/ Language: Русский / Genre:det_action / Series: Обожженные зоной

Дуэль

Эльмира Нетесова

Сворой на свору кинулись. Тут уж ножи в ход пошли. Собаки сзади напали. Придержали, пока оперативники подоспели. И снова драка, выстрелы. Но в свалке двое успели влезть на сосны. Одного — собака выдала. Не отошла, покуда не сняли фартового. Второй словно прирос к стволу. Прикинулся грибом-паразитом. Сама сосна и та в это поверила. Пусть и болячка, но своя. И укрыла человека лохматой лапой…

Нетесова Эльмира

Глава 1. МЕСТЬ ЛЕШЕГО

В этот день в зале заседаний Охинского горнарсуда собралось столько народа, что стенам здания было тесно. Люди стояли в проходах меж стульев, вдоль стен и внимательно следили за процессом. Его ждали все сахалинцы.

Еще бы! Ведь судили не какого-нибудь воришку-кар-манника, а самого Лешего, измучившего Сахалин и сахалинцев неслыханной свирепостью, жадностью, дерзостью и жестокостью.

Его боялись не только дети и старики, а даже милиционеры, каких Леший держал в постоянном страхе, не давая ни отдыха, ни покоя.

Большинство из присутствующих ожидали увидеть на скамье подсудимых верзилу под два метра ростом, с медвежьей мускулатурой, по-звериному заросшего шерстью.

Да и как иначе, если только от рассказов о нем леденела кровь. Уж и наворочал он дел. Уж и отличился.

Но в зал судебных заседаний под конвоем двух милиционеров вошел худой, низкорослый, лысый мужичонка. И, оглядев потухшим взглядом присутствующих, покорно пошел к зарешеченной клетке. Устало опустился на скамью подсудимых и вошедших судей не приветствовал традиционным вставанием. Словно уснул, не дожидаясь окончания процесса.

Зачитав все биографические данные подсудимого, государственный обвинитель — помощник городского прокурора — не преминул отметить, что подсудимый до сегодняшнего дня имел восемь судимостей. И все восемь раз бежал из тюрем и зон.

— Не восемь, а семь судимостей. Не лепи темнуху, — послышалось внезапное замечание Лешего.

И зал негодующе загудел, возмутившись недостойным поведением подсудимого.

Обвинитель откашлялся и, сделав вид, что не слышал реплики Лешего, продолжил обвинительную речь.

— За полтора года, находясь в бегах, подсудимый совершил семь тяжких преступлений, убил семерых сотрудников милиции. Вместе со своей преступной, воровской компанией совершил ограбление меховых магазинов в Южно-Сахалинске, Холмске и Корсакове. Причинив материальный ущерб государству…

— А ты меня накрыл на деле? Где доказательства? — встрял Леший.

— Совершил ограбление банка, убив в тот день начальника охраны и двоих сотрудников милиции. Из банка было похищено полтора миллиона рублей, — продолжал обвинитель.

— А где свидетели и доказательства? — перебил подсудимый.

Судья постучал по столу карандашом, одергивая Лешего.

— Скончавшийся в больнице от ножевого ранения начальник охраны банка успел разглядеть и узнать перед смертью имена и клички преступников, виновных в ограблении. Подтверждающие материалы переданы судейской коллегии.

Зал молчал. И только старушка в переднем ряду сказала, охнув:

— Стрельнуть изверга, ей-богу, зашибуть его…

Подсудимый глянул в ее сторону, глаза усмехаются, а

уголки губ вниз ползут горестно. Семь раз он приговаривался к исключительной мере наказания. Везло. Убегал. А теперь?..

— Убийство лейтенанта Фокина было совершено подсудимым с особой жестокостью. Оперуполномоченный был зверски замучен подсудимым и подельщиками, на что имеется в деле заключение судебно-медицинской экспертизы, — продолжал помощник прокурора.

Леший слушал молча, ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Изощренным издевательствам перед смертью подвергся и старший следователь уголовного розыска горотдела милиции, — продолжал обвинитель и раскрывал перед присутствующими леденящие кровь и душу подробности убийства. Люди охали, вздыхали, женщины, не выдерживая, плакали. Мужики и старики все настойчивее требовали «вышку». Прямо тут, в зале суда, чтоб даже не пытался сбежать.

— Да что там расстрел? На паразита пулю жаль! Дайте его мне! Уж не выскользнет, не сбежит! В секунду вместе с говном душу из гада вытряхну! — гудел машинист паровоза — родной брат убитого следователя.

Леший глянул на него исподлобья, запомнил в лицо навсегда.

— Чего с ним возиться, отдайте его нам! Живо справимся! И вам мороки будет меньше, — выла вдова убитого начальника охраны банка, ломая в отчаянье руки и кляня Лешего на все лады.

— Помимо сотрудников милиции, подсудимый зверски пытал двоих граждан, сообщивших в органы о его месте нахождения. Один из них, а именно фельдшер скорой помощи Аркадий Кротов, скончался в реанимации. Ему под ногти втыкали иголки, а на живот и грудь раскаленные сковороды ставили. В анальное — вбили разбитую бутылку емкостью пол-литра. Кротов перед смертью описал внешность организатора преступления, которому удалось уйти от милиции. И, зная, что лишь Кротов и его сосед Зотов могли сообщить в органы о месте нахождения преступников, ночью ворвались в их дома и силой увели обоих граждан в горсад. Лишь по случайности удалось сохранить жизнь Зотову, но его здоровье восстановить не удалось, — продолжал государственный обвинитель.

Леший криво усмехнулся, глянул в зал, словно ища глазами кого-то, может, единственного сочувствующего ему человека, может, одну старушонку, какая ненароком пожалеет и его, ведь подсудимого, какой заведомо пойдет под расстрел, нельзя считать живым. Он — уходящий — почти покойник, а значит, ругать иль проклинать его поздно, да и ни к чему.

Но среди присутствующих, забивших зал заседаний до отказа, никто не сочувствовал подсудимому, никто его не пожалел. Никто не хотел ему пощады. Лица всех перекошены злобой, глаза мечут лютые искры злобы. Попади сейчас им в руки, они такое устроют, что Леший содрогнулся бы. При этом считали бы себя правыми.

— Толпа, — тихо буркнул Леший себе под нос, и услышавший это конвоир, побелев до корней волос, пригрозил:

— Ну, гад, погоди! Закончится суд, своими руками шкуру с тебя спущу.

— И ты не слиняешь от кентов, падла легавая, — сплюнул в сторону милиционера Леший. Конвой в злобе зашелся. Потребовал удалить за оскорбление подсудимого из зала суда, втайне надеясь свести с ним счеты кодлой где-нибудь подальше от посторонних глаз, сорвать на нем всю злобу. Понимали, что все равно пойдет тот под расстрел. А значит, спросить за него некому и отвечать не перед кем.

Но председательствующий суда не удовлетворил устное ходатайство конвоя и продолжал процесс.

— Убегал из тюрем, куда был помещен в ожидании исполнения приговора, подсудимый не осознавал тяжести совершенных им преступлений и вновь возвращался на свою стезю уголовщины. Так продолжалось постоянно,

— говорил обвинитель, и Леший, устав его слушать, задумался о своем.

«Нет кентов в суде. Ни один падла не нарисовался. Верняк, набухались. Теперь кирные кайфуют. Что им он — Леший? Пока общак не опустел, пахан не нужен… Западло стал. Нового возьмут. Но кого? Кто «малину» держать станет? Законники, что в делах проверены, «по ходкам». На воле — мелочь, шпана осталась. Фартовым грев послать будет некому. Хотя…»

И вдруг до слуха Лешего донесся недовольный гул из зала. Это присутствовавшие освистывали адвоката Лешего, начавшего свое выступление в процессе.

Подсудимый, послушав начало, сморщился, отвернулся.

«Слабак фраер! Он в пивнухе глотка пива не выклянчит у забулдыги. И куда приперся, старая плесень? Разве такого адвоката можно пускать в суд, да еще защищать фартового. Ему, хорьку облезлому, подучиться в зоне, где зэки иногда играют в суд. Вот где прокуроры и адвокаты! Каждое их слово до сердца пробирает даже самые заскорузлые души. А этот… Тьфу, вошь гнилая!» — злится Леший, крутясь на скамье.

— Подсудимый не участвовал в ограблении банка. Ибо, исходя из материалов дела, ограбление банка было совершено в один день и в одно время с убийством фельдшера «скорой помощи» Аркадия Кротова. Но не может человек, пусть он и преступник, участвовать одновременно в убийстве начальника охраны банка и фельдшера. К тому же в показаниях начальника охраны имеется ряд существенных расхождений с выводами следствия. Он сказал, что получил внезапный удар по голове. Оглянулся. Заметил тень низкорослого человека, возможно, подростка. Поскольку все произошло в темном коридоре, лица нападавшего он не увидел. И не знал, кто нанес ему ножевое ранение. Участие подзащитного в ограблении банка ставится под сомненье и тем, что дактилоскопическая экспертиза, изучившая место происшествия, не обнаружила отпечатков пальцев подсудимого ни на финке, которой был убит начальник охраны, ни на сейфах. Я считаю, что прокуратура города, не установив настоящего убийцу, решила избавиться от «висячки» — нераскрытого преступления, повесив его на подсудимого — моего подзащитного. Существуют и другие доказательства непричастности моего подзащитного к убийству начальника охраны. Их я представляю суду. Считаю, что мои доводы достаточно убедительно изложены, и эти доказательства обязывают суд проверить полностью все обвинения, выдвинутые в отношении подзащитного. Я прошу отправить дело по обвинению моего подзащитного на дополнительное расследование, — закончил адвокат.

Зал неистовствовал. Председательствующий суда растерялся.

— Ошибка следствия произошла сегодня в отношении моего подзащитного, завтра она может стать роковой для любого из вас — это недопустимо! — перекрыл крики адвокат.

— Шкура продажная!

— Негодяй! — послышалось из зала.

Председатель суда, взяв себя в руки, сказал громко:

— Прекратите базар! Здесь суд! Иначе заседание объявлю закрытым! Ведите себя достойно! Не опускайтесь до уровня тех, кого сами осуждаете! Адвокат — официальное лицо. И оскорбление его достоинства — уголовно наказуемо!

Но присутствующие в зале, подогретые услышанным в обвинительной речи прокурора, воспоминаниями пережитого, долго не могли успокоиться, и председатель суда объявил перерыв.

Судья и заседатели ушли в совещательную комнату. Свидетели и зеваки вышли в коридор перекурить, поговорить, поделиться впечатлениями.

Государственный обвинитель сел за стол и, открыв папку, читал какие-то бумаги.

Адвокат подсел к Лешему. И подсудимый спросил в упор:

— Зачем просил доследование? Что оно даст, очередную оттяжку? Зачем она мне?

— На пересмотр дела уйдет не меньше месяца. Остынут страсти, улягутся разговоры, охладятся пылкие. Может, обойдемся сроком, минуем «вышку». Разве это не результат? Даже малое зерно сомненья в верности выводов заставит провести следствие тщательно…

— Не в моем случае, — отмахнулся Леший и отвернулся от защитника. Он смотрел в опустевший зал суда, где двое конвоиров-милиционеров жадно ели кильку из одной банки, пропихивая ее кусками хлеба.

Леший тоскливо оглядел пустые ряды стульев. Здесь не было его кентов. Он остался один, как крест на могиле. И на душе стало зябко, словно пуля уже прошла сквозь сердце, опередив приговор суда…

Тихо, так тихо было в зале заседаний, будто и не знал он, и не слышал никогда оскорблений и угроз в адрес Лешего, адвоката. Все стихло, смолкло, словно приготовилось к вечности заранее. Даже конвоиры чавкать перестали. Курят молча. На сытый желудок улеглась, прошла злоба и у них.

Помощник прокурора, скрипевший пером, делавший какие-то выписки, внезапно отошел к окну, стоит молча. О чем думает?

Адвокат газету читает. Увлекся. О процессе забыл. Да и кому из них есть дело до Лешего? Увезут его сегодня в тюрьму. И через месяц пустят в расход. А эти еще раньше забудут о нем. Вычеркнут из памяти за ненужностью.

Все кончается, пройдет и этот день. Сколько их осталось в запасе у каждого? Этого не знает никто.

— Приглашайте в зал, — вышла из совещательной комнаты секретарь суда. И конвоиры, выйдя в коридор, позвали людей.

Через минуты в зале снова собрался народ. В тягостном молчании ожидая решения суда.

Председатель и заседатели вошли под тихий шепот:

— Передадут в следствие. Будут тянуть резину, а защитник тем временем помилованья добьется.

— Да нет, нет! Стрельнут гада!

— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики! — начал читать приговор судья.

— Кранты! Хана! Баста! Крышка! — отяжелели плечи Лешего.

Он, как никто из присутствующих в зале заседания, знал разницу определений суда об отправке дела на доследование от приговора. Когда судья начинал речь с гербовой печати, фартовые знали — добра не жди…

Защитник стоял впереди Лешего. Он тоже понял. Потому весь съежился, скомкался. Ничего не добился в процессе для подзащитного. А значит, провал. Меньше станут. обращаться к нему за помощью, поубавится клиентов.

«И заработок снова станет тощим до смешного. Опять придется отложить покупку шубы жене. И всю зиму перебиваться кое-как, пока не подвернется хороший клиент. Но сколько теперь ждать придется? А может, попробовать обратиться в кассационную инстанцию? Но нет. Не согласится Леший. Он скорее предпочтет сбежать из тюрьмы и на этот раз. Со мною говорить не станет. Не поверит», — слушает защитник приговор.

Выпрямился, порозовел, руки по швам, стоит перед судом обвинитель, словно гимн слушает — навытяжку телом и душой.

«Уважили! Не бросили палку в показатели работы следствия. Значит, можно на премию к празднику рассчитывать. Не подгадили. Да и зачем? Отделаться от Лешего поскорее — в интересах каждого. Кому охота по ночам в постели дрожать от всякого стука? Кокнут гада через неделю, и никто уже о нем не вспомнит. А прокуратуре за своевременное расследование — поощрение. Может, звание подкинут и мне. Пора бы. Время давно пришло. Да и прокурору возраст подошел, на пенсию пора. А я— вместо него… Уже и почву подготовил. Нужными знакомствами обзавелся. Должны помочь, замолвить за меня словечко в области. Дескать, достоин, сработаемся, назначьте его», — размечтался помощник прокурора, представив себя в новой должности, при звании юриста первого класса.

Леший вмиг сообразил, что довод адвоката по малозначительности не станет препятствием для обвинительного приговора. Четырех убийств, доказанных следствием, вполне достаточно для того, чтобы всадить в него девять граммов и не выяснять, сколько чужих грехов унесет он с собою на тот свет.

Какое дело Лешему, снимут с него убийство начальника охраны банка с двумя подчиненными или оставят? От того к жизни не прибавится. Неделей раньше иль позже. Теперь уже все равно. Хотя жить ох как хочется.

Леший слушал приговор и не слушал. Да и что там нового? Полный пересказ обвиниловки. Теперь хана фартовому. Размажут легавые, распишут, разделают под орех за свою шоблу-ёблу. Все грехи наружу с кишками выбьют. Но случись все по новой, ничего бы не менял в своей жизни. А раз так, жалеть не о чем.

«Но что это? Наверное, показалось», — подумал фартовый и глянул украдкой, поверх голов на дверь, выходившую из зала заседаний в коридор суда. В ее мрачном проеме увидел кента. Тот показал руками крест и исчез, словно привиделся.

Фартовый сжался в пружину. Кенты рядом. Не забыли. Постараются помочь. Только бы самому не оплошать, не промедлить. Ведь ни сном, ни духом не дали знать, что выкинут. Но коль «малина» нарисовалась в суд, фрайера дрогнут в ужасе. И вдруг в зале суда пахнуло дымом. Вначале на это никто не обратил внимания. Сочли, что кто-то бросил в урну непогашенную второпях папиросу. И мусор в урне задымился. Но ничего. Она железная. Сгорят бумажки, и все тут. Ведь так хочется дослушать приговор до конца, где обязательно услышат все о мере наказания, определенной судом. Ведь ради этого пришли, ждали почти до вечера. Да и осталось немного. Совсем немного. И можно будет идти домой совсем спокойно, не боясь никого. Город больше не будут будоражить слухи о новых зверствах воровского пахана. Его не станет. На этот раз его приговорят к смерти и расстреляют.

Леший первым увидел черные клубы дыма, вползавшие в дверь зала заседаний. Они ползли вверх к потолку. Они окутали, спрятали от глаз лампочки и все ниже опускались на головы любопытной толпы, жаждавшей смерти того, кого боялись годами, днем и ночью. Забыв о собственной безопасности, млели, предвкушая момент расплаты.

Леший, один из немногих, знал, что в деревянном здании суда не было запасного выхода. Не предусмотрели его фрайера-строители с самого начала. Не могли просчитать, предвидеть сегодняшнюю ситуацию. А узкая, хлипкая лестница со второго этажа на первый не выдержит натиска толпы, рухнет. И тут уж не до него. Начнется паника.

— Люди! Горим! Пожар! Спасайтесь! — влетела в зал суда растрепанная, испуганная уборщица и первой бросилась к окну.

— Куда ты! Убьешься! Давай к выходу! — рванулись за нею люди.

— Опоздали! Лестницы уж нет! Теперь кто как может выбирайся отсюда! — вскарабкалась баба на подоконник и, дотянувшись руками к водосточной трубе, рухнула вниз, шлепнулась о землю лопнувшим мешком.

И только тут приметили люди, как плотно набился дым в зал заседаний.

— Конец! — ахнул кто-то.

— Помогите! — заорали из окон суда. Прохожие удивленно останавливались, беспомощно разводили руками.

— Спасите! — орал, выставившись в окно и загородив собою весь проем, машинист паровоза, успевший глянуть, что творится в коридоре суда.

Лестница давно рухнула, и даже надежды не осталось на то, что кто-то без ущерба и увечий выберется из этого пекла. Если повезет выскочить и выжить. Но всем ли, каждому ли?

— Подсобите, люди добрые! — вопит старуха, застряв в окне.

Недавно ее интересовало, стрельнут Лешего иль нет? Теперь сама от страха дрожит. Старая, а жить хочет.

Ей кто-то спешно дал пинка, чтобы другим помеху не чинила. Судейские пытались дозвониться по телефону в пожарную.

Но связь, то ли огнем, то ли фартовыми, была прервана, а огонь уже вплотную подступил к залу заседаний со всех сторон.

— Люди! Спасите нас! — орала жена убитого начальника охраны банка, прорвавшись к окну. Ее отшвырнули от подоконника, видно, за нерешительность. И, оглушив черной бранью, лезли в проем оголтело, цепляясь в него чуть ли не зубами.

— Граждане! Пропустите! — рванулся к одному из окон судья. Насмелился, когда дышать стало нечем.

— Ты, отваливай!

— Иди в жопу!

— Граждане — в тюрьме!

— Суд сделали! Даже сторожа нет! Чтоб пожар тушить! Вот и сдыхай вместе с убийцей. А нам не мешай,

— двинул его плечом машинист Паровоза. Но и этого смяла толпа. Сшибла с ног новой человечьей волной, отхлынувшей от двух других окон, объятых пламенем, и, ринувшись к единственному, уцелевшему, смела со своего пути топтавшегося в нерешительности обвинителя в процессе.

Он оказался под ногами обезумевшей от паники и ужаса толпы.

Поначалу пытался выбраться, выкатиться, кричать, но толпа не слышала. Оглохшая от животного страха, она спасала саму себя.

Кто выживет, кто уцелеет в этой безумной схватке с такой близкой, внезапной бедой! Кому повезет?

Ревет огонь, трещат охваченные огнем половицы, рушатся стены, балки, перекрытия. Орут, плачут в пляске огня люди.

Вон помощник прокурора, давно ли просил для Лешего исключительную меру наказания? А теперь дымится на нем бездыханном измятая, истоптанная толпой форма. Судьба посмеялась. А может, наказала за жестокость иль грех?

Председателя суда кто-то с подоконника подтолкнул. Избавился. Ушел от огня. Но не от смерти. Переломил позвоночник. Умер на месте.

Выскочил и машинист паровоза. Но едва коснулся земли, на него Леший прыгнул. На секунду сдавил горло. И ушла жизнь. А как трудно было тому пробиться к окну. И все впустую.

Никто ничего не приметил и не увидел. Да и кому нужно чужое счастье иль беда? В огненной кутерьме метались люди.

Вон конвойные, умнее всех оказались, двинули на толпу буром, забыв о Лешем. Кого кулаком, пинком, плечом от окна отодвинули, оторвали. Сразу видно, опыт немалый у обоих. Вскочили на подоконник, и без оглядки — вниз. Оба целехоньки, без царапины и испуга из суда выбрались.

Хорошо, что клетку Лешего не закрыли на замок во время суда. А открыть обычную задвижку для фартового — легче чем высморкаться. Едва толпа запаниковала, выскользнул из клетки гибким зверем. Перекрестился. Пристроился в спину машиниста паровоза и, почти одновременно с ним, выпрыгнул в окно, использовав врага вместо мешка, обязанного смягчить удар при падении. Тот, возможно, и выжил бы, не окажись у него на плечах Лешего. Уж очень памятливый оказался фартовый, очень мстительный.

В дыму никто не видел, кто умер, кому выжить повезло.

Пожарная машина подоспела к зданию суда в тот момент, когда крыша рухнула, оборвав крики метавшихся в огне людей.

Стены здания, словно согласившись с участью, разъехались по сторонам черными, дымящимися ребрами.

Пожарники, залив для очистки совести дымящиеся головешки, вскоре убрались восвояси. Около пепелища собралась толпа зевак. Сюда вскоре прибыл наряд милиции, оцепив место происшествия, вместе с пожарным инспектором выясняли причину пожара. По ходу вытаскивали из-под обгоревших бревен и досок трупы, остатки чьих-то жизней. Как их опознать? Кем они были? Кто присутствовал на процессе? Кто погиб, кто выжил? Такое в один день не установить.

Две машины «скорой помощи» пыхтя развозят — кого в больницу, других — в морг.

Дымится одежда, волосы и кожа на трупах. Иначе — черные скелеты, рассыпались в руках. Некоторые стали покойниками, не доехав до больницы.

— Бандюги подожгли. Своего спасали. Кто ж еще такое учинит? — робко оглядевшись по сторонам, предположил дедок, живший неподалеку от суда — на Фебралитке. И потому заявился на пепелище в домашней пижаме.

— Хорошее спасение — своими руками загубить своего же? Да отсюда вживе, поди, никто не выбрался, — не согласилась старуха — дворничиха.

— Кто-то папироску бросил, не погасил. Я так думаю. Когда я в магазин шла, тут людно было. Перерыв перед концом, так мне сосед сказал, какого в свидетели взяли. Обокрали его надысь. Ну, а вернулась с магазина, ни соседа, ни суда… Да и то сказать, старая домина. Верно, при каторге еще построена. Вся иссохла, сгорела как свеча, — высказалась почтальон и, вздыхая, ушла домой, зябко поеживаясь от увиденного.

Ближе к ночи ушли с пожарища последние зеваки. И только наряд милиции с инспектором пожарной части все еще искали причину пожара. Кому она была нужна? Выжившим — не верившим в свое спасение? Иль мертвым? А может, начальству, какое вряд ли заинтересуется в областном центре пожаром в Охе.

И только Леший знал, что делает. Едва оказался на воле, свернул в самый оголтелый район города, прозванный охинцами Шанхаем.

Грязный, кособокий, пьяный и драчливый, он каждый день хоронил убитых. Но и рождались здесь не реже. Кто, зачем и от кого появился на свет, не мог ответить паспортный стол и так называемые родители. Дети, как и репутация района, — горластые, драчливые, пьяные.

Пили тут с малолетства, не научившись ходить. Зато умели держаться на ногах и после хорошего стопаря. Кто угостил, отец или сосед? Впрочем, здесь никто не мог сказать точно, кто чей ребенок, кто кому отец.

Шанхай соперничал с Сезонной по подмоченности репутации. Здесь девчонки брюхатели, не став девушками, а бабы меняли за свою жизнь столько мужиков, сколько в бочке рыбы не перебывало.

Тут все считали себя родственниками друг другу. Особо, когда было что выпить и чем закусить. Но не приведись кому ляпнуть опрометчивое, неосторожное слово. Эта попойка в его жизни была последней.

Но дрались шанхайцы лишь меж собой. Не приведись вмешаться в эту свару постороннему. Всю свою злобу, ярость обрушивали на него шанхайцы. Били молча, свирепо, жестоко. Не раз попадала в такие переделки и милиция. И тогда не обходилось без обоюдных потерь.

Уж что-что, а пить и драться на Шанхае умели с самого рождения.

Кто был тут постоянным жильцом, о том не могли бы ответить с уверенностью даже в паспортном столе.

В аварийных кривобоких бараках кишели голодные дети и шамкающие старухи, опохмелившись, с утра до вечера вспоминали бурную молодость.

Здесь дети с малолетства не знали добрых слов. Не умели просить, зато отнимали быстро, жестоко. Тут насиловали, не глядя на возраст и внешность. По принципу: ночью все кошки серы. Тут пропивалось все. Не только деньги. А и совесть, и жизни. Здесь играли в карты на навар и на душу. Чью? А на кого посмотрят пьяные глаза игроков.

Тут жилось спокойно и вольготно любой «малине». Перевести дух, оторваться от легавых на время приходили воры на Шанхай и всегда были приняты как свои — родные, самые близкие люди. Да и чего их бояться? Вору тут не только украсть, глянуть было не на что. Вдобавок фартовые никогда не воровали там, где жили. Зато поили, кормили шанхайцев до свинячьего визга. Без денег, не требуя услуг. Именно потому здесь законников уважали. Здесь росло их голодное потомство. Не меньше полусотни сопливых ребятишек, никогда не знавших отцовской ласки и заботы.

Здесь не было жен. Сплошные красотки. От малолетней начинающей потаскушки до лысой скрипучей старухи. Все нещадно красили синие с перепоя губы под морковку. А дряхлые, морщинистые шлюхи и на восьмом десятке рисовали брови и глаза под Муську, с загибами и стрелками до висков.

Забывали подчас сполоснуть помятые с ночи рожи, но никогда, нигде не расставались с карандашом и помадой, накручивали непричесанные, свалявшиеся кудели на раскаленную кочергу, делали локоны, чтоб вечером быть при полном блеске.

Иная яга выглядела б барышней в сравненье с шанхайскими кокотками. Но всех фартовых искренне умиляло стремленье этих чучел хоть на ночь приглянуться. Чтобы и сегодня, и завтра слышать за пьяным застольем щемящее душу, такое родное и знакомое, сказанное полушепотом:

— Хиляй, лярва, в хазу. Сейчас нарисуюсь… — И, облапив пьяную и потную, тискал до утра в грязной постели. А чуть свет уходил, порой забыв сказать доброе слово. Оставив вместо него непочатую бутылку либо кредитку. Случалось, если везло, дарили подарки. От щедрости, не от любви. Шанхайских баб никто не любил. Да и не умели любить фартовые. То ли закон воровской запрещал им человечью слабость, а может, попросту, не имели воры сердца. И пользовались бабьем, как носовыми платками, называя их ласково — чувихами, шмарами, блядвом…

Шанхайки другого не знали и не слышали. И были рады до беспамяти, что не остались без внимания.

Леший тут обосновался давно. Вместе с «малиной». Он знал, здесь его не заложат, не засветят, отобьют у любой милиции, перегрызут горло сотне легавых, лишь бы жил на воле пахан фартовых.

У Лешего, как и у других законников, были на Шанхае свои красотки. Но сегодня ему было не до них.

Три месяца просидел он в тюрьме, пока шло следствие по делу. На баланде, на голых шконках — совсем дошел до ручки. Тут не до баб. Оклематься бы да отойти надо. Ведь в восьмой раз его едва не приговорили к «вышке». Оно, хоть и слинял, а внутри тяжесть осталась. Хорошо, кенты додумались, как пахана достать, иначе кисло пришлось бы ему.

— Но, кто надоумил? Кому в колган пришло не просто вытащить, а и накрыть всю толпу, судейских, прокурора, легавых. Повезло спастись лишь защитнику Лешего.

Фартовый видел, как адвокат выпрыгнул в окно. Угодил прямо на бабу. Тучную, мясистую, ту, что сидела в первом ряду и за весь процесс не сказала ни слова. Лишь вытирала тихие, невольные слезы и вздыхала тяжело, горько.

Баба осталась жива. И защитник уцелел. Извинился и побежал, прихрамывая, поскорее и подальше от суда.

Леший усмехается. Уж кто другой, а защитник, увидь пахана выскочившим на волю, никогда бы не выдал Лешего. Это фартовый чувствовал нутром.

— Нарисовался, слава Богу, а то уж заждались. Хавать охота. Отваливай к кентам и давай бухнем. Обмоем волю, — предложил Лешему старый медвежатник, с каким пахан фартовал уже много лет.

— Возник! Ну и пахан! Цел, как падла! Без царапины, словно не из суда, а со шмары тебя сняли! — смеялись фартовые.

Шанхайцы тоже искренне радовались возвращенью Лешего и готовились к попойке, долгой и веселой.

На шухере оставили самых зорких и быстрых пацанов. Какие на случай появления милиции должны поднять кипеж на весь белый свет.

Но милиция искала останки Лешего на пожарище. И только наткнувшись к утру на пустую клетку, где находился фартовый во время суда, поняла: опять сбежал пахан «малины». На воле гуляет. А значит, случившееся в суде не миновало рук «малины». И милиционеры, задыхаясь от очередного провала, кляли воров на чем свет стоит. Ведь не просто вырвали Лешего из рук правосудия, а отняли жизни у многих людей. А за что?

— Найти его надо! Во что бы то ни стало! Поймать, как бешеного пса! И не просто в клетку, а на цепь, как зверя приковать! — бледнело лицо начальника наряда милиции.

— Поймали, а он, вишь, что утворил — бестия продувная, — ответил, указав на пожарище, инспектор пожнадзора.

— А не поймаем, еще хуже будет! Он, как зверь, непредсказуем, — возразил милиционер. И, вернувшись утром на работу, написал подробное заключение об осмотре места происшествия, где указал причиной пожара умышленный поджог суда.

Леший это предполагал. И знал наверняка, что ни сегодня, ни завтра, не станет искать его по городу всполошенная пожаром милиция. Не до того ей. А потому гуляли фартовые в ту ночь беспечно, бездумно, с шиком, отмечая очередное рожденье на свет пахана.

Рекой лился коньяк, с шумом вылетали пробки из бутылок шампанского. Хмелели шанхайские красотки. И только Лешего не валило с ног. Он пил и слушал кентов. Молча, тихо, не перебивая.

— Бурьян петуха предложил. Мы скумекали, что файно будет. И следили. Двух шанхайских шмар на задние ряды в суд подкинули. Они и вякнули, когда процесс к концу пошел. Мы резину не тянули, — рассказывал медвежатник по кличке Фомка.

— Там воды нет. Да и со второго этажа всем враз не слинять. Ну, а лестницу, чтоб не сунулись, сбрызнули малость. Порохом посыпали. И в коридоре — тоже. За судом стремачили. Ждали, когда слиняешь. Случись клетка на ключе, я с чердака возник бы. Но ты не пурхался. Не тянул резину. И мы за тобой сюда прихиляли.

— Секи, Фомка, теперь судейские шустрыми будут. Легавых на стрему начнут ставить. На выходе. Допрет до них, кто «петуха» подкинул. Потому тыквы «под маслину» не суйте. Кентов мало, всех сберечь надо, — говорил пахан.

— Линять с Охи надо. Пока легавые очухаются, далеко будем. Мне не по кайфу их браслетки. Да и «зелень» нужна, пацаны. Не то «малина» совсем прокисла. В дело пойти не с кем, — продолжил Леший.

— А мы тебе уже не хевра? — возмутились кенты. Но быстро забыли про обиду. Пахан о деле ботает, значит, имеет что-то на прицеле, приметил, обмозговал. Может, и навар сорвать повезет. Тогда и линять не обидно будет…

Но Леший молчал. Не сказал последнее слово. Видно, обдумывал, решал для себя. Да оно и верняк. Три месяца на воле не был. Если что и наметил раньше, теперь заново проверить стоит. А все ли по-прежнему?

Кенты, пропустив по стакану, и вовсе потеплели. Не пил лишь один из них, недавно принятый в закон, совсем еще молодой ворюга по кличке Бурьян.

Его взяли в «малину» за светлую голову, за отчаянную смелость, нахальство, за крепкие кулаки и быстрые, как у оленя, ноги.

Он шестерил у фартовых с малых лет. Был стремачом и наводчиком. Нигде не лажанулся. Умел бухать не кося. Нигде не сеял колган, никогда не нарушал воровской закон. Он родился здесь — на Шанхае. Мать его, красивая смолоду, быстро спилась. И однажды замерзла насмерть по пьянке. Бурьян рос, не зная своего отца. Не захотела ответить на этот вопрос и мать. Но все фартовые в один голос говорили, что Бурьян — копия Лешего. И не только внешне. А такое сходство случайным не бывает.

Леший грубо обрывал недвусмысленные намеки. И сам, помимо воли, выделял парня.

Нередко говорил с ним по душам, учил, берег от опасностей и никогда не обжимал в доле.

Бурьян со своей стороны не искал общенья с паханом. Но и не наезжал, не разевал на него хайло, как на других фартовых.

Учился у него. Всему. А коль случался Леший в хорошем духе, Бурьян не уходил от безобидного трепа.

Бурьян уже умел многое. И считался в «малине» нужным, своим. Он никому не набивался в кенты, умел постоять за себя. И никогда, ни разу за все годы его не вытаскивали на разборку фартовые.

Вот и сегодня, бухает «малина», а он сидит с краю. Внимательно вслушивается в голоса ночи.

Мстительный, недоверчивый, подозрительный, он не утопит волю в бутылке коньяка, не проспит ее под боком шмары. Он уже наслышан о горестях зон, о длинных, холодных ходках на северах и хочет жить и дышать на воле как можно дольше.

— А ты не ссы фартовой доли. Что отпущено судьбой, то и будет, хоть в штопор свернись. Это я ботаю. Тот не фартовый, кто ходку не тянул и северной зоны не нюхал. Но и там, трехаю тебе, свои имеются — фартовые. И в зоне они файнее фрайеров дышат. Секи про то. И заруби на шнобеле — фартовый — везде свой, — говорил Леший.

— Хм, это где ж? — не поверил Бурьян.

— А ты секи! Кому первому из людей Господь наш, уже на кресте, грехи отпустил и ввел в рай? Иль мозги ты проссал? То-то! Вору земные грехи Богом прощены были. Разбойнику все отпутилось. За веру. За раскаяние. А не легавым! Они всюду западло! И на земле, и на небе!

— Всех лихо бьет, — не согласился Бурьян.

— Это ты мне ботаешь? Лихо мусорам без навару дышать. А нам скулить — западло! Потому что закон не велит, — серчал Леший.

— А с чего ты фартовать стал? Ну я, ладно, шанхайский. Иного быть не могло. Ты ж с хрена ли в фарте возник? Как паханом стал? — впервые насмелился Бурьян.

— Леший! Кенты тебя в хазу зовут! — перебил фартовых медвежатник. И пахан заторопился к бараку, куда незадолго до него юркнул рыжий мужичонка, работавший всю жизнь, с самой молодости, грузчиком в универмаге.

Фартовые молча слушали его. А завидев пахана, потребовали:

— Ботай по новой, все, что нам натрехал.

— Рыжуху в универмаг привезти обещаются. Завтра. О том доподлинно услышал от продавцов. Боятся товар брать. Шибко большая партия. Попросили усиленную охрану у легавых, чтоб чего не случилось. Но мусорам не до магазина нынче. Шухер в суде случился. Вряд ли пришлют подмогу сторожу. Потому орут бабы-продавцы. Мол, не хотим за воров в тюрягу влипать. Либо охрану давайте, либо товар не возьмем.

— А что легавые продавцам ботнули? — спросил Леший.

— Сказали, что сторож вооружен. И универмаг в двух шагах от ихней легашки. Если шухер — не то выстрел, крик услышат. Пусть только не спит на дежурстве. Что нет смысла давать дополнительную охрану в магазин, какой глаза в глаза с милицией стоит.

— Лады! Заметано. Завтра позорче будь. В оба гляди, запоминай, куда рыжуху притырят на ночь. Вечером нарисуйся. Вякнешь, что пронюхал, — дал сто рублей наводчику пахан. И, едва тот вышел, послал за ним Фомку проверить, не притащил ли грузчик на хвосте мусоров ненароком?

Но все обошлось тихо. И фартовые, обсев стол голодными мухами, загудели:

— Видать, хвост подпаленный свербит у легавых, коль стремачить в универмаге ссут? — смеялся Фомка.

— А я думаю, ловушка там, — предположил кто-то.

— Полудурок вовсе! Какая ловушка, коль легавые отказались?

— Отказались сегодня, пока рыжухи нет. А завтра, едва получат, мусора и возникнут. Перед самым закрытием, чтоб внезапно.

— Кого внезапно? Их не дозовутся. Хотя и впрямь из мусориловки весь универмаг как на ладони. Вот уж поставила его какая-то блядь с умом. Сколько наших кентов там засыпалось из-за сраного соседства…

— То-то и оно. На универмаге погорели многие. И теперь думаю, уж не пустили они утку, чтоб заманить нас? Обставили все как по нотам. Чтоб мы, прослышав, клюнули на навар. Все. Они и накроют разом, — говорил Леший.

— Да ты что, пахан, разве у наших мусоров мозги завелись, чтоб до такого додуматься? Да откуда они их высосут? Поди, еще после суда не поотмылись! Чего бздишь? Иль разучился мокрить мусоров, иль «маслины» в нагане твоем перевелись? Тряхни мохом! Не дрейфь! А коль слабак в яйцах, мы пойдем. Сами, — предложил Фомка.

— Ты, падла, ботай, да о тыкве не забывай! Иль мозги прожопил, что со мной так трехаешь, ровно я — фрайер. Ты что есть? Гнида! Не я тебя в законные взял? Вором сделал, а ты хвост поднял на меня, паскуда трухлявая! — встал пахан.

— Кончай базлать, кенты! Не время. О деле надо. Чего залупились? — вскочили фартовые. И, удерживая Лешего, предложили рискнуть.

Пахан, нехотя, согласился.

А ночью, оставшись один на один с Бурьяном, долго не мог остыть. Материл медвежатника. Грязно, зло, по-черному.

— А как ты фартовым стал? — напомнил Бурьян, схитрив, решил отдохнуть от брани, порядком поднадоевшей ему.

Леший вмиг осекся. Выдохнул злое, мешавшее дышать. И поутих. Умолк на время, будто вспоминая, вороша давнее, какое прятал не только от чужих глаз, ушей, но и от самого себя.

— Мать у меня была, — заговорил он, вздыхая, вполголоса. И вдруг, резко встав, сел у окна, закурил, продолжил тихо, будто самому себе рассказывал, чтобы не забыть, не запамятовать ненароком в канители жизни.

— Мать никогда не бывает плохой. Она всегда лучшая, единственная и у нас. Кенты, случается, лажают, бросают, засвечивают и даже прикончить умеют. Особо, когда хавать не хрен иль общак делить надо. А вот мать — никогда! Кенты — на время, а мать — на всю жизнь. В сердце, в крови, в памяти. Она никогда не заложит. Последнее отдаст, забыв о себе. Потому что она — мать. Такою была и моя. Самая лучшая, самая красивая. Ты-то свою мать помнишь? — внезапно спросил Бурьяна.

— Помню. Хотя и не велят фартовые.

— Они твоей душе — не паханы. А мать — жизнь каждого. Она от Бога. На такое «малина» закона не держит. Моя мать работала на трикотажной фабрике. Прядильщицей. Бывало, по две смены. Чтоб мне лучше жилось. Изо всех сил старалась.

— А отец? — перебил Бурьян.

