/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary

Туманная мгла над приливом

Эбрахим Голестан

В предлагаемый читателям сборник одного из крупнейших иранских писателей Эбрахима Голестана вошло лучшее из написанного им за более чем тридцатилетнюю творческую деятельность. Заурядные, на первый взгляд, житейские ситуации в рассказах и небольших повестях под пером внимательного исследователя обретают психологическую достоверность и вырастают до уровня серьезных социальных обобщений.

Эбрахим Голестан

Туманная мгла над приливом

1

В тот вечер я вернулся домой рано. Очень хотелось спать. В доме, где я жил, было восемь комнат, расположенных друг против друга по обе стороны коридора. В каждом конце коридора – дверь, всегда распахнутая настежь, выходящая прямо на дорогу, на лужайку под финиковыми пальмами. В дальнем углу – три умывальника, три уборные, три душевые кабины. Комната моя обставлена просто: у единственного окна – письменный стол с лампой, стул, кровать, табурет, платяной шкаф, два кресла с подлокотниками, крошечный холодильник, в котором хранилась бутылка с водой, масленка и вазочка для варенья, да вентилятор, свисающий с потолка. В других комнатах была такая же обстановка. Около шестидесяти подобных стандартных домиков с покатыми крышами примостилось под тенью пальмовых и иных колючих тропических деревьев. Они остались здесь со времен войны и ныне служили приютом для приезжих, среди которых были и солидные чиновники, и одинокие сотрудники Компании.

Итак, я рано вернулся домой. Мне хотелось выспаться. Да в этой тесной коробке нельзя было ни посидеть, ни почитать, ни поесть, ни развлечься – в ней можно было только спать. Я разделся догола, минуту полежал, прислушиваясь, надеясь уснуть. Но желанию моему не суждено было сбыться. Бедняжка Аббас…

В коридоре раздался шум. Это сосед возвращался из клуба. Я узнавал по шагам, кто идет. И не только всех семерых жильцов, но и их товарищей. Один из моих соседей бренчал на таре [1], другой увлекался упражнениями с милем, а третий по вечерам тренировался со штангой в конце коридора возле умывальника.

Кстати, однажды с ним произошел забавный случай: когда он выжимал штангу, у него слетели очки. Видел он очень плохо и побоялся, что опустит штангу на упавшие очки, поэтому, стараясь удержать ее, принялся звать людей, чтобы ему помогли отыскать очки. Один из соседей, коллекционирующий шнурки от ботинок и носки, находился в душе. Услышав крик, он выскочил в коридор посмотреть, что стряслось, наступил на очки, раздавил их, осколком поранил себе ногу, поскользнулся и упал. Тут силы спортсмена истощились, он бросил штангу и пробил цементный пол.

Итак, я лежу в тесной комнате и смотрю на лопасти вентилятора, отражающиеся в зеркале, прибитом к стене. Слышу, как сосед прошагал в свою комнату, потом вышел и направился в конец коридора. Помыл руки, вернулся, открыл дверь и затворил ее за собой. Потом один за другим стали возвращаться домой остальные. Вот они раздеваются, шелестя одеждой. Расслабляются, предвкушая отдых средь этой изолированной тесноты. Потом наступила сонная тишина, пустая, без мыслей. Только сверчок звенел где-то, трещал, перемалывая тишину.

Бедняжка Аббас…

Сон пропал. Когда вентилятор работает, вращающиеся лопасти образуют сплошной блестящий круг. А когда выключается электричество, они постепенно замедляют ход, потом замирают и отделяются одна от другой. Сон пропал.

Я сел в постели. Какая тяжелая ночь! Я был весь в поту. Гнилая вода, нефть, сочившаяся из колен трубы и клапанов, испускали зловоние. Нефть большими пятнами расплывалась по воде и застывала, придавленная мглой. А ведь у меня под окном протекала Шат [2] – полноводная река. Но стояло время туманов, и море воздвигало против речного течения целую стену воды. Река обратилась вспять, повернулась спиной к морю, и нефть, масло и городские сточные воды, скопившиеся на ее поверхности, потянулись назад.

Аббас умер. Это случилось неделю назад. Я проснулся от тягостного дневного сна, обливаясь потом, крикнул Аббаса, но мне сказали, что он умер. Он, со своей глупой ухмылкой, обнажающей пожелтевшие зубы, вечно босыми ногами, вдруг умер!… Он знал, что я по шагам узнаю, кто идет по коридору. Однажды я уловил незнакомую походку. Отворил дверь и увидел Аббаса – тот передвигался на руках! Заметив меня, перекувырнулся и рассмеялся. Его глупая ухмылка, пожелтевшие зубы… Каждому из нас ежедневно полагалось по полбруска льда. А он забирался в соседний дом, украдкой уносил оттуда несколько ледяных брусков, разбивал их и добавлял по куску в наш паек. Когда он отправлялся в лавку Компании за покупками для нас, то обязательно приносил подарок – мыло, хлеб, сахар, а иногда и сливочное масло: все, что удавалось стянуть. Если проститутка проводила ночь у иностранца, Аббас до утра швырял ей в окошко мелкие камешки – чтоб неповадно было. Но если полицейский нацеливался схватить ее и отобрать деньги, Аббас предупреждал женщину об опасности. Он забирался на финиковую пальму, кидал камешки вниз, все время наблюдая за полицейским.

У Аббаса была мечта – завести велосипед. Каждый из нас дал ему по десять туманов, остальные деньги он собрал сам. И вот неделю назад, вечером, он наконец стал счастливым обладателем велосипеда, а назавтра около полудня умер.

В тот вечер и всю ночь напролет он кружил по финиковой роще, выписывая невероятные зигзаги, подпрыгивал на сиденье, соскакивал на землю, бежал за велосипедом и снова взлетал в седло. Я проснулся под вечер, позвал Аббаса, несколько раз позвал – ответа не было. Я разозлился:

– Вот ублюдок! Получил велосипед и забавляется.

– Не бранись, – сказал сосед, – бедняжка скончался. Несчастный случай. Около полудня возле ресторана попал под машину. Рот до ушей, ноги босые… Говорят, удар был такой силы, что его прямо вдавило в машину – чтобы высвободить тело, пришлось пустить в ход пилу и молоток.

Он погиб со своим велосипедом. Нынче ночью уже некому швырять гравий в окно. Проститутка может быть спокойна, но лишь до утра, до того момента, когда ей придется платить дань полицейскому. Аббаса убил его велосипед. Теперь никто не принесет ни лишнего куска льда, ни подарка. Он умер и больше не пройдется на руках по коридору. А я по-прежнему буду вслушиваться в шаги: кто идет?

Аббас, в эту ночь надо выпить за тебя. Ты делал зигзаги – надо и нам совершить зигзаг. Только не на велосипеде, как ты, а в своих темных комнатах. Темнота расступается, я вижу тебя живым. И я разговариваю с тобой, хотя знаю, что ты не ответишь. В моем шкафу стоит бутылка виски. В этом месяце христианский праздник: рождение Иисуса, который воскресил человека из мертвых. А сам умер, потом воскрес и жив поныне – на небесах… Виски – это то, что выдали в этом месяце в качестве пайка. Лучшее виски, первосортное. Возможно, виски дали, чтобы подкрепить нашу веру в жизнь умершего. Я не верю в иную жизнь – на небе. Кто мне докажет, что она есть?… Сейчас декабрь, но какое сегодня число?

Сегодня двадцатое. Да, именно двадцатое! Значит, завтра будет двадцать первое.

Мы целиком положились на тебя, усач. Просто глупо так надеяться на человека! И ты обманул нас, усач, оставив в дураках. Мы сами виноваты: в твоей крупной фигуре нам виделось спасение от собственной слабости. Но надо разграничивать реальность и фантазию. Наше воображение даже добавляло тебе массивности, укрупняло тебя. А ты, оказывается, не такая уж большая фигура. В тебе нет ничего великого – все это лишь дух дубовых бочек. Да еще острый взгляд… Так, значит, сегодня ночь рождения Даджджала, антихриста… Он опора тьмы. Даджджал, вот реальность, а Иисус – лишь надежда. Да, антихрист не врежется в машину в полуденный час… Что это, неужели я выпил уже половину бутылки?… Да, похоже на то… Я так думаю: вознесение на небо – это либо большая несправедливость, либо надувательство. Отправиться на небо – это значит исчезнуть. Небеса человеку не подходят. На мой взгляд, было бы куда лучше, если бы Иисус пасхальным утром не воскресал, а покоился под камнем. Его провели, вот он и отправился на небо, туда, где порхают ангелочки, и стал одним из них. Истинное мужество – оставаться на земле. А знаешь, что написано у входа на землю: «Ангелам вход запрещен». Когда Иисус жил на земле, на небе его считали Богом. Ну а как только отправился на небо – он умер. Сначала он сбежал на небо, а уж потом умер. Он был жив, пока пребывал в состоянии горения и провидения. Только провидение делало его Иисусом. Антихрист же только имитирует провидение. Усы у него густые, но нет в нем человеческой сущности…

Но я все сижу в своей темной комнате один… Я встал, подошел к окну. Одинокий, печальный человек в темной комнате у окна…

Мне вспоминается: мы стояли возле окна. Тот чудесный день в поезде, казалось, длился год… Нынче Хамиде уже дома… А в тот день соседи по купе затеяли игру в покер. Она спросила: «Ты живешь в Ширазе?»

