/ Language: Русский / Genre:prose_contemporary,

Завтра В России

Эдуард Тополь


prose_contemporary Эдуард Тополь Завтра в России ru Book Designer 4.0 25.05.2005 9C29A82A-8E09-40AE-B9FD-99D48523E323 1.0

Эдуард Тополь

Завтра в России

Все события этого романа абсолютно подлинные, в чем может убедиться каждый, заглянув в завтрашние газеты.

Автор.

Что-то случится непременно, потому что не бывает так, чтобы что-нибудь тянулось вечно. А кроме того, мой сон был вещий, за это я ручаюсь.

М. Булгаков. «Мастер и Маргарита».

ВЫНУЖДЕННОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Сегодня, когда я отправляю новую редакцию этого романа своему агенту, я мысленно прошу Россию притормозить ее уже летящий с горы поезд событий. Иначе все, что я назвал «Завтра в России», рискует стать вчерашним днем этой страны – еще до того, как моя книга дойдет до читателя.

Но, право, лучше бы мои предсказания оказались пустой выдумкой, чем русской реальностью. Может быть, это было бы сильным ударом по моему самолюбию, но для всего остального мира крах моих прогнозов был бы большим облегчением.

Торонто, 20 октября 1989 года.

Я не читаю предисловий к чужим книгам и поэтому никогда не писал их к своим. Но биография этой книги уже сама складывается в роман, и вот несколько слов на эту тему.

Я сел писать исторические фантазии на тему «Завтра в России» в октябре 1986 года, и на первых порах даже мне самому развитие сюжета часто казалось нелепым бредом неумелого романиста. Но потом советская история вдруг стала развиваться так стремительно, что события, выдуманные мной и отнесенные на 1992-94 года, начали превращаться в сегодняшний и даже вчерашний день. Так, помню, в третьей главе этой книги я (мысленно поставил себя на место Горячева) смело реабилитировал Троцкого и Бухарина – в 1990 году. А через месяц мне пришлось выкинуть всю эту главу – Горячев реабилитировал Троцкого и Бухарина на три года раньше!

Короче говоря, пока я сочинял будущее для России и консультировался по ряду предполагаемых мной событий с Пентагоном и другими экспертами, Россия с фантастической скоростью двигалась в это будущее, и я, пытаясь застолбить свой copyright на историю, отдал роман в нью-йоркскую газету «Новое Русское Слово», где он и был напечатан летом 1988 года. Одновременно роман ушел и к моему американскому издателю.

Но именно в то лето горячемания захлестнула мир. И мой американский издатель, прочитав роман об аресте советского Президента, приходе к власти партийно-шовинистской хунты и гражданской войне в России, пришел в ужас и сказал, что «даже если это все правда, нам такая правда не нужна!». И еще он добавил, что если я не перестану писать такие глупости, то мое имя исчезнет в литературной пыли.

Я хорошо помню, что когда подобные заявления по поводу моих сочинений делали лет тридцать назад редакторы советских журналов и киностудий, я считал их идиотами и антисемитами (и, кстати, ни разу не ошибся). Но до чего же в нас, русских, развито уважение к Западу! – после пары аналогичных ответов других американских издателей я запретил своему агенту показывать роман кому бы то ни было и тут же выбросил рукопись в подвал.

И только моя, в августе 1989 года, поездка в Россию заставила меня вернуться к этому роману. Потому что в Москве, в Ленинграде и в Таллинне я с первых же минут почувствовал себя брошенным на страницы своего романа. Да, уже тогда значительная часть моих исторических фантазий оказались хроникой русских событий. Даже выдуманная мной организация «Патриоты России» вдруг объявилась в Ленинграде…

Я вернулся в Америку, перенес действие романа из 1992-94 годов поближе к сегодняшнему дню и попросил своего агента снова послать рукопись моему американскому издателю. Но агент сказал, что этого человека уже не существует – его имя исчезло в издательской пыли.

Good damn! Я видел, что история явно катится по сценарию, намеченному мной в романе, но никто не хотел этот роман печатать, никто не верил в мои предсказания! Даже мистер Горбачев! Да, я думаю, что и об этом уже можно сказать: летом 1990 года Виталий Коротич, главный редактор журнала «Огонек», отдал рукопись этого романа Михаилу Сергеевичу Горбачеву в надежде получить у него «добро» на публикацию. И с гордостью сам сказал мне об этом в Нью-Йорке, обещая начать печатать роман с сентября 1990 года. Но прошел сентябрь, ноябрь и даже январь 1991 года, роман уже вышел отдельной книгой в Болгарии, а Коротич… Мне передали, что тот самый Коротич, который рекомендовал роман М. С. Горбачеву и просил у меня разрешения напечатать его в журнале (а затем еще и издать в трехтомнике моих сочинений) – этот самый Виталий Коротич вдруг обозвал роман нехорошими словами. Я понял, что он просто повторил то, что сказал ему М. С. Горбачев после прочтения рукописи.

А роман все-таки вышел в России – в мае 1991 года, полупиpатски в Махачкале, в кошмарной обложке и с огромными купюрами – но за три месяца до тех событий, которые в нем предсказаны. Причем, как увидит читатель, предсказанные чуть ли не с точностью до одного дня! Например, в романе, написанном, повторяю, в 1986-1988 годах, арест советского Президента происходит в субботу 20 августа, а в жизни он случился 19-го. Но это просто потому, что в то время, когда я писал роман, у меня под рукой не было календаря 1991 года…

Конечно, мне могут сказать, что я не все угадал. Например, антигорячевский переворот у меня в романе удался, а в жизни – провалился.

Но у меня, господа, на это другая точка зрения.

Я позволю себе предположить, что Госпожа Русская История прочла мой роман и, ужаснувшись предстоящим России испытаниям, впервые сжалилась над русским народом и вовремя успела внести в мой сценарий свои режиссерские поправки. Потому что без этого янаевско-крючковского заговора-фарса Россия еще десять лет топталась бы на месте, буксовала между Горбачевым и Ельциным, а тем временем все рос и рос процесс приватизации страны коммунистами, а западная помощь оседала бы в их бездонных карманах. И все равно был бы заговор, был бы путч – другого пути не было! Я искал этот другой путь полтора года, жена, боясь, что мои предсказания сбудутся, просила меня найти какое-нибудь другое будущее для России хотя бы в романе, но я не нашел – не потому, что не хотел, а потому, что пасьянс горячевской перестройки складывался только так – не иначе!

И вот, не имея возможности изменить общий замысел Провидения (или логику развития «перестройки»), Ее Величество История на этот раз, для августовского прокоммунистического переворота выбрала не Ленина, а Янаева, не Троцкого, а Язова, не Бухарина, а Павлова! И выбором этих пигмеев на роль узурпаторов власти запрограммировала весь путч на фарс!

Да, История повторила себя фарсово, и тот гнойник коммунизма, который в Кремле и за его пределами прятался за спиной романтического коммуниста-реформатора, – этот гнойник прорвало, наконец, дрожащими руками Янаева, Крючкова и К°. Теперь вместо того, чтобы нарывать внутрь, Россия за три дня выплеснула из себя весь 74-летний гной! И стало очевидно, наконец, что избавиться от коммунизма без путча не могли ни Русская История, ни Горячев.

Но кроме антигорячевского заговора в романе, как увидит читатель, были намечены и более трагические события. Поэтому, я думаю, мой роман еще актуален – не только как черновик истории или ее альтернативный сценарий. А как взгляд в ту пропасть, мимо которой миру удалось проскочить буквально чудом.

Есть ли в этом чуде заслуга моего романа?

Полностью ли миновала та опасность, которую я видел еще пять лет назад?

Не рано ли сбрасывать со счетов возможность трагического ожесточения фабулы русской истории?

Этого я не знаю.

И – уже боюсь предсказывать.

Эдуард ТОПОЛЬ

10 октября 1991 года Нью-Йорк, США

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КРАСНЫЙ АВГУСТ

8 августа 199… года. Из экстренных выпусков газет во всем мире:

«ПОКУШЕНИЕ НА ГОРЯЧЕВА!»

«ДЕЛЕГАТ КОММУНИСТИЧЕСКОГО СЪЕЗДА СТРЕЛЯЕТ В СВОЕГО ПРЕЗИДЕНТА!»

«СПАСУТ ЛИ ВРАЧИ ПРЕЗИДЕНТА?»

«НОВЫЙ ПЕРЕВОРОТ В КРЕМЛЕ????…»

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

1. Москва, кремлевская больница. 11.15 по московскому времени.

"– Подсудимый Батурин, встать! Признаете ли вы, что 8-го августа, на заседании съезда партии стреляли в товарища Горячева?

– Да. Стрелял.

– Чей приказ вы выполняли?

– Я стрелял от имени всей партии…"

Горячев мучительно поморщился. Но даже выругаться вслух у него еще не было сил. Он лежал на высокой больничной койке, чуть приподнятый на подушках, с хирургическим швом на груди, окутанный проводами датчиков и окруженный новейшим импортным медицинским оборудованием. Миниатюрные экранчики постоянно показывали частоту его пульса, кровяное давление, ритм сердца, заполняемость легких и т. д. Вся эта аппаратура дублировала приборы, стоящие в кабинете главврача Кремлевской больницы академика Бахтина, и была поставлена в палату по приказу самого Горячева, как только его привезли в больницу. С простреленной грудью и кровью в плевре левого легкого, почти теряя сознание от боли и страха умереть, Горячев еще по дороге из Кремлевского Дворца съездов, где прозвучал этот страшный выстрел, успел подумать, что он не может доверять кремлевским врачам. Стрелявший не был уличным шизофреником, он был делегатом съезда партии. И, значит, это покушение – результат заговора. Но кто заговорщики? Правые во главе с Лигачевым? Левые во главе с Ельциным? Демократы-экстремисты? Русские националисты из «Памяти»? Анархисты? Военные? Кто бы это ни был, они могли заранее сговориться с врачами «кремлевки» о том, что, если Горячев не будет убит, а только ранен, то он должен умереть в больнице. Заговорщики должны были сговориться с врачами, иначе они – полные идиоты! Потому что, если он выживет, то… Господи, если я выживу, то…

И весь короткий путь – всего три квартала от Кремля до улицы Грановского, где находится Кремлевская больница, – Горячев думал только об этом: как НЕ отдать себя в руки кремлевских врачей, как НЕ допустить, чтобы его оперировали русские хирурги. Но только в операционной, когда анестезиолог уже нес к его лицу маску для общего наркоза, Горячев, собрав все силы, сказал:

– Нет… Ларису!

Лариса почему-то не попала в машину «скорой помощи», которая везла Горячева из Кремля в больницу. То ли о ней, жене Горячева, забыли в сутолоке, то ли и с ней что-то случилось (арест? сердечный приступ?), – но, как бы то ни было, даже в этом ее отсутствии Горячев видел еще один признак заговора.

– Некогда! – нетерпеливо ответил ему Бахтин, уже одетый в зеленый хирургический халат, с резиновыми перчатками на руках и со стерильной маской на лице. – Некогда, Михаил Сергеевич! Дорога каждая секунда!

Горячев окинул взглядом их всех – Бахтина и еще двух кремлевских хирургов, их ассистентов и анестезиолога. Конечно, не все они вовлечены в заговор, это почти невероятно. И все же…

– Нет – повторил он Бахтину. – Ларису…

Бахтин засопел, сдерживая бешенство, и даже это показалось Горячеву подозрительным. Но тут Лариса сама вбежала в операционную. За ней спешила медсестра, на ходу завязывая на спине у Ларисы шнурки стерильного халата.

– Миша! Боже мой!…

Движением пальцев Горячев приказал и врачам, и медсестрам выйти из операционной.

– Вы с ума сош… – протестующе взревел Бахтин, но Горячев только мучительно поморщился, и рука его вяло, но и властно велела им всем убраться немедленно.

– Полминуты! – процедил сквозь зубы Бахтин, и они вышли.

– Что, Миша? – наклонилась над Горячевым Лариса. Он чувствовал, что теряет сознание, что боль, горячая, как огненный шар, раскаленным комом распирает грудь и обжигает сердце, спину, мозг.

– Только… американский врач… из посольства… – произнес он сухими бескровными губами. И – утонул в своей боли, и последнее, что видел, – искру догадки в ее глазах…

Все, что было потом, он узнал с ее слов. Она загородила собой потерявшего сознание Горячева, а Бахтин устроил ей скандал. «Идиотка! Он может умереть от пневмонии!» – кричал Бахтин, срывая с рук резиновые перчатки. Секретарь ЦК Виктор Лигачев уговаривал: «Лариса Максимовна, здесь наши лучшие врачи! Как мы будем выглядеть в глазах всего мира?!». Министр обороны Вязов орал по телефону американскому послу: "Да! Вашего врача, вашего! Я высылаю вертолет!" А шеф КГБ Митрохин сказал Ларисе: «Если через три минуты американский врач не будет здесь, я арестую вас, и наши врачи начнут операцию!».

Именно в эти минуты:

в Москве было объявлено военное положение, три танковых и шесть дивизий «спецназа» вошли в город, а вся армия, авиация, флот и ракетные части были подняты по боевой тревоге – отразить атаку извне, если покушение на Горячева – это дебют иностранной агрессии;

лучшая гэбэшная дивизия имени Дзержинского блокировала Кремль – на случай, если вслед за устранением Горячева планировался кремлевский переворот;

бастовавшие железнодорожники Кавказа, Сибири и Прибалтики добровольно прервали забастовку, Всесоюзный Стачечный Комитет строителей объявил об отмене всеобщей стачки, назначенной на завтра, а Координационный Центр Оппозиционных партий – об отмене всех митингов и демонстраций;

все телестанции мира прервали свои передачи и показывали момент покушения, безостановочно повторяя эти сенсационные кадры (на съезде партии были операторы 43 крупнейших телестанций со всего света).

И только московское телевидение, прервав, конечно, прямую передачу из Дворца съездов, пыталось успокоить население: «Уважаемые товарищи! – говорил Кириллов, самый популярный диктор программы „Время“. – Правительство призывает вас сохранять спокойствие. Товарищ Горячев доставлен в больницу, врачи принимают все меры…».

Но как раз в эти минуты врачи ничего не предпринимали, а ждали своего американского коллегу. Министерский вертолет маршала Вязова взял доктора Доввея прямо с крыши американского посольства, полторы минуты занял полет от здания посольства до Кремлевской больницы, и все это время Лариса держала оборону, не подпуская врачей к мужу, хотя он лежал на операционном столе без сознания. Наконец, Бахтин просто отшвырнул ее («грубо, как бык», говорила потом Лариса), подошел к Горячеву и начал операцию, и в этот момент в операционную вбежал американский врач Майкл Доввей. «У меня не было выхода, Михаил Сергеевич, – объяснял потом Бахтин Горячеву. – Вы могли умереть от пневмонии. Поэтому просить прощенья у вашей жены я могу только за то, что не оттолкнул ее раньше. Мы бы не имели сейчас такого абсцесса!…»

– "Батурин, не корчите из себя героя! Мы тоже члены партии, но мы не давали вам полномочий стрелять в товарища Горячева, – произнес Марат Ясногоров, Председатель Партийного Трибунала. – А пронести оружие через шесть контрольных пунктов в Кремлевский Дворец одному человеку вообще невозможно. Значит, кто-то дал вам этот пистолет уже в зале. Кто? Назовите сообщников!…"

Большой, в полтора квадратных метра, настенный японский телеэкран системы High definition создавал почти полную иллюзию присутствия в палате Батурина и Партийного Трибунала. Батурин перевел взгляд своих светлых глаз с Ясногорова на других членов Трибунала и усмехнулся:

– "Несколько лет назад немецкий мальчишка один пролетел над всей страной от Балтики до Красной площади. Я тоже пронес пистолет сам, в кармане…"

Как держится! Как спокойно держится, стервец! – подумал Горячев. Так можно держаться только в том случае, если знаешь, что у тебя за спиной надежное прикрытие. Но кто же мог обещать убийце свое покровительство? Наверняка только тот, кто и сейчас обладает значительной властью. Так неужели это Лигачев? Если бы Горячев был убит, именно Лигачев, давний конкурент Горячева в политбюро, стал бы Генеральным. Никто другой. Так неужели он решился?…

– «Повторяю, у меня нет сообщников, и вообще тут нет заговора, – словно отвечая на мысли Горячева, продолжал Батурин. – А вот единомышленники – вся наша партия. И поэтому я говорю: я стрелял по долгу коммуниста и от имени партии. Если разрешите, я объясню…»

«Разреши ему! Пусть объяснит!» – чуть не сказал Горячев в экран Председателю Трибунала Марату Ясногорову. Он не знал этого Ясногорова – кто такой? откуда? – Партийные Трибуналы были введены только в этом году, когда выяснилось, что 18 миллионов служащих советской партийно-бюрократической машины уже не только открыто саботируют перестройку, но и повсеместно наживаются на ней – берут гигантские взятки с кооперативов, рэкетиров, сельских арендаторов. Причем суммы взяток – чаще всего, в американских долларах – затмевали рекорды взяточничества даже брежневской семейки в эпоху ее правления. И тогда Горячев решился на чистку партии. Это была рискованная затея. В тридцатые годы Сталин проводил такие чистки террором, и тогда партия отдавала ему своих вождей и героев – лишь бы выжить самой. Но, выжив, партия научилась заранее убирать тех лидеров, у которых обнаруживались опасные для партократии замашки сталинизма. Так слетели и Маленков, и Жуков, и Хрущев, и Шепилов… Поэтому Горячев повел чистку руками самой партии. Членов Трибунала подбирали из числа рядовых коммунистов, не занимающих административных постов, и они бестрепетно гнали из партии как старых, так и новых бюрократов. Несколько десятков крупных, показательных процессов над «скрытыми врагами перестройки» помогли Горячеву восстановить свой авторитет в глазах народа, мечтающего о «сильной руке». И доказать публике, что тотальная нехватка продовольствия в стране вызвана врагами и саботажниками перестройки – партийными бюрократами. Таким образом, накануне самого критического лета 199… года – лета, на которое все предвещали общенародный бунт, взрыв, революцию, – Горячев с помощью этих Трибуналов успел притушить страсти, переадресовать всеобщее возмущение положением в экономике и получить у Истории еще одну отсрочку.

Но сейчас он боялся, что этот неизвестный ему Председатель Трибунала Ясногоров как-нибудь грубо собьет Батурина, не даст ему высказаться…

Однако Ясногоров лишь покровительственно усмехнулся Батурину и произнес певуче:

– «Да уж пожалуйста! Объясните…»

Молодец, хорошо спросил, подумал Горячев. Он даже забыл на несколько мгновений, что эти двое объясняются по поводу его жизни, по поводу той свинцовой пули, которая прошла в трех миллиметрах от его сердца. Он увлекся их словесной дуэлью, как игрой хороших актеров в телеспектакле. Батурину 34 года, он второй секретарь Волжского горкома партии, кряжистый русак, именно таких курносых русаков с голубыми глазами отбирал Горячев во время своих поездок по стране и продвигал их на ключевые партийные и хозяйственные посты. А вот кто такой Ясногоров – черт его знает, скорее всего – никто, да и внешне он вовсе не из «горячев-ской гвардии», а тщедушный какой-то, лицо худое, глаза базедовые, на вид тридцать. Но как красиво подсек Батурина, вежливо: «Да уж, пожалуйста! Объясните…»

Стоя напротив семи членов Партийного Трибунала, Батурин чуть нахмурился, переступил с ноги на ногу, но при этом в светлых глазах его читались ясность и несмятенность мысли.

– "Что ж! Я скажу. Что такое наша партия сегодня? Какова ее роль в обществе?

– Только без лекций," – перебил Ясногоров. Да уж, действительно, усмехнулся про себя Горячев. Кто ты такой, мерзавец, чтобы лекции нам читать? Я в твои годы был никем, провинциальной партийной «шестеркой», рядовым инструктором по сельскому хозяйству Ставропольского крайкома. Но я терпел, сгибался, выполнял идиотские указания брежневской мафии, интриговал и рисковал на каждом шагу, чтобы ты, сукин сын, сразу, в тридцать лет получил крупную партийную должность и полную свободу инициативы…

Батурин выпростал свой взгляд из пространства, к которому он уже собрался обратиться, посмотрел на Ясногорова и вдруг согласился совершенно по-деловому:

– "Хорошо. Без лекций. Я стрелял в Горячева потому, что он отнял у меня жену, сына и родовое наследство…"

Та– а-ак, разочарованно протянул в уме Горячев, он просто шизофреник…

– "Больше того, – продолжал Батурин, – Михаил Горячев отнимает жен и детей у всех партийных работников. Возьмите статистику: сколько жен бросили своих партийных мужей десять лет назад и сколько – в этом году? В этом – в восемь раз больше! Почему? Кто поставил нас в положение презираемых и третьесортных?…

Все– таки без лекции не обойдется, мельком подумал Горячев, но черт с ним, пусть говорит. Похоже, и Ясногоров решил так же -он откинулся на спинке стула и не перебил Батурина.

– "…Россия всегда, испокон века была чиста от идей мелкой спекуляции и погони за наживой. Россия была отлична от всех остальных народов мира поиском Духовности и Высшего Смысла. И у нас, русских коммунистов, тоже был авторитет духовных лидеров мира, – говорил тем временем Батурин. – Да, духовных! Полмира открывали по утрам газету «Правда» и из нее узнавали, что МЫ назначили правдой на сегодня! Нищая, полуголодная страна была примером для народов самых сытых стран, и никто у нас не бастовал, не требовал автономии и даже в мыслях не посягал на власть нашей партии…"

Какая у него странно-знакомая манера рубить мысль на короткие предложения, подумал Горячев. И так знакомо он наклоняет голову чуть вперед…

– «…Но где все это теперь? Что свергло партию с пьедестала? Реформы Михаила Горячева – вот что! – сказал Батурин так твердо, словно вбил гвоздь ударом кулака. – Сегодня совершенно очевидно, что перестройка, затеянная Горячевым, с треском провалилась. Вот уже несколько лет народ задыхается от инфляции и тотального дефицита, государственный дефицит достиг астрономических цифр, экономикой уже невозможно управлять ни с помощью денег, ни приказами. Даже при Брежневе, которого так легко превратили в посмешище, даже при Брежневе положение было лучше! А Горячев продолжает думать, что он демократизировал страну и ему за это памятник поставят. Но он не демократизировал – он развратил страну! Русский, народ стал таким же, как все – как итальянцы, греки, евреи – только деньги, только валюта! А иначе никто не работает, вся страна митингует. И все кричат „долой коммунистов!“. Бикфордов шнур гражданской войны уже горит повсюду, Запад закабаляет умы молодежи своей поп-культурой…»

Все ясно, обозлился Горячев, я раскачал лодку, я продался ЦРУ и международному сионизму и веду страну в сети капитализма. Но раньше об этом писали в ЦК только партийные старики-анонимщики. А теперь… «перестройка провалилась!» А кто ее провалил – не вы ли сами? Черт возьми, до чего у этого мерзавца моя манера произносить речи! Последние годы все молодые партийные выдвиженцы подражают мне, некоторые даже очки носят – только чтобы быть на меня похожими. Но чтобы мой же убийца!…

– «Что же получается? – спросил тем временем Батурин у Трибунала. – Мой прадед штурмовал Зимний и проводил коллективизацию. Мой дед прошел замполитом от Волги до Берлина. Мой отец подавлял восстание в Венгрии и строил атомные электростанции. Я командовал ротой в Афганистане. Четыре поколения – за что мы воевали? Великая страна, супердержава рассыпается на глазах. Польша, Венгрия, Прибалтика, Грузия – все откалывается, выламывается из системы, которую построили наши отцы и деды. Не сегодня – завтра народ возьмет в руки колья и пойдет крушить все и вся! А моя семилетняя дочка смотрит на меня, как на убогого, и говорит по-английски: „Pара, let face it, ты неудачник, у нас нет даже своей машины!“ И так – у всех партийных работников. Собственные дети презирают нас за то, что мы коммунисты. Мне очень жаль, что я не убил Горячева, мой выстрел должен был упредить революцию и спасти партию. Но передайте Горячеву: партия все равно его уничтожит…»

Рядом с кроватью, на экранчике зачастила кривая сердечного ритма. Горячев нажал кнопку «стоп» на пульте дистанционного управления видеомагнитофоном, откинулся головой на подушку и закрыл глаза. Нужно успокоиться, а то сейчас прибежит лечащий врач… Господи, что за страна! Император Александр Второй отменил крепостничество – убили! Петр Столыпин собирался ввести фермерство – убили! Как только в Кремле появляется не тиран, а нормальный человек, в него стреляют от имени какой-то Высшей Русской Духовности, партии, сверхидеи. «Выстрелом в Горячева упредить революцию!…» Черт, как больно дышать… Нет, нужно успокоиться и на что-то решиться. Не с Батуриным – Батурин подождет, посидит в камере. А с батуринцами – срочно и без суеты. Итак, этот выстрел – это их ответ на чистку партии. А ведь еще вчера казалось, что именно такие молодые батурины, которых он недавно сам возвысил из низов партийной, военной и научной номенклатуры, – это и есть его личная гвардия внутри КПСС, новый костяк перерождения партии. А оказывается – нет!

Горячев открыл глаза. Прямо напротив него, на стене, на громадном экране, лицо Батурина застыло на стоп-кадре последней реплики «партия его все равно уничтожит». И столько жесткой, остервенелой силы было в светлых глазах Батурина, что Горячев вдруг пронзительно понял: а ведь уничтожат! За власть и уничтожат! Ведь точно такие глаза – захлестные – были когда-то и у парней в его деревне, когда они выходили на уличные, село на село, драки. С дубинами и стальными ломами в руках выходили, чтобы не бить – убить!…

Горячев пошевелил пальцами, нажимая последовательно несколько кнопок на пульте правительственной видеосвязи. Эту последнюю американскую новинку, «видеотелефон» – систему из 142 телевизоров, принимающих закодированный сигнал кремлевкого телекоммутатора, – всего месяц назад подарил Советскому правительству Арман Хаммер, «вечный друг» СССР. Горячев сам провел распределение всех 142 видеофонов, и теперь легким нажатием кнопки убрал с огромного экрана лицо Батурина и, набрав четырехзначный номер, вызвал на тот же экран кабинет главного редактора «Правды» Матвея Розова. Розов, как всегда, был на месте – сидел над свежими полосами завтрашней газеты. Молодой, курносый, светлоглазый и широкоскулый, как Батурин.

Это сходство так неприятно поразило Горячева, что он на несколько секунд задержал кнопку включения связи и просто рассматривал, что Розов делает. Конечно, через всю газету гигантский заголовок: «ЗДОРОВЬЕ М. С. ГОРЯЧЕВА – ВНЕ ОПАСЕНИЙ». Все-таки замечательное это изобретение – видеофон, особенно эта возможность скрыто наблюдать за подчиненными. Говорят, у Сталина была манера включаться в кремлевский коммутатор и часами подслушивать телефонные разговоры своих «соратников». Черт возьми, как хорошо он понимает теперь Сталина, который держал в страхе всех и в то же время всех боялся. А, может, только так и можно управлять Россией – доглядом, сыском и террором? Впрочем, говорят, что по заказу многих партийных боссов, которых Горячев снабдил видеофоном, какие-то умельцы уже разработали системы оповещения о включении видеоканала, и стоило подключиться к любому видеофону, как у ее хозяина где-нибудь в потайном месте тут же загоралась сигнальная лампочка. Наверно, и Розов уже знает, что кто-то смотрит на него глазом видеокамеры, но еще не знает кто именно – КГБ, из ЦК партии?…

Нажатием кнопки Горячев включил видеокамеру, торчащую на коротком штативе над пультом видеосвязи. И тут же напротив Розова, на телеэкране возникло лицо Горячева.

– О, Михаил Сергеевич… – стал подниматься Розов.

– Сиди… сиди… – негромко, с затрудненным дыханием произнес Горячев.

Розов опустился в кресло и спросил:

– Как вы себя чувствуете?

– Слушай… сейчас тебе привезут кассету… с выступлением этого Батурина в Трибунале… – сказал Горячев. – Вообще-то, это смесь шовинизма с правой фразеологией… Но завтра же… все его выступление… должно быть опубликовано…

– Что-о? – изумился Розов.

– Подожди… Это не все… – нетерпеливо поморщился Горячев. Простреленная грудь отдавала болью при каждом вдохе и выдохе. Но Горячев превозмог себя, сказал: – И в этом же номере… нужно объявить дискуссию: «Убивать или не убивать Горячева за экономическую революцию?».

– То есть – как?!! Да это же будет кощунство! Нет, я не могу!…

Горячев устало закрыл глаза, давая себе отдохнуть, но не выключая видеосвязи. Да, вот в чем ошибка! Этих молодых партийных волкодавов он хотел превратить в партию современных грамотных менеджеров. А они шли на партийную работу ради привилегий и сытой начальственной жизни. И в этом весь конфликт – не убывающий, а растущий! Гласность вскипятила болото русского общества, изменила страну, даже народ стал политически активным, и только они, батурины и розовы, не хотят перестраиваться ни на йоту, а лишь стервенеют и хотят власти – тотальной власти, сталинской, над всем миром! А все остальное: Россия, духовность – это старая демагогия, которая легко оправдывает любую руку, поднявшую пистолет. «Перестройка провалилась… Мой выстрел должен был упредить революцию!» Мерзавец! Нет, больше он с этой сволотой церемониться не будет – сначала они гробили его реформы, а теперь подняли руку и на него самого!…

Тем временем Розов, пользуясь паузой, демонстрировал верноподданический раж:

– Дискредитировать вас?! Такими словами?! И вообще!… Мало того, что этот мерзавец в вас стрелял, мы еще дадим ему газетную трибуну?!?!…

Горячев чуть-чуть, всего на долю миллиметра, приоткрыл ресницы и подглядывал за Розовым. И чем больше он смотрел, тем лживей казалась ему розовская риторика и тем больше убеждался он в правильности своего решения. Да, именно так! В который раз судьба подает ему свой знак – жестокий, но ясный. Сначала был Чернобыль, потом этот немецкий летчик-мальчишка, потом – Сумгаит, Армения, Тбилиси, шахтерская забастовка… Но в том-то и секрет горячевского таланта, что он умеет любую опасную ситуацию развернуть себе в прибыль. Чернобыль и немецкий летчик-мальчишка позволили избавиться от армейской мафии в Генштабе, от всех этих горе-маршалов, которые требовали бесконечного наращивания атомного оружия. Сумгаит, Армения,. Тбилиси и шахтерская забастовка позволили растрясти партийно-брежневскую номенклатуру. А теперь – Батурин. Этот выстрел показал, что оттягивать решительный взмах ножа, как он всегда это делает, ожидая, что противник сам спелым яблоком упадет к ногам, – больше нельзя! Ведь Александра Второго когда-то тоже убили со второй попытки. Да, господа Батурины, я принял решение. Это демократом быть трудно, добрым и терпеливым быть трудно, а быть диктатором…

Горячев открыл глаза и, перебив Розова, произнес тихо, но жестко:

– Вечером… привезешь мне… сигнальный экземпляр газеты… Чтобы все в ней было так, как я сказал… И отключил видеосвязь.

ДЕНЬ ВТОРОЙ. 15 АВГУСТА

2. Поезд «Сибирский экспресс», 05.20 по московскому времени.

Поезд шел на восток. Безусловно, можно было лететь домой самолетом, но вчера вечером, в тот момент, когда делегатам съезда объявили, что состояние здоровья товарища Горячева уже не вызывает опасений, и они могут разъехаться по домам, многие, не сговариваясь, предпочли отправиться поездом. Ссылались на аэрофобию, на усталость, на грозы в атмосфере… Но каждый думал, что знает мысли остальных: в 1934 году Сталин. уничтожил почти всех делегатов 17-го съезда партии – 1907 человек! – только за то, что кто-то из них симпатизировал его сопернику Кирову. А теперь? Достаточно ли громко они, делегаты съезда, выражали свое возмущение покушением на Горячева? Да, еще вчера Хозяин строил из себя либерала. Его можно было критиковать и даже некрепко покусывать. Но как он поведет себя после того, как получил пулю в грудь?

Роман Стриж, первый секретарь Свердловского обкома партии, лежал в двухместном купе мягкого вагона «СВ». Окно было зашторено плотной бархатной занавеской, но внизу, сквозь узкую щель просачивался первый, еще даже не солнечный, а предутренний свет. Уже, наверняка, пять утра, подумал Стриж, а уснуть так и не удалось. Что бы я сделал на месте Горячева, если бы какой-то Батурин прострелил мне грудь? Только честно – что бы я сделал?

И от того, ЧТО бы он, Стриж, сделал на месте Горячева, ему стало так не по себе, что в пустом купе, наедине с самим собой он, громко крякнул и спустил ноги на пол, сел на полке. Был или не был этот Батурин в братстве «Патриоты России» – вот в чем вопрос!… Конечно, уснуть уже не удастся. Сходить в туалет, а потом попросить у проводника чаю и покурить. Обычно Стриж не позволял себе курить натощак, но сейчас он и сам не заметил, как рука его потянулась к пачке болгарских сигарет, вытащила одну и чиркнула зажигалкой.

Пламя высветило пустую противоположную полку, треть которой занимала яркая коробка – самолет вертикального взлета с дистанционным управлением. Эту немецкую игрушку, мечту всех мальчишек, Стриж вез своему шестилетнему сыну, которого обожал, как все поздние отцы, – Стрижу было сорок, когда пацан родился. Но сейчас мысли Стрижа были далеко от этого купе и даже от сына. Он все возвращался памятью назад, к тому моменту, когда…

Стриж сидел в пятом ряду партера. Не то, чтобы он специально следил за Батуриным, а просто все случилось у него на глазах, в самом конце заседания, сразу за сообщением Парткомиссии о результатах выборов в Политбюро. Конечно, выбрали Горячева, Яковлева, Лигачева, Вязова, Митрохина, Кольцова – короче, почти всех, кого захотел Сам. Затем делегаты стали передавать на сцену записки. Эти записки собирали специальные, с красной повязкой на рукавах, «дежурные по залу» – гэбэшники, конечно. Они ссыпали их в стоящую на авансцене вазу. Но кое-кто из делегатов, сидевших рядом с проходом или близко к сцене, нес свои записки сам, не дожидаясь «дежурных». Батурин был одним из таких. Стриж видел, как цепочка делегатов двигалась по проходу к сцене, и один из них – моложавый крепыш в сером костюме – даже облокотился грудью о бархатный обвод авансцены, протянул к вазе левую руку с запиской, и вдруг его правая рука вынырнула с пистолетом из кармана пиджака, присоединилась к протянутой вперед левой и почти в тот же миг прозвучал выстрел!

Батурин стрелял как профессионал, держа пистолет двумя руками и еще используя край авансцены для упора.

Его мишень – Горячев сидел в Президиуме и, к своему счастью и к несчастью Батурина, именно в эту секунду наклонялся с каким-то замечанием или вопросом к Кольцову.

И одновременно с появлением пистолета в руке Батурина трое «дежурных по залу» уже вытянулись в прыжке к нему.

Сидя в пяти шагах, Стриж – сам бывший лейтенант, прошедший Афаганистан еще в 1980 году и тогда же демобилизованный из армии после ранения – буквально почувствовал, как Батурин боковым зрением ловит эти летящие на него фигуры, как он использует последнюю долю секунды для того, чтобы все-таки «посадить» цель на мушку, и нажимает курок, а в следующее мгновение его уже сшибают с ног на пол, выламывают руки…

А Горячев медленно, почти удивленно, без вскрика продолжает клониться к Кольцову, как и наклонялся за миг до выстрела…

Да, в такой ситуации это был отличный выстрел, ничего не скажешь! Батурин стрелял по движущейся мишени, из пистолета, а пуля прошла в трех миллиметрах от сердца! Но зачем он стрелял? Зачем? Неужели нашлись нетерпеливые идиоты, которые решились на насильственный переворот? Это было первой же мыслью Стрижа после выстрела, и он невольно оглянулся, ожидая следующего хода заговорщиков – лавину войск, заполнявшую зал, или объявление по радио об аресте Президиума Съезда и всех членов горячевского Политбюро. Но ничего такого не произошло. Вокруг были только такие же, как у Стрижа, растерянно-недоумевающе-ожидающие лица делегатов съезда. Спрашивается: какого же черта ты стрелял, мать твою, если за тобой нет никаких сил? И как теперь быть? Как спасаться?

Стриж в сердцах замял сигарету в пепельнице, сунул босые ноги в сандалии и с силой откатил дверь. Волна света и свежего воздуха хлынула ему в лицо. Но не это заставило Стрижа удивленно застыть на месте.

В коридоре, у каждого окна и у открытых дверей своих купе стояли делегаты съезда. Здесь была чуть не вся партийная элита Сибири – руководители Тюменской, Омской, Новосибирской, Кемеровской и других областей, через которые шел на восток поезд «Москва-Владивосток». Их небритые, землистого цвета лица с воспаленными глазами свидетельствовали о том, что, как и Стриж, никто из них не спал в эту ночь. А некоторые, судя по тому, что были в костюмах и при галстуках, даже и не ложились. Ничего себе ночка, подумал Стриж. Конечно, пока они были в Москве, все вместе, в одной гостинице «Россия», было не так страшно. Но теперь каждый сойдет в своем городе и останется один на один со своим КГБ…

Стриж взял из купе махровое полотенце, перебросил через плечо и направился в конец вагона, к туалету. Никто не поздоровался с ним по дороге, и он никому не сказал «Доброе утро!» Похоже, все знали мысли друг друга, и трудно было в таком случае назвать это утро «добрым». Но Боже! Какое единое выражение апатии в их лицах – как у овец, идущих на убой… И вдруг Стрижа осенило: неужто все тут не спали потому, что тоже гадали – был или не был Батурин «патриотом»? Но это значит…

Фокус «Патриотов России» состоял в том, что внешне это братство выглядело невинней общества филателистов – никакой организации, никакого устава, никаких членских списков! Любой русский, болеющий душой за свою национальную культуру, мог назвать себя «русским патриотом» – что в этом предосудительного? разве не имеют права русские болеть за свою нацию, за свою историю, культуру? Ведь все последние семьдесят лет кто диктовал нам, русским, какая у нас должна быть культура? Всякие Троцкие, Бродские, Кагановичи, Эйзенштейны, Мандельштамы, Мейерхольды, Пастернаки – вот кто! Они влезли во все русские дела и диктуют, пишут, спорят, критикуют! А сейчас вместе с горячевскими реформами и договорами о разоружении хлынула в Россию западная идеология, американские ритмы, моды и даже еда! Но «Патриоты» не проповедуют звериный антисемитизм и не призывают к погромам, как общество «Память». Мы размежевались с «Памятью», мы отказались от их фашистских лозунгов, мы вообще вышли из всех шумных обществ и перестали бывать на митингах, мы растворились в партии и даже сами не знаем, сколько нас. Но если весь вагон не спал, гадая, был или не был Батурин членом или – не дай Бог! – офицером братства «Патриотов», то неужели все тут – «патриоты»?!

Пораженный своей догадкой Стриж даже оглянулся. Черт возьми! Если такое же подавляющее большинство «патриотов» было среди делегатов съезда, то почему никто не дал нам сигнал голосовать против Горячева?…

На двери туалета, в прорези, торчало табло «Занято», а из-под двери несло резким запахом хлорки. Говорят, по чистоте сортиров можно судить об уровне цивилизации народа. Стриж поморщился и прошел дальше, в тамбур. Здесь, у настежь открытой наружной двери, стояли двое. Секретарь Иркутского обкома партии Иван Турьяк – рыжий, стриженный бобриком 38-летний увалень с большими ушами – был похож на медведя, набросившего городской пиджак на волосатые плечи. Вторым был начальник Свердловского областного управления КГБ майор Федор Вагай – сорокалетний, по-офицерски подтянутый малыш с крепким и сухим, словно вырезанным из ореха, лицом. Федор был шурином Стрижа или, как говорят на Западе, «брат в законе». Он молча протянул Стрижу пачку «Дуката». Стриж отмахнулся и сказал:

– Доброе утро…

– Н-да уж… – врастяжку ответил Турьяк, одним этим и выразив свое настроение. И тут же отвернулся к двери, поставил встречному ветру свое широкое лицо и рыжую волосатую грудь.

