, потерпевшего от превратностей судьбы. Зато в нём уже ничего не осталось от шустрого и работящего бостонского ученика-подмастерья.

Джонни дошёл до конца Рыбной улицы, вышел на улицу Анны и очутился на Портовой площади. Был базарный день. Джонни шёл между телегами, между бело-зелёными кочанами капусты и корзинами желтоватой кукурузы, между пышными, бледными телами ощипанных индюшек, между рядами рыжих тыкв и больших — с голову годовалого ребёнка — деревенских сыров. По-разному смотрели мужчины, женщины, дети и чёрные рабы — весь торговый люд — на обтрёпанного, но гордого мальчика, шествовавшего мимо них: одни видели в нём возможного покупателя и пытались зазвать к себе, другие поспешно принимались пересчитывать свои кучки масла.

Не обращая внимания ни на тех, ни на других, Джонни пересёк Портовую площадь и через минуту уже стоял подле кирпичного здания городской управы. Нижний этаж представлял собой открытую площадку для прогулок, и сюда, как на биржу, ежедневно собирались купцы. Сейчас тут не было ни одного купца. Они поднимались позже, чем рыночные торговцы. Джонни вдруг осенила одна мысль. В поисках нового хозяина он обошел чуть ли не все лавки Бостона, а не подумал попытать счастья у купцов. Он сел на ступени городской управы, откуда ему открывался вид на всю Королевскую улицу, которая почти тут же неприметно переходит в Долгую пристань, выходящую на полмили в море. Это была единственная пристань во всем Бостоне, превосходившая размерами Хэнкокскую. Самый большой, самый знаменитый мол во всей Америке.

Тут, так же как у них на Хэнкокской пристани, одна сторона была сплошь застроена конторами, складскими помещениями, сараями для парусов и лавками. Другая оставалась открытой для того, чтобы суда могли приставать. Матросы, грузчики, такелажники и прочий рабочий люд были уже за работой. Джонни стал ждать — и ждал, как ему казалось, долго. Наконец начали прибывать клерки, отпираться конторы банков, сниматься цепи с дверей складов.

Но вот появились и купцы. Шли по Королевской улице — румяные, с двойными подбородками. Все-то их знали, все-то с ними здоровались! Ехали в каретах, в колясках. Попадались физиономии кислые, с настороженными глазками. Иные шли вразвалку — прежде чем стать купцами, они, видно, были моряками, капитанами торговых кораблей. Мимо Джонни с Королевской улицы на Долгую пристань въехала знакомая двуколка с фамильным гербом на дверцах; в неё была запряжена та же серая лошадка, которая тогда, в июле, доставила Джона Хэнкока к дому Лепэмов. Мистер Хэнкок приобрёл Хэнкокскую пристань недавно, и главная его контора ещё оставалась на Долгой пристани.

На мистере Хэнкоке, верно, сюртук вишнёвого цвета, подумал Джонни. Он сам правит лошадью; вот он выскакивает из двуколки и велит своему расфуфыренному негритёнку привязать лошадь. Джонни решил начать с самых богатых купцов, постепенно снижаясь. Купца Лайта он, разумеется, пропустит. Первым делом он обратится к Джону Хэнкоку.

С места, где он сидел, было видно, как медленно причаливает какой-то большой корабль. Нет, это не береговое судно, не какое-нибудь судёнышко с Сахарных островов: кроме обычных грузчиков и носильщиков, встречать это судно пришло множество изящно одетых молодых людей.

Рядом с Джонни раздалось тяжёлое дребезжание большой кареты, и кучер, свесившись с козел, покрикивал на простых смертных:

— Дорогу! Дорогу!

Чёрные кони, блеск серебряной сбруи, громыхание рубиновой кареты по мостовой и знакомая эмблема на дверце: восходящее око. В глубине кареты смутно виднеется сам купец, Джонатан Лайт. Вероятно, он только что узнал, что прибывает его судно, и поспешно покинул свой дом на Маячном холме. Он поправлял кружевное жабо.

Джонни встал и пошёл вдоль набережной — поглядеть. Никто никогда не запрещал ему смотреть на Лайтов, но всякий раз ему самому становилось отчего-то совестно. Он узнавал их всех издали и всё про них знал. Знал, что у мистера Лайта сломан передний зуб. Знал, что миссис Лайт умерла, что два сына его утонули в отрочестве, а две дочки умерли в младенчестве: это он вычитал на шиферных могильных плитах на копсхиллском кладбище. Знал, что, кроме городского дома на Маячном холме, у них был ещё загородный дом в Милтоне. Джонни знал также и то, что мисс Лайт провела лето в Лондоне и теперь возвращается в Бостон.

Это была молодая женщина необычайно высокого роста, но при этом стройная и грациозная. Сейчас она медленно ступала по сходням той величавой и немного нарочитой походкой, что была в то время принята у дам высшего общества. Как часто бывало, что Джонни остановится где-нибудь посреди улицы и любуется ею: он — один из многочисленных зевак, она — светская красавица! Странная, сильная и немодная её красота вызывала в нём восхищение. Она была слишком крупна, к тому же в те времена почётом пользовались золотые локоны и розовая кожа. А у неё были прямые чёрные волосы, которые она пудрила и завивала только перед тем, как ехать на бал. Кожа её по контрасту казалась мёртвенно-бледной. Черты лица чеканны и строги. Недаром в стихах, которые слагались в её честь в Лондоне, да и здесь, в Бостоне, её всегда сравнивали с классическими богинями.

Но был в её мраморной красоте небольшой изъян: между размашистыми чёрными бровями, круто спускающимися к переносице, ютилась крохотная вертикальная складка — словно резец на мгновение выскользнул из руки ваятеля. Странное впечатление производила эта морщинка на челе у молодой девушки! Во всяком случае, для душевного спокойствия её близких, да и для её собственного, складка эта ничего хорошего не предвещала. Сейчас мисс Лайт сияла улыбками, приветствуя молодых людей, которые пришли её встречать. Джонни не обратил внимания на её наряд, зато скорняки, портнихи, белошвейки, перчаточники и ювелиры — все знали, что бостонская мода предстоящего сезона зависит от того, что Лавиния Лайт привезла из Лондона.

— Папа! Папа! — закричала она вдруг.

Подлинное чувство послышалось в её голосе, а в глазах затеплился мягкий свет — ни один из молодых людей не удостоился такого взгляда. Она кинулась на шею отцу, как самая обыкновенная деревенская девушка, которая радуется, что приехала наконец домой.

Джонни мысленно пожал плечами, не желая поддаваться ни чувству восхищения, ни зависти. Нарядная кукла! Жердь, к которой горох подвязывать! По сравнению с Медж и Доркас, которых Джонни преподносили как образец женской красоты, мисс Лавиния, конечно, казалась тощей. И потом, у неё скверный характер! Пусть подавится своими пирожными, сливочным пудингом, фаршированной индейкой и горячими булочками! Его терзал голод. Он забыл про Лавинию Лайт, представив себе изумительные блюда, которыми она могла бы подавиться.

Пожалуй, пора идти к Хэнкоку — он давно в конторе и, верно, найдёт время поговорить со способным мальчиком, который пришёл наниматься на работу. Может быть, рука не помешает Джонни быть каютным боем.

Оказалось, однако, что контора крупного купца совсем не то, что лавочка ремесленника, и что к купцу так, запросто, как к хозяину мастерской, не попадёшь. Джонни заранее решил объявить о своей руке мистеру Хэнкоку в самом начале разговора; однако он вовсе не был расположен выложить всё это клерку, который остановил его в наружной комнате. Ему он просто сказал, что ищет работы.

Клерк спросил его, умеет ли он читать и писать.

Джонни ответил, что умеет.

Тщедушный и близорукий джентльмен протянул ему какой-то акт и попросил прочитать вслух. С этим Джонни прекрасно справился.

После этого к ним вышел мистер Хэнкок, который всё это время сидел у себя и грелся подле небольшого камина. Его заинтересовала интонация мальчика, ибо Джонни, хоть в устном разговоре и впадал в грубый, небрежный диалект Хэнкокской пристани, читая, неизменно возвращался к более чистой речи, которой его учила покойная мать.

Мистер Хэнкок не узнал в Джонни подмастерья мистера Лепэма, который так опрометчиво пообещал сделать сахарницу ко дню рождения тётушки Лидии.

— Подсчитай-ка это, братец, — сказал он, протягивая Джонни накладную, которую держал в руках.

Джонни с лёгкостью выполнил сложение. Ему предложили ещё несколько задач, которые он решил устно.

Клерк и купец обменялись взглядами. Мистер Хэнкок сказал:

— Если вы пишете так же хорошо, как читаете и считаете, я вас возьму сюда, в контору. Я как раз ищу такого мальчика. Ваше умение писать…

— Письму меня учили.

Но тут Джонни вдруг испугался. Клерк положил перед ним лист бумаги и обмакнул перо в чернила и подал ему.

— Напишите: «Джон Хэнкок, эсквайр». Джонни уставился на бумагу. Наконец-то он нашёл себе место по душе! Он слышал, что многие из тех, кто поступал в услужение к крупным купцам, кончали тем, что сами выходили в купцы. Неужели он не напишет, если очень уж постарается? Всего три слова ведь: «Джон Хэнкок, эсквайр». Рука его судорожно дёрнулась из кармана, схватила перо. Буквы получились корявые и неуклюжие, словно написанные левой рукой.

Клерк усмехнулся:

— Мистер Хэнкок, более безобразного почерка я в жизни своей не видывал.

Купец сказал:

— Что с тобой, мальчик, неужели ты не можешь написать лучше? Может быть, ты волновался?

Джонни тупо уставился на свои каракули.

— Видит бог, — прошептал он, — лучше у меня не получится. Я старался как мог.

— Да у парня рука повреждённая — глядите, мистер Хэнкок!

Мистер Хэнкок быстро отвёл свои красивые глаза.

— Ступай отсюда, мальчик, ступай. Знал, что не можешь работать, а пришёл зачем-то, заставил меня потратить на тебя драгоценное время и…

— Но… я думал, вы можете меня устроить боем на корабль!

— Чтоб носить капитану грог? Помогать ему во всём, быть расторопным слугою? Ну нет, моим капитанам калеки не нужны. Иди же, иди отсюда, поскорее!..

Джонни побрёл дальше. «Я обжёг себе руку, отливая серебряную сахарницу для тебя, а теперь — «иди-ка отсюда поскорей»!

Он бросился на землю в тени парусного сарая — в этот поздний сентябрьский день было жарко, как летом. Корабельщики стучали молотками, скрипели деревянные колёса, где-то раздался боцманский свисток. У одного Джонни не было дела.

Знакомая потешная фигурка пробиралась к нему среди бочек с чёрной патокой, мешков и воловьих упряжек. Это был Джеху, негритёнок мистера Хэнкока. Он вертел головой из стороны в сторону. Заметив наконец Джонни, он подошёл к нему и затараторил, как попугай:

— Мой хозяин мистер Джон Хэнкок, эсквайр, приказал подать этот кошелёк бедному мальчику-работнику в драных башмаках, который только что покинул контору, и пожелать ему удачи.

Кошелёк оказался тяжёлым. На всю эту медь можно будет прожить несколько дней, не зная голода. Джонни открыл кошелёк. В нём была не медь, а серебро. Весь Джон Хэнкок был в этом: сперва отвернуться от зрелища чужого страдания, а потом всё же сделать щедрый подарок пострадавшему.

4

У Джонни уже час назад, когда он только представил себе лакомства, которыми Лавиния Лайт могла бы при желании объесться, засосало под ложечкой. Он не завтракал, а весь его ужин накануне состоял из селёдки да кружки молока. Наступил полдень, и он мечтал о еде — не просто о грубом хлебе, сыре, эле и яблоках, составлявших его обычное меню, а об изысканных и неведомых кушаньях, запах которых часто щекотал его нос, раздаваясь из кухонь богачей или дорогих харчевен.

Он решил ещё поддразнить свой аппетит, переходя из одной харчевни в другую, сравнивая, где вкуснее пахнет. В «Виноградной лозе» кухарка жарила ростбиф, поливая его сверху горячим жиром, чтобы мясо не пригорело. На огне клокотал начинённый пряностями пудинг. В «Королевской кофейне» поросёнок покрылся такой румяной и хрустящей корочкой, что, казалось, вот-вот лопнет. Джонни пустил было слюну, глядя на поросёнка, но всё же проследовал дальше. И всюду, куда он приходил, нос ему щекотал запах шоколада и кофе. Ни того, ни другого ему не приходилось отведывать. Он остановился перед дверьми кухни «Чёрной королевы». То, что он увидел там, произвело на него такое действие, словно он проглотил живого котёнка, но терзания эти были сладостны, ибо карман его был набит серебром мистера Хэнкока. В его власти было утихомирить «котёнка» в любую минуту. Итак, он двинулся к «Голове Кромвеля», а оттуда обратно, на Союзную улицу. Решение было принято: он пообедает в «Чёрной королеве», ибо там, он видел, кухарки жарили бесчисленное количество крохотных голубей — каждый был начинён ароматным фаршем, каждый завернут в ленточку бекона. А из кирпичной духовки выходили пироги — с яблоками, с мясом, с тыквой, со сливами. Корочка на них была толстая, рассыпчатая и слоёная и походила на подгоревшую папиросную бумагу.

«Ну вот, мой котик, — сказал он довольным голосом, обращаясь к собственному желудку и смиренно усевшись на кухне, где кормились кучера и подобный им народ, в то время как «чистая публика» питалась в столовой, — сегодня тебе дадут кое-что получше, чем блюдечко молока. Что, если мы предложим тебе пять вот таких голубков, а?»

Но, когда он пытался сделать свой заказ подавальщице, та захихикала и побежала к хозяйке.

— Послушай, мальчик, — произнесла эта дама сурово, — я хотела бы сперва посмотреть, как выглядят твои деньги.

Убедившись в том, что они у него есть, она хмыкнула и приказала девушке обслужить «маленького джентльмена». Девушка была немногим старше Циллы. Она не могла удержаться от смеха, принимая его заказ. Пять голубей, по три пирожных каждого сорта, заливное из угрей — так как она сообщила ему, что это было фирменное блюдо, — и «пьяный поп» — белая плетёная булка, запечённая в масле. Порцию кофе и такую же — шоколада. Кроме того, всякий раз, как Джонни видел, что на кухне готовится какое-то блюдо для посетителя парадной комнаты, он кричал, чтобы ему дали «того же», и официантка снова хихикала и со смехом несла ему новое кушанье.

В одном ему всё же пришлось разочароваться. Его всегда особенно привлекал запах кофе. И он никак не ожидал, что этот напиток окажется таким горьким. Зато шоколад превзошёл его ожидания.

Когда же пришла пора расплачиваться, он с грустью убедился, что, для того чтобы набить желудок, пришлось истратить довольно много денег. «Котёнок» уже давно перестал грызть его внутренности. «Теперь я словно ньюфаундленда проглотил, и он внутри меня издох».

До чего же глупо! Он вдруг подумал о Рэбе. Рэб ни за что не позволил бы себе так распуститься. И вот впервые, стоя в выложенном булыжником дворике харчевни, он вдруг понял, что маленькое здание, видневшееся за конюшнями «Чёрной королевы», и было типографией «Бостонского наблюдателя», которая выходила фасадом на Солёную улицу. Он хотел было пробраться туда задами и навестить этого Рэба, но тут же одумался. Когда-нибудь он к нему явится, но только как к другу, как равный к равному, а не нищим. А сейчас — нет!

Он решил купить себе башмаки. Те, что были на нём, шлёпали на ходу. Пальцы ног вылезали наружу, и ему совсем не понравилось, что Джеху назвал его «мальчиком в драных башмаках».

Шагая от сапожника и скрипя новыми башмаками, он вдруг увидел уличного торговца, везущего вдоль Корнхилл тачку с круглыми лимонами — лаймами.

— Лимоны — лаймы! Кому лимоны?

Больше всего на свете любила Исанна маленькие круглые лимоны — лаймы, но они были слишком дороги, и миссис Лепэм не покупала их. Иногда лишь какой-нибудь матрос, прибывший из Индии, или владелец склада дарил ей лайм, и она была готова обнять и поцеловать его за это.

Джонни набил карманы куртки и штанов лаймами.

Теперь что-нибудь для Циллы. Серая лошадка, золотое ожерелье, парусная лодочка — пока с этим придётся подождать. Он зашёл в писчебумажную лавку. Там он увидел книгу с чудесными картинками, изображающими великомучеников, умирающих в страшных терзаниях, но с молитвой на устах. Джонни взглянул на текст. Такую книжку ей нетрудно будет прочитать с его помощью. Затем он купил ей цветные мелки и недобрым словом помянул проглоченных голубей: на бумагу уже денег не хватило.

Новые башмаки пришлись впору. «Ньюфаундленд» — жилец хоть и более весомый, чем «котёнок», но не такой беспокойный. Карманы Джонни были набиты роскошными подарками. Он шёл и посвистывал. Ему не терпелось поскорее рассказать Лепэмам о своей встрече с мистером Хэнкоком.

Женщины весь тот день чистили яблоки и нанизывали их на верёвочку, чтобы засушить на зиму. Сама миссис Лепэм и та казалась утомлённой, и появление бездельника-подмастерья, впервые за последние два месяца почувствовавшего себя счастливым, вызвало у неё досаду. А тут ещё она увидела, что на нём новые башмаки.

— Джонни Тремейн! — вскричала она. — Что ты натворил?

— Я?!

— Ах ты, негодный мальчишка! Я так и знала, что ты навлечёшь позор на дом наш!

Он ничего не понимал.

— Башмаки! — зарычала она. — Честным путём ты их не мог добыть. Ты за воровство принялся? Я скажу хозяину. Он позовёт констебля, и попробуй тогда скрыть, где ты их взял! День ото дня ты становишься всё хуже! Тебя побьют плетьми и посадят в колодки. Ты попадёшь в тюрьму! Ты кончишь на виселице!

Он не мешал ей браниться и трясти дряблыми своими щеками. Когда же она бросилась вон из комнаты, Медж и Доркас воспользовались случаем, чтобы улизнуть хоть ненадолго из дома. С самого полдня Фритцел-младший, дубильщик, стоял на улице, поджидая одну из них. Фритцел-младший был признанным женихом, но никто на знал, к которой из них он сватается, к Медж или Доркас. Миссис Лепэм не знала. Девицы не знали. Казалось, сам Фритцел-младший толком не знает. Сейчас они обе, Медж и Доркас, рвались на улицу, чтобы заняться им. Каждая понимала, что, если ей не посчастливится стать миссис Фритцел, ей неминуемо придётся сделаться миссис Твиди.

Джонни подошёл к Цилле и Исанне; пока их матушка обвиняла его в воровстве, они жались в уголку на лавке, как два испуганных зверька. Он улыбнулся, и они улыбнулись в ответ. Он был счастлив, что принёс им подарки, и даже позабыл на время о своих невзгодах.

Цилла сказала счастливым голосом:

— Я знаю, что ты не вор.

— Разумеется, нет. Смотри же, что я тебе принёс… вот тебе мелки.

Он выложил их на стол.

— Мне?

— И ещё книжку с картинками. Смотри, Цилла, тут шрифт такой хороший, ты живо выучишься читать.

— Ах, Джонни, взгляни, ну взгляни, какой смешной человечек! Видишь, какие у него малюсенькие пуговицы на сюртуке? Вот никогда не думала, что у меня будет своя собственная книжка с картинками!

Он извлёк лимоны из ветхих своих карманов. Исанна прыгала вокруг него, как щенок:

— Лаймы! Лаймы!

Лимоны покатились по полу. Все трое стали за ними ползать. Цилла за сестру радовалась едва ли не больше, чем за себя. Но всех счастливей был сам Джонни. Впервые за всё это время он совсем забыл о своей покалеченной руке. Словно ничего не случилось, и они трое, он, Цилла и Исанна, были снова заодно.

Он дразнил маленькую девочку, притворяясь, будто не собирается дать ей лимоны, а хочет положить их обратно себе в карман. Но она прекрасно понимала, что они предназначены ей. Она обвила его руками, прижимаясь к нему и целуя в ворот рубашки — выше ей было не достать. Он хотел поднять её в воздух и держать над головой, пока она не скажет «пожалуйста», и протянул было руки.

Вдруг радостные крики Исанны превратились в исступлённый вопль.

— Не трогай меня! Не трогай меня своей противной рукой!

Джонни остановился. Такого ему ещё никто не говорил. Он стоял как вкопанный, спрятав руку в карман. Цилла тоже замерла, как была, согнувшись над кухонным столом с лаймом в руке.

— Ах, Исанна! Как не стыдно?!

Нервная девочка продолжала вопить:

— Уходи, Джонни, уходи! Я ненавижу твою руку!

Цилла шлёпнула её, и она разрыдалась.

Джонни ушёл.

5

Он был уверен, что девочка выболтала лишь то, что чувствовали все. Он был в отчаянии. Опять зашагал он по улицам, стремясь усталостью заглушить мысли. Долгая сентябрьская ночь застигла его возле городской заставы. Впереди в полумраке смутно вырисовывала единственная дорога, пересекающая вязкую равнину соединяющая Бостон с материком.[7] А вот и виселица, та самая, на которой, по предсказанию миссис Лепэм, ему предстояло кончить свои дни. Джонни пошел прочь от этого пустынного места. Он немного оробел от соседства виселицы и кладбища самоубийц. Он побрел по солёным болотам, окружающим выгон, и кружным путем вышел на Маячный холм. Там он забрался в фруктовый сад и немного отдохнул. Он не знал, кому именно принадлежал этот сад, то ли мистеру Лайту, то ли мистеру Хэнкоку, — их дома стояли рядом. Он видел блеск свечей, озарявших окна обоих домов, входящих и выходящих гостей, слышал звуки клавикордов. Но в ушах его еще звенели слова, сказанные Исанной. В свое время он приучил себя не плакать, а теперь был бы рад слезам. Затем он прошел в только начинавший тогда заселяться Западный Бостон. За чумной больницей какие-то люди при свете фонаря поспешно рыли могилу. Он покинул Западный Бостон и, обойдя грязную Мельничную бухту, вернулся в свой Северный Бостон. Там он слышал, как городская стража стучит палками и шаркает башмаками по булыжной мостовой Корабельной улицы. Закон запрещал подмастерьям бродить по городу в такой поздний час. Он проскользнул на копсхиллское кладбище и там притаился, ожидая, когда стихнут шаги.

— Ровно час, ночь тёплая, ясная! — возвестила стража.

И в самом деле, ночь была ясная и тёплая, и провести её под открытым небом, в котором ярко горели луна и звёзды, не так уж страшно. Кругом покоились достопочтенные граждане Бостона. Могильные камни над ними стояли плотно, плечо к плечу. После Маячного холма это была самая высокая точка Бостона.

Здесь, поближе к Корабельной улице, была похоронена и его мать. На могиле не было никакого знака, но Джонни разыскал её и бросился на землю. И вдруг заплакал! До сих пор это ему не удавалось. Выкрик Исанны лишил его последних сил. Он плакал и оттого, что ему было жаль себя, и оттого, что он представил, как горевала бы его мама, если бы знала о его беде. «Я не гожусь ни для одной порядочной работы. И никогда уже не буду серебряных дел мастером, даже часовщиком не буду. Друзья боятся прикоснуться к моей омерзительной руке!»

Но ни луне, ни звёздам на небе, ни мертвецам, которые покоились в земле, не было до него никакого дела.

Тогда он лёг плашмя, уткнувшись лицом в землю, и, всхлипывая, повторял, что бог отвернулся от него. Должно быть, судорожные рыдания принесли ему некоторое облегчение. Он не заметил, как заснул.

Вдруг он выпрямился и сел — сна как не бывало. Луна висела где-то совсем рядом. Он различал гербы и рельефы на могильных камнях, окружавших его. Ему казалось, что кто-то его окликнул. Он стал прислушиваться. Что говорила ему когда-то, очень давно, его матушка? Если когда-нибудь он окажется в безвыходном положении и сам господь бог от него отвернётся, тогда, и только тогда чтобы Джонни обратился к мистеру Лайту. И ему вдруг припомнился милый, знакомый голос матери. И на мгновение ему показалось, что в лунном сиянии мелькнуло её дорогое, любящее, нежное, всепонимающее лицо.

Долго просидел он, сжав колени руками. Теперь он знал, как ему поступать. Сегодня же он отправится к купцу Лайту. Он снова лёг и на этот раз забылся глубоким сном; больше ему ничего не снилось и ничто не тревожило.

IV. Восходящее око

1

Уже рассвело, когда он проснулся — всё с тем же ощущением глубокого покоя, с каким уснул. Можно уже не задумываться о дальнейшей судьбе — теперь всё будет зависеть от купца Лайта. Интересно, как он будет называть его завтра? «Дядя Джонатан»? «Кузен Лайт» А может, просто «дедушка»? Джонни громко рассмеялся.

То-то будет потеха, когда миссис Лепэм выбежит встречать ярко-красную карету, почтительно приседая, а в карете — он, Джонни! То-то вытаращат глаза Медж и Доркас! Первым делом он усадит Циллу с собой и повезёт её кататься. А Исанну он даже и не позовёт. Реву будет! А потом… И воображение его помчалось галопом.

Он спустился к чарлстонским стапелям и умылся холодной морской водой, а потом, так как день был тёплый, погрелся на солнце, стараясь кое-как привести в порядок свою обтрёпанную одежду. Длинные русые свои волосы он расчесал пальцами, с грехом пополам почистил ногти. Теперь-то уж он наверное купит Цилле лошадь с тележкой. А дедушке Лепэму что?.. Ну, ему библию буквами в дюйм высотой. А для миссис Лепэм? А ничего сударыня, ровно ничего!

В Христовой церкви пробило десять. Он поднялся и отправился по направлению к Долгой пристани, где помещалась контора его великого родственника. Ему пришлось пройти Солёную улицу. Забавный пёстрый человечек всё разглядывал Бостон в свою подзорную трубу. Джонни хотел было заглянуть туда, рассказать этому… как его… Рэбу о своём блистательном родстве, но решил подождать и посмотреть, как его примет семейство Лайта. В мечтах Джонни взвился под облака, но сомнения возвращали его вниз, на землю. Могло оказаться, что с ним просто не захотят разговаривать, — он прекрасно это понимал.

Он прошёл до середины Долгой пристани и остановился у дома, над входом в который красовалось знакомое восходящее око, выполненное деревянной резьбой. Дверь была открыта, но Джонни тем не менее решил постучать. Три клерка сидели на высоких табуретках, спиной к двери, и, скрипя перьями, записывали что-то в свои гроссбухи. Ни один из них не поднял головы. Джонни вошёл. Теперь, когда наступило время говорить, он почувствовал, что у него в горле словно заслонка какая-то появилась и что голос его никак через неё не может перескочить. Он не ожидал, что так разволнуется. К тому ж его душило презрение. Сегодня при его появлении эти три клерка не удосужились голову поднять, а завтра? «Доброе утро, мистер Джонни, сейчас доложу вашему дядюшке (кузену, дедушке). Сию минуту, сэр!»

Но вот один из них, упитанный и румяный юнец, обернулся и, придерживая пальцем то место, где он писал, спросил Джонни, что ему надобно.

— У меня личное дело к мистеру Лайту, оно касается только нас двоих.

— Ну что ж, — ответил молодой человек доброжелательно, — пусть и личное, а всё равно вам придётся рассказать о нём мне.

— Дело моё касается семейства мистера Лайта, и я ни с кем, кроме мистера Лайта, не могу его обсуждать.

— Хм!..

Остальные два клерка были люди пожилые. Один из них неприятно усмехнулся:

— Ещё один бедный, но достойный претендент на руку мисс Лавинии.

Молодой клерк покраснел. Джонни в своё время насмотрелся на Медж и Доркас и их поклонников и понял, что шутка о бедном юноше, мечтающем получить руку мисс Лавинии, попала не в бровь, а в глаз.

— Скажите ему, — подхихикнул второй клерк, такой же старый паук, что и первый, — что мистер Лайт… э-э… весьма польщён оказанной честью… э-э-э… но с прискорбием вынужден сообщить, что несколько иначе мыслит себе будущность своей… э-э… дочери.

Это была, видимо, пародия на мистера Лайта. Молоденький клерк сделался пунцовым. Он отшвырнул перо.

— И как вам не надоест! — воскликнул он. — Вот что, парень, — обернулся он к Джонни, — мистер Лайт сейчас разговаривает с двумя капитанами. Как они выйдут, проходи прямо туда.

Держа свою вызывающе-потрёпанную шляпу в здоровой руке, Джонни уселся на табурете и начал оглядываться. Снова склонились все три спины над гроссбухами. Заскрипели гусиные перья. Слышно было, как скрипел песок, которым клерки посыпали страницы, просушивая чернила. На стене красовалась великолепная модель носовой части корабля. Под столами стояли корабельные сундуки, набитые картами и накладными.

Открылась дверь. Два человека с обветренными лицами вышли, шагая по-морскому, вразвалку. Мистер Лайт появился на пороге. Он пожал руку каждому, пожелал им счастливого пути и удачи и снова прошёл к себе, в своё святилище. Джонни последовал за ним.

Мистер Лайт уселся в красное кожаное кресло у открытого окна. Отсюда было видно, как смолят на верфи киль его «Западной звезды». Мистер Лайт мог бы называться красивым мужчиной — большие карие глаза, чёрные густые брови, эффектно выделяющиеся благодаря седому пудреному парику, — если бы не кожа. Она была желта, как воск, и напоминала оплывшую свечу. Веки, прикрывающие его красивые глаза, были чрезмерно тяжелы. Оплывший воск мешками висел под ними и вдоль нижней челюсти и под энергично выступающим подбородком.

— Это что такое? — спросил он. — Кто вас пустил сюда? Что вам надобно и кто вы такой, в конце концов?

— Сэр, — ответил Джонни, — я Джонатан Лайт Тремейн.

Наступило длительное молчание. Блестящие чёрные глаза купца смотрели всё так же прямо, кровь не прилила к щекам. Если это имя и говорило ему что-нибудь, он не подал виду.

— Ну?

— Моя матушка, сэр… — Голос мальчика слегка задрожал. — Она мне сказала… Она всегда говорила…

Мистер Лайт открыл усеянную драгоценными камнями табакерку, запихнул горстку табака в нос, чихнул и высморкался.

— Можешь не трудиться рассказывать дальше, мальчик. Итак, матушка твоя на смертном одре открыла тебе, что ты приходишься роднёй богатому бостонскому купцу, так?

Теперь Джонни уже не сомневался, что мистер Лайт прекрасно знал об их родстве.

— Да, сэр, она именно это и сказала. Но я не знал, что вы об этом знаете.

— Знаю? Мне не нужно знать. Это очень старая песенка, старый трюк… Ну-ка, убирайся отсюда подобру-поздорову, а не то я скажу, чтобы тебя выкинули!

— Никуда я не уйду, — сказал Джонни упрямо.

— Сюэлл!

Купец не повысил голоса, но в ту же минуту молодой клерк очутился на пороге его кабинета.

— Выпроводите его, Сюэлл, и если он ненароком окажется в воде, можете… э-э… окрестить его моим… э-э… именем, хе-хе!

Мистер Лайт взял со стола пачку бумаг. Джонни больше для него не существовал. Сюэлл посмотрел на Джонни, и Джонни посмотрел на Сюэлла. Молодой человек оказался в самом деле очень добрым малым, недаром у него было кругленькое личико, как у херувима.

— Мистер Лайт, я могу привести вам доказательства того, что меня зовут Джонатан Лайт Тремейн.

— Ну и что же? Любая красотка может назвать своего ублюдка именем кого-нибудь из видных людей в колонии. К сожалению, не существует закона, который воспрещал бы это.

Джонни не выдержал:

— Вы много о себе думаете! Что вы такого сделали в жизни? Вы богаты, только и всего. Я думаю, ни одна обезьяна не захотела бы назвать своё детище вашим именем.

Мистер Лайт издал протяжный свист.

— Сильно сказано! Сюэлл!

— Слушаю, сэр!

— Ну-ка, возьми это обезьянье отродье и утопи его.

— Слушаю, сэр!

Сюэлл мягко положил на плечо Джонни свою руку, но Джонни резким движением стряхнул её.

— Мне не нужны ваши деньги! — сказал он гордо (увы, это было не совсем так!) — Теперь, после того, как я вас увидел, я, пожалуй, и сам не хочу быть вашей роднёй.

— Твои манеры, мальчик, делают честь твоей матушке.

— Но факт есть факт, и у меня хранится чашка с вашим гербом — доказательство того, что я не лгу.

Блестящие, лихорадочные глазки купца загорелись и запрыгали.

— У вас моя чашка?

— Нет, моя.

— Итак, у вас есть чашка. Потрудитесь, пожалуйста, описать её.

Джонни описал её со всей обстоятельностью серебряных дел мастера.

— Мистер Лайт, так ведь это должно быть… — начал было Сюэлл, но мистер Лайт на него шикнул. Видно, об этой чашке знали не только мистер Лайт, но и клерки. Джонни воспрянул духом.

— Мальчик мой. — сказал купец, — ты сообщаешь мне весьма интересную… э-э… новость. Я хочу видеть твою чашку.

— Я принесу её сюда, когда вам будет угодно, сэр.

— Давно потерянную мной чашку приносит мне мой давно потерянный маленький… хе-хе… кто вы мне там… чхи!

Мистер Лайт взял ещё табаку.

— Принесите чашку сегодня же вечером. Вы знаете мой дом на Маячном холме?

— Да, сэр.

— И мы заколем упитанного тельца в честь новонайденного… не знаю, право, как вас и величать. Приходите через час после того, как зажгут свечи. Блудный сын, а? И чашка у него — скажите!

2

Слов нет, купец Лайт мог бы принять Джонни поласковей, но всё равно Джонни был окрылён и принялся энергично возводить воздушные замки. Он прекрасно знал, что они воздушные, ибо в глубине души был трезвым малым и даже собственное буйное воображение не могло его обмануть. И всё же, шагая по Рыбной улице и заворачивая в дом Лепэмов, он мысленно ехал в карете с красными дверцами, а в кармане у него звенели деньги и тикали часы.

Он надеялся, что ему удастся проскользнуть на чердак незамеченным и взять оттуда свою серебряную чашку, но миссис Лепэм увидела, как он вошёл, и позвала его на кухню. Она не стала говорить о новых башмаках. Видно, девочки рассказали ей о его приключении и она им поверила.

— Ты кстати пришёл, Джонни. Можете не уходить, девочки, я хочу, чтобы и вы слышали, что я скажу.

У Джонни вид был несколько самодовольный. Ведь он прибыл сюда чуть ли не в лайтовской карете!

— Дедушка говорит, что, покуда он жив, он не лишит тебя крова. Пусть. Но тогда перебирайся на чердак. Комната «смертей и рождений» предоставляется отныне мистеру Твиди. Кормить тебя по мере возможности мы будем. Я, так и быть, согласилась. Ладно уж. Не разоримся.

— А вы не беспокойтесь… Я ухожу навсегда.

— Что-то не верится! Слушай же и запомни две вещи.

Все четыре девицы сидели чинно, как в церкви, сложа руки на коленях.

— Во-первых. Чтоб ты не смел оскорблять мистера Твиди — по крайней мере, пока он не подпишет договор. Чтоб я больше ничего не слышала о старых девах в брюках или там о поросятах. Он очень чувствителен, ты его страшно разобидел. Он чуть было не уехал тогда же в Балтимор.

