/ / Language: Русский / Genre:child_prose

Тинко

Эрвин Штриттматтер

Произведения классика литературы ГДР Эрвина Штриттматтера (1912–1994) отличает ясная перспектива развития, взгляд на прошлое из сегодняшнего дня, из новых исторических условий. Своеобразный стиль прозы Шриттматтера таков: народность и поэтичность языка, лаконичность и емкость фразы, богатство речевых характеристик героев, разнообразие интонаций, неожиданность сравнений и метафор. С первых страниц книга о Тинко подкупает неподдельной правдой и живой поэзией. В описаниях природы конкретность органически сливается с элементами сказочности. Все повествование окрашивает юмор, иногда злой, иногда мягкий, построенный на бесчисленных противоречиях между старым и новым.

Эрвин Штриттматтер

Тинко

Эрвин Штриттматтер, написавший книгу, которую вы сейчас держите в руках, родился в 1912 году в Германии, недалеко от города Шпремберга. Он вырос среди горняков и сельскохозяйственных рабочих и с юных лет тяжелым трудом добывал себе кусок хлеба. Был конюхом, работал в пекарне, чернорабочим на многих фабриках. И всюду, куда его только ни забрасывала судьба, он жадно читал, стремясь понять, почему так тяжело живется простым людям. Как-то раз он нанялся на работу к помещице только потому, что у той была богатая библиотека. Правда, за право пользования ею графиня никогда не забывала вычитать определенную сумму из жалованья молодого батрака.

Когда началась вторая мировая война, Штриттматтера забрали в солдаты.

Незадолго до окончания войны ему удалось дезертировать из гитлеровской армии.

После освобождения немецкого народа от фашистского господства Штриттматтер пишет автобиографический роман «Погонщик волов». В этом романе, вышедшем в 1949 году, Эрвин Штриттматтер рассказывает о своем тяжелом детстве.

Во время подготовки к Третьему всемирному фестивалю молодежи в Берлине Штриттматтера попросили написать сценку из жизни немецкой деревни. Так возникла комедия «Катцграбен», которая была отмечена Национальной премией Германской Демократической Республики и поставлена крупнейшим немецким драматургом и режиссером Бертольдом Брехтом.

В 1954 году Штриттматтер опубликовал роман «Тинко». Книга эта сразу же завоевала любовь как юных, так и взрослых немецких читателей, что позволило газете «Нейес Дейчланд» написать: «Тинко» стоит в первом ряду книг, созданных после 1945 года на немецком языке».

Тинко — это крестьянский мальчик, который живет и учится в немецкой деревне Мэрцбах, что в переводе означает «мартовский ручей». В книге мы знакомимся с друзьями и врагами Тинко, как маленькими, так и большими. Перед нами предстают дедушка Краске, который любит, чтобы его величали «хозяин Краске», и недавно вернувшийся из плена отец Тинко. Тинко немного побаивается отца: ведь он никогда его раньше не видел. Знакомимся мы и с мастером-стекольщиком Пауле Вуншем, который о людях знает больше, чем самый ученый доктор, и с терпеливым учителем Керном, правда не совсем разбирающимся в вопросах справедливости. Мы видим старую батрачку Шепелявую Кимпельшу — о ней некоторые говорят, что она ведьма, но на самом деле она очень добрая. Узнаем мы и кто такой Лысый черт — это очень хитрый и опасный человек, которому больше всего хочется, чтобы поскорей вернулись старые времена. Нас вместе с Тинко обманывает придворный шут Лысого черта — Фимпель-Тилимпель. Он как-то раз в Лапландии даже селедок доил. Встречаемся мы и с одноклассниками Тинко — Пуговкой, Стефани, маленьким Шурихтом и его долговязым братцем, с сыном Лысого черта — Фрицем, которому Тинко должен целую марку за свою жизнь. Мы видим, как Тинко наряжается Рупрехтом и с мешком и розгой в руках стучится зимним вечером в крестьянские дома. Мы сидим с ним в зале, где пионеры устраивают свой первый вечер; охотимся за загадочной птицей, появившейся на полях; разговариваем с картофельным жуком; наблюдаем, как весна борется с зимой, скворцы дерутся с воробьями…

Вместе с Тинко мы летом убираем хлеб, осенью копаем картошку, вместе с ним мечтаем о машинах, которые освободят ребят от тяжелого труда, вместе с ним встречаем прибывшие в Мэрцбах тракторы. Тинко назвал их «Счастье детей».

Обо всем этом, о всех своих горестях и радостях, Тинко рассказывает нам как бы сам, рассказывает то лукаво, то со слезами в голосе и так захватывающе интересно и поэтично, что когда переворачиваешь последнюю страницу книги, понимаешь, что обрел очень славного и верного друга.

Вс. Розанов

Глава первая

С самого утра все как весной. Я срываю листок календаря со вчерашним днем. Показывается жирная черная десятка. Над цифрой «десять» написано «Октябрь». Я уже второй день не хожу в школу. Это из-за картошки, но и дедушка тоже виноват.

Завтра все ребята сдадут домашнее сочинение на тему «От чего я был бы счастлив?». Моего сочинения учитель Керн так и не увидит. А я был бы счастлив, если бы мне можно было снова пойти в школу. Там не надо без конца нагибаться, покуда спина не станет как деревянная.

Побегу-ка я в поле! Солнышко так славно греет. Воздух мягкий-мягкий. На меже ласка гонится за мышью. «Ах ты, разбойница! Не тронь мышку!» Ласка так и застыла. Она таращит на меня свои маленькие, словно бусинки, глаза и вдруг исчезает в норе. Вот мы и спасли мышку. А ласкину нору я затаптываю деревянным каблуком. «Попробуй выкарабкайся теперь отсюда! Хочешь есть — поработай как следует!»

Дедушка остановил у дороги Дразнилу, нашего гнедого мерина, и с укором поглядывает на меня. Это потому, что я в самую горячую пору шаромыжничаю. Надо мне задобрить дедушку:

— Дедушка, давай с тобой на пари: календарь-то наш врет!

Дедушка задумчиво кивает головой и завязывает новый узелок в плетке. Дразнила почуял, что за ним никто не следит, и шаг за шагом подбирается к меже. Перевернутый плуг волочится за ним. Добравшись до межи, мерин щиплет седую от росы траву. На усах у дедушки маленькими капельками осел туман. Дедушка вытирает усы красным носовым платком и говорит:

— И впрямь точно весна. Пари-то с тобой я держать не стану. Оно ведь как с календарем иной раз бывает? Сидит человек, который его делает в своей каморке, и отсчитывает день за днем — триста шестьдесят пять дней. А каждому дню надо свое имя дать, да про луну не забыть. В воскресенье положено пометить, прибавилась луна или убавилась. Новолуние у нас иль полнолуние. Нелегкая это работа! Оно и случается: встанет этот человек, что календарь составляет, плохо позавтракает, подойдет к своему станку и запишет: «Облачно». Вот у нас один серенький денек и прибавился. А в балансе что получается? Плохой харч погоду испортил.

Из-под усов дедушки показываются желтые от жевательного табака зубы.

— Так-то оно, — приговаривает он, и взгляд его падает на жующего мерина. — Ах ты, обжора! Мох с крыши бы сожрал, только дай тебе дотянуться! А ну пошел, пошел!

Мы копаем картошку. Плуг выворачивает сразу целые гнезда. Земля черная, пахучая. Картофелины тоже сильно пахнут и так и норовят улизнуть, чтобы не попасть в корзину. Они прячутся то в ботве, то за большим комком земли. Но мы их везде найдем. Мы — это бабушка, фрау Клари и я. Если какая-нибудь картофелина и улизнет от нас, то уж от дедушки ей не уйти. Как увидит, что мы прозевали, хлопнет плеткой и скажет: «Вы тут картошку собираете, а не подписку на газеты! Пошевеливайтесь! Берите у матушки земли, что она вам дает».

Фрау Клари вся съеживается и начинает суетиться, точно мушка. Бабушка глубоко вздыхает. У меня спина ноет, ноги все в колючках, а мне даже некогда их вытащить.

Работаем, согнувшись в три погибели. Словно жадные птицы, выклевываем мы круглые клубни из земли. А над нашими согнутыми, ноющими спинами солнце тихо продолжает свой путь. Полуденный ветерок доносит из леса запах прелых листьев.

Спасибо небу и его солнышку: точно в полдень Дразнила требует, чтобы его накормили. Он просто останавливается как вкопанный. Ни брань, ни хлопанье бича — ничто не заставит его тронуться с места: подавай ему торбу с овсом, и все тут! Вон дедушка уже снимает ее с воза. Это Дразнила нам, значит, помог.

Мы садимся полдничать; жуем хлеб и с опаской поглядываем на нашего мерина: как бы он своей торопливостью не сократил нам обеденного перерыва. Прилипшая к рукам земля высыхает и осыпается. Песчинки попадают на хлеб. Хлеб мягкий, а песчинки — твердые. Они так и скрипят на зубах. Мы их запиваем холодным ячменным кофе.

Трясогузка порхает вокруг нас. Погожий день подарил ей к обеду жирных мух. Вдали вспыхивают огни: это жгут ботву. Дым низко стелется над полями. Запах у него горклый.

Мне велят сходить к Кимпелям и взять у них мешки под картошку. «Мы уже договорились с ним», — напутствует меня дедушка. Наконец-то я могу разогнуть спину! Рад-радешенек, я бегу в деревню.

Воздух прозрачный-прозрачный. Кузнечики, словно одержимые, чистят ножками искрящиеся крылышки. Шмели снова ожили. Точно черные бархатные шарики, они висят на маленьких цветочках вереска. Посвистывают скворцы — это они лето домой зазывают.

У Кимпелей я никого не застаю. Цепные собаки лежат на солнцепеке и выкусывают зубами блох. Меня-то собаки знают. Они чуть приподнимают морды и лениво метут облысевшими хвостами по песку. Назад я иду выгоном, там, где стоит домик Шепелявой Кимпельши.

Когда я прохожу мимо, Шепелявая толчком открывает окошко и спрашивает:

— Тебе что, золотко?

— Ничего, — отвечаю я.

Все равно она не может выдать мне мешки: на усадьбу ей вход заказан.

— Коль ты Фрица ищешь, ягненочек мой, он в яме, где песок берут. Все шумит он у нас! Ты его там сразу услышишь.

Пойду-ка я к Фрицу.

— Славно нынче на дворе! Верно, славно, сынок? — спрашивает меня Кимпельша.

— Верно, Шепелявая. Скоро деревья снова распустятся.

К стене домика прилипли жирные осенние мухи. Они вытягивают задние лапки и проводят ими по крылышкам. Наверняка они даже зевают от лени, но у меня нет времени рассматривать их.

Календарист, календарист,
Взгляни на календарный лист:
Ты плохо встарь учил букварь —
Ошибок полон календарь![1]

напеваю я и поворачиваю к песчаным ямам.

— У-у-у! — слышится из-за кустов.

В осенних листьях ежевики мелькает светловолосая голова. Такие волосы у Тео Вунша. Но мы зовем его Пуговкой. Глаза у него круглые, голубые и блестят, словно пуговки.

— Пуговка, вылезай! Я тебя все равно сразу узнал!

Пуговка на четвереньках вылезает из кустов. Он высовывает язык, смешно морщит нос и вздергивает верхнюю губу. Что это с ним? Оса укусила? Пуговка скалит зубы, рычит и скачет вокруг меня: вот-вот укусит за ногу! Я отскакиваю в сторону, а он с размаху падает в колючий вереск.

— Это вы в мешочника и собаку играете? — спрашиваю я и вытаскиваю колючку из подошвы.

Пуговка поднимается, скрежещет зубами и рычит:

— Я очень страшный! Я волк!

— Волки щербатые не бывают! Пугало ты птичье, вот ты кто!

— Красную Шапочку загрызть у меня зубов хватит!

— Я так больше не играю! — доносится из березняка девчачий голосок.

— Почему, Стефани? — спрашивает Пуговка.

— Тоже мне волк! А сам на дороге с прохожими болтает.

Из кустов выходит Стефани Клари. В руках у нее дырявая корзиночка. В корзинке — букетик увядших цветов.

— А в сказке волк разговаривает и мел ест! — теперь уже своим голосом говорит Пуговка и вытаскивает кусочек мела из кармана.

В самом деле, кто же он теперь: волк или человек?

— Фриц Кимпель — дармоед, вот что я скажу! — внезапно заявляет он.

Дело в том, что Фриц Кимпель должен был представлять охотника. Он побежал к песчаным ямам за ружьем, но так и не вернулся. Теперь мы тоже пойдем туда искать Фрица.

— Он нам всю игру портит! — сердится Пуговка. — У меня нос на сторону свело — так я его морщил. Язык весь отсох — столько я гавкал и рычал. А он никак ружье не найдет!

Из первой же песчаной ямы нам навстречу вылезает Зепп. Мы его зовем Чехом. Он проводит рукой по своей черной, стриженной ежиком голове и говорит:

— А я счастье нашел!

— Счастье? — спрашивает его Стефани и вся так и дрожит. Ее связанные на спине косички качаются, словно маленькие качели.

Пальцы у Зеппа совсем зеленые. Он, наверно, траву рвал. Зепп протягивает нам свой кулак и медленно, почти торжественно раскрывает его. На зеленой ладошке поблескивает, точно отполированный, кремень. Это земля его обсосала, а потом выплюнула.

— Камень-голыш. Счастье приносит! — уверяет нас Зепп.

Пуговка дурачится и дразнит его:

— Ты брось камешек в окошко к пекарю! Вот само счастье за тобой и погонится, да еще с колом в руках!

Но в ответ Зепп только задумчиво улыбается:

— Его надо подальше закинуть, и там, где он упадет, обязательно что-нибудь найдешь.

— Найдешь, чего собака наделала, — добавляет Пуговка.

Немного погодя все мы съезжаем в яму и усердно ищем камешки-голыши, приносящие счастье. Я совсем забываю, что пошел за мешками под картошку. Вот и я нашел серенький голыш — небольшой, правда. Значит, и счастье мое небольшое.

Пуговка принимается выковыривать кузнечиков из круглых норок.

— Если мне повезет, — говорит он, — я поймаю кузнечика. Вот он и будет моим счастьем. А вы бросайте свои камни на ветер сколько хотите!

Стефани сняла чулки и повязала их вокруг шеи: она ведь сама штопает свои чулки. У Зеппа ноги совсем серые от земли, а на левой ноге большая царапина. Он ее глиной замазал.

В конце концов, у всех нас в руках оказывается по камешку, который приносит счастье. Мы карабкаемся вверх по песчаному обрыву. Под ногами шуршит, осыпаясь, песок. Из деревенской кузницы доносятся удары молота, а за околицей кто-то постукивает деревянными туфлями — это чтобы грязь с них слетела. В шелковистом воздухе осеннего дня каждый грубый звук точно узелок в хорошей ткани.

Всем нам не терпится попытать свое счастье. Стефани первая бросает камешек. Как все девчонки, она бросает его, не сгибая руки.

— Лягушка и та дальше прыгнет, чем ты бросаешь! — сердито говорит ей Пуговка, который никак не может поймать кузнечика.

Стефани бежит вслед за своим камешком, останавливается там, где он упал, нагибается и ищет. Постепенно она отходит все дальше и дальше. Мы все сгораем от любопытства.

— У нее на камешке зазубринка, — как бы извиняясь, говорит Зепп.

Вдруг Стефани как закричит:

— Вот оно, вот оно! Нашла!

Мы бросаемся к ней. Стефани показывает нам бледненький цветочек. Это дрема. Первые морозы она, значит, выдержала. Дрема тоже приносит счастье. Стефани, наверно, отнесет ее своей матери, фрау Клари.

— Ты бы ей лучше нашла чем спину натереть. Она ведь у старика Краске картошку копает, — говорит Пуговка, который поймал наконец кузнечика.

Стефани загораживает свой бледненький цветок ладошкой, будто это свечка, которая вот-вот погаснет.

Зепп-Чех долго готовится к броску. У него-то камешек без изъяна, настоящий камень счастья. Зепп берет большой разбег и даже язык высовывает, когда бросает. Мы все видим, как его камень сверкает в лучах уже низко опустившегося солнца и падает посреди мелкого березняка в траву.

— Видали, как сверкнул? — кричит нам Зепп и припускается за своим счастьем, словно охотничий пес.

Мы садимся в вереск и ждем. Счастье каждому надо искать самому. И Зепп все ищет и ищет. Вот-вот сделает стойку, как взаправдашная собака. Он отходит от того места, где упал камень, еще дальше, чем Стефани.

— Так он у нас в Грюндорф уйдет. Тамошние ребята-мухоловы вздуют его как следует — вот и будет ему счастье! — язвит Пуговка.

— Пуговка, ты нам опять играть мешаешь! — пищит Стефани.

— Скажешь, я плохой волк был?

— А вдруг Чех и вправду свое счастье найдет?

— Дураком буду, коли он его найдет! — заявляет Пуговка.

Зепп начинает вдруг громко петь. Мы видим, как он нагибается, поднимает что-то с земли и прячет в карман. Стефани опрометью бежит к нему, чтобы и ей хоть немного перепало от его счастья. Мы шагаем за ней.

Полное гнездо фазаньих яиц — вот какое счастье у Зеппа! Пуговка встряхивает одно яйцо и прикладывает его Зеппу к уху:

— Слышь, как булькает? Счастье твое тухлое. Разбей — вот и узнаешь.

Девять фазаньих яиц! Зепп аккуратно прячет их снова в карманы. Теперь он ступает осторожно, не сгибая колен, а то как бы его счастье не сгинуло. Руками он придерживает раздувшиеся карманы.

«Ж-жик!» — это я запустил свой камешек в бледно-голубое небо, и он полетел, словно толстый жук к себе на выпас.

Мой камешек забрал с собой в дорогу наши любопытные взгляды и исчез в яме. Нам слышно, как он ударился обо что-то железное. Камешек упал в мусорную яму, куда все наши деревенские выбрасывают всякий хлам. Там валяются худые ведра, заржавевшие кофейники, разбитые бидоны, проволока… И на всех этих кофейниках, бидонах, ведрах отпечатки тех рук, что когда-то ставили кофейники на огонь; тех кухонь, из которых они попали на свалку. Сюда же со временем сволокли и всю рухлядь, оставшуюся после войны: обгоревшие машины, патронные ящики, стаканы орудийных снарядов… Здесь как-то и сама смерть побывала: она подстерегала ребячьи руки. Однажды раздался треск, сверкнул огонь, и смерть выплюнула маленькие любопытные руки, искромсав их в куски. С опаской я подхожу к этой страшной яме. Пуговка пытается меня удержать. Стефани и Зепп тоже не хотят делить со мной мое счастье.

Чуть покачиваясь, из ямы медленно поднимается ржавая каска. Под каской кто-то ругается. По голосу мы узнаем Фрица Кимпеля. Проклятья так и сыплются на нас. К ногам Стефани падает булыжник и, подпрыгнув, откатывается.

— Хорошо еще, что я каску надел, а то бы мне несдобровать! Дурьи вы головы, чуть охотника не убили! — скандалит Фриц, размахивая кривой железной трубой — обломком ржавой кровати.

Это и есть ружье, которым он собирался застрелить волка. Вдруг Фриц спотыкается о кочку, каска съезжает на подбородок, сам охотник падает, каска слетает с головы и откатывается в сторону. Мы все давимся от смеха, а Стефани прыгает от волнения на одной ножке.

— Это вы всё виноваты! — орет Фриц, поднимаясь. — Где волк? Сейчас я его убью!

Пуговка настораживается.

— Плохой был бы из меня волк, если бы я сидел и ждал, покуда охотник за ружьем сбегает, — говорит он.

— Я сказал — ты волк, тебе волком и быть. Сейчас я тебе покажу, какое у меня ружье!

Фриц наступает на Пуговку, но Зепп становится между ними. Он осторожно поглаживает свои карманы, приговаривая:

— А я фазаньи яйца нашел!

Фриц опускает свое кривое ружье:

— Сколько?

— Девять. Мне их камень счастья нашел.

— Вот дрянь какая!

— Это ты про кого?

— Про фазаниху. Я все лето ее гнездо искал. А она меня за нос водила. Бросится под ноги, а как только хочу ее схватить — фррр! — и нет ее. Так я ее яиц и не нашел… Девять, говоришь? Покажи… Вот здорово! Будем играть в спекулянтов.

И мы играем в спекулянтов. Фриц распределяет роли.

— Я буду спекулянт, — говорит он.

Зепп должен изображать шофера, а мы со Стефани — крестьян. Зепп очень неохотно передает нам фазаньи яйца.

Пуговка вдруг заявляет:

— А я буду полицейским. Во как!

— Жандарм это называется, — поправляет его Фриц. — И не валяй так дурака, как когда волком был.

— Заладил тоже: жандарм да жандарм! Как старый дед! Полицейский я, народный полицейский!

— Нет, жандарм! Так лучше, — говорит Фриц и повязывает себе носовой платок вокруг шеи. Это у него стоячий воротничок, как у спекулянтов яйцами.

— Будто ты и вправду знаешь, что жандарм — это лучше! — И Пуговка подпоясывается куском проволоки. Это у него ремень народного полицейского.

— Отец говорит, с жандармом всегда можно было договориться. А про народного полицейского он сказал, что лучше выпить на его поминках, чем плясать на его свадьбе.

— Нет уж, если я поймаю спекулянта, со мной не договоришься. Я — народный полицейский!

— Правильно, правильно! — кричит Стефани и снова скачет на одной ножке.

Пуговке приказано спрятаться в песчаной яме, пока Фриц будет готовить яйца для продажи.

— Станешь подслушивать — булыжником в тебя запущу! Так и знай!

Вот какой у нас Фриц строгий!

Пуговка скатывается в яму, а Зеппу велено следить, чтобы тот не подслушивал, когда пойдет торговля яйцами. Фриц притаскивает ящик из-под патронов. Это машина. И еще он приволакивает старую канистру. В ней булькает дождевая вода. Стефани выкладывает камешками квадрат. Это «наш дом». Фазаньи яйца аккуратно сложены в кладовой «нашего дома» на подстилке из травы. Зепп и Фриц подражают рокоту мотора. Подъехав к «нашему дому», они дают протяжный гудок.

— Сперва пусть хозяин выходит, — распоряжается Фриц. — И сначала он не знает, несутся у него куры или нет еще.

Раз я хозяин, то я и выхожу из «дому».

— Хороша погодка нынче, — говорит Фриц.

— Что, у вашей тележки горючее кончилось или как? — спрашиваю я. — К сожалению, ничем помочь не могу. Не знаю, несутся уже наши куры или нет.

— Все не так! — кричит Фриц и останавливает игру. — Что это еще за «тележка»? Это шикарная машина, настоящий «Мерседес». А что куры не несутся, ты должен говорить, когда я тебя спрошу. Понял?

Начинаем игру сначала. Кряхтя, Фриц еще раз вылезает из своей машины. Зепп делает вид, будто он открывает перед ним дверцу. Выпятив живот, Фриц, переваливаясь, наступает на меня.

— У вас прекрасный «Мерседес», — говорю я. — А про кур я ничего вам не скажу, пока вы меня об этом не спросите.

Фриц опять недоволен. Он качает головой, потом вдруг нагибается, хватает камень и со злостью бросает в Пуговку:

— Подслушивает, гад!

Голова Пуговки молниеносно исчезает в яме. Фриц снова выпячивает живот и начинает вести разговор приличного городского господина:

— Ах, простите, пожалуйста! У нас, видите ли, кончилась вода в радиаторе. Не могли бы вы нам помочь кружкой-другой?

А я ему в ответ:

— Надо спросить старуху. Не знаю, есть в колодце вода или нет.

Фриц хмурит лоб. Кажется, я опять не так ответил. Он говорит:

— У вас ведь, наверно, найдется в доме ведро с водой?

— А вы сами пойдите и наберите воды в колодце, — пищит Стефани. — Подумаешь, какой важный!

— О, ради вас — охотно, хозяюшка! — отвечает ей спекулянт и кивком подзывает шофера: — Вильгельм, принесите, пожалуйста, канистру воды.

Тем временем Фрицу приходится еще раз нагнуться, подобрать камень и бросить его в Пуговку. Камень он берет из стены «нашего дома».

— Нечего вам тут стены ломать, грубиян какой! — говорит ему Стефани.

— Подозрительный у вас тут народец, — важничает спекулянт. — Не поднимайте шума — мы ведь вам очень хорошо заплатим.

Шофер ставит канистру в «нашем доме» на пол. Стефани разыгрывает из себя хозяйку. Она расплетает и снова заплетает свои косички.

— У вас еще вон сколько воды в канистре! Вот вы ее и возьмите, — говорю я спекулянту.

Фриц опять сердится:

— Ты должен отвечать, только если я тебя спрашиваю!

Когда он ругает меня, живот у него вваливается. Но вот он вытаскивает из кармана две палочки и снова надувает свой живот. Палочки — это сигары. Мне он тоже дает закурить.

— Вы, случаем, не продаете кур, которые еще из скорлупы не вылупились? — спрашивает спекулянт и выпускает изо рта воображаемую струю дыма.

— Не знаю, есть ли у нас куры.

Живот у Фрица сразу вваливается, и он кричит на меня:

— Вот дурак! Да я ж тебя теперь про яйца спрашиваю!

— А, вон оно что! Так это жену сперва спросить надо.

— Да-да! Пожалуйста, скажите, где мне ее найти?

— Да вон она сидит. Вы что, тоже туго соображаете?

— Милостивая государыня, — начинает плести Фриц, — для меня большая честь вести переговоры непосредственно с вами. Знаете, с женщинами как-то всегда быстрей можно договориться. Нет ли у вас лишних яиц? Я вам хорошо заплачу. У меня прекрасные связи в самом Шенеберге.[2]

Стефани закинула свои косички за спину. На руке у нее колечко, сплетенное из дикой гвоздики. Цветочек — драгоценный камень в кольце. Приложив ручку с растопыренными пальцами к груди, она говорит:

— Нахал! Смотрите, какое он себе брюхо отрастил! Да у нас переселенцы в деревне, им тоже яйца нужны…

Но Фриц недоволен Стефани.

— Ты, конечно, можешь так говорить, — перебивает он ее, — но потом ты все-таки должна продать мне яйца. А то как же я покажу вам, куда их надо прятать, чтобы жандарм не нашел!

Но у Стефани другие планы:

— За деньги у нас в поле никто не станет работать. А если я дам переселенцам яиц для ребятишек, то они придут нам помогать.

— Не станете же вы раздаривать яйца всяким проходимцам, когда я вам так хорошо за них плачу!

Пуговка теперь уже не прячется даже, когда Фриц бросает в него камнями. Он наполовину высунулся из ямы и знаками показывает на березовый куст. За кустом стоит какой-то человек. Вот он выходит оттуда и большими шагами приближается к нам. На нем костюм из солдатского сукна, серо-зеленая рубашка и черный галстук. Но вообще он лучше одет, чем солдат. Вроде он в воскресенье в трактир собрался. Брюки заправлены в серые парусиновые гамаши. Сам серьезный, а глаза смеются. Прижавшись друг к дружке, мы стоим разинув рты. Пуговка тоже подошел к нам, а Фриц вылез из своего «Мерседеса».

— Не так вы играете, ребятки, совсем не так, — ласково говорит нам подошедший солдат.

Мы подталкиваем друг друга и начинаем хихикать. Фриц садится на канистру и нахально заявляет:

— Почему ж это мы не так играем?

— Нельзя продавать яйца спекулянтам. Нельзя раздавать их и переселенцам. Все яйца надо сдавать на сдаточный пункт. Иначе горожане никогда яиц не увидят.

Фриц совсем разошелся:

— Мы тут в настоящих крестьян играем, а не в газетных!

— Что это за газетные крестьяне? — спрашивает солдат и задумывается.

— Это те, что без ножа и вилки штанов надеть не могут.

— Откуда ты это взял?

— Отец говорил.

— А как тебя звать?

— Фриц Кимпель.

— А этого как зовут?

— Этого зовут Зепп Вурм, но мы его кличем Чехом. Они по воскресеньям клецки едят и от чехов удрали.

— А вот этого?.. Как этого зовут? — И солдат показывает на меня.

— Это Тинко. Зовут его Мартин Краске. У него еще нет отца, только дед да бабка.

Солдат смотрит на меня в упор. Глаза его поблескивают, словно стеклышки от бутылки. Он строго осматривает мою курточку, ноги. Я пытаюсь спрятать поглубже в туфель дырявый чулок. А солдат тяжело так вздыхает, протягивает мне руку и говорит:

— Здравствуй, Тинко!

Прежде чем подать ему руку, я вытираю ее о штанину. У солдата рука жесткая, как терка, но теплая. Стефани, Пуговке, Фрицу и Зеппу он тоже подает руку.

— Вот вы как, значит, играете… А без сдаточного пункта дело у вас не пойдет… Хорошо было бы, если бы Тинко проводил меня к дедушке с бабушкой. Как вы думаете?

Фриц ему отвечает:

— Тут уж он сам себе голова. Как хочет, так пусть и делает.

Я сразу вспоминаю, что меня послали за мешками для картошки. Если я приду без мешков, мне попадет от дедушки. А если к тому же и мешочника в дом приведу, то мне еще больше влетит.

— Не пойду я, — говорю я солдату, не глядя на него. — Мы тут будем играть до конца.

Солдат опускает руки, поворачивается и уходит. Мы все садимся на корточки и ждем, пока он не исчезнет за деревьями.

Стефани первая нарушает молчание:

— Тинко, это ваш солдат вернулся из плена.

— Да брось ты, Стефани!

— Честное слово! Провалиться мне на этом месте, если не так! Тьфу, тьфу, тьфу! Я его еще давеча видела, когда за своим счастьем бегала.

— Тогда это дядя Маттес. Я его на карточке видел, но только там он без галстука.

— А вдруг… а вдруг он тебе привез что-нибудь?

— Да ну тебя с твоим солдатом! — прикрикивает на Стефани Фриц Кимпель и разбивает фазанье яйцо. — Здорово воняет как!.. Им самим жрать нечего, а ты говоришь — привез!

— Правильно он говорит, — подтверждаю я. Но соглашаюсь с ним только потому, что боюсь попасться дедушке на глаза. — Вон у Мачке тоже вернулся солдат из плена. Знаешь, сколько он сигарет привез для деда?! А потом взял да сам все и выкурил.

— А как у Цехов было? — поддерживает меня Фриц. — Раньше-то Вилли только мать порола, а когда их солдат из плена вернулся, то и он стал драть Вилли, да еще велел себя отцом звать.

— А к нам уж никакой солдат больше не придет, — говорит Стефани. — У меня отец помер, и нам прислали его бумажник. В нем мой локон был, а в локоне — вошки… Мама меня совсем не бьет.

— То-то ты такая беленькая, как ангелочек, — подтрунивает над ней Фриц. — У кого рубахи нет, тому нечего и пачкать.

Стефани принимает это за намек и строит кислую рожицу:

— Я только летом рубашки не надеваю. У меня их всего две, коротеньких, осталось. Надо поберечь их для зимы.

— Вот грязнуха! Я иной раз сразу две рубахи ношу! — хвастает Фриц. — Когда одна запачкается, я сверху другую надеваю.

— Бедным вещи беречь надо, — серьезно говорит Пуговка и камнем забивает в туфель гвоздь.

— Это верно, — поддакивает Фриц. — Вот Вилли нельзя и окна́ разбить. Пришлось ему отрабатывать. Мы с ним вместе окно в кузне разбили. Да ловко так: маленьким камешком метров с десяти попали. Ну конечно, пришлось заплатить. Подмастерье видел нас и наябедничал. А у Виллиного отца денег не оказалось. Мой старик сразу заплатил, и дело с концом. А Вилли сперва отлупцевали как следует да потом заставили еще две недели мехи качать в кузне. Я бы этому кузнецу покачал!

— Дурак ты, дурак! А если им нечем платить? Тогда как же быть? — Пуговка даже вскакивает от негодования.

— Да-да, так оно и бывает: у кого денег нет, с того две шкуры дерут — и выпорют и работать заставят, — продолжает Фриц. —А уж если еще солдат такой из плена домой вернется, только знай поворачивайся: то этот даст подзатыльник, то тот трахнет. Но я бы знал, как им ответить!

Пуговка снимает туфель и грозит Фрицу:

— Ты что это тут расхвастался, старый кулак?

— Что? Что это он сказал?

— Кулак ты, и все!

— А кто это так говорит?

— Слыхал я, как так говорили.

— А что это такое?

— Что-то очень плохое.

— Хуже свиньи.

— Это получеловек, полуобезьяна. Вот тебе!

— Сейчас я тебе покажу полуобезьяну! — говорит Фриц и начинает искать свое кривое ружье.

— Думаешь, я не знаю, куда ты яйца хотел спрятать? — поддразнивает его Пуговка.

— Факт, не знаешь. Ну-ка, скажи! Угадаешь — бить не стану.

— Ты что думаешь, я твоей трубы испугался? В канистру ты их хотел спрятать… Верно я говорю, Стефани? Я бы все равно их нашел и посадил бы тебя в тюрьму.

— Небось подслушивал да подглядывал, вот и знаешь.

— У тебя вот тут винтика не хватает, — говорит Пуговка и показывает пальцем на лоб. — Я в газете прочитал — вот оттуда и узнал. Понял?

Зепп начинает беспокоиться: как бы его фазаньи яйца не пострадали — вот-вот драка начнется. И он их прячет поскорей в карманы. Стефани надула губы и пищит:

— Вы всё ссоритесь да ссоритесь! Не буду я с вами больше играть! — Она поднимается и идет в сторону деревни.

— Глянь, глянь! — кричит ей вдогонку Фриц. — Нос-то как задирает, а у самой пузо голое. Стефани Голопузина! Стефани Голопузина!

Стефани оборачивается и показывает ему язык.

— Кулак! Кулак! И полуобезьяна! — кричит она.

Зепп-Чех визжит от восторга и, придерживая карманы, отправляется вслед за Стефани.

В траве стрекочут кузнечики. На репейнике качаются щеглята. Солнце стало уже красным. Поднялся слабый ветерок. Березовые листочки, качаясь, летят над вереском. Из лесу доносится запах смолы.

— Я пойду в лес гнезда искать. Пойдешь со мной? — спрашивает меня Фриц.

— Тебе их никогда не найти. Сколько времени тебя фазаниха за нос водила! — продолжает его дразнить Пуговка.

— Это я-то не найду? У меня небось на лбу глаза, а не пуговки, как у тебя.

Я не знаю, как мне быть. В лес мне не хочется: все равно там нет больше гнезд с яйцами.

— Айда со мной, Тинко!

— Мне неохота.

— Тебе неохота? Тогда плати долг. Тут же плати, и все!

— У меня нет ни гроша.

— Ни гроша, значит? А школу ты и вчера и сегодня пропустил. Я вот пойду и расскажу, как ты болен.

— Да я ж картошку копал.

— Где же ты ее копал? Тут, с нами в песке?

— Ладно уж… идем.

Пуговка все это время таращил на меня свои круглые голубые глаза. Теперь он надевает туфли, встает. Презрительно взглянув на меня, он гордо закидывает голову и отправляется вслед за Зеппом и Стефани. А я думаю о том, что дедушка, наверно, еще не забыл про мешки.

Глава вторая

Начинает темнеть. В лесу мы, конечно, ничего не нашли, и я плетусь домой. В кухне меня встречает бабушка и делает мне какие-то знаки. Из комнаты доносится звон посуды. Я снова вспоминаю про мешки.

— Я там был. Никого не застал, только Шепелявую видел.

— Тише! — говорит мне бабушка и прикладывает кривой указательный палец к губам. — Ты почистись сперва. Приехали к нам… — Она проводит по моему лицу мокрой тряпкой, отряхивает курточку. — Снимай чулки — вон уж пятки совсем вылезли.

— Бабушка, это дядя Маттес к нам приехал?

— Нет, нет, не он. Отец твой приехал.

— Так это был он!

Бабушка, уперев руки в бока, смотрит на меня. Из-под платка у нее выбились рыжеватые завиточки волос, они прилипли к влажному лбу.

— Отец твой приехал, говорю я тебе. Ты его никогда не видел еще.

— Видел, бабушка. Он нам сказал, что в спекулянтов не так надо играть. Но он сам не знает, как надо играть в спекулянтов.

Бабушка трет щеткой мои руки. Она ничего не может понять.

— Вот озорники! Разве можно играть в такие игры? — говорит она, качая головой.

— Бабушка!

— Что тебе?

— Бабушка! Правда, солдаты, что возвращаются из плена, бьют маленьких детей? Говорят, с Вилли Цеха две шкуры содрали: один раз, когда его дома пороли, а другой, когда он в кузне мехи качал.

Бабушка затыкает мне рот тряпкой.

— Это кто там болтает? Уж не Тинко ли? — слышится дедушкин скрипучий голос из комнаты. — Иди сюда. К нам тут кое-кто приехал.

— Ты поклонись, когда отцу руку подашь. Понял? — напутствует меня бабушка и быстро проводит деревянной гребенкой по моим волосам.

— А я два раза не буду с ним здороваться, бабушка.

— Ступай в комнату, неслух!

В комнате накурено. Изо рта давешнего солдата, как из трубы, вылетают клубы дыма. Дедушка тоже курит сигарету с длинным картонным мундштуком. Мундштук весь почернел от его жвачки.

— Ну, что надо сказать? — говорит дедушка и, схватив меня за воротник, подтягивает к столу.

— Оставь его, отец, — говорит солдат, но сам хочет притянуть меня к себе.

Я не даюсь. Левой рукой солдат хватает меня, словно клещами. Правую он кладет мне на плечо. Я обеими руками упираюсь ему в грудь. От солдата пахнет соломой и табаком. Он гладит меня по голове. Тут я ему и ляпни:

— Вы мне пробор испортите!

— Скажите пожалуйста, какой франт! — говорит солдат и отпускает меня.

Бабушка стоит в дверях, вытирает слезы и приговаривает:

— Не привык он еще к тебе, Эрнст.

— Чего нюни распустила, кликуша старая! — прикрикивает на нее дедушка.

Я сажусь на диван и обвожу пальцем узоры на плюшевой обивке. Я и не глядя знаю, что солдат все время смотрит на меня. То и дело он сбивает пепел о краешек тарелки. Бабушка пододвигает мне миску с жареной картошкой.

— Не хочу я картошки.

— А молочного супу?

— Не хочу молочного супу.

— Чего же ты хочешь?

— Яйцо хочу.

— Хорошо, сейчас дам тебе яйцо.

— Дай, дай ему яиц, — добавляет дедушка. — Он у нас батрачит как большой — пусть уж и ест что хочет.

Дедушка, видно, забыл про мешки. Дядя-солдат откашливается, насвистывает сквозь зубы, выставив вперед свой острый подбородок. Когда он свистит, получается такой звук, будто ветер травой шелестит. «Свисти, свисти, я на тебя все равно глядеть не стану! Завтра небось уже бить меня будешь». Я слышу, как бабушка разбивает яйца и как они шипят на сковородке. В животе у меня бурчит от голода, и я бы эту картошку в одну секунду проглотил. Не буду ее есть, покуда этот дядька на меня смотрит. Чего он не уходит, ведь поел уже…

Вот и яичница готова. Запах ее слышен даже здесь, в комнате. Бабушка приносит ее прямо на сковородке. А солдат и не думает вставать из-за стола.

— Вовсе я не такие яйца хотел, — говорю я и отодвигаю сковородку.

— Каких же тебе яиц, Тинко?

— Других.

— Вареных?

— Да, вареных.

Солдат ерзает на стуле и так барабанит по столу, что кажется, будто дождь стучит крупными каплями. Такого отца мне не надо. Я хочу, чтоб у меня отец был с круглым, веселым лицом. У бабушки на комоде стоит такая карточка. Вот какого отца мне надо!

Дедушка ворчит:

— Ты что ж малого сразу не спросила, какие яйца он есть будет?

— Да я думала… ведь он любит яичницу…

— «Думала»! Ты все думаешь! — дразнит ее дедушка. — У такого огольца аппетит что козленок: то так подпрыгнет, то эдак!

Бабушка вздыхает и отправляется на кухню греть воду. Дядя-солдат снова закуривает.

— Ну и дымишь же ты! — говорит дедушка. — Небось накладно.

Солдат небрежно махает рукой. А я сижу и выдергиваю нитки из штанов.

— Избаловали вы его тут? — спрашивает солдат и делает движение плечом в мою сторону.

— Ты погляди, руки у него какие! — Дедушка привлекает меня к себе. — Мы тут не бездельничаем.

— А мне сдается — избаловали.

— Да какой там избаловали! Что ж, прикажешь ему голодать, когда у нас пятьдесят моргенов[3] под плугом?

— Да уж, хозяйство у нас не из бедных! Не с пустыми руками тебя ждали, — вмешивается в разговор бабушка. Лицо у нее так все и пылает. — Неужто ему голодным бегать? И так без матери растет.

Дедушка хлопает ладонью по столу, потом, подкрутив свои серебристые усы, с гордостью заявляет:

— Хозяева мы теперь, настоящие хозяева, и для наследничка своего ничего не пожалеем! — Дедушка поправляет под собой стул и с вызовом оглядывает всех своими серыми холодными глазами.

Чего это он так загордился? А солдат снова свистит сквозь зубы и, прищурив левый глаз, спрашивает:

— Хозяева, говоришь? Больно скоро привык ты к дареной рубахе.

Дедушка задумывается. Пожалуй, верно: ведь не всегда он был хозяином. И шести пар штанов не сносил, бегая в школу, когда отец, Христиан Краске, отправил его к каменщикам. «С ремеслом не пропадешь. Выучишься — не надо будет господам фон Буквицам в ножки кланяться!» — сказал ему мой прадедушка. И дедушка отправился на строительство. Замешивал там известь, таскал кирпичи, просеивал песок и скоро заработал рюкзак, кельню и уровень. А три года спустя он купил три литра водки, три мастера-каменщика выпили эту водку, и дедушка получил право называться подмастерьем.

Вместе с другими каменщиками дедушка ушел в город, строил там фабрики и богатые дома. Там же, в городе, он стал красным.

— Дедушка, а в каком месте ты был красным?

— Да с лица это не видать, несмышленыш ты! Это вроде как бы про нутро твое говорится.

Каждое утро дедушке приходилось бегать за тринадцать километров в город. Вечером он еле приползал домой.

— Кабы мог, пулей прилетал бы, — рассказывает дальше дедушка. — Мне ведь в оба глядеть приходилось — как бы мою Минну не увели.

Минна — это моя бабушка. Вместе с прабабушкой они в это время жили на собственном клочке земли, выкапывали длинные, как змеи, корни пырея, и бабушка напевала при этом:

Мне перо бы да бумагу,
Мне бы денег да чернил,
Я бы живо описала,
Как со мною был ты мил.

«Пустяки какие у тебя на уме! — ворчала на нее прабабушка. — Почище выбирай корни. Вон опять какой пропустила… Он все соки из земли высосет, картошке ничего не останется!» А бабушка все только на шоссе поглядывала: нет, не видно ее Августа.

Потом бабушка Минна взяла себе в мужья дедушку Августа, или дедушка взял себе бабушку в жены, — об этом дедушка с бабушкой никак не могут договориться, до сих пор всё спорят.

Прадедушка и прабабушка прибавили бабушке к укладке с приданым два моргена земли. А всего у прадедушки было восемь моргенов. Мой дедушка сразу прилепился к этим моргенам. К каменщикам в город он больше не ходил, а нанялся на стекольный завод в Зандберге. До Зандберге всего четыре километра — ему по утрам ближе было бегать. И возвращался он раньше, мог помогать бабушке. Кирпичи для своего домика дедушка и бабушка привезли на ручной тележке с кирпичного завода. А потом у них народились ребята. Первый был Эрнст. Это тот самый солдат, что сидит сейчас и слушает, как дедушка хвастает. Затем Маттес. Дядю Маттеса я знаю только по карточке…

— Я всегда был красным, и в деревне меня уважали только те, кто хотя бы чуть-чуть был красным. Будь я турком, если это не так! — продолжает свой рассказ дедушка.

Дедушка и те, что были хотя бы чуть-чуть красными, основали в Мэрцбахе (так называется наша деревня) почти красный союз, и дедушка стал его председателем. Это потому, что он когда-то в городе жил.

В спальне у дедушки висит старая фотография. На ней изображен дедушка, когда он еще был председателем. Он сидит верхом на пивной бочке, в руках у него знамя. А на знамени написано: «На вечную память о праздновании пятой годовщины со дня основания Мэрцбахского союза». Остальные красные стоят позади дедушки и чокаются пивными кружками. Один из чуть-чуть красных сидит в детской коляске, широко открыв рот и свесив ноги. Другой наливает ему пиво прямо в пасть. Двое других красных лежат справа и слева от бочки, на которой сидит верхом дедушка. Они лежат прямо на земле, и в руках у них мишени.

— Стреляли мы в нашем союзе без промаха. Всё ведь народ служивый. Как только союз ветеранов устроит призовую стрельбу, все первые призы у нас. А когда пришли нацисты, мы эту картинку спрятали, — поясняет дедушка. — Они за такое преследовали.

— Это кто тебя преследовал? — спрашивает бабушка.

— Ты что, не помнишь? Когда Маттес конфирмировался, пастор наш еще косо так посмотрел на эту картинку.

Бабушка что-то не может припомнить, и дедушка добавляет:

— Никогда ты ничего не смыслила в политике!

Потом в Мэрцбахском союзе все переругались. Дедушка не хотел больше быть председателем и стал рядовым членом. Он сам так говорит. Дедушка очень хотел быть свободным. Другие члены Мэрцбахского союза тоже очень хотели быть свободными. Дедушка показывал им, как это надо сделать, но они были очень неловкие и все у них выходило не по-дедушкиному.