– Ты видал? – сказал Стрижу Федор Вагай. – Никто не спал! Всю ночь! Только ты железный…

– Я тоже не спал, – признался Стриж и вздохнул. Если про кого и можно сказать «братья в законе», то именно про них двоих – Стрижа и Вагая. Семь лет назад, когда рядового инструктора райкома Романа Стрижа вдруг внесли в список кандидатов на должность секретаря Свердловского райкома партии и он сам изумился такому высокому прыжку, Федя Вагай сказал ему как бы шутя: "Ты, Роман, теперь произведен из рядовых «патриотов» в «патриот-лейтенанты!» И тогда Стрижа, как молнией, пронзила догадка – так вот что такое братство «Патриотов!» Исподволь, без шума заполнить все партийные должности и мирно овладеть ЦК партии, подчинить его русско-патриотическому авангарду… Этот Батурин был из «новогорячевцев» самого последнего выдвижения, и, следовательно, не мог попасть на должность секретаря горкома без утверждения Административного отдела ЦК. И в этом была вся загвоздка! Засветить «патриотов» в Административном отделе ЦК – это выдать всю идею братства, это подставить под арест всех партийных выдвиженцев последних лет! Стрижа, Турьяка, Вагая и, кажется, всех пассажиров в пяти вагонах «СВ» только в этом поезде. И когда! В самое решительное лето, когда все в стране висит на волоске: или – или…

Дальний звон церковного колокола вмешался в частый ритм вагонных колес. Все трое повернули головы на этот медово-тягучий звук. И только тут, кажется, впервые увидели, что уже утро, что огромное теплое солнце выкатывается навстречу поезду и корона его лучей пронизывает белые гребни тумана, слежавшегося за ночь в прогалинах меж лесами. Волгу миновали ночью, Стриж слышал, как прогрохотал поезд через навесной трехкилометровый мост, и теперь европейская, индустриальная Россия все больше уступала место России исконной – с бегущим вдоль полей окоемом полевых ромашек, с березами и ивами над плавными речушками, с избами небольших вятских деревень, где в последние годы стала появляться жизнь. Эта новая жизнь была видна даже отсюда, издали – стада частного скота на пойменных лугах Вятки-реки, аккуратные квадраты полей арендаторов, строительство нескольких новых изб и даже колокольня новой церкви на взгорке.

Да, жизнь кое-где возвращается в деревени, никто этого не отрицает. Но какой ценой? Русские люди превратились в израильских мошавников. Живут, как хотят! Даже церкви строят, никого не спрашивая! А партия, вышло, – сама по себе, никому не нужный на жопе бантик!…

И вдруг, словно потверждая мысли Стрижа – за распахнутой дверью вагона, на откосе железнодорожной насыпи промелькнул гигантский, выложенный из побеленных камней призыв:

«ДОЛОЙ КПСС! ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!»

– Тьфу! С-с-суки!… – выругался Федор Вагай.

– Выпить надо, – сказал Стриж.

– Ресторан закрыт еще, – вяло бросил Турьяк.

– Да и там водки не получишь, – сказал Федор.

– Получу! Пошли! – Стриж повернулся и решительно направился в соседний вагон. Вагай и Турьяк без охоты двинулись за ним. Соседний вагон был не купейный, а просто плацкартный – с открытыми двухэтажными спальными полками, на которых еще спали пассажиры. По случаю августовской жары многие были лишь едва прикрыты простынями, обнажая плечи, спины… Вдоль всего коридора торчали голые ноги с плохо остриженными ногтями, пахло потом, лежалой одеждой, чесночной колбасой. Где-то хныкал ребенок, кто-то сонно потягивался, проснувшись, еще дальше кто-то пьяно храпел во сне, чемоданы раскачивались в такт вагонной качке… Стриж, Вагай и Турьяк прошли через весь этот вагон вперед, в тамбур, к вагону-ресторану. Но дверь ресторана, конечно, оказалась запертой, а табличка за стеклом извещала, что:

"Дорожный ресторан «Мадонна» работает с 7 утра до 2-х ночи.

Перерыв: с 10 до 11 утра и с 5 до 6 дня.

Вино и пиво продаются с 11 утра.

Водка и др. крепкие спиртные напитки – с 4-х дня".

– Я ж сказал: еще час до открытия, – сказал Федор Вагай. Стриж, не слушая его, заколотил в дверь открытой ладонью сильно, громко, настойчиво.

Никто не открывал.

– Бесполезно… – снова начал Вагай.

– Откроют! – упрямо бросил Стриж. – Мы пока еще власть етти их мать!… – и застучал уже не ладонью, а кулаком.

Но на лицах Вагая и Турьяка был скепсис. Хотя железные дороги по-прежнему оставались государственной собственностью, последние пару лет вагоны-рестораны стали отдавать в аренду частникам. Конечно, это разом изменило и внешний облик этих ресторанов, и уровень обслуживания. Какая-нибудь семья из трех-четырех человек, взяв в аренду такой вагон-ресторан, тут же превращала его из стандартно-безвкусной «общепитовской точки» в модерновое кафе типа «Мадонны» или в древний трактир а-ля «Русский теремок». В поездах дальнего следования даже меню менялось в соответствии с тем, какую зону Союза пересекал поезд – на Украине подавали наваристый украинский борщ, галушки, заливного поросенка с хреном, гречневую кашу со шкварками; на Кавказе – шашлыки, цыплят-табака, сациви, бастурму и несколько видов плова; в средней полосе России – окрошку, пироги с грибами, ленивые вареники, картофельные деруны, карпа в сметане; а в Сибири – пельмени с медвежатиной, пироги с голубикой, шанежки с осетром, блины с икрой, с лососиной, с медом… Но сколько зарабатывают за один, скажем, рейс сами хозяева этих ресторанов? На каких процентах работают на них проводники, целыми днями разнося по вагонам корзины и тележки с вкуснейшей едой, от которой просто немыслимо отказаться при дорожном бездельи? Кэш, наличные купюры летят в карманы частников, как шпалы под рельсами, и никто, даже налоговые инспекторы, не могут ничего контролировать, и никто теперь не вправе ничего приказать владельцам этой «Мадонны…» Однако Стриж все-таки достучался – за стеклянной дверью открылась вторая, внутренняя дверь и показался не то хозяин ресторана, не то официант – высокий голоплечий парень лет 26-ти с петушиной прической панка и в кухонном фартуке с надписью «REMBO-7».

– В чем дело? – крикнул он из-за двери, с аппетитом надкусывая огурец крепкими зубами и подергиваясь в такт музыке, вырвавшейся из глубин ресторана.

– Открой! – требовательно сказал Стриж. Панк повернул изнутри дверную защелку, но дверь отворил лишь на ширину ладони.

– Слушаю вас…

– Вы патриот? – с некоторым сомнением спросил у него Стриж, невольно отстраняясь от ударившего по ушам крика Мадонны.

– В каком смысле? – Панк вопросительно наклонил рыжий гребень своей прически.

Стриж поморщился. Если бы этот олух был членом общества «Патриоты России», он бы не стал спрашивать «в каком смысле?!»

– Ладно, – отмахнулся Стриж. – Мы хотим выпить…

– Ресторан открывается в семь утра, – тут же сказал панк и уже собрался закрыть дверь, однако Стриж предусмотрительно вставил ногу в дверную щель.

Панк удивленно перевел взгляд с этой ноги на лицо Стрижа:

– Та-а-ак! Милицию позвать? – музыка за его спиной резко оборвалась.

– Я – Секретарь Свердловского обкома! – сказал Стриж.

– А я греческий князь, ну и что? – насмешливо ответил панк и с веселым вызовом посмотрел Стрижу прямо в глаза.

Именно это веселье в его глазах в сочетании с насмешливым греческим князем" и ярко-рыжим стоячим гребнем его прически взбесили Стрижа. Он враз забыл о своих ночных страхах, и кровь ударила ему в голову, наливая мышцы сибирско-медвежьей силой. И уже не думая, теряя самоконтроль и даже наслаждаясь освобождением от этой постоянной удавки самоконтроля, Стриж мощным ударом плеча откинул внутрь ресторана и дверь, и этого панка. Панк упал на пол, а Стриж повернулся к изумленным Турьяку и Вагаю:

– Пошли!

И шагнул в ресторан.

И в ту же секунду получил от вскочившего панка оглушительный удар сникерсом в челюсть. Потрясенный не столько силой этого удара, сколько тем, что этот частник, этот сопляк поднял даже не руку – ногу! – на него, секретаря обкома, Стриж несколько мгновений стоял, пошатываясь, как в нокауте, а затем резко дернул головой, стряхивая головокружение и возвращая мышцам силу для настоящей драки.

Однако Турьяк и Вагай были уже между ним и панком. Причем Турьяк замком обхватил Стрижа за плечи, а Вагай уже направил свой «тэтэшник» на панка, застывшего в стойке дзюдо. При его прическе и наряде он был похож на африканского дикаря, готового к атаке.

– Стоп! Спокойно! – тоном укротителя говорил ему Вагай. – Мы делегаты съезда партии. Руки вверх…

И все бы, наверно, обошлось – под дулом пистолета парень нехотя расслабился, стал поднимать руки вверх. Но тут из глубины ресторана показалась фигура пожилой женщины в кухонном фартуке.

– Бандиты!!! – орала она на бегу, хватая по дороге стул. Вагай непроизвольно повернулся в ее сторону вместе с пистолетом в руке, и в тот же момент панк бросился на него, заломил руку с пистолетом, а женщина опустила стул на медвежью голову Турьяка. Тем временем еще двое – молоденькая жена панка и его отец – бежали сюда из кухни с огромными кухонными ножами в руках. Грохнул выстрел. Как пистолет оказался в руках панка и каким чудом пуля никого не задела в этой кутерьме – об этом никто не думал, но всех отрезвил грохот выстрела.

– Папа, стой! – заорал панк своему отцу, сидя на полу и держа в руке пистолет, направленный теперь на Турьяка, Стрижа и Вагая.

– Паскуды! Документы!

Турьяк, голый до пояса, медленно поднял с пола свой пиджак и бросил его панку. Тот, держа одной рукой пистолет, другой рукой прощупал карманы турьяковского пиджака.

– На хер тебе их документы?! – в запале крикнул ему отец, все еще держа навскидку огромный кухонный нож. – Я счас милицию!… Тут работаешь, как лошадь, а тут приходят вот такие – за кассой, бля!…

– Подожди… – сказал ему панк, доставая из кармана турьяковского пиджака красное кожаное удостоверение с золотым тиснением: «МАНДАТ ДЕЛЕГАТА СЪЕЗДА КПСС». Внутри мандата была фотография Турьяка и надпись типографским шрифтом:

«КАНДИДАТ В ЧЛЕНЫ ЦК КПСС, ПЕРВЫЙ СЕКРЕТАРЬ ИРКУТСКОГО ОБЛАСТНОГО КОМИТЕТА КПСС». Панк захлопнул удостоверение и сказал отцу: – Не нужно милицию…

– Почему?!

– Потому что милиция им принадлежит.

– Вот твоя партия! – повернулась мать панка к своему мужу.-Сволочи! С пистолетом! Такие и в Горячева стреляли! Банди…

– При чем тут Горячев! – поспешно пробасил Турьяк как можно примирительной. – Я хотел чаю, а ты меня стулом по голове…

Громкий стук в наружную дверь вагона заставил всех повернуться к тамбуру. Оказывается, поезд уже, наверно, с минуту стоял на станции Ежиха.

– Эй, тетери, заспались?! – весело кричали с платформы два молодых местных мужика. – Принимай товар-то, а то поезд пойдет!…

Панк презрительно швырнул Вагаю его пистолет, вышел в тамбур и открыл наружную дверь. За ней, впритык к платформе был припаркован маленький и запыленный грузовичок-"пикап", в его кузове тесно стояли высокие металлические бидоны с молоком и сметаной, плетеные корзины с головками сыра, укутанными в сырую марлю, ящики с крупной черникой, грибами, помидорами, огурцами. И ведра с еще живыми, вяло шевелящими усами волжскими раками.

Окинув цепким взглядом товар, панк вытащил из кармана джинсов толстую пачку денег, отсчитал 400 с чем-то рублей и отдал одному из мужиков. Рыжий гребень прически ничуть не помешал ему превратиться в делового бизнесмена. Мужики, не споря и не торгуясь, тут же стали затаскивать бидоны, ящики и корзины в тамбур вагона-ресторана. А в свой пикапчик бросили два ящика чешского пива, которые вынес им отец панка.

– Обратно по графику поедешь? – спросил панка один из ежихинских мужиков. – Через неделю?

Панк пожал плечами:

– Если забастовки на дороге не будет… – Через неделю ежевика поспеет, – сказал мужик. – Будешь брать?

– Только расфасованную, в кульках.

– Само собой, – согласился мужик. – Дети расфасуют… Тем временем жена панка, его мать и отец спешили внести продукты внутрь вагона, и Турьяк помог им тащить тяжелый бидон с молоком. Жена панка покосилась на него недружелюбно, но промолчала. Гудок электровоза подстегнул Вагая и Стрижа тоже включиться в работу. В открытой двери вагона-ресторана возникло несколько парней – пассажиров из общих вагонов. На их голых плечах были наколки – у одного русалка, у другого надпись «НЕ ЗАБУДУ АФГАНИСТАН!»

– Эй, друг, пивка бы по бутылке! – попросили они панка с жаждой в глазах и в голосе.

– Не имею права, только с одиннадцати часов, – ответил им панк.

Поезд плавно тронулся. И уже на ходу, когда вагон проплывал мимо стоящего с желтым флажком дежурного по станции, тот бросил в тамбур перевязанную бечевкой толстую пачку свежих газет – местных и центральных. На изгибе верхней газеты можно было прочесть «ПРАВДА», а ниже был крупный заголовок «Речь Н. БАТУРИНА…».

…Минут через десять Стриж, Турьяк и Вагай мирно сидели под яркими цветными портретами голоногой Мадонны в еще закрытом для посетителей вагоне-ресторане, пили чай и под громкую песню все той же Мадонны читали «Правду»:

– «…выстрел Батурина подтверждает успех перестройки. Она достигла того уровня необратимости, когда стала смертельно опасной для всего социального слоя антиреформы…»

И та же самая женщина, мать панка, которая разбила стул о голову Турьяка, теперь несла им с кухни огромную сковородку дышащей жаром яичницы-глазуньи и блюдо со свежими овощами. На краю блюда лежал кусок льда величиной с кулак. Поставив и сковородку, и блюдо на стол, женщина взяла лед, завернула его в салфетку и молча положила на голову Турьяку. Турьяк поморщился от боли.

– Держи, держи! – приказала ему женщина. – И так уже синяк вспух!… Ну? Что вам еще? Раков с пивом?

– Да мы бы по беленькой согрешили, – сказал Турьяк, держа одной рукой лед на голове. – А то голова мерзнет…

Женщина молча ушла на кухню, где остальные члены ее семьи привычно готовились к открытию ресторана – здесь под песню Мадонны гремела посуда, стучали ножи и в огромном чане варились свежие волжские раки. Как и в самом ресторане, все стены кухни были тоже оклеены портретами Мадонны – на некоторых из них даже были ее автографы. А сама Мадонна металась с микрофоном по экрану портативного видеомагнитофона «AKAI», вибрировала телом в такт своей песне, а рядом с телевизором ее поклонник-панк в том же ритме стучал ножом по овощам…

Проводив взглядом хозяйку ресторана, Вагай вполголоса продолжил читать «Правду»:

– «Публикуя речь Батурина, редакция предлагает читателям провести на заводах, фабриках и в селах дисскусию на тему: „Убивать или не убивать товарища Горячева за перестройку советской системы и экономики?“ Редакция надеется получить самый широкий отклик читателей и гарантирует, что все письма, даже анонимные, будут опубликованы».

Дочитав, Вагай поднял глаза на Турьяка и Стрижа.

– Это все? – спросил Турьяк.

– Все, – сказал Вагай.

Турьяк облегченно вздохнул:

– Слава Богу!

– Что «слава Богу?» – спросил Вагай.

– Можно спать, – объяснил Турьяк. – Ничего про «патриотов…»

– Мудак ты! – сказал Вагай с горечью. – Ты знаешь, что сейчас начнется? «Патриоты», не «патриоты» – это уже неважно! Горячев хочет весь народ на нас натравить! – и раздраженно выругался: – Бля, эта музыка!…

Тут из кухни опять показалась пожилая хозяйка ресторана. На подносе она несла запотевший графинчик водки, рюмки и тарелку с солеными грибами. Турьяк, Стриж и Вагай враз оживились, стали освобождать на столе место:

– Вот это спасибо!… Это по-русски!… Уважила!…

– Мой сын, между прочим, в Афганистане воевал, – сказала женщина.

– А это ты к чему? – удивился Турьяк.

– А это я к тому, что, – буднично произнесла женщина, – пить – пейте а с пистолетом хватит баловать, доигрались ужо! – И, привлеченная заголовком «Речь Н. Батурина в Партийном Трибунале», склонилась над плечом Вагая. – Что тут про этого паразита пишут?

– Да так, речь его напечатали… – нехотя сказал Вагай, накрыв речь Батурина блюдом с овощами, и попросил: – Слушайте, вы можете убрать эту музыку?

– Еще речи его печатают! – сказала женщина. – Сталин бы ему напечатал речь! Горячев, может, тоже не сахар, но кто хочет работать, тот может. Так и ему пуля! Я неверующая, а каждое утро теперь молюсь за него, чтоб выжил. Даже цветы ему с рейса отнесла в больницу…

– Выживет, не боись, – сказал ей Стриж.

– Теперь выживет, – добавил Вагай. – Нам вчера на закрытии съезда объявили.

– Ну и Слава Богу! – сказала женщина, разливая водку по трем рюмкам. – За нас, за народ кровь пролил ваш Генеральный. А мог бы, как Сталин, гнуть нас и гнуть. Или воровать, как Брежнев. А он… Вот за его здоровье и выпейте, ага…

Стриж, Вагай и Турьяк переглянулись.

Женщина ждала, требовательно глядя на них. Мадонна пела что-то дико американское. Не сказав ни слова, они взяли рюмки и молча выпили.

– А он тоже в Афганистане был, – нюхнув свой кулак вместо закуски, Турьяк кивнул женщине на Стрижа. – Первым входил, между прочим…

– Офицерил, небось? – спросила у Стрижа женщина.

– Ну… – вместо Стрижа подтвердил Турьяк.

– Оно и видно… – сказала женщина скорее осуждающе, чем уважительно. И ушла на кухню. Там она уменьшила было звук в видеомагнитофоне, но ее сын тут же вернул Мадонне полное, на весь ресторан звучание.

Турьяк крякнул и налил всем по второй.

– Н-да… – сказал он. – Дожили! Они нам и ногой в морду, и стулом по голове, а потом еще нотации читают!

– Сволочь этот Батурин! – Вагай с досадой стукнул кулаком по столу. – Ты видишь, что он наделал! Они теперь Горячеву цветы носят! Вчера еще про него анекдоты, а сегодня…

– Это только начало! – произнес Стриж, разглядывая графин с водкой так, словно видя в нем события ближайшего будущего.

– Начало чего? – трусливо спросил Турьяк.

– Культурной революции, чего! – вместо Стрижа ответил ему Вагай. – Мао Цзедун свою оппозицию как уничтожил, не помнишь? – И, не ожидая ответа Турьяка, повернулся к Стрижу: – Может, объявить этого Батурина агентом сионистов?

– А что?! – тут же воспрянул Турьяк. – Если выяснится, что он «патриот», подсунуть версию, что он агент сионистов, а? Мол, стрелял в Горячева, чтобы опорочить братство патриотов…

Вагай и Турьяк смотрели на Стрижа. Все-таки было в нем нечто, что заставляло их признавать в нем лидера.

Стриж выпил свою рюмку одним глотком, помолчал, глядя за окно на пролетающую там очередную деревню, и повернулся, наконец, к своим друзьям.

– Нет! – сказал он. – Горячев пользуется ситуацией, чтобы стать в глазах народа святым и натравить страну против партии – вот для чего эта дискуссия, – Стриж кивнул на «Правду». – Так что неужели мы, как бараны, пойдем под нож? А? Под суды Трибуналов? А? Я спрашиваю?

– А что ты предлагаешь? – осторожно спросил Вагай.

– Встряхнуть надо нашего брата, вот что! – уверенно сказал Стриж. – Не отсиживаться по купе и не ждать Трибуналов, а взять эту кампанию в свои руки – вот наша задача. Драка – так драка, едрена мать!…

3. Вашингтон, Белый дом. 08.25 по вашингтонскому времени (15.25. по московскому).

Старая «Вольво» с затененными стеклами и дипломатическим номерным знаком, запыленным настолько, что ни один журналист не смог вычислить, какому же посольству она принадлежит, на большой скорости прошла по Pansilvania Avenue и свернула к Белому дому. Эта простая хитрость – импортная машина с запыленными номерами – должна была скрыть внеочередные визиты к Президенту руководителей CIA, Пентагона или других визитеров, о которых прессе знать совершенно ни к чему. Теперь водитель машины, приближаясь к заранее открытым для нее воротам Белого дома, снизил скорость, и машина миновала невидимую биомикроволновую проверку на взрывчатку, отравляющие вещества и т. п. Эта тайная «Система А» опознания была создана год назад для защиты Дома и его сотрудников от террористических актов.

Войдя в Овальный кабинет, адмирал увидел Президента за столом, начисто освобожденным от всех бумаг. Слева был пульт «ПСОВ» («Прямая Связь Особой Важности») с плоской коробкой видеомагнитофона. Рядом, на подсобном столике, принтер и бело-слепой экран персонального компьютера Президента. Месяц назад Президент втащил компьютер в Овальный офис, демонстративно нарушив консервативную традицию сохранности этого офиса в старинном стиле, и пресса тогда много шумела по этому поводу, тем более, что Президент по старинке все равно постоянно заваливал свой стол бумагами и дневниковыми записями – так старые бухгалтеры проверяют работу своих калькуляторов с помощью счетных машинок…

Сейчас отсутствие бумаг на столе Президента означало, что он встревожен просьбой адмирала принять его срочно и вне расписания, и, убирая свой стол, как бы отстранился от всех прочих дел. Джон Риктон решил, что зря он, пожалуй, просил Президента об аудиенции по «ПСОВ». Но таков уж у него характер – нетерпеливый…

– Добрый день, господин Президент! – сказал он как. можно бодрее.

– Хэлло, адмирал, – Президент протянул Риктону руку. – Садитесь. Что будете пить?

– Ничего. Спасибо, – адмирал сел. – Я не хочу отнимать у вас время, сэр.

– Что у вас, адмирал?

Ощутив напряженность в голосе Президента, Риктон достал из кармана видеокассету, встал и кивнул на видеомагнитофон:

– Могу я?

– Конечно, – сказал Президент.

Для человека высокого или даже среднего роста не представило бы труда перегнуться через стол Президента и дотянуться до видеомагнитофона. Но Риктон был ростом со знаменитого комика Джорджа Бернса. Поэтому ему пришлось обойти президентский стол, чтобы вставить кассету в видеомагнитофон. Морскому адмиралу Джону Риктону было 69 лет, он был самым старым в нынешней команде Белого дома. Целый сонм советников отговаривал Президента назначать директором CIA этого «аутсайдера», приводя в пример чуть не всю историю Агентства – оно работало успешно только тогда, когда во главе его стояли профессиональные разведчики Аллан Даллес и Вильям Кейси. Но Джон Риктон был командиром того авианосца, с палубы которого в 1962 году взлетела для перехвата русских судов в Карибском море вертолетная эскадрилья Стива – старшего сына Президента. Тогда, с 24-го по 28-е октября 196 года, вертолет Стива провисел в общей сложности 49 часов в двух метрах над капитанским мостиком советского судна, блокированного на подходе к Кубе с грузом атомных боеголов к в трюмах. Именно в это время Роберт Кеннеди втолковывал Добрынину, что, если русские не уберут с Кубы свои ракетные установки, «мы их ликвидируем сами» и при этом «будут не только мертвые американцы, но и мертвые русские». Но двадцатилетний Стив не знал тогда, о чем Роберт Кеннеди говорил с Добрыниным. И он не видел этих проклятых русских атомных боеголовок. Зато он хорошо видел самих русских и даже снял их на кинопленку – 62 русских моряка, экипаж русского судна. Зажатые с четырех боков американскими военными кораблями, снизу – американской подводной лодкой, а сверху – сменяющими друг друга эскадрильями военных вертолетов, эти русские парни сидели на палубе в ожидании приказа Москвы и, чтобы не сойти с ума от смертельного напряжения, безостановочно рассказывали анекдоты. Четверо суток. Президент хорошо помнил ту пленку – белые хохочущие лица с удивительным преобладанием металлических зубов в каждом рте, разинутом от истерического смеха. И это впечатление навсегда определило отношение Президента к русским: в смертельных ситуациях они хохочут, обнажая металлические зубы. И столь же хорошо, на всю жизнь, он запомнил рассказ сына о том, как капитан Джон Риктон напутствовал тогда его и остальных летчиков в эти полеты – дежурства над русскими судами. «Мальчики, вот вам слово техасского ковбоя: если эти fucking русские начнут стрелять, я не буду ждать разрешения Мак Намарры ответить! Пусть мне это стоит карьеры или жизни, но тот, кто вас, не дай Бог, собьет, тот догонит вас еще на подходе к морскому дну, клянусь! А теперь – летите! Помните: Риктон за вами!»

Тридцать лет спустя эти слова стоили адмиралу Риктону поста Министра обороны, потому что Президент не мог отдать все военное ведомство такому рисковому „техасскому ковбою". Нo он отдал ему CIA, потому что в годы новой разрядки напряженности с русскими сотрудники этого заклеванного прессой Агентства нуждались именно в нем – руководителе, за спиной которого они могли чувствовать себя спокойно. И до сей минуты Президент еще ни разу не пожалел о своем решении…

Вот и сейчас он терпеливо, без насмешки проследил, как маленький Риктон обошел его стол, вставил какую-то кассету в видеомагнитофон и нажал клавишу «Play». В тот же миг висящий на противоположной стене кристаллический экран, чуть вогнутый для создания стереоэффекта, вспыхнул, и Президент вдруг увидел крупно, во весь экран, лицо Николая Батурина, идущего прямо на камеру. Неделю назад этого человека узнал весь мир, все телестанции старались выкроить, выкадровать и увеличить крохотное изображение мужчины в сером костюме, который в числе таких же неброских фигур шел к авансцене Кремлевского зала с поднятой в левой руке белой запиской. Но даже в момент выстрела ни один оператор не успел перебросить на Батурина телевик своей камеры – так неожиданно прозвучал этот выстрел в рутине работы Коммунистического съезда в Москве. И у всех телекомпаний было на экранах одно и то же – абрис серой фигуры Батурина с нечетким лицом – до покушения, свалка возле авансцены, разбитое гэбэшниками лицо Батурина – ПОСЛЕ выстрела.

Но теперь убийца шел прямо на зрителя, и лицо его было во весь экран, и, как в лучших голливудских фильмах, вы могли прочесть в этих голубых глазах изумительную собранность, решительность, твердость. Вот он подходит к авансцене, левой рукой протягивает свою записку к вазе, разжимает пальцы, и в этот же миг его правая, с пистолетом рука возникает на уровне его лица, объединяется с левой, зрачки голубых глаз чуть скосились вправо, но тут же и вернулись на место, остановились прямо на вас, и – грянул выстрел!

Президент даже чуть отшатнулся – таков был эффект.

– Потрясающе! Где вы это взяли? – сказал он, забыв на секунду о тревожном смысле внеочередного визита директора CIA.

– Это ерунда, – небрежно сказал адмирал, довольный произведенным эффектом. – Конечно, за один этот кадр любая телестанция заплатила бы миллион. Но я руковожу «нон-профит» организацией. Смотрите дальше, сэр. Теперь вы увидите лицо каждого, я повторяю – КАЖДОГО делегата этого съезда. ДО, ВО ВРЕМЯ и ПОСЛЕ выстрела. Начнем с первого ряда…

Через минуту Президент понял, что принес ему адмирал Джон Риктон. Он принес ему живые, в движении и почти во плоти, портреты почти трех тысяч делегатов съезда Коммунистической партии Советского Союза. Крупным планом, на идеальном японском экране «High Deffenition». И каждое лицо было сначала пустым, скучным и усталым, какими бывают лица в зале во время чрезмерно затянувшегося заседания. А затем, когда Батурин выбрасывал вперед руку с пистолетом, лица делегатов взрывчато менялись. Они подавались вперед с глазами, расширенными от изумления и… ТОРЖЕСТВА. Такая вспышка торжества бывает в глазах дикого зверя при виде упавшей добычи. Да, не испуг, не страх, не гнев, а именно ТОРЖЕСТВО было в лицах делегатов съезда! И далее, после выстрела, когда Горячев боком упал на Кольцова, упал без вскрика и тяжело, как падает убитый – в их глазах были РАДОСТЬ и ОГЛЯДКА, ОЖИДАНИЕ… Пусть весь перепад этих простых эмоций продолжался не долее секунды или даже меньше, а затем люди брали себя в руки и диктовали своим лицам подобающее этому моменту выражение, – поразительно, до чего просто и ясно можно читать на человеческом лице, если застать его врасплох и многократно увеличить на киноэкране! Киноэкран выдает нюансы наших чувств и очень часто – даже мысли. Не было никаких сомнений в идентичности поведения первого десятка делегатов… второго… третьего… СКУКА – ИЗУМЛЕНИЕ -ТОРЖЕСТВО – ОГЛЯДКА И – ВЫЖИДАНИЕ, прикрытое фальшивыми негодованием. Под многими лицами были впечатаны их фамилии и должности: «ИГНАТ ЦЫБУЛЯ, Первый секретарь-Полтавского обкома», «АЛЕКСЕЙ ЗОТОВ, Первый секретарь Московского горкома…»

На тридцатом, наверно, телепортрете Президент остановил пленку. Он уже все понял.

– Итак? – сказал он адмиралу.

– Вы не хотите смотреть дальше? – произнес Риктон огорченно, уж очень ему нравился результат его работы.

– Я хочу знать ваши подсчеты, – сказал Президент. – Сколько делегатов Съезда хотели, чтобы Горячев был убит?

Адмирал насупился. Опять Президент демонстрирует свой бесстрастно-компьютерный подход к делу. А вся эмоциональная оценка работы ребят из Агентства свелась лишь к тому, что Президент отпрянул от выстрела Батурина, как подросток в кинотеатре.

– Из 28 сотен делегатов – 2258, – сухо ответил адмирал.

– Сколько-о?! – Президент подался вперед от изумления.

Ага, проняло! – удовлетворенно подумал адмирал. Но вслух повторил без всякoй окраски:

– 2258. То есть восемьдеят и шесть десятых процентов.

– И вы знаете их пофамильно?

– На сегодня мы знаем пофамильно 72 процента делегатов, выразивших радость в момент покушения на Горячева, – подчеркнуто протокольно сформулировал Риктон. – Остальные, я полагаю, будут идентифицированы в течение недели.

Но Президент не обращал внимания на его тон.

– Сколько соучастников покушения было в зале?

– Судя по выражению лиц – ни одного.

– А на сцене, в Президиуме?

– Сэр, я склонен думать, что Батурин действовал в одиночку. Это подтверждает и сегодняшняя публикация в «Правде» его речи в Трибунале. Просто он выразил их желание… – Риктон кивнул на экран.

– Вы думаете, Горячев знает о такой тотальной оппозиции?

– Если бы он знал, что их уже 80 процентов, он не дал бы им собраться всем вместе. Но теперь, после покушения, я думаю, он поверил Батурину и с перепугу затеял эту дискуссию. Вы слыхали о ней, конечно? «Убивать или не убивать Горячева за его реформы…»

– Та-ак… – протянул задумчиво Президент. – Что же мы будем делать с этой пленкой?

Адмирал молчал. Он сделал свoе дело, он дал Президенту документ неоценимой важности. Но он не услышал даже единого слова – ладно, не благодарности, но хотя бы оценки его работы! Интересно, сколько раз в истории США Директор С1А не только ставил в известность Президента о том, что в России предстоит правительственный переворот, но и показал ему лица всех участников этого переворота?! А еще через две-три недели, на основании заключения специалистов по физиогномике, он, возможно, сможет назвать и вероятных лидеров этого переворота…

– Сколько военных в оппозиции? – спросил Президент.

– Не все представители армии были на этом съезде в форме, сэр. И то же самое – КГБ. Но с армией, в общем, давно известно. После ухода из Афганистана и сокращений на вооружение кадровые офицеры только ждут случая… Да это и в речи Батурина прозвучало.

– Та-ак… Ваши выводы?

– Мои выводы простые, – пожал плечами адмирал. – Исторически Горячев проиграл; перестройка русской экономики провалилась. Теперь весь вопрос в том, кто на кого сумеет свалить вину: Горячев на партийных бюрократов, или партократия на Горячева. Сейчас у Горячева хороший шанс: простой народ всегда на стороне раненых. «Кровь, пролитая за людей» – это публика любит. Но дискуссия, которую он затеял в прессе, – это только отсрочка переворота. Она заставит противников Горячева громче всех петь ему дифирамбы и требовать смертной казни Батурину. А когда эта кампания кончится, переворот станет неизбежен. Если, конечно… – адмирал умолк, держал паузу.

– Если мы не пошлем ему эту пленку, вы хотите сказать.

– Это в вашей власти, сэр.

– И он их всех расстреляет?

– Я думаю, у него нет альтернативы. Или он их, или они его. То есть они-то в него уже стреляли. – Риктон усмехнулся:

– Теперь его черед…

Вот оно! – подумал Президент. Вот один из тех моментов, которые он ненавидел больше всего в своей президентской службе. Когда только он, он один должен принять решение, от которого может зависеть судьба страны. Говорят, что в такие моменты великих политиков спасает интуиция, сверхчутье на ход Истории. Но на него в такие моменты наваливается просто удушье, и мучает, и размазывает по стене, и кричит: на кой черт ты сел в это кресло?! Боже, какой ужасный выбор: спасти Горячева ценой жизни двадцати двух сотен русских коммунистов или сделать вид, что ты ничего не знаешь и пусть они угробят его при следующей попытке…

Он враждебно взглянул на адмирала:

– Зачем вы мне это принесли?!

– Извините? – изумленно переспросил адмирал. Президент наклонился вперед так, что грудью уперся в стол.

– Я не доносчик! Я не могу положить Горячеву на стол расстрельный список! Я – Президент Соединенных Штатов! – почти выкрикнул он.

Изумление на лице адмирала и побелевшее лицо секретарши Кэтрин, испуганно заглянувшей в дверь, заставили Президента опомниться. Он жестом приказал Кэтрин закрыть дверь.

– Извините, адмирал…

Черт возьми, разве им объяснишь! После дела Оливера Норта уже никто в Белом доме не берет на себя смелость сделать хоть что-то без ведома Президента! В конце концов, если бы аналогичная ситуация возникла лет пять назад, Вильям Кейси нашел бы возможность отправить эту пленку Горячеву БЕЗ ВЕДОМА Президента Рейгана! Но теперь… Где-то там, на другой стороне земного шара, в больничной палате, лежит раненый Горячев – коммунист, но с одним положительным качеством – чувством реальности…

Президент даже не замечал, что он уже давно встал из-за стола и вышагивает по своему кабинету от стены до стены под удивленным взглядом адмирала. Когда Рональд Рейган объявил миру, что эпоха завоевания мира марксизмом закончилась, никто в мире не отнесся к этому так серьезно, как Горячев. Горячев первый понял, что это – правда. И повел себя соответственно: стал спасать хотя бы то, что имел – коммунистический режим в советском блоке. Правда, и это ему не удается…

– Почему я должен спасать Горячева? – вдруг остановился Президент перед адмиралом. В его мыслях появились холодная ясность и ожесточение.

– Вы ничего не должны, сэр, – сказал адмирал. Он еще никогда не'видел Президента таким возбужденным и не понимал, что с ним происходит. – Во всяком случае, сейчас не должны. Эти русские противники Горячева… Сейчас они все попрячутся или, наоборот, будут громче всех кричать осанну Горячеву. И только после этого… Впрочем, Горячев, может быть, и потом вывернется. Вы же знаете, у него какая-то дьявольская способность к выживанию. Уже сколько раз…

– Вы не ответили на мой вопрос, – перебил Президент. Он тоже хорошо знал Джона Риктона и понимал, что старик только изображает служаку-простачка. – Почему – Я – должен спасать Горячева? Сейчас или когда-нибудь в будущем?

Адмирал ожесточился. Он молча подошел к видеомагнитофону и с силой снова нажал кнопку «Play». Черт возьми, как бы говорил он этим, если у тебя есть глаза – смотри! На экране вновь поплыли портреты коммунистической элиты СССР. «РОМАН СТРИЖ, Первый секретарь Свердловского обкома КПСС», «ФЕДОР ВАГАЙ, начальник Свердловского управления КГБ», «МАНСУР УСУМБА-ЛИЕВ, Первый секретарь Ташкентского горкома КПСС…»

– Вы видите эти лица, сэр? – почти сухо сказал адмирал. – А теперь я прочту вам первое, пробное заключение физиогномистов моего Агентства. Подчеркиваю: это заключение лишь по первым трем сотням лиц, – адмирал достал из кармана сложенный втрое листок. – С завтрашнего дня я сажаю на эту работу целую бригаду независимых психиатров. Но слушайте пока то, что есть: «Ознакомившись с представленными телепортретами… используя компьютерные методы физиогномики…»-он бежал глазами по строчкам на своем листе. Нет, он вовсе не собирался читать это Президенту, когда просил о срочной аудиенции. Ведь эта работа еще не закончена. Но теперь… – Вот! „Доминирующими чертами большинства предъявленных лиц являются комплекс социальной неполноценности и внутренняя агрессивность. Сравнение с социально-психологическими типами русского народа, разработанными на основе компьютерного анализа всей русской литературы от Пушкина до Солженицына, показывает, что данные лица относятся, говоря языком американских стандартов, к категории мафиози, наиболее точно представленным в фильме «Godfather…»

– Стоп! – прервал Президент и поморщился. – Это ерунда, Джон! Половину таких лиц вы можете найти в любом пабе Охайо. Но даже если бы они были Дракулами, это не значит, что я должен отправить их на расстрел! – И он снова заходил по кабинету.

– Вообще-то, я не за этим пришел, господин Президент, – сказал Риктон. – Но, с другой стороны, если они возьмут власть в России…

– То что? Что случится? Конкретно! Адмирал вздохнул.

– Хорошо, – сказал он. – У меня есть еще одна пленка. Не здесь. В Агентстве. Но думаю, вы мне поверите на слово. Так вот. В мае 1987 года в Москве, на Красной площади было три гигантских демонстрации общества «Память». Вы, конечно, о них слышали. По сути, это русские шовинисты с лозунгами уничтожения всех евреев мира и создания Великой России от Сибири до Константинополя. Старая маньячная русская идея времен Достоевского. Вчера один из моих парней взял в архиве телестудии ABC пленку с теми демонстрациями. И мы стали крутить эти пленки на двух экранах одновременно. Вы не поверите, сэр, это те же лица! Не все, конечно, но, многие. Мы, конечно, не поверили сами себе и засунули обе пленки в опознающе-системный компьютер. За ночь он обработал первую сотню вот этих лиц, – адмирал вновь кивнул на экран. – И что же? Шестьдесят два из них принимали участие в той демонстрации! Вы понимаете? Эти русские шовинисты не стали создавать свою отдельную партию, три года назад это еще было невозможно в России. Но они просто овладели коммунистической. Вы понимаете?

