/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary

Женщина в зеркале

Эрик-Эмманюэль Шмитт

Эрик-Эмманюэль Шмитт — мировая знаменитость, это едва ли не самый читаемый и играемый на сцене французский автор. Впервые на русском языке новый роман автора «Женщина в зеркале». В удивительном сюжете вплетаются три истории из трех различных эпох.

Брюгге XVII века. Вена начала XX века. Лос-Анджелес, наши дни.

Анна, Ханна, Энни — все три потрясающе красивы, и у каждой особое призвание, которое еще предстоит осознать. Призвание, которое может стоить жизни.


Эрик-Эмманюэль Шмитт

ЖЕНЩИНА В ЗЕРКАЛЕ

Бруно Мецгеру

1

— Я чувствую, что я другая, — прошептала она.

На ее слова никто не обратил внимания. Матроны сновали вокруг нее, поправляя то фату, то тесьму, то бант, галантерейщица укорачивала юбку, вдова землемера надевала на ее ноги расшитые туфельки; девушка держалась неподвижно и чувствовала, что становится вещью — увлекательной, способной привлечь внимание соседок, но все же вещью.

Луч солнца проник через мансардное окно и наискосок пересек комнату. Анна улыбнулась. Золотистый свет нарушал полумрак мансарды, она стала похожа на подлесок, который осветила заря, только вместо папоротников были корзины с бельем, а вместо ланей — девушки. Несмотря на непрестанную болтовню, Анна вслушивалась в проникшее в комнату молчание; странное, безмятежное, плотное, оно шло издалека и сквозь пересуды кумушек доносило некое послание.

В надежде на то, что кто-нибудь из них расслышал его, Анна посмотрела по сторонам, но не поймала ни одного взгляда. Вынужденная терпеть их старания украсить ее, она не была уверена, не произнесла ли эту фразу вслух: «Я чувствую, что я другая». Что она могла добавить? Через несколько часов она выйдет замуж, но с самого пробуждения она ощущала лишь приход весны, заставляющей раскрываться бутоны. Природа привлекала ее куда больше, чем жених. Анна догадывалась, что счастье там, — оно спряталось за деревом, словно заяц; она видела кончик его носа; ощущала его присутствие, его зов, его нетерпение… Она испытывала зуд в ногах — хотелось бежать, кататься по траве, обнимать стволы деревьев, полной грудью вдыхать воздух с витавшей в нем пыльцой. Главным сегодняшним событием был сам день — прохладный, ослепительный, щедрый, — а не предстоящая свадьба. Ее грядущий союз с Филиппом казался ей ничего не значащим по сравнению с этим сиянием, с апрелем, что заполонил поля и леса, с новой силой, порождавшей крики кукушек, первоцветы, чертополох. Ей хотелось бежать из тесной комнатки, где шли приготовления к свадьбе, вырваться из рук, что пытались украсить ее, и броситься нагой в такую близкую речку.

Миновав оконный переплет, луч света натолкнулся на тень кружевной занавески на неровной побелке стены. Анна ни за что не посмела бы потревожить этот чарующий луч. Нет, даже если бы ей сказали, что в доме пожар, она бы не шелохнулась, сидя на этом табурете.

Она вздрогнула.

— Ты что-то сказала? — спросила ее двоюродная сестра Ида.

— Ничего.

— Ты мечтаешь о нем, да?

Анна опустила взгляд.

Это подтвердило подозрения Иды, и она, одолеваемая похотливыми мыслями, разразилась пронзительным хохотом. Последние недели она пыталась совладать с завистью, и ей это удавалось, лишь превратив ее в игривую насмешку.

— Анне уже кажется, что она в объятиях Филиппа! — провозгласила она сдавленным голосом. — Первая ночь будет жаркой. Не хотелось бы вечером оказаться на месте матраса.

Женщины заворчали, одни поддерживали Анну, другие порицали Иду за пошлость. Вдруг дверь распахнулась. Тетя и бабушка Анны величественно, как на сцене, вплыли в комнату.

— Наконец-то ты увидишь то, что увидит твой муж! — в один голос воскликнули они.

Из сборок своих черных платьев они выхватили, словно кинжалы, две коробочки резной кости и осторожно приоткрыли их: в каждой было зеркало, оправленное в серебро. Их действия сопровождал изумленный шепот: присутствующие сочли, что стали свидетелями необыкновенного зрелища. В повседневной жизни зеркала попадались крайне редко, а если вдруг у кого и нашлось бы зеркальце, то оловянное, из шлифованного выпуклого металла, где отражение казалось запотевшим, неровным, тусклым; эти же зеркала были сделаны из стекла и отражали реальность в четких очертаниях и ярких красках. Послышались восторженные восклицания.

Волшебницы, потупившись, приняли заслуженные комплименты, а затем немедленно перешли к действию. Тетя Годельева встала перед Анной, а бабушка Франциска сзади, за ее спиной, каждая держала зеркало, как щит, на вытянутой руке. Сознавая всю важность момента, они торжественно объяснили девушке, что делать:

— В переднем зеркале отражается то, что сзади. Таким образом, ты сможешь увидеть, как ты выглядишь с затылка или в профиль. Помоги нам правильно встать.

Подошедшая Ида не скрывала зависти.

— Где вы взяли эти зеркала?

— Нам их одолжила графиня.

Все зааплодировали такой удаче: подобное сокровище могло принадлежать лишь знатной даме; торговцы даже не предлагали зеркала простолюдинам — куда такое бедноте!

Анна глянула внутрь круглого ободка, рассмотрела свое удивленное лицо, оценила замысловатые завитки светлых волос, уложенных в изящную прическу, удивилась, какая у нее длинная шея и изящные ушки. Однако ее не покидало странное чувство: хотя ничего неприятного в зеркале не отражалось, увиденное было совершенно непривычным — она смотрела на незнакомку. Ее перевернутое изображение — в фас, сбоку или сзади — могло принадлежать и ей, и кому угодно другому; оно совсем не походило на нее.

— Ты довольна?

— О да! Спасибо.

Не отличавшаяся тщеславием Анна, отвечая на вопрос тетки, думала, что та спрашивает о зеркале.

— Ты что, не отдаешь себе отчета в том, как тебе повезло?! — рявкнула бабушка Франциска.

— Конечно отдаю, — возразила Анна, — мне очень повезло, что оно мне досталось.

— Да нет, я имела в виду Филиппа. Другого такого не сыщешь.

Соседки степенно закивали. Мужики в Брюгге большая редкость. Никогда еще в городе не было такого дефицита… Мужчины исчезли. Сколько их осталось? Один на двух баб? Может, даже один на трех. Бедная Фландрия была поражена странным недугом: нехваткой сильного пола. За несколько десятилетий мужское население на севере Европы снизилось настолько, что это уже вызывало опасения. Многим женщинам пришлось смириться с одинокой жизнью или уйти в монастырь; некоторые отказались от материнства; самые смелые, чтобы справиться с нуждой, овладели мужскими ремеслами — кузнечным или столярным делом.

Галантерейщица строго взглянула на приятельницу, расслышав в ее голосе упрек.

— Так было угодно Господу! — заявила она.

Бабушка Франциска вздрогнула, испугавшись, что ее могут обвинить в богохульстве.

— Разумеется, это Господь послал нам такое испытание! — торопливо исправилась она. — Это Господь призвал наших мужчин отправиться в Крестовые походы. Во имя Его они гибнут, сражаясь с неверными. Господь убивает их в море, на дорогах, в лесах. Господь убивает их на работе. Господь призывает их к себе раньше нас. Это по Его милости мы хиреем без них.

Анна поняла, что бабка Франциска ненавидит Бога; она выказывала скорее страх, чем обожание, описывая Его как грабителя, палача, убийцу. Анне, напротив, не казалось, что Бог таков или что Он действовал там, где виделся бабке.

— У тебя, милая Анна, все сложится как встарь: муж, много детей. Ты счастливица. К тому же твой Филипп не мужлан. Не так ли, дамы?

Те закивали, смеясь — одни от смущения, другие от возбуждения, — что кто-то интересуется их мнением по такому вопросу. Шестнадцатилетний Филипп был крепким фламандским парнем, с длинными ногами, узкой талией, широкими плечами, светлой кожей и лохматой копной волос.

Тетя Годельева воскликнула:

— А знаете, жених-то стоит на улице, поджидает невесту!

— Да ну?

— Он знает, что мы ее одеваем, он просто вскипел. Как вода на огне! Если бы от нетерпения можно было помереть, его бы уже давно в живых не было.

Анна подошла к окну; промасленную бумагу с рам уже сняли, чтобы впустить весну. Стараясь не заслонить свет, она наклонилась и увидела стоявшего на мостовой Филиппа, который весело болтал с друзьями, приехавшими из Брюгге в Сент-Андре, деревню, где жила бабка Франциска, в миле от большого города. Да, время от времени поглядывая на верхний этаж, он ждал ее, страстно и радостно. Анна с облегчением вздохнула. Она не должна сомневаться!

Анна жила в Брюгге уже год. До этого она знала лишь одинокую ферму на севере, где тяжелые облака придавили плоскую, вонючую, влажную землю; она жила там с теткой, ее мужем и дочерьми. Другой семьи у нее не было — мать Анны умерла при родах, так и не раскрыв имени ее отца. При жизни дяди девочка ни разу не покидала ферму, а когда тот помер, тетя Годельева решила переехать в Брюгге, поближе к братьям. Недалеко оттуда их мать Франциска доживала дни в деревеньке Сент-Андре.

Для Годельевы переезд в Брюгге был возвращением к истокам, но для Анны, а также Иды, Хедвиги и Бенедикты — ее трех кузин — переезд стал настоящим потрясением. Из деревенских девчонок они превратились в горожанок, из девочек — в девушек. Ида, старшая, была намерена как можно скорее связать свою судьбу с мужчиной и атаковала имевшихся в наличии парней с почти мужским пылом и смелостью, что не принесло ей успеха. Так что работавший в обувной лавке Филипп, ответив на заигрывания Иды, решил покорить сердце Анны, даря ей каждое утро по цветку. Он без смущения признался Иде, что воспользовался знакомством, чтобы добраться до ее двоюродной сестры. Эта в общем-то банальная уловка сильно огорчила Иду, а радости Анне почти не доставила. Та смотрела на окружающих не так, как ее подруги: девушки распознали в подмастерье сапожника явного удальца, а Анна видела угловатого длинноногого мальчишку, смущенного своим новым телом, которое то и дело на что-нибудь натыкалось. Филипп вызывал у нее жалость. Она угадывала в нем девичьи черты — волосы, нежные губы, бледная кожа. Во взволнованных интонациях его баритона ей слышался отзвук мальчишеского звонкого голоса. Идя вместе с ним на рынок, она отмечала признаки шаткого, изменчивого взросления; именно это ее и привлекало, ей вообще нравилось наблюдать, как растут цветы и деревья.

— Хочешь сделать меня счастливым? — как-то раз спросил ее Филипп.

Покраснев, она сразу искренне ответила:

— Да, конечно!

— Совсем счастливым? — умоляюще спросил он.

— Да.

— Будь моей женой.

Такая перспектива прельщала ее куда меньше: неужто и он туда же? Он рассуждал как ее кузина, как все досаждавшие ей люди. К чему эти условности? Анна с присущей ей непосредственностью попыталась уладить дело:

— А тебе не кажется, что я могла бы сделать тебя счастливым просто так, может, мне не обязательно выходить за тебя замуж?

Он с подозрением отодвинулся:

— Разве ты из этих девиц?

— О чем ты говоришь?

У юношей порой бывают непонятные реакции…

Почему его так поразили ее слова? Почему он хмуро уставился на нее?

Мгновение спустя Филипп с облегчением улыбнулся, решив, что в словах Анны нет подвоха. Он повторил:

— Я бы хотел на тебе жениться.

— Почему?

— Каждому мужчине нужна жена.

— Но почему я?

— Потому что ты мне нравишься.

— Почему?

— Ты самая хорошенькая и…

— И?..

— Ты самая хорошенькая!

— И что с того?

— Ты самая хорошенькая!

Поскольку она расспрашивала его не из кокетства, комплимент нисколько не польстил ей. Вечером, вернувшись домой, она простодушно спросила тетушку:

— Что, всего-то и надо быть хорошенькой? Он красивый, я хорошенькая.

На следующий день она попросила Филиппа пояснить свою мысль:

— Почему ты и я?

— Ты и я — с нашей внешностью у нас будут замечательные дети! — воскликнул он.

Вот оно как, Филипп подтвердил то, чего она опасалась! Он говорил как скотовод, как фермер, спаривающий своих лучших животных, чтобы они размножились. Значит, это и есть любовь между людьми? И ничего больше? Если бы можно было поговорить об этом с матерью…

Производить себе подобных — неужто этого с таким нетерпением жаждали окружающие ее женщины? И даже необузданная Ида?..

Мечтательница Анна на предложение пожениться так и не ответила. Пылкий Филипп трактовал это кроткое молчание как согласие. Опьяненный своим счастьем, он принялся докладывать об их грядущем союзе каждому встречному-поперечному, рассказывая о своей удаче.

Анну поздравляли на улице, а она, удивленная, не опровергала. Потом ее поздравили кузины, и в том числе Ида, которая тешила себя мыслью, что очаровательная сестрица перестанет маячить на брачном рынке. И наконец, тетушка Годельева, ликуя, захлопала в ладоши, потом, прослезившись, она успокоилась, что исполнила свой долг — привела к алтарю дочь обожаемой покойной сестры. И чтобы не огорчать эту добрую душу, Анна, загнанная в ловушку, была вынуждена молчать. Вот так из-за недомолвок недоразумение обрело привкус правды: Анна выходит замуж за Филиппа.

С каждым днем восторг родни казался ей все более нелепым, но, внушив себе, что, вероятно, не понимает чего-то важного, девушка позволяла осмелевшему Филиппу целовать и обнимать ее.

— Ты будешь любить только меня, и никого больше!

— Филипп, это невозможно. Я уже люблю других.

— Как это?

— Тетю, кузин, бабушку Франциску.

— А парня?

— Нет. Но я мало кого знаю, не успела познакомиться.

Когда Анна пускалась в подобные уточнения, он смотрел на нее пристально, недоверчиво, подозрительно; потом, поскольку она выдерживала его немигающий взгляд, разражался хохотом.

— Ты пошутила, а я и поверил! Ты меня напугала, дрянная девчонка!.. Вот хитрюга! Умеешь увильнуть, чтобы мужчина окончательно втюрился, увяз поглубже и думал только о тебе.

Не улавливая его логики, она не настаивала на разъяснениях, а Филипп после таких сцен приклеивался к ней, глаза сверкали, губы трепетали. Анна теперь уже испытывала удовольствие, тая в его объятиях; она полюбила его кожу, запах, упругое горячее тело; прильнув к нему в опьянении, она отстраняла сомнения.

Мансарду перечеркнула тень. Плотность воздуха изменилась.

Анна подскочила: Ида вдребезги разбила луч света. Будущая новобрачная ощутила боль в животе, будто ударом кулака кузина выпустила ей кишки. Анна с упреком воскликнула:

— О нет, Ида, нет!

Та остановилась, удивленная, готовая защищаться, царапаться, не понимая, что своими юбками стерла солнечный луч.

— Что? Что я сделала?

Анна вздохнула, понимая, что никогда не сможет объяснить ей, что она уничтожила бесценное сокровище, истинный шедевр, над которым небесное светило трудилось в комнате с самого рассвета. Ничтожная Ида! Грубая и упрямая, она со своими непристойно широкими бедрами разрушила памятник красоты и даже не заметила этого.

Анна попыталась схитрить:

— Ида, а ты не хочешь посмотреться в оба зеркала? Встань на мое место.

Она обратилась к тете и бабушке:

— Я была бы рада, если бы мои кузины тоже смогли воспользоваться подарком.

Ида сперва изумилась, но потом встала рядом с Анной и умоляюще посмотрела на взрослых. Те было поморщились, но, тронутые сердечной простотой Анны, разрешили.

Хедвига, самая юная, тут же плюхнулась на табуретку:

— Давайте я!

Ида чуть было не столкнула сестру с места, но сдержалась, сознавая, что, как старшая, должна сохранять достоинство. Раздосадованная, она отошла к окну.

На Анну нахлынуло отвращение: Ида опять рассекла луч света, не замечая, что тот скользит по ее груди и лицу. Она его не чувствовала. Ну что за животная тупость!

Увидев стоявшего на улице Филиппа, Ида улыбнулась, но через мгновение опять нахмурилась:

— Он не сильно обрадовался. Он выглядывает тебя, а не меня.

С потухшим взглядом, искаженным лицом, Ида с трудом перевела дух. Склонившись к ней, Анна, заметив ее страдания, протянула руку к кузине и тихо сказала:

— Я бы тебе его отдала…

— Что?!

Ида подскочила, она была уверена, что ослышалась.

— Я бы с удовольствием отдала Филиппа тебе…

— А?

— …если бы он не был влюблен в меня.

Анна думала, что сказала что-то приятное.

Раздался звук пощечины.

— Дрянь! — прошипела Ида.

Анна, ощутив, как жжет щеку, поняла, кому досталась пощечина: Ида ударила ее. Женщины, прервав разговор, обернулись.

— Соплячка, ты так уверена, что меня никто не захочет?! Я тебе покажу, что ты не права! Я докажу это! Вот увидишь, десятки мужчин будут у моих ног. Сотни!

— Достаточно одного, — мягко поправила ее Анна.

На нее обрушилась вторая оплеуха.

— Черт возьми! Ты опять за свое! Ты уверена, что мне и одного не видать! Вот дрянь! Злючка!

Тетя Годельева вмешалась:

— Ида, успокойся!

— Мама, Анна просто вывела меня из себя. Она утверждает, что я мерзкая уродина!

— Вовсе нет. Я согласна с Анной — она высказала то, что я думаю: одного мужчины вполне достаточно, тебе вовсе ни к чему соблазнять ни десяток, ни тысячу.

Ида с вызовом посмотрела на мать, словно желая сказать: «Говори-говори, там видно будет!» Годельева, вздернув подбородок, потребовала:

— Извинись перед Анной!

— Никогда!

— Ида!

Ида, покрасневшая от гнева, с проступившими на шее жилами, заорала:

— Да лучше сдохнуть!

Передав зеркальце вдове землемера, Годельева ринулась к дочери. Ида отступила; она бесстрашно пересекла комнату и согнала младшую сестру с табуретки, заявив:

— Теперь моя очередь.

Избегая открытого столкновения с раздраженной дочерью (эту схватку она бы проиграла), Годельева велела приятельницам подчиниться. Затем она обратилась к племяннице:

— Анна, мне кажется, Ида тебе завидует. Она надеялась первой выйти замуж.

— Знаю. Я ее прощаю.

Тетя поцеловала девушку:

— Ах, если бы у Иды был твой характер…

— Она станет лучше, когда получит то, чего желает. Когда-нибудь она избавится от злобы.

— Надеюсь, ты права! — сказала Годельева, ласково прикоснувшись к виску Анны. — Во всяком случае, мне и радостно и горько. Мне горько оттого, что я реже буду тебя видеть. И радостно, что ты нашла хорошего парня.

Спокойный голос тети Годельевы описывал ее судьбу. Анна приободрилась, мучившие ее вопросы утратили остроту. Успокоившись, она подставила лицо прохладному воздуху.

На карниз присел мотылек. Его крылышки — снизу лимонно-желтые, а сверху зеленые — вздымались, будто он дышит. Опустившись, чтобы привести себя в порядок, насекомое, не подозревавшее, что за ним наблюдают, потерло хоботок передними лапками. Анна зачарованно глядела на него: ей казалось, что крылья мотылька вобрали в себя весь небесный свет; сосредоточившись в крошечном насекомом, он словно бы попал в заточение. Мотылек блистал, а все, что его окружало, серело на глазах.

— Какой красивый! — с дрожью в голосе сказала Годельева.

— Не правда ли?! — прошептала Анна, обрадовавшись, что может разделить свое восхищение с тетей.

— Изумительный! — подтвердила Годельева.

— Я могла бы часами его разглядывать.

Годельева пожала плечами:

— Анна, это тебе и предстоит. Отныне это твое право. Более того, твоя обязанность.

Анна повернулась к тетке, озадаченная. Та продолжила:

— Ты будешь принадлежать ему, а он тебе.

Анна улыбнулась. Как это? Она будет принадлежать мотыльку… который будет принадлежать ей? Что за волшебство ей предлагают? Это уж точно лучшая новость дня. Лицо девушки разрумянилось в нетерпении.

Годельева, растрогавшись, обхватила ладонями щеки племянницы.

— Как ты его любишь! — воскликнула она. Повернувшись к окну, она указала на маячившую вдалеке фигуру. — Надо признать, эта шляпа ему очень идет.

Анна в смятении обратила взор в ту сторону, куда глядела Годельева, и увидела Филиппа в фетровой кепке с пером. Она вздрогнула. «Я просто ненормальная», — подумала она. Все не так! В окно можно было увидеть и Филиппа, и мотылька, но невеста смотрела на мотылька, а тетушка — на жениха Анны.

— Что такое? Что это за пятно? — вдруг выкрикнула Ида.

Сидя на табурете, бледная от ярости девушка показывала пальцем на зеркальце, которое держали перед ней. Опасаясь припадка, бабушка Франциска сунула второе зеркальце в карман.

— Ничего. Тебе что-то померещилось. Там ничего нет.

— Тогда не убирай зеркало.

Перепуганная бабушка вернула зеркальце на прежнее место. Ида заметила, что у нее сзади на шее фиолетовое родимое пятно. О существовании этого пятна было известно всем, кроме нее.

— Ах, это отвратительно! Ужасно!

Ида вскочила, кипя от ярости. От удивления бабушка Франциска разжала руку. Что-то упало на пол. Послышался звон бьющегося стекла. Звуку вторило изумленное молчание.

Зеркало разбилось. Серебряная рамка уцелела, но из нее торчали разрозненные осколки, которые, словно в безумном беспорядке отражали разные уголки комнаты. Франциска застонала. Годельева бросилась к ней:

— Боже мой, что скажет графиня!

Женщины, затаив дыхание, склонились над осколками, будто над покойником. Ида кусала губы, не зная, что оплакивать — родимое пятно на затылке или разбитое зеркало.

Женщины тихо совещались, уверенные, что графиня может их слышать.

— Нужно найти кого-нибудь, кто сможет его починить.

— Но где? Здесь, в Сент-Андре, нет никого, кто…

— Кажется, я знаю. В Брюгге есть художник…

— Не будьте дурами: сперва мне придется во всем признаться.

— Скажешь ты правду или нет, все равно придется покупать новое зеркало.

— Боже мой, но как?

— Я заплачу за зеркало, — заявила Франциска. — Мы у меня дома, и уронила его я.

— Потому что Ида тебя напугала…

— Я заплачу, — повторила старуха.

— Нет, я! — возразила Ида.

— А деньги где взять? — проворчала Годельева.

Когда они обсудили все варианты, зазвонил пузатый деревенский колокол, напоминая им, что венчание вот-вот начнется.

Годельева подняла голову:

— Анна?

Девушка не отвечала. Годельева, вздрогнув, велела:

— Анна, иди сюда!

Женщины осмотрели мансарду, затем весь этаж: невесты нигде не было.

— Небось помчалась к своему любезному, — заключила бабушка Франциска.

Годельева подняла с пола пару туфель.

— Без сабо?

Вдова землемера указала на свой подарок, валявшийся у лестницы:

— И без расшитых башмачков, которые я ей одолжила?

Ида кинулась к окну:

— Филипп все еще ждет внизу.

— Тогда где же Анна?

Женщины переходили из комнаты в комнату, выкликая девушку. Спустившись на первый этаж, Годельева открыла заднюю дверь, выходившую на луг, и обнаружила на влажной земле следы босых ног, терявшиеся в траве, что тянулась до самого леса.

— Не может быть! Сбежала?!

Следы, далеко отстоявшие друг от друга, хранили лишь форму пальцев ног. Похоже, Анна воспользовалась происшествием с зеркалом: она спустилась с крыльца, легко пробежала через луг к лесу и скрылась.

2

Лаго Маджоре, 20 апреля 1904 г.

Дорогая Гретхен!

Нет, милая, ты не ошиблась, тебе пишет именно Ханна, твоя Ханна. И если ты посмотришь на приложенный к письму портрет, то рядом с одетым по-царски сияющим молодым мужчиной ты под экстравагантной многоярусной шляпой увидишь коротышку со смущенной улыбкой: это вновь я. Да, можешь прыснуть со смеху. А, уже смеешься? Ты не ошиблась, я глупа. Чего же ты хочешь? У Франца есть два недостатка, которые он скрывал от меня до свадьбы: он обожает шляпы и коллекционирует воспоминания. Что в результате? Побывав у модисток, он превратил меня в клетку с птицами, в девушку с фруктовой корзиной на голове, в вазу с цветами, в грабли, собравшие урожай лент, словом, в расфуфыренный павлиний зад, а затем радостно повлек к фотографу, чтобы увековечить мое посмешище.

Чтобы таскать на голове подобные сооружения, следует быть или более уродливой — вроде нашей тети Августы, чей крючковатый нос только выиграл бы, затененный фетром, — или красавицей вроде тебя! Но Францу так нравятся шляпы, что он не замечает, что этим шляпам совсем не нравлюсь я.

Итальянская графиня, которой я в Бергамо поведала эту драму, поправила меня, сурово уточнив:

— Вы принижаете себя, дитя мое. Франц вас боготворит до такой степени, что не замечает, что шляпы вам не идут.

Признаю, это суждение привело меня в замешательство. В последнее время меня все задевает, оскорбляет, расстраивает, столько новых для меня ситуаций…

Но тебя, вероятно, интересует, как проходит наш медовый месяц?

Наверное, мне следует ответить, что это идиллия. Франц великолепен, нежен, предупредителен, щедр, мы чудно развлекаемся. Покинув полгода назад Вену, мы исколесили Италию, нанизав на нить нашего путешествия величественные города, пленительные деревушки и внушающие священный трепет соборы. Не будем забывать, что Апеннинский полуостров испокон веков безмерно чарует молодоженов: музеи, переполненные шедеврами, отели со свежеотремонтированными номерами, восхитительная кухня, отменное мороженое, чувственное солнце, зовущее к сиесте, слуги, заговорщически поглядывающие на любовников.

Словом, мой медовый месяц бесподобен. Но соответствую ли я этому медовому месяцу?

Да-да, все верно, моя Гретхен, та, что пишет эти строки, не знает, что и думать. Боюсь, что со мной что-то не так, — я другая. Отчего я не могу довольствоваться тем, что привело бы в восторг любую другую девушку?

Я попытаюсь объяснить тебе, что со мной происходит, а попутно, быть может, и сама пойму. Для меня детство длилось долго. В то время как ты, моя дорогая кузина, уже была замужем, выкармливала троих младенцев, я упорно оставалась девчонкой и задирала юбки лишь затем, чтобы носиться по полям или перепрыгивать через ручей; я совершенно не воспринимала себя как женщину; при встрече с юношами я испытывала лишь любопытство.

И это доставляло мне радость…

В конце концов — поскольку вокруг твердили, что лишь в объятиях мужчины мне суждено достичь полноты существования и потом когда-нибудь исторгнуть из своего чрева малюток, я — чтобы покончить с упреками — придумала себе роль. Я превратилась в снобистски настроенную девицу, согласную выйти замуж только за человека высокого рода. И хотя я ломала комедию лишь из чувства самосохранения, чтобы отвергать претендентов, это сыграло мне на руку: я выгадала время и потом встретила Франца Вальдберга.

Помнишь, в Женеве мы видели те невероятные армейские складные ножи, где, кроме самого лезвия, имелись еще консервный нож, отвертка и шило? Эти ножи так нравились всем. Так вот, появился Франц! Это не мужчина, а швейцарский ножик. У него масса достоинств: он представителен, богат, умен, чувствителен, благороден и учтив. Короче, партия, от которой невозможно отказаться.

Может, я вышла за него из гордости?

Боюсь, что в действительности все обстоит куда хуже. Я соединилась с Франком по расчету. Стоп! Речь идет не о длительной, тщательно продуманной интриге и не о честолюбивых планах — это был расчет, основанный на безнадежности.

Когда он попросил моей руки, я решила, что если уж я с ним потерплю неудачу, то вряд ли мне еще так повезет. И я вышла за него замуж, будто пробуя, не поможет ли это лекарство.

Лекарство от чего? От себя самой.

Я не умею быть современной женщиной. Меня так мало интересуют вопросы пола, мужчины, дети, украшения, мода, домашний очаг, кухня и… моя собственная ничтожная персона. Женственность требует поклонения себе, своему лицу, фигуре, волосам, наружности, но кокетство мне чуждо, одеваюсь я кое-как, пренебрегаю косметикой, ем мало. Видя себя нелепо разряженной на фотографиях из коллекции Франца, я упрекаю себя лишь в том, что не довела это до гротеска, потому что тогда это было бы откровенно забавно.

Ты веришь мне? Каждое утро я наряжаюсь дамой. Эти юбки, корсеты, шнуровка, километры лент и тканей, которые я навьючиваю на себя, кажутся мне нелепыми, у кого-то заимствованными. Нет-нет, успокойся, я вовсе не мечтаю превратиться в мужчину. Девчонка, заблудившаяся в стране женщин и пытающаяся изображать из себя взрослую даму, я чувствую себя самозванкой.

Итак, какова была первая брачная ночь? — спросишь ты. С таким настроем от меня всего можно было ожидать… Опыт прошел успешно. Франц был доволен. В меру собственной осведомленности о том, что мне предстоит, я исполняла гимнастические упражнения, реализуя на практике изученный материал, стараясь совершать правильные движения, хотя порой наши действия представлялись мне оскорбительными. Наутро я испытывала трепет удовлетворения: я сдала экзамен. Проблема в том, что потом мне не удалось подавить чувство гордости. Хотя Франц мне нравится, у него нежная кожа, тело приятно пахнет, его нагота меня не слишком впечатляет. Умом я понимаю тот голод, что толкает его ко мне, эти влажные глаза, эти стремящиеся поглотить меня губы, содрогание рук и ног, хриплое прерывистое дыхание, этот пыл, с которым он каждый день в постели сжимает меня в своих объятиях, порой по нескольку заходов; меня зачаровывает его желание, оно не вызывает раздражения; это даже льстит мне.

Но я его не разделяю.

Я никогда не испытываю по отношению к нему подобных порывов.

Я отдаюсь Францу из доброжелательности, из альтруизма, из любезности, ведь я решила, что буду исполнять его желания, насколько это возможно.

Я исполняю свои обязанности как домработница. Мною движет не жажда, не мучительное желание; происходящее почти не доставляет мне удовольствия, разве что удовлетворение от дарованной милости или приятное ощущение, когда, пресытившись, этот сильный мужчина засыпает у меня на плече.

Гретхен, скажи, нормально ли это? В детстве мы с тобой были так близки, что я могу себе позволить задать этот неловкий вопрос. Ты не только старше меня на десять лет, ты гораздо мудрее. Скажи, разве между тобой и Вернером есть подобное несоответствие? Неужто удел женщины — внушать вожделение, но не испытывать его самой?

Через неделю я возвращаюсь в Вену, где уже должно быть готово наше семейное гнездышко. Пиши мне туда, Гретхен.

Конечно, я предпочла бы присоединиться к тебе в Инсбруке и проводить время с тобой, но я прежде всего должна разыгрывать хозяйку дома, докупать мебель, выбирать цветы, заставить слуг признать себя, раздавая наобум указания, чтобы упрочить свой авторитет. И безбоязненно встречать членов мужниной семьи… Очевидно, внимание аристократов в первую очередь привлечет мой живот — им ведь необходимо знать, не завелся ли в моем пузе маленький Вальдберг, наследник, что возместит расходы на дорогостоящее путешествие. Но мой живот — он плоский, более плоский, чем перед свадьбой, то есть пустой; вся эта ходьба, переезды и наши упражнения в спальне лишь усугубили мою худобу. В отеле, по окончании ужина, как только Франц отправлялся вместе с мужчинами в курительную комнату, я поднималась в наши апартаменты, раздевалась перед зеркальным шкафом и вглядывалась: никаких признаков! Заранее страшусь увидеть опечаленные физиономии родителей, тетушек и дядюшек Вальдбергов. Заметь, они будут правы: я женщина, не оправдавшая надежд.

Подписываюсь под таким определением.

Не забывай меня, моя Гретхен, и пиши мне, даже если ты сочтешь меня простушкой.

Обнимаю тебя. Передавай привет Вернеру. А сыновьям пока ничего не говори, я везу им венецианские маски.

До скорой встречи,

Твоя Ханна

3

Завидев ее среди танцующих, Энни подумала: «Это что за шлюха?» Потекший макияж на вспотевшем лице, грудь, втиснутая в бюстье из лайкры, обрывок ткани вокруг бедер вместо юбки, — она казалась путаной, нанятой на вечер. К тому же из дешевых! Энни при виде обнаженных бедер, сверкающих пайеток, сапог на высоченных каблуках, что резко подчеркивало ягодицы, решила, что это одна из тех, чье фото помещают в бульварных листках в разделе «Эскорт».

Но из-за злополучного соседа, возомнившего себя королем танцпола, Энни поскользнулась, замахала руками и едва не упала вперед, в последний момент устояв на ногах; и по симметричным движениям, которые проделала бабища напротив, она поняла, что это она сама отразилась в зеркале.

Узнав себя, она заржала.

Это ее позабавило.

В обычное время она никогда бы не проявила подобного чувства юмора, но теперь — при таком количестве выпивки и антидепрессантов — ее смешило все. Она адресовала своему двойнику в зеркале заговорщический жест, он ответил тем же, Энни приосанилась и продолжала весело дрыгать ногами в исступлении. Динамики исторгали плотный оглушительный шум. При такой громкости полуночники подвергались воздействию звуков, тембров, ритмов, как пловцы, вымотанные накатывающими волнами во время шторма. Впрочем, они пришли сюда, чтобы расслабиться, а не оценивать музыку. Они воспринимали композиции не ушами, а через ступни, грудь, обезумевшее сердце, которое гнало кровь, повинуясь ритму ударных. Энни уставилась на шар под потолком. Она обожала это ночное солнце! Капризное солнце. Солнце, способное взорваться. Солнце, которое вращалось все быстрее. И хотя она бы первая поклялась, что нет ничего старомоднее, чем оклеенные зеркальными осколками шары, отражавшие свет прожекторов, посещала она только те ночные клубы, где был такой шар. Здесь, в «Рэд-энд-Блю» на Сансет-бульваре, куда она нынче зачастила, ей очень нравился этот шар; самый фееричный, самый большой, он пробивал тьму, меча разноцветные стрелы, проникавшие в самые отдаленные уголки зала. Здесь, под ним, Энни могла танцевать часами.

«Явится он или нет?»

Разволновавшись, она на какое-то время перестала дрыгать ногами, изумляясь тому, что происходило у нее в мозгу: она кого-то ждала. Она! Энни, самая несентиментальная девушка во всей Калифорнии, в кого-то втрескалась… Феноменально… Вот так новость! С тех пор как она встретилась с Дэвидом на съемках, она знала, в Лос-Анджелесе живет парень, достойный того, чтобы его ждали, подстерегали, жаждали. Вот это метаморфоза!..

Она покинула танцпол и подошла к бару, залитому голубым, как в аквариуме, светом.

— Ну что, Энни, — спросил бармен, — как дела? Тип-топ?

— Ну да, как всегда, тип-топ!

Оба они думали совсем о другом. Бармену новости Энни были до лампочки, он просто профессионально поддерживал разговор со звездой, тогда как сама Энни понимала, что далека и от пика формы, и от вершины своей карьеры. Просто на пике своих каблуков-шпилек.

— Джин-тоник?

— Ты силен — угадал: ты меня просто насквозь видишь!

Реагируя на шутку, он подмигнул в ответ, переигрывая, как плохой актер в комедийном сериале.

— И чего ждет этот кретин? — проворчала Энни, пока бармен демонстративно широким жестом смешивал коктейль. — Что я представлю его какому-нибудь продюсеру, чтобы он получил роль? Да таких тюфяков в Эл-А тысячи! Уже нельзя ничего заказать без того, чтобы в ресторане, баре или отеле какой-нибудь прихлебатель не возомнил себя Брэдом Питтом. Все, кроме меня, актрисы, рвутся сыграть роль.

Она улыбнулась: и правда, она никогда не стремилась сделать актерскую карьеру. Она начала сниматься, когда ей было пять лет, в рекламных роликах, затем снялась в нескольких полнометражных фильмах, чтобы доставить матери удовольствие, и наконец в две тысячи пятом комедия для широкой публики «Папа, я беру твою машину» взорвала летние чарты, превратив ее в звезду. Энни Ли, любимица Америки! На самом деле она была послушной, выполняла все указания, терпела, но не успела пожелать того, что с ней случилось.

Уставившись в бокал, Энни подумала, что Дэвид, если появится в клубе, вряд ли будет сильно рад видеть пьяную вдрызг девицу; затем, словно одна эта мысль укрепила ее добродетель, она без угрызений совести выпила залпом свой коктейль.

Бармен подмигнул:

— Еще один?

— Почему бы и нет!

Хотя Энни, наверное, уже в тысячный раз произносила эти слова, ей казалось, что она импровизирует, блещет остроумием, сыплет на редкость искрометными репликами. Кстати, отчего это у бармена поблескивают глазки?

Может, дело не в ее остроумии…

«Черт! Неужто я с ним когда-то переспала?»

Она уставилась на бармена. Невозможно вспомнить. Конечно, этот латинос казался ей знакомым… Но почему? Она его здесь уже видела или же они факнулись?

Когда он отошел, она обратила внимание на крепкие ягодицы, обтянутые джинсами. «Точно. Я с ним переспала!» Она засмеялась. «Зачем еще вкалывать в ночном клубе, если не затем, чтобы трахать хорошеньких девушек? Всем известно, что барменам это куда больше по вкусу, чем чаевые».

Она вдруг осознала, что помнит свои поступки настолько смутно, что ей, будто полицейскому, приходится задавать самой себе наводящие вопросы, чтобы установить, перепихнулась она с работником ночного клуба или нет. Ее амнезия показалась ей забавной.

«Я уже столько всего перепробовала, все и не упомнишь. В двадцать лет у меня за плечами тысяча жизней».

Она взглянула на зеркальный шар.

«Но теперь все будет иначе. С Дэвидом такое больше не повторится. Потому что на этот раз речь идет о любви. Это настоящая любовь, которая сотрет все предыдущие грязные, жалкие интрижки, лишенные будущего».

Она вздохнула.

Сначала с восторгом.

Затем с тревогой. А способна ли она на это? Достанет ли у нее мужества пойти Дэвиду навстречу?

Ее охватила паника. Через несколько секунд внутри все дрожало, кожа покрылась испариной. Соскользнув с табурета, она поймала шаткое равновесие на каблуках и, покачиваясь, направилась в туалет.

«Мне нужно прийти в себя. Скорее! Иначе я даже „здрасте“ не смогу из себя выдавить при виде Дэвида».

На полпути к туалету ей чуть полегчало; шум остался наверху, сюда сквозь перегородки доносились лишь отголоски, приглушенные отзвуки. Покинув дико громогласный и слепящий глаза танцпол, она погрузилась в ватные внутренности подземелья дискотеки, где царила иная атмосфера: лабиринт стенок и коридоров, влажность, запахи тела, полумрак.

В красном свете, превращавшем тела в силуэты, она разглядела знакомые лица — Боб, Робби, Том, Присцилла, Дрю, Скотт, Тед, Лэнс… Она приклеилась к Бадди, который, несмотря на белую кожу, был в негритянском прикиде: свободные штаны, яркая цветная рубашка, на голове дреды.

— Бадди, ты приготовил десерт?

— Да, милая. Меренгу.

— Отлично.

— Сколько дашь?

Она вытащила из стрингов банкноту.

— Сотню баксов.

Он протянул ей пакетик:

— Держи.

Понимая, что ее надувают, она, не поблагодарив, схватила пакетик с кокаином и заперлась в туалетной кабинке.

Из крошечной сумочки, золотой петлей обхватывавшей ее левое запястье, она достала зеркальце, соломинку, высыпала порошок на зеркальце и втянула.

— Ах!

Теперь она готова к встрече с Дэвидом, у нее хватит энергии: уф, ей только что удалось спасти свою следующую любовную авантюру.

Идя обратно по коридору, она подсчитала, что переспала почти со всеми парнями, стоявшими вдоль стены и говорившими по мобильнику. Приободренная Энни улыбнулась им мимоходом. Ответили далеко не все. Она возмутилась: «Я с ними трахалась, а они даже на „привет!“ не расщедрились! Вот ничтожества…» Ни одному из них не удалось ее удержать. И ни один не стал сражаться, чтобы покорить ее. Почему? Она споткнулась — какую-то девушку рвало — и ухватилась за первое, что подвернулось под руку. Это был Том, брюнет с ухоженной, якобы натуральной трехдневной щетиной; он выдавал себя за гуру медитации, что позволяло клеить десятки баб. Энни как-то пару ночей пополняла его коллекцию.

— А-а, Том! Ты кстати. Скажи, хороша я в постели?

Он свистнул, будто его попросили решить алгебраическую задачу.

— Не усложняй себе жизнь, Энни.

— То есть?

— Ну, в постель тебя затащить несложно.

Он потер подбородок: уравнение попалось не из легких.

Она настаивала на ответе:

— Какая оценка?

— Средний балл.

— Не больше?

— Средний — это уже прилично.

— Ни хорошо, ни плохо. Почему бы не поставить повыше?

— Потому что тебе это не нравится, цыпонька.

Последнюю фразу Том произнес с нажимом.

Видя, что до нее не дошло, он пояснил:

— Ты ведешь себя как шлюха, но ты не шлюха. Просто выработала привычку.

— Привычку?

— Трахаться. Никому не отказывать. Оценка от этого не повышается.

— Дурак! А тебе не приходило в голову, что это у тебя средний балл, я бы даже сказала, посредственный?

— Ну, хвастаться не буду, но я слышал другое…

Он удалился, сочтя, что разговор закончен. Энни закусила губу: она знала, что у девушек Том пользовался репутацией классного любовника; кстати сказать, именно поэтому она его и подцепила.

«С Дэвидом нельзя сразу в койку. Надо держаться! Сопротивляться!»

Единственный вывод, который она извлекла из этого разговора.

Она не решалась вернуться на танцпол, боясь, что почерпнутая из наркотика энергия израсходуется на танец. Не лучше ли прикинуть, что говорить Дэвиду? Решив действовать иначе, чем в другие дни — или ночи, она направилась к бару и в течение часа не отходила от стойки, твердя себе: «Не спать с ним сегодня, не спать с ним в первый вечер, ни во второй, ни в третий». Уверенная в том, что изрядно укрепила добродетель, она недрогнувшей рукой влила в себя несколько порций джина с тоником, возбуждаясь с каждым глотком. Так что, когда перед ней появился Дэвид, Энни была пьяна в стельку и смогла лишь расхохотаться.

— О, Дэвид, это невероятно! Только подумала о тебе, и — бац! — ты передо мной! Вот уж не подозревала, что у меня есть колдовские способности.

— Особенно если учесть, что ты сама назначила мне здесь встречу.

Она закудахтала, как будто он произнес нечто очень остроумное.

— Присядь, выпей.

— Почему бы и нет, в конце концов?

— Дэвид, какой ты забавный…

— Ты здесь часто бываешь?

Установка не выглядеть доступной девицей еще не выветрилась из головы, и она с апломбом заявила:

— Нет. Я здесь второй раз.

Он кивнул:

— А куда ты обычно ходишь?

— Сижу дома. Никогда особенно не любила вечеринки. В таких местах, скорее, теряешь время, так ведь? Да и к тому же что я здесь забыла?

— Парней?