Мы стояли у окна в коридоре. Волосы ее выкрашены хной, рядом с ней стоит маленькая дочка, а старуха мать спит в купе, накрывшись головным платком. Мы говорим о Ширазе, расхваливаем его: ведь лучше нет города во всем свете! Месяц ордибехешт [3] разливает по старым улочкам аромат весны. Раскидистые тутовые деревья, все в цвету, сооружают из ветвей душистые брачные покои… Даже мясники, развешивая туши, украшают их померанцевым цветом и фольгой. Хорош наш Шираз! И люди в нем прекрасные. Ах, сколько шалостей бывало в зеленых садах мечетей! А помнишь, как собирались на очистку риса? А ночи на летних ярмарках в середине месяца шаабан [4]? Под огромным навесом висит перевернутый вверх ногами пылающий мангал, но угли почему-то не выпадают… Меня сладко пьянит запах жареного гороха, которым тянет из лавок. На горы ложатся розовые отсветы, откуда-то издалека доносится вой шакалов. Шираз – город Хафиза и Саади [5], город цветов и любви!

Прижавшись плечом друг к другу, мы смотрели в вагонное окно. В чужих краях, во время дороги Шираз целиком поглотил все наши чувства. Под перестук колес: «все прошло, все про-шло» – вспоминалось детство, запах рассветного дождя и дыма, когда старуха раздувает угли, летящие по сторонам искры, далекий голос девчонки-молочницы и сквозь ажурный переплет оконных стекол в прихожей – красных, желтых, голубых – трепетное утро, нежное, словно аромат свежего хлеба…

В лунном сиянии ночь постепенно превращалась в рассвет, горные цепи за окном уходили все дальше и дальше, и вот уже пред нами раскинулась освещенная зарей равнина, заросшая кустарником.

– Неужели утро?

– А мы так всю ночь и не спали!

Целую ночь простояли мы рядом у окна. Занималось утро, в тихом, пустом коридоре просыпалась жизнь.

– Пока не взошло солнце, нужно вздремнуть, – сказала она.

– Ночное очарование развеялось, – ответил я.

– Подумать – проговорили до утра!

– Кажется, что мы старинные друзья…

Она засмеялась и едва успела произнести: «Доброй ночи», как очутилась в моих объятьях. Я чувствовал ее горячее дыхание, ускользающие губы, гибкий позвоночник, упругую грудь и исходящее от нее тепло. Это безумное мгновение, казалось, длилось вечно, но вот она нажала на ручку, дверь отворилась, и мы вошли в купе. Между жаркими поцелуями сквозь волну мягких густых волос она шепнула: «Как же ты много говоришь», и ее губы коснулись моего носа, губ. Я вдохнул ее аромат: на меня пахнуло свежескошенной травой.

Я начал: «Ведь ты решила до восхода солнца…» Но конец фразы заглушил новый поцелуй, и мы опустились на узкую вагонную полку. Сквозь щели оконной занавески пробивался свет, стучали, не переставая, колеса, вагон мерно покачивался, а в ее глазах, чуть прикрытых веками, сияло такое неподдельное, шедшее из глубины души чувство, такое откровенное желание брать и отдавать, заставлявшее ее дрожать от возбуждения, которое просто потрясало. И вдруг послышался голос:

– Беспутная, да уймись ты! Хотя бы шум не подымала!

И вот уже все прошло, безвозвратно сменилось головокружительной пустотой… Я повернул голову и увидел девочку, такую маленькую. Полусонная, она сидела на верхней полке и со страхом и удивлением смотрела на нас. Старуха встала, откинула занавеску, и тусклый свет залил купе. В этом тесном пространстве несмолкающий грохот мчавшегося вперед поезда, непонимающие, безжалостные, осуждающие взгляды незнакомых людей обрушились на меня как лавина. Уйти, уйти оттуда – но и это было нелегко.

Потом был жаркий день. Ахваз остался позади, поезд почти опустел, и я снова оказался у окна в коридоре. Ровная голая степь протянулась до самого горизонта, пыль поднимается до небес, нещадно печет солнце, горячий воздух переливается и дрожит, и кажется, что над песками плещет волнами водная стихия. Только раз вдалеке, в бескрайней пустоте, появилась женщина, одинокий, ничтожный комочек, бредущий в никуда. А вагонные колеса все громыхали, все стучали…

О мой ласковый Шираз, где ты?

Пыльная песчаная равнина и нынешняя ночная мгла, а я все в думах о Ширазе… Он изменился. Он и должен был измениться, но перемены произошли в худшую сторону. Шираз был добрым городом, ласковым. Узкие улочки, прохладные камни шабестанов, старые клены, уютный полумрак под небольшими куполами на базарах. Шираз, который так радует глаз и летним полднем, и легким зимним снежком – его так и хочется положить на язык.

За садами летом мы каждый день с раннего утра гоняли мяч. Притомившись, лакомились маковыми зернами, остававшимися на высохших полях. Хромой старик каждое утро привозил со стороны таможни дуг [6]. От долгой тряски на спине осла в бурдюке сбивались маленькие желтые комочки масла. Порой старик проводил возле нас все утро, наблюдая, как мы скачем, бегаем и бьем по мячу. Сидя на своем ослике, он радовался удачным ударам, кричал: «Молодцы, ребята, еще давай!» Однажды ребята гвоздем прокололи его бурдюк. Старик, увлеченный игрой, ничего не заметил, и дуг постепенно весь вытек, ушел в песок. А старик все кричал: «Молодец! Молодец!»

Когда прошла половина игры и команды поменялись местами, старик обнаружил, что бурдюк пустой. Сначала он не понял, как это произошло, а потом догадался – по нашему смеху. Старик уехал, и больше мы никогда его не видели.

Или тот, другой старик, который загорелся… Мы ехали на велосипедах, глядим, горит человек. Мы не раз встречали его около садов и раньше – всегда с огромной вязанкой колючки за спиной. Как бы он ни уставал, глаза его всегда весело блестели и он повторял: «С нами милость Божья». Да, колючая ноша, которую он собирал, бродя по окрестным холмам, была как милостыня на бедность… В конце концов он продавал колючку какому-нибудь содержателю пекарни. Но до того, ковыляя с одного пригорка на другой, проходя мимо садов, по городским закоулкам до места назначения, он все твердил: «С нами милость Божья!» Его изнуренный вид, бедность и недуги, бремя лет тяготели над всем его обликом, утверждали справедливость его мольбы, обращенной к людям. Только мы свернули на Садовую улицу, как увидели охваченного огнем человека. Он бежал. Мы быстрее заработали ногами, колеса велосипедов так и полетели по булыжной мостовой. Но когда мы поравнялись со стариком – то поняли, что ему уже ничем не помочь.

Он бежал, а вязанка хвороста на его плечах была вся охвачена пламенем. От этой горящей ноши он и пытался уйти, но она продолжала пылать. Увидев нас, он с трудом нагнулся под своим горящим грузом, поднял камень и бросил в нашу сторону. Мы не понимали, в чем дело, – разве мы были виноваты, что он горит? Он опять кинул в нас камнем. Тут мы вспомнили про абамбар [7], который был в нижнем конце улицы. Ах, какое чудо! Мы понеслись туда на своих велосипедах, а он бежал словно наперегонки с нами до самого входа в водохранилище.

Я поспел раньше всех и крикнул ему: «Прыгай вниз!» Он не решался, и тогда я подтолкнул его колесом велосипеда, не подумав, что слабый, больной старик, загремев вниз по ступенькам, разобьется и погибнет. А может быть, там, внизу, и воды-то совсем не было. Когда же пылающий комок человеческой плоти с грохотом покатился вниз, в черную глубину, из ямы долетели до нас страшные, душераздирающие стоны, похожие на детский плач. Испуганные, мы застыли от ужаса над лестницей.

Внизу ничего не было видно. Огонь, погрузившись в сырую глубь, погас, стало темно. Потом внизу заклубился удушливый дым и пополз вверх по лестнице. Усталые и обалдевшие, мы стояли на солнцепеке, глотали пыль и ждали, поглядывая в темную пропасть. А из подвала неслись стоны и крики.

– Может быть, какой-нибудь мальчишка спускался за водой? – пробормотал Хушанг.

И тут же из калитки одного сада высыпали растерянные люди и кинулись прямо к абамбару. Впереди, прикрывая обеими руками голову, бежал мальчишка лет семи, заливавшийся слезами: видно, ему задали хорошую трепку и от страха он бросился бежать куда глаза глядят. Поравнявшись с нами, один мужчина закричал:

– Вылезайте оттуда, сучьи дети! – и стал спускаться вниз.

Послышались вопли ребят, рычание и брань мужчины. Наверху какая-то женщина колотила по голове того мальчишку, приговаривая:

– Чтоб ты сгорел, чтоб тебя живьем в землю зарыли! Мальчишка с громким ревом твердил:

– Клянусь святым Аббасом, говорил я им, обоим говорил, мол, грех. Не бей ты меня, не бей, кровью пророка заклинаю, пощади, свечкой святой клянусь, говорил я им, что нехорошо это.

Тем временем в подвале замолчали, потом мужской голос пробасил:

– Ну, Каль-Исмаил, плохо твое дело!

– Что там, что? – закричал вниз другой мужчина.

И опять послышались вопли обоих детей. Все собравшиеся ринулись в абамбар, кроме зареванного мальчишки, который все продолжал божиться и оправдываться.

– Это ты людей созвал? – спросил мальчишку Хушанг.

