В середине 1988 года в Италии вышла книга, наделавшая много шума: анонимный автор предложил читателям выполненную им литературную запись воспоминаний неизвестного мафиозо по имени Джованни. Поисками автора книги и ее героя занялась полиция. Эффект был неожиданным: автором оказался известный писатель, мастер детективного жанра Энцо Руссо, герой книги — вымышленным персонажем, плодом писательской фантазии. Перед нами детективный роман, но вместе с тем и плод тщательного многолетнего изучения писателем документов о мафии. Это подлинно художественное произведение, биографический роман, в котором раскрывается личность, характер мафиозо Джованни, его психология.

Anonimo

(Enzo Russo)

Uomo di rispetto

Аноним

(Энцо Руссо)

Мафия изнутри

Исповедь мафиозо

Предисловие

Я полагал, что о мафии знаю все, как считает всякий более или менее культурный и внимательно читающий газеты сицилиец. Следил я за тем, что поведал Томмазо Бушетта,[1] в результате многословного покаяния которого его бывшие друзья и единоверцы заработали 2665 лет тюремного заключения.

Но та мафия, о которой рассказывал Бушетта, это мафия высокопоставленная, она далека от нас, и черты ее расплывчаты. О другой же, с которой мы имеем дело каждый день, но которой не знаем, мне рассказал в течение целого ряда встреч, по-театральному таинственных и в то же время драматических, один человек, «Семья» которого была полностью истреблена Корлеонцами и их союзниками, сумевшими всего за несколько лет установить на острове своего рода «пакс романа»,[2] чего прежде никто даже и не пытался достигнуть. С тех пор оружие в Палермо «говорит», адресуясь лишь к верным слугам Государства и агентам, засланным в ряды мафии, осведомителям или бывшим, уже ненужным более союзникам.

Из этого рассказа (причем сам рассказчик не сознает его исторической ценности) постепенно встает перед глазами картина эволюции «спрута» — от старой, привычной мафии, орудовавшей в сельской местности, на латифундиях со времен, последовавших за изгнанием Бурбонов,[3] к уже почти урбанизированной «садовой»[4] мафии, к невероятно жестокой мафии незаконного строительства, до, быть может, окончательной ее формы — мафии, связанной с политикой и опьяненной миллиардами, нажитыми на торговле наркотиками.

На протяжении всего повествования слово принадлежит одному лицу — самому рассказчику. Сперва совсем юному, который еще не в состоянии понять, что происходит вокруг него и с ним самим, и наивно восторгается идеологией, основанной в большей степени на уважении к личности, чем на уважении к деньгам, капиталу, на главенстве личного престижа, а не обреза, — и все это неизменно в рамках «правил», нигде не записанных, но абсолютных, безоговорочных, как евангельские заповеди. Потом — постепенно взрослеющему, более зрелому, теряющему иллюзии, но также и более опытному, осмотрительному. Мир, в который он верил, изменился, оставив его в рубцах и шрамах. И совсем одного.

Вот содержание этой книги: история, увиденная снизу, путь, пройденный в первом лице от латифундии до героина, исповедь без покаяния. Я записал и обработал этот рассказ, ни на шаг не отходя от фактов и стремясь как можно ближе «передать» язык рассказчика.[5] Быть может, больше, чем хотелось моему собеседнику, я старался уделить внимание начальным этапам его жизни, тому «отпечатку», который наложила мафия на формирование его личности и поведение.

В конце концов между рассказчиком и мною — тем, кто записывал его рассказ, возникла некая странная внутренняя связь, если не общность чувств. Сперва я пытался ее замаскировать, поскольку она меня тяготила, мешала работать, а также из опасения, что мою готовность, более того, страстное желание понять этого человека могут принять за «соучастие», за идейную с ним близость.

А потом я отбросил эти опасения. И если вместо обычных рецензий книга вызовет морализаторскую полемику, что же, терпение! По крайней мере, не будет скрыто то, чему жизнь учит всех, кто не глух и не слеп к ее урокам: истину можно найти и в аду, а ложь — в раю.

Автор

I

Из моего селения моря не видать. Его построили на горе, как обычно делали в древности, и вокруг — другие горы. Летом тут слишком жарко, а зимой слишком холодно. Нынче, при теперешних дорогах, до ближайшего приморского города можно домчаться на машине за каких-нибудь полчаса, а во времена моего детства до моря было не добраться и за шесть часов на бричке или за два на автобусе, который развозил почту. Я впервые увидел море, когда мне было уже лет пятнадцать.

Мой дядюшка Бартоло был бродячий торговец и знал все селения нашей провинции как свои пять пальцев. Это был своеобразный человек, всем-то он всегда был доволен. Он любил рассказывать о том, что ему довелось повидать в его странствиях. И рассказывал он так гладко, ну прямо тебе народный сказитель, причем умел с ходу придумать что-нибудь этакое, чего ему не хватало для байки. Мой отец считал его легкомысленным и называл «попрыгунчиком» — у него не было ни кола ни двора, он не завел семьи и избегал в жизни всякой ответственности. А мать — его сестра — говорила, что он «с приветом» с самого детства. Но тем не менее, когда он заходил нас проведать и начинал свои россказни, оба они — и мать, и отец — слушали его, раскрыв рот. И всякий раз, когда он заканчивал очередную историю, тоже, как и мы, ребятишки, покатывались со смеху.

Дядюшка Бартоло — на нашем диалекте произносят «дзу Вартулу» — частенько рассказывал мне о море, и я понял, что оно, должно быть, и в самом деле большое. Но я хорошо знал, что дядюшке ничего не стоит присочинить, и поэтому все же не очень-то ему верил. А потом, после того как мы целое утро тряслись под жарким солнцем в повозке, я так устал, что уснул. И вдруг, когда дорога перестала круто лезть вверх, дзу Вартулу разбудил меня, стукнув по лбу кнутовищем, и сказал:

— Ну-ка, погляди туда!

До самого берега я не произнес ни слова, так был растерян. Он шутил и смеялся, а я как язык проглотил. Потом он велел мне никуда не отлучаться и даже не думать купаться. Я должен был сидеть там, где он меня оставил, и ждать, пока он управится с какими-то своими делами. Стояла жара — был конец мая, подошло уже время обеда, вокруг почти никого не было видно. Я опустился на песок, но сразу же вскочил, так как волна подкатила к самым моим ногам. Потом понял, что это не опасно: она тут же откатилась назад. Но я никак не мог прийти в себя, голова у меня шла кругом.

Вскоре мимо прошли двое парней чуть постарше меня, в трусах, с загорелыми дочерна ногами. Я взглянул на них, чтоб узнать, смотрят ли они на меня. Мне хотелось задать им уйму вопросов — уж они-то, наверно, знали все насчет моря. Но я боялся показаться дураком. Отец всегда говорил, что самое лучшее слово — это то, которое ты не произнес. И этого я никогда не забывал.

Когда дядюшка вернулся, я бросился бегом ему навстречу и широко, как Иисус Христос, развел руками, желая сказать: с ума сойти! А он радовался и смеялся с таким довольным видом, словно море он изготовил собственными руками, и все спрашивал, что я «обо всем этом» думаю. Самым странным мне казалось, что вода, вместо того чтобы бежать вдоль берега, как я до того всегда видел, бежит навстречу берегу, прямо на пляж, все поднимается, поднимается, но так на него и не выплескивается. Когда я это сказал, дядюшка стал хохотать еще пуще.

— Ох, пустая твоя башка!

На обратном пути дорога почти все время шла вверх. Так как уже смеркалось и я до смерти устал, дзу Вартулу думал, что я сразу же усну. А я все никак не мог успокоиться и продолжал свои расспросы о море, о рыбах, о бурях. И поскольку даже и сам он знал далеко не все, дядюшка вдруг рассердился и снова стукнул меня кнутовищем:

— Да спи же ты!

Из пятерых детей я был самым младшим. Отец батрачил, нанимаясь понедельно, но у нас было два тумоло[6] своей пахотной земли. Тогда все участки были одинаковы: пшеница да миндальные деревья. И там, где господь бог послал хоть немножко воды, — маленький огородик. В поле дома у нас не было — лишь шалаш из тростника, и, когда приходило время пахать, сеять и жать, я, отец и двое братьев спали в этой хижине. Жили по-мужски, без женщин, которые бы нам стирали и готовили обед. В полдень и вечером — хлеб с оливками и луком, а после трапезы — глоток вина, также и для меня.

Отец тут казался другим человеком. Дома он почти никогда с нами не разговаривал: всегда такой серьезный, он не желал слышать болтовни. Есть у нас было принято из одной большой миски, стоявшей посреди стола, жестяной ложкой, потому что готовили всегда короткую лапшу или вермишель — с томатным соусом, зеленым горошком, бобами, смотря какое было время года. В поле же по вечерам мы разжигали костер и садились вокруг поджаривать черные маслины. И тогда отец принимался рассказывать нам про прежние времена, про свое детство, про своего отца и деда, который видел вблизи дона Пеппино[7] Гарибальди. И он всегда был весел, болтал и шутил со всеми нами тремя, даже со мной, который был младше всех.

Потом семья распалась, словно ее развеял ветер. В один прекрасный день Борино, старший брат, объявил, что собирается уехать в Аргентину. То было время отъездов: исчезали целыми семьями. В Аргентине, говорили, найдется работа и земля для всех, кому надо. Отец предупредил Борино: кто выйдет через эту дверь, пусть и не думает потом возвращаться. Мать тайком вытирала слезы и молчала. Как-то в воскресенье в дверь постучал вербовщик, и Борино ушел. Поскольку писать он не умел, он никогда нам не слал писем и мы о нем больше ничего не слыхали.

Сестренка Ассунтина умерла совсем маленькой от менингита, и я ее уже не помню. Другая сестра — Джина — вышла замуж за одного из наших односельчан, который поступил работать на завод в Грульяско, возле Турина. Поскольку когда она уехала, ей было шестнадцать, а мне семь, а потом десять лет мы не виделись, особой близости между нами не было. Как-то я ее навестил, но ее муженек, мой зять, — темный, неотесанный мужик, вообразивший о себе неизвестно что, — один из тех, которые думают, что стали настоящими «кукурузниками»[8] только потому, что живут на Севере. Поэтому, чтобы не нарушать мира в ее семье, к сестре я больше не ездил, но время от времени посылаю какой-нибудь подарочек для нее и ее дочек, хотя ни одной из них она не дала имени нашей матери.

Другой мой брат был замечательным парнем. Его звали Тото́. Он тоже далеко уехал — в Бельгию. Он был шахтером, работа тяжелая, но платили очень хорошо. Тото когда писал сам, когда просил написать письмо кого-нибудь из надежных друзей. Он присылал немножко денег и каждое лето обязательно проводил дома, в родном селении, две недели и привозил всем подарки, которые мать хранила в бельевом сундуке у себя под кроватью. Когда Тото погиб на шахте, я, по счастью, начал зарабатывать и мог помогать родителям, потому что отец из-за болезни и возраста уже не в силах был работать поденщиком, а на урожай с каких-то двух тумоло не прокормишься.

На поденщину отцу пришлось пойти после того, как Кавалер,[9] который тридцать лет давал ему работу, неожиданно продал свои земли. Я начал после школы ходить батрачить вместе с отцом. До третьего класса начальной школы я учился у одной и той же учительницы, которая проводила уроки у себя дома — в узкой и длинной комнате над кухней. Около полудня являлся ее отец — худой-худой старичок с белыми усами. Учительница давала нам какое-нибудь задание и спускалась вниз жарить котлеты. Но, вдыхая этот райский аромат, разве могли мы погрузиться в наши тетрадки?

И поэтому, возвратись, учительница била нас по рукам указкой, а ее отец смеялся и кашлял.

Когда я заканчивал третий класс, как-то вечером ей навстречу попался мой отец и она сказала ему, что никак не сможет перевести меня в следующий класс, так как я мальчик хоть и смышленый, но к учению не способен. Все вокруг знали, что за ягненочка на Пасху или подносимый время от времени кус домашней коврижки учительница смотрела на плохие отметки сквозь пальцы и даже, может, иногда давала дополнительные уроки. Но у меня дома считалось роскошью уже одно то, что я, вместо того чтобы работать, хожу в школу, а ягненка на Пасху у нас не было и для себя.

— Завтра подъем в четыре утра. Поедешь со мной в поле, — сказал отец, как только я вернулся домой. Мать промолчала, а я был рад с ним поехать. Я был еще слишком мал, чтобы разбираться в жизни, но уже хорошо понимал, что школа не для таких, как мы.

Я никогда не бывал в Пьяно ди Маджо,[10] но отец столько лет рассказывал нам об этом месте, что мне казалось, я там родился. Это была огромная усадьба, со множеством строений, все почти без окон, как когда-то строили. Чтобы добраться туда из нашего селения, надо было трястись два часа на муле, дорога была пустынная, крестьянских домов не видать, потому как земли там плохие, желтозем, почти сплошь государственная собственность.

Пьяно ди Маджо принадлежало Кавалеру — высокому, красивому мужчине с военной выправкой. У него был автомобиль марки «Фиат». Когда он впервые меня увидел, он спросил отца, как меня зовут, и дал мне десять лир. Я и сейчас, больше, чем через сорок лет, помню, как зажал в кулаке ту бумажку.

Через две-три недели надсмотрщик заметил, что я неплохо справляюсь и что, когда надо принести людям попить, бегу за водой, не дожидаясь, пока меня пошлют. И вот каждую субботу при расчете он стал подбрасывать кое-что и мне. Уж не знаю сколько, но помню, как отец говорил матери: «А наш-то Джованнино начинает зарабатывать себе на хлеб!»

Ночевали мы в каком-то строении вроде склада — длинном, с высоким потолком и решетками на окнах. Двадцать — тридцать человек, спали мы на набитых соломой мешках прямо на земляном полу. А в пору молотьбы и сбора миндаля нас набивалось туда до полусотни. Зимой было хорошо, но летом можно было задохнуться от жары. Поэтому я незаметно выскальзывал во двор и укладывался спать под фиговым деревом возле летнего дома Кавалера.

Дома же, у меня в селении, от духоты не было спасения. Когда становилось уж совсем невмоготу, отец наполовину приоткрывал дверь, потому как окон не было и дышать было нечем. Мать возражала, потому что жили мы на первом этаже и то и дело забегали голодные собаки или большие крысы. А зимой, когда мои родители, братья и сестры ложились спать по двое, тесно прижавшись друг к другу, я, поскольку был без пары и самый младший, шел спать в хлев и согревался возле мула. Иногда он меня кусал, но без злости, наверно, не нарочно: может, тянулся за соломой и в темноте не видел.

Кавалер был не похож на других хозяев, тех, что я знал у себя в селении. Это был городской господин, неизменно элегантный. Даже барон Валенте, которого я мог лицезреть каждое воскресенье, когда он выходил из церкви, не носил белого костюма. Кавалер никогда не заходил в хлев, а останавливался у входа. Жены его в Пьяно ди Маджо мы не видели ни разу, но ему нечего было беспокоиться, так как по хозяйству хлопотали жена управляющего и мать одного из полевых сторожей. У него всегда было полно гостей — они дневали и ночевали, и он всю эту ораву кормил — друзей из Палермо и даже из Рима, которые, что бы ни увидели, даже курицу, всем подряд восхищались: «Ах, как красиво!», «Ах, как замечательно!» По-видимому, там, где жили они, кур не водилось.

Они пожирали курятину и жаренные на вертеле колбаски с артишоками, когда был сезон артишоков. Но кур они ели не целиком, как их сотворил господь бог, и после каждой трапезы Кавалер оставлял для надсмотрщика и моего отца тарелку, полную куриных голов, кожи и костей с оставшимся на них мясом. Я безумно любил обгладывать куриные головы.

Хотя отец и не был постоянным работником, как надсмотрщик и сторожа, Кавалер держал его все лето, а если была в том нужда, то и зимой. Могу сказать, мы ни в чем не нуждались. Со всем у нас было более или менее в порядке, кроме жилья. Несмотря на то что прошло уже столько лет, я до сих пор вспоминаю каждое 31 августа у себя в селении. В те времена ежегодно 31 августа истекал срок старой аренды жилья и начинался новый. Теперь существует запрет на повышение квартирной платы и всякие другие хитрые штуки. Тогда все было проще: кто должен был съезжать, грузил в последний вечер августа весь свой скарб на повозку, а у кого не было повозки, брал ее взаймы.

Той ночью в селении никто не спал. Те, кто приезжал до времени, должны были дожидаться, пока съедут прежние съемщики. Если же кто задерживался, то новые жильцы уже стояли у дверей наготове, с нетерпением ожидая момента, когда смогут вселиться. Случались ссоры и жестокие потасовки, на шум которых сбегались все соседи. Однако отец был человек мирный, съезжал каждый раз без задержек и всегда был готов помочь тем, кому приходилось уступить нам место.

Брат Борино любил меня больше всех. До его отъезда в Аргентину мы иногда ходили батрачить вместе. Это случалось не очень часто, так как отец всегда старался брать меня в помощники, даже когда за рабочий день платили ему одному. Но когда это происходило, я был вне себя от радости. Борино никогда меня не бил, самое большее давал мне пинка, чтобы я живее пошевеливался. Он шутил со мной и обращался, как со сверстником. А когда свертывал цигарку с крепким табаком, иногда давал затянуться и мне.

Как-то вечером на праздник Пречистой Богородицы он повел меня к единственной в селении проститутке, которую звали Марианнина. Женщина была необъятной толщины, но очень белокожая, сильно намазанная и надушенная. Говорили, что ей за пятьдесят, но, хотя я почти совсем ее не помню, кажется, она была красивая. Посещать ее в праздник Пречистой Богородицы в нашем селении было традицией, и у ее дверей уже толпилась куча народа. От волнения я весь дрожал, но, когда наступила наша очередь, Марианнина подошла ко мне, чтобы получше разглядеть, а потом взглянула на брата.

— А сколько ему лет?

— Сколько надо, — ответил Борино, который никогда не лез за словом в карман. И погладил ее по щеке. Но ей было не до ласк! Она боялась: сержант предупредил ее со всей строгостью — чтобы никаких несовершеннолетних.

— Откуда же сержант может узнать, если ты сама ему об этом не скажешь? — сказал брат. Марианнина рассмеялась, подошла к окну и чуточку отодвинула занавеску. Перед домом на улице стояло с полтора десятка мужчин, которые, куря и болтая, дожидались своей очереди.

— Ничего не попишешь, — сказал, чтобы утешить меня, Борино, когда мы возвращались домой. — Значит, придется подождать какую-нибудь приезжую, когда будет ярмарка. Любая из них получше Марианнины.

Но другого случая так и не представилось. Борино всю зиму не мог найти работу. Это было трудное время: даже не удавалось устроиться каменщиком или овчаром. А потом однажды ночью случилась беда с мулом, который издох, не успев даже замычать. И так как кто-то из соседей, желая нам досадить, немедля настучал, сразу же заявился санитарный инспектор и сказал, что животное нельзя сдать на мясо, потому как неизвестно, отчего оно сдохло и, возможно, вообще было больное.

Вот так собралось одно к одному, и весной Борино навсегда отправился за океан. Через два года нас покинул и Тото, но настоящим старшим братом для меня был Борино, и, пока он не уехал, меня все должны были уважать. Конечно, я и сам мог за себя постоять, но парни постарше в нашем квартале, которые раньше меня не трогали, теперь, случалось, меня задевали. Я пытался давать сдачу, но обычно мне от них крепко доставалось, а потом дома я получал еще и остальное, так как мой отец был не из тех, кто, когда сын приходит домой с разбитым носом, хватает мотыгу и бежит искать отца обидчика.

Отец же, который был слишком добрым и благородным человеком и рано умер именно из-за того, что был слишком добрым и благородным, набрасывался на меня и кричал, что это я затеваю драки, так как не хочу работать, и что у меня плохой характер, что я как бешеная собака. Вот так он отдал меня в помощники к одному огороднику, но работал я не за деньги, а за торбу овощей, которую тот давал, когда ему вздумается. Вскапывать огород мне нравилось, потому что работать было не жарко — всегда стоишь по щиколотку в воде. Однако огородник был бедняк и сам еле мог прокормиться, а за малейшую оплошность орал на меня и давал попробовать прута. А так как однажды он попытался дать мне попробовать еще кое-что, я к нему больше не пошел. И за это мне досталось от отца палкой, потому что я стыдился сказать ему истинную причину, а он считал, что я просто не желаю работать.

Не надо думать, что дзу Вартулу между тем совсем исчез и больше не показывался. Приходить-то он приходил по-прежнему, но с тех пор как уехал Борино, атмосфера у нас дома переменилась. Он теперь не засиживался: поздоровается и уйдет. И так как видел, что в доме нет ни гроша, тайком совал что-нибудь сестре. Я это знаю, так как однажды сам видел.

Мать тратила эти деньги очень хитро. Она покупала то, что дома уже было: оливковое масло, муку, фасоль. Таким образом, отец ничего не замечал и, более того, был доволен, что продуктов хватает так надолго. Иногда она покупала и какое-нибудь платьице или пару американских туфель для моей сестры Джины, а на ярмарке — разные хозяйственные мелочи, которых мужчины не замечают, так как не обращают на них внимания. Однажды отец увидел, что сковородка у нас новая, но мать сказала, что выменяла ее на несколько горстей фасоли, как тогда было в ходу.

Однажды зимним вечером дзу Вартулу притащил корзинку мушмулы и полголовы твердого овечьего сыра. Он всегда так делал, когда оставался у нас ужинать и ночевать, не желая быть в тягость. Раньше, до того как уехал Борино и еще была жива сестра Ассунтина, он отправлялся ночевать на постоялый двор. Но теперь у нас было достаточно места и мать радовалась, когда дядя оставался на ночь. Уже засыпая, я вдруг услышал, как он спросил моего отца:

— А Джованнино что делает?

— А что ему делать? Когда есть работа, беру его с собой. Иначе весь день будет болтаться на улице.

— Ну раз так, то денька на четыре увезу-ка его с собой я, — заявил дядюшка, заканчивая разговор. Он всегда умел добиться своего: когда ему не хотелось спорить, он делал вид, что вообще спорить не о чем. Отец пожал плечами. Когда он выпивал стаканчик-другой вина, его вообще невозможно было рассердить.

— Ну что ж: бог вам в помощь, — сказал он. Только попросил дядюшку не слишком долго меня задерживать, потому что, как только прекратятся дожди, надо будет идти в лес запасти дров. И они отправились спать. Я же лежал с широко открытыми глазами. Никогда еще я не уезжал из дома с дядей дольше, чем на день, и сердце у меня колотилось как бешеное. В темноте, свернувшись под одеялом, я думал: «Завтра в дорогу».

Но разве мог кто себе представить, что это было начало новой жизни?

II

Муссомели ничем не отличалось от моего селения. Такие же босоногие детишки, перед каждой дверью деревянные клетки для кур, на улицах стаи худых, голодных собак. Но мы отправились туда вовсе не за тем, чтобы продавать брошки и женские чулки. Дзу Вартулу хотел, чтобы со мной познакомился один важный человек. И вот под вечер, дождавшись, когда спала жара (дядюшка называл самое жаркое время дня «часом змей»), мы отправились на усадьбу, стоявшую на отшибе.

Перед домом был виноградник с навесом для тени, и под ним сидели верхом на стульях, облокотившись на спинки, четверо мужчин. Увидев моего дядюшку, они заулыбались. Один из них, с тонкими, длинными усами, проговорил:

— Вартулу, ну что ты нам принес на этот раз? Петушиное яйцо?

И все расхохотались. К навесу подошли и работавшие поблизости от дома крестьяне, взявшиеся неизвестно откуда пять-шесть ребятишек и две толстые женщины, и все они, казалось, обрадовались моему дядюшке. А он, как всегда, сыпал шутками и прибаутками. И чем громче вокруг смеялись, тем больше ему хотелось всех позабавить.

— А это что за паренек, Вартулу? — вдруг спросил усатый. Дядя подтолкнул меня в спину.

— Иди, поцелуй ему руку.

Дону Пеппе Дженко Руссо[11] в ту пору было, наверно, лет пятьдесят пять, и сегодня трудно понять, что представлял собой тогда такой человек, как он. Я уже насмотрелся на разных хозяев. Чем они все занимались? Командовали, заботились только о своем добре и не желали больше знать ничего на свете.

Он же был совсем другой. Сразу было видно, что его уважали не за то, чем он владел, а за то, что он собой представлял, а в нашей жизни уважение — вот самое ценное. Женщины, дети, здоровье приходят и уходят. А уважение, если его потерять, уже больше не вернешь. Целуя руку с большим, как у епископа, кольцом, я глядел ему прямо в лицо, и он мне так нравился, что мне хотелось выпить его до дна, как сырое яйцо. Он спросил, чем я занимаюсь, кем хочу стать, и дядюшка объяснил, что у нас в селении мне не найти работы, но что я парень стоящий, работящий и, главное, уважающий старших.

— Неужели у вас здесь на усадьбе не найдется какого-нибудь дела для мальчишки, который просит только об одном — дать ему любую работу? — воскликнул дзу Вартулу, изображая полное отчаяние и закрывая лицо руками. На сей раз дон Пеппе сохранил серьезность.

— Ты что думаешь, здесь в Муссомели не хватает своих молодых парней? — произнес он и посмотрел на меня. — Разве ты считаешь себя чем-то лучше них?

— С вашего разрешения я действительно так считаю, — ответил я и имел удовольствие получить легкую пощечину от дона Пеппе, который рассмеялся и подмигнул своим друзьям.

— Вы слышите, как отвечает этот мальчишка? За словом в карман не лезет. Вартулу, твой племянничек совсем на тебя не похож: у этого парня есть голова на плечах. Как тебя зовут?

— Джованнино.

— Роза, угости-ка чем-нибудь Джованнино.

Мне дали пару печений, что пекут на Рождество, залежалых и зачерствевших. Но в такой день, как тот, если бы мне дали камни, я грыз бы их и нахваливал. Однако в тот раз на этом все и кончилось: лишь пара рождественских сухариков и какой-то полунамек. Но вечером, когда мы вернулись домой, дзу Вартулу рассказал, что меня берут ухаживать за коровами и телятами, и разукрасил свой рассказ столькими подробностями, что я сидел, раскрыв от удивления рот. Однако никаких имен и фамилий дядюшка не назвал. Сказал только, что эти люди, его друзья, живут «в стороне Муссомели».

Отец не ответил ни «да», ни «нет». Мать спросила, далеко ли это. Дзу Вартулу рассмеялся и сказал:

— Далеко ли? По сравнению с тем, куда укатили его братья, Джованнино, считай, будет работать здесь рядом, за углом…

— Ну мы еще поговорим об этом поближе к делу, — закончил разговор отец.

Но «дело» оказалось не таким скорым. Когда меня позвали, мне уже стукнуло семнадцать, и кто знает, сколько раз моему дядюшке пришлось туда ездить и просить за меня. Из дому я уехал в марте. Думал, что ухожу до конца лета, а оказалось, что уехал более чем на тридцать лет. Даже мать не предполагала, что разлука будет такой долгой. Она положила мне в заплечный мешок хлеба на неделю, большой кусок сыра и сунула немножко денег. И надавала уйму советов, как делают все матери.

Отец же стоял с каким-то странным выражением лица и еле слышно произнес фразу, которую я никогда не мог забыть:

— Вот и последний птенец вылетел из гнезда.

Там, в селении, я ощущал себя чужаком. Это чувство впоследствии мне в своей жизни пришлось испытать не раз. И когда это случалось, я думал о своих братьях. О покойном Тото, который недолгие годы жизни, что ему еще остались, провел на чужбине, работая под землей, — он, родившийся в поле, под деревом. И о Борино, который так даже и не научился итальянскому языку и провел сорок лет жизни, если он сейчас еще жив, в другой далекой стране, среди людей, говорящих на чужом языке.

Я ухаживал за телятами, но иногда уходил с усадьбы и пас коров. По счастью, коровы и телята в Муссомели говорили на том же языке, что и коровы с телятами в моем селении — они понимали язык палки. Работа была не слишком тяжелая, но иногда происходило многое, что я, еще совсем неопытный в жизни, не мог понять. Между тем я не все время находился на одной и той же усадьбе. Случалось, меня посылали на другую усадьбу, к другим хозяевам. Во всяком случае, та усадьба, где ухаживал за своими коровами и телятами, была другая, не та, куда меня привел дзу Вартулу, когда представил дону Пеппе.

Первый год работы денег мне не платили. Дон Пеппе сумел освободить меня от призыва в армию. «Ты, благодаря мне, вместо того чтобы идти в солдаты, проходишь службу здесь, на усадьбе. Ты доволен?» — повторял он, когда меня видел. Хотя мне и не платили, я получал еду, имел крышу над головой и учился своему делу. Потом начали давать и деньги, но не каждую неделю, а так, время от времени. Я даже не знал, сколько получаю за свой рабочий день. Когда изредка мне перепадали какие-то крохи, я благодарил и откладывал денежки про запас, так как, славу богу, тратить их на что-нибудь не было необходимости. Что касается еды, то кормили досыта, а время от времени я получал пару еще хороших брюк, рубашку, кое-что из белья. Однажды я повредил ногу и меня отвели к врачу, который, наложив швы, схватил меня за ухо и сильно дернул.

— Молодец! Даже не пикнул, когда я его зашивал.

Раз в месяц, иногда и чаще, устраивались празднества. Дон Пеппе принимал важных гостей из других мест — по номерам автомобилей было видно, что они приезжают даже из Палермо. Приготавливали все мы, мужчины, и самым молодым из нас поручалось раздобыть живность. Самое трудное было не захватить животных, а знать, где это можно сделать так, чтобы не затронуть интересы друзей или важных персон. Мы отправлялись на «работу» куда-нибудь подальше, поздно вечером, а потом уже ночью возвращались пешком, гоня и таща за собой телят, свиней, баранов и прочую скотину. Мы их сразу же забивали, мое дело было закопать шкуры: яма должна была быть глубокой, иначе собаки чуяли запах и начинали рыть землю.

Мне нравилось, что ели мы все вместе. Ставили три, четыре, пять столов — сколько было нужно, и один из них предназначался для нас, молодежи. Дон Пеппе беседовал с нами, шутил. И мясо делили на всех, не так, как в те времена, когда я работал в Пьяно ди Маджо, где считалось удачей, если тебе достанется обглодать куриную голову.

За столом надо мной подшучивали не только потому, что я был самый молодой, но и потому, что я чужак и говорил на другом диалекте. У нас на Сицилии это так: достаточно отъехать на двадцать километров, и люди говорят по-другому и слова в песнях звучат иначе. Ко мне приставали: «А ну-ка, Джованнино, дай послушать, как ты говоришь». И я, если ко мне обращались люди пожилые, в ответ лишь улыбался и помалкивал. Если же это были молодые парни, отвечал шуткой на своем диалекте: «А что мне сказать? Тебе хватит, если назову рогатым?» Дон Пеппе тоже смеялся, слыша мои ответы, и однажды сказал: «Давайте шутите, шутите, ребята. Еще немножко, этот парень подрастет и всех вас поставит по стойке “смирно”!»

Не знаю, говорил ли он всерьез, но сказал сущую правду: я уже мог заставить себя уважать, подходило к концу время шуток. Я никого не боялся. Если находился кто-то сильнее меня, то я был ловчее, а если он был также ловок, как я, то я оказывался хитрее.

Однажды в конце апреля я выгнал своих коров на пастбище. Вдруг откуда ни возьмись появились двое пастухов с отарой. Овец было не меньше сотни, и, добравшись до пастбища, они начали щипать траву, медленно бродя туда-сюда, уткнувшись мордой в землю. У пастухов была собака, одно ухо у нее было оторвано. Вдруг она подбежала к одной из моих коров — рыжей корове по имени Бунуцца. Та испугалась и опустила рога, собака, нападая на нее, принялась лаять и пыталась укусить. Тогда я погрозил палкой и собака отступила.

— Ты что это делаешь? — заорал один из пастухов, тот, что постарше. Ему было лет тридцать и рожа, как у разбойника, впрочем, как у всех овчаров в мире.

Я сказал им, что здесь уже паслись мои коровы, а их овцы могли оставаться подальше, на склоне. В ответ они расхохотались, так как по моему акценту поняли, что я не из этих мест, начали толкать меня и спросили, уж не моя ли случаем мамаша эта корова, за которую я так горячо вступился, а та другая, что постарше, не моя ли бабушка, а вон та телка не приходится ли мне сестрой? И расквасили мне нос.

Вечером я хотел спрятаться, но один парень, увидев мое разбитое лицо, сказал Старшему[12] и тот велел немедленно к нему явиться. Он сегодня еще жив и всегда оставался порядочным человеком, поэтому я не могу назвать его имени. Тогда он был еще молод, наверно, лет сорока, а в те времена молодым не доверяли ответственных должностей. Но у него была голова на плечах это был сильный, серьезный и трудолюбивый человек. Он умел командовать и теми, кто постарше его.

— Что это были за люди? — спросил он. На мой нос он даже не взглянул.

— Пастухи овечьей отары.

— Какие из себя?

Я вспомнил только, что пес у них одноухий. Лиц же этих мерзавцев я не запомнил. Старший ничего больше не сказал. Я подумал, что, наверно, он их не знает, потому что пастухи пригоняют овец иногда издалека и ночуют сегодня здесь, а завтра там. Потом он взял фонарь и посмотрел вблизи на мой нос.

— Воспаления нет. Иди спать!

Прошло уже целых пять дней, и в воскресенье утром я позабыл и думать об этом случае. Не потому, что я о нем не помнил, я никогда ни о чем не забываю, ни о добре, ни о зле, которое мне причиняют. Просто я об этом не вспоминал, да и нос уже перестал болеть. Кто-то из парней начал при всех подшучивать надо мной, спрашивать, как я говорю теперь, когда у меня не такой нос, как был прежде. Я его как следует отлупил — я так озлился, что никто даже не рискнул нас разнимать.

В шесть утра приехал и разбудил меня Старший. Он посадил меня на осла, и я затрусил следом за его гнедым конем по дорогам, которые одни были мне знакомы, а другие — нет. Так мы ехали часа два, и Старший не проронил ни слова. В конце пути мы начали подниматься в гору и справа открылось селение, но это было не Муссомели. Возле одного из домов был загон для овец. Там варили овечий сыр. Навстречу нам бросилась одноухая собака, но не залаяла. Овчаров было четверо и с ними седой как лунь старик с глубоким шрамом на лбу.

— Слезай, — сказал мне Старший. Мужчины поднялись на ноги и уставились на нас. У меня в кармане был нож, и я держался наготове, но их было четверо и у всех свирепые рожи. Я не мог понять, почему Старший не захватил своего ружья. Когда он выезжал верхом, он всегда его брал с собой.

— Ты их узнаешь? — спросил меня Старший. Он глядел на меня, а на них даже ни разу не взглянул.

— Вон тот и этот, — сказал я. Старший подошел к тому, что поздоровее — это он перебил мне нос, — и дал ему такую затрещину, что тот повалился на землю. Старик сказал:

— Ребята не знали, кто он. Они не знали, что это ваш парень.

— Значит, должны были у него спросить, чей он, — ответил Старший. Он уже повернулся к ним спиной и садился в седло. А я за ним влез на своего осла. Даже одноухий пес застыл, поджав хвост.

Через полчаса пути, когда дорога чуть расширилась и можно было ехать рядом, Старший знаком подозвал меня.

— Теперь ты понял, что значит уважение?

— Да, понял, ваша милость.

За два года я никогда не видел, чтобы он смеялся. Однако в тот раз он одарил меня широкой улыбкой.

— В таком случае запомни, что, если тебя еще когда-нибудь побьют, тебе лучше никогда больше не попадаться мне на глаза.

Однако время стать мужчиной еще не настало. Это произошло, когда мне было девятнадцать лет, на праздник тела Господня 1954 года — в год, имевший очень важное значение в моей жизни.

Однажды меня предупредили, чтобы я был наготове, но я еще не знал, в чем дело. Время от времени, всегда вместе с кем-то другим, я уже получал некоторые задания. Правда, не слишком ответственные: имеется много способов преподать урок. Лучший способ — припугнуть, и это самое легкое на свете. Как-то вечером я слышал, как дон Пеппе сказал одному из своих влиятельных друзей: «Самая большая услуга, которую можно оказать человеку, это научить его больше не ошибаться».

Этим-то я и занимался. В подобных уроках постоянно была необходимость. Иногда дело касалось политики: голосования на выборах или деятельности профсоюзов. Другой раз дело шло о проявлении кем-то недостаточного уважения, нарушении обычаев и правил поведения, о долгах, которые обещают вернуть сегодня-завтра, но так и не возвращают. Постепенно сам я усвоил один урок: болтать поменьше, а замечать побольше.

Старший объяснил нам задание.

— Это надо сделать быстро и как следует, — добавил он. Нас было трое.

В те годы вместо автомобиля у нас были лошади. По ночам, когда в деревенских домах слышали быстрый цокот копыт, все вертелись в постелях, припоминая свои прегрешения, и наутро выглядели так, словно только причастились, и ходили не смея поднять глаз.

Это была небольшая усадьба на верхушке горы. Из нас троих за старшего был некий Туриддуццу. Он знаком приказал нам идти в хлев, а сам — у него был обрез — спрятался перед домом, на случай, если кто рискнет высунуть нос, когда мы будем делать свое дело.

В хлеву, хотя светила луна, было так темно, что мы почти ничего не видели. Потом в одном углу мы рассмотрели свинью, а у кормушек стояли четыре худые прехудые коровки. В глубине хлева, сбившись в одну кучу, спали десятка три овец, а над ними поднимались прямые рожки козы.

— Ну прямо тебе Ноев ковчег, — сказал мой напарник. Так как он уже имел опыт в таких делах, он объяснил, что начинать надо со свиньи.

— Не то она почует запах крови и начнет метаться как сумасшедшая. Свиньей займусь я…

Однажды я видел, как резали свинью. Она орала, как человек, и, когда забойщик уже набрал целое ведро крови, она все еще дергалась. Но тут свинья была маленькая и сонная, а кроме того, моему напарнику не надо было собирать кровь на кровяную колбасу. Поэтому он не перерезал ей горло, а всадил нож прямо в сердце, и хотя свинья и захрипела, но так тихо, что другие животные даже не услышали.

— Джованнино, не теряй зря времени: один-единственный удар в брюхо.

Не буду скрывать, что мне в жизни пришлось не раз творить черные дела. Но хотя почти все, кого я отправил на тот свет, были ничем не лучше скотины, это все же были люди. И все-таки я никогда так не волновался, как в ту ночь.

Некоторые овцы поднимали голову, чтобы поглядеть, что я с ними делаю, а другие даже не дернулись. Они или молчали и сразу же передними ногами падали на колени, или же начинали плакать, как это делают овцы, высунув язык. Но убежать даже не пытались.

Сложнее было с коровами. Трудно себе даже представить, сколько кровищи в таком большом животном. Солома вся промокла, словно ее полчаса мочил дождь, а так как пол был покатый, то кровь стекала и стояла посреди хлева глубокой лужей. Я привык ходить под дождем и по грязи и не обращаю внимания, когда вода попадает в ботинки. Но дождевая-то вода не теплая и не липкая, и, когда я почувствовал, что носки у меня промокли от крови, я проклял ту минуту, когда родился на белый свет.

Я слышал, как тяжело дышит мой товарищ, каждый удар он сопровождал громким выдохом. То и дело какая-нибудь из овец жалобно блеяла или раздавался стук от ее падения, потом вновь наступала тишина и я слышал только его громкое дыхание и понимал, что он тоже волнуется, как и я. И вдруг он вышел из себя, потому что коза никак не давалась: одной рукой ему было не удержать ее за рога в неподвижном положении.

— Да иди же сюда, болван! — заорал он мне и начал наносить удары куда попало. Хорошо еще, что я находился далеко от него, не то он мог попасть и в меня. Он был как пьяный.

В эту минуту подал голос обрез. В тишине полей выстрел прогремел, как из пушки, и сразу же вдали поднялся собачий лай. Я не понял, был ли этот выстрел только сигналом, но это меня не интересовало. Кровь опьянила и меня — словно обезумев, я изрыгал ругательства и проклятия, и, если бы животных было сто или двести, я продолжал бы без устали работать ножом.

— Живее! — крикнул нам Туриддуццу, заглядывая в хлев, и в ту же минуту начала вопить женщина в доме. Она орала так, будто ее тоже резали, — от ее крика подирал мороз по коже.

— Быстрее, Джованнино!

Я оставался один внутри хлева. Куча овец была неподвижна, козьих рогов из нее уже не торчало. Но коровы были еще живы, и, услышав, как я бегу к двери, все четверо повернули головы и уставились на меня, Поглядеть на них, не скажешь даже, что они ранены. Когда я выходил, та, что была ближе, открыла рот и выплюнула еще один сгусток крови. Снаружи продолжались крики, теперь вопили уже две женщины.

— Джованнино!

В следующую минуту, еще с ножом в руке, я уже вскочил в седло.

В начале лета убили дзу Вартулу.

Случилось это в одном селении в провинции Агридженто, которое называлось Арагона. «Ссора между бродячими торговцами», — сказали карабинеры. Я узнал об этом случайно и попросил разрешения туда поехать. Но так как постоянного места жительства у моего дяди не было, я опоздал: никого не предупредив, его уже похоронили, как бродягу. Даже моя мать ничего не знала.

Я отправился в казарму поговорить со старшиной, который был родом из Калабрии. Я хотел узнать имя того, кто убил дядю, но тогда еще не знал, как относятся к таким вещам карабинеры. То, что случилось с дядюшкой, для них были сущие пустяки. После Тури Джулиано[13] они принимали близко к сердцу только крупные дела.

— Ссора между бродячими торговцами, — повторил старшина. — Мы начали уголовное расследование против неизвестных лиц.

— Я хочу лишь знать, кто его убил.

— Я тебе уже сказал, парень: неизвестные лица. Это значит, что неизвестно, кто его убил. Это люди без дома, без семьи. Все время переходят с места на место… А он тебе кто, родственник?

Он стал расспрашивать, как меня зовут, чем занимаюсь, где работаю, как узнал о случившемся. В свои вопросы ко мне он вкладывал куда больше рвения, чем в поиски неизвестного убийцы, и, когда я ему об этом сказал, он бросил на меня недобрый взгляд и спросил, не хочу ли я случаем провести ночь в тюремной камере. Но так как дело шло уже к обеду, он от меня отцепился. Однако вещей дзу Вартулу отдавать мне не захотел. Сказал, что отправит их с карабинерами в мое селение, а когда я спросил, как же я узнаю, что он их действительно отправил, начал на меня орать и вытолкал вон.

Автобус на Палермо довез меня до развилки дороги в Муссомели, когда уже смеркалось. Весь день у меня не было ни крошки во рту, но я не ощущал голода, Я вспоминал тот майский день на пляже в Джеле, когда дзу Вартулу показал мне самое красивое, что есть на свете. Еще сегодня, после стольких лет, я не в силах этого забыть.

Дождь то лил, то переставал. Я прошагал до усадьбы пятнадцать километров. На следующее утро дон Пеппе прислал за мной. После той ночи Ноева ковчега, когда я подвергся испытанию, я понял, что окружающие начинают относиться ко мне с уважением. Также и потому, что вскоре после этого произошло еще одно событие.

Тоже ночью меня с еще несколькими товарищами послали в одну контору по строительству дороги. Это были люди с Севера, упрямцы, которые не желали ничего понимать. В этот раз нас сопровождал один из Рьези, специалист по взрывным работам. Но там, уж не знаю почему, нас поджидали карабинеры. При первых же автоматных очередях в воздух я верно оценил ситуацию и, в то время как все бросились наутек, залез в кабину дорожного катка.

На первый взгляд, это могло бы показаться глупым, но действительно никому не пришло в голову искать меня там — ведь все видели, как наши удирали в открытое поле. Однако как только весь этот бардак со стрельбой кончился, я увидел, что сбегается народ со всего селения, приехали и хозяева стройки. Оставаться в кабине катка было невозможно, но если бы я попытался бежать, меня наверняка схватили бы. Так как я загодя приметил несколько железных бочек, в которых держат воду для раствора, я перевернул одну из них, которая была пустая, и спрятался под ней.

Когда карабинеры ушли, я не боялся, что меня обнаружат рабочие. Но, конечно, лучше было бы, чтобы мне вообще не пришлось что-то объяснять и я смог бы спокойно возвратиться домой. По счастью, дело было не летом, не то в этом железном бушлате я мог бы заживо свариться на солнце. Но даже и так, просидев целый день скорчившись, без еды и питья, я был еле живой. Но в некоторых случаях надо уметь терпеть и выдержать, и я пока что не знал, что эта способность мне еще два-три раза спасет жизнь.

Как только стемнело, я выбрался из-под бочки и пустился бежать, избегая дорог и домов, и на следующий день к вечеру пришел на усадьбу, где меня не узнали даже собаки. Старший сказал, что вернулся только я один: остальных всех схватили, а одного тяжело ранили. Дон Пеппе в те дни находился в Риме. Но в воскресенье утром он приехал на усадьбу и, увидев меня, повернулся к стоявшему рядом Старшему.

— Помнишь, что я тебе говорил про этого мальчишку? Я никогда не ошибаюсь в людях.

Как я уже начал рассказывать, наутро после моей поездки в Арагону дон Пеппе прислал за мной. Я понимал, что такой человек, как он, не мог слишком уважать такого человека, как мой дядя. Но он поцеловал меня и выразил соболезнование. Я рассказал ему, что мне сказал старшина. Тогда он произнес одну фразу, которую я навсегда запомнил.

— Даже если бы ты и узнал, кто убил твоего дядюшку, все равно ты не должен был ничего предпринимать. Это я решаю, что тебе следует делать, а что нет. Когда делишь хлеб с товарищами, то и все остальное нельзя есть в одиночку. Понял?

— Да, ваша милость.

Он опустил мне в карман руку с зажатыми в ней несколькими ассигнациями, которые он приготовил заранее.

— Это на похороны. А теперь поезжай, сообщи о случившемся своей матери.

Как родной отец… Разве мог я когда-нибудь об этом забыть?

III

Мне выпала честь присутствовать на похоронах Калоджеро Виццини.[14] Я говорю «честь», потому что из многих, кого он мог выбрать, дон Пеппе взял с собой из Муссомели только двоих молодых — меня и некоего Лючано, который потом эмигрировал в Америку. Дело было в 1954 году. В тот июльский день стояла невиданная жара. Я надел добротный черный костюм, купленный на сельской ярмарке, потому что шить у портного я не мог себе позволить. Но так как я был высок и широк в плечах, он на мне сидел, как сшитый на заказ, и я неплохо в нем выглядел.

О жаре все позабыли и думать. Нам с Лючано надо было бегать из одного конца селения в другой, следя за всем, за чем надо было следить, и ожидали прибытия дона Пеппе с его друзьями. До похорон должно было состояться важное совещание, и провести его было решено в доме одного крупного землевладельца, пользовавшегося в Виллальбе большим весом, — преданного друга покойного дона Кало́. Один из его слуг знал всех в лицо и называл мне имена прибывших, а я запоминал, потому что дон Пеппе, прежде чем войти самому, хотел быть уверен, что собрались все, кого ждали.

После этого совещания произошло нечто, чего я не ожидал. Проходя мимо под руку с одним из своих друзей, которого я знал в лицо, дон Пеппе увидел меня и остановился.

— Вот этот парень, про которого я тебе говорил. Как он тебе нравится?

Тот окинул меня взглядом. Он не обладал такой представительной внешностью, как дон Пеппе, а походил, скорее, на крестьянина, но из тех крепких хозяев, с которыми все считаются. Он еле заметно кивнул головой.

— Кажется, парень что надо. Сколько ему лет?

— Сколько тебе, Джованнино? Двадцать? — спросил дон Пеппе.

— Нет, ваша милость. Девятнадцать.

— Прогуляйся как-нибудь, щенок, до Рьези, — проговорил мужчина, и дон Пеппе увел его прочь. Между тем шедшие за ними приостановились и всё слышали и теперь, проходя мимо, бросали на меня любопытствующие взгляды. Я молча застыл на месте. Но потом повернулся к Лючано и показал головой в сторону ушедшего незнакомца, как бы спрашивая: «Кто это?» Лючано подошел ко мне, оглянулся вокруг и шепотом назвал имя:

— Франческо Ди Кристина.[15]

В Рьези этот человек, показавшийся мне похожим на богатого крестьянина, пользовался таким же престижем, как дон Пеппе в Муссомели. Я не понимал, за что мне была оказана такая честь, мне, который по сравнению с ними был никем и ничем. Я размышлял об этом; в церкви, во время похоронной церемонии, а потом в течение нескольких ночей. Но разве я мог что понять своим умом, да еще такой молодой?

Здоровье отца все более ухудшалось, и дома все сильнее бедствовали. Я рассказал об этом Старшему и почтительно попросил его позволения выполнить какую-нибудь «работку» для себя, на собственный страх и риск, разумеется, где-то подальше от нашего селения. Но он сказал, что это никому не дозволено и чтоб я забыл про это и думать. Но как-то вечером на усадьбу приехал дон Пеппе в развеселом настроении. Взяв меня за руку, он вдруг спросил, как у меня дела. Я сказал, что мне необходимо послать домой денег и что для своих отца и матери я готов на что угодно.

— Вот слова хорошего сына, — ответил он. Теперь я понимаю ход его мыслей: отчаявшийся человек может стать опасным и лучше от него поскорей избавиться. Но если этот отчаявшийся к тому же смелый, хорошо подготовленный «пиччотто»[16], он способен выполнить то, с чем не справиться другим. Поэтому-то он и переговорил обо мне с Ди Кристиной: в Рьези, как все говорили, жизнь была более активной, чем у нас. Там чуть ли не каждый день представлялись подходящие случаи, а я-то только их и искал. В окрестностях Муссомели трудно было найти деньги, которые были мне так нужны. Да и никаких сколько-нибудь сложных дел там тоже не придумаешь…

— Сегодня кончилась целая эпоха, — сказал какой-то представительный господин, выходя с друзьями из церкви после панихиды. Он был высокий, толстый и непрерывно вытирал белым платком пот со лба и шеи. Другой, гораздо старше его, ответил, кивнув головой на гроб, который в этот момент выносили из дверей, что покойный старался сохранять мир. По бокам гроба в почетном карауле шли дон Пеппе и какой-то незнакомый мне приезжий без галстука. Толстяк, что вытирал пот, сделав гримасу, сказал:

— А теперь что? Один вообще ни черта не стоит, а на другом тоже свет клином не сошелся…

— Пошли! — сказал Лючано и дернул меня за руку.