— Я с ними и так где угодно могу познакомиться, ты сам это можешь подтвердить, — лукаво заметила она.

— Наркотики?

— Мм… Не для меня.

— Алкоголь.

— Попал!

Несмотря на свое состояние, она сообразила, что не стоит скрывать, что выпила. Сощурившись, он подвел итог:

— Стало быть, ты нечасто развлекаешься?

— Редко.

Он улыбнулся, не польстившись на наживку:

— В прессе пишут другое.

Он имел в виду желтую прессу. С тех пор как Энни исполнилось пятнадцать, там то и дело расписывали ее похождения, публиковали фотографии (она в подпитии у входа в какой-то ночной клуб), сообщали о том, что ее задержала полиция и при ней нашли запрещенные препараты, перечисляли мужчин, которые с ней расстались, не в силах следовать безумному ритму ее загулов.

Энни подавилась глухим смешком:

— Не будь наивным, Дэвид. Хоть ты и новичок, но алфавит уже освоил: между съемками необходимо давать пищу для сплетен. В этих статейках нет ни слова правды. Это мизансцена. Я просто играю то, что прописано Джоанной, моим рекламным агентом: обо мне должны судачить.

— Но то, что они пишут, убийственно…

— Да, но зато это у всех на устах! — воскликнула она, злясь, что он ей не верит, хотя ей казалось, что ее версия вполне убедительна. — Если бы я в шестнадцать лет защитила докторскую диссертацию по физике, или ставила уколы прокаженным, или начала голодовку, чтобы ускорить канонизацию Барака Обамы, то ни одна газетенка мной не заинтересовалась бы, ни одна читательница не смогла бы представить себя на моем месте, никто не стал бы глазеть на мои ноги! Хорошая репутация… Глупости! Это никогда не сработало бы.

Ее понесло. Однако Дэвида это не смутило; наоборот, он громко смеялся.

— Настоящая Энни, — плаксиво продолжала она, — прячется, защищается. Ее никто не знает. Ее сможет узнать лишь тот, кто ее полюбит. Этот мужчина будет единственным, первым и последним.

Слезы брызнули у нее из глаз, она закрыла лицо руками и поникла. В этот момент у Энни возникло ощущение дежавю; она поняла, что только что воспроизвела сцену из мелодрамы, в которой снялась, когда ей стукнуло шестнадцать, — «Девушка из бара напротив». Она тут же умолкла. Ну и ладно, фильм не имел успеха, но кто может гарантировать, что Дэвид его не видел? Если он догадается, что ее слова — отрыжка той роли, то не поверит ей. К тому же критики в свое время писали, что жалобы и слезы ее портят; она и сама себе не понравилась на экране с покрасневшими веками и припухшим носом.

Она отерла слезы и хихикнула:

— Попался! Я уже давно научилась разыгрывать номер «пьяная пай-девочка с раненым сердцем».

— Я чуть было не попался.

Успокоенный, он наклонился к ней, удержавшись на табурете. Ее восхитила его способность держать равновесие — ей самой не удавался подобный трюк.

Трезвенник скользнул упругими губами по ее шее, поднялся к уху, слегка прикусил мочку, а затем обольстительно прошептал:

— Я хочу тебя.

Она в смятении задумалась, вспомнив свое твердое решение говорить «нет».

— Пойдем! — выпалила она, схватив его за руку — Дэвид последовал за ней, думая, что она ведет его в какой-то укромный уголок. Однако, преодолев нескончаемую металлическую лестницу, они попали на мостик, откуда был хорошо виден весь зал; он представлял собой коридор, затянутый сеткой, по которому перемещались электрики и звукоинженеры.

— Почему здесь?

— Дэвид, давай разыграем сцену из фильма пятидесятых годов. Знаешь, когда плейбой в смокинге встречает женщину в золотистом длинном платье.

— Ты видела свое длинное платье? — хмыкнул он, указывая на полоску, обтягивавшую ее ягодицы. — Похоже, оно малость село при стирке.

— Дэвид, пожалуйста, немного романтики. Ты что, совсем не романтичный?

Он вздохнул, нахмурившись:

— Ты считаешь, что назначила мне встречу в романтическом месте?

Пожав плечами, она указала пальцем на огромный складской ангар, переделанный в ночной клуб:

— Это место может быть всем, чем угодно. Нужно только включить воображение. Смотри, например, вот этот кабель…

— Да?

— Так вот, стоит мне захотеть — он превратится в лиану. А дискотека — в джунгли.

— Ага, — лицемерно поддакнул он. — Я — Тарзан, ты — Джейн. Тут твой костюм почти к месту. Удалим еще несколько деталей.

Он живо придвинулся к ней, приподнял топ, обнажив живот, к которому тут же прижал свои горячие ладони. Она завелась и уже была готова его обнять, но заставила себя следовать клятве мудрости.

— Смотри! — с восторгом воскликнула она, отступая от него и поправляя топ.

В одно мгновение Энни перелезла через заграждение, схватила кабель, свисавший с колонны, потянула его… и бросилась вниз с обезьяньим воплем:

— А-а-а-а… хи-хо-хи-ха… а-а-а-а!

Легкая, воздушная, Энни бесстрашно летала над танцполом. Она освободилась от всего: от прошлого, от своей слабости, от самой себя. Она чувствовала себя героиней. У Дэвида это точно должно было вызвать восхищение.

Поскольку кабель раскачивался все сильнее, Энни с победным кличем задела зеркальный шар. Услышав ее вопль и заметив подвижную тень, посетители клуба подняли головы. Танцующие сбились с ритма. Все задавались вопросом, почему эта девушка в сапогах висит, раскачиваясь на тросе. Может, это новый аттракцион?

Музыка смолкла, внезапная тишина привела толпу в состояние ступора.

Все отчетливо различили эйфорические выкрики Энни, истерически громко комментировавшей каждый пролет: до присутствующих дошло, что это не новый спектакль, а опасная фантазия пьяной девицы.

Всем, кроме Энни, было очевидно, что раскачивающийся маятник скоро швырнет ее прямо в шар.

— Скорее! Звоните пожарным! — заорал бармен.

Энни помахала ему:

— Ку-ку!

Этот акробатический трюк сильнее раскачал кабель, что ускорило столкновение. Видя, что ее обожаемый шар приближается, Энни закричала, словно мать, воссоединившаяся с обожаемым чадом:

— О мой шар, мой милый, любимый шарик!

Она с размаху врезалась в него, издав вопль победителя родео. Выпустив трос, Энни обхватила шар.

Зрители затаили дыхание.

Шар заскрипел, казалось сопротивляясь неизбежному, затем разом сорвался с потолка и рухнул, увлекая за собой Энни.

К счастью, танцующие успели расступиться.

Шар разбился о танцпол.

При виде едва заметных подрагиваний тела, сопровождавшихся хриплыми рычащими звуками, первые прибывшие на место происшествия спасатели решили, что лежащая на спине умирающая стонет от боли, но, склонившись над ней, тотчас поняли, что развалившаяся среди зеркальных осколков Энни весело смеется.

4

Едва Анна добралась до опушки леса, как все сомнения отпали.

Идти.

Вперед.

Бежать, когда лес поредеет. Живо перескакивать через ручейки. Избегать ферм. Прятаться, если птицы смолкнут, заслышав человека.

Затаиться в кустах. Задержать дыхание. Не дрожать при появлении зайца или белки. Не попадаться на пути кабанов. Выжидать, когда браконьер уйдет. И снова бежать, положившись на удачу, так как глазами невозможно уследить за тем, куда ступают ноги.

Так она мчалась, полагаясь скорее на инстинкт, чем на разум, тело ее вытягивалось, ноги поднимались, отрываясь от земли. Листва и ветви уже не задерживали ее, они отступали, не хлеща, а лаская ее лицо. Крапива щадила ее. Не ведая ни страха, ни усталости, девушка мчалась вперед, уверенная, что лес — ее союзник. Сколько часов это длилось, сказать невозможно. Анна чувствовала, что, по мере того как она удалялась от Брюгге, у нее прибывали силы, каждый шаг возвращал ей свободу и спокойствие.

Какая удача!

Разбившееся зеркало означало, что ее свадьба не состоится. Супружеская опочивальня разлетелась стеклянными осколками, отражение невесты разбилось вдребезги; это означало, что Анна избавилась от неволи.

Какое облегчение! Она проворно сбежала по деревянным ступенькам, и ни одна не выдала ее поскрипыванием. Она уверилась в этом, когда переступила порог дома и вдохнула деревенские запахи предместья Сент-Андре, а потом ощутила, как грязь весело разлетается из-под ее босых ног.

Весь день она бежала от опасности.

Теперь, на закате, Анна остановилась у ручья, погрузила по локоть руки в прохладную воду, остудившую горящие от усталости мышцы, и долго пила.

Что же она будет есть?

Сейчас она еще не чувствовала голода, а потом будет день — будет и пища.

Синицы вдруг перестали щебетать.

Солнце зашло.

Небо, лишившись лазурной сини, сделалось блекло-серым. Из лесной чащи донесся резкий выкрик одинокого вяхиря.

Анна вздрогнула.

Сумерки сгущались, и колоннада буковых стволов обступала ее все теснее. Холод давал о себе знать.

Она заметила величественный дуб, к которому не смели подступиться другие деревья. Повелев ей приблизиться, он предложил ей ковер из мха вместо подстилки, корни — вместо подушки и раскидистые ветки как полог королевской колыбели.

Она склонилась перед ним, потом, задрав голову, оглядела.

Как он был величествен! Он источал силу, внушал почтение. Храня молчание, дуб говорил с ней. Конечно же, это был необычный представитель растительного мира! Перед Анной высилось мощное, гипнотически завораживающее дерево — дерево, пережившее века, в котором скрывались тонны опыта.

Можно ли мимолетно коснуться его? Пронесся ветерок, и листва зашелестела, словно бы выражая согласие, Анна приложила ладонь к коре дуба.

Ее охватило чувство величайшего блаженства. Из узловатых внутренностей дерева исходила горячая сила, она проникала сквозь ее кожу, растекалась по телу. «Я многому могу научить тебя», — сказало дерево. Анна кивнула. «Этим вечером я расскажу тебе о достоинстве неподвижности, — добавило дерево. — Не шевелись».

И тогда Анна, успокоившись, приникла к нему, подумав, что надо бы прочесть молитву, но, пробормотав начальные слова, провалилась в сон.

Ее совсем не смутило, что на рассвете она проснулась в незнакомой местности: неведомые леса нам всегда кажутся более знакомыми, чем новые дома.

Поутру она какое-то время ломала голову: и как это она отважилась? Стоит ли идти дальше? Но если она повернет назад, то тогда к чему было это бегство? Она ведь вовсе не стремилась избавиться от Филиппа, она отправилась в путь, чтобы обрести что-то… Но что? Этого она не знала.

Пока Анна прохаживалась вдоль реки, в сумятице мыслей всплыло очевидное решение: она останется здесь. Быть может, в конце концов ей удастся обрести то, что она ищет…

Возбужденная, с пылающим лицом, она вернулась к дереву и обхватила его руками. Ей передался его покой, с сомнениями было покончено; прижавшись к стволу губами, Анна шепнула, что остается.

В этот день она принялась открывать для себя природу. Анна радовалась тому, что может неспешно насладиться тем, что прежде было ей недоступно — ни в былой крестьянской жизни, ни позднее, когда они поселились в городе.

Она углубилась в трепещущий лес, в потоки тени и потоки света. У нее из-под ног выскакивали пушистые мячики — дикие кролики улепетывали прочь. То тут, то там проклевывалась новая травка, такая нежная, свежая, что Анна не смела топтать ее. Под прошлогодними бурыми сплющенными папоротниками пробивались бледные молодые побеги, толкаясь скрюченными пальчиками. Выше лопались почки на деревьях, ветви разрастались и обретали зеленый убор.

В подлеске гулял ветерок; листья и цветы — тысячекрылые создания — жаждали вобрать в себя воздух, оторваться от земли и воспарить; лес грезил полетом. Подобно кораблю, который удерживают на пристани лишь канаты, Анна желала, чтобы дыхание ветра унесло ее в небесную синь.

Анна ощущала, что вселенная наводнена текучей упорной энергией. Весна утверждала себя, отбрасывая засохшие ветки, хороня гниющие листья; она впитывала соки деревьев и растений. Вдыхая их испарения, девушка пьянела.

По мере того как оживала лесная поросль и выпрямлялся корабельный лес, в Анне пробуждалось… желание… Желание чего? Сложно определить… Жажда чего-то великого, существенного; да, Анна тоже вместе с природой избавлялась от зимнего оцепенения, она отождествляла себя с птицами, напрягавшими в полете крылья.

Перед Анной приоткрылся иной мир, непохожий на мир людей. Настоящий мир. В то время как город душил землю тяжестью мостовых, придавливал ее домами, лес давал земле возможность цвести. Город рубил деревья, чтобы подпирать свои крыши, держал в заточении, меж четырех стен, воздух, чернил небо дымом, валившим из печных труб, а лес наделял свободой любую жизнь. И здесь в Анне, которая оказалась в эпицентре волшебной гармонии, столь неслыханной, что невозможно было понять, из чего состоит этот аккорд, рождался отклик. И этим ощущением связи лесная магия заставляла ее застыть, брала в плен и зачаровывала.

Дважды она испытывала страх.

Дважды ей казалось, что вдалеке скользит какая-то тень. Приникнув к земле, она выжидала. Ничего.

Может, это пробежала лань?

Есть было нечего. Анна решила, что попробует щипать траву, грызть молодую кору. Добравшись до реки, что вилась меж тополей и ив, будто кровеносный сосуд в черной почве, она долго пила воду, чтобы заглушить бурчание в животе.

Под ивами жужжали мошки, слетевшиеся на запах пыльцы… Воздух пел, струился, трепетал. Потом день начал стремительно клониться к закату под фанфары умопомрачительно сверкавшей на солнце небесной меди, золотом раскатывавшейся от облака к облаку.

Когда стемнело, она вернулась к дубу. Едва она обратила внимание на звезды, засиявшие на небесном своде, как силы оставили ее и она погрузилась в сон. Утром среди корней дуба лежал большой круглый хлеб. Анна решила, что это дар дерева. За этот подарок, избавлявший ее от необходимости заботиться о пропитании — теперь она могла посвятить весь день изучению леса, ведь ей столько предстояло для себя открыть, — девушка поблагодарила своего зеленого покровителя, потом обглодала корку, оставив мякиш на вечер.

Она исходила лес вдоль и поперек, неустанно вслушиваясь в наполнявшие его звуки: тявканье лис, вышедших на охоту, шорох хвоста, задевшего кусты, потрескивание ящерицы, мелодичное кваканье древесной лягушки, мелкую поступь оленят. Подняв голову, сквозь завесу ветвей она пыталась разглядеть, где прячутся птицы, вьющие гнезда, чей неумолчный гомон наполнял лес. Дятел долбил клювом кору. Переругивались крикливые сороки. Охрипшая кукушка, заслышав Анну, постоянно отступала, и ее жалобы слышались где-то за горизонтом. Анне все было любопытно, она вспомнила, что еще накануне лес казался ей немым. На самом деле лес был полон звуков, повсюду царило оживление. И Анна слышала здесь не спокойствие, нет, а гармоничную музыку живой, распускающейся, растущей природы. На протяжении всего дня в зарослях кустарника, в лесной чаще кипела жизнь. Взмах крыльев и хруст веток разносили эхо осторожной поступи зверей, потрескивание растений, ясный шепот ручейка, поддразнивание ветра… Эти шумы звучали мирно, они совершенно не омрачали незамутненной ясности. Молчание леса принимало и вбирало в себя все: застигнутого врасплох кролика, прыжок белки — так мягкий ковер из мха притягивает падающие сосновые иголки.

Когда над лесом сгустилась ночь, Анна помчалась к своему дубу, утолила голод, а потом провалилась в сон.

На рассвете возле нее вновь лежал хлеб.

То же было и в последующие дни…

Чем чаще повторялось это чудо, тем меньше оно занимало Анну.

Особенность чудес в том, что они редки; повторение стирает ощущение волшебства. Решив, что ежедневное появление еды — это дар щедрого леса, Анна больше не задумывалась об этом.

Она положилась на судьбу. Она жила как живется. Позабыла о людях. Порой ей хотелось сбросить одежду, бегать в чем мать родила, но ветерок, сырая свежесть эфира не слишком располагали к этому.

Каждый вечер она опиралась на дружеское плечо дерева и, свернувшись калачиком на его корнях, забывалась сном.

«Отсюда я ушла и сюда возвращаюсь».

Лесная чаща стала ее матерью, а громадный дуб — отцом. Анне вновь открылась изначальная невинность той поры, когда она еще не ведала забот; созерцание наполнило ее душу признательностью.

И каждое утро ее ждал хлеб.

Конечно, пару раз она собиралась бодрствовать, но сон сморил ее. Поскольку она засыпала, размышляя, откуда берется пища, во сне у нее возникали самые причудливые ответы: хлеб приносил то красный карлик, то одетый в черное великан, то неизвестно откуда взявшийся белый конь со сверкающим золотым рогом.

Потом Анна вдруг просыпалась на заре, окутывавшей хлеб мягким светом; она принимала хлеб, отламывала кусочек, жевала его с благодарностью, а после вновь погружалась в созерцание леса.

Трижды ей казалось, что за ней наблюдают. Хотя за ней следили тысячи зверьков из своих норок, из зарослей, из лесной чащи, здесь она почувствовала нечто иное. Ее выслеживало другое существо, наделенное сознанием. Эта слежка была ей отвратительна. Когда неприятное ощущение возникло в третий раз, вдали она увидела оленя. Высокий, с мощной, высветленной спереди шеей, он застыл, устремив на нее сверкающий взгляд; шерсть еще вздымалась после бега. Великолепный олень с раскидистыми рогами показался ей воплощением духа леса, подвижным собратом дуба.

Через мгновение он исчез.

Озадаченная Анна направилась к своему убежищу и прилегла под его могучей сенью.

С вершины дуба за ней следила белка, вцепившаяся в кору. Она собиралась поселиться в дупле многовекового дерева. Сквозь крону дуба просачивался зеленый свет.

В небесной выси парил, раскинув крылья, ястреб, подстерегавший недавно вылупившихся птенцов.

Ее ресницы дрогнули…

— Вот она!

На этот раз еще сонная Анна, прижавшаяся ко мху, ничего не расслышала.

— Она здесь! — повторил голос.

Ида, кутаясь в шали, разглядывала распростертую на земле кузину в грязном рваном платье. В глазах Иды мелькали злые искорки.

— Ты только взгляни!

Она обернулась к своему спутнику. Филипп поспешил подойти, рассекая траву палкой.

Анна, смущенная, будто ее застигли голой во время умывания, инстинктивно поджала под себя ноги и обхватила их руками, явив взору юноши съеженное тело.

— Я знала, что она где-то здесь! — В голосе Иды звучал триумф. — Прячется.

Анна про себя поправила ее: «Нет, я не прячусь, просто ушла», но оставила замечание при себе.

Ида и ее спутник рассматривали девушку.

От мысли, что представилась возможность объясниться с женихом, Анне стало легче на душе.

— Я рада тебя видеть.

— Почему ты сбежала?

— Я не хотела причинить тебе зла.

— Почему?

— …

— Может, я тебя чем-то огорчил или обидел?..

— …

— Почему?!

Она заметила белку, которая, покачиваясь на ветке, черными блестящими глазками наблюдала за происходящим.

— Я не должна выходить за тебя замуж.

— Ты этого не хочешь?

— Хочу.

— Тогда почему?

— Недостаточно сильно.

Филипп воспринял эту сдержанность как удар кулаком в живот. Ида возмутилась за него:

— Что за кошмар! Ей «недостаточно сильно» хотелось выйти за него замуж… За кого мадемуазель себя принимает? Ты корчишь из себя чистюлю перед Филиппом. Да ты должна со стыда сгорать!

— Да, мне стыдно.

Анна ответила с такой искренностью, что Ида замолкла, остановив поток желчных упреков.

Филипп, бледный, напряженный, шагнул ближе и повторил:

— Почему?

Она склонила голову.

Он взревел:

— Почему?

Глаза Анны наполнились слезами. Она страдала оттого, что доставляет юноше такие мучения.

— Я не знаю. Но дело не в тебе, Филипп, в этом нет твоей вины.

Не слишком утешительное заявление: теперь он решил, что Анна не придает их отношениям никакого значения. Он шагнул вперед, упал на колени, взял ее за руки. Даже будучи униженным, он не сдавался. Он требовал, чтобы сдалась Анна. Оттого ли, что он боготворил ее, или же ему было нестерпимо поражение? Сложно было понять, чем продиктовано его упрямство — любовью или гордыней.

— Хорошо, ты не знаешь, и все же выходи за меня замуж! А там увидишь…

Державшаяся позади Ида в ярости от его настойчивости кусала губы — ведь он торжественно поклялся ей, что не изменит решения!

— Да, таковы мужчины, — проворчала она. — Подумать только, а еще сравнивают женщин с флюгером…

Анна выложила Филиппу то, что невозможно было понять:

— Я отказываюсь от свадьбы. Вот. У меня другая судьба. Мне пока неизвестно почему, но я знаю, что не должна выходить за тебя. Прости…

— Я недостаточно для тебя хорош, в этом дело?

— Ты достоин любой женщины.

Произнося это, Анна вперилась в него взглядом. Филипп ей поверил. Она продолжала:

— Ты для меня слишком хорош!

— Вот с этим я соглашусь, — вмешалась Ида. — Филипп, очнись, посмотри, на кого похожа твоя бывшая невеста!.. Грязнуля! Она с самого побега не мылась, спит на земле… Наверное, глодает корешки. Свинья и то чище будет. И ты хочешь иметь от нее детей?

— Нет!

Филипп замкнулся в себе. Казалось, он внезапно возненавидел Анну. Разбилась его последняя надежда. От сдерживаемых чувств его шея побагровела.

— Так на чем порешим? — скривившись, спросила Ида.

— Сделаем, как договорились утром! — бросил Филипп.

Заговорщики радостно переглянулись, Анна почувствовала, что исключена из этого сговора: они перебрасывались фразами рядом с ней, как будто она не могла их слышать. Неужели она превратилась в зверя?

Вытащив из мешка веревку, Филипп бросился к бывшей невесте, следом подскочила Ида. В мгновение ока они связали Анну, Филипп обматывал веревкой ее ноги, а довольная Ида потуже затягивала узлы, стараясь причинить ей боль.

Смертельно униженная, Анна даже не пыталась сопротивляться.

Почему она не взбунтовалась? Дело было в том, что с самого ее рождения за нее все решали другие, а она всегда покорялась чужой воле.

Пока Ида и Филипп возились с веревкой, Анна, в отличие от ее мучителей, заметила опасность: на опушке показался великан.

Верзила в грубошерстной накидке быстрым решительным шагом приближался к ним. Еще более странным, чем его примечательный рост, казалось то, что ему удавалось передвигаться совершенно беззвучно, под ним не треснула ни одна веточка, не зашуршала прошлогодняя листва. Он рассекал подлесок, как корабль волны.

Ида, не подозревавшая об угрозе, прокомментировала свою победу.

— Посмотри на нее, Филипп, — сказала она, указывая на связанную Анну. — Она сопротивлялась не сильнее, чем дождевой червь. Слабоумная! Да просто юродивая. Она даже не знает, почему сбежала из-под венца и зачем здесь гниет. Она глупа, как утка. Что с ней говорить…

Незнакомец резко опустил широкую ладонь на плечо Иды. Та вскрикнула от страха и удивления и обернулась. Незнакомец внимательно вглядывался в нее: похоже, он намеревался прикончить ее, как курицу, — стиснуть горло и переломать кости.

Внезапно Ида высвободилась и отскочила в сторону, тяжело дыша.

Филипп был удивлен и напуган еще больше, чем Ида, но до него дошло, что он должен выступить в качестве защитника. Он выпятил грудь и промямлил:

— Но… кто вы?

Незнакомец дал ему затрещину, отправив в кусты.

Поднявшись, Филипп схватил свалившуюся с головы шляпу и дал деру. С криком: «Подожди меня, подожди!» — Ида со всех ног припустила за ним.

Незнакомец навис над связанной Анной, лежавшей на земле. Из-под капюшона виднелось его изможденное, холодное, жесткое лицо.

Приподняв полу накидки, он вытащил кинжал и занес над Анной.

5

Вена, 25 мая 1904 г.

Гретхен, дорогая,

возвращение в Вену стало для меня роковым.

Когда во время свадебного путешествия мы с Францем переезжали из города в город, то не слишком часто общались с людьми — даже в тех редких случаях, когда нам доставляло удовольствие общество какой-либо пары и наши собственные отношения укреплялись от этих мимолетных знакомств. Но, ступив на венскую почву, я поняла, что оказалась в неволе. Я живу в аквариуме.

О, это великолепный аквариум: кто не мечтал бы жить на Линцерштрассе, вращаться в аристократическом обществе с его пьянящими балами, сегодня слушать «Лючию ди Ламмермур», завтра — «Летучую мышь» в театре «Ан-дер-Вин», а потом ужинать в кафе «Захер»?! Несмотря на то что сквозь стеклянные стены можно видеть небо, выйти я не могу, я бьюсь о стекло, приговоренная сносить общество рыбок, запертых вместе со мной.

Искать выход бессмысленно, уединиться мне не удается, я хожу по кругу. Ты возразишь мне, что это сетования избалованного ребенка. Ребенка? — отчасти да. Избалованного? — тоже верно.

И все же пойми: какая-то часть моей души страдает. Мне кажется, я совершила ошибку. Крупную ошибку. На самом деле я оказалась не на высоте: я не соответствую ни тому, что предлагает мне жизнь, ни тому, чего она от меня требует.

В аквариуме, который я тебе описываю, полно женщин, целая дюжина решила заняться мною; и вот я плотно окружена их заботой и добрыми намерениями.

Сейчас поясню.

Едва я ступила в наш дом — мне, пожалуй, следовало бы сказать «дворец», ведь комнаты и сад полны бесчисленных сокровищ, — как потянулась череда посетительниц из рода фон Вальдбергов. Как я и предвидела, они не сводили глаз с моего живота. Их мучил вопрос: беременна ли я после медового месяца? Не нужно быть выдающимся акушером, чтобы, взглянув на мои бока, прийти к неутешительному выводу; и все же, поскольку надежда умирает последней, они спросили:

— Ну что, Ханна, вы прибыли в Вену с маленьким Вальдбергом?

— Нет, пока нет. Но поверьте, мы с Францем там, в Италии, разузнали способ изготовления и с жаром работаем над этим.

Они удалились, удовлетворенные тем, что наша супружеская чета усердно исполняет свой супружеский долг.

Но разве от подобных созданий можно отделаться парой фраз? Они вернулись на поле битвы. Эти хранительницы домашнего очага, эти куры-несушки, десятками плодящие наследников, трудятся на этой ниве уже многие столетия. Они были здесь в ту пору, когда Вена умещалась за крепостными стенами; они были здесь, когда эти стены еще не воздвигли; они были здесь, когда самой Вены еще не было. В сущности, это они и создали Вену и все, что связано с такими понятиями, как семья, династия, общество, город, страна, империя. Чтобы упрочить свою власть, они прежде всего пекутся о самовоспроизведении: от матери к дочери, от тетки к племяннице, от сестры к кузине, от соседки к соседке. Выстави против них полк амазонок, ратующих за сокращение рождаемости, своими сплоченными рядами они сметут его. Короче, после недельного перемирия мать Франца, которая всегда внушала мне страх, приступила к расследованию. Ее мужу было поручено поговорить с сыном, как мужчина с мужчиной (Франц сам со смехом рассказал мне об этом), узнать, происходит ли что-то у нас в постели, и если происходит, то насколько результативно и часто. Франц дал положительный ответ, но, поскольку мужчины склонны приукрашивать свои достижения в интимной сфере, моя свекровь пожелала проверить эти сведения у меня. Будучи достаточно неглупой, чтобы понимать, что ей я ни за что не доверюсь, она спешно направила ко мне свою сестру Вивиану, или Виви, чье распутство стало в клане притчей во языцех. Виви открыто коллекционировала любовников — это не было тайной ни для кого, включая ее собственного подагрика-супруга. Хотя никто этого не одобрял, все ей завидовали; тем не менее она избежала сурового осуждения, так как состояла в интимной связи с двумя высокопоставленными персонами: один ее любовник был членом правительства, другой занимал должность при дворе, следовательно, это шло на пользу семье.

Речи — и поведение — тетушки Виви настолько вольные, что она в пять минут создает доверительную, непринужденно-эйфорическую атмосферу. И вот она предлагает мне выпить чаю у нее саду, где распустилась сирень, и развлекает рассказами не менее пикантными, чем ее тосты.

Потом, когда барьеры стыдливости уже опрокинуты, она резко меняет тональность:

— Итак, удалось ли моему симпатичному племяннику сделать вас счастливой?

— О да!

— Я, естественно, имею в виду постель… Он отличный любовник?

— Да.

— И исправно исполняет свой долг?

— Да.

— Чересчур исправно?

— Порой да.

— Что ж, тем лучше. Ханна, я вам завидую не меньше, чем все венские девицы! Вы прибрали к рукам одного из самых привлекательных юношей столицы. Теперь о вас.

— Обо мне?

— Вы набрасываетесь на него?

— Не успеваю. Он всегда опережает меня.

— Но, получив наслаждение, вы требуете его вновь?

— А что, нужно?

Она смотрит на меня с улыбкой, что-то обдумывая.

— Ханна, позвольте, я выскажу догадку: если вы во время ваших забав никогда не берете на себя инициативу, это означает, что вы еще не познали ослепительный миг? Нет?

— Какой-какой миг?

— Ослепительный! Миг, когда ваше тело взрывается от наслаждения и вы издаете радостный стон. Вы поняли, на что я намекаю?

Я, нахмурившись, беру чашку с чаем, не отдавая себе отчета, что пытаюсь уйти от ответа.

Виви мягко берет меня за руку:

— Милочка, это нормально.

— Вы полагаете?

— Уверена. Вам следует расслабиться, забыться, думать о себе, о своих ощущениях, о своем блаженстве… И тогда во время оргазма у вас больше всего шансов забеременеть.

— О-о?

— Ну, это общеизвестно. Когда наступает ослепительный миг, в женщине раскрывается все, и в частности тот путь, по которому мужское семя попадает туда, куда нужно. Если вы находитесь в напряжении, это изолирует яйцеклетку.

— Никогда не слышала ничего подобного.

— Ну, так я вам говорю.

— Вы хотите сказать, что моя свекровь, тетя Аделаида, баронесса Каролюс, а также мадам ван Тейк зачали наследников именно в этом состоянии?

Я намеренно назвала самых строгих матрон из нашего окружения. Раздраженная Виви взглянула на меня, как на муху, севшую на пирожное. Я усугубила положение, добавив:

— А как же дети, родившиеся в результате изнасилования? Тетя Виви, вы, стало быть, полагаете, что жертвы изнасилования сладострастно отдавались своим мучителям?

— Дорогая племянница, мы не равны в этом отношении. Женщины делятся на две разновидности: несушки и любовницы. Несушки не знают наслаждения, их организм изначально предрасположен к плодоношению, дай лишь случай. Любовницы, напротив, устроены более возвышенно — взять меня или вас, — им необходим экстаз, встряска, потрясение, чтобы выполнить этот нелегкий труд оплодотворения. Подумайте об этом, Ханна, прислушайтесь к советам тетушки Виви, помогите своему пленительному мужу, и вы вскоре забеременеете.

Несмотря на свободное поведение и вольные манеры, в остальном тетушка мало чем отличалась от прочих: четверо детей, которых она родила графу, прежде чем наставить ему рога (надеюсь, что дети родились прежде), составляли ее гордость, честь, женское достоинство и нравственный сертификат. Мне все это чуждо… Удастся ли мне встретить женщину, рядом с которой я не буду чувствовать, что я другая?

Тетя Виви, должно быть, рассказала о нашей беседе, превознося предложенное ею средство, так как назавтра начались визиты и продолжались двенадцать дней без передышки. Дамы клана Вальдбергов распивали чай, потчуя меня признаниями; они расточали советы с беспечным видом, слова, будто по случайной прихоти, изливались из их уст, тогда как они явились именно затем, чтобы произнести их.

— Я заставляла мужа оставаться во мне после… ну, вы понимаете. В этом отношении, моя дорогая, природа оснастила животных куда лучше, чем бедные человеческие существа. Взять, к примеру, собак: пес, извергнув семя, не может соскочить с суки, потому что его… прибор еще больше разбухает и блокирует отверстие. Поначалу сучка чувствует себя ужасно — я слышала, как моя Кэтти выла от боли, — но пять минут спустя все уже в порядке.

Когда мой муж удалялся, я оставалась в постели и лежала не двигаясь целых два часа! На спине. Вжимаясь в матрас поясницей и тазом. Нужно время, чтобы оно… попало туда, куда должно попасть! Я встала бы с постели, лишь услышав крики: «Пожар! Пожар!» Результат — шестеро прекрасных детишек.

— А сельдерей вы пробовали? А петрушку? Сразу после помолвки я провела курс лечения петрушкой и сельдереем — это благоприятствует беременности. Мои сестры смеялись надо мной, младшая при встрече со мной мычала, утверждая, что я щиплю траву, как корова… Я только пожимала плечами. И была права: за первых пять лет нашего брака у меня родилось четверо детей. Кто может лучше? Уж точно не мои сестры в данном случае. Кстати, дорогая Ханна, остерегайтесь дикой петрушки: она вредна для беременных,[1] исключите из рациона и арабскую. И естественно, жуйте стебли сельдерея!

— Луна!.. Женщина расцветает в полнолуние. Как лес! Как поля! Как устрицы! В некоторые ночи вы будете потеть понапрасну, тут нужен благоприятный момент. Мы подвержены влиянию луны не меньше, чем моря и океаны. Было бы высокомерием отрицать такую связь! Неужто современные дамы полагают, что луна над ними не властна? Заблуждение! Смотрите, на всякий случай оставляю вам лунный календарь. Ах, вы в курсе… Но вы взяли за правило руководствоваться им?

— Ханна, хоть это и не мое дело, но я позволю себе преподнести вам амбру. Дикие племена в Америке и в Сибири используют ее не только как косметическое средство. Разумеется, я слишком добрая католичка, чтобы разделять подобные суеверия… И все же моя мать вручила мне амбру накануне свадьбы, а я потом снабжала ею своих дочерей, и все у всех прошло благополучно! Примите этот подарок, доставьте мне удовольствие. Все очень просто: вы берете ее в руки и нюхаете вечером перед сном.

Милая Гретхен, стоит ли продолжать?

Франц скоро вернется из своего клуба, нам предстоит совместный ужин, а потом у него возникнет желание. Ты только представь, чем занята моя голова! У меня задач больше, чем у генерала, бросающего армию в битву! Итак, я должна проглотить суп из петрушки, переварить запеченный сельдерей, свериться с лунным календарем, украдкой потереть амбру, заставить Франца заснуть прямо на мне, не прерывая соития, а когда он выйдет, еще пару часиков пролежать не шевелясь. Ах да, совсем забыла: между виртуозными трюками я должна расслабиться, думать лишь о себе и стремиться достичь экстаза! Каков итог? Очень хочется улизнуть. Хоть я и обожаю Франца, порой мне хочется бежать куда подальше. Не знала, что, выходя замуж за Франца, я вступаю в брак со всеми женщинами из его окружения, а они жаждут, чтобы я уподобилась им, и, если я не поддамся, они меня просто изведут. Я понятия не имела, что, соединяясь с Францем, подписываюсь под условием, которое приводит меня в ужас.

Обнимаю тебя, Гретхен. Пойду, пока не появился муж, поплачу в музыкальной гостиной.

Твоя Ханна

6

Из-за ярко светившего солнца в палате медицинского центра Беверли-Хиллз было как будто две занавески: одна настоящая, а другая — ее тень на стене. Придя в сознание, Энни, убаюканная переносившими ее попеременно то в сон, то в явь транквилизаторами и болеутоляющими, уцепилась за эти два элемента. Тело под анестезией и замутненное сознание Энни ухватились за свет как единственную прочную, осязаемую материю вселенной; сосредоточившись на нем, она сделалась пылинкой, пляшущей в золотом луче, который пересекал комнату и связывал реальную занавеску с той, что проецировалась на стену. С какой стороны она оказывалась чаще? Как кинодива, она предпочитала отражение реальности.

К ней то и дело подходил светловолосый санитар.

И каждый раз, когда он склонялся над ее постелью, она начинала говорить; и каждый раз происходило нечто странное, и ей не удавалось ничего сказать. Стоило ей разлепить губы, он как бы растворялся в воздухе; да, стоило ей обратиться к нему, он исчезал. Впрочем, этот иллюзионистский трюк не выглядел умышленным. В лице молодого человека не читалось ни порока, ни лукавства; появляясь вновь и вновь, он держался предупредительно, внимательно вглядывался в лицо Энни, явно желая помочь. Но стоило ей выдавить первое слово, все рушилось.

Сперва она решила, что стала жертвой нестабильной реальности, тем более что ей все время казалось, что она падает. Потом Энни заподозрила, что время сыграло с ней злую шутку, внезапно раздробив ее на части. Наконец (санитар как раз подошел к ней) она заметила, что в комнате никого нет; она сделала вывод — на сей раз правильный, — что опять заснула.

После ряда бесплодных попыток на третий день ей все же удалось завязать разговор:

— Где я?

— Рад, что могу с вами поболтать, Энни. Меня зовут Итан.

— Мм…

— Вы в палате номер двадцать три. Клиника «Клены». Голливуд.

— Что со мной?

— Различные ушибы. Ничего страшного. Выкарабкаетесь. Вам больно?

— Нет.

— Значит, дозировка правильная.

— Дозировка чего?

— Морфина.

Из глубины мозга всплыло воспоминание о том, как отец, потрясая научным журналом, говорил, что морфин принадлежит к опасным наркотикам: стоит однажды его принять, и ты уже не сможешь без него обойтись.

В течение следующих часов она в моменты просветления сознания возвращалась к этой мысли, очнувшись, надрывала горло, поникала, вновь впадала в забытье и вновь пускалась в следующий круг. Устав от борьбы, она решила пренебречь отцовским предостережением. Зависимость — это ее конек! К тем, что уже имеются, — зависимость от алкоголя, травки, кокаина — добавится морфин! Что за беда?! Тут, по крайней мере, она может с чистым сердцем заверить, что ее вины в этом нет. «Да, ваша честь, именно так: это врачи вкололи мне этот яд. Стремясь вылечить меня, они прописали мне инъекции. Ваша честь, вам следует отправить их в тюрьму или приговорить к исправительным работам. Их, а не меня!»

Несколько раз, приходя в сознание, она вновь прокручивала эту сцену перед воображаемым судом, с удовольствием разыгрывая невинность.

Утром в ее палату вошел доктор Шинед, возглавлявший клинику. За его спиной теснились недавние выпускники: юные медики лопались от гордости, считая, что за блестящие успехи в учебе они удостоились чести следовать как тень за выдающимся хирургом.

— Итак, как чувствует себя наша американская невеста?

Энни едва не прыснула со смеху: профессор Шинед гнусавил, как престарелая актриса, которой Энни восторгалась, — у нее было прозвище Кошелка Вюиттон, поскольку пластические хирурги слишком часто перешивали и штопали ее.

— Так как мы себя чувствуем? — настойчиво переспросил он.

Если его манера говорить и напоминала Кошелку Вюиттон, то и причина была все та же: пластические операции; губы вначале натянули, а потом накачали гелем.

Энни детально разглядела профессора Шинеда.

Его плоть, измученная диетами, подорванная возрастом, свисала везде, где не подверглась подтяжкам: подбородок, уши, кожа на груди, предплечья и кисти рук. Притом эта измученная кожа несла следы неизбежных растяжек, разрезов, деформаций и швов. После стольких хирургических вмешательств его лицо демонстрировало не жизнеспособность молодости, а хрупкость — следствие причиненного ущерба.

— Энни, вы в состоянии нам ответить?

Какой жуткий голос — металлический, лишенный тембра… А этот странный выговор: гласным недостает чистоты, согласные приглушены. Так как эстетическая хирургия сместила губы, что способствовало их одеревенению, получалось, что доктор Шинед вещает как бы из-под маски.

— Энни, ради бога!

До актрисы дошло, что с анализом дикции нужно заканчивать, пора вернуться в реальность. Вспомнив слова Итана о том, какую важную роль играет доктор Шинед в Лос-Анджелесе, она тотчас сконцентрировалась, как на прослушивании:

— Да. Слышу. Просыпаюсь…

— В добрый час! Можно осмотреть ваши раны?

— Пожалуйста, я в вашем распоряжении.

Энни откинула одеяло, заинтересованная объяснениями Шинеда не меньше, чем его услужливые ассистенты; она ведь толком не знала, что именно у нее повреждено. Ноги, руки, ребра, синяки, раны, порезы, ожоги — все было продемонстрировано и откомментировано. Из слов хирурга следовало, что после подобного падения Энни еще дешево отделалась.

— Все же Господь присматривает за артистами, мадемуазель Ли.

— Вы так считаете? Но в Голливуде есть лишь один бог, и он называется «доллар».

Он вежливо улыбнулся, реагируя на избитую шутку:

— Что ж, мадемуазель, вы еще послужите этому божеству. Вскоре вы сможете вернуться на съемочную площадку.

Он полагал, что сообщает ей утешительную новость. На самом деле он напомнил, что в результате своей эскапады она выпала из съемочного процесса полнометражного фильма. Энни охватила тревога: если съемки остановили, то во что ей это обойдется? А может, все еще хуже и ей нашли замену?

Взволнованная Энни сделала прощальный знак команде медиков, и те ушли. Сердце ее учащенно билось. Тело покрылось испариной.

— Джоанна, Джоанна!

Она машинально позвала своего агента. Разумеется, той не было в палате, и кричать было бесполезно — никто не услышит. Не важно! Она хлопнула рукой по матрасу, постучала в стену, попробовала разбить удерживавший ее в неподвижности гипс, закрепленный на вытяжке, потом завопила изо всех сил:

— Джоанна!

— Энни, что случилось? — На лице Итана читалась озабоченность. — Энни, что случилось? Что-то болит?

При виде этого добродушного юноши Энни не стала прибегать к уверткам:

— Да! Мне зверски плохо.

— Где именно болит?

Она, нацепив соответствующую гримасу, перечислила те части тела, которые называл доктор Шинед, а потом хрипло выдохнула:

— Прошу вас, помогите.

— Я… Я… мне…

— Дайте мне что-нибудь выпить.

— Нет.

— Погрузите меня в кому, это невыносимо…

— Энни, успокойтесь. Я увеличу дозу морфина.

Добившись своего, Энни едва не вышла из роли; к счастью, она вовремя подавила радость и прорыдала:

— О-о! Это мне не поможет!

— Поможет… Успокоительное скоро подействует.

— Нет, мне слишком плохо. Умираю!

— Не стоит преувеличивать. Скоро все будет в порядке.

— Я подохну! Я требую встречи с моим агентом…

— Так, позвольте это мне решать…

— Мне нужен мой агент!

Несмотря на все хлопоты Итана, Энни стонала до тех пор, пока санитар не записал номер и не пообещал, что позвонит Джоанне.

Потом она отдалась во власть анальгетиков, с наслаждением погружаясь в их анестезирующую мягкость…

На следующий день Джоанна Фишер по кличке Акула в облегающем темно-сером костюме сидела у постели Энни. Знаменитая улыбка, обнажавшая зубы, прорезалась на лице, обильно умащенном тональным кремом.