— Он бросил мать, когда я еще не родился. Ушел от нее. Хотя знал, что она меня ждет. Мать его не искала, не подавала на алименты. Никогда не ругала, не вспоминала злым словом. Маленькая, хрупкая, а сколько силы было у нее — жить без слез и жалоб. На такое не всякий фартовый способен. Чуть петух жареный в жопу клюнул, хана, заканючил, как падла. Моя мать держалась. Даже бабку-бездельницу старую, ни разу не ругала за лень. Та, лярва гнилая, только и знала краситься перед зеркалом. Ни похавать приготовить, ни убрать — ни хрена не умела. Хоть и старуха, чтоб ей черви всю сраку проели, мартышке проклятой. Всю жизнь на шее матери петлей висела. Свекровь. Что к тому добавишь? Это она назудела отцу, что мать ему не пара. Мол, нет у нее высшего образования, культурного воспитания. Говорили, потом он нашел себе такую. Да только она бабку в первый же день из дома вытряхнула, как сор с половика — коленом под сраку. Ей образование вместе с воспитанием не позволили гнуть горб на старую хварью. А мать ее приняла. Жалела. Все простила. Но потом выпивать начала. С горя иль от усталости — не знаю. Но и ее силы оказались не бесконечными. Сдавать стала. Я тогда небольшим был. Случалось, по нескольку дней не жравши сидел. Бабка хоть малую пенсию, но имела. Купит себе хлеба, повидла, колбасы ливерной.

Поест, а оставшееся — под замок. И мне ни крошки не даст. Я и пошел на помойки, сам себе жратву промышлять. Где корку хлеба, протухшую селедку, осклизлую колбасу — все в ход шло. А вечером мать уговаривал бросить пить. Случалось, она брала себя в руки и дня три держалась. Купала, кормила, стирала, в общем становилась прежней. А потом снова ударялась в запой. И тогда ее выгнали с работы. Жить стало совсем невыносимо, — затянулся дымом папиросы Леший и, помолчав, продолжил:

- Стали к нам в дом наведываться комиссии всякие. Матери грозили. Та ночами плакала. Обещала пойти работать. Но хоть и устраивалась, все равно ненадолго. В почтальонах — неделю, в прачках — месяц, в дворниках — месяц. Но и там я за нее старался. А тут дворовые бабы скандал ей устроили. Обзывали, срамили. Свекруха ликовала. Мол, вот, неспроста от нее мой сын ушел. Он все наперед видел. А кто, как не он, довел мать до этого? Вот так-то и проснулся я утром. А мать в петле висит. Кончилась, бедная. Не выдержала. Бабы дворовые последней каплей стали. Довели. Не пила она в тот последний день. Ни капли в рот не брала. Помыла меня, сама искупалась. А когда ужинать сели, глянул я, а у нее глаза черными стали, хотя до этого всю жизнь были синими, как небо. Видно, горе в них запеклось, осело. Иль уже все решила для себя…

— А воровать когда стал? — перебил Бурьян.

— На другой день, когда мать схоронили, узнал я, что отец мой — главный легавый города. Это мне бабка сказала. Ну, а я не знал тогда, кто это. И решил отомстить за мать дворовым бабам. И воровал у них все подряд. Жратву и белье с веревок.

Потом на толкучке сбывал и прожирал. Но однажды попался. Баба-соседка меня поймала. И, отмудохав, как фартовая, к отцу привела. Тот, слова не сказав, кинул меня, пацана, в камеру. Три дня голодным сидел, на четвертый — вспомнили. И, надавав пиздюлей, выкинули на все четыре стороны. Родитель даже на глаза не допустил. А через месяц меня опять к нему приволокли. Уже всем двором, легавый аж вскипел. Велел меня к ворам кинуть. В камеру. И пригрозил, мол, коль ума нет, наберусь его в

зоне. И отдал под суд. А перед тем, на следствии, от меня отрекся. Заявил, что мать моя гулящей была. И забеременела, неизвестно от кого. За что он и развелся с нею. Ее порядочность обосрал.

Мол, если б я его сыном был — подала бы на алименты. Тут же — не решилась… И своими руками меня под уголовщину сунул. С тех пор легавых хуже зверей держу. За судьбу корявую. За отнятую мать и жизнь. За то, что не беда, а родитель в фарт отдал. С пацанов. Я ж еще тогда, с той первой ходки, с ними скентовался.

— А сколько отвалили тебе?

— Червонец. Как малолетке. За злостное, неоднократное воровство в квартирах граждан.

— Не поскупились…

— Бабы двора мне расстрела требовали на суде. Вот тебе и бабы! Хотя сами детей имели, — выдохнул Леший.

— Ты им хоть отплатил?

— Еще как! Трех сук, едва слинял с зоны, своими руками на ленты распустил. Рвал в клочья. За все разом.

— А родителя?

— С ним — особо. На рыбалке его припутал. Куда он на выходные смотался. Застремачил, когда один остался. Ну и возник. За четыре года он почти не изменился. Но меня не признал, как и прежде. Ботнул, мол, что нужно вам здесь, кто такой? Я ему и трехни, кто есть. У него харю перекосило, хотел мусоров позвать, какие с ним на рыбалке были. Но я опередил. Он — не изменился. А меня жизнь заставила. Зона и кенты много дали. Хватил я его за горло, сдавил, как гнилушку. И сунул в реку под корягу. На том успокоился. В тот же день фартовые меня в законники взяли. И пошло… Через месяц все ж накрыли меня. Выловили из-под коряги родителя. Доперли, кто его под нее всунул, и под «вышку» меня, как зверя и садиста подвели. А когда в расход отправляли, я по пути слинял. Своя шкура дороже. Что стоило легавого конвоира грохнуть. Долбанул его тыквой об пол вагона. Он и выпустил душу. Фартовый от такого даже не пошатнулся. А этот — слабак оказался. Расписался, как говно. Я у него ключи из кармана. И на ходу поезда — слинял. В «малину» когда вернулся, кенты чуть не сдохли. Зенкам не верили. Пять зим фартовали. Ох и везло! Дела файные провернули. Дышали как в сказке. Зиму в делах, летом — на море. А шмары какие были! Подвалишь к одной, ночь провел, отваливай. Завтра — новая шмара. Хавали в самых шикарных ресторанах, с самыми сдобными бабами. От каких весь пляж торчал. Но и там накрыли. На малолетке. Ведь сама падла подвалила. Ну, бухнули. И ей налили. Не отказалась. А когда за кусты увели — орать стала. Легавые тут как тут. А мы, как падлы, с голыми яйцами… И эта блядь из-под кента вырывается. Ну кто знал, что ей шестнадцать лет? Сиськи и жопа больше бабьих. Сам видел. И все другое, как у прожженной бляди. Да и не целка. Это нам кент враз трехнул. Мол, платили, как за клубничку, а она — паскуда— огрызок, пляжная потаскуха. Она, когда услыхала, что по низкой таксе пойдет, доперла, развонялась, как будто ее силой берут. Мусора, видать, и с блядей долю имели. Стремачили каждую. Трамбовка завязалась. Хотя и пытались кенты наваром отделаться, дать мусорам долю и отмазаться. Но не пофартило. В трамбовке мусора кто-то пером задел. Замокрил. И хана. Слинять не смогли. Замели всех начисто. Как фрайеров. И снова следствие. Докопались и ко мне. Опять под «вышку»…

— Непруха. Со шмарами спокойнее. Они не заложат мусорам, — перебил Бурьян.

— Э-э, нет. И им нельзя верить.

— Почему?

— А ты Фомку спроси. Он тебе трехнет, за что едва не погорел.

— Как он влип?

— На шмаре.

— Здесь, у нас, на Шанхае? — удивился Бурьян.

— Да нет! В горсаду. Все ладом шло. Закадрил. Уломал на скамейку. А она, падлюка, пока он на ней потел, все башли выудила. Когда слез с нее, потребовала плату. Он хвать, а в клифте хрен ночевал. Ни единой купюры. А блядница — в крик. Ну, файно он попух бы. Добро, что вовремя кенты нарисовались. Легавые уже возникли на аллее, когда шмару с Фомкой в кусты уволокли. Там все уладили.

— А как? — полюбопытствовал Бурьян.

— Хайло ей заткнули. Обшмонали. Выволокли башли Фомки. Забрали их. А за беспокойство ту блядюгу хором прошли. Вся «малина».

— И живая осталась?

— Кто? — не понял Леший.

— Шмара, понятно.

— Она, падла, на то и блядь, чтоб десяток «малин» через себя пропустить, не охнув. Что ей сделается? Встала сука и вякает, может, повторим наказанье, если не на халяву?

Бурьян залился смехом.

— А если всерьез, нам, фартовым, всегда надо стеречься баб и легавых, — сказал Леший, посерьезнев вмиг.

— Скажи, как паханом стал?

— О! Это особый случай, — помрачнел Леший и, докурив папиросу, заговорил зло: — На гастроли мы смотались с юга. В Ростов. Там банк накололи. Навар взяли жирный. А ночью на хазе загребли легавые нашего пахана. Тятю. И в мусориловке замокрили. Без суда и следствия. Не дождались, задрыги. Ссали, что слиняет. Тогда им каюк. Мы о том раньше всех пронюхали. И фартовые, вся «малина» меня уламывала — мусоров размазать, за Тятю. Я не упирался. Чисто сработал. Спалил их всех. Легашка деревянной была. Как клопы, в дым свонялись мусора. Меня и выбрали в паханы на сходе, — умолк Леший.

Пахан смотрел в окно на гуляющий Шанхай, но не видел его…

Милиция… Уж лучше бы не вспоминал о ней фартовый. Задери он и теперь рубаху на спине, железо бы не выдержало.

Кожа клочьями срасталась, лентами вспухала. Сломанные ребра, сросшиеся вкривь и вкось, хранили память о тяжелых милицейских сапогах, резиновых дубинках. Были на теле пахана и следы каленого железа. Клеймили его не раз, как скотину. Выбивали не только зубы, а и десна. На руки и ноги лучше не смотреть. Десятки переломов. И все — работа милиции.

Его били, он убивал. Его приговаривали, он мстил.

Злоба за злобу, месть за месть. Слепая ярость никогда не имеет разума. Кто прав, кто виноват в искалеченной человеческой судьбе? Да и кого она интересовала?

Следы жестокости на теле и те не всегда заживают бесследно. Из памяти они не уходят никогда…

Скольких он убил и сколько раз его убивали, давно потерян счет.

— А почему у тебя кликуха такая? — нарушил Бурьян молчание.

Леший отмахнулся, рассмеявшись, помолчал. А потом заговорил, прогнав прочь горькое:

— Зеленым я тогда был. Только начал фартовать по большой. Когда с зоны впервой смылся. С кентами слинял. Ну и после встречи с родителем взяли меня законники на банк, в Минск. Файно мы там провернули. Два миллиона сняли, как одну копейку. Никого не замокри-ли. Даже собак мусоровских не вспугнули. А в ресторане, когда рассчитываться стали, официант на купюры глянул. Нам бы смыться, так нет, допить решили, что в бутылке было. Не успели разлить — легавые возникли. Уже с браслетами. Наготове. Оказалось, по всем точкам было приказано следить за номерами купюр, свернутых в банке. И коль наткнутся, засветить тут же тех, кто этими банкнотами рассчитываться будет. Мы и попухли, — рассмеялся Леший. И продолжил, откашлявшись: — Только не на тех козлов напоролись, чтоб мы добровольно в браслетки сунулись. Переглянулись. Легавых трое. Нас — пятеро. Я с краю сидел. И как долбанул того, какой меня уже за шиворот взял, он собственными яйцами подавился. Невпродых ему стало. Кинулся на второго, третий — пушку достал. Мы — ходу из кабака. А там — толпа. Хлябальники развесила, ни хрена не допрет. Мы — к окнам. Легавые — за нами. Палить ссут, чтоб кого ненароком не задеть. Мы тем воспользовались. Вышибли окна и вниз. А второй этаж. Но пронесло. Мусора забздели следом за нами сигать, из пушек по нам стрелять начали. Мы — сквозняк дали. Задворками смываемся. На трассу. А легавые дозвонились. И каюк. Нагоняют мусора. Уже в десятке метров. Тут на наш кайф — самосвал чуть затормозил. Мы — в него. Разом. Куда попрет — хрен его душу знает. А он, падла, за город смылся и как дал газу. Мы в кузове, что пустые бутылки, так и покатились. Лягаши за нами на мотоциклах. Но шоферюга попался — зверь. Жмет — усирается. Видать, тоже легавый дух не терпит. И оторвался файно от мусоров. Сунули мы ему пачку крапленых купюр. Он и ботни, что в зону едет. Там пашет. Вольнонаемным. Потому, мол, прятать негде. И посоветовал через болото пройти, там безопасно. Леса партизанские. Глухие деревни. Менты тех мест ссут. Мы и сработали. Поперли на болото, как последние пидоры. Не усекли, что на болоте не то дышать, кашлять и ходить, бздеть и то хана. Без проводника и вовсе возникать не след. Чужие мы в тех местах. А легавые там родились, шкуры вонючие. Ну и вскоре повисли у нас на хвосте. Хорошо, что ночь наступила. Мусора фарами мотоциклетными болото осветили. Мы харями вниз попадали, и, как пидоры, сраками кверху меж кочек ползем. В грязи, в вонище, в тине, Лягушки, глядя на нас, в обморок падали. А мусора следом хиляют, тоже на яйцах катятся. Я смекнул. И вякнул кентам, чтоб отрывались без меня. Что легавых уведу от них. На себя беру. Коль пофартит, встретимся в Бресте через пару дней. Пусть дождутся. И кенты усекли. Шустрить стали. А я шлангом прикинулся. Навроде обессилел. В сторону линяю. Тишком. Мусора — за мной. Вижу — близко, ожил враз. И зашевелился. Они за кентами. Я опять жду. Жопу из-за кочки высунул. Коль стрельнут, ей не впервой. Но им — живьем хотелось. Они по новой поднатужились. Я опять — ходу. Весь клифт в клочья. Да что там, харя — будто у кикиморы отнял. Всю ночь таскал легавых по болоту. Увел от кентов. Обмишурил. Сбил с понта. Когда это до меня доперло, сам сорвался от мусоров. Меня им накрыть тяжко было. Рост и худоба выручили. Смылся я от них уже утром. Под самой нюхалкой слинял. И в лес. Там к вечеру своих нагнал. После того и стал Лешим. За то, что в чужом болоте мусоров облапошил, — хохотнул пахан.

…Милиция разыскивала его повсюду много лет. Не раз выходила на его след и обставляла фартового так, что уйти, казалось, немыслимо. Заранее радовалась удаче. А Леший ускользал…

— Черт — не человек. Ну не пойму, не могу представить, как он отсюда ушел? — разглядывал начальник тюрьмы опустевшую камеру, не веря своим глазам. Утром Лешего должны были расстрелять. Он сбежал, опередив смерть всего на три часа…

— Немыслимо! Сам дьявол! — протирал начальник тюрьмы глаза. Старшего охраны за побег из тюрьмы опасного преступника выкинули с работы без пенсии и пособия.

Как удалось Лешему сбежать в тот раз — никто не докопался. Многое отдал бы за то, чтобы узнать о том, начальник тюрьмы Хабаровска, но он не был фартовым, а потому тот побег остался для него загадкой навсегда.

Леший ни одного дня не жил спокойно с тех пор, как его впервые, много лет назад, приговорил суд к расстрелу за убийство начальника горотдела милиции, бывшего по иронии судьбы его отцом.

Не надоело ль ему играть всю свою жизнь в догонялки со смертью? Она настигала часто, а он ускользал, скорчив ей, как всегда, козью рожу и показав по локоть, мол, жизнь еще не опаскудела, пока в карманах шелестят кредитки. На том свете они ни к чему.

Он смеялся над опасностями и слыл неуловимым. Чего все это стоило ему, знал только сам Леший.

Он никогда, никому, даже себе — проснувшемуся — не сознался бы и под пыткой, какие он видел сны…

В них он жил совсем иначе. Строил дома — просторные и светлые, надежные и теплые. Хотя руки его никогда не знали ни тяжести, ни назначенья бревен.

Во снах он собирал цветы на лугу. Большие, пышные букеты — для жены. Русокосой. Сероглазой. Не продажной и непьющей.

Она обнимает его так нежно и непривычно, прижимается к щеке и шепчет тихо, как ветер на лугу:

— Алешка, родной…

Если бы не эти сны, он давно бы забыл имя, каким с рожденья нарекла мать.

Это имя не знали кенты, его напоминали в суде, зачитывая обвиниловки и смертные приговоры.

Алешка… Это имя стало отчеством его детей, каких он видел во сне. Троих мальчишек. Так похожих на собственное детство. Только они, в отличие от самого Лешего, умели звонко смеяться. За себя и за него — разом. Они катались на плечах и спине Лешего, тузя в бока босыми пятками, заставляли бежать, шевелиться быстрее. Он торопился, спешил и бежал на карачках по цветастому, пахучему лугу. Но что это? В чьи колени воткнулся башкой?

Леший поднимает голову. Милиция…

— А, мать твоя, сука блохатая! — вскакивает Леший на ноги и летит с постели кувырком.

Нет милиции, нет сыновей. Пьяная шмара, продрав заспанные, крашеные глаза, с похмелья ничего понять не может. И, скривив морковные, размазанные губы, говорит зло:

— Сбесился, что ли, малахольный! Вот полудурок, к бабе дрыхнуть приперся. Иль мозги посеял, неведомо тебе, зачем ты мужиком на свет объявился? Да еще и полохаешь сдуру! Пшел отсель, коль тебе легавые в мусориловке вместе с кентелем муди откусили. У другой под боком валяйся вместо затычки! Я горячих мужиков уважаю, какие знают, за что платят. А и я дарма не беру! Отваливай! — кричала так непохожая на ту — русокосую — из сна.

И Леший уходил молча.

Нет, ни к одной бабе не тянуло его ни душой, ни телом. Ни одну не любил. И его никакая не признала, не потянулась, не позвала, даже за деньги.

Грубый был мужик, если напивался вдрызг. Уж коли на трезвую заявился, до самого рассвета покоя не жди. А утром кинет стольник на замусоленный стол и, не уронив ни одного ласкового слова, уйдет молча. Надолго. Ничего доброго после себя не оставив. Ни подарка, ни улыбки. На бабу, как на парашу, смотрел. Иначе не воспринял.

Потому шмары не звали его к себе. Была одна. Она не как все. Принимала его без денег и хмеля. Подарков не ждала. Красавицей Шанхая слыла. Девкой Лешему отдалась. А он спьяну ничего не понял. Кроме него, никого не приняла. Сына родила. Молча, не навязываясь, не вешалась на шею. А потом… ушла… Замерзла хмельная на дороге. Как счастье, какое потерял, не узнав и не увидев его истинного лица. А потом приходила во сне. Мертвая, как живая. Не укоряла ни в чем. Просила уберечь от беды сына. Своего. И предупреждала не без умысла:

— Собьешь его с пути, не жди прощения. За себя — ладно, за него — кровью заплатишь, головой… Я не легавый. Не сбежишь. Страх поимей. Твой он!

Леший и сам видел, не слепой, что Бурьян — его отродье, бухое семя. Но кем же вырастить сына, как не своим подобием? И учил всему, что знал и умел сам, что постигал долгими годами фарта, ценою больных ошибок. Парня своего от них берег. И хотя не подавал виду, что знает о родстве, ни словом не обмолвился о том, при каждом удобном случае помогал и поддерживал.

— Гляди сюда, Бурьян! Вишь, старая мандавошка хиляет. Что ты мне о ней вякнешь?

— Плесень, что еще?

— Шалишь, дура! А ну, шмыгай за ней, узнай, где жопу пригрела!

— И так знаю, — пожимал плечами Бурьян.

— Налет надо на нее, — говорил Леший.

— В навар рваную юбку и галоши возьмем. Не-е, она не пархатая, — отмахивался Бурьян.

— С нее понту жирней, чем с ростовщика! Иль зенки в жопе? — удивлялся пахан.

— А ну, хиляй сюда! Теперь протри бельмы, мокрожопый. И мотай на шнобель, покуда моя «маслина» отливается, — смеялся Леший и, показывая на старуху, неспешно идущую по тротуару, говорил: — Ты не смотри на старую юбку и дырявую кофту. Старухи любят прибедняться. Имеют привязанность к любимым вещам. И носят их до последней нитки, покуда с задницы не разлетится в клочья. Но ты глянь на ее мурло. Холеное, сытое, улыбчивое. Вишь, в пасти фиксы из рыжухи. Такое старухи от нужды не утворят. Пархато дышит плесень. Из царских червонцев пасть вставила. Не с последних. В заначке имеет. Глянь, серьги у ней. По титьки. И тоже с рыжухи. С бриллиантом. Старые. Не дешевка.

— А и верно, — соглашался Бурьян, удивляясь наблюдательности Лешего.

И, указав налетчикам на старуху, пахан уже под утро делил навар. Он был немалым. Леший нюхом чуял и никогда не ошибался.

В другой раз, выйдя из магазина, придержал Бурьяна за рукав и, указав на старика, въезжавшего во двор дома на потрепанной машине, сказал:

— Засеки этого козла. Кентов к нему послать пора.

— Да ты что, пахан? Ты глянь на него. Сам — хорек облезлый, в чем душа держится, а телега и вовсе без понту. Ни хрена, кроме ржавчины и скрипа. Только время потеряем, — отмахнулся Бурьян.

— Гобсек тоже в рвань одевался, от того не перестал миллионером быть. Вон, хвати за клифт, пижона. Весь в этикетках. А в кармане, кроме дырявого гандона, ни копейки. Так всегда голь и бось из шкуры лезет, чтоб вырядиться, потому что ей, кроме этих вот тряпок, единственных в шкафу, терять нечего. А пархатые всегда «под сажей». На плечах лохмотья. На ногах— рвань. Случается, в хате — срань. А дерни из-под такого сундук, кушетку иль диван, да прошмонай файно, тогда допрет до тебя мое слово. Это с кой нищеты старый хер в трандулете ездит, когда трамвай под окном останавливается? Иль на бензин лишние башли завелись? Иль на запчасти и ремонт — не жаль? Дела проворачивает перхоть без навару для нас. Непорядок! Тряхнуть пора пердуна!

Глубокой ночью налетчики принесли долю пахана. Бурьян онемел от удивления. А Леший опять за свое:

— Учись, покуда дышу. — И, пока кенты бухали, обмывая понт, снятый со старика, Леший опускал в карман Бурьяна пачку стольников. Тот делал вид, что не замечал. А Леший радовался. Не во сне, наяву помог. Сыну…

Глава 2. ПОЙМАТЬ ДЬЯВОЛА

Такой приказ был отдан Охинскому уголовному розыску начальником горотдела милиции. И следователь Балов, в который раз пересмотрев все данные о Лешем, завел на него уголовное дело и решил во что бы то ни стало поймать фартового.

Начальник следственного отдела теперь ночами не спал. Прикидывал, обдумывал, как поймать самого сатану, какого искали по всей стране.

Геннадий Балов имел немалый опыт следственной работы в угрозыске. Бывало, попадали и в его руки махровые преступники. Он вел дела, потом отдавал под суд. Здесь же, это он знал, следствие будет вести прокуратура города, относившаяся к милиции с нескрываемым презрением. Она не верила в способности ее сотрудников и откровенно высмеивала каждый провал и промах. Не раз предметом этих насмешек бывал и он — Геннадий Балов.

Следователь угрозыска тяжело переживал каждую неудачу. Но без них не обходилось. Случались целые полосы невезения. Кто их не знал? И тогда сыпались на голову Балова взыскания и выговоры.

Ему даже намекали на отстранение от должности, грозили увольнением. И теперь, поручая поимку Лешего группе Балова, начальник милиции сказал откровенно, что для Геннадия это дело — последний шанс.

Следователь должен был разработать план поимки Лешего. Обсудить его с оперативниками детально, определить роль каждого в нелегком задании и проследить за ходом выполнения.

Срок на поимку Лешего определили в месяц.

Геннадий Балов потерял покой и сон.

И не такие, как он, спецы обломали зубы на Лешем, многим этот бандюга испортил карьеру, содрал звезды с погон, других и вовсе лишил жизни.

Геннадий внимательно изучил все данные о Лешем. В спецкартотеке узнал немногое. Больше слышал о коварстве, изворотливости, хитрости и жестокости преступника, наводившего на многих животный страх.

Сколько раз возникало желание отказаться от задания. Пока не поздно. Но это означало — положить на стол начальника заявление об увольнении. А куда деваться потом, как жить? До пенсии еще ой как далеко.

И Балов пошел в морг, осмотреть очередную жертву Лешего, здоровенного охранника сберкассы, убитого ночью.

«Скольких милиционеров лишил жизни, родного отца не пощадил», — думал следователь, разглядывая труп.

Удар охраннику был нанесен сзади. Ножом. Внезапно. Почерк знакомый. Охранник крикнуть не успел. Умер на месте.

«Скольких ребят из моей группы эта участь ожидает?» — подумал невольно.

— Теперь посыпятся трупы. Леший вернулся. Чтоб его черти взяли, — присел рядом судмедэксперт и, глянув на Балова, продолжил: — Сам Леший расписал мужика. Я уже не впервой с его работой сталкиваюсь. Свиреп этот гад. Не человек! Сущий дьявол! Сколько раз от расстрела ушел! Уму непостижимо! Неужели нет ни одного, кто бы сумел взять его, исполнить приговор? Хотя лично я в этом уже разуверился…

— Если б Леший был человеком, тогда б и к расстрелу его не приговорили. Ведь вот — отца убил, — отмахнулся Балов.

— Отцы тоже разные бывают. Сталкивался и я. Наслышан. А у Лешего со своим — разногласия. Легавый и фартовый не могут состоять в родстве. Ой, извините… Но кто-то должен был умереть. Либо завязать… С фартом иль с милицией. Да видно, судьба на все. Фортуна оказалась сильнее родства, — говорил эксперт.

— При чем фортуна? У нее глаза завязаны, ни хрена не видит. А вот я слышал, что у Лешего на Шанхае сын имеется. От какой-то шлюхи родился. И тоже — вор. Вот если б его взяли, то и родитель объявился бы. Бери теплого. Только с мозгами это надо делать. А не так, как наша милиция, — кодлой и с наскоку, — подал голос санитар, сидевший у стола пригорюнившись.

— А кто видел этого сына? Хоть как он выглядит? — оживился Балов.

— Слышал, что копия Лешего. Но кто самого черта видел, тот уже ничего не расскажет. С тем один раз встречаются. И в последний, как вот этот, — указал санитар на труп.

— Шанхай давно пора тряхнуть. Да только слаба наша милиция для таких подвигов. Боится притонов и «малин». Знает, чем для нее запахнет, — хмыкал эксперт.

«…Сын. Он бы мог послужить приманкой, чтобы маять Лешего. Но ходит ли он в дела? Вряд ли дьявол станет им рисковать. Да и сколько ему лет? Но если ворует, то не по мелочам. Для Лешего почетно, чтоб сын стал не хуже его самого. Потому среди щипачей, налетчиков, карманников и голубятников искать не стоит. Этот в крупных делах станет набивать руку. Ему есть у кого учиться. Может подвести лишь молодость и поспешность», — думает Балов.

Вернувшись в милицию, поднял списки нештатных сотрудников — осведомителей милиции. Остановился на одном — дворнике этого района, жившем на Шанхае с незапамятных времен, имевшем репутацию первого забулдыги и скандалиста города.

Дворник скользнул в кабинет Балова бочком, хитро уставился на следователя. Давно к его услугам не прибегали. Разуверились. А теперь вспомнили, понятливо ерзнул мужик на скрипучем стуле, сглатывая горячую слюну. Скорей бы спрашивали. А там, получить хрустящую деньгу и, пока дежурный магазин открыт…

— Леший еще на Шанхае? — перебил мысли дворника следователь.

Тот от внезапности обдумать не успел, ответил залпом:

— Да.

— Где прячется?

— Открыто живет. Где хочет. Ему все двери настежь.

— Сыну его сколько лет?

— Не знаю, я на его крестинах не был. Не фартовый, не приглашали, — начал увиливать дворник.

— Он выпивает? — начал следователь с другой стороны.

— На Шанхае с титешного и до гроба все хлещут водяру.

— Ворует?

— А кто нынче на зарплату проживет? Вот и крадут. Даже друг у дружки. Потом дерутся. Мирятся, снова пьют и опять воруют.

— Взрослый сын у Лешего иль малолетка? — спросил Балов в лоб.

— У нас малолеток нет. У ханыг и воров не бывает возраста. Готовые на свет появляемся, — уклонялся от ответа дворник, почуяв для себя опасность.

— Как он выглядит? — терял терпенье Балов.

— Кто?

— Сын Лешего!

— Обычно, как и все. Только вот сын ли он? Никто толком не знает, — уводил дворник от темы.

— Опишите его, — настаивал следователь.

И дворник путано описал, как выглядит Бурьян.

— Где живет он, в каком бараке, комнате? Чем занимается?

— Да мы все живем где попало. Выпил миску, где упал, там и спишь. Нет, как у вас, своей хаты, койки, бабы. Все общее, как у коммунистов. Это они с нас ваше будущее списали. Без мороки и хлопот. Дети тоже общие. Как бутылки порожние. Неважно, кто пил с них. Главное, можно сдать и по новой ужраться до усеру, — смелел дворник.

Балов понимал, чего опасается осведомитель, почему так уклончив в ответах. Каждому своя жизнь дорога.

— У Бурьяна есть женщина?

— Да бабье у нас общее, говорил уже.

— И он по шмарам ходит? — пытался хоть приблизительно установить возраст Бурьяна.

— Да у нас по бабам ходят сразу, как только хрен встал. Портки еще не надевал иной, а уже знает, зачем у него ялда выросла. С первой рюмкой и первая шмара. Еще яйцы лысые, а он уж мандавошек щелкает, — хохотал дворник.

— Снести бы этот Шанхай бульдозером, построить бы на его месте новый нормальный, спокойный район, — вырвалось у Балова.

— Так нам жилье предлагали. На Черемушках. Квартиры. С газом, водой, отоплением. Отказались все. Не сумеем врозь. Обвыклись, принюхались, стерпелись. Да и к чему все менять? Вот и не дали порушить Шанхай. Не пустили. А уж сколько раз городские власти пытались нас разогнать, да ни хрена у них не получилось.

— Хоть бы пожар там случился, чтоб рассадник вычистить, — невольно выскочило наболевшее.

— Бывали пожары. А то как же? Как в любом районе. Спалит пару хибар и гаснет. Не берет нас. Потому как даже пожар окаянный знает, что нас беречь надо.

— Сколько воров в «малине» Лешего? — перебил следователь.

Шанхай плюс Оха. Я их не считаю. Не фартую с ними. Только пью, когда угощают. Я — не гордый. И с вами выпью, коль поднесете, — скорчил умильную рожу дворник.

— Не за что мне тебя угощать. Ничем не помог. Хитришь. На двух стульях сидеть хочешь, а задница — с кулачок. Не боишься провалиться? — не скрыл Балов раздраженья. И добавил: — Паясничаешь, фиглярствуешь! А на твое место желающих много! Тебя на Шанхае не хватятся. Не фартовый. Живо в другое место переселим. Иль засветят тебя ненароком, твоим — шанхайцам. Тогда все без мороки! Сами фартовые с тобой разделаются.

— За что же так? — округлились глаза дворника.

— Ты сам, без моего вызова, обязан был явиться и сказать о Лешем. Когда он пришел, с кем, чем занимается, кого из шанхайцев в «малину» взял? Ты — не просто дворник, ты — наши глаза и уши на Шанхае! И не ломай тут дурака! Не то сегодня заменим!

— Ладно уж, совсем осерчали. А мне каково? Всеми позабыт, позаброшен. Никакого ко мне уваженья. Вот и задело, — лопотал осведомитель в оправданье.

Дело не в зарплате. Не в должности. Их потерять не боялся.

Испугался угрозы следователя, пообещавшего засветить его фартовым как сексота.

Дворник знал, что утворят с ним воры, да и шанхайцы, узнай они о том хоть краем уха.

Осведомитель даже зажмурился от страха. Жутко стало, представил себя разрываемым на куски. И решил: «Фартовых накроют — кто докопается? А легавым меня выдать, что два пальца обоссать». И, уже не увиливая, не кривляясь, отвечал на вопросы Балова.

Следователь на прощанье дал дворнику полусотенную. Тот головой закрутил, нахмурился:

— Маловато. Скупиться стали. А ведь я, можно сказать, жизнью своей рискую за вас, головой. Оторвут мне ее воры и помянуть себя не успею. Так вы хоть загодя дайте, чтоб сдыхать не обидно было, — протянул грязную, пропахшую всеми шанхайскими помойками ладонь. В нее легла дополнительная четвертная.

— Дешево меня держите, — сопнул носом обидчиво, но следователь уже открыл перед ним дверь, и дворник, поспешив остаться незамеченным, тут же исчез за нею.

Балов теперь обдумывал план по поимке Лешего.

«Никуда не денется. На это клюнет. Не он, так Бурьян. И уж тут клетка не откроется. Не выскользнет дьявол», — думал Геннадий.

А утром из подземных хранилищ универмага были выставлены, выложены на витрине золотые украшения, привезенные в строгой секретности — ночью. Их разгружали грузчики, не зная, что за товар пришел и почему его охраняет целый наряд вневедомственной охраны. Строились догадки. Но доподлинно никто ничего не знал. Все словно выжидали. Никому не хотелось рисковать первым. И, наконец, торговля сдалась. Пустила слух, что невыполнение плана решила наверстать. И любопытные горожане глазели на сверкающие витрины, роясь в пустых карманах.

Северные заработки лишь на материке вызывают зависть. Истинные сахалинцы знают, что эти заработки не покрывают разницу в стоимости продуктов, какие на всем севере стоили в несколько раз дороже, чем на материке, а потому скопить сбережения, купить дорогую вещь было всегда сложно и для охинцев.

Балов предвидел ажиотаж, послал оперативников понаблюдать, несколько раз прочел им особые приметы Лешего и Бурьяна.

Переодетые в штатское трое оперативников целый день провели в покупательском зале универмага. Ничего подозрительного не заметили.

А вечером вернулись в кабинет Балова ни с чем. Геннадий молча выслушал их.

— Значит, уехали из Охи. На гастроли. Иначе объявились бы.

Но через два часа после закрытия магазина дежурный оперчасти позвонил Балову домой и сообщил, что на универмаг совершено нападение.

Ограбление мы успели предотвратить лишь потому, что увидели, как к сторожу подошли трое. Один сзади ножом его пырнул. Двое других к служебному ходу пошли. Мы стрелять стали из окна милиции. Грабители убежали. Нагнать их не удалось, — отчитался оперативник.

Балов через десяток минут был на месте происшествия.

Сторож был мертв.

Следователь внимательно осмотрел замок на служебном входе. Его никто не тронул. Розыскная собака, взятая на всякий случай, так и не взяла след.

Геннадий осветил фонариком окна второго этажа универмага. И ахнул, в одном из них была открыта форточка.

Директор магазина, старшие продавцы, вызванные на работу среди ночи, долго не могли сообразить, что произошло?

— Форточка? Не знаю. Я не открывала, — вдруг испугалась, спохватившись, заведующая ювелирным отделом. И обрадовалась, похвалила себя за сообразительность, что все золото в конце дня догадались унести обратно в подвал.

— Сейф открыт! — послышался испуганный голос директора.

— Что в нем было? — спросил Балов.

— Да ничего. Выручку сдали инкассаторам, золото в подвале.

— Покажите хранилище, — потребовал следователь и указал оперативникам идти следом.

Обе двери хранилища и само помещение, расположенное в подвале, оказались нетронутыми. Но впервые Балов чувствовал себя неуютно. Словно каждую секунду в затылок ему, не уставая, смотрело дуло нагана, готового выстрелить в любой момент.

Он огляделся по сторонам. Чувство скованности, страха не проходило.

— Но ведь побывал же кто-то здесь. Сейф я сама закрывала. По привычке. А он — настежь… И форточек мы не оставляем открытыми. Это точно, — сказала заведующая ювелирным отделом.

— Наверное, в этот раз оплошали? Ведь сами видели — в помещение магазина никто не входил. И не вышел. Все замки — в порядке. До самого закрытия в покупательском зале находились работники милиции. За прилавки посторонние не пытались войти, да и не прошли бы незамеченными. Так что страхи напрасны, — успокаивал женщин-продавцов оперативник.

— А эта дверь куда идет? — заметил Балов неприметный вход.

— Служебная гардеробная. Там мы переодеваемся перед работой.

— Ее закрываете?

— К чему? Там нет ценностей.

Балов заметил, а может, почувствовал какое-то движение, неприметное неопытному глазу, и, нащупав наган, пошел к раздевалке.

Едва он толкнул ногою дверь, в универмаге погас свет. В кромешной темноте прозвучало отчетливо:

— Отваливайте тихо! Покуда дышите. Иначе на своих катушках никто отсюда не смоется!

— Ой, — вскрикнула какая-то из продавцов, испугавшись не на шутку.

— Долго тут вонять будете? Легавые — вперед, бабье — следом! Шаг в сторону — замокрим всех! Шустрите, падлы! — послышалось совсем близко.

Балов, как ни старался, ничего не мог разглядеть. Только голос…

Геннадий услышал дыхание совсем неподалеку. Прерывистое, сиплое.

«Только бы оперативники уцелели, молоды еще», — пожалел сотрудников и выстрелил наугад, по интуиции, успев крикнуть:

— Ложись! — Сам прижался спиной к стене, успев отскочить на пару шагов.

— Ну что ж, легавый! Хана вам! — услышал рядом и снова выстрелил.

— Хватай, кенты, легавого! Мы его, пропадлину, особо замокрим! — крикнуло поодаль. И Балов, почувствовав па горле цепкие руки, резко наклонился вниз, сбросил нападавшего, придавил коленом, оглушил рукоятью нагана, а может, вовсе убил…

Сверху на него насели двое. Геннадий в темноте не видел лиц. Чувствовал удары, сам наносил. Но кому, куда — не знал. И вдруг вспыхнул свет. Кто-то ударил тяжелым по голове. В глазах молнии засверкали. Следователь упал.

— Всем на местах быть! — услышал, теряя сознание, и лишь мысль последняя опередила беспомощность: — Услышали. Успели…

Очнулся оттого, что нечем было дышать. Вода кругом. Во рту, в носу, в глазах и ушах. Даже вискам мокро.

— Утопили иль утонул? Где я? — открыл глаза следователь. Огляделся. Узнал дежурную часть милиции. Кто-то, не скупясь, щедро лил ему воду на лицо и голову, спешно приводя в сознание.

Голова гудела так, словно на полном бегу воткнулся ею в бетонную стену. А вытащить не сумел.

— Ну и молодчина. Геннадий! Ну и мужик! Самого Фомку уложил в полной темноте. Убил одним выстрелом. И Бурьяна… Оглушил. Да еще двоих отметелил знатно. Никому не дал уйти! И все сам! Даже не верится! А вот ребят твоих — оперативников, заменить придется. Рановато им в угрозыск. Трусоваты. Не подходят нам. Нет инициативы и смекалки. Вот поправишься, сам себе сотрудников подбери, — краснел от радости за успех иль за прошлые неприятности, доставленные Балову, начальник горотдела милиции.

Следователь огляделся по сторонам.

- А где фартовые?

- Уже в тюрьму их увезли. Троих. Теперь ими прокуратура займется. С наших душ их сняли. Но Леший еще на воле, — напомнил не без умысла.

- Не все сразу, — отмахнулся следователь и сказал: — Охрану в тюрьме пусть усилят. Чтоб Бурьян не сбежал. Уж Леший ему постарается помочь. А может, и сам… Ему было у кого поучиться…

— Арестованные уже в лапах прокуратуры. Нам тех, кто на воле, поймать надо, — не успокаивался начальник.

— Теперь у Лешего своя забота. Не до воровства. Бурьян в клетку загремел. Постарается вытащить его оттуда. Либо из тюрьмы побег ему устроит, либо из суда. Другого выхода нет. Вот там его ловить надо.

— Есть иное, Балов! Каждый, побывавший под стражей, знает, что его будут водить или возить на допрос к следователю. А это — дорога туда и обратно. Да еще время допроса, за какое многое можно успеть. Леший это тоже знает. Известно ему и то, что ни кабинет следователя, ни сама прокуратура — не охраняются. Ну, положим, у подъезда будет стоять машина из тюрьмы с охраной. Но ведь в прокуратуре два выхода — на улицу и во двор. Об этом знает и Леший, а значит, и Бурьян, — говорил начальник.

— О Бурьяне пусть голова прокурора болит. У меня своих забот хватает, — сморщился Балов.

— Ты слушай, я помочь хочу. Нам Лешего поймать надо. Чем скорее, тем лучше.

— А что, если предложить прокуратуре проводить допросы у нас — в милиции? И следователь в безопасности, и Бурьян не сбежит. Наживкой станет. Не мы за Лешим, он к нам пожалует, — предложил Балов.