Когда мы шли за гробом, на нас все глазели, кто-то даже фотографировал. Но у меня не шла из головы услышанная фраза. Что бы она значила? Не может быть, чтобы про дона Пеппе говорили, что он ни черта не стоит, но тогда почему же про другого сказали, что на нем свет клином не сошелся? Мысли у меня путались, я ничего не понимал.

Несколько месяцев спустя дон Пеппе прислал за мной. Он перенес грипп и редко показывался в деревне.

Разговаривал он тихо-тихо и то и дело кашлял. Не называя имен (но я догадывался, о ком он говорит), он сказал, что кое-кто из его друзей, кто меня знает, вспомнил обо мне и хочет подвергнуть меня испытанию. Он сказал, что я должен гордиться оказанной мне честью. И добавил, что замолвил за меня словечко, а все знают, что его слово стоит не так уж мало. Если я не покажу себя настоящим мужчиной, мне лучше больше не показываться ему на глаза.

— Будьте спокойны, ваша милость, — ответил я, прижав руку к сердцу. Я слышал, как оно у меня сильно билось, но не хотел подать виду, что взволнован, потому что кроме дона Пеппе там были Старший и какой-то мужчина с рыжими усами, которого я никогда раньше не видел. И все трое внимательно глядели на меня.

— Браво, Джованнино, браво. А как чувствует себя твой отец?

— Все болеет. Не работает, денег в доме нет.

— Вот поэтому-то я и подумал о тебе. Потому что ты парень что надо и действительно нуждаешься в помощи. Иди и ни о чем не беспокойся.

Я поцеловал ему руку, и сердце у меня перестало колотиться как бешеное. Да какое там сердце, какое волнение: это был мой шанс, и я во что бы то ни стало должен был его не упустить. Пусть со мной делают что хотят, — я должен был помочь матери, этой несчастной мученице. А кроме того, ведь я хотел чего-то достичь в жизни, ну хоть еще разок увидеть море. И на сей раз обязательно выкупаться.

Рыжеусый велел мне явиться в Рьези в субботу утром, на площадь. Больше он ничего не сказал, но я уже твердо усвоил правило не задавать вопросов. Дзу Вартулу говорил, что если один человек задает вопросы другому, то он хочет узнать о том, о чем другой не сказал. «Но если тот не сказал, значит, он не хотел этого говорить, а в таком случае какой смысл его расспрашивать?»

Однако следует уточнить, что отношение ко мне на усадьбе постепенно изменилось. Старшие по возрасту уже не обращались со мной, как с мальчишкой, а те, что младше меня, уважали. В полдень или вечером, за трапезой, если на столе не оказывалось воды или соли, Старший уже никогда не беспокоил меня и посылал кого-нибудь другого.

Даже сам дон Пеппе на глазах у всех иногда беседовал со мной, и видно было, что относится он ко мне по-особому. А я, со своей стороны, старался оправдать такое отношение, даже в мелочах, стремясь показать, что мужчина: ходил степенной походкой, никогда не суетился, не бегал, не кричал, не хохотал во все горло.

Когда же доходило до дела, я старался исполнить все как следует, не заслужить замечания или упрека, не только выполнить порученное, но если возможно, то и перевыполнить. И всегда стремился поменьше трепать языком: если надо было сказать одно слово, я говорил половину, а если два, то одно. Всякий, посмотрев на меня, должен был понять, что я человек серьезный и на меня можно положиться.

В то субботнее утро в Рьези было холодно, но небо чистое, без единого облачка.

Городка я почти не знал. Еще мой покойный дядюшка говорил, что люди здесь живут опасные — надо быть осторожным, думать не только о том, что им говоришь, но и то, как на них смотришь. Поэтому когда мы, молодежь, получали разрешение и в кармане у нас имелось несколько бумажек по полсотне, то мы спешили сесть в автобус, шедший в Кальтаниссетту, которая казалась нам большим городом. Сперва мы гуляли по проспекту Витторио Эмануэле и глазели на женщин — пялить на них глаза там не возбранялось — и на витрины магазинов, где были выставлены такие вещи, что я часто даже не знал, для чего они. Потом мы подкреплялись хлебом и гороховыми котлетами с пылу с жару и закатывались в кино. Всегда в «Диану», где давали по два фильма.

Это случалось не так часто, и притом всегда зимой, потому что летом было выше головы работы, но это была прекрасная жизнь. И если после кино у нас не хватало денег на публичный дом, то на улице Фиренце жила одна еще не слишком старая женщина без двух передних зубов. Это не была настоящая «профессионалка». Она была поденщицей, но к нам относилась с симпатией, никогда не отказывала, и, даже если мы являлись вдвоем-втроем, она брала, как с одного, так, как ныне делают в супермаркетах…

Рыжеусый подошел ко мне, не поздоровавшись, и сказал, чтобы я шел за ним, будто его не знаю. На какой-то улице неподалеку от площади он посадил меня в серый «тополино»[17]. Мы поехали по шоссе, ведущему к рудникам, потом, когда дорога пошла под гору, свернули налево. Местность была унылая, каменистая, только изредка попадались миндальные деревья. Мы подъехали к маленькому домику с одной дверью и крошечным окошечком. Сразу было видно, что домик заброшен и сюда давно никто не приходит.

— Сегодня ты переночуешь здесь. А завтра рано утром я за тобой приеду: ты должен быть уже готов.

— Хорошо, — ответил я. Он бросил на меня злобный взгляд, потому что, наверно, ждал, что я добавлю «ваша милость». Но я уже это обдумал заранее: наверно, он был «Старшим», но, однако, не моим.

Из машины он вынул сумку с едой и бутылкой вина. Потом извлек из кармана бумажный пакет. В нем был пистолет.

— Умеешь пользоваться этой штукой?

Он мне не объяснил ни как он устроен, ни как заряжается, а только показал, как стрелять. Увидев, что рука у меня твердая и я сохраняю спокойствие, он немного смягчился и начал шутить, рассказывая мне разные смешные случаи, которые приключались даже с людьми, хорошо умевшими обращаться с оружием.

Расстреляв вторую обойму, мы уселись на широкий плоский камень за домом и он сказал мне одну вещь, которую я навсегда запомнил.

— Целиться из пистолета ни к чему, если есть возможность выстрелить в упор. Запомни вот что: когда кто-то говорит, что с двадцати шагов попадает в воробья, возможно, он и не врет, но все же он всегда может промазать. С расстояния же одного шага не промахнется даже слепой: одной рукой он до тебя дотронется, чтобы узнать, где у тебя сердце или голова, а другой спустит курок. Конечно, обрез надежнее и достает издалека, но это оружие для открытого поля, с ним не походишь среди людей. А такой маленький пистолетик, как этот, ты спокойно можешь засунуть в трусы, и кто тебя увидит, подумает, что у тебя стоит…

После полудня он уехал, захватив с собой пустую сумку и пистолет. Солнце начало приятно припекать, но оставаться снаружи было нельзя — меня мог кто-нибудь увидеть. Поэтому я зашел в дом, оставив открытой дверь. Я не знал, что меня ждет завтра, но это меня не волновало. Я знавал людей, которые никак не могли заставить себя отогнать какую-то неотступно мучившую их мысль. Для меня же это было самое простое дело.

Может, я унаследовал это качество от отца, которого всегда заботили только самые неотложные дела. Как-то вечером я слышал, как он говорил с матерью о долге, который не мог вернуть, — урожай слишком скуден, а одолжить не у кого. Так как срок уплаты истекал уже через месяц, мать была в отчаянии: сложив руки, шепотом, чтобы не услышали соседи, она взывала к господу, вопрошая, что же нам делать, когда настанет срок возвратить эти деньги. А отец: «Сперва еще надо дожить до того времени».

Я поужинал чем бог послал и, едва стемнело, улегся спать. Солома была свежая и ароматная. От холода и сырости нет ничего лучше соломы. А главное — мне оставили прекрасное солдатское одеяло, благодаря одеялу, соломе и вину я спал в тепле, как граф, до самого утра.

В воскресенье утром на площадях всех селений Сицилии, неторопливо беседуя друг с другом, взад-вперед прогуливаются мужчины. Они заходят к парикмахеру еще разок провести бритвой по и без того гладко выбритым щекам и подбородкам, пропустить рюмочку в бар — все эти мелкие дела помогают скоротать время до обеда.

Рыжеусый высадил меня из «тополино» в безлюдном месте у въезда в селение. Потом, проехав немного вперед, остановился и вышел сам, и я пошел следом за ним к площади.

Так как погода вновь разгулялась, там было много народа, и я, чтоб не потерять его из вида, держался от него совсем близко.

Вдруг он остановился. Четверо стоявших кружком и разговаривавших между собой мужчин враз все обернулись, чтобы с ним поздороваться. Они перекинулись парой слов, потом Рыжеусый одного из них — высокого, худого, который носил траур, взял под руку. Это был условный знак, о котором мы договорились в машине. Я хорошенько всмотрелся в него, но так, чтобы тот не заметил. Рожа у него была бандитская, а глаза узкие, как щелки, их почти не было видно. Он дважды утвердительно кивнул, попрощался и вернулся к трем остальным.

Я минутку обождал, чтобы посмотреть, что они будут делать дальше. Гулять они, видно, не собирались, и, так как продолжали стоять на месте, я подошел к ним, сжимая пистолет в кармане пальто. В этот момент он вдруг повернулся ко мне спиной и я подумал, что меня заметил кто-то из его приятелей и предупредил об опасности. Однако все четверо продолжали как ни в чем не бывало болтать и смеяться. В метре от него я остановился и окликнул:

— Ваша милость!

Едва он повернулся в мою сторону, я выбросил вперед руку, так что ствол пистолета уперся ему в грудь. Я выстрелил всего один раз, желая сберечь патроны, чтобы защититься от его друзей и всех, кто может вмешаться.

Но я еще не знал, как бывает в таких случаях. Кто бросился на землю, кто пустился наутек, кто попытался спрятаться: обо мне они думали меньше всего. Те же, что находились вдалеке, не понимали, что происходит, — сначала они пытались подойти поближе, потом, увидев бегущих, тоже бросились удирать. Воспользовавшись таким замешательством, я свернул в полную прохожих улочку. Какой-то парень остановил меня, схватив за плечо.

— Что там случилось?

— Кого-то убили, — ответил я.

Парень принялся объяснять остальным, что произошло, и можно было подумать, что, когда я стрелял, он находился рядом со мной.

«Тополино» стоял наготове с включенным мотором.

— Все в порядке?

— Как нельзя лучше.

Подъехав к узкому повороту, Рыжеусый остановил машину и велел мне бросить пистолет за парапет, потом, резко рванув, помчался на большой скорости: уж не знаю, не то он нервничал, не то хотел поскорее меня где-нибудь высадить. Но когда дорога пошла в гору, а машина начала подпрыгивать и в радиаторе закипела вода, он немного успокоился. Мы остановились, чтобы охладить мотор и свернуть цигарку. В то время как я высунул язык, чтоб лизнуть бумажку, он пристально поглядел на меня.

— Ты что же, ни капельки не взволнован?

Я не ответил, и мы поехали дальше. Пока что на дороге нам не встретилось ни души.

— Я слышал всего один выстрел.

— Один и был.

— Как же так?

— А что, разве надо было стрелять в покойника? — сказал я, и его мерзкая рожа расплылась в улыбке.

Так как нам пришлось останавливаться у каждой водоразборной колонки и заливать радиатор, то, когда мы подъехали к усадьбе, уже совсем стемнело. В то время как я открывал дверцу машины, чтобы выйти, я почувствовал, что Рыжеусый мне что-то сует в руку.

— Сосчитаешь потом, — сказал он. И сразу же умчался.

Идя пешком те несколько десятков метров, что мне остались до дома, засунув глубоко в карманы руки, чтобы согреться, я подумал об убитом мной человеке.

Наверняка его уже обмыли, одели и положили на стол посреди комнаты, вокруг уселись все родственники, принимая соболезнования приходящих, а женщины рыдают во весь голос и проклинают убийцу.

Около колодца высился пень спиленной смоковницы. В неверном свете луны его можно было принять за человека. Когда я был маленький, мать говорила, что в таких случаях надо перекреститься, потому что Иисус придает смелость. В одной руке у меня была зажата пачка денег. Жаль, что в другой уже не было пистолета — разве с пистолетом я испугался бы этого пня, даже если бы он пустился за мной вдогонку.

IV

В отличие от моего селения, расположенного вверху, откуда видны лежащие внизу долины, Корлеоне находится в долине, окруженной нависшими над ней горами. Там, где я родился и вырос, мало было причин радоваться жизни, также и в Муссомели и Рьези мне не часто приходилось слышать взрывы смеха. Но Корлеоне, задавленное со всех сторон горами, было поистине мрачное место, и даже у детей там были серьезные лица.

Я уже знал все, что можно было о нем знать. Кто не слыхал про Корлеоне и Корлеонцах? Но я чувствовал себя готовым к этому испытанию: глаза нараспашку, уши на макушке, а рот на замке. Раз я еще молод и недостаточно опытен, значит, стой, сдернув кепку, с непокрытой головой и не подымай глаз. Но бояться я не боялся.

Когда я вошел в больницу «деи Бьянки», за столиком сидел кто-то вроде швейцара. Рожа у него была, как у полевого сторожа, и он поглядел на меня, как смотрят полевые сторожа, когда хотят понять, что у тебя в мешке: хлеб и белье или же несколько только что сорванных апельсинов. Я вежливо спросил его, могу ли видеть доктора Наварру.[18] Он мне ответил не сразу, а сперва оглядел с головы до ног.

— Зачем он тебе?

— По личному делу.

Да какой там! Ни да ни нет: он себе сидит и молчит, а ты стой перед ним как дурак, ожидая милостивого разрешения. Конечно, я мог бы в два счета научить его хорошим манерам, но вряд ли стоило, попав в новое место, сразу же о себе заявлять. А кроме того, я не хотел наносить обиду Доктору. Тогда я сказал, что приехал из Рьези, и стоило мне произнести имя Ди Кристины, как физиономия швейцара преобразилась. Он просил меня подождать и скрылся в коридоре.

Я тогда еще мало чего видел в жизни, но уже знал эту породу льстивых и трусливых подхалимов. Стоит им дать место школьного сторожа или привратника, они сразу же начинают свирепствовать, когда видят перед собой бедняка. Но едва завидят директора или хозяина дома, тотчас принимаются вихлять задом, как балерины, — «так точно, синьор», «слушаюсь, ваша милость».

Тоже в больнице, в «Феличуцца», в Палермо, несколькими годами позже мне довелось столкнуться с одним санитаром или кем-то вроде того, который командовал всем отделением, словно он главный врач. Серьезно был ранен выстрелами из пистолета один мой друг, и я привел к нему в больницу его жену, которая была на пятом месяце. Мы хотели узнать, как чувствует себя раненый, а этот тип не желал давать справок, хотели навестить его, а он говорил, что сейчас не время для посещения больных, просили передать, что мы пришли, а тот отвечал, что он не посыльный. «Неужели у вас нет сострадания к человеку, который умирает?» — спросила молодая женщина и расплакалась. А этот мерзавец преспокойно ей отвечает: «Одним бандитом больше, одним меньше…»

Я даже не хотел о него пачкать руки. Я пинками гнал его по всему коридору, и при каждом пинке он подпрыгивал чуть не до потолка.

Он вопил и призывал на помощь то свою мамочку, то святую мадонну, но поскольку не появилась ни та ни другая, то на выручку ему наконец прибежали врачи, больные и его сотоварищи-санитары. Они уверяли главного врача, что я сумасшедший, и требовали надеть на меня смирительную рубашку. Трое или четверо из них, дрожа от страха, подбадривали друг дружку.

Я уже совершенно успокоился и посмотрел им в лицо. «Синьора спросила, найдется ли тут у кого хоть капелька сострадания. У этого человека не нашлось. А у вас оно есть?» Врачи рассмеялись, и больным тоже понравились мои слова. Я сразу понял, что тут хозяйничают санитары и все их терпеть не могут. И действительно, заведующий отделением, не теряя времени, позволил нам поговорить с раненым и, по-моему, даже ничуть не рассердился по поводу происшедшего.

Доктор Наварра оказался поистине красивым мужчиной. Достаточно было только поглядеть на него, чтобы понять, что это человек ученый, который никогда в жизни не держал в руках мотыги. Настоящий синьор. Он осматривал двух стариков и велел мне присесть.

Когда больные ушли, он подошел ко мне и в упор поглядел на меня.

— Так значит, ты — Джованни. Мне тебя, Джованни, хорошо рекомендовали. Говорят, ты парень смышленый. Что же ты умеешь делать?

Я не ожидал такого вопроса. Я умел доить коров, делать прививки плодовым деревьям, ездить верхом, варить макароны, огородничать. Но я не мог говорить об этом в комнате, полной книг, с человеком, который работал и зарабатывал не деревенским трудом. Наконец я набрался смелости и ответил:

— Единственное, что я умею хорошо делать, это быстро усваивать то, чему меня учат.

— Посмотрим, — сказал он.

Такой человек не мог терять времени и учить меня всему тому, чему я должен был научиться сам. Но я был уже не мальчишка и начинал многое понимать без объяснений. В Корлеоне Доктор был господом богом и имел много преданных ему людей, но он никому не доверял: он всегда думал, что они могут между собой сговориться. Я же в Корлеоне был чужаком. Должно было пройти еще немало лет, прежде чем кто-то начал вести со мной доверительные разговоры, делиться своими делами, приглашать к себе в гости. И в моем селении тоже было так: если нет возможности что-либо разузнать о человеке и его семье, ему нельзя доверять. Я мог рассчитывать только на Доктора, а он того и хотел.

Он сразу же нанял меня охранником, и я стал каждый месяц получать свое честно заработанное жалованье. Дело заключается в следующем. Когда у кого-то есть цитрусовая роща — на Сицилии ее называют «садом» — и он хочет обезопасить себя от воров и хулиганов, он нанимает сторожа. Но если этот сторож какое-то ничтожество, то это напрасная трата денег. Если же это человек, который способен заставить себя уважать, то за свой «сад» владелец может быть спокоен и днем и ночью: даже самый последний бродяга не осмелится не то что сорвать один мандарин, но даже помочиться под деревом в этой роще.

Мой хозяин был состоятельным человеком: у него было большое поместье и содержалось оно по всем правилам. Время от времени я являлся к нему в город, спрашивал, есть ли какие для меня новые распоряжения, прощался и возвращался в поместье. Жил я на первом этаже в доме у Бастиано Орландо, который был для Доктора тем, чем Старший для дона Пеппе. Я научился водить машину и получил разрешение на ношение оружия.

Доктор подарил мне пистолет. Он был немецкого производства, уж не помню теперь какой марки. Первый раз, когда я пошел прогуляться по центральной площади Корлеоне, ощущая под мышкой его тяжесть, я поистине был взволнован. Джованни Марино, который был со мной, стал смеяться и сказал, что я прижимаю его к себе так крепко, как мать новорожденного. Но через недельку я к пистолету привык. Я никогда не выходил без него, а ночью клал под подушку и во сне то и дело до него дотрагивался. Этот пистолет был мне как жена.

Самое интересное произошло в феврале. Доктор взял меня с собой в Палермо. В машине он сидел впереди с Винченцо Кортимильей, а я развалился со всем удобством, как граф, на заднем сиденье. Думая о том, что сейчас увижу море, я весь дрожал от волнения. Кортимилья, который об этом знал, то и дело говорил мне: «Ну, приготовься, Джованнино, оно покажется с минуты на минуту!» Доктор тоже надо мной потешался. Море я помнил прекрасно, но не знал, что оно, как человек, один день спокойное и веселое, а другой злое как бешеная собака. Мы увидели волны высотой со стену, они были очень страшные и так близко, что брызги долетали до дороги.

Кроме того, я еще никогда не видел порта. Такие большие баркасы, что я даже не мог себе представить, и так близко, что я мог дотянуться до них рукой. Они плясали на волнах, вверх-вниз, и иногда стукались друг о друга бортами. Я сказал, что, по-моему, они тонут. На переднем сиденье расхохотались, а Доктор, повернувшись к Кортимилье, сказал:

— Понимаешь, Винченцино, ведь этот парень только совсем недавно спустился с гор…

Мы остановились у гостиницы «Солнце» на Куаттро Канти, в центре Палермо.[19] Да, это было вам не Корлеоне! Это было действительно роскошное заведение в самом сердце города. Еще в Муссомели я слыхал об этой гостинице, потому что дон Пеппе иногда жил в ней, когда ездил повидаться с Ди Кристиной, доном Кало́ Виццини и другими своими влиятельными друзьями. Дело там у Доктора было минутное. Мы с Кортимильей остались ждать на улице, но, увидев открывшееся моим глазам зрелище, я бы с радостью согласился ждать Доктора хоть целых два часа: роскошные автомобили, нарядные женщины и такие магазины, по сравнению с которыми магазины в Кальтаниссетте казались просто жалкими лавчонками.

— Смотри, Джованнино, не потеряйся тут, не то мы тебя никогда не найдем, — подсмеивался надо мной Кортимилья. В таких случаях мне достаточно было посмотреть на шутника, чтобы тот сразу заткнулся. Но в тот день разве я мог обращать внимание на какие-то насмешки?

Доктор был настолько любезен, что потом угостил нас кофе в баре Даньино. За витриной стойки нескончаемыми рядами лежали пирожные и трубочки, но так как платил Доктор, я постеснялся сказать, что хотел бы что-нибудь попробовать.

Между тем я уже привыкал к большому городу. Смотрел на все, конечно, вытаращив глаза, но делал вид, что меня ничто не удивляет, и помалкивал. Но когда мы приехали в «Отель делле Пальме», у меня отвисла челюсть. Казалось, это не гостиница, а рай земной. Доктор должен был там обедать с каким-то своим палермским приятелем.

— Встретимся в три часа, — сказал он Кортимилье. Я успел полюбоваться на эту гостиницу внутри: старинная мебель, стены обтянуты шелком. И люди там были высший класс. Даже официанты одеты, как господа, — в черных костюмах, с бабочкой, и уж не знаю, как там клиенты разбирались, кто перед ними — официант или тоже клиент.

Поздно вечером, когда мы возвратились в Корлеоне, Доктор отозвал меня в сторонку.

— Ну, Джованнино, видел, что за город Палермо?

— Да, ваша милость.

— Приготовься познакомиться с ним как следует.

Я начал разъезжать. Я, который до сих пор знал только двуколку, стал привыкать к междугородным автобусам, поездам, взятым напрокат машинам. Время от времени я ездил в Трапани, Рьези, Виллальбу, Муссомели, Фавару. Но чаще всего в Палермо.

Сначала дело всегда шло о разных поручениях. Разумеется, поручениях доверительных. Приблизительно раз в месяц я ездил, например, в областное управление. Во времена, когда областное правительство возглавлял Лa Лоджа, асессором по здравоохранению был Милаццо. Я разговаривал с его секретарем, всегда одним и тем же. Дело шло о новой больнице в Корлеоне, строить которую закончили еще в 1952 году. Но, насколько я мог понять, Доктор не хотел, чтобы она была открыта.

Иногда выпадала несколько необычная работа. Это не были дела Доктора: Палермо не входил в его зону. Речь шла о друзьях, просивших помочь, когда им нужен был человек, которого бы никто там не знал. Происходило это всегда одинаково. Я ожидал в условленном месте, чаще всего на вокзале. Человек, приходивший за мной, объяснял, куда идти. Как правило, работал я в одиночку. Речь шла о том, чтобы поговорить с каким-нибудь начальником на стройке, или с государственным чиновником, или с коммерсантом — людьми, которые увиливали от выполнения своих обязательств. Мне удавалось убедить их почти мгновенно. Лишь однажды пришлось проломить кому-то голову. Этот тип пытался меня уверить, что не боится таких, как я, и даже пустил в ход руки. Тогда я хватил его рукояткой пистолета по лбу и он замертво повалился на землю. Но не знаю, действительно он умер или нет.

Как бы то ни было, при каждой поездке в Палермо я не пропускал случая пообедать в одном из ресторанов в районе Романьоло с террасой, выходящей прямо на море: в те времена там они попадались на каждом шагу. Лучшим из них был Спано, но я довольствовался и другими, и всякий раз это было настоящее пиршество: спагетти с улитками, жареная рыба и мороженое. Потом я снимал ботинки и босиком шел по воде вдоль берега. Но никогда не купался, так как там вечно было полно народа и все дочерна загорелые, а я, если бы разделся, был белый-белый. А кроме того, я совсем не умел плавать. Зимой же я заходил в одну большую закусочную в центре, заказывал что-нибудь себе по вкусу, а потом прогуливаясь доходил пешком до Форо Италико, любуясь издали морем.

Но в основном я работал у себя в городке. Случалось, бездельничал целыми неделями, но выпадали дни, когда некогда было даже перекусить. В 1955 году, во время июньских областных выборов, мне пришлось попотеть больше, чем когда-то в поле у себя в селении на уборке урожая. Доктор, который возглавлял в Корлеоне секцию Христианско-демократической партии, не желал слышать каких-либо разговоров о коммунизме, а так как из Палермо к нам приезжали люди вести пропаганду за серп и молот,[20] то нам приходилось разбиваться в лепешку, чтобы поскорее выпроводить их прочь. Целыми днями я из конца в конец прочесывал городок — то пешком, то верхом, как придется.

Нельзя было пропустить ни одного предвыборного митинга. В отношении митингов у Доктора и его друзей не возникало проблем, так как он умел общаться с людьми, и поскольку он заправлял и в больнице «деи Бьянки», и в ассоциации землевладельцев, да и вообще у него везде была рука, то на его митингах народу хватало. Но надо было держать под контролем другие митинги, примечать, кто на них пришел, кто кому аплодирует, кто активничает.

А потом не все, кто клялся, что будет голосовать за щит с крестом,[21] были надежные люди. Поэтому Доктор придумал одну замечательную штуку: он выдавал свидетельство о том, что у избирателя слабое зрение или что тот вообще слепой и поэтому в кабину может входить в сопровождении провожатого. А уж сопровождать всех этих несчастных «слепцов» была наша забота.

Но существовали и другие способы, и целые недели напролет нам приходилось носиться с утра до ночи: где могли помочь обещания — мы не скупились на обещания, где нужна была дубина, мы действовали дубиной. В тот вечер, когда огласили результаты выборов, был накрыт огромный стол, и я до сих пор помню тот ужин — это был один из тех редких случаев, когда я напился. На следующий же день некоторые из тех, кого нам удалось убедить проголосовать за кого следует, начали писать анонимные жалобы, распускать слухи — в общем, делать трусливые подлости. Так как старшина карабинеров был у нас новенький, один из тех, что хотят себя показать, он вызвал меня в казарму и хотел выведать больше, чем исповедник. Почему я живу в Корлеоне? На что я существую? Зачем мне разрешение на оружие?

Он потребовал также, чтобы я представил алиби — речь шла о той ночи, когда я с двумя другими пустил на дрова цитрусовую рощу одного типа, который не желал нам платить за охрану. Но у меня алиби было навалом, на любой случай, причем свидетелями выступали люди, куда более достойные, чем он сам: аптекарь, школьный учитель, двое муниципальных служащих. Казармы не хватало, чтобы вместить всех моих свидетелей. Старшина был толстый, черноволосый, с большими усами. В конце допроса он прищурившись уставился на меня, и глаза у него стали как щелки.

— Я знаю, что ты за птица — преступник, каких мало. Но будь уверен, что как только я тебя зацапаю, то, прежде чем сесть за решетку, ты у меня попробуешь вот это!

И он показал мне два огромных, с голову ребенка, кулака. Дожив до пятидесяти, он все еще не понял, что кулаки и усы — ничто перед пистолетом, и, будь моя воля, я ему в тот же вечер пробил бы посреди лба дырку на память о дзу Вартулу. Но Доктор только расхохотался.

— Перестань дурить, Джованнино.

— Этот старшина имеет на меня зуб. Кончится тем, что я шагу не смогу свободно ступить.

— А ты давай поезжай к себе в деревню, дней на десять, скройся с глаз долой и предоставь дело мне. Или он сам уберется отсюда подобру-поздорову, или мы наденем на него намордник!

Дома, у себя в селении, я бывал короткими наездами два-три раза в году. Когда я поселился в Корлеоне, первой моей мыслью было справить себе хороший новый костюм. Теперь я уже не ухаживал за скотом, и мне хотелось забыть о штанах из мешковины, подпоясанных веревочкой.

Но когда однажды вечером я заявился домой и отец увидел меня в этом костюме, он, даже не ответив на мое почтительное приветствие, повернулся к матери и спросил ее: разве сегодня воскресенье? А мать, обнимая меня и взяв в ладони мое лицо, тихонько прошептала, чтобы никто не услышал:

— Пойди переоденься, сыночек!

Отец был прав. К чему тут была вся эта нарядная одежда? Время от времени возвращался кто-нибудь из односельчан, побывавших в Америке. Одетые, как шуты гороховые, они целыми днями шатались без дела по улице, рассказывая всякие чудеса про Америку, угощали длинными-предлинными сигаретами, иногда чашечкой кофе, продавали свой крошечный земельный надел или каморку в полуподвале и вновь исчезали, и никто их больше не видел. Но такие люди, как я, совсем другое дело. Человек, желающий, чтобы его уважали, не должен давать пищу пересудам. Что могут сказать окружающие про молодого парня, который ходит разодетый, как важный синьор?

Деньгами я помогал осторожно, чтобы не задеть самолюбие отца. Однажды я заплатил, чтобы в доме побелили стены, в другой раз поставил новую дверь, купил газовую плитку, набитые шерстью матрасы. Но всякий раз я спрашивал у отца разрешение на покупку. Самое трудное дело была проводка электричества. Он не желал об этом и слышать. Убедить его взялась мать и делала это не спеша и незаметно: капля воды и камень точит.

Потихоньку от отца я всегда оставлял матери немножко денег. Совсем немного, но этого было достаточно, чтобы я мог спокойно уехать. Старики умеют обходиться ничем. А кроме того, отцу стало маленько получше, и, хотя батрачить он больше не ходил, он вновь мог работать на нашем участке. Я провожал его в поле и всякий раз думал об одном. По соседству с нашим был хороший участок в семь тумоло, не каменистый и с колодцем. Владелец эмигрировал во Францию, а землю возделывал один из его братьев. Имея деньги, можно было бы его сторговать. Отец говорил, что это лучший участок во всей округе, но говорил просто так, без всякой задней мысли. Он даже не мог себе вообразить, что я задумал.

Нужны были деньги, а также и время. Но хотя я был еще совсем молод, я уже умел терпеливо ждать.

V

Как-то воскресным утром летом 1957 года я гулял по площади с одним парнем по фамилии Тромбаторе. Вдруг он схватил меня за руку и воскликнул:

— Гляди, это Лиджо![22]

Я уже слыхал о нем разговоры, и мне было очень интересно его увидеть. Доктор называл его «горбуном» и говорил, что это жалкое ничтожество с большим самомнением, позабывшее, где его место, и что его следовало бы хорошенько проучить. Через пару лет я узнал, что ссора у них произошла из-за плотины, которую должны были строить неподалеку от Корлеоне для ирригации. Может, это и так, но, по-моему, дело тут было в другом: по одну сторону был человек, привыкший к всеобщему уважению и желавший, чтобы все оставалось по-старому, а по другую — человек, который любой ценой хотел выдвинуться и не боялся ни бога, ни черта.

Лиджо я знал только так, на расстоянии. Тогда его еще звали Леджо, фамилия в этих краях весьма распространенная. Также и у нас был один парень с такой фамилией, но они не были даже в далеком родстве. С Лиджо мне довелось разговаривать не более двух раз — так, обменялись несколькими незначительными словами. Но лицо его я рассмотрел хорошо и до сих пор не могу забыть. Не знаю почему, то ли из-за голода, то ли из-за болезни или чего другого, но он напоминал бездомную собаку, готовую укусить приходского священника, старуху, карабинера — любого, кто встретится на дороге.

В детстве я знал одного парнишку, приятеля моего брата Борино, который тоже был вот таким. И глаза у него были такие же. Звали его Нино. Однажды его дядя за какую-то дерзость дал ему затрещину, а тот схватил нож и всадил ему между ребер. Дядя был раза в четыре больше его, но свалился на пол и орал, как свинья, которую режут.

Когда это случилось, брат сказал, что Нино — «дикарь». Но я всегда от него ожидал нечто подобное. Конечно, нельзя бросаться с ножом на собственного дядюшку из-за такого пустяка, но Нино сделал это не из-за затрещины. Потом я понял, откуда в нем такая злоба. Его мать была незамужней, а такие вещи в провинции не прощают. В начальной школе учитель, чтобы посмешить ребят, называл его «незаконнорожденным», и прозвище у него было «шлюхин сын». Так продолжалось до тех пор, пока однажды, когда учитель лупил его по голове указкой, Нино не начал бить его кулаками в живот. Мальчишку вышвырнули из класса, и после этого он уже никогда больше не показывался в школе.

Встречаясь, мы обязательно здоровались, но я всегда избегал с ним разговоров, потому что это могло плохо кончиться. Он был старше меня, но я умел заставить себя уважать любого. Однако он вообще плевать хотел на уважение: таких вещей он даже не понимал. Если бы мэр случайно наступил ему на ногу, он набросился с кулаками и на него. Вот таков был Нино. Лиджо в этом на него походил. В глазах окружающих он был кособоким недоростком, невежественным бедняком, и никто его не ставил ни во грош. Но даже самый последний, самый жалкий из людей, если он решителен и бесстрашен, может добиться всего, чего ни захочет.

В тот день в 1963 году, когда убили президента Кеннеди, я находился в Палермо. Я не в силах был поверить в случившееся. Но закон этот одинаков везде, что на Сицилии, что в Америке и во всем остальном мире. Ты можешь быть могуществен, как сам господь бог, но стоит найтись кому-то, у кого хватит смелости продырявить тебе голову, и ты отправишься прямиком на тот свет, как и все прочие смертные. Лиджо был из такого теста, но, в отличие от Нино, к тому же умен. В то воскресенье в Корлеоне я понял это, как только его увидел. Доктор же, хоть человек ученый и хорошо его лично знавший, того не усек. И это было катастрофой для всех нас: для него самого, для меня и многих, многих других.

Как бы то ни было, этот Лиджо начинал беспокоить всех вокруг. Теперь он уже не был полевым сторожем. Он за сущие гроши купил славную усадебку в Пьяно делла Скала. Но этого ему было мало. Он полез еще и в политику, стал совать нос во все дела. «Еще немного, и он захочет служить еще и воскресную мессу», — сказал однажды Орландо, много лет подряд имевший с ним дела. В Палермо обо всем этом хорошо знали, но делали вид, что им ничего не известно. Он же, в свою очередь, делал вид, что сидит тихо и не высовывается, а сам между тем творил что хотел, выкидывал самые неожиданные номера. «Да как он смеет себе это позволять, этот босяк!» — кричал Доктор, не в силах постичь такое полное отсутствие всякого уважения.

Чтобы понять, как Лиджо мог не считаться с Доктором, достаточно сказать, что тогда, когда я впервые его увидал, он, наверно, уже лет десять как скрывался от закона и действовал уже больше в Палермо, чем в Корлеоне. Но когда у него появлялись дела в нашем городке, приезжал он совершенно спокойно, и, хоть и не прогуливался мимо казармы карабинеров, невозможно было поверить, что они об этом ничего не знали.

Ему тогда было, наверно, лет тридцать: еще слишком молодой, чтобы вытворять то, что он вытворял. И уже собрал вокруг себя других молодых парней, которые слушались его, как слушаются евангельских заповедей, и все они были готовы, как и он, на все. Было чего опасаться, и я в глубине души действительно не был спокоен. Доктор же только и знал что насмехаться или возмущенно кричать, кричать и возмущаться.

Ну ладно. Как-то вечером мы с Антонино Говернале шли домой к Доктору. Вдруг на перекрестке появился владелец сада, находившегося под моей охраной. За ним шли другие, которых я не знал. Лицо у него было красное, и он, еще даже не дождавшись, пока мы подойдем поближе, начал кричать:

— Нет воды! Нет и никогда больше не будет. А я вместо сада посею пшеницу, так хоть не сдохну с голоду, не останусь без куска хлеба…

Он чуть не плакал. Говернале начал его расспрашивать, потом повел к Доктору, а я остался на улице с остальными. Я стоял, руки в карманах, и молча слушал, что они говорили. Из их разговора я понял, что Лиджо со своими дружками отвели воду для полива садов, чтобы снабдить ею консорциум владельцев овчарен. Это было серьезное дело, посерьезнее, чем грозящая гибель мандаринов, которую оплакивали эти люди. Когда Говернале вернулся, он мне подмигнул с довольным видом.

— Считай, что этого типа уже нет в живых, — шепнул он мне, чтобы никто другой не услышал. На сей раз Доктор, видно, всерьез рассердился.

Но я в этом не должен был принимать участия. Не потому, что мне не доверяли. Тем более что мне было известно абсолютно все о готовящейся операции. «Это дело внутреннее, оно касается нашего селения, и участвовать должны только односельчане», — объяснил мне Орландо, когда я спросил, не понадобится ли моя помощь. С таким обычаем мне пришлось сталкиваться и впоследствии, в Палермо: если кому жена наставила рога, то стрелять должен сам рогач, а не кто-то другой — его ближайший друг или родственник.

В тот июльский день стояла адская жара. Я вел «тысячу сто»[23] Доктора, которому надо было объехать несколько селений нашей провинции. Он был очень весел и все подшучивал надо мной, потому что тогда я водил машину еще не очень-то уверенно и на узких поворотах слишком сбрасывал скорость. Обратно мы вернулись поздно. Перед домом нас ожидал Орландо. Он был один. Лиджо удалось уцелеть, возможно, он ранен.

До сих пор я еще почти ничего не знаю о том, как было дело. Одни говорили, что их там в Пьяно делла Скала, наверно, кто-то предупредил и они были наготове, другие, — что просто не повезло, третьи вообще ничего не желали говорить. Чтобы узнать правду, всегда надо какое-то время подождать. Но времени ждать уже не было.

В тот вечер Орландо показался мне каким-то растерянным, да и мне было не по себе от злости и огорчения. А Доктор казался довольным. Иногда у него появлялась странная манера разговаривать: при каждом слове он тихонько ударял одной ладонью о другую, словно отбивал такт, слушая музыку. Он считал, что мы хорошо проучили этого голодранца. И теперь, если у него есть голова на плечах, он станет благоразумнее.

— Как бы то ни было, поскольку он ранен, я готов его подлечить, — закончил он, продолжая смеяться.

Несколькими днями позже я поехал в Палермо. Мне надо было там взять обычную почту: большой красный конверт. На ощупь он был набит деньгами, но это могли быть и документы: в те годы десятитысячные ассигнации были величиной с лист гербовой бумаги. Встреча была назначена в десять часов вечера на улице Макуэда. Но и в пол-одиннадцатого человека, которого я ждал, все еще не было, и я начинал беспокоиться. Наконец он явился, но без конверта.

— Можешь идти. Для тебя ничего нет.

— То есть как это — нет?

— Наварра мертв.

Его прошили очередью из автомата вместе с другим врачом по дороге в Прицци. Нынче стреляют даже в папу римского, стреляли бы и в Иисуса Христа, если бы он рискнул сойти с креста. Но в 1958 году нечто подобное невозможно было себе даже представить. Можно было подумать, что мы в Америке, такое мы видели только в кино. Даже Доктор этого не ожидал — в самом деле, в поездку он отправился без всякой опаски. К тому же лил сильный дождь и на дороге не было ни души. Сделать это было легче легкого.

Но в тот вечер я еще действительно ничего не знал о случившемся и никто не мог мне ничего сообщить. Время было уже слишком позднее, чтобы слушать радио; я решил прогуляться пешком до вокзала, чтобы по дороге все хорошенько обдумать. Но мысли у меня в голове путались. Если бы у меня выросли крылья, я, несмотря на темноту, помчался бы в Корлеоне, чтобы скорее узнать, как там это стряслось. Первое такси подошло к вокзалу в четыре утра. Это была «тысяча сто» старого типа. Однако водитель не хотел везти меня так далеко, потому что у него уже был заказ на семь часов. Это был упрямец, не желавший слушать никаких доводов. Мне не хотелось бросать деньги на ветер, но это был не тот случай, чтобы думать о расходах.

— Ну давай соглашайся, я тебе заплачу сколько скажешь, — сказал я. Но шофер продолжал упрямиться.

— Я дал слово. Дело не в деньгах.

Я уже сел рядом с ним на переднее сиденье. Расстегнув пиджак, я показал ему кобуру с пистолетом.

— Ну если ты не хочешь это сделать ради меня, то сделай хотя бы ради вот этого несчастного малыша…

В селении творилось нечто невообразимое: уверен, что даже собаки обсуждали друг с дружкой случившееся. Карабинеров было не счесть, некоторые и в штатском. Я сразу же пошел в дом покойного. Визиты с выражением соболезнования одинаковы во всех селениях Сицилии. Женщины рыдают в голос, а мужчины заходят и выходят. Все целуют друг друга и говорят между собой шепотом. Ставни на окнах прикрыты.

Впервые я отдал себе отчет в том, что Доктор оказался небогат. У него был широкий круг друзей, он пользовался уважением и обладал престижем. Но все это нельзя оставить кому-то в наследство. Также и похороны были совсем не такие, как у дона Кало́. А кроме того, сразу было видно, что люди здесь напуганы. Когда кто-нибудь из нас шел по улице, на него смотрели, как на приговоренного к смерти. Уж если не побоялись разделаться с генералом, разве была надежда уцелеть солдатам?

Мы в тот же вечер собрались в пустом сарае, где хранили зерно. Наиболее решительно был настроен Винченцо Кортимилья, но с ним согласны были и остальные. Я помалкивал, и не только потому, что был еще молод. Я все еще оставался для них чужаком. Доктора, который любил меня, больше не было в живых. Чтобы разобраться, каково было мое положение, мне следовало подождать. Последним слово взял Себастьяно Орландо. Он сказал, что намерен отправиться в Палермо и поговорить с друзьями Семьи. Только после этого мы сможем принять какое-то решение. Никто ему не возражал. Теперь, когда Наварры не было в живых, Орландо был самым авторитетным. Нам необходимо было чувствовать, что нами командует кто-то, кто знает, что нам надо делать.

А потом карабинеры начали всех нас, одного за другим, вызывать на допрос. Я ожидал своей очереди, но был спокоен. Орландо сказал мне, что я, чтобы объяснить свое присутствие в селении, должен заявить, что я его служащий. Надо было только остеречься и постараться не наделать тем временем каких-нибудь глупостей. Но я понимал, что положение меняется с каждым днем. Только мне было показалось, что я окончательно устроился, как вдруг приходится вновь начинать все сначала.

Мы снова собрались, когда Орландо вернулся с новостями. Нам советовали сидеть тихо и ждать, пока все не успокоится. А что делать дальше — посмотрим потом. Пока что было подтверждено доверие к самому Орландо. Поскольку встречаться всем в одном месте было опасно, мы условились, что с этой минуты и впредь приказы и сообщения мы будем передавать по цепочке один другому. Дело было за два дня до Феррагосто. Ко мне постепенно вновь возвращалось спокойствие, также и потому, что карабинеры все меня не вызывали, тогда как все другие уже подверглись допросу. Дело в том, что в документах муниципалитета и карабинеров я не значился. Приезжих либо сразу берут на учет, либо их будто и вовсе не существует. А я остерегался, чтобы меня вообще кто замечал, а уж особенно карабинеры.

Но я жестоко заблуждался, считая себя в безопасности. Я был дома и брился, собираясь выйти на улицу, когда началась ужасная перестрелка, в которой погибли трое наших — Марко, Джованни Марино и Пьетро Майюри. Мы все бросились бегом туда, где гремели выстрелы. Безмолвно мы глядели друг на друга и на распростертые на земле тела убитых, которые нельзя было трогать до прихода судьи. Так как Джованни Марино был моим другом, Орландо стал меня спрашивать, не делился ли он со мной в последние дни чем-нибудь важным. Он не мог поверить, что после смерти Наварры в селении, где полным-полно карабинеров и журналистов, эти мерзавцы решились на такое дело без серьезного на то повода.

Он предполагал, что братья Марино сговорились с Пьетро Майюри осуществить какую-то решительную акцию, а потом их застали врасплох. Однако следом за тем убили на улице и Винченцо Кортимилью, а уж он-то был самый опытный и ловкий из нас. Зная о моей страсти к оружию, он однажды в поле показал мне, как стреляет, и научил некоторым приемам и трюкам, когда берешь кого-нибудь на мушку. Уж он-то действительно знал свое дело. И он тоже мертв. Тем временем все близилось к концу: перестали приходить приказы, не поступали деньги — друзья Доктора не давали о себе знать. Иногда я вспоминал, что Наварру убили всего несколько недель назад, и не мог поверить: мне казалось, что с тех пор прошли годы, так много каждый день было новостей. И все одна хуже другой.

Исчез Бастиано Орландо, и как они его ликвидировали без всякого шума, уму непостижимо. В тот вечер я зашел к нему домой довольно поздно, когда было вероятнее всего его застать. Навстречу мне выскочили две разъяренные, как тигрицы, женщины. Они ждали его возвращения уже несколько часов и знали, что он не из тех, кто может в такие времена, как теперь, куда-то уехать, никого не предупредив, но в глубине души уже не верили, что он вернется. И кусая себе руки, проклинали всех и вся: свое селение, Сицилию, весь мир и самого господа бога.

— Они его прикончили, — проговорил какой-то проходивший мимо по улице старик. И перекрестился.

Я ушел, не смея поднять головы. И в тот поздний час я не хотел ни к кому больше заходить, но навстречу мне попался Лука Леджо, возвращавшийся домой, чтоб отправиться на боковую после нескольких стаканов вина. Я спросил его, не видал ли он Орландо.

— Нет, наверно, он дома.

Вот что за друзья у меня были: одного схватили и увезли неизвестно как и куда. Другой для храбрости напился, и я уверен, что у него даже нет под рукой пистолета. Остальные кто знает где. Или дрыхнут, или попрятались, выжидая, когда мы сможем все вновь собраться, чтобы сосчитать, сколько нас уцелело в живых, и нести всякую чепуху.

В ту минуту я принял решение: мне нужно отсюда уехать. Если другие не хотят еще этого понять, я для себя это уже понял. Страха я не испытывал, но мне не хотелось умирать. В ту же ночь, в то время как безуспешно я пытался уснуть, вдруг начали изо всех сил бить в дверь, пытаясь ее высадить. Я присел на кровати и стал палить как сумасшедший. Такие минуты никогда не забудешь. На улице все тихо, а соседи, услышав стрельбу, заперлись на все засовы. Было уже больше двух часов ночи. Я не знал, что мне делать, не мог даже зажечь свет. Может, снаружи лежат на земле два трупа, а может, меня поджидают четверо живых.

Едва начало светать, я оделся во все самое плохое, что у меня было. Взял с собой только деньги и пистолет. Снаружи никто меня не поджидал, а на земле не было даже следов крови. Я пустился бежать, стараясь держаться как можно ближе к стенам домов. Дурак я был, что ждал этой минуты. Нужно было сматываться отсюда сразу же, как я узнал о смерти Доктора! Исчезновение Орландо означало, что к смерти приговорена вся Семья. И в самом деле, одного за другим всех отправили на тот свет: Рамондетту, Тромбаторе, Говернале, Рейну и остальных. Доктор еще не успел остыть, а уже никого не осталось, чтобы его оплакивать.

Но все это я узнал потом. В тот момент я думал только о том, как мне убежать из селения и скорее скрыться в полях и лесах, подальше от всех дорог.

С тех пор прошло три десятка лет, и я в эти проклятые места никогда больше не возвращался.

VI

И начался один из самых тяжелых периодов моей жизни. Возвращаться в родное селение я не мог. Если меня искали, то первым делом должны были искать именно там. Прятаться там означало подвергать верной опасности отца и мать, а я не хотел, чтобы они даже знали, почему я скрываюсь.

В Муссомели я не мог вернуться. Прежде всего потому, что мое появление могло бы скомпрометировать дона Пеппе. А кроме того, тот период уже ушел в далекое прошлое: неужели мне вновь было браться пасти телят и чистить хлевы? Я ведь уже понял, что могу заниматься совсем другим, стал мужчиной и хотел им оставаться. Сегодня, по прошествии тридцати лет, я добавлю еще одну вещь, которой тогда не понимал: дон Пеппе не взял бы меня обратно в поместье, а возможно, даже и не помог бы спрятаться. Человека прячут, когда хотят ему помочь укрыться от правосудия, а не от «друзей». Корлеонцы не слишком-то много значили в таком далеком месте, как Муссомели. Но все же значили куда больше, чем я.

Подумал я и о том, чтобы нанести визит Ди Кристине, поскольку это он направил меня к Доктору. Но ведь я никогда не был его человеком. Какое отношение имел я к Рьези? Он мог даже, если бы захотел, притвориться, что вообще меня не знает. Мог он сделать и нечто похуже: из дружбы с Доктором он послал меня в Корлеоне, из дружбы с Лиджо мог поступить совсем иначе. Разве я знал, насколько тесно они связаны между собой?

Конечно, Франческо Ди Кристина был человек чести на старинный лад, каких нынче на Сицилии уже не сыщешь. Он не одобрял кровопролития и всегда умел заставить себя уважать, не прибегая к силе, — так, как бывало в прошлые времена. Но ведь я мало его знал и тогда не мог этого понимать.

Я начал бродить по полям и лесам. Погода стояла хорошая, и ночевать я мог где придется. Время от времени я приближался вечером к какой-нибудь деревне или городку и как можно незаметнее заходил на его улицы. В первой же попавшейся мне лавке покупал все, что мог, и сразу же исчезал. Это было опасно: всякий раз на меня все глазели, сразу же видя, что я нездешний. А кроме того, ведь жизнь тогда была не такая, как теперь. В маленьких селениях вообще не было лавок, а где и были, не торговали хлебом, так как хлеб крестьяне пекли дома или же покупали прямо в пекарнях, которые вечером, когда появлялся я, были уже закрыты.

