/ / Language: Русский / Genre:det_history, / Series: Bestseller

Завещание Тициана

Ева Прюдом

Перед вами — история «завещания» Тициана, сказанного перед смертью, что ключ к разгадке этого преступления скрыт в его картине. Но — в КАКОЙ? Так начинается тонкое и необычайное «расследование по картинам», одна из которых — далеко «не то, чем кажется»...

2001 ru fr Т. В. Чугунова Roland roland@aldebaran.ru FB Tools 2006-08-09 http://lib.aldebaran.ru OCR Roland; SpellCheck Владимир 5894DE8D-8D1F-48CA-B172-4B2FA6DE4C32 1.0 Завещание Тициана АСТ Москва 2004 5-17-015221-3 Eva Prud`homme Le Testament Du Titien 2001

Ева Прюдом

Завещание Тициана

Малышу Фабио, бывшему моим гидом в Венеции, и совсем маленькому Улиссу,

которому я сама буду гидом в Венеции.

Я хотел бы суметь воплотить в полотне образ своего сердца.

Тициан Вечеллио. Из письма Филиппу Испанскому, 1553 г.

Пролог

«Господи, сделай так, чтобы мой дядя был жив».

Виргилий развернул на коленях лист плотной бумаги, извлек из кармана гусиное перо и баночку с чернилами. Пока он ее открывал, лодку качнуло. Черная жидкость залила ему пальцы. Капля попала на штаны. Он едва удержался, чтобы не выругаться; его друг Пьер хмыкнул.

— Mille scusi[1], — бросил лодочник, извиняясь за неровный ход лодки.

Виргилий кивнул ему, обтер пальцы о рубашку и приступил к посланию, которое непременно должен был написать.

Падуя, 26 августа, 1576 год от Рождества Христова

Моя дорогая Флорина,

благодарю тебя за горшочки с вареньем из ревеня, дошедшие из Парижа в тот самый день, когда мне исполнился двадцать один год. Если бы посланный тобой человек чуть замешкался, он не застал бы меня. Я покидаю Падую. Позволь рассказать тебе почему, чтобы ты не слишком волновалась…

Он поднял голову, словно в поисках слов, способных успокоить Флорину, его нежно любимую кормилицу. Но ни полночная луна, ни узкие каналы, ни темные дома вдоль них ничуть не вдохновили его. Напротив, под мостом Смерти он подавил дрожь. Черная смерть. Она была рядом. Он ощущал ее давящее присутствие в домах с провалами окон, в которых не плясали огоньки, возле церквей, чьи кладбища были завалены трупами, и даже в силуэтах мельниц, чьи крылья вращались словно в пустоте. На окраине Падуи он отметил про себя, что с самого отплытия ни словом не перемолвился ни с Пьером, ни с лодочником. Все так же храня молчание, они достигли ворот Контарини. Падуанская система шлюзов была изобретена Леонардо да Винчи и служила уже добрых пять десятков лет. По ночам доступ к реке Брента был всегда открыт.

…Мы с Пьером окончили второй, предпоследний курс здешнего университета. Его репутация средоточия знания и наук поистине заслуженны: я на факультете права, а Пьермедицины, обучались у лучших преподавателей…

И снова Виргилий отложил перо. Размял пальцы, запустил руку в свои темно-каштановые кудри, бросил взгляд на зияющие проходы шлюзов, и хотя не нужно было дожидаться подъема затворов, воспользовался неспешным ходом лодки и спрыгнул на берег. Неподалеку стояла скромная церковь Пресвятой Девы. Он обошел ее, то ли чтобы размять ноги, то ли чтобы помолиться. По-прежнему молча нагнал узкую падуанскую лодку, приспособленную к нешироким каналам и низким городским мостам, как раз в тот момент, когда она выплывала на речной простор. Лодочник установил лодку по течению и принялся грести привычными движениями, совершенно бесшумно. Слышался лишь легкий плеск рассекаемой веслом воды.

Виргилия тряхнуло. Лодка уперлась носом в каменную набережную Истрии.

— Приплыли, — объявил лодочник своим пассажирам, бросив весло на дно лодки.

Виргилий сложил письмо, убрал перо и чернильницу. Пьер обнял гребца с горячностью, оправданной мрачными обстоятельствами.

— Ну что тут скажешь? Благодарю тебя за то, что доставил нас сюда.

— Я тоже, — поддержал друга Виргилий.

Когда они выбрались из лодки и ступили на набережную, гребец напутствовал их словами: «Да охранят вас святой Рох[4] и святой Себастьян», оттолкнулся шестом от берега и развернул лодку. Вскоре он потонул во мраке.

Глава 1

Был глубокий ночной час, Виргилий и Пьер оказались на причале, заваленном товарами; множество лодок и баржей стояли под погрузкой. От них исходил одуряющий запах плодов земли. Он поразил друзей, привыкших к смраду ран и разлагающихся трупов. Виргилий огляделся. Чуть поодаль стояла харчевня с распахнутыми на реку окнами, из которых доносились крики и обрывки фраз. Друзья направили туда свои стопы. Несмотря на позднее время, харчевня была набита торговцами и матросами, пившими, о чем-то спорившими, жевавшими, срыгивавшими. Трудно было не найти среди этой компании хоть кого-то, кто согласился бы взять их с собой в Венецию. Хозяин указал им на отплывающую в скором времени команду, состоявшую из капитана, его помощника и юнги. Те как раз заканчивали ужинать. Встреча на набережной была назначена через двадцать минут.

Виргилию этого времени хватило на то, чтобы отыскать человека, согласившегося доставить его письмо по назначению во французскую столицу. Барка была пришвартована напротив харчевни. Это была просторная посудина тридцати — сорока метров в длину с несколькими парусами и частично крытой палубой. Стоило друзьям приблизиться к ней, возле них оказался пес.

— Тс-с, Торчеллино, — раздалось за спиной молодых людей с порога харчевни.

Беспородный пес утих и завилял хвостом.

— Торчеллино? — переспросил Виргилий.

— Я откопал этого бастарда в Торчелло, под крыльцом церкви Успения Пресвятой Богородицы, где он подыхал от голода и лихорадки. Там сейчас не очень-то приятно. Как для животных, так и для людей: в болотах вдоль Сили и Дозы[5] малярии невпроворот.

Рассказывая, как он нашел пса, капитан готовил барку к отплытию. Помощник капитана и юнга подвели к ней ялик, полный товаров, и привязали к борту. Пьер и Виргилий подхватили свои пожитки и спрыгнули на палубу.

— Ничего себе скорлупка? — бросил им капитан, с гордостью оглядывая свою собственность. — А до чего остойчива! А сколько всего вмещает!

Он схватил брошенный ему конец и завязал специальным морским узлом, что было знаком немедленного отплытия. Вслед за французами на барку спрыгнули помощник и юнга. Последним на борт вскарабкался Торчеллино и, повизгивая, бросился к ногам Виргилия. Якорь был поднят.

Спуск по Бренте прошел под неустанный говор капитана, знатного рассказчика. Он изъяснялся на необычном для французского уха наречии с венецианским акцентом, в котором то и дело мелькали турецкие, немецкие, славянские словечки, вошедшие в его лексикон от общения с торговцами, путешественниками и моряками разных стран. Привыкшие к городскому итальянскому языку и университетской латыни, друзья были слегка ошарашены его речью. Пройдя по реке несколько лье, капитан приказал поднять паруса. Они наполнились легким бризом.

— Ветерок что надо, — заметил капитан, после чего надолго замолчал.

На барке воцарилась тишина. Кто занялся делом, кто погрузился в свои думы — капитан следил за курсом, помощник управлялся с парусом, а юнга не спускал глаз с нагруженного ялика. Неподвижно сидящий на носу Торчеллино, казалось, превратился в одно из тех изваяний, что украшают суда. Зачарованные лунным светом, убаюканные покачиванием барки, обдуваемые ласковым ночным ветерком, друзья предались каждый своим мыслям. Ни вилла Контарини, ни вилла Мальконтента, вдоль которых они проплывали, ни великолепные дворцы, воздвигнутые по берегам, не вызвали их восхищения. Что делается в Венеции? Здоров ли дядя? Послужит ли ему лекарственная трава из Ботанического сада? Чем они смогут помочь несчастным? Не сгинут ли сами в урагане лихоманки? Вот что томило, не давало покоя Предому и его другу-

По двадцати одному году на брата — вот и все, чем они владели, темноволосый Виргилий и русый Пьер. Один высокий, с незабудковыми глазами, другой пониже, с добрым взглядом. В августовской ночи трудно было различить и цвет волос, и цвет глаз.

В бледном свете занявшейся зари они подошли к лагуне. В центре топкой долины, едва тронутой лучами солнца, стояла Венеция — еще далекая, еще неясная, словно покачиваемая зыбью, похожая на корабль-призрак. По мере приближения марево, заволакивающее крыши, рассеивалось, и вырисовывались благородные очертания розовых домов, дворцов, церквей. Пред ними во всем своем великолепии предстала Светлейшая.

Они причалили к Каннареджо, небогатому, удаленному от центра кварталу Венеции. Дебаркадеры были деревянные, улицы немощеные, дома обветшавшие, а берега утопали в грязи.

Чезаре Песо-Мануций, дядя Предома, проживал в Кастелло, одном из шести кварталов города дожей, довольно-таки простонародном, деля дом со своим кузеном, книгопродавцем; там же на первом этаже располагалась книжная лавка.

— Как вышло, что твой дядя стал врачом, а не печатником или книгопродавцем, как все Мануции, начиная с прославленного Альдо[6]? — поинтересовался Пьер.

— Ты о великом Альдо, славе семейства Мануциев! Нет, Чезаре не подхватил семейную эстафету. Его кузен Паоло сделал это за двоих. У дяди в семье репутация чудака. Но будь спокоен, он большой жизнелюб! Больше всего на свете он ценит хорошую выпивку, веселье и возможность почесать язык. Ты с ним легко сойдешься.

Берег, на который они ступили, густо порос травой. По длинной и узкой Дымной улице они вышли к церкви Девы Марии Чудотворицы. Все вокруг них было погружено в странную сторожкую тишину. Виноват ли в том ранний час? Или же обитатели Кастелло попрятались в свои дома с закрытыми ставнями, думая, что там они в большей безопасности, чем на улице?

— Только бы они все не поумирали, — мрачно проговорил Пьер.

На какой-то миг друзья задержались на мосту, связующем Новую площадь Девы Марии с церковью архитектора Ломбардо[7]. Ни малейшего звука, лишь запах, до боли знакомый им по Падуе и забытый за время дороги: запах болезни, гниющего тела и разлагающихся трупов. Морским ветрам, свободно гуляющим по городу, не удавалось развеять смертоносный дух. Под мостом плавали тела, которые уже невозможно было опознать. На поверхности воды виднелись подозрительные пятна, подобные гноящимся ранам, еще не унесенные отливом. Виргилий испытал приступ отвращения. Он отвел взгляд от канала и поднял к абсиде церкви Девы Марии Чудотворицы. Она и впрямь была чудесная, какая-то нездешняя, похожая на шедевр маркетри в своем одеянии из разноцветного мрамора: бело-розово-зеленое видение в тошнотворном и хмуром утреннем свете.

— Пресвятая Дева, — зашептал Виргилий, вкладывая в молитву все свои чаяния, — я не прошу чуда. Сделай только, чтобы был жив дядя Чезаре.

Пьер, сострадая, подхватил друга под локоть, и они зашагали дальше. Обогнув церковь, дошли по Трявяной набережной до площади Святой Марины, а потом и до площади Пресвятой Девы Прекрасной.

— Наш Чезароне неплохо устроился — за церковью, аккурат напротив Рецептурной набережной, что для врача весьма логично! — уточнил Виргилий.

Место, где стоял особнячок с книжной лавкой на первом этаже, было тихое, спокойное. По фасаду дядиного дома карабкался дикий виноград. Стены были выкрашены в цвет незрелого миндаля, от чего Пьер поморщился.

— Что ты хочешь, дядя у нас не такой, как все! — напомнил ему Виргилий и подошел к двери.

Четыре раза ударив кулаком в дверь, он остановился: его рука дрогнула. Он задержал дыхание, ожидая приговора чумы. Чезаре — раздувшийся и агонизирующий или пышущий здоровьем? Живой или мертвый? И тут ставни второго этажа с грохотом распахнулись. В окно высунулась кудлатая голова. Слезы облегчения навернулись Виргилию на глаза.

— Племянник! Погоди, сейчас открою, — прогрохотало наверху.

До слуха оправившихся от страха перед неизвестностью молодых людей донесся шум суеты. Дожидаясь, пока им откроют дверь, Пьер подошел к витрине книжной лавки, где за настоящим стеклом лежали разложенные томики: «Неистовый Роланд» Ариосто, стихотворения Пьетро Бембо, «Открытые страны и новый мир» флорентийца Америго Веспуччи. Больше он ничего не успел рассмотреть, так как дверь с грохотом распахнулась. На пороге появилась приземистая фигура пузатого человека с лицом, заросшим бородой. Виргилий, а вслед за ним и Пьер были в буквальном смысле слова приподняты над землей венецианцем, прижавшим их поочередно к своей груди.

— Друзья моего племянника — мои друзья, — заявил он студенту-медику, слегка ошалевшему от столь пылкого приема. — Прошу в дом!

Чезаре Песо-Мануций был человеком лет сорока необычайной силы. Толстяк необъятных размеров с огромным брюхом, впечатляющими ляжками, мощным торсом и мускулистыми руками. В нем угадывался гурман, жуир, словоохотливый и горячий малый. Его пузатая фигура была увенчана косматой, прямо-таки медвежьей головой. Не задерживаясь на первом этаже среди книг, он повел гостей по узкой лесенке наверх. Там все расселись вокруг прочного стола из долмацкой сосны. Виргилий чуть было не придавил свернувшегося клубком кота. Он взял его на руки; тучный кот был представлен Пьеру:

— Это Занни, назван так в честь шутов из комедии дель арте, поскольку становится непревзойденным комедиантом, стоит ему завидеть пищу! Только не говорите, что откажетесь от бутылки клерета! — прорычал дядя. — Виноградное вино прямо из глубин Италии. Есть у меня и кипрское, если желаете. Еще одна бутылка, которая не достанется туркам!

Ни на минуту не замолкая, он открыл ларь, извлек оттуда две стеклянные бутылки и потряс ими перед молодыми людьми; те обменялись нерешительными взглядами.

— Кипрское… Черт побери, я бы не отказался, — наконец проговорил Пьер.

— Вот это дело, — обрадовался Чезаре. — Что может сравниться с добрым кипрским вином? Вам ведь известно, что наши константинопольские соседи зарятся на остров, да еще как. Чуть было не увели его у нас после бойни в Фамагусте[8]. Надо будет рассказать вам об этом! Но Святая Лига разделала их под орех при Лепанто[9]. Это было грандиозно! И об этом я вам тоже расскажу!

Он разлил вино по чаркам и уселся на скамье, где уже никому не хватило бы места.

— Чокнемся! — предложил он, подняв чарку. — Ваше здоровье, детки! Никогда еще этот тост не был так важен! Охрани нас, Господи, от этой треклятой чумы. За то, чтоб избавиться от нее навеки и начать снова наслаждаться жизнью, да просто жить, черт побери! — Он опорожнил чарку и налил себе еще. — Вот что я вам скажу, детки, — эта бесова эпидемия способна испортить даже вкус вина. А уж это просто последнее дело!

— Многих ли поразила в Венеции чума? — спросил Пьер.

— Насколько я знаю, эта дрянь пришла к нам с материка, а не по морю.

— Я слышал, из Германии?

— Не знаю, когда случились первые заболевания на границе республики, но здесь, в самой Венеции, все началось в прошлом году. Матросы завезли болезнь по Бренте и Бакхольоне. Сперва никто не обратил на нее внимания. «Еще один случай матросской болезни», — говорили меж собой. А потом настало лето, а с летом засуха, а с засухой по всему городу стали обнаруживать мертвых. Зима была лишь недолгой передышкой. С тех пор число заболевших все увеличивается. Десятки новых больных в день, порой доходит до сотни. Точно не скажу. Да и откуда мне знать?

В знак бессилия он уронил руку на стол. От удара стол задрожал, жидкость в чарках затряслась.

— В Падуе с конца весны по пять-шесть умерших в день в лазарете и больше полусотни в домах и на улице, — поделился Пьер тем, что знал от своих друзей-медиков. — В целом уже перевалило за десять тысяч умерших. Упокой, Господи, их души. Просто ужас! Если так пойдет и дальше, в Падуе останется две трети, а то и половина населения, если только осенью еще постоит тепло.

— И здесь открыли лазарет. Даже два, оба на островах, — вздохнул венецианец. — Новый лазарет на острове Святого Эразма — для тех, кого отправляют в карантин, и Старый — неподалеку от Лидо — для тех, кому уж не выкарабкаться. Однако почти ничего не было предпринято, дабы избежать худшего. Наш дож не пожелал знать, что творится. Я бы даже сказал: ему нравится быть слепым. Тому назад два месяца он созвал на консилиум известнейших медиков, но все это превратилось в комедию. Досадный и постыдный маскарад. Тьфу, гадость!

— Я знаком с одним из тех, кто присутствовал на этой встрече в герцогском дворце. Это было десятого июня, верно? — вмешался Пьер. — Этот человек вышел оттуда потрясенным.

— Я сам присутствовал на этой жалкой комедии, — продолжал Чезаре. — Депутат по делам здоровья заказал книги моему кузену. Но тот почел за лучшее покинуть город в начале июня: вот я и взялся доставить заказ. Это были: «Хирургия» Ги де Шольяка, «Консилиум по вопросам чумы» Бернардино Томитано, «Соображения по поводу чумы» Алессандро Бенедетти и «De Contagione et de Contagiosis Morbis et eorum Cautione»[10] Джироламо Фракасторо. Все эти трактаты ничему не послужили, весь консилиум превратился в говорильню, о которой и вспоминать не хочется.

Племянник Чезаре знал, что довольно пустяка, чтобы изменить настроение дядюшки. Поскольку Пьер, которого рассказ об этом собрании у дожа интересовал в высшей степени, буквально впитывал в себя слова дяди, Виргилий подлил тому вина и, подвинув наполненную до краев чарку, просил продолжать. Рассказчик отхлебнул вина.

— Как вы уже слышали, это был спектакль, да и только. Одни декорации чего стоили: заседание происходило в зале Большого совета. Да и костюмы были что надо: красные мантии судейских, черные — врачей, пурпурные — прокураторов, ну и рыцари во всем золотом.

— А кто был в заглавных ролях? — поинтересовался Виргилий. Большому любителю театра, в свободное время балующемуся пером, ему не составило труда поддержать придуманное дядей сравнение.

— Дож Мосениго, конечно же, Меркуриале и Каподивакка.

— Джироламо Меркуриале и Джироламо Каподивакка! Два выдающихся профессора практической медицины из Падуи, — прокомментировал Пьер и смолк, ожидая продолжения рассказа.

— Может, они и выдающиеся, да только преступники, — возразил ему Чезаре. — Этот Каподивакка вполне заслужил свое имя: «коровья башка». Он явился на совет уже заранее уверенный, что в городе нет чумы, и остался при своих взглядах. Его же аргументы не были хоть сколько-нибудь убедительны, вот они: «Пятнадцати мертвых в день недостаточно, чтобы говорить об эпидемии», «смертельные случаи — результат какой-то особой разновидности лихорадки». И наконец просто перл: «Non essere peste ma principio di peste»[11]. Будь я в театре, я бы аплодировал подобным репликам, но в зале Большого совета, понимая, что дож прислушается к мнению этой «коровьей башки», а значит, никаких мер против чумы принято не будет, я испытал приступ тошноты.

Чтобы избавиться от горького привкуса, сопровождающего воспоминание о десятом июня, Чезаре сделал три больших глотка.

— Возможно ли, что никто не возразил падуанцам?.. — недоверчиво спросил Пьер.

— …чтобы убедить в наличии эпидемии, — подлил масла в огонь Виргилий, который не зря был сыном судьи, студентом права и будущим адвокатом.

— Да нет, нашлись двое: венецианец Николо Комаско и врач из евреев Давид де Помис. Они взяли слово и стали доказывать обратное: «Хе vera peste»[12]. Но их выслушали лишь для проформы.

Выражая личное убеждение, вынесенное им из сцены, свидетелем которой он стал, Чезаре заговорил глухим голосом:

— Было впечатление, словно речь шла о деле чести. Два знатока из Падуи не пожелали терять лицо и предположить, что в Венеции чума. Заметьте, они были последовательны и решили довести свою логику до конца. На следующий день с целым кортежем брадобреев и священников они отправились навестить несчастных, взглянуть на их «гнойнички» и даже кое-кого немного полечили.

— Так вот почему до сих пор дож не принял мер к тому, чтобы как-то оградить население от мора, — сделал вывод Пьер.

— Думаю, для Альвиза Мосениго речь также шла о деле чести. В какой-то мере — чести Светлейшей. Признать во всеуслышание, что Венеция больна чумой, значило отпугнуть торговцев, привести торговлю к упадку, обратить в бегство знатные венецианские семьи, посеять панику и безумие среди населения. Это значило рисковать жизнью города. Но ничего не сказать значило подвергнуть город еще большему риску. Увы…

Таково было мрачное умозаключение венецианца, опрокинувшего еще стопку перед тем, как отвести молодых людей в предназначенную для них комнату.

Во второй половине того же дня в дверь книжной лавки постучала женщина — она пришла просить Чезаре навестить больную. Однако он незадолго до того отправился к одному из своих пациентов, чтобы испробовать на нем падуанскую траву, привезенную Пьером. И потому Пьер предложил женщине свои услуги.

По перечисленным женщиной симптомам Пьер догадался, о какой болезни идет речь, но на всякий случай прихватил с собой некоторые хирургические инструменты и отправился вслед за ней по сплетению узких улочек квартала. На мгновение мелькнул величественный силуэт церкви Святых Иоанна и Павла. Женщина свернула в Конскую улочку, больше напоминающую тупик, и вошла в небольшой дом. Стоило Пьеру перешагнуть порог, как в ноздри ему ударил тошнотворный запах.

— Моя дочь в спальне, — проговорила венецианка.

По землистому цвету лица и состоянию крайней слабости больной Пьер понял, что подтверждаются его наихудшие опасения. Девочке было лет двенадцать, волосы ее слиплись от пота, взор потух. У изголовья стояла тарелка с манной кашей, к которой едва притрагивались.

— Ты не хочешь есть? — ласково спросил Пьер. Девочка отрицательно помотала головой.

— Ничего не ест. А если что-то и проглотит, то ее тут же выворачивает, — подтвердила мать.

«Отсутствие аппетита и тошнота: два классических признака чумы», — отметил про себя Пьер. Но промолчал. Он осторожно поднял простыню, укрывавшую больную, и ее рубашку, чтобы взглянуть на живот. Этого-то он и боялся. Вот они, черные пятна вокруг пупка. Пьер подавил вздох. Затем сунул руку в разрез рубашки, чтобы пощупать подмышку больной. Под его пальцами был бугорок размером с чечевицу. «Зарождающийся бубон», — отметил он про себя, с трудом сглотнув слюну и не смея встретиться взглядом с тусклыми глазами ребенка. Он поправил рубашку, простыню и только тогда заговорил:

— Не стану лгать. Если это не чума, то очень на нее похоже.

Женщина, у которой глаза и без того были полны отчаяния, беззвучно заплакала. Пьер постарался найти слова, чтобы успокоить ее.

— Диагноз не окончательный. Нужно подождать, посмотреть, как будет развиваться болезнь, как поведут себя бубоны. Если они лопнут сами по себе, остается надежда. Если нет, я их вскрою. Завтра вернусь.

Чтобы придать обещанию больше веса, он взял женщину за локоть и крепко пожал его.

— Были ли другие случаи болезни в вашем доме?

— Да нет, мы живем одни. Муж погиб при Лепанто пять лет назад, сыновья перебрались в Джиудекку на другом конце города. Но дочка хаживала в дом маэстро Вечеллио, там один подмастерье за ней приударял. В том доме заболели многие.

— Маэстро Вечеллио?

По тону, каким женщина произнесла имя, Пьер понял, что речь шла о важной персоне.

— Художник, Тициан, — пояснила она.

Пьер был потрясен. Тициан! Портретист сильных мира сего! Воплотивший на полотне образы Франциска I, папы Павла III и императора Карла V! И он болен чумой?

— Болен, да еще как! — подтвердила женщина, нагнувшись за тарелкой. — Его сына Горацио отправили в лазарет, а сам маэстро остался, лежит в одиночестве. Может, вы бы его навестили? Он живет в нескольких улицах отсюда.

— Может быть. Завтра, после того, как еще раз загляну к вам. Вы покажете мне путь, — пообещал Пьер, поднимая сумку с инструментами, которые не пригодились.

Женщина кивнула, смахнула слезу со щеки, поблагодарила его и довела до двери.

Выйдя на улицу, Пьер сделал несколько шагов, прежде чем отважился на глубокий вздох. Но запах болезни был повсюду. Тошнотворным зловонием тянуло от каналов. Вскоре он вышел на площадь Меравеге, которую по пути к больной миновал слишком быстро. Теперь можно было оглядеться: над площадью возвышалась гигантская постройка красного кирпича — церковь Святых Иоанна и Павла — Зан-Заниполо, как называл ее на венецианский манер дядя Чезаре. Однако у Пьера не хватило духу полюбоваться готической архитектурой, а уж тем более войти в храм — настоящий пантеон, где покоились несколько венецианских дожей. Он лишь присел в тени конной статуи, воздвигнутой посреди площади. Стоило ему прислониться к пьедесталу, как вдали замаячил силуэт дяди, которого трудно было с кем-то спутать. Чезаре окликнул Пьера.

— Виргилий сказал мне, где ты. Я шел справиться… Видать, ничего хорошего?

Пьер кивнул:

— Не знаю почему, но эта бедняжка всю душу мне перевернула. У нее такой светлый, непорочный взгляд. Я чувствую себя опустошенным.

— Коллеони придаст тебе мужества. — Эти слова Песо-Мануций сопроводил энергичным хлопком по плечу Пьера. Тот вопросительно взглянул на него. — Коллеони, кондотьер, весельчак на коне над твоей головой! — И прибавил с игривым огоньком в глазах: — Говорят, его фамилия происходит от слова coglioni — яйца, которых у него было не два, а три! — и загоготал.

На следующий день, 27 августа, Пьер проснулся с мыслью о больной девочке. Он поделился с Виргилием своим намерением вернуться к ней, а также навестить Тициана. Виргилий решил составить ему компанию. После завтрака — целой миски теплого молока и горы оладий, — разделенного с дядей и котом, они вместе вышли на улицу. Увидев, как кот расправляется с пищей, Пьер больше не поражался его размерам.

Друзья без труда нашли дорогу к больной. Как и накануне, когда они высадились в Каннареджо, улицы были пустынны и тихи. Казалось, горожане позапирались, чтобы избежать опасности заражения. Дож Мосениго и его ученые советники могли сколько угодно утверждать «поп хе peste», у венецианцев при виде бубонов и трупов уже не оставалось иллюзий. Единственное живое существо, которое встретилось друзьям по пути, была выскочившая на них крыса. Взъерошенная, грязная, она, покачиваясь, перебежала дорогу. На мордочке у нее красовалось пятно крови. Внезапно ее всю затрясло, она отвратительно завизжала и скатилась в канал. Виргилий увидел, как она бьет кольчатым хвостом и розовыми лапками по воде, затем ее не стало. Предома перекосило от отвращения — не то чтобы он так уж не терпел крыс, он ведь был вовсе не неженка, — но сцена агонии показалась ему чрезвычайно отталкивающей.

— Обожду тебя на улице. Если нужна помощь, зови, я буду здесь, в конце тупика.

Пьер кивнул и вошел в дом. Виргилий приблизился к каналу и стал разглядывать зеленоватую воду. Под водой плавало нечто трудноопределимое и мерзкое. Никому не пришло бы в голову вылавливать что-либо в водах канала. «Дохлые крысы, отбросы, тряпье, в которое заворачивали покойников», — подумалось ему.

В эту минуту страшный вопль, нечеловеческий по боли и отчаянию, разорвал тишину. Виргилий подскочил и стал озираться. Может, это кричит пациентка Пьера? На секунду прервавшись, вопль возобновился с новой силой, и тут Виргилий понял, что он исходит из дома по другую сторону канала. Он поднял голову и увидел у одного из окон растрепанную женщину в разодранной рубашке. Не замолкая ни на минуту, она устремилась к балюстраде и собралась броситься вниз, но кто-то помешал ее намерению.

Завязалась борьба, после чего женщина исчезла в глубине комнаты. А ее вопли так и повисли над водами канала. Потрясенный этой сценой Виргилий с трудом приходил в себя. Когда его коснулась чья-то рука, он вздрогнул, краска отлила у него от лица, он обернулся. Это был Пьер.

— Что-то случилось?

— Женщина… там… — Он указал дрожащей рукой на здание и окно напротив. — Она так зашлась в крике, что можно было рехнуться. Мне кажется, она пыталась утопиться.

— Ну, рехнулась-то скорее она. Когда три дня подряд выворачивает наизнанку, а боль во всем теле нестерпима, только и остается, что желать скорой смерти. — Пьер обнял друга за плечи.

— Как больная?

— Бугорки увеличились в размерах, их разнесло по всему телу. Теперь они с орех. Я их вскрыл. Бедное дитя! Она не плакала, не жаловалась, только судороги пошли. Головная боль тоже не проходит. Надежды почти никакой.

— Идем к Тициану?

— Если не страшно, пошли. Однако боюсь, его состояние еще хуже. Мать девочки объяснила мне, как пройти к дому на Бири-Гранде. Если я правильно понял, это в двух шагах отсюда, на границе прихода Святого Канциана, сразу за площадью Пьета.

Пьер понемногу осваивался в городе. Оставив позади площадь Меравеге, церковь Святых Иоанна и Павла, статую Коллеони и здание братства Святого Марка, они перешли канал Нищих и углубились в квартал Каннареджо. В этом небогатом квартале улицам традиционно давалось название «бири», и та, на которой стоял дом художника, звалась Бири-Гранде. Мезонин выходил на улицу Коломбины. Дом, выстроенный лет сорок назад, был большим и удобным. Тициану требовалась просторная мастерская с высоким потолком. Помимо размеров дома, главной его гордостью был сад, где художник задавал пиры и изысканные празднества. Из сада открывался вид на северную часть лагуны с островами Мурано, Святого Михаила и Святого Христофора. Однако друзьям было недосуг задерживаться в саду и в симпатичном дворике с колодцем, закраина которого была резной.

Они напрямую прошли в спальню художника и со всей возможной учтивостью представились ему. Тициан встретил их лежа. Из-под простыни виднелась лишь его исхудавшая голова, мертвенно-бледное лицо с обострившимися чертами и большой белой бородой, ввалившимися щеками, огромным лбом и крупным носом. Лихорадочно блестели глаза.

— Вы проявили милосердие, навестив меня, но всем своим существом я чувствую, что дни мои сочтены, — проговорил он глухим, задыхающимся голосом. От усилия, сделанного, чтобы заговорить, он закашлялся и стал харкать кровью. — Несколько дней спустя после праздника Успения Пресвятой Богородицы[13], благословенна она между женами, я ощутил первые приступы лихорадки. Она сделала меня таким слабым, что я не могу стоять. Живот мой испещрен черными точками, а под мышками и в паху — бубоны. Они раздражают все внутренности, и я харкаю кровью.

— Позвольте мне взглянуть на ваши фурункулы, маэстро, — предложил юный врач.

Обескровленной худой рукой художник откинул простыню. Иные из вздутий были величиной с яйцо, другие — с яблоко. При виде их Пьер побледнел.

— Они так болят, что у меня горят все внутренности, — добавил Тициан, икая.

Видя, как сотрясается тело старика и насколько бессилен его друг, Виргилий бросил на того вопросительный взгляд. Пьер незаметно шепнул ему на ухо:

— Бубоны таких размеров испортили ему кровь и вызвали внутренние гнойники в легких. Увы! Конец его близок. — Повысив голос и обращаясь к художнику, он спросил: — Маэстро, кто-нибудь ухаживает за вами?

Больной отрицательно покачал головой, и это простое движение вызвало новый приступ кашля и прилив кровавой пены к губам.

— Мои помощники покинули Бири-Гранде и даже Венецию. Племянники Вечеллио вернулись в родные места в Пьеве ди Кадоре[14]. Юный грек Доменико Теотокопулос[15] собирался отправиться в Испанию. Я же не хочу покидать ни свою мастерскую, ни город. Я слишком стар. Мне девяносто девять лет[16].

— А ваши дети? Где они? — воскликнул Виргилий.

— Помпонио заперся в монастыре и не кажет оттуда носа. А Горацио, мой Горацио, попал к ним в руки! — Задыхаясь и кашляя, он поведал: — Сюда вошли могильщики и увели его. Прошу тебя, Господи, простри над ним твою чудодейственную длань, сделай так, чтобы он вышел живым из этого ада!

Горячность, с которой Тициан адресовал свой призыв к Богу, обессилила его. Он упал на подушки и замер. Друзья не осмеливались ни сказать, ни сделать что-либо. Он сам заговорил вновь. Звуки, слетавшие с его обескровленных губ, были такими слабыми, что друзьям пришлось низко склониться к нему.

— Пусть один из вас подаст мне набросок, тот, что упал у изголовья.

Друзья осмотрелись, Виргилий первым заметил листок. Поднимая его с пола, он машинально взглянул на него. Это был этюд к «Поклонению Святой Троице». Его внимание сразу приковал к себе изображенный справа внизу мужчина с взглядом, завороженным святым сиянием. Он понял почему, только когда выпрямился и увидел лицо Тициана на подушке. Это был автопортрет! Фигура художника была представлена в толпе, наполнившей небесный двор; среди других лиц Виргилий узнал еще одно. Разве этот коленопреклоненный и молящийся человек, в одеянии, напоминающем белый саван, — не Карл V, а женщина за ним с характерной прической — не его жена Изабелла Португальская, а юноша, молитвенно сложивший руки, — не их сын, ныне правящий Испанией Филипп II? Взяв листок в руки, Тициан подтвердил догадку Виргиния.

— Это полотно заказал мне император Карл Пятый. Я представил его со всем семейством во время молитвы. Он никогда не расставался с ним. И восемнадцать лет назад скончался перед ним. Я хочу последовать его примеру.

Предом припомнил некий слух: будто после своего добровольного отречения от престола в пользу сына в 1556 году Карл V удалился в монастырь Святого Иеронима в Эстремадуре и увез туда два полотна Тициана. Как раз в этот момент художника затрясло со столь неистовой силой, словно смерть услышала его слова и пришла за ним. Пьер обнял старика за плечи, чтобы облегчить ему предсмертные минуты. Конвульсии сменились икотой, изо рта вновь пошла кровь. Виргилий схватил первую попавшуюся тряпку и поднес к его губам.

— Останься с маэстро, я побегу за священником, — шепнул Пьер.

— Приходской священник должен жить где-то неподалеку, — подсказал другу Виргилий.

Пьера уже след простыл. Кризис миновал. Умирающий был распростерт на постели: веки полуприкрыты, дыхание едва ощущалось. Белизна бороды сливалась с белизной простынь. Предом стер со своей руки пену и сделал несколько шагов по направлению к окну. Оно выходило в сад. Зачахшая зелень, пожелтевшая трава, поникшие цветы, засохший кустарник — эта картинка природы, умерщвленной солнцем, напомнила ему о его собственном саде на улице Блан-Манто в Париже, когда там свирепствовала жара, в 1572 году. В тот год умер его отец. Он перевел взгляд на лагуну. Простирающееся до горизонта стоячее болото: где-то серовато-бурое, где-то зеленоватое от водорослей. Вдоль топких берегов гниют на корню камыши. Там-сям раскиданы соломенные хижины, служащие укрытием для лодок жителей прибрежной полосы. В поле зрения Виргилия попал паром, он вздрогнул, осознав вдруг, что паром набит трупами, которые доставляет к острову-кладбищу. Мертвые тела, мертвые кусты, мертвая лагуна… вскоре умрет и Тициан. Обернувшись, он встретился с ним взглядом. Было ясно: тот хочет что-то сказать. Он поспешил к его ложу и склонился над ним. Дрожащей рукой умирающий ухватился за камзол Виргилия, чтобы быть ближе.

— Чувствую, расстаюсь с жизнью, — прошептал он и закрыл глаза, словно держать их открытыми было делом непосильным и отбирало всю энергию, необходимую, чтобы говорить. — Я не смогу дождаться отца Томазини. Однако я должен сделать признание. — Он замолчал. Виргилий не осмеливался выговорить ни слова. Легким пожатием руки он подбодрил умирающего. — Убийство, — выговорил тот, — я присутствовал… при убийстве.

Хрипы раздирали его грудь. Он поднял веки, и Виргилий прочел отчаяние в затуманенных зрачках художника.

— Я не могу предстать перед судом Господа с подобной тяжестью на совести. Это было ужасающее убийство. Я желал бы исповедаться… Отец Томазини… переход в иной мир… поздно…

Речь его была затруднена, слова загадочны. Чтобы придать смысл едва долетающему до его слуха бессвязному лепету, Виргилий отважился задать вопрос:

— Вы никого не ставили в известность о преступлении, совершенном на ваших глазах?

— Я изобразил его… на одном из моих полотен… неслыханное убийство…

Это были его последние слова. Видя, как соскользнул на пол листок с «Поклонением Святой Троице», Виргилий понял, что художник испустил дух.

«Неслыханное убийство» — таковы были последние слова великого Тициана, скончавшегося в среду 27 августа 1576 года. Он обмяк в руках Виргилия, тот уложил его почти столетнюю голову на подушку и закрыл глаза, отныне навсегда лишенные света и красок мира. Буквально мгновение спустя в сопровождении человека в сутане вошел Пьер. По скорбному выражению лица друга он понял, что опоздал. Священник осенил умершего крестом и завел низким голосом молитву. Позднее он сделает запись в приходской книге:

Я, нижеподписавшийся отец Доменего Томазини, приходской священник церкви Святого Канциана, удостоверяю, что в год 1576-й, 27 августа, умер художник мессир Тициано Вечеллио, проживавший в моем приходе на улице Бири-Гранде.

Глава 2

К большому облегчению растерявшихся друзей, отец Доменего Томазини все взял в свои руки.

— Первое время лучше никого не оповещать о его кончине, иначе нагрянут труповозы и унесут его, как им приказано поступать с любым, умершим от чумы.

— Кто такие эти тру-по-во-зы? — спросил Виргилий, выговаривая по слогам новое для него слово.

— Те, на кого городом возложено собирать трупы и вывозить их подальше, на один из островов лагуны. Их еще называют сборщиками мертвяков и возилами.

— Боже! — вырвалось у Предома, прикрывшего разинутый от изумления и отвращения рот. — И кто-то соглашается на подобную работу?

— Те, кому нечего терять, я думаю, — попытался догадаться Пьер. — Каторжники со свинцовых рудников, с галер, преступники, предпочитающие сменить заключение на службу могильщиками.

— Вот-вот, — подтвердил священник. — А также проститутки низшего пошиба, из-за мора оставшиеся без работы и погибающие с голоду. Как бы там ни было, мы должны непременно помешать им завладеть телом великого Тициана. Избавим величайшего художника мира от унизительной участи попасть в общую могилу.

Отец Томазини отер пот со лба. От жары, всего происходящего и страха он испытывал удушье.

— Кажется, маэстро вел переговоры с францисканцами из церкви Девы Марии Преславной, желая быть погребенным там. Побегу к братьям обсудить, что можно сделать. Могу ли я попросить вас дождаться здесь моего возвращения и посторожить останки нашего дорогого Тициана?

Друзья дружно закивали. Да и как можно было отказать в подобной просьбе священнику и бросить на произвол судьбы еще не остывшее тело? Священник покинул дом чуть ли не бегом. Оставшись одни, друзья некоторое время хранили молчание. Близость смерти тяжело подействовала на них. Разойдясь по разным углам, они сели и, глядя в пустоту, старались ни о чем не думать. Первым встрепенулся Пьер и, сбросив с себя мрачную пелену, предложил Виргилию:

— Давай пройдемся по дому! Зайдем в мастерскую. Взглянем на полотна, если уж не законченные, то начатые, но все одно прекрасные. Может, Муза живописи хоть немного утешит нас.

— Музы живописи не существует, — поправил друга Виргилий, любящий во всем точность, знаток античного Пантеона. Однако поднялся и пошел вслед за другом.

Они вышли во дворик с колодцем и через него попали в то крыло здания, которое служило Тициану мастерской. Она поразила их и своими размерами, и высотой потолков. Здесь, в этом просторном помещении, еще недавно все бурлило, каждый уголок его был охвачен кипучей деятельностью как самого маэстро, так и его учеников и подмастерьев. Об этом говорило все: и опоры для сосновых рам, и запасы пеньки, и пестики, и сосуды для измельчения различных веществ, и очаг, и тазы для приготовления масла. Пол был усеян десятками листов с набросками. Рядом находилось довольно-таки просторное помещение, служившее гардеробной. Ни дать ни взять пещера Али Бабы, столько тут было костюмов и нарядов самых различных цветов, покроев и тканей: плащи, фижмы, камзолы, рубашки, доспехи, женские платья, сутаны, мантильи, юбки, тоги, штаны и полукафтанье. Как портретисту, Тициану просто необходимо было иметь все это под рукой, чтоб обрядить портретируемого согласно своим замыслам. Трудно было заподозрить Пьера и Виргилия в грехе кокетства, но этот вихрь красок и великолепия захватил и их: они не знали, к чему прикоснуться, что подержать в руках. Особенно ликовал Виргилий, заядлый театрал. Каждый костюм будил воображение, он уже видел сцену, а на ней то шута, то героя трагедии, то доблестного воина, то жалкого бродягу, матадора, кардинала, нимфу, дожа, нищего, судью, солдата, ангела, зажиточного горожанина, королеву, императора…

— Стоп. Император… Карл Пятый! — Пьеру, воспринявшему эти вдруг вырвавшиеся у Виргилия слова с некоторым изумлением, Виргилий торжественно пояснил: — Разве ты не знаешь, что Тициан был официально признанным художником императора Карла? Вспомни, перед тем как испустить дух, маэстро показал нам эскиз картины «Троица», которую Карл взял с собой, когда удалился от власти, в монастырь[17]. Тициан не раз и не два изображал его.

Благодаря посредничеству Аретино[18] Тициан несколько раз имел честь писать портрет императора: молодого, затем в зрелых летах, в его личных покоях в парадной одежде с ирландской борзой или верхом в доспехах и в каске с султаном победителя при Мюльберге[19]. Карл наградил художника титулом рыцаря Золотой шпоры, сделал его графом Латеранским и графом императорской консистории. В письмах к Тициану Карл V раскрывает причину столь щедрой благодарности: «Ваш талант художника и ваше умение писать с натуры представляются нам столь великими, что вы заслуживаете быть названным Апеллесом[20] наших дней. Как и наши предшественники Александр Великий и Август, пожелавшие быть изображенными лучшими мастерами своего времени — Александр Великий Апеллесом, Август — иными, — мы избрали в качестве портретиста вас, и вы так ярко проявили свой гений, что нам показалось уместным воздать вам императорские почести в знак нашего восхищения вами и в память грядущим поколениям». Гений живописи несколько раз встречался с гением-монархом в Аугсбурге.

— И в Болонье тоже, — закончил рассказ Виргилий, глубоко взволнованный мыслью о том, как могли протекать эти встречи. — Император заявился однажды нежданным гостем прямо в мастерскую Тициана.

— Неужели? — вырвалось у Пьера.

— Карл желал доказать Тициану, что восхищается им. Вот он и заявился инкогнито, когда его не ждали. Увидев идущего к нему самого могущественного в Европе, а то и в мире монарха, Тициан остолбенел и выронил кисть…

Рассказ Виргилия был таким живым, что Пьер, увлекшись вслед за другом, принялся изображать описываемую сцену. Напялив на голову отыскавшуюся в гардеробной корону, он важно и размеренно — ну, словом, по-императорски — вышагивал перед другом. Тогда уж и Виргилий перевоплотился в художника и завладел кистью, чтобы затем с возгласом «Ах!» выронить ее из рук.

И до того, как маэстро успел хотя бы пошевелиться, Карл наклонился и поднял с пола бесценный предмет.

Встав на одно колено, Пьер вручил Виргилию кисть.

— Ясное дело, Вечеллио не знал, как скрыть свое замешательство перед столь необычным выражением почитания. И чтобы помочь ему прийти в себя, император объявил: «Тициан достоин того, чтобы ему услужил Цезарь: коронованных много, а Тициан один». — И словно это была финальная реплика спектакля, друзья стали аплодировать друг другу и раскланиваться.

Но стоило им выйти из роли, как волшебное воодушевление, увлекшее их на воображаемые подмостки, улетучилось, и им вновь стало неуютно в мастерской покойника. Они не спеша вошли в зал, где размещались полотна.

Гигантский кусок сукна закрывал прислоненное к стене полотно внушительных размеров. Оно было почти квадратным, со стороной метра в три с половиной. С двух сторон ухватившись за сукно, они хотели было его стянуть, но что-то их удержало: имели ли они право? Обоим закралась в голову мысль о святотатстве. Но по некотором размышлении они отринули эту мысль, да и любопытство взяло верх. Резким движением они сорвали ткань с полотна.

И не смогли сдержать возгласов удивления. То, что предстало их взорам, иначе как грандиозным назвать было нельзя. Это была «Пьета»[21]. Тяжеловесная арка античной формы служила обрамлением для сцены, в центре которой находилась Мария, поддерживающая безжизненное тело своего сына. Полотно не было закончено. Но какое это имело значение?

Детали, краски — все было подчинено единой цели: созданию атмосферы трагедии, безысходности. Полное отчаяния лицо Магдалины в окружении жутких львиных голов, служащих цоколями для изваяний по бокам, истощенное и трясущееся в судороге тело Никодима, вазы, из которых вырывалось темное пламя, восковое тело мертвого Иисуса, устрашающий Моисей — все возвещало о боли, горе, тревоге. Краски — и те были участниками трагедии: разгул черного и рыжего цветов, бурого и сиены. Созданная на полотне атмосфера, излучаемый им свет свидетельствовали о свершившейся насильственной смерти.

— Господи, да ведь он писал это, чувствуя близкую смерть. Сколько боли! Как велико отчаяние! — прошептал Пьер.

Виргилий отошел на некоторое расстояние, чтобы лучше разглядеть полотно, а возможно — и для того, чтобы не поддаваться его угнетающему воздействию.

— Отчаяние, говоришь? — сглотнув, переспросил он. — Не знаю. В сущности, крестный путь Христа — залог его воскресения. Взгляни, как безмятежно лицо Марии, в каких теплых тонах написан Никодим. Не кажется ли тебе, что этот молитвенно преклонивший перед Христом колена человек похож на Тициана? Та же белая борода, та же почтенная плешь. Пьер, да ведь это последний автопортрет великого мастера!

— Без всякого сомнения, — отозвался тот.

В отличие от Виргилия он приблизился к самому подножию «Пьеты». Провел ладонью по полотну, на котором виднелись следы кисти и пальцев автора. Поверхность была густой, неровной, шершавой. Он провел пальцами по лицу Никодима, по телу Христа. Вдруг замер и словно завороженный вздрогнул.

— Небо! Да ведь эти зеленоватые тени на животе Спасителя — отметины чумы! Когда я тебе говорил, что он писал это, чуя конец…

В этот момент за спиной друзей послышались торопливые шаги. На пороге мастерской стоял отец Доменего Томазини с покрасневшим, потным лицом.

— Вот вы где! А я искал вас возле маэстро. Забеспокоился было, но в душе знал, что вы не можете покинуть его.

Продолжая говорить, он в свою очередь приблизился к «Пьете», затмившей его своим черным свечением.

— Так вот оно, полотно, о котором толковали братья… Заалтарная картина, предназначенная для одной из часовен Францисканской церкви. Как раз над той плитой, под которой он просил похоронить его. Братья говорили, что она осталась незаконченной.

— Похоронят ли Тициана там, где он желал? — спросил Виргилий, памятуя последнюю волю покойного.

— Дело в том, что переговоры между францисканскими монахами и маэстро не были доведены до конца, — стал объяснять отец Доменего. — Насколько я понял, существовало разногласие по поводу часовни, где должна висеть «Пьета». Кажется, он рассчитывал на часовню Христа, но настоятель, с которым я только что беседовал, был в растерянности. Он склоняется к часовне Распятия. Похороны должны состояться уже завтра, поскольку из-за чумы медлить нельзя.

— Но… как же «Пьета»? — воскликнул Виргилий, удрученный тем, что францисканцы могут отвергнуть подобный шедевр.

— Сперва нужно, чтобы кто-то другой завершил труд маэстро, — твердо ответил отец Доменего.

Он помог им завесить полотно. Затем все трое покинули мастерскую. Во внутреннем дворике они еще поговорили о художнике, о его похоронах, о чуме, об ужасе, в который она ввергла Венецию. Пришло время решать, что делать дальше.

— Я останусь с покойным, — предложил священник. — Вы можете идти домой. Правда, я ума не приложу, к кому обратиться с просьбой известить его сыновей: Помпонио и Горацио. Может, вы согласились бы…

— Охотно, — поспешил ответить Виргилий.

Ему вдруг пришло в голову, что можно воспользоваться знакомством с сыновьями, чтобы расспросить их о полотнах отца, и в частности — тех, на которых представлены сцены убийств.

— Где нам найти их?

— Вспомни, перед своей кончиной маэстро сказал нам, что Горацио отправлен в лазарет.

— А его брат, избравший церковную стезю, укрылся в одном из монастырей, — добавил Доменего Томазини. — Я объясню вам, как туда добраться. Можете сослаться на меня. Но предупреждаю: Помпонио Вечеллио никогда не казался мне самым милым человеком на свете. Вялый, трусливый, ленивый. Бог свидетель, я не люблю плохо отзываться о ближних, но он частенько ставил отца в затруднительное положение. Да и служение Церкви он избрал не по призванию. Однако все это не причина, чтобы не поставить его в известность о скорбном событии.

Рассказывая о старшем из сыновей Тициана, священник носком туфли чертил на земле план, как добраться до монастыря. После чего попрощался с молодыми людьми и встал у изголовья усопшего.

Первая часть поручения заняла немного времени и была не так тяжела, как представлялось вначале. Появившись у монастыря, они просто-напросто получили от ворот поворот. Вооруженный охранник заявил им, что на вход в монастырь наложен полный запрет, дабы туда не проникла зараза. То, что они явились от имени отца Томазини, никак не повлияло на свирепое поведение цербера.

— Да явись вы от имени самого патриарха Венеции, я все равно не впущу вас, ибо таков приказ настоятеля! — рявкнул охранник, потрясая оружием.

Стоило огромного труда уговорить привратника отнести Помпонио Вечеллио записку, в коей он извещался о смерти отца. Тот и так и сяк вертел в руках незапечатанный клочок бумаги, на котором Виргилий нацарапал несколько слов. В конце концов он удалился, унося с собой послание. Вернулся же он с устным ответом: Помпонио подтверждает получение горькой вести, но не знает, сможет ли завтра присутствовать на отпевании. Все происходящее и сам ответ повергли Виргилия в совершенное изумление, ведь сам он так тяжело пережил в свое время смерть родителя. Он поднял на Пьера полный непонимания взгляд, но тот также был не способен объяснить подобное бесчувствие.

— Дон Доменего назвал его трусливым. Чума заставила его просто наложить в штаны со страху! — пробурчал Пьер.

Он обнял приятеля за плечи, и они медленно двинулись прочь.

Теперь предстояло наведаться в лазарет, где, возможно, умирал Горацио.

— Только бы застать его в живых, — глухо проговорил Виргилий.