А дедушка вот как это сделал. Когда в имении господина фон Буквица забастовал каменщик (ему платили ниже тарифа), дедушка пришел к барону и сказал: «Ежели вы мне сдадите в аренду полоску пашни, то ту штукатурную работенку, какая нужна в имении, я завсегда вечерком успею сделать». Барон согласился с дедушкой и сдал ему в аренду четыре моргена вересковой степи. А дедушка наш решил, что теперь он вот-вот станет свободным крестьянином, настоящим хозяином. После работы в поле он бежал в имение и штукатурил там, что надо было. А когда они бастовали на стекольном заводе, дедушке это было только на руку: он в это время отрабатывал в имении арендную плату. Выдастся светлая лунная ночь — дедушка не спит, все ковыряется в своем песке и приговаривает: «Хочешь быть свободным — спину не жалей!» Остальные члены союза спрашивали его: «Что ты за тип? Ведь ты фон Буквицу пятки лижешь!» Дедушка очень сердился на них за то, что они не хотели признавать его «линию». Он говорил им: «Полоску за полоской, мы у него всю землю и заарендуем. Пусть тогда знает наших! Вот только надо ловить момент, когда у барона дела пойдут плохо и он вынужден будет сдавать землю в аренду». Дедушку подняли на смех. Вышел скандал. Дедушка сбросил с себя звание председателя. Председателем выбрали Цвирбель-Шустера. Тому-то хорошо было. Он был церковным старостой в нашем приходе, так что бумаги для протоколов было всегда вдоволь, да бесплатной к тому же.

Дедушка работал не покладая рук: то на своем клочке, то батрачил у хозяев. И когда в воскресный день на сковородке шипела утка, он многозначительно поглядывал на бабушку и говорил: «А ведь прямо поет, разбойница! Чуешь, как она, наша свобода, пахнет?» Но что делалось с дедушкой, когда бабушка ему в ответ сообщала, что утку она зарезала, потому что кормить ее нечем — картошка, мол, вся кончилась! Ради полоски песка, арендованной у барона фон Буквица, дедушка ни себя, ни бабушки не жалел: пот с них так градом и катился, когда они в поле работали. Но вот началась война. Разве барон фон Буквиц был в этом виноват? Такую войну он не заказывал. Настоящую войну может вести только настоящий кайзер, а не какой-то там австрийский ефрейтор!

Дедушка был против войны. Двадцать лет назад его, ополченца, захватил самый кончик той, первой войны. Но все же, когда по радио объявили, что армия Гитлера разбила Польшу, он сказал: «Глянь, какие мы молодцы!» Когда Франция была побеждена, он однажды обмолвился: «Немец — он, брат, человек всесильный». Два года спустя барон фон Буквиц приказал дедушке явиться в замок и сообщил, что каждая полоска земли ему, барону, теперь самому нужна. Дедушка взмолился: «Мы же такие земли завоевали, а вы тут про какие-то четыре моргена речь заводите!» Дедушка, конечно, души б своей не пожалел, поросенка бы отдал впридачу, только бы ему барон оставил полоску, но фон Буквиц, к тому времени прослышавший, что дедушка из четырех моргенов вересковой степи сделал добрый участок, разговаривал с дедушкой вежливо и спокойно, но в просьбе отказал.

Дедушка потерял покой. Бабушке тогда больше всех доставалось. Дедушка снова стал красным, лазил тайком на чердак и посматривал на небезызвестную фотографию. Она там под балкой была спрятана. Дедушка все ворчал: «Делали бы так, как я говорил, и когда еще говорил! Вместе-то мы куда сильней. Землю бы у него взяли, а вернуть не вернули бы. Посмеялись бы над бароном, и все. Так нет ведь, собаки паршивые, не хотели принимать моего предложения!»

Когда разбитое войско Гитлера бежало с фронта через Мэрцбах в Берлин, дедушка совсем осмелел. Соседи говорили: «Через три дня русские будут здесь», складывали свое добро и бежали кто куда. В селе остались Шепелявая, несколько беззубых стариков, два-три стекольщика и мои дедушка с бабушкой. «Нет, меня не проведешь! Уйди я — они мне сразу корову зарежут», — все твердил дедушка бабушке. Это он говорил про солдат Гитлера, которые вламывались в брошенные дома и искали в них гражданскую одежду. «Уж лучше я корову русским отдам, — добавлял дедушка. — Чему быть, того не миновать. А дуракам, что бегали за Гитлером и войну проиграли, я ее ни за что не оставлю». Бабушка поддакивала ему, что бы он ни говорил и что бы ни делал. Так уж повелось у них с самого начала.

В Мэрцбах вошли советские солдаты. Дедушка все старался не попадаться им на глаза. У него была одна забота — накормить свою корову. А бабушка готовила солдатам еду. Для коровы корма было, слава богу, вдоволь: все поля и луга барона фон Буквица. Дедушка пас свою Мотрину и приговаривал: «Сладка месть, ох, как сладка!» Мотрину он гонял на самые лучшие участки. А придя домой, выскребывал ложкой остатки из бабушкиных котлов и все чего-то ждал. И в конце концов дождался. Однажды дедушку повели к коменданту. Комендант разговаривал с дедушкой через толмача. Когда дедушку спросили, не был ли он нацистом, он с ужасом замахал руками и так затрясся, будто у него вся куртка была полна блох. Дедушке предложили стать бургомистром. А почему бы и нет? Хоть какое-то занятие! А там, поди, и настоящая работенка набежит, сказал себе дедушка, достал с чердака старую фотографию и снова повесил ее в горнице. Теперь все могли видеть: дедушка еще вон когда за справедливость боролся! Мало-помалу жители стали возвращаться. Теперь дедушка снова мог начинать свою борьбу за справедливость. Сколько дедушке пришлось побегать, сколько он кричал, сколько бумаги исписал!

Первым из советского плена вернулся Пауле Вунш. И ему дедушка кое-что рассказал о своей борьбе за справедливость. Только он позабыл, что Пауле Вунш в молодые годы сам был членом того Мэрцбахского союза, которым теперь так любил хвастать дедушка. Но Пауле они тогда выгнали. Пауле был чересчур красным. Получалось даже, что он коммунист. Пауле Вунш подмигнул дедушке левым глазом и сказал: «Помню, помню, ты тогда еще все пытался отнять землю у барона, только как-то у тебя оно странно получалось: шиворот-навыворот».

Дедушка не знал, что ему после таких слов и думать. Старое недоверие к Вуншу снова охватило его. Но теперь Вунш, дедушка и другие мужики и вправду начали делить землю барона фон Буквица.

Так вот, значит, почему дедушка наш гордый такой! Но теперь он уже не бургомистр. Лошадь, которую ему подарил советский комендант, все еще бегает, сто́ит дедушке только замахнуться кнутом. Это наш гнедой мерин. Но язык у него слишком длинный, никак не умещается во рту. Богу и всему миру он вечно язык показывает. Его в деревне так и прозвали: Дразнила.

А дедушка все хвастает перед дядей-солдатом:

— Коня, стало быть, своего приобрели.

Солдат перестает насвистывать и спрашивает:

— Коня, говоришь? Купили или как?

Дедушка делает вид, что не слышит вопроса.

— Во какую фуру мерин тянет, — говорит он и разводит руками, будто собирается охватить всю комнату. — Два других коня и половину такого груза с места не тронули бы, а наш и не оглянется даже!

Дяденька-солдат улыбается и снова закуривает.

— Ты что это? Так и весь надел прокурить недолго, — журит его дедушка.

А солдат только все улыбается.

Бабушка приносит вареные яйца. От них пар идет.

— Не буду я есть яиц!

— Что так, Тинко? — спрашивает бабушка.

— Все яйца надо сдавать на сдаточный пункт, — отвечаю я ей, и мне очень интересно, что теперь скажет солдат.

А он как хлопнет кулаком по столу да заорет:

— Ну и вырастили паренька, нечего сказать!

— Ты что это тут куражишься! — говорит ему дедушка. — Да пусть не ест, коли не хочет. Волнуется небось.

Бабушка начинает беспокоиться: как бы мужики посуду не побили. Она убирает со стола и делает мне украдкой знак. Я бочком, бочком выбираюсь к ней на кухню. Тут я подряд съедаю яйца вареные, яйца жареные и всю картошку. Бабушка стоит рядом, смотрит на меня и озабоченно говорит:

— Лопнешь ты у меня еще.

В комнате дедушка все хвастает:

— Пятьдесят моргенов под плугом, луга и лес не в счет. Вот мы из какого теста сделаны! Это Август-то Краске, я то есть. Хе-хе!

А дядя-солдат, покашливая, замечает:

— Сказал бы лучше: подарена тебе мука, из которой твое тесто замешано.

Дедушка, взглянув на свои руки, отвечает ему:

— Молодо-зелено! А хлопоты, когда в бургомистрах ходил, не в счет разве? Даром я старался, что ли? Другие небось только подхватывали, что им перепадало, а я — всё раздели да никого не обидь — голова раскалывалась. В балансе-то что получается? Уж коли ты не умеешь взять, что тебе само в руки валится, стало быть, ослом на свет родился. А чтоб ты знал, нам и выплачивать за землю приходится.

— Много ли?

— Так себе. Да и что им было делать со всей этой землей? Оставлять незасеянной? Барон удрал. А тут теперь каждая картофелина на учете. Голод-то после войны какой! В балансе оно что получается? Голод он и есть тот вдовец, коего оставила жена-война.

— А нас она всех сиротами оставила, — добавляет бабушка и достает чулки из комода. — Ни батрака, ни батрачки… так иной раз кто подсобит.

Дедушка злится на нее:

— Ты что ж, старая плакальщица, хочешь, чтоб тебе картошка сама в рот прыгала?

Бабушка садится возле печки и грустно глядит на пол. Своими заскорузлыми пальцами, похожими на старые корни, она проводит по грубой холстине фартука.

— Будет тебе подмога! Он вот, — говорит дедушка уже спокойней.

— А ты спросил Эрнста, станет он нам помогать? — отзывается бабушка.

— Спроси да спроси… Ты еще скажешь, чтоб я ему прошение написал. Мне бы в жизни хоть раз так повезло, как ныне молодым! Приехали домой, малость поработали и весь надел получили в наследство. Да никто из них и не знает, что такое забота о земле, о своей полоске… Ведь правду я говорю, Эрнст?

Дядя-солдат не говорит ему ни да, ни нет. Он уставился перед собой. Теперь он молча закуривает новую сигарету.

— Небось десятую уже тянешь! Лучше бы жевал: и деньги в кармане оставались и здоровье б не прокуривал!

Ну и наелся же я! Пузо у меня, как у лягушки, если ее соломкой надуть. В комнату я больше не пойду. Дядю-солдата мне и через щелку видно. А интересно, где он спать ляжет? Только не со мной!

На дворе слышатся шаги. Тило тявкнул раз-другой и умолк. Слышно, как он рвется с цепи. Женский голос успокаивает его. Кто-то осторожно открывает кухонную дверь. Это фрау Клари. Она улыбается мне; я протягиваю ей руку. Она прижимает меня к себе и гладит. Я позволяю. Мне нравится фрау Клари. У нее такие большие глаза. Светло-голубые и ни чуточки не сердитые. Волосы у фрау Клари темно-русые и скручены в большой пучок на затылке. Шея у нее точно из фарфора сделана. Я не знаю, какая была моя мама, только иногда мне смутно что-нибудь мерещится. А когда я смотрю на фрау Клари, я порой чувствую что-то от мамы. На кухню выходит бабушка. Она широко распахивает двери и говорит дяде-солдату:

— Вот тебе твой Тинко!

Я сразу краснею до ушей. Надо же ему видеть, как меня гладит фрау Клари! Фрау Клари тоже стыдится.

— Заходите, заходите, фрау Клари! У нас тут гости нынче, да особые — навсегда к нам приехали, — говорит дедушка.

Фрау Клари оглядывает себя сверху донизу, выбирается из деревянных туфель и, робея, босиком входит в комнату.

Фрау Клари здоровается с дедушкой, с бабушкой, а потом и с дядей-солдатом. По его лицу будто солнечный зайчик пробежал — так он улыбается. Вот, значит, каким он может быть!

У Вундерлихов тоже вернулся солдат из плена. Но они с ним ладят. Ганс его уже папой зовет. Папа-солдат прошлой зимой смастерил Гансу салазки. На полозьях у них проволока. Так и летят салазки, и никто их догнать не может. Бывают и такие, значит, солдаты!

— Поди, поди сюда, коза дикая! — подзывает дедушка фрау Клари. — Она ведь у нас и впрямь тонконогая, будто коза. Верно я говорю? — спрашивает дедушка у дяди-солдата.

А тот кивает и смотрит на меня. И чего он на меня уставился? Я же не коза. Фрау Клари краснеет, поворачивается к бабушке. Губы у нее красные-красные. Бабушка пододвигается поближе к печке. Дедушка шаркает своими матерчатыми туфлями под столом и говорит:

— Да, что это я хотел сказать… Вроде как смена твоя прибыла. Вон, видишь, отдохнул солдат в плену и приехал сменить тебя.

Глаза фрау Клари сразу теряют свой блеск, и она тихо произносит:

— Я понимаю.

— Старый ты грубиян! — шипит бабушка на дедушку и поглаживает фрау Клари своими заскорузлыми пальцами.

А мне так и хочется крикнуть фрау Клари: «Не уходите от нас, фрау Клари, пусть лучше этот солдат уходит!»

— Сама знаешь, как оно бывает, детка. Ушел солдат на войну, ну вот до этих пор и доигрался, — пытается бабушка утешить фрау Клари.

А та только отмахивается обеими руками:

— Хорошо, хорошо! Пора ведь было и вернуться вашему сыну. Я ведь и пришла сказать, что ухожу от вас.

— Сама понимаешь, едок прибавился! — буркает дедушка.

Фрау Клари делается совсем неловко.

Дядя-солдат шумно выпускает дым изо рта, поднимается и кладет свою большую руку фрау Клари на плечо:

— Да мы не торопимся. Я и сам еще не знаю, как оно все устроится.

Я громко топаю ногами: пусть сей же час снимет свою ручищу с плеча фрау Клари! Это наша фрау Клари!

Фрау Клари отдергивает плечо, будто рука солдата обожгла ее. Уж не плачет ли? Вот она быстро залезает в туфли, прижимает меня к себе и уходит. Прогнал солдат фрау Клари! В комнате все молчат.

Я сижу на ящике для дров и думаю о фрау Клари. Вместе с другими переселенцами[4] она пришла в село сразу же после большой войны. Все они были с того берега Нейсе.[5] В руках фрау Клари держала какой-то сверток. Это была Стефани, завернутая в тряпки. Стефани могла стоять, только когда ее прислоняли к стенке. Возле них вертелась маленькая серенькая собачонка. Вредная такая, точно оса. Дедушка тогда еще бургомистром был. Он подошел к свертку, в котором была Стефани, и спросил:

«А это что у вас такое?»

Хвать! — и собачонка вцепилась ему в рукав. Дедушка так затряс рукой, будто только что вытащил ее из муравейника. А собачонка все не отпускала, только рычала.

Дедушка как завопил:

«Вот еще клопиное отродье!»

Тут подскочила фрау Клари и схватила собачонку:

«Отпусти сейчас же, Тило!»

А собачонка, словно насосавшийся клещ, сразу же отвалилась от дедушки, стоит на прямых ножках, будто она чучело собачье, и даже рычать перестала.

«На кой она вам?» — спросил дедушка сердито.

«Это мой Тило!» — сразу захныкала Стефани.

Она сделала несколько шажков в сторону дедушки и упала. Фрау Клари подняла ее и зажала между колен.

«Собака еще из дому».

«Самим жрать нечего, а собаку держите!»

«Да я ее уж несколько раз прогоняла, но она все назад прибегает».

«А ты отдай ее живодеру. И волоска от этой чертовой куклы больше никогда не увидишь!»

«Это мой Тило!» — снова запищала Стефани.

Фрау Клари покачала головой:

«Нет, не могу отдать ее на живодерню. Муж мой был так к ней привязан…»

«У девчонки кусок ото рта отрываешь ради пса».

Фрау Клари начала плакать.

«С этой скотиной никто тебя в дом не пустит. Пойми ты, рева!»

А фрау Клари сказала ему:

«Тило — сторож хороший. Всякий хозяин был бы ему рад».

«На самого бургомистра бросается — рекомендация хоть куда!» — сказал дедушка и ткнул собачонку ногой.

Хвать! — и она снова вцепилась в него, на этот раз в штанину.

«Тило, Тило, ты нас до беды доведешь!» — закричала фрау Клари, пытаясь схватить собачонку.

Но та уже отскочила сама и присела возле Стефани, настороженно поглядывая в сторону дедушки.

«Ладно уж, мы не злопамятны, — сказал дедушка, рассматривая свои разорванные брюки. — Оставь ее мне. Пусть ночной сторож ее, как заколку, на штанине таскает. Но только научи: ежели она Тинко тронет, сразу же на живодерню! И чтоб меня оставила в покое — этому ты ее тоже научи».

Фрау Клари ничего не оставалось делать, как согласиться с дедушкой, — ей же нужен был ночлег для Стефани. Она приласкала собачонку, что-то сказала ей и положила мне на руки. А когда дедушка вместе с переселенцами пошел в деревню, Тило так весь и затрясся у меня на руках.

Но фрау Клари и без собаки не нашла себе пристанища у крестьян. Больная Стефани была для них еще хуже, чем собака. Стефани и фрау Клари поместили в старом доме помещика. Все называют этот дом замком. Фрау Клари отвели маленькую комнатку, дали соломы и чем накрыться. Мало-помалу завелась у них кое-какая утварь.

Скоро выяснилось, что Стефани вовсе и не собирается помирать. Она просто ослабела после всех переездов. Обеими ножками она тогда влезала в один мой туфель. Через несколько недель она уже ходила, только изредка опираясь то на дерево, то еще на что-нибудь. Она и к нам во двор приходила. Садилась возле собачьей конуры и рассказывала Тило всякие истории. Все эти истории она узнавала от своей матери, фрау Клари. В одной из них рассказывалось об отце Стефани, который все время ездил на грузовике, пока ему однажды не пришлось поехать прямо на войну. Война убила отца Стефани, а грузовик взяла да и проглотила. Истории, которые рассказывала Стефани, были очень грустные. Но я все равно любил их слушать. Иногда бабушка выносила мне молока к собачьей конуре. Она давала молока и Стефани, но только когда дедушка не видел. Мы пили молоко, а Тило жадно слизывал капельки, которые мы проливали.

«Ерунда! И вовсе не обязательно, чтоб был папа», — сказал я как-то.

«А я хочу, чтоб у меня был папа!» — настаивала Стефани.

«Если нет папы, то получаешь взамен дедушку, и с ним, на худой конец, прожить можно».

Но Стефани не соглашалась и говорила, что она хочет, чтобы у нее был свой папа.

«Когда я вырасту, я выйду замуж, и вместо мужа у меня будет папа», — говорила она и, пошатываясь, уходила со двора.

Тило, повизгивая, рвался за ней.

В деревне говорили, что у фрау Клари умелые руки и что она из ничего может сделать все.

Например, она из старого пиджака сделала целый костюм для не очень большого мальчишки. И его можно было надевать даже по воскресеньям. А старый Кимпель все ворчал и жаловался:

«Что ж вы мне эту бабу не прислали? У меня гора штопки, шитья непочатый край. Мне небось лентяев вселили. Только и делают, что на стекольный завод бегают, а вечером сидят сложа руки у окошка и на мой двор глядят».

В благодарность за то, что бабушка иногда угощала Стефани молоком, фрау Клари и мне сшила новый костюм. Сшила она его из дедушкиного старого пальто. Дедушка его давно когда-то носил, когда еще зимой на работу бегал. «Вот теперь ты больше походишь на наследника пятидесяти моргенов, — сказал дедушка, увидев меня первый раз в этом костюме. — А ловкая эта Клари! Золотые у нее руки».

Бабушка всегда приветлива с фрау Клари. То даст ей немного творогу, то еще что-нибудь. А фрау Клари очень ей благодарна. Когда у нее нет работы дома, она у нас помогает. Но к горшкам на кухне бабушка ее не подпускает.

«Клари — она ведь из Польши, — говорит бабушка. — Там у них мода другая. Все больше кисло-сладкое едят. Лучше этого они ничего и не знают».

Фрау Клари и на поле вместе с нами ходит. Окучивая картошку, она становится на колени. Так у них дома все делают. А дедушка смеется: «Го-го-го, никак полы в поле мыть собралась!» Но это дедушка неправду про фрау Клари говорит. Фрау Клари тихо улыбается в ответ и не дает себя сбить. На следующий день она уже не становится на колени, когда окучивает картошку, а делает это, как мы, — наклонившись. Фрау Клари теперь умеет так же быстро и ловко обращаться с лопатой, вилами, граблями, как с иглой. Дедушка считает, что без фрау Клари в поле не обойтись. Она у нас и столуется. Вечером, когда она уходит домой, ей дают что-нибудь для Стефани. После работы фрау Клари садится в своей темной каморке за шитье и шьет для всех в деревне, пока не засыпает за столом…

А дядя-солдат все ходит по комнате и шаркает при этом ногами, будто сено ворошит. Он разрезает клубы дыма своим горбатым носом, словно лодка — волны. Дедушка запихивает очередную порцию жевательного табаку за свою дряблую щеку. Солдат останавливается перед ним и говорит:

— Ты что думаешь? Мне не семнадцать! Ты лучше на меня и не замахивайся!

— Стало быть, и дальше собираешься шаромыжничать? — спрашивает его дедушка.

— Я-то?

— Небось для русских-то не очень старался? Да и я бы не стал.

— Я в колхозе работал.

— Вот-вот! Кто ж там будет стараться! Там никому ходу не дают. Все в общий котел идет. Все друг на друга валят.

— Да уж, тяпкой там никто картошку не окучивает.

— Я тоже тяпку в руки не беру: у нас теперь лошадь своя, — хвастает дедушка.

— А женщины у вас с тяпкой в поле выходят.

— Так уж оно и полагается. Небось в России картошка тоже сама в мешки не прыгает!

— Знаешь, что я тебе скажу: прыгать не прыгает, а катится, катится по ленточному конвейеру.

Дедушка даже ногами затопал и загоготал, как всегда: «Го-го-го!» Потом подошел к кухонной двери и спросил меня:

— Тинко, ты слыхал? Вернулся солдат из плена и говорит, что граблями щуку поймал! Го-го-го! Картошка у него — как мышь, сама в мешок лезет. Может, он еще скажет, что она под музыку прыгает? Го-го-го!

— А почему бы и нет! — говорит дядя-солдат и лукаво так улыбается. — У них там на полевых станах громкоговорители установлены.

У дедушки даже пуговицы на жилетке запрыгали — так он весь трясется от смеха:

— Го-го-го… Картош… го-го-го… картошка шагает под марш социалистов!..

Но вдруг дедушка снова делается серьезным:

— В балансе что получается? Кто Советам дал подписку, тот и отца родного не пожалеет — наврет ему с три короба.

Бабушка снова вмешивается в разговор:

— Чего это вы раскричались, точно пьяные на свадьбе?

А веселые истории рассказывает дядя-солдат! Я просовываю нос в щелку. Даже щеки у меня побелели — так я прижался к косяку. Только пусть солдат сюда на кухню не выходит! Может, он еще какие враки знает? Но он уже больше ничего не рассказывает. Лицо у него помрачнело, и он только говорит:

— Многое я мог бы вам рассказать…

— Да-да, расскажи еще! — вдруг вырывается у меня.

Дядя-солдат с удивлением смотрит на дверь, а я быстренько прячусь за ящик для дров.

— Вот настанет зима — ври себе на здоровье! — смеется дедушка и расстегивает жилет. — Зимой мы и послушаем твои побасенки. У нас тут все, как встарь: после лета зима наступает.

Дедушка подходит к бабушке и говорит ей:

— Слышь, как расхвастался твой выкормыш! — И, ворча себе что-то под нос, уходит в горницу.

А дядя-солдат все курит и ходит по комнате, стуча своими башмачищами: трак, трак, трак, трак. Бабушка тихо вздыхает. Дядя-солдат открывает ногой кухонную дверь и видит меня. Я так весь и съежился на ящике для дров. А он как увидел пустую сковороду на столе, так даже присвистнул. Что он, есть хочет, что ли? Теперь он подходит ко мне, берет меня за руку и спрашивает:

— Боишься меня, да? Я страшный такой? Я же твой отец. Вот какой у тебя, значит, страшный отец!

А я ни гу-гу. В глазах у солдата вспыхивают огоньки. Я опускаю голову и делаю вид, что строгаю щепочку. На кухню выползает озабоченная бабушка. Дядя-солдат выходит во двор.

Бабушка кричит ему вслед:

— Эрнст, а ты ничего нам не наврал про Россию?

— Ничего я вам не наврал, мать.

Я быстренько бегу к дедушке в горницу, раздеваюсь и залезаю к нему в постель. Пусть солдат спит где хочет — отсюда-то он меня не выгонит. Тило тявкает и рвется с цепи: значит, и ему солдат не нравится. Дедушка чего-то пыхтит во сне. Усы у него топорщатся. А я сплю и вижу, как Фриц Кимпель бросает свой камень-счастье в бидон с молоком и говорит: «А мне свое счастье и искать не надо: сливки всегда сверху плавают».

Вдруг я просыпаюсь. Слышно, как всхлипывает бабушка в комнате за стеной и дядя-солдат ходит взад-вперед: трак, трак, трак.

— Так я ждала тебя! Ты ж мой хороший, мой первенец… Больше всех тебя любила всегда! — доносится бабушкин голос.

— А баловала Маттеса! — отвечает ей сердито солдат.

— Оставь ты Маттеса! Да будет земля ему пухом, — снова всхлипывает бабушка.

— Многие возвращаются, которых тут в убитые записали. Я Маттесу не хочу поперек дороги становиться.

— Что ж, ты ему и после смерти не простишь?

— Да нет, я ведь не злопамятен.

— Вот и берись, перенимай хозяйство.

— Неохота мне ругаться тут из-за каждого пустяка.

— Типун тебе на язык! Еще беду накличешь! Мы ведь с дедом себя не жалели, ради вас всё старались.

— А сидели бы ни с чем, не повернись оно все так, как оно повернулось.

— Да, по мне, оно лучше было бы, коли оставалось у нас только то, что мы своим трудом нажили. Чужая земля гордыню в дом занесла. С отцом ведь теперь никакого сладу нет. Жадность на него напала — всё деньги копит. Никто ему не потрафит, все у него теперь дармоеды, шаромыжничают. Только всё он да он. Так я на тебя надеялась! Все тешила себя: скоро, мол, вернешься… А ты что ж, и мальчонку теперь заберешь? Заберешь ведь, Эрнст?

Я кричу что есть мочи. Голоса за стеной стихают. Дедушка вскакивает как ужаленный. Сквозь маленькую щелку из комнаты к нам пробивается луч света. Дедушка бросает туфель в стену и кричит:

— Спать пора! Не наговорились еще! Утром вас из постели не выгонишь!

Глава третья

Уборка картошки подходит к концу. На зиму мы укладываем ее в яму и прикрываем соломой. Или она сама скатывается по желобу в подпол. Этот желоб сколотил дядя-солдат. Теперь мужикам не надо, как раньше, таскать картошку в мешках вниз по лесенке. В подпол скатываются большие, толстые картофелины, средние, которые едят каждый день, и маленькие крепкие — эти пойдут на семена. Каждому сорту отведено свое место.

Дедушка должен отвезти целую фуру картошки в город. Это наша норма сдачи. Дедушка ругается на чем свет стоит, а дядя-солдат успокаивает его:

— Поскорей сдадим — и с плеч долой!

— Поспешишь — людей насмешишь, — отвечает дедушка. Ему страсть как не хочется ехать в город сдавать картошку. — Черт бы их побрал! Картошку и ту сдавай. Точно прорва какая этот город!

Мимо проходит Кимпель-старший.

— Да ее никто и не видит там, в городе, — замечает он. — Водку из нее гонят, а русские всю эту водку выпивают.

Насупив брови, дядя-солдат говорит Кимпелю:

— А та водка, которую ты пьешь, — ее что, из помидоров гонят?

Кимпель удивлен. Сначала он сердито косится на солдата, потом вдруг начинает улыбаться во весь рот; круглое, как луна, лицо его так и сияет.

— Это я шутки ради, — задабривает он нашего солдата. — Сам знаешь, жизнь — она больно серьезная, без шутки не проживешь.

И Кимпель вытаскивает из кармана бутылку водки. Первому он дает глотнуть дедушке, потом пьет сам. Водка прозрачная, как вода. Дяде-солдату Кимпель предлагает остаток. Но тот отказывается. Тогда хитрый Кимпель вынимает из кармана сигарету. Сигарету дядя-солдат берет.

— Курить можно, не то что эти картонные, — приговаривает Кимпель.

Дядя-солдат отдает сигарету обратно.

На деревню спускается туман. Он смешивается с запахом свеклы, которую сейчас все варят на скотных дворах. На деревьях в саду, пригорюнившись, сидят вороны. Они ждут: скоро ли начнут свиней колоть — может быть, и им что-нибудь перепадет? Карр! Карр! Кожицы лоскуток да хрящика кусочек — вот и все, что им достанется, когда опрокинут корыто. Карр! Ну, может быть, еще свинячье копытце впридачу. В сером тумане никто и не видит, как вороны прилетают, а когда наступают сумерки, снова улетают к деревьям, где у них гнезда.

Поднимается ветер и разгоняет туман. Он срывает последние листочки с лип и играет на печной трубе, как на дуде. В такт его музыке из печки вырывается огненный язык, но ему нечего слизнуть, и он снова убирается в печку и что-то ворчит там. В комнате пахнет головешками.

Дядя-солдат остался у нас. Он очень любит бабушку и не может расстаться с ней, видя, как она плачет и убивается.

— Бабушка, а ты зачем уговорила его? — спрашиваю я.

— Кого это я уговорила?

— Дяденьку-солдата.

— Да когда ж это ты привыкнешь называть его как следует? Это же твой отец!

— Не знаю когда.

На самом-то деле я уже привык к нему. Да он и не тискает меня больше. Иногда я режу для него табак. Фриц Кимпель научил меня добавлять в табак кусочки ногтя. Тогда табака на дольше хватит. А кто такой табак выкурит, того стошнит. Но нашего солдата так и не стошнило. Он только больше не дает мне резать табак.

— Еще палец себе отхватишь, — сказал он мне. — Я недавно в табаке кусочек ногтя от твоего большого пальца нашел…

Морозу очень хочется нарисовать на окне большие белые цветы. Но наша печка так долго ворчит, что у мороза ничего не получается. Как-то утром все деревья, забор, ворота взяли да заплесневели. Это иней осел на них и всюду оставил свои перышки. Даже на морде у Тило и то он сидит. Тило сразу стал похож на собачьего дедушку. А настоящий дедушка стоит в кухне возле окна, смотрит на сверкающий двор и бормочет:

— И что он опять затеял?

Это он про дядю-солдата так говорит. Я залезаю в свои новые деревянные туфли и шлепаю в них во двор. Погляжу-ка я, что это наш солдат там опять затеял.

— Тинко, — спрашивает он меня, — ты не знаешь, где мотыга лежит?

Я знаю, где мотыга лежит, и быстренько приношу ее. Дядя-солдат лопатой нацарапал на мерзлой земле квадрат, а теперь берет у меня мотыгу и начинает рыхлить землю. Земля так и дрожит. Мерзлые комья отлетают и стучат по моим туфлям. Уж не думает ли он пруд копать посреди двора? Может быть, мне спросить? Нет, не буду я его спрашивать.

— Тинко, возьми железные грабли и выгребай землю, — говорит солдат.

А почему бы мне и не выгребать? Может быть, он скажет тогда, что он тут делает. Я стараюсь вовсю и выгребаю землю. А он мне ничего не говорит. Мерзлая корка земли еще не очень толстая. Копнешь как следует, а там земля уже теплая, мягкая и даже пахнет немного. Теперь солдат может уже копать землю лопатой.

Из дому выходит дедушка. Руки он засунул в карманы брюк; усы сердито повисли.

— Это что ж тут такое делается?

Дядя-солдат начинает свистеть сквозь зубы. Вроде то, что дедушка говорит, его и не касается. Минуту-другую дедушка смотрит, как мы работаем.

— Ах, вон оно что! — произносит он вдруг и спускается к нам в яму. Здесь он берет лопату дяди-солдата за черенок и говорит шепотом: — Ты думаешь, она продержится, ежели мы ее тут уложим? Я-то уж давно подумываю, как бы это припрятать центнер-другой.

— Что припрятать? — спрашивает его резко солдат и выпрямляется. — Я ничего не собираюсь прятать.

Дедушка перекидывает свою жвачку за другую щеку. Он разочарован. Ему так хотелось спрятать картошку. А солдат снова начинает копать и говорит про себя:

— Я хочу… Нельзя, чтоб навоз тут так валялся. Он ведь выдыхается. Я хочу яму для навоза выкопать.

Дедушка презрительно сплевывает:

— Зря это ты все! Коль тебе делать нечего, ступай солому режь.

— Зря ты все плюешься. Лучше бы подсобил. Клопы небось заели, вот и ворчишь… — И дядя-солдат выкидывает очередную лопату земли прямо деду под ноги.

Дедушка отступает на шаг:

— Это чтоб я еще подсоблял тебе? Нет уж, глупости лучше делай в одиночку.

— Глупости? Брикетированный навоз — это тебе не глупости!

А дедушка ему отвечает:

— Навоз в хлеву жиреет. Тоже мне новые моды: каждый день навоз выгребать! Лошадь еще поскользнется, свинья себе ноги переломает.

— Ничего с ними не случится, коли в хлеву сухо будет.

— Это тебя небось в твоем колхозе так научили, — говорит дедушка, наматывает на указательный палец цепочку от часов и выпячивает грудь. — А в балансе оно что получается? Кто украл, тот ворованное и прячет, чтоб не отобрали. Скотину там у мужика всю отняли… говори — украли. Своей коровы уж и нет ни у кого. А навоз ведь нужен, хоть бы для палисадничка. Или и палисадничка тоже нет? Ни грядки своей? Ничегошеньки?

Солдат перестает копать. Опершись на лопату, он серьезно говорит дедушке:

— Будет тебе каркать-то! Я ж тебе рассказывал, как и что там…

А дедушка рад позлить солдата:

— Это ты нам сказки рассказывал, чтоб скуку прогнать. Тебе же все одно никто не верит. Тинко и тот не поверил. — Дед берет меня за воротник и тащит в дом, приговаривая: — Пошли, пошли, Тинко, а то еще нос себе отморозишь тут, дурака валяючи.

А дядя-солдат изо всей силы всаживает лопату в землю, будто ему надо разбить еще целую армию врагов. Работает он, не поднимая головы. Да и свистеть перестал.

Мне из комнаты видно, как он заваливает яму навозом. Стенки ее он укрепил досками. Дедушка меня опять заставляет играть в «шестьдесят шесть». Но у меня игра не клеится. Дедушка недоволен.

— Играй как следует, а то неучем вырастешь! — ворчит он.

При следующей игре я стараюсь набрать побольше очков. Дедушка тасует карты, что-то бормоча себе под нос, довольно улыбается и впадает в раздумье. Украдкой я подбираюсь к окну. Наш солдат уже забросал яму навозом. Та мохнатая куча навоза, что лежала возле хлева, исчезла. Солдат притащил несколько толстых досок и прикрыл ими яму. Во дворе стало просторней. Мы теперь и с фурой можем переезжать через эту яму.

— Трефы козыри! — кричит у меня над ухом дед и хлопает козырного туза на стол.

Зиме конца не видать. Хорошо, что у нас печка теплая, да и в кровати мягко так! Нас совсем занесло снегом. Зайцы подбираются к нашему садику. Следы их тянутся через поля. В садике ведь капуста. Это бабушка ее здесь оставила — она будет готовить из нее рождественский обед. Но зайцы очень хотят кушать, вот они и пришли к нам за капустой. Они пролезают через дырки в заборе и отгрызают нижние листья. Потом они добираются и до верхних. Как же это они делают? Наверно, они становятся на задние лапки? Если бы я спал наверху, то я мог бы как-нибудь подглядеть, как зайчики становятся на задние лапки, чтобы дотянуться до верхних листьев. Но из-за зайцев я не пойду наверх спать, к солдату.

— Дедушка, ты что тут делаешь?

— Силки ставлю.

Дедушка прикрепляет проволочные петли к деревянным колышкам. Колышки он забивает топором в землю. Петли приходятся как раз напротив лаза, через который зайцы пробираются к нам в садик.

— Пусть теперь прибегут отведать капустки! Мы им приготовили поясок брюшко затянуть, чтобы голодно не было! — злорадствует дедушка.

Ночью прибегают зайцы. Но они подковыляли только к забору. Тут они почуяли запах дедушкиного табака на силках и повернули снова в лес. Все это мы с дедушкой прочли по их следам на другое утро. Вскоре выпал свежий снег. Он запорошил силки, забил на них запахи человека. А зайцы не запомнили, что у забора, возле лаза, через который они попадали в сад, человек устроил засаду. И уже на следующее утро в силках висят два мертвых зайца. Их уже немного запорошило снегом. Глаза у них вылезли. Возле силков снег точно перекопан. А наш дедушка потирает руки и говорит:

— Кто на чужое позарится, тому несдобровать! — и тащит мертвых зайцев на кухню.

— Я их есть не стану, они дохлые, — говорит бабушка и поправляет выбившиеся из-под платка волосы.

— А вот как они на сковороде запоют, так тебя и не оттащишь! — отвечает ей дедушка, натачивая нож.

Потом он снимает с зайцев шкуру. Мне он отдает мохнатые задние лапки. Я их беру с собой в школу. Ими очень хорошо стирать с доски. Зайцы совсем не жирные. Они, наверно, долго голодали. А когда они не захотели больше голодать, их взяли да удушили.

— В балансе оно что получается? — замечает дедушка. — Вот мы скуку-то и одолели.

А нашему солдату никогда не скучно. Он то читает в тоненьких книжках, то письма пишет. То на чердак залезет и уберет там все. То инструмент починит. Недавно вырезал новые зубья для граблей. Вечером его никогда нет дома. Куда это он все ходит по вечерам?

День весь белый, точно молочный. С утра пила нашего солдата хрипит в риге. На минутку он выходит, оглядывает двор и окна дома. Затем украдкой приносит какие-то доски и планки. Я потихоньку подбираюсь к большим воротам риги. Через щели и дырки от сучков мне видно, что наш солдат строит маленький домик. Вдруг его пила перестает визжать. Солдат выпрямляется и смотрит в мою сторону. Неужто он меня заметил? Я скорей бегу в дом.

К обеду у нас фасолевый суп. В супе плавают кусочки нутряного жира. У дедушки на усах застряла шелуха от фасоли. Он стучит ложкой по тарелке и спрашивает дядю-солдата через стол:

— Что это опять за безобразие?

— Ты о чем?

— Сам знаешь!

Дядя-солдат не поднимает глаз от тарелки. Начал было свистеть сквозь зубы, как он это обычно делает, но одумался и дует на ложку, словно она горячая.

Бабушка замечает:

— Зима на дворе. Пусть коротает время, как ему хочется, — и добавляет себе уксусу в суп.

Солдат благодарит ее добрым взглядом.

— Ему бы отдыхать да отдыхать, — говорит дедушка так, как будто наш солдат вовсе не сидит тут, за столом.

Дядя-солдат откладывает ложку в сторону.

— Довольно! — произносит он и грустно смотрит на меня. — Надоело мне это! Я парнишке хотел к рождеству подарок сделать.

— У меня в доме кроликов не будет!

— Удавленные зайцы тебе небось милей, а? — резким голосом вдруг спрашивает солдат.

— Десять кроликов пожирают столько же корма, сколько нужно на одну свинью, — отвечает ему дедушка.

Теперь-то я догадываюсь: в риге мне дядя-солдат кроличий домик мастерил.

— А я хочу крольчат, дедушка! — кричу я.

— Тебя не спрашивают! — сердится на меня дедушка и стучит ложкой по столу.

Дядя-солдат выходит из-за стола. Он так и не доел фасолевого супа. Бабушка вытирает стол краешком фартука. А вытирать-то там вовсе и нечего.

— И надо ж было тебе мальчонке рождество испортить! Грубиян ты! — сердится бабушка на дедушку.

А тот как ни в чем не бывало продолжает хлебать фасолевый суп. Кусочки нутряного жира один за другим исчезают у него за усами.

— Я куплю тебе поросенка, Тинко. И все, что к нему полагается. А кролики эти еще снюхаются с крысами, и пиши пропало! Все равно что сам черт у нас во дворе поселится.

— Не хочу поросенка! Грязные они! Не хочу! Я хочу домик маленький! Кроликов хочу!

— Чистенького, беленького поросеночка тебе купим. Гладенького и кругленького, точно тыква. А зимой мы из него колбаску сделаем, вкусную колбаску!

— Не надо мне тыквенного поросенка! Кролика я хочу!

— Заткнись! — вдруг кричит на меня дедушка и ударяет кулаком по столу.

Так кроличий домик и остался недостроенным стоять в риге.

Снег какой-то мокрый. Солнышко понемногу слизывает его. Но скоро ему это надоедает, и оно ложится спать, укрывшись толстыми, мягкими облаками. Ночью из лесу выскакивает ветер. Точно сумасшедший, он воет во дворе, треплет нашу липу и маленькие сливовые деревья в садике. Наутро в снежном покрывале появляются дырки. Это их голодный ветер проел. Обжора он страшный — все жрет и жрет, пока весь снег не исчезает, а воздух не делается влажным, будто это он воды и снега насосался.

— Ай-яй-яй! Как бы наши озимые не пропали! — жалуется дедушка, греясь у печки. — Ни снега, ни весны — не к добру это.

Мне надо уроки делать. Нам задали написать все, что мы знаем про зайцев.

«Что мы знаем про зайцев? Я знаю, что зайцы грызут рождественскую капусту. Съел ее раз, съел ее другой, а потом взял да повесился в петле. Теперь-то он уж больше не голодает…»

Вечно наш дедушка чем-то недоволен. Все-то он ворчит. Вот и сейчас:

— Чего это ты все пишешь и пишешь? Чернила переводишь, бумагу переводишь. И зря! Земледельцу что знать надобно? Про погоду, понял? В ней-то вся загвоздка. Что у нас в балансе получается? Без жены крестьянин проживет, а вот без хорошей погоды — никак. Говорил вам учитель, что когда новолуние — мороз крепчает?

— Нет, не говорил, дедушка… «У зайца…»

— Брось ты своего зайца! А говорил он вам, что сеять надобно, когда полнолуние?

— Нет, не говорил, дедушка… «У зайца уши длинней, чем у свиньи…»

— Дались тебе его уши! Стало быть, и про полнолуние он вам ничего не говорил? Хорош учитель, ничего не скажешь! А что он делал до того, как его к вам учителем прислали?

— Пекарем он был.

— Ну вот, сам видишь, какой может быть из пекаря учитель? Откуда ему знать, когда сеять, когда жать? Возится в муке да лапищи свои потные об тесто вытирает… А учитель не рассказывал вам, что, когда такой пекарь озлится на кого, он в тесто харкает?

— Нет, не рассказывал. «А еще у зайца…»

— Да уж этого он вам не расскажет! — Дедушка выплевывает свою жвачку в ладонь и кладет табак на карниз печи. Когда табак высохнет, дедушка его нарежет на мелкие кусочки и набьет им трубочку. — Брось ты эту писанину! Пойдем к другу Кимпелю. Вечером про своего зайца допишешь. А по мне, так хоть про жаб и про мышей. Кимпель хочет, чтоб ты с его Фрицем играл.

Мы шагаем через выгон. Когда мы проходим мимо школы, уже смеркается. У учителя Керна горит свет. Видно, как он сидит у окна с книгой в руках.

— В книгах все роется! Это чтоб вас мучить завтра, — замечает дедушка.

На нем короткие сапоги и новая куртка. Перед рождеством он за эту куртку кому-то из города отдал двадцать фунтов пшеничной муки. Но про это дяде-солдату нельзя говорить.

Мы выходим на деревенскую улицу. Перед нами вырастает старый черный замок. У фрау Клари темно. Фрау Клари работает теперь на стекольном заводе в Зандберге. Но вечерами она все равно обшивает всю деревню. Я немного скучаю по фрау Клари.

Мои деревянные туфли так и стучат по мосткам, перекинутым через деревенский ручей. Дедушка останавливается и поводит носом.

— Только бы снег выпал! — говорит он.

Ручей совсем замерз. На берегу, сложив шейки, сидят пригорюнившиеся утки.

— Вы бы теплые носки надели, глупые птицы! — кричит им дедушка.

А утки трясут гузном, будто они понимают.

Большой дом Кимпелей — совсем новый. Все остальные дома в Мэрцбахе старей его. Дедушка тоже помогал строить Кимпелям этот дом, до войны еще. Он говорит:

— Разве я тогда человеком был? Червяк. А теперь мы с тобой в этом доме свои люди, нас уважают. Мы теперь с хозяином Кимпелем ровня. Тоже хозяева. В балансе оно что получается? Человек многого достигнуть может, ежели он свой интерес соблюдает.

— Дедушка, а для чего у них тут ящик?

— Балкон это, дурень! Такие балконы себе те, что побогаче, устраивают. Им это удобно: выйдешь свежим воздухом подышать — и ног не замараешь.

— Дедушка, а нам зачем себе ноги марать?

— Мы себе два балкона построим, когда новый дом ставить будем. И спереди и сзади.