Другой опасностью на деревенских проселках, особенно во время уборки урожая, были патрули карабинеров, а также повсюду была уйма полевых сторожей. Но постепенно я смекнул, что мне делать. Когда было возможно, я ночевал на кладбищах — это самое спокойное место на земле. Сначала было, понятное дело, чуть страшновато. Но я уже достаточно долго прожил на свете, чтобы знать: живые куда опаснее мертвецов.

Однажды вечером, поскольку начал накрапывать дождик, я укрылся в какой-то семейной часовенке. Наутро, когда я еще спал, пришли четверо каменщиков и принялись работать прямо перед этим склепом. Стоял один из тех сентябрьских дней, которые кажутся июльскими, и там, внутри, можно было задохнуться от жары и вони. Тут, пожалуй, было еще похуже, чем когда я спрятался на стройке под железной бочкой. В полдень, вместо того чтобы идти домой, каменщики уселись под кипарисом обедать.

Я глядел на них сквозь щелку двери. У них был свежеиспеченный хлеб, чайная колбаса, сыр, фрукты. И вино: по бутылке на брата. Из-за голода и отчаяния мне пришла в голову мысль: выбелить лицо известкой, раздеться догола и выскочить, как восставший из гроба, вытянув вперед руки. Они, наверно, убегут со всех ног. А я смогу поесть и выпить за их здоровье, а потом смыться. Но это было бы с моей стороны глупостью, и дело кончилось тем, что я просидел, затаившись в темноте до шести часов вечера. Я не мог справиться с мучившей меня жаждой и бросился пить застоявшуюся воду из какой-то канавы с лягушками и головастиками.

Как только погода стала портиться, я сменил кладбища на церкви. Теперь я уже не заходил в маленькие селения, а в крупных селениях и городках больших церквей сколько душе угодно. В те времена они всегда были открыты. Я незаметно проскальзывал внутрь под вечер. Картина всегда была одинаковая: несколько старух, ожидающих своей очереди исповедоваться, четыре зажженных свечи, а вся остальная церковь тонет во мраке. Я устраивался за алтарем — и спокойной ночи! Самое сложное было выйти утром, но лишь однажды меня заметил церковный сторож — наверно, у него были не все дома, потому что он только рассмеялся и ничего не сказал.

Вот так я обошел пол-Сицилии. Такие голодные места, как Санта-Элизабетта, Петралия, Делия, Контесса Энтеллина, я помню до сих пор. Они были еще беднее, чем селение, где я родился. Городишко, где я задержался немного дольше, это Капикатти, в провинции Агридженто — там я застрял на целых три месяца. Однажды я ночевал в тамошнем кафедральном соборе, находящемся не на главной площади, как обычно, а на какой-то безлюдной площадушке. Наутро, выходя из собора, я заприметил напротив него палаццо с очень запущенным садиком. Вечером, вновь проходя мимо этого дома, я не увидел в нем ни единого освещенного окна.

Входить в это палаццо и выходить из него легче легкого — на площади других жилых домов не стояло, и, едва темнело, она превращалась в пустыню. На всякий случай я разбил лампочку в единственном фонаре, и ночлег мне был обеспечен. Я сделал солидные запасы продовольствия и наконец-то устроил себе нечто вроде постели. Единственной проблемой были крысы, огромные и худющие; они голодали уж не знаю сколько веков и набрасывались на мои припасы даже днем и при мне без всякого ко мне уважения. Они бы сожрали даже мой пистолет, если бы я вовремя не принял меры: пришлось купить крысиного яда, хотя это было и не мое жилище.

Между тем деньги таяли с каждым днем. А кроме того, приближалось Рождество, и я не знал, что мне делать. Если я не приеду и даже не пришлю весточку, дома могут вообразить неизвестно что. Но именно тут-то и таилась опасность. Где наверняка можно найти того, кого ищешь? У него дома, в день Рождества! Я думал-думал и в конце концов нашел решение. Я черкнул два слова, сообщив, что не могу приехать, и поздравив с праздником. Потом пошел на автовокзал, откуда отходил автобус на Агридженто, и начал вглядываться в лица отъезжающих. Один из пассажиров был одет так, как одеваются крестьяне, когда едут в город. Ему было лет пятьдесят пять — шестьдесят. Со всей вежливостью я попросил его опустить в почтовый ящик мое письмо, как только он приедет в Агридженто, потому что не хочу, чтобы некоторые люди знали, где я нахожусь. Но этот человек не дал мне закончить и взял меня за руку.

— Я понял. Можешь быть спокоен.

Я тоже оказал бы такую услугу, если бы меня кто попросил.

В день святого Стефана я ушел из палаццо с садиком. Теперь дома, в моем селении, меня никто не мог ждать. Поскольку родители мои неграмотные и письма, которые получают, просят соседей читать им вслух, содержание моего письмеца уже всем известно. Я решил, что смогу провести денек дома, а потом уехать. План был хорош, но поездка окончилась, еще не начавшись. Едва я, выходя с площади, свернул за угол, как напоролся на патруль — двух карабинеров во всей амуниции, в тяжелых сапогах, с винтовками за спиной. Я только что побрился, но волосы у меня отросли длинные. Я понял, что мне не повезло. Они остановились, когда я проходил мимо них, оглядели с головы до ног, потом окликнули:

— Эй ты, у тебя есть документы?

Документы у меня были. Но они обыскали меня и нашли пистолет. Надо было только на них поглядеть, как радовались эти молодые ребята. Но когда я показал им разрешение на оружие, они выпучили глаза и застыли с идиотским видом. Они никак не могли поверить и долго сличали фотографию с моим лицом. Наконец отвели меня в казарму. Старшина был неаполитанец и, видно, не мог примириться с тем, что Рождество ему придется провести в Капикатти — ему, привыкшему к морю и Везувию. Он начал расспрашивать, зачем мне оружие.

— Посмотрите на разрешение: кто его подписал? Мэр, префект, начальник полиции? Вот у них и спрашивайте, зачем они мне его дали.

— А для чего ты его испрашивал?

— Это уж мое дело.

Он дал мне пощечину. Не слишком сильную. Для него я был мальчишка, и он думал, что имеет на это право. Но то время, когда я получал затрещины, уже прошло. Я сказал ему:

— Вот видите, старшина, для чего мне может пригодиться пистолет? На вас форма, но предположим, если бы ее не было…

Меня бросили в камеру. Может, хотели запросить обо мне информацию, но если бы дело затянулось, оно могло принять скверный оборот. После этого случая я усвоил, что иногда лучше не поддаваться на провокации. Если бы я вел себя тихо, что они могли мне сделать? Преступлений за мной не числилось, разрешение на оружие было в полном порядке. Через денек им пришлось бы меня, хочешь не хочешь, выпустить.

Я же был вынужден чуть не неделю иметь дело с правосудием. Дня через два-три я стал есть только немного хлеба и почти ничего не пил, боясь кончить, как Пишотта.[24] Однако это были напрасные опасения. Ничего плохого не случилось, и меня в конце концов выпустили. Старшины я больше так и не видел. На дворе стоял жуткий холод и дул ледяной ветер — трамонтана.

Так как был последний день года и нечего было и надеяться успеть попасть к вечеру домой, я чуть было не поддался искушению вернуться в дом, где провел все это время. Но этим Капикатти я был, как и старшина, уже сыт по горло. И поскольку, как известно, сумасшедшим везет, один шофер согласился меня подвезти. Грузовик был старый с длинным рылом. Но водитель был приличный парень, который спешил домой, чтобы встретить праздник с семьей. Он поделился со мной своим вином, поведал мне о всех своих невзгодах и наконец высадил меня в деревне в пятнадцати километрах от моего селения — в трех часах пути, если идти быстрым шагом.

В дорогу я пустился в полночь. Я ни о чем не думал. Самым страшным врагом в тот момент для меня был холод: только его я и страшился. У меня уже два дня почти ничего не было во рту, кроме глотка вина, которым угостил водитель грузовика. Вокруг была кромешная тьма, не было видно ни зги. Я шагал, то громко проклиная все на свете, то шепча молитвы, но поскольку не помогало ни то, ни другое, я запел. За все время, что я шел, на дороге не появилось ни одной машины. Вокруг в долине не мерцало ни одного огонька; также и селения высоко вверху почти не было видно.

Когда дорога пошла в гору, трамонтана задула со страшной силой. Пришлось перестать петь — я не мог пошевелить губами. Я шел с закрытыми глазами — меня несли сами ноги. Время от времени ветер ненадолго стихал, и это казалось настоящим счастьем: подносил ладони ко рту и дул на них изо всей мочи, хотя сил у меня оставалось все меньше. А потом трамонтана вновь начинала дуть с прежней яростью.

Так как я не мог явиться домой в четыре часа утра, то решил провести остаток ночи в старом, давно заброшенном каменном сарае у околицы. Встречать Новый год среди прелой соломы, конечно, удовольствие небольшое, но мне бы она показалась пуховым ложем!

Однако сарая больше не было. Уж теперь не помню, то ли у него обвалилась крыша, то ли он сгорел. Я стоял и глядел на остатки низких каменных стен. Потом побрел дальше. Когда я думал о том, в кого я превратился, меня разбирал смех. Неужели это я, у которого еще в начале августа карман был полон денег, кто имел два хороших костюма и обедал в приморских ресторанах Палермо? Наконец я отыскал подходящий, укрытый от ветра двор и свернулся в углу клубочком. Едва рассвело, я отправился домой. Под ногами то и дело попадались осколки — на Новый год, согласно обычаю, били тарелки.

Когда я постучал, ответил голос отца, спросившего, кто там, но дверь мне открыла мать.

— Джованнино!

— Да благословит вас господь.

Она обняла меня, но тотчас отшатнулась и бросила испуганный взгляд на отца.

— Да у тебя жар!

Неделю я провалялся в постели. Было не понять, простуда у меня или воспаление легких. Иногда температура снижалась и я видел сидящую подле меня мать. Отец, когда бывал дома, не подавал виду, но он тоже за меня сильно беспокоился.

Мне снилось, что вдруг входят два или три человека и открывают по мне, лежащему в постели, огонь. А я ничего не могу сделать: у меня нет ни сил, ни желания. Когда я впервые встал с постели и сел на стул, мать вынула из сундука для приданого какой-то предмет, завернутый в платок. Я узнал свой пистолет.

— Это еще что такое?

Я объяснил, что у сторожей в деревне — ружья, а у городских — пистолеты. Как у муниципальной полиции. При этих моих словах она вспомнила, что приходил и про меня спрашивал Джуваннаццу. Это был самый старый из наших полицейских. Мы с ним были тезки, но его называли Джуваннаццу, потому что он был толстый, некрасивый, вечно заросший щетиной. Я про себя подумал, что он приходил, наверно, потому, что старшина-неаполитанец прислал обо мне запрос, но, чтобы не вызывать у матери подозрений, сказал, что, вероятно, хотят уточнить мое местожительство.

— Он что, приходил, когда у меня был сильный жар? Я что-то не помню.

— Да при чем тут жар, он приходил первый раз в начале ноября, а второй недели две назад, — ответила мать.

Я промолчал. Взял пистолет, который она оставила на тумбочке, спрятал его под матрас и вновь улегся в постель. Все знали, что Джуваннаццу человек нечестный, но кто мог подумать, что это он — Иуда, которому суждено отдать меня в руки моих врагов.

— Наверно, он на днях еще зайдет, вот я с ним и поговорю, — сказал я. Мать, накрывавшая на стол, кивнула.

— Да, он сказал, что после праздников зайдет.

Значит, мне надо было немедленно сматывать удочки. За обедом я рассказал, что хозяин ждет, что я возвращусь сразу после Епифании,[25] а я и так задержался.

Мать, чуть не плача, умоляла меня остаться, но отец велел ей замолчать.

— Он мужчина. И должен работать.

Но с деревней я решил покончить. Если уж надо скрываться, то буду прятаться там, где мне нравится, — хватит с меня церквей и кладбищ!

В Палермо я приехал готовый на все. Погода была плохая, лил дождь и даже море в тот день не радовало глаз. Но на этот раз я приехал не как турист. Надо было позаботиться о хлебе насущном.

Первым делом нужно было раздобыть деньги. Мне бы хватило самую малость, лишь на самое первое время, чтобы немного оглядеться и спокойно решить, что делать дальше. Я ограбил только три лавки, все в субботу под самый вечер, в центре города. Я входил в помещение или глядел сквозь витрину, оценивал ситуацию, смотрел, где находится касса, что за физиономия у хозяина. Если он выглядел человеком решительным, то отказывался от своего намерения и уходил: я не хотел никого убивать из-за каких-то грошей.

В конце концов за десять минут я управился во всех трех: колбасной лавке, магазине готового платья и в большом баре. За исключением магазина, где, кроме меня и хозяйки, никого не было, в двух других местах был народ, но посетители ничего не заметили: два словечка решительным тоном, деньги в карман — и быстрым шагом, но только не бегом, к выходу! Вернувшись в пансион, где снял комнату, я пересчитал ассигнации: теперь два-три месяца я мог прожить без хлопот. Мае больше и не надо было.

Часть денег я спрятал, другими набил карманы и пошел хорошенько поужинать. Я сидел в тепле, как граф, на столе передо мной стояла бутылка кьянти, и я сам себе не верил. Ночью я великолепно выспался. Комнатка у меня была слишком тесная, но зато я жил один: в других комнатах стояло по две-три кровати. Владельцы пансиона были родом из Капицци. Хозяйка хлопотала по дому и, по-моему, наставляла рога мужу, который был гораздо старше ее и полуинвалид. Кроме них было двое детей и мать мужа — тетушка Мараннина.

Я рассказываю об этом потому, что именно тетушка Мараннина, сама того не ведая, спасла мне жизнь. Это была добрая старушка и больше любила постояльцев, чем свою невестку. У уроженцев Капицци очень забавная манера разговора: когда ты их о чем-то спрашиваешь, они тебе отвечают тоже вопросом. Например, я однажды спросил тетушку Мараннину, где ее невестка, а она в ответ:

— А откуда я могу это знать?

Ну ладно, хватит об этом. На следующее утро я собирался пойти в порт взглянуть на море и посмотреть, не подвернется ли какой счастливый случай. Но я еще не знал палермцев. Если с ними заговаривает незнакомый человек, они даже не отвечают. Чужаков они не ставят ни в грош, а я не мог скрыть своего говора жителя внутренней части острова. В конце концов около четырех часов дня я пошел обратно в пансион. Прогулка моя была безрезультатной, но у меня родились кое-какие идеи, которые мне хотелось не спеша обдумать.

Погода с утра была скверная, но постепенно разгулялась. Поэтому тетушка Мараннина ненадолго вышла за покупками в лавочки в нашем квартале. Когда лил дождь или задувал ветер, она, бедняжка, не высовывала нос даже на балкон. Она мне встретилась, когда выходила из булочной. Увидев меня, она сразу остановилась.

— Наконец-то ты, сынок, возвратился.

— А что такое?

Она сказала, что меня целый день дожидаются двое каких-то шикарно одетых молодых людей. Она была очень простодушна, и, пожалуй, немножко выжила из ума, но сумела мне так подробно их описать, что я понял, что это не полицейские. Они расспрашивали, как я выгляжу, откуда приехал, выходил ли вчера под вечер в город и в котором часу вернулся. А кроме того, заходят ли ко мне друзья или же я всегда ухожу и прихожу один. Потом они дали щедрые чаевые хозяйке и начали рыться в моих вещах. Может, они нашли и спрятанные мною деньги, но этого тетушка Мараннина не могла знать. Она продолжала называть меня «сынком» и держала за руку. Она чувствовала, что я в беде, но не понимала, в чем дело.

Я же это прекрасно понимал, но, увы, понял слишком поздно. Наверно, по крайней мере, одна из трех лавок была под «защитой», и хозяин, вместо того чтобы заявлять об ограблении в полицию, сразу же побежал жаловаться к кому надо. Те свое дело знали и очень быстро меня вычислили. И если я сейчас им попадусь, моя песенка спета.

— Они еще в пансионе?

— Да, сынок. Сидят на кухне и едят оливки.

Значит, возвращаться в пансион было нельзя. У меня оставались только костюм, что на мне, пистолет и несколько тысяч лир. И мне вновь надо было уносить ноги. Неужели такова моя судьба? Сегодня как важный барин, а завтра как последний бродяга? В сердце у меня закипела такая ярость, что я готов был подняться в пансион и захватить врасплох этих двух молодчиков, чтобы наделать из пистолета дырок в их элегантных костюмах. Но когда я там поселился, зарегистрировали мои документы. Разве мог я надеяться, что потом мне удастся скрыться? Это было бы с моей стороны большой глупостью. Мне в моей жизни случалось по невежеству или по зеленой молодости делать ошибки.

Но глупости — никогда.

Ту ночь я провел у проститутки. Там не надо показывать документы. Потом нашел старика, который пускал ночевать студентов, сезонных рабочих и всех, кто ему попадался. Он тоже не требовал документов.

Но я вновь остался без денег, а чистить лавки я уже не мог. Те, кто меня искал, не находя моих следов, могли подумать, что я уехал из города. Если же я продолжал бы в прежнем духе, то рано или поздно они бы меня поймали. Поэтому я изменил систему. По вечерам ходил на прогулку в самые богатые кварталы. Проходил день за днем, но мне так и не представлялся удачный случай или же, если и находил что-то стоящее, риск был слишком велик. Но в конце концов мне несколько раз все же удалось встретить подходящих клиентов. Достаточно было им показать пистолет — и дело в шляпе. Я забирал деньги и не трогал всего остального. Только однажды я отобрал золотые часы, потому что мои сломались. Драгоценности — никогда. Что бы я стал с ними делать? Я не знал, кому их можно было бы сбыть, а кроме того, это верное средство попасть в лапы полиции.

Но дело было не только в полиции. Как-то вечером в начале улицы Эмпедокле Рестиво я заимел почти восемьдесят тысяч лир от старика со старушкой — мужа и жены. Назавтра сообщение об ограблении появилось в «Сицилии».[26] Я просматривал газеты в баре, куда обычно ходил: меня интересовали только спортивные новости и палермская уголовная хроника. Старик со старухой оказались родителями какого-то советника — уж не знаю, муниципального, провинциального или областного. В этом городе сосредоточена вся сицилийская политика, а я в подобных вещах разбирался плохо. Во всяком случае, все были вне себя от возмущения и требовали серьезного расследования — мол, улицы в Палермо так плохо освещены, что вечером опасно выходить из дому, и вообще пора покончить с этим позором. И в самом деле, в тот же вечер кое-где устроили облавы и проверку документов, в том числе и в том баре, куда я ходил.

В то время как я читал газету, хозяин жаловался именно на все это одному посетителю, которого я знал в лицо, — он работал школьным сторожем в нашем квартале. И вот этот школьный сторож вдруг сказал нечто, что заставило меня навострить уши.

— Это зона дона Антонино Матранги. Кто-то осмелился проявить к нему неуважение. Вот увидишь, теперь он их как следует проучит.

— Будем надеяться, — ответил хозяин бара. Я расплатился и вышел.

Я говорю совершенно честно. Я тогда и не подозревал, что весь город разделен на зоны, и даже мышь не рискнула бы полакомиться коркой сыра, не испросив разрешения у того, кто командовал в этом квартале. Я про этого Матрангу никогда и слыхом не слыхивал вовсе, не желал нанести ему обиду и понятия не имел, что денежки старичков принадлежат и ему тоже.

Я сосчитал свой капитал. Если потуже стянуть ремень, то полгода можно было прожить, ничего не делая. Они про меня забыли бы, подумав, что я уехал из Палермо. А я за эти полгода смог бы решить, как жить дальше. Однако что касается планов на будущее, то особых надежд я не строил. Город был огромный, но для меня в нем не находилось места. Вокруг со всех сторон новые дома, новые магазины, предприятия, стройки, но это все было не для меня.

Палермо окружали сотни гектаров садов. Мне пришла мысль поискать там работу. Это было хорошо знакомое мне занятие. Так я начал кружить по окрестностям города. Я выходил из дому рано утром и возвращался вечером. Всякий раз, как я видел большую плантацию, я заходил и спрашивал хозяина, но застать его было нелегко. Или вообще там не было ни души, или ко мне выходили только сторожа или старшие. И все на меня смотрели с подозрением. «Нам никто не нужен», — говорил один. «Катись отсюда!» — говорил другой. Хуже всех были полевые сторожа. Некоторые даже, чтоб испугать, целились в меня из двустволки. А я все молча сносил. Что было мне делать? Если бы я кого-нибудь из них хорошенько отделал, слух об этом сразу же разнесся бы далеко вокруг и я не мог бы никому показаться на глаза.

Пришлось плюнуть на окрестности, и я решил попытать счастья на стройках. В каменщики я не годился, но чернорабочим меня могли взять. Там была совсем другая музыка. Люди всегда требовались, брали всех без разбора. Но платили гроши и отношение было плохое. А если кто пытался протестовать, того сразу же прогоняли. Был один мастер, из местных, так я его до сих пор помню. Ко всем рабочим он обращался не иначе как «эй, ты, доходяга» и при этом хохотал. Он грубо командовал, оскорблял, насмехался. Но я не обращал внимания.

Однажды все мы, сидя прямо на земле, обедали. Мастер как всегда грубо окликнул меня и велел сбегать купить ему десяток «национальных»[27]. Я не отозвался. Это была строительная площадка братьев Лa Барбера, и мастер приходился им какой-то родней. В самом деле, как-то я видел его во «флавии»[28] Анджело Ла Барберы понял, что они с ним родственники или друзья. Все прекратили жевать и уставились на меня. Сколько раз в детстве и юности меня вот так посылали то за тем, то за другим, да еще подгоняли подзатыльником. Но те времена прошли: я уже не мальчишка, мне стукнуло двадцать четыре года. И дело не только в возрасте. Эти времена для меня никогда больше не должны были повториться. Неужели я оставил дома одних и без помощи отца с матерью для того, чтобы этот каин называл меня «доходягой»?

Я поднялся на ноги и пошел к воротам. Проходя мимо мастера, я, однако, сделал вид, что не заметил расстеленной им на траве красивой красной салфетки, на которой лежали хлеб, колбаса, груша, а рядом стояла бутылка вина. Я наступил на салфетку и все это растоптал. Между тем рабочие вскочили, и поэтому тем более мастер не мог стерпеть такого унижения. Он побежал за мной, вопя: «Иди сюда, я тебя убью!» Я повернулся и, уперев руки в бока, ждал, на что он решится. Тогда он повел себя по-другому. Продолжая орать и брызгая слюной, он поклялся, что теперь для меня на Сицилии закрыты все стройплощадки, что я помру с голоду, что он желает мне сдохнуть под забором. А так как я не двигался и продолжал глядеть ему в лицо, он повернулся налево кругом и засеменил к домику землемера, сыпя проклятиями и поминая всех святых, которых только знал.

В голове у меня уже давно вертелась одна мысль. Возможно, делать этого и не следовало, но после происшедшего у меня исчезли последние сомнения. И вот, выйдя со стройплощадки, я прямым ходом направился в гостиницу «Солнце». Помню, что день для Палермо стоял холодный. Опять начиналась зима, а вторую зиму мне вряд ли будет перенести. Кроме того, опять приближались рождественские праздники и хотелось принести домой хоть немножко денег. Мать писала, что у них плохи дела: прохудилась крыша, а кровельщик запросил за работу несусветную цену, да к тому же придется купить новую черепицу.

В гостинице я спросил Франческо Ди Кристину. Служащий сказал, что его давно уже не видно, он болеет. Но здесь люди не были так недоверчивы, как садовые сторожа, и я умел с ними разговаривать. Служащий добавил, что на конец ноября заказаны номера, точной даты он не знал. Я оставил ему на чай пятьсот лир.

Наконец мне немного улыбнулась удача. Каждое утро я ходил на площадь Куаттро Канти. Усаживался на ступенях муниципалитета, откуда хорошо виден весь фасад гостиницы, и ждал. В тот день, когда я его увидел, я был взволнован, как мальчишка. Отец и сын сидели на заднем сиденьи. Шофер, молодой светловолосый парень, на вид северянин, высадил их и уехал. Я подошел не сразу: хотел, чтобы они освободились от всех своих дел.

Около четырех часов дня машина вернулась. Тогда я вошел в гостиницу, опередив шофера. Ди Кристина разговаривал с какими-то людьми, но я понял, что это лишь светская болтовня. Я подошел к нему. Выглядел он больным и постаревшим. Я поцеловал ему руку.

— Да благословит вас господь, дон Чиччу.

Он, прищурившись, взглянул на меня. Его сын Джузеппе тоже смотрел на меня, но не узнавал. Остальные, продолжая беседу, отошли в сторону.

— Так ты жив?

— Да, ваша милость.

Дон Чиччо сказал несколько слов Джованни, объясняя, кто я, и почему он удивился, меня увидев. Мне от радости хотелось прыгать, как козленку: я не ждал столь отеческого приема. Ведь к тому же я тогда не знал, что семья Ди Кристины не очень-то симпатизировала Лиджо.

— Ну и как же сейчас у тебя идут дела? — спросил наконец дон Чиччо.

— Да как они могут идти, когда нет Доктора? Кое-как перебиваюсь.

— И ты хотел бы остаться в Палермо?

— Да, ваша милость.

— Глупая твоя башка, ничего-то ты не понимаешь! Здесь нам всем каюк! — вдруг заорал он. И жестом подозвал одного из своих приятелей, которые, прекратив беседу, уставились на нас.

— Дино, пойди-ка сюда, я хочу познакомить тебя с этим парнем…

На улице шофер ожидал их, прислонившись к машине. Когда отец и сын уселись в автомобиль и все, подняв руки, стали махать им на прощание, я увидел, что Джузеппе смотрит на меня из полуопущенного окна машины. Он глядел на меня пристально и настороженно, как охотничий пес, почуявший прячущуюся в зарослях куропатку.

Едва машина отъехала, человек, которого дон Чиччо назвал Дино, попрощался с друзьями. Потом повернулся ко мне. На вид ему было лет тридцать пять. Хотя он этого и не сказал, было видно, что он не очень-то обрадован знакомством со мною. Но Франческо Ди Кристине никто не мог отказать. Прогуливаясь взад-вперед со мной по панели, он начал меня расспрашивать. Он хотел знать, как и почему меня взял к себе Доктор, чем я занимался после его смерти и сколько раз сидел в тюрьме. Я ответил, что этого опыта пока не приобрел.

— Так у тебя нет судимостей?

Видно было, что он мне не верит. Но я был спокоен: такие вещи скрыть нельзя. Заканчивая разговор, он оставил мне адрес, где бывает по делам.

— Зайдешь после праздников.

Он имел в виду Рождество, и, значит, надо было ждать больше месяца. Но я не был разочарован. Чего-чего, а терпения мне было не занимать.

Незадолго до посещения гостиницы «Солнце» я познакомился с одной девушкой. Она работала кассиршей в закусочной в центре города, куда я иногда заходил, когда был при деньгах. Я всегда был общительным и знакомлюсь с людьми в один момент, но с девушками мне не хватало опыта. Да и где я мог с ними знакомиться — в поместье дона Пеппе или в церквах Каппкатти? Единственный период моей жизни, когда я жил более или менее по-человечески, это Корлеоне. Но там в те годы подмигнуть девушке было опаснее, чем обозвать сукиным сыном человека, в то время как он правит на точильном камне свой нож.

Ее звали Нучча — это уменьшительное от Джузеппины. Все посетители, платя в кассу, заигрывали с ней и шутили. Я не желал им уподобляться: «здравствуйте», «до свидания» — и ни слова больше. Но, кушая, я не сводил с нее глаз, и она это заметила, хотя и не подавала вида. Она мне нравилась еще и потому, что приехала из селения той же провинции, откуда родом и я.

Однажды вечером я пришел поздно: закусочная была уже закрыта и на двери опустили железную штору. Нучча переходила улицу. Я заметил, что за ней увязался какой-то тип и пробует заговорить. Когда он попытался взять ее под руку, она остановилась, чтобы освободиться, и я в два прыжка их догнал. Я просто не мог себе поверить, что представился такой прекрасный случай для знакомства.

— Эй, ты, живей убирайся домой, а то становится прохладно, и ты можешь схватить насморк, — обратился я к парню. Он не казался опасным: очкастый, с детским лицом. Но не желал сразу признать поражение. Он не спеша подошел ко мне, руки в карманах.

— А ты кто такой?

— Тот, кто тебе проломит башку.

Он молча пошел прочь, но, дойдя до угла, обернулся и громко обругал девушку. И пустился бежать. Я хотел броситься за ним, но Нучча жестом остановила меня.

— Оставьте его, — сказала она. Было видно, что она опасается слишком мне довериться: избавившись от одного, она рисковала нарваться на другого. Я указал на площадь, к которой она направлялась.

— Если разрешите, я хотел бы проводить вас до дома.

— Спасибо, но я живу вон там.

И она показала на старый темный дом на другой стороне площади. Я ответил, что, если она не имеет ничего против, мне все равно хотелось бы ее проводить.

— Вы очень любезны.

Современная, но серьезная. Такая, какие мне нравились.

Но это были для меня нелегкие времена. Та закусочная была дорогая. Поэтому я заказывал только кофе и ходил туда пешком, чтобы не тратиться на автобус. Вечером, когда у меня была такая возможность, я ее поджидал на улице и мы шли вместе несколько десятков метров до ее дома.

Жила она с теткой. Поскольку отец у нее умер, а мать в деревне осталась вдовой с тремя младшими дочерьми, жившая в Палермо тетушка предложила к ней переехать и сразу же нашла ей место у своей приятельницы — хозяйки закусочной. Таким образом Нучча получила даровые и стол, и кров и посылала все деньги домой, не оставляя себе даже тысячи лир. Золотая девушка: такую трудно сыскать даже в деревне, уж не говоря о таком большом городе, как Палермо.

На Рождество она поехала к себе в селение, а я остался в Палермо. Без денег мне не хотелось возвращаться домой. А кроме того, это еще могло быть для меня опасным. Я написал, что не могу приехать на праздники и навещу их потом, не уточняя, когда именно. И на следующий день после Епифании отправился по оставленному мне адресу.

Нужного мне человека я не застал, и, так как я не знал, как его фамилия, служащий или приятель, который там был, встретил меня не очень-то любезно. Услыхав имя Ди Кристины, он немного смягчился, но все равно не пожелал мне ничего говорить. Поэтому мне пришлось прийти и назавтра, и я ходил туда ежедневно в продолжение месяца. Я уже дошел до ручки: чтобы сводить концы с концами, пришлось опять заняться грабежом. И на второй раз я уцелел просто чудом. Мужчина стал сопротивляться, и мне не оставалось ничего другого, как хорошенько дать ему по носу. Потом, свернув за угол, я увидел подъезжавшую полицейскую «альфу-900», которая случайно оказалась поблизости. Не прошло и минуты, как полицейские увидели лежащего на земле человека и я услышал включенную сирену. Я проскользнул в какую-то галантерейную лавчонку.

Время подходило уже к семи, и там была только хозяйка — пожилая женщина, испугавшаяся за свою выручку. Но поняв, что деньги мне не нужны, она поступила так, как я ей приказал: закрыла пораньше свою лавку и погасила свет. Пока мы пережидали, она рассказала мне о своем единственном сыне, который из-за судебной ошибки попал в Уччардоне:[29] в самом деле, судья был порядочный мерзавец. Потом она пожелала мне удачи и, прежде чем выпустить меня, сама выглянула на улицу.

Наконец друг дона Чиччо оказался на месте: звали его Бернардо Диана. Я не стал ему говорить, сколько раз приезжал сюда, чтобы его застать, он же держался со мной более по-дружески, чем я ожидал. Он сказал, что если у меня нет больших претензий, то кое-что для меня удастся сделать. Единственное затруднение в том, что палермцы не желают иметь дело с приезжими. Но поскольку я служил дону Пеппе Дженко Руссо, а потом доктору Микеле Наварре, рекомендует меня дон Чиччо Ди Кристина и обо мне известно, что я преданный «пиччотто», на которого можно положиться, то, возможно, для меня будет сделано исключение. В случае, если я умею довольствоваться немногим.

— Да, я буду довольствоваться немногим.

На улице Виллаграция был бар с бильярдом. Я должен буду приходить туда каждое утро и узнавать, есть ли для меня какое-нибудь дело.

— Правила тебе не нужно объяснять, так как ты их выучил в Корлеоне. Тут они те же самые. Что же касается наших правил личного поведения, я буду тебе их сообщать каждый раз, как понадобится.

Он сразу же дал мне немножко денег. Не слишком густо, но в тот момент это для меня было спасением. А также угостил кофе.

— Я знаю, что сейчас у тебя трудное время, — сказал он. Я понял, что они собрали обо мне сведения. Потому-то он и не показывался раньше. Я ответил, что для того чтобы немножко облегчить мое положение, мне необходима крыша над головой — надо снять комнату в центре. Он рассмеялся.

— В центре? Да-да, может, в театре Политеама, посреди сцены? Слушай, мы тут не в Корлеоне, где кошки и собаки спят на одной подстилке. Твой центр — вот здесь. Здесь твой дом, твои друзья и работа. Понял?

Семнадцать месяцев я был сиротой. Теперь у меня вновь была семья.

VII

Два года пролетели как один день. Я выполнял разные поручения, но это не были задания, которые дают верному человеку — такие, какие доверял мне Доктор. Я ходил в муниципалитет поговорить со служащими — нашими друзьями. Речь шла о лицензиях, справках, удостоверениях — всяких административных делах.

Жалованье мне выплачивали в магазине тканей, где официально я значился посыльным. Поселился в старом доме, на самом верхнем этаже. У меня была одна комната, но большая и светлая, с отдельной просторной террасой на крыше дома. Летом я развлекался тем, что стряпал на этой террасе на газовой плитке, вспоминая те времена, когда мы с отцом и братьями готовили себе ужин в поле. Только с той разницей, что тогда, поев, я укладывался спать прямо на землю и меня кусали муравьи, а теперь у меня был мягкий, набитый шерстью матрас и всегда чистые простыни.

Проработав так целый год, я начал выполнять поручения и другого рода. Всякий раз, когда мне удавалось видеть Диану, я со всем моим к нему уважением намекал, что способен на большее, и если они хотят, то могут меня испытать. Он или отмалчивался, или начинал шутить и меня подкусывать. Но однажды ответил, что я должен знать свое место и пора перестать морочить ему голову. И он не шутил.

Однако в один прекрасный день меня послали на стройку, находившуюся на дороге в Мессину. Сегодня, если поднимешься на гору Пеллегрино, то увидишь внизу город, похожий на Нью-Йорк. Но тогда еще ничего этого не было и наиболее могущественные Семьи бросились в дело жилого строительства и грызлись между собой из-за лицензий и участков застройки. Иногда их опережали рабочие-строители и мастера, желавшие сами получить строительный подряд. Если речь шла о небольшом подряде, то достаточно было сунуть взятку, и все в порядке — можно начинать строительство. Но если дело было покрупнее, то им приходилось искать компаньонов среди влиятельных строителей, а иной раз и уступать им подряд.

Эти порядки мне никто не объяснял, но в первый же раз, когда меня послали на стройплощадку, я быстро разобрался во всей этой механике. Сначала кто-то из наших приходил и предлагал определенную сумму. Если «предложение» не принимали, то шел я и делал «предупреждение». Что случалось после того, не знаю. Однако иногда об этом можно было прочесть в газетах…

Я думал, что меня выбрали для такой работы потому, что у меня была представительная внешность и я умел разговаривать с людьми. Впоследствии я понял, что причина тут была в другом: поскольку всегда был риск, что владелец строительства или земельного участка пустит в ход кулаки или выхватит пистолет и этим делом потом займется полиция, человек, не имеющий как я, судимости, может все отрицать и ему скорее поверят. Так или иначе, но постепенно я понаторел в такого рода делах. Стоило мне увидеть в лицо человека, с которым я должен переговорить, ко мне сразу же сами собой приходили нужные слова. А если слова не помогали, я показывал ему рукоятку пистолета и клялся именем Пречистой Девы, что, если он только попробует шевельнуть хотя бы пальцем, я ему продырявлю его пустую башку.

В результате все шло как по нотам. Поэтому эту работу поручали всегда мне — со мной никогда не было никаких осложнений. «Ты — тот, кто делает последнее предупреждение», — сказал мне как-то Диана. И даже если он хотел надо мной подшутить, я понимал, что он: мною доволен, потому что я не посрамил его перед друзьями — ведь это он привел меня и как бы за меня поручился.

С владельцами земельных участков для будущей застройки было всегда легче. Хозяева на стройплощадках были все как на подбор опасные типы, готовые из-за мелкого подряда разорвать на куски родного брата. А те были люди как люди — крестьяне, разорившиеся аристократы, лица свободных профессий. Они сразу же бледнели от страха, начинали торговаться о цене, умоляли меня быть благоразумным. Они ни хрена не понимали, но не представляли собой опасности. Более того: их не следовало особенно сильно пугать, иначе они могли натворить какую-нибудь глупость. С каждым из них я беседовал в его же интересах. «Эти люди не шутят», — предупреждал я их. Намекал, что видел немало честных и порядочных господ, кончивших тем, что их закопали на их же собственном участке. А сверху вместо памятника с фамилией покойного воздвигли красивый десятиэтажный дом с лифтом и всеми прочими удобствами.

Имена этих людей не попадали в газеты, и у меня никогда не возникало необходимости «учить их жить». На стройплощадках же, наоборот, мне иногда приходилось вдоволь повозиться с каким-нибудь болваном, убежденным в том, что достаточно ему от меня избавиться, и все его неприятности позади. Я всех их помню, лицо и фамилию каждого. Как правило, я виделся с ними один только раз и никогда больше. Многие из них умерли не у себя в постели, может, и не сразу, а через пару дней после моего визита. А двое-трое прославились: сотни квартир, сады, строительные участки, миллионы во всех банках и друзья-депутаты.

Первые два года я не участвовал ни в одной операции. Только однажды отвез раненого в «больничку». Как-то вечером сижу я в баре, куда обычно ходил, и вижу светло-зеленую «600».[30] За рулем некий Антонино, мой ровесник. Мы с ним мчимся в незнакомый мне квартал. Там нас ожидает другая машина, побольше, уж не помню какой марки. Наша задача была «поднимать пыль».

«Поднять пыль» — значит сделать так, чтобы ничего не было видно, то есть отвлечь внимание. Когда нужно незаметно перевезти какой-то опасный груз или человека и рискуешь напороться на проверку на дороге, впереди тебя должна идти другая машина, готовая в случае необходимости «поднять пыль». Едва мелькнет форма полицейского, немедленно надо что-то придумать: или резко тормознуть и вылететь на встречную полосу, или слегка стукнуться. Кто тогда станет обращать внимание на машину, которая идет за тобой?

Мы подъехали к большому дому, стоявшему на краю города, — за ним уже начинались поля. Нынче его уже не найдешь — все вокруг густо застроено. В те времена там был большой красивый двор, из которого вела в дом внутренняя лестница, и на цепи сидел волк. В тот час уже стемнело, вокруг стояла тишина. В доме находился врач, самый настоящий врач, с целой маленькой амбулаторией и железной койкой, на которой он осматривал больного. Ему помогали две женщины: одна, наверно, его жена, а другая — медсестра. Было видно, что нас ждали. Раненого я никогда раньше не встречал: он был весь в крови, но так как стояли холода и он был тепло одет, то было не понять, куда ему попала пуля. Он стонал, как ребенок, и на него было тяжело смотреть. Доктор и две женщины молча хлопотали вокруг него. Они тогда не могли себе представить, что лечить этого раненого было бесполезно: его все равно убили через каких-нибудь полгода.[31] Когда мы выходили, Антонино подтолкнул меня локтем.

— Ты хорошо разглядел это место, Джованнино?

— А что?

— Запомни его хорошенько, потому что может случиться, тебе придется приехать и одному.

— Да кто меня сюда пустит? Они меня даже не знают…

— Сюда никто не попадает случайно, — сказал Антонино. — Это наша больница. Разве ты когда-нибудь видел, чтобы в больнице захлопнули дверь перед раненым?

У каждой Семьи в Палермо был свой пункт скорой помощи. Мало ли что у них еще там было, но пока что мне не полагалось знать больше того, что я знал.

Тем временем я объяснился Нучче в любви. Ее тетушка об этом уже знала, но так как отвечала за девушку перед ее матерью, единственно, что она ей позволила, это возвращаться после работы домой чуточку попозже. А в те дни, когда закусочная была закрыта, нам разрешалось часок погулять, но всегда только пока светло. Я водил ее в Ботанический сад, на Виллу Джулия — туда, куда ходят все влюбленные.

Так как официальная помолвка еще не состоялась, мы условились пока ничего не говорить родителям, но несколькими месяцами позже мне представился случай повидаться с матерью. Умер Франческо Ди Кристина, как раз в день именин своего сына.

Я не мог не пойти на похороны. Я поистине благоговел перед доном Чиччо. Настоящий человек чести, каких теперь уже не найдешь, справедливый и благородный. Он не сделал мне столько добра, сколько я видел от дона Пеппе в те годы, что провел у него в поместье. Но это было давно. Дон Пеппе болел, у него стало совсем плохо со зрением, ему не давали жить карабинеры. Поэтому я не мог навестить его и выразить свою благодарность — это было не в его и не в моих интересах. Но дон Чиччо Ди Кристина, сперва познакомив меня с Доктором, помог мне стать настоящим мужчиной, а потом, познакомив с Бернардо Дианой, спас меня от нищеты. Во что бы то ни стало я должен был проводить его в последний путь.

Похоронная церемония была еще пышнее, чем когда хоронили дона Кало́ Виццини в Виллальбе. Там, может, было больше уважения, глубокого почтения к знаменитому патриарху. В Рьези я увидел больше любви, искреннего горя всех жителей. В знак траура закрыли школы и учреждения. Потом я узнал, что газеты по этому поводу очень возмущались и писали, что это скандал, позор для всей Сицилии.

Какой там позор! Если бы умер не Франческо Ди Кристина, а какой-нибудь педик-епископ или вор-мэр, то газеты ничего не имели бы против того, что в похоронах участвовал весь городок. Но этого никогда и не могло бы произойти: народ оплакивает только по-настоящему порядочных и честных людей, тех, кто делал всем добро и был всем другом. Поэтому в тот день я отправился в Рьези. Покойный, почти не зная меня, помог мне и ничего не просил взамен. Таких, как он, теперь уже больше нет. Если бы такие еще рождались на свет, разве могли бы они выжить в том мире, в котором мы живем?

Целый день я выжидал удобного момента, чтобы подойти к его сыну Джузеппе. Когда такая возможность наконец представилась, я выразил ему соболезнование и спросил, помнит ли он меня. Память у него оказалась хорошая, как была и у покойного отца.

— Я живу в Палермо. Если вам что-нибудь понадобится, можете меня там найти, — сказал я. Это одно из правил чести: если ты уважал отца, то должен питать такое же уважение к сыну до тех пор, пока он этого заслуживает. Он пристально посмотрел мне в лицо, как в тот день у гостиницы «Солнце».

— А как твое имя?

— Джованни.

В тот же вечер я добрался до своего селения, но дома никого не застал. Соседи сказали, что умерла моя тетка — старшая сестра отца. Я тоже пошел попрощаться с покойной, и домой мы вернулись все вместе около десяти часов вечера. На дворе было очень холодно.

— Надеюсь, ты не должен уехать так быстро, как в прошлый раз? — спросила мать. Ей было бы мало, если бы я остался даже на целых полгода.

— Уеду завтра.

Отец ничего не сказал, утром он встал, как всегда, рано, но не пошел в поле. Пока мы жарили на жаровне оливки, он рассказал мне деревенские новости — о хозяйстве, о людях, которых я знал. Прежде чем сесть за стол, он сказал, что ему надо на минутку сходить к шорнику, и ушел. Мать только того и ждала. Она стала заглядывать мне в глаза, спрашивать, как я себя чувствую. Говорила, что я похудел, плохо выгляжу. Худой, как жердь.

— А жениться ты не собираешься?

Казалось, она читала мои мысли. Я рассмеялся, и она тоже стала смеяться, а ладонью все разглаживала рубашку у меня на груди.

— Ну в чем дело, сынок? Расскажи мне.

— Есть одна на примете, — ответил я. Мне еще не хотелось ничего говорить дома, но я был доволен этим коротким разговором и мать тоже. И когда отец возвратился с купленными в лавке несколькими сосисками в желтом бумажном кульке, он застал нас в самом развеселом настроении.

— У нас траур, а вы смеетесь, — сказал он. Но я его хорошо знал и понял, что он не сердится.

VIII

1963 год был для меня ужасным годом. Все, что случалось, било по мне, подобно непрерывному граду. И самое смешное, что я ни черта не понимал, потому что был совершенно не в курсе того, что происходит в Палермо. Я слышал только то, что болтали приятели в баре. Но от них я мог узнать немного, так как они сами мало чего знали, прикрывая свою неосведомленность тем, что, мол, умеют держать язык за зубами. Сегодня я могу объяснить то, чему был сам свидетелем.

За год до того, в декабре, государство придумало Антимафию[32]. Если бы такая идея пришла ему на пару лет раньше, то никто этого вообще не заметил бы, ибо все шло хорошо и между всеми царили мир и согласие. Но из-за этого изобретения на грани 62-го — 63-го годов в Палермо началось светопреставление. Контрабанда еще приносила доходы, но настоящие деньги теперь делали в строительстве. Город рос на глазах, и начался голод на строительные участки. Кроме того, давали также и казенные подряды, что было еще прибыльнее. Но чтобы получить их, надо было иметь друзей в муниципалитете, в областном управлении и в Риме. И у кого они были, тот не желал делиться с другими.

В январе отправили на тот свет Тото Ла Барберу. «Куда делся Лa Барбера?» — писали газеты. Он умер? Прячется? Его похитили? И все его искали. Но даже мне, который в те времена еще ничего собой не представлял, было известно, что его сразу ликвидировали. Об этом знал и его брат, потому что не прошло и нескольких дней, как взлетела на воздух машина у дома Тото Греко. До тех пор взрывчаткой пользовались самое большее чтобы проучить какого-нибудь строителя, не обученного правилам хорошего воспитания. А тут начали один за другим взрывать красивые дорогие автомобили!

В том году арестовали также и Пеппе Дженко Руссо. Вспоминаю, что известие об этом я воспринял как пощечину. Будто арестовали моего родного отца. Я ведь знал, что он уже стар и больше ничего не значит. Тронуть его, когда он еще мог всем им показать, что он за человек, они не решались, а теперь надели наручники на полуслепого пенсионера! Даже я понимал, что он утратил всякое влияние. Деньги одержали верх над уважением. Раньше он приказывал, не тратя лишних слов. Теперь он вообще молчал, потому что все равно никто его больше не слушал. Но поскольку его имя все еще было знаменито, его засадили за решетку, чтобы всем показать, что сила на их стороне.

В начале лета один мой приятель уговорил меня впервые выкупаться в море. Его звали Сальваторе, но мы прозвали его Треплом — так у нас называют тех, у кого слишком длинный язык, кто говорит то, о чем лучше было бы промолчать. Он повез меня в Монделло. Песок был раскален, я прыгал с ноги на ногу, а он хохотал. Море было совершенно спокойное, иначе разве я решился бы залезть в воду? И все же, когда волна плескала на меня, я вскрикивал от холода и страха.

О том, чтобы поплавать, не могло быть и речи. Трепло, который родился в Палермо, нырял и плавал, как рыба, чтоб показать, какой он молодец, и насмехался надо мной, потому что я застыл по стойке «смирно» там, где вода доходила до пупа, и не решался двинуться с места. Кто знает, если бы у меня было время, может, я и научился бы плавать. Но 22 июня застрелили Бернардо Диану. Стреляли в него вечером из «Джульетты»[33] в то время, когда он ехал на своей «500»[34] вместе с приятелем.

Никто этого не ожидал. Весь следующий день и половину ночи я жил в предчувствии, что снова повторится то, что произошло в Корлеоне за пять лет до того: постепенно перебьют всю Семью и не будет никакой возможности защититься. И мне останется либо надеть деревянный бушлат, либо опять куда-то бежать. Однако уже было известно, кто стрелял в Диану и что, когда придет время, этому человеку придется заплатить по счету. Но тогда я этого не знал. Не знал я также и того, как в сложившемся положении мне себя вести. Без Дианы я вновь был чужаком. Если за это время он не успел поговорить обо мне с теми, кто стоял над ним, мне не оставалось ничего другого, как спокойно вернуться к исходной точке — опять отправиться к гостинице «Солнце».

Как-то вечером, сидя в баре, я увидел вошедшего мужчину лет сорока. К тому времени я уже излечился от привычки стоять, засунув руки в карманы, и глазеть, как играют в бильярд. Даже обдумывая свои дела, я всегда следил за неожиданно появляющимися рядом людьми, опасался останавливавшихся поблизости от меня машин, никогда два вечера кряду не ходил по одной и той же темной улице. В общем, использовал свои глаза на все сто процентов.

Увидев его, бармен сразу же повел головой в мою сторону, и незнакомец уверенно направился прямо ко мне.

— Это ты — Джованни?

Я без всякого опасения ответил, что да, это я. Я сразу смекнул, откуда он, хотя раньше никогда его не видел. Не хочу раскрывать его подлинного имени, потому что сейчас он, как это сам называл, «закован в кандалы» (то есть сидит в тюрьме), и мне не хотелось бы еще больше осложнять его положение. Я буду звать его Козентино.

— Так вот, парень, слушай меня внимательно, — сказал Козентино. И в двух словах объяснил мне, что я должен сделать, где могу его найти, как должен себя вести и все такое прочее. Требовались солдаты, а я мог стать доблестным бойцом. Времечко, когда я ходил за справками в муниципалитет и выполнял поручения на стройплощадках, кончилось.