– Я не виноват! Я им обоим говорил: грех это… А они свое: «Ты просто трус». Я им опять говорю, нехорошо, мол, а они: «Ты дрейфишь», и все тут. Потом они спрятались за камни, украдкой зажгли пучок травы, швырнули ему на колючки и давай бегом.

– Куда бегом?

– А никуда. Прятаться побежали.

Тут на лестнице абамбара опять раздались крики, шум. Мужчины, женщины и двое растерянных мальчишек вылезли из абамбара и разошлись. За ними побежал и мальчишка, который с нами разговаривал. Они вошли в сад, закрыли на засов калитку. Осталась лишь взметенная людским топотом густая пыль, разметавшиеся пучки колючек да пепел. И старик – обгоревшее разбитое тело на дне темной сырой ямы… Мы повернули назад.

По дороге Хушанг сказал:

– Я-то думал, ребята полезли в абамбар какую-то шутку устроить…

Я оглянулся на него, колесо моего велосипеда наехало на камень. Он продолжал:

– Понимаешь, я-то думал, что, пока они там озорничали, им на голову свалилось горящее тело.

– Но ведь тело-то действительно упало на них, – сказал я.

– Это ты его столкнул туда, – сказал Хушанг. Помолчав, он добавил: – Да он все равно бы умер. Ну, может, и пожил бы немножко, зато и намучился бы. Наверное, Богу было угодно, чтобы ты столкнул его с лестницы.

Немного подумав, он заключил:

– А я точно подумал, что они спрятались в абамбар просто поозорничать.

Помнишь, что случилось с Газзи в тот день за абамбаром, что под куполом возле медресе? Видал, что с ней произошло? Ей, должно быть, еще и двадцати не было. Немая она была, бедняжка. Да что там немая – вообще убогая, дурочка: всклокоченные короткие лохмы, увечные руки, одна нога короче другой, кривобокая, она постоянно дергалась от тика. Сквозь прорехи рубахи вечно виднелась высохшая грудь с черными пуговицами сосков – единственный признак, показывающий, что она женщина, немая, с изуродованными болезнью руками и ногами, содрогающаяся от трясучки, но женщина.

Мужчина был сеидом [8] лет пятидесяти. Сутуловатый, с насмешливыми глазами под густыми, широкими бровями. Борода с сильной сединой – словно свинцом облита. Из-под старенькой абы торчала изодранная габа [9] – он нарочно демонстрировал свою бедность. Чего только о нем не рассказывали! Например, говорили, что всего за пять риалов [10] сеид всем на потеху доставал кислое молоко из миски причинным местом – вот, мол, каково его мужское естество!

В тот день, возвращаясь после обеда в медресе, мы решили поиграть во дворе; видим, куда-то тащат сеида и хохочут. Это были старшеклассники. Мы увязались за ними.

– Что, что случилось?

– Да вот – слон взыграл, – ответили нам.

– Сло-он? Какой слон?

– Сейчас до купола дойдем, там увидите!

Мы поспешили к куполу. На глиняной суфе [11] перед лавкой лудильщика, единственной лавкой там, восседала Газзи. Она устроилась на грязной подстилке и уплетала лепешку с кунжутной халвой. Возле нее толпились старшеклассники, хозяин лавки и один из его подмастерьев. Второй подмастерье возился с котлом. Когда мы подошли, обступившие Газзи всполошились, но лудильщик стал их успокаивать:

– Ребята, тихо. Сказал я, тихо, не балуйте!

Газзи по-прежнему жадно поглощала халву. Сеид стоял молча, только посмеивался.

– Ну что же ты, дядя, давай, – зашумели ребята, и он поднялся на суфу.

Нам ничего не было видно. К суфе не пробиться, столько народу. Вдруг послышалось мычание Газзи, ребята с хохотом загалдели:

– С Богом, давай, начинай.

– Щенки, негодники! – рявкнул в ответ сеид.

Опять раздался смех.

– Мне не видно, дайте мне подойти, ведь ничего не видно! – пискнул я. В самом деле, я ничего не видел. Слышно было только мычание Газзи, ругань сеида и выкрики ребят.

Как я ни старался протиснуться вперед, у меня ничего не получалось. Потом вдруг все засмеялись, закричали: «Молодец!» Теперь Газзи не мычала, а издавала странные булькающие звуки, какие-то дребезжащие всхлипывания. Но я так ничего и не видел. Временами сквозь шум и смех прорывался голос сеида – что-то подобное ржанию… Мне надоело вслепую слушать эти крики, вопли, ругань, смех и гогот, и я решил во что бы то ни стало пробраться вперед, ухватился за чью-то ногу и дернул что было силы. Сначала, надрываясь от хохота, человек не понял, что с ним происходит, но потом лягнул меня, да так, что я упал. Но немного погодя ребята, продолжая смеяться, подались назад, отступили от суфы перед лавкой на улицу. Теперь и мне стало видно.

Сеид лежал на Газзи, а она распростерлась на спине, раскинув руки. Еще я успел разглядеть, как сеид сдавил запястья Газзи, прижав ее руки к суфе. Но тут ребята вернулись, сгрудились вокруг, меня оттолкнули, и я оказался на улице. Я опять ничего не видел, кроме спин ребят и подмастерья, который все еще возился с котлом.

Через секунду хрип Газзи превратился в рычание, почти визг. Сдавленный визг, который вырвался из глубины горла. Тут ребята заулюлюкали, и вдруг из полутемной лавки раздался резкий металлический звон – посыпалась медная посуда. Ребята снова отпрянули. Мне было видно – это подмастерье толкнул стопку медных котлов и кастрюль, и те с грохотом разлетелись. Один котел покатился к сеиду, ворочавшемуся на Газзи, и стукнул его. Кривые, уродливые ноги Газзи торчали вверх из-под абы сеида и судорожно дергались, руками она обхватила его за шею. На голове сеида по-прежнему была чалма. Подмастерье вопил, расшвыривая ногами посуду, хозяин лудильной мастерской подбежал к нему и старался угомонить его. Стоял такой смех и крик, что невозможно было разобрать, кто и что говорит. Тут подмастерье оттолкнул хозяина лудильной лавки и кинулся к сеиду, видимо желая оттащить его от Газзи. Мастер вцепился в парня, не давая ему трогать сеида. Неизвестно, откуда появился уличный торговец огурцами. Остановившись поглазеть, он залез на своего осла, чтобы виднее было. Как раз в этот момент у сеида с головы соскользнула чалма, размоталась, упала на землю. Но сеид не отпускал Газзи, он все елозил по ней, продолжая ржать. Мастер оттащил своего ученика и заорал:

– Занимайся своим делом, стервец! Чего суешься?!

Ребята хохотали до изнеможения, а подмастерье, надрываясь, вопил:

– Совести у вас нет! Как будете перед Богом держать ответ?! – И по щекам его бежали слезы.

Газзи, хрипя и цепляясь за загривок сеида, начала дергаться, сучить ногами. Я решил, что у нее, верно, начинается припадок либо она вообще умирает. Признаться, я здорово испугался. Немного погодя судороги утихли, она по-прежнему крепко обнимала шею сеида, а тот держал ее, словно борец на арене – противника. Так они перекатывались с боку на бок.

Сеид сильно ударил Газзи кулаком по голове, но она словно не заметила. По шее сеида потекла кровь – это Газзи укусила его. Теперь смех поутих. И все же сеид, казалось, не хотел отпускать ее, да и Газзи, несмотря на сильный удар по голове, цепко держала сеида. Вмешался уличный торговец огурцами:

– Ублюдки, что делают, сцепились, как собаки… Разнимите их, люди!

Лудильщик, хозяин лавки, ударил сеида ногой по шее, ударил другой раз, но попал по сухой руке Газзи. Тут ребята принялись оттаскивать сеида. Но тот все дергался, хрипло гоготал и не хотел выпустить Газзи, которая, крепко обвив его одной рукой, другой царапала ногтями его загривок и тоже хрипела, но уже не сучила ногами, обхватив ими сеида, так что на них и пришлась большая часть пинков.

Их пинали, тянули, дергали и наконец растащили. Разняв руки Газзи, сеида за ноги поволокли по земле. Ребята опять смеялись, улюлюкали и ругались. Сеид вопил, не желая расставаться с женщиной, порываясь снова схватить ее, он разодрал в клочья ее рубаху. Ребята больше не смеялись, веселье сменилось злостью, они принялись колотить сеида. Били ногами по голове и в конце концов оторвали от Газзи. Не удержавшись, он свалился с суфы, а Газзи, совершенно голая, каталась у них под ногами и хрипло выла.

Сеид тем временем поднялся на ноги, он выглядел ошалелым, как со сна, тяжело дышал. Озирался вокруг, словно не понимая, где он, что с ним. Потом прикрыл срам, застегнулся, посмотрел на всех. Лудильщик же взял большую глиняную лохань, стоявшую возле горна, и выплеснул воду на Газзи. Ее отпустили. Все кончилось.

Она валялась на суфе в пыли. Сеид нагнулся, поднял свою намокшую абу. Выругался было, но тут получил пинка под зад. Все засмеялись. Торговец огурцами уехал на своем осле.

Однако казалось, что «лечение» не помогло Газзи. Она корчилась на мокрой глине и стонала. Это было уже не рычание и не судороги, а протяжный стон боли. Она лежала ничком, то ли желая прикрыть свою наготу, то ли прижимаясь к земле вместо мужчины. Послышались реплики, обращенные к сеиду: «А ты ступай отсюда!», «Деньги ты уже получил, чего тебе еще надо? Давай уматывай!»