Чезаре разъяснил им, какая система введена в Светлейшей: один из лазаретов — Новый — был предназначен для карантина, другой — Старый — для больных. До повального мора на острове Нового лазарета происходила разгрузка торговых судов. Помимо нескольких небольших зданий, там были воздвигнуты церковь, освященная в честь святого Варфоломея, и нечто вроде огромной замковой постройки под названием Тезон-Гранде, более двух тысяч квадратных метров, служащей складом. Вокруг раскинулись виноградники, опоясанные, в свою очередь, невысокой оградой. Отсюда и название местности: Виноградная Стена. По мере разрастания черной смерти Виноградная Стена была превращена в место карантина. Под него было отведено с сотню комнат, где располагались более тысячи душ. Но с наплывом потенциально больных лагерь расширился. Вокруг острова стояло более трех тысяч лодок, на которых дожидались места с десяток тысяч человек. Этот плавучий город, с каждым днем разраставшийся за счет вновь прибывавших — что ни день, то до двадцати новых посудин появлялось в окрестностях острова, — был словно некое видение. Случалось, что отсюда выходили, но лишь затем, чтобы переправиться ближе к Лидо. Тех, кто умирал, погребали на одном из двух кладбищ — христианском и мусульманском — на острове Святого Эразма. Тот, кто ослушивался закона изоляции, подлежал повешению. Летом 1576 года ничто, казалось, не было способно остановить постоянный рост населения острова, где был устроен карантин. Под августовским солнцем он жужжал подобно муравейнику, особенно когда приплывали суда с продовольствием или же когда его обитатели начинали хором распевать духовные гимны. В лунном свете все это выглядело еще более нереальным и фантастическим. Ночью на Виноградной Стене царила полнейшая тишина, хотя там и находились восемь или десять тысяч душ. Только денно и нощно потрескивали костры из можжевельника, от которых веяло невыразимой печалью.

Но здесь Горацио Вечеллио не было. Как и всякий несчастный, подыхающий от чумы, он попал на остров неподалеку от Лидо, где располагался Старый лазарет.

— Одни вы туда не попадете, — заявил дядя Чезаре, когда друзья попросили у него совета. — Даже в Новом лазарете запрещено переступать границу тому, кто не имеет привычки обращаться с больными.

Как и накануне, они собрались за столом за бутылкой вина, в которое обмакивали венецианские сладости в форме буквы S[22]. Компанию им составил кот, урчащий на коленях то у одного, то у другого.

— Я нередко навещаю больных в Старом лазарете. Поеду с вами, — решил Чезаре.

Ни на шаг не отставая от венецианца, Пьер и Виргилий очутились на берегу Каннареджо, неподалеку от места, где совсем недавно высадились.

— Ребенком я обожал эти места, — начал дядя. — Мы резвились здесь детворой. Вокруг нас кипела жизнь. В небольших доках чинили гондолы, кто-то тренировался в стрельбе из арбалетов, мясники разделывали в лавках туши, здесь же обрабатывался мрамор, да чем тут только не занимались. Мы, дети, тоже по-своему оживляли берега Каннареджо: играли в мяч, плескались в мутной воде. А ныне берега пустынны, все как вымерло. Проклятая чума!

Он направился к деревянному причалу, у которого было привязано несколько лодок.

— Это лодка моего кузена, хозяина книжной лавки.

Чезаре спрыгнул в нее и пригласил друзей последовать его примеру. Едва они успели разместиться, он взялся за весло и отчалил от берега.

До острова было добрых полчаса плавания. Предом воспользовался этим, чтобы поведать Пьеру и дяде загадочное признание художника перед смертью. Потом дядя и Пьер заговорили о чуме, ее симптомах, способах лечения, а Виргилий сосредоточился на том, что требовало прояснения. Он попытался вспомнить точные слова Тициана по поводу преступления, свидетелем которого тот стал. Перебрал вопросы, которые задаст Горацио, поразмышлял над тем, может ли незаконченная «Пьета» представлять собой своеобразное завещание. И наконец, попытался вообразить, на что будет походить поиск истины, если он его предпримет. Появилось ощущение бессмысленности подобного расследования в городе, охваченном страшнейшей из эпидемий. К чему преследовать убийцу, бог знает сколько лет назад расправившегося со своей несчастной жертвой, если в городе орудует более жестокий, лютый и беспощадный преступник? С этим неумолимым палачом он уже познакомился, когда видел женщину, пытавшуюся покончить с собой, чтобы положить конец боли, и присутствовал при агонии гениального художника.

Однако теперь ему предстояло узнать нечто еще более страшное. Смерть владычествовала в Старом лазарете как ни в каком другом месте. Настоящие горы человеческой плоти ожидали часа, когда их сожгут, зальют негашеной известью и погребут в общих могилах. Порой могильщикам, работавшим в своем ритме, под влиянием непомерности стоящих перед ними задач случалось забросить на темную груду трупов недвижное тело, в котором еще теплилась жизнь, и тогда из переплетения нагих серо-зеленых членов вдруг выпрастывалась чья-то рука, пальцы вскоре медленно разжимались и никли. Живым было ненамного лучше, чем мертвым. Для них на острове спешно была сколочена сотня убогих лож, на которых вповалку лежали до пяти человек. Могильщики то и дело сновали между ними, чтобы найти того, кто отошел в мир иной, и освободить от его тела соседей. Усталые, потерявшие всякую чувствительность, они не обращали внимания на вопли и стоны умирающих с кровоточащими ранами и гниющими конечностями. От лазарета исходил чудовищный смрад: смесь запахов пота, мочи, экскрементов, рвоты и гноя. Рои мух кружили над всем этим дантовым адом. Ибо это был ад.

Когда они приблизились к острову, Виргилия охватил приступ тошноты.

— Если и ты выблюешь свои внутренности, тебя схватят! — пошутил Пьер.

Но никакая шутка не была способна разрядить трагичной атмосферы, царящей на острове.

— Но как же отыскать Горацио Вечеллио среди сотен умирающих? — забеспокоился Предом. — Зря мы за это взялись, не стоило нам сюда наведываться. Мы словно попали в какой-то кошмарный сон. Лучше поскорее выбраться отсюда.

Его желудок жгло, в глотке стоял комок, глаза покалывало. Он был готов или заплакать, или закричать. Видя, что творится с племянником, дядя похлопал его по щекам и поднес к его ноздрям пакетик с ароматической травой.

— А ну вдохни, — приказал он. И, обращаясь к двум друзьям, добавил: — Только не сходите на берег. Я пойду поспрашиваю у санитаров. Может, они знают, где искать сына Тициана. Если же нет, обещаю, мы здесь долго не задержимся.

Он тяжело спрыгнул на гальку и решительным шагом удалился.

Чуть погодя он появился вновь, поддерживая полуголого человека, передвигающегося с большим трудом. Лицо его странным образом напоминало лицо Тициана, от чего становилось как-то не по себе. Крупный нос, огромный, чуть выпуклый лоб, изогнутая линия нижней губы, глубоко посаженные глаза, пронзительный взгляд. Та же борода, те же усы, с той лишь разницей, что у Горацио они были темные и густые, тогда как у его отца — седые и редкие. Он скорее упал, чем сел на берегу, у воды. Виргилий и Пьер сошли с лодки.

— Спасибо, — слабым голосом проговорил Горацио. — Спасибо, что приехали сюда сообщить мне о смерти отца. Слез у меня уже нет, но мое сердце, поверьте, переполнено болью. Отец был для меня больше чем родитель, это был учитель, обучивший меня искусству художника, требовательный к себе мастер, словом, образец, до которого я не дорос. Его талант заслуживал большего жизненного срока, чем ему было отпущено, ну хотя бы еще один год. Отец постоянно твердил, что доживет до ста. Как бы мне хотелось, чтобы он сдержал слово.

Горацио прикрыл веки, лицо его исказилось от боли. Он взялся рукой за бок, открыл глаза и почти с улыбкой взглянул на Пьера с Виргилием. Этот взгляд, полный спокойствия и уверенности, убедил Виргилия завести с ним разговор на интересующую его тему.

— Незадолго до смерти ваш отец вспоминал… о преступлении.

Глаза Горацио заволокло — видимо, лихоманка вновь взялась за него, — он покачнулся. Чезаре устремился к нему, чтобы не дать ему упасть.

— Он говорил об убийстве, которому был свидетелем, — продолжал Виргилий. — Рассказывал ли он вам об этом?

Из бледного лицо Горацио превратилось в мертвенное, но, преодолевая крайнюю слабость, он ответил:

— Вроде нет, не помню.

— Так я и думал. Из его исповеди было ясно, что он никогда ни с кем этим не делился. Однако, по его словам, он изобразил это на полотне.

— На полотне? — растерянно повторил сын Тициана.

— Ну да. Есть ли среди его полотен такое, на котором изображено убийство?

— Вы имеете в виду двойной портрет убийцы и его жертвы?

Казалось, Горацио пытается преодолеть физическое страдание, чтобы сосредоточиться и вспомнить.

— Мой отец был, без всяких сомнений, величайшим портретистом своего времени. В Венеции нет ни одного родовитого семейства, которое не сделало бы ему заказ. В Европе нет, пожалуй, ни одного великого человека, чей портрет он не написал бы: художники и писатели, такие как Бембо[23], Романо[24], Аретино… Ни одного родственника — дедушка Грегорио, моя сестра Лавиния, мой двоюродный брат Марко… Ни одного сильного мира сего: Франциск Первый, Карл Пятый, Павел Третий… Ни одного дожа: Андреа Гритти, Франческо Веньер… То же и венецианские нобили: Пезаро, Вендрамин… Да еще автопортреты.

По мере перечисления кровь стала приливать к мертвенному лицу Горацио, в нем появились краски. Говорят, вся жизнь встает перед взором умирающего. В случае с Горацио перед его взором встало все отцовское творческое наследие.

— Он писал коллекционеров и куртизанок, саксонцев и словенцев, друзей и незнакомцев, но убийц…

Воодушевление Горацио было недолгим, в его лице теперь вновь не было ни кровинки.

— И все же, — вмешался Пьер, — что-то кажется мне абсурдным во всей этой истории. Если маэстро изобразил убийцу в момент злодеяния, он ведь не мог написать его портрет. Подобное обвинение было бы еще более явным, чем любое из словесных.

— Я тоже об этом думал, — возразил Виргилий. — Но ведь он мог создать такое полотно и не выставлять его напоказ. Запрятать туда, где оно не могло бы никому попасться на глаза, кроме него самого или вас, Горацио.

— Право, не знаю, — отвечал тот с потерянным видом.

— Если маэстро не рассказал о преступлении, свидетелем которого стал, никому, даже своему сыну, он никому не показал бы изобличающего полотна, — предположил Пьер с присущим врачу здравым смыслом.

Виргилий вздохнул, поколебленный железной логикой друга.

— Можно перевернуть вверх дном особняк на Бири-Гранде, — осмелился вставить словечко дядя Чезаре.

Горацио с сомнением пожал плечами. Черная муха села на одну из его открытых ран. Он вздрогнул от боли. Чезаре отогнал муху, больной прикрыл веки, словно это его успокоило, и с трудом выговорил:

— Мой отец все хранил, от долговых расписок до черновиков своих писем, от самых ничтожных бумаг до самых ценных. Он сохранил эскизы всех полотен, принадлежащих его кисти, пусть впоследствии иные и были проданы или подарены. Возможно, в эскизах и отыщется какой-то след…

Виргилий вспомнил о рисунке углем «Поклонения Святой Троице», который художник держал в последнюю минуту в слабеющих руках. По свидетельству сына, он хранил это вещественное воспоминание о полотне, предназначенном для Габсбурга, там же, где и все остальные эскизы. Включая и тот, на котором изобразил преступление? Как знать… Если немного повезет… Однако оптимизм Виргилия быстро иссяк.

— Доступ к архиву набросков был открыт всем, — продолжал сын Тициана. — Когда отец был в мастерской, никто не позволял себе рыться в них, но стоило ему отвернуться, только ленивый не набрасывался на эскизы и не копировал их. Я плохо представляю себе, чтобы он оставил в стопе листков, в которые каждый мог заглянуть, свидетельство о некоем событии, знать о котором не нужно было никому… Одному Богу известно…

Одному Богу известно, одержала ли мания сохранять все верх над желанием молчать. Эта мысль пронзила сразу всех участников встречи на берегу острова. Мгновение она витала вокруг них в тяжелом смрадном воздухе, а затем улетучилась, поскольку Горацио стало рвать кровью и желчью. Пока кризис не миновал, Чезаре поддерживал ему подбородок.

— Мы довольно утомили вас, синьор Вечеллио, — извинился он. — Вам лучше вернуться и лечь. Я пойду с вами и наложу на ваши раны компресс из травы, которую Пьер привез из Падуи. Он смягчит боль, производимую столь зрелыми бубонами, как ваши. — И бросил друзьям: — Ждите меня в лодке. Накладывание повязки задержит меня ненадолго. Через час мы будем в Венеции.

Пьер и Виргилий кивнули. Чезаре наклонился, чтобы помочь сыну Тициана встать на ноги — одному ему это уже было не под силу. От долгого сидения у него онемели конечности, и до того едва державшие его. Они стали удаляться: один — внушительных размеров толстяк — поддерживал другого — состарившегося до времени, спотыкающегося, икающего доходягу.

Погребение Тициано Вечеллио в церкви Девы Марии Преславной прошло в строгой напряженной атмосфере. По причине эпидемии Светлейшая не смогла оказать своему самому прославленному художнику почести, которые тот заслужил. Однако на торжественной службе и на погребении в часовне Распятия присутствовала безымянная безгласная толпа. Многочисленными оказались венецианцы, пожелавшие выразить свое восхищение мастеру, украсившему и прославившему их город. Само собой разумеется, Горацио среди присутствующих не было: отлучиться из лазарета смертников было невозможно. Не было и Помпонио, напуганного мыслью хоть на время покинуть свое укрытие. Зато пришли другие, и среди них Виргилий, Пьер и Чезаре.

Они явились заранее, и чтобы не торчать перед папертью собора под убийственным солнцем, дядя потащил всех в ближайший дешевый кабак. Утолив жажду, он принялся описывать базилику:

— Это самый величественный храм города. Как и Зан-Заниполо, он весь сложен из красного кирпича, на котором кружевом смотрятся украшения из белого мрамора. Взгляните на колокольню, одну из самых высоких в Венеции.

Пьер и Виргилий посмотрели вверх, на восьмидесятиметровую башню, возведенную два столетия назад. У них закружилась голова. Ощущение головокружения усилилось, когда зазвучали колокола. Церемония прощания с Тицианом должна была вот-вот начаться.

Когда могилу художника закрыли плитой и красно-белый пол собора сомкнулся над его головой, толпа потихоньку рассеялась. Виргилий тоже как раз собирался выйти на солнечный свет, как вдруг заметил самое очаровательное создание, которое ему когда-либо доводилось видеть. По нефу медленно плыла хрупкая, миниатюрная девушка. На ней было светлое кисейное платье с кружевами, целомудренно скрывавшее руки до запястий, плечи и спину. Спереди на шнуровке, оно плотно облегало ее едва наметившуюся грудь и грациозную талию. Несмотря на черный платок на голове, Виргилию удалось разглядеть лицо. Пепельная прядка выбивалась из-под платка. Чудесной формы золотые брови оттеняли глубину ее темных миндалевидных глаз. Лицо было необычайно бледным, вероятно, причиной тому послужило печальное событие. А губы ее были что лепестки розы — тонкие, нежные. Но главное, из-за чего Виргилий сразу в нее влюбился, — на подбородке у незнакомки была ямочка невыразимой прелести. Ему хотелось разглядеть ее руки, показавшиеся ему очень красивыми, но она вышла из собора и исчезла в струящемся снаружи ослепительном потоке света. Виргилий рванулся было за ней, но кто-то дотронулся до его плеча. Он вздрогнул, застигнутый врасплох, и резко обернулся. Перед ним стоял улыбающийся отец Доменего.

— Спасибо, что пришли. Ваш друг поведал мне о ваших хлопотах. Спасибо и за это. Заупокойная месса пройдет в соборе Святого Марка. Жду вас там.

Не дожидаясь ответа, отец Томазини растворился в полутьме придела. Виргилий вновь собрался бежать вдогон за девушкой с ямочкой, но на сей раз его остановил дядя:

— Я показал Пьеру два полотна Тициана, которые находятся в этой церкви: «Алтарь Пезаро» и «Успение Пресвятой Богородицы». Они произвели на него впечатление, особенно второе. Пошли!

Виргилий преисполнился чувством фатальной неизбежности и позволил увести себя. Знать, не судьба ему еще раз увидеть юную венецианку, что в мгновение ока перевернула ему сердце. Возможно, после Виолетты ему уж не суждено любить вовсе. Воспоминание о флорентийке со зрачками цвета ириса, которую он безоглядно любил, замаячило перед его глазами. Кошачий силуэт, темные косы, сочные губы и загадочный презрительный вид. Ее алое платье заплясало перед ним в полутьме церкви. Он вытаращил глаза, и Виолетта с лицом, обращенным к золоту небес, летя на облаке с множеством ангелочков у ее ног, открыла ему свои объятия.

— Ну что, великолепно? — спросил Чезаре. — Из-за этого красного платья от Девы Марии просто не оторвать глаз.

Снаружи по-прежнему стояла раскаленная жара. Выйдя на площадь перед собором, Виргилий, Пьер и Чезаре раздумывали, куда дальше направить свои стопы. Даже дядя, обычно пышущий энергией, был растерян.

— Я домой, — решил он наконец. — Если пациентов не будет, почитаю арабскую анатомию. Вы со мной?

Молодые люди колебались. После похорон они сникли. Однако не пропадать же впустую остатку дня, и без того безрадостного!

— Достанет ли у тебя смелости вернуться на Бири-Гранде? — спросил у друга Виргилий.

Пьер кивнул. Решено было вернуться в дом Тициана и немного покопаться там.

— Каннареджо и Кастелло — в разных концах города, — вздохнул Чезаре. — Ну не идти же пешком в этакую жару! — Он отер пот со лба и решительно сказал: — Наймем гондольера. Он высадит сначала вас, а потом и меня.

Им повезло: на набережной канала Францисканцев нашелся гондольер, готовый доставить их по назначению. В гондоле они устроились под навесом. Встав на корме, одна нога впереди, гондольер принялся грести. Вскоре от церкви виднелась уже одна колокольня. По сплетению каналов и каналетто, петляющих между сотней островов Светлейшей, по Сан-Стину, Сан-Поло, До-Торри они выбрались на Большой канал.

— Гондола асимметрична. Один из бортов — в две ладони длиннее другого… — начал дядя и продолжал во все время, пока длилось их плавание.

Канал Рождества, канал Милосердия, и вот уже воды лагуны напротив Каннареджо. Пьер и Виргилий слегка освоились в городе. На мосту над каналом Успения Пресвятой Богородицы они вышли. Бири-Гранде была в двух шагах. Как и накануне и два дня назад, город был пустынным и притихшим. Друзья молча вошли во внутренний двор особняка и застыли как громом пораженные: вся земля дворика усеяна различными предметами и разлетевшимися бумагами, дверь в дом — нараспашку, створки на окнах хлопают.

— Грабеж! — вскричал Виргилий и бросился в мастерскую. Дверь туда тоже была распахнута. Сукно, закрывавшее

последний шедевр Тициана, сорвано. У подножия холста, под написанными на нем Христом, Марией, Никодимом и Магдалиной, валялся красный бант.

Глава 3

Виргилий поднял шелковый бант. От ленты исходил сладкий пряный запах, который не мог принадлежать мужчине.

— Здесь побывала женщина! — воскликнул он, оглядев перевернутую вверх дном мастерскую. — А моя несравненная Флорина утверждает, что девочки аккуратнее мальчиков. Что, черт побери, забыла здесь эта синьора?

— Возможно, то же, что и мы, — буркнул Пьер.

Виргилий вздохнул. Он просунул вещественное доказательство — бант — в петлицу камзола, и получилось нечто вроде цветка. Затем стал наводить порядок в мастерской, собирая разлетевшиеся по полу бумаги. Пьер взялся ему помогать. Вскоре мастерская приобрела вполне пристойный вид. Подобранные с полу и уложенные на верстаке бумаги образовали стопу внушительных размеров. Виргилий с сомнением взглянул на нее, засучил рукава и принялся разбирать.

— А теперь, дорогой Пьер, давай-ка разложим эту груду по порядку.

Пьер выругался про себя, проклиная манию Виргилия все сортировать и раскладывать по полочкам, доставшуюся тому от его отца — да будет ему земля пухом. Ворча, он все же не посмел перечить.

— Записи и письма направо, рисунки, эскизы — налево, — предложил Виргилий.

Таким образом, правая стопа должна была представлять собой нечто вроде «книги расходов», а также письма.

Среди бумаг, коим полагалось лечь слева, было несколько подготовительных набросков, остальная часть — весьма внушительная по объему — состояла из набросков к существующим полотнам с целью составления архива.

— Тициан воспроизвел на бумаге все свои полотна, написанные как им самим, так и с помощью учеников, — сделал вывод Виргилий. — На эту стопу нужно обратить особое внимание.

Друзья приступили к сортировке.

— Количество посланий, которые маэстро написал за свою жизнь, просто невероятно, — удивленно протянул Виргилий и, выбрав наугад три странички, стал читать вслух: — 1536 год, в письме Аретино: «Здесь сплошная барабанная дробь, каждый готовится к отправке во Францию. Надеюсь вскоре быть подле вас, и тогда спокойно обо всем поговорим». 1514 год, из послания венецианскому Сенату: «[25] течет и нуждается в ремонте или замене, в любом случае суммы в пять-шесть дукатов будет вполне достаточно». Или вот еще: 1533 год, кардиналу Ипполиту Медичи: «Помпонио и Горацио, сыновья мои, подрастают и набираются уму-разуму, надеюсь, что с помощью Божией и моих небесных покровителей они станут людьми».

Тут инициативу перехватил Пьер:

— Добрая часть посланий адресована испанскому двору. Он в буквальном смысле бомбардировал ими сперва Карла Пятого, а затем Филиппа Второго. Слушай! Осень 1545 года, Карлу Пятому: «Я теперь в Риме[26], занят тем, что беру уроки у античных камней, что позволит моему искусству стать достойным задачи изображать победы, которые Господь Наш готовит Вашему величеству на Востоке». 12 июня 1559 года, Филиппу Второму: «Лев[27], повинуясь дьявольскому инстинкту, замыслил убить[28], дабы завладеть его деньгами. В тот вечер, когда он задумал привести свой план в исполнение, Горацио явился к нему более веселым и обходительным, чем обычно, тот пригласил его и просил побыть у него, дабы сподручнее было осуществить коварный план. Когда Горацио собрался уходить, один из мошенников набросил ему на голову плащ, и все вместе, вооруженные шпагами и ножами, накинулись на него. Бедный Горацио, запутавшись в своем плаще[29], упал оглушенный и, не успев охнуть, получил шесть страшных ударов. Так бы он и умер, если бы бывший при нем слуга[30] не вернулся, не взялся за шпагу и не поднял крик». Сентябрь 1554 года, императору: «Я несколько стеснен в средствах по той причине, что был болен, а кроме того, выдал замуж дочь». А это письмо от февраля прошлого года, королю Испании: «Вот уже двадцать пять лет, как я шлю Вашему величеству свои полотна по разным торжественным поводам, и ни разу не был вознагражден». Ну и дальше в таком же духе.

— Это пишет скорее банкир, нежели художник! Можно подумать, что всю свою жизнь он бедствовал. А ведь… — Виргилий развернул некоторые странички, составляющие вместе как бы дневник личных расходов. — Хотя я и не специалист по финансам и неважно читаю по-итальянски, если верить этим столбцам цифр, Тициан был просто крез! Одно то, что он получил от императора и его сына! Ну, например: пятьсот дукатов за первый портрет Габсбурга. Каждый портрет приносил ему небольшое состояние, а он написал сотни портретов! А из этой бумаги явствует, что некая должность в Немецком подворье приносила ему сто дукатов в год, что со временем превратилось в кругленькую сумму триста дукатов. Плюс по двадцать пять дукатов за каждый портрет новоизбранного дожа! И все это, по всей видимости, освобождалось от налога в двадцать процентов на высокие доходы, поскольку Тициан имел статус «художника на государственной службе»…

Разговоры шли своим чередом, сортировка бумаг — своим. В конце дня они закончили и, усталые и голодные, решили составить опись всем произведениям, которые отыщутся на Бири-Гранде, а затем поспешить в дом дяди, прихватив с собой воспроизведенные на бумаге наброски с полотен. Чтобы с новыми силами погрузиться в изучение тициановских сюжетов, им был необходим добрый ужин.

В личных покоях художника, кроме необычной коллекции часов, ничто не привлекло их внимания. Напоследок они вновь зашли в мастерскую, желая еще раз взглянуть на находящиеся там полотна. На сей раз их внимание привлекли те, что были повернуты лицом к стене. Первое полотно было незакончено, на нем был изображен дож в доспехах, в присутствии святого Марка преклонивший колена перед Верой, за ним — чудесный вид на погруженную в туман Венецию. И хотя на полотне присутствовали вооруженный арбалетом человек и лев, оно было отложено.

— Этого только не хватало, — буркнул Виргилий. — Лев, похожий на того, с которым я столкнулся, расследуя, от чего умер отец!

Он постарался прогнать болезненное воспоминание. Следующие три полотна лишили друзей дара речи: на них были представлены святой Себастьян, пронзенный стрелами, Христос, побиваемый палками, и Марсий, с которого заживо сдирали кожу. Три сцены, полные ужаса и насилия. И каждая на свой лад — сцена убийства.

Вечером за столом у дяди речь зашла о посещении дома Тициана. Прошло уже несколько часов, как друзья покинули его, но потрясение, пережитое при виде трех полотен, не улеглось, настолько мощной была исходившая от них недобрая сила.

— Всепожирающий пламень…

— Неописуемая жестокость…

— Предельно темные тона…

— Искаженные лица…

— Жуткое ощущение…

— Дуновение смерти…

Чезаре, готовивший ужин, внимательно прислушивался к их голосам. С таким любителем поесть, как дядя, можно было не сомневаться, что они славно повечеряют. И впрямь, вскоре на столе появились многочисленные горшочки и кувшины: икра, которую французам еще не доводилось пробовать, а в Венеции потребляли в изобилии, клецки из муки и хлеба, жареные павлины («Они мне стоили тридцать лир за пару»), сливочный соус с укропом, моденские колбаски и дикая горчица вместо салата.

— Приятного аппетита! — проговорил дядя, наливая каждому критского вина с пряностями.

Пьер схватил вилку и набросился на колбаски. Виргилий чинно развернул салфетку, сложенную дядей в виде митры, и тоже приступил к еде.

— Одна вещь не дает мне покоя, — заговорил дядя. — Видать, Тициан никогда никому об этом не рассказывал. Даже его любимый сын Горацио ничего не знает.

— Сказал, что ничего не знает, а это не одно и то же! — поправил дядю Предом.

— Что ты имеешь в виду? — спросил тот, вгрызаясь в огромную павлинью ляжку.

— В погоне за убийцей моего отца я приучился подвергать сомнению любые высказывания.

Чезаре покачал головой и сполоснул рот вином.

— Однако, — продолжал Виргилий, — не представляю, зачем Горацио отрицать, что он что-то знает, если это не так?

— Да и к чему стал бы врать сам Тициан? — развил мысль Виргилия Пьер, по достоинству оценивший икру, черпаемую им ложкой из горшочка.

— То-то и оно: почему он не донес о преступлении, свидетелем которого стал? Что помешало ему рассказать обо всем властям?

Пьер молча наворачивал икру. Виргилий рассуждал вслух:

— Может, он боялся?

— Боялся? — переспросил дядя, подцепив вилкой с десяток клецек.

— Ему могли угрожать расправой. Или хуже того: расправой над его детьми, дочерью Лавинией или Горацио, которыми он так дорожил.

— Письмо королю Испании! — закричал Пьер, давясь яйцами осетра.

Виргилий нахмурил брови, явно заинтригованный.

— Да ты вспомни! В одном из писем, которые я тебе сегодня зачитывал, Тициан упоминает о покушении на сына.

— Точно! — обрадовался Виргилий. — Если мне не изменяет память, в Милане Горацио получил с десяток ножевых ранений. Возможно, это было предостережение его отцу… Тот не на шутку перепугался. В своем письме он обвиняет некоего человека по имени Лев.

Сочащийся жиром пупок исчез во рту дяди Чезаре. Он обтер губы.

— Харкая кровью и чувствуя близкую кончину, зная, что дни сына также сочтены, Тициан не колеблясь нарушил обет молчания. Он больше не боялся мести! — рассуждал, все более и более воспламеняясь, Пьер.

Благодать разлилась по лицам сотрапезников — как в результате доведенного до логического конца рассуждения, так и в результате наполнения обильной пищей желудков. Кот Занни, принимавший участие лишь в пиршестве, тоже преисполнился довольства и басисто мурлыкал.

— Если только Тициан не хотел оградить от правосудия или мести того или ту, кто совершил преступление. Это тоже могло быть причиной его молчания, — добавил под конец дядя.

Как только стол освободили от громоздких блюд, на нем появилась тарелка со сладостями.

— Лакомства, запрещенные к потреблению в Венеции, — провозгласил дядя. — Будем же есть их до тех пор, пока за ушами не затрещит.

Друзья озадаченно смотрели на него.

— Запрещенные? — в один голос протянули они.

— Дабы ограничить роскошь в нашем добром городе, в котором богатство в чести, законодатели уже не знают, что придумать. После запретов на ношение роскошной одежды и драгоценностей последовал запрет на пищу. Под него подпали все сколь-нибудь дорогие и изысканные блюда. Сперва законодатели подняли шум по поводу речной рыбы и дикой птицы, такой как тетерев, фазан и павлин. Но где угодно, только не у меня! Затем, извольте видеть, напали на сладости: всякие там пироги, пирожные больших размеров. Да ведь у меня вместительное пузо, и я просто вынужден нарушать закон! И вас, таких щуплых, я призываю последовать моему примеру. Чревоугодие всегда считалось грехом, теперь же это преступление. Значит, быть мне осужденным и проклятым!

И дабы поставить точку на своей драматической судьбе, дядя вгрызся в посыпанную сахаром хрустящую меренгу. Виргилий водрузил на стол кипу рисунков кадорца.

— Какой титанический или, лучше сказать, тицианический труд! — воскликнул Чезаре, расхохотавшись, от чего крошки полетели на рисунки. Пьер смел их тыльной стороной ладони.

— Да, сотни полотен, — подтвердил Виргилий. — Он был не только счастливчиком, наделенным силой и здоровьем, позволившими ему дожить до девяносто девяти лет, но и трудягой. Стоит только взглянуть на все это! — Он разложил рисунки и издалека окинул их взглядом. — И что же требуется отыскать во всей этой куче?

— Изображение убийства, поразившего воображение маэстро, — отвечал Пьер, в котором заметно поубавилось уверенности. — Словом, нужно найти то, чего, может быть, и не существует вовсе.

Виргилий пожал плечами:

— Те три полотна в мастерской — «Святой Себастьян», «Истязание Марсия» и «Коронование терновым венцом» — навели меня на некие раздумья. По-моему, раз уж Тициан не пожелал рассказывать кому-либо об убийстве, при котором присутствовал, он по тем же причинам не мог отразить его и на полотне в натуральном, так сказать, виде. Рассказывая мне об этом, он, конечно же, имел в виду, что закамуфлировал его в некой жанровой сцене… на евангельский или мифологический сюжет. То есть нужно отыскать те сцены, на которых изображена насильственная смерть. А уж тогда попробовать определить, за какой из них прячется «преступление». — С этими словами он налил себе еще вина.

Пьер ощутил, как улетучивается его хорошее настроение при мысли, что снова придется сортировать гору бумаг. Кот, видно, догадавшись, что что-то может помешать его пищеварению, спрыгнул со стола на лавку.

И пока солнце скатывалось в лагуну, а ночь неспешно вступала в свои права, Виргилий, его дядя и приятель с головой ушли в поставленную ими самим себе весьма туманную задачу. Взошла луна, Занни спал на коленях хозяина, когда Предом взял в руки последний рисунок «Венера перед зеркалом».

— Не то, — проговорил он, оценивая его с определенной точки зрения.

— Однако Эрос подразумевает «колчан и стрелы», то есть в конечном счете насильственную смерть, — заметил, зевая, Пьер.

— Для начала, — потрясая «Венерой», отвечал Виргилий, — хотел бы отметить, что здесь Амур в знак передышки как раз отложил свои стрелы. И потом, я не вижу здесь никого, кроме двух невинных младенцев и женщины… в своей лучшей, так сказать, поре.

Тициановская Венера обладала молочным телом, округлым животиком, полными руками, крутыми бедрами и красивой грудью. Весьма чувствительный к женским прелестям Чезаре красноречивой мимикой выразил свое отношение. Взяв в руки отобранную кипу и взвесив ее на руке, он заметил:

— Бог ты мой, как мы продуктивно поработали. Виргилий отодвинул на край стола все, что не относилось к теме поиска.

— Из нескольких сотен мы отобрали несколько десятков. Но и несколько десятков — это слишком много, раз в десять больше, чем нужно! — Он вновь принялся просматривать стопку.

— Как узнать, что в них является скрытым обвинением? Кроме «Истязания Марсия», «Коронования терновым венцом и „Святого Себастьяна“ — две последние темы он, к слову сказать, использовал не один раз, — есть и другие сцены насильственной смерти: положение во гроб, жертвоприношение Авраама, ревнивый муж, закалывающий жену, несколько распятий Христа, два мученичества святого Лаврентия, одно убиение Актеона Дианой, по меньшей мере три истории Тарквиния и Лукреции, Полидоров просто не счесть, одно убиение святого Петра-мученика, убиение Авеля, Давид и Голиаф, Юдифь и Олоферн, Саломея и Иоанн Креститель, побиение камнями святого Стефана и… все. Но, повторяю, этого слишком много!

От бессилия и разочарования он выронил листы, и они разлетелись по столу. Шум разбудил кота, который недовольно мяукнул.

— Занни прав, — проговорил Пьер, вставая и потягиваясь. — К чему непременно впутываться в расследование? Я понимаю, когда речь шла об убийстве твоего отца. Нужно было отомстить. Но тут-то какое тебе дело до убийства, если оно и было? Ты даже не знаешь, кто жертва!

Виргилий положил локти на стол, обхватил голову руками и мгновение сидел молча.

— Видно, это у меня от отца, поскольку как бы вытекает из того идеала справедливости, ради которого он жил, который защищал и из-за которого, возможно, умер. А кроме того, я в долгу и перед Тицианом: ведь он сделал признание, отходя в мир иной, и я воспринял его как последнюю волю умирающего. Как некое завещание, которое он оставил именно мне. Да, именно так: я — его душеприказчик. И пока не докопаюсь до правды, я не почувствую себя свободным от груза этой ответственности. — Он промочил вином пересохшую глотку и добавил с сокрушенным видом: — Но в одном ты прав. Мне неизвестна даже личность жертвы. Как узнать, под чьей личиной она прячется: Себастьяна, Петра, Лаврентия, Исаака, Каина или Олоферна, Актеона, Марсия или Лукреции? А может быть, даже Христа? Не говоря уж о том, что я полный профан в живописи!

Это признание вызвало смех Мануция. Нежно обняв племянника, он, не переставая отдуваться, взъерошил его темные кудри, затем встал из-за стола, застегнул на животе пуговицу и выпил на посошок.

— Вот что я предлагаю: завтра я отведу вас к синьору Тинторетто, с которым мы, так уж случилось, друзья. Если по смерти Тициана в этом городе и остался знаток изящных искусств, так это он. Ты сможешь показать ему отобранные рисунки и задать любые вопросы.

В глазах Виргилия заиграли огоньки.

— Однако, — с хитрой улыбкой добавил дядя, — за это я требую, чтобы остаток вечера здесь больше не звучали слова «преступление», «Тициан», «полотно», «мученик», «резня» и «распятие»!

В окно вливался такой чудесный лунный свет, что дядя предложил прогуляться. Они вышли на небольшую площадь перед книжным магазином; кот отправился за ними. Подул легкий ветерок. Вместе с ним по городу разносился едкий запах дыма. В нескольких точках города сборщики трупов, разгуливающие повсюду с факелами в руках, разожгли костры, в которые летело все, что оставалось от умерших: одежда, постельное белье, пропитанное гноем и кровью. От этого в городском воздухе постоянно витал пепел. Прогорклый дух, полный миазмов чумы, надолго овладел Венецией. Куда бы ты ни пошел, что бы ни делал, эпидемия постоянно давала о себе знать.

Гуляя, они дошли до широкой и самой протяженной площади города — Пресвятой Девы Прекрасной. Здания, окружающие ее, принадлежали к различным архитектурным стилям.

— Обожаю палаццо Дона с его круглым окошком прошлого века, — проговорил дядя. — Взгляните на этих путти… и на ангелочка с гербовым щитом семьи!

— А по мне, так лучше палаццо Малипьеро-Тревизан с его белым фасадом и зелеными медальонам из мрамора и порфира, — отвечал Пьер.

Последним высказался Виргилий:

— А мне больше других приглянулся палаццо Виттури; в нем просматривается что-то византийское. Взгляните на это окно с двумя арками и розетками над ними: словно две точки над буквами «i».

Конец обмена мнениями потонул в ночи. Троица полуночников обошла площадь и вновь вышла к церкви Пресвятой Девы Прекрасной.

— Что за прелесть этот фасад! — восхитился Пьер.

— Ах-ах, — вторил ему дядюшка. — Представь себе, эта церковь гордится тем, что у нее два фасада: один выходит на площадь, другой — на канал. Так что, если будешь назначать здесь свидание красотке, не забудь уточнить, с какой стороны! Иначе зря прождете друг друга, и прощай любовь.

— Недурна и колокольня на углу, — подхватил Виргилий, внезапно увлекшись архитектурой.

Пьер прервал его, спросив у Чезаре:

— А нет ли какой-нибудь легенды, связанной с этой церковью, а, синьор Песо-Мануций?

— Che leggenda?[31] — засмущался тот. — Вполне правдивая история! Пятьсот или даже шестьсот лет назад пираты похитили венецианских девушек. Ремесленники из Кастелло их отбили. В память об этом каждый год в конце января проходит праздник Марий. Начинается он с того, что к церкви является дож, и местные торговцы дарят ему две соломенные шляпы и два кувшина вина. Затем начинается шествие Марий — двенадцати юных дев, самых красивых в городе; шесть городских кварталов собирают им приданое. Красивые, богато разодетые, они направляются в церковь Святого Петра в Кастелло.

В мечтах об этих девах два юных француза и дядя Чезаре вернулись домой и заснули мертвым сном.

Как и Тициан, Якопо Робусти, прозванный в народе Тинторетто[32] — из-за ремесла своего отца, красильщика шелковых тканей, — проживал с семьей в квартале Каннареджо. Два года назад он переселился в прекрасный особняк, купленный его тестем и расположенный на Мавританском подворье, неподалеку от церкви Богородицы в Садах, для которой полтора десятка лет назад он написал серию полотен. Несмотря на жару, утром 29 августа, когда туда заявились Чезаре, Виргилий и Пьер, в мастерской художника кипела работа. Чезаре, частый гость Тинторетто, сразу подметил, что учеников, подмастерьев и помощников маэстро поубавилось и не царит прежнее оживление.

— Чума, — забурчал он себе в бороду, — опустошает улицы, лавки, книжные магазины и мастерские, зато наполняет кладбища…

Виргилий отметил про себя, что все присутствующие усердно трудились и старательно выполняли свои обязанности: сбивали подрамники, растирали краски, варили лак, натягивали полотна на рамы, подметали пол и мыли кисти. Самого Якопо Робусти не было, но трое его самых опытных и умелых учеников трудились над доверенным им полотном «Воскрешение Лазаря». Позже он подпишет это полотно: «Jacomo Tintoretto, inventor — А 1576. Venetia ». Молодой человек, видимо, оставшийся за старшего, встал и направился к посетителям. По мере его приближения Виргилием овладевало странное чувство. Ученик был роста ниже среднего и хрупкого телосложения. По-видимому, он едва вышел из отроческого возраста. Его рубашка и панталоны были запачканы красками. Забрызган был и берет. И только когда ученик был уже от них в двух шагах, Виргилий понял причину своего смущения. На подбородке у юноши была ямочка, точь-в-точь как у девушки, очаровавшей его накануне на похоронах Тициана.

— Синьор Песо-Мануций! — обрадовался ученик. — Вот приятная неожиданность, право!

— Это… Мариетто Робусти… один из сыновей Тинторетто. А это мой племянник из Парижа, Виргилий… и его друг Пьер. — Перед тем, как представить их друг другу, дядя Чезаре некоторое время словно бы колебался.

Юный художник улыбнулся новым знакомым и кивнул головой на грациозной тонкой шейке:

— Добро пожаловать.

По-видимому, он был еще совсем юнцом: об этом свидетельствовали и его еще не поменявшийся голосок, и отсутствие какого-либо намека на растительность над верхней губой, и светлый с молочным отливом цвет кожи.

— Вы, верно, к отцу? Он вышел за ультрамарином, и не знаю, как долго задержится.

— Угадал, Мариетто, мы хотели поговорить с Якопо, нам нужно спросить его кое о чем в связи с полотнами Тициана.

— Как ужасно, что он умер! — В словах юноши прозвучали и боль, и восхищение. — Вам известно, что отношения моего отца и Тициана сложились не лучшим образом, особенно когда Венеция назначила отцу такую же ренту от Немецкого подворья, как и Тициану. Но это была честная конкуренция. В конце концов, оба они — блистательные художники, не так ли?

— А знаешь, Мариетто, — начал Чезаре, вдруг осененный некоей идеей, — мы пришли к твоему отцу, но что-то мне подсказывает, что ты не хуже его сможешь нам помочь. Если ты согласишься уделить частицу твоего времени этим молодым людям, нам не придется беспокоить Якопо.

— По правде сказать, с тех пор, как он закончил расписывать потолок в здании Большого братства Святого Роха, у него стало больше свободного времени. «Бронзовый змей» должен был быть завершен к шестнадцатому числу этого месяца — к празднику святого Роха.

— Ну так я оставлю здесь своих французских друзей. Они сами расскажут тебе, о чем речь. Вместе вы прольете свет на тайну, которая их мучает. Кланяйся батюшке и матушке — и до свидания!

Чезаре направился к двери, но не успел переступить порог, как Виргилий, на лице которого читалась глубокая озабоченность, схватил его за рукав.

— Можешь полностью положиться на этого паренька, слово Чезаре!

— Не сомневаюсь. И без утайки поведаю ему обо всем. Но, дядя, я хотел спросить у вас о другом… — Виргилий смущенно запнулся, потупил взор и стал хрустеть пальцами. — А у этого Мариетто, случаем, нет сестры-двойняшки? — решился он наконец.

Дядя разразился хохотом и с нежностью взъерошил племяннику волосы:

— Ну что за странный вопрос, Виргилий? — и вышел на залитую солнцем набережную, оставив племянника в глубоком замешательстве. Когда же Виргилий, все еще настороженный, обернулся, то увидел идущих к нему Пьера и Мариетто. Улыбка последнего его полностью обезоружила.

— Мариетто предлагает поговорить о нашем деле в другом месте. Мы ведь не хотим, чтоб нас услышали? — проговорил Пьер, бросив красноречивый взгляд в сторону других юношей, трудившихся в мастерской.

— Тут поблизости есть одно местечко, где мы сможем спокойно побеседовать. Пойдемте!

Они вышли на Мавританскую площадь; Виргилий, не в силах оторвать взгляда от ямочки на подбородке нового знакомого, все же заметил изваяния мавров на домах площади. На угловой фигуре были приколоты какие-то бумажки. Виргилий вопрошающе взглянул на Мариетто.

— Это один из «мавров», по которым площадь получила свое название. Здесь жители квартала оставляют свои пожелания, как в римском Паскуалино. Я покажу вам и другие достопримечательности этой части Венеции.

Они перешли по мосту через канал и вышли на замощенную кирпичом паперть, оставив слева церковь Богородицы в Садах, выстроенную в готическом стиле, но с порталом в духе Возрождения, с красным фасадом, белыми украшениями из мрамора, святым Кристофором над входом и двенадцатью апостолами в нишах. Канал, вдоль которого они шли, вывел их к морю. Вдали, среди простиравшихся перед ними вод, виднелись острова Мурано и Святого Михаила.

— Дворец Контарини далло Заффо. — С этими словами Мариетто остановился у изящной аристократической постройки и запросто толкнул дверь. — Дом пуст из-за чумы. Мы ничем не рискуем. В любом случае нам нужно лишь уединенное место в тенечке, где бы мы могли спокойно поговорить.

Он провел их по первому этажу до двери, ведущей в великолепный сад.

— Какое волшебное место! — восхитился Виргилий. — Эта зелень! Вид на лагуну! Постройка в конце сада!

— Я тоже люблю это место. В Венеции ведь очень мало деревьев. А здесь у меня возникает ощущение, что я на краю света… В каком-то смысле так оно и есть: эта бухта — окраина Европы.

— Павильон Духов, — указал Мариетто на постройку в глубине парка, напоминающую маяк. — Прежде здесь собирались, чтобы поговорить о литературе, поспорить. Здесь бывали Тициан и его друзья, Якопо Сансовино[33], знаменитый архитектор Венеции, Пьетро Аретино, писатель, сам себя называвший «бичом королей»… В детстве я видел Сансовино. Он умер шесть лет назад. А вот Аретино не стало, как раз когда я появился на свет. Он был лучшим другом и Тициана, и моего отца.

Они уселись прямо на траве в тени акации. Виргилий положил перед ними кипу отобранных накануне рисунков и в мельчайших подробностях изложил суть дела, приведшего их в дом Тинторетто. Когда он закончил, Мариетто испустил глубокий вздох.

— Может, Чезароне слишком понадеялся на меня. Я вовсе не знаток произведений Тициана. От моего отца было бы больше проку, ведь он начинал в мастерской Тициана. Но, кажется, ровно через неделю покинул ее, хлопнув дверью, если только его не выгнали. Несходство характеров! И все же… — Мариетто принялся рассматривать рисунки. — И все же я могу сказать, когда — примерно, конечно, — написано каждое из полотен. Манера Тициана со временем весьма переменилась. К примеру, вот это «Тарквиний и Лукреция» написано в самом начале его пути. В нем сквозит подражание Джоржоне, его учителю. Мазок еще такой аккуратный, хорошо прописаны лица. А вот это «Тарквиний и Лукреция» уже позднее. Полотно утратило гладкость, завершенность, очертания размыты. Если уж говорить прямо, мне кажется, он наносил краску не кистью, а пальцами. Вам понятна разница?

Юный художник положил рядом два рисунка, сделанные с полотен, чтобы Виргилий и Пьер смогли сами увидеть произошедшую в манере художника перемену. Те покачали головами, явно убежденные. Пьер даже отважился высказать свое ощущение:

— Последняя его манера меня обескураживает. Она более грубая, тревожащая, но при этом более убедительная.

— Я могу также подсказать, где находятся иные оригиналы. Какие-то я знаю сам. О других слышал. Пригодится ли вам это? — спросил Мариетто, продолжая просматривать рисунки.

Виргилий закивал, он не желал упускать ни одной из возможностей докопаться до истины.

— Очевидно, большинство полотен, которые мне знакомы, находятся в самой Венеции. «Мученичество святого Лаврентия», к примеру, висит в церкви Распятия, неподалеку отсюда, по другую сторону бухты Милосердия, в двух шагах от Бири-Гранде. «Диану и Актиона» увидеть сложнее, для этого нужно было бы отправиться в Мадрид! Библейские сюжеты «Авель и Каин», «Авраам и Исаак», «Давид и Голиаф» украшают потолок церкви Святого Духа на Острове. «Убиение святого Петра-мученика» также в одной из церквей — в Зан-Заниполо. А вот «Чудо страдающей женщины»…

— Я знаю! Я видел эту фреску в Падуе. Вспомни, Пьер, я тебе говорил о ней.

— Одна из фресок, которыми я восхищался в здании братства Святого Антония. — Пьер кивнул.

Мариетто с озадаченным видом изучал следующий рисунок.

— А вот насчет «Марсия и Аполлона» мне ровным счетом ничего не известно. Я нахожу его наводящим ужас и страшно жестоким. Не представляю, где его искать.

— В мастерской на Бири-Гранде! — хитро улыбнулся Виргилий.

— Боюсь, все эти умные сведения имеют косвенное отношение к тому, что вас интересует. Мне очень жаль…

Мариетто сорвал пожелтевшую травинку и стал ее покусывать. В этот момент Виргилий увидел его зубы — словно нить жемчуга. Непонятно от чего у него сильнее забилось сердце, к щекам прилила кровь. Он поспешно вскочил, делая вид, что разминает затекшие ноги, и отошел на несколько шагов, чтобы дать себе время успокоиться. Когда он уселся на свое место, то услышал следующее:

— …интуиция, которую мне сложно объяснить. Я хорошо понимаю, какой может быть картина, изображающая преступление. Однако представить себе в роли жертвы на подобной картине Христа никак не могу. Это было бы кощунством и даже хуже — святотатством!

— Так, значит, — отвечал Пьер, — ты исключил бы все сцены с Иисусом? Распятия, бичевания…

— Вот именно. И если следовать той же логике, исключил бы и сцены на основе Ветхого Завета и житий святых. Поскольку приравнять обычных мужчину или женщину, пусть даже невинную жертву убийцы, к святому — это ересь.

Пьера как протестанта подобный аргумент не убедил, но он смолчал. Ведь Тициан-то был католиком. Значит, ход его мыслей должен был идти в том же ключе, что и у Мариетто.

Виргилий стал заново перебирать рисунки.

— Если я правильно понимаю, библейские сюжеты и жития святых можно отложить. А также те сюжеты, в которых в роли жертвы выступают Иисус Христос, Себастьян, Иоанн Креститель, Лаврентий, Петр, Стефан, Исаак, Авель, Голиаф, Олоферн… — По мере перечисления Виргилий все больше воодушевлялся.

Гора отложенных рисунков росла на глазах. А оставшаяся стопа была высотой в полдюйма.

— Остается шесть сюжетов! — победоносно объявил Виргилий, потрясая рисунками.

Они разложили их перед собой.

— «Ревнивый муж», «Тарквиний и Лукреция», «Истязание Марсия», снова «Тарквиний и Лукреция», «Смерть Полидора», еще один «Тарквиний и Лукреция». Если же разложить их в хронологическом порядке, то получится следующее: «Смерть Полидора» — Тициан писал его, когда ему не было тридцати; «Ревнивый муж» относится к 1510—1515 годам; первое полотно «Тарквиний и Лукреция» едва ли менее старое; два других, напротив, совсем недавние. Я объяснил вам, в чем суть поздней манеры Тициана: живопись с помощью пальцев. Им не больше четырех, пяти, шести лет. И наконец, «Марсий и Аполлон»: раз вы видели его в мастерской, оно написано в последние годы жизни, и возможно, даже не закончено.

Все трое долго разглядывали рисунки, разложенные в новом порядке. Первым нарушил молчание Пьер:

— Я полный профан в живописи, и все же разница между первыми тремя и последними тремя работами кажется мне огромной. Да и судя по твоим словам, Мариетто, их разделяет более пяти десятилетий. Может, я спешу, но я не стал бы принимать во внимание первые три картины, написанные в десятых годах. Полвека прошло с тех пор! Тут довод почти математического характера.

— А я готов привести и довод психологический, — подхватил его мысль Виргилий. — Говоривший со мной со своего смертного одра явно не оглядывался на прошлое. Я ясно ощутил ужас, переполнявший его от того, что он стал свидетелем убийства, и раскаяние, вызванное тем, что он смолчал о нем. Кроме того, человеку, совершившему преступление аж в 1510-е годы, сегодня исполнилось бы уже семьдесят пять! Ведь такое долгожительство, как у Тициана, — удел немногих. Да и будь преступник жив, какой смысл доносить о нем, когда минуло столько времени? Я знаю, что месть — блюдо, которое едят холодным, но не до такой же степени…

Мариетто внимательно выслушал своих новых знакомцев, а после заговорил сам:

— От себя же добавлю довод художественного порядка. Несколько лет назад Тициан глубоко изменил технику живописи. Он стал придавать изображаемому вид чего-то дикого, необузданного, писал пальцами, густо клал краски, словом, устраивал из полотна поле битвы. Использовал он только три цвета: белый, красный и черный. Его полотна делались все более темными, сумрачными, начинали светиться каким-то замогильным светом. Я даже думаю, а не убийство ли, которому он был свидетелем, спровоцировало такую метаморфозу живописной манеры? — Пьер с Виргилием слушали как завороженные: знания и ум молодого человека были поразительны. — Вот почему я убрал бы и Полидора, обезглавленного в лесу, и женщину, заколотую ревнивым мужем, и первый вариант Лукреции, силой взятой Тарквинием.