— Ну вот, радость моя, представляешь, как ты нас напугала?! В конце концов, ты вроде пошла на поправку. Целых три дня мне каждый час докладывали о твоем состоянии. А кстати, ты получила мои цветы? Если не понравились, тебе пришлют другие, только скажи. Сирень, розы, пионы, ирисы — любые, какие захочешь. Ладно, не будем терять времени, обрисую тебе ситуацию. Пресса в курсе происшествия, отлично. Посетители клуба сняли на телефон, как ты лежишь на полу; к счастью, фотки получились такие скверные, что редакторы использовали их лишь как заставки, они были вынуждены извлечь из запасников твои гламурные снимки в большом разрешении. И это прокатило. Нашумела ты — будь здоров! Все СМИ — и телевидение, и радио, и печатные издания, и Интернет — только и судачили что о твоем падении, тем более что никто и понятия не имел, что и как произошло. Результат был налицо: ты грохнулась на танцпол в «Рэд-энд-Блю». Но по какой причине? Хотя выдвинули версию о несчастном случае, никто не поверил. Классика: несчастные случаи никого не волнуют, более того, это внушает ужас. Людей цепляет, когда падение является следствием душевного состояния. Поступок — да, осечка — нет! Не важно, что вызывает самоотождествление: отчаяние, призыв на помощь, попытка самоубийства.

— Эйфория. Я была так счастлива…

— Ты была пьяна в стельку…

— Было так весело…

— Заткнись!

— Джоанна, я…

— Дэвид рассказал мне, что ты, решив, что ухватила лиану, принялась летать над джунглями. Я договорилась, что он будет молчать, — впрочем, к этому мы еще вернемся, — так что нет смысла уточнять.

— Но ведь это правда.

— Правда не стоит ни гроша. Тут нужна выдумка. Классная выдумка.

— Что ж, может быть. Но я хотела тебе открыть, что было на самом деле…

— Энни, публика обожает тебя за те истории, которые ты рассказываешь. А не за то, чем ты являешься.

Джоанна повысила голос. Энни пристыженно зарылась в подушки.

— Черт возьми, ты же звезда, ты не обычный обыватель. Так что, прошу тебя, играй свою роль, — ворчливо добавила агентша. — Пользуйся этим, получай деньги, лови популярность, и нечего тут хныкать: мол, ты стремишься быть честной и уподобиться тем несчастным, которые купили билет, чтобы увидеть тебя на экране! Важны слухи, противоречивые домыслы, бесконечные статьи, атмосфера тайны, журналисты, выдвигающие новые предположения, рассказы бывших друзей, блогеры, подливающие масла в огонь. Только шумиха стимулирует продажи.

Стоит положить этому конец — выдав правду или славную выдумку, — и с событием покончено. Это уничтожит все преимущества.

При звуках знакомого грозного голоса на Энни вновь снизошел покой: интонации и доводы Джоанны освобождали ее от ответственности. Подчиняясь ее власти, она решила сменить пластинку; взглянув на положение с новой точки зрения, она смирилась со своей участью.

Лучшего зеркала, чем Джоанна Фишер, было просто не сыскать. С самого детства Энни — точнее, с ее первого хита «Папа, я взяла твою тачку!» — Джоанна вела свою подопечную по лабиринту кинокарьеры, не допуская блужданий и холостых выстрелов, не давая свернуть с просторного голливудского бульвара. За эти годы она внушила Энни ориентиры, правила, требования и цели, чего не сделала для нее семья. Впрочем, какая семья?.. Сирота, рожденная неустановленными родителями, Энни с самого детства знала, что жила у неких Пола и Дженет Ли. Не питая никаких иллюзий, Энни совершенно не признавала родительских прав за людьми, которых ей по воле случая приходилось называть папой и мамой.

Она с фатализмом воспринимала приемных родителей, чью фамилию носила как неизбежную данность, воспринимая их как постоянных партнеров на съемках бесконечного телесериала. Она решила, что должна их любить прежде всего потому, что это упрощало жизнь — а она терпеть не могла ссор, — и потом, будучи по характеру приветливой и ласковой девочкой, Энни была сердечно расположена ко всем окружающим. Видя, как она целует мать или как они хохочут с отцом, любой решил бы, что девочка с нежностью относится к своим приемным родителям. Однако для Энни это было интуитивное решение, продиктованное стремлением не усложнять себе жизнь.

В обмен на выказываемую к родителям привязанность Энни обрела относительную свободу, раскрепощенность, а затем и независимость. Очень рано, в шестнадцать лет, она ушла из дома и начала самостоятельно распоряжаться своим временем: она работала, развлекалась, флиртовала, отдавая дань выпивке и наркотикам.

Джоанна Фишер и ее команда сознавали пагубные привычки юной звезды: тем не менее они ничего не предпринимали, так как слабости делали Энни зависимой от них. Так, Джоанна никогда не предупреждала Энни о том, что нужно обуздывать тягу к алкоголю или кокаину, воздерживаться от употребления наркотиков. До тех пор пока излишества не сказывались на внешности девушки, а фотографы не жаловались, она позволяла Энни вести себя как той вздумается. Тем более что это подпитывало колонки светской хроники и папарацци.

— А ты не хочешь узнать, как обстоят дела с твоим фильмом?

— Как раз хотела спросить об этом.

— Съемки были прерваны, но на студии обрадовались. Спонсоры фильма сочли весьма полезным в плане рекламы, что в десятках газет, расписывавших твое падение, упоминалось название ленты, имена режиссера и актеров. Как рекламная инвестиция это тянет на пару миллионов долларов. Притом что не потрачено ни цента. Все просто на седьмом небе и ждут, когда тебя выпишут. Ведь твое возвращение на съемочную площадку репортеры тоже будут освещать как событие. О'кей?

— О'кей.

— Врачи планируют выписать тебя через две недели. Во всяком случае, тебя можно будет снимать крупным и средним планом… Для общих планов, где тебя будет видно с головы до ног, придется или взять дублершу, или поменять график съемок и еще подождать. Но все же, Энни, радоваться рано: тебе нужно поскорее вернуться к работе, иначе постановщики без малейших колебаний найдут тебе замену. Благодаря тебе и этому «несчастному случаю» к фильму было привлечено внимание и он засветился. Но больше тебе не дадут никаких поблажек. Так что лучше сообщить им о твоем возвращении к работе, иначе тебя заменят какой-нибудь старлеткой.

— Неужто они пойдут на это?

— Незаменимых нет, моя дорогая!

— А я думала, есть.

— Шутишь?

— Артист уникален. Ты не можешь заменить Пикассо на Матисса.

— А при чем здесь искусство? Милочка, ты в Голливуде! К тому же если у продюсера достаточно бабок, чтобы оплатить Пикассо, ему нетрудно прикупить Матисса.

Джоанна Фишер встала. Она была раздосадована тем, что пришлось философствовать. Любые объяснения казались ей пустой тратой времени и денег. Тем более что здесь все было ясно как божий день.

Энни, несколько успокоенная, принялась усердно разыгрывать роль выздоравливающей. Молодое тело восстанавливалось куда быстрее, чем прогнозировал доктор Шинед; физиотерапевты, работавшие в клинике, отнесли это на свой счет и возгордились.

И только санитар Итан понимал, что длительное состояние растерянности во время пребывания Энни в клинике, утренние приступы паники, ночные страхи, острая тревога заставляли ее кричать, жаловаться на непереносимые боли, требовать дополнительной дозы морфина. Он заметил ее стремление уйти от действительности, умение мастерски увиливать от расспросов, молчание, в котором тонули ответы, ее способность сохранять недосказанность; его беспокоила блаженная улыбка, озарявшая лицо Энни, когда после укола она впадала в забытье.

Однажды вечером он не удержался и спросил ее:

— Как вы собираетесь жить после того, как вас выпишут из клиники?

— Что, прости?

— Где вы будете брать новые дозы морфина, когда меня не будет рядом?

— Ну, есть врачи.

— Среди них встречаются и честные профессионалы.

— Ну, таких я избегаю.

— Мм…

— Но ведь бывает, что и самые достойные нуждаются в деньгах.

Итан покачал головой:

— Почему бы вам не воспользоваться пребыванием в клинике, чтобы подлечиться?

Энни, понимая, о какой болезни он говорит, вздернула подбородок:

— Ах вот что?! Что вы выдумываете? Мне-то казалось, что здесь меня лечат.

— Да, здесь лечат ваши раны. Но не ваши дурные привычки.

Она наигранно расхохоталась:

— Мои дурные привычки! Какая наивность! Вы верите в то, что пишут в прессе? Неужто вы читаете эти газетенки?

— Я читаю результаты анализов. Когда вас доставили сюда, в вашей крови было повышенное содержание алкоголя и триглицеридов, а также достаточное количество наркотиков; их было сложно определить, какая-то смесь.

Энни, покусывая губы, мысленно кляла своего дилера. «Мерзавец Бадди! Так и знала, что он втюхивает мне всякую дрянь, что бодяжит свой товар! Увижу — дам в морду!»

Итан настойчиво продолжал:

— Энни, позаботьтесь о себе. Вы отравляете свой организм, чтобы двигаться дальше, чтобы отстраниться от проблем и жить одним днем. Остановитесь на миг. Подумайте. Поставьте точку.

— Вот это программа! Я предпочту немедленно выброситься в окно.

— Вам страшно задуматься о себе. Необходимость размышлять повергает вас в панику.

— Так и есть! Держишь меня за идиотку!

— Энни, стоит вам подумать о будущем, вы кричите и зовете меня, чтобы я помог вам вырубиться. Чтобы отключиться от ваших страхов, вам необходимы наркотики.

— Но…

— Вы не хотите прислушаться к себе. Исследовать, распознавать, сомневаться — для вас это признак недомогания, от которого вам помогают излечиться наркотические препараты.

Удивленная точным попаданием диагноза, Энни замолчала.

Итан наклонился к ней и тихо спросил:

— Почему?

Энни хотела бы ответить, но не смогла. Она разразилась слезами и проплакала всю ночь.

Два дня спустя гроза Голливуда Джоанна по призыву Энни прибыла в палату двадцать три с корзинкой засахаренных фруктов, выписанных из Франции.

— Держи, героиня, это твои любимые. Везет тебе, можешь лопать сладости, не прибавляя ни грамма. Мне достаточно взглянуть на них, чтобы растолстеть на три кило.

Энни сразу перешла к делу:

— Джоанна, мне нужно заняться собой.

Агентша села, положив ногу на ногу, предвидя, что ее подопечная запросит косметику или парикмахера.

— Дорогуша, я вся внимание.

— Так не может продолжаться.

— Ну, раз ты так считаешь… Кого прикажешь выставить — Присциллу или Джон-Джона?

Энни в удивлении вытаращила глаза, услышав, что Джоанна упоминает ее гримершу и парикмахера.

— Нет, Джоанна, я говорю о себе.

— Я тоже.

— Я о том, что внутри.

— А-а, согласна! — Джоанна выдохнула с облегчением. — Тебе нужен персональный тренер, да? Слушай, очень удачно, что ты об этом заговорила: мне не позже чем вчера расхваливали человека, который занимался малышкой Вильмой. Аргентинец. Представляешь? Эта шлюшка, которая перебивалась на ролях второго плана на канале «Дисней», только что получила «Золотой глобус», и ее номинировали на «Оскар», хоть в профессиональных кругах так и не поняли, как ей это удалось. Ну так мне известна сенсационная деталь: у нее был коуч. Аргентинец! Как ты понимаешь, я записала его координаты. И к тому же он вроде бы сложен как бог. Карлос… нет, Диего… Погоди, я вбила это в телефон.

— Брось. Я говорю тебе не о коуче, а о своей жизни.

— Прости, о чем?

— Я несчастна.

Джоанна застыла с разинутым ртом. Ей казалось, что так говорить крайне неприлично: Энни изрекла непристойность.

— Мне нужно как-то изменить свою жизнь, — договорила Энни.

Джоанна потрясла головой, словно пытаясь освободиться от услышанного, потом, сделав усилие, едва ли не с отвращением заставила себя продолжить обсуждать этот несусветный вздор.

— Что ты сказала?

— Так не может продолжаться. Я несчастна.

Джоанна тяжело дышала, прикрыв глаза. Она была не в силах что-либо ответить.

Энни надолго задумалась.

— Я веселюсь, но я несчастна. Меня все воспринимают как смешную малышку, девушку без комплексов, прожигающую жизнь, но это лишь маска. Макияж. Вообще-то, обычно люди тональным кремом стремятся замаскировать скверную кожу.

Джоанна нервно сглотнула. С чего вдруг Энни на нее накинулась? Откуда такая озлобленность? Еще никто ни разу не посмел заговорить о трехмиллиметровом слое крем-пудры, который она каждое утро наносила на лицо… Чтобы сменить тему, она вдруг спросила:

— Так чего тебе недостает? Ребенка?

— Нет, слишком рано.

— Мужа?

— Не знаю. Может быть… Мне кажется, что моя печаль связана с любовью. Мне необходимо любить, сильно, по-настоящему. У меня такого еще не было.

Джоанна улыбнулась. Тут она была в своей стихии. Сейчас она даст Энни почувствовать свое превосходство.

— Забавно слышать это от тебя… Мне как раз известен мужчина, который пребывает в точно таком же состоянии, что и ты. Причем из-за тебя.

— Ты о ком?

— О Дэвиде.

— О Дэвиде?!

— Дэвид Браун, один из твоих партнеров. Тот самый, которого ты хотела поразить в тот последний вечер, играя в Тарзана и Джейн в ночном клубе. С тех пор как ты попала в клинику, он названивает мне каждый божий день — спрашивает, можно ли тебя навестить.

Энни была явно растрогана. Джоанна пошла в наступление:

— Я, естественно, отказала ему. Во-первых, потому, что не знала, как ты это воспримешь.

— Ну… мне во всяком случае приятно узнать об этом…

Энни вспомнила о своем споре с Итаном. Санитар был удивлен, что никто из ее приятелей и любовников не пришел ее навестить; в тот момент она выдумала какую-то отговорку, но, оставшись одна, тотчас мысленно прокляла своих дружков и пожалела себя. Теперь она знала, в чем дело: Джоанна и ее сотрудники выставили кордон, запретив пускать посетителей в ее палату. Даже тех, кто настаивал… Какое облегчение!

— Дэвид… — прошептала она, наслаждаясь звучанием этого имени на губах.

— Да, Дэвид. И во-вторых, моя дорогая, потому, что он вовсе не тот, кого бы я мечтала видеть рядом с тобой.

Эта фраза подействовала на Энни как электрошок. Возмутившись, она села на постели.

— Как это?

— А так! — отрезала Джоанна. — Если уж тебе нужна большая любовь — любовь, которая ведет к свадьбе, — то мне бы хотелось, чтобы это был кто-то твоего уровня. Ну, как минимум актер, равный тебе в плане карьеры. Что толку, если союз приносит одному куда больше выгод, чем другому? Две звезды. Вроде как Брэд Питт и Анджелина Джоли. Вот это союз! Дэвид Браун — хоть он и привлекателен, сексапилен, талантлив, хорошо образован, хоть девушки по нему и сохнут — не числится в моем списке. Не входит в пятерку лидеров. Ни даже в десятку. И близко не стоял.

— Знаешь, то, что ты говоришь, просто возмутительно!

Энни повысила голос. Глаза ее метали молнии. Молодая женщина произнесла длинную обличительную речь, обвиняя Джоанну во вмешательстве в ее личные дела. Она провозгласила, что сама имеет право выбрать жениха, расхвалила Дэвида, описав его как жертву голливудской мясорубки. Короче, защищая его, она постепенно распалилась не на шутку, так что ее раздражение уже обрело оттенок страстной привязанности к начинающему актеру.

Состроив оскорбленную гримасу, Джоанна от души наслаждалась — так кошка ликует при виде мыши, загнанной в угол, откуда невозможно сбежать. Опытный манипулятор, она умело раскритиковала Дэвида, чтобы молодая актриса выдала себя. Успех этого маневра превзошел все ее ожидания. Когда через полчаса буря стихла, упрямица Энни уже свято уверовала, что она обожает Дэвида и это и есть панацея для ее душевного состояния.

Уходя, Джоанна с напускным недовольством неохотно пообещала, что разрешит молодому человеку зайти в клинику.

Ночь и следующий день Энни провела в крайнем возбуждении. Она объявила Итану, что скоро явится ее возлюбленный; она с удовольствием расписала его достоинства: красоту, ум, талант и особенно их взаимную страсть. Наделенная живым воображением и переменчивым характером, девушка в конце концов убедила себя, что именно благодаря Дэвиду жизнь ее переменится и обретет смысл.

В четверг около трех часов явились мануальные терапевты, чтобы заново научить ее ходить, не падая, не спотыкаясь и не хватаясь за стены. Они радовались ее успехам, относя их на свой счет, хотя ее окрыляла любовь.

В пять часов она в изнеможении от своих усилий улеглась в постель. Укрывшись одеялом, она мысленно задала себе вопрос: не разыграть ли комедию, расплакавшись, чтобы получить дозу морфина?

В этот момент в ее палате появился непрошеный визитер в халате.

Энни вскрикнула.

За спиной посетителя появился Итан, привлеченный шумом:

— Энни, что случилось?

Она в страхе указала на вошедшего:

— Выгоните его.

— Но я думал…

— Выгоните его! На помощь!

Мужчина подошел к кровати, протягивая букет, который держал за спиной, и опустился на колени:

— Ну, Энни, ты ведь шутишь…

И тут до нее дошло, что это Дэвид Браун.

Она не только не узнала его, она вообще забыла, как он выглядит.

7

Человек в черном вытащил кинжал, чтобы разрезать веревки, удерживавшие Анну. Лес вокруг, освободившись от непрошеных гостей в лице Иды с Филиппом, вновь задышал, бурля собственной жизнью; сперва взлетели воробьи, потом вновь закуковали кукушки, и вскоре лесные обитатели забыли недавно разыгравшуюся жестокую сцену.

Великан помог Анне встать на ноги, и она мельком под нависшим капюшоном увидела длинный крючковатый нос.

Вздрогнув, она шепнула:

— Я вас узнала.

Но сосредоточенно орудовавший кинжалом великан, стараясь не поранить девушку, и ухом не повел.

Попытавшись заглянуть ему в глаза, девушка настойчиво продолжала:

— Да, вы появлялись в моих снах, приносили хлебец.

— Значит, ты не спала. Я каждую ночь приносил тебе еду.

Раскаты бесстрастного низкого голоса волнами разнеслись по лесу, будто круги от брошенного в воду камня.

Анна перестала опасаться великана.

Сняв последний виток веревки, он уселся, прислонившись спиной к поросшему мхом стволу дуба. Анна принялась растирать затекшие запястья и щиколотки. Выдержав долгую паузу, он вдруг спросил ее:

— Ты не спрашиваешь меня почему?

Анна удивленно подняла брови. Нет, она и не собиралась задавать вопросы. Если он приносил ей еду, значит таково было его желание. Тогда вовсе не удивительно, что он пришел к ней на помощь. Он, стало быть, просто благородный человек. Разве спрашивают солнце, зачем оно светит? Вопрос «почему» не слишком соответствовал мироощущению Анны, а уж после дней, проведенных в единении с громадным деревом, когда она ощутила, как дуб растет и впитывает свет, она вся обратилась в созерцание, обращенное вовне, а не внутрь.

Сообразив, что он ждет ее реакции, она воскликнула:

— А как вы связаны с оленем?

— Что за олень?

— Олень, который наблюдал за мной, выслеживал меня. Трижды у меня мурашки пробегали по коже — так остро я ощущала, о чем он думает.

— Может, я и был тот самый олень?

Анна кивнула — в этом она ни минуты не сомневалась. Она продолжила:

— А дерево? — Она указала на дуб, приютивший их под своей сенью. — Оно говорит с вами?

Он, нахмурившись, поразмыслил и выдал вывод:

— Да.

Она восхищенно улыбнулась:

— Правда же, он интересный?

— Да, очень. Это из-за него и ему подобных я частенько задерживаюсь в лесу.

Анна и незнакомец тотчас почувствовали, что они близки, и, чтобы насладиться этим ощущением, надолго замолчали.

Текла река, издавая отчетливый сильный рокот, безмолвно затихавший вдали. Когда миновал полдень, звуки, застывшие в золотом сиянии, стали мягко расплываться в прогревшемся воздухе.

Анна восхищалась не тем, что незнакомец спас ее, — она восхищалась его голосом. Таким могло быть наделено дерево, если бы говорило на человеческом языке.

Незнакомец достал из сумки хлеб и горшочек меда, и они перекусили. Намазывая мед, они вытянулись на моховой подстилке. Незнакомец вызывал у Анны безотчетное доверие.

Она рассказала ему о своем детстве, описала семью, помолвку, свое бегство. Ей было легко говорить, будто скупые на слова последние дни устранили препоны в течении ее речи.

Незнакомец слушал ее, и ей уже казалось, что он выглядит гораздо привлекательнее. Дело было даже не в словах; его внезапная улыбка, взмах ресниц давали понять, что за сказанным он различает иные мысли — те, что таились в тени, те, что ускользали от Анны.

— А к Филиппу ты что чувствуешь?

— Я готова полюбить его.

— Однако ты ведь…

— Он мне нравится, но его любовь внушает мне отвращение. Она вроде как лишает меня свободы.

— Он хочет обладать тобой. Как вещью. Впрочем, он ведь купил тебя?

— У кого?

— У тебя самой. Предложив любить тебя по своим правилам.

Она со вздохом сказала:

— Предчувствую, что за любовью мне следует обратиться в другое место, дальше… и он тут ни при чем! Может, я дурочка?

— Вовсе нет.

Он окинул ее благожелательным взглядом:

— И чем ты теперь займешься?

Анна пожала плечами:

— Это ж ясно. Последую вашим советам. Ведь вы за этим и пришли?

Он, покраснев, опустил голову и прошептал:

— Идущий за мною сильнее меня; я недостоин даже нести его обувь.

Внимание Анны отвлек какой-то треск.

— Ох, смотрите — там, на ветке! — воскликнула она, вскочив.

Незнакомец при виде голубки, на которую указала Анна, впал в полное замешательство. Он побагровел, губы его дрожали, заглушая рвущиеся слова, на глаза навернулись слезы. Он пытался что-то разглядеть в небе, потом улегся на живот, лицом к земле, и раскинул руки.

— Спасибо! — выдохнул он.

К кому он обращался?

Анна переводила взгляд с птицы на распростертого на земле человека. Несла ли вспорхнувшая на дерево голубка какую-то важную мысль? Девушка решила, что незнакомец, будучи старше, ученее, мудрее, получил весть, которую она не распознала.

Вдруг голубка, словно завершив свою проповедь, улетела.

Незнакомец поднялся на ноги и ворчливо произнес:

— Пора идти, нам нужно добраться до Брюгге.

В пути они почти не разговаривали, двигаясь широким шагом; им нужно было добраться засветло.

Спутник Анны хорошо знал этот лес. Держа в руке ореховый прутик, он, не петляя, уверенно раздвигал папоротники. Слух Анны и незнакомца был согрет птичьим пением — приставучей иволги, надоедливых синиц, назойливого дрозда и даже ворон с их пронзительным карканьем.

Дойдя до грунтовой дороги, они побрели через поля; некоторые были засеяны, другие брошены. После лесного разнообразия равнина показалась Анне монотонной; разочарованная, она обратила взор к горизонту, предпочитая вглядываться в незримое, а не рассматривать неподъемные плуги и согбенных крестьян.

Уже сгущались сумерки, когда вдали наконец показался Брюгге со своей Беффруа; высокая квадратная сторожевая башня — недавно воздвигнутое архитектурное чудо, гордость города и знак его процветания — возвышалась на восемьдесят метров.

На подходе к городу Анна остановила незнакомца.

— Вы уверены? — Голос ее дрожал. — Может, нам стоит переночевать где-то здесь, вне городских стен?

— Тут ты не выспишься. Будешь тревожиться за завтрашний день.

Она растерянно потупилась:

— Вы хотите отвести меня к Филиппу?

— Вовсе нет.

— Тогда куда мы пойдем?

— К твоим родным. Я хочу поговорить с ними о твоем будущем.

Она возразила:

— Никто меня не поймет.

— Почему?

— Потому что я другая.

Что она подразумевала под этим словом? Она не смогла бы уточнить это. «Другая» означало для нее пропасть, которая, как ей казалось, пролегла между ее радостями и радостями остальных людей; одиночество, которое она ощущала, когда люди рассказывали ей о том, что их волнует; невозможность выразить до конца свою сокровенную мысль, которой им никогда не понять. Анна не умела пользоваться разменной монетой слов и образов других людей: любое слово из языка, которым пользовались собеседники Анны, подразумевало для нее нечто иное. И в семье, и в обществе она чувствовала себя изгоем.

Незнакомец согласился:

— Это правда, ты другая. И тебе следует гордиться этим.

Они двинулись дальше. Перед Анной, ободренной заявлением незнакомца, открывались новые горизонты. Так, значит, ей нечего стыдиться?

С Беффруа донесся колокольный звон.

Они миновали заставу. Анна провела незнакомца сквозь лабиринт извилистых улиц к дому тетушки Годельевы. Она не могла поселиться на набережной одного из каналов или на главной площади (дома там стоили слишком дорого и были по карману лишь богачам — суконщикам, банкирам и крупным торговцам). Ее дом находился вдали от центра, за улочками ремесленников, в путанице дальнего околотка, где обитал простой люд, близ самых крепостных стен.

Сгустились сумерки. Золотым светом сияли свечи в богатых домах, красноватым — очаги в домах обычных горожан. Грязные, крикливые ребятишки дрались между собой и зубоскалили.

Анна постучала в дверь кирпичного домика.

При виде девушки добрая толстушка Годельева, повинуясь сердечному порыву, выскочила на порог и обняла Анну:

— Милая моя девочка, я так боялась за тебя… О, какое утешение! Я не верила в россказни Иды, мол, ты сошла с ума, била ее, кусала и отказалась уходить из леса. Она также сказала мне, что там с тобой был какой-то мужчина, чудовище, великан, который…

В этот момент незнакомец выступил из темноты и предстал перед Годельевой. Она поморщилась:

— Но…

— Это мой друг, — пояснила Анна.

— Друг? Но кто вы?

Незнакомец откинул капюшон. Над его головой вздыбилась копна спутанных, скатавшихся светлых волос, которые слегка примялись под черной суконной накидкой.

— Я монах Брендор, — назвался он, поклонившись.

В ночи сочетание имени Брендор и золотых бликов на светлом руне волос ослепило и Годельеву, и Анну. Без капюшона незнакомец выглядел моложе и не так устрашающе. Конечно, он по-прежнему казался невероятно громадным, но, лишившись ореола тайны, он стал похож на здоровенных фламандских парней, что расхаживали в Брюгге.

— Монах?.. — пробормотала Годельева.

Мужчина, пошарив под сутаной, извлек распятие. Годельева одобрительно кивнула, обрадованная новым поворотом событий. Брендору захотелось успокоить ее.

— Я привел вашу племянницу к вам, чтобы обсудить то, что произошло.

Юные кузины Анны — Хедвига и Бенедикта, спустившись с верхнего этажа, сперва оробели, но потом, когда великан им улыбнулся, осмелели и восторженно расцеловали Анну. Мрачная Ида устроилась в сторонке, в темном углу рядом с очагом, выказывая неприязнь и двоюродной сестре, и незнакомцу.

В конце ужина Брендор отставил пустую тарелку, допил вино и, уперев ладони в край стола, сказал:

— Теперь поговорим об Анне.

— Слушаю вас, отец мой. — Годельева, с готовностью уселась напротив гостя.

— Помните ли вы, что Господь наш Иисус Христос провел сорок дней в пустыне?

Он внимательно вгляделся в глаза собравшихся; женщины закивали, подтверждая, что помнят Писание. Он продолжил:

— В этот краткий период отшельничества все переменилось. В итоге Господь, который прежде никогда не произносил проповедей, наконец высказался и приступил к выполнению своей миссии, обходя край, беседуя с людьми, собирая вокруг себя учеников и совершая чудеса. В Его бытии изгнание обозначило рубеж: до пустыни была одна жизнь, после — иная. Песок и скалы создали того Иисуса Христа, коего мы чтим вот уже пятнадцать веков.

— Воистину так, — прошептала тетушка Годельева, не понимающая, куда он клонит.

— Господь наш показывает нам пример. Порой нужно затеряться, чтобы затем обрести себя. — Указав пальцем на Анну, он произнес: — Эта юная дева только что перенесла испытание одиночеством: в лесной чаще она искала свою истину.

— Истину?! — удивленно воскликнула тетушка Годельева, совершенно сбитая с толку.

Ида выскочила из своего угла, чтобы схватиться с Брендором.

— Так пускай она выскажет нам эту свою истину! — выкрикнула она.

Все перевели взгляд на Анну.

Девушка с круглыми от изумления глазами пошевелила губами, пытаясь сообразить, что она может поведать, осеклась, потом вновь попыталась что-то сказать, но только вздыхала и охала, а потом, отчаявшись, уставилась в пол.

— Вот она, ее истина: ей нечего сказать! — ликовала Ида.

— Она еще не умеет говорить, — спокойно ответил Брендор.

— Наивная Анна! — завопила Ида. — Она умственно отсталая! До сих пор вы мне не верили, думали, что я завидую ей. А чему тут завидовать? И только этот нищий заступается за нее! — резко бросила она, указывая на монаха.

Брендор выпрямился во весь рост, нахмурив брови. Голос его вновь зазвучал грозно:

— Ее поведение открывает вам путь. Вам кажется, что она заблуждается, а она ведет вас, так как познала то, о чем вы и не подозреваете. — Он обратился к Годельеве. — Сестра, теперь я хотел бы, чтобы мы дозволили ей развиваться, чтобы больше не препятствовали ее призванию, чтобы более не запрещали ей любить так, как она это понимает.

Из этой торжественной речи присутствующие не поняли ни слова. Годельева, помолчав, пролепетала:

— О чем это вы?

— О господи! — прорычал Брендор. — Ведь очевидно, что это дитя предназначено Богу!

Женщины застыли с разинутыми от удивления ртами.

Господь есть призвание Анны? Это никому не приходило в голову.

В том числе и Анне.

8

Вена, 2 июня 1905 г.

Дорогая Гретхен,

говорила ли я тебе о своей коллекции? Я как-то случайно начала собирать ее в Италии и потом настолько втянулась, что пришлось докупить три чемодана, чтобы перевозить ее во время наших странствий; а с тех пор как мы обосновались в Вене, это увлечение совершенно поглотило меня.

Прости, я увлеклась и еще ничего тебе не объяснила… Я просто без ума от цветов в стекле! Эти стеклянные шары, заключающие в своей твердой воде фиалки, ромашки, полевые цветы, бабочек, различные лица — я разыскиваю их, а найдя, покупаю. О, кажется, я могла бы даже похитить их!

Мои шкафы ломятся под тяжестью «Бигалья», «Баккара», «Сен-Луи» и «Клиши».[2] Шары выставлены в моем будуаре и занимают все полки. Простые, веселые, девичьи, невинные, они переливаются сотнями ярких цветов. Их шарообразная форма и основание напоминают сахарные головы. Эти выдумки чаруют всех и вся, включая солнечный свет, который они притягивают и удерживают в глубине, как паутина, захватившая радугу.

При взгляде на них я невольно погружаюсь в мечты. Когда мои глаза блуждают среди этих нетленных цветов, когда взгляд мой скользит по воздушным пузырькам, попавшим в хрустальные шары каплями вечной росы, мое воображение воспаряет ввысь… Не знаю ничего более роскошного, больше того, ни одна вещь никогда не рождала во мне столько мыслей и чувств.

Именно эти замечательные творения превратили меня в завзятого коллекционера, а не наоборот. Прежде у меня не было склонности к таким причудам. Нужно побывать в стеклодувной мастерской в Мурано, чтобы тебя как удар молнии поразила эта страсть…

Когда я приношу в дом новые экземпляры, мне кажется, что спасти их от улицы, предоставить им кров равносильно их освобождению. Ведь, ценя эту безмолвную красоту, я освобождаю ее от обыденного домашнего употребления в качестве пресс-папье, держателей для книг, украшения перил. Здесь они вновь становятся произведениями искусства.

К чему я это описываю? Мне хочется представить тебе те самородки радости, которыми усеяна моя жизнь.

Вне этого увлечения жизнь остается странной, или, скорее, мой образ жизни становится все более и более своеобразным. У меня есть все, чтобы быть счастливой, но я так далека от этого. Хоть я и стараюсь… Каждый день напоминаю себе, что я высокопоставленная особа, что я любима, желанна, живу во дворце, вхожа в высшее венское общество; ежечасно я твержу себе, что у меня превосходное здоровье и еды куда больше, чем нужно, чтобы утолить голод, что я общаюсь с интересными людьми, что в столице империи мне достаточно отправиться в Оперу, на концерт, в театр или художественные галереи, чтобы видеть создания человеческого гения. Каждую ночь я смотрю на красивое тело спящего мужа, твердя себе, что девять австрийских женщин из десяти желали бы занять мое место.

Но несмотря на эти сознательные упражнения, вопреки благим намерениям терплю поражение. Я сознаю свое счастье, но не ощущаю его.

Недомогание где-то рядом…

Если бы я хотя бы могла назвать его…

Зачем я просыпаюсь по утрам? На протяжении дня ничто, кроме моей коллекции, меня не привлекает. И все же я мужественно напяливаю униформу, вновь откатываю свою роль, вношу изменения в реплики, планирую приходы и уходы, готовлю комедию своего существования. Быть может, я замираю после чуда… Какого? Нужно перестать видеть свои действия со стороны. Перестать быть актрисой или зрительницей собственного спектакля. Перестать судить себя, критиковать, обнаруживать собственный обман. Чтобы наконец, как сахар в воде, истаять в реальности, раствориться в ней.

Пока что я даю адекватный обмен, моя игра непогрешима. Моя мимика и красноречие отлично прикрывают растерянность. Вчера Франц с восторгом воскликнул:

— Я горжусь тобой!

Гордится мной?.. Не знаю, ободрило меня его заявление или обескуражило… С одной стороны, мне стало легче оттого, что я принесла удовлетворение этому изысканному мужчине; с другой — страдала, что мой муж, тот, с кем я делю дни и ночи, мой так называемый интимный друг, не замечает моих мук.

И каков же вывод?

Должна ли я продолжать жульничать до полного забвения, что я играю роль? Порой мне кажется, что тетушка Виви, моя свекровь и прочие окружающие меня женщины преуспели как раз в этом: их логичные, предсказуемые реакции принадлежат некоему персонажу — персонажу, в которого они верят, который неотделим от них.

Где именно мне следует остановиться? Отправиться искать себя? То, что действительно для меня важно?

Написав эти слова, я испугалась. Уехать, да, но ради чего? Искать себя — согласна, однако что будет, если я себя не найду? Или если не отыщу вообще ничего? Было бы безумием бросить все и отправиться на несбыточное свидание, которого мне никто не назначал… В этот миг мне захотелось помчаться к Францу, броситься в его объятия, приказать: «Обними меня крепче!» — я нередко прошу его об этом. Он обожает подобные приступы, хохочет во все горло, ведь ему кажется, что так я выражаю свою привязанность… Он и не подозревает, что во мне говорит прежде всего мой страх.

Так что Франц меня не отпускает. Молодой граф фон Вальдберг восхищен тем, что я нравлюсь его друзьям, что люди, принадлежащие к сливкам венского общества, так тепло принимают меня. В связи с этим он передает мне услышанные им комплименты в мой адрес: «Она неотразима и так привлекательна, у нее такие верные суждения, идущие от самого сердца. Бриллиант, мой дорогой, вам достался истинный бриллиант!»

Есть чему подивиться: стоит мне где-либо появиться, поднимается шумиха. Поначалу я предполагала, что это связано с обаянием новизны, но эффект длится вот уже больше года и лишь усиливается. Люди толпятся вокруг меня, жаждут моего общества.

— Невероятно! — восклицает Франц. — Записная кокетка и та привлекает куда меньше внимания. Мужчины и женщины, старики и молодежь — все от тебя без ума.

Когда мы возвращаемся с бала, Франц описывает мои достижения, он не дивится им — он ликует. Обычно он потом целует меня в шею и добавляет:

— Заметь, я их понимаю. — Потом его прохладные губы касаются моих. — И напоминаю себе, что мне выпал редкий шанс: я стал избранником обворожительной Ханны… — он опускает шторку нашей кареты, — на тот — маловероятный — случай, если я забуду об этом.

Ну, продолжение этой сцены ты можешь себе представить… Она либо разворачивается в доме, либо, если мы едем издалека, все завершается прямо в экипаже.

Так как Франц помешался на мне, он трактует мой успех сквозь призму своей страсти: при виде меня смертные ощущают отголосок того, что испытывает он.

Бедный Франц, если бы он знал, чем вызван мой жалкий триумф!.. Когда меня спрашивают: «Как вы себя чувствуете?» — я пылко отвечаю: «А вы сами?» Слишком низко оценивая себя, чтобы откровенничать, я предпочитаю интересоваться другими. Никто не обвинит меня в том, что я уклоняюсь от ответа, моя отстраненность, похоже, несет положительный сигнал; и вот мой собеседник раскрепощается, он может затронуть любимый сюжет — поговорить о себе самом. Путь свободен! Он поверяет мне свои радости и страдания, превозносит себя, жалуется, шутит, плачется на невзгоды, выдает дерзкие мнения, выкладывает мне секреты, отваживается выказать угрызения совести и раскаяние, он выражает надежды, изливает настроение, посвящает в свой выбор, причем без разбору — я принимаю все. Происходит словесная разрядка. В обществе я пользуюсь прекрасной репутацией в той мере, в какой превратилась в слух. Не имея, что сказать, я доставляю себе удовольствие слушать; зануда с дурным запахом изо рта интересует меня больше, чем моя скромная особа. Так что нетрудно представить, с какой скоростью ко мне сбегается народ, стоит мне переступить порог гостиной. На самом деле мои достижения основаны на ловком трюке: я — священник, который не осуждает! Под золоченой лепниной, среди цветов в горшках я располагаюсь в импровизированной исповедальне. Смотреть на меня приятнее, чем на многих кюре, я более терпима, чем они, кроме того, я воздерживаюсь от наказания кающихся.

«О эта восхитительная мадам фон Вальдберг, какая аппетитная! Дорогой Франц, вы завладели редчайшей жемчужиной».

Они не отдают себе отчета, что вся ценность моих речей состоит в молчании, а мое обаяние — в терпении.

«Она так любезна».

Любезна, поскольку питаю к себе отвращение. Моя общительность проистекает из глубокого неприятия себя.

Моя привлекательность основана на недоразумении: так как меня не существует и весь мир кажется мне куда более живым, чем я, мне удается позволять другим совершать набеги на мою территорию. Видишь, я могла бы сделаться романисткой, если бы была наделена даром превращать скрытое недовольство собой во фразы.

О Гретхен, так и вижу, как ты хмуришь брови, угадываю прорезающуюся на твоем лбу морщинку: ты не одобряешь моих рассуждений, ты меня осуждаешь.

Ты права.

Что? В чем ты меня упрекаешь? То, что я только что написала, всего лишь обман? Я скрываю правду?!

Браво, твоя проницательность меня пронзила — как скальпель хирурга.

Да, я предаюсь пустословию. Согласна, я маскирую стыд, свой глубинный стыд, именно его.

Ладно, довольно хитрить: я все еще не забеременела.

Это меня бесит. Несколько месяцев назад, припомни, я посмеивалась над собой, устанавливала ироническую дистанцию, даже позволяла себе усомниться в том, что я предназначена судьбой для деторождения. Нынче это обрело первостатейную важность, учитывая воззрения Франца, а главное — то, что у меня ничего не выходит.

Мое бессилие сводит меня с ума! В какой-то момент я перестаю понимать, хочу ли я забеременеть, чтобы иметь детей или чтобы стереть позор своего провала.

Не важно, я вижу, что я ничтожнее, чем то, чего от меня ожидают.

Тетушка Виви, великосветская потаскушка, снова приходила позондировать почву, погрузив меня в пьянящее облако своих духов.

— Итак, милочка, умопомрачительный миг?

— Уже близок, тетя Виви, уже близок.

От разочарования у нее вытянулся нос, что доказывает, что ее лицо не приспособлено для выражения этого чувства.

Вслед за Виви все представительницы женской половины семейства Вальдберг явились проверить, как я следую их рецептам. Я заверила их в серьезности своих намерений и в послушании. При виде моего плоского живота они пришли к выводу, что я лгу или же что мой случай безнадежен. Так что в их глазах я выгляжу не белой гусыней, а виновницей.

Недавно я тайком проконсультировалась с доктором, чтобы определить, нет ли в моем теле какого-то отклонения от нормы, которое делает меня бесплодной. Ответ практикующего врача был совершенно определенным:

— Мадам, по сложению вы просто созданы для рождения детей.

Неожиданно доктор Тейтельман потребовал, чтобы к нему на прием явился Франц. Я застыла с разинутым ртом:

— Франц?

— Да. Если препятствие не в вас, то, быть может, проблема в нем.

Хотя его предположение было не лишено логики, оно меня расстроило. Конечно же, я ни словом не обмолвилась Францу. И впредь ничего не скажу. Было бы гнусно пойти на это. Бедняга Франц…

Уверена, что проблема во мне, я внутренне убеждена в этом. Я ощущаю в себе некий первородный изъян. Я всегда чувствовала, что я другая. Теперь я начинаю понимать почему.

Франц…

Если на ком-то и лежит ответственность, хуже — вина, то именно на мне!

До последнего вздоха я буду оберегать своего мужа, я возьму вину за бесплодность на себя. И если он когда-нибудь признается, что ему необходима полноценная семья, я уступлю свое место плодовитому чреву.

Мой милый Франц… Он совершил большую ошибку, остановив свой выбор на мне.

По возвращении с этой медицинской встречи я с пренебрежением оглядела в зеркале свое обнаженное тело — тощее, костлявое, бесполезное; свои покрасневшие глаза, распухший от плача нос. Отражение отсылало меня к печальной реальности: я всего лишь убогое создание, процветающее по недоразумению и бесчестно извлекающее пользу из благородного мужчины. В тот вечер Францу повезло: когда в дверь постучала горничная, мой взгляд был прочно прикован к висевшему на стене кинжалу…

А потом, на следующий день, у меня, к счастью, была назначена встреча в магазине «Мюллер и сын» по поводу стеклянного шара, и это решительно отдалило роковой удар.

Мой музей спас меня. Я, не откладывая в долгий ящик, проехала километры в фиакре, едва ли не пешком, из одной антикварной лавки в другую, от тупого торговца к дальновидному прохвосту. Когда заходит речь о моих шарах, остановить меня невозможно и я с трудом возвращаюсь к повседневным темам. Нередко бывает, что, когда голова моя уже опускается на подушку, последняя мысль посвящена миллефиори, обнаруженному после обеда в углу витрины, и наутро я просыпаюсь с тем же образом. Никогда у меня не бывает такого нетерпения, мурашек в ступнях, учащенного сердцебиения, как когда я вхожу в антикварный магазин. Хотя в моей страстной мании нет ничего противозаконного, я скрываю ее силу и жар: эта моя одержимость хоть и проявляется средь бела дня, сравнима с наслаждением от супружеской измены.

На самом деле сульфурам[3] я предпочитаю миллефиори. В чем разница? Сульфуры представляют отдельные личности в виде камей, заключенных в стекло, тогда как миллефиори, более пестрые, цветные, являют помещенные в хрусталь одиночные цветы, букеты, весенний ковер цветов.

Успокойся, Гретхен, я избавлю тебя от деталей. Полная договоренность рождает скуку. Не стану тебе навязывать лекцию о предметах моего культа, зная по опыту, как утомительны коллекционеры.

О Гретхен, тебе не повезло! Приходится терпеть такую жалкую кузину, которая к тому ж решила усыпить тебя откровенными признаниями.

Ханна

P.S.