— Какая жалость!

— И второе. Забудь все эти разговоры о Цилле. Не смей и глаз поднимать на моих дочерей.

— Поднимать? Да я и разглядеть толком не могу, где они там копошатся в грязи!

— Прикуси-ка свой дерзкий язычок! Довольно болтаться вокруг Циллы, подарки ей делать, да ещё неизвестно, на какие такие деньги. Я ей велела держаться подальше от тебя. А теперь тебе говорю то же самое. Запомни мои слова…

— Мэм, я бы не женился на этой сопливой, лупоглазой лягушке, даже если бы вы преподнесли её мне на золотом подносе. Дело в том, что я не люблю девчонок. — Он кинул мрачный взгляд на свою собеседницу и прибавил: — И женщин тоже.

И отправился на чердак.

Когда он спустился, старшие дочери вешали бельё во дворе. Цилла чистила яблоки, и, как обычно, руки её ловко двигались, в то время как мысли витали где-то далеко. Исанна поедала кожуру. К вечеру у неё непременно разболится живот.

Цилла подняла своё остренькое, прозрачное личико, Светло-карие глаза её, полускрытые длинными ресницами, искрились зеленоватым огнём. Более лупоглазой девочки трудно было представить.

— Джонни злится, — сказала она весело.

— У него уши покраснели! Он злится! — запела Исанна.

Он радовался тому, что они снова его дразнят. Значит, они уже не жалеют и не боятся его за то, что с ним случилось несчастье.

— Лупоглазые, сопливые лягушки!

Он завернул серебряную чашку во фланелевый мешочек и отправился шататься: надо было как-то убить время до срока, назначенного ему мистером Лайтом.

В грёзах о своей счастливой судьбе он незаметно провёл два часа. На лихорадочно блестящие чёрные глаза купца Лайта навернутся слёзы, напыщенный его голосе со всеми его «э-э-хе-хе» вдруг задрожит, когда он прижмёт к нарядной жилетке своего «вновь обретённого как-его-там». Хоть Джонни и не любил женщин, он решил, что мисс Лавинии надлежит поцеловать его в лоб. Он был так уверен в своём блестящем будущем, что даже решил проведать «этого Рэба». Со времени первой их встречи не проходило и дня, чтобы его не тянуло туда.

Рэб ничуть не удивился, увидев его и выслушав затем диковинную историю, которую Джонни ему поведал. Вечерело, и, к радости Джонни, дядюшка Лорн с близнецами Уэбб уже ушли. Рэб ждал, когда просохнет типографская краска на последнем выпуске «Наблюдателя», чтобы начать складывать газеты. Он слушал: Джонни, вытянув свои длинные ноги и закинув руки за голову.

— Лайт порядочный плут, — сказал он наконец.

— Да, говорят.

— Хитрюга. Когда все купцы решили до отмены гербового сбора не ввозить английские товары, он первым подписал соглашение, а сам тайком ввозил их. Продавал через подставное лицо. Заработал много денег. Сэм Адамс поговорил с ним с глазу на глаз — припугнул его. Он обещал впредь так не поступать. Ставит и на ту и на другую лошадку — и на вигов и на тори.

Джонни, выросший в тихом доме Лепэмов, и представления не имел о политической борьбе, которая постепенно превратила Бостон в два вооружённых лагеря. Виги утверждали, что обложение налогом без права представительства является тиранией, а тори считали, что все разногласия можно решить с помощью времени, терпения и почтения к правительству.

Рэб, разумеется, принадлежал к вигам.

— Я ещё понимаю тори вроде нашего губернатора Хатчинсона, — говорил он. — Они честно думают, что нам следует безропотно принимать от британского парламента всё — пусть нас топчут ногами, разоряют налогами, плюют нам в лицо. Они говорят, что мы, американская колония то есть, ещё слабы и без помощи и руководства Англии ничего не можем. Сам губернатор Хатчинсон хороший человек. И всё же придётся его убрать. Он у нас уже на заметке. Сэм Адамс понемножку выбивает почву у него из-под ног. Но таких людей, как Лайт, которые думают только о себе и своём обогащении и заигрывают на всякий случай с обеими партиями, я не выношу.

— Я и сам никогда не выбрал бы его себе в родню. Но у нищего выбора нет, как говорится, а я, видишь ли, нищий… Ну что ж, пора собираться мне к нему.

Угадав невысказанное желание Джонни явиться перед богачом не слишком оборванным, Рэб сходил наверх, на чердак, где он спал, и вернулся оттуда с чистой рубахой тончайшего белого полотна и жёлтой вельветовой курточкой с серебряными пуговицами.

— Она мне мала. Тебе, верно, будет впору.

Так и оказалось.

Каким-то чудом — ибо Джонни не заметил, как всё появилось, — на прилавке оказались хлеб и сыр. Со вчерашней пирушки Джонни ничего не ел.

Тщательно расчёсанные прямые русые волосы были перевязаны тафтяной лентой, из-под красивой курточки виднелись оборки безупречно белой рубахи. У Джонни был вполне приличный вид.

Солнце уже зашло, и, судя по часам, что стояли в типографии, пора было отправляться к Лайту. Рэб начал складывать газеты.

— Если они тебя не оставят ночевать, приходи сюда. Ну, молодчина, желаю тебе удачи!

3

На вершине Маячного холма, вдали от суеты причалов, лавок и городских базаров, Джонни задумался: должен ли он, как приличествовало бедному безработному подмастерью, войти с чёрного хода, или, как странник, возвращающийся в лоно семьи, постучаться в парадную дверь прибитым к ней и начищенным до блеска медным кольцом? Серебряные пуговицы и напутственное «молодчина» Рэба придали ему бодрости. Кольцо ударилось о дверь, и тотчас служанка, приседая и спрашивая, как доложить, пригласила его войти.

— Меня зовут Джонатан Лайт Тремейн.

Он очутился в просторной передней. Широкие, неторопливые ступени вели наверх. По стенам висели портреты: купца Лайта в расцвете молодости, красоты и здоровья; Лавинии, написанный ещё в Лондоне, много лет назад, когда эта царственная дева была ещё царственным младенцем; каких-то стариков столетней давности и почерневших от времени. Неужели это их давно высохшая кровь течёт теперь у Джонни в жилах, алая и горячая?

Налево вела дверь в гостиную. Звуки клавикордо приглушённый говор, смех. Может быть, они смеются тому, как он представился служанке? Почему он не назвал себя просто Джонни Тремейн?

— Э-э-хе-хе, — послышался голос Лайта. — Проси его, Дженни. Тут все свои, тесный семейный круг. Всем ведь хочется с ним познакомиться, верно?

Несколько дюжин восковых свечей ярко освещали продолговатую сиренево-жёлтую комнату. Свечи отражались в зеркалах, в серебре, блестящем паркете и красном дереве. Человек двенадцать сбилось в круг в дальнем конце комнаты.

Джонни остановился как вкопанный, боясь совершить какую-нибудь оплошность: он сразу увидел, что новые башмаки, которыми он так гордился, не имеют ни малейшего сходства с изящными чёрными лакированными туфлями на ногах у джентльменов, собравшихся в гостиной.

— Итак, — сказал мистер Лайт, приподнявшись, но не двигаясь с места, — итак, вот мы и пришли?

— Да, сэр.

— Лавиния, кузен Талбот, тётушка Бест! Как вы его находите?

Тётушка Бест, омерзительно уродливая старуха, опирающаяся на две палки с золотыми набалдашниками, прошамкала беззубыми дёснами в усы, что он выглядит ничуть не лучше, чем она ожидала.

Лавиния повернулась на своём стуле у клавикордов. Она была в бирюзовом платье из плотной материи, и оно ей очень шло. Она разглядывала мальчика, чуть склонив голову набок. Джонни приходилось видеть, как дамы разглядывают серебряный чайник, не решаясь купить его, — точно так же смотрела на него и мисс Лавиния.

— А что, папа, он гораздо красивее большинства моих родственников. Не правда ли, кузен Сюэлл?

Румяный клерк, бедный влюблённый Сюэлл, переворачивал ей ноты.

— Правда, дочка. — Глазки мистера Лайта прошлись по Джонни. — Он у нас совсем джентльмен — до пояса. Вы только посмотрите — серебряные пуговицы, оборочки, а?

Он обвёл глазами «тесный семейный круг». Мистер Лайт говорил вполголоса, словно забыл о существовании Джонни, который стоял в другом конце длинной комнаты.

С самого августа месяца мистер Лайт ожидал, что к ним явится «тень из прошлого». Несмотря на старания всей семьи сохранить кое-какие дела в тайне, эти кое-какие дела сделались достоянием общества, проникнув даже в… э-э… низшие слои.

— Так ты принёс чашку, мальчик? — обратился он к Джонни.

— Она со мной, в этом мешочке.

— Прекрасно. Прошу в столовую — всех!

Переход из одной комнаты в другую осуществить было не так просто, ибо, прежде чем тётушка Бест и её две палки с золотыми набалдашниками обрели должную устойчивость, пришлось немало повозиться: где подтянуть, где подтолкнуть. Она бранилась, ворчала и трясла своими усами на всех, не исключая и знаменитого своего племянника.

Лавиния, которая продолжала сидеть за клавикордами, и кузен Сюэлл, склонившийся над её плечом, не пошли в столовую со всеми.

Там, на буфете, стояли три чашки. Они были все точь в-точь такие, как чашка, которую принёс Джонни. Он молча вынул её из мешка и поставил рядом с остальными тремя; затем отступил на шаг, чтобы как следует рассмотреть всю эту разодетую в шёлка и брильянты и пахнущую духами публику, окружившую его.

Мистер Лайт взял в руки чашку и стал разглядывать её, сравнивая со своими. Молча затем протянул её какому-то коренастому и просто одетому человеку, который до сих пор не проронил ни слова.

— Полагаю, — сказал мистер Лайт тихим голосом, что присутствующие здесь леди и джентльмены убедились в том, что чашка, которую… э-э… кузен наш — так, что ли, его величать? — принёс нам сегодня, принадлежит сервизу?

В ответ последовал ропот одобрения. До слуха Джонни доносились как бы издалека серебристые звуки клавикордов.

— Совершенно ясно, что чашка сейчас стоит на своём законном месте. Весь вопрос в том, каким образом она была разлучена со своими товарищами.

Джонни показалось, что ответ на этот вопрос был известен всем, кроме него самого.

— Иными словами, — голос купца плыл плавно, как по маслу, — я утверждаю, что это та самая чашка, которую у меня выкрали. Вот в это окно двадцать третьего августа они и забрались сюда. Шериф, я обвиняю этого мальчика в краже со взломом и приказываю вам арестовать его.

Коренастый человек, которого Джонни заприметил ещё раньше, положил свою тяжёлую руку ему на плечо. Над ухом у него раздался казённый голос:

— Джонни Тремейн, он же Джонатан Лайт Тремейн… подмастерье Эфраима Лепэма… именем короля и колонии… означенная чашка… украденная двадцать третьего дня… месяца… год господа нашего одна тысяча семьсот семьдесят третий….

— Неправда! — сказал Джонни.

— Это вы скажете судье.

— И скажу!

Весь ужас подобного обвинения (ведь в те времена мальчика, укравшего серебряную чашку, могли повесить!) так поразил его, что он казался внешне безучастным, равнодушным. Эта его мнимая невозмутимость произвела дурное впечатление. Тётушка Бест принялась тыкать в него одним из своих костылей. Она надеялась дожить до того дня, когда его повесят. Настоящий змеёныш — и вид-то у него такой! Какая-то румяная дама обмахивалась розовым опахалом — она сразу заметила, что у него одна из тех обманчиво-невинных физиономий, которые так часто бывают именно у скверных мальчишек.

— Напротив, — возразил ей кто-то другой, — у него плутовские глаза.

— Вы только посмотрите на его серебряные пуговицы, — квакала тётушка Бест. — Конечно, он их украл.

— Где ты взял эту курточку, мальчик? — спросил мистер Лайт.

— Мне дали её поносить.

— Поносить? Скажите пожалуйста! Не назовёте ли вы своего благодетеля?

— Типографский мальчик. Я не знаю его фамилии. Он работает в «Наблюдателе». Его зовут Рэб.

— А ведь это дорогая куртка. И ты утверждаешь, что кто-то — причём ты сам говоришь, что не знаешь фамилии этого человека — одолжил тебе свою куртку?

— Да, да, это именно так!

— Шериф, расследуйте!

— Непременно, мистер Лайт.

— Я посылал Сюэлла к Лепэмам, — почтенная, скромная, благочестивая и не очень состоятельная семья Миссис Лепэм божится, что у этого парня ничего за душой не было. Что касается его имени — она показала Сюэллу договор, подписанный покойной матерью мальчика. Она его записала, как Джонни Тремейна, без всяких Джонатанов Лайтов. По мнению миссис Лепэм, он последнее время совсем сбился с пути, украл где-то башмаки и ещё кое-какую мелочь. Она клянётся, что у него никогда не было серебряной чашки. А партнёр мистера Лепэма, мистер Твиди, сообщил, что мальчик — отчаянный лгунишка и что о нём вообще идёт дурная слава.

Шериф между тем извлёк наручники, надел один из них на запястье Джонни, другой — себе.

— Сейчас пойду, доставлю этого бездельника на мессто, мистер Лайт, а там и вернусь — чашка пунша за вами! — весело бросил он, уходя.

Вслед им раздавалось серебристое треньканье клавикордов.

Звенела цепь. Шериф молчал всю дорогу, и, только когда они прибыли в каменный острог на Тюремной улице, пока тюремщик вносил фамилию Джонни в свою книгу, он добродушно сказал:

— Вот что, парень. У тебя есть кое-какие права. Хочешь кого-нибудь известить? Есть родня, кроме Лайтов, а? Может, старику Лепэму сказать?

— Он мне уже не хозяин. Он уволил меня несколько месяцев назад.

— А родные? Родители?

— У меня никого нет. Но, может быть, вы будете так добры и дадите знать тому мальчику из «Наблюдателя»? Он такой высокий и чёрный — я только знаю, что его зовут Рэб.

— Ах, тот, у которого ты стянул куртку? Я и сам решил к нему заглянуть сегодня вечерком.

4

Как ни удивительно, Джонни прекрасно спал на своей соломенной постели. Прошлой ночью, когда он плакал среди могил копсхиллского кладбища, он почувствовал, что его несчастья достигли предела. Ниже уже не упасть, а следовательно, оставалось только одно — подняться. Он понимал, что по сравнению с тяжким обвинением, выдвинутым против него мистером Лайтом, ребяческие выкрики Исанны ничто, но именно эти выкрики и повергли его в отчаянье, и теперь обвинение в краже со взломом не могло его тронуть. Сердце его закалилось, и, казалось, нет такой беды, которой бы он не был в состоянии перенести. Тем не менее образ виселицы на городской заставе, пророчески попавшейся ему на глаза накануне, преследовал его воображение.

Утром, не успел он кончить свою кукурузную похлёбку, как пришёл Рэб. Джонни знал, что он придёт. Рэб притащил одеяло, книги и еду. Он держался с таким хладнокровием, словно навещать приятеля в тюрьме было для него самым привычным делом. Джонни заметил, что на его сильной загорелой шее висит какая-то медаль. На ней было выгравировано «Древо Свободы». Так, значит, Рэб принадлежал к знаменитому полуподпольному обществу «Сыновей Свободы», которое время от времени брало правосудие в собственные руки. Они запугивали королевских чиновников, заставляли их покинуть Бостон, мешали британским адмиралам насильно вербовать матросов в Америке, как они привыкли это делать у себя в Англии. При желании Сыновья Свободы могли парализовать торговлю, суд и действия правительства. Сколько раз по ночам слышал Джонни их свист, крики в рупор, сделанный из раковины, их клич: «Горожане, на улицу!», топот бегущих ног… А на другой день он видел чучела, подвешенные к столбам, поломанные заборы и выбитые стёкла в домах у хозяев — тори и узнавал, что королевский комиссар был вынужден покинуть Бостон. Или что такой-то купец, призванный под «Древо Свободы», со слезами поклялся не торговать с Англией до тех пор, пока она не откажется от своих притязаний. Лепэмы осуждали самоуправство Сыновей Свободы. Джонни никогда не задумывался надо всем этим. Но, увидев медаль на шее Рэба, он решил, что с ними, должно быть, не скучно.

Медаль оказала действие, так как и тюремщик и надзиратель были тоже Сыновьями. Джонни перевели в уютную отдельную комнату на первом этаже. Тут обычно помещались несостоятельные должники из благородных. Джонни рассказал Рэбу всё с начала до конца. Рэб уже успел узнать, что дело будет рассматриваться в следующий вторник и что судьёй назначен мистер Дана. Если судья найдёт, что достаточных улик нет, он тут же может освободить Джонни, не передавая дело в верховный суд с присяжными. Затем Рэб спросил Джонни, показывал ли он кому-нибудь свою чашку до двадцать третьего августа. Имея такого свидетеля, можно было бы доказать, что чашка, которую принёс Джонни, не является той, которую украли у мистера Лайта.

— Как же, показывал — Цилле Лепэм. Ещё в июле. Теперь я даже вспомнил, что я показал ей чашку в тот самый день, когда мистер Хэнкок пришёл к нам заказать сахарницу. Второго июля, во вторник.

— Больше ничего и не нужно. Ну и дурак же мистер Лайт — возвести такое нелепое обвинение на тебя!

— А почему он говорил, что ждал меня или кого-то ещё, когда у него пропала чашка?

— А кто его знает! Мало ли что происходит в этой коварной и хитрой башке! Очень может быть, что он считает тебя самозванцем и что ты затем только и украл чашку, чтобы доказать своё родство с ним. Цилла, конечно, согласится прийти в суд ради тебя?

— Если мать её отпустит.

— А миссис Лепэм — она даст тебе хорошую характеристику?

— Какое там! Если бы ей сказали, что я стащил парик с головы священника, она бы поверила.

На следующий день Рэб пришёл в тот же час. Он о чем-то озабочен. Мистер Лайт самолично посетил Лепэмов в карете с красными дверцами, заказал дюжину серебряных ложек, шкатулку для чая и обещал заказать серебряную кружку в фут высотой, если дело пойдёт на лад.

— Взятка?

— Цилла говорит, что он дал аванс. Тогда-то миссис Лепэм и сказала, что не позволит впутывать свою дочь в такое безобразное дело. Она обещала запереть Циллу на замок в следующий вторник.

— И меня могут повесить?

— Кроме того, она во что бы то ни стало хочет угодить этому мистеру Твиди. Если он не подпишет договор и не примется тотчас за работу, они не сумеют выполнить заказ мистера Лайта. Бедняга Лепэм ничего знать не хочет, кроме своей библии. Говорит, ему мало осталось времени, чтобы приготовиться к встрече с творцом. Между прочим, мистер Твиди люто тебя ненавидит. Говорит, что ты его обозвал поросёнком. Ему это не понравилось.

— Ну да, обозвал, конечно. Но что же из этого!

— Прекрасно! Бранись себе, обзывай людей поросятами, но только потом пеняй на себя, если они будут давать сдачи! И не словами — это дано не всякому, — а делом! Твиди ухватился за случай поквитаться с тобой. Он сказал, что, если миссис Лепэм допустит, чтобы Цилла давала показания в твою пользу, он тотчас отправится обратно в Балтимор. Он говорит, что он художник и поэтому очень чувствителен и не желает, чтобы всякие воришки и скандалисты его расстраивали. Ну, да ладно. Только я на твоём месте не стал бы…

— Ах, ну перестань же ты об этом! — перебил Джонни капризным голосом.

— Теперь насчёт адвоката. Я говорил с Джозией Куúнси. Он часто пишет в «Наблюдателе». Он говорит, что готов к услугам.

— Джозия Куинси? Но… Рэб, скажи ему, что не надо!

— Не хочешь? Он ведь самый лучший юрист в Бостоне, из молодых.

— Но я не могу расплатиться с ним!

— Ты ничего не понимаешь. Он подарит тебе своё время бесплатно. Он зайдёт к тебе сегодня под вечер. А я должен буду встретиться с Циллой тайком от матери, понимаешь, чтобы составить план действий.

— Всё ведь зависит от Циллы, правда?

— Очень многое, во всяком случае.

— А миссис Лепэм и поросё… то бишь Твиди, — они говорят, что запрут её?

— Запрут, да только не от меня. Я бы её не то что из дому — из тюрьмы бы вызволил, откуда хочешь! Она ведь такая, что дала бы показания в твою пользу, даже если бы это стоило ей жизни. Как её зовут на самом деле?

— Присцилла.

— Дай бог, чтобы Присцилла была на моей стороне, если меня когда-нибудь будут судить! А её сестрёнка — вид у неё смышлёный — как на самом деле?

— Да не особенно. Она вроде попугая. Она вечно повторяет то, что скажет Присцилла или кто-нибудь другой, и выдаёт это за своё.

5

Судья мистер Дана был толст и румян. На нём была чёрная шёлковая мантия и большой курчавый белый парик.

Джонни сидел рядом с мистером Куинси, следил за напряжёнными, нервными руками судьи и прислушивался к его бормотанию: «Так, так, дальше что», и быстрым вопросам, которые он обращал к людям, сменявшим друг друга на скамье подсудимых. Одних он тут же отпускал, других приговаривал к штрафу или к ударам плетьми, третьих приказывал выставить в колодках, четвёртых направлял в высшую инстанцию. Джонни догадался, что скоро будут рассматривать его дело, когда услышал, как судья послал курьера на Долгую пристань сказать купцу Лайту, чтобы он прибыл через полчаса.

Джонни ещё раз оглядел судебный зал, внимательно всматриваясь в каждое лицо. Ни Рэба, ни Циллы не было видно, и он упал духом.

— Рэб сказал, что доставит её сюда к одиннадцати, — шепнул ему на ухо мистер Куинси. — Рэб никого никогда не подводил.

Джонни нравился молодой адвокат. Это был крупного сложения человек с лихорадочным румянцем на щеках. Кашель его предвещал раннюю смерть. Так вот умерла и мать Джонни — сгорела в лихорадке. Подвижное, страстное лицо мистера Куинси было бы красивым, если бы не бельмо на одном глазу.

Мистер Лайт прибыл в сопровождении своего бедного родственника и секретаря мистера Сюэлла. Купец вошёл так, словно и тут хозяин был он, и громко поздоровался с судьёй, прервав лепет какой-то обтрёпанной булочницы, обвинявшейся в том, что она торгует заплесневелым хлебом. Затем послышался лёгкий стук колёс, позвякивание сбруи, и, ко всеобщему удовольствию, появилась Лавиния Лайт. Красавица скромно опустилась на стул подле дверей.

Судья принялся поправлять воротник. Сюэлл покраснел. Булочница забыла, чтó она собиралась сказать, залюбовавшись темноволосой красивой девушкой в чёрном платье. Появление мисс Лайт в зале суда было неожиданно. Впрочем, эта нетерпеливая, вечно скучающая девица часто совершала непонятные поступки.

— Иск Джонатана Лайта к Джонни Тремейну, или Джонатану Лайту Тремейну.

Мистер Куинси незаметно прикоснулся к его колену. Джонни знал, что ему следует выйти и присягнуть на библии в том, что он будет говорить правду, только правду и всю правду, да смилостивится господь бог! Он шагнул вперёд, и ему вдруг сделалось жутко: быть может, это его первый шаг на пути к виселице — той самой, что ожидает его в сумраке за городской заставой.

Точно такую же присягу принёс после него и мистер Лайт. Мистер Куинси единственным своим зрячим глазом перехватил взгляд Джонни и одними губами произнёс какое-то слово. Часы пробили одиннадцать — в дверях стояли Рэб и Цилла. Рэб казался таким же, как обычно, — загадочным, смуглым, умным. У Циллы лицо было наполовину скрыто капюшоном.

Мистер Лайт разговаривал так непринуждённо, словно был наедине с мистером Дана в каком-нибудь кабачке, где за бутылочкой мадеры они беседовали и щёлкали орехи. Он рассказал, как его прадед, Джонатан Лайт, мэр Козуэя, что в графстве Кент, в Англии, заказал шесть одинаковых чашек, по числу своих сыновей. Четыре чашки попали в эту страну, и нынешний мистер Лайт владел ими вплоть до августа месяца сего года. В ночь на двадцать четвёртое вор или воры вырезали кусок стекла в окне столовой. Образовавшееся отверстие было мало для взрослого мужчины — только подросток мог бы проникнуть через него и выкрасть одну из знаменитых чашек.

В этом месте своего рассказа мистер Лайт прищёлкнул пальцами, и Сюэлл выступил вперёд и расставил четыре серебряные чашки на столе перед судьёй.

— Вот чашка, которая была украдена, — сказал мистер Лайт уверенно. — Я перевязал её красной ленточкой.

Затем он стал рассказывать, не без юмора и поблёскивая своими маслянистыми глазами, как Джонни пришёл к нему в контору, назвался родственником и как он, мистер Лайт, заманил воришку к себе в дом, заставив его притащить украденную чашку.

Судья спросил:

— Мистер Лайт, не допускаете ли вы, что мальчик этот рассказал правду и в самом деле приходится вам роднёй?

— Нет, нет, исключено. Может быть, господин судья будет столь любезен и взглянет на этот вот договор — бывший хозяин мальчика мистер Лепэм любезно предоставил его мистеру Лайту. В договоре мальчик значится как Джонни Тремейн, и никаких Лайтов. Надо полагать, что за спиной у мальчишки стоит кое-кто постарше, подстрекая его на этот гнусный, подлый трюк; впрочем, мистер Лайт заинтересован лишь в том, чтобы получить обратно свою собственность, а вникать в это дело он лично не намерен. Он ни на одну минуту не допускает, чтобы Лепэмы принимали какое-либо участие в задуманном шантаже, — нет, это скромная, честная, благочестивая семья. Что же касается самого факта кражи — а в настоящий момент его волнует только этот факт, — то тут, надо полагать, всё «ясно, как божий день». Он хотел бы просить смертной казни. Уж очень много воровства развелось в Бостоне. Неимущие подмастерья совсем отбились от рук. Что-то слишком долго пустует наша виселица.

— Это уж как суд решит, — кисло произнёс мистер Дана.

Он набил себе ноздрю табаком, мистер Лайт тоже. Они чихнули одновременно.

Мистер Куинси заставил Джонни рассказать все обстоятельства дела. Мальчик говорил уверенно — ведь Рэб привёл Циллу. Он впервые выступал публично, все слушали, боясь проронить слово, и он чувствовал, что ему верят. Он говорил всё лучше и лучше. Он рассказал, как мать дала ему чашку, и то немногое, что она при этом ему поведала. Она не велела ему разлучаться с этой чашкой никогда, а к Лайтам обратиться лишь в том случае, если все иные пути окажутся закрыты. Легко и просто рассказал он о беде, с ним приключившейся, о поисках работы об отчаянии — и аресте. Когда он кончил, в зале раздался сочувственный гул.

— Джонни, — спросил мистер Куинси, — не нарушили ли вы когда-нибудь завета вашей матушки — никому не показывать чашку?

— Один раз нарушил. Это было второго июля сего года. То ли я забыл, что говорила мама, то ли решил не послушаться, но я рассказал дочери моего хозяина, Присцилле Лепэм, как (со слов моей матери) меня зовут на самом деле и про чашку. Ей захотелось посмотреть на неё. Это было на рассвете — то есть уже третьего июля. В среду.

Вызвали Циллу. Джонни всегда считал её застенчивой, но тут она стояла прямо перед судьёй и отвечала своим тихим и отчётливым голосом. Он почувствовал гордость за неё. А он-то думал о ней как о худенькой дурнушке! Сейчас она ему казалась просто-напросто красавицей.

Как только она кончила говорить, в зале суда поднялось волнение большее, чем то, которое было вызвано появлением мистера Лайта или даже его великолепной дочери. Исанна, с кудряшками в диком беспорядке, ворвалась в зал суда, и казалось, что она, как мышка, не бежит, а катится. Без всякой присяги, минуя все формальности, она бросилась к господину судье и вновь пересказала всё, что только перед ней рассказывала Цилла. Джонни прекрасно знал, что Исанна спала крепким сном, когда он рассказывал Цилле о чашке. Она была уже в постельке, когда он показывал чашку её старшей сестре. Его поразила яркость её беспорядочного рассказа и растрогало, что она приписала ему всевозможные добродетели. А всё ведь сочинила!

Тщетно произносил мистер Дана своё «так, так, что же дальше» и «я не могу принять это за показания», тщетно пыталась Цилла утихомирить её. Она была прелестна, казалась существом из другого мира, и ей дали договорить до конца.

— О боже! — сказал господин судья сморкаясь. — Сколько же тебе лет?

— Восемь, сэр, девятый.

— Ну ладно, будь умницей, видишь, у меня в кармане оказался кусочек лакрицы для тебя — садись и жуй себе тихонько. Вот!

Почти тотчас он закрыл дело. Никаких законных оснований считать, что обвиняемый украл чашку или что чашка, перевязанная красной ленточкой и незаконно присвоенная мистером Лайтом, является той самой чашкой, которую у него выкрали в августе этого года, не было. Все показания этому противоречили. Барышни Лепэм — мистер Дана позволит себе сослаться на положительную характеристику, данную семейству Лепэм самим мистером Лайтом, — вполне убедительно доказали, что, как ни странно, подмастерье в самом деле является обладателем серебряной чашки и что она, по всей видимости, является одной из шести чашек, заказанных мэром Козуэя в графстве Кент. Судья велел Джонни Тремейну взять чашку, перевязанную красной ленточкой. Это была его собственность. Он может при желании предъявить иск мистеру Лайту, но судья бы не советовал — слишком влиятельная фигура мистер Лайт.

Джонни схватил чашку. В следующую минуту вместе с мистером Куинси, Рэбом и Циллой он стоял на залитой солнцем улице, напротив здания суда. Все четверо были так счастливы, что могли лишь смеяться. Адвокат пригласил всю компанию в трактир перекусить и выпить за здоровье Джонни из его чашки. Но куда делась Исанна?

Она стояла рядом с мисс Лайт, крохотная её ручки покоилась в руке, облачённой в перчатку, а сама она обожающим взглядом заглядывала ей в лицо.

Цилла сердито окликнула её. Мисс Лайт легко занесла ногу на высокую приступку коляски.

— Она говорит, — захлёбываясь, рассказывала Исанна, — что она ничего подобного никогда не видела, даже на какой-то там улице в Лондоне.

— На Дрюри Лейн,[8] верно, — вставил мистер Куинси не без яда, — я и сам об этом думал.

— Скажи, Рэб, — спросила девочка, — я ведь хорошо говорила, да?

— Лучше нельзя. Хотя ты часть рассказа вела от первого лица, так что это была не совсем правда… Ну, да ты не пропадёшь!

Она хотела было поцеловать Джонни, но он считал, что целоваться на улице ниже его достоинства.

— Ты вся измазалась в лакрице, — сказал он.

Она наклонилась и поцеловала его обожжённую руку. Он молчал. Он боялся, что вдруг разрыдается.

V. «Бостонский наблюдатель»

1

Они зашли в «Чёрную королеву» и расположились в столовой. Мистера Куинси никто не просил показать, как выглядят его деньги. За столом было оживлённо, даже немного шумно. Больше всех веселились Исанна, Джонни и сам мистер Куинси. Многие из крупных вигов Бостона ежедневно обедали в «Чёрной королеве», и сейчас они один за другим подходили к столику, чтобы вместе посмеяться над публичным провалом купца Лайта на судебном заседании. Куинси-то каков! Можно сказать, уличил старую лису в намерении украсть у подмастерья серебряную чашку! Мистер Куинси, счастливый и возбуждённый, принимал поздравления. Правда, он тут же принялся внушать Джонни, чтобы он держал ухо востро. Мистер Лайт человек самолюбивый. Его самолюбие получило удар. Отныне он — заклятый враг Джонни… Впрочем, сейчас всем было весело.

Джонни был чуть-чуть разочарован, когда Рэб рассказал, каким образом ему удалось доставить Циллу в суд. Он ожидал увлекательных приключений, а Рэб всего-навсего показал миссис Лепэм письмо, под которым значилась подпись губернатора Хатчинсона и стояла Большая массачусетская печать. Письмо было адресовано мистеру Лорну и повелевало ему, а также и прочим издателям Бостона прекратить свою крамольную деятельность. Миссис Лепэм не умела читать, и Рэб просто-напросто взял Циллу под руку, развернул письмо под самым носом миссис Лепэм и, указав на печать, сказал:

— Воля губернатора.

Он не дал ей времени вызвать грамотея Твиди и пустился вместе с Циллой со всех ног в суд. Предварительно он выдрессировал Исанну и спрятал её поблизости на случай, если ему не удастся вытащить в суд Циллу. По его мнению, обе девицы справились отлично.

— Вот и мисс Лайт так сказала! — радостно согласилась младшая. — То есть она сказала, что я была поразительна и…

— Будет тебе об этом! — грубо оборвал Джонни.

«Эта Исанна становится совсем невозможной!» — подумал он.

Во время обеда у Рэба создалось впечатление, что Джонни намерен ночевать у Лепэмов, а Цилле казалось, что он переселяется к Рэбу. Но Джонни не желал быть приживалкой ни там, ни тут — нет, нет, он найдёт работу — и не каким-нибудь там рассыльным у дядюшки Лорна! Он видел, сколько мальчишек крутятся возле конюшен «Чёрной королевы».

Ветер с моря завывал, волны бились о пристань. Осень выдалась хорошая, днём всё звенело и искрилось; по ночам, однако, спать под открытым небом было уже нельзя; зато в конюшне, укрывшись сеном или лошадиной попонкой, согреваясь теплом, исходящим от животных, можно было отлично выспаться.

Ночь после суда Джонни как раз и провёл в конюшне, а на следующий день нашёл капитана, который соглашался, несмотря на искалеченную руку, взять его к себе в качестве прислуживающего «боя». Ни капитан, ни судно, ни предстоящий маршрут не нравились Джонни. Корабль отправлялся в Халифакс, между тем как наступившие, холода и отсутствие тёплой одежды заставляло Джонни мечтать о поездке куда-нибудь к тропическим Сахарным островам. Впрочем, он уж совсем было договорился, когда вдруг шкипер, как бы невзначай, обронил, что одеяла, дождевик, сапоги и бушлат должны быть свои. У Джонни не было денег на покупку всего этого.

Теперь ему негде было оставлять чашку, и он привязал завязки фланелевого мешочка, в котором хранил её, к поясу, так что при ходьбе чашка била его по бедру. Самая большая удача в его жизни пришла к нему оттого, что он ослушался матушку и в июле месяце показал Цилле чашку. Теперь он ещё раз нарушит материнскую волю и чашку продаст.

Конечно, всякий серебряных дел мастер охотно купил бы её, но отделка выглядела так старомодно, что можно было рассчитывать только на стоимость самого серебра. Единственно, кто дал бы хорошую цену, — это мистер Лайт, обладатель неполного сервиза. И Джонни снова отправился на Долгую пристань, в контору этого купца.

Там всё было по-прежнему, только не было «кузена Сюэлла». Старые клерки сидели кузнечиками над своими бумагами. Ни тот, ни другой не шелохнулся, когда Джонни тихонько скользнул мимо них в кабинет.

Мистер Лайт оторвал свой взор от бумаг. Чувство, похожее на ненависть, блеснуло в скользких чёрных глазах, когда они остановились на Джонни. Господин судья публично осрамил купца, и слух о его унижении мгновенно облетел все пристани, весь город.

— Ну? — спросил он еле слышным голосом.