— Вряд ли, но попробовать можно. Меня, честно говоря, одно останавливает. Мы Лешего у себя будем ждать, сложа руки, а он в это время новые дела будет проворачивать. Убивший отца о сыне вряд ли вспомнит. Кстати, у воров закалка зоной в чести. Я о том, что сам Бурьян не промах. Ведь на мокрое дело пошел. Тебя решился задушить. А следователь прокуратуры чем отличается? Формой? Да ради свободы, даже надежды на нее, он половину Шанхая передавит своими руками. И мне жаль ребят из прокуратуры. Ведь они ничем не защищены от негодяя. Пока допрос будет писать, у Бурьяна сотня возможностей убить и сбежать. И поверь, этот ни одной не упустит. Окна в прокуратуре не зарешечены. Выходят в тупик. Безлюдный и пустынный. И все наши труды по поимке могут попросту накрыться. И наш риск к нулю будет сведен.

— Да все это понятно. Но мы с вами можем только предполагать. А решение остается за Лешим. Им он не поделится с нами, — невесело усмехнулся Балов.

А утром следующего дня прокурор города, словно подслушав разговор, обратился за обеспечением охраны при доставке на следствие троих воров. И с радостью согласился на предложение начальника милиции о проведении допросов в горотделе милиции. До предъявления обвинения троим ворам оставалось в запасе десять дней. В тюрьме, где они содержались, была усилена охрана. Для большей надежности их поместили в разные камеры и не спускали с них глаз ни днем, ни ночью.

Все ждали появления Лешего. А он будто исчез из Охи или затаился, обдумывал свое.

На десятый день прокурор снова позвонил начальнику милиции, сказав, что завтра арестованных привезут в горотдел для предъявления обвинения.

Назначили время, обговорили, казалось, каждую деталь. И все же удивилась милиция, увидев следователя, которому поручили такое трудное дело.

Молодая женщина, узнав, что фартовые еще в пути, прошла в предназначенный для следствия кабинет, достала из папки необходимые документы, глянув на оперативников, дежуривших у кабинета, сказала:

— Не стоит так откровенно проявлять страх. Займитесь своими делами. Не беспокойтесь. Меня арестованные не тронут. Не решатся.

— И чем вы подкрепите свою уверенность? Когда-либо доводилось вплотную встречаться с блатными? — изумился Балов.

Следователь не успела ответить — по коридору вели задержанных фартовых.

Едва воры вошли в кабинет. Бурьян, глянув на следователя, присвистнул:

Вот это фря! А ништяк, мусора позаботились, подсунув нам эту шмару. Хоть и одна на троих, сойдет для начала.

— Я ваш следователь, — ничуть не отреагировала она и назвалась — Ирина Кравцова…

— Вовсе извелись мужики, сплошь пидоры да фраера! Бабу подставили нам, — усмехнулся Бурьян.

Его ткнул локтем в бок старый фартовый по кличке Фишка и шепнул:

— Захлопнись, кент.

Предъявив обвинение всем троим, следователь объяснила порядок ведения дела.

Говорила спокойно, уверенно, ничуть не смущаясь, не реагируя на реплики обвиняемых.

Молчал лишь Фишка. Но перед уходом спросил разрешения на один вопрос:

— Отец твой — следователь Кравцов?

Ирина ответила утвердительно. И фартовый совсем сник.

Ни Бурьян, ни Кляча ничего не знали об известном всему Северу следователе Кравцове. Его звали колымским дьяволом. Его одного боялись и уважали все фартовые. Он ушел на пенсию совсем недавно. И теперь его заменила дочь. Ей было у кого учиться и перенять опыт…

Через Кравцова прошли судьбы многих воров. От него ничего невозможно было скрыть. Он чувствовал истину, его наблюдательности, знаниям завидовали видавшие виды воры. Он никогда не врал, не выдавливал показания под угрозами. Не унижал никого.

Услышав через открытую дверь вопрос и ответ следователя, Балов понятливо вздохнул: «У этой девчушки должна быть железная хватка отца. Молодец прокурор, знал, кому поручить дело. Не всякий мужик-следователь потягается с этой выпускницей», — подумал молча и услышал, как уходившие из кабинета фартовые тихо переговаривались меж собой.

— Ты, Бурьян, трехай, да мозги не просирай. Секи! Эта девка — дочь самого Кравцова! Не залупайся! Дыши, как законник, считай — верняк, в лапы колымского дьявола влипли. Из них, на моей памяти, никто не слинял. Девка, чуть что, к родителю за советом. Он — враз… Не таких обламывал.

- На нашего пахана и его лапы коротки оказались, — не поверил Бурьян.

Он его накрывал. Линял пахан из мусориловок, зон, суда. От дьявола слинять — такой счастливец не возник на свет. Заруби, — шептал тихо.

А шмара — ништяк! Хрен с ней, что следователь. Мне б ее на ночку. Уж не пожалела б, — веселился Кляча, влезая в «воронок».

Фишка глянул на обоих кентов, свирепея. И сказал уже в машине:

Приключений на жопу ищете? Валяйте. Но вытягивать с говна никто не будет…

А через неделю фартовых начали по одному привозить на допросы.

Балов, видя уверенность следователя, внутренне успокоился.

Но ни он, ни оперативники не спускали глаз с кабине-та во время допросов. Знали непредсказуемость и внезапность «малины».

Но все проходило спокойно. Даже в городе, помимо мелких краж сигарет и водки из ларьков, ничего не случалось.

Поутихли фартовые с вашей легкой руки, — сказал как-то Балов Ирине. Та ответила, подумав:

Не с добра. Нынешний покой — это затишье перед бурей. Теперь ее в любой момент можно ожидать.

Почему так думаете? — удивился Геннадий, глянув на уставшую после допросов Ирину.

Так всегда бывает. Фартовые после провалов не бросаются сгоряча, сразу выручать своих. Чтобы снова не попасть в ловушку. Они, в отличие от нас, берегут своих людей. И каждое дело долго готовят, основательно все просчитывают. Потому мы так подолгу раскручиваем их дела.

Я, наоборот, думаю, что уехали воры из Охи, опасаясь за себя. А может, не доверяют Кляче и Бурьяну, боясь, чтобы те их не раскрыли.

— С чего ради? Они об этом не беспокоятся. И вполне возможно, что выручать своих они не станут. Зная наверняка «вышки» никому из троих не будет.

— Да, но Бурьян пытался убить меня. Разве этого недостаточно для расстрела? — удивился Балов.

— У Бурьяна эта судимость — первая. И на момент совершения преступления ему не исполнилось восемнадцати лет. К тому ж вы — живы, тяжелых последствий для состояния здоровья не наступило. Потому о высшей мере наказания в его случае и говорить не приходится, — ответила Кравцова.

Геннадий сконфузился. Но было обидно, что Бурьян останется без наказания за попытку к убийству.

Балов иногда интересовался у Кравцовой, как идет следствие. Она, видимо, не любила расспросов и отвечала однозначно:

— Нормально.

Лишь у себя дома она могла позволить слабину. И делилась с отцом всеми подробностями дела.

Особо ей запомнился первый допрос Бурьяна. Он вошел в кабинет вразвалку, выказывая следователю полное презренье. Кравцова сделала вид, что не заметила, проглядела.

Когда Бурьян сел на табурет, вместо ответов на вопросы уставился на грудь, взглядом шарил по фигуре Ирины. А потом спросил, ухмыляясь:

— Так как мы, сботаемся? Ты мне по кайфу. Имеешь хазу?

Ирина, не одергивая, начала допрос:

— Как проникли вы в помещение универмага?

— Во, баба! Да с такими буферами ты за одну ночь жирный положняк сгребла бы! Чего кантуешься в этой мусориловке? Такие сиськи и корма без понту носишь! — не отвечал на вопрос Бурьян.

— Не забывайтесь, обвиняемый! Вы на допросе! Не будете отвечать, вернем в камеру. Пока пыл не охладится! — не сдержалась Ирина.

Бурьян и вовсе повеселел.

— У нас на Шанхае за твои буфера кусок за ночь дали б. Да за жопу столько же. Когда ты такие башли тут сорвешь? Не тяни резину! Хиляй к нам. Не простынешь, не закашляешься, — рассматривал следователя в упор, нахально.

— Ну, что? Поговорили? Теперь давайте к делу, Борис, хватит паясничать! О Шанхае, видимо, вам придется забыть на время.

— На время? — осекся вдруг Бурьян, и наигранную игривость как рукой сняло. Выдал себя: — Значит, на «вышку» тянуть не будешь? За легавого? — дрогнули губы.

— Наказание вам определит суд. Но исключительной меры наказания, думаю, вы избежите.

Бурьян выдохнул шумно, словно гору с плеч свалил.

— Так что ж, продолжим допрос? — спросила Ирина.

Фартовый никак не мог прийти в себя от еле сдерживаемой радости.

— Как оказались вы в универмаге ночью? — задала вопрос Кравцова.

— Ясное дело. Не в гости прихиляли. Не с парадного. Интересовались, чем точка дышит. Вот и возникли.

— Вы пришли в магазин до закрытия?

— Это уж наш кайф, когда прижмет, тогда и привалим.

— В ваших интересах, Борис, быть правдивым на следствии, это будет зачтено при определении наказания.

— А ты мне что, пахан иль мама родная? Чего это я перед тобой колоться стану? Да еще в лягашке! Пусть я — шанхаец, но не фрайер, чтоб сопли перед тобой пускать. Чего тянешь с меня — зачем, да почему, да как? Сегодняшнее накрыли мусора. А дальше, — осекся, прикусил язык Бурьян.

Кляча, в знак протеста, отказался давать показания следователю.

Осторожным охотником на промысловой тропе повел себя Фишка.

Кто был организатором ограбления универмага? — спросила его Кравцова.

— У нас нет начальников. Они — в зоне. Всяк сам по себе фартует. Так и мы.

Леший какую долю себе оговорил? — огорошила вопросом следователь.

Я сам по себе. Сколько бы взял, то и мое. Да не повезло, — вздыхал Фишка.

— Это потому, что обязанником он стал у вас после того, как вы ему помогли из суда уйти? Освободил на этот раз от доли? — удивляла осведомленностью следователь.

— Я к суду не прикипался! И чужое мне не клей! — испугался вор, вспомнив, сколько людей сгорело в пожаре.

— Кто ж, как не вы, опытный вор, надоумили Клячу и Бурьяна спрятаться в гардеробной за полчаса до конца рабочего дня. Знали, не войдут туда продавцы. Летом там никто не переодевается. Но кто-то подсказал вам раздевалку. Сами о ней знать не могли, — говорила Ирина.

— Кто мог надоумить? Сами. На то и фартовые, — смекнул Фишка, что не раскололись кенты, держатся молча на следствии. Но, глядя на Ирину, боялся внутренне: «Ох и неспроста эту Кравцову назначили следователем. Расколет она кентов по самые…»

— С Фомкой на Печоре познакомились, в зоне? — продолжала допрос следователь.

— Да.

— Бурьян впервые с вами в деле?

— Да.

— А Кляча? — сыпала вопросы Ирина.

— Первый раз. И в последний, — ответил, вздохнув.

— Да, положенье ваше — сложное. Поджог суда вами и Фомкой уже доказан. Универмаг — довеском станет.

«Значит, «вышка» обеспечена», — подумалось с грустью. И решил отмазаться, свалить все на Фомку. Мертвый кент — простит живого. Ему уже все равно.

— Поджог суда расследуется не мною. Меня интересует лишь универмаг, — прервала следователь Фишку. И задала очередной вопрос: — Сколько лет знаете Лешего и давно ли воруете вместе?

— Я сам по себе. Никого не признаю.

— Сам по себе, а почему в универмаг вчетвером заявились? Почему не сам по себе? Молодых в делах учил?

— Сами навязались. Хавать всем охота.

— Почему не Леший, а вы пошли в универмаг?

— Причем Леший? Я захотел и возник.

— Но сына своего он не каждому доверяет. Выходит, вы у него в чести. На особом счету.

— С хрена ли загуляли? Да я взял, потому что вместе — проще.

— В чем же? В убийстве? — усмехнулась Кравцова.

— А разве тот легавый накрылся? — округлились глаза Фишки.

— Да нет. Живой. Но покушение было. И бесследно оно не пройдет, — предупредила жестко.

— Я его не хотел мокрить. Трамбовал, это верняк. Но и мусор махался.

— А кто, как не вы, кричали, что этого легавого по-особому замокрить надо? Фомка уже был убит. А грубый, низкий голос — ваш. Значит, было такое намерение, умысел на убийство.

— Да у меня при себе ничего не было. Чем бы я его размазал?

— Вы судились пять раз. Дважды — за убийство, при ограблении. Удара вашего кулака по голове оказалось достаточно, чтобы умер сорокалетний здоровый человек. Там у вас тоже не было при себе оружия.

— Кто ожмурить решил кого-то, о том не ботает. Тихо распишет, — оправдывался Фишка.

Но через две недели долгих, утомительных допросов Кравцова выяснила многое.

Лишенные общения меж собой, воры понемногу проговаривались. Особо молодые часто путались в показаниях.

Кляча, поняв, что молчаньем ничего не добьется, а дело раскручивается, испугался, что кенты засыпят, взвалят на него все каленые, решил давать показания.

К тому времени и Бурьян остепенился. Перестал оценивать Кравцову целиком и по частям — в денежном выражении. И, поняв, что хамство на следствии и на Шанхае расценивается по-разному, заговорил на человечьем нормальном языке.

— Кто у вас был организатором ограбления универмага? — спросила следователь.

Бурьян глянул на Ирину: «Красивая. Умная. Чистая. Кому-то женой станет. Любимой. Детей родит. Кому-то… Такие, как она, недоступны нам. Их не уговорить, не купить, не споить. Они не залапаны, не замараны никем. А ведь кого-то и она назовет своим. Но не его… А жаль…»

— Кто в деле паханил? Наверно, я. Кто ж еще? — усмехнулся горько.

— Борис, вы моложе всех…

— У нас не годы в чести. Другое…

— А чем другим вы отличаетесь? — спросила следователь.

— Есть кое-что…

— Ваш отец?

Бурьян согласно вздохнул.

— Вы знали, где находились ювелирные изделия в это время?

— Нет. Иначе не попутали бы нас в раздевалке.

— А ее вам кто подсказал?

— Универмаг насквозь знаем, как маму родную. Зачем подсказывать? Сами вошли. Знали, что в ней уж полгода света нет. А в темноте, даже войди какая баба, не приметила б…

— Но вы не нашли золото в сейфе, что стали бы делать дальше?

— В подвал бы нарисовались.

— И сумели бы туда попасть?

— Как два пальца. С нами Фомка был, он — медвежатник, специалист по замкам и сейфам. Был…

— Ну, взяли б это золото. Предположим, вы знаете, что воров стали бы искать.

— Нас всю жизнь ищут. Убивают, сажают, а нас меньше не становится. Живем. Чтоб легавые с голодухи не сдохли. Даем им, падлам, работу и кусок хлеба. А они за то даже положняк не платят. Ведь если бы не мы, мусоров давно бы разогнали. Пахать заставили бы. А пока мы дышим, мусора — в уваженье, в почете. Чтоб им в параше ожмуриться! — пожелал Бурьян.

— А почему у вас кличка такая?

— Да хрен ли там! Меня никто своим не признавал. На рожу в детстве менялся часто. Лишь когда усы пробиваться начали, все увидели, что я в отца пошел. А кликуха еще до того приклеилась. Бурьян — ничейный сын.

Так и осталась она при мне. Памятью, в наследство. Зарубкой, — помрачнел Бурьян.

— А вы пытались порвать с Шанхаем?

— Зачем?

— Чтоб жить как человек. Ночами спокойно спать.

— Туфта все это! Как жить? Как все вы? И это жизнь? Да я такого облезлому сявке не пожелаю, — сплюнул на пол Бурьян, забыв, что он не на Шанхае.

Кравцова одернула его взглядом. Тот смутился, впервые в жизни покраснел до макушки.

— А семью свою не думаете завести?

— Семью? — Бурьян вперся глазами в грудь Ирины. Сглотнул горячую слюну, вздохнув прерывисто, сказал тихо:

— Шмары в жены не годятся, а и путная за меня не пойдет. К тому ж нельзя нам жениться, закон не велит.

— Эх, Боря, а ведь красивый парень. Хорошую девушку тебе, чтоб сильнее законов ваших стала. И жил бы счастливо, спокойно.

Бурьяну и вовсе не по себе стало. Его впервые в жизни назвали красивым. И кто? Та, какая, кроме хамства, от него ничего не видела, — счастья ему пожелала. Такое он слышал только от матери, давным-давно.

— Счастье тоже у каждого свое. Его всяк по-своему понимает. Один — в наваре, после дела. Другой — в бутылке иль в бабах. Есть еще ебанутые, какие в пахоте кайф находят. Мура всё! Счастье — это воля и башли. Шелестят они в клифте, все другое само по себе приходит. Нет воли — нет башлей. Выходит, счастье наше, вместе с нами, по зонам да тюрьмам кантуется. Как тень. Всегда под боком. А не ухватить, не поймать, — глянул на Ирину ниже пояса.

— Человеческое счастье — в другом, — не согласилась Кравцова, — в детях, в работе, друзьях. Оно многолико и цветасто. Потому что во все мы вкладываем душу.

— И как ее хватает — на халяву себя рвать? — пожал плечами Бурьян.

— Скажите, Борис, после зоны снова на Шанхай — к фартовым вернетесь, к Лешему?

— Если б ты приняла, подумал бы, — выпалил одним духом.

Ирина рассмеялась и продолжила допрос.

— Не-ет, форточку мы не открывали. Ее ветром распахнуло. Видать, без крючка, на понте держится. Нам она без нужды, — говорил Бурьян.

— Как узнали о золоте?

— Да о рыжухе весь город трещал. Мы же не глухие. Пронюхали, возникли.

— А грузчик из склада универмага разве не приходил на Шанхай? — словно невзначай спросила Ирина о человеке, которого выследили оперативники угрозыска.

— Может, кто и возникал к фартовым, я не видел, не засекал, никто мне про то не ботал. А про рыжуху, как на духу, чтоб мне век свободы не видать, если стемню, на базаре сам пронюхал, когда хамовку брал.

— Вы сколько раз бывали в деле? — поинтересовалась Кравцова.

Глаза Бурьяна злом сверкнули. Отмерив руку по локоть, показал Ирине, процедив:

— Вот тебе! Ишь, лярва, хочешь «висячки» за мой счет раскрутить? Повесить на меня? Заморишься в параше! Я — не фрайер!

— Успокойтесь, Бурьян! На моем счету «висячек» нет. И я не собиралась колоть вас. Спросила затем, чтобы знать, насколько вы погрязли в фарте? Как мне писать обвиниловку? Что просить для вас в суде, чтобы не перегнуть, не отнять молодость и возможность наладить жизнь, какую еще не успел увидеть. Наказание не должно быть тяжелее совершенного преступления. Потому и задан вопрос, без второго смысла.

— Кончай травить да лепить темнуху, все вы до суда добренькими выпинаетесь. Зато в процессе зубы оскалите, длинней перьев наших.

Кравцова не стала больше убеждать. Пожалела время. Ей предстояло провести еще два допроса.

Ирина ничего не заметила. Не увидела напряженности, усиленного конвоя, охраны кабинета.

Она добилась ценой немалых усилий доверия арестованных.

— Вы можете ничего не говорить. Отказаться от показаний. Но следствие идет вне зависимости от вашего настроения и нежелания. Я от вашей прихоти независима. Следствие по делу будет закончено вовремя. Л уж потом, на суде, сами станете сожалеть об упущенных сегодняшних возможностях рассказать все самому, — предупредила она Клячу.

И тот вскоре попросился на допрос.

Он тяжело подбирал каждое слово для ответа. Долго обдумывал каждый вопрос следователя. Отвечал скупо, сжато.

Кляча сразу сказал, что будет говорить только о себе. О других ему ботать — западло. Пусть всяк о себе сам вякает. И не только о Лешем, о Бурьяне с Фишкой словом не обмолвился. Будто и не знал их никогда.

Фишка все свои грехи взвалил на убитого Фомку. Дескать, он, падла, облажался кругом. И его — Фишку, с панталыку сбил. Бухого сфаловал на дело. А теперь ему, Фишке, в ходку ни за хрен собачий хилять. Да не куда-нибудь, а на дальняк, на самую что ни на есть — Колыму…

Он пытался узнать, что будет просить для него в суде Ирина, если станет поддерживать обвинение в процессе.

Кравцова будто не понимала…

А в это время около милиции появились фартовые. Близко не подходили. Но внимательно наблюдали за машиной, прибывшей из тюрьмы, вглядывались в окна, в надежде хоть мельком увидеть лица кентов.

Что задумали они? Ведь неспроста вот так открыто, средь бела дня, кружат неподалеку. Специально припугнуть или узнать что-то хотят?

Палов приказал оперативникам следить за фартовыми.

Но ни в этот день, ни на другой воры никак себя не проявили, хотя крутились около милиции, будто в нее банк перевели.

За нервы дергают, — предполагали оперативники.

Своих высматривают…

Внимание отвлекают. Небось на «воронок» налет

сделают, чтоб своих вызволить…

— Кишка тонка против шестерых конвоиров, — смеялись милиционеры.

Но фартовые будто местом для прогулок избрали милицию. Исчезали они сразу, как уезжал «воронок» с обвиняемыми. Но на следующий день всех троих снова привозили на допрос, и все повторялось сначала.

— Хоть ты их на перекур позови, — пошутил оперативник. И увидел лохматую, толстую бабу, вывернувшуюся из-за угла с криком, визгом.

Она ворвалась в милицию бурей. Платье на груди порвано. Подол снизу до пояса разодран. Под глазом синяк черней тучи.

— Спасите! Изнасиловали, деньги отняли! Чего сидите тут? У вас за углом бандюги людей паскудят!

— Кто?

— Где?

— Бегом, ребята! — встал Балов следом за оперативниками, выскочившими в дверь.

— Они вот здесь! — бежала баба в темный двор соседнего дома.

— Вот в этом подвале они! Туда меня заволокли. Пьют там! Хватайте их!

— Да тише! Вспугнешь всех! Чего орешь, поймаем твоих обидчиков, — заторопились оперативники в подвал.

«Ну, припекло фартовых, коль налетом промышлять начали. Видно, вовсе в прогаре сидят!» — подумал Балов.

— Не двигаться! Всем оставаться на своих местах! — услышал голос оперативника.

В подвале было пусто. Ни людей, ни бутылок. Пара испуганных крыс метнулись по углам от непривычного света фонаря.

— Черт знает что! Где эта изнасилованная? — оглянулся на оперативников Балов и выскочил из подвала.

Бабы около дома уже не было. Она словно приснилась.

Геннадий помчался в милицию. Оперативники, обгоняя его, вскочили в открытую настежь входную дверь, но поздно…

Ни Бурьяна, ни Клячи, ни Фишки… Оба конвоира из тюрьмы, вместе с водителем, наглухо закрыты в «воронке».

Окно в следственном кабинете разбито. Кравцова упала со стула и лежала на полу, не шевелясь. Убили? Или, может, еще жива?

Дежурный на выходе милиционер головой в стол воткнулся.

Балов растерялся. А оперативники, приведя в сознание Кравцову и дежурного, высмеивали Геннадия открыто:

— Кого-то изнасиловали, а по шее нам получать! Зато рыцари! Пожалели какую-то потаскуху!

— Зато всю «малину» разом накрыть хотели! Забыли, что фартовые не насилуют и сумки не отнимают. Это — дело шпаны.

— Да маскарад нам устроили! То дураку только не понять! И мы, как ишаки, туда же! Теперь весь город над нами смеяться будет.

— Этим не кончится. Всех под зад вышибут. И поделом. Чтоб своей головой соображали, думая, всякий ли приказ выполнять?..

Очнувшаяся Кравцова расстроилась, узнав о случившемся. Рассказала, что услышала звон стекла и одновременно нестерпимую боль в затылке. К окну она сидела спиной и не видела того, кто бросил в нее увесистый булыжник. Не слышала, как убегал Фишка — последний из допрашиваемых.

— Да, допрос затянулся. Но ведь через неделю дело должно было пойти в суд. Надо все проверить, сделать выводы, чтобы обвинение было объективным. Кто мог предположить такую дерзость? — говорила Кравцова.

Дежурный по горотделу сказал, что в дверь вошли двое. И не успел он спросить, кого им нужно, стукнули его по шее так, что дыхание перехватило. Второй — кулаком в темя… Больше ничего не знает…

Балов глянул на часы. Да, рабочий день закончился час назад. Начальника горотдела нет в кабинете, его куда то вызвали. Заместитель в командировке. Все остальные — по домам ушли.

Прислушался. Кравцова звонит прокурору. Тот, узнав о случившемся, на крик сорвался. Балова последними словами поливает. Кричит так, что Геннадию не по себе. И, пообещав разыскать начальника милиции, заверил, что и сам приедет через десяток минут. Попросил следователя подождать его.

Геннадий вошел в кабинет. Руки тряслись от перенапряжения. Столько обид, унижений… А ради чего? За что?

Сел к столу. Голову на руки уронил. Впервые расхотелось жить.

Неудачник, так его снова назовут сослуживцы и сотрудники. Начальник — и того хуже… Потребует, чтоб добровольно рапорт подал. Хорошо, если только этим обойдется. «Но нет, нет, ведь воры сбежали по моей вине, — размышляет Балов, разглядывая наган, вытащенный из кобуры. — Все сдать надо. И его — тоже. Кто поверит, что по глупости, из-за доверчивости погорел? Никто. Даже дети…»

— Ты чего тут впотьмах сидишь? — внезапно открыл дверь кабинета и включил свет начальник горотдела. Он скользнул взглядом по лицу следователя, рукам, нагану.

— Почистить решил? Дай гляну, — забрал оружие. И, сев рядом, заговорил спокойно: — Не ты первый просчитался. «Малины» и не таких облапошивали. И я ошибался. И меня надували. Пока опыта набрался — жизни в запасе осталось совсем мало. И сегодня я не гарантирован от ошибок. И не только я, а все мы, до единого. Нет в жизни ничего более трудного, чем умение выжить, исправить ошибку. На это лишь мужики способны. Легко только умереть. Это удел слюнтяев. Пока мы живы — надо учиться, опыта набираться.

— Они с неделю вокруг нас кружили. Но не было у меня оснований к их задержанию. Все свои сроки отсидели. Ни за одним криминал не ходит. Вот и подойди, возьми их голыми руками! Чувствовал, ждал беду, а прозевал, когда она пришла…

— Беда? Где беда? Все живы, здоровы, это главное. А ворье поймаем. Они никуда не денутся. Дальше Шанхая не уйдут. И наших рук не минуют. Лишь бы здоровье не подвело да нервы не подкачали. И оружие осечку не дало. Не подвело бы… Ты голову береги. Не рискуй ею. Одна она у тебя. Знаю, уж очень хотелось поймать Лешего. Но ты нужнее нам. Успокойся. И через пару дней обдумаем с тобой, как поймать дьявола. В молодости и я этим увлекался. С уголовного розыска начал карьеру. И теперь хочется стариной тряхнуть. Может, пригодится где-то мой совет.

— Как теперь работать? Сотрудники не станут доверять…

— У них ошибок не меньше твоего. Гораздо больше. Не им в тебе сомневаться. Я тебе доверяю. И успокойся. Не ты первый начинаешь розыск сначала. Этим многие отмечены. То не беда, очередной урок, его запомнить надо. Но не зарекаться от повторений и ошибок. Они естественны. И выигрывает сообразительность и терпенье. Понял? Иди отдыхай. Съезди на рыбалку. Ведь впереди выходные. Отвлекись. Очень помогает. По себе знаю.

Балов уходил с работы успокоенный.

Начальник милиции, едва за следователем закрылась дверь, вызвал дежурных оперативников. И, назначив старшим лейтенанта Лаврова, послал на Шанхай.

— Возьмете дежурную машину. Они не успели уйти далеко. Всем постам, на всех трассах дано указание проверять транспорт и пассажиров самым тщательным образом. Но этот наш шаг предполагают и воры. Особо беглецы. Потому у них есть три выхода из ситуации: переждать шумиху вокруг их побега где-либо в городе — в глухом притоне — на Сезонке или Шанхае, либо, переодетыми в баб, попытаться вырваться из Охи или воспользоваться чужими документами, нацепив «маскарад». Самое сложное — последнее. И все же нельзя сидеть сложа руки. На Шанхае появятся двое из вас. Остальные по двое охраняйте выходы. Оружие обязательно взять. Возможно, успеете прихватить сбежавших.

Оперотряд, вскочив в машину, умчался на Шанхай. А начальник горотдела связался по телефону с милициями ближних поселков, предупредил, потребовал усилить наблюдение за каждым приезжим.

Время шло к полуночи. Оперативники еще не вернулись с Шанхая. Зато вернувшийся из командировки заместитель начальника горотдела, увидев свет в кабинетах, завернул узнать, что случилось.

Услышав о побеге, не удивился. А по поводу отправленных на Шанхай оперативников сказал:

Пустая затея. Напрасно ребята поехали. Лишний шум ни к чему. На Шанхае не то что беглецов, ни одного вора не сыщете. И на Сезонке их не будет. В городе никто не останется. Кому захочется попадать к нам, чтобы из него вытряхивали сведения о «малине»? Фартовые знают, скажи они о ворах — свои же убьют. А и оперативники под горячую руку чертей вкинуть могут, попади им нынче на пути любой из законников.

— Что ж, по-твоему, нам теперь делать? — перебил начальник.

— По рации свяжитесь с Лавровым, верните ребят.

— Вызывал уже. Не отвечают.

— Не с того начали. Лобовые ходы не для этой ситуации. Кавалерийская атака оперативников лишь навредит.

— А что ты предлагаешь?

— Связника, — улыбнулся заместитель и попросил список воров, давно отколовшихся от «малин» и работающих под негласным надзором милиции.

Читая список, вдруг просиял:

— Вот этот! Бывший законник. Все фартовые его, как облупленного, знают. И хотя не фартует — в чести до сих пор. Но и нам кое-чем обязан. И помнит должок…

— Да кто же это?

— Старый знакомый — Кроншпиль. Помните?

— Еще бы! Он мне столько поднасолил по молодости! Дважды из-за него в звании понижали! А разве он жив?

— Конечно. В начальники пошел. Он теперь важное лицо — заведует городской свалкой, отвечает за санитарное состояние экологической среды вокруг города! И неплохо справляется!

— А станет ли он с нами сотрудничать, этот паразит с помойки? Ведь он с ворами и теперь, верно, контачит?

— Да нет, разошлись их тропинки. Это проверено. Не сорвался ни разу. А мне — в одном деле помог. Советом. Но очень кстати и вовремя.

— Выходит, ты предлагаешь снова его к ворам сунуть, своими руками?

— Мы поговорим с ним. А уж как он подскажет, обдумаем…

Едва обговорили место встречи с бывшим фартовым, в кабинет вошли вернувшиеся с Шанхая оперативники:

— Пусто. Ни одного мужика во всех бараках. Будто пропили их бабы. Все, как барбоски, пьяные. Лыка не вяжут. От старой до малой. Вонища, грязь. И ни слова не могли добиться. Впервые весь Шанхай обошли и нас никто не обозвал легавыми, не остановил. Такого еще ни разу не было. Не только бараки — каждую камору, чердаки проверили. Все напрасно…

И тогда, отправив оперативников дежурить у телефонов, решили сегодня же навестить старого вора.

Кроншпиль теперь жил на широкую ногу. В своем доме. Обветшалом, как и сам хозяин, но крепком, надежном.

Заместитель начальника горотдела брякнул металлическим кольцом по калитке, и со двора послышался сиплый лай свирепой, цепной овчарки. А вскоре и шаги послышались. Семенящие, усталые, шаркающие. И сонный голос спросил сердито:

— Чего надо?

— Открой, Афанасий!

Руки уверенно сняли с калитки крючок. Глянув на гостей, Кроншпиль бурчал недовольно:

— Носит вас нелегкая по ночам, ровно дня нет. Сами не спите, другим на даете.

— Заботы мешают. Не дают уснуть.

— Ну чего топчетесь, идите в избу. Я — за вами, — выглянул за калитку, огляделся, нет ли кого, и, торопливо набросив крючок, шмыгнул в дом следом за гостями.

— Ты, Герасим, от окна подальше сядь, чтоб не высмотрели ненароком, — попросил заместителя. И, глянув на второго гостя, усмехнулся: — Тебе, Петро, тоже по ночам не спится? А я думал, что, сделавшись начальником мусоров, вовсе бока отлежал. Ведь раньше ты грозой был. Жизни не давал никому. Эх-хе-хе. Сколько за тобой охотились. И я, грешным делом, тоже припутать хотел. Ан, твоя взяла… Ты меня накрыл. На целый червонец. В Воркуте я его отбывал. От звонка до звонка. Тебе ни разу не икалось?

— Не за тем мы к тебе, — перебил хозяина Петр, не удержавшись, добавил: — У меня против тебя тоже хватало каленых орехов.

— Знаю, знаю! Наказывали! Ну, считай, квиты! — перебил хозяин. И, оглядев гостей, спросил: — Чем обязан визиту?

— За помощью к тебе пришли. Как ты когда-то. Помоги, — сказал Герасим и вкратце сообщил о случившемся.

Афанасий слушал, не перебивая. Когда Герасим умолк, Кроншпиль сказал глухо:

— Не там вы искали. То и параше понятно. Себе заследили все. Теперь уж никто вам не сумеет помочь.

— Никто другой… Но хоть подскажи, где искать их стоит? — спросил Петр.

— Я с ними не кентуюсь давно. Но и закладывать, если б знал, не стал бы. Мне мой колган еще не помеха. Не держу его за парашу.

— Хватит, Афанасий, мне пустое говорить. Что с ними не связан — знаем, но куда исчезли — можешь предположить. И помочь сумеешь, если захочешь. Кстати, пробил я для тебя в исполкоме дело одно. Отдают под твой контроль подвалы многоэтажек возле горсада. Хозяйствуй вместе с санэпидемстанцией. Заодно и в горсаду наведете порядок, — вспомнил Герасим.

— На том — спасибо тебе.

— Благодарностью не отделаешься. Я знаю, какой навар возьмешь ты с каждого ханыги, прижившегося в подвале. Да и в горсаду будешь иметь немало. Даром такое не дают, теперь и ты нам помоги.

— Пойми, Герасим, я не свечусь на Шанхае много лет. Нарисуйся, враз заподозрят неладное. Хвост пришьют. Это, как два пальца. Да и не трехнут мне нынче, где кенты. Отколовшемуся ботать про фартовых — западло. О том и шмары секут.

— А сам где б искать стал, если б приперло? — спросил Петр.

— Сейчас безнадюга. Дело швах. За город — не сунутся. Там они слишком приметны.

— А в маскараде? — перебил Герасим.

— Бабьи тряпки — на миг. В них долго дышать не смогут.

— По фальшивкам?

— Их, эти липовые ксивы, в день не нарисуешь. А сам трехнул — слиняли все. Сколько транспорта надо? Да такую ораву всяк приметит. Им не то хаза — тюряга мала. Секешь, начальник? — глянул на Петра, усмехнувшись.

— Верно подметил. Таким табором из Охи поедут — любой увидит. Значит, на Сезонку ушли.

— И там не шмонай! Своим хреново. Кто лажанутых отмазывать станет? На Сезонке их нет. Это верняк.

— Но в Охе им и вовсе нельзя оставаться!

— Да не в Охе они!

— А где же? — растерялись сбитые с толку Петр и Герасим.

— Неподалеку, конечно. А ну, вспомните, какой нынче месяц? То-то! Все ханыги, проходимцы, забулдыги и шмары не без вашей помощи общественно полезным трудом заняты. В тайге стланниковый орех заготавливают, для птицефабрики. С начала сентября вы их в добровольно-принудительном порядке из города выметаете. И там они — до самого ноября. Никто их не дергает, не проверяет, не шпыняет. Дышат вольно. И польза от того великая. В городе спокойно люд живет, а перхоть — тоже дышит не тужа. Никто им в мурло не плюнет — почему ужрался с утра? Иль на чьи набрался? Там они, сявок — за орехами, сами за карты иль выпивон. Там их не шмонали ни разу за все годы. И эта принудиловка — сущий санаторий, рай для ханыг охинских. Если б не зимние холода, они оттуда век бы не возникали. Вот только туда могла смотаться шанхайская «малина». Дух перевести подальше от ваших глаз. За эти пару месяцев многое изменится. Устанут постовые, оперативники. Измотаетесь, поверите, что удалось им на материк слинять, и смиритесь с очередной «висячкой». А они, к зиме поближе, отдохнув и успокоившись, вернутся в Оху. Вас к тому времени другие дела и заботы отвлекут, — рассмеялся Кроншпиль.

Возможно, ты прав, — подумав, ответил Герасим.

— Почему я уверен, так вы сами меня надоумили. Коль по лажовым ксивам иль под маскарадом, слиняли бы трое. Ну, пятеро кентов. Тут же — все. Конечно, иные вот-вот вернутся. Чтоб не оставлять Шанхай без глазу. Но нарисуются уверенные, что с фартовыми все на мази. Шанхай им не просто хаза, а и прикрытие, и большая кодла. А Шанхай фартовым — всем обязан. Воры его держат. Вот и секи.

— Но как найти их там, в тайге? Мы их в городе, под охраной прозевали. А там они без стремачей не живут. Половину шанхайцев на шухер поставят, — задумался Герасим.

— Если б хоть раз их там накрыли бы, понятно, не дышали б без атаса. А коль не случалось в тайге вашего брата, чего им дергаться? Дышат, как в своей хазе, даже файнее, — смеялся Кроншпиль.

— Но как их найти? — не унимался Петр, уставясь в лицо Афанасия.

— Это плево. Надо только засечь, где кайфуют фартовые. За них в тайге — шпана пашет. Законники — бухают днями.

— Наших ребят они знают. Каждого, в лицо. Это все равно, что на верную смерть их в тайгу послать. «Малина» быстро смекнет.

— Да и как мы узнаем, на каком участке приклеились законники?

— А у вас глаза на что? На стланниковые заготовки из Охи в тайгу ведут три дороги. Поставьте на каждой своих стукачей. Пусть приметят, по какой из них в тайгу водяру сявки возят на велосипедах. И хамовку. Там и есть. Фартовые нигде без водяры не дышат. Хавают не ровня ханыгам. Разницу эту и хорьку видно. Как засекут тропу, тогда и решайте, как брать станете фартовых. Здесь уж вам я — не хевра. И так лишку ботал. Грех на душу взял, своих засветил. Но большего из меня не давите.

— Спасибо вам за совет и помощь. Когда это дело завершим, встретимся в спокойной обстановке. Нам будет о чем поговорить, — пообещал Петр.

— Глаза б мои вас не видели, — вырвалось невольное у Кроншпиля. И, спохватившись за невежливость, извинился, отвернувшись.

Гости вскоре ушли. Хозяин закрыл калитку на крючок.

— Как думаешь, не предупредит он фартовых о нашем визите? — спросил Петр заместителя.

Герасим, улыбаясь, уверенно ответил:

— Исключено. Он «на крючке» уже давно. Не первый раз мне помогает. Знает, не на халяву советы дает. Иметь за них будет. А с фартовых что получит, кроме неприятностей. К тому ж совет — не личное участие в деле. Шпаргалка. Ею можно воспользоваться, можно и забыть. Но я не гордый. И Кроншпиль меня ни разу не подводил.

А утром из Охи отправились в тайгу с кошелками и корзинами пожилые люди. За грибами и ягодами, за орехами — внучатам на зиму.

Шли не торопясь. На отдых — не на работу, спешить не стоит.

Шли, отдыхая на пеньках и полянах.

Вон и почтальон с Фебралитки, тоже маслят собирает. Уселся на поляне старой кикиморой, порыжелую шляпу на самую макушку сбил. Вспотел. Много грибов. Хороший год на них удался. Корзина доверху наберется. Старик радуется. Неподалеку от него бабка куст кишмиша обирает. Ягоды от сладости к рукам липнут. Перезрели. Совсем фиолетовыми стали. Хоть теперь в пироги клади. Внучата чай с ними пить будут.

Почтальон по сторонам озирается. В тайге он — нечастый гость. Потому и побаивается ее, от всякого шороха вздрагивает.

Вон ветка дрогнула, уж не рысь ли проклятущая за дедом следит. Их, как слышал, нынче видимо-невидимо в глухомани объявилось на беду людскую.