Гретхен! Забудь все, что ты только что прочла! Я промедлила с отправкой этого письма, и оно теперь уже не соответствует действительности.

Сегодня доктор Тейтельман подтвердил диагноз, который подсказывали такие признаки, как недавно округлившийся животик, а также прекращение месячных: я беременна!

Эта чудесная новость аннулирует все предшествующие стенания. Франц плакал от радости, когда я сказала ему об этом; в настоящий момент он разжал объятия, чтобы пойти сообщить новость матери.

Что касается меня, то я отныне самая счастливая женщина в мире.

9

Энни внимательно наблюдала, как работают гримерши. Наконец в обрамленном белыми лампочками зеркале возникло лицо. Сыворотка стянула кожу, и Энни перестала ощущать, что растекается; увлажняющий тональный крем придавал коже цвет, каждый слой румян укреплял ее, каждый штрих карандаша делал ее плотнее, а каждый взмах кисти, наносившей пудру, закреплял достигнутое. Энни чувствовала себя спокойно лишь в макияже, косметика создавала ощущение так недостающих ей непринужденности и уверенности в себе. Некоторое время назад, когда она усаживалась перед зеркалом без грима, ей казалось, что у нее нет лица, что это лишь черновик, эскиз, без отличительных особенностей и эмоций; как прибрежный песок после отлива. К счастью, армия гримерш набросилась на это безликое нечто, стремясь создать Энни четкие, выразительные черты, способные поведать историю или запечатлеться на пленке.

— Какие красивые цветы! Никогда не видела столько букетов! — воскликнула главная гримерша, с восхищением указывая на букеты, заполнившие трейлер. — Вот уж сразу видно, как ваши друзья вас любят! Они празднуют ваше возвращение.

Вместо ответа Энни улыбнулась. Как можно быть такой наивной?! Никакие не друзья: цветы прислали профессионалы — продюсеры, прокатчики, агенты, кинорежиссеры. Да и есть ли у нее хоть один друг?

В дверь постучали.

Вошел художник по костюмам с тремя помощниками.

Снаружи слышался обычный для съемочной площадки шум: шоферы резались в карты, ассистент режиссера разносил помощника, электрик бушевал, призывая рабочих пошевеливаться. Конечно, кричали здесь сравнительно редко, так как все снабжены микрофонами и наушниками, однако кое-кто, в частности Боб, легендарный спец по оборудованию, не мог ими пользоваться — под калифорнийским солнцем у них страшно потела голова, так что они работали по старинке, полагаясь на силу своих легких. Художник по костюмам закрыл за собой дверь, в гримерке звезды вновь воцарилась многозначительная, плотная тишина. Среди команды костюмеров Энни заметила Итана:

— Вот так сюрприз!..

Она потянулась к нему, обрадованная, но санитар клиники «Кедры» исчез; это оказался высокий светловолосый парень из костюмерного цеха, лишь отдаленно напоминавший Итана. Разочарованная Энни пробормотала извинения.

Дылда-помощник в долю секунды заметил, что боссу совсем не нравится, что звезда приветствует какого-то ассистента. Пуля просвистела у виска… На грани нервного срыва (его обычное состояние), протиснувшись между Энни и зеркалом, он произнес сдавленным голосом:

— Энни, ведь для вашей героини утвердили платье с коротким рукавом. Сибилла — это женщина с короткими рукавами. Просто не представляю ее с длинными. Нет, Сибилла и длинный рукав — это нелепо! Короткий — это да! Таков замысел, и именно так я строил линию. Ладно, так почему этот псих-постановщик говорит мне, что нужны длинные рукава?

Энни хихикнула, а потом вытянула руки:

— Потому что он не сообщил вам о несчастном случае.

Художник по костюмам разглядел на руках многочисленные порезы, нанесенные осколками стекла.

— Ох, бедняжка, какой ужас! — С выпученными глазами и широко раскрытым ртом он, сдвинув брови домиком, разглядывал ее руки. — Вам больно?

— Уже нет.

Энни думала, что ее ответ сотрет испуганную гримасу с лица художника по костюмам, но трагическая маска точно приклеилась к нему. По правде говоря, ему было глубоко плевать, страдает Энни или нет, он смотрел на поврежденный слой эпидермы с чисто эстетических позиций.

Поразмыслив, он покачал головой и подозвал своих помощников.

— Длинный рукав, — мрачно бросил он. И, сурово взглянув на Энни, добавил: — Но это меня не устраивает.

— Мне жаль.

— Моя концепция рухнула.

Энни раздраженно парировала:

— Сочувствую вашим страданиям. Послушайте, могу отсыпать вам немного морфина, если у меня еще осталась доза. И предложить вам моего санитара.

Художник по костюмам озадаченно посмотрел на нее; он привык выражаться гиперболами и не воспринимал иронию. Она жалеет его или высмеивает? Хотя ворчливая интонация читалась однозначно: «Отстань, а то врежу!» Он развернулся, чтобы уйти. В этот момент бедняга был похож на приговоренного к казни на электрическом стуле. Он прошептал:

— Принесу с длинным рукавом.

Крутанувшись на стуле, Энни в зеркале увидела удаляющегося блондина, напомнившего ей Итана.

«Интересно, как он? — подумала она. — Кого сейчас выхаживает? Скучает ли по мне? Я ведь даже не поблагодарила его перед отъездом из клиники. Почему? Ах да, он был выходной. Подумать только, надо бы послать ему цветы. Или пригласить на съемки? Это ему будет интересно».

Она была не в состоянии дать точное определение своим ощущениям, но чувствовала смутную потребность в его присутствии. Джоанна Фишер поднялась по ступенькам и без стука вошла в трейлер, бросив Энни:

— Дорогуша, мы можем начать, когда захочешь…

На самом деле это был приказ. Энни улыбнулась, подумав, что надо будет в какой-нибудь роли применить этот прием: произнести вежливую фразу тоном наемного убийцы.

— Постой, Джоанна, мне надо прикрыть руки.

Гримерши, как медики, стремящиеся сохранить врачебную тайну, бросились к актрисе, чтобы помочь ей спрятать израненные руки.

Тем временем Джоанна предупредила папарацци, что их вскоре впустят.

— Что?! — воскликнула Энни. — Здесь? В трейлере?

— Да, среди цветов.

Тут Энни догадалась, почему гримерка завалена цветами. Не исключено, что дарители были проинформированы, что подарки попадут в кадр вместе с визитной карточкой, приколотой сверху…

В вагончик ворвалась свора журналистов. Фотографы выкрикивали: «Энни!» — чтобы поймать ее взгляд. Они отталкивали друг друга. Их было так много, что щелчки фотокамер напоминали шипение масла на разогретой сковородке, а в зареве непрерывных вспышек блекли все цвета. Стоял неумолчный грохот, как в эпицентре урагана. Несмотря на то что макияж был полностью готов, Энни сидела перед зеркалом, изображая, что находится во власти гримерш. Затем появился режиссер, и они разыграли творческий диалог по поводу сценария. Потом она с блаженной улыбкой вдыхала аромат роз и орхидей. И наконец сделала вид, что читает послания, которые прилагались к снопам цветов. Карточки ей подкладывала Джоанна, сверяясь с заранее составленным списком. По знаку агента репортеры удалились так же быстро, как и вошли. Гам сменила гнетущая тишина.

Утомленная Энни потянулась. Фотосессия опустошила ее, будто снимки капля за каплей вытянули из нее всю кровь, будто на нее напали вампиры. Похоже, племена, отказывающиеся фотографироваться, испытывают похожие ощущения: забрать наш образ означает забрать частицу нас самих. Энни только что подверглась нападению. Захватчики не только отняли у Энни силы, обескровили ее, они к тому же разрезали на куски, поделили на части, раздробили на тысячу фрагментов. Теперь ей необходимо остаться одной, чтобы восстановиться.

— Отдохни, — посоветовала Джоанна, — ты уже на грани… Свет выставят с помощью дублерши, а каскадерша заменит тебя на общих планах в сценах погони.

Джоанна и гримерши тихо ретировались. Энни вздохнула: «Дублерша по свету, дублерша для трюков. Вот бы заполучить дублершу для жизни!»

Устроившись на пуховой перине и подложив под голову подушку, она открыла сценарий, чтобы повторить реплики для сегодняшней сцены. Затвердив текст до автоматизма, она, пытаясь вникнуть в состояние своей героини, представила себя в декорациях рядом с партнерами. Так она определила свои актерские задачи и ритм. Когда сцена в общих чертах сложилась, она, лежа неподвижно, будто пригвожденная к пуховой перине, рискнула проиграть весь текст. Движения она добавит уже на съемочной площадке, делать это раньше — бессмысленно; Энни старалась уберечь себя от неожиданностей до того момента, когда заработает камера.

В дверь робко постучали. Энни что-то буркнула, что с равным успехом могло означать и «да», и «нет».

Вошел Дэвид и остановился в дверях, переминаясь с ноги на ногу.

— Как ты?

Слегка покачиваясь и засунув руки в карманы, он кусал губы и смотрел на нее исподлобья, точно побитая собака. Энни едва не ляпнула, что он похож на кокер-спаниеля, но в последний момент сдержалась, догадавшись, что, изображая робкого юнца, он, должно быть, старался походить на Джеймса Дина.

— Дэвид, ты снимаешься сегодня?

— Нет, я пришел ради тебя.

— Очень мило.

Если у него нет съемок, с чего он вырядился во все новое?

— Хотел удостовериться, что моя детка не поплыла.

«Поплыла? Да я пятнадцать лет на съемочной площадке!»

Когда Дэвид подошел ближе, она отметила, что волосы у него покрыты блеском, глаза подведены, ресницы подкрашены, а брови откорректированы. Он явно убил на макияж не меньше часа.

Энни скривилась:

— Ну, ты при полном параде! С какой стати?

— Что — нелепо выгляжу?

— Да нет. Просто удивилась.

— Джоанна намекнула, что, возможно, придется позировать фотографам…

Он не стал продолжать. Полыхнувший в глазах Энни мрачный огонь свидетельствовал о том, что она сама догадалась.

Желая, чтобы газеты заговорили о новой парочке, Джоанна решила воспользоваться присутствием фотокорреспондентов.

— Разве она тебе не сказала? — простонал Дэвид.

— Нет, не посмела. И я объясню тебе почему: она догадывалась, что ответ будет отрицательным. Слишком рано.

— Но мы ведь уже давно вместе…

— Да. Две недели.

— К тому же мы живем под одной крышей. Так что все правда.

Она мысленно уточнила: «Это ты живешь у меня», но вслух не произнесла. Было бы мелочно разглашать, что она приютила Дэвида, потому что предпочитает свою огромную виллу с бассейном его студии.

Чувствуя, что Энни начинает злиться, он подошел и обнял ее за плечи перед зеркалом:

— Да какая разница! Как хочешь… Тебе решать.

Он поцеловал ее в шею.

Энни улыбнулась. Дэвид был безукоризнен. Он никогда не оскорблял ее чувств, постоянно думал о ней: о ее благополучии, ее комфорте; прежде чем сказать или сделать что-либо, умел прислушаться к ее мнению.

Она решила покапризничать:

— Дэвид, сегодня день моего возвращения. Для прессы этого вполне достаточно. Мы поведаем нашу любовную историю немного погодя.

— Я не хочу испортить твое возвращение на съемочную площадку.

Внутренний голос прошептал Энни: «Для него это прежде всего портит его собственный выход».

Дэвид мягко продолжал:

— У нас масса времени. Поверь, через неделю я не разлюблю тебя.

Внутренний голос прокомментировал: «Осторожно, он любезничает с тобой, но тебе отпущена лишь неделя!»

Энни проклинала этот циничный голос, коря себя за задние мысли. Чтобы загладить вину, она покорилась ласкам Дэвида. Игриво повизгивая, они нежно потерлись друг о друга, стараясь не размазать макияж.

Когда они разомкнули объятия, Энни не успела блокировать новое вторжение дерзкого голоса: «Невероятно, до чего все банально. Он на сто процентов использовал свой ресурс обольщения».

Уверенная, что попала в точку, актриса вслух сказала иначе:

— Дэвид, никогда не видела, чтобы ты так выкладывался!

Он тотчас отбил удар:

— Но я тоже никогда не видел тебя такой сексуальной.

— Ах вот как?! То есть обычно я недостаточно хороша для тебя?

Зачем она поддразнивала его? Для чего разыгрывала эту семейную сцену, увязая в штампах? Совершенно ни к чему!

И все же раздражение подталкивало ее.

— Энни, что ты говоришь?! — воскликнул Дэвид. — Ты мне гораздо больше нравишься без этой штукатурки и пудры. Поверь, я наслаждаюсь возможностью видеть тебя такой, какой ни один зритель не увидит.

Она сглотнула. Решительно Дэвид был само совершенство, ему удавалось обезвредить любую мину.

Может быть, именно поэтому внутри нарастало глухое раздражение? Дэвид вел себя так безупречно, что рядом с ним она нередко ощущала собственное ничтожество. Она чуяла в нем избыток прилежания: он обдумывал каждый свой шаг. Его реплики и жесты были плодом расчета. Энни, склонной к спонтанным решениям, это казалось странным и, в зависимости от момента, то очаровательным, то внушающим тревогу.

«Он точно дьявол, прозорливый, изворотливый! — с возмущением подумала она. Минуту спустя она ужаснулась: — Но Бог, если Он существует, тоже владеет ситуацией…» Так кто же Дэвид? Бог или дьявол? Ангел или демон? Едва заметным движением она дала ему понять, что ей необходимо повторить сцену. Дэвид растворился, будто она в самых любезных выражениях отпустила его.

В долю секунды в приоткрытую дверь она вдали вновь увидела Итана. Хотела его окликнуть, но в этот момент человек обернулся, и она увидела совершенно незнакомое лицо.

«Невероятно, здесь все просто кишит двойниками Итана». Она вновь погрузилась в сценарий и поняла, что знает роль назубок; успокоившись, она предалась раздумьям.

Дэвид наводил на нее тоску. Своими ласками, нежными словами он пытался влюбить ее в себя, но она сомневалась, что это возможно, и просто подчинялась логике ситуации.

После внезапного появления Дэвида в клинике, когда, не узнав его, она едва не взвыла, ее не покидало чувство стыда: Итан и Дэвид могли — с полным основанием — решить, что она наркоманка, у которой крыша поехала. Чтобы загладить недоразумение, она переспала с Дэвидом. Обоим это не показалось противным, так что они, как заправские актеры, продолжили удачную импровизацию и воспылали взаимным чувством. Как только Энни выписалась из больницы, Дэвид перевез четыре картонные коробки со своими пожитками и обосновался в ее доме. Джоанна Фишер одобрила идею этого союза и пригласила будущую чету на воскресный бранч.

И понеслось. Внешне это напоминало идиллию. Внутри… Энни то была искренне влюблена, то разыгрывала роль, то уверена в своих чувствах, то колебалась, ей казалось, что она действует по принуждению. Она мчалась вперед, не в силах свернуть, как поезд по рельсам. Но куда приведет этот путь? Есть ли в конце долгих странствий станция? Или же Энни предстоит, как обычно, сойти с рельсов? Порой она заставляла себя заводить интрижки и полагала, что Дэвид делает то же самое. Только у него все выходило куда лучше, чем у нее, и невозможно было уличить его, застав на месте преступления. Так кто он — непревзойденный лжец или истинный воздыхатель?

— Мадемуазель Ли просят на площадку! Пожалуйста, мадемуазель Ли!

Забарабанив в дверь трейлера, четвертый помощник режиссера помог ей освободиться от решения этой проблемы. Исполненная поразительной энергии, Энни направилась на съемочную площадку, кивнула партнерам, потом, коротко переговорив с Заком, постановщиком картины, погрузилась в действие.

Играть. Наконец-то играть. Здесь, на съемочной площадке, ей вольно дышалось. Здесь она была счастлива. Переставала задумываться.

Становиться другой… Несомненно, она была наделена этим даром. Она покорила и партнеров по съемкам, и технический персонал. У них мурашки пробежали по спине. Нет, феномен Энни Ли нельзя было свести ни к горячности средств массовой информации, ни к минутному увлечению публики: она была выдающейся актрисой.

Вечером лимузин доставил ее домой, где Дэвид, увезший букеты, качал мышцы.

Хотя поездка через весь Лос-Анджелес длилась больше двух часов, довольная собой и выбившаяся из сил Энни провела это время, припоминая наиболее драматические моменты сегодняшних съемок. Уже в сумерках шофер высадил ее у виллы.

Возле подъезда, прямо на земле, сидел со сборником стихов на коленях Итан. Он был поглощен чтением. Худощавый санитар не был похож ни на кого. Любопытство, побудившее его склониться над страницами, оказалось настолько сильным, что он не поднимал головы. Его книга выглядела совершенно нестандартно: она вовсе не походила на бестселлер из тех, что в пору рекламных кампаний штабелями громоздятся в книжных магазинах. Это был тонкий томик в мягкой обложке — ни зазывной расцветки, ни красочных заголовков; от него так и веяло избранностью.

Встав перед ним, Энни в упор разглядывала склоненную к книге светловолосую голову.

Она опасалась опять обознаться, как это уже было с утра. Но тут Итан вдруг поднял голову, улыбнулся ей, и она узнала его спокойное, худое, освещенное улыбкой лицо. Она прошептала:

— Я сегодня думала о тебе.

Он закрыл книжку. Подобно поднимающейся из корзины факира змее, он распрямил свое высокое, гибкое тело. Его голова, задев лоб Энни, установилась в двух метрах над землей. Он окинул Энни внимательным взглядом и произнес:

— Я ждал тебя целый день.

10

К общему удивлению — так как обычно тетушка Годельева проявляла скорее мягкость, чем властность, — ее решение было непреклонным: Анна останется дома.

Разумеется, свадьбу с Филиппом отменят, но девушке предстоит вернуться к своим прежним обязанностям: прядению, вышиванию, стряпне, шитью. Забыть о своем приключении, расстаться с монахом Брендором, прийти в себя. Наступит день, она познакомится с другим парнем из Брюгге и выйдет за него замуж. Такая вот программа.

— Анна, я обещала твоей матери! В слезах я поклялась ей, что, если ты выживешь, я буду заботиться о тебе, как о своей дочери. И успокоюсь, лишь когда приведу тебя под венец.

При упоминании о последних минутах жизни ее матери Анна сжалась, задыхаясь от боли. Возможно, мать не скончалась бы, если бы не произвела ее на свет. Ведь все девять месяцев беременности она не только вынашивала плод, но вскармливала свою собственную смерть. И кто во время трудных родов выбрал спасение ребенка?! Кто — призванный на помощь цирюльник или сама мать — принял решение вспороть живот, чтобы извлечь младенца? Женщина, пошедшая на эту пытку — кесарево сечение, знает, что в течение следующих часов, а может, и дней ей предстоит агония… Анна опасалась, что своим существованием она обязана самопожертвованию матери. Хуже того — бесплодному самопожертвованию. Стоила ли она, Анна, этого отречения? Она — ничтожная, непоследовательная во всем, за что бралась, она не воспользовалась этим даром — жизнью, которую так ценила ее мать. Бессмысленная жертва…

Терзаемая чувством вины, Анна сдалась. Тем более что Брендор, хоть и защищал ее, не слишком настаивал. Анна даже почувствовала себя оскорбленной: почему он не попытался сломить упорство тети Годельевы? Великодушная матрона так чтила Господа и Его служителей, что монаху удалось бы повлиять на нее.

Брендор, в течение трех дней пытавшийся настаивать на уходе Анны в монашескую обитель, отказался от борьбы, не выказав ни малейшего сожаления.

— До скорой встречи, Анна, — сказал он, поцеловав ее в лоб.

— Куда вы теперь направитесь?

— Куда глаза глядят.

— Мы еще встретимся?

— Конечно. Как и твоя тетушка, я считаю себя ответственным за твою судьбу, хоть и на свой лад.

— Что это значит?

— Позже поймешь.

— А когда вы вернетесь?

— Когда ты будешь готова.

Анна ощутила не досаду, а удивление. К чему она еще не готова?

— Анна, в разговоре с тетушкой ты не поддержала меня, ни разу не высказала, чего хочешь ты.

Анна признала, что Брендор прав. Она вновь подметила, что в любой ситуации ведет себя пассивно до такой степени, что сама не осознает своей пассивности.

— Брендор, ну почему я так легко позволяю другим управлять мною?

— Потому что ты создана для того, чтобы подчиняться, — что само по себе чудесно, — но ты пока еще не открыла для себя кому.

Он надвинул на глаза капюшон, поправил узелок на плече и ушел не оглядываясь.

Жизнь продолжалась.

Хотя они и жили под одной крышей, Ида каким-то чудом избегала общения с кузиной. Сидя с ней за одним столом или разговаривая с домашними, она ни разу не одарила Анну ни единым словом, ни единым взглядом. Отношение к кузине как к безмолвной невидимке было лучшим способом сказать ей: «Мерзкая самозванка, уходи отсюда, потому что тебя больше нет». Когда Анна ходила с тетушкой за рыбой, она ловила на себе неодобрительные взгляды, по которым догадалась, что обыватели приняли сторону Филиппа; парни со вздохом качали головой, девицы ухмылялись, женщины постарше поджимали губы, а старики смотрели на нее с пренебрежением, как на шелудивого пса. Анна, смиренно опустив голову, шла своей дорогой. Она ни в чем их не упрекала, она понимала, что ее бегство оскорбило родных, жениха и всех близких, в чьей нелегкой однообразной жизни свадьба знаменовала осуществление радостных надежд. Своим бегством она растоптала их убеждения; своих недоброжелателей она понимала лучше, чем саму себя.

В своей комнатке, если к ней не забегали поболтать Хедвига и Бенедикта — только они не изменили своего отношения к ней, — она изучала Библию, выполняя обещание, вырванное у нее Брендором. Из тетушкиного сундука она извлекла единственную имеющуюся в доме книгу, в обтянутом льном деревянном переплете. Восхитившись полудрагоценным камнем, украшавшим обложку, Анна решила, что будет занятно постичь ее содержание. В те времена добрые христианки слушали Библию, но сами не читали. Им было достаточно мессы.

Анна подивилась толщине тома, попыталась разобраться в нем, открыв книгу наугад, и поклялась себе, что как-нибудь потом просмотрит все с самого начала. Слова прыгали со страниц и притягивали ее, словно продажные женщины, которые, стоя на пороге, протягивают руки, чтобы завлечь клиента. Навуходоносор, Салманазар, Гоморра, Аввакум, Барух, Содом, Левиафан, Олоферн… Какой Восток! Их необычное, порой красновато-коричневое, порой ярко-красное звучание ошеломляло ее, озадачивало, возбуждало любопытство. Часто она клевала на названия: «Мариам, пораженная проказой», «Всплывший топор» и пыталась домыслить остальное; в других случаях она поддавалась искушению и углублялась в историю, но по мере чтения нагромождение ужасов, убийств, коварства, войн, казней, расправ, детоубийств, кровосмешения удручало ее. Покраснев, она закрывала книгу, шокированная, задыхающаяся, взволнованная тем, что ее могут застать за подобными размышлениями. Неужели священники и монахини с их безмятежными лицами могут питать свою веру подобными кровавыми эпизодами? Что существенное, ускользающее от нее, обнаруживали они? Вместо Священной истории перед ней разворачивался перечень бесчестных поступков. Конечно, ее понимание было неверным! Не в силах постичь всей духовности и возвышенности прочитанного, она занималась самобичеванием, чувствуя себя повинной в библейских жестокостях. Больше всего пугали ее пророчества Исаии.

Бесчисленные драконы, сатиры, гиены, дикие кошки, разодранные одежды, вырубленные леса, сметенные с лица земли города, восстающие из гроба изъеденные червями мертвецы! Этот грозный Бог, жестокий Отец, который ранил, наказывал, мстил, требовал жертв, разрушал города и насылал потопы, наводил на нее ужас, как разъяренный разбойник, скрывающийся в небесном лесу. Какое счастье, что Брендору не удалось отвести ее в обитель: не умея любить Бога, она боялась Его.

С каждым днем Ветхий Завет наводил на нее все больший страх. Он не только не вдохновлял ее мечты, вызывал кошмарные видения. С тех пор как Анна взялась за эту книгу, она перестала замечать дневной свет, разглядывать очертания облаков, следить, как расправляет крылышки божья коровка. Она ерзала на стуле вместо того, чтобы, вглядываясь в пустоту, испытывать сладостное томление, которому она предавалась с детства и которое за время пребывания в лесу десятикратно усилилось.

Анна погружалась в водоворот образов, ее сознание одолевали чудовища, занимали превратности бытия, драматические события и внезапные трагические развязки. Она сожалела о своей прежней беспечности, душевном затишье, о бесконечно тянущихся, ничем не заполненных днях, когда она растворялась в созерцании и погружении в тишину. По сравнению с сегодняшним днем ей представлялась сладостной былая скука, когда время замедляет ход настолько, что можно ощутить его плотность, когда оно позволяет различить бесконечность, когда сквозь разреженное плетение проглядывает вечность. Одновременно разочарованная и увлеченная Библией, она решила, что напрочь лишена духовности и не готова к монашескому существованию. Брендор, как и все остальные, ошибался на ее счет.

Так какова же ее участь?

Да и существует ли она? Или ей вечно придется ждать ясности, которая так и не наступит?

— Волки! Волки вернулись!

Принесенная пешим дозором весть всего за час облетела Брюгге.

Пропал ребенок, оставленный возле стойла… совершено нападение на женщину, присевшую облегчиться на краю поля… Все гадали, куда внезапно исчезли двое детей… Вечером пастухи слышали рычание этих убийц с острыми клыками. Несколько дней в Брюгге только об этом и говорили.

Анна радовалась, что эта тема вытеснила пересуды о ее бегстве: жители Брюгге наконец утратили интерес к дурочке, которая, вместо того чтобы выйти замуж за пригожего местного парня, убежала в лес; теперь они дрожали от ужаса при одном упоминании о стае волков-убийц.

Одновременно с этим беспокойством вновь всплыли многочисленные страхи относительно жестокости природы. Что есть мир? Соперничество челюстей и желудков. Либо ешь ты, либо едят тебя. Вселенная не знает иного закона, и этот закон отводит нам лишь две роли: хищника и добычи — две шаткие и, увы, взаимозаменяемые позиции. Люди дрожали от страха, но одновременно наслаждались. Защищенные крепостными стенами горожане, забывшие о своем крестьянском происхождении, презирали бедняков, гнущих спины над навозом! Сквозь охвативший их ужас проглядывало чувство превосходства; на самом деле они испытывали тревогу, сходную с той, которой наслаждаются, слушая жуткий рассказ, мнимый страх — страх, не связанный с опасностью, детский страх — страх, доставляющий удовольствие.

Чтобы дать новую пищу пересудам, обыватели со знанием дела обсуждали волчьи повадки. В прежние времена волки не нападали на людей: они питались зайцами, мелкими грызунами, молодыми кабанчиками, лисами и куропатками; воровали на фермах поросят, кур, уток; по осени добывали лосося, когда нагулявшие жир рыбины поднимались вверх по течению; в случае крайней бескормицы они перемалывали челюстями ворон или ели перезрелые паданцы. Короче, волки веками не воспринимали человеческие существа как пищу. Не служит ли доказательством тому история Ромула и Рема, основателей Рима, вскормленных дикой волчицей? Но в последние десятилетия положение ухудшилось, утверждали обыватели, и все по вине мужчин! После кровавых битв на полях сражений оставались сотни трупов; назавтра после побоища волки отважились полакомиться ими и таким образом пристрастились к человеческому мясу. И теперь они просто не могут без него обойтись, а дети, чью нежную плоть они отведали, представляют для них особое лакомство.

Анна смотрела на этих дородных важных людей, которые, облизываясь, с упоением расписывали вкус грудных младенцев. Может, они выдумали эти подробности? Откуда им знать, что предпочитают волки? Они их что — расспрашивали? Она проходила мимо, стесняясь, что уличила этих почтенных граждан в извращенности, так сказать, застав на месте преступления. Они приписывали хищникам наклонности, присущие лишь им самим.

После двухнедельных опустошительных набегов в окрестностях города выяснилось, что речь идет не о волчьей стае, а о волке-одиночке.

Это известие не умерило возбуждения. Напротив. Один волк — это гораздо лучше, чем десять или двадцать! Поскольку он продолжал убивать, люди тут же вообразили, что это гигантский волк. Громадное чудовище и в одиночку обладало аппетитом целой стаи, превосходя ее в жестокости. Разумеется, все тут же поверили и в приступе гордыни нарекли его Волком из Брюгге.

К тому же скучающие юнцы усмотрели в этом повод для геройства. В пятницу на площади двадцатилетний Рубен, сын суконщика, обратился к своим сверстникам с призывом:

— Смерть волку! Мужчины города Брюгге должны уничтожить врага нашего города!

Эти лозунги придали юнцам храбрости. Группа добровольцев довольно быстро разрослась. Всякий горожанин должен защищать Брюгге. Бывший жених Анны Филипп, так же как и его друзья-подмастерья, присоединился к Рубену со товарищи. Все братались. Солидарность перед лицом опасности упраздняла сословные барьеры.

В субботу определились со стратегией: Рубен объявил, что назавтра следует выступить из города, организовать облаву и поймать волка, затем привести его на эту площадь и публично казнить. Он предложил заживо сжечь убийцу на костре. Доктор возразил против кремации, сославшись на то, что из органов волка можно изготовить отличные лекарства: поджаренные волчьи уши помогают при коликах, печенка излечивает от бородавок, сушеный глаз носят на груди при эпилепсии. Разгоряченные славные вояки завопили, что решат позже, тем более что некоторые припомнили (не говоря об этом вслух), что ношение на шее ремешка из волчьей кожи подкрепляет любовный пыл.

Объявив себя непобедимыми, они уже смаковали свою победу, радовались своему успеху, принимали похвалы и благодарности женщин. После полудня они из осторожности пригласили присоединиться к своему отряду встреченных у пристани крепких парней, среди которых были португальские торговцы и английские моряки. К концу дня собралось ополчение в сорок человек. Облава на хищника была назначена на воскресенье.

Вечером Анна, наблюдавшая за этими приготовлениями, уселась с вязаньем у открытого окна. Серебряная луна на усеянном звездами небе тоже погрузилась в раздумья.

Анна думала о бахвальстве этих мальчишек, об этой смеси шумихи, отваги, опьянения и глупости. Ее поразила одна деталь: жители Брюгге, затевая публичную казнь, воспринимали волка не как вредного зверя, а как преступника. Стало быть, они признавали, что у него есть душа? Она задумалась и припомнила, как в пору ее детства судили собак, стащивших еду, или ослов, растоптавших товар; какое это было скоропалительное жестокое судилище; вспомнила четвертованных свиней и повешенных баранов, и ее едва не стошнило.

Странные существа — люди… Они выказывают уважение к животному, лишь выдвигая обвинения, вынося приговор, налагая наказание. Лишь раз в жизни зверь мог быть равен человеку: оказавшись перед судьей и палачом. Желая отвлечься от этих мыслей, она взяла Библию и раскрыла ее на Книге Иова.

До нее донесся крик.

Далеко, очень далеко, у самого горизонта раздавался долгий волчий вой, мрачный, протяжный, нескончаемый, наполняющий собой сумерки. Его отчаянные переливы придали весенней ночи зловещий оттенок.

Анна вздрогнула.

Сердце странно екнуло, будто пронзенное ледяным ветром. Волк звал ее. Его жалобное завывание было адресовано ей. Едва она заслышала этот вой, как на нее нахлынула печаль, ощущение растерянности, утраты, несчастья. Она как волк… Хриплый голос выражал отверженность и одиночество перед людской враждебностью.

— Брат мой волк… — прошептала она.

Решение созрело мгновенно: завтра она отправится вместе с охотниками.

Собравшиеся утром на городской площади люди с серыми опухшими лицами были настроены совсем не так воинственно, как накануне. Со своими поникшими плечами и негнущимися ногами они напоминали новобранцев, солдат, которых против воли отправляют на войну.

Женщины принесли провизию, чтобы охотники могли подкрепиться. Откупорили несколько бутылок. Вино приободрило мужчин; согревшись, они уже начали радоваться предстоящей расправе.

Сын суконщика Рубен затянул песню, охотники, раскачиваясь, подхватили припев. Пели они фальшиво, но рьяно, и эта доблестная какофония казалась прохожим залогом успеха карательной экспедиции: Брюгге посылал на расправу с волком не слаженный хор монахов, а крепких, решительных парней.

Анна дошла до городских стен в толпе провожавших своих мужей женщин, А когда те остановились и принялись махать уходящим, подбежала к караульному и, объяснив, что несет обед для героев, вышла из города.

Оказавшись на глинистой дороге, она задумалась, следовать ли за охотниками или свернуть в сторону. Толком не понимая почему, она решила двигаться за ними, держась на почтительном расстоянии, чтобы ее не заметили. Хотела ли она увериться, что мужчины не прикончат волка? Или же прийти к волку на помощь, когда они выгонят его из лесу? Может быть… Мысли ее оставались смутными, зато действия были четкими. Так она следовала за новоявленными защитниками.

Как она и предполагала, день прошел спокойно. Мало того что случай повстречать волка предоставляется гораздо реже, нежели возможность поймать белку, к тому же горлопаны, слишком шумные и пахучие, чтобы перехитрить неутомимого и умного зверя, вынудили волка затаиться. Впрочем, они не сомневались в собственной удаче, не отказывались от облавы и изобретали новые ходы. В сумерках изможденные охотники, утратившие кураж, признали свое поражение и двинулись назад в Брюгге.

И вновь Анна, повинуясь безотчетному импульсу, затаилась, когда загонщики повернули назад. Оберегаемая чарами дикой природы, она затаила дыхание и замерла, растворившись в тени стволов и листвы. Как и волк…

Охотники прошли мимо.

Когда они поднимались по тропе, до Анны донеслись обрывки их спора. Кое-кто, в частности Филипп, был убежден, что напуганный облавой волк бежал из этих мест, поэтому они поздравляли себя с подобным поворотом событий. Пусть они не избавили Фландрию от волка, но зато очистили от него окрестности Брюгге — вот что они объявят по возвращении. Рубен, который был похитрее остальных, возразил, что лучше признать, что облава не удалась. Когда снова пропадет ребенок или волк нападет на женщину, все поймут, что это было пустое бахвальство. Поворчав, охотники признали его правоту. Но когда он предложил, чтобы половина людей задержалась и переночевала вне городских стен, все отказались, сославшись на завтрашнюю работу, и ни один не признался, что струсил. Отряд дружно продолжил отступление.

Анна отсиживалась в кустах, пока распавшийся отряд не скрылся из виду.

Небе постепенно потемнело. Оставшись одна, Анна поняла, что страшно проголодалась. Она порылась в сумках, потом спохватилась, и лицо ее озарила улыбка.

Пить!

Она тотчас подумала о волке, точнее подумала как волк: после погони, продолжавшейся весь день, необходимо утолить жажду. Если она обнаружит источник, то встреча с хищником станет более вероятной.

Вспоминая о своих скитаниях по лесу, она подумала о поляне в излучине реки, где русло расширялось. Там, под защитой деревьев, можно чувствовать себя в безопасности. Будь она волком, пошла бы именно туда. Она долго брела по лесу, пока не нашла нужное место. К счастью, облака расступились и выглянула луна. В холодном резком сером свете на земле обозначились лишенные цвета очертания. Обдирая кожу, она пробиралась сквозь кусты, протискивалась сквозь чащу, от усталости у нее дрожали ноги. Цепляясь за ежевику или натыкаясь на камни, она боялась оступиться. И все же, тяжело дыша, продвигалась к цели.

Несколько раз вдалеке за деревьями она мельком замечала два уголька, горевшие в ночи. Они то появлялись, то исчезали. Может, это были глаза волка?

Анна запретила себе думать об этом, она упорно продолжала путь и в конце концов вышла к просеке.

Она тотчас заметила их.

На влажной земле отпечатались волчьи следы. Это выглядело впечатляюще: отпечатки лапы с когтями были шире, чем мужской кулак.

Присев на корточки, она пригляделась: следы уже подсохли, значит оставлены по меньшей мере накануне. Стало быть, было еще не слишком поздно.

Анна дотащилась до излучины реки, напилась воды, омыла ноги, вновь сделала несколько глотков. Затем села на пенек и принялась смотреть на звезды, проступившие в небе меж разошедшихся туч.

Ночную тьму прорезал мощный звук.

Вой раздавался меж буков, где-то совсем близко.

Анна вздрогнула.

Этот хриплый рассерженный крик говорил о жажде и голоде, но содержал и вопрос: «Кто ты?»

Анна тотчас поняла, что волк все время следовал за ней.

«Кто ты?»

Какое чувство преобладало в этом крике? Любопытство? Удивление?

Волк вновь завыл, и Анна поняла: гнев!

Девушка в ужасе сжалась. Она вдруг растерялась, осознав всю глупость своего поступка. Сейчас он проглотит ее.

Волк выскочил из леса.

Сделав три прыжка, хищник на миг остановился, затем припустил уверенной пританцовывающей рысью. По мере его приближения все смолкло и словно окаменело. Ни чавканья, ни шума крыльев. От земли поднимался ужас. Все накрыла плотная тишина, пронизанная тревогой, затаенным дыханием. Даже листва на деревьях перестала трепетать. И только луне в небе, казалось, не угрожал этот жуткий зверь.

Анна хотела было бежать, но внутренний голос остановил ее. «Волков бояться — в лес не ходить». Припомнив эту пословицу, Анна заставила себя справиться с паникой, от которой зачастило сердце, волосы встали дыбом, а во рту пересохло. Медленно повернувшись к волку, она замерла в ожидании.

Волк направлялся прямо к ней, напряженное устрашающее тело на пружинящих мягких лапах. Шерсть на спине вздыблена, хвост поднят, заостренные уши подались вперед. Он скалил зубы, обнажив острые, длинные, как лезвие кинжала, клыки, прочно сидевшие в широкой пасти. Злобный оскал дополняла выступившая на губах пена.

Анна в знак покорности склонила голову.

Удивленный ее поведением, волк остановился в двух метрах от девушки.

Испуганная Анна прикрыла глаза. Больше никаких мимолетных взглядов. Из-под опущенных век она следила за ним, каждый миг опасаясь, что он набросится на нее.

Над оскаленной пастью немигающие зрачки волка горели сверхъестественным светом; в них не отражался тусклый свет луны или звезд; в них сосредоточился оранжевый отблеск дня, превращающий в ночь все вокруг. Эти глаза не просто смотрели на нее — они сверкали. Анна и волк по-прежнему стояли друг против друга.

Она ощущала его жаркое дыхание. Она различала силу, заключенную в теле отчаявшегося волка. На нее нахлынул его запах — бурый, хмельной, запах опавших листьев и подернутого тиной пруда, усиленный оттенками крови и вяленого мяса. Он неотрывно смотрел на стоящую на коленях девушку и облизывался. Может, слюна выделялась у него при виде такого количества мяса? Рассматривал ли он ее как добычу или как врага?

Она украдкой рассматривала его. Сверкающие зубы волка приковывали ее внимание и наводили на нее ужас. Какой контраст между мощной пастью неутомимого охотника и волчьей шкурой с черным длинным густым и плотным мехом, куда более пышным, чем у собак, и нежно белеющим на брюхе и между лапами!

Анна решила привести в исполнение свой замысел: сохраняя смиренную позу, не поднимая головы, она очень медленно и осторожно сняла с плеч мешки, которые таскала с самого утра, открыла их и вывалила их содержимое на землю.

К волчьим лапам покатились куриные и кроличьи кости, а вслед за ними и переспелые яблоки.

Во взгляде хищника промелькнуло удивление.

Не опуская головы, по-прежнему пребывая настороже, он втянул носом воздух, определяя издали, что перед ним действительно еда. И все же он не сдвинулся с места, пища осталась лежать посередине между ними.

Анна пребывала в нерешительности. Хотя волк, все еще не доверяя ей, отверг ее дар, она всей кожей чувствовала, что самое страшное позади, что положение изменилось. Не делая резких движений, она подняла голову и смело посмотрела волку в глаза.

Их взгляды наконец встретились.

И они тотчас поняли друг друга.

Между ними не осталось никакой враждебности; она исчезла вместе со страхом. Анна не была добычей волка, а он не был ее добычей. Они не желали друг другу зла. Они — жившие в столь разных мирах — встретились под луной. Господь поселил их вместе на земле, волк делал то же самое, что человек: охотился и убивал, чтобы прокормиться. Это несложно понять. Это не заслуживало ненависти. Ни с той ни с другой стороны.

«У тебя человечье ремесло, у меня — волчье».

Наступила тишина. Безмолвный напряженный диалог. В этом молчании звучало приятие судьбы, мысль о том, что мы не только наслаждаемся жизнью, но и с трудом терпим ее. Мы принимаем свою участь, проживаем отпущенное нам, наслаждаемся, а потом умираем. Зверь знает это. А вот человек забывает. «Что ж, я согласна, — подумала Анна. — Злого волка вообще не существует. Его выдумали люди. Злые люди».

Растянув губы в подобии улыбки, волк одобрил этот вывод.

Вдруг он задрал морду вверх, принюхиваясь к запаху, принесенному порывом ветра. Он чуял опасность. Его напряженные ноздри трепетали, шерсть на загривке встала дыбом — волк старался уловить самые слабые сигналы. Хвост сердито заходил из стороны в сторону.

Анна встала, опасаясь, как бы охотники не воспользовались благоприятным моментом, чтобы напасть на волка.

Оба внимательно прощупывали ночную мглу: волк — с помощью обоняния, она — с помощью зрения.

Ничего. Ложная тревога.

Временно успокоившись, они переглянулись.

— Ешь, — шепнула она.

Удивленный звуком ее голоса, волк насторожил уши и склонил голову влево.

Она осторожно вновь придвинула ему угощение:

— Ешь, пожалуйста. Я носила это для тебя весь день.

Поразмыслив, он сел и, вначале с оглядкой, а затем уже с аппетитом, все проглотил.

Тем временем Анна, радуясь этому смачному чавканью, мысленно посылала ему сообщение: «Смотри на людей как на врагов, но не как на добычу. Помни обо мне».

Прикончив последний кусок, волк приблизился к Анне и обнюхал ее руку. В благодарность?

Потом решительно развернулся и неслышным раскачивающимся шагом двинулся прочь.

11

20 декабря 1905 г.

Дорогая Гретхен,

счастье незатейливо.

Я, как растение, цветущее в оранжерее, довольствуюсь тем, что дышу, сплю, питаюсь. Мое чрево прижилось на Линцерштрассе. И не важно, хмурится небо или стоит ясная погода, мой живот растет. Я мало двигаюсь, ничем не интересуюсь, забываю то, что мне сказали; и все же эту достойную сожаления, эгоистичную, сведенную к растительному существованию Ханну все находят восхитительной.

Вчера, когда мы с Францем ужинали в нашей маленькой голубой столовой, расположенной в центре ротонды, он выкладывал мне последние сплетни, касающиеся наших знакомых. Я с удовольствием его слушала: он не лишен остроумия, а главное, что меня более всего привлекает, — это его старание меня развлечь.

— Франц, ты себя не щадишь, стараясь позабавить свою одуревшую жену, которая прячется от всех!

— Ханна, твое здоровье мне дороже пошлых сплетен.

— А ты бы любил меня, если бы я не смогла родить тебе ребенка?

До нас обоих постепенно доходило, что за вопрос слетел с моих губ. Причем совершенно необдуманно. Впрочем, тем лучше, иначе я бы сомневалась, спросить или нет.

На лице Франца застыла удивленная гримаса.

— Почему ты спрашиваешь меня об этом? Ты ведь беременна…

Прежде чем ответить, я рассмеялась:

— Ну, если бы я не была беременна, то и спросить бы не посмела. Так ты любил бы меня?