Однако он стал расспрашивать, есть ли у меня родственники карабинеры, в финансовой гвардии, в муниципальной полиции. Это означало, что даже если человеку полностью доверяют, но у него семья с гнильцой, то никогда нельзя поручиться за то, что может произойти. Потом он меня предостерег от смертного греха спутаться с женой, сестрой или дочерью кого-нибудь из «друзей». Трахнуть жену человека — это все равно что в него выстрелить, а стреляют только во врагов или посторонних. А в того, кто один из нас, одно с нами целое, — никогда.

Он спросил, умею ли я держать данное слово.

— Если не умеешь сдержать свое слово, это еще не беда — каждый волен выбирать: быть ему человеком или пульчинеллой. Но если не умеешь, то не должен его давать. Горе тебе, если обманешь. Или не давай слова, или сдержи.

Это была главная заповедь, которую обязан соблюдать человек чести. Козентино знал, что все это уже прочно запечатлено у меня в голове. Но все равно должен был повторить, поскольку я не давал клятвы. Впоследствии я не раз присутствовал при церемонии клятвы. Дело всегда шло о новичках, горевших энтузиазмом. Даже самые крутые «пиччотти» не могли скрыть волнения. Еще бы! В комнате почти совсем темно, звучат страшные слова, вроде тех, что произносят священники на великий пост, у присутствующих свирепые рожи. Но клятва — это не обещание, как полагали «пиччотти», которые ее приносили. Я это понял, потому что был постарше их и хорошо знал нравы этих людей. Это угроза. Сидящие вокруг стола не говорят: поклянись в верности навеки. Они говорят: если не будешь верен, ты умрешь.

Во всяком случае, весь наш разговор занял десять минут. Я был доволен, но он решил меня предостеречь.

— Не забывай, что ты здесь чужой. Знаешь, что это означает?

— Знаю.

— Мы тебе верим, — сказал Козентино, однако я понимал, что это доверие мне еще нужно заслужить и я должен думать об этом каждый божий день, как только проснусь, еще до того как выпью кофе.

Но в тот момент я был очень доволен и спокоен. Наконец-то я вновь почувствовал под ногами твердую почву и избавился от страха. Однако я оказался наивным: самое худшее еще ждало меня впереди. 30-го числа того же месяца натворили страшную глупость в Чакулли. «Еще одна “джульетта” приказала долго жить», — сказал мне знакомый парень, которого я иногда встречал в баре.

Тогда власти, которые до того дня занимались своими делами, решили, что пора показать, что у них есть зубы. Поскольку все кричали о кровавых бойнях и газеты стенали и требовали возмездия, то они начали хватать людей днем, и я, как идиот, угодил в лапы полиции, когда спокойно сидел в своем баре. Цятнадцать человек запихали в тесный фургон — и всех прямиком в квестуру[35] для установления личности и допроса.

Это был первый мой арест. Я не волновался, а что касается пистолета, у меня было на него разрешение. Но в такой момент, как тогда, и с такими людьми, как те, — с кем имел я дело, ни за что нельзя было ручаться. С тех пор как в Палермо началась война, даже «квестурини»[36] перестали соблюдать всякие правила.

Сперва на меня завели личную карточку. Похоже было на то, как меня в школе спрашивала учительница: вопросы и ответы, а когда отвечал неправильно, вместо удара указкой по пальцам отвешивали затрещину. Били несильно, но безнаказанно. Поднять на меня руку мог только отец. Допрашивали меня сержант и старшина, который уходил и приходил, так как у него в соседних комнатах сидели другие «клиенты». Потом появился уже пожилой полицейский комиссар. «Послушай, ты же не из этого вонючего города, с какой стати тебе расплачиваться за других?» — говорил он. Или же: «Сразу видно, что ты парень неглупый. Я могу тебя погубить, а могу и спасти. Все зависит только от тебя самого».

Когда это не подействовало, меня начали бить. Они были уверены или делали вид, что уверены в том, что я участвовал в убийстве Бернардо Дианы из-за того, что он не взял меня в компаньоны в одно дело по контрабанде сигаретами. Так как я в ответ только смеялся, снова побои. Тогда они стали меня обвинять в том, что я прикончил некоего Корсино, сторожа водозаборной станции. Это была явная нелепость, но разве я мог помнить, где был и что делал в тот день? Оставалось только отрицать — и вновь побои.

В один прекрасный момент старшина сказал комиссару, что самое лучшее немедленно меня освободить, дружески похлопать по плечу и сердечно поблагодарить — тогда мои дружки подумают, что я заделался стукачом, и без лишних разговоров отправят меня к праотцам. Комиссар возразил, что лучше этого не делать, потому что из-за всего того, что лежит у меня на совести, от пожизненного заключения, а то даже и двух сроков, меня не спасет и сам господь бог. Вот тут я в первый раз действительно испугался. Если пустят слух, что я бесчестный предатель, тогда мне наверняка крышка. Друзья могли подумать: «Ну, конечно, ведь он чужак, нездешний…» Но я не подал вида, хотя уже еле дышал. Я только сказал:

— Ладно, если у вас есть доказательства, передайте дело на меня в суд — и весь разговор.

Ночью я думал о родителях. Есть у карабинеров улики или нет, если мне дадут срок, моя бедная старушка может умереть от огорчения и стыда. А отцу я не смогу никогда показаться на глаза.

Однако вместо судьи пришел адвокат. Это был мой адвокат, но я никогда его раньше не видел. Ныне он — очень известный специалист по уголовному праву; в 1963 году ему было, наверно, лет тридцать, но он себя уже хорошо зарекомендовал. Он ничего не сказал по поводу синяков и ссадин у меня на лице. Разговаривал он вежливо, никогда не повышая голоса, неизменно держа под мышкой свои кодексы, которые в Палермо называют «статейниками». Спросил, исповедовался ли я в тюрьме, были ли свидетели-очевидцы. Комиссар все это время больше не показывался. В конце концов меня выпустили, не определив никаких мер пресечения, только отобрали разрешение на оружие. Адвокат взял меня под руку и сказал, что выгляжу я довольно-таки скверно: мне необходимо хорошенько отдохнуть, спокойно посидеть недели две дома, не работая и никого не видя. Как говорится, «уединение — это почти святость».

— Я понял.

— Молодец. Тебе ничего не нужно?

Разве мог я в чем-нибудь нуждаться? Вместе со мной арестовали несчастных бедняков, которые были совершенно ни при чем, и нескольких мелких уголовников. Им тоже досталось — и угрозы, и побои, но у меня был свой адвокат, крыша над головой, чтобы прожить. Мне не надо было, выйдя из квестуры, сразу же впрягаться в работу. Старая пословица гласит: «У кого много друзей, у того мало бед». А друзей у меня хватало, в них было мое богатство: они меня могли защитить, в том числе и от правосудия — правосудия Антимафии, которая притворялась, что ей не найти скрывающегося Лиджо, которая искала врагов государства в наших барах, вместо того чтобы искать их в муниципальном совете, а потом отправляла в ссылку Дженко Руссо, который уже не в силах был даже сам высморкаться. И вот люди читали газеты, рассматривали фотографии старика в наручниках, и все были довольны…

Все события происходили тогда на моих глазах; но осознал я их гораздо позже и сегодня хочу о них рассказать. Прошло столько лет, что как меня били, я уже позабыл. А вот как я завалился спать сразу же, как вернулся домой, и как здорово выспался, прекрасно помню. Я улегся в постель поздно вечером и проснулся, когда снова уже наступил вечер.

Но жить спокойно не было никакой возможности, потому что не успело кончиться лето, как в Корлеоне изничтожили других людей Доктора, которым до тех пор уж не знаю как удавалось избежать гибели. Одного из них звали Стрева. Я думал, что его убили, а он, оказывается, уцелел и остался жить бок о бок с теми, кто отправил на тот свет всех наших товарищей.

Это значит, что ничто не было забыто, что рука Корлеонцев могла постучать в мою дверь и по прошествии пяти лет. Я поговорил об этом с Козентино. Он был не такой, как бедняга Диана, и, когда разговор шел о серьезных вещах, не отделывался шутками.

— Стрева и остальные не были членами Семьи. Тебя вряд ли кто-нибудь рискнет тронуть.

Мне казалось, что я вновь слушаю Старшего, как в те времена, когда работал на усадьбе. Но тогда была другая эпоха, хотя лет с тех пор прошло и не так уж много. Я еще не слишком близко знал Козентино, но ответ сам собой сорвался у меня с языка.

— Однако Дино Диану они все-таки тронули.

— Но то были не люди.

— Ты хочешь сказать — не люди чести?

— Я хочу сказать — люди. Есть вещи, которые вообще никогда не должны были бы случаться, а они иногда все-таки случаются. Разве не убили и Иисуса Христа? Разве ты мог бы когда-нибудь представить себе нечто подобное? Разве то были люди, кто распял его на кресте?

Я никак не мог заставить себя до конца поверить в его слова, а он был не такой человек, чтобы взять меня под ручку и разъяснить все по порядку. Но по-своему он был человеком чести на старинный манер. Не из той породы, что дон Кало́ Виццини или дон Чиччо Ди Кристина: он был городским человеком чести. Но так же, как они, презирал людей нового поколения без принципов и без правил.

Таких, как братья Лa Барбера, которые командовали в Палермо в центральной части города. Все их боялись и, чтобы оправдать свой страх, кричали на всех углах, что они — сумасшедшие. Настолько сумасшедшие, что выступают против Семьи Греко из Чакулли, которая очень сильна и у которой слишком много друзей. По их вине, говорил Козентино, кое-что попало на первую полосу газеты «Джорнале ди Сичилия», тогда как прежде такое можно было найти, самое большее, в городской уголовной хронике. А когда о чем-нибудь начинают слишком много говорить, это признак того, что кто-то из нас ошибся. За это сперва убрали Сальваторе, похоронив его под бетоном на одной из стройплощадок, принадлежащих Джерачи, а потом Анджело (друзья называли его Анчилуццу), с которым расправились в тюрьме при соучастии парочки тюремных сторожей.

Таких людей, как Микеле Каватайо.[37] Меня учили не говорить плохо о мертвых. Но он был кровожадным убийцей, у него было злое сердце, и то, что он творил, доставляло ему удовольствие. Когда я с ним познакомился, он еще дружил с Пьетро Торреттой и было видно, что он любой ценой хочет пробиться вверх. Меня он даже не замечал, по сравнению с ним я был ничто, поэтому всякий раз, как я с ним встречался, я мог беспрепятственно за ним наблюдать. И я слышал, что он говорил и как он это говорил. Тогда-то я и понял, что никогда не стану важным боссом.

Не только потому, что я — чужак. Даже если бы я родился в Палермо, мне бы это не удалось. Я сходил с ума по своей невесте, питал почтение к родителям, хотел хранить верность принявшей меня Семье так же, как я был верен Доктору. А кроме того, я любил прогуливаться по берегу моря, болтать с людьми и мне нравилось многое другое, потому что я был еще молод, а отчасти и потому, что таким уж родился.

Однажды я видел, как Каватайо выскочил из своего автомобиля, разъяренный, как дикий зверь, из-за того, что владелец какой-то другой машины не уступил ему дорогу. Тот был в шляпе и походил на банковского служащего. Ему было, наверно, за пятьдесят. Каватайо сбил его с ног, тот упал на мостовую, и он чуть не до смерти забил его ногами, даже не вынув рук из карманов пальто. А когда притомился, плюнул на несчастного и крикнул, чтобы тот убирался в свой банк и разменял его плевок.

Я смотрел и вспоминал тот день, когда Доктор и Кортимилья привезли меня в Палермо. Наша машина чуть не сбила какого-то мотоциклиста, и тот нам крикнул «Рогатые!». Я хотел выскочить и набить ему морду, но Доктор расхохотался, а Кортимилья удержал меня за руку и тоже стал смеяться. «Что ты делаешь, Джованнино! Неужто хочешь его прямо тут укокошить?»

Каватайо и такие, как он, не знали, что такое друзья, море, Семья. Эти люди из тех, кто открывает огонь, не заботясь о том, что может попасть в женщин и детей, кто начиняет машины взрывчаткой, строчит из автоматов, не думая о тех последствиях, которые такие поступки могут иметь для их Семьи и других Семей. Такие люди, как он, как Филиппо Маркезе, братья Барбера и многие другие, внушая всем страх, за несколько лет делали карьеру. Никто не мог питать к ним доверия. Никто не знал, что они замышляют и что они делают. Это были животные.

Как бы то ни было, Козентино был прав, потому что меня действительно никто не искал. Я вел себя осторожно, все время оглядывался по сторонам, но ни разу мне не показалось, что за мной следят. Также и полиция, видно, махнула на меня рукой, и я без особого труда получил обратно разрешение на оружие. Я значился «подозрительной личностью», но против меня не было никаких улик и я по-прежнему оставался «лицом, не имеющим судимостей». Потом, в начале 1964 года, арестовали Лиджо и многих других Корлеонцев, почти всех стоящих «пиччотти». И это меня успокоило куда больше, чем рассуждения Козентино. Я предполагал, что за решеткой они останутся недолго. Но пока их держали в тюрьме, у них хватало своих забот и им было не до меня. А так как, пока я шутил и балагурил, незаметно приближалось мое тридцатилетие, я решил, что пора мне жениться.

Но об этом я хотел бы рассказать потом.

Тем временем я начал кое-что зарабатывать. С магазином тканей через полтора года пришлось расстаться, так как его закрыли. Тогда Диана дал мне разрешение войти в компанию с одним промышленником из Багерии, который производил свинцовые трубы для жилого строительства. Я ходил по мелким строительным предприятиям, принадлежавшим людям, у которых не было за спиной друзей, и объяснял, что наши трубы лучше всех других. Работа непыльная, хотя в итоге денег набегало не слишком густо. Потом мой компаньон погиб в аварии, разбившись на своей «ламбретте».[38]

Однако к тому моменту я перешел в десятку[39] Козентино и мое положение изменилось. Тогда в Палермо вовсю процветала контрабанда сигаретами. Крупных партий я даже не видел. Самое большее, меня посылали для установления контактов или для охраны при перевозке. Цены мы устанавливали выгодные, иногда в виде премии перепадала пара-другая «простынь».[40] На мелкие же партии время от времени выдавали лицензию. Тогда отобранные для осуществления «операции» «пиччотти» договаривались с владельцем баркаса. Он должен был выйти за ящиками с сигаретами в открытое море и сразу же их оплатить. Только однажды береговая охрана перехватила баркас — и плакали наши денежки. Но обычно все шло как по маслу. Перевозка в грузовиках всегда проходила нормально, а когда мы привозили товар, нас ожидали приятно хрустящие бумажки. Дело было нехитрое: жаль, что нельзя было им заниматься раза три в неделю.

Однако мне лицензии доставались реже, чем остальным. Козентино носил меня на руках, но в таких делах не мог мне потворствовать, потому что в первую очередь полагалось учитывать интересы старших по возрасту и коренных палермцев. Но иногда он посылал меня к кому-нибудь, кто нуждался в верном человеке для «сведения счетов». Это тоже была нетрудная работа. Дело шло о разных распрях между торговцами или земледельцами, о тех случаях, когда кто-то хотел отомстить за кражу или обиду. Все в таком роде. Размер платы устанавливался в каждом отдельном случае, и деньги целиком шли мне. Я умел заставить платить себе хороший гонорар. Не говоря ничего прямо, я намеками давал понять, что дело это было трудное и опасное, что мне угрожали оружием. Но это было самое большее, что я мог сделать, чтобы взвинтить цену: с тем, кто просит защиты и платит за это, следует вести себя, как с другом.

Как бы то ни было, но война кончилась и для всех наступили золотые денечки. Шлюхи на Виа Рома стоили десять тысяч, а уличные банкометы, зазывавшие сыграть в «Три листика», не принимали ставок меньше тысячи лир. Но я не играл даже в «Три листика». Более того, именно моя нелюбовь к картам навела меня на хорошую мысль. С разрешения Козентино мы с одним парнем, которого звали Нцино[41], ходили по некоторым барам, где, как мы знали, играли на деньги, и выдавали себя за полицейских. У нас был опыт внезапных вторжений и проверок документов: мы-то хорошо знали, как это происходит. Имя, фамилия, конфискация игральных карт и денег. Еще лучше было, если в баре имелся запасный выход: при одном только опасении, что их могут застукать легавые, все моментально смывались. Вот тут можно было вовсю позабавиться и ни с кем при этом не воевать: игроки был народ простой, ничего не представлявшие собой люди, а бары не имели «защиты». Один раз на столе осталось почти восемьсот тысяч лир. Таким образом, деньги, которые я откладывал про запас, все росли.

А кроме того, тратил я мало. Мне приходилось видеть таких же парней, как я, которые за один вечер спускали столько, сколько я зарабатывал за месяц. На это я был неспособен. У себя дома, в своем селении, я слишком хорошо знал черную нужду. А кроме того, у меня при одном воспоминании о бегстве из Корлеоне все еще тоскливо сжималось сердце. Если мне когда-нибудь вновь пришлось бы бежать, то, имея кое-что в загашнике, было бы куда легче прятаться и куда удобнее жить столько времени, сколько бы ни пришлось скрываться.

Но все-таки я купил машину, голубую «600», в хорошем состоянии. Как мне объяснить, что значила машина для крестьянского сына, который всего каких-нибудь десять лет назад спал в хлеву и довольствовался на обед луком с солью? Я мыл машину через день, и, когда под любопытными взглядами парковал ее перед баром, мне казалось, что я не хуже Кавалера, когда он приезжал на усадьбу в Пьяно ди Маджо.

Единственно, чего я не мог сделать, это показаться в ней в своем селении. Отец и так уже расстроился, когда я заявился домой разодетый по последней моде. Что же с ним будет, если он увидит меня на такой машине? У нас в селении автомобилей было уже немало: у служащих коммуны,[42] больницы, лотерейной конторы. Но там для всех я до сих пор все еще оставался крестьянином, сыном своего отца. На дворе, где стоял наш дом, автомобилей еще никогда не видывали. Что скажут люди?

Что касается меня лично, то мне на это было наплевать. Однако плевать-то на это я мог в Палермо. Но никак не в своей деревне.

IX

Поженились мы в Чефалу́. Не в моем селении, потому что ехать туда слишком далеко от Палермо, а кроме того, мать стыдилась, что дом у нас такой маленький и жалкий. И не в селении Нуччи, потому что там никогда еще не было видано, чтобы жених приезжал играть свадьбу на родину невесты, и неизвестно, что могли подумать люди. Уж так там принято, а на Сицилии в каждом селении свои обычаи.

Так как все-таки это тоже было не слишком близко и поездка стоила недешево, моих родных на свадьбе было мало. Сестра Джина хотела приехать, но ее мужу не удалось отпроситься с работы. Со стороны Нуччи была уйма женщин. В ее семействе были одни бабы, у всех у них рождались дочери, которые потом оставались вдовами. Из-за вечного траура все они — и молодые, и старые — всегда ходили в черном, и люди ворчали, что они приносят несчастье. Я в такие вещи не верю, но когда приехал в ее селение и познакомился с ними, то, оставшись наедине с невестой, спросил: «Ну хотя бы до сорока ты дашь мне дожить?»

Мать сшила себе новое платье; на отце был все тот же темный костюм, в котором женился он сам. Время от времени он его немножко подправлял, но за тридцать пять лет брака почти из него не вытолстел. Оба они были довольны, но мою мать сразу можно было узнать среди всех женщин, так она заливалась слезами. Отец же напускал на себя серьезный вид. Однако то и дело поглядывал на меня. После окончания церемонии, когда уже садились во взятую напрокат машину, он обнял меня и сказал:

— Ну, а теперь дело за внуками. Надеюсь, будет мальчик.

Я пригласил человек десять друзей из Палермо, а Козентино согласился быть шафером. На моей свадьбе у церкви стояли две «Джульетты» и другие дорогие автомобили. Так что перед родственниками я показался в лучшем виде. Но чего я не ожидал, так это подарка — пятьсот тысяч лир. Его преподнес не Козентино и никто из других «пиччотти» — каждый из них что-то подарил мне в соответствии со своими возможностями. А этот дар исходил от человека, с которым я еще не был знаком. Более того, я даже не знал о его существовании и о том, что в моей жизни он играет еще более важную роль, чем играли дон Пеппе в Муссомели, дон Чиччо в Рьези или Доктор в Корлеоне. Получить этот подарок было для меня честью, и, когда Козентино потихонечку мне его вручил, я прямо-таки растрогался.

— Благодарю от всего сердца, — сказал я ему и обнял.

— Это тебе на обзаведение.

Я отдал бы год жизни за возможность отвести в сторонку отца с матерью и показать им эту пачку новеньких десятитысячных ассигнаций. Но то было бы против правил, а я правила соблюдал, даже когда речь шла о родителях. Поэтому я ограничился тем, что сунул кое-что в руку матери, когда мы прощались. Но так я делал всегда.

В Чефалу́ мы пробыли четыре дня. Утром загорали на пляже, потом до отвала наедались рыбой, а после обеда и вечером гуляли. И это было нашим свадебным путешествием.

Я сказал, что война окончилась. Однако последствия ее еще ощущались. Отправили на поселение дона Пеппе Дженко Руссо — в какой-то городок на Севере Италии, все жители которого были против того, чтобы он там жил, — отправили туда, где его окружало презрение, а он вырос и состарился среди всеобщего уважения. Больше его я так и не увидел, а когда он скончался, не сумел выбраться на его похороны.

Правоохранительные органы продолжали без всяких улик хватать всех без разбора, лишь бы показать, что они существуют и на Сицилии еще что-то значат. Таких видных людей, о которых я был немало наслышан, как братья Рими из Алькамо, Гаэтано Филиппоне, как Винченцо Николетти, которого мне довелось видеть всего однажды в зоне его влияния — в Паллавичино. А потом и многих, с кем я был лично знаком или знал в лицо, в том числе одного моего друга по Корлеоне, некоего Бонанно. Говорили, что он перешел на сторону Корлеонцев: потому-то, мол, ему и удавалось столько времени оставаться в живых. Также были арестованы и многие из Корлеонцев: Леолука Багарелла, который был очень известным и достойным «пиччотти», Кришоне, Спарачо и другие. Взяли и Пьетро Торретту, друга Каватайо, который в Палермо был весьма могуществен. И наконец — кажется, это произошло в начале мая — квестор Мангано схватил прятавшегося в Корлеоне Лиджо. Я до сих пор помню напечатанную в газетах фотографию: растерянный Лиджо и от гордости надувшийся, как индюк, Мангано.

— Ну как, Джованнино, теперь можешь жить спокойно? — в тот же вечер спросил меня Козентино. Это была, конечно, шутка. О спокойной жизни не было и речи. Лиджо был болен, все знали, что ходил он с большим трудом. Но руки у него всегда были сильные, и даже сегодня, когда он вылечился и нормально ходит, руки у него по-прежнему действуют лучше ног. Правую его руку зовут Тото́ Риина, а левую — Бернардо Провенцано[43]. В то время они оставались на свободе и скрывались, сегодня они все так же на свободе и скрываются от закона, как и тогда. Человека можно держать в тюрьме всю жизнь, но если руки его на воле и он может, как хочет, ими распоряжаться, это все равно что на воле и сам весь целиком.

Так разве мог я чувствовать себя спокойно?

Но продолжали меня преследовать не люди Лиджо, а легавые. Они просто не могли спокойно видеть, как я беззаботно прогуливаюсь, и сразу же, безо всякого предлога, спешили надеть на меня наручники. Однажды поздно вечером они вломились ко мне в квартиру с обыском. Меня не было дома. Вернувшись, я нашел белую как мел Нуччу, которая была так напугана, что даже не могла плакать. «Да что им от тебя надо?» — непрерывно спрашивала она. А я, чтобы подбодрить ее, отшучивался и уверял, что это, наверно, какая-то ошибка и я устрою скандал в квестуре. Как они смеют вот так врываться к людям? Но она меня не слушала, чувствуя, что здесь что-то не так, но не понимая, в чем дело.

«Вот если бы ты был, допустим, механиком или пекарем, то полиция бы к нам не приходила. А чем занимаешься ты?» — не отставала она. Наконец Нучча немного успокоилась и уснула, но спала неспокойно, во сне дергалась и что-то говорила. Теперь я не мог уже больше врать, и на следующий день рассказал ей, что так как меня уволили, а работу никак не найти, то иногда, чтоб свести концы с концами, приходится по мелочи заниматься контрабандой. Она поклялась, что отныне будет сто раз пересчитывать деньги, прежде чем потратить, что ничего себе больше не будет покупать. И тогда мне не нужно будет больше таким образом зарабатывать деньги. И заставила меня поклясться на распятии, что я прекращу темные дела с сигаретами. Меня разбирал смех: что-что, а вот это я действительно мог обещать ей со спокойной совестью. К тому времени я давно уже не имел больше дела с сигаретами. Женщины все равно что малые дети: чтобы их успокоить, иногда довольно самой невинной лжи.

В те дни я понял разницу между тем, когда ты свободен, и тем, когда сам себя связал по рукам и ногам. Кортимилья когда-то, еще во времена Корлеоне, мне сказал: «Рисковый человек должен оставаться свободным. Что-нибудь одно: или жена, или пистолет». Я понимал, что он прав, так говоря. Но, святый боже, мужчина, у которого нет ни жены, ни детей, разве это мужчина?

За три дня до Рождества Козентино передал мне, чтобы я был наготове и весь день после обеда ждал в баре «Эден». Около четырех явился парень, которого я знал. Звали его Тано. Он был молод, всегда хорошо одет и молчалив. Когда заставал друзей, шел играть с ними на бильярде, а если никого не было, заказывал пиво и сидел, глядясь в зеркало за спиной у бармена. Заводить беседу он не любил. Всякий раз при встрече с ним я говорил: «Привет», и он отвечал: «Привет». Поэтому мы с ним не были ни на «вы», ни на «ты».

Козентино подъехал около шести. Тогда у него была красная «128», всегда вымытая до блеска и сверкающая так, что ее было видно издалека. Когда я выходил из бара, Тано вышел следом за ним. Это было не по правилам, но Козентино уже припарковал машину и шел с веселым видом нам навстречу. Он спросил, знакомы ли мы, и, прежде чем усесться в машину, настоял на том, чтобы угостить нас кофе. Потом, обратись ко мне, так как я был старше и сидел рядом с ним на переднем сиденье, Козентино сказал, что мы с Тано — «одна вещь» (то есть единое целое — принадлежим к одной Семье) и настало время нам с ним вместе выполнить одну работенку.

— Надеюсь, вы на праздники свободны? — спросил он и рассмеялся.

Когда мы остановились заправиться, я увидел, что бак еще наполовину полон. Это означало, что нам предстоит неблизкая дорога. И действительно, мы поехали в сторону Трапани. Автострады тогда еще не было. Около Калатафими Козентино сказал, чтобы мы перестали болтать и внимательно следили за дорогой, потому что нам надо ее хорошенько запомнить.

Это была дорога на Салеми, но до Салеми мы не доехали. У первой развилки он дал нам время оглядеться вокруг, потом то же самое — у второй. Уже стемнело, и разглядеть мы могли немного, но дорожный знак, каменная ограда или дерево — все же эти ориентиры мы смогли запомнить. Дорога была узкая, и навстречу нам никто не попался. Так мы доехали до заброшенной сторожки, и «128» остановилась.

— На сегодня прогулка закончена, — сказал Козентино. — В следующий раз вам надо будет проехать с километр. Там с левой стороны отходит узкий проселок. Проедете по нему пятьдесят — сто метров, потом оставите там машину, так ее не будет видно с дороги. Дальше пойдете пешком — приблизительно с полкилометра до рощи рожковых деревьев. Если еще будет светло, увидите неподалеку строение. В темноте вряд ли его разглядите, но вы проберитесь сквозь кустарник и идите все время в гору. Это развалины крестьянского дома с загоном для овец. Там скрывается один человек.

Я подумал, что это, наверное, кто-нибудь из наших, прячущихся там с разрешения друзей из Салеми. Но видно, час его уже пробил, хотя сам он, наверно, об этом даже и не подозревает. И действительно, разворачивая машину, чтобы ехать назад, Козентино сказал, что никаких трудностей не предвидится.

— Он совершенно спокоен, ничего даже не подозревает.

Как только наша «128» помчалась обратно в Палермо, Тано спросил, на когда намечена операция.

— На рождественскую ночь.

На следующий день я купил подарочек для матери и пошел на почту его отправить. Раньше я хотел попросить разрешения съездить домой, в селение, но, получив задание, от этой мысли пришлось отказаться. Кроме того, весь следующий день я провозился со своей машиной на случай, если она вдруг понадобится для предстоящей поездки, и тщательнейшим образом проверил все, что только можно проверить в автомобиле. Однако вечером, когда я ужинал, мне позвонили и сообщили, что для нас подготавливают «невинного».

«Невинный» — это автомобиль, который используют, потом немедленно возвращают обратно так, что его владелец даже не замечает, что машины какое-то время не было на месте. Для этого служат гаражи и авторемонтные мастерские, принадлежащие друзьям, — они всегда точно знают, когда владелец той или иной машины куда-нибудь уехал, когда должен возвратиться и нет ли риска, что вместо него за машиной придет жена или кто-то другой. Поэтому на «невинном» можно передвигаться без всяких опасений, а если нарвешься на контрольный пост — сказать, что машину тебе одолжил знакомый. Потом, когда возвратишь машину в гараж, друзья все проверят, подкрутят назад спидометр на сколько нужно километров и дольют бензин — ровно столько, сколько раньше было в баке. В случае же какого-то серьезного «прокола» от машины избавляются и заявляют о краже, что никого не удивляет, ибо в Палермо автомобили крадут даже из запертых на ключ боксов.

Утром в день операции я еще спал, когда раздался звонок. Я никого к себе не ждал. Стараясь не шуметь, подошел к двери и поглядел в глазок: это был Козентино, руки в карманах, с сигаретой в зубах. Он еще никогда не приходил ко мне. Он был человек компанейский, без всякого высокомерия, но домой к нам ни к кому не ходил.

Жены не было. Я отвез Нуччу в ее селение, так как мать у нее болела, обещав, что первый день Рождества мы проведем вместе. Она хотела, чтобы я приехал накануне вечером, к сочельнику, но я под каким-то предлогом отказался.

— Джованнино, ты спал? Конечно, сегодня праздник, но разве можно так долго дрыхнуть? — сказал, входя, Козентино. Я ответил, что хотел хорошенько выспаться, чтобы быть в форме, и он в знак согласия кивнул головой.

— Да, правильно, молодец. Вот что я хотел тебе сказать: вечером, часам к восьми, за тобой заедет в бар Тано…

Около полудня полил дождь. Я представил себе проселок, проходящий сквозь лакричную рощу. Подумал о грязи, темноте и холоде. Похолодало уже и в Палермо, где самый чудесный климат в мире: около Салеми мог выпасть снег. У меня была теплая куртка с капюшоном. Но подходящей обуви не было. Однако в кладовке должна была валяться пара старых резиновых сапог, которые я купил в одной лавчонке возле Собора, где продавали всякое военное обмундирование. Но разве я мог показаться в баре «Эден» в рождественский вечер в таких сапогах?

Тано явился минута в минуту. На нем были плащ и шикарные лакированные ботинки.

— Тебе не кажется, что ты немного легко одет? — сказал я. Он сделал гримасу.

— Вот увидишь, что разгуляется.

Однако чем дальше мы отъезжали от моря, тем дождь лил все сильнее и сильнее и протирать стекла приходилось каждые пять минут. Тано вел машину для такой дороги слишком быстро и в результате проскочил первую развилку. Когда же я ему об этом сказал, он обиделся. По-моему, он злился, что надел лакированные ботинки.

Когда мы вышли из машины и пошли пешком, дождь уже перестал, но земля под ногами превратилась в грязное месиво, было темно хоть глаз выколи, мы спотыкались и чуть не падали. Резиновые сапоги я принес в бар в пластикатовом пакете и переобулся в машине. У Тано был карманный фонарик, но мы решили зажечь его только в последнюю минуту — уже внутри домишки. Единственной проблемой было открыть дверь, но Козентино нам сказал, что она держится на честном слове: чтобы ее высадить, достаточно разок хорошенько хватить ногой.

Неожиданно тучи чуть разошлись и проглянула луна. Теперь мы хотя бы видели, куда ставим ноги, нас же из домика все равно никто не мог заметить, потому что одно из двух окон было заложено кирпичом, а другое забито досками. Эта развалюха напоминала заколоченный гроб. Тано взглянул на меня.

— Пойдем?

Я сказал, что, по-моему, следует вдвоем навалиться на дверь. Потом он включит фонарик, чтоб осветить мишень, а я выстрелю.

— Лучше стрелять будем оба, — сказал он и направился к домику. Однако, поскольку обе руки у него были заняты, на дверь он мог навалиться только спиной. Но при первом же прикосновении дверь сразу отворилась. Внутри воняло старой прелой соломой.

Тано зажег фонарик и осветил все углы. Я стоял совсем близко позади него и видел его достаточно отчетливо, но для полной надежности схватил его за плечо, приставил дуло пистолета к затылку и дважды спустил курок. Он отлетел к стене, и фонарик разбился о камень на полу. У меня была зажигалка. Боясь поджечь солому, я держал ее слишком высоко и почти ничего не мог разглядеть. Но и то, что увидел, было достаточно: у него было снесено полголовы.

По счастью, прибирать за собой не было необходимости. В Салеми кто-то уже давно улегся спать, чтобы в рождественское утро спозаранку выйти с большим мешком за плечами убирать мусор, чем пару раз, когда я был помоложе, приходилось заниматься и мне.

У въезда в Палермо я притормозил около телефонной будки. Мимо проносились машины, полные людей, возвращавшихся домой с рождественского ужина, усталых и довольных. Трубку снял сам Козентино. У него в квартире слышались веселые голоса и детские крики.

— Прошу прощения, что так поздно звоню, но я хотел пожелать вам счастливого Рождества…

— Ах, молодец, что не забыл. Спасибо за поздравление, Джованнино. Я тоже желаю счастья тебе и твоей жене. Как ты себя чувствуешь, ты здоров?

Я ответил, что со мной все в порядке и что я прекрасно провел вечер. У моего подъезда меня поджидал парень из гаража, чтобы взять машину. Я сразу же лег в постель, боясь, что простудился; кроме того, хотелось приехать к жене пораньше утром.

Но сон ко мне не шел. Я не думал о Тано: с ним я почти не был знаком. Он не принадлежал к числу моих друзей. Я думал о другом: о трюке, придуманном Козентино, о точно продуманных указаниях, которые он мне дал. Думал о том, что машину дали именно Тано, чтобы подчеркнуть особое к нему доверие. Наверно, он был опасный парень, раз решили расправиться с ним подобным образом, а не просто устроить засаду у его дома, как это обычно делается.

Или, может быть, его надо было убрать потихоньку, без кровопролития и шума, чтобы те, кому он был нужен, не могли понять, что произошло. Но как бы то ни было, сам Тано даже не мог вообразить, что его ждет — вот единственное, что я точно знал. Вот это-то и не давало мне уснуть. Тано был хитер, но не понимал, что ему готовят ловушку. И если бы на его месте был я, то погиб бы точно так же, как он. Теперь я знал, что может произойти так же и со мной то ли в рождественскую ночь, то ли утром на Пасху, то ли в любой другой день.

Я-то сперва думал, что ни о чем не догадывается кто-то, кто скрывается в домишке. Оказывается, там никто не прятался и это Тано не догадывался ни о чем. Об этом еще утром, когда зашел ко мне домой, мне сказал Козентино: «Он совершенно спокоен, ни о чем даже не подозревает. Постарайся сохранять спокойствие и ты. Притворись, что в домишке действительно кто-то скрывается. Постарайся, чтобы он вошел первым и выстрели сзади ему в затылок, чтобы было надежнее».

Так я и сделал — и прости-прощай, Тано.

X

Подсчитав деньги и увидев, что их, наверно, хватит, я решил, не откладывая, купить «семерочку». Это был земельный участок по соседству с нашим. Я в мыслях называл его так, потому что он был ровно в семь тумоло. Я хотел поторопиться, потому что из разговоров с братом владельца понял, что и другие соседи по участку имеют виды на эту землю.

Теща должна была делать операцию и приехала к нам в Палермо. Мне по многим причинам не хотелось везти Нуччу к себе в селение, и это был подходящий предлог оставить ее дома. Даже мать не нашла ничего странного в том, что я приехал без жены: по существующему обычаю, заботиться о здоровье престарелых родителей всегда дело дочери, независимо от того, замужем она или нет. Однако мать сразу же набросилась на меня с вопросами насчет того, почему у нас до сих пор нет детей. За три дня, что я пробыл дома, она затевала этот разговор раз десять, стоило нам только остаться с ней наедине. Я просто не мог больше выдержать.

Никому не сказав ни слова, я отправился к владельцу участка. Он признался, что с другими пока дело не идет дальше разговоров, и я понял, что с наличными в руках сделку можно будет заключить сразу же. Крестьяне долго раздумывают и всегда боятся продешевить. Но он знал, что я работаю далеко и у меня нет времени; как только я вынул бумажник, он сразу же дал согласие, и мы с ним выпили по стакану его домашнего вина. Я повел отца к нотариусу. Вид у него был растерянный и неуверенный. Он никак не мог поверить, что уже завтра утром, когда он выйдет в поле, эта земля будет его. Потом мы пошли к маклеру по продаже скота и сторговали второго мула — молодого и смирного. Мать плакала от радости и приготовила макароны и фасоль со эдоровым куском мяса.

Но отец даже не притронулся к обеду. Известно, что мужчина, что бы ни случилось, всегда должен оставаться мужчиной. Этот бедный старик, который всю свою жизнь был рабом у других, в одну минуту сам стал хозяином. Хватит нужды, хватит вечно что-то просить. Теперь ему уже никогда не придется батрачить, искать работу поденщиком и, если когда-нибудь ему вдруг не захочется вставать зимой на рассвете, никто не сможет обругать его бездельником. Разве ему было до еды? Он смотрел на миску с макаронами и только вздыхал. А мать глядела на него и у нее по щекам текли слезы. Я же сидел посередке между ними с ложкой в руке и не находил слов. Потом отец принялся рассуждать о том, что, по его мнению, надо сделать на новом участке — первым делом он сам мотыгой сразу же уничтожит межу. Наконец мы улеглись спать, но он всю ночь непрерывно ворочался в кровати и время от времени до меня доносился голос матери, увещевавшей его хоть минутку полежать спокойно, чтобы уснуть.

На следующее утро мы вместе пошли в поле. Отец скакал, как кузнечик: надо было только посмотреть на него! Он непрерывно повторял: «Погляди туда, погляди сюда!» и указывал то на то, то на другое, что я прекрасно видел и без него. Пришли соседи — те, что пытались купить участок до нас. Это были двое братьев — один вечно больной, с лицом, как у покойника, другой — приземистый и сильный, как бык. За три версты было видно, что они раздосадованы. С нами они еле-еле поздоровались. Я заметил, что это огорчило отца.

— Отец, не стоит обращать внимание. Они просто завидуют.

В ответ он неуверенно пожал плечами. Вид у него был смущенный. Впервые в жизни кто-то ему завидовал.

Сегодня я могу сказать об этом открыто. В течение десяти лет, до того как его убили, я был «верным человеком», то есть охранником, Джузеппе Ди Кристины в Палермо.

Я ему был благодарен в память о его отце. Когда я один ездил к себе в селение, на обратном пути я нередко заезжал в Рьези, и, если его там заставал, он всегда меня принимал. К тому времени он стал очень могущественным: говорили, что у него друзья среди министров и депутатов. Однако со мной он держался без всякого высокомерия. Даже больше того: сказав, что не знал о моей женитьбе, он настоял, чтобы я принял свадебный подарок, хотя после свадьбы прошло уже немало времени.

И вот однажды, в конце 1968 года, он обратился ко мне с целой речью. Он сказал, что, возможно, скоро я ему понадоблюсь для одного очень важного дела — акции, в высшей степени конфиденциального характера. Я не знал, куда девать глаза из-за смущения и неудобства, ибо знал, что вынужден ему отказать. Ведь самым строгим образом запрещено предпринимать что-либо вне Семьи. Он расхохотался.

— Ты что, может, думаешь, что я хочу заставить тебя поступить против чести? Это я-то? Успокойся, Джованнино, мы с твоим шефом как родные братья. Я с ним поговорю, и вот увидишь, он даст согласие.

— Козентино? — спросил я. Он снова рассмеялся.

— Да при чем тут Козентино! Он, конечно, человек, заслуживающий всякого уважения. Но разве ты не знаешь, что твой шеф — Стефано Бонтате?[44]

А кто мог раньше доверить мне эту тайну? К тому времени я уже достаточно хорошо знал жизнь и не открывал рот от удивления, когда приходилось слышать такие вещи. Но все равно не знал, что сказать, и Ди Кристина разъяснил мне ситуацию.

Он рассказал мне, кто такой Стефано Бонтате, сын Паолино Бонта́, как все его называли, которого я видел, когда он нес гроб дона Кало́ Виццини. Он сказал, что дон Паолино всю жизнь болел диабетом и Стефано заботился о нем и лечил с поистине дочерней преданностью и заботливостью, которые редко можно встретить в сыновьях. А ведь он одновременно учился и защитил диплом в Палермском университете. В двадцать лет он уже был «сыном священника», как называют людей, достойных уважения, настолько авторитетным, что Семья захотела, чтобы он ее возглавил, поскольку дон Паолино уже не в состоянии ничем заниматься из-за болезни. И это был мудрый выбор, потому что юноша показал себя способным руководителем и оправдал доверие.

Он объяснил мне также одну вещь, которую раньше я понимал не до конца. Мой случай был, так сказать, особый. Я являлся членом Семьи, но был вроде как приемным сыном. Он так и выразился: приемный сын. Я не был с нею «одной крови». Доказательство тому — Стефано до сих пор не знаком со мною лично, а я даже не знаю, что он мой шеф. И это была сущая правда. Мне никогда не сообщали имен всех членов Семьи, которых, по словам Козентино, насчитывалось сто шестьдесят человек. И разговаривать лично я имел случай лишь с немногими из них.

— Ну, как, понял? — спросил, заканчивая разговор, Ди Кристина. — Твой случай особый. Ты значишь меньше остальных, но зато более свободен. Поэтому не беспокойся…

Я сразу почуял, что что-то изменилось в моей судьбе. Примерно через месяц после этого разговора Козентино отвез меня в какую-то деревню — этого места я не знал. Там была красивая мандариновая роща, также был и Стефано Бонтате. Раньше я его никогда не видел. Первым делом я поблагодарил за присланный мне на свадьбу подарок и постарался хорошенько его рассмотреть. Он был, наверно, на пару лет младше меня и держался очень просто, без всякой важности. Говорил он еще лучше, чем Доктор, сразу было видно, что он человек очень ученый, и иногда употреблял такие слова, которых я не понимал. Даже столь пожилой человек, как Козентино, проявлял к нему удивительное почтение. А когда раскрывал рот, то Стефано слушал его внимательно и не перебивая. Именно тогда Козентино сказал одну вещь, которая наполнила меня гордостью. Он сказал, что я — «первоклассный человек действия».[45] А Стефано отозвался, что он сразу это понял, как только меня увидел.

Вечером, когда я вернулся домой, в глазах у меня светилась такая радость, что Нучча начала меня расспрашивать, что со мной такое произошло. С тех пор как умерла на операционном столе ее мать, она загрустили и стала неразговорчивой. Случилась еще одна беда: наконец она забеременела, но ненадолго. В больнице врач мне объяснил, что у нее слишком маленькая матка и родить ребенка ей вряд ли удастся. Я ей ничего но сказал, но, наверно, она сама все поняла, так как перестала вязать детское приданое. Мог ли я ей рассказать, почему я был так доволен в тот вечер?

Теперь, когда он приезжал в Палермо, Ди Кристина иногда за мной присылал. Мы с ним беседовали, и он расспрашивал меня о том, как идут дела в Семье. Но это были вопросы без какой-то задней мысли, и, действительно, свое дружеское отношение к нашим из Виллаграции он всегда доказывал на деле. Он сказал, что я произвел на Стефано хорошее впечатление и что в скором времени я должен ждать от него сообщения. И этот день настал, хотя в конечном счете мне выпало сыграть не совсем ту роль, что я ожидал.

Это было время крупных судебных процессов. Книг я отродясь не читал, но в чтении газет поднаторел и никогда не пропускал в них того, что меня интересовало. Во всяком случае, на процессах в Бари и в Катандзаро было больше оправданных, чем осужденных. А те, кого приговорили к тюремному заключению, словно нарочно, были людьми, потерпевшими поражение еще до вынесения им судебного приговора. Взять к примеру Пьетро Торретту и Анджело Лa Барберу. Освободить их означало приговорить к верной смерти. Наоборот, были отпущены или отделались легким наказанием Микеле Каватайо, Лиджо и бо́льшая часть Корлеонцев.

Теперь-то, после многих лет, прожитых в Палермо, я многое стал понимать и знал, что все главы семей согласны в одном: Каватайо повинен в войне 1963 года. Когда я узнал, что он на свободе, то подумал: «Ну этому осталось недолго жить». Через несколько дней, в машине, я стал свидетелем разговора между Козентино и Миммо Терези.

— Опять он у нас под ногами путается, — говорил Терези. Козентино, который, наверно, уже что-то разнюхал, обернулся к нему.

— Ну я-то знаю, как кончают такие, как он.

— Неужто знаешь? И как же?

— Только не живыми.

И в самом деле, дней через десять прибыл Ди Кристина и состоялась встреча. Присутствовали Козентино, Анджело Федерико, один из наших, которого я не знал, и человек Ди Кристины, которого я уже несколько раз видел раньше. Готовилась акция против Каватайо, и собрались «люди действия» из всех Семей. Они должны были переодеться полицейскими или солдатами финансовой гвардии. Однако Ди Кристина и Бонтате тайно сговорились организовать «про запас» еще и вторую группу, которая должна была довести дело до конца в случае, если бы первая акция провалилась.

Мы должны были устроить засаду у дома Каватайо. На первый взгляд, это может показаться ненужным делом. Если бы ему вдруг удалось спастись, разве его потом сыщешь? Таково было мнение Ди Кристины. Но, по-моему, Козентино был прав. Отряд в военной форме был вооружен автоматами. Как бы это ни кончилось — хорошо или плохо, шорох пошел бы по всему Палермо. Даже такая старая лиса, как Каватайо, вряд ли мог бы себе представить, что четверть часа спустя после первого покушения, когда на улицах будет полно легавых, его будут поджидать люди, готовые повторить все сначала.

— Вас будет трое, — сказал мне Ди Кристина. — Один мой человек, один — человек Стефано и один — нас обоих, то есть ты. Смотри не подкачай.

— Не сомневайтесь, ваша милость.

— Я хотел включить тебя в первую группу, но все считают, что ты принадлежишь Стефано, а мне нужен мой человек — такой, чтобы все знали, что он мой. Ты знаешь Карузо?

— Нет, ваша милость.

— Это парень что надо. Ты еще о нем услышишь.

И в самом деле, вскоре я о нем услышал, но совсем не в том смысле, что подразумевал Ди Кристина. Он исчез с места обязательного проживания, и полиция попусту теряла время на его поиски. Ему «залили пасть соленой водой», то есть утопили в море. Но тогда я не обиделся на то, что мне предпочли другого, а напротив, даже чувствовал себя польщенным тем, что Ди Кристина счел нужным объяснить, почему он так поступил. Однако я всегда считал, что у человека, как у собаки, должен быть один хозяин, а моим хозяином был Стефано. Если бы Ди Кристина кидал мне кость, я бы вилял хвостом, а если бы говорил мне: «Пошел вон», я бы сразу же ушел. Но если бы они со Стефано разодрались, то я наверняка не кусал бы Стефано.

Ну хватит об этом. Вечером 10 сентября мы расположились в новехонькой машине — это была модель «сто двадцать пять», — которую только перед этим украли. Было холодно, но мы не могли держать включенным мотор, чтобы погреться, не то нас мог кто-нибудь заметить. Болтать друг с другом мы не болтали, так как были совсем незнакомы. Мы смолили сигарету за сигаретой и так дождались девяти. В этот час Микеле Каватайо был уже мертв, и хотя мы об этом не могли еще знать, но так и предполагали. Потом это сообщение принес нам, если не ошибаюсь, Джузеппе Ди Франко, и на этом наша засада закончилась. Человек, которого газеты называли «диким зверем», кончил так, как того заслуживал. Писали также, что теперь Бернардо Диана был отомщен. Но это был лишь повод всю ответственность за проведенную операцию взвалить на Стефано. Отмщение через шесть лет — это нечто странное. Конечно, может случиться и такое, но все равно это было странно.

Дело в том, что Каватайо был слишком опасен для всех. Никто не чувствовал себя спокойно и никому не хотелось, чтобы он оставался в живых. Что касается меня лично, если действительно приказ провести акцию против бедняги Дианы исходил от него, то я лишь сожалею, что не смог тоже всадить в него пулю. Я не забываю тех, кто помог мне в трудную минуту, и навсегда храню к ним чувство благодарности. Мне все равно, что Диана меня взял только потому, что его об этом попросил дон Чиччо Ди Кристина. Если бы не он, я кончил бы в тюрьме, как обыкновенный уголовник, а эта карьера никогда не доводит до добра.

После лета случилась одна вещь, которой я никак не ожидал и которая меня здорово выбила из колеи. Теперь мне уже не нужно было целыми днями торчать в баре «Эден» в ожидании распоряжений. Обычно я был вместе с Козентино или другими друзьями. Иногда занимался делами, которые у меня были в городе: по-прежнему сигареты, несколько магазинов и одна торговая фирма, занимавшаяся скупкой цитрусовых высокого качества и отправкой их в Германию. А когда выдавалась свободная минутка, шел взглянуть на море.

Короче говоря, как-то вечером я зашел ненадолго в бар выпить пива. Прежний владелец недавно умер от сердца, и теперь был новый, молодой, но уже лысоватый. Его все звали Лысик. Он сказал, что меня спрашивала какая-то девушка. Она приходила три раза.

— А кто такая?

— А я почем знаю!

Я ушел и забыл об этом и думать. Но в следующее воскресенье он мне снова это сказал.

— Ну хотя бы хорошенькая?

— Еще какая!

Иногда я об этом вспоминал и перебирал в памяти всех, кто бы это мог быть, но так и не придумал. И кроме того, в такие места женщины не ходят. Да и проститутки в этом районе не шатались. Несколько дней спустя, когда представился случай, я сам его спросил:

— Ты не видел больше эту девицу?