Кимпель и Фриц — оба в комнате. Комнату эту они называют столовой. Здесь стоит большой темный стол. Очень большой. Через этот стол оплеуху ни за что не закатишь. Мы с Фрицем как-то натерли этот стол мылом, залезли на него и давай кататься. В комнате стоят также стулья с резными спинками. Стол этот, стулья с резными спинками и большой шкаф Кимпель купил у барона, перед тем как тот удрал. Но вся мебель стояла в замке, хотя и была уже куплена Кимпелем. А когда Кимпель после большой войны захотел забрать свои вещи из замка, то в деревне пошли разговоры, что он, мол, не имеет на то права. Но Кимпель предъявил какую-то бумажку. На этой бумажке барон написал, что Кимпель у него всю эту столовую купил. Дедушка — он тогда был бургомистром — сказал: «Надо все по справедливости», — и выдал мебель Кимпелю.

Но в деревне все еще есть люди, которые сердятся на дедушку за то, что тот был таким справедливым бургомистром.

Кимпель сидит за большим столом и что-то записывает в большую книгу. Перо у него пищит, а сам он кряхтит от натуги. Ростом Кимпель не вышел: когда он садится на стул, ноги его болтаются в воздухе. Голова у него лысая. А лысина блестит, будто навощенная. В деревне Кимпеля так и зовут: Лысый черт.

Дедушка снимает шапку и останавливается в дверях.

— Мы не помешаем вам, хозяин? — спрашивает он.

— Какое там! Тут мухи дохнут от скуки!

Лысый черт достает из шкафа бутылку водки и приносит колоду карт. Они с дедушкой садятся играть.

Фриц хлопает отцовской плеткой по печи, приговаривая:

— Вот ведь куда забралась!

— Кто?

— Кошка.

Фриц положил в пустой пакетик тринадцать сухих горошин, надул его и привязал кошке к хвосту. Кошка, конечно, испугалась такой погремушки у себя на хвосте. Она прыгнула на печь. Фриц полез за ней. Теперь он стоит на дверце и пытается кнутовищем достать кошку. А кошка воет, точно ветер в трубе. Фриц никак не может до нее дотянуться. Кошка фыркает. Слышно, как она скребет когтями по изразцам. Лысый черт за столом начинает смеяться. Смех его напоминает блеяние козла.

— Тинко, тащи стул! — приказывает Фриц. — Я с этой стороны залезу, а ты с той. Тогда ей некуда будет деваться, и она прыгнет через наши головы. Так львов дрессируют. Я знаю, мне наш новый батрак рассказывал.

Я подтаскиваю стул с резной спинкой и залезаю на него. Но до верха еще не достаю. Тогда я становлюсь на спинку. А Фриц, встав на скамью, лезет на печь. При этом он не перестает стучать кнутовищем по изразцам. Серенькая, полосатая, как тигренок, кошка забивается в самый угол. Она фыркает, глаза у нее сверкают, будто кто-то там у нее в голове искры из кремня высекает.

Фриц кричит мне:

— Лезь выше! А то ей прыгать невысоко!

Я лезу выше. Фриц подтягивается, держась за карниз. «Внимание!» — кричит он и изо всех сил тычет кнутовищем в кошку. Но кошка решает не прыгать через наши головы. Она прыгает Фрицу на грудь и вцепляется в него. Фриц с грохотом срывается вниз. На полу он еще получает упавшим сверху кнутовищем по башке. Кошке-то хорошо — она упала мягко. Она соскакивает со своего мучителя и исчезает под диваном. Там, между пружинами, она чувствует себя в безопасности. Фриц стонет, лежа на спине. Дедушка и Лысый черт вскакивают из-за стола:

— Ушибся?

Фриц стонет громче. Лысый черт рывком приподнимает его. Дедушка помогает оттащить Фрица на диван.

— Вот ведьма этакая! — ругается Лысый черт.

Дедушка не ругает кошку, он ругает меня. Я, когда соскакивал со стула, выломал деревянного орла в резной спинке.

— Орел этот, дурень ты, не простой, он вроде как бы свобода Германии, — бормочет дедушка и все пытается прикрепить орла к спинке стула. Но это ему не удается. Тогда дедушка хватает меня за руку и трясет что есть мочи. — Я тебя научу, как себя вести у приличных людей! — орет он.

Лысому черту эти слова приятны, и он говорит дедушке:

— Оставь его, Краске. Это все кошка виновата. Куда она, ведьма, провалилась?

Фриц сразу приходит в себя.

— Под диваном, паскуда, — говорит он.

— Слава богу, ты себе не сломал ничего! А кошку я эту изрублю в мелкие куски. Как бог свят! Я бы ее сей же час пристрелил, да ру́жья у нас все поотнимали. Всё отняли у нас! Оставили без всякой защиты! Усы и те небось скоро брить прикажут. Верно, Краске?.. А это кошачье отродье мы сотрем в порошок!

И Лысый черт начинает хлопать палкой по дивану. Кошка мяукает: «Мяу, мяу!» Лысый черт стаскивает с дивана Фрица. Но тот уже и сам очухался. Начинается охота на кошку. Дедушка помогает Лысому черту перевернуть диван.

— Палку подай! — кричит Лысый черт и начинает тыкать палкой между пружинами.

Оттуда пулей вылетает бедная кошка. Она прыгает на стол, опрокидывает бутылку с водкой. Со стола — на шкаф. Лысый черт швыряет в нее палкой. Палка попадает в застекленную дверцу шкафа и разбивает ее. Совершенно очумевшая кошка бросается в окно. Окно — вдребезги, а кошки и след простыл. Лысый черт бежит во двор. Дедушка все старается как-нибудь приделать отломанного орла к спинке стула. Лысый черт созывает всю дворню. Поднимается ужасный крик. Батраки свистят. Кто-то бегает по двору с фонарем. Весь дом ходит ходуном. И не поймешь, на кого свистят батраки: не то на кошку, не то на Лысого черта. Батраки носятся по двору с фонарями, дубинками, осматривают все углы, заглядывают в бочки с водой. Батрачки визжат. Лысый черт вне себя: кошка исчезла. Фриц от волнения прыгает на одной ножке. Он придумывает всё новые места, куда кошка могла бы спрятаться, но ее нигде нет. Как сквозь землю провалилась.

Лысый черт приносит в пакетике белый порошок.

— Где кошачья миска? — спрашивает он.

Старая батрачка Берта приносит миску. Лысый черт высыпает порошок в миску и приговаривает:

— Кишки он ей разорвет, порошочек этот!

Берта плачет и вступается за кошку:

— Никому она зла не делала! Это вы ее довели. Без кошки мы пропадем. Нам мыши уши во сне отгрызут, если вы кошку погубите!

— Не хнычь! Отнеси раму столяру, да живо! — прикрикивает Кимпель на Берту. — Пусть сей же час вставит стекло, а то я ему задам перцу!

Лысый черт вертится вьюном и говорит дедушке:

— Ну вот, мы скуку-то и одолели! Верно я говорю?

Старая Берта повязывает чистый фартук, снимает раму с петель и отправляется в деревню.

Лысый черт и дедушка продолжают игру уже на кухне. Тасуя колоду, Кимпель говорит:

— Бог с ним, со стеклом. А вот парень мог себе шею сломать.

Из комнаты, которую у Кимпелей называют гостиной, мы с Фрицем приносим кабана. Кабан тоже от барона. Фриц рассказывает:

— Барон его сам застрелил. Это секач. А такая позиция называется «к бою готов».

Кабан стоит на доске. Из пасти у него торчат клыки. Хвост крючком.

— На кой нам этот кабан! Стоит раскорячившись, словно коза какая! — замечаю я.

Фриц приносит цепочку. Мы привязываем ее к передним ногам кабана. Фриц садится на него верхом, а я тащу кабана за цепочку. Поднимается такой шум, что Лысому черту и дедушке, чтобы объявить козыри, приходится орать во всю глотку. Фриц изображает циркового наездника и такое вытворяет, что скоро слетает на пол.

Теперь моя очередь садиться верхом. Я залезаю и даю кабану шенкеля. Фриц хочет меня заговорить — это чтоб я забыл, на чем я сижу. Но я не забываю. Вдруг Фриц изо всех сил дергает цепочку. Раздается треск. Правая передняя нога кабана отломилась и болтается на проволочке.

— Вот тебе и раз! — восклицает Лысый черт и почесывает затылок.

— Это ты натворил? — спрашивает меня дедушка сердито.

А Фриц ухмыляется во весь рот.

— Дело-то в том… вот барон вернется — он кабана назад потребует, — говорит Лысый черт и старается укрепить отломанную ногу.

— Погоди, Тинко, придем домой — я тебе покажу, где раки зимуют! — грозит мне дедушка.

— Приклеем гуммиарабиком. Барон ничего и не заметит, — решает Лысый черт и осторожно относит кабанью ногу в гостиную.

Фриц украдкой щиплет меня за ногу и говорит:

— Тоже мне наездник свинячий!

Я уж молчу, только бы дедушка не сердился.

На дворе морозно. Зелеными огоньками мерцают звезды. Я прячу лицо в воротник куртки и засовываю руки поглубже в карманы. Ноги у меня теплые. Дедушка, закинув голову, рассматривает небосвод.

— Ай-яй-яй, озимые, наши озимые! — прямо стонет он.

— Дедушка, а дедушка, я у кабана ногу не отламывал.

— В балансе что получается? — отвечает мне дедушка. — Хоть лиса утку на хвосте и не унесла, однако она им следы замела. С такими людьми, как хозяин Кимпель, что бы ни случилось, надо прикинуться, будто ты и есть виноватый. Так-то оно вроде приличней.

— Как же приличней, — говорю я, — когда у свиньи нога отломана?

— Как там ни верти, а снежок нам надобен. Ох, как надобен! — Дедушка так и рыщет глазами по небу.

Глава четвертая

Мы едим гречневую запеканку с салом. Ложки так и стучат. И где только наш солдат пропадает? Открывается дверь. Пришла Шепелявая Кимпельша. Чулки у нее обшиты мешковиной. Точно медведица какая, она проходит по кухне и, не ожидая приглашения, садится возле печки.

— Юбку погреть пришла? — дразнит ее дедушка.

— Холодно у меня, ох, как холодно, золотко мое! Дров-то не дает мне Кимпель больше. А когда я ему контракт на выдел показала, он мне в ответ: «Можешь эту бумажонку выбросить».

— Заткнись, старая! Заткнись, говорю! — кричит на Кимпельшу дедушка и зажимает уши. — В балансе оно что получается? Языком болтать — что руками махать: все, видно, теплей делается. А ежели тебя еще кофеем напоить, так тебя и не остановишь — пойдешь чесать. Язык-то — точно гузно утиное у тебя.

И дедушка отправляется в хлев подбросить сена нашему Дразниле. Слышно, как гнедой, встречая дедушку, тихо ржет.

— Милый-то твой неласков ныне со мной. Что так? — спрашивает Шепелявая у бабушки. — Оговорили они меня, будто я ведьма. А кто оговорил, не сказывают. Господь бог знает, кто…

Бабушка устало отмахивается. Она не верит в ведьм. Но в бога она верит. Бабушка выходит в сени, приносит оттуда старые мешки и садится их чинить. Шепелявая прихлебывает ячменный кофе.

Бабушка тяжело вздыхает:

— Человек — ведь он точно одуванчик на меже: подует ветерок — и отлетело что-нибудь. То вот зубы, потом волосы, а кто и слуха лишается. Мне-то ветерок потихоньку глаза гасит. Уж и не вижу ничего, когда шью. Лучше бы сперва слуха лишилась…

Шепелявая старше бабушки, но у нее почти нет морщин. Мешок ржи она может пронести через всю деревню, ни разу не передохнув. Тощее лицо ее выглядывает из-под черного шерстяного платка, будто из-под навеса. Нос — красный от мороза и страшный. Вроде он от другого человека и совсем не подходит к вечно жалующемуся рту. Но в деревне рассказывают, что Шепелявая не всегда только жаловалась.

Наша гостья греет свои больные подагрой руки под накрахмаленным фартуком и молчит. Но вот возле горячей печки понемногу оттаивают ее мысли. Она рассказывает, и кажется, будто длинным носом выискивает из прежней своей жизни кусочки посчастливей.

Когда-то Шепелявая была старшей батрачкой у Кимпеля — у Готхарда Кимпеля, отца нынешнего Лысого черта. После рождения маленького Лысого черта жена Готхарда Кимпеля так больше и не поднялась с постели. Шепелявой пришлось взять все хозяйство в свои руки, смотреть за больной хозяйкой и Лысым чертом, который был тогда совсем крошечным.

Готхард Кимпель был человек непостоянный. Да и на что ему была больная жена? Ему нравилась старшая батрачка, сильная и ловкая Ганна. Но Ганна не обращала на хозяина никакого внимания.

Жена Кимпеля зачахла и померла, когда маленькому Лысому черту было всего три года. Ганна заменила ему мать. Не прошел и положенный год траура, а Готхард Кимпель уже всерьез посватался к батрачке Ганне. Ганна, закинув голову, рассмеялась ему в лицо и сказала: «Не годимся мы с тобой для одной упряжки. Сыночку твоему я буду матерью, а об остальном и не помышляй».

Готхард Кимпель подумал-подумал и снова посватался. Ганна опять указала ему на дверь, крепко прижав малыша к груди.

Но недаром в народе говорят, что самый хитрый гусак и тот лису через осоку не видит. Повадился Готхард Кимпель каждое воскресенье ездить в начищенной до блеска таратайке в соседние деревни на гулянки. Скоро по Мэрцбаху поползли слухи: Кимпель надумал второй раз жениться. Невестой его называли какую-то засидевшуюся в девках дочь богатого крестьянина из соседней деревни. В одно из воскресений устроили и впрямь смотрины: приехала сама дочка со своим отцом.

Тут все увидели: у невесты заячья губа. Но чтоб люди не очень-то глазели на эту губу, у нее в ушах были переливающиеся всеми цветами радуги сережки. Наряженная и засупоненная, словно цирковая кобыла, невеста ходила по дому, заглядывая во все углы. В хлеву она даже вымя у коровы пощупала. Наконец она потребовала, чтоб ей отперли стенной шкафчик: в этом шкафчике Кимпель хранил всю свою наличность. Как раз тут на пороге играл маленький Лысый черт. Разряженная невеста возьми да отодвинь его ногой. Он — верещать, Ганну зовет. Ганна подхватила мальчонку и отнесла его в людскую. Здесь она приласкала его и уложила спать на своем соломенном тюфяке, чтоб он этой спесивой бабе больше на глаза не попадался. День спустя Ганна пришла к Кимпелю и спросила:

«Хозяин, скажи, правду люди говорят, что ты эту гусыню с рваной губой своему сыну в матери выбрал?»

Готхард Кимпель насторожился, а потом сказал:

«А почему бы и нет?»

Третий раз ему уже не пришлось свататься к Ганне. Так старшая батрачка Ганна стала на некоторое время законной матерью маленького Лысого черта.

В школу Лысый черт бегал в замок. Там он сидел за партой рядом с сынками барона и дочкой пастора. Все они смеялись над ним, дразнили простофилей. «У тебя мать доярка. Она тебе вымя давала сосать!» — кричали они.

Лысому черту захотелось, чтобы у него тоже была мать, которая сморкалась бы в носовой платок, а не в фартук из мешковины. И стал он Ганну шпынять. Увидит ее где в деревне и давай дразнить на пару с пасторской дочкой: что, мол, у нее юбка рваная.

Ганна продолжала спать на женской половине в людской. Начнет хозяин ворчать, а она живо его отбреет: «Сам знаешь, не за тем я тебя взяла, чтобы женой тебе быть!» В трактире мужики смеялись над Готхардом Кимпелем. Взял, мол, в жены пугало. Теперь захочешь целоваться — лесенку подставляй. С горя стал Готхард Кимпель пить, да так от запоя и помер.

Маленький Кимпель рос плохо, но рано стали про него говорить: «Охальник он, ох, какой охальник!» Скоро, глядя на него, никто и не сказал бы, что это батрачка Ганна его вырастила. А Ганна примирилась с тем, что он ее презирал. «Знала ж я, что не подхожу для этой упряжки, — бывало говорила она. — Любовь к малышам, ох, и горько иной раз отзывается! Слава тебе господи, удержалась я — в петлю от любви этой не полезла».

А когда Лысый черт вырос и женился, молодая хозяйка не пожелала видеть в доме строптивую батрачку. Куда ж было деваться Ганне? Ведь она была законная вдова старого Кимпеля. И ей выделили в людской комнатку. Туда же приносили еду. Первые годы все, что ей полагалось по контракту о выделе, она получала. По приходским праздникам присылали ей пирог, под Новый год — немного денег, на зиму глядя — дровишки.

У молодой жены Лысого черта родился сын. Как-то раз, после того как ему надели первую рубашечку, он играл во дворе. У забора стояла Ганна. Она поманила его к себе. По контракту о выделе, ей не разрешалось входить во двор к Кимпелям. У нее был отдельный выход прямо в садик возле людской пристройки. Малыш возьми и приползи к Ганне. Молодая хозяйка взбеленилась, увидев своего первенца, да еще верещащего от радости, на руках у батрачки Ганны. Она приказала девушкам отнять у Ганны малыша. После этого случая мальчик бегал к Ганне, только когда за ним никто не следил. А молодая хозяйка стала поговаривать, что старшая батрачка околдовывает маленьких детей.

Любовь Ганны к детям и впрямь не раз горько отзывалась ей. Как-то мальчонка нашел в саду серп и давай играть с ним. Ганна увидала это из окна своей комнатушки. Она обошла сад и, даже не вспомнив о контракте, стала тихо сзади приближаться к мальчику, боясь испугать его. Остро наточенный серп так и сверкал на солнце. Малыш все пытался срезать серпом пучок травы, как, он видел, это делали батрачки. Ганна нагнулась над ребенком, чтобы осторожно отнять у него серп, но не подумала при этом о своей тени. Мальчик с ужасом уставился на тень и, закричав благим матом, бросил серп за спину. Острый кончик серпа рассек Ганне верхнюю губу до самого носа. Кровь полилась ручьем и капала с лица Ганны на ребенка. Кровь капала и с ладошки малыша на желтенькие цветочки львиного зева.

В доме у Кимпелей поднялся страшный переполох. Молодая хозяйка кричала, что во двор, мол, забралась ведьма, дитя искалечено. Но Лысый черт давно уже махнул рукой на все эти бабьи разговоры. Он и ухом не повел, узнав, что жена перестала выполнять условия контракта с его приемной матерью. Губа у Ганны зажила без всякой врачебной помощи, только с тех пор она стала шепелявить. В деревне ее доныне так и зовут Шепелявой Кимпельшей.

Хоть и поубавилось в словах Ганны гордыни, но сама она осталась все той же. Правда, из-за контракта она не стала ругаться с хозяевами. Комнатку у нее ведь не отняли, даже дрова на зиму продолжали выдавать. Это-то молодая хозяйка нарочно делала, чтоб народ в деревне не болтал худого. Ганна нанялась к барону и каждое утро вместе со всеми остальными его батраками и поденщиками отправлялась в поле. Платили, правда, ей меньше, чем другим.

Как когда-то Лысый черт, так теперь сын его дразнил и обижал Ганну. Всюду он рассказывал, что, когда у Шепелявой была еще власть над ним, она взяла да заговорила его, а теперь, видите, у него одного пальца не хватает. И все же, когда его убили на войне, Ганна по нем куда горше плакала, чем родные отец и мать.

Но разговоры о том, будто с Шепелявой Кимпельшей что-то нечисто, не утихали в деревне. Кое у кого из баб они не сходили с языка, да и у мужиков словно плесень мозги затянула. У Лысого черта еще родился наследник — Фриц Кимпель. Жена Кимпеля следила за ним, точно сука за щенятами. Даже коляску его плотно завязывали шерстяным платком — это чтоб колдовской глаз не сглазил ребеночка. Так маленького Фрица в детстве лишили солнышка; не любовался он и синим летним небом из своей колясочки. А потом в деревне люди стали шептать друг другу на ушко, что хозяйка Лысого черта не в своем уме.

Так оно на самом деле и было. Как-то раз она засунула спеленатого малыша в дымоход, и Фриц чуть не задохнулся. Она теперь ходила по домам и рассказывала, что Шепелявая и ее самое околдовала. Выходя из дому, хозяйка всегда брала с собой старую метелку для острастки. А однажды она посадила трехлетнего Фрица в укладку на чердаке и заперла его там. Мальчонка кричал так, будто его режут, а мать его говорила батрачкам: «Слышите, это ведьма на чердаке воет».

На потеху всем батракам, хозяйка как-то ночью голая выскочила на двор и давай скакать верхом на помеле вокруг навозной кучи. Батраки забросали ее лошадиным навозом. После этого случая хозяйку Лысого черта отправили в сумасшедший дом. Скоро она там умерла. Вместе с ней умерли и все другие больные. В деревне опять пошли разговоры. На этот раз о том, что всех сумасшедших отравили газом будто бы потому, что те отбросы, которыми их кормили, чересчур дорого обходятся фюреру. Сумасшедшие, мол, пожирают всю картошку, которая так необходима нашим храбрым солдатам.

Лысый черт самым решительным образом выступил против этих разговоров. Такого, мол, свинства от фюрера ожидать нельзя. Просто им, Кимпелям, не везет с женами. Душевнобольные они — в этом все дело.

Война стала приближаться к самому Мэрцбаху. Лысый черт убежал сразу же после того, как Геббельс, коротышка-министр с длинным языком, объявил по радио: каждому, кто русским попадется в руки, они выжгут свастику на ягодицах. Лысому черту, конечно, не хотелось, чтобы ему первому разукрасили его окорока. Он так торопился, что даже забыл прихватить с собой сына. И мальчонка снова остался на руках у Шепелявой Кимпельши. Теперь ей нечего было бояться нарушить контракт: дом Кимпелей пустовал, батраки разбежались кто куда, почти весь скот перерезали немецкие мародеры.

К Шепелявой заходили соседи и уговаривали ее бежать вместе с ними. А она, как встарь, закидывала голову и отвечала:

«Я никому зла не делала, и мне никто не сделает».

«Эта ведьма уж как-нибудь с чертом сторгуется», — говорили о ней.

В Мэрцбах пришли советские солдаты. Шепелявая Кимпельша подхватила Фрица и прибежала к нам. Солдаты увидели меня и Фрица в самом углу возле печки. Они взяли нас на руки и стали прижимать к своим колючим щекам. Это была великая минута в жизни Шепелявой: она узнала, что есть еще на свете люди, которые так же любят чужих детей, как своих собственных.

Скоро Лысый черт вернулся в деревню. Может быть, он вспомнил о своем брошенном сыне? Но ни одного доброго слова Шепелявая не услыхала от него.

Бургомистру, моему дедушке, Лысый черт доказал, что он всегда боролся против нацистов. А сделал он это, показав несколько писем, которые были помечены 1936 и 1939 годами. Письма были из Голландии от кайзера Вильгельма Второго. В них бывший монарх удостоверял, что у Кристофа Кимпеля, то есть Лысого черта, достало мужества в страшное время господства Гитлера отправлять в Голландию ему, его светлости кайзеру, мясо-колбасные изделия. Лысый черт всегда колол свиней ко дню рождения Вильгельма Второго. Недаром же он учился вместе с детьми барона в его частной школе.

Дедушка, который всегда боролся за справедливость, пожал Лысому черту руку в знак признания его заслуг. С тех самых пор Шепелявая Кимпельша стала получать все меньше дров на зиму. В прошлом году ей привезли лишь одни перекрученные корневища, но все же это были дрова. Никто не смел бы сказать, что Лысый черт плохой человек.

Есть в деревне такие люди, которые болтают, будто рубец на губе Шепелявой — божий знак, в наказанье за то, что она отбила старого Кимпеля у его нареченной, которая была тоже с заячьей губой, и вообще, что Шепелявая — ведьма. Но есть и другие — так те говорят, что все, кто называет Шепелявую ведьмой, сами скоро ума решатся, как в былые времена жена Лысого черта…

Шепелявая Кимпельша подсаживается поближе к печке. На кухне вода поет в котле. Бабушкины пальцы быстро перебирают старые мешки.

— Я тебе дам потом с собой охапку дров, — говорит бабушка. Взглянув на меня, она наклоняется к Шепелявой и шепчет: — Я их тебе у калитки сложу, дрова-то. Дед наш ничего и не узнает.

— Господь бог отблагодарит тебя, Минна. Не люблю я попрошайничать. Лучше уж украсть то, что мне все равно положено. А ведь я и работать могу. Да люди-то под всякими предлогами отказывают мне.

— Да, да, — вздыхает бабушка. — И сколько это глупости в человеке сидит: все он норовит волку за ухом почесать, а тот ведь вот-вот ему глотку перегрызет…

Слышно, как на дворе дедушка гремит ведром у колодца, напевая при этом:

Ведьма, ведьма, ведьма злая,
Вот какая ты!

Бабушка со звоном роняет ножницы. Но уже поздно… Шепелявая сидит, насторожившись, и слушает. Платок ее достает до самого карниза печи. Глаза сверкают, сама вся покраснела.

— Не ведьма я!

Бабушка успокаивает ее:

— Как бог свят, нет! Да оставь ты свои туфли! Это старик так просто себе что-то под нос бормочет. Выпил небось.

Шепелявая, разъярясь, грозит в окно:

— Можешь всю мою хибарку вверх дном перевернуть — кусочка бесовского помета не найдешь!

— Бабушка, а чем пахнет бесовский помет?

— Серой он пахнет, дорогой мой. И заведись в доме самая махонькая кучка его, не больше пятнышка от мухи, — запаха ничем не выведешь.

Игла так и мелькает в руках у бабушки. Из хлева возвращается дед. Он и не смотрит на Шепелявую; достает колоду карт и заскорузлым ногтем большого пальца проводит по ней:

— Как, Тинко, перекинемся?

— Мне еще уроки надо делать, дедушка.

— Что? Опять ты за свою дурацкую писанину? Это про зайца? Возьми и напиши: съели мы зайца. Вот и все.

Дедушка тасует карты. Я сдаюсь.

Часы тикают. Дразнила гремит цепью в хлеву. Бабушка выворачивает наизнанку очередной мешок. Шепелявая притихла. Согревшись возле печки, она сладко позевывает и предостерегает меня:

— Гляди, в картах-то рогатый и сидит, золотко мое. Слыхал небось, старый-то Кимпель последние годы всегда с собой колоду карт таскал — чертов песенник.

Дедушка никак не может подсчитать, сколько у него козырей. Он шаркает под столом ногами, словно застоявшийся конь, и говорит:

— Молчала б лучше! У самой-то черт вон из-под юбки выглядывает.

Шепелявая подскакивает как ужаленная. Я даже слышу, как трещат ее старые кости. В дверях она останавливается, поднимает кулак и грозит дедушке. Дедушка тоже вскакивает и кричит ей вдогонку:

— Околдовать меня задумала, ведьма! — и принимается искать веник.

Шепелявая Кимпельша, вскинув голову, спокойно выходит из комнаты. Бабушка спешит за ней. Я слышу, как на дворе Шепелявая говорит ей:

— И полена я у вас не возьму! И щепки мне вашей не надо!

Часы тикают, как всегда. Если гирю, подвешенную на тонкой цепочке, чуть приподнять, то у часов голос сразу изменится. Дедушка проигрывает мне три партии подряд.

— А ведь околдовала меня Шепелявая! — сердится он и в сердцах бросает карты на стол.

Зима все тянется и тянется. С крыши свисают сосульки. Порой солнышко облизывает их. Но потом налетает серый в крапинку ветер со снегом и стирает с неба солнышко, как стираешь ноль с черной классной доски.

Неужели зайцы испугались силков? Нет, просто в нашем садике нет больше капусты. Зайчишкам приходится обгладывать саженцы фруктовых деревьев. Саженцы эти поздней осенью посадил наш солдат. Но зайцам это все равно: им кушать хочется. Тогда солдат достает с чердака проволоку и обматывает стволы деревцов. Заячья кладовая пустеет с каждым днем. Теперь они уже принимаются за кору придорожной рябины.

Наш солдат мастерит гнезда для кур. Как только курица садится на гнездо, крышка захлопывается, и курочка не может больше слезть с гнезда, пока ее солдат не выпустит. А он теперь всегда знает, снесла курочка яичко или просто так кудахтала. К крыльям кур солдат привязал маленькие бирки. На бирках черной тушью написал номера. У каждой курицы свои номер. Только у петуха нет номера. Но он ведь не несется. В своей записной книжке дяденька-солдат записывает: «Сегодня курица № 7 снесла одно яичко».

Дедушка, тасуя колоду карт, замечает:

— Он еще каждой курице счетчик к хвосту приделает!

Вечером наш солдат сидит на припечи. Бледный он очень, щеки у него ввалились. Из кармана своей солдатской куртки он достает тоненькую книжицу и разные бумаги.

— Что у вас было на собрании? — спрашивает его бабушка.

Дядя-солдат не слышит ее. Он проводит указательным пальцем по растрескавшейся нижней губе, слюнявит его и перелистывает записную книжку.

— Никуда это не годится, Тинко! — ворчит дедушка. — Опять ты где-то бродишь в мыслях! Гляди, проигрался в пух и прах! — Под столом он толкает меня ногой: скажи, мол, своему отцу, чтоб с нами играть садился!

— Тинко пора спать, — говорит дядя-солдат, не поднимая головы.

— Я тебя спрашиваю, будешь ты с нами играть или нет? А малый совсем одуреет, коли будет все спать да спать.

— Пусть читает тогда или займется чем-нибудь дельным.

— Читать? — переспрашивает дедушка. — Это чтоб он, как ты, высох совсем? Пари держу: ты короля от валета не отличишь!

— Поскорей бы весна, — сетует бабушка, — каждому бы тогда дело нашлось.

Дедушка разошелся не на шутку:

— Да разве по книгам уму-разуму научишься?

— Вот гляди, — и солдат показывает дедушке какую-то бумагу, — здесь все написано, что надо сеять в этом году.

Дедушка смахивает бумагу со стола, будто это мусор. Вот и готов скандал. Даже бабушкины уговоры не помогают.

— И что ты все в Крестьянскую взаимопомощь бегаешь? — сердится дедушка на солдата. — Я в ней состою, а не ты!

— Они говорят, что ты к ним никогда не заходишь, вот я и пошел.

Дедушка ничего не хочет иметь общего с шарлатанами из Крестьянской взаимопомощи. Они только знай караулят, как бы лошадь получить у крепких хозяев. С коровьими-то упряжками у них дело не очень спорится. Дядя-солдат возмущается, и дедушке ни в чем спуску не дает. Дедушка от волнения выплевывает свою жвачку прямо на пол и говорит:

— Ишь, ишь! Новую моду захотел тут ввести, колхозную моду! Но тут, брат, Германия, а не Россия! Тут, брат, крестьяне хозяева, а не колхозники. Хозяину — почет и уважение. Ему — кредит. Он сеет, что ему по нраву. Главное, чтобы было что убирать да чем рты голодные заткнуть. «Больше скота!» — кричите вы. А ведь у кого лугов нет, тому нечего заводить себе десять коров. В балансе оно что получается? Кто этого не понимает, у того ослиные уши из-под шапки видны. Чем ты коров кормить прикажешь? Хворостом?

— Заладил: луга да луга! — отвечает солдат и презрительно вздергивает верхнюю губу. — Перед тем как давать картошку и после соломы подкинь силоса, добавь немного клевера и люцерны — вот и все. Это куда лучший корм, чем сухая трава.

— Шаманство одно! Нет, ты скажи: откуда сено на зиму берется? — спрашивает дедушка солдата.

Дядя-солдат стучит пальцем по своей записной книжке и говорит:

— Зеленой массе надо дать закиснуть, а клеверу — высохнуть.

Дедушка хохочет:

— Го-го-го! Вот вкусно-то получается, пальцы оближешь! Так и написано там? Тоже мне умники! По-ихнему, надо коня задом в хлев заводить, а под хвост ему ведро вешать.

Короче говоря, пусть, мол, солдат не вмешивается не в свое дело. Он ведь стекольщик, а не землероб. Стекольщик сварил стекло — и все. А если шихта не вышла, он ее снова в печь. Наш солдат вскакивает, комкает свои бумажки, швыряет их дедушке под ноги. Бумажки на полу, словно живые, мало-помалу снова распрямляются. Тихо делается в комнате. Слышно, как бумажки шуршат. Дедушка сидит на стуле, точно петух перед дракой, и все только поправляет свои закатанные рукава. Дядя-солдат вдруг хватается за грудь. Кажется, что он сам выводит себя из комнаты. Я слышу, как его подбитые гвоздями башмаки стучат по лестнице.

Бабушка, кряхтя и охая, подбирает бумажки с полу, разглаживает их и относит к дяде-солдату на чердак. Я знаю: наверху она расплачется. А солдат наш снова станет смирным. Целыми днями будет ходить по дому, словом не обмолвится, и глаза у него будут грустные-грустные. Ведь все-то ему надо по-другому делать, все не по-дедушкиному! Отчего бы это?

Глава пятая

Снег выпал еще раз. Мягкий и пушистый, он скоро растаял. Мокро кругом, везде лужи, все течет, звенит. В ямках и канавках собирается вода. Наполнится такая ямка или канавка доверху — и отправляется ручеек путешествовать. В конце концов все ручейки добираются до большого деревенского ручья. А он набухает, бежит все быстрей и только чавкает и булькает от удовольствия. Он отламывает от берегов комки земли и крошит их в свою желтоватую, словно суп, воду. Зверушки всякие, проспавшие зиму в норках на берегу, пускаются вплавь кто на чем.

Несколько дней стоит такая тишина, что, кажется, можно бы услышать, как лопаются почки. Но почки еще не лопаются.

Дедушка сидит возле печки и ворчит:

— Не поспела еще весна! Дрянь погода!

Застоявшийся Дразнила бьет в хлеву копытами о перегородку: по дому будто удары грома разносятся.

И вдруг ночью завыл ветер. Это там, в верхушках деревьев, схватились весна с зимой. На землю падают старые ветки и разлетаются на мелкие куски. День и ночь в вышине не прекращается глухой стон. У окон и дверей испортился характер, никак не сладишь с ними. Лужи все исчезли: это ветер их слизал, словно корова языком. Нашему солдату погода не помеха в работе. Он все время на дворе: тут что-нибудь починит, там прибьет, здесь подберет, там подметет. За столом он молчит, думает о чем-то. По вечерам шуршит бумажками, листает книжки или куда-то уходит. Недавно притащил с чердака старые оконные рамы; где-то раздобыл стекло и теперь на гумне вставляет новые стекла в старые рамы.

— Еще свинарник надумает стеклить! Коровам люстры повесит! — язвит дедушка. При этом он сжимает в карманах кулаки и не перестает жевать свой противный табак.

— Уйми язык свой, злыдень! — сразу же начинает беспокоиться бабушка. — Еще уйдет он от нас. Пусть уж делает как знает.

Дедушка бормочет себе что-то под нос. Он все нерешительнее возражает бабушке: весна у порога, а с ней и ворох работы. Зимой он задавался, то и дело попрекал нашего солдата и бабушку: «Все вы тут мой хлеб жрете!»

Прилетел первый скворец. Он сидит на яблоне и поглядывает на скворечник. Оттуда вылетают взъерошенные воробьи и прогоняют его. Скворец отправляется за подмогой. Фффьюить! Вот он и снова тут. Но теперь уже не один. Щебеча и посвистывая, целая стайка его приятелей рассаживается на сливовых деревьях.

Зимняя квартира воробья в опасности: серо-коричневая головка молниеносно исчезает в летке. Завтра начнется война за скворечник. Весна воюет с зимой. Скворцы — с воробьями. Дедушка — с нашим солдатом.

Мне неохота больше играть в карты. За зиму они стали липкими от частой игры. Никак не отдерешь одну от другой: порой так и скидываешь по две сразу.

— Смотри, ветрянку схватишь! — кричит мне вдогонку дедушка.

Но я все равно бегу во двор. Сперва наш солдат даже и не замечает меня. Ветер гнет верхушки лип. Я тихонько покашливаю. Пусть наш солдат знает — это я пришел посмотреть, что он тут поделывает. А он оборачивается и, увидев меня, чуть улыбается. Тоненькими гвоздиками он закрепляет стекла в рамах. Затем отщипывает от большого куска немного замазки, скатывает тонкую колбаску и заделывает ею края рамы. Я подхожу ближе и запускаю указательный палец в замазку. Солдат ничего не замечает. Он постукивает молотком, повернувшись ко мне спиной. Захочу — полкуска замазки сразу отломаю. А она гладкая такая, холодит. Я тоже мну ее в руках. Она и у меня делается теплой. Теперь я из нее что хочу, то и вылеплю. Солдату снова понадобилась замазка: надо заделать следующее стекло. Я протягиваю ему готовую колбаску-замазку. Он берет. И я вижу, как блеснули его голубоватые зубы.

— А вдруг дед увидит?

— А я не пойду в дом.

— Так и не пойдешь?

— Не пойду, я тут хочу помогать.

— Помогать хочешь? А знаешь, что мы с тобой делаем? Мы вставляем стекла…

— Знаю я, дядя-солдат.

— А что я твой отец, ты все еще не знаешь?

— Да… слыхал…

Тихо на гумне. В садике посвистывает синичка.

— Ну ладно… Вот когда мы вставим стекла, у нас будет парниковая рама. Понял?

— И очень даже хорошо, что у нас будет парниковая рама. У садовника Мачке их много.

Так мы работаем с нашим солдатом. Он тихо свистит. А интересно, что он посадит в своем парнике? Я ему протягиваю новую колбаску-замазку.

— Хорошо у тебя получается! Прямо ливерная колбаса: так бы и откусил!

В садике уже началась свара. Воробей сердится: чирик-чик-чик! На присадную жердочку уселся скворец: вылезай, вылезай, воробышек! А воробей ведь не может всю весну просидеть дома, ему надо лететь за крошками. Вот тогда скворец и займет скворечник. В один день все переменится: скворец будет ругаться, высовываясь из летка, а воробей — прыгать на крыше домика и стучать по ней клювиком. Наконец все это надоест скворцу, он выскочит и как следует отдубасит воробья своим острым клювом. Перья так и полетят, и клубок птичьих тел свалится на землю.

— Ты что ж, больше не хочешь помогать? — спрашивает наш солдат, показывая мне свою пустую ладонь.

А у меня колбаска еще не готова — я катаю ее скорей. Пусть наш солдат не жалуется на меня.

— Вот спасибо тебе, шикарная колбаса! А что бы нам с тобой посадить в парнике? Салат посадим?

— Редиску.

— Редиску?

— Я еще тыкву люблю.

— Тыкву — это поздней. Мы посадим ее прямо на навозной куче во дворе. А в парнике надо бы дыни посадить. Ты пробовал когда-нибудь сахарную дыню?

Дыню я никогда не ел, но от одного названия у меня слюнки текут.

Почки качаются на ветру. Они терпеливо ждут, сидя в своих скорлупках. Предвесенний ветер кажется им злым. Солнышко облизывает их, словно корова новорожденного теленка. А почки всё набухают, пыжатся, тужатся. Чуть приоткрыв скорлупки, они высовывают свои зеленые носики на волю: надо же подышать свежим мартовским воздухом. Ночью им уже не удается спрятать обратно свои носики. Наутро снова появляется солнце. Хлоп! Скорлупки отлетают в сторону, и нежно-зеленые листики тут как тут.

Скворец расхаживает по зазеленевшему лугу. Он ковыряется в земле, отыскивая ранних жучков, и, низко кланяясь, достает из круглых дырочек зазевавшихся червяков. К своему домику он подлетает с длинными усами. Усы свои — сухие травинки для гнезда — он запихивает на самое дно скворечника. Перед тем как снова улететь, он, сидя на жердочке, поет песенку. Песенку про синее, словно незабудки, небо. Крылышки у него при этом свисают, точно фалды фрака у нашего органиста, когда он играет на органе.

Чтобы растеньицам дать подышать свежим воздухом, раму парника приподнимают. Листочки салата играют с редиской. Тут и рассада капусты и табака. У моей редиски показались красненькие бусинки. Пусть пока нагуливают себе жирок в этой рыхлой земле. А про дыни наш солдат что-то забыл…

— Я поеду сажать морковь, Тинко, — говорит он мне и садится на велосипед.

Он собрал его зимой из старых частей, валявшихся во дворе. Если я ему буду помогать, он, наверно, даст мне покататься.

Сквозь листву нашей большой липы проглядывает солнышко. Солдат, посмотрев на него, говорит:

— Через час дай рассаде подышать. Приподнимешь раму и подопрешь ее палкой. Понял?

— Понял.

— Не забудешь, Тинко?

— Не забуду, дядя-солдат.

Час ведь быстро пройдет. Лучше я уж никуда не пойду из нашего садика. Бабочка-лимонница, порхая, подлетает ко мне. Она думает, что моя клетчатая рубашка — цветок. Садись, садись, бабочка, ты будешь красивым галстуком. Но бабочка не садится. Она, наверно, чует, что я наелся творога с луком. Я беру две палочки и присаживаюсь возле изгороди: мне хочется поиграть немножко на скрипке. У меня скрипка лучше, чем у музыкантов, что играют во время карнавала. Моя скрипка и петь умеет. А если ударять ногой по старой крышке от кастрюли, прислоненной к изгороди, получается, будто бьешь в барабан. Теперь у меня есть скрипка и есть барабан. Петух пришел послушать, как я играю. Важно ступая, он обошел меня и, склонив голову набок, оглядел со всех сторон. Дзинь! Это у моей скрипки лопнула струна. Но мне не надо ее связывать, как Фимпелю-Тилимпелю, нашему деревенскому музыканту. Для моей скрипки везде найдутся новые струны. Мне ничего не стоит поймать солнечный луч, покрутить его между ладошками — вот и готова струна. Теперь моя скрипка запела тоненьким голоском. Ну словно комарик!

— Чего верещишь? Дела у тебя нет? — Это дедушка. Он стоит надо мной в расстегнутой куртке и жует кусок хлеба с творогом.

— Я играю в музыкантов и приглядываю за салатом, дедушка!

— Это он тебе велел?

— Мне велено салат проветрить, когда солнышко поднимется над липой.

— Вздор все! Нянька ему еще понадобилась! Ступай за мной! Овес в мешки насыпать надо.

— Дедушка, а ты скажешь мне, когда пройдет час?

— Заткни глотку! — Дедушка злится. Он всегда злится, когда надо работать.

Я уж молчу.

У мешковины такой затхлый запах. Продолговатые зерна овса, перешептываясь, скатываются с дедушкиной лопаты на дно мешка. «Что с нами? Что с нами?» — спрашивают они друг дружку. Проспали тут на чердаке с прошлогодней молотьбы! Я заглядываю в мешок. Видно, как зернышки жмутся друг к другу в темноте.

— Убери башку! — ворчит дедушка. — Насыплю тебе овса за шиворот — будешь знать!

Мешок полон. Я держу горловину, а дедушка завязывает мешок бечевкой под моими руками. Присев на корточки, я стараюсь разглядеть в слуховое окно, высоко ли поднялось солнце.

— Чего дурачишься? Шею себе свернешь! Работать надо!

— Дедушка, а дедушка! Час уже прошел?

— Отвяжись! Надоел!

Мы — народ прилежный. Один за другим в ряд становятся туго набитые мешки. Выстроившись, они походят на толстых человечков с маленькими головами. Точь-в-точь как трактирщик Карнауке. На карниз присела птичка, почистила клювик, запела было песенку, да улетела. Это хруст овса под дедушкиной лопатой спугнул ее.

— Паскудницы! — Дедушка бьет лопатой плашмя по куче овса.

Он наткнулся на мышиное гнездо. Мышки разбегаются во все стороны, карабкаются по стропилам, прячутся в старом хламе.

— Дави, дави их!

Дедушка совсем разошелся. Табачная слюна так и брызжет мне в лицо. Старик размахался, словно ветряная мельница. Но ни одной мышки ему задавить не удается. Легко сказать: «Дави!» Не руками же! По правде говоря, мне нравятся шустрые мышки. Дай-ка я кошку позову: «Кыся, кыся!»

— Вот тебе и «кыся, кыся»! — передразнивает меня кто-то внизу.

Так и есть — наш солдат! Я сразу вспомнил про парник и от страха кубарем скатился с лестницы:

— Что, час уже прошел, дядя-солдат?

Солдат хватает меня, зло-презло глядит и трясет что есть мочи. Ну да, он ведь солдат, он побьет меня. Все солдаты, вернувшиеся из плена, бьют маленьких детей.

Дедушка бросает лопатой в солдата, но не попадает. Тогда дед сам спускается с чердака. Глаза у него вылезли на лоб, стали почти белые, а не серые, как всегда. Но солдат меня все равно не отпускает:

— Кому я говорил, что надо поднять раму?

Слезы у меня так и катятся из глаз.

Дедушка поднимает лопату и угрожающе замахивается:

— Отпусти мальчонку! А ну, живо! Башку тебе проломлю, дармоед ты эдакий!

По двору семенит бабушка:

— Бог ты мой! Очумел старик! До старости дожил, а ума не нажил. Пес бешеный! Брось лопату, брось, говорю! — Сжав кулачки, маленькая старушка стоит перед рассвирепевшим дедушкой.

У дедушки усы повисли, как в дождик хвост у петуха.

— Из-за его паршивого салата светопреставления не будет! Да кто траву эту есть станет?

Наш солдат весь побелел, отпустил меня и принялся что-то искать во дворе. Вдруг он схватил валёк. Дедушка сразу же опустил лопату. Глаза у него словно набухшие горошины.