Он сковырнул крошку, приставшую к скатерти, старательно снял ее, покрутил между пальцами, опустил на блюдце и поднял на меня взгляд:

— Ханна, а если я спрошу тебя: ты любила бы меня, если бы я был стерилен?

Он хотел озадачить меня, но я живо воскликнула:

— О да, Франц! Я ни секунды не помышляла о детях, выходя замуж.

— Как! Никогда?

— Нет, у меня и мыслей не было. — Подумав, я добавила: — Быть может, потому, что я воспринимала себя ребенком.

— Ты? Ребенок?

— Во время нашего свадебного путешествия ты меня изрядно просветил, что такое мужчина, что такое семейная пара, что такое любовь.

Польщенный, Франц покраснел. Я продолжала:

— Теперь, когда я вот-вот стану матерью, я могу тебе подтвердить: до беременности я прежде всего была твоей девушкой.

Вскочив со стула, он бросился передо мной на колени и крепко обнял.

— О моя Ханна, ты ни на кого не похожа! — Прикусив мочку моего уха, он восторженно шепнул: — Ты совсем другая.

Эта фраза меня поразила: Франц произнес эти слова с восторгом, но я вспоминаю, как сама с болью в сердце долгие годы думала об этом. Возможно ли, что он полюбил во мне именно то, за что я себя презирала?

Я нежно заставила его поднять голову и очень серьезно посмотрела прямо ему в глаза:

— Франц, ответь: любил бы ты меня, если бы я не смогла подарить тебе ребенка?

— Не сомневаюсь, что ты сделаешь это.

— А я сомневаюсь.

— Ханна, ты обманываешься на свой счет. Ты способна на гораздо большее, чем тебе кажется!

Это восклицание настолько меня озадачило, что я умолкла. «Ты способна на гораздо большее, чем тебе кажется!» Франц только что произнес самое главное.

Гретхен, ты об этом задумывалась? Способны ли мы на большее, чем нам кажется, или же по своему высокомерию, по отсутствию смирения не признаем своих возможностей? Стараемся ли мы не переступать границы видимого, подчиняясь властной интуиции или следуя за покорным телом? Между тем мой дух оказывается сильнее, чем я полагала, мое тело тоже.

Дух нельзя свести к сознанию, как корабль не ограничивается одним капитанским мостиком; под палубой есть хранилища — память, есть мастерские — воображение, есть машинное отделение — желания, коридоры и лестницы, ведущие в еще более недоступные зоны, трюмы, освещенные прерывистым светом наших снов, основа которых совершенно темна. В конечном счете дозорный пункт нашего сознания — всего лишь крохотная точка, внешняя, поверхностная, расположенная между тем, что исходит от внешнего мира, и тем, что поднимается из глубины наших трюмов.

Тело представляет нечто большее, чем мы сознаем, оно куда шире, чем несколько частей, доступных нашим ощущениям или нашим приказам. Изо дня в день оно дышит, спит и переваривает пищу без нашего участия; с самого нашего рождения оно растет без нашего вмешательства и стареет, притом что мы не в силах помешать этому. К примеру, сейчас мое тело незаметно для меня производит человеческое существо, и мне неведомы его пол, характер и внешность. По отношению к этому ребенку я не автор и не свидетель — всего лишь сосуд. Какая поразительная, возвышенная ситуация: во мне происходит нечто великое, нечто великое проходит через меня, однако оно не обойдется без моего участия!

«Ты способна на гораздо большее, чем тебе кажется».

Разве ты, Гретхен, не чувствуешь, что нами зачастую управляют тайные неведомые силы, то есть животные инстинкты, и корни нашей личности погружены в почву, которая ускользает от нас?

Франц избавил меня от прежних метаний. Я прекращаю допрашивать себя: я царю.

Я царю в центре улья. Все спешат мне угодить — не только слуги, так как это входит в их обязанности, но и Франц, его родители, дядюшки и тетушки. Стоит мне приоткрыть рот, чтобы зевнуть, — мне приносят подушку, чтобы я вздремнула; стоит прищелкнуть языком — придвигают графин; стоит потянуться к книге — Франц кидается к журнальному столику. Меня без конца спрашивают, чего мне хочется.

В последнее время я просто вынуждена высказывать «желания беременной женщины», чтобы доставить удовольствие тем преданным людям, что меня окружают. Какой гордостью озаряются лица тех, кто творит невозможное! А Франц — самый рьяный из них. Теперь я беру курс на клубнику в январе, на зимнюю вишню, я старательно докучаю окружающим. Если я перестану капризничать, то разочарую их…

Мир упростился: он вращается вокруг моего округлившегося живота. Дамы семейства Вальдберг наносят ему визиты, взволнованные возможностью прикоснуться к моим раздавшимся бедрам, они радуются, что я уплетаю штрудели, с пониманием относятся к тому, что я легко утомляюсь. Да, я чувствую, что они не симулируют своего восторга. Вероятно, глядя на меня, они вспоминают свои счастливые дни…

Возможно, они теперь успокоились… Ведь я, наверное, оскорбила их — и жалею об этом, — утверждая, что мне все равно, будут у меня дети или нет. Я чрезмерно бахвалилась, скрывая свою боль, разыгрывала бунтовщицу, предлагала иной способ жить, утверждала, что мне неплохо и без семьи, что женщина может реализоваться не только в потомстве. «Бесплодие — это не просто везение, это Провидение!» — даже провозгласила я. Но ныне, к моей тихой радости, стало ясно, что я блефовала. С радикальными убеждениями покончено! Прощай, «поджигательница»! Прощай, бунтарка! Мятежница занимает свое место в обществе, я вливаюсь в армию самок-производительниц.

Милая Гретхен, я с восторгом воспринимаю свое состояние. Отныне я знаю, для чего просыпаюсь каждое утро: чтобы творить новую жизнь.

Дни, неразличимые и неизбежные, текут, и я не отмечаю их искусственно — выездами в свет, встречами. Время растягивается вместе с кожей на моем животе, и его протяженность творит человеческое существо.

Я воспринимаю себя как крошечное звено в бесконечной цепи, и мне достаточно этого ничтожного места; более того, оно меня удовлетворяет; я в микроскопическом масштабе принимаю участие в гигантском цикле, я включена в космос, я способствую его сохранению. На самом деле как приятно хорошо исполнять свою женскую работу! Я даю жизнь, прежде получив ее; позднее я сделаюсь хранительницей этой жизни, пока она меня не покинет… Жизнь предшествовала мне, жизнь наследует мне, но, пока длится мое существование, жизнь во мне нуждается.

По сути, дамы из рода фон Вальдбергов были правы: женщина достигает полноты существования, вынашивая детей. Чтобы понять, мне было необходимо ощутить это собственным духом и плотью. Прежде это казалось мне отвратительным, теперь нет. Каждый день умирают люди, но я приношу в мир новое существо.

Материнство — это и есть удел женщины.

О Гретхен, нежно целую тебя, ты в своей мудрости всегда опережала меня. Хоть ты всегда служишь мне примером, мне тебя не догнать.

Твоя Ханна

12

Дэвид смотрел на Итана.

Итан смотрел на Дэвида.

У них не было ничего общего, они стояли и смотрели друг на друга, лицом к лицу, как истуканы.

Энни не устояла перед искушением пригласить Итана к себе. Зачем? Из вежливости по отношению к санитару. Желая поразить его роскошью своего дома. Ввести его в свой мир после двух недель, проведенных в его мире. Слишком много поводов, скрывавших настоящую причину.

Итан и Дэвид… Она с удовлетворением отметила, что оба настроены враждебно, абсолютно чуждые один другому. «Как им поладить? Они из разных далеких миров. И единственное, что у них общего, — это я».

Это ее забавляло, ей льстило, она была горда своим чудачеством: выбрать двух таких разных парней. «Я — широкая натура, не то что они». Обрадованная таким открытием, она провела их в гостиную, где за выпивкой одна оживляла общую беседу.

Снисходительно подыграв ей, Дэвид вскоре поднялся и попросил разрешения покинуть их, чтобы закончить тренировку.

— Счастлив был с вами познакомиться, — уходя, бросил он Итану.

Ничего подобного он не думал и даже не пытался это скрыть. Энни заподозрила, что это показное равнодушие должно было означать то ли «Я ревную к этому высокому блондину и буду защищать свое счастье», то ли «Мне наплевать на этого типа, главное, никогда его больше не приглашай».

Она повернулась к Итану:

— Почему ты пришел?

— Помочь тебе.

Этот простой ответ поразил ее. Стараясь не выдать своих чувств, она шутливо переспросила:

— Помочь мне? Ты что, так меня жалеешь?

Она ждала, что он с возмущением пустится в длинные объяснения и в завершение пылко признается в любви. Но он молчал.

Чем дольше длилось это молчание, тем страшнее становилось Энни. Как? Молчание — знак согласия… Неужели он и вправду жалеет ее? Она начинала чувствовать себя оскорбленной.

— А в чем мне надо помогать?

— Я хотел прежде всего убедиться, что шов зарубцевался нормально.

— Ах так? Ты вместо доктора Шинеда… Ты у нас теперь врач?

— Нет, но я способен заметить инфекцию. Потом, я хотел узнать, не надо ли тебе сделать укол.

Она опустилась в кресло, сжав голову руками, одновременно удивленная и обрадованная.

— Ты же был против наркотиков, а теперь приносишь мне морфин?

— Да.

— Почему?

Он опять промолчал.

На этот раз Энни без труда объяснила себе его молчание: он просто влюблен в нее, вот и все! Чтобы получить к ней доступ, он готов отречься от своих принципов.

— Прекрасно, — прошептала она.

— Почему? Ты мучишься? У тебя есть в них потребность?

Беспокойство искажало черты Итана. Энни хотелось его поцеловать за такую заботу.

— Нет, я не мучусь. Это забавно. Сегодня я вернулась на съемочную площадку, все прошло великолепно, я хорошо себя чувствую.

Он поднялся, лицо его прояснилось.

— Если мое присутствие не обязательно, я больше не стану тебе надоедать. Вот мой номер телефона. Звони не раздумывая. В любое время дня и ночи звони, я приду.

— Правда?

— Вместо того чтобы звать своих привычных поставщиков яда, позвони мне. Ты не должна принимать что попало: инсектициды, кокаин, разведенный содой, лошадиные дозы возбудителей и всякие коктейли от учеников чародея. По крайней мере, то, что я тебе дам, это известные препараты. Прекрати эту жизнь подопытного кролика. А то станешь похожа на тунцов, которые плавают поблизости от атомных станций.

Она расхохоталась:

— Меня впервые обзывают тунцом.

Он с возмущением обернулся:

— Прекрати считать себя высшим существом.

Опешив, она сглотнула слюну. Он продолжал:

— Да, ты выше по многим параметрам. У тебя есть талант, деньги, завидная внешность, но я запрещаю тебе сравнивать нас. В чем-то другом я во многом выше тебя.

Со смешанным чувством удовольствия и любопытства, мысленно смакуя выражение «завидная внешность», Энни спросила:

— В чем же?

— Не сегодня. Все равно ты не поймешь.

— Я слишком глупа?

— Ты не готова.

Его лицо вытянулось: он теперь жалел, что так резко отреагировал.

— Извини. Я не имею права так с тобой разговаривать. Тем более у тебя в доме. Мне стыдно. Пожалуйста, возьми мой номер телефона.

Он выпрямился во весь свой рост и все же от смущения казался сантиметров на десять ниже.

Беря бумажку с коряво написанным номером, она едва не воскликнула: «Как романтично! Так ко мне еще не подъезжали!» — но сдержалась, понимая, что если и дальше будет шутить, то получит в ответ еще несколько загадочных фраз.

Странно, но каждый раз, когда она насмехалась над ним, Итан постоянно оказывался на высоте. Провожая его к двери и с тревогой вдруг осознав, что сейчас он уйдет, она ощутила, что ноги у нее не слушаются, и изменила свое решение:

— Итан, ты был прав: мне понадобится морфин. Ажиотаж съемок спадет, радость тоже, и я окажусь в подавленном состоянии, в обществе Дэвида, который ничего не просекает.

Что за игру она затеяла? Не устояла перед тем, чтобы упомянуть Дэвида, затем подколоть его, зная, что Итану он совсем не нравится; она невольно настраивала их друг против друга.

Итан кивнул. Взгляд его потеплел, видно было, что если он и с неохотой предлагает ей наркотики, зато радуется, что может быть ей полезен.

Жестом Энни указала на небольшой домик возле бассейна. Они вошли в него. Без слов Итан вонзил в ее кожу иглу шприца.

В последовавшие дни Энни поражала всех своей пунктуальностью на съемках и серьезным отношением к делу, несвойственным ей прежде.

Она плыла на облаке счастья, собственная жизнь представлялась ей необычайно интересной и захватывающей. Публика ею восхищалась, профессия радовала, присутствие двоих мужчин создавало ощущение равновесия. Дэвид играл роль любовника, Итан — друга. Или, если эти слова звучали слишком высокопарно, Дэвид доставлял телесные удовольствия — он был приятен и в постели, и на кухне, — а Итан обеспечивал душевное спокойствие. Правда, время от времени она замечала, что чаще думает об Итане, а не о Дэвиде, тем более что Итан ничего у нее не просил, в то время как Дэвид становился слишком требовательным: он обожал появляться с ней под руку в шикарных ресторанах, желал красоваться на всех коктейлях. Под тем предлогом, что любовь и гордость переполняли его, он требовал обнародовать их связь.

Энни как-то вечером, когда Дэвид уехал на прослушивание в Нью-Йорк, а она поджидала Итана, отчетливо сформулировала ситуацию: «Итан мне служит; Дэвид пользуется мной». Тут же она осознала, что совершила ошибку: у нее нет двоих мужчин — одного для тела, другого для души, — она встречается с двумя, потому что до сих пор не отдавала себе отчета, что на самом деле есть только один, да, один. Итан должен сбросить Дэвида с пьедестала. «Какая дура! Я ничего не понимала. Мне нужен Итан, а не Дэвид».

До восьми часов вечера, то есть до того момента, когда обещал прийти Итан, она томилась, поминутно поглядывая на часы. Как только он вошел, она бросилась к нему, раскрыв объятия. Неловкий, смущенный, не зная, как принять это тело, вцепившееся в него, Итан выдержал это объятие, густо покраснел, затем смиренно направился к бассейну.

Он раскрыл свою сумку, достал шприц, встряхнул пузырек.

Энни удержала его руку:

— Постой… Дэвида сейчас нет.

— Ну и что?

Он заканчивал свои приготовления.

— Не коли мне дозу прямо сейчас. Я хотела бы воспользоваться…

— Чем воспользоваться?

Она зажмурилась, прикусила правую щеку:

— Воспользоваться тобой.

Он застыл в недоумении, подняв шприц иглой кверху. Она приблизилась к нему, отяжелевшая, чувственная. Он вздрогнул. Она искала его губы.

— Нет!

Их губы едва не соприкоснулись, но тут Итан отшатнулся:

— Почему?

Она подумала, что он сопротивляется притворно, и вновь прильнула к нему. Он отстранил ее ласково, но твердо:

— Почему?

— Ладно тебе, Итан, — произнесла она мурлыкающим голосом.

Капельки пота проступили на лбу у санитара, свидетельствуя о его волнении. Ей даже показалось, что она слышит, как учащенно бьется его сердце. Внезапно он высвободился и отступил на пару метров.

— Зачем? Зачем ты это делаешь? — прошептал он.

Она сохраняла спокойствие, как будто вовсе не замечая, что он стремится избежать близости.

— Ты не хочешь со мной спать? — прошептала она томно, сладострастно, тоном, не допускающим возражений.

Он воскликнул, покраснев:

— Дело не в этом!

Сбитая с толку, она осталась ни с чем. Ей было ясно, что пора прекращать эту сцену, но хотелось понять, что происходит. Широко раскрыв глаза, она состроила наивную рожицу:

— В чем же дело?

Итан, не отдавая себе отчета в том, что ситуация переменилась, продолжал с маниакальной четкостью:

— Правильный вопрос звучит, скорее, так: почему ты, Энни, хочешь спать со мной?

Энни вспылила:

— То есть как? Да со мной все хотят переспать! Мне еще ни разу не предложили роли монашки или старой девы. Черт возьми, по-моему, я достаточно сексуальна! Мой агент каждый день получает десятки писем от мужчин, которые лишились сна — так меня хотят. И от женщин тоже письма есть. При этом большинство людей привлекает не мой интеллектуальный коэффициент.

— Я тебя не спрашиваю про людей, я о тебе говорю. Почему ты, Энни Ли, хочешь спать со мной?

Она неправильно истолковала его вопрос:

— Ой, меня совсем не смущает, что ты санитар, — я не сноб.

Она чуть было не прибавила: «Если бы ты видел список моих любовников, ты не нашел бы там знаменитостей. Напротив, все больше диджеи, бармены, массажисты…» — но что-то ей подсказывало, что эти подробности нисколько не подкрепят ее объяснения.

Он покачал головой.

— Ты опять меня не слушаешь… Я не спрашиваю тебя, какое социальное извращение заставляет кинозвезду соблазнять санитара, меня интересует, почему ты, Энни, хочешь спать со мной, Итаном?

Раздосадованная тем, что ей не хватило такта, она перешла в свою очередь к нападению:

— Итан, это уже становится слишком сложным. В конце концов, это естественно, когда женщина спит с мужчиной.

— Это по-твоему, потому что ты меняешь мужчин как перчатки. А по-моему, нет.

— Ах так, значит, я тебе не нравлюсь?

— Нравишься. Я много о тебе думаю, мне приятно тебя видеть, я желаю тебе только хорошего, я… Но почему ты хочешь спать со мной?

Ободренная подтверждением своей привлекательности, она на этот раз расслышала его вопрос, на некоторое время задумалась над ним. Разобравшись в своих мыслях, она вслух произнесла:

— Я всегда спала со всеми мужчинами, которые мне встречались.

— Зачем?

— Так проще.

Итана передернуло. Энни кивнула. Да, она сформулировала предельно четко: она всегда считала, что ее отношения с любым мужчиной должны хоть раз пройти через постель. Пожав плечами, она добавила:

— С сексом все проще.

Он рванулся к ней с горящими глазами и, вглядываясь в ее лицо, спросил:

— Проще для чего? Чтобы сблизиться с человеком или чтобы избавиться от него?

13

Когда волк скрылся в чаще, оцепеневшая Анна осталась сидеть на берегу реки. От опасности ее чувства обострились, нервы были предельно напряжены. Кровь ее успокаивалась и возвращалась к обычному ритму, мышцы неохотно расслаблялись, хотя на самом деле тело ее инстинктивно пребывало настороже, готовое отразить нападение.

Прошло довольно много времени, прежде чем Анна смогла распрямиться, размять затекшие руки и ноги, глубоко вздохнуть, улыбнуться. Закинув голову, она созерцала звездное небо.

«Одна лишь луна недосягаема для волка» — гласила пословица. «Луна и я…» — подумала она.

Что теперь делать? Наступила ночь. У нее не было сил идти в Брюгге, объясняться с бдительным ночным дозором, стучаться в дверь теткиного дома, снова оправдываться… Невзирая на голод и холод, лучше было остаться здесь.

Она побрела к деревьям, выбрала дуб, похожий на тот, под которым она укрывалась прежде, и спокойно заснула, как будто темнота уже не таила опасности.

Анна проснулась на восходе, отдохнувшая, несмотря на короткую ночь. Солнце вознаградило ее дивным сиянием, как служанка, раздергивающая занавески, дабы хозяйка насладилась утренним светом. Анна упоенно любовалась рассветом.

Но дело не терпело отлагательства: надо было опять идти на берег и ждать волка, потому что он ушел прежде, чем она выполнила вторую часть своего задания. Хотя у нее больше не было для него еды, она нисколько не страшилась, доверяя животному и вдобавок зная, что волк может есть раз в несколько дней.

Мускулистый хищник не замедлил показаться. Когда глаза их встретились, он не удивился: наверняка учуял Анну издалека.

Он нарочно ощетинился, оскалил клыки, властно глядя на нее. Она склонила голову, смежила веки, кроткая, покорная. Он стоял неподвижно, закрепляя свое превосходство. Внезапно он расслабился, весело подбежал к ней, обнюхал пальцы, даже коснувшись ее кожи мокрым носом.

Она улыбнулась ему. Он понял знак.

Они оба напились из реки, как можно более шумно, как бы соревнуясь, потом Анна выпрямилась.

Волк выказал удивление: может быть, он не представлял, что она такая высокая, поскольку до сих пор видел только согбенной. Анна не оставила ему времени на размышления, заявив:

— Пойдем, мне надо многое тебе показать.

Она пошла вперед не оборачиваясь.

Вначале она не слышала ни звука — он не спешил следовать за ней, затем различила мягкую поступь — волк догонял и обгонял ее. Раз уж он хотел оставаться вожаком стаи, она притворилась, что подчиняется; тем не менее, то немного отставая, то отклоняясь чуть в сторону, она смогла направлять его по своему усмотрению. На подходе к большой ферме она остановилась, пригнулась. Волк инстинктивно последовал ее примеру. С палкой в руке, она, опираясь на локти, поползла вперед, к странному бугорку, засыпанному листьями.

— Смотри, — прошептала она.

Протянув палку к бугорку, Анна резко ударила. Лязгнула пружина, что-то взметнулось, и в одно жуткое мгновение стальные челюсти впились в палку.

Испуганный волк зарычал, отпрянул, готовый кинуться на железную штуку.

— Вот, это волчий капкан. Капкан на тебя. Ты должен научиться их распознавать и никогда к ним не подходить.

Волк по-прежнему скалил зубы, показывая десны с выступившей пеной.

— Теперь нечего бояться. Капкан захлопнулся.

Волк повернулся к Анне, склонил голову. Она вновь произнесла эти фразы; он заскулил.

— Волчий капкан, — настойчиво повторила она, как будто важно было, чтобы он запомнил эти слова.

На четвереньках, припав к земле, они осторожно продвигались сквозь траву так, чтобы собаки и крестьяне их не заметили.

Анна обнаружила еще три капкана. Каждый раз при этом волк подскакивал в припадке дикой ярости, но до него понемногу доходило. На четвертый капкан он уже сам указал Анне, насторожив уши, вытянув хвост и обнажив клыки. При помощи палки она обезвредила зубастые клещи.

— Ты понял?

Он косился на нее, сидя на своих мощных задних лапах, его молчание выражало глубокое возмущение: «За кого ты меня принимаешь? Когда речь идет о жизни и смерти, я быстро соображаю».

Она еще поискала шарики, отравленные мышьяком или начиненные осколками стекла. Но таковых им на пути не попалось.

Они вернулись к реке, как домой. Там утолили жажду. Потом Анна попрощалась с волком:

— Пожалуйста, никогда больше не трогай мужчин, женщин, детей. Если ты пощадишь их, люди будут к тебе не так жестоки.

Когда она поднялась, волк, понимая, что она уходит, гордо, как любовник, не желающий признавать, что его покидают, первый побежал к лесу, оставляя отпечатки острых когтей.

Анна побрела в сторону Брюгге.

В течение нескольких часов, пока она шагала, слева от нее раздавался то хруст валежника, то шорох гальки; зная, что это волк, она соблюдала их безмолвный уговор и не подавала виду, что слышит. А волк, прячась в нескольких метрах от нее, делал вид, что не провожает ее.

Завидев Брюгге с его высокими стенами, узорными крышами и наводящей оторопь на путников огромной башней, Анна испытала двойственное чувство: хотя ее и радовала предстоящая встреча с близкими, она уже скучала о ночной лужайке, реке, близости зверя. Несмотря на опасность и трудности жизни в лесу, человеческому обществу она предпочитала жизнь на природе, там она себя чувствовала лучше, свободнее, и ничей осуждающий взгляд не лип к ее коже, не давил на плечи. Между небом и землей, вне гнетущих городских стен она задавала себе меньше вопросов, а в случае необходимости находила ответы.

Анна очистила платье от грязи, отерла башмаки, наскоро пригладила волосы, затем, переведя дыхание, прошла мимо стражи и вошла в город.

От тети Годельевы она ждала горьких упреков; она заставила волноваться добрую женщину и еще больше огорчит ее отказом рассказать о своих приключениях, поскольку никто не поймет ее отношений с волком.

Едва ступив на городскую площадь, она почувствовала на себе косые взгляды и расслышала шепот, становившийся все явственнее.

— Это она, — тихо сказал водонос.

— Нет, та постарше, — отвечал зеленщик, толкавший перед собой тележку.

— Да, это та девчонка, о которой все говорят, я давно ее знаю, — разрешил их спор рыбак.

Анна опустила голову и, глядя себе под ноги, ускорила шаг. Как же так? Они все еще не забыли? Неужели они будут обсуждать ее разрыв с Филиппом до скончания времен? А ей-то казалось, что месяц назад появление свирепого волка заставило забыть об ее истории. Она шла, втянув голову в плечи, упершись взглядом в мостовую, не видя больше фасадов зданий, отражавшихся в воде каналов, и так боялась встретиться глазами с горожанами, что несколько раз натолкнулась на кого-то из них.

Продержаться до дому. Никому не отвечать.

Послышался чей-то громкий голос:

— Это она! Это Анна! Которую пощадил волк!

Анна съежилась и подняла голову: Рубен, сын суконщика, организовавший облаву, взобравшись на бочку, показывал на девушку пальцем.

Вокруг нее столпились прохожие. Ее рассматривали.

Рубен возбужденно продолжал:

— Голодный волк готов был броситься на нее, но она его остановила! Она заговорила с ним! Он слушал ее. В конце концов она уговорила его не есть ее, и волк убежал в лес!

Женщины и дети с восхищением рассматривали Анну. Некоторые мужчины еще сомневались в правдивости происшедшего.

Рубен сменил тон и выражение лица; блеющим голосом он взволнованно пролепетал:

— Это чудо!

Кто-то в толпе опустился на колени. Все осенили себя крестным знамением.

Такая реакция повергла Анну в панику. Она дрожала перед жителями Брюгге, боясь их больше, чем волка.

14

29 февраля 1906 г.

Гретхен,

я сейчас расскажу тебе такую странную историю, что, может быть, ты мне не поверишь. Впрочем, если бы я сама не пережила этих событий, я…

С чего начать?

О моя Гретхен, по моему неровному почерку, по этим корявым буквам ты можешь судить о том, как дрожит моя рука. Мой мозг не в состоянии вместить более трех связных фраз. Я не могу прийти в себя после всего, что произошло. Не говоря уже о том, чтобы изложить все на бумаге…

Спокойствие. У меня получится. Итак…

Соберись с силами, Ханна, забудь о своем волнении и опиши все как было. Ладно, с чего начать? Ах, об этом я уже говорила. Боже мой, буду писать как придется, как само получится. Итак, в минувший понедельник подошел срок моего разрешения от бремени.

Живота огромнее моего Вена еще не видывала; за девять месяцев он выдался вперед, как орудийный снаряд; он опережал меня на несколько секунд, когда я входила в комнату, задыхаясь, подперев сзади руками поясницу. Вот уже несколько недель спина моя с трудом выдерживала такую тяжесть — мой мочевой пузырь тоже, — то есть, несмотря на счастье, которое я испытывала от этой беременности, я с нетерпением ждала разрешения от бремени.

По мнению женщин рода фон Вальдбергов, мой торчащий живот, без сомнения, предвещал рождение мальчика. Мой врач, доктор Тейтельман, считал, что его величина объяснялась образованием чрезмерного количества плаценты.

— Вы хорошо устроили вашего младенца, Ханна. Так же роскошно, как в вашем венском дворце. Биение его сердца едва слышно, только если очень внимательно прислушаться.

Он велел мне встать на весы.

— Невероятно… даже если смотреть только на стрелку весов, то можно предположить, что вы носите ребенка весом по крайней мере в шесть килограммов.

— Шесть килограммов?

— Да.

— А сколько обычно весит младенец?

— Нормальный — от двух до трех килограммов. Крупный — четыре, четыре с половиной килограмма.

— А мой — шесть?

Врач рассмеялся:

— Да, можно сказать, гигант.

Я принялась кричать:

— Это будет смертоубийство! Я никогда не смогу его родить! Роды будут ужасными… Разрежьте мне живот.

— Кесарево сечение? Нет, я не сторонник. По моему мнению, его следует делать только мертвым женщинам.

— А мне рассказывали, что…

— Да, Ханна, я в курсе. Конечно, мой коллега доктор Никиш успешно практикует его, поскольку в наше время антисептика и анестезия весьма усовершенствовались… Тем не менее…

— Доктор, сделайте кесарево! Позовите вашего коллегу Никиша. Пусть меня усыпят, вынут ребенка и снова зашьют.

— Велик риск инфицирования брюшной полости. А если начнется перитонит…

— О боже!

— Одна женщина из пяти умирает.

— Этот ребенок застрянет во мне, и мы оба умрем!

Он положил мне ладони на лоб. Он нахмурился, но глаза оставались ясными и добрыми.

— Успокойтесь, выслушайте меня, Ханна. Я не думаю, что ребенок весит шесть килограммов… Ваш вес имеет другую причину. Воды занимают у вас гораздо больше места, чем ребенок.

— Почему вы так думаете?

— Это очевидно! Когда я вас прослушиваю, я едва различаю плод.

Я облегченно вздохнула:

— Я доверяю вам, доктор.

Тейтельман ощупал мою спину и худые руки:

— Вы родите по-старинке, как все женщины в течение стольких тысячелетий. Вы без осложнений перенесли беременность, почему бы родам не пройти так же?

Я признала, что он прав. До сих пор по сравнению с другими у меня довольно редко случалась тошнота, я избежала и вздутия вен, и жжения в желудке. Франц ждал внизу, в фиакре. Я пересказала ему наш разговор, скрыв свой приступ малодушия, скорее преувеличивая похвалы врача в свой адрес. О, у меня потребность в похвалах! Это лишнее, ведь Франц меня так обожает, и все же, с тех пор как я ношу наследника Вальдбергов, я не упускаю случая, чтобы меня похвалили. Франц, как всегда, покрыл меня поцелуями, называя своим сокровищем, драгоценностью. Ох, Гретхен, стоит мне посмотреть на себя его глазами, как я кажусь себе волшебницей, существом, способным сделать жизнь ярче, насыщеннее.

Со слезами на глазах Франц спросил меня:

— Ну что, когда роды?

— На днях, счет пошел на часы.

— А точнее?

— Франц! Мы занимались любовью каждую ночь, а когда и несколько раз за ночь.

Он расхохотался, почти что покраснев. Я добавила:

— Меня удивляет, что некоторые женщины утверждают, будто знают день, когда они забеременели. Дело не в ясновидении, — скорее, это показывает, что посещения супруга были до такой степени редкостью, что их даты можно было записывать.

Потом мы заехали к тете Виви, ждавшей нас с горой сладостей. Сознаюсь, я не смогла устоять ни перед мраморным эльзасским пирогом, ни перед мандариновым пирожным.

— Осторожно, когда вы разрешитесь от бремени, дорогая, надо будет перестать объедаться. А то станете похожей на мою сестру Клеманс.

Я прыснула. Франц вскричал с выражением комического ужаса:

— Пощадите! Я женился не на тете Клеманс!

К твоему сведению, тетя Клеманс… как бы сказать? — упростила свою внешность. Она не только поперек себя шире, но у нее нет ни шеи, ни талии: мешок, увенчанный головой. К счастью, этот мешок одет по последней моде, а благодаря тому, что поверхность позволяет, в бантах недостатка нет.

Тетя Виви сделала вид, будто возмущена:

— Что? Вы не находите, что моя сестра очаровательна? Женщина, десятилетиями питающаяся пирожными из кондитерской «Захер», не может выглядеть плохо.

— Конечно, тетя Виви. Но все же ни одному мужчине не придет в голову ее отведать.

Она улыбнулась, как если бы Франц не съязвил в адрес ее сестры, а сделал ей комплимент.

Затем, вращая глазами, как ярмарочный факир, она достала что-то из складок своего платья.

— Ханна, милочка, вы хотите узнать пол вашего ребенка? Мой маятник предсказывает такие вещи.

Она размахивала серебряной цепочкой с подвешенным на ней зеленым камешком. Палец ее указывал на причудливое украшение.

Я непроизвольно напряглась.

Франц вмешался:

— Ханна, ну пожалуйста. Тетя Виви еще ни разу не ошиблась со своим маятником.

Виви покраснела — что было удивительно в женщине, так владеющей собой, — и подтвердила, кивнув:

— Действительно, никогда. Мой маятник всегда предсказывает верно.

Франц настаивал:

— У нас будет больше времени подумать об имени.

На этом последнем аргументе я сдалась.

Тетя Виви объяснила мне, что будет держать свой маятник в правой руке над моим животом; если он пойдет кругами, значит девочка; если будет раскачиваться вперед-назад, то мальчик.

Я прилегла на софу, мне подложили подушки под бока и локти; тетя Виви приблизилась. Поначалу маятник не двигался. В течение минуты мы смотрели на неподвижное устройство. Виви, приложив палец к губам, знаком велела мне ждать. Потом маятник пришел в движение. В течение нескольких секунд он неравномерно, хаотично подергивался. Он не мог решиться ни на что.

Виви удивилась. Франц тоже. Обычно маятник так не медлил. Тут я позволила себе прервать молчание, чтобы пересказать тете Виви то, что мне говорил доктор о большом количестве плаценты в моем животе.

— Может быть, поэтому ему трудно распознать пол?

Виви кивнула в знак согласия, улыбнулась, знаком велела мне молчать и опустила маятник отвесно к самому моему пупку. Предмет начал проявлять больше энергии: он оживился. Его движения стали размашистее, но никакой четкой фигуры не получалось. Круг? Балансир? Они произвольно чередовались. Внезапно маятник начал метаться во всех направлениях, камень тянул цепочку так, что она чуть не порвалась. И все же никакого четкого указания не поступало: не только круг и балансир перемежались, перебивали друг друга, но еще камень ходил ходуном то вверх, то вниз, вращался, раскачивался. Как будто пытался выйти из повиновения какой-то невидимой силе, не то разъяренный, не то испуганный. Мы наблюдали битву камня с цепочкой.

— Что происходит? — воскликнула тетя Виви.

Заметив беспокойство, которое отразилось на моем лице, и на лице Франца также, она прекратила опыт.

— Этот маятник взбесился, — заявила она. — Я его выброшу.

Она побледнела и зажала его в кулаке.

— Что это значит? — спросил Франц.

— Он свое отработал. Алле-гоп — в помойку.

Она отошла в дальний угол комнаты. Тут я не могла не подсмотреть, что тетя Виви не сделала того, что обещала: вместо того чтобы выбросить вещицу, она аккуратно спрятала ее в выдвижной ящик секретера. После чего с лукавым видом вернулась к нам.

— Предыдущие закончили свой путь там же. Приходит день, и любой маятник начинает артачиться и отказывается служить дальше. Да, у маятников тоже бывают революции.

Она громко и неестественно засмеялась, я видела, что она взволнованна.

Когда слуга принес нам еще чаю, тетя Виви воспользовалась этим, чтобы сменить тему разговора, и в блистательном монологе сообщила нам кучу светских сплетен, одна смешнее другой, что очень нас развлекло. Тонкая наблюдательница, способная одним словом уничтожить человека, она просто гений колкости. Подшучивая, она, кажется, слегка царапает, а на деле убивает наповал. Была ли она так жестока из одного лишь удовольствия позабавиться? Или по натуре была зла? Она исполняла свой номер так виртуозно, что мы не успевали ее судить. Она была блестяща, она околдовывала своих слушателей, мы требовали еще. Переводя дыхание между двумя приступами смеха, я подумала, что лучше быть ей другом, чем врагом, и порадовалась нашим хорошим отношениям.

Франц хохотал неудержимо. В эту минуту он больше не был утонченным графом Вальдбергом, посещающим свою почтенную тетушку, чьим связям в высшем обществе завидовала вся Вена; он превратился в военного, гуляющего с приятелем. Тетя Виви и впрямь вела себя скорее как мужчина, чем как женщина: она балагурила, ругалась, делала колкие намеки, отпускала остроты и вольные шуточки, какие более приличествовали солдафону. Благодаря этому редкому дару — с ходу создавать доверительные отношения со своим собеседником, кем бы он ни был, — Виви и пользовалась успехом в обществе.

Провожая нас к дверям, Виви обняла меня и напоследок вдруг предложила:

— О дорогая Ханна, не окажете ли вы мне большую честь?

— Конечно, тетушка.

— Могу ли я присутствовать при ваших родах?

Я раскрыла рот от изумления. Виви опустила глаза и схватила меня за руки:

— Ведь с вами нет больше вашей матушки, чтобы поддержать вас в этот столь важный час, поэтому примете ли вы предложение вашей тети Виви?

Не дожидаясь моего ответа, она повернулась к Францу, нацелив в него свой воинственный подбородок:

— Племянник, успокойте меня. Вы ведь не из тех отцов, которые входят в комнату родильницы? Вы ограничитесь ходьбой взад-вперед по коридору, искурив полдюжины сигар?

— Присутствовать при родах? — воскликнул изумленный Франц. — У меня и в мыслях не было!

— Тем лучше. Я считаю, что присутствие мужа — неуважение к супруге. Ни одна женщина не пожелает, чтобы ее видели в этом состоянии, с раздвинутыми ногами, когда она теряет воды и орет от боли. Это убивает желание.

— О да, — подтвердила я.

— Мы же не телки. И замуж выходим не за ветеринаров. Наш шарм должен быть овеян какой-то тайной, черт подери. Ну так что, Ханна, позволите ли вы мне держать вас за руку, ободрять вас, помогать вам?

— Я буду очень тронута, тетя Виви.

Ее глаза сузились. В тот момент я приняла это за благодарность; сегодня мне кажется, что она сгорала от любопытства после обескураживающего метания маятника.

О моя Гретхен, боюсь, что ты не улавливаешь ни капли здравого смысла во всем, что я тебе рассказываю. Зачем я досаждаю тебе описанием этого ничтожного сеанса черной магии? Увы, скоро ты узнаешь, что он предвещал. Ужасное предзнаменование. Я содрогаюсь, когда вспоминаю об этом…

Я все спрашиваю себя, что же поняла тогда тетя Виви — все или только крупицу правды? Подозреваю, что, если спросить ее сейчас, она будет утверждать, что ничего, ведьма. Что ж, я продолжаю, несмотря на отвращение.

В последующие дни мое внимание сфокусировалось на собственных внутренностях. Каждое утро я просыпалась, полная надежд, каждый вечер ложилась спать с желанием, чтобы ночи не прошло, как…

К несчастью, живот мой преспокойно медлил. Я умолила доктора Тейтельмана прийти к нам в дом; он ограничился тем, что после беглого осмотра философски успокоил меня:

— Милая Ханна, перестаньте терзать себя. Ни одна женщина еще не забыла ребенка у себя в животе. Поверьте мне, природа не ошибается, вы должны положиться на нее. Без всякого сомнения, вы сейчас доделываете какую-то деталь: подбираете цвет волос младенца, вырезаете ноздри, лепите веки. Роды наступят только тогда, когда вы это закончите.

— Можете вы их спровоцировать?

— Нет.

— Стимулировать?

— Тоже нет.

— Ваш коллега, доктор Никиш…

— Не делайте ставки на чудеса науки, а в особенности на моего коллегу и друга Никиша. Если вы будете настаивать, я вам его пришлю. Он повторит вслед за мной: терпение.

После его ухода я слегка успокоилась, часа на два. Потом безмолвие моих внутренностей снова стало раздражать меня, и я принялась стонать.

Франц уже не знал, что сделать или сказать, чтобы успокоить меня или отвлечь. Как бы то ни было, я решила, что никто меня не понимает, была уверена, что лишь я одна способна осознать катастрофу: я ношу ребенка у себя в животе, как в тюрьме, — ребенка, которого не смогу освободить. Кто умрет первым? Он или я?

Одна тетя Виви издали чуяла мою панику. Она заезжала дважды в день, чтобы справиться о моем состоянии, и я читала на ее лице надежду и растерянность. Вечером в воскресенье я легла спать в девять часов, уверенная, что роды приближаются.

Увы! В два часа ночи, лежа рядом с блаженно спящим Францем, я бодрствовала и все еще ждала. На грани нервного срыва я выбралась из постели и принялась блуждать по нашему дому. В темноте и без прислуги он действительно напоминал дворец. Луна удлиняла анфиладу гостиных своими сероватыми лучами. Я оказалась в мраморном холле. Там, на столике, я увидела свою коллекцию цветов, вплавленных в стекло.

Увидела? Нет, снова обрела. Да, я было забросила их в последние месяцы, мои цветущие шары, мои стеклянные маргаритки, мои луга в хрустале. Они вбирали в себя лунный свет так же жадно, как и солнечный. Их краски подернулись темной патиной. Они соревновались не в яркости расцветок, как при свете дня, но в приглушенных нюансах, от блекло-желтого до почти черного синего. Я была счастлива снова свидеться с ними. При виде их ко мне вернулась былая безмятежность — безмятежность молодой женщины, собирающей коллекцию, свободной, непринужденной молодой женщины, которой не важно было, беременна она или нет. Внезапно я поняла, что меня лишили моего детства.

Я взяла в руки шар с букетиком мелких цветов, самый красивый, который всегда был моим любимцем, и заплакала. Без всяких иллюзий, без удержу я жалела себя, ту, которой больше нет, ту несчастную, в которую я превратилась. Зачем я вышла замуж? Зачем захотела иметь детей? Молчание моего живота было доказательством: у меня не получалось совершить то, что удается всем другим. Если бы я хоть отличалась другими умениями! Я решительно ни на что не способна. И мои попытки преуспеть только все портили.

Слезы принесли мне облегчение.

Прорыдав так с полчаса, я почувствовала, что все прояснилось, и прозрение прожгло меня. Ну конечно! Чтобы родить, достаточно разбить один из шаров. Да! Эта мысль как вспышка осветила мое сознание: если я разобью свой любимый хрустальный шар, все уладится.

Я помедлила несколько секунд, чтобы упиться сладостью своего грядущего подвига.

Я даже чуть не позвала Франца, чтобы он присутствовал при этом чуде. Опершись на стол, я разглядывала самый редкий шар, с черным георгином, над которым вилась шелковая бабочка, потом бросила его на пол.

Стекло разбилось, осколки брызнули в стороны, как капли, и я вдруг ощутила что-то влажное между ног: у меня стали отходить воды. Тотчас же резкая боль пронзила мой живот и согнула меня пополам.

Я ликовала: роды начались. Сбежалась прислуга, в комнату ворвался Франц, вызвал врача и акушерку. Меня отнесли в спальню. Я была счастлива, как никогда. Мне хотелось петь, танцевать, целоваться со всеми.

Доктор Тейтельман явился быстро — можно подумать, что врачи спят не раздеваясь, — в сопровождении акушерки и ее помощниц. Тетя Виви приехала немного позже, зато причесанная, напудренная и надушенная.

— У меня такое чувство, что все пройдет быстро, — заявил врач.

Тетя Виви, держа мои руки, уговаривала тужиться.

Я старалась как могла. Было удивительное ощущение, подкреплявшее оптимизм Тейтельмана: я не страдала так, как мне представлялось до этого. Разумеется, ощущение не из приятных, но было терпимо. «Значит, я создана для того, чтобы иметь детей», — мелькнула у меня мысль. По истечении двух часов доктор Тейтельман ощупал мой живот, который слегка опал. Он прослушал его, провел пальцами вдоль и поперек. Его лицо не выдавало никакого диагноза — сдержанность компетентного профессионала.

Наконец он вышел из спальни вместе с акушеркой. Они тихо переговаривались за дверью, после чего Тейтельман сказал, что отойдет на десять минут.

— Доктор! — закричала я со своей постели.

— Ничего за эти десять минут не произойдет. Верьте мне. Я вас одну не оставлю.

Акушерка подошла ко мне с доброй улыбкой.