— А я и сейчас ее вижу.

Я обернулся. Она сидела одна за столиком, и все на нее исподтишка бросали взгляды, делая вид, что беседуют или играют на бильярде. Я ее раньше не заметил, потому что прошел прямо к стойке. Когда я к ней подошел, все мои знакомые начали покашливать и подмигивать.

— Вам нужен именно я, синьорина? — вежливо спросил я. Это была девушка современного типа, коротко подстриженная и намазанная. У нас на Сицилии простых девушек, живущих с родителями, у которых на лице написано, что про них не скажешь ничего плохого и что они не пойдут с первым встречным, называют «порядочными». Девушку же, сидевшую в баре, к таким вряд ли можно было отнести.

— Хотите уйдем отсюда?

До сих пор помню все покашливания, подсвистывания, скрип передвигаемых стульев, которые неслись вслед, пока я шел за ней до двери. Мы подошли к моей машине. Вокруг не было заметно ничего подозрительного, но я был начеку. До сих пор я никогда еще не слыхал, чтобы в серьезных делах использовали женщин. Но ведь всегда что-то происходит впервые.

Однако тут дело шло совсем о другом.

— Я — девушка Тано.

Кто мог этого ждать? Она сказала, что давно его не видела и очень беспокоится. Может быть, я могу что-нибудь о нем сообщить? Она меня поймала врасплох, и я не знал, что ответить. В конце концов я пробормотал, что Тано действительно куда-то исчез, но ведь мы с ним вовсе не такие близкие приятели и с чего это она вдруг задает такие вопросы именно мне?

— Он мне сам говорил, что вы с ним должны были провернуть вместе одно дельце. А после я его больше не видела.

Вот какая хреновина! Если бы я ответил, что это неправда, а Тано действительно ей все рассказал как есть, то она бы сразу поняла, что дело нечисто. Если бы я сказал, что это правда, то потом мне пришлось бы объяснять ей и все остальное, а кто много говорит, тот чаще ошибается, гласит древняя мудрость. Но поскольку мне хочешь не хочешь надо было что-то ответить, я рассказал, что мы с ним и впрямь собирались обтяпать одно дело: очень срочно доставить партию американских сигарет одному подходящему человеку. Но потом дело сорвалось и все кончилось ничем.

— Значит, вы ничего о нем не знаете?

— Ничегошеньки.

Разговаривая, я вел машину очень медленно, и так, катаясь, мы доехали до района Фавориты. Услышав мой ответ, она разрыдалась. Я дал ей свой платок, и даже еще не знал, как ее зовут. Она не желала слушать никаких утешений и постепенно успокоилась без моей помощи.

— Я должна его найти. А если он мертв, то должна знать, как он умер и кто его убил.

Я отвез ее домой и записал адрес, а потом сразу же поехал к Козентино и застал его беседующим с Миммо Терези об операции колена, которую он собирался себе делать. Терези принялся надо мной подшучивать и сказал, что если я правда парень не промах, то должен был заставить эту девицу позабыть о Тано. Козентино же сразу нахмурился. Он не в силах был поверить, что такой человек, как Тано, мог довериться какой-то девке и все ей выболтать.

— Подумать только, что за трепач, — повторил он вполголоса два или три раза. Терези долго не размазывал. Он приказал мне собрать сведения о девушке. Если она окажется опасной, необходимо принять меры.

— Как ее зовут? — поинтересовался Козентино.

— Лючия. Живет в переулке Кастельнуово.

— Миммо, это чья зона?

— Кажется, Пиппо Кало́, — ответил Терези.

— Ну тогда какие же могут быть проблемы?

— Никаких проблем. Это же женщина.

Я слушал их разговор, и все это мне не нравилось. Если в этом деле и возникли бы какие-нибудь проблемы, то решать их предстояло только мне. Тут уж ничего не попишешь.

XI

1971 год остается самым ужасным во всей моей жизни. Мне было 36 лет, и я чувствовал себя, будто совсем еще молодой пенсионер, жил спокойно и благополучно, без всяких забот. А между тем всего за какие-то два месяца все изменилось.

Начался год хорошо. Дела шли как по маслу, и все было тихо-спокойно. Я купил еще одну машину, подержанную «джулию», которая была совсем как новая. С женой мы заключили соглашение: я учу ее водить машину, а она меня учит плавать. Насчет первого не возникало никаких трудностей. Что же касается плавания, в глубине души я был уверен, что не научусь этому ни сейчас, ни никогда потом. Некоторым вещам или выучиваешься в детстве, или уже никогда в жизни. А кроме того, я все время вспоминал о судьбе одного своего приятеля по фамилии Рейтано. Он умер за год до того на пляже у дороги на Мессину. От инсульта. С морем шутки плохи.

В мае убили прокурора Скальоне. Случай беспрецедентный. Даже я, человек необразованный, знал, что судейских трогать нельзя. Не говоря уже о том, что Скальоне был не какой-нибудь там деревенский судья, а «его превосходительство». Своими собственными ушами я слышал, как Стефано сказал: «Теперь невинные поплатятся за виновных». Он подразумевал, что по чужой вине пострадают многие, те, кто совсем ни при чем. Газетчики набросились на известие, как свора охотничьих собак. Я читал газеты, и с каждой строчкой росло мое беспокойство. Весь этот бардак грозил большими неприятностями. А в тот период неприятности мне были совсем ни к чему. Нучча наконец-то забеременела. И на этот раз дело оказалось, по-видимому, серьезным.

Сначала я не беспокоился, потому что уже знал, что из-за недоразвитой матки она все равно не сумеет доносить ребенка. Но так как шла неделя за неделей и ничего не происходило, я вдруг подумал: «А что если я и в самом деле стану папашей?» И когда оставался один, тихонько смеялся от радости. Чтобы ничего с ней не случилось, я не выпускал Нуччу даже на балкой. Мы вызвали из деревни одну из ее младших сестер, которая не была замужем, так как страшна, как смертный грех. Но она была хорошая девушка и взяла на себя все заботы. И вот так, хотя из-за истории со Скальоне в Палермо в тот период нельзя было работать, я жил себе потихоньку и радовался.

Но 10 июля пришла телеграмма о смерти моего отца. Я спросил по телефону разрешение уехать и помчался в селение. Поехал я один — подвергать жену тяготам поездки и привозить в дом, где оплакивают покойника, значит потерять ребенка.

Я приехал в послеобеденное время. День был очень жаркий, и на улицах мне никто не повстречался. Дом был такой маленький, что казалось, покойник занимает его целиком. Пахло слезами и священником. Мать выглядела восьмидесятилетней старухой. Она меня обняла и крепко прижала головой к своей груди, словно малого ребенка. Родственников пришло немного: кого уже не было в живых, кто эмигрировал. Сестра приехала на следующий день, и я еле ее узнал. Она была вся налитая, кругленькая, как персик, а стала сухая, как сушеная фига. Муж ее не приехал, так как на заводе дней за свой счет на похороны тестя ему не дали.

Я взял на себя расходы за все, что полагается делать в таких случаях. Это должно было выглядеть достойно, но без излишней роскоши, и я заказал гроб темного дерева. К вечеру следующего дня отец уже лежал под землей, а я все еще не мог осознать случившегося.

— Да как же это произошло? — спрашивал я всех, кто приходил с «визитом». Он упал с мула и не мог подняться с земли. Его отвезли в больницу, и сначала дело не казалось таким серьезным. Однако среди ночи он умер. Мул убежал, и только через два дня удалось его найти. В наше время такая смерть может показаться необычной, потому что теперь уже никто не ездит верхом. В деревне все передвигаются на мотоциклах, мопедах, мини-тракторах.

— Он умер, не изменив старым обычаям, — сказал священник, знавший отца много лет.

Сестра сразу же вернулась к себе в Грульяско. Я побыл еще немного, но беспокоился о жене и каждый день ходил на почту звонить ей по телефону. Однако на третий день вечером мне никто не ответил. На справочной сказали, что телефон у меня дома в полном порядке. Я продолжал набирать этот чертов номер до тех пор, пока не закрыли почту, потом вернулся домой и стал ломать голову, что же могло случиться. На следующий день я выехал спозаранку. Мать сдерживалась, чтобы не плакать, все время крестила меня и целовала в голову.

Дома никого не было. В квартире царил страшный беспорядок: непостланная постель, вещи на полу. Дверь, однако, не была взломана, и я нашел ее, как полагается, запертой на ключ. Как сумасшедший я бросился звонить по телефону. Жена Козентино сказала, что мужа нет дома и она не знает, где он. Но как только узнала мой голос и я рассказал ей, в чем дело, она разрыдалась.

— Да неужели ты не знаешь, что случилось? Эти мерзавцы…

Журналисты, которые всегда любят всему на свете давать имя и фамилию, окрестили ту ночь «ночью наручников». Облава была проведена не только в Палермо, но по всей Италии. Подготовлено все было в самой строгой тайне. Хватали всех, кого можно, — и крупную дичь, и всякую мелочь.

Сосед по дому мне рассказал, что, когда они пришли, моей Нучче стало плохо. Сейчас она находилась в больнице, сестра была с нею. Я был уверен, что, если я туда пойду, меня тут же арестуют. Но в ту минуту я не дорожил даже свободой. При помощи денег я без особого труда проложил себе путь сквозь всех врачей и санитаров. В больнице ко многим пациентам были приставлены карабинеры, но в палате, где лежала жена, легавых было не видать.

Лицо у нее было, как у покойницы. Говорить она не могла, да и доктор не велел ее утомлять.

Прежде чем уйти, я спросил у невестки, как было дело. Эта идиотка была не в состоянии связать двух слов. К тому же еще не совсем пришла в себя от страха: она заикалась и говорила сквозь слезы. Она рассказала, что карабинеры вошли, открыв дверь своей отмычкой, когда они обе спали. Они были с пистолетами и автоматами. Их вытащили из постели и перевернули в доме все вверх дном. Они никак не хотели поверить, что меня в два часа ночи нет дома. Но Нучча им не сказала, где я в то время находился. Тогда они отвесили ей пару таких оплеух, что она упала на пол. А они продолжали без конца во всю глотку орать свои вопросы и всячески ее оскорблять, чтобы запугать, а старшина ударил ее коленом так, что она снова упала. Наконец они поняли, что ничего не добьются, и ушли.

У Нуччи уже открылось кровотечение, но невестка не сразу заметила и так прошло больше часа. Более того: если бы одна соседка не вызвала «скорую помощь», эта дура так и дала бы ей умереть лежа на полу без всякой помощи. Доктор, который осмотрел Нуччу, сказал, что еще есть опасность, но, наверно, все обойдется благополучно. Однако ребенка она выкинула.

Козентино указал мне две «норы», то есть места, где я мог спрятаться: одну в деревне, другую в городе. Я не знал, однако, не засветились ли они. Со всеми предосторожностями я разведал убежище в городе: это была новая квартирка на бульваре делла Реджоне. В «норе» уже было двое наших, которые прятались. Вторую половину дня и вечер мы провели, обсуждая случившееся и обмениваясь сведениями. Это было похоже на сводку военных действий. Потом я вышел за газетами и купить чего-нибудь поесть. В газетах были все подробности: фамилии и названия городов. В Палермо операцию подготовил и осуществил полковник Джузеппе Руссо. Я читал сообщения вслух, так как мои друзья то ли мало ходили, то ли совсем не ходили в школу.

На следующую ночь я вновь отправился в больницу. Я так же, как и в первый раз, не хотел рисковать в часы, когда пускают посетителей. Я опять сунул денег главному санитару и он пустил меня в палату. Но Нуччу уже выписали и на ее месте лежала старуха, спавшая с открытым ртом. Идти домой было еще опаснее, не могло быть и речи о том, чтобы позвонить по телефону. Таким образом, пришлось мне вернуться в свою «нору», чтобы не спеша обдумать, как мне быть дальше. А пока что я сходил с ума от желания поскорее увидеть эту бедняжку. Настало время покончить с враньем. Я должен сказать ей правду, и нужно подыскать нужные и точные слова.

После обеда мне в голову пришла одна мысль. Неподалеку от моего дома была мясная лавка — в Палермо их называют «карнеццерия». Хозяйка ее была вдова, тетушка Луиджина, по прозвищу «катаниза», потому что родом она из Катании. Это была славная женщина. Однажды я оказал ей одну мелкую услугу, когда у ее младшего сына были неприятности, и с тех пор она каждый раз, когда меня видела, рассыпалась в благодарностях. Я пошел к ней, внимательно оглядываясь вокруг. Один из наших, у которого был газетный киоск, сказал мне, что сейчас вроде бы все спокойно, но поздно вечером ожидается «большое движение». Войдя в «кариеццерию», я сразу знаком показал хозяйке, что мне надо с ней поговорить. Она тотчас отвела меня в комнатку за лавкой.

— Я хочу попросить вас об услуге, — сказал я. — Мне необходимо лишь дать знать моей жене, что я нахожусь в безопасности, и узнать, как она себя чувствует и не нужно ли ей что-нибудь.

— Могу я ей отнести кусочек мяса? — спросила тетушка Луиджина и отрезала два отличных ломтя телятины. Завернула в желтую бумагу, которая тогда была в ходу, и вышла. Ее сын, стоявший за прилавком, стал молоть кофе, а я оставался в задней комнатке, чтобы меня не заметил, если войдет, какой-нибудь покупатель. И продолжал обдумывать, как установить связь с друзьями, никого не подвергая опасности. Из телефонного разговора с женой Козентино я не понял, арестовали его или нет. Единственной возможностью что-то узнать было установить контакт со связным, который у нас был в полицейском управлении, и услышать от него, кто на воле, а кто за решеткой.

Когда тетушка Луиджина вернулась, в лавке было полно покупателей и я думал, что она какое-то время постоит за прилавком, чтобы помочь сыну. Однако она сразу же вошла в комнатку и затворила за собой дверь. Это была полная пожилая женщина. Она проделала путь туда и обратно чуть ли не бегом и ей нужно было отдышаться. Одной рукой она держалась за сердце, другой оттирала пот со лба. Она поглядела на меня так, что я никогда не смогу забыть.

— Она умерла!

Нучча скончалась в больнице от кровотечения. Вот почему освободилась койка, а вовсе не потому, что ее выписали. Тетушка Луиджина продолжала говорить, держа меня за руку и без конца повторяя: «Бедняжка, бедняжка» и все такое. Бедная, у нее у самой на глазах были слезы. Я ее не слушал. Я поправил кобуру с пистолетом и вышел на улицу.

Сперва я зашел домой. Уже приехали родственники, все женщины и только один мужчина — новоиспеченный муженек одной из сестер Нуччи, бездельник, которого содержала жена-портниха. Была также и тетка Нуччи, которая ее взяла к себе в закусочную, где я с ней познакомился.

— Будь осторожен, Джованни, тебя уже спрашивали два раза, — сказала она, в то время как меня все обнимали и твердили дурацкие утешения. Это был единственный серьезный человек среди всего этого курятника. Я отвел ее в сторону и сунул ей в руку немного денег. В больничный морг я не мог идти. Ей надо было самой обо всем позаботиться. Я сказал, что, по-моему, Нуччу надо похоронить у нее в селении, где похоронены ее родители.

— Будь спокоен.

— Здесь никто не должен трогать ее вещи. И как только будет возможно, пусть все уедут.

— Будь спокоен.

У этой женщины был сильный характер, таких людей, как она, немного. Мы с Нуччей начинали на ее глазах. Помню, как она на меня глядела, стараясь понять, я всего лишь клиент, один из многих, кто хочет «прикадриться» к Нучче, или же у меня серьезные намерения. К своей племяннице она была по-настоящему привязана. И из всех родственников Нуччи я поддерживал отношения только с ней.

Я вернулся в убежище. От Козентино пришло сообщение: в десять вечера я должен быть у церкви Сан Джованни дельи Эремити. От него двое друзей узнали о моем горе и пришли обнять меня. Они спрашивали, что могут для меня сделать: может, мне что-то нужно? Они готовы были отправиться хоть в кабинет самого начальника полиции, чтобы отомстить за меня. Когда же поняли, что я хочу лишь, чтобы меня оставили в покое, они ушли и дали мне спокойно побриться. Я слышал, как они, тихонько прикрыв за собой дверь, чтобы мне не мешать, разговаривали вполголоса в соседней комнате.

Было восемь часов вечера. Я сел в машину и положил пистолет рядом с собой между двух сидений. Если меня остановят, то я и не подумаю удирать. Я поехал в порт Сант-Эразмо и уселся на одной из тех чугунных тумб, к которым привязывают рыболовные баркасы. Еще не совсем стемнело, и последние рыбаки возились со своими удочками и ведерками. Я смотрел на неподвижную грязную воду и думал о своей судьбе. В одну минуту я лишился отца, жены и ребенка. Оставалась только мать, а потом я смогу сказать, что живу лишь для того, чтобы спать и есть. Если я брошусь в воду, то пойду на дно, как камень: успею лишь сказать: «Боже, помоги мне», — и всем моим мучениям конец. Потом я подумал о тех, что приходили за мной с оружием наготове, чтобы убрать меня. Подумал о полицейских, которые били меня, и о тех, которые били мою жену. Нет, мне нельзя умирать, неужто я собираюсь доставить этим собакам такую радость?

Козентино подъехал точно в десять. Он был на машине некоего Греко — друга его и Терези. Он вышел из машины и, не произнося ни слова, изо всех сил прижал меня к своей груди. Я до сих пор помню его крепкое объятие. Потом подтолкнул меня к машине. Мы выехали из города. По дороге он мне сказал, что его арестовывали, но почти сразу же выпустили, как и многих других. Миммо же Терези до сих пор сидит в тюрьме. Я еще подвергаюсь опасности, потому что кто-то на допросе раскололся и назвал мое имя. До тех пор пока я не смогу явиться с адвокатом, мне нужно прятаться.

— Пока что ты отправишься со мной.

Он привез меня в деревенский дом, где жила его семья. Все относились ко мне с уважением, а жена Козентино стала расспрашивать о Нучче и, когда узнала, что она умерла, будучи в положении, стала причитать: «Бедняжка, бедняжка», совсем как тетушка Луиджина. Остальные слушали молча. Меня силой заставили поесть: баклажаны, запеченные с сыром, и еще что-то. Спать меня уложили одного в комнате. Утром Козентипо уехал ни свет ни заря и возвратился около двух часов дня.

В послеобеденные часы и до самого позднего вечера приходили люди и шел обмен информацией. В тот период всякая деятельность замерла: облавы продолжались и мы прекратили все дела. Я, чтобы отплатить за гостеприимство, занимался крестьянским трудом — там была лимонная роща, маленький огород, фруктовые деревья и деревья, дававшие тень. Я копал, полол, удобрял — и за этой работой незаметно бежало время, она помогала мне гнать от себя тяжелые мысли.

Я не помню, когда арестовали Стефано и его отца — именно в те дни или чуть позже, когда я уже поехал в свое селение к матери. Дон Паолино лежал в больнице в Неаполе, а его сын за ним ухаживал. Но теперь-то я уже знал, насколько прочна Семья. С их арестом почти ничего не менялось, так как Стефано продолжал отдавать распоряжения из тюрьмы. Мне объяснили, что «правителя» назначают только после смерти главы Семьи, а до того все остается по-старому.

Я пробыл у Козентино почти целую неделю: меня отпустили и позволили уехать только после того, как я рассказал, что мать в селении совершенно одна и до сих пор даже не знает, что умерла моя жена. Мне надо ей об этом сообщить.

— Монета у тебя есть? — спросил Козентино. После покупки земли, свадьбы и двух похорон я остался гол как сокол. Но я знал, что Семья сама в стесненном положении, так как много наших сидит в тюрьме: доход небольшой, а расходы огромные на адвокатов и помощь всем тем, кто за решеткой, и их родпым на воле.

— Со мной все в порядке, мне ничего не нужно.

— Как только приедешь в селение, все хорошенько разузнай, спроси, не искали ли тебя…

— Не беспокойтесь, ваша милость, — заверил я его. Он попрощался со мной шутливо, как тогда еще было в ходу:

— Попутного ветра и счастливого плавания…

Я сожалею только об одном: за столько лет мне так и не представилось случая отблагодарить его за все то добро, что я от него видел.

XII

В селении меня встретила старушка, которая уже не готовила пищу и проводила целые дни сидя на скамеечке у двери или чиня вещи моего отца, которые уже некому было носить. Голова у матери еще работала, но силы ее совсем оставили. Иногда, сидя на своем обычном месте за столом, она закрывала глаза, и было не понять, спит она или думает о чем-то своем. Она чувствовала себя так, как чувствовал себя я, когда сидел на молу в порту, — одинокой и растерянной: дальнейшая жизнь утратила для нее всякий смысл.

Я задавал ей разные вопросы, чтобы заставить говорить, ведь поговорить она всегда любила. И чтобы как-то занять, делал вид, что мне надо то одно, то другое: погладить брюки, зачинить рубашку, приготовить поесть. И она пыталась угодить мне. Теперь она уже не спрашивала меня, долго ли я погощу. Она знала, что мне надо уезжать, что у меня своя, непохожая на здешнюю жизнь. Говорили мы с ней и о земельном участке.

Поскольку я не мог им заниматься, надо было либо продать его, либо сдать в аренду какому-нибудь верному человеку. Я спросил ее, приходил ли уже кто из владельцев смежных участков просить об этом. Они так долго дожидались, разве теперь могли упустить случай?

— Никто не появлялся, — ответила мать и переменила разговор. Я был уверен, что ей просто не хочется продавать землю, потому что она помнила, как радовался муж, когда я ее им купил. Поэтому я решил не заводить с ней больше этого разговора. Что касается остального, то я не беспокоился. Карабинеры не приходили, меня никто не искал. Видно, у них в Палермо были дела поважнее.

Я каждый день ходил в поле. Отец успел кое-что сделать на участке и сжал пшеницу. Чтобы сжечь солому, я решил сперва сговориться с кем-нибудь из владельцев соседних участков: мы бы сделали это вместе, а потом, может, удалось бы найти тракториста и обработать зараз оба участка — так бы это нам обошлось немного дешевле. Но в поле никого не было и в селении мне никто из соседей ни разу не попался на глаза.

В ночь перед отъездом я не мог найти себе места из-за жары. Я вертелся с боку на бок, а голова разрывалась на части от разных мыслей. И вдруг меня пронзила одна совершенно неожиданная догадка и весь сон сразу как рукой сняло. Я сел на кровати и попытался разглядеть, спит ли мать.

— Мама…

Она не спала. Я поднялся и присел на край ее постели. Я никак не могу понять, почему до сих пор никто из наших соседей не попросил продать им участок? И почему, когда я иду в поле, я никого из них там не застаю? И почему они даже не пришли на похороны отца и не явились с «визитом» выразить соболезнование?

— Спи, Джованнино, спи. Уже поздно, — ответила мать и повернулась ко мне спиной. И тут я понял, что моя догадка правильна.

— Матушка, вы должны рассказать мне, как умер отец, — произнес я шепотом.

Но я не думал, что мои слова причинят ей такую боль.

Она реагировала очень бурно: плакала и причитала, твердя, что теперь — вслед за мужем и беременной невесткой — ей грозит еще и лишиться сына. И молила создателя поскорее прибрать к себе и ее, чтобы она была вместе со своим мужем. Наконец я понял, что в такое отчаяние ее приводят мысли об обнаруженном ею некогда у меня пистолете и о том, для чего он может мне служить. И она рассказала, что отец, когда уже был в больнице, велел ей поклясться, что она никогда мне не расскажет о том, что с ним случилось.

Он вовсе не упал с мула. Его из зависти, с досады забили палками соседи по земельному участку. Они подняли руку на старика, озлобленные тем, что у них из-под носа уплыла возможность заполучить эту землю. Может, они и не хотели забить его насмерть, но когда увидели, что натворили, то так испугались, что никто из них не пришел даже на похороны — они не знали, успел старик или нет перед смертью что-нибудь сказать. А как только узнали, что в селение приехал я, их всех будто ветром сдуло.

Пришлось полночи утешать бедную женщину, чтобы она хоть немножко успокоилась. Я поклялся памятью жены и ребеночка, что никогда не доставлю ей огорчения увидеть меня за решеткой из-за этих трусливых подонков. Наконец она уснула, а я провел остаток ночи, думая об отце. Его последней мыслью перед смертью было опасение за мою жизнь. Он не хотел, чтобы я за него мстил. А может быть, не хотел даже, чтобы я вообще знал, как он погиб. Для пожилого человека такая смерть не слишком-то достойна.

Больше об этом не хочу говорить. Если человек способен все это понять, то слова тут излишни. А если нет, то объяснить не хватит и всех слов, какие есть в книжках.

В Палермо царила похоронная атмосфера. Тюрьма Уччардоне была набита битком, и многих отвезли «отдыхать» на материк. Также и Ди Кристина сидел за решеткой. Мы с ним уже очень давно не виделись.

На воле остались Лиджо, Риина, Провенцано и почти все Корлеонцы, скрывающиеся, так сказать, только для видимости, потому что, например, было известно, что Лиджо ходил в кондитерскую угощаться миланским куличом, а кто-то из друзей говорил мне, что видел Риину в Партинико. Провенцано находился то на Сицилии, то в Риме.

Однако у меня дома обстановка была куда тяжелее. Я не в силах был больше видеть, когда возвращался вечером, пустынные темные комнаты, кухню, где не пахло едой, пустую постель. Я не мог этого выдержать. Я избавился от всех вещей и освободил квартиру. Хотя теперь мне не надо было уже бояться за жену, я не хотел, чтобы ко мне в дом вламывались, когда им вздумается, легавые и забирали меня в участок или полицейское управление, чтобы там хорошенько приласкать, как у них принято. Я предупредил Козентино, что собираюсь жить, чтобы чувствовать себя свободнее, то в каком-нибудь пансионе, то у друзей, то в наших «норах». Где придется.

Десять лет назад я даже не мог о таком и мечтать. Но теперь в семьях происходило то же, что и в армии: устав по-прежнему сохранялся, но дисциплина ослабела. Я видел «парней» — новичков, руки в карманах, вид вызывающий, которые воображали, что Тури Джулиано[46] им и в подметки не годится, и отвечали, когда их о чем-нибудь спрашивали, не вынимая изо рта сигареты.

Между тем мои взаимоотношения с законом уладились сами собой. Адвокат, которого я послал от своего имени, вернувшись, сказал, что против меня не могут возбудить уголовное дело, потому что нет состава преступления. Он мне сам растолковал, что это значит: они не нашли тела убитого. Но ему не удалось узнать, как звали того, чей труп они искали. Козентино, который собаку съел в таких делах, разъяснил мне, в чем дело.

— Нет, это был не донос. Кто-то из тех, что уже сидит в тюрьме, сообщил им сведения, но при условии, что его фамилия не будет названа. Легавые как ни старались, видно, ничего не раскрыли. Поскольку они знают, что ты не расколешься, у них одна надежда — найти труп. Если пропадает и не находится кто-то из живых, никто еще не может утверждать, что он мертв. Понял?

Понять-то я понял, но, как мне было узнать, кто же все-таки этот мерзавец, который раскололся, и какое именно из моих дел полиция имеет в виду? Козентино обещал мне поинтересоваться, но времена были тяжелые и было много куда более серьезных забот. Город менялся, менялись и люди, менялся сам образ мышления. Деньги текли рекой, настоящие, большие деньги. Раньше, когда занимались жилым строительством, чтобы разбогатеть, требовались долгие годы: разрешения, подряды, стройплощадки, рабочие, векселя. Теперь посредством похищения людей без всякого труда клали себе в карман миллиарды. И это еще были пустяки. Начали прибывать наркотики. Некоторые уже ими занимались, другие даже еще не знали, что это такое, и каждый называл их по-своему. Об этом, однако, я собираюсь рассказать потом.

Как-то вечером меня на улице вдруг кто-то окликнул. Я давно уже не ел пиццы, и мне захотелось пойти в пиццерию. Я обернулся и увидел девушку Тано. Я о ней уже и позабыл, но это была она. Она сказала, что Тано так и не появлялся, и она думает, что он, наверно, уехал в Соединенные Штаты, чтобы избежать каких-то неприятностей. Так делают многие.

Я ее пригласил в какую-то пиццерию неподалеку от Политеамы. Теперь она служила продавщицей в парфюмерном магазине. Она сказала, что не думает больше о Тано. Она его понимает: если ему пришлось бежать за границу, значит, у него были на это серьезные причины. Когда принесли пиццу, я вспомнил, что ее зовут Лючия. Я спросил, есть ли у нее жених.

— Я свободна.

Она жила в старинном доме в переулке Кастельнуово. Наверх вела длинная узкая лестница, пересекавшая лоджии и коридоры. На самом верху этой лестницы была комната с маленькой террасой на крыше. С нее были видны другие старинные здания и церкви, которых раньше я не видал. Не знаю почему, Лючия жила одна, хотя у нее были родители и братья. Это была странная девушка — она никогда ничего о себе не рассказывала. Я о ней сказал Козентино: «Если бы она была мужчиной, из нее вышел бы прекрасный боевик».

Между тем постепенно возобновилась работа. У меня была мысль надстроить наш деревенский дом: возвести второй этаж с двумя комнатами. Теперь все строили блочные дома, и некоторые старые трущобы, которые я помнил, за какие-то несколько лет превратились в трехэтажные особнячки с блестящими деревянными ставнями. Все хотели иметь новое жилье с ванной, облицованной кафельной плиткой, и комнатами, оклеенными обоями. И теперь уже никто бы не удивился, если бы и к нам пришли каменщики.

Мать была довольна, так как думала, что я решил расширить дом, потому что собираюсь вновь жениться и вернусь жить в селение. Я уже перестал оплакивать мою несчастную женушку, но был уверен, что во второй раз не женюсь. Но разве мог я сказать это бедной старушке, которая теперь жила только ради меня? И чтобы чем-нибудь занять ее, я не спеша перестраивал дом, и у нее вечно было полно хлопот с плотниками, водопроводчиками и каменщиками. И о другом она не успевала думать.

Тем временем Стефано выпустили на свободу. На своей загородной вилле он устроил целое пиршество — запеченные макароны и мясо на вертеле. Но я в те дни лежал в «больничке» с пулей в ноге. Это было мое первое и единственное ранение за тридцать лет, но так как меня застали врасплох, то прекрасным образом могли и отправить на тот свет.

Случилось это так. Я тогда жил в прекрасной квартире одного из друзей, сидевшего в тюрьме на Севере. Он оставил мне ключи с просьбой обо всем заботиться самому. Поскольку мне до смерти надоели меблированные комнаты и любопытствующие квартирные хозяйки, я решил поселиться там хотя бы на полгода. Лючия продолжала жить у себя, но время от времени я забирал ее к себе. Она готовила мои любимые блюда и вообще старалась, как могла. Иногда мы вместе смотрели телевизор, а потом ложились спать. Спать в одной постели с женщиной поистине приятное дело. В трудные времена я удовлетворялся даже проституткой и все равно мне это нравилось. Все дело в компании. Наверно, потому, что я провел слишком много ночей в хлеву рядом с мулом, или спал в общей постели с двумя братьями, или ночевал среди мышей. Или же проводил ночи в полном одиночестве, хуже чего нет ничего на свете.

Как-то вечером пришел ко мне Тотуччо Федерико. Когда он напускал на себя такой таинственный вид, значит, предстояла какая-то работа. Пока Лючия мыла на кухне тарелки, он сообщил мне, что надо уладить одно дельце. Некий Ло Прести, который работал механиком, занялся в нарушение всех правил на собственный страх и риск контрабандой. В ответ на первое же предупреждение он выхватил револьвер. Разумным путем дело уладить он, видно, не желает.

Мы согласовали все детали. Тотуччо спросил, нужен ли мне помощник, но я теперь уже знал свое дело и, если это зависело от меня, предпочитал управляться один. Чтоб уйти на следующий вечер из дому, пришлось придумать какой-то предлог, так как я обещал Лючии свести ее в кино.

У Ло Прести была маленькая мастерская на улочке, которой теперь уже больше не существует, в старой части города — грязной и сырой. Там что ни дверь, то какая-нибудь мастерская или лавочка. Во второй половине дня в нашем гараже мне, как обычно, дали чью-то «невинную» машину. Я прокатился в ней до кладбища на Монте Пеллегрино. Это была модель «127», не прошедшая и тысячи километров, и шла она так хорошо, что я тогда решил купить себе такую же.

Федерико описал мне механика, и я сразу узнал его, как увидел выходящим из дверей мастерской. Я подумал, что он похож на Микеле Каватайо, только гораздо моложе: ему самое большое было года двадцать два, он был невысок, но широк в плечах. Он вытирал руки тряпкой, разговаривая с каким-то рыжеволосым парнем. Вид у него был озабоченный. «Наверно, у него, бедняги, плохое предчувствие», — подумал я, глядя на него из машины. Как только рыжий убрался, я вышел из автомобиля. Механик все еще вытирал руки. Он взглянул на меня и пошел обратно в мастерскую. Я спокойно приблизился, руки в карманах, опустив голову и не поднимая глаз. Прежде чем войти, я оглянулся вокруг — в глубине улицы стайка ребят гоняла мяч и на ступеньках у своей двери сидел старичок с окурком тосканской сигары в зубах. Машин не было видно. Возможность представлялась идеальная. Но когда я заглянул внутрь этой провонявшей смазочным маслом норы, Ло Прести там не было. А были двое вооруженных людей, которые открыли огонь, не дав мне времени вытащить пистолет.

Я даже не заметил, что ранен. Я пустился наутек, но понял, что, если попытаюсь сесть в машину, они успеют меня догнать и обслужить по первому разряду. По счастью, в этот момент неподалеку показался грузовичок, который вез ящики с фруктами. Заслышав стрельбу, водитель прибавил ходу, чтобы поскорее проскочить опасное место. Как только грузовичок поравнялся со мною, я одним прыжком очутился в кузове. Эти двое снова открыли огонь, но, увидев у меня в руке пушку, бросились на землю. Однако я не смог в них ни прицелиться, ни даже выстрелить наугад от пронзившей меня в тот момент нестерпимой боли.

Между тем грузовичок продолжал мчаться с дикой скоростью. Перепуганный насмерть водитель то и дело оборачивался и глядел на меня в окошечко из кабины с выпученными от страха глазами и открытым ртом. Он не знал, что ему делать: он ехал и ехал, а я все не вылезал. Наконец он затормозил, выскочил и пустился бежать. Я поступил точно так же, сжав зубы от боли, стараясь не думать о ране. Пробежав пару улиц, я почувствовал себя в безопасности. Но при каждом шаге я оставлял за собой кровавый след. Наконец я нашел телефон-автомат и позволил Федерико, который ждал моего звонка. Я объяснил ему, куда он сможет за мной приехать.

Но уже поговорив с ним, я понял, что место, которое ему указал, находится слишком далеко, чтобы я мог до него дохромать с моей раной без посторонней помощи. То и дело попадавшиеся мне навстречу прохожие замечали, что я ранен и истекаю кровью. Но хотя я никогда терпеть не мог палермцев, нужно отдать им должное: они никогда не суют нос в чужие дела. Никто меня ни о чем не спрашивал, и, когда я доковылял до места, там меня уже ждала машина. Федерико сам за мной приехал, а за рулем сидел совсем молодой парень, которого я не знал даже в лицо, и вел машину как сумасшедший.

— Как это произошло? — спросил Тотуччо. Я попытался ему объяснить, но уже почти ничего не соображал, так как потерял много крови. В «больничку» меня привезли почти без памяти. Слышал только, как врач сказал им двоим:

— Придется нам его усыпить.

После операции я провалялся в постели две недели. Вот почему я не смог участвовать в празднестве на вилле у Стефано Бонтате.

Конечно, «больничка» не была настоящей клиникой. Врач показывался на две минуты утром и на две минуты вечером. Весь необходимый уход лежал на его жене, и почти все время я находился в одиночестве. Ночью я спал как камень, днем глядел в потолок и размышлял. Как только я немножко оправился, начали приходить посетители. Первым явился Козентино. Ему тоже не повезло: он врезался в фургон и заработал шрам на лбу.

— Как ты себя чувствуешь, Джованнино?

— Вроде получше.

— Слава богу, что это случилось с тобой… — сказал он на диалекте, подшучивая надо мной. Эта шутка была в ходу в моих краях, и я улыбнулся. Он передал мне привет и пожелания от своей семьи, от друзей и лично от Стефано. Мы поговорили о перестрелке. Я никак не мог понять, как дружки механика могли узнать, что я собираюсь прийти проучить его.

— Да какие там дружки! Это были легавые.

Я почувствовал себя полным дураком. И не из-за того, как они себя вели. Теперь бывают полицейские в штатском с такими бандитскими рожами, что хочется, увидев их, перейти на другую сторону. И, наглядевшись полицейских фильмов, они научились спускать курок, даже не успев поздороваться.

Но кто их мог предупредить? Единственно возможным объяснением было, что Лo Прести потихоньку сговорился с полицией. Поэтому едва почувствовав себя в опасности, он сам кинулся к ней за помощью.

— Дважды бесчестный предатель, — сказал Козентино.

— Как только встану на ноги, я с ним разделаюсь.

— Ни с кем ты не разделаешься. Пока что выздоравливай. Что, этот сукин сын не может подождать своей очереди? А тебя мы пошлем в отпуск.

И в самом деле, я провел неделю в Риме. Одному из друзей семьи Бонтате понадобился личный охранник. Когда у нас речь заходила о «гориллах», то наполовину в шутку, наполовину всерьез спрашивали: «Для видимости или на самом деле?» Личный охранник «для видимости» нужен лишь для того, чтобы производить впечатление, внушать страх и уважение, под пиджаком вместо револьвера у него может быть спрятан бутерброд. Настоящий же охранник, «всамделишный», спасет жизнь, умеет стрелять и пользуется абсолютным доверием.

Другом Стефано оказался Нино Сальво.[47] Я никогда его раньше не видел и даже не знал, кто он такой. Он произвел на меня впечатление важного барина, и по тому, как он держался со мной, понял, что он не знал, как вести себя с людьми моего круга. Мы разъезжали в спальных вагонах, и он терпеливо объяснял мне, что я должен делать при встрече с ожидающими его прибытия людьми. Я всегда должен был держаться в трех шагах позади него, если он входил в какой-нибудь дом, я должен был стоять рядом с дверью, как часовой ватиканской швейцарской гвардии, а в ресторане — сидеть за соседним столиком и потом расплачиваться по его счету. До тех пор я ни разу еще не был в театре. После всего неприятного, чего мне пришлось в жизни насмотреться, театр произвел на меня очень сильное впечатление. В конце дня синьор Сальво похвалил меня и сказал, что я ему нравлюсь.

Он меня выбрал за представительную внешность и потому, что у меня не было судимостей. Приехав в Рим, он нанял также рыжеволосую секретаршу такого соблазнительного вида, что от одного взгляда на нее мог хватить инфаркт. Секретарша, конечно, была «для видимости», и куда бы он ни шел, он всюду таскал ее за собой. Наверно, мы с этой секретаршей произвели на его римских знакомых сильное впечатление. Когда его гости с равнодушным видом бросали на меня украдкой любопытные взгляды, меня разбирал смех, и я уверен, что, если бы я крикнул им «Брысь!», они бы пустились наутек.

По вечерам, в гостинице, мы с ним немного беседовали. Он был любопытен и расспрашивал меня. Но если понимал, что мне не хочется отвечать, сразу оставлял меня в покое. На третий вечер он привел к себе рыжую секретаршу и наш с ним разговор не состоялся. Но на следующее утро он велел мне взять такси и хорошенько осмотреть город, не заботясь, сколько набежит на счетчике. День был солнечный, и смотреть всего была уйма. Рим показался мне красивее Палермо, больше и не такой бедный. Однако чувствовалось отсутствие моря.

Это была приятная поездка. По возвращении у синьора Сальво был довольный вид — свидетельство того, что ему удалось выполнить в Риме то, что он хотел. Он решил сделать мне подарок, и, поскольку я не получал приказов, запрещающих принимать подарки, я его принял. С наличными к тому времени мне уже приходилось иметь дело, но тут, если не ошибаюсь, впервые в жизни я получил в уплату чек. Чек был на довольно значительную сумму. На прощание он сказал:

— Спасибо за все, Джованни. И самые лучшие пожелания.

Я подумал, что мне здорово повезло с ним познакомиться. Но тогда я еще не мог знать, что это знакомство спасло мне жизнь.

XIII

Когда я поправился, меня ждал сюрприз. Машина модели «127», которую я собирался купить, уже была для меня заказана и оплачена. Я мог ее получить в понедельник утром. Это был подарок Семьи за ранение, полученное мною.

В пятницу дул сильный ветер. После обеда я пошел к одному из друзей, который хотел купить мою «джулию», и мы с ним сразу же заключили сделку. Потом я отправился к себе на квартиру, чтобы проверить, как обстоит дело. Мне сказали, что за мной никто не следит и я могу жить спокойно. Я полил растение, стоящее в гостиной, захиревшее, как я, и сразу же вышел. Мне хотелось сытно и вкусно поесть, потому что в «больничке» под предлогом, что я чуть живой, меня кормили бульончиком из кубиков, а ломтики мяса были такие тонкие, что сквозь них можно было читать. А кроме того, мне хотелось полюбоваться на море.

С Козентино я увиделся только в воскресенье утром, потому что его не было в городе. Ему нужно было со мной поговорить, но и мне хотелось ему кое-что сказать. Поэтому мы просидели с ним у него дома в гостиной добрых два часа — сначала вдвоем, а потом пришли и другие. Вечером я с удовольствием принял душ и отправился к Лючии. Она одевалась, собираясь выйти из дому, и, так как она принарядилась, я стал над ней подшучивать, говоря, что она, наверно, нашла себе нового жениха, еще даже не зная, овдовела или нет. Она, не отрывая взгляда, глядела на меня и гладила по щеке.

— Значит, ты поправился? И где же ты был все это время? Неужели не мог дать мне о себе знать?

— Выходит, не мог.

— Вот это здорово! Я как дура искала тебя по всем больницам, а ты вдруг являешься, как ни в чем не бывало, в галстучке, весь надушенный.

— А ты не рада? — смеясь, спросил я.

Она клялась, что рада, а я говорил, что ей не верю, как Фома неверующий, пока она не докажет на деле, что действительно довольна. В результате мы вышли от нее слишком поздно, чтобы пойти в один из ресторанов, что я знал, и нам пришлось удовольствоваться рисовой запеканкой и слоеным тортом в забегаловке, которая закрывалась после полуночи. Домой мы вернулись около часа. Лючия сразу же начала раздеваться. Я смотрел на нее, застыв неподвижно, и молчал. Оно вдруг резко обернулась ко мне и спросила:

— В чем дело?

— Пришло время признаться тебе в одной вещи…

И я рассказал ей историю с Тано, о приказе, который я получил, и о том, что произошло той ночью в доме у дороги. Она слушала меня стоя, совершенно нагая, все больше и больше бледнея. Она спросила, не мучился ли он.

— Об этом не беспокойся: он даже не успел заметить.

— А где он сейчас?

— Ну кто знает? Может, бросили в заброшенный колодец или…

Я до тех пор никогда в жизни не слышал, чтобы женщина сквернословила, даже у себя в деревне. Она ругалась, царапала мне шею. Я пытался удержать ее на расстоянии, но она кусала мне руки, кричала и плевалась. Мне никак не удавалось оттолкнуть ее и пришлось, защищаясь, ткнуть кулаком в живот. «Я всегда это знала, сукин ты сын! Я всегда это знала!» — кричала она. А потом: «Бедняжка! Радость моя! Бедненький мой, любимый!» — и с таким чувством и со столькими слезами, что несчастный Тано был бы поистине доволен, если бы мог ее слышать.

Наконец поняв, что кулаками и пинками ей со мной не справиться, она бросилась за ножом. Но я ее на кухню не пустил. Схватив в охапку, я бросил ее на кровать. Потом объяснил ей, что, если бы такой приказ получил Тано, он точно так же застрелил бы меня.

— И правильно бы сделал! — крикнула она. Потом наконец успокоилась. Она лежала свернувшись клубочком, как собака, уткнувшись лицом в простыню и что-то тихо-тихо говорила, но я не мог разобрать. Слыша, что я ухожу, она так и не подняла головы. Я прикрыл за собой дверь и начал спускаться по узкой, казалось бесконечной, лестнице. Я думал о Тано. Это был обыкновенный пустой и легкомысленный парень, думавший лишь о том, как бы прифрантиться, каждые пять минут вынимавший расческу и приводивший в порядок свою шевелюру. А как человек чести он не сумел себя вести, раз было решено его ликвидировать. И все же Лючия его любила не меньше, чем меня Нучча. Таковы женщины. Они не рассуждают: они или говорят «да», или говорят «нет» и если уж сказали «да», то отдают себя до конца.

Дворик в конце лестницы тонул в темноте. Я приостановился, и из-под арки появились Эмануэле Д’Агостино и молодой парень, который отвозил меня к врачу, когда меня ранили. Потом я узнал, что зовут его Кармело и друзья называли его Мело или Мулуццу. Д’Агостино не произнес ни слова, он лишь поднял голову, указывая вверх, как бы спрашивая: ну что там?

— Можете подняться. Дверь только прикрыта.

— Порядок.

— Спокойной ночи, — попрощался я, подняв руку, и пошел прочь, опустив голову.

Только Лючия могла предупредить полицейское управление о том, что готовится акция против Ло Прести. В тот вечер, когда Тотуччо Федерико привез мне домой приказ, она слышала, как мы с ним говорили. Она долго ждала такой возможности. Сначала она меня разыскивала в баре «Эден», надеясь что-то выведать.

Наконец она решила сойтись со мной, клянясь, что позабыла Тано, даже более того — что зла на него за то, что он оставил ее, даже не потрудившись хоть что-нибудь сообщить.

«Значит, ты поправился?» — спросила она меня, как только я пришел к ней. Я уже все понимал, не то я спросил бы ее, откуда это она знает, что мне надо после чего-то поправиться. Все думали, что я просто исчез — и все тут. Никто ей не мог ничего обо мне сообщить, кроме тех легавых, которые в меня стреляли и видели мои кровавые следы на улице. И они дали ей все обо мне сведения, потому что она была их стукачка.

Я переговорил об этом с Козентино, однако сам хотел во всем убедиться, прежде чем ставить точку в этом деле. Поэтому я и признался ей в том, как погиб Тано. Разве могли у меня еще оставаться сомнения после того, как я увидел ее лицо? Мне не раз приходилось смотреть в глаза тем, кто хотел моей смерти. Любовь можно скрыть. Ненависть — нет.

Вот это и ожидали услышать от меня Д’Агостино и Кармело: надо им подниматься или нет. Я сказал, чтоб они поднялись, и прости-прощай Лючия.

Из событий, относящихся к тому периоду, мне запомнилось то, что газеты называли делом Леонардо Витале.

Газеты подняли шум, потому что у них не было ничего другого, чтобы заполнить первые полосы огромными заголовками и фотографиями, которые сразу привлекают всеобщее внимание и становятся пищей для разговоров. Для журналистов золотые времена дела Чакулли и бульвара Лацио похоже что кончились. Этот Витале был наполовину псих, которому взбрело в голову донести на всех своих друзей и разболтать все, что он знал. Его называли «Первый раскаявшийся».

Я его хорошо знал. Однажды мы с ним встретились в баре «Куба». Двух слов было достаточно, чтобы понять, что мы с ним из одной Семьи, и я не мог его больше задерживать. Он уехал, прочитав мне проповедь не хуже попа в святую пятницу. Я слушал его открыв рот. Сперва его болтовня меня забавляла, так как манера говорить у него была совершенно ни на кого не похожая, трудно даже объяснить какая; это была смесь итальянского языка, палермского диалекта и жаргона мафии, так что порой я его даже не понимал. Но потом я забеспокоился, потому что наболтал он слишком много и выболтал вещи, которые могли кое-кому навредить. Дослушав его, я решил, что он — сумасшедший, и в тот же день рассказал об этом Козентино. Но у того были свои заботы, и он, не слушая меня, стал кричать:

— Да это же псих! Просто ненормальный!

Потом мы с ним встретились вновь и он держался так доверительно, что, глядя на нас со стороны, можно было подумать, что мы с ним по крайней мере молочные братья. И я понял, что это завистник. Он злился на Куриано.[48]

Со всех сторон он только и слышал, что тот и Скарпуццедда[49] — самые смелые люди чести в Палермо, и подыхал от зависти. Однако Скарпуццедда действительно не вызывал симпатии. Я его лично не знал, но мне говорили, что он человек очень грубый и ни с кем не ладил. Куриано же был всеобщим любимчиком, и им все восхищались. А Витале исходил от злости желчью.

И так как в детстве он был служкой в церкви и, кажется, имел какого-то родственника-священника, то в один прекрасный день вдруг принялся проповедовать и вещать от имени господа бога, с которым не только не был знаком, но даже не знал в лицо. И поскольку никто не принимал его всерьез, в конце концов он пошел поплакаться в жилетку первому же полицейскому комиссару, который согласился его выслушать.

И хотя я рассказываю о событиях, произошедших всего каких-нибудь полтора десятка лет назад, времена тогда все-таки были совсем другие. Тогда никто не мог даже допустить, что какой-то там ничтожный Витале пойдет и выложит все, что ему известно, позабыв о данной им клятве человека чести. Поэтому Козентино не стал меня слушать, когда я пошел его предупредить. И даже в полиции никто Витале не верил. Витале рассказывал, а они смеялись. Поэтому ни к чему было его убирать, когда он столько лет спустя вышел из тюрьмы.[50] Но, видно, тот, кто это сделал, уже рассуждал современно — так, как теперь рассуждают все: прежде чем думать, скорей спусти курок, ибо мертвый тебя не выдаст и не сможет навредить. Поэтому прежде я тебя убью, а уж потом будем выяснять, чем ты там занимаешься.