Следуя указаниям Мариетто, Виргилий отложил еще три работы. Напряженно всмотревшись в три оставшиеся перед ним рисунка, он вдруг поднял голову и проговорил со странной улыбкой:

— Я знаю, о каком полотне говорил, умирая, Тициан.

Глава 4

Трое молодых людей покинули тенистый парк дворца Контарини далло Заффо и вновь окунулись в августовскую духоту набережной вдоль канала Богородицы в Садах. Позади осталась бухта Милосердия.

На полдороге юный художник остановился и без слов указал на барельеф одного из дворцов.

— Дромадер! — в один голос воскликнули друзья.

— Я обещал показать вам некоторые изюминки этой части города, представляю вам дромадера Каннареджо.

— Что он здесь делает с такой поклажей на горбу?

— Что у него в тюках?

— И куда погоняет его человек в тюрбане?

Дождь вопросов так позабавил юного гида, что он звонко и заливисто рассмеялся. Предома словно окатило холодной водой, настолько смех этот напоминал девичий. Он обернулся. Да нет, перед ним по-прежнему был Мариетто — в камзоле и берете.

— Тюки эти набиты весьма драгоценным грузом: пряностями. Перец, корица, шафран, имбирь, мускатный орех, гвоздика… Благодаря торговле пряностями семейство торговцев, которое здесь обосновалось, сколотило колоссальное состояние. Это мавры, чьи статуи вы видели на площади:

Афани, Риоба и Санди. Во время войны они бежали из Морей[34]. Морея, Мавры… как бы там ни было, их нарекли Мастрелли по той причине, что они владели миллионами mastrelle, то есть лоханями гребли золотые цехины.

Так болтая о всякой всячине, они дошли до дома Тинторетто, где Мариетто предложил им разделить с ним трапезу. Колокола на церкви Богородицы в Садах пробили полдень. Их мучила жажда.

— Ничего особенно я вам не обещаю. Мама с сестрами гостит у деда Вескови, а без нее — какая там стряпня.

При упоминании о сестрах сердце Виргилия совершило головокружительный кульбит.

«Ну конечно же, вчера я видел одну из его сестер», — мелькнуло у него.

— А сколько лет твоим сестрам?

— О, они гораздо моложе меня. Перине тринадцать лет, а малышке Оттавии — шесть.

Тринадцать. Виргилий был совершенно сбит с толку. Неужели той девушке было тринадцать? Но в ее чертах уже проглядывала определенность, которой не бывает в нежном возрасте. И держалась она мягко, но с достоинством, как приличествует взрослой девушке. Тайна за семью печатями, да и только.

— А нет ли у тебя сестры постарше?

Явно заинтригованный Мариетто бросил на Виргилия проницательный взгляд и, немного помолчав, ответил:

— В семье Робусти старшие дети — сплошь сыновья. Я второй по году рождения. Старше меня Джованни-Баттиста. За мной идут Доминико — шестнадцать лет — и Марко — пятнадцать. Вы их видели в мастерской. Как и я, они работают под началом отца.

Изумление Виргилия было безгранично. Если Доминико младше Мариетто и ему уже шестнадцать, значит, самому Мариетто никак не меньше семнадцати. Светлая, почти прозрачная кожа, никакой растительности на лице, тонкие черты, звонкий голосок — да нет, этого не может быть. Виргилий не осмелился задавать другие вопросы из страха показаться навязчивым. Впрочем, Мариетто уже щебетал совсем о другом.

— Доминико наверняка приготовил что-нибудь для себя, Марио и остальных учеников. Надеюсь, они не полностью опустошили домашние запасы…

Вскоре все они вместе сидели за столом и по-братски, на всех, делили омлет, сыр из Пьяченцы, цикорный салат с лимоном, хрустящий хлеб и легкое вино. Не чинясь, с молодецким аппетитом закусывали и обсуждали то, что окрестили загадкой Тициана.

— Я непременно должен побывать на Бири-Гранде и увидеть «Истязание Марсия», — говорил Мариетто. — Ты меня полностью убедил, Виргилий. Если одно из полотен является обличением преступления, не было никаких причин дважды изображать то же самое с интервалом в несколько лет, поэтому «Тарквиний и Лукреция» исключаются. Остается лишь «Марсий».

— Неплохо для начала, — согласился Виргилий, — но тайна остается тайной. Кто скрывается за фигурой Марсия?

— Признаться, я не помню, кто это, — задумчиво произнес Пьер, более поднаторевший в науке, чем в мифологии.

— Марсий… Марсий… — раздумчиво произнес Мариетто, чтобы освежить в памяти связанный с ним миф. — Марсий был силеном и музыкантом. Насколько я помню, у Овидия есть такая история: Афина, мастерица на все руки, изготовила из костей оленя флейту с двумя трубками, на которой собралась играть другим богам во время пира. Едва она дунула в свой инструмент, как Гера и Афродита прыснули со смеху и, закрывшись руками, стали потешаться над ней. И хотя другие боги восторгались ее игрой, Афина прекратила свое выступление. — Тут Мариетто прервался, чтобы проглотить кусочек лимона. — Позднее дочь Зевса уединилась в лесу, присела на берегу реки, взяла в руки флейту и дунула в нее. Когда же она увидела в воде свое отражение — искаженное словно в гримасе лицо, комично раздувшиеся щеки, — словом, когда она узрела, до чего смешна, она с гневом выбросила инструмент и прокляла того, кто его подберет.

Мариетто остановился, чтобы перевести дух и попросить передать ему сыр. Виргилий поспешил выполнить его просьбу, и пока Мариетто был занят, подхватил его рассказ:

— Флейту подобрал сатир Марсий из свиты богини Кибелы. Едва он поднес инструмент к губам, как тот зазвучал сам по себе. Мелодии Афины жили в нем. Силен принялся обегать города и веси и очаровывать своей игрой их жителей, единодушно заявивших, что сам Аполлон не способен столь искусно играть на своей лире. Слыша такие похвалы, Марсий не пытался никого разубеждать. Его непомерное самодовольство раздражило Аполлона. Покровитель искусств и всего прекрасного бросил силену вызов, предложив состязание со следующим исходом: тот, кто выйдет победителем, подвергнет проигравшего мучениям по своему выбору. Ослепленный гордыней Марсий неосмотрительно согласился. В качестве судей на состязание пригласили муз и царя Мидаса. Сперва победу не присуждали никому, музы восхищались как игрой на флейте, так и игрой на лире. — Виргилий налил себе вина и залпом выпил его. — Придя в ярость от того, что не может одержать победу, Аполлон усложнил условие состязания. Он предложил силену играть на инструменте, дуя в него с обратной стороны, и одновременно петь. Для флейтиста это была заведомо непосильная задача. Марсий и не справился с ней, тогда как Аполлон перевернул лиру, ударил по ее струнам и запел такие замечательные гимны в честь жителей Олимпа, что музы единогласно отдали пальму первенства ему. И только царь Мидас по-прежнему стоял за Марсия. А бог-победитель уже смаковал месть. Чтобы заставить Мидаса пожалеть о своем упрямстве, он наградил его ослиными ушами. А чтоб наказать Марсия, придумал изощренную пытку: заживо содрал с него кожу и прибил ее к сосне.

Пьер вздрогнул и отставил чарку. Виргилий и Мариетто перестали есть. Закончил рассказ Мариетто:

— Позднее Аполлон пожалел о своей жестокости. Испытывая угрызения совести, он подвесил кожу бедной жертвы в гроте и назвал Марсием источник.

Конец силена заставил всех троих призадуматься. Пьер попытался применить миф к тому, что их интересовало.

— Следовательно, предстоит отыскать следы преступления, совершенного, скажем, менее десяти лет назад, жертвой которого стал музыкант. Только этого нам не хватало: теперь еще и музыка! Еще один вид искусства, в котором мы с Виргилием соревнуемся в невежестве.

Мариетто залился смехом.

— Не скрою, я люблю музыку. Отец настоял на том, чтобы у меня было разнообразное воспитание, и я обучался нотам и пению. В общем, я играю на клавесине и лютне, но так, самую малость, ничего особенного!

Пьер тут же принялся уговаривать Мариетто сыграть им что-нибудь. Виргилия от этого слегка покоробило. Вняв увещаниям Пьера, Мариетто сходил за лютней. Устроившись поудобней на стуле, он взял первый аккорд. Зазвучали популярные мелодии венетов[35], томные и наивные. Чтобы полнее насладиться мелодией, Виргилий прикрыл веки. Когда же вновь открыл их, взгляд его немедленно устремился на Мариетто.

Тот грациозно держал лютню, слегка наклонившись вперед. Его пальцы легко перебирали струны.

Казалось, он гладит свой инструмент. То ли от скромности, то ли от волнения щеки его порозовели. Виргилий испытывал нечто не поддающееся объяснению и готов был то ли зарыдать, то ли задрожать с головы до пят, но как раз в этот момент за его спиной открылась дверь, и лютня смолкла.

— Батюшка, — обрадованно проговорил Мариетто, вскочив со стула, и бросился к двери.

Тинторетто на вид было лет шестьдесят. Это был человек невысокого роста, приятной наружности: кустистые брови, впалые круги под глазами, небольшой нос, прикрытый волосами лоб и бородка. Но главным на этом лице были глаза — большие, слегка навыкате, с темной радужной оболочкой, они горели и манили, как магнит. Он коснулся плеча своего сына и с гордостью проговорил:

— Я зову его своим маленьким Джорджоне, поскольку тот тоже владел и лютней, и кистью.

— Отец, позволь представить тебе…

— Виргилий Предом и его друг из Парижа! Уже знаю. Только что на площади Святого Марка столкнулся с Чезароне. Улочки Венеции настолько узки, что разойтись с вашим дядей порой бывает труднехонько. Вообразите, мессир Виргилий, я знавал вашу матушку. Она была подругой по играм моей жены, когда та была еще Фаустиной де Вескови. Кажется, она даже была среди приглашенных на нашей свадьбе в 1550 году. Не раз просил я ее позировать мне. Это была бы сказочная модель: золотые косы, лазурный взгляд, прозрачная кожа. С ее неизменно серьезным видом она представлялась мне богиней Афиной. Но она так и не согласилась подарить мне свой образ. Из целомудрия. Как бы там ни было, в квартале Святого Канциана каждый мечтал добиться ее благосклонности. Видел я и вашего отца, когда он приехал в Венецию и похитил у нас прекрасную Аврору.

Эти открытия потрясли Виргилия. Редки были те, кто вспоминал о его матери, помимо кормилицы Флорины. Ведь до того, как она вышла замуж за Гаспара Предома и приехала во Францию, кому была известна Аврора Нотте-Мануций? Самому Виргилию не довелось ее видеть, так как она скончалась, дав ему жизнь, 24 августа 1555 года. Никто так и не мог заполнить оставленную ею после себя пустоту. Не менее был он поражен и упоминанием об отце, скончавшемся от тяжелой раны, нанесенной убийцей. Связанная с этим боль никогда не покидала Виргилия.

Не догадываясь, что творится в его душе, Тинторетто продолжал говорить. Когда Виргилий понял, что потерял нить беседы, его собеседник уже говорил о Тициане:

— …если Горацио скончается в Старом лазарете. В этом случае Помпонио и его двоюродный брат Корнелио Сарчинелли, муж Лавинии, покойной дочери Тициана[36], поделят между собой имущество маэстро, если сумеют договориться. Не ясно, что станется с творческим наследием художника: найдется ли в семье Вечеллио кто-то, кто поселится на Бири-Гранде и продолжит дело Тициана. Если после этой гнусной чумы никто не вернется из Доломитов[37], Франческо Бассано[38] уже записался в ряды тех, кто претендует на его мастерскую. Нет слов, лучшей мастерской для художника не сыщешь. А пока я переговорил с Якопо Негретти — Пальма-младшим, — пояснил он для двух французов, не посвященных в мир венецианского искусства. — Он тесно сотрудничал с маэстро и был одним из немногих, кто смог долго удержаться подле него. Пальма предлагает, чтобы полотно, на котором представлен дож Гримани перед Верой, закончил Чезаре Вечеллио. Вот уже лет двадцать, как оно остается незавершенным. Сам же он желает закончить последнее полотно Тициана — «Пьету», которую художник готовил для часовни над своей могилой.

— Виргилий и Пьер видели это полотно. Они побывали в мастерской, — вставил Мариетто.

Тинторетто кивнул, теребя бородку.

— Боюсь, однако, что не они одни! Вся Венеция полна гулом о кончине Тициана. Я посоветовал Пальма-младшему закрыть дом. Если он найдет ключ, то сделает это сегодня. Нужно избежать хотя бы того, чтобы похитили находящиеся там полотна… Заметьте, я не бескорыстен, и мысль приобрести одно из последних творений кадорца мне вовсе не чужда. Я восхищался его поздней манерой письма, пусть даже сам пишу иначе.

На этом Тинторетто откланялся и исчез в направлении своей мастерской.

Настал час решать, что предпринять дальше. Мариетто изложил свой план:

— Мне кажется, сейчас важнее всего вести поиск в трех направлениях: в мастерской маэстро — теперь, когда мы определились с полотном, неплохо было бы посмотреть его; расспрашивая Пальма-младшего, который может вспомнить что-либо важное, и в архиве Авогадории[39], где неплохо было бы покопаться в делах об убийствах.

После подробного изложения плана Пьеру и Виргилию не оставалось ничего иного, как кивнуть и приступить к выполнению первого пункта программы.

Солнце стояло в зените, жара не спадала. В третий раз за три дня парижане направлялись на Бири-Гранде, на сей раз во главе с Мариетто, который вел их самыми потаенными улочками. Когда они ступили на мост, соединяющий набережную Милосердия с набережной Доброй Удачи, крик потряс густой от духоты воздух. Ужас остановил их. Крик, полный боли и отчаяния, повторился. Мариетто определил, откуда он доносился, и кивком указал на одно из зданий на набережной. Дверь была нараспашку. Когда Виргилий переступил порог, тучная крыса бросилась ему под ноги. Издав пронзительный писк, гнусное животное побежало дальше. Виргилий проводил его взглядом и увидел, как оно забилось в щель меж двух камней, которыми вымощена набережная. Его передернуло. В доме на него дохнуло смрадом, напоминающим запах растения «свиной хлеб». Он понял, к чему готовиться. Пьер объяснил ему: подобный запах свидетельствует о трупе или нескольких трупах. Виргилий посторонился, пропуская друга вперед: кому, как не врачу, было по силам зрелище смерти.

Пьер прошел в комнату, откуда доносились душераздирающие вопли. Сперва он увидел со спины мужчину, стоящего на коленях перед чьим-то телом. Затем разглядел и тело, и хотя привык к виду смерти, тошнота подступила к горлу. Труп женщины лежал на полу, вероятно, уже с неделю, поскольку разложение шло полным ходом. Об этом свидетельствовали многие признаки, но самым страшным было лицо умершей, изъеденное страданием, болезнью, временем, тараканами и крысами. Почти ничего не осталось от щек. На месте глаз и носа зияли черные дыры. И перед этим смердящим трупом безутешно плакал мужчина.

В своих ладонях он сжимал то, что некогда было рукой подруги. Поделать, конечно, уже ничего было нельзя, и лучше всего было бы оставить его предаваться своему горю.

Однако Мариетто с большой осторожностью обнял его за плечи, помог подняться и проводил к выходу. Он попросил Пьера и Виргилия обождать, пока он отведет несчастного в церковь Святого Марциала, священник которой сможет его утешить.

Оставшись одни, друзья переглянулись, не в силах вымолвить ни слова. Их тошнило. Кто эта женщина? И этот мужчина? Муж? Отец? Сын? Жених, вернувшийся после расставания и обнаруживший любимую обезображенной, изъеденной крысами? Набережная, где они находились, носила название Доброй Удачи, словно в насмешку над тем ужасом, который тут свершился! Мариетто вернулся таким бледным, что казалось, его кожа стала прозрачной. На щеке его виднелся мокрый след от слез.

Они вновь направились в сторону Бири-Гранде. Как и предсказал Тинторетто, дом художника был разграблен. Собрание костюмов и нарядов исчезло без следа. Все ценные вещи, в том числе коллекция часов, были похищены. Не хватало даже некоторых предметов обстановки. На полу спальни между деревянным сундуком и кроватью под балдахином Виргилий подобрал дукат — доказательство того, что и деньги осели в карманах непрошеных посетителей.

— Полотна на своих местах, — пытался успокоить себя и других бледный и дрожащий Мариетто. — «Пьета» и «Коронование терновым венцом», «Марсий» и «Святой Себастьян», «Вера» — все тут. Вы первыми побывали здесь и, слава богу, унесли рисунки маэстро. Хоть это будет спасено. Поверьте, вы владеете подлинным сокровищем.

Пьер поздравил себя с тем, что накануне они с Виргилием разобрали кипу рисунков и спасли их от уничтожения или похищения. Он дружески хлопнул Виргилия по спине и, схватив его за локоть, потащил в мастерскую вслед за Мариетто. Тот стоял перед «Коронованием терновым венцом».

— Отцу приглянется эта картина[40], — прошептал он. Затем повернулся к «Истязанию Марсия». — А теперь изучим в мельчайших подробностях это творение маэстро.

Перед ними был квадратный, плохо прописанный холст: на первый взгляд просто слой бурой краски. Мертвенное, нездоровое освещение. Отсутствие фона, если не считать таковым совокупность пятен, напоминавших листву или взрыхленную землю. Тело Марсия, подвешенного за козлиные ноги к веткам дерева с помощью красных тряпок, — в центре полотна во всю его высоту. Его руки свободно болтаются возле головы, волосы касаются земли, сливаясь с ней. Вокруг жертвы на первом плане, слишком тесном, чтобы включить в него всех участников, тем не менее помещаются шесть персонажей и две собаки. Слева двое принялись сдирать с жертвы кожу. Один из них, тот, что в колпаке, — занимается нижней частью туловища. Другой, склонившись над торсом, сдирает кожу с груди. Струйка алой крови стекает из ран по руке жертвы, попадая на лицо, и образует на земле лужицу. Белая собачка с рыжим пышным хвостиком лижет кровь. За фигурами двух палачей крайний слева — музыкант в розовом одеянии; кажется, что он здесь для того, чтобы сопроводить действо погребальными мелодиями скрипки. Взор его обращен к флейте силена, которая то ли привязана к дереву, то ли реет в воздухе. Справа от жертвы — еще три персонажа. Сатир с остроконечными ушами, с козлиными рожками, с всклокоченной бородой держит деревянное ведро в железных обручах. Рядом сидит седовласый старик в короне и наброшенном на тело куске розовой ткани, он уперся локтем в колено, подпер рукой подбородок и о чем-то глубоко задумался. У самого края картины, не попадая в нее целиком, — ребенок-сатир. Он единственный, кто смотрит в сторону зрителя, при этом довольно-таки весело. Одной рукой он держит за ошейник второго пса, гораздо больших размеров и более грозного, чем первый. В зубах у пса мертвая птица.

— На это невозможно смотреть, — выдохнул Мариетто.

И впрямь, от полотна исходило ощущение ужаса, страха, жестокости и бесчеловечности. Каждая деталь принимала участие в общем трагическом настроении, пронизывающем картину. Мглистые, грязноватые краски контрастировали с вспышками красного и белого. Пейзаж в глубине картины был размыт, но иным его нельзя было и представить. Выражение лиц персонажей усиливало ощущение беспощадности и бездушности. Марсий, с которого заживо сдирали кожу, хранил на лице непроницаемую маску. Его устремленный в одну точку взгляд был способен заставить поверить, что он уже мертв. Возможно, однако, что он стонал. Стонал, а не вопил от боли и страха, как должно было бы быть. Оба исполнителя приговора со сверкающими ножами, которые они держали весьма изящно, будто перо, демонстрировали полное безразличие к происходящему. Это было безразличие мясников: ни следа отвращения, полнейшее спокойствие. Тот, что на первом плане, вставший на одно колено и сдирающий кожу с торса, с младенческим лицом, белокурыми локонами и венком из листьев на голове походил на юношу. Нежным было и лицо музыканта, который, возможно, не только играл, но и пел. Единственный из всех, у кого был притворный вид и ухмылка, — это сатир с ведром. Он один, кажется, получал удовольствие от вида страданий. Хотя, как знать, возможно, это было обычное выражение лица. Погруженный в раздумья старик явно был во власти сомнения и недоумения, но отнюдь не осуждения или отвращения. Он молчал, как и все остальные. Как и ребенок, бравший зрителей в свидетели. Как и оба пса, которые не лаяли, так как их пасти были заняты: один лакал кровь Марсия, другой держал в зубах птицу, символизирующую душу жертвы. Ни криков, ни реплик, ни лая: от рыжеватых красок, от мрачного освещения, от размытых форм, от непроницаемых лиц, от всего этого варварского действа, от жестокости, которой не было названия, от беззвучно стекающей крови исходило молчание.

Молодые люди долго созерцали полотно, стараясь проникнуться мельчайшими подробностями, и тоже не издавали ни звука. Благодаря тишине в мастерской они и услышали скрип шагов по двору.

— Грабители? — прошептал, вздрогнув, Пьер.

Виргилий сделал друзьям знак как можно скорее спрятаться. Несколько секунд они пребывали в панике. Куда забиться? Шаги приближались. Виргилий, Пьер и Мариетто носились по мастерской, как по мышеловке. Повинуясь первому порыву, Предом бросился к гардеробу. Но от того мало что осталось — несколько тог да лохмотья… Нечего было и думать, чтобы укрыться там втроем.

И вдруг Мариетто осенило. В глубине мастерской к стене была прислонена «Пьета» высотой в три с половиной метра и почти столько же в ширину. Нижняя часть полотна отстояла от стены на полметра. Этого было достаточно. Последним в тайник залез Виргилий. В ту же самую минуту дверь в мастерскую открылась. Виргилий случайно отдавил Мариетто ногу, и тот взвизгнул. Виргилий закрыл ему рот рукой. У самого него сердце было готово выскочить из груди. Ему казалось, что удары сердца, которые ему не удавалось унять, выдадут его присутствие. Он прижался головой к стене и закрыл глаза, чтобы обрести хоть подобие спокойствия.

Посетителей было двое. Хорошо были слышны их голоса. По правде сказать, только один изъяснялся по-человечески. Другой издавал лишь нечленораздельные звуки.

— Взгляни, что здесь творится! Проклятое невезение! Нас опередили!

Голос говорившего был особенный, пронзительный и гнусавый. Ответом ему было невнятное бормотание.

— Что ж, порыщем в этом бардаке, — предложил первый. Вслед за чем послышались звуки лихорадочного поиска среди бумаг, тряпья и чаш для разведения красок.

Один из двоих приблизился к «Пьете». Виргилий отчетливо слышал его дыхание. Все его мускулы напряглись. Вдруг кто-то схватил его за руку. Это Мариетто, перепуганный близостью незнакомца, безотчетно стал сжимать первое, что подвернулось. Виргилий старался не дышать; затаил дыхание и Мариетто. Под воздействием страха Виргилий почувствовал, как леденеет от холода, и рука юного художника стала для него источником тепла, возвращая ему смелость и веру. Вскоре похититель разочарованно удалился от холста: в этой части мастерской поживиться было явно нечем. Мариетто разжал пальцы, но руки не отдернул. Выйдя из состояния столбняка, Виргилий оценил изящность руки: это была рука художника, с кожей, огрубевший от кисти и ступки, масла и пигментов, но пальчики были точеные. Он опустил взгляд и был не на шутку смущен видом рук, лежащих одна в другой. Затем заставил себя сконцентрироваться на долетающих звуках. Поиски двух мародеров, судя по всему, ни к чему не приводили. И тут со стороны двора донеслось эхо новых шагов. Мариетто вновь вцепился в запястье Виргилия. Услышали шаги и грабители.

— Дьявол, — просвистел гнусавый. — Кого-то несет. Тикаем!

В ответ раздалось утвердительное «бу-бу-бу». Любители легкой наживы устремились к двери. Но было слишком поздно. Дверь отворилась перед самым их носом.

— Что же это… — Вновь прибывший не сумел закончить. Его сбили с ног. Глухой удар падения совпал со звуком удирающих во всю прыть ног.

— Эй! Минутку, синьоры! — закричал вслед им вновь прибывший, но зов его остался гласом вопиющего в пустыне. Было слышно, как он встал, затем, видимо, начал осматриваться.

— Черт побери! — воскликнул он наконец. — Тинторетто был прав. Мастерскую ограбили. Проклятое отродье! Никакого почтения к таланту и смерти!

Услышав имя своего отца, Мариетто еще сильнее сжал пальцы Виргилия. Нервозность и замешательство передались от одного к другому. Новый гость подобрал с пола какие-то бумаги и, продолжая разговаривать с самим собой, произнес:

— Лишь бы «Пьету» не попортили!

После чего подошел к полотну, за которым пряталась троица. Та с еще большей силой затаила дыхание. Незнакомец походил перед полотном, изучая его поверхность и дотрагиваясь до него пальцами. Отошел на некоторое расстояние и вновь приблизился. Хождение взад-вперед, прикосновение к холсту сопровождалось массой звуков, невыносимых для уха Виргилия и его друзей. Все трое чувствовали, как растет их напряжение. Рука Мариетто слегка подрагивала. Незнакомец, не подозревая о присутствии троих людей в метре от него, продолжал ходить и топтаться на месте. Из-под его башмаков с пола мастерской поднялась пыль. Пылинки заплясали и перед глазами друзей. И тут по дрожанию пальцев Мариетто Виргилий понял, что в том поднимается неодолимое желание чихнуть.

Он успел прикрыть рот Мариетто. От того звук вышел приглушенным. Замерев, троица напряженно ждала, услышан ли звук с той стороны «Пьеты». По тишине, которая вдруг воцарилась в мастерской, стало ясно: да, услышан. Пришельцу явно было непонятно, что это за звук и откуда он донесся. Он выглянул за дверь — ничего. Виргилий не убирал руки с лица Мариетто, опасаясь новых звуков. Кожа на щеках юного художника была на удивление бархатистой, а губы слегка влажными и очень нежными. Это прикосновение к мужскому лицу наполнило Виргилия смущением. Сердце его билось с удвоенной силой — и вовсе не от страха быть обнаруженным. Ему все более становилось не по себе, и он резко отдернул руку. Жест его был неловок — он задел за раму.

— Ну уж нет! — послышалось от двери. — На сей раз я ясно слышал…

Друзья поняли, что раскрыты. Виргилий повернул голову и подскочил от страха: кто-то в упор уставился на него своими темными глазами.

— Так-так, что называется, с поличным! Надеюсь, у вас есть объяснение? — угрожающе проговорил незнакомец.

Один за другим они вылезли из укрытия, и только тогда все прояснилось.

— Пальма!

Мариетто узнал того, о ком говорил его отец буквально несколько часов тому назад, — Пальму-младшего, помощника Тициана в последние годы жизни, внучатого племянника знаменитого венецианского художника Пальма-старшего[41]. На вид ему было лет под тридцать, овальное лицо, темные волосы, широкий лоб, прямой нос, заостренная бородка.

— Твой отец, которого я встретил у торговца красками, посоветовал мне закрыть дом на Бири-Гранде на ключ. Кажется, я пришел к шапочному разбору. Эти гиены уже побывали тут, — проговорил он, обращаясь к сыну Тинторетто.

Мариетто представил ему своих спутников. Затем в свою очередь объяснил, почему они прятались. При упоминании о ворах Пальма рассказал следующее:

— Они меня сбили с ног. Страшные птицы! На них были маски комедии дель арте, так что разглядеть лица не удалось. С какой целью они сюда заявились? Наверняка прихватить что плохо лежит. Однако уже мало что осталось. Увы, все ценное пропало. Эти двое ушли с пустыми руками. Ну раз уж «Пьета» не похищена… я завершу ее. Может, братья позволят поместить ее над могилой маэстро.

Пальма жадным и одновременно любовным взором окинул полотно кадорца. Небрежным тоном Виргилий привлек его внимание к другому полотну, которое в большей степени занимало его.

— Сколько тревоги! — проговорил, глядя на «Истязание Марсия», Пальма. — Ничего не поделаешь, таков миф. И все же это сдирание кожи с живого существа просто чудовищно!

Мариетто разгадал маленькую хитрость Виргилия и решил ему подыграть:

— Интересно, кто еще из художников использовал этот миф?

— Ну как же, твой батюшка!

Мариетто вытаращил глаза, и Виргилий увидел, какие длинные у него ресницы.

— Тинторетто расписал потолок в доме Аретино на этот сюжет. Давно уже… когда меня крестили, то ли в 1544-м, то ли в 1545 году. Но он выбрал отнюдь не самый кровавый эпизод мифа: музыкальную дуэль Аполлона и Марсия перед синклитом судей. Ничто в той росписи не предвещает жуткого конца силена. Кажется, еще Джулио Романо в Мантуе выполнил фрески на ту же тему в одном из залов палаццо Те. Случай видеть их мне не представился, и потому добавить что-либо я не могу. А вот маэстро видел их наверняка. Он много потрудился для дома Гонзагов[42].

Выслушав это объяснение, Виргилий испытал разочарование. Так что же получается? Тициан только потому изобразил это чудовищное убийство, что ему понравилось, как кто-то другой сделал это в Мантуе? Просто хотел в свою очередь представить этот миф? Следовательно, он написал полотно не с целью запечатлеть на нем преступление? Если только обе причины не легли в основу его намерения… Предом перестал следить за разговором Пальмы и Мариетто, углубившись в свои собственные рассуждения, а когда наконец вновь прислушался, не сразу понял, о чем речь.

— …псы символизируют животное начало. Действуя с подобной жестокостью, палачи уподобляются зверям. Как и четверо других, ведь они не протестуют, не вмешиваются, — рассуждал Мариетто. — Ведь ни один человек не способен совершить такое, не правда ли?

— Я не столь убежден в этом, как ты. Вспомни, что сотворили турки с Брагадино, когда взяли Фамагусту.

Виргилий про себя решил порасспросить дядю об этой битве, тем более что у них уже заходила об этом речь.

— Человек способен превращаться в пса, льва, волка… Здесь, в Светлейшей, несколько лет назад случилось одно преступление… Таким же вот точно образом содрали кожу с одной женщины. Да, именно таким образом.

— Простите? — в один голос вскричали Виргилий, Пьер и Мариетто, возбуждение которых достигло предела.

Они стали торопить Пальму с изложением подробностей.

— Жертвой была одна женщина. Это я помню, поскольку знал ее. К слову сказать, редкая красавица… Снять кожу с женщины — это еще более отвратительно. Женская кожа нежнее нашей.

— Помнишь ли ты что-нибудь еще об этой женщине?

— Да нет… Это случилось три или четыре года назад, если не больше… Я запамятовал, что там да как. Имя несчастной тоже выскочило из головы. Остались лишь лица.

Он смолк, три пары глаз жадно уставились на него, в них читалась досада.

— Вот что! — вскричал вдруг Пальма. — Помню, мой учитель Тициан очень хорошо был знаком с покойной.

Глава 5

Когда друзья вышли на улицу, оставив Пальму в мастерской наводить порядок, Венеция уже начала погружаться в темноту.

— Мне домой, попрощаемся здесь, — с сожалением в голосе проговорил юный художник. — Боюсь, как бы не пришлось отложить последнюю часть нашего плана.

— Что ж, — развел руками Виргилий, скрывая, как не хочется ему расставаться, — нас тоже ждет дядя. Небось наготовил на ужин гору всякой всячины. Встретимся завтра утром и прямиком в Авогадорию, хорошо?

— Вряд ли я смогу пойти с вами, — сказал Пьер. — Я должен навестить больную девочку. Думал сделать это сегодня, да куда уж теперь.

Виргилий и Мариетто условились о месте и времени встречи.

— Ну скажем, когда зазвонит Марангона[43], — предложил француз.

— У фасада Пресвятой Девы Прекрасной, — добавил венецианец.

— Со стороны канала или площади?

Странное дело, вопрос смутил Мариетто.

— Вижу, ты уже овладеваешь искусством свиданий в нашем городе. Со стороны канала. Перейдем по мосту на другую сторону и по улицам Банде, Касселерия и Герра выйдем к площади Святого Марка.

На этом они расстались.

Как и предполагал его племянник, Чезаре закончил приготовление к ужину. На сей раз салфетки были сложены в форме тюрбана, что означало намек на изваяния мавров неподалеку от дома Тинторетто.

— Венецианский рыбный суп! — с гордостью провозгласил повар. — Легок в приготовлении и всегда восхитителен.

— Рецепт пригодился бы моей кормилице, — не без грусти проговорил Виргилий.

— Тогда запоминай! — Каждому в тарелку дядя заранее положил по куску хлеба, на который теперь наливал поварешкой суп. — Берешь несколько фунтов евдошки, разрезаешь ее по всей длине надвое, рубишь на мелкие кусочки и складываешь в медный либо глиняный кувшин с восемью унциями растительного масла, пятью унциями белого вина, двумя литрами воды, тремя унциями сахара, четырьмя унциями изюма, каплей уксуса и щепоткой перца. Томишь все это на медленном огне и подаешь горячим, выливая на хлеб.

Чезаре поставил посреди стола супницу, чтобы каждый мог подлить себе еще. Кот Занни по достоинству оценил суп. За супом последовали: тревизанская требуха, мясная лазанья, коровье вымя и салат из цикория. Речь зашла о том, как прошел день. Друзья в один голос стали благодарить Чезаре за знакомство с сыном Робусти, неоценимым помощником. Виргилий никак не выдал ощущения странной неловкости, которое вызывал в нем юный художник. Догадывался ли о чем-нибудь дядя? Он бросил на племянника испытующий взгляд, легкая улыбка тронула его губы, но ни слова на эту тему сказано не было.

Ночью Виргилию приснился странный сон. Будто бы ему поручили написать портрет Мариетто и он с палитрой и кистью стоит перед мольбертом в мастерской Тициана. Его модель с лютней на коленях сидит на табурете. А вокруг все кишит крысами, которые пытаются добраться до нее. И будто бы судьба Мариетто в руках Виргилия: если он успеет закончить портрет до того, как крысы заберутся на табурет и загрызут музыканта, тот будет спасен. Охваченный диким страхом Виргилий как попало смешивает краски и кладет их на холст, поскольку все его внимание приковано к осажденной крысами модели. И вдруг одной крысе покрупнее удается ухватиться за перекладину табурета. Встав на задние лапки, она уже тянет свою мордочку с острыми зубами к ноге венецианца. Безотчетным движением Виргилий бросает в нее то, что держит в руках, и попадает в цель. Крыса с визгом валится на пол. Однако радость Виргилия длится недолго, до тех пор, пока он не осознает, что расстался с кистью — предметом, необходимым для завершения портрета. Взглянув на полотно, он с изумлением видит, что вместо Мариетто у него вышла девушка с ямочкой на подбородке. Чем закончилось дело, он так и не узнал, поскольку на этом месте сна почувствовал, что на него навалилось что-то тяжелое и теплое. «Крыса!» — мелькнуло в сознании. Он с отвращением вскочил. На животе у него пристроился Занни. Он с облегчением вздохнул, протер глаза и, повернув голову к окну, увидел, что занялся новый день.

Дойдя вместе до площади Пресвятой Девы Прекрасной, Пьер, Чезаре и Виргилий разошлись кто куда. Чезаре отправился навестить пациента, Пьер — к больной девочке, а Виргилий обошел церковь и уселся на берегу канала. Марангона еще не звонила, и все время, пока длилось ожидание, он чувствовал, как в нем нарастает некое смущение. Оно проистекало от того, что ему одному, без Пьера, предстояло провести всю первую половину дня с Мариетто. Тот пришел без опоздания; вместо вчерашней запачканной блузы на нем была белоснежная рубашка с вошедшими в моду брыжами и светлые панталоны. Волосы были убраны под темный берет. Мариетто с присущей ему грацией приветствовал Виргилия и повел его по выбранному накануне пути. Парижанину уже не раз доводилось ступать по площади Святого Марка, самой большой в городе. И всякий раз его охватывал восторг перед ее невиданным великолепием: увенчанная куполами, убранная золотом, словно византийская принцесса, базилика, собор Сан-Джеминиано, обрамляющий площадь с противоположной стороны, вытянутое здание Прокураций с несметными колоннами аркад, богадельня Орсеоло, откуда паломники отправлялись в Святую землю, колокольня, с высоты которой велось наблюдение за морем, Часовая башня с большим циферблатом, покрытым лазурной эмалью и золотом, на котором, помимо времени, указывались фазы солнца, луны и знаки зодиака. Виргилий остановился и замер, чтобы испытать на себе всю волшебную силу этого места. Когда же он очнулся, то увидел, что сильно отстал от Мариетто. Он нагнал его, когда тот уже сворачивал на пьяцетту — маленькую площадь в обрамлении почтенного бело-розового герцогского дворца, недавно выстроенной изящной библиотеки Святого Марка и с высящимися на ней колоннами святого Феодора, первого покровителя Венеции, и святого Марка, второго покровителя города[44].

— Эти два столба вроде официальных ворот, ведущих в Светлейшую и из нее, — пояснил Мариетто. — Когда Республика принимает важного гостя, встреча происходит здесь, между этими колоннами. Когда колокол Малефицио возвещает о казни, она свершается здесь же, между колоннами, на помосте с виселицей.

В тот день, 30 августа, не намечалось ни торжественной встречи, ни казни, и пространство между колоннами было занято любителями азартных игр. Это была единственная «свободная зона» города. Обойдя игроков и спорщиков, Мариетто и Виргилий подошли ко Дворцу дожей. У Бумажного входа, порог которого они собирались переступить, внимание Виргилия привлекли четыре изваяния из красного порфира, застывшие в парных объятиях по двое.

— Снова мавры. Эти будто бы окаменели, когда собирались похитить сокровище святого Марка, — пояснил Мариетто.

Оставив тетрархов с их дурными намерениями, они вступили на крыльцо, торжественно охраняемое крылатым львом, коленопреклоненным дожем и богиней справедливости, и вошли в просторный внутренний двор. Впервые Предом оказался внутри дворца. Каково же было его волнение, когда вслед за своим провожатым, знавшим здесь, казалось, все, он взошел на грандиозную лестницу Гигантов, на которой Венеция короновала своих дожей. Не без гордости проследовал он между статуей Нептуна — символа владычества Светлейшей на море, и статуей Марса — символа владычества ее на земле. Лестница Гигантов вела в галерею, где располагались официальные учреждения Республики. Сын Тинторетто замешкался.

— На втором этаже — Канцелярия, Цензурный комитет, Морская милиция и Авогадория. Но где именно, вот вопрос.

— А впечатление такое, что ты знаешь здесь все как свои пять пальцев! — восхищенно произнес парижанин.

Сам он весьма редко оказывался в стенах Лувра.

— Да ведь мой отец расписывал тут потолки. В Четырехугольном портике потолок украшен шестиугольным полотном, на котором в окружении Мира, Справедливости, святого Марка и его льва представлен дож того времени — Приули. Писал отец и на библейские сюжеты: Соломон и царица Савская, Самсон и филистимляне, Эсфирь и вавилонский царь Артаксеркс. Кроме того, он изобразил четырех путти, символизирующих четыре времени года. Лето батюшка наградил светлыми волосами, как у меня.

При мысли о Мариетто в образе юного кудрявого ангелочка Виргилий почувствовал, как кровь бросилась ему в голову.

— До сих пор помню то время и тот заказ для дворца. Мне было лет восемь-девять, но я по-своему принимал в нем участие: чистил кисти, смешивал краски. Мне кажется, отец был бы счастлив вновь получить заказ дожа… Почему бы и нет, теперь, когда Тициан умер… Кто-то должен заменить его как художника на службе Республики. — Мариетто вздохнул, представив себе эту славную перспективу. — Мы, кажется, пришли по делу? Так вот, как сказал бы Пальма, правосудие находится не в этой галерее, какой бы прекрасной она ни была.

Судьбе было угодно, чтобы за первой же дверью, в которую они постучали, находилось именно то, что они искали.

Когда в Авогадорию поступал донос, он тщательно изучался с целью определения степени его серьезности. Если оказывалось, что дело превышало компетенцию обычных авогадори, оно передавалось знаменитому Совету Десяти. В противном случае один из судей начинал процедуру. Совет Сорока определял, достаточно ли оснований для открытия дела. Вопрос ставился на голосование. Как и арест и возможность применения пыток к обвиняемому. Если надобности в немедленном задержании подозреваемого не было, стражник Авогадории доводил до его сведения приказ предстать перед судом; если же такая надобность существовала, подозреваемого задерживали и подвергали допросу. Секретарь записывал вопросы и ответы. Копия давалась обвиняемому, он должен был указать имя защитника. В целом содержание под стражей, допрос и пытки не могли длиться более трех дней. Какие следы убийства, представленного Тицианом аллегорически на своем полотне, сохранились в Авогадории? Этот вопрос не давал Виргилию покоя.

Сперва чиновники Авогадории вовсе не были расположены допускать в свой архив кого попало. Но тонкий подход вкупе с даром переговорщика Мариетто сделали свое дело. В конце концов те почли за честь принять в своих стенах «представителя сословия адвокатов» Парижа. И вскоре парижский адвокат со своим «венецианским ассистентом» оказались перед кипой дел, содержащих все убийства, зарегистрированные в Светлейшей, начиная с 1570 года.

— Отыскать среди сотен дел жертву, с которой заживо сняли кожу, — вот уж поистине тринадцатый подвиг Геракла, — проворчал Виргилий.

И все же, засучив рукава, взялся за первую связку, относящуюся к 1570 году. В Венеции совершалось меньше преступлений, чем в Париже, но порой они принимали весьма необычные формы: ревнивый муж выбросил изменницу-жену за борт гондолы посередине Большого канала или один брат столкнул другого в колодец, спустив ему на голову медное ведро. В остальном — о tempora, о mores[45] — преступления были схожими, отвратительными и кровавыми, где бы они ни случались: в Париже, Венеции, Лондоне, Лиссабоне, Истамбуле, Праге, Амстердаме или Севилье. И в основе их — те же ревность и жадность, яд и кинжал, животные инстинкты и психические отклонения.

— Кажется, нашел! — закричал вдруг дрожащим голосом юный художник, оторвавшись от бумаг, и сунул Виргилию написанный от руки текст.

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА РАБА ЭБЕНО АВОГАДОРИ И СОВЕТОМ СОРОКА:

— Твое имя?

— Эбено. По крайней мере так нарек меня первый владелец, купивший меня ребенком на невольничьем рынке Александрии Египетской.

— В каких отношениях ты был с куртизанкой Атикой?

— В течение двух лет я был ее рабом.

— Известно ли тебе, почему ты предстал сегодня перед нами?

— Потому что моя госпожа Атика была убита две ночи назад.

— Это ты ее убил?

— Нет. Я никогда бы этого не сделал. Это была добрая и великодушная госпожа.

— Как ты объяснишь, что Нанна, куртизанка, как и твоя госпожа, застала тебя вчера утром у изголовья твоей хозяйки распростертым в луже ее крови?

— Позавчера моя хозяйка устроила небольшой прием у себя дома, но пожелала самолично принять гостей. Почему, мне неизвестно. Она отпустила меня на весь вечер. Я воспользовался этим, чтобы побывать в квартале Святого Николая — покровителя нищих. Там есть таверны, которые посещают моряки, я люблю поговорить с ними, потому что иные бывают на моей родине, в Африке.

— Можешь ли ты назвать кого-нибудь, с кем ты говорил и кто мог бы подтвердить твои слова?

— …

— Может ли кто-нибудь подтвердить, что ты действительно был в квартале Святого Николая — покровителя нищих позавчера вечером?

— Я говорил с матросами, но имен их не знаю. Мне неизвестно, все ли они еще в Венеции или вышли в море.

— Значит, никто не может подтвердить, что ты говоришь правду?

— Нет.

— Что было дальше?

— Я вернулся в дом хозяйки, когда пробило полночь. Подходя к дому, я видел, что в ее комнате горят свечи. Я решил, что гости еще не разошлись. Но, войдя, не услышал ни единого звука.

— Затем?

— Я направился к ее спальне. Дверь была нараспашку. Тогда-то я и увидел ее… мертвую.

— Как она умерла?

— С нее содрали кожу. Она потеряла всю кровь.

— А как ты узнал почтенную куртизанку Атику, ведь ее лицо тоже было обезображено?

— По кольцам на пальцах. С нее сняли кожу, но не драгоценности.

— Как ты поступил дальше?

— Я бросился на пол у ее постели и принялся рыдать.

— Почему ты никого не предупредил? Почему не позвал ночных сторожей или квартальных?

— У меня не было сил. Я был в отчаянии.

— Сколько времени провел ты у ее постели?

— Не знаю. Много. Пока не пришла синьора Нанна.

— Последний раз спрашиваем: ты убил свою хозяйку, куртизанку Атику?

— Не я, клянусь.

Записано в Венеции 9 августа в год от Рождества Христова 1574-й.

Виргилий прочел протокол и задумался. Драма, свидетелем которой стал Тициан Вечеллио, произошла два года назад, летом. Раб Эбено был допрошен 9 августа, на следующий день после задержания. Следовательно, его хозяйка умерла от рук палача до наступления полуночи 7 августа 1574 года.

Друзья договорились встретиться перед домом Тинторетто на Мавританской набережной. День выдался жаркий, но не чрезмерно. Мариетто и Виргилий пришли к месту встречи первыми и решили посидеть на солнышке у воды. В воздухе, как обычно, кружился пепел и висел отвратительный запах. И все же — то ли потому, что погода стояла чудесная, то ли потому, что кое-что стало проясняться в деле, которым он занимался, то ли потому, что Венеция сверкала великолепием, а сын Тинторетто становился ему все дороже, — Виргилий решил просто наслаждаться настоящим и ни о чем не думать. Но приятной паузе вскоре пришел конец, когда четверть часа спустя подоспел Пьер. На его обычно жизнерадостном лице была печаль. Нетрудно было догадаться, что его заботило.

— Бедняжка отправилась на тот свет?

— Чума унесла ее в четыре дня. Я пришел как раз в ту минуту, когда сборщики трупов собирались унести ее тело. Вопли матери были невыносимы. Потерять дочь, совсем юную, и притом в такой короткий срок… Знать, что она не будет похоронена хоть сколько-нибудь достойным образом, а просто свалена в общую яму… Так жаль мать. — Пьер вздохнул и добавил: — Но могильщики этим не удовольствовались. Уложив малышку в лодку Харона, они принялись за ее вещи: соломенный тюфяк, простыни, ее платье и даже тряпичная кукла — все полетело в костер. Мать, стеная, глядела, как огонь пожирает жалкую игрушку. Стоило им удалиться, она бросилась к огню, чтобы спасти хоть что-то. С черными потеками на потном лице, с обожженными пальцами, сотрясаемая рыданиями и вцепившаяся в обгоревшую тряпку, которая для нее была всем… Я не мог оставить ее в таком состоянии.

Рассказ Пьера до слез растрогал Мариетто. Извинившись за свою впечатлительность, он предложил друзьям зайти в дом перекусить. Пьеру требовалось подкрепиться после столь тяжких утренних переживаний, а Виргилия одолевал голод; предложение было принято.

Запивая печенье с гвоздикой тосканским вином, они рассказали Якопо Робусти о предпринятых ими шагах.

При упоминании о куртизанке художник вздрогнул.

— Вы сказали — Нанна?

— Да, Нанна, — подтвердил его сын.

— Я хорошо ее знаю. Эта почтенная куртизанка живет на углу Сан-Поло и Сан-Кроче. Эксцентричная, но весьма учтивая дама. Ее эксцентричность дошла до того, что в то время, как все умирают от чумы, она умудрилась подхватить «французскую болезнь»!

— Как вы думаете, мессир Робусти, примет ли она нас, невзирая на болезнь? — поинтересовался Предом.

Нанна представлялась ему свидетелем первого ряда, которого непременно нужно расспросить.

— Без сомнений, — ответил художник. — Мало того, нанеся ей визит, вы совершите доброе дело. А вы, Пьер, можете попытаться помочь ей. Я напишу вам рекомендательное письмецо.

С этими словами Тинторетто направился к верстаку в глубине мастерской, заставленному горшочками с чернилами, гусиными перьями, заваленному бумагой и палочками сургуча. Черкнув пару строк, он вручил еще влажное от чернил послание Виргилию.

— Есть еще кое-кто, кто знавал куртизанку Атаку. Она, кажется, была ее лучшей подругой. Я имею в виду Веронику Франко, самую знаменитую куртизанку Венеции и в то же время неплохую поэтессу. Она покинула город с началом эпидемии. Но я знаю, где она укрылась, у одной моей знакомой. Я ей напишу послание с просьбой рассказать вам об убийстве Атики.

Виргилий горячо поблагодарил художника за помощь. Написав адрес Нанны, художник откланялся.

— Я не смогу отвести вас к куртизанке, — извинился Мариетто. — Отцу нужна помощь.

Они расстались, договорившись о встрече на следующий день. В голове Виргилия завертелось все, что хотелось бы знать по поводу Атики, Эбено, Нанны и Тициана, и он принялся так горячо обсуждать это с другом, что ни он сам, ни Пьер не услышали криков бегущего к ним Пальмы-младшего с каким-то письмом в руках…

По дороге друзья завернули к дяде. Пьер посоветовался с ним по поводу лечения «французской болезни», а Виргилий расспросил, как добраться до Сан-Поло. Дяде было по пути с ними, и он взялся проводить их. Исчерпав тему «французской болезни», как называют ее неаполитанцы, или «неаполитанской болезни», как называют ее французы, перешли на смешные случаи, связанные с улицами, которыми они проходили.

— Мост Перси! — поразился Виргилий, повторив вслед за дядей название моста, на который они ступили. — Не женские ли перси имеются в виду?

Чезаре зааплодировал догадливости племянника.

— Ну разумеется. Квартал этот был и остается местом, где селятся девицы легкого поведения. Возможно, это связано с тем, что именно здесь находились публичные бани, где можно было и помыться, и напомадиться, и полечиться.

Здесь же сподручней было и подцепить кого-нибудь. Одно время в Венеции даже поощряли торговлю своим телом, имеется в виду — женским.

— Поощрялась торговля своим телом?

— Дело в том, что с Востока пришла мода на содомию и чуть было не укоренилась в нашем городе.

Дядя хмыкнул, а лицо Виргилия пошло красными пятнами. На мгновение перед его глазами возник грациозный силуэт Мариетто. Устыдившись, он смежил веки так сильно, как только мог, и покачнулся. Если бы дядя не подхватил его, он мог бы вытянуться на мостовой.

— Этот порок очень строго наказуется здесь, — продолжал Чезаре, — повешением на пьяцетте между двух колонн, затем сожжением тела, чтобы, кроме пепла, от содомита не оставалось ничего. Поскольку лучше предупредить болезнь, чем лечить ее, и дабы отвратить мужчин от мужчин, поощрялся труд куртизанок. Их обязывали по вечерам при свете фонарей оголяться в окнах и в дверях своих домов. Отсюда и пошло название моста.

Друзья обвели взглядом дома окрест, но, как и остальная часть города, этот квартал был безлюден и тих. Вскоре они были на месте. Чезаре попрощался с ними до вечера. Виргилий взялся за бронзовое стукальце. На пороге показалась испуганная девица. Виргилий представился и протянул ей записку Тинторетто. Служанка взяла ее и исчезла на лестнице, ведущей наверх. Вскоре она появилась вновь и пригласила «господ посетителей» следовать за ней к госпоже.

Нанна возлежала на постели в одном из тех платьев, что были в ходу у венецианок в то время: с предельно оголенными плечами и грудью, из очень дорогой ткани, богато отделанное кружевом из Бурано, со шнуровкой, украшенной серебряными наконечниками. Из-под платья виднелась нижняя юбка из алого атласа, простеганная золотыми нитями. На плечи был наброшен цветистый платок. На шее у нее было колье из больших, размером с горошину, жемчужин, какие доставляют с Востока. При виде такой роскоши Виргилию, студенту права, на ум пришел «указ, принятый славным советом Прегади в 1542 году относительно платья и внутреннего убранства дома проститутки». Он попался ему на глаза в Вероне, там было сказано следующее: «Девицам легкого поведения, проживающим в данных краях, запрещается надевать или носить на какой бы то ни было части тела золото, серебро и шелк, за исключением головных уборов, которые должны быть из чистого шелка, а также носить цепочки, жемчуг и кольца с каменьями либо без оных как в ушах, так и в иных местах; ношение золота, серебра и шелка, как и драгоценностей любого рода, запрещается и дома, и за его пределами, и за пределами города».