И сеид смылся. Брюзжа и ворча, весь помятый и избитый. Лудильщик сунул в рот сигарету, закурил.

Тут из переулка появился полицейский. За ним следовал подмастерье, который получил взбучку от хозяина. Полицейский шествовал неторопливо и важно. Приблизившись, он строго спросил:

– Что за шум? Что за безобразие здесь развели?! Кое-кто из ребят потихоньку улизнул, а лудильщик

улыбнулся и сказал:

– Порядок, ваше благородие.

И, нахмурившись, повернулся к школьникам:

– Ну хватит, ребята, давайте отсюда! И, указывая на Газзи, добавил:

– Опять эту беднягу прихватило!

Газзи тихо корчилась на земле. Полицейский посмотрел на нас с недовольным видом, спросил:

– Видать, тот тип постарался?

Золотые зубы у него во рту блестели. У меня сорвалось:

– Ушел он…

– Сейчас ей получше. А когда мы ее подобрали, она прямо на куски себя рвала. Мы облили ее водой – чуток полегчало, – сказал лудильщик.

– А где сеид? – настаивал полицейский.

– Расходитесь, расходитесь, – уговаривал хозяин. – Ну чего не видали – нищенку припадочную?! Ступайте отсюда, вам говорю. Чего доброго, еще в школу опоздаете!

Потом, обращаясь к полицейскому, спросил:

– Правильно я говорю?

И, не дожидаясь ответа, повернулся к своему подмастерью, который привел полицейского, зло сказал:

– Казем, ты что на улице болтаешься? Иди работай. Что за дела!

Потом достал из кармана сигареты, предложил полицейскому. Тот взял одну сигарету, зажал ее в зубах, прикурил от горящей сигареты лудильщика. Постояв немного, сказал ребятам:

– Не толпитесь, ребята, расходитесь.

Потом взглянул на нас. Я понял, что он всматривается в каждого из нас, кроме Газзи и того подмастерья.

Пока полицейский не ушел, все стояли притихшие, не шевелясь. Слышно было только тяжелое дыхание Газзи. Я смотрел на ее тряпье, раскиданное по булыжной мостовой. Вдруг трах! – это лудильщик отвесил затрещину своему подручному, тому самому. Потом стал избивать его, приговаривая:

– Ах ты, сукин сын! Полицейскому жаловаться?! Ты мне жизнью обязан, на моих хлебах вырос! Доносить побежал?! Ублюдок ты этакий! – пинал он ногами парня.

Вмешался второй подмастерье, кое-как оттащил хозяина лавки. Но тот крепко побил ученика. В этой сутолоке я и не заметил, что ребята ушли. Потом лудильщик вошел в лавку, снова сложил посуду пирамидой. Второй подмастерье ушел – сказал, что в мечеть. На улице остались мы трое: я, Газзи и Казем – первый подмастерье. Он сидел сгорбившись, повернувшись к нам спиной. А Газзи по-прежнему пластом лежала на глиняном возвышении. Казалось, она спит, слегка вздрагивая.

– А ну, ты, поднимайся, вставай! Поднимите ее, – заорал лудильщик.

Я пошел прочь. На мостовой осталась грязная тряпка, которая совсем недавно была чалмой на голове сеида, а теперь ей суждено было стать половиком… А может быть, ее подберет какой-нибудь нищий старьевщик – их ведь много, старьевщиков.

Однажды вечером, когда я вернулся из школы, застал дома переполох. Из запертого на замок помещения возле наружной двери неслись крики, удары кулаком в дверь. Из домашних здесь была только Амене – наша служанка. Зато собрались соседи, прохожие и вообще чужие люди. Стояла суматоха. Я испуганно спросил, что случилось, но мне никто не ответил. На меня просто никто не обращал внимания. Громче всех кричала и бранилась Амене. А из запертой комнаты слышались отчаянные крики мужчины. Он истошно орал, колотил ногами в дверь. Я так испугался, что чуть не заплакал.

– Что случилось, что происходит? Амене, хоть ты скажи мне, отчего такой переполох? Что за крики? Кто этот человек? А вы зачем пришли в наш дом? Что вам здесь надо? – твердил я без конца. Я кидался то к одному, то к другому, метался в толпе чужих людей. Одни смеялись, другие бранились, все чего-то ждали. А чего они ждали, я не понимал. Злые, сухие рыдания Амене, пронзительные вопли по ту сторону двери, стук кулаками, ногами – я был в смятении. Наконец сказали, сейчас придет полицейский – за ним уже послали. Тут-то я и напугался окончательно. Полицейских я недолюбливал.

В конце концов я пробился к нашей служанке Амене. Но она при виде меня опять пришла в исступление, даже пригрозила, что уйдет из нашего дома. Она вопила:

– Ох, напугалась я! Подлый ты вор! До смерти напугалась!… Ой, помираю, ой-ой! Ох, мерзавец… не подходи ко мне. Все-то они с тобой хороводятся, на тебя кивают… Эй, люди, остерегайтесь его, у него нож, здоровый, как сабля. Огромный нож, как меч, – орала Амене.

В это время вернулась из школы моя сестра. Бедная девочка так испугалась, что выронила чернильницу, облила чернилами одежду, книги, а тетради попадали на пол и угодили в чернильные лужи. Почувствовав себя уже не таким одиноким, я немного осмелел. Тут подоспел и полицейский с нашим слугой Джаафаром.

– Где этот негодяй? Выходи! – издали заорал полицейский, как будто грохот и крики из-за двери оставляли малейшее сомнение насчет того, где был виновник переполоха, как будто тот мог выйти из-за запертой снаружи двери!

Тем временем крики за дверью то усиливались, то затихали. Казалось, человек мечется по помещению. Потом стук кулаками и ногами в дверь прекратился, но голос раздавался по-прежнему. Может быть, он занялся чем-то другим? Послышался грохот от падения чего-то деревянного, словно дрова обрушились. Полицейский, держа в руке свою полосатую палку, осторожно сделал шаг вперед, прислушался. Шум за закрытой дверью совсем прекратился. Полицейский крикнул снова:

– Выходи!

Но дверь не открывалась.

Бедняжка Симин, перемазанная с ног до головы чернилами, вся тряслась от страха. Полицейский вдруг сказал:

– Ну, надо ломать дверь!

Амене молчала. Люди расступились, давая дорогу полицейскому. Он чуть попятился. Симин прижалась ко мне. А я внезапно выпалил:

– Зачем вы хотите ломать дверь?

Мои слова так неожиданно прозвучали в молчаливом ожидании всех присутствующих, что мне стало жарко. Я, пожалуй, сомневался, колебался, но страха уже не испытывал. Я был уверен в своей правоте. Этот дом не принадлежал ни этим людям, ни Амене и не мужчине, попавшему в ловушку, – это только толпа зевак. Им нечего пугаться, как Амене, и выполнять свои обязанности, как это делал полицейский, им тоже не нужно, потому слова мои могли вызвать удивление, и их можно было понять. Я повторил:

– Зачем дверь ломать, ведь замок…

Но полицейский вдруг разбежался и, прямо как в фильме, плечом ударил в дверь, она затрещала. Одна доска вылетела, но вся дверь держалась – она ведь была заперта. Вроде ничего и не произошло, только с полицейского слетела фуражка. За дверью было тихо. Полицейский хотел было продолжить свою разрушительную деятельность, но тут вошла моя мать. Сначала она испугалась толпы, но, когда увидела нас, меня и мою сестру Симин, крикнула:

– Чего вы здесь собрались? Джаафар, что они тут делают? И почему входная дверь открыта?

Амене тотчас хлопнулась в обморок. Джаафар ничего не отвечал, он растерялся. Зеваки тоже помалкивали, поглядывали на слугу, словно он затеял всю эту кутерьму.

– Ханум, вор объявился, – доложил маме полицейский. Она так и опешила, слова не могла выговорить.

Симин подбежала к матери, прижалась к ней, я тоже подошел, твердя «замок, замок». Симин залилась слезами.

– А что он унес? – спросила меня мама.

– Ничего, ханум, – ответил полицейский, – попался он.

Я все твердил про замок, мать повернулась, удивленно посмотрела на меня, видимо размышляя о чем-то другом, потом хотела что-то сказать, но промолчала. Я опять повторил: «Замок».

– А правда, дверь-то заперта! – спохватился полицейский.

– Это проделки Амене, – наконец обрел дар речи Джаафар. Потом немного помолчал и добавил: – Когда она ходила за углем в амбар, ей показалось, что там вор. Она скорей опустила щеколду и заперла дверь на замок. Я видел, как она выскочила на улицу и закричала. Перепугалась девка. Я и побежал за полицейским.

Тут Амене пришла в себя и в голос заревела. Полицейский схватился за замок, пытаясь вырвать его с петлями, но у него ничего не получилось. Так как он держал в руке револьвер, то я решил, что он сейчас выстрелит в замок, как это бывает в кино, но он не стал стрелять.

– Амене, а где ключ? – спросила мама служанку.

Джаафар побежал на кухню, принес шило с деревянной ручкой, стал копаться в замке. Но шило согнулось и сломалось. Дверь была по-прежнему заперта. Полицейский орал:

– Открывай, мерзавец! Отойди от дверей! Стрелять буду!

Зеваки совсем перепугались, отступили подальше. А полицейский с револьвером в руке заглянул через дыру от выломанной доски, выругался:

– Подлец, дверь дровами заложил! Потом он повернулся к собравшимся:

– Ну, что стоите без дела? Помогите-ка мне, навалимся все вместе, оттолкнем дровяной завал.