– Да, – усмехнулся Президент.– Ну и что? А Горячев распустил колхозы, отдал землю крестьянам, и уже в этом году Россия вполовину сократила закупки нашего зерна. Так что, если русские шовинисты уберут Горячева и восстановят колхозы, фермеры Охайо им только спасибо скажут!

Адмирал замолчал. При чем тут фермеры Охайо? Если Президент предпочитает не слышать то, что ему говорят, это уже его, Президента, проблема.

И вдруг Президент остановился перед адмиралом и сказал совсем иным тоном:

– А почему мы законсервировали SDI? Почему мы убрали ракеты из Европы?

– Я? – изумился Риктон.

– Да, вы! Я, вы, Конгресс – мы все! Вечно мы шли русским навстречу! Ленину нужны были деньги для строительства коммунизма – Хаммер тут как тут, концессии! Сталин захотел пол-Европы превратить в концлагерь – пожалуйста! Брежневу и Горячеву нужен десант – ради Бога! Почему русские всегда получают все, что хотят и когда они этого хотят? В результате – лично под Горячева законсервировали SDI и разоружили Европу. А теперь вы приходите ко мне и говорите: завтра в этой империи к власти придут фашисты! И что я должен делать? Что?

Адмирал молчал. Он всю жизнь прослужил в военном флоте, он воевал с немцами, с японцами, с корейскими и вьетнамскими коммунистами, и видит Бог, все, что тут кричит Президент, лично к нему не имеет никакого отношения, он никогда не высказывался за вывод ракет из Европы.

Но Президент не отступал:

– Отвечайте, Джон!

– Сэр… – Риктон кашлянул в кулак. – Через три недели я положу вам на стол список лиц, которые, судя по заключению физиогномистов и психиатров, могут возглавить антигорячевский заговор, а далее вы будете решать…

– Значит так! – сказал Президент и сел в свое кресло. – Всю эту работу не только засекретить самым жестким образом, но и отменить участие в ней всех кто вне штата вашего Агентства.

– Никаких экспертов со стороны! Это раз. Второе. Передайте всем вашим парням, которые участвовали в этой операции, мою благодарность. Я думаю, им пришлось здорово попотеть, чтобы получить на пленке такое изoбражение. Наградите их месячным окладом… Ну, сами решите, из своего фонда. И, наконец, третье. Скажите мне, адмирал, вот их было на этом съезде почти три тысячи делегатов. Из них двадцать две сотни – противники Горячева. Так почему они не проголосовали против него? Почему все, как один, голосовали «за»?

Адмирал усмехнулся – конечно, Президенту США было бы куда легче жить, если бы русских, филиппинских, иранских, ливийских и прочих диктаторов отстраняли от власти простым голосованием! Но в этом случае они бы не назывались диктаторами…

– Сэр, – сказал адмирал. – Фокус коммунизма заключается в том, что там все голосуют «за». «Против» голосуют только мертвые. Я могу идти?

Президент молчал.

Риктон потянулся к видеомагнитофону. Там все еще крутилась пленка, беззвучно посылая на огромный экран изображение русских коммунистов с глазами, вспыхивающими радостью в момент выстрела в Горячева.

– Я думаю, у вас есть еще одна копия? – сказал Президент.

– О, конечно… – замер Риктон.

– Тогда эту оставьте мне.

– С удовольствием. Всего хорошего, господин Президент, – адмирал направился к двери.

– Минутку, – остановил его Президент. – А зачем вы вообще снимали этот съезд на свою пленку?

Адмирал повернулся от двери. Он не мог отказать себе в удовольствии хотя бы на прощанье сказать то, что собирался сказать Президенту с самого начала встречи.

– Мы не просто снимали этот съезд на пленку, сэр. Мы создали эту пленку специально ради этого съезда. Потому что с первого дня моей работы в Агентстве я мечтал о такой возможности – иметь полную картотеку этих типов, – адмирал кивнул на очередное лицо коммунистического деятеля, возникшее на экране. – Посмотрите на него! Ведь теперь я про каждого из них могу сказать, что они любят – женщин? деньги? водку?… Правда, сначала у меня была другая идея. Я мечтал показать эти лица Конгрессу накануне очередного голосования по SDI и заодно сравнить интеллектуальный уровень этих коммунистов с уровнем наших конгрессменов. Но боюсь, что счет будет не в нашу пользу, а Конгресс тут же срежет мне финансирование Агентства до нуля. Я могу идти?

– Вы куда-нибудь спешите, Джон? – грустно спросил Президент.

– Я? – удивился адмирал. – Нет, никуда… Просто я не хотел отнимать ваше время…

– Вы уже отняли у меня куда больше… – Президент вздохнул. – Вы знаете, в чем наша беда, Джон? Мы научились видеть каналы на Марсе и пыль на Юпитере. Мы умеем предсказывать погоду и экономические кризисы. Но мы никогда не могли предсказать хотя бы за день, что там произойдет у этих русских. Даже сам Горячев свалился нам, как снег на голову…

– Сэр, я принес вам такой прогноз.

– Где гарантии, Джон? Вы знаете, сколько прогнозов ложится на этот стол каждый день? Адмирал не ответил. Президент усмехнулся:

– Н-да… Я вас понимаю. На то я и Президент… Ладно, можете идти, адмирал.

Риктон вышел, закрыл за собой дверь.

Но Президент уже не видел этого.

Он сидел один, в тихом Овальном кабинете и смотрел на лица русских коммунистов, плывущие перед ним на экране. Какие-то у них действительно мафиозные лица. Поколение 30-40-летних. Одно лицо, второе, третье… СКУКА – ИЗУМЛЕНИЕ – ТОРЖЕСТВО – ОГЛЯДКА – ВЫЖИДАНИЕ… Боже, до чего они похожи на тех молодых русских матросов, которые во время Кубинского кризиса сидели тогда на открытой палубе своего корабля! Неужели в России действительно будет фашизм? Это страшно, но, Господи, сколько раз его уже пугали этим, и сколько раз сам Горячев пугал этим своих противников?

А с другой стороны, даже если бы все эти типы были морскими пиратами со стальными зубами, может ли он, Президент США, одним движением отправить Горячеву их имена для расстрела?…

Какой– то посторонний звук, и даже не звук, а колебание воздуха отвлекло его от экрана. Он перевел взгляд на дверь кабинета.

В двери стояла его секретарша. Конечно, прежде чем впустить следующего визитера, она хотела бы знать, не нужна ли Президенту хотя бы чашка кофе.

– Нет, Кэтрин, спасибо, Как зовут нашего врача, который неделю назад вынимал пулю у Горячева?

– Операцию делали русские врачи, сэр. Наш врач только наблюдал. Его зовут Майкл Доввей. Он вам нужен?

4. Москва, ЦК КПСС на Старой площади. 16.30 по московскому времени.

В ПОЛИТБЮРО ЦК КПСС от М. Ясногорова, Председателя Партийного Трибунала ЦК КПСС.

ЗАЯВЛЕНИЕ.

Сегодня, 15 августа с. г., в газете «Правда», органе ЦК КПСС, без ведома членов Партийного Трибунала опубликована речь подсудимого Н. Батурина на закрытом заседании Трибунала и объявлена дискуссия на тему "Убивать или не убивать товарища Горячева за его «перестройку»?…

Эта акция „Правды" является грубым нарушением «Положения о Партийном Трибунале», где сказано: «ни один партийный или советский орган не имеет права вмешиваться в работу Трибунала или оказывать давление на его членов».

Как публикация речи Батурина, так и объявленная газетой дискуссия представляют собой открытую попытку оказания давления на наше решение со стороны руководства ЦК КПСС, которым подчинена газета «Правда». В связи с этим я не считаю для себя возможным выполнять впредь обязанности Председателя Партийного Трибунала, о чем и ставлю Вас в известность.

Марат Ясногоров

Москва, 15 августа с. г.

– А чем, собственно, мешает вам эта дискуссия? – спросил Кольцов раздраженно, упершись взглядом в заявление Ясногорова. И тут же почувствовал, как Ясногоров изумленно вскинул на него свои огромные, болезненно расширенные глаза. Словно спрашивал:

«Неужели вы сами не понимаете?».

Однако Кольцов не поднимал глаз от стола. Борису Кольцову было за шестьдесят – Горячев, обновив практически все Политбюро, не ввел в его состав ни одного человека моложе себя самого.

А поручив Кольцову контроль за прессой и идеологией, вынуждал его постоянно находиться между молотами ретивых и готовых все взорвать перестройщиков и наковальней консерваторов из парт-аппарата. И эта работа по принципу «и вашим, и нашим» все больше раздражала Кольцова, потому что все уступки настырным «демократизаторам», «плюралистам» и «либералам» – публикация ли Солженицына, разрешение ли на регистрацию новых партий и т. п. – Горячев проводил, как бы преодолевая его, Кольцова, сопротивление. И только он, Кольцов, знал, что все разговоры Горячева о «взвешенном подходе», «поступательном движении», «необходимости точного расчета» – это просто отражение жуткой, почти болезненной нерешительности самого Горячева, его страха сделать очередной, даже самый маленький шажок. Но сколько же можно сидеть одним задом на двух стульях?!…

Не дождавшись ответного взгляда, Ясногоров откинулся в кресле.

– У этой дискуссии одна цель, – сказал он громко и уверенно. – Выявить противников товарища Горячева и мобилизовать против них общественное мнение страны. При этом: даже если противники товарища Горячева уклонятся от дискуссии, всенародная кампания восхваления Горячева, организованная прессой, должна напугать их, показать, что народ их растерзает, если они захотят сместить Михаила Сергеевича…

– Ну-ну… – произнес Кольцов. – Но даже если так – как это мешает работе Трибунала?

– Очень просто! – Ясногоров пожал плечами. – С завтрашнего дня в «Правде» и во всех других газетах начнут публиковать сотни писем трудящихся с требованием расстрелять не только Батурина, но вообще всех, кто недоволен реформами Горячева. Митинги народного гнева будут транслировать по телевидению…

– Откуда вы знаете? – уязвленно перебил Кольцов. Весь день он как раз и занимался организацией таких митингов и потому не принял Ясногорова с утра, хотя тот явился со своим заявлением еще шесть часов назад и все шесть часов просидел внизу, в Приемной ЦК…

– Из истории. Покушение на Ленина в августе 18-го года было предлогом первой волны красного террора и моделью всех остальных сталинских репрессий. Они всегда были оформлены как «гневная отповедь народа врагам партийной линии". Сейчас начнется то же самое. В результате, если человек когда-нибудь позволил себе публично критиковать политику Горячева– неважно с какой стороны, слева или справа – его теперь заклеймят „батуринцем“ и „врагом народа“. И в такой обстановке члены Трибунала не могут вынести Батурину никакого иного приговора, кроме расстрельного. Но я не хочу в этом участвовать, извините!

– А вы считаете, что Батурина нужно оправдать? – осторожно спросил Кольцов.

– Видите ли, до тех пор, пока Политбюро ЦК не освободит меня от поста Председателя Трибунала, я не имею права высказывать свое личное мнение о подсудимом, а тем более – о мере наказания, – ответил Ясногоров, глядя Кольцову прямо в глаза.

Кольцов просто физически ощущал, как он взвешивает его взглядом своих огромных пронзительных глаз. Но, похоже, живое любопытство на обычно замкнутом лице Кольцова поощрило Ясногорова к откровенности.

– Скажем так… -произнес он.

– Имеет ли право партия судить своего члена за то, что сама практикует с первого дня своего прихода к власти? Ведь физическое уничтожение противников было для нас методом и захвата власти, и удержания ее на протяжении всей нашей истории. Партократия ради своего выживания убила Берию, свергла Хрущева и так далее. А теперь – стреляла в Горячева. Следовательно, Партийный Трибунал должен сначала определить, насколько Батурин является продуктом партийного воспитания, а уж затем думать о приговоре. Однако теперь после этой публикации в «Правде» даже обсуждать такие вопросы нелепо! – Ясногоров сделал презрительный жест в сторону свежего номера «Правды», лежащего на столе у Кольцова.

Некоторое время Кольцов рассматривал Ясногорова в полной тишине изумления, как рассматривал бы полярный медведь залетевшего на льдину жирафа. Вот те и раз – покушение Батурина – это результат партийного воспитания!… Значит, вот это и есть та новая партийная молодежь, которая открыто именует себя «неокоммунистами», как бы открещиваясь от всех прочих коммунистов – «ленинцев», «сталинцов», «брежневцев» и даже «горячевцев»? Да он и одет по моде этих „новых коммунистов" – под разночинца XIX века: косоворотка под потертой вельветовой тужуркой, парусиновые брюки и парусиновые же туфли. Даже одеждой они демонстрируют возврат в доленинскую эпоху. И такого «неокоммуниста» Административный Отдел ЦК утвердил на пост Председателя Партийного Трибунала?! Они там что – с ума посходили? Сначала проморгали Батурина, а теперь…

Кольцов набрал на пульте видеосвязи код начальника картотеки ЦК. Тут же зажегся телеэкран, на нем возникло внимательное мужское лицо, готовое к выполнению любого задания:

– Слушаю вас, Борис Иванович.

– Личное дело Ясногорова, – сказал Кольцов и повернулся к Ясногорову: – Ваше имя-отчество?

– Марат Васильевич, – сказал Ясногоров.

– Марат Васильевич Ясногоров, – повторил Кольцов в глазок видеокамеры.

– Секундочку, – произнес начальник картотеки. Было видно, как он беглым движением пальцев набирает на терминале компьютера фамилию и имя-отчество Ясногорова. – Прошу вас…

Вслед за этим лицо начальника картотеки исчезло с экрана, и вместо него возникла фотография Ясногорова семи-восьмилетней давности, сделанная, видимо, тогда, когда Ясногоров вступил в партию. Затем, как титры в кино, поплыли данные: дата и место рождения, национальность, образование, семейное положение, место работы, какими иностранными языками владеет…

И пока Кольцов считывал глазами сухую информацию – русский… закончил исторический факультет Куйбышевского университета… холост… работает учителем истории в Томске… владеет английским (хорошо), немецким (слабо)…-он не переставал думать о том, как же быть? Послать этого Ясногорова к чертовой матери, а членам Трибунала объявить, что он заболел? И пусть они выберут себе нового представителя и быстрей выносят приговор без всяких этих историко-психологических выкрутасов. Батурина нужно казнить – это сразу утихомирит тысячи вот таких, как этот Ясногоров, и еще тысячи, которые и похлеще него, а, главное, это заставит Горячева стать, наконец, той «жесткой рукой», которая так нужна сегодня России. Если бы Батурин убил Горячева, эта жесткая рука стала бы носить другую фамилию – Лигачев, Рыжков, Бельцин, Митрохин или даже Кольцов, но теперь дело не в смене фамилии Генсека, а в смене всей внутренней политики. Жесткость и стремительность – вот что нужно! А то уже начались разговоры: кто выдвигал Батурина секретарем горкома партии? Почему Секретариат ЦК утвердил его делегатом съезда? И вообще – кто у нас курирует идеологию и моральный облик партийных кадров?…

Но, с другой стороны: состав Трибунала был опубликован в «Правде» неделю назад, и если вслед за Ясногоровым еще кто-нибудь из членов Трибунала заявит самоотвод – это уже будет скандал!…

Досмотрев «файл» до конца, Кольцов выключил видеосвязь и опять взглянул на Ясногорова. Тот сидел в кресле по-прежнему прямо – даже неестественно прямо, как птица, застывшая на ветке. За его спиной было большое окно, выходящее на Старую Площадь, и щуплая фигура Ясногорова почти не заслоняла пыльно-зеленые верхушки деревьев и рыжие крыши Солянки. Поодаль, над Садовым кольцом, патрульные армейские вертолеты чертили зеленое небо – в Москве все еще было военное положение. И Кольцов вдруг почувствовал приступ раздражения и апатии – ведь ясно, теперь-то уж совершенно ясно, что спасти страну, власть, уберечь Россию от кровавого потопа можно только железной рукой. А он опять вынужден вилять, лавировать, дипломатничать с этим «неокоммунистом», мять его под себя, чтобы избежать еще одного скандала.

– Значит, вы считаете, что есть разница между политическим убийством и, скажем, убийством уголовным? – спросил Кольцов.

Ясногоров резко подался вперед всем своим худым телом и воскликнул обрадованно:

– Вы поняли? Вы поняли меня! Эт-т-то замечательно! Просто замечательно!!! Просто замечательно!!! Конечно! Огромная разница! У человечества есть тысячелетний опыт судов уголовных, но судам над террористами всего сто лет! И – никаких правил! Смотрите: самое первое политическое покушение было совершено в России 13-го июля 1877 года. Вера Засулич стреляла в петербургского градоначальника генерала Трепова за то, что он приказал высечь плетьми политического заключенного. И суд присяжных оправдал Засулич! Понимаете? Суд наших, русских присяжных оправдал террор! С этого все началось и, может быть, именно в этой точке истории лежит ошибка. Потому что дальше пошло по нарастающей. Уже через четыре года убит Александр Второй, потом – Столыпин. И разве был в России хоть один район, где ленинская партия пришла к власти без террора, а простым и открытым голосованием? Никогда, нигде! Только оружием! Смотрите:

Временное правительство мы арестовали и свергли. Царя и его семью – расстреляли. Учредительное собрание – разогнали. Советами – овладели. Конкурирующие партии – уничтожили. Крестьян в колхозы – загоняли. Иными словами: мы сделали террор универсальным оружием на все случаи жизни. Даже против целых народов – поляков, венгров, афганцев… А теперь я хочу вас спросить: разве вы будете судить волчонка за то, что он вырос и хочет загрызть вожака стаи? Будете??

– Я-то не буду. Но волки… – улыбнулся Кольцов, поощряя Ясногорова на откровенность.

– Вот! Волки! – Ясногоров даже привстал торжествующе и поднял указаельный палец, как школьный учитель, поймавший правильную мысль в ответе ученика. – В этом все дело! Конечно, несколько лет назад Батурина шлепнули бы без всяких разговоров! Но теперь дело Батурина ставит перед нами вопрос: кто мы? Партия волков – все та же сталинско-брежневская? Или мы избавимся от репрессивной волчьей психологии и войдем в XXI век партией подлинного гуманизма?

– То есть вы хотите судить партию, но оправдать Батурина, так? – вдруг резко, в упор спросил Кольцов.

Но Ясногоров даже не смутился. А лишь огорченно опустился в кресло и вздохнул от досады:

– Да при чем тут – «оправдать»! «осудить»! Я не адвокат и не судья! Я школьный учитель. Но я считаю: если партия ведет борьбу за искоренение сталинизма, то и Партийный Трибунал должен быть новым – не карательный орган, а Трибунал от слова «ТРИБУНА». С этой трибуны мы должны выразить свое отношение к современному политическому террору во всем мире – раз, к нашей исторической партийной традиции физического устранения противников – два, и к Батурину, как к выразителю этой традиции, – три.

– Так… Понятно… – Кольцов постучал пальцами по крышке стола. Вот то, о чем он предупреждал Горячева с самого начала: рано или поздно гласность превратится в суд над партией. – Но я не думаю, что страна готова сейчас к таким откровениям…

Ясногоров покровительственно усмехнулся:

– В школе подростки говорят мне и не такое!

– То есть? – спросил Кольцов. У него вдруг мелькнула новая идея, и теперь ему нужно было время размять ее и оценить возможности. Что, если из рук этого „неокоммуниста" Горячев получит оправдательный приговор Батурину и будет вынужден сам, собственноручно переписать его в обвинительный, смертельный? О, это было бы гениально!

– Вы себе не представляете, какие вопросы задают подростки на уроках истории и как стыдно, как чудовищно стыдно подчас говорить им правду! – Ясногоров произнес это с такой страстью и болью, что Кольцов почти воочию увидел его в школьном классе, наедине с тремя десятками атакующих подростков. Так вот откуда эта риторика и манера проводить исторические параллели. – Я иногда думаю, – горячо продолжал Ясногоров, – что даже немцем быть легче, чем коммунистом! Ведь немцы открыто признали свою коллективную вину за уничтожение двадцати миллионов людей, и это раскаяние их очистило и обновило. А наша партия уничтожила шестьдесят миллионов людей СВОЕГО народа, но мы не признаем коллективной вины, а сваливаем все на Сталина, на Берию, на Мехлиса… Да все грузины, поляки и евреи, вместе взятые, не в состоянии убить шестьдесят миллионов русских! Мы, мы сами всегда истребляем себя, и Батурин – производное этого психоза. Именно потому партии надо покаяться и через это – очиститься! – закончил он с болью.

– Хорошо, – сказал Кольцов, ища новый подход к этому типу. Он уже принял решение. – Я обещаю: через год-два мы вернемся к теме террора. И вам не придется стрелять в меня или в Горячева, чтобы высказать свою позицию…

Ясногоров устало поднялся. Саркастическая усмешка искривила его губы – мол, сколько раз мы уже слышали это «подождите», «ще не время», «народ не готов»!… Но не это взорвало Кольцова. А то, что этот мальчишка, этот сопляк вдруг двинулся к выходу именно тогда, когда он, Кольцов, решил оставить его на посту Председателя Трибунала. Подал заявление, как клерку, и – пошел!

– Слушайте, вы! – почти крикнул Кольцов и пальцем показал Ясногорову обратно на кресло. – Сядьте! Это ЦК, а не школа! Садитесь! И скажите мне вот что. Если мы уж такие чистые и новые коммунисты, то как насчет того, чтобы отдать власть? Вообще! А? Ведь она добыта нечестно – террором! И держится на терроре, да? Так, может, коммунистам уйти от власти? Освободить Кремль? – он сам не понимал, что с ним такое, почему он так сорвался. Или вся эта неделя с момента выстрела в Горячева была одной напряженной струной, и теперь эта струна лопнула на этом мальчишке? – Ну! Отвечайте?!

– Я думаю… – ответил Ясногоров стоя.

– И что же? – победно усмехнулся Кольцов, чуть остывая.

– Я думаю, это было бы самое правильное. Для партии. Но вы этого никогда не сделаете.

– А вы бы сделали – на моем месте, да? – уже успокаивался Кольцов. Да, такому, как Ясногоров, не прикажешь, его нужно обломать. – И кому бы вы отдали власть? «Памяти»? Национал-монархистам? – продолжал Кольцов насмешливо, но уже с почти отеческой укоризной и доверительностью. – Ведь при действительно свободном голосовании народ всегда выбирает националистов. А они вас первых повесят, именно вас – первых! Как евреи Христа…

– Может быть… Это может быть… – задумчиво произнес Ясногоров. – Но, с другой стороны, это так мучительно жить с чувством вины и не каяться! Не очиститься…

– Подождите, очистимся… – сказал Кольцов, уже забавляясь с этим Ясногоровым, как кот с мышью. Он смаковал про себя свое решение. Если этот Ясногоров его, Кольцова, довел до взрыва, то что же будет с Горячевым?! Конечно, это не очень по-джентльменски подсовывать раненому такие «сердечные» пилюли, но, черт возьми, если Горячев поставит свою подпись под смертным приговором Батурину, это будет началом новой эры!

Изобразив на лице предельную озабоченность, Кольцов спросил:

– Значит, вы считаете, что газетная дискуссия может отразиться на позиции членов Трибунала?

– Не «может», а наверняка отразится! – устало, как тупому ученику, объяснил Ясногоров. Он уже потерял веру в то, что Кольцов способен понять его.

Но Кольцов был терпелив. Теперь он был терпелив. Он вообще умел быть терпеливым, когда считал это необходимым.

– А долго вы еще будете разбирать это дело? – спросил он все тем же озабоченно-деловым тоном.

– Это зависит не от нас, а от КГБ. Я поручил товарищу Митрохину проверить, не было ли все-таки за спиной у Батурина заговора или акции вражеской разведки.

Кольцов поймал себя на том, что даже удивился. 32-летний школьный учитель «поручил» Председателю КГБ! Неужели в Сибири еще можно сохранить такую моральную девственность? Или это тоже отличительная черта нового поколения? Впрочем, разве не сказано в «Положении о Трибунале», что ВСЕ партийные органы обязаны оказывать ему помощь в работе?

– Что сказал вам товарищ Митрохин? – без всякой улыбки спросил Кольцов.

– Пока ничего. Но у него есть еще неделя, – ответил Ясногоров.

– Вы что – дали ему срок?! – все-таки не выдержал Кольцов. Даже он, Кольцов, не рисковал назначать сроки Павлу Митрохину – члену Политбюро, Председателю КГБ и любимчику Горячева.

– Нет, – сказал Ясногоров. – Просто я сказал товарищу Митрохину, что Трибунал не может ждать вечно и, если в течение двух недель у КГБ не будет данных о заговоре или иностранной акции, мы будем исходить из того, что Батурин действовал в одиночку. Одна неделя уже прошла.

– Понятно. Хорошо! – Кольцов двумя руками уперся в край своего стола и чуть откатился на кресле, откинулся в нем и вытянул ноги. Так он всегда готовил себя к тому, что он называл «взять быка за рога». Тут был как раз такой случай. Молодой бычок с огромными базедовыми глазами должен вернуться в Трибунал и выполнить ту работу, которая нужна ему, Кольцову. – Для того чтобы оградить Трибунал от какого-либо нажима, мы сейчас, в течение получаса вывезем вас и всех остальных членов Трибунала на подмосковную дачу ЦК. Там у вас не будет ни радио, ни газет, ни телевизора до тех пор, пока вы не вынесете приговор. То есть вы будете отрезаны от любого давления извне. Согласны?

Ясногоров наклонил голову к левому плечу и рассматривал теперь Кольцова чуть сбоку и снизу вверх, явно обдумывая, какой тут может быть подвох.

– Безусловно, все материалы, всех свидетелей и обвиняемого вам будут доставлять по первому вашему требованию,.– добавил Кольцов.

– Но ведь речь Батурина уже опубликована! – наконец, сказал Ясногоров.

– Виновные в этом понесут наказание, – с лукавой готовностью отпарировал Кольцов.

– То есть… То есть – как??! – изумился Ясногоров. – Разве это не Горячев приказал напечатать?

– Он. Но без ведома Секретариата ЦК. И мы это обсудим на Политбюро. Конечно, когда товарищ Горячев выздоровеет. Вы напишите официальный протест от имени Трибунала.

– Я… я не к этому стремился… – смешался Ясногоров. – Вы… вы хотите сказать, что на Политбюро вы… вы можете обсуждать приказы самого Горячева?!

– А почему же нет? Вы знаете, чей это был кабинет? Жданова и Суслова. Если теперь вы можете говорить здесь все, что вы только что наговорили, то почему я не могу говорить все, что думаю, на заседании Политбюро? Или только вы смелые – молодые?

– Нет, я этого не сказал… – задумчиво произнес Ясногоров и уже по-иному, с каким-то новым вниманием посмотрел на Кольцова. – Неужели?… И вы считаете, что все, что я вам только что сказал, мы сможем изложить в Приговоре?

– Не только сможете, но обязаны! Если, конечно, члены Трибунала разделяют вашу позицию. Или если у вас хватит эрудиции убедить их… – откровенно дожимал Ясногорова Кольцов.

Но Ясногоров даже не почувствовал этого.

– Но, в таком случае, я… – сказал он еще не очень решительно. – Могу я забрать заявление и продолжить работу в Трибунале?

…Когда закрылась дверь, Кольцов соединился по видеосвязи с главврачом Кремлевской больницы. Кивнув на приветствие академика Бахтина, спросил:

– Как самочувствие Михаила Сергеевича?

– Идем на поправку… – сказал Бахтин.

– Очень хорошо. Спасибо!… – энергично поблагодарил Кольцов. И, выключив видеосвязь, долго смотрел в окно на летающие над городом военные вертолеты. Да, переворот, на который надеялся Батурин, переворот, который готовили и, конечно, продолжают готовить силы антиреформы (интересно, почему они не выступили на съезде?) – этот переворот произведет он один, сам – внутри Горячева!

ДЕНЬ ТРЕТИЙ. 16 АВГУСТА

5. Москва, посольство США. 15.05 по московскому времени.

– Good afternoon, sir…

Посол, не ответив, жестом показал Майклу на дверь задней комнаты своего кабинета – эту комнату в посольстве называли bag free. Черт возьми! – подумал Майкл, проходя туда впереди посла. Он никогда не был в bagfree-room – что тут делать посольскому врачу?

Однако ничего необычного в этой комнате не было – несколько мягких кожаных кресел, стол, бар с выпивкой, мягкий свет ламп дневного света, книжные полки. Правда ни окон, ни телефонов, а на столе какой-то небольшой пульт. Пульт биоволновой защиты, догадался Майкл.

Посол закрыл дверь, подошел к пульту и нажал несколько кнопок. Майкл огляделся, но никаких биоволн не почувствовал. Сиайэшники клянутся, что биоволновая защита экранирует любое подслушивание, но стоит эта чертовщина столько, что экранировать в посольствах можно пока только одну-две комнаты.

– Майкл, через восемь часов вы встречаетесь в Вашингтоне с нашим Президентом…

– Что-о??!…

– Но об этом не должна знать ни одна душа. Сейчас вы вернетесь в свой кабинет, и ровно через двадцать минут вам позвонит ваша невеста из Брюсселя…

– У меня нет никакой невесты! Тем более в Брюсселе, сэр!– Майкл изумленно заморгал ресницами.

– Это неважно. Это объяснит причину вашего неожиданного отъезда. Она скажет, что прилетала из Штатов всего на сутки, и если вы хотите провести с ней ночь, то должны тут же лететь в Брюссель. Что вы и сделаете с большим энтузиазмом – прибежите ко мне за разрешением и – в аэропорт! Вы должны успеть на шестичасовой рейс «Люфтганзы» до Брюсселя. А больше я сам ничего не знаю. Но, думаю, в Брюсселе вас действительно будет ждать какая-нибудь красотка…

– Сэр, это по поводу Горячева?

– Клянусь, Майкл, я сказал вам все, что знаю. Но не думаю, что господину Президенту вы нужны как врач. Конечно, вы теперь знаменитость, но, мне кажется, в Вашингтоне есть еще несколько врачей вашего уровня… – Посол, довольный своей остротой, взглянул на часы. – good luck, Майкл! У вас восемнадцать минут до звонка из Брюсселя. И переоденьтесь по дороге в аэропорт, вы все-таки летите к Президенту Соединенных Штатов…

Конечно, это по поводу Горячева, думал Майкл, глядя из окна самолета на приближающиеся острые крыши и шпили Брюсселя. С той минуты, как восемь дней назад армейский вертолет маршала Вязова, словно морковку из грядки, выдернул Майкла из рутины его жизни в посольстве и бросил к операционному столу Горячева, все в жизни Майкла закрутилось так, что, черт возьми, уж не он управляет событиями, а они – им. И теперь эти события несут его в Вашингтон на встречу с Президентом США! А у этой «невесты», звонившей из Брюсселя, был такой грудной, с придыханием голос, что – ой-ей-ей! Конечно, в тот день русские врачи не дали Майклу даже прикоснуться к раненому Горячеву, и только по тому, как они – явно демонстративно – открывали Майклу возможность видеть все, что они делают, он понял свою роль: кому-то было важно, чтобы он, американский врач, следил, правильно ли они оперируют Горячева. После операции ему объяснили, что это был каприз Ларисы Горячевой, а уже назавтра на 32-летнего Майкла буквально обрушилась мировая слава. Его портреты замелькали в западной прессе, у него брали интервью программы «С добрым утром, Америка!» и «20/20», и он каждый день посещал Горячева в Кремлевской больнице. Но при этом Майкл все время чувствовал какой-то дискомфорт, словно он присваивает чужую славу. Ведь русские никогда не показывают по телевизору своих врачей, лечащих кремлевскую элиту, не печатают их портреты и не берут у них интервью. А сколько Майкл ни подчеркивал в своих интервью, что он только присутствовал при операции Горячева, тележурналисты пропускали это мимо ушей, а газетчики это слово вообще выбрасывали. И получалось, что Майкл чуть ли не сам оперировал и спас Горячева. Майкла это коробило – он вообще не был амбициозен. Вот уже четыре года он работает в Москве, получает всего-навсего 67 тысяч в год, в США для врача это вообще не деньги. У него маленькая «трехкомнатная», как говорят в России, квартира (спальня, гостиная, кухня), старенький спортивный «Мерседес» и семнадцатилетняя герлфренд, русская белоснежка, студентка и хористка. Но зато – до этой истории с Горячевым – у него была масса свободного времени, никаких дежурств в госпиталях, никакой борьбы за клиентуру и никакой головной боли в конце года от того, что приходится платить жуткие налоги Дяде Сэму! Свобода!

Неделю назад этой свободе наступил конец. «Майкл, вы видели сегодня Горячева? Как он себя чувствует?…» «Майкл, пришел телекс от ассоциации американских фармацевтов. Они предлагают для Горячева какое-то супер-новое лекарство…» «Майкл, фирма MedFucrniture хочет прислать Горячеву weelchear специального дизайна…» – «Пошлите их к черту!» И вообще, медицинского смысла в визитах к Горячеву не было никакого, у Горячева было обычное огнестрельное ранение с банальным абсцессом, который быстро рассасывался, и его лечили светила советской медицины. Но посол настоял на этих визитах: «Майкл, вы теперь не столько врач, сколько дипломат с докторским пропуском к Горячеву. Я, например, вижу Горячева не больше пяти раз в год, а вы – каждый день!».

Русские тоже не возражали против этих визитов, поскольку Майкл ежедневно составлял для «Вашингтон Пост» бюллетени о здоровье Горячева и, таким образом, подтверждал советские сообщения о том, что Горячев выздоравливает…

– Майкл! Майкл! – нечто фантастическое, влюбленно раскинув тонкие руки, бежало навстречу Майклу в Брюссельском аэровокзале. Нечто из фильмов о Джеймсе Бонде или из рекламы духов «Obsession» – не старше двадцати лет, на длинных ногах, с потрясающей фигурой и стриженая по последней моде коротким бобриком, отчего ее темные глаза казались огромными, а губы… Господи, на виду у всего брюссельского аэровокзала она так прильнула к Майклу губами, грудью, животом и ногами, словно исстрадалась от длительной разлуки с любимым и сейчас же умчит его в ближайший отель, в постель…

К сожалению, он даже не узнал ее имени. Она усадила его в арендованный «BMW» последней модели и молча, на предельной скорости вывела машину с аэровокзала, каждую секунду поглядывая в зеркальце заднего обзора. Только убедившись в том, что никто за ними не увязался, она резко свернула обратно и по боковой дорожке вернулась в аэропорт, на стоянку частных вертолетов. Здесь, сказав Майклу лишь «Бон вояж!», она сдала его какому-то пилоту вертолета, скорее всего – сиайэйшнику, а еще через семнадцать минут вертолет доставил Майкла прямо на летное поле НАТОвской базы, к «F-121» – новейшему американскому истребителю, крейсерская скорость которого в три с половиной раза превышает скорость звука. Скафандр, трехминутный инструктаж, как дышать и как выдернуть кольцо парашюта в случае аварии, жесткое откидное сиденье позади пилота, пристегные ремни, приятная музыка битлов в наушниках шлемофона, короткий разбег самолета по ночному летному полю и… в следующую секунду Майкла с такой силой вжало в сиденье, словно им выстрелили из пушки. Его легкие, желудок, сердце и печень сдвинулись к лопаткам и позвоночнику, а щеки поплыли с лица назад, к ушам… «Дышать! – услышал он в шлемофоне голос молоденького, не старше 22-лет пилота. – Дышать! Сейчас все пройдет!»

Такие мальчишки подают хамбургеры в Мак-Доналдс или играют на игорных автоматах, подумал Майкл о пилоте. Но через полминуты самолет, набрав высоту, лег на курс, сменил конфигурацию крыльев и перегрузки действительно кончились, а вместо них Майкл впервые в жизни ощутил кайф невесомости. Черт возьми, жизнь прекрасна, господа! Особенно – с высоты полета в «F-121», когда, оторвавшись от звука своих двигателей и от вечерней старушки-Европы, вы в полнейшей тишине и с тройной звуковой скоростью мчитесь на Запад, вдогонку укатившему туда солнцу, и вон, вот уже его розово-желтый шар… Все-таки он поступил гениально, когда после резидентуры наплевал на возможность открыть свой офис в Лонг-Айланде и подписал вместо этого контракт с «International Service Agency», поставляющим обслуживающий персонал всем американским посольствам за границей. Конечно, он мечтал поехать в Японию – он с юности любил маленьких женщин, babywomen, которых так приятно сгибать, выламывать и вращать НА себе. Но, в конце концов, он и в Москве нашел себе не хуже. Он выучил русский, он научился пить водку, не разбавленную ни тоником, ни содовой, он понял вкус русской кухни, а самое главное – в Москве он получил то, что нельзя получить в Токио, в Бонне и вообще нигде, кроме России. Даже без дохода в миллион долларов в год Майкл стал в Москве частью самой престижной элиты – он был ИНОСТРАНЦЕМ. И не каким-нибудь вьетнамцем или арабом, которых русские, как истинные расисты, и за людей не считают, – нет, он – АМЕРИКАНЕЦ!…

Откинувшись затылком к подголовнику сиденья, Майкл слушал битлов и с высоты 12.000 метров смотрел, философствуя, на серебристую чешую Атлантического океана. В Америке к иностранцам совсем иное отношение, чем в России. Мы можем уважать французскую парфюмерию, но не французов. «Мерседесы», но не немцев. А в России само слово «иностранец» – уже капитал, как графский титул. И, практически, любая русская девушка – ваша. Конечно, такая элитарность разлагает. Она приучает тебя чувствовать себя Гулливером в стране лилипутов, арийцем, принцем крови и т. п. И когда ты приезжаешь из России домой даже в отпуск, ты уже сам не свой, ты категорически не хочешь становиться Гулливером в стране великанов или даже Гулливером в стране таких же Гулливеров. И ты рвешься обратно в Россию. Правда, сейчас в России происходит черт-те что – это кипящий котел, который вот-вот взорвется. Но тем интересней, черт возьми!…

Впрочем, выскочить из этого котла на пару дней и прошвырнуться в Вашингтоне по Джорждтауну (да еще за счет американского правительства!) – это тоже неплохо, в этом он себе, конечно, не откажет…

6. Урал, город Свердловск. 17.10 по уральскому времени (15.10 по московскому).

Клацая колесами на стыках рельс, слева от машины Вагая прошел трамвай, набитый и облепленный пассажирами. И вдруг остановился на перекрестке улицы Ленина и Свердлова, и водитель, молодая рыжая бабенка, высунувшись из кабины, издали замахала рукой подростку, торгующему на углу газетами, листовками и брошюрами «Демократического Союза», «Партии анархо-синдикалистов», «Христианского возрождения» и прочей литературой подобного толка. «Чего вам?» – крикнул ей пацан. «Афганца» и «Уральскую женщину!» – отозвалась вагоновожатая, и мальчишка, схватив газеты и какие-то брошюры, побежал к ней через улицу, а потом, стоя под окном кабины трамвая, стал отсчитывать сдачу с ее трехрублевок, нарочно затягивая время, чтобы уговорить эту рыжую купить у него и брошюры…

А вокруг вопила гудками река частных машин, и Вагай тоже вскипел, сам нажал сигнал на руле водителя своей служебной «Волги». Но эта рыжая сволочь раскорячила свой двухвагонный трамвай прямо посреди улицы и хоть бы хны – никуда не торопится и еще смеется!

– Серафим, ну-ка быстро! Узнай фамилию этой суки! – приказал Вагай своему сотруднику Серафиму Круглому, сидевшему на заднем сиденье.

Тот выскочил из машины, тяжелой трусцой побежал к трамваю.

– Распустился народ – плюет на законы! – в сердцах сказал Вагай.

– Богатые стали! – поддакнул шофер-сержант. Ему было не больше 25, на его гимнастерке отблескивали под солнцем две медали: «Воину-интернационалисту» и «За отвагу» – знак его участия в афганской войне. Эти медали давали всем без исключения солдатам, служившим в Афганистане, но многие солдаты их не носили, а остальные носили только по праздникам, да и то – орденские колодки, а не сами ордена и медали, но шофер Вагая носил именно медали, ежедневно…

Круглый вернулся, запыхавшись.