Когда они вошли, куртизанка встала и надела сабо, которые несказанно поразили французов. Верх сабо был кожаным, а подошва деревянной, высота каблуков достигала целого фута. Ну просто не обувь, а ходули. Двигалась она на них с трудом, зато превосходила посетителей на целую голову. «Замечательно придумано для дождливой поры, когда улицы Венеции утопают в грязи! Но летом и в помещении…» — Виргилий не успел закончить своей ремарки sotto voce[46], поскольку Нанна подошла к ним. После обмена любезностями она пригласила их расположиться в глубоких креслах, а служанку отослала за вином и лакомствами. Пока она рассыпалась в похвалах Тинторетто, Виргилий успел разглядеть ее. Длинные светлые волосы были заплетены в две косы, уложенные на лбу в виде двух рожек. Слой белил и густая киноварь на губах не могли скрыть воскового цвета лица, плохой кожи, кругов под глазами. От нее исходил легкий аромат талька и лаванды.

— Я думаю, вы пришли сюда не за тем, чтобы выслушивать похвалы природной учтивости синьора Робусти. Якопо пишет, что вы желаете расспросить меня по поводу одного дела. Чем я могу быть вам полезна? — спросила она, разливая вино.

Служанка устроилась возле хозяйки, вынула из кармана пилочку и принялась полировать ей ногти. Без всяких околичностей Виргилий заявил, что их интересует смерть Атаки. Нанна вскрикнула:

— Господи, упокой ее душу! Ведь именно я и нашла ее на следующее утро. — Она замолчала, пытаясь совладать с охватившим ее волнением. — На следующее утро, — повторила она дрожащим голосом, — было слишком поздно. Остаток своих дней я проведу с ощущением, что могла спасти ее, ведь накануне за четверть часа до полуночи я проходила под ее окнами. Я жила недалеко от нее, в Дорсодуро. Я позвала, но никто не ответил… я не стала звать второй раз. Откуда мне было знать? То, что я увидела на следующее утро, я не забуду никогда. Мне это снилось потом снова и снова. — Слезы навернулись ей на глаза. — Чума со всеми ее ужасами — и та не причиняет таких страшных страданий, какие выпало перенести Атике. Никогда смерти не предстать передо мной в таком жутком обличье, как в то утро.

Нанна прикрыла веки, видно, пытаясь прогнать обступившие ее картины. Но ей это не удалось. Вопрос Виргилия открыл шлюзы ее памяти, и потоки крови застлали ей глаза. Едва слышным голосом она пыталась рассказать им то, что так долго носила в себе.

— Атика была привязана к кровати бантами за запястья и лодыжки. Во рту у нее был кляп. Лоскут за лоскутом с нее сняли всю кожу — на ногах, руках, животе, груди, лице. Всей душой верю, что смерть наступила задолго до окончания этого изуверства. Что она угасла до того, как ее освежевали и обескровили, словно какое-нибудь животное. Ее кровь… кровью было залито все вокруг. Простыни мокрые от крови. Подушка красного цвета. Ленты, которыми ее привязали, и те стали алыми. А тело ее было одной огромной кровоточащей раной. Лицо… лицо превратилось в кусок мяса, вокруг которого уже вились мухи. В луже крови у кровати, словно собачонка, постанывал ее раб Эбено. По крови же бродила ее болонка.

Нанна смолкла. Пьер и Виргилий, потрясенные до глубины души, не издавали ни звука. Служанка прекратила делать маникюр, так дрожали ее руки.

Первым дар речи обрел студент-медик.

— Почему с ней так обошлись? Разве не достаточно было ее убить? К чему кусок за куском снимать кожу, пока не наступит смерть?

— Ее палачом двигала чудовищная ненависть, — проговорил, глядя в пустоту, Виргилий.

— Я развязала ленты, — продолжила задушенным голосом куртизанка. — Одна из лент, та, что стягивала ее правую руку, была уже развязана… Эбено помог мне. Никакого смысла в этом не было, я знаю, но мы просто не могли не «освободить» ее, поскольку видеть подобное попрание человеческого достоинства было невмоготу.

После такого рассказа трудно было продолжать беседу. Каждый испытывал неловкость и старался скрыть это, потягивая вино. Налили и служанке. Вино помогло прийти в себя, снова разговориться. Нанна поведала им историю жизни своей подруги.

Атика появилась на свет по другую сторону Средиземного моря, в Александрии. Ее отец, богатый торговец, имел только двоих детей: дочерей с разницей в возрасте в один год. Были они очень похожи, звали их Камара Светлая и Атика Рыжая. Он обучал их своему ремеслу, они помогали ему в делах. Товары он доставлял с Востока, из арабских стран, из Индии, из Китая: пряности, ладан, шелк, фарфор, жемчуг, камни. Затем грузил их на корабли и переправлял за море: в Византию, Венецию, Геную, Эг-Морт. Несмотря на появление нового морского пути из Индии, открытого Васко де Гамой, на увеличение количества кораблей, огибавших Африку через мыс Доброй Надежды, на конкуренцию, которую составляли ему португальцы, на разорение многих его собратьев из Александрии и, казалось, конец золотого века торговли в Средиземноморье, он продолжал процветать, а обе его дочери были ему помощницами. Порой он сам сопровождал караваны судов в турецкие и итальянские города, где торговал своим экзотическим товаром. Однажды он предложил дочерям плыть с ним. И совершил роковую ошибку! Под Родосом их взяли на абордаж пираты: товары разграбили, его самого убили, а дочерей захватили в плен. Вскоре их выставили на продажу на невольничий рынок в Истамбуле. Старшей было шестнадцать. Ее купил евнух из гарема богатого турка, чьей любимой женой она стала. А вторую приобрела для себя знатная венецианка, чей муж служил Маркантонио Барбаро, наместнику Венеции в Константинополе. Сестрам не суждено было больше увидеться. Во время борьбы за Кипр, за год до битвы при Лепанто, венецианцам в Константинополе стало неуютно. Их добро и корабли были частично конфискованы. Барбаро был задержан и выслан. Хозяева Атики предпочли покинуть турецкую столицу подобру-поздорову и вернуться на родину. Рабы следовали за ними. Египтянке исполнилось двадцать, когда она прибыла в город дожей, и двадцать один, когда ее хозяйка, умирая, подписала ей вольную. Редкая красавица, умница, владеющая многими языками и к тому же свободная, она выбрала единственную стезю, которая могла сделать ее еще и богатой, — стезю куртизанки. Очень скоро слава о ней распространилась повсюду. Ее общества искали не меньше, чем общества Туллии Арагонской, Гаспары Стампы или Вероники Франко, с которой она очень подружилась. Что ни день в ее величественном особняке в Дорсодуро собирались местные вельможи и заезжая знать, знаменитые поэты и иностранные дипломаты. И никому не приходилось скучать в ее салоне. Говорили на философские темы, читали Боккаччо и Петрарку, шутили, играли на лютне и виоле, декламировали на латыни, рассуждали о живописи, скульптуре и архитектуре. Атика умела быть безупречной хозяйкой. Сидя среди гостей, она говорила с одним, шутила с другим, всем уделяла внимание, награждала кого взглядом, кого улыбкой, кого нежным прикосновением или поцелуем, да так, чтобы ни в ком не вызывать ревности. Если только намеренно не хотела спровоцировать кого-то на ревность: в этом случае она была нежна со всеми, кроме того, кого желала задеть. Умела она принять и новеньких, вводимых в ее салон завсегдатаями, и уединиться в будуаре с кем-то очень важным. Если обстоятельства того требовали, она могла и запереться в спальне с тем, кому отдала предпочтение, не обращая внимания на досаду других. У нее хватало ума не сочинять стихов ни на арабском, ни на итальянском, ни на турецком, ни на латыни, поскольку она знала меру и понимала, что у других это получается лучше. А может, и потому, что больше любила слушать, как читают стихи. Она искренне и со знанием дела наслаждалась изящными искусствами и литературой. Желая удивить ее, доставить ей удовольствие, ей предлагали не только драгоценности и наряды, но и книги, ковры, скульптуру. В несколько лет она сколотила настоящее состояние из предметов роскоши, и никто не мог назвать его размеров, хотя все сходилось на том, что оно было немалым.

«Возможно, Нанна и не обладает талантами Атики — самой по себе неординарной и познавшей неординарную смерть, — но у нее явный дар описывать людей и рассказывать об их жизни, — подумал Виргилий, когда та закончила рассказ. — Какие скачки провидения в этой незаурядной судьбе: дочь богатого торговца, потом — рабыня, куртизанка на пике своей славы, затем заживо замученная». У Виргилия по ходу рассказа появилось множество вопросов: как относились к славе Атики другие женщины, какие страсти разжигала она среди мужчин, кому из друзей доверялась, кто был ее врагом, как сложилась жизнь ее сестры в серале. Но Нанна уже обратилась к Пьеру:

— Тинторетто пишет, что вы врач. Возможно, он назвал вам болезнь, которой я страдаю. Не откажите в любезности осмотреть меня.

— Я сам собирался предложить вам это, хотя я и не специалист в данной области.

— Извините нас, — проговорила она, обращаясь к Виргилию, и добавила, повернувшись к служанке: — Приготовь мне ванну с ароматическими травами. Когда господа нас покинут, я намерена искупаться.

Пьер недолго пробыл у нее. Когда они вышли, Предом с отчаянием убедился, что она твердо намерена выпроводить их. Видно, их визит затянулся. Или она слишком утомилась. И хотя Виргилию было не занимать смелости, он понял, что тут он бессилен и те вопросы, которые он заготовил, пропадут втуне. Вежливо, хотя и против воли, он откланялся. Но в тот момент, когда дверь уже должна была за ними захлопнуться, он решил попытать счастья и задать самый важный вопрос:

— Как вы думаете, это Эбено ее убил?

Бросив на него удивленный взгляд, Нанна ответила:

— Увидев его, жалкого, оплакивающего Атику, я сразу поняла, что это не он. Да ведь его выпустили два дня спустя. Его оправдало свидетельское показание человека, пользующегося уважением. За него вступился Тициан Вечеллио…

ПИСЬМО АТИКИ ТИЦИАНУ ВЕЧЕЛЛИО

Дорогой мэтр,

Пишу Вам, дабы напомнить о вечере, который состоится сегодня в моем доме с участием Лионелло Зена, Кары Мустафы, Жоао Эль Рибейры, Зорзи Бонфили, Олимпии и вашей покорной слуги. Буду ждать вас, как всегда, с наступлением ночи.

Преданная вам Атика.

Писано в Венеции 7 августа в год от Рождества Христова 1574-й.

Глава 6

Виргилий тщательно сложил листок. Его руки слегка подрагивали. Он поднял на Якопо Робусти вопрошающий взгляд.

— Пальма принес это вчера, — пояснил художник. — Вы с ним разминулись. Только вы вышли, как появился он. Хотел передать это вам, но не знал, где вас искать. Тогда он отдал письмо Мариетто, но тот оставил его мне, поскольку отправился на воскресную службу в церковь Богородицы в Садах. Он скоро вернется. Только что звонили колокола. Он вам все объяснит.

В руках Тинторетто была мраморная ступка, в которой он толок киноварь.

— Белый мрамор для киновари, красный порфир для лазури. Ясно? Обычно этим занимаются ученики. Но сегодня воскресенье, Доменико, Марко, Мариетто и их две сестры пошли с матерью в церковь. А других помощников осталось… раз, два и обчелся. Разбрелись, поумирали… — объяснял художник, растирая краски. — Начинать надо с верхушки, там порода более кристаллическая. Ясно?

Друзья закивали головами. Художник метнул в них насмешливый взгляд и поставил ступку.

— Сейчас вернусь.

Минуту спустя он вернулся с ножом и рулоном ткани в руках.

— Пока мои не вернулись, вы мне поможете. Держите! — Он вручил слегка ошалевшим друзьям нож и рулон. — Будете вырезать квадратики из льна для фильтра. Умеете? Все подмастерья с этого начинают. Мариетто вырезал фильтр в четыре года!

Более поднаторевшие в науках, чем в ремеслах, парижане с сомнением уставились на ткань. Тинторетто рассмеялся им в лицо.

Задетые за живое, они сели на табуреты и взялись за дело. Если первый блин и был комом, то дальше пошло лучше. С головой уйдя в работу, они не заметили, что помимо них и художника в мастерской появился еще кто-то. И только заслыша звонкий смех, они подняли головы. На пороге мастерской стояла девушка в белом платье, с белокурыми волосами, темными глазами и очаровательной ямочкой на подбородке. У Виргилия заныло в груди. Из рук выпал нож. «Видение из Фрари».

— Мариетто? — пробормотал Пьер.

Девушка у двери продолжала смеяться. Рассмеялся и Тинторетто, услышав вопрос Пьера.

— Мариетта! — поправил он, вытирая слезы. — Моя дочь! Два дня я все стараюсь не выдать ее неосторожным словом, а вы ни о чем не догадываетесь. Ну и позабавился я!

Он дружески похлопал обоих по спине. Пьер встал и направился к девушке, чтобы разглядеть ее. Сделав грациозный реверанс, она метнула взор в сторону Виргилия. Тот жадно разглядывал ее, не в силах подняться: ноги не слушались его. Все, что казалось ему странным в молодом человеке, теперь, в девушке, было прекрасно: прозрачная кожа, маленький ротик, длинные загнутые ресницы, нежная улыбка. Наконец он встал и, подойдя к ней и взяв ее за руку, проговорил:

— Я счастлив познакомиться с тобой, Мариетта.

— Из нас двоих я счастливее, поскольку знаю тебя уже два дня, — ответила она, не отнимая руки.

Прийти в себя от потрясения друзьям помогло греческое вино. Мариетта объяснила причину метаморфозы, которая произошла с ней:

— Мой старший брат не выказывал наклонности к изящным искусствам. Я же с детских лет обожала наблюдать за работой отца и помогать ему. Мыла кисти, просеивала гипс, чистила палитры, резала лен, как вы. И мне было так хорошо среди запахов лака и пигментов! Однажды я поняла, что хочу стать художником.

— А я понял, что это мой самый одаренный ребенок, — отозвался из глубины мастерской Тинторетто. — Ей только двадцать, а она уже пишет портреты. Лет через десять ее слава распространится по Европе, а через двадцать она станет первой женщиной, принятой в корпорацию художников.

На порозовевшем от похвалы лице Мариетты была написана решимость осуществить свое намерение.

— Живопись — ремесло сугубо мужское. Я не могла сопровождать отца в scuole[47], где ему заказывали работу, и к знатным людям, в домах которых он расписывал потолки. Но чтобы продолжить учиться, мне надо было сопровождать его. Вот мы и придумали нарядить меня мальчиком, будто я его сын. И все же я надеюсь однажды держать в руках кисть и быть в накрахмаленной юбке. Однако чтобы вместе с вами расследовать смерть Атики, я должна быть в мужском платье. Сегодня же воскресенье, и я останусь в женском, — добавила она кокетливо.

Виргилий поспешил заверить ее, что наряд этот очень ей к лицу. Мариетта догадывалась об охватившем его стеснении и перевела разговор на письмо, обнаруженное Пальмой.

— Где он откопал это невероятное письмо? — поинтересовался Пьер.

— Насколько я поняла, среди бумаг учителя. Когда мы ушли, он стал наводить порядок в мастерской, ну и наткнулся на него.

Поскольку Виргилию и самому довелось поучаствовать в разборе бумаг Тициана, он знал, какое их количество осталось после него. Вместе с Пьером они нескромно заглянули в иные письма самого художника, но и только. Если бы они тщательно просмотрели всю корреспонденцию, поступившую на Бири-Гранде, приглашение Атики, наверное, попалось бы им на глаза, но вряд ли что-то бы им сказало, поскольку тогда они еще не знали ни кто она такая, ни как она умерла. Теперь же у них в руках был ключ к разгадке тайны.

— Пальма-младший почувствовал, что приглашение имеет немалое значение. Он вспомнил о женщине, которой вы интересовались. А поскольку не знал, где вас искать, то принес его сюда. Проще всего отправиться прямо к нему. Он подолгу проводит в мастерской, а когда уходит, запирает ее на ключ, как посоветовал мой отец. Заодно еще раз рассмотрим полотно с Марсием.

Предложение было принято. Троица отправилась на Бири-Гранде. Несмотря на воскресный день, внучатый племянник Пальмы-старшего сидел в задумчивости перед «Пьетой».

— Полотно почти закончено, — объяснил он друзьям. — Разве что чуть уравновесить диагональ, идущую от головы Моисея к ногам Никодима, какой-нибудь деталью и поместить ее на перпендикулярной линии, которую можно мысленно провести от Христа вверх. Это составило бы противовес двум устрашающим львиным головам и вторило бы нежности ребенка в нижнем левом углу картины.

— Ангел? — предложила Мариетта.

— Да, я уже думал об ангеле, который привлек бы внимание к пеликану, украшающему арку. В руках у ангела будет факел.

Пальма отошел на несколько шагов от картины, чтобы видеть ее целиком и представить, что надлежит сделать. После чего, явно довольный, переключил свое внимание на троицу.

— Полагаю, вы пришли не за тем, чтоб выслушивать мои рассуждения о построении композиции, а за тем, чтоб поговорить о найденном мной письме. Среди бумаг, разбросанных по полу и не привлекших внимания грабителей, было немало писем, и среди них — это. Я тут же увязал его со смертью египтянки, поскольку, прочтя его и увидев подпись, вспомнил, что жертву звали Атика. — Продолжая говорить, художник взял лист бумаги и уголь и принялся набрасывать ангелов с факелом в руках. — Вспомнил и день, когда было написано приглашение, 7 августа 1574 года. В тот вечер — я это очень хорошо помню — у меня было свидание с одной дамой, чрезвычайно важное для меня. Маэстро отправился на прием, устроенный куртизанкой. Но пробыл там недолго. И вот откуда я это знаю. На свидание я отправился в гондоле: где-то за четверть часа до полуночи, проплывая между островом Святого Михаила и Каннареджо, как раз мимо Бири-Гранде, я видел в окне Тициана. Он не зажег свечи, но его голова была отчетливо видна в ночи: седая борода, шапочка, с которой он не расставался. Он странно выглядел: какой-то обеспокоенный, серьезный, даже печальный и слегка… потерянный. — Пальма вытянул руку с рисунком, оценивая его, и остался недоволен. Он смял набросок, швырнул в угол и взялся за новый. — На следующий день я не был у маэстро. А когда снова его увидел, то прошло уже несколько дней, и мне в голову не пришло заводить разговор об Атике. Вот и все. Кажется, на сей раз я вспомнил все, что сохранилось в памяти.

Виргилий горячо поблагодарил Пальму: его свидетельство на многое пролило свет. Благодаря ему можно было восстановить, как провел Тициан часть вечера седьмого августа, и приступить к прорисовке в общих чертах цепи леденящих душу событий. Египтянка созывает к себе шестерых гостей, среди них и Тициан. Отправившись к ней, он становится свидетелем чего-то — может, даже самого преступления, — что его глубоко потрясает. К себе он возвращается минут за пятнадцать до полуночи в таком состоянии, что подходит к окну, чтобы в темноте обдумать происшедшее. В это время у дома своей подруги появляется Нанна, зовет ее, но не получает ответа. Если в эти минуты египтянка еще не мертва, то конец ее близок. Чуть за полночь раб Эбено возвращается в дом, обнаруживает труп и впадает в состояние каталепсии. На следующее утро Нанна снова приходит к Атике. И застает следующую картину: Эбено, простертый в луже крови у постели изуродованной хозяйки. Она бежит в Авогадорию, Эбено оказывается первым подозреваемым, его арестовывают и подвергают допросу. Тициан, знающий правду или догадывающийся о том, что произошло, отправляется во Дворец дожей и свидетельствует в пользу Эбено. Того освобождают. Авогадори ведут расследование, но не находят виновных. Убийство не раскрыто, преступник не наказан. Потому-то, не в силах рассказать правду, Тициан решает изобразить ее на полотне. Для этого ему нужен миф о силене, принявшем точно такую же смерть, как и египтянка.

По-видимому, мысли Мариетты и Виргилия шли в одном направлении, поскольку она обернулась к нему и прошептала:

— Преступник изображен на полотне, надо попытаться раскрыть его. Ради Атики, не заслужившей смерти. Ради Тициана, который все же на свой лад, но заявил о случившемся. Да, нужно искать.

Решимость Мариетты подхлестнула Виргилия. Не только маэстро перед смертью, но и девушка, которая была ему дорога, просили его докопаться до истины. Даже если ему это и не удастся, у него появится возможность быть рядом с ней.

Ради предстоящих счастливых мгновений он не колебался ни минуты. Тут как раз к его ногам подкатился брошенный Пальмой комок бумаги.

— Копировать ангелов, написанных самим маэстро, — для меня раз плюнуть, — бубнил он себе под нос. — А надо бы вовсе отвернуться от «Дожа Гримани перед Верой», чтобы не видеть этих путти с крылышками. Они-то мне и мешают! — Пальма встал и размашистым шагом направился к двери. — Лучше уж вдохновляться прекрасным лицом. Я тут захватил один портрет, сделанный Тицианом с самой прекрасной из Негретти.

Оказывается, придя, он оставил у двери небольшое полотно размером шестьдесят пять на пятьдесят сантиметров. Прижав его лицевой стороной к животу, он встал перед молодыми людьми, а затем театральным жестом повернул к зрителям.

— Небо! Она похожа на… — вырвалось у Виргилия. Персиковая кожа, проникновенный взгляд, прямой нос,

губы словно маки и фиалка на груди, особенно эта фиалка — все в изображенной на полотне девушке напоминало Виргилию одну флорентийку, в которую он был влюблен четыре года назад. Однако в отличие от тициановской модели с ее пшеничными волосами у возлюбленной Виргилия были иссиня-черные волосы. Но во всем остальном «самая прекрасная из Негретти» весьма напоминала загадочную и чарующую…

— Виолетта! — прошептал Виргилий.

— Виоланта! — поправил его Пальма. — Это дочь моего двоюродного дедушки. Портрет написан в 1515 году.

Виоланта? 1515 год? Виргилию показалось, что перед ним призрак, вынырнувший из потемок прошлого. Еще несколько минут он неотрывно смотрел на девушку с восхитительными зрачками и фиалкой на корсаже. И потому не заметил, как заблестели глаза Мариетты.

Пока Пальма упражнялся в «ангелочках», друзья уселись перед четырьмя квадратными метрами «Истязания Марсия» с целью извлечь из них все, что только можно. С одной стороны, у них был список пяти приглашенных, помимо Тициана, ожидаемых египтянкой в гости 7 августа 1754 года. С другой стороны, перед глазами было «свидетельство» кадорца. Оставалось установить связь между реальными людьми и персонажами полотна.

— Одно непонятно… — начал Пьер, больше знакомый с ботаникой, чем с мифологией. — Марсий, ясное дело, тот, кого подвесили за ноги, как свиную тушу. Но кто его окружает? Миф мифом, но я не уверен, что смогу идентифицировать остальных.

Виргилий встал, подошел к полотну.

— Надо признать, маэстро вольно обошелся с мифом. Взять, к примеру, инструменты. Вместо флейты с двумя трубками у него флейта с семью трубками. — При этом он ткнул пальцем в верхнюю часть картины. — Да и инструмент Аполлона не тот: тут он играет на скрипке, а не на лире.

— Не то, Виргилий, — перебила его мягко, но уверенно Мариетта. — Думаю, ты ошибаешься. — Виргилий очень удивился. Дочь Тинторетто уточнила: — Ошибаешься не по поводу инструмента, а по поводу самого Аполлона.

Предом недоверчиво взирал на полотно:

— Ты считаешь, что этот персонаж в красном слева, поющий и играющий на скрипке, — не Аполлон? Но разве не таким образом одержал он победу в музыкальной дуэли, в которой нужно было и играть, и петь одновременно?

— Именно так. И все же я бы охотнее признала Аполлона в том, кто на первом плане слева от жертвы приступил к сдиранию с нее кожи.

— Но почему?

— Прежде всего из-за его внешнего вида: его нагота, белокурые волосы и сапожки кажутся мне характерными для данного мифологического персонажа; мало того, это приметы бога света.

— И все? Но Аполлон еще и бог искусств, а скрипка символизирует музыку.

Нимало не смущаясь, Мариетта продолжала настаивать:

— А самое главное — это то, что бог покровитель искусств, света и красоты единственный из всех представлен с лавровым венком на голове.

Пьер, оказавшись арбитром в споре двух эрудитов, отдал предпочтение аргументам Мариетты. Та в ответ скромно улыбнулась. Но Виргилий не думал сдаваться без боя.

— В таком случае кто же играет на скрипке?

— Вопрос по существу. По правде сказать… — Мариетта заколебалась, Предом собрался праздновать в свою очередь победу, но тут она закончила мысль: — Я бы склонилась к Евтерпе. По легенде, на состязании присутствуют музы. Маэстро не пожелал изображать всех девять. Но совсем обойтись без их присутствия было бы трудно. И, по моему скромному мнению, он выбрал одну из них в качестве их представителя. Для этого как нельзя лучше подходит Евтерпа, вдохновительница музыкантов.

Два — ноль. Пьер, с хитрой улыбкой подсчитывающий очки, не мог не отдать должное превосходству Мариетты. Самолюбивый Виргилий все же не сдавался:

— Еще один судья состязания между Аполлоном и Марсием — царь Мидас, отдавший предпочтение силену. В отместку Аполлон наградил его парой ослиных ушей. Ему приходилось прятать их. Это наводит меня на мысль, что человек во фригийском колпаке — Мидас, царь фригийский. — Виргилий постучал пальцем по голове в колпаке слева от Марсия.

— Находчиво! — согласилась Мариетта. — И все же опять не то! Мидас стар: у него седая борода. Мидас царь: он в короне. Мидас богат: на нем золотая диадема с драгоценными камнями. Мидас благоволит силену: его поза и его лицо выражают растерянность. Мидас наказан: у него ослиные уши. Очевидно, что Мидас — старик в розовой тоге, сидящий справа от подвешенного тела.

Ну что тут возразишь? Как Виргилий ни старался, так и не нашелся что ответить. Побежденный, он буквально осел на пол перед полотном. Однако этими персонажами сюжет картины не исчерпывался. Пьер желал опознать остальных.

— А что вы скажете об оставшихся троих? О человеке в колпаке, который не Мидас, о человеке с ведром, довольно безобразном на вид, и о ребенке, которому вроде бы не пристало присутствовать при подобном зрелище?

Мариетта уселась на пол возле поверженного Виргилия. Склонилась к его уху и что-то зашептала. Он кивнул, затем обернулся к Пьеру:

— Двое взрослых с бородами — скорее всего взрослые сатиры, то есть демоны полей и лесов, отчего верхняя часть туловища у них человеческая, а нижняя — козлиная. Ребенок: сатир-дитя. Еще без рожек, но уже с копытцами.

Этим узнаванием, кто есть кто на полотне, молодые люди расчистили себе путь к «игре в пары». И вот теперь настал ее черед. Перед ними стояла задача подобрать каждому персонажу на полотне одного из приглашенных, упомянутых в письме. Чтобы основательно выполнить эту задачу, Виргилий установил на верстаке небольшой подрамник с натянутым на нем холстом. Углем написал имена в две колонки. Справа под заголовком «Картина» он вписал имена Марсия, Аполлона, Евтерпы, Мидаса, слова: сатир в колпаке, сатир с ведром, ребенок и художник. Затем достал из кармана письмо Атики и в колонку слева под заголовком «Вечер у Атики» переписал все имена: Олимпия, Кара Мустафа, Зорзи Бон-фили, Лионелло Зен, Жоао Эль Рибейра, Тициан и Атика. Пока он писал, Мариетта порхала по мастерской и что-то там взбалтывала и смешивала. Они почти одновременно закончили приготовления. Мариетта подала Виргилию кисть, пропитанную красной краской. Встав перед верстаком, Виргилий приступил к «игре в пары».

— Две пары образуются сами собой: Марсий на полотне — это Атика, а Тициан — автор этого полотна. Красными линиями он соединил имена в двух колонках. — Дальше все сложнее. Мариетта, мы нуждаемся в твоей прозорливости, ты ведь родилась в Венеции и знаешь здесь многих.

Дочь Тинторетто улыбнулась:

— Я поговорила с родителями и братьями, поскольку кое-кого из приглашенных не знала.

— Дай-ка и я попытаю счастья, — вмешался Пьер. — Олимпия: имя, без фамилии, как Атика или Нанна. Куртизанка?

— Точно! — зааплодировала Мариетта. — В Италии куртизанки часто отказываются от данных им при крещении имен и придумывают себе псевдонимы, нередко используя при этом поэзию или античное искусство. Отсюда все эти Примаверы, Луны Новы, Селваджи, Лукреции, Корнелии, Иудеи, Пантасилеи, Олимпии.

Виргилий, не сводивший взгляд со схемы, выдвинул предположение:

— Случай с Олимпией прост: это единственная женщина, приглашенная на вечер. На полотне у нас тоже одна-единственная женщина, та, что играет на скрипке, — и соединил красной линией имена Евтерпы и Олимпии.

Дальше дело пошло не так споро. Он с надеждой взглянул на Мариетту. Та предложила:

— Возможно, Тициан придал Каре Мустафе черты Мидаса. Они из одних мест: Мидас правил Фригией, а Мустафа хоть и обосновался в Истамбуле, но родился в Денизли, бывшей Лаодикее[48]. Кроме того, оба несметно богаты: Мидас превращал в золото все, до чего дотрагивался, а Мустафа нажился на торговле тканями, да еще как! Помимо дома в Константинополе — великолепного и огромного, — в котором живут десять его жен, в Венеции ему принадлежит дворец на улице Золотого Араба, в приходе Святого Мартина.

Доводы Мариетты были убедительны. Мидас был немедленно соединен красной линией с Кара Мустафой.

— А дальше все гораздо более неопределенно. Я не могу ничего утверждать, а тем более предполагать. Лионелло Зен принадлежит к патрицианской семье Венеции, вписанной в Золотую книгу. Он коллекционирует античную скульптуру, без счета покупает живопись, пишет стихи — словом, любит искусство, как Аполлон. Его знает вся Венеция еще и потому, что он очень красив. И надо признать, этого у него не отнимешь. В общем, он блистателен, как Аполлон. — Описание физических достоинств итальянского дворянчика слегка раздражило Виргилия, но виду он не подал. — К тому же он родом из Патары, на азиатском берегу, где в античные времена обитал оракул бога искусств, не такой прославленный, как дельфийский, но тоже довольно известный. Кроме того… есть еще одно… не знаю, осмелюсь ли…

При мысли о четвертом сходстве Лионелло Зена и олимпийца Аполлона Мариетта смущенно запнулась, но, взяв себя в руки, все же закончила:

— Словом, Доменико и Марко говорят, будто ему нравятся и мужчины, и женщины.

— Содомит, — подытожил Пьер.

— То есть не только мужчины, — поспешила поправиться Мариетта.

— Как и Аполлону! — рассмеялся Пьер.

Предом не разделял его веселости. Он еще живо помнил, как тянуло его к Мариетте, переодетой в мужское платье. Чтобы скрыть смущение, он повернулся к холсту и провел четвертую линию, соединив Лионелло и Аполлона. Пьер подвел итог:

— Остаются сатиры: два старых и один юный. Мало что отличает двух старых: колпак, нож и фартук у одного, странно вывернутая рука, ведро и рожки у другого; а так — одинаковые спутанные бороды, нагие торсы и жестокие черты. Кто ловчее в фехтовании, Рибейра или Бонфили? Кто из них виноградарь, бочкарь или хозяин таверны (ведро)? Кто мерзляк (колпак)? Кто рогоносец (рога)?

Пьер прервал свою игру в загадки, поскольку с другого конца мастерской до них донеслось недовольное бурчание Пальмы. По-видимому, наброски так и не давались ему. Выйдя из себя, он наподдал ногой по комочку бумаги. Тот подскочил и, словно мячик, полетел к ногам Мариетты.

— Ну хватит! — взревел художник. — Здесь и сейчас ничего стоящего у меня не выйдет. — Он подошел к троице. — А животы у вас не подвело? Мой дает о себе знать и мешает рисовать.

Он порылся в кармане и извлек несколько дукатов.

— Пойду куплю всякой всячины с медом и яйцами у булочницы с улицы Бочарной. В молодости она позировала маэстро. Разделите со мной трапезу?

Гурман Пьер тут же с энтузиазмом поддержал Пальму. Мариетта и Виргилий также были не против. Пальма бросил веселый взгляд на красные линии и направился к выходу. Но едва выйдя за порог, тут же вернулся, просунул голову в дверь и бросил:

— Зорзи Бонфили я знаю прекрасно. Он был ранен при Лепанто. Ранен в руку. Пальцы не двигаются. Как у того фавна на полотне.

Проговорив это, он растворился в темном проеме двери, оставив ее открытой. Троица застыла в изумлении. Не говоря ни слова, Виргилий провел шестую красную линию.

— Отсюда следует вывод, что Тициан придал Жоао Эль Рибейре черты силена в колпаке. Мариетта, можно ли это как-то объяснить?

— Есть одно объяснение, правда, не очень убедительное. Жоао Эль Рибейра явно не венецианец. Он выходец из еврейской семьи, проживающей в Португалии, как следует из его имени. Семьи, должно быть, принявшей христианство, а затем изгнанной из Лиссабона. В Венеции с выкрестами обращаются, как с остальными христианами, если только они не возвращаются тайком к своей изначальной вере. А иудеи должны жить в гетто и всю жизнь носить колпак. Головной убор — это общее между сатиром и португальцем. Найдется, наверное, и что-то еще, чего я пока не знаю.

Еще одна красная черта, и игра почти окончена. Однако оставалось уравнение, столь же нерешаемое, как квадратура круга: пять гостей Атики, если не принимать во внимание Тициана, против шести персонажей, участвовавших в казни или наблюдавших за нею. В колонке справа числился еще ребенок.

— Кто стоит за этим малышом? — озадаченно произнес Виргилий. — Может, гость, заявившийся в последнюю минуту?

— А вы заметили, как он на нас смотрит? Чуть ли не насмехается, — проговорил Пьер.

— Ни его пухлая рожица, ни его козлиные ножки, ни пес, за которого он ухватился, ничего мне не говорят, — призналась Мариетта. — Я…

Фраза ее так и повисла. Со двора донеслись крики и шум потасовки. Троица дружно бросилась вон из мастерской. В противоположном конце двора два человека дубасили друг друга и осыпали ругательствами. Драка завязалась нешуточная. Силы были равны. И все же резким и неожиданным движением Пальме — поскольку одним из ее участников был именно он — удалось оттеснить противника к колодцу. Тому было некуда деваться, и он схватил художника за шею, их тела переплелись, они ударились о закраину колодца и покатились по пыли.

— Эй! — крикнул Виргилий и бросился на подмогу.

Но, услышав его голос, противник Пальмы оттолкнул художника, вскочил на ноги и дал деру. Перепрыгнув через лежащего Пальму, Предом бросился вдогонку. Незнакомец бежал по узким улочкам, на несколько десятков метров опережая Виргилия. И все же парижанин медленно, но верно нагонял его. На углу Дымной улицы тот споткнулся, и хотя быстро выпрямился, расстояние между ними сократилось. Новая площадь Девы Марии. Секунду беглец колебался: направо или налево? Виргилий наподдал — еще немного, и можно будет схватить беглеца за ворот рубашки. Сердце билось как сумасшедшее, глотку обжигало. Невзирая ни на что, он припустил еще быстрее, оставалось только протянуть руку… И тут вдруг невыразимая боль пронзила его с головы до пят, в уши вонзился чей-то вопль. Он упал как подкошенный. А когда пришел в себя, то все понял: он на бегу столкнулся с прохожей. Она тоже упала. Она была нагая, с зелеными нарывами по всему телу и кровоточащими бубонами внизу живота. Ее лицо было искажено мукой. От столкновения с Виргилием у нее распухла губа, но она не обратила на это никакого внимания, выпрямилась и, истошно крича, побежала дальше. Беглец исчез. Виргилия затрясло, он разрыдался.

А во дворе дома на Бири-Гранде Пьер и Мариетта бросились к Пальме, помогли ему подняться и усадили возле колодца. Скула его была рассечена. Мариетта подняла из колодца ведро воды, смочила край платья и промыла ему рану.

— Ничего не сломано? — спросил Пьер у художника, лицо которого постепенно приобретало свой обычный цвет.

— Не так больно, как страшно, — признался Пальма.

— Кто это был?

— Представьте себе, не имею ни малейшего понятия! Я застиг его, когда он подслушивал ваш разговор у приоткрытой двери. Я окликнул его. Он решил бежать, значит, совесть нечиста. Я преградил ему путь. Он оттолкнул меня. Я все равно не давал ему скрыться, поймал его за запястье. Видя, что я его не отпускаю, он схватил меня поперек туловища, и завязалась драка.

Кое-что в рассказе Пальмы насторожило Мариетту.

— Как ты думаешь, давно он нас подслушивал? Много ли ему удалось услышать?

— Откуда мне знать? — пожав плечами, отвечал тот. — Когда я выходил, во дворе никого не было.

— Тогда ведь дверь в мастерскую была закрыта, — вспомнил Пьер.

— Но даже если он ничего и не слышал, он мог видеть, чем мы занимаемся, через решетку окна. Схема Виргилия довольно-таки красноречива. — Мариетта дала волю воображению. — Увидя, что ты идешь к выходу, он спрятался. А когда ты вышел со двора, снова занял свой наблюдательный пост. Но не у окна, а у двери. Боже! Он услышал все выводы, сделанные нами по поводу персонажей Тициана! А мы даже не знаем, кто он. Просто катастрофа. Лишь бы Виргилий догнал его.

В этот самый миг в воротах появился Предом, весь в грязи и прихрамывающий на левую ногу. Его вид красноречиво говорил о постигшей его неудаче. Мариетта бросилась к нему:

— Виргилий, он слышал все, о чем мы говорили. Пальма застал его в тот момент, когда он шпионил за нами.

Эта неприятная новость вряд ли могла укрепить и без того пошатнувшуюся силу духа Виргилия. Он рухнул рядом с Пальмой. И тут взгляд его упал на клочок бумаги в пыли. Он поднял его и развернул: два странных черно-белых изображения в виде виньеток. На одной — крылатый лев, держащий в когтях человека в длинной рубашке. На другой, частично оборванной, — два ангела: первый положил руку на грудь, туда, где находится сердце, второй держит свиток с неразборчивой надписью по-латыни.

— Что это? — спросил Виргилий, потрясая клочком бумаги.

Мариетта и Пьер вытаращили глаза. Пальма взял его в руки.

— Видно, я вырвал его у беглеца во время драки. У него с собой было что-то вроде пергамента, а когда мы сцепились, он его выронил. Намереваясь броситься наутек, он хотел было поднять его, но я не дал: наступил. Пергамент разорвался надвое, так что он унес только половину.

Обрывок с двумя виньетками переходил из рук в руки. Каждый внимательно изучал его. Все были озадачены.

— Я не понимаю того, что вижу.

— Крылатый лев, — пыталась разобраться Мариетта, — символ Венеции. По всему городу можно видеть изваяния, барельефы, изображения крылатого льва. На одной из двух колонн пьяцетты между дворцом и библиотекой тоже установлен крылатый лев.

— Да, но кто этот человек, которого лев схватил и подмял под себя? Святой Марк Евангелист? — удивлялся Виргилий.

— Такое его изображение я вижу впервые, — призналась Мариетта.

— А что написано на свитке двух ангелочков?

Головы всех присутствующих склонились над листком.

Вместе им удалось прочесть следующее:

Surgite mortui Venite ad indicium Domini mei.

Виргилий, чей отец в свое время перевел «Энеиду» на французский язык, тут же расшифровал:

— Иначе говоря: «Мертвые, вставайте и идите на суд Божий».

— А при чем тут лев святого Марка? — спросил Пьер. Ответа ни у кого не было. И вдруг некая ассоциация, как комета, пронеслась в мозгу Виргилия.

— Я уже где-то видел эти рисунки! — Он схватился руками за голову и сжал виски. Все затаили дыхание. — Вспомнил! — Как ужаленный он вскочил и молча бросился в мастерскую. А мгновение спустя появился на пороге дома с кипой бумаг в руках. — Рисунки из архива! — Устроившись среди друзей, он принялся заново просматривать их. — Когда мы прибирались в мастерской, нам попался такой же чертеж, вспомни, Пьер!

Виргилий протянул другу клочок бумаги, оставленный беглецом, тот положил его в карман. Пытаясь воскресить в памяти Пьера тот день, он быстро просматривал рисунки. И вдруг потряс одним из них, воскликнув: «Эврика!»

Мариетта, Пьер и Пальма вырвали у него из рук лист бумаги. Виргилий оказался прав. Во всяком случае, частично. На листке бумаги было не две, а пять виньеток, последние две — полностью идентичны тем, что они нашли.

— Но как это попало в архив Тициана? — в один голос воскликнули два художника. — Это не его рисунок! Это не его рука, не его манера!

— Да? — удивился Предом. — Значит, разбирая с Пьером бумаги, мы выбрали все рисунки, которые нашли, из общей кипы бумаг, однако, не будучи знатоками, не смогли отличить тициановскую руку от чьей-то другой.

— В другом случае я не был бы столь уверен, но тут — повторяю: это не тициановский набросок.

Тон ученика маэстро был непререкаем. И это лишь добавляло таинственности происходящему.

— Если эти ангелы и лев не принадлежат его руке, то почему они были в его мастерской? — медленно проговорил Виргилий.

Вопрос так и остался без ответа, когда в лучах заходящего солнца они простились друг с другом. Пьер и Виргилий предложили Мариетте проводить ее до дому, но она отказалась. Ночная Венеция не пугала ее. Каких-нибудь четверть часа — и она дома.

Так они и разошлись в разные стороны — французы отправились к дому Песо-Мануция, Мариетта — по направлению к церкви Богородицы в Садах. Она настолько изучила Каннареджо, его улочки, тупички, каналетто, что могла бы добраться до дому с завязанными глазами. Проходя мимо Доброй Удачи, она не могла удержать дрожи при воспоминании о человеке, которому она накануне помогла. Ночь показалась ей вдруг не такой уж спокойной, а одиночество не таким уж безопасным. Она ускорила шаг. Еще два мостика — и она спрыгнула на мощенную кирпичом площадь Аббатства и нырнула под арку строящейся Новой Школы Милосердия.

Место было мрачное. Мариетта сделала над собой усилие, чтобы побороть интуитивный страх, поднимавшийся в ней. Набережная, на которую она ступила, вела прямо к ее дому. Внезапно перед ней мелькнула чья-то тень. Она вскрикнула. Но рука в перчатке закрыла ей рот. Мариетта не успела даже начать отбиваться, как та, что напала на нее — а это была женщина, — наклонилась в облаке сладкого аромата к ее уху.

— Ты и твои друзья из Парижа должны были бы начать с вопроса, где был твой отец 7 августа 1574 года между одиннадцатью и полуночью. Это было бы весьма интересно и для авогадори.

Затем Мариетту толкнули. Падая, она попыталась ухватиться за одежду нападавшей, но кусок ткани, в который она вцепилась, оторвался — это был красный бант. Так, зажав в руках красный бант, она и полетела головой в черную воду канала делла Сенса.

Глава 7

— В тот злополучный вечер, когда гости прощались с Атикой, батюшка находился на углу улицы Терпимости…

Мариетта замолчала. Те же, к кому было обращено ее признание — Виргилий, Пьер, Чезаре и кот Занни, — прямо-таки лишились дара речи. Повисла тишина. Каждый принялся лихорадочно соображать, первое — к чему может привести подобное признание, и второе — теперь Якопо Робусти возглавляет список подозреваемых. Словно догадавшись о том, что делалось в головах присутствующих, Мариетта воскликнула:

— Это несчастное стечение обстоятельств! Отец не убивал! Он мне это сказал, и я ему верю. Прошу и вас верить ему и помочь нам!

Слова Мариетты звучали весьма убедительно, не в ее натуре было хныкать. И все же Виргилий не удержался от вопроса, волновавшего всех:

— Что привело твоего отца в квартал Дорсодуро?

Дочь Тинторетто смутилась, ей пришлось даже прочистить горло, прежде чем ответить:

— Другого выхода нет, придется выдать его тайну. Но заклинаю вас хранить ее. — Она на мгновение потупила взор, затем прямо взглянула в глаза тем, кто ждал ее ответа. — У него было свидание… с Наиной. — Вздохнув, она продолжала: — Два года назад Нанна жила неподалеку от Атики. Отец пришел к ней, когда звонили одиннадцатый час, а ушел за четверть часа до полуночи. Нанна вышла подышать воздухом и прогуливалась под окнами Атики. В крайнем случае у отца есть алиби… Но сколь позорное! Если оно станет достоянием многих, наша семья умрет со стыда. Потому-то найти настоящего убийцу для меня — дело чести!

Мариетта не могла продолжать, так как расчихалась, что явилось следствием вчерашнего падения в воду канала. Пьер отправился за носовым платком, Чезаре — за микстурой. Виргилий осознал, что то, что раньше в общем-то представляло собой некое умозрительное предприятие, теперь начинало затрагивать интересы людей, которые были ему небезразличны.

И тут сразу возникало два новых вопроса. Кто напал на Мариетту? С какого конца приступать к расследованию? Первый из них вызвал кучу дополнительных вопросительных знаков. Откуда кому-то было знать об интересе друзей к убийству Атики? Могла ли проболтаться Нанна? Откуда нападавшей было известно о том, где был в вечер убийства Тинторетто? Могли ли приглашенные на вечер встретить и узнать отца Мариетты? И наконец, была ли напавшая на его дочь и обшарившая мастерскую Тициана несколько дней назад одним и тем же лицом? Судя по красным бантам, это было вполне возможно.

Второй вопрос решился сам собой. Когда Мариетта выбралась накануне из канала и промокшая вернулась домой, брат вручил ей записку от Нанны. В ней она благодарила Пьера за помощь и писала, что вспомнила о дальнейшей судьбе Эбено. После смерти хозяйки, допроса и освобождения благодаря Тициану он получил статус свободного человека и стал зарабатывать на жизнь рыболовством и торговлей рыбой. Чтобы застать его, лучше всего отправиться на Рыбный рынок между рассветным часом, когда он причаливает к берегу на своей лодке с уловом, и полуднем, когда рынок закрывается. Едва друзья успели ознакомиться с содержанием записки, как Мариетта вскочила и бросила клич: — В Риальто!

Риальто, «di tutto il mundo la richissima parte»[49], — записал в своем «Дневнике» в начале XVI века венецианец Микеле Санудо. Сходное чувство испытывал и Виргилий всякий раз, как попадал в Риальто. Подобно тому, как площадь Святого Марка собрала вокруг себя здания, где расположились все религиозные и политические учреждения города, квартал Риальто собрал в себя весь цвет торговли и предпринимательства. Именно там осуществлялась торговля между Востоком и Западом. Представители каких только стран и народов здесь не встречались! Из Фриуля и Трентино, с Кипра, Корфу и Кандии, из Коринфа, Стирии и Богемии, Словакии, Египта, с Аравийского полуострова, из Барбарии, Китая и Инсулинда[50]. Какие только товары туда не доставлялись: железо, медь, серебро, золото; шерсть, саржа, мешковина, лен, хлопок, шелк; дерево, кожа, воск; мед, меха, пряности, ароматические вещества; рабы; янтарь, кораллы, квасцы и красители для тканей; вино, пшеница, сахар и соль. По берегам Большого канала и канала Подворья из лодок и барок всевозможных типов выгружался товар, помещаемый затем на склады и просто в огороженные участки. Отсюда пошли и названия набережных: Винная, Железная, Угольная…

Виргилий, Пьер и Мариетта появились со стороны Пресвятой Девы Прекрасной и остановились у Fondaco dei Tedeschi[51]. Пьер спросил, откуда взялось такое странное слово, и Мариетта объяснила:

— Fondaco, или fontego, от арабского funduk. В этом здании штаб-квартира немецких, австрийских и венгерских торговцев. Здесь они хранят товары, ведут переговоры и проживают, приезжая в Венецию. В нем больше двухсот жилых помещений!

Цифра произвела впечатление. Виргилий отошел на шаг, чтобы получше разглядеть здание в стиле Возрождения с византийскими башенками по углам.

— Тому уж скоро семь десятков лет, как пожар полностью уничтожил здание. Правительство приказало немедленно восстановить этот оплот немецких торговцев. Джорджоне была поручена роспись нового здания снаружи. Он взялся расписывать фасад, выходящий на Большой канал. А вот для этой стены нанял молодого помощника, закончившего у него учебу…

— Тициана! — догадался Пьер. Ответом ему была улыбка Мариетты.

— Правильно! От влажности, увы, штукатурка намокла, краски поблекли, но все равно фигура Правосудия великолепна!

Виргилий и Пьер стали рассматривать изображенную на стене подворья огромную женщину. Левой оголенной ногой она наступила на голову гиганта с закрытыми глазами, а в руке держала меч, которым потрясала перед солдатом, одетым по форме того времени. Библейская Юдифь показалась им великолепной.

— Рассказывают, что друзья Джорджоне поздравили его с этой удачной аллегорией. Тому пришлось признаться, что ее выполнил его ученик.

История появления на свет гения весьма позабавила парижан.

Пройдя площадь Святого апостола Варфоломея, они ступили на единственный мост через Большой канал. Прежде с одного берега на другой перебирались по плавучему мосту из лодок. В начале XIII века появился первый деревянный мост, в начале XVI века — второй, явившийся шедевром плотницкого искусства. Правда, он весь был заставлен лавочками, так что даже воды не было видно. Перепрыгивая через ступеньки, Виргилий и Пьер добрались до верхней точки моста: крылья разводного пролета в это утро были опущены, так что галеры не могли бы проплыть под ним. Сверху открывался изумительный вид, и друзья замерли от восхищения. Мариетта не преминула ввести их в курс планов Республики относительно моста Риальто:

— Его собираются разобрать. И возвести новый, каменный!

— Подобно мосту Нотр-Дам в Париже, — проговорил Пьер, чья подружка Лизетта держала там лавочку письменных принадлежностей.

— Ну да. Каменному мосту не грозит ни пожар, ни обрушение. Уже бывало несколько раз, что под наплывом толпы опоры моста не выдерживали и он рушился. Да к тому же всегда есть риск пожара. Десятого января 1514 года случилась настоящая трагедия, памятная здешним торговцам и по сей день. Огонь занялся в лавке с тканями. Затем загорелись и мост, и склады. Пожар продолжался до полуночи, поскольку в тот день дул ветер с гор. Целая часть города выгорела меньше чем за шесть часов. Чтобы отстроить все заново, потребовалось двадцать лет. Уже полвека речь идет о каменном мосте. Жители квартала настроены весьма скептически, их раздражает, когда с ними заговаривают на эту тему. Мужчины говорят, что до того, как им случится переходить канал по каменному мосту, рак на горе свистнет. А женщины говорят, что много воды утечет. Однако весьма известные архитекторы всерьез думают об этом: и Сансовино, и Палладио, и Да Понте, и Микеланджело. Объявлен конкурс.

— Да Понте? — удивился Пьер. — Сам Бог велел человеку с такой фамилией строить мосты![52]

— Из чего бы он ни был, вид с этого моста чудо как хорош, — проговорил Виргилий.

Весь квартал Риальто был объят кипучей деятельностью. Рядом с Мучным подворьем шла торговля мукой, рядом с Тканевым подворьем — соответственно тканями. Тут же были и мастерские, и склады. Арабские ковры, китайский шелк, фландрское полотно, индийский хлопок были выставлены на обозрение, развешаны под навесами, представляя собой многокрасочное зрелище. Минуя различные административные здания — дворец Камерленги, Старые мастерские, — Мариетта потащила французов к Ювелирной дороге, где обретались ювелиры, золотых дел мастера и другие торговцы, чьим покровителем был святой Элигий[53]. Глаза разбегались от индийских изумрудов, афганских лазуритов, персидской бирюзы, рубинов, сапфиров, топазов и горного хрусталя. На паперти церкви Святого Иакова Мариетта остановилась.