Тетя Виви погладила меня по лбу.

— Куда он уходит, тетя Виви?

— Понятия не имею.

— Это странно, не правда ли?

— Ничего странного.

В ее голосе сквозило сомнение. Она тоже плохо понимала действия врача. Перебрав в уме различные соображения, она склонилась надо мной:

— Ханна, милочка, если его не окажется рядом во время последних схваток, тем хуже для него. Женщины веками рожали без врачей. Не бойтесь.

Спустя полчаса доктор Тейтельман вновь появился в сопровождении долговязого молодого человека с жидкой бородкой.

— Ханна, позвольте вам представить доктора Никита.

Я вся напряглась.

— Что? Вы хотите сделать кесарево сечение?

Тейтельман смущенно кашлянул:

— Я просто хочу, чтобы мой коллега помогал мне при этих родах, потому что…

— Потому что — что? — завопила я.

Он не ответил. Виви подлетела к нему и вцепилась в воротник:

— Что происходит с моей племянницей?

Тейтельман покраснел, высвободился, поправил галстук — при этом его кадык дернулся — и гневно посмотрел на тетю Виви:

— Мой коллега как раз и поможет мне это понять.

Тут Тейтельман и Никиш принялись меня осматривать в самых интимных местах. Прощупывая меня, они обменивались друг с другом никому не понятными репликами.

Наконец Тейтельман попросил меня снова начать тужиться.

— Ага, наконец-то! — воскликнула тетя Виви, возмущенная их поведением.

Я опять попыталась вытолкнуть ребенка. Потекли воды и кровь.

Затем оба попросили меня остановиться, «чтобы передохнуть».

Пока я переводила дух, они уединились на совещание за оконными шторами.

Никиш вернулся и открыл чемоданчик.

— Что вы хотите делать?

— Доверьтесь нам, сударыня.

— Кесарево сечение?

— Умоляю вас. Вы можете нам доверять, вам не будет больно.

Я чуть не позвала на помощь Франца. Но передумала. Если такова моя судьба и мне разрежут живот, чтобы высвободить ребенка, я должна принять ее. Пусть я не выживу!

Доктор Никиш приблизился ко мне с куском ткани, смоченным какой-то жидкостью.

Я только успела шепнуть тете Виви:

— Скажите Францу, что я люблю его.

Влажная ткань залепила мне ноздри, я почувствовала резкий запах, огромное облегчение и потеряла сознание.

Когда я открыла глаза, я была одна в чистой, прибранной спальне. Моим первым желанием было нащупать рядом ребенка. Его не было. Вторым — прислушаться к боли в животе, но тут я также ничего не ощутила. Потихоньку я скользнула рукой под рубашку, готовая закричать: я обнаружила плоский живот, и никакой боли, повязок и шрамов.

Значит, у меня получилось родить ребенка нормально?

Я плакала от радости. Какое-то время я только и делала, что плакала, теплыми, благодарными слезами.

Потом я перестала плакать и с нетерпением стала прислушиваться к доносившимся звукам. Может быть, ребенок голоден? Или он спит? Где его поместили в доме? Девочка или мальчик? Я позвала мужа. Услышав собственный голос, я поняла, что он слишком слаб и не слышен за дверью.

Тогда я стала ждать. Временами я дремала.

Спустя несколько минут — или часов, я не могла понять — появился Франц.

По его сгорбленной спине и посеревшему лицу я поняла, что случилось несчастье.

— Ты проснулась, дорогая? — Голос у него был совершенно бесцветный.

— Франц, где ребенок?

Он присел на краешек постели и взял меня за руку:

— Ты должна быть сильной: он умер.

Молчание.

Не было даже слез. Только резкая боль. Кинжал вонзился мне в сердце. Привкус тошноты наполнил рот. Мне тоже хотелось умереть. Умереть, чтобы избежать страдания. Умереть, чтобы не чувствовать ненависти, поднимавшейся во мне.

Когда я смогла говорить, я спросила у Франца, где тело нашего младенца. Он ответил, что доктор Тейтельман унес его, обернув в пеленки. Он отказался показать его Францу, который этого потребовал.

— Избавьте себя от этого, мой друг. Ваше горе будет легче.

Вот так-то, Гретхен. Я думала, что достигла предела отчаяния. Не тут-то было. Худшее еще предстояло.

Возможно ли такое? Тебе трудно будет читать то, что последует дальше. Так же трудно, как мне — писать. Но все же я дойду до конца моего рассказа. Как Мария Стюарт до эшафота.

В тот же день под вечер вошел доктор Тейтельман.

Я была одна. Я больше ни о чем не думала, не стонала, ничего не чувствовала. Опустошенная, я лежала среди подушек.

Он придвинул стул к моей кровати и тяжело опустился на него.

Он медлил начать разговор. С чувством, что я прошла через ад, желая облегчить ему задачу, я сказала:

— Я все знаю, доктор. Франц мне рассказал, что случилось.

Он оглядел комнату, как бы ища свидетелей, облизал пересохшие губы, сглотнул слюну и безучастным тоном произнес:

— Господин фон Вальдберг мог повторить вам только то, что я ему сказал.

— Что-что?

— Я счел, что лучше предложить ему официальную версию — версию приемлемую, которая вызовет сочувствие к вам и не возбудит подозрений.

Я молчала. Я чувствовала, что сейчас последует страшный удар.

Я ждала его.

Тейтельман выпрямился, протер очки, вздохнул, потом смерил меня строгим взглядом:

— В простынях, которые я вынес отсюда, не было ничего. Вы не носили никакого ребенка у себя в животе, Ханна, одну только воду. Вы не были беременны.

Твоя Ханна

15

Гостиничный номер был как после циклона: перевернутые стулья, разметанная постель, раскиданные подушки, сбитые коврики, бутылки на полу. Скрученные жгутами простыни свисали с кресел и даже со столика с телевизором, как разбросанные ветром гирлянды. Прямо на полу Энни перекатывалась под мужским телом. В яростном запале она стонала все сильней, сначала от дискомфорта, потом чтобы подбодрить своего любовника и убедить саму себя в том, что они оба испытывают огромное наслаждение от этих диких объятий.

Лежа на спине с раздвинутыми ногами, она уперлась стопами в ягодицы своего партнера, зная, что обычно такое положение распаляет мужчин. Действительно, мужчина взревел, как мотоцикл, который реагирует на давление рук на руле, и ускорил свои движения.

Когда по вздувшимся венам на его шее, по красным пятнам, проступившим на груди, она догадалась, что он приближается к оргазму, она испустила вопль экстаза. Они испытали оргазм.

Долгие минуты они переводили дыхание. Циклон пронесся. В комнате вновь воцарилось спокойствие. Редкие солнечные лучи, пробиваясь между шторами, согревали полумрак. Издалека слышалась мерная медная джазовая мелодия.

Энни наслаждалась этими минутами, искупавшими затраченные усилия. Помимо гордости от хорошо выполненного дела, она не чувствовала никакого напряжения, ничего больше не желала, она просто ликовала оттого, что живет. Да, она предпочитала момент «после» желанию, которое сближает, или объятиям, которые смешивают вас в одно.

Удовлетворение приходило не от чувственности, а от облегчения, что освободилась от нее. Пока мужчина засыпал, она мягко оттолкнула его и легко поднялась. «Уф, кончено». Как только она сформулировала для себя эту мысль, она почувствовала в ней какую-то странность. Как будто окончание занятия любовью важнее самого занятия…

Она огляделась вокруг: прекрасно, все перевернуто вверх дном, великолепная мизансцена животной страсти. Перед тем как удалиться в ванную комнату, она остановила свой взгляд на сообщнике по оргии: он валялся на полу, ноги на пуфе, вокруг щиколотки заплелся рукав рубашки. Зак дышал тяжело, срываясь на храп. Режиссер показался ей чрезвычайно последовательным: в сексе он вел себя как на съемках фильма, бурно и напористо управляясь с актерами, во всем стремясь дойти до крайности. Вот это темперамент. «Лишь бы фильм удался».

Она скользнула под душ, подставила тело под струи теплой воды, которая показалась ей наградой, наслаждением куда интимнее и драгоценнее того, что она только что испытала.

Энни чувствовала себя более сильной. Режиссер теперь производил на нее куда меньшее впечатление, да к тому же она еще возвысилась над Дэвидом. Она изменила актеру, чтобы доказать свою независимость.

При этом она добилась того, что режиссер теперь всегда будет дорожить ею.

Ведь она заметила, что в последнее время Зак подолгу просвещал Дэвида, следил, чтобы тот был одет или раздет к лицу.

Накинув пеньюар, она закрутила волосы, отжимая их. Взглянув в зеркало над раковиной, она нашла себя хорошенькой и вдруг, сама удивившись, выкрикнула:

— Дурак Итан!

Он отказался с ней переспать. Невероятно! Единственный, кто посмел. Она, может быть, не отдалась бы режиссеру — или, по крайней мере, не так поспешно, — если бы из-за Итана не усомнилась в своих чарах.

Расчесывая волосы, она успокоилась, снова уверившись в своем даре обольщения. Она постарается приглушить свое недовольство Итаном. Ведь он ей еще понадобится, правда? Она предпочитала его уколы грязным химическим смесям, которые приобретала за бешеные деньги на улице или в барах. К тому же красавец-санитар колол ее морфином на дому, разве это не соответствует ее рангу кинозвезды?

Она рассмеялась. «Красавец-санитар? Я слишком добрая. На самом деле у Итана жуткая внешность».

Все в нем чересчур — рост, худоба, горбинка на носу, светлые волосы. «Карикатура на самого себя».

По ту сторону двери режиссерский голос с хрипотцой вопрошал:

— Что ты там делаешь, душа моя?

— Думаю о тебе.

Энни ответила не задумываясь, что позволило ей тотчас же вернуться к своим размышлениям. Да, Итан напоминал ей марионетку, арлекина, которого дети подвешивают в спальне.

Вошел киношник. Она чуть не вскрикнула от неожиданности.

Пытаясь поцеловать, обнял ее. Она отстранилась:

— Нет, я только что вымылась. А ты потный, ты воняешь, как мужик, который только что занимался любовью. — И добавила, чтоб он не обижался: — Который очень хорошо занимался любовью.

— Правда?

Она подтвердила, взмахнув ресницами.

Зак счастливо потянулся и плюхнулся в джакузи. Энни поморщилась: что поразительно в мужчинах, так это блаженство, которое они испытывают от секса. В этом плане она считала, что существует неравенство между самцами и самками. Первых чувственность полностью удовлетворяет, вторых — нет. Одни ищут удовольствия и получают его, другие — нет.

Встречался ли ей хоть раз мужчина, который после постели не был бы доволен до эйфории? Нет. Разве что Дэвид, на лице которого проскальзывало что-то вроде беспокойства… Потому что он, наверно, ждал аплодисментов. Дэвид — актер, то есть баба с яйцами.

Она вернулась в комнату и предалась археологическим раскопкам: поискам своих вещей под слоями простыней, одеял, подушек, принесенных смерчем их бурного свидания.

Присев на корточки и пытаясь извлечь из-за мини-бара свой бюстгальтер, она заметила там пустую обертку от шоколадки с прицепившимся комочком пыли; глядя на нее, она вдруг осознала всю гнусность ситуации. Как в наезжающей кинокамере, она увидела себя в унизительной позе, пытающуюся подобрать с полу безликого гостиничного номера свое нижнее белье, в то время как волосатый мачо поет себе под душем.

«Это и есть твоя жизнь, Энни?»

Она вскинула голову. Воображаемому голосу она возразила:

«Это не моя жизнь, это жизнь. Причем добавлю, что моя еще не такая жалкая, как у многих других. Мы в пятизвездочной гостинице, черт побери! А этот свистун в ванной — обладатель двух „Оскаров“!»

Она решила убраться отсюда как можно скорее и, спускаясь в холл, спряталась за стеклами черных очков. Даже если швейцар, администратор и горничные знали, что кинозвезда только что была в постели со своим режиссером, они опустили голову и глаза так, будто только что вернулись с похорон.

Вот в чем превосходство «Палас-отеля» над жалким придорожным мотелем, даже если суть одна и та же — временная кровать, горничные, которые будут стирать простыни, недопитые стаканы, боязнь быть услышанным во время акта. Преимущество в реакции персонала. Никакого порицания. Полное отсутствие комментариев. Здесь недовольная гримаса хозяйки или понимающий взгляд пьяненького хозяина гостиницы не запачкают Энни. В отелях от двух тысяч долларов за ночь не знают, что такое совокупление, не судят клиентов, здесь селят только святых. Деньги очищают получше лурдской водицы.

Гостиничный шофер подогнал к дверям ее кабриолет. Энни выехала на дорогу. Стояла погода, некогда, в те времена, когда снимали без прожекторов, превратившая Лос-Анджелес в столицу кино: погода бескрайнего света, радостная, безмятежная.

Итан придет только в одиннадцать вечера, потому что дежурит в медицинском центре. Она спросила себя: как бы его поддеть? Рассказать ему про свое приключение? Если он ею не увлечен, то пожмет плечами, и это лишь послужит подтверждением его теории насчет нее!

«Какая глупость!.. Я сплю с мужчинами, чтобы от них отделаться!»

Она мысленно вернулась к двум своим последним победам, Дэвиду и Заку. Если честно, зачем она с ними спала?

Дэвида она затащила в постель из-за нечистой совести, из-за того, что не узнала его в клинике.

С Заком она обретала уверенность в себе, переставала робеть перед ним, освобождалась от Дэвида.

«Вот! Итан правильно подметил. Я сплю с ними, чтобы отдалиться, а не сблизиться!»

Она занималась сексом без нежности. Чтобы извиниться, освободиться, уберечься. Чертыхаясь, она проскочила на красный свет. Задетая за живое, Энни была вне себя, поскольку Итан, поняв правильно, нанес ей двойное оскорбление. Он не упрекал ее за то, что она спит с кем попало, — он осуждал ее за повод. Он не судил ее за разврат или похоть, нет, количество ее мужчин было ему не важно; его интересовало, почему их было столько.

О легкости, с какой Энни отдавалась, он говорил: «Почему бы нет?» — но тут же добавлял: «Но почему?» Проехав еще несколько километров, чуть не задавив одного за другим двух пешеходов, она в отчаянии бросила свой автомобиль и пошла по улицам Санта-Моники. Как всегда, тротуары кишели престарелыми хиппи обоих полов, голыми до пояса атлетами, сгорбленными эфебами на скейтбордах, взращенными на кока-коле нимфетками, чьи джинсы грозили лопнуть по швам. Ко всей этой местной публике примешивались туристы — коротконогие японки, французы с тщательным английским, раскрепощенные латиносы, немцы и англичане на грани апоплексического удара. Защищенная черными очками и кепкой, Энни, забрав волосы в конский хвост разгуливала инкогнито — «инкогнито» не значит «незаметно», потому что люди оборачивались при виде этой блистательной молодой женщины.

В чем заключалась ее харизма? Она знала это с тех пор, как один знаменитый кинокритик посвятил ей целое исследование. По его мнению, Энни Ли была как бы отлита целиком, тело ее было единым целым, тогда как у большинства людей оно дробится на отдельные части. Посмотрите вокруг: люди похожи на коллажи, переремонтированные статуи, сборный манекен. У этой вот женщины верхняя и нижняя части туловища не подходят друг к другу — узкая грудь и широкий таз. Вот у этой — редкой красоты лицо, а тело никакое, и, если приглядеться, лицо и торс не совпадают еще и по ритму: они движутся вразброд, дышат вразнобой и разным воздухом.

Эта несет перед собой объемистые груди, пышные, победоносные, которые больше соответствовали бы иному габариту, чем этой хрупкой особе, разве что они произведение хирурга. А этот мужчина, прилегший под пальмой… можно подумать, что к его нервному худому телу пришили, как громоздкий мягкий мешок, живот алкоголика. Чтобы измерить все просчеты человеческого телосложения, которое можно условно обозначить как «рубленое», достаточно сравнить нас с животными. Кошка, например, обладая гибким телом, являет постоянную связь между его частями, уши соответствуют грудной клетке, переходящей в лапы, заканчивающиеся когтями, когти же выпускаются в ярости и втягиваются при ласковом касании; от хвоста до морды все в ней выражает себя, прыгает, бегает, мяукает, ощетинивается, потягивается взаимосвязанно.

Энни принадлежала к семейству кошачьих. Как Мэрилин Монро, другая знаменитая кошка, она шла струящейся походкой, эластичная, компактная, порой даже развязная, когда ей хотелось двигаться неспешно. Ее губы повелевали щиколотками, веки приводили в движение бедра, мягкость волос отзывалась эхом в изгибе спины. Она двигалась единым телом, а не кучей деталей для сборки, отсюда и проистекала ее бесконечная чувственность. Она купила себе мороженое — голубое, под цвет моря, — и продолжила свои рассуждения.

Итан ставил ее в тупик: отчего он так внимателен к ней, если он не хочет с ней спать? Этим отказом он отличался от простых смертных, эта аномалия делала его в глазах Энни, в зависимости от момента, ненавистным, жалким, ужасным, чарующим.

Пока она шла вдоль пляжа, назойливые взгляды прохожих ее морально поддерживали. Вот это нормально. Такова природа. Если самой Энни было наплевать, с кем спать, она считала, что, напротив, все мужчины мечтают спать именно с ней. Откуда взялась у нее эта мысль? От полового воспитания, полученного в Голливуде. Начиная с пяти лет она росла в обществе взрослых, которые не отказывали себе в проявлении желаний, в выражении фантазмов, даже в снятии их на пленку.

«Кто такие взрослые?» — спросил у нее как-то журналист, когда ей было пятнадцать лет.

«Те, кто хочет снять с меня трусики», — уверенно ответила она.

Это спонтанное высказывание облетело мир, одни повторяли его как шутку, другие с возмущением. Психология мужчин, казалось ей, проста: они реагируют на грудь, бедра, ягодицы, губы; понять их несложно, они низводят себя до состояния голодающих, мечтающих потрогать, потрахаться, пососать, полапать, изнасиловать: их сексуальные аппетиты столь же грубы, что и пищевые.

Так что же Итан?

Он померещился ей вдали, она громко позвала его.

Какой-то незнакомец обернулся. Она втерлась между двумя продавцами шляп, чтобы спрятаться от его удивленного взгляда.

Итан выводил ее из себя своей непостижимостью. Ей не удавалось установить с ним упорядоченные отношения. С одной стороны, он самый внимательный по отношению к ней, с другой — самый непонятный. При нем она лишалась своего обычного самообладания.

Потому что женщина доминирует, когда отдается или же когда отказывает; алхимия соблазнения требует такой дозировки. И напротив, воздержание наскучивает; а систематический разврат и того больше. Недотрогу задвигают в шкаф ненужных вещей; женщина, отдающаяся без разбору, превращается в вещь, сексуальный причиндал, который в конце концов оказывается на помойке.

Энни приняла решение: раз она не может его контролировать, она должна расстаться с ним. Вечером он собирался зайти в одиннадцать? Он застанет закрытую дверь.

Энни ускорила шаг. Ой, это было кстати: нужный ей магазин оказался рядом. Она вошла в бутик «Руфь и Дебби», где продавались индийские платья и туники, турецкие платки, благовония, мыло, эзотерическая литература, музыка нью-эйдж, и настояла, чтобы ее пропустили в подвал. Там она растянулась на матрасе и заказала Руфи сильную дозу опиума.

Это продержит ее в оцепенении несколько часов, она не будет больше думать об Итане. Пусть стучится в запертую дверь. Если повезет, то, очнувшись, она будет еще в силах добраться до «Рэд-энд-Блю» и наглотаться там вещества, которое даст ей силы танцевать до утра.

16

— Ну, Анна, пойдем с нами на рынок.

Не обращая внимания на умоляющие взгляды Хедвиги и Бенедикты, сидящая на лестнице девушка сжалась, сгорбилась, опустила плечи, глухая к просьбам тетки.

— Я пообещала торговцам, что приведу тебя, — настаивала Годельева. — Все будут так рады повстречаться с тобой.

Анна чуть было не ответила: «Вот именно», но смолчала, угадав, что молчание внушает больше уважения, нежели объяснения, — уверенные в себе люди не оправдываются.

— Ты ничем не отвечаешь на любовь людей к тебе, Анна. Одно твое появление для них благо.

При этих словах Анна сорвалась с места, взбежала по скрипучим ступенькам и заперлась на ключ у себя в комнате.

Разочарованные Годельева, Хедвига и Бенедикта отправились за покупками, — право слово, не пропускать же время привоза рыбы.

Глядя из окна, Анна сожалела о том, что огорчила их; тем не менее она отвергала поклонение жителей Брюгге.

За несколько недель ее положение изменилось: чудом спасшаяся, теперь она слыла спасительницей. В тот вечер после облавы удалец Рубен не перенес ни своей неудачи, ни мнимой усталости своих спутников, отказавшихся продолжить охоту на волка. У ворот города он отделился от них, решив выследить зверя ночью.

Он повернул обратно с той же мыслью, что пришла в голову Анне: найти место, куда зверь приходит на водопой. Тем не менее, будучи опытнее девушки, он не рискнул оставаться на виду; дойдя до излучины ручья, он взобрался на дерево, откуда ему видна была дальняя поляна.

Продолжение замысла виделось ему очень простым: со своего наблюдательного пункта он пустит стрелу и убьет хищника.

Но, усевшись верхом на толстой ветке, он понял, что тут ему не развернуться, к тому же цель оказывалась недосягаемой для его лука.

Он подождал.

Каково же было его удивление, когда на берегу ручья он увидел незнакомую девушку. Взбешенный, он хотел крикнуть ей, чтобы она убиралась, но его остановила мысль о том, что этим он выдаст хищнику свое присутствие.

Слишком поздно. Из близкой рощи раздалось зловещее рычание.

Дрожь пробежала по спине Рубена, и он принужден был вцепиться в кору, чтобы не упасть.

Волк ринулся вперед, с пеной на клыках. Бессильный помочь, Рубен отвернулся, чтобы не видеть убийства.

Внезапная тишина побудила его снова взглянуть туда. Огромный зверь стоял перед девушкой, исчез оскал его клыков, шерсть на загривке улеглась. Рубен мгновенно сообразил, что это не краткая передышка: несмотря на большое расстояние, он ощущал спокойствие, которое излучала незнакомка. Хрупкая, она силой своей мысли принуждала волка и охотника — безоружного убийцу и убийцу вооруженного — отказаться от войны. Ее спокойствие передалось ему.

За какие-то полчаса обстановка так изменилась, что Рубену стало казаться, что он наблюдает за встречей маленькой девочки и крупной собаки.

Воспользовавшись моментом, он взялся за лук, чтобы выстрелить. Неудача. Потянувшись за колчаном, висевшим на спине между лопатками, он не достал до него, потерял равновесие и сорвался с ветки. К счастью, быстрая реакция юноши позволила ему ухватиться за другую ветку; он снова устроился на ней.

Поодаль настороженный хищник почуял опасность.

Девушка тоже. Может, она ждет, что какой-нибудь герой явится и спасет ее?

Опасаясь волка и не желая впустую обнадеживать несчастную, Рубен не шевелился. Чтобы не свернуть себе шею, следя за развитием событий, он сконцентрировал внимание на своем неустойчивом равновесии.

Некоторое время спустя он услышал осторожные шаги уходящего волка. Девушка осталась сидеть у воды.

Он предпочел остаться наверху. Облака опять заслонили луну, и поляна погрузилась во мрак. Около четырех часов утра, когда мир, как казалось ему, уснул, он спустился со своего насеста, потер затекшие члены и чуть ли не бегом бросился в Брюгге.

Там он устремился на Рыночную площадь, чтобы рассказать народу невероятное происшествие, свидетелем которого он стал при лунном свете. Горожане были потрясены этой историей, поразившей их воображение, поскольку она противоречила законам природы. Годельева, Хедвига и Бенедикта, взволнованные, тотчас бросились к конной страже заявить о пропаже своей племянницы и кузины. Было очевидно, что Анна и девушка, которой чудом удалось избежать волчьих клыков, — это одно и то же лицо.

С той поры горожане ждали возвращения Анны. Кто говорит «чудо», говорит «Бог»!

Святоши воспользовались этим происшествием, чтобы заявить во всеуслышание, что раз Бог спас это создание, значит она была чиста, девственна, безгрешна.

Вся ее жизнь была пересмотрена в свете теологии. Даже бегство от жениха в лес стали объяснять иначе: она хотела сохранить себя для Бога; еще немного — и Филиппа сочли бы совратителем и змием-искусителем.

Что до ее молчания, оно было расценено как смирение.

Стоило Анне войти в городские стены, как, осеняя себя крестным знамением, горожане сбежались и окружили ее, некоторые даже становились на колени. Священники объявили об особых богослужениях, и каждый из них интриговал, чтобы усадить ее у себя в первом ряду. Тетя Годельева, несмотря на свою деревенскую простоту, была в смущении. Вместо того чтобы встретить племянницу пощечиной и упреками, она побежала к священнику и, поговорив с ним, вымолила позволение заключить ее в объятия.

Одна только Ида, неспособная скрыть свою вражду к той, кого горожане считали Божьей избранницей, до такой степени распалилась ненавистью, что матери пришлось отправить ее пожить к бабке в Сент-Андре.

Следующие недели обогатили и приукрасили репутацию Анны. Почему? Волк прекратил свои зверства. Сначала думали, что он после облавы покинул эти места. Тем не менее, когда опять исчезли три ягненка и недосчитались нескольких кур, после того как отброшено было предположение, что жулики воспользовались слухами о существовании волка, чтобы бессовестно воровать, пришли к заключению, что ужасный зверь все еще пошаливает в окрестностях. Но на крестьян он больше не нападал…

Рубен доработал свой удивительный рассказ: Анна уговорила волка не трогать людей. Высказывая свою гипотезу, юноша действовал скорее не интуитивно, а шутки ради. Не догадываясь, насколько он близок к правде, он импровизировал, желая привлечь внимание, приукрашивая красивую сказку.

Поскольку Анна не опровергла — и было почему, — легенда стала быстро распространяться от лачуги ремесленника к лавке купца, от хижины к дворцу, от кружевницы к герцогине, от местной лодочки к иностранному кораблю. Город вел торговлю со всем миром, фламандские торговцы шерстью рассказывали легенду английским суконщикам, те передавали ее овцеводам за Ла-Маншем, торговцы перцем и пряностями занесли новость на Восток, португальские моряки — в средиземноморские королевства, не говоря уже о французах, которые управляли городом, или немцах, приезжавших сюда за покупками. Анна сделалась достопримечательностью Брюгге наравне с Беффруа.

Эта внезапная головокружительная и, на ее взгляд, незаслуженная слава вызывала у нее отторжение. Люди присвоили ее поступки, все равно как вор срывает одежду со своей жертвы, не спрашивая ее, что она об этом думает и согласна ли она. В ее глазах известность превращалась в насилие: у нее не только отняли пережитое, но и выпотрошили его глубинную суть, ее намерения, сердцевину ее души.

Внизу раздался стук. Чья-то стальная рука колотила в дверь.

Анна решила не отвечать.

Стук продолжался.

Анна закрыла глаза, убежденная в том, что опущенные веки ослабят и слух.

— Анна? Госпожа Годельева?

Он узнала голос Брендора. Кубарем скатившись по лестнице, она отперла дверь монаху.

— Наконец-то! — воскликнула она.

В накидке с капюшоном, еще сильнее заляпанной грязью, чем прежде, великан вошел в тесный домик. Он тяжело опустился на стул у камина. Его мешки повалились на пол. Он потер опухшие щиколотки.

Несмотря на молодость, высокий рост и жилистость, Брендор казался выжженным усталостью.

Несколько раз подряд вздохнув, он разоблачился, волосы его озарили комнату, он улыбнулся. Ободренная его появлением, Анна любовалась его прямым, крупным носом, резким, как четко выраженная мысль.

— Ну что, моя милая Анна, слухи о тебе дошли до меня за тридевять земель. Все теперь думают так же, как когда-то я. Я рад за тебя.

— О чем вы говорите?

— О Боге, который тебя избрал. О Боге, который говорит через тебя. Ты, безусловно, Его избранница.

— Ах нет, не говорите так! Я не думала о Боге, когда шла навстречу волку. Ни когда бежала от свадьбы с Филиппом. Бог тут ни при чем. Бог ничего мне не говорил. Господи, я верю в Бога, я поклоняюсь Ему, я молюсь Ему, и все же я сомневаюсь в своей любви к Нему. Уж точно, когда читаю Библию, она на меня не действует.

Она возбужденно пыталась описать то тяжкое впечатление, которое оставляла у нее эта книга. Никогда она не видела столько грехов, убийств, несправедливостей — конечно, по вине людей, но и по вине Бога тоже, который мстил как примитивный зверь, требуя нелепых жертвоприношений — сына Авраама, например, без причины мучил праведника Иова, короче, вел себя как тиран, как привередливый монарх, проявляя не больше хладнокровия и величия духа, чем разбойник с большой дороги.

— По мне, Бог должен быть выше мелочности. Бог должен показывать не свое могущество, а только милость. Бог должен внушать не послушание, а поклонение.

Брендор поднял ее на руки:

— Чудно… Ты научилась отливать золото своего сердца в слова.

Она высвободилась — не то чтобы она опасалась силы его объятий, напротив, ей это даже понравилось, но потому, что он упирался, не желая понять.

— Брендор, послушайте меня! Я ни чудом спасенная, ни святая. Я вела себя как надо, поэтому волк меня не тронул. Если он теперь не ест людей, это потому, что я показала ему капканы и объяснила, что не надо приближаться к фермам.

— То есть ты умеешь обращаться с животными, и все?

— Я умею говорить с ними.

— А кто такие животные? Создания Божии. Значит, ты умеешь говорить с Божьими созданиями.

Она прекратила что-то доказывать, смутившись. Довольная тем, что Брендор считает животных творениями Бога наравне с людьми, она подумала о том чувстве, которое побуждало ее уважать все сущее, чтить жизнь во всех ее проявлениях. Может, это и называется любовью к Богу?

Брендор гнул свою линию:

— Ты знаешь святого Франциска Ассизского?

Она насторожилась:

— Нет, и знать его не хочу.

— А ведь это он написал…

— Я еще Библию не дочитала.

Брендор, хоть и был доминиканцем, испытывал огромную любовь к покровителю францисканцев, этому властителю душ, вернувшему нестяжательство и милосердие в центр веры.

— Ты права, Анна. Сосредоточься на Новом Завете. Думаю, Иисус многому может тебя научить.

Упрямая, Анна хотела возразить, что сомневается, но знала, что так нельзя разговаривать, особенно с церковником. Просто фарс! В то время как она в уме непрестанно богохульствовала, монах, кюре и горожане принимали ее за примерную христианку.

— Брендор, я поступила вполне естественно, я даже не помышляла о том, что вы вывели из моих поступков.

— Христос тоже поступал естественно, по зову сердца, и Его учение укрепляет души и поныне и будет еще укреплять века.

— Вы ошибаетесь: вы переоцениваете мой ум. Я не такая важная особа.

— Не знаю, важная или нет; знаю только, что через тебя приходят важные вещи.

На это она ничего не возразила, опять заинтригованная.

Когда она следовала своим порывам, убегала в лес или разговаривала с волком, то повиновалась некой сущности, которая была больше и сильнее ее. Но что это было? Или кто?

— Почему ты не желаешь признать, что это Бог? — прошептал Брендор, словно услышав ее мысли.

Анна опустила голову. Не так уж ясно. Да, она верила в Бога; да, она думала, что Бог создал всех; да, она представляла Его себе присутствующим в мире. И все же, если Он везде, почему Его нигде не видно, а?

Она горестно вздохнула:

— Что есть Бог, Брендор?

— Тот, кто учит нас добру. А дьявол — тот, кто толкает ко злу.

Он не сводил взгляда с тлеющих углей.

Если она будет дальше слушать монаха, то согласится с ним во всем, она это чувствовала.

Он подошел к ней и ласково продолжал:

— Разве Бог тебе не советчик? Ты не находишь, что, став посланницей к волку, ты совершила добро?

Она принуждена была согласиться. Он продолжал:

— Простодушные воображают, что Бог следит за нами и вмешивается постоянно. Это, конечно, мило, но очень наивно. Я не замечал, чтобы Бог проявлял себя в земных делах: ни чтобы удержать кинжал убийцы, ни чтобы решить исход битвы во время войны, ни чтобы исцелить во время эпидемии чумы, вознаградить добродетельного человека или наказать злодея при жизни. Наши горести и радости не зависят от Его воли. Если бы мы упорствовали, настаивая на этом, нам пришлось бы признать, что Бог имеет мерзкое обличье, а суд Его неправедный.

— Может, Он держится в стороне?

— Нет, Он действует через нас, людей. Он просвещает нас, ободряет, пробуждает в нас щедрость, настойчивость. Поняв это, мы осознаем, что на нас лежит ответственность за то, чтобы Он был, сейчас и здесь, на этой земле.

— На этой земле, а не на небе?

Он кивнул:

— Бог в наших руках.

Анна искала опору, она оперлась о стену и сделала глубокий вдох:

— Значит, правы люди, считающие меня избранной служительницей Бога? Разве они лучше меня понимают, что со мной происходит?

— Ваза, в которую ставят цветы, не видит самого букета.

Анна содрогнулась. Она терпеть не могла таких сравнений, во-первых, потому, что на нее это сильно действовало, во-вторых, потому, что никогда не знала, что возразить. Все еще пытаясь сопротивляться, она отрекалась от роли пламенной посредницы, которую навязывал ей Брендор, предпочитая считать себя жертвой.

Почему другие всегда крадут у нее мысли и поступки? Когда они перестанут искать скрытый смысл в ее словах, делах, молчании? Они доходят до абсурда, ища каких-то смыслов. Они чрезмерно приукрашивают ее.

— Брендор, а нельзя ли оставить меня в покое? Можно я буду просто жить?

17

7 апреля 1906 г.

Дорогая Гретхен, спасибо за письмо. Твое искреннее сочувствие придало мне немного сил.

Хотя сочувствия мне тут вроде хватает, я ежедневно получаю новую порцию, так как десятки людей заезжают в наш дом, чтобы выразить нам с Францем поддержку; но эти соболезнования слишком двусмысленны, чтобы принести мне хотя бы малейшее облегчение: мало того что мои посетители не знают, что в животе у меня не было ребенка, я подозреваю, что ими движет скорее любопытство, чем жалость. Они хотят видеть баловней судьбы, которые столкнулись с трагедией; женщины хотят удостовериться, что я подавлена, Франц печален, а мои свекор и свекровь переносят все с достоинством. А мужчины стараются нас расшевелить, говорят о будущем, позволяя себе вольности. Таково мое окружение, Гретхен, мне приходится выбирать между змеюками и солдафонами. Так что твое теплое письмо, в котором ты жалеешь меня, не пытаясь осуждать, проникло мне в самое сердце.

Не могу простить себе своей ложной беременности. Хоть я и чистосердечно верила в то, что беременна, и сама впала в заблуждение, прежде чем ввести в заблуждение других, все-таки это я сыграла с собой злую шутку.

Кто это «я»? Если «я» — всего лишь мое сознание, то я невиновна, поскольку изначально верила в свою беременность. Если «я» — это мое тело, которое сотворило мне эту ложную беременность, то это оно виновато в обмане. Только как отделить тело от сознания? Смею ли я восклицать: «Это тело мое виновато, а не я»? Слишком легко взять и отделить одно от другого. Кто поделился с моими внутренностями своими надеждами, если не часть моей души? Тело и сознание не отделены друг от друга непроницаемой перегородкой, наша физическая оболочка не может быть низведена до безликого перевозочного средства, в котором пристроился случайный интеллект. Поэтому я подозреваю, что есть некое неопределенное место, полутело-полумысль, где принимаются самые главные решения и находится настоящее «я». В этом-то месте воображение, обманув бдительность, шепнуло однажды чреву, что я страстно хочу забеременеть; мои внутренности повиновались.

Иначе я становлюсь ответственной. То есть виноватой. Да-да, Гретхен, несмотря на твои оправдывающие и обеляющие меня слова, я вижу себя отнюдь не ангелом, а достойной приговора. Мое обвинение зависит от того, что же понимать под «я».

Я снова занялась своей коллекцией.

Каждое утро я перебираю свои хрустальные шары миллефиори. Я обязана им редкими минутами легкости и безмятежности. Эти ангелочки ничего не знают о моих бедах; они чисты и нетленны, они не заметили моих недавних страданий; они живут в другом измерении, в другом времени — в мире бессмертных цветов и вечнозеленых лугов.

Когда я смотрю на яркую маргаритку в ее стеклянной сфере, мне хочется уйти туда, к ней, от ненадежного общества людей. Иногда это у меня как будто получается, меня чарует цвет, отблеск. Я становлюсь чуждой всему, кроме изменений света. Я не могу не думать о том, что в сердцевине моих шаров сокрыта некая истина, послание, которое я когда-нибудь получу. Послание, которое будет как дар, как ответ на все мои вопросы. Послание как конец моих поисков.

Однажды я разглядывала в лавке изумительный шар с композицией из фруктов; там были лимоны, апельсины, финики, яблоки, груши. Собранные воедино, они казались разноцветными конфетами, которыми можно упиваться до скончания времен, как вдруг раздался голос:

— Я тебе его дарю.

Франц выследил меня. Вот уже полчаса как он умилялся, наблюдая мой восторг, а обнаружив себя, забавлялся еще и моим ошеломленным видом.

Хотя он еще дважды повторил свое предложение купить мне эту вещь, я глядела не мигая, стоя с широко открытыми глазами и горящими щеками. Я была вне себя. Хотя и старалась скрыть свою ярость: лучше выглядеть дурой, нежели злюкой. Куда он лезет, этот Вальдберг? Подарить мне стеклянный шар? Особенно этот, с фруктами, такую редчайшую прелесть, которой я уже мысленно обладала?

За кого он себя принимает? Он хочет встать между мной и моими хрустальными сферами? Это его не касается. Я свободна. У меня есть средства, чтобы приобретать мои сокровища. Чего он хочет? Чтобы дома, любуясь этим шаром, я повторяла себе: «Это Франц мне подарил»? Несчастный! Как он наивен… Я никогда не думала о нем, разглядывая свою коллекцию. Никогда. И если, дотрагиваясь до них, он оставлял свои отпечатки пальцев, я их стирала. Если теперь он еще захочет налепить на один из них свою этикетку с дарственной надписью, я откажусь. Ему не удастся стать между моими шарами и мной.

Он рассмеялся, глядя на мое вытянувшееся лицо:

— Если бы ты себя видела, дорогая…

Я опустила взгляд на шары и увидела свое отражение: разумеется, я была смешна и безобразна.

— Ну что, — настаивал он, — ты мне позволишь тебе его подарить?

— Он гадкий.

Я повернулась спиной к витрине, взяла его под руку, и мы, словно молодая парочка, совершили прогулку по Кертнерштрассе.

Поверишь ли ты мне? Я боялась, что шар услышал мои гнусные слова о нем, боялась, что он будет страдать от них, и, когда я завтра потихоньку вернусь за ним, красота его померкнет, а то еще он вовсе предпочтет отдаться в чужие руки. Да, это смешно. Но я и не боюсь показаться смешной. Напротив.

Франц ничего не заметил, но мне понадобилось несколько часов, чтобы перестать злиться. Разумеется, я отдавала себе отчет в том, что у него в мыслях было только одно — доставить мне удовольствие. Понадобилось приобрести эту уникальную вещицу, долго разглядывать ее в одиночестве, лежа в постели в своей комнате, чтобы отогнать это наложение двух разных миров — мира моих шаров и того мира, где я была супругой Франца.

В чем смысл моих писем тебе, если я рассказываю тебе только эти мелочи? Не волнуйся, Гретхен, лучшее я приберегла напоследок.

Из всех моих посетительниц самой усердной была, разумеется, тетя Виви.

Чтобы ты имела представление о всей нелепости наших отношений, я должна рассказать тебе, что произошло на следующий день после… как бы это выразиться… после того несчастного случая.

Тетя Виви явилась к нам в гостиную, приложила немало изобретательности, чтобы утешить нас обоих, найдя нужные слова: нежные для Франца, теплые для меня, затем развеселила нас рассказами о недавно рожденных младенцах, посмеиваясь над гордостью мамаши, державшей на руках ребенка страшнее обезьяны, радостью отца, не замечавшего у сынка рыжих волос своего соперника, и т. д.

С большим тактом она так хорошо описала убожество и смехотворность этих производителей, которым удалось размножиться, что мы почти рады были, что потерпели неудачу.

Когда Франц, которому нужно было ехать в министерство, оставил нас, она подсела ко мне и похлопала по плечу:

— Ханна, малышка, вы сейчас меня возненавидите.

— Почему?

— Потому что мне известен ваш секрет, то есть то, что на самом деле произошло во время ваших родов. Я присутствовала при этом.

— Ах…

Я замкнулась в мучительном молчании. Значит, мне не удастся спрятать свою сокровенную трагедию за завесой молчания, придется делить ее с тетей Виви. То, что профессионалы — оба врача и акушерка — знают подробности моего злоключения, меня мало трогало.

Но вот член семьи…

— Не беспокойтесь. Я буду молчать даже под пыткой, но никому не скажу.

Про себя я подумала: «Под пыткой, может быть, но под люстрой своей гостиной, за чаем с пирожными, в центре внимания благодарных слушателей, я сомневаюсь!» — поскольку сама любила ее талантливые импровизации, неотразимые озорные и едкие шуточки над всеми друзьями и близкими.

Она продолжала успокаивать меня:

— Если мне кто и скажет, что у вас была ложная беременность, значит вы сами разболтали. Но не я. Я буду молчать.

Чем дольше она говорила, тем меньше я верила. Молчать? Тетя Виви? Все равно что ей перестать быть женщиной.

— Между прочим, это я, моя дорогая Ханна, потребовала от обоих врачей сделать вид, что ребенок родился мертвым, потому что эти два чучела собирались рассказать все Францу.

Тут я, подумав о своем супруге, сказала в искреннем порыве:

— Спасибо, тетя Виви! Это бы его… я не знаю… это бы его убило.

— Или убило бы его любовь.

Она впилась в меня холодным взглядом: она верно угадала мою тревогу.

Как могла она догадаться?

Я слабо защищалась:

— Все-таки Франц меня бы не упрекнул!

— Нет… в открытую — нет… и никогда бы себе в этом не признался.

Наша мысль не останавливается на том, что мы замечаем и что говорим. У нас есть потайные коридоры за стенами, скрытые шкафы, секретные ящички; там мы частенько прячем наши упреки, амбиции, страхи. Все идет хорошо до тех пор, пока переборка не треснет, что-то не вылезет, не выплеснется. Вот тогда нужно готовиться к худшему. Внешне Франц поймет, что случилось; тем не менее его разочарование, огорчение, злость где-нибудь да спрячутся.

Хотя я и была с ней согласна — или, быть может, потому, что была согласна, — я возразила:

— Да ладно, тетя Виви, я не первая женщина, у которой случилась ложная беременность.

— И не первая, кто ее завуалировал под выкидыш.

После долгого молчания она добавила:

— К счастью.

В наступившем молчании наши опасения, обоснованные и нет, наталкивались друг на друга. Я представляла, как венское светское общество обсуждает мою историю: ее будут повторять сначала из любопытства, из желания блеснуть неслыханной новостью, потом — чтобы уничтожить меня; меня назовут симулянткой, интриганкой, сумасшедшей; завистницы примутся жалеть бедного Франца и желать ему найти себе другую супругу — себя, например.

Тетя Виви заключила:

— Поверьте, дитя мое, лучше скормить людям маленькую драму, чем подлинную трагедию.

Хотя я и была с ней согласна, я услышала свой протестующий голос:

— Подлинная трагедия… Вы не преувеличиваете?