— Подале от древ надоть. Не то изорвут в куски, — отодвигается старик на середину поляны. И успокаивает себя тем, что проезжая дорога рядом, по какой из города в тайгу люд ходит. Зверь такие места не уважает. От них подальше, в чащу уходит, от шума и выстрелов.

Дед смотрит на ветку березы. На ней бурундук уселся рыжим комком. Будто солнечная искра, потерянная по нечаянности.

Зверек, приметив старика, засвистел тревожно, предупреждая собратьев о появлении чужака.

— Фулюган окаянный, чтоб те понос через ухи! — дрогнул старик, от неожиданности выронил нож в мох. Испугался. И тут же услышал за спиной:

— Чего кантуешься, старая плесень? Обосрался от бурундука! А зачем в тайгу нарисовался? Чё тут дыбаешь, гнида сушеная? — смотрел на него в упор мужик, возникший неведомо откуда.

— Грибы сбираю. Аль не видишь? А ён, гад, наполохал. Свистит, как легавый! Над самой головой. Поневоле спужаешься.

— Тебе-то что мусоров бздеть? Всего-то дышать осталось на одну разборку, — рассмеялся человек.

— В тайге того не ждешь. В нее, матушку, сердце уносим на роздых. Для покою. А сколь коптить мне доведется — одному Богу ведомо. Может, скоро отмучаюсь. Никто не вечен. А ты чего сбираешь? — глянул в пустые руки мужика.

— Орехи. Шишки стланниковые. Зимой вместо семечек хавать стану.

— Ну, Бог тебе в помощь, мил-человек. Пусть и тебя тайга не обойдет, — пожелал улыбчиво.

Мужик от неожиданности растерялся. На хамство и грубость доброе пожелание услышал. Такого еще не случалось в его жизни. И, скребанув в свалявшихся на затылке волосах, спросил глухо:

— Бабка эта — при тебе?

— Моя старуха. Чей же ей быть. Ягоду на пироги сбирает, — наклонился над подосиновиком и, срезав его, крякнул довольно. Чистый гриб, без червей. Можно в корзину его класть.

Разогнулся почтальон, а мужик ровно испарился, исчез неслышно. Дед, перекрестившись, снова за грибы взялся, поминая незлым словом Герасима, пославшего его сюда.

До самого вечера уже никто его не тревожил, не подходил, ни о чем не спрашивал. И старик, нагрузившись до отказу, к сумеркам вернулся в Оху.

Банщица Клавдя вместе со своим сожителем пришли и тайгу другой дорогой. За брусникой. На варенье.

Под кустами брусничные гроздья ищут. Переговариваются громко. Надоело жить шепотом да тишком, боясь соседей, их уши каждое слово ловят. А Клавдя, что ни скажи, — баба. В одиночестве трудно ей. Вот и свела судьба с Ваней. Уже пятнадцать лет — любовь меж ними.

Жена Вани Клавдиной подругой была. Вместе в бане работали. А недавно умерла. Двое детей осталось. Пожениться бы, жить семьей, чисто, открыто, никого не боясь. Да года со дня смерти жены не минуло. Ванька боится Клавдю в дом приводить раньше времени, чтобы люди, соседи, знакомые не срамили его за блуд. Да и детям в глаза смотреть, не совестясь.

Клавдя не торопит. Больше ждала. Теперь уж, чего там, полгода осталось.

Вань, а мы с тобой запишемся иль так останемся, как есть? — допекает сожителя.

Да к чему в наши годы расписываться? Пятнадцать лет без той мороки прожито. И разве плохо было? — скрывает мужик от сожительницы разговор с дочерью, какая не соглашалась принять в дом мачеху: «Распишешься, значит, от мамы и от нас откажешься. Не буду с тобой под одной крышей жить. Уйду…»

Ну, как о таком Клавде сказать?

А сбереженья у нас на одной книжке будут иль врозь? — допытывается баба.

Да не спеши. Жизнь покажет, как лучше…

А в какой комнате жить станем? — глянула в упор.

Во, шалава навязалась! — высунулась из кустов пропитая рожа ханыги.

Клавдя покраснела, захваченная врасплох чужой репликой. Но тут же взяла себя в руки:

А тебе, засранец, чего надо? Что своим носом в чужую гранду суешься?

В твоей хварье медведю жарко не будет. А и я свой хрен не на помойке поднял, чтоб с такой лярвой мазаться, встал мужик во весь рост.

Да с тобой паршивая сука не согласится обнюхаться! Говном за версту прет. Все мужичье пропил, а туда же прется, забулдыга!

— Эй, мужик, валяй сюда, к нам! Не то тебе эта стерва живо век укоротит! Пошли ее подальше, курву облезлую!

— Дай ей в рыло и пинка под сраку! — послышалось отовсюду.

— Гони блядищу из тайги! — засвистело, заулюлюкало отовсюду.

Но не такова была банщица, чтобы ее брань смутила. Недаром в сожительницах столько лет жила, да и работала в городской бане, умела любую кодлу отбрить так, что свора мужиков завидовала набору матерщины, каким в совершенстве владела Клавдя.

Ну и здесь она себя в обиду не дала. Выпалила все, одним духом. И довольная успокоилась. Оглянулась. А Ивана нет. Полную корзину брусники набрала, ведро наполнила, но сожитель так и не объявился.

Насовсем ушел. Одну в тайге бросил. Дескать, в любовницы — годилась, а в жены — нет.

Вечером домой пошла. И все оглядывалась, не идет ли Ваня следом. До города дорога длинная, помириться бы успели. Но с кем?

Ванька давно уже был в городе. Он не шел, бежал из тайги. И от стыда, и дело торопило. Подвернулся случай избавиться от Клавди. Да и в милиции ждали. Не с пустыми руками… Понял, эту дорогу стерегут охинские ханыги. Глаз с нее не спускают…

Истопник музыкальной школы тоже в тайгу пошел, вместе с соседом, таким же старым кочегаром.

На двоих купили бутылку портвейна, взяли хлеба буханку, селедку, пару луковиц. И, прихватив по кошелке для отмазки от старух, едва роса просохла, вышли из города.

Одолев первый распадок, сели под кусток, где солнце последний пух с лысин не сожжет, и, расстелив газеты, собрались выпить.

Эти двое прожили по соседству всю жизнь. В одном доме. Они ни разу не ругались. Братья так дружны не бывают, как эти двое, ни куска, ни глотка друг без друга не сделали. Старухи их меж собой иногда грызлись по мелочам. Но они — женщины. Мужчины до того не опускались никогда.

Они жили открыто, не боясь, не прячась друг от друга. Да и что скрывать? И зарплаты, и даже пенсии у них были одинаковы. И достаток в семьях один. Ни посочувствовать, ни позавидовать нечему.

Даже жены их — родные сестры. Когда не ссорились — все вместе делали.

А старики, чуть случай, по глотку вина из одной бутылки пили.

— Эй, мухоморы, не угостите ли глотком? — вышла из тайги баба с пустым мешком на плече.

— Сами еще не почали, не разговелись. Только-то и случай выбрали, в тайге без баб, своих старух, выпить. Ан и тут не подвезло.

— У-у, жмоты старые! Средь зимы у вас холоду не выпросишь, все с собой норовите взять, скряги лысые! — осерчала баба. И, подойдя ближе, оглядела стариков с ног до головы. — В тайгу бухать пришли?

— А ты тут на что?

Я орехи собираю. Детворе своей. На зиму. Видите, уже полмешка шишек есть. Правда, не все поспели. Но ничего. Досушу на печке. Сгрызут.

— И сколько ж их у тебя? — спросил один из стариков.

— Кого?

— Детей!

— Много! Ой, много! Видите, какая я широкая. Потому и ребят прорва! — рассмеялась баба, поглядывая на бутылку.

— А живешь в каком районе?

— В Черемушках. Около горсада. Мне, как многодетной, там квартиру дали, — облизнула сухие губы, увидев, как старики, открыв портвейн, выпили по глотку.

За детей! — запрокинул голову один.

За внуков! — глотнул второй и, переглянувшись, передали полбутылки бабе.

Глотни и ты…

Та с жадностью выхватила бутылку, обтерла горло и иди им духом высадила портвейн до дна.

— За всех разом…

Старики даже остановить ее не успели. Крутым винтом выпила баба, не цедила. Так умели пить только на Шанхае. Без закуски и уговоров.

Старики враз поскучнели. Второй бутылки у них не было. А баба, потеплев, присела рядом. Оторвала себе хвост селедки, ломоть хлеба. И, не очистив рыбу, целиком жевать стала, смеясь:

— Вы, бздилогоны, в тайгу нынче не суйтесь. Не то вам головы домой не донести. Сорвут их лихие мужики. Как тараканам. Пожалела вас, потому что угостили. А зажали бы, не обмолвилась. Понятно?

— А за что нам головы отрывать?

— Чтоб по тайге не шлялись. Сидите дома, тихо. И не суйтесь никуда. Говорю дело. Загребайте кошелки, пока целы, и кыш по печкам! Чтоб духу вашего тут не воняло. Разве вот со склянкой. И то, пи шагом дальше, чем теперь.

— Это кто ж так приказал?

— Много будешь знать, до печки не доползешь. Сказано, слушай. Благодарить должен, что я ваши башки сберегла. Раздобрили меня. А теперь валяйте отсюда, да поживее.

— А грибы как же?

— Старухи нас теперь ругать станут.

— Хороши и без грибов. Пусть радуются, что живы воротитесь. И не торгуйтесь. Некогда уговаривать. Бегите отсюда, не оглядываясь! Живей! — насупила брови. И старики, поняв, что уговоры, просьбы не помогут, торопливо поднявшись, заспешили в город.

Там, оставив кошелки в доме, тут же вышли. И, оглядевшись, задворками — в милицию.

Все, что слышали, пережили, в целости принести надо, не растерять, не позабыть.

Их всех сегодня ждали. В разных кабинетах, разные оперативники, внимательно выслушав, дословно записали донесения своих осведомителей.

Каждый поставил личную подпись под информацией и, получив вознаграждение, заспешил домой, нырнув не через парадную дверь, куда входят все посетители, а через заднюю — дворовую, чтоб не столкнуться лицом к лицу со знакомыми иль родными, которые не без оснований и подозрения поинтересуются, что можно делать в милиции в выходной день?

Самыми цепными оказались для оперативников сведения Ивана. Тот больше других увидел, запомнил и заметил.

Он, единственный, узнал человека, какого обругала сожительница.

Когда-то он работал сантехником на нефтепромысле.

И звали его все меж собою Филином за то, что ночью этот мужик, без света, в полной тьме, мог читать газету, а днем и со столбом лоб в лоб умел поздороваться.

По молодости его за это в армию не взяли. Работал он всегда в третью смену. А потом спился. Связался со шпаной. Выгнал из дома нерожавшую жену. И покатился вниз, по скользкой. Но ум не пропил. Имел золотые умелые руки. Никогда не подводил тех, с кем делил кусок хлеба. И коли он в «малине», то далеко не на последнем месте в ней.

Ивана он не узнал. А может, не захотел того. Раньше они работали на промысле. Вместе. Пару лет. Потом разошлись их пути. Долго не встречались на улицах иль базаре. Но случай свел.

- Днем он меня не увидел. Но ночью лучше его сторожа не сыскать. Он за своих друзей голову положит, не задумываясь. Жаль мужика. Хороший человек, — сказал сочувственно.

Глава 3. ДУЭЛЬ

Вечером, собрав всю информацию осведомителей, Петр и Герасим взялись внимательно изучать ее.

Я думаю, фартовых следует искать там, где почтальон был, — предложил Одинцов.

Но Герасим, покачав головой, ответил:

- Не пойму, почему именно там?

— А ты смотри в донесение. Не шушера, сам фартовый к почтальону вышел. И главное, исчез, так профессионально. Словно испарился. Так уходить умеют лишь законники. А раз на стрему поставлен фартовый, значит, важную птицу охраняет, — ответил Петр.

— Убедительно. Но есть и вторая сторона у этой встречи. Фартовый обязательно узнал бы о почтальоне. На всякий случай. Чтоб знать потом, кому чем обязан. Но не в том суть. Это мы думаем, что к почтальону подошел законник. А оба знаем — фартовые на атасе не стоят. То удел блатных. Но не законников. Черновую работу у них выполняет мелочь. Исчезать незаметно они учатся с детства, как и воровству. Без этого уменья воров не бывает. Они и появляются, и уходят неприметно.

— А ты как считаешь, где их нам ловить теперь, — без возражений согласился с доводами Герасима Одинцов.

— Там, где Иван с Клавдией были.

— Чепуха! Думаешь, где больше блатных было на страже, там и фартовые? — рассмеялся Петр.

— Да нет. Выслушай, наберись терпенья, — перебил Герасим.

— Давай, продолжай!

— Я смотрю не по количеству. В любой драке зевак больше, чем дерущихся. Но тот факт, что именно эту дорогу охраняет Филин, меня и насторожило.

— Так он днем ничего не видит! Хорош стремач!

— Днем он среди блатных мог случайно оказаться. Но после дня наступает ночь. И вот тут никто не сравнится с Филином. Он всякую перхоть охранять не станет. Этот — для избранных. Мелочь возьмут — не страшно. Он, как я думаю, Лешего бережет. И, наверное, не первый день. Он для законников — находка, золотой клад. За его спиной ночами фартовые спят спокойно.

— Может, и так. Но не кажется ли тебе подозрительным, что по всем трем дорогам ворье своих сторожей выставило? Ведь тайга — большая. Почему прямо у дороги? Могли же воры в глухомань уйти. Там их не только люди, звери не сыщут. А не хитрый ли ход придумали блатные, чтоб заманить нас в тайгу и там по одному перещелкать? — засомневался Герасим.

— Нет, Гера. Тайгу фартовые не уважают. И глухомань обходят. Потому что зверья боятся хуже нас с тобой. А не пустили осведомителей в нее не случайно. А вдруг увидят? Сыщи потом в чаще того, кто успел в тайгу войти? Да он не то что нам — всему городу растрезвонит об увиденном. А горожане наши — народ горячий, на расправу короткий. Одно дело — пьянчуги орехи собирают. Другое дело — воры. Прослышат и подожгут тайгу со всех сторон. Такое — не исключено. За сожженный суд сведут счеты. Л из пожара сумей выскочить, да еще ночью. После пьянки законники не смогут из огня выйти. Да и облавы боятся. Нашей. С собаками. Вот и стерегут подходы.

— Меня смущает открытость этой охраны. Вон баба, даже скрывать не стала, что головы старикам оторвут в тайге. А ведь не случайно проговорилась. Голову оторвать могут лишь за фартовых. Но не сами законники, а стопорилы — мокрушники. Не бичи, не пьянь охинская.

И не щипачи с карманниками и голубятниками, — говорил Одинцов.

По-твоему, все дороги в тайгу надо перекрыть? Но ведь фартовые не будут жить среди алкашей. Они своею подлой держатся. Кучно. Чтоб в случае чего вместе сбежать. Их будет кому прикрыть, — говорил на раздумье Герасим и предложил: — Давай глянем в карту местности и попробуем высчитать воров. Ведь в случае облавы, а они и это, поверь, предусмотрели, фартовые не побегут из тайги вслепую. Они уйдут, взвесив все. Краткость отхода, дороги, транспорт, близость населенных пунктов.

А, может, наоборот — в чащу скроются. Где их никто быстро не найдет, — возразил Герасим.

А собаки? От них не сбежишь.

В тайге — не все буреломы. Вот, смотри — река, а вот тут, вблизи, озеро есть. Здесь собаки след потеряют, — глянул в карту Герасим.

Давай посмотрим вместе, — подсел Одинцов и разложил карту местности посередине.

Если мы начнем облаву с той стороны, где был почтальон, тут тайга глухая. На десятки километров — ни жилья, ни дорог. Одни чертоломы. Есть, правда, гаревый участок. Но он — не спасенье, сущая беда. На нем воров, как куропаток, взять можно. Ни реки, ни озера, ни единого поселка…

— Здесь тоже дрянь — не место. Болото. Река, озеро, но от трассы далековато — тридцать с лишком километров. Их не одолеть, — перебил Одинцов.

— А распадок? Его учти. Он как раз к магистрали почти вплотную подходит. И, главное, сухой, извилистый и лесистый. Второй распадок — хуже. Оползневый. Сырой. Тут в нем не убегать, а ловить хорошо. В него лишь по пьянке да по незнанию можно сунуться, чтоб и не вылезти никогда, — указал Герасим.

— Ты сюда посмотри! Вот где местность! Три километра тайги, а дальше, всплошную, посадки. Лесничество пять лет назад поработало. Значит, ни коряг, ни пней. И, заметь, почти до железной дороги. Тут — гаревый участок. Уже под посадки готов. Хоть катись. И это именно там, где Филин, — глянул на Петра Герасим и, усмехнувшись, добавил: — Все блатари, в случае чего, прикроют отход фартовых. Устроют кипеж! И непременно мешать будут облаве. Нужно встречный наряд выставить, вот тут, — указал он на карте пролесок, примыкающий почти вплотную к железной дороге.

— Тут, из посадок, они и выйдут, — добавил уверенно.

— Куда? По этой ветке поезда ходят лишь два раза в сутки! — рассмеялся Одинцов.

— А вертушки-товарняки, а дрезины? Они бесконечно там снуют. Да и подумай, когда фартовые убегали на пассажирских поездах? Мне такое не вспоминается.

— Выходит, здесь их ждать надо? — задумчиво смотрел в карту Одинцов.

— И в распадке. Они могут двумя группами уходить. Если одних поймаем, вторые останутся на воле. Так всегда поступают фартовые, — говорил Герасим.

— Нам нужен Леший и беглецы. Все трое, — нахмурился Одинцов.

— Понимаешь, Леший — тип особый. Тертый калач. Этот не побежит от облавы очертя голову. Он найдет способ, как переждать в тайге несколько беспокойных дней. Он слишком ценит свою голову. И вместо себя любого подставит. А нам нужен он. Без него фартовые, как без головы и глаз. Сам же Леший, пожелай того, новую «малину» в два счета сколотит. И снова заживет. Он не одну облаву и погоню пережил. Сколько приговоров с высшей мерой наказания хранятся в архивах? А он — жив. Хитер или живуч, не знаю. Но пора с ним кончать, — посуровел взгляд Герасима.

В это время зазвонил телефон. И Петр раздраженно поднял трубку.

— Ирина Кравцова, здравствуйте! — молчал, слушал, что говорила следователь прокуратуры. Потом ответил: — Кое-какие соображенья и у нас имеются. Что ж, приезжайте, поговорим…

Следователь не заставила долго себя ждать и вскоре вошла в кабинет.

Узнав, что милиция решила устроить в тайге облаву с собаками, оперативными нарядами, с оцеплениями у железной дороги, поморщилась и сказала:

— Мне тоже не хочется иметь на своем счету «висячку», дело надо завершать, но не такими средствами, не такой высокой ценой. Не только вы в этой операции будете вооружены. Но и они, пожалуй, лучше вас. А потому не исключены жертвы. Такой риск — не оправдан.

— А где выход? — изумились Герасим и Петр.

— Надо их вытащить в Оху. Устроить ловушку.

— Хватит западней! Один раз на этом сгорели. Иль мало Бурьяна? Из-под носа увели. Да и фартовые не дураки. Нужен сверхслучай, чтобы они решились теперь в городе появиться, — отмахнулся Одинцов.

— А что ты придумала, Ира, поделись? — напрягся Герасим.

— Вчера к нам из Катангли доставили хозяина южносахалинских воров. Таксист — кличка его. Дело ведет областная прокуратура. Но нужно им провести на месте следственный эксперимент. Мы уже подкинули к нему «наседку». Думаю, через него…

- А как?

- Да «утка» эта, по поручению Таксиста, сходит в тайгу, к фартовым…

- Не понял. Как пахан воров доверится чужаку, не вору. Такого не бывает.

— У Таксиста нет другого выхода. А связник — нужен.

— Зачем?

— Обязательно попросит, чтобы во время следственного эксперимента ему помогли сбежать, — говорила Ирина.

— А где следственный эксперимент будет проводиться? — спросил Одинцов.

— В Охе. В банке. Он должен показать, как вошел туда. Да еще незамеченным охраной.

— Как же Леший разрешил ему в Охе хозяйничать? Выходит, Таксист гастролер? Но тогда он — не пахан.

— У них был воровской сход. Всех воров Сахалина. И Таксист показал всем, как надо работать. Вроде наглядного урока преподнес. Чисто сработал. Все украденное себе взял. Мы, честно говоря, грешили на Лешего. Он в этом деле не участвовал. Но раскрылась истина недавно. Таксист погорел на купюрах, какие в нашем банке пропали. Взяли его в Южном. Здесь он немного пробудет. Надо успеть.

— Опять же закавыка. Таксиста, если и будут выручать, то только обычные ворюги. Или если фартовые, но без Лешего. Этот не станет свою голову вместо чужой в петлю совать, — ответил Герасим.

— Таксист — не простой вор. Он — пахан, так зовет его воровская «малина». И выручать такого обязан тот, кто не ниже по признанию. Уж это я от отца знаю. Иначе Лешему дальше Охи все пути будут закрыты. А ему отсюда и теперь надо бы уйти. Но опасается. Выжидает время. Если не поможет, оставит в беде Таксиста, потом несдобровать. У воров разговор короткий. Разборка за трусость не только из паханов и закона выведет, а из шкуры вы-тряхнет.

— Леший один на это не пойдет.

— Просто не справится, — поддержал Петра Герасим.

— А где содержится Таксист?

— В тюрьме, где еще?

— Охрана чья? — уточнил Петр.

— Из области. Те, кто конвоировали.

— Нам не доверяют, — покраснел Одинцов.

— И есть за что, — оборвала Ирина.

— А кто — «утка»?

— Старый кадр. Проверенный.

— Не продаст тебя?

— Нет. Его мне отец посоветовал. Он с ним много лет работал негласно.

— Нам с ним надо встретиться. Все обговорить, — предложил Герасим.

— Ни в коем случае! Я сказала не для этого. Его не надо знать. Он — свое выполнит. Вы хоть потом не оплошайте. Не посылайте Лаврова и его группу. Я после побега Бурьяна им не доверяю, — не согласилась Кравцова жестко, бесповоротно.

— Тогда, какую роль нам отведете? Ловчих псов? Даже с «наседкой» не хотите познакомить.

— А зачем? Его инструктировать не надо. Он знает, что требуется, и выполнит все безукоризненно. За это я могу поручиться, — заявила Кравцова.

— Что ж, воля ваша. Но хоть поставьте нас в известность, когда осведомитель вернется из тайги, чтобы на этот раз не говорили о наших оперативниках столь пренебрежительно, — сказал Петр, не скрывая раздражения.

— Именно для этого я и пришла, чтобы частично ввести в курс дела и опередить ваши необдуманные либо опрометчивые шаги по поимке беглецов. Я так и предполагала, что ничего умнее не найдете, как устроить облаву в тайге с участием всего личного состава, включая собак. Громкий получился бы маскарад. А вот за результат — не уверена. Ведь на охоте, пусть даже хорошо организованной, гибнут не только звери… Потому воздержитесь от эффектных операций.

— Знаете, ваш тон уже перешел за рамки назидательности и морали: я понимаю, вам обидно за случившийся побег. Нам — не просто больно, а и оскорбительно слышать такие отзывы о своих сотрудниках. Поверьте, вы очень ошибаетесь. И, возможно, скоро в этом убедитесь, — перешел на официальное «вы» Одинцов.

— Если в прокуратуре уже все решили и обдумали, мы, конечно, выделим дополнительную охрану для тюрьмы. Как я понял, все остальные действия прокуратура берет на себя? — поинтересовался Герасим и, наигранно рассмеявшись, добавил: — Ну, что ж, как говорят, баба — с воза, коню легше. Мы не станем больше предпринимать какие-либо действия по поимке Лешего и беглецов. Это — на вашей совести. Желаем удачи! — открыл дверь перед Кравцовой и, едва она вышла, сказал: — Высокомерная пустышка! Она еще столько дров наломает в этом деле, что многих удивит. Сравнила помощь наших ребят и какого-то осведомителя, он саму ее ворюгам за стольник запродаст! У всех у них нутро гнилое! Никому не верю до конца! Но пусть она лоб в шишки и синяки набьет. Может, мозги появятся! — злился Герасим, меряя кабинет аршинными шагами.

А через три дня позвонил Одинцову прокурор города. Извинившись за несдержанность Кравцовой, сказал, что минувшей ночью был убит осведомитель — надежда Ирины. На нем лежала записка — смерть сексоту! Труп информатора был изуродован. Его не просто били, а и пытали. Конечно, фартовые. Видно, попал осведомитель в руки Лешего. Тот покуражился. Всю злобу выместил.

— Давайте что-то предпринимать. Сообща. Иначе этот негодяй и до нас доберется, — говорил прокурор срывающимся от негодования голосом.

Но Кравцова стояла на своем:

— Видимо, подвела связника привычная осторожность, вот и поплатился жизнью за оплошку. Но, главное, он, конечно, успел сделать. Сказал о Таксисте. И теперь фартовые обязаны помочь пахану выйти на волю. Ждать долго не придется. Таксист пробудет в тюрьме неделю. Потом его увезут обратно, завершать следствие.

— Одного я не пойму, почему Таксисту должны помочь наши, а не его фартовые? Ведь там им все знакомо. И тюрьма, и дорога в прокуратуру. Или всех законников в центре переловили, или они дисквалифицировались? До меня это не доходит, чтобы чужим фартовым доверяли больше, чем своим, — удивлялся Одинцов в разговоре с Кравцовой.

— У законников нет понятия — свои и чужие. Есть каста. И фартовый, введенный в закон, всегда поможет своему, если даже впервые его в глаза увидел. Завидная солидарность. Нам ее. очень недостает, — посетовала горько. И продолжила, вздохнув: — Из областной тюрьмы Таксиста пытались вытащить свои фартовые. Но самих поймали. Теперь у Таксиста вся надежда на Оху. Здесь — следственный эксперимент. То есть Таксист выйдет из машины не на минуту. Этим временем попытается воспользоваться и он, и наши ворюги.

— Нужно оцепить банк со всех сторон. Чтобы и мысли о побеге не возникало, — выпалил залпом Одинцов.

— Тогда вы спугнете Лешего и фартовых. Они не должны увидеть усиленной охраны. Пусть Таксист наживкой станет, — просила Кравцова.

Одинцов, разглядывая план банка на чертеже, изучал все закоулки, каждое помещение выверял с учетом его изолированности, освещенности, звукоизоляции.

Потом, уже под вечер, наметил, где поставит охрану из самых опытных, смелых сотрудников.

Утром следующего дня в тайгу, дрожа всем телом и душой, пошел по заданию милиции старый почтальон.

С облезлой кошелкой, спотыкаясь на всякой кочке, шел, не зная, вернется ли живым домой. Дойдя до прежнего места, на корягу сел. Закурил самокрутку. И вдруг почувствовал на себе пристальный взгляд. Оглянулся. Вокруг никого, видимо, показалось.

Дед начал собирать грибы. И понемногу успокоился, отвлекся. Забыл, зачем тут оказался. И, срезая подосиновики один за другим, на всю тайгу крякал от удовольствия.

— Ты зачем здесь возник, гнилой козел? — услышал за плечами.

Старик от неожиданности гриб из рук выпустил, задом в мох плюхнулся. Оглянулся.

Уже не прежний — молодой парень стоял насупившись.

— А ты не видишь, сынок, чем я занят? Грибков внучата испросили. Не мог я им супротивиться. Кто дитю откажет, того Бог накажет. Вот и пришел, — улыбался старик, еле сдерживая дрожь.

— У тебя вся Оха во внуках кантуется? Иль твои — с параши не хиляют? Ты недавно здесь возникал. Тоже — за грибами. Не шибко ль повадился сюда, старый пердун?

— Ай грибов тебе не хватает? Их тут — прорва! Чего осерчал? Не с твоей корзины беру. Что Бог послал. Разве за это можно забижать?

— Да хавай ты их хоть жопой! Но почему здесь рисуешься?

— Я тут, почитай, всю жизнь их сбираю. Не знаю других мест. И заблукаться боюсь. Не ведаю тайгу, как иные. Ведь в почтальонах маюсь. Время мало имею. А зарплата и того меньше. Вовсе смешная. На нее не то прожить, помереть неможно. Только-то на место на погосте. А уж про поминки и не думай. Вот и приходится выкручиваться, чтоб как-то добедовать. Благодаренье Богу, что тайга имеется. Ягоды, грибы, орехи дает. Поди купи все это. За год не осилишь, — смотрел старик на парня.

Тот, слушая деда, присел на пень. Глаз со старика не сводил, будто под прицелом держал. У почтальона вся душа в сосульку смерзлась.

— Трудно нынче жить, сынок. Так тяжко, что уже о радостях позабыли вовсе. И повсюду грубиянство, фулюганство единое. Намедни я в банк принес почту. А меня оттуда взашей погнали.

— Тебя за «медвежатника» приняли? — рассмеялся парень.

— Господь с тобой! Я ведмедей вживе отродясь не зрел. Да нешто схож я с им, треклятым? — неподдельно удивился старик.

— А за что тебя выкинули с банка?

— Туда, взавтре, афериста приведут. Так мне охрана сказала. И пужаются лишний люд запускать. Чтоб чего не усмотрели. Чтоб не подсобили ему сбежать. Ну, а я и брехни сдуру, мол, кому надо, едино сбегить. Всякому своя удача от Бога. И аферисту — тож… Меня и выругали, за сочувствие. Банковские. Мол, дурной я алимент. И все тут. Каркаю, ровно ворон. Грозились за такие байки донесть на меня в самые органы.

— Падлы они, не люди, — сплюнул парень, даже не изменившись в лице.

— Я уже так-то не молвлю. А обида — имеется. Нешто взашей гнать старого не совестно? Ить на службе находился, при работе! — ворчал дед.

— Если завтра приведут, то пусть тогда и боятся. Чего заранее ссут.

— Чтоб никто не углядел, не прослышал чего. И торопят. Мол, завтра работать не станем, роздых вышел. Да только-то не на всякий роток накинешь платок. Да и что тут скрытничать? Кому их аферист нужен? Нормальный люд мается. А они всяких стерегут. Ровно дел путных нет для них.

Старик глянул на парня и понял, тот слушал и не слышал его. О своем думал.

Почтальон, нарезав несколько подберезовиков, перекрестился, поблагодарил Бога за помощь в прокормлении и не спеша стал увязывать кошелку с грибами. Обвязал ее марлей сверху, чтоб не рассыпать, не растерять по пути домой.

— Ты, дед, за грубое не сердись на меня. Сам ботаешь, жизнь как параша. С какого боку ни сядь, яйцы вместе с душой к ней примерзают. Так вот и проорали все. Ничего не надыбать нынче. Никому. Так что иди ты в свою хазу. И меньше в тайгу суйся. Коль в городе по волчьим законам дышите, с тайги какой спрос?

— И то верно, — согласился старик и, взвалив кошелку на плечо, вышел на дорогу из тайги, не оглядываясь, вздрагивая, плелся, понимая, что не сводят с него глаз урки. Следят, уставясь в затылок и спину не только взглядами.

Всю эту ночь готовились оперативники к предстоящей операции.

Время и действие каждого — заранее обговорены. Выверялась всякая случайность, непредвиденность, внезапность.

Еще с ночи, пока не рассвело, оперативники заняли свои места в банке. Шли к нему поодиночке, под прикрытием темноты, чтоб никто не увидел, ни о чем не догадался. Входили через служебный, не парадный вход. Едва занимали пост — замирали не дыша. Любая статуя позавидовала бы молчаливой их неподвижности. Но войди в банк посторонний человек, ни одного бы не приметил.

Время тянулось медленно. Серый рассвет, пробившись в окна, возвестил о долгожданном наступлении утра.

Осенью в Охе светает поздно. Оперативники зорко всматривались, вслушивались в каждый звук.

Вот у подъезда заскрипела тормозами тюремная машина. Послышались голоса конвоиров. В дверь банка позвонили. Пора провести следственный эксперимент…

Таксисту еще снимают наручники. Слышен звон железа. Конвой, освободив руки вора по требованию следователя, раззявил рты. Хоть раз в жизни увидят, как бескровно и безнаказанно можно украсть из охраняемого милицией и собаками банка два миллиона.

Таксист, оглянувшись на конвой, насмешливо улыбался. Молодые охранники смотрят на него, как на циркача. «А значит, надо показать им высший класс. Чтоб на всю жизнь запомнили это представленье и день», — думает пахан, разминая затекшие в наручниках кисти рук. И вдруг, не спрашивая, не предупреждая, подошел к водосточной трубе. В три рывка добрался до второго этажа, по узкому выступу, цепляясь за стену, дошел до окна, влез в форточку и исчез из вида. Следователь, едва опомнившись, засек время начала эксперимента. И заторопился… Прошел в банк вместе с охраной. Таксист уже стоял возле подвала, улыбался.

Снова ни одна собака его не почуяла, и постовые милиционеры все ждали, когда начнется следственный эксперимент.

Таксист легко и бесшумно справился с замками. Не брякнув ими, тихо, как и в тот день, открыл дверь в подвал. Закрыл их за собою…

Следователь следил за секундомером.

Оперативники, разучившись дышать, ждали с секунды на секунду появления Лешего.

Из подвала, кроме как через эту дверь, другого выхода нет. Это было проверено и милицией, и прокуратурой.

Следователь считал скупые секунды.

Минута, полторы, две, — пересохло во рту. И вдруг во всем здании банка, в ближних домах внезапно погас свет.

Следователь не увидел, почувствовал легкое движение воздуха. Понял. Протянул руку, чтобы поймать. Но опоздал.

В банке поднялся переполох. Следователь бросился к выходу. Но, увидев раззявленные двери машины и обоих конвоиров, ожидающих Таксиста, понял, что следственный эксперимент стал новым ограблением банка, только теперь в присутствии прокуратуры и милиции.

«Может, через служебный вход его поймают? Иного пути нет. Ведь не летает же он, не провалился сквозь землю?» — заторопился следователь к служебному ходу. Но и там Таксист не появлялся.

«Ведь говорил он мне, что служебным ходом воспользовался! Там охрана была. И надо ж со светом такая оплошка вышла!»

— Куда ж он делся? — метался следователь в ужасе.

— Да вон, паскудник! — прицелился оперативник в человека, вылезающего из окна служебного туалета с мешком на плечах. Выстрел опередил крик и просьбу следователя — не убивать. Таксист медленно рухнул с подоконника на землю, выпустив из ослабевших рук последний куш.

— А говорил — эксперимент… Эх, ты, падла, — отвернулся от следователя, уставившись мертвым взглядом на сторожевую овчарку, пожалуй, единственную в свете, оплакавшую смерть.

— …Убит при попытке к бегству. — Дрожит, еле пересиливая себя, рука следователя областной прокуратуры.

— Ваше счастье, что наши фартовые не захотели помочь Таксисту сбежать. Тут бы вам большая неприятность вышла. Здесь — нервы у охраны сдали. И, если честно, не убей, сбежал бы гад, — говорил Одинцов.

«Неужели не поверили фартовые никому и не захотели помочь Таксисту?» — думал Герасим.

— И стоило мне тащить его сюда, чтобы вот с таким результатом вернуться! — горевал следователь из области.

— Да никому он не нужен. И вы его от «вышки» не спасли бы. Да и к чему? Сама судьба руки развязала.

А того оперативника, предотвратившего побег Таксиста и очередное, но уже хищение из банка, надо премировать, — сказал Одинцов. И продолжил: — Будь у нас все такими бдительными, не водились бы воры в городе. Никто покой людей не нарушал бы. Надо этого оперативника ценным подарком наградить!

— Разрешите? — протиснулся в кабинет Одинцова следователь Лавров и выпалил одним духом: — Сергеев убит!

— Кто такой Сергеев? — спросил Одинцов.

— Убивший Таксиста!

— Что?

— Кто убил?!

— Когда? — хрустнуло то ли сердце, то ли сжатые кулаки Герасима.

Лавров тупо в пол уставился. Лучшего оперативника убили. В двух шагах от дома, отдыхать его отпустил после дежурства…

— Выстрелом из нагана убит. Но не в упор. Нет ожога возле раневого канала. Смерть наступила мгновенно. Выстрел один, — сообщил из морга патологоанатом.

— Да-а, жарко вам тут приходится, — посочувствовал следователь из области и заторопился уходить.

— А ведь свет в районе банка и самом здании горсеть не отключала, — положил телефонную трубку Герасим и добавил от себя: — Неужели и здесь Филин поработал? Но как высчитал время до секунды? Ведь увидеть никак не мог. И на случайность не спишешь. Не поверят…

— Да вы о чем? Сотрудник убит! Наш! Свой парень! Таксиста подстрелили — правильно сделали. Не ушел. Я б их всех — одним «максимом» покосил бы. И наших паразитов, и заезжих — не пощадил! Такого парня убили! Ну хватит! Это уж слишком! Это уже дуэль! Нас вызвали. Что ж! Пусть так, но с меня довольно. Я этого Лешего из его тайги за рога выволоку! — краснело пятнами лицо Одинцова.

— Значит, помогали Таксисту наши фартовые. Иначе чем объяснить смерть Сергеева, отключение энергии? Были! Но мы их снова не увидели, не задержали. Они и этот раунд выиграли. Выходит, воры и впрямь умнее, грамотнее и осторожнее наших обученых спецов! — негодовал начальник милиции.

Герасим обдумывал новую версию поимки фартовых. Они уже снились ему. И человек даже среди ночи нередко вскакивал с одною мыслью и заботой. Но провалы преследовали один за другим.

«Наган? Откуда у них наган? Ведь это наше оружие. Где взяли его законники?» — думает Одинцов.

Разгадка оказалась простой. Сергеев был убит из своего нагана. Кобура оказалась пустой, расстегнутой.

Как все произошло, на этот вопрос могли ответить двое — Сергеев и убийца. Одного уже нет в живых. Второй еще не одному жизнь укоротит, прежде чем ответить на вопрос.

…Ирина была категорически против проведения милицией операции в тайге по облаве на фартовых. Но кто ее слушать стал бы теперь?

И через день, обложив все мыслимые и немыслимые выходы из тайги, все дороги и тропинки, цепи оперативников, подогретые злобой, рядом провалов, неудач, выговорами и взысканиями, с собаками, наганами ринулись в тайгу ловить воров.

В нескольких десятках метров от места действия, на самой опушке, скрывшись в елках и кустарниках, дремали три ЗАКа, две «скорых помощи».

Милиционеры были одеты в одинаковые спортивные костюмы, в каких можно было легко пробираться по тайге. На ногах — кеды, шнурки внутрь заправлены.

Шесть десятков собак не знали, что сегодня им предстоит не обычная тренировка, а трудная, опасная работа.

Эту операцию назвали коротким, злым словом — «Дуэль». И занарядили в нее весь личный состав горотдела и отделений милиции ближайших городов, поселков.

Наблюдать за ходом операции остались пятеро да охрана тюремных машин, предназначенных фартовым.

Ранним утром, когда солнце не коснулось верхушек елей-старух, в распадках, у железной дороги, у реки, озера обосновались милицейские засады.

Для выполнения боевой операции у многих в руках были автоматы.

За полчаса до начала «Дуэли» радио Охи предупредило горожан, чтобы никто из них не вздумал сегодня отправиться в тайгу.

Причину этой информации объяснять не стали. Да и зачем? И так уж по городу всякие слухи ползут. Догадаются люди о причине сообщения…

В семь утра, как и было обусловлено, в тайгу со всех сторон вышла милиция. Столько оперативников сразу она не видела никогда в своей утробе и удивленно наблюдала за происходящим.

Собаки жадно обнюхивали кусты, пни, коряги. Не часто бывали на природе. Но, услышав злой окрик, внюхивались в остатки человеческой жизнедеятельности, оставленной под деревьями и кустами, брали след, неслись напролом через муравейники, коряги, через завалы и заросли нагонять людей, живущих в тайге.

Вот кого-то настигла первая овчарка. Свалила с ног, прихватила за душу клыками. Рывок — и выпустит жизнь наружу, вытряхнет из шкуры.

Человек визжит, то ли от страха, то ль от боли. Собаку это не остановит. Слаб — погибай. Слабому в жизни нет места. Служебная собака не знает жалости и сочувствия…

Вон и второй орет, тоже овчарка прихватила. А чуть дальше — в чаще, уже выстрелы гремят. Как окрик на чью-то ненужную душу. А там — брань, мат такой крученый, что наблюдатели хохочут.