— Церковь Святого Иакова построена в пятом веке. Это самая старая из венецианских церквей! Я люблю ее почти так же, как Богородицу в Садах.

В лавочке возле церкви Виргилий купил апельсин и почтительно преподнес его Мариетте. Кровь прилила к девичьим щекам, так что они стали такого же цвета, как подарок. Обойдя церковь, они оказались на площади Святого Иакова в Риальто. А пройдя еще метров сто, наткнулись на весьма странное изваяние. Оно представляло собой сгорбленного, стоящего на коленях мужчину, поддерживающего лестницу, ведущую к подножию небольшой колонны из красного порфира.

— Знакомьтесь, это Гоббо[54].

Друзья обошли кругом своеобразного Атласа. Пьер первым обратил внимание на листок бумаги, прикрепленный к его бедру, сорвал его и стал читать. Виргилий же, даже не читая, догадался, в чем дело.

— Синьор Риоба! Гоббо — компаньон синьора Риобы, одного из мавров с площади, где ты живешь. Он служит местом, куда недовольные приносят свои пасквили, памфлеты и сатирические стихи. Правильно?

Мариетта, обрадованная догадливостью Виргилия, захлопала в ладоши. Они двинулись дальше. Справа от площади расположились менялы и банкиры. От площади брала свое начало улица Страховщиков, где сосредоточились конторы по страхованию рисков на море. По ней друзья попали в лабиринт улочек: на Канатной разглядывали веревки, канаты, снасти, тросы и корзины; на Сырной вдыхали запахи сыров; на Зеленной и Плодовой любовались цветами, фруктами, овощами. Огородники с материка и островов с рассвета во весь голос расхваливали свою капусту и баклажаны. Иные, утомившись к полудню, укрывались в теньке и предавались своим страстишкам — игре в карты и в кости. Проходя мимо двух торговцев, казалось бы, погруженных в игру, друзья вдруг услышали:

— Жулик!

— Мошенник!

— Негодяй!

— Плут!

Оказалось, партия подошла к концу, но результаты ее не устраивали ни ту, ни другую сторону. Назревала нешуточная ссора. Группа прилично одетых людей, ведущих в сторонке переговоры, вмешалась, пытаясь утихомирить разошедшихся игроков. Но не тут-то было! Те еще пуще разозлились и пустили в ход кулаки. Каждый пытался оттеснить другого к каналу. Один из них, оказавшись сильнее, прижал другого к ограждению набережной, а затем перекинул через него в Большой канал. При виде фонтана брызг Мариетга вспомнила о своем недавнем падении. Это было лишь началом, потасовка грозила перерасти в большой кулачный бой со множеством участников. Мариетга постаралась увести друзей до того, как Плодовая улица превратится в поле битвы. Далее начиналось царство пряностей: в нос ударили дурманящие запахи, перед глазами заплясала радуга из черного, желтого, серого цветов. Перец, корица, имбирь, шафран, гвоздика, мускатный орех, мята, ладан, сандал, мускус, кипрский опиум, багдадский лауданум, доставленные сюда в ларях, бочках и тюках. Друзьям стало казаться, что они очутились в сердце восточного базара из «Тысячи и одной ночи».

Но наконец сказка кончилась. Дорога Пряностей привела их на Рыбный рынок. Это единственное место, где, помимо рыбного ряда на площади Святого Марка, разрешена была торговля рыбой. В поисках Эбено друзья обвели взглядом Рыбный рынок. Колокол Святого Иакова пробил полдень, торговля свертывалась. Нераспроданного товара оставалось немного: сардины, анчоусы, морской окунь, дорада, барабулька, морской петух, голавль, угорь, каракатицы, креветки, выложенные на прилавках, притягивали котов, чаек и бакланов, ждущих своей очереди поживиться. Отыскать Эбено не составило никакого труда: высокий, темнокожий, он выделялся из всех. Когда друзья представились ему и изложили цель визита, он попросил их обождать, пока он закроет свою лавочку. Говорил он с африканским, весьма живописным акцентом: ему не удавалось итальянское «р». Ожидая его, они прошлись по Мясной улице. Их умилили нежно блеющие ягнята и козлята, но неприятно поразила разлитая повсюду кровь, развешенные туши, на которые садились мухи, и кожа, содранная со скота. Слишком сильна была ассоциация с тем, о чем они собирались расспросить бывшего раба Атики.

— Не перекусить ли нам в здешней таверне? Я с зари на ногах, во рту ни крошки за все утро.

Они устроились за столиком в «Дырявой бочке» и заказали мальвазию и ломтики хлеба с рыбой. Таверна, в другие времена кишащая торговым людом, была почти пуста. Они сели в самый угол, дабы им никто не помешал.

— Мы пришли порасспросить тебя о смерти твоей госпожи. Тайна так и осталась тайной, истина не установлена.

— Вернее не скажешь. — Эбено потряс головой. — Я был арестован, поскольку оказался на месте преступления. Меня нашла там Нанна, подруга госпожи. Я первый вошел в спальню, но ничего не предпринял. Это-то и показалось подозрительным, судейские не могли взять в толк, почему я ночь провел у тела госпожи.

— Это нам известно. Мы видели запись допроса. Знаем мы и о том, что освобождением ты обязан Тициану, — проговорил Виргилий.

Бывший раб воздел руки к небу ладонями вверх.

— Это было чудом. Он подтвердил, что видел меня примерно в то время, когда свершилось преступление. Как только меня освободили, я пришел поблагодарить его, и он вновь повторил, что вместе с остальными гостями ушел от Атики в одиннадцать и, возвращаясь к себе, видел меня в квартале Святого Николая. Это было после половины двенадцатого.

Пока Эбено описывал свидание со своим спасителем, Виргилий быстро подсчитывал в уме. Одиннадцать: гости Атики покидают ее дом. Одиннадцать сорок пять: Пальма-младший плывет в гондоле мимо улицы Бири-Гранде и у окна замечает Тициана. Полночь: Эбено возвращается и находит свою госпожу мертвой. Напрашивался только один вывод: художник никак не мог видеть африканца в квартале Святого Николая — покровителя нищих в тот час, который он назвал. И прежде всего потому, что путь из Дорсодуро в Каннареджо, которым он возвращался домой, не лежит через приход Святого Николая. И еще потому, что в тот момент, когда он якобы встретил Эбено, он уже, судя по всему, был дома! Виргилий чувствовал, что концы с концами не сходятся. Видимо, кадорец не мог de visu[55] наблюдать убийство куртизанки. «Однако он знает убийцу Атики, знает, что это не ее раб. И решает его освободить. Для этого он лжесвидетельствует перед Авогадорией», — пронеслось в мозгу Виргилия. Если так, то ничего не сдвинулось с места и по-прежнему не ясно: кто преступник и откуда об этом узнал Тициан Вечеллио?

Виргилий допил вино, Мариетта подлила ему еще. Он продолжал обдумывать, что еще нужно выяснить у Эбено: требовалось подтверждение списка приглашенных на вечер седьмого августа. Единственным источником информации было письмо египтянки. Но он побаивался того, что «extus unus, textus nullus»[56].

— Твоя госпожа пожелала сама принять гостей. Известно ли тебе, кто был зван к ней?

— О да! Это я знаю. Она мне сама сказала. Впоследствии я часто вспоминал их всех, пытаясь определить, мог ли один из них быть ее убийцей.

Он отодвинул тарелку, тыльной стороной руки смел крошки, поставил на стол кулаки и стал перечислять.

— Один и другой: маэстро Вечеллио и его сын, — начал он, разгибая мизинец и безымянный палец левой руки.

— Его сын? — вырвалось у Виргилия.

— Горацио, — отвечала за рыбака Мариетта. — Он был помощником отца и везде сопровождал его, как я сопровождаю своего отца.

Эбено кивнул, подтверждая ее слова:

— Горацио часто с отцом заглядывал на огонек к моей госпоже.

Для Предома это было открытием: ведь сын Тициана не был упомянут в письме. Эбено продолжал.

— Третий, — он разогнул средний палец, — почтенная куртизанка Олимпия. Она явилась первой. Я еще не успел уйти. Я сам открыл ей дверь и провел в гостиную. Сразу после этого я попрощался и отправился в квартал Святого Николая. Четвертый и пятый: Лионелло Зен и Зорзи Бонфили. — Он разогнул указательный и большой пальцы. — Шестой: турок Кара Мустафа. Седьмой: португалец Жоао Эль Рибейра. Вот и все.

Помимо Горацио, все совпадало и со списком приглашенных, и с персонажами на полотне «Истязание Марсия», за исключением ребенка с собакой.

— Могло ли так случиться, что кто-нибудь еще явился на вечер? В последнюю минуту?

Эбено не колебался ни секунды.

— Я тоже об этом думал. Потому как не мог представить себе никого из гостей в качестве истязателя моей госпожи. Но понял, что это было бы слишком просто: списать все на кого-то незваного. Считая с моей госпожой, в тот вечер их было восемь, поскольку на столе стояло восемь чарок, когда я вернулся в полночь.

Он опустил взгляд на свои кулаки, затем поднял на троих друзей, вздохнул, убрал руки со стола и добавил:

— И в то же время я никак не пойму, кому из приглашенных была выгодна смерть хозяйки. Олимпия потеряла подругу, Зен — протеже, Мустафа — единоверку, Рибейра — учителя, она обучала его турецкому. Не говоря уж о Тициане и Горацио Вечеллио, которым она позировала. Разве что Бонфили…

Это перечисление напомнило Виргилию правило любого расследования.

— Если преступление не выгодно никому из них, кто же мог воспользоваться его результатами?

Рыбак на некоторое время задумался, а затем ответил с большим достоинством:

— Я первый. Я любил свою госпожу за то великодушие, с которым она со мной обращалась. Она меня многому научила. Делала мне подарки… — Он поднес руку к цепи на шее, на которой болталась изумительной красоты львиная голова из слоновой кости. — И все же с ее смертью я обрел свободу! В своем завещании она меня освобождала.

«Завещание? — пронеслось в голове Виргилия. — Нанна ни о чем таком не говорила».

— А кто наследовал громадное состояние твоей госпожи?

— Ее сестра Камара. Мне она оставила достаточно, чтобы я мог устроить свою жизнь, — на эти деньги я купил лодку, участок в море для ловли рыбы и место на рыбном рынке. Другой раб, Фаустино, тоже стал свободным и получил свою долю.

— Кто это — Фаустино?

— Нас было двое в услужении Атики: я и Фаустино — карлик, подаренный ей одним почитателем. Он в общем-то тоже выиграл от ее смерти — освободился, стал комедиантом.

В воспаленном мозгу Виргилия от нежданного появления еще одного участника загадочного дела, а возможно, и не просто участника, все перемешалось. Он запустил руку в волосы.

— Где находился этот Фаустино седьмого августа?

Явно обескураженный этим вопросом, его собеседник нахмурил брови:

— Не знаю. Как и я, он был свободен весь вечер и как-то этим наверняка воспользовался. Но как — не помню. Самое простое — спросить его самого. Он в труппе della calza[57]: «I sempiterni»[58]. Живет на Пословичной улице, за Святыми Апостолами. Там всякий знает карлика Фаустино.

Эбено встал, разминая свое огромное мускулистое тело. У него еще дела. Лодка дала течь. Нужно идти в док, прикинуть, во что обойдется починка.

После ухода Эбено Виргилий заказал еще вина и закуски. До встречи с Фаустино ему хотелось обсудить все с друзьями. Одна мысль мучила его с тех пор, как африканец упомянул о карлике: а что, если ребенком в нижнем правом углу символически изображен второй слуга? Это предположение представлялось ему наиболее вероятным. И впрямь, что лучше ребенка позволяло передать на полотне малый рост? Ведь карлика как такового художник ввести в картину никак не мог: этого не позволял миф о Марсий. Да и намек был бы слишком очевидным и лобовым. Оттого-то он и изобразил ребенка.

— Однако Эбено дал понять, что Фаустино не было дома в тот вечер, — напомнил Пьер.

— Именно об этом мы его сейчас и расспросим, — решительно заявила Мариетта, начиная догадываться, что за мысли роились в мозгу Виргилия.

Он лучезарно улыбнулся ей, оценив ее понятливость.

— Горацио Вечеллио мог бы сказать нам о карлике. Будем молить Бога, чтобы он выжил в аду лазарета.

Когда они вышли на залитую солнцем Масляную набережную, оживление на рынке Риальто пошло на убыль. Сильные запахи пряностей, рыбы и прочего все равно не могли заглушить запаха костров могильщиков, да и никакая самая кипучая деятельность людей не позволяла забыть об эпидемии. Друзья решили разделиться: Пьер попросит Чезаре еще раз отвезти его в Старый лазарет к Горацио, а Виргилий с Мариеттой отправятся на поиски карлика. Пожелав друг другу удачи, они условились встретиться позже.

— Самый краткий путь на Пословичную улицу — в гондоле по Большому каналу, — сказала Мариетта.

— А самый долгий? — поинтересовался Виргилий.

В темных глазах Мариетты мелькнули нежность и лукавство. Разделяй она хоть немного его чувства, то не стала бы спешить. Так приятно было вместе гулять по Риальто, слушать ее пояснения и венецианские истории, но в присутствии Пьера Виргилий все равно не мог полностью отдаться своему эгоистическому чувству. Теперь же они были одни, и у него слегка кружилась голова. Ему хотелось продлить это удовольствие. Они выбрали самый длинный путь. Вновь оказавшись на улице Пряностей, купили гвоздики.

— Я утыкаю ею апельсин, который ты мне подарил. И сохраню его подольше, как память…

Рука в руке они отправились бродить по пустынным улочкам. Так они дошли до церкви Святого Иоанна Златоуста, чья звонница как раз строилась. Мариетта повела Виргилия внутрь, чтобы показать ему заалтарное полотно Себастьяно дель Пьомбо, изображающее покровителя храма.

С тех пор как Виргилий попал в Светлейшую, а особенно со времени знакомства с Мариеттой, он мало-помалу приобщался к живописи: Тициан, Тинторетто, Пальма-младший, а теперь вот еще и Пьомбо. Выйдя из церкви, они как бы заново ощутили, до чего немилосердно жарит солнце.

— В двух шагах отсюда есть тенистый дворик. Можно передохнуть там.

Некоторое время спустя они сидели на ступенях лестницы во дворе Влюбленных. Это был очень живописный мощеный дворик с колодцем посередине и двумя сходившими к нему наружными лестницами. И какой-то особенно уютный. Виргилием внезапно овладело желание поцеловать Мариетту. Он взял в руки ее нежное лицо и медленно наклонился к ее губам. И в эту минуту что-то тяжелое свалилось на них сверху и развело в разные стороны: Виргилий стукнулся головой о стену, Мариетта сложилась пополам, с трудом удержавшись на ступеньке и чуть было не скатившись вниз. Ей помог Виргилий, схватив ее за локоть. Она прижалась к нему и зажмурилась. Оказалось, что какой-то человек скатился головой вниз с верхней ступеньки лестницы. Он был в лохмотьях. В паху у него сидел бубон с куриное яйцо. Из черепа струилась кровь. Он был мертв. Мариетта разразилась рыданиями. Виргилий разжал объятия и стал нежно убаюкивать ее, пока рыдания не стихли.

— Пошли отсюда. Мы не в состоянии ему помочь. Его подберут сборщики трупов, — шепнул он ей.

Она вытерла слезы, подобрала апельсин, утыканный гвоздикой, и они покинули двор Влюбленных. Виргилий спросил, чего бы ей хотелось.

— Ничто не заставляет нас именно сегодня отыскать этого Фаустино. Если хочешь, я отведу тебя домой. Этот мертвец так тебя напугал!

— Ничего такого у меня и в мыслях нет! Я не знаю, что это на меня нашло. Я уже столького насмотрелась с начала чумы! Нет и нет! Идем искать карлика!

По пути речь зашла о театре. Эбено упомянул труппу «Чулочной компании», и само слово показалось Виргилию весьма забавным.

— Откуда такое название — «Чулочная компания»?

— Члены этого братства — люди знатные — в прошлом веке носили чулки, которые доставлялись как раз из твоей страны.

И тут Виргилий вспомнил об указе Совета Десяти от 1508 года, который гласил, что «комедии, декламации, постановки комического, трагического либо пасторального характера запрещены, не могут быть осуществлены и представлены на суд зрителя этого города ни публично, ни частным образом, ни по случаю освящения храма, либо праздничного пира, либо другого какого празднества». И очень удивился, что театральные труппы все же существуют. Его уважение к букве закона весьма позабавило уроженку Венеции.

— С какой стати будут исполняться законы, запрещающие удовольствия? Десять лет назад нам запретили одеваться с шиком. Венецианки стали появляться на улице увешанные драгоценностями! Нам запретили излишества в еде. Венецианцы стали поедать павлинов, фазанов, тетеревов, причем каждый день! Нам запретили спектакли, поставленные по пьесам Аретино и Теренса[59]. Труппы комедиантов размножились, как грибы после дождя. Вот только некоторые из них: «Главные», «Сильные», «Лучшие», «Вечные», «Бесконечные», «Бессмертные», «Вечно живые», «Неувядаемые», «Братские», «Мирные», «Согласные», «Постоянные», «Верные», «Учтивые», «Великодушные», «Прекрасные», «Счастливые», «Удачливые», «Победоносные». — Виргилий был восхищен. Мариетта продолжала: — Увы! С тех пор традиция несколько увяла. В последнее время спектакли в стенах старых театров в квартале Святого Канциана редки. Труппа, к которой принадлежит Фаустино, скорее всего не постоянная, а нанимаемая по случаю того или иного торжества.

Виргилий заворчал. Сын католички, но воспитанный отцом-протестантом, он желал, чтобы недовольство властей было направлено на нравы духовенства, а не на народные обычаи. Чем искать соринку в глазу народа, церковникам следовало увидеть бревно в своем собственном. Они как раз выходили на Пословичную улицу, которая казалась бы просто вымершей, если бы не собачонка. Подойдя к ней поближе, они увидели, что она бело-рыжего окраса, с пышным хвостиком. Занята она была тем, что гоняла крысу. Та была чуть поменьше самой собачки и, оказавшись в тупике, взбунтовалась и вцепилась обидчице в морду, отчаянно пища. Собачка подпрыгнула и заскулила. Крыса улизнула и бросилась наутек по узкой улочке прямо к Виргилию и Мариетте. Парижанин успел оттолкнуть девушку, крыса проскочила между ними, задев своим розовым хвостом башмаки Виргилия. Мариетта подбежала к шавке взглянуть на ее ранку и вдруг замерла.

— Виргилий! Взгляни как следует на эту псину! — Тот заинтригованно прислушался. — Ну же, Виргилий! Да это та самая, что лакает кровь на «Истязании Марсия»!

Тут с грохотом отворилась дверь на улицу в одном из домов, и на пороге ее появилось престранное существо не больше метра в высоту, с короткими мускулистыми руками, на кривых ножках и с огромной бесформенной головой.

— Вавель! — пробасил он, подзывая белого с рыжим песика.

Узнав голос хозяина, тот перестал скулить и в несколько прыжков оказался у его ног. Карлик почесал ему за ушами. Виргилий и Мариетта не осмеливались пошевельнуться и подойти к Фаустино, хотя понимали, что это он самый и есть.

— Пора тебе перекусить, похлебка готова. Знаю, знаю. Замри, — басил карлик.

Песик встал на задние лапки, высунул язык и затряс хвостиком. Карлик исчез в доме, а через некоторое время появился с ведром. Вавель погрузил в него свою морду. И только тут Виргилий и Мариетта увидели, что ведро наполнено кровью.

Глава 8

Виргилий постучал в дверь. Мариетта держалась позади и старалась уберечь свое платье от «похлебки», разбрызгиваемой чавкающим псом. Дверь отворилась, и они нос к носу очутились перед жутким, раздувшимся и гримасничающим лицом. И без того слегка напуганный Виргилий сделал шаг назад. Мариетта вскрикнула. Их испуг вызвал смех урода, походивший на скрежет, приглушенный и доносившийся словно с того света.

— Это маска, — догадался Виргилий.

В тот же миг Фаустино театральным жестом стянул с лица кожаную маску.

— Тот и щеголек, у кого на носу горбок, — заявил он вместо приветствия. — Не уверен, что моя собственная физиономия будет вам намного приятней!

Лицо его и впрямь было не из приятных, но это тут же забывалось, настолько притягательными были глаза — нахальные, огромные, навыкате, бездонные, искрящиеся. Без всякого предупреждения он совершил рискованный кульбит и в конце сделал реверанс. Затем пригласил их в дом. Бывший раб Атаки жил в небольшом помещении на первом этаже. В комнате стояли лавка и несколько деревянных сундуков, были еще тюки, из которых вылезали театральные костюмы: там бело-зеленый рукав Бригеллы, тут красная пижама Панталеоне деи Бизогнози, балахон Арлекина с красными, голубыми, зелеными и желтыми треугольничками. Повсюду валялось много всякой всячины: шутовские дубинки, мандолина Ковьелло, шпаги Капитана, белый колпак Пульчинеллы и маски персонажей комедии дель арте. Они напомнили Виргилию о том, что три дня назад дом Тициана посетила парочка грабителей точно в таких же масках. Но он отмахнулся от мысли, что одним из них был Фаустино: Пальма непременно рассказал бы о карлике. Виргилий и Мариетга присели на скамью, Фаустино совершил перед ними пируэт, затем как вкопанный застыл на месте, поправил маску на лице и, вращая глазами, поинтересовался у изумленных гостей:

— Господа-дамы, чем обязан?

— Мы пытаемся получить кое-какие сведения о приеме у куртизанки Атики два года назад в день ее смерти.

— Известно ли вам, господа-дамы, что маска Арлекино была изготовлена самим великим Микеланджело Буонаротти?

Мариетта удивленно посмотрела на маску из кожи с прорезями для глаз и выступающими дугами для бровей. Виргилий гнул свое:

— Как ты провел вечер седьмого августа 1574 года?

Словно ничего не слыша, Фаустино совершил еще один прыжок на месте.

— А известно ли вам, господа-дамы, что вдохновенный Данте Алигьери упоминает Арлекино в «Божественной комедии»?

Паясничанье карлика начинало раздражать Виргилия, и он повысил тон:

— Где ты был, когда убили твою госпожу?

Вместо ответа карлик выхватил из сундука две дубинки и принялся жонглировать ими.

— Господа-дамы…

Выведенный из себя Предом не дал ему продолжать. Выпрямившись, словно пружина, он схватил на лету дубинки, сам удивляясь своей ловкости, бросил их на пол, стиснул карлика за плечи, толкнул его на лавку и сорвал с него маску шута. Тот возопил:

— Нет, только не мою вторую кожу! Караул! Замерзаю! Жар костей не ломит. — И попытался своей короткой ручкой ухватить кусок кожи.

Виргилий спрятал маску за спину, оттолкнул тянущуюся к нему руку и продолжал, едва сдерживая раздражение:

— Последний раз спрашиваю: где ты был в ту роковую ночь?

Против всякого ожидания из глаз Фаустино брызнули слезы.

— Ну почему я должен помнить о той треклятой ночи?

В голосе его сквозило отчаяние. Но парижанин не забыл, что имеет дело с комедиантом, и, по-видимому, неплохим. Сам не чуждый страсти к театру, Виргилий знал, что талант актера как раз и состоит в том, чтобы искусно изображать людские страсти. С еще не просохшими глазами Фаустино выпрямился во весь свой небольшой рост и с вызовом заявил:

— Даром и чирей не вскочит. Все расскажу, но при одном условии… — Ему дали закончить. — Пусть синьорита поможет мне. Я приобрел у старьевщика из гетто костюм Арлекина. Но увы! Он мне велик по всем статьям. Подогнать надобно по фигуре. Чтоб я мог в нем этаким гоголем ходить да красоваться. Платье в порядке — лицо не внакладке. Ну что?

Учуяв шантаж, Мариетта надулась. Однако, увидев молящие глаза Виргилия, согласилась.

— Мой покровитель святой Лука, а не святая Екатерина. Я больше привычна к кисти, чем к иголке. Что ж, попробую. Правда, ничего не обещаю.

Страшно довольный, Фаустино сделал двойной кувырок и приземлился точнехонько на один из тюков. Порывшись, он торжественно извлек из него костюм, на котором в беспорядке были нашиты разноцветные лоскуты. Напялил штаны, в которых буквально утонул, и в таком виде предстал перед дочерью Тинторетто. И пока она снимала нужные мерки, принялся выполнять обещанное, то есть приступил к рассказу.

— В тот вечер она собрала у себя несколько человек. Пожелала сама принять их и все скрывала, кто да что. Бесполезно! Что знают двое, знает и свинья. Слуг — меня и Эбено — она отпустила на весь вечер с приказанием не возвращаться ранее полуночи.

Все это Виргилию было уже известно, но он предпочел помалкивать. Фаустино в это время уже вылез из штанов и надел балахон: Мариетте предстояло укоротить рукава.

— В тот день я слег. Проклятая лихорадка так за меня взялась, что я дрожал с головы до пят, был совершенно разбит, не мог не то что ходить, а и шевелиться. Но я никому ни гугу, особенно госпоже. Говорить правдупотерять дружбу. Я не хотел ей мешать. Когда Эбено ушел, я сделал вид, что последовал его примеру. Но затем, воспользовавшись тем, что появился один из гостей и все внимание было на него, вскарабкался по фасаду дома до окна на чердаке — и гоп, снова очутился в своей каморке. Там я рухнул, сраженный лихорадкой и совершенно обессилевший. Я никогда никому в этом не признавался… Молчание — золото. Единственный, кто об этом знал, — мой пес Лев.

Сеанс примерки окончился. Фаустино выдал своей «костюмерше» иглу и нитки. Да и сам вооружился тем же самым и принялся латать брыжи, местами прорванные.

— Сон сморил меня. Проснулся я от лая Льва. Гости расходились, все разом. Множество голосов, колокольный звон Сан-Тровазо, возвестивший об одиннадцати часах, хлопанье двери, эхо удаляющихся по улице шагов — от всего этого пес возбудился. Я подумал, что скоро придется проделать тот же путь, только в обратном порядке: спуститься с верхнего этажа и войти в дверь. Встал, но сил тут же лезть в окно не было. Голова кружилась, ноги подкашивались. Хворь, она всего человека к рукам прибирает. Прошло с полчаса, а я был не в состоянии шевельнуться. Пес уснул. Тогда-то я и услышал стук во входную дверь. Прислушался. Различил голос хозяйки: «Вы что-то забыли?» Я подумал, что лучше обождать, ведь тот, кто снова наведался, скоро наверняка уйдет. Не хотелось, чтобы меня застукали спускающимся с моего чердака. Морфей снова овладел мною. Я просто канул в небытие. Скорее был мертв, чем жив. Сон — брат небытия. На сей раз это было как никогда верно. — В этом месте комедиант перестал латать кружевной воротник и мгновение всматривался в пустоту. — Второй раз я проснулся, заслышав истерические вопли Нанны. Со своей верхотуры я и то слышал, как она кричала. Тут уж было не до шуток. Я ноги в руки — и поминай как звали. Худая новость на порог, а ты наутек. Потом уже утром я вернулся, сделав вид, что меня не было весь вечер и всю ночь. Никто ни о чем не догадался.

Помня о ребенке-сатире в нижнем углу картины, Виргилий особенно заинтересовался этим «никто».

— Ты уверен, что никто не догадался о твоем присутствии?

— Никто, я совершенно в этом уверен. — Это было сказано безапелляционным тоном. — Если бы только сон меня не одолел, я спас бы женщину, которую любил.

Слезы снова навернулись ему на глаза. Он моргнул, и одна слезинка покатилась по щеке. Виргилию и Мариетте приоткрылась завеса над драмой этого человечка, изувеченного от природы, безобразного, но влюбленного в восхитительную, утонченную женщину. Атика наверняка едва замечала его. Как ей было догадаться о снедавшей его страсти? И вот в ту самую ночь, когда он мог ее спасти и предстать перед ее очами в образе не урода, но мужа, в ту самую ночь, когда — как знать — он мог надеяться выглядеть в ее глазах героем, его валит с ног лихорадка, мучит мигрень, погружает в сон болезнь. Жизнь порою бывает жестокой сверх меры и одновременно трогательной. Воображая, каким ничтожным казался самому себе Фаустино в ту ночь, Виргилий взвешивал, насколько ценно его свидетельское показание. Даже не догадываясь о том, этот попрыгунчик сделал ряд важных уточнений. Через полчаса после ухода гостей один из них вернулся. Думая, что, кроме нее, в доме ни души, Атика сама открыла дверь своему убийце. После… после карлик уснул, и что произошло, покрыто тайной. Догадываясь, каким будет ответ, Предом все же спросил:

— Есть ли у тебя хоть малейшее подозрение, кто это был? Фаустино замотал головой и принялся натягивать шапочку Арлекина, украшенную кроличьим хвостом.

— Будь у меня хоть какая-то уверенность, я бы собственными руками прикончил того, кто лишил жизни мою прелестную госпожу. На Бога надейся, а сам не плошай.

Конец фразы застрял у него в горле. Чтобы не разрыдаться в присутствии посторонних, Фаустино совершил сальто и приземлился на корточки перед своими гостями.

— Хотя… — начал он и, тут же пожалев о вылетевшем слове, примолк, вскочил на скамью и сделал стойку на руках.

Но слово не воробей, вылетит — не поймаешь, Предом уже ухватился за это «хотя» и любой ценой готов был добиться продолжения. Он вскочил на скамью вслед за Фаустино, схватил его лодыжки и крепко держал их, так что тому пришлось выбирать: говорить или падать.

— Хотя, — продолжил он, стоя головой вниз, — кое-кого я подозреваю. Но скажу вам об том, только когда вы меня отпустите.

По всей видимости, скоморох понимал лишь шантаж. Но свои обещания выполнял. Предом отпустил его. Тот встал на ноги, подобрал свалившуюся шапочку, сел на скамью и заговорил, переводя взгляд с одного своего слушателя на другого:

— У меня никаких доказательств. Одни сомнения. Но вера закаляется в пламени сомнений. Я много размышлял о заинтересованности тех или иных в этом преступлении. Парадокс, но я больше всех выиграл от смерти своей госпожи: я получил свободу, деньги и даже ее пса, Вавеля, того самого, которого ей в дар преподнес король Генрих Третий.

«Та болонка, что питается кровью», — мелькнуло у Виргилия. Упоминание ex nixilo[60] о короле Франции его удивило, но виду он не подал и не стал прерывать рассказчика.

— А мне он подарил Льва. Но все это лишь внешняя сторона. А она, как известно, обманчива. С тех пор, как она умерла, умер и я. Существую лишь в шкуре шута.

С этими словами Фаустино отобрал у Виргилия маску и надел ее, завязав сзади веревочки. Его непомерно большая по сравнению с туловищем голова скрылась за гримасой Арлекина.

— А ту, которая на самом деле больше других выиграла от этой смерти, зовут Олимпия. Подумайте сами! Ведь моя прекрасная госпожа затмевала ее! Вместе с синьорой Франко это были две самые почтенные куртизанки Венеции. Теперь Атика в могиле, а Вероника бежала от чумы. Ночью все кошки серы. Ныне царит одна Олимпия, и к ней перешли все поклонники моей госпожи. И среди них Лионелло Зен. Он был записным покровителем моей госпожи, ее чичисбеем, ее рыцарем. Олимпия же изнемогала от любви к нему — я прочел это по ее глазам, поскольку и сам был влюблен. А еще больше ее мучила зависть. Это страшная вещь. Зависть хуже ворожбы.

В этот момент из соседней комнаты донесся лай. Мариетта нахмурилась. Неужели та бело-рыжая шавка так хрипло и гулко лает? Фаустино разъяснил:

— Это Лев, пес, подаренный мне королем Франции. Бесподобное существо, и не в пример Вавелю здоровое и выносливое.

Ответом ему был полный нетерпения лай. Карлик сделал еще один пируэт и попрощался с гостями.

— Конь о четырех ногах, и тот спотыкается. А что уж говорить о кобеле. Я дрессирую своих псов, чтобы они подавали мне реплики на сцене. Настало время уделить им внимание.

Он приподнял маску и поклонился. Его необычная наружность была последним, что увидели Виргилий и Мариетта перед уходом.

Оказавшись мгновение спустя на улице, они не сговариваясь знали, куда лежит их путь и в чьи двери им стучаться. Не ясно было только одно: с кого начать, с Зена или Олимпии?

Олимпия принимала солнечную ванну на своей альтане — небольшой квадратной террасе, отделанной деревом, — на крыше дома, находящегося на Цирюльной улице в квартале Сан-Поло. В дверях дома Виргилий и Мариетта столкнулись с Наиной, гостившей у подруги. Виргилий отвесил ей учтивый поклон, Мариетта ограничилась брошенным в ее сторону непроницаемым взглядом. Служанка повела их наверх. Олимпия распустила волосы, подставив их солнечным лучам. Виргилий обратил внимание, что светлый цвет волос с рыжим оттенком, называемый венецианским, доминировал на полотнах венецианских художников, да и в самом городе. Мадонны и античные Венеры кисти Тициана или Тинторетто непременно были с локонами, косами желтого цвета с примесью оранжевого. Во всех стихотворениях Пьетро Бембо, известных Виргилию, прославлялась красота золотых волос. И потому он нисколько не удивился, что Олимпия старается придать своим волосам отлив, модный в Светлейшей. С этой целью она надела на голову прелюбопытную шляпу с широкими полями, закрывавшими лицо от солнечных лучей, и с дыркой вместо донышка, в которую были пропущены пряди.

Стоило Виргилию увидеть ее лицо, как он вскрикнул. Мариетта пристально посмотрела на него. Олимпия улыбнулась.

— Синьора, вы поразительно похожи на одну мою приятельницу из Парижа.

Взгляд юной художницы затуманился.

Чем больше Олимпия улыбалась, тем сильнее была ее схожесть с Лизеттой, подружкой Пьера: те же высокие скулы, голубые миндалевидные глаза, тот же нежный овал лица, вздернутый носик и аппетитные губы. Хотя она сидела, было видно, что она вряд ли превосходит ростом лавочницу с моста Нотр-Дам. Главное различие двух женщин состояло в цвете волос: каштановые у парижанки и белокурые у венецианки. Пока шел обмен любезностями, служанка обмакнула губку, насаженную на палку, в сосуд с обесцвечивающей жидкостью и смочила ею волосы куртизанки. Распространился неприятный запах, от которого гости поморщились. Куртизанка извинилась и раскрыла свой секрет:

— Существует много всяких рецептов обесцвечивания волос: и крапивный отвар, и цикорный, и отвар из листьев плюща. Иногда я использую смесь оливкового масла и осадок белого вина. Но нет ничего действеннее, чем моча.

Ни Мариетта, ни Виргилий глазом не моргнули. Дочери художника были известны свойства мочи, которую она порой добавляла в краски вместо щелочи. А молодому юристу был известен древнеримский закон, по которому содержимое публичных писсуаров продавалось прачкам для отбеливания белья.

— Мы пришли не за тем, чтобы похищать у вас секреты красоты, — отвечала Мариетта, которую природа наделила чудесными золотыми волосами.

И все же Мариетта не удержалась и выразила восхищение серьгами куртизанки — чистейшими изумрудами.

— Это подарок на мой день рождения одиннадцатого августа, — лаконично пояснила хозяйка.

Служанка принялась тщательно расчесывать мокрые волосы. Это ни в коем случае не мешало Олимпии рассказывать о своем последнем визите к Атике.

— Мы все попрощались с ней на пороге дома. Слуги были отосланы, и потому она сама проводила нас до дверей. Ну откуда мне было знать, что я ее вижу в последний раз?

Одно слово привлекло внимание Виргилия — «все». Это подтверждало рассказ Фаустино, который мог только слышать, как гости расходились.

— Все, — подтвердила Олимпия. — Мы все вместе вышли из дома. На колокольне Сан-Тровазо пробило одиннадцать. Какое-то время мы еще постояли, болтая, на улице Терпимости, затем разошлись в разные стороны. Во всяком случае, я поступила именно так.

— Никто не возвращался?

— Разве можно знать наверняка? Я дошла с Лионелло Зеном и Зорзи Бонфили чуть не до самого своего дома. Кажется, маэстро Вечеллио с сыном наняли гондолу. Признаюсь, мне не пришло в голову пронаблюдать, в каком направлении пошли Кара Мустафа и Жоао Эль Рибейра.

Отдавая себе отчет, что, если она невиновна, она не представляет себе, кто бы мог совершить убийство — в точности как Эбено и Фаустино, — Виргилий постарался сориентировать ее на побудительные причины зверской расправы, которой подверглась Атика.

— Она была шпионкой. Потому ее и убили.

Глаза Виргилия и Мариетты расширились от удивления, они в один голос переспросили:

— Шпионкой?

Их собеседница прикрыла веки в знак того, что они ее правильно поняли. Щелкнув пальцами, она напомнила служанке, что пора снова смачивать волосы. Та поспешила выполнить ее волю.

— Атика сама мне в этом созналась. Первые шаги на поприще тайной дипломатии она сделала, еще живя у своих хозяев — венецианцев из окружения наместника Венеции в Турции. В их доме много о чем велись конфиденциальные разговоры, ходили разные слухи. Агент Селима Паши и его визиря Соколлу вошел с ней в контакт и предложил платить за сведения. Она дала согласие. Хотела накопить денег, чтобы купить свободу. Но поскольку хозяйка сама ее освободила, деньги ей понадобились, чтобы устроить в Венеции свою жизнь. Она получила официальный статус куртизанки. И продолжала служить туркам. Ее профессия была просто идеальна для этого. Ее салон посещали иностранные дипломаты и венецианские нобили. В постели она выведывала у них все, что касалось Турции, и передавала эти сведения по назначению. Этот род деятельности принес ей немалое состояние. Она сама мне в этом призналась: визирь Мехмед Соколлу и его советник Иосиф Нази исправно платили ей. Однако не они одни интересовались намерениями Венеции относительно ее мусульманского соседа. Франция тоже выказала готовность отблагодарить Атику за ее услуги.

При упоминании своей страны Виргилий поежился. И чтобы понять логику услышанного, попытался вспомнить расстановку сил в Европе. Со времен правления Франциска I Франция завязала тесные связи с Турцией. Этот альянс тревожил другие европейские страны, и в частности — Венецию, находившуюся в прямой конфронтации с Турцией из-за островов в Средиземном море. Жители города дожей каждое утро просыпались в страхе услышать, как их петухи кукарекают на турецкий лад. В ответ на нападение турок на Кипр и на кровавый захват Фамагусты Светлейшая вступила в Святую Лигу, куда помимо нее входили Испания Филиппа II, Ватикан Пия V и куда не пожелала войти Франция. В 1574 году, три года спустя после победы Лиги над турками при Лепанто, любые сведения, касающиеся намерений Венеции по отношению к оттоманской Порте, ценились как в Истамбуле, так и в Париже. Этим объяснялось, что в Атике нуждались как агенты Селима, так и агенты Валуа. Виргилий сравнил показания Олимпии и Фаустино: Франция — Валуа — Генрих III.

— Значит, король Франции виделся с Атикой в Венеции? Хотел бы я побольше узнать об этом.

Олимпия поправила шляпу, развернулась вслед за солнцем, вытерла капли пота на лбу и пустилась в подробный рассказ о визите короля Франции в Венецию два года тому назад.

Во вторник 14 июня 1574 года Генрих де Валуа, герцог Анжуйский, избранный королем Польши, брат короля Карла IX, в Кракове, в замке Вавель, получил известие о смерти своего старшего брата, наступившей десятью днями раньше. Корона Франции после этой кончины переходила к нему.

Он решил тайно покинуть берега Вислы и вернуться в Париж, к своей матери Екатерине Медичи и трону. «Франция и Вы, матушка, стоите больше, чем Польша, — писал он 22 июня той, чьим любимым чадом являлся. — Когда вы станете читать эти строки, я буду уже в Венеции или неподалеку от нее». Появление Генриха III на подступах к Венеции произвело в городе неслыханный переполох. Впервые французский король оказывал Республике подобную честь — и его приняли с королевскими почестями. Еще на материке, в Местре, его появления дожидались толпа народа и семьдесят сенаторов в малиновых мантиях. На понтонном мосту в Маргере его встречал Джованни Коррер, когда-то посол во Франции, в золототканой одежде и три гондолы с чиновниками, бывшими под его началом. Король предпочел сесть в ту из гондол, которая была задрапирована в золотую парчу, остальные были убраны черно-лиловой тканью в знак уважения к его трауру. На гондольерах были ливреи его цветов: желтые с голубой окантовкой. Вокруг собралось две тысячи других гондол, прибывших встречать его. К этому невиданному эскорту добавилась флотилия из пятисот гондол, принадлежащих подеста[61] Мурано. Так началось феерическое пребывание Генриха Валуа в Венеции. На следующий день после своего триумфального появления в лагуне он покинул Мурано и переправился на Лидо на великолепном флагманском корабле. Экипаж из более чем трехсот пятидесяти рабов во всем лиловом и в остроконечных шапочках, украшенных лилиями, доставил его с одного острова на другой. На Лидо его ожидал еще более пышный прием. Гостя встречала величественная триумфальная арка Андреа Палладио. Он был принят Сеньорией и патриархом. В храме Святого Николая хор пел Те Deum[62] в его честь. Затем он был приглашен на борт «Буцентавра» — судна, с которого венецианский дож в праздник Вознесения обручал Венецию с Адриатикой, бросая в море золотое кольцо. Генриха поместили на корме — на троне под балдахином.

— Мой отец был там инкогнито! — вставила Мариетта. — Он затерялся среди команды, чтобы тайком сделать несколько набросков с короля, которые потом пригодились ему в работе над картиной.

Олимпия пропустила это замечание мимо ушей и продолжала свой рассказ:

— С борта «Буцентавра» Генрих Третий впервые увидел при свете дня грандиозное зрелище, которое представлял собой город дожей: дворец, базилика, библиотека, колокольня. «Как бы мне хотелось, чтобы матушка была сейчас со мной!» — воскликнул он, преисполненный восхищения. Словно эхо вторили ему пушки всех галер, стоящих на якоре против Святого Георгия. Зазвонил огромный колокол на площади Святого Марка, а за ним и все колокола города.

Как только новый король Франции ступил на венецианскую землю, для него потянулась вереница нескончаемых празднеств, пиров, балов и торжеств. Олимпия не в силах была перечислить всего и назвала лишь некоторые из них: торжественный банкет в огромном зале Совета Десяти, театральная постановка в исполнении труппы «Ревностные», экскурсия в Адмиралтейство, где в его присутствии за рекордно короткое время было собрано судно, завтрак в герцогском дворце, где столы были декорированы скульптурами из сахара, регата на Большом канале, прогулка по улице Галантерейщиков, торговой артерии города, где король накупил кучу драгоценностей, фехтовальный турнир, на котором свое искусство продемонстрировали лучшие из лучших, сеанс изготовления стекла в печи Мурано, установленной на плоту, бой между жителями районов Кастелло и Святого Николая, вооруженными заточенными тростями, и наконец, кульминация его пребывания в Венеции — грандиозный бал, на котором двести патрицианок с головы до ног в золоте и жемчуге танцевали падовану, пассе-э-меццо, гальярду. Помимо этих официальных празднеств, король испросил разрешения, которое ему было тут же дано, на галантное свидание с куртизанкой Вероникой Франко. Позднее она призналась: «Хотя он явился, скрывая, кто он на самом деле, сердце мое так воспылало, что я едва не лишилась чувств. Поняв, что со мной, он снисходительно принял от меня на память мой эмалевый портрет».

— Написанный моим отцом, — уточнила Мариетта.

По-прежнему не обращая на нее ни малейшего внимания, Олимпия продолжала:

— Однако был еще один визит короля к куртизанке, который держался в большом секрете. Ею была не кто иная, как Атика. По лестнице, приставленной по его просьбе к особняку Ка Фоскари, где он остановился, Валуа несколько раз покидал свое жилище незаметно для всех. И инкогнито добирался до дома египтянки, от которой ему нужны были дипломатические сведения самого секретного свойства. Однако двадцать второго июля поутру его отсутствие было все же замечено слугами-итальянцами. После ночной эскапады на улицу Терпимости он вернулся к себе лишь в середине дня. Между полуночью и полуднем он обговаривал с Атикой детали политического и военного союза Франции и Турции. В последний свой визит он презентовал ей болонку, привезенную из Польши. Возможно, однако, не только болонку, но и некий весьма опасный секрет, за который она и поплатилась. Генрих Третий покинул Венецию двадцать седьмого июля, Атика умерла седьмого августа. Каких-то десять дней… слишком мало, чтобы я могла поверить, что причина ее смерти в чем-то ином…

После этих загадочных слов Виргилий и Мариетта вынуждены были распрощаться с Олимпией. От нее они узнали столько нового и неожиданного, что сразу по горячим следам даже не могли обсуждать все услышанное. И потому молча, погруженные в свои мысли, направились по другому указанному им следу.

Может ли быть более простой адрес, чем адрес Лионелло Зена, проживающего во дворце Зен на набережной Зен в Каннареджо? В двух шагах от дома Тициана. Окна дворца Зен выходили на просторную площадь, окаймленную деревьями и окруженную постройками ордена Крестоносцев. О принадлежности к ордену свидетельствовала эмблема — три латинских креста на трех скалах, — выбитая повсюду: и на церковных стенах, и на монастырских, и на стенах богадельни и часовенки. Перед тем как постучаться во дворец, чей фасад был украшен фресками работы отца Мариетты и Андреа Скьявоне, они зашли в церковь Пресвятой Девы и осмотрели полотна на стенах часовен, поперечного нефа и ризницы: «Вознесение Пресвятой Девы», «Введение Иисуса во Храм» Тинторетто, «Мученичество святого Лаврентия» Тициана. На последней отблески касок, света факелов, кирас, пламени костра и зенитного света рвали темный колорит картины. И темой мучений, и своими мрачными тонами, и следами пальцев художника она напомнила им «Истязание Марсия».

Выйдя из церкви, они чуть было не столкнулись с монахом ордена Крестоносцев и паломником, которые поддерживали человека об одной ноге, по-видимому, из богадельни. А чуть поодаль заметили молодого человека в железном нарукавнике, играющего с друзьями в мяч. Он обернулся, и Мариетта узнала его:

— Лионелло! А мы к тебе!

Тот весьма удивился. Виргилий с интересом вглядывался в его черты. Прежде всего поражала его красота: прямой нос, огромные светлые глаза, четкий контур губ, кожа что девичья, белокурые волосы, волнами ниспадающие на плечи. Не только лицо, весь его облик вплоть до кончиков пальцев был утончен: совершенная фигура, удлиненные мышцы конечностей. Природная грация сочеталась в нем с достоинством. На какой-то миг Виргилий даже почувствовал укол ревности.

— Вы как раз вовремя. Мы чуть не подрались. Давно пора прекратить игру.

Он жестом показал двум своим партнерам и троим противникам, что партия окончена. Один из них приблизился, Лионелло представил его:

— Вряд ли вы знакомы. Мой друг Зорзи Бонфили.

Предом встрепенулся. Перед ним был не один, а два участника вечера у Атики. Насколько совершенен был Лионелло, настолько безобразен был Зорзи. Мглистый цвет лица, искривленный рот, глаза навыкате, крупный нос, неаккуратная бороденка. Весь он был какой-то угловатый и укороченный. Однако внимание притягивали не его впалая грудь и ляжки некрасивой формы, а левая рука с неподвижными фалангами. Что это: галлюцинация или Зорзи и впрямь похож на старого сатира с полотна Тициана? Понимая, что слишком долго задержался взглядом на его изувеченной руке, Виргилий перевел глаза на его лицо.

— А что, Зорзи — это венецианское имя?

Маленькие злые глазки Зорзи моргнули. За него ответил Лионелло:

— Так на венецианском диалекте звучит имя Джордже, по-французски Жорж. В Венеции буква «Z» в особом почете! Она заменяет «G». Вот, к примеру, евангелист Иоанн по-английски звучит как Джон, по-французски Жан, по-испански Хуан, по-португальски Жоао, а на нашем диалекте — Зан или Зани. — И добавил, откидывая волосы назад: — Раз уж какая-то надобность привела вас ко мне, почему бы нам не устроиться поудобнее? Игра меня утомила.

Он предложил посидеть прямо на берегу у воды, в тени деревьев, но его друг воспротивился:

— Только не там! Вот уже скоро три десятка лет, как Сенат постановил построить здесь набережную, чтобы покончить с этой проклятой топью.

Услышав его злобный голос, Виргилий и Мариетта невольно отшатнулись. Они узнали его, этот голос. Их руки встретились. Каждый получил подтверждение своего первого впечатления. Зорзи Бонфили был одним из тех грабителей в масках, которые рыскали в мастерской Тициана, пока они прятались за «Пьетой». Они постарались никак не выдать себя и дружно заулыбались. Лионелло фамильярно, жестом, не лишенным нежности, обнял друга за плечи. Виргилий перестал улыбаться. В ответ на жест Лионелло Зорзи обнял его за талию. Изумление Виргилия возрастало. Зорзи подметил происшедшую в нем перемену, и некоторое время царило замешательство. Лионелло постарался его рассеять:

— Приглашаю вас к себе!

Он не предложил им осмотреть залы, полные произведений искусства: полотен великих мастеров, римских скульптур, китайских ваз, персидских ковров, арабской посуды и византийских золотых изделий. Однако угостил их белым сухим вином.

— …которое любила императрица Ливия[63].

Из окон открывался чудный вид на Венецию. На вопрос Зена о цели их визита ответила Мариетта. Стоило Зорзи услышать имя Атики, глаза его вспыхнули нехорошим огнем.

— Атика, эта тварь на содержании наших врагов! — Голос его дрожал от негодования. — Будь проклят день двадцать девятое мая 1453 года, когда Константинополь попал в руки султана Мехмеда Второго. Празднуя свою победу под сводами Святой Софии, превращенной им в мечеть, он благодарил Аллаха. С тех пор турки не переставая грозят нам. Мало-помалу наладили флот и завоевывают Средиземное море — наше море.

Далее Зорзи повел рассказ о постепенной сдаче туркам «Mare Nostrum»[64].

Виргилию вспомнились строчки Иоахима дю Белле[65], который, поминая обряд обручения Венеции с Адриатикой, иронизировал:

Венецианцы-глупцы все с морем брачуются, Турки давно уж в любовниках ходят.

— На короне нашей ослепительной империи осталось лишь три камня: Корфу, Кандия и Кипр… Кипр!

При упоминании об острове, где родилась божественная Афродита, покалеченная рука Зорзи, до того рассекавшая воздух, бессильно повисла. «Кипр! Ну конечно! — пронеслось в голове Виргилия, вспомнившего, что сказал по поводу Зорзи Пальма. Он ведь был ранен в бою за Кипр. — Я собирался расспросить дядю, но, кажется, могу прямо здесь и сейчас получить урок истории».

И он не ошибся. Зорзи с горечью в голосе повел свой рассказ с 1570 года. С очевидной пристрастностью изложил он расстановку сил в начале семидесятых годов так, как видел ее сам. Остров Кипр был лакомым куском, приносящим в год доходу не менее трехсот шестидесяти тысяч дукатов. Пшеница и хлопок, вино и растительное масло, соль и сахар были там в изобилии.

— Кипр с его цитаделью, с его природными богатствами разжигал страсти. Турки облизывались, глядя на него. Особенно с приходом к власти Селима Второго, этого мерзавца, пропившего свои мозги, что вообще редкость для мусульманина.

В своем донесении в Сенат наместник Бадоэр так описал Селима Второго: «Лицо испитое от чрезмерного употребления вина и водки, к которой он пристрастился из-за несварения желудка». В начале 1570 года Селим начал враждовать с Венецией.

— Надо думать, этот пропойца прямо-таки мечтал упиваться кипрским вином в своем серале!