— Вот. У меня нет денег. Нечего есть. Всё моё имущество на мне. У меня нет выбора. Одно серебро в этой чашке стоит четыре фунта. Я сам работал по серебру и знаю. Ценность её для вас должна быть по крайней мере в пять раз больше, так как у вас сервиз. Дайте мне двадцать фунтов, и чашка ваша.

На прозрачных восковых щеках проступил лёгкий румянец. Голос купца был ровен, но Джонни чувствовал, что он взбешён.

— Я ещё никогда не скупал краденый товар и не намерен этим заниматься, даже когда товар этот — моя собственность.

Джонни опустил чашку в мешочек и начал уже привязывать его к поясу, как вдруг мистер Лайт протянул свои длинные пальцы и извлёк оттуда чашку.

— Отдайте, пожалуйста, мою вещь, — сказал Джонни вежливо, — я понесу её мистеру Ревиру или мистеру Бэрту. Четыре фунта тоже деньги, в конце концов.

— Погодите, молодой человек. Вы-то знаете, что украли её. Признайтесь чистосердечно, и я не буду слишком строг. Судья Дана дурак, что поверил этим лгунишкам девчонкам.

— Я её не украл. Это доказано судом раз и навсегда.

Но мистер Лайт вскочил и проворно двинулся к двери, так что Джонни не мог уйти.

— Хэддон и Бартон! — позвал он.

Старички с перьями в руках быстро проковыляли кабинет.

— Сюэлл всё ещё не вернулся с верфи? Верно, с патокой возится. Тем лучше. Без этого щенка нам легче будет сделать то, что нужно. Так вот, Хэддон и Бартон… вот мальчик… это Джонни Тремейн. Вы, наверное, слышали что…

— Да, сэр.

— Закройте дверь и заприте её. Как ни погряз он в бедности и пороке, а всё же какая-то совесть в нём есть.

— Да, сэр.

— Итак, через два дня после того, как мистер Дан объявляет его невиновным в хищении моей чашки, он сам приходит ко мне, признаётся в краже и желает возвратить мне мою собственность.

— Вот как! Чрезвычайно похвально с его стороны, сэр.

— Мистер Хэддон и мистер Бартон, вы свидетели его признания и добровольного возврата украденной им у меня вещи.

— Да, сэр.

— Отдайте двадцать фунтов! — Джонни задыхался.

— Ах ты, глупый портовый крысёнок! Ищи-свищи теперь! Да ведь у меня два почтенных свидетеля — они присягнут в том, что любые мои слова — святая правда. Неужели ты думаешь, что в бостонском суде, — пусть сам Дана будет судьёю — кто-нибудь станет слушать тебя и твоих несчастных девчонок, если я и мои клерки скажем, что вы лжёте? Ещё в родственники лезет!

Джонни понял, что попал в ловушку.

— Это моя чашка, — произнёс он побелевшими губами. — Вы вор!..

— Пойди взгляни на улицу, Хэддон. Позови капитана Булля, если он поблизости.

— Если кого и повесят за кражу чашек, так не меня. Так я портовый крысёнок, да? А вы… по вас виселица плачет!

— Ах, он ещё грозится? Ну что ж, я буду снисходителен. Ха-ха! Как-никак, ты сам признался в краже, умница! А работку трудно достать, а? С одной-то рукой. Ну что ж, мой приятель капитан Булль со следующим отливом отправляется на «Единороге» в Гваделупу. Может быть, хочешь поселиться в Гваделупе? Уж очень много народу развелось в Бостоне. В Гваделупе куда больше простору лгунишкам, ворам и паршивым жуликам!

Хэддон привёл капитана Булля. Джонни взглянул на капитана и отпрянул. Это был могучего сложения человек, шея его была толщиной с талию Джонни, а огромные кулачища болтались где-то у самых колен. Кисти рук его напоминали увесистые связки бананов. Церемонный поклон, который он попытался отвесить своему хозяину, ещё увеличил его сходство с гориллой, зато прежде чем капитан Булль успел перевести дух после этой процедуры, Джонни воспользовался мгновением и выскочил из кабинета. Хэддон вскинул свои костлявые руки, стараясь задержать его, но тут же рухнул, как связка хвороста.

Джонни бежал по Долгой пристани, затем по коротенькой Королевской улице, затем нырнул в Кривой переулок и очутился на Портовой улице, опрокинул корзину у торговки перьями, с минуту путался в стаде визжащих поросят, но, так как он знал, куда бежать, вскоре выбрался и ринулся вниз по Союзной улице. И вот наконец Солёная улица, где маленький человечек так старательно обозревает Бостон в свой бинокль. Тут Джонни остановился и поглядел назад. Улица была пуста. Капитана Булля не видно. Где этой горилле догнать его!

Рэба в лавке не было. Один дядюшка Лорн.

— Вам всё ещё нужен верховой?

Джонни так запыхался, что с трудом говорил.

— Да, пожалуй, — ответил несколько ошарашенный мистер Лорн. — Когда-нибудь нам он понадобится, но такой страшной спешки у нас нет. Пока что мы наняли мальчика из «Чёрной королевы» на месяц и…

— Я вам подойду?

Мистер Лорн посмотрел в окно, которое выходило на задний двор. Рэб варил в котле типографскую краску, близнецы обучались у него этому искусству и подносили дрова.

— Рэб, Рэ-эб! — крикнул ему дядюшка. — Тут вот Джонни пришёл. Он может быть ездовым у нас?

— Да.

Голос Рэба, спокойный, уверенный, донёсся со двора вместе с облаком зловонного чёрного дыма.

— Хорошо, Джонни. Ты, конечно, умеешь ездить верхом?

— Я ни разу не сидел в седле.

— Право же, я тогда не знаю, как…

— Но я научусь.

— Рэб!

— Что?

— Этот твой Джонни Тремейн, он может научиться ездить верхом?

— Да.

— Хорошо, мальчик. Теперь сядь и переведи дух, а тебе расскажу, как у нас и что. Дело в том, что ты не будешь занят всё время, поэтому я могу предоставить тебе только жильё, харчи и одежду. Зато первые четыре дни недели ты можешь подрабатывать где-нибудь сам или продолжать своё образование (если ты когда-нибудь начинал его). У меня прекрасная библиотека. Если Рэб захочет, ты можешь спать с ним на чердаке, над типографией. А если он предпочитает жить в одиночестве по-прежнему, жена найдёт тебе место в доме. «Наблюдатель» выходит по четвергам, и в тот же день газета доставляется подписчикам. На лошади, конечно, быстрее, но, если хочешь, можешь разносить их пешком. Большая часть этого дня у тебя будет занята. Затем на следующий день, в пятницу, часу этак в шестом утра ты должен будешь отправляться в Дóрчестер, Рóксбери, Брýклин, Мúлтон и так далее (Рэб тебе начертит маршрут); там будешь оставлять газеты на постоялых дворах. Подписчик за ними приезжают сами. Итак, поздно вечером в пятницу или в субботу утром ты пересекаешь Чарлз-ривер и едешь Кéмбридж, Уóтертон, Уóлтам, Лексингтон и, наконец, заворачиваешь к Чáрлстону. Оттуда в субботу вечером ты на пароме отправляешься домой.

Рэб вошёл с полной кастрюлей тёплой, чёрной, тягучей краски. Ни на белой рубахе его, ни на кожаном фартуке не было ни единого пятнышка. Близнецы же измазались с ног до головы и походили на чёртиков.

— Рэб, — обратился к нему дядюшка, — где будет Джонни спать?

— Со мной, конечно!

— Хорошо. Покажи ему комнатку. Но сперва своди его в конюшню «Чёрной королевы» и покажи лошадь, которую ты купил. По правде говоря, Гоблин[9] этот — не самая удачная сделка в твоей жизни. После обеда можешь больше не работать, а вместо этого преподай Джонни урок верховой езды — покажи ему, как падать, не ломая костей. Ему эти уроки очень пригодятся, если он собирается ездить на этом дьяволе…

У Джонни началась новая жизнь.

2

— А чем плох Гоблин? — спросил Джонни с опаской. — Мистер Лорн, кажется, не очень высоко его ценит.

— Видишь ли, — ответил Рэб спокойно, — если ты научишься ездить на Гоблине, ты будешь настоящим кавалеристом. После него любая лошадь покажется игрушкой. Зато это хороший способ выучиться ездить. Запомни, Джонни, что в верховой езде самое главное — ладить с конём. Лошадь вообще ведь животное робкое, а Гоблин — самая робкая лошадь на свете.

— С ним плохо обращались?

— Да, били. Именно за робость. Я заприметил его ещё в Лексингтоне, где живут мои родные. За один год он сменил четырёх хозяев. Всякий раз, как его продавали, цена его уменьшалась вдвое. Мне он достался чуть ли не задаром. Он не забияка, и подлости в нём нет никакой. Это добрейшее животное. Любая лошадь может испугаться клочка бумаги, которую ветер гонит по мостовой, но она тут же устыдится своего страха. А Гоблин никогда не остановится, чтобы взглянуть и разобраться. Ему, наверное, кажется, что это маленькая белая собачка и что она вот-вот цапнет его за ногу, и он со страху готов из собственной шкуры выпрыгнуть! Иной раз с ним целых полчаса провозишься, пока он не успокоится. А уж бельё на верёвке — это, конечно, никак не рубашки и юбки: это белые коршуны, которые сейчас запустят ему когти в спину и полетят с ним на небо. Тут, по его мнению, только бегством и можно спасаться, а резвости у него хоть отбавляй! Твоя задача — во что бы то ни стало завоевать его доверие, чтобы он знал, что ты его в обиду не дашь. Палкой ничего не добьёшься. А завоюешь его доверие — он за тебя в огонь и в воду пойдёт — и даже во двор прачечной.

— Но я не умею ездить верхом.

— Это вроде танцев, знаешь… главное — не сбиться со счёту. Научишься! Конечно, будешь трусить, но ты не забывай одного: как бы тебе не было страшно, ему страшнее во сто раз.

Они подошли к конюшне «Чёрной королевы».

— Конюх, который до сих пор у нас работал, совсем его испортил. Если б у меня было время, я бы подружился с Гоблином, выездил бы его немного. Совсем спокойным и надёжным конём его, конечно, сделать нельзя. Но ты только посмотри на него — ведь красавец!

Рэб вошёл в одно из стойл и вывел высокого, поджарого коня масти почти белой; впрочем, он был весь в маленьких коричневых пятнышках. Грива и хвост были цвета тёмного красного дерева. Глаза — прозрачно-голубые.

Рэб сказал:

— Никогда не видел коня такой масти. Отец его, Янки-Герой, самый быстрый скакун, какого мне доводилось видеть, был весь белый. Нарагансеттских кровей. Сын Янки-Героя! Разве мы могли мечтать о таком? Ведь эти так же недоступно для нас, как карета Лайта. И не видеть бы нам тебя, если бы не маленький изъянчик, верно Гоблин?

Красивое нервное животное легко и нежно дохнуло на Рэба и покосилось странным своим прозрачным глазом на Джонни.

— Вот. А уздечка надевается так, понял? Зимой же смотри не вздумай сунуть лошади в рот холодный мундштук. Сперва подуй на него. Теперь потник… Тихо, Гоблин, тихо! Я ничего плохого тебе не сделаю… И сверху седло. Теперь выведем его во двор. Повод держи так: всегда левой рукой, большим пальцем вверх, только прижми смотри. Ногу вдеваешь в стремя тоже левую. Если попробуешь сесть на неё справа и она тебя лягнёт, пеняй на себя. Вот видишь, как просто? Сел и слез, сел я слез, вот так. Подержи-ка его пока!

Рэб зашёл в гостиницу и вскоре вернулся, получив у хозяйки разрешение вывести её изящную кобылку. И вот оба — Рэб на Гоблине, Джонни на хозяйской кобылке — направились к выгону. Это был большой луг. В одном конце его паслись коровы, в другом, где проходили подготовку ополченцы, земля была утоптана. Здесь свободно гуляли солнце и ветер. Деревья стояли окрашенные в ярко-алые, золотые, багряные цвета, кусты ежевики полыхали. Вдали виднелась белая корова — казалось, что она бредёт по самое брюхо в крови. Холодный, вольный воздух хмелил, как вино. А по огромному голубому небу маленькие белые облака стремились убежать от ветра, как овцы — от невидимого волка.

— Тихо, тихо! — прикрикнул Рэб. — Успокойся.

Гоблин поднимался на дыбы, фыркал, словно требуя, чтоб его пустили в галоп. Рэб заставил его бежать мелкой рысью. Гнедая кобылка потрусила за ним. Время от времени Рэб оборачивался к Джонни:

— Шире… припусти. Где большой палец? Кому я говорил?

Иногда они останавливались, и Рэб заставлял Джонни слезать и снова садиться в седло.

— Пройдись с ним вон от того пня ко мне.

И опять оба в седле. Рэб прибавил ходу. Лошади понеслись по утрамбованной площадке, и Джонни впервые услышал дивную музыку — звон копыт о твёрдую землю.

Наконец Гоблин несколько выдохся, и они поменялись лошадьми. Ход у Гоблина был таким ровным, что Джонни на нём показалось ехать легче, чем на кобылке.

Он чувствовал, что многому научился за свой первый урок. Ещё несколько таких уроков, и он перестанет бояться жеребца. Но больше уроков не было. Рэб был занят. Он обучал Джонни верховой езде, не отступая от своего правила — затрачивать на всё, что делаешь, ровно столько усилий, сколько необходимо, и ни капли больше.

Каждый день Джонни водил Гоблина на выгон — ездить на нём по узким, тесным улицам он ещё не отваживался. Он подолгу разговаривал с конём в конюшне.

Мысль, что Гоблин боится его больше, чем он боится Гоблина, действовала ободряюще на Джонни, так же как и вера Рэба в его способности. Он всегда был проворен в ходьбе, движения его были непринуждённы и свободны. Ему и в голову не приходило, что учиться ездить верхом одному, имея в качестве учителей лошадь, известную своим норовом, и юношу, которому некогда отойти от печатного станка, — дело почти невозможное. Однажды Джонни подслушал, как дядюшка Лорн говорил Рэбу.

— Не понимаю, как это только Джонни умудрился научиться, но он просто хорошо уже ездит верхом.

— Да, ничего.

— И не боится Гоблина ничуть. Сам я, ей-богу, боюсь.

— Джонни Тремейн малый храбрый. Я знал, что он научится — если только не убьётся. Мог утонуть, а мог и выплыть. Оказывается, выплыл.

Эта похвала слегка ударила Джонни в голову, но, верный ученик Рэба, он пытался и виду не подать.

Первую неделю дядюшка Лорн ещё нанимал добронравную гнедую кобылку для Джонни. Поначалу, несмотря на списки и планы, начерченные Рэбом, Джонни немного путался, когда в течение трёх дней следовало доставить газеты городским жителям, затем подписчикам, проживающим в окрестностях Бостона, и после выбираться обратно в город на чарлстонском пароме. Но очень скоро эти дни разъездов превратились для Джонни в наслаждение. Он вырос в городе и не был знаком с деревенской жизнью. Он знал корабли и гавань. Пристань, мир лавок и контор. Теперь он упивался необъятными полями с поспевшим урожаем, жёлтыми тыквами, копнами сена и прихваченным первыми морозами виноградом; городишки, окружающие Бостон, тоже занимали его.

Он был не прочь и пофорсить. Как бы тихо ни плелись они с Гоблином по деревенским дорогам, оба, и конь и всадник, любили подъезжать к постоялому двору на полном галопе. Джонни соскакивал и вбегал в дом с газетами в руках; часто подписчики уже ждали его в распивочной. Оттого, что он приезжал из Бостона и служил в редакции «Наблюдателя», его часто расспрашивали о политических настроениях в столице. Благодаря газетам, разговорам с Рэбом и дядюшкой Лорном, а также высказываниям вождей бостонской оппозиции, которые он невольно слышал, Джонни вскоре оказался в курсе событий. За какие-нибудь две-три недели из мальчика, который о политике знать не знал и знать не хотел, он сделался ревностным вигом.

Джонни гордился необычной, броской красотой своего коня. Когда на улице или в таверне люди расхваливали Гоблина, на лице Джонни — помимо его воли — появлялась счастливая улыбка.

Первое время он довольно часто вылетал из седла, и тогда он, бывало, и в полчаса не мог поймать пугливое животное. Но раз одна крестьянка наложила ему гнилых яблок в шляпу, которую он обронил, и он легко соблазнил ими Гоблина. С тех пор он всегда набивал себе карманы гнилыми яблоками. Всякий раз, когда конь подходил к какому-нибудь страшному для него предмету, Джонни награждал его гнилым яблоком. Зато, если ему случалось падать, от него пахло, как от бочонка с сидром.

Мальчики жили на чердаке над типографией. Поднимались они туда по приставной лесенке. Это была уютная мансарда с большим камином. Джонни поразило обилие стульев, и он хотел было задать вопрос Рэбу об этом, да раздумал, а вскоре Рэб сам ему объяснил, в чём дело. Здесь, на этом самом чердаке, и встречались «бостонские наблюдатели». Это был тайный клуб, один из самых влиятельных в Бостоне, тут-то в последние годы и затевалось то, что тори называли «крамолой». Рэб даже не просил Джонни держать язык за зубами — он знал, что Джонни болтать не станет.

Завтрак они готовили себе сами. Обед им присылала, миссис Лорн. А ужинали когда как: или сами себе приготовят, или отправятся к дядюшке в дом. Тётка Рэба была рыжая толстушка с очень белой кожей и совсем не походила на своего племянника, который считался типичным представителем рода Силсби. Восьмимесячный мальчуган её, видимо, принадлежал к той же породе. Джонни никогда не видел, чтобы младенцы были такие длинноногие, чтобы волосы у них были такие чёрные и прямые и чтобы они так мало плакали и так быстро ели. Мальчик никогда не капризничал и смотрел на мир своими загадочными вопрошающими чёрными глазами. Даже сам дядюшка Лорн, который, может быть, предпочёл бы, чтобы в единственном его сыне запечатлелись его собственные умные и по-лисьему заострённые черты, говорил глядя задумчиво на мальчика: «Этот твой ребёнок, Дженифер, — настоящий Силсби из Лексингтона».

Джонни был поглощён Гоблином. Он подозревал, что конюхи из «Чёрной королевы» бьют и мучают жеребца, наказывая его за робость, и поэтому взялся ухаживать за ним и кормить его сам. Этим он сберегал несколько пенсов в неделю мистеру Лорну, который благородно отдавал их Джонни. Хозяину «Королевы» полюбился мальчик. Если кому-нибудь из постояльцев требовалось срочно доставить письмо, он рекомендовал им Джонни, который был проворнее вечно мешкающих почтальонов. Таким образом, Джонни в ту осень довелось как-то доехать до Уóрстера, а другой раз и до самого Плúмута. Часть денег которые Джонни выручал, разъезжая с письмами, шла мистеру Лорну, часть оставалась ему; Джонни в лавке подержанных товаров обзавёлся шпорами, сапогами и курткой на меховой подкладке.

Хоть Рэб велел держать повод в левой руке, Джонни случалось, когда конь вдруг принимался скакать бешеным галопом и нужно было его сдержать, пользоваться своей искалеченной правой рукой. На таком коне, как Гоблин, не всегда удавалось гарцевать, гордо держа руку в кармане. Джонни не надеялся, что сможет когда-нибудь выполнять сложную и тонкую работу, но хорошо, что он вынужден был хотя бы время от времени действовать больной рукой, и поэтому ей не грозила полная потеря работоспособности. Ещё в бытность свою в мастерской мистера Лепэма он научился кое-что делать левой рукой. Рэб никогда не говорил ему: «Послушай, Джонни, тебе нужно научиться писать левой рукой», но он часто давал ему переписать что-нибудь, ни на минуту не допуская, чтобы Джонни не справился, — и Джонни справлялся!

Первые четыре дня недели Джонни был хозяином своего времени. Он ездил верхом для собственного удовольствия, если в «Чёрной королеве» не бывало срочных поручений, учился писать левой рукой и жадно читал. У мистера Лорна была хорошая библиотека. Джонни вёл себя, как человек, который, сам того не сознавая, долго голодал: он набрасывался на всё, что ему попадалось под руку. И сброшюрованные номера «Наблюдателя», и «Потерянный рай», и «Робинзона Крузо» (Рэб приносил ему эту книгу в тюрьму, и теперь он её перечитывал), и «Тома Джонса», и трактаты Локка «О человеческом разуме», и «Историю Массачусетского залива» Хатчинсона, и химические статьи, и журналы «Спектейтор», и учебники хорошего тона для молодых девиц, и «Илиаду» в переводе Александра Попа.[10] Когда он жил у Лепэмов, он не подозревал о существовании этого мира. Теперь он с благодарностью вспоминал, как настойчиво мать учила его грамоте, не желая, чтобы мир этот был для него закрыт. Как она заставляла его читать ей вслух, когда ему больше хотелось играть. Бедная! У неё было мало книг и по большей части скучные.

Так он просиживал часы в залитой солнцем гостиной Лорнов, окружённый кипами книг, которые высились до потолка. Миссис Лорн никогда не звала его помочь ей по хозяйству. Все они — миссис Лорн, её муж и Рэб — по какому-то безмолвному соглашению решили, что Джонни должен читать. Миссис Лепэм не вынесла бы зрелища такого «безделья». Тётушка Лорн никогда его не отрывала, разве что принесёт ему тарелку горячих имбирных пряников, или кусок сладкого пирога, или — но это бывало очень редко — попросит его присмотреть за ребёнком, покуда она сходит на рынок или проведать соседку.

— Я его положу сюда, в люльку, если он не уснёт сразу, качни его раза два ногой.

Однажды он так увлёкся «Томом Джонсом», которого читал впервые, что, сам того не замечая, целых полчаса качал младенца, но подлинный Силсби из Лексингтона и тут оставался невозмутим, принимал всё философски, совсем как Рэб. Тайно, только когда он бывал с младенцем наедине, Джонни называл его Рэббит.[11] У Джонни было любящее сердце, и он крепко привязался к малышу. Он стыдился своего простодушия и скорее согласился бы умереть, чем выдать своё чувство, но тётушка Лорн всё понимала. Иногда, когда она тихо входила на кухню, она слышала, как Джонни ведёт длинный разговор с «зайцем». Но, как только она входила в комнату, Джонни делал вид, будто с трудом отрывается от книги и надменно произносил:

— Тётушка Лорн, он, кажется, мокрый.

3

Такова была новая жизнь у Джонни. Он был доволен, но первое время тосковал по Лепэмам. Он уже несколько недель развозил газеты, и тот четверг, когда он вдруг увидел Циллу с Исанной у городского колодца на Северной площади, был едва ли не самым радостным днём в его жизни. Он только что отвёз газету последнему подписчику, Полю Ревиру, и направлялся к «Чёрной королеве», чтобы поставить там лошадь. У Лепэмов он решил больше никогда не появляться. Он не мог забыть, что миссис Лепэм со своим драгоценным мистером Твиди была готова отправить его на виселицу. А Дава, если б ему случилось его встретить, он бы просто убил.

— Цилла! — крикнул он.

Она увидела его, и глаза её заблестели. Гоблин потянулся губами к пустому корыту.

— Погоди, я ему сейчас накачаю воды.

Цилла подвигала ручкой насоса, и лошадь с благодарностью начала пить.

— Ты часто ходишь за водой, Цилла?

Ему было больно видеть на хрупких плечиках Циллы тяжёлое коромысло с вёдрами, которое с чувством невыносимого унижения некогда таскал он сам.

— Мистер Твиди не хочет отрывать Дава и Дасти от работы. Считается, что они до завтрака запасают воду на весь день. А если случится, что вода кончилась, он велит, чтобы мы, девочки, шли за ней. Он все порядки перевернул, Джонни.

— Я не ожидал от него такой прыти.

— Мама потакает ему во всём. Она говорит, что таким взрослым девицам, как Медж и Доркас, неприлично плестись по городу с вёдрами. Так что вот приходится носить воду мне.

— Ты веди лошадь, а я поднесу тебе воду до Рыбной. В самый дом я не войду — хватит с меня! — но на расстояние плевка я подойти могу.

— Всё ещё злишься?

— А ты как думала?.. Послушай, Цилла, — сказал Джонни, — каждый четверг примерно в это время я ношу газету мистеру Ревиру, и теперь я буду приходить сюда и помогать тебе, ладно?

— Я и сама дотащу воду, — холодно отвечала Цилла.

— Да ведь не в этом дело… Я так хотел тебя видеть! Исанну тоже. Я просто не знал, как это устроить.

Они остановились на Рыбной. Плюнуть отсюда на старый свой дом Джонни не удалось бы, но у него не было ни малейшего желания подойти к нему ближе.

— Не надо зря обещать, Джонни, — сказала она, поглаживая Гоблина по носу. — Какая же у тебя красивая лошадь! И, по-моему, она меня уже полюбила.

— Конечно. Так я буду приходить сюда каждый четверг. И ещё в воскресенье после обеда. Если понадобится, подтащу вёдра, но главное — можно будет поговорить. Ты не могла бы удирать из дому, чтобы встретить меня у колодца?

— Могла бы.

— Так приходи сюда, ладно?

Ужас, какая она была упрямица!

— Не знаю, право… Но если мы с Исанной тебе очень нужны, может быть… кто знает?

Цилла сказала всего лишь «может быть», но Джонни дал более определённое обещание: «Каждый четверг и каждое воскресенье после обеда».

Это были последние его слова, и он не сомневался, что сдержит обещание. Через шесть месяцев, через год, через шесть лет, думал он, девочки ему будут так же дороги, как сейчас.

Уже верхом на Гоблине он обернулся, чтобы посмотреть им вслед. Цилла согнулась под тяжестью своей ноши, Исанна вприпрыжку бежала рядом.

У Джонни сжалось горло.

4

В новой его жизни было лишь одно, и притом незначительное, огорчение — полнейшая невозмутимость Рэба. Словно ничто извне не могло потревожить его покой. Он был сам по себе. Джонни по натуре своей был общителен и легко поддавался чужому влиянию. Рэб оставался бы самим собой при любых обстоятельствах, в какой бы семье он ни родился — у самого ли богатого купца в Бостоне или у самого бедного ремесленника, всё равно. А Джонни? Джонни не таков. Смышлёный подмастерье на Хэнкокской верфи, предмет зависти всех мастеров, основной кормилец у Лепэмов (он себе цену знал) и дерзкий оборвыш, в которого превратился Джонни к концу лета, были два разных человека. Рыночные торговки, которые принимались проверять, цело ли их масло, после того как он промчится мимо их лотков, и миссис Лепэм, пророчившая Джонни смерть на виселице, были не так уж далеки от истины. Нельзя было предвидеть, чем он кончит. Небольшой толчок — и Джонни мог бы и на самом деле ступить на скользкую дорожку — хотя бы потому, что все кругом этого ждали. Но что бы ни случилось с Рэбом, беда или удача, что бы ни говорили о нём люди, он остался бы верен себе. Джонни, для которого Рэб и теперь был почти таким же загадочным, как в первый день знакомства, всё больше и больше вместе с тем восхищался своим новым другом. Рэб никогда не делал ему замечаний. Он только спрашивал, почему Джонни поступил так, а не иначе, и это действовало сильнее всякого осуждения.

Раз, когда они сидели у себя на чердаке и поджаривали сдобу с сыром, Рэб спросил Джонни, зачем он швыряется обидными прозвищами направо и налево.

— Ну для чего тебе надо непременно ссориться с людьми?

Джонни опустил голову. Он и сам не знал зачем. Джонни мог вдруг полюбить человека и так же вдруг возненавидеть.

— Взять хотя бы твоего купца Лайта. На Долгой пристани всем уже известно, что ты обозвал его висельником. Он к таким штукам не привык.

Что за удовольствие, спрашивал Рэб, огрызаться на всех и всякого, кто не пришёлся тебе по нраву?

После этого разговора Джонни стал больше следить за собой. Он старался теперь думать, прежде чем открыть рот. В тот день, когда он доставил газету в большой запущенный дом Сэма Адамса на Торговой улице и когда чёрная служанка нечаянно вылила на него ушат воды, он принялся считать: раз, два, три и так до десяти. Если бы Джонни не заставил себя считать, он наверняка бы сказал ей, что он о ней думает, и добавил бы несколько тёплых слов о её хозяине, самом влиятельном человеке в Бостоне. Зато, пока он считал до десяти, Сукки очень мило извинилась перед ним. Прежде он просто не давал никому времени извиниться. А как приятно было услышать: «Ах, молодой человек, что же это я! Идите-ка быстренько ко мне на кухню да покушайте яблочного пирога, а я тем временем высушу вам вещи!»

За столом на кухне сидел сам мистер Адамс. На столе перед ним лежала стопка бумаги и стояла чернильница. У него было лукавое, доброе лицо, морщинистое и с изломанными бровями. Пока Сукки сушила куртку, а Джонни ел яблочный пирог, мистер Адамс присматривался к мальчику и почти ничего не говорил. Но всякий раз после этого случая, когда Джонни приносил газету для Сэма Адамса, его приглашали в дом, и великий вождь готовящегося восстания разговаривал с ним запросто — манера благодаря которой ему удалось завоевать столько сердец! Кроме того, он стал давать Джонни всякие срочные поручения, связанные с деятельностью Бостонского комитета связи. И всё оттого, что Джонни сосчитал до десяти! Рэб был прав: не стоит зря «кипятиться».

Впрочем, Джонни дважды в ту осень удалось видеть, как обычная невозмутимость покинула Рэба. Ночь с пятницы на субботу Джонни всегда проводил вместе с Рэбом у его родных. Участок великолепной пахотной земли в несколько акров назывался «мызой Силсби». Старый дед, майор Силсби, у которого рос и воспитывался Рэб, жил в большом доме, а кругом жили его сыновья, внуки и племянники. Большую часть времени дед был прикован к креслу. Он был скрючен давнишним ранением, заполученным им сорок лет назад в войне с французами.[12]

После сбора урожая семейство Силсби устроило бал в большом сарае, принадлежащем деду. Там собралось по крайней мере человек двадцать родственников; Рэб тоже приехал и привёз с собой Джонни. Высокие, могучие молчаливые мужчины из рода Силсби сразу выделялись среди друзей и соседей, приглашённых принять участие в празднике. Особенно заметны были старик и Рэб.

Впервые на этом деревенском балу Джонни видел Рэба таким оживлённым. Он танцевал самозабвенно. Джонни всегда удивлялся, как это Рэб с его спокойными, почти вялыми движениями так точно и чётко выполнял свою работу в типографии. Теперь же он увидал, как тёмные его глаза засверкали и как блестели белые зубы. Удивительно, что старая скрипка в руках деда и старый его надтреснутый голос, провозглашавший: «Кавалеры вокруг дам, дамы вокруг кавалеров», — могли возыметь такое действие. Рэб скинул личину невозмутимости. Это был Рэб, о существовании которого Джонни догадывался, но которого до сих пор ни разу не видел. Лúнды и Бéтси, Пóлли, Пéгги и Сáлли — все стремились танцевать только с Рэбом. Он страстно любил танцевать и, казалось, все девушки любят его, и он — всех девушек.

Большое впечатление на Джонни произвело и ещё одно обстоятельство: он совсем позабыл о своей руке. Танцуя жигу и экосезы, девушки каждую минуту сменяли друг друга и повисали на его увечной руке, и, казалось, ни одна ничего не замечала. Джонни поделился своим наблюдением с Рэбом, когда они укладывались спать у деда в доме. Бостонские девчонки (он вспомнил жестокие слова Исанны — до сегодняшнего дня он не решался повторить их даже Рэбу) говорили, что его рука вызывает в них отвращение и чтобы он не смел прикасаться к ним.

— Так ведь ты сам обычно не даёшь никому о ней забыть, — сказал Рэб, стаскивая с себя рубаху. — Ходишь, засунув её в карман с таким видом, словно у тебя там по меньшей мере чёрт из пекла. А когда кто-нибудь спросит, ты её вынимаешь и начинаешь ею торжественно размахивать, словно говоришь: «Верно, безобразнее этой штуки вы ничего в жизни не видывали!» Потому люди и пугаются. А сегодня ты случайно позабыл о ней. Вот и всё.

Через несколько дней Джонни снова увидел Рэба без его обычной личины равнодушия. Близнецы Уэбб, робкие, хиленькие ребятишки, представляли собой естественную мишень для забияк. Они играли друг с другом, возились с кошкой и, казалось, ни в ком больше не нуждались. Как-то миссис Лорн послала их в мясную лавку купить мяса для рагу. Решив, что кошка будет рада принять участие в таком походе, они захватили её с собой. Мальчишка мясника, гроза всей округи, схватил кошку, связал ей лапки попарно, подвесил за задние на крюк и принялся точить нож. Он собирался её зарезать, освежевать и вернуть близнецам на рагу. Сам мясник заливался хохотом, потешаясь воплями и рыданиями обезумевших от ужаса детей. Рэб услышал крик мальчуганов и вызволил кошку, которая стремглав помчалась домой. Близнецы почти не отставали от неё.

Затем Рэб занялся мальчишкой мясника. К этому времени прибыл Джонни. Вдвоём они разделались с мясником, со старшим сыном мясника, с женой мясника (она была вооружена чайником с кипятком), с тёщей мясника и с каким-то прохожим. Когда подоспел констебль, Рэб был уже в типографии и чистил станок. Джонни был с ним. У Джонни под глазом красовался синяк, было вывихнуто плечо и разодрана рубаха, вдобавок тёща мясника умудрилась укусить его в руку. У Рэба же, кроме необычного румянца и выражения глубокого удовлетворения на лице, ничего нельзя было заметить. Удивительно было то, что человек, умевший так хорошо драться и получавший от этого видимое удовольствие, никогда не вступал ни в ссору, ни в драку и почти ничего не говорил об этом великолепном сражении. Зато Джонни заметил, что ещё несколько дней после побоища в глазах у Рэба держалось мечтательное выражение, а на губах нет-нет, да возникала невольная улыбка. Видно, Рэб вспоминал, как они резвились в лавке мясника. «Хорошую котлету, мы устроили в этой лавчонке», — вот всё, что он говорил. Это был прирождённый боец — свирепый, бесстрашный, проворный и сильный, — но дрался он редко, а когда и дрался, то говорить об этом много не любил.

Очевидно, это и значило быть настоящим Силсби. Джонни перевидал целую кучу их в Лексингтоне, и лорновский «заяц» обещал сделаться таким же. Как-то, когда Джонни, по своему обыкновению, сидел и читал, тётушки Лорн вошла в комнату с ребёнком на руках. Она казалась расстроенной, а это с ней случалось редко.

— Ей-богу, я не знаю, что с маленьким! Его что-то беспокоит, а что, он не говорит.

— Он ведь мал ещё, чтобы сказать…

— Ну нет! Другие сразу дадут тебе понять, животик ли болит, или булавка колет, или молоко не по нутру. А этот — настоящий Силсби, у него никогда не узнаешь…

— А вы сами разве не Силсби?

— Я-то? Упаси боже! Вон у меня какие рыжие волосы — и потом фигура! Нет, я в матушку, я из породы Вилеров. Я всегда знаю, где у меня колет, — иной раз ещё и не колет, а я знаю, где кольнёт. А эти Силсби — они и сказать не скажут. Они ничего не говорят, но зато лучше их никого на свете нет. Надо только уметь принимать их такими, какие они есть.

И Джонни постепенно научился принимать Рэба таким, каким он был.