— Эрнст, Эрнст, не надо! — причитает бабушка. — Караул закричу, если не уйметесь! Ума решились! Уступи хоть ты, Эрнст! Будь хоть ты разумным человеком, раз старик не в своем уме…

Бабушка хватает солдата за руку. А он стучит вальком по земле. Железное кольцо валька угрожающе позвякивает. Маленькие кулачки бабушки так и мелькают в воздухе, она грозит дедушке:

— Ведь уйдет он от нас, добьешься ты этого! У него все права, совершеннолетний. Он же нам худого не желает. Так пусть делает как знает! Вот ведь…

Дедушка резко отворачивается. Кряхтя, лезет на чердак.

— Парень крестьянствовать будет, и нечего ему с цветочками возиться. Я вам покажу, у кого тут вожжи в руках! — доносится сверху.

Наш солдат, покачав головой, подходит к фуре и вставляет валёк. Я хочу сказать, что все время думал про салат. Нет, он побить меня хотел. Ничего я ему не скажу. Как же мне быть теперь? Губы у меня дрожат.

Наш солдат уходит в дом. Я крадусь в садик. В парнике все завяло, растеньица полегли, словно свежескошенное сено, и редиска моя тоже задохнулась. Я беру лейку и поливаю, но растеньица так и не поднимаются больше. Они умерли. Вон моя скрипка валяется. Не хочу я больше играть на ней. Лучше я побегу в деревню. Не хочу больше видеть нашего солдата. И дедушку не хочу видеть…

Глава шестая

Липы на выгоне надели свои большие зеленые шапки. В них птицы устроили себе дом. Слышно, как они чирикают и щебечут там, но видно их редко. Прилетели ласточки. «Швидиритт, швидиритт», — разговаривают они, влетая и вылетая из окошка коровника. Весь день они что-то друг дружке рассказывают, а на кошку, греющуюся на солнышке во дворе, сердятся и ругают ее: «швидиритт, швидиритт!» Когда накрапывает апрельский дождь, ласточки сидят на краешке гнезда или снуют по коровнику и ловят мух. Наша Мотрина только мотает головой. Цепь, которой она привязана к яслям, звенит. Ласточки низко-низко проносятся над коровой и прогоняют мух у нее со спины. Мотрине они шепчут на ушко: «Швидиритт, Мотрина! Спасибо тебе за двух жирных мух». Но наша Мотрина не понимает ласточкиного языка и только мычит птичкам в ответ: «Подумаешь!»

С утра шел дождь. Его запахи смешались с запахом цветущей вишни. К обеду выглянуло солнышко. Над полями поднимается пар. Ласточки, точно маленькие черные стрелы, носятся над лугами. Шшшить, шшшить, хап, хап! Неповоротливые после зимней спячки мушки и комары так и лезут сами в ласточкины клювики.

В школу мне идти во вторую смену. Оставаться дома мне не хочется: дедушка ворчит, солдат огрызается, а бабушка все только охает и ахает. Пойду-ка я к Кимпелям.

Вместе с Фрицем мы отправляемся в сад и в мокрой после дождя траве ищем зеленых лягушат. Но находим мы ежа и жабу. А на кой они, когда нам вынь да положь зеленых лягушат!

У Кимпелей к обеду яичница и картофельное пюре. На столе миска с салатом. А меня так никто и не спросил, хочу я есть или нет.

У нас тоже картофельное пюре к обеду. Но мы запиваем его кислым молоком. Не хочу я молока! Хочу яичницы и салата к картошке!

— Жарь поскорее малому яичницу! — приказывает дедушка.

А наш солдат так и стреляет в меня глазами и, выжидая, медленно помешивает простоквашу. Дедушка уходит в комнату, приносит оттуда марку и говорит мне:

— Беги к садовнику, возьми у него салату.

— Свой могли бы иметь, — бормочет себе под нос солдат и дует на горячую картошку.

— Пустяки всё! — отвечает дедушка и заворачивает марку в кусочек газетной бумаги. — На, не оброни только! Пять пучков возьми. Жри потом сколько влезет!

Я проверяю, не рваные ли у меня карманы. В обоих дырки. Бабушка выходит из кладовой. Уперев руки в бока, она что-то обдумывает.

— Ты чего, старая? Жарь парню яичню! — обрушивается на нее дедушка.

Бабушка постукивает себя пальцем по щеке. Значит, она что-то подсчитывает. Я засовываю марку в шапку и собираюсь выходить, но бабушка спрашивает меня:

— Тинко, ты со вчерашнего вечера сколько яиц выпил?

— Пускай пьет, тебе-то что? — отвечает ей дедушка, вытирая белые от простокваши усы.

— Пяти штук недостает. Вчера вечером считала.

— Пятка яиц, говоришь? Да их наш Тинко за один присест проглотит. В балансе что получается? Тинко это дозволено, потому как дед его Краске — хозяин.

— Бабушка, я больше не пью сырые яйца с сахаром.

— Не пьешь разве? — переспрашивает меня дедушка и задумывается, подперев кулаком подбородок. — Так ты, стало быть, не брал яиц?

— Только честно говори, Тинко.

— Честно говорю, бабушка, они надоели мне — густые чересчур.

— Что ж это ты вдруг?

Дедушка смахивает со стола муху, берет свою шапку и говорит:

— Убежали яйца. Ноги у них, стало быть, выросли. А на ногах башмаки, гвоздями подкованные. Вон оно как!

— Старый ты дурень! Не брал бы греха на душу! — обрезает его бабушка.

Наш солдат, не говоря ни слова, злой-презлой, встает из-за стола и выходит во двор. Так он и не доел картошку.

У садовника Мачке салата нет. Он весь салат в город отправил.

— Да тут у всех свой салат на огороде растет, — говорит мне фрау Мачке. — А ваш что, померз?

— Нет, не померз.

— Отец же твой… Говорили, что твой отец парничок строил?

— Да, строил.

— Что у вас, рассада порченая была?

— Нет, не порченая.

— Семена плохие?

— Нет, хорошие семена.

Фрау Мачке смотрит на меня, как на чудо какое, и говорит:

— Ишь ты, пострел! Не велят тебе, что ль, говорить? Запретили рассказывать, да?

— Ничего мне не запретили. До свиданья, фрау Мачке. А семена дыни есть у вас?

— Что это ты говоришь, не пойму я?

— Вот такие! — говорю я и показываю руками.

— Таких семян вообще не бывает на свете. Ты что это тут мне голову морочишь? Погоди, я отцу твоему пожалуюсь!

Чего ей от меня надо? Не буду же я рассказывать, что это из-за меня наша рассада погибла…

Дома дедушка собирается запрягать Дразнилу. Наш солдат таскает мешки с картошкой и укладывает их на фуру.

— Нет у них салата, дедушка. Вот марка.

Дедушка удивлен. Солдат только молча кивает и отправляется за новым мешком.

— Тоже мне, садовник называется! Шел бы лучше на стекольный завод, — ворчит дедушка.

— Дедушка, они салат в город сдали.

— В город? — переспрашивает дедушка. — Час от часу не легче! Неужто это им бургомистр норму на салат приписал?

— Не знаю я, дедушка.

Бабушка повязывает платок на голову. Она уже принесла свой мешок для семенного картофеля и бросила его на фуру. Сейчас мы поедем сажать картошку. Осматривая фуру, дедушка сталкивается с бабушкой:

— Ты что ж это салата не посадила? Проворонила, старая, а? Парню теперь и салата не поесть! В балансе оно что получается? Не посеешь — не пожнешь.

— Отвяжись, старый дурень! — бранится бабушка. — Сам небось чуть Эрнста не убил, когда тот салат сажать хотел, а теперь, мол, знать ничего не знаю, подавай салат! — И бабушка помогает солдату поднять мешок на спину.

— Завела: салат да салат! — шипит ей в ответ дедушка. — Одни глупости! Какой от него прок? Несет тебя после него, точно корову, и все.

Дедушка выводит мерина из хлева. Бабушка о чем-то шепчется с солдатом. Солдат взволнован. Он поднимает мешок на плечо и снова опускает его.

— Что ж мне, прошение писать было из-за пятка яиц? — спрашивает он громко бабушку.

— Да тише ты! — успокаивает она.

Но наш дедушка хорошо слышит. Он слышит даже, о чем тараканы за печкой шепчутся.

— Ну, что я говорил? Кто яйца взял? Колхозный поп твой, вот кто! Святой Иван! — торжествующе заявляет он и отправляется снова в хлев.

У нас две школы: новая и старая. Но в старую школу мы больше не ходим. В ней окна чересчур маленькие. А в классе всегда козами воняло. Учитель, который учил, когда еще бабушка в школу ходила, велел к классу пристроить сарай для козы. Ему так ловчее было: он мог сразу и за ребятами и за козлятами присматривать. Правление закрыло старую школу. Там теперь две семьи переселенцев живут. Класс стенкой разделили на две комнаты. Но в стенке есть дырки, и через эти дырки можно подглядывать из одной комнаты в другую. Из-за этого там всегда и скандалят.

В одно воскресное утро фрау Бограцки подглядывала в дырочку в комнату к Вурмам. Вурмы — это родители Зеппа. Но фрау Бограцки никак не могла ничего разглядеть, потому что в эту дырочку с другой стороны подглядывала фрау Вурм. Фрау Бограцки обиделась, что ей ничего не видно, отошла от стенки и сказала своему мужу:

— Заткнули проклятые чехи дырку! Подумаешь, будто мы у них что сглазим!

А фрау Вурм по другую сторону стенки сказала:

— Хотела я поглядеть: никак, поляки опять картошку нечищенную едят? Да ничего не видно. Вот еще новую моду завели — дырку заткнули!

— Пусть едят как хотят, — ответил ей муж. — Вот у нас картошка кончилась, это точно. А если соседи нечищенную картошку едят, так это не у поляков такая мода, а у голода.

Жены переселенцев говорили всё шепотом, а Вурм возьми да и скажи громко, что он думал. Бограцки расслышали только слова «нечищенную картошку» и «поляки». И опять вышел скандал. Переселенцы очень обижаются, когда им говорят нехорошее о тех местах, откуда они приехали. Пока они добирались до Мэрцбаха, чего они только не наслушались! Переселенцы из разных мест друг друга не любят.

В новой школе помещается квартира учителя и зал заседаний общинного совета. В ней два класса. Мы сидим за маленькими столами, на маленьких стульчиках. Сарая для коз тут нет. Но Фриц Кимпель говорит, что фрау Керн сама коза. Второй учитель — его зовут Грюн — живет у бургомистра Кальдауне.

Учитель Керн приехал к нам после войны. В деревне пошли слухи, что он раньше был пекарем. Так оно и было на самом деле. В то время нашему пекарю Нагоре приходилось печь хлеб сразу для четырех деревень. А у него был только один ученик, да к тому же — астма. Правда, люди говорили, что никакой астмы у него нет, просто он толстый такой — вот и задыхается. Как-то фрау Нагора разговорилась в булочной с фрау Керн. Фрау Керн и рассказала ей, что до войны ее муж был пекарем. А фрау Нагора подумала про себя: раз он до войны был пекарем, так он и после войны сумеет хлеб испечь. Она взяла да и спросила у фрау Керн: «Дорогая фрау Керн, не мог бы ваш муж помогать нам немного?»

Фрау Керн сразу сообразила, что в хлебном ящике, который стоит у нее дома на шкафу, хлеба нет и что одним учительством сыт не будешь.

Наш учитель — хороший человек. Скажет ему жена: «Поиграй с малышом, мне в кооператив сбегать надо». И учитель Керн пеленает своего малыша. Если он вместо пеленки берет для этого полотенце, ему потом от жены влетает. После разговора с пекаршей фрау Керн сказала мужу: «А ты бы мог рано утром, до школы, помогать немного пекарю. Сам знаешь, три буханки хлеба всегда сытнее двух». Рано утром и после обеда учитель Керн стал бегать в пекарню. Ночью он готовился к занятиям, в четыре часа утра шел печь хлеб, а в семь снова был в школе. Так как он хорошо завтракал у пекаря, то он и уговаривал себя, что совсем не устал и что зевает лишь оттого, что наглотался мучной пыли. Жена сшила ему из двух носовых платков пекарский колпак. Однажды утром учитель Керн забыл его снять, когда входил в класс. Ой, что тут было!

Ребята рассказали историю с пекарским колпаком у себя дома. Общинный совет не пожелал, чтобы мэрцбахский учитель пек хлеб. Школьному совету это тоже не понравилось. И он вынес учителю Керну порицание. Учитель Керн извинился перед школьным советом и сказал, что его увлекла старая профессия, да и астма пекаря в этом виновата. Но школьный совет только посмеивался в ответ: он-то хорошо знал, что значит лишний кусок хлеба, когда есть хочется. После всей этой истории школьный совет отправил учителя Керна на курсы новых учителей. Там, мол, его отучат бегать к пекарю.

У учителя Керна в садике пять курочек. Фрау Керн ходит батрачить к крестьянам и приносит оттуда корм для кур. Крестьяне любят фрау Керн, как мы любили фрау Клари, когда она нам помогала. Она тоже не разыгрывает из себя городскую барыню, которая только и умеет, что у себя дома кресла просиживать. Фрау Керн ходила к Кимпелям и помогала им до тех пор, пока однажды за свою работу не получила хлеба с лебедой. Хлеб был сырой и весь рассыпался. Фрау Керн отнесла его назад. Старая Берта послала ее к хозяину. Лысый черт извинился перед фрау Керн, даже поклонился ей. Хлеб, мол, предназначался не для фрау Керн, а для мешочников из города, для обмена. Теперь-то фрау Керн узнала, в чем дело. А то, что она узнала, она рассказала в деревне. С тех самых пор фрау Керн и стала для Фрица Кимпеля козой…

У апрельского дня свои причуды. Толстые грозовые тучи заволакивают небо. В классе мы зажигаем свет. Но проходит немного времени, и снова показывается солнышко. Мы гасим свет и открываем окна. Ветер доносит к нам запахи цветущих садов… Кончилась перемена. Запыхавшиеся, мы вбегаем в класс и садимся. Ноги так бы и убежали из-под столиков.

— Урок биологии. Сегодня мы займемся домашней курицей, — заявляет учитель Керн.

А Фриц Кимпель говорит потихоньку:

— Для занятий домашней курицей хороши нож да вилка.

Пуговка слышал, что мне шепнул Фриц, и морщит лоб, чтобы не рассмеяться.

Учитель Керн знает домашнюю курицу всю наизусть: какая она снаружи и какая она внутри. Все его куры походят одна на другую, перышко к перышку. Это итальянские пеструшки. Но учитель Керн их различает. У каждой несушки своя кличка: Пумпель, Гирре, Краке… Учитель Керн знает точно, какая курица у него будет нестись завтра, а какая послезавтра. Он их щупает. Его несушкам не нужны бирки с номерами — у него их не так много, как на нашем дворе. Учитель Керн любит в классе говорить про домашних кур. Я вспоминаю об исчезнувших дома яйцах. И куда это их наш солдат девал? Или он их сам съел?

Учитель Керн рассказывает нам про разные породы кур. Оказывается, есть куры с совсем голыми шеями, есть маленькие куры — их называют карликовыми, а есть и совсем большие. Мне приходит в голову, что я никогда не видел, чтобы наш солдат пил сырые яйца. «Наверно, он их продал», — думаю я.

— Тинко, как называется самая крупная порода домашних кур?

— Фар… фарфоровая порода… — запинаясь, отвечаю я.

— Ты не слушаешь, Тинко. Фарфоровая — это порода карликовых кур. Самая крупная порода кур — брама.

Фриц дергает меня за штанину.

— А у нас самая большая курица — это петух, — шепчет он.

— Они кривые яйца несут, — отвечаю я ему.

— Внимание! — раздается вдруг голос учителя. — Кимпель и Краске заняты очередной глупостью.

Весь класс смотрит на нас. Фриц пригибается.

— Садись, Тинко, — говорит мне с укором учитель.

Как же это я ничего не знаю про домашних кур? Обидно как-то. Я с нетерпением жду, когда учитель Керн спросит, кто еще что-нибудь знает про домашних кур.

Я поднимаю руку. Сейчас я докажу, что учитель Керн не по правилам держит своих кур.

— Щупать кур неприлично. Надо привязать им к крыльям бирки с номерами, чтобы видно было, какая курица сколько снесла яиц. А потом это надо записать в записную книжку.

— Откуда ты это знаешь, Тинко? — спрашивает учитель.

— Так наш солдат делает.

— Ты хочешь сказать: твой отец?

— Да, он.

Стефани тянет вверх руку и щелкает пальчиками. Она, видите ли, тоже что-то знает про домашних кур, и ей приспичило именно сейчас рассказать об этом.

— Стефани, а ты что знаешь про домашних кур? У вас разве есть свои куры?

— Нет, у нас нет своих кур. И вовсе в записную книжку записывают не только для того, чтобы знать, какая курица снесла яйцо.

— А для чего же?

— Через месяц или через несколько месяцев надо подсчитать все яйца. И тогда узнаешь, какая курица самая ноская. От нее-то и выводят цыплят. А когда цыплята вырастут, они будут нести столько же яиц, как их мать.

— Так постепенно можно добиться увеличения носкости кур — добавляет учитель. — Правильно, Стефани. А откуда ты это знаешь?

Стефани покусывает нижнюю губу и глядит в мою сторону.

— Ты прочитала об этом в книжке?

— Нет, я не читала об этом в книжке. Это солдат, который вернулся у Краске, так рассказывал.

Теперь-то я знаю, куда наш солдат ходит по вечерам и куда наши яйца деваются!

На следующей перемене мы играем в игру, которая называется: «Сидела Лиза одна на камешке». Стефани — Лиза. Она сидит на камне и за обе щеки уплетает бутерброд с яичницей. Все остальные ребята ходят вокруг и поют: «Сидела Лиза одна на камешке, сидела Лиза…» Нет, не буду я с ними играть, покуда Стефани — Лиза…

Глава седьмая

Картошки остается все меньше и меньше. В апреле каждую картофелину охватывает нетерпение: она хочет поскорее спрятаться в землю. А если не делать так, как она хочет, то она сама напоминает о себе и прорастает. У картофелины показываются бледные, малокровные ростки, которые торчат, словно указательные пальчики. Скотине нельзя есть эти ростки — они ядовитые. Так картошка защищается: она требует, чтобы ее поскорей закопали.

Как только картошка попадает в землю, она начинает, словно маленький карлик, трудиться в темноте. Все картофелины посылают свои корни-щупальцы поглубже в землю — проверить, нет ли где поблизости хорошо растворившегося свиного навоза. И только они его найдут, как тут же на радостях вывешивают темно-зеленые листочки-флажки. Люди говорят тогда: «Картошка хорошо поднялась».

Сперва картошка строит себе гнездо. Потом у нее родятся дети. Когда мы осенью копаем картошку, мы иногда находим совсем маленькие клубни. По ним сразу видно: они только что родились. Но попадаются и картофелины, которые больше, чем сама мать. А та теперь уже старая-престарая. Кое-где она совсем сгнила, смешалась с землей. Это все потому, что ей пришлось выкормить так много маленьких детей.

В землю картошка попадает по-разному. Есть у нас в деревне люди — так те, когда идут сажать картошку, берут сердцевидную тяпку на коротком черенке. Для семенного картофеля они повязывают себе мешок на живот. Мешок, конечно, очень тяжелый, он так и тянет их книзу. Согнувшись в три погибели, женщины медленно двигаются по пашне. Тяпку надо загнать в рыхлую землю и чуть-чуть принять на себя, затем вынуть из мешка картофелину и опустить ее позади тяпки в лунку. Теперь стоит вытащить тяпку, и земля, которую она придерживала, засыплет картофелину. Женщина, с мешком на животе, шагает дальше и своими деревянными туфлями затаптывает лунку. А картошка сидит в лунке и радуется, что она наконец-то попала в землю! Женщина потирает заскорузлой рукой спину и пригибается все ниже и ниже. Вечером, плетясь домой, то одна, то другая вздыхает: «Ох ты, боже мой!» Особенно тяжело задавать коровам корм: никак спину не выпрямишь! Некоторые так и остаются на всю жизнь скрюченными.

Но есть и другие люди — так те картошку вот как сажают. Впереди всех идет мужик. У него в руках дырокопатель, очень похожий на большущий деревянный гребень. В гребне четыре зубца. Бывает, что наконечники зубцов обиты жестью или железом — это чтоб им легче было делать дырки в глинистой почве. Мужик поднимает огромный гребень и всаживает его в землю, потом вытаскивает, а в земле видны теперь четыре круглые лунки. К вечеру у него так руки устают, что висят, точно плети. Он их даже и не чувствует совсем. Чтоб они отошли, он их натирает муравьиной кислотой — кислота размягчает мускулы. Все равно на следующее утро руки хочется оставить дома, в постели. Но этого нельзя — надо делать новые круглые лунки, пока вся картошка не окажется в земле.

Женщинам, которые шагают за мужиком и сажают картошку, немного легче: им не надо работать тяпкой. Им нужно только бросать картошку в готовые лунки, но все равно идти приходится согнувшись: мешок с картошкой, привязанный к животу, перетягивает.

Не только женщины, но и малые ребята тоже сажают картошку. Правда, мешки у ребят не такие тяжелые, но зато ведь и сил у них меньше. Им часто приходится бегать на край поля и снова наполнять мешки. От этого и от затаптывания лунок они устают. К вечеру все валятся с ног от усталости: и мужики, и женщины, и дети.

У кого есть своя лошадь, тот сажает картошку позади плуга. Лемех выворачивает пласт земли, а женщины идут за плугом и вдавливают картошку в стенку борозды. Те картофелины, которые скатываются в борозду, надо поднять и вдавить в стенку, а то они окажутся чересчур глубоко в земле. Картошке тогда придется много работать, чтобы пробиться; она устанет и забудет вывесить зеленый флажок. Она задохнется под землей и сгниет, так и не народив маленьких картофелин.

Мы сажаем картошку за плугом. Так дело идет скорей, чем тяпкой или дырокопателем. Идет оно так быстро, как того хотят дедушка и наш Дразнила.

— Вообще-то не дай бог, но нынче хотела бы я, чтоб на него хромота напала! — со вздохом говорит бабушка, и непонятно, о ком это она: о дедушке или о мерине?

С утра и почти до самого вечера бабушка и наш солдат сажают картошку. Теперь я пришел им помогать. Считается, что я отдохнул и пришел со свежими силами. Дедушка погоняет Дразнилу. Не успеваем мы засадить одну борозду, как уже слышим фырканье гнедого у нас за спиной.

— Загоняешь ты нас совсем, дед! — стонет бабушка.

Но дедушка неумолим. Он боится, как бы не отстать от других. На что бы это было похоже? Август Краске — и отстал с картошкой!

Лемех снова закидывает землей борозду, в стенке которой сидит картошка, и сразу же выворачивает новую. Нам надо переходить на другую сторону поля. Фыркая, Дразнила наступает нам на пятки. Слышно, как дедушка то и дело погоняет его: «Ну, пошел, пошел!»

Из лесу выползает сумрак. На опушке сидят дикие кролики. Им хочется поскорей на поля. Мы мешаем им приняться за ужин. Небо уже начинает темнеть. На самой макушке сосны сидит серый дрозд и напевает свою песенку. Бабушка опускается на землю и стонет.

— Бабушка, ты что?

— Нет моих сил больше, Тинко!

Я подбегаю к бабушке и хочу ей помочь. С другого конца поля к ней подходит наш солдат. Вместе с ним мы доканчиваем бабушкину борозду. А бабушка сидит и плачет. Позвякивая, приближаются дедушка и Дразнила.

— А ну вон из борозды, а то завалю! — кричит дедушка.

— Вот хорошо бы! — стонет бабушка и пытается подняться.

Но снова падает, точно подломившаяся ветка бузины. Из ее мешка выкатывается несколько картофелин. Наш солдат отвязывает его. Сама бабушка не может выпрямиться. Солдат поднимает ее, относит к краю поля и сажает между цветами дикой редьки и анютиными глазками.

— Хватит, кончай! — кричит он дедушке.

— Тпрр! — останавливает дедушка Дразнилу и выпрямляется.

Его темная фигура хорошо видна на красноватом вечернем небе. Словно дух какой, дух полей, стоит наш дедушка. Вот он хлопнул кнутом и кричит:

— Дармоеды! Обленились, закисли! Еще десять борозд, а вы уж шабашить? Пять с этой стороны да пять с той. Неужто нам завтра снова сюда лошадь гонять? До чего мы дойдем?

— Сам видишь, до чего дошли, — говорит ему солдат, указывая на бабушку.

— Пустяки, до свадьбы поправится, — отвечает дедушка и сплевывает в борозду. — В балансе оно что? Кто в поле спину не гнет, тому лень-матушка хворобу шлет. Давай, давай! Пошел, Дразнила, ну, пошел!

Наш солдат качает головой. Я вижу, что он весь так и дрожит. Он идет к краю поля и присаживается возле бабушки. Видно, как он берет бабушку за руки и сажает ее к себе на спину. Бабушка сидит на нем, словно маленькая. Наш солдат кивает мне: это он хочет, чтоб и я бросил работу. А я стою, как пень какой. Дедушкины проклятья точно околдовали меня. Бабушка прижимает свое морщинистое лицо к спине солдата. У него на куртке видны мокрые пятна от ее слез. В сумраке солдат и бабушка верхом на нем кажутся каким-то огромным горбатым существом: не то человек, не то зверь, пошатываясь, бредет по вспаханному полю.

Дедушка тоже бросает работу. Со мной одним ему не одолеть десяти борозд. Он сидит, сгорбившись, на дребезжащей фуре и совсем теперь не походит на духа полей. Так, усталый старичок, и усы повисли.

— Дедушка, а почему мы не берем картофелесажалку у Крестьянской взаимопомощи?

— Стоит мне взять у них картофелесажалку, как они у меня завтра мерина попросят. Но нет, не на таковского напали! В балансе оно что получается? Коня и жену крестьянин взаймы не отдает. Скорей жену. Мы с тобой люди самостоятельные, хозяева, понял?

Дедушка доволен, что за его спиной на фуре сидит кто-то, с кем он может поговорить. Этот кто-то — я. Слова у дедушки во рту булькают, точно вода в родничке.

— Дедушка, а картофелесажалка Кимпелей?

— Эту мы с тобой возьмем, внучек. Сейчас к нему и отправлюсь.

— Бабушка у нас теперь заболела…

— Как? Разве она заболела? Да ведь… как же так, постой! Что ты сказал? Заболела? Поди, притомилась… притомилась. Это так… А Кимпелю ведь сажалка самому нужна? Нет, мне он даст. Ведь в балансе что? У нас с ним дружба.

С такой сажалкой, как у Кимпеля, можно за час целое поле обойти. Тогда и дедушка мог бы с нами сажать картошку, подвязав себе мешок к животу. Но этого от дедушки не добьешься. «Бабье дело, — скажет он. — Хозяин я, не безлошадник какой!»

На кухне весна ощущается как-то глухо. Мухи жужжат вокруг марли для процеживания молока. В печи огонь что-то бормочет, а зря: варить ему нечего. Бабушка слегла.

— Сами себе чего-нибудь на ужин сварите! — кричит она из горницы. — Завтра встану. Это картофельный бес мне в крестец заполз. Сейчас я его придавлю, чтоб ему пусто было! Убирайся-ка восвояси! Мне ты ни к чему!

Наш солдат уже умылся. Он старается рассмотреть себя в ведре с водой и толстым гребнем проводит пробор в мокрых волосах. Сапожной щеткой он счищает пыль с куртки и с башмаков. Дедушка ушел к Кимпелям.

— Ты уроки приготовил? — спрашивает меня солдат.

И чего это ему вздумалось вдруг спрашивать? За меня он ведь их делать не станет! Стефани Клари — той небось легче: ей не надо картошку сажать.

— Нет, не приготовил, — отвечаю я, — устал.

— Что верно, то верно. А завтра как? Сделаешь?

— Приготовлю, если время останется.

— Достается ж тебе, паренек, ох, как достается! Ложись-ка спать поскорей, отдыхай. Эээх! И у меня что-то крестец болит, вот ведь дьявол!

Я кладу голову на стол. Мне нравится разговаривать с нашим солдатом. Хорошо бы, он мне рассказал, что это он собирается делать с курами, у которых номерки на крылышках… А почему он меня не спрашивает, хочется мне есть или нет? Вон он опять собрался провести рукой по моей голове. Не люблю я этого. Пусть свою Стефани гладит. Не корова я ему и не теленок. Я пригибаюсь, совсем залезаю под стол и начинаю стаскивать с себя чулки. Ноги у меня серые и с полосками от пыли, а между пальцами черные гнезда. Не буду я ноги мыть, завтра они все равно опять запачкаются! И вообще я лучше уйду из кухни, а то кто его знает, что еще нашему солдату в голову взбредет. Я потихоньку перебираюсь в горницу, снимаю куртку, спускаю штаны и залезаю в дедушкину кровать.

Засыпая, я вижу длинное-длинное поле. Оно такое длинное, что тянется еще дальше леса нашего бургомистра Кальдауне. Поле все утыкано дырками, похожими на пчелиные соты. А из дырок выглядывают бородатые бесенята и кричат, чтоб им дали картошки.

Что это? Наш солдат сидит на краю бабушкиной кровати? Это он тут басит, вот и разбудил меня.

— Мать, — говорит он, — напрасно стараешься: хлопаешь в ладошки, а зайца-то под кустом нет.

Я поскорей натягиваю себе на голову перину, но маленькую дырочку оставляю, чтоб можно было подглядывать. Вдруг солдат опять захочет схватить меня за вихор?

— А хорошо бы, Эрнст, коли зайчик бы выскочил! — плачется бабушка. Она лежит пластом. И кажется, будто она разговаривает с потолком. — Нет моих сил больше, не справляюсь я. А молодая бы справилась, играючи справилась бы.

Наш солдат задумывается и медленно разглаживает свои серые брюки.

— Мать, а где ключ от кладовой? — спрашивает он. — Ключ где?

— Погоди, погоди… — Бабушка забеспокоилась. Она пытается даже приподняться. Но у нее ничего не выходит — спину больно. — Да я…

— Ты вынула его?

— Ты б говорил мне, когда тебе яйца нужны. Это на пиво, что ли?

— Я смотрю за курами, — отвечает ей солдат, — а яйца вы себе все забираете! Разве это справедливо?

Бабушка вздыхает:

— Видишь ли… ключ-то, он на часах лежит… да вот дедушка…

— И не говори мне про него! — обрывает ее солдат.

Бабушкина кровать скрипит: это вскочил наш солдат. Бледный лунный свет отбрасывает его тень на побеленную стенку горницы.

— Яйца надо сдавать на сдаточный пункт! — кричу я изо всех сил. — Ты мне сам об этом говорил, дядя-солдат!

— Боже ты мой, вот еще напасть какая! Уйми язык свой! — говорит бабушка и старается дотянуться до моей головы, но это ей не удается.

Наш солдат застыл словно каменный и вот-вот обрушится на меня. Но вместо этого он как-то беспомощно оглядывается, потом долго смотрит на свои башмаки и говорит:

— Не ругай его, мать. Он прав.

Молния сверкнула, а грома, из-за которого я было пригнулся, и не слышно. У дедушки после каждой молнии обязательно гремит гром. Разве наш солдат другой человек? Не такой, как дедушка?

Собираясь уходить, солдат останавливается в дверях горницы.

— И все же ты не совсем прав, Тинко, — говорит он. — Я ведь не продаю яйца. Я не спекулирую ими.

— Ты их даришь фрау Клари, да?

Ответа нет. Только бабушка все охает да ахает. Горница опустела. Слышно, как в кладовой гремит ключ.

Но все в конце концов выясняется. Фриц мне рассказал: наш солдат, оказывается, в партии. Вот он, значит, какой! Сам-то он ничего об этом не говорил, но я все равно узнал.

Не все деревенские в партии. Отец Пуговки в партии. Он у них председатель. Учитель Керн в партии. И Белый Клаушке. Белый Клаушке ходит всегда в белом халате и продает в кооперативе маргарин и всякие щетки. Бургомистр Кальдауне, несколько переселенцев и кое-кто из стеклодувов тоже партийные. Стеклодувы все работают в Зандберге, а живут у нас в деревне: в светелках у крестьян. Пастор — тот не в партии. «Господь бог политикой не занимается», — говорит он. Оказывается, в партии очень много людей. В партии есть и женщины — фрау Керн, например, и продавщица из кооператива. Но крестьянок в партии нет. Им недосуг бегать все время на собрания, — так они говорят. Зато они в Союзе женщин. У него тоже собрания бывают. Этого, по мнению крестьянок, достаточно. Значит, и я теперь тоже в партии? Ведь все говорят, что наш солдат — это мой отец. И Пуговка в партии. Стало быть, мы с ним родственники.

У нас в деревне есть люди, так те, когда говорят о партии, делают страшные глаза и такого наболтают, что уши вянут. Белый Клаушке произносит в кооперативе длинные речи. Но их никто не понимает. А некоторые, прежде чем сказать слово про партию, обязательно оглядываются: нет ли кого поблизости. Дедушка и Лысый черт всегда выгоняют нас с Фрицем из кухни, когда начинают ругать партию.

— Партия может все сделать, а что она до сих пор не сделала, так того она еще добьется, — говорит про партию Вунш.

А ему верить можно. Он для всей деревни как отец родной.

Недавно партия устроила детский праздник. Вот хорошо было! Всем нам выдали по куску пирога и конфеты. Когда партия распределяет среди переселенцев башмаки, штаны и костюмы, тогда все называют ее Народной солидарностью. Есть переселенцы, которые хвалят партию за то, что она придумала Народную солидарность. А есть такие, что и слышать не хотят про партию. Пусть, мол, она позаботится сперва о том, чтоб им вернули все, что у них раньше было. Недавно Вунш держал для переселенцев речь. «Партия очень многое может сделать, — говорил он, — а еще больше она сделает, если мы все дружно возьмемся за дело. Бедными мы стали из-за войны, а войну затеяли богачи. Они на войне барыши загребают. Вот маленькому человеку и приходится отдуваться».

Некоторые переселенцы говорили после этого: «Вунш прав: только бы не война! Нападет война на твой дом — и дома лишишься».

Есть переселенцы, которые обжились у нас в Мэрцбахе, работают на стекольном заводе, у них уже и кое-какая мебель завелась. А те переселенцы, для которых партия построила новые дома, уже не тоскуют по своей родине. Они говорят: «Рожь да картошка везде родятся. Не ленись — вот и пойдет у тебя дело».

Но есть и такие переселенцы, которые не забывают тех мест, откуда они приехали. Они хоть сейчас босиком туда готовы бежать. Это такие, как Вурм и Бограцки. Они всё еще спят на соломе, укрываются лошадиной попоной. У них и своего шкафа нет. То барахло, что у них есть, они прячут в ящиках из-под консервов. Старой мебели, что валялась на чердаках у крестьян, для Вурмов и Бограцки не хватило. Когда-то Бограцки был часовщиком. Потом он стал солдатом — ему очень хотелось командовать. Работа на стекольном заводе ему не нравится. Да и никакая другая работа ему не понравится. Он уже во многих местах пробовал работать и везде со всеми переругался, потому что всегда хотел командовать.

Наш дедушка тоже был в партии. Когда он был еще бургомистром, он ходил на все собрания и числился во всяких комиссиях. Но когда дедушке пришлось уйти с бургомисторства, тут-то оно и началось! Пошли разговоры, что дедушка, бургомистр то есть, прирезал себе при разделе земли барона фон Буквица лучшие участки.

Пауле Вунш — председатель партии — совсем себе земли не брал. Он работает мастером на стекольном заводе, а у нас в деревне снимает комнату.

Ох, и досталось бабушке от дедушки за то, что партия оказалась такая неблагодарная! Что ж, дедушка должен был самую плохую землю брать, раз он бургомистр?

«Нет, нет!» — ответила бабушка.

«Что, что? — закричал на нее дедушка. — Стало быть, не надо было брать хорошую землю?!»

«Да, да», — говорила бабушка.

Но и таким ответом дедушка оставался недоволен:

«Ты что это? Уж по-ихнему болтаешь? Я вам докажу, кто такой Август Краске!»

И дедушка доказал. Он разорвал свой партийный билет и сунул его в печку. С тех пор дедушка больше не в партии. «Это не настоящая партия!» — ругается он. Потому, мол, что она не держится за линию какого-то господина Лассаля, про которого дедушка давным-давно когда-то читал. Лассаль этот давно помер.

С тех пор как дедушка узнал, что наш солдат в партии, не проходит и дня, чтоб они не ругались. Но они ругаются такими словами, каких мы с бабушкой не понимаем, и нам поэтому нечего сказать. Дедушка всегда хочет, чтоб он был прав. А солдат с ним не соглашается. Дедушка со злости разбивает тарелку об стену, выплевывает весь свой табак прямо на пол, но наш солдат все равно с ним не соглашается.

Скворцы немного утихомирились. Да и то сказать: попробуй петь, когда у тебя целая охапка червяков во рту! Из домика скворец тоже не вылезает с пустым клювом: надо же ему убрать за малышами. Разве что вечерком, когда скворчата уже улеглись спать под крылышком скворчихи, скворец сядет на ветку яблони и попробует свой посвист и прищелкиванья.

Наша картошка поднялась молодцом. Когда ветер дует над полями, стебли ее так и пригибаются. Вот она какая у нас уже высокая! Сорняков не видно совсем. Дедушка и наш Дразнила прополочным плугом весь его повырывали. Серая лебеда, дикие анютины глазки и полевая редька лежат и гниют теперь в борозде и помогают удобрять картошку. Только вот крапива — та никак не поддается, цепкая очень. Ее толстые молочные корни уходят глубоко в землю. И нам с бабушкой приходится выковыривать их ножиком. На правую руку я надел старую перчатку, но все равно обстрекался. У бабушки руки жесткие, их крапива не берет. Что бы мне такое сделать, чтобы и у меня руки стали такими же жесткими, как у бабушки?

Срезанную крапиву обваривают кипятком, а потом ее, чавкая, поедает свинья. У себя в животе свинья из крапивы делает сало — шпиг.

Учитель Керн задумчиво ходит по классу. Лоб у него нахмурен.

— Мне очень жаль, но кое-кому из вас придется поставить плохие отметки, — говорит он.

— Поставил бы всем хорошие, вот ему и жалеть никого не надо было бы, — тихо говорит мне Фриц Кимпель.

Он только что вслух прочитал свое домашнее сочинение о табаке. Но учитель Керн остался недоволен. Теперь моя очередь читать. И не только потому, что Кимпель и Краске начинаются на «К», а еще и потому, что мы с Фрицем считаемся у учителя Керна «слабосильной командой». А Фриц совсем не слабый. Он даже младшего Пинкуса поколотил. Пинкус уже год как не ходит в школу и носит длинные штаны. А поколотил Пинкуса Фриц вот за что. Пинкус взял да подкараулил ворон, когда они в гнезде сидели. Но на это гнездо давно уже зарился Фриц. Пинкус забрал ворон с собой, а в гнезде оставил записку. В записке было написано: «Фрицу Кимпелю, сыну Лысого черта! Мы уже улетели. Вороны». Вместо точки вороны сами поставили кляксу. Вот за что Фриц поколотил Пинкуса.

Я тоже не слабосильный. Я один дотащил два полных ведра жидкого навоза от тележки Фимпеля-Тилимпеля до самого леса. Фимпель-Тилимпель, как всегда, завернул по дороге к трактирщику Карнауке. А когда он потом тащил свою тележку полем, ему захотелось отдохнуть. Присел он отдохнуть, да и заснул. Я снял ведра с тележки и отнес их в лес. Фимпель их только к вечеру нашел. Потом он всем рассказывал, что это его ведьма околдовала. Она, мол, села полдничать, а тут в поле навозом воняет. Это он, Фимпель, его как раз вез на своей ручной тележке. Фимпель-Тилимпель это и дедушке рассказал. А дедушка подмигнул мне и, подкрутив усы, ответил Фимпелю:

— В самую-то жару навоз возить не годится, Фимпель-Тилимпель. Тебе еще повезло: полей ты свою кукурузу в полдень — она бы вся сгорела. В балансе-то что получается? Коль не хочешь недороду, вози навоз в ненастную погоду. Так-то!

Во какие мы сильные! Но учитель Керн нас все равно считает «слабосильной командой». Он и знать не хочет, кого мы можем поколотить и что мы можем перетащить. Он хочет, чтоб мы были сильны на уроках, одолевали науки. А это у нас с Фрицем что-то не получается. Мне приходится после уроков работать в поле. Фрицу Кимпелю, правда, после уроков работать не надо, но он вообще против нашего учителя Керна. Он ругает учителя мучной обезьяной, а отец Фрица, Лысый черт, считает, что не может быть учителем человек, который не был студентом. Но наш учитель Керн был студентом. Он на курсах учился и сейчас раз в неделю ездит для повышения квалификации в город. Однако Лысый черт всего этого не признает. Он говорит: «Учителю надо быть еще хитрей, чем доктору. Больного сразу можно узнать, он в кровати лежит, а вот дурака сразу не отличишь — он бегает, как все: на своих на двоих».

На меня надвигается беда. У нее на носу очки, как у нашего учителя Керна. Когда она приглядывается, то так же щурит глаза, как наш учитель Керн. Она такая же грустная и бледная, когда ей надо быть сердитой, как наш учитель Керн.

— Теперь нам Тинко прочтет, что он написал о табаке.

Так обрушивается на меня моя беда.

Я говорю:

— Пожалуйста, мне это ничего не стоит!

И читаю:

— «Табак. Происхождение табака. Табак родом из Зандберге или из Котбуса. Вообще-то он совсем маленький. В пакетике его почти не видно. На пакетике написано «Виргиния». Но это враки.

Посадка табака. Сначала табак сажают в горшки. Когда он начинает прорастать, то никогда неизвестно — табак это или сорная трава. Надо глядеть в оба, чтобы не вырвать табак вместо сорняка. А потом он вырастает все большей и большей…»

Учитель Керн поправляет:

— Все больше и больше.

— Да, да, все больше, — говорю я и хочу читать дальше.

Ребята кругом хихикают. Вот дурачье! И вообще эта Стефани!

— «Обработка табака. Потом табак рассаживают. Если не хочется платить налоги, то его надо сажать с картошкой или между свеклой…»

— Между картошкой, — снова поправляет учитель Керн.

— Вы тоже так делаете? — спрашиваю я.

И опять весь класс гогочет.

— «Тот табак, который надо сдавать, поливают жидким навозом. У него тогда листья больше делаются, но он воняет, когда его потом курят. Он и весит больше. Если табак к тому времени не украдут, то его развешивают для просушки на веревочке. А кто курит зеленый табак, тот потом болеет. Ему надо сходить к доктору. А доктор говорит: «Никакой язвы у вас нет. Поменьше курите этой гадости».

Где водится табак? Табак водится в коробках, но тогда его называют сигаретами…»

Учитель Керн прерывает меня. Весь класс ржет. С чего бы это они? Учитель берет у меня из рук тетрадь:

— Где написано то, что ты только что читал?

Я не знаю где. Домашнее сочинение я списал у Фрица. Но так как он получил плохую отметку, я сочинение на скорую руку переиначил. Видно, Лысый черт ничего не понимает! Наш учитель был настоящим студентом, а то бы он сразу не заметил, где я переиначил. Теперь он мне тоже поставит плохую отметку. Пускай ставит, только бы шума не поднимал. Мне не хочется, чтобы меня отчитывали перед всем классом — перед Стефани и всеми остальными. Учитель Керн шума не поднимает, а спрашивает меня:

— Тинко, почему ты не написал, что ты знаешь о табаке?

— Я картошку полол, господин учитель Керн.

Учитель Керн медленно подходит к кафедре. В записную книжку он ничего не записывает; садится, подпирает голову кулаками и молча смотрит прямо перед собой. В классе делается тихо-тихо. Слышно даже, как птички чирикают в школьном саду. Фриц откусывает под партой бутерброд. Что ж это я сделал с учителем Керном?

В переменку я ни с кем не играю. Я обиделся. Это они надо мной смеялись. А я и один играть умею. Я сажусь на корточки, складываю руки под попкой и изо всех сил стараюсь поднять самого себя. Я так стараюсь, что кряхчу от натуги. Но ничего не получается. Даже на полмиллиметра я себя приподнять не могу. И почему это у моих рук не хватает сил поднять меня высоко над землей? Хлоп! — и я снова сижу на собственных руках. А вчера вечером, перед тем как заснуть, я так хорошо себе представил, как я высоко-высоко подниму себя. Так это здорово у меня получалось!

Во что это ребята играют? Они ходят парами и поют. Только Стефани сидит в сторонке и закрыла фартучком лицо. Что это они поют? Дай-ка я подпрыгну поближе.

Едва ты сделал первый шаг, дитя,
В глазах твоих дрожит слеза, блестя…

Это свадебная песня. Значит, они играют в свадьбу. Я тоже люблю играть в свадьбу. Я здорово умею представлять пьяного гостя. Фриц подзывает меня. Он шагает последним и подхватывает меня под руку.

— Фриц, кто сегодня невеста?

— Инга Кальдауне. Это она фрау Клари представляет.

— А что, фрау Клари замуж выходит?

— Еще как!

— А за кого?

О, как прекрасна девушки слеза,
Когда глядит она любимому в глаза! —

поет Фриц и так старается, что даже голову закидывает назад.

— А за кого, Фриц?

— Ты разве не знаешь? Да ваш солдат с ней ходит, — отвечает мне Фриц и снова тянет:

Взгляд, поцелуй — и муж с женой они…

Теперь я знаю, почему Стефани закрыла лицо фартучком. Я бы тоже хотел так закрыться, только у меня нет фартучка.