– Стасова Ирина, – доложил он. – Первый трамвайный парк. Между прочим, послала меня матом…

Тут трамвай освободил перекресток, „Волга" тронулась, но Вагай все не мог остыть. Конечно, можно сейчас же позвонить в трамвайный парк и через директора врезать этой Стасовой Ирине, но с тех пор, как все перешли на хозрасчет, даже директор трамвайного парка вправе послать тебя – мол, с такой жалобой обращайтесь в милицию…

– Не улица Ленина, а какой-то Тель-Авив! – сказал Вагай хмуро. Действительно, вся центральная улица города была запружена лотками газетчиков-неформалов, пирожковыми ларьками, пивными палатками, кафе «Мак-Доналдс», пиццерией, плакатами «Уральского сопротивления КПСС» и рекламными щитами с голыми бабами и панковскими рок-звездами.

– Уже под обком подкатывают своей торговлей… – сказал шофер и кивнул на массивное четырехэтажное здание обкома партии с большим красным флагом на стальном флагштоке и гигантским транспарантом по всему верхнему карнизу: «ПАРТИЯ И НАРОД ЕДИНЫ!». Свердловчане называют это здание «Большой дом». Под ним, в крохотном скверике, у памятника первому советскому президенту Якову Свердлову, тоже нагло, как на ярмарке, расположились торговки кедровыми орешками, семечками, издевательскими значками типа «Если это коммунизм, то что будет дальше?»

Здесь же старухи и дети кормили хлебными крошками голубей. Эти голуби каждый день засирают памятники так, что приходится держать специального мойщика, который по ночам брандсбойтом смывает птичье дерьмо с голов Маркса, Ленина, Свердлова. И не только в Свердловске – по всей стране! Ладно, подумал Вагай, если мы вернем себе всю полноту власти, я наведу порядок. И с народом, и с голубями…

– Стоп! – приказал он шоферу на мосту через реку Исеть, которая протекала через центр города – желтая и обмелевшая, как всегда в середине августа. Тут, на углу Исетской набережной и улицы Ленина, был как бы центр города, самое оживленное место. И именно тут стояла яркая палатка-тент с гигантским портретом Горячева и не менее броской надписью-призывом:

"ВСТРЕТИМ ВЫХОД ГОРЯЧЕВА ИЗ БОЛЬНИЦЫ ВСЕНАРОДНОЙ ДЕМОНСТРАЦИЕЙ!

ЗАПИСЫВАЙТЕСЬ НА ДЕМОНСТРАЦИЮ В ЧЕСТЬ ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ ТОВАРИЩА ГОРЯЧЕВА "

Шофер остановил машину метрах в двадцати от тента, Вагай коротко кивнул Серафиму Круглому:

– Пошел.

Тот вышел из машины, словно гуляючи, подошел к тенту. Перед тентом два молодых сотрудника КГБ – парень и девушка (одетые, конечно, в гражданское – футболки с надписью «УРАЛМАШ» и сникерсы «Адидас») – громко, на всю улицу выкрикивали в мегафон призывы записываться на демонстрацию и бойко раздавали прохожим цветные листовки-календари с портретами Горячева, а детям бесплатно вручали шары и флажки. Третий – внутри тента – вел запись, к нему стояла большая очередь праздношатающейся публики. Люди довольно охотно жертвовали кто пять, а кто и десять рублей на цветы, гирлянды и оркестры в день демонстрации.

– Очередь даже… За Горячева… – сказал шофер, словно читая мысли шефа. Прикидываясь простачком-солдатом, он часто говорил вслух то, что все остальные держали при себе. Вагай промолчал. Он знал, что самые большие пожертвования давали не здесь. Несколько сотрудников КГБ (тоже, конечно, одетые в гражданское) обходили в это время всю улицу Ленина, лоток за лотком и магазинчик за магазинчиком и тоже вели запись будущих демонстрантов. И уж там владельцы магазинов, обязанные Горячеву своим бизнесом, отваливали на демонстрацию по сто и даже по двести рублей. Тем более, что агитаторы обещали: имена самых крупных жертвователей будут опубликованы в местной газете «Уральский рабочий». А частники любят выпендриваться друг перед другом…

Круглый вернулся от тента, доложил:

– Три тысячи двести семнадцать человек записались. Семь тысяч рублей пожертвовали.

– Ни хера себе! – воскликнул шофер, трогая машину. – На майскую демонстрацию их силой не загонишь, а тут!… – И спросил Вагая: – Куда теперь?

– На «Тяжмаш», – сказал Вагай. Это была уже девятая остановка в центре города, и всюду было одно и то же – активная, массовая готовность части населения пожелать здоровья «отцу родному, который кровь за народ пролил». Именно так и предполагал Стриж, когда вчера в поезде изложил свою идею. Новая советская буржуазия – все эти лавочники, хозяева ресторанов, менеджеры кооперативных фабрик, учителя, журналисты, студенты – вся шумная пена, которая всегда на виду в любом городе, – всколыхнулись и радостно, как и предполагал Стриж, откликнулись на призыв к демонстрации. Это будет их собственная демонстрация, буржуазная демонстрация, и уж теперь-то они выйдут на нее, не боясь ничего! Но как раз это и входит в расчет Стрижа. Пусть они выйдут, пусть покажут себя! А потом…

Взгляд Вагая переместился с исетского моста дальше и выше – как бы к будущему. Но поскольку заглянуть в будущее не дано даже майорам КГБ, его глаза остановились на городской панораме, открывающейся вдоль осыпающихся берегов Исети. Огромный город, индустриальный центр Урала, или, как говорят газеты, «сибирское Чикаго», стоял над желтоводной уральской рекой. И всюду, на десятки километров, торчали дымящие белым, желтым и серым дымом заводские трубы. Гигант советской индустрии «Тяжмаш» – 75 тысяч рабочих, 27 процентов производства всех советских танков. Уральский сталелитейный. Уральский химический, Свердловский автомеханический…

Тут машина миновала мост, и городскую панораму заслонили старые, времен конструктивизма, здания – серповидная гостиница «Исеть», молотобойный корпус киностудии… стройка плавательного бассейна на месте дома, в котором в 1918 году была расстреляна семья последнего русского царя Николая Второго. Этот дом купца Ипатьева пришлось уже давно, еще при Брежневе снести потому, что со всей России сюда стекались богомольцы, а теперь стали срочно строить тут бассейн, чтобы была причина огородить это место и не допускать здесь массовые молебны в честь «убиенных коммунистами святых», которые ежегодно стал устраивать тут «Христианско-демократический союз…»

Густой и серый поток рабочих двигался теперь навстречу машине Вагая от Центральной проходной «Тяжмаша». Двадцать тысяч рабочих первой, утренней смены плюс несколько тысяч инженеров, конструкторов, учетчиков и т. п. покидали «Тяжмаш», выходя из восьми проходных на севере, западе, востоке и юге гигантской территории завода. Когда они, одетые в серые и черные спецовки, шли, занимая не только оба тротуара, но и всю мостовую, казалось, что это идет та самая рабочая демонстрация, которую еще в 1905 году описал Максим Горький в своем пролетарском романе «Мать».

Сегодня у каждой проходной рабочих ждали такие же, как в центре города, палатки-тенты и плакаты с призывами записываться на демонстрацию в честь выздоровления Горячева. И возле этих палаток рабочие потоки завихрялись, некоторые останавливались, кто-то выяснял, когда именно будет демонстрация, зачем собирают деньги. Но почти все проходили мимо, не задерживаясь у столика записи… И это понравилось Вагаю больше всего.

Сидя в машине, он откинулся в кресле и любовался этим потоком. Точнее – тем контрастом, который был в поведении людей в центре города, и здесь, в рабочем районе. Конечно! Что дала этим простым работягам горячевская перестройка? Дикий рост цен, жуткую инфляцию, дефицит предметов даже самой первой необходимости, а также – потогонную сдельщину и угрозу безработицы в cвязи с переходом завода на хозрасчет. Вот и все! Молодец Стриж, гений, все правильно вычислил!… На заднем сиденье Серафим Круглый достал из своей сумки-холодильника бутылку холодного немецкого пива и услужливо протянул Вагаю…

Через час, объехав все восемь проходных «Тяжмаша» и еще несколько палаток-тентов у заводских ворот Станкостроительного и Автомеханического заводов, Вагай снял в машине трубку радиотелефона и сказал телефонистке-оператору:

– Обком, кабинет Стрижа…

Слева и справа, в просветах меж многокилометровыми квадратами серых заводских территорий, тянулись кварталы стандартных пятиэтажных жилых домов и пыльные, без зелени улицы. Рабочая зона – видно с первого взгляда, по бельевым веревкам на балконах… Наконец, Вагая соединили.

– Стриж? – сказал он. – Докладываю. В центре города за первые три часа записались двадцать семь тысяч частников, учителей и студентов. И за это же время на «Тяжмаше», Станкостроительном и Автомеханическом – всего пятьсот человек и почти все – инженеры… Да, рабочие не записываются… Ладно, еду дальше, в «Свердловск-2…» – он положил трубку и кивнул шоферу: – Поехали!

«Свердловск-2» был закрытым городом-спутником в двадцати километрах от основного Свердловска. Там было 130.000 жителей, и все они работали на «режимных» заводах по производству танковых снарядов и тактических ракет. Но уже и без проверки «Свердловска-2» ясно, что все эти телевизионные митинги рабочих в защиту Горячева – чистая херня, как всегда – организованы. На самом же деле рабочему классу Горячев уже поперек горла – со всеми его реформами, речами-обещаниями и с его женой Ларисой, которую он таскает за собой по всему миру. Только исконно-русское долготерпение позволяло годами кормить этот народ обещаниями рая, но теперь волна летних забастовок строителей, железнодорожников, шахтеров и ткачих показала, что все – ждалки у народа кончились! И прав Батурин – народ вот-вот пойдет крушить все и вся, и тогда уж сметет не только Горячева, но и партию…

Шофер тормознул у железнодорожного переезда – полосатый шлагбаум преграждал путь. Вдали послышался паровозный гудок, затем с грохотом и стуком колес пронесся недлинный грузовой состав. На его платформах стояли новенькие зачехленные танки «Т-90» и лежали длинные туловища межконтинентальных ракет.

– Наши, – с гордостью сказал шофер. – Свердловские! Вагай закурил и сказал шоферу негромко, сквозь зубы:

– Ты вот что… Вечером сходишь в клуб «Память». Скажешь, чтоб готовились…

7. Вашингтон, военный аэропорт в Мерилэнде. 17.00 по вашингтонскому времени (24.00 по московскому).

Через 2 часа 18 минут после взлета в Брюсселе «F-121», обогнав солнце, вернул Майкла в тот вечер, который он покинул в России. Обжигающий вашингтонский закат слепил глаза, когда самолет приземлился и подрулил к новенькому «Боингу» с огромным гербом США на фюзеляже. Между трапом этого правительственного «Боинга» и замершим «F-121» стоял лимузин. Майкл хотел стащить с головы шлем скафандра, но пилот приказал: «Не снимайте! Прыгайте так!» В скафандре и шлеме Майкл спрыгнул на раскаленный асфальт летного поля, и лимузин оказался прямо перед ним – уже с открытой дверцей. Даже если где-нибудь за милю отсюда какой-нибудь охотник-журналист нацелил на этот «Боинг» свою фото– или кинокамеру – что он увидит? Какого-то летчика в высотном скафандре и закрытом шлеме. «Господи, – думал меж тем Майкл, поднимаясь по трапу „Боинга“. – Неужели опять лететь?»

– Сюда, пожалуйста… – стюард ввел его в самолет, показал где снять скафандр, а затем повел в глубь салона, открыл дверь.

– Господин Президент, – доложил он. – Доктор Майкл Доввей.

Президент сидел в глубине салона за письменным столом и оказался точно таким, каким Майкл десятки раз видел его по телевизору. Это даже разочаровывало. Он встал и через стол протянул Майклу руку:

– Рад вас видеть, Майкл. Как вам понравился полет? Что будете пить?…

А через минуту перешел к делу:

– Как себя чувствует мистер Горячев? Когда он выйдет из больницы?

– Сэр, я не знаю, как решат русские врачи, но у нас его бы выписали через три дня. Я был у него сегодня утром – он уже в порядке.

– Вас пускают к нему каждый день?

– Да, мистер Президент.

– Кто-нибудь еще присутствует при ваших визитах к нему?

– Конечно, мистер Президент.

– Кто?

– Чаще всего – доктор Зинаида Талица, это его лечащий врач, мистер Президент.

– Можете не говорить мне каждый раз «мистер Президент», Майкл. Мне жаль, что нам пришлось вызвать вас из Москвы таким спешным и не очень комфортабельным образом. Но я оказался прав в своих предположениях: у нас есть только вот эти три дня на кое-какую работу, которую я хочу вам доверить. Можете ли вы остаться с Горячевым один-на-один?

Майкл изумленно посмотрел на Президента. Он что – с ума сошел? П…

– Нет – усмехнулся Президент. – Я не собираюсь просить вас убить Горячева! Скорее – наоборот. Я хочу, чтобы вы передали ему мое личное послание. Вот это, – и Президент протянул Майклу свой фирменный бланк с четким текстом. – Вы читаете по-русски или вам дать английский текст?

– Я читаю по-русски, сэр. Вы хотите, чтобы я прочел?

– Да…

PRESIDENT OF UNITED STATES OF AMERICA. WHITE HOSE, WASHINGTON D. С ., USA.

16 августа 1990.

Господину Михаилу Сергеевичу ГОРЯЧЕВУ, Генеральному секретарю ЦК КПСС, Кремлевская больница, Москва, СССР.

Многоуважаемый Господин Горячев,

От имени Американского народа и от себя лично выражаю Вам глубокое сочувствие в связи со случившимся на внеочередном съезде КПСС инцидентом и желаю Вам скорейшего и полного выздоровления.

Ваше желание в критические для Вашей жизни минуты воспользоваться помощью американского врача воспринято Администрацией Белого дома и мной лично, как знак Вашего глубокого доверия не только к американской медицине, но и ко всему американскому народу. Именно в связи с этим доверием, установившимся между нашими странами в последние годы, я решил с той же степенью доверительности поделиться с вами совершенно конфиденциальной информацией, оказавшейся в моем распоряжении.

Не ссылаясь на источники, я осмелюсь поставить Вас в известность о том, что опубликованная Вами в «Правде» речь Н. Батурина представляет собой ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЕ отражение настроений, как минимум, 80% руководства Вашей партии, и эти 80% готовы к осуществлению самых радикальных действий, не исключающих и ту угрозу Вам лично, которая прозвучала в речи Н. Батурина. Я не сомневаюсь в том, что Вы, как опытный и мудрый политик, не дадите ввести себя в заблуждение той кампании восхваления Вашей личности, которая ведется сейчас на страницах советской печати и трезво оцените…"

Пока Майкл читал, Президент терпеливо ждал, потом спросил:

– Вы сможете передать это письмо без свидетелей? Как видите, это очень важно.

– Я не могу ручаться, сэр. Меня еще никогда не оставляли с ним наедине…

– К сожалению, никакого другого пути передать это письмо срочно и без свидетелей у нас нет. Даже если я пошлю в Москву Государственного секретаря, Горячев не примет его в больнице. А любой русский посредник, даже из ближайшего окружения Горячева, может быть в числе этих 80 процентов. Вы попробуете это сделать, Майкл?

Когда к вам обращается с просьбой Президент Соединенных Штатов и вы не частное лицо, а правительственный служащий, у вас почти нет выбора. Особенно, если ваше имя упоминается в его Послании чуть ли не как символ доверия Горячева американскому народу! Майкл еще понятия не имел, как ему исхитриться остаться наедине с Горячевым, но сказал:

– Да, сэр, я постараюсь.

– У вас есть какие-нибудь вопросы? – спросил Президент. Майкл замялся. Конечно, у него был вопрос!

– Есть, – понял его Президент. – Вас интересует, откуда мы знаем, что думают 80 процентов руководителей русских коммунистов. К сожалению, я не могу вам это сказать, а Горячеву этого знать тем более не нужно. Важно, чтобы он осознал реальность этой угрозы. Это максимум, что я могу для него сделать. Он, конечно, захочет узнать, не передал ли я ему еще что-нибудь на словах. Поэтому я и дал вам прочесть письмо. Попробуйте как-нибудь полушутя заметить, что, я надеюсь, он не расстреляет всех своих коммунистов, чтобы избавиться от этих восьмидесяти процентов. Он же не Сталин. Как вы думаете?

Майкл понял, что сам Президент не очень в этом уверен.

– Сэр, он еще не расстрелял даже Батурина. И потом – в Москве говорят, что уже не те времена…

– Спасибо, – облегченно сказал Президент. – Я тоже так думаю. Сейчас Горячеву нужно срочно расколоть эту оппозицию и перетянуть хотя бы часть ее на свою сторону. Впрочем, не мне ему советовать, он хитрая лиса. Но нам важно помочь ему удержаться в Кремле, хотя бы ради стабильности мировой экономики. Потому что если в России придут к власти какие-нибудь национальные экстремисты… Вы понимаете?

Это Майкл как раз понимал. Последние пару лет все посольство только и говорит, что о росте в России русофильских и антизападных обществ, движений, клубов. Все чаще молодые русские budybilders, которых в Москве называют люберы, нарочно задирают иностранцев на улицах или в кафе, провоцируют на драку, прокалывают шины дипломатических машин. Правда, в посольстве говорят, что это всего лишь «стихийный протест нижних слоев русского общества вторжению поп-культуры, и он отлично компенсируется расширением деловых и торговых связей Запада и Востока и политикой Горячева на разоружение». Но все же…

Однако пока Майкл соображал, что Президент знает обо всем этом из посольских рапортов, а чего может и не знать, Президент поднялся:

– Что ж, Майкл. Я рад с вами познакомиться. Желаю успеха, – он взглянул на наручные часы. – Думаю, к десяти утра вы будете в Москве. Не спешите передать письмо в первый же день – у вас еще есть, как вы говорите, три дня в запасе…

8. Сибирь, станция Ишим. 24.00 по московскому времени (03.00 следующего дня по сибирскому).

В теплом ночном воздухе были видны освещенные луной покатые контуры лесов с острыми верхушками нефтяных вышек, торчащих над сибирским кедрачом и хвоей. Пахло дальними прогорклыми пожарами и прелью таежных болот. Следуя плавному изгибу железнодорожной колеи, поезд катил по пологому скату таежной сопки над пенистым потоком реки Ишим. При выходе из этого изгиба вдруг открылись высокие, освещенные пунктиром лампочек ректификационные колонны и трубы нефтеперерабатывающих заводов, гигантские нефтеналивные емкости, огни промышленного города Ишима.

Не выпуская из рук карт, Иван Турьяк затянулся сигаретой, дым тут же вытянуло в приоткрытое сверху окно. Карта не шла, и вообще Турьяк не был картежником, но что еще прикажете делать, если у всего поезда бессонница, а ресторан уже закрыт? Стриж, сука, надыбал какую-то идею, но что именно – не сказал, так и сошел вчера утром в Свердловске. «Сначала я у себя в городе проверю!» Вот и гадай, что он там надумал! Конечно, они, четверо преферансистов – Турьяк, первый секретарь Омского обкома, Родион Пехота и еще двое партийных, но рангом поменьше, сибирских лидеров – запаслись на ночь и коньяком, и закуской, как, впрочем, и все остальные пассажиры-делегаты съезда. Но после двух бессонных суток дороги никому как-то не пилось и не елось…

– Хо-оди, не тяни резину-то-о… – сказал Турьяку Родион Пехота. Сорокалетний, с острым крестьянским лицом, он был из породы тех, которых называют «хитрованы», и, как все омчане, раскатывал букву "о". – Ишим, что-о ли?

Поезд мягко тормозил у пустого ночного перрона. Турьяк с досадой бросил карты, Пехота тут же загреб весь банк и засмеялся довольный. Но вдруг его лицо вытянулось так, словно он увидел привидение.

– Гля!… Гля!… – показал он за окно.

За окном, на перроне Стриж, Вагай и Серафим Круглый шли рядом с притормаживающим вагоном. Круглый нес два портфеля – Стрижа и Вагая.

– Роман! – высунулся в окно Турьяк.-Эй! Какими судьбами? Из окон других купе тоже выглянули любопытные лица. Вагон остановился, Круглый предъявил проводнику три билета.

– А вы же в Свердловске сошли! – удивленно сказал проводник Стрижу и Вагаю.

– Ну и что? Тут два часа лету, – ответил Вагай.

– Так вы нас самолетом догнали? – сообразил проводник.

– Братцы, что случилось? – выбежал в тамбур Турьяк.

– Ничего не случилось, -.успокоил его Вагай. – Дело есть. Ко всем. Утром поговорим.

– Да не тяните душу! Все равно ж не спим!…

– Утром, утром, Иван, – веско сказал Стриж, проходя в свое старое, так никем и не занятое купе. – Утром все соберемся и потолкуем. У нас хорошие новости.

Поезд мягко тронулся.

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ. 17 АВГУСТА

9. «F-121», Вашингтон-Брюссель. На рассвете (по московскому времени).

Лететь навстречу ночи – это совсем не то, что лететь вдогонку солнцу. Внизу, над Атлантикой, – полный мрак, над головой – россыпь звезд в темном небе, а вокруг – полнейшая тишина, потому что самолет опережает звук собственных турбин. И Майкл наверняка задремал бы под «Желтую лодку» битлов, если бы не это странное задание Президента. Черт возьми, как ему ухитриться остаться тэт-а-тэт с Горячевым? И вообще, как ему протащить конверт с письмом Президента через таможенный контроль в Москве, в Шереметьевском аэропорту? Пока он положил этот конверт просто во внутренний карман пиджака – русские таможенники обычно не ощупывают карманы американцев и европейцев. Но Майкл – не дипломат, а всего лишь врач, так сказать – обслуживающий персонал, у него нет дипломатического иммунитета, и черт их знает, этих русских таможенников, какое настроение будет у них сегодня! Иногда они устраивают жуткие шмоны в поисках наркотиков и антисоветской, как они говорят, литературы. Кроме того, полную проверку, вплоть до прощупывания карманов, приходится проходить в самой кремлевской больнице перед входом к Горячеву. Но там, правда, телохранители Горячева ищут одно – оружие…

Интересно, будет ли встречать его в Брюсселе та же красотка? Ох, если бы! Впрочем, если и будет, что это даст? Ведь ему тут же на пересадку, в Москву. Конечно, это не совсем честно – мечтать о брюссельской красотке, когда в Москве у него Полина, русская белоснежка. Но мыслям не прикажешь, и к тому же Полина пропала в последнюю неделю. С тех пор, как он прославился и о нем каждый день забубнили по «Голосу Америки», который сейчас уже не глушат, Полина не появилась ни разу. Тактично, конечно, с ее стороны, но сам-то он не может с ней связаться – у нее же нет телефона. Все-таки варварская эта страна Россия– накануне XXI века в столице сверхдержавы у 70 процентов людей еще нет телефона!

Конечно, Майкл знал, что иностранным дипломатам, особенно молодым и холостым, КГБ пытается подсунуть в любовницы своих сотрудниц. А у половины, если не больше, западных журналистов смазливые русские секретарши – очевидные гэбэшные стукачки, и даже не скрывают этого, смеются – наступил «век доверия». Но его Поля вне подозрений. По самой простой причине. Это он сделал ее женщиной – ровно через две недели после знакомства. Что ни говорите, но КГБ, при всей его легендарной мощи, не способно подсунуть иностранцу пятнадцатилетнюю девственницу! Майкл сам, как говорят русские, закадрил ее, и произошло это совершенно случайно – никакое КГБ не способно такое подстроить. Полтора года назад кто-то из посольских заболел и отдал Майклу два билета в Концертный зал гостиницы «Советская» за сорок минут до начала там «сэшэн» звезд русского рока. Майкл не был большим любителем рока, тем более, что в России последние пару лет преобладало повальное увлечение не столько роком, сколько «heavy metal», и, как все экстремисты, русские доводили это „хэви" до простого грохота молота по серпу (или наоборот). Но тут были обещаны самые знаменитые русские ансамбли – «Аквариум», «Машина времени», «Афганистан», и – самое главное! – во втором отделении должен был петь новый кумир советской молодежи Александр Розенбаум. Четыре года назад, когда Майкл только приехал в Москву, этот Розенбаум был уже знаменит в России, как Майкл Джексон в США. С той только разницей, что пластинки Джексона выходили миллионными тиражами, и он стал супермиллионером, а у этого Розенбаума не было тогда еще ни одной пластинки, и он работал врачом «скорой помощи», хотя его песни в магнитофонных записях уже гремели по всей стране, даже в квартирах американских дипломатов были эти записи. Впрочем, тогда Майкл еще не знал русский язык и все равно не мог понимать этого Розенбаума. Но теперь…

Шел снег. Майкл подъехал к «Советской» за несколько минут до начала концерта и увидел, что, действительно, судьба послала ему билеты на нечто выдающееся – вся площадь перед гостиницей была забита машинами, гигантская толпа охотников за «лишним билетиком» атаковала счастливых обладателей билетов еще за два квартала до входа в Зал. Майкл приткнул свой «Мерседес» на противоположной стороне Ленинградского проспекта, прямо под знаком «Стоянка запрещена» (он не соблюдал в Москве правила парковки – на его машине был дипломатический номер) и по подземному переходу направился к Залу. Уже с первых шагов на Майкла набросились: «У вас нет лишнего билетика? У вас нет лишнего?…». Причем атаковали не только молодые, нет, среди охотников за билетами было и много взрослых, даже пожилых людей…

Но Майкл не спешил избавиться от второго билета. Ему хотелось присмотреть себе какую-нибудь приятную соседку, а там будет видно – «чем черт не шутит», говорят русские.

Но ничего подходящего не попадалось. Точнее – никого, подходящего его вкусу. И он уже решил продать билет лишь бы кому, когда в стороне от ручейков счастливчиков с розовыми бумажками-билетами в руках он увидел под заснеженной тумбой с афишами концерта этого зеленоглазого ребенка, эту белоснежку с пушистыми заснеженными ресницами. «Стоп, Майкл! Куда ты?! Она еще ребенок!» – говорил он сам себе, идя к ней.

Она стояла одна в снежной пурге, оцепенело и безнадежно глядя в темное пространство, безучастная к толпе, которая в поисках лишнего билета на концерт атаковала всех выходящих из троллейбусов пассажиров. Мимо нее, слепя глаза, проносились по Ленинградскому проспекту такси и частные «Самары». Некоторые из них останавливались, высаживая богатых, в мехах и длиннополых дубленках частников и бизнесменов – новую советскую элиту, узаконенную горячевской перестройкой. Эти, конечно, были с билетами, и на них тут же роем набрасывались страждущие. Но девочка никого не атаковала, не спрашивала лишний билет, а неподвижно стояла, видимо, давно потеряв надежду попасть на концерт. Во всяком случае, снега на ее плечах и шапке было столько, сколько могло набраться, только если она простояла здесь уже не меньше часа. Но больше всего Майкла тронули ее заснеженные реснички…

«Девушка, вы хотите пойти на концерт?»

Она перевела на него взгляд своих зеленых глаз с таким выражением недоверия и испуга, с каким, наверно, Золушка посмотрела на Фею, которая предложила ей поехать на бал. Только теперь, вблизи, он разглядел, как она одета. Чудовищно! Тяжелое темно-зеленое пальто с темным же, из какого-то старого меха воротником висело на ней колоколом, на ногах – черные резиновые боты. Но глаза, но личико юной Ширли Мак Лейн!

– «Вы мне?»– почти неслышно спросила она своими губками.

– Да, вам. Держите, – Майкл протянул ей билет, и в тот же миг к ним с разных сторон кинулись люди: «У вас лишний билет? Продайте мне! Вы продаете?». Майкл поспешно взял девочку за руку: – Пошли! Начало через три минуты!

– Сейчас, деньги!… – она торопливо открыла свою.бордовую сумочку, но Майкл уже тянул ее к канатам, ведущим к входу в Зал:– Потом, потом! Пошли! – Ему хотелось побыстрей уйти от все понимающих взглядов этих людей вокруг…

Но и в Зале, когда она сдала в гардероб свое ужасное пальто (русские во всех театрах и концертных залах сдают пальто в раздевалки) и они побежали на свои места в шестом ряду, ему показалось, что сейчас он провалится сквозь землю под взглядами разнаряженной московской концертной публики, которая заполнила здесь весь партер. Удивительно, подумал Майкл, рок-музыка, «heavy metal», Александр Розенбаум – это же все молодежные дела, это для 16-18-летних, но почти все шестнадцатилетние остались на улице, а в зале, во всяком случае, в партере – сплошная расфранченная московская элита, меха на голых женских плечах, перстни с сапфирами, тяжелые золотые цепи и запахи густой смеси «Шанели» и пота. А она, его «избранница», шлепала за ним сквозь частокол их взглядов в своих чудовищных резиновых ботах и – она была в школьной форме! Темно-коричневое фланелевое платье с белым сатиновым фартуком и дешевым кружевным воротником! Господи!…

Проклиная себя, Майкл плюхнулся в мягкое кресло в шестом ряду. Прямо перед ним, над сценой висел гигантский транспарант «РЕШЕНИЯ ПАРТИИ – В ЖИЗНЫ». Сзади и по бокам-в бельэтаже и на высокой галерке – были видны лица молодых зрителей, одетых уже попроще – в свитера и куртки. Там, в проходах, расхаживали дюжие дружинники с красными повязками на рукавах и милиционеры. Девочка села рядом с Майклом и опять стала совать ему деньги за билет. «Потом, потом!» – отмахнулся он, – слава Богу! – в этот момент на сцену вышел высокий блондин в сером костюме, бодро поздоровался с Залом и тут же стал сыпать шутками о перестройке и гласности. Однако уже через полминуты галерка прервала его дикими криками:

– Кончай хохмить!

– Заткнись! Музыку давай!

– Давай рок!

Однако ведущий не сдавался, делал вид, что не слышит выкриков и только непроизвольно косил глазами в сторону галерки.

– Ну, ко-зел! – в сердцах сказала рядом с Майклом его юная соседка.

– Итак, начинаем наш концерт! – словно услышав ее, сказал ведущий.-К сожалению, из-за нелетной погоды группа «Аквариум» застряла в Сочи, а «Машина времени» уехала в Мюнхен.

По залу прошел разочарованный ропот, а соседка Майкла вздохнула с таким глубоким огорчением, что Майкл с удивлением покосился на нее.

– Однако не унывайте! – бодро сказал блондин. – В первом отделении вы услышите пять групп. Открывает программу группа «Колесо века», которая играет так называемый «белый фанк» – музыку, которая возникла в США еще в…

– Ладно, сами знаем! – опять закричала галерка. – Давай «Колесо»!…

Тут у блондина вдруг зафонил микрофон, и он ушел, наконец, со сцены, крикнув в зал своим голосом, без микрофона:

– Итак, «Колесо века»! Композиция «Ночная атака в противогазах»…

Зал неистово зааплодировал, особенно – на галерке и в бельэтаже, а соседка Майкла вскочила с места и закричала «Ура!».

Майкл даже опешил от такого перепада – еще несколько минут назад, на улице, это была скромная Золушка с тихим голоском и наивно-пугливыми зелеными глазками, и вдруг – такая экзальтация по поводу белого фанка!…

Тем временем свет погас, и на темную сцену с жутким шумом и, действительно, в противогазах выскочили семь низкорослых музыкантов, одетых в эклектично подобранную солдатскую форму разных стран и времен – от американского морского пехотинца с мушкетерской саблей на боку до советского солдата в брюках-галифе и с рыцарским шлемом на голове. И зал, и сцену тут же заполнил свет мятущихся узких цветных прожекторов, дым, похожий на пар от сухого льда, немыслимый рев электрогитар и еще каких-то клавишно-струнно-духовых инструментов, которые изображали вой сирены боевой тревоги, свист падающих снарядов и оглушительные взрывы. От всего этого могли запросто лопнуть барабанные перепонки. При этом музыканты в противогазах все время орали «В атаку! В атаку, е… мать!», лихо подпрыгивали от каждого взрыва почти до потолка, шмякались кто на спину, кто на живот, но тут же вскакивали и продолжали рвать струны своих электрогитар, идя в атаку на зрителей и, как слоны, размахивали хоботами своих противогазов…

Но Майкла поражал не рев электрогитар, не вид этих музыкантов (он видел в Нью-Йорке ансамбли пошумней и поэффектней), и даже не то, что они орут и беснуются под транспарантом о выполнении решений партии. Майкла поразило поведение зала. И партер, и юная галерка сидели без движения, как жюри на музыкальных фестивалях. Майкл вспомнил, как он и его сверстники орали и пели вместе с музыкантами на концертах рок-музыки в Медисон-сквер-гарден…

Правда, после «Атаки в противогазах» зрители наградили музыкантов аплодисментами, но и вторую группу – «Арктика» – зал слушал с тем же спокойствием верховных судей. Юная соседка Майкла тоже смотрела на сцену, не двигаясь, но лицо ее, как зеркало, отражало ее оценку каждого музыкального пассажа – оно то озарялось удовольствием, наслаждением, радостью, а то искажалось гримаской, словно от зубной боли…

– Что с вами? – спросил он, когда в первый раз увидел это выражение на ее лице. – Вам плохо?

– Ужасно! Вторая гитара все время фальшивит!… Позже, вспоминая начало своего романа с Полей, Майкл думал, что увлекся ею, что fell in her, не тогда, когда на Ленинградском проспекте увидел ее зеленые, в обрамлении заснеженных ресничек глазки, а именно в эти минуты на концерте, когда она так сосредоточенно, словно член профессионального жюри, слушала музыку этой «Арктики».

На Майкла эти русские джазмены не произвели впечатления. Он с трудом досидел первое отделение и в антракте тут же сбежал в буфет, чтобы его юная соседка не стала снова совать ему деньги за билет. Но во втором отделении пел Александр Розенбаум, и это действительно было нечто! Конечно, нужно прожить два года в Москве, переспать с двумя десятками русских девочек, выучить русский язык так, чтобы понимать соль русских анекдотов, – и вот только тогда вам открывается сила и подтекст песен современных русских бардов: Галича, Высоцкого, Розенбаума…

Метелью белою, сапогами по морде нам – Что ты делаешь с нами, Родина, Родина, Родина?!!…

Сейчас, в самолете, вспоминая эти строки, Майкл уже не испытывал такого восторга и восхищения. То ли гласность в России выбросила теперь в эфир песни и посмелее, то ли всем там сейчас уже не до песен. Но тогда, полтора года назад, на том концерте Розенбаума Майкл впервые за все прожитое в Москве время вдруг почувствовал себя подключенным к единому электрическому полю этой страны, этого народа и этого зала. Песни Розенбаума вдруг понесли его душу, как парус, полный морским ветром. Он понимал, понимал, понимал и чувствовал, не только подтекст, но и вкус этих песен, и наслаждался этим, как наслаждается уверенный в себе пловец вкусом океанской воды на больших глубинах… И после каждой песни Майкл уже вместе со всем залом (и своей соседкой, конечно), стоя аплодировал, кричал Розенбауму «Браво!» и «Бис», и спрашивал у соседки:

– Ну как? Правда, здорово?

– Еще бы! – улыбалась она – У него нет голоса, но музыкальность – шансонье! Классический французский шансонье…

Да, подумал тогда Майкл, как точно она определила: этот Розенбаум – первоклассный шансонье русской политической песни…

Неожиданно посреди не то пятой, не то шестой песни сзади послышался шум, крики, а затем в зал, прорывая милицейские заслоны, хлынула гигантская толпа безбилетных молодых парней и девиц – в заснеженных пальто и куртках, в лыжных вязаных шапочках. Они шумно и стремительно заполнили все проходы, а Розенбаум спокойно стоял на сцене с гитарой и терпеливо ждал – на его концертах такие эксцессы были, похоже, не впервой. Конечно, разнаряженная партерная публика возмущенно зашумела, но безбилетники так плотно заполнили проходы и все пространство меж залом и сценой, что милиция не могла даже протиснуться в зал, а не то, что удалить нарушителей. На сцену к Розенбауму тут же выскочил кто-то из администрации, яростно зашептал что-то на ухо, но бард отрицательно покачал головой и сказал негромко:

– Я буду петь…

– Ур-р-ра! – ответили, ликуя, интервенты. – Давай, Сашок, жарь… Про Афганистан! Про инвалидов!…

Администратор взял барда под руку и снова что-то яростно зашептал ему в ухо. Зал засвистел, затопал ногами, кто-то запустил в администратора крепким русским матом, обещая оторвать ему определенные части тела. А Розенбаум упрямо стоял у микрофона, жестко расставив ноги и держа гитару на груди, как автомат. Администратор смылся под ликующий рев зала. Розенбаум провел пальцами по струнам гитары, и зал тут же затих, успокаивая сам себя строгими окриками.

– Мчатся кони по небу…

И листья медленно кружат,

И осени безумно жаль.

Она старалась, как могла,

Всю ночь в садах ковры плела -

Но Ромка этого уже не видит…

И вдруг – прямо посреди песни – микрофон онемел, а в зале вспыхнули высокие хрустальные люстры. И откуда-то сверху прозвучал жесткий голос радиодинамиков:

– В связи с переполнением зала и нарушением правил противопожарной безопасности концерт отменяется! Повторяем: в связи с переполнением…

Господи, что тут началось! Свист, рев, мат, безумие молодой толпы в амфитеатре, на галерке и в проходах партера, кто-то вырвал спинку кресла и колотил ею по сцене, его примеру тут же последовали остальные – рвали бархатные шторы над входными дверями, ломали стулья и кресла, свистели, орали, топали ногами, огрызком яблока запустили в хрустальную люстру. Зеленоглазая белоснежка рядом с Майклом возмущалась вместе с ними, кричала «Позор! Негодяи!» и даже свистнула, сунув в рот два пальца. А богатая партерная публика стала трусливо протискиваться к выходу, и молодые парни из числа безбилетников нагло хватали разнаряженных женщин за задницы. Розенбаум молча смотрел на это со сцены, сузив свои жесткие карие глаза. «Давай, Сашок, пой!» – орали ему из зала. Но он вдруг резко повернулся и ушел за кулисы. Зал взревел еще громче. "Все! – сказала Майклу соседка.

– Раз он ушел – он петь не будет!" Майкл стал вслед за ней протискиваться к выходу, пытаясь прикрыть ее от давки и толкотни. Он почему-то чувствовал себя ответственным за ее безопасность, и когда чья-то чужая рука нагло прошлась по ее спине, Майкл тут же взревел по русски:

– Отъ…!

Но еще нужно было получить пальто в гардеробе, и потому из Зала они выбрались на улицу лишь минут через десять, когда милиция и дружинники с красными нарукавными повязками уже подогнали ко всем выходам из Зала свои автобусы и запихивали в них почти всех выходящих, уверенно, по одежде отличая нарушителей порядка и хулиганов. Конечно, и здесь были крики, мат, локальные драки сопротивления арестам, а какой-то милиционер, увидев, верно, плебейское пальто «белоснежки», ту же грубо схватил ее за руку. Но Майкл вмешался:

– I'm sorry. She is with me…

Он уже хорошо усвоил, с кем в Москве нужно говорить по-русски, а кому показать, что ты иностранец. Милиционер, хоть и не понял ни слова, тут же отпустил девушку, и они оказались, наконец, в стороне от давки, шума и почти непомятые. И тут Майкл неожиданно для самого себя предложил этой девочке подвезти ее до дома.

В Москве, если девушка соглашается сесть к вам в машину, значит – она соглашается на все. И в тот момент, когда небрежное «Я имею машину. Хотите, я подброшу вас домой» почти автоматически слетело у Майкла с языка, он тут же и пожалел об этом, но подумал, что сейчас она откажется и ситуация будет исчерпана. Девочка согласилась и, Майкл видел, согласилась без задних мыслей, без подтекста, а просто кивнула ему в знак согласия, сама еще находясь не здесь, на тротуаре Ленинградского проспекта, а среди шума и давки беснующегося Концертного зала. Или во власти суровых и горьких песен этого Розенбаума… И только когда они подошли к «Мерседесу» Майкла, в ее глазах появилось сомнение.