VI. Солёный чай

1

В воскресенье можно было не торопиться с завтраком и всласть поваляться; от мальчиков требовалось только, чтобы они, чистенькие и подтянутые, вовремя являлись к тётушке с дядюшкой и сопровождали их в церковь, где Сэм Купер произносил свои зажигательные речи. Проповеди доктора Купера в ту осень содержали в себе больше политических рассуждений, нежели евангельских притч, и он не столько стремился внушить своей пастве страх божий, сколько ужас перед «налогообложением без представительства».

К этому времени, то есть к осени 1773 года, английские власти уже сделали кое-какие уступки своим американским колониям. Однако они никак не соглашались снять пошлину на чай. Не много доходу приносил этот налог англичанам. Не сильно ударял он и по карману колонистов — приходилось всего каких-нибудь три пенса на фунт, но упрямые колонисты, отказывавшиеся платить налог, раз им не дано право избирать тех, кто обкладывает их налогом, не желали понять, что Ост-Индская компания[13] в Лондоне была вынуждена сама выплачивать пошлину в таком же размере ещё до отправки чая в Америку. В конце концов — так рассуждал британский парламент — американцы всего лишь фермеры, деревенщина, где им заниматься политикой? А индийский чай вкусней и ароматней, и даже с налогом обойдётся американцам дешевле, чем всякий другой. Что же они, не люди, что ли? Или принципы им дороже карманов?

Дрожа и поёживаясь — последняя неделя ноября была пронзительно холодной, — Джонни развёл огонь в очаге. В окно, выходящее во двор, он увидел покрытую инеем крышу «Чёрной королевы».

Резкое «тук-тук», раздавшееся внизу, разбудило Рэба. Кто-то стучался в типографию.

— Который час? — проворчал он тоном человека, которого слишком рано подняли в воскресный день.

— Да уже восьмой. Пойду посмотрю, в чём дело.

В дверях стоял Сэм Адамс. Когда ему бывало холодно или когда он волновался, у него обычно начинались судороги. Сейчас у него тряслись и руки и голова. Но его сильное, изрезанное морщинами лицо было не просто жизнерадостным, как обычно, — оно сияло. Джонни в простоте душевной подумал, что, может быть, парламент ещё раз пошёл на уступки. Может быть, в последнюю минуту решено было задержать судна с чаем?

— Послушай-ка, Джонни, хоть сегодня и день господа бога нашего, но мне необходимо напечатать и тайно расклеить одну прокламацию. Сыновья Свободы займутся распространением её, но мне нужно, чтобы мистер Лорн её напечатал. Сбегай к нему да попроси его заглянуть сюда. А где Рэб?

Рэб уже спускался по лестнице.

— Что там такое? — спросил он сонным голосом.

— Первое судно с чаем, «Дáртмут», входит в гавань. К вечеру будет у Кастл Айленд.

— Значит, всё-таки послали?

— Да.

— И первое судно прибыло?

— Да. И дай нам боже сил бороться! Нельзя допустить, чтобы чай разгрузили.

К тому времени, как Джонни вернулся с мистером Лорном, Рэб уже держал текст мистера Адамса в руках и читал его, но читал как наборщик, не вникая в смысл самих слов, а только думая о распределении их на листе и о том, какие из них начинаются с прописных букв.

— Это я наберу в одну минуту. Двести экземпляров?! К вечеру, пожалуй, просохнут.

— Ах, мистер Лорн, — сказал Адамс, пожимая ему руку, — без вас, типографов, борьба за дело свободы была бы немыслима!

— А без вас, — голос мистера Лорна задрожал, — не было бы веры в это дело, так что и бороться было бы не за что. Я весь к вашим услугам, как всегда.

— Мне сообщили ещё до рассвета: идёт «Дартмут», к вечеру он будет возле Кастл Айленда. Если чай выгрузят и пошлина будет уплачена, — конец! Сегодня весь день будут совещаться избранные, а на завтра я созываю митинг. Вот какую прокламацию я намерен расклеить.

И, взяв из рук Рэба листок, он прочитал вслух:

— «Друзья! Братья! Соотечественники! Этот ненавистный чай — да будет он проклят! — погрузили на судно, принадлежащее Ост-Индской компании, и отправили в наш порт. И вот он прибыл в гавань. Наступил час сокрушительной борьбы, пришла пора оказать мужественное сопротивление проискам тирании. Всякий, кому дороги Отечество, Свобода, Принципы и Счастье Грядущих Поколений, пусть придёт в Фанейл Холл сегодня (это значит, завтра, в понедельник, пояснил Адамс) к девяти часам утра. В это время все колокола Бостона зазвонят, призывая к дружному и успешному сопротивлению этой последней наигнуснейшей и самой губительной мере Правительства…

Бостон, ноября двадцать девятого, 1773».

Сэм Адамс прибавил вполголоса:

— До самой последней минуты мы будем просить разрешения губернатора отправить суда обратно в Лондон, не дав им разгрузиться. В нашем распоряжении двадцать дней.

Джонни знал, что по закону всякий груз, не выгруженный в течение двадцати дней с момента прибытия судна, поступает в распоряжение таможни, которая имеет право распродать его с молотка.

— Разумеется, мистер Лорн, сегодня вечером мы соберём «наблюдателей». Мы должны обсудить кое-какие вопросы между собой, чтобы завтра в девять часов прийти на митинг с готовым решением.

Джонни насторожился.

Чуть ли не с первого дня, что он начал работать у мистера Лорна, обязанность оповещать «наблюдателей» лежала на нём (Рэб поручился за него, сказав, что ему можно доверить всё, даже когда дело касается человеческой жизни). И тогда же Рэб заставил Джонни выучить наизусть двадцать две фамилии членов клуба — хранить список этих людей было опасно: то, чем они занимались, слишком походило на государственную измену. Местом сбора «наблюдателей» служил чердак, где спали Рэб и Джонни.

— Джонни, — сказал мистер Лорн, желая во что бы то ни стало угодить мистеру Адамсу, — отправляйтесь сию же минуту!

— Простите, сэр, но лучше бы дождаться полудня, — возразил мистер Адамс. — Члены клуба к тому времени вернутся с обедни. Смотри же, Джонни, без суеты, как всегда! Просто скажи: «Мистер такой-то должен восемь шиллингов за газету».

Джонни кивнул. Это означало, что собрание назначено на сегодня в восемь вечера. «Один фунт и восемь шиллингов» означало бы: «Завтра в восемь вечера», «два фунта, три и шесть» — «послезавтра в три тридцать».

Джонни испытывал приятное волнение при мысли, что он хоть краешком, а причастен к событиям великим, тайным и опасным.

Сегодня нельзя было объездить клиентов верхом. Первый попавшийся констебль мог невзначай остановить его с какими-нибудь дурацкими расспросами. По закону в воскресные дни запрещалось ездить верхом — всё равно, по делам ли или удовольствия ради.

Обедня только кончилась и священник Сэмюэль Купер прощался за руку с некоторыми из своих прихожан, когда Джонни подскочил к нему и напомнил, что за ним числится восемь шиллингов долгу за доставку газет. Почтенный пастор молча наклонил голову, зато случившаяся рядом дама принялась громко возмущаться тем, что мальчишки врываются в храм божий и пристают к священникам с какими-то долгами.

Если сбор долгов не работа, то что такое работа, хотела бы она знать! Вот она пойдёт и кликнет констебля, чтобы тот выпорол хорошенько озорника за нарушение воскресного покоя. Мистеру Куперу пришлось закашляться, чтобы скрыть душивший его смех, и, несмотря на священный сан, чёрную рясу с белыми отворотами и огромный пушистый парик, он подмигнул Джонни.

— Хорошо, я и брату Вильяму передам, — сказал он. — И мы оба, брат Вильям и я, заплатим вам сегодня вечером.

Перехватив ещё четырёх членов клуба возле церкви, Джонни направился к Маячному холму. В богатые дома Джонни обычно входил с чёрного хода, там оставлял он газету и там же получал плату за неё. На этот раз измождённая старая негритянка на кухне сказала, что мистер Хэнкок лежит в постели с головной болью. Нет, Джонни нельзя подняться в спальню. Мальчик обошёл кругом и позвонил с парадного хода в надежде, что ему откроет кто-нибудь из более покладистых слуг. Может быть, маленький Джеху. Однако старая рабыня, разгадав его замысел, сама бросилась открывать дверь.

Может быть, она согласится передать записку? После короткой перебранки она наконец сказала, что это можно. Она как раз готовила хозяину мятный чай. Пусть Джонни пока напишет записку и положит её на поднос. Джонни вошёл на кухню и написал: «Мистер Хэнкок должен «Бостонскому наблюдателю» восемь шиллингов»; затем сложил бумажку и вывел: «Джону Хэнкоку, эскв.». Неужели прошло всего два месяца, как он пытался написать эти же самые слова и так позорно провалился?

Кухарка сидела перед очагом на корточках, подрумянивая тонкие сухарики для хозяина. Джонни приподнял чайник, чтобы подложить под него свою записку. Чайник… боже мой, ручка его была вылита в виде крылатой женщины! А рядом с ним стоял кувшинчик, так ему полюбившийся. Вот и теперь, как приятно, закрыв глаза, проводить по нему рукой. Ах, и сахарница такая же! Значит, мистер Хэнкок нашёл мастера после той печальной неудачи мистера Лепэма. Дрожащими руками, пользуясь тем, что кухарка сидела к нему спиной, Джонни приподнял сахарницу. Ручки никуда не годились. Именно такие получились у Джонни вначале, до его разговора с мистером Ревиром.

С тоской, но и с гордостью вспомнил он другую сахарницу. Ту самую, что так удалась ему и которую он не успел закончить. А эта, которую он сейчас держит в руках, просто дрянь. «А как хороша, как совершенна была та! Всё-таки я руку испортил себе, работая над настоящей вещью, а не за починкой какой-нибудь старой ложки».

Цепкие пальцы кухарки впились в его шевелюру.

— Ах ты, негодник! Я тебе поворую сахар! Я бы сама тебе дала кусок, если бы ты попросил по-хорошему!..

Рядом с Хэнкоком жили Лайты, и Джонни привык по четвергам переходить с одного двора на другой. Мистер Лайт старался быть в хороших отношениях со всеми и выписывал «Наблюдатель». Но сегодня у Джонни не было никаких причин туда идти. Впрочем, как он однажды признался Цилле, его всегда подмывало взглянуть, что делается у Лайтов. Интересно, как они проводят воскресенье? Дома ли, например, хозяин сегодня? Может быть, позвал капитана Булля к обеду? Увидит ли Джонни мисс Лавинию или только толстую кухарку, судомоек да тётушку Бест? А может, и вовсе одних конюхов?

Вымощенный булыжником конный двор был пуст. Не раздавался из кухни обычный гомон. Джонни взглянул на окно столовой — то самое, которое, по утверждению мистера Лайта, он разбил в ночь, когда исчезла серебряная чашка. Наверное, и сейчас украденная Лайтом чашка стоит на буфете рядом с теми тремя. Джонни стиснул зубы. Когда-нибудь он вернёт её себе — законным образом, без воровства!

На конном дворе раздалось цоканье копыт. Не считаясь ни с законом, ни с приличиями, мисс Лавиния совершила верховую прогулку. Чёрный конь её был весь мыле. Молодая женщина великолепно держалась в седле. Тёмно-зелёная лондонская амазонка почти касалась земли. Джонни, когда он впервые явился к ним на двор с газетами, заметил, что мисс Лавиния узнала в нём «мальчика, который украл чашку», но она и виду не подала. Сейчас, когда взгляд её упал на него, складка между её изогнутыми бровями сделалась ещё глубже.

— Уильямс! — крикнула она. — Долбер!

В конюшне не оказалось конюха. Чёрный конь взвился на дыбы. Джонни улыбнулся. Он уже кое-что понимал в верховой езде и видел, что мисс Лавиния перед ним рисуется. Джонни и сам, когда хотел, мог заставить своего Гоблина встать на дыбы точно таким образом. Ему показалось забавным, что, выказывая ему столько презрения, она вместе с тем не считала ниже своего достоинства похваляться перед ним своим искусством.

— Ну что ж, тогда вы! — крикнула она ему.

Без посторонней помощи ей нельзя было никак слезть с коня — она бы непременно запуталась в амазонке, да и конь был горяч. Джонни помог ей. Она не удосужилась его поблагодарить. Словно считала, что дозволение подойти к столь знаменитой красавице само по себе должно было служить наградой для всякого бостонца, будь он мальчик или взрослый мужчина. Можно было подумать, что не Джонни ей помог, а она облагодетельствовала Джонни, воспользовавшись его помощью. В жизни не встречал он женщины с таким отвратительным характером! При всём том одна надежда увидеть её привела его к ним на двор, несмотря на то, что он рисковал повстречаться с капитаном Буллем и попасть в Гваделупу. Часто бывало, что Джонни разбранит мисс Лавинию Рэбу, а сам тут же бежит ещё раз на неё взглянуть.

Неподалёку стоял дом Уúльяма Молинó. Запущенный вид его возвещал всему миру о том, что его обитатель находится на грани банкротства. Джонни застал мистера Молино в саду, грозно потряхивающим тростью на двух маленьких мальчиков, которых он загнал на яблоню. Мистер Молино был страшно вспыльчив и пользовался этим своим свойством вовсю. Джонни трижды повторил ему о восьми шиллингах и всё же не был уверен в том, что мысль эта просочилась сквозь толстый череп буйного ирландца.

Толстячка Джона Адамса и Джеймса Отиса он застал в доме своего доброго друга Джозии Куинси. Все трое сидели за столом, потягивая портвейн и щёлкая орехи. Джеймс Отис даже не пошевельнулся при появлении Джонни. Он сидел в кресле, сгорбившись и опустив свою тяжёлую и тугодумную голову. Он был поглощён рисованием человечков на листке бумаги. Куинси, которому было уже известно о собрании, приложил палец к губам и покачал головой, одновременно метнув взгляд в сторону грузной одинокой фигуры Отиса. Джонни понял, что ни Куинси, ни Джону Адамсу не хочется, чтобы Отис узнал о сегодняшнем собрании, хоть он и был членом клуба.

Последние четыре года Отис время от времени впадал в безумие. Вообще же говоря, это была светлая голова, он мыслил широко и, не в пример своим товарищам, умел думать не об одном Бостоне. Он стоял на страже гражданских прав всюду, не только здесь, но и в самой Старой Англии. В настоящую минуту он даже не слушал, что вокруг него говорилось. Тяжёлая голова его раскачивалась взад и вперёд. Джон Адамс и Джозия Куинси так напряжённо следили за ним, что их головы тоже слегка покачивались в такт. Джонни тихонько вышел и бесшумно прикрыл за собой дверь. Через несколько дней, подумал он, будут шёпотом передавать из уст в уста, что Джеймс Отис в припадке безумия стрелял из окон своего дома и что видели, как на него надели смирительную рубаху и как он был посажен в закрытую карету и в сопровождении врача выехал из Бостона.

Дальше Джонни отправился к доктору Чёрчу. Странная птица этот Чёрч! Он сидел за столом в халате и комнатных туфлях; под рукой — бумага, чернильница, перья; он сочинял стихи. Джонни недолюбливал Молино за его громкое рычанье и крик. Доктор Чёрч ему совсем не нравился. Джонни ничего не мог сказать определённого против него; он просто чуял, что человек этот не чистый, и не сомневался, что и Поль Ревир и Джозеф Уоррен разделяют его недоверие к Чёрчу.

Доктор Уоррен уехал в Роксбери, куда его срочно вызвали к больной. Его жена просила Джонни прийти ещё раз, в пять часов.

2

Поля Ревира, проживавшего на Северной площади Джонни оставил под конец, так как по воскресным дням Цилла с Исанной обычно поджидали его возле городского колодца. Со смущением вспомнил он, что не потрудился прийти туда ни в прошлый четверг, ни в предыдущее воскресенье, ни ещё раньше — во вторник.

Он оглядел сквер. Девочек не было, и Джонни почувствовал тайное облегчение. Он проследовал к мистеру Ревиру. Серебряных дел мастер сидел и рисовал политическую карикатуру на тему: «Чай и тирания». Рисовал неважно, совсем не так, как чеканил серебро. Вокруг него копошились дети, они забирались на перекладину его стула, дышали ему за ворот, роняли крошки пряника ему в волосы, но среди всего этого беспорядка Поль Ревир сохранял обычную свою невозмутимость.

— Я, кажется, должен вам восемь шиллингов? — спросил он, улыбаясь во весь рот. На тёмном, обветренном его лице глаза так и сверкали.

Теперь оставался один доктор Уоррен; потом надо будет идти домой, помогать Рэбу расставлять стулья для тех, кто придёт вечером на собрание. У колодца неожиданно возникли Цилла с Исанной. Цилла показалась ему маленькой, одинокой. Тонкое личико её было бледно. Видно, не сладко приходилось Лепэмам. И платьице у Циллы было старое, потрёпанное. У Джонни защемило сердце. Ему было жаль её — а вместе с тем он не был рад её видеть. Казалось, с той поры, когда он жил у Лепэмов и когда Цилла с Исанной были его единственными друзьями, прошли не месяцы, а годы. Теперь, когда он сделался сотрудником «Наблюдателя», перед ним открылся новый, огромный, волнующий мир. У него появились новые друзья. Он был поглощён захватывающей чайной эпопеей, предстоящим тайным собранием. Ничего-то не знала Цилла ни о событиях этих, ни о людях, и он не мог ей рассказать о них; впрочем, он принялся расспрашивать её о домашних делах. Было время, когда ему для этого не требовалось никаких усилий. Теперь же он чувствовал, что кривит душой, и это сознание неискренности вызывало у него чувство досады на Циллу.

— Решился ли наконец мистер Твиди, на ком ему жениться — на Медж или на Доркас?

Цилла надеялась, что его выбор падёт на Медж. Доркас была до безумия влюблена в Фритцеля-младшего и заявила, что всё равно убежит с ним, если мать попробует настаивать на её замужестве с Твиди.

— Что Дав?

— Да как всегда.

— А Дасти?

— Как! Разве ты не слышал? Дасти убежал в матросы.

— Старик?

— Ах, он ни разу не был в мастерской, с тех пор как подписал договор с мистером Твиди. Он сказал, что ему осталось мало дней и что все они ему нужны теперь для того, чтобы готовиться к встрече с творцом.

Все эти новости, по существу, мало занимали Джонни. Он был весь поглощён предстоящим собранием и кораблями, гружёнными чаем. Его даже немного смущала верность Циллы. Сколько воскресений пропустил он и не ходил на Северную площадь! Он слишком был увлечён Рэбом и своей новой жизнью. Но он знал, что Цилла ходила сюда неизменно и таскала с собой Исанну. Она сказала, что прекрасно понимает, что ему не всегда удаётся держаться своего расписания, но что если бы он постарался, то мог бы быть немножко аккуратней. Её верность раздражала его, но он не признавался в том даже себе. Она считала само собой разумеющимся, что Джонни ни в чём не изменился, а он изменился, и очень сильно. И если зимой семьдесят третьего года Джонни Тремейн и испытывал к кому романтическую привязанность, то это к своей предполагаемой кузине — черноволосой и, насколько ему было известно, чёрствой, резкой мисс Лавинии Лайт. И уж во всяком случае не к Присцилле Лепэм.

Особенно раздражала его Исанна. Она стала совсем невозможной кривлякой. Она прекрасно знала, что, если откинуть капюшон, кто-нибудь непременно заметит, какая она хорошенькая. Вот и сейчас к ним направлялся какой-то священник и уже открыл рот, чтобы заговорить с ней.

Джонни не стал дожидаться, что он скажет, и ушёл.

Доктор Уоррен вернулся из Роксбери. Он сидел у себя в кабинете как был, в сапогах со шпорами.

— Восемь шиллингов, сэр, — сказал Джонни.

— Ну да, я так и думал, что мы сегодня к вечеру соберёмся. Я приду… Впрочем, подождите. Я обещал утром дать мистеру Лорну эту статью, да вот задержался. Женщина свалилась с яблони. Перелом бедра…

Он продолжал писать.

Доктор Уоррен был молод и красив: свежее лицо, густые светлые волосы и блестящие голубые глаза.

Он располагал к себе и как человек и как врач. Всякий, кто входил к нему в кабинет, сразу проникался к нему доверием. Джонни испытывал это же чувство. Сняв красные рукавицы, которые ему связала тётушка Лорн, Джонни протянул руки к огню, пылавшему в очаге.

Скрип пера прекратился. Доктор Уоррен прервал свою работу, и, хотя Джонни стоял к нему спиной, он чувствовал, что чистые и ясные голубые глаза смотрят на него. Они были устремлены на его искалеченную руку.

Джонни тотчас спрятал её в карман. Он невольно выпрямился, готовясь дать угрюмый отпор или даже надерзить.

— Друг мои, — услышал он мягкий голос врача, — покажите мне вашу руку.

Джонни продолжал стоять спиной. Он молчал.

— Вы не хотите, чтобы я её посмотрел?

Можно было сосчитать до десяти, прежде чем мальчик нарушил молчание.

— Не хочу, сэр. Спасибо.

— На то была божья воля? — Доктора Уоррена интересовало, было ли его увечье врождённым. В этом случае ему было бы труднее помочь.

— Да, — ответил Джонни, думая о том, что покалечил руку, работая в воскресенье, в день господний.

— Да будет воля его, — сказал молодой врач.

И вновь обратился к своей статье.

3

С улицы доносились крики, улюлюканье, свист и топот бегущих ног. С наступлением вечера Сыновья Свободы высыпали на улицы расклеивать прокламацию мистера Адамса. На этот раз Рэб не был с ними, хотя вообще раза два он принимал участие в запугивании купцов, которые приходили получить чай, заставляя их бежать из Бостона на Кастл Айленд, под охрану британских солдат. Джонни по годам ещё не мог быть принятым в Сыновья Свободы. Но всякий раз, когда встречались «наблюдатели», оба мальчика непременно сидели в нижней комнате, ожидая поручений, и Рэб готовил ароматный пунш, которым непременно заключалось собрание.

Волнение охватило весь город. Все знали, что «Дартмут» находится в нескольких милях от Бостона. Ждали событий необычайных. Джонни открыл дверь, чтобы узнать причину шума. Какой-то отчаянный тори отгонял группу людей, которые хотели приклеить прокламацию к стене его дома. Они завлекли его в Солёную улицу, где было темно, и там набросились на него. Джонни плохо переносил такого рода уличные расправы. Он закрыл дверь, уселся рядом с Рэбом и принялся нарезать лимоны, лаймы и апельсины.

— Рэб…

— Да?

— Что они решат… там, наверху?

— Ты слышал, что сказал Сэм Адамс. Сделают всё, чтобы суда с чаем повернули вспять. У нас двадцать дней.

— А если губернатор не согласится?

— Конечно, он не согласится! Ты не знаешь Хатчинсона. А я знаю. Разве ты не заметил, какой весёлый был сегодня утром Сэм Адамс? Он губернатора знает ещё лучше, чем я.

— И тогда? Что тогда, Рэб?

С улицы доносились проклятия и шум потасовки. Джонни положил ножик, чтобы Рэб не заметил, как у него дрожат руки. Они что-то проделывали — что-то ужасное — над несчастным тори.

— Вот когда понесём наверх пунш, узнаем! Ты смотри на Сэма Адамса: если у него будет вид довольный, как у старой лисы, что держит жирную курицу в зубах, значит, все согласились прибегнуть к насилию — если прочие средства ни к чему не приведут. Сэм Адамс не склонен замазывать наши разногласия с Англией. Он бы не прочь и повоевать, я думаю.

— Но ведь королевские военные корабли стоят в гавани и охраняют чай. Они начнут стрелять.

— Ну, стрелять-то можем и мы.

Рэб постарался на славу — пунш получился довольно крепким! Он натирал мускатный орех, осторожно сыпал в котелок гвоздику и крошил корицу.

— Попробуй-ка, Джонни. Мадера мистера Хэнкока — первый сорт.

Но Джонни услыхал тихий стон с улицы, совсем подле закрытой двери. Тот самый тори — такой бесстрашный и такой глупый! — что последовал за Сыновьями Свободы в тёмный тупик, сидел один и всхлипывал; не столько от боли, сколько от перенесённого унижения. Джонни не захотел пробовать пунш.

Мистер Лорн крикнул сверху:

— Ну что, мальчики, как ваш пунш?

— Быстро же они сегодня договорились! — сказал Рэб. — Я, впрочем, так и думал.

Джонни понёс несколько оловянных кружек — сколько мог захватить в одной руке — и большую деревянную миску. За ним шёл Рэб, неся свой пряный напиток в двух кувшинах.

Теперь, когда стулья были расставлены для собрания, чердак не походил больше на спальню двух мальчиков. Джон Хэнкок сидел на председательском месте. Лицо его было бледно и осунулось. Верно, всё ещё болела голова. Сэм Адамс склонился к нему и что-то нашёптывал ему на ухо.

Адамс обернулся, когда Джонни устанавливал деревянную чашу на ящик, покрытый сукном, за которым восседал председатель. Джонни никогда не доводилось видеть старую лису с жирной курицей в зубах, но, взглянув на Адамса, он ясно представил себе, как она должна выглядеть. Рэб разлил пунш, и тотчас напряжённое молчание было нарушено. Все повставали с мест, толпясь вокруг пуншевой чаши. Рэб и Джонни были свои в этом кругу. Поль Ревир чокнулся с Рэбом, а Джон Хэнкок стал жаловаться Джонни на свою старую рабыню, слишком уж бдительно охранявшую его покой. Оказывается, к нему приходило три человека сообщить, что первое судно с чаем появилось на горизонте, но он ни о чём не знал, покуда не получил на подносе «счёт» от Джонни. Только тогда он понял, что случилось.

— Да здравствует шестнадцатое декабря!

— Вот именно!

Они пили за последний день из двадцати — день, когда чай будет уничтожен, если только губернатор не разрешит отправить его назад, в Англию. Джонни понял, что Сэму Адамсу удалось настоять на своём. Никто из них не желал возвращения чая и мира с Англией. Положение к этому времени было таково, что никто, по чести, не верил, чтобы с метрополией можно было договориться по-хорошему. Все они только мечтали о поводе к недовольству… Да, да, вооружённого столкновения, вот чего жаждали они!

Джонни смотрел во все глаза, стараясь взглядом проникнуть сквозь клубы табачного дыма. Вон доктор Уоррен. Он разговаривает с дядюшкой Лорном и Джоном Адамсом по поводу своей газетной статьи. Вдруг он закинул голову, широко улыбнулся, почти засмеялся.

Джонни не знал, отчего он улыбается. Почему он так дурацки себя держал, почему не показал доктору руку? Он прикусил губу. После того как он показал себя таким невежей, разве может он когда-нибудь подойти к доктору и сказать: «Я, видите ли, раздумал. Посмотрите мою руку, будьте добры!» А ведь на всём белом свете нет другого такого человека, который мог бы ему помочь. Поэтому, когда доктор Уоррен несколько погодя взглянул в сторону Джонни, готовый улыбнуться и простить Джонни его нелюбезность, мальчик отвернулся. От смущения он ещё раз нагрубил.

Сэм Адамс стоял в другом конце комнаты, мистер Хэнкок продолжал сидеть, стиснув голову руками. Но вот Адамс негромко хлопнул в ладоши, и тотчас гул голосов оборвался.

— Джентльмены, — сказал он, — сегодня мы пришли к определённому решению и договорились, каким путём мы уничтожим ненавистный чай, если суда не повезут свой груз назад. Среди нас находятся два… хм… мальчика, или, лучше сказать, двое юношей. Как раз такие понадобятся нам для осуществления нашего великого замысла. Этим мальчикам можно во всём довериться. Если собравшиеся тут члены клуба не возражают, я бы предложил обратиться к ним сегодня… просить их помочь нам. Мы не успеем оглянуться, как пролетят наши двадцать, дней. Надо, не теряя времени, приняться за дело.

Члены клуба ещё раз уселись на места и допивали пунш сидя, передавая из рук в руки оловянные кружки. Один Вилл Молино никак не мог усесться от волнения. Он бормотал себе что-то под нос. Бен Чёрч сидел поодаль, один. В этом не было ничего необычного. Его недолюбливали.

Собрание согласилось посвятить мальчиков в свой замысел.

— Первым делом, — начал Адамс, обращаясь к мальчикам, — поднимите каждый правую руку. Поклянитесь великим именем самого господа бога до конца дней своих никому не раскрывать тайны, которая вам сейчас будет доверена. Клянётесь?

Мальчики поклялись.

Хэнкок не смотрел на них. Он сидел, сжимая голову руками.

— Нет ни малейшего шанса на то, что судам с чаем будет разрешено возвратиться. Массовые митинги, которые мы будем созывать чуть ли не каждый день, требуя отправки чая в Англию, послужат лишь тому, чтобы возбудить общественное мнение и показать всему свету, что к насилию мы прибегли только тогда, когда мирные методы были исчерпаны. Через двадцать дней, вечером шестнадцатого декабря, наши ступят на палубу всех трёх судов. Чай будет сброшен в Бостонскую гавань. Для каждого из этих трёх судов — «Дартмута», «Элеоноры» и брига «Бивер» — нам понадобится человек тридцать сильных, честных и бесстрашных людей, взрослых и подростков. Хотите принять участие, Рэб?

Младший из мальчиков обратил внимание на то, что Адамс сказал не «Рэб и Джонни», а только «Рэб». Потому ли он не упомянул его, что считал, что ему с его искалеченной рукой не справиться с таким делом, как разрубание прочных корабельных сундуков, или просто оттого, что он знал Рэба лучше и тот был старше?

— Разумеется, сэр.

— Сколько мальчиков берётесь вы собрать для этой ночной работы? Это всё должен быть народ не только сильный, но и честный, ибо, если кто-нибудь украдёт хотя бы унцию чая, вся эта демонстрация протеста превратится в обыкновенный грабёж.

Рэб задумался.

— Покуда человек десять. Но дайте мне время, и я подберу человек пятнадцать-двадцать.

— Таких, что будут держать язык за зубами?

— Да.

Поль Ревир сказал:

— А я могу набрать ещё человек двадцать с небольшим из числа обитателей Северной площади.

— Никто не должен знать заранее, какая ему предстоит работа, не должен знать ни имён своих будущих товарищей, ни тех, кто затеял это «чаепитие», иначе говоря — тех, кто здесь собрался. Просто скажите, что, если им дороги отечество и свобода и ненавистна тирания, пусть явятся сюда, в типографию, вечером шестнадцатого декабря, замаскировавшись кто как может и вооружившись топорами и ножами.

— Хорошо.

Перешли к вопросам более общего порядка. Во главе каждого отряда следовало поставить человека, который был бы способен добиться беспрекословной дисциплины.

— Я стану во главе одного из отрядов, — сказал Поль Ревир.

Доктор Уоррен возражал:

— Послушайте, Поль, ведь мы решили, что все это дело проведут подмастерья, люди неизвестные, невидные. Ост-Индская компания может подать в суд. Если вас узнают…

— Я рискну.

Дядюшка Лорн сделал мальчикам знак рукой, чтоб они удалились. Они неохотно повиновались.

4

Оба лежали на своих койках. Чердак ещё хранил запах табака и пунша.

Джонни беспокойно ворочался на своей постели.

— Рэб!

— Ну?

— Послушай, Рэб… Ты говорил о мальчиках… Ты меня посчитал?

— Разумеется.

— А как же моя рука? Что надо будет делать?

— Вскрывать сундуки с чаем, сыпать чай в воду.

— Рэ-эб!

— М-м-м-м?

— А как же я… я разве сумею рубить?

— У тебя двадцать дней для практики. Поруби-ка дрова у нас на чёрном дворе.

— Рэб!..

Но старший товарищ его уже спал. А Джонни никак не мог уснуть. Колокол старой церкви возвестил уже полночь. Он улёгся поудобнее. Неужели нельзя уснуть, если очень постараться? Он думал о судах, везущих чай, о «Дартмуте», «Элеоноре» и «Бивере», мягко распластавшихся в воздухе широких белых парусах; они полощутся на ночном ветру, приближаясь к гавани. Ближе и ближе. Он почти уже уснул, но вдруг вздрогнул, и сна ни в одном глазу! Не надо думать об этих судах с чаем, лучше сосредоточиться на дровах, которые он начнёт завтра колоть для практики. Он подумал о докторе Уоррене. Почему он не показал доктору свою руку? Потом о Цилле, которая вечно ждёт его на Северной площади, а он забредёт туда когда вздумается, по прихоти. Он любит Циллу. Она да Рэб — это ведь самые близкие его друзья; кроме них, у него никого нет. Почему же он так по-свински обращается с ней? Непонятно. Вот он возьмёт топор в левую руку и — раз, раз, раз… и уснул.

Что-то большое и белое высилось над ним — сейчас опустится на него и задавит. С усилием проснулся, сел, весь в поту. То были паруса судов, везущих чай.

С соседней кровати до него доносилось мягкое, ровное дыхание старшего мальчика. Рэб, на которого была возложена гораздо более ответственная роль в предстоящей буре, сумел тотчас уснуть. Джонни надо непременно перенять у Рэба его спокойную силу, его умение действовать без нервной суеты. Он стал дышать в такт спящему мальчику, медленно, ровно, и погрузился в глубокий сон.

5

На следующий день спозаранку Джонни вышел на задний двор. Сначала казалось совсем невозможным, держа топор в левой руке, придерживать бревно правой. Он, однако, упорствовал, стиснув зубы. Рэб, казалось, не обращал никакого внимания на его муки и продолжал набирать и делать оттиски. Часто, впрочем, он отлучался, и Джонни понимал, что он в это время «прощупывал» людей в поисках тех пятнадцати или двадцати мальчиков, которых он обещал подобрать. Неужели все пойдут, а Джонни оставят дома? Мысль эта была нестерпима, к тому же Рэб уверял, что за двадцать дней можно научиться рубить левой рукой. Покончив с дровами, что лежали на чёрном дворе мистера Лорна, он принялся колоть дрова (бесплатно, конечно!) для «Чёрной королевы».

Почти каждый день, а подчас и весь день в Старой Южной церкви происходили митинги, в которых принимали участие тысячи людей. Волнение нарастало. Со времени бостонской бойни, случившейся три года назад Бостон не помнил такой бури общественных страстей. Сэм Адамс со своими верными сподвижниками оседлали эту бурю, направляя её и подкармливая народный гнев, так чтобы, хотя об этом и не говорилось вслух, всякий сам убедился, что есть только один выход — потопить весь чай.

Рэб и Джонни иногда ходили на эти митинги. Однажды при них туда явился шериф и предложил собранию разойтись, объявив его беззаконным и антиправительственным. Заявление это, исходившее от губернатора Хатчинсона, было встречено улюлюканьем и свистом. Поставили вопрос на обсуждение, и большинством голосов было решено не подчиняться приказу.

Мальчики захаживали и на Грúффинскую пристань. 8 декабря к «Дартмуту» присоединилась «Элеонора». В странном положении оказались эти суда! Они разгрузили весь свой груз, кроме чая. Городское собрание не давало разрешения на разгрузку, а по закону никакие суда не имели права покинуть гавань, не разгрузившись. Губернатор же пропуска на возвращение в Англию не давал. В Кастл Айленде полковник британской армии Лесли получил приказ стрелять по судам при всякой попытке с их стороны незаметно покинуть гавань. «Энергичный» и «Кингфишер», британские линейные корабли, стояли наготове, чтобы взорвать суда, если они повернут на Лондон, не выгрузив чая. И они оставались стоять у Гриффинской пристани, словно заколдованные корабли в сказке.