Она впилась в меня своим лиловым взглядом:

— Что вы собираетесь предпринять, дитя мое?

— Да ничего…

— Вы собираетесь лечиться?

— Тетя Виви, я не больна!

Она закусила губу и скривила уголки рта; складывалось впечатление, будто у нее подергивается кончик носа.

— Нет, вы не больны в обычном смысле этого слова. Тем не менее кто даст гарантию, что у вас опять не случится ложная беременность?

— Ах нет, не два же раза подряд!

— Почему?

— Не два раза подряд.

— Объясните мне, почему не два подряд?

Мне это казалось очевидным. Но я не находила аргументов.

Тетя Виви налила себе еще чаю и продолжала:

— Вы все еще хотите иметь детей?

— Да. Более, чем когда-либо.

— Значит, вы можете снова напридумывать. Что вам помешает?

— Раз это уже случилось, оно больше не повторится.

— Неужели? Большинство людей в течение всей жизни неоднократно повторяют одни и те же ошибки. Женщины влюбляются в мужчин, которые их бьют. Мужчины волочатся за девицами легкого поведения, которые их разоряют. Дети упрямо ищут дурную компанию. Жертвы мошенников, которых беды ничему не учат, снова и снова попадаются. Нет, моя дорогая, большинство людей одним разом не ограничиваются.

— Что я могу сделать?

— Это вопрос, который и я себе задаю, милочка. И поверьте, как только наклюнется хоть зародыш ответа, я тут же вернусь.

Я приуныла. Мало того что тетя Виви тыкала меня носом в мои ошибки, упоминание о зародыше меня особенно оскорбило. Я замкнулась в себе.

Она стремительно поднялась — ей хотелось оставить яркое воспоминание о своих посещениях — и, схватив сразу несколько миндальных печений, бросила их, как в топку, в свой красивый рот.

— Есть два чувства, которых человеческая натура не переносит: благодарность и соучастие. Никто долго их не выдерживает. Я взяла на себя большой риск, признавшись вам, что я знаю правду, — риск лишиться вашей привязанности.

Она ждала ответа. Естественно, я сказала ей то, что ей хотелось услышать:

— Тетя Виви, я счастлива разделить с вами мой секрет, с моей стороны будет очень некрасиво вас в этом упрекнуть.

В этот момент я поняла, что угодила в ловушку. Хитрая женщина обернула ситуацию в свою пользу. Угадав мой страх и досаду, она забегала вперед, высказывала вместо меня все недомолвки, которые я держала в уме, чтобы с болью в голосе вопрошать: «Надеюсь, вы не думали таких ужасов?» В результате я ее заверила, что чрезвычайно ею дорожу и вечно буду любить…

Спустя несколько дней, в момент, когда у себя в спальне я перебирала шары, мне объявили о приезде тети Виви, и она тут же ворвалась ко мне с красными от возбуждения щеками:

— Послушайте, милочка, есть один еврейский доктор, который творит чудеса. Говорят, он помогает в самых безнадежных случаях, по крайней мере в тех случаях, на которых его собратья обломали себе зубы. Поскольку он любит окружать себя ореолом тайны, он пользуется большим успехом у художников и литераторов, что лично меня настораживает. Но я узнала от моих не умеющих хранить секреты знакомых, что он вернул зрение слепой девочке, которая три года не видела, и еще одну вылечил от каких-то маний. Что удивительно, он их не оперирует, не дает никаких лекарств, он ограничивается тем, что беседует с пациентом. Я нисколечко в это не верю, повторяю. Что-то вроде мага с эзотерическими формулами. О нем много говорят в Вене, его считают последней надеждой неизлечимо больных. Весьма противоречивая личность, должна признаться. Одни считают его шарлатаном, другие — большим ученым. Мне кажется, истина кроется где-то посередине. Во всяком случае, он становится модным врачом. Его зовут Зигмунд Фрейд.

— Вы хотите, чтобы я пошла к нему на консультацию?

— Даже не помышляйте. Графиня Вальдберг не может лечиться у еврея.

— Если он излечивает…

Она взяла меня за руки, как бы прося о молчании:

— Вот с такими рассуждениями однажды и теряешься в пространстве. Вы не должны поступаться своими принципами.

— Я в принципе ничего не имею против евреев.

— Естественно, я тоже. Тем не менее вы согласитесь, что нам не следует доверяться еврею, если мы сами не евреи. Есть порядок, с которым приходится считаться, Ханна, иначе мир рухнет. К тому же Франц меня проклянет: он не потерпит, чтобы какой-то левантинец вас раздевал и прослушивал.

— Вы же говорили, что он не притрагивается к своим…

— Прослушивать тело, прослушивать рассудок — какая разница? Нельзя допускать таких вторжений со стороны кого попало. Пока я жива, этого не будет, и мне не придется краснеть за то, что я послала вас к еврею.

По тому, как затрепетали крылья ее носа, по выбившимся и растрепавшимся вокруг ушей прядям я заметила, что тетя Виви достигла крайней степени возбуждения. Да, Гретхен, я знаю, что такой подход может тебя шокировать, поскольку ты не колебалась, выходя замуж за своего Вернера, который наполовину еврей. Как тебе объяснить?

Здесь, в Вене, в среде, куда я попала, с происхождением не шутят, это даже важнее, чем деньги. Вы обязаны не только посещать семьи, равные вам по достатку, но в этой касте надо еще следить «за своим цветом кожи», по выражению тети Виви.

Проникновение евреев в эти круги, где все бывают по очереди друг у друга, даже если мужчина вполне изыскан, а девушка стройна, как танагрская статуэтка, считается отступлением от хорошего тона, от благопристойности, даже вызовом, брошенным тем, кто соблюдает правила. «Что, вы навязываете мне еврея у себя дома, тогда как я у себя вас от этого избавляю? Разве я это заслужил?» Аристократы сами не знают, почему они производят такой отбор, они знают только, что обязаны его делать под страхом предать или оскорбить кого-то из своих. Селекция важнее, чем ее причины.

Тем не менее мне уже встречались богатейшие еврейские семьи, с почетом принимаемые в изысканнейших дворцах. Это смешение сразу же деклассирует любой прием, придает ему какой-то пестрый, космополитический характер, низводит его до бала Четырех искусств, где худшее соседствует с лучшим, где одно другого стоит, а все вместе — ничего. На таких приемах настоящий Вальдберг понимает, что если хозяева и решились пригласить евреев, то это потому, что у тех миллионы; но истинный Вальдберг не почитает золото за добродетель — оно у него есть от рождения — и полагает, что есть вещи более ценные, которые не купишь: принадлежность к расе, к чистой породе, к избранным. Это и подчеркивают Вальдберги, отказываясь принимать евреев. А тот, кто отречется от этого кодекса, не поставит себя выше других, но исключит себя из их круга.

Я тебе все это рассказываю, просто чтобы разъяснить, что я этих взглядов не разделяю. Более того, я вообще ни о чем таком не думала во время беседы с тетей Виви, поскольку была больше занята своей проблемой. Поэтому я воскликнула:

— Если мне нельзя пойти к этому доктору Фрейду, зачем вы мне о нем говорите?

— У этого человека хватило ума предвидеть то, о чем мы сейчас говорим. Понимая, что, как еврею, ему никогда не найти клиентов в определенных кругах, он обучил своему методу группу врачей. Среди его учеников есть несколько нормальных людей… ну, я хочу сказать, не евреев. Вот я и предлагаю вам пойти на консультацию к одному из них.

Сама не знаю почему, Гретхен, я поцеловала тетю Виви и согласилась пойти на эту консультацию. И через четыре дня я туда поехала.

Я всецело полагалась на проницательность и смелость тети Виви. Воспоминание о ее разъяренном маятнике, определившем ненормальность моей беременности, побуждало меня последовать за ней по скользким дорожкам оккультизма и нетрадиционной медицины.

Чтобы Франц ничего не заподозрил, тетя Виви придумала военную хитрость: она упомянула о долгих сеансах примерки корсетов — а для мужчин нет ничего скучнее. Франц благоразумно отказался нас сопровождать.

Карета подвезла нас к подножию семиэтажного здания, в котором практиковал доктор Калгари. Одна только эта подробность меня забавляла: я наконец-то увижу, на что похожа квартира! Признаюсь, я с трудом могла вообразить, как люди соглашаются жить, громоздясь одни над другими. Вынесла бы ты, Гретхен, если бы три-пять семей расположились у тебя над головой, бегали бы там, пели, танцевали, бузили, спали, блудили, испражнялись, жили бы своей жизнью, не заботясь о том, что ты ходишь под ними? У меня лично было бы такое чувство, будто меня колотят, топчут, душат.

Кабинет доктора Калгари как раз располагался на втором этаже.

Мне открыла женщина — я догадалась, что это его секретарша, — и провела меня в маленькую мрачную комнатку, где из мебели были только стулья, «приемную», как она помпезно ее назвала, иначе говоря, тюремную камеру, где ты можешь только сидеть и разглядывать облезлые гобелены, представляющие два эпизода из римской истории: похищение сабинянок и возвращение сабинян.

Я протомилась там минут пять, сидя на краешке стула, уже готовая уйти, если бы пришлось ждать еще хотя бы минуту. Обо мне позабыли в этой тихой квартире. Сейчас, когда я пишу тебе это письмо, я подозреваю, что это было продуманным приемом, целью которого было выбить меня из колеи и подготовить геройское появление врача, который возникнет как спаситель. Действительно, доктор Калгари распахнул двустворчатую дверь и явился, избавив меня от скуки. Я должна признать, это был красивый мужчина, очень тонкий в талии и узкогрудый, с тонкими чертами лица, ухоженной бородкой и темными напомаженными волосами.

Коротко извинившись — я не поверила ни одному его слову, — он пригласил меня в кабинет. У стеллажа, грозившего рухнуть под грузом книг, он сел за свой уставленный египетскими статуэтками письменный стол и предложил мне стул.

— Как вы открыли для себя психоанализ?

Этим варварским словом он величал метод, разработанный еврейским магом Фрейдом.

Я рассказала ему о посредничестве тети Виви. Видимо, мое объяснение ему не понравилось, потому что он скривился. Меня это нисколько не поколебало, и я в нескольких словах изложила ему свою проблему.

— Я не хочу, чтобы это повторилось, доктор. В следующий раз я должна забеременеть по-настоящему.

Вот тут-то он повел себя странно.

Во-первых, он запретил мне называть себя доктором, поскольку, как он мне заявил, он не медик, хотя и намеревается меня излечить, — мне следовало бы заподозрить неладное уже после этого обескураживающего признания… Затем он мне объяснил, что нам придется видеться раз, а то и два раза в неделю.

— Сколько времени?

— Это будет зависеть от вас.

— Простите? Вы не знаете, сколько продлится лечение?

Это отсутствие точности тоже должно было меня насторожить, но он был очень красноречив. Переходя от одной нелепицы к другой, он подробно остановился на самой ошеломляющей из них: это я должна буду говорить во время наших встреч, а он ограничится тем, что будет слушать.

— Вы следите за ходом моей мысли? Это вам, а не мне предстоит труд выяснения причины. Вы больны, и только вы можете себя излечить.

В жизни я не слышала ничего нелепее. Из вежливости я ничего не сказала.

Он продолжал еще настойчивее:

— Ваша воля чувствовать себя лучше предопределит действенность анализа. Выздоровление в ваших руках.

Хоть и в растерянности, я позволила себе нотку юмора:

— Скажите, за какую цену я должна буду работать?

— Сто талеров за сеанс. Оплата вперед, разумеется.

Уф, ясно было, что это мошенничество… Я решила продолжить язвительным тоном:

— Лестно. Я и не знала, что мои способности так ценятся.

Даже не улыбнувшись — у бедняги никакого чувства юмора, — он с жаром объяснил мне, что денежный контракт — необходимое условие лечения. Приезд к нему должен стоить мне денег, оплатить сеанс «психоанализа» — значит принести жертву.

Закончив, он, уверенный, что убедил меня, спросил, что я об этом думаю.

Я ответила первое, что пришло в голову:

— Надеюсь, что с такими гонорарами вы сможете наконец заменить ужасные гобелены в своей приемной.

— Ужасные? Чем?

— Качеством выделки, а в особенности сюжетом. Я ненавижу эту историю.

— Почему?

— Похищение сабинянок? Непристойное похищение. Римлянам не хватало женщин, и они украли их у своих соседей-сабинян. Восхитительный пример!

— Вы предпочли бы, чтобы они предались кровосмешению?

Шокированная этим замечанием, я пропустила его мимо ушей и продолжила:

— А еще хуже вторая картина, «Возвращение сабинян». Годы спустя они приходят забрать своих жен, но те теперь цепляются за своих похитителей, которых успели полюбить.

— А чем же она, по-вашему, хуже?

С такой тупостью я еще не сталкивалась! Мало того, он еще навис надо мной поверх своего стола, вытаращив глаза, как будто и правда хотел понять. Вот осел! Я вежливо поставила его на место:

— Послушайте, я пришла не поболтать о гобеленах, я пришла по личному вопросу.

— Когда вы обсуждаете картины, вы говорите о себе, мадам фон Вальдберг, вы рассказываете свою историю, а не их.

— Ах вот как?

— Да. Вы мне излагаете, что такое для вас насилие и что вам невыносимо.

При этих словах я замкнулась в себе. Имеет ли право человек быть таким поверхностным? Пустая болтовня на неприятные для меня темы, видите ли, излечит меня! Нельзя ли посерьезнее? Видя скептическое выражение моего лица, доктор Калгари снова принялся за свои объяснения лечения психоанализом — этих словечек у него был полон рот — и тут произнес такое, что окончательно вывело меня из оцепенения.

— В какие-то дни вы мне ничего не расскажете, госпожа фон Вальдберг, это будут просто рабочие сеансы. В какие-то дни будете плакать, и это будет шаг вперед. В другие дни вы будете меня ненавидеть. Тем не менее в последующие дни вы начнете меня ценить, слишком высоко ценить, вы воспламенитесь. И это будет переход. Можно уже сейчас предвидеть, что вам покажется, что вы влюблены в меня.

В это мгновение я связала воедино все нити невероятной галиматьи, которую он нес уже около часа, и ситуация прояснилась: он предвещал мне, что у нас с ним будет связь! Этот дамский угодник обольщал меня и еще уверял, что я — вот хам! — сделаю первый шаг. И он вел себя так спокойно, как будто выписывал рецепт.

Подкрепляя слова делом, он добавил, указав мне на покрытую ковром софу:

— Ложитесь сюда.

Я встала и вышла, резким тоном бросив ему:

— Вы ошиблись, сударь, я не из тех женщин.

Этот наглец имел бесстыдство преследовать меня на лестнице своего подъезда — какая невоспитанность! — к счастью, я не расслышала, что он там кричал.

Выскочив на улицу, я добежала до кареты тети Виви и, сев в нее, заявила:

— Вас обманули, тетя Виви. Мало того что это обманщик, он еще и совратитель женщин.

О моя Гретхен, мир населен одними хищниками и наивными людьми. Иногда хищник выглядит простодушным, например как доктор Калгари, а иногда хищник и ведет себя как простодушный, например тетя Виви. Как могла она поверить хоть на минуту, что этот шарлатан, который чванится потешным титулом «психоаналитика» — почему уж тогда не Великого Мамамуши, как мнимые турки у Мольера, — хоть чем-то может мне помочь?

Я постараюсь умерить свой гнев; пойду поглажу свои хрустальные шары.

Если я тебе не противна в таком состоянии, тогда целую тебя.

Твоя Ханна

18

Машина чуть не опрокинулась, выехав на обочину, но в последнюю минуту вернулась на шоссе и потом резко, не сбавляя скорости, свернула на уходящую вправо дорогу. Автомобиль с откидным верхом под действием разнонаправленных сил, казалось, подобрался, напряг мускулы.

Шины скрежетали, как доспехи воинов, довольных тем, что идут на штурм.

Энни криком подбадривала их.

Какое опьянение! Ее босые ступни слились с педалями. На всем ходу, чувствуя себя в отличной форме, она ощущала, что слилась с автомобилем, гул мотора заменял ей дыхание, кузов был продолжением ее тела. Казалось, они друг друга уравновешивают, одно движение левого плеча поворачивало в сторону тонну железа. Энни водила машину, как жила, — рискуя жизнью.

Подставив лицо ветру, с распущенными волосами, она глотала хлеставший ее воздух. Это были пощечины, да, непрестанные пощечины одна за другой — вот что делал с ней воздух, вот как он с ней обращался!

Однако ей это нравилось, она на него не обижалась, нет, — она перечила ему, она рассекала его, пронзала насквозь, она выигрывала всегда.

Скорость освобождала ее от печалей, выводила ее к главному: чувствовать себя живой, интенсивно живой, потому что при двухстах на счетчике смерть следит за тобой из каждой канавы.

Послышалась сирена.

— Блядская страна! Пальцем не дают пошевелить!

Вне себя от злости, тем более что уровень адреналина в крови был высок, она остановилась на обочине и смотрела на подъезжавшего к ней полицейского.

Он остановил свой мотоцикл впереди нее, с важностью слез с него и двинулся к ней враскорячку, неся промеж ног воображаемый мотоцикл.

Энни расхохоталась:

— Смешно, правда?

Полицейский нахмурился, готовый возразить, но сдержался и предпочел прибегнуть к стандартным формулировкам:

— Мадам, вам известно, что вы ехали со скоростью двести километров в час?

— Еще бы не известно! Это не каждый сумеет. Малейшая неосторожность — и ты погиб. Вам тоже понравилось?

— Мадам…

— Ну как же! Зачем еще вы пошли в полицию, если не для того, чтобы легально нарушать ограничения скорости? Вы же ездите на мотоцикле не затем, чтобы дедушек на тракторах догонять? К счастью, время от времени попадаются сумасшедшие вроде меня, благодаря которым вы можете разогнаться.

Он растерялся и широко раскрыл рот. Пока она говорила, он постепенно узнавал ее.

— Вы… кинозвезда?

— Энни Ли, да.

Ему казалось, что он попал на экран. Возможно ли такое? Существо, которое он обычно видел с лицом пять метров на три, огромным, импозантным, теперь стояло в нескольких сантиметрах от него и только что мило, естественно ему ответило.

Она улыбнулась, довольная произведенным впечатлением:

— Вы довольны своим мотоциклом?

— Гм…

— Вы сами его выбрали или нет?

Хотя ему и очень хотелось поговорить, но надо было выполнять свою работу.

Но она его опередила:

— А как ваша семья отреагировала? Наверное, мама видеть не могла, как вы забираетесь на эту бандуру, но с тех пор, как вы носите форму, она уже не боится, правда?

Веселый огонек блеснул в глазах мотоциклиста.

— Надо было мне поступить в полицию, — подытожила Энни. — Это единственный способ гонять, не платя штрафов и не получая судимостей. Как вы считаете?

Мотоциклист расхохотался.

Тогда Энни посмотрела на него круглыми глазами, с вытянувшимся лицом, как маленькая девочка, которую хотят наказать.

Очарованный, польщенный тем, что она берет на себя труд сыграть для него такой номер, мотоциклист решил:

— Ладно. Я ничего не видел. Пообещайте мне, что продолжите вашу поездку с нормальной скоростью.

Она кивнула. Но оба понимали, что она не сдержит слово. Он вздохнул: ему не хотелось расставаться с девушкой.

— Куда вы едете?

— На съемки нового фильма.

— Как он называется?

— «Девушка в красных очках».

— Я пойду его смотреть, Энни Ли. Как и все предыдущие. Почему вы сами за рулем? Я думал, студия предоставляет вам лимузин с шофером.

— Нет шоферов лимузинов, способных доставить мне подобные ощущения. Если вы знаете таких, выпустите их из тюрьмы и пришлите ко мне. А пока я вынуждена сама садиться за руль.

Он улыбнулся, околдованный дерзостью Энни.

Она тронулась, затем, на тихом ходу, сделала ему трогательный знак рукой. Он чуть было не ответил тем же, но опомнился — он должен вести себя как полицейский. Он сопровождал ее с километр, она ехала медленно. Потом он обогнал ее, свернул с дороги, удалился, уверенный, что после его отъезда Энни нажмет на газ.

Приехав на площадку, где съемочная группа уже расположилась для натурных съемок, Энни передала машину стажеру и запрыгнула в свой трейлер.

Атмосфера съемок приобретала оттенок неприкрытой войны.

Во-первых, звезда явилась с огромным опозданием, объяснявшимся поздним отходом ко сну — она легла в четыре часа утра, вернувшись из ночного клуба, — и ее вялым состоянием — похмелье, перебор наркотиков. Во-вторых, нарушая расписание, она доказывала свое превосходство: звезда есть звезда, звезду ждут. Переспав с Заком, Энни больше не боялась режиссера; напротив, стоило ей вспомнить его голым, подумать о его волосатом теле, и он казался ей смехотворным. Он больше не имел над ней никакой власти, не мог ни добиться от нее пунктуальности, ни заставить ее прекратить передразнивать и комментировать его слова. Она уже трижды на людях назвала его мудаком.

Что касается Дэвида, то его лицемерие становилось все заметнее. Если Энни первая это обнаружила, то теперь это видели все, и он сам тоже. Стоило ему выказать Энни свою влюбленность или бросить ей ласковый взгляд, в глазах его на долю секунды появлялось беспокойство, означавшее, что в глубине души он боится, что не вызывает доверия. Энни было наплевать. Хуже того — ее это ободряло. Когда чья-то посредственность давала о себе знать, ей легче дышалось. Это упрощало не только отношения с человеком, но и с самой собой: она испытывала меньше угрызений совести. Ничтожество в стране ничтожеств, она робела только перед исключительной личностью.

Кстати, об Итане…

Итан не смирился с тем, что она его избегала. Он попытался пробиться к ней, помешать ей вернуться к губительным привычкам. С того самого дня, как она подсела на опиум, он непрестанно попадался ей на пути, на пороге ее дома, у выхода со студии. Но она притворялась, что не видит его. Он не отступал. Однажды утром он бросился к ней с упреками; она продолжала свой путь, как если бы он принадлежал к миру, с которым она уже не была связана, — призрак, пытающийся заговорить с живой.

В тот день снимали последний эпизод с актрисой, перед которой Энни преклонялась, Табатой Керр.

Почему она ее так почитала?

Табата (которую весь Голливуд называл Кошелкой Вюиттон — настолько ее лицо было исполосовано пластическими операциями) — маленькая, кругленькая, отважная, едкая, вредная, с сидящей прямо на крепких плечах головой без шеи, с решительными жестами и холодным взглядом — казалась ей сильной личностью.

Непоколебимая скала. Что бы ни случилось, она выдерживала любой удар, насмешливая, задорная. Энни завидовала ее твердости.

Подготовившись, Энни вышла на площадку, чтобы поздороваться с Кошелкой Вюиттон, которая позволила себя поцеловать, для вида отстраняясь, чтобы уберечь грим.

— Цыпочка, они начали красить мне фасад с семи утра, причем сообща, так что очень-то не прислоняйся. Исторический памятник в опасности. По развалинам надо ходить осторожно.

— Я счастлива сниматься с тобой, — отвечала Энни.

— Ну а я просто счастлива сниматься.

Репетировали, ставили свет, потом снимали.

Как только звучало: «Мотор!» — Энни преображалась: все в ней делалось плотным, напряженным, точным. Ее голос вибрировал, прерывался, приглушался; ее лицо трепетало от эмоций, самые разнообразные чувства читались в глазах. Тело тоже рассказывало историю, можно было навести камеру на ее руки или ноги — они тоже играли роль. Напротив, Кошелка Вюиттон все делала с точностью до наоборот. При команде «Мотор!» она уменьшалась в размерах, теряла частицу своей ауры. Старейшина выдавала четкое исполнение, с отточенными деталями, профессиональное. Все было рассчитано. Она исполняла партию, играла Табату Керр в такой-то роли в соответствии с тем, чего от нее ожидали, то есть без сюрпризов.

Однако, поскольку ей давали только второстепенные комические роли, ею были довольны: ее сильная личность не полностью стушевывалась, а невероятная внешность — еще меньше.

Каждый раз в перерыве Энни поздравляла ее с успехом, так как не замечала, насколько больше души сама вкладывает в роль по сравнению со старой дамой, которую так почитала. Сидя под раскрытым зонтиком, который держал над ней самый миловидный стажер, Кошелка Вюиттон, словно лакомство, смаковала комплименты молодой подруги.

Зак страдал. Он-то видел разницу между двумя актрисами, но у него не получалось ими руководить — Энни не хотела его слушать, а Кошелка Вюиттон, всегда с понимающим видом соглашаясь с замечаниями, оказывалась неспособной к совершенствованию. Зак решил общаться с Энни через своих ассистентов. Она наконец согласилась прислушаться, после чего рванула вверх, как истребитель, хотя и до этого летела на приличной высоте.

Вся съемочная группа была в восхищении. Конечно, Энни вела себя как избалованный ребенок — можно было подумать, что на съемках ей все еще пять лет, возраст ее дебюта в кино, — она сбивала график, что в итоге обходилось дороже, чем ее гонорары, но зрелость ее игры никто не мог оспорить.

Когда солнце село и снимать было нельзя, объявили об окончании работы. Кошелка Вюиттон, почти не утомленная, предложила Энни просмотреть отснятые эпизоды у нее в трейлере.

Как только их разгримировали — Кошелку Вюиттон частично, так как она не появлялась на публике без толстого слоя грима на лице, — они принялись просматривать все отснятое за последние недели на экране телевизора. Кошелка Вюиттон проверяла свои фрагменты. Когда ее не было в эпизоде, она смотрела части, в которых была занята ее молодая коллега, и отмечала ее уникальные способности.

— Цыпочка, просто с ума можно сойти, как тебя любит камера!

Она обернулась к Энни, чтобы узнать, что та об этом думает. Изнуренная, Энни заснула еще на первых кадрах.

Вечером, по предложению Кошелки Вюиттон, они встретились в одном из самых шикарных ресторанов Лос-Анджелеса. Энни вбежала туда с часовым опозданием и, смущенная, рассыпалась в извинениях, не подозревая, что сообразительная Кошелка Вюиттон и сама только что подъехала.

Хозяин, официанты — все столпились вокруг актрис, наперебой повторяя, как они рады обслуживать знаменитостей Голливуда. Они с одинаковой почтительностью обращались к обеим, даже с большей — к Кошелке Вюиттон, которая сочла нужным скрыть, что знает тут всех поименно.

Энни выглядела усталой. После съемочной суеты, затем тяжелого сна состояние у нее было тошнотворное, она была неспокойна, ей не хватало допинга. Поесть? Не поможет. Что же делать?

Заметив рыжего гардеробщика, она поняла, что спасена: он посещал «Рэд-энд-Блю», она часто встречала его там в подвале под кайфом, расслабленно пускающего пузыри, как аквариумная рыба.

Под предлогом пойти «сполоснуть морду», как говаривала Кошелка Вюиттон, Энни проскользнула внутрь закутка в гардеробной, приблизилась к парню и шепнула ему:

— На помощь, у меня ломка.

Он смерил ее взглядом, оскалился:

— Привет. Я Рональд.

Она сразу поняла, куда он метит.

— А я Энни. Я тебя заметила в «Рэд-энд-Блю».

— Жалко, что ты мне там этого не сказала.

— Я стеснительная, — прошелестела она с выражением, делавшим ее неотразимой. — А рыжие мне нравятся.

— Ну да? Чем же?

— Да так, хорошие воспоминания.

Парень заценил. Она простонала:

— Можешь мне помочь? Иначе я не досижу до конца ужина.

— Посмотрим.

Воцарилось молчание. Энни сообразила, что этого рыжего не стоит торопить, во-первых, потому, что он туго соображает, а во-вторых, потому, что хочет сохранить инициативу.

Чтобы его поощрить его, она кокетливо улыбнулась.

Польщенный, он в конце концов пробормотал:

— Что ты мне дашь, если я откопаю у себя в кармане какие-нибудь завалявшиеся остатки?

Она достала единственную бывшую при ней банкноту:

— Сто долларов, идет?

Он содрогнулся от искушения.

Она подумала: «Уф, кажется, можно с ним не спать, и так получится».

Он покачал головой:

— Отвернись.

Энни повиновалась. Парень боялся, что она увидит, где он прячет наркотики. Прекрасная новость: если он принимает эти меры предосторожности, значит у него еще останется после продажи ей дозы.

— На вот, держи.

Он сунул ей в руку свернутую бумажку с порошком.

— До скорого, — шепнула Энни, перед тем как исчезнуть в дверях туалета.

После того как ей полегчало — или показалось, что полегчало, — она вернулась за столик к Кошелке Вюиттон.

— Киска моя, — воскликнула та, — я тебе так благодарна за то, что ты взяла меня играть в своем фильме!

— Нет, это не я, это…

— Тсс… Зак на меня даже не смотрел, когда я играла свою сцену, он с тебя глаз не сводил.

— Дело не в этом. Мы…

— Ну да, вы переспали — вот и все. Все в курсе. Кстати, как я рада, что дожила до возраста, когда ни один режиссер не захочет пригласить меня в гостиничный номер! Я всегда считала, что в этом есть что-то… феодальное.

— Все было не совсем так…

— Ну конечно, тростиночка моя, с тобой все наоборот. Ты их вынуждаешь спать с тобой, чтоб потом над ними властвовать. Поверь мне, ты нас всех, женщин, восхищаешь тем, что обращаешься с мужчинами так, как они всегда обращались с нами. Приятная месть. Но вернемся к нашим баранам, как говаривала моя мать, которая никогда не покидала Нью-Йорк, и рассмотрим твой случай, зайчик мой. Зак смотрит на тебя как завороженный, потому что ты обворожительна… Ты великая актриса, свинка моя, великая.

— Ты тоже, Табата.

Ее унизанная перстнями маленькая ручка гневно ударила по столу:

— Нет, прошу тебя! Не надо лживых похвал. Я прекрасно знаю себе цену. Тебя камера любит, а меня нет.

— Ты говоришь о возрасте?

Кошелка Вюиттон метнула в нее взгляд, как бы говорящий: «Возраст? Какой еще возраст?» — к которому она добавила легкую гримаску, подчеркивающую нарочитое непонимание, улыбочку, свидетельствующую о ясности ее сознания и чувстве юмора.

Им подали ужин.

Старейшина актерского цеха откусила креветку и возгласила, воздев очи к потолку, как если бы рачок ее вдохновлял:

— Ты знаешь, что у меня есть прозвище?

— Гм… нет.

— Лгунья! В нашем кругу меня называют не иначе как Кошелкой Вюиттон.

— Да ты что?!

— Тут ты плохо играешь, соболек. То есть ты играешь что-то невразумительное, во что нельзя поверить ни на минуту. Потому что, представь себе, это прозвище, Кошелка Вюиттон, я сама себе дала!

— Ну да?

Энни искренне удивилась. Как можно самой себе придумать такую муку — прозвище, жестоко подчеркивающее неудачи пластических операций, слишком явных, слишком многочисленных?

Табата Керр продолжала, щелкая ракообразных:

— Камера, моя божья коровка, она не думает — она запечатлевает. Когда она к тебе приближается, она не закрывает глаза, как альфонс, а, наоборот, открывает их. Она безжалостно улавливает твои недостатки, все твои недостатки. Черт побери, она не церемонится, эта сволочь камера, она не выбирает. Это бессердечная и наглая дура. И я, оплатив три бассейна моему пластическому хирургу, тоже должна играть в открытую: я выбрала себе такой псевдоним в надежде, что, когда будут искать изувеченную, потасканную морду, сразу подумают о Кошелке Вюиттон.

Она сатанински захохотала.

И получилось.

Энни улыбнулась с облегчением оттого, что старая дама так виртуозно, всем на зависть, преуспела в жизни.

— Какая ты изобретательная, Табата.

— А вот этот комплимент, стрекоза, я принимаю. Представь себе, если бы не мой ум, с моей внешностью, с голосом и малыми актерскими способностями мне никогда бы не сделать карьеры!

— Ты преувеличиваешь…

Энни возмущалась. Но ее собеседница вовсе не кокетничала, она вышла из своей роли гранд-дамы и хищно вгрызалась в кусок хлеба с орехами.

— За свои семьдесят лет я их столько навидалась, женщин действительно красивых, гораздо талантливее меня, лучших актрис, с дивными голосами. Все они исчезли. Все! А я остаюсь. У меня не больше талантов, чем у них, у меня только один талант — оставаться в своей профессии.

Тут она круто поменяла тему и напрямик заявила Энни:

— Поэтому я и хотела с тобой поговорить. Я боюсь за тебя.

Энни нахмурилась.

Кошелка Вюиттон повернулась к ней и посмотрела прямо в глаза. В это мгновение Энни поняла причину неудобства, которое испытывала: сидя на банкетке за угловым столиком, они ужинали не друг против друга. Кошелка Вюиттон сидела лицом к залу и редко обращалась к своей спутнице: клиенты были как бы ее зрителями, она адресовала свои реплики им, как балаганная комедиантка, лицом к рампе, даже не глядя на партнера. Но, закончив свой монолог на публику, она склонилась к Энни:

— Детка, я старая калоша со стервозной подкладкой, но твое отношение ко мне с самого начала меня тронуло. Ты не раз протягивала мне руку, а мне нечего было дать тебе взамен. Я верю, что ты действительно ко мне хорошо относишься. И вот теперь, когда бабушка устала, я говорю себе: пора платить долги. Поскольку мой ум — это то, что есть во мне лучшего, я поразмыслила о тебе и хочу предостеречь. Ты гениальна, моя газель, ты чистой воды гений театрального искусства. И это делает тебя уязвимой. Когда ты играешь, ты не скупишься, ты отдаешь всю себя, ты себя тратишь. И кончишь тем, что сломаешься.

Она ткнула пальцем в ожерелье из поддельного жемчуга, покрывавшее ее грудь, как кольчуга гладиатора.

— Меня не сломить. Только смерть на это способна. У меня кожа толстая, а рассудок гранитный. Ничто меня не поколеблет. Тем лучше и тем хуже. Сильный характер делает меня интересной, но именно он помешал мне стать большой актрисой. Зато этот чертов темперамент позволяет мне быть почти счастливой женщиной. А вот ты несчастлива. По тому, как ты вешаешься мне на шею, по тому, как ты играешь в своих сценах — как будто от этого зависит твоя жизнь, — я знаю, что ты несчастна.

Энни еле сдерживала слезы.

— Ты несчастна, потому что открываешь себя безмерным чувствам. Просматривая сегодня отснятые куски, я это поняла. Когда ты смеешься, ты смеешься, ты не усмехаешься… Когда ты плачешь, ты плачешь, а не хнычешь. В тебе все великое, нет ничего мелкого, ничтожного. Ты не видишь себя в действии, ты позволяешь себе действовать. Ты не изображаешь страстей — они тебя настигают. Ты играешь, выворачивая себя наизнанку, как Христос, пригвожденный к кресту. За это камера тебя и ценит. И публика тоже. Меня вот публика не любит, ей нравится, что я ее забавляю, это другое дело. Тебя люди боготворят за то, что представляют тебя зеркалом, в котором они узнают себя. Да, в твоем лице, в глазах, руках они узнают свои чувства, но в более красивом виде — потому что ты ведь красивая — и в более благородном, потому что ты чистая.

Она указала официанту на свою пустую рюмку.

— Я блещу только в театре. Там я кидаюсь в огонь, я меньше рассчитываю, я не думаю о том, что меня снимают, там я на своем месте и никому его не отдам. На экране я ни хороша ни плоха. Я терпима. Как большинство актеров, кстати. А ты, детка, феноменальна. Если ты достигла статуса звезды так рано, это не только везение. У тебя есть все необходимые данные.

Она отхлебнула бургундского, скривилась и потребовала бордо.

Энни больше не вмешивалась в эти интерлюдии и монологи: она присутствовала, ловя каждое слово.

— Есть всего два типа звезд в кино: сумасшедшие и скареды. Актеры-скареды не двигаются, не меняются в лице, они на грани невыразительности, они всегда в маске, под которой угадывается какая-то форма жизни. К этим камера подъезжает, она их со всех сторон осматривает, обыскивает в поисках чувства. Но, будучи скаредны до мозга костей, они предъявляют только один неразборчивый черновик, рукопись с помарками, которую зритель с помощью монтажа постарается расшифровать. Другие же, сумасшедшие, — это те, кто отдает себя без остатка в момент игры, те, что счастливы только в промежутке между словами «мотор» и «снято». Почему счастливы? Потому что забываются, потому что отдаются игре, потому что в этот момент существуют, целиком и полностью. Потому, наконец, что эта сверхранимость, которая делает их повседневную жизнь невыносимой, находит тут себе применение. Эти люди, и ты из их числа, — инвалиды по жизни. День ото дня действительность их ранит, корежит, убивает.

Она схватила Энни за руки:

— Зачем придумали кино? Чтобы уверить людей в том, что жизнь имеет форму истории. Чтобы убедить их, что в сплетении разрозненных событий, которые мы переживаем, есть начало, середина и конец. Кино заменяет религии, оно упорядочивает хаос, оно привносит разум в абсурд. Самые лучшие кассовые сборы всегда в воскресенье!

Зрителям оно необходимо, и тебе тоже, мой сурок! Ты требуешь, чтобы в сценарии у тебя была отправная точка и конечная, чтобы там было написано, как идти, что говорить, чувствовать, предпринимать, чтобы были отмечены все бугорки и ямы. Нужно, чтобы тебе наметили маршрут, иначе ты утонешь. Ты гений, моя змейка, как это грустно! Лучше быть посредственностью… Ты оставишь после себя много света, но ты никогда не будешь счастлива.

Чем больше Кошелка Вюиттон ее поучала, со всей своей театральной выспренностью, тем больше Энни расправляла плечи.

— Что же мне делать?

— Решиться быть той, кто ты есть: Избранницей. Это значит — разрываться между долгом и даром. Ну а удовольствия…

На прощание женщины обнялись. Кошелка Вюиттон была потрясена этой юной девушкой, над которой, она видела, сгущались тучи. Энни сжимала в объятиях Кошелку Вюиттон, нетвердо державшуюся на ногах, думая, придется ли еще встретиться. Каждая переживала за другую.

Посадив старую даму в такси, Энни вернулась в ресторан расплатиться по счету — Кошелка Вюиттон не платила никогда, даже когда сама приглашала.

Она пошла в гардероб к рыжему:

— Ты куда теперь?

Тот уже закончил работу и успел принять немного дури.

— Я тебя провожу, — ответил он.

— Это куда же?

— Ко мне.

Она согласилась не колеблясь.

19

Со времени приезда в бегинаж[4] Анна сияла. На этом широком дворе, обсаженном деревьями, где обитательницы почти одинаковых домиков смотрели друг на друга сквозь тонкие стволы, Анна занимала домишко с красными ставнями, восьмой справа от ворот, самый дальний от колодца. Внутри, как и снаружи, жилье оказалось удобным, кокетливым; Анне понравилась обстановка, сведенная к самому необходимому. Задние окна выходили на собор Христа Спасителя, и свет в них проникал самый лучший — северный, белый, рассеянный, опаловый, освещающий, не оставляя тени.

Посетитель не мог не поражаться женскому облику бегинажа: и не только из-за его обитательниц — ни один мужчина не имел права там проживать, — но и из-за миниатюрности построек, изящества фасадов, где красный кирпич перемежался с бежевым камнем, их аккуратности и чистоты. Здесь царила атмосфера покоя. На этом гостеприимном прямоугольном дворе, заросшем деревьями, домики казались грибочками на лесной опушке.

Анна делила жилье с портнихой из Антверпена. Уход от тети Годельевы был для девушки облегчением. Облегчением от прошлого, а также от будущего. Больше никто не напоминал ей о матери, умершей при родах; никто не понуждал к замужеству; другие, еще неясные преимущества брезжили впереди. Брендор употребил все свое влияние на Великую Мадемуазель, чтобы устроить ее здесь.

Эта пожилая дама с тонкими чертами лица, славившаяся своими глазами цвета лаванды, управляла обителью со спокойной властностью человека, чьи дух и поступки живут в гармонии. Образованная аристократка, страстная читательница философов и теологов, она не злоупотребляла ни своим положением, ни эрудицией, возглавляя эту нерелигиозную общину. Преимущества своего рождения и культуры, ставившие ее намного выше прочих, она скрывала от посторонних глаз; а незаурядную силу воли использовала только для организации бегинкам простой и чистой жизни в трудах, молитвах, благоговении. Хотя Анна была не из благородной семьи, она приняла ее.

Кстати, может быть, именно поэтому. Действительно, по Брюгге уже начинали ходить слухи, порицавшие наметившуюся в бегинаже тенденцию принимать только девушек из знатных семейств, тогда как в самом начале он брал под свое покровительство женщин из народа.

Когда Брендор представил ей Анну, Великая Мадемуазель долго ее рассматривала.

Анна и Брендор готовились к длительным расспросам, но она, погрозив указательным пальцем, призвала их к молчанию. Обе женщины смотрели друг на друга и не двигались: казалось, Великая Мадемуазель проницает душу Анны одним умственным усилием, не прибегая к словам. Брендор чувствовал, как они, не издавая ни звука, ведут откровенную беседу. Наконец спустя полчаса Великая Мадемуазель заключила:

— Душа может видеть красоту, только если она сама прекрасна. Чтобы видеть Божественное, нужно, чтобы в тебе самом было Божественное начало. Добро пожаловать, Анна.

Без лишних разбирательств Великая Мадемуазель выделила девушке, о которой судачили в Брюгге, содержание и крышу над головой. Хотя благодаря Брендору все препятствия были преодолены, тетушка Годельева, не уразумев такой удачи, стала было возражать: поскольку весь город признал в ее племяннице существо исключительное, опекунша потребовала, чтобы Анну поместили в лучший женский монастырь.

Брендор, со своей стороны, советовал, чтобы, пока не проявится истинное призвание, Анна провела переходный период жизни в бегинаже.

Анна была тут новенькой. Ей казалось, будто началось ее второе детство.

Когда она обосновалась в бегинаже, ей пришлось выбрать занятие, которое станет ее обязанностью в этом женском, не монашеском сообществе. Поскольку она умела читать и писать, ей предложили должность при управлении имуществом, так как Великая Мадемуазель рассудила, что бегинок, способных мыть шерсть, чесать и прясть ее, и так предостаточно.

Наутро, заметив старушек, занятых тяжелым физическим трудом, Анна вызвалась также доставлять дрова: она будет приносить вязанки хвороста, поленья, будет их колоть, если понадобится; она добавила, что иногда сможет подметать двор и чистить водостоки.

Она с радостью сдержала слово. Каждый день она чувствовала безграничный прилив сил. Чем больше она прилагала усилий, тем сильнее становилась. Брендор часто ее навещал. Официально он готовил ее к предстоящей встрече с архидиаконом; сказать по правде, заинтригованный девушкой, он хотел подольше понаблюдать за ней, понять, чем она так заворожила всех с тех пор, как приручила волка.

Если она соглашалась прервать свои труды, они усаживались рядом на каменную скамью.

В первые дни ему мало что удалось из нее вытянуть. Не то чтобы недоверчиво, но как-то уклончиво Анна отказывалась от долгих разговоров. Хитроумными вопросами, которые она задавала с самым непосредственным видом, ей удавалось добиться того, что ораторствовал в основном он. Уловив ее маневр, Брендор решил быть строже.

— Анна, я хочу, чтобы ты говорила со мной, а не слушала меня.

— Я здесь не могу говорить.

— Что тебе мешает?

— Вот эти стены вокруг нас.

Брендор насупился, убежденный в том, что она опять придумала уловку, чтобы увильнуть. Она протянула ему руку, мягко приглашая последовать за ней.

Они направились к дереву посередине луга.

— Здесь, — настояла она, — под липой. Так будет легче.

Брендор вспомнил о ее привязанности к дубу во время бегства в лес; он вдруг подмигнул дереву, как бы приветствуя его.