Я и позабыл о Витале, когда в мае 1974 года снова арестовали Лиджо. Его схватили у кого-то на квартире в Милане. Я слышал от Терези, от самого Стефано и от многих других, что он скрывался в Милане, но не знал, действительно ли это так. Когда квестор Мангано надел на него наручники, я обрадовался, потому что наивно полагал, что, когда Лиджо за решеткой, я могу чувствовать себя в большей безопасности. Но Риина и Нровенцано тогда остались на воле, были на свободе и в 1974 году, на свободе и сейчас. И я никогда не мог взять в толк, почему Лиджо попал в тюрьму, а двое самых близких к нему людей всегда остаются на воле. «Когда-нибудь я тебе это объясню», — сказал мне как-то вечером Миммо Терези, да будет земля ему пухом. И рассмеялся.

Наконец Ди Кристину выпустили на свободу. Я надеялся повидаться с ним в Палермо, но это было невозможно. Поэтому я выждал, когда подвернется подходящий случай, и отправился к нему в Рьези.

Дверь мне открыла его жена, красивая темноволосая дама в очках, которой я никогда раньше не видел, Ди Кристина чуточку постарел, вид у него был усталый. Но он мне обрадовался, и мы сели пить кофе.

— А как поживает Сокол?

Он имел в виду Стефано Бонтате. Я знал, что его так называют некоторые друзья. Но что я мог ответить? Я не был напрямую связан со Стефано: моим начальником был Козентино. Я слушал, что скажет он, что скажут Д’Агостино, Терези и другие. Я мог ответить лишь одно: Стефано отличный парень, серьезный, честный, настоящий человек чести. Моим принципом всегда было: не предавать. И я в своей жизни никогда никого не предал. Но к Стефано я к тому же был особенно привязан, как ни к кому другому. Ради него, если бы понадобилось, я готов был даже пожертвовать жизнью. Так я и сказал Ди Кристине и понял, что он одобряет мои слова.

— Каждый инструмент похож на того, кто им работает, — ответил он сицилийской пословицей. — Я знаю, что ты верный человек, Джованнино. И все то, что ты сказал о Стефано, правильно. Поэтому-то мы с ним и такие большие друзья. Но наше с ним время подходит к концу…

Я почтительно спросил, что он под этим имеет в виду. Он сказал, что времена чести и верности прошли и тот, кто во все это еще верит, — или кретин, или ищет смерти. Когда дело касается денег, теперь обо всем забывают, а когда деньги такие большие, то не остается уже места ни для чего другого.

— У меня и у Стефано высшее образование. Ты слыхал об этом?

— Да, ваша милость.

— В этом-то вся беда: мы слишком много учились. Львы пожирают волов, потому что они не учились. А если льва заставить учиться, он потом уже ни на что не годен и его одолеют шакалы. Понимаешь?

— Нет, ваша милость.

— Да потому что все шакалы — неграмотные и плевать хотели на книги. Наши со Стефано отцы послали нас учиться, потому что хотели, чтобы мы достигли большего, чем они. Они заблуждались, Джованнино: они оказали нам самую плохую услугу, какую только могли. Я это понял. Но не знаю, понимает ли это Стефано…

Прошло много времени, и точных слов в этом нашем разговоре я уже не помню. Но смысл их был именно таков. Дело было вечером, мы сидели вдвоем, и на меня эта встреча произвела большое впечатление. И я ощущаю это испытанное мною чувство до сих пор. Разве можно такое забыть? Происшедшие потом страшные события заставили вспомнить слова Ди Кристины так, словно он произнес их вчера. В конце концов действительность подтвердила правильность всего того, о чем говорил он в тот вечер в Рьези.

Когда я стал с ним прощаться, он дал мне несколько секретных поручений, которые мне предстояло выполнить в ближайшее время в Палермо и в Трапани. И дал мне так много денег, что я смутился и не знал, что сказать.

— Отложишь про запас. Через месяц-другой наклюнутся выгодные дела и тебе пригодится каждый грош. С небольшим капиталом, и если к тому же немножко повезет, сможешь здорово разбогатеть.

Но эти слова не улучшили моего настроения. Я был обеспокоен тем, о чем говорил раньше. Если это действительно так, то скоро можно ждать беды, для всех нас. И мне впервые пришла в голову мысль выйти из игры. Я знал, что это невозможно, и мне даже этого не хотелось. Но если Семья исчезнет, как исчезла Семья Доктора, я не хотел искать новых хозяев. Мне тогда было сорок два года, но я чувствовал себя почти стариком. А старики имеют право уйти на пенсию.

С такими мрачными мыслями я возвратился в Палермо, когда уже начало смеркаться. И так как я еще не включил фары, машину остановил патруль на мотоциклах и меня впервые в жизни оштрафовали. Мне дали зеленую квитанцию, и я храню «на счастье» этот листок. Сам не знаю почему.

XIV

Потом бог прибрал к себе и мою мать. Но на сей раз оставил мне хотя бы то утешение, что она умерла на моих руках. Она болела уже почти целый год и теперь весь день не вставала с постели, поднимаясь только, чтоб сходить в уборную. Я приезжал проведать ее каждую неделю, а иногда, когда не мог оставить свои дела в Палермо, ездил даже тайком. Под вечер садился в машину, приезжал домой, пару часов спал и на рассвете, около пяти утра, уезжал обратно.

Последние две недели перед смертью она уже перестала соображать. Даже не узнавала меня. Однажды вечером, только приехав, я сел рядом с ее постелью и спросил, как она себя чувствует, что ей нужно. Она отвечала: «Хорошо, спасибо», «Ничего, спасибо» таким тихим голосом, что еле было слышно. Потом когда я встал и отошел, то услышал, как она спрашивает у сидевшей по другую сторону постели соседки:

— А это кто такой?

Дом получился на славу: на втором этаже было две комнаты и ванная. Но мать не желала туда подниматься. Она по-прежнему спала на первом этаже, хотя там было сыровато. Она говорила, что так привыкла и не хочет обживать новые комнаты, потому что если в них начать жить, то можно испачкать. Но также и нижнюю комнату теперь было не узнать — пол выложен керамической плиткой, с потолка свисает красивая хрустальная люстра. Кто бы мог поверить, что в углу, где стоит телевизор, когда-то ел, спал и справлял нужду мул? И когда ночью, в темноте, мы, мальчишки, слыша это, смеялись, отец иногда шутил: ничего, так будет теплее.

На этот раз сестра приехала вместе с мужем. Своего зятя я не видел уже много лет. Он ничуть не изменился: немножко ссохся, но все такой же жалкий, без всякого достоинства. Теперь он приехал на похороны не из-за любви к теще, а потому что ему не терпелось получить что-нибудь в наследство.

И действительно, после похорон он отвел меня в сторонку и сказал, что нам надо поговорить как мужчина с мужчиной.

— А со мной только так и можно говорить, — ответил я, но до него не доходили такие тонкости. Он взял меня под руку и спросил, что я собираюсь делать с домом и землей. Я сказал, что дом теперь это уже не тот хлев, что он помнит, потому что я на собственные деньги сперва купил его, а потом перестроил и увеличил. И за семь тумоло заплатил я, записав на имя отца только потому, что не хотел значиться владельцем сам. Я ему растолковал все это ясно и понятно, хотя знал, что он знает об этом не хуже меня.

— Однако я вовсе не собираюсь оставлять сестру с пустыми руками и дать ей лишь те крохи, что причитаются, — тут же добавил я и сделал у него на глазах некоторые подсчеты. Я оценивал все по ценам, которые были тут, в селении, и делал вид, что все покупали и строили с отцом. Сумму — весьма кругленькую — я предложил ему наличными. Он закурил сигарету и сказал, что должен минутку подумать.

— Тут думать нечего. Даже если тебе кажется мало, все равно придется удовлетвориться.

Он сразу потупился. Я знал, что ему этого хватит: он приехал сюда, боясь, что ему вообще не достанется ни гроша. Но это был такой тип, что, если бы ему предложили миллиард, он все равно попытался бы выцыганить еще сто тысяч. Они собирались задержаться на два-три дня, но мне хотелось остаться одному, и более дня я не в состоянии был видеть своего зятя даже на фотографии. Я уж не говорю об их дочерях — они были уже совсем взрослые, но даже не потрудились приехать на похороны ни деда, ни бабки. А Джина все показывала мне их фотографии: на море полуголые с женихом, на природе в деревне — с другим, на берегу По — с третьим и так далее. Они не работали, не выходили замуж, у них не было никаких обязанностей. Только одни права. Слава богу, что такой человек старых правил, как мой отец, видел их от силы два-три раза, когда они были еще совсем маленькие.

Ну хватит. Я сказал, что меня ждут в Палермо, у меня там срочные дела и мне надо поскорее уехать и запереть дом. Когда мы прощались, сестра разревелась.

— Неужели теперь мы с тобой вообще не будем видеться? — спросила она и обняла меня. Она превратилась в одну из тех женщин, что сейчас смеются, а через минуту плачут. Уверен, она рекой льет слезы, даже когда смотрит фильм по телевизору и по разным другим пустякам. Но меня она по-своему любила. Я сказал, что всегда буду о ней помнить, и так оно и было.

Когда они уехали, я вернулся на кладбище, чтобы паедине проститься с матерью. Я позаботился, чтобы могила красиво выглядела. Велел установить фотографии — черно-белые, в овалах, как тогда было принято. Отец был сфотографирован в кепке и в своем неизменном темном костюме с жилетом. Мать — с шиньоном, лицо свежее и отдохнувшее. Рядком, бок о бок, как прожили всю жизнь…

— Ты еще вернешься? — поинтересовался один из моих двоюродных братьев, постарше меня. Я виделся с ним только на похоронах и свадьбах. Не то чтобы его волновало, представится ли ему еще случай обнять меня: он хотел знать, что я собираюсь делать с землей. Он был туповат от природы, но крестьянин хозяйственный и толковый. Мы составили с ним документ, по которому я отдавал ему участок в аренду на три года.

За время болезни матери я уже привык к этой езде туда-сюда и выучил наизусть все повороты. Но когда я выехал из селения, то мне подумалось, что, может, больше не приеду сюда целых полгода, а то и год. А когда приеду, уже недостаточно будет только стукнуть в дверь, чтобы войти в дом. Придется доставать ключи. И это будет впервые: никогда раньше у меня не было ключей от этого дома.

После смерти матери я ощущал в голове какую-то пустоту. Не стало больше никаких забот. Теперь я мог забивать себе голову чем угодно. А начинались горячие денечки. Время больших денег, о котором говорил мне Ди Кристина.

Кое-кто уже добрый десяток лет занимался наркотиками. Преимущественно те, у кого были друзья в Америке. Не знаю, откуда они их получали, но система была та же, что и с сигаретами: пароход, рыбачий баркас и автофургон. Потом наркотики переправляли в Соединенные Штаты, а то, что оседало в карманах, стоило полсотни партий сигарет. Потом дело пошло вширь, и в конце концов все стали кормиться от этого пирога.

Поскольку мне на глаза не попадались ни пачки денег, ни пакетики с порошком, я как-то спросил у Козентино, чем объяснить, что Семья не хочет заняться такой выгодной работенкой. Он объяснил мне, что Стефано не любит этот товар, однако предоставляет всем нам полную свободу действовать на свой страх и риск.

— Я иногда вкладываю в это дело немножко деньжат. Но лично ни в чем не участвую.

Тех, кто поставлял товар, называли «турки». Они запрашивали определенную цену. Тех же, кто являлся, чтобы купить его на доллары, прозвали «кузены» — почти все они были американцы сицилийского происхождения. И платили они более высокую цену. Разница в цене и составляла наш заработок. В те времена, когда мы занимались только посредничеством и перевозкой, мы с каждого вложенного миллиона получали десять — пятнадцать, в зависимости от качества. Потом в работу включились химики. Не знаю уж, где они этому выучились, но навострились перерабатывать поставляемое «турками» сырье в тонкий товар, годный для продажи в розницу. А другие взяли на себя хлопоты по переправке наркотиков за океан, используя аиельсины, мебель, гробы и все прочее, что только можно было использовать.

И «кузены» стали платить совсем другие цены. До тех пор слово «миллиарды» я встречал только в газетах. Его употребляли, когда писали о государственной казне. И вдруг я услыхал его из уст тех, кто еще лет пять назад проверял сдачу с бумажки в тысячу лир. Мне казалось, что я вновь в одной из тех распивочных, что когда-то были у нас в селении. Когда поздно вечером я заходил туда, там было полно народа. Все орали во все горло, никто не слушал друг друга. Все уже были, кто больше, кто меньше, под градусом и ничего не соображали. Опьяненные плотной пищей и вином, они каждую минуту готовы были сцепиться друг с другом или приняться петь хором — как бог на душу положит.

Так в течение доброго десятка лет, пока я оттуда не уехал, было и в Палермо. Все хмельные от миллиардов. Лаборатории по переработке имелись в Багерии, Партинико, на Острове Женщин и во многих окраинных кварталах города. Они не были свободными, каждая из них принадлежала той или другой Семье или, во всяком случае, находилась в контролируемой ею зоне, то есть под ее покровительством. А вокруг лабораторий ошивались люди, которых раньше никогда никто и в глаза не видел в Палермо. У всех теперь были компаньоны: неаполитанские, калабрийские, французские, греческие, американские… Мне всякий раз подолгу морочили голову и темнили, хотя я был из соседней провинции, а сами потом путались с какими-то подозрительными чужаками, заведомо зная, что это не люди чести, и, когда потеряют интерес к делу, могут расколоться.

Особенно я не активничал. Но вместе с тем жалел, что Стефано держится в стороне от этих выгодных сделок и что Козентино тоже разделяет его мнение. Поэтому я не высовывался поминутно с вопросами насчет того, предвидится ли какая новая комбинация, да меня никто и не искал, чтобы об этом поскорее сообщить. Поэтому речь шла о сделках самое большее на полкило и всегда с одними и теми же друзьями. Сделки быстрые и надежные. Заработанное я откладывал, и пару месяцев ничем таким больше не занимался. Однажды мне довелось побывать на одной из таких фабричек — они неизменно находились где-нибудь в сельской местности, подальше от жилья и укрытые в лесу, потому что от них шла уж слишком сильная вонь.

Внутри там был какой-то странный народ, я не знал в лицо ни одного из них. Ничто никого не волновало, кроме белого порошочка. На меня никто даже не посмотрел, не поинтересовался, кто я такой. Они были отравлены наркотиком еще больше, чем те, кто колет эту пакость себе в вены. С минимумом оборудования, в двух комнатках, говорил мне Д’Агостино, они производили сорок — пятьдесят килограммов «мела» (так называют героин) в неделю. Миллиарды! И у всех, кто туда входил, глаза были голодные — такие я видел во времена Доктора, когда ездил с ним в Норманнский Замок. Там тоже ворочали миллиардами. Люди приходили туда охотиться за депутатом и его милостями, зная, что одного его словечка достаточно, чтобы изменить всю их жизнь.

Иногда с кем-нибудь из друзей я ездил в составе охраны. Мешочки укладывали в багажник машины без всякой маскировки. Правило было такое: если остановят для проверки, сразу открывать огонь — и никаких. Впервые я увидел вблизи автомат. Более того: как-то вечером Кармело, которого впоследствии скосило как раз автоматной очередью, стал учить меня, как им пользоваться. Он говорил, что автомат куда лучше пистолета. Это был парень лет двадцати, но с автоматом был уже хорошо знаком, и у него лежало больше двух миллиардов в трех десятках различных банков: он знал, что, если вклад превышает сто миллионов, директор банка должен извещать карабинеров и сообщать фамилию вкладчика. Теперь рассуждали только так: дела решались при помощи автоматной очереди, а счет шел на миллиарды.

Не успело начаться то благословенное времечко, как похитили Луиджи Корлео. Нино Сальво был женат на его дочери. Это было серьезное дело. Люди, не имеющие отношения к мафии, не могут себе даже представить, насколько это был неслыханно наглый вызов. Теперь я уже многого насмотрелся, но не стыжусь сказать, что когда об этом услыхал, то просто остолбенел от изумления.

— Вопрос нескольких дней, — как-то вечером сказал Терези, разговаривая при мне с Козентино. Но Козентино с сомнением покачал головой.

— Боюсь, его уже нет в живых.

Он оказался прав, да только мы тогда еще об этом не могли знать. Между тем шел день за днем и все было тихо. Пока однажды Стефано лично не сказал мне, что решил поручить троим-четверым верным парням поискать Корлео, а заодно и тех, кто его похитил. Стефано знал, что даже если он и велит мне какое-то, пусть даже долгое, время оставаться в стороне от дел, то я все равно не обижусь, тогда как другие станут жаловаться из-за потери жалованья. Я об этом еще скажу потом, но этот юноша по причине своего доброго характера не проявлял той властности и решительности, которые требовались в такие времена, как те. У него в доме или в кругу друзей каждый мог позволить себе критиковать его, и он ни на кого не таил обиду.

Но я знал, что он дал мне это задание потому, что доверял мне и питал ко мне симпатию. И я этим гордился. Козентино сунул мне в руку толстую пачку стотысячных банкнот и дал пару советов. Поиски следовало начать с Трапани, где у нашей Семьи еще со времен дона Паолино были старые друзья.

Целый год я искал Корлео. Работал не хуже карабинеров: слежка, допросы, доносы. Днем я только этим и занимался, а ночью, лежа в темноте в постели, тоже только об этом и думал. Однажды утром, в воскресный день, в Эриче мне повстречался Нино Сальво. Он спросил, как идут дела, но было видно, что он почти уже примирился с неудачей.

— Будьте спокойны, ваша милость, вот увидите, что-нибудь удастся сделать, — заверил я его в конце разговора. Он похлопал меня по плечу.

— Стефано мне сказал: если это не сумеет сделать он, то не сумеет никто другой… Ах, Джованни, помнишь, как хорошо мы с тобой жили в Риме?

Я почувствовал, что наступил решительный момент. Мы знали, что случившееся — дело рук Корлеонцев. Если мне действительно удастся выполнить задание, то я сильно укреплю свой престиж в Семье. Но, увы, мне не удалось, и это было одним из самых тяжелых поражений в моей жизни. Мы не нашли даже места, где прятали похищенного, а это, несомненно, свидетельствовало о том, что его сразу же убили. Это не было настоящим похищением. Этим людям деньги были не нужны. Они хотели лишь одного: оскорбить нас.

Когда я наконец возвратился в Палермо, Козентино меня очень тепло встретил.

— Ну что, кончился твой отпуск?

В его шутке была большая доля правды. Это и впрямь был последний отпуск. Война еще не началась, но все знали, что это вопрос нескольких месяцев. Однако дел было навалом, друзья покупали себе квартиры, будто трубочки с кремом: по дюжине зараз.

Последнее мое приятное воспоминание о том периоде — это прогулка на рыбачьем судне. Без всякого товара: именно настоящая прогулка. Раньше нога моя никогда еще не ступала на палубу, и мне хотелось насладиться морской прогулкой. Приглашений я получал немало, так как многие мои знакомые купили моторки. Но я опасался выходить далеко в море с недостаточно опытными людьми — ведь я так и не научился плавать. С рыбаками же мне было спокойнее, и я помогал им в работе. У крестьян и рыбаков работка почти одинаковая, и у тех и у других такие же мозоли на руках.

Старик-рулевой чем-то напоминал моего отца, только вместо кепки на голове у него была красная шерстяная шапочка, делавшая его похожим на молодого парня. Он был не очень-то разговорчив, но все же рассказал кое-что о себе. У него тоже был свой «шеф» — ему принадлежал и баркас, и сети, а кроме того, он снабжал горючим, необходимым оборудованием, за свой счет делал все починки. Расчет производился не поденно, а в зависимости от улова. Старик не жаловался. Пока позволяет здоровье, говорил он, буду ходить в море.

— А когда больше не позволит?

— У меня есть дети, — ответил он. У него было четверо сыновей и три дочери. И он знал, что все семеро готовы выполнить свой долг.

Вот как должно быть. А не так, как поступал я, покинув дом и родное селение и успокаивая совесть только тем, что давал родителям какую-то сумму. Поэтому-то, оставшись без меня один, и погиб мой отец, и его враги и завистники были уверены, что могут безнаказанно забить его палками. Сила мужчины — его смелость, сила старика — его сыновья.

Когда мы сошли на берег, я про себя уже принял решение отомстить за отца. Я обещал матери, что не доставлю ей новых огорчений, но теперь, когда и ее не было на свете, меня больше не связывало это обещание. Я и так уже потерял много времени и поэтому не хотел больше медлить.

Я пошел к Козентино и спросил у него разрешения. Он был в курсе дела и не выразил удивления. Он сказал, что это мой долг и обещал поговорить со Стефано, но выразил уверенность, что никаких трудностей не возникнет. Он достал мне другой пистолет — 7,65 со стертым номером.

— Даже если потом тебе придется его выбросить, не беспокойся. Понятно?

— Да, ваша милость.

Я поехал на поиски Ди Кристины. Мое селение находилось не так далеко от его, и был риск, что какому-нибудь старшине карабинеров взбредет в голову отнести моего покойника на его счет. Я нашел Ди Кристину в Палермо, на квартире у Тотуччо Индзерилло. Он принял меня, как родной отец, и внимательно выслушал. Это дело могло доставить ему некоторые неприятности, и он сказал, что сначала лучше собрать кое-какую информацию. Если в течение десяти дней я не получу от него никаких сообщений, то могу спокойно отправляться в свое селение.

— Может, тебе нужна помощь?

— Нет, ваша милость.

И поскольку после того прошло уже две недели и он никого ко мне не прислал и ничего не передал, в начале декабря я уложил чемодан и поехал в свое селение.

XV

Приехал я при сильном снегопаде. Я не видел снега много лет и был доволен. В детстве, когда шел снег, мать давала мне теплое вино со снегом. Получалось нечто вроде «граниты»,[51] и мы ели ее с хлебом. Но матери больше не было, в доме не было вина и вообще никаких запасов. Я пошел кое-что купить: соседи, увидев свет в окнах, пришли со мной поздороваться. Вечером я отправился проведать двоюродного братца.

Он очень сетовал, что урожай был не такой, как он надеялся. Я его слушал молча и в конце ни похвалил его, ни обругал. Я понял, что он так многоречив из-за волнения. Постепенно я перевел разговор на соседей по полю, и он мне рассказал, что тот из братьев, что болел, умер прошлым летом. Один из двоих избежал возмездия, но я не огорчился: этого беднягу заставили стать соучастником преступления родственные узы. Другой же брат был жив и находился в добром здравии.

Его я встретил на следующий день на площади. Было воскресенье, и погода разгулялась. Он мне очень обрадовался. Он уже успел забыть то, о чем ему хотелось забыть, и был уверен, что мне ничего не известно о том, как было дело. Он во что бы то ни стало хотел меня чем-нибудь угостить. В двух шагах от нас был бар, но он повел меня в другой, подальше, «к своему куму». И парень за стойкой, не дожидаясь, пока он закажет, налил ему стакан белого вина. Он осушил его залпом, даже не поперхнувшись. Видно, в этом деле у него был немалый опыт. А владелец бара стал его кумом, наверно, только потому, что давал ему пить в кредит, а это лучшее свойство на свете.

— Ну так как идут у тебя дела? — поинтересовался он под конец. Я чуть не рассмеялся. Неужели он до сих пор надеется оттягать у меня мои семь тумоло? Но я ошибался. Едва я ответил, что, слава богу, дела у меня идут что надо, он вместо того чтобы скривиться с досады, взял меня под руку и вышел со мной из бара. У него тяжело больна жена, потом умер брат и были большие расходы на похороны. А брат оставил долги и двух маленьких детей, которых надо кормить.

— В общем, одни неприятности — и огорчения, и безденежье…

Его жалобам не было конца, но с божьей помощью он наконец выложил то, что хотел сказать: он готов продать мне свой участок. Понятно, он уступает его мне не потому, что у него нет других покупателей. Люди стоят в очередь с раннего утра у его дверей, чтоб купить эту землю, полную камней, и где самое молодое миндальное деревце старше Мафусаила. Он предлагает землю мне из уважения как соседу и из давних дружеских чувств к моей семье.

— Ну что же, если цена подходящая, то, пожалуй, можно и подумать, — ответил я, делая вид, что меня его предложение не слишком заинтересовало.

Дома, варя себе немножко бульона с вермишелью, я подумал, что господь бог, видно, решил в этом деле принять мою сторону. Соседа по участку звали Паолино. И с тех пор как он убил моего отца, Паолино научился как следует выпивать, мало работать и тратить много денег. В одно мгновение меня вдруг осенило, как мне следует действовать. Не нужно никакой секретности. Наоборот, пусть все нас видят вместе, всегда под ручку, как двух настоящих кумовьев.

И поэтому мне ни к чему было его подкарауливать. Он сам присосался ко мне, как пиявка. Он сто раз на день стучался ко мне в дверь, провожал в поле, чтобы показать свой участок, который был совсем запущен, но он его расхваливал на все лады, будто дочь на выданье. То и дело угощал меня кофе. И пока я пил кофе, он мешал вино, аперитивы и горькие настойки. Хотя он всякий раз хватался за бумажник, платил теперь почти неизменно я, потому как однажды вечером кум-бармен объявил ему при всем честном народе, что если не увидит перед собой на стойке наличных, то больше не даст ему в кредит даже ликерной карамельки.

В субботу утром мы отправились к нотариусу оформить сделку и я в присутствии свидетелей дал ему пятьсот тысяч наличными. У него от радости выступили на глазах слезы. Этот Иуда-Паолино пытался меня даже облобызать, и все, в том числе и нотариус, расхохотались. Потом он потащил меня к себе обедать и по дороге начал сорить деньгами: сначала два кило самой лучшей свиной грудинки, потом самые дорогие бананы для любимого гостя, пакет самой свежей лапши, приготовленной этим утром. И вина: две большие бутыли. Сорт, название вина его не интересовали — ему главное, чтоб побольше.

Около четырех часов дня я сказал, что мне пора собираться к отъезду. Он меня снова поцеловал. Теперь это уже успело стать у него плохой привычкой. Я пошел домой, попрощался с соседями и уложил чемодан. В восемь вечера при такой стуже двери у всех уже были закрыты на все засовы. Я поставил свой «127» на площадушке при выезде из селения, среди других припаркованных там на ночь машин. Около одиннадцати я притаился в темноте в каком-то подъезде на улице, по которой пойдет Паолино, возвращаясь домой из бара. Я представлял себе, как он там, в баре, с карманами, набитыми моими деньгами, хвастается, как он сумел уговорить эмигранта заплатить запрошенную им цену. А хозяин бара, увидев перед собой такую кучу денег, вновь став ему кумом, наливает один за другим еще десять стаканов, а берет с него за двенадцать…

Я ждал, слегка дрожа всем телом. Прожив столько лет у моря, я уже отвык от такой стужи. Я не захватил даже перчаток, да и ботинки были слишком легкие. А кроме того, я не был спокоен: в Палермо стоило выйти и пройти пешком триста метров и тебя уже никто не знает. А если и попадется кто знакомый, то понимает, что лучше меня не узнавать. В селении же было по-другому. Тут следовало быть начеку.

Он показался около полуночи. Но был не один. Он и его приятель, которого я не знал, оба сильно под градусом, шли под ручку и очень оживленно беседовали. По счастью, Паолино настоял, что сначала он проводит своего приятеля до дома. Там они простояли еще с четверть часа, рассказывая друг другу всякую чушь, пока не вышла женщина и не увела мужа домой.

— Спокойной ночи! — крикнул Паолино вслед захлопнувшейся двери. Потом пустил мощную струю на стену и зашагал по улице, ведущей к своему дому. Он шел твердой походкой, но очень медленно. Подошел к одному очень удобному месту, но там светилось окно и слышались голоса. Я выждал, пока он свернет за угол, и пустился бегом вслед за ним. Он оглянулся. Паолино оказался не так уж пьян и, узнав меня, тотчас обрадованно раскрыл объятия.

— Дорогой куманек, как ты тут оказался?!

Много лет я думал о том, что скажу ему в эту минуту. Я приготовил множество слов, одно обиднее и злее другого. Мне хотелось его до смерти испугать так, чтоб со страха он наделал в штаны, чтобы бросился передо мной на колени…

Но я уже стал слишком опытным профессионалом. Это была не месть. Это был обет, дань уважения к памяти моего отца. Поэтому слов тут было не нужно.

Я упер ствол пистолета ему в сердце и прости-прощай Паолино.

В Палермо я немедленно все организовал, как надо. Приготовил свидетелей, готовых поклясться жизнью своих детей, что в десять вечера я уже вернулся и они вместе со мной ели «сфинчоне».[52] Прежде чем покинуть селение, я вытащил у Паолино из кармана бумажник и снял с пальца обручальное кольцо. Все знали, что за несколько часов до того я дал ему деньги, и вполне можно было предположить, что какому-то злоумышленнику пришла в голову мысль как следует отпраздновать Рождество за его счет.

В общем, я все предусмотрел. Прошло уже более года и все было тихо. За это время я уладил все формальности со вдовой, от которой получил купчую на землю. Теперь участок отца — семь тумоло и участок Паолино составили вместе почти две сальмы земли, что соответствует примерно шести гектарам. У некоторых друзей в Палермо было даже до полусотни квартир у каждого, но я с этими двумя сальмами чувствовал себя важным господином и не сменял бы их даже на виллу с садом, как у семейства Бонтате.

Но через четырнадцать месяцев после случившегося меня вызвали в казарму карабинеров на площади Верди, возле Театра Массимо. Я никогда там не был, но немало про нее слыхал. Казарма разместилась в старинном монастыре. Вход был с узкой-преузкой улочки, возле древней арки. Мне говорили, что ночью это местечко производит жуткое впечатление. Но на меня такие вещи не действуют, а кроме того, я отправился туда днем.

На всякий случай я прихватил с собой нашего постоянного адвоката. Но времена усатых старшин с тяжелыми кулаками уже прошли. Нас принял лейтенантик такого скромного и ученого вида, что казался семинаристом. Он обращался ко мне на «вы» и держался очень любезно. Он принялся задавать вопросы насчет моей поездки в селение за несколько дней до произошедшего несчастья и делал это так настойчиво, что мой адвокат, перебив его, спросил, имеются ли против меня обвинения.

— Пока что мы только хотим уточнить некоторые обстоятельства, потому что следствие еще не закончено, — ответил чуть ли не с обидой семинарист. Как же так, он обращается ко мне на «вы», а этот адвокат еще его критикует?

— Я в вашем распоряжении, — сказал я. И объяснил ему, что смерть Паолино доставила мне массу всевозможных затруднений: мне пришлось дожидаться введения в права наследства его вдовы, чтобы оформить сделку, а так как имелись несовершеннолетние дети, еще потребовалось разрешение судьи. А судьи в таких делах медлительны и долги, как старость…

— Дело в том, — объяснил адвокат, когда мы вышли из казармы и зашли выпить по чашечке кофе со сливками, — что им прекрасно известно, кто ты такой, хотя у тебя и нет судимостей, а твой куманек словно нарочно дал себя угробить как раз тогда, когда ты появился в селении…

И засмеялся. Я спросил, как он думает, может ли мне что-нибудь грозить в будущем.

— Стоит тебе в первый раз попасть за решетку за принадлежность к преступной организации, ты расплачиваешься и за это, и за все, что тебе только ни пришьют. Но до тех пор пока этого не произошло, они ни хрена не могут тебе предъявить.

Так я забыл об этом и думать.

Да и как я мог забивать себе голову такими мыслями? Начиналась война, и я уже достаточно хорошо знал эту среду и ее нравы и понимал, что дело будет не шуточное.

Отправляли теперь на тот свет не какую-то никому не известную мелочь. Прежде газеты писали о «сведении счетов» — фраза, которую употребляют, когда речь идет об убитых преступниках, даже если причиной перестрелки явилось то, что кто-то кому-то наставил рога или не дал проехать вперед на дороге. Казалось, что делу об убийстве его превосходительства Скальоне суждено оставаться исключительным случаем. Однако вскоре одного за другим ухлопали полковника Руссо, христианского демократа Рейну, судью Терранову, капитана Базиле, депутата Маттареллу. Не уверен даже, всех ли я запомнил. Всякий раз люди раскрывали газету и ужасались: «С ума сойти!» Но проходило один-два месяца и случалось новое убийство.

Помню заголовок в «Сицилии», который гласил: «Нападение на государство». Но я просматривал первые полосы и других выставленных в киоске газет, чтобы узнать, что думают обо всем этом в Риме и на Севере. Но все газеты тянули ту же песенку, что и «Сицилия», и я не мог поверить, что все они настолько глупы. Да какое там нападение на государство? Что может дать нападение на государство?

Дело все в том, что во времена контрабанды сигаретами и других подобных дел, если какой-нибудь полицейский комиссар, полковник или ведущий следствие судья начинали слишком надоедать и действовать на нервы, никому не приходило в голову отправлять их к праотцам. Из-за нескольких миллионов лир это просто но имело смысла. В те времена тот, кто попадал за решетку, со святым терпением ожидал, пока выйдет на волю, а кто оставался на воле, примирялся с тем, что меньше зарабатывает. Потом вскоре все становилось на прежнее место, улаживалось и начиналось сначала.

Но с этими бешеными деньгами, которые только протяни руку — твои, грозящим тебе каждую минуту пожизненным заключением разве кто хоть на секунду станет задумываться, прежде чем спустить курок? И неужели все эти полковники, все эти следователи и судьи надеялись, что достаточно им сказать: а ну-ка, голодранец, положи немедленно эти десять миллиардов — и человек отдаст десять миллиардов и попросит прощения? Если бы они, вместо того чтобы бездельничать и нежиться в тепле в своих кабинетах, прокатились бы в Кальсу или в Томмазо-Натале и там собственными глазами увидели и собственными руками потрогали нищету и голод, может, они лучше бы кое-что поняли. Когда один из тамошних парней в первый раз в жизни подержит в руках деньги, потом уже напрасно грозить ему уголовным кодексом и надеяться, что это на него подействует.

В Палермо были повязаны все кругом, потому что деньги нужны всем, с ними удобнее жить. Я видел, как Козентино совал пачки денег полицейским, муниципальным служащим, автоинспекторам. А Стефано водил дружбу с депутатами, судьями, мэрами. А еще до Стефано — его отец, у которого были близкие знакомства также и в Риме. Каждый что-то зарабатывал: не только деньги, но и разные льготы и услуги, квартиры, а также и кредит на выгодных условиях в банке или освобождение от военной службы для сына. Каждый то, что ему надо.

И вот являлись с материка какие-то судьи, какие-то офицеры карабинеров и, продолжая вести себя так, как там, на материке, изливали свою честность на Палермо и требовали сдать им оружие, власть и деньги в обмен на уютное пожизненное заключение. Они хватали ни в чем не повинных людей, говоря: «Пока что давай посиди за решеткой, а там разберемся». Они избивали и топтали беззащитных невинных бедняков, хотя бы взять, к примеру, мою несчастную жену. Ибо такие честные люди, как они, могут себе это позволить и совесть у них останется чистой — ведь никто не может их обвинить, что они кладут себе что-нибудь в карман. Они не получают от этого никакой выгоды: они поступают так во имя закона и справедливости.

А когда то тут, то там в мире стреляли или в братьев Кеннеди, или в президента Египта, или в поляка папу римского, все они были уверены, что никто, чтобы они ни творили, не посмеет и пальцем их тронуть. И умирая, они, наверно, думали: «Неужели? Не может быть! Меня?»

Кое-кто из них были достойными людьми, и жаль, что их застрелили. Но двоих из этих высокопоставленных жертв я знавал лично — одного незадолго до его гибели, а другого — много лет назад, когда я работал еще в Корлеоне у Доктора. Я не называю имен только из-за уважения к их семьям. Один из них использовал свое положение, чтобы пристроить сыновей туда, куда он велел, чтобы никогда не платить штрафов ни самому, ни его друзьям, чтобы целыми днями пользоваться казенной машиной, чтобы пожирать все, что ему присылали в подарок на Рождество и Новый год. Однако он считался честным: взяток ни от кого не брал. Другой был полным ничтожеством. Стоило его послушать, так даже я с моими тремя классами начальной школы и то сразу понимал, что это ничтожество. А его супругу в Палермо знали многие, и не только в лицо. Но за ней водился еще и другой грешок: синьора играла в покер и занималась этим в известном клубе, посещаемом людьми из общества. Каждый раз, как в полицию приходил анонимный донос, муж предупреждал жену, а та — своих друзей, и, когда полицейские врывались в помещение игорного дома, они находили там людей, занятых светской беседой или игрой в бридж, который не считается азартной игрой.

Теперь они герои, оба пали на боевом посту. На том месте, где их убили, установлены памятные доски. Когда я прочитал, что на них написано, то подумал, что если смерть может принести удачу, то им сильно повезло. При жизни им была грош цена, они ничего собой не представляли. Мертвых же их никто уже не сможет критиковать.

В конце мая 1978 года застрелили Джузеппе Ди Кристину. Произошло это рано утром на улице Леонардо да Винчи. Я тогда лежал в больнице. Не в нашей «больничке», а в государственной. Мне удалили аппендицит, и я еще не совсем пришел в себя после операции и настолько обалдел, что, когда Козентино мне об этом сообщил, я даже не сразу понял и думал, что ослышался.

— Но почему? — наконец спросил я, и он скорчил гримасу.

— Кто может сказать? Но пока что, поскольку это случилось в зоне Индзерилло, у бедняги Тотуччо большие неприятности.

Потом я прочел, что Ди Кристина был агентом карабинеров, что он донес на всех наиболее видных Корлеонцев. Но я этому не верю. Думаю, что все дело было в старой дружбе между его семьей и семьей Бонтате. Стефано лишили одного сильного союзника и скомпрометировали другого, позаботившись о том, чтобы убийство произошло на его территории.

— Ничего неизвестно? — спросил я, помолчав, Козентино.

— Пока ничего. Но почерк, мне кажется, тот же.

— А что говорит Стефано?

— Он в очень подавленном состоянии, бедняга. В последние дни он обсуждает это дело со многими друзьями. У них все время совещания. Мне с ним никак не поговорить: его никогда нет дома. Его жена тоже жалуется…

Я предполагал выйти из больницы через пару дней, но уж если заколодило, то не поможет ничто на свете: у меня получилось осложнение и я провалялся в больнице еще две недели. Так же как я не сумел пойти на похороны отца, я не смог пойти и на похороны сына.

Но, лежа на своей койке, я имел время в тишине и покое как следует поразмышлять. Я думал о всех тех, кто погибал рядом со мной из года в год. Один за другим, по очереди: бандиты и порядочные люди, знаменитости и ничтожества. А в итоге побеждали те, кто готов на все: безбожники, люди, не держащие слова, лишенные чести. Когда-то Корлеонцев была всего горсточка, небольшая группка. Но постепенно они находили везде, где только можно, союзников и прислужников. А того, кто не соглашался стать их союзником или не хотел прислуживаться, ожидал такой же конец, как и Ди Кристину.

По этой причине я никогда даже и не помышлял о том, чтобы действовать самостоятельно или же командовать над теми, кто работал вместе со мной. Мне делали такие предложения, но я отказывался. Может, еще несколько лет назад я и обрадовался бы такой возможности, сказал бы «да». Но потом я почувствовал, куда дует ветер, и именно Ди Кристина помог мне это понять. Он шутя говорил, что теперь уже не осталось места для людей с университетским образованием. Я же скажу, что ныне осталось место только для Корлеонцев. То, что произошло впоследствии, подтвердило мою правоту, и если сегодня я еще жив, то отчасти обязан тому, что смекнул это раньше многих других.

XVI

Летом 1979 года произошло одно странное событие. Поскольку по натуре я человек нелюбопытный, в тот момент я не задумался над тем, что увидел, а уже через неделю забыл об этом и думать. И прошло немало времени, прежде чем я об этом вспомнил.

Случилось это в воскресенье. Я запомнил день, потому что стояла ужасная жара и я сговорился с двумя друзьями поехать на море: неким Гамбино, который несколько лет назад умер от рака, и неким Саро, прозванным Полчлена из-за операции, сделанной ему в детстве.[53] Мы с Саро были друзьями не только по Семье, но и вообще во многом схожи: даже в нашем отношении к морю. В самом деле, он тоже не умел плавать и не был способен этому научиться. Поэтому в то время как все плескались и получали полное удовольствие, мы с ним прогуливались вдоль берега по пояс в воде, с опаской поглядывая на набегающие волны. И если бы один из нас оступился или же его толкнули, другой должен был его поддержать. Таков был уговор.

Мне сообщили, что Стефано лично меня разыскивает. Я сразу же позвонил ему. Я должен был приехать к нему домой. В то время он жил с семьей за городом, в стороне Мальокко. Я застал его сидящим под деревом в одной майке. Он усадил меня на складной стульчик, такой, как бывают на пляжах.

— Итак, Джованнино, слушай внимательно. На этой педеле состоится встреча в конторе у Спатолы. Точной даты я еще не знаю. Ты должен быть наготове, чтобы прибыть туда за четверть часа и находиться у входа.

Я думал, что мне будет поручено его охранять, но речь шла о другом. Он мне объяснил, что если за участниками встречи кто-то будет шпионить, то после ее окончания я должен следовать за машиной главного гостя и проверить, не увязался ли за ней «хвост» — чья-то чужая машина. Дело нехитрое. Хуже было сидеть взаперти дома у телефона в такую жару, которая не спадала даже ночью. Я полюбил пиво и открывал одну банку за другой. Наконец раздался телефонный звонок.

Человек, о котором шла речь, оказался маленьким, худеньким, лицо у него было со впавшими щеками, на голове — несколько седых волос. С ним был Спатола. Потом приехали Стефано и Тото Индзерилло, который, судя по выражению его лица, был чем-то озабочен. Но у него всегда был недовольный и озабоченный вид. Потом был какой-то усатый — он разговаривал очень громко и нараспев, как уроженцы Катании. Он шел под ручку с другим, которого я знал в лицо. Кажется, это был асессор областного правительства Маттареллы, который тогда еще был жив. Других я не видел, но потом при разъезде гостей их оказалось больше: наверно, многие уже прошли в дом, когда я приехал.

Однако Стефано правильно сделал, что предпринял меры предосторожности. В находящемся поблизости баре я заметил знакомую физиономию. Сразу я не мог вспомнить, как его зовут, но, когда пришло время докладывать, его имя всплыло в памяти. Звали его Маркиз. Как только началось совещание, я нашел телефон и доложил — все заняло каких-нибудь полминуты. У него был мотоцикл: при том движении, что на улицах Палермо, мотоцикл стал самым падежным средством, чтобы следовать за автомобилем, не теряя его из вида. Он пристроился в хвост к машине старика со впалыми щеками, которая въехала в сад красивой виллы, расположенной невдалеке от города. Тут мотоциклист записал номер машины, адрес и уехал. Я обождал десять минут и тоже отправился восвояси.

Однако на этом дело не кончилось. Стефано вновь встретился с этим человеком, и на этот раз они были только вдвоем. Шофер Стефано заболел, и вести машину выпало мне. Так как мне никто не сказал, куда ехать, я направился прямиком к той вилле. Спохватившись, Стефано тронул меня за плечо:

— Эй, Джованнино, куда это ты едешь? Поворачивай назад, нам надо на улицу Нотарбартоло.

Старик непрерывно облизывал пересохшие губы. Говорил он тоненьким голоском, будто блеял, и то и дело запинался.

— Вам не о чем беспокоиться, — сказал ему в один прекрасный момент Стефано. — Этим можем заняться мы. Это для нас не проблема. Ах, если бы все трудности были вроде этой… — Потом объяснил ему что-то насчет аэропорта Пунта Раизи и назвал некоего работающего там Конильо или Конильяро. Под конец разговора спросил старика, что же тот решил.

— Я жду вашего ответа. Могу позвонить вам завтра после обеда?

— Я вам сам позвоню. Так будет лучше, — ответил Стефано и велел мне остановиться у какого-то старинного палаццо. Там стояла синяя «альфетта», один сидел за рулем, двое сзади. Водитель с любезной предупредительностью выскочил и бросился открывать дверцу нашей машины. Взаимные приветствия, казалось, никогда не кончатся, и, когда мы остались одни, Стефано издал громкий вздох облегчения.

— Ну, слава богу, кажется, кончил морочить нам яйца! Поехали, Джованнино, к Калоджеро Пиццуто. Ты знаешь, где он живет?

— Нет, ваша милость.

— Я тебе покажу. Поехали.

Как я уже говорил, много времени спустя мне попалась на глаза заметка в газете «Ора».[54] Рядом была помещена фотография Микеле Синдоны, сидевшего в тюрьме в Соединенных Штатах. Один итальянский судья требовал его выдачи и перевода в Италию. Только взглянув, я сразу же узнал его. На фотографии был тот человек, которого я отвез на улицу Нотарбартоло.

В тот год происходила одна странность за другой. Казалось, кто-то забавляется, подвергая меня испытаниям, желая проверить, способен ли я выполнять свой долг, никуда не глядя, ничего не видя и не слыша.

На этот раз задание я получил от Козентино. На своей машине он отвез меня за город, недалеко от Палермо, в местность, которой я почти не знал. Он показал мне виллу — одну из тех современных, белых вилл, что теперь в моде. Он сказал, что там в доме есть окно с деревянной ставенкой, которую легко взломать. Как только стемнеет, я должен проникнуть в дом и притаиться в передней. Быть может (он произнес «быть может», повысив голос и подняв обе руки), быть может, приедет один человек. Он может приехать и в десять, и в одиннадцать часов вечера, и в полночь. Но на всякий случай мне следует оставаться там и ждать его до рассвета.

— И если приедет? — спросил я. Козентино сделал выразительный жест правой рукой.

Я спрашивал себя, а что я буду делать, если приедет не один человек, а пятеро, если приехавший окажется маленьким ребенком, или епископом, или кем-то из Семьи. Единственное сомнение, которое выразил Козентино, касалось того, приедет тот человек или не приедет. А до всего остального мне не было дела. Манера вести себя и выражаться у Козентино была немножко грубоватая, деревенская. Но он был точнее всякого немца, и когда Миммо Терези хотел над ним посмеяться, то именно так его и называл: «немец» или же «Муссолини». Но Терези мог себе позволять такие вольности. В Семье он занимал высокое положение и к тому же был в родстве со Стефано.

— На какой день это намечено?

— Возможно, на завтра. После обеда никуда не отлучайся. Я тебе дам знать.

Однако прошло целых четыре дня. К этому времени я, поскольку все вечера сидел дома, отоспался на славу и был в хорошей форме. Однако я велел в баре налить себе полный термос крепкого кофе. И поехал. Машину я решил спрятать так, чтобы, если этот человек приедет, ее не заметил и ничего не заподозрил.

Когда я проник в виллу, уже почти стемнело, но поскольку жалюзи не были опущены, то еще можно было кое-что рассмотреть. Я всю ее обошел. Не из-за любопытства, а чтобы лучше изучить обстановку. Это был господский дом — понятно с первого взгляда. И хотя холодильник был отключен, хозяева, по-видимому, приезжали сюда часто, так как постели были застланы и везде было чисто убрано.

Время от времени мимо проезжала машина, слышались голоса, и я всякий раз замирал наготове у входной двери. Так как дело было в декабре, в доме было холодно и я делал один глоток кофе за другим, скорее чтобы согреться, чем для того, чтобы отогнать сон. Хотя у меня привычка рано ложиться спать, когда надо, я могу сколько угодно бодрствовать. Около часа я услышал, как к дому подъехала машина и остановилась. В щель под дверью был виден свет фар. Но шума захлопнувшейся дверцы я не услышал. Машина постояла с включенным мотором минуту-другую и уехала.

В пять утра я начал готовиться в обратный путь. Из окна первого этажа оглядел все вокруг — не было ни души, и поблизости не стояло никаких машин. Все тихо-спокойно. Я выждал для очистки совести еще двадцать минут, потом вышел тем же путем, что вошел. Когда я подошел к своей «127», то увидел, что взломали дверцу и сперли радиоприемник.

Об этой вилле я кое-что узнал некоторое время спустя, читая уголовную хронику Палермо. Но зачем меня туда послали с таким заданием и кто должен был туда приехать, я так и не знаю до сегодняшнего дня.

Но меня уже ждала еще одна вилла, хотя на сей раз речь шла о другом. Стефано пригласил к себе на виллу деи Сальво пожить дона Мазино Бушетту с его семьей, это на дороге Палермо — Мессина, неподалеку от гостиницы Дзагарелла, куда я неоднократно ездил передавать товар и получать деньги. Строений было три. Мы с Саро Получленом должны были, стараясь делать это как можно незаметней, охранять в течение всех праздников то, что стояло посередине. Опасности никакой не грозило, ибо присутствие дона Мазино содержалось в самом строгом секрете, но осторожность никогда не помешает. Там был сторож, но как только мы прибыли, он исчез. Поначалу показывались также и братья Федерико, а как-то вечером появился и Козентино. Но потом остались только мы двое — у нас не было семей и мы не слишком страдали от того, что рождественские праздники нам придется провести в лимонной роще и спать в гараже.

Пару раз я видел также Стефано, но всегда не одного; в первый раз он был в компании какой-то синьоры, которая издали показалась мне его женой. Приехал также Нино Сальво на «рэнд-ровере», которого я у него раньше никогда не видел. Поскольку в тот момент я находился неподалеку от ворот, он меня заметил и вышел из машины поболтать со мной.

— Ну, что там внутри говорят? — первым делом спросил он, указывая подбородком на виллу. Я ему объяснил, что несу тут охрану и внутрь дома ни разу не заходил.

— Слава богу, что хоть не холодно.

— Да если и похолодает, то все равно это будет палермский холод, а не такой, как у нас в горах, — ответил я, и он рассмеялся. Мы еще немножко с ним пошутили, потом он снова влез в машину.

— Ну, на случай, если мы с тобой больше не увидимся, желаю тебе счастливого Нового года.

— Также и вам, ваша милость. После всего, что случилось, нам и впрямь не помешал бы счастливый год.

— Кому ты это говоришь? — отозвался он. И уже больше не смеялся.

31-го Козентино предупредил нас, что придут люди из гостиницы и принесут горячий — с пылу с жару — праздничный ужин.

— Будем надеяться, что и нам перепадет, — сказал Саро, и Козентино бросил на него осуждающий взгляд. Я любил этого Саро. Но как раз это было его слабым местом. Он не понимал, что никогда не следует задавать вопросов: ведь если что-то уже решено, то ни к чему и спрашивать, а если не решено, то спрашивать бесполезно. Но это был человек, не понимавший таких тонкостей, и объяснять ему было пустое дело. За исключением этого, мы с ним прекрасно ладили. Это был парень очень заботливый и почтительный. Если дул ветер и было холодно, он всегда вызывался сделать обход усадьбы, даже когда была моя очередь.