Не было на них обычной суетни и беготни. Из экипажа почти никто не появлялся на палубе, зато сотни зрителей собирались на набережной ежедневно с единственной целью — поглазеть на суда. Джонни видел, как по палубе метался в отчаянии владелец «Дартмута» — двадцатитрёхлетний квакер[14] Ротч. Губернатор не разрешал ему отплыть, не разгрузившись. Город не разрешал разгружаться. Ротч был зажат между этими двумя враждующими силами и терпел полный крах. Он боялся ещё и того, как бы разъярённая толпа не сожгла его судно. Однако никакой толпы не было, и вооружённые граждане круглые сутки охраняли суда. Взад и вперёд, взад и вперёд шагала стража. Джонни знал в лицо многих из них. Однажды сам Джон Хэнкок, взвалив мушкет на плечо, отдежурил положенные часы, а на следующую ночь пришла очередь Поля Ревира.

И наконец, пятнадцатого числа прибыло третье судно, гружённое чаем. Это был бриг «Бивер».

А на следующий день, шестнадцатого числа, Джонни проснулся под унылую дробь дождя о крышу, и вскоре до его ушей донёсся трезвон со всех бостонских колоколен, призывающий обитателей прийти на Старую Южную площадь, чтобы в последний раз потребовать мирного возвращения судов в Англию.

К вечеру, когда мальчики, отобранные Рэбом, молча собрались и заперлись в конторе «Наблюдателя», дождь перестал. Со многими из них Джонни был знаком. Они наряжались, размазывали сажу по лицу, расписывали себя красной краской, нахлобучивали ночные колпаки, втискивались в старые платья, драные куртки и одеяла с прорезями для рук, хихикая и подсмеиваясь друг над другом. Впрочем, Рэб умел утихомирить их одним взглядом. Никто из прохожих, идущих мимо конторы, не должен был догадаться, что в эту минуту чуть ли не двадцать мальчиков наряжаются «индейцами».

Джонни немало повозился над своим костюмом… Он просидел несколько часов, сшивая красное одеяло, которое миссис Лорн дала ему на растерзание, а из старого вязаного колпака, который он намеревался надеть на голову, торчал роскошный пук перьев; он уже хотел облачиться в свой наряд, когда Рэб сказал:

— Обожди!

Затем он разделил мальчишек на три группы. Каждая из них должна была присоединиться к отряду взрослых.

— Вы, — сказал он, обращаясь к одной группе мальчиков, — держитесь отряда, что пойдёт на «Дартмут». Вы — на «Элеонору», а вы пойдёте на «Бивер».

Каждый должен был подойти к командиру своего отряда и сказать вполголоса: «Моя знай твоя» — таков был пароль. Командиров они узнают по белым шейным платкам и красной ниточке вокруг запястья правой руки.

Затем Рэб обратился к Джонни:

— Ты бегаешь быстрее всех. Отправляйся к Старой Южной церкви. Мистер Ротч к тому времени уже вернётся от губернатора, к которому он отправился в последний раз умолять о разрешении отправить суда. Смотри же, Джонни, слушай внимательно, что станет говорить Сэм Адамс. Если Сэм Адамс скажет: «Да поможет господь бог моей отчизне», возвращайся сюда. Все мы тогда снимем наши наряды и тихонечко разойдёмся по домам. Но если он скажет: «Собрание больше ничего не способно сделать для спасения своей отчизны», тотчас выбирайся из толпы и, как только достигнешь Корнхилла, изо всех сил свистни в этот серебряный свисток. Беги сюда, ко мне, со всех ног и свисти не переставая. Я расставлю мальчиков по тёмным закоулкам поближе к церкви, но так, чтобы они могли легко выбраться из толпы. А может быть, мы и сами услышим твой свист.

Всюду вокруг Старой Церкви, на улицах и в самом её здании стояли люди, ожидая возвращения Ротча, в последний раз отправившегося просить губернатора. Таких сборищ Бостон не знал никогда — тут были тысячи тысяч. Протиснуться внутрь не было никакой надежды, однако Джонни, расталкивая толпу, удалось наконец добраться до одного из входов в церковь. Дальше идти было невозможно — пришлось бы шагать по головам. Начинало смеркаться.

Изнутри доносился голос Джозии Куинси: «Я вижу, как катятся тучи и как среди них играет молния, и вот господу богу, что управляет вихрем и направляет бурю, вверяю я свою отчизну…» Слова эти взволновали Джонни, но не их он ждал, да к тому же они принадлежали не Сэму Адамсу. Одно обстоятельство, впрочем, беспокоило Джонни. У Куинси был прекрасный, звучный голос, услышать его было не мудрено, иное дело — Сэм Адамс, который вовсе не обладал ораторским дарованием.

Толпа потеснилась, чтобы пропустить карету.

— Ротч вернулся! Пропустите Ротча!

Мистер Ротч проехал совсем близко от места, где стоял Джонни. У него было детское лицо, и казалось, что он вот-вот заплачет. Очевидно, губернатор и на этот раз не дал согласия. Появление Ротча вызвало такое волнение в толпе, что Джонни не разбирал отдельных голосов. Как же он расслышит слова Сэма Адамса? Он держал свисток в руке, но толпа притиснула его к двери, и он боялся, что не будет в состоянии даже поднести свисток ко рту.

— Тихо! — Это был всё ещё голос Куинси. — Тихо, тихо! Мистер Адамс берёт слово.

Джонни стал крутиться и извиваться, пока не высвободил руку со свистком.

И вдруг наступила тишина. Джонни подумал, что, вероятно, в толпе много таких, как он, жадно ожидающих, что сейчас скажет Адамс. Можно было подумать, что мистер Адамс спокойно принял поражение и просто решил распустить всех, ибо он сказал:

— Собрание больше ничего не способно сделать для спасения своей отчизны.

Джонни издал свист и тотчас услышал со всех концов свистки и крики, военный клич краснокожих и выкрики: «Бостонская гавань будет сегодня чайником!», «Да здравствует Гриффинская пристань!», «Солёный чай!» «Эй, индейцы, топоры хватайте, на пошлину чихайте!»

Джонни боялся одного: как бы всё не закончилось к тому времени, как Рэб со своими помощниками прибудут на пристань. Свистя что есть мочи в свисток, он проталкивался сквозь толпу, пуская в ход кулаки и локти. Все устремились к Гриффинской пристани, а Джонни пытался пробраться на Солёную улицу. Теперь он испугался, как бы не ушли без него. Как знать, может быть, Рэб решил, что ноги и уши у Джонни лучше его рук, и нарочно поручил ему эту работу как наиболее для него подходящую? Джонни толкнул дверь.

Рэб был один. Он держал одеяло, сшитое Джонни, и его нелепый вязаный колпак с перьями.

— Скорей! — сказал он, измазал ему лицо сажей и красной краской нарисовал ему огромный рот до ушей. Лицо Рэба было тоже покрыто сажей, глаза его сверкали. Чёрный огонёк полыхал в них — тот самый огонёк, который Джонни видел дважды в этих глазах. Рот его был полуоткрыт. Виднелись зубы — острые, белые, как у зверька. Несмотря на его спокойные движения и спокойный голос, чувствовалось, что он весь заряжен волей к действию, что он готов ухватиться за самое отчаянное дело. Было что-то почти жуткое в его оживлении. Мальчики ринулись на улицу.

— Задами! — крикнул Рэб. Это означало, что нужно закоулками пробираться к пристани. — Не отставай! Теперь побежим как следует!

Он пустился по Солёной в направлении, обратном набережной. Они бежали закоулками, всё время прибавляя шаг. Они пробежали мимо кузнеца — группа «краснокожих» требовала у него сажи. Вот они перемахнули через забор какого-то дворика, и наконец они на берегу, на Морской, в Камбальном переулке. Это был не бег, а полёт — так только во сне летают!

Утром шёл дождь, весь день в небе теснились тучи, но к тому времени, как мальчики достигли Гриффинской пристани, из облаков вывалилась полная белая луна. Три корабля и молчаливая толпа на пристани были залиты чистым белым сиянием. Толпа уже насчитывала тысячи, и каждый в этой толпе знал о предстоящем, и все как один одобряли эту затею.

Рэб промычал что-то краем рта плотному человеку с быстрыми движениями. Это был мистер Ревир, и Джонни его сразу узнал по походке и уверенной манере держать голову.

— Моя знай твоя.

— Моя знай твоя, — повторил пароль Джонни и стал позади мистера Ревира.

Насилу выбравшись из толпы, стали подходить остальные мальчики, затем взрослые мужчины, за ними ещё группа мальчиков. Но Джонни показалось, что многие из них ничего не знали заранее и присоединялись к тому или иному из трёх отрядов, действуя по вдохновению. Они просто выпачкали себе лица сажей, схватили топоры и пришли. А вели себя так же тихо и дисциплинированно, так же слушали команду, как и те, которых так тщательно подобрали для предстоящей разрушительной работы.

Раздался боцманский свисток, и один из отрядов в полном молчании забрался на палубу «Дартмута», «Элеонора» и «Бивер» ещё не подошли к пристани. Джонни следовал за мистером Ревиром. Он слышал, как тот крикнул капитану на варварском жаргоне, которым говорили в эту ночь, что всё судовое имущество, за исключением чая, будет в полной сохранности; впрочем, он советовал капитану и команде сидеть по каютам, пока не будет окончена работа.

Капитан Холл пожал плечами и покорился, приказав бою выдать ключи от трюма. Бой радостно ухмылялся. «Гости к чаю» не были нежданными.

— Дайте-ка я вам покажу, как этим воротом управлять, — предложил он. — Сейчас, мистер, я зажгу фонарь.

Загремели цепи, и один за другим появились тяжёлые сундуки — всего пятьдесят штук. Кто работал в трюме, кто высыпал чай за борт. Встретилось непредвиденное затруднение: внутри сундуков чай был зашит в толстое полотно. Топоры с лёгкостью прорубали деревянные сундуки, но потом увязали в холстине. В жизни не приходилось Джонни работать с таким напряжением! Рядом возился какой-то толстый мальчик с чёрным, перепачканным в саже лицом. Кого-то он напоминал: когда же Джонни увидел его пухлые белые руки, он понял, кто это, и решил за ним хорошенько присматривать. То был Дав. Он не принадлежал к числу избранных «краснокожих», а явился добровольцем. Широченные штаны были подвязаны под коленками бечёвкой. Опрокидывая сундук и помогая высыпать его содержимое в воду, Джонни не спускал глаз с Дава. Мальчик исподтишка пригоршнями ссыпал чай себе за пояс. Таким образом он наворовал на несколько сотен долларов. Но не в этом было дело. Лишённое высокого бескорыстия, предприятие теряло всякий смысл. Джонни шепнул Рэбу, тот отложил топор, которым орудовал с такой страстью, и набросился на Дава. То, что произошло, нельзя было назвать борьбой. Через минуту Дав жалобным голосом признал, что немного чая «попало» ему за пояс. Джонни стащил с него штаны и ногой отшвырнул их вместе с посыпавшимися из них пачками чая в море.

— Его хорошо плавай, — проворчал он Рэбу всё на том же странном наречии.

Легко, точно это была тряпичная кукла, Рэб подхватил толстяка Дава и бросил его за борт. Всюду плавал, чай, гуще, чем водоросли в бухте, и воздух полнился его ароматом.

Меньше чем в четверти мили от «Дартмута», чётко вырисовываясь в лунном сиянии, стояли «Энергичный» и «Кингфишер». В любую минуту британские моряки могли прервать «чаепитие». Однако десанта не было. Мудрый губернатор Хатчинсон не решился прибегнуть к, помощи британских солдат.

Отряды на «Дартмуте» и «Элеоноре» кончили работу почти одновременно. С «Бивером» пришлось провозиться дольше, ибо бриг ещё не успел разгрузить остальной груз, а «чаёвники» имели строжайшее предписание не повредить его. Джонни хотел было перейти на «Бивер», чтобы помочь товарищам, когда мистер Ревир шепнул ему:

— Ходи твоя за мётлами. Чисти палуб.

Джонни с группой мальчишек выдраили палубу так, что она сверкала, как паркет в бальном зале. После этого мистер Ревир вызвал капитана и предложил ему осмотреть судно. Чай исчез до последней чаинки, но капитан Холл был вынужден признать, что во всех остальных отношениях судовому имуществу не было нанесено ни малейшего ущерба.

К рассвету на всех трёх судах работа была окончена. Мужчины, женщины и дети, молчаливой толпой запрудившие пристань, не расходились. Сойдя на берег, отряды выстроились в колонну по четыре. Все несли топоры на плечах. Раздалось громкое «ура» и заиграла флейта. Джонни показалось, что впервые за всю ночь было нарушено молчание — до сих пор, кроме треска топоров, врезающихся в морские сундуки, скрипа мачт да вполголоса произнесённых слов команды, он не слышал ни звука.

Джонни увидел Сэма Адамса — он скромно стоял в толпе с видом самого невинного зеваки. Старая лиса, так подумалось Джонни, только что полакомилась двумя курами и теперь держит третью в зубах.

Процессия направилась к центру города, и, когда проходила мимо одного из домов в начале Гриффинской пристани, кто-то раскрыл окно и сказал:

— Вот вы и порезвились, ребятки, сплясали свой индейский танец. А скрипачу кто заплатит, а?

Голос, такой холодный, что даже не понять, была ли тут скрытая ярость или одно равнодушие, принадлежал британскому адмиралу Монтегью.

— А вы спуститесь к нам! — крикнул кто-то в ответ. — Мы живо рассчитаемся!

Адмирал быстро втянул голову и захлопнул окно.

И Джонни, и Рэб, и все «наблюдатели» отлично знали, что скрипачу придётся заплатить сполна. Лучше же всех знал это Сэм Адамс. Англия, не имея возможности установить личность тех, кто был повинен в уничтожении ценного имущества, накажет весь Бостон, заставит страдать всех и каждого — мужчин, женщин и детей, тори и вигов без разбору, — пока они не возместят ей убыток. И конечно же, она не откажется от своих привилегий — обкладывать колонии таким налогом, каким ей вздумается.

На следующий день по всему Бостону слонялись люди — тут были и взрослые и мальчики, — которые еле волочили ноги от усталости и, казалось, пальцем не могли шевельнуть; кое у кого из них за ушами ещё виднелись следы краски, но никто — ни один из них — не говорил, отчего он так устал. Вместе со всеми дивились они, откуда взялись вчерашние «краснокожие», и гадали, что же в конце концов решит британский парламент. Но никто не сказал, чем он был занят в ту ночь, ибо каждый поклялся молчать.

Один Поль Ревир, казалось, не испытывал усталости после ночи напряжённого физического труда. Как только рассвело, он сел на коня и поскакал в Нью-Йорк и Филадельфию, чтобы поведать о бостонском чаепитии. Этот удивительный человек мог ночь напролёт взламывать сундуки с чаем, а потом как ни в чём не бывало целый день скакать во весь опор.

VII. Расплата

1

Когда же наступил час расплаты — расплаты за чай, — счёт превзошёл все ожидания. Бостон был охвачен яростью и отчаянием. Вначале ещё раздавались голоса умеренных граждан, которые считали «чаепитие» несколько незаконной операцией и советовали оплатить стоимость, уничтоженного чая. Но, когда они узнали, какое жестокое наказание готовилось городу, они поклялись, что ни одного пенса не заплатят. То же самое произошло и с остальными тринадцатью колониями. До сих пор бостонские дела их не очень волновали, теперь же они сплотились как никогда. То, чего не сделало само «чаепитие», довершило наказание за него. Недружные, подчас завидующие одна другой или просто равнодушные колонии объединились.

У Сэма Адамса руки дрожали больше обычного. Он был в восторге.

Ибо в далёком Лондоне парламент объявил Бостонский порт закрытым: ни одно судно, кроме военных кораблей и транспортов его величества, не имело прав войти в него, ни одно — выйти, покуда чай не будет оплачен. Английское правительство решило взять Бостон измором.

В этот день, 1 июня 1774 года, Джонни и Рэб, как, впрочем, большинство бостонцев, не работали, а только шатались по городу. Разгневанные люди собирались в кучки, кричали, размахивали руками, клялись, что умрут с голоду, погибнут, но не сдадутся! Даже самые заядлые тори разделяли это настроение — наказание всей тяжестью ложилось на плечи верноподданных короля, так же, как и на «краснокожих», которые своими руками вывалили чай в море. Закрытие Бостонского порта было актом деспотического произвола. Это было насилие. Это была последняя капля, переполнившая чашу терпения даже самого умеренного из граждан.

Мальчики вышли на набережную. Здесь, на Долгой пристани, все торговые конторы были заперты, на окнах — ставни, парусные сараи опустели, такелажники и носильщики слонялись без дела. За одну ночь сотни их, так же как матросы, канатчики и портовые рабочие, оказались безработными. Огромные бостонские корабли, вот уже свыше столетия доставлявшие Бостону его богатство, стояли на якоре. Вход и выход были закрыты.

В первую очередь потеряли возможность добывать средства к пропитанию люди, обслуживавшие корабли и пристань. Но болезнь, их парализовавшая, должна была неминуемо распространиться и в конце концов охватить всех до единого. Где теперь купить одежду? Портные и суконщики закрывали свои лавки. Ни один житель Бостона не мог позволить себе приобрести серебряную чашку. Ювелирам долго не продержаться. Никто не был в состоянии платить арендную плату. Богатым домовладельцам грозило банкротство.

— Ну вот, — сказал Рэб бодрым голосом, — похоже, что мы будем голодать все вместе.

Они стояли на самом конце Долгой пристани, которая на полмили выдавалась в залив. Между Долгой пристанью и Хэнкокской виднелся британский флагман «Капитан», а дальше, возле Губернаторского острова, — «Живой», а за ним «Меркурий», «Магдалина» и «Татарин».

Флот его величества окружал город, наблюдая за тем, чтобы «портовый закон» не нарушался.

— Дядюшка Лорн огорчён. Он говорит, что типография не сможет печатать газету. Ему теперь не собрать подписчиков и никто не даст ему объявлений. Ему не на что будет покупать бумагу и краску.

— Он, кажется, отправляет близнецов?

— Да, домой, в Чéлмсфорд. Ну, мы-то справились бы с дядюшкой и вдвоём. «Наблюдатель» теперь будет выходить в уменьшенном размере. Дядюшка не собирается сдаваться. Газета будет во что бы то ни стало выступать за наши права, против бесправия, и дядюшка будет выпускать её до тех пор, пока не умрёт тут же, у станка, или пока его не вздёрнут на виселицу.

О виселице поговаривали. Губернатор Хатчинсон был отозван в Англию; бразды правления перешли к генералу Гейджу. Отборнейшие полки британской армии один за другим высаживались в Новой Англии. Англичане всерьёз решили положить конец мятежу. Все знали, что, Гейдж уполномочен всякого, кто, по его мнению, является зачинщиком, послать в Лондон, где его для вида будут судить и неминуемо приговорят к виселице. Кроме того, Гейдж имел право воздвигнуть виселицу у себя и казнить мятежников сам.

Первыми кандидатами на неё были Сэм Адамс и Хэнкок, доктор Уоррен и, может быть, Джеймс Отис. И, конечно, все члены «Общества наблюдателей», если бы имена их стали известны, а также все типографы-виги Бостона. Недаром дядюшка Лорн взволновался. По натуре своей это был человек робкий, но он твёрдо решили продолжать печатать листок, призывая массачусетских граждан проснуться наконец и, пока не поздно, оказать сопротивление тирании. Он будет ратовать за правду, пока у него не выйдет последний клочок бумаги или пока для него не сколотят виселицу.

Покуда прибыли только военные корабли. Однако транспорты уже находились в пути. А вскоре уже дня не проходило без того, чтобы в гавани не появлялось новое транспортное судно. Под барабанную дробь и крики офицеров с корабля на берег выливался алый, как кровь поток британских солдат. Поток этот затопил Бостон, каждый третий человек, попадавшийся на улице, был одет в яркую форму, учреждённую королём Георгом.

Работы было немного. Рэб один мог за день набрать всю газету. Число подписчиков пало отчасти из-за то что им сделалось не по средствам выписывать газету, отчасти потому, что многие из вигов переехали со своими семьями из Бостона в деревню. Теперь у Джонни на доставку газет уходило только утро, а не весь день. Был конец июня. Мальчики стояли на выгоне и глядели на солдат Первой бригады, которые разбили здесь свой бивуак под началом графа Перси. Прямые нескончаемые ряды одинаковых палаток, костров, стреноженных офицерских коней, маркитанток, мушкетов, составленных в козлы. Быстрый, чёткий шаг часовых. Во всём чистота и порядок.

Мушкеты — вот что больше всего интересовало Рэба. Не было такой деревни в Новой Англии, где бы на выгоне, вопреки королевскому приказу, мужчины и юноши не проходили военное обучение. Они говорили, будто опасаются нападения французов. У этих солдат мундиров не было. Они прибывали с полей и ферм в той же одежде, в которой пахали. Это было полбеды. А вот оружие, которое они приносили с собой, никуда не годилось. У многих были старинные кремнёвые ружья и ружья для стрельбы по белкам, которые хранились в семье с незапамятных времён, переходя из рода в род. Так, например, Рэб всю предыдущую весну раз, а то и два раза в неделю ездил в Лексингтон, где вместе со своими земляками проходил военное обучение, а приличное ружьё ему никакие удавалось ни купить, ни вымолить. Ему приходилось упражняться со старинным охотничьим ружьём, которое дед Рэба подарил ему когда-то для охоты на уток. Джонни впервые видел невозмутимого Рэба таким озабоченным. Желание раздобыть себе современное добротное ружьё превратилось у него в настоящую болезнь.

— Пусть они себе стреляют в меня, я согласен, — говорил он Джонни. — Я и сам буду по ним стрелять, но я не желаю стрелять из такого ружья, с которым ходят на зайцев и которое бьёт с десяти футов!

Британские солдаты занимались своим делом, словно и не замечали направленных отовсюду недоброжелательных и любопытных взглядов. Они были уверены, что один вид их обмундирования и выправки должен навсегда отбить охоту у этих провинциалов и мужиков вступать с ними в бой. Однажды Рэб в своём безудержном желании заполучить ружьё совсем потерял голову и совершил несвойственный ему безрассудный поступок. Мальчики стояли возле составленных в козлы мушкетов. Рэб принялся объяснять преимущества этого оружия и, увлёкшись, протянул руку и прикоснулся к затвору одного из мушкетов.

Совершенно хладнокровно, не выказывая при этом ни малейшего гнева, один из конных офицеров, который болтал поблизости с двумя бостонскими барышнями (барышни сочувствовали тори), приподнялся в стременах и плашмя ударил Рэба саблей по голове. Затем как ни в чём не бывало повернулся к своим собеседникам и продолжал любезничать с ними. Рэб даже не понял, откуда на него обрушился удар.

Тут же подъехал сержант и закричал:

— Посторонним не вмешиваться! Эй вы, назад! Все назад!

Джонни оставался подле Рэба, который лежал без чувств. Впрочем, после этой внезапной вспышки к мальчикам отнеслись неплохо. Никто не заколол саблей Джонни за то, что он ослушался сержанта и оставался подле товарища. Какой-то человек, уже немолодой, с седыми волосами, как оказалось — военный лекарь, подошёл к ним, потребовал воды, обмыл Рэбу лицо и сказал, что он приходит в себя и чтобы Джонни не беспокоился.

— Что он сделал?

— Смотрел на ружьё.

— И трогал его?

— Д-да…

— И ему дали за это по башке? Только-то? Он легко отделался. Стащить солдатское ружьё — проступок очень серьёзный. Как это только лейтенант Брегг его не убил?

Рэб невнятно произнёс:

— Я и не думал красть его. А ведь это мысль! Вот я… вот я… — Он ещё не совсем оправился от удара. — При первом случае я…

Лекарь рассмеялся.

— Вот что, мальчики, — сказал он уже серьёзным тоном, — бросьте вы эти разговоры. Поймите, что нам находиться здесь у вас, в вашем Бостоне, так же тошно, как вам видеть нас у себя. Я бы предпочёл быть дома, в своём Бате, с женой и детишками. Все мы влипли в неприятную историю! Но если мы и вы будем держать себя в руках и не позволим себе распускаться, то уж, верно, как-нибудь поладим. В конце концов, мы одна нация!

Слушая его, Джонни испытал чувство, которое впоследствии ему не раз предстояло испытывать. Эти люди выкинут что-нибудь, с точки зрения Джонни, совсем непростительное (ведь они чуть не убили Рэба за то только, что он прикоснулся к их ружью) и в следующую же минуту оказываются такими дружелюбными и милыми, что Джонни невольно проникается симпатией к ним, во всяком случае к некоторым из них. Заметив на Джонни сапоги со шпорами, лекарь сказал:

— У меня тут двоюродный брат в Кембридже. Никак не удаётся мне с ним связаться. Может быть, вы, мальчики, знаете кого-нибудь, у кого была бы хорошая лошадь и кто взялся бы доставить моё письмо?

Рэб губами подал Джонни знак: «да».

— У меня хорошая лошадь.

— Зайди ко мне сегодня в час пополудни. Я квартирую у мистера Шоу, на Северной площади.

На обратном пути Рэб сказал:

— Отвезёшь одно письмо, а там, глядишь, последуют другие поручения. Может быть, нам таким образом удастся узнать кое-что интересное для Сэма Адамса, доктора Уоррена и Поля Ревира. Ведь своих ординарцев англичане не посмеют гонять — будут бояться, что их убьют.

— Я и сам подумал об этом.

Но, когда в час дня он с Гоблином стоял на Северной площади и лекарь с приветливой улыбкой протянул ему письмо и отсчитал деньги, одно обстоятельство расстроило Джонни. Дом Поля Ревира находился совсем рядом. И перед этим домом стояла девчонка его возраста. Подавшись вперёд, она высунула самый длинный и самый красный язык, какой ему когда-либо доводилось видеть. Занося ногу над крупом Гоблина, он услышал, как она противно, нараспев, кричала ему вслед:

— Он любит ан-гли-ча-а-ан! Он любит ан-гли-чан!

Зато вечером, когда он, возвратившись, пошёл к мистеру Ревиру и сообщил ему, что мистер Шэртлиф из Кембриджа, которого до сих пор считали умеренным вигом, был на самом деле вождём тори в графстве Мидлсекс, Джонни снова повстречался с мисс Ревир.

— Отец говорит, — чистосердечно призналась она — что не всегда следует верить своим глазам…

— Верьте себе сколько вам угодно.

Джонни был доволен. Он содрал с лекаря втрое больше, чем посмел бы взять с янки, и к тому же из слов мистера Шэртлифа, которые тот небрежно ронял, читая письмо жене, услышал кое-что полезное.

— Мне очень понравился ваш язык, — продолжал он. — Он такой длинный и красный, что я сперва подумал, будто передо мной борзая, наряженная в юбки. Я и не догадался, что вы барышня.

2

Теперь Джонни уже не брал себе половины денег, которые они с Гоблином зарабатывали, развозя письма Он заламывал британским офицерам баснословную цену (а они и не думали торговаться), так что у него уже стали водиться деньги, и он их всё отдавал тётушке Лорн, чтобы та кормила на них семью, в которой он давно уже чувствовал себя своим. Сперва она отказывалась брать деньги, затем расплакалась, поцеловала его в лоб и взяла.

Никакой виселицы для «мятежников» между тем не воздвигалось. Генерал Гейдж стремился во что бы то ни стало установить дружественные отношения с бостонцами. Он не мешал крамольным речам литься из уст Уорренна и Куинси, не накладывал запрета на зажигательные листки вроде «Наблюдателя». Он дал вигам высказаться до конца. Газеты беспрепятственно печатали корреспонденции чрезвычайно дерзкого характера и о самом генерале и о его войсках. Генерал не был тираном. Это был просто недалёкий человек. Он рассчитывал, что всё со временем наладится, только бы солдаты не ссорились с населением.

Нельзя было также сказать, что Бостон голодал. С одного побережья Атлантического океана до другого, города и даже сёла посылали огромные партии продовольствия. Рис из Южной Каролины и рыба из Марблхэда. Деньги отовсюду, даже из самого Лондона, так в Англии многие сочувствовали бостонцам. Телеги и фургоны, гружённые мукой, кукурузой, говядиной и бараниной, вереницей тянулись к городским воротам на Перешейке. Это была единственная дорога, связывавшая Бостон с материком. Прежде почти всё, что ввозилось в город, доставлялось туда на знаменитых бостонских кораблях, а теперь эти корабли качались на волнах в гавани, как подстреленные птицы.

Вот уже три недели, как Джонни не видел Присциллу Лепэм. Всё его расписание пошло вверх тормашками, и он никогда не знал заранее, попадёт ли он на Северную площадь в следующий четверг. А по воскресеньям он теперь повадился в Лексингтон смотреть, как в укромном месте, за большим амбаром деда Силсби, обучаются бойцы. Если бы кто-нибудь заикнулся, что в воскресный день такое занятие не совсем подобает христианину, ему бы ответили, что, готовясь противостоять тирании, они выполняют волю божью. Джонни приходилось ограничиваться ролью наблюдателя. Правда, среди обучающихся были мальчики его возраста, но Джонни с его рукой не мог бы спустить курок. Он досадовал на своё увечье и иной раз вымещал свою досаду на приятеле: «Не очень-то важный вид у твоей «армии». А ружья — прямо-таки смехотворные! Да и сами солдаты…» Рэб не останавливал его. Он понимал, что кроется под насмешками Джонни. Всё дело было в том, что он не мог вступить в ополчение сам.

Итак, Джонни не видел Циллы с конца июня.

Она ни разу не заходила в контору «Наблюдателя» на Солёной улице. Она словно признавала это тем новым миром, в который Джонни отныне погрузился и куда ей за ним следовать было нельзя. Поэтому Джонни очень удивился, когда в один прекрасный день, после полудня, возвратившись из Плимута, куда он отвозил письмо майора Питкерна, он обнаружил её в конторе с Рэбом. Вид у неё был совсем не несчастный. На ней было свеженькое миткалевое платьице сиреневого цвета, белоснежные чулки и чёрные лакированные туфли. Она смеялась, закинув голову. Она только что нарисовала какую-то картинку, и Рэб объяснял, что рисовать дальше. На этот раз — впервые с тех пор, как Джонни расстался с Лепэмами, — она была одна, без Исанны. Сейчас Джонни ей обрадовался и тут же подумал, что, вероятно, присутствие вечно болтающейся и кривляющейся возле них Иоанны так раздражало его всегда и что из-за этого он и не огорчался особенно, когда не удавалось явиться на свидание с девочками.

Он вошёл как был, в сапогах и шпорах, загорелый, без шляпы, и Цилла окинула его быстрым взглядом. Её глаза светились счастьем. Видно, ей было хорошо с Рэбом. Джонни невольно весь сжался. Собственно говоря, чему они так радуются?

Они принялись рассказывать. Рэб хотел, чтобы она нарисовала британского гренадера, душащего Бостон, — это нужно было для газеты, — и Цилла, которая совершенно случайно сюда забрела, прекрасно выполнила рисунок, и теперь Джонни придётся вырезать его для печати.

— Я, пожалуй, могу. Не очень хорошо, конечно, но как сумею. А ты и правда рисуешь всё лучше и лучше.

— Мистер Твиди умеет рисовать, и я беру у него уроки. А Рэб мне позировал для фигуры гренадера. Вот смотри, это всё я с него рисовала.

— Это — Рэб? Вот не подумал бы! Какой-то петух…

Но Цилла понимала, что рисунки ему нравятся и что он гордится ею.

Она показалась Джонни такой хорошенькой сейчас, что он даже недоумевал: с чего бы? И угрюмо решил, что дело в Рэбе. У него был такой дар особенный: люди в его присутствии как-то озарялись и показывали себя с лучшей стороны. Впрочем, своей красотой она была отчасти обязана этому сиреневому платью и тому, что в лице у неё появился румянец — с едой стало полегче. Когда войска только высадились и наступили тяжёлые времена, Цилла большую часть своей доли уступала Исанне, и с каждой неделей личико её становилось всё измождённей и озабоченней. А сейчас она выглядела чудесно.

— Сиди так, Джонни, я и тебя нарисую. Тебя проще, чем Рэба.

— Почему это меня проще рисовать?

— Да потому, что ты ещё ребёнок, а Рэб взрослый. — Она это сказала нарочно, чтобы задеть его. — Ну вот! Ничего, что ты у меня получился немножко похожим на енота?

— А я пририсую ему пушистый хвост, ладно? — предложил Рэб.

Джонни ёрзал на стуле, как все, когда их рисуют и им не терпится посмотреть, какими их видят другие. Рисунок получился не ахти какой. Вдвоём они смастерили смешную карикатуру — полуенота-полумальчика. Зверь этот чем-то походил на Джонни, и они все рассмеялись.

— Уже четыре! Мне пора домой. Меня ведь послали купить перчатки на Королевской улице и велели вернуться к пяти.

Она встала, повязала капор — весь в цветочках — и направилась к двери.

— Постой… Цилла, но ведь ты мне ничего ещё не рассказала о ваших делах.

Он забыл, как ещё совсем недавно он скучал, слушая её новости.

— Да, но я всё рассказала Рэбу. Джонни, я уже не могу с тобой встречаться так часто. У нас теперь всё по-другому.

— Как так? Твоя матушка сердится?

— Да нет… то есть да, она сердится, только на другое. Она сердится, потому что у Доркас в конце концов хватило пороху удрать и выйти замуж за Фритцеля-младшего, как только мистер Твиди сделал ей предложение.

— А как же её мечта? Ведь с Фритцелем-младшим ей не видать «красивой жизни»!

— А ей всё равно. — Голос девушки сделался нежным. — Когда по-настоящему любишь, то уже ничего, кроме любимого, не существует. Сама Доркас так сказала.

Джонни вспомнил неуклюжего и самоуверенного юнца-кожевенника с Рыбной улицы и подивился тому, что он удостоился такой любви.

— Да, она убежала с Фритцелем-младшим, как только мистер Твиди объявил, что предпочитает её Медж. Но, когда он сказал, что никуда не торопится и согласен отказаться от Медж и ждать, пока подрасту я, вот тогда-то мама взвилась на дыбы!

— Ты?! — вскричал Джонни. — Этот старик! Да ведь ему не меньше сорока! Ты врёшь, Цилла! Кто может думать о твоём замужестве?

— Мне исполнилось пятнадцать в прошлом месяце. А тебе столько же ещё в январе.

— Да, я и забыл. Слышишь, Рэб? Я теперь только на год моложе тебя!

Рэб ухмыльнулся:

— На прошлой неделе мне стукнуло семнадцать.

И вечно этот Рэб проскользнёт вперёд, обгонит тебя, а потом ухмыляется.

— Ну вот, маме не нравится, что мистер Твиди волынит. Потом навалились другие дела, одно за другим.

— Например?

— С тех самых пор… ну, с осени, Лайты давали нам работу. Мистер Твиди очень ловок, хоть и чудной. Недели две назад к нам в лавку зашла мисс Лайт. Она хотела, чтобы их герб, это самое восходящее око, был вычеканен на рукояти её хлыста. Ну вот, стоит она у нас, и я тут болтаюсь, и мистер Твиди, и мама. Дверь чёрного хода была раскрыта… ну, и Исанна там стояла, во дворе.

— Ещё бы!

— И вот мисс Лавиния чуть с ума не сошла.

— А что Исанна натворила?