Блистательная Порта желала столкновения? Ну что ж, пусть получает. Светлейшая засучила рукава и в пятьдесят дней изготовила сто пятьдесят галер, снаряженных для битвы. Несмотря на эти титанические усилия, Республика Льва была застигнута врасплох: первого июля турецкий флот подошел к Кипру, десятки тысяч солдат атаковали его столицу Никозию. Она пала. Воодушевленные легкой победой, мусульмане напали на Фамагусту, считавшуюся неприступной.

— Там они напоролись на наши великолепные военные укрепления, на неколебимую верность венецианцев своей родине, но прежде всего — на героизм командующего гарнизоном — Маркантонио Брагадино. — Голос Бонфили задрожал. Дойдя до этого места, он побледнел. — Осажденная Фамагуста держалась почти год. Положение было отчаянное, одиннадцать месяцев ее обстреливали, подрывали ее бастионы. Одиннадцать месяцев она отбивала атаки. — Увлекшись рассказом, Зорзи утратил присущую ему грубость. — В конце лета 1571 года население попросило Брагадино капитулировать. Он согласился. Первого августа в честь перемирия зазвонили колокола и замолчали пушки. Лала Мустафа, полномочный представитель султана, главнокомандующий турецкой армией, вручил своему противнику грамоту с подвешенной к ней золотой печатью, украшенной изображением Селима Второго. В грамоте говорилось, что тот «обещает и клянется Аллахом и головой Великого Турка уважать параграфы, которые содержатся в этом документе». Среди параграфов был один, который обеспечивал беспрепятственное возвращение венецианских войск на родину. Но как только туркам были переданы ключи от Фамагусты и Брагадино проговорил: «Я вручаю вам эти ключи не из трусости, но по необходимости», — бесчестный Лала Мустафа изменил тон! Он нарушил все обязательства победителей по отношению к побежденным. Защитников города пленили — иных повесили, иных послали на галеры или продали в рабство. Две тысячи рабов и двадцать тысяч трупов! Иначе как резней это не назовешь. Их жен безбожно насиловали. А Брагадино… Брагадино…

Его голос пресекся, лицо исказилось. Ни Виргилий, ни Мариетта не догадывались, что с ним творится, в отличие от Лионелло, который сочувственно положил руку ему на плечо и докончил рассказ за него:

— Лала Паша отрезал Брагадино одно ухо. Другое отрубил солдат. Затем приказал связать его, накинуть ему на шею удавку, и призвал всех осыпать его ругательствами и поносить. Через неделю, когда Брагадино был уже при смерти — у него произошло заражение крови из-за ран, — ему предложили жизнь с условием принять ислам. Ответом было презрение и брань. Этим он подписал себе смертный приговор, но не догадывался, какие адские муки уготованы ему напоследок. Его заставили перетаскивать неподъемные корзины с землей и камнями с бастиона на бастион. Затем привязали к рее корабля на такой высоте, чтобы его соплеменники и единоверцы, взятые в плен, могли видеть изуродованное тело их военачальника. При этом над ним издевались: «А видишь ли ты свою эскадру? А помогает ли тебе твой Христос?» Затем его спустили с реи, но лишь затем, чтобы применить к нему последнюю, самую изощренную из пыток… — Лионелло запнулся. — После этого тело его было разрублено на куски и роздано солдатам, часть его на спине быка провезли по улицам. Дабы потешить народ-победитель, их протащили по всей Турции. А его кожу выделали, сшили, набили соломой, нарядили в платье и в головной убор, после чего этот жуткий трофей отправили в Истамбул.

— Его кожу? — переспросил, подавив комок в горле и уже предчувствуя, каким будет ответ, Виргилий.

С него заживо сняли кожу.

Глава 9

Оказавшись на улице, Виргилий и Мариетта обменялись вопрошающими взглядами: какие выводы стоит сделать из этой встречи? Мариетта предложила посидеть в тени у воды. Подмяв под себя юбки, она устроилась прямо на гальке, только смахнула пыль с кружев.

— Что ты думаешь об этих двоих? — кивнула она в сторону семейного гнездышка Зен.

Виргилий вздохнул: столько всего непонятного жгло и сверлило мозг.

— Для начала… — Он сконфузился и опустил голову, подыскивая подходящие слова. Набрав камешков, стал подбрасывать их на ладони. — Для начала ты была права относительно нравов Зена. А то, что годится для него, годится и для его друга. Друга! Я бы сказал иначе, если бы не боялся оскорбить твой слух. Так они живут вместе?

— У Зорзи свой дом на улице Льва. Мне брат сказал, — ответила Мариетта, которую трудно было оскорбить чем-то подобным.

Виргилий глядел, как прыгает по воде брошенный им камешек.

— И потом, оба они, и Бонфили в особенности, преисполнены злобой — и это еще мягко сказано — по отношению ко всему, что связано с Турцией… Селим, Лала Паша, шпионка Атика.

Еще один камешек запрыгал по воде.

— И что из всего этого следует?

— Оставим выводы на потом. Теперь же самое время заняться замешанным в этом деле турком, я имею в виду Кару Мустафу. Помнится, ты говорила, он проживает на площади Золотого Араба?

Мариетта кивнула и протянула Виргилию руку, чтобы он помог ей подняться.

— Ты со мной? — спросила она.

— Хоть на край света.

Путь их лежал гораздо ближе, всего лишь на край города, в квартал Кастелло: дом турка находился неподалеку от верфи.

За огромной стеной из красного кирпича, за которой было сосредоточено кораблестроение Республики, пошли дома для рабочих Адмиралтейства. Дворец Кары Мустафы, весьма скромный на вид, в византийском духе, ничем внешне не отличался от других венецианских построек. Внутри же царила роскошь, присущая богатым стамбульским домам. Дворец был поделен на две половины: женскую и мужскую. И хотя Мариетта была девушкой, раб в тюрбане и домашних туфлях без задников провел их именно на мужскую половину. Нижний этаж, как и в большинстве патрицианских домов Венеции, был служебным: кухни и помещения для прислуги располагались вокруг двора с колодцем посередине. Под хозяйские покои был отведен piano nobile[66], походивший на пещеру из «Тысячи и одной ночи». Просторная, правильной четырехугольной формы гостиная, куда их ввели, окнами выходила на городскую площадь. Стены ее до середины были выложены бело-голубой плиткой: сценки на ней привели Мариетту в восторг. Верхняя часть стен была увешана зеркалами Мурано и испещрена изречениями из Корана. Типично венецианский потолок с выступающими балками был на восточный манер расписан орнаментами и позолочен. Деревянное возвышение — диван — делило гостиную надвое; на нем стояла софа. Диван был устлан тонкими матрасами и подушками из ворсистой ткани, софа же утопала в толстых коврах, роскошных тканях и мягких подушках. От разнообразия расцветок и рисунков у Мариетты зарябило в глазах. За ее спиной раздался глухой голос. Она оглянулась. Одеяние турка по роскоши не уступало внутреннему убранству дома. Поверх шаровар и рубахи был надет доломан — нечто вроде сутаны до пят из разноцветной глянцевитой тафты высочайшего качества. На пояснице доломан был схвачен широким кожаным ремнем с серебряными пряжками. Хозяин церемонно приветствовал гостей, подошел к дивану, снял туфли из желтой кожи и сел на почетное место, отмеченное на стене рисунком из плитки — нечто вроде готической арки, производящей впечатление спинки трона. Затем жестом предложил гостям расположиться на софе. Разувшись по его примеру, они нерешительно взобрались на деревянный помост. Сидеть, откинувшись на подушки, полулежа, было непривычно и потому неудобно, но они никак этого не показали.

Завязалась беседа в приветливом и почтительном тоне. Пока суд да дело, они могли изучить и самого хозяина, и его наряд. Наружность его дышала воинственностью: смоляные глаза, смуглая кожа, суровые складки на лице, борода, какую носят набожные, образованные или могущественные турки. Голова его, судя по всему — обритая, была покрыта головным убором: небольшой шапочкой, вокруг которой, образуя тюрбан, был обернут шелковый шарф, украшенный султаном и драгоценными камнями, посверкивающими в солнечных лучах. Один тюрбан уже свидетельствовал об общественном положении и достатке его хозяина. Собственно, достаток иностранца и был одной из тех немногих вещей, которые им удалось выведать у него. Как настоящий восточный человек, Кара умудрился почти ничего не сообщить им. Однако визит их был ненапрасным. Кое-что интересное все же выяснилось, пока они угощались пловом и другими яствами, поданными на огромном медном блюде.

— Вы носите то же имя, что и генерал, одержавший победу при Фамагусте, — начал Предом, потянувшись за аппетитными виноградными листьями, фаршированными мясом.

Мариетта в это время пригубила жидкое блюдо из молока и манки.

— Хотя Лала Мустафа мне и брат, после резни в цитадели я порвал с ним. Я не одобряю кровавую баню, которую он там устроил. Нарушить слово и договор, скрепленный подписью и печатью, опозорить наше имя… К чему были все эти зверства, к чему насилие, пытки, поголовное истребление венецианцев? — Поднеся ко рту кусочек баранины, тушенной в жире из бараньего хвоста, он ополоснул пальцы в чаше. — Это способствовало лишь созданию образа Турции как варварской страны, неспособной соблюдать свои клятвы и жаждущей христианской крови. Мы же, напротив, — умный, тонкий, поэтичный народ. Кто в Италии способен сочинять такие вдохновенные вирши, как Зати, Фузули, Баки или Ревани? — Кара Мустафа вздохнул и пожевал лист салата. — Со времени той печальной памяти войны на Кипре мои дела в Венеции пошли на спад. Не то чтобы совсем, — он обвел взглядом гостиную, — но венецианцы торгуют со мной скрепя сердце. Французы, англичане, голландцы — и те уступают мне свой товар, специально изготовленный для Леванта, после бесконечных переговоров.

Вчера я четыре часа убил на сделку, хотя речь шла о полотне, рассчитанном исключительно на стамбульские вкусы: цвета — мускуса и кофе, оливковый и винный. Мы в этом городе — нежеланные гости. Притом что главная доля в торговле Республики принадлежит туркам, в нашем распоряжении нет даже подворья, как у немцев, где можно было бы хранить товары, торговать, проживать, где были бы мечеть, бани[67].

Он отщипнул кусочек халвы, сочащийся медом. Мариетта последовала его примеру и перешла на сладкое: вонзила свои зубки в рахат-лукум. Виргилий предпочел соленые блюда и хачапури.

— Возможно, неуместно говорить об этом в вашем присутствии, синьорита венецианка и мсье парижанин, но у меня такое чувство, что, если бы не коммерция и ее интересы, — торговец тканями особо выделил слово «коммерция», — все чужеземцы были бы для Светлейшей нежелательны. Взять хотя бы тех же немцев — их собрали в одном месте, в подворье, албанцев терпят лишь на одной улице — Албанцев, евреев согнали в гетто, заставляют носить позорный желтый колпак, пытаются обратить в христианство, для чего выстроили школу для новообращенных. Но горе тем, кто, обратившись здесь в чужую веру, пожелает вернуться к вере отцов. Их ждет инквизиция. Сколькие из них предпочли укрыться в Истамбуле, где с уважением относятся к Яхве! Так поступил и мой друг Жоао эль Рибейра.

Услышав имя одного из подозреваемых в смерти Атики, гости чуть было не выдали себя, и, чтобы унять охватившее их волнение, Мариетта поскорее сунула в рот еще кусочек лукума, а Виргилий уткнулся носом в чашу со стамбульским напитком из проса, напоминающим пиво. Хозяин отхлебнул виноградной водки, прищелкнул языком и продолжал:

— Так вот, ему пришлось спешно покинуть Португалию, где он появился на свет, искать убежище в Италии — сперва в Ферраре, затем в Венеции. Однажды он узнал, что в любую минуту как приверженец иудейской веры может быть выдан инквизиции. Я посоветовал ему переселиться на Босфор, вот уже два года как он там обосновался и безболезненно вернулся в лоно своей веры.

Мусульманин вытащил из-за пазухи трубку и набил ее табаком, который носил в мешочке на ремне. Приятный запах индийского табака, смешанного с алоэ, распространился по гостиной. Трубки были предложены и гостям, с удовольствием принявшимся раскуривать их.

— Аромат табака напоминает мне о моем умершем отце, — проговорил Виргилий и закашлялся.

— Наши женщины тоже охотно курят, — продолжал между тем Кара Мустафа. — Они подмешивают в табак смолу. Курила и Атика. Раз уж вы пришли расспрашивать меня о ней и раз уж я упомянул о Жоао, должен вам кое-что поведать. На людях Атика обходилась с ним весьма любезно, но именно она грозилась выдать его инквизиции. Чтобы заручиться ее молчанием, Жоао дарил ей шелковые платья, колье из трех ниток жемчуга, дорогие пряности и золотые серьги. Отдал ей даже карлика, на которого она положила глаз.

«Фаустино», — пронеслось в головах гостей, удержавшихся от каких-либо признаний. Виргилию показалось странным отбытие Жоао из Венеции как раз после того, как не стало шантажирующей его куртизанки, и он попросил объяснить, почему так случилось.

Однако в этот момент в гостиную вошел невольник с новым подносом и столиком, который он установил на диване у ног хозяина.

— Кофе? — предложил тот гостям.

Они озадаченно переглянулись. При виде выражения на их лицах он гортанно рассмеялся:

— Не ведаете, что такое кофе? Я ведь говорил: наша цивилизация куда изысканней! Кофе — это утонченный напиток, появившийся у нас в правление Солимана Великолепного[68]. У нас его пьют в кофейнях, и это вошло в моду. Напиток настолько необыкновенный, что некоторые улемы[69] утверждают, что потреблять его грешно. Сделайте несколько глотков, убедитесь сами в его достоинствах.

По знаку хозяина невольник разлил по чашкам черную жидкость, и их ноздрей коснулся необыкновенный аромат. Сделав глоток, Виргилий не смог удержаться от гримасы и чуть было не выплюнул жидкость обратно. Пока она стекала по стенкам его горла, он размышлял, чем она особенно пакостна: обжигающим эффектом или горечью? Он с восхищением смотрел на Мариетту, которая не поморщившись отхлебнула из чашки. При виде отвращения на лице француза Кара Мустафа вновь развеселился, отбросил подушку, слез с возвышения и надел желтые туфли.

— Должен вас покинуть. Дела в Риальто. Из-за этой чумы — сохрани нас, Аллах! — не придется, видно, надолго задержаться в Венеции. Боюсь и за себя, и за своих жен. Возможно, я скоро отбуду в Золотой Рог, а потому должен как можно скорее договориться с поставщиками тканей. Было приятно с вами познакомиться. Жду вас снова. Возможно, синьорита не откажется написать портреты моих жен? А вы, мсье, снова отведаете кофе. Поверьте, с каждым разом он будет вам все больше по вкусу!

Перед тем как покинуть гостиную, он приказал невольнику по первому слову гостей проводить их к выходу.

— Желаю вам вволю насладиться видом из моих окон, мягкостью моих ковров, пахлавой и табаком. Но не злоупотребляйте кофе, при слишком больших дозах он действует возбуждающе.

Уже попрощавшись, он задержался:

— Да, чуть не забыл ответить на ваш последний вопрос. Я тоже не сразу понял, почему Жоао спешил уехать из Венеции, когда той, что его преследовала, не стало. Покуда в Истамбуле он мне не объяснил: он больше не мог чувствовать себя здесь в безопасности. Если один человек так себя вел по отношению к нему, почему бы кому-нибудь еще не последовать его примеру и не начать его шантажировать. Преданность вере своего народа висела над ним дамокловым мечом. Вам, молодой человек, это должно быть особенно понятно, ведь вы из тех краев, где принадлежность к иной разновидности той же религии в один прекрасный день стала означать смерть.

Слова турка вызвали у Виргилия тяжелые воспоминания: Варфоломеевская ночь запомнилась ему как некий кошмар, в котором он, будучи сыном протестанта, выжил благодаря чуду. Он сделал еще глоток крепкого напитка с сильным запахом, пытаясь избавиться от навязчивых дум.

— Кара Мустафа прав. Я начинаю привыкать. Мариетта, уже выпившая целую чашку, напомнила ему о встрече с Пьером.

— Они с Чезароне, должно быть, уже вернулись из лазарета, и он ждет нас на Бири-Гранде. Если ему нужно рассказать нам столько же, сколько нам ему, боюсь, не хватит ночи.

Она соскочила с дивана, расправила складки платья и взялась руками за деревянную спинку, чтобы удобнее было обуваться.

И в эту минуту ей на глаза попался торчащий из-под ковра, устилающего помост, кончик бумажного листа. Она не решилась вытащить его, однако Виргилий, проследивший за ее взглядом, не разделял ее щепетильности и завладел бумажкой. Это был обрывок с тремя занятными изображениями… словом, половина того листа, который незнакомец, проникший на Бири-Гранде, дравшийся с Пальмой и бежавший от Виргилия, обронил во дворе…

Дом на Бири-Гранде превращался мало-помалу в штаб-квартиру расследования. Когда закат окрасил лагуну в розовые тона, достойные кисти Веронезе, все участники сошлись здесь. Виргилию с Мариеттой не пришлось шарить в щели меж камнями в поисках ключа — Пальма показал им, куда, уходя, прячет его, — поскольку и Пьер, и Пальма уже дожидались их. По расстроенному лицу друга Предом догадался, что поездка в лазарет ничего не дала.

— Твой дядя согласился доставить меня на остров, но все напрасно. Горацио в плачевном состоянии. Боже! Как он сдал физически буквально за несколько дней! Мы с трудом узнали его. Муки лишили его рассудка. Он безумно вращал глазами, бормотал нечто бессвязное, на полуслове замолкал и принимался кричать. Смысл наших слов до него не доходил. Его память превратилась в сито. Заставить его пережить заново вечер седьмого августа 1574 года не было никакой возможности.

Виргилий, сочувствуя, обнял Пьера.

Пальма зажег свечи, вставленные в металлическое колесо, подвешенное к потолку прямо над «Пьетой»: их свет заливал полотно каким-то потусторонним сиянием.

— Не знаю почему, но у меня необъяснимое ощущение, что маэстро общается с нами через свое творение. — Он погладил бороду. — Как-никак это последнее, что вышло из-под его кисти. Он уже сознавал: конец близок, смерть унесет его раньше, чем он положит последний мазок. Кисть, мазок… не то! Нож, пальцы! Вот следы его ногтей. Словно он цеплялся за холст.

Большим пальцем он коснулся поверхности холста. Казалось, это вызвало в нем некое видение.

Когда троица друзей предложила Пальме выйти в сад, он оторвался от созерцания, словно пробудился от сна.

— Извините, что я не иду с вами. Хочу проникнуться творением учителя, чтобы оно заговорило со мной без обиняков.

Легкий ветерок, наполненный запахами водорослей, дул с севера, принося с собой в гнетущую атмосферу тяжелобольного города подобие свежести. Мариетта устроилась на скамье, Пьер — на траве. Виргилий установил подрамник с начатой ранее схемой.

— Итак, продолжим. Марсий — это Атика, Аполлон — это Зен, Мидас — Мустафа, Евтерпа — Олимпия, фавн с ведром — Бонфили, фавн в колпаке — Рибейра, ребенок… не кто иной, как Фаустино. Что бы он там ни считал, его присутствие в доме в тот вечер не для всех оставалось тайной. Уж Тициан-то об этом знал наверняка… Может, потому, что карлик не провел всю ночь распростертым на постели, как утверждает.

Пьер заохал — мол, сдаюсь, убедили, хотя во взгляде его при этом сквозило лукавство. Мариетта ограничилась красноречивой улыбкой. Виргилий взялся за третью колонку, которую озаглавил «Побудительная причина».

— Итак? — обратился он к друзьям тоном школьного учителя. — Ys fecit cui prodest[70]. Каково ваше мнение, коллеги?

Пьер и Мариетта подыграли ему и даже слегка поссорились, кому начать. Пьер галантно уступил.

— Я вижу по меньшей мере две причины, по которым Зорзи желал смерти Атики. Primo, она была турецкой шпионкой, а турок он люто ненавидел. Secundo, ее опекал Лионелло, и Зорзи, должно быть, мучился ревностью.

Предом с этим согласился: оба мотива были вписаны в новую колонку напротив фамилии Бонфили. Затем слово взял Пьер:

— Я не видел карлика, но судя по тому, что вы рассказываете, мне кажется, он здорово выиграл от смерти хозяйки: тут тебе и свобода, и кругленькая сумма.

— Не говоря уже о болонке от королевских щедрот, — вставила Мариетта.

— Но разве он не лишился женщины, которую обожал? — Слезы Фаустино явно тронули Виргилия.

Пьер был более прагматичен:

— Отец небесный! Лишился женщины, которой в любом случае ему не видать как своих ушей. Тогда как свобода могла оказаться не только мечтой. — И после некоторого раздумья добавил: — То же и в отношении африканца. И для него со смертью Атики оборвались цепи рабства. А что, если и его поместить в список подозреваемых?

— Но ведь Тициан оправдал его перед Авогадорией! — запротестовал Виргилий.

— Вот именно: перед Авогадорией. Как и я, ты должен был сделать в уме несложный подсчет, показывающий, что за те шестьдесят минут, которые содержатся в часе, Тициан просто из чисто математических соображений не мог побывать и у своего окна на Бири-Гранде, и в квартале Святого Николая. А это значит: он не мог видеть Эбено далеко от дома в то время, когда совершилось убийство. И у Эбено, по сути, нет настоящего алиби. Зато есть побудительная причина — да еще какая! — прикончить свою хозяйку. Причина та же, что и у карлика, но в отличие от него Эбено не пылал к ней безответной страстью.

— Но разве не стоит доверяться маэстро? На мой взгляд, он дважды вывел Эбено из-под удара. Сперва, несмотря на свои преклонные лета, дал себе труд побывать в герцогском дворце. Затем не изобразил его на полотне.

— Ах нет? А что это за черный пес, которого удерживает ребенок?

Вопрос Пьера лишил Виргилия дара речи. С минуту он пребывал в замешательстве. Затем отложил подрамник и кисть, огромными шагами пересек сад и исчез в мастерской. Друзья могли в окно наблюдать, как он прямиком направился к «Марсию».

— Меня ты тоже не убедил, — бросила Мариетта Пьеру.

Он решительно подобрал кисть и вписал в колонку «персонажей» слова «черный пес», а в колонку «побудительная причина» — слово «свобода». Его упрямство развеселило Мариетту.

— Если большой пес — Эбено, то рыжая болонка — еще один, восьмой персонаж. А ведь нам теперь известно, что на картине изображена та самая болонка, что перешла от Генриха Третьего к Атике, а от нее к Фаустино. Почему бы Тициан стал в одном и том же произведении по-разному трактовать тему собаки?

Звучало убедительно; рука Пьера замерла и опустилась. Он бросил взгляд в сторону мастерской. Виргилий как зачарованный стоял перед полотном.

— Пока он созерцает черного пса, доведем схему до конца, — не без ехидства предложила Мариетта. Пьер ткнул кисть в лист, готовый следовать ее указаниям.

— У Олимпии были причины завидовать Атике. Та была ее соперницей в борьбе за сердце Лионелло.

— К тому же они были конкурентками в том деле, которым занимались.

Еще одна строчка в колонке «побудительная причина» была заполнена.

— Египтянка шантажировала португальца. Из-за нее он рисковал не только состоянием, но и свободой и жизнью. Ведь попасть в лапы инквизиции означало проститься с жизнью. И потому его «побудительная причина», на мой взгляд, самая убедительная из всех: на карту была поставлена его жизнь, — рассудил Пьер.

— Итак, уже четверо!

— А что ты думаешь о Лионелло, ты ведь его видела?

Мариетта задумалась.

— По правде сказать, мне не удалось разговорить его. Он носит свою красоту, как маску. И что там под ней, мне невдомек. Вот говорят, лицо — зеркало души, но у него все наоборот. Его лицо — само совершенство: гладкое, сияющее. Ни морщинки, ни следа на нем не оставили темные стороны его натуры, если они есть… А почему бы им и не быть? Ох несладко пришлось бы мне, доведись писать его ангельский лик, на котором не за что ухватиться. Однако я недалека от мысли, что в конце концов выявила бы его подлинную суть.

— У ангелов нет пола, он содомит. Не тут ли кроется причина того, что могло бы подтолкнуть его к убийству? Он протежировал и Атике, и Бонфили. Отчаявшись делить его с другим, к тому же мужчиной, Атика могла угрожать ему выдачей властям как извращенца. И быть бы ему на Пьяцетте под колокольный звон…

— …повешену. Твоя правда. Следовательно, и для него речь могла идти о жизни и смерти. Это делает его одним из главных подозреваемых, ex aequo[71] с Жоао. Кроме того, разве мы не установили, что Тициан представил Лионелло Аполлоном, а Рибейру сатиром в колпаке? А ведь именно в их руках находятся ножи — непосредственные орудия убийства!

Очевидность сказанного заставила обоих помолчать. И вот тут-то до них и донесся истошный крик Виргилия:

— Мариетта! Пьер! Сюда! Пальма опять откопал нечто такое!

Вечер у Атики

Олимпия

Кара Мустафа Зорзи Бонифили

Лионелло Зен

Жоао эль Рибейро

Тициан

Атика

Фаустино

Эбено

Картина Тициана

Евтерпа

Мидас

Сатир с ведром

Аполлон Сатир в колпаке Художник Марсий Ребенок Черный пес

Побудительная причина

Соперничество из-за Лионелло. Конкуренция Наследство

Шпионаж Атики в пользу Турции. Ревность из-за Лионелло

Угроза жизни Угроза жизни

Стремление к свободе Стремление к свободе

Как описать рисунок, который бывший ученик Тициана случайно обнаружил в бедламе мастерской, пока Виргилий соляным столпом торчал перед картиной? Сделан он был углем и представлял собой нечто весьма загадочное. В центре были изображены концентрические круги, наполовину как бы светящиеся, наполовину затемненные — видимо, поделенные на дневные и ночные; вместе они образовывали один огромный круг, заполненный различными знаками, загадочными словами и фигурами: …«annus ventorum», «annus solarum», «annus stellatus», ворон, лебедь, дракон, пеликан, птица-феникс. Слева был изображен ягненок на пьедестале, справа — голубка в сияющем ореоле. Все это было увенчано четырьмя буквами древнееврейского алфавита. Внизу рисунка на фоне пейзажа — холмов, покрытых растительностью, — изображение пяти человеческих фигур и трех животных. Голый мускулистый мужчина, прикованный к центральному кругу, Волхв с густой бородой и в усеянном звездами платье посередине. Нагая женщина, симметрично мужчине прикованная к кругу. И наконец, некий гибрид с головой оленя и человеческим туловищем, потрясающий трилистником. Под ними, в самом низу рисунка, — три не менее любопытных животных. Птица-феникс и орел помечены латинскими надписями. А между ними — лев с разинутой пастью, о двух гривах, двух торсах, двух хвостах и одной голове.

— Это не рисунок маэстро, — твердо заявил Пальма.

— Как и те пять картинок, — подтвердил Виргилий и достал из кармана обрывок, найденный у турка под ковром.

— Один загадочнее другого, — проговорила Мариетта, теребя прядку светлых волос.

— Мало нам тарабарщины на латыни, теперь еще и древнееврейский! — пробурчал Пьер.

Последняя реплика Пьера и натолкнула друзей на мысль побывать в венецианском гетто. 29 мая 1516 года в Венеции был издан указ следующего содержания: «Всем иудеям надлежит проживать в одном месте — в гетто возле церкви Святого Иеронима. Дабы они не разгуливали по ночам по городу, с двух сторон мостика у Старого гетто установить ворота и держать их открытыми с зари до полуночи. Охрану оных поручить четырем стражникам, нанятым среди самих же иудеев, и за их же счет оплачивать их труд. Размер жалованья определяется Сенатом». Евреи не имели права владеть на территории Республики недвижимостью; правда, для них было предусмотрено право узуфрукта, то есть пожизненного пользования чужим достоянием и доходами от него, передачей его по наследству, в дар, в качестве приданого и даже продажи. Гетто выросло на месте, где когда-то находились плавильни, от которых остались горы шлака. А поскольку плавить по-итальянски значит gettare, то места более ранних и поздних плавилен стали соответственно зваться Старым и Новым гетто. Первые поселенцы были преимущественно выходцами из немецких земель, которым легко давалось произношение буквы «г», оттого и вся зона получила название «гетто». Она была обнесена двойной оградой, представлявшей собой высокие стены без окон и дверей. С окрестных каналов за ней велось постоянное наблюдение. Офицеры-итальянцы, на которых был возложен надзор за соблюдением закона и в случае надобности применение силы, были начеку. Всякий иудей, обнаруженный ночью за пределами гетто в первый раз, подвергался штрафу, а при повторном нарушении закона заключался под стражу. Одновременно и христианам была заказана дорога в гетто ночью, после комендантского часа. На протяжении всего XVI века население гетто не переставало расти в территориальных рамках 1516 года. Один раз их расширили за счет Старого гетто, но земли все одно не хватало, и, приноравливаясь к быстро растущей потребности в жилье, дома стали вытягиваться вверх, достигая порой шести, семи и даже десяти этажей — вещь неслыханная для Венеции. Необычная высота домов и поразила в первую очередь Пьера с Виргилием, когда они вошли в Новое гетто. Их сопровождал Чезаре, знакомый со многими тамошними врачами, например, Давидом де Помисом, а также с одним мудрым каббалистом — Соломоном Леви. Дядя отправился за ним, а друзья тем временем огляделись и обошли площадь. На первых этажах зданий было открыто три ссудные конторы и не менее шести десятков лавок старьевщиков. Многое было запрещено сынам израилевым в Венеции, и среди прочего: быть портными, издателями, печатниками, а также владеть другими ремеслами, занимаясь которыми они могли бы нанести урон местным корпорациям. Иным, правда, удавалось устроиться типографскими корректорами, переплетчиками и прочими работниками изданий, выходивших на еврейском языке. По существу, разрешено им было всего два вида деятельности: ростовщичество и торговля подержанными вещами. Друзья углубились в извилистые узкие улочки, порой выходящие к крохотным затененным площадям. Это была самая новая часть гетто: улица Сторта, площадь Мореско. Несмотря на присутствие торговцев овощами и фруктами, булочной и постоялого двора, везде царила глубокая тишина. И здесь похозяйничала чума. Друзья остановились перед кондитерской, вдыхая аромат дрожжевого теста, когда услышали голос кличущего их дяди.

— Сейчас придет раввин. За ним послали в Скуола-Итальяна, отстроенную недавно синагогу. — Дядя указал на последний этаж здания: пять больших проемов, купол, эмблема, на которой было начертано «Санта Коммунита Итальяна 1575». Помимо этой синагоги, имелись еще Скуола-Гранде-Тодеска 1528 года постройки и Скуола-Кантон, возведенная тремя годами позже. Обе принадлежали к ашкеназской традиции. Больше Чезаре ничего не успел рассказать, поскольку в этот момент к ним медленной, но уверенной походкой приблизился согбенный старец с седой бородой, огромным лбом, прорезанным глубокими морщинами, и взглядом ласковым и проницательным одновременно. Дядя почтительно представил ему своего племянника и его друга и дал им слово.

— Мы желали бы воспользоваться вашими знаниями, — церемонно начал Виргилий, — и расспросить вас о вашем единоверце, а также узнать ваше мнение по поводу одного весьма странного рисунка.

— Я к вашим услугам. Друзья Чезаре — мои друзья, а племянник Чезаре — мой племянник, — отвечал он, похлопывая Виргилия по плечу своей старческой, в пигментных пятнах рукой. — Но не уверен, что мои скромные познания позволят мне быть полезным вам.

Виргилий произнес имя Жоао эль Рибейры. Старец задумался, складки на его лбу обозначились еще резче.

— Не думаю, что знаком с ним. Но слышать слышал. И не далее как вчера…

Друзья обратились в слух. Но раввин никак не пояснил смысла сказанного, а стал излагать, что ему известно об интересующем их лице.

— Он покинул Венецию года два назад. Это выкрест, родом из Лиссабона. Из страха перед инквизицией он не осмелился открыто исповедовать веру отцов. Не поселился в гетто, не посещал синагогу. Однако мне говорили, что он не ест свинину, кролика и морепродукты, не прикасается к огню в субботу, зажигает свечи на Хануку. За это тоже можно поплатиться.

При мысли о преследованиях взгляд его потемнел. Он умолк. Никто не осмеливался нарушить его невеселое раздумье.

— Сожалею, что мне нечего больше добавить о Жоао эль Рибейре. Да, вот еще: это не настоящее его имя, а имя, взятое при крещении. А как звались его предки, я что-то не припомню. А ведь я знал… Знать — это полдела, нужно уметь вспомнить. — Он воздел к небу высохшую руку и уронил ее в знак бессилия. — Я ведь знал. И вчера снова его слышал!

Пьер с Виргилием не сводили с него глаз.

— Один левантиец из наших навестил меня по возвращении из Блистательной Порты. И поведал о тех, кого мы там знаем. Упомянул он и о том, кем вы интересуетесь. Однако по его поводу он сказал нечто такое, чего я не в силах уразуметь.

Друзья переглянулись. Рибейра был одним из шести подозреваемых. Любая информация о нем могла помочь им приблизиться к истине. Раввин рассеянно гладил бороду, роясь в памяти, как вдруг рука его замерла.

— Так вот. Они встретились на берегах Золотого Рога. Тот поведал Рибейре о чуме, которая косит нас всех, и даже самых великих, таких, как Тициан. Тогда еще он был жив, мир праху его! При новости о море и его последствиях Рибейра заявил, что для него пробил час возвращения в Венецию. Вот этого-то я никак и не могу уразуметь. Насколько мне известно, у него здесь ни семьи, ни близких…

Снова наступило молчание. Виргилий не осмеливался сразу же завести разговор о загадочном рисунке и нерешительно вертел его в руках, пока тот не выпал из его рук прямо к ногам старца. Тот поднял его и поднес к глазам.

— Яхве, — прошептали его губы. И, указав на четыре буквы, он пояснил: — Священный тетраграмматон. Обозначает Господа, имя которого ни произносить, ни писать не дозволено.

— А все остальное? — с трудом выдавил из себя Предом. — Что это за рисунок? Что он означает? Что это за персонажи? И эти животные?

Эрудит не сводил глаз с загадочного рисунка. Затем медленно покачал головой:

— Время говорить об этом не пришло. В центре — звезда Давида. Эта птица в сиянии славы справа, без всяких сомнений, святой дух. Она напоминает мне одно из каббалистических имен: «Крылья голубки». Сперва я должен порыться в своих книгах, перечесть «Зогар»[72] и детально изучить рисунок. Тебе придется доверить его мне и вернуться позже, племянник.

Предом кивнул в знак согласия.

— Одно я могу утверждать уже сейчас: это из области алхимии.

— Алхимии? — в один голос воскликнули Пьер и Виргилий.

— Да, — подтвердил Соломон Леви.

И, не сводя глаз с рисунка, стал удаляться в сторону Скуо-ла-Итальяна.

ПИСЬМО ВЕРОНИКИ ФРАНКО К ГИНТОРЕТТО

Дорогой и обожаемый Якопо,

спешу ответить на твое послание, в котором ты спрашиваешь меня о моей умершей два года назад при самых мрачных обстоятельствах подруге.

Открою тебе то, что до сих пор держала в тайне от всех. Да и кому мне было рассказывать? Атика-египтянка занималась алхимией. Мне известно, что король французов Генрих, посетивший ее, как и меня, во время своего пребывания в нашем городе, передал ей письмо некоего мага. Она держала это в большом секрете. Мне также известно, что вечером того дня, который стал для нее последним, она собрала у себя тех, кто, как и она, были приобщены маэстро Вечеллио, твоим соперником, к искусству Гермеса[73]. Она собиралась поделиться с ними некоторыми фрагментами этого из ряда вон выходящего документа, оставив при себе ключ ко всему тексту.

Более об этом странном деле мне ничего не известно, дорогой Якопо, но я всегда была убеждена, что Атика Рыжая так быстро убралась на тот свет из-за того, о чем я тебе написала.

Ну вот и все. Желаю тебе здравствовать, несмотря на чуму, прогнавшую меня из моей дорогой Венеции. Вскоре напишу тебе снова.

Глава 10

Мариетга с письмом Вероники Франко отправилась навстречу Пьеру, Чезаре и Виргилию и поджидала их на набережной Милосердия. Чтобы вволю наговориться о сведениях, полученных от каббалиста и от куртизанки, они все вместе отправились во дворец Контарини далло Заффо, где уже побывали однажды. Мужчины тут же растянулись на травке, Мариетга же с собой захватила несколько листов бумаги и кусочков сангины и, пока длилась дискуссия, делала с них наброски.

— Выходит, вся эта компания занималась и продолжает заниматься алхимией, по крайней мере те, кто не заболел, не умер и не уехал из города, — начал Предом и растерянно смолк. — Что такое, собственно говоря, алхимия?

Чезаре Песо-Мануций имел об этом некоторое представление. Сорвав травинку и сунув ее в рот, он стал выкладывать, что знал:

— Все свои познания в этой области я почерпнул из книг Филиппа Ауреола Теофраста Бомбаста фон Гогенгейма…

— По прозвищу Парацельс[74], — закончил за него Пьер. — Я читал его «Парагранум» и «Парамирум».

— Так вот, согласно его учению, человек способен изменять мир к лучшему. Природа преобразует питание в кровь. Человек должен последовать примеру природы. Он должен прояснить тайну мировых превращений, имея в виду постоянное стремление ко все большей чистоте. По Парацельсу, человек, проникающий в тайны природы, как раз и является алхимиком.

— Все это замечательно, — пробурчал Виргилий, слишком рациональный, чтобы принимать подобные утверждения на веру. — Но как именно действует этот алхимик?

— Чтобы понимать это, нужно быть посвященным в тайное знание, подобно тому, как были посвящены в него Атака, Олимпия, Зен, Бонфили, Мустафа и Рибейра, и, по всей видимости, приобщил их к этому не кто иной, как Тициан. По мере того как алхимик продвигается по пути открытий, его искусство делается все более тайным. Я думаю, он начинает с получения простых металлов, извлекая их из минералов, с поисков красок в природных веществах.

Мариетта, делавшая наброски и одновременно ничего не упускающая из разговора, немало удивилась:

— Так, значит, можно заниматься алхимией как живописью и даже посредством живописи?

— Думаю, пути, ведущие к Великому деянию, неисчислимы… — Чезаре проглотил одну травинку и принялся за другую.

— Великое деяние? — повторил вслед за дядей племянник, выговаривая слова, будто некую магическую формулу.

— Великое деяние позволяет получить философский камень.

— Философский камень? — будто эхо переспросил Виргилий.

— О небо! Да ты просто как попугай! Ты что, никогда не слышал о философском камне? С помощью которого свинец превращается в золото, излечивается любой недуг, достигается вечная молодость и, прежде всего, чуть ближе становится путь к Богу!

Виргилий пожал плечами. Чтобы быть ближе к Богу, его отец читал Библию и молился. При чем тут философский камень?

— Философский камень, — продолжал дядя, — обретается восхождением на высшую ступень мастерства, и в этом процессе выделяются три этапа: черный, белый, красный.

При перечислении этапов Мариетта замерла, кончик ее карандаша неподвижно уткнулся в бумагу.

— Простите, какие цвета вы назвали?

— Перегной получается в результате последовательного преобразования материи: от черного к белому, от белого к красному. Последняя стадия самая совершенная.

— Невероятно! — воскликнула Мариетта. — В конце жизни кадорец использовал лишь эти три краски! Виргилий, вспомни, я говорила тебе об этой его особенности. У него с языка не сходило одно изречение: настоящий художник довольствуется белым, красным и черным. Вспомните его незавершенные полотна: «Пьета», «Марсий», «Коронование терновым венцом». Свою кисть, нож, пальцы он погружал лишь в эти три краски, и именно из их сочетания рождался бурый. Разве это не алхимия!

Соединив воедино свои интуитивные догадки, друзья во главе с Чезаре пришли к некоему общему мнению: мастерская на Бири-Гранде со всеми ее сосудами, чашами, капелями, склянками, тиглями, ступками и толчейными пестами весьма напоминала лабораторию алхимика. Медный таз, в котором кипело масло, был сродни алхимической печи — атанору, где созревало герметическое яйцо. Рисунок, найденный Пальмой, был назван каббалистом Соломоном Леви алхимическим. То же можно было сказать и о другом рисунке с пятью загадочными изображениями.

— Ну конечно же! — вдруг не своим голосом завопил Виргилий.

Песо-Мануций с перепугу проглотил травинку, Пьер из лежачего положения мигом перешел в сидячее, а Мариетта черканула по бумаге.

— Кладбище Невинноубиенных! Пять картинок! — щелкнув пальцами, принялся пояснять Предом. — Я говорил вам, что они мне что-то напоминают. Да просто я их уже видел. И теперь вспомнил где. Николя Фламель, алхимик… его фреска на кладбище Невинноубиенных в Париже. Последний раз…

Но в эту самую минуту голос его пресекся, поскольку последний раз он проходил мимо этой фрески, направляясь на свидание с Виолеттой, в которую был страстно влюблен и которую ему больше не суждено было увидеть… Виргилий попытался прогнать тяжелые воспоминания. Три пары глаз тревожно следили за ним. Только Пьер понял, что творится в душе друга, и ободряюще улыбнулся ему. Мариетта в упор разглядывала его, догадываясь, что некая тень прошлого возникла в саду дворца Контарини. Павильон Духов, впрочем, был совсем рядом. Она перевела глаза на бумагу и принялась быстро-быстро водить рукой. Какое-то время слышался только скрип сангины по бумаге. Пьер попытался оживить замершую было беседу.

— Есть еще кое-что, способное послужить доказательством того, что Тициан занимался алхимией, и притом небезуспешно… — Он выдержал паузу. — Его возраст! Тем или иным способом, но он, видимо, получил несколько капель эликсира молодости, позволившего ему дожить до девяноста девяти лет. Вы только вдумайтесь! Встречали ли вы еще

194

кого-нибудь, дожившего до столь преклонного возраста? Это почти сверхъестественно. Что вы на это скажете?

Чезаре был настроен скептически:

— Что же этот эликсир не уберег его от чумы? Видать, до философского камня ему было далековато…

Пьер не желал так быстро сдаваться:

— Может, эликсир защищал его от кары Господней, но не от земных напастей.

— Ну а что еще?

— Крутится у меня в голове одна мыслишка, вот уже который день. Иное дело смерть Атики: тут действовал убийца, и смерть эта не естественная. Иное дело смерть Тициана. Но это лишь на первый взгляд. Порой преступление внешне ничем не отличается от естественной смерти. Например, от смерти в результате заболевания чумой.

Понимая, куда он клонит, Чезаре перестал жевать. Мариетта еще усердней склонилась над наброском. А Виргилий закачал головой, колеблясь между неверием и возбуждением.

— Тициан мог быть убит? — Он сделал ударение на последнем слове, желая подчеркнуть заключенный в нем страшный смысл. — Убит чумой? И подобный бред выдвигаешь ты, без пяти минут врач?

Тут, приняв сторону Пьера, вмешался дядя:

— Болезнь заразна. Вообрази человека, знающего, что он заразился, ненавидящего кого-то сверх всякой меры и не боящегося кары Господней. Что он сделает? Придет к своему врагу в гости, станет обнимать его, как бы дружески. И вот, готово, тот уже заразился. Конечно, этого могло и не произойти, но взгляни, с какой быстротой распространяется по городу зараза. Есть шанс, что кто-то мог использовать этот не менее эффективный способ покончить с недругом, чем нож. А это уже преступление, не так ли?

Под впечатлением дядиных рассуждений Виргилий пробормотал что-то невнятное.

— Однако ни один из подозреваемых нашего списка, а их шесть или семь человек, в зависимости от того, считать ли таковым Эбено, не поражен недугом. И кроме того: за что было расправляться с кадорцем?

Привычный к словесным баталиям с другом Пьер тут же парировал:

— Первое: чтобы заразить кого-то, не обязательно самому быть зараженным. Можно подкупить больного или мошенника. Второе: кадорец знал, кто убийца Атики.

— Он знал об этом более двух лет!

— Ты уверен?

— Что ты хочешь сказать?

— Уточнил ли маэстро, отдавая Богу душу, как давно он об этом знал?

Виргилий побледнел.

— Не помню.

— Почему бы не вообразить, что он не сразу понял то, что увидел, услышал или узнал? Что лишь недавно осознал важность того, чему стал свидетелем? И что это ускорило его конец? — вбил последний гвоздь Пьер.

— Стало быть… — Виргилий запнулся, уже не уверенный ни в чем. И тут Пьер добил его окончательно:

— Какие точно слова Тициан произнес в виде так называемого завещания?

Предом вынужден был сделать мучительное признание:

— Я уже не помню…

Словно нарочно для того, чтобы воцарившаяся вокруг них тяжелая атмосфера материализовалась, лазурное небо над бухтой Милосердия заволокло тучами. Какая-то птица с широким размахом крыльев медленно пролетела над садом Контарини, огласив воздух хриплым криком. Мариетта взглянула на нее, охнула, руки ее задрожали, и все полетело на землю — и карандаши, и наброски.

— Еще один герметический символ. Пеликан!

Если бы могло материализоваться и недоумение, то над головами троих ее спутников нарисовались бы вопросительные знаки.

— Да вспомните же! На листке, обнаруженном вчера Пальмой, в центральном астральном круге было пять изображений: дракон, лебедь, птица-феникс, ворон и…

— …пеликан! — дружно подхватили французы.

— Все это алхимические животные и птицы. А какая птица изображена на мозаике, украшающей нишу в «Пьете»?

— Неплохой вопрос, — проговорил Чезаре.

— Не заметил, — признался Пьер.

— Пеликан? — отважился предположить Виргилий.

— Точно! — зааплодировала Мариетта, порозовевшая от возбуждения. — Пальма пальцем в небо попал, когда сказал, что это полотно хранит тайну. Мы снова должны побывать на Бири-Гранде, — проговорила она, вставая сама и подавая мужчинам пример. Виргилий нагнулся собрать разлетевшиеся наброски: каково же было его удивление, когда он заглянул в них!

— Ты делала наши портреты?

— О, я не очень старалась.

Виргилий протянул каждому его портрет. Сходство было поразительное. Чезаре ухмыльнулся при виде своего брюха, пухлых щек и губ. И только Предом молчал. Он был потрясен, увидев свое собственное лицо. Часто ли на нем бывала эта маска серьезности с горькой складкой у рта, с пеленой грусти в глазах? Он уже хотел запротестовать, но тут до него дошло: Мариетта схватила выражение его лица в тот момент, когда мысленно он был с Виолеттой. Он обернулся к художнице и грустно улыбнулся ей. Один Пьер выразил свое удовольствие:

— Да ты просто гениальный портретист!

Она поблагодарила его, но напомнила, что все относительно.

— Отец признает, что мне довольно легко дается сходство. Но настоящим гением портрета был Тициан. Его персонажи продолжают жить на полотне. Они дышат, трепещут. Известно ли вам, что, когда в 1548 году император взглянул на портрет своей жены, Изабеллы Португальской, умершей за десять лет до этого, он решил, что она ожила? У маэстро был девиз «Naturapotentiorars» — «Искусство сильнее природы» и символ: медведица, вылизывающая своего детеныша. Говорят, медведи рождаются бесформенными и мать придает им определенную форму.

— А ведь это еще один герметический символ! — вставил Песо-Мануций.

— Подобно медведице, Тициан придавал форму бесформенной материи, наделяя ее душой. В какой-то степени бросал вызов природе. За это его сравнивали с художниками античности, окрестили «новым Апеллесом». Известна ли вам история с виноградной гроздью, написанной Апеллесом, ах нет, кажется, Зевксисом[75]?

— Помнится, я читал об этом у Плиния-старшего, — отозвался Виргилий, до тех пор не сводивший глаз со своего портрета. — Художник изобразил мальчика с гроздью винограда, а птицы начали слетаться и клевать ягоды.

— То же произошло и с Тицианом во время его пребывания в Риме в 1545 или 1546 году, — продолжала Мариетта. — Он закончил портрет папы и выставил его на альтане, чтобы просушить лак. К его великому изумлению, прохожие, думая, что перед ними Павел Третий собственной персоной, снимали шляпы и кланялись, выражая понтифику свое почтение. Я в своих работах далека от подобного совершенства. А пока я рада, что наброски вам по душе, и охотно их вам дарю. Подарок был принят с неподдельной радостью.

— Пошлю его Лизетте, чтобы не забывала меня в разлуке, — радовался Пьер.

Небо, напротив, нахмурилось, начало погромыхивать, приближалась гроза.

Покинув сад, компания распалась: дядя отправился по делам, а Мариетта — домой: она опасалась за развешенное утром белье. Но обещала как можно скорее управиться с делами и примчаться на Бири-Гранде.

Пьер и Виргилий сразу же поспешили туда и застали там Пальму. Он сидел на скамеечке перед двенадцатью квадратными метрами «Пьеты». Работа у него продвигалась. Силуэт ангела с факелом в руках уже вырисовывался в трех локтях над головой Никодима справа от арки, покрытой золоченой мозаикой и с изображенным на ней пеликаном, разрывающим свои внутренности. Мариетта была права. Но что это означало: распятие или алхимический символ? Друзья постарались разузнать, что думает о птице ученик маэстро.

— Пеликан разрывает свою грудь, чтобы накормить голодных птенцов. Это метафора самопожертвования, отсылающая к смерти Христа, отдавшего жизнь ради спасения людей. Однако в данном конкретном случае, зная, что это последнее полотно маэстро и что он писал его под впечатлением болезни Горацио, возможно, тут следует усматривать еще и свидетельство отцовской любви.

И пока друзья переваривали сказанное Пальмой, сам он взобрался на лесенку, обмакнул кисть в склянку и положил мазок. Некоторое время друзья молча наблюдали за его работой, затем отметили вслух, что со вчерашнего дня она значительно продвинулась.

— Наоборот, идет медленно, поскольку на каждый мазок я испрашиваю позволения маэстро!

Он указал на правый нижний угол картины. Друзья присели. При внимательном рассмотрении там можно было различить гербовый щит и картину в картине — и то, и другое было как бы прислонено к цоколю в виде львиной головы, на которой стояло изваяние Сибиллы.

— Это герб семейства Вечеллио, — пояснил Пальма. — А то — небольшой обетный рисунок, на котором представлен сам Тициан и Горацио, преклонившие колена в мольбе перед еще одной крохотной «Пьетой», парящей в небе на облаке.

— Призыв о помощи. Он молит Пресвятую Деву о чуде — спасти их от чумы, — проговорил Пьер.

— И в какой-то степени автограф маэстро, поскольку другого я нигде не вижу, — добавил Виргилий.

— Он не успел его поставить, — подтвердил Пальма. Соскочив с лесенки, он нежно провел рукой по нижнему краю полотна, под ногами Христа.

— Здесь, на ступеньке возвышения, на которой находятся Христос и Дева Мария, я опишу историю полотна. Что-нибудь вроде: «То, что не успел завершить Тициан, с почтением завершил и посвятил Богу Пальма». На латыни, конечно.

Виргилий тут же перевел текст на латынь:

— Quod Titianus inchoatum reliquit / Palma reverenter absolvit / Deoq. dedicavit opus.[76]

— Маэстро не знал латыни, но подписывался Titianus, часто красным цветом. Может, этим цветом воспользоваться и мне…[77]

Только тут художник заметил, что склянка почти пуста. От досады он тяжело вздохнул. А Предому пришла в это время в голову мысль, что если Пальма действительно будет «reverenter», то есть почтителен по отношению к маэстро, ему придется использовать лишь три цвета. Художник обернулся к друзьям:

— Вы ведь еще побудете? Мне нужно сбегать в лавочку в квартал Святого Мартина за красной камедью на основе кошенили и бразильского дерева. Много времени это не займет.

Друзья заверили, что дождутся его прихода. Им все равно ждать Мариетту. Да и не мешало еще раз взглянуть на «Марсия» и подумать над схемой.

Пальма вышел.

Собрав белье, Мариетта взглянула на небо: вот-вот разразится гроза. Черные тучи нависли над северной частью лагуны. Со стороны Мурано налетел ветер. Юбка облепила ей ноги. Успеть бы добежать до Бири-Гранде до первых капель!