Никто не шелохнулся. Приговаривая: «Давайте, с Богом!», он подошел к одному, к другому, подталкивая их, вытаскивая из толпы, налег плечом на дверь и приказал:

– А ну, давай сюда! Считаю: раз, два, три!

Под общим напором дверь выломали, а дрова рассыпались в разные стороны.

Испуганная Симин обеими руками уцепилась за мать, а я шагнул вперед.

– Да вставай же, Амене, хватит! – решительно приказала мама служанке, которая продолжала вопить, валяясь на полу.

Я увидел высоко поднятую руку полицейского с зажатым в ней револьвером, больше ничего не было видно. Ломали дверь человек пять-шесть вместе с полицейским и Джаафаром, но теперь не меньше двадцати хлынуло в кладовку, перескакивая через поленья. Но ни в кладовой, ни в угольном чулане воров не было. Все обыскали: посмотрели за бутылями, за кувшинами для муки и риса, в сундуках со старой одеждой – и нигде никого не нашли. Но ведь в кладовке не было ни окон, ни других дверей, чтобы вор мог сбежать. Кто же тогда там кричал, кто завалил дверь дровами?

Зажгли лампу, опять никого не нашли. Но когда выходили из кладовой, заметили, что из-под кучи дров вытекает струйка крови и торчат человеческие волосы. А когда их потянули, они оборвались. Оказывается, это был парик. Джаафар швырнул его во двор, под ноги стоявшим там людям. Они шарахнулись в стороны, разбежались. Никого не осталось. В вечерней тишине стояли только мы: я, Симин, мама и Амене, а перед нами валялся окровавленный парик. Мама напугалась, прижала к себе Симин, потащила ее по лестнице на второй этаж. Оттуда она крикнула мне:

– Не стой там, поднимайся наверх!

Но мне хотелось все видеть, и я не послушался. Амене стояла, словно остолбенев и онемев, таращила глаза.

В кладовке Джаафар и полицейский раскидывали дрова, чтобы достать труп. Я смотрел издали, мне было не по себе, жутко как-то. Но я обязательно хотел видеть все своими глазами. Когда извлекли труп, я его сразу узнал: это был Баши. Ваши прежде служил у нас поваром, всего два-три года назад его уволили. Это был спокойный, смирный человек. Он умел обходиться с детьми, даже сказки нам рассказывал. Орехи, которые он жарил нам на углях, так чудесно пахли, он очищал их и подавал нам горячими-горячими. И печенной в золе картошкой он нас кормил – с пылу с жару, с перцем, солью и гольпаром [12]. Когда он готовил маскати [13], собирал нам сладкие поскребыши, и мы лакомились ими. Посуду мыл всегда чисто, в колодезной воде, а не полоскал кое-как в домашнем бассейне. Но кто бы к нам ни приходил, всегда говорили:

– Что, разве у нас поваров не хватает? Он ведь плешивый! Еда, которую плешивый готовит, просто в горло не идет!

Приходившие гости так ворчали, что мы его рассчитали. Только мой дядя возражал:

– Уж по крайней мере волос в пище не найдешь! – и при этом смеялся.

Его выгнали, после него несколько раз меняли поваров. В конце концов появилась Амене, взялась готовить, а Джаафар подметал и ходил на базар.

Баши нашел себе другую работу, но иногда приходил проведать меня и Симин и всегда приносил гостинец, что-нибудь вкусное: халву-маскати, рангинак [14], тархалву [15], макут [16], все это аккуратно уложенное в чистую миску, покрытое белой салфеткой. А наша мама клала в опустевшую уже миску деньги, несколько цветочков и говорила:

– Желаю тебе здоровья. Навещай детей, когда сможешь.

А потом говорила нам:

– Баши человек хороший. Он честный…

Изуродованное, окровавленное тело извлекли из-под дров. Он был еще жив, но хрипел и истекал кровью. Искалечили его, задавили не только дрова, но и люди, которые просто затоптали его. Однако умер он от удара ножом – перерезал себе горло, вскрыл вены. Он покончил с собой, скончался.

2

Это было двадцать лет назад. И мы так никогда и не узнали, что с ним произошло, почему Баши убил себя. Может быть, в отместку за то, что его выставили за дверь? А может быть, он был сумасшедшим? Или стал жертвой страха Амене? А может, он без дурного умысла пришел в то место, к которому прикипел душой, к любимым детям – ведь он приносил им гостинцы? Он и на сей раз принес гостинец – шолезард [17], а когда увидел, что дверь отворена и никого нет, то направился в кладовку, которая располагалась у входа; там ему было все знакомо и мило: запахи продуктов, банки, кувшины… В это время зашла какая-то чужая женщина. То ли он от неожиданности растерялся, стоял молча, то ли поздоровался, даже улыбнулся, но Амене испугалась его, завизжала, выскочила, поспешно заперла дверь и подняла крик: «Караул, воры!» Баши остался в кладовке, и, сколько он ни колотил кулаками в дверь, все было напрасно. Он оказался в западне, сознание этого сломило его. Ведь как он ни кричал, как ни звал нас по имени – никто его не признавал. Когда он понял, что мир там, за дверью, враждебен ему, что все соседи, все эти бездельники, ополчились против него, тогда он стал заваливать дверь дровами, потом в своем бесконечном одиночестве предпочел смерть средь милых сердцу ароматов кладовки встрече с этими подлыми людьми. Это был особый способ самозащиты. Неужели ему не приходило в голову поджечь дрова? Может быть, приходило. Но разве виноват дом, его обитатели? Впрочем, возможно, он не думал ничего подобного, ощущал лишь горечь и отвращение.

Да нет, почему отвращение? Довольно и горечи… Что такое отвращение? Его легко устранить, легко простить, избавиться от него, только забыть нельзя. Закрыть на него глаза, даже притвориться – это тоже занятие… Но горечь! Горечь! Когда она проникает в душу, то навсегда остается там. Тут ничего не поделаешь. Горечь – это выжженное тавро, горячее клеймо. Оно остается навечно, становится неотъемлемым качеством, приметой человека. Как цвет глаз. Хотя цвет глаз не окрашивает мира… Но горечь… горечь создает горестные картины. Горечь – отражение окружающей действительности в твоих глазах, перевернутое и уменьшенное.

Мое отображение мира во мне – в этом туманном мглистом воздухе, в запахе прилива…

Здесь мгла и запах моря стали мешаться со сном – тяжелым, болезненным сном. Воспоминания и раздумья сменились кошмарами. Работу мысли подменило наваждение, реальность – болезненное волнение. Такова действительность. Моя сладкая жизнь внезапно оборвалась… В самый разгар моих взбрыкиваний и зигзагов я угодил под колеса… Пока я на краю ямы любовался игрой в мяч, бурдюк проткнули гвоздем и дуг вытек. А вязанка сухой колючки на спине занялась огнем, озорники убежали, доброжелатели толкали меня вниз, в воду, в абамбар… Вниз, по осклизлым ступенькам, под треск костей… Они, эти доброжелатели, и не понимали, как все это бесчеловечно, что эти удары, этот огонь – их вина… Ах, опять этот вентилятор под потолком застыл неподвижно, а мгла навалилась на речную поверхность, и мне душно. Белые лопасти снова начинают вращаться, исчезают, и вот уже не видно ничего, кроме белесого диска… Это соитие калеки с наемным жеребцом, который этим местом гвозди мог забивать… Мужчина? Но разве это мужество? Мужество нельзя купить. А его покупали.

Если хочешь знать, Газзи не понимала, что такое целомудрие, она ведь была немая дурочка, какое же тут целомудрие? Целомудрие может быть только добровольным, око не зависит от предпосылок и обстоятельств. Целомудрие – результат. Его надо прочувствовать, понять.

Насильственная свадьба, спаривание под куполом, на улице, на глиняном возвышении у лавки лудильщика – несостоятельность ее была в полной непригодности для этого дела несчастной калеки. И сколько бы ни бил по медным котлам подмастерье, порока не искоренить. Хотя этот парень, Казем, в момент своего гнева проявил мужество истинного человека.

Но почему ты забыл Казема, о Боже! Того самого Казема, который одним ударом ноги раскидал по лавке всю медную посуду, в своей наивности побежал за полицейским и за все это получил тумаки? Проклятье тебе до седьмого колена, безумный усач, антихрист! Правильно говорила Шамси: «Эх, если бы мой брат умер, потом воскрес и начал бы новую, лучшую жизнь – без горя, без тюрьмы, жизнь чистую, как проточная вода». И еще Шамси говорила: «Вот бы мой брат умер и снова вернулся к жизни без арестов, отсидок, волнений, без тревог, без тюрьмы и насилия, без унизительных просьб, без страха и угнетения. Начать жизнь разумную, светлую, во всяком случае – лучше этой». Ах, Шамси, Шамси, моя мечтательница о вечности.

Шамси ты моя, Шамси, какая же ты хорошая женщина. Ты всю жизнь отдала своим детям, стремясь вырастить их достойными. Всю свою жизнь отдала ты им. Бедная моя Шамси.

Однажды беспутный муж Шамси в кафе «Фирдоус» вдруг вскочил на стол и стал поливать всех водкой. Потом попытался раздеться догола. Нушин решил помешать ему, стал уговаривать:

– Нехорошо так, опомнитесь! Поберегите свое доброе имя.