— В то утро я вымыла ей голову, — мечтательно протянула Цилла, — и волосы её так и сияли на солнце…

— Понимаю, — кисло перебил Джонни.

— А Исанна шагала по двору, повторяя про себя какие-то стихи, и в лицах что-то изображала. Про капитана Кидда[15] и как он плыл по морю. Культяпка-Джо, старый одноногий матрос, обучил её этой песне. Мисс Лавиния смотрела на Исанну и была похожа не на живого человека, а на каменную статую.

— Она статуя и есть, — вставил Джонни, который не мог не съязвить на её счёт. — Она такой родилась. Дальше?

— Ну вот, она чуть повернула голову к маме и сквозь, зубы процедила: «Мадам, я забираю эту девочку к себе». Мама сперва сказала, что ни за что не даст, а потом сказала, что не хочет мешать счастью своего ребёнка. А Исанна сказала, что без меня не пойдёт. Ну, значит, и договорились: я буду целый год работать у нихI на кухне, или прислуживать мисс Лавинии, или ещё что, а Исанну они берут бесплатно, потому что она маленькая и не всё ест. Теперь мы обе живём у Лайтов.

— Тебе нравится мисс Лавиния?

— Когда как. В общем, ничего.

— А по-моему, она противная.

Он надеялся, что Цилла что-нибудь возразит в ответ, но она промолчала.

— Но мне правда пора, она меня отпустила только на после обеда. До вечера. Я решила предупредить тебя, чтобы ты не ждал меня больше на Северной площади.

Джонни покраснел от стыда.

— По четвергам я завожу газету Лайтам…

Цилла ничего не отвечала, а только посмотрела на него искоса.

— А можно мне с тобой видеться иногда?

— Не знаю, право. Попробуй как-нибудь спросить миссис Бесси, кухарку. Мы с ней вроде как дружны. Ну вот, до свиданья, мне уже давно пора.

Цилла так изменилась, что Джонни чувствовал себя смущённым. Одно было ясно: больше она не станет ждать на углу улицы или у чёрного хода в надежде, что он, может быть, появится.

— До свидания, Цилла, мы скоро увидимся.

А Рэб и не думал прощаться. Он даже не спросил, можно ли ему пойти проводить её до Маячного холма. Он просто пошёл, и Джонни был взбешён. Уж если кому и следовало проводить Циллу, так это ему, или пусть бы Рэб сказал: «Идём, Джонни, давай проводим Циллу до Лайтов». Ну, да ладно, он простит Рэбу его дерзость. Он даже изжарит ему на ужин яичницу. До Лайтов пятнадцать минут и оттуда столько же. Он развёл огонь и начал жарить яичницу. Он всё жарил её и жарил, то и дело бегая вниз, в мастерскую, взглянуть на часы. Наконец, разозлившись, снял её с огня и съел её всю сам. Рэб пришёл ровно через час сорок семь минут. О яичнице, которую Джонни съел, он не горевал ничуть. Миссис Бесси угостила его отличным ужином на лайтовской кухне, сказал он, а Цилла очень славная девочка.

Он хорошо провёл вечер. В глазах его светилось довольство, и, когда он взглядывал на вытянутое лицо Джонни, казалось, он вот-вот рассмеётся.

3

У Джонни теперь было два основных дела в жизни: не пропустить свидания с Циллой в очередной четверг и уход за Гоблином. Всякий раз, когда ему приходилось отправляться в «Чёрную королеву», он вступал на вражескую территорию. Харчевней завладели британские офицеры, среди которых старшим был полковник Френсис Смит. Кроме Гоблина, все лошади в конюшне принадлежали английским офицерам. Хозяин харчевни своих лошадей отправил в деревню, опасаясь, что иначе, даже если оккупанты и не заберут их, им просто может не хватить сена. Вестовые, офицеры, прислуга и слуги прислуги — мальчишки-конюхи — постоянно толклись возле конюшен. Джонни до них дела не было. Все знали, что он ездовой «Наблюдателя», но знали также и то, что он часто выполняет поручения британских офицеров.

Иногда они всё же к нему приставали. А однажды, когда дело зашло слишком далеко, Джонни увидел, что без драки не обойтись. Противником его был самый большой задира — гроза всех мальчишек. Их обступили плотным кольцом, и зрители — враги Джонни, следили за тем, чтобы драка шла по правилам, и покрикивали: «Молодец, янки!» и «Ай да янки!», когда тиран был повержен. Он ожидал, что все обрушатся на него, как только он повалит задиру; вместо этого он почувствовал, что его стали уважать. Так что дела у Джонни шли лучше, чем можно было думать. Но вот у полковника Смита завёлся новый мальчишка-конюх. Тот, которого полковник привёз с собой из Англии, сбежал, и полковник приказал, своему ординарцу найти другого. Этот другой оказался Давом. Он смущённо улыбался, глядя на Джонни, словно надеясь, что они будут друзьями, — ведь во всей конюшне только они двое и были из местных.

— Ах ты, дрянь! — прошипел Джонни, почти не открывая рта. — Каша ты поганая, размазня, слизняк… так ты не прочь поработать на них?

— Послушай, Джонни, есть-то надо. Твиди меня прогнал.

В конюшню просунулась голова вестового.

— Эй, мальчик! — обратился он к Джонни. — Полковнику Смиту надо отправить письмо в Милтон. Поднимись в гостиную и спроси полковника или лейтенанта Стрейнджера.

Медленная, торжествующая улыбка расплылась по лицу Дава.

— Похоже, что и ты работаешь на них, а?

— Я те покажу «похоже»! — свирепо огрызнулся Джонни.

Он зашёл к полковнику, вернулся за сапогами и шпорами, вывел Гоблина из стойла и оседлал его. Какой-то английский мальчишка повалил Дава и начал крутить ему руки, требуя, чтобы он тут же присягнул его британскому величеству, милостивому королю Георгу Третьему. Дав не замедлил присягнуть, божась, что настроен самым верноподданническим образом. Всех мятежников следует повесить! У Джонни что-то заныло внутри. Он чуть было не ринулся на выручку Даву, но вовремя напомнил себе, что ненавидит его.

— Зато вот тот малый, — Дав показал на Джонни, — вот он так в самом деле заодно с мятежниками…

Джонни решил предоставить Дава его судьбе.

День выдался свежий, по летнему времени на редкость даже прохладный — впервые отпустило после недели невыносимого зноя. Гоблин был в отличной форме. Танцуя и играя, выскочил он из стойла. Джонни дал ему немного побеситься. Он очень любил своего коня. Любил восторг на лицах прохожих, любил видеть, как у конюхов падают из рук скребницы, как офицеры глядят на Гоблина из окон и переговариваются друг с другом, кивая на него, как горничные и богатые джентльмены останавливаются, чтобы посмотреть, как Гоблин резвится.

Джонни всё своё внимание устремил на уши Гоблина, подозрительно прижатые к голове (только по ним и угадаешь, в какую сторону кинется лошадь), однако краем глаза всё же заметил плотное, красное лицо полковника Смита, выглядывающее из окна гостиной.

— Эй, мальчик! — услышал он его громкий голос. — Минутку!

Верно, передумал отправлять письмо в Милтон.

Из гостиной вышел ординарец, лейтенант Стрейнджер. На нём не было шляпы, и он держал шпоры в руках. Это был очень молодой человек, немногим старше Рэба, такой же темноволосый, как он, и в его манере держаться, да и во всём облике что-то напоминало Рэба.

— Славная у тебя лошадка!

— Да, ничего.

— Ну вот, а нам, знаешь ли, довольно противно видеть проклятого янки на таком добром коне. Сколько за него возьмёшь?

— Эта лошадь принадлежит мистеру Лорну.

— Полковник Смит! — крикнул лейтенант, обращаясь к красной физиономии в окне. — Это лошадь Лорна, хозяина типографии «Бостонский наблюдатель», понимаете? Вполне можно реквизировать.

— Так договорись о цене.

— Ну, мальчик, сколько же возьмёт твой хозяин за неё?

— Он её не продаст.

— Не продаст, вот как? Много же ты понимаешь! Да ты знаешь ли права вооружённых войск его величества? Слезай-ка, я хочу испробовать, подойдёт ли этот конь полковнику Смиту.

Лейтенант опустился на одно колено и стал прицеплять шпоры.

На дворе с корзиной мокрого белья появилась Лидия, красивая негритянка-прачка «Чёрной королевы». Джонни осенила мысль.

— Пожалуйста, лейтенант Стрейнджер, — вежливо сказал он.

— Отпусти немного стремена… Теперь подай перчатки. Я вернусь через десять минут.

Гоблин косился своими хрустальными голубыми глазами. Уже много месяцев никто, кроме Джонни Тремейна, на него не садился.

Но лейтенант уверенно вскочил в седло, подхватил поводья именно так, как любил Гоблин. Лошадь спокойно вышла со двора. Лицо полковника Смита исчезло из окошка.

— Лидия, — сказал Джонни, подойдя к ней, — хочешь, я тебе помогу с бельём?

Она ответила ослепительной улыбкой:

— Эх, мальчик Джонни, я от помощи не откажусь. Эти британцы требуют, чтобы им меняли простыни раз в неделю, а рубашки чуть ли не через день.

Джонни молча развесил две рубахи, держа во рту деревянные защепки, как Лидия. Отделанные кружевом рубахи захлопали на ветру.

— А простыни?

— У нас тут стоит семнадцать офицеров. Простыни идут дюжинами.

— Послушай, Лидия, дай мне одну простыню на минутку. Если я её запачкаю, то сам выстираю, а я тебе за это развешаю всё-всё бельё!

— Ой, мальчик, недоброе ты затеял!

— Но ты мне поможешь, правда?

— Помогу — за то, что лейтенант Стрейнджер забрал твою лошадку!

— Он хочет конфисковать Гоблина в пользу своего полковника.

— Ух ты! Я не знаю, как конфискуют лошадей, но, наверное, это что-нибудь нехорошее.

— Да, палёным пахнет, — сказал Джонни мрачно.

— Ой, мальчик, неужели они твою лошадку изжарят?

— Пусть только попробуют! Теперь слушай. Мы с тобой встанем поближе к въезду, вот так. Ты держи простыню с того конца, а я с этого — пусть надуется хорошенько… Вот он едет! Так… Теперь, Лидия, отпускай, живо! Ну же!

Лидия разжала пальцы, и простыня надулась, как парус.

Почуяв под собой искусного и чуткого седока, Гоблин до сих пор вёл себя примерно. Лейтенант уже решил посоветовать своему полковнику не скупиться — конь прекрасный! Полковник Смит, несмотря на то что был наездником робким, любил гарцевать на красивой лошадке. А этот конь и в самом деле красив — весь светлый, а грива с хвостом каштановые; молодой, нервный. Стрейнджер подумал, что, вероятно, ему самому придётся первый месяц его объезжать, чтобы вышколить для начальника. Впрочем, ход у него великолепный, так и плывёт. Пожалуй, размышлял Стрейнджер, я предложу за него Лорну…

Но вдруг земля встала дыбом и с силой его ударила. Послышался плеск воды. Лейтенант очутился посреди, грязной лужи. Конь понёсся в конюшню. Стрейнджер встал, грустно оглядел свои запачканные бриджи, пожал плечами и зашагал по направлению к Джонни, который вместе с Лидией чинно стоял спиной к нему и прилежно развешивал простыни.

— Н-ну? — обратился он к Джонни вызывающе.

— Да, сэр?

— Я и раньше замечал, что ваша лошадь тревожится при виде какой-нибудь бумажки на мостовой. Вы, верно, тоже знаете об этом?

— Да, сэр.

— А ну-ка, выньте эти дурацкие защепки изо рта, повернитесь ко мне и извольте отвечать!

Без защепок во рту было трудно удержаться от смеха.

— Что вам угодно, сэр?

— Вы нарочно взмахнули простыней — ради удовольствия видеть меня в луже и…

— …чтобы спасти лошадь от воинской повинности.

— Ах, вы… — начал было Стрейнджер, пытаясь изобразить сильный гнев.

Но Джонни видел, что он на него не сердится. В окошке ещё раз показалось красное лицо полковника Смита.

— Ну, как у него ход, лейтенант?.. Что такое, сэр? А где же лошадь?.. В чём это вы извалялись?

— В грязи, сэр. Я упал.

Он не пытался оправдаться.

— Конь с норовом, что ли?

— Не сказал бы, сэр. Так, робкий. Для армии не годится, даже по Бостону на нём ездить нельзя.

— А этот проклятый мальчишка — как же он?

— Это его лошадь, сэр.

— Благодарю вас, лейтенант. Поищите что-нибудь другое.

Голова скрылась.

Стрейнджер легонько потянулся.

— Несколько дней придётся пиво пить стоя, — сказал он в пространство, не обращаясь ни к кому в особенности. А затем, как бы вспомнив что-то: — Хм, пиво… Эй, кухня! — крикнул он тем властным голосом, каким, по наблюдениям Джонни, кричали всё молодые офицеры, обращаясь к прислуге. — Две кружки пива сюда, во двор. — Он повернулся к Джонни: — Как зовут вашу лошадь?

— Гоблин.

— Мы выпьем за здоровье Гоблина. Эту кружку молодому человеку, мальчик! Вы, конечно, знаете, что лошадь, которая так шарахается, безнадёжна?

— Да, мне говорили, что она никогда не будет смирной.

— Если б её характер соответствовал внешности, чего бы я только не отдал за такого коня! А тут… я и пятнадцати шиллингов за него не дам… Разве что… — Лейтенант неожиданно улыбнулся. — Разве что для себя. Он берёт барьеры?

— Нет, мы ездим без фокусов.

— В конце выгона наши поставили несколько плетней. Если вы как-нибудь окажетесь в тех краях и я там буду, я вам покажу кое-какие приёмы.

— Благодарю вас, сэр.

— А вас он тоже сбрасывает?

— Бывает. Я бы и сам очутился не знаю где, если бы простыня…

— Ах, эта простыня! Ха-ха! Здорово придумали! Ничего не скажешь. Эй ты, чёрномазая… на, можешь допить моё пиво да отнеси кружки на кухню.

И, всё ещё посмеиваясь, лейтенант пошёл по своим делам.

С того самого дня, когда Гоблин вывалял лейтенанта Стрейнджера в грязи, к Джонни перестали приставать английские мальчишки-конюхи. Когда ему стало трудно добывать овёс и сено для Гоблина, они позволяли ему брать у них.

Между тем Дав, который постоянно клялся и божился в своей преданности Англии — а Джонни знал, что он и в самом деле был убеждённый тори, — сделался постоянной мишенью для их шуток. Дав судорожно цеплялся за Джонни, и Джонни его всегда защищал. Это получалось как-то само собой. Таким образом, Дав снова вкрался в его жизнь. Большую часть своего досуга он стал проводить в конторе «Наблюдателя», где только и делал, что ныл, всех объедал и до смерти опротивел Джонни и Рэбу. Но Рэб говорил — и Джонни понимал, что он прав, — что англичане не будут вечно так вот смирно сидеть в Бостоне. В один прекрасный день они выступят и захватят военные припасы, которые скопили провинциалы (англичанам, конечно, об этих припасах было известно). И тогда очень возможно, что конюх полковника будет знать за несколько дней или хотя бы часов о предстоящем выступлении. Так что не стоит ссориться с Давом. Хорошо было Рэбу рассуждать! Рэб проходил боевую подготовку в войсках. А что мог Джонни? Терпеть скуку во имя родины, вот и всё.

4

Джонни задумчиво возвращался из Милтона по длинному пустынному Перешейку. Впереди маячила виселица, за ней — городские ворота. Каким далёким теперь казалось ему то время, когда он обжёг себе руку и узнал о гнусной роли, которую играл Дав в его несчастье! Как люто возненавидел он его тогда! Он поклялся расквитаться с ним, с этим лгунишкой и ханжой, — ведь Дав изобразил мистеру Лепэму дело так, будто хотел лишь научить Джонни покорности воле божьей! И вот теперь, когда Джонни каждый день встречался с Давом в «Чёрной королеве», он с трудом мог припомнить и ненависть свою и клятвы мести. Видно, ненависть и жажда мести — недолговечные чувства. С тех пор у него появилось много новых друзей. Мир мастерской Лепэма и его семейства отошёл в прошлое. Но старика Лепэма, умершего этой весной, он в воспоминаниях любил больше, чем тогда, когда у него работал. Теперь даже миссис Лепэм казалась ему не такой уж плохой. Бедная женщина, сколько сил и труда тратила она, чтобы кормить их всех, чтобы мальчики её всегда были в свежих белых рубахах, чтобы пол был всегда чист, а медная посуда сверкала! Нет, конечно, никогда не была она тем чудовищем, каким он представлял её себе год назад! Не было случая, чтобы кто-нибудь встал раньше неё. Тогда он рассуждал как ребёнок и думал, что ей нравится вставать раньше всех. Теперь он понимал, что и она, верно, была бы не прочь иной раз понежиться в постели не хуже Дава. Он вспомнил, как, когда не было денег на мясо, она шла от лавки к лавке, пока не находила мясника, который соглашался принять в уплату за свой товар замочек для бумажника, или рыботорговку, которая обменяла бы корзину селёдки на пару серёжек. Она торговалась и бранилась, а Джонни презирал её за мелочность: теперь он вырос и понял, что она вела героическую борьбу за то, чтобы прокормить всех своих чад и домочадцев. Конечно, Медж будет здоровенной женщиной из породы большеруких и громогласных, — ну и что же? Разве это такая уж плохая порода? Затем он с сочувствием вспомнил Доркас и её мечты о красивой жизни. Неужели ей с её любовью к тонкому фарфору так и суждено всю жизнь есть из оловянной посуды? Бедняжка, не очень-то роскошно предстоит ей жить со своим Фритцелем-младшим! Джонни мысленно пожелал ей счастья.

Присцилла Лепэм. С того вечера, когда Рэб проводил её до дому, оставив Джонни наедине с яичницей из шести яиц, у Джонни изменилось отношение к Цилле. Когда он жил у Лепэмов, она была его лучшим другом. Затем в течение двух-трёх месяцев он тяготился этой дружбой и не очень-то даже вспоминал Циллу. За одну ночь всё изменилось! Теперь он каждую неделю с нетерпением ждал четверга, когда они с Циллой могли посидеть полчасика под фруктовыми деревьями, жуя тминные коржики. Иной раз промелькнёт мисс Лавиния Лайт, и тогда у Джонни захватит дух, а по спине пойдут мурашки.

Изменилось отношение Джонни и к Исанне, но не к лучшему. Для Циллы увериться в том, что душа у Исанны не соответствует её прелестному личику, было бы настоящим горем. Джонни не понравилось, как она себя держала в прошлый четверг. Он сидел с Циллой на ступеньках заднего крыльца, когда к дому лихо подкатила коляска мисс Лавинии, в которой ехали сама мисс Лавиния, офицер в своём красном мундире и между ними Исанна. Девочка не могла не заметить Джонни. И, однако, она скользнула по нему небрежным взглядом и… отвернулась.

Въехав в городские ворота и объяснив английским часовым, по какому делу он отлучался, Джонни прежде всего направился с докладом к Полю Ревиру. Семейство тори, проживающее в Милтоне, захотело переехать в Бостон и написало полковнику Смиту об этом своём желании. Виги со своими семьями выезжали из города, зато многие тори, напуганные резкими выпадами местного населения, переезжали в Бостон, под защиту британских войск. Так как всю дорогу от Роксбери Джонни думал о Лепэмах, он решил заехать к ним. С того времени, когда миссис Лепэм и мистер Твиди ради того, чтобы мистер Лайт сделался заказчиком, с такой лёгкостью предали Джонни, он ни разу не бывал там.

«Поросёнок» сидел один в мастерской. Он не имел помощников и был вынужден всё делать сам: и огонь разводить и пол мести. Джонни сразу заметил, что он занят починкой серебряной рукояти сабли английского офицера.

— Что вам тут нужно? — сердито прошипел мистер Твиди.

Джонни снял шпоры и показал мастеру сломанный зубец.

— Я попросил бы вас починить мне это до вечера, господин мастер.

— Хорошо, сэр… будет сделано.

Раз Джонни пришёл как заказчик, ему прощаются все его былые грехи.

— Вы садитесь, я вам починю её за пятнадцать минут.

Джонни не выдержал и отчеканил:

— Нельзя ли через десять?

— Через десять минут, сэр.

Джонни прошёл на кухню. Там было пусто и слышался запах поднимающегося в печке хлеба. Он заглянул в «комнату смертей и рождений». В ней опять устроили кладовую. Было дико вспомнить и как-то не верилось даже, что он здесь пролежал так долго. Для него этот чулан и в самом деле оказался комнатой смерти и рождения заново. Шустрый ученик ювелира умер в ней, и теперь на пороге этой каморки стоит уже не прежний Джонни, а совершенно новый человек.

Оттуда Джонни прошёл на задний двор, где находились угольный сарай, уборная и старая ива. Под ивой сержант британского флота обнимал Медж, которая сидела у него на коленях. Джонни так и думал, что Лепэмы примкнут к тори. Влюблённые подняли головы. Джонни рассмеялся. Засмеялись и сержант со своей милой.

— Слава богу, что не мама! — сказала Медж и нежно взглянула на своего возлюбленного. — Мой милый сержант, — проворковала она, — позволь тебе представить старого друга нашей семьи. Ну и вырос же ты, Джонни! Не знаю, как и величать тебя — то ли Джонни, то ли мистером Тремейном?

Джонни и в самом деле вырос. Большую часть прошлого года он провёл на воздухе, верхом, да и теперь бывал очень много на солнце и ветру.

— Просто Джонни.

— Сержант Гейль, дорогой мой! Это — Джонни Тремейн.

Оба сказали, что очень рады. Гейль поднял Медж, как кошку, и пересадил её на скамейку, рядом с собой. Этот маленький человечек с некрасивым, изборождённым морщинами лицом, видно, очень силён, подумал Джонни и сразу почувствовал к нему расположение. Вид у него был очень крепкий даже для моряка. Медж, которая из четырёх сестёр нравилась Джонни меньше всех, сейчас порозовела, похорошела и вся сияла. Он и раньше слышал, что любовь — удивительная штука. Что ж, если благодаря ей Медж стала так мила, он, пожалуй, готов согласиться с этим изречением.

— Садись, Джонни, и расскажи, как ты живёшь.

— Да чего особенно рассказывать? Живу.

— А как Исанне повезло, а? Её ведь прямо взяли в семью, как сестру родную.

— Как любимую болонку.

— Э! Да ты, я вижу, ничуть не изменился. Ты ведь всегда был злой!

— Я и теперь злой. Как миссис Лепэм?

— Поговорим о чём-нибудь другом, — предложил сержант Гейль.

— Мама говорит, что я должна выйти замуж за мистера Твиди. А он не хочет, да и я не хочу. Ах, Джонни, ты ещё молод, чтобы понимать такие вещи, а мама, верно, уже слишком стара. Я никак, ну никак не могу выйти за мистера Твиди, в особенности с тех пор, как повстречала сержанта Гейля!

— Ещё бы, — сказал моряк. — Медж, к вашему сведению, выходит за меня. Верно, моя толстушечка, мой пончик?

Джонни вернулся в мастерскую, расплатился с мистером Твиди и нацепил шпоры. Он был доволен своим посещением. Мистер Твиди поклонился Джонни, называл его «сэр» и потирал руки от благодарности за небольшую сумму, которую от него получил. Медж была мила, а хлеб матушки Лепэм показался очень душистым.

Гоблин, которого Джонни привязал к столбу поодаль на пристани, повернувшись в его сторону, бил копытом и ржал. Усаживаясь как следует в седле и пустив лошадь шагом по Рыбной улице, Джонни решил, что визит его был удачен, но что больше он туда ни ногой. С этим покончено.

5

Миссис Бесси, «чертовски славная женщина», которая стряпала на семейство Лайтов и одновременно была их экономкой, старалась каждый четверг после обеда освобождать Циллу, чтобы она могла посидеть с Джонни. Но на этот раз, когда Джонни подъехал к дому, она покачала головой:

— Заходи, Джонни, только боюсь, что тебе придётся довольствоваться моим обществом. Я думаю, что сегодня твоя милая (от этих слов Джонни покоробило) будет нужна в гостиной. У нас человек десять английских офицеров, и мисс Лавиния не захочет ударить перед ними в грязь лицом.

Джонни и прежде замечал, что миссис Бесси отзывается о мисс Лавинии в весьма непочтительном тоне. Она постоянно ругала Циллу за то, что она бежит сломя голову на каждый звонок.

— Пусть высморкается без посторонней помощи, — приговаривала она.

Джонни понимал, что это плохой знак, если старая женщина, знавшая свою хозяйку с самого её сиротливого детства, ничуть ей не предана. В глубине души он и сам знал, что в Лавинии Лайт было что-то отталкивающее.

Миссис Бесси было известно, что именно. Теперь уже и Цилла знает. Но ему ни за что не соглашалась сказать. Всякий раз, что он заговаривал о мисс Лайт, она заслоняла глаза рукой, искоса на него поглядывала и… молчала.

— Они там в гостиной собираются на бал-маскарад, который даёт сегодня генерал Гейдж. Мисс Лавиния будет дамой пик, а все её поклонники вырядятся в масть, королями да валетами. Они берут и Исанну с собой.

— Исанну?

— Ага. Куда мисс, туда и она. У нас теперь так. Иззи (так Исанну никто ещё не называл!) будет одета двойкой и держать шлейф мисс Лавинии.

Цилла вбежала в кухню, сияющая и взволнованная.

— Я так и думала, что ты здесь, Джонни! Им нужен скипетр из жести для королевы пик. Я сказала, что ты сделаешь. Мисс Лавиния велела мне позвать тебя.

Изящная гостиная, выдержанная в голубовато-серых, сиреневых и жёлтых тонах, была «в страшном беспорядке», как сказала бы миссис Лепэм. Офицеры, рассчитывая на то, что дамы им помогут с маскарадными костюмами, привели на всякий случай ещё с собой армейского портного, который сидел посреди комнаты на полу, скрестив ноги, и приметывал на живую нитку жёлтый с чёрным камзол для одного из валетов.

Мисс Лавиния уже частично облачилась в свой костюм дамы пик. Джонни на минуту даже смутился — не оттого, что она полуодета, но оттого, что она так хороша собой. Он никогда не видел её такой радостной и оживлённой. Она пыталась укрепить две плоские картонные доски — двойки пик — на Исанне и безудержно хохотала. Исанна же стояла в одной коротенькой рубашонке — миссис Лепэм умерла бы на месте, если б увидела, как её дочка показывает всем свои розовые ножки! Мистер Лепэм перевернулся бы в гробу. У Джонни защемило сердце. Не обращая никакого внимания на резвившуюся мисс Лайт, он подошёл к Исанне:

— Вот что, девочка, ступай наверх и оденься!

Исанна вытаращила на него свои красивые карие глаза. Взгляд их был так пуст, что она казалась чуть ли не слепой.

— Дедушка твой так и барахтается у себя в гробу, и ты это прекрасно знаешь. Ведь ты совсем не так была воспитана.

— Но ведь я совсем ещё ребёнок, — сказала Исанна.

Она, очевидно, повторила то, что слышала от кого-то из взрослых. Джонни шлёпнул её. Все захохотали.

— Ой, Джонни, — проговорила Лавиния сквозь смех, впервые назвав его но имени. — А если мы возьмём тебя с собой на бал, ты и там, верно, примешься шлёпать всех, кто покажется тебе недостаточно одетым? Ах! У меня, кажется, лопнул шнур от корсета. Дайте мне… Цилла, принеси…

Цилла сама догадалась, что нужно её хозяйке. Она прибежала с нюхательной солью, но, видно, поднесла флакончик слишком близко к носу мисс Лавинии. Та стала задыхаться.

— Глупая девчонка! Чуть не уморила меня! Убери скорей!

Джонни вдруг разъярился. Ему были противны и мисс Лавиния, и эти хохочущие офицеры, и Исанна. Он и раньше догадывался, что к сёстрам тут отношение неравное, но впервые убедился в этом воочию.

Цилла отошла в сторонку, всей позой своей она словно говорила: «Если нужно услужить — пожалуйста, я готова, а хотите — считайте меня за мебель». Джонни подошёл к ней.

— Цилла, — сказал он, — уходи от них. Слышишь? Кругом тебя не люди, а… колода карт. Брось их и уходи отсюда. Все, все они таковы — и Иззи твоя и мисс Лавиния.

Мисс Лайт овладела собой:

— Я не позволю прислуге…

— Я вам не слуга! Так вот, Цилла…

— Я не позволю моей прислуге врываться в гостиную со своими личными делами. Присцилла, если тебе здесь не нравится, я могу отпустить тебя домой, но приводить сюда всяких уличных мальчишек, конюхов и бездельников…

— Вы мне сами приказали привести его.

— Никогда я этого не приказывала!

— Нет, приказывали.

— Я велела привести мастера по металлу, а ты привела этого дерзкого мальчишку! Да он всё равно не смог бы сделать ничего, потому что он…

Джонни мрачно ждал конца последней фразы. Если бы только она осмелилась сказать вслух, что у неё было на уме, то есть что он калека, он бы схватил её за длинную шею и тряхнул бы как следует, несмотря на офицеров его величества. Но у неё вдруг дрогнули ресницы, и она так и не закончила начатой фразы.

— Цилла, ступай к себе и ложись. Ты устала, я вижу. Я только этим объясняю твою дерзость.

— Слушаюсь, мисс Лайт!

— А ты, — мисс Лавиния повернулась к Джонни, — ступай назад, на улицу, или где там такие мальчишки, как ты, обретаются!

— Слушаюсь, мисс Лайт! — передразнил он Циллу.

Хотя миссис Бесси ничего не сказала, но видно было, что она прекрасно знает о только что разразившемся скандале в гостиной.

— Ну, вот, Джонни, — сказала она спокойно, — присаживайся. Это, конечно, не настоящий чай, но я подбавила туда каплю коньяку — пей, он горячий и довольно вкусный.

— Мисс Лавиния делает какую-то мартышку из Исанны, — проговорил он наконец.

— Мартышку можно сделать только из мартышки.

— А Цилле как здесь — хорошо?

— Да ничего. А что ей сделается? Исанну она потеряла, она это знает. Поначалу она много плакала, а потом привыкла. Тут всё время суета, сутолока, ей и интересно. Сегодня бал, а завтра мы на остаток лета выезжаем в Милтон. Ну, да там долго не пробудем.

— Это почему?

— Да потому, что тамошние Сыновья Свободы так и ждут мистера Лайта. Они затем только и не расправляются со своими, местными тори, что хотят заманить его, чтобы он поехал туда, как обычно. Они намерены схватить его, вымазать дёгтем и вывалять в пуху. А мисс Лавинии тоже покажут, что к чему. И ещё они собираются в присутствии мистера Лайта разнести в щепы его большой загородный дом.

— А девочек они не тронут?

— А я на что? Скажу тебе по секрету, только ты помалкивай: если б было «Общество дочерей свободы», я бы к ним присоединилась. Сэм Адамс знает кое-что обо мне. Я уже много лет ему помогаю исподтишка.

Джонни был поражён. Ему казалось само собой разумеющимся, что старая экономка должна разделять взгляды своих хозяев-тори. Так обычно и бывало. Он взглянул на миссис Бесси с восхищением.

— Лайты больше месяца не пробудут в Милтоне, — прошептала она. — Вот увидишь.

VIII. Мир будущего

1

Джонни совершенно случайно повстречался с красной каретой Лайтов, которая медленно ползла по Апельсиновой улице, вывозя семью в Милтон, на свежий деревенский воздух.

Яркое солнце сверкало на золотом оке, украшавшем дверцу кареты, и на чёрных лоснящихся крупах крепких лошадок. Джонни с трудом удержался от того, чтобы не остановить карету: назад, назад, мисс Лайт, там западня! Ему было неприятно думать о том, что грубые люди будут издеваться над ней, оскорблять её. Он видел её профиль в окошко кареты. Цилла сидела напротив мисс Лайт. Исанна — чином повыше — сидела рядом с мисс Лайт и смотрела в окно на копошащуюся «чернь». Она взглянула в упор на Джонни, он — на неё. Они смотрели друг на друга, как чужие.

Зато в следующий раз Джонни увидал рубиновую карету уже не случайно. К концу августа по Бостону разнёсся слух, что купца Лайта то ли уже «проучили», то ли собираются «проучить» в Милтоне. Джонни рассудил, что Лайтам, в случае если бы им пришлось покинуть свой загородный дом, некуда было бы податься, кроме как Бостон, под защиту английских солдат.

Он начал дежурить у заставы с вечера. Деревенские телеги, везущие еду и топливо в Бостон, тащились по трясине, тянувшейся между городом и материком. Английская охрана у заставы (не меньше двухсот солдат несла здесь службу круглые сутки) пропускала их, но с наступлением ночи ворота запирались и большая часть солдат шла спать в бараки. В караульной было несколько часовых и горсточка солдат с капралом. Там Джонни и обосновался. Он слегка задремал, как вдруг услышал крики часовых и приказ капрала открыть ворота.

В тихом воздухе летней ночи раздался цокот копыт, стук колёс и… душераздирающий вой. Капрал натягивал китель — он уже смекнул, в чём дело: должно быть, ещё один верноподданный его величества, преследуемый толпой, ищет убежища в Бостоне.

— Только факелы! — закричал он солдатам. — Никаких мушкетов. Смерть тому, кто откроет огонь!

Размахивая огромными пылающими факелами, безоружные солдаты выбежали навстречу карете. Толпа уже остановилась и поплелась назад, туда, откуда пришла. Чёрные взмыленные кони медленно протащили тяжёлую рубиновую карету мимо мигающих факелов, наполнивших воздух запахом горящей смолы. Ворота за ними закрылись. Карета, казалось, вот-вот развалится, кони были в полном изнеможении. Факел внезапно озарил лицо кучера. Оно было искажено страхом.

— Мистер Лайт, это вы, сэр? — произнёс молоденький капрал, открывая дверцу кареты. — Позвольте вам помочь, сэр. У вашей кареты отвалилось колесо. Не угодно ли вам переждать в караульной, пока не подадут другой экипаж?

Опираясь на капрала, а ещё больше на мисс Лавинию, мистер Лайт кое-как выбрался из кареты. Он попробовал улыбнуться, и губы его обнажили два ряда длинных жёлтых зубов. Такое выражение Джонни как-то видел у дохлой лесной крысы. Мистер Лайт был смертельно болен.

На лице Лавинии не было страха — одна лишь тревога за отца. Она велела капралу послать за врачом и настаивала на том, чтобы пригласили доктора Уоррена.

— Я знаю, что он мятежник, но всё равно, я хочу, чтоб пришёл он. Это лучший доктор в городе, а папа… папе нужно самого лучшего.

Устроив отца как можно удобней в караульной, мисс Лавиния вышла вновь на улицу и уставилась невидящим взором на поломанную карету и солдат, вытаскивавших из неё наиболее драгоценные вещи, которые удалось увезти из Милтона. Только теперь Джонни увидел Циллу. Она всё это время сидела на козлах, рядом с кучером.

— Не знаю, как это случилось, — сказала она, подходя к мисс Лайт, — но мы оставили всё серебро там.

— Серебро?

Сейчас мисс Лайт могла думать только об отце.

— Вы мне приказали упаковать его, я и начала, но тут мы услышали приближение толпы, и с мистером Лайтом сделался припадок…

— Да-да, помню… серебро… ну что ж…

Она стояла на улице и жадным взглядом ловила коляску доктора Уоррена. Исанна, притихшая и смирная, прижималась к своей покровительнице, держа её за руку.