– Вы… Вы, правда, иностранец? Я думала, вы мусору просто так по-английски сказали, чтобы он отвязался…

– Да, – сказал Майкл жестко, словно мстя ей за то, что сам же ее стеснялся до начала концерта.-Я американец. Это плохо?

– Нет, что вы! – она снисходительно улыбнулась. – Просто я думала, что вы латыш или эстонец… У вас акцент… – И села в машину.

– Где вы живете? – спросил он.

– В Черемушках. Это далеко. Я, пожалуй, на метро поеду. Только вот… – и она опять полезла в сумочку за деньгами.

– Черемушки – это мне по дороге, – перебил он и тронул машину. – Но умоляю: закройте свою сумку!

Черемушки – построенный еще при Хрущеве рабочий пригород Москвы с облупившимися теперь от старости пятиэтажными домами – были, говоря строго, куда дальше, чем дом на Ленинском проспекте, где жил Майкл, но в той же юго-западной стороне Москвы. По дороге Майкл выяснил, что девочку зовут Поля, что ей пятнадцать с половиной лет, что она учится в музыкальном училище на хоровом отделении, мечтает стать оперной певицей, знает всех американских и европейских звезд хард-рока, а в Москве живет всего третий месяц – папу, офицера связи, перевели сюда из Херсона, небольшого порта на Черном море…

Нужно ли говорить, что сочетание трогательной зеленоглазой юности с совершенно взрослой эрудицией и категоричными суждениями обо всем – музыке, поэзии, политике и даже погоде – увлекли Майкла уже всерьез, глубоко – так, что он сам себе удивлялся. Две недели они встречались почти каждый день, бродили, разговаривая часами, по заснеженной Москве, отогревались в ночной дискотеке гостиничного комплекса Армана Хаммера, дважды сходили в Лужники на концерты новых английских звезд софт-рока, а затем… «Сегодня я буду завтракать у тебя», – бросила ему Полина однажды вечером, явившись на их традиционное место свиданий у метро Маяковского. И тут же заговорила о чем-то другом, а Майкл… Он даже огорчился – черт возьми, вот и весь роман, а он-то, как говорят русские, тянул резину, бродил, как романтик, по холодной Москве, слушал лялькины лекции о Пастернаке и Высоцком… А она такая же, как все, хоть ей и 15 с половиной лет…

Ночью оказалось, что она девственница. Майкл замер, оторопев, даже приподнялся на руках над ее полудетским телом. «Господи! – пронеслось у него в мозгу. – Что я делаю?! Она же русская, несовершеннолетняя, и…!» «Ты девушка?» – спросил он. «Ну и что? Я люблю тебя…» – сказала она.

С тех пор у Майкла не было других женщин, и он не нуждался в них. Он знал, что Поля – это ЕГО тип, его size, его идеал. Полина и никто больше. Он сделал ее женщиной, он научил ее всему, что доставляло ЕМУ удовольствие, и в этом смысле она даже стала его гордостью, его скрипкой, которую он сам выточил из куска жесткого русского дерева, сам отполировал и обучил откликаться на самое беглое прикосновение его смычка…

И все– таки, когда в Брюсселе, на стоянке частных вертолетов, Майкл снова увидел рядом с новеньким прокатным «BMW» высокую, стриженую коротким бобриком красотку на длинных ногах, он сам поразился, как радостно екнуло у него сердце. А красотка, как и несколько часов назад, опять не сказала Майклу ни слова на их коротком пути со стоянки вертолетов к Брюссельскому аэровокзалу. Но зато на вокзале, в пассажирском отсеке-накопителе она вдруг сама повисла на Майкле и стала целовать его с такой нежностью, с какой удовлетворенные любовницы целуют мужчин после страстной ночи. Он оторопел, инстинктивно попробовал оглянуться, но она жестко зажала его голову двумя прохладными ладонями и шепнула между поцелуями: «Не оглядывайся! За нами следят! Обними меня!…»

Эти объятия и эти нежнейшие поцелуи продолжались не минуту и не две, а целых шестнадцать минут до посадки в самолет «Брюссель – Москва». И хотя Майкл чудовищно устал от своего челночного полета в Вашингтон и обратно, он почувствовал, что заводится, что его брюки уже неприлично топорщатся в ширинке. «Остынь, Майкл, – шепнула она ему, усмехнувшись. – Ты же ослаб от ночи любви… Стоп! Не оглядывайся! Иди на посадку!»

На вялых ногах он пошел на посадку, так и не узнав, кто же следил за ними в Брюссельском аэропорту – бельгийские журналисты или русские гэбэшники…

10. Поезд «Сибирский экспресс», вагон-ресторан. 10.50 по сибирскому времени (07.50 по московскому)

– Дорогие товарищи! – говорил Роман Стриж, держа в руке свежую «Правду». – Здоровье нашего дорогого Михаила Сергеевича идет на поправку. Надо ожидать, что через пару дней он выйдет из больницы…

Стриж стоял в глубине вагона-ресторана «Мадонна», на нем был деловой темный костюм с орденской колодкой – два полосатых ромбика боевых орденов «Красной Звезды» и еще один – знак боевого ранения. Перед ним, под огромными цветными портретами голоногой певицы, тесно сидели и стояли сто сорок делегатов съезда КПСС, возвращавшихся из Москвы поездом «Москва-Владивосток». Секретари сибирских обкомов, парторги крупных строек, заводов, нефтепромыслов и алмазных приисков…

– Сегодня на трех страницах «Правды» опубликованы письма читателей с выражением любви к нашему вождю и требованием сурово наказать не только негодяя Батурина, но всех, кто явно или тайно мешает курсу, взятому партией, – продолжал Стриж.

Поезд шел быстро, за окнами огромным карусельным колесом прокручивалось зеленое море урманной тайги. На столиках перед собравшимися позванивали ложечки в пустых чайных стаканах. Мощные динамики в углах ресторана молчали, но на кухне по экрану видеомагнитофона беззвучно носилась Мадонна с радиомикрофоном в руке. Поглядывая на нее, панк разделывал свежего поросенка. Из тамбура слышался нетерпеливый стук в запертую дверь – там несколько пассажиров просились в ресторан…

– Я рад, что в этой подборке есть письма и от трудящихся нашей Сибири, – говорил тем временем Стриж. – А завтра таких писем должно быть еще больше. Каждый из нас по приезде домой должен посвятить все свое время организации заводских митингов и писем в «Правду», чтобы наш дорогой Михаил Сергеевич видел – Сибирь за него!…

Старательные, даже чрезмерно старательные аплодисменты и возгласы «Правильно!», «Верно!» прервали Стрижа. Стоя на широко и крепко расставленных ногах, чтобы не качаться от толчков вагона, Стриж переждал эти возгласы и продолжил:

– Но этого мало, товарищи! Вы прекрасно знаете, как важно для выздоравливающего человека увидеть своими глазами лица людей, которые любят его, верят в него и являются его полными сторонниками! Поэтому труженики нашего Свердловска предлагают: в день выхода товарища Горячева из больницы провести по всем городам Сибири народные демонстрации под девизом: «Крепкого вам здоровья, дорогой Михаил Сергеевич!»… – Стриж поднял руку, предупреждая преждевременные аплодисменты: – Вчера только за один день на эту демонстрацию в нашем городе добровольно записались больше сорока тысяч человек! Кто за то, чтобы провести такую демонстрацию по всей Сибири, прошу поднять руку!

Лес рук разом поднялся в вагоне-ресторане, а одобрительные реплики выразили общий и уже искренний энтузиазм. Даже по лицам было видно, что идея провести такую демонстрацию освобождала многих от ночных страхов. Во всяком случае, это было действие, а не пассивное ожидание. Действие, которое может заставить кремлевского Хозяина сменить гнев на милость…

Стриж удовлетворенно повернулся к делегатке в строгом сером костюме, которая вела стенограмму собрания:

– Принято единогласно…

– То-то ж! – удовлетворенно произнесла на кухне мать панка, готовя на огромном противне уральские шанежки.

– Демонстрацию – это ты хорошо придумал, – с нажимом на букву "о" сказал Стрижу Родион Пехота, секретарь Омского обкома партии – тот самый, с которым Турьяк ночью играл в карты. – Можно сказать, камень с души снимаешь… Нет, правда! – повернулся он на смешки вокруг. – Я человек откровенный. Только одно страшновато: не начнется ли хулиганство против партийных работников?

– Ага, дрожит очко… – с усмешкой прокомментировал на кухне панк, украшая поросенка каким-то соусом и таежными ягодами. Стук в тамбуре усилился, панк с досадой отложил соусницу и вышел в тамбур. За закрытой стеклянной дверью уже набралась довольно большая группа пассажиров, в основном – мужчины с однозначной жаждой в глазах.

– Еще одиннадцати нет! – крикнул им панк. – Закрыто! Партийное собрание! – и ткнул пальцем в табличку, извещавшую о расписании работы вагона-ресторана.

Между тем в ресторане продолжалась дискуссия.

– А это зависит от тебя, – ответил Стриж на вопрос Родиона Пехоты о возможности хулиганства во время демонстрации. – Как организуешь… – И вновь обратился ко всем присутствующим: – Теперь второй вопрос. Будем ли мы держать нашу инициативу в тайне от других районов страны или поделимся нашей идеей с товарищами на Украине, в Прибалтике и так далее?

Он обвел взглядом весь вагон-ресторан, явно радуясь разгорающемуся вокруг шуму и спорам делегатов. Черт возьми, подумал он, я все-таки сдвину этот ком, я покачу его, покачу по стране! А там – держись, Стриж! Но уж не промахнись, как тот мудак Батурин!…

– Товарищи! – повысил он голос и, пока все затихали, бросил короткий взгляд на сидевших в разных концах вагона Турьяка и Вагая. Круглое лицо Турьяка побледнело так, что с него слиняли все веснушки. И глаза его, округлившись, выражали огромную работу мысли – он явно не понимал, зачем Стриж затевает эту демонстрацию. Неужели это и есть его идея – перед Горячевым выслужиться? А говорил – драться так драться!…

Вагай тоже сидел напряженно, как заостренный гвоздь. Пристально, словно рефери на ринге, следил за реакцией каждого на речь Стрижа. Даже глаза сузил, словно мысленно фиксировал в памяти каждое лицо и каждую реплику. Рядом с ним раздувал для солидности щеки его гладенький прихлебатель Серафим Круглый… Но, кажется, пока из всех делегатов только один Родион Пехота учуял, чем может обернуться эта демонстрация…

Стриж поднял руку, успокаивая последние споры делегатов:

– Товарищи! Конечно, я понимаю: есть большой соблазн удержать нашу сибирскую инициативу в тайне, чтобы, скажем прямо, утереть нос другим республикам. Это я хорошо понимаю! Но если вы посмотрите на дело со стороны, так сказать, здоровья нашего дорогого товарища Горячева, то сами поймете: всесоюзная, общенародная демонстрация лучше одной сибирской. Иначе как-то однобоко получится и неправильно может быть истолковано: Сибирь вот демонстрирует свою поддержку товарищу Горячеву, а остальные?…

– Ясно! – крикнули из глубины вагона. – Распространить идею!

– Вот и я так считаю. Будем голосовать?

– Да что там голосовать?! Все «за»!

– Нет, порядок есть порядок, товарищи! – сказал Стриж, хотя новый стук в тамбуре уже был слышен не только на кухне, но и в ресторане. – Ведь мы же протокол ведем…

Вот это было самое главное – протокол! Наверно, не меньше двадцати стукачей-доносчиков из числа присутствующих здесь сегодня же телеграфируют в ЦК об этом собрании. И именно из-за этого нельзя скрывать «сибирскую инициативу», а нужно вести протокол и самим послать его в ЦК. А потом будет видно. Если что-то сорвется, пойдет не так, как задумано, или кто-нибудь выдаст тайный умысел всей этой затеи, он, Стриж, к тайному умыслу отношения не имеет, вот протокол: он был инициатором широкой демонстрации всенародной поддержки Горячеву, но и только!

– Тише, товарищи! – сказал он. – Значит, запишем в протокол: собрание партийных руководителей Сибири постановило призвать все партийные организации страны в день выхода из больницы нашего дорогого Михаила Сергеевича продемонстрировать ему всенародную любовь и поддержку!…

– Все, правящая партия? Закончили? – весело крикнул панк из кухни. – Могу я людей пускать? – и, не ожидая ответа, врубил Мадонну на полную громкость и пошел открывать запертую дверь ресторана.

В вагон тут же хлынула толпа пассажиров. Они окружили бар-буфет, расхватывая бутылки с пивом. Многие бесцеремонно отталкивали партийцев, которые тоже поспешили к буфету за пивом. Партийцы молча сторонились…

– Да всем хватит, всем! – пыталась осадить толпу мать панка.

Какой– то парень, наваливаясь плечом на впереди стоящих, лез к стойке явно без очереди, локтями пробивая себе путь. Турьяк остановил его:

– Ты куда прешь?

Грубо оттолкнув Турьяка, парень полез дальше. Турьяк схватил его за плечо своей ручищей.

– Для тебя что, очереди нет?

– Для меня – нет, – злобно рванулся парень. – Я инвалид войны!

– Покажи удостоверение, – сказал кто-то сбоку.

– Да что вы, блядь?! – тут же заорал-сорвался в истерику парень. – На бутылку пива не верите! – и изо всей силы рванул на себе рубашку, крича: – Вот моя инвалидная книжка! Вот! – Под его разорванной рубахой обнажилась грудь, вся в хирургических шрамах, словно развороченная взрывом гранаты или мины. – За бутылку пива стриптиз?! Ну, кому еще показать?! – парень уродливо брызгал слюной – он явно был психически больной.

Стриж вдруг оказался рядом с этим парнем, тут же обнял его одной рукой, прижал к себе, сказал негромко: – Да верят тебе, верят. Я тоже «афганец». В Герате живот осколком пропороло. А тебя где угораздило?

– А что они, суки, людям на слово не верят? – плаксиво сказал парень.

– Пойдем со мной, сядем, – сказал ему Стриж и негромко приказал Турьяку: – Принеси нам по пиву…

Крепко обнимая парня, Стриж повел его к какому-то столику, занятому партийцами. Те тут же освободили им два места, и Стриж видел, с каким уважением они, да и остальные партийцы, смотрели, как он спокойно, по-отечески управился с этим инвалидом…

11. Москва, 07.40 по московскому времени.

Проходя таможню в аэропорту «Шереметьево», Майкл ужасно мандражировал. Даже руки вспотели. Будь он на месте русских таможенников, он бы такого иностранца задержал и проверил до швов в нижнем белье.

Но его никто не проверял, и уже в 08.20 по московскому времени он прикатил на своем «Мерседесе» из аэропорта к дому номер 196 на Ленинском проспекте, мечтая лишь об одном: свалиться в постель и уснуть. Он поднялся лифтом на восьмой этаж, вставил ключ в замочную скважину двери своей квартиры и с удивлением обнаружил, что дверь открыта. Он толкнул ее, вошел в квартиру и первое, что увидел, – Полину, которая, по своей обычной манере, голяком сидела на подоконнике и, держа в руках ноты, разучивала какую-то очередную оперную арию.

– Ты? – изумился Майкл. – Как ты сюда попала?

– Ты оставил дверь открытой, – сказала она сухо. – Где ты был? Я жду тебя со вчерашнего вечера.

– Я оставил дверь открытой!? – Майкл попытался вспомнить, запирал ли он дверь квартиры перед поездкой в аэропорт. Но вчера была такая горячка, что черт его знает…

– Да, – говорила меж тем Полина. – Я пришла в девять вечера, звоню – никто не отвечает, толкнула дверь, а она открыта! Ну, думаю, ты выскочил на пару минут за хлебом или еще за чем. Сижу, сижу, а тебя все нет! И уснула. А утром уйти не могу: у меня же нет ключа дверь закрыть. А вдруг воры?…

Майкл обвел взглядом квартиру. Полина, как всегда, навела у него идеальный порядок. То, что перед отлетом в Брюссель он оставил в квартире полный бардак, это он хорошо помнил: он наспех одевался, менял рубашки и галстуки, мучительно думая, в каком костюме и в каком галстуке предстать перед Президентом. И все, что он браковал, он отбрасывал на кровать, на кресло и просто на пол. Кроме того, за последние дни на кухне собралась гора немытой посуды – ему было не до уборки. Еще в 1986 году в ответ на высылку из Вашингтона пятидесяти советских дипломатов-шпионов Советское правительство запретило своим гражданам обслуживать американский дипломатический корпус в Москве, и с тех пор все сотрудники посольства лишились прислуги и постоянно жаловались на трудности ведения домашнего хозяйства в Москве, хотя и выписали из США посудомоечные и стиральные машины, «майкроовэны» и даже кухонные роботы. Но Майкла эта проблема не волновала. Он был холостяк и со студенческих пор привык обходиться один в своем нехитром домашнем быту. А кроме того, последние полтора года у него была Полина. Никто не вешал на нее обязанности домработницы, это она сама взяла их на себя, а Майклу было бы достаточно и того, что она была нежной, пикантной и веселой любовницей, прекрасной учительницей русского языка и заводной компаньонкой в походах по ресторанам и концертам. Конечно, за эти полтора года он постепенно сменил ее гардероб. Ничего дорогого, поскольку она не смогла бы объяснить своим родителям, откуда у нее дорогие вещи. Но нижнее белье, туфельки, сапожки, джинсики, пару платьицев – короче, она стала его полудочкой-полулюбовницей, а заодно, по собственной инициативе, и домработницей – приходя к нему, она под песни битлов или под собственные арии мыла пол, пылесосила коврики, перемывала посуду. Все было прекрасно, и лишь одна черта ее характера или, если хотите, привычка раздражала Майкла – каждый раз, наведя порядок в квартире и приняв душ, Полина, совершенно голенькая, усаживалась на подоконник и с высоты восьмого этажа взирала на многолюдный Ленинский проспект. Солнечным ли днем или зимним вечером – неважно. Голая на подоконнике, на виду у всей Москвы – точно так, как она сидела сейчас…

– Где ты был всю ночь? – она отложила ноты, спрыгнула с подоконника на пол и подошла к Майклу, глядя на него снизу вверх своими требовательными зелеными глазами. Вся ее нагая фигурка выражала сдержанное негодование ревнующей женщины – эти глаза, эти пушисто-колючие ресницы и даже торчащие сосочки ее груди.

Майклу стало смешно, и он протянул руку:

– Они сейчас лопнут от гнева…

Но она не дала дотронуться до себя, уклонила тело от его руки и одновременно вытянула к Майклу голову с острым, нюхающим воздух носиком.

– От тебя пахнет «Obsession». Ты стал знаменитым и завел себе другую, да?

– Глупая, никого я себе не завел… – он потянулся обнять ее, но она опять отстранилась.

– Где же ты был?

Никогда прежде она не задавала ему таких вопросов, но, правда, никогда прежде он и не давал ей повода для этого. Теперь это бешенство ревности в горящих зеленым огнем глазах и в худенькой, с торчащими сосочками фигурке даже возбудило Майкла.

– Я был у нашего посла. Он заболел, и пришлось просидеть возле него всю ночь… – пытаясь обнять Полину, Майкл плел первое, что приходило в голову.

– А при чем здесь «Obsession»?

– Не знаю. Может быть, мой пиджак висел рядом с плащом его жены…

Но в глазах Полины не было полного доверия даже тогда, когда через несколько минут он уложил ее в постель.

– Ты правда не был с другой женщиной? – спрашивала она, сжимая свои ноги замком.

– Правда…

Он взял ее почти силой – с такой неохотой она разжала ноги. И тут же слезы брызнули из Полиных глаз.

– В чем дело? – остановился он. Никогда до этого он не видел, чтобы она плакала.

– Я умру… – сказала она сквозь слезы. – Ты был с другой женщиной. И если у нее СПИД – я умру…

Майкл был потрясен. Русские называют СПИДом AIDS. Эта девочка, зеленоглазая русская белоснежка, любит его так, что отдается ему, даже полагая, что рискует при этом жизнью?

И как не устал он за эту длинную, с челночным полетом в Вашингтон и обратно ночь, следующие двадцать минут прошли так бурно и нежно, что он почти забыл о той красотке-брюнетке, с которой еще два часа назад целовался в Брюссельском аэропорту. А спустя двадцать минут он упал на кровать лицом в подушку и заснул мертвецким сном.

Полина лежала возле него еще минуть пять – с открытыми глазами и совершенно неподвижно. Затем встала, вышла на кухню, выпила полстакана воды из крана, надорвала пакетик с парой новеньких резиновых кухонных перчаток и надела их на руки. Но вместо того чтобы мыть посуду, открыла «дипломат» Майкла, с которым он прилетел из Брюсселя, порылась в бумагах. Однако того, что она искала, здесь не было. Она вернулась в спальню, мельком глянула на спящего Майкла, сунула руки в оба внутренних кармана его пиджака. В одном из карманов был бумажник с американским паспортом Майкла, его автомобильными правами и кредитными карточками. Во втором – белый, длинный, плотный, импортный, запечатанный конверт без всякой надписи. Она понюхала конверт – от него не пахло. Похоже, это то, что нужно, но на всякий случай она подняла с пола брюки Майкла и ощупала карманы. В карманах были только деньги – рубли и доллары. Это ее не интересовало, она сунула деньги обратно. Набросила на себя рубашку Майкла, с конвертом в руках она вышла из спальни, тихо открыла входную дверь и протянула конверт женщине и мужчине, которые стояли за этой дверью на лестничной площадке.

– Две минуты… – беззвучно, только губами сказала ей женщина, принимая конверт руками, одетыми в тонкие перчатки. А мужчина тут же наклонился к небольшому чемоданчику, похожему на «кейс», в котором профессиональные фотографы носят дорогие фотокамеры.

Полина кивнула и, не интересуясь, что они делают с конвертом, но и не закрыв дверь, отошла к подоконнику, собрала ноты в большую черную папку и стала одеваться уже в свою одежду – трусики, джинсы, босоножки. У нее было совершенно бесстрастное лицо, словно у робота или манекена…

12. «Сибирский экспресс», 12.30 по сибирскому времени (09.30 по московскому времени)

По коридорам всех вагонов радио по-прежнему разносило громкий пульсирующий голос Мадонны. Казалось, даже колеса поезда стучат в такт этой песне. У двери купе Стрижа дежурил Серафим Круглый, а Стриж, Вагай и Турьяк сидели в купе. Но, хотя дверь была закрыта, полностью от Мадонны она не изолировала.

– Никакой принудиловки, только добровольцы! – объяснял Вагай Турьяку. – И со сбором денег на плакаты, на оркестры и так далее. Нам нужны списки всех, кто за Горячева. Когда они выйдут на демонстрацию, на улицах будут частные грузовики с выпивкой. И там их будут угощать водкой. За здоровье Горячева, ну и… на обком и КГБ науськивать. Наши люди, как ты понимаешь. И они же для затравки начнут окна бить в райкомах партии и десятку милиционеров рожи расквасят. И публика их спьяну поддержит, конечно, охотники райкомы да милицию громить у нас всегда найдутся! И «Память», конечно, тут же ввяжется – бить жидов и частников. Вот тут-то мы армию и вызовем! И по спискам весь горячевский пласт снимем. Как пенку на молоке! Дошло? – медальное лицо Вагая светилось, словно он воочию видел, что произойдет, когда толпа демонстрантов перепьется дармовой водкой, начнет громить здания райкомов партии и в дело вмешаются армейские части. – Дошло? Армия только счастлива будет наср… Горячеву – она с ним еще за сокращения не рассчиталась…

Турьяк поглядел на молчащего Стрижа, потом снова на Вагая. Вздохнул и покрутил головой.

– Н-да, круто… Рисково, однако!

– Противника нужно бить его же оружием, – усмехнулся Вагай.

– Ты помнишь, кто это сказал?

– Не знаю. Ленин, наверно.

– Сталин!

– Ну хорошо. Допустим… – сказал Турьяк. – Допустим, вы в Свердловске, а я в Иркутске это организуем. А как в других городах? Нельзя же эту идею вслух на люди вытащить. А сами-то многие и не поймут. Я вот не допер.

– А вот это и будет твоя работа, – сказал Вагай. – Подсказать недогадливым.

– Ну, нет!

– Подожди. Подсказать и сказать – это разные вещи. Слушай. Нужно пустить меж секретарей обкомов слух – только такой, шёпотом: мол, Свердловск собирается Горячеву настоящую здравницу устроить, сибирскую – с блинами и бесплатной стопкой водки. А когда этот слух пойдет, каждый секретарь обкома решит нас переплюнуть. И кому нужно, тот сообразит: стопку выставлять на брата или пол-литра. Ночь проворочается, а к утру дотюхает. Сам! На то и расчет, понял?

– Нет, так не пойдет! – твердо сказал Турьяк Стрижу. – Ты демонстрацию придумал и водку будешь первым раздавать. Этим ты сам себя выдашь…

– Ну, пусть водка будет твоей инициативой, иркутской, – легко и даже с удовольствием согласился Стриж.

– Тоже нет, – Турьяк покачал головой. – На х… нам выставляться? Лучше всего, если, например, Пехота почин положит…

– Пехота?! Он же первый трус… – удивился Вагай.

– Потому он и клюнет, – ответил Турьяк.-Он народа боится. Вот я ему и подскажу, что в старое-то время губернаторы при выздоровлении царя народу чарку выставляли. И народ пил и за царя, и за губернатора. Пехота и клюнет. А на него никто не подумает, что он с умыслом. Он такой горячевский ж… – дальше некуда…

– С Пехотой – это хорошая идея… – задумчиво протянул Стриж.

– Зажжем, зажжем пожар! – твердо сказал Вагай.

– Н-да… – произнес Турьяк. – Самим бы не сгореть…

– Всех вчистую подметем! – Вагай сжал кулак. – Одним ударом! Партия должна снова у власти быть! Русская! И спасти страну!

– Затеял ты дело. Роман… Да! – уважительно сказал Турьяк и долгим оценивающим взглядом посмотрел на Стрижа. – А что? Нам такой и нужен в генсеки… Сибирский мужик! А то все – Лигачев, Лигачев! А Лигачев уже старый б…! Думаешь, сковырнешь Горячева?

– Почему я? – ответил Стриж. – Я не один. Ты, он, и с нами – вся партия. Не весь народ еще под Мадонну поет!

Осторожный стук в дверь прервал его. Он усмехнулся:

– Да вот, они уже и сами стучатся…

– Кто? – спросил Турьяк.

– А те, с кем Москву будем брать. Открой, Федор. Вагай откинул дверную защелку. Громкий крик Мадонны ворвался из коридора в купе. В щели возникло лицо Серафима Круглого.

– Тут люди насчет демонстрации. Пускать?

– По-одному, – сказал Стриж.

Круглый понятливо кивнул и впустил в купе Гавриила Уланова, секретаря Новосибирского обкома партии.

– А, вы заняты… – сказал 35-летний, с чеховской бородкой Уланов, увидев в купе не только Стрижа, но Турьяка и Вагая.

– Ничего, ничего, заходи, – ответил Стриж.

– Дак я это… Я посоветоваться насчет патриотической демонстрации,– Уланов пропустил слово «патриотической» вскользь, словно в обмолвку. – Но, может, я после?

Стриж сделал знак Турьяку и Вагаю, чтоб вышли.

– А мы уходим, уходим,-поспешно поднялся Вагай.-Заходи. Пропустив Уланова на свое место в купе, Турьяк и Вагай вышли. Серафим Круглый старательно и плотно закрыл за ними дверь. В конце коридора Турьяк и Вагай увидели еще целую группу молодых партийных лидеров Сибири.

– Эти тоже к Стрижу? – спросил Вагай у Круглого. Круглый утвердительно кивнул. На его лице было то выражение достоинства и услужливости, какое бывает у хорошо дрессированных породистых бульдогов.

– Понял?! – Вагай радостно ткнул локтем Турьяка и кивнул на группу, ожидавшую Стрижа: – А ведь пойдет дело, пойдет! За окном, заглушая Мадонну, прогрохотал встречный поезд.

13. Москва, 13.00 по московскому времени

Только десятый, наверно, звонок выпростал Майкла из сна. Шеф московского бюро «Вашингтон пост» спрашивал, где же сегодняшний бюллетень о здоровье Горячева, ведь уже час дня! Со сна Майкл выдумал себе какую-то простуду, но заверил, что бюллетень будет через два часа. Потом встал, обошел квартиру. Полины не было. На столе лежала записка «КОГДА ПРОСНЕШЬСЯ, ЗАПРИ ДВЕРЬ. ЦЕЛУЮ. ТВОЯ ПОЛЯ». Одним движением руки Майкл автоматически повернул дверную защелку и только тут вспомнил о письме Президента. Обомлев, бросился в спальню, к своему пиджаку. Но конверт – чистый запечатанный белый конверт с письмом Президента – был на месте. Майкл облегченно перевел дух. Кажется, он тоже поддался всеобщей истерии по поводу сверхмогущества КГБ. Но подозревать Полю просто мерзко, особенно после ее слез по поводу AIDS…

Через сорок минут Майкл был в Кремлевской больнице на тихой, закрытой для общественного транспорта улице Грановского в самом центре Москвы, между улицами Горького и Калининским проспектом. Эта новая девятиэтажная больница, ближайшая к Кремлю, была, по сути, лишь одним из филиалов целого комплекса городских, загородных и курортных больниц, объединенных в IV (Кремлевское) Управление Министерства Здравоохранения СССР. Однажды в посольстве Майклу показали стенограмму первого, в мае 1987 года, заседания Московского Дискуссионного клуба содружества наук. В стенограмме, в выступлении какого-то крупного советского историка, было подчеркнуто несколько строк. Говоря о необходимости отменить баснословные привилегии партийной элиты, он сказал: «В Минздраве СССР 17 Управлений, но одно лишь IV Управление забирает 50 процентов средств, отпущенных на здравоохранение народа…» «Больше эта цифра никогда и нигде не упоминалась при всей их гласности,» – сказал Майклу сотрудник посольства, занимающийся анализом советской прессы…

– Doctor Dowey, hello! How are you! – генерал Митрохин, председатель КГБ, чуть не столкнулся с Майклом в парадной двери больницы.

Майкл пожал протянутую ему руку. Это была крепкая и дружеская рука.

– Спасибо, – ответил Майкл по-русски Митрохину. – Как поживаете?

Первый раз они встретились 8-го августа, когда Майкла привезли спасать Горячева. Второй – позавчера, здесь же, в коридоре Кремлевской больницы. И хотя они не сказали друг другу и десяти фраз, генерал Митрохин с первой минуты знакомства улыбается Майклу, как закадычному другу, и у них с самого начала возникла такая игра – генерал говорит по-английски, а Майкл отвечает по-русски.

– You are late today, I think *, – Митрохин взглянул на свои ручные часы фирмы «Конкорд».

– Да, так получилось… – Майкл не нашелся, как объяснить свое опоздание, обычно он бывал у Горячева между 11 и 12 утра.

– O'key! If you are in harry – go! I don't want to hold you… **

– Спасибо. Увидимся!

– О, sure! – Митрохин направился через больничный двор к Бюро пропусков и выходу на улицу, и Майкл невольно оглянулся ему вслед.

Лифт поднял Майкла на шестой, «горячевский» этаж. Здесь, при выходе из кабины, была еще одна (после Бюро пропусков) проверка документов. Как всегда, один из телохранителей Горячева, извинившись, быстро, но и тщательно прощупал карманы Майкла, провел ладонями у него под мышками и вдоль ног до самого паха. Затем, тоже как обычно, Майкл прошел в ординаторскую. Здесь лечащий врач Горячева доктор Зинаида Талица тут же подала ему «Лечебный журнал М.С. Горячева» с последними записями. Читая их, Майкл видел, что с Горячевым уже все в порядке, ему даже назначили короткие прогулки по больничному коридору. Значит, его вот-вот увезут куда-нибудь на дачу, где эти прогулки будут уже на свежем воздухе. Но как, как же остаться с ним наедине – без этой Талицы, телохранителей, медсестер?!

– Что-нибудь не так? – спросила Талица, заметив, что он читает журнал куда дольше, чем обычно. Зинаиде Талице было лет сорок пять, она была миловидна, хотя и несколько полновата и приходилась не то племянницей, не то внучкой какого-то русского академика. Впрочем, в Кремлевке все врачи кому-то кем-то приходились, без высоких рекомендаций и поручительства сюда не принимали на работу даже уборщиц.

– Нет. Все в порядке, спасибо… – Майкл поспешил закрыть журнал. – Просто… Я бы хотел… если можно, конечно… осмотреть больного. Насколько я понимаю, вы его скоро выпишите. Надеюсь, не на работу, а сначала – куда-нибудь на дачу, на воздух…

– Да, мы хотим отправить его за город. Если вы не возражаете, – в ее голосе была плохо скрытая насмешка.

– О, я только за! Я как раз хотел это сказать! Но именно поэтому я хотел бы его внимательно осмотреть и послушать легкие…

– При одном условии, – сказала Талица, но тут же поправилась: – То есть, конечно, вы можете осмотреть товарища Горячева без всяких условий. Но… Короче говоря, во время этого осмотра вы постараетесь уговорить его поехать на дачу не на два дня, а, как минимум, на две недели. Потому что нас он и слушать не хочет – рвется на работу. И ссылается на вашего бывшего президента Рейгана. Мол, Рейган после ранения прямо из госпиталя вернулся в Белый дом на работу. Так что попробуйте подействовать на Михаила Сергеевича своим американским авторитетом. А чтобы он не думал, что я это подстроила, я даже не буду присутствовать при вашем осмотре…

Что– то кольнуло Майкла на миг, какая-то тень удивления -только что эта встреча с Митрохиным, а теперь доктор Талица (сама!) предлагает ему остаться тэт-а-тэт с Горячевым! И именно сегодня! Но с другой стороны: если Горячев не доверяет русским врачам, то кто же, как не Майкл, может внушить Горячеву, что ему сейчас действительно нужен отдых и прогулки на чистом воздухе? А был ли Рейган всерьез работоспособен, когда врачи Вашингтонского госпиталя выписали его после ранения в Белый дом, – это и по сей день не очень ясно, некоторые журналисты утверждают обратное…

Талица провела Майкла по светлому и уставленному цветами больничному коридору и открыла дверь в палату Горячева. Горячев полулежал в кровати, читая «Правду» и поглядывая на большой телеэкран на противоположной стене палаты. Пачки газет с его портретами, букеты цветов и груды открыток и писем от «простых советских людей» были в палате повсюду: на тумбочке, на столике, на подоконнике, даже на полу. По телевизору транслировали митинг рабочих, которые, конечно, рассказывали о замечательных результатах горячевских реформ и желали «дорогому Михаилу Сергеевичу» долгих лет жизни и крепкого здоровья. «Убивать надо не Горячева, а всех, кто против него!» – без всяких церемоний заявил с трибуны какой-то рабочий…

Увидев вошедших, Горячев выключил звук телевизора, а Талица сказала:

– Михаил Сергеевич, доктор Доввей хочет осмотреть вас перед выпиской. Вы не возражаете, если я не буду при этом присутствовать? У меня есть кое-какие дела в ординаторской…

Горячев вздохнул с досадой и отложил «Правду» с крупным заголовком «ВПЕРЕД – КУРСОМ ГОРЯЧЕВА!».

– Меня сегодня уже три раза осматривали… – сказал он.

– Русские врачи! – с упором на слово «русские» сказала Талица. – А господин Доввей представляет передовую американскую науку.

– Ну и язва вы, Зина! – сказал Горячев, продолжая заинтересованно поглядывать на большой телеэкран. Там продолжался рабочий митинг. А когда за Талицей закрылась дверь, усмехнулся Майклу: – Не могут простить, что моя жена вызвала вас на операцию, никак не могут!

– Они прекрасные врачи, Михаил Сергеевич, – сказал Майкл, помогая Горячеву снять пижаму. Затем, освободив его грудь от пластырной наклейки, наклонился к нему и, делая вид, что рассматривает свежий, но хорошо заживающий хирургический шов, сказал негромко: – Я привез вам личное письмо от нашего Президента, сэр.

– Что? – изумленно переспросил Горячев.

– Этой ночью я видел в Вашингтоне нашего Президента и привез вам его письмо. Вот, – и Майкл подал Горячеву запечатaнный конверт.

Горячев вскрыл конверт, вытащил плотный, высшего качества лист бумаги – «стейшинари» Президента США и стал читать

"Не ссылаясь на источники, я осмелюсь поставить Вас в известность о том, что опубликованная Вами в «Правде» речь Н. Батурина представляет собой ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЕ отражение настроений, как минимум, 80% руководства Вашей партии, и эти 80% готовы к осуществлению самых радикальных действий, не исключающих и ту угрозу Вам лично, которая прозвучала в речи Н. Батурина. Я не сомневаюсь в том, что Вы, как опытный и мудрый политик, не дадите ввести себя в заблуждение той кампании восхваления Вашей личности, которая ведется сейчас на страницах советской печати и трезво оцените возможные последствия, логически вытекающие из существования столь широкой оппозиции. Поверьте, многоуважаемый господин Горячев, что передавая Вам эту информацию, я ни в коей мере не претендую на вмешательство во внутренние дела Вашей партии, но руководствуюсь целиком и полностью интересами двух наших стран и народов, желающих жить в мире и стабильности международных отношений. Я не сомневаюсь, что Вы именно так и расцениваете это письмо – как акт доверия и дружбы.

Позвольте еще раз пожелать Вам самого скорейшего выздоровления…"

По мере чтения лицо и лысина Горячева стали наливаться кровью бешенства, а родимое пятно на черепе стало из бурого черным.

– Ваши космические спутники что – умеют в души заглядывать? – спросил он Майкла с таким гневом в глазах, что Майкл струсил, сказал с испугом:

– Этого я не знаю, сэр…

Но именно неподдельный испуг на лице Майкла и смягчил взрыв Горячева. Он спросил:

– Вы летали в Вашингтон? Этой ночью?

– Да, сэр. Никто не знает об этом и, тем более, о письме. Это действительно очень конфиденциально…

– Ну, КГБ-то знает! – усмехнулся Горячев, остывая.

– Я не думаю…

– Иначе вас не оставили бы наедине со мной.

– Я обещал доктору Талице уговорить вас поехать на длительный отдых. Вам это действительно нужно…

– Какой же отдых, когда восемьдесят процентов партии мечтает меня убить! – язвительно перебил Горячев.

Майкл понял, что это как раз тот момент, когда можно ввернуть то, что Президент прочил передать Горячеву на словах. Знает КГБ об этом письме или не знает, подслушивают сейчас их разговор или нет – пока это неважно. А важно не упустить момент. И Майкл сказал поспешно:

– Главное в вашей ситуации – это не проявлять overreaction. Я не знаю, как это по-русски…

– Сверхреакцию, – подсказал Горячев, снова начиная злиться. Сначала американский президент посылает ему письменные нотации, а теперь еще этот мальчишка…

– Спасибо, – сказал Майкл. – Обычно врачи не говорят об этом пациенту. Но ВАМ я скажу. После таких ранений, как ваше, раненые первое время находятся под действием шока, морального потрясения. И проявляют сверхреакцию…

– Я себя чувствую совершенно спокойным, – усмехнулся Горячев.

– Правильно! ВЫ чувствуете. Но ваше ощущение необъективно. Больные очень часто не чувствуют, что у них.повышенная температура. И то, что в «Правде» опубликована речь Батурина, – это наверняка ваша overreaction…

– Значит, по вашему, речь Батурина не нужно было печатать? Интересно! Вы же демократы! А ваш Президент тоже так считает?