Ну прямо стихами Лахути заговорил! С такой же уклончивостью и бесполезными объяснениями. Шамси – это всегда неисполнимые мечты. Какова задача Шамси? Она не Христос-спаситель, но и не антихрист. Хотя вокруг нее немало антихристов. К тому же у каждого антихриста есть целое стадо ослов… Мир полон таких ослов. И все же Шамси существует. Шамси – олицетворение оптимизма.

А полчища ослов антихриста – это друзья мужа Этрат, сестры Шамси. Бестолковые болтуны с застывшими мозгами, у которых ничего нет за душой, да кучка кривляющихся скороспелых недорослей и недотеп, занимающихся самообманом. Вот с кем приходится сталкиваться. Что же будет, что будет с нашей страной при нарастающем распаде элементарных частиц?

В этом черном болоте пришел черед гнилушек. Цветы плесени, лишайников, мха, лишенные корней, ядовитые, уже погибли, их снесли, они задохнулись в собственных зловонных испарениях. Теперь вокруг только тина, черная липкая трясина. Трясина, которая, однако, не выглядит таковой.

О, если бы можно было опять сказать: «Он помешался, надо начинать все сначала, сызнова!»

Но нет, можно только подойти к окну, посмотреть на старую тихую реку. Хотя в такую ночь и реки не видать. Даже плеска воды не слышно. Река замерла под тяжким грузом своих испарений.

Целый океан испарений. Океан вонючей мерзости и нечистот. Но что под ним, ниже, еще ниже?

Там осадок – самая горькая горечь.

Река не умрет. Пока в горах есть снег, река будет течь, она не станет держать в себе горький зловонный осадок. Она отдаст его всеочищающим просторам моря. Ведь море – мать снега.

Этой ночью я не вижу реки из окна. Окно бесполезно. Зачем оно, если за ним ничего не видно? Я хочу видеть реку светлой.

Мне нужны зрячие глаза!

Вот когда на реке посветлеет, я вспомню об окне.

Зрение выделяет предмет из мрака. Но и мрак надо уметь видеть, надо иметь глаза. Чтобы видеть, мало дневного света, нужны еще глаза.

У меня есть глаза. И я вижу, что день проходит, что определенный мне судьбою предел ничтожно мал. Через щелку унизительной покорности вижу, как долог путь, и душа моя кипит. А мне все твердят: перемены происходят медленно, постепенно, неторопливо. Воля ваша, но моя-то жизнь не будет протекать медленно. Я хочу, чтобы все это происходило сейчас, в мое время, я имею на это право – ведь жизнь не вечна. Знаешь, как она бежит?…

Первые десять лет мне казалось, что жизни нет конца. А стукнуло двадцать – и словно от тех десяти меня отделяют сто лет. Второй десяток представился мне в каком-то новом измерении. Он словно рождал новое время, будто начиналась новая эпоха. После второго десятка время побежало удивительно быстро, один год стал лепиться к другому, и они словно смешались в кучу. Я живу во времени, хоть и обитаю в географической среде…

Здесь мерой нашей жизни служат влажность и ветер, жара и сырость, пыль и туман. Сейчас туман и прилив. Когда туманная мгла отступит и Шат снова потечет в море, какая только пакость не вылезет из приливной грязи. Говорят, надо иметь терпение, ждать, что, дескать, исторические условия и все такое прочее… Иными словами, календарь следует подбирать под цвет квартиры, а не по годам, которые, как часы, идут и отстукивают время. Зловоние не оправдаешь игрой в законы.

Если бы в реку не сбрасывали нефтяные отходы и прочие отбросы, то во время приливов были бы только приливы, а во время тумана – только туманы. Но вот сейчас я стою на берегу реки и вижу, как городские нечистоты за-грязняют ее по человеческой злой воле. Я не могу примириться с этим как с неизбежностью. Хорошо ли, плохо ли время, в которое мы живем, но место выбрано скверное. И еще хуже, что этого не заслужил человек. Мы влачим жалкое существование, мы неприкаянные – это и делает нас такими забитыми. Но забитость отнюдь не свидетельствует о справедливости. Но чтобы победить, и справедливости мало. Для этого требуется еще и кругозор, и самообладание, ясный ум. Необходимо бытие. А неприкаянность означает небытие. Пока в твоей лавке есть товар, надо вести торговлю, а не рассуждать о ценах и расходах. Таковы правила игры. Я не хочу быть товаром.

Послушай, дружище, оставь ты эти рассуждения о морали. Нашел время для красноречивых излияний…

Хорошо бы поговорить обо всем этом с кем-нибудь, обменяться мыслями. Но в комнате лишь я да зеркало, я беседую сам с собой. И говорю я о таких вещах, которые ныне считаются устаревшими. Как я сказал, всему виной география.

Ты не выспался.

Нет, я не чувствую этого. Я чувствую себя вполне бодрым, но только гляжу во вчерашний день.

А я говорю, что ты плохо спал эту ночь. Виноваты ребята, которые вернулись из клуба пьяными. Они кричали и не дали тебе спать.

Но я благодарен им. Благодарен любому, кто не даст мне проспать жизнь, даже если будет буянить во хмелю и сквернословить.

Значит, ты предпочитаешь бодрствование под шум и ругань спокойному сну?

Да, я предпочитаю бодрствовать. Брань я прощаю, она признак слабости.

Отлично, продолжай бодрствовать. Но до утра никаких дел нет. На что же ты собираешься употребить ночью свою бодрость?

Ночью? А что такое ночь? Всего лишь состояние времени. Я плаваю во времени. Ночь – логическая категория. Никаких затруднений она не содержит. К затруднениям приводит отсутствие света, рассуждения о том, что надо терпеть и ждать утра. Во время полярной ночи шесть месяцев ожидания составляют целую жизнь. Зажечь свечу – работа, а свет солнца – явление природы. Зажги свечу, еще раз зажги свечу! Не довольствуйся слабым светом лампы под абажуром. Довольно споров и болтовни, что наступает утро. Увы, оно как клише, как резиновый штемпель, затрепанное, поношенное… Все это годится лишь для стихов доморощенных поэтов, равно как и общая истина: солнце взойдет. В своей первой книге мы давно прочли, что в месяце тридцать дней. И значит, каждый месяц тридцать раз восходит солнце. Чего же еще? Какие еще обещания, зачем нужно ожидать?

А собственно, что такое ожидание? Ожидание – это опиум. Каждый миг ожиданий сначала словно легкое приятное опьянение. Но оно захватывает сильнее и сильнее. Ожидать – значит пребывать вне времени. Вот, например, кашанцы [18] каждое утро выводили лошадь за город – помнишь, как об этом пишет Мирхонд [19]? И сабзеварцы [20] тоже каждое утро и каждый вечер отправляли за городские ворота оседланного коня, чтобы тот был готов к пришествию Махди [21]: породистый добрый конь, легкий на ногу.

Но это было столько веков назад. А мое терпение уже лопнуло. Если Спаситель забыл, что ему надо ехать верхом, я имею право сомневаться в его освободительной силе. Он так утомил всех ожиданием, что теперь уж для него не найдется верховой лошади. Хватит тех коней, которых выводили за город мои предки! Нынче лошади существуют лишь для развлечения. Мое терпение лопнуло. У меня осталось мало времени. Пустые пережитки прошлого меня не удовлетворяют. Не хочу подражать им. Не желаю жертвовать своими мыслями ради традиций, пустословия, ради соблюдения этикета. Я должен сохранить себя; пускай, кому хочется, погружается на дно этого разнообразного зловония. Я слишком долго наблюдал, как на поверхности этого болота лопались пузыри, это приводит меня на грань безумия. Но я должен сохранить свой разум, разум, который неотделим от моего тела, достоинства, любви.

О, если бы это бескрайнее море, о котором ты говоришь, хоть раз во время прилива хлынуло в реку всеми своими водами и промыло ее! Подхватило бы все нечистоты, гнилые сучья, щебень, грязь и камни и унесло бы на север до границы Базаргана и выплеснуло бы все это на гору Арарат, туда, где причалил ковчег покойного Ноя.

3

Послышался глухой шум, грубый, низкий. Я прислушался. Да, это тарахтел буксир, который пробивался сквозь туман.

Подошел к окну – ничего не видно, все поглощено туманом. Опять прислушался: волна бьет о берег, укрепленный камнем, разбивается о него, отступает и возвращается. Приближается и отступает. Слабый всплеск затихает.

Снова мертвая тишина. На пальмовых листьях поблескивают капли. Ртутная лампа то вспыхивает, то меркнет. Когда ветки деревьев прикрывают ее, она становится похожа на уставший бодрствовать глаз. На кончиках листьев дрожащие капли, которые время от времени падают вниз. Стволы деревьев прячутся в тени, и ветки в лучах колеблющегося света сами кажутся тенями.

Становится прохладно. Сквозь мглу и тусклый свет вижу на берегу реки фигуру человека. Словно рокот парохода или морская волна выкинули его на берег. Он то исчезает, то появляется вновь.

Я одеваюсь и выхожу из комнаты. Отворив дверь, вижу пустой коридор, испещренный пятнами тумана. В немом молчании ночи кажется, что день никогда не придет… Временами из комнаты доносится храп. Я неслышно прохожу коридор и выхожу из дома.

На улице тишина была другой: сырой и прохладной, словно пришла издалека. Она таяла, исходила шорохом падающих с листьев капель. Миновав миртовые заросли, я увидел в тумане на берегу реки человека. Над его головой простирались колючие ветки тропических деревьев, махавшие лапами под фонарем. Я подошел поближе. Туман чуть отступил.