— Ладно, девочка, — продолжала мисс Лайт добродушно-рассеянным голосом, — слава богу, мы все целы, только бы папа поправился…

— Я съезжу в Милтон, мисс, чтобы забрать серебро, пока его не растащили.

— От него, наверное, уже ничего не осталось.

Тут коляска доктора Уоррена поравнялась с караульной. Он уже выходил. Мисс Лавиния тотчас забыла о фамильном серебре.

Джонни подошёл к Цилле.

— Послушай, Цилла, — сказал он, — я с тобой.

— Под конец всё так смешалось…

Девочка, казалось, пыталась объяснить свою оплошность не столько Джонни, сколько себе самой.

— …Мистер Лайт посинел весь и упал. А толпа всё ближе. Миссис Бесси предупредила нас, но она сама не ждала их так скоро.

— Миссис Бесси?

— Да. Она каким-то образом узнавала обо всём в деревне.

— Понимаю.

— Джонни, я должна вернуться в Милтон! Я должна спасти серебро. Это ведь по моей вине.

— Но ведь мисс Лавиния о нём не жалеет. Она тебя даже не ругала.

— Если б ругала, я бы не поехала.

— Она думает, что его уже украли.

— Нет. Толпа, после того как взломала ворота и выбила окна, оставила дом и помчалась за нами. Мы не решились уехать через ворота и поехали сенокосом, они услыхали и догнали нас, но мы от них вырвались и всё было хорошо, покуда на Перешейке не сломалось колесо… Это было ужасно. Я должна вернуться, сейчас же!

— Я поеду с тобой. Но нам, верно, понадобится лошадь с коляской. Семь миль, как-никак.

Доктор Уоррен стоял на ступеньках караульной и говорил мисс Лайт, что отец её должен провести остаток ночи на ложе, которое ему соорудили солдаты. Его нельзя трогать с места, и он ни в коем случае не должен больше волноваться. Отныне, если она его любит, она должна следить, чтобы ничто никогда его не сердило и не расстраивало. Девушка кивала головой, обещая соблюдать эти невыполнимые условия. Всё ещё держа Исанну за руку, она пошла назад, к отцу. Джонни заговорил с доктором.

Особенного желания уступить свою коляску и лошадь у доктора Уоррена не было. Судьба лайтовского серебра его ничуть не волновала. Но он был великодушный человек и предоставил свой экипаж Джонни и даже выписал им пропуск, чтобы виги их не задерживали, а Цилле посоветовал раздобыть соответственный пропуск для предъявления британским патрулям. Таким образом, они застраховали себя со всех сторон.

И вот ещё раз медленно распахиваются тяжёлые городские ворота. Впереди — тьма и унылое безлюдье суши и моря. Маленькая кобылка доктора с длинными заячьими ушами пускается рысью в путь. С такой быстроходной лошадкой можно скоро добраться до Милтона.

2

Если не считать глубоких рытвин, оставшихся от поломанной кареты Лайтов, в которых лёгкая коляска раза два чуть не увязла, не видно было никаких следов недавних происшествий. Толпа рассеялась. Когда путешественники достигли Роксбери, они услышали, как часы бьют два. До сих пор им никто не повстречался. Здесь же, возле ворот постоялого двора, околачивалось несколько буянов, а когда коляска въехала в Милтон, какие-то люди остановили её. Лиц их рассмотреть не было возможности.

Они узнали коляску и лошадь доктора Уоррена и пропустили её:

— Езжай, Уоррен… Счастливого пути, Уоррен!

Коляска стала взбираться по крутой дороге, ведущей из Милтона. Тут и была расположена усадьба мистера Лайта. Джонни соскочил наземь, высек огонь и зажёг обнаруженный им в коляске фонарь. Он стал возле ворот. Да, Цилла права: резной герб Лайтов на воротах был расколот на куски. Милтоновской бедноте надоело его восходящее око. Это чувство Джонни, пожалуй, разделял.

Он пошёл вперёд пешком, а Цилла, взяв у него вожжи, ехала за ним в коляске. Трудно было что-нибудь разобрать в темноте, и казалось, что ничего особенного не произошло. У Циллы был ключ от задней двери, на которой виднелись следы топора. Они вошли в столовую. Цилла зажгла свечи в двух канделябрах, стоявших на столе — всего двадцать свечей, — и комната наполнилась светом.

Тревога застигла Лайтов в ту минуту, когда они садились кушать. Хлеб так и не был съеден. Ростбиф и йоркширский пудинг, вмёрзший в застывшую подливку… Миска с салатом, ещё не увянувшим. Вино в высоких тонких бокалах. И всё же казалось, что большой дом покинут не час назад, не два, а годы. Словно заколдованный замок в сказке. Джонни увидел фамильное серебро, собранное в кучку на столе.

— Где же миссис Бесси?

— Она уехала раньше нас, в телеге. Но… ты знаешь… её не тронут.

Цилла принялась укладывать серебро, затем развела огонь в очаге на кухне, чтобы согреть воды и вымыть посуду. Аккуратная по природе, она не хотела оставить дом в беспорядке.

Джонни взял фонарь, оставленный им в кухне, и пошёл бродить по умолкнувшему дому. Несмотря на то что в окнах нижнего этажа все стёкла были побиты, в самый дом никто не входил. Джонни поднялся на второй этаж. Комната Лавинии: какие-то непонятные, невиданные вещи: корсажи, платочки, коробочки с мушками, ленты, мишура. И тонкий запах лаванды на всём.

Он прошёл в комнату мистера Лайта. Огромная кровать с пологом и четырьмя столбами, тянущимися до самого потолка, а на вешалке — камчатный халат и воскресный парик мистера Лайта. Из большой комнаты дверь открывалась в маленькую комнатку, пол которой был чуть пониже, — эта комнатка была задумана как туалетная, но мистеру Лайту, она, очевидно, служила рабочим кабинетом. Здесь стоял его письменный стол, а над ним висело изображение его любимого судна — «Единорога». Тут, судя по опрокинутому стулу и задравшемуся ковру, мистера Лайта и настиг удар, чуть не оказавшийся роковым. Очевидно, мистер Лайт был занят тем, что укладывал самые важные свои бумаги — те, которые нужно было скрывать от людей. Джонни подобрал с полу книгу в кожаном переплёте. Оказалось, что это не книга, а коробка — листов в ней не было. На полке в шкафу её нельзя было бы отличить от прочих книг. Джонни заглянул в неё. Каждая бумажка в ней — клад для Сэма Адамса. Джонни положил их все себе в карман. На полу валялось много и других книг. Джонни поднял тяжёлую библию в надежде, что и она окажется тайником. Он положил её на стол и раскрыл. Между Ветхим и Новым заветом было несколько пустых страничек. Тут обычно владелец библии пишет свою родословную.

Итак… первый Джонатан Лайт родился в Кенте,[16] в тысяча шестьсот таком-то году… и женился на Матильде такой-то. Прибыл в Бостон и родил четырёх сыновей и троих дочерей. И все семеро имели сыновей, а также дочерей. Джонни дошёл до поколения, к которому принадлежала его мать. Вот и сам купец Лайт и дочь его Лавиния, два сына, утонувшие в Гваделупе, девочки, умершие в младенчестве. Джонни даже разыскал знаменитую тётушку Берт (которая так и осталась в Бостоне с собственной прислугой). Он нашёл несколько Лавиний Лайт. Одна вышла замуж за какого-то Эндикотта, другая — за Отиса. Ни одна из них по возрасту не могла быть его матерью.

Но вот какое-то имя зачёркнуто — он сначала принял штрихи за виньетку на странице, исписанной замысловатым почерком. Потом разобрал: «Лавиния Лайт». Приблизил фонарь к страничке: родилась в 1740. Вышла замуж за доктора Шарля Латура, оба умерли в Марселе от холеры, то есть ещё до появления Джонни на свет.

Мать рассказывала, что он родился во Франции и что его отец умер незадолго до того. Но при чём тут доктор Шарль Латур? И почему имя его матери вычеркнуто из семейной хроники? Как бы то ни было — вот она, единственная ветвь лайтовского дерева, за которую мог уцепиться Джонни, этот оторванный листок.

Хотя в мыслях он не раз представлял себя племянником, внучатым племянником или даже прямым внуком купца Лайта, однако не думал, чтобы родство их на самом деле было таким близким. Он стал просматривать поколение за поколением. Его дед, Роджер Лайт (умерший двадцать лет назад и выстроивший этот дом), был младшим братом Джонатана Лайта. Следовательно, Джонни приходится купцу внучатым племянником.

Он вынул из кармана нож и вырезал листы из фамильной библии — так, на всякий случай.

Цилла позвала его. Она хотела, чтобы он помог ей подтащить тяжёлые ящики и корзины с серебром к коляске. На буфете, ещё не упакованные, стояли четыре серебряные чашки Лайтов.

— Которая из них твоя, Джонни?

Он внимательно осмотрел каждую. Только тот, кто сам работал по серебру, мог бы уловить между ними разницу. На дне одной из них была еле заметная вмятина.

— Вот эта!

— Возьми же её.

— Нет.

Он поставил чашку на место и резко повернулся к Цилле. Объяснить, что происходит у него сейчас в душе, он не мог бы ни Цилле, ни даже самому себе. Он говорил и действовал как бы вслепую.

— Она мне больше не нужна. Мы… другим теперь заняты.

— Но взять вещь, украденную у тебя мистером Лайтом, — не воровство…

— Не хочу.

— Что?!

— Мне и без неё хорошо. Ничего ихнего не хочу. Не хочу их серебра, не хочу их родства… Давай корзину, Цилла. Пусть мистер Лайт берёт себе мою чашку.

— А твоя мама?

— Она её тоже не любила.

После того как он снёс корзину в коляску, он ещё раз вернулся и стал подле очага на кухне. Цилла развела огонь из щепок, чтобы согреть воды. Он положил обе руки на каминную полку и опустил голову на руки. Так простоял он долго. Этот дом был выстроен его родным дедом. На полу этой кухни, девочкой, играла его мать. Быть может, сюда, в этот дом, когда она подросла, к ней приходил доктор-француз, отец Джонни… Доктор Латур, так было записано в библии. Тут несомненно кроется какая-то тайна. Почему не доктор Тремейн? И почему в родословной говорится, будто они оба — и он и Лавиния Лайт — умерли от холеры в Марселе, в 1758 году, то есть за три месяца до его появления на свет? Какое это имеет значение? Имеет или не имеет? Никакого! Он ответил на вопрос, поставленный самому себе, и извлёк из кармана толстые листы, испещрённые именами его родственников, которые он вырезал из библии. Зачем они ему? Он стал медленно, лист за листом рвать их на мелкие клочки и скармливать огню.

Тут подошла Цилла и попросила его закрыть повсюду тяжёлые ставни, чтобы хоть немного защитить от вторжения дом, у которого были выбиты окна. Шаги его будили гулкое эхо в безмолвных просторах старого дома. Одна за другой хлопали ставни, и он запирал их на засов. Визгливая жалоба заржавленных петель, короткий стук засова, и Джонни переходит к следующему окну. Эхо его шагов…

«Мой дед построил этот дом… Мама жила в нём, любила его… Отец умер, когда я ещё не родился…»

Ему снова припомнилась мать. Он так ясно видел её лицо и слышал её голос в ту ночь, когда лежал возле её могилы на копсхиллском кладбище. Он думал о ней с любовью и жалостью — когда она умерла, он был слишком молод, чтобы пожалеть её. Впрочем, он был рад покинуть эти наполненные призраками комнаты, эти гулкие галереи и вернуться на кухню, где его ждала Цилла. Не годится живому слишком долго общаться с умершими.

Цилла, не подозревая о том, что происходит у него в душе, оглядела кухню с чувством удовлетворения. Она закончила свою работу.

— Ну вот. По крайней мере, Лайты застанут порядок в доме, когда вернутся.

Джонни сделалось грустно. Он подошёл к ней, обнял её и прижал свою худую щеку к её волосам.

— Цилла, они сюда не вернутся.

— Никогда-никогда?

— Никогда. Это конец. Конец одного и начало другого. Они не вернутся, потому что начнётся война — гражданская война. И победителями будем мы. Сперва их и им подобных прогонят из Милтона, потом из Бостона. Все карты смешаются. Игра начнётся заново… На кухне тоже закрыть?

— Да.

Всякий раз, когда ставня стонала, жаловалась и наконец с грохотом захлопывалась, она, казалось, говорила: «Это конец». И эхо вторило по всему дому: конец… конец…

— Моя мать играла на полу в этой кухне. Мой дед, когда выстроил этот дом, был ещё молодым человеком, и я, его единственный внук, имею несомненно больше прав на него, чем его старший брат…

В доме царила ночь. Но, когда они закрыли за собой и заперли тяжёлую дверь кухни, они увидали, что близится рассвет.

— Совсем как похороны, — шепнула Цилла, — только хуже.

И Джонни понял, что Цилла разделяет чувство, охватившее его.

А по старой деревенской дороге при скудном свете занимающегося дня маршировала рота народного ополчения. Эти люди поднялись чуть свет, чтобы использовать время, свободное от повседневных своих дел, для подготовки к предстоящим боям. Левой, правой, левой, правой, левой… Не очень-то хорошо они маршировали. Мальчуган, на вид не старше Дасти Миллера, приложил к губам флейту и дул в неё со всей мочи. Получался довольно убогий писк. Рота прошла мимо изуродованных ворот лайтовской усадьбы, и никто ни разу не оглянулся ни на неё, ни на коляску доктора Уоррена, в которой сидели Джонни и Цилла.

«Помоги им бог! — подумал Джонни. — Они ведь не видели британские войска в Бостоне. А я видел. Они не видели золотое шитьё на генеральских мундирах, мушкеты, пригнанные один к одному, и на каждом — штык. Они не видели…»

Коляска обогнала группу марширующих фермеров и покатилась дальше.

3

Джонни очень мучило, что у Рэба нет мушкета. Но солдаты, когда они околачивались у пивных, или слонялись по набережным, или заходили в конюшню «Чёрной королевы», никогда не имели при себе мушкетов. На часах они стояли с мушкетом. На ученье у них были мушкеты. Стреляли по цели — и очень плохо, как утверждал Рэб, — из мушкетов, расстреливали дезертиров на выгоне из мушкетов, но ни разу не удавалось Джонни заметить, чтобы мушкеты где-нибудь валялись без присмотра. Когда солдаты не маршировали с ними и не стреляли из них, они их составляли в козлы, и всякий раз их охранял хотя бы сержант.

Разговаривая о мушкетах даже у себя на чердаке, Джонни и Рэб всякий раз понижали голос. Американские оружейники сидели от зари до зари за починкой старых ружей и изготовлением новых, но Рэб не надеялся, что ему, мальчику-подростку, дадут хорошее современное ружьё. Он мог его достать только у англичан.

— А скоро начнётся? — шептал Джонни. — Скоро они выступят?

— А бог его знает, — бурчал в ответ Рэб. — Один бог да генерал Гейдж. Может, не раньше весны. Наступление всегда начинается весной. А до тех пор мне необходимо раздобыть ружьё. С хорошим оружием в руках человек может всё, а без него он беззащитная тварь.

Джонни никогда ещё не видел Рэба таким озабоченным. До сих пор казалось, что всё у него всегда идёт гладко, без задоринки, как по маслу. А теперь застопорило, и он стал нервничать и даже потерял свойственную ему осторожность. Как-то он сказал Джонни, что договорился с одним фермером из Медуэя, который скупал у английских солдат мушкеты и перепродавал их бойцам ополчения. Не хотелось Рэбу просить у тётушки так много денег. Их еле хватало на еду. Но она сама сказала: «Оружие важнее хлеба».

Наступило утро, когда Рэб должен был встретиться с этим фермером на рынке. Английский солдат, возвращаясь из караула, как бы по рассеянности прислонит свой мушкет к скирде соломы. Джонни знал, что всё продумано тщательнейшим образом. Однако, когда он услышал шум и крики, раздавшиеся с базарной площади, и дробь английских барабанов, призывающую строиться, он понёсся к Док-скверу. У него было предчувствие, что весь шум поднялся из-за ружья, за которым отправился Рэб. Так оно и оказалось.

Красные мундиры выстроились сплошной стеной, направив ружья на обитателей базарной площади и случайных прохожих. Капитан кричал взбудораженной толпе:

— Назад, назад, добрые бостонцы! Это наше частное дело!

— Что случилось? — спросил Джонни старушку, торговавшую курами.

— Поймали своего, когда он продавал фермеру мушкет.

— Он не из Медуэя, случаем?

— Кажется, да…

— А кроме солдата и фермера, они кого-нибудь схватили?

— Троих взяли. Поведут в дом губернатора, к генералу Гейджу.

— Гейдж сейчас в Сáлеме.

— Ну, так к какому-нибудь полковнику.

Толпа не пыталась освободить двух янки. Народ уже привык к английским порядкам. Безусловно генерал или даже полковник был вправе наказать солдата, торгующего оружием, а также тех, кто его на это подбивал!

Джонни шёл за отрядом солдат по пятам, но, только когда они поравнялись с губернаторским домом, ему удалось увидеть арестованную троицу. Британский солдат ухмылялся, и Джонни понял, что ему просто дали задание поймать «этих увальней».

Фермер был в переднике, в котором обычно ходил на базар. У него были длинные, прямые седые волосы и тонкий, неприятный рот.

Одного взгляда на него было довольно, чтобы понять, что им двигала не любовь к свободе, а жажда наживы. Из-за страстного желания заполучить ружьё Рэб, которому при всей решительности характера была свойственна и осторожность, совсем потерял голову. Только этим и можно было объяснить, что он связался с таким человеком. У самого Рэба вид был мрачноватый. Он не привык к поражениям. Что они с ним сделают? Могут в тюрьму посадить. Могут побить плетьми. Или, что было бы хуже всего, прикажут какому-нибудь грубияну сержанту «хорошенько проучить» его.

Архитектура губернаторского дома была очень хороша, и Джонни имел возможность любоваться ею битый час. Дом стоял в глубине, поодаль от грохота и суеты Мэрлбро-стрит, над куполом его высился медный индеец со стеклянным глазом, а над дверьми красовался деревянный раскрашенный герб Великобритании — лев и единорог. Джонни слышал, как за домом отдавались приказания, громко переговаривались солдаты между собой и — самое неприятное — чему-то громко смеялись. А вот конюх полковника Несбита выводит полковничьего коня. На улице перед губернаторским домом толпилось ещё довольно много народу. Отзвуки солдатского веселья отнюдь не разогнали тревоги американцев за своих соотечественников. Джонни услышал, как солдаты загремели мушкетами, становясь «смирно», и как затем четыре барабанщика дружно, как один, ударили по барабанам.

И вот в своих чёрных медвежьих шапках барабанщики выходят на Мэрлбро-стрит, за ними полковник Несбит верхом, а за ним чуть ли не весь 47-й полк, конвоирующий телегу. В телеге сидит отвратительная чёрная птица, величиной с человеческий рост, и фигурой напоминающая человека. Голова висит понуро, как у мокрой вороны. На самом деле это был человек, раздетый донага и вывалянный в смоле и перьях. Виги уже трижды так поступали со своими противниками — вываливали их в смоле и перьях и катали по улицам Бостона. Теперь наступила очередь англичан. Бодро шагали красные мундиры. Гарцевал полковничий конь. Позорная телега подпрыгивала по булыжной мостовой. Джонни сразу увидел, что это не был Рэб. Страшная чёрная птица была с брюшком. У Рэба брюха не было и в помине.

Полковник Несбит остановил процессию возле городской управы. Ординарец выступил вперёд и прочитал вслух воззвание. В нём просто рассказывалось, что было сделано и почему, и объявлялось, что каждого перекупщика краденого оружия ожидает такое же наказание.

Затем (видно, полковник Несбит имел обыкновение читать газеты) полк прошествовал на Маршал-лейн и остановился перед конторой газеты «Разведчик». Там была произнесена угроза по адресу редактора газеты, с которым обещали разделаться так же, как с «птицей», сидевшей в телеге. Джонни понял, что затем они двинутся к «Наблюдателю», и побежал на Солёную улицу предупредить дядюшку Лорна. Он вбежал в типографию, с силой захлопнул за собой дверь и стал дико озираться в поисках наборщика. Облачённый в свой рабочий передник, Рэб спокойно набирал статью.

— Рэб! Ты как сюда попал? Как тебя угораздило удрать от них?

У Рэба сверкнули глаза. Несмотря на его напускное спокойствие, чувствовалось, что он взбешён.

— Полковник Несбит назвал меня ребёнком. «Пойди купи себе пугач», — сказал он. Они меня выбросили с заднего хода. Велели отправляться домой.

Тут Джонни не выдержал и расхохотался. До сих пор, насколько Джонни знал, с Рэбом обращались, как со взрослым, и сам Рэб на себя так и привык смотреть.

— Значит, он оскорбил твои лучшие чувства, и только?

Рэб вдруг улыбнулся, правда не очень весело. Джонни рассказал, что фермера вываляли в смоле и перьях и что, по всей вероятности, 47-й полк вскоре прибудет сюда, на Солёную, чтобы прочитать прокламацию о том, что все крамольные издатели будут вываляны в смоле и перьях.

— А вот и они, эти обезьяны в красных курточках. Трусишки — прочтут своё объявление и потопают дальше.

Когда прокламация была прочтена и солдаты зашагали вдоль по переулку, к Союзной площади, Джонни и Рэб вышли на улицу поглядеть им вслед.

— К счастью, — сказал Рэб, — я не дал денег вперёд и могу возвратить их тётушке Дженифер.

Однако он медлил на улице, словно не мог оторваться от чёткого ритма солдатских шагов, сверкания их ружей и штыков, мелькания белых рейтуз и алых кителей, исчезающих в конце переулка.

— Во всяком случае, это хорошая мишень, — задумчиво пробормотал он. — В Лексингтоне нас учат так: «Сперва убирайте офицеров, потом принимайтесь за сержантов». Хорошо целиться по этим белым крестам на груди…

Джонни сделалось немного не по себе от этих слов. Лейтенант Стрейнджер, сержант Гейль, майор Питкерн… Джонни ещё не научился смотреть на них просто как на мишени. А Рэб научился.

4

В саду Лайтов яблони гнулись под тяжестью плодов. Джонни и Цилла сидели рядышком на скамейке. Он соскучился по ней за тот месяц, что она пробыла в Милтоне. Всё ещё стояло лето, но в воздухе уже чувствовалось веяние осени. Разговор был интересный. Медж сбежала с сержантом Гейлем и обвенчалась с ним, а матушка решила во что бы то ни стало удержать мистера Твиди в семье и поэтому сама вышла за него замуж.

— Она сказала, что для меня он стар и что хоть он и молод для неё, но всё равно, она будет за него держаться во что бы то ни стало.

Цилла склонила лицо к работе, которую держала на коленях. Она подрубала крохотный платочек мисс Лавинии.

— Значит, теперь она миссис Твиди?

— Да, Мария Твиди. Звучит неплохо. Ты знаешь ведь, что замуж выходить можно только за такого человека, у которого бы фамилия подходила к твоему имени. Так, если бы меня звали «Плантация», я не могла бы выйти замуж за человека с фамилией «Табак»…

— Такого нету имени — Плантация.

— Отчего же? Если бы какой-нибудь купец с Юга сколотил себе состояние на плантациях, он мог бы назвать свою дочь Плантацией.

— У нас тут многие наживаются на треске, но я ещё не слыхал, чтобы кто-нибудь назвал свою дочь «Треска». Ты просто дурачишься.

— А почему бы мне и не подурачиться? Я люблю всё заранее продумать. Например, я не могла бы… выйти за человека по фамилии…

— С таким именем, как Присцилла, можно за кого угодно выйти замуж.

— Вот и нет! Я не могла бы, например, выйти за Рэба.

Джонни окаменел. До сих пор разговор его слегка раздражал, но вместе с тем казался занятным. Теперь Джонни начал не на шутку сердиться.

— Тебя никто и не просил, — сухо сказал он.

— Да, конечно. Но девушка должна ведь обо всём подумать. Чего только не случается с девушками! А вдруг? И она должна заранее всё для себя решить.

— Рэб никогда бы не женился на тебе. Он слишком… слишком…

— …замечательный, да? — Цилла взглянула на него своим милым, лукавым взглядом, чуть искоса. — Ты это хотел сказать?

Джонни именно это и хотел сказать.

— Да нет же. Но только из всех мальчишек, каких я знал, он ни на одного не похож.

Цилла не глядела на работу, которую держали её праздные пальчики. Взгляд её устремился куда-то вдаль, в сторону Маячного холма. Со скамьи под яблоней, где они сидели, был виден океан.

— Я знаю. Но, когда с ним сойдёшься покороче, он уже не кажется таким удивительным, то есть он, конечно же, очень замечательный, но только гораздо милее.

Следующий вопрос у Джонни вырвался невольно:

— А ты… каким образом ты… так коротко узнала его?

Она удивилась:

— Да ведь он сюда ходит и покупает мне конфеты, а как-то раз захватил меня в Старо-Южную послушать доктора Уоррена.

Рэб ни разу не рассказывал Джонни об этом. Конечно, Рэб был скрытен от природы, и его нельзя было винить за это — такой уж он уродился. Тем не менее Джонни почувствовал досаду. Цилла заметила, что лицо его подёрнулось тенью.

— Присцилла Силсби — так себе. Но Цилла Силсби — совсем никуда не годится.

Нижняя губа у Джонни выпятилась, а светлые его волосы, казалось, без всякого участия ветра вдруг взъерошились.

— Зато Присцилла Тремейн звучит хорошо. Я об этом подумала ещё тогда, когда тебя только привели к нам и мама сказала, что я должна буду выйти за тебя. Мне тогда было одиннадцать…

Им обоим было по одиннадцати тогда. Она была худенькой девочкой с нежным личиком. Одежда висела на ней мешком, так как она донашивала платья Доркас. Ей приходилось туго затягивать юбку у пояса, чтобы она не слетала. Хорошенькая, одетая кое-как, ласковая, но вместе с тем и колючая — за словом в карман не полезет, — Цилла сразу пришлась Джонни по душе. С тех пор он не очень задумывался, хороша она или нет. Сейчас он вдруг принялся разглядывать её лицо, склонённое над работой. Остренький подбородок её зарылся в белоснежный воротничок. Прямые волосы, чуть вьющиеся на концах, плоский носик и эти длинные ресницы, которыми она, казалось, его поддразнивала так же больно, как языком. Он смотрел и глазам своим не верил — так хороша она ему показалась вдруг! Он привык глазеть на хвалёную красоту мисс Лавинии Лайт и чувствовать, как у него мурашки по спине бегают. А сейчас у него мурашки оттого, что он посмотрел на Циллу Лепэм, на давнюю свою подружку Циллу!

Когда ему было одиннадцать лет, он говорил, что женится на ней, раз так надо. Когда же ему исполнилось четырнадцать, он сказал, что не возьмёт её в жёны, даже если её подадут ему на золотом блюде. А сейчас ему пятнадцать. Скоро он будет совсем взрослый, как Рэб, и начнёт ухаживать за девушками.

Цилла стала складывать работу.

— Сейчас мисс Лавиния попросит чаю, а мне надо до этого одеть, причесать, припудрить и надушить Исанну.

В конюшне Лайтов прислуживал один из солдат 4-го полка, расположившегося лагерем на выгоне. Цилла едва успела подняться со скамейки, как этот конюх вскочил и широко раскрыл перед ней дверь в кухню. Жеманный павиан! Чего он там раскланивается и распинается перед какой-то Циллой Лепэм? Этот рыжий попугай и по-английски-то не может разговаривать толком! Да, но он понимал то, чего Джонни ещё понять не мог, а именно — что Цилла была уже не подросток, а девушка, и очень хорошенькая притом.

— Цилла, — крикнул Джонни, — на минутку, пожалуйста!

Она повернулась спиной к раскланивающемуся и ухмыляющемуся конюху.

— Ну? — сказала она, остановившись под яблоней, против Джонни.

— Слушай… Как зовут этого парня?

— Пампкин.[17]

— Такой фамилии не бывает.

— Бывает. У него, например.

— Никто… ни одна девушка не захотела бы называться миссис Пампкин, правда?

— Правда.

Наступило длительное молчание, и следующие слова Джонни прозвучали неуклюже.

— Ты правильно сказала: «Присцилла Тремейн» звучит очень хорошо.

Он всего лишь хотел пошутить, а получилось торжественно. Оба смутились и уставились в землю.

Цилла ничего не ответила, а только потянулась к ветке яблони и сорвала маленькое зелёненькое яблоко. Она протянула его Джонни.

— Я не знала, что зимние яблоки такие ещё зелёные, — сказала она и зашагала к дому, и взглядом не удостоив восхищённого Пампкина.

Джонни спрятал яблоко в карман. Он его сохранит навсегда. Значит, Цилле и в самом деле нравилась фамилия «Тремейн». Впрочем… разве можно сохранить зелёное яблоко? Оно либо сморщится, либо поспеет, либо просто сгниёт. Отношения между людьми никогда не бывают неизменны. Хотя бы вот это яблоко. Кто знает — может, оно созреет и сделается ещё прекрасней, а может, самым обыкновенным образом сгниёт у него в кармане.

Джонни, придя домой, выложил яблоко на подоконник и с несколько суеверной тревогой стал ожидать, что с ним будет дальше. А было то, что Рэб пришёл и съел яблоко.

Джонни, после того как узнал, что Рэб тайно от него встречается с Циллой и угощает её конфетами, впервые в жизни познакомился с муками ревности и теперь, придравшись к яблоку, изо всех сил старался затеять ссору с недоумевающим Рэбом.

Рэб, как и следовало ожидать, не признавал тяжести своего преступления. Что он сделал? Съел червивое, никуда не годное яблоко? Да он даст Джонни целое ведро яблок, даже получше — «и перестань на меня смотреть так свирепо!»

— Оно правда было червивое, Рэб?

— Конечно.

А он, дурак, решил, что это яблоко — символ его отношений с Циллой!

5

Была уже осень, и Сэм Адамс в последний раз велел Джонни собрать «наблюдателей» к восьми часам.

— После сегодняшнего вечера мы больше собираться не будем — боюсь, что Гейдж уже всё пронюхал. Ему может прийти в голову арестовать мистера Лорна. А то пришлёт своих солдат и всех нас арестует.

— Не думаю, сэр, чтобы они захотели перевешать всех членов клуба. Ограничились бы вами да мистером Хэнкоком.

Джонни считал, что это комплимент, однако Сэм Адамс не казался польщённым.

— Они уже заметили, что наши зачастили на Солёную улицу и исчезают в дверях типографии. Впредь нам следует собираться только небольшими группами. Это будет самый последний раз… Да смотри, чтобы пунш был покрепче!

Переходя из дома в дом и напоминая клиентам о долге в восемь шиллингов, Джонни не переставая думал о пунше. За последние пять месяцев в Бостонскую гавань не вошло ни одно судно, кроме британских. Лаймы, лимоны и апельсины имелись только у английских офицеров да кое у кого из их друзей среди бостонских тори. Мисс Лавиния не могла пожаловаться на недостаток друзей среди англичан. Там-то он и раздобудет эти южные плоды.

Миссис Бесси выслушала его просьбу.

— Для кого же тебе нужны эти фрукты?

— Для кого? Ну, для Сэма Адамса, например…

— Ни слова больше! Давай сюда свою сумку, Джонни…

Сумка топорщилась от обилия плодов, когда миссис Бесси вернула её Джонни.

— Вот, лаймов только нет. Иззи их все пожирает.

— А кривляется она по-прежнему, чтобы получить их? Знаете, как она выламывалась перед матросами на Хэнкокской набережной!

— Ломается ли она? Ого! Лейтенант Стрейнджер научил её дурацкой песенке про какую-то Нэлл Гуин'.[18] Да уж мне ли тебе рассказывать обо всех её штучках!

— А куда девался этот кузен Сюэлл?

— Отправился в Уорстер. Вступил в ополчение.

— Он? Такой толстый и такой…

— Рыхлый, ты думаешь? Э, милый, нынче нет ни толстых, ни рыхлых, ни старых, ни молодых. Время пришло…

Собрание предстояло немногочисленное, так как кое-кто из двадцати двух членов клуба, опасаясь ареста, уехал из Бостона. Джозия Куинси отбыл в Англию. Из трёх оппозиционно настроенных врачей только двое остались в городе — Чёрч и Уоррен. Доктор Юнг скрывался в более безопасном месте. Джеймс Отис не покидал Бостона. Джонни не заезжал к нему, хотя он и был основоположником клуба. С тех пор как он стал чудить, товарищи неохотно встречались с ним, даже в периоды прояснений. Уж очень он стал говорлив. Никому и словечка нельзя было ввернуть, когда разглагольствовал Джеймс Отис.

Это последнее собрание, вопреки обычаю, началось с пунша, вместо того чтобы кончиться им. Никто не председательствовал и мальчиков не выгоняли. Рассказывали, что Гейдж наконец отважился на вылазку за пределы города, захватил пушки и порох в Чарлстоне, погрузил их на свои суда и вернулся в Бостон прежде, чем успело собраться ополчение. Англичане проделали всю операцию без единого выстрела, и, когда ополченцы забили тревогу и тысячи вооружённых фермеров прибыли на место, оказалось поздно — англичане уже вернулись к себе. И всё же, заметил Сэм Адамс, то обстоятельство, что в Новой Англии вдруг поднялась тысячная армия, порядком напугало генерала Гейджа.

Заминка произошла в самом Бостоне. Как только стало известно, что английские войска покинули Бостон, система сбора ополчения прекрасно себя оправдала.

— Иначе говоря, джентльмены, вина наша. Если бы мы могли знать за час, за два о том, что затевают англичане, наши бойцы были бы на месте до прибытия англичан, вместо того чтобы оказаться там через полчаса после их ухода.

Джонни, как ему было приказано в своё время, выполнял поручения британских офицеров и поддерживал хорошие отношения с их конюхами и грумами в «Чёрной королеве», и, несмотря на это, он ничего не знал. Никто не знал, что двести шестьдесят солдат погрузились на корабли и лодки, поплыли по реке Мистик, захватили американский порох и увезли его к себе на Кастл Айленд.

— Надо найти более совершенный способ следить за их действиями, — внушал кому-то Поль Ревир. — Причём так, чтобы они не подозревали, что за ними следят.

Оба Адамса стояли, окружённые группой товарищей. Все пожимали им руки и желали успеха на Континентальном конгрессе, для участия в котором они отправлялись в Филадельфию. Они уезжали на другой день утром, и все рвались с советами — с кем там говорить, что именно сказать; у каждого было своё мнение о том, к чему приведёт конгресс. Несколько поодаль Поль Ревир и Джозеф Уоррен совещались о том, как им наладить систему разведки. Они подозвали Джонни к себе. Отходя от группы, собравшейся возле обоих Адамсов, Джонни услышал, как кто-то спросил:

— Однако, я полагаю, есть ещё надежда уладить все наши разногласия с Англией. Ведь вы будете стремиться к мирному решению, сэр?