Из кустов, под пинки и кулаки, вывели двое оперативников троих задержанных.

— Сами в тайгу выкинули нас под жопу, теперь за яйцы ловите! Совсем нет жизни от вас, легавые собаки, чтоб вам ежами просираться до самого погоста! Мать ваша с хорьком спала! Чтоб вы говно жрали, соплями запивали, трахнутые вприпрыжку! — блажил известный охинский сантехник в прошлом — Филин.

Его узнали сразу. И, не раздумывая, запихали в машину вместе с двумя молчаливыми, заросшими мужиками, в каких даже овчарки с трудом признали людей.

Треск сучьев, кустов, топот сотен ног, шум падения, вскрики, лай, рычанье собак, команды остановиться, автоматные очереди, пистолетные выстрелы, тяжелое дыхание — все сплелось в единый большой ком небывалой облавы.

Стонала тайга, глядя на людей. Ее порожденье, свирепое зверье, и то убежало со страха, подальше — в самую глушь. И было чего им испугаться.

На поляне трое таежных мужиков поймали одного — в спортивном костюме. Схватили за ноги и руки и об корягу, всем телом… Пока голова не отвалилась у него. А как он кричал — даже звери не выдержали…

А возле реки десяток лохматых мужиков на засаду нарвались.

Их сначала собаки поймали. Троих едва насмерть не порвали. Еле отняли оперативники, и враз драка завязалась. Свирепая, короткая. Овчарки, хватив крови, без разбору на людей кидаются.

Кого волоком за ноги, других в спину автоматами, погнали к машинам.

Тайга все видела. Ей всех было жаль. Потому молчала, приютив, скрыв от глаз, в лапах пушистых елей, маленького лысого мужика, внимательно следившего за всем, что творится внизу.

Там, наткнувшись на убитого оперативника, споткнувшись о его голову, милиционеры вовсе рассвирепели. Из кустов, из-за пней, из-под коряг, с деревьев стряхивали людей и, едва те попадали в руки, месили ногами и кулаками в кровавые котлеты.

Лица бледные, перекошены до неузнаваемости. В глазах — молнии.

Видела тайга охоту на зверей. Но чтобы люди — на людей, не доводилось…

Вот и эти двое… Один другого догоняет. Ныряют меж кустов и деревьев. Дышат загнанными оленями. У беглеца глаза круглые, как у зайца. Жить хочет…

— Стой, Фишка! Стрелять буду! — и грохнул выстрел. А человек бежит. По инерции. Но вот упал, лицом в землю. Руки раскинул. Словно обнял, прося прощенья.

— Готов? — удивился догонявший. Но тут же упал, вскочивший вор кинулся к горлу. Но собака помешала, подоспела вовремя. Налетела вихрем. Сшибла. Впилась зубами в плечо. Вырвала клок кровавый.

Фишка от боли сознанье потерял. Да вернули. Пинками. Нацепили браслеты, и, выбив пару ребер, — бегом — марш в машину! Овчарка чуть на спине не виснет.

А в глуши трое оперативников с пятью фартовыми махаются. Зубы трещат. Скулы набок, глаза — сплошные синяки. Лица в лепешку. Дерутся не только кулаками, ногами, головами. Так что кости ломаются с хрустом.

Мат такой, что деревья отвернулись со стыда.

Кто свирепее? Теперь уж не понять.

Блатари, бичи, шпана, фартовые ножей из рук не выпускают.

Оно и понятно. Не только милицию, собак убивают. С десяток запороли. Бросили в кусты, от глаз подальше. Мол, псина, падаль и легавый — воняют одинаково.

Машины уже по два рейса сделали в город. Битком были забиты. А облава лишь набирала силу и накал.

Десятка три охинских потаскух и пьяниц вытолкали из тайги оперативники, велев вернуться в город. Бабы орали, грозились, их припугнули несколькими выстрелами под ноги, и мокрохвостая, лохматая свора понеслась от тайги подальше.

Бичей, особо старых, выдворили без особого труда. Предупредив, чтоб держали языки за зубами. А тех, кто решил вступиться за фартовых, ловили наравне с ворьем.

В извилистом, лесистом распадке нарвались на засаду убегающие блатари. Эти — умнее других оказались. Впереди себя троих проституток поставили. В голове — Катька по кличке Жох. Это она пила портвейн со стариками-осведомителями.

Широкий, плоский зад, видавший виды, надежно прикрывал собою десяток мужиков.

Шли тихо, надеясь проскочить незамеченными. Да один из мужиков, споткнувшись, упал.

— Опять в собственных мудях заблудился. Чего об родной хрен спотыкаешься, Чубок? Оторвут тебе их легавые, будешь знать, как линять надо, — определила на слух оплошавшего.

— Захлопнись, лярва! — услышала в ответ родное.

Блатари рассмеялись. А судьба оскалилась собачьими

клыками.

Катьку-Жох громадная сука за сиську прихватила. Повисла на ней. Шлюха от боли не своим голосом взвыла.

Мужики в клубок сплелись. Громадный, вонючий, лохматый. Собаки на него верхом взобрались. Рвут всех подряд. Подоспевшие оперативники, оторвав овчарок, пока не опомнились блатари, надевают им наручники. Быстро, не суетясь.

Трое хотели кулаки в ход пустить. Не успели. Промахнулись. Получили «в солнышко», в пах, в зубы…

Лишь две потаскушки тишком, бочком оторвались от кодлы. На них ни собак, ни милиции не хватило. И, выбравшись кустарником из распадка, помчались в город, радуясь, благодаря судьбу.

Катьку, перевязав и смазав, отпустили восвояси. Предупредив завязывать с блатными хотя бы по возрасту.

Жох, отскочив на десяток метров, задрала юбку спереди и, показав милиции заголенное, крикнула:

— У ней возраста нет! Всегда красотка! Никто не обижался. А вот вам, легавым кобелям, и понюхать не дам! — побежала в город, влипая в плоский зад босыми пятками. Ей вслед кто-то свистнул. И Жох, испугавшись того, что оперативники могут отпустить с поводков рычащих овчарок, понеслась зигзагами еще быстрее.

Из тайги по дорогам и тропинкам выходили, выволакивались, выползали и выбивались люди.

Одни — выкатывались кучей, другие — цепочкой, гуськом шли. Их подгоняли оперативники.

На маленькой, глухой поляне поймали фартовые троих милиционеров. За учиненную облаву короткую разборку устроили. Разметав в куски, свалили термитам на муравейник. Чтоб до конца года не голодали красные крупные муравьи.

А сами, не переговариваясь, немыми призраками, меж деревьев пошли. Тихо, неслышно. Но овчарок не проведешь. Учуяли.

Сворой на свору кинулись. Тут уж ножи в ход пошли. Собаки сзади напали. Придержали, пока оперативники подоспели. И снова драка, выстрелы. Но в свалке двое успели влезть на сосны. Одного — собака выдала. Не отошла, покуда не сняли фартового. Второй словно прирос к стволу. Прикинулся грибом-паразитом. Сама сосна и та в это поверила. Пусть и болячка, но своя. И укрыла человека лохматой лапой.

Видел, как измордовали друг друга люди. По лицам никого узнать нельзя. Сплошное кровяное месиво. На плечах у всех лохмотья. Спины, плечи, грудь — ножами исполосованы. Кровь по ногам хлещет. Но злоба сильнее боли.

Дерутся люди. Вон фартовый въехал в скулу оперативнику. Тот к стволу дерева отлетел. На сучья спиной. Свалился вниз без сознанья, а может, и жизни не стало…

Двое фартовых смятыми комками под ногами дерущихся валяются. Мертвые, но законники. И здесь своим помогают.

Если б не подоспела подмога, ушли бы фартовые, измотав, раскидав оперативников. Но не повезло…

Пять рейсов сделали машины. Городская тюрьма изумлялась.

— В один день столько задержанных? Что это с милицией случилось сегодня?

А машины, сделав круто разворот на дворе, снова спешили в тайгу, где все еще продолжалась дуэль.

— Ну, сучий потрох, сторож параши, пидор вонючий, попадешься ты мне на скользкой дороге! Как гниду размажу! — выл мужик, какого оперативник поймал в тайге. И, заломив ему руку за спину, вел по кочкам сломавшегося чуть не пополам.

Пятеро законников в брошенной медвежьей берлоге замерли. Дышать боятся. И хоть велик соблазн убить оперативников, рисковать собою не хотят. Своя шкура дороже короткого удовольствия. А в этой заварухе немудрено и самому «маслину» поймать.

В берлоге темно и сыро. От запахов прели мутит. Но деваться некуда. Хочешь выжить — терпи и молчи.

Пальба в тайге понемногу слабеть стала. К сумеркам, будто захлебнувшись, раздалась в ней пара выстрелов. Стих и лай собак.

Лишь торопливые шаги оперативников, спешивших вернуться в город до темноты, уходили из чащи спешно.

Вот и эти четверо идут без оглядки. Гуськом — из тайги. Она уже непроглядной становится. Каждая минута задержки бедою может обернуться. Не всякая тишина в ней — покой.

Уходят люди, оставляя за плечами кровь и смерть. Ни в одном сердце не проснулось раскаяния. Лишь притупленная злоба цедит сквозь зубы злое, срывает с губ брань.

Иной оперативник, поотстав, вздрогнет в страхе. А вдруг фартовый из-за дерева появится. Заткнет рот и придушит в темноте, пикнуть не успеешь. Сколько жизней сам оборвал, уже забыл.

Да и законники не лучше. Чуть облава стихла, с деревьев, из берлоги вылезли. Об убитых оперативниках не говорят, за людей их не считают.

Оглядевшись, прислушавшись, убедившись, что вся милиция ушла из тайги, развели на полянке неяркий костерок.

Вскоре к нему подошли еще двое.

К полуночи у костра, загородив его плечами от посторонних глаз, сидели семеро фартовых. Чудом уцелели.

Говорить не хотелось. Не верилось, что случившееся — не дурной сон, а жуткая, пугающая явь.

Никто из них за свою жизнь не мог припомнить такой дерзкой, объемной и отчаянной облавы, перетряхнувшей всю тайгу, опустошившей «малину».

Надо бы прийти в себя, перевести дух. Но где? И фартовым временами присущ страх — животный страх потери.

Глаза не смотрели ни на что. За один день потерять убитыми около двадцати кентов! И каких! О блатарях лучше не вспоминать. Только овчарки унесли пятнадцать жизней. Милиция потеряла намного меньше.

— Слинять надо, — подал голос один — лысый, тощий, длинный законник. И глянул на Лешего. Тот смотрел в огонь, кутаясь в пиджак. Его знобило. Не от холода.

Бурьяна замели в тюрьму оперативники. Он видел, как это случилось, а потому Лешего и теперь трясло.

Бурьяна искали по всей тайге. И нашли под кустом, непроснувшегося после вчерашней попойки. Его подняли пинками, окружив со всех сторон плотным кольцом.

Бурьян спросонок ничего не понял и, вскочив на ноги, стал отмахиваться. Но оперативников было много. По парню загуляли неудержные кулаки. Оперативников не остановило неравенство сил. Всяк вспомнил беды, причиненные побегом. Всяк мстил за себя, как мог.

Леший вздрагивал от каждого удара, от всякого невольного стона Бурьяна и запоминал тех, кто нанес удары.

Бурьян не встал на ноги. Его выволокли из тайги за шиворот. Измордованного, истерзанного, схватив за руки и ноги, мешком в машину запихали, под грязный, оскорбительный смех.

«Жив ли он?» — понурил голову пахан «малины». И успокоил себя тем, что если Бурьян — его сын — выживет…

— Линять? Куда линять? Отдышись после шухера. Оглядеться надо. Мусора все разом не смылись. Стремачей оставили повсюду. На всяк сраный случай. Это, как два пальца. Дня три прокантуются лягаши. И, не надыбав никого, смоются по своим хазам. Вот тогда и нам сорваться можно. Теперь канай. Усек?

— Завтра с утра опять возникнут на облаву. Тогда уж всех сгребут. Заметут вчистую, — высказал свое опасение громадный лохматый мужик, так похожий на гориллу, соскочившую с баобаба погреться у костра.

— Кончай бухтеть, Матрос, иль тебе по кайфу на дальняк смотаться? Ботаю, самого накроют и нас начнут шмонать по тайге! — оборвал Леший зло. И уставился в огонь, поющий тихую, грустную песню.

Вычистив брошенную, пустую берлогу, фартовые наскоро согрели, просушили ее и, натаскав хвойных лап, легли вповалку, до рассвета надо отдохнуть.

Двоих законников оставили на шухере.

Не спали в эту ночь и оперативники. Пришлось усилить охрану тюрьмы, разобраться с каждым задержанным. Их было так много, что Одинцов забыл о сне, еде и доме.

Сутками работала милиция, выясняя кропотливо и основательно, чем занимался, где проживал, работал и на какие средства существовал каждый задержанный? Почему оказался в тайге? Связан ли с ворами? Какие у них в тайге были взаимоотношения?

Лишь десять мужиков выпустила из тюрьмы милиция, извинившись за необоснованное задержание. Те, едва оказавшись за воротами тюрьмы, бегом помчались прочь, зарекшись совать нос в тайгу по какой бы то ни было погоде.

С женами погрызлись трое. По мелочи. И, взяв отпуска, ушли в тайгу. Отдохнуть от забот вздумали.

Четверо геологов оказались в тайге. Их под горячую руку взяли оперативники после того, как те не захотели покидать лагерь.

— Мы вас в новый переведем, — пообещала милиция, затолкав в «воронок».

Еще троих ревизоров, командированных из области, забрали по ошибке. Те так напились у реки, что лишь в милиции имена свои и должности вспомнили. Объяснили, как оказались в тайге и зачем.

В тюремной больничке мест не хватало. Клали только тяжелых больных, по ком реанимация скучала. Но ворье — народ крепкий. Получит обезболивающий укол морфия и уже ожил… На ноги тут же вскакивает. И начинает шнырять по углам, что где плохо лежит.

Весь спирт выглотали, все капли и настои, таблетки от кашля — кодеин пригоршнями глотали. А потом кайф ловили, развалясь прямо на полу. Их мало тревожило собственное здоровье, не пугала тюрьма. Они быстро приживались, привыкали всюду. А освоившись, шутили:

— А чем тут не житуха? Хамовку приносят, дышим под крышей; параша под носом, даже кайф перепадает. Только шмар недостает. Остальное — полный ажур…

— Хрен с ней, что влипли! Как накрылись, так и смоемся! Верняк трехаю, кенты?

— Кто от воли откажется? Ты что? Съехал с шаров?

Да где ты видел такого шибанутого? Мне — не доводилось!

— Эй, Бурьян! Когда оклемаешься, я те такую шмару подкину, замучаешься ночевать! Ну, ботаю вам, кенты, я такой стервы век не видал. Рыжая кобыла! Жопа — банковский сейф. Не обхватишь! Буфера, что мешки с кредитками. Все остальное, едрена мать, — сущий дьявол в юбке! Ох и шмара! Я утром от нее на карачках слинял. А она, лярва, дыбилась, мол, слабак в яйцах. Я ж всю ночь потел. И ей мало! — удивлялся медвежатник, известный в «малине» бабник.

— Ты ее с кобылой спутал, а шмару, как сейф, трясти надо. Не в наездники возникать. На то зелень имеется, а фартовым, чтоб все подчистую. Чтоб утром не ты ей башли давал, а она тебе — за утеху. Вот тогда ты — кобель! — учил медвежатника старый кент, осклабив длинные, желтые зубы, приоткрывшиеся в полуулыбке от нахлынувших воспоминаний.

Бурьян лежал, отвернувшись к стене, и лишь изредка, трудно втягивал воздух сухими губами.

Перед глазами вертится вихрем белая метель. Сыплет искры в лицо, в глаза, обжигает голову несносно. И гудит, не переставая в самые уши. От этого ее воя голова раскалывается на части, болит, словно всю жизнь пил ерша. От него в висках ломота, тошнота сдавила горло.

А пурга бьет по груди колючими крыльями. По ребрам — без промаха. Слепит глаза. Кругом бело, как зимой на могиле матери.

Но кто это идет навстречу через сугробы? Кому в человечьем жилье места не нашлось? Кого, как и Бурьяна, обошли теплом люди и, не пожалев, выставили за дверь лицом к лицу с пургой и смертью?

Бурьян вглядывается. Знакомая фигура. Но кто она? И вдруг узнал. Сердце сжалось. И вместо крика сухой шепот:

— Ира? Как вы здесь оказались? — берет ее руку.

И, диво, она не отняла, не оттолкнула…

Бурьян подбирает нужные слова. Хочет увести Ирину в тепло, к людям, к жизни. А она смеется, убегает в метель. И зовет, зовет за собою в белую канитель.

— Вернись! — зовет Бурьян.

Но Ирина взбежала на сугроб и исчезла, словно спряталась. Бурьян очнулся оттого, что чьи-то руки, откинув одеяло, бесцеремонно повернули его на живот. И голос, сухой, надтреснутый, сказал коротко:

— Не дергайтесь. Это укол!

— А мне можно такое же? — заголил задницу медвежатник.

— Вы обойдетесь, — усмехнулся врач и прошел мимо.

— Вот, хмырь облезлый! Жмот! Я своей фартовой сраки для него не пожалел, а он, падла, козью харю мне свернул. Стоило б оттрамбовать гада, — предложил фартовый.

— Не дергайся, не кипишись. Дыши тихо. Файней секи, как сорваться с клетки, — оборвали медвежатника.

Бурьян не слышал спора. После укола боль отпустила, и он впал в тихое, сладкое забытье.

…Спали в тайге фартовые. Все в одной берлоге, сбившись в кучу, как дети.

Они прижимались друг к другу накрепко, словно мальчишки, застигнутые в пути ненастьем.

Такие разные, во сне они были так похожи. Вон, как раззявил губастый рот Матрос. Храпит, медведю на зависть. На ближних деревьях ни одной зверюги. Все убежали.

Матросу теперь снится море. Такое, каким он знал его, любил и помнил. Ведь не всегда Гришка был вором. Фартовыми не рождаются. Такими их делает госпожа судьба.

К Гришке она заглянула в колыбель не глазами матери, а сиротством, отнявшим родителей в полугодовалом возрасте.

Может, и кончился бы он в той колыбели от голода, да глотка помогла. Ох и здоровая она у него была! Заорал, когда есть захотел. Да так, что с моря его крик услышали. В дом вошли. Соседи-рыбаки. Поначалу в приют хотели сдать. А потом, подумав, у себя оставили.

В своей ораве не меньше десятка пацанов. Одним больше будет — велика ли морока? Выходится, авось.

Принесли бабе, какая отмыла и накормила, завернула в сухую тряпку и приказала старшим детям растить за брата. Те не обижали. Смотрели за ним, играли, баюкали, учили ходить, говорить.

За годы привыкли к Гришке и забыли, что не кровный он им.

Гришка рос крепким. Умел и в малом возрасте кулаком влепить обидчику. С детства в нем норов проявился. Еще портки не надел, в рубахе бегал, а уже за себя умел постоять. В семь лет стали приучать его к рыбалке, за весла сажать. Получалось отменно. Силенкой судьба не обделила. Так и думал, что будет всю жизнь рыбаком, так бы и случилось, не посмейся судьба над мальчишкой во второй раз. Она обрушилась на берег внезапно, среди ночи, жестокой бедой с нежным именем — цунами.

Волна, высотою с сопку, смела в секунду дома и жизни. Не предупредив заранее, ничем не выдав себя.

Гришка в этот день не ночевал дома. Вместе с приемной матерью, двумя старшими братьями уехал к родственникам — в город. Погостить, купить обнов. Эта первая в его жизни путина была на редкость удачной, принесла семье немалый доход. Но не пошел он впрок никому.

О случившейся беде узнали лишь на третий день, когда вернулись из города.

Дома не было. На месте рыбацкого маленького села — лишь кучи морской капусты и стая чаек…

Поначалу растерялись, подумали, что автобус маршрутом ошибся. Но нет…

Приемный отец и восемь детей погибли в ту ночь разом.

Мачеха долго соображала. А потом на Гришку набросилась:

— Ну почему я тебя взяла с собой? Почему не своего, а чужого? Пусть бы ты вслед за родителями в море ушел! — кричала женщина, навсегда лишившись рассудка.

Гришка этого по малолетству не понял. Он не стал ждать, когда его остановят те, кого считал братьями. Он молча повернул от мертвого берега и ушел навсегда. В город. Уже не гостем, не за покупками. Он разучился, забыл, как это делается. Он отнимал, возненавидев всех теток, старух и девок — весь женский род.

Гришка вырывал из их рук сумки, сетки, даже когда был сыт по горло. Он воровал деньги из карманов, мстя за свою боль, обиду.

Ему и через много лет слышалось:

— Почему ты не сдох?!

Первый раз он попал в милицию, когда ему не было и десяти лет.

Правда, избили его там, как взрослого. А уж потом допрашивать начали.

Гришка отвечать отказался. Его продержали в камере целую неделю. На хлебе и воде. Там он познакомился с настоящими ворами. Они и научили, как держаться на допросах, чтобы выйти сухим из воды. Он послушался советов. И вскоре оказался на воле.

Воры дали ему адресок, где Гришку приняли и несколько лет учили делу.

— Любители-одиночки, а проще — шпана, навара не имеют. Они и дышать не могут кайфово. А потому, что нет у них кентов! Вот ты где кантовался? В подвалах, чердаках. Теперь— на хазе. При «малине» и пахане! Секи, зелень! И паши!

Матросом его звали за любовь к морю. Хотя ни разу после рокового, памятного дня он не был в рыбацком селе.

Матрос… Сколько зон, сроков, сколько бед пережито! Ни семьи, ни любви, ни детей не имел и не знал. Так и остался сиротой, словно не матерью в доме, а самою бедой на погосте рожден.

Горькие складки прорезали все лицо. Да что там оно? Душа — сплошная боль. Он ничего не ждал от жизни. Не желал радостей, не зная их сызмальства, никогда ни о чем не мечтал.

Вот только иногда, непонятно почему, присматривался к цветам в тайге.

«Красивый. И живет на воле. И все ему тут родное, свое. И небо, и тайга, и соседи. Всего-то — былинка! А детей имеет. Они — без любви не родятся. Значит, нужна эта жизнь. Хоть и слабая, короткая, но с понтом! А я па что маюсь? Для чего-то понадобился, коль живу?

Неужель только для горя?» — думал он, обхватив руками косматую, как кочан, голову.

Храпит Матрос. Одною рукой ненароком Лешего обнял. Случись проснуться, плевался бы до ночи. А во сне, чем теснее, тем теплей.

Леший под боком у Матроса свои сны видит. Их с кентами не делят. Ему снится мать. Вот она вернулась с работы, усталая, но улыбчивая. С получкой. Обнову купила сыну — штаны с помочами. Не короткие — по колено, а настоящие. До самых пяток.

Леший влезает в штаны, натягивает на плечи помочи. Радуется, что обнова впору пришлась. А мать смотрит на него и говорит так тихо, грустно:

— Совсем уж состарился ты, сынок? На голове ни одной волосинки нет. Все повылезли. И морщины… Все от непутности твоей. Зачем так живешь? Хуже собаки. Никого не обогрел, не обрадовал, не любил. Горькой полынью маешься. Зачем мне мертвой душу рвешь?

Леший помочи из рук выронил.

— Эх, сынок! Во сне ты — радость моя! А проснешься — опять моею бедой станешь. Перестань мстить мертвому! Отойди от зла. Прости отцу вину его. Пока не поздно. Живым с покойными делить нечего. Уйми боль свою. Очисти сердце и душу.

— Не могу! — плачет Леший, уткнувшись в холодные руки матери.

— Тогда забудь меня! И не зови в горе своем! Верни себе сердце, то, какое было у тебя в детстве.

— Да как мне суметь? Ведь жизни не осталось. Я потерял ее вместе с сердцем. Еще тогда, когда тебя не стало. Но ты здесь. Значит, жива. И, может, я найду потерю?

— Ищи в себе! А коль не отыщешь, потеряешь все. Все! Слышишь? И моей смерти позавидуешь! Ведь я тебя человеком родила! — встала мать и пошла к двери.

— Не уходи! Мне так плохо и одиноко! — попытался удержать за руку.

— Ты скоро придешь ко мне. Совсем, — открыла дверь и, оглядев сына улыбчиво, исчезла.

«Алешкой любила называть. А теперь будто забыла имя. Неужели его у меня больше нет?» — проснулся Леший и вылез из берлоги. Он проверил, не спят ли на шухере стремачи. Но фартовые исправно стерегли покой оставшихся в живых.

Когда вернулся, кенты уже встали. Матрос, оглядев пахана, сказал хмуро:

— Срываться надо. Чем шустрее, тем файнее. Нынче легавые нарисуются. Жмуров своих в тайге дыбать. Троих не нашмонали. На нас напорются — крышка! Мы в ловушке. Они своих стремачей не сняли. Всех на шухере оставили. Я ночью их засек. Услышал, о чем ботали.

— Пока легавые не очухались, линяем, кенты, — согласился Леший и, оглядевшись, предложил уходить распадком.

К рассвету фартовые вышли из тайги. И, ползком миновав задремавшую милицейскую засаду, добрались до железной дороги. И исчезли из вида в густом тумане, окутавшем плотным одеялом все вокруг.

Утром проснулся и Бурьян. Огляделся, ничего не понимая. Где он? Во рту горечь. Голова болит. Тело ломит. Да так, что не пошевелиться, не двинуться.

— Пить, — простонал тихо.

Чьи-то руки уверенно подняли его голову, подали стакан воды.

Кто это? Лица не увидел.

«Неужели зенки форшманули? — с ужасом подумал Бурьян. — Как тогда дышать? Уж лучше б кентель оторвали сразу, чем так», — заскребло на душе и позвал:

— Кенты!

— Нет их здесь! — отозвался голос рядом. Чужой, незнакомый.

— Где я? — испугался Бурьян, не сумев пошевелить руками.

— В больнице.

— Один?

— Да. Тут ты один. Здесь бокс. Тебя ночью сюда перевели. Кончался. Думали, не откачаем, не отдышишься больше. И теперь под капельницей лежишь. Как мумия. Весь в бинтах. От макушки до ног. Весь в проломах и переломах. Всю ночь хирурги тебя сшивали. Собирали по частям. Говорили, дня три в себя не придешь. А ты, гляди, ожил. Здоров, черт! Благодари Кравцову за спасенье. Это она всех на ноги подняла. Заставила тебя выходить, вернуть в свет. Не то бы еще в полночь — концы отдал.

Бурьян слушал молча. А потом спросил говорившего:

— Ты-то кто будешь?

— Санитар я. Вместо сиделки около тебя нахожусь.

— Зэк или вольный?

— Вольный. Зэков в бокс не допустят. Не поверят. Да и какая тебе разница сейчас? Твои уверены, что ты умер. Клиническая у тебя была…

— А это что?

— Клиническая смерть? Это начало настоящей. Очень недолгое. Минуты две, от силы — три. Хорошо, что все на месте оказались. Не успели уйти. Не то уже облили б тебя известью и сожгли во дворе тюрьмы, — продолжил голос.

Бурьян услышал, как скрипнула открывшаяся дверь. Кто-то вошел.

— В себя пришел. Уже говорит. Пить просил. Я дал

ему.

Бурьян почувствовал, как его руку смазали спиртом, сделали укол. И тут же отступила боль. Он снова провалился в сон. Очнулся и целиком пришел в себя лишь через три дня. Услышал голоса рядом. Но слов не мог разобрать. Говорили тихо, шепотом.

Бурьян пошевелил рукой. Двигается. Ноги почувствовал. Голова еще болела, но терпимо.

Собрав себя в комок, осознал, что самое плохое уже позади.

— Борис, как чувствуешь себя? — послышался голос совсем рядом.

— Дышу, — попытался открыть глаза. Но не получилось. Голова оказалась сплошь перебинтованной.

— Выздоравливайте! А то тут женщины вами интересуются. Не терпится им увидеться. Соскучились. С утра до вечера звонки сыпятся. Надо же их порадовать, доказать, что не рохля — мужчина! В полном сборе! — смеялся человек.

— Кто спрашивал? — перебил Бурьян.

— Ирина Кравцова! Самая красивая женщина Охи!

Бурьян, скрипнув зубами, отвернулся к стене. Во сне чего не бывает. Но в реальной жизни все иначе. Кто из фартовых пожелал бы себе на ночь в постель вместо привычной, покладистой шмары следователя городской прокуратуры? Да такого свои же законники голыми руками в параше утопят.

Бурьян себе такого никогда не пожелал бы. К тому же о Кравцовых, после побега, он немало наслушался в тайге от своих и блатарей, от ханыг и шмар.

Едва узнав у Бурьяна, кто вел его дело, охинская шпана сказала:

— Вовремя ты смылся.

— Ох и повезло тебе, что слинял!

— Эта баба умеет расколоть до самой жопы. Простухой прикинется, лаптем. А потом до мудей в процессе вывернет. Каждое показание в обвиниловку впишет.

— Она не гляди, что по годам зеленая. У ней пахан в советчиках. Сам колымский дьявол! Ухо востро с ней держат.

А фартовые отозвались короче:

— Хоть с мусорами она не кентуется, но хавает из одного общака. Потому не в чести у нас эта кодла. Стерегись их клешней.

И Бурьян вскоре переболел Ириной. Чем-то она пришлась ему по душе. Может, потому, убегая из милиции, не убил ее, увидев, что оглушена, не воспользовался случаем — прикончить. И даже мысль такая не шевельнулась. А оказавшись на воле, вскоре и забыл о ней. Вот только сны… Но им он — не хозяин.

Бурьян думает о кентах. Всех ли сгребла в тот день милиция, или кому пофартило смыться?

— Тут вот привет вам пришел. Из камеры. Интересуются здоровьичком, — услышал фартовый. И тот же голос продолжил: — Табачку вам хотели передать. Говорили, что уважаете самосад? Но мы отказали. Рановато, мол, ответили. А уж так просили, говорили, что с семи трав собран. Особый сорт.

Бурьян чуть не подскочил. Узнал. С семи трав… Семеро на воле…

— Его, говорили, на воле лишь крепкие мужики курят, лешачьей породы. Потому отказали, что крепкого вам нельзя…

«Пахан на воле! — понял Бурьян. И надежда на возможность побега вновь закралась в сердце. — Только бы на катушки встать скорее, чтоб из больнички смыться! На волю слиняю! К своим. Уж нынче, хрен в зубы, бухать с блатарями не стану. Чтоб снова волю не пропить».

От услышанного фартовый повеселел.

Уже через неделю он начал вставать. С ног и с рук еще не все гипсовые повязки сняли, но молодость брала свое, одолевала болезнь.

Одно удручало фартового. Несмотря на поправку, его не переводили в общую камеру к кентам. Держали в одиночке. Мрачной и глухой, куда не доносился ни голос, ни крик, ни команды.

«Ну и житуха настала! Будто в охране погоста канаю, как последняя падла! И все меня позабыли. Даже эта Кравцова, словно в жмурах держит. Приморила в клетке. Во, лярва сракатая!» — ругался Бурьян на Ирину, какая не теряла времени зря. И уже допрашивала Филина, содержавшегося, как и Бурьян, в одиночной камере.

— Я не согласен с обвинением. Я не бродяга. И не тунеядец. Это не мое. Понятно?

— А кто же, если не работаете больше года, не имеете постоянного места жительства, стабильного заработка?

— Я вкалывал всякий день! Понятно? И не на халяву. Жратву себе честно добывал. Ни у кого на шее не сидел в иждивенцах, не побирался, не воровал. Сам себя держал. Понятно?

— Как можно кормиться, не работая?

— А я халтурил. Подрабатывал на Мутном глазе, где все мастеровые города по утрам собираются. Их там по надобности горожане разбирают. Около пивбара. Все о том месте знают. В месяц, бывало, зашибал столько, что на работе за год не обломилось бы. На это жил. Что тут паскудного? Кому я помеха? Почему тунеядец? — вперился Филин в лицо следователя ненавидяще.

— Вы жили в тайге. Вас там задержали. И вы хотите убедить меня в том, что и там халтурили по своей специальности, зарабатывая на хлеб насущный мозолями?

— Я в отпуске. Имею право на отдых или нет?

— Ваш отпуск длится уже полтора года, не слишком ли он затянулся?

— Сколько хочу, столько отдыхаю. Я за свои живу. Вот если бы воровал, тогда, поймав на деле, имели бы право на задержание. А теперь — нет его.

— Ошибаетесь. Если бы вы могли доказать свой официальный заработок, обеспечивающий вашу жизнь, тогда другое дело. Но вас взяли вместе с разыскиваемыми уголовниками. Они занимались грабежами. Впрочем, это вам лучше известно.

— В тайге полгорода было. Откуда знаю, кто из них вор? Я — отдыхал! Понятно?

— От чего? — в упор глянула Кравцова.

— От всех и всего. От людей и города, от шума и голосов. От разговоров толпы. Надоело все, — отвернулся Филин.

— Предположим, что говорите правду. Но тогда, как питались? Где брали продукты?

— Их в тайге завались! Грибы, орехи, ягоды. Не лепись, с голоду не сдохнешь.

— А хлеб? Соль, курево?

— Я без хлеба могу годами жить и не вспомню о нем. В тайге я куропаток голыми руками ловил. Жарил и ел их. Сколько хотел. Соль с собой взял. А курево мне не нужно. Завязал. Понятно?

— Вы в тайге находитесь полгода. Это что — все в отдых входит?

— А кто мне запретит? Я не зэк, сколько хочу, столько отдыхаю! — выпалил Филин раздраженно.

— И сколько намеревались отдыхать еще?

— Не знаю. Пока не надоело бы!

— Вы — грамотный человек. На работе считались лучшим специалистом. Равного в городе нет. Это и мне известно. Но знаете, что человек без определенных занятий и наличия заработка — тунеядец. Такие подлежат задержанию и принудительному устройству на работу, если не совершали противоправных действий.

А я что? Я отдыхал! Понятно?

— Вы не работаете полтора года! — повторила следователь.

— Какой мне смысл ишачить на промысле за стольник в месяц? Да я его на халтурах в четыре дня получу! Чего силой принуждать вкалывать именно на работе? Я кто — раб? Вон бабы носки вяжут и на базаре продают. Их тоже сажать надо? Иль старики — картохой, рыбой, луком торгуют?

— Они пенсию имеют. И торгуют тем, что вырастили на своих участках.

— Они — вырастили, я — отремонтировал. Велика ли разница? — кипел Филин.

— Вы когда в последний раз дома были? — спросила следователь.

— Месяц назад.

— А точнее?

— Ну, чуть больше.

— А это чуть — сколько? — уточняла Кравцова.

— Летом ушел. А что? — насторожился человек.

— Вас ждут дома, — ответила Ирина.

— Кто?

— Мать. Ваша мать. Приехала насовсем. Из Долинска. Отец умер. От одиночества хотела у вас поселиться. Не знала, что с женой разошлись. Ждет вас.

— А вы молчите? — глянул с укором.

— Ну, если месяц назад ушли в тайгу, должны были увидеться. Она вас уже какой месяц ждет.

Филин, ерзнув на стуле, с тоской в окно глянул.

— Телеграмму вам посылала о смерти отца. Потом, не дождавшись на похороны, вторую отправила, что выезжает в Оху. Если все суммировать, получается, что дома не были около полугода. Выходит, в тайгу ушли весной. Когда грибочков не было. И куропатки в ваш костер не сыпались. О ягодах тоже вспоминать не приходится. К тому же последний платеж за квартиру вы внесли семь месяцев назад, и ЖЭК, вместе с милицией, уже хотел лишить вас права на нее. Но мать все уплатила. Из пенсии. Хотя не халтурит, не имеет побочного заработка. На похороны мужа поиздержалась. Пришлось ей последнее отдать.

— Она дом продала. Деньги есть.

— Ошибаетесь. Она не сделала этого. Не рискнула. Когда вы не приехали на похороны, решила повременить.

— Неувязка случилась, — вздохнул Филин.

— Так все же скажите мне, как вы жили в тайге весной без продуктов? Кто кормил и за какие услуги? Кому вы в лесу чинили водопровод? Какому медведю? — усмехалась Ирина.

— С геологами жил. С ханыгами…

— Их в тайгу отправили месяц назад. До того — все в городе находились. Каждый проверен.

— Выходит, им, алкашам, поверили, а мне — нет?

— Вы прекрасно понимаете, почему здесь оказались.

— Что хотите от меня?

— Давно ли связаны с бандой Лешего? — спросила Ирина.

— Так это в сказках лешие есть. В жизни мне их видеть не доводилось.

— Не паясничайте, Филин, — впервые назвала кличку следователь и продолжила: — Находясь с фартовыми, да еще на одном участке тайги, живя за их счет, вы оказывали им услуги, не относящиеся к непосредственной профессии. Воров вы интересовали не как сантехник.

— Никаких воров не знаю. Мало ль в тайге людей бывает? Они не докладываются всякому, кто есть кто!

— Но и не содержат всякого. Не живут рядом с незнакомыми.

— В тайге все бок о бок и друг другу помогают выжить. Там иначе не прожить.

— А вы чем помогли им?

— Никому ничем. Там все бескорыстно, как при коммунизме.

— Тогда бы городские пьянчуги из тайги не вылезали бы. Но ведь милиции их приходится принудительно выдворять из города на стланниковый сезон. Почему вам нравится, а им нет — жизнь в таежной общине? Вас насильно из леса забрали, а они оттуда — бегом.

— Выпивона нет. Вот и удрали.

— Почему ж нет? Два ящика водки в тот день взяли из тайги. Немало. Но только она — воровская. Не для ханыг. На них этот коммунизм не распространялся, — усмехнулась Кравцова.

— Меня это не интересует, — отмахнулся Филин.

— Да не скажите, пробы и анализ крови подтвердили обратное, наличие алкоголя в вашем организме, — умолкла Ирина.

— Ну, поднесли мужики стопарь. Угостили. Погода была мерзкая. Выпил раз в полгода, какая беда от того?

— А за что угостили?

— За компанию… Понятно?

— Фартовым водка давалась не просто. И щедрыми их не назовешь. Желающих на нее хоть отбавляй. Почему вас угостили?

— Не знаю. Их спросите. Понятно?

— Зачем? Пили вы. И знали, за что, — настаивала Кравцова.

— Я им не друг. Не знаю, кто фартовый, кто ханыга. От угощенья какой дурак откажется? Я же мужик! Чего ломаться?

— Да это и понятно, что, выпивая, не ломались. Ну, а до того о чем они вас просили?

— Ни о чем, — ответил упрямо.

— Тогда я вам отвечу. Угостили неспроста. Всю ночь вы караулили подходы к тайге. Стерегли фартовых. Все знают о вашем ночном зрении. И фартовые держали вас за сторожа. Ночи теперь холодные. Согрели…

— Чепуха все! И вы знаете, что в тайге ханыги и бичьё объявились месяц назад. До того там только геологи были. Больше — никого. Я вместе с геологами жил. И помогал, и питался с ними. И никаких воров не знаю, — отпарировал Филин.

— Если вы жили и работали с геологами, то почему пили с ворами?

— Говорю, один раз угостили!

— Положим. Ну, а татуировку на руке вам тоже геологи сделали? — указала Ирина на тыльную сторону правой руки Филина.

Тот прикрыл ее машинально и ответил не сморгнув:

— В детстве баловались. Пацанами.

— Сколько ж вам лет, что ребенком себя считаете? Татуировка выколота недели три назад. Не больше. Кожа не зажила. Воспаление было, рука болела, опухла. И рисунок весь в болячках. Такое держится полгода. Не больше. А ваше детство давно прошло.

— Ханыги подшутили. Бухнул я, они и состряпали козью морду.

— Пьяницы в наколках и татуировках не разбираются. И вот так мастерски, не дрожащей рукой не сумеют сделать татуировку. Они могли бы изобразить русалку, голубя, ваше имя, но не это — колымское солнце, какое всему воровскому миру известно, как условный знак. Покажешь его и объяснять ничего не надо. В любой «малине» — свой. Но ставится эта печать не всякому. А лишь законникам. Давно вас фартовые в закон взяли?

Филин смотрел на Кравцову вприщур:

— Если так, то вы знаете, что фартовых на стреме не держат. Если я — стремач, то не законник. И наоборот…

— Ситуация возникла особая. Пришлось пожертвовать амбициями, — улыбалась Кравцова. И добавила: — А татуировку вам делал Матрос. Талантливый человек. Хорошо рисует. Его бы умение, да в нужную сторону. Зря вы его ханыгой называете. Хорошие способности у человека, талантлив! Сколько радости людям мог принести…

— Всем по стольнику изобразить? — ухмылялся Филин.