– Ну и туман! – сказал я.

Человек обернулся, это был полицейский.

– Счастливой вам звезды, начальник, – говорю ему. Вообще я терпеть не могу этого выражения – бессмыслица какая-то. Ну при чем тут звезды? – Ну и мглистая же сегодня ночь!

– Да-а, – протянул он в ответ.

– Что поделываешь, господин начальник?

– Ничего, так, поглядываем.

– Здесь ведь самое сырое место.

– А-а!… – протянул он, желая, видимо, сказать, что это не имеет значения.

Я подошел поближе, встал возле пальмы, посмотрел на реку. В тумане едва можно было различить берег, черный, с тиной, заливавшей камни набережной.

– Ну и туман, – повторил я.

– Бывает…

– Ведь ничего не видно, куда же ты всматриваешься? – допытывался я.

– Да так, посматриваем, – ответил полицейский. Мне показалось, он на что-то намекает.

– А ты давно здесь? – спросил я и понял, что задал пустой вопрос.

– Здесь? – переспросил он сухо. Я молчал.

– Нынче ночью? – опять спросил он. Поскольку я не отвечал, он продолжал:

– Должно, ночью работали, вернулись из конторы?

– Нет. Просто не спится. Бессонница.

– А мы привыкли не спать. К этому привыкаешь.

– Надо полагать, это не очень трудно.

– То есть как?

– Да так – ночью тихо, в такой туман никого нет. А река течет себе.

– Эх, приятель!

Мы помолчали. Но я почувствовал, что нужно что-то сказать, и спросил:

– Недавно прошел здесь буксир?

– Какой?

– Английский, тот самый, ну, наш, буксир. Он не отвечал.

– Я его из-за тумана толком не разглядел.

– И я не видал, определил по звуку, – откликнулся он.

– Вот и я по звуку.

– Да, это был он, парусник.

– Но в такое время, ночью, в этот туман.

– Должно быть, танкер нуждался в буксировке.

– Вот ты говоришь – парусник, тогда он должен был пройти бесшумно.

– Застрял бы. В такой туман он под парусами с места бы не сдвинулся.

– А на веслах? – спросил я.

– На веслах можно. Да на веслах только лодка может продвигаться. И то трудно. Надорвешься. Еще и река сейчас вспять течет…

– Ну а если кто захочет оттуда тихо пробраться сюда? – спросил я полицейского.

– Пробраться сюда, ночью?

– Да, вдруг кто-то захочет сюда пробраться?

– Да кому же охота в такую-то ночь?

– Скажем, контрабандисту, – сказал я. Полицейский посмотрел на меня:

– Совсем ничего не слыхать.

– Да, не слыхать ничего, – сказал я.

Полицейский смотрел на реку. Я опять спросил:

– Что там сейчас на реке за этим туманом?

– Рыба, – ответил полицейский.

– Какая рыба?…

– Обыкновенная рыба. Я пожал плечами:

– По-английски рыба будет «фиш»… Ночью-то наверняка и рыбы спят.

– Бог ведает, – отозвался полицейский, по голосу его было слышно, что он не придает особого значения моим разговорам.

– Ну и много рыбы в реке?

– Ну, есть, а сколько – Господь ведает.

– Да, разумеется, – согласился я, – рыба должна быть обязательно. Море близко, вот рыба и заплывает сюда.

– В основном рыба-меч заплывает.

– Дрянь рыба, грубая, – заметил я.

– Рыба как рыба, – не согласился полицейский.

– Да, рыба-то она рыба, но грубая и вонючая, – настаивал я. – А ты сам-то видел ее когда-нибудь?

– Ну, что ни говорите, она тоже рыба, – уклонился он от ответа.

– Так-то оно так. Но разве можно сравнить ее с красивыми и вкусными рыбами…

Полицейский прервал меня:

– Это вы говорите про рыбок, которые в стеклянных посудинах?

– Нет, больше про красную рыбу, – ответил я.

– Красная рыба в нашей реке не водится, она морская. К нам в реку только меч-рыба заплывает. Речная рыба всегда цвета речной воды. Вы, должно быть, недавно сюда приехали?

– Не очень давно.

– Из реки попадает рыба в море, а оттуда идет в реку только рыба-меч, да и то не крупная, а которая помельче, – заверил полицейский.

– И все же, рыба-меч грубая и вонючая, даже та, которая мельче, – настаивал я.

– Рыба разных сортов бывает. Рыба-меч тоже рыба. Рыбу не за красоту ценят.

– Ты, начальник, как я понимаю, стоишь за рыбу-меч?

Полицейский рассмеялся, смеялся он, как-то не открывая рта.

– Хорошо бы сейчас, вот прямо сейчас, одна из них выпрыгнула бы из реки сюда.

– Сейчас хоть всю реку облазь – ни одной не найдешь! Когда холодно, они уходят в море, а как потеплеет, тогда и они вернутся, – ответил полицейский.

– Они, значит, приспособленцы.

– Чего изволите? – не понял он.

– Да нет, я в порядке, не беспокойся.

– Я-то спокоен. А вот вы будьте осторожны – в реку свалитесь, – предупредил он.

– А главное, надо следить, чтобы не проник какой-нибудь контрабандист, – добавил я.

– Мы-то следим, – сказал полицейский и посмотрел на реку. И, желая подчеркнуть свою значимость, повторил: – Конечно, мы следим.

– Если кто и отважится нарушить границу, то едва ли одолеет эти скользкие камни, покрытые тиной. В два счета поскользнется и отправится к праотцам, – заметил я.

– Да нет, бывалый контрабандист знает, как идти. Я засмеялся:

– Ну, успокоил, начальник! Ведь как уверенно говоришь!

– Ясное дело, – ответил он.

– Ну а если набежит какой-нибудь здоровенный верзила, что тогда?

– Пока не набегал. А если появится, то велик Аллах, а мы-то зачем здесь? Найдем выход из положения, когда надо будет. Мы-то ведь тоже кое-чего умеем.

Говорил он это с улыбкой, дружелюбно и непринужденно.

– Стало быть, ты дорожишь своей должностью, а она-то ведь не очень о тебе печется, – заметил я.

– Каждый о своем заботится, верно?

Мне нечего было возразить, и я снова спросил его:

– Ну а если кто-нибудь захочет за границу перебежать?

– Перебежать, говорите? Ну, кто задумает не возвращаться… пускай идет, не беда. – Последние слова он сказал по-азербайджански, посмеялся в кулак и спросил: – Не слыхали, какой здесь случай вышел несколько недель назад?

– Какой?

– Только едва ли тот человек задумал бежать.

– Да кто это?

– Ну тот, который смастерил такой велосипед, чтобы по воде ходил.

– Я не слышал, – ответил я, хотя знал об этом. А произошло вот что.

Изобретатель, молодой еще человек, все лето трудился над водным велосипедом. Он взял два плоских бруска, пристроил к ним два больших колеса с легкими лопастями, а между колесами положил доску. Он так рассчитал: лопасти начнут вращаться, бить по воде, словно весла, и велосипед пойдет. Но, еще не проверив, как действует его машина, он решил ее усовершенствовать. Прикрепил к доскам резиновую камеру от десятитонного грузовика, чтобы придать своему детищу большую плавучесть. Затем приделал еще два колеса, поменьше лопастных, соединил их передачей. Когда он садился и начинал крутить педали, маленькие колеса приходили в движение и заставляли вертеться большие с лопастями. Все это неуклюжее сооружение с большой надутой камерой производило странное впечатление.

Но этот человек не решался днем спустить на воду свой велосипед – боялся молвы и насмешек.

Однажды, в конце лета, лунной ночью я шел медленно по берегу реки домой. Вижу, он несет свой велосипед. Тут я подумал: «Не спугнуть бы, ведь испугается и уйдет». Я знал, что он собирался глубокой ночью испробовать свое изобретение. Я свернул в сторону, присел за парапетом. Гляжу, он медленно и осторожно тащит велосипед к воде. Когда он спускал его с высокого берега, велосипед упал. Бедняга кое-как поднял его, с трудом поставил как нужно. Все это несуразное тяжелое сооружение оказалось на плаву. Потом он и сам осторожно залез туда и устроился на седле. Закрутил педалями, и велосипед, освещенный лунным светом, стал удаляться от берега. Сначала он вел его по мелководью, а потом медленно направился на середину реки. Поверхность реки была гладкой, спокойной. Небо чистое. А он уплывал на своем велосипеде все дальше и дальше по реке в лунном сиянии. И вдруг упал в воду. Издали мне было видно, как всколыхнулась поверхность воды. Велосипед перевернулся, колеса ушли под воду – и все. Водная гладь опять стала светлой и спокойной. Потом из-за поворота реки показался надутый ветром парус. Наутро между железными сваями причала обнаружили колеса велосипеда. Говорили, будто в камере был прокол. Наверное, когда он спускал велосипед на воду и тот упал, то ударился об острый камень, который оказался в тине. Понемногу воздух из камеры вышел. И когда велосипед был уже далеко от берега, он потерял равновесие и перевернулся. Наверное, так и было. А может быть, это изобретение было порочно в зародыше. Что касается трупа, его так и не нашли – ведь в реке много акул и рыбы-меч.

– Этот человек хотел прославиться, изобретать захотел. Его фото уже в газете напечатали, – сказал полицейский.

– Не читаю газет, – ответил я.

– Он хотел речной велосипед сделать.