Анна это заметила:

— Вы знакомы?

— Нет еще.

Она засмеялась:

— Вы друг другу понравитесь.

Они уселись в тени ветвей, прислонясь спиной к стволу. Так они посидели немного молча, чтобы попривыкнуть к дереву, а может, наоборот, чтобы дерево привыкло к их присутствию.

Выждав время, Брендор спросил:

— Ты дочитала Библию?

— Нет. Слишком страшно.

— Анна, я же тебе советовал оставить Ветхий Завет и заняться Новым. Ты не можешь уклониться от чтения Евангелий.

Тут монах Брендор впервые окинул неспокойным взглядом окрестности, проверяя, не слышал ли кто эту фразу, которая могла показаться опасной, если истолковать ее как идеологию лютеранства.

— Во всяком случае, — продолжил он, — жизнеописание Господа нашего Иисуса Христа ты тысячу раз уже слышала во время мессы.

Анна скептически поджала губы:

— Я не особенно слушаю мессу.

— А что же ты делаешь?

— Пою, смотрю на лучи света, любуюсь каменными статуями, чувствую запах своих соседей, стараюсь различить, как голос священника разбивается на эхо.

Брендор вздохнул:

— И ты не молишься?

Она с негодованием повернулась к нему:

— А вот и нет, я много молюсь. Я молюсь не только когда читают молитву, я молюсь во время всей службы. И в течение дня тоже. Я почти непрестанно молюсь.

— Что ты называешь молитвой?

— Я благодарю. Я сосредоточиваюсь, чтобы избежать зла.

— Ты просишь у Бога милостей?

— Не собираюсь надоедать Ему со своими проблемами.

— Ты просишь Его вмешательства для других?

— Если это возможно, я предпочитаю действовать.

Брендор стиснул зубы. Послушать, так заявления Анны отражали либо греховное тщеславие, либо ангельскую веру.

— Когда священники говорят тебе о Боге, что ты чувствуешь?

— Мне скучно.

Какое счастье, что он настоял на этом карантине перед тем, как ей поступить в монастырь, ведь любое ее высказывание поразило бы церковников.

— Объясни мне, почему тебе скучно.

— Священники должны говорить о Боге с любовью, ослепленные, очарованные, полные благодарности и восхищения. Мы должны завидовать тому, что они так близки к Нему, что они Его представители, да мы должны от зависти помирать, хотеть быть на их месте, если бы они превозносили Его по-хорошему. А вместо этого они потрясают Богом как плеткой: «Бог тебя накажет, если не в этой земной жизни, так в аду!» Они, с их кострами, пожарами, углями, покаяниями, вечными муками, наводят на меня ужас, я кажусь себе птицей, которой уготована жаровня.

Она повернулась к Брендору:

— Если священники правы, уткам везет больше, чем людям: они не проводят жизнь в ожидании, что закончат на вертеле.

Легкий ветерок оживил листву. Анна вдохнула полной грудью:

— Такой Бог, брат Брендор, не помогает мне жить. Напротив, мешает.

— Почему ты сказала «такой Бог»? Разве, по-твоему, есть другой?

Анна молчала. И это молчание не означало отсутствия мысли — скорее, мысль сложную, невыразимую. Брендор, не зная, как ее вывести из этого безмолвия, отказался от продолжения разговора.

В последующие дни он ограничился наблюдением за Анной. Трудясь от зари до зари, она сияла от радости. Улыбка не сходила с ее губ: ласковая, когда она к кому-то обращалась, счастливая, когда созерцала небо, любящая, когда ей встречались животные. Проверив расчеты с ткачами, которые приезжали за шерстью, она тотчас же уходила под липу и сидела там в задумчивости, прислонившись спиной к стволу. Часто она отходила от дерева и ложилась на лужайку, лицом к земле, раскинув руки. Брендор не удержался, позвал Великую Мадемуазель и показал ей Анну, лежащую ничком на траве:

— Что она делает?

— Она лежит крестом, подражая Господу нашему Иисусу Христу. Это так ясно, брат Брендор, почему вы спрашиваете?

— Анна сама не знает, что она делает. У нее нет никакой религиозной культуры.

Улыбка озарила лицо настоятельницы.

— Чудесное неведение, — вздохнула она. — Эта простая душа достигает, сама трго не зная, высот христианского вдохновения. Ее душа интуитивно парит выше слов, мыслей, рассуждений.

Они оба улыбнулись, счастливые, видя в безгрешной Анне оправдание своей глубокой веры.

— Чистые сердцем чисты и от знания.

Добавив это, Великая Мадемуазель как бы сбросила с плеч груз своей баснословной эрудиции, знания языков — греческого, латыни, иврита, — познаний в области древней патристики и богословов всех эпох. В это мгновение ему подумалось, что ее многочисленные морщины — это результат усталости от прочтения стольких страниц.

Они еще помолчали.

Проводив Великую Мадемуазель, Брендор вернулся к Анне:

— Анна, что ты там делала, лежа на земле?

Она покраснела.

Он ждал ответа. Полагая, что он укоряет ее за испачканную одежду, она показала ему, что на ней нет пятен. Он покачал головой, настаивая:

— Ты молилась?

— Почти.

Этот загадочный ответ долго отдавался в них эхом. Брендор спрашивал себя, как это — почти молиться?

— Пойдем под липу. Ты мне расскажешь.

Не мешкая, побуждая ее идти за ним, он направился к дереву и уселся на выступающих наружу корнях.

— Итак?

Она села рядом.

— Я ложусь лицом к земле, чтобы почувствовать ее мощь. Вначале я ничего не ощущаю, потом если как следует настроюсь, то чую, как сквозь меня во множестве начинают подниматься токи; они растут, снуют, шуршат, до тех пор пока я не почувствую единства ее силы. Тогда я ею насыщаюсь. Как если бы я грелась на солнце. Это позволяет мне быть сильной. Это дарит мне улыбку. О, я не воровка, потому что я каждый раз прошу у земли позволения.

Брендор был потрясен.

Всю ночь он проворочался на своей колючей соломенной постели, воодушевленный, растерянный. С одной стороны, в том, о чем говорила Анна, о Боге речи не шло; с другой стороны, она описывала мистические откровения, которые вызывала скорее природа, чем Святое Писание. Есть ли промежуток между тем, что она ощущает, и христианством?

Брендор приподнялся на постели, взбудораженный ответом: нет никакого зазора. Анна, посланница с вестью, которой сама не понимала, получала свои озарения от плотника из Назарета.

Разве она спонтанно не распростерлась крестом? Прямое доказательство того, что она следовала внушению Иисуса Христа…

Наутро Брендор пришел к выводу, что его ночное беспокойство — это следствие недоразумения: Анне недоставало слов. Поскольку она никогда не слушала священников, не читала Библии, ей трудно было выразить то, что она переживала. Точно так же, как чистые сердцем чисты и от знаний, Анна не понимала, что делает, но делала.

Монах Брендор решил, что его миссия состоит в том, чтобы открыть Анне, что же проходит через ее тело и дух.

20

9 июня 1906 года

Моя Гретхен,

замечала ли ты такое чудо? Живешь годы, не зная такого слова, потом вдруг обратишь на него внимание и начинаешь слышать его везде и постоянно.

Это как раз то, что случилось у меня с термином «психоанализ». В своем последнем письме я описывала тебе свой поход к доктору Калгари и последовавшее бегство; мне тогда казалось, что за этим термином — слишком ученым, чтобы быть честным, — кроется мошенничество. Вена уже бегала за Месмером и его магнетическими ваннами, почему бы теперь не побегать за доктором Фрейдом и его лечебными диванами?

Спустя два месяца как бы я хотела вернуть время вспять, забрать то письмо, разорвать его, потому что с той поры я постоянно, за всеми обедами и беседами, только и слышу об этом необычайном методе, сама говорю о нем и — ты не поверишь — им интересуюсь. Как произошла эта перемена?

Судьба умеет перехитрить горячие головы вроде моей.

По своему обыкновению, я наделала множество ошибок.

Сначала была история со спрятанными стеклянными шарами. Это больная тема, но я превозмогу стыд и тебе — одной тебе — расскажу правду.

Как-то утром мне доложили о визите банкира Шондерфера. Я послала сказать, что Франц отлучился, но он хотел видеть именно меня.

Так как мои родители слишком рано умерли, оставив мне состояние, я только помнила, что оно есть, но не интересовалась его управлением. Какой интерес владеть миллионами, если надо тратить часы на ведение дел? Быть богатой — это значит освободиться от мысли о деньгах, не так ли? Для меня банкир — это кто-то вроде гувернантки, мажордома или повара: они должны заниматься своим делом, не беспокоя хозяев. Так что я готова была спровадить Шондерфера.

Вошедший поклонился, поблагодарил, что я приняла его, и, волнуясь, несколько раз прокашлялся.

— Поторопитесь, господин Шондерфер, скажите мне причину вашего присутствия здесь.

— Обычно я должен обращаться к господину фон Вальдбергу, поскольку в этой области, как правило, несет ответственность мужчина. Между тем это ваши ценные бумаги, госпожа фон Вальдберг, сбережения, которые оставили вам родители. Я… я… обеспокоен.

— Почему, боже мой?

— Ваши расходы… Я имею в виду ваши личные деньги, не те, что вы имеете на общем счету с вашим мужем.

— И что?

— Конечно, это не мое дело… Тем не менее, зная, что вы не любите считать, я произвожу вычитание за вас…

— Очень хорошо.

— Тогда позвольте вам заметить, что при таком темпе вы очень скоро обнулите ваш счет.

— Что?

— Я вам это изложил в письменном виде. Подсчитав ваши расходы, я сделал прогноз на будущее. Это… внушает беспокойство.

Я схватила листок, пробежала его глазами, слишком быстро, чтобы что-то понять, достаточно медленно, чтобы заметить вывод: мое личное разорение маячило на горизонте через два года.

Убедившись, что задел меня за живое, он поспешил меня ободрить:

— Разумеется, у вас есть еще капиталы, вложенные в недвижимость. Здесь речь идет только о деньгах на счете в банке. Хотя я опасаюсь, что в скором времени вам придется продать ваши дома, если вы будете продолжать в таком темпе…

Какое-то время я молчала, стараясь собраться с мыслями, но у меня не получалось: разные дверцы раскрывались у меня в голове, но только они вели в никуда.

— Может быть, вы хотели бы обсудить ваши расходы? Я мог бы вам помочь отличить те, что необходимы, от…

Я выпрямилась, похолодев от гнева, и распрощалась с ним.

Хотя он и возражал с деликатностью, не лишенной смирения, я была непреклонна:

— Мне ни к чему оправдываться, сударь. Вы перепутали роли: это вы, мой банкир, должны мне давать отчет, а не наоборот. Оставим этот разговор.

Он удалился. Я залилась слезами тут же, в будуаре, где его принимала. Я чувствовала себя… как бы сказать… как будто пережила насилие: его попытка вторгнуться в мое существование оставила меня взбудораженной, в смятении, в угрызениях о прошлом, в беспокойстве о будущем, я была охвачена убийственными мыслями. Конечно, вырисовывались пути рационального ответа на вопросы Шондерфера. Но эту рациональность я отвергала. Моя жизнь не могла сделаться ни благоразумной, ни осторожной, ни рассудительной. Она и так была таковой в некоторых вещах. Зачем же все умещать в рамки?

Было ли это от слез, заложенного носа? В какой-то момент я почувствовала, что задыхаюсь.

Франц ничего не узнал об этом визите. В течение трех дней я ловила на его лице малейшую перемену, которая могла бы быть следствием разговора с банкиром. Но ни тени сомнения не омрачило нашего согласия.

Напротив, на четвертый день тетя Виви явилась к чаю.

— Моя дорогая, почему мы так редко вместе ездим за покупками? Я обожаю ездить по обувщикам, портным и модисткам в обществе подруги. В следующий раз возьмите меня с собой, и будем легкомысленны!

На ее овальном лице появилась неотразимая умоляющая мина, из тех, которые она строила своим любовникам, чтобы они преподнесли ей хорошенький подарок.

По своей наивности я не угадала ее намерений и невпопад ответила:

— С удовольствием. Но вы знаете, тетя Виви, я не кокетлива. Францу приходится настаивать, чтобы я заказала себе какую-нибудь новую вещь. Я одеваю госпожу фон Вальдберг, а не себя, Ханну.

— Мне кажется, я это заметила. Тогда, моя милая, я не понимаю одного: Шондерфер, которого я случайно встретила, говорит, что вы живете не по средствам.

Я побледнела. Как он посмел!..

— Ох, я ненавижу этих банкиров, — продолжала тетя Виви, чтобы не дать мне высказать свое возмущение. — Они, оказывается, хуже, чем самая последняя камеристка-сплетница, с той лишь разницей, что их не выгонишь. Они шарят у нас по карманам, ящикам, шкатулкам с драгоценностями, пытаются выведать, чем мы занимаемся, все тайны, все темные углы, хотят знать происхождение и предназначение каждого талера. Невыносимо! Почти все им это позволяют. Мало того, некоторые боятся своих банкиров. Особенно буржуа. Мир поставлен с ног на голову.

Знала ли она, произнося эту обличительную речь, как я обошлась с Шондерфером? Хотела ли она мне польстить?

Она опять попыталась отвлечь меня от размышлений:

— Вы делаете Францу подарки?

— Нет. Никогда.

Она вздохнула с облегчением:

— Тем лучше. Значит, вы его не обманываете.

Я наблюдала за этой удивительной женщиной, известной тем, что она постоянно меняет любовников, — она радовалась, что у меня их нет. Может, у нее двойная мораль — одна для себя, другая для других? Или племянник у нее на первом месте? Тогда, конечно, я в ее глазах — не женщина сама по себе, а «жена Франца». А его не следовало обманывать.

Я в свою очередь решилась сделать выпад:

— А женщины, которые изменяют, щедры со своими мужьями?

— Если они не хотят стать разведенными женами — конечно.

— Что же, они настолько расчетливы?

— Нечистая совесть… Когда угрызения совести мучат душу, любезности так и сыплются, как пудра.

Чертовка Виви опять меня сбила с толку.

В то время как я намеревалась ее пощекотать за недостойное поведение, она опередила меня: представилась сознательной и раскаивающейся грешницей.

— Для ясности, — уточнила она, — компенсировать — не значит искупить…

Не хотелось бы мне следовать за ней по этому обрывистому пути.

Как будто угадав мои мысли, она сменила тему:

— Скажите, дорогая, на что вы тратите деньги?

— Я обязана вам отвечать, тетя Виви?

— Нет, вы можете промолчать. Но есть кое-кто, кто долго молчать не будет: этот ужасный Шондерфер. Пока что он не оповестил Франца, он ограничился тем, что посоветовался со мной. Однако, если я не дам ему какого-нибудь ответа, он не замедлит это сделать.

Я поднялась и нервно заходила по комнате. Сцена, которой я опасалась, уже не за горами: Франц поймет, на какой неудачнице он женился. После того, как я оказалась неспособной забеременеть…

Несколько секунд — и я решилась довериться тете Виви.

По мере объяснений я чувствовала облегчение.

Я созналась в том, что мое увлечение стеклянными шарами ввергло меня в астрономические расходы: да, я соглашалась платить за них все дороже и дороже, и антиквары этим пользовались, и теперь, когда я не покидала Вену, для пополнения коллекции я отправляла своих представителей по всей Европе — во Францию, в Англию, в Россию, в Италию, в Турцию. То есть я ежемесячно содержала пять-шесть торговцев, которые путешествовали за мой счет, селились в роскошных отелях, ужинали за мой счет с обладателями безделушек, чтобы уговорить их продать мне свои сокровища, и т. д. Конечно, я задумывалась относительно их честности, я не сомневалась, что они завышают цены, но когда по их возвращении я готова была оспорить их расходы, они извлекали из-под полы такой оригинальный миллефиори, что я умолкала.

Затем я созналась в самом страшном: отдавая себе отчет в том, что я не смогу разместить свою коллекцию здесь, во-первых, потому, что это привлекло бы внимание к моему увлечению, во-вторых, потому, что не хватило бы места, я тайно приобрела дом. Потребовалось отремонтировать эту виллу, чтобы она была достойна моих маленьких сокровищ, превратить ее в сейф с бронированными дверьми и завинчивающимися ставнями, нанять сторожей — все эти необходимые действия тяжким бременем легли на мой бюджет. В заключение этого водопада признаний я показала тете Виви свои последние приобретения в надежде, что она поймет или хотя бы оправдает мою страсть.

Но она лишь скользнула по ним холодным взглядом. Взяв меня за руки, она вынудила меня посмотреть ей в лицо:

— Милая Ханна, вы хотя бы понимаете, что ваше поведение… необычно?

— Моя коллекция необычна, она станет исключительной.

— Нет-нет, дитя мое, я о вас говорю. Тратить без счету на стекляшки…

— Произведения искусства! — возразила я с негодованием.

— Произведения ремесленников, — попыталась она меня поправить.

Разъяренная, я вскочила и принялась ее оскорблять. Я не могу тут повторить своих слов, во-первых, потому, что я горю желанием их забыть, во-вторых, потому, что от тех, что я вспоминаю, краска стыда заливает мне щеки. Короче, я кричала, что меня никто не понимает, что я окружена грубыми людьми, тупицами, варварами. И под конец я добавила, что сто раз бы уже умерла, если бы моя коллекция не утешала меня.

У тети Виви хватило ума дать мне выплеснуть весь свой яд. Не вступая в спор. Мне кажется, даже не слушая. Она думала.

Мы долго сидели друг перед другом, я — приходя в себя, она — размышляя.

Наконец она поднялась и собрала свои вещи, готовясь уйти.

— Как жаль, что вы не нашли общий язык с доктором Калгари. Мне говорили, что недавно он вылечил женщину, собиравшую часы. Эта мания поставила под угрозу существование ее семьи. Совсем как с вами: долги, непонимание мужа, охлаждение к близким, которые ничего не понимают…

— У нас до этого еще не дошло, тетя Виви.

— Нет еще. Но скоро дойдет. Жаль…

— Не знаю уж, как доктор Калгари смог бы меня убедить, что мои стеклянные украшения не прекрасны и не стоят моих забот.

— О, насколько я понимаю, он бы вам этого не сказал. Он показал бы вам, что эти шары — не только украшения, что они скрывают в себе что-то другое, настолько для вас неприятное, что вы не желаете это осознать. Именно так он поступил с часами этой женщины.

— Ах вот как? Что же символизировали эти часы?

— О, это сложная история. Их тиканье отсчитывало менструальный цикл. Эта женщина так боялась наступления климакса, что думала, что продлит свой детородный возраст, нагромождая указатели времени. Это парадоксально, но она коллекционировала циферблаты, чтобы бороться с течением времени.

— Абсурд! — ответила я. — Совершенно нелогично.

— А кто сказал, что наша жизнь логична? — спросила тетя Виви.

Провожая ее к выходу, я попросила ее представить банкиру приемлемую версию моего безумия.

— Рада, что вы начинаете мыслить здраво, — бросила она, прежде чем удалиться.

В последующие недели я пыталась себя обуздать. Мне это удавалось на несколько часов в день, но все усилия шли прахом, стоило мне заговорить с торговцем или антикваром. То есть на деле я могла устоять перед соблазном, пока он не оказывался передо мной. К своему глубокому огорчению, я обнаружила в себе черты характера тети Клеманс, сестры Виви, той самой, что весит больше ста килограммов: в промежутках между приемами пищи она убеждает себя, что сядет на диету, но затем бесконтрольно наедается за столом.

Калгари? Неужели мне придется вернуться к этому бессовестному соблазнителю? Если я и начала понимать, что одной мне не справиться, я отнюдь не была убеждена, что психоанализ или один из его магов смогут мне помочь.

И тогда приключился следующий инцидент, симфония господина Густава Малера.

Франц обожает музыку. Или, скажем так, обожает бывать в местах, где играет музыка. Я пишу это без иронии, только для ясности: у их семьи есть ложа в Опере, они посещают концерты в Филармоническом обществе, а также в доме держат много прислуги — это все унаследованные ритуалы. Когда рождаешься Вальдбергом — рождаешься меломаном, отцы и дети танцуют вальсы Штрауса, о выдающихся способностях певиц спорят с такой же страстью, как о достоинствах лошадей. С юных лет уши Франца были полны Моцартом, Бетховеном, Вебером; вечером перед сном мать пела ему романсы Шуберта или Шумана; прославленные пианисты, Лист в том числе, сотрясали дворцовый «Эрар». Так что, каковы бы ни были программа и исполнитель, Франц готов выслушать, но в то же время по окончании он так спокоен, так невозмутим, что иногда я спрашиваю себя, а слушал ли он вообще.

Я, напротив, настолько отдаюсь музыке — наверно, потому, что не имею к ней такой привычки, — что она может меня просто ошеломить. Что и случилось недавно, в мае, на вечере в Филармоническом обществе. Дирижер Густав Малер исполнял свою симфонию.

Как и большинство слушателей, я пришла туда с недоверием, потому что все мы думали, что знаем, что нас ожидает: молодой, харизматичный, директор Оперы, выдающийся музыкант, ну и довольно с него, не правда ли? Не станет же он от нас требовать, чтобы мы поверили, что он новый Бах или грядущий Брамс! Признанный дирижер по будням, этот воскресный композитор скандальным образом пользовался своей властью, дабы навязать нам свою музыку. В унисон со своими соседями, в самом недоверчивом состоянии духа я села на свое место, чтобы слушать его недавно написанную симфонию.

Но с первых же нот он завладел моим вниманием. Когда вступили деревянные духовые, я уже не принадлежала себе — меня поглотило это пространство, палящее, лесное, болезненное, раздираемое неистовыми силами, которые вздымаются, но опадают, отягченные расплывчатыми воспоминаниями; зыбкий, ущербный пейзаж, где внезапно возникнет адажио, как милосердный бальзам, как солнце проглянет сквозь тучи и озарит золотыми лучами сумрачную долину. По мере того как произведение росло, я отрешалась от своего дыхания, чтобы дышать вместе с ним; скрипки уносили меня ввысь, я глубоко вдыхала вместе со взмахом смычков, во время тутти оркестра я задерживала дыхание, после чего делала вдох на перламутровом переливе арфы.

Твоя заурядная Ханна, которая никак не придет в себя после своей ложной беременности, снедаемая мелочными мыслишками, исчезла. Другая, свободная, обновленная, плыла по волнам музыки, давая течению унести себя, податливая, счастливая. У меня было такое чувство, будто я проникла внутрь своих узоров, запаянных в стекло. А что иное мне дают мои хрустальные шары, если не то же самое, что и музыка? Освободиться от себя, уйти от мира, где я страдаю, и войти в тот мир, где я восторгаюсь, бежать от времени, которое я терплю, в то, которым наслаждаюсь. Я была в восхищении. Я отрешилась от действительности ради красоты.

На последнем аккорде я бурно зааплодировала, и тут случилось нечто невероятное: я потеряла сознание. Как тряпичная кукла, я в обмороке — как мне потом рассказали — осела. Я комом опала на пол.

Преимущество этого беспамятства состояло в том, что я не видела холодного приема произведения венской публикой. В отличие от меня, им очень не понравилось.

Если они не перенесли симфонию, то и я тоже в какой-то степени, поскольку мой восторг спровоцировал обморок.

Когда я пришла в себя, я увидела над собой два лица: доктора Тейтельмана и доктора Калгари. Тяжелое возвращение к действительности.

Один считал меня симулянткой, другого симулянтом считала я.

Над ними обоими настороженное лицо Франца.

По позолоте на потолке я поняла, что меня уложили в фойе.

Тейтельман считал мой пульс. Калгари подал стакан подслащенной воды. Собравшись с силами, которые придал мне этот напиток, я улыбнулась мужу.

— Как ты себя чувствуешь, ангел мой? — тревожно спросил Франц.

Я ответила ему широкой улыбкой, что его успокоило.

Он тут же обратился к Тейтельману:

— Ну что, доктор, вы полагаете, что это то самое?

— Есть шансы. Если у Ханны нет болей в животе или печени, это оно.

Он ощупал меня, я не реагировала. Он заключил:

— Значит, это то самое.

— Дорогая, ты наверняка беременна!

По моему лицу пробежала гримаса тревоги. Тейтельман ее уловил — тем более что ждал этого. Он и решился охладить воодушевление Франца:

— Спокойно… Спокойно… Не будем делать скоропалительных выводов.

— Как хотите, доктор Тейтельман, но я уверен.

И Франц помчался как ветер, чтобы подогнать нашу карету к подъезду.

Как только Франц исчез, Тейтельман строго на меня поглядел:

— Если дурнота будет продолжаться, госпожа фон Вальдберг, приходите ко мне в кабинет, чтобы проверить хорошую новость. И приготовьтесь к более детальному осмотру, чем в прошлый раз.

После чего он сухо попрощался и удалился.

Калгари, сидевший неподалеку, с интересом наблюдал за мной. Я хотела было накинуться на него, потребовать, чтобы он ушел и оставил меня в покое. По какому праву он находится подле меня?

Но я почувствовала, что он полон сострадания, и промолчала.

Мне показалось, будто он услышал мои мысли в присутствии моего мужа и врача.

— Это музыка вас оглушила, не правда ли?

Я кивнула.

Он продолжал:

— Я сидел неподалеку от вас. И два-три раза во время концерта позволил себе бросить взгляд в вашу сторону: мне показалось, что вы потрясены.

Я попыталась в нескольких словах обрисовать ему, что я испытала. Он покачал головой:

— Вы принадлежите к избранным душам, госпожа фон Вальдберг. Вы очень тонко, как никто, все улавливаете. Знайте, что, невзирая на прошлое недопонимание, я всегда готов вас принять. Я знаю, что вы приняли меня за шарлатана; тем не менее сегодня этот шарлатан единственный разгадал происходящую в вас перемену. Счастье погрузиться с головой в искусство. Боязнь вернуться в свое тело. И самый большой страх: иметь — или не иметь — другую живую плоть внутри себя.

Я отвернулась. Каков простофиля!

Вечно я недовольна. То переживаю, что Франц меня не понимает, то раздражаюсь, что Калгари понимает.

Он стушевался, затем пришли слуги, чтобы помочь мне дойти до кареты.

С той поры Франц вновь дарит меня пылкими знаками внимания, как в те девять месяцев иллюзорного бремени. Я называю это «взглядом петуха на курицу-несушку», и до чего же мне надоели эти взгляды, и что-то подозрительно много в них любви.

И вот, моя Гретхен, я приступаю к описанию последнего происшествия, которое помогло мне вернуться на свои старые позиции. Это случилось вчера вечером.

Более чем происшествие — стычка, свидетельницей которой я была и которая так меня шокировала, что у меня внутри сдали последние сдерживающие силы. У графини Грэм-Галлас разразился бурный диспут о состоянии искусства в Вене. После концерта, на котором Густав Малер так разочаровал меломанов, пожилые господа, сидя за столом, принялись разносить в пух и прах современных художников, диагностировав упадок всех искусств.

Поскольку Франц, неисправимый оптимист, привел им в пример несколько удачных произведений и напомнил, что трудно судить о целом здании, если стоишь, уткнувшись в него носом, они вытащили свои аргументы, как оружие из ножен. Это была битва ветеранов против молодого поколения. И если молодежь — Франц, я — вела себя вежливо, то старикашки распоясались. Ничего хорошего уже нет в Вене! Желание соригинальничать приводит к жалким потугам, поиски небывалой глубины толкают художников в отвратительные бездны, где в человеке видятся одни уродства, пороки, болезненные отклонения, жестокость. В живописи стиль модерн представляет собой не шаг вперед, а откат назад: мы возвращаемся к мифологическим ужасам, к монстрам, к существам неопределенного пола, в картинах больше нет перспективы. Досталось и Йозефу Хоффману, и Коломану Мозеру. Некто Малер попытался с ними соперничать в патологической нервозности? Что ж, он, увы, преуспел.

Что до писателей, они увязли в трясине. Что пишет этот Артур Шницлер, если не порнографию? Ни одна мать не поведет свою дочь в театр на «Хоровод». А Фрейд, сентенциозный двойник Шницлера, самый худший из них, со своим психоанализом, который своими сумбурными идеями дурманит молодежи голову? Кстати, Шницлер и Фрейд, оба врачи, возомнившие себя литераторами, роются в душах, как во внутренностях, они пишут скальпелем. И заключение: их произведения безжизненны, как трупы в формалине, они смердят, они ужасны, они низки. Почему? Потому что созданы евреями. Даже те, кто случайно не еврей, «объевреились», что еще хуже. Вагнер об этом, кстати, очень хорошо сказал, этот ясновидящий разглядел в евреях разрушителей наших ценностей. Эти господа почему-то допускали, что еврей может быть банкиром, собственником, но художником?.. Изыди, Сатана! Если сейчас не прореагировать, они разрушат цивилизацию.

И тут внезапно, как игрок выскакивает из свалки, вновь возникло слово «психоанализ». Они с ожесточением осыпали этот метод и его творца, Фрейда, градом насмешек. Как, разве может крыться мысль бессознательная под мыслью сознательной? И как Фрейд узнал об этом? Если она бессознательная, эта мысль, как же ее тогда осознать? По определению! Какой болван! Далее эти господа обозвали его сексуальным маньяком, поскольку Фрейд находил, что причина многих поступков — если не всех — крылась в их чувственной подоплеке. Человек сосет грудь, когда курит. Он возвращается в материнское лоно, когда купается…

Да! Его теория цензуры их особенно веселила: эта хранительница чистоты, которая мирится с некоторыми желаниями, а другие отбрасывает рикошетом в тело или в область души! Такая вот уловка, которую мы не замечаем? Ах, действительно, этот орган контроля, одновременно бессознательного и сознательного, что за балаган! Это противоречие. Все равно что растворимая в воде рыба.

Они насмехались.

Я вдруг страстно увлеклась тем, над чем они смеялись. Этот психоанализ, который они разбирали по косточкам, наконец стал мне понятен. Я почувствовала его важность. Наконец осознала интерес ко мне и моим проблемам.

Вдобавок, когда они свалили в одну корзину все, что ни есть еврейского, меня это только подтолкнуло с расположением относиться теперь ко всему еврейскому. Если я оценила Малера, может быть, полюблю и Фрейда?

Во мне в этот вечер словно бы произошла какая-то революция. Конечно, я не пойду к доктору Фрейду, поскольку, если об этом узнают, от меня отвернутся в моем кругу; но все же завтра — обещаю — я назначу встречу с доктором Калгари.

Твоя кузина, которая скоро будет чувствовать себя, без сомнения, лучше,

Ханна

21

— Так что ты решила, Энни? Останешься кинозвездой или превратишься в падающую звездочку?

Голос Джоанны, холодный, гнусавый, проникал сквозь штору кабинки, где Энни примеряла вечерние платья. А актриса, запыхавшаяся, вся в поту, прижалась лбом к зеркалу, надеясь, что спазмы, которые разрывали желудок, постепенно стихнут.

Уверенная в том, что Энни согласится, Джоанна продолжила насмехаться:

— Завоевать успех может кто угодно — это дело случая. Но чтобы упрочить успех, требуется ум.

— Может, и талант не помешает?

Энни пыталась избежать неизбежных обличений, которые Джоанна не преминет на нее обрушить.

— Какой именно талант? — раздраженно спросила акула бизнеса.

— Ну, для актера талант в игре. Прости, Джоанна, если я тебя обидела подобной непристойностью.

— Непристойностью — нет. Глупостью — да. С каких это пор для кинокарьеры нужен талант? Достаточно смазливого личика и профессионального агента. Вспомни Лесси, верную Лесси; мы все взахлеб смотрели фильм, ни на миг не допуская, что пес наделен талантом. Впрочем, для этой роли понадобилась не одна собака колли, а несколько.

Энни прижала руки к животу. Она боялась, что ее вот-вот стошнит или она упадет в обморок. В отдаленном, постоянно работающем уголке мозга — малодоступном, огражденном барьерами — у нее рождались хлесткие ответы Джоанне вроде: «Жаль, что я не собака!» или «Джоанна, голливудский ветеринарный агент», что означало: «Если ты не прекратишь, укушу!» Но, увы, дрожащие губы не выдавили ни слова.

— Вместо Лесси, — продолжила Джоанна, — я могла бы назвать немало актеров, которые в данный момент являются желанным зверем. Энни, разумеется, я не отношу тебя к данной категории, тебе известно, до какой степени меня ошеломляет твое драматическое чутье. И все же я должна блюсти твои интересы и обращаться к тебе как к неразумному созданию. Отменить назначенные встречи, поскольку ты уклоняешься от них, — это я понимаю. Один раз. Но не два. В последние недели ты пренебрегала всеми обязательствами, и меня в Голливуде шпыняли все кому не лень. Было бы лишним уточнять, что я охотно обошлась бы без таких знаков внимания.

Энни сползла вдоль зеркала и присела на корточки. Боль сверлила ее насквозь.

— Короче, возьми себя в руки. Твое участие необходимо для продвижения «Девушки в красных очках». Ты меня не возненавидишь, если я скажу, что в иные дни ты совершенно нефотогенична и голос звучит ужасно?

Энни хотела ответить, что как раз затем, чтобы скрыть это, отменяла встречи с журналистами, и ответила бы, если бы этот диалог разворачивался в другом измерении, где она была бы способна громко произнести фразы, складывавшиеся в уме.

В этот момент Джоанна замолкла, так как художник по костюмам в сопровождении помощников вернулся, чтобы присутствовать при примерке.

— Ита-а-ак?! — спросил он со своим итало-ливанским акцентом.

Энни на грани обморока, защищенная от оценивающих взглядов тяжелой бархатной портьерой, натянула на себя платье из золотистого ламе, такое легкое, изящное, узкое, что оно облегло ее фигуру как фантастически эластичная вторая кожа. Любимец Голливуда Орландо уверял, что сотворил это чудо специально для нее.

— Энни, не заставляй меня томи-иться! Правда же ты в нем похожа на сиррену-у?!

Девушке хотелось угодить этому гениальному дизайнеру, что, мол, да, она сгорает от нетерпения, желая предстать в этой рыбьей чешуе, но желудок свело спазмом, а в глазах у нее помутилось. Она вот-вот могла лишиться чувств.

— Хочешь, чтобы Дор-ра помогла тебе его натянуть?

Энни разлепила губы, чтобы пробормотать «нет», и это было роковой ошибкой: из горла хлынула рвота.

За три секунды одеяние сирены, стоившее сотни часов работы трем восточным мастерицам, специализировавшимся на вышивке золотой нитью, украсилось смесью кукурузных хлопьев, кофе, непереваренных фруктов, к которым добавились совершенно белые нерастворившиеся таблетки, проглоченные за завтраком.

— Уф! Теперь уже лучше, — выдохнула Энни, чувствуя, что в глазах посветлело, а сжимавшие голову тиски разжались.

Орландо за портьерой, трактуя это заявление как восторженный возглас, не утерпел:

— Можно взглянуть?

Не дожидаясь разрешения, он отстранил бархатную завесу и обнаружил Энни в одном белье, скрючившуюся над извергнутым дурно пахнущим месивом, откуда торчали чудом не запачканные складки бесценного платья.

Появилась Джоанна.

Оба застыли, пораженные. Энни тоже.

Выдавив улыбку, она попыталась пустить в ход свое обаяние, чтобы вымолить прощение:

— Простите… Вчера я немного перебрала.

Произнося это, она с ужасом поняла, что издает жуткие хриплые звуки, дополняемые амбре турецкого сортира.

Несколько часов спустя срочно доставленная домой Энни потягивала мятный настой в обществе Джоанны.

Последняя сумела весьма эффективно разрешить кризисную ситуацию. Не выдавая своих чувств, она быстро организовала транспорт, успокоила Орландо, а также отправила назад парикмахера и гримерш, вызванных для работы с Энни.

Энни блаженствовала: ей казалось, что Джоанна ведет себя как идеальная мать.

Уже оправившаяся, хотя еще слабая девушка сидела рядом со своей агентшей.

— Спасибо…

Джоанна подпрыгнула от неожиданности. Хотя ей явно недоставало лишь слов благодарности — как зеленого сигнала светофора, — чтобы продолжить атаку.

— Милочка, я буду рада, если ты поправишься и больше не станешь создавать подобных ситуаций. Представь, в профессиональной среде о твоем последнем фильме распространяются очень лестные отзывы; кое-кто считает, что он может взять премию за лучшую женскую роль. Благодаря «Девушке в красных очках» ты на пути к признанию, я это носом чую, а ты знаешь мой нюх!.. Так что, пожалуйста, не порти мне дело. Почему ты пьешь? Зачем тебе наркотики?

Хотя вопросы были заданы с шокирующей прямотой, Энни задумалась, стараясь ответить честно.

Для нее неразлучное трио «секс-выпивка-наркотики» всегда ассоциировалось с привилегиями взрослых. Так как в актерскую среду Энни попала еще девчонкой, то ее с отроческих лет тянуло к этим ослепительным атрибутам зрелости. Она никогда не думала, что расти — это значит выстраивать себя, добиваться уравновешенности и осмысленности. Напротив, модель успеха была для нее сопряжена с предельной независимостью, кайфом, дерзостью. Так что она накидывалась на алкоголь, наркотики и мужчин как на престижные трофеи, которые, взятые в изрядном количестве, должны были обеспечить ей нечто вроде превосходства.

К этому добавилась склонность к риску. Заглядывать в бездну, ставить жизнь под угрозу, ведя машину, рисковать передозировкой, заводить любовников, так что порой, просыпаясь, не знать, кто спит с ней рядом, казалось ей свидетельством утонченности. Благоразумию в ее глазах недоставало привлекательности и блеска, меры предосторожности казались ей скучными; риск создавал позолоченную раму ее существования, которое только опасность могла превратить в произведение искусства.

Теперь до Энни дошло, что она неверно определила взрослую жизнь. Оказалось, избранные ею пути к свободе — в особенности алкоголь и наркотики — ведут в тупик. Она-то думала, что, умножая свои опыты, накапливает силу и интеллект, а на самом деле теряла их. Редко пребывая в ясном сознании, в вечном поиске дозы порошка или жидкости, она скорее испытывала недостаточность, чем полноту существования. Постоянно неудовлетворенная, кроме тех случаев, когда оглушала себя выпивкой или коксом, она уже не выдерживала того чрезмерного мучительного беспокойства, которое составляло основу ее существования.

В одиннадцать лет у нее не было проблем, разве что желания, которые разбивались в столкновении с препятствиями, тогда как ныне она сражалась с демонами, многочисленными зависимостями, которые сама себе навязала.

— Видишь, Джоанна, я на ложном пути…

— Запрещаю тебе так говорить.

Джоанна отреагировала с такой решимостью, будто через миг комната наполнится журналистами; она сурово отчеканила:

— Никогда! Ты самая высокооплачиваемая из актрис своего поколения. Тебе нужно осознать свой статус и не поддаваться сомнениям. Я слишком хорошо знаю, как это раздуют СМИ. Умеренная самокритика, превратившись в критику, прозвучит как оскорбление. Не подсказывай им доводы, которые они смогут обратить против тебя.

— Джоанна, я болтаю с тобой. Насколько мне известно, здесь под ковром не прячутся журналисты.

Та пожала плечами. Стоит разок расслабиться, и тебе уже не удержаться.

— Кто пил, тот так и будет пить, не мне тебя учить.

— Джоанна, я ведь к тебе как к другу.

— Вот именно, истинный друг такого не потерпит.

— Джоанна, я ведь говорю не об актрисе Энни Ли, я говорю о себе в повседневной жизни. Согласна, с карьерой у меня все в порядке, а вот как с жизнью?

Джоанна с пренебрежением посмотрела на нее, на ее лице застыла презрительная гримаса.

— Какая разница?

Энни пожала плечами. Все равно что говорить с незрячим о цвете. Сознавая, что разговор на этом можно закончить, она все же не решилась оборвать его.

— Джоанна, я, в отличие от тебя, не могу принять прогнившей личной жизни.

— Я не позволю тебе… Мы с Синди…

— Вы с Синди соглашаетесь друг с другом, так как вы связаны. У вас есть общий пункт: честолюбие. Ваш наркотик — это работа. Ваша цель — деньги.

Джоанна заерзала в своем кресле:

— Это вовсе не смешно. А ты, Энни, какова твоя цель?

— Не деньги.

— Ты так говоришь, потому что много зарабатываешь.

— Если бы я не зарабатывала, ты бы сказала, что я говорю так с досады.

— Прекрасно. Так какова же твоя цель?

— Ну, на самом деле я не знаю.

Джоанна внимательно посмотрела на нее, гадая: Энни провоцирует ее или же насмехается? Поняв, что девушка ответила искренне, она вздохнула… Энни знала, что состраданию тут не было места; Джоанна подумала: «Что за работа!» Однако только тот, кто знал акулью хватку агентши, мог бы понять, что та отказывается от борьбы.

— Энни, ты разрушишь себя. В настоящий момент благодаря твоей молодости признаки нездоровой жизни, которую ты ведешь, пока не сказываются на твоем теле, но скоро…

— Скоро я умру.

— Вот как? Это и есть твой план? Хочешь промелькнуть кометой, как Джеймс Дин или Мэрилин Монро? Типа «Она ушла в расцвете славы»? Хочешь войти в легенду?

— А почему бы и нет? Мне кажется, что эти двое были так же несчастны, как и я.

— Готова подтвердить это. Однако, прежде чем отправиться на тот свет, они, представь себе, потрудились сыграть достаточно ролей, чтобы обеспечить себе посмертную славу. Без двух или трех шедевров, четырех-пяти полнометражных фильмов и двух десятков короткометражек ты, милочка, пропадешь ни за грош. Твой багаж на вечность не тянет.

Она усмехнулась, выдав свой довод.

Для Джоанны говорить резко означало говорить правду. Прагматичная, думающая прежде всего о делах, она так опасалась жалости, притворной любви, лицемерных знаков расположения, наивного оптимизма, что трактовала бесчувственность как достоинство. Неприятная манера держаться казалась ей подходящим способом завоевывать людей: она тем самым доказывала, что не лжет. Раз за разом она использовала грубость как доказательство искренности, а пессимизм — как признак ума. Однако в этот вечер она преподносила Энни совсем не то, в чем та нуждалась.

Тем более что девушка не желала продолжать разговор: она ненавидела споры, а цинизм Джоанны затрагивал волнующие Энни темы.

— Хорошо, Энни. Давай на этом остановимся, иначе мы в конце концов поссоримся, а мне этого меньше всего хочется. Давай сосредоточимся на чем-то конкретном.

— Ладно.

— Обещаешь бросить пить?

— Мне бы очень этого хотелось.

— Наркотики?

— Еще больше.

Джоанна улыбнулась:

— Ну так вот: это не слишком сложно. Если ты этого хочешь, значит сможешь.

Для Джоанны поведение Энни сводилось к капризу: ее подопечная принимает наркотики, чтобы привлечь к себе внимание, и пьет, чтобы ее ругали. Ребенок…

— Предлагаю с сегодняшнего вечера завязать. Через три дня у нас премьера «Девушки в красных очках». Мне удалось убедить Орландо прислать к тебе не адвокатов, а платье: появишься в нем на премьере, и мы восстановим утраченное положение. Через три дня соберутся все: киножурналисты, фотографы, критики, газетные репортеры. Очень важно, чтобы ты выглядела надлежащим образом, была яркой, бодрой.

— Даю слово.

Энни проводила ее до двери, расцеловала, твердя, что встреча с Джоанной была самой крупной удачей, выпавшей ей в жизни, что дружеское отношение Джоанны стало решающим в ее судьбе. Она попросила передать привет Синди. Джоанна едва не покраснела под двухмиллиметровым слоем бежевого тонального крема.

Спустя несколько секунд Энни направилась в гостиную. Открыв бар, оглядела бутылки: бурбон, виски, арманьяк, джин, херес. Там оставалось еще шесть непочатых бутылок.