— К сожаленью, он и этим занимался. Раньше. Но не о нем теперь речь. Так за какие заслуги в закон взяли?

— У нас — мужиков, какие в тайге, один закон, подальше от всех вас. Глаза б не видели, — бледнел Филин, понимая, что попался на крючок гораздо крепче, чем предполагал.

— Кстати, поговорим о Таксисте, — предложила Кравцова и заметила, как напрягся Филин, собрал в комок все самообладание.

— Леший поручил вам выручить Таксиста и перед следственным экспериментом принял в закон. Потому что обычный вор не в чести и не имел права на выручку самого Таксиста. Дело было щекотливое. Требующее много знаний, уменья. И чтобы справиться с ним, потребовалось бы отправить на помощь Таксисту в Оху не менее пяти фартовых. Но… Леший не хотел рисковать людьми, да и к чему, если в вас совмещалось все нужное для этого. Не так ли? — глянула на Филина.

Тот сидел сцепив руки, напряженно слушал.

— Вы один могли прийти в город без всяких опасений, считая, что никто за вами не наблюдает. Как сантехник, хорошо знаете все городские коммуникации. И к чести будь сказано, не забыли ничего. Служба энергетики и водоснабжения хорошо вам знакома. Вы пришли к назначенному времени. Забрались на чердак пятиэтажки — напротив банка, откуда было видно небольшое слуховое окно подвала банка. И, как только вы увидели условный сигнал Таксиста, а это была зажженная спичка, вы отключили аварийный рубильник, выключив свет во всем районе города. Таксист ушел. Но недалеко. И если бы не вы, жил бы человек. Может, и отошел от воров. Но вы вторглись. Он попытался сбежать. Вы не учли одного, со следственного эксперимента сбежать живым никому не удавалось. Смерть Таксиста на вашей совести…

— Не знаю его. Я не был в городе полгода. Понятно?

— В ту ночь вас видели в своем дворе жители пятиэтажки и узнали. Но к себе домой вы не заходили. Торопились в тайгу. На доклад к Лешему…

Филин сидел понурившийся, усталый, словно целую неделю без сна и отдыха работал по вызовам.

— Ну что? Будем говорить или все еще думать станете? Как видите, следствию известно многое без ваших показаний. Отказ от дачи показаний и ложь отразятся на вашей судьбе. А жаль. Хороший вы специалист. И город вас любит. Просят сохранить…

— На Колыме, чтоб не завонялся…

— Зачем так мрачно шутить?

— А что еще от вас ждать? — понурился Филин.

— Помимо пособничества в побеге, в каких делах еще участвовали?

— Не брали меня. Я невезучий. В стремачах кантовался. Это так. Но больше — нигде. Фортуна, как и бабы, не признает меня.

— А как в «закон» приняли?

— Из-за Таксиста. Сами все знаете, — вздохнул Филин.

— А побег из милиции троих фартовых, разве без вас обошлось?

— Я о том в тайге услышал. Как и все. Ворье базлало, как легавые фаршманулись. Там со смеху все зверюги обоссались. В том деле они сами… Зачем я им был?

— А ограбление универмага?

— Я тогда фартовых и не знал. Они в Охе, а я — в тайге был.

— Что привело вас к ним?

— Стремач понадобился. Месяц вроде как в сторожах был.

— Что за это имели?

— Одиночную камеру, как видите, — развел руками Филин.

— И все же, почему так надолго ушли в тайгу?

— Думал, с неделю побуду и вернусь. Так бы оно и случилось. Но пришли геологи. Я с ними сдружился, душой отдохнул. Впервые. Жалею, что не остался в отряде насовсем. Не в заработках суть. Люди они особые. Чистые. Средь нас живут, но чистый ручей и в мутной реке выделяется. Грамотешки не хватило. Знаний. Да и не позвали за собой. А набиваться — не умею. Совестно, — сознался Филин честно. И продолжил: — Может, и пошел бы я за ними. Ведь пять месяцев вместе вкалывали. Но… Эти заявились… Выпил раз, второй. А геологи того не терпят. Не сказавшись, дальше ушли. На пять километров. А я остался. Как дурак оплеванный. Ни при ком. В город надо было. Мать ждет. Я и не знал. Теперь когда с нею увидимся?

— Это только от вас зависит, — ответила Кравцова и спросила: — Леший должен был взвесить на всякий случай пути отступления. Куда они собирались уходить из тайги?

— При мне они о таком не говорили. Не доверяли. Но предупреждали, если всех поймают, чтоб я никого не опознавал.

— А что они должны вам за Таксиста?

— Матрос чуть душу не выбил. Я ж им сказал, что убили его. Видел. С чердака… Они следом чуть не отправили.

— А татуировку вам предложили сделать или вы их о том просили?

— Я виноват. Понравилась. Ну да тут они какой-то знак оставили, что не примут меня в «малинах». Хоть я и не собирался туда, но законники решили, что рано мне доверять. В делах не проверен. Не был, не обтерся, не обкатан. Потому картинку сделали. На память.

— Кто сказал вам о знаке? — попросила показать татуировку Ирина.

— Леший. После провала с Таксистом.

— Наврал. Тут все четко. Матрос был в хорошем настроении. Чисто расписался, — внимательно разглядывала рисунок и что-то записала себе в блокнот, ничего не сказав Филину.

А наутро его под расписку о невыезде выпустили из тюрьмы. Домой.

Филин и не знал, как зорко, за всяким шагом его, наблюдают переодетые в штатское оперативники.

Уже на второй день он вернулся на работу. И теперь, наверстывая упущенное, подолгу задерживался на нефтепромысле. А возвращаясь домой, даже во двор не выходил. Забыл дорогу к пивбару.

Филин работал даже в выходные. Его никто не навещал. И сам он жил замкнуто, словно испуганный зверь. Попав однажды в ловушку, остерегался всего, даже собственной тени.

Лишь однажды пришла к нему на работу Кравцова. Филин не увидел ее. Ремонтировал качалку. Один. Услышав приветствие, отскочил в сторону резко. Не ожидал увидеть здесь кого-либо.

— Никто не навещает вас? — спросила следователь.

— Нет! — еле перевел дух Филин.

— Вдруг появятся, сообщите нам. И распишитесь в постановлении о прекращении против вас уголовного дела, — открыла Ирина папку.

Филин расписался, что ознакомился с текстом постановления. Кравцова положила его в папку, вскоре ушла. А Филин долго смотрел ей вслед, ругая себя:

— Эх, квач вонючий. Даже спасибо не сказал человеку. А ведь она за уши из беды вытянула. Испугался. Не того всю жизнь боялся, не тому радовался. Она — баба. А знает, зачем на земле живет. Я же, как чирий на жопе. Сесть больно и выдавить не достану. Одно неудобство, — сел у качалки, тихо поскрипывающей в лад мыслям.

И вдруг на плечо его рука легла.

— Канаешь, кент? — хохотнул Матрос…

Глава 4. ЛОВУШКИ

— Колись, падла! О чем ботал с Кравцовой? — придавил Филина сверху так, словно в землю живым вбить вздумал.

— Ксиву подписал, — попытался вывернуться сантехник.

— Я зенки не просрал. Что в ксиве? — спросил жестко.

— Чтоб я с города не линял, — соврал Филин.

Матрос схватил за горло. Слегка сдавил пальцами.

Глухо, сквозь зубы процедил:

— Темнуху лепить вздумал мне? Такие ксивы не на воле, в клетке подписывают.

— Стремачат меня. Матрос. Линяй. Мусора каждый бздех на шухере держат. Катись к кентам. Чтоб не накрыли. И тебе, и мне то не по кайфу.

— Кому ты сдался, козел? — усмехался Матрос, но Филин почувствовал, как расслабились его пальцы.

— Сам видишь, и тут секут меня. Все пытают, встречался ль с вами? Не нарисовались ли ко мне на работу? За куст по нужде без легавой стремы не хожу. Вас пасут, засечь хотят. Меня наживкой выпустили. Это до меня враз доперло, — изворачивался Филин.

— На допросе поплыл? Что трехал?

— А что я знаю? Ни хрена. И ботать нечего. Они про меня геологов трясли. Знаете ль этого мудака — меня? Они не промах. Трехнули, что я с ними пахал все время. Вот и отпустили. Иное не доказано, — сообразил Филин.

— Наколку на клешне не засекли. Иначе б, хрен поверили…

— Я ее прятал…

— Смотри, Филин, отмазывайся от нас. А коли засветишь кого — в жмуры распишу сам. На месте. Секи, паскуда!

— Чего грозишь? Без понту хвост подымаешь! Я ваших дел не знаю…

— Кончай! А ну колись, кенты где канают? В тюряге иль лягашке?

— Все в тюряге. Но я их не видел. В одиночке приморили. В тюрьме. Выпустили недавно. Но под колпаком хожу. Чуть с вами засекут, вмиг за жопу, — понурился Филин.

— Не ссы. Тут тихо.

— Только с виду. А копни — куча мусоров по кустам.

— Ты в доме один дышишь? — перебил Матрос.

— С матерью. Завтра еще сеструха прикатит. С пацанами.

— Тьфу, черт! Непруха! Хотели у тебя примориться — на хазе…

— Лягаши тут же накроют. Чуть не каждый вечер возникают. И средь бела дня. Шмонают все углы, — отказал Филин.

— Ладно. Не дергайся. Не нарисуемся. Сыщем себе кайфовую берлогу. Переждать надо. Легавые весь кислород перекрыли. Не удалось смыться. Чуть не влипли.

Филин испуганно оглянулся на шорох за спиной. Горностай пронырнул почти у ног, прошелестев сухими листьями, тут же скрылся в кустах.

— Неполохал падлюка? — рассмеялся Матрос и добавил: — Заруби себе, покуда дышишь, о нас ни звуком, ни бздехом. Иначе и на погосте лярву надыбаю. И клешню не высовывай. Меченый ты! Эту картинку лягаши, как маму родную, знают. Коль носишь ее, до смерти не отвяжутся от тебя. А и нам ни до кого. Выждать надо. Уж тогда тряхнем весь север…

Филин слушал его вполуха. Заканчивал ремонт качалки. И не заметил, когда и куда исчез законник. На полуслове пропал.

«Видно, недоброе почуял. А может, кенты дали знать, чтоб уходил. Один он не рискнул бы объявиться белым днем. Понятно, стерегли Матроса. Тоже мне, набивался ко мне домой со всеми фартовыми. Кенты выискались. Не успел увидеть, в горло вцепился! А я его у себя прими. Нашел дурного! Хорошо, что выпутался! Отвязался от прокуратуры! А чего это мне стоило? Два месяца под страхом жил. За что? Все на халяву! И теперь с оглядкой дыши, чуть что — накроют мигом. Легавые и фартовые. Э-эх, и на кой черт все они сдались? Жил я без них, не зная горя. Так надо было приключения найти. Да еще татуировка эта. Чем ее снять теперь? И надо ж было, угораздило меня уговорить по бухой Матроса», — сокрушается Филин.

Ирина тоже не забыла о ней. И, увидев на руке Филина, запомнила каждую черту, штрих, цвет. И вечером, вернувшись с работы, спросила о ней отца:

— Нарисуй.

Когда Кравцов глянул через плечо дочери, сказал:

— Татуировку эту ставили фартовые. Но, коли лучи солнца, да и сама наколка — перевернуты, человек тот — не вор. Но в чести, в фаворе у законников.

— Как это — наколка перевернута? — не поняла Ирина.

— Сама смотри. У воров лучи солнца идут к пальцам. А здесь куда? К запястью? То есть наколка перевернута. Обычно ее ставят на плече, как клеймо для избранных. Чтоб милиции в глаза не бросалась.

— Выходит, чтоб подтвердить свое, придя в «малину», вору раздеться надо? А если обстановка не та?

— Ради безопасности и воры нынче осторожнее стали,

— перебил дочь Кравцов и, вглядевшись в рисунок, продолжил: — Человек этот — не сидел. В тюрьме не был. Нет на солнце ни одной точки. Обычно все годы, отбытые в зоне, на солнце имеются, как горькие отметины. У иных солнца и не видно. Все в отметинах. Они, эти точки, меж собой в тучу сливаются. А у этого — чистый диск. Зонами не мечен.

Ирина усадила отца за стол, сама рядом присела. Слушала внимательно, не пропуская ни одного слова. Знала, в татуировках никто, кроме ее отца, в прокуратуре не разбирался. Все считали, что наколки не могут помочь в деле, рассказать о человеке, Ирина так не думала. Много раз убеждалась в обратном.

— А зачем ему ее поставили? — спросила отца.

— Что он тебе на этот вопрос ответил?

— Сказал — по пьянке случилось. Сам попросил законников.

— Одной просьбы тут явно маловато. Фартовые на него свои виды имели. И зажгли на нем фонарь. Наколкой. Знак всем ворам — не трогать! Свой! В случае беды — поможет! Или послужит прикрытием. Таких воры берегут. А милиция — на заметке держит, — говорил Кравцов. — Имеет в себе необычное качество, нужное ворам. Видишь, солнце встает не из-за двух гор, как обычно в этих татуировках, а из-за трех. И эта — третья, штрихом выделена. Она — особый знак.

— Он ночью хорошо видит. В темноте газету может прочесть. Поразительно. Но я сама в том убедилась, — подтвердила Ирина.

— «Малине» он обязан чем-то. По-видимому, жизнью. Солнечный диск выколот не ровным, а зубчатым кругом. А значит, у смерти его отняли воры. За то спасенье — он их должник! И фартовые его жизнью могут распоряжаться, как содержимым своего кармана.

Ирина насторожилась.

— Он у фартовых недавно. В закон не принят, — говорил Кравцов.

— Законник он. Его приняли перед тем, как послали выручать Таксиста, — не согласилась Ирина.

— А я говорю — не фартовый! Мало того, что сама наколка кверху ногами сделана, у гор, вернее, у подножья, морской полоски нет. Или ты ее забыла нарисовать.

— Я все в точности, как на руке!

— Тогда не спорь! — прервал Кравцов дочь и рассказал, как впервые, увидев Лешего, всю его биографию читал по наколкам. Леший, услышав столь подробный рассказ о себе, божился, как выйдет на волю, из меченой шкуры выскочит, — рассмеялся следователь.

— А что у него? — поинтересовалась дочь.

— Ты сначала о Филине дослушай. Он, знай это, воровскую клятву дал.

— Объясни, — не поняла Ирина.

— Это обычай, ритуал такой, когда берут в «малину», этот человек на собственной крови клянется соблюдать все писаные и негласные законы фартовых. Их много. Но главные — не выдавать, помогать ворам во всем безропотно. Ни шкуры, ни головы не жалеть ради фартовых. И, естественно, кто нарушит эту клятву, того в живых не оставляют.

— Но он не фартовый. Зачем же клятва?

— Он свой в «малине». Хоть пока и не в законе. Его и не думали в закон принимать. Видно, возраст у него серьезный. Учить поздно. А необученного в дела не берут. Коль в делах не был, фартовые не примут в закон. Остается при «малине», как консультант, помощник. Что-то среднее между законником и шпаной.

— Но его приняли. Сам признался.

— Э-э, нет. Тогда был предпринят психологический ход. Его применяют в особых случаях. Когда кто-то один может сработать за «малину». Его наделяют полномочиями законника лишь на требуемое время. Чем рисковать всеми, лучше подставить одного.

— А какая разница — законник он или нет? Кому и зачем нужен был маскарад? — не понимала Ирина отца.

— Фартовые были уверены, что Таксист сбежит. Ему и более сложное удавалось. И не сбежал в этот раз лишь по случайности. «Малина» Лешего знала, сбежав с эксперимента, Таксист обязательно постарается узнать, кто помог ему — пахану — удрать на волю. И не приведись, узнал бы, что вытащил его обычный, как они говорят, фрайер, даже не вор. Законники считают, что такие дела должны и умеют проворачивать только фартовые. Таксист Лешему, за унижение своего достоинства пахана, мог голову свернуть вместо благодарности.

— А если бы увидел наколку, перевернутую, на руке у Филина?

— «Малине» Лешего, думаю, места было б мало. Потому срочно в закон приняли. У себя, в «малине». Перед тем, как послать к Таксисту Филина. Хотя могли и убить

последнего. Чтоб ничего не узнал пахан. Тем более что Филин — в обязанниках. Это для него опасно. Малейший промах, подозрение, неверный шаг, не то слово — убьют, не раздумывая.

— А на чем он мог так попасться к ним в зависимость?

— Да мог в карты проиграться. Или помогли из какой-нибудь драки с поножовщиной выйти. Их в тайге немало было. Там, помимо фартовых, всякие крутились. Нам с тобой его обязанку здесь не высчитать. Но штука эта — коварная, как подводный риф.

— Сегодня двое осведомителей предупредили и нас, и милицию, что банда Лешего снова в Оху вернулась, — тихо пожаловалась дочь.

— А куда ж им деваться? Обложили, как волков, флажками и удивляетесь: вернулись! Конечно! Теперь на Шанхай или Сезонку уйдут. Хотя…

— Нет их там. Милиция проверила.

— А ты чего дрожишь?

— На тюрьму могут налет сделать, — выдала свои опасения Ирина.

— Это верно. Но уж здесь милиция должна постараться. Хотя от них я за всю свою жизнь, за все годы работы не видел, не получал никогда реальной помощи.

— Как хоть выглядит этот Леший? — спросила Ирина.

— Уж не думаешь ли ты своими руками провести задержание? — удивленно глянул Кравцов на дочь.

— Я не собираюсь подменять милицию. Пусть она свои обязанности выполняет. А о Лешем спросила потому, что сколько слышу, мучаемся из-за него, неприятности получаем, а я и понятия не имею, что он собой представляет.

— Мне доводилось вести его дело не раз. Сложный тип человека. Внешне — сама беспомощность. Хлипкий, как мальчишка-заморыш. Но внутренний стержень крепок. Когда я передал в третий раз его дело в суд, а потом в процессе, поддерживая обвинение, попросил для подсудимого исключительную меру наказания, Леший, ожидая решения суда, сказал мне:

— Не гоношись, прокурор! Меня распишут иль нет — неведомо. А вот тебя я точно угроблю. Своими клешнями. Это, как мама родная, не задышишься в своей хазе…

Ирина заметно побледнела. И Кравцов, заметив это, поспешил успокоить дочь:

— С тех пор больше десятка лет прошло. И я, и Леший живы. Все в догонялки играем. У смерти под носом. Правда, отошел я от дел. На пенсии, но угрозу помню. Она была первой и последней. Но самому не удалось достойно завершить затянувшуюся меж нами дуэль — сил и нервов, терпения и знаний. Может, тебе повезет. Но помни, нет на земле создания отвратительнее и опасней Лешего…

…Сам пахан «малины» сидел в это время на Сезонке у потасканной, пьяной шмары, такой же старой, как сам Леший.

Она давно не пользовалась спросом у фартовых. Ей на замену появились молодые потаскушки, более нахальные, смелые, жадные. Они живо вытеснили Зинку из притона, выдворив в щелястую, кособокую пристройку. Кинули ей на пол обоссанный всеми потаскушками, по бухой, матрац, велели не соваться к ним ни по какой погоде.

Зинка, может, сдохла б с голоду иль примерзла б к матрацу в одну из одиноких, холодных ночей. Но о ней, вот удача, Леший вспомнил.

Рванув на себя скрипучую дверь, глянул на Зинку, свернувшуюся в клубок, и велел сявкам Сезонки перевести старую шмару в кайфовую хазу. Его послушались враз.

Леший сделал это не ради шмары, для себя. Уважал уют, пусть и временный. К молодым шмарам давно не ходил. Предпочитал потным постелям хорошую выпивку и закуску. Чтоб всего по горло и от пуза было.

Старая шмара тоже пожрать любила. А выпить — тем более. К тому же, не евши несколько дней, какая баба о мужике вспомнит? Вот и Зинка, едва сполоснув измятую рожу, — Леший приказал умыться — к столу кинулась.

Мела все подряд. Не разбирая, что ест. В пузе будто дыра появилась, какую скоро не заткнуть.

Леший смотрел на Зинку, думая о своем. Эту бабу он знал с молодости. Ни разу не подвела, не лажанулась. Она первая сказала пахану, что, перебрав спиртного, он разговаривает во сне. Отвечает на вопросы. А утром — ничего не помнит.

Зинка много раз выручала фартовых. Втихаря скупала у горожан документы покойников. Делала парики, накладные усы и бороды. Вот и в этот раз похвалилась перед Лешим, что не тратила время зря.

Устроившись уборщицей в парикмахерской, работала и на законников.

Правда, в парикмахерской не раз грозились выгнать пьянчужку за прогулы. Но желающих на ее место не находилось, и Зинку снова уговаривали вернуться на работу.

Вот и теперь Леший примерил искусно сделанный парик. Рыжий, как огонь. К нему — бороденка, будто из-под хвоста у коровы выдернута. Свалявшаяся, нечесаная, немытая.

Пахан на шмару исподлобья глянул. Та поняла:

— Заметано, могу отмыть. Ажур наведу. Но ты помни, ксивы на тебя какие? Ванькины. Сторожа. А он бороду не мыл, усы не чесал. Да и какой стремач себя холит? Все насквозь — ханыги! Он и сдох от денатурата. Перебрал. Только в гробу и отмыли. Первый раз в жизни, — лопотала баба.

— С чего взяла, что я по его ксивам дышать стану?

— Годами сходитесь. И харями. Тот такой же был, — выпалила Зинка.

— Тебе еще, лярва вонючая, про меня трехать! — двинул шмару по уху бережно. Та коротко взвизгнув, ругнулась беззлобно:

— Кикимора лысая, чтоб тебе волк муди откусил! Чтоб ты ежами до смерти срал, поганка гнилая…

Пахан похлопал шмару по спине примирительно:

— Не базлай, стерва. Кончай травить. А чтоб не сгнила от плесени, хватай вот, — дал пачку червонцев.

И, забрав липовые ксивы, сунул в карман пиджака.

Выпив с Зинкой, вышел к кентам, стоявшим на стреме на случай появления милиции. И сказал тихо:

— Нынче линяем. По железке. Пора материк тряхнуть. Приморились в Охе. Ксивы файные. С ними хоть куда. Передай кентам, чтоб бухали не пережирая. Матрос пусть билеты нарисует. На ночной…

Фартовые тут же исчезли. А Леший, засунув в саквояж Зинкин маскарад, вышел из барака, подышать на воздухе.

Пахан любил Сезонку. В этом районе города он частенько гостил вместе с кентами. Здесь его знали и берегли.

Вон опять какую-то приподдавшую бабенку сгребли налетчики. Сумочку вырвали, часы, серьги сняли, теперь и под юбку полезли.

Баба кричать пыталась. Да что толку? На Сезонке лишь блатарям помогут придержать бабу, чтоб не дергалась, глядишь, и самому перепадет, пусть и последним в очереди…

Леший усмехается. Он этим промыслом не занимался никогда. Не сдергивал обсосанных трусов с перепуганных насмерть баб. Он отнимал то, что можно было нажить, не посягая на тело и честь.

Да и потом понял, что делал правильно. Не насилуют фартовые. Берут лишь то, что само идет в руки.

А там, за углом, трясут блатари двоих парней. Из карманов даже мелочь выгребли. Курево отобрали. Сдернули часы, куртки. Хорошо, что не догола раздели. Навешали фингалов на память и отпустили по домам. Ребята что было сил, бегом, подальше от Сезонки припустили, во весь дух.

Из раскрытого окна слышна песня подгулявшей шмары:

…А у нас в саду — цветет акация, всех счастливей здесь, конечно, я!

У меня сегодня — менструация, значит, не беременная я…

Леший сплюнул, поморщившись. Обматерил потаскуху по-мужичьи зло. Отвернулся. Услышал, как кто-то из стопорил, поймав на дороге старуху, вытряхивает у нее деньги.

— Куды бесстыжай лезешь? Аль годы мои не видишь? Отпусти, холера проклятая! Нет денег. Самой пенсии не хватает, — плакала бабка.

Но стопорила обшмонал ее всю. Словам не поверил, не найдя ничего, дал пинка… Не теряя времени, за угол шмыгнул, новую жертву сторожить.

Леший знал, блатарям Сезонки сколько ни дай, все мало будет. Все пропьют, проссут на первый же угол и забудут, за чей счет ночью бухали.

Через десяток минут уже собравшиеся в дорогу фартовые Лешего окружили пахана.

Им не стоило говорить заранее о предстоящем пути. Гастроли на материке были желанной мечтой каждого. «Так и законников в «малину» можно сфаловать. Особо тех, кто, вернувшись из ходок, с дальняков, без пахана и «малины» остался. Эти и за малый навар согласятся фартовать вместе. Только бы надежные попались», — думает Леший.

В вагоне на законников никто не обратил внимания. И, заняв два купе, фартовые думали теперь лишь об одном, как по-тихому, незаметно и без происшествий, уехать с Сахалина.

Но глубокой ночью к ним постучали:

— Проверка документов! Откройте! — услышали требовательный голос проводника.

Кинулись к окнам. Забиты наглухо. И как не додумались проверить при посадке. Забыли! Но поздно. Щелкнул ключ в двери. Проводник и двое пограничников стояли в проходе, удивляясь, чем испуганы пассажиры? Но законники быстро сумели взять себя в руки. И предъявили документы.

— А что, дочка, неспокойно нынче в дороге, с чего проверка средь ночи? — обратился к проводнице Леший, угостив пограничников папиросами: — Курите, сынки. Мой тоже, как и вы, подневольный. Небось и его, середь ночь, вздергивают, спать не дают…

Солдаты, бегло глянув в документы, вернули их:

— Воры, говорят, в Охе завелись. Могут попытаться уехать. Вот и проверяем. Вы уж извините за беспокойство, — взяли по две папиросы с разрешения и пошли дальше.

В Южно-Сахалинске, едва вагон остановился у перрона, милиция подошла. У фартовых кулаки сжались. Огляделись по сторонам. И, не дожидаясь начала проверки, выскочили через тамбурную дверь на пути. Там, ныряя под вагоны, проскочили на станцию. Залезли в первый же автобус, уходящий в Корсаков, и через считанные минуты снова были в пути.

Леший сидел на заднем сиденье у окна и, прикрыв глаза, прикинулся спящим. Но не до сна, не до покоя было ему.

«Пофартит ли слинять? Не накроют ли легавые? Тогда кранты! Сгребут всех разом. Подчистую. А уж после — в зоне, кенты сорвут свой кайф за провал с него — с Лешего. За все разом сквитаются. За все трамбовки, за каждую разборку… Коль взялся сам — сохрани «малину». От ментов, от зоны, от всякой собаки. Удержи на воле, коль признан паханом. А не сумел, не носить колгана. Сорвут, как фрайеру, свои — законники. И не помянут, кем был», — думает Леший, наблюдая исподтишка за пассажирами автобуса.

Оно, конечно, не впервой ему. Много раз сбегал на материк «по липе». Сходило с рук. То в гости к дочке, то к брату, то к матери, чего только не сочинял. Мотался по всем концам страны.

От Ленинграда до Ростова, потом — в Одессу, в Краснодар, Армавир, пока не попадался в руки милиции.

Конечно, сейчас поспешить пришлось. Убегать без оглядки. Подальше от Сахалина, пока милиция на хвост не села прочно. Ведь на Тунгоре законники Лешего даром не сидели. Тряхнули городок нефтяников. Магазин дочиста обобрали. Меха, золото, серебро. Ничего не оставили. Потом в Катангли повернули. Там сберкассу тряхнули. Потом месяц в Ногликах работали. Думали, охинская милиция успела забыть о них. Хотели провернуть побег из тюрьмы своим кентам. Но нарвались на усиленную охрану…

Мало того, Матроса чуть не загребли. Едва оторвался от мусоров.

«Кроншпиль, падла, паханом свалки заделался. Откололся вовсе, пропадлина, козел плешивый! Не то на ночь принять, в хазу не пустил. Паскуда! Выметайся, мол, на Сезонку! Ему, видите ли, западло перед мусорами светиться! Кентель высоко держит! Давно ль гнида с одного общака хавал? Все проорал. И память, и фартовую клятву, и душу законника… Кроме бздилогонства — ни хрена. С своего пердежа ссыт. Тоже — вор! Параша — не законник! Барахла зажмотился дать. Мол, накроют тебя и по барахлу усекут, с кем дело имел. На меня выйдут. Кому это по кайфу? Лажаться нынче не светит мне… Так и отмазался от фарта, старый пидор», — злится Леший. И вновь возвращается мыслями к Бурьяну, кентам, находящимся в тюрьме.

Пахан тут же понял, что фартовых не возят на допросы в милицию или прокуратуру. Все дознания проходят в следственном изоляторе города, куда никто не может сунуть нос. Ни один из посторонних.

Был один шанс. Слабый, призрачный. И Леший попытался. Поступился гордостью пахана и, не глядя на ссору, передал через шестерок Кроншпилю свою просьбу нарисоваться на Сезонке.

Тот пришел ночью. И, отыскав Лешего, спросил грубо:

— Что из-под меня хочешь? Завязал я с вами, отвали!

— Не кипиши! Дело имею. Без доли не оставлю, — зная жадность отколовшегося, предложил пахан.

— Если в дело, отвали! Ботал! Завязал!

— Какое дело? Кто тебя фалует? Тут, как два пальца! А отвалю долю — до гроба шиковать станешь…

— Ботай, — глянул Кроншпиль на Лешего, не очень поверив в обещанье.

— Ты из тюряги мусор берешь? Твоя хевра, шобла?

— Моя? Ты что? Звезданулся? Там — кузнечики пашут! Вояки! Салаги. Нам туда хода нет. Секи про то! Они там паханят. И к ним я ходу не имею.

— А башлями сфаловать их?

— На что? — прикинулся непонимающим Кроншпиль.

— Чтоб наших кентов из зоны сняли. Когда те на прогулку во двор нарисуются, пусть салаги отвернутся. А потом— побольше газу и к тебе на свалку. Тут уж дальше — наше дело, — предложил Леший.

— Иль ты кентель у шмары посеял? На прогулках охрана стремачит. Ни на шаг от законников. Их там до хрена. Муха не возникнет незасеченной. Невпротык затея. Погорят салаги и фартовые. Всех под «максима» уложат. До единого. Да и прогулки у них теперь не в общем дворе, а во внутреннем. Куда мусор не выбрасывают и машины не заезжают.

— Ты как пронюхал? — не поверил Леший.

— Чего проще? Салаги трехали, когда мусор выбрасывали на свалке, что видели, как во внутреннем дворе воры канали. Их на десяток минут выводят. И обратно в камеры. Выводят по трое. Охрана им меж собой ботать не дает. Чуть пасть открыл, пинком в клетку. И неделю без воздуха. Салаги после того даже смотреть в их сторону боялись.

— Но они — салаги! Ты — фартовый. Сообрази что-то, — попросил Леший.

— А что? На «максим» буром не попрешь. «Маслину» влепит, не спросив званья. Нет шансов. Швах дело!

— Ворота во внутреннем дворе те же? — поинтересовался Леший.

— Перед ними ежик в два ряда. Под током.

— Ну и приморили, легавые козлы, чтоб им до смерти того ежа хавать, — разозлился Леший. И спросил: — А ты можешь пронюхать, кто в какой камере канает?

— Меня враз к ним сунут и не снимут до гроба. Там всякий чох на счету. О трепе не помышляй! Держат глухо. О том весь город знает, — развел руками Кроншпиль беспомощно.

— Ты там возникал?

— Иди ты на хрен! Мне моя башка покуда не помеха. Что слышал, то и ботаю…

Кроншпиль ушел, обложив пахана злой матерщиной. Но Леший не поверил ему. Уж очень громкой была облава, уж слишком много фартовых забрала милиция. Да так, что по всему городу, зонам, по всему Северу прокатился слух о провале «малины» Лешего.

Его милиция подогревала. Говорила об убитых ворах. О том, что взятых ими бандитов непременно ожидает «вышка». За погибших при поимке воров работников милиции ни один фартовый воли не увидит никогда.

Что и говорить, уголовный кодекс фартовые знали лучше собственной биографии. И понимали, за каждого убитого при облаве ответят они сполна.

Леший тоже помнил об этом. Потому ни днем, ни ночью не было ему покоя.

Он виделся с Филином на нефтепромысле. Узнавал, не вызывали ль его на допрос после того, как выпустили из тюрьмы? Спрашивал, не ремонтировал ли он водопровод или канализацию в изоляторе? Сантехник даже рассмеялся в лицо:

— У них, в обслуге, свои спецы на все руки. Да и не соглашусь. Нахлебался по горло, до рыготины, тюряги той. Глаза б ее не видели! — ответил резко. А на вопрос, почему его единственного выпустили, ответил: — Легавых твои пришили, когда меня уже скрутили. Я — первый засыпался. Утром, когда я дерево с мусорами спутать мог. В делах не был. Хоть и трясли, как липку. Геологи меня отмазали от вас, от тебя. Они на волю вытащили. Хотя я их не берег. А ты, паскудник, пропустил меня ни за хрен через каталажку. И вместо обещанной доли хрен на рыло положил. На халяву прокатился. Потому не возникай больше! Не то разводным ключом калган сверну! — свирепел, темнея лицом. И еле сдерживал сжатые кулаки.

От денег Филин отказался нынче. Сказав, что в горле они колом станут. Послал Лешего подальше. И велел никогда не попадаться на пути.

Когда законники решили сами навестить тюрьму, едва сбежали. С того дня о побеге для кентов никто слушать не хотел.

А Леший понимал каждого по-своему. Уж их ли он не знал…

Матроса век бы не взял в «малину» ни по какой погоде. На него стоит глянуть, враз понятно, чем дышит. Его рожи лютый зверь и по голодухе насмерть испугается. Но упросили за него, не просто слово замолвили. Мол, на время его прими, пока пахан в ходке. Выйдет, Матрос к нему слиняет. А теперь, нельзя ему без навара. Будешь давать положняк. Он удачлив…

Леший поверил. Взял губошлепого фартового. На время. Пока его пахан с дальняка нарисуется. А тот окочурился на Печоре, как последняя падла — в шизо. И остался Матрос у Лешего на годы…

Ни разу не подводил пахана. А теперь, чует Леший, подвох. Увозит Матроса на гастроль. Но знает, отколется тот от него, уйдет в другую «малину». К удачливому, молодому пахану, у какого фартовые редко в ходках канают. А если и попадают туда, то ненадолго. Умеет пахан своих из зоны достать. Знает пути и ходы. Не забывает грев подкинуть и положняк дает пожирнее и общак имеет наваристый. И сам в дела ходит.

О таких паханах в «малине» все уши прожужжали законники. И Матрос внимательней других слушает трепотню кентов. Не просто на ус мотает, а и подробности выпытывает. Неспроста. Либо слиняет, как потрох, либо… смерть Лешего чует раньше других… От этой догадки по спине пахана холодный пот побежал. Ладно, если своей смертью иль в деле пришьют кенты, коль из сил выбьется. Лишь бы не от руки легавого иль по приговору суда в расход пустили бы.

Пахан пытается унять внезапный озноб. С чего это он? «Ведь все спокойно, и на дороге не то легавые, кузнечики не возникают», — думает Леший, успокаивая себя.

А перед глазами снова — Бурьян.

— Перебрал он тогда иль всерьез ботал? — и вспоминается их последний разговор в тайге. Почти перед облавой.

Они остались вдвоем у костерка. Вокруг бутылки, закуска. Пей, ешь, сколько влезет. А Бурьян помрачнел. От шмар его отворотило. С чего бы? — не понял Леший и спросил:

— Ты что ломаешься? Чего харю скривил в старушечью транду? Что тебе не по кайфу?

— Надоело все! Опаскудело! Выставляемся, как целки на панели, мол, файней нас нет! А сами, как мыши, в тайгу линяли! Всех ссым. И фрайеров, и мусоров, и самих себя!

— Мы не дрейфим. Дышим на воле! А вот легавые, верняк, не суются сюда. Знают, чем для них тут пахнет. И ты хвост не поднимай! Чем тебе здесь хреново? Дышишь, файней некуда! Кайфа — залейся, хамовки — завал, шмары — на выбор, башлей, рыжухи — прорва! Кто так кантуется! Нам любой король позавидует! — возмущался Леший.

— Чему? Никто из нас открыто не может в городе возникнуть. Тут же накроют. Приморили легавые в тайге! Как зверье держат.

— А на что тебе Оха? Чего посеял в ней? С банка снимать навар рано. Точки тоже пустые. К зиме лишь туда подкинут. Тут и мы прихиляем.

— Спокойно жить хочу.

— В откол навострился? — насторожился Леший. В глазах огни вспыхнули, злые, непримиримые. Их Бурьян приметил. Осекся. — Своими клешнями размажу паскуду, пикни мне такое!

— Не в откол. Куда уж о том? Что я умею? Просто, жуть берет с чего-то. Страшно мне. Ровно, последние дни дышу и скоро оборвется все, — признался Бурьян.

Леший глянул на него, потеплел лицом, ответил, словно самому себе:

— То со всеми бывает. Перебрал, видать, вчера. Приморись пораньше с какой-нибудь шмарой — пожарче да помоложе, она с тебя плесень враз вышибет. И секи наперед, не жри на ночь ерша, не мешай спирт с шампанским. Это — северное сияние— в день хавается. Ночью — покою от него нет. Ни спать, ни со шмарой зажиматься не выгорит. Трясет, как на стреме, особо, когда кайф проходит. И калган трещит, ровно на нем вся «малина» бухала. В пасти — параша. На душе кошки гребутся. От того все. Хиляй к кентам, хлебни водяры. Она с тебя дурь враз вышибет. Выходит, успокоит.

— Неохота водяру хавать, — отмахнулся Бурьян. И, глянув на Лешего, спросил в упор:

— Неужели так вот до смерти канать будем? Без хазы, без покоя? И в старости?

— А что? Фрайером быть файнее? Дышать на медяки, копить на барахло. Пока собрал, блатари возникли, тряхнули начисто. И снова гол. Если дышать оставят. Бога благодари, что цел остался. И по новой вкалывай. А на кого? Это тебе по кайфу? Так фрайера дышат. И ты туда же? Экий ферт! С «малиной» ты до гроба. Засеки про то.

Зенки нынче с тебя не спущу за ботанье такое. И коль засеку подлянку, не кенты, не Матрос, сам ожмурю задрыгу! Тоже мне — законник! Еще и родственником называют эту парашу! Да я тебя, как мандавошку придушу, не приведись, скурвишься!

Бурьян ничего не ответил. Глянул на Лешего, как-то грустно, долго. Потом отвернулся, вздыхал. Но все же надрался водяры ночью. И уснул до самой облавы.

Леший в тот день видел, как скрутили Бурьяна. Измолотили, будто на свирепой разборке. Всех запомнил пахан. Каждого в лицо. Но свидеться с ними не удалось. И ждал пахан своего часа, когда, вернувшись с материка с пополненьем новых законников, устроит облаву на милицию и сквитается за все.

Для мести нет времени. Ее не охладят ни годы, ни отъезды. Она не даст покоя, пока не найдет выход. Она — всегда требует крови, как жаждущий воды. Она заставляет жить, пока не сведены счеты…

«Но что это? Чего Картуз ерепенится? На кого показывает, аж глаза вывернул?» — удивился пахан. И увидел впереди автобуса целую цепь пограничников и милиционеров. С ними — свора собак.

На плечах автоматы. Лица свирепые. Они тут же остановили автобус. Леший не дрогнул.

«Видно, местные кенты мусоров пощекотали перьями. Иль пощипали точки. Вот и шмонают их», — мелькнула догадка.

— Просим всех выйти из автобуса! — вошел высокий худой пограничник и, прильнув спиной к водительской двери, наблюдал, как выходят пассажиры.

Леший глянул в окно. Автобус был оцеплен плотным кольцом со всех сторон.

— Кого ищем, служивые? — вышел из автобуса пахан.

— Предъявите документы. А кого ищем, найдем, — ответил пожилой майор, сличив фотографию в паспорте с внешностью предъявителя.

— Объясните цель поездки, — уставился на пахана.

— К дочке еду. Она — в Корсакове живет. Замуж туда вышла, — приметил, как внимательно вгляделся майор в штамп прописки.

— Адрес дочери скажите. Ее имя, фамилия?