Глава восьмая

Вокруг нашего дома носятся летучие мыши. Только стемнеет, они точно с неба падают. И сколько бы я их днем ни искал, ни одной найти не могу! Вот я сейчас подброшу вверх старую дедушкину шляпу, а летучие мыши пусть залетают в нее. Но они не залетают.

— Бабушка, поймай мне летучую мышку.

— Кто? Я?

— Фриц говорит, что как только летучая мышь приметит женщину — сразу вцепляется ей в волосы.

— Это он правильно говорит. А после женщине надо наголо остричься, потому как ей иначе от этой дряни не избавиться — брр!

Бабушка, наверно, боится, что ее тоже наголо остригут, вот она и не хочет поймать мне летучую мышь.

Ладно, не буду сегодня ловить их. Я забираюсь на железную ручку помпы, раскачиваюсь и поглядываю на нашего солдата. Он сбрасывает свежескошенный клевер с фуры. Интересно, переедет он к фрау Клари, когда они поженятся, или останется у нас? Дедушка выпрягает Дразнилу. А тому не терпится поскорей попасть в хлев и добраться до овса. Скрипнула калитка. Кого это еще несет к нам?.. Учитель Керн!

Я бегу к бабушке на кухню. Из окна мне видно, что́ учитель Керн делает во дворе.

Учитель подходит к нашему солдату. Я вижу, как дедушка выглядывает из-за двери сарая и прислушивается. Наш солдат здоровается с учителем так, словно они давно знакомы. Потом втыкает вилы в клевер, сдвигает шапку на затылок, соскакивает с фуры и вместе с учителем заходит в дом.

Куда бы мне спрятаться? Останутся они в кухне или пойдут в комнату? Я залезаю на дедушкину кровать и прислушиваюсь. Оба поднимаются по лестнице. Значит, они пошли наверх, в светелку к нашему солдату. Дедушка заходит на кухню.

— Что этому очкастому циркулю здесь понадобилось? — спрашивает он.

— Такой обходительный человек, — отвечает ему бабушка.

— Все они у тебя обходительные, покуда на ноги не наступят! Очкарик-то тоже партийный? Небось там вдвоем опять высидят чего-нибудь…

Дедушка подходит к лестнице и слушает. Он не может разобрать, что говорят те двое наверху, и злится:

— Чтобы в моем доме ноги его не было! Это уж так водится: зашел учитель — жди исполнителя.

Я крадусь на чердак и забираюсь в чулан рядом со светелкой. Сердце у меня бьется, точно зверек, который вот-вот вырвется. Я прижимаю ухо к стенке.

— Товарищ Краске! Твой парень уроков не готовит. Тебе за этим последить надо, — слышно, как говорит учитель Керн.

— Не готовит? Пожалуй, и впрямь не готовит. Грустно это. Все неправильное воспитание виновато.

Тоже мне, задается! Теперь он говорит, что позаботится о том, чтобы дедушка меня больше не эксплуатировал. Эксплуатировал? Что это за слово такое? Может быть, дедушка так про школу говорил? Откуда нашему солдату знать, хочу я делать уроки или нет? Стихотворения я люблю учить. Это у меня как по маслу идет. Раз в книжку заглянул — и готово. Или я запоминаю их, пока другие ученики отвечают. Домашние сочинения я не очень люблю писать. Особенно когда задают о прошлых временах, с разными там датами. То, что было раньше, я не видел. Мне больше нравится писать про мешочников из города, про зайцев или про то, как цветет рожь, как гусеницы нападают на наши яблони. Это я все сам видел.

Когда дедушка запрещает мне писать домашнее сочинение о прошлом с разными датами, я всегда радуюсь. А когда он запрещает мне писать про европейскую болотную черепаху, я уже мало радуюсь. Правда, лучше писать про обыкновенного комара, чем слушать, как тебя в поле бранит дедушка. Но грустно, как говорит солдат, в поле не бывает. Там всегда интересно. Если я дома неправильно решу задачку, учитель Керн ставит мне плохую отметку. Если же я задачку совсем не решу, он мне тоже плохой балл ставит. Вот что грустно! Получается, как дедушка говорит: «Лягушка ничего не выгадает, если она от дождя в луже спрячется».

Слышно, как за стеной наш солдат щелкает зажигалкой. Наверно, они теперь там раскуривают свои трубочки.

— Ты как думаешь, товарищ Керн? — спрашивает солдат.

— Я уже говорил: старики внуков всегда портят. Меня самого они когда-то избаловали. Туго мне потом из-за этого приходилось. Два раза удирал от своего мастера.

Ах, вот он какой, наш учитель Керн! А перед нами куражится! Тихо за стеной. Я чуть-чуть отодвигаюсь. Уж очень громко у меня сердце стучит. Вдруг они там услышат?

— Короче говоря, — слышу я опять нашего солдата, — надо жениться?

— Я тебе уже высказал свое мнение.

Вот они, черти, что задумали! Это чтоб Стефани стала моей сестрой? Тогда она к дедушке в постель заберется, а я где спать буду? Я тогда пойду на сеновал и спрячусь в самый дальний угол. Пусть ищут! Пусть плачут! Хоть умру, а не пикну!

Я изо всех сил ударяю кулаком по стене.

— Кто-то стучит! Нам тут никто не может помешать? — спрашивает учитель Керн.

Я вытираю слезы всей пятерней и, громко топая, спускаюсь по лестнице. Наверху открывается дверь. Пусть знают, что я все слышал!

— Бабушка, он женится на ней! Но если она приведет с собой Стефани, я спрячусь, и тогда ищите меня! Можете верещать, как комары, — все равно не выйду! — выпаливаю я.

— Что с тобой, Тинко?

Я ревмя реву.

— Уж не ушибся ли, внучек мой?

Я бросаюсь на дедушкину постель. Слезы так и капают на подушку. Ну что мне теперь делать? Бабушка садится рядом со мной. Я ей все рассказываю.

— Вот и в школе они играют в свадьбу и говорят, что это наш солдат и фрау Клари женятся.

— Успокойся, внучек, язык-то у людей куда длинней, чем руки, — утешает меня бабушка.

В березовой роще за песчаными ямами кукует кукушка. Ее «ку-ку» походит на далекий перезвон колоколов. Точь-в-точь, как когда из-за леса ветер доносит звон с зандбергской колокольни. Кукушка кукует то за песчаными ямами, то в сосняке. Она и к нам в садик прилетает и кукует на верхушке яблони. Видно, никак места себе не найдет. А что она ищет? Она ищет себе гнездо. Разве у нее нет своего гнезда? Мы с Фрицем Кимпелем как-то весь лес обыскали. Он был лесовиком, а я — птицеловом. Всякие гнезда мы находили: вороньи, сорочьи, ястребиное гнездо видели, гнездо белки, сойки, синички, дупло дятла. Но кукушкиного гнезда так и не нашли.

Кукушка — она шныряет по лесу, все высматривает и высматривает, пока не найдет гнездо синички. Самих синичек нет дома, они улетели за кормом. Яйца их так и лежат в незащищенном гнезде. Кукушка подлетает и кладет свое большое яйцо в чужое гнездо. А синички, так ничего и не заметив, высиживают кукушкино яйцо вместе со своими. Кукушка-птенец таращит на синичек глаза и раскрывает свой большой клюв, а те только и знают, что летать за червячками, лесными клопами и жучками. Никак они на этого большого птенца корма не напасутся. Их собственные птенцы хиреют. Кукушкин птенец все растет и растет, а птенчики-синички делаются все меньше и меньше. В один прекрасный день кукушка-птенец и вовсе выталкивает маленьких синичек из гнезда. Вообще она грязнуха, страшно пачкает гнездо и в конце концов вырастает такой большой, что в гнезде уже не помещается. Приходит время, и она улетает из синичкиного гнезда. А на прощанье кричит: «Ку-кук! Ку-кук! Какие вы глупые, синички, глупые-преглупые!»

Я будто в муравейнике сижу. То тут меня кусает, то там. Стефани — кукушка. Она заберется в наше гнездо. А я — синичка, и я тогда захирею совсем.

— Тинко, я положила тебе три большие сливы на подоконнике, — слышу я, как говорит мне бабушка.

— Не хочу я слив!

— Не хочешь? Уж не захворал ли?

— Ничего я не захворал, бабушка. Я — маленькая синичка и скоро совсем захирею…

Фрица Кимпеля я так прямо и спросил:

— Ты сам видел, как фрау Клари ходила с нашим солдатом?

— Провалиться мне на этом месте! — поклялся мне Фриц. — Да это каждая лягушка в пруду знает. Ваш солдат с поля крапиву на ручной тележке вез, а фрау Клари как раз из Зандберге, с завода, возвращалась. Как увидела вашего солдата, сразу побежала, чтобы догнать его. Нагнала и стала сзади подталкивать тележку. Солдат и обернулся, потому как тележка у него вдруг легче стала. Тут они рассмеялись друг дружке прямо в лицо и дальше пошли, как ходят муж с женой. И ничуть не стыдились даже.

Ночью я просыпаюсь.

— Ну что ты все вертишься! — ворчит дедушка. — Словно червяк ко мне в постель заполз!

Я лежу с открытыми глазами. Мне приснилось, что фрау Клари — моя мама и гладит меня. Но тут пришла Стефани. Фрау Клари стала ее тоже гладить, а мне велела говорить Стефани «сестра». А я возьми да скажи: «Кукушка она!»

«Неправда, — сказала фрау Клари, — ты должен говорить ей „сестра“».

А я все кричал: «Кукушка, кукушка!» Тогда фрау Клари стала грустная-грустная. Мне было очень жалко, что фрау Клари такая грустная, но никаких других слов я не умел сказать, все только «кукушка» да «кукушка».

Не могу теперь заснуть. Все про свою маму думаю. Я уже давно о ней не думал. Я теперь редко вспоминаю, какой была моя мама. Вот сейчас только… Почему это я сейчас вспомнил ее? Откуда взялось мое воспоминанье? Может быть, оно упало с луны? Или оно пряталось в шуме листвы нашей липы?

Я слышу, как мама поет песенку. Это песенка про путешественника, который так долго пробыл в пути, что дома о нем все уже позабыли. Когда мама пела эту песенку, она думала о своем муже. Маминого мужа я не знал. Я спросил маму:

«А твой муж мне тоже родня?»

«Это твой папа».

В маминых рассказах папа был совсем не такой, как наш солдат. А вдруг кто-то другой вернулся с войны вместо моего папы?

Девушка в саду, что плачешь снова?
Не над нежной ли фиалкою лиловой?
Не над сломанным ли розовым кустом?
— Нет, о нет, я плачу не о том! —

пела мама. Это было в маленьком городке в Тюрингии.

Месяц посеребрил холмы и горы вокруг. Крышу стекольной фабрики на окраине он всю усыпал зайчиками.

«Там твой папа работал», — говорила мне мама.

А внизу, под нашим окном, в липовой аллее, шумела листва.

Теперь-то я знаю, где так долго прятались мои воспоминанья!

К нам тогда самолеты еще не прилетали. Все ночи мы спали, нам ни разу не пришлось спускаться в подвал. Но потом стало очень страшно. И самой страшной была та ночь, когда я в последний раз разговаривал с моей мамой.

Завыли сирены. Было очень холодно. Мороз поблескивал на крышах. Мы начали одеваться. Мама сунула какие-то вещи в маленький чемодан.

Когда мы вышли на улицу, самолеты уже были над городом.

«Они летят на бреющем!» — закричала мама, подхватила меня и забежала в какой-то подъезд.

Рррруум! Клак! Клак! — прогрохотал над нашими головами самолет. Мама потащила меня дальше.

«Мама, а чего они тут бреют?»

«Да замолчи ты!»

Я решил, что, когда прилетит другой самолет, я брошу в него камешком. Зачем они к нам прилетели? Рычат на нашей улице, как страшные звери. Я стал искать камень. Мама рассердилась. Она тащила меня все дальше и дальше. Снова нам пришлось забежать в подъезд.

«Скорей, скорей, Тинко!» — И мама толкнула меня в самый угол.

«Мама, ты задавишь меня! Мне отсюда не видно самолетиков. А что, они больше шершня, мама?»

Мама не ответила. Она придавила меня к стене. Дзинннь! Зазвенели стекла. Покатились камни с крыш. Над фабрикой поднялся столб дыма.

«Мама, теперь они улетели?.. Ой, мама, ты придавила меня! Головку больно, головку-у-у!»

Наконец я высвободил голову и присел на корточки, потом перелез через мамины ноги и выбрался на улицу. Кругом все было тихо. Я посмотрел на небо. Звездочка подмигнула мне. Я ей ответил.

«Мама, звездочка дразнится».

Мама молчала. Она сидела у порога и прижимала руки к груди. Лицо у нее было такое же бледное, как луна на небе.

«Мама, пойдем домой, самолетики ужинать полетели».

Мамина голова ударилась о темную дверь и упала на грудь.

Вдруг я понял, что мама умерла. Больше я уже не разговаривал с мамой: я боялся. Кругом стояла каменная тишина. На улице — ни души, и я был один во всем городе. Во всех окнах было темно. Покрытые инеем деревья застыли. На всем белом свете я остался один. Я не хотел оставаться один, но куда мне было бежать? Попробовал встать. Ноги выдержали меня. Тогда я на одной ножке перескочил через мостовую. Так ведь я был легче. А то вдруг камни мостовой взяли бы да раскололись подо мной? На полоски между камнями мне тоже нельзя было наступать.

«А мама взаправду умерла?» — подумал я.

Я видел, как дяди в высоких шляпах перевозят мертвых людей в черных колясках. Коляски тащат лошади, на них черные попоны. Так мертвых людей везут на кладбище. Но ведь мертвые всегда лежат в гробу! Все мертвые, каких я видел, умерли в гробу. Может быть, моя мама не умерла? Нет, она не могла умереть. Я заревел. Сирена тоже давай реветь. Это она мне решила помочь. Мне захотелось сбегать посмотреть, как она ревет. Но где она могла прятаться? Только она одна мне и помогала.

По аллее стали подниматься люди. А я все ревел и ревел…

— Что это с парнишкой? Чего это он плачет? Уж не захворал ли? — слышу я дедушкин голос и чувствую, как он кладет мне на лоб свою заскорузлую руку.

Рука прохладная такая… Я засыпаю.

Глава девятая

Вон как картошка поднялась! Прямо лесом стоит. Если лечь в борозду, то небо видишь таким, каким его видят всякие бескрылые жучки, черви и сороконожки: синее-синее, и на нем пышные, словно мучные, облака. Будто бы те, что на небе в синем чертоге живут, вытряхивали мешки из-под муки. Солнце — это большой золотой паук, который ползет по синему чертогу. Тот, кто долго смотрит на паука, слепнет. А кто немножко посмотрит, тому он брызнет черными брызгами в глаза. Разглядывать паука можно только под вечер, перед тем как он заползает в лес. Он тогда уже устал, и ему не до ребячьих глаз, которые с любопытством рассматривают его.

Спускаются сумерки. Дедушка стоит подле окна, поглядывает на двор и что-то бормочет. Вот он нагибается, чтобы ему лучше было видно, и снова что-то бормочет, но уже громче. На голубей, что ли, засмотрелся, как они дерутся из-за гнезда на ночь?

— Торчишь, как пень перед окном. Гляделки все проглядишь! — сердится бабушка.

Дедушка все еще что-то бурчит себе под нос. Тогда бабушка тоже подходит к окну.

— Глазам своим не верю! Да ты погляди: картошка наша со двора бежит! — Дедушка хватает бабушку за руку и трясет.

А ведь правда! Наш солдат подобрал оставшуюся на гумне картошку; с полмешка у него получилось, завязал его, взвалил на спину и, весь согнувшись, вышел через калитку со двора.

Дедушка сам не свой. Он так стучит кулаком по подоконнику, что стекла дребезжат.

— Я тебе говорил! — кричит он. — Сперва яйца, теперь картошка, а под конец он простыню из-под тебя утащит!

— Кшш! Тихо ты! — Бабушка дергает ругающегося дедушку за рукав, словно расшалившегося ребенка, подмигивает мне и потихоньку оттаскивает деда от окна.

Хочет старик того или нет, но он вынужден сесть на диван: бабушка так таинственно ведет себя, что дедушку начинает разбирать любопытство.

Бабушка рассказывает все, что я ей говорил про нашего солдата и фрау Клари. Дедушкины замшелые брови медленно сдвигаются и так же медленно снова расползаются. Старик откусывает кусок жевательного табака и, покачивая головой, пускается в рассуждения.

Скажите пожалуйста! Оказывается, они ничего против фрау Клари не имеют! А про Стефани дедушка и бабушка и вовсе не говорят. Вот небось удивятся потом! «А где же наш Тинко?» — «Разве его нет здесь?» — «Я его уже два дня и две ночи не видел». — «Где же это мальчик наш? Внучек наш где?» — «Кукушка Стефани выбросила его из гнезда». — «Ах, какой ужас!»

Дедушка с бабушкой подробно обсуждают женитьбу.

— По мне, пусть таскает ей картошку. Все одно ее свиньям выкидывать. Тайком вот, окаянный, зачем?

— А ты разве не видел, как он ее нес? Где же это тайком-то? — спрашивает бабушка и лукаво щурит глаза. — Он ведь мог мешок отнести, когда совсем стемнеет. И мы бы ничего не знали. Ему что важно? Не спрашивать. Понял? Ну, упрямый он. А от кого упрямство? — И старушка быстро проводит маленькой, сухонькой ручкой по дедушкиным волосам.

— Кто это замуж собрался? Ты или фрау Клари? — говорит дедушка и грубо отталкивает бабушкину руку. — В балансе оно что получается? Молодые-то кости не трещат! А она — баба молодая. К тому же на стекольный завод бегает. Стало быть, деньжонки у нас заведутся. Да и в поле работа будет спориться!

Бабушка довольна. Она разглядывает свои сведенные подагрой пальцы. Они трещат.

Я хочу быть летучей мышью. Я бы тогда каждый вечер заглядывал в окошко к старикам Краске. И смотрел бы, как на моем месте сидит Стефани и уплетает яичницу. А меня бы никто не видел ни днем, ни ночью. И пусть все меня тогда ищут, пока не заболеют и не станут грустные-грустные. Только Стефани выйдет вечером во двор, я ей сразу же в волосы вцеплюсь. Прибежит фрау Клари с большими ножницами и — чик-чик! — отрежет Стефани ее косички. Голова у Стефани будет тогда как кочан капусты, изъеденный гусеницами. И в школу она такая пойдет. Это ей в наказанье!

Кто там стучит? «Заходите, заходите!» Дверь медленно открывается. В прошлом году наша дверь часто так открывалась. Кто же тогда заходил к нам на кухню? Это была фрау Клари. И теперь она пришла. Что это? Бабушка мышкой юркнула в комнату, сделала дедушке какие-то знаки, одернула скатерть, пододвинула стул. А дедушка осматривает фрау Клари, как он по воскресеньям после чистки осматривает нашего Дразнилу. Он так и порывается сказать фрау Клари: «Ну что, коза тонконогая?», но спохватывается и говорит только:

— Ну-ну, так это ты, стало быть?

Фрау Клари садится и с удивлением смотрит на суетящуюся бабушку. Дедушка возится со своей табакеркой. На фрау Клари ее цветастое летнее платье. Ноги у нее голые и совсем белые. Ну да, на стекольном заводе, где она работает, солнышко ведь не печет.

— Ты что, Тинко, смотришь на мои ноги? Белые, точно творог, да? — говорит фрау Клари и прячет ноги под стул.

Словно маленькие ласкающиеся котята, ее матерчатые туфельки поглаживают друг дружку. Фрау Клари сейчас совсем как молодая девушка. Все равно я люблю, когда она к нам приходит, хоть дома у нее и сидит эта кукушка Стефани!

— Вы на меня не сердитесь? Я так давно не заходила к вам.

Нет-нет, дедушка и бабушка совсем не сердятся на фрау Клари, ни чуточки.

— Напротив… Кх, кх! — Дедушка глупо улыбается.

Фрау Клари, бабушка и дедушка говорят о погоде. Пора дождю быть, а то как бы свекла не посохла. А вот для ржи дождь и не надобен вовсе… нет-нет, ей он ни к чему. Картошка хорошо поднялась.

Так, беседуя, дедушка подбирается к совершенно определенной картошке:

— Да-да, картошка уже цветет. Помяните мое слово, картошка нынче богато уродится. Не то что в прошлом году. Тяжелый год был — беда, да и только! Небось кое у кого в подполе уже давно пусто. А как у тебя? Есть еще картошка в подполе?

У фрау Клари, правда, нет подпола, но картошка еще есть.

— Гляди-ка! — И дедушка с бабушкой переглядываются.

Фрау Клари много шила для крестьян, те ей заплатили картошкой, вот и хватает пока. Она даже поделилась своей картошкой с другими переселенцами — Вурмами и Бограцки, теми, что живут в старой школе.

— Вот даже как? Кх, кх! — посмеивается дедушка.

— Эрнст, сыночек наш, — говорит бабушка, — дома-то вас не застанет. Он ведь к вам пошел. Да, да, так оно и бывает, сами понимаете…

— Ко мне? — удивляется фрау Клари. — Это вы его послали?

— Нет-нет, мы его не посылали. Как можно!

Дедушка поспешно убирает табакерку, будто он обжегся об нее. Бабушка поправляет платок на голове:

— Сами понимаете… Вроде в гости он к вам пошел. Ну, как оно бывает между молодыми людьми.

Фрау Клари не припоминает, чтобы наш солдат заходил к ней в гости. Она краснеет, брови у нее дергаются. Ну хорошо, ведь Стефани дома, она и передаст, что фрау Клари пошла к старикам Краске. Бабушка, ища помощи, смотрит на меня. А чем я могу ей помочь? Я же не видел, как фрау Клари и наш солдат возили крапиву на тележке. Это Фриц Кимпель видел.

Как бы там ни было, но и дедушка и бабушка сомневаются в том, что наш солдат никогда к фрау Клари не заходил. И уж вовсе они ей не верят, когда она тут же предлагает нам свою помощь на время жатвы: у нее скоро отпуск на заводе, и она хочет работать у нас, как прежде.

— Скажи пожалуйста! — восклицает бабушка, уперев руки в бока. — Так ни с того ни с сего нам помогать вздумали? И что только нынче молодым людям в голову не взбредет!

А дедушка наш доволен.

— Вы теперь можете у нас работать, как своя, — замечает он.

Фрау Клари снова краснеет. Она встает и торопливо начинает прощаться:

— Так я, значит, приду, если вы не против?

— Совсем не против, нет-нет! Кх, кх! — хихикает дедушка и хлопает себя по ляжкам.

Куда же это тогда наш солдат картошку отнес?

Давно не было дождя. Свекла опустила листики. Когда идешь по картофельному полю, поднимается пыль. Трава по краям дороги пожелтела. Фуры вместе с лошадьми скрываются в тучах пыли, колеса скрипят. Лошади то и дело пофыркивают: они устали. Удары копыт звучат глухо, словно по муке.

Дедушка плачется: «Слюна во рту и та высыхает!» У бабушки кожа на лице и руках стала совсем как пергаментная бумага. Наш солдат еще поутру, до того как мы, вспотевшие и уже усталые, вылезли из постелей, отвез на свекольное поле бочку воды. Но дедушка все равно недоволен. «Дразнила уже устал, — говорит он, снова запрягая мерина. — И все из-за квашеной капусты, черт бы ее побрал!» Но эти замечания дедушка делает тихо: он остерегается разозлить нашего солдата — скоро жатва, и солдат ему до зарезу нужен!

А наш солдат спас не только свеклу, но и капусту, потому что белокочанная, кудрявая, красная и цветная капуста посажена у нас между рядами свеклы.

— Уроки приготовил? — спрашивает меня солдат.

— Нам не задали. Жарко чересчур, — вру я ему в ответ.

— Да, это он прав… Хочешь гусениц собирать с капусты? Десять пфеннигов за каждые сто штук.

— Это мне раз плюнуть!

И я собираю гусениц. Ладони у меня зеленые от гусеничного сока. Вечером я сижу и отсчитываю гусениц нашему солдату. Вместе со мной их отсчитывают наши куры. Они дерутся и готовы друг друга заклевать из-за каждой брошенной им гусеницы. Наш солдат дает мне тридцать пфеннигов.

На следующий день он меня опять спрашивает про домашнее задание.

— Все еще слишком жарко, — снова вру я ему.

— Странно… Когда ж вы тогда учитесь? — говорит он задумчиво.

На третий день он меня опять спрашивает. Чтобы он ничего не заподозрил, я говорю ему, что мне теперь надо делать уроки.

— Сделай, а потом ступай гусениц собирать.

До чего ловко у меня все это получилось! Я бегу в комнату и ловлю там мух. На самом-то деле мне надо было написать, что́ я знаю про какую-то французскую революцию. «Передрались они там все — и готово дело. Чего еще писать!» — сказал Фриц Кимпель, когда мы с ним шли домой. Не буду я ничего писать. Даты я все равно не могу запомнить. Лучше я еще и на кухне всех мух переловлю. Вон у меня сколько их в тазу плавает — наверняка больше ста штук. Поглядишь — и не скажешь, что мухи: похоже на суп из черники. А наш солдат небось думает, что я уроки делаю.

— Да, да, так оно и бывает… — говорит он задумчиво. — Надо уметь договариваться. Тогда все можно уладить. О трудных вопросах надо всегда говорить начистоту. Ты ведь у нас паренек понятливый, Тинко? — И похлопывает меня по плечу.

— Трудно было, но я все уладил, — отвечаю я ему и отправляюсь собирать гусениц.

У меня уже семьдесят пфеннигов гусеничных денег в кармане. Скоро будет целая марка. А когда наберется пятьдесят марок, я куплю себе старый велосипед Фимпеля-Тилимпеля. Он готов его продать за эту цену, потому как у него долги в трактире. Только никто не покупает. А я возьму и куплю! Еще как! Я лучше всех в мире собираю гусениц!

Вечером при подсчете выясняется, что я собрал триста пятьдесят штук.

— Это тридцать пять пфеннигов, — подсчитывает солдат.

— Дядя-солдат, а ты мух не покупаешь?

— Каких мух?

Я приношу ему из кухни таз. Он только смеется. Петух пугается его громкого смеха и начинает кукарекать. Тило сердится на петуха и тявкает. А наш солдат выдает мне за две сотни мух всего только пять пфеннигов. Мухи-то, значит, куда дешевле гусениц! Надо мне побольше гусениц собирать.

На другой день я на нашей капусте собираю только сто пятьдесят гусениц. Не хватило, стало быть, у нас гусениц. Я бегаю по полю и вспугиваю всех белых бабочек. Шапкой я их загоняю на нашу капусту: пусть кладут своих гусениц только у нас. Нам они очень нужны. Но бабочка-капустница не слушается меня. Она перелетает через нашу капусту. Тогда я делаю большой круг, захожу к бабочке с другой стороны и гоню ее обратно. Да, нелегкая это работа — заставить капустниц опростаться на нашей капусте. Того гляди, останусь без велосипеда! И все из-за бабочек!

На другой день у меня в коробочке еще меньше гусениц. Придется мне идти к Мачке на огород.

А там так много гусениц, что мне даже жарко становится и я весь дрожу от волнения. Я теперь царь над всеми собирателями гусениц!

— Ты что тут, капусту таскаешь? — неожиданно раздается над моей головой голос фрау Мачке.

А я и не заметил, как она подошла.

— Нет, тетя, я у вас только гусениц таскаю.

Фрау Мачке смеется. Живот у нее трясется от смеха, и широкая соломенная шляпа на голове тоже.

— Гусениц — можно! Тащи, тащи их! Вот тебе три сливы. Ты у нас мальчик хороший.

— Я правда хороший, тетя Мачке. А когда у меня будет свой велосипед, я знаете какой буду молодец!

Наконец разражается гроза. Каждый день по небу проплывали облака. Все смотрели на них и думали: вот-вот дождь пойдет. А облака плыли себе да плыли дальше. Им-то наплевать, что в Мэрцбахе картошка и свекла горят. Пруд наш совсем обмелел.

Гроза грянула ночью. На самом-то деле их две, грозы. Одна подползла к нам со стороны песчаных ям, а другая — из-за сосняка.

Бабушка сразу же разбудила меня. Вместе с ней мы будим дедушку и нашего солдата. Солдат не встает, он только говорит:

— Гром гремит — стало быть, дождь будет. Нам кстати.

Бабушка обижается: нельзя спать, когда гроза.

— Бабушка, а если ночью очень крепко спать, то ведь и не услышишь, как гром гремит?

— Значит, ты спишь, как у Христа за пазухой.

— Бабушка, а много туда людей влезает, за пазуху-то?

— Цыц! Грешно так говорить, внучек, ох, как грешно!

На дворе погромыхивает. Электрический свет гаснет. Бабушка достает свечу. Отблески молнии время от времени освещают бабушку. Она в белой ночной рубашке. Но дождя все нет. Только ветер разошелся и треплет липы на выгоне. Трах-тарарах! Это гром ударил совсем рядом. Бабушка что-то бормочет себе под нос.

— Ты чего, бабушка?

— Не мешай, Тинко, я молюсь.

Дедушка ходит взад-вперед по комнате, выглядывает в окошко: все ли двери на запоре? Снова сверкает молния. Теперь видны даже головки болтов на воротах.

— Что это шумит так, дедушка?

— Дождь!

— А куда теперь гусеницы и бабочки-капустницы спрятались, дедушка?

— Молчок! Болтунишка ты!

Бабушка прислушивается к чему-то. Снова сверкает молния. Она, точно змея, языком облизывает небо. Бабушка опять что-то бормочет. Но гром заглушает ее, как осенняя буря мальчишеский свист.

По двору уже бегут маленькие ручейки. То молния сверкает, то грохочет гром. Это налетела вторая гроза.

— Что же это он там наверху никак не очухается?

Это дедушка про нашего солдата говорит. А бабушка решает, что это он про господа бога, и громко отчитывает дедушку:

— Не употребляй всуе имя его…

Трахтаррарах-там-там! Молния попала в липу на выгоне. Наша комната вся окрасилась в красный цвет. На кухне дребезжит посуда.

— Где у тебя библия? — спрашивает дедушка притулившуюся на скамье бабушку. Та не отвечает. — Надо бы ее на стол положить — говорят, против молнии помогает.

Что это? Неужто к нам в окошко кто-то кинул горсть гороха? Нет, это град. В комнате делается прохладно. Я присаживаюсь на корточки, чтобы ночная рубаха прикрывала ноги. А град так и стучит по крыше, шумит в листве, барабанит по воротам и стенам дома.

— Как бы беды не было! — беспокоится дедушка.

Двор весь побелел от градин. Голубя, заночевавшего в желобе на крыше, град сбивает прямо на землю. Хлопая крыльями, он перебегает под навес сенника.

— Дедушка, а град может пробить черепицу?

— Да помолчи ты хоть минутку!

Дедушка тоже молится. Дай-ка и я помолюсь. «Ты, господь бог, даешь нам нашу пищу во благовремени… кушайте на здоровье!» — вот как я молюсь.

Дождь и град прогнали всех гусениц. Кочаны капусты потрескались от ударов градин. Свекольные листья повисли и стали дырявые, как старые штаны нашего солдата. Град весь растаял и превратился в лужи. По бороздам бежит вода, в ней плывут полевки. Воздух прохладный. Картофельная ботва вся примята.

— Ну что ты будешь делать! — жалуется наш солдат. — Когда же это, наконец, человек научится делать погоду? Войну он умеет делать. Война — это железная гроза. А вот погоду не умеет.

Никто ему не отвечает. Дедушка заступом прокладывает небольшие канавки, чтобы вода стекала со двора. Бабушка набросала в большие лужи камней. Теперь она пойдет по ним к Мотрине и остальным коровам.

Я бегу на выгон. Надо поглядеть на липу, в которую молния ударила. Дерево расколото сверху донизу. Как нож мясника свиное брюхо, молния взрезала кору.

Вот и большие каникулы пришли. Мы их называем уборочными. Говорят, в городе дети в это время уезжают в разные места: одни к морю, другие еще куда-нибудь. А мы поедем в поле. Когда мы учимся, мы в поле только после обеда бегаем, а когда большие каникулы, мы там с утра до ночи, как большие, работаем. Только Фрицу хорошо: у Лысого черта есть свои машины, у него и поденщиков хватает.

Но все равно все дети радуются, когда объявляют уборочные каникулы. Все в этот день надевают воскресные платья. На Стефани беленький кружевной воротничок. Завиточки ее золотистых волос так и сверкают на воротничке, а глазки блестят, будто начищенные.

Пуговка подстригся. Оставшиеся на голове волосы он смочил водой и гладко-гладко причесал. Он даже ростом стал от этого меньше.

У Зеппа сзади на штанах новое окошко-заплатка. Его накрахмаленная ковбойка шуршит, точно оберточная бумага.

Все навели красоту. Все надели башмаки и вымыли руки. Большой Шурихт прицепил себе к лацкану пиджака жестяной эдельвейс. Цветочек он отодрал от шапки отца. Отец у них тоже из плена вернулся.

А что я придумал, этого никто не видит. Я зубы себе вычистил. Мне наш солдат зубочистную щетку и тюбик с творогом из Зандберге принес. У этого творога вкус, как у мятных лепешек, но глотать его нельзя. Его можно только намазывать на зубы, чтобы они были белые-белые.

Но глазастая Стефани все-таки увидела, что я придумал.

— Глядите, он кислое молоко ел! У него весь рот белый, — пищит она.

— Да нет, он себе зубы белой ваксой намазал, — отвечает ей Белый Клаушке.

Я запускаю в Стефани и Белого Клаушке целую горсть песка. Они теперь навсегда мои враги. Я прячусь за большой клен и вытираю зубы рукавом. Но теперь у меня рукав весь в белом и пахнет мятой.

У нас сегодня нет с собой ранцев и сумок. Сегодня мы получим табели. Потом учитель Керн будет рассказывать. Мы споем песенку, пожелаем друг дружке хорошо провести каникулы и побежим домой. Вот тогда-то и начнется наша страдная пора!

А у Фрица Кимпеля ранец, как всегда, за плечами. Он у него здорово пообносился. Похоже, что он учебники железными граблями листает.

— Что у тебя в ранце, Фриц?

— Нам, брат, лентяйничать некогда! — отвечает Фриц и смеется во весь свой огромный рот. Во рту у Фрица помещаются двадцать вишен или два небольших яблока.

Учитель Керн нарядился в свой темно-синий воскресный костюм и повязал красный галстук. Он смеется, кивает нам и машет левой рукой. Под правой у него папка с нашими табелями. Он осматривает нас, словно клумбы с цветами. Он и мне взглянул в лицо и нахмурился. Наверно, я в его садике вроде крапивы. Значит, у меня плохой табель.

Учитель Керн проверяет проходы между столиками: чисто ли и нет ли бумажных катышков. В среднем проходе ему что-то не понравилось.

— Подними, пожалуйста, — говорит он Стефани с упреком.

У нашего учителя Керна очки с очень толстыми стеклами. Далеко он не может видеть. Вот и сейчас он заметил что-то белое на полу и подумал — бумажка. То, что он велит поднять Стефани, на самом деле половинка яичной скорлупы. На скорлупке написано: «ВесОлых кОникул!» Стефани — девочка-паинька, у нее небось хорошие отметки, и табель она получит хороший. Она откидывает свои косички за спину и нагибается, чтобы поднять скорлупу. Но как только она притрагивается к ней, скорлупа удирает. Шурша по проходу, она бежит навстречу учителю. Тот тоже нагибается: он хочет рассмотреть, что это такое катится по полу. Но скорлупка поворачивает и быстро бежит под стол к девочкам. Девчонки пищат. Они задирают ноги, вскакивают на столики. Мальчишки тоже все вскочили и бросились к столам, где сидят девчонки: им страсть как хочется поймать удирающую скорлупку. Только Фриц Кимпель остается на своем месте. Он сложил руки и смотрит на портрет нашего президента, будто он в первый раз его видит. Я тоже не вскочил: я не хочу делать свой табель еще хуже, чем он есть. Ребята загоняют скорлупку к окну. Вот тебе и раз! Скорлупка взбирается по каменной стене до занавески и лезет по ней вверх. Вон она взобралась на багетку. Но тут-то все и выясняется: теперь мы видим, как скорлупка перебирает лапками. Лапки у нее мышиные. Сразу все догадываются, кто придумал бегающее яйцо. И нечего Фрицу Кимпелю разыгрывать из себя пай-мальчика! Девчонки визжат и, как по команде, все указывают на него пальцем. Кто-то дергает занавеску. Мышка теряет равновесие и падает вверх тормашками на подоконник. Она сучит лапками в воздухе, как черепаха, если ее перевернуть на спину, только гораздо быстрей. Оказывается, Фриц пропустил у мышки под животиком белые нитки и привязал ее к скорлупе. Серенькая головка с маленькими глазками выглядывает в дырочку. Мышке хорошо было видно, куда бежать.

Зепп освобождает мышку из ее домика-скорлупы. Он открывает окно и выпускает зверька на волю. Шшшик! — и нет мышки. Она исчезла в диком винограде. Петух учителя Керна остановился, склонил голову набок и закукарекал. Это он на всякий случай предупреждает своих курочек.

— Как видите, зачинщики сами себя выдали! — говорит учитель Керн и усталой походкой идет к кафедре.

Мне так и хочется крикнуть: «Это не я! Я совсем не хочу, чтобы вы были грустный, господин учитель Керн!» Почему Фриц не скажет, что я тут ни при чем? Вон он даже грозится мне кулаком. Это чтобы я не выдавал, что он один во всем виноват.

Учитель Керн раскрывает папку с табелями:

— Дети! Я сегодня всю ночь не смыкал глаз. Вы должны знать, что учителю очень тяжело решиться оставить ученика на второй год. Это ведь означает, что ученик на целый год позднее своих товарищей кончит школу. Но то, что сегодня наделали Кимпель и Краске, укрепило меня в моем решении. Да-да, укрепило. Им еще рано переходить в следующий класс. И даже если не принимать во внимание всего того беспорядка, который они учинили сегодня в классе, мучая маленького зверька, то мне думается, что Фриц Кимпель двумя грубыми орфографическими ошибками, сделанными им в словах «ВесОлых кОникул», лишний раз подтвердил свою отметку по немецкому языку. Да-да, он получил ее заслуженно.

Я сижу, и мне кажется, что я все вижу во сне. Класс как в тумане, а в голове жужжит: я остался на второй год! Я второгодник, я второгодник!

В прошлом году маленький Шурихт остался на второй год. Мы его так задразнили, что он полез на электрический столб: он хотел схватиться за провода и умереть. Его старший брат побежал тогда к учителю Керну.

Учитель Керн взял маленького Шурихта на руки и пришел к нам. Маленький Шурихт совсем не был виноват в том, что он остался на второй год. Они тоже переселенцы и очень долго переезжали с места на место, и маленький Шурихт не ходил в школу. Он не умел как следует ни писать, ни читать, а уроки ему задавали такие же, как нам.

Как только учитель Керн все это рассказал, нам сразу стало очень жалко маленького Шурихта, мы перестали его дразнить, а когда играли в партизан, выбрали его командиром партизанского отряда. На голову ему мы надели венок из цветов. Маленький Шурихт сразу загордился и сказал, что он вовсе и не хотел схватиться за провода, а думал только подержаться за изолятор. Но его брат Вилли, большой Шурихт, сказал, что братишка все равно схватился бы за провода: он у них один раз уже вешался. Маленького Шурихта как-то побил отец за то, что пропала хлебная карточка. Мать тогда вынула маленького Шурихта из петли. А хлебную карточку, оказывается, стащила мышь. Она сделала себе за комодом из нее гнездо.

— Тинко, ты слышал, что я сказал? — доносится издали голос учителя Керна.

Я встаю. Я ничего не слышал.

— Что я сказал про табель, Мартин Краске?

— У кого плохой табель, тот останется на второй год… (Приглушенный смешок пробегает по классу.) А после каникул он будет ходить в школу вместе с мелюзгой.

— Ну, вот видишь, и ты заслуженно получил плохую отметку по прилежанию. А сказал я вот что: нужно, чтобы табель подписал твой отец. В том случае, если в доме нет отца, табель подписывает мать. Ты теперь знаешь, что надо делать?

— Да, я знаю, что надо делать, господин учитель Керн.

И снова я уже ничего не слышу и вздрагиваю, когда весь класс вдруг встает и начинает петь:

Запах роз и птичий гомон,
Лес и поле расцвели…

Я не знаю, можно мне петь со всеми вместе или нет. Я ведь уже не в этом классе учусь. Лучше я помолчу. Когда класс начинает петь вторую строфу, Фриц щиплет меня за ногу и поет, дурачась:

Дура Грета очумела
И бежит теперь домой…

При этом он держит свой табель в руках, словно это ноты, — перед самым носом. Он то басит, как старичок, то верещит по-поросячьи.

После пения учитель Керн пожимает всем руки. Стефани он даже гладит по голове. У нее самый лучший табель. Хорошо, что в следующем году я не буду учиться вместе со Стефани! Если мы женимся на фрау Клари, то Стефани не сможет ябедничать, какие мне заданы уроки.

Учитель Керн и мне пожимает руку и при этом внимательно смотрит на меня:

— Подумай хорошенько надо всем, Мартин Краске. Отец твой, наверно, очень огорчится.

Уж лучше бы он накричал на меня! Всегда у меня сердце щемит, когда учитель Керн делается грустный. Вот возьму да разревусь!

Фрицу Кимпелю учитель Керн тоже пожимает руку. Но Фриц отворачивается. Взгляд его падает на глобус, который стоит на классном шкафу. На глобусе сидит красивая навозная муха. Она устроилась на Альпах и чистит свои крылышки. Фрицу Кимпелю учитель Керн ничего не говорит. А Фриц плюет себе на руку, которую он только что подавал учителю, и вытирает ее о штаны.

Как табун жеребят, мы выскакиваем на улицу. Солнце сверкает над пожелтевшими полями спелой ржи. Пчелы и мухи так и жужжат. В палисаднике распустились летние цветы.

Высунувшись из окна, учитель Керн кричит нам вдогонку:

— Книжки не забывайте! В дождливый день хорошо и в книжку заглянуть!

Мы все громко смеемся ему в ответ.

У выхода выстроились Зепп, Пуговка, Белый Клаушке и большой Шурихт. Это они нас с Фрицем поджидают. Чего им еще надо? Фриц говорит, чтоб я отдал ему свои деревянные туфли. Я отдаю.

Не успеваем мы дойти с ним до больших кленов, как позади нас ребята хором кричат:

— Кто ходит второй год в один класс? Сви-но-пас!

Фриц быстро, как собака, ловящая свой хвост, оборачивается и швыряет мой деревянный туфель в крикунов. Но мимо. Все смеются над Фрицем. Тогда Фриц бросает и второй туфель. Этот попадает большому Шурихту по руке. У него перекашивается лицо, но он не ревет, а хватает туфель и бросает его назад. Тоже мимо. Второй туфель бросает Белый Клаушке. Туфель задевает ранец Фрица. Я подбираю свои туфли и поскорей залезаю в них.

Наши враги опять дразнятся:

— Кто ходит второй год в один класс? Сви-но-пас!

Фриц им отвечает:

— Второгодники — учителю не угодники!

Зяблик поет в листве клена. На скотных дворах мычат коровы. Высоко в небе реют ласточки. Воздух дрожит над полями.

Из-за всех углов, из всех закоулков несется нам вслед:

— Кто ходит второй год в один класс? Сви-но-пас!

Фриц обнимает меня за плечи. Вместе мы кричим: «Мы учителю не угодники!» — и так, горланя, шагаем по деревне. Мы и впрямь учителю не угодники!

Глава десятая

Скворцы умолкли. Все свои песни они скормили птенцам. В полдень, в самую жару, они отдыхают на присадной жердочке и часто дышат, широко раскрыв клювики. Видно, как под переливающимися перышками на груди стучит сердечко. Но малыши не дают им покоя: их раскрытые розовые пасти то и дело показываются в летке. В самом скворечнике что-то все время шуршит и шипит, будто там, в темноте, что-то варится. Скворец улетает на выгон. На лугах после первого сенокоса подрастает новая трава. Акации, бузина и липы уже отцвели.

Черешни у нас в саду потемнели и стали сладкими. Я сижу в ветвях старой черешни и плююсь кроваво-красными косточками на кур. Они прямо подо мной устроили себе ямки в пыли и копошатся в ней, с наслаждением вытягивая то одну, то другую ногу. Сквозь листву видно синее небо. Солнышко меня здесь не достает. В поле оно мне спину спекло — теперь кожа шелушится. Если бы я был ящерицей, я бы юркнул в кусты, а вылез бы оттуда уже с новой кожей. Черешни мне уже оскомину набили. Здесь, высоко на дереве, под большим зонтом из листвы, меня никто не видит. Каждый день я мечтаю, чтобы дедушка забыл обо мне, когда отправляется косить рожь. Но он не забывает: я ведь рабочая сила. Когда я слышу его голос, меня точно крапивой хлещут.

Сейчас все отбивают косы. Молотки перекликаются. Утром петухи здороваются друг с другом, в обед — молотки, в сумерки — сверчки, а ночью — собаки. Молоток на нашем дворе замолкает. Жара так и пышет. Всего бы лучше мне поспать прямо здесь, под листвой. Живот у меня набит черешнями, руки красные от ягодного сока.

— Тинко! Тинко-о-о!

Это кричит дедушка. Пора. А мне совсем не хочется шагать сейчас по жнивью. Куда лучше было бы забраться на сеновал…

— Тинко! Тинко-о-о!