Однажды, когда обход делал я, то увидел издалека дона Мазино, но это случилось лишь один-единственный раз. Рядом с ним шла его жена — стройная, очень светлая блондинка. Вид у нее был элегантный, и она была моложе его, и я слыхал, что она из богатой и влиятельной семьи. С другой стороны, было известно, что дон Мазино не промах с женщинами. В тот день они оживленно беседовали и казались веселыми. Никто еще не мог вообразить, что случится потом, и тот судебный процесс, который весь был построен на его показаниях. Судьи и журналисты называли его раскаявшимся. Корлеонцы называли его по-другому, не жалея бранных слов. Я слышал, как он выступал по телевидению, и читал некоторые его заявления в газетах.

Ну что я могу сказать? Дон Мазино остался один. Как и я. И находился в американской тюрьме. Своими показаниями он отомстил за погибших друзей и объяснил, почему не может больше считать людьми чести тех, кто его обвиняет. И быть может, благодаря этому ему удалось вскоре выйти на свободу. По-моему, в один прекрасный день он подумал, что раз нет ни оружия, ни людей, чтобы ответить на удары Корлеонцев, то, может быть, их удастся поставить на колени посредством разоблачений. Так он и сделал.

Во всяком случае, судя по некоторым фактам, о которых он рассказал, я понял, что он действительно состоял в доверительных отношениях с самыми важными людьми из палермских Семей. Например, раньше я ничего не знал о противоречиях между Стефано и его братом Джованни. С Джованни я никогда не был знаком. Знал только, что он — младший и что братья вечно грызлись, потому что Джованни был завистлив. Помню только, что, когда его весной 1981 года арестовали, Козентино сказал, что у Стефано вытащили здоровую занозу. С Козентино был тогда один старик, которого я иногда встречал, некий Панно. Услышав это, он рассмеялся, и сразу было видно, что он вполне согласен с Козентино. Тогда я ничего не понял и не проронил ни слова.

Однако, слушая Козентино, я тогда вспомнил одну вещь, которая произошла незадолго до того. В Семье состоялись выборы. Мне рассказал об этом Саро. Я ему не верил, думая, что это одна из тех дурацких шуток, которые он придумывает от нечего делать. Что значит — выборы? Разве Стефано — депутат парламента, которого можно провалить и выбрать кого-то другого? Саро рассказал, что с ним говорил Иньяцио Пуллара, убеждая его голосовать против Стефано. Это была сильная группа, обладавшая прочными дружескими связями и вне Семьи. Но Саро испугался, сказал, что должен подумать, и они к нему больше не приставали.

Обо всем этом я размышлял в долгие вечера, когда нес охрану виллы, где отдыхало семейство Бушетты. И как раз в новогоднюю ночь, после сытного и вкусного ужина и полбутылки сладкого шампанского, принесенной сторожем вместе с наилучшими пожеланиями от Нино Сальдо, я спросил Саро, чем же кончилась та история с выборами.

— Ах да. Козентино хотел, чтобы в голосовании участвовал также и ты. Разве он тебе ничего не говорил?

Мне никто ничего не говорил. Саро объяснил, что Козентино уверен в моей преданности и знает, что на мой голос можно твердо рассчитывать. Однако остальные напомнили ему о правилах: кто я был такой? Меня даже не знали. Некоторые даже никогда не слыхали моего имени. И в конце концов было решено, чтобы со мной все оставалось по-прежнему. Тем более что Стефано все равно победил.

— А что Стефано предпринял потом? — спросил я. Я был поистине возмущен. На его месте я сразу же избавился бы от этих подлецов. Разве можно спать спокойно, зная, что вокруг люди, желающие тебя любым способом объегорить? Хотя бы и при помощи демократических выборов.

— А почем я знаю? Вроде ничего не предпринял. Ничего не случилось. Все друзья, как и раньше.

Мы выпивали до двух часов ночи, но на сердце у меня не было весело. Меня не покидало предчувствие, что 1981 год, приход которого мы встречали, откупоривая бутылку за бутылкой и пуская пробки в потолок, будет для меня и для многих других проклятым годом.

Так оно и случилось.

XVII

И все же начался год хорошо. Неожиданно пришла большая партия «грязных» денег, которые кое-кто в шутку назвал «мусор». Но это был поистине золотой мусор, потому что купить его можно было за половинную цену, за треть и даже четверть подлинного достоинства, если уж дело было действительно очень рисковое. Случилось так, что в тот момент нашлось не так много желающих приобрести их: кто вообще не занимался такого рода делами, у кого было полно других забот, у кого не было под рукой наличных. В результате весь пирог достался мне и нескольким моим друзьям и мы его поделили между собой.

Я положил денежки в надежное место — спрятал в сейф одного банка, принадлежавшего друзьям в Агридженто. Я их знал через Козентино. Ныне уже покойный Калоджеро Пиццуто, который был родом из Сан Джованни Джемини, лично проводил меня к директору банка, чтобы все было сделано как следует. Когда я, прежде чем вернуться в Палермо, заехал в свое селение, то чувствовал себя всемогущим, как сам господь бог. Пожелай я, за три дня мог бы скупить сотню гектаров хорошей земли и приобрести большой дом на главной улице. Но подобные глупости я не допускал даже в мыслях. Теперь меня там уже почти никто не знает, а те немногие, которые меня время от времени видят, пусть продолжают думать, что я обычный эмигрант — один из тех, что приезжают и уезжают, надеясь провести остаток своих дней, когда выйдут на пенсию, там, где родились.

И в то время как я находился в селении, там случилось то, чего я никак не ожидал. Мой двоюродный брат во что бы то ни стало хотел пригласить меня на воскресный обед. Гостей должно было собраться человек пятнадцать, и я был раздосадован, так как не выношу сутолоки. А кроме того, я уже привык беседовать, кушать и болтать в компании себе подобных. Но поскольку отказаться я не мог, то явился в положенное время. Рядом со мной посадили женщину лет сорока, во всем черном, куму моей двоюродной сестры. Звали ее, как и мою мать, Крочефисса, но все называли Финой или Финуццей. У нее был маленький мальчик, который вел себя за столом так спокойно, словно большой.

Под конец обеда братец, который, как обычно, выдул целую фьяску[55] вина, взял меня под руку, скорее для того, чтобы не упасть, чем из любви ко мне, и увел на терраску. День выдался ясный, и окрестные поля были видны до самых дальних гор.

— Ну как тебе показалась эта Финуцца? — сразу же спросил он, и я подумал, что он с ней трахается и хочет передо мной ею похвастать. Она была вдова, а вдовы обычно этим кончают, если опять не выходят замуж. Однако я ошибался. Финуццу они приготовили для меня!

Меня разбирал смех, но я не мог засмеяться, чтобы не обидеть двоюродную сестру — она была хорошая женщина. Они с мужем решили во что бы то ни стало устроить мою жизнь. Они твердили, что я должен об этом подумать, пока мне еще не стукнуло пятьдесят, не то будет уже поздно, что нечего мне привередничать. Вдова из приличной семьи и без оравы детей — это как раз то, что мне нужно. Кузина заверяла, что у Фины хороший характер, а кузен клялся и божился, что в селении никогда (он клал руку на сердце), никогда не ходило никаких сплетен на ее счет.

— А кроме того, она ведь весьма хороша собой. Ты же ее видел?

— Видел, видел.

— И ей всего лишь сорок. Сорок годков. Еще хоть куда.

Меня не интересовал вопрос, хотят ли мои родственники помочь устроиться куме, или действительно заботятся о моей жизни, или же имеют какие-то другие цели. Чтобы покончить с этим разговором, я сказал, что у меня уже есть женщина в Палермо, что, как только я улажу некоторые дела, может быть, еще в этом году, мы с ней поженимся. Сказал, что благодарен им за заботу, но считаю бесчестным, чтобы такая хорошая женщина, как Финуцца, напрасно строила иллюзии.

И больше мы об этом не говорили.

Я возвратился в Палермо и нашел Козентино в постели. Врачи не могли понять, что с ним. У него без всякой причины то поднималась температура, то падала, и ему не позволяли вставать. Я сразу же отправился его навестить. У него были другие посетители, но, как только я пришел, они с ним попрощались и вышли в другую комнату. Его жена принесла мне кофе, и наконец мы остались наедине — он лежал, положив высоко голову на две подушки, я сидел у него в ногах.

— Я ждал тебя, Джованнино… Настало время взять реванш. Несколько дней назад Корлеонцы убили Пидду Панно, в Кастельдачче. Помнишь ли ты Панно, он уже был пожилой человек? У него была маленькая вилла за городом, неподалеку от виллы Стефано.

— Да, ваша милость, помню.

Стефано был привязан к этому старику, который был другом его отца. И решил, что надо дать понять этим людям, что пора остановиться, вернуться в рамки правил. Он задумал убить Тото Риину и хотел сделать это наверняка. Единственная возможность застать Риину врасплох была во время совещания глав Семей.

Я почувствовал, как меня прошибает холодный пот. В глазах закона Сальваторе Риина был скрывающимся от правосудия. Они, бедняжки, лезли из кожи вон, нельзя сказать, что они не старались его поймать. Но найти его им нигде не удавалось. Они, поди, думали: теперь Тото уже состарился, ему уже за пятьдесят. Наверно, ему надоест все время прятаться в каких-то сараях, полных мышей. Вот увидите, что в один прекрасный день, и это произойдет скоро, он решится и придет сам отдаться в руки правосудия…

А он тем временем преспокойно разгуливал по Палермо так же, как и я. Мне то и дело случалось говорить с людьми, которые его видели. Но никто не знал, где он прячется, и, я думаю, он постоянно менял убежища. Поэтому устроить против него засаду было чрезвычайно трудно. Стефано и пришла мысль застрелить его неожиданно в тот момент, когда все соберутся вместе.

Но это было безумием. Верная смерть. Этот парень не вышел бы оттуда живым. Я сказал об этом Козентино. Он немного помолчал, прежде чем ответить.

— Может, да, а может, и нет, но риск, конечно, очень велик.

И тогда Д’Агостино сделал такое предложение. Каждый старший «десятки» предпринимает в секрете от других самостоятельные шаги и организует свой маленький отряд, или действует в одиночку, или кого-то нанимает. Это его забота. И ничего не говорит другим. Таким образом будет обеспечена секретность…

Как только я услышал слово «секретность» я вспомнил то, что мне рассказывал Саро Получлен расчет разговоров, что вел с ним Пуллара накануне выборов. Об этом я не мог умолчать. Если Пуллара тоже один из тех, кто должен соблюдать эту «секретность», то, значит, дело дрянь.

— Глупости, это все глупости, — ответил Козентино. — Да, внутри Семьи возникают иногда споры. Но не по сути дела, а скорее по форме. Со стороны Саро было глупо придавать значение таким вещам. Среди нас нет предателей. Когда люди беседуют друг с другом, всегда кто-то бывает не согласен с другими, но одно дело — дискуссия, а другое — предательство.

— Знаешь, сколько раз мы со Стефано не были согласны друг с другом? Не могу даже сосчитать. Но разве это значит, что я хочу продать его Корлеонцам?

— Нет, ваша милость.

— Ну, молодец. А теперь слушай…

Меня снова прошиб холодный пот. Как старший «десятки» Козентино решил поручить это дело мне. Не одному, но товарищей — одного, самое большее двух — я должен был подыскать себе сам, по собственному выбору. Он даже не желал знать их имена. И поскольку в отношении оружия я слишком разборчив, то, по крайней мере, один из моих товарищей должен уметь обращаться с автоматом, который в некоторых случаях незаменим. Когда мы будем готовы, я должен сообщить ему, а он разузнает и скажет, где искать нужного нам человека.

Слушая про все эти тайны, я понял одно. Козентино прекрасно знал, что внутри Семьи есть предатели. Он отрицал это в разговоре со мной, чтобы меня успокоить. Но я, теперь уже, после стольких лет, достаточно хорошо его знал и видел, что он озабочен. Если нельзя доверять Пулларе или кому-то другому, то как можно было на совещании старших открыто обсуждать этот вопрос? Риина об этом узнал бы меньше чем за четверть часа. И тут я понял, что это полностью инициатива самого Козентино. Он дал приказ мне, а может, и кому еще, надеясь, что нам удастся ликвидировать Риину до того, как Стефано захочет сделать это сам. И это было совершенно правильно: что значит жизнь солдата по сравнению с жизнью генерала?

Я вышел и пошел прогуляться. Кроме Саро, я знал лишь одного верного человека, и он ни с кем не был связан в Палермо. Я не называю его настоящего имени. Назовем его Мариано. Он был из Рьези, сын одного из людей Джузеппе Ди Кристины. Я познакомился с ним у него в селении, а потом он приходил ко мне домой. Он хотел выбиться в люди, и, хотя был молод, по тому, что и как он говорил, сразу можно было понять, что у него есть голова на плечах. А кроме того, кто приходит из деревни, тот еще не утратил чувства чести и уважения. Это город превращает людей в диких зверей.

Я отправился на его поиски и завел с ним разговор. Понятно, не говоря ничего о самом деле. Я хотел выяснить, насколько можно на него рассчитывать. Если он не проявит готовности, я уже намеревался переговорить с Кармело — тем, кто разрешил вопрос с Лючней. Но Мариано обрадовался возможности работать со мной.

Потом я поговорил с Саро. Козентино, возможно, не одобрил бы моего выбора, но я хорошо знал Саро. Он был мне предан, как собака своему хозяину. У него никогда не было семьи: он был незаконнорожденный и не решался жениться, так как был уверен, что рано или поздно жена наставит ему рога. Однажды вечером, заставив поклясться, что я никогда этого никому не скажу, он мне доверил секрет. Его семья — это я.

— Будь что будет, — сказал Саро, когда я рассказал ему о деле.

— Ты согласен?

— По-моему, это верная смерть. Но все равно ведь когда-нибудь надо умирать — не сегодня, так завтра.

Чтобы его немного развеселить, я повел его в дорогой ресторан в центре города, где он никогда раньше но был, и заказал блюда, которых он никогда не пробовал. Когда он пил вино, то так громко чмокал губами, что кое-кто из сидящих за соседними столиками начал на него коситься. Он это заметил и стал стараться пить без шума. Но я его подбодрил.

— Не обращай внимания, Саридду. Если кто осмелится хоть пикнуть, мы его заставим заплатить по нашему счету!

В начале апреля ко мне явился некий Ланца. Я его знал в лицо, и мне про него было известно, что в свое время он был «уважаемым человеком» в Крочеверде Джардини. Но теперь он собой ничего не представлял, хотя и держался с фасоном. А кроме того, он был уже слишком стар. Его прозвали, уж не знаю почему, Бубенчиком.

Меня ничуть не насторожило его неожиданное появление, но разве мог я предполагать, что он пришел именно ко мне. А когда он сказал, зачем, то я не мог поверить своим ушам. Комиссия приняла решение покончить счеты со Стефано Бонтате и выполнить это поручила мне. Когда человек слышит нечто, во что трудно поверить, то первое, что ему приходит в голову: наверно, это шутка. Но такими вещами не позволил бы себе шутить в свое время даже сам дон Кало́ Виццини, не то что эта облезлая овца Ланца.

Спустя столько лет я все еще не понимаю, как функционирует этот механизм. То немногое, что мне известно о Комиссиях, о «Куполах» и «Честной компании», я почерпнул из газет, и один господь бог знает, что тут правда, а что выдумки. Я, со своей стороны, в тех редких случаях, когда мои знакомые заводили разговор о таких серьезных вещах, старался сразу же его пресечь, а если это не удавалось, то затыкал уши, замыкал рот и думал о чем-нибудь постороннем. Таким образом, когда они, задрав голову, смотрели в небо, пытаясь разглядеть, чем там занимаются бог и святые, я глядел себе под ноги, чтоб не наступить в дерьмо.

Вечером мы с друзьями собирались вместе поужинать. Но разве тут полезет кусок в горло? Я пошел к морю, смотрел на воду и размышлял. Я был конченый человек. Если я откажусь подчиниться, то мне не сносить головы. Если скажу Стефано, то то же самое. Разве мог он что сделать, чтоб спасти меня, когда сам, просыпаясь утром, не знал, доживет ли до вечера? А если я сделаю эту работу, то потом за мной начнется охота с обеих сторон. Но мысль о том, чтобы ее не выполнить, мне даже не приходила в голову. Умереть так умереть, но пусть до последней минуты руки у меня останутся чистыми.

Но чего я не мог понять, так это причины. Время от времени приходилось слышать, что в наши ряды затесался какой-то мерзавец, и даже не один, а несколько, и вот поэтому-то наши дела идут плохо, поскольку кто-то из них близок к Стефано, может, даже его родственник. Разговор с Козентино подтвердил эти слухи. Но тогда почему приказ этот дали такому человеку, как я? Я ломал над этим голову всю ночь, но так и не нашел ответа. Наутро я встретил Миммо Терези, одного из тех, с кем должен был накануне ужинать.

— Что ты такой желтый, Джованнино? Плохо себя чувствуешь?

— Что-то с желудком. Промаялся всю ночь.

— Потому-то ты и не пришел вчера вечером? — спросил кто-то другой.

— Да.

— Мог бы предупредить. А то мы за тебя беспокоились.

Он был нрав. В такие времена, как те, если один из нас не являлся точно в назначенное время, то заставлял ожидавших друзей предполагать самое худшее. Потом у Терези, который меня уважал, невольно вырвалась фраза, которая открыла мне глаза.

— Тебе надо побыстрее прийти в форму. Такой надежный человек, как ты, может понадобиться каждую минуту…

Вот кто я был: надежный человек, человек, которому можно верить. И я горжусь этим. Таким я хотел быть и таким всегда был: человеком чести, человеком, который не предаст. Я мог подойти к Стефано, не вызвав у него подозрения. Я и сейчас считаю, что именно поэтому, а не по какой другой причине, и послали ко мне Ланцу: если я решу подчиниться приказу, мне легко будет приблизиться к намеченной жертве, а если не подчинюсь — они были уверены в моих чувствах по отношению к Семье и понимали, что придется меня ликвидировать.

У меня в распоряжении оставалось несколько дней, чтобы уладить свои дела и решить, следует ли посоветоваться с Козентино или же расхлебывать все самому, как, впрочем, я всегда и поступал. По счастью, в те дни Стефано был по горло занят и лишь немногие могли встречаться с ним с глазу на глаз. Говорили, что он устал и во всем разуверился.

Я слушал эти разговоры вполуха. Мозг у меня лихорадочно работал, я был в постоянном напряжении, внимательно следил за всем, что происходит вокруг. Я решил выждать. Каждая минута приносила что-то новое, и рано или поздно ветер должен был перемениться. Приказ гласил: быть наготове днем и ночью, а это означало, что готовятся большие дела.

— Наконец-то, с божьей помощью, пришел и наш черед, — сказал Миммо Терези. Эти его слова означали, что время разговоров кончилось, и никого это не могло обрадовать больше, чем меня, потому что если в те дни все остальные чувствовали себя неспокойно, то я чувствовал себя приговоренным к смерти. Я мог спастись только если разразится война и если победа в ней будет на нашей стороне. И пока что держал наготове Саро и Мариано. Как только Козентино сообщит нам какие-нибудь сведения насчет Риины, мы тотчас должны будем начать действовать.

Но вышло все по-другому.

Вечером 23 апреля я вместе со всеми остальными поехал за город, чтобы поздравить Стефано с сорокатрехлетием. Когда он ушел, я сразу же оставил всю нашу компанию, потому что мне хотелось повидаться с одним человеком по своему личному делу. Когда я освободился, было уже около полуночи, но сна не было ни в одном глазу. Совсем наоборот: я вновь чувствовал себя юношей. И решил нанести неожиданный визит одной женщине, с которой мы иногда встречались. Звали ее Тереза. Это была хорошая женщина, у нее был маленький ребенок. Муж ее работал официантом в Швейцарии и возвращался домой только летом, на Пасху и на Рождество. Он не хотел, чтобы она приезжала в Швейцарию, так как говорил, что трудно получить разрешение от властей. Я-то думаю, что там у него была другая хорошая женщина и тоже с маленьким ребенком и ему не хотелось, чтобы эти женщины и дети знакомились между собой.

Я приезжал к ней всегда ночью, потому что днем меня могли увидеть соседи и ребенок. Чтобы не шуметь, я не звонил, а открывал дверь своими ключами и входил. А утром уезжал около шести. Я родился в деревне, крестьянский сын, и вставать спозаранку мне не в тягость ни летом, ни зимой. Возвращаясь домой от Терезы, я вел машину потихоньку, не спеша. Если дело было летом, останавливался, чтобы купить «граниту» или бриошь по-палермски, то есть с мороженым внутри, а если зимой, — выпить кофе со сливками. В тот день я почувствовал запах теплого хлеба и купил булочку, чтобы без спеху позавтракать, как приеду домой.

Когда я открывал дверь, услышал, что надрывается телефон. Звонил кто-то из людей Федерико, не помню уж кто, но говорил он таким взволнованным голосом, что я его не сразу узнал.

— Его убили! Убили!.. — кричал он в трубку, непрерывно повторяя эти два слова. Я велел ему успокоиться, потому что ничего не понимал, но он даже не слушал, что я ему говорю. Наконец он сумел проговорить: Стефано мертв. Его застрелили вчера вечером, когда он возвращался с празднования своего дня рождения. Он остановил машину у светофора. Я знал, что он заказал себе бронированный автомобиль, кажется марки «Альфа Ромео». Ему эту машину должны были доставить через несколько дней. Но кто знает, выдержали бы и ее стекла очередь из «Калашникова».

Я вскочил. У меня не было времени даже подумать. Схватил только деньги, пистолет и ключи от своей «127». Булка так и осталась черстветь на столе на кухне.

На Страсбургской аллее в супермаркете я сделал покупки. Там были только домохозяйки да пенсионеры. Я набрал всевозможных консервов, стерилизованного молока, сухого печенья и сладостей, орехов, вина. Из свежих продуктов только то, что можно долго хранить в холодильнике. Потом купил электрическую бритву, радиоприемничек и кое-что из мелочей. Багажник машины был полностью забит. К десяти утра все было закончено, оставалось где-нибудь провести день, и это должно было быть надежное место. Надежные места — или среди толпы, или там, где никого нет. Но у меня в мыслях всегда было море, и я заметил, что никто не вглядывается в лица рыбаков или человека, сидящего на молу и глядящего на воду. Я поставил машину рядом с каким-то деревянным бараком, так, что ее почти не было видно с дороги, и провел день, сидя на утесе и глядя на стариков с удочками и ведрами.

Когда стемнело, все ушли, а я еще немного посидел. В голове у меня не было никаких мыслей. Для того чтобы подумать, у меня уже было достаточно времени раньше. Я вдыхал, закрыв глаза, запах моря — для меня это запах свободы. Впоследствии на это времени, наверно, у меня уже не будет, а если и будет, то совсем мало.

К часу ночи поднялся ветер. Я ехал через парк Фаворита, и деревья начали гнуться. Когда я приехал в Монделло, обрывки бумаги и пустые пакеты летали во все стороны, вокруг не было ни души. Я приглядел эту виллу уже года четыре назад, и вот через четыре года настал момент, когда она пригодилась. Принадлежала она одному инженеру из Турина, который приезжал каждый год в начале августа и проводил здесь весь месяц. Я проверял много раз: он никогда не приезжал ни на Рождество, ни весной. Только в августе.

Соседние виллы тонули в темноте. Я открыл дверь в одну минуту, внес внутрь все привезенное и вернулся к машине. В два часа я оставил свою «127» перед вокзалом и угнал «альфетту». Проезжая вновь через парк, я подумал, что достаточно мне наскочить на любой контрольный пост и я погорел. Быстро водить машину я не очень-то умею и вряд ли сумел бы в случае преследования уйти от погони. Единственная надежда была на то, что удастся спастись бегством, если выскочить из машины и броситься в чащу. Но в этот час и при таком ветре все уже лежали в постелях. Я оставил «альфетту» подальше от виллы и остаток пути проделал пешком. Это было на рассвете 25 апреля. Я оставался на вилле, никогда не зажигая света и не открывая окон, до 17 июля, в то время как за ее стенами исчезали один за другим все люди нашей Семьи.

Время от времени у меня в памяти оживают те восемьдесят четыре дня добровольного заключения, которое спасло мне жизнь, но угрожало сумасшествием.

Днем я размышлял, ночью видел сны, и под конец то и другое путалось у меня в голове. Сначала я думал только о нем, о «у карузу»,[56] как его называли пожилые члены Семьи, те, кто знал его ребенком, еще в коротких штанишках, когда его отец был одним из самых влиятельных людей в Палермо. Они помнили, что он сделал потом для своего отца, когда тот болел и был прикован к постели, для своего дяди, у которого была та же болезнь, что и у отца, для брата, для друзей, для всех тех, кто обращался к нему с какой-нибудь просьбой. Стефано поистине был настоящим человеком, добрым и щедрым, слишком хорошим для этих иуд.

В такие минуты я боролся с искушением выйти из дома поздно вечером с пистолетом и кого-нибудь хлопнуть. Из тех, что помельче, я знал многих, знал, где их найти, знал, как они рассуждают, — это было бы легким делом. Но других — тех, что поважнее, в тот момент не сыскал бы и сам господь бог.

Иногда ночью я слышал, как перед виллой останавливаются машины. Уже стало жарко, люди приезжали купаться. Но всякий раз, как я слышал хлопанье автомобильных дверец, я подбегал к окну и пытался что-нибудь разглядеть сквозь прорезь жалюзи.

И в это время я строил всякие предположения, одно фантастичнее другого. Меня ищут? Благодаря радио я собирал информацию: знал, кто уже погиб, а кто убежал, как я. Гибель Индзерилло показала мне, что бойня не прекратится, пока жив и находится на свободе хоть один из нас. Его не спас даже бронированный автомобиль. Наверно, это была та машина, что заказал Стефано. Но разве человек может целый день проводить в автомобиле? Его «достали» в тот момент, когда он выходил из подъезда своего дома.

Я никогда не пропускал выпуска последних известий, но новости всегда были плохие. Кашиттуни погиб, его убили в собственной постели. Нцино был мертв: его застрелили вместе с Кармело. Убирали всех, одного за другим. Не было никакой надежды. Война уже кончилась раньше, чем началась. Мы не успели ее даже начать, как уже проиграли, потому что все остальные сговорились против нас, бок о бок с Корлеонцами. И радио сообщало только об убитых. О пропавших без вести, как я, ни слова, и я даже не знал, приходили ли меня искать у Терезы, в селении, у меня дома. Нашли ли «127» и поверили ли, что я уехал на поезде.

Я думал о своей двухкомнатной квартирке, о своих вещах. Уцелело ли что-нибудь? На комоде стояла фотография отца, в галстуке «бабочкой», вставленная в серебряную рамку. Я представлял себе, что ее разорвали или же бросили на пол лицом вниз. Может, она лежит на столе у полицейского комиссара или попала в чьи-то другие руки…

Консервы доводили меня до безумия. Я не мог больше их есть без хлеба. В определенном возрасте свежий хлеб нужен больше, чем женщина. Тот день, что я просидел, спрятавшись на стройплощадке в бочке, страдая от адской жары и трясясь от страха, был и то легче, чем эти два с половиной месяца на вилле в Монделло. Теперь я уже разговаривал сам с собой, смеялся, отрастил бородку — это я-то, который не выносит на лице случайного волоска. И вот в конце июня однажды ночью я решил выйти на минутку.

Ноги у меня дрожали. Я делал короткие шажки, как старик, и всякий раз, когда мне попадался кто-нибудь навстречу, начинал чесать нос или лоб, чтобы скрыть лицо. Как я уже говорил, дело было летом, и в этот поздний час на улице было полно народу, все с красивым загаром.

Я приблизился к морю настолько, чтобы вдохнуть его запах. Оно было совершенно спокойно, ни волн, ни дуновения ветерка. Потом увидел тележку с фруктами — одну из тех, что торгуют всю ночь напролет. Продавали также ломти арбуза со льда. Я съел большой ломоть и съел бы еще десять, но опасался, что меня запомнит хозяин, потому что он и так удивленно покосился на меня: столь жадно и поспешно, словно голодное животное, я пожирал арбуз. Я накупил всего столько, сколько мог унести, и вернулся на виллу довольный, как ребенок. Однако больше я не выходил.

После этой короткой вылазки я почувствовал себя лучше. Я вновь обрел способность мыслить, понимать что к чему. Прежде всего понял самое главное: после Стефано — никого. Я больше не желал иметь хозяев. Мне нужно было лишь одно — выжить. Если мне это удастся, я начну другую жизнь. Теперь я знаю, что рассуждать так меня заставили одиночество и внутреннее беспокойство. Остаться в живых — это от меня не зависело. Даже те, кто скрывался за границей, не могли быть уверены в своей безопасности. Что же говорить обо мне, у которого друзья были только в Палермо, и то их всех до одного, наверно, уже перебили. И все же каждый вечер, в темноте, я глядел на улицу и в голове у меня была одна неизменная мысль: я должен переменить свою жизнь.

16 июля я целый день занимался уборкой, привел все в порядок. Женщина бы сразу догадалась, что здесь жил кто-то чужой. Но инженер был вдовцом, и к тому же туринцем: разве мог он, бедняга, что заметить? Поздно вечером я вынес мусор, лег спать, а на следующее утро сбрил бородку и вышел на улицу, как самый обыкновенный гражданин. Пора было выпить утренний кофе, и тут как раз подошел автобус, идущий в центр. Это была самая приятная поездка в моей жизни.

Никто не мог себе представить, что я появлюсь вот так неожиданно. Тот, кто меня искал, думал, что я где-то далеко, а тот, кто не искал, считал, что меня убили. Времени у меня было в обрез, но первый ход остался за мной. Я пришел в бар «Эден» около десяти. Там уже кое-кто собрался, но все одна мелюзга. Лысик мыл стакан и, увидев меня, произнес как ни в чем не бывало:

— Эй, Джованнино! Никак это ты?

— Собственной персоной. Ну что говорят?

— Да ничего особенного… А знаешь, тут тебя ищут.

Я долгим взглядом посмотрел ему в лицо, чтобы понять, правильно ли я его понял. Потому что «кое-кто тебя ищет» означает одно, «тут тебя ищут» — совсем другое.[57]

— Кто меня ищет? — спросил я. Он стоял облокотившись о стойку. Перегнувшись еще больше и приблизив свое лицо к моему, он прошептал, чтобы никто не услышал, имя и прозвище. Они принадлежали человеку, с которым я лично не был знаком, но знал, кто он и на кого работает. Он интересовался, где я и что со мной, куда я исчез. Кто-либо, менее знакомый, чем я, с нашей средой, мог бы подумать, что это была уловка, чтобы заставить меня выйти из моего убежища, но я был уверен, что это не так. Чтобы достигнуть какой-то скрытой цели, ни к чему оставлять послание бармену. Я положил деньги за завтрак на стол.

— Всего хорошего!

— До встречи.

Не оставалось ничего другого, как только дожидаться вечера, и так как я не мог пойти к себе домой, то хорошенько прогулялся и около полудня решил отправиться к Терезе: ничего с ее ребенком не сделается, если один раз он меня увидит у них дома. Из осторожности я решил не пользоваться ключами, но когда уже звонил, то заметил, что на двери другая табличка. Мне открыла какая-то карлица с гноящимися глазами.

— Синьоры нет дома? — спросил я.

Она ничего не знала, даже никогда ее не видела. Она жила с матерью, вдовой-пенсионеркой. Когда они сюда переехали, квартира была свободна. Это была редкая удача для двух одиноких женщин, нуждающихся, без мужчины в доме. Чтобы удостовериться, говорят ли они правду, был единственный способ: как следует их припугнуть. Но я видел, что они слишком глупы для того, чтобы ломать комедию. И в самом деле — я их напугал так, что они чуть не обделались, но ничего не добился: они знали лишь то, что сказали. Когда я уходил, они обе ревели и тряслись от страха. А я их и пальцем не тронул.

В тот день я не мог ничем больше заняться. В доме не было швейцара, поэтому я принялся расспрашивать всех, кого только мог, — жильцов, лавочников, соседей по дому и так далее. Но никто мне ничего не мог сказать, и, быть может, они действительно ничего не знали, так как Тереза жила уединенно, да к тому же и родом была не из Палермо.

Впоследствии, когда все немного успокоилось, я принялся за поиски более обстоятельно, не спеша, наводил справки даже в муниципалитете, но мне там сказали, что она значится проживающей по прежнему адресу.

В конце концов я примирился. И никогда больше не видел Терезу.

XVIII

Человеком, который меня разыскивал, оказался Нино Сальво. У него с кузеном Иньяцио были в руках все лотерейные конторы на Сицилии. И связи на высоком уровне — депутаты в Риме и в Палермо, строительные подрядчики, промышленники. Большая сила.

Со Стефано их связывала дружба, основанная не только на общих деловых интересах. Я знаю, что они с Нино питали взаимное уважение и любили друг друга. Именно это и прозвучало в первых же словах, произнесенных Нино, когда мы с ним встретились:

— Без Стефано просто жизнь не в жизнь. Все полетело кувырком, Джованнино.

До того я ему позвонил и он сказал, чтобы я пришел к нему домой. Это была прекрасная квартира, полная дорогих вещей. Мы сидели на диване. Он поинтересовался, где я так долго скрывался, без всякой помощи, не подавая вестей и не зная, что творится вокруг.

— У меня был транзисторный приемничек, пока не сели батарейки…

— Ты слыхал про Тотуччо Индзерилло?

— Да, ваша милость.

Но расправились не только с ним. Не было больше на свете ни Тотуччо и Анджело Федерико, ни Джузеппе Ди Франко. Миммо Терези тоже погиб, а вскоре после него и Эмануэле Д’Агостино. Пытались убить Конторно, но хотя бы ему удалось спастись.

— А Козентино?

— Он в Уччардоне. Ему оттуда не выйти до конца своих дней.

— Но Семья-то еще существует? — спросил я.

Сальво как-то странно на меня посмотрел. И утвердительно кивнул головой.

— «Правителем» назначили Ло Яконо. Теперь командуют он и братья Пуллара…

Уцелели также Верненго, Сакконе и им подобные. Все, кто голосовал против Стефано на тех проклятых выборах. Остальные же или погибли, или скрываются. А эти живут себе поживают, тихо и спокойно, как ни в чем не бывало, будто ничего и не произошло. Ни у кого из них и волоса с головы не упало. Я поглядел на Сальво.

— Они его заложили?

— Да, конечно. А если хочешь знать, кто предал Индзерилло, спроси, кто теперь «правитель» в его Семье. Нынче таких иуд хватает. Только свистни, сразу найдутся.

Я спросил про Саро Получлена. Но он о таком даже не слыхал. Он велел принести кофе и принялся рассказывать. Только что отправили на тот свет их друга — инженера Ло Прести. Они с ним, если не ошибаюсь, были еще между собой и в родстве. Ло Прести был в Палермо действительно крупной шишкой — одним из тех, у кого сто рук и все они вовсю работают. Также и это убийство для того, кто хотел понять, что происходит, означало, что теперь уже со всеми, кто был на стороне Бонтате и Индзерилло, покончено. Возможно, братьям Сальво благодаря большим деньгам, которыми они ворочали, и политическим связям, которыми обладали, и не грозила прямая опасность. Но разве кто мог поручиться, береженого бог бережет…

Наконец он сказал прямо, без обиняков: ему нужен охранник, верный человек из нашей среды. А я вполне отвечаю таким требованиям. Я должен стать его секретарем с пистолетом наготове. Предложение было подходящее, но хотелось знать, что он может дать мне взамен. И дело было не в деньгах.

— Пока что ты должен держаться в сторонке, Джованнино. Занимайся, спокойно своими делами. А я тем временем пущу вокруг слух, что ты теперь со мной. И вот увидишь: кто из уважения, кто из выгоды — все тебя оставят в покое. Ведь личных счетов у тебя ни с кем нет, не так ли?

Я ответил, что нет, про себя надеясь, что поручение найти Тото Риину осталось нашим секретом с Козентино. Потому как если об этом полученном мною задании стало кому-то известно, то даже будь кузенов Сальво не два, а двенадцать, им все равно не суметь помешать этому типу меня достать.

— Зайди недельки через две… если мы к тому времени еще будем живы, — сказал он. И пять минут спустя я уже гулял руки в карманах по Палермо и голова у меня разрывалась от всяких мыслей.

И я был еще жив.

А теперь, прежде чем продолжать, я должен сказать об одной вещи. Я уже не раз упоминал о своей искренней привязанности к Стефано Бонтате, но мне не хватило бы и ста страниц, чтобы рассказать о том, что это был за человек. Когда я жил в Корлеоне, то несколько раз слыхал, как Доктор повторял, что поступать бескорыстно способны только святой, мать и человек чести. Мать так поступает всегда, но лишь ради собственных детей. Святой тоже так поступает всегда и ради всех, но лишь потому, что хочет стать святым и заслужить похвалу господа бога. Человек же чести поступает бескорыстно не всегда и не ради всех, но когда он это делает, то это доказательство дружбы, не требующей ничего взамен. Это как протянутая навстречу рука.

Таков человек чести, и Стефано был последним. После него — одни убийцы и торговцы наркотиками. Семья, которую он возглавлял, заботилась обо мне. Защищала меня, многому меня научила, обеспечивала надежное материальное положение. Отец научил меня, как заставить себя уважать, но без денег и силы уважению не на чем держаться. Самое большее — можно сохранять достоинство. Кавалер и другие хозяева, что у него были, его не уважали, но он перед ними не унижался. Паолино с братцем не выказали уважения к его старости и забили палками, но он умер как мужчина, не заявив в полицию.

Вот это и зовется достоинством, и сверх этого он не в силах был ничего сделать. Я же с пистолетом в одном кармане и с деньгами в другом мог заставить уважать себя любого. Умыть меня, если бы того захотел, мог только Стефано. Но он никогда этого не делал. А также и Козентино и никто другой из друзей нашей Семьи.

Вот о чем я хотел сказать.

Две недели я сидел тихо как мышь. Днем — в гостинице, каждый день в другой, или же в комнате у какой-нибудь проститутки, чтобы вознаградить себя за монашескую жизнь, что вел в Монделло. Ночью — бродя по берегу и дыша свежим морским воздухом.

Наконец Сальво меня заверил, что все в порядке, да и сам он выглядел поспокойнее.

— На следующей неделе поедем в Рим, Джованнино. По дороге немножко поговорим.

И началась новая жизнь.

Нино Сальво был не таким хозяином, как все остальные. Вернее, он вообще не был хозяином. Он не умел командовать, держался слишком доверительно, слишком часто просил совета. Он родился среди денег, и это было сразу видно. Он был большой барин, умел найти нужный тон с людьми своего круга — депутатами, красивыми дамами, промышленниками. Он всегда находил точные слова, всегда знал, как надо поступать. Он научил меня вести себя в обществе. Сказал, что ни к кому не следует обращаться «ваша милость». Только к нему, когда мы с ним вдвоем, если уж мне так охота. Это обращение вышло из моды и производит плохое впечатление. «Не стоит выдавать себя, Джованнино», — то и дело говорил он. «И хватит этих темных костюмов. Купи себе пиджак с брюками разного цвета, красивую куртку, кашемировый шарф на шею».

Я во всем этом ничего не смыслил, поэтому для начала он дал мне свои вещи, которых сам больше не носил. Дело не в том, что у меня не хватало денег: я просто не привык к таким покупкам и боялся купить что-нибудь не то. Он указал мне несколько магазинов, сказал, чтобы я обратился туда от его имени и не стеснялся спрашивать совета у хозяина или продавцов. Так я открыл для себя, что существуют ботинки ценой в пятьсот тысяч лир. Настоящее безумие! Даже Стефано, который был миллиардером, не пришло бы в голову тратить такие несусветные деньги на пару обуви, которая все равно загрязнится и сносится, как и всякая другая. Но он подарил мне две пары таких дорогих ботинок на Рождество, и, так как я, надевая их, ходил с такой осторожностью, словно по яйцам, он смеялся и говорил, чтобы я не боялся стоптать каблуки, не то никогда не привыкну. Да, дон Нино умел жить!

У него была и лодка. Во всяком случае, он называл ее лодкой или баркасом, но это было настоящее судно, очень изящная и комфортабельная яхта. Ведь до того я выходил в море только на рыбачьем баркасе, и она мне казалась поистине роскошной. И когда в один прекрасный день я отправился на этой яхте на морскую прогулку до Сан Вито Лo Капо и ветер играл моими волосами, а в руке у меня был стакан с ледяным питьем, я расчувствовался чуть не до слез. Мне уже стукнуло сорок шесть лет, и из них я уже двадцать два года прожил в Палермо, но в конечном счете я по-прежнему оставался нищим, полуграмотным крестьянином — одним из тех, кого на Сицилии называют «сапоги в земле». И вот, несмотря на это, такой важный господин, как дон Нино, берет меня под руку и спрашивает:

— Хочешь глоток виски, Джованнино? Давай, не стесняйся…

Он отвез меня на Виллу Иджеа,[58] где была маленькая гавань для таких яхт, как у него. Я раньше слыхал об этом месте, но не представлял себе, что тут так красиво: в самом деле, здесь останавливались принцы и короли со всего мира, а бар, где он угостил меня аперитивом, напоминал старинную церковь, с расписанными стенами и сводчатым каменным потолком. Вместо аперитива тут в пору было угощать освященной облаткой.

Нино научил меня также и путешествовать. Месяца через три я уже так хорошо все знал о предварительных заказах билетов и гостиничных номеров, о порядке регистрации, тарифах, такси и иностранной валюте, что мог открыть бюро путешествий. Однажды, подшучивая надо мной, он сказал, что я похож на английского баронета — из тех, что охотятся на лис. Я расхохотался.

— Какой там английский баронет! Достаточно мне рот открыть, как все понимают, что я сицилиец.

— А разве это не лучше? — сказал Нино. Он казался всерьез рассерженным. — Может, по-твоему, надо стыдиться того, что мы — сицилийцы?

— Этого еще не хватало!

— В таком случае, и пусть все это понимают. Худо будет, если нас перестанут принимать за сицилийцев.

Конечно, Нино не был человеком чести в том смысле, как я это понимаю. Но каждый учит тому, чему может научить, и от него за то короткое время, что мы были вместе, я многому научился.

И он не был смельчаком. Он боялся своего кузена, финансовых органов, Корлеонцев. Может, опасался и меня. Он не чувствовал почвы под ногами, часто испытывал неуверенность. Утром и вечером часами говорил по телефону. И непрерывно встречался с нужными ему людьми — коммерсантами, адвокатами, своими компаньонами. То и дело ему казалось, что на улице за ним кто-то следит, и я должен был проверять, чтобы его успокоить. В таких случаях он потом делал мне какой-нибудь подарок и на какое-то время успокаивался.

Но это были поистине тяжелые времена. Каждый день кто-нибудь погибал или исчезал. И дон Нино всякий раз очень болезненно переживал, если речь шла о ком-то, кого он лично знал. После Лo Прести расправились с Франческо Ди Ното, потом с доном Калоджеро Пиццуто, — тем самым, который помог пристроить мой капитал в банк в Агридженто. Дон Нино тоже был с ним знаком. В тот день, когда он узнал об этом, он выглядел совсем больным, даже посерел лицом. Всю жизнь у него было полно друзей и союзников, которые его защищали. Теперь друзья были напуганы еще больше его самого, а союзников почти всех перебили. И защищать его остался я один.

На Рождество, то ли накануне, я уж точно не помню, наши попытались убрать некоего Скарппуцедду — это прозвище с диалекта можно перевести «Сапожок». Но Скарппуцедда не получил даже царапины. А затем сразу же последовала месть: трое убитых. Дон Нино, которого тогда не было в Палермо, вернулся через несколько дней. Он уже знал о случившемся. Взяв меня под руку, он сказал:

— Вот видишь, Джованнино: люди гибнут только с одной стороны. Видно, господь бог твердо выбрал, на чью сторону ему встать…

Как раз в те дни на улице Дука делла Вердура я повстречал Саро Получлена. Я его еле узнал: он страшно исхудал и отрастил усы. Мы обнялись, как братья. Он, бедняга, от радости даже не мог говорить. Саро рассказал, что, когда убили шофера Стефано, ему чудом удалось избежать смерти. Потом он прятался у другого своего кузена, но тот содрал с него огромные деньги, говоря, что, пряча его, рискует собственной жизнью. Когда же деньги кончились, братец сказал, чтобы он уматывал и больше не показывался.

— И ты не заткнул ему глотку пулей? — спросил я с самым серьезным видом. Саро скорчил свою обычную гримасу.

— Да разве этот мерзавец стоил того, чтобы я оказывал ему такую честь?

Я был рад его видеть. Хоть я уже и привык к одиночеству, но иногда приятно отвести душу с другом. О чем только мы с ним не толковали! Он рассказал о погибших друзьях. На его глазах убили Мариано, а тело увезли на машине — светлом БМВ. На земле остались лишь почти не заметные следы крови, и об убийстве не сообщила даже газета «Ора», которая следит за такими делами внимательнее, чем «Сицилия».

Саро был напуган и растерян. Я дал ему немного денег, но он больше нуждался в надежном убежище. К тому времени, уже все наши «норы» засветились. Но оставались еще несколько достаточно верных людей. Я отвез его к одному лавочнику на улицу Айроне. Это был бездетный вдовец, живший один в большой квартире над своей лавкой. Он не очень-то обрадовался нашему приходу. Теперь, когда в Виллаграции семью Бонтате истребили и командовали те, кто его предал, все жили в страхе. И это было вполне понятно. Но наконец мне все же удалось его уговорить: на три месяца Саро был пристроен.

— Да вознаградит тебя Господь, — сказал он, когда мы прощались.

Я просил его быть осторожным, ни в коем случае не выходить одному из дому. В первый же свободный вечер я собирался повести его куда-нибудь поужинать. Но, обнимая его на прощанье, чтобы подбодрить, я не знал, что Саро уже конченый человек. Больше я его никогда не видел.

Когда через несколько дней я вновь туда приехал и попросил лавочника сказать моему другу, что я его жду, тот поглядел на меня с ошарашенным видом. От страха он не мог вымолвить ни слова. Потом сказал, что с тех пор, как я за ним присылал, Саро сюда больше не возвращался.

— Кто за ним присылал? — переспросил я, схватив его за горло. Но я уже понял, как было дело. Приехали двое, оба молодые, на черном БМВ. Они явились от моего имени и сказали, что он мне срочно нужен. И Саро, бедняжка, не кончив бриться, помчался по моему зову. И у лавочника также не возникло никаких подозрений. Ведь только я один знал, что мой друг у него, и только я один мог за ним туда послать.

Нельзя было полностью исключать, что предатель сам этот лавочник, что он продался. Но я его знал: предать он был способен из страха, но ради денег — нет. Значит, было две возможности: либо нас с Саро случайно увидели вместе, а потом начали поиски в этом районе, либо за мной велось наблюдение, и, следя за мной, выследили его. А он не пользовался защитой дона Нино: он был легкой добычей, мой Саро Получлен. Ведь никто не обидится, если его отправят на тот свет…

Я так никогда ничего вполне определенного и не узнал о его гибели. Но через пять-шесть месяцев после того я повстречал одного парня из Семьи с Проспекта деи Милле. По секрету он мне сообщил, что хотя лично в этом деле не участвовал, но знает, что Саро на машине отвезли с завязанными глазами в одно место, и назвал его как-то на диалекте, однако я не разобрал. Впоследствии, спустя много времени, я прочел в газете — там была даже фотография — о том, о чем он говорил. Это была камера смерти в Порто Сант-Эразмо, за Виллой Джулия. На молу, в заброшенном доме, Филиппо Маркезе и его ребята растворяли людей в металлических бочках, наполненных кислотой. От жертв ничего не оставалось: только часы да золотые зубы, у кого они были[59].

Не знаю, почему уж им понадобилось так поступить с Саро. Может, чтобы оказать любезность Корлеонцам, желавшим отправить на кладбище всю нашу Семью целиком. Или, может, Саро по наивности сунулся к этим ребятам с Проспекта деи Милле в надежде у них пристроиться. Они его и пристроили — нашли для него местечко в бочке с кислотой.

XIX

В мае 1982 года в Палермо прибыл генерал Далла Кьеза. Дон Нино воспринял это назначение в высшей степени болезненно. Мало было ему финансовой гвардии и Корлеонцев. Мало было мучившего его с недавних пор страха, что он серьезно болен. Но я заметил, что больше всего опасался он генерала.

— Рано или поздно этот меня доконает, — говорил он. — Генерал берется за дело всерьез. Если он за кого принялся, то не отстанет, пока не узнает всю подноготную: даже какой марки лезвиями человек бреется… Вот уж настоящий пьемонтский карабинер…

Дон Нино ждал, что его с минуты на минуту арестуют, но никому об этом не говорил ни слова, потому что в Палермо все его уважали не меньше, чем министра финансов. Его кузен Иньяцио, насколько я мог понять, чувствовал себя увереннее. Но дон Нино был встревожен. Настолько, что однажды выкинул одну штуку, которой я никак не ожидал. Он взял меня с собой в один банк (какой именно, я сказать не могу), где у него был свой сейф, — из тех, что самые большие. Он дал мне подписать какие-то бумаги и сказал, что теперь я вместе с ним владелец этого сейфа.

— Надеюсь, что он битком набит деньгами, — пошутил я, когда мы спускались в подвалы банка. Но у него не было никакого желания шутить. Едва мы остались одни, он открыл сейф. Он был набит документами — наверно, килограммов пять бумаги. Планы земельных участков, квитанции, фотокопии векселей, банковских чеков, списки фамилий. Он объяснил, что ожидает обыска и эти бумаги не может держать ни дома, ни у себя в конторе.

— Ключ пусть будет у тебя. Если со мной что-нибудь случится, немедленно приезжай сюда с большой сумкой, свали в нее все, что есть в сейфе, и уничтожь. Сожги, чтоб не осталось и следа. Ты понял?