– Он не обсуждал это со мной, сэр. Но, по-моему, он имел в виду, чтобы вы не обращали внимания на эту кампанию…– Майкл показал рукой на телеэкран и на пачки русских газет с портретами Горячева и крупными заголовками: «ВПЕРЕД – КУРСОМ ГОРЯЧЕВА».

– В газетах работают идиоты! – нервно ответил Горячев, уязвленный тем, что даже американцы разобрались: дискуссия, которую он затеял в «Правде», оборачивается потоком стандартного пустословия.

– Вы, конечно, лучше знаете своих журналистов… – улыбнулся Майкл. – Но я думаю, что и это overreaction…

– А вы тоже язва, Майкл, – усмехнулся Горячев. И только теперь, заметив некоторое смягчение тона Горячева, Майкл решился сказать то, ради чего, собственно, и тянул эту тему overreaction. И сказал, как прыгнул в горячую воду:

– Я не сомневаюсь: вы знаете, что делать с вашей оппозицией. Но я думаю, вам нужен отдых, чтобы не быть с ней overreaction, сэр…

Горячев уставился на него сквозь спущенные на нос очки, а потом… расхохотался. Он смеялся так громко, освобождение и весело, что встревоженный телохранитель заглянул в дверь палаты. Но Горячев, придерживая одной рукой свежий хирургический шов на груди, второй рукой отмахнулся от телохранителя, и тот закрыл дверь.

Майкл с недоумением ждал. Черт возьми, чем он так развеселил русского премьера?

Отсмеявшись, Горячев хлопнул Майкла по колену:

– Замечательно! Империалисты боятся за жизнь коммунистов! Это замечательно! Ну, с такими империалистами еще можно жить! – И вдруг прервал свой смех, стал совершенно серьезным:

– Передайте вашему Президенту, что я его понял. Я не расстреляю ни восемьдесят процентов, ни даже восемь процентов коммунистической партии. Но при одном условии: если он сообщит мне, откуда он взял эту цифру.

Майкл вспотел. Переходы Горячева от мягкости и обаятельного смеха к стальному блеску в глазах были стремительны, как у дьявола.

– Сэр, я не есть официальный negotiator. Но я не думаю, это будет работать таким путем… – от волнения Майкл старался выражаться как можно осторожней и поэтому просто дословно переводил себя с английского на русский.

Но Горячев его понял:

– Почему это не сработает? – спросил он пытливо. Майкл, изображая непосредственность, пожал плечами:

– Well… я знаю, вы не ангел, сэр. Нет ангелов среди политиков. But I want to belive… Я хочу верить, что вы не Сталин и не Гитлер. Вы не можете убить миллионы людей jast like that. Или можете?

Теперь, глядя в стальные глаза Горячева, Майкл вовсе не был так уверен в гуманности Горячева, как пытался изобразить своим небрежным тоном полушутки.

Горячев, не отвечая, смотрел ему в глаза. Наконец, после паузы, спросил сухо:

– Ваш президент просил вас сказать мне еще что-то?

– Нет, сэр…

– Что ж… Если вы закончили осмотр, можете идти. Только передайте вашему Президенту, что в политике нельзя и курицу етти, и целку спасти.

– Что это есть «целку», сэр? – не понял Майкл.

– Ничего, ему переведут. Идите.

Майкл встал, направился к двери, но обернулся.

– Извините, сэр… Уговорил ли я вас поехать из больницы на отдых? – спросил он, холодея от своей смелости.

Горячев мрачно усмехнулся, с издевкой посмотрел Майклу в глаза:

– А что мне еще делать? Ты же не привез мне фамилии, кого расстреливать?

Когда Майкл Доввей вышел из палаты, Горячев устало откинулся на подушку и закрыл глаза. Лицо его сразу обмякло и постарело. Черт возьми, даже американцы сигнализируют, что в партии полно батуринцев. Но 80%?! Откуда они могли взять эту цифру?

ДЕНЬ ПЯТЫЙ. 18 АВГУСТА

14. Москва, Кремлевская больница, 10.20 по московскому времени.

Традиционное, по четвергам, заседание Политбюро подходило к концу. Когда-то точно так же, в больнице, проводил заседания Политбюро больной Юрий Андропов, но происходило это в другом филиале Кремлевки – в Кунцево, на бывшей подмосковной даче Сталина. При этом сам Андропов тогда лежал, его ввозили на заседания в кровати…

Теперь на девятом этаже Кремлевской больницы, в большом холле с окнами во всю стену, большим количеством зелени и даже с деревьями в красивых кадках выздоравливающий Горячев уверенно, хотя и не очень прямо, сидел в кресле– сидячее положение отзывалось болью в груди. Члены Политбюро: Виктор Лигачев, маршал Вязов, генерал Митрохин, Борис, Кольцов и остальные – сидели перед ним за большим столом для заседаний, а за их спинами, среди зелени, расположились заведующие отделами и секторами ЦК КПСС, которые имели отношение ко всем вопросам сегодняшней повестки дня. Уже были обсуждены все текущие внешнеполитические и внутренние дела. Венгрия вышла из Варшавского пакта и объявила себя нейтральной страной, Чехословакия и Польша собираются сделать то же самое. Постановили:

повысить цены на газ, поставляемый в эти страны по газопроводу «Сибирь-Европа», и взимать плату за этот газ только в твердой валюте… Япония приступила к созданию индустриальной нейтрально-международной полосы на 39-й параллели, рассчитывая на дешевую рабочую силу из Вьетнама и Китая. Но участвовать в индустриализации советского Дальнего Востока отказывается до возвращения ей Курильских островов. Постановили: с целью оказания давления на Японию предложить Южной Корее несколько выгодных концессий на нашем Дальнем Востоке… В Израиле, в Натании уже несколько лет идут интенсивные секретные разработки парапсихологического оружия, но все попытки КГБ и ГРУ получить хоть малейшую информацию оказались пока безуспешны. Постановили: подсунуть сведения об этих разработках в западные газеты, чтобы западные журналисты бросились в Натанию – авось, найдут нового Вануно… Внутри страны: отмена военного положения и восстановление забастовки железных дорог Кавказа и Прибалтики может привести к гибели миллионов тонн овощей, фруктов и других продуктов, предназначенных для снабжения городов, и вызвать восстания городского населения. Постановили:

продлить военное положение еще на две недели и одновременно передать армии весь контроль за работой железных дорог…

Последним вопросом повестки дня было сообщение Бориса Кольцова, секретаря ЦК по идеологии, об инициативе Свердловского обкома партии провести в день выхода Горячева из больницы всенародную демонстрацию под лозунгом: «Крепкого вам здоровья, дорогой Михаил Сергеевич». Большинство партийных организаций Сибири уже подхватили эту инициативу, сообщил Кольцов.

– Ну, а что вы об этом думаете? – спросил Горячев у Виктора Лигачева. Лигачев был давним соперником Горячева в Политбюро и представлял в нем самое правое крыло – партийный аппарат.

Но он сказал:

– Я за эту демонстрацию. Это будет смотр популярности нашего правительства…

– Только выйдут ли люди на демонстрацию? Я имею в виду – добровольно, а не так, как обычно, – лукаво прищурился Горячев.

– Не скромничайте, Михаил Сергеевич! – усмехнулся Лигачев. – Свердловск сообщает, что только за вчера и сегодня на демонстрацию записались 80 тысяч человек. То же самое – в Кемерово, Иркутске, Тюмени. Народ искренне радуется вашему выздоровлению…

То– то же, подумал Горячев. 80 тысяч добровольцев в одном только городе! Молодец этот свердловский секретарь обкома!

Но внешне Горячев не показал радости.

– Понятно… – произнес он задумчиво. – Ну, Стриж, конечно, из чистого подхалимажа это затеял… Но ничего… Мне нравится эта идея. Это покажет силам антиреформы, что народ нас поддерживает, несмотря на все трудности – и повернулся к генералу Митрохину: – А ты что скажешь?

– Я – за демонстрацию двумя руками, – сказал Митрохин.

– Но нужно иметь в виду: когда народ выходит на улицу, могут быть эксцессы. Поэтому мы должны принять меры…

Горячев пытливо посмотрел ему в глаза. Казалось, какая-то мысль одновременно родилась в их умах и пробежала в этом взгляде между ними двумя. Но Горячев тут же отвел глаза от шефа КГБ, сказал присутствующим:

– Хорошо, голосуем? Я выхожу из больницы послезавтра, в субботу. Кто за демонстрацию?

Все члены Политбюро охотно подняли руки. Секретать записал в протокол: составить резолюцию и сегодня же разослать всем партийным организациям страны. Общее руководство демонстрацией – Кольцов, ответственные за порядок – МВД и КГБ.

– Так, а что с Батуриным? – обратился Горячев к Кольцову.

– Трибунал находится на Гостевой даче, – сказал Кольцов. – Должны вот-вот принять решение.

– Но учтите мою позицию: каторгу, строгий режим – все, кроме смертной казни, – сказал Горячев. – Если за спиной у Батурина все же есть заговорщики, то пока Батурин жив, они будут сидеть тихо и дрожать, чтобы он не проболтался. Понятно? – Горячев повернулся к Митрохину: – И все-таки каким образом этому мерзавцу удалось пронести пистолет в Кремль? Только не рассказывай, что у нас бардак в армии! Охрана Кремля – это по твоей части.

– Да. Но вы сами запретили обыскивать делегатов. Чтоб на Западе не смеялись…

Это было правдой. Митрохин с самого начала предлагал обыскивать делегатов съезда, но это было бы курам на смех! Делегаты съезда – это же сливки партии, отборные из отборных!

– А что касается армии, то… – маршал Вязов протянул паузу, ожидая, прервет его Горячев или нет.

– С тех пор как офицерам стали сокращать зарплату, – усмехаясь, сказал за Вязова Митрохин, – даже у меня в КГБ люди смотрят по сторонам – не податься ли в бизнесмены…

Горячев вяло отмахнулся: старая песня. Когда заседание кончилось и члены Политбюро покидали холл, он сказал Митрохину:

– Павел, ты останься.

Все вышли, Горячев и Митрохин остались вдвоем, но в холл тут же заглянула жена Горячева.

– Вы закончили?

– Нет, но ты зайди, – сказал ей Горячев. Лариса вошла, тронула ладонью лоб мужа, сказала:

– Ты устал. Тебе нужно лечь…

– Сейчас… – Горячев вытащил из кармана белый конверт с письмом американского Президента, протянул его Митрохину: – Ты видел это?

– Что это? – спросил Митрохин.

– Посмотри…

Митрохин взял конверт, достал из него письмо, развернул. Горячев пристально вглядывался в его лицо. За всю историю советского правительства еще не было человека, который бы так стремительно взлетел в полные члены Политбюро, как этот Митрохин. Горячев вытащил его из недр КГБ на самый верх, как в свое время он вытащил сюда Вязова, Кольцова и других, но покушение Батурина показало, что даже самое преданное, купленное высокими должностями и званиями окружение, ничего не может гарантировать. А с другой стороны, нельзя требовать, чтобы Митрохин или Кольцов влезли в душу каждого делегата съезда. И все же… Не дожидаясь, когда Митрохин прочтет письмо, Горячев резким тоном повторил свой вопрос:

– Я спрашиваю: ты видел это?

Митрохин смотрел в письмо на долю секунды дольше, чем нужно для ответа. Затем поднял на Горячева глаза и сказал:

– Да, Михаил Сергеевич! Конечно, я видел это письмо.

– Значит, вчера ты просто подстроил этому американскому врачу нашу аудиенцию?

– Ну, он так или иначе пробовал бы остаться с вами наедине, – улыбнулся Митрохин. – Я ему просто помог.

– Может, ты и разговор наш слушал?

– Нет! Что вы, Михаил Сергеевич! – старательно возмутился Митрохин.

– Понятно, слушал, – сказал Горячев. – Да я и не поверю, что ты оставил бы меня наедине с американцем! Я бы тебя выгнал с работы в ту же минуту! Ну хорошо. И что ты скажешь? Откуда – они взяли эти восемьдесят процентов?

– Вот этого я и вправду не знаю, Михаил Сергеевич, – опять посерьезнел Митрохин.

– А как думаешь: это реальная цифра?

– Вообще-то, за идеологию партии отвечает Кольцов…

– Пока я спрашиваю тебя! – жестко прервал Горячев.

– Президент США не станет высасывать цифры из пальца!

– вдруг вмешалась Лариса, показывая, что она в курсе всех дел.

– Но если у него больше информации о нашей стране, чем у тебя, Паша, то… Ты сам понимаешь…

Митрохин повернулся к ней и улыбнулся с тем бесстрашием, какое может позволить себе только очень преданный слуга:

– То у меня есть два выхода, Лариса Максимовна, – сказал он. – Уступить свой кабинет американскому Президенту или…

– Выяснить, откуда он взял эту цифру,– снова жестко закончил за него Горячев, пресекая фамильярность.

– Я бы предпочел первый вариант. Но вряд ли моя зарплата устроит американского Президента… – горестно вздохнул Митрохин, еще пытаясь выжать у Горячевых улыбку. Но увидев, что это бесполезно, перестроился на деловой тон: – Извините, это шутка. Но у меня есть одна идея…

– Ну? – сказала Лариса нетерпеливо.

– Видите ли, здесь названа цифра оппозиции – 80,6 процентов членов партии. И на сегодня примерно столько же партийных организаций Сибири подхватили свердловскую инициативу…

Он умолк, и несколько мгновений Горячев и Митрохин молча смотрели друг другу в глаза.

– Конечно, это может быть только совпадением, – сказал Митрохин. – Остальные секретари обкомов еще просто не доехали до своих мест…

– Та-а-ак! Выходит, на воре шапка горит? – протянула Лариса. – Значит, что же – отменить демонстрацию?

– Это не все, Михаил Сергеевич, – продолжил Митрохин. – Самые трусливые из них – например, Родион Пехота в Иркутске – собираются угощать народ стопкой водки за ваше здоровье.

– Поэтому ты сказал насчет эксцессов? – прищурился Горячев.

– Совершенно верно.

– А мне нравится эта идея! – вдруг сказала Лариса и деловито прошлась по холлу, ее кегельные, как у молодой, ноги уверенно процокали каблучками по мраморному полу. – Пусть! Пусть кое-где народ даже побьет окна в горкомах партии! Чтобы все батуринцы и лигачевцы увидели: народ за Горячева!

– Ну, насчет окон – это можно организовать! – усмехнулся Митрохин.

Горячев оценивающе посмотрел ему в глаза.

– Да… Я тоже об этом подумал… – сказал Горячев негромко.

– Но… – он вздохнул с явным сожалением: – Нельзя допускать, чтобы народ поднимал руку на партию. Шуметь – пусть шумят перед обкомами и райкомами, это мне нравится. Но руку поднимать…

– Так ведь не на партию, Михаил Сергеевич, – усмехнулся Митрохин. – На оппозицию…

– Вот именно, Миша, – сказала Лариса.

– Но это же по телевизору все будет! – сказал ей Горячев. – Ты понимаешь? На весь мир: советский народ громит партийные комитеты. Нет… – он покачал головой.

– Жаль… – огорчилась Лариса.

– Ну, из тех мест, где будут небольшие эксцессы, мы можем телепередачи блокировать… – сказал Митрохин.

Горячев снова посмотрел ему в глаза. Затем отвернулся к окну.

– Подумать надо… Подумать… – произнес он после паузы.

– А каким образом ты это письмо раньше Миши прочел? – спросила Лариса у Митрохина, переводя разговор на другую тему. Она хорошо знала, что на мужа нельзя давить, но важно дать ему пищу для размышлений.

– Ну, Лариса Максимовна! Не мог же я пустить американца к Михаилу Сергеевичу, не проверив, что у него в карманах! – сказал Митрохин и прямо посмотрел на нее своими честными светлыми глазами.

15. Москва, Гостевая дача ЦК КПСС. 13.30 по московскому времени

Длинный черный „ЗИЛ" с правительственным флажком на носу стремительно миновал Триумфальные ворота и уже через минуту свернул на загородное, Рублевское шоссе. Впереди, на расстоянии трех метров, мчалась милицейская „Волга", на се крыше ежеминутно взвывала сирена и постоянно вращались цветные огни, освобождая дорогу кремлевскому кортежу. В лимузине сидел Борис Кольцов, за ним на двух черных кремлевских „Волгах" ехали трое заведующих секторами ЦК.

Лицо Кольцова было непроницаемо, хотя никто не мог сейчас его увидеть – шофер и телохранитель сидели впереди, за переборкой, а три цэкиста – сзади, в своих машинах. Вспоминая утреннее заседание Политбюро, Кольцов не мог успокоиться: если Горячев открыто заявил, что он против смертного приговора Батурину, то он уже от этого не отступит, и, значит, вся игра Кольцова с Ясногоровым насмарку! Но плевать на Ясногорова, дело не в нем! А в том, что Горячев – при всей его гениальности в закулисных интригах – не тянет в диктаторы. А только ледяной диктатурой можно сегодня остудить кипящий в стране котел. Что же делать? Сорок минут назад секретарь положил Кольцову на стол принятый с Гостевой дачи телекс – Приговор Партийного Трибунала по делу Батурина.

"Изучив доводы защиты и обвинения. Трибунал признал необходимым принять к сведению следующие обстоятельства:

а) традиция политического террора и физического уничтожения своих противников установилась в СССР с момента прихода нашей партии к власти;

б) тот факт, что Н. Батурин родился, воспитывался и сформировался, как коммунист, в семье и окружении потомственных коммунистов, создателей вышеназванной традиции, обусловило психологическую установку Н. Батурина на радикальное (физическое) пресечение деятельности своих политических противников;

в) отказ Президента съезда дать Батурину возможность выступить на съезде КПСС на основании того, что его выступление не было заранее согласовано с Президиумом. (См. документ № 26 – записку Н. Батурина в Президиум съезда и резолюцию на ней члена Президиума тов. Б. Кольцова).

В связи с вышеизложенным Трибунал ПОСТАНОВЛЯЕТ:

1. ОЦЕНИТЬ ПОКУШЕНИЕ КОММУНИСТА Н. БАТУРИНА НА ГЕНЕРАЛЬНОГО СЕКРЕТАРЯ КПСС ТОВ. ГОРЯЧЕВА КАК ТРАДИЦИОННЫЙ В ПРОШЛОМ, НО ПРЕДОСУДИТЕЛЬНЫЙ АКТ ПОЛИТИЧЕСКОЙ БОРЬБЫ И ПРИЗНАТЬ ВСЕ ФИЗИЧЕСКИЕ МЕРЫ РАСПРАВЫ С ПОЛИТИЧЕСКИМИ ОППОНЕНТАМИ АМОРАЛЬНЫМИ И КОМПРОМЕТИРУЮЩИМИ НАШУ ПАРТИЮ;

2. ИСКЛЮЧИТЬ Н. БАТУРИНА ИЗ КПСС;

3. ДЕЛО О НАНЕСЕНИИ ГРАЖДАНИНОМ Н. БАТУРИНЫМ УЩЕРБА ФИЗИЧЕСКОМУ ЗДОРОВЬЮ ГРАЖДАНИНА М. ГОРЯЧЕВА ПЕРЕДАТЬ В ГРАЖДАНСКИЙ СУД ОКТЯБРЬСКОГО РАЙОНА г. МОСКВЫ, ПО МЕСТУ ЖИТЕЛЬСТВА ПОТЕРПЕВШЕГО…"

Предупрежденные по радио, охранники Гостевой дачи распахнули ворота за десять секунд до появления кремлевского кортежа. Лимузин промчался через ворота в глубину соснового парка и остановился перед огромной двухэтажной дачей, на которой когда-то Брежнев принимал Киссинджера. За дачей был большой грибной лес и искусственное озеро с золотистыми карпами. С берега до середины озера лежала низкая эстакада-помост, чтобы Брежнев и его престарелые соратники могли рыбачить, не замочив своих подагрических ножек. А карпов в этом озере откармливали так старательно, что вода буквально кишела и мелкой, и крупной рыбкой, карпы прыгали над водой, а порой выскакивали прямо в ведра кремлевских рыбаков…

Выйдя из машины у крыльца дачи, Кольцов увидел неподалеку две старенькие «Лады» и две «Самары». Все четыре машины покрыты пылью и, следовательно, не из Кремлевского гаража. Скорее всего – это машины членов Партийного Трибунала. Телохранитель распахнул парадную дверь дачи. Кольцов и три цэкиста, следовавшие за ним, пересекли по персидскому ковру большой холл со старинной мебелью и оказались на просторной тыльной веранде, которая нависла над озером. Здесь, в тени этой оформленной в деревенском стиле веранды, сейчас обедали члены Трибунала. На большом столе перед ними было вино, обильные закуски, приготовленные тремя поварихами Дачи, и, конечно, «коронка» Гостевой дачи – огромное блюдо золотистых карпов, запеченных с шампиньонами в сметане. Выпивая и закусывая, все члены Трибунала были оживлены, веселы, и, входя на веранду, Кольцов уловил конец анекдота о чукче, ставшем бизнесменом.

Но при неожиданном появлении Кольцова и цэкистов все смолкло.

Кольцов окинул их коротким, но цепким взглядом. Трое женщин и шесть мужчин, всем от 30 до 45 и выглядят, как одна теплая компания на курорте – рубашки у мужчин распахнуты на груди, у женщин плечи оголены… Конечно, сегодня Кольцов уже знал, кто они и откуда – после разговора с Ясногоровым он затребовал из Орготдела ЦК их личные дела. Судя по анкетным данным, система жеребьевки на этот раз в состав Партийного трибунала типичных «новогорячевцев» – от молодого школьного учителя из Сибири Марата Ясногорова и космонавта-киргиза Кадыра Омуркулова до подмосковной журналистки Анны Ермоловой и ткачихи-ударницы Шумковой. Во всяком случае, именно по этому принципу их, видимо, утвердил Орготдел ЦК в горячке первого дня после покушения на Горячева, отсеяв остальных кандидатов постарше. Чтобы именно «новогорячевцы» судили «новогорячевца» Батурина. Но теперь, когда Кольцов уже знал их приговор, он взглянул на них иными глазами. Неужели все они – ясногоровы, «неокоммунисты»? Что ж, бой так бой!…

Не удостоив их всех даже коротким «Здрасти», Кольцов швырнул на стол «Приговор» и сказал:

– Что это такое?!

Два листа, на которых был отпечатан «Приговор», разлетелись по столу, один из них попал в салатницу. Ясногоров вытащил его оттуда, оттер от майонеза, посмотрел первые строки, затем сказал:

– Это наш «Приговор». Я знал, что вы придете в бешенство…

– Мне плевать на ваши провидческие способности! – отрезал Кольцов. – Я хочу знать, как принималось это решение? Кто формулировал?

Он прекрасно знал, кто формулировал, но три свидетеля из ЦК должны услышать это своими ушами. Однако члены Трибунала молчали.

– Наверно, товарищ Кольцов хочет знать, – сказал наконец Ясногоров своим коллегам, – как мы посмели обвинить его в отказе дать на съезде слово Батурину. Не так ли? – он повернулся к Кольцову, и в его огромных выпуклых эмалево-синих глазах не было даже тени иронии.

– Всю вину за покушение на Горячева вы, практически, переложили с Батурина на партию. Больше того – на самого Горячева! «Гласность направляется сверху только на критику оппонентов Горячева»! Кто это все формулировал? – не сбавлял напора Кольцов, глядя сразу на них всех и словно заставляя их объединиться в самозащите.

– Я формулировала, – вдруг сказала невысокая сероглазая женщина лет тридцати с толстой пшеничной косой и с оголенными сарафаном плечами. – Моя фамилия Ермолова. Анна Ермолова. А товарищ Ясногоров как раз пытался смягчить формулировки разными оговорками. Но я…

Анна Ермолова – журналистка из подмосковного города Шатура, тут же вспомнил Кольцов.

– Мы голосовали по каждому параграфу отдельно, – добавила сорокалетняя ткачиха-ударница Шумкова.

Кольцов резким жестом взял листы из рук Ясногорова.

– «Признать смягчающим вину Н. Батурина обстоятельством, – стал читать он вслух, – отказ Президиума съезда дать Батурину возможность выступить…» Вы хотите сказать, что, не дав Батурину слово на съезде, я спровоцировал его стрелять в Горячева, да?

– Н-н-никто не знает… – чуть заикнувшись, сказал худощавый, высокий, в тонких очках инженер-конструктор Дубровский. – Никто не знает – что? – резко повернулся к нему Кольцов.

– Н-ну… М-может быть, если бы он мог и-и-изложить свою позицию, он не стал бы с-стрелять…

– А может быть, стал! – напористо сказал Кольцов. – Представьте себе: он произносит речь с трибуны съезда – ту речь, которую мы напечатали в «Правде», – а затем, объявив Горячева виновником, всего, что происходит в стране, стреляет в него! Прямо с трибуны съезда! И тогда – что? Вы обвинили бы меня в том, что я дал ему слово – не так ли?

Цэкисты, стоящие за спиной Кольцова, сохраняли каменное выражение на лицах, но смущенные лица членов Трибунала показали, что такой логический трюк произвел на них впечатление. Это было хорошим знаком. Можно было продолжать атаку.

– Но это не все! Съезд партии это не Гайд-парк! Вы знаете, сколько делегатов съезда не получили слова, хотя и записались в прения? Как по-вашему, сколько? Пять? Десять? Пятнадцать?…

Они молчали.

– Больше ста! – победно сказал Кольцов. – По вашему, все они должны были стрелять в Президиум за то, что им не дали слова? Да? Возьмите этот «Приговор» и не позорьтесь! – он протянул листы Анне Ермоловой. – И давайте переделаем его так, как ему положено быть!

– Один не очень удачно сформулированный параграф еще не значит, что нужно переделывать все, – произнес киргиз-космонавт Омуркулов.

– Один?! – снова встрепенулся к бою Кольцов. И опять взял листы из руки Ермоловой, стал читать: «Признать смягчающим вину Батурина тот факт, что он родился и воспитывался в семье потомственных коммунистов…». Значит, семьи потомственных коммунистов производят убийц? – Кольцов иронически наклонил голову и посмотрел на Омуркулова: – А я помню, что когда мы утверждали вас в команду космонавтов, немалую роль сыграло именно то, что вы, как и Батурин, коммунист в четвертом поколении. Но, оказывается, мы ошиблись. Нужно было вас не на космическую орбиту, а в тюрьму отправить. Или в психушку, как потенциального убийцу!…

Через десять минут, расхаживая по кабинету-библиотеке на втором этаже дачи и держа в руках листы с «Приговором Трибунала», Кольцов диктовал:

– Приговор Партийного Трибунала ЦК КПСС по делу Николая Батурина. Точка. Абзац…

Анна Ермолова сидела за пишущей машинкой у распахнутого в парк окна, печатала вслед за Кольцовым.

– Первое: признать несостоятельными обвинения, выдвинутые Н. Батуриным в адрес товарища Михаила Сергеевича Горячева. Определить, что падение авторитета партии вызвано в первую очередь теми партийными работниками, которые оказывают сопротивление генеральному курсу партии, направленному на дальнейшую перестройку и экономическое обновление нашей страны. Точка, – Кольцов остановился посреди библиотеки-кабинета и повернулся к членам Трибунала, сидящим вдоль стены на диване и в креслах: – Или это все-таки Горячев виноват в том, что батурины ни хера не смыслят в технике, и поэтому народ с их мнением не считается? А?

Члены Трибунала молчали. Три чекиста также молча наблюдали за этим поединком Кольцова с Трибуналом.

– Значит, первый параграф принят, – сказал Кольцов и повернулся к Ермоловой: – Второе. Расценить покушение члена КПСС Н. Батурина на Генерального секратаря КПСС товарища М. С. Горячева как реакционный акт и признать в связи с этим все физические методы расправы с политическими оппонентами аморальными и недозволенными в советской практике. Точка, – Кольцов опять повернулся к членам Трибунала: – Здесь я вас почти процитировал.

Члены Трибунала сохраняли отчужденность на лицах. Но Кольцов продолжал диктовать:

– Третье. Исключить Н. Батурина из рядов КПСС, отстранить от должности секретаря Волжского горкома партии и выдвинуть против него обвинение по статье 98 Уголовного Кодекса – нанесение смертельно опасных ранений при попытке умышленного убийства. Дело Н. Батурина передать в гражданский суд для вынесения приговора. Партийному Трибуналу выступить в суде в качестве Обвинителя. Все!

И Кольцов обратился к членам Трибунала:

– Итак: кто – за? Кто – против? Ответом снова было всеобщее молчание.

– В таком случае, решение Трибунала принято, – Кольцов вытащил из пишмашинки лист бумаги и протянул его членам Трибунала, начав с Ясногорова: – Прошу подписать!

– Я не думаю, что мы это подпишем, – сказал у него за спиной голос Анны Ермоловой.

Кольцов круто повернулся к ней, набычился.

– Вы выбросили весь наш текст… – объяснила она.

– Да, выбросил! Потому что никто не уполномочил вас судить партию и ее традиции политической борьбы! Вас выбрали Партийным Трибуналом по делу Батурина и только! Но вы-то хотите от этого уклониться! «В гражданский суд»! Хорошо, если вы хотите умыть руки, чтобы на партии не было новой крови, – пожалуйста, – Кольцов коротко взглянул на цэкистов. – Я тоже написал: в гражданский суд. Но позиция партии должна быть однозначной. Партия подает в суд на Батурина, и вы, Партийный Трибунал, выступите как обвинитель… – Кольцов опять взглянул на цэкистов и пояснил: – Это будет означать демократизацию партийных решений…

– В-в-видите ли, т-т-товарищ Кольцов, – вдруг негромко перебил его инженер Дубровский, поправив очки на переносице. Не то это заикание было у него от природы, не то – от волнения. – Демократия – это прежде всего р-равенство. А вы ведете себя с нами, как д-дворяне, которые дали свободу с-своим р-рабам. Мол, вы в ЦК все д-дворяне, а мы внизу – с-слегка освобожденные партийные рабы. И вы диктуете нам то р-решение, к-которое вам нужно. Если это и есть п-партийная демократия, то лично я в такие игры н-не играю. Извините, – он встал и вышел из кабинета. Просто вышел и все. Без хлопанья дверью, без всяческих аффектаций – спокойно. И следом поднялись все остальные – и киргиз-космонавт Омуркулов, и второй – не то киргиз, не то узбек из Средней Азии – директор хлопкосовхоза Закиров, и даже знатная ткачиха Шумкова.

– Подождите! – сказал Кольцов, глядя больше не цэкистов, чем на уходящих. И когда последний – Ясногоров – закрыл за собой дверь, Кольцов опустошенно сел в кресло, развел руками перед цэкистами: – Я не знаю, что делать… Стрелять их, что ли? Со двора дачи послышался шум заводимых машин. Кольцов снял телефонную трубку внутренней связи.

– Это Кольцов, – сказал он. – Закрыть ворота и никого не выпускать. Члены Трибунала еще не закончили работу.

За окном, в воде озера ослепительно-золотистым карпом плавало августовское солнце, но вдруг в эту мирную картину сада, озера, покоя, ворвался рев – три армейских вертолета низко, на бреющем полете пронеслись мимо дачи в сторону Москвы. А потом, когда рев удалился, за спиной Кольцова послышались шаги. Это вернулись члены Трибунала – и Дубровский, и Омуркулов, и все остальные. С ироническими улыбками на лицах они расселись по своим местам. «Ты можешь запереть нас на этой даче, но ты не можешь заставить нас подписать то, что мы не хотим подписывать», – было написано на их лицах.

Но Кольцов даже не повернулся к ним. Он сидел к ним спиной, словно не слышал их шагов и не видел их вызывающих усмешек. Тень от высокой сосны за окном закрывала лицо Кольцова от прямого света из окна. Он знал, что то, что он скажет сейчас, – это его последний ход. И потому он начал спокойно, издалека.

– На Черном море есть такой город – Одесса. Прекрасный был город… – произнес он негромко и глухо, по-прежнему не поворачиваясь к членам Трибунала. – Солнечный вольный курорт, международный порт, колыбель остряков и музыкантов. Но во время войны не то наши, не то немцы потеряли схему городского водопровода и канализации. И вот уже полвека из городских кранов течет вода, смешанная с промышленными отходами и другим человеческим дерьмом. А никто не знает, где копать, чтобы починить прогнившие трубы. И весь город, миллион человек, пьет отраву, мочой поят своих детей. Из-за этой грязи у них уже была холера и будет снова. Но даже в Одессе – вольном когда-то городе! – все ждут, когда кто-то – горсовет, горком партии, Горячев или Бог – построят им новый водопровод, – Кольцов вдруг повернулся к членам Трибунала: – Вы понимаете? Город уже полвека гниет, дети болеют и умирают, а люди сами ни черта не делают! И даже когда им дали свободу, они поняли это как свободу кричать на митингах: «Горячев, дай! Горячев, построй! Горячев, накорми!» Мыло, сахар, колготки, сигареты, даже воду – все им «дай, Горячев!» Что это значит? Это значит, что нашего народа в полном смысле этого слова интеллигенции, сталинскими репрессиями и коллективизациями. Ваш приговор – это тоже приговор иждивенцев, перекладывающих свою работу на дядю. Но кто же будет работать в этой стране? Работать, а не болтать о демократии! И сколько времени можно заниматься публичным мазохизмом – на глазах всего мира расковыривать и расковыривать старые раны нации? Нам нужно вырвать народ из этой болтовни и ощущения исторической катастрофы, вырвать и повести дальше! Нам нужно строить водопроводы, делать мыло, гвозди, презервативы, еще миллион вещей и, в том числе, выносить приговоры тем, кто этому мешает. Приговоры, а не исторические эссе! Вы Трибунал, а не ПЕН-Клуб! Если вы считаете, что Батурин прав и Горячева нужно убить, так и напишите! И подпишитесь! Но если нет, то примите решение сами, а не сваливайте его на других! Это и есть демократия – хоть что-то решать самим! От имени народа и партии! Иначе Россия и еще сто лет будет пить дерьмо из водопроводных кранов…

Кольцов замолчал, не поворачиваясь от окна. Он все сказал, что думал, даже больше, чем собирался. Пусть цэкисты донесут о его речи Митрохину или самому Горячеву – плевать! Он, Кольцов, не допустит мягкого приговора Батурину – стране сейчас нужна жесткая рука, и Горячеву, раз уж он выжил, придется надеть ежовые рукавицы на свои холеные ручки. Придется!

Августовский зной звенел за окном высоким цикадным звоном. Над золотистыми бликами озерной воды взлетел небольшой карп и тут же плюхнулся в воду. Члены Трибунала, сидя за спиной Кольцова, молчали.

– Послезавтра, в субботу, Горячева выпишут из больницы, – произнес Кольцов, не поворачиваясь. – В стране состоится гигантская демонстрация в честь его выздоровления и против батуринцев, А вы знаете, что это такое, когда народ выходит на улицу ПРОТИВ чего-то? Поэтому я не требую от вас жесткого приговора Батурину сегодня – нам незачем подливать масло в огонь, – Кольцов встал с кресла, и следом за ним поднялась цэковская тройка. – Но сразу после этой демонстрации, в понедельник, прошу всех прибыть в ЦК с окончательным текстом Приговора.

И только в лимузине, устало откинувшись на прохладную кожу заднего сиденья, Кольцов позволил себе расслабиться и мысленно вернул себя на эту дачу, вспоминая, что заставило его вот так выплеснуться, взорваться. Ах, да – эта Анна Ермолова, блондинка, пшеничная женщина в сарафане с голыми плечами… Черт возьми, а не пригласить ли их всех в субботу на банкет, который Лариса устраивает в честь выздоровления Горячева? Пусть они встретятся там с Горячевым, пусть попробуют ему сказать, что хотят вообще оправдать Батурина…

16. Свердловск, «Большой дом». 16.57 по уральскому времени.

ПРАВИТЕЛЬСТВЕННАЯ ТЕЛЕГРАММА

Срочно, секретно. Правительственной спецсвязью.

ВСЕМ СЕКРЕТАРЯМ РЕСПУБЛИКАНСКИХ, ОБЛАСТНЫХ, ГОРОДСКИХ, РАЙОННЫХ И СЕЛЬСКИХ КОМИТЕТОВ КПСС, ВСЕМ НАЧАЛЬНИКАМ УПРАВЛЕНИЙ КГБ И МВД СССР

ОБСУДИВ ИНИЦИАТИВУ СВЕРДЛОВСКОГО ОБКОМА ПАРТИИ О ПРОВЕДЕНИИ ВСЕНАРОДНОЙ ДОБРОВОЛЬНОЙ ДЕМОНСТРАЦИИ В ЧЕСТЬ ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ ГЕНЕРАЛЬНОГО СЕКРЕТАРЯ ЦК КПСС ТОВАРИЩА МИХАИЛА СЕРГЕЕВИЧА ГОРЯЧЕВА, ПОЛИТБЮРО ЦК КПСС ПОСТАНОВИЛО:

ОДОБРИТЬ ПРОВЕДЕНИЕ ВЫШЕНАЗВАННОЙ ДЕМОНСТРАЦИИ;

ПРОВЕСТИ ЭТУ ДЕМОНСТРАЦИЮ В СУББОТУ, 20 АВГУСТА С. Г.;

НАЧАЛЬНИКАМ МЕСТНЫХ УПРАВЛЕНИЙ МВД И КГБ ПРИНЯТЬ ВСЕ МЕРЫ ДЛЯ ПОДДЕРЖАНИЯ ОБЩЕСТВЕННОГО ПОРЯДКА ВО ВРЕМЯ ДЕМОНСТРАЦИИ.

ПОЛИТБЮРО ЦК КПСС

Отправлено из Канцелярии ЦК КПСС 18 августа в 14.22.

В приемной пожилая секретарша Стрижа – сухая, как вобла, и с тронутым оспой лицом – остановила Вагая предупредительным знаком:

– Он занят.

– Я только что звонил по прямому. Он просил зайти, – нетерпеливо сказал Вагай, держа в руке толстую кожаную папку.

Секретарша не без колебания нажала кнопку селектора и пригнулась к микрофону. Конечно, она знала, что Стриж и Вагай – родственники, что их жены – родные сестры, но вот же вышколил, подумал Вагай, даже его не пускает к Стрижу без доклада! И ведь специально взял себе рябую и старую – чтобы не только никто не подумал чего лишнего, но чтобы и самому даже по пьяни не захотелось…

– Роман Борисович, к вам Вагай.

– Впусти, – коротко ответил по селектору какой-то осипший, почти хриплый голос Стрижа. – Но больше никого! И не занимай телефон!

Что случилось? – тут же похолодел Вагай. Неужели накрыли?

– Там… Там есть кто? – спросил он у секретарши.

– Нет.

С дурным предчувствием в душе Вагай настороженно шагнул в узкий тамбур, состоящий из сдвоенных и обитых кожей дверей. Этот тамбур отделял приемную от кабинета. Миновав его, Вагай увидел, наконец, Стрижа. И изумился: Роман Стриж, потный, взъерошенный, сидел за своим столом, целиком укрытым картой СССР. На карте лежала та же „Правительственная телеграмма", которую десять минут назад получил и Вагай. Рядом стояла открытая и початая бутылка армянского коньяка, а прямо перед Стрижом были его ручные часы. Справа, на маленьком подсобном столике, пульт телесвязи, три разноцветных телефона и селектор. Глядя на часы, на бегущую секундную стрелку, Стриж, не поворачиваясь к Вагаю, бросил:

– Садись! Пей.

– Что случилось? – спросил Вагай.

– Еще две минуты… – произнес Стриж, не отрывая напряженного взгляда от секундной стрелки. – Еще минута и пятьдесят секунд, и мы отменим всю операцию! Во всяком случае – в Свердловске…

– Почему?!

– Потому! – по-прежнему глядя на часы, сказал Стриж. – Когда ты получил эту телеграмму, ты первым делом что сделал? Вагай пожал плечами:

– Ничего…

– Неправда. Ты позвонил мне. Правильно?