Джонни успел также услышать, что Сэм Адамс, доверявший каждому из окружающих людей, как себе, ответил:

— Нет. Это время ушло. Я буду добиваться войны, полного освобождения колоний от какой бы то ни было европейской державы. Этого освобождения мы достигнем, только если будем бороться. Дай бог, чтобы мы начали борьбу поскорее! Вот уже десять лет, как мы пробуем то одно, то другое. То мы их задабриваем, то они нас. Джентльмены, мы видели, что это ни к чему не привело! Я не стану добиваться мира. «Мир, мир — а мира нет». Но я буду осторожен в Филадельфии. Я не открою сразу все карты. Тем не менее я буду добиваться одного: войны, кровавой, страшной, — не на жизнь, а на смерть, на уничтожение. Зато из всей этой крови родится новая, небывалая страна. Мы будем драться…

Внизу, в типографии, послышались чьи-то тяжёлые шаги. Рэб одним прыжком оказался возле лесенки, ведущей вниз.

— Джеймс Отис, — доложил он группе, окружавшей Сэма Адамса.

— Ну что ж, — сказал Сэм Адамс с лёгкой досадой в голосе, — ради него не стоит тут задерживаться. Это ружьё отстреляло. Он всё ещё болтает о естественных правах человека и славе Британской империи! Нам с тобой, Джон, не мешало бы отправиться спать — как-никак, поднимаемся на рассвете!

Отис втащил свою тушу на лестницу. Хоть ему и не были рады, никто не позволил себе уйти. Мистера Отиса тотчас окружили всевозможными знаками уважения, усадили в удобное кресло, предложили кружку пунша. Казалось, он в этот вечер не был в болтливом настроении. Широкое, румяное, добродушное лицо поворачивалось направо и налево, небрежно кивая знакомым. Он по-прежнему чувствовал себя великим человеком, не подозревая, что на него смотрят, как на веху, давно оставленную позади.

Он понюхал пунш, затем пригубил его.

— Сэмми, — обратился он к Сэму Адамсу, — мой приход тебя перебил. Ты начал было говорить: «мы будем драться…»

— Ну что же, говорил. Я не скрываю.

— За что же мы будем драться?

— За то, чтобы освободить Бостон от этих проклятых красных мундиров…

— Нет, — остановил его Отис. — Мальчик, налей-ка ещё пуншу. Ради этого не стоит затевать войну. Английские оккупанты в Бостоне ведут себя чрезвычайно деликатно. Разве они закрыли хоть одну мятежную газету? Прервали хоть одну речь, направленную против правительства? Я не вижу, чтобы кого-нибудь расстреливали, чтобы тюрьмы ломились от политических преступников. Где же ваша виселица, Сэм Адамс и Джон Хэнкок? Её так и не возвели. Я не меньше вашего ненавижу этих проклятых английских солдат, которые заполонили мой город, но не для того мы затеваем гражданскую войну, чтобы изгнать их из Бостона. Зачем, за что собираемся мы драться? За что, ну?

Наступило неловкое молчание. Сэм Адамс был признанным вожаком, ему и отвечать.

— Мы будем драться за права американцев! Мы не дадим Англии грабить нас налогами.

— Нет, нет. Есть кое-что поважнее, чем бумажники наших американских граждан.

Рэб сказал:

— За права англичан на всём земном шаре.

— Почему же ограничиваться англичанами?

Отис входил в раж. У него был широкий, кривой, великодушный рот. Он откинулся в кресле и начал говорить. Джонни в жизни ничего подобного не слыхал! Где-то в недрах этого большого тела рождались слова, которые выходили непрерывным потоком из этого широкого рта. Голос ни на минуту не повышался, слова лились одно за другим. У Джонни начала кружиться голова от одного, звука слов, за смыслом которых он не всегда успевал следить. Мягкий грудной голос обрушивался на него лавиной, увлекал за собой.

— …За мужчин, и за женщин, и за детей всего мира, — говорил голос. — Ты прав, высокий черноволосый юноша, ибо, если мы сейчас убиваем британского солдата, мы сражаемся за его же права, которыми он будет наслаждаться через сто лет после нас… Произволу будет положен конец. Горсточка людей не может забрать власть над тысячами. Каждый человек будет выбирать себе правителя… Французские крестьяне, русские крепостные. Сегодня они ведут ещё полуживотное существование. Но оттого, что мы вышли на борьбу, они увидят свободу, как некое новое солнце, поднимающееся с запада. Те самые естественные права человека, которые господь бог дал всем и каждому, самому убогому из нас… — Отис вдруг улыбнулся и прибавил: — и даже сумасшедшему. — Он отпил большой глоток из кружки. — …Победа, которую мы одержим над тёмными силами в Англии, пойдёт на пользу её же сыновьям. Так ли у них самих благополучно, если уж говорить о налогах? Им будет лучше, когда мы победим в этой войне. А французские крестьяне — неужели они так и будут всегда срывать с себя шапки и приговаривать: «Слушаюсь, сударь» — всякий раз, как золочёная карета задавит кого-нибудь из их детей? Не будут. Италия… А все эти немецкие государства? Неужели там одни солдаты? Неужели никто не укажет им на права честных граждан? Итак, мы поднимаем наш факел — и мы помним, что впервые зажгли его от английских костров, — мы утвердим его, как новое солнце, которое будет светить новому миру…

Сэм Адамс, мечтавший выспаться накануне своего отъезда в Филадельфию, слегка улыбался, кивая седой головой как бы в знак одобрения. Он скучал. Не всё ли равно, думал он, что скажет Джеймс Отис, даже если на него и нашло просветление?

Но ясное, отзывчивое лицо Джозефа Уоррена пылало. Казалось, факел, о котором говорил Отис, отражался в его глазах.

— Мы счастливые люди, — сказал он вполголоса, — ибо нам есть за что умирать. Не всякому поколению выпадает эта честь.

— Наполни мне кружку, мальчик, — сказал Отис, обращаясь к Джонни.

Он выпил её до дна, вытер рот тыльной стороной ладони и только тогда снова заговорил. Все молча ждали. Он всех словно околдовал — и не впервой!

— Говорят, — начал он, — что я потерял свой ум после того, как этот чиновник на таможне стукнул меня по голове. Ведь вы так думаете, мистер Сэм Адамс, не правда ли?

— Что вы, мистер Отис!

— Иные из нас отдадут свой разум, — продолжал он, — иные — имущество. Слышите, Джон Хэнкок, имущество! Или жалко? Отдавать свои серебряные сервизы, выезд, коней, золотые пуговицы на расшитых камзолах и кое что ещё…

Хэнкок взглянул Отису прямо в лицо, и Джонни ощутил вдруг прилив тёплого чувства к нему.

— Я готов, — сказал Джон Хэнкок. — Обойдусь без всего этого.

— А тебе, Поль Ревир, которого бог создал для серебра, а не для войны, тебе придётся отказаться от своего серебряного литья, от любимого дела.

Ревир улыбнулся:

— Всему своё время. Время лить серебро и время лить пушки. Если это и не сказано в священном писании, то по недосмотру.

— Доктор Уоррен, у вас молодая семья. Вы отлично понимаете: если вас убьют, ваши близкие могут умереть с голоду.

Уоррен отвечал:

— Я знаю. Я думал об этом.

— А ты, Джон Адамс? У тебя, я заметил, набирается изрядное число клиентов — из тех, кстати, что ты отбил у меня. Ну, да ладно! Каждый отдаст что может, а некоторые, — тут он посмотрел в упор на Рэба, — некоторые отдадут свою жизнь. Все годы своей несостоявшейся зрелости. Умереть молодым — это не только умереть; это значит — потерять большую часть своей жизни.

Рэб смотрел Отису прямо в глаза. Он стоял, скрестив руки на груди. Голова его слегка откинулась назад, рот чуть раскрылся, словно он хотел что-то сказать. Но он не проронил ни слова.

— Да и ты, мой старый друг — или старый враг? Как мне назвать тебя, Сэм Адамс? Даже ты отдашь лучшее, что у тебя есть, — твою страсть к интриге. Отправляйся себе в Филадельфию. Пускай им пыль в глаза, нажимай на все кнопки, дёргай за все проволочки. Ступай, ступай! И да сохранит тебя бог. Ты нам нужен, Сэм! Мы должны пойти войной. Ты будешь играть предназначенную тебе роль… — но за что мы воюем… о том тебе не дано знать.

Джеймс Отис встал, голова его почти касалась балок, которые пересекали потолок чердака, придавая ему форму шалаша. Отис раскинул руки.

— Всё гораздо проще, чем вы думаете, — сказал он. Он поднял руки и упёрся ими в балки. — Мы отдаём всё, что имеем, — жизнь, имущество, спокойствие, своё уменье, — мы сражаемся и умираем за самое простое: за то, чтобы человек мог выпрямиться во весь свой рост.

Он коротко кивнул головой и исчез.

Джонни стоял рядом с Рэбом. Ему стало не по себе, когда мистер Отис сказал: «иные отдадут свою жизнь» — и посмотрел в упор на Рэба. Отдать жизнь за то, чтобы «человек мог выпрямиться во весь свой рост».

Сэм Адамс снова оказался в центре внимания. Он опять стал застёгивать свой сюртук, собираясь уходить, но на прощание повернулся к Ревиру:

— Ну вот, теперь, когда он ушёл, мы можем с вами обсудить предложенную вами систему разведки в Бостоне.

Поль Ревир, как и друг его Джозеф Уоррен, всё ещё находился под обаянием Джеймса Отиса.

— Я никогда не думал об этом так, — сказал он, не отвечая на слова Сэма Адамса. — Мой отец, как вы знаете, был вынужден бежать из Франции из-за тамошней тирании. Он был тогда ребёнком. Я буду сражаться за этого ребёнка… чтобы ни один запуганный ребёнок не был вынужден бежать из своей страны ни из-за своей расовой принадлежности, ни из-за вероисповедания.

Но он тут же взял себя в руки и принялся в ответ на замечание Сэма Адамса развивать свою мысль о том, как наладить разведку.

В ту ночь Джонни слышал, как Рэб, обычно спавший как сурок, ворочался с боку на бок.

— Джонни, — окликнул он его наконец, — ты не спишь?

— Нет.

— Как это он сказал?

— «Чтобы человек мог выпрямиться во весь свой рост».

Рэб вздохнул и перестал ворочаться. Через несколько минут он уснул. И, как это часто случалось и прежде, младший из двух мальчиков долго ещё лежал в темноте с широко открытыми глазами.

«Чтобы человек мог встать во весь свой рост».

Он никогда не забудет Отиса, как он стоял, упёршись руками в балки, которые мешали ему выпрямиться во весь его рост.

Чтобы человек мог выпрямиться, только и всего.

И это странное новое солнце, поднимающееся с запада! Солнце, которое озарит мир будущего.

IX. Красный поток

1

В ту осень Поль Ревир наладил систему разведки. Он сколотил ядро, собрав со всех концов Бостона человек тридцать ремесленников, преимущественно мастеров. У каждого из них под началом были ученики и подручные, те имели многочисленных друзей, а у друзей, в свою очередь, были друзья. Таким образом паутина, сотканная из глаз и ушей, была настолько разветвлённой, что стоило какому-нибудь английскому солдату сказать, что он намерен купаться в крови янки, стоило парочке молодых офицеров подвыпить в «Чёрной королеве» и вилкой на скатерти начертать план кампании, родившийся в их хмельных головах, как это тут же становилось известным. Разведчики Ревира замечали, какие именно полки и в какой именно части Бостона несут караульную службу, какие укрепления возводит Гейдж для защиты своих солдат на случай, «если ворвётся провинция».

Все эти сведения, важные и неважные вперемежку, доставлялись кружку тридцати, которые тайно встречались в «Зелёном драконе».

То обстоятельство, что у конторы «Наблюдателя» так часто можно было видеть главарей партии вигов, не могло пройти незамеченным — об этом уже поговаривали. Но никто не обращал внимания, когда тридцать человек, занимающих гораздо более скромное положение в обществе — люди вроде серебряных дел мастера Поля Ревира, маляра Томаса Крафтса, винокура Чейса, — собирались в кабачке «Зелёный дракон». Этот каменный трактир принадлежал масонам.[19] Большая часть его посетителей были масонами. Что особенного в том, что они там встречались со всей таинственностью, какая принята между членами масонской ложи?

Каждое собрание начиналось с того, что участники, положив руку на библию, клялись сохранить в тайне эту встречу и все полученные сведения относительно планов англичан сообщать лишь четвёрке признанных вождей бостонских вигов: Сэму Адамсу, Джону Хэнкоку, доктору Уоррену и доктору Чёрчу. Почти все остальные виги, из ведущих, опасаясь преследований, к этому времени покинули Бостон.

Джонни всё, что ему удавалось узнать, сообщал обычно Полю Ревиру или доктору Уоррену. Ему было дано специальное задание: не выпускать из поля зрения полковника Смита и других офицеров 10-го полка, расквартированного в «Чёрной королеве». Благодаря тому, что Гоблин стоял в конюшне этой гостиницы, Джонни мог околачиваться во дворе, возле конюшен и кухни, не возбуждая ничьих подозрений. Он был в хороших отношениях с английскими конюхами, а с конюхом самого полковника, Давом, — просто в близких. С точки зрения разведки это была большая удача.

— Смотри, Джонни, не теряй своего Дава из виду, — наказывал Поль Ревир: — ведь, если англичане надумают начать наступление, очень возможно, что конюху полковника это будет известно заранее.

Изо дня в день Джонни следил за приказами, которые отдавались по 10-му полку: он знал, что за остальными десятью полками, расквартированными в городе, так же пристально следят другие мальчики, мужчины, женщины и даже девочки. Благодаря Лидии, красивой чёрной прачке в «Королеве», у Джонни глаза и уши проникали до самых офицерских спален, и, когда он помогал ей развешивать бельё, она ему рассказывала всякую всячину, по большей части чепуху. Но вот как-то она вызвала Джонни из конюшни, где он чистил Гоблина.

— Эй, Джонни! — позвала она его. — Помоги-ка мне развесить эти простыни — я тебе конфетку дам.

— Что там случилось? — спросил он её шёпотом, после того как помог ей вынести тяжёлую корзину с — бельём.

— Вчера вечером, перед тем как лечь, полковник Смит вызвал меня к себе и сказал, что я ему дала чужую сорочку. Лейтенант Стрейнджер, который был у него в это время и грелся у камина, благодарил полковника за то, что тот позволил ему участвовать в каком-то «маленьком дельце». И вид у него был очень довольный, какой бывает у очень молодых людей перед пирушкой.

— Да, но кто знает, что такое «маленькое дельце»?

— Не забудь, что Стрейнджер любит воевать. Он не картонный солдат., как многие из этих английских мальчиков. И он, когда шёл к себе, был такой счастливый — свистел, так и заливался, словно жаворонок! А потом больше часу сидел, всё письма писал: напишет и порвёт, напишет и порвёт. Поутру с Давом послал письмецо мисс Лавинии Лайт. А обрывки, что он начинал да бросал, они у меня в кошелёчке. Я-то читать не умею, и потом, они разорванные. Но я их всё равно подобрала.

— Давай сюда твой кошелёчек, Лидия!.

Она отколола с пояса маленькую коленкоровую сумочку. Джонни сунул её себе за пазуху и со всех ног побежал в типографию.

Не представляло особого труда составить по обрывкам два письма, брошенных Стрейнджером. В первом он написал мисс Лавинии (Джонни знал, что лейтенант ухаживает за ней) довольно невежливый, без всяких объяснений, отказ от участия в какой-то вечеринке, которая должна была иметь место 15 декабря, после полкового концерта. Сегодня было 12-е.

— Очевидно, в первом письме он сказал слишком мало, а во втором — слишком много, — заметил Рэб, — поэтому он их оба порвал и написал третье.

Рэб, мистер Лорн и Джонни — все трое склонили головы над чертёжной доской, на которой были разложены обрывки письма. Начала не было, а конец лейтенант так и не дописал:

«..как сказано у Ловеласа[20] ещё давным-давно:

«Тебя б не так любил я, верно,
Когда бы меньше честью дорожил».

Поверьте, дражайшая мисс Лайт, только повинуясь голосу чести, отклоняю я Ваше любезное приглашение на пятнадцатое декабря. Честь солдата и огонь, сияющий ещё ярче, чем Ваши прелестные очи, огонь воинской славы, призывают меня. Вам одной доверяю я, что в ту самую ночь я буду уже в шестидесяти милях к северу отсюда, ибо необходимо укрепить все наши редуты, чтобы…»

На этом месте письмо обрывалось.

— Шестьдесят миль, — произнёс мистер Лорн. — Это Портсмут. Форт Вильяма и Мэри. Там у них всего горсточка часовых и большие запасы пороха и ядер.

— Неудивительно, — проговорил Рэб, — что Стрейнджер порвал это письмо. Тут уж он действительно всё разболтал. Ты куда, Джонни?

— К Полю Ревиру! — крикнул Джонни через плечо.

Он не стал возиться с пальто и перчатками. С хмурого декабрьского неба залил густой снег, но, попадая на землю, тут же превращался в лёд. Погода холодная, пронзительная, совсем не подходящая для путешествия на север.

Через десять минут после того, как Джонни доставил весть, Ревир был уже в седле и на ходу поднимал воротник сюртука, подбитого мехом. Жена его недавно родила и всё ещё лежала. Она постучала пальцем в окно, и Джонни подбежал к ней.

— Он забыл это, — сказала она и передала Джонни записку, которую она догадалась сочинить второпях.

В записке этой вымышленные родственники из Ипсвича умоляли Поля Ревира поскорее приехать: бабушка при смерти. Джонни невольно рассмеялся. Последнее время английские часовые на Перешейке всё строже допрашивали всякого, кто был известен им как виг, и иногда шутки ради либо не давали ему выехать совсем, либо просто задерживали его на какое-то время. Письмо, написанное миссис Ревир, должно было рассеять их подозрения.

В ту ночь Поль Ревир проскакал под завывание ветра, по гололёду шестьдесят миль. Не успели англичане погрузить своих солдат, как по Бостону разнеслась весть, что американские мятежники захватили портсмутскую королевскую крепость и арсенал его величества.

Между тем, Джонни узнал от Циллы, что лейтенант Стрейнджер присутствовал на балу у Лайтов и что ей в жизни не доводилось видеть более мрачного молодого человека.

2

Ещё тогда, у Лепэмов, Дав был готов подружиться с Джонни, и враждовали они между собой исключительно по вине младшего и более способного мальчика. Теперь же, когда Джонни сделал первый шаг к сближению, он был поражён, как быстро отозвался Дав. Бедняга всю жизнь страдал от одиночества, страдал и сейчас. Американские мальчишки одолевали его бранью и швырялись в него ракушками из-под устриц за то, что он служил англичанам. Английские мальчишки-конюхи травили его. Лейтенант Стрейнджер в жизни не встречал более глупую и ленивую свинью, чем Дав, и не упускал случая сообщать ему об этом. Полковник Смит, если ему казалось, что кони недостаточно ухожены, отпускал затрещину. Зато Джонни переменил своё отношение к Даву. Пускай Дав болтунишка, лентяй, нытик и хвастун, но Джонни не мог видеть, как другие мальчишки издеваются над ним и бьют его. Джонни держал себя как человек, которому принадлежит глупый, бестолковый пёс: сам он может наказывать его сколько угодно, но другой чтоб не смел! Так или иначе, Дав был отныне его полной собственностью.

Дав каждый день заходил в контору «Наблюдателя», иногда и по три раза в день. Тут мог он хотя бы на несколько минут отдохнуть от брани и затрещин начальства и злобных выходок товарищей. Своё обращение с ним Рэб и Джонни назвали бы по меньшей мере невежливым, сам же Дав считал, что с ним тут обходятся как нельзя лучше. Во всяком случае, он мог развалиться на стуле, ныть, хвастать и есть. Мальчики не без сожаления смотрели, как в глотке Дава исчезают их собственные скудные запасы, но путь к его сердцу, по-видимому, лежал через желудок. Они делились с ним всем, что у них было.

Англичане с ним обращались дурно, а эти два американских подростка хорошо; тем не менее Дав — если судить по его разглагольствованиям перед Рэбом и Джонни — был ярым приверженцем «английской» партии. Себя он считал частью английской армии и любил говорить о том, как «мы» разделаемся с мятежниками.

— Ага. Мы выступим в поход, — говорил он как-то, — и будем убивать всех мятежников, какие нам повстречаются. Сдерём шкуру с каждого. Отрубим башку. Да и здесь, в самом Бостоне, как только старик Гейдж даст знак, мы вздёрнем всех мятежников на виселицу. Сотнями! Ага.

Джонни не мог удержаться от зевка. Быть может, гость усмотрел в этом пренебрежение к своим словам.

— Ты думаешь, они про тебя не знают? А много ли поручений они тебе дают теперь?

Это было верно. Его давно уже никуда не посылали. И, хотя в своём качестве почтальона Джонни ни разу ещё ничего ценного не удавалось узнать, всё же эти связи могли бы пригодиться, да к тому же и деньги были нужны. Так что Джонни в своей отставке убедился с сожалением.

— Это я их предупредил. Я им всё время твердил: «Этот ваш Джонни Тремейн самый отъявленный мятежник».

Значит, Дав постарался вовсю!

— Эх ты, болтушка!

— Вот и нет! Я-то знаю, когда следует докладывать, а когда держать язык за зубами. Взять хотя бы военную тайну — разве я её выбалтывал?

В этот раз, как и всегда, войдя в типографию, он первым делом направился к шкафу, где мальчики держали провизию, и принялся лакомиться.

— Да вот, например, — продолжал он, — вы ведь и не знали, что в декабре лейтенант Стрейнджер чуть не отправился в Портсмут? А я знал, что он туда собирается, и понимал, что вам об этом говорить не следует. Видите, я могу хранить тайну.

Они знали о готовящемся выступлении благодаря Лидии. Но им и в голову не приходило, что и Дав о нём знал тогда же.

— Ну, да теперь это уже не секрет. А вот где намерен старик Гейдж нанести удар — хочется небось узнать? Я бы мог порассказать об этом, если бы захотел. Да что же это вы мне запить не даёте ничего?

Рэб и Джонни обменялись взглядами. Джонни налил ему кружку эля. Как знать, может, ему известно больше, чем они думают? Да, но вряд ли слабенький эль развяжет ему язык.

— Погоди минутку, Дав, я сейчас прибегу.

Джонни побежал через задний двор к «Чёрной королеве». Он знал, что полковник Смит приказал Лидии забирать коньяк всякий раз, когда обнаружит его в комнате у кого-либо из его офицеров. Полковник не одобрял одиноких пьяниц. Он ничего не говорил, что ей дальше делать с отобранным коньяком, и Лидия, забрав бутылку утром, когда стелила постель, не гнушалась перепродавать вечером эту же бутылку её владельцу. Джонни вернулся с бутылкой в руках.

— Вот эта штука, — сказал он, — придаст немного огня нашему элю. — И щедрой рукой, так что у Дава от предвкушения даже дрогнули его белые ресницы, влил коньяк в кружку.

— Ты настоящий молодчина! Вот это прекрасно. Это я люблю, — забормотал Дав. — Так вот. Значит, нынче уже март. Весна. Армии не сидят без дела весной. Они выступают, дерутся, — тут он икнул, — ну да, дерутся. Ну, и мы будем драться… этой весной… и я и все наши ребята! Так что имейте в виду. Я бы на вашем месте не стал дожидаться. Я бы сейчас дал драпу и бежал, не останавливаясь, до самых Беркширских гор.

— Неужели они поведут армию в Беркширские горы?

— А я разве сказал, что поведут? Там нет никаких боевых припасов. А король ведь велел старушке Гейдж конфе… конви… конфусковать все военные склады мятежников.

— Гейдж уже трижды пытался захватить наши припасы. Чарлстон, Салем, Портсмут. Один раз удалось, а два остальных мы его опередили. Он не знает, где у нас что припрятано.

— Ну да, не знает!

Джонни подлил в кружку ещё дозу отвратительной смеси.

Дав от удовольствия снова икнул.

— У них карты. Карты с планшетами! У них там Уорстер и Конкорд помечены красным карандашом. Они прекрасно знают, где ударить. Небось хочется вам знать, сколько сейчас войска в Бостоне стоит!

— Ну, сколько?

Дав назвал явно неточную цифру. Было похоже, что они зря на него извели и эль и коньяк чёрной Лидии.

На Дава напала чувствительность. Со слезами на глазах он принялся объясняться в любви к ним. «Самдрогие т’варищи, — лепетал он. — Самхрош-шие». И вдруг сделал выпад по адресу англичан.

— Отвратительный н’род! — вскричал он яростно. — Я убегу с вами в Беркширские горы. Н’буду тут нянчиться с их кобылами! Выкопаю яму. Влезу в яму. Накроюсь ямой. Буду сидеть в яме, пока война не кончится. Мальчики, — закричал он в хмельном отчаянии, — я не желаю, чтобы вас вздёрнули! Н’жлаю! — и разразился слезами.

— Возьми себя в руки, — сурово приказал Рэб.

— Я возьму… я уберусь отсюда. — Шатаясь, Дав встал на ноги. — Пойду и скажу моему Стрейнджеру, что ухожу. Ка-ак смажу полковника Смита скребницей… Вот я…

— Сиди-ка тут. Никуда ты не пойдёшь, — сказал Рэб, загородив собой дверь. — Садись, слышишь? Приди в себя.

В таком виде пускать Дава в гостиницу было нельзя. Его бы тотчас уволили. Мальчики поняли, что пересолили.

Целых полчаса бились они, покуда утихомирили Дава. Они принялись на все лады повторять, какая у него замечательная работа и какое это счастье состоять на службе в королевских войсках. Наконец Дав начал успокаиваться. Его клонило в сон.

— А, наплевать! Всё равно меня прогонят. Стрейнджер велел мне хорошенько почистить коней для полковника. Оседлать Нэн к четырём, что ли, или к половине пятого… — На этом Дав уснул.

— Боюсь, что мне придётся поработать за него, — пробормотал Джонни. — Нельзя ведь допустить, чтобы его уволили. Уже четыре. Обжора, свинья, вошь этакая!..

Он побежал к конюшням. Ему и раньше случалось помогать Даву в его работе.

У полковника было две лошади: огромный рыжий жеребец Сэнди, которого он привёз с собой из Англии, и светлая кобылка Нэн, иноходец, которую лейтенант Стрейнджер приобрёл для полковника, после того как убедился в непригодности Гоблина. Вторая лошадь, Нэн, была легче на ходу, чем боевой конь, и полковник предпочитал разъезжать по Бостону на ней. Однако она не была приучена к барабанному бою и стрельбе. Смит был наездник неважный, и, когда ему приходилось выезжать с полком, он садился на Сэнди.

Нэн была красавица и очень ласкова. Сэнди — добродушный и мудрый старик. Джонни нравились обе лошади, и он насвистывал, исполняя работу за спящего Дава.

Ровно в половине пятого он подвёл Нэн, уже осёдланную, к колоде, стоящей перед зданием гостиницы. Грузный полковник не умел ни взбираться, ни слезать с лошади без приступки.

— Веди её назад, — сказал лейтенант Стрейнджер. — У полковника Смита приступ печени.

Но тут он заметил, что перед ним не Дав, а Джонни, и красивое его лицо просветлело. Он не стал задавать никаких вопросов.

— Послушай, — сказал он, — поди возьми своего коня, а я возьму Нэн. Я научу тебя брать барьеры.

Стрейнджер уже раньше рассказывал Джонни о плетнях, расставленных в дальнем конце выгона, и Джонни не раз следил завистливым глазом за тем, как наездники в красных мундирах обучали лошадей прыгать. Сам попробовать он не решался. Он боялся, что его прогонят. Но, если Стрейнджер захочет привести с собой приятеля, пусть-ка попробуют сказать ему что-нибудь!

Когда они встречались у Лайтов или в «Чёрной королеве», молодой офицер бывал высокомерен и давал почувствовать разницу в их общественном положении. Но, как только они садились в седло, они становились равными. Стрейнджер был педагог рьяный и впервые встретил достойного ученика. Вернее сказать, учеников, ибо к концу первого урока он был вынужден признать, что Гоблин — прирождённый скаковой конь и что он такого ещё не встречал. Джонни понимал, что лейтенант мечтает иметь такую лошадь. Если бы он произнёс одно-единственное слово: «конфискация», лошадь была бы у него. Но Джонни прекрасно знал, что лейтенант этого слова никогда не произнесёт.

С того дня они с Джонни стали проводить по нескольку часов вместе, прыгая через плетень и обучая лошадей. Джонни чуть ли не боготворил Стрейнджера за ловкость и почти любил его за сходство с Рэбом, которое время от времени в нём проскальзывало. Впрочем, равенство их кончалось, как только они слезали с лошадей. Спешившись, лейтенант тотчас превращался в офицера британской армии и «джентльмена», а Джонни — в простолюдина, в «чернь», Джонни никак не мог привыкнуть к этим переходам. Британский офицер, по-видимому, находил их совершенно естественными.

3

В пятницу и субботу Джонни теперь не разъезжал по округе, как прежде, и ему больше не приходилось возвращаться поздней ночью в город на последнем субботнем пароме. Паром не ходил, да и часовые у городской заставы сделались чересчур любопытны. Они требовали, чтобы им показали содержимое сумки, и, оглядев газеты, якобы нечаянно вываливали их в грязь. Дядюшка Лорн договорился с одним из лексингтонских Силсби, и он раз в неделю забирал газеты в тележку, когда ездил на базар.

Однажды, к концу марта, в очередной четверг, Джонни собрался развозить газеты по городу. Гоблин что-то дурил, и Джонни решил, прежде чем ехать, повести его на выгон и дать ему там размяться. Как обычно, Джонни поехал шагом мимо английского бивуака, праздных солдат, мушкетов, составленных в козлы, обозов и полевых кухонь. Часовые его пропустили, но в следующую минуту выскочил какой-то офицер в одном камзоле и с намыленной щекой и стал на него кричать:

— Гоните этого дурака отсюда! Что мальчишке нужно? Эй, остановите его там! Схватите за уздечку.

Джонни понял, что войска начинают нервничать. До сих пор, когда он проводил лошадь через бивуак к лугам на берегу Чарлз-ривер, никто его не беспокоил.

Оставалось одно — спокойно ждать. Солдаты подбежали к Гоблину и так грубо схватили его, что конь с испугу шарахнулся в сторону, опрокинул солдата, лягнул другого, и только после этого Джонни наконец удалось его успокоить. Сумка с газетами упала прямо к ногам коренастого офицера, который не успел добриться.

— Посмотрим, что за крамолу этот негодяй вздумал распространять среди верноподданных войск его величества.

Под мыльной пеной лицо его потемнело.

— И впрямь крамола! Призыв к мятежу. Так и есть — это проклятый «Бостонский наблюдатель». На месте Гейджа я бы повесил издателя, а заодно и этого чертёнка. Вот что, мальчик, сейчас ты испробуешь плеть. Пусть закон не воспрещает ещё распространять эту ложь на улицах Бостона, но в рядах Первой бригады его величества это не дозволено. Сержант Клеменс — тридцать ударов по голой спине!

— Есть, сэр!

Джонни вдруг заметил, что Гоблина держит за повод веснушчатый паренёк с рыжей шевелюрой, примерно такого же роста, как он сам. Это был Пампкин, тот самый, что подрабатывал в конюшне у Лайта. Их глаза встретились. Беззвучно шевеля одними губами, Пампкин изобразил слово «шпоры».

Джонни вонзил шпоры в бока Гоблину. Конь, и без того возбуждённый, высоко подпрыгнул, метнулся вправо, влево, вскинул копытами и рванулся вперёд. Красные мундиры кругом Джонни попадали, и только какой-то сержант упорно ещё держался за уздечку и одним весом своего тела пересиливал коня. Как у всякого бостонского мальчишки, у Джонни в кармане был перочинный ножик. Он вынул его, пригнулся к шее Гоблина и перерезал ремни. Таким образом он вместе с сержантом освободился также и от уздечки. Гоблин вскинул свою красивую голову и понёсся что есть мочи.

Джонни не мог понять, как это конь умудрился ни разу не споткнуться о колышки палаток, разложенные костры, составленные мушкеты и не запутаться среди баранов, купленных на убой и стоявших кучками. Раздался пистолетный выстрел. Стрелял офицер — простым солдатам не полагалось иметь при себе пистолеты. Он, вероятно, выстрелил в воздух — они обычно так стреляли. Джонни оставил выгон позади и уже скакал по Хэнкокской дороге. Не имея уздечки, он не мог управлять конём. Гоблину вздумалось повернуть вдруг назад, и он начал петлять по полям и фруктовым садам; Джонни прильнул к его шее, чтобы не быть сбитым нижними ветками деревьев; затем они помчались задами хэнкокского и лайтовского домов, перескочили через каменную ограду, пронеслись каким-то переулочком, перепрыгнули деревянный забор, перепугав старушку, развешивавшую бельё, так что она чуть не проглотила защепку для белья, добрались до Западного Бостона и оттуда — опять на Маячный холм.

Гоблин начал выдыхаться и несколько присмирел. Миссис Бесси и Цилла всегда угощали его морковкой, поэтому неудивительно, что конь свернул к Лайтам и начал поддаваться на увещевания Джонни:

— Тихо, тихо, Гоблин, я же с тобой. Ничего тебе не грозит. Спокойно, ну!

Конь остановился у чёрного хода лайтовского дома. Весь в мыле и тяжело дыша, он стал озираться в надежде, что откуда-нибудь появится морковка.

Одна из лошадей, которую впрягали в карету Лайтов, стояла на привязи во дворе конюшни. Какой-то солдат чистил её. Это был Пампкин. Мундир его висел на заборе. Пампкин поднял голову и ухмыльнулся.

— Я бы лучше согласился принять тридцать плетей, чем скакать на таком коне без уздечки!

— Нет, отчего же, я славно проехался, — небрежно ответил Джонни.

На самом деле он, конечно, немного струхнул, но не хотел в этом признаться.

— Передайте вашему хозяину, что газеты попали туда, куда надо.

— К английским солдатам?

— Ага. Ведь среди них есть, как вы знаете, виги. В армии многие, как и в Англии, на вашей стороне. — Он стал выбивать скребницу о ствол дерева. — Потому-то у нас столько дезертиров. Офицеры рвут и мечут.

— А разве дезертиров не расстреливают… там же, на выгоне, подле барьеров?

— Конечно — кого поймают.

— А если придётся драться, то есть когда придётся драться, как они будут воевать?

На веснушчатой физиономии Пампкина глаза казались двумя маленькими зелёными треугольниками. Он уставился ими на Джонни:

— Мы-то? Мы будем драться как черти. Мы всегда дерёмся как черти.

— А вы сами, мистер Пампкин?

— Я? — Пампкин сплюнул. — Чего зря языком болтать! Дело покажет.

— Но вы ушли бы, если б можно было?

Невзрачная физиономия Пампкина сморщилась.

— Мисс Цилла (ох, и душечка же она, а?) и миссис Бесси, обе говорят, что вам можно довериться. Если бы мне достать такую блузу, какую носят у вас фермеры! Да какую-нибудь старую шляпу, в которую были бы вшиты чёрные волосы и вот так бы свисали… Если б нашёлся фермер, который сказал бы, что я его работник, и вывел меня с собой за Перешеек…

Джонни подошёл к нему вплотную:

— Я всё это могу.

— Правда?

— Правда. Вы же меня спасли от плети.

— Верно. Слушай, мне нравится у вас. Я хочу переселиться к вам навсегда. Ферма. Своя. Коровы. Свои. У нас в Англии бедному человеку всем этим не обзавестись. А здесь можно.

Головы их совсем сблизились. Пампкин, беспокойно оглянувшись через плечо, приподнял тяжёлое копыто коня и начал вычищать его металлическим крючком.