Придется, пожалуй, слезать: дедушка показывается у калитки. Его расстегнутая жилетка свисает, словно крылья усталой птицы.

— Ты где пропадаешь?

— Я здесь, дедушка.

— Чтоб ты мне после черешни не смел сырой воды пить, а то брюхо взбунтуется! А теперь пошли, живо!

Солнце печет вовсю. Косы вжикают, срезая спелую рожь. Маленькие деревянные грабли, приделанные к косам, подхватывают колосья и сбрасывают их в ряд. Шаг за шагом продвигаются дедушка и наш солдат — они косари. Перед ними колышется рожь, позади щеткой топорщится жнивье. За дедушкой скошенные колосья собирает бабушка — она вяжет снопы, а за нашим солдатом — фрау Клари. Я помогаю бабушке: кручу прясла, чтобы ей не надо было выпрямляться — это ей больней всего. Бабушка как нагнется, так уж и не разгибается. Опершись на серп, она переползает от снопа к снопу, будто замученный зверь какой. Нам и передохнуть некогда: надо спешить за дедушкой. Шагай за ним как привязанный, а то пристанет — не отвяжешься.

— Вы уборку, что ль, к первому снегу кончать вздумали? — кричит он и всякий раз отдыхает, когда поворачивается в нашу сторону.

Жажда нас мучит. Крынка с водой, приправленной уксусом, стоит на краю поля. Пятьдесят шагов туда и пятьдесят обратно — отстанешь на пять снопов. Придется терпеть. Мы стараемся проглотить жажду. Но она липкая и не заглатывается, все мучит нас.

Дедушка и наш солдат косят наперегонки. Каждый хочет быть первым. Только наш солдат уйдет вперед, дедушка уже бежит проверять, не чересчур ли узкую он скашивает полосу. Покачивая головой, дед возвращается: он никак не может взять в толк, что наш солдат косит и лучше и быстрей его.

Наш солдат и фрау Клари все время болтают. Наверно, они нарочно подальше вперед от нас уходят, чтоб мы не слышали, о чем они говорят. Бабушка рада, что мы уже так много наработали, а вот что фрау Клари и наш солдат секретничают, ее совсем не радует. У нее-то у самой дыхания не хватает, чтобы поговорить во время работы; ей и хочется послушать, о чем другие беседуют.

Маленькие красные цветочки, словно звездочки, сияют среди скошенного жита. Они совсем крохотные, их и коса не достает. На них да на сорняках глаза наши отдыхают. Закричал фазан. Это косари согнали его с насиженного места. Вспугнутый заяц ковыляет по жнивью в сторону сосняка. Солнце печет немилосердно. Не слышно ни одной птички…

Дядя-солдат и фрау Клари обошли нас на целый ряд. Вон они уже снова позади нас! Нам, значит, совсем не передохнуть: теперь нас подгоняют с двух сторон. Наш солдат ругает крапиву и рассказывает фрау Клари, что есть какой-то порошок, который уничтожает крапиву еще во время сева. На будущий год он, мол, этот порошок достанет. А где он его достанет? Неужто в России?

Солнце, мой золотой паук, высоко-высоко подтянулось на невидимых паутинках. Паук затянул своей паутиной весь синий колокол неба и теперь понемногу начинает спускаться по ней вниз, поближе к лесу. Бабушкины «охи» и «ахи» все чаще слышны на поле.

Стена ржаных колосьев перед нами делается все тоньше. Вон уж виднеется зелень на меже. Но даже когда на этой полосе не останется ни одного колоска, нашей работе еще не конец.

Назавтра нас ожидает новая полоска ржи, на другом поле. И мы опять от первых петухов до позднего плача филина будем убирать рожь.

В Клейн-Шморгау — это еще дальше Зандберге — партия хочет устроить большой машинный двор. Там можно будет брать взаймы жатки и тракторы. Хорошо будет и земледельцу и его ребятам. Трактор — он ведь не жрет ни овса, ни жмыха. Крестьяне Клейн-Шморгау будут себе ходить-похаживать за машиной, вроде как прогуливаться. Вот куда бы мне хотелось попасть!

Крапива созрела вместе с рожью, теперь она высохла и стала колючая-преколючая.

У бабушки руки жесткие, а у фрау Клари — мягкие. Это их шлифовальная вода на стекольном заводе сделала такими. Фрау Клари хватается за крапивный стебель и тихо вскрикивает. Наш солдат перестает косить: он помогает фрау Клари вытащить маленькие крапивные колючки. А мы даже немного рады, что фрау Клари схватилась за крапиву.

Фрау Клари смотрит на нашего солдата. Наш солдат смотрит на фрау Клари. И чего они смотрят? Ведь в глазах у фрау Клари нет колючек! Маленькая ручка фрау Клари лежит в жесткой и большой, как доска, ладони нашего солдата. Бабушка поскорей присела на сноп и поглядывает на солдата и фрау Клари, как они колючки вытаскивают. Ее морщинистое лицо стало красным и покрылось капельками пота. Тихая улыбка блуждает у рта. Дедушка встревожен, что позади него вдруг стало так тихо.

— Чего это вы? Вечерять еще рано! — кричит он.

— Спасибо, — говорит фрау Клари и все смотрит и смотрит на нашего солдата.

А тот уже правит косу и только кивает фрау Клари. Бабушка со стонами снова принимается за работу. Позади нас опять вжикает коса солдата. Когда он делает шаг вперед, слышно, как погромыхивает брусок в бруснице с водой. Надо нам поторапливаться.

Не многие крестьяне так мучаются, как мы. Мы тоже могли бы взять жатку у Крестьянской взаимопомощи. Но дедушка не хочет. Еще чего! Это чтоб он ждал, покуда эти дармоеды смилостивятся и дадут ему жатку? Ну уж нет!

Дома наш Дразнила застоялся. От скуки он начинает безобразничать: высунув голову из хлева, он кладет ее на перекладину и изо всех сил дует на голубей, подбирающих рассыпанный тут овес. Хлопая крыльями, голуби взлетают на крышу сарая. А Дразнила бьет задней ногой в железное ведро.

Вот в Клейн-Шморгау партия заботится о машинах. А наша партия, в Мэрцбахе, никаких забот не знает. Вокруг моей мокрой от пота головы жужжат мухи, а в голове, словно маленькие комарики, жужжат всякие мысли.

В Советском Союзе, или в России, где наш солдат в колхозе был, жатку по полям таскает трактор. А к жатке у них приделан молотильный барабан. Ей-ей! Так наш солдат рассказывал. Это так же верно, как то, что я тут потею сейчас. Трактор тянет эту машину, которая сразу и жатка и молотилка: она косит и тут же вымолачивает зерно. Только поспевай отвозить домой хлеб и солому. Как в сказочной стране получается. А интересно, наш солдат сам верит в то, что рассказывает? Вон фрау Клари взглянула на него сбоку и засмеялась. Он тоже смеется. Чего же он смеется, раз он правду рассказывал?

— Прясло! — кричит бабушка.

Это я задумался и опоздал: оно у меня еще не скручено.

Дедушка косится на нас. Я не хочу, чтобы он говорил, будто я ленюсь. Мне не хочется, чтобы бабушке пришлось выпрямляться и стонать. Я работаю, как хорошая машина.

— Готово, бабушка! — кричу я и уже начинаю крутить новое прясло.

Фрау Клари и наш солдат шепчутся, но я все равно слышу, о чем они говорят.

— Мне жалко мальчика, — шепчет фрау Клари. — Правда, и моей Стефани приходится работать, но Тинко прямо замучили.

— Да-да! Неправильно его воспитывают, — отвечает ей наш солдат, не прекращая косьбы.

Вот-вот он меня нагонит и резанет по пяткам. Ежели он меня косой порежет, тогда кровь землей не остановить. Это когда соломкой уколешься или о шип какой, тогда землей замажешь, и всё.

— Вам надо решительнее заступаться за него, поговорить с дедом. Вы ведь отец, — шепчет фрау Клари.

— Да-да, — кряхтит солдат в ответ. — Это все правильно, но мы с ним вроде как немножко чужие — мальчик и я. А вообще-то верно.

Нет, пускай уж лучше не говорит с дедушкой! А то еще надумает и табель подписывать. Дедушка — тот и не смотрит, когда подписывает, он только спросит: «Опять подписывать?» — и очень старается не поставить кляксу после своей подписи.

— Тинко, пора таскать снопы! — кричит дедушка, посмотрев на солнце. — Уже седьмой час!

Бабушка, охая, выпрямляется: ей теперь самой придется крутить прясло. Я тоже вздыхаю. Мне хочется, чтобы фрау Клари слышала, как я вздыхаю. Мне приятно, что фрау Клари жалеет меня. Вот она гладит меня по голове. Хорошо-то как! Я снова вздыхаю, теперь чуть погромче.

— Скоро кончим, дорогой, — говорит она мне и вяжет свой сноп.

— Устал, Тинко? — спрашивает солдат, не переставая косить.

— Гм…

Опять они с фрау Клари дошли до нижнего края поля. Я все время верчусь возле них. Как только у фрау Клари готов очередной сноп, она прямо бросает его мне, вот и не надо бегать за ним по жнивью.

Меж полей вьется дорога в Хорндорф. Она покрыта толстым слоем пыли. На ней следы многих босых ног, отпечатки коровьих и лошадиных копыт. В шиповнике на краю дороги посвистывает крапивник. Но настоящей песни у него не получается. Ягодки у шиповника еще зеленые. Когда они созреют и станут красными, мы из них сделаем себе бусы. Тогда и солнце не так печь будет. Правда, спина у меня все равно будет болеть. Но тогда уже оттого, что мы будем копать картошку.

В добрый путь и добрый день
Поклонись мне, коль не лень… —

слышу я сзади себя. Кто-то подошел босиком по пыльной дороге — вот я и не заметил. Это Фимпель-Тилимпель. В руках у него вырезанная ореховая палочка. Рваные штанины подвязаны внизу толстыми веревками. Через расстегнутую бумазейную рубаху видны волосатая грудь и живот. Шея у Фимпеля-Тилимпеля очень длинная и с большим кадыком. Когда Фимпель пьет водку, кадык так и прыгает от радости. Под низко нависшим лбом поблескивают маленькие, поросячьи глазки с беленькими ресничками. Голова у Фимпеля лысая и круглая, словно тыква.

Жены у Фимпеля-Тилимпеля нет. Говорят, она сбежала от него потому, что он всегда дурачится. Вообще-то Фимпель большой весельчак. Одно время он с шарманкой и такой же забавной собачонкой, как он сам, скитался по белу свету. Долго никто ничего не слыхал о нем. Его маленький домик на краю выгона пустовал. Кроме мышей да кошек, которые гонялись за ними, там никто не жил. Когда Фимпель вернулся, он привез с собой черный сюртук и немного денег. Но шарманки и веселой собачки с ним уже не было. Фимпель-Тилимпель купил у правления общины морген целины, обработал ее и разбил себе огород. Вокруг огорода он поставил березовые колья и оплел их сухими ветками, которые натаскал из лесу. Фимпель никогда не работает больше часа подряд. Он говорит: «Работа — она пугливая очень: того гляди, испугается и убежит». В огородике своем Фимпель разводит всякие овощи: картошку, огурцы, капусту. Но на жизнь ему нужно больше, чем у него растет в огороде; например, ему нужно мясо. Мясо он ловит в лесу, силками. Но ему нужна еще и водка. На водку он зарабатывает себе музыкой. Играть на скрипке и на кларнете он научился у своего отца, старого помещичьего пастуха. И все, что можно играть на скрипке и на кларнете, Фимпель-Тилимпель играет. Как-то раз деревенские музыканты посадили Фимпеля за рояль. Он и на рояле стал играть. Правда, он такое играл, что ребята как полоумные стали скакать по сцене, зажимали себе уши и визжали что было сил. Фимпель заверил их, что это он играл Лапландский марш. Короче говоря, Фимпель повидал белый свет и играть учился на лапландском рояле. На немецком он так хорошо не умеет играть, как на лапландском, потому что клавиши там не так расставлены.

Капельмейстером у Фимпеля-Тилимпеля садовник Мачке. Когда Мачке в воскресенье ночью платит Фимпелю за музыку, он с него сразу и налоги вычитает, а то Фимпель все забывает их платить.

— Ты-то свое уж отработал, тебе хорошо, Фимпель-Тилимпель, — говорит наш солдат.

Фимпель останавливается у края дороги и напевает:

Глупо спину дни и ночи гнуть —
Этак можно ноги протянуть.

— Ты бы уж подсобил нам, а то мы и впрямь ноги протянем, — отвечает на его песенку дядя-солдат.

Коль чуточку подмажешь,
Так сделаю, что скажешь.

— Так, так… стало быть, поможешь нам, — говорит солдат и начинает рыться в карманах. — Вот тебе пятьдесят пфеннигов, ловлю тебя на слове.

Фимпель-Тилимпель берет пятидесятипфенниговую бумажку, поплевывает на нее и засовывает в кармашек у пояса.

В кабак откроешь дверцу,
Милее станешь сердцу… —

приговаривает он и подходит к дедушке. Представившись в роли только что нанятого поденщика, Фимпель хвастает:

Вот Фимпель вам покажет,
Так каждый сноп запляшет…

Лицо дедушки делается мрачным. Но Фимпель-Тилимпель умеет развеселить даже самого невеселого человека. Наш пастор и тот смеется, когда Фимпель снимает у него шляпу с головы, а в ней оказывается воробьиное гнездо. Потом Фимпель запускает в эту шляпу руку, и раздается такой писк, будто шляпа полна птенцов. Нет на свете такой птицы, песне, крику или карканью которой Фимпель не сумел бы подражать.

Пример хороший нам
Хозяин Краске сам.
Ведь хитреца такого
В деревне нет другого.

С этими словами он снова обращается к дедушке, и дедушкино лицо светлеет, будто солнышко вышло из-за облаков. Он тоже начинает рыться в карманах: и ему хочется дать что-нибудь Фимпелю. Дедушка выворачивает даже карманчики жилетки, но так ничего и не находит. Бабушка использует это время для того, чтобы отдышаться.

Хоть ноша тяжела,
Хозяйка весела… —

говорит Фимпель теперь бабушке.

— Ступай, ступай, шут гороховый! Нечего тут измываться над усталыми людьми!

Но Фимпель знает подход и к бабушке. Он берет свою ореховую палочку, прикладывает к губам, и палочка начинает играть «Шведского мужичка». Так и кажется, что Фимпель дует в кларнет. Под конец песенки Фимпель подбрасывает вверх свою палочку, но она все равно продолжает играть, а Фимпель отбивает такт на ляжках. Тут и бабушка не выдерживает и начинает смеяться: в молодости-то она не раз слышала эту песенку. Фимпель танцующей походкой направляется к дедушке. Дедушка так ничего и не нашел у себя в карманах, ничего, кроме жевательного табака. Он протягивает Фимпелю развернутый табак, чтобы тот откусил кусочек этой гадости. Фимпель присаживается на корточки, лает по-собачьи, вырывает зубами у дедушки весь табак и, рыча, убегает. Подойдя ко мне, Фимпель осматривает снопы, которые я уже натаскал. Вдруг он хватает меня за пояс, будто я сноп, и бросает. А я лежу и делаю вид, что умер. Фимпель подкрадывается ко мне, подмигивает.

— Фимпель-Тилимпель, — спрашиваю я его, — ты еще не продал свой велосипед? Я уже накопил три марки и шестьдесят пфеннигов гусеничных денег. Я хочу купить твою машину.

Машине-то каюк,
Она в сарае, друг.
Ее за деньги сбуду,
Пивца себе добуду.
Ты мне задаток дай —
Машину забирай.

У Фимпеля-Тилимпеля нет денег, чтобы отремонтировать велосипед. Покрышка заднего колеса разорвана в нескольких местах. Да и вообще нельзя сказать, чтоб это был гоночный велосипед. Цепь вся заржавела, рама три раза уже сварена, руль погнут, а на переднем колесе такая восьмерка, что страшно взглянуть. Но только бы мне получить машину! Я бы уж привел ее в порядок. Может быть, мне и наш солдат помог бы? Есть же вернувшиеся из плена солдаты, которые еще и не такие вещи делают для детей.

— Я тебе принесу деньги, Фимпель-Тилимпель. Но ты тогда уж никому свой велосипед не отдавай.

За платой сам приду я,
Но кто меня надует,
Того ремнем я вздую.

Так мы и сговорились с Фимпелем-Тилимпелем. У меня теперь будет свой велосипед, и я поеду на нем по деревне все равно как почтальон или наш бургомистр. А когда я увижу на дороге Стефани, я тихонько подъеду к ней сзади и вовсю зазвоню, чтоб она испугалась. Малышей, которые ползают на улице, я буду сажать себе на раму и катать их, сколько им захочется.

Кто это меня за руку взял? Наш солдат.

— Ступай домой, Тинко. Ступай играть, — говорит он.

— Да ведь надо…

Солдат зажимает мне рот своей жесткой рукой, смотрит в сторону дедушки и подталкивает меня, чтобы я скорей убирался с поля. Фимпель-Тилимпель машет мне рукой и дрыгает ногами так, будто он вертит педали: это чтоб я поскорей уходил, но и уговор наш не забывал. Долго-то Фимпель-Тилимпель на поле не станет работать. Учитель Керн нам в школе говорил, что «Фимпель — нетрудовой элемент». Я убегаю, но мне все время кажется, что я делаю что-то нехорошее. Дедушка небось рассердился на меня. Ведь я ушел домой, не дождавшись его.

Куда же мне девать свою свободу? Деревня точно вымерла. Все большие ребята и все взрослые в поле. А клопы сбились в стайки, и кто у песчаных ям, кто на выгоне, а кто и у пруда безобразничают вовсю. Кожа у меня так и горит, ноги исколоты жнивьем и чешутся. Хорошо бы сейчас залезть в пруд! Правда, в нем пиявки, но — подумаешь! — я отдеру их и брошу в траву — пусть сами добираются до воды и не кусают больше такого великого велосипедиста, как Мартин Краске.

С берегов пруда доносится ребячий визг. Слышно, как ребята брызгаются. От брызг воздух делается свежим. Я бегу вприпрыжку. На берегу под дубом стоит весь вымазанный в иле маленький Кубашк. Это его с головой окунули. Он даже плюется илом. Тоже мне трусливая банда! Нашли кого окунуть — маленького Кубашка!

— Ты что? — спрашиваю я его.

Кубашк выплевывает песок, забившийся ему в рот, и кричит:

— Свинопас! Свинопас! Второй год ходит в один класс!

Услышав, что́ кричит маленький Кубашк, остальные ребята тоже хором начинают орать:

— Свинопас! Свинопас! Второй год ходит в один класс!

Даже самые маленькие, ну совсем малыши, и те галдят:

— Шви-но-паш!

— Жабы вы все противные! Тину жрете! Чтоб вам подавиться! — кричу я.

Но я один, а их много, моего голоса и не слышно совсем. Ребята приближаются ко мне. Я присаживаясь на корточки, поворачиваюсь к ним спиной и, как дикий кролик, начинаю забрасывать их грязью. Лошадиный и коровий помет вперемешку с песком летит у меня между ног прямо им в лица. Зепп плюется, и вся банда отступает, крича хором:

— Свинопас! Свинопас!..

Фрица Кимпеля нет тут. Наверно, это они его прогнали. Мне тоже невмоготу слушать противный крик. Я бегу к Кимпелям.

В доме у Лысого черта никого нет. Одна старая Берта возится на людской кухне. Она варит зеленые бобы для батраков. Запах их слышен еще издали. Фриц сидит тут же, на кухне, и нарезает кубики из хлеба. Это он окунул маленького Кубашка. Теперь тот небось все еще плюется. Остальные ребята удрали. А Фриц, дрожа от злости, говорит мне:

— Зеппу тоже еще попадет от меня, чеху этому!

Фриц бросает нож на стол и руками крошит хлеб. Хлеб так вкусно пахнет! Мне хочется есть.

— Ты чего, ужинать собрался, Фриц?

— Вот еще! Что я, один черный хлеб на ужин ем, что ли?

— Гусят пойдешь кормить?

— Кур я пойду кормить… Чтоб ему пусто было! Зачем он нас на второй год оставил? Он один во всем виноват!

Фриц сгребает все крошки в шапку, подмигивает мне, и мы отправляемся с ним в столовую. Из буфета Фриц достает бутылку с водкой, откупоривает ее, приставляет к губам и делает большой глоток.

— Выпьем для храбрости, дело веселей пойдет! — говорит Фриц и протягивает мне бутылку.

Запах водки ударяет мне в нос, я весь передергиваюсь, но все же делаю глоток. Я не хочу, чтобы потом Фриц дразнился, что я не умею пить водку. Водка жжет мне горло, и меня снова всего передергивает. Я говорю:

— Что-то у вас прохладно в комнатах…

Фриц тем временем достает глубокую тарелку, высыпает туда из шапки весь хлеб и обливает его водкой. Хлеб впитывает в себя водку. Фриц указательным пальцем перемешивает его и снова обливает водкой. И эту водку хлеб впитывает.

— Обрадуется очкарик! — говорит Фриц и высыпает пропитавшийся водкой хлеб снова в шапку.

Солнце уже спустилось к дальнему лесу. Оно плавает в кроваво-красных облаках. С поля доносится стрекот жаток Крестьянской взаимопомощи, а со стороны леса — машин Лысого черта. На телеграфных проводах сидят ласточки и щебечут о том о сем, а мы с Фрицем забрались на большой клен, который растет рядом со школой. Его нижние ветки простираются над школьным двором. Учитель Керн сидит в верхней комнате и учит уроки. У него скоро экзамены. Когда он их сдаст, он станет настоящим учителем. Лучше было бы, если бы его научили, что Фрица Кимпеля и меня нельзя оставлять на второй год. Фрау Керн нет дома — она нанялась к крестьянам и работает сейчас в поле. Куры сидят перед прачечной и ждут, когда приедет фрау Керн. Они голодные, им пора уже на насест, но дверца курятника закрыта.

— Цып, цып, цып! — подзывает Фриц кур, сидя на ветке клена.

Куры поднимают головы и прислушиваются. Фриц бросает хлебные крошки на школьный двор. Жадные куры бегут к нам. У петуха ноги длинней, чем у кур, он их обгоняет и первым склевывает хлеб, бросает его, оглядывается по сторонам и трясет головой. Ему, наверно, не нравится запах водки. У кур глаза завидущие, и они так не церемонятся с хлебом, как петух. Они сперва заглатывают хлеб, пропитанный водкой, а потом уже трясутся. Из-за последних кусочков они даже передрались и теперь готовы заклевать друг друга. Фриц бросает им еще несколько крошек. Петух тоже жадно клюет. Все куры трясут головами, но склевывают весь хлеб.

— Пусть они спьяну залетят на деревья и яйца свои снесут в вороньих гнездах. Керну тогда придется лазить на деревья, чтобы достать себе яиц для яичницы, — говорит Фриц и вытряхивает из шапки последние крошки.

Мы сидим притаившись. По ногам у нас ползают муравьи: они тут собирают кленовый сок и лесных клопов. Петух на школьном дворе склевывает последние кусочки хлеба. Вдруг Фриц шепчет:

— Гляди, гляди, начинается!

И правда, петух расправляет крылья и, похлопав ими, снова опускает их, будто сидит на заборе. Теперь он пытается прокукарекать, но издает такой звук, точно лопнула матрацная пружина. Вдруг он теряет равновесие и садится на собственный хвост, словно прихожанка на свои юбки, но все еще продолжает кукарекать. Скажи пожалуйста, значит, он и сидя умеет это делать! В соседнем дворе своему пьяному собрату отвечает другой петух. Это задевает учительского петуха. Он пытается встать на ноги. С трудом это ему удается. Вдруг одна из наседок тоже начинает кукарекать. Так громко, как у петуха, у нее, правда, не получается, но скрипит она еще больше его. Учительский петух озадачен: такого он еще никогда не слыхал! Квочка кукарекает еще раз и, пошатываясь, бредет к поилке. Петуху начинает казаться, что это вовсе не его курица, а соседский петух. Он пригибает шею к земле и, растопырив крылья, наступает на курицу. А та как ни в чем не бывало, задумавшись, продолжает свой путь. Петух промахивается и проносится мимо нее. Он зарывается клювом в песок и опрокидывается на спину. Мы с Фрицем зажимаем друг дружке рты. Фриц хлопает себя по ляжкам. Куры, услыхав, как хлопает Фриц, решают, что неплохо бы полетать. Пошатываясь, они расправляют крылья и пролетают на небольшой высоте через школьный двор. Две курицы дерутся, как настоящие петухи. При этом все кудахчут, кукарекают, и стоит такой шум, как будто бы лиса забралась в курятник. Одна курица захотела по лесенке подняться на насест, но промахнулась. Теперь она машет крыльями и летит наверх рядом с лесенкой, вытянув вперед ноги и так перебирая ими, будто она и впрямь поднимается по лесенке.

— Они сейчас всё вдвойне видят, — шепчет мне Фриц. — Но двойных яиц они нести не будут.

— Фриц, а вдруг он узнает?

— Как это он узнает? Мы же тут наверху сидим, нас и не видит никто, — отвечает мне Фриц, дожевывая прилипшие к подкладке шапки кусочки хлеба и крошки.

Проверив, не осталось ли чего внутри, Фриц надевает шапку, но почему-то косо, козырьком вбок. Одна квочка, кудахча, взлетает на крышу. Но крыша покатая, курица съезжает по ней вниз, срывается и, кудахча еще громче, планирует на двор. Петух принимает упавшую курицу за ястреба, трубит свой сигнал и бросается в атаку.

Со скрипом раскрывается дверь. Выходит учитель Керн. Он никак не может понять, за что петух треплет курицу, подходит к дерущимся и хочет разнять их. Петух наскакивает на него; он подпрыгивает и пытается клювом долбануть учителя Керна по ногам. Учитель отмахивается от наседающего петуха. Петух взлетает, собираясь сесть учителю на голову. В это же время одна из кур, облетев весь двор, наталкивается на стенку сарая и падает вверх тормашками на землю. Лежа на земле, она хрипит, и кажется, что во дворе у учителя Керна режут кур. Учителю сейчас не до нее, ему надо отбиваться от налетающего на него петуха, спасать свои очки. Он старается ударить ошалевшую птицу и после нескольких неудач попадает по гребешку. Петух сразу же делается смирным и садится, как курица на яйца, возле самых ног учителя. Да, тут хороший совет дорог, как белый кротовый мех! Куры кудахчут, словно оглашенные. Учитель Керн решает, что они, наверно, обожрались карбида и кричат потому, что у них болят животы. Но нигде, ни в одной из своих книг по птицеводству, учитель Керн не читал о такой куриной болезни.

Мы с Фрицем хорошо знаем, что у кур вовсе не болят животы. Они просто очень веселятся. Им тоже хочется летать по белому свету, как фазанам или куропаткам.

— Фриц, куда это учитель Керн пошел?

— Пускай идет куда хочет. Никакого тут преступления нет: подумаешь, кур водкой напоили! Трактирщик Карнауке — тот людей водкой спаивает, и то его никто за это не штрафует! — отвечает Фриц запинаясь.

— Что это с тобой, Фриц? Муравей тебя, что ли, за язык укусил?

— Я тоже маленько выпил… «На крыше, на крыше живет воробей…» — затягивает он вдруг.

— Ты спятил, что ли?

Но Фриц не спятил. Просто ему захотелось, чтобы у него были такие же крылья, как у петуха. И почему это у людей не бывает крыльев? Держась за ветку, Фриц спускает ноги и болтает ими над школьным двором. Ноги у него черные, как земля. Куры не могут понять, откуда это вдруг взялись две черные человеческие ноги. Им хочется еще немного полетать по двору, но они очень устали. Кудахча и шатаясь, они добираются до сарая и засыпают там. Фриц подтягивается на ветке.

— Во небось диву дались, когда ноги мои увидели! — говорит он с гордостью.

Что это нашему солдату понадобилось на школьном дворе? А, значит, учитель Керн за ним ходил. И как это он догадался, что я кур водкой напоил? Теперь наш солдат меня играть больше не отпустит. Сердце у меня так и стучит. Я даже побаиваюсь, как бы ветка не начала дрожать подо мною и не выдала бы меня.

Наш солдат осматривает кур. Он в чем был прибежал с поля. Вот он поймал одну курицу — да это теперь нетрудно, она сонная совсем — и раскрыл ей клюв. Он, наверно, хочет проверить, не нажрались ли куры горячей картошки, не заболели ли…

— Твоя курица просто пьяна! Скажи, пожалуйста, товарищ Керн, где у тебя водка стоит? — спрашивает наш солдат учителя.

Но у «товарища» Керна водка не водится. Он хочет знать, подохнут его куры или нет. Нет, не подохнут. Они проспят хмель и снова будут нестись. Теперь наш солдат помогает учителю ловить кур. Петух отступает от солдата, пятится назад. Вид у него такой, будто он вот-вот снесет яичко. Всех пойманных кур они относят в курятник. Теперь-то учитель Керн наверняка расскажет нашему солдату, что я застрял на второй год, и наш солдат потребует от меня табель. И зачем мы только этих кур напоили!

— Чего сидишь, нос повесил? — говорит Фриц и, дав мне пинка, начинает спускаться с дерева. — Давай скорей! Чтоб духу нашего тут не было!

Правда, нам пора слезать, а то, чего доброго, найдут нас тут. Бух! — спрыгиваем мы прямо в песок. Фрицу трудновато снова встать на ноги, и он, поднимаясь, держится за забор. Спотыкаясь, мы бредем лугами и выходим между пекарней и трактиром на Зандбергское шоссе. У витрины булочной толпятся дети: наверно, новый сорт конфет привезли. Вот они и подсчитывают, сколько нужно сахарных талонов, чтобы купить десять штук. Первым нас замечает маленький Кубашк. Он сразу же начинает кричать: «Свинопасы! Свинопасы!» Остальные хором подхватывают, сразу же забыв о конфетах. Задыхаясь и еле волоча ноги, мы с Фрицем бежим прочь.

— Завтра уже никто не будет нас больше дразнить. Я заставлю их замолчать! — кряхтит Фриц.

— А что ты сделаешь?

— Приходи — увидишь. Нам теперь с тобой всегда вместе держаться надо, понял?

— Кто не держится вместе, тому место в тесте, — раздается у нас за спиной.

Мы испуганно оглядываемся. В сумерках мы и не заметили Фимпеля-Тилимпеля. Он сидит на крыльце трактира и машет нам своей волосатой, обезьяньей рукой. Я останавливаюсь, а Фриц бежит дальше. Один-то я немного боюсь подходить к Фимпелю-Тилимпелю. Фимпель снова зовет меня. Он напоминает мне про велосипед и уговаривает внести первый взнос, заплатив гусеничными деньгами. Как только я выплачу половину, Фимпель мне сразу же отдаст велосипед. Машина эта из Центральной Австралии и вообще одна из лучших марок в мире. На ней без покрышек можно ездить, а ход у нее изумительный. Стоит только сесть на нее, немного нажать на педали, и она понесется куда глаза глядят. Он, Фимпель, никогда бы не стал продавать ее, да, «понимаешь, нужда заставляет». Как только Фимпель узнает, где водится особенно много гусениц, он мне немедленно сообщит. Вот в Лапландии он видел поля, сплошь покрытые гусеницами. Все поле так и шевелится. Стоит положить на него мешок с капустными листьями, как гусеницы сами в него заползают. А ежели мешок с гусеницами будет чересчур тяжелый и мне его трудно будет донести, Фимпель подвезет его на своей ручной тележке.

Я крадусь домой. Дедушка и наш солдат опять ругаются во дворе. Они кричат про какое-то право на воспитание. И один обвиняет другого, что тот его потерял. Кто их знает, куда они его засовали!

— Не ходи сейчас во двор, Тинко, — говорит мне фрау Клари на кухне.

Она помогает бабушке. Я вижу, как руки у нее трясутся. Вся она какая-то бледная.

— А ты не бойся, фрау Клари. Они покричат-покричат и перестанут. Тебе-то они ничего не сделают.

— Мальчик ты мой хороший!

Я лезу под комод за гусеничными деньгами. Я их завернул в бумажку и спрятал там. Далеко-далеко запихнул, куда щетка, когда подметают, не достает. Вот тебе и раз! Пропали деньги!.. Да нет, они только чуть в сторону отъехали. Это от грозы, наверно. Ну вот, теперь я их отнесу Фимпелю-Тилимпелю.

А Фимпель даже не стал считать. Он сунул деньги в карман, хлопнул по нему, сказал:

— Положим их сперва в карманчик и проглотим скорей стаканчик, — и исчез.

Глава одиннадцатая

На многих полях уже выстроились ряды ржаных кукол. Это они приготовились к походу в риги. С каждым днем кукол становится все больше и больше. А там, где поля подстригли машины Крестьянской взаимопомощи, кукол уже нет. Здорово они нас обогнали! Вся рожь у них хорошо просушена и свезена на тока. Теперь им можно уже и молотить. Сколько ни погоняй нас дедушка, сколько ни ворчи, а нам их никогда не догнать! У нас есть участки, еще даже не скошенные. Так и не скосив всех колосовых, мы начинаем свозить снопы в ригу. Зато нам потом при молотьбе хуже будет. Сколько еще работы! И все новая прибавляется — будто сорная трава: никак ее всю не одолеешь!

Когда Лысый черт справится с косовицей, он нам свою жатку даст. Но когда это еще будет? А до тех пор мы мучимся с косьбой, вяжем сами снопы. Может быть, Кимпель даст нам еще и лошадь? Его жнейку одному Дразниле тащить трудно. Машину он нам задаром дает, потому как мы с ним в дружбе. За лошадь придется платить овсом. Лошадь одной дружбой не накормишь.

Так никто и не узнал, отчего куры учителя Керна как-то раз после полудня ненадолго захворали. Хоть меня учитель Керн и оставил на второй год, я все равно к нему хорошо отношусь. Он нашему солдату не наябедничал. Наш солдат теперь не молчит, когда дедушка ругает его. Только когда бабушка его попросит, и то он еле сдерживает себя и говорит, засучивая рукава:

— Это мы еще увидим! Да-да, мы еще посмотрим! — и быстро так взглянет на фрау Клари.

Мне кажется, что фрау Клари тихонько кивает ему и ее большие голубые глаза поддакивают, как бы говоря: «Так, так, правильно!»

— Ступай играть, Тинко! — говорит мне наш солдат после обеда.

— Дядя-солдат, бабушке тяжело одной будет.

— Мы ей поможем.

И правда, наш солдат сам вяжет свои снопы, а фрау Клари помогает бабушке. Конечно, солдат очень даже свободно может сам вязать снопы: вон он насколько обгоняет дедушку! А пока дедушка снова нагонит его, у солдата все снопы уже связаны. Дедушка и плюется и ворчит, но делает это так, будто он разговаривает сам с собой. Да, тут не разойдешься, а то солдат и фрау Клари возьмут да уйдут. А что дедушка один может?

Теперь у меня после обеда всегда каникулы, как у городских детей. Полями я пробираюсь к Кимпелям. Пойди я деревней, меня крикуны бы опять задразнили. Фриц уже ждет меня. Он сидит в саду и дрессирует двух кузнечиков. Он хочет заставить их плавать в миске с водой. Но кузнечикам больше хочется поскорей улететь. В воде у них закоченели и ножки и крылышки, и они вообще ничего не могут: ни летать, ни плавать, ни прыгать.

— Начнем, значит! — говорит Фриц, встает и засовывает под курточку большую банку с колесной мазью.

Мы подходим к пруду. Собравшиеся на берегу ребята уже опять кричат:

— Кто ходит второй год в один класс? Сви-но-пас!

Но мы, как настоящие герои, смело шагаем им навстречу. Враги наши что-то заподозрили и разбегаются. Мы с Фрицем присаживаемся на бережку, высматриваем лягушек и тихо переговариваемся. Снова на том берегу начинают дразниться.

— Свинопасы! — кричит Белый Клаушке. Он, правда, больше меня, но куда слабей.

— Этого мы первым отделаем, а не поможет, возьмем еще кого-нибудь, — шепчет мне Фриц. Вдруг он начинает прутиком хлестать по воде и кричит: — Змея! Гляди, змея!

Я не вижу никакой змеи. Там, куда указывает Фриц, торчит ржавый обруч из воды. Враги подходят ближе: им тоже хочется посмотреть на змею.

— Тинко, а ты видел, как она лягушку проглотила?

Я ни змеи, ни лягушки не видел.

Самый любопытный из ребят — Белый Клаушке. Он подходит совсем близко. Фриц вскакивает и хватает его. Пошло дело! Белый Клаушке, конечно, догадывается, что мы затеяли недоброе, и начинает орать что есть мочи. Но я крепко держу его и ни за что не отпущу.

— Это тебе за «свинопасов»! — говорю я.

А Фриц намазывает ему лицо колесной мазью, приговаривая:

— Второгодники — учителю не угодники!

Белый Клаушке плюется, пыхтит, а Фриц размазывает колесную мазь по его лицу. Я пригибаю Белого Клаушке к земле. Фриц берет еще мази и шлепает ему на штаны — это мы ему клеймо ставим, чтобы все видели, до чего он нас довел. Остальные ребята убежали на тот берег и кричат:

— Свинопасы!

— Следующим мы Чеха возьмем, — снова шепчет мне Фриц.

Белый Клаушке бежит к своим, а те теперь смеются над ним и дразнят его:

— А зачем ты им в руки дался? Теперь ты сам чист, как трубочист!

Белый Клаушке старается отмыть лицо в пруду. Ребята смеются еще громче и орут:

— Глядите, он все черней делается!

Мы тем временем потихоньку подбираемся к Зеппу. Девчонки кричат ему, чтоб он остерегался, но уже поздно. Зепп попадает прямо Фрицу в лапы и тоже получает свое клеймо. Да, пусть знает: клеймо ему поставили два порядочных второгодника, чтоб он больше никогда не дразнился. Мы уже так наловчились, что дело у нас идет быстрей, чем стрижка овец. Ребята все удирают. Раздаются возгласы:

— Свинопасы!

— Глядите! Негры, негры!

Но Фрицу и этого мало.

— Надо еще маленького Кубашка взять в оборот, — говорит он, вытирает пот со лба и оказывается весь в колесной мази. — Сливочным маслом смажу — и отойдет… Теперь давай ловить маленького Кубашка. Он слабый на ноги.

Начинается охота на маленького Кубашка. А тот носится, вертится, точно взбесившаяся мышь. Мы окружаем его. Он бросается на спину, задирает ноги и кричит:

— Не надо, не надо, я не буду больше дразниться! Не буду-у-у!

Мне жалко маленького Кубашка. Пусть дразнится — подумаешь, когда-нибудь ведь перестанет! А Фриц наклоняется над извивающимся малышом и говорит:

— Этот крысенок опять начнет дразниться, только мы его отпустим. Сейчас мы смажем его как следует!

— Фриц, дорогой Фриц, я не буду дразниться, не буду-у-у! — хнычет маленький Кубашк, прижимает свои толстенькие ручки к груди и брыкается вовсю.

— Садись на него и держи крепче! — приказывает мне Фриц.

— Не буду я его держать!

— Он замарал твою честь. Ее надо отмыть!

— Не буду я его держать, у него еще судороги начнутся!

— Ничего у него не начнется! Держи его, а то я тебя самого вымажу! Ты в моих руках. Я тебя завсегда утопить могу! — орет Фриц, дико глядя на меня.

Я робею и подхожу к маленькому Кубашку.

— Тинко, дорогой Тинко! Я вам груш принесу… Не мажьте меня, не мажьте меня!

Внезапно перед нами оказывается Шепелявая Кимпельша. И откуда она взялась? Неужто с дерева спрыгнула? Она хлопает в ладоши и разгоняет нас, как дерущихся петушков. Фриц отступает: он боится, как бы его не околдовала Шепелявая. Я страшно рад, что можно убежать. Шепелявая молчит. Сквозь осоку на берегу пруда мне видно, как она наклоняется над маленьким Кубашком. Маленький Кубашк все плачет и плачет. Шепелявая берет его на руки, а он обнимает ее за шею и всхлипывает:

— Тетя, дорогая тетя, ты меня спасла? Да, тетя?

Мне очень совестно, что я поддался Фрицу и вместе с ним мучил маленького Кубашка.

Вечно Фриц Кимпель грозит мне. Еще позапрошлой зимой я ему честное слово дал, и теперь я у него в руках. Дело вот как было. Разогнавшись, мы катались по сколзанке на замерзшем пруду. У меня что-то не получалось никак. Пуговка, Зепп, Фриц и девчонки накатали уже хорошую сколзанку. Она пересекала пруд и вокруг проруби делала красивый поворот. Каждое утро Фимпель-Тилимпель эту прорубь вновь прорубал, чтобы сазаны в пруду не задохлись. Его так в Лапландии научили делать. Там Фимпель и селедку зимой доил.

Я стоял в сторонке и смотрел, как остальные ребята катались. Фриц взял разбег от самой дороги, здорово так разлетелся, а возле проруби сделал поворот. У Пуговки тоже хорошо получалось, но не так далеко, как у Фрица. Я тоже решил попробовать, но дальше половины сколзанки не доехал. Все стали надо мной смеяться. А Фриц расхвастался и давай кричать: «Городские — они этого не могут! Городские — они только на трамвае кататься умеют! У нас тут Олимпийские игры!» — и взял такой разбег, будто хотел перелететь через весь пруд. Скользя, он приседал, снимал шапку перед девчонками, мне показывал язык, а возле проруби подпрыгивал, менял направление и ловко объезжал ее, крича: «Во как мы умеем!»

Девчонки вдруг загалдели:

«У него полозья на подошвах приделаны! Подумаешь, с полозьями всякий может!»

«У меня туфли на шарикоподшипниках! — орал в ответ Фриц. — А кто не верит, пускай поглядит!»

Пуговка, Зепп и большой Шурихт начали гоняться за Кимпелем и прижали его к плетню. Тогда Фриц скинул туфли и давай улепетывать что было сил. «Урра!» — закричали ребята. Теперь-то они добыли, что им было нужно. А ведь так оно и оказалось: у Фрица к деревянным подошвам были приделаны проволочные полозья. Конечно, так-то всякий может!

Я побежал домой и сказал:

«Дедушка, сделай мне тоже полозья на туфлях. Я хочу так же хорошо кататься, как Фриц Кимпель».

Дедушка прибил к подошвам проволоку от старой птичьей клетки и сказал:

«Гляди не расшибись, твои туфли теперь не удержишь».

«А ну разойдись, я покажу, как надо кататься!» — расхвастался я на берегу перед остальными ребятами, взял еще больший разбег, чем Фриц, и потихоньку расстегнул куртку.

Подумаешь, Фриц прокатился вприсядку! Я на самом лету сниму куртку и брошу ее под ноги девчонкам. При первой же попытке присесть на лету я упал. «Смейтесь, смейтесь! Я вам докажу, что пруд для меня мал!» Пруд действительно оказался для меня мал, а прорубь чересчур велика. Свернуть перед ней я уже не успел: туфли мне не подчинились, и я со всего разгона полетел в воду. Фриц крикнул мне вдогонку: «Это он за сазанами полез! Я говорил: городские только на трамвае кататься умеют!» Потом я услышал, как Пуговка заорал: «На помощь! Не видите, он тонет!» Мне, правда, холодно стало, но реветь я не ревел, а старался выбраться из проруби, да лед все время обламывался подо мной. Пуговка протянул мне руку, я ухватился за нее, но лед снова обломился, и Пуговка чуть было тоже в воду не угодил. Вода была страшно холодная. Когда я упал в прорубь, я окунулся с головой и так много ее наглотался, что у меня в животе все похолодело. Хорошо еще, что я с разбегу под лед не попал! Тут я вспомнил о своем отце. Вот он бы наверняка спас меня! Пуговка снова протянул мне руку, я хотел схватить ее, но лед опять стал крошиться.

«Дурачье!» — выругался Фриц и убежал куда-то.

«Кимпель струсил! — крикнул Пуговка. — Ты держись, я за палкой сбегаю!»

Пуговка тоже убежал. А время шло. Вода была холодная-прехолодная. Ребята стояли вокруг проруби и плакали.

Потом Фриц притащил стремянку, положил ее на лед и стал медленно пододвигать ко мне, а сам лег животом на нее и протянул мне обе руки. Медленно-медленно я выбрался из проруби. Все на мне было мокрое, тяжелое, как гири какие. Но я стоял на твердой земле. Я был спасен. Ребята перестали реветь, а Фриц сказал: «Эх ты, кошка мокрая!» Я весь дрожал и дергался, а ноги не слушались меня вовсе. Я тогда очень испугался. Слезы катились градом.

«Где мои туфли?» — все хныкал я.

«На них теперь сазаны по дну катаются», — сказал Фриц, взвалил лестницу на плечо и ушел.

На другой день в школе ребята мне сказали: «Фрицу надо дать марку на конфеты. Талоны на сахар у него у самого есть. Ты должен это сделать, потому что он тебе спас жизнь».

Но у меня не было марки, и я не смог заплатить за свою жизнь.

Тогда Фриц заявил: «Пока ты мне марки не заплатишь, ты в моих руках». А меня заставили подать ему руку и сказать: «Честное слово». После этого я должен был три раза плюнуть: тьфу, тьфу, тьфу! И все, кто стоял вокруг, тоже должны были три раза плюнуть.

Все это было позапрошлой зимой, а теперь уже снова лето.

Сумерки выползают из слуховых окон. Днем они прячутся на чердаках, под крышами и набираются там тепла для холодной ночи.