До набережной Милосердия было рукой подать. Мариетта взошла на мост. Тут-то ей и почудился звук шагов за спиной. Недавнее приключение приучило ее быть настороже. Она обернулась: никого. Но ее уже охватила мелкая дрожь. Она поспешила на другой берег, поскользнулась на камешке и упала. Разозлившись на саму себя, встала, потрогала больное место и только собралась двинуться дальше, как ей вновь что-то почудилось. Она вздрогнула и оглянулась через плечо. По-прежнему никого. Место было мрачное, и от этого страх ее только усилился. На улицу Раккетта, длинную, узкую и совершенно безлюдную, она вышла слегка успокоенная. Пожала плечами, вновь осерчав на себя: какая разница, есть кто-нибудь на улице или нет. Она не нуждается в провожатых. И опять на всякий случай бросила взгляд назад. О боже! Там мелькнула чья-то тень. Она глубоко вздохнула. Опасности нет, но и задерживаться не следует. Она решительно двинулась вперед. Каблучки стучали по мостовой. При каждом шаге их сухой нервный стук заглушал все остальные звуки и отдавался в ушах. На середине улицы она ясно услышала, что стуку ее каблуков вторит стук еще чьих-то. На сей раз сомнений не было. Она решила больше не оглядываться, а прибавить шагу. Она почти бежала. Догонявший последовал ее примеру. Несмотря на свое шумное дыхание и глухие удары сердца, она уже слышала его дыхание. Улице не было конца. Мариетту охватила паника: как в кошмарном сне — чем дальше она продвигалась, тем дальше был конец улицы. Она еще ускорила шаг. Капля дождя, упавшая на щеку, заставила ее вздрогнуть. Вторая капля разбилась о руку. Дождь! «Боже, сделай так, чтобы дождь не задержал меня!» У нее перехватило дыхание, когда она заметила краем глаза, что преследователь споткнулся. Захотелось кричать, но она удержалась и побежала дальше. И тут разразилась гроза. Ослепляющая молния змеей скользнула по небу. Загромыхало. Разверзлись хляби небесные. Пробегая мимо двора Папафава, она украдкой оглянулась и заметила мужской силуэт: преследователь чертыхнулся, угодив в лужу. У моста Лово Мариетта приподняла юбки, чтобы легче было подниматься по ступенькам. После моста свернула направо и помчалась во весь дух, ничего не видя из-за растрепавшихся волос и стены дождя. Легкие жгло. Она задыхалась. Кровь била в виски. В изнеможении она обогнула дворец Зен. Постучать в дверь? Попросить помощи у Лионелло и Зорзи? А если ее преследует кто-то из них? Эта мысль ее ужаснула. А окончательно доконало то, что пришлось снова взбираться по ступеням на мост Святой Катерины. До мастерской было рукой подать. Но силы покинули ее. Тогда она остановилась и прижалась к иене углового дома, бег и хриплое дыхание преследователя были совсем рядом. Она пошарила под ногами и нащупала камень. Еще минута и… Она вся подобралась, готовясь встретить преследователя.

Словно завороженные зловещей силой, исходящей от двух незаконченных полотен Тициана, друзья буквально приросли к ним. Больше всего их притягивало ex-voto[78], изображающее маэстро с сыном.

— Так и кажется, будто они из своего уголка наблюдают за всем происходящим на полотне: Мария в слезах, Магдалина в отчаянии, Никодим на коленях перед бездыханным телом Христа.

— Ты прав, — прошептал Виргилий. — И это наводит меня на мысль, что Мариетта на сей раз ошиблась. Впрочем, она почти всегда права, один раз не в счет. — Пьер удивленно повернулся к другу, и тот пояснил: — На полотне оба Вечеллио словно спрятались за столбом, откуда тайком наблюдают за происходящим. Они присутствуют при агонии. У тебя в связи с этим не возникает никаких мыслей?

Пьер попытался понять ход рассуждений друга.

— Кадорец с сыном, как и на этой картине, могли наблюдать за убийцей тайком, из укрытия… Именно это мы и подозреваем с самого начала. Во всяком случае, что касается маэстро. Горацио — другое дело. Художник так или иначе присутствовал при убийстве и представил его на полотне. Но почему же Мариетта ошибается?

— Она считает, что из уважения к Господу и христианской религии невозможно изображать Христа иначе как Христом. Я думаю, она не права. Тициан не убоялся святотатства, поскольку был бесконечно потрясен смертью куртизанки, а кроме того, знал, что болен и что это его последнее произведение. В своем ex-voto он призывает к ним милосердие Божие и изображает смерть куртизанки на примере кончины Христа.

— Так, по-твоему, и «Марсий», и «Пьета» изображают смерть Атики?

— Да, и то, и другое. Сосчитай персонажей «Пьеты». Их столько же.

Пьер охотно согласился.

Если не считать ангела Пальмы и если, наоборот, принять во внимание оба изваяния, в «Пьете» насчитывалось шесть персонажей, помимо Христа. «А это значит: Эбено здесь ни при чем», — подумалось ему.

Виргилий продолжал:

— Как и в случае с «Марсием», некоторые параллели между приглашенными Атики и персонажами картины напрашиваются сами собой.

Он вскочил, сорвал свою схему с подрамника, обмакнул кисть в краску и принялся чертить новую схему.

— Как и в предыдущем случае, — начал он, — ребенок — Фаустино. Очевидно, что Моисей, законодатель народа израилева, выступает здесь в роли Рибейры. Магдалина — в роли Олимпии: обе они проститутки. Еще одна параллель: Мустафа — Никодим; оба родом из Малой Азии. Далее не все столь же очевидно. Но, если как следует подумать, можно определить и две другие пары. Что ты на это скажешь?

— Еще немного — и ты меня убедишь, — сознался Пьер. Виргилий потер от удовольствия руки.

— Однако меня волнуют вопросы совсем иного порядка и посерьезнее, чем наша игра в «кто есть кто», — заявил вдруг Пьер.

— Что именно?

— Если Тициан и его сын присутствовали при истязании, почему они не вмешались? Почему остались в своем укрытии и не пришли на помощь жертве? Ясно, что в свои девяносто девять лет маэстро был не способен остановить убийцу. Но Горацио было лишь пятьдесят, и он наверняка был сильным, особенно если убийцей была женщина или карлик. И…

Пьер умолк. Кто-то рывком открыл дверь.

На пороге появилась Мариетта: она что-то кричала, на ней лица не было, с перепачканного платья стекала вода, волосы растрепались. Вдруг она стала оседать. Виргилий успел подхватить ее. Застигнутый врасплох ее обмороком, смущенный тем, что держит ее в объятиях, он стал обмахивать ей лицо, а потом легонько бить по щекам. Наконец она пришла в чувство, застонала, захлопала ресницами, улыбнулась тому, кто ее поддерживал, выпрямилась и прерывающимся голосом поведала друзьям о том, что с ней случилось:

— На меня снова пытались напасть. Боже мой! Я так перепугалась! Я ударила его. Он упал замертво. Это Эбено, рыбак.

— Эбено! — вскричали в один голос Пьер и Виргилий и удивленно переглянулись. — Где он?

— В двух шагах отсюда. Перед мостом Зен, на углу улицы Вольти.

Тело африканца лежало в луже в самом начале улицы. Пьер проверил пульс.

— Несмотря на кровавую шишку на лбу, он жив. Бог ты мой, наша художница уж ударила так ударила. Видать, занятия искусством развивают мускулатуру!

Они прихватили с собой из мастерской веревку и связали Эбено по рукам и ногам. Приподняв его атлетическое тело, прислонили к стене. Вертикальное положение вернуло его к жизни. Он застонал от боли, открыл глаза и завопил от страха, увидев в нескольких сантиметрах перед собой мокрые лица Пьера и Виргилия.

— Ну! — угрожающе начал Предом.

— Ну… — промямлил в ответ рыбак.

— Говори, какое зло собирался ты причинить Мариетте Робусти, преследуя ее?

— Зло? Я? Зло? Я? — как заведенный повторял Эбено, демонстрируя полное непонимание. Он не имел ни малейшего понятия о том, в чем его старались уличить, и попытался оправдаться. — После нашей беседы в Риальто я стал думать. Кое о чем я вам не сказал. И думаю, был не прав. Вот и решил довериться вам до конца, но где вас искать? Я даже не знал ваших имен! Другое дело — дочь синьора Робусти, великого художника. Я отправился искать ее. Когда она появилась на набережной, я не осмелился сразу подойти к ней. Побоялся напугать. Пусть, думаю, идет. А сам за ней. Когда же я отважился заговорить с ней, она испугалась и дала деру. Я догонять, но где там! Настоящая килька. Сразу за дворцом Зен я ее упустил из виду. Только завернул на эту улицу, и вот на тебе: получил по башке!

Друзья расхохотались, глядя на сконфуженного Эбено.

— О да! Кулаки у нее железные, — подтвердил медик. — У тебя над бровью такой фингал!

Вынув из кармана камзола платок, Пьер промокнул его рассеченный лоб, Виргилий распутал веревки.

— Что же такого важного ты собирался рассказать Мариетте, что гнался за ней словно черт по улицам Каннареджо?

— Хотел рассказать кое-что о той минуте, когда обнаружил труп Атики.

Несмотря на хлеставший вовсю ливень, друзья застыли на месте.

— Завязка на обнаженной руке Атики развязалась, и моя госпожа последним усилием воли написала на стене что-то своей собственной кровью.

Пьер и Виргилий перестали дышать.

— Что же она написала? — дрожащим голосом спросил Виргилий.

— Имя убийцы, я думаю, — отвечал рыбак, неуверенно разводя руками.

Предом еще раз задал вопрос, выговаривая каждую букву:

— Нет. Я хочу знать: что там было написано?

Африканец вздохнул:

— Почти ничего. В том-то и дело. Потому я и не сказал об этом ни авогадори, никому другому. Почти ничего. А все дело в том, что ее болонка Вавель прыгнула на постель и стала лизать все что ни попадя. Я не знаю, что этот Вавель там делал. Фаустино обещал увести его, чтобы не мешать гостям. Но он был там, лакал кровь, слизывая ее отовсюду: с тела Атики, с простынь, со стен. Лизал и лизал. Из букв, начертанных ею, осталась лишь одна, может начальная, а может и нет.

— И какая же это была буква? — спросил Виргилий, не отрывая взгляда от губ Эбено.

Тот закрыл глаза, словно желая вновь увидеть зловещую стену:

— Буква «Z».

Глава 11

В конце концов продрогшие друзья вместе со свидетелем поспешили в мастерскую, не желая в разгар лета слечь с простудой. По дороге, на Бочарной улице, где изготавливались бочки для вина и масла и где также можно было купить вина, доставленного с Кипра или Кандии, они запаслись красным вином, чтобы было чем согреться по возвращении. Увидев Эбено входящим в мастерскую, Мариетта отчаянно закричала. Но, узнав о миролюбивом настрое африканца, чуть не сгорела со стыда и долго извинялась. Эбено в мастерской не задержался: пообсох, выпил вина, поогляделся, скривился при виде «Истязания Марсия» и откланялся.

— Буква «Z»[79]?

Узнав, что именно удалось разглядеть ловцу сардин на стене, дочь Тинторетто расстроилась:

— «Z»! Да эта буква здесь буквально в каждом имени! Начиная с названия города. Это самая распространенная согласная в разговорной речи. Не менее частая, чем гласные «а» и «о»!

Виргилий лукаво и одновременно ласково взглянул на нее. Мариетта, такая рассудительная и уравновешенная, порой не могла совладать со своей «средиземноморской» натурой, и это очень умиляло парижанина.

— Ну к чему преувеличивать? И тени этой буквы нет, например, в твоем имени, — заметил он.

— Это лишь исключение, подтверждающее правило. А кроме того, даже если отец и родился в Светлейшей, а дед был здесь красильщиком, все равно семья Робусти из других мест, из Люка!

— Вечеллио: в фамилии Тициана тоже нет этой буквы.

— Так-то оно так, да только в семействе Вечеллио есть Горацио и Тициан.

Мариетта подобрала схему и энергичным жестом добавила к имеющимся колонкам еще одну. Озаглавила она ее просто: буква «Z».

— Если взглянуть на список подозреваемых и напротив имен, содержащих эту букву, поставить точку, мы получим целую гирлянду из конфетти.

Сказано — сделано: кисть в руке Мариетты оставляла точку напротив имен, содержащих эту букву.

— Кара Мустафа, Лионелло Зен, Зорзи Бонфили — этот заслуживает двух точек…

— Точка, и все тут, — пошутил Виргилий.

— Не все так просто, — возразила Мариетта. — Мы знаем лишь имя Фаустино, но не фамилию; псевдоним Олимпии, но не ее настоящее имя; имя, данное Жоао эль Рибейре при крещении, а не его подлинное имя, кроме того, в Венеции Жоао превращается в Зани, или Зане.

Из семи возможных виновных не был назван лишь Эбено.

— А что, если он придумал эту букву «Z» только потому, что в его имени ее нет? — прошептал Пьер, еще толком не зная, к чему может привести эта его догадка. — Не думайте, что я непременно хочу сделать из него убийцу, но… на секунду представьте себе, что он убийца. — И указал пальцем на «побудительную причину» в столбце напротив его имени. — Наш интерес к делу мог пробудить в нем страх быть разоблаченным, и это после двух лет свободы и спокойной жизни. Выжидательной позиции он предпочитает активную и хочет пустить нас по ложному следу. Из осторожности предпочитает никого не обвинять, но направляет нас по следам других. Его госпожа написала чье-то имя, от которого осталась одна буква? Но он с таким же успехом мог обращать наше внимание на носителей буквы «V» или «Р». Да любой другой буквы, лишь бы она не фигурировала в его собственном имени. А если бы на стене осталось «В» или «N»?

Мариетта и Виргилий, внимательно следившие за ходом мысли Пьера, также приняли участие в выдвижении гипотез.

— А может, Атика вообще ничего не писала…

— Вот именно. Нанна ведь ни о чем таком не упоминала.

— А может, она читать не умеет?

— А может, пес все слизал?

— А может…

Мариетта собиралась высказать еще одну мысль, но в это время у нее сжалось сердце, задрожали руки, в горле появился ком.

— А может, Эбено выдумал эту историю с буквой «Z», когда пришел в себя? В таком случае он способен нести все, что угодно, только не… правду.

Она вздрогнула, слеза скатилась по ее щеке. Она закусила губу. Видя, что ей не по себе, Виргилий осторожно обнял ее.

— Какую правду? — спросил он самым нежным голосом, на который только был способен.

— Что он гнался за мной не для того, чтобы поговорить, а чтобы убить меня.

Рассмотреть последнее предположение времени не хватило: вернулся Пальма. С него стекали потоки воды вперемешку с потом. Запыхавшись, в состоянии крайнего возбуждения он устремился к троице и выпалил:

— Атика не умерла! Я только что видел ее!

Вот как было дело. Отправившись за красками в Кастелло, он шел по улице Мюнегетте, и там, на задворках дома Кары Мустафы, за зарешеченным окном увидел египтянку.

— Порой моя память оставляет желать лучшего — я, например, не мог вспомнить имени Атики, — но труд живописца развил во мне зрительную память. Сознаюсь, мне редко приходилось видеть куртизанку, пару раз я сопровождал к ней маэстро, однако довольно хорошо помню ее черты. Могу биться об заклад, это она.

Ошеломленный Пальма попытался заговорить с воскресшей. Но та оставила свое место у окна и исчезла в доме. Он попробовал проникнуть к ней. Невольник впустил его, однако разделение на мужскую и женскую половины оказалось непреодолимым препятствием.

— Только женщине может быть позволено попасть в гарем.

Словно громом пораженные, молчали все три слушателя.

И каждый из них безнадежно пытался восстановить порядок в своем уме, в котором после сообщения Пальмы наступил полный хаос, и понять, как могло случиться, что куртизанка, умершая ночью с седьмого на восьмое августа 1574 года, могла оказаться живой и невредимой второго сентября 1576 года. И каждый пришел к следующему выводу: если Атика еще не на том свете, значит, два года назад ее не убили. Значит, труп, обнаруженный Эбено на кровати под балдахином в ее спальне, в ее доме, принадлежал какой-то другой женщине, с которой содрали кожу. Это проливало свет на одну из тайн, о которых говорил Пьер: «Почему с ней так обошлись? Разве не достаточно было ее убить? К чему кусок за куском снимать кожу, пока не наступит смерть?»

Получалось, что сделано это было не из слепой ненависти, а для того, чтобы она стала неузнаваемой. Чтобы ее лицо и тело, известные многим мужчинам, нельзя было опознать, поскольку это была не Атика. А чтобы иллюзия была полной, на пальцы жертвы надели кольца египтянки. Уловка, на которую попались Эбено и Нанна. И вот теперь расследование совершало головокружительный скачок в результате случайного стечения обстоятельств — срочная нехватка кадмия, погнавшая Пальму по венецианским улочкам. Превращалась ли Атика Рыжая из жертвы в палача, или же расправа была совершена над незнакомкой?

Несмотря на новый невероятный факт, в этой истории многое еще было темным и непонятным. Помимо того, что они вернулись к исходной точке и личность погибшей только еще предстояло установить, появилось множество других вопросов, не дававших им покоя. Начиная с последнего: что думать об этом «Z», которого не было в имени Атики?

Если взять на веру слова Эбено, следовало установить настоящие имена Олимпии, Фаустино и Рибейры. Словом, дел было невпроворот. Друзья разделили обязанности и договорились, кто чем займется на следующий день. Пьер отправится к карлику и Олимпии, Виргилий — к раввину, а Мариетта будет дожидаться их возвращения на Мавританской набережной. Пальма останется в мастерской: может, его ангел с факелом в руках прольет хоть немного света на всю эту загадочную историю.

Постучав на следующее утро в дверь Соломона Леви, Виргилий испытал чувство стеснения, ведь на сей раз он явился один, без дяди. Ему открыла женщина в черной косынке. На шее у нее была цепочка с кемиот — амулетами, оберегающими от болезней. Он по-итальянски объяснил ей причину своего прихода. Она не поняла ни слова. Он повторил просьбу видеть раввина сперва по-французски, затем по-латыни. Сама она говорила, как ему казалось, на смеси еврейского и испанского. И только когда он в третий раз по слогам произнес имя каббалиста, она наконец поняла и скрылась в глубине дома. Виргилий сел на приступок колодца на площади и стал ждать. Мальчишки играли в футбол[80], о чем-то судачили кумушки. Вскоре появился Соломон Леви, в руках у него был платок, которым он покрывался во время молитвы.

— Вот и ты, мой племянник. Шалом тебе. — Виргилий начал было вставать, но раввин жестом показал ему, что это ни к чему, и сам сел рядом, ворча что-то по поводу проклятого ревматизма. — Сожалею, что прислуга так тебя встретила. Она у меня недавно. Приехала из Испании, по-итальянски ни слова.

— А на каком языке она говорит?

— На ладино. Это язык евреев Иберийского полуострова, смесь еврейского и испанского. Знаешь, наше гетто с каждым днем становится более многоязыким, чем сама Вавилонская башня. — Виргилий усмехнулся. — Уверяю тебя! Евреи из Испании говорят на ладино, выходцы из немецких земель — на идиш, а те, что родились здесь, зачастую плохо владеют родным языком и говорят на итальянском. Да простит их Всевышний! Какой язык родится из этой амальгамы — одному Элохиму[81] известно! — Он лукаво взглянул на Виргилия. — Однако думаю, не за тем ты сюда пришел, чтобы рассуждать, на каком языке говорят в гетто.

Об этом нетрудно было догадаться. Не успел Виргилий ответить, как старец заговорил снова:

— Не было времени ни изучать твой рисунок, ни покопаться в книгах. Дай мне несколько дней. И все же, боюсь, разочарую я тебя.

— Что бы ни было, я заранее благодарен вам.

Тут Виргилия взяла досада, что он не захватил с собой рисунки, обнаруженные уже после встречи с Леви. В эту минуту к ним подкатился мяч, Предом взял его в руки и бросил игрокам.

— Развлекаются, вместо того чтобы учиться. Даже в пятницу вечером и в субботу гоняют мяч. Дошло до того, что нам, раввинам, пришлось поставить на обсуждение вопрос: можно ли таким образом проводить субботу. Еще ни до чего не договорились. — И вновь бросил искрящийся лукавый взгляд в сторону Виргилия. — Однако вряд ли тебе интересны талмудические обоснования подобного поведения в субботний день!

Виргилий наконец осмелился задать вопрос, ради которого пришел:

— Вчера вы сказали, что не помните настоящего имени эль Рибейры. Нет ли в гетто кого-нибудь, кто мог бы мне помочь узнать это?

— С сегодняшнего дня это я. Но повторяю, знать — это полдела, нужно уметь вспомнить. Однако и забыть — это еще не конец всему. Достаточно заново узнать. Вчера я виделся с приехавшим из Константинополя человеком, он не смог мне ответить.

Последние слова были для Виргилия словно ушат холодной воды. Он весь погас и едва слушал то, что ему говорил раввин.

— И все же он мне дал ключ, и тот, у кого достанет усидчивости и ума, узнает, как его зовут, пользуясь буквами, составляющими его новое имя: ЗАНИЭЛЬРИБЕЙРА.

— Простите? — проговорил Виргилий, у которого появилось ощущение, что он очнулся от тяжелого сна.

— Нужно заново составить его настоящее имя, исходя из этих тринадцати букв, — терпеливо повторил тот.

— Анаграмма…

— Вот именно.

Улыбка вновь заиграла на лице Предома: он считал себя мастером разгадывать анаграммы после той загадки post mortem[82], которую ему задал его отец.

Когда на порог дома на стук Пьера вышел гомункулус с кожаной маской на лице, он в ужасе отпрянул. Карлик заливался скрипучим смехом.

— Что ж это тебя оторопь взяла, господин хороший? Ведь это ты ко мне стучишься, а не я к тебе.

Студент-медик взял себя в руки, прочистил горло, вежливо поздоровался и назвался, в надежде, что карлик поступит так же.

Этого не произошло. Зато он стал насвистывать, да так как-то неприятно, пронзительно. Эхом ему был собачий лай. На порог выскочила болонка. Карлик щелкнул языком, и она, оскалившись, бросилась на гостя. Пьер отступил, она за ним: прыгая вокруг него и повизгивая, она не давала ему возможности начать разговор. Видя, как Пьер в испуге поднял руки, чтобы она их не искусала, карлик еще пуще развеселился.

— Не бойся собаки брехливой, бойся молчаливой, — выдал он вдруг. — Учись, пока хрящи не срослись. Зачем пожаловал?

Он хлопнул в ладоши, пес тут же успокоился. Пьер объяснил, что вслед за Виргилием и Мариеттой, побывавшими тут за два дня до него, и он пришел кое-что узнать. При упоминании о его друзьях в глазах карлика, глядящих сквозь узкие прорези маски, зажегся какой-то странный огонь.

— Влюбленная парочка, — слащаво протянул он и, хохоча, сделал сальто. Пьер не мог бы сказать, что его удивило больше — прыжок или высказывание. Когда же он стал возражать, в ответ получил поговорку, которой ранее ему слышать не приходилось:

— Как ни майся, деньги, курение, кашель, любовь — скрыть не пытайся.

Пьер пожал плечами и решил не тянуть с главным вопросом:

— Мои друзья забыли спросить, как вас зовут.

— Ни к чему это. К тому же они знали.

— Да, но… они знают только имя, а фамилия?

Тут Фаустино стянул с лица кожаную маску. Под ней оказалась лишенная какого бы то ни было выражения физиономия. Уставившись не моргая на Пьера, он каким-то сдавленным голосом ответил:

— У карликов это не принято. Мы из рода уродов. Вот тебе и весь сказ.

До предела смущенный Пьер собирался принести ему извинения, но не успел, так как тот разразился уже громким хохотом.

— Смех без причины — признак дурачины.

Хохоча, он закрутился на месте, а затем зашелся в каком-то неистовом плясе. Продолжая кружиться и дергаться, он щелкнул пальцами, собака прыгнула к нему на руки, пытаясь лизнуть его в лицо.

— Верю только зверю, собаке да ежу, а прочему погожу, — снова выдал карлик и сам лизнул пса в морду.

Пьеру вдруг пришло в голову, что он видит того самого пса, который, обладая противоестественным вкусом, слизал имя, начертанное Атикой собственной кровью.

— Это та самая болонка, которую французский король подарил твоей госпоже?

— Она самая. Мудрый суверен ищет общества животных. Повсюду за собой возит свой собачий двор. Уж эти-то не судят по наружности, уж они-то не судачат и не сплетничают, не заставляют страдать.

С этими словами он поднял болонку и со всего размаху швырнул ее подальше. Она свернулась калачиком, совершила головокружительный полет и приземлилась на четыре лапы. Хозяин похвалил ее, в ответ она радостно залаяла и завиляла хвостиком. Как вдруг из недр дома раздался басистый лай еще одной собаки, судя по всему исполинских размеров. Пьер бросил испуганный взгляд внутрь дома и судорожно сглотнул: вообразить обладателя подобного голоса было трудно. Акробат догадался, что его тревожило, и успокоил его:

— Я же сказал: не бойся собаки брехливой. Войди же, добрый человек, сделай милость, познакомься и с другим моим псом — Львом, подаренным лично мне королем Генрихом. Внутри нам будет сподручнее.

Пьер предпочел отложить знакомство с колоссом до лучших времен. Полный решимости унести подобру-поздорову ноги, он прислонился к стене, отказываясь входить.

— И стеночку подопрешь, коли сесть не на что, — заметил как бы вскользь карлик, резко повернувшись спиной к Пьеру, после чего бочком и с подскоком исчез в доме. Поскольку он не хлопнул дверью, не позвал болонку, не простился, гость подумал, что исчезновение носит временный характер, и отнес его на счет недостаточной воспитанности Фаустино. И был прав. Некоторое время спустя тот выпрыгнул на улицу из окна. На сей раз маски на нем не было, зато на голове красовалась шляпа с кроличьим хвостом, а на поясе висела небольшая дубинка. В руках у него была корзина со сливами. Он предложил Пьеру угоститься, а сам взял четыре сливы и принялся жонглировать ими, да так искусно! Положив в рот сочную мирабель, парижанин с восторгом наблюдал за движениями артиста, после чего зааплодировал. Подбодренный комедиант заявил:

— Спектакль продолжается!

Заведя руки за спину, он одну за другой подбросил четыре сливы, да так, что все они упали прямо в плетеную корзину, которую он успел поддеть ногой за ручку. Он вновь вынул сливы и вновь принялся жонглировать аппетитными плодами, сперва перед собой, затем перед Пьером.

Кончилось это тем, что одну из слив комедиант поймал ртом, другую отправил в морду Вавеля, а третью — в руки Пьера.

— А где четвертая? — спросил он гостя. Пьер растерянно повел головой.

— А что у вас в кармане камзола, сеньор?

— Платок, дукат и… — Он вспомнил об обрывке с рисунками, изъятом у Кары Мустафы, — некий документ.

— Они по-прежнему там?

Вопрос показался Пьеру нелепым. Он сунул руку в карман и с изумлением извлек оттуда сливу.

— Куда делось то, что я вам назвал? — побледнев, спросил он.

Паяц гордо расхохотался и протянул два кулака. Затем медленно разжал правый — там лежала монета. Левый он разжимать не стал, а из дырочки между большим и указательным пальцами, словно из шкатулки, вытащил платок.

— А моя бумага? — забеспокоился Пьер.

Не произнося ни слова, с ликующей и насмешливой улыбкой престидижитатор приподнял свой колпак. Под ним на макушке карлика лежал листок с алхимическими рисунками. Пьер протянул за ним руку, но карлик быстрее молнии сорвал листок с головы и помахал им.

— Разве мое искусство не заслуживает вознаграждения?

— Возьмите дукат, а мне верните листок.

— Значит, он стоит золота?

Помня о конечной цели алхимии и силе философского камня, превращающего свинец в золото, Пьер не удержался и сыронизировал:

— Вы и не представляете, насколько попали в точку!

Этого явно не следовало говорить. В карлике вспыхнуло любопытство. Он развернул листок и уставился на рисунки Николя Фламеля.

— Мне хорошо известны эти картинки, — произнес он. Рука Пьера, протянутая за листком, сама собой опустилась. Его губы приоткрылись, но не выговорили ни слова.

— Мне хорошо известны эти картинки, — повторил Фаустино. — До того как листок разорвали, их было пять. Так ведь? Накануне своей смерти госпожа, зная, что я не лишен таланта рисовальщика, попросила меня скопировать их. Семь раз.

— Два «е», два «а», три «и» и шесть согласных.

Виргилий разложил перед собой кусочки картона, которые ему дал раввин. Устроив гостя за столом в библиотеке, сам он уселся в глубокое кресло с томиком в руках.

— Если захочешь спросить меня о чем-нибудь, племянник, не стесняйся, спрашивай, — подбодрил он и углубился в чтение.

Было время, Виргилий показывал чудеса в разгадывании анаграмм. Он расшифровал послание, которое его отец, неподкупный судья Гаспар Предом, адресовал ему с того света. Однако то послание состояло из известных ему имен. Теперь стоящая перед ним задача была потруднее.

— Лэн[83] Безиарир, — произнес он первое, что пришло на ум. — Увы, шерсть, хлопок и шелк, как и бархат, не могут служить личными именами.

Он смешал картонные карточки, пожал плечами и тут же воспрял духом:

— Имя! Сперва нужно найти правдоподобное имя.

Он закрыл глаза, желая сосредоточиться. В детстве его отец, протестант, приучил его к Библии. Он наизусть знал много отрывков из Ветхого Завета и, соответственно, встречающиеся там имена патриархов, царей, пророков. Быстро повторив в уме заученное, он стал размышлять:

— Гласной «о» нет, значит, многие имена отпадают: Иосиф, Моисей, Иаков, Аарон, Иошавиа… Нет согласной «м» — отпадают: Авраам, Самуил, Вениамин, Хаим, Меер, Менаим.

Те имена, что не годились, он записывал в колонку, она быстро росла. Вторая колонка — для подходящих имен — безнадежно пустовала. Виргилий заерзал на стуле. Как назло, все приходившие ему на ум имена содержали «о» или «м», а порой и обе эти буквы: Мордехай, Симон, Соломон. Он бросил взгляд в сторону раввина: разве побеспокоить его? Может, надо искать в книгах? Он стал рассматривать книги на ближайшей к нему полке — там были и печатные тома, и манускрипты. Иные названия на еврейском и арамейском никак не могли ему помочь. Другие, чьи названия ему удавалось понять, также вряд ли пригодились бы. Он вытянул шею, повернул голову набок и попытался разобрать название последней книги на полке, как ему показалось, на испанском, когда заметил, что раввин с веселым видом наблюдает за ним.

— Хочешь приобщиться к каббале?

Виргилий на всякий случай кивнул, с трудом представляя себе, что значит это столь загадочно звучащее слово.

Соломон Леви встал и подошел к столу. Сняв с полок несколько томов, он пояснил:

— Это очень ценные книги, которые мне привезли из Испании. Читай. «Sefer ha-Orah», или «Книга сияния» Якова Бен Якова… в ней рассказывается о гематрии — арифметическом и геометрическом толковании слов Библии. А вот «Дверь тайн» Рабби Тодроса Бен Иосифа Галеви Абулафия: в ней комментарий к девятнадцатому псалму. Или «Сад утопленника» Иосифа Гикатилы, в котором на основе анализа речи ставится широкий круг вопросов о жизни и космосе. Вообрази, он написал ее в двадцать шесть лет! Такой юный и уже такой умный! А тебе сколько лет?

— Мне минуло двадцать один.

— Грустно, не правда ли, в таком возрасте очутиться в зачумленном городе? — Он с нежностью взъерошил Виргилию волосы.

Предом промолчал. Он вспомнил, что его первая любовь пришлась на год братоубийственной войны. Вряд ли ему удастся забыть, что день его шестнадцатилетия совпал с днем святого Варфоломея.

Однако анаграмма требовала разгадки, и отвлекаться было недосуг. Беспорядочно разбросанные по столу карточки обескураживали его. Он попросил хозяина библиотеки:

— Не могли бы вы назвать мне еврейские имена, не содержащие ни «о», ни «м», но в которых много «е», «а», «и»?

Каббалист взялся за бороду и начал перечисление:

— Исаак, Нафанаил, Неемия, Елиел…

При каждом имени глаза Виргилия начинали бегать по карточкам, руки лихорадочно складывали их, но всякий раз это заканчивалось ничем.

— Давид?

— «В» отсутствует.

— Ашер?

— «Ш» отсутствует.

— Нафталин?

— «Ф» отсутствует.

— Даниил?

— «Д» отсутствует.

— Захария?

— «X» отсутствует.

— Исайя?

— «С» отсутствует.

Чем больше Соломон Леви напрягал память, чем больше имен он называл, тем больше росло разочарование Виргилия. Чтобы как-то разрядить накалившуюся обстановку, они оба рассмеялись.

— Остановлюсь-ка я на время. А ты продолжай. Здесь ты найдешь помощь. — Он протянул Предому книгу.

Это была Тора с параллельным переводом на итальянский. Кроме этого, он положил на стол «Вавилонский Талмуд»[84], выпущенный Марком Антонио Джустиниани в его типографии на улице Чинкве, в Риальто. Каббалист нежно потрогал переплет.

— Знаешь, еще недавно нам было запрещено иметь Талмуд. Его публично сжигали. — Подобный вандализм вызвал у Виргилия отвращение. Он взглядом попросил раввина продолжать. — Оболгали, понимаешь Талмуд, перед папой Юлием Третьим, якобы эта книга — причина различий в обычаях евреев и других народов. И еще якобы в ней порочащие слова в адрес христианского Мессии. В результате чего в Риме состоялись безобразные аутодафе — на площади Фьори, в 1553 году, а в Венеции — в октябре того же года на площади Святого Марка. И только спустя двенадцать лет другой папа, Пий Четвертый, снова разрешил эту книгу. Однако слово «Талмуд» не могло быть напечатано на фронтисписе издания. И кроме того, текст должен был пройти цензуру. — Каббалист тяжело вздохнул. — Тора должна тебе помочь. Не забудь, что она читается с конца. Если я понадоблюсь, найдешь меня в Скуола-Итальяна. Но не бойся, я ненадолго. Возможно, ты и найдешь — не с моей помощью, так с помощью Яхве!

На этом Соломон Леви вышел, оставив Виргилия один на один с анаграммой и Пятикнижием. Он схватился за одну из пяти книг, затем за другую, за третью. Когда раввин вернулся, Предом сидел перед списком из пяти имен, которые удовлетворяли всем требованиям.

— Азриэль, Елеазар, Эзра, Элиа. — Старик прочел их вслух, затем бросил на Виргилия красноречивый взгляд, полный сожаления.

— Все эти имена — имена детей израилевых, но среди них нет того, которое носил прежде Жоао Эль Рибейра.

Новый удар пробудил в Виргилии дремавшие дотоле бойцовские качества, почти ярость. Он запустил руки в гору карточек, словно пытаясь вырвать у них секрет. И вдруг сдвинул брови, нахмурил лоб — в нем звучало что-то похожее на эхо. Он мысленно перебрал в памяти последние минуты и как бы с опозданием прислушался к прозвучавшим словам, именно тем, которые только что произнес раввин. Имена детей израилевых… Израиль… И тут его осенила внутренняя уверенность, что он победил. Имя Жоао было ему по-прежнему неизвестно, но его фамилия получилась сама собой: БЕНИ ИЗРАЭЛЬ — сын Израиля. Он сложил ее из карточек. Остались еще три неиспользованные буквы, «А», «И», «Р». Что это может быть: РАИ, РИА, АИР? Нет, не то. Он снова переставил буквы, вышло ИРА. Может быть, ИРА — эхо божественного гнева[85]. Да и не так уж важно было теперь имя. Главное, он был уверен, у него есть.

Он выложил на столе из карточек: ИРА БЕНИ ИЗРАЭЛЬ и встал, чтобы размяться. Соломон Леви оторвался от чтения и подошел к столу.

— БЕНИ ИЗРАЭЛЬ! Ну как я мог забыть! Ари Бени Израэль. Ари, а не Ира. На еврейском Ари означает «лев».

Закончив свой рассказ, карлик сложил листок с двумя картинками Николя Фламеля и аккуратно засунул его в карман Пьера. Он подтвердил сведения, содержащиеся в письме Вероники Франко. Получалось следующее: король в благодарность за сотрудничество подарил египтянке, помимо болонки, рукописное послание парижского алхимика. Он случайно обнаружил его в пыльной книжной лавке в Кракове и собирался преподнести своей матери — Катерине Медичи, увлекавшейся астрологией, эзотерикой и другими оккультными науками. Поскольку Атика призналась ему, что тоже занимается алхимией, и поскольку в послании речь шла исключительно о Венеции, Генрих III преподнес ей послание в виде подарка. Каково было его содержание, Фаустино не знал. Единственное, что прошло через его руки, — это пять рисунков, которые Атика попросила скопировать семь раз, что он и исполнил. Пьер перебрал в уме участников вечера: Олимпия, Лионелло, Зорзи, Кара Мустафа, Жоао Эль Рибейра. Если прибавить Тициана и Горацио, действительно требовалось семь копий.

— Прочла ли моя госпожа гостям текст к картинкам? Пообещала ли сделать это когда-нибудь потом? Вообще говорила ли им о существовании такого текста? — Карлик перечислял вслух вопросы, на которые не знал ответа. — Если бы не проклятая лихорадка той ночью! Может, я и сошел бы тогда на господский этаж, может, и поглазел бы из-за двери на это светское общество, может, и услышал бы что-нибудь о тексте Фламеля. Или же, наоборот, удостоверился, что она раздала всем только картинки, а об остальном молчок. Может, и наблюдал бы, как, проводив гостей до дверей и закрыв за ними дверь, она посмеялась, как ловко провела их. Может, увидел бы того или ту, кто сотворил с ней такое, пытаясь выманить секрет. Не исключено, что тут собака зарыта.

Выдав все эти «может» и свою гипотезу о ее смерти, шут вперился в Пьера глазами навыкате. Чтобы скрыть охватившую его неловкость, парижанин нагнулся за сливами. И тут с Фаустино вновь произошла перемена: комедиант-смутьян опять одержал в нем верх над рабом:

— За пирушкою следует пляс, — заявил он.

Он свистнул, болонка вскочила ему на плечи. Они пустились отплясывать джигу, да так лихо, что другой пес, запертый в доме, залаял уже весьма злобно. Пьер подавился косточкой и на всякий случай отскочил подальше от дома.

— Кто рад гостю, тот и собачку его накормит. А ты ведь мне рад? Успокойся! Мои собаки бросаются на других и кусаются только по моему сигналу. В этом городе надо опасаться не собак, а львов.

Львов? Пьер задумался: на что это намекал Фаустино? В памяти всплыли всякие истории со львами, выпавшие на долю Виргилия два года назад. Но в Республике Льва, как еще называлась Венеция, единственные львы, которых можно было встретить на улицах, были мраморные и порфировые.

Акробат закончил свои трюки, спустил Вавеля на землю, отдышался и выпалил:

— Когда я закончил переписывать картинки и вручил все семь экземпляров госпоже, она со странным видом проговорила: «Не знаю, опасаться мне часа льва или надеяться на него». Я не понял, что она имела в виду. Мне известно одно: живая собака лучше мертвого льва.

Карлик Фаустино приподнял шляпу с кроличьим хвостом, сделал реверанс, свистом позвал своего двухцветного помощника и был таков. Стоя посередине Пословичной улицы, его посетитель с мирабелью во рту и в полном замешательстве смотрел на захлопнувшуюся перед его носом дверь.

Глава 12

— Час льва? — повторил вслед за Пьером Виргилий, выслушав рассказ друга о его посещении Фаустино. — Что это еще за новость?

Пьер только развел руками.

— Я вообще уже перестаю что-либо понимать, — проворчал он.

Мариетта пригласила их к столу и стала потчевать блюдом собственного приготовления: сардины в луковом маринаде. Рецепт его был тут же изложен Виргилию — для передачи Флорине.

— Нашинковать лук, припустить его в масле и уксусе. Добавить изюм, еловые иголки и нарезанную кубиками цедру. Потушить все вместе. И в этом маринаде два дня выдерживать сардины.

А пока они наворачивали, сама она принялась делать набросок углем.

— А знаете, — устало начал Виргилий, перестав есть и поставив локти на стол, — наше расследование напоминает мне прогулку по Венеции под дождем. Хочется двигаться побыстрее, но в какую сторону — вот в чем вопрос. Полагаешься на свой здравый смысл и углубляешься в улицу, которая как будто бы ведет в нужном направлении. Но вскоре понимаешь: ничего подобного — и возвращаешься назад, желая начать заново. Однако отыскать тот самый поворот уже не можешь. А между тем дождь мочит волосы, течет за шиворот, вот уже и обувь промокла. Решаешь повернуть налево: авось повезет, но через несколько шагов натыкаешься на канал или попадаешь в тупик. Остается сделать эти шаги в обратном направлении и повернуть направо. Там тебя ждет площадь, на которой берут начало три или четыре улицы. По какой пойти? Решать нужно быстро, поскольку дождь усиливается. Иного выхода, чем положиться на свою интуицию, нет: пусть будет что будет! Повезло: вокруг вроде все знакомое. И эти дома, и эта церковь — цель близка. Улица петляет, осталось немного, вон за тем поворотом. Прибавляешь шагу, как лошадь, что чует близость конюшни. И вдруг с ужасом обнаруживаешь, что вернулся в исходную точку!

Виргилий закончил. Раздался звонкий смех Мариетты.

— А как тебе кажется, где ты находишься сегодня? На улице, ведущей к каналу?

— Скорее на площади с несколькими улицами, берущими от нее начало: улица Буквы «Z», улица Пяти картинок, улица Льва…

— Улица Льва! Да ведь именно там проживает Зорзи Бонфили! — воскликнула Мариетта.

— …улица Жертвы-незнакомки, улица Воскресшей Атаки, — продолжал Виргилий, — а ведь я еще даже не обошел всей площади! Ручаюсь, меж двух домов прячется еще какая-нибудь улица.

Пьер пожал руку друга, потерявшегося в воображаемом лабиринте венецианских улиц.

— Ну же! Попробуй взглянуть на все происходящее с другой стороны. Дождя нет — раз. Ты запасся клеретом — два. — Он подлил Виргилию вина. — Как сказал бы Фаустино, пьяному и море по колено.

Услышав о карлике, Пьер вспомнил, как тот окрестил Виргилия и Мариетту, и потому, вытянув руку в сторону художницы, добавил:

— С тобой прелестное создание. Желаю тебе всегда быть таким невезучим: потеряться в Светлейшей в солнечную погоду с флягой мальвазии и очаровательной спутницей. Прогулочка что надо!

Виргилий заулыбался.

— Хочешь, ради тебя я сам займусь улицей Буквы «Z». На мой взгляд, это вовсе не тупик. Допустим, жертва, кем бы она ни оказалась, и впрямь из последних сил написала на стене имя палача и от него осталась всего одна буква. И эта буква содержится в именах Лионелло Зена, Зорзи Бонфили, Кары Мустафы, Эль Рибейры, он же Бени Израэль. Однако ее нет в имени Фаустино. И должен признаться, после встречи с ним мне это кажется весьма логичным. Ну мог ли в самом деле этот коротышка одолеть взрослого человека? Любая женщина минимум в два раза выше его и может отбиться. Остается еще Олимпия. Я побываю у нее и узнаю, стоит ли двигаться в этом направлении.

Предстояло заглянуть и на улицу Льва. Трудно было к ней подступиться: потребовалось покончить с вином и опустошить горшочек варенья. Лев мог означать что угодно: животное, человека, нечто абстрактное, некий предмет, улицу, да и сам город. Ведь не зря же он гордо именовался Республикой Льва. Примеры? Да сколько угодно! Кулон на шее Эбено, львы на алхимических рисунках, три человека: Лионелло Зен (имя), эль Рибейра, чье настоящее имя Ари, то бишь «лев», и наконец, Фаустино, точнее, его пес.

Все это Пьер изложил друзьям.

— Как? Ты имеешь в виду эту шавку Вавеля?

— Вовсе нет. Речь идет о другом, здоровенном псе, которого я не видел, но которого мне довольно было услышать. Кличут его Лев, Lew по-польски. Вот вам трое!

— Есть и четвертый, — вставила Мариетта, молчавшая с самого начала прогулки по улице Льва. — Олимпия.

Два друга не могли уловить связи между лжеблондинкой и царем природы.

— И все же по-своему и она лев, — настаивала с лукавой улыбкой Мариетта.

— Но что ты имеешь в виду?

— Когда мы навестили ее, на ней были серьги. Помнишь, Виргилий? А по какому случаю она получила их?

Виргилий стал рыться в памяти.

— Ее день рождения попадает на тринадцатое августа…

— Точнее, на одиннадцатое, — поправила его Мариетта и замолчала.

Поскольку друзья никак не отреагировали на это напоминание, следующий вопрос она задала, пристально глядя им в глаза и с ноткой иронии в голосе:

— Как же так? Неужто вам не понятна связь между одиннадцатым августа и львом? И вы еще собираетесь вести расследование на зыбучих песках алхимии, каббалы и космологии!

Последнее слово послужило Виргилию подсказкой.

— Знаки зодиака! Одиннадцатое августа — под знаком Льва.

— Осталось выяснить, проживает ли Кара на улице Льва, — подытожил Пьер.

Мариетта позволила им взглянуть на свой набросок. На нем была изображена площадь, от которой брали начало несколько улиц, — согласно тому, как представлял себе расследование Виргилий. Она даже надписала названия: одна из самых широких улиц была поименована «улицей Воскресшей египтянки». Вход туда преграждала железная решетка.

— На мой взгляд, в первую очередь следует проникнуть сюда. — Мариетта ткнула пальцем в эту улицу. — Но как это сделать?

Перпендикулярно «улице Воскресшей Египтянки» на рисунке шла другая: выгнув шею, Предом прочел ее название — «улица Друзей» — и вопросительно взглянул на художницу.

— Такая улица на самом деле существует в Венеции, — отвечала она. — И мы находимся на ней, не так ли? — И, не дав им времени что-либо ответить, продолжала: — Она выходит на улицу Льва, которую мы уже частично прошли.

Над названием «улица Льва» была перерисована последняя из картинок Фламеля: крылатый лев, держащий в когтях лежащего на боку человека.

— А ведь я обещал рабби Леви показать картинки парижского алхимика, — вспомнил Виргилий. — Из нескольких копий у нас в руках две: тициановская и Мустафы. Всего же их, если верить Фаустино, семь. Жаль, у меня с собой не было ни одной.

Пьер достал из кармана обрывок и протянул ему. Теперь было с чем пойти к Леви.

Виргилий вновь склонился над наброском Мариетты: рядом с «улицей Льва» шла «улица Загадочного трупа», а за ней…

— …улица «N» — прочел он.

Мариетта рассмеялась и, перевернув лист, подвинула ему:

— …улица «Z». Ну конечно же!

В этот момент лицо Пьера страшно побелело.

— Что-то не так? — забеспокоились его друзья. Ответ прозвучал не сразу:

— Та ошибка, которую только что совершил Виргилий… А если и Эбено прочел неправильно? Ежели и он принял «N» за «Z»? Буквы почти одинаковые, кроме того, умирающей было трудно писать.

От слов Пьера атмосфера в комнате накалилась. Виргилий резко отодвинул тарелку.

— Если это «N», то наряду с Лионелло Зеном, Зорзи Бонфили и Ари Бени Израэлем под подозрение подпадает и Фаустино.

— Так же, впрочем, как и Эбено. Но как узнать, что именно было написано на стене?

Решено было, что Пьер отправится в гетто. А Мариетта повела Виргилия прогуляться, считая, что после всех потрясений ему нужно развеяться, подышать свежим воздухом и успокоиться. Они миновали Мавританскую площадь, мост Мадонны и оказались у церкви, которую за неделю Виргилию пришлось огибать с десяток раз, но он так ни разу и не взглянул на нее по-настоящему. Сжав его руку в своей, Мариетта проговорила:

— Пошли, я покажу тебе, где бы мне хотелось покоиться после смерти[86].

Подобное заявление глубоко взволновало Виргилия. Как, это юное существо рядом с ним, полное свежести, теплых токов, завладевшее его сердцем, так спокойно рассуждает о собственной смерти?! Он остановился, притянул ее к себе и сжал в объятиях. Мариетта не сопротивлялась. Их поцелуй был напоен бесконечной нежностью. Когда же она наконец отстранилась, в ее темных глазах бродил отсвет счастья.

— Пойдем! — снова позвала она, и они вошли в церковь, убранную полотнами ее отца. Ей особенно дорого было «Видение креста святому Петру», написанное в год ее рождения. Виргилия же больше тронуло «Четыре главные добродетели». Вместе они испытали трепет перед «Страшным судом», на котором все было перекручено, олицетворяло распад и тлен. «Введение девы Марии во храм», висевшее над органом, вызывало, наоборот, умиротворение.

— Здешний орган — лучший в Европе, — с гордостью проговорила Мариетта, которой однажды представился случай поупражняться на нем.

Стоя перед «Усекновением главы святого Павла», она шепнула на ухо своему спутнику:

— У ангела нос как у тебя!

Он внимательно посмотрел на крылатое создание в лавровом венке с пальмовой ветвью мученика.

— Да нет, Мариетта, это ангел женского пола.

— У ангелов нет пола, — ответила она и тут же с хитрым видом добавила: — А я знаю, как нам пробраться к Атике.

Мариетта протянула Виргилию зеркальце, в которое он стал придирчиво разглядывать себя. На кого же он похож! Поверх панталон — женская рубашка с длинными и широкими рукавами, полностью скрывающая его слишком мускулистые руки. Поверх рубашки — платье из тафты цвета речной воды, сглаживающее его угловатость, где надо топорщащееся и закрывающее нижнюю часть туловища. Вокруг талии намотан кусок голубой турецкой ткани, придающий бедрам отсутствующий объем. Косынка на голове, колье на шее, серьги в ушах. «Ну просто король Генрих»[87], — подумалось Виргилию. В завершение Мариетта со знанием дела припудрила его, подкрасила губы, насурьмила брови. Свежевыбритый, в женском наряде, искусно загримированный — чем не девица! Не впервой ему было переодеваться в женский наряд: для спектаклей, которые они с друзьями ставили, нередко требовалось сыграть ту или иную женскую роль, да хоть той же Гийометты Патлен[88]. Но на сей раз речь шла не об игре и не о буффонаде. Тут требовалось пройти по острию ножа так, чтобы ни Кара Мустафа, ни его евнух ни о чем не догадались и пропустили его в гарем.

— До чего же ты хорошенькая, Виргилия, — пошутила Мариетта.

— Не называй меня так. Не забывай, что Мустафа меня видел. Если мои черты всколыхнут в нем некое воспоминание и наведут на размышления… Любой ценой нужно избежать, чтобы он соотнес нынешний визит с предыдущим. Тут не обойтись без имени, не имеющего ничего общего с «Энеидой» и ее автором.

— У какой из античных поэтесс можно было бы его позаимствовать?

— Поэтесс? Да кроме Сафо…

— Пусть будет Сафо! — Мариетта бросила на него сообщнический взгляд и нежно чмокнула в щеку.

— Скажем, что ты — ученица моего отца и моя ассистентка.

С этими словами она всучила ему мольберт и подрамник с натянутым на него холстом. Сама же вооружилась кистями, красками и другими необходимыми художнику принадлежностями. Экипированные таким образом, они прошли весь Каннадержо, весь Кастелло и явились к палаццо, который занимал турок. И тут Виргилием овладел страх быть раскрытым.

— А что, если Кара Мустафа обо всем догадается и пожелает содрать с меня заживо кожу?

Абсурдность подобного предположения заставила Мариетту пожать плечами.

— Ты забыл его песенку: он-де принадлежит к мудрому, рафинированному, поэтичному народу, осуждает варварство! В любом случае я буду с тобой и в обиду тебя не дам. Обычно ведь я хожу переодетой в мужское платье.

Однако последний аргумент не придал Виргилию уверенности в себе.

— Походим немного, — попросил он. — Я хоть привыкну к туфлям, которые ты мне дала, они мне все лодыжки вывернули! Иначе меня выдаст походка.