– Ну…

– Дышло гну! – опять передразнил Стриж. – Почти сорок минут назад по всей стране все секретари обкомов, крайкомов и так далее получили эту телеграмму. Большинство из них – наши, патриоты, они не могли не понять мою идею. Ну, хотя бы половина из них! Хотя бы треть! И, значит, они должны позвонить мне! Для вида – поздравить с решением Политбюро, а на самом деле – через меня узнать, сколько нас. Ведь никто же не попрет в одиночку, а другого пути у них просто нет! А они не звонят, суки! Никто не звонит! Я даю им еще ровно минуту! Если до пяти никто не звонит, мы отменяем в Свердловске всю операцию! Пятьдесят шесть секунд… пятьдесят пять… пятьдесят четыре…

– Подожди! Но ведь вся Сибирь и так с нами. Все, кто ехал в поезде…

– Сибирь – это не Россия! – сказал Стриж. – У Колчака тоже Сибирь была. И что? Москва нам нужна! Ленинград! Киев… Если они не с нами, нехер и начинать! Тридцать восемь секунд… Тридцать семь…

Не отрывая взгляда от часов, Стриж протянул руку в сторону, слепо взял бутылку с коньяком и емко отпил прямо из горлышка.

– Ты просто сдрейфил, – усмехнулся Вагай.

– А ты думал! – впервые взглянул на него Стриж и кивнул на телеграмму: – «Обсудив инициативу Свердловского обкома»! Это же палка о двух концах! Не удастся Горячева рывком свалить, кто первый пойдет под удар? Ты? Турьяк? Уланов? Я! – он ткнул себя пальцем в грудь: – Потому что вы меня все продадите! Но дудки вам! Или вся стая идет, или… Двадцать шесть секунд… Двадцать пять… Итти их мать, вот твои «патриоты»!… Двадцать две…

Вагай взглянул на свои ручные часы. Было без двадцати секунд пять. Действительно, почему никто не звонит? Стриж прав, все наши должны позвонить ему, чтобы собраться в стаю. Неужели струсили? Все?!…

Вагай достал из бара стакан и спросил:

– Что? Даже Турьяк не звонил?

Стриж, продолжая следить за секундной стрелкой, отрицательно покачал головой:

– Семнадцать… шестнадцать… пятнадцать…

Вагай налил себе коньяк в стакан, выпил и, закуривая, встретился взглядом с Горячевым, точнее – с его портретом на стене за спиной Стрижа. Это был старый официальный портрет, на котором ретушер убрал с горячевской лысины бурые родимые пятна. Теперь Горячев сквозь очки смотрел с этого портрета на Вагая своим прямым, излучающим энергию взглядом. И его чистое лицо, и эти очки без оправы, и взгляд – все сейчас разительно контрастировало с сидящим под портретом Стрижом – взъерошенным, потным и красным. Неужели тогда, в 1985-м, когда умирал Черненко, а Горячев готовился отбить у Романова власть в Политбюро, он тоже сидел вот такой потный и считал секунды?

– Восемь… семь… шесть…

«Ну, ясно уже, проиграли…»– расслабленно подумал Вагай и небрежным жестом швырнул папку на кожаный диван у стены. Папка соскользнула с дивана, листы рассыпались по полу. Значит, зря он вчера до ночи пил водку с начальником местного армейского гарнизона…

– Четыре… три… две… одна!… Все! – сказал Стриж и откинулся головой к высокой спинке своего кресла, устало закрыл глаза.

– А как же ему удалось скинуть всю брежневскую артель? – кивнул Вагай на портрет. – Романова, Гришина, Кунаева…

На селекторе зажглась красная точка-глазок, и послышался тихий зуммер – сигнал включения связи. Стриж встрепенулся, но тут же и обмяк, узнав голос своей секретарши.

– Я вам нужна, Роман Борисович?

– Нет. А что? – ответил Стриж.

– Пять часов. Могу я идти домой?

– Да.

– Всего хорошего.

– Угу…

Красный глазок на селекторе погас.

– Потому, что это нужно было нам, молодым! – ответил Стриж на вопрос Вагая. – Мы были согласны на любую гласность, лишь бы выкинуть стариков, которые жопами приросли к этим креслам. Чем мы рисковали? Мы были внизу. А теперь? Теперь трусят товарищи, бздят, говоря по-русски. А я, мудак, карту расстелил – думал отмечать кто за нас! Все, отменяем операцию! Так и сгниет Россия под жидами, никогда тут нельзя ничего путем сделать!…

– Демонстрацию уже не отменишь, – Вагай кивнул на «Правительственную телеграмму». – Но ты все равно в выигрыше. Горячев тебя за эту инициативу наверняка отметит…

– В ЦК заберет? – усмехнулся Стриж. – Шестерить в Кремле в проигравшей команде? – он опять приложился к бутылке, сделал несколько глотков, утер губы и произнес с горечью: – Такой шанс упустили!… – затем кивнул на папку Вагая, упавшую на пол. – Что это?

– Списки добровольцев на демонстрацию, – сказал Вагай и подошел к открытому окну. В лучах заходящего солнца Свердловск стелился до горизонта кварталами домов и фабричными корпусами. Густо дымили заводские трубы «Тяжмаша». Желтоводная Исеть все так же медленно сочилась под осыпающимися берегами. А внизу, под обкомом, звенел трамвай и шумела вся та же улица Ленина, заполненная частными машинами, магазинчиками и легко, по-летнему одетой публикой. Вагай усмехнулся: – Хочешь знать сколько на сегодня записалось на демонстрацию? Сто семнадцать тысяч…

– Ну да?! – удивился Стриж. – И кто же у нас самый богатый бизнесмен?

– Самый богатый? Копельман, конечно.

– У него что – фабрика?

– Нет. Раздает домашним хозяйкам швейные машинки, ткани да выкройки от «Пьера Кардэна». На дом. И они ему шьют. А сколько их – никто не знает. В налоговой ведомости пишет, что сто двадцать. А я думаю – тысяч пять…

– Молодец еврей! Так и надо в этой стране! Вот я к нему и пойду работать! На хер мне этот кабинет?

Рев автомобильных гудков за окном не дал Вагаю ответить. Он перегнулся через высокий подоконник, посмотрел вниз. Там, прямо напротив памятника Свердлову, на перекрестке улиц Ленина и Советской, снова застрял трамвай, набитый и облепленный пассажирами. И та же самая молодая рыжая бабенка высунулась из кабины трамвая, протянула деньги пацану, торговавшему газетами. И пока этот пацан шел с газетами к трамваю, пока давал этой рыжей сдачу (как ее фамилия? Стасова! Ирина Стасова! – тут же вспомнил Вагай), вокруг вопила гудками река частных машин.

– Н-да… – горько усмехнулся подошедший к окну Стриж, словно прочел мысли Вагая. – Была держава, а стала… Пора переквалифицироваться в Копельманы…

Тихий непрерывный зуммер и красная точка сигнальной лампочки под телеэкраном оповестили, что кто-то подключился к линии видеосвязи. Стриж расслабленно подошел к пульту, нажал кнопку. На телеэкране появилось узкоглазое и широкоскулое мужское лицо неопределенного возраста – этому не то киргизу, не то казаху можно было дать и тридцать, и сорок пять.

– Салам алейкум, – сказал он с тонкой усмешкой на губах.

– Вы Стриж, да? Роман Борисович?

– Да… – с недоумением протянул стриж.

– Мая фамилия Усумбалиев. Мансур Усумбалиев. Первый секретарь Ташкэнского гаркома партии. Час назад я получил тэлэграмму Палитбюро о диманстрации и хачу вам сказать – замечательный идэя! Замичательный! Одна только есть притэнзия – пачему нам заранее не аказали доверия, не прэдупредили? Так мало врэмини падгатовиться…

Стриж молчал, вглядываясь в лицо Усумбалиева, в его хитровато-веселые глаза.

– Но ничэво! – сказал Усумбалиев. – Я нанимаю – вы был Сибирью заняты. Правильно? Сваю Сибирь вы зарание при-дупридили, падгатовили? Правильно?

– Да… – не очень внятно сказал Стриж.

– Вот это я хател услишат! – тут же обрадованно воскликнул Усумбалиев. – У миня, канечно, мало было время, час только, но я пачти все гарада наший республики абзванил уже. И та-варишши везде паручали мне связаться с вами и саабшит: мы пад-держиваем ваши инициативы ат всей души! Завтра республика кипеть будет: все партийный работник будут записывать дабра-вольцев на дэмонстраций. Чтобы все арганизованно било, па списку. И милисию мы падгатовим, и армию. Правильно мы панимаем?

Из– за его узбекского акцента множественное число в слове «инициативы» прозвучало в речи Усумбалиева словно очередная оговорка. Даже если в Москве, на Центральном пульте кремлевской видеосвязи кто-то следит за этой беседой, что он может понять? Только то, что демонстрацию в честь выздоровления Горячева подхватили и в Узбекистане…

Вагай видел, как у него на глазах менялся Стриж. Еще минуту назад это был потный, увядший от неудач и на все махнувший рукой мужик. Но по ходу того, как выяснилось зачем С ЧЕМ позвонил этот узбек, Стриж выпрямлялся, разворачивал плечи, поднимал голову, приобретая осанку, вес, значимость.

– Значит, Ташкент выйдет на демонстрацию. Так? – спросил Стриж у Усумбалиева, глядя в стеклянный глаз видеокамеры-приставки телевизора. И властно махнул рукой Вагаю: – Закрой!

– Не только Ташкент, таваршш Стриж! – оживленно ответил Усумбалев. – Весь Узбекистан – Фергана, Самарканд, Бухара, Андижан! У нас вся риспублика очэнь любит таварышша Горячева. И много людей дабравольно вийдут на деманстрацию, савершенно дабравольно, таварышш Стриж. Завтра всех будем записывать! А из других республик вам ишшо не званили?

– Жду. Сейчас будут звонить… – сказал Стриж уверенным тоном.

– Конечно, будут. Абязательно будут! Я знаю настроений таваришшей в саседних республик. Все паддержат ваши инициативи! – подхватил Усумбалиев, и Вагай определенно решил, что этот узбек нарочно утрирует свой акцент, чтобы прикрыть им свои намеки.

– Спасибо, товарищ Усумбалиев, – сказал Стриж.

– Это вам спасибо, таваришш Раман Барисович. Не буду больше занимать линию. Жилаю удачи!

Лицо Усумбалиева исчезло с экрана, но и Стрижу, и Вагаю казалось, что этот далекий узбек из Ташкента еще незримо присутствует в кабинете – с его хитро прищуренными узкими глазами, нарочито форсированным узбекским акцентом и вроде бы «из других республик вам ишшо не званили?…»

– Ну узбек! Молодец! – Стриж восхищенно крутанул головой. – Поднял душу! Первым секретарем Узбекистана сделаю! И членом Политбюро!

– Он для того и звонил, – усмехнулся Вагай. – Кстати, я-то раньше него к тебе пришел…

– И почему в наших русских делах нацмены всегда первые?! – воскликнул Стриж. – Пока русский Ваня раскачается, нацмен уже раз – и первый!…

Снова зажглась красная лампочка-глазок на пульте видеосвязи.

– Поехали! По-ехали!… – сказал Стриж, нажал кнопку включения связи и вальяжно откинулся в кресле: – Стриж слушает…

Через полтора часа на карте были заштрихованы почти все национальные республики и крупнейшие районы РСФСР, а также Украина, Белоруссия, Молдавия, Прибалтика, Средняя Азия, Кавказ, Сибирь и, наконец, Москва и Ленинград. В стремлении вернуть власть, партийная администрация страны проявила подлинный интернационализм и редкое единодушие. Первый секретарь Московского горкома партии Алексей Зотов даже сказал Стрижу не без ревности:

– Слушай, к тебе не пробьешься. Вся время линия занята…

– А вы бы раньше позвонили, пару часов назад, – ответил ему Стриж на «вы».

И Зотов тотчас понял его, поправился:

– У нас с вами разница во времени, Роман Борисович…

– Ну, я надеюсь, что только в этом…

Теперь, когда восемьдесят процентов парткомов сообщили Стрижу, что они – с ним, Стриж мог позволить себе разговаривать таким тоном даже с секретарем Московского горкома партии.

И тот снова понял его, поспешил:

– О, да! Только в этом, Роман Борисович. Конечно…

В восемь вечера Стриж и Вагай уже знали определенно, вся партия за них. Заштриховав последнее белое пятно – Мурманск, Стриж налил себе и Вагаю коньяку и с полной рюмкой в руке повернулся к портрету Горячева: – Ну что, Михаил Сергеевич? Твое здоровье?

Не было ни тени иронии в его голосе и в том жесте, с которым он отправил в рот этот коньяк.

И в этот момент вновь – уже в который раз за этот вечер! – прозвучал тихий зуммер и под телеэкраном зажегся красный глазок. Кто бы это еще, устало подумал Вагай. Вроде все уже отметились?…

Стриж вяло протянул руку к пульту, нажал кнопку, барски сказал в зрачок телекамеры:

– Слушаю… И осекся.

На экране был Горячев. За ним была видна его палата в Кремлевской больнице.

– Добрый вечер, – сказал он. – Я хочу, Роман Борисович, поблагодарить вас за вашу инициативу. Но, конечно, не по видеосвязи. Почему бы вам не прилететь в Москву? Послезавтра Лариса Максимовна устраивает пикник в честь моего выхода из больницы. Будут только близкие друзья. Я бы хотел видеть и вас среди них…

Вагай видел, каких усилий стоило Стрижу не выдать себя ни интонацией, ни жестом.

– Спасибо, Михаил Сергеевич… Я… Я буду… Спасибо…

– Заодно вместе посмотрим московскую демонстрацию…

– Конечно… Спасибо…

– Всего хорошего.

– Спокойной ночи…

Когда лицо Горячева исчезло с экрана, Стриж рванул вилку телекабеля из розетки, откинулся головой к спинке кресла и выругался громко, как взвыл:

– Иб… его… мать!!!

– В чем дело? – спросил Вагай.

– А ты не понимаешь?! – Стриж открыл глаза. – Он же тянет меня в Москву заложником!

ДЕНЬ ШЕСТОЙ. 19 АВГУСТА

17. Москва, Посольство США. 12.15 по московскому времени.

Несмотря на двойную охрану – советской милицией снаружи и американскими морскими десантниками внутри – никто из охранников посольства не обратил особого внимания на этого сорокалетнего русского. Может быть, потому, что последние пару лет поток в США русских эмигрантов, туристов и командировочных возрос неимоверно и гигантские очереди – в несколько тысяч человек – выстраивались перед воротами посольства ежедневно, наружная, русская охрана посольства даже не проверяла идущих в очереди людей, по сотням пропускала их к высоким решетчатым воротам. А в Бюро пропусков внутренняя, американская охрана только бегло осматривала портфели и сумки – нет ли оружия или взрывчатки. Затем люди шли через двор в здание посольства, точнее – в консульский отдел…

Этот сорокалетний русский был даже без портфеля и одет по-летнему: в легкую рубашку и светлые летние брюки. Он показал милиционерам свой паспорт, четко сказал, что хочет просить Консула найти в США его родственников, попавших туда после второй мировой войны, был пропущен в посольство без задержки. Затем он спокойно, вместе с другими посетителями, занял очередь в приемной Консульского отдела, вышел покурить в коридор и здесь по-английски спросил кого-то из проходивших мимо сотрудников посольства:

– Where is doctor?

– Do you feel sick?

– Yes, а little… *

Именно на случай оказания срочной помощи посетителям кабинет Доввея располагался неподалеку от входа в посольство.

– Room number six, this way, ** – сотрудник посольства показал русскому рукой, и тот, поблагодарив, вошел к Доввею.

Майкл Доввей был занят во внутренней комнате с двухлетней дочкой американского морского атташе – девочке нужно было сделать очередную прививку, но при виде шприца она стала биться в руках матери и кричать. Конечно, прививки и уколы – это дело медсестры, но август – месяц отпусков, и Майкл обходился сам. Русский спокойно сидел в приемной, листал «Тайм».

Когда все было закончено и девочка, вытирая слезы, вышла с матерью из кабинета, Майкл повернулся к русскому:

– Yes, what can I do for you? ***

– Вы Майкл Доввей? – спросил посетитель по-русски.

– Да. Слушаю вас…

Но русский не сказал больше ни слова. Он подошел к Доввею и прямым оглушительным ударом кулака в челюсть бросил Майкла в нокаут. Майкл упал, теряя сознание, но русский не обратил на это внимания. Он схватил Майкла за волосы, поднял на ноги, встряхнул и, когда в глазах Майкла появился просвет сознания, врезал ему еще раз с той же сокрушающей силой. И снова поднял, и снова встряхнул, и снова врезал…

Падая в очередной раз, Майкл понял, что его сейчас просто убьют. Хладнокровно и молча. И не столько умом это понял, сколько сознание смертельной угрозы возмутило его молодое и крепкое тело. И это тело само приняло защитные меры, а именно – расслабилось совершенно. Даже тогда, когда русский ударил и в пятый, и в шестой раз – он бил уже словно в тряпку, в мешок с бесчувственной ватой. И лишь перед седьмым ударом тело Майкла вдруг собралось в один мускул и импульсом инстинкта послало колено в пах русскому. Русский охнул и рефлекторно опустил руки книзу. Именно сейчас надо было сильно врубить ему сверху, по голове. Но у Майкла не было сил для настоящего удара. Он не столько ударил, сколько упал сверху на этого русского, и теперь они покатились по полу, сшибая стулья, журнальный столик, кадку с высоким фикусом. Русский пытался вырваться из рук Майкла, а Майкл понимал, что, если он выпустит его сейчас, тот убьет его. И, сцепив руки замком, катаясь вместе с этим русским по полу, Майкл как бы отдыхал, набирал силы для драки, а заодно ждал, ну услышит же кто-нибудь шум в его кабинете!

Ни черта подобного! Никто не входил и не вбегал в кабинет! А русский вырвался как раз в тот момент, когда Майкл уже открыл рот, чтобы закричать, позвать на помощь. И теперь уже было не до крика, теперь они дрались на равных, потому что и Майкл озверел от злости. И он был выше этого русака почти на голову, он был моложе, черт возьми!…

Через несколько бесконечно длинных минут, окровавленные, в разорванной одежде, они оба сидели друг против друга в разных углах кабинета. Между ними была опрокинутая мебель, разбросанные папки и бумаги, разбитый компьютер. Оба смотрели друг на друга, как два выдохшихся зверя, и каждый стерег движение своего врага. Но у обоих уже не было сил подняться. Майкл мысленно ощупывал себя – ребра целы. Кажется, отломанной ножкой журнального столика я крепко попал этому русскому по почкам. Если у него разрыв почек, он вряд ли встанет…

– Моя… фамилия… Чистяков… – сказал через одышку русский, кривясь от боли.

– Ну… и что? – тоже через одышку спросил Майкл.

– А ты, сука… даже не знаешь ее фамилию?

– Кого… фамилию?

– Полины… Я отец Полины… Ты, сука, жил с моей дочкой и даже не знал ее фамилии! – русский хотел подняться, но схватился рукой за поясницу и охнул от боли. – Бля!…

Так и есть, подумал Майкл, я отбил ему почки. Отцу Полины. Но в этот момент русский второй рукой запустил в Майкла той самой ножкой журнального столика, которой минуту назад Майкл врезал ему по спине. Однако силы отца Полины были уже не те – ножка столика даже не долетела до Майкла.

– Нет, я тебя достану! – озверел от своего бессилия русский и пополз к Майклу, закусив губу от боли.

Майкл схватил эту ножку, которую бросил в него отец Поли.

– Не подходите!

Но тот и сам остановился – казалось, он сейчас рухнет на пол, у него был типичный болевой шок. Стоя напротив Майкла на четвереньках, он с бессильной ненавистью смотрел Майклу в глаза.

– Она… она… она отравилась… – произнес он и плашмя рухнул, наконец, на пол.

– Что? Что вы сказали? – Майкл подполз к русскому, схватил за волосы: – Эй!

Русский был без сознания. Майкл сел рядом, с изумлением оглядел свой разгромленный офис. Черт возьми, всего несколько минут назад была нормальная жизнь, и вдруг – драка, разгром и… Поля отравилась??! Он снова затормошил русского:

– Эй!

Но тот лежал бесчувственный. Майкл взял его руку. Пульс, слава Богу, прощупывался. В заднем кармане брюк четко обозначался квадратный бумажник. Майкл вытащил его, открыл. Советский паспорт с фотографией владельца. Действительно: Чистяков Семен Иванович. Русский. Военнослужащий. Жена – Ольга Антоновна, дети: Полина Семеновна, дочь. Домашний адрес: Москва, улица Гарибальди, 9, кв. 32… Картонный пропуск в больницу № 7 Черемушкинского района г. Москвы. Офицерская книжка. Майор связи. В/ч 34908, Московский военный округ. Две советские десятки и еще один рубль, желтый и маленький. Майкла всегда удивляла величина советских денег – чуть больше марки, бумагу экономят. Конверт. Москва, Садово-Самотечная, 2, Посольство США, Г-ну Майклу Доввею. Господи, это же мне! И это же Полин почерк – округлые ровные буквы, как у школьницы. Майкл стремительно вытащил листок бумаги из открытого конверта. Школьный, вырванный из тетради в косую линейку листок…

"Мой дорогой, мой дорогой Майкл!

Когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых. Из всех видов самоубийства я выбрала самый простой, я отравлюсь газом. Говорят, что это не очень уродует лицо. И если ты меня простишь, тебе не будет противно поцеловать меня на прощанье.

Дело в том, что я предала тебя. Ты не оставлял свою квартиру открытой в ту ночь. Ее открыли мне сотрудники КГБ. Клянусь тебе перед смертью, что никогда до этого я не имела с ними никакого дела. Но в ту ночь они приехали за мной на квартиру моих родителей, подняли меня с постели и отвезли в КГБ к генералу Митрохину. Остальное ты можешь и сам представить. Им нужно было то письмо, которое ты привез из-за границы. Пока ты спал, я нашла его в кармане твоего пиджака, вынесла им на лестничную площадку, а через две минуты они вернули мне его в таком виде, словно и не открывали. Вот и все. Я не знаю насколько это важное письмо, но думаю, что важное, если ради него в два часа ночи со мной разговаривал сам Председатель КГБ. Он сказал, что речь идет о безопасности нашей страны, о судьбе России, и я, как русская, обязана это сделать, даже если я люблю тебя больше жизни. Наверно, он прав, ведь я сделала это!

Но я предала тебя! И боюсь, что ради России, ради моей Родины я могу это сделать еще не раз. Но я не хочу! Я люблю тебя. Я люблю тебя! Поэтому у меня нет выхода…

Прощай. И, если сможешь, прости свою «белоснежку».

Твоя Поля.

С трудом поднявшись, утирая кровь с рассеченной губы и брови, Майкл прошел во вторую комнату, открыл шкаф с лекарствами, взял банку с нашатырным спиртом и вату. Вернулся к отцу Поли, сунул ему под нос вату с нашатырным спиртом, стал растирать виски. Секунд через тридцать тот пришел в себя, открыл глаза.

– Она жива? – спросил Майкл, наклонившись к нему. Русский собрался с силами и вдруг… плюнул Майклу в лицо. Слюной и кровью. Майкл отпрянул, утер лицо и жестко схватил русского за ворот рубашки, встряхнул:

– Я тебя убью сейчас, свинья! Она жива или нет?

– Мы вас в Афганистане не добили… Но завтра мы вам покажем кузькину мать! – сказал русский, с ненавистью глядя ему в глаза. – И вам, и жидам – всем!… Выкинем из России… – И опять собрался плюнуть.

Но Майкл наотмашь ударил его ладонью по лицу.

– Fuck you! Она жива или нет?

И все– таки русский извернулся и плюнул ему в лицо еще раз. И тогда Майкл, уже не утираясь, схватил русского за горло.

– Fuck you!… Fuck you!… – в бешенстве он бил русского головой об пол. – Она жива или нет? я убью тебя! Жива или нет?!

– Да… Пока – да… – прохрипел русский.

Майкл отпустил его.

– Где она?

– В больнице… – прохрипел русский, пытаясь подняться на четвереньки.

Только тут Майкл вспомнил о сером картонном пропуске в больницу № 7, который был в бумажнике русского. Он сунул этот пропуск русскому под нос:

– В этой?

– Пошел на фуй…

– В этой? – крикнул ему Майкл, хватая за плечо и собираясь швырнуть его снова на пол.

– Да, в этой… Завтра мы с вами всеми расправимся…

Майкл гнал свой открытый «Мерседес» в Черемушки, зажав в коленях письмо Полины, и то и дело взглядывал на этот вырванный из тетради лист бумаги – взглядывал с каким-то гулким обмиранием души. Ему казалось, что внутри его тела уже нет сердца, легких, желудка, а есть лишь сплошная обмороженная пустота, и в этой пустоте звучит глубокий Полин голос: «Я люблю тебя. Я люблю тебя! Поэтому у меня нет выхода… Прощай…»

Господи! Что за жизнь! Только потому, что какой-то Батурин стрелял в Горячева, вся его, Майкла, жизнь пошла вверх тормашками! А Поля – из-за какого-то письма!… Господи, почему? Почему-у-у??!… Да, он заподозрил что-то неладное в то утро, когда вернулся из Вашингтона. Больше того, сам Горячев сказал ему, что КГБ не может не знать об этом письме, и, выйдя от Горячева, Майкл так и сказал американскому послу… Но, Боже мой, – Полина, КГБ, газ!

Августовское солнце пекло по-африкански. Поток машин оглушал Садовое кольцо и Комсомольский проспект чудовищным ревом армейских грузовиков и гарью их выхлопных газов. Москва и в обычные дни, до покушения на Горячева, выглядела, как оккупированные Израилем арабские территории – такое же количество армейских грузовиков, такие же разбитые дороги, такая же пыль на деревьях и такое же ощущение, что вот-вот откуда-то начнут стрелять. А теперь, после того как в город вошли три танковые и шесть десантных дивизий, а в воздухе постоянным дозором кружили военные вертолеты, Москва превратилась не то в Ольстер, не то в Бейрут.

Но Майкл сейчас не обращал внимания на торчащие на перекрестках танки и военные патрули – он вел машину, как в бреду, но он знал дорогу в Черемушки, он не раз отвозил Полю домой после часу ночи, когда метро уже закрывалось. Бетонные стены пятиэтажных «хрущеб» этого района замазаны по швам черным битумом так, что издали Черемушки кажутся грудой грязных костяшек домино.

Едва свернув с проспекта, Майкл был вынужден сбросить газ. Даже «Мерседес» не может выдержать этих разбитых московских мостовых. Стоит съехать с центральной, парадной улицы, как сразу начинается Гарлем семидесятых годов, и русские мальчишки хулиганят у разбитого и хлещущего водой пожарного крана совершенно так же, как их черные сверстники в Гарлеме…

Тормозим – Черемушкинский рынок. Нужно купить что-нибудь для Поли. Но только быстро, бегом!

Большой (по русским масштабам) Черемушкинский рынок, величиной, эдак, с Юнион-сквер в Нью-Йорке, но только под крышей, четыре года назад назывался «Черемушкинский колхозный рынок», но потом слово «колхозный» каким-то мистическим образом вдруг исчезло с дуги-вывески над воротами, и одновременно количество продуктов на рынке и цены на них увеличились раз в десять. Теперь рынок лучше всех газетных статей демонстрировал возможности частного предпринимательства – здесь было все. Горы овощей и фруктов, говяжьи и свиные туши висели в мясных рядах, любая рыба – от золотистого карпа до ереванской форели – стыла в ящиках со льдом в рыбных рядах, а в молочных рядах женщины в белых халатах торговали молоком, творогом, сметаной, маслом, медом. И даже былой, прошлогодней, всеобщей стервозности и возмущения высокими ценами тут уже не было-все как-то само собой осело и устоялось в соответствии с неясным механизмом саморегуляции спроса и предложения. Сверху, из-под крыши, лилась по радио какая-то музыка, а в центре рынка, на прилавке, стоял высокий молодой парень с чистым открытым лицом и, перекрывая своим звонким голосом и шум рынка, и музыку, выкрикивал в мегафон:

– Товарищи! Демонстрация состоится завтра в восемь утра! Только для тех, кто за Горячева! А кто против – может сидеть дома! Но вот товарищ из Казани дал на демонстрацию аж сто рублей! А почему? А потому, что раньше, при Хрущеве и Брежневе, он должен был такую взятку каждый день тут давать, чтобы огурцами своими торговать. А теперь? Теперь он свободный предприниматель! Я считаю: мы все должны показать батуринцам, сколько нас, а Горячеву – нашу поддержку! Записывайтесь на демонстрацию! Жертвуйте деньги на цветы и оркестры – не обедняете! Сколько вы даете? Как ваша фамилия? Как это – зачем фамилия? Скромник нашелся! Родина должна знать своих героев!…

Майкл быстро купил в цветочном ряду пышный букет огромных белых ромашек и голубых полевых васильков, а во фруктовом– виноград, персики, хурму, мандарины. Рядом с ним покупали фрукты десятки мужчин и женщин – молодых, пожилых, старых. Кто-то торговался с продавцом, кто-то на ходу флиртовал с соседкой, кто-то записывался на завтрашнюю демонстрацию, кто-то придирчиво пробовал на вкус надетый на острый нож маленький красный косячок – дольку астраханского арбуза…

И никто, включая Майкла Доввея, не знал, что это был последний день свободной частной торговли не только на Черемушкинском рынке, но и во всей России. Никто, кроме, конечно, тех парней с открытыми чистыми лицами, которые по всей стране записывали сейчас добровольцев на завтрашнюю демонстрацию…

Глаза Полины вспыхнули испугом, когда Майкл вошел в палату. Она закусила губку, резко отвернулась к окну.

Палата была общая, четырнадцать коек стояли здесь двумя рядами вдоль стен, побеленных в салатный цвет. Несколько коек были пусты, их обитательницы гуляли в коридоре, но сейчас, с появлением Майкла, они тут же любопытно сгрудились в двери палаты. На остальных койках лежали пожилые и старые женщины, укрытые или, точнее, полу у крытые простынями. Почти все прекратили свои разговоры и воззрились на Майкла. Только рядом с Полей, на койке у окна, спала на боку какая-то женщина, укрывшись простыней с головой. Майкл прошел по проходу, как сквозь строй, подошел к Поле и положил на ее тумбочку плетеную корзину с фруктами и букет цветов. Затем нагнулся и поцеловал Полину в шею, в щеку и, наконец, почти насильно повернул к себе ее лицо, хотел поцеловать еще раз. Поля вдруг рванулась и, плача, упала лицом в подушку.

Майкл присел рядом и, оглядываясь на откровенно наблюдающих за ним женщин, стал гладить Полину по плечам, по голове:

– Ну, хватит… хватит…

Она порывисто повернулась к нему:

– Майкл! – и прижалась к нему, и даже сквозь пиджак он ощутил, как напряжена она вся, словно струночка. Он целовал соленые слезки на ее щеках и чувствовал себя всесильным и счастливым.

– Собирайся!

– Куда? – испугалась она.

– Я договорился с главврачом: я тебя забираю. Ты еще немного слаба, но я видел твои анализы. С такими анализами в американском госпитале тебя бы выписали еще вчера. Сейчас тебе нужно много витаминов Вот они, – он кивнул на корзину. – Я хочу, чтобы завтра ты была на ногах. Потому что завтра мы идем на банкет…

– Ку-уда?!… – изумилась она.

Майкл вытащил из кармана пиджака небольшой плотный конверт, достал из него открытку и протянул ей. Шмыгая носом, она прочла:

УВАЖАЕМЫЙ ГОСПОДИН МАЙКЛ ДОВВЕЙ,

СЕРДЕЧНО БЛАГОДАРЮ ВАС ЗА ВАШУ ЗАБОТУ О ЗДОРОВЬЕ МОЕГО МУЖА. ПРОШУ ПОЧТИТЬ СВОИМ ПРИСУТСТВИЕМ ПИКНИК В ЧЕСТЬ ЕГО ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ, КОТОРЫЙ СОСТОИТСЯ 20-го АВГУСТА С. Г. НА ТЕПЛОХОДЕ «КУТУЗОВ». ВРЕМЯ ОТПРАВЛЕНИЯ ТЕПЛОХОДА ОТ РЕЧНОГО ВОКЗАЛА «ХИМКИ» – 9.30 УТРА. ОДЕЖДА – ДЛЯ ПИКНИКА, БЕЗ ФОРМАЛЬНОСТЕЙ.

До встречи, Лариса Горячева.

– Я не поеду, ты что! – испугалась Полина.

– Came on! – улыбнулся он. – На этом пикнике я представлю тебя Горячеву и попрошу дать тебе визу поехать со мной в Европу. Я покажу тебе Францию, Италию, ты же нигде не была!…

– Майкл, – тихо сказала Поля. – Неужели ты меня простил?

18. Борт самолета «ТУ-160» и подмосковный аэропорт «Быково». 14.20 по московскому времени.

– «Уважаемые пассажиры! Наш самолет приближается к столице нашей Родины Москве. „Москва! Как много в этом звуке для сердца русского слилось!“ – сказал когда-то Александр Пушкин. И действительно, вот уже больше восьмисот лет Москва является символом единства русского народа…».

Стриж снял с головы наушники. Пленку с лекцией о Москве стюардессы крутят по радио во всех самолетах, садящихся в четырех московских аэропортах, и Стриж знал этот текст наизусть, как молитву. Томясь от духоты, он сидел в огромном, как ангар, брюхе «ТУ-160», в окружении трехсот пассажиров, от которых за два часа полета в самолете настоялся смешанный запах пота, разномастных духов и одеколонов, сигаретного дыма и алкоголя. Кондиционеp не работал. Где-то рядом кричал ребенок… А ведь впереди, в носу самолета, есть замечательный, комфортабельный с широкими креслами салон-люкс для пассажиров первого класса. Но теперь у обкомов партии отняли не только государственные дачи с бесплатным обслуживанием, закрытое спецснабжение и вторые, дополнительные оклады, и право распределять билеты в авиасалоны первого класса. Теперь все билеты, даже первого класса, поступают в общую продажу, в вокзальные кассы, но пойди достань место в первом классе, когда столько частников расплодилось! «Аэрофлот» принадлежит государству, а государство раньше целиком принадлежало партийному аппарату, и совершенно незачем было менять это, итти его, Горячева, мать! Сам-то небось, не летает общим классом!

С трудом повернувшись в тесном кресле, Стриж дотянулся до проходившей мимо стюардессы:

– Девушка, принесите попить… – Но она резко отдернула локоть.

– Не хватайтесь! На посадку идем, там напьетесь! – и, ткнув пальцем в табло «НЕ КУРИТЬ! ПРИСТЕГНУТЬ РЕМНИ!», ушла по проходу.

– Вот сука… – произнес Стриж сквозь зубы.

– Да это они нарошно, – сказал ему однорукий старик-сосед. И пояснил: – «Аэрофлот» же государственный! А они спят и видят, штобы он кооперативный стал. Тогда кажная из них свой пай получит, процент. Вот они и саботажничат – доводят «Аэрофлот» до краха. А кабы могли десяток самолетов долбануть, но так, штоб самим уцелеть, я думаю, мы-п седня и до Москвы не долетели-п…

Ну, подумал Стриж, так разве Батурин не прав? Вот в чем главный порок всей горячевской перестройки! В духовном совращении всей нации на коммерческий, западный манер! Стоило разрешить частный сектор, как у людей глаза разгорелись – теперь им мало своих ресторанов, артелей и ферм, им бы «Аэрофлот» в артель превратить! А затем и партию – по боку, шахты и железные дороги снова перейдут в руки каких-нибудь копельманов, нобилей и хаммеров, а те быстро рассуют Россию по своим карманам, превратят ее в колонию, Индию прошлого века…

Небритый сосед-старик с деревянной культей вместо правой руки уловил, видимо, какую-то тень понимания на лице Стрижа и продолжил еще более доверительно:

– Нас восемнадцать мильонов было. Разве не могли мы заставить народ работать как следоват? А?

– Какие восемнадцать миллионов? – не понял Стриж.

– А нас, управляющего аппарата, – сказал старик. – Я кладовщиком работал, а то галстук носил и шляпу. Потому что власть, а фули! У нас и армия, ГБ, милиция, мы уже на Афганистан наступали… На х… мы дозволили этому чертом меченному перестройку затеять? А теперь гляди – покатилась Россия по жидовской дорожке! Шмакадявка ср… секретарю обкома воды не подаст! Ожидил страну и ишшо ему ж демонстрации! Как цару!…

От того, что этот косноязычный старик опознал Стрижа и больше того – даже их мысли совпали, Стрижу стало еще неспособней в узком кресле. И он потянулся к иллюминатору, словно интересуясь посадкой.

Наклонясь на левое крыло, самолет разворачивался для захода к аэропорту «Быково». Внизу, впереди открылась Москва – огромный город с приметными шпилями высотных зданий, узкой змейкой Москва-реки, блещущей под солнцем рябью Химкинского водохранилища и кружащими над всем этим пейзажем мухами военных вертолетов. Что ждет там Стрижа? Конечно, можно было избежать этой поездки – сказаться больным и даже лечь в больницу. Но если все пойдет так, как он, Стриж, задумал, то ему именно и нужно быть завтра в Москве. Иначе тот же Алексей Зотов, секретарь Московского горкома партии, усядется на горячевское место, и пойди потом вышиби его!…

– Слушай! – сосед-инвалид положил ему на колено свою деревянную руку-культю, навалился плечом и зашептал: – Ты меня не боись, не дергайси! Я спросить хочу. Ты письмо вождям читал?

– Какое еще письмо? – грубо сказал Стриж, чтобы отшить старика.

– А вот такое… – старик вдруг вытащил из кармана потертую тоненькую брошюрку. На ее черной обложке значилось: «А. Солженицын. ПИСЬМО ВОЖДЯМ».

Стриж пристально глянул старику в глаза – та-ак, начинается, подсунули провокатора, значит.

– Гляди, гляди! – старик стал листать эту брошюру. – Гляди, чего этот Солженицын еще Брежневу-то предлагал! Гласность – раз, идеологию коммунизма китайцам уступить – два. А самим на частную собственность перестроиться, усю власть технарям отдать. Смотри: «кто не хочет отечеству гласности, тот не хочет очистить его от болезней». Ты понял, кто такой Горячев? Агент Солженицына – вот кто! Из Америки засланный у нас капитализм устроить! – старик с победным видом спрятал брошюру в карман, достал из него черную, с золотой каймой коробку папирос «Герцеговина Флор», вытащил из коробки коротенькую папироску и побил ее картонным мундштуком по своей правой деревянной руке. В том, как не спеша он это проделал и как коробочку с золотыми буквами «Герцеговина Флор» – любимые папиросы Сталина – он положил перед собой на откидной полочке, а затем прикурил и картинно выпустил изо рта облако дыма, – во всем был явный вызов, потому что самолет уже шел на посадку и над каждым креслом горело табло: «НЕ КУРИТЬ! ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ!»

Стюардесса-сучка тут же выскочила из-за занавески, крича:

– Прекратите курить! Прекратить!…

Но старик демонстративно затянулся и тут же закашлялся:

– Пошла ты!…

– Хулиган! Я тя в милицию сдам! – стюардесса, стервенея, перегнулась через колени Стрижа, хотела вырвать у старика папиросу. – Жлоб!

Старик, защищаясь, поднял руку, а стюардесса сгоряча дернула его за эту руку и вдруг… протез руки отделился от культи и оказался в руках стюардессы. Она испуганно замерла с этой оторванной «рукой».

Старик насмешливо сказал ей:

– Съела? Отак вы Рассею всю растаскаете, шмакадявки Мишкины! Хозяина на вас нет, – и постучал желтым ногтем по коробке «Герцеговины Флор». – Вот был хозяин, вот! А ваш новый – жид и жидам продался!