Леший изобразил удивление:

— Зачем?

— Вопросы тут задаем лишь мы, — оборвал майор.

— Ленина, шестнадцать, квартира восьмая, — назвал адрес, по какому лет двадцать назад побывал налетчиком.

Майор записал адрес, попросил Лешего подождать конца проверки у автобуса. А сам, передав услышанный адрес пограничнику, попросил его связаться с Корсаковом, уточнить, проживает ли названная женщина по этому адресу.

Леший искренне рассмеялся и сказал:

— Зря время теряете. Куда ж ей деться, знает, что еду. Ждет.

— Мы уточним и поедете, — успокаивал майор.

— Ну, коль время есть, где тут туалет, чтоб даром не стоять? — спросил Леший и заторопился в кусты, куда указал майор, торопливо раздирая на ходу пачку махорки… Ею он присыпал свой след…

Матрос и Картуз стояли рядом, вместе отдали документы.

— Вы зачем в Корсаков?

— На пароход хотим устроиться работать. Там, как слыхали, заработки хорошие. Харчи дармовые.

— А где работали в Охе?

— Кочегары паровых котлов, — ответил Картуз, заметно волнуясь.

— Как же отпустили вас во время отопительного сезона? Да и на море путина кончилась.

— А мы на плавбазу хотим. Или на пассажирское. Где, помимо жратвы, уют будет. Надоело в кочегарке своей. Да и с жильем туго. Все обещают дать комнату с удобствами и никак. Вот и кантуемся в коммуналке какой год. А в пароходстве с этим проще, — нашелся фартовый.

— А как вас с работы отпустили?

— У нас за лето переработок набралось много. Мы и попросили сменщиков заменить. Не возьмут — вернемся. Устроимся — уволимся…

— Удачи вам. Пройдите в автобус.

Шнобель ответил, что ушел от жены-потаскухи, и, чтобы не брать грех на душу, решил уехать на материк, куда глаза глядят. От всех подальше.

— Я ее с ним в постели застал, понимаешь, браток? — преданно смотрел он в глаза милиционера. — Как мужик мужику признаюсь, удавиться хотел. От позора. Пятнадцать лет прожили и — как в жопу! — разоткровенничался Шнобель.

— А дети есть?

— Нет детей. Не рожала она! Бесплодная, как погост. И я, не глядя на все, не бросал ее. А она — потаскуха! Всю жизнь мне сломала! Легко ль теперь все заново начинать?

— Успокойтесь. Все наладится. Пройдите в автобус, — предложили, пожалев.

— А вы что хотите в Корсакове? — спросил майор у худого, как швабра, Костыля.

— К братцу еду. На материк. Врачи язву желудка нашли. Сказали — злокачественная. Может, в деревне, вылечу. А нет, хоть на своей стороне отойду, — опустил голову.

— Пройдите в автобус, — вернули паспорт, не найдя слов для утешения.

— Товарищ майор! Из Корсакова сообщили! Паспортный стол не подтвердил проживания женщины по улице Ленина. В том месте пять лет назад снесли дом и построили бумкомбинат.

Майор оглянулся, ища глазами Лешего, и, не увидев, дал команду погони.

Фартовые видели, как рванулись в распадок псы, отпущенные пограничниками с поводков. Как, натыкаясь на пни и коряги, бежали вслед пограничники и милиционеры.

Нервничал и майор, поспешивший поскорее завершить проверку.

— Причина поездки в Корсаков? — строго спросил у Могилы.

Тот, мрачно глянув поверх головы проверяющего, ответил:

— Еду на материк. Хочу из детдома на воспитание мальчишку взять.

— Что же своих не завели? Иль тоже жена не рожает?

— Нет ее у меня. Опоздал. Довыбирался. Теперь уж никому не нужен. Разве сироте какому?

— Пройдите в автобус…

— А вы? Куда едем? — подступил майор вплотную к толстому улыбчивому Тамбуру.

— К своей крале. Ждет меня. Распишемся и привезу сюда. На Сахалин.

— Что ж так поздно? — крутил паспорт, сверяя фото с внешностью.

— Еще бы! Она училась. В институте. А я — помогал ей, чтоб потом легче жилось. Учителка теперь! Целых шесть лет из-за нее в холостяках.

— А тут у вас штамп о разводе, — глянул в паспорт майор.

— Ошибка молодости. Исправить ее хочу.

— И куда же едем теперь? — держал майор паспорт.

— В Гомель, в Белоруссию, откуда и сам родом.

Майор глянул в паспорт:

— А почему не самолетом летите?

— Боюсь я самолетов. Поездом, оно надежнее, все ж по земле. А там, наверху, кто его знает. Отвалится крыло, и поминай, чем звали. Да и блюю я там, совестно сказать. Не выношу полетов. А что, разве поездом хуже?

— Да нет. Оно, кто как решит. Мы не указываем, — не выпускал из рук паспорт.

— Значит, пять лет ждали? — спросил вприщур.

— Не пять. А шесть, — уточнил Тамбур, назвав срок последней отбытой ходки.

Майор не без умысла уточнил. И, услышав первоначальное (не удалось сбить с толку, значит, точно назвал причину мужик), вернул паспорт и указал рукой на автобус.

Тамбуру не стоило повторять. Едва он вошел и сел на прежнее место, майор пропустил баб с детьми, и автобус, фыркнув выхлопными газами, покатил вниз по дороге, набирая скорость, оставляя за спинами пассажиров неуютную глинистую площадку на макушке сопки.

Фартовые вжались спинами в сиденья. Еле перевели дух. Пронесло, повезло на этот раз. Лишь пахану пришлось отрываться. Иначе попутали б его.

«Этот смоется! Как мама родная! Нарисуется в порту, как говно в проруби. При другом маскараде и ксивах! За ним не заржавеет. У него липы, хоть жопой хавай», — думал Матрос, отвернувшись к окну.

«Теперь пахан все кишки вымотает, что не отмазали от мусоров. Но как смастрячить? Сами выкручивались последними падлами! Перед мусорюгами! Но куда линять, если в кольцо взяли? Всех срать не пустят», — оправдывал себя Тамбур.

Картуз, оглядев кентов, улыбался весело.

«Не попухли! Не сгребли легавые собаки! И Лешего им не накрыть. Руки коротки!» — думал законник.

Шнобель, потирая громадный нос, радовался тому, что предусмотрительно предложил разделить общак «малины» на всех поровну. Его поддержали. И теперь никто из законников не зависит от Лешего. А уж как пахан противился. Не хотел делить общак. Понимал, любой законник от него отколоться может, коли в клифте пачки кредиток шелестят.

Знал, держи он общак целиком, кенты его пуще глаза берегли бы.

Но фартовые настояли. Мол, кто-то попухнет, другие не останутся без навара.

Фартовые, не обговаривая случившегося, решили дождаться Лешего в морском порту. И едва автобус остановился в центре Корсакова, поспешили в обусловленное место.

Лешего они ждали три дня. Он так и не появился. И тогда законники, сев на старый пароход «Крильон», отправились на материк без пахана.

— Он, падла, надыбает нас всюду! От него, как от чумы, на погосте и то засекет. Заморятся легавые его попутать. Пахан всегда сквозняк давать умел.

— Небось, накройся кто из нас, он и не вспомнил бы кликуху на другой день. И не морился, как снять с лягашки. Хоть всей кодлой нас сгребли бы, он и не пернул бы от думок. Его тыква болеть не станет. Чего мы тут о нем завелись? Этот, как говно, не горит, не тонет. Возникнет, ждать не заморитесь, — пообещал Матрос.

Через три дня законники прибыли во Владивосток и, сев на поезд дальнего следования, поехали подальше от северов, от невзгод, от пережитого на старые, давно забытые гастроли, по каким давно скучала фартовая душа.

Их искали на Сахалине повсюду. В городах и поселках. На лесоповале и у рыбаков на ставном неводе. Их высматривали по чердакам и подвалам. Их фотографии в фас и профиль имели сотрудники всех отделений милиции и даже постовые автоинспекторы.

Но фартовые ушли. Не помогли описания примет и совершенных преступлений. Они ушли «под маскарадом», изменившим каждого до неузнаваемости.

Милиции такое и в голову бы не пришло проверять каждого подозрительного, свои усы и бороду носит он или позаимствовал.

Никто, и даже видавший виды майор милиции, не мог предположить в рыжем старикашке, с вонючей, свалявшейся бородой, самого Лешего, сумевшего улизнуть даже при проверке документов из-под Самого носа.

Собаки, наткнувшись на запах махорки, беспомощно закрутились на месте, жалобно скулили, облизывая обожженные едким запахом носы.

— Фартовый! Только они засыпают следы табаком. Ну кто мог предположить, что этот старый хрыч — ворюга! — досадовал майор и добавил: — Он и по описаниям не подходил. Наугад решил проверить. Первого же из Охи. Остальные и вовсе подозрений не вызывали. Все, кроме двоих, несчастные да пришибленные. Их и проверять совестно, — сознался честно.

— Он постарается попасть в Корсаков. И, конечно, до темноты, — предположил начальник погранзаставы. И продолжил: — Если это вор, то дорогу к городу найдет безошибочно. На подходах его подождать надо. Сам придет. Я свяжусь с нашими ребятами. А вы не медлите. Думаю, вам надо опередить упущенного.

Связавшись с Корсаковским уголовным розыском, майор рассказал о случившемся. В ответ услышал нелестный отзыв о себе. И приказ — срочно прибыть в город, чтобы на случай задержания мог опознать беглеца…

…Филин тем временем сидел в кабинете Кравцовой. Не по приглашению. Сам заявился. Рассказал Ирине о встречах с Лешим и Матросом.

— Надоело мне ходить с оглядкой. Нигде от них покоя нет. Им я не должен ничего. Ни копейки. Разве вот только…

— Что? — насторожилась Кравцова.

— Рысь на меня прыгнула. Белым днем. Я ее не видел и не слышал. Прямо на шею. И задрала бы! Но кто-то из законников выстрелил в нее и убил. Она и свалилась с меня. Царапины на память оставила. Не успей законники, перегрызла бы горло. В секунду успели. И назвали они меня своим обязанником. Объяснили, что, не будь их в тайге, и меня в живых бы не стало. А потому я должен отработать за шкуру и душу свою. Тогда, на радостях, что уцелел, ведь страх потом наступил, на все согласился. Хотя и не знал, что от меня потребуют. А потом и спасенью не обрадовался, узнав, куда влип. Теперь они меня в любой момент убить могут. Как спасли, так и угробят…

— Скажите, кто из фартовых на воле, помимо Матроса и Лешего? — спросила Кравцова.

— Как понял, они не вдвоем. Но я не знаю их хорошо. В тайге не только законники, а всякие были.

— Леший или Матрос не просили помочь достать им документы?

— Нет. О том разговора не шло.

— Ну, а приютить у себя скольких просил?

— Сказал, что с кентами. А сколько их — смолчал.

— Как вы полагаете, сколько законников могут решиться напасть на изолятор?

— Смотря кого пошлют.

— Это как?

— Если Матроса, тот и один справится, — весело усмехнулся Филин.

— Матрос на воле. Но и другие сумели уйти из тайги. Жаль, что не удается установить точно.

— Их шмары знают. Особо одна. На Сезонке живет. Зинка. В парикмахерской работает. Старая кадриль самого Лешего. Она должна знать.

— Какие слабости у нее? — спросила Кравцова.

Филин ответил не задумываясь:

— Алкашка последняя. Она все пропила, что имела и чего не водилось. Смолоду в потаскушках у воров. И нынче на Сезонке обретается. Месяц пьет, неделю работает. Ее «малина» понемногу подогревает. Видно, по старой памяти. Сдохнуть не дают.

— Она вас знает?

— В Охе все друг друга знают. Город небольшой. Старожилов много. И Зинка здесь — с молодости. Всю жизнь флиртом занималась, распутством. Ну, когда я выпивать стал у пивбара, она меня, конечно, видела.

…А через неделю Зинка сидела перед следователем.

— Кто это меня ханыгой назвал? Покажь! Я тому все бельмы зассу!

Услышав обвиненье в распутстве, и вовсе раскричалась:

— Это кто мне в транду счетчик ставил? Кто контролером был? Кому я поперек горла костью встала?

Узнав, что ее подозревают в связях с ворами, завизжала всей глоткой:

— Пиздят всё! Это соседи! Они меня со свету сжить хотят! Чтоб им ложкой из собственной сраки всю жизнь до смерти хлебать!

— У прокуратуры имеются веские доказательства этих утверждений, потрудитесь выслушать, — холодно прервала Кравцова вопли бабы и продолжила: — Сегодня вы купили водку в своем районе. И дали пятьдесят рублей. Их серия и номер совпали с теми, какие были взяты ворами при ограблении катанглинской сберкассы. Если вы отрицаете свою связь с Лешим, значит, сами ограбили сберкассу?

— Еще чего придумала, дура!

— Выбирайте выражения. И потрудитесь вспомнить, где взяли эти деньги?

— В получку дали…

— Ложь. Вы получили в аванс сорок три, а в получку — тридцать семь рублей.

— Значит, на базаре.

— Там за что вам платили?

— Взаймы взяла.

— У кого? — настаивала следователь.

— Не помню. По бухой повезло, впервые в жизни. Кто-то дал. Понарошке. Откуда знала, что крапленые подсунули.

— Положим, правду сказали. Но почему вы скупали у вдов паспорта и прочие документы покойных мужей?

Зинка подавилась воздухом от удивления. Крыть было нечем. Она поняла, что выкручиваться дальше бессмысленно. А подставлять свою, пусть и пропойную голову за воров ей явно не хотелось. И она рассказала все.

— Ксивы я делала семерым. По заказу. Без запасных. Ну и маскарад. Как просили. Этим на хлеб подзарабатывала. Не идти же мне в старости на панель. Все равно никто не позарится. А и сдыхать с голоду неохота. Вот и заколотила на жратву.

— Кто заказ сделал, Леший или Матрос?

— Сам, конечно. Он и забрал. И рассчитался честь по чести.

— Кто с ним был, кроме Матроса?

— Я их не видела. Бухнула и все.

— У кого документы покупали для них? Вспомните всех, быстро! — потребовала Кравцова.

У Зинки болела голова. Она вспоминала с трудом, называла адреса, фамилии, имена.

Рассказала, какие парики, усы, бороды и бакенбарды отдала Лешему.

Ее под подписку о невыезде выпустила Кравцова поздним вечером.

Зинка, уходя, плакала. Говорила, что не сносить ей теперь головы. И жизни осталось всего на одно похмелье. Вот только выпить не на что, а и угостить больше некому.

Кравцова передала угрозыску протокол допроса Зинки. И вскоре данные о фартовых стали достоянием всех отделений милиции.

Их искали всюду.

Ирина не случайно засыпала Зинку вопросами, не давая ей времени на обдумывание ответов.

Следователь по чистой случайности узнала, что Зинка скупает документы покойных. Ей были известны лишь два случая. Зинка признала семь и все не могла понять, как удалось прокуратуре узнать о том.

Ирина тоже немало изумилась приходу вдовы бурильщика, погибшего во время взрыва скважины. На ее иждивении остались трое детей. И при оформлении пенсии потребовались документы покойного.

— Они были в шкафу, в пиджаке мужа. И вдруг их там не оказалось. Я чуть не свихнулась, узнав о пропаже. В доме им некуда затеряться. Посторонних людей у нас не бывает. Живем замкнуто. И вдруг такое!

— В мистику поверить впору. Ну не могут же документы сами улететь? Нас пятеро живет. Я, дети и домработница — старая, одинокая женщина. Она у нас уже шесть лет. Брали нянечкой. Когда дети стали вырастать, оставили домработницей. Привыкли к ней. Ни у кого и мысль не шевельнулась заподозрить ее. Но когда я стала плакать, сказав, что детям придется остаться без пенсии и отказать домработнице, она и созналась, что документы моего мужа продала одной бабе, думая, что нам они уже не нужны, а деньги всегда пригодятся. И отдала мне двести рублей, какие и получила. Она сказала, что покупательница просила их для своего сожителя, у какого и фамилия и имя чуть ли не матершинные. А поскольку они собираются уехать на материк, там и распишутся. И она не будет носить грязную фамилию. А покойному все равно. Менять же фамилию и имя — долго и нудно. За это время сожитель может раздумать расписываться. Ей, покупательнице, хотелось скорее устроить свою судьбу, — рассказала вдова и назвала женщину, купившую документы мужа.

— Помогите мне вернуть их, не наказывая домработницу, неграмотная она. Не со зла. Помочь хотела…

При допросе домработницы выяснилось, что она на базаре слышала от знакомой старухи, что и у нее та же баба купила паспорт умершего старика. За сто рублей. И просила, в случае чего, говорить, что потеряла его. Для какой цели его купила, ответила, мол, у отца дом сгорел. И все нажитое. Вместе с документами. Чтоб с горя не рехнулся, на материк скорее надо. И чтоб не морочить голову с восстановлением прежних, пусть по этому паспорту живет. Кстати, имя и отчество, да и год рождения совпали. Вот и согласилась старая. Сто рублей — деньги. А про старика все забыли. Никто его документов не спросил.

Как узнавала Зинка о покойных? Да просто. Некрологи в городской газете каждый день печатаются. Читай, выбирай и действуй. Где-то откажут, другие — согласятся. Особо, когда бедность заедает или жадность прежде разума родилась. Тут и о причине приобретения документов не спрашивали.

Потом сдружилась с уборщицей морга. Такой же пьянчужкой. Туда покойных нередко доставляли с документами. Из аварии, драк, замерзшими по пьянке. Паспорта для Зинки не дороже, чем в пол-литра водки стали обходиться. А документы? Попробуй, докажи, были ль они при себе у покойного? У морга сдачи не требуют… Пропаж не ищут. Не то место. Это четко высчитала Зинка.

Вскоре ей было предъявлено обвинение, и старая шмара, впервые в своей жизни, попала в следственный изолятор городской тюрьмы. Вместе с нею ждала своей участи закадычная приятельница из морга.

Сколько было выпито вместе водки и вина, сколько теплых часов проговорили они о своей давно отшумевшей молодости. Они жили примерно одинаково. Им было что вспомнить, чем поделиться.

Но, оказавшись в одной камере, грызлись ежесекундно, как кошка с собакой.

Нюська упрекала Зинку за продажность. Когда узнала, что та ничего не получила за признанье на допросе, расквасила шмаре весь фас. От обиды. И не прощала ни днем, ни ночью дремучей дури своей приятельнице.

Сколько длились бы эти свары, если бы однажды не вывел их на прогулку хмурый охранник. И, вытолкав во двор тюрьмы, сказал:

— Пробздитесь малость, стервы!

Нюська осерчала на подобное обращение и завопила:

— Дохляк гнилой, кишка твоя говенная, трупный глист, отрыжка покойника! Ты как с нами, женщинами, разговариваешь? Иль меня рядом с тобой потрошили, иль мы на одном столе лежали? Ты чего свою лоханку дерешь, говно беркулезное?

Охранник рот открыл от удивления. И вдруг дружный хохот услышал. Это были фартовые, гулявшие во внутреннем дворе.

— Во, баба! Гром и молния! Гордая! Чистой воды — кентуха! Крой их, красотка, мать их в душу! Чтоб всем чертям смешно стало!

— Целуем тебе ручки, бабочка! — послышалось из-за забора.

Зинка, поняв, узнав голоса, поддержала приятельницу. И обрушила такой мат на охранника, что за забором не смех, рев послышался. Фартовые животы надрывали от хохота. Зинка превзошла саму себя.

Ее голос был узнан. Ее назвали по имени. Ей сказали, что любят и помнят… С того дня подруги перестали ссориться, а охранник уже не помышлял выводить их на прогулку.

Дело раскручивалось, давали показания и фартовые. Не все, конечно. Пятеро, в знак протеста, со шконок вставать не хотели. Их поселили в одиночки. Глухие, сырые, как могила.

Они ночами перестукивались, делились новостями. Знали, что творится на воле, — от новичков. Делились, кто какие показания давал на следствии.

Все три этажа громадной тюрьмы были забиты арестованными. И, несмотря на все ухищрения администрации и охраны, знали друг о друге все.

Кто-то недавно попал, другие — в этап собирались. Их просили черкнуть пару слов по нужному адресу. Были здесь и приговоренные к расстрелу.

Их камеры-одиночки располагались на третьем этаже. И приговоренных к смерти в тюрьме жалели все. За особую одежду, в крупную полоску, их звали полосатиками или смертниками.

Им не отказывали в куреве, еде. Ведь последние дни на этом свете нельзя омрачать никому. Таково было правило.

Смертников не расстреливали в тюрьме. Их увозили отсюда. Куда именно? Где приговоры приводились в исполнение. Оттуда живым никто не вышел.

О том, что полосатик завтра покинет камеру и поедет в последний путь, предупреждали заранее. И тогда… Всю ночь, без сна и отдыха ходил приговоренный по камере, измерял ее тяжелыми шагами.

Его никто не ругал, хотя от звука этих шагов не могли уснуть арестованные в камере второго этажа.

Этой участи ждали для себя законники из «малины» Лешего.

За пятерых убитых сотрудников милиции суд не пощадит. Все понимали, что амнистии на такое не распространяются и на помилование рассчитывать не приходится. Разве только побег? И хоть нереально было сбежать из тюрьмы, не мечтай о том — не доживешь до приговора. Некоторые, кому и надеяться было не на что, сошли с ума.

Фартовые предпочитали смерть, чем пожизненное лечение в психушке при тюрьме. Там больных за людей не считали и никому не дали шанса умереть своею смертью. Попасть в психушку для фартового было западло.

Правда, иные, угодив туда, по счастливой случайности убегали на волю. Но это бывало слишком редко. Терпеть же побои от санитаров, жестокие, постоянные, слышать насмешки, терпеть все издевательства, поруганья — все равно, что пройти через десяток смертей.

Может, потому мечталось законникам попасть не в психушку, а на урановые рудники, куда из-за нехватки рабочих рук, как слышали, увозили смертников. Там они через полгода сами умирали, если не могли сбежать.

— Леший, падла, теперь кодлу сколачивает, чтоб нас снять с тюряги, — мечтает фартовый, уставясь в темный потолок камеры.

— Держи шире! Пошел срать, забыл, как звать! — отозвалось из угла.

— Верняк, нарисуется! Иль посеял мозги? Да если всех нас в расход пустят, он тут же кентель посеет. За нас с него трое паханов спросят. На разборке. То не водяру хавать. Уж он, паскуда, допрет, что его ждет впереди! Не просто «маслина» или «перо». Его в параше, как пидора, приморят. Чем так жмуриться, расстарается, козел.

Бурьян лежал один, на железной шконке. Нет, ему не вменяли убийство сотрудников милиции. Его обвиняли в ограблениях, побеге. Срок, конечно, светил немалый. От и до… Получалось не меньше червонца. Это, если суд даст по минимуму. Но с чего бы? На такое можно было рассчитывать до побега. Пока не стал совершеннолетним. После того он побывал в делах. И следователю доподлинно все известно.

Кравцова не пугает, не успокаивает его. Она допрашивает холодно, сдержанно, официально.

«Небось, кентель до сих пор болит от булыжника, ишь, не волокет ее на добрые слова. Вышибло их», — не без сожаления думает Бурьян. И вспоминает последний допрос. Он решил закатить истерику, изобразить нервный стресс, чтобы с неделю побыть в больничке, откуда, оглядевшись, можно убежать на волю.

— Что пытаете? Чего тянете из меня? Не загробил я ваших лягашей! Никого не замокрил. Меня едва не расписали! А вы кого-нибудь из них привлекли к ответственности? Хоть один мусор пойдет под суд, что я в реанимации канал больше месяца? — начал он, едва переступив порог кабинета.

Кравцова молча выслушала. И указала на табуретку напротив.

— Почему меня допрашиваете?

Ирина спросила о «липовых» документах, «маскараде»:

— Мне такое не боталось. Сам впервой слышу.

— А сберкассу в Катангли грабили разве без маскарада? Мне известно иное. Никто из вас не появился там в родном обличье. И вы тоже не без «накладок» туда ворвались.

— Я «под сажей» был. Теперь уж чего темнить? Капроновый чулок, черный, на себя надел, — признал Бурьян.

— Зато Леший был под маскарадом. И другие — тоже. Не видеть не могли, — настаивала Кравцова.

— Пахан в сберкассе не возникал, — буркнул Бурьян.

— Как не был? По показаниям кассира, низкорослый, худой человек ударил ее по голове чем-то тяжелым…

— Если бы Леший ее кокнул, она бы уже не вякала. Это, как мама родная, — усмехнулся Бурьян.

— Выходит, у Лешего есть двойник?

Бурьян пожал плечами, ничего не ответил.

— Следствию известно, что именно вы забирали у жительницы Сезонки изготовленный по заказу «маскарад». Зинаида на допросе признала и факт денежных расчетов вами с нею.

— Лажу подпустила, старая сука! Век свободы не видать, если я с этой шмарой трехал! — возмутился Бурьян.

— Ну, а к чему ей лгать?

— Дрейфит, лярва, разборки. Что я с нею за фискальство встречусь на темной дорожке. Кто ж ей за пахана горлянку вырвет? Вот и клепает на меня, чтоб до конца жизни упрятали на дальняк. А еще файней — под «вышку». Чтоб самой дышать, не дергаясь, — признался Бурьян.

— Какие у вас с нею были отношения? — спросила Ирина.

— Никаких, — отвернулся Бурьян.

Но Кравцова заметила дрогнувший подбородок и побледневшее лицо.

— Она была любовницей вашего отца много лет.

— У него таких хватало. Она других не лучше. И почему его любовницей? Она со всем городом переспала. С каждым, у кого в штанах горело.

— Может, и так. Но Леший навещал ее чаще других. И доверял многое.

— Вот его и колите! Я не Леший! И не Зинка! — не сдержался Бурьян.

Ирина уточнила вопрос:

— Но тогда почему валит она вину на вас, не боясь мести Лешего? Если она одна из многих, то сын — из многих — один?

Бурьян потемнел лицом. Он слышал вопрос, ударивший по самому больному — по самолюбию… Ему так не хотелось отвечать. Но Кравцова ждала…

— У меня была мать. Обычная. Не фартовая. Когда она умерла, я был совсем зеленым и не понимал, что случилось с нею. Думал, уснула. А она — не вставала. И я пошел искать Лешего. Он был у Зинки. Она выгнала меня. Назвала выблядком. Отец был пьян. Пришел утром. Я всю ночь спал рядом с мертвой. С того дня все перевернулось во мне. Я все помню. И оскорбленную мать, и ту ночь. И много чего еще. Я ничего не забыл, и ничего никому не простил. Но я не мстил. Никогда. И Леший за меня мстить никому не станет. Ни Зинке, ни легавым, ни вам. Я — его позор! Вор, если он фартовый, не должен иметь детей, жену. Он — вольный ветер… И отречется, боясь разборки, даже от матери. Ну да что я тут растрепался, это всем известно, — оборвал сам себя Бурьян.

— Скажите, почему Леший не воспользовался документами шанхайских пьяниц? Ведь они их за бутылку с радостью бы отдали? — спросила Ирина.

Бурьян отрицательно мотнул головой:

— Прокол! Такое самой можно высчитать! Шанхай бухает, но башку не пропьет. Там свои ксивы никто за водяру не даст и не продаст. Шанхайцев всякую неделю легавые трясут. И ксивы смотрят. Не окажись у кого — тут же сгребут за задницу. Куда дел? В клетку сунут. Потому что репутация крапленая. И быстро нашмонают, кому их сплавил. А и фартовые, где живут, там не срут. Правило известное… Не стали б шанхайцев тыквой в петлю совать. Из своего интереса… То же самое — с Сезонкой. Там свои.

— А какой маскарад предпочитает Леший?

— Вы меня, что, за падлу держите? — изумился Бурьян.

— С чего вы взяли?

— Засвечивать пахана мне! Да файней сдохну! К тому ж не темню, не знаю о маскараде.

— В сберкассе вы деньги забирали?

— У двери на стреме был. Чтоб не возникли легавые и вовремя про атас вякнуть. Чтоб без шухера.

— Какую долю вы получили тогда?

— Кой хрен! Все в общак! Мне не обломилось! — вырвалась обида наружу. И вдруг, глянув на Кравцову, спросил тихо: — А как думаете, сколько мне суд вломит?

— Не могу знать. Но если я буду поддерживать обвинение, найду немало смягчающих вину обстоятельств. Если снова не ударитесь в бега. У вас в сравненье с прочими есть хорошие надежды, что выйдете на волю достаточно молодым и сумеете наладить жизнь. Если снова не вернетесь в «малину».

— А меня куда отправят в ходку?

— Думаю, в Охе останетесь. По месту совершения преступлений. Так закон требует.

И Бурьян радовался.

— В Охе не на Колыме! Не в Воркуту! И надежды есть. Помочь обещала! Первая в жизни! Дай-то Бог!

Глава 5. ФОРШМАНУТЫЙ

Едва нырнув в кусты. Леший вмиг забыл, зачем его отпустили. И, присыпая следы едучей махоркой, бежал вприскочку меж коряг, валежин, одолевая завалы, пни.

Он живо содрал с себя «маскарад». И, сунув его в сумку, какую по счастью иль по случайности не проверили и не забрали проверяющие, во весь дух помчался к реке, видневшейся внизу, у сопки.

Едва выскочил на берег, приметил лесовоз. Тот мчал порожняком, видно, в лес, на деляны.

Леший мигом сообразил, что прорываться ему теперь в Корсаков не стоит. Именно его, а не другого, будут ловить милиция и пограничники на всех подходах к городу. И маскарадные, и родные описания внешности теперь будут известны каждому постовому. «А значит, надо «лечь на дно», затаиться на время где-нибудь. Но где? Ведь не вечность, надо будет на материк сорваться, к кентам. А как? Ксива форшманута. С нею лишь в берлогу к медведю. Никому иному не покажешь. Тот майор все паспортные данные велел проверить», — нагнал Леший лесовоз. И, закинув сумку, подтянулся на ходу, заскочил на грузовую площадку и, пригнув голову, чтоб водитель не приметил, лежал, свернувшись в серый, маленький ком человечьего страха и усталости.

Куда идет машина, куда везет его, он не знал. Зато осознавал, что спасается от погони, пуль, собачьих клыков и от расстрела.

Машина подпрыгивала на каждой кочке. И один раз Леший едва удержался. Он пытался определить, куда ведет эта дорога? В село, в тайгу или на погрузочную площадку к каким-нибудь складам стройматериалов?

Но, как ни вглядывался, ничего не мог понять. Дорога шла глухою тайгой. Здесь каждый звук и голос умирали в полуметре.

А лесовоз бежал, поскрипывая на выбоинах, оставляя позади себя легкий запах бензина.

Леший уже еле удерживался на маленьком пятачке. Его так растрясло, что руки устали держать тело. По его подсчетам, машина прошла не менее сотни километров, а конца пути не было видно.

«Слинять? Но как отсюда оторваться? Где я? Средь тайги только копыта откину. Ни похавать, ни примориться негде. Смыться, а куда? Отсюда сам черт ходов не сыщет», — дрогнуло что-то внутри. И тут приметил, как лесовоз свернул на боковую дорогу, сбавил скорость, проехав с километр, вовсе остановился.

Водитель вышел из кабины, громко хлопнув дверцей. Помочился на колесо. И пошел куда-то.

Леший слез с машины. Огляделся. Он едва приметил две деревянные будки, прижавшиеся друг к другу боками, как кенты на параше. И вдруг из раскрытой двери одной из них донеслось:

— Генка, что за пидора ты на хвосте приволок, мать твою! Если он без склянки, пусть, падла, на себя пеняет!

Лешего разозлил такой отзыв о своей персоне. Но по смыслу понял, что попал к своим и опасаться ему здесь нечего. Он спокойно подошел к будке, стал перед дверью, глянув на мужиков, определил по глазам говорившего о нем водителю и сказал:

— Тебе, паскуда, видать калган помеху чинит, коль, не зная званья, трехаешь, гнилой козел, о фартовом гнусное. Так засеки, сучья блевотина, я хоть и не твой пахан, но жмуром тебя сделать мне легче, чем два пальца обоссать.

— Иди ты, дядя, ко всем хуям! — не сморгнул и глазом тот, в лицо которого уставился Леший.

— Век свободы не видать, если ты, отрыжка бухой шмары, не станешь выносить мою парашу! — вперился Леший в нахальные рыжие глаза мужика, смеявшегося ему в лицо.

— А не ссышь, что и тебя с парашей под муди налажу, старая гнида? — встал мужик с чурбака и подошел вплотную к Лешему.

— Кто тут пахан? Чей кент? — спросил Леший и услышал над головой:

— Я тут пахан!

— Тогда с какого хрена ты сорвался, что своих фартовых не секешь? И принимаешь за сявок? Иль разборки давно не нюхал, падла?

— Ты хвост не подымай, дядя! Кто есть — глянем! Нам сюда всяких подбрасывали. И сучню тоже… С ксивами и наколками. Отбою от них не было. Чем докажешь, что фартовый? Кто ты есть?

Леший назвал свою кликуху. Она ни на кого не произвела впечатления. И тогда он коротко рассказал о себе.

Показал «маскарад». О части общака умолчал не случайно, и кирзовую сумку не выпустил из рук.

— Выходит, ты в бегах?

— Ну и силен!

— С самого поста смылся! Во шкура! Полторы сотни километров на нашем драндулете пёр! Небось легавые его в Корсакове стремачат, а он у черта на куличках! — хохотали мужики.

— И знаешь ты, куда влип? Мы ж условники! Фуфло! Доперло? Лес для бумкомбината валим. На бумагу! Уже третий год здесь канаем. От вида человечьего отвыкли. Сюда либо легавые на проверку, либо суки возникают. Своего, с воли — впервой! Иди, хавай! А там потрехаем, как дальше тебе дышать средь нас, — предложил пахан условников, какого все мужики звали Мустангом.

Леший умылся перед будкой, сняв рубашку, решил подышать теплом у печки. Мужики подвинулись, давая ему место, и со смехом, с удивленьем разглядывали татуировки на теле.

— Да у тебя живого места нет! — смеялись они, увидев наколки даже на ступнях ног. — Без стольника — не будить!

— А как же вы, фартовые, сфаловались вкалывать, нарушили закон наш? — спросил Леший.

— Сфаловались, ботаешь? А как дышать нам было? Теперь в зонах всех зажали. Работяги хвосты подняли, не хотят нас держать. Бузу чинят, свои разборки. Брали их на «перо», без понту. Ночью наших арматурой размазали. Администрация от доли отвернулась. Мол, не желаем беды себе. Дышать хотите — пашите! И пришлось, чтоб не сдохнуть. Нас, как сознательных фрайеров, на условное выдавили. Закон нарушили? Его хавать не станешь. Припрет брюхо, похиляешь на пахоту! — говорил Мустанг.

— А чего не линяете отсюда? — удивился Леший.

— Пятеро смылись. И прямо на дальняк влипли. На червонец. А до воли им две зимы оставалось кантоваться.

— Кто-то заложил?

— Хрен там, легавые попутали, когда те кенты к рыбакам на керосинку мылились, чтоб подбросили на материк. Там их и накрыли. Мол, откуда эти фрайера нарисовались? Всех за задницу взяли. И в Воркуту! Нам такое не по кайфу!

— Им не обломилось, другим бы повезло! — не поверил Леший.

— Другим того хреновей. Всех троих — собаки порвали. В тайге… Нагнали — и в клочья. Легавые списали, будто при побеге застрелили. Мать их — сука!

Лешему от этого рассказа холодно стало. Не только рубаху, — телогрейку чью-то нацепил на плечи. Озноб пробирал до макушки.

— Вмажем, что ли? — предложил Мустанг и кивнул водителю лесовоза. Тот к машине пошел, кивнув понятливо. Приволок из-под сиденья десяток поллитровок.

— Расчет за тобой, слышь, Леший? — глянул Мустанг в сторону гостя и добавил: — Твою волю обмываем. Гони монету! Склянка — стольник — ходовая цена! С тебя кусок! Не жмись, кент!

Леший нырнул в сумку, выложил пачку червонцев и первым подставил стакан.

— С прибытием!

— За спасенье!

— За кента! Хоть раз фортуна подкинула к нам человека! — осклабился в улыбке Мустанг, глянув в тайгу, и вдруг лицо его вниз потекло. Рука с наполненным стаканом упала.

— Легавые! — выдохнул коротко, открыв рот в беспомощном полукрике.

Леший глянул в дверной проем. Лицо его перекосило. Он вмиг выскользнул из будки и не успели фартовые выдохнуть, исчез из вида, словно его и не было здесь никогда.

Милицейские служебные овчарки, спущенные с поводков, неслись к будкам оскалясь. С клыков их текла слюна.

Фартовые едва успели захлопнуть дверь перед их мордами. Овчарки стали на дыбы, драли дверь когтями, подняли лай.

— Назад! Сидеть! На караул! — послышались голоса милиционеров, колотивших в будку кулаками, требующих открыть дверь немедля.

Мустанг велел придержать собак. И, когда лай стих, открыл двери нараспашку.

— Чего надо? — спросил угрюмо, зло.

— Гостя своего давай сюда! Или самого за укрывательство преступника в каталажку сунем! — надвинулся на фартового старший милицейского наряда — грузный, высокий капитан.

— Гостя?! Где я его нарисую? Какого гостя? Да мы уж три зимы медведями дышим!

— Ты мне зубы не заговаривай! А ну, марш все из будки! — скомандовал фартовым.

— Обыскать обе будки! — приказал милиционерам, еле сдерживающим собак, а сам вышел следом за условниками.

— Искать! — бросились в будку милиционеры. Но одна из овчарок, крутнувшись у порога, нюхая запах, бросилась в тайгу с рыком. С клыков ее клочьями полетела пена. Она перескочила бревно, поваленное ветром у самой будки, и, не пригибаясь к земле, неслась, обгоняя собственное дыхание, рассвирепевшим зверем.

Милиционер не успел, не смог удержать поводок. Он мотался длинным хвостом, цеплялся за коряги, кусты. Но под силой рывков овчарки с треском вылетал и давал свободу бегу.

— Назад! — кричал милиционер.

— Стоять! Сесть! Жди! — Но собака не слышала команд. Она, будто оглохла, взяв след. Вскоре овчарка исчезла из вида.

В будках тем временем шел обыск. Тщательный. Придирчивый.

— С хрена ли загуляли? — указал капитан на бутылки водки, выставленные на стол.

— К встрече с вами готовились, — хихикнул кто-то из условников.

— А что? Водяра западло? Где такое было. Не сперли. За свои! Родные и кровные потратили! После «пахоты» бухнуть кто запретит? Кому мы не потрафили? Нынче на кента по две нормы заколотили! Не грех обмыть! — говорил Мустанг.

— Ты кончай брехать! Не многовато ли обмывки? — считал стаканы дошлый капитан и усмехнулся: — Вас восемь рыл. А стаканов — девять. Для кого девятый? Уж только не темни, что для Генки! Он за рулем не пьет.

— Он — не в счет. У нас Умора водяру водой запивает. Требуха чистую не переносит. Вот и стакан лишний получился.

— А ест он тоже двумя руками? Девять ложек и мисок?

— Это в расчете на Генку. Не похавает, хрен рейс лишний сделает.

— Ишь, нашелся, ферт! А чей след, скажи мне, собака взяла? Прямо из будки в тайгу рванула? — смотрел капитан вприщур на условников и предупредил: — Его поймаем, и вам несдобровать, — предупредил, хмуро оглядев условников.

— Чего давишь? На понт берешь? Не допру, чего шмонаете? Кто смылся, что ли, с тюряги? — спросил Мустанг.

— Кого ищем — понял. По глазам твоим вижу. Знаешь, что за укрывательство тебе светит? И не только тебе, а всем!

— А ты нас не пугай! Мы всего отбоялись, — отмахнулся Мустанг. И дрогнул всем сердцем, увидев ринувшихся в тайгу с собаками милиционеров. Их насторожило, что овчарка, взявшая след, не подает голос и не возвращается.

— В будках нет никого! — подошли к капитану милиционеры, проводившие обыск.

— Возвращайтесь к себе! — глянул тот на условников и натянул на голову капюшон брезентовой куртки.

С хмурого неба внезапно хлынул дождь.

Условники гурьбой ввалились в будку. Там все вверх дном перевернуто. И Мустанг взревел от злобы, крикнул вслед уходящему в машину капитану:

— А ну, веди своих козлов! Пусть ажур наведут. Срач развели! Нам день потребуется, чтобы все прибрать. А пахать когда? Решили нас на наваре обжать? — орал Мустанг хрипло.