За свою жизнь я мог бы теперь заплатить гусеничными деньгами, но ведь мне в жизни ничего так не хотелось иметь, как свой велосипед. Правда, за свою жизнь мне надо теперь заплатить всего только семьдесят пфеннигов: понемножку Фриц списывал долг, но только когда я что-нибудь делал для него при свидетелях. Часто он совсем забывал списывать долг. А я много делал для него. Кошку я ему помог согнать с печи, птичьи гнезда для него собирал, дал списать домашнее сочинение про зайцев и мало ли еще что! Как только Фимпель-Тилимпель покажет мне большое гусеничное поле, я первым делом заплачу за свою жизнь.

Из хлева выходит дедушка. Руки у него беспомощно висят, глаза, как у безумного, так и рыщут по двору. Он заходит в коровник, потом в свинарник и в конце концов даже в курятник. Наш Дразнила пропал!

— Ты, наверно, хлев не закрыл на засов, — говорит бабушка, поскребывая подбородок с красными прожилками.

Дедушка клянется, что закрыл.

— Сколько раз ты клялся, а потом все оказывалось вранье, — отвечает ему бабушка.

— Поговори мне еще! — возмущается дедушка. — Кто виноват, что я засов не задвинул? Скажи, кто? Все одно — ты!

И куда это наш Дразнила девался? Уж не ушел ли через открытые ворота на луга! Быть может, в лес ускакал? Или в овес забрался? У старого Кимпеля лошадь как-то в лес ушла и одичала там совсем. Потом ее пристрелили. Не дай бог, наш мерин тоже в лес уйдет! Может, его украли? Не приведи господь! Бабушка обнаруживает, что вся упряжь тоже исчезла.

С поля возвращаются фрау Клари и наш солдат.

— Дядя-солдат, — кричу я им, — наш Дразнила пропал!

— Кто это говорит, что пропал? Я его отдал в Крестьянскую взаимопомощь.

— Что? Что? — переспрашивает дедушка.

— Что сказал, то и сделал.

— Какая ж это тебя муха укусила?

— При чем тут муха?

— Чья лошадь: моя или твоя?

— Наша это лошадь. Тебе ее советский комендант не затем дарил, чтоб она в хлеву застаивалась.

— Он мне ее подарил, потому что мы с ним в дружбе были.

— Дружбу вашу поминай как звали — узнай он, что ты дальше своего двора ничего и не видишь!

— Ах, ты… ты… — Дедушка даже не знает, что сказать, он только дергает изо всех сил борт фуры.

Наш солдат откладывает куртку в сторону и нагибается, чтобы взять подпорку от ворот.

Фрау Клари подходит к дедушке. Ее фарфоровая шея порозовела от солнца, в волосах застряло несколько колосков.

— Дедушка Август, а дедушка Август, — говорит она, — у вас двух пуговиц вот тут не хватает, не видите разве?

Дедушка начинает осматривать все пуговицы на своей куртке.

А фрау Клари говорит ему:

— Пятьдесят моргенов хозяйство, а ходите без пуговиц! Пойдемте, я пришью вам.

— Черт знает что такое делается! — шипит дедушка и отпускает борт фуры. — Погубят они коня!

— Не погубят, дедушка Август, — утешает фрау Клари и гладит руку старика.

Дедушка начинает дрожать. Вот он и плачет. Две круглые слезы повисают на усах, как росинки на льне. Бабушка то и дело поправляет свой платок. Солдат моет руки у колодца. Дедушка медленно отодвигает фрау Клари в сторону и усталой походкой идет со двора. Это он коня пошел искать.

Не успел, наверно, дедушка далеко отойти от дома, как наш сосед, каретник, ввел мерина через заднюю калитку во двор. Дразнила фыркает и чуть слышно ржет. Это он так здоровается с нами. Конечно, никто и не думал губить его.

— Доброго здоровья! Привел вам вашего Дразнилу. Назавтра забирайте у нас жатку. А коли хотите, так и вола впридачу, ежели он вам надобен.

— Спасибо, спасибо, соседушка! Дай вам бог добрый урожай собрать!

Фрау Клари и бабушка готовят ужин. Бабушка не нахвалится на свою помощницу. Фрау Клари стыдливо опускает глаза и смотрит на свои босые ноги. В сенях кто-то, громко стуча, скидывает деревянные туфли. Дверь открывается рывком. Красная от злости, показывается фрау Вурм. В руках у нее замазанные ребячьи штаны. Она их сует прямо бабушке под нос. В правой руке у фрау Вурм рубашка ее сына, тоже вся в колесной мази. Я готов сквозь землю провалиться. Злые слова фрау Вурм, словно град, обрушиваются на меня:

— Ну скажите пожалуйста, это ж черт знает что такое!

Бабушка ничего не может понять.

— Да бог их знает, и где это они всегда так вымажутся! — говорит она. — Ума не приложу, фрау Вюрмхен.

— Вурм, а не Вюрмхен меня зовут!.. Это ж бог знает что с нами делают! Потому что мы беженцы, так каждый, что хочет, может себе позволить… Но господь бог накажет вас! Мыло-то какое дорогое! Мальчик дома на соломе лежит, последняя его рубаха ведь! Я ее из мужниных обносков ему скроила!

— Дорогая фрау Вурм, они же не нарочно вымазали ее, — уговаривает бабушка переселенку.

— Нарочно! В том-то и дело, что нарочно! Честное мое слово, провалиться мне на этом самом месте!

— Тинко, покажи руки!

А мне что, я руки могу даже очень свободно показать: на них и следа колесной мази нет.

— Тинко, а ты был при этом?

— Был, бабушка. Они все время дразнили нас.

— Как же они вас дразнили? — спрашивает меня фрау Клари.

— Они ругали нас нехорошими словами. Да!

Фрау Клари забирает у фрау Вурм вымазанные рубашку и штаны Зеппа и говорит:

— Дети поссорились, дети и помирятся. Поди разберись, кто там виноват, фрау Вурм. Мы ведь тоже переселенцы. И если бы я обижалась на все, что кричат вслед моей Стефани, я бы изошла вся. Ведь стыдно даже говорить об этом. Завтра к утру я выстираю вам и рубашку и штанишки.

Бабушка с благодарностью смотрит своими заплаканными глазами на фрау Клари. А мне так и хочется крепко-крепко обнять ее! Но фрау Вурм все не успокаивается:

— А что они с лицом-то сделали! Если б он не лежал сейчас голый дома на соломе, я бы его сюда привела показать! И как же это он в таком виде на улице покажется? Мазь в кожу въелась. Я ему все лицо щеткой разодрала — ничего не помогает.

Бабушка молча отправляется в кладовую и приносит оттуда кусок сливочного масла.

— На ночь намажьте ему лицо, — говорит она. — Утром легко все отмоется — истинную правду вам говорю.

Фрау Вурм начинает улыбаться:

— Сами знаете, не до ссоры, когда вот так чужаками не в свое гнездо залетишь. Без этого горя хватает… Спасибо вам! Бог, он виновников видит. До свидания!

Наш солдат входит на кухню.

— Что это за женщина тут кричала? На кого это она? — спрашивает он.

— Да что тут говорить! Ребятишки подрались, ну и перемазались колесной мазью, — отвечает ему фрау Клари.

Дедушка пришел домой только ночью и пьяный. Дразнилу он так и не нашел, конечно. Он ходит по комнате взад и вперед, наталкивается на стулья, ничего не соображая включает радиоприемник. Немного погодя из ящика доносится чей-то голос. Дедушка, ополчившийся против своих врагов из Крестьянской взаимопомощи, требует, чтобы человек в ящике немедленно замолчал. Но тот продолжает говорить. Дедушка грозит кулаком невидимому противнику:

— Август Краске меня зовут! Балаболка ты такая-сякая! Я всего сам, своими руками, достиг и коня своего никому не отдам!

«Коллективность труда — залог повышения производительности», — произносит человек в ящике.

— Заткнись, говорю я! — орет дедушка на ящик.

«Во многих общинах округа Науен крестьяне на время уборки урожая объединились. Все помогали друг другу, поэтому никто с уборкой не опоздал».

— А у нас они лошадей крадут, прямо из хлева, понял? — снова кричит дедушка человеку в ящике.

«А теперь проверьте ваши часы. С ударом гонга будет ровно двадцать три часа четырнадцать минут».

— Чтоб тебя! — крякает дедушка и больше не обращает внимания на человека в ящике.

Ругаясь, он заходит к нам в горницу. И бабушка и я — оба мы прячемся, точно куры, когда ястреб залетает на птичий двор.

Глава двенадцатая

Вол каретника, мыча, заходит к нам во двор. За ним волочится жатка Крестьянской взаимопомощи. Каретник, видно, торопится и говорит:

— Людей вы вчера тоже не выставили — стало быть, сами с волом управляйтесь, а я пойду.

Он поправляет свою синюю каретницкую шапку и, семеня короткими ножками, уходит. Вол стоит посреди двора и не знает, что с ним будут делать. Глубоко вздохнув, он улавливает запах дикого винограда, который растет у нас на стене, и, волоча за собой громыхающую жатку, плетется к темно-зеленой листве. Солдат успевает схватить вола за ярмо.

— Тпрр! Стой! Тпрр! — кричит он.

Дедушка высовывается из окна.

— Моего коня не сметь запрягать рядом с этим бегемотом! Кимпель нам свою машину дает! — орет он.

Наш солдат больше не держит вола, он чем-то занялся в курятнике. Пусть вол обдирает виноград. Показывается фрау Клари.

— Вот и готово все, — говорит она и весело кивает мне.

Это она о рубахе и штанах Зеппа. Волу фрау Клари, проходя, бросает охапку сена под мокрую, слюнявую морду. Вол быстро заглатывает сено. Ни травинки не остается на земле. В животе у вола что-то бурчит. Это он обратно достает проглоченное сено и снова начинает его пережевывать. Так он наконец находит себе занятие и совсем не обращает внимания на пролетающих мимо голубей, разве что иной раз устало подмигнет им.

Проходит часа два. Жатки Кимпеля что-то не видно. Мне велят сбегать к Лысому черту. Там машины тоже нет.

— Намудрил хозяин, — ворчит старый Густав в хлеву. — Разве можно в такое время машину отдавать! У нас у самих еще три полосы овса не сжато. Небось пьян был, вот и наобещал!

Дома дедушка проклинает свою дружбу с Кимпелем.

На нашем поле теперь тоже стрекочет жатка Крестьянской взаимопомощи. Солдат то и дело погоняет вола, чтобы тот не отставал от Дразнилы. Жатке ничего не стоит проглотить целый морген спелой ржи. Жить нам становится легче. Бабушка может оставаться дома. Фрау Клари отбирает плохо связанные жаткой снопы и помогает мне стаскивать их в одно место. В полдень, когда мы устанавливаем куклы, солдат тоже работает с нами. Он рад, потому что, когда мы связываем куклы, он может погладить фрау Клари по руке. А я совсем не рад. Я им еще припомню! Фрау Клари прикладывает верхнее прясло, а наш солдат не принимает его: ему хочется опять погладить ее руку.

Я кричу:

— Смотри, смотри, фрау Клари, он тебя сейчас опять схватит за руку!

Фрау Клари краснеет, а наш солдат начинает свистеть сквозь зубы.

Дедушка ушел закашивать другую нашу полосу. Ему невмоготу видеть своего коня в одной упряжи с волом. Перед уходом дедушка проворчал:

— Мы не погонщики волов! Курам на смех такая упряжь. Рогатого бегемота с конем запрягли! Тьфу ты, пропасть!

После полудня мы возим рожь на гумно. Жатка отправляется к другим хозяевам, а вола нам оставляют, чтобы мы могли поскорей свезти снопы. Дедушка, конечно, отказывается править такой упряжкой и шагает поодаль от высоко нагруженной фуры, будто он и не наш дедушка вовсе. Срам, да и только!

На гумне дедушка вилами снимает снопы с фуры. Я принимаю. Фрау Клари и наш солдат складывают снопы. Все мы потные и кряхтим от натуги. Кто-то дергает за цепочку дышла. Это Фриц.

— Поглядите-ка, наш Фрицик! — говорит дедушка так ласково, как он только может. — Жаточка небось вам еще самим нужна?

— Не знаю я.

— А папочка твой здоров ли?

— Только к обеду выздоровел.

— В балансе оно что получается? Болезнь — как гость из города: всегда нагрянет, когда ее не ждешь. Не договоришься с ней никак. Ты что, с нашим Тинко поиграть пришел?

— Гм! — буркает в ответ Фриц и чешет себе палец на ноге.

Вот я и освободился! Дедушка сам меня отпустил. Вон оно как у нас!

— К вам они тоже приходили с замазанными рубахами? — спрашивает меня Фриц.

— Да, и со штанами тоже.

К Кимпелю приходил большой Белый Клаушке. Лысый черт только посмеялся над вымазанными штанами маленького Белого Клаушке. Большой Белый Клаушке разъярился. Прямо на кухне, при всех батрачках, он стащил со своего сынишки штаны и рубаху и бросил их на котел с картошкой. Тогда Лысый черт приказал старой Берте подобрать для маленького Белого Клаушке старые штаны и рубаху Фрица. Большой Белый Клаушке с таким обменом не согласился. Он потребовал от Лысого черта новые штаны и рубаху или же денег на новые штаны и рубаху. Лысый черт только захихикал в ответ и сразу полез в карман за деньгами. Маленький Белый Клаушке хотел было снова надеть замазанные штаны и рубаху, но Лысый черт не разрешил. «Я купил эти тряпки», — сказал он Клаушке. Так барахлишко маленького Белого Клаушке и осталось у Кимпелей. Маленький Клаушке захныкал. Тогда большой Белый Клаушке потащил его во двор и хотел было с ним и на улицу так идти. Пусть, мол, все на свете знают, какой подлый тип этот Лысый черт! Но тут старая Берта не выдержала. Она вынесла свой дерюжный фартук, и маленький Белый Клаушке обмотал его вокруг себя. Так отец и сын Клаушке и прошли по всей деревне. Говорят, это дело скоро будут разбирать на правлении.

— А ты бы вышел так, голышом, на улицу? — спрашивает меня Фриц.

Я не знаю, что сказать.

Мы прогуливаемся по деревне.

— Знаешь, я думаю, нас Шепелявая околдовала, — говорит Фриц. — Они всё еще дразнятся и кричат: «Свинопасы».

— Шепелявая не умеет колдовать, Фриц.

— А ты откуда знаешь?

— У нее в доме нет бесовского помета. Она сама говорила.

— Зато у нее заколдованная коза в сарае стоит.

Маленький Кубашк, чуть приоткрыв ворота, подзывает нас к себе. В щелку он просовывает нам груши. Хорошие, желтые такие. Фриц запихивает себе сразу три в рот и, как вол каретника, понемногу их прожевывает. Вот если бы все ребята были такими, как маленький Кубашк!

Зепп-Чех, например… Он все еще похож на маленького трубочиста и, конечно, всегда горланит нам вдогонку «свинопасы» и прячется после этого. Вот и сейчас он опять кричит нам:

— Масло я съел, живот им изнутри смазал, а лицо не стал! Дураки вы оба!

Как же нам быть? С мэрцбахскими ребятами теперь не поиграешь.

— Да, ерундовый они народ! — говорит в утешение Фриц. — Мы теперь будем играть с хорндорфскими ребятами.

В Хорндорфе они перед самыми каникулами организовали школьный союз. Это такой ребячий союз. Мне нравится их союз. У этого союза есть свой футбольный мяч. Был бы у нас велосипед, мы бы мигом скатали в Хорндорф.

— А они примут нас? — спрашиваю я.

— Они знаешь как рады, когда к ним в союз кто-нибудь записывается! У этого союза еще такое смешное название, только я позабыл какое. Хорндорфские ребята называют нас, мэрцбахцев, отсталыми, потому что у нас нет такого школьного союза, как у них.

Вот мы и запишемся в Хорндорфский школьный союз, тогда мы не будем больше отсталыми, а будем впереди всех!

Фрицу Кимпелю давно уже обещали подарить велосипед. Лысый черт два раза ездил за ним в Берлин. Но в Шенеберге очень много всяких домов, в которых у приезжих отнимают деньги. Два раза их отнимали и у Лысого черта. Вот он каждый раз и возвращался без велосипеда.

— А у меня скоро будет свой велосипед, Фриц!

— Шенебергский?

— Нет, фимпельский.

— Старая развалина!

— Нет, что ты! Это самый настоящий велосипед из центральной Ампулии. Он носится как угорелый.

— Из Ампулии? Такого места и на свете-то нет.

— Зато есть велосипед! Он почти что гоночный.

И я рассказываю Фрицу, сколько мне еще надо собрать гусениц, чтобы я мог выкупить велосипед у Фимпеля-Тилимпеля.

— Гусениц? — переспрашивает меня Фриц, пожевывая травинку. — А я знаю, где есть гусеницы, которые уже превратились в деньги. Целая коробка.

— А кто их превратил, Фриц?

— Сейчас узнаешь.

Мы шагаем быстрей.

Каждый день Шепелявая Кимпельша отправляется в лес собирать хворост. Ей не хочется мерзнуть зимой. Да и руки у нее ведь крепкие, здоровые. Никто не запрещает Шепелявой собирать хворост в лесу, и куча хвороста перед ее домиком с каждым днем становится все больше и больше. Фриц поднимает еловую шишку и бросает в окно Шепелявой.

— Если она дома, то обязательно откроет окно, — говорит он и ищет новую шишку.

— А она не станет ругаться?

— Пора бы тебе знать, что Шепелявая никогда детей не ругает. Она только спросит: «Золотко мое, не проголодался ли?» Или даст тебе сахарный талон. Она своего сахара никогда не выкупает. Сам знаешь, ведьмы — они сахара не едят. Но сахарный талон у нее взять можно. Вот из еды ничего нельзя брать: в еде у нее всегда бесовский помет замешан.

Фриц снова бросает шишку в окно. Опять тихо. Значит, Шепелявая ушла за хворостом. Словно белки, мы с Фрицем забираемся на кучу хвороста, а оттуда прыгаем на крышу сарая, в котором живет коза. Фриц через дырочку от сучка заглядывает в сарай. Там Шепелявой тоже нет. Фриц даже знает, где в стенке сарая есть плохо прибитая доска. Мы пролезаем и снова ставим доску на место. Большая коза Шепелявой Кимпельши начинает брыкаться, она хочет вырваться на волю.

— Ты осторожно с ней, это коза заколдованная, — предупреждает меня Фриц. — Она плюется. А куда ее плевок попадет, там сразу дырка делается.

— А в тебя она уже плевалась?

— Еще как! — И Фриц показывает мне дырку в штанах. — Вот сюда она на прошлой неделе плюнула.

Из сарая мы пробираемся в комнату Шепелявой. Дверь скрипит.

— Фриц, а вдруг Шепелявая придет?

— Ну и что? Она только скажет: «Поглядите-ка, у меня гости! Вот мы их сейчас и угостим — дадим им хлеба со сливовым повидлом». Но есть этот хлеб нельзя. Как только выйдешь на волю, надо сразу бросить его в навозную кучу, потому что Шепелявая уже плюнула на него.

Я не буду брать у Шепелявой хлеб с повидлом. Комнатка, куда мы забрались, маленькая и затхлая, но очень чистенькая: все уголки выметены, пол посыпан белым песком. На стене висит керосиновая лампа с начищенным до блеска стеклом. Рядом с лампой — картонка от старого отрывного календаря. На ней картинка: молодая женщина держит на коленях малыша, а малыш играет с розочками. Вся постель Шепелявой сшита из пестрых лоскутков, взбитые подушки похожи на жирных индюков. Стол и скамья выскоблены добела. Тли и той не заметишь, если бы она проползла по столу. В духовке низкой печи тушится картошка. Пар осел на окнах. Конечно, пару больше хочется летать по небу, как облаку, чем торчать здесь, взаперти. В одном углу стоит укладка. На темно-коричневых досках нарисованы венки и букеты из незабудок, васильков и дикого мака. На комоде — фотографии; какие в рамочках, а какие просто так прислонены к стене. Больше всего тут детских карточек.

— Говорят, это я, — заявляет Фриц и пальцем показывает на толстощекого младенца в рубашечке. — Это русские солдаты сняли меня, а карточку подарили Шепелявой. Враки всё! Таким я никогда не был. Ты только погляди: дурацкая рожа какая! А рот-то!

Я припоминаю те три груши, которые Фриц давеча сразу засунул в рот.

— А это, говорят, мой брат. У него два железных креста. Он был сесесовцем, или как их там называют… Он герой, убит на войне. Пальца у него одного не хватало. Вот тут видно. Ему Шепелявая, когда он был маленьким, серпом отрезала. Жжик — и нет пальца! А все потому, что она ведьма.

Фриц показывает мне и карточку своего отца. Лысый черт в распашонке.

— Гляди, глупый какой! — говорит Фриц и ногтем соскребает след от мухи с детской мордочки. — Мать его тоже глупая была, а моя ночью голая плясала на навозной куче.

На стене тикают маленькие резные ходики.

Что же это такое? Пар от картошки или страх? Мне как-то не по себе здесь.

— Фриц, а Фриц, а где гусеницы, которые уже превратились в деньги?

— Сейчас увидишь.

Фриц выдвигает верхний ящик комода и роется в нем. Его грязная рука вытаскивает ключ. Этим ключом он отпирает укладку в темном углу. Крышка укладки отсырела и не поднимается. Вдвоем мы стараемся открыть ее, и она понемногу начинает поддаваться, при этом стонет и скрипит.

«Кукук! Кукук!» — раздается вдруг над нами.

Крышка укладки с грохотом падает, мы отскакиваем. Сердце у меня стучит почему-то в ушах. «Тьфу, тьфу, тьфу!» — выплевываем мы наш страх.

— Часы эти дурацкие! Я и забыл про них, — бранится Фриц и снова подходит к укладке.

— Какие часы?

— Да вон те. Ты что, не видел деревянную птаху, которая из них выскочила? Днем она на цепи, как собака, и каждый час просит есть. А ночью Шепелявая отвязывает ее, и птаха через дымоход залетает к людям в дома. Те, к кому она залетит, просыпаются и не могут больше заснуть. Она их, значит, околдовала. Они ворочаются с боку на бок, собаки воют во дворе, а в окно кто-то клювом стучит.

Мне хочется посмотреть привязанную птичку. Но она больше не показывается.

— Давай, давай! — говорит Фриц. — Сейчас у нее над нами власти нет, солнце еще не зашло.

— А откуда ты знаешь, что у нее над нами власти нет?

— Берта мне сказала.

Поднатужившись, мы снова открываем укладку. В ней лежат девичьи юбки Шепелявой и пачка полотняных платков. Фриц говорит:

— Это Шепелявая себе к свадьбе приготовила. А теперь, видишь, так валяется. Какой же дурак станет жениться на ведьме?

Фриц вытаскивает еще тонкую блузку. Под блузкой оказывается маленькая резная коробочка. Фриц открывает коробочку. В коробочке — монеты: это и есть превращенные гусеницы, про которые он говорил.

— Вот они, Тинко! Бери их и покупай себе велосипед.

— Я не возьму.

— Почему?

— Это деньги чужие, Шепелявой, она нам не родственница.

— И нам тоже. Всё враки, что мы с ней родня. Кто же захочет с ведьмой породниться?

— Ты сам говорил, что у ведьм ничего нельзя брать, только талончики на сахар.

— Деньги тоже можно. Как только ты их кому-нибудь отдашь, они обратно в гусениц превратятся.

— Мне тогда Фимпель-Тилимпель велосипед не продаст.

— Он и не заметит. Он сунет деньги в карман, и все. А ты возьмешь велосипед и уедешь. А когда Фимпель-Тилимпель будет платить за водку, он вместо монетки на стойку положит гусеницу.

Я сразу же представляю себе жирную физиономию трактирщика Карнауке и какой у него будет вид, когда Фимпель вместо монет начнет расплачиваться гусеницами. Мне делается смешно. Коза в сарае тоже начинает смеяться. Фриц с грохотом опускает крышку укладки и шепчет:

— Шепелявая идет! Коза ее почуяла.

Мы крадемся восвояси. В конце деревенской улицы, пошатываясь, показывается куча хвороста. Это и есть Шепелявая. И как это коза так далеко чует?

Колосовые мы все скосили. В погожие дни мы возили снопы на гумно. Если бы мы прежде давали нашего Дразнилу другим крестьянам, нам бы теперь выдали вторую лошадь или вола. Тогда бы мы совсем другие фуры грузили.

Дедушка недоволен собой и всем светом. Что-то разладилась дружба с Лысым чертом. Дедушка от всех отстал с уборкой. Наши куклы — последние в поле.

— Тут руганью не поможешь! — говорит наш солдат деду. — Сам небось все шиворот-навыворот делаешь, вот в рукава-то никак и не попадешь.

У каретника Фелко уже гудит молотилка. Дедушка затыкает уши. Вот если бы она у нас гудела! Слаще всякой музыки был бы ее гул.

— Когда молотить начнете? — спрашивает бургомистр Кальдауне дедушку.

— Когда всю рожь на гумно свезем! Самому бы сообразить надо.

Кальдауне поскребывает свои маленькие усики и говорит:

— Трудновато.

— Чего трудновато? — спрашивает его дедушка.

— Община решила на будущей неделе сдать все хлебопоставки, а у вас еще бабки в поле стоят. Вы бы себе кого-нибудь на подмогу взяли! Неохота мне ждать вас одних. Не достанется нам окружная премия — на себя пеняйте.

Вот это удар так удар! Дедушка жует кончик усов и поглядывает по сторонам. Сходил на поле, вытащил из снопов несколько колосков и попробовал, не высохли ли уже. Нет, не высохли.

Наша деревня еще в прошлом году зарилась на окружную премию. Но мы ее тогда не получили. И все из-за тех, кто отстал с обмолотом. Бургомистр взял да написал их имена на бумажке и бумажку эту повесил на воротах пожарного сарая. Дедушке нашему тогда повезло: его бургомистр не включил в список. Но в этом году обязательно впишет: за неделю нам ни за что не обмолотить всего хлеба. Вот ведь чертовщина какая!

Вечером дедушка бежит к Лысому черту. Хорошо, когда есть друг. А Лысый черт говорит:

— Я и не думаю сдавать. И ты, Краске, не спеши. Вот нас уже двое. Мы с тобой сдадим, когда нам сподручно, понял?

Дедушка только качает головой. Так-то оно так, но в балансе-то что? Августу Краске ведь не хочется числиться в плохих земледельцах.

— Плохой земледелец тот, кто под чужую дудку пляшет, — продолжает Лысый черт уговаривать дедушку. — Какой прок нам с тобой от этой премии? Бургомистр небось на эти деньги отремонтирует пожарный сарай да мертвецкую. Нечего сказать, хороша премия, когда ее мертвецы получат! Будь здоров! Мертвецам ведь и в кладбищенской часовне не холодно… Погоди-ка, тут у меня есть кое-что.

Лысый черт смеется так, что у нашего дедушки пропадают все сомнения. Они пьют новый сорт водки, который Кимпель привез с собой из Шенеберга. Лысый черт затягивает песню.

Моросит дождь. Этого еще не хватало! Куклы снова намокнут. Но дедушку это больше не беспокоит. Он шагает по двору и только улыбается.

Приходит бургомистр и спрашивает:

— Кто за вас сдавать будет?

— Господь бог, видно, не пожелал, чтоб мы сдали вовремя, — отвечает дедушка и потягивается.

— Это он за вас сдавать должен был?

— К черту вашу окружную премию! — орет вдруг дедушка. — Не справился я, и все! А ради вас клянчить не пойду!

— Стало быть, ты, Краске, поставки не сдашь?

— Точно. Пиши меня в список и сразу вывешивай! Краске, мол, такой-сякой, немазаный! Пиши, что старый Краске мочился на бабки, чтоб они подольше не высыхали. Пиши, пиши, чего глядишь!

Наш солдат берет бургомистра под руку и идет с ним со двора. Там за воротами они долго о чем-то говорят. И снова все становится тихо.

Фимпель-Тилимпель возит навоз для своей капусты. Теперь-то он знает, что навоз надо возить только в дождик.

— Фимпель-Тилимпель, а ты когда мне покажешь большое гусеничное поле?

Фимпель перепрыгивает через дышло своей ручной тележки и крадучись приближается к нашему забору:

Велосипед уходит:
Его другой уводит.

— А ты ведь говорил, что никому его не продашь, если я дам тебе задаток.

Он сразу всё заплатит —
Мне этих денег хватит.

Я не знаю, что мне и думать про Фимпеля-Тилимпеля.

— Подожди, — говорю я ему, — еще один только день. Я побегу сейчас искать гусениц.

Но гусениц — всяк знает —
В день солнечный снимают.

— Фимпель-Тилимпель, а кому ты отдашь велосипед?

Фриц Кимпель — первый сорт,
Отец-то — Лысый черт.

Фимпель накидывает на плечо петлю веревки, за которую он тянет свою тележку, пищит, как ястреб, а потом сразу как мышь, которую ястреб схватил. А мне и не смешно вовсе.

Фриц Кимпель, значит, хочет выкупить мой велосипед. Я кричу Фимпелю вслед:

— Фриц тебе гусениц вместо денег даст, Фимпель-Тилимпель! Монетки у него заколдованные!

Фимпель сует руку в карман, и его передергивает, будто карман у него в самом деле полон гусениц.

Дождь усиливается. Все вокруг делается как будто меньше. Проходит два дня. Дождь моросит не переставая. Дедушка ходит по комнате, точно медведь в клетке. Наш солдат нарезал новые зубья для граблей и теперь вычищает курятник. У кур повисли хвосты; они долго раздумывают, прежде чем ступить на мокрую землю. Дома теперь хорошо. В печке потрескивает огонек. Небо закуталось в серый дождевик, по стеклу сбегают капли, точно слезы по щекам.

Отпуск у фрау Клари кончился, на дворе не слышно больше ее смеха. Никто не гладит меня по голове. Пусть уж наш солдат женится на ней: тогда она всегда с нами будет. Только не надо, чтобы он гладил ее. Стефани где живет, там пусть и остается. А если наш солдат захочет видеть ее, пускай сам в замок идет.

Через три дня снова показывается солнце. Над лугами поднимается пар. Ласточки взмывают ввысь, под самое солнышко. Их выводок летает уже самостоятельно, и у них теперь много времени. После полудня они длинными рядами сидят на проводах и болтают о том о сем. Хоть у них и нет велосипеда, а все равно они до самой Африки доберутся.

Ласточка фью, фью —
На жердочку летит.
Уселась на краю,
Сидит и вдаль глядит.

Ласточка фьють, фьють —
Опять летит стрелой…
Щебетунья, в путь
Меня возьми с собой!

Дедушка пока еще не придумал работы для меня, и я свободен. Что бы мне такое сделать? Я шлепаю по деревенской улице. С таким человеком, как Фриц, который способен тайком выкупить мой велосипед, я больше играть не стану. К другим ребятам мне тоже не хочется идти — они дразнятся. Может быть, хорндорфские мухоловы примут меня в свой школьный союз? Сперва-то, конечно, они меня как следует отколотят.

В окошко высовывается фрау Вунш. Она подзывает меня.

— Пуговка заболел, фрау Вунш? — спрашиваю я.

— Тео у бабушки в Зандберге.

— Да?

Фрау Вунш — маленькая, худенькая женщина. Носик у нее совсем крохотный и словно точка посреди лица. На своего Пуговку она не налюбуется, он ей к сердцу прирос. А я? Ни к кому я не прирос! Фрау Вунш подает мне скатанный мешок:

— И скажи спасибо отцу за то, что выручил. Пусть не сердится, что мы мешок так долго не возвращали. Теперь-то у нас опять своя картошка. Не забудешь сказать спасибо?

Я засовываю мешок под мышку и спрашиваю:

— А яйца вас тоже выручили?

— Это ты о каких яйцах?

— О тех, что вам наш солдат приносил.

— Солдат? Кто это?

— А тот, что вам картошку приносил.

— Твой отец?

— Ага.

— Да-да, яйца тоже. Ведь мы и не просили его, а он сам принес. Мы не попрошайничаем. Да и подарков таких, что неспроста делаются, ни от кого не принимаем. Так иной раз товарищ выручит…

Я ничего не могу понять: что это за яйца, которые неспроста делаются? Фрау Вунш прямо загадками говорит. Но наконец-то я знаю, куда наш солдат таскал картошку и яйца! Пусть теперь попробует сказать что-нибудь про мой табель — я ему тогда про яйца скажу! Дедушка все вдребезги разобьет, если узнает, что Вунши наши яйца едят.

Дедушка ненавидит Вунша потому, что тот председатель партии. Вунш и его партия были неблагодарны к дедушке. Все они еще под стол пешком ходили, когда дедушка боролся за справедливость. А с тех пор как дедушка вышел из ихней партии, несправедливости на свете все больше становится. Теперь уж вон до чего дело дошло: требуют, чтоб он сдавал зерно, которое еще в бабках в поле стоит. Вот ведь какая несправедливость!

Сквозь кусты я вижу застиранную юбочку Стефани. Вот некстати… Конечно, она уже увидела меня, сейчас начнет дразниться. А я возьму и накину ей на голову мешок. Но Стефани не дразнится. Забыла разве, что я второгодник? Вон она просунула свои узенькие ручки через плетень и рвет цветы в саду у каретника Фелко. Это, конечно, не настоящие цветы, а так, сорняк всякий: васильки, дикий горошек. Но все равно фрау Клари будет приятно, когда она с работы придет. Я спокойно сворачиваю в трубочку свой мешок и стараюсь пройти мимо Стефани незамеченным: крадусь возле самых деревьев. Вот ведь! Стефани обернулась и подходит прямо ко мне. Чего ей надо? Что это она смеется? Лицо у нее коричневое, как пасхальное яичко, которое луком натерли. Спереди у нее не хватает одного зуба, но новый уже наполовину вылез.

— Ты еще сердишься? — спрашивает меня Стефани.

— А вы женитесь на нас?

— Моя мама сказала, что вы заслуживаете участия.

— Правда сказала?

— Правда.

— Ну, значит, вы на нас женитесь.

— Нет, этого она не говорила.

— А тебе надо сидеть дома, а то у нас и так спать негде.

— А я и так всегда дома сижу. Дедушка твой эгомист. Он все себя за локоть укусить хочет — вот чего мама еще сказала.

— Да нет, он у нас не кусается, он только от своего табака кусочек за кусочком откусывает.

— Вввау! Вввау-вау!

Мы так и вздрагиваем. Это Фриц Кимпель спрыгнул с забора прямо на нас. В карманах у него что-то побрякивает, будто там стекляшки.

— Кто пугается, тот намается! — кричит он и страшно рад, что мы на самом деле испугались. Нахально так посмотрев на Стефани, он говорит: — Убирайся! Не видишь разве, у нас тут с ним мужской разговор пойдет.

— Подумаешь! — фыркает Стефани, закидывает голову и нерешительно отходит.

Мне Фриц заговорщически шепчет:

— Нам надо что-то предпринять. Они всё еще дразнятся.

— Стефани не дразнится. Маленький Кубашк тоже.

— Эти не в счет. Зепп-Чех дразнится, и Белый Клаушке. Это все потому, что нас Шепелявая околдовала. Совсем нас опозорила!

— Я с тобой больше не вожусь.

— Чего это ты?

— Ты мой велосипед хочешь перекупить.

Фриц задумывается, потом говорит:

— Я тебя на раме прокачу.

— Ни за что не сяду на раму к такому, как ты!

— А ты почему не взял заколдованных гусениц?

— Да ты сам небось их взял!

— Я… я… И вовсе я не брал их… А ты у меня все равно в руках, я тебя всегда могу утопить!

— Ты меня теперь только на пятьдесят пфеннигов можешь в воду окунуть, только вот до сих пор — до живота, не глубже.

— Нет, на семьдесят пфеннигов, по шейку, а потом я возьму и силой с головой окуну!

— Нет, только на пятьдесят пфеннигов. Гнёзда я тебе показывал? Показывал. Кошку ловить помогал? Помогал. А ты за все это не вычел мне из долга.

— А я вовсе и не хочу перекупать твой велосипед.

— Нет, хочешь. Мне Фимпель-Тилимпель сказал.

— Да, Фимпель-Тилимпель…

— Не ври, не ври, ты мышка-воришка! Ты у Шепелявой ее деньги стащил.

Фриц делается белый-белый:

— Это какие я деньги стащил?

— Шепелявой, ее деньги! Вот какие!

Фриц быстро сует сразу обе руки в карманы и пригибается, как для прыжка.

— Вот гляди — никаких денег я не брал! — кричит он и выдергивает сразу обе руки из карманов.

Что-то летит мне в лицо. Что-то звякает. Пышные летние облака медленно спускаются, придавливают меня все сильнее и сильнее. Я падаю на спину. Но падать мне почему-то совсем не больно. Вот только вздохнуть я никак не могу. Воздух стал слишком велик, он не пролезает мне в рот. Стефани кладет мне на грудь букетик цветов, опускается рядом на колени и плачет. Значит, я умер.

Глава тринадцатая

Умер я всего на два дня. Потом я снова стал живой. Но у меня все время болела голова. Стоило мне открыть глаза, как острая боль сыпалась на меня целыми пригоршнями иголок. Бабушка завесила окна горницы одеялами, чтобы солнышко своими лучами-колючками не впивалось мне в голову. Во сне я все метался и видел: Фимпель-Тилимпель едет на своем велосипеде, а у велосипеда колеса из гусениц. Это он за моим табелем приехал. Табель ведь так до сих пор и не подписал никто. Тут Стефани взяла да подписала, и я сразу перешел в другой класс и перестал быть второгодником. А коза Шепелявой все плевалась. Но плевалась она талерами из чистого золота. Фриц Кимпель подбирал талеры, подбрасывал их вверх, и они превращались в ласточек. Ласточки носились по небу и пели голоском Стефани: «Ласточки, ласточки, фьють! Ласточки, ласточки, фьють!»

Теперь мне уже лучше. Только что доктор опять приходил. Он сорвал у меня с лица пластыри, постучал по голове, что-то послушал в ней и сказал:

— Ну вот, дело и на поправку пошло!

— Неужто на поправку? — всхлипнула бабушка, вытирая фартуком слезы. В глазах у нее вспыхнул огонек надежды.

— Да-да, внучек ваш поправляется, матушка Краске! — ответил доктор и ушел.

— Бабушка, сегодня я съем десять яиц! Мне это раз плюнуть.

— Десять? А не стошнит тебя, Тинко?

— Ничего не стошнит, бабушка.

— Ай-яй-яй! Ручки-то у тебя какие тоненькие стали. В животике-то небось ничегошеньки у тебя нет.

Я съедаю одно яйцо, и меня не тошнит. Съедаю второе и третье, и меня все равно не тошнит. Вот я какой молодец!

Дедушка подобрал в нашем садике маленькую синичку из позднего выводка. Веселую такую! Она уже немножко летает у меня в горнице — с кровати на карниз и обратно. Бабушка положила синичке на подоконник шкварку. Птичка клюет и теребит ее. Мне совсем не скучно лежать в кровати: ведь у меня есть синичка! Одеяло мое она закапала. Иногда она клювиком тихонько пробует пластырь у меня на лице. А я лежу и не шелохнусь, хоть и щекотно очень. Вот она и улетела! Ну да, пластырь небось не такой вкусный, как шкварка.

Дедушка сидит, опершись локтями о колени, хрустит пальцами и о чем-то думает.

— И надо ж было вам так рассориться с Фрициком! Каково мне-то теперь! Как я другу Кимпелю на глаза покажусь! Говорят, Фрицик-то тоже себе повредил что-то.

— Он мой велосипед перекупить хотел, дедушка.

— Да-да, велосипед. Знаю, знаю. Ладно, куплю тебе велосипед!

— Правда, купишь?

— Ты вот поправляйся скорей… Сколько просит Фимпель-то за него?

— Тридцать марок, дедушка.

— Тридцать, говоришь? Гм… Ну, выздоравливай поскорей.

Дедушка снова впадает в раздумье. В списке, который вывесили на воротах пожарного сарая, его фамилии не было. Наш солдат все уладил. Он занял хлеб у переселенцев и сдал за нас все в срок. Дедушка ничего и не знал об этом. Хоть дедушке и приятно, что он не попал в список, но кое-какие сомнения все же у него возникли. Как же, например, быть теперь с другом Кимпелем?

Лысый черт обозвал дедушку предателем. Дома дедушка раскричался и, в свою очередь, обругал предателем нашего солдата. «Вот ведь до чего собственное семя довело!» — все ворчит он.

Мэрцбахцы так и не получили окружной премии. Все потому, что Лысый черт своей нормы не сдал. Его-то никто не выручит: больно много пришлось бы сдавать.

Наш солдат тоже навещает меня. Хорошо бы, он мне рассказал про машину из Советского Союза, которая сразу и жнет и молотит.

— А это не враки, дядя-солдат?

— Нет, Тинко.

— Значит, у них бабушки могут сидеть дома и смотреть за курами?.. А почему у нас не так?

— И у нас так будет.

— А правда, что в Клейн-Шморгау скоро привезут машины, которые всем будут помогать?

— Правда.

— А что там ребята на каникулах делать будут?

Наш солдат пожимает плечами:

— Баловаться будут, что еще…

— Значит, там партия для детей машины привезет, да?

— И для детей тоже.

— А почему партия у нас не помогает?

Наш солдат смотрит на меня, как будто в первый раз видит:

— Ишь ты! Головка-то у тебя светлая. В кого это?

— Не знаю я, дядя-солдат.

Все такие ласковые со мной, хоть я и второгодник. Фрау Клари принесла яблок.

— Теперь ты можешь больше не плакать, фрау Клари. Я уже яйца ем.

— Правда? Да я и не плачу совсем, это мне мошка в глаз попала. Там, возле пруда…

— В оба сразу, фрау Клари, да?

— Ах ты, шалунишка! — И фрау Клари набрасывается на меня.

Но она не знает, где меня можно схватить: за голову-то нельзя!

В конце концов фрау Клари тихонько гладит мою руку. И снова я чувствую что-то от своей мамы.

Пришли Стефани и Пуговка. Какой я теперь важный стал! Все ходят вокруг моей кровати на цыпочках и в одних чулках. Стефани села на краешек кровати. А вдруг Пуговка возьмет и расскажет об этом в школе? Начнут меня еще впридачу дразнить бабьим угодником.

— Стефани, пересядь на стул.

— Почему? Мне здесь хорошо сидеть, мягко.

— Кровать дрожит, когда ты смеешься, и у меня сразу колет в голове.

— Да что ты? — Стефани осторожно приподнимается.

Синичка села ей на голову и устроилась в ее золотистых волосах, словно в гнездышке. Она дергает Стефани за завиточки и тихо попискивает. Пуговка забрался на подоконник.

— Синичку, когда выздоровеешь, приноси в школу, в наш союз, — говорит он.

— У вас теперь свой союз?

— Скоро будет.

— А что в нем синичке делать? Вы ее вратарем поставить хотите?

— Мы не только в футбол играть будем. Мы в нем и учимся.

— Ну, в такой союз я и не хочу совсем!

Пуговка только пожимает плечами.

— А ты знаешь, как все случилось? — спрашивает Стефани.

— Что случилось?

— Вот что у тебя голова забинтована и все остальное?

— Еще бы мне не знать! Небо на меня свалилось, а воздух стал таким большим, что не пролезал в рот.

— И ничего-то ты не знаешь! Доктор тоже сказал, что ты еще ничего не знаешь.

— Поди ты со своим доктором знаешь куда… Он сказал, что дело на поправку идет… Расскажи, Стефани!

Стефани разглаживает платьице и рассказывает. При этом она не поворачивает головы, чтобы не спугнуть синичку, которая сидит у нее в волосах.

В карманах у Фрица Кимпеля были, оказывается, деньги Шепелявой Кимпельши. Он отнес их Фимпелю-Тилимпелю. Фимпель сидел как раз на пороге своего домика. Он велел показать ему эти деньги. Когда он их увидел, то грустно покачал головой и сказал:

Известно всем на свете,
Что не в почете деньги эти.

Фриц взял да ушел. По пути он все проклинал Шепелявую и ее колдовские деньги. Потом он встретил меня и Стефани. Стефани хоть и отошла от нас, но немножко она подслушивала. Это потому, что Фриц обидел ее. Да, да, ничего тут такого нет! Она слышала, как мы ругались. Вдруг Фриц выхватил деньги из карманов и бросил их мне в лицо. Это были большие талеры, зеленые совсем от купороса, да к тому же недействительные. Фриц стащил их у Шепелявой Кимпельши. И вовсе они не были заколдованными гусеницами. Я упал навзничь. Фриц Кимпель стоял возле меня и весь трясся. От страха он не мог сдвинуться с места. Он звал Стефани и все кричал:

«Это не я, это не я! Это его Шепелявая околдовала…»

Стефани тоже кричала:

«Это ты, это ты! Я видела! Ты нехороший, ты гадкий! Ты убил нашего Тинко, а мы с ним скоро стали бы родственниками!»

«Стефани, Стефани, это не я! — ревел Фриц. — Это не я, клянусь тебе богом, который на небе сидит!»

Но Стефани не сдавалась.

«Нет, это ты его убил! — кричала она. — Провалиться мне на этом самом месте, ты! Тьфу, тьфу, тьфу! Честное слово, ты!»

Тогда Фриц убежал и все размахивал руками. На бегу он еще раз обернулся и крикнул:

«Я вычеркну последние семьдесят пфеннигов из того, что он мне должен за свою жизнь! Пусть только живой останется!»

Стефани побежала к каретнику Фелко. Фелко выскочил из своей мастерской.

«Чего ты говоришь?.. Убили? Убили на лугу? Внучка Августа Краске? — Фелко нагнулся и послушал, стучит у меня сердце или нет. Потом покачал своей серой, подстриженной ежиком головой и снова послушал. — Живой, живой!» — вдруг закричал он, увидев, что у меня снова порозовели щеки…

Пуговка спрыгивает с подоконника и говорит:

— Теперь тебе нельзя даже через стенку с Фрицем Кимпелем разговаривать, не то что играть с ним. Это он виноват, что ты больной лежишь. Он все равно что убийца. А если ты и дальше будешь водиться с ним, то у тебя, значит, никакой чести нет.

— Нужен он мне, как коровий блин!

— Лучше всего тебе его отлупить.

— Это мне раз плюнуть, Пуговка. Пусть только попадется!

Я, правда, не уверен, хватит ли у меня теперь сил, чтобы отлупить Фрица Кимпеля. Честно говоря, мне и неохота совсем. Но не могу же я показывать Стефани, какой я больной и слабенький.

Стефани только качает головой:

— Моя мама говорит, что дракой никакой чести не завоюешь.

— Это у вас, у баб, так.

А Пуговка начинает задаваться:

— Я тебе помогу, Тинко, можешь на меня рассчитывать. Ты только скажи, когда у вас начнется.

Я рад, что Пуговка будет мне помогать. Вообще он мог бы стать моим товарищем. Оба мы в партии состоим… Правда, почему это Пуговка давно уже не стал моим товарищем?

Все ребята уже ходят в школу. А мне можно только изредка вставать с постели. Везде бегать, как раньше, я еще не могу. У меня ноги подкашиваются и в голове вертится. Вот до чего меня Фриц довел! А скучно лежать в кровати, когда тебя никто не навещает. В деревне гудят молотилки. На дворе бабье лето. Ласточки греют на солнце свои перышки. Скворцы стаями летают над убранными полями. Их отсюда в окошко хорошо видно. Мне хочется подержать в руках первые спелые каштаны. Они ведь сейчас так и выскакивают из своей зеленой колючей рубашечки. А сами коричневые и гладкие такие, будто их кто отлакировал. Мне хочется собирать желуди, бросать их свиньям и глядеть, как они, чавкая, разгрызают их. Хорошо бы пойти в сосновый лес, собирать там лисички. Они, словно желтенькие карлики, сидят во мху. Ими можно все карманы набить, а потом и в носовой платок собирать.

Стефани навещает меня чуть не через день. Она приносит яблоки и груши и рассказывает о школе. Пуговка, мой новый товарищ, тоже аккуратно приходит ко мне. Он даже уроки делает у нас в горнице на подоконнике.

— Школа у вас теперь другая, Пуговка?

— Почему другая? Учитель Керн и ребята все те же самые: Стефани, большой Шурихт, Зепп, — все те же.

— Все?

— Да, все.

— А я?

— Да, правда, тебя и Кимпеля нет.

— Вот видишь!

Меня с ними не будет и когда я снова начну ходить в школу. Со мной будут другие ребята, не те, с которыми я всегда играл на переменках. Вот с Кимпелем мы в одном классе. Не хочу я его видеть! Он ни разу ко мне не зашел. Что это за товарищ такой! Правда, он мне жизнь спас. Вот мне и пришлось платить ему за свою жизнь. Но я не так быстро платил за нее, как Фрицу хотелось. Тогда он взял и убил меня. Но мою новую жизнь я ни за что ему не продам…

— А ты уже знаешь про Фрица Кимпеля? — спрашивает вдруг Пуговка, перестав разрисовывать учебник.

— Чего мне про него знать? Он сюда не приходит.

— Такой человек никогда не придет к больному. Скажи, а правда, что он хотел перекупить твой велосипед?

— Кто тебе сказал?

— На собрании об этом говорили.

Пуговка откладывает учебник, прыгает на подоконник и, болтая ногами, начинает рассказывать…

Фриц Кимпель, оказывается, отнес заколдованные деньги обратно и положил их в укладку Шепелявой Кимпельши. Шепелявая даже и не подозревала, что старые талеры, заработанные ею, когда она еще была батрачкой, странствовали по белу свету. Она все ходила в лес за хворостом. А после Фриц Кимпель пришел к старой Берте и спросил ее:

— Берта, скажи, как беса выгоняют?

— Ты это у себя беса хочешь выгнать, того, что маленького Краске чуть до смерти не убил?

— Скажи, как беса выгоняют?

— Его напугать надо. Вот если ты сидишь себе, ни о чем не догадываешься и вдруг испугаешься. Тут бес и выскочит из тебя, а ты сам полетишь вверх тормашками. Правда, потом человек, что из себя беса выгоняет, никак не может встать и все лежит на спине. Но зато уж беса в нем нет больше. Вроде ты второй раз родился.

— А ты сама видела, как его выгоняют?

— Нет, не видела. У наших ни у кого беса не было. Вот бабушка моя видела. Она у графа служила. А у графа этого сам сатана внутри сидел. Граф его всегда с собой таскал.

Фриц и не собирался у себя самого беса выгонять. Он решил выгнать его у Шепелявой. Эта ведьма Шепелявая совсем околдовала его! И вот Фриц стал готовиться, чтобы испугать Шепелявую и выгнать из нее беса.

В людской он достал карбид. Он взял его из велосипедного фонаря младшего батрака. Карбид он насыпал в бутылку из-под пива и накапал на него немного воды. Потом хорошенько закупорил бутылку и положил ее возле домика Шепелявой. Шепелявая сидела у окошка и латала фартук. Фриц спрятался за кучей хвороста, как мы с ним, когда ходили смотреть гусеничные деньги. Но бутылка с карбидом что-то все не действовала. Фрица разобрало любопытство. Он отвел в сторонку хворост, чтобы получше рассмотреть, и увидел, что бутылка его шипит, как морская свинка, если ее разозлить как следует. Вдруг раздался треск, и бутылка разлетелась на мелкие куски. Зазвенели стекла. Шепелявая закричала, Фриц тоже закричал и снова спрятался за хворост. Но ему ужасно хотелось подглядеть, как из Шепелявой будет выскакивать бес. А бес с залитым кровью лицом и лохматой башкой выбежал из домика Шепелявой и, шатаясь, подошел к Фрицу.

— Покажи, где тебе больно, ягненочек мой! Пойдем, я перевяжу тебя, — произнес он голосом Шепелявой.

— Это ты, Шепелявая, или это бес, что в тебе сидел? — спросил перепуганный Фриц.

— Что ты, что ты, сынок! Это я. Очаг мой чист, — ответила Шепелявая и потащила Фрица за собой. Словно красные слезы, с головы ее на грубошерстную кофту капала кровь и скатывалась на фартук.

Весь этот шум разбудил Лысого черта, задремавшего после обеда. Он услыхал, что в домике Шепелявой кто-то кричит, и без куртки, в одной рубахе, побежал туда:

— Что тут стряслось? Опять ты, старая ведьма, в мальчонку вцепилась? Мало тебе, что у старшего палец оттяпала?

Шепелявая безумными глазами уставилась на Лысого черта:

— Я ничего не сделала, а вот он сделал, как ты его научил! Ты, ты, не кто иной! Это в тебе сатана сидит, в тебе!

Лысый черт как увидел карбидную кашицу и битое стекло под окном, сразу схватил Фрица и увел.

— Кто тебя научил? — все спрашивал он. — Кто? Говори!

Фриц совсем оторопел. Таким он отца никогда не видел. Отец всегда только смеялся над его проделками и платил, если надо было.

— Кто научил, говори! Кто?.. Я тебя научил? Говори, кто?

— Берта, — хныча, ответил ему Фриц.

— Берта, говоришь?

Это немного успокоило Лысого черта. Он подошел к телефону и вызвал доктора. Доктор пришел и сказал, что у Фрица только небольшая царапина.

— Слава тебе, господи! — пробормотал Лысый черт. — Вот ведь, господин доктор, чего только не наделает бутылка перебродившего вина!

— Бутылка вина? Гм! — И доктор подмигнул маленькими серыми глазками, спрятанными за толстыми стеклами очков.

Лысый черт попросил доктора зайти и к Шепелявой. Та лежала в постели. Голова у нее была обложена мокрыми тряпками. Тряпки пропитались кровью и стали как материя, из которой делают флаги. Доктор пинцетом вытащил у Шепелявой осколки стекла. Старуха все стонала и пыталась погладить руку доктора.

— Хороший вы человек, доктор! Хороший, — все говорила она.

— А у тебя это тоже от бутылки перебродившего вина? — спросил ее доктор, рассматривая кусочек плоского оконного стекла.

Но Шепелявая ему на это ничего не ответила.

Лысого черта как подменили. В тот же вечер он приказал вставить новое стекло в окошко Шепелявой. На другой день к ее домику подъехала повозка с хорошими дровами. Дрова тут же сгрузили. А еще Лысый черт приказал зарезать петушка и сварить из него суп. Сам он съел только петушиные ножки, а остальное отнес Шепелявой.

— Ешь, Шепелявая, это тебе за то, что ты крови много потеряла, — сказал он и поставил миску с супом возле старухиной кровати.

А она лежала пластом. Голова у нее была вся залеплена пластырем и забинтована. Глаза закрыты. Лысый черт осторожно взял ее руку и тихонько потряс. Потом он ту руку, которой притрагивался к старухе, вытер о штанину. Шепелявая открыла глаза, увидела Лысого черта и снова закрыла.

— Слушай, Шепелявая! — сказал ей Лысый черт. — Я тебе велел дровец подвезти, хороших дровец: смолистых, не гнилых. Слышишь? И стекло я велел в окошко вставить. Слышишь? Петушка для тебя зарезал. А коль не будешь поправляться, я еще одного велю зарезать. Да-да! Только давай не будем говорить о том, как все вышло. Понимаешь, не будем?

А Шепелявая все лежала не шелохнувшись.

— Неужто ты от страху речи лишилась?

— Тебе только этого и надо, греховодник! — неожиданно ответила Шепелявая. — Сгинь, лживый дьявол!

— Я тебя не хотел пугать, Шепелявая. Видит бог, не хотел! Только вот давай не будем говорить, как оно и что… Слышишь? Поняла ты меня?

— Ты только этого и добиваешься! Немоты моей хочешь. Чтоб молчала я, а вы б меня ведьмой ругали перед всем миром. Нет уж! Господь бог не попустит, чтоб на такие-то речи да я молчала! Не попустит он, чтоб бесовское слово ко мне прилепилось.

— А того, кто тебя ведьмой ругать станет, ты ко мне посылай. Я ему заткну глотку.

— Ты свою сперва бы заткнул! Кулаком бы и заткнул! — сказала ему Шепелявая и отвернулась к стенке.

И как Лысый черт ни старался к ней подъехать, Шепелявая ничего ему больше не ответила.

Не зная, как теперь быть и что думать, Лысый черт отправился под вечер в людскую, развалился возле холодной печи и закурил сигару. Батраки и батрачки только диву дались: что бы это могло значить?

— Хорошее нынче бабье лето! — сказал Лысый черт.

— Да, да!.. Верно, верно! — послышалось со всех концов стола.

— А у вас что нынче на столе хорошего?

Никто ему не ответил. Батраки только переглянулись: уж не ослеп ли хозяин?

— Вы что ж, не видите, что на столе стоит? — спросил его младший батрак Роберт. — Картошка вареная и конопляное масло.

— А соленых огурцов вам не выдали?

— Нет, огурцов не дали.

— Куда ж это годится! Разве это жизнь? Картошка вареная и без огурцов? Турки мы, что ли? Скажи сей же час старшо́й, чтоб огурцы подала.

— Да, да!.. Верно, верно! — снова послышалось со всех концов стола.

— Шепелявая, говорят, тоже плоха! — заметил Лысый черт. — Здорово это ее бес потрепал!

— То-то и оно, — ответил ему Роберт. — Бес-то, говорят, верхом на бутылке с карбидом прискакал, а бедненького сыночка вашего за это в воспитательный дом отправят.

— Что, что? С карбидом? Воспитательный дом?

— Да, да, это он мой карбид, дьявол, стащил.

— Какой еще дьявол?

— Фриц, сыночек ваш.

Старый Густав пихнул Роберта в бок.

— А ты видел, как Фриц твой карбид брал? — спросил Роберта Лысый черт.

— Мыши-то его не едят, они от него дохнут.

— А ежели ты видел, как он твой карбид брал, то, стало быть, ты, лентяй, днем дома сидел. А если не видел, то ты нам с сыном оскорбление нанес и, стало быть, ступай сегодня же со двора! Забирай свои документы и вали отсюда!

Дверь с треском захлопнулась за Лысым чертом. Даже крохотная лампочка на потолке в людской закачалась. Батраки стали увещевать Роберта.

А Роберт вынул изо рта картошку, которую он только что взял, положил ее снова на тарелку и сказал:

— Прощения просить? У этого? Да у вас не все дома, что ли? Я ж в Свободной молодежи!

— Когда мне было столько лет, сколько тебе, я тоже раза два схватился с хозяином, — предупредил его Густав, — да ничего из этого хорошего не вышло.

— Из тебя вот тоже ничего хорошего не вышло!

И снова захлопнулась дверь людской…

Я спрашиваю Пуговку:

— А Фрица Кимпеля отдали в воспитательный дом?

— Да что ты! Все совсем по-другому получилось, — отвечает Пуговка и соскакивает с подоконника.

У него, наверно, ноги затекли. Теперь он садится ко мне на краешек кровати.

— Расскажи, как все получилось, Пуговка.

— Хорошо, это я тебе расскажу и побегу домой.

Когда большой Белый Клаушке услыхал, что Фриц Кимпель меня чуть до смерти не убил, он взял да обо всем — и про колесную мазь и про остальное — рассказал на заседании правления. Он потребовал, чтобы эти дела обсудили на общем собрании. Но бургомистр Кальдауне заявил, что такие дела обсуждают на родительском собрании. Белый Клаушке согласился. Для него важно, чтобы собрание состоялось. А раз собрание со скандалом, то на него все придут: общее оно или родительское — это уже все равно. Итак, учитель Керн созвал родительское собрание. Взрослые мужики сидели на наших стульчиках и выбивали трубки о наши столики. Мой дедушка от волнения засунул свой противный табак прямо в чернильницу. Хорошо, что фрау Вурмштапер — она в родительском совете — вытащила табак шпилькой и попросила дедушку вести себя приличней. А дедушка сказал ей: «Тебе-то чего надо, ворона?»

Учитель Керн сообщил, что, к сожалению, он вынужден был оставить меня и Фрица Кимпеля на второй год. Тут-то и началось. Для Лысого черта, дедушки и нашего солдата это было новостью, что и записали учителю Керну как ошибку. Правда, он признал ее. Наш солдат все сидел и молчал. Лысый черт качал головой и делал приличное лицо.

Дедушка, взглянув на Лысого черта, вдруг выпалил:

— Это еще что за новая мода — оставлять на второй год? Раньше такого не водилось.

Учитель Керн не дал себя сбить с толку. Он спокойно доказал дедушке, что я совсем не глупый мальчик.

— Тинко учит стихотворения, что орехи щелкает, — заявил он.

— Плевал я на твои стихотворения! Пусть уму-разуму учится, и чтоб его на второй год не оставляли, квашня ты растрескавшаяся! Зараз две семьи осрамил — Кимпеля и Краске. Выговор тебе от меня!

Наш солдат и Пауле Вунш еле успокоили старика. Только тогда учитель Керн смог продолжать. Он сказал, что родители сами виноваты, когда их дети остаются на второй год. Услыхав это, Лысый черт сморщил нос.

Дедушка подскочил как ужаленный:

— Этого только не хватало! Ты что, хочешь, чтоб я для тебя еще и уроки учил? Мучная ты обезьяна!

Пауле Вунш тоже вскочил.

— Партия не потерпит, — строго сказал он, — чтобы на хорошего учителя, настоящего народного учителя, тут поклепы возводились!

Пауле Вунш тут же спросил дедушку: как же это, мол, он, бывший член партии, и дошел уж до того, что не умеет вести себя на собрании? Дедушка немножко успокоился и откусил кусочек жевательного табака.

Одно за другим выплывали наши дела. И все подробно разбирались. Учитель Керн признался, что он кое-что упустил. Он не объяснил, например, детям, что нас, второгодников, нельзя ругать и дразнить.

И пьяные куры, и колесная мазь, и вымазанные штаны и рубахи — все-все обсуждалось. Даже мои переговоры с Фимпелем-Тилимпелем о покупке велосипеда и те не забыли. Дедушка при всех поклялся, что он очень даже свободно мог бы купить велосипед и всей бы беды с гусеничными деньгами не было.

Говорили и о Шепелявой — что ее все ведьмой дразнят. Лысый черт молчал, только изредка пренебрежительно кривил рот. Когда речь зашла о Фрице и о бутылке с карбидом, он сказал:

— Сами-то вы что, никогда не были детьми, никогда не баловались?

— Дети — они ведь с годами вырастают, — ответил ему бургомистр Кальдауне, — а вот сукины дети — те так сукиными детьми и остаются. А мы не хотим снова воспитывать сукиных детей.

Долго пришлось учителю Керну и Пауле Вуншу убеждать родителей. Пауле Вунш попросил их помогать школе в воспитании детей. Нельзя, например, требовать, чтобы дети все время в поле работали. Главное занятие ребят — это их занятия в школе.

Дедушка снова сорвался. Он стал ругать партию. Партия, мол, должна наказать учителя, который осмеливается позорить уважаемых хозяев-земледельцев. Лысый черт все время одобрительно кивал ему. Дедушка второй раз поклялся, что добьется, чтобы учителя Керна выгнали. При этом дедушка так дико размахивал руками, что куртка на нем затрещала. Все засмеялись. А что ж им еще оставалось делать?

Учитель Грюн — это наш второй учитель — взял слово и сказал о Шепелявой Кимпельше. Грюн тоже в партии, но в другой, не в той, в которой Пауле Вунш, учитель Керн, Белый Клаушке и наш солдат. Учитель Грюн в такой партии, которая все больше насчет веры в бога старается. Он в каком-то там Христовом союзе. Когда хорндорфский органист болен, Грюн играет у нас в церкви на органе.

— Ведьм не существует, — объявил учитель Грюн. — Кто верит в ведьм, тот тем самым доказывает, что он нечестивый человек.

Пауле Вунш провел рукой по своим начинающим седеть волосам. Брови его, похожие на две узкие бархатные полоски, вздрогнули.

— Граждане, — сказал он, — а среди нас есть и такие люди, которые мачеху свою готовы объявить ведьмой, только чтобы лишить ее законной доли. Ведьме ведь ничего не нужно. Она ведь сама себе чего хочешь наколдует, если захочет.

Опять все засмеялись. А Пауле Вунш продолжал:

— Если родственники ведьмы не снабжают ее дровами, то она вынуждена отправляться в общинный лес и колдовать там. Дело нехитрое.

Все еще громче засмеялись, а Лысый черт, весь дрожа от злости, выбежал вон.

Тогда крестьянин Кубашк, почесав в затылке, сказал:

— Да если так на это дело взглянуть, оно, пожалуй, Вунш прав.

— Ясно, что прав! Иначе Лысый черт не убежал бы!

— А вот послушай-ка, Вунш, разве это не колдовство? В самый разгар лета у меня вдруг все свиньи захромали. Ты думаешь, почему? Да потому, что Шепелявая к нам во двор зашла.

— Тут дело не в колдовстве, Кубашк, — ответил ему Вунш. — Ты лучше замешивай своим свиньям в корм побольше извести. Она им кости и укрепит. И не давай им валяться в жидком навозе. Понял?

— А разве не колдовство, — спросил другой крестьянин, — когда у меня ни с того ни с сего колесо разлетается? И почему? Да потому, что я забыл поздороваться с Шепелявой, когда из дому выезжал.

Вот ведь на сколько вопросов Пауле Вуншу пришлось отвечать!

— Это тоже не колдовство, — сказал он. — Не перегружай — и все будет в порядке. К тому же нехорошо, если твоя фура целыми днями стоит на солнцепеке. Иной раз не вредно и в пруд заехать, чтоб ободья разбухли. Понял, хитрюга?

После этого Пауле Вунш стал уговаривать родителей, чтобы все дети вступили в школьный союз. Союз этот вовсе и не союз, а такая дружина, и те, кто в нее запишется, будут называть себя юными пионерами. Там дети отучатся баловаться. И чего только там не будет!

— Мой Тео уже вступил, — сообщил под конец Пауле Вунш.

Белый Клаушке поднял руку и сказал:

— Товарищи, граждане и друзья! Мой сын непременно примет участие в организации юных пионеров. И горе тому, кто попытается вымазать хотя бы одного юного пионера колесной мазью, как это однажды уже имело место! Таких элементов мы не потерпим в нашей среде!

Наш солдат тоже поднял руку. Это он ее за меня поднял. А дедушка как заорет на него:

— Вы бы лучше такой союз придумали, который научил бы детей в поле работать! Тоже мне умники! Ну да, вы ведь в этом ничего не понимаете! В том-то все и дело! Только вырастишь парня, научишь его вилы в руках держать, а вы его в союзик какой-то определяете, где его начнут учить в мячик играть и будут пугать трубочистом. А в балансе оно что получается? Кто пчел зимой сахаром не кормит, тому нечего и на мед зариться. Хлеб и сало вы мне не давали, чтобы парня выкормить? Нет. Ну так и помалкивайте!

Дедушку опять на смех подняли. Наш солдат решил на людях не ссориться с дедом. Так меня и не провели в юные пионеры.

На другой день Лысый черт написал письмо «Директору наивысшей школы» в Котбусе. В письме значилось, что Лысый черт, имевший высокую честь посещать частную школу барона фон Буквица, испытывает желание дать своему сыну и наследнику, Фрицу Кимпелю, также соответствующее его положению образование. Лысый черт написал, что его Фриц ребенок умный, а учителя в деревне очень глупые. Будь они умнее, они бы обратили внимание на столь развитого мальчика и не оставили бы его на второй год. «Здешние учителя не способны постигнуть антиллегентности моего сына, и мой отпрыск тратит ее на глупые проделки, что вам, ваше высокоблагородие, будет вполне понятно».

Письмо Лысого черта, уже сильно потрепанное, вернулось в Мэрцбах. «Директора наивысшей школы» в Котбусе обнаружить не удалось. Так как на конверте отправитель не был обозначен, письмо передали бургомистру Кальдауне. Бургомистр в присутствии свидетелей торжественно огласил его содержание. Позже письмо доставили Лысому черту с пометкой: «Адресат неизвестен».

Когда в деревне потихоньку начали смеяться над письмом, Лысый черт заявил: «Нельзя уж и поинтересоваться, как у этих шарлатанов насчет наивысшей школы дело поставлено».

Что только не творится вокруг, а я должен в постели лежать! Когда всё только понаслышке узнаешь, совсем не так интересно. Я твердо решаю выздороветь. Мне сразу делается лучше. Меня уже не шатает из стороны в сторону, как прежде, и я иду во двор и кормлю кур. Потом приношу лесенку и ставлю ее к стенке, на которой растет виноград. Надо поскорей собрать сладкие ягодки, а то их высосут осы. Но только я потянулся за спелой кистью, как небо начало вертеться. Вот и пришлось слезать несолоно хлебавши. Значит, я еще не выздоровел. Да и стоит мне чуть побыть на солнышке, как я сразу устаю очень.

И вот однажды меня приходит навещать учитель Керн. Я готов сквозь землю провалиться! Я ведь с ним еще ни разу один не оставался. Наверно, он пришел за моим табелем. Ждет небось не дождется, хочет узнать, кто его подписал: наш солдат или дедушка?

Но учитель Керн не спрашивает меня про табель. Он принес мне книжку со стихотворениями. Там их штук пятьдесят. А я и не знал, что есть так много стихотворений.

— Когда у тебя перестанет голова кружиться, ты ее можешь почитать, — говорит мне учитель Керн. — А потом расскажешь мне, понравилось тебе или нет.

Этого он от меня никогда не дождется.

— Не стоило вам беспокоиться, — говорю я ему, как сказала бы бабушка. — Столько вы себе хлопот доставили! Благодарствуйте. Господь бог непременно вознаградит вас и возьмет к себе на небо.

И я прячу книгу под тюфяк, чтобы учитель Керн больше не говорил о ней. Вон он косится на меня. Никак, смеется? Ну да, ему хорошо смеяться: его-то не оставили на второй год!

Во дворе кудахчут куры: они привыкли, что я им корм задаю. Нет у меня времени попусту тут болтать! Но, видно, учитель Керн уселся надолго. Он протирает очки и зажмуривает при этом глаза; похоже, будто он спит. Теперь он говорит, что никто меня дразнить больше не будет.

— Чеху можете фунт масла дать — он все равно дразниться не перестанет.

— Кому, кому? Чеху?

— Ну да!

Учитель Керн спрашивает, кто такой Чех. Хорош учитель — мэрцбахских ребят не знает!

— Это мы так Зеппа Вурма зовем. Теперь и вы будете знать, как его зовут.

— Нехорошо. Очень нехорошо!

И учитель Керн объясняет мне, что название народа нельзя превращать в ругательную кличку. Он рассказывает мне про чехословацкий Берлин. Они называют его Прагой. Там будто бы жил человек, которого звали Юлиус. Он стоял за правду и умер за свой народ. Но перед тем как умереть, он в тюрьме записал, как смерть все ближе и ближе подползала к нему. Это было очень страшно. У меня даже слезы на глаза выступили. Я тут же решаю, что никогда больше не буду звать Зеппа Чехом, но только чтоб он перестал дразнить нас свинопасами. Может быть, нам звать его клецкой? Но Чехом ни за что нельзя.

Учитель Керн спрашивает меня, не хочу ли я в свой старый класс.

— Очень даже хочу, господин учитель Керн.

— А почему, собственно?

— Я не хочу больше видеть Фрица Кимпеля. Он нечистоплотный элемент.

Учитель Керн громко смеется. Мне даже видно, что сзади у него не хватает зубов.

— Где это ты подхватил?

— Белый Клаушке всегда так говорит у себя в кооперативе.

Учитель Керн опять начинает протирать очки. Всякий раз, когда ему не хочется, чтобы по его лицу видели, что он на самом деле думает, он принимается протирать очки.

— Не исключена возможность, что ты через полгода сможешь снова вернуться в свой старый класс, — говорит он.

— Я?

— Да-да. Но ты должен быть прилежным.

— Ах, вон оно что!

— Я должен видеть, что ты очень стараешься.

— Это уж не от меня зависит.

— А от кого же?

— От того, сколько работы будет в поле.

— Так ты вот о чем! — восклицает учитель Керн и хлопает себя по коленке. — Это все улажено. Твой отец позаботится, чтобы у тебя хватало время на уроки.

— Тогда они передерутся.

— Что?

— А почему она сюда машины не присылает?

— Кто?

— Партия. В Клейн-Шморгау она куда лучше.

— Она и сюда пришлет.

— Правда пришлет?

— Правда.

— Еще в этом году?

— На будущий год. Все машины будут стоять в Клейн-Шморгау.

— А нам-то тогда что от этого?

— Они и на наших, мэрцбахских, полях будут работать.

— Да?

— Обязательно.

— Ну, тогда я скоро вернусь в свой старый класс.

— Охотно тебе верю. А ты газету читаешь?

— Нет, не читаю. Ее наш солдат все прячет, чтобы дедушка в уборную не отнес.

— Все дедушка и дедушка! У тебя же отец есть.

— Не знаю я.

— Когда ты выздоровеешь, ты придешь к пионерам?

— Это не от меня зависит.

— А от кого же?

— Кто кого перекричит. Дедушка…

— «Дедушка, дедушка»! — передразнивает кто-то в кухне и рывком открывает дверь.

Мы и не заметили, что нас дедушка подслушивал.

— Я тебе уже сказал, что не отдам мальчонку в ваш дурацкий союзик!

Дедушка и учитель Керн уставились друг на друга. В комнате стало тихо-тихо. Слышно, как за окнами шумят деревья.

— Извините, я пришел навестить своего ученика. — И учитель Керн приподнимается с кровати.

— Ты что, совсем ума решился? Сам же его на второй год оставил, осрамил нас всех, а теперь ходишь тут, вынюхиваешь, на коленях перед ним ползаешь? Как ханжа в рясе!

— Дедушка, погляди, учитель Керн мне книжку принес.

Старик выхватывает у меня книжку из рук, швыряет ее в угол и снова набрасывается на учителя Керна:

— Ты что, парня на тот свет отправить хочешь? У мальчонки и так голова не в порядке, а ты добиваешься, чтобы он вовсе глупым остался?

— Извините, пожалуйста, но, в конце концов, я ведь его учитель. — Учитель Керн еле сдерживает себя.

— Чего учитель? Мучитель ты! На второй год его оставил. Проваливай отсюда! Нечего тут вынюхивать, квашня закисшая!

Учитель Керн пожимает мне руку и спешит уйти. Он побледнел, щеки у него трясутся. Глаза грустные-грустные. Вслед ему несется брань дедушки. Дверь захлопывается, и дедушка умолкает. А мне так стыдно, что я прячу голову под подушку.

— Задали мы перцу чернильной крысе!

— Спугнул ты его, дедушка.

— Что-о-о?

— Спугнул. Прямо коршуном на него налетел.

— Ах ты, сопляк ты этакий! И со мной уж в драку лезешь? Так, так! — Дедушка останавливается на пороге и задумывается. Никак, он икать начинает? Вдруг он с размаху ударяет ладонью по косяку. — Нет уж! Августа Краске им не сломить… никогда не сломить! В балансе оно что получается? Об мой-то лоб они себе башку разобьют.

Глава четырнадцатая

Наконец-то болезнь вылезла из моей головы. Доктор еще раз пришел, постучал и послушал меня. Сотрясение мозга прошло. А интересно, куда уходит болезнь, когда она проходит?

— Нагибаться-то ему можно, господин доктор?

— Почему ж, господин Краске! Он ведь теперь вполне здоров.

— А голову вниз держать ему можно?

— Это зачем?

— Когда он картошку копает, он голову всегда вниз держит.

Доктор закрывает свой чемоданчик:

— Нет, ни в коем случае. Такому маленькому мальчику вообще нельзя заниматься тяжелым трудом… А как у тебя дела в школе? Как ты учишься?

— В школу, господин доктор, он, слава богу, ходит.

— Я спрашиваю, как идут дела с ученьем?

— Идут, господин доктор, идут. Внучек наш умней троих таких, как он. Дал бы бог учителя потолковей. Вы человек ученый — небось знаете, как оно ныне в школах-то.

Доктор на это не отвечает. Он дает еще несколько советов насчет моего здоровья и прощается.

Дедушка обращается к бабушке:

— Искалечили нашего Тинко! И все этот виноват, который его на второй год оставил.

— Чего, чего? — переспрашивает бабушка, и на глазах у нее показываются слезы. — Я ж всегда говорила. Всё твоя дружба с Кимпелем! Теперь вот внук калека…

— Кимпеля не тронь!

— Так это ж он Тинко искалечил.

— Я сказал, что его учитель искалечил, — стало быть, учитель и есть!

Бабушка сдается. К дедушке теперь не подступись! Мы здорово отстали и с картошкой и со свеклой. Но скоро нам опять будет помогать фрау Клари. Я-то не могу больше картошку копать.

С утра дни серые. Осень забралась на верхушки лип и сидит там. Сбросит листок-другой, и опять ничего. Это она пока побаивается, все прячется в ветвях. Попозже она разойдется и слижет все зеленое с листьев. А вылизанные листочки выплюнет на ветер и до тех пор не успокоится, пока все деревья не обдерет догола. Стихотворения из книжки учителя Керна я выучил. Времени у меня было вдоволь. Когда дедушка подходил ко мне, я книжку прятал. Если он ее теперь отнимет, то стихи со мной останутся: они у меня все в голове сидят. Учитель Керн может меня спрашивать сколько хочет: я стихи все знаю. Я здорово старался.

Как только фрау Клари кончает работу на стекольной фабрике, она сразу же бежит к нам на поле. А у нас опять настали хорошие дни. Дедушка подобрел. И бабушка не так много стонет.

С поля наш солдат и фрау Клари возвращаются поздно. Они всегда вместе скотине задают корм. То тут, то там раздается смех фрау Клари. Можно подумать, это ласточки вернулись. Фрау Клари и наш солдат разговаривают, смеются, а то слышен и свист. Вот фрау Клари запела песенку:

Усталый путник шел домой —
Спешил он к милой в край родной.

У Фрау Клари ласковый такой голосок. Наш солдат подхватывает басом:

Прежде чем войти под старый кров,
Для любимой он купил цветов.

Дедушка выходит из хлева. Он прислушивается, склонив седую голову, и глубоко вдыхает мягкий осенний воздух. Носком башмака он чертит на песке какие-то палочки и кружки. Где-то хлопает дверь. Дедушка, покачав головой, шагает прочь:

— Никак, они уж свадьбу справляют?

У открытого кухонного окна, сложив руки под фартуком, стоит бабушка. Она тоже прислушивается. Немного погодя она сморкается в фартук. А я забрался на ручку помпы, раскачиваюсь на ней и гляжу на столбик мошек, вьющихся над лужей подле колодца.

Фрау Клари и наш солдат стоят обнявшись. Вот они рядышком пошли на гумно за сеном. Ручка помпы визжит подо мной. Они сразу же опускают руки: это я спугнул их. А я сижу посвистываю и делаю вид, будто я ничего не заметил. По мне, пускай женятся. И Стефани пусть к нам переезжает. Она может спать у дедушки, мне больше неохота.

Я снова хожу в школу. Мы сидим с маленьким Шурихтом за одним столиком. Вообще-то Шурихт слабоват. В прошлом году он чуть электрическим током не отравился, потому что его оставили на второй год. Ручки у него тоненькие, и головка маленькая, но он очень старается и прилежный такой. Он все боится, как бы его опять в том же классе не оставили. Утром, перед тем как входит учитель Керн, маленький Шурихт мне отвечает свои уроки. Он все выучил.

— Тинко, я выучил урок?

— Выучил, маленький Шурихт. Но скажи мне его еще раз. Так и я выучиваю урок, если мне дома недосуг. В класс входит учитель Керн и начинает вызывать к доске. Маленький Шурихт не может ему ничего ответить.

— Не волнуйся. Я вижу, что ты выучил урок.

Маленький Шурихт только еще больше волнуется.

— Тогда ты скажи урок, Тинко.

Я отвечаю урок. Я-то его знаю. А маленький Шурихт с благодарностью смотрит на меня, словно это он сам отвечает.

На другой день он меня спрашивает:

— Ты мне дашь списать сочинение про виноградную улитку?

— А ты разве сам не написал?

— Написал. Больше двух страниц.

— Так у тебя больше получилось, чем у меня. Мы свеклу копали.

Но все равно маленький Шурихт списывает у меня. Пишет он очень грязно и делает несколько клякс. Мне жалко маленького Шурихта.

— Если меня вызовут, я лучше твое прочту. Ладно, Тинко?

Поди тут пойми его!

Когда дяди-солдата нет поблизости, то из моих домашних уроков ничего не выходит. Дедушка меня обязательно оторвет:

— Брось, брось книжки! Голова от них болит. Землеробу надобна здоровая голова.

Иногда я правда не огорчаюсь, что дедушка не дает мне уроки учить. Я их тогда на следующий день просто списываю у маленького Шурихта. Но он не доверяет своим каракулям, и мы с ним очень волнуемся.

А чего нам волноваться? За все время учитель Керн только один раз ударил ученика. Это был сын Белого Клаушке. Тогда учитель Керн еще бегал помогать пекарю и поэтому на уроках был очень нервный. Белый Клаушке-младший стоял на своем столике и держал перед нами речь: «Товарищи! Мы смело пойдем вперед и поведем упорную борьбу против хорндорфских мухоловов. Как только эти агенты империализма перейдут дорогу, где сливы посажены, мы…» В этот момент в класс вошел учитель Керн. Белый Клаушке-младший успел только сказать: «Товарищи, мы плечом к плечу…», как получил здоровенную оплеуху. Он завизжал и стал брыкаться. Потом подошел к учителю Керну и заявил ему: «Если вы посмеете еще раз ударить меня, мой отец пожалуется на вас партии». Тогда учитель Керн закатил Белому Клаушке-младшему еще одну оплеуху — это уж просто за нахальство. Белый Клаушке-младший в чем был выбежал из класса. А учитель Керн сел за кафедру и положил голову на руки.

Немного погодя в школу прямо из кооператива прибежал в своем белом халате Белый Клаушке-старший. Вместе с учителем Керном они вышли во двор и там долго о чем-то спорили. А после учителю Керну пришлось отвечать перед партией. Долго никак не могли решить, оставить учителя Керна в школе или нет. Но Пауле Вунш сказал Белому Клаушке-старшему:

— Знаешь, я бы на его месте тоже съездил твоему парнишке по физиономии. Больно он у тебя нахальный. Ты должен его лучше воспитывать.

Так учитель Керн остался учителем, но с тех пор он никогда больше не бил маленьких детей. Правда, так нахально больше никто себя и не вел.

Почему же мы все так волнуемся, когда не сделаем домашних уроков? Я волнуюсь потому, что мне тяжело видеть, как учитель Керн переживает за меня. Маленький Шурихт волнуется потому, что он боится, как бы ребята не подняли его на смех, если он что-нибудь не так скажет. Но ведь мы знаем, что нельзя над ним смеяться.

Мы давно договорились об этом с учителем Керном.

«Со всяким может случиться, — заявил он нам однажды, — что он скажет какую-нибудь глупость… и с тобой, и с тобой… — Учитель Керн и на меня при этом показал. — И что ж, мы все так и будем смеяться друг над другом? Лучше уж давайте хвалить друг дружку, когда нам удастся сделать что-нибудь разумное, хорошее».

Мы пообещали учителю Керну всегда так и поступать.

Только Фриц Кимпель на переменке сказал:

«А я все равно буду смеяться, если мне смешно».

Маленький Шурихт слыхал это и поэтому так и не перестал волноваться.

Фриц Кимпель сидит теперь рядом с маленьким Кубашком. Маленький Кубашк очень рад и страшно задается. Фриц очень сильный, а значит, и он, маленький Кубашк, тоже сильный. Они ведь с Кимпелем в дружбе. Фриц больше не будет мазать штаны маленького Кубашка колесной мазью. Ведь Фрицу нужен подсказчик. Ему не хочется третий год в одном и том же классе сидеть.

Я не разговариваю с Фрицем Кимпелем. Где он играет, там я не играю, а там, где я играю, он не играет. У меня есть новый друг — Пуговка. Он меня оберегает от Фрица, провожает до самого дома и ждет, пока Фриц не пройдет мимо; только тогда он уходит домой. Пуговка говорит, что убитому никак нельзя играть со своим убийцей. Через маленького Кубашка Фриц мне передает, что, мол, очень жаль, что он меня не убил тогда до смерти.

Табель мой подписал наш солдат. Было совсем не страшно. Наверно, все страшное я уже перемолол у себя в голове. Накануне того дня, как мне снова в школу идти, фрау Клари напомнила нашему солдату про табель. Дедушка был как раз во дворе. Наш солдат молча перелистал табель и велел принести чернил. Потом, насвистывая, он подписал табель и вернул его. «Давай теперь уж постараемся, — сказал он. — Не дураками ж мы с тобой на свет родились».

И картошка и свекла убраны. Запах свекольной ботвы, которую сейчас все варят на скотных дворах, стоит над деревней. Скворцы уже улетели. Дым из труб не поднимается высоко, а клубится тут же, в закоулках. Синички сидят на голых ветках и грустно попискивают. Все дома на деревенской улице закутываются в туман, и жизнь затихает, будто бы она тоже ложится спать. Из разных уголков выползает скука и рыщет в поисках жертв. По низко свисающим усам она взбирается на дедушкино лицо и серой паутинкой залегает в морщинах между носом и подбородком. Дедушка подходит к шкафу, достает из выдвижного ящика засаленную колоду карт, надламывает ее и спрашивает:

— Слышь, Тинко, как бес-то воет?

А я не слышу, как бес воет. Я сижу возле плиты на ящике для дров и читаю книжку. Мне ее дал учитель Керн, когда я ему двадцать из пятидесяти стихотворений наизусть сказал. Он одобрительно кивал головой и поправлял меня, когда я делал неправильные ударения. А я многие слова неправильно говорил. Но все равно в конце учитель Керн сказал:

— Я вижу, что ты очень стараешься, но, понимаешь, с домашними заданиями дело у тебя хромает. Ты зимой почаще вспоминай про них.

— Я-то всегда про них помню. Да вот дедушка не помнит.

— Опять дедушка! Ну ладно, я поговорю с твоим отцом.

— Да…

— Хочешь, я тебе теперь другую книжку дам?

— Опять стихотворения?

— Нет, на этот раз это не стихи. Помнишь, когда ты болел, я тебе рассказывал о Юлиусе Фучике? Тебе интересно было?

— Да, интересно.

— Хочешь теперь сам прочитать его книгу?

— Это мне раз плюнуть.

И вот я сижу и читаю все то, что Юлиус Фучик написал в тюрьме. Он и своей жене оттуда писал. Мне делается грустно-грустно. Если они все равно его убьют, значит, они все гады.

Кухонная дверь скрипит. Я прячу книгу в ящик для дров и сажусь на него.

— Я тебя что спрашиваю? Слышь, как бес воет? — снова обращается ко мне дедушка и подмигивает при этом.

— Дедушка, у меня голова будет болеть, если я начну очки считать.

— Гм! Голова, говоришь? Как она болит-то у тебя, когда ты считаешь: колет или как молоточком — тук-тук — стучит?

— Чаще тук-тук.

— Тук-тук? Стало быть, тряпку надо в уксусе намочить и положить на голову. Это помогает. А потом и сядешь со мной, перекинемся.

Бабушке велено прийти из коровника, намочить тряпку в уксусе и положить мне на голову. А я все сижу на своем ящике. Хоть бы они поскорей все ушли из кухни! Мне страсть как хочется узнать, что дальше будет с Юлиусом. Бабушка снова отправляется в коровник. Дедушка садится на скамью и вытягивает ноги. Вот и задремал.

— Ну что? Все еще тук-тук или ты можешь со мной поиграть?

А я уже давно опять читаю.

— Все еще тук-тук, дедушка.

Проходит немного времени. Дедушке кажется, что бабушка все еще на кухне, и он спрашивает ее:

— Что, Бачко жрет уже? А то придется нам ему зубы выдернуть.

Я отвечаю ему, подражая голосу бабушки:

— Жрет, жрет уже. Да, да…

Дедушка снова задремал. Что ж они сделают теперь с Юлиусом?

— …Ты откуда сено берешь коровам? От задней или от передней стенки?

Я снова отвечаю, подражая бабушке:

— Да, господи Исусе, от передней беру, от передней…

Но на этот раз я ошибся: бабушке, оказывается, велено брать сено сперва от задней стенки. Мне-то все равно, от какой стенки сено брать, я и не думаю больше о дедушке, а он сразу же просыпается, вскакивает и готов уже бранить бабушку за то, что она ослушалась.

Записки Юлиуса Фучика делаются все грустней и грустней. В глазах у меня стоят слезы.

— Так вот оно что?! — слышу я над собой голос дедушки. — Читать-то ты можешь и в голове у тебя не тук-тук, а как в карты играть — тук-тук?! Дедушку своего дурачишь, да? В балансе оно что? Книга человека скорей водки погубит. Отдай сюда!

Я не успеваю спрятать книжку: дедушка вырывает ее у меня из рук. Звякает дверца плиты, и пламя пожирает мою книжку. Тряпка с уксусом падает на пол.

— Это грех! Страшный грех, дедушка! — кричу я. — Не буду я с тобой больше в карты играть, не буду!

И я бросаюсь на улицу. Мне кажется, что дедушка самого Юлиуса Фучика сжег. Возьму вот и все нашему солдату расскажу. Пусть он накажет дедушку!

С веток нашей липы капает. Моя курточка, словно губка, впитывает воду. Но пока дедушка один в комнате, я не пойду в дом. Наконец приходит наш солдат. Мне хочется сказать ему «папа» и все объяснить. Нет, лучше уж я не буду ему ничего рассказывать, а то придется мне потом успокаивать бабушку. Ей же надо будет разнимать мужиков, когда они сцепятся. Лучше я придумаю, как бы получше насолить дедушке. Вот возьму и сяду после обеда уроки делать, а когда дедушка позовет меня, выбегу на улицу и закричу что есть мочи: «Он меня бьет, он меня бьет за то, что я уроки учу!»

После обеда я сажусь за уроки. Пишу очень медленно, чтобы меня застал так дедушка. Но дедушка не приходит. Я стараюсь писать еще медленней. А его все нет. Тогда я выдвигаю ящик стола и играю на нем боевой марш. Получается, как на барабане. И пою при этом:

Меня он бил, меня он бил,
Меня он бил, а я вопил.
— Смотрите! — я сзывал людей. —
Ну и старик, ну и злодей!

Но как я ни стараюсь, в конце концов у меня уроки все уже сделаны, а дедушка так и не показался. Бабушка говорит, что он в Зандберге пошел, упряжь взять из починки.

А еще я вот что придумал. Когда дедушка захочет со мной в карты играть, я возьму библию и буду ее читать. Если он озлится и швырнет библию в огонь, бабушка набросится на него за то, что он божье благословение на растопку пустил.

Я могу, конечно, и к пионерам пойти. Тут он пуще всего разозлится. Так я и сделаю!

— Тинко, а ты хочешь быть пионером? — спрашивают меня на следующий день ребята.

— Нет, я только хочу посмотреть.

— Ну хорошо, смотри. Мы с тебя тогда сегодня членские взносы не будем брать.

Старшим вожатым у юных пионеров учитель Керн. Но сегодня он уехал в город на курсы. Его заменяет Белый Клаушке-младший. Он у них председатель совета дружины. Я хотел было сесть рядом с маленьким Шурихт