Как ни странно, но пассажиры общего салона все с большей симпатией слушали старика, и он, расходясь, продолжал громогласно:

– А за что мой внук в Афганистане погиб? Чтобы мы оттуда ушли, как обосранные? И что у нас теперь? Кто больше заработает, у того всего больше да? Жидовская хвилософия это, вот что! Нам, русским, не подходит! Чтобы вот там в люксе жиды, нехристи и буржуи сидели, – старик мотнул культей в сторону первого салона, – а мы тут?! Нет, я хочу, чтоб они тут сидели, как я! У нас равноправие, а не Америка!

Тут самолет стукнулся колесами о посадочную полосу, стюардесса пошатнулась, швырнула его деревянную руку-протез и ушла. Но пытка духотой все продолжалась – даже тогда, когда самолет подрулил к аэровокзалу. Потому что трап все не подавали и не подавали – пять минут, десять, пятнадцать… А когда подали, наконец, то только один, и по нему, конечно, сначала пошли пассажиры первого класса– какие-то торгаши, фирмачи, жиды и их шлюхи с бриллиантовыми перстнями на руках. «О! Видали! Видали!» – тыкал в их сторону старик…

Злой и измочаленный, Стриж вышел, наконец, на трап, глубоко вдохнул и стал спускаться по ступенькам. Ничего! 24-го октября 1917 года Ленин пробирался в Смольный простым трамваем и загримированный! И никто не знает, чего он наслушался в этом трамвае, вполне возможно, что точно такой же старик, какой-нибудь ветеран первой мировой войны, так же кричал тогда на весь трамвай про гибель России от жидов во Временном правительстве. Но Ленин не ввязывался в дискуссию. Сойдя с трамвая, он вошел в Смольный и, стал Главой нового правительства…

– Роман Борисович, позвольте… – перебил мысли Стрижа высокий квадратноплечий мужчина лет тридцати. От стоял на асфальте у нижней ступеньки трапа и тянул руку к саквояжу Стрижа. За его спиной блестел на солнце длинный черный кремлевский лимузин. Неужели Горячев прислал машину, подумал Стриж. Но тут его взгляд опустился на номерной знак лимузина, и сердце Стрижа упало, похолодев. «МОБ» – три первые буквы на этом знаке – обозначали, что машина принадлежит не гаражу ЦК, а гаражу КГБ.

Стриж снова посмотрел в глаза этому спортивному мужчине. И обругал себя: кретин! сам прилетел прямо к ним в лапы! Но почему в таком случае не арестантский «воронок» или обычная гэбэшная черная «Волга», а лимузин?

Мужчина взял у него портфель-саквояж и пропустил чуть вперед. Шофер лимузина тут же вышел из машины, открыл заднюю дверцу. Стриж нагнулся, чтобы сесть, и – замер.

В глубине лимузина, на широком заднем сиденье сидел сам Павел Митрохин, Председатель Комитета Государственной Безопасности.

Пока шофер выруливал из «Быково» на Рязанское шоссе, генерал Митрохин молчал. Стриж сидел рядом с ним, откинувшись затылком к прохладной коже подголовника, закрыв усталые глаза и почти без мыслей в голове. Дышать… Дышать этим чистым, охлажденным кондиционером воздухом, дышать, чтобы освежить мозги и тело, подготовиться. Воды бы минеральной, «Боржоми», но не просить же! Почему он молчит, сволочь горячевская?! На психику давит, неизвестностью, чтобы ты сам упал им в руки спелым яблочком. Хрена тебе! Даже глаз не открою…

– Завтра во время демонстрации в честь выздоровления товарища Горячева специальные отряды госбезопасности будут под видом частников бить окна в обкомах, горкомах и райкомах партии практически на всей территории страны… – бесстрастно, без всякой интонации произнес, наконец, Митрохин.

Стриж молчал. Кто предал, лениво подумал он. Турьяк? Уланов? Или Федька Вагай? Вагай, наверно, – только он знает, каким рейсом Стриж вылетал в Москву…

– Это приказ Горячева, – сказал Митрохин. Стриж изумленно открыл глаза и медленно повернулся к Митрохину.

Митрохин усмехнулся. Даже усмешка у этого сукиного сына была обаятельной, ничего не скажешь! А генеральский китель сидит на нем, как на киноартисте!

– Я знал, что это вас разбудит, – сказал он. – Как видите, вы с Михал Сергеичем – соавторы небольшого партийного погрома. Только цели у вас разные…

Стриж тут же отвернулся, замкнул лицо маской непроницаемости.

– Он хочет припугнуть вас народным гневом, – продолжал Митрохин. – А вы хотите в ответ на этот народный, в кавычках, гнев изменить режим и вернуть страну к сталинизму. Правильно я сформулировал? Или «сталинизм» – это слишком резко?

Стриж молчал. Да, он проиграл, но это не значит, что над ним можно издеваться. Однако каков Горячев – приказал громить партию! Решился-таки!

– Роман Борисович, я встретил вас, чтобы обсудить ситуацию, а не произносить монологи в пустоте, – сказал Митрохин. – От меня зависит, в какую сторону повернется завтра вся демонстрация.

Что-о-о??! Ни фига себе! Да ведь этот Павел Митрохин, Председатель КГБ СССР, горячевский выкормыш, предлагает ему, Стрижу, сговор! Открыто! При шофере и телохранителе! Впрочем, кто поручится, что это не провокация и не снимается телекамерой, стоящей на пульте видеосвязи? Нет, Митрохин, так просто ты меня не расколешь!

Стриж потянулся к бару-холодильнику, над которым был укреплен пульт видеосвязи. И искоса глянул на Митрохина – не дернется ли, не запретит ли открыть. Но Митрохин сказал спокойно:

– Да, да, пожалуйста! Извините, я вам сразу не предложил…– и сам открыл дверцу бара. – Вам виски или водку?

Стриж взял с нижней полочки бутылку «Боржоми», а из бара – стакан и открывалку. Открыл бутылку, налил себе полный стакан и стал медленно пить, глядя сквозь затемненное окно на мелькающие вдоль шоссе рекламные щиты, посвященные перестройке. На одном из них, наискось через цитату из Горячева «ПЕРЕСТРОЙКА ОТВЕЧАЕТ КОРЕННЫМ ИНТЕРЕСАМ СОВЕТСКИХ ЛЮДЕЙ!», было написано свежей краской: «НЕТ, МИША, ТЫ НЕ ПРАВ!». Стриж усмехнулся. Провоцирует его Митрохин или нет, но от Митрохина действительно зависит судьба завтрашней демонстрации. Если он не доложил Горячеву о «заговоре Стрижа», то… Неужели его можно купить, перетащить на свою сторону? Но – чем? Как? Он ведь и так генерал, член Политбюро, Председатель КГБ!

Стриж допил воду и, медля с ответом, стал наливать себе второй стакан. Важно точно выбрать первые слова, чтобы не провалиться сквозь тонкий лед…

– Это я подсказал Горячеву пригласить вас в Москву на банкет, – сказал Митрохин.

Так, Митрохин протягивает ему тонкую нитку. Хотя и эта фраза еще не означает, что он не доложил Горячеву о заговоре. Но нужно на что-то решаться…

Стриж поставил стакан на телевизор.

– Остановите машину.

– Зачем? – удивился Митрохин.

Стриж повернулся к нему и сказал, глядя прямо в глаза:

– Я хочу подышать воздухом.

Митрохину понадобилось меньше секунды, чтобы понять Стрижа. Он улыбнулся:

– О, здесь нет микрофонов!

Стриж молчал.

– Но – пожалуйста! – опять улыбнулся Митрохин и постучал в стекло шоферу: – Стоп! Прижмись к обочине!

Лимузин остановился.

У обочины шоссе, сразу за поросшей бурьяном дождевой канавой, начинался низкий зелено-пыльный подлесок, а дальше шел лес – березы, осины, клены…

Шофер и телохранитель выскочили из передних дверей лимузина, открыли двери Стрижу и Митрохину. Стриж без оглядки, решительно шагнул к лесу. Если он арестован, они не пустят его вот так свободно пойти от машины. А если…

– Останьтесь здесь, – услышал он приказ Митрохина телохранителю и шоферу.

– Но, товарищ генерал!…-протестующе сказал телохранитель.

– Ничего со мной не будет! Мы сейчас придем… – и Митрохин почти прыжком перемахнул дождевую канаву, поспешил за Стрижом.

Сухие ветки хрустели под ногами Стрижа. Со стороны могло показаться, что он идет наобум, напролом через низкий кустарник – подлесок, но это было не так. Прирожденный таежник, Стриж почти звериным чутьем угадывал ту часть леса, где в чаще должна быть крохотная прогалина, так необходимая для решительного разговора с глазу на глаз. Митрохин едва поспевал за ним, и это тоже входило в расчет Стрижа – это давало ему какую-то еще неясную фору…

Но раздвинув рукой очередной куст, Стриж вдруг замер на месте, как вкопанный. Спешивший за ним Митрохин чуть не наскочил на него сзади. И тоже остановился. Оба они были так заняты своей интригой, что даже не сразу поняли происходящее перед их глазами.

Между тем на лесной прогалине, куда чутьем таежника вышел Стриж, ничего экстраординарного не происходило. Просто здесь два молоденьких армейских офицера – губастый лейтенант и капитан-очкарик – под марш из фильма «Мост через реку Квай» занимались сексом с сорокалетней проституткой. Упершись руками в задний бампер армейского «газика» (музыка лилась из рации этого вездехода), проститутка выставила высокому и по-детски круглолицему лейтенанту свой голенький зад, а лицом склонялась к лежащему под бампером толстенькому капитану. Стоя позади проститутки в одном кителе и со штанами, спущенными на ботинки, лейтенант старательно, в ритме марша атаковал ее задик, каждым очередным ударом как бы «накатывал» открытый рот проститутки на торчащий колышком крохотный членик капитана. После чего капитан поддавал своим пузиком вверх, отправляя проститутку назад, на лейтенанта. Слаженность этой работы сопровождалась шумным сопеньем всех троих, мотанием груди проститутки из стороны в сторону и легким раскачиванием «газика». Пробиваясь сквозь листву деревьев, августовское солнце золотило голую фигурку проститутки, а медленно падавший с высоты кленовый лист сделал бы эту картину почти идиллической, если бы на лице губастого лейтенанта не было оттенка дебильства…

Стриж и Митрохин смотрели на них завороженно, как два кобеля, случайно наткнувшиеся на сцену чужой случки. Тонкие ноздри Митрохина стали вздрагивать в ритм раскачивающегося «газика», дыхание Стрижа осипло. Но через минуту, когда ритм работы этой троицы стал учащаться, опережая мелодию американского марша. Стриж опомнился, сказал охрипше и громко:

– Ну хватит! Вон отсюда!

Офицеры, не прерывая своего занятия, оглянулись с досадой, рука лейтенанта даже потянулась к лежащей в траве кобуре. Но уже в следующий миг они разглядели за спиной Стрижа генеральские погоны Митрохина, и ужас отразился на их лицах. Трудно сказать, узнали ли они в Митрохине Председатель КГБ или сам вид его генеральско-гэбэшного кителя произвел на них такое впечатление, но лейтенант мгновенно, одним рывком подтянул штаны и бросился на водительское место «газика», а тяжелый капитанчик выкатился из-под согнутой в пояснице проститутки и оказался на подножке «газика» как раз в тот момент, когда этот армейский вездеход, взревев мотором, напропалую рванулся через кустарник прочь с поляны. Все произошло так быстро, что голая проститутка даже не успела разогнуться и так, переломленная в пояснице, еще смотрела вслед своим исчезающим клиентам с выражением полного недоумения на лице. Затем, подхватив с земли платье и трусики, ринулась за ними, оступаясь на высоких каблуках и крича: «Эй, а деньги?!! Стой!!!…»

Стриж и Митрохин вышли на смятую траву лесной полянки. Стриж нагнулся и поднял забытую лейтенантом кобуру. В кобуре был десятизарядный офицерский пистолет «ТТ».

– Армия называется! – сказал Стриж. – Разъ…! Митрохин взял у него пистолет, посмотрел тыльную сторону рукоятки. Здесь был хорошо виден двенадцатизначный номерной знак пистолета.

– Через два часа оба эти офицера будут выброшены из армии, – сказал Митрохин.

– Да разве в них дело! – с досадой произнес Стриж. – Мы были СВЕРХдержавой, СВЕРХ! Голодные – да! Нищие – да! Но сильные! А теперь? Страна, как эта б… – кто с деньгами, тот и дерет! В самолете стакан воды не допросишься! Трап двадцать минут не подавали! И так везде! Работает только то, что у частников! А почему? Да потому, что весь народ в шахер-махеров превратился!…

Похоже, эта неожиданная сценка с проституткой действительно пробудила в Стриже мужчину и заставила его пойти ва-банк. Он широким шагом расхаживал по маленькой лесной поляне и каждую фразу бросал Митрохину как личное обвинение:

– Все, что еще в руках государства, разваливают! Чтобы им передали в частное пользование и шахты, и банки – все! Но что тогда от государства останется? А? Чем вы управлять будете? Югославией? Индией? Отвечайте! – Стриж остановился и в упор посмотрел на Митрохина. Он бросил еще не все свои карты, но он хотел видеть результат этой первой «разведки боем».

Однако по внешнему виду Митрохина ничего нельзя было определить. Он тоже приглядывался к Стрижу, оценивал его. Стриж сел на какое-то сваленное дерево, сказал устало:

– Ну, хорошо. Арестуйте меня. Арестуйте весь партийный аппарат. И с чем останетесь? Думаете, народ будет вас держать? Или армия? Кто сегодня вообще служит в армии? Половину офицеров вы сократили, одни вот разъе… остались! А как только вы выдернете из армии арматуру партийного аппарата, она вообще развалится! И вас же и уничтожит первыми! У вас нет выбора, Павел. Точнее: он ясен и ребенку. Или вы уничтожаете нас, весь партийный аппарат, и страна превратится в настоящий Ливан, даже хуже, и никакой Горячев не остановит анархию, вас сметут вместе с ним! Или… – он замолк и пристально взглянул на Митрохина. Теперь, когда он метнул свою главную карту, доигрывание партии зависело не от него.

Митрохин стоял напротив него, молча выдавливал патроны из обоймы «трофейного» пистолета. Казалось, он целиком поглощен этим занятием и, возможно, даже не слушает Стрижа. И только когда он выдавил из обоймы последний патрон, он сказал с улыбкой:

– Поэтому я и встретил вас в аэропорту. Продолжайте.

– Я все сказал.

– Нет. Вы остановились на слове «или». Или страна превращается в настоящий Ливан, или… – Митрохин поднял на Стрижа свои спокойные темные глаза: – Неужели вы думаете, что только вы это понимаете? И что ради спасения страны нужно пойти на жертву ферзя? Но – кем я буду в вашем правительстве?

Но как раз этого Стриж не знал. Митрохин, ставленник Горячева на посту Председателя КГБ, УЖЕ был чуть ли не вторым человеком в государстве. Что взамен этого может дать или хотя бы пообещать ему Стриж?

– А кем вы хотите быть? – спросил он.

Митрохин перебросил ногу через поваленное дерево, оседлал его напротив Стрижа и, снова загоняя желтые патроны в стальной рожок обоймы, сказал жестко, категорично:

– Мои условия. Первое: вся ваша сибирская мафия остается дома, на своих местах, никаких продвижений в Москву. Второе. Никакие ваши болтуны-идеологи из «Памяти» и «Патриотов России» нам не нужны, мы с вами сами будем идеологи. Кстати, именно поэтому ни вы и никто из ваших «патриотов» не получили приказа голосовать на съезде против Горячева, я этого не допустил. Третье: номинально Горячев останется главой государства… – и, предупреждая протестующий знак Стрижа, Митрохин чуть приподнял руку с пистолетом: – Подождите! Дело не в том, что я ему морально обязан своей карьерой. Это херня. А дело в том, что… Еще пару недель назад, до покушения, ваш план был бы беспроигрышный – на сто процентов! Потому что до покушения к Горячеву относились, как к Хрущеву в конце его «славного десятилетия». Но после покушения…

Вы знаете, сколько людей записалось на демонстрацию по всей стране?

Стриж не знал. В Свердловске добровольцев было сто семнадцать тысяч, а сколько их по всей стране…

– Двадцать два миллиона! – сказал Митрохин. – Это невероятно! Мы не можем их всех посадить за одну ночь! И даже за месяц! Да, партийный аппарат за вас, я знаю. «Патриоты России»! Даже американцы уже знают, что восемьдесят процентов партии против Горячева. Но разве партия пойдет воевать с народом? Вот я дам вам пистолет. Вы пойдете стрелять в двадцать миллионов! Нет, вы не будете стрелять даже в евреев. Вы хотите, чтобы это сделали мы, КГБ и армия, ну и «Память». Вы нам списки приготовили, спасибо… – Митрохин насмешливо улыбнулся.

– Двадцать два миллиона – это десять, максимум – пятнадцать процентов взрослого населения, – сказал Стриж, пользуясь паузой. – А остальные, следовательно, за на…

– Ловко повернуто, хотя и неточно, – усмехнулся Митрохин, но в следующий миг его лицо стало опять серьезным: – Впрочем, потому я вас и встретил. Но имейте в виду: двадцать два миллиона – это тоже не кот чихнул! Так вот: мы можем осуществить все, что вы задумали. Мы устроим битье окон в горкомах партии по всей стране и создадим видимость реальной угрозы существованию советской власти. Но все остальное: аресты всех главарей перестройки и полное восстановление партийной власти в стране – это должно быть сделано самим Горячевым. Точнее – от его имени. Только тогда страна это стерпит и не начнутся гражданская война и анархия. Конечно, мы сменим все Политбюро, чтобы изолировать Горячева, но на пенсию мы отправим его только через год, а то и через два, когда все в стране уляжется и станет на свое место…

– И?… – спросил Стриж. В рассуждениях Митрохина было здравое зерно, так чего ж тут спорить…

– Вы хотите сказать: кто же все-таки будет вместо Горячева? Я или вы?

Стриж молчал. Конечно, весь разговор был именно об этом, остальное – детали.

– Хотите вместе? – Спросил Митрохин. – Коллегиально? Стриж молчал. Этот Митрохин сегодня предал своего „крестного отца", а завтра… Впрочем, до завтра еще нужно дожить. А пока Стриж нужен Митрохину для отмазки от партаппарата, чтобы все, что он задумал, не выглядело банальным гэбэшным путчем. Стриж – это ставленник партии, а рядом с ним может пройти сейчас в дамки сам Митрохин. Чтобы потом, через год-два…

– Решайте! – нетерпеливо сказал Митрохин, сунув в карман «трофейный» пистолет.

Стриж поднял на него глаза:

– Разве у меня есть выбор?

ДЕНЬ СЕДЬМОЙ. 20 АВГУСТА

19. Москва, речной канал имени Москвы. 10.15 утра по московскому времени

Сопровождаемый десятками празднично украшенных парусных яхт и лодок, огромный речной лайнер «Кутузов» медленно двигался на север по каналу имени Москвы, вдоль берегов, испещренных алыми флагами, плакатами и портретами Горячева.

Восьмиметровые японские телеэкраны, установленные на всех трех палубах «Кутузова», показывали демонстрацию трудящихся в Москве. Люди несли увитые красным лентами портреты Горячева, плакаты с надписями: «Крепкого здоровья!», «Долой бату-ринцев!», «Живи сто лет!» – и рекламу своих больших и малых бизнесов: «Автосервис» за тебя, Сергеич!". «Автосервис» катил на открытом «КРАЗе» гигантский портрет Горячева, а сквозь музыку эстрадных и духовых оркестров пробивалась восторженная скороговорка телевизионных комментаторов:

– Это шагают победители перестройки! Личная инициатива, высокоэффективный и квалифицированный труд доказали, что при отсутствии вульгарной уравниловки…

Палубы «Кутузова» тоже пестрели разноцветными лентами и шарами, а, кроме того, здесь было все, что сопутствует праздничному пикнику на лоне природы: в тени парусиновых тентов стояли столы с легкой закуской и напитками; на эстрадах играли небольшие оркестры; официанты разносили по палубам мороженое и шампанское.

Среди танцующих, загорающих, плавающих, играющих в теннис и просто шляющихся без дела гостей, среди этих 45-50-55-летних ученых-экономистов, социологов, крупных журналистов, писателей и технических гениев, которые и были главной опорой Горячева в его экономической революции, – то там, то здесь возникала фигурка хозяйки пикника Ларисы Горячевой. Со стороны могло показаться, что она – в простеньком цветном сарафанчике, с короткой прической под соломенной шляпкой и в босоножках на невысоком каблучке – лишь порхает по палубам, собирая комплименты: «Лариса Максимовна, вы потрясающе выглядите!», «Лариса, вам не дашь больше сорока, клянусь!», «Слушайте, а вы случайно не дочка Ларисы Горячевой?» и так далее… И, действительно, трудно было представить, что этой подвижной, с косыми татарскими скулами и круглым свежим личиком женщине почти шестьдесят, что она бабушка и доктор философских наук и что десятков пять, если не больше, присутствующих здесь докторов наук обязаны своей карьерой именно ей и даже называют себя ее учениками…

Лариса шла меж гостей, шутила, делала ответные комплименты и медленно, не спеша прокладывала себе путь с нижней палубы наверх, к капитанскому мостику «Кутузова». И хотя на лице ее постоянно была мягкая полурассеянная улыбка хозяйки, озабоченной хлопотами пикника, ее глаза и острая женская интуиция регистрировали массу интересных деталей. Вот Даша, жена знаменитого писателя Вадима Юртова, бросила быстрый косой взгляд на генерала Митрохина, который не то флиртует, не то просто любезничает с молоденькой русской подружкой американского доктора Майкла Доввея. Хотя Паша Митрохин просил Ларису не приглашать на пикник иностранцев, «чтобы побыть в своем кругу и чтобы люди могли расслабиться и отдохнуть нормально», Лариса не могла не пригласить хотя бы этого доктора! Теперь, как видно, Митрохин пользуется случаем приударить за юной куколкой этого Майкла, но – Даша Юртова! Один этот Дашин взгляд сказал Ларисе больше, чем три последних романа ее мужа. Сам Юртов – толстенький, седой, с похотливыми губками бантиком – был почти вдвое старше и ровно на столько же ниже ростом своей голубоглазой и уже слегка переспелой русской красотки Даши и сидел сейчас в шезлонге со стаканом водки, непривычно хмурился и явно пикировался с академиками Аганбегяном и Заславской – авторами «экономической доктрины Горячева».

Трудно сказать, каким образом – в силу ли таланта или благодаря своему еврейскому чутью – этому Вадиму Юртову (Гуревичу) всегда удавалось в своих романах, пьесах и фильмах о Ленине предвосхитить и устами Ленина оправдать очередной крутой поворот политики Кремля…

– Дашенька, что мы сейчас пишем? – спросила Лариса у жены Юртова.

– «Отелло» на еврейский манер, – хмуро сказал вместо жены сам Юртов. – Маленький еврей Отеллович убивает генерала КГБ Ягова за то, что он отверг приставания Дездемоны.

– Однако! – улыбнулась Лариса. – Тут у вас прямо страсти! Может быть, остудить шампанским?

– Ничего! – отмахнулась Даша. – В последнем акте суд приговорит выслать Отелловича в сибирский концлагерь, и Дездемона, хотя и гойка, добровольно поедет за ним.

– Именно в этом ее коварство! – тут же сказал Юртов. В его тоне была какая-то пьяная остервенелость. – Отеллович совершил убийство, чтобы хоть в лагере спастись от жены. А она…

– Да ну вас! – сказала Лариса и, запомнив, что ей нужно вернуться к Юртову, подошла к Зиновию Горному. Удивительно, каким образом среди гостей, список которых она сама составляла, оказалось такое количество евреев и армян! И самое поразительное, что каждый из них совершенно незаменим – как Аганбегян, как тот же непонятно почему пьяный Юртов или вот этот Горный, который развлекает сейчас большую компанию во главе с Борисом Кольцовым. Сын американских коммунистов-идеалистов, Зиновий Горный родился в Сан-Франциско, но во время маккартизма его родители бежали в СССР и прямо с парохода попали в сибирский лагерь – теперь уже как американские шпионы. В лагере юный Горный не только выучил русский язык, но и прошел среди зэков-уголовников хорошую школу на выживаемость. Поэтому в 57-м, когда семью Горных выпустили из лагеря и даже реабилитировали, он тут же вступил в партию, кончил университет и пристроился диктором на Московском международном радио, в отделе вещания на США. Там работала маленькая теплая компания преферансистов, которые официально именовали себя «американистами». Они хорошо знали, что в США их слушают ровным счетом полтора идиота и еще два цензора просматривают их «скрипты» здесь, в Москве, перед выходом в эфир. Поэтому они, не стесняясь, по восемь часов в день гнали в эфир любую муть, бегло переведенную из «Правды», а затем шли в пивной бар Дома Журналистов или к кому-нибудь на квартиру, чтобы под голоса своих конкурентов – «Би-Би-Си», «Свободная Европа» и «Голос Америки» – завершить ночь за преферансом. Конечно, то была не жизнь, а сплошное прозябание в одном и том же, годами несменяемом буклевом пиджаке и пузырящихся на коленях брюках. И вдруг – «гласность», «телемосты», «найт-лайн». Международному отделу ЦК, МИДу и Центральному телевидению срочно понадобился десяток людей, способных по-английски продавать Западу новый «имидж» Кремля. На одно из таких шоу Горный попал переводчиком и – тут-то и наступил его звездный час.

Еще бы – натуральный американец в роли советского комментатора! Даже калифорнийский акцент заработал на Горного, он придавал его самым твердокоммунистическим тирадам какой-то особый флер. А главное, в отличие от всех остальных русских, которые во время интервью внутренне принимали борцовскую стойку и каждый вопрос встречали как выпущенную по их Родине ракету, – в отличие от них Зиновий Горный, даже «засаживая сплошное фуфло», вел себя перед телекамерой с американской свободой и очень скоро стал главным толкачом горячевского деканта на американском телерынке. Ну, как же не ввести такого нужного еврея в круг самых приближенных?

– Однажды на моей лекции в Бостоне кто-то из зрителей сказал: «Я поверю в то, что у вас наступила свобода слова, только если Горячев проведет теледиспут с Солженицыным или с Буковским».

– И что вы ответили? – спросила стоящая возле Кольцова маленькая, с высокой грудью пшеничная блондинка с толстой косой, короной уложенной на затылке. Лариса не знала эту блондинку, как не знала и еще пять или шесть человек, стоящих здесь же. Кольцов, на правах члена Политбюро и Секретаря ЦК, совершенно беспардонно притащил с собой на пикник целую компанию неизвестных! Впрочем, одного из них, вот этого лупоглазого, Лариса где-то видела…

– Лариса Максимовна, – тут же повернулся к ней Кольцов и сверкнул очками: – Позвольте представить вам Партийный Трибунал. Прежде чем принять решение по делу Батурина, они хотят побеседовать с Михаилом Сергеевичем. Я сказал, что только вы можете им это устроить. Это Марат Ясногоров, председатель Трибунала, это Анна Ермолова, это космонавт Кадыр Омуркулов…

Так вот откуда я знаю этого лупоглазого, подумала Лариса. По видеозаписи первого заседания Трибунала, которую Миша столько раз смотрел в больнице. А Кольцов, значит, положил глаз на эту Ермолову и чтобы это не бросалось всем в глаза, вынужден таскать за собой весь состав Трибунала…

– Что же вы ответили в Бостоне тому Зрителю, Зиновий? – сказала Лариса Горному, сделав, вид, что пропустила мимо ушей просьбу Кольцова устроить Трибуналу аудиенцию с Горячевым.

Горный пожал плечами:

– Вы же знаете, Лариса Максимовна, я человек горячий. Я ему сказал, что мне, в принципе, плевать, во что он верит в своем Бостоне. Потому что наша жизнь – это не шоу для западных зрителей. А что касается Солженицына или Буковского, то, если им так уж хочется поговорить с Горячевым, они могут приехать в Москву и записаться к нему на прием. Я, сказал я, попрошу секретаршу Горячева «ту сквиз»… как это по-русски?… вдавить, просунуть их без очереди…

Все засмеялись, кроме Ясногорова. Глядя на Горного двоими выпуклыми эмалево-синими глазами, он сказал:

– Но все-таки вы ушли от прямого ответа…

Горный на секунду опустил взгляд, и щель его рта приняла известное теперь уже всему миру саркастическое выражение. В следующее мгновение он поднял глаза, сказал:

– Сразу видно, что вы Председатель Трибунала. Когда мы с Михаилом Сергеевичем были в Белом доме и я разговаривал с Эдвином Мизом…

Лариса вернулась к Юртову, словно что-то вспомнив. Этот Горный может часами держать внимание публики, но даже если разговор зайдет об африканских львах или о пингвинах Антарктиды, все равно все кончится тем же: «а я ему ответил». Впрочем, такие трепачи как раз и нужны на пикниках, и за эту часть палубы можно быть спокойной. За исключением Юртова… Она взяла Юртова под руку и отвела в сторону.

– Вадим, я никогда не видела вас с водкой. Что случилось? – теперь она крепко держала Юртова под руку и одновременно раскланялась с проходившим мимо теледиктором Кирилловым.

Юртов снял очки, потер красные веки и вдруг посмотрел на нее своими близорукими глазами, которые она никогда не видела вот так, без очков. От этого они вдруг показались ей маленькими и беспомощными.

– Я хочу в эмиграцию, Лариса…

– Что-о-о?! – она заставила себя улыбнуться, хотя тон, каким Юртов это сказал, был совершенно нешутливый. И даже в том, что он впервые за все годы их знакомства назвал ее не по имени-отчеству, а просто Ларисой, тоже было что-то тревожное. – Вы что – ревнуете Дашу?

– Если бы!… – проговорил он с тоской, глядя на гигантский телеэкран. И вдруг повернулся к Горячевой: – Мне страшно, Лариса. Мне кажется… мы проваливаемся сквозь лед, сквозь стекло… Кто придумал эту м… демонстрацию?

– Вадим, как вы выражаетесь?! – разозлилась она. В конце концов, даже его слава не дает ему права хамить ей, Горячевой!

– Я выражаюсь как писатель, который знает историю. Этот марш победителей перестройки видит сейчас вся страна. Но это не значит, что все счастливы так, как орут эти мудаки-комментаторы! Журналисты всегда выдают желаемое за действительное. Как вы думаете, что чувствуют работяги какого-нибудь захолустного завода при виде этой коровы в бриллиантовых клипсах? – Юртов пьяно, мотнул бокалом на телеэкран, где как раз в этот момент операторы крупным планом показали какую-то веселую частницу с золотой цепью на шее и сверкающими клипсами. «Корова» несла в руках огромный плакат с рекламой своего «бизнеса» – туристического агенства «Гласность».

– Анечка! – позвала Лариса маленькую пшеничную Ермолову и сказала ей, когда та подошла: – Ничего, что я вас назвала Анечкой? Помогите мне, как женщина. Отведите нашего знаменитого писателя Юртова в плавательный бассейн и хорошенько макните. А то он уже стекло от бриллиантов не отличает! С головой макните, ладно?…

Будет хороший фитиль Кольцову, если Юртов закадрит эту пшеничную Ермолову, усмехалась про себя Лариса, проходя по верхней палубе мимо огромного телеэкрана. Здесь, перед экраном, сидели в шезлонгах трое – главный редактор «Правды» Матвей Розов, первый секретарь Московского горкома партии Алексей Зотов и инициатор сегодняшней всенародной демонстрации Роман Стриж. Все трое были в пиджаках и напряженно смотрели демонстрацию трудящихся на Красной площади. Два часа назад в Кремлевской больнице, среди встречавших Горячева друзей и членов правительства, этот свердловский Стриж с букетом цветов, зажатым в тяжелом кулаке, стоял топорно, как пень. Почему-то его большой красный кулак с цветами уже тогда бросился Ларисе в глаза. Сибиряк, провинциал, подумала она там, даже цветы держать не умеет… Теперь кулак Стрижа с крепко зажатым в нем бокалом виски снова обратил на себя внимание Ларисы Горячевой. И вообще в лицах всей троицы – Розова, Зотова и Стрижа – было такое же странное напряжение, как в кулаке Стрижа, сжавшем высокую хрустальную ножку бокала…

«Тоже переживают, чтобы все прошло хорошо…» – с благодарностью подумала Лариса и с этой простой мыслью поднялась по крутой лесенке на капитанский мостик, открыла дверцу ходовой рубки.

Огромная, в ширину всего лайнера, ходовая рубка «Кутузова» сияла чистотой, хромом и латунью навигационных приборов и, казалось, парила над низкими берегами канала имени Москвы. Шум пикника, музыка, пикировка гостей, их игры в теннис, флирт, политику, ревность и остроумие не достигали этой рубки, как, наверно, вся суета нашей будничной жизни не достигает подножья установленного где-нибудь в космосе Божьего трона… У штурвала стоял рулевой в белоснежной, отлично отутюженной форме. Рядом с ним, на высоком табурете, сидел моложавый, сорокалетний, в парадной форме капитан, а дальше, у противоположной двери, полулежал в кресле и Михаил Сергеевич Горячев. Перед ним стоял переносной портативный пульт телесвязи. По небольшому экрану безмолвно, с выключенным звуком, шли колонны московских демонстрантов, а чуть выше этого телеэкрана, за окном ходовой рубки открывался роскошный вид, зеленые леса Подмосковья, высокое солнечное небо и голубая гладь канала, по которому, не отставая от «Кутузова», двигались несколько праздничных парусных яхт…

Но Горячев, казалось, не видел ни демонстрации в честь его выздоровления, ни красот Подмосковья – с закрытыми глазами он лежал, откинувшись к спинке кресла. Какое-то неясное, но занозливое не то покалывание, не то потягивание в левой стороне груди, как при слабом неврозе, томило его все это утро, и странные видения вставали перед ним из серо-голубой воды. Первый официальный визит в настороженный, почти враждебный Лондон, и Маргарет Тэтчер, «железная леди», которая сразу же признала его, Горячева силу и незаурядность… Конфуз в Рейкьявике и – победа в Вашингтоне при подписании первого соглашения о разоружении с Рональдом Рейганом… Глухое сопротивление страны его экономическим реформам, злые анекдоты, алкогольные бунты и – первые успехи гласности… Оппозиция партократии, вывод войск из Афганистана, появление в снах Ивана Грозного и Сталина – они оба грозили ему кулаками, и – шквал оваций, цветов, восторгов в Западной Германии, в США, в ООН… Русские либералы называют его реформы куцыми, молодежь считает его тормозом прогресса, партия стреляет в него рукой Батурина, но – вот оно, наконец: миллионы людей идут по улицам, добровольно несут его портреты и сами, своими руками написали: «Долой батуринцев!», «Мы за тебя, Сергеич!».

То, чего он добивался столько лет, – массовой популярности в России – случилось!…

Войдя в ходовую рубку, Лариса улыбнулась вскочившему со стула капитану и спросила его одними губами:

– Спит?

Капитан кивнул. Чтобы не будить Горячева, он отдавал распоряжения рулевому короткими жестами, ладонью показывал изменение курса. Рулевой отвечал на эти приказы кивком головы и молча перегадывал штурвал. «Кутузов» подходил к последнему шлюзу канала, соединяющему Москву с Волгой. По Волге можно доплыть даже до Каспийского моря, но «Кутузову» не предстоял столь далекий путь. Через четыре часа он пришвартуется к пристани совершенно дивного соснового заповедника на берегу Рыбинского водохранилища, и здесь, в заповеднике, будет накрыт для гостей обед, а позже, вечером, специальный правительственный поезд отвезет их обратно в Москву. А «Кутузов» останется у пристани заповедника и на три ближайшие недели станет горячевской дачей. В конце концов, после стольких лет напряженной работы и этого ужасного ранения Миша может позволить себе то, что его предшественники позволяли себе ежедневно…

Мягко ступая по ковровому покрытию пола, Лариса подошла к мужу, кивнула дежурившему в трех шагах от него телохранителю и поправила край пледа, упавший с ног Горячева.

– Это ты? – негромко спросил Горячев, не открывая глаз.

– Да. Как ты? – она положила ладонь на его руку, лежащую на ручке кресла.

– Хорошо, – произнес он, не желая тревожить ее жалобой на свою легкую невралгию и, главное, не желая, чтобы она вызывала врача. Эта докторская суета только нарушила бы то состояние успокоения, которое пришло к нему теперь, на отдыхе.

– Ну, слава Богу… – она погладила его руку. Пожалуй, никто, кроме нее, не знал в полной мере, чего стоили ему эти годы. К моменту, когда он получил, добился, завоевал власть, алкоголизм уже довел русский народ до генетической катастрофы. А демографический бум мусульманских наций уже поглощал спившуюся Россию и грозил навсегда, Н-А-В-С-Е-Г-Д-А выбросить русских из истории человечества, как были выброшены из нее десятки древнебиблейских народов: филистимляне, ханаане и прочие.

Что могло выдернуть целый народ из этого состояния? Религия? Но даже если бы они вернули России православие, это были бы пьяные молитвы пьяного народа пьяным священникам… Нет, только страсть – единственно неистребимая ни религией, ни марксизмом страсть к личному, частному обогащению. Но, Боже, как сопротивлялась и продолжает сопротивляться Россия своему врачу, как алкоголичка принудительному лечению…

Выстрел Батурина перевернул все. То, что в Горячева стрелял не какой-нибудь частник, у которого за неуплату налогов закрыли парикмахерскую, и не студент-диссидент, а член партийной элиты, да еще «стрелял от имени всей партии», преобразило публику. «Молчаливое большинство», которое в России называют «серой массой», вдруг осознало, откуда ему грозит главная опасность, и тут же кинулось в другую крайность: теперь они портретами Горячева, как хоругвями, стращают призраки прошлого, стращают партию… Но это ничего, это пусть, думали сейчас и Лариса, и Горячев, маслом кашу не испортишь.

А он – теперь он мог позволить себе отдохнуть. Он мог позволить себе сидеть вот так, расслабившись, дав отдых каждой нервной клетке и каждому мускулу, закрыв глаза и почти физически ощущая, как эта серо-голубая волжская вода медленно, но уже и неотвратимо несет его прямо в Историю, ставит там вровень с Александром Невским, Петром Первым и Владимиром Лениным. То, что Ленин только начал, он, Горячев, развивает и строит.

И лишь на самом краю сознания его интуиция, обостренная годами внутрипартийной борьбы, ощущала какое-то неясное беспокойство, схожее с покалывающей левое плечо невралгией. Если это произошло, если он и вправду стал вождем России-не на газетных страницах, как Сталин, а в душе народа – то не переиграл ли он, не переборщил ли, одобрив несколько мелких акций, которые должны произойти сегодня кое-где в провинции в ходе демонстрации. Пожалуй, эти акции излишни, ведь при полном виде такой демонстрации так все ясно…

– Ты не знаешь, почему они все время показывают только Москву? – негромко спросил Горячев у Ларисы и открыл глаза.

Лариса почему-то вспомнила Зотова, Розова и Стрижа, напряженно смотревших московскую демонстрацию на огромном экране внизу, на палубе.

– Позвонить на телевидение? – спросила она. Горячев не шелохнулся, он размышлял. Митрохин сказал, что блокирует телепередачи из тех нескольких городов, где будуг «эксцессы». Но если нет телерепортажей ниоткуда, кроме Москвы, значит… Господи, неужели стоило только задремать и расслабиться на пару часов, как…

Оборвав свои мысли, Горячев потянул руку к портативному пульту связи, набрал на клавиатуре буквы «ТТЦО». Диспетчерский зал Телевизионного Технического Центра в Останкино возник на экране. В зале – просторной комнате, одна стена которой представляла собой Главный телепульт с пятью десятками телеэкранов, а вторая стеклянным окном-проемом стыковалась с редакцией «Последних новостей» – находилось сейчас человек двести, т. е., наверное, вся смена телевидения – от дежурного режиссера до последнего техника и даже вахтера. Горячев знал многих из них, ведь он часто выступал по телевидению прямо из Останкинской студии, а некоторых редакторов и тележурналистов он сам рекомендовал на работу – они были рабочими лошадьми гласности