– Ну и что, не вышло? – спросил я.

– Хотел сделать, да не успел, погиб.

– Тебе что же, жалко его?

– Конечно, жалко, молодой ведь.

– Чего же ты дал ему утонуть? – Вот такой вопрос я ему задал!

– Во-первых, он поплатился за свою глупость. Ну какой из него изобретатель? Во-вторых, я в ту ночь не дежурил. На следующий день только и узнал. Да и никто его не видел. Говорят, это все ночью было.

– Так-таки никто и не видел?

– А потом, если попадешь в такую реку, разве оттуда спасешься? – говорил полицейский.

– Случается, ты сам говорил, что случается, – возразил я.

– Да, конечно… Как же это вы не знали?

– Так вот и не знал.

– Он ведь был вашим соседом. В Компании работал и жил в этом квартале.

– Компания большая, служащих там много. Я не слыхал ничего.

– Да, бывает…

– Ну а Аббаса ты знал, начальник? Мальчонку Аббаса, что несколько дней назад попал под автомобиль?

– Это который боем был?

– «Бой» – это по-английски значит «мальчик», «слуга».

– Все оттого, что озорничал. Такой упрямый был – как осел, и шалун окаянный.

– Бедняжка Аббас…

– Да что там… Наверное, тот, что в реке утонул, тоже отчаянный был.

Я пожал плечами.

– Не думаю, чтобы он хотел уйти. Видно, просто хотел сделать велосипед, чтобы ходил и по суше, и по воде. Нет, не собирался уйти. – Потом я добавил: – Да никто не хочет умирать.

Полицейский рассмеялся и сказал:

– А вообще-то зачем бежать.

– Смотри, начальник, сам-то…

– Я не собираюсь, – улыбнулся он.

– Случается.

– Ничего, я присмотрю!

Я понял, что он хвастает. Но ведь все люди этой профессии любят прихвастнуть. Все-таки я сказал:

– Да если сейчас камушек из-под ног выскочит, ты струсишь!

– Говорите, камушек? Да я от пули ушел.

– В смысле ушел от страха, убежал или избежал пули? – спросил я.

– И то и другое, вот ей-Богу!

– С тобой не соскучишься, начальник.

Вдали, прорываясь сквозь туман, снова послышался гудок.

– Не верю я, что там никого нет, кроме рыбы!

– Что вы сказали? – переспросил полицейский.

– Я про реку говорю, про реку.

– Ах, про реку, да, да…

– Есть же там что-нибудь!

– Ну, Бог ведает. Я вот тут.

– Да нет, я говорю там, под водой.

– Под водой никто не может пройти. Да ведь и я тут. Если кто и задумает что, то ведь я на посту.

– А когда тебя нет, тогда что?

– Здесь всегда кто-нибудь дежурит. По очереди, – сказал полицейский, тихо посмеиваясь, и добавил: – Тут бдительность нужна. А без бдительности… Местные жители нам обязаны… да.

– Точно, – ответил я, – конечно, все спят, кругом зловоние, а ты стоишь один.

– А вы, ваше благородие, человек с понятием, как я погляжу.

– А все же под водой что-то есть!

– Рыба, что ли?

– Ну рыбы, затонувшее что-то, пни… Но полицейский меня прервал:

– Э, до этого нам дела нет. Вот вы все думаете, что должен человек прийти, а где он, этот человек?

Тут я понял, что говорит он не такой уж вздор. Он соображает и знает свое дело. Мне, признаться, нравятся такие скрытные люди, у них простое, но обостренное чувство. И я сказал:

– Так ты говоришь, пройти никак невозможно?

– Нет, конечно, нет. А может, и пройдет. Бог ведает. Вот сейчас вы пришли, а могли и не прийти.

– Ну при чем тут я! У меня бессонница.

– Верно вы говорите. Когда человек сон теряет, что-то ему в голову взбредет – вскакивает, идет куда-нибудь. Верно?

Я рассмеялся:

– Находчивый ты, однако, братец! Да и внимательный, такого не проведешь, нет!

– Приходится внимательным быть.

– Ну а когда тот человек утонул… Тут он меня перебил:

– Нечего ему было в воду соваться… Теперь я перебил его:

– Вот видишь, а ты говоришь, бдительность! – упрекнул я его.

– Да, бдительность. Я ведь не говорил, что обо всех забочусь. Не все и хотят, чтобы о них заботились. Они ведь если и натворят чего, так им же хуже. А другие безобидные, смирные. Развлекаются да забавляются.

Тут я невольно, но с каким-то злорадством повторил:

– Забавляются.

– Да ведь люди целый день делом заняты, – сказал он.

– Да, но он утонул, несчастный, умер!

– Все умрут, – сказал он невозмутимо, – разве вы этого не знаете?

Я молча смотрел на него. Слушал звук падающих капель, на листьях лежал туман.

– Так-то, – тихо сказал он, задумался и добавил: – А что тут можно было сделать? Далеко было, да и крика, наверное, не слышали. Опять же, надо ему было соблюдать осторожность.

Я молчал.

– Никто из нас не виноват, – заметил полицейский.

Я молчал.

– Сам виноват, псих, все от глупости.

Я молчал.

– Кабы его изобретение дельным было, то куда ни шло. Тогда бы мы говорили: Господи, до чего же умный! А оно было неправильное изначально.

– Я видел Аббаса, которого машина сбила, – сказал я. Полицейский посмотрел на меня, пристально посмотрел.

– Странно, – сказал он и добавил: – Это все от озорства, безобразник он был.

– Жалко его.

– Позорил он нас, – сказал полицейский.

– Это когда камушки бросал?

– Что вы сказали?

– Говорю, тем позорил, что камушки в окна бросал, когда сюда шлюхи приходили?

– А как вы считаете, это хорошо?

– Разве предупреждать плохо?

– Предупреждал он по злобе. Он был против нас. Не любил нашего брата полицейского.

– Да он дурачок, – сказал я.

– Нет, никакой он не дурачок, – возразил полицейский, – он был даже опасным. Ловкий, хитрый. Их тут целая ватага была. Он вполне здоровым был. Если бы не погиб, то еще сколько доставил бы неприятностей. Он был против нас.

– Жалко его, – повторил я.

– Во всем против нас шел, – раздраженно сказал полицейский.

– И я иду, – негромко произнес я. Но он, кажется, меня не понял. – Вы уходите? – спросил он. – Устали?

Я в самом деле устал. Посмотрел на него. Мы оба молчали. Я чувствовал, что между нами уже давно установились отношения, которые выражаются пожеланием «счастливой вам звезды», хотя я плохо понимаю, при чем тут звезды.

– Хочешь закурить? – почему-то спросил я полицейского.

– Закурить? – ответил он так, словно решил, что я прошу у него покурить опиум. – Небось устали? – переспросил он.

– Да, устал.

– Вы-то всего несколько минут постояли – и уже устали? Теперь понимаете, как полицейский устает?

– Тяжело быть полицейским? – спросил я.

– Ну, один все время. Устаешь, конечно, – ответил он.

– Но ты же привык. Сам ведь говорил, что привык.

– Что хорошего – привыкать к усталости.

– Но ведь это твоя работа, верно? К работе привыкают. Что-то, мне кажется, у тебя настроение испортилось. Не опрокинуть ли по стаканчику водки – помогает. Как ты на это смотришь? – предложил я.

– Разве вы пьете водку?

– Иногда случается.

– Виску? – спросил он и пояснил: заграничную водку, значит.

– Так, выходит, ты иногда употребляешь?

– Как же, когда найдется, почему бы и нет.

– Давай-ка я сбегаю домой и принесу тебе.

– Ну, ваше благородие, вы, оказывается, человек понимающий!

Откуда-то издалека, из-за густого тумана, снова послышался гудок тягяча.

– Так, значит, принести виски и сигареты? – сказал я. Полицейский, довольный, спросил:

– Заграничные?

– Конечно же, заграничные. Ты сказал, что мы, здешние жители, обязаны тебе, сам говорил… Побудь здесь, я скоро вернусь, – бросил я полицейскому и пошел.

– Ей-богу, ваше благородие, вы человек понимающий. Я ушел. С реки опять раздался гудок какого-то парохода. Я прошел через коридор в свою комнату, не зажигая света, подошел к окну. Еще не рассвело, в комнате ничего не разглядеть. Снова загудел пароход, но его не было видно – все застилал туман. За окном был тусклый ртутный свет, на пальмовых ветвях качались капли влаги. Был полицейский, ожидавший на берегу реки на сей раз меня. Он не знал, в каком доме я живу, а я не знал, как в конце концов поступит этот полицейский. Человек, словно принесенный волной, стоявший один в темноте у воды. Человек, ставший реальностью тех лет, с его лукавством и смятением, дисциплиной и старательностью, вздорностью, претензией, ожиданием и бесчестием, с его поверхностной и ложной бдительностью. Человек, который был неотъемлемой частью побережья, возникая из волн, из запахов, из той ночи, как нельзя лучше подходил ко всему этому. Он был рожден этой действительностью. Снова слышался сдавленный и тяжелый гул. Опять волны били о берег и тягач пробивался сквозь мглу. Проводить суда было его делом. Он не ждал, когда рассеется туман или кончится ночь.

Я стоял у окна, а полицейский маячил под колючими ветками тропических деревьев в туманной мгле.

Я не курю опиум и сигареты не курю. У меня их нет. А в бутылке – если бы что и было, не дал бы ему ни капли! Вот и весь сказ.