— Не стоит, бугор! Пусть линяют отсюда, я духу легавого не переношу, — просил Мустанга Умора.

— Отвали! Я парашу ни за кем не убирал! И легавую жопу не мыл.

— Смотри, Мустанг, договоришься ты у меня! — привел капитан четверых милиционеров к будкам. Те молча принялись наводить порядок.

А дождь тем временем набирал силу.

— Последний в этом году! Завтра снег пойдет. Вон тучи какие сизые. Дров на ночь надо запасти. И в будку, чтоб не намокли, — говорил Умора Мустангу, указывая на небо.

— Обеспечу вас теплом. Всех разом. Сейчас приволокут вашего гостя, вместе с ним — все отправитесь, — поддержал разговор капитан.

— Отваливай отсюда, козел! — не выдержав издевки, вспыхнул Мустанг и скрипнул зубами.

— Остынь, бугор! Не тронь говно, оно не воняет. Чего себе душу рвешь? Пошли его ко всем… И не слышь…

— Что ты сказал обо мне? — подошел капитан к Уморе. Но условник повернулся к нему спиной, сделал вид, что не слышит. Позвал мужиков на перекур в убранную будку. И ни на шаг не отпустил от себя Мустанга.

Капитан тоже вошел в будку. Видно, решил дождаться результатов погони здесь, у печки. И чутко прислушивался к каждому звуку, доносящемуся из-за будки.

— Ну, чего канаем? Похиляли дров заготовим. Иначе ночью яйцы в ледышки замерзнут. Ты, Умора, хамовку сваргань, — распорядился Мустанг и первым вышел из будки.

Вслед за ним поднялись и остальные условники, разобрав топоры и пилы, еще не остывшие после напряженного рабочего дня.

Вскоре тайга огласилась их голосами, криками, пеньем пил, стуком топоров.

А в будке, пригревшись у печки, задремал капитан, как вдруг услышал хлопок, похожий на пистолетный выстрел. Вскочил испуганно, побледнел. По лбу холодный пот льет. Огляделся.

Умора, посмотрев на него, улыбнулся ехидно. И капитан, заткнув нос и рот от удушающего зловония, выскочил из будки в один прыжок:

— Засранец! — донеслось запоздалое ругательство. А Умора хохотал до слез, переломившись в поясе.

Капитан вглядывался в тайгу. За шумом дождя он все же услышал, как возвращается погоня.

Вон и милиционеры показались. Волокут кого-то, браня тайгу и ливень.

— Накрыли! — мелькнуло радостное предчувствие, и капитан бросился навстречу, не глядя под ноги.

— Поймали гада?!

— Никого там нет. Собака за хорьком побежала. Нагнала его. А он ей горло прокусил и всю кровь выпил. Вон его волосы у нее на морде. Да и нора неподалеку. Выкурили мы его. Здоровый гад!

— За хорьком в тайгу бегали? Да вон в будке его родной брат живет! Какого черта так долго канителились? Вы зачем здесь? Кого искать надо? — орал капитан.

— Нет там никого. Собаку только жалко.

— Ну ведь след она взяла с самой будки? — недоумевал капитан.

— Нет никого! Все собаки привели к этой норе. Сбил хорек с толку. Пусто здесь. Видно, он сюда не успел добраться. А теперь, нас увидев, носа не сунет никогда. Для них форшманутое место — западло, — щеголял знаниями молодой милиционер.

— Сам он форшманутый! И моих рук — не минует этот Леший! Из-под земли, мерзавца, достану! — пообещал капитан. И, велев закопать собаку где-нибудь в тайге, пошел к машине, спотыкаясь о каждую кочку.

Умора, выставив зад в дверной проем, хлопнул изо всех сил. Капитан вздрогнул, оглянулся, пригрозив кулаком, сказал грубо:

— Доберусь я до вас, придет время.

Через несколько минут милиция уехала, не пожелав проститься с условниками, какие тут же вернулись в будку.

— Не накрыли они Лешего! Ни собаки, ни легавые, — встретил их Умора, растянув в улыбке рот от уха до уха.

— Весь кайф сорвали, козлы! Только бухнуть собрались. Они, что говно на кентель! — ворчал Мустанг и, словно спохватившись, спросил: — Но где теперь Леший? Как дать ему знак, что смылись легавые?

— Дай стемнеет. Костерок у будки разожжем. Он и прихиляет, — предложил кто-то из условников.

— Легавые, может, в засаду сели и стремачат нашу хазу, — предположил Умора.

— Не дергайся, смотались пидоры! Все до единого! — неслышным призраком стоял на пороге Леший.

— Кент! Задрыга! Чтоб тебя ишак коленом! Цел? Как пофартило тебе? — обрадовался Мустанг Лешему, словно родному.

— Как два пальца… Я — на елку вскочил, забрался в самые лохмы. Приморился. Глядь, овчарка мой след на носу волокет. И к ели. Царапает ствол, пасть в пене, аж брехать не может. Я за ветку схватился. Срезал. Соскочил пониже. И каюк. Несколько раз в горлянку. Она и загнулась. А тут хорек. Усек, что я псину не хаваю, всю шею овчарке порвал, покуда кровь не остыла, как кент водяру, до капли выжрал. Я ж успел подальше смыться. А тут дождь. Запах мой начисто смыло. Так и пофартило от легавых оторваться. Но была минута. Один из мусоров, что нору хорька искал, подошел к березе, на какой мне канать довелось. Я свернулся вокруг ствола. А легавый зырит и трехает своей собаке:

— Какая оригинальная чага выросла! А с виду совсем здоровое дерево…

— Полюбовался он моей тощей сракой, я дышать перестал. Ну да надоело, смотался. И я увидел, как они в «воронок» влезли и поехали, сиганул с дерева. Из чаги снова Лешим стал. Промерз. Пора и кирнуть по малой.

Мужики выпили залпом. Соскребли из миски тушенку черствыми корками хлеба.

— А что, кенты, файной хамовки у вас не водится? — спросил Леший.

— Да что ты, родной, одни концы в сраку. Так мы концентраты зовем, — заплетался язык у Мустанга.

Пропустив еще по стакану, фартовые и вовсе потеплели. Всяк свое стал вспоминать, былые годы, молодость, лихие, дерзкие дела, в какие ходили они по городам и весям.

Леший от повторной порции отказался. Знал свою норму, давно не перебирал. То ли помнил свое нынешнее положение, то ли не хотел ударить в грязь лицом перед новой кодлой, какую решил сблатовать на побег.

— Э-э, да что ваши дела? Пыль трясли из деревенских точек. Вот то ли мы в Одессе с кентами погуляли! — расслабился Мустанг.

Леший вдруг резко подскочил. Рывком открыл дверь наружу. Та, распахнувшись широкорото, сшибла кого-то с ног, вскрикнувшего жалобным голосом.

— Какая падла тут прикипелась? — вмиг отрезвел Мустанг.

Старый лесник сидел у будки, в грязной луже, обхватив руками лицо и голову. Стонал на весь белый свет.

— Ты чего сюда приполз, старый таракан? — удивился Умора.

— С обхода вертаюсь. Хотел у вас курева испросить. Взаймы. Свое кончилось. А в город когда выберусь? Да впотемках дверь не мог нашарить. Тут же — в лоб получил. Чуть башку мне не снесли, черти вы окаянные, — жаловался старик, роняя невольную мокроту. Вытирая с лица кровь, грязь, слезы.

— Нет у нас, дед, излишков. Сами на подсосе. Пачку папирос дадим. На большее губы не раскатывай. И не шляйся вокруг нас. Особенно по ночам. Опасно это для тебя. Усеки. Побираться лучше днем. А станешь стремачить нас — не то рыло, душу выбьем. Допер? — поднял старика из лужи Мустанг. И, сунув ему в руки пачку «Прибоя», повернул за плечи от будки.

— За что забидел меня, старика, сынок?

— Я из-за таких, как ты, два червонца на Колыме загорал. Чуть не сдох. А те старики и поныне дышат. Хиляй, старый, не доводи до греха. И сам его бойся. Нынче я никого, кроме себя, не жалею. Отваливай. Пока по соплям не согрел, — уговаривал Мустанг лесника.

— О! Горе, горе! Вовсе люд озверел. Старого, как собаку, забидели. А за што? Ить ничего худого не учинил, — пошел, причитая, в ночь.

Старый лесник не видел, не мог услышать легких, как шелест опадающих листьев, шагов. Они шли за ним от самой будки. След в след. Слыша каждое слово, вздох, жалобу.

Вот старик вышел на дорогу. И вместо того, чтобы повернуть к зимовью, огляделся, прижимаясь к кустам, прячась в них от самой темноты, пошел к повороту, торопясь, не оглядываясь.

У самого поворота свернул к ели. Старой, лохматой, как ведьма, скрывшей под юбкой двоих мужиков, какие, едва услышав шаги старика, вышли к нему навстречу.

— Ну, что, дед? Есть там чужой? — спросил сиплый голос.

— Никого не приметил. Дверью в лоб получил. Чуть, не зашибли насмерть бандиты. Да еще грозили голову оторвать, — жаловался лесник.

— Ты в будку заходил?

— Не впустили.

— А чужой голос слыхал? Такой скрипучий, тележный.

— Не разобрался. Не успел.

— А слышал, чтоб кого-нибудь они назвали — Леший?

— Да они только про чертей и говорят. Даже ночи не пужаются, анчихристы.

— А Леший? Слышал иль нет?

— Леший? Кажись, Мустанг, главный ихний, брехал про ево.

— Что говорил о нем?

— Ох, батюшки, дверью память вышибло насовсем, — схватился лесник за голову.

— Он обращался к Лешему или говорил о нем?

— Кажись, окликнул. А может, и почудилось.

— Ладно, дед. Иди. Мы уж сами теперь проследим, — пообещал уверенный голос.

— Держи табачок! Свежий. Твой любимый. Золотой ярлык. Кури на здоровье, — зашуршало коротко.

Лесник обронил:

— Благодарствую, — спешно вышел на дорогу и, не прячась, не пригибаясь, шел к зимовью, уверенный, что никто его не увидел.

Он миновал дорогу, ведущую к условникам. Оглянувшись коротко, обронил злое:

— Будьте прокляты! — сплюнул и повернул к себе в зимовье, маленькую хибару, похожую на курятник, где он жил одиноко уже не первый год.

Лесник ненадолго зажег свечу. Выкурил самокрутку. И вскоре лег спать. А через час взметнулось в небо пламя. Осветило поляну, участок, где рядом с хибарой, в десятке шагов, приютилась могила жены лесника. Она умерла пять лет назад. Едва вернулась из тюрьмы, где отсидела долгих шесть лет по доносу мужа. Лесник сообщил властям, что его жена Акулина ругала вождя за то, что отказали ей в пенсии за погибшего на войне сына…

Недолго горело зимовье. Из него донесся морозящий душу крик. Но обвалившаяся крыша раздавила, заглушила его. И через полчаса от хибары и лесника остался только пепел.

Никто не пришел на помощь деду. Проспали, не приметили или просто не захотели спасти. К утру усилившийся дождь превратил пепел в грязь. И от зимовья не осталось ни следов, ни памяти.

Условники ничего не знали. Не видели, куда исчез Леший. Он не вернулся ночью. Не спал в будке, хотя двери обеих были всю ночь открыты для него.

Они не увидели зарева пожара на участке лесника. Да и приметь, на выручку не поспешили б. Недолюбливали, не верили ему.

Условники ждали Лешего. Мустанг даже ночью вставал. Но гость не появился.

Лишь под утро проснулся Мустанг от того, что кто-то дергает его за рукав. Открыл глаза. Леший просил выйти из будки.

— Обложили меня. Со всех сторон, хотел сорваться. Не пофартило. Едва не напоролся на засаду. Хана! Весь кислород перекрыли легавые! Как слинять? Выручай!

— Имею одну шару. Там дышать станешь. Ни один легавый не сыщет. Никто не прохиляет. Да и место гиблое. Кроме меня, о нем ни одна душа… Приклейся ненадолго. А там… Что-то подвернется. Обломится шара. Погоди, хамовки тебе прихвачу, — нырнул в будку.

Когда вышел с рюкзаком, Лешего и след простыл. Двое с погранзаставы стояли перед Мустангом, озираясь.

— С кем ты тут говорил? — спросил пожилой пограничник, какого все, даже милиция, называла уважительно — Сергеич.

— Да сам с собою ботаю, — огляделся Мустанг невольно.

— А харчишки кому? — указал на рюкзак.

— На обед сегодня не сможем сюда прийти. Далеко будем. Вот и приготовил заранее. Чтоб время на сборы не терять, — ответил Мустанг сразу.

— Сегодня воскресенье. О какой работе говоришь, — удивились пограничники.

— Иль забыли, кто мы есть? Для условников выходных не бывает. Чем выше выработка, тем больше зачетов.

— Тебя тут никто не навещал?

— Лесник вчера приходил.

— Нет его. Сгорел. Вместе с домом, сегодня ночью…

У Мустанга на лице ни один мускул не дрогнул. Он вздохнул. Сказал тихо:

— Жаль деда. Видно, печка подвела. А ведь советовали ему в город переехать. Ну да что теперь о том впустую говорить?

— Кроме лесника, никого не было? — спросил Сергеич.

— Были еще гости. Милиция. Целой кодлой. Тоже искали кого-то. Все будки раком поставили. Грозились нам мусориловкой. Тайгу шмонали. С собаками. Ни хрена не надыбали. Смылись, когда темнеть стало.

— А кроме них?

— Никого.

— Слушай, из Охи ушла от облавы группа преступников. Во главе с матерым рецидивистом по кличке Леший. Его по случайности упустила проверка на нашем перевале. И теперь мы ищем его. Должны найти, чтобы люди спокойно спали. Он где-то неподалеку. Круг поиска смыкается. Ему не уйти. Слишком опасен. А потому имеем право стрелять в него без предупреждения. За свою голову я не держусь. А вот вас жаль будет. До воли уже немного осталось всем. Работать умеете лучше других. Многое пережили. Может, сумеете устроить судьбы свои. Может, соседями жить будем. Поберегите себя. На завтра. Чтоб не впустую пережитое. Пойми, беды вам не хочу. Но коли найдет у вас пристанище, не обижайся. Чтобы другим он жизни не укоротил, прихлопну его и любого, кто вступится за него и примет…

— Я не видел его, — охрип голос Мустанга, знавшего, Сергеич всегда держал свое слово.

— Дай Бог, чтобы это было так. И помни, что я сказал тебе. Мы — не милиция, лишь в экстренных случаях помогаем ей. Но если беремся, доводим до конца… И знай, я — не грожу, я — прошу тебя!

Мустангу стало как-то неуютно, словно в чужую «малину» на разборку попал. Он переминался с ноги на ногу. И впервые не знал, что ответить.

Сергеичу, единственному из всех, он не мог хамить. Была минута. Лихая, черная. О какой пограничник никогда не напоминал.

Но Мустанг ее помнил.

Это был первый год его прибытия сюда — на деляну, бригадиром условников его выбрали уже здесь. Ответственным за все разом. За выработку и жизни. Каждого.

А тут ураган поднялся. Не сразу бешеным драконом вздыбился. Поначалу — поземкой, пургой, какие тут не редкость. Трассу сначала перемело, а потом и вовсе спеленало в сплошные сугробы.

Продукты у бригады подошли к концу, когда ураган поднялся.

Такого коренные жители не припомнили.

На третий день условники топили снег и пили кипяток. Без сахара и заварки, чтоб как-то сохранить тепло в душах. Из продуктов не было ничего. Ураган не прекращался. Кончился запас дров. Выйти наружу — в тайгу, было безумием. Условники лежали в будке, прижавшись друг к другу. Коченели руки, ноги. Даже дышать стало больно. А ураган не слабел. Прошли еще два дня. Они стали пыткой. Замерзать заживо на глазах друг у друга, когда ничего невозможно предпринять.

На пятый день Умора потерял сознание. От холода. Начал бредить. Его тормошили, растерли, но ненадолго. С ним промучились долго. Потом завернули в телогрейки, рубахи. И ожил мужик. Уснул.

«Проснется, чтобы околеть», — думал тогда Мустанг. Он понимал, что в городе и леспромхозе теперь не до них. Кому нужны условники?

И вдруг, сорванная с крючка, распахнулась дверь будки. И в нее снежным сугробом влетел вбитый ураганом Сергеич.

Рюкзак на плечах тяжеленный. Лицо обморожено. Губы еле разодрал.

— Живы! Радость-то какая! А я вот вам харчей принес. И курева! Может, пригодится? — оставил рюкзак у стола. И, передохнув немного, ушел к себе — на заставу. С собакой, какая всегда ждала его снаружи.

Как дошел, ни слова не сказал, не обронил ни одной жалобы. Помог выжить всем условникам. Молча, по-мужски…

С того дня они до весны не виделись. И вздумал Мустанг удариться в бега. Но нарвался на пограничников. Те к Сергеичу привели. Тот узнал бригадира сразу. Понял, зачем тот ночью оказался в море на колхозном катере. Посадил Мустанга в машину, не связав. И повез… Не в милицию. На деляну. Когда открыл дверь машины, сказал:

— Уже поздно. Иди отдыхай. Постарайся выспаться. А когда освободишься, приходи. Помогу тебе устроиться рыбаком. Хорошо судно водишь. Но до моих ребят, помни, тебе далеко…

Мустанг смотрит вслед уходящему Сергеичу и молодому солдату.

Нет, никакой закон фартовых не заставит его поднять руку на этого человека…

Никто из условников о том неудавшемся побеге ничего не узнал.

Мустанг стыдился вспоминать о нем.

Условники тоже относились к Сергеичу по-особому. Не матерились при нем. Помнилось его доброе. Всегда. Они слышали разговор Мустанга с пограничником. И, если никто из них не боялся милиции, не верил ей, то Сергеичу доверяли.

— Пасти станет, — высунул голову из спального мешка Умора.

— Ладно бы только это, — вздохнул Мустанг и добавил тихо: — Не базлал ведь, просил. По-человечьи.

И услышал за спиной шорох. Оглянулся. Из куста багульника, как наказание, встал Леший. Он знал, что к этому вонючему кусту никогда не подойдет ни одна собака, даже по малой нужде. Его запах не любили таежные обитатели. Даже комары держались подальше. От вони багульника, хуже чем от ерша, болели головы у отпетых ханыг. С него лишь по жестоким холодам опадали листья, да и то не все. Он всегда был похож на дремучую голову неземного зверя.

В его утробе и отсиделся Леший, не замеченный никем. Знал, вонь багульника поглотит человечий запах и собака не сыщет его. Он свернулся клубком в корнях куста и остался незамеченным. Но видел и слышал все.

— Ну, что? Все по боку? И закон, и клятву фартовую? Наполохал кузнечик вас? — усмехался Леший.

Мустанг оглянулся. «Вот из-за этого рисковать головой? Мужиками? Пройдя зону, прожив здесь на деляне столько трудного? И все под хвост Лешему! Забыть о воле?» — мелькало в мозгу.

— Хиляй, кент, отсюда! Линяй сам! Не то помогу! Пока не вломил тебе на все рога! За форшманутого мы не в ответе! Колганы наши дороже твоей шкуры! Отваливай!

— Не духарись, праведник! Ты что есть? Дерьмо! Ссышь кузнечика! Какой ты фартовый, если на волю не смылся из фуфло? И за кентов не дыши. Они — сами за себя вякнут! Линяем, фартовые! Со мной! Ваш бугор — западло! Бздилогон. Фрайер! Кто со мной?

Условники не шевелились. Никто не двинулся с места. Мустанг оглядел Лешего. Теперь, когда условники предпочли остаться с ним, не лажанули, не поверили чужому пахану, бугор рассмеялся Лешему в лицо:

— Линяй, падла! Иначе разборку учиню. Сам! — двинулся на гостя с кулаками.

Тот отскочил в сторону и процедил сквозь зубы:

— Мы еще свидемся. Но кто разборку поведет, увидим…

Леший свернул в тайгу и тут же исчез в ней. Условники вскоре забыли о нем.

…А ночью ударил мороз. Он опустился на тайгу густым туманом. Белым, как саван. Он сковал тайгу, отнял последнее тепло у веток и стволов. Наделил их голоса звоном. А утром обрушился снегом. Крупным, щедрым…

Леший пробирался к морю. Там он рассчитывал на транспорт, чтобы перебраться на материк.

Холодно… Так холодно, что ноги немеют и отказываются слушаться. Еще бы! Сколько раз их промочил, со счету сбился. Туфли расклеются от сырости. Но до них ли теперь?

Пиджак не держит тепло. Да и как ему справиться, если с неба целые сугробы валят. С одной стороны, они — спасенье. Скрывают следы, мешают погоне, засадам. Но и Лешему нелегко.

Вот опять слышится команда псу:

— След! Вперед!

И Леший с головой ныряет под кочку. Сидит, скрутившись ужом на трясине. Хорошо, что по холодам она не имеет газов и не засасывает, не губит попавшую в нее жизнь.

— След! — слышится совсем рядом. Но на трясине вода замерзает не сразу. Гораздо позднее, чем в лужах, и не держит ничьих запахов.

— Ищи, — наступила на кочку нога человека.

Леший чуть не взвыл от боли и тяжести. Прямо на голову угодил, сапогом. И стоит на ней, как наказанье…

— Искать! — Леший задыхается в воде. Но наконец-то тяжесть исчезла. Леший с трудом вытягивает голову из плеч.

— Пронесло, — вздыхает с облегченьем, увидев, как человек с собакой удалились в обратном направлении.

Пахан вылезает из трясины мокрый, грязный. Встреться на пути настоящий болотный лешак, за родного брата признал бы фартового.

Не поверил бы никогда, что перед ним — человек…

А тот, махнув рукой на себя, в сумку смотрит. Нет, в нее вода не попала. Купюры сухие, целые.

Леший этому больше всего рад. Имеются деньги — дышать можно. И, виляя меж кустов, снова идет через тайгу. День, ночь, снова день…

Одежда на нем в панцирь смерзается. Обжигает, дерет тело. Леший торопится. Надо спешить до вечера выбраться к морю. Там отмыться, и прощай, Сахалин, навсегда…

Фартовый замечает, что руки и ноги его отчего-то дрожать начали.

«Экую парашу на колгане держал! Чуть не отбросил копыта. Верняк, приморил бы! Теперь вот клешни дергаются. Но ништяк, к морю прихиляю, все, как ветром, унесет. Линять надо! Шустрее! — подгоняет себя Леший. Но дрожь от ног перешла на тело. Неугомонная, злая. — Покемарить бы с часок. Да где? Накроют мусора, как падлу! И тут же в тюрягу — на досып. Мало не покажется. Хиляй, кент, шевелись, пока дышишь», — уговаривал самого себя. И снова — день, ночь…

Завалы и буреломы вскоре стали крутиться перед глазами. Голова раскалывалась от боли и холода. Хотелось пить. Но ни ручейка, ни лужицы на пути, лишь серая тайга и белый снег смешались в серое месиво.

Леший пошатнулся. Впервые почувствовал, что ему не хватает воздуха.

«Держись, пахан! Чтоб дышалось, надо линять, — уговаривает себя из последних сил. И идет от дерева к дереву, держась за стволы, едва передвигая ноги. — К морю надо, на юг. Сюда, чтоб не сбиться, — разглядывает мох на стволе и убеждает себя, что мох растет на северной стороне ствола, а ему нужно двигаться в обратном направлении. Нужно? А куда идет? Где море? — Сколько еще до моря?» — ухватился за лохматую еловую лапу. И удивился, откуда на ней огонь?

Хотел отойти, чтоб не сгореть. Упал. Ни ноги, ни руки не стали слушаться. В голове шум, в ушах звон, в груди жар…

«Баста! Расклеился. Надо покемарить малость. Сколько уже не спал?» — пытается вспомнить Леший, но не может. Проваливается, словно в яму на той трясине. Там много воды. Пей, сколько хочешь. Ну что за наказанье? Опять овчарка и, как назло, мочится в воду…

«Пить…» — сверлит мозг единственное желание. Вон кто-то льет воду из ведра. Рядом. А ему — не дотянуться.

— Пить, падлы! Я уплачу! Имею башли! Не морите, паскуды! Дайте пить! — кричит Леший, потеряв сознанье…

— Мама! Глянь! Черт! Живой черт! — метнулась от елки девушка и, обхватив мать за плечи, тащит подальше от увиденного.

— Где? — не верит женщина.

— Там, под елкой. Дергается, сдыхает, небось. Видно, и нечистые не вечны.

— Пошли глянем! — осмелела женщина и выглянула из-за кустов.

— Дурная! Кой это черт, коль ни хвоста, ни рогов нет. Мужик какой-то, завалящий. Может, этот, геолух? Глянь, как мается? Захворал. В болото влез где-то. Давай его в избу. Авось, выходим, с Божьей помощью.

Старая лесничиха ловко управлялась. Быстро вытряхнула Лешего из грязной одежонки. Истопленная баня исходила жаром.

— Ты сама его мыть будешь? — удивилась дочь.

— Помирает он, отходит уже. Вовсе худо ему. Грех — не отмыть. Кончается. Видать, не выходится, страдалец, — пожалела женщина. И, положив Лешего на лавку в бане, принялась отмывать, парить мужика.

Когда из-под слоя грязи появились татуировки, головой покачала укоризненно, велела дочери постирать одежду человека, да обувь его помыть и просушить.

Ивановна стегала Лешего березовым веником, вызывая кровь, замерзшую в глубине, к каждой клетке. Обдавала горяченной водой, пеленала в пушистую мыльную иену и снова обливала из таза обжигающей водой и парила, парила, истрепав на Лешем пяток веников.

До самой темноты вытаскивала из болезни за уши. Мочалкой терла так, как в жизни своей никогда не мылся сам.

— Пить, — просил пахан, шевельнув сухими губами.

— Пей, милок! — вливала малиновый чай.

— Пить! — То ли пот, то ли слезы катили по впалым щекам.

— Воды… — шептали блеклые губы…

Ивановна до утра вымоталась вконец. Леший стонал, падал с койки, бредил, кричал. Лесничиха терпеливо выхаживала его.

Фартовый то огнем горел, то дрожал, как в лихорадке. Он не понимал, где он, что с ним, не видел и не слышал никого.

— Кто он есть? Глянь в его сумку! Может, документы там? Не приведись, помрет. Хоть знать имя будем, кого поминать, — сказала лесничиха.

И Настенька, заглянув в сумку, ахнула:

— Деньги! Как много! Небось, миллион целый! Откуда? — удивилась девушка.

— Может, чей-то кассир иль инкассатор, заблукался в тайге. Оклемается, скажет…

— Давай его на печку, на лежанку положим. Там дух теплый. Глядишь, выправится быстрее, — предложила Ивановна и вместе с Настей живо уложила Лешего на печь, задернула лежанку занавеской.

— Ты, смотри, об нем ни слова никому, покуда не очухается. Помни, отца твоего, когда из ссылки сбежал, тоже люди спасли. Чужие. Пусть и скрытно, но цельных десять лет с ними жил. Своей смертью отошел. По-людски.

Этот — не беглый. Иначе, откуда б деньги взял? — говорила Ивановна.

— Может, вор какой или бандит? — поежилась Настя.

— С этого сморчка — бандит, как из моей задницы — соловей. Бандиты не хворают. Их и чума не берет. Потому, как они, родня черта. А этот брат сучка гнилого. Его в карман фартука положить можно и спину не сорвать, — смеялась Ивановна.

— Может, ждут его дома?

— Нехай живым воротится, — перекрестилась лесничиха и снова в этот день парила Лешего в бане. Тот под вечер глаза открывать стал. В них муть исчезать начала.

— Кто ты? — спросил хрипло лесничиху.

— Ивановна я, милок. Тайги тутошней хозяйка.

Леший подумал, что спит. Откуда рядом с ним возьмется баба? Разве за деньги в сиделки? Деньги! — вспомнилось ему мгновенно, и он попытался вскочить, чтобы узнать, где они?

— Ты про сумку не сумлевайся. Вот она. Рядом с тобой. Целехонькая! Сам наладься, выходись, — поняла баба.

— Где я?

— В дому, лесничьем.

— Кто меня сюда приморил?

— Мы с дочкой. Вдвух тебя принесли. Помирал ты совсем. В тайге. Как лешак. Дочка тебя за черта признала. Спужалась насмерть. Все думали, не воротим в свет. Ан оклемался. Все твои хвори в баньке выколотили. Вениками березовыми.

Леший глаза округлил. Бабы его мыли? Ну уж это слишком!

— Тут, кроме вас, возникает кто?

— Никого, голубчик, нету. Тайга здесь глухоманная, крутая! Потому и заблукался ты в ней, как козленок. И не мудро… Не первый и не последний.

Леший попытался встать, оглядеться. Ивановна, заметив это, помогла ему.

— Сядь, милок. Не то и вовсе отощаешь, — проворно накрыла на стол. И, не спрашивая согласия, легко, как пушинку, перенесла пахана к столу, усадила на лавку, укутала заботливо. На ноги надела теплые валенки.

Леший ошарашенно молчал. Не верилось, что выходили, отмыли, отстирали, кормят и… на халяву…

— Лопай, милок. Тебе нынче силенки возвернуть надо. Трескай, — подвинула миску борща, пахнувшего так знакомо и забыто.

— Как звать тебя, голубчик ты наш? Ить словно родной нам стал, сколько души вложили, чтоб твоя — В теле удержалась.

— Алешка я. Алексей, — вырвалось сквозь тугой комок, застрявший в горле.

— Господь тебе в помощь. Светлое имя. Как и у моего старика. Он давно уже помер, царствие ему небесное, — перекрестилась баба. И подала гостю ложку, хлеб, сметану.

— Мне б подальше от глаз. Я большие деньги выиграл. По облигации. И за мной следят теперь, соображаешь? Отнять хотят, — поняв, что заглянула баба в сумку, соврал Леший.

— Тут тебя не сыщет никто. Сюда нос не суют, — успокаивала Ивановна.

— Я в тайгу от них смотался, чтоб не убили…

— Знакомо дело. Кому помирать охота? Но тут, милок, деньги тебе не годятся. Сунь их на лежанку, чтоб не сопрели, и набирай силенок, не то вон какой тщедушный да хворый, — подвинула тарелку жареных грибов, пельмени, кружку парного молока.

— Старуха имеется у тебя? — спросила баба.

— Нет, — мотнул головой.

— Померла? А внучат много?

— Пока нет их. Но будут, — улыбнулся загадочно.

— Ты ешь! Заставь, приневоль себя. В еде — сила! — настаивала Ивановна.

Вечером она снова парила Лешего, поворачивала с боку на бок, как игрушечного. Потом, укутав в тулуп, принесла в избу.

— Ты что ж это? Уже и за мужика не держишь, ровно я — тряпка какая! — беззлобно ругался Леший, впервые млея, пусть от чужого, но домашнего тепла.

Ивановна, присев у стола перед керосинкой, вязала носки Лешему. Без просьб, без платы.

Настенька, заменив мать, заставляла пить чай с малиновым вареньем, с пирогами…

Леший немел от изумления.

«Узнай они, кто — я, в легашку побежали бы», — подумалось невольное.

— Ты, Алексей, к своим, небось, торопишься. Вот мой старик тоже хворать не любил. Беспокойный был человек, заботливый…

— Кем он был? — спросил Леший.

— Пасечником. Вот такой же махонький, верткий, как и ты. Даже лицом схожие. Имечко опять же одно. И руки он имел — чисто золотые. Все умел. Сам, ровно пчела, весь век трудился. А ссылки — не миновал. За то, что на войну не пошел. Отказался. Да и то верно. Раскулачили его родителей. Все нажитое отняли. А когда немец пришел, мой дед и сказал, что давно пора этих коммунистов, как трутней, перебить. За то, что они хозяев у земли отняли. Сказал у соседа. А власти прослышали. И пока немец к нам не нагрянул, в ссылку отправили, чтоб не помогали ворогу, помня старые счеты. В самую что ни на есть Сибирь загнали. Оттуда — на Сахалин увезли. Меня — в лесничихи определили, деда в Ногликах держали. Он оттуда сбежал. В землянке прятался, неподалеку. Но, грех сказать, за все годы никто его не искал, не спрашивал. Забыли, видать. И нас не дергали. Но и нынче за ссыльных считаемся. Видать, уж до смерти. Но тайге все одинаковы…

— Ты о чем молотишь, Ивановна? Южный Сахалин, то дурак секет, нашим аж после войны стал? И сослать вас могли лишь на северный Сахалин. Что-то ты не то несешь! — засомневался Леший.

— Я не путаю. А где же мы живем? Иль ты с луны свалился? Да тут же до Луполово пятьдесят верст, самый что ни на есть — север. Чуть выше и мыс Кайган. Эко далеко ты ходил, голубчик, — сокрушенно вздохнула баба, пожалев человека. И продолжила: — Потому мово Алешу не искали, что куда ни беги — едино северный Сахалин. Дальше семьи — не уйдет. Вот и не забрали его отсель.

— Луполово. — Леший похолодел. Выходит, сбился. Погони и болезнь вернули его обратно. И вместо Корсакова, материка, кентов своими ногами вернулся обратно, в ловушку, поближе к Охе. «Сколько же я шел? Ехал на лесовозе, потом от деляны Мустанга бежал несколько дней. А сколько? Легче счесть, сколько раз мог попасть в руки милиции. День казался ночью, спать было некогда и опасно. Шел к морю. А пришел в тайгу. Вернулся на свой след, в его начало. Значит, теперь уже хана, крышка. Не вернуться к кентам, не увидеть воли. Не слинять от судьбы. Такое бывает один раз и последний в жизни».

Леший сник. Зачем вернулся? Судьба посмеялась. Так надо. Коль в беспамятстве воротила — недаром. И вспомнилось…

— Конечно. Надо вытаскивать из тюряги кентов, Бурьяна! Они должны выйти на волю. А сам, как повезет…

Леший вздыхает тяжело, слышал, когда фартовый сбился с пути, с удачей разошлись его тропинки.

И смерть за плечами стоит. Как самый надежный стремач и кент…

«И почему не мне, а другому обломилась подарком судьбы эта баба? Почему не раньше, а теперь? Когда от жизни — одни медяки на сдачу остались. За что теперь? Зачем смущает душу мою? Почему так не хочется линять от нее? Ведь не своя… А тянет, ровно к родной. Остаться бы… Но кем я стану сам себе?

Любовником? Любить уж нечем. Кормильцем? Что смыслю в том? Фартовым? Кого трясти тут? Медведя иль рысь? Кому я нужен нынче? Вместо домового в избе никто держать не станет. А Лешего «малины» — сживет таежный лешак. У всякого своя судьба. И от нее не отвертишься, не уйдешь», — думает пахан.

— Вертаться вздумал? А к кому? — словно мысли прочла Ивановна и продолжила: — На что маета тебе? Живи с нами. Памятью старика. Вместе, оно все легше. И старость не гнет и сердце не ломит. Оставайся, Алексей, заместо хозяина. Мы приросли к тебе, как к своему. Глядишь, и ты со временем обыкнешься, признаешь нас, — просила лесничиха.

Леший не знал, куда девать себя. Не он, его просят остаться навсегда.

— Подумай, голубчик наш. В дому без мужика — не можно. Не подмогой, мы сами управляемся. Стань для души теплом. На что тебе одиночество? Ить даже звери семьями живут, нешто люди глупее их поделались?

— Не думал я о том, Ивановна. Такое враз не делают.

— А я — не тороплю. Выхаживайся. Приглядись, авось, и прикипишь к нам, — улыбалась доверчиво, светло.

— К сыну мне надо. Навестить хочу. Помочь на ноги встать. Чтоб свет увидел. А там… Может, и ворочусь. Старость доживать. Если не откажешь.

— А надолго ль к сыну? — глянула Ивановна с надеждой.

— Как получится. Но чем скорей к нему доберусь, тем шустрее вернусь. Может, месяц, а пофартит, за неделю управлюсь. И тогда — к тебе. Но насовсем, — решил что-то важное для себя. И наутро, одевшись в выстиранную, отглаженную одежду, подошел к Ивановне.

— Возьми вот деньги. За хлопоты твои, за работу, — подал запечатанную пачку полусотенных.

— За что забижаешь, Алексей? Разве худое в нас приметил? Иль нищие мы совсем? Не надо нам твоей подмоги. Коль сердца тут не оставляешь, живи памятью. А деньги — сыну отдай. Нам они без нужды, — отказалась Ивановна. И, оглядев Лешего, собравшегося в путь, руками всплеснула: — Кто ж зимой по тайге в такой одеже ходит? Ну-ка, ожди чуть, — и вскоре принесла теплую шапку, валенки и тулупчик покойного мужа. Велела надеть. А сама принялась набивать рюкзак продуктами. Хлеб и сало. Рыба и грибы. Вяленое мясо, копченую колбасу — ничего не забыла. Даже пару запасных рубашек положила. И носки, какие успела связать.

— Счастливого пути тебе, Алексей! Вертайся, коль сердце твое к нам потянет. Мы ждать тебя станем, — говорила Ивановна, проводив Лешего на дорогу, ведущую из тайги к людям.

Он пошел, не оглядываясь. С рюкзаком за плечами, со старой сумкой в руках. А она смотрела ему вслед, смахивая со щек стылые слезы. Чувствовала сердцем — не придет, не воротится никогда…

…В Оху Леший приехал вечером. Одетый, как лесник, он остался неузнанным. И все же на Сезонке его разглядела городская шпана. И рассказала пахану обо всех новостях.

— Линяй, пахан, скоро суд! Фортуне так кайфово! Смывайся! Пока не замели…

Но Леший три ночи не отходил от прокуратуры и увидел, как тюремная машина привезла на последнюю очную ставку кентов его «малины». Они сидели в освещенном кабинете второго этажа. Большом и белом, перед Кравцовой. Ближе всех к окну сидел Бурьян.

Леший смотрел на него с противоположного тротуара. Сердце заныло от боли… Может, и не удастся больше увидеться, увезут сына на дальняк. В ходку — на север. Выйдет ли он из нее на волю? А если нет? Как вспомнит он Лешего? Или забудет его навсегда?

Как много охраны у дверей. Сквозь них не прорваться. Они — не пропустят. И вдруг мысль осенила. Шальная, как пуля… И, оглядевшись по сторонам, выбрал момент. Нырнул за угол. Да, вот эта рябина. Она растет под боковым окном. Его не охраняют. Отсюда не ждут беды. Леший в три рывка оказался у окна. Вышиб его ногой. Рамы оказались незакрытыми и распахнулись, охнув слегка.

Леший выхватил из-за пояса нож. Метнулся к Ирине, успев крикнуть короткое:

— Линяйте, кенты!

Кравцова хотела нажать кнопку вызова. Но, увидев нож, закрыла лицо руками. Ей стало страшно. Она поняла, что ничего не успеет.

Леший не хотел терять время, отшвырнул Бурьяна к окну. Но тут же почувствовал удар по шее ладонью. Этому он учил лишь сына.

Нож, звенькнув, выпал из руки. Леший поднял, но был сбит с ног, и цепкая рука, резко вывернув кисть пахана, повернула нож в грудь Лешего, надавила резко, коротко.

— Не надо, Борис! — послышался пронзительный крик Кравцовой.

Леший лежал на полу, в расстегнутом тулупчике. Такой чужой и такой знакомый.

Бурьян отпрянул в ужасе. Неужели это он убил его?

Фартовые, собравшиеся выскочить в окно, онемело остановились. Леший оглядел всех, улыбаясь:

— А все же, ты — падла, мой сын! Только мы умеем мокрить отцов! За прошлое, убивая свое завтра, — сказал, пересиливая боль.

У Бурьяна дрожали руки. Он смотрел на фартовых, каких выталкивала из кабинета охрана, на бледную Кравцову, затихшего Лешего, чьи стекленеющие глаза смотрели в раскрытое настежь окно…

— Освобождается от уголовной ответственности за спасение жизни следователя городской прокуратуры Кравцовой при нападении на нее рецидивиста по кличке Леший, — слушал и не слышал, не вникал в смысл сказанного Бурьян. Да и не верил, что все это относится к нему.

— Идите, вы свободны! — открыл перед ним решетчатую дверь молодой конвоир.

— Свободен?! Но разве бывает такое? — глянул на свои руки человек. Ему показалось, что он снова ощутил тепло хлынувшей на них крови. Увидел глаза мертвого, кому воля — никогда не была свободой…