Гуляя, они подошли к Адмиралтейству. Прежде Виргилию не доводилось здесь бывать. Высоченная стена длиною более полутора километров, покрытая черепицей, ощетинившаяся башенками, поразила его. Две четырехугольные башни были поставлены по обоим берегам канала в том месте, где его воды впадали в гавань Старого Адмиралтейства. С годами по мере возрастания его значения для Республики не только с коммерческой, но и военной точки зрения, Адмиралтейство обзавелось еще двумя гаванями. Ворота, охраняемые крылатым львом, преграждали вход в эту, по сути, военную крепость с ее военными тайнами. Величественные, с треугольным фронтоном и колоннами, украшенные классическими капителями ворота напоминали скорее какую-нибудь античную арку. Такое же впечатление оставляла и недавно возведенная на канале Адмиралтейства церковь, посвященная Пресвятой Деве: она походила на какой-нибудь греческий или римский храм.

— Что скрывается за этими стенами? — поинтересовался Виргилий.

— Верфь с тремя огромными гаванями: Старого Адмиралтейства, Нового и Новейшего. И три дворца, названные раем, чистилищем и адом. — Столь вычурные, прямо-таки в духе Данте названия позабавили юношу. — Трое нобелей, избранные Сенатом, возглавляют Адмиралтейство. У них под началом три тысячи рабочих. Кроме того, здесь тебе и сухие корабельные доки, и военные гавани, и склады: артиллерийский, угольный, серный, оружейный, и пороховой амбар, и хранилища для мяса, и цехи по изготовлению мачт и весел. — В голосе Мариетты сквозила гордость.

В 1534 году Сенат объявил: «Главной опорой нашего могущества, заложенного нашими предками, всегда был флот». Пока Мариетта описывала чудеса, скрывающиеся за высокой стеной, Виргилий привыкал к каблукам. Мимо них прошел рабочий Адмиралтейства: оглянувшись на Виргилия, он присвистнул в знак того, что оценил и девичий стан, и мордашку. Мариетту разобрал смех.

— Ты показался ему аппетитной, — вытирая слезы, навернувшиеся на глаза от смеха, выдавила она. — Если требовалось подтверждение твоей схожести с девицей, то вот оно! Ты прошел испытание огнем. А теперь вперед, нас ждет испытание медными трубами!

В дом Мустафы Мариетта зашла одна, Виргилий остался дожидаться на улице. Положив подрамник и мольберт на мраморную скамью, установленную на турецкий манер у входа, он прохаживался взад-вперед, а на душе у него скребли кошки. Он мысленно заламывал руки. Ну почему она застряла? Что можно так долго делать? Требовалось лишь согласие или несогласие турка, о чем тут рассуждать? В ухе засвербило, но он боялся дотронуться до него, чтобы как-нибудь ненароком не смахнуть сережку, и все повторял про себя то, о чем они договорились: «Не издавать ни звука, чтобы не выдать себя мужским тембром голоса. Не сводить глаз с носков туфель, чтобы не быть опознанным по глазам». Наконец в двери показался раб в тюрбане и пригласил его в дом, а сам взвалил на себя все, что они принесли.

Мариетта возлежала на подушках в гостиной и потягивала кофе. Виргилий присел в реверансе, постаравшись сделать это как можно более грациозно и склонив голову, чтобы не было видно его глаз. По всей видимости, никто ни о чем не догадался. Во всяком случае, турок не спрыгнул с софы, не возопил, не приказал заковать мошенника в кандалы. Напротив, в знак приветствия махнул «ассистентке Тинторетты» рукой. Виргилию это имя показалось очаровательным. Достойная дочь своего отца как раз получала последние напутствия.

— Только три жены моего гарема сопровождают меня в этой поездке. Вам решать, изображать ли их всех вместе или поодиночке. Вам и карты в руки, или в данном случае — холст…

Игра слов позабавила хозяина, гостья показала, что оценила его чувство юмора.

— Так поступил султан Мехмед Второй, когда ваш Джентиле Беллини предстал перед ним, чтобы написать его портрет, тому уж будет век. Слава ваша, как знать, достигнет ушей европейских и азиатских монархов. Я слышал, вы этого заслуживаете.

Мариетта поблагодарила его за комплименты и доверие, встала, обулась и подошла к Сафо. Они попятились к выходу и, едва оказавшись в коридоре, взялись за руки. Оба дрожали, что осиновые листы, но, почувствовав тепло рук друг друга, успокоились. Да и разве начало их предприятия не оказалось удачным? Раб провел их до двери в гарем. Рядом с дверью был устроен вертящийся шкаф, позволяющий передавать пишу и все остальное и при этом не видеться. Вручив им все, что они захватили с собой, раб дал знать распорядительнице гарема, что нужно впустить гостей. С той стороны отодвинули задвижку, и они оказались в части дома, предназначенной исключительно для женщин. Как и на мужской половине, здесь имелась своя гостиная, очень похожая на ту, в которой они только что побывали: та же плитка на стенах, та же позолота, те же ткани, украшения. С одной лишь разницей: на окнах были решетки. За одной из этих решеток Пальма, видимо, и узрел Атику. Мариетта остановилась посреди гостиной, Виргилий последовал ее примеру, весьма неуютно чувствуя себя там, куда был заказан вход неевнухам.

В гостиной стояли диван, софа, стенные шкафы, декорированные растительным орнаментом, этажерки с безделушками, кувшины с водой в нишах. В двери появилась прислужница, церемонно раскланялась и на весьма условном итальянском возвестила о появлении своих хозяек.

В гостиную вплыли жены Кары Мустафы. Виргилий моментально догадался, кто из них Атика, хотя никогда не видел ее. Ею не могла быть женщина с бесцветным лицом, узким разрезом глаз и иссиня-черными волосами. Ею не могла быть и другая, почти ребенок, узкобедрая, с глазами лани. Ею могла лишь быть красавица в расцвете лет, в профиль напоминающая египетских цариц, с волосами, спадающими завитками до самых бедер. Из-под атласной рубашки цвета фуксии почти в пол и пикейного домашнего платья с вышивкой едва проглядывали шаровары. Поверх платья на ней была парчовая безрукавка с застежками из золота. Гибкая талия схвачена серебряным пояском со вставками из ценных пород камня. Дома голова ее не была покрыта белым покрывалом, которым она была обязана закрыть лицо на улице от нескромных мужских взглядов. Наоборот, она словно выставляла напоказ свою прическу: в ее волосы было вплетено множество разноцветных лент, также украшенных рубинами, бриллиантами, жемчугом и золотом. Камни покрупнее красовались на ее запястьях. Чрезвычайная роскошь одеяния сочеталась с присущими ей высокомерной повадкой и элегантностью. Породистой, величественной предстала она перед ними, и Виргилий сразу поверил всему, что о ней слышал: успешная карьера куртизанки, толпа поклонников, немалое состояние, визит к ней короля Франции, ее пристрастие к алхимии. По своей ли воле она оказалась пленницей турка — некрасивого, в летах?

Которая из трех женщин Атика, не составило загадки и для Мариетты. Она также ощутила исходящую от египтянки чувственную привлекательность. Краешком глаза она следила за тем, какое впечатление та произвела на ее спутника, и ее едва ли успокоило то, что щеки Сафо не побледнели. Теперь следовало сделать так, чтобы они остались с Атикой с глазу на глаз. Тинторетта установила мольберт и заявила:

— Будет гораздо разумней писать вас по очереди. — Служанка с трудом перевела это на турецкий. — Я начну с нее, — указала Мариетта на египтянку.

Две другие жены Кары Мустафы вполголоса обменялись замечаниями, но вынуждены были подчиниться. «Вот те на! Спектакль да и только!» — подумала Мариетта, глядя, как они устроились на подушках софы. Бросив взгляд на Виргилия, она поняла, что та же мысль мелькнула и у него. Как отделаться от двух пар лишних глаз и ушей? Тут Мариетте на помощь пришла Сафо, проявившая смекалку. Сделав вид, что подает художнице бумагу, ассистентка шепнула ей:

— Если твои подготовительные рисунки будут неудачными, ты сможешь заявить, что чужое присутствие тебя стесняет.

Что же, неплохо придумано. Мариетта весело взялась за уголь и приступила к работе.

Если бы Виргилий не чувствовал себя до такой степени не в своей тарелке, он бы точно покатился со смеху, глядя на наброски своей подруги. Это были скорее карикатуры, давшие двум другим женам турка пищу для злорадства. После четвертой неудачной попытки Мариетта с блеском разыграла сцену самобичевания, вслед за чем искренне попросила зрительниц покинуть помещение, дабы она могла сконцентрироваться на своей модели. Ничего не подозревая, те удалились. Стоило друзьям остаться наедине с одной из жен Мустафы, как Мариетта не выдержала и обратилась к ней:

— Атика!

Заслышав это имя, красавица побледнела.

— Атика? — переспросила она с арабским акцентом.

— Разве вы не Атика?

— Вы знакомы с Атикой? — прошептала на итальянском та, широко раскрыв свои миндалевидные глаза. — Вы знакомы с моей сестрой?

От волнения Виргилий выронил из рук чашу с краской.

— Вашей сестрой?

И тут все стало ясно. Вспомнился рассказ Нанны: у куртизанки была сестра, на год моложе ее, с которой они были похожи как две капли воды. Ее купил богатый турок, она стала его любимой женой. Что произошло дальше, становилось ясно само собой: этот богатый турок прозывался Карой Мустафой, дом его находился на площади Золотого Араба, Пальма видел не саму Атику Рыжую, а ее сестру Камару Светлую. Это был, однако, не единственный вывод, к которому пришел Виргилий, глядя на нее. Он припомнил и полное значения заявление Эбено о том, что нужно искать, кому выгодна смерть Атики, и сделанный им вывод: «Прежде всего мне. Второму слуге — Фаустино. И ее сестре Камаре». А может, не сестре, а мужу сестры? О правах наследования в Оттоманской империи Виргилию, увы, ничего не было известно. Но как тут было не догадаться, что если женщине не позволено ходить по улицам без чадры, то уж воспользоваться наследством и подавно. Выходило, что именно Мустафе досталось состояние куртизанки. Остававшаяся пустой строчка напротив его имени сама собой заполнилась кровавыми буквами трех весьма компрометирующих слов: «притягательная сила наследства».

Пока Виргилий приводил в порядок свои мысли, Мариетта закончила набросок.

— Кара наверняка пожелает увидеть, что получилось, я должна оправдать проведенное здесь время.

На сей раз карандашный набросок удался на славу: и похожий, и вдохновенный. Стоило друзьям переступить порог гарема, как перед ними выросла фигура Кары Мустафы. Мариетта взглядом показала своей ассистентке, чтобы та подождала ее за дверью: лучше было не испытывать судьбу. Сама же проследовала за хозяином на мужскую половину дома. Он поздравил ее с удачным наброском.

— На вашем рисунке, сеньорита Тинторетта, рука моей супруги покоится на некой опоре. Что бы это могло быть?

— Бог мой, я хотела изобразить нечто, покрытое одним из ваших великолепных ковров.

— Я желал бы, если, конечно, это не противоречит вашему замыслу, чтобы на этом месте вы изобразили мой торговый знак, — улыбнулся турок, на губах которого играла улыбка человека, упоенного своими успехами.

— А что это за знак, мессир?

— Лев. Анатолийский лев.

Пьер протянул раввину две половинки листа с рисунками Николя Фламеля. Каббалист отложил их и в свою очередь достал из складок своей одежды герметический рисунок, врученный ему ранее.

— Изумрудная скрижаль — вот о чем идет речь.

Неофит в области алхимии, студент-медик непонимающе взирал на Соломона Леви. Тот помахал листом перед его носом.

— Она — в самой сердцевине изображения. Взгляни на этот символ. За ним скрывается фигура падшего ангела — Люцифера: видишь, голова на кресте, на голове рожки. Вот эта точка в центре — камень, свалившийся с его лба в день его падения. Он-то и называется Изумрудной скрижалью. На этом камне Гермес Триждывеличайший, первый из посвященных, начертал текст. Слушай!

Истинно говорю вам. В осуществлении чудес неповторимого творения то, что внизу, подобно тому, что вверху, а то, что вверху, подобно тому, что внизу. И подобно тому, как все проистекает из Единого благодаря творению Единого, так и все берет начало от этого неповторимого. Солнцеотец его, Луна — мать. Ветер носил его во чреве своем, Земля выкормила. Оно — первопричина всяческого совершенства в мире. Сила его бесконечна, стоит ему обратиться в землю. Поднимается от земли к небу, а с неба возвращается на землю и собирает воедино высшие силы и низшие элементы: так ты завоюешь славу всего мира и удалишь от себя всю тьму. Постепенно, с большим искусством отделишь ты землю от огня, тонкое от плотного. Эта сила превосходит любую другую, поскольку способна превзойти любое тонкое вещество и проникнуть в любое плотное. Так был создан мир. Действия эти преисполнены чуда. И здесь заканчивается то, что я должен был сказать о творении солнца.

Старик смолк. Пьер не смел вздохнуть. Было непонятно, относилась ли последняя фраза к тексту или была обращена толкователем непосредственно к нему. И это было еще самое малое, чего он не понимал. Он осмелился набрать в грудь воздуха. Раввин благожелательно взглянул на него. Стеснение Пьера улетучилось, и он стал задавать вопросы.

— А что сталось сэтим изумрудом свыгравированным на нем текстом?

— Он исчез! Многочисленны возникшие вокруг него легенды. По одной из них, некий монах поместил его в конструкцию в форме пирамиды, охраняемую орлами. Но тот вновь исчез. А текст Гермеса Триждывеличайшего дошел до нас благодаря переводу на арабский.

— Добавляет ли что-нибудь к нему рисунок, обнаруженный у Тициана?

— Тому, кто сумеет его расшифровать, он поведает, что к Изумрудной скрижали его приведут животные. Ищите ворона, лебедя, птицу-феникс, пеликана, павлина, орла и льва!

— А имеют ли отношение к этой скрижали те пять картинок, которые я вам принес?

Эрудит поднес к глазам два обрывка, которые видел впервые. Брови его сошлись у переносья.

— Любопытно, — пробормотал он.

Парижанин молча дожидался, пока каббалист пояснит свою мысль.

— Сразу вслед за племянником Чезаре меня навестил еще один человек, точно с такими же рисунками. — Он немного помолчал. — Все расспрашивал меня по поводу этих пяти изображений и какое отношение они имеют к Венеции.

— А почему к Венеции? — удивился Пьер. — Ведь фреска, послужившая оригиналом, в Париже!

— Знаю. Но он все настаивал: не напоминают ли мне крылатый лев, два ангела и три животных чего-то в Венеции? От меня он ушел скорее разозленный, чем разочарованный, с досады скомкав свою бумажку.

Ясно одно: тут сам черт не разберется. Карлик признался, что изготовил семь копий с рисунков Фламеля. Таким образом, вместе с рисунками самой Атики два года назад было восемь копий. Та копия, что принадлежала Тициану, и та, что лежала под ковром у Мустафы, были в их руках. Входила ли в число этих восьми та копия, которой потрясал перед раввином незнакомец, или же в городе циркулировала и девятая? Сам собой напрашивался вопрос, кто был гостем раввина.

— Сие мне неведомо, — отвечал Соломон Леви на вопрос Пьера. — Он не назвался. Из того факта, что за советом он обратился ко мне, я сделал вывод, что он иудей. Он изъяснялся на итальянском с легким иберийским акцентом. И все же из разговора с ним я понял, что прибыл он из Константинополя, по суше. Странный такой. Я бы сказал, гражданин мира.

Все это весьма озадачило Пьера. Они помолчали.

— Знаешь, возможно, потому, что твой друг в то утро отыскал имя, после ухода этого странного человека я подумал: а не Бени Израэль ли это?

Жоао эль Рибейра, он же Ари Бени Израэль, вернулся в Венецию! У Пьера голова пошла кругом. Что могло его побудить к этому? Разве что весть о кончине Тициана распространилась далеко за пределы Венеции? Со всеми бесчисленными отклонениями, поворотами и новыми фактами дело что ни день запутывалось все больше. Пытаясь выбраться из лабиринта гипотез, парижанин заработал мигрень. «Перед тем как навестить Олимпию, так похожую на Лизетту, схожу-ка я к Чезаре, может, найдется что-нибудь от мигрени, да и передохнуть часок не мешает». Стоило Пьеру, оказаться за воротами гетто и ступить на улицу Раббья, как он услышал шум и брань. Виски и без того раскалывались от боли. Он мучительно оторвался от своих дум и уставился на представшее его глазам зрелище. Посреди узкой улочки дрались какие-то люди. За ними стояла повозка, доверху груженная почерневшими, раздувшимися и окоченевшими трупами. «Крючники», — подумал Пьер, но то ли потому, что голова трещала, то ли в силу некой несуразности происходящего, только он не сразу взял в толк, из-за чего катаются по земле и награждают друг друга тумаками эти люди. Он остановился и с минуту наблюдал за происходящим. По стонам, иканию и вялости одного из участников потасовки он догадался, что тот пребывает в агонии, и немудрено — каждый день вплотную соприкасаться с заразой не могло пройти даром. Видимо, предсмертные муки застали несчастного врасплох прямо посреди улицы, за работой. Вскоре его телу предстояло отправиться вслед за другими, которые он своими собственными руками грузил на повозку. Вместо того чтобы как-то облегчить его страдания, два его приятеля затеяли драку из-за того, что в их глазах имело большую ценность, чем сострадание: из-за его перчаток. Это были толстые просмоленные перчатки, иллюзорная защита от победительницы-чумы. Тошнота подступила к горлу Пьера, он развернулся и бросился прочь.

Не останавливаясь и не переводя дух, добежал он до Пресвятой Девы Прекрасной. Площадь с церковью, ставшие ему такими родными, несколько успокоили его. Усталым шагом обошел он церковь, собираясь рухнуть, как только войдет в дом, и вдруг глазам его предстало нечто, заставившее его подскочить от ужаса и закричать. На двери дома Песо-Мануция была прибита живая ворона: крылья ее были расправлены, она напоминала черный крест. Переполненный отвращения, перепуганный Пьер отошел на середину площади. Невольный возглас, вырвавшийся у него при виде страшного зрелища, потревожил хозяина дома. Дядя с Занни на плече выглянул в окно первого этажа. Не в силах выдавить ни звука, Пьер указал пальцем на входную дверь. Однако вовсе не вид черной птицы заставил замяукать с неистовой силой кота. Чезаре инстинктивно охватил взглядом пространство за спиной юноши, включающее в себя мост и Рецептурную набережную за ним. Молния сверкнула в расширенных зрачках доктора. У Занни шерсть встала дыбом, Чезаре завопил:

— Пьер, за тобой!.. Бешеный пес!

В тот же миг француз услышал за спиной злобное рычание, втянул голову в плечи, упал на бок и покатился по пыли.

Глава 13

«К чему копаться в чужом дерьме? Если будете продолжать совать свой нос куда не следует, раскаетесь».

Прочтя записку, Виргилий и Мариетта побледнели. Она была без подписи. А на воске, которым ее скрепили, не было оттиснуто ничьей печати. В верхней части листа красовался силуэт льва святого Марка: крылатого, с опущенным хвостом, одной ногой стоящего на открытой книге, где было написано: PaxtibiMarce,evangelistameus[89]. Несмотря на полуденную жару, у влюбленных мурашки побежали по коже. Казалось, сама Венеция посылает им приказ оставить ее в покое. Однако они скоро оправились от испуга. Здравый смысл одержал верх. Подлинное письмо не содержало в себе ничего сверхъестественного: бумага как бумага, сминается, чернила пачкаются, воск крошится. Почерк свидетельствовал в пользу приземленной натуры автора. Кто бы это мог быть? Мариетта наклонилась к мальчику, доставившему послание:

— Откуда у тебя это?

Мальчишка — в лохмотьях, нечесаный, с черными ногтями — переминался с ноги на ногу и молчал, словно язык проглотил. Властный тон Мариетты заставил его пойти на уступку, а несколько су, подаренных Виргилием, полностью сломили упрямое нежелание говорить. На диалекте, который для Виргилия звучал как тарабарщина, гонец признался, что прибыл из Мурано. Но когда Мариетта принялась настаивать на описании человека, подославшего его к ним, мальчишка испугался и бросился наутек. Полученной информации, однако, хватило, чтобы направить подозрения по определенному следу. Тинторетта, загибая пальцы на руке, сделала следующие выводы:

— Первое: кто выражает свои мысли в подобной грубой манере? Второе: кто настолько заносчив, что использует бумагу с гербом Венеции? Третье: кому не хватает благородства до такой степени, что он не ставит своей подписи под посланием? Четвертое: кто обладает самой что ни на есть воинственной натурой? Пятое: кто в данный момент находится на острове Мурано, где у семейства Зенов вилла?

И хотя Виргилий не блистал, как Пьер, в точных науках, ему хватило ума сложить вместе эти пять признаков и вычислить Бонфили.

— Думаю, он заслужил, чтобы мы нанесли ему визит вежливости, — заключила Мариетта.

И пока Предом освобождался от женского наряда, Тинторетта рассказала ему, как удачно порой складываются обстоятельства благодаря случаю.

— Представь себе, так вышло, что в загородном доме Зенов для меня нет секретов. Два года назад хозяева наняли отца расписывать стены и потолки. Однако другой заказ, более важный, потребовал его участия. Он и поручил нам с Доменико выполнить фрески вместо него. Так что во дворце и в саду мне известен каждый уголок!

Полчаса спустя Виргилий, освободившись от юбок, стерев с лица грим и сняв украшения, обрел прежнюю раскованность, которая была для него немыслима в ином наряде, кроме как в мужском. Они добрались до Каннареджо и воспользовались гондолой семейства Робусти. И хотя Виргилий вернул себе мужское обличье и уверенность в себе, именно Мариетта взялась за весло и выступила в роли капитана. До Мурано было не больше мили. Сперва они проплыли мимо острова Святого Христофора, затем — острова Святого Михаила, где, по преданию, один монах прошлого столетия, Фра Мауро, составляя карты, мечтал об ultima mappa mundi[90]. Вскоре они уже чалили к берегу Мурано. С конца XIII века остров стал центром древнего и традиционного для этих краев ремесла — стекловарения, когда из соображений безопасности (оберегая деревянные постройки и мосты Венеции от пожаров), а также для сохранения чистого воздуха (дым печей нещадно коптил небо над городом) производство стекла было полностью перенесено в Мурано. Там под защитой лагуны династии стеклодувов довели до совершенства различные техники, одна прекрасней другой: дутое стекло, хрусталь, радужное стекло, авантюриновое, кварцевое, молочное, а также зеркала, чья слава облетела весь мир.

Когда они ступили на берег и пошли по улице Стекольщиков, им стало ясно: чума добралась и сюда. Заколоченные ставни, запертые на засовы двери стекловарен. Дома хозяев мастерских опустели, сами мастерские стояли тихими, склады обезлюдели. Лишь в одном месте кипела работа: в небольшом сводчатом помещении гудела печь, несколько человек, обливаясь потом, выхватывали длинными трубками комки тягучей жидкости и выдували из них всякие затейливые чаши, кубки, сосуды, другие черпали из печи цветное стеклянное молоко и накладывали на изделия причудливые узоры.

Остров утопал в зелени, деревьев на нем было больше, чем домов, не в пример Венеции. Проводившие здесь свой отдых патрицианские семьи мало-помалу приручили природу, разбили сады, виноградники, огороды, цветники. Вилла Ка Зен, окруженная чудесным садом, стояла на канале Ангелов. Виргилий собирался уже постучать в калитку, но Мариетта удержала его. Иное пришло ей в голову.

— Сперва обойдем все владение, заглянем внутрь, а уж потом, может быть, поговорим и с его обитателями.

И показала пример, взобравшись на ограду. Конец средиземноморского лета встретил их буйством красок и благоуханием. Сочные плоды оттягивали ветки к земле, мурава лужаек была усеяна цветами. Пестрядь изгороди из кустов напоминала арабески. Здесь произрастали и экзотические растения родом с Востока, с африканского континента и даже из-за Атлантики. В этом эльдорадо во множестве порхали бабочки, расхаживали павлины, слышалось воркование голубков. Незваные гости на цыпочках пробрались к дому, держа ушки на макушке. Поняв, что сад пустынен и защищает их от чьих бы то ни было взглядов, они вздохнули с облегчением. Мариетта подняла яблоко и с наслаждением принялась грызть его, Виргилий присел перед колючим боярышником.

— Он как две капли воды похож на тот, что отец привез из путешествия по Америке и посадил в нашем саду на улице Блан-Манто. Отца не стало, и кустик зачах.

Мариетта подошла ближе и протянула ему яблоко. Но сейчас он ничего не мог бы проглотить и потому отказался. Неверно истолковав его волнение, она серьезно взглянула ему в лицо и проговорила:

— Боярышник? А я думала, тебе больше по душе фиалки[91]

Ее едкое замечание задело его, черты его лица посуровели, взгляд затуманился. Пристыженная, Мариетта ощутила, как слезы покатились у нее по щекам. Виргилий обнял ее, сдул слезинки и нежно поцеловал. Яблоко покатилось по траве.

Пес исчез столь же загадочным образом, как и появился. Ворону сняли с входной двери. Пьер залпом осушил три чарки сливовой. Чезаре обработал его царапины. И Пьер отправился по второму намеченному на этот день делу.

Дверь в дом Олимпии ему открыла та же бойкая и себе на уме горничная, что впустила и Виргилия с Мариеттой. Проведя его в будуар, она просила обождать. Несказанная роскошь внутреннего убранства просто потрясала. Мебель, ковры, камчатное столовое белье, вазы, безделушки — все было отменного вкуса. На кресле лежала виола да гамба, при виде которой гость нахмурил брови, сам не понимая почему: что-то она ему напоминала. И только чуть погодя в памяти всплыла муза со скрипкой с полотна Тициана. Из всех муз художник выбрал именно Евтерпу — для того, чтобы иметь возможность аллегорически изобразить Олимпию, принявшую участие в том злополучном вечере. И вот теперь Пьер словно воочию видел подтверждение своей догадки. Шуршание ткани вывело его из задумчивости. Бархатная портьера в глубине будуара приподнялась, пропустив куртизанку. Пьер чуть было не вскрикнул от удивления. Правильно поступил Виргилий, предупредив его о сходстве Олимпии с Лизеттой, торговкой письменными принадлежностями с моста Нотр-Дам. Только Лизеттой набеленной, нарумяненной, с замысловатой прической, Лизеттой-обольстительницей, сознающей, какое впечатление она производит. Олимпия медленно плыла ему навстречу в платье с откровенным декольте, с улыбкой на губах и взлетающими вверх ресницами. Томно поприветствовав его, она предложила ему сесть. Ощутив себя вдруг неуклюжим, не зная, куда деть руки, он присел на самый кончик кресла. Как начать разговор, объяснить причину прихода? Она заговорила первая, доверительным тоном признавшись, что рада тому, что хоть кто-то навестил ее в это тяжелое время.

— Многие бежали из города, укрылись на своих виллах вдали от смертоносных миазмов.

Ее сестра-куртизанка по примеру Вероники Франко тоже предпочла пожить вдали от Венеции. Она же осталась, но чувствует себя одинокой. Для кого теперь стараться и столько времени уделять своей внешности? Пьеру лишь оставалось отвесить ей комплимент. Его учтивость пришлась как нельзя лучше. То ли в шутку, то ли желая спровоцировать его, Олимпия решила ему поведать секреты своей красоты. О происхождении цвета волос ему уже было известно. Не менее поразили его и прочие премудрости.

— Для гладкости кожи лица я использую миндальное молочко, лимонный сок, молотые бобы и маринованные экскременты быка!

Столь необычный способ ухода за лицом позабавил Пьера; несмотря на гадливость, вызванную картиной того, как выглядит гетера под слоем навоза, он не удержался и дотронулся до ее лица.

— Так вот, значит, откуда у венецианок такая кожа?

— Во всяком случае, у женщин рода Зара.

— Зара?[92]

— Это территория, принадлежащая Венеции на далмацком побережье, откуда я родом. Олимпия да Зара. Под этим именем я упомянута и в «Каталоге главных почтенных куртизанок».

Тут Пьеру стало не до шуток. Теперь благодаря своей фамилии куртизанка тоже вошла в круг подозреваемых. Сам не понимая отчего, он предпочел бы исключить ее из этого списка. Его волнение прошло для собеседницы незамеченным, она продолжала болтать всякую чепуху: — …некоторые обкладывают лицо кусками сырой телятины, вымоченной в молоке.

Пьер рассеянно улыбнулся, продолжая обдумывать, какие факты свидетельствуют против куртизанки. Ее имя черным по белому вписано в приглашение, найденное у Тициана. У нее есть музыкальный инструмент, а на полотне изображена муза поэзии со скрипкой в руках. В ее фамилии есть буква «Z». Она родилась под знаком льва. Да, немало. С каждым новым фактом в Пьере росло чувство какой-то неловкости. В конце концов хозяйка ощутила, что с гостем что-то происходит. Она встала, подошла к его креслу и села на подлокотник. Достав из-за корсажа черное перышко, провела им по шее юноши. От неожиданности он вздрогнул.

— Однако ночная бабочка должна заботиться не только о лице… — нашептывала она. — Нужно еще выводить волосы. Для этого годится кашица из кипелки, из аравийской камеди, из муравьиных яиц. Выводить их приходится и в самых интимных местах…

Пьер задохнулся.

— Душно, не правда ли? — шепнула она, водя перышком по его затылку.

Его бросило в жар. За ворот его рубашки проникла ее рука. То ли от этого прикосновения, то ли из-за выпитой сливовой, то ли из-за исходившего от ее тела пряного аромата, то ли по причине ее схожести с Лизеттой, только его охватило жгучее желание.

Влюбленная парочка проникла по служебной лестнице на третий этаж особняка Ка Зен. Им удалось не привлечь ничьего внимания, хотя, по правде сказать, дом был почти пуст, за исключением разве что пары слуг, чьи голоса доносились из кухни.

Мариетта повела Виргилия через анфиладу комнат к будуару, где почему-то припала к полу.

— Гляди-ка! В это трудно поверить.

По ее примеру Виргилий присел и только тогда заметил отверстие в полу диаметром в дюйм. Перед тем как заглянуть в него, он бросил на спутницу вопросительный взгляд. Она склонилась к его уху:

— Когда мы с Доменико начали покрывать потолок штукатуркой, мы обнаружили эту дырку. Можно было заделать ее, ведь она приходится на самую середку фрески. Но мы решили оставить все как есть, мало того, еще и придумали ей применение. Потолок расписан на тему: Актеон, застающий Диану и ее прислужниц во время купания. Так вот — дыра пришлась на то место, где нарисован зрачок Актеона. Так что разглядеть ее снизу нельзя, как и заметить, что кто-то наблюдает через нее.

Виргилий припал к отверстию в полу. Каково же было его удивление, когда он увидел то, что находилось под ними. В небольшом помещении была оборудована настоящая химическая лаборатория. Каких только сосудов там не было: и колбы из стекла, и каменная посуда, и хрустальные реторты, и мраморные чаши, и тигли, и горелки. В центре печи — атанора, — которую топили деревом, находился возгонный куб яйцевидной формы, отлитый из прозрачного материала. Внутри него кипела жидкость. В памяти всплыло название дистилляционного аппарата.

— Пеликан… — прошептал он, а затем, осознав, какое особое место отводится этой птице в том деле, которым он занимается, с душевным замиранием повторил слово еще раз, выговаривая его по слогам: — Пе-ли-кан.

Его взгляд продолжал исследовать нижнее помещение. На этажерке стояли песочные часы, раздувальный мех, кочерга, лежали зеркала, предназначенные для улавливания света луны и солнца, щипцы для выхватывания из печи раскаленных добела предметов, несколько манускриптов. Оторвавшись от дыры в полу, он с изумлением произнес:

— Лаборатория алхимика.

— Не правда ли, в это трудно поверить? — отозвалась Мариетта.

Она собиралась что-то добавить, когда звук отворяемой двери заставил ее прикусить язык. Она вновь приникла к отверстию.

— Это Лионелло и Зорзи.

— Зорзи, твоя идея не что иное, как безумие. Неужели ты и впрямь хочешь выкрасть у турок кожу Маркантонио Брагадино?

— Похитить ее из константинопольского арсенала, не более и не менее.

— Мой дорогой, дело пропащее, если ты будешь действовать в одиночку.

— Но я буду не один. Ты отказываешься помочь мне. Что ж… Но я встретил кое-кого, кто согласен пойти со мной.

— О ком ты?

— Его зовут Полидоро. Один из тех, кто выжил в битве при Фамагусте. Я считаю его достаточно отважным, чтобы помочь мне.[93]

— Я понимаю: ты хочешь вернуть на родину останки твоего отца. Но у него-то какой интерес?

Вот те раз! Оказывается, Маркантонио Брагадино приходился отцом Зорзи Бонфили? Но почему у них разные фамилии? Некоторое время Мариетта и Виргилий терялись в догадках, но затем их осенило.

— Он бастард, Бонфили — его фамилия по матери.

На какое-то мгновение они упустили из виду, что делалось и говорилось внизу, настолько поразило их услышанное. Когда они вновь припали к отверстию, речь шла уже о другом.

Речь Лионелло, нашпигованная научными словечками, в другое время вызвала бы у Мариетты и Виргилия искреннее желание посмеяться. Однако в их теперешнем положении они не могли себе позволить даже фыркнуть. Проникнувшим, словно мыши, в частную резиденцию, им следовало вести себя тише воды ниже травы. В это время Зен открыл какой-то древний манускрипт в пухлом переплете и стал зачитывать из него своему alter ego[96].

— Первое время эта черная жидкость напоминает жирный бульон, в который насыпали перцу. Это именно то, что у меня получилось. Теперь черед второй фазы. — И, водя пальцем по странице, продолжал читать: — Жидкость загустевает и становится похожей на чернозем, а при дальнейшей варке белеет. Ибо и земля наша при гниении чернеет, а затем, очищаясь и высыхая, белеет, и тут влажной и темной власти воды или, иначе, женщины приходит конец. И белый дым проникает в новое тело.

Видимо, глава закончилась, поскольку алхимик с шумом захлопнул манускрипт. Мариетта вздрогнула, Виргилий обнял ее, и они вместе продолжали подслушивать.

— Сколько еще времени пройдет, прежде чем ты получишь результат?

— На весь процесс положено сорок дней. Ибо сорок лет бродили иудеи в поисках земли обетованной, и сорок дней длилось искушение Иисуса в пустыне. Не забывай, Зорзи, ни Ветхого, ни Нового заветов.

— Священное Писание я знаю, однако твой треклятый «влажный» путь гораздо длиннее «сухого».

— Будь у нас письмо Фламеля, мы в два счета разгадали бы пять рисунков! — глубоко вздохнул Лионелло.

— Лишь бы только два парижских сопляка с девчонкой не откопали его раньше нас.

— Если твое предупреждение на них не подействует, придумаем что-нибудь посущественней, чтобы убрать их с нашего пути.

Упоминание об их собственных персонах исторгло у Виргилия и Мариетты общий возглас изумления. Каждый закрыл рот другому. Оба затаили дыхание: чревато ли последствиями их неосторожное поведение?

Пьер был распростерт возле кресла, не в силах пошевелиться. Олимпия увлекла его в мир несказанных удовольствий, невиданного сладострастия. Он закрыл глаза, чтобы больше не видеть ее. Она встала, поправила корсаж, одернула юбки, задев ими торс и лицо юноши. Это было как прощальная ласка. Затем развязала ленты, которыми он был привязан к ножкам кресла, освободив его запястья, и чувственным жестом бросила их ему в лицо.

Лионелло и Зорзи примолкли. Что это было? Хозяин дома приставил палец ко рту, показывая своему приятелю, что нужно прислушаться. Установилась тревожная вязкая тишина. Виргилий и Мариетга наверху не осмеливались наклониться к отверстию в полу, чтобы даже движение воздуха не выдало как-нибудь их присутствия. С той и с другой стороны потолка время, казалось, застыло. Неизвестно, чем бы это кончилось, но вдруг откуда ни возьмись, вынырнула черная крыса — она вскочила на древний манускрипт по алхимии.

— Раминагробис! А я-то думал, ты сдох от чумы! — проворчал Зорзи.

Лионелло протянул к крысе руку, и она вскарабкалась по его рукаву.

— Это ты шумишь? А я уж решил, что кто-то проник во дворец.

Незваные гости наверху обменялись выразительными взглядами. В них читался страх: то ли оттого, что их чуть было не застукали, то ли при виде толстого грызуна, отвлекшего на себя внимание двух сообщников. Ситуация была опасной, самое время убираться подобру-поздорову. Бесшумно покинув помещение на третьем этаже, они на цыпочках спустились по черной лестнице вниз. А оказавшись в саду, опрометью бросились к ограде. Мариетте мешали бежать юбки, она подняла их, но одна пола зацепилась за пряжку ее туфли, и она упала. Опережавший ее Виргилий, услышав звук падения, обернулся, кинулся к ней и помог подняться. Дальше они побежали вместе, взявшись за руки. У ограды он обхватил ее за талию и подсадил. Затем подтянулся сам и спрыгнул на улицу. Однако вне опасности они себя не чувствовали и потому продолжали бежать рука в руке вдоль канала Ангелов до паперти Святого Петра Мученика. Щеки их пылали, кровь билась в висках, в груди свистело. Может, потому они и не услышали криков слуги Зена, который бежал за ними.

Выйдя от Олимпии, Пьер оказался на Цирюльной улице и пошел куда глаза глядят. Он был во власти неизведанного ощущения: будто бы пребывает в неком мире, существующем параллельно реальному, на неком отдалении, в котором ничто не имеет значения. Возможно, так ему было легче справиться с чувством вины… Ведь он нарушил клятву верности, данную Лизетте, без зазрения совести предал себя в опытные руки профессионалки, наслаждался во время чумы, потратил время на чепуху, пока друг без устали расследовал чудовищное преступление. Он очнулся на незнакомой просторной площади, обсаженной деревьями, с церковью, которой прежде ему не доводилось видеть. Звонница из кирпича в венето-византийском стиле возвышалась над храмом. Его внимание привлекла необычная чаша для пожертвований на стене: в виде солдата с копьем в руке и в ореоле. И хотя дракона не было, Пьер догадался, что это Святой Георгий. Как же ему найти дорогу в Кастелло или Каннареджо? Он огляделся. Вокруг никого, кроме калеки, просящего милостыню. Пьер подошел к нему:

— Это церковь Святого Георгия?

— Святого Иакова! Святого Иакова в Орио! — прошамкал в ответ беззубый сморщенный рот.

На вопрос Пьера, как попасть в Риальто, старик указал ему дорогу. Желая поблагодарить бедолагу, Пьер сунул руку в карман, но вместо монетки достал красный бант… Воспоминание об Олимпии, привязавшей его к креслу алыми лентами, обожгло.

Добравшись до Сиреневой набережной, где на причале стояла их гондола, Виргилий и Мариетта спрыгнули в нее. Девушка, вновь занявшая место капитана, оттолкнулась веслом от берега. Им не пришло в голову оглянуться, а то бы они заметили, что за ними наблюдают Лионелло и Зорзи.

— Эта поездка, хоть и закончилась неожиданным образом, все равно многое нам дала, — проговорила Мариетта, рассекая морскую гладь правильным веслом.

— Зорзи — внебрачный сын Маркантонио Брагадино. Одно это чего стоит! — отвечал Виргилий, сидя у ног своей подруги. Одной рукой он держал ее за лодыжку, другую опустил в воду.

— Теперь понятно, отчего он весь кипел, описывая нам трагедию кипрской цитадели.

Мариетта подняла весло над водой и какое-то время подержала его на весу. Предом вынул руку из воды и обтер ее о свои чулки.

— Одно теперь ясно: это родство могло подвигнуть его на преступление. Побудительная причина, да еще какая! Посуди сама: он знает, что Атика — турецкая шпионка, подозревает, что именно она могла поставить неприятелю сведения о Кипре, позволившие ему одержать победу при Фамагусте. Для него она — один из виновников смерти его отца. Месть — блюдо, которое едят холодным, сказал бы Фаустино. Три года он вынашивал свою месть: втерся в доверие к Зену, через него получил доступ к Атике, постепенно вошел в круг завсегдатаев ее салона, и когда пробил час отмщения — «час льва», безжалостно применил закон Тальона: око за око, зуб за зуб, кожу за кожу[97].

После всего пережитого Мариетте хотелось чуточку тепла и ласки. Положив весло на дно, она прижалась к своему рыцарю. Виргилий осыпал ее поцелуями. А в это время от набережной Мурано отделилась лодка с Зеном и Зорзи на борту.

Перед его глазами с упрямой настойчивостью маячили узкие шелковые ленты. Немудрено было снова схлопотать мигрень. И тут в охватившем его умопомрачении перед ним всплыли другие ленты того же цвета, а точнее — пропитанные кровью. Ими были стянуты копыта Силена.

С невероятной четкостью в памяти встала картина с Марсием, подвешенным на дереве, как на виселице, за ноги с помощью двух лент маренового цвета.

Влюбленная парочка, преследуемая Зорзи и Лионелло, с одной стороны, и Пьер, мучимый мыслью, что поддался соблазну с преступницей, с другой стороны, одновременно подошли к Бири-Гранде. Студенту-медику хотелось отвести друга в уголок и поделиться с ним и своими подозрениями, и переполнявшим его отвращением. Однако присутствие девушки и Пальмы заставило его до поры до времени держать рвавшиеся наружу признания при себе.

На столе появилась бутылка вина. Друзья принялись заполнять пустующие строчки схемы, содержащей, помимо семи имен, четыре колонки. Пальма, завершивший уже к этому времени ангела, покрывал полотно лаком. Подойдя к столу промочить горло и увидев схему, над которой они трудились, он не мог удержать иронической реплики:

— Если я правильно понимаю, за исключением маэстро и его сына, все пять приглашенных к Атике и оба ее невольника имеют в своих именах буквы «Z» и «N», то или иное отношение к знаку льва и побудительные причины. Словом, с тех пор как я откопал в бумагах учителя приглашение египтянки, вы не продвинулись ни на йоту. Никто не выбыл из игры, но и в лидерах не оказался ни один из участников.

— Ты даже представить себе не можешь, до какой степени ты прав, дорогой Пальма, — сокрушенно согласился Виргилий. — А помимо всего прочего, у каждого из них была еще дополнительная причина истязать Атику, общая на всех: она одна знала содержание письма Николя Фламеля. Рисунки-то она раздала, размножив их с помощью карлика, а ключ от них оставила при себе.

Пальма-младший обвел взглядом понурые физиономии тех, кто силою обстоятельств стал его друзьями. Ему пришло в голову, что немного движения придаст их побледневшим лицам красок, и попросил:

— Окажите мне услугу, помогите передвинуть «Пьету». Я не могу добраться до верхнего левого угла, который тоже нужно покрыть лаком.

Все разом поднялись. Тинторетта и Пальма, привычные к обращению с инвентарем художника, стали учить неофитов, как браться за раму, как ее поднимать. Пальма и сам взялся за правый край картины. По сигналу Мариетты все напряглись и приподняли двенадцать квадратных метров полотна. Затем, отдуваясь и охая, они передвинули «Пьету». Однако новички слишком быстро поставили ее на пол, Пальма за ними не поспел. Полотно в подрамнике всем своим весом придавило ему руку. Он закричал от боли и поднес руку к глазам: она была в занозах и крови.

— Ну кто же так делает! — набросился он на французов.

Те обступили его с извинениями, но он уже отвлекся на что-то другое и присел на корточки, разглядывая тот угол полотна, где Тициан изобразил себя с сыном на ex-voto.

— Что за ерунда! — с удивлением произнес он, тщательно осмотрев раму в том месте, которым ему был нанесен удар.

Мариетта заинтересованно склонилась к краю картины и в свою очередь ощупала раму. Затем, проведя рукой по обратной стороне холста, озадаченно проговорила:

— Взгляни, как будто бы подложен еще один слой холста? Пока Пальма изучал холст, Мариетта огляделась, словно

ища чего-то. Увидев клещи, она взяла их и решительно принялась отдирать холст от рамы. И вскоре убедилась, что была права: в этом месте холст был двойным. Мало того, на глазах у присутствующих она извлекла из этого своеобразного тайника пергамент. Он был заложен между двумя слоями холста, как раз в том месте, где на картине было изображение ex-voto Be-челлио: отца и сына. Она развернула его. Виргилий, Пьер и Пальма сгрудились за ее спиной, стараясь прочесть то, что там было написано. Разбирая вполголоса написанное по-латыни, они не заметили, как две тени бесшумно скользнули в дверь мастерской и вооружились поднятыми с полу толстыми, как поленья, деревянными брусками.

ПИСЬМО НИКОЛЯ ФЛАМЕЛЯ[98]

Слава Всевышнему, поднимающему из тьмы раба своего. О Всемогущий и Милосердый, ты в своей неизреченной благости снизошел до того, чтобы открыть мне, недостойному, все сокровища поднебесного мира. Так приоткрой мне за пределами земного существования все сокровища небесные и позволь увидеть твой предивный лик.

Я, Николя Фламель, писец, житель Парижа, в год тысяча триста девяносто девятый пишу эти строки. После меня не останется философских трактатов с сокровенным знанием. Однако ко мне в руки за два флорина попала древняя книга, писанная не на бумаге или пергаменте, как прочие, а на коре. Крышкой ей служила тонкая медь с выбитыми на ней буквами и престранными фигурками. И было в ней три раза по семь листов. На первом заглавными позолочеными буквами большого размера было начертано: АВРААМ ИУДЕЙ, КНЯЗЬ, ЛЕВИТСКИЙ ПРОПОВЕДНИК, АСТРОЛОГ И ФИЛОСОФ. Все остальные обучали тому, как добыть философский камень. Это стало причиной того, что в течение долгих двадцати одного года я поставил множество опытов, но не на крови, что почитаю низким и дурным. Вплоть до того дня, когда впервые получил из меркурия чистое серебро. Это случилось в семнадцатый день января, в понедельник, около пополудни, в год от Р.Х. 1382. В двадцать пятый день апреля того же года к пяти часам вечера благодаря трансмутации я получил столько же чистого золота.

Того же, чему учил последний из три раза по семь листов, мне уж не выполнить, потому как жизненный срок мой близится к концу. Пусть же Всемогущий сделает так, чтобы я смог узреть Его величественный лик, что является неописуемым блаженством, восторг от которого никогда еще не наполнял сердце ни одного смертного. Но тот, кто окажется в должный час в должном месте, сможет не только до конца свершить Великое Деяние. Он будет держать в руках Изумрудную скрижаль и осуществит, если окажется достойным адептом, последнюю трансмутацию. Я желаю помочь достойному. Я поручил одному паломнику, отправляющемуся в Святую землю, заложить в тайники пять камней, без которых невозможно то, о чем я реку выше. Ныне он отбыл в Венецию.

Глава 14

Виргилий очнулся от острой боли в затылке. Открыл глаза: над ним витал ангел-светоносец. Ощупал голову: запекшаяся кровь. Снова закрыл глаза, пытаясь упорядочить мысли, хаотически носившиеся в мозгу. На поверхность всплыли обрывки воспоминаний: перемещение «Пьеты», письмо Фламеля, спрятанное в холсте, следующие из него головокружительные открытия, а потом сразу ангел с факелом в руках. Стало ясно: он получил сильнейший удар по голове. Он медленно поднялся на ноги, каждое движение причиняло боль. Рядом на пыльном полу мастерской были распростерты недвижные тела Пьера и Пальмы. А также Мариетты. Боль пронзила его, он поспешил к подруге и склонился над ней. Она дышала. Он испустил вздох облегчения, проверил, бьется ли пульс у Пьера и Пальмы, и метнулся во двор за единственным известным ему способом приводить людей в чувство — холодной водой. Подняв полное ведро воды из колодца, он вернулся в мастерскую. Нескольких капель хватило, чтобы его подруга в свою очередь открыла глаза и, увидев над своей головой нечто напоминающее ангела с мокрыми руками, улыбнулась. Возвращение к жизни мужчин было менее грациозным: они стонали, охали, чертыхались, но отнюдь не улыбались.

Первым о письме алхимика вспомнил Пальма. Позабыв о синяках и шишках, все бросились на его поиски. Письмо исчезло. Вывод напрашивался сам собой: те, кто их оглушил, завладели ценнейшим документом. Сраженные, без сил все четверо повалились на пол и долгое время лежа приходили в себя, не произнося ни звука. Смачивались в ведре, отжимались и прикладывались к ранам платки — производимые при этом звуки были единственными, раздававшимися в мастерской. Первым нарушил мрачное оцепенение Пальма:

— Любопытно все же, кто такой этот Николя Фламель, из-за которого я получил дубинкой по затылку!

Французы, к которым по преимуществу был обращен его вопрос, с сомнением скривились. Да и то верно: что им, собственно говоря, было известно об алхимике? Совсем немногое: что он жил в Париже и был писцом, что взял за себя некую Пернель, на двадцать лет моложе, что однажды стал владельцем загадочного манускрипта, о чем поведал в своем послании, что в течение двадцати одного года пытался, правда безуспешно, завершить Великое Деяние, что, наконец, получил золото и сделался несказанно богат, что стал жертвовать Церкви, строить больницы и богадельни, создавать фонды помощи неимущим, что заказал роспись на кладбище Невинноубиенных, что скончался в 1418 году в возрасте девяноста лет. И что с тех пор многим привелось повстречаться с ним и с его супругой…

Рассказ заставил итальянцев — Мариетту и Пальму — призадуматься. Подобно тому как поворотом ключа заводятся остановившиеся часы, перечисление фактов из жизни самого прославленного алхимика помогло Виргилию воспрять духом. Молодость, питаемая наивными мечтаниями, упрямством и легко восстанавливаемой энергией, одержала верх над унынием.

Виргилий встал, отряхнулся, подошел к столу и подвинул к себе чернильницу и лист бумаги.

— Если бы у нас стащили документ, о содержании которого нам ничего не известно, вот это было бы непоправимо. Но ведь мы успели прочесть это письмо, будь оно неладно! Причем каждый из нас! Значит, каждый удержал в памяти хоть малую его толику. Соединив наши общие воспоминания, мы сможем восстановить главное. Разве не так?

Отклик Пьера и Пальмы напоминал скорее неуверенный протест. И только Мариетта самым решительным образом поддержала своего друга. То, что не удалось Виргилию, действовавшему силой убеждения, удалось Мариетте с ее ямочкой на подбородке. В конце концов над чистым листом бумаги склонилось четыре лба.

— Фламель пишет, что все должно начаться в определенный день определенного года. Насколько я помню, указания на этот счет были не совсем ясны.

— Не ясны, это верно. А кроме того, речь шла о дьяволе! «В год, когда наше тысячелетие достигнет более-менее обиталища Сатаны».

Там было «менее-более»…

Как ты говоришь?

— «…достигнет менее-более», а не «более-менее обиталища Сатаны». Я запомнил, потому что подумал: не ошибка ли?

— Я не думаю, что в этом письме алхимик позволил себе хоть что-то обронить случайно, наугад или ошибочно. «Менее-более», «более-менее»… Пока мы не разгадаем, что это за год дьявола, мы не поймем разницы.

— «Наше тысячелетие»: у нас с Фламелем оно одно, и началось оно в 1001 году, а продолжится до 2001 года. Остается лишь угадать год в этом интервале!

— Я бы легко представил дьявола поселившимся в 666 году.

— То есть 1666!

— Что значит «менее-более» 1666?

— Если бы было «более-менее» 1666, это означало бы 1665 или 1667, но «менее-более»…

— А если это «менее-более», иными словами «приблизительно», касается не единиц, а десятков и сотен?

— А если бы ты выражался яснее?

— Возьмем первую шестерку из даты 1666. «Менее» шести — пять. А теперь вторую шестерку. «Более» шести — семь. У нас выходит тысяча пятьсот семьдесят какой-то, но поскольку больше никаких указаний нет, последняя шестерка остается шестеркой.

— И получается 1576!

Произнесенная вслух дата словно повисла в воздухе, никуда не исчезнув, как будто сила земного притяжения вдруг возросла и не отпустила ее. У кого-то хватило духу выдохнуть то, что было ясно и без слов:

— 1576-й — это как раз тот год, который идет сейчас!

Вино было разлито по чаркам и жадно выпито пересохшими глотками. Оно расковало воображение, придало сил. Восстановление текста и его расшифровка пошли живее.

— Там есть уточнение: 1576, «на солнцестояние».