Понять-то я понял, но, однако, дело это мне не нравилось. Всегда существовала опасность, что расследование доберется до этого банка, а потом и до пустого сейфа. Чтобы спуститься в подвал, нужно было оставить свою подпись. Что я потом скажу судьям, если меня спросят, что я там делал?

— Об этом ты не должен беспокоиться, Джованнино. Директор банка наш человек. Как только запахнет легавыми, он сразу тебя вызовет, а потом сам позаботится, чтобы не осталось и следа ни от сейфа, ни от подписей. Все исчезнет, будто этих бумаг здесь никогда и не было.

Я надел ключ от сейфа на кольцо от связки со своими ключами и забыл о нем и думать. Нино тоже после того больше со мной об этом не говорил.

В конце августа произошло то, чего я давно опасался. Я сопровождал в ресторан каких-то гостей из Рима. Через полтора часа я должен был вернуться за ними на машине. Выходя из ресторана, я лицом к лицу столкнулся с одним типом из нашей Семьи, одним из тех, кто, как говорили, продал Стефано Корлеонцам. Вместе с ним были два пожилых элегантных господина. Увидев меня, он остановился, попросил извинения у своих спутников и отвел меня в сторонку, чтобы нас никто не мог слышать.

— Ну а ты что поделываешь?

Если бы я мог, я расшиб бы его о стену. В марте в Риме арестовали Тото Конторно. Другие люди Семьи или погибли, или залегли на дно. Те, что остались, либо предали, либо сдались на милость победителя. А этот сукин сын с жирной гладкой рожей без всякой опаски шляется себе по ресторанам, так спокойно, словно папа в Риме. И еще имеет нахальство спрашивать, как я поживаю.

Я ответил, что перебиваюсь помаленьку. И он завел со мной серьезный разговор. Сказал, что нельзя вот так бросать Семью. Я исчез, никому ничего не сказав, даже не намекнув, где меня искать.

— Среди тех, кто уцелел, — сказал я ему в лицо. А им бы хотелось, чтобы я был среди тех, кого уже нет в живых, как Стефано, Терези, Д’Агостино, Саро, и полсотни других убитых. А кроме того, эти разговоры о верности вызывали у меня смех. Этот хмырь всегда делал вид, что со мной незнаком. Уверен, он не знал даже моей фамилии. Когда пришло время выборов, мне не дали голосовать: при распределении дел меня никто не хотел слушать, а если и предоставляли слово, то последнему. А теперь это дерьмо собачье еще упрекает меня, что я не проявил достаточной преданности Семье. Лицемер хуже Иуды, убийца и человек без чести.

Для меня Семья — это был Стефано. Самое большее — Козентино. До остального мне не было никакого дела. Плевать я на них хотел. Так я ему и сказал, и рожа у него перекосилась от злобы.

— Благодари дона Нино…

— Дона Нино, а также и вот это, — ответил я, похлопав по тому месту, где висел пистолет. Он не сказал ни слова. Уходя, лишь опять бросил на меня злобный взгляд. Но он зря терял время. Такие типы, как он, опасны только для тех, кто им доверится. Достаточно лишь не забывать об осторожности — не поворачиваться к ним спиной.

В начале сентября застрелили генерала. Я услышал об этом по радио. Радио мне всегда нравилось больше телевидения. Не надо сидеть и глядеть. Слушая радио, можно заниматься своими делами. Был уже поздний вечер. Я поужинал и лег в постель. Я лежал и думал о том, что во времена дона Пеппе Дженко Руссо и дона Кало́ Виццини никто бы не посмел и тронуть даже унтер-офицера. А теперь как ни в чем не бывало отправляют к праотцам ни больше ни меньше как генерала, который к тому же префект Палермо.

— Доигрался! — прокомментировал событие дон Нино, как только я заглянул к нему в кабинет. Зная его опасения, я позволил себе спросить, доволен ли он.

— Я не радуюсь и не успокоился. Вот увидишь, какой начнется сейчас кавардак. Я уже представляю себе заголовки газет, запросы в парламенте. Помяни мое слово, у всех нас будет хлопот выше головы. Какое там спокойствие! Люди, осмеливающиеся стрелять в генерала, ни с чем не считаются и ни перед чем не остановятся. Понимаешь, что я хочу сказать?

Я-то понимал, слишком хорошо понимал. Я не мог себе поверить, когда застрелили Доктора. И когда убили Ди Кристину. И когда размозжили выстрелом голову Стефано. Чем еще меня теперь можно было удивить? Я глядел на дона Нино и думал, что, может, и ему суждено умереть не у себя в постели. В своих ботинках за полмиллиона лир…

Он притащил целую охапку газет. Я никогда в жизни не видел столько зараз. Во всех писали про убийство Далла Кьезы, и все они делали вид, что им известно то, чего не знали даже у нас в Палермо. Дон Нино, читая, то и дело швырял газету на пол.

— Так их перерастак! Они и впрямь полные идиоты! — орал он. И прилипал к телефону.

Столько болтовни и ни одного правдивого слова! А правда состояла в том, что генерала послали на Сицилию лишь затем, чтобы показать, что они готовы сделать все, что им надлежит сделать. Но прекрасно при этом зная, что у него нет ни малейшего шанса что-то изменить в таком городе, как Палермо. А если он попытается действительно что-то предпринять, от него быстренько избавятся. Поэтому они были спокойны: или он ничего не изменит, или станет покойником. Выбор зависел от него.

— А он тоже хорош: отправляется на прогулку, словно турист, без охраны, без бронированного автомобиля, без оружия, — говорил дон Нино в трубку. — Да какого дьявола, кем он себя вообразил, человеком-невидимкой?

Однако я видел, что теперь дон Нино почувствовал себя увереннее. Он звонил по телефону в моем присутствии, не обращая на меня внимания, и я слышал все, что он говорил. Однажды утром его предупредили, что телефон ставят под контроль. Дон Нино переменился в лице. Это означало, что есть генерал или нет его, а им еще продолжают интересоваться.

Он стал звонить по другому телефону. По аппарату, стоявшему в церковном приходе рядом с его домом. Священник, поджидая его, приводил в порядок комнату, приносил кофе и исчезал, чтобы не мешать. Я слушал и помалкивал. И размышлял. Дон Нино разговаривал с Римом: важные шишки из парламента и министерств. И у него в записной книжке имелись секретные номера всех этих господ. Сначала его предупредили насчет подслушивания телефонных разговоров. Потом информировали, как идет расследование: кто судья, ведущий следствие, какими уликами он располагает. В следственном отделе у него был кто-то, кто каждые два-три дня ему звонил и подробно докладывал о всех новостях. Так что он прекрасно знал, чего ему следует опасаться, и успевал вовремя самым наилучшим образом улаживать свои дела.

Я думал о Маркизе, Индзерилло, Каватайо, о всех тех, кто искренне верил, что командует благодаря тому, что хорошо стреляет. Да куда там «Калашникову»! Телефонный аппарат был лучше всякого «Калашникова». И тогда как дон Нино и другие ему подобные, стоило им захотеть, могли нанять всех Каватайо, каких только душе угодно, этим парням с автоматами оставалось лишь выпрашивать у них жалкие подачки. Я начал сомневаться, все ли понимал даже Стефано.

Только одни Корлеонцы сумели заставить с собой считаться. Они, когда стреляли, не обращали внимания, сколько звездочек на погонах. И в конечном счете дон Нино и его друзья перепугались и постоянно старались их умаслить. Я был свидетелем и того, как он говорил с теми, кто скрывался от закона; с одним из них он назначил встречу однажды субботним вечером: мне это запомнилось потому, что слышал, как они сговаривались по телефону, я подумал, что, наверно, придется идти с ним и мне. Но уж не помню почему, мне идти не пришлось, и я не знаю, о чем там шел разговор.

Неожиданно дело с расследованием приняло опасный оборот. Дон Нино все время нервничал и однажды вечером в своем кабинете разорался на своего адвоката, упрекая в том, что тот не в состоянии ничего придумать, чтобы дать ему хоть немножко спокойно передохнуть.

— Тебя в любой момент могут притянуть за принадлежность к преступной организации, — говорил адвокат. Он повторил ему это три, четыре, пять раз. И оказался прав, ибо против дона Нино было выдвинуто именно такое обвинение и все газеты подняли страшный шум. Сказать по правде, обвинение насчет преступной организации судьи извлекают из ящика, когда у них ни хрена нет улик, позволяющих арестовать того, кого они хотят упрятать за решетку. «Это такая штука, которая может значить все и вместе с тем абсолютно ничего — все зависит от того, как повернуть», — однажды объяснил мне адвокат Семьи.

Однако обвинение было не так уж безобидно. Дело в том, что расследование против таких влиятельных людей, как кузены Сальво, по этой статье могло быть открыто любым судьей в городе, где они проживают. Все говорили, что их привлекают в связи с лотерейными конторами, но я слыхал, что они этими конторами уже не занимаются с 1982 года, когда уже проводилось следствие и были выдвинуты обвинения против важных шишек из областных органов власти.

На следующий день я сопровождал дона Нино на виллу по соседству с той, где провело рождественские праздники семейство Бушетты. Он вел машину не спеша и беседовал со мной. Сказал, что этот возглавивший следствие судья может его скомпрометировать, что он просто не знает, что делать. Интересовался, попадал ли когда-нибудь Стефано в подобные переделки. Это был странный вопрос; ведь они со Стефано были близкими друзьями, такие вещи он должен был знать сам, и ему ни к чему было спрашивать меня. Но тут я понял, куда он клонит этот разговор.

— Дон Нино, — сказал я, — я никогда не стрелял в судей. Кроме того, это такая работа, которую не делают в одиночку. Нужно подходящее оружие и подходящие ребята, а пока что это все имеется только у Корлеонцев…

Я хотел добавить, что при всем моем к нему уважении я, однако, не собираюсь участвовать в подобном деле. С ним я мог себе позволить так разговаривать. Но он расхохотался и не дал мне закончить.

— Да я, Джованнино, не это хотел сказать. Ты что, принимаешь меня за Аль-Капоне?

Больше мы к этому не возвращались. Дело было в первых числах июня. Несколько дней спустя убили капитана Д’Алео. Теперь офицеры карабинеров превратились в мишень для упражнений в стрельбе: Руссо, Базиле, Д’Алео, не говоря уже о генерале. Теперь уже никто не удивлялся. Началась настоящая бойня.

Я тоже уже не удивлялся. Я и сам не знал, суждено ли мне уцелеть, и не строил никаких планов на будущее. Жил сегодняшним днем, но глаза всегда держал открытыми. Когда я был вместе с доном Нино, то чувствовал себя в безопасности, но стоило остаться одному, предпринимал все меры предосторожности, какие только возможно. Всматривался в лица всех встречных и то и дело оглядывался, чтобы убедиться, что за мной никто не следит.

В середине июля дон Нино сказал, что я могу взять несколько дней отпуска и поехать к себе в селение. Я-то, сказать по правде, предполагал побыть немножко на море, поваляться на пляже у Мыса Дзафферано. Но ему обязательно хотелось отправить меня в селение, и я подумал, что это подходящий случай поглядеть, как там идут дела, и немножко подремонтировать дом. Я заметил на потолке пятна сырости и хотел позаботиться о ремонте до наступления осени.

Из осторожности я поехал не по автостраде, которая иногда может стать капканом, из которого не выберешься. Немного не доезжая до Санта Катерины Виллармозы, я увидел стоящую на дороге «126», а рядом женщину, пытавшуюся сменить спустившее колесо. Она жестом попросила меня остановиться. Других машин не было видно, вокруг простиралось открытое поле. Я спросил, что случилось.

— Мне никак не сменить колесо, и я поранила руку…

Рана у нее была глубокая — от середины ладони до запястья. Я перевязал ей руку своим платком, болтая о том о сем, чтобы отвлечь ее. Она была школьной учительницей, одной из тех веселых и неунывающих старых дев, которые привыкли прекрасно обходиться, без мужа.

На вид ей было примерно лет сорок пяти. С рукой в таком состоянии она не могла вести машину, и я отвез ее домой на своей. Она жила одна на верхнем этаже старого дома, соседей у нее не было.

Она угостила меня кофе и рассказала, что родом из Рандаццо, сирота, а ее сестра, единственная родственница, директор школы не то в Риме, не то возле Рима. Если бы не нос, она, бедняжка, была бы даже совсем недурна.

— Если вам ничего больше не нужно, я, пожалуй, поеду, — сказал я после того, как мы с ней поговорили, и так как она настаивала, чтобы я еще немножко посидел, то ляпнул первую пришедшую мне в голову глупость.

— Если я у вас засижусь, то бог знает что подумают люди…

— А что они могут подумать? Тут, кроме мышек, никого и нет. А потом ведь я не из этого городка, пусть болтают, что хотят, тем хуже для них.

И засмеялась. А я не смеялся. Я глядел на нее и размышлял. Может, меня вновь ждет такое времечко, когда понадобится тихая «норка». А лучше этой разве я могу где сыскать?

— Меня зовут Джованни…

Я провел у нее два дня. Больше оставаться не мог. У синьорины Маргериты аппетит был, как у молоденькой девчонки, хотя она далеко уже не была девчонкой. Она заставила меня клясться всеми святыми, и, так как я сказал, что женат и отец четверых детей, она не спросила у меня ни адреса, ни телефона.

— Когда буду возвращаться в Палермо, я опять заеду.

— А когда это будет?

— В начале августа, — сказал я, просто чтобы что-то ответить. И в самом деле, так оно и получилось. Несколько дней спустя после этого в Палермо сыграл в ящик тот судья, который хотел засадить дона Нино.[60] Поэтому я подумал, что он, наверно, уже вернулся в свой кабинет с кондиционером и ему не терпится меня увидеть.

И тотчас пустился в обратный путь.

XX

Мне не хочется рассказывать о последних месяцах своей жизни в Палермо. Я чувствовал, что вот-вот что-то должно произойти, и жил в постоянном ожидании. Я шел к дону Нино, сидел и ждал. Теперь я уже не беспокоился о том, что должен охранять его жизнь. Я понял, что — пока — его не хотят убивать.

— День прошел — и слава богу, Джованнино, — нередко повторял он.

Я глядел на него и размышлял. Все-таки наивный он был человек, этот дон Нино. Он привык к легкой жизни, к тому, что впереди его никогда не ожидают никакие трудности, — всегда шагал, словно под горку, а при первом же подъеме уставал и падал духом. И когда начинал нервничать, становился многословным, говорил без конца, чтобы отвести душу. Я уж позабыл все то, что он мне выкладывал и что я слышал, когда он беседовал по телефону. Беспокоясь за свое будущее, он теперь непрерывно жаловался и перечислял всех тех, кто получал в свое время от него и его друзей деньги и разные милости, — послушать его, таких было чуть ли не пол-Сицилии.

Когда в начале октября посыпались ордера на арест и начался большой процесс, мне вспомнились его рассказы. Я читал списки обвиняемых и лиц, разыскиваемых полицией: дон Нино называл имена депутатов, чиновников областных органов власти Сицилии, промышленников, мэров, а также и нескольких судейских и полицейских чинов. Но почти все они сумели остаться чистенькими.

Что касается меня, то я-то водился с людьми попроще — с тюремными надзирателями, почтовыми служащими, курьерами, таможенниками.

Но никого из них и из тех, кого называл дон Нино, в клетке[61] на судебном процессе пока что я не обнаружил. Одни лишь «люди действия» да несколько наполовину выживших из ума стариков и множество несчастных, которые были совершенно ни при чем. За решетку попали сотня или две пистолетов. Так, по крайней мере, они хоть не будут больше стрелять. Но вместо каждого пистолета, который выбывает из обращения, сразу приходят на смену десять других. И всякий раз стоит осудить на пожизненное заключение какого-нибудь босса — как их называют журналисты, — так начинают скакать от радости те, кто мечтал занять его место.

В День поминовения мертвых я поехал в селение положить цветы на могилу отца и матери. Так как родственники не заботились менять лампадки и хоть изредка обметать надгробия, я платил сторожу и он ухаживал за могилами. Пользуясь случаем, мой двоюродный брат поинтересовался, каковы мои планы насчет аренды земельного участка, так как вскоре истекал срок договора.

— Ну как, возобновим?

— Не знаю, мне надо подумать, — отвечал я. Я хотел было уже сказать ему «да», но меня удержало какое-то предчувствие.

И в самом деле, не успел я вернуться в Палермо, как арестовали кузенов Сальво. Сообщение об их аресте произвело в Палермо впечатление разорвавшейся бомбы. Об этом сказали даже в «Последних известиях» по телевидению. Люди не могли поверить собственным ушам, и я уверен, что многие из тех, кто принадлежит к «высшему свету», наделали в штаны и бросились звонить своим адвокатам: «Что мне ответить, если спросят, был ли я с ними знаком? Может, сказать, что я их не знаю?» Не теряя времени, я тотчас отправился в банк, указанный мне доном Нино. Директор встретил меня свежий как роза. Он не знал, кого ему ждать первым, да, по-моему, это его и не слишком интересовало. Приеду я, он отдаст мне содержимое сейфа, — и дело с концом. А примчатся карабинеры — отдаст им — и тоже дело с концом.

Я засунул бумаги в большой пластикатовый пакет из супермаркета, вскочил в машину, и только меня и видели. Своего дома у меня уже не было. Жил я в шикарной однокомнатной квартире, которую дон Нино иногда использовал для своих дел. Понятное дело, там оставалось кое-что из моих личных вещей. Все за исключением денег, документов и пистолета. Но на все остальное мне было ровным счетом наплевать, начиная с ботинок за полмиллиона лир, которые вздумалось подарить мне дону Нино.

На сей раз я поехал по автостраде. Я не мог рисковать нарваться на контрольный пост с этими документами, что я вез. Чтобы протянуть время, я ехал не спеша и около полудня остановился у бензоколонки, чтобы налить полный бак и съесть булочку. Погода стояла прекрасная, было довольно тепло.

В Санта Катерину я приехал, когда занятия в школе уже кончились и все жители сидели за обедом. Я не знал, дома ли Маргерита и нет ли у нее кого. На всякий случай у меня была в запасе другая «нора», где я мог спокойно пересидеть в тепле, пока все не успокоится. Но в запасном варианте не оказалось необходимости. Эта несчастная дурочка даже разревелась от радости, когда меня увидела. Я ей наплел, что наделал ужасных глупостей: поколотил жену, разнес в щепы мебель, а за этим последовали увольнение и привлечение к суду…

— Может, меня даже разыскивают карабинеры…

Она была страшно взволнована, не знала, за что хвататься и не могла себе поверить, что получила в свое распоряжение мужчину, который ей не скажет: «Ну, ладно, будь здорова…», ибо стоит ему выйти из дому, как его могут замести. В тот же вечер мы нашли, где держать машину. И дело кончилось тем, что я провел в этом доме всю зиму.

Утром, пока она была в школе, я пробовал вникнуть в документы. Потом, после обеда, ложился подремать, а вечером смотрел телевизор и снова укладывался спать. За всю мою жизнь у меня не было возможности спокойно отдохнуть. В детстве и юности потому, что в четыре утра летом и в пять зимой я должен был вставать и идти в поле. А потом оттого, что даже тогда, когда мне нечего было делать, забот у меня, слава богу, всегда хватало, и когда я ложился спать, то по крайней мере хотя бы одно ухо должно было бодрствовать. В результате после трех месяцев сытной кормежки и крепкого сна, жизни в холе и покое я почувствовал себя другим человеком. Юношей.

Просматривая все эти бумаги, я понял, насколько же я в самом деле невежествен. Прочесть статью в газете — это одно, а читать эти документы — совсем другое. Некоторые были написаны от руки, и я не мог ничего разобрать. Другие составлены адвокатами в выражениях, которые они употребляют. Кроме того, были разные мелкие записи и фотокопии чеков и векселей. Черт ногу сломит.

Через две недели я все просмотрел, но в голове у меня была еще большая путаница. Однако в конце концов я все же начал кое-что понимать. Сжег все менее важное и стал не спеша перечитывать каждый документ. Речь в них шла о строительных подрядах, квартирах, которые давали в качестве взяток, о миллиардах, которые входили в Италию в одну дверь и выходили в другую. Все это были крупные сделки, дела, в которых дон Нино был мастак.

Для меня это была китайская грамота, но я понимал, что многие из этих бумаг уже бесполезны, поскольку речь в них шла о контрактах, чековых книжках на предъявителя, письмах, которые спустя месяц с лишним наверняка постигла та же судьба, что и опорожненный мною банковский сейф. Я живо представлял себе, как директора банков, чиновники областных органов и разных других учреждений Палермо спускают в унитазы все улики. Чтоб спастись от тюрьмы, эти люди уничтожили бы даже собственную мать.

Но банковские чеки — другое дело. Это было посерьезнее. Теперь уже отошли в прошлое времена, когда я держал деньги дома в потайном месте. Я достаточно разбирался в разных банковских хитростях. Тут были чеки римских и миланских банков, векселя с передаточными надписями, длинными, как роман. Есть вещи, которые никак не скрыть. В конце концов я решил оставить только чеки и векселя и сжечь все остальное. Каждое утро я разводил огонь, так что однажды это заметила даже Маргерита, хотя она была наивна, как маленькая девочка.

— Что это ты все жжешь, Джованнино, когда меня нет дома?

— Письма, моя радость.

А что я еще мог ей сказать? Конечно, письма моей жены. Любовные письма. Маргерита читала романчики для молодых девушек, те, что продаются в газетных киосках, и о сердечных делах знала все на свете. Услышав, что я коснулся этой темы, она растрогалась. И стала допытываться, страдаю ли я еще от разлуки с семьей.

— Немного страдаю, моя радость.

В начале февраля я решил, что пора возвращаться в Палермо. Маргерита опять рыдала. Она гладила меня по лицу и вопрошала господа бога, окажет ли он ей милость раньше, чем она умрет, вновь свидеться со мною.

— Да не беспокойся, — уверял ее я, но она, бедняжка, не знала, верить мне или нет. А я ведь не мог ей сказать, что никогда в жизни никого не предал и всегда умел доказать свою благодарность тому, кто мне помог. Я до сих пор, когда выдастся время, ненадолго заезжаю туда, где она теперь преподает. Тем более это приморский город.

В Палермо я прямиком отправился к одному адвокату, которого знал в лицо. Его клиент находился под судом. А на его имя в сейфе дона Нино имелся банковский чек. Один-единственный. Его фотокопия лежала у меня в бумажнике.

— Присаживайтесь, — сказал он, когда я вошел. Это был старинный кабинет, уставленный темной мебелью, такой, какую можно увидеть в ризницах. В то время как я все это рассматривал, адвокат не отрывал от меня глаз. Видно, он умел правильно судить о людях с первого взгляда. О нем отзывались хорошо: очень ловкий и высокооплачиваемый пеналист. И он был хитер, наверняка хитрее меня. Но я пришел к нему не для того, чтобы его объегорить. Мне надо было только сказать ему пару слов. И я сразу же это сделал, вынув фотокопию и положив перед ним на письменный стол.

— Не знаю, может ли это пригодиться вам и вашему клиенту…

Он поглядел и сразу нахмурился.

— Что вы хотите сказать?

— Это вам, наверно, известно лучше, чем мне.

Он думал, что я хочу денег. Но я сказал, что деньги мне не нужны. Думал, что меня кто-то к нему подослал. Я сказал, что никто меня не посылал. Он не в силах был поверить, что я ничего не требую. Он брал в руки чек, минутку размышлял и задавал очередной вопрос. А потом повторялось все сначала: он был похож на шершня. Под конец он поинтересовался, кто я и откуда у меня этот документ. Если бы он задал мне этот вопрос сразу же, мы закончили бы разговор в одну минуту.

На дворе стоял один из тех зимних дней, что бывают только в Палермо. Время было чуть за полдень. Я погулял до шести часов вечера, поглядел на все, на что только можно было. Я не знал, возвращусь ли еще когда в этот город, и хотел увидеть и запомнить как можно больше. А когда устал, вернулся к тому месту, где припарковал автомобиль, и выехал на дорогу, ведущую к моему селению.

Я вел машину и думал об адвокате. Мне хотелось невидимкой пробраться к нему в кабинет, чтобы услышать, что он говорит, и посмотреть, сколько раз он позвонил по телефону — один или десять. Но независимо от того — один или десять — теперь уже известие о том, что у меня имеются фотокопии банковских чеков, дошло до тех, до кого нужно. Может, оно уже никого и не интересовало, но, возможно, оно стоило подороже всякого бронированного автомобиля. В тот момент я не знал, кончена моя жизнь или я могу еще немножко пожить.

Но страха я не испытывал: что суждено, то суждено, и против судьбы не попрешь.

Я вел машину и вспоминал всех, кого потерял по дороге: целая гора мертвецов, и почти все они умерли не своей смертью. Первое время мне каждую ночь снилось, что ко мне врываются, высадив дверь, и расстреливают меня из автоматов — такие же кошмары мучили меня когда-то в Корлеоне, когда расправились с Доктором. И я просыпался весь в поту.

Но потом перестал об этом думать.

XXI

Со времени последних событий, о которых я рассказал, прошло три года. Единственное, что я могу сказать об этих трех годах, это то, что я вновь стал крестьянином. Возделываю свою землю — тот участок, что купил я, и тот, что был у отца. На этом участке, в земле, когда боронил на тракторе, я нашел лемех плуга, который сломался однажды в сентябре, когда я был еще маленький. Отец опустился на землю, около мула. Он сидел молча и рассматривал свои натруженные руки. Даже выругаться у него не было сил.

В селении нынче все не так, как когда-то. Можно себе спокойно жить-поживать без того, чтобы на тебя все глазели и о тебе судачили. В самом деле, мы встречаемся с Финуццей, а мой двоюродный брат, который живет с ней в соседнем доме и хотел меня на ней женить, даже ничего об этом не знает. Если бы такое случилось тридцать лет назад, через пять минут все в селении только об этом бы и болтали и бедняжка умерла бы со стыда. Финуцца хотела выйти замуж, но так как ей это не удалось, в конце концов утешилась тем, что нашла себе мужчину.

Не то чтобы я не хотел на ней жениться: она была хорошая женщина, порядочная, к тому же обиженная судьбой. Но нельзя повторять в жизни ошибок. А я один раз уже совершил ошибку, женившись на Нучче. Мужчина волен делать то, что хочет, но родители, братья и сестры, жена и дети не должны из-за этого страдать — они должны оставаться ни к чему не причастными и незапятнанными. Я всегда старался так поступать. Но в конце концов Нучча все равно узнала, кто я, и это ей стало известно не от меня. Я уверен, что из-за этого она и умерла. И если бы у нас тогда уже родился ребенок, то он или тоже погиб бы, или рос бы кое-как, под присмотром тетушек, соседей, в компании уличных ребят.

Все эти три года в селении я старался, чтобы обо мне ничего не узнали. Как-то вечером, когда я пешком возвращался домой, ко мне пристали трое парней, строивших из себя гангстеров. Это не было ограбление. В наших местах так не грабят. Самое большее может приехать кто-то из соседнего селения или городка и очистить банк или почту. Если бы я дал им пару десятитысячных бумажек, они бы от меня отстали и еще сказали бы «спасибо».

— Ну, что сдрейфил? — спрашивали они. И со смехом пытались повалить меня на землю. Мне ничего не стоило размозжить одному из них башку, чтобы научить двух остальных хорошим манерам. Однако я, избегая драки, сумел уверить их, что денег у меня нет и что в полицию я на них жаловаться не буду, но, когда один из них схватил меня за руку и хотел ее заломить, я напрягся и ему это не удалось. А его дружки стали над ним насмехаться, говорить, что он слабак, которому не справиться с собственным дедушкой. А я, выглядящий старше чем на свои пятьдесят три года, смеялся вместе с ними и прикидывался в самом деле дедушкой. Так дело обернулось шуткой и кончилось тем, что мы разошлись по-хорошему.

В другой раз у меня зашел спор из-за межи с соседями, купившими участок рядом с моим и захотевшими проложить дорожку, которая наполовину шла бы по моей земле. Вспоминаю также ссору с трактористом, потребовавшим сверх условленного, а также с хозяином соседнего дома, который, прежде чем вернуться в селение, работал на Севере и позабыл, как ведут себя воспитанные люди.

Но я ни разу не пролил ни капли крови. Кто со мной знаком, знает меня только в лицо, и, если мы здороваемся, первым здороваюсь я. Меня интересует только моя земля. И ничего больше. Как прекрасно возделывать землю без страха, что тебе может грозить голод. Спать в постели под простыней, не прислушиваясь, идет ли на дворе дождь. Потому что иногда дождь — это погибель, а иногда отсутствие дождя — тоже погибель. Но на тот случай, когда дождя нет, я пробурил колодец — современный артезианский колодец глубиной в восемьдесят метров. И вода у меня есть всегда, даже когда господь бог не желает ее ниспослать людям. Вот для чего нужны деньги.

Бывают они нужны и на другое. Язву желудка я лечил в Швейцарии, сперва в Беллинцоне, потом в Цюрихе у врача, которого знавал во времена дона Нино, умершего, да будет земля ему пухом, тоже в Швейцарии. И вылечил язву я благодаря деньгам, потому что в Италии, если хочешь наверняка выздороветь, надо ехать за границу, а для этого требуются денежки.

Нужны деньги и тогда, когда меня охватывает тоска по морю. Тогда, не говоря никому ни слова, я уезжаю и отправляюсь в Палермо. Я купил себе машину «ритмо-дизель», настоящую игрушку. Я приезжаю, снимаю хороший номер в дорогой гостинице, ем в ресторане, где подают такую свежую рыбу, что она кажется еще живой, и официанты одеты в черные костюмы, а ночью сплю с такой девицей, какой у нас в селении не увидишь даже в кино. Тратить деньги на шикарные ботинки — это не по мне, но ради такого я всегда готов, не скупясь, открыть бумажник. А когда устану, возвращаюсь домой. Иногда кто-нибудь видит, как я приезжаю, и спрашивает, где я был.

— Ездил в ИНПС[62] насчет пенсии, — отвечаю я. Или же — делал анализы из-за своей язвы, или же — был на сельскохозяйственной ярмарке. Словом, там, куда ездят приличные люди.

Иной раз летом я остаюсь ночевать в поле. Так же, как в детстве с отцом и братьями. Но теперь сплю не на голой земле: для этого я уже не в том возрасте. Я выстроил себе домик, всего с одной комнатой, лишь бы не мочил дождь. Вечером что-нибудь готовлю на ужин, а потом выхожу на воздух и слушаю ночные звуки, пока не сморит сон.

— Все-то у тебя есть, Джованнино, — нередко говорит мне двоюродный братец, когда мы с ним видимся. Но это не так. У него есть жена, а у меня нет. Он живет себе бездумно, а я нет. Он меня приглашает каждое воскресенье, и я иногда к нему хожу. Но денег в долг никогда ему не даю. Если пройдет слух, что я могу запросто вынуть из кармана пару миллионов, прощай спокойная жизнь.

Поэтому я торгуюсь даже из-за пяти тысяч лир и во всех лавках, где что-нибудь покупаю, стараюсь получить скидку. Поэтому мне удается жить неприметно, а иной раз меня все это даже забавляет. А задушевных разговоров ни с кем не вожу, да мне этого и не нужно. Но не из-за высокомерия. Я просто уже привык так жить. Сперва я доверял всем, кто принадлежал к Семьям. И появились Корлеонцы, которые плевали на эти правила. Потом доверял только той Семье, в которую входил сам. И появились предатели, устроившие бойню и перебившие всех остальных. Так разве могу я теперь доверять кому-нибудь из односельчан, которые только называют себя моими друзьями и даже представить себе не могут, какова моя настоящая жизнь.

Самое большее — обменяться парой слов о погоде, о видах на урожай и о химических средствах борьбы с сорняками, которые теперь применяют. Да и вообще у меня нет времени на разговоры. Каждое утро покупаю «Сицилию» и читаю почти от корки и до корки. Делаю покупки, кое-что по дому, пью кофе в баре, и нескольких часов, свободных от работы в поле, как не бывало. Это бедная жизнь, но она для меня — отдых. И она мне правится.

В память о былых временах я храню только две вещи. Прежде всего пистолет, неизменно вместе с оформленным по всем правилам разрешением на ношение оружия. Только нынче он тоже отдыхает, покоясь в ящике комода. Я никогда не беру его с собой, когда выхожу из дому. Я знаю, что меня не могут убить. Но если я и заблуждаюсь насчет своей безопасности и моя судьба притаилась где-нибудь в темноте за углом, есть у меня пистолет или нет — все равно без разницы. Я об этом не думаю и не трясусь от страха. В оставшиеся мне годы мне хочется жить и спать спокойно.

Второе, что я храню — это воспоминания. Я знавал больших людей, людей в настоящем смысле этого слова. И в жизни мне выпали на долю испытания, которые пережил далеко не каждый. О некоторых из них я рассказал, но о других не могу, да и не хочу говорить. Если у человека нет секретов, которые надо хранить, значит, он прожил пустую и бесполезную жизнь.

Самые приятные воспоминания — самые незначительные, если рассказывать о них, они кажутся сущей чепухой. Некоторые летние вечера на усадьбе дона Пеппе вместе с другими молодыми ребятами. А потом — когда я в первый раз сел за руль машины или когда, называя меня по фамилии, перед ней впервые добавили «синьор». Но чаще всего вспоминаются некоторые минуты, проведенные с женой, и жизнь в Семьях, где я работал. Наверно, так бывает и у солдат во время войны: знакомятся между собой разные люди, которых каждую минуту поджидает смерть. И даже если уцелеют, потом они вернутся на «гражданку» и никогда уже больше не встретятся друг с другом. Но в те дни, когда были вместе, они чувствовали себя братьями. Потому что у солдат все потребности, все желания и мысли одинаковы. И оттого некоторые слова, даже произнесенные еле слышным шепотом, звучат, будто колокола в день Пасхи.

И некоторых из них я любил. Не только Стефано Бонтате и Саро Получлена. И многих из них уважал. И многие из них меня научили жизни, которая жестокий зверь, большой и сильный. Но ведь и хищные звери кормят молоком своих детенышей и вылизывают их, чтобы вычистить шерстку.

Я не был хорошим человеком, но я это сознавал, когда совершал какой-нибудь дурной поступок. Я рассказал тут только то, о чем мог рассказать, но мой пистолет пропел больше десятка раз последнюю песню тем, кто того заслуживал, но также и кое-кому, кто того не заслужил. Когда я так поступал, то об этом не думал, а если и думал, то все равно делал, потому что имел на то свои причины. И за это надо платить. Целой страницы не хватило бы для имен всех тех, кого я знал и кто заплатил собственной жизнью или пожизненным заключением.

Мне повезло. Жизнь, которую я прожил, оставила мне лишь шрам на ноге да язву желудка. Все остальное она навеки унесла — из всех, кого я знал, живы лишь немногие, да и те в тюрьме и никогда не выйдут на свободу. Остальных всех убили. Уцелел лишь я один. Живой, но один. Работа в поле да воспоминания — вот и вся моя компания.

Однако подчеркиваю: именно воспоминания — и никаких сожалений. О чем я могу жалеть? Ведь мне от рождения было предуготовано погибнуть в шахте, как моему брату. Или же пойти по дороге отца: до семидесяти лет за жалкие гроши гнуть спину на хозяина. Или же выучиться говорить на туринском диалекте на каком-нибудь заводе, выпускающем болты, вдалеке от моего селения, от моря, от родителей. Так разве мне есть о чем жалеть?

Я прожил жизнь такую, какую прожил. Она была то хорошей, то плохой — как уж выпадало. И если бы я родился вновь, то хотел бы прожить точно такую же.

Я ни в чем не раскаиваюсь.

Послесловие

В середине 1988 года в Италии вышла книга, наделавшая много шума: среди множества сочинений о мафии — и художественных, и публицистических, и научных — она привлекла внимание критики и читателей своей необычностью. Оставшийся анонимным автор предложил читателям выполненную им литературную запись воспоминаний также оставшегося неизвестным мафиозо по имени Джованни, который, кое-что не договаривая, кое-кого не называя, рассказал ему историю всей своей жизни — от нищего батрака в горном сицилийском селении до сначала охранника-«гориллы», а затем высококвалифицированного профессионального убийцы — члена одной из «семей» мафии, действовавшей в столице Сицилии — Палермо. Анонимный автор назвал эту исповедь, потрясающую своей откровенностью и жестокой правдивостью, «Уважаемый человек — поразительное свидетельство изнутри мафии». «Уважаемый человек», или «человек чести» — на языке мафии означает: член мафии, свято соблюдающий ее законы, за нарушение которых его ждет смерть — в их безусловном и безропотном выполнении он клянется при приеме в «семью». Джованни — «уважаемый человек»: проявленное к нему неуважение рассматривается как неуважение к «семье», к которой он принадлежит, и сурово карается; он и «человек действия», то есть такой мафиозо, который способен не только выполнять «технические» функции или охранять боссов, но и осуществлять «операции» — профессионально убивать, соблюдая полную секретность… Главное качество «человека чести» — не только абсолютная преданность «семье», не только «профессиональный опыт» и смелость, но и умение молчать, никогда не задавать лишних вопросов…

Джованни просто и безыскусно, порой грубовато, порой с крестьянским юмором повествует в первых главах книги о том, как он стал мафиозо. И этот его рассказ, на наш взгляд, убедительнее всех социологических исследований отвечает на вопрос о рекрутировании мафии, о самой природе этой организации, насчитывающей на Сицилии более двух веков существования. Нищета и забитость — вот что питает мафию, и правы те итальянские писатели-меридионалисты (так называются исследователи проблем жизни Южной Италии), которые говорят, что, пока на Сицилии и во всей Южной Италии будут существовать отсталость, бесправие, неграмотность, пережитки и обычаи прошлых времен, до тех пор у мафии будет питательная среда…

Далее Джованни рассказывает о своих «делах» и «операциях», и его повествование превращается в захватывающий детективный и приключенческий роман. Он участвует во многих кровавых переделках, говорит о вожаках мафии, которых знал лично или близко наблюдал. У него точный язык, феноменальная память. Борьба — и хитростью, и оружием — идет на два фронта — против органов правопорядка, охотящихся за мафиози (преимущественно рядовыми, как Джованни), и конкурирующих группировок — главным образом «семьи» из Корлеоне. Но потом возникает и третий — самый опасный и самый беспощадный — фронт: в «семье» появляются предатели, там начинается внутренняя борьба за власть. Рассказ Джованни доходит до самого последнего времени, до 1986 года, когда опьяневшая от огромных денег, нажитых торговлей наркотиками, и от пролитой крови мафия убивает в Палермо генерала Альберто Далла Кьезу и его молодую жену. После этого убийства префекта Сицилии, направленного на остров для подавления мафии, после гибели всей «семьи» Джованни, он благоразумно решает выйти из игры, унося с собой все свои секреты и тяжкие воспоминания…

Тут надо сказать, что книга «Человек чести» привлекла внимание не только читающей публики, но и органов, занимающихся борьбой против мафии. Полиция захотела раскрыть фамилии обоих анонимов — и писателя — автора литературной записи, и самого героя, скрывшегося под именем Джованни. Эффект был неожиданный, на что и рассчитывал Аноним. Автором оказался известный писатель, мастер детективного жанра Энцо Руссо, его герой Джованни — вымышленным персонажем, плодом его писательской фантазии, а «литературная запись» бесед — типичной литературной мистификацией, образцов которой немало имеется в классической литературе…

Однако все же вряд ли можно поручиться за то, что книга и ее главный персонаж и впрямь плод творческой фантазии. Кто знает, не пришлось ли автору, самому уроженцу Сицилии, проводящему там каждое лето, действительно встречаться с неким Джованни, обещая сохранить его фамилию в тайне…

Итак, перед нами художественное произведение, детективный роман, но вместе с тем и плод тщательного многолетнего изучения писателем уймы материалов о мафии — газетных, судебных отчетов, подлинных документов за три-четыре десятка лет. Энцо Руссо, помимо того, снабжает свою «запись бесед» с Джованни множеством сносок и пояснений — весь этот «аппарат» реалий придает роману особую жизненность и достоверность. И все же это не документальная проза, не просто биография — или, точнее, «автобиография» — наемного убийцы из мафии. Перед нами, повторим, подлинно художественное произведение, биографический роман, в котором возникает перед читателем не только и не столько социальный фон, сколько личность, характер мафиозо — подлинного или частично вымышленного — по имени Джованни, раскрывается его психология. Причем образ, характер Джованни мы видим в развитии — с годами он делается не только опытнее, но и осознает окружающее и свою роль в том, что происходит вокруг. Джованни признается, что книг он не читает, но он внимательно изучает газеты, особенно в том, что касается мафии и ее проблем, неплохо разбирается в политической игре на Сицилии. Он осознает, что меняется и он сам, и вся мафия. Джованни не одобряет перемен: он типичный представитель «старой» мафии с ее своеобразным кодексом чести, ему не по нутру бессмысленная кровожадность «новой» мафии, стремящейся к безудержному обогащению и власти. Участвуя во многих преступлениях, сам убивая по приказу людей, он против нынешнего главного занятия мафии — торговли наркотиками и оружием.

Однако — в отличие от многих других появившихся автобиографий, авторы которых — бывшие мафиози или террористы — каются во всех грехах и обещают встать на путь истинный, герой «Человека чести» ни в чем не кается, ни о чем не жалеет, готов начать прожитую жизнь сначала… Ведь он считает, что прожил жизнь достойно, что он человек «честный» и достойный уважения — он никогда никого не предал, был верен друзьям и «крестным отцам»… Что ж, может быть, такой финал заслуживает большего доверия, более жизнен и реалистичен, чем покаянные речи и битье себя в грудь некоторых «раскаявшихся», надеющихся таким образом вернуть свободу и уважение…

Энцо Руссо удалось показать опасность мафии не только как преступной организации, проделавшей большую эволюцию от защиты интересов помещиков-латифундистов до изощреннейших методов торговли героином и слияния с коррумпированными «верхами», но и ту моральную опасность, которую она несет сицилийской бедноте.

Книга нелегка для перевода — она написана характерным языком сицилийского крестьянина (правда, язык Джованни постепенно становится менее примитивным, более современным и «городским») со многими вкраплениями диалектизмов, слов и понятий мафиозного обихода. Читатель знакомится со многими реалиями: со сложной структурой мафии — ее «семьями», «комиссиями», «куполами» (совещаниями в верхах), выборами «крестного отца» и так далее, с ее иерархией — «десятками», состоящими из простых «парней», «солдат», которыми командуют «старшие», с церемонией клятвы и всем прочим, проникает, словно изнутри, в психологию этого замкнутого мирка со своими непреложными законами, выработанными за столетия. В глубине психологических характеристик, данных словно мимоходом, описаниях природы и быта, сюжетном построении, создающем полную иллюзию перипетий подлинной жизни, в напряженности действия отдельных эпизодов чувствуется рука талантливого и опытного писателя.

Энцо Руссо занимает заметное место среди мастеров итальянского детектива — жанра, получившего ныне в Италии неожиданно быстрое развитие. «Человек чести» имел широкий успех, переведен на многие языки, по роману снимается фильм. Вызвать сенсацию после успеха телесериалов и романа «Спрут», после «Имени розы» Умберто Эко в Италии не так-то легко.

Энцо Руссо 44 года, он родился на Сицилии, жил в Неаполе и Риме, но уже много лет живет в городке Монца возле Милана, куда ездит на работу в редакцию газеты. Дебютировал он фантастико-политическим приключенческим романом «Досье “Америка-2”» в 1976 году. Но еще раньше начал писать детективные повести для подростков, объединенные сквозным персонажем — отчаянной девчонкой Россаной, дочерью полицейского комиссара, которая во всех расследованиях опережает своего отца. Более десятка книг в этой серии вышли в солидном издательстве «Мондадори», с которым связана вся дальнейшая деятельность Руссо. Одна из этих детективных повестей для подростков переведена у нас («Следствие ведет Россана», «Детская литература», 1984). Успех в жанре детектива — уже теперь для взрослых — упрочил роман «Дело Монтекристо», вышедший тоже в 1976 году, удостоенный нескольких премий и переведенный за границей.

В следующем, 1977 году, Руссо выпустил политический детектив «Логово горностаев». Этот роман, посвященный разоблачению неофашистских заговорщиков, имел большой резонанс, так как вышел в разгар борьбы с «черным» (фашистским) терроризмом в Италии. В этой книге ярко проявились некоторые типичные черты итальянского детектива — его гражданственный, социально-политический характер и вместе с тем близость к стихии повседневной жизни — и любовь, и семейная жизнь, и быт его героев неизменно занимают важное место. Да и судья Балестрини (как впоследствии и комиссар Каттани из «Спрута», и Джованни из «Человека чести») — не некий супермен, а обычный человек, со всеми слабостями и недостатками, зависящий от внешних обстоятельств, которые сильнее его: в этом тоже одна из черт итальянского социально-политического детектива. «Логово горностаев» знакомо нашему читателю — перевод романа публиковался в журнале «Иностранная литература» (№№ 10 и 11 за 1984 год), а также выходит отдельной книгой в издательстве «Прогресс».

Весьма любопытным представляется и вышедший в 1979 году роман Руссо «Вторник дьявола», несколько напоминающий по атмосфере «Имя розы» Умберто Эко (заметим, что книга Руссо вышла за год до «Имени розы»). Действие также происходит в монастыре, столь же таинствен предмет поисков (он же и причина серии загадочных убийств) — некий документ, скрываемый монахами.

Летом 1990 года издательство «Мондадори» выпустило в свет новый роман Энцо Руссо. Его название — «Четырнадцатый ноль». Для того чтобы написать цифру, которая дает представление об общем капитале мафии в Италии, требуется именно четырнадцать нулей: сто тысяч миллиардов лир (восемьдесят миллиардов долларов) — таков ее годовой оборот… Итак, еще один роман о мафии — на этот раз о ее самых высших сферах — мирке большого бизнеса, в основе которого опять-таки торговля наркотиками, финансовые махинации, отмывание «грязных» денег. Книгу уже переводят в нескольких странах.

Оглядываясь на творчество Энцо Руссо, убеждаешься, что диапазон интересов писателя достаточно широк: не выходя далеко за рамки излюбленного жанра политического детектива, он критически, а то и обличая, исследует природу, власти в ее самых различных ипостасях: наднациональные монополии, стремящиеся установить власть над всем миром, — в фантастическом политическом романе «Досье “Америка-2”»; стремление к духовной, а на деле и политической власти католической церкви и монахов-иезуитов — в детективе «Вторник дьявола»; угроза фашистского переворота и установления власти «сильной рукой» в Италии — в романе «Логово горностаев»; и наконец, рвущаяся к власти мафия, пытающаяся упрочить свое господство любыми средствами — от уголовных преступлений до гигантских финансовых махинаций — в исповеди мафиозо «Человек чести» и романе «Четырнадцатый ноль».

Г. Д. Богемский

strong
strong
Ветвь королевской династии Бурбонов правила в Королевстве Обеих Сицилии с 1735 по 1805 и с 1814 по 1860 год — до создания в 1861 году Итальянского королевства (окончательно Италия была объединена в 1870 году после присоединения Рима). —
«Садами» на Сицилии называют рощи и плантации цитрусовых. —
В итальянском тексте очень много сицилийских диалектизмов, а также слов и выражений на жаргоне мафии, которые переводчик по мере сил старался возможно ближе передать на русском. —
Мера земли, равная 2143 квадратным метрам. —
strong
Так южане в насмешку называют жителей Севера страны, где вместо макарон основной продукт — кукуруза. —
Гражданский титул и форма обращения к лицам, награжденным орденами. —
Буквально: Майская долина. —
strong
«
strong
strong
strong
Буквально: молодой парень, на языке мафии — «рядовой» в ее организации. —
Буквально: «мышонок» — модель малолитражной машини «Фиат». —
strong
Перекресток улиц Макуэда и Вптторио Эмануэле, —
Предвыборная эмблема Итальянской коммунистической партии. —
Эмблема Христианско-демократической партии. —
strong
Модель автомобиля. —
strong
strong
Полное название газеты — «Иль джорнале ди Сичилия». —
Сорт итальянских дешевых сигарет. —
Марка автомобиля. —
Название тюрьмы в Палермо. —
Модель автомобиля «Фиат». —
Возможно, речь идет о Винченцо Манискалько. —
Так сокращенно называют в Италии парламентскую комиссию по борьбе с мафией. —
Модель автомобиля «Фиат». —
Модель автомобиля «Фиат». —
Городское полицейское управление. —
Так в Италии часто называют полицейских. —
strong
Марка легкого мотоцикла. —
«Боевое» подразделение мафии, состоящее примерно из десяти человек. —
Ассигнация в десять тысяч лир.
Уменьшительное от Винченцо. —
Органы управления в сельской местности, аналогичные муниципалитетам в городах. —
strong
strong
На языке мафии: превосходный киллер. —
Имеется в виду знаменитый Сальваторе Джулиано (
Вместе со своим двоюродным братом Иньяцио — с начала 60-х годов управляющий сицилийскими лотерейными конторами, доход которых был гораздо выше, чем в других областях Италии. Друзья Бонтате и так называемой «прежней» мафии (мафии, теряющей свои позиции), кузены Сальво обладали политическими связями на самом высоком уровне, и все расследования их деятельности оставались безрезультатными вплоть до 1984 года, когда они были арестованы за создание мафиозной организации. Два года спустя Нино умер от рака в Швейцарии, Иньяцио был осужден на семь лет (один год ему скостили) на судебном процессе в Палермо. —
strong
Прозвище Пино Греко, киллера из семьи Чакулли. —
Его убили 2 декабря 1984 года, через полгода после освобождения из тюрьмы. —
strong
Особое палермское блюдо. —
Вероятно, обрезание. —
Выходящая в Палермо газета «Ора» («Час»). —
Оплетенная соломой бутылка, чаще всего двухлитровая. —
На сицилийском диалекте — молодой парень, мальчик. —
Первое означает — чтобы тебя убить, а второе — чтобы поговорить с тобой. —
Старинная палермская гостиница на берегу моря, построенная семейством Флорио
Кислота, которую применяли в камере смерти, не воздействует на металлы. —
Вероятно, речь идет о судье-следователе Рокко Кинничи. —
На многих судебных процессах в Италии, в частности по делам о преступлениях мафии, обвиняемые в целях безопасности находятся в больших железных клетках. —
Национальный институт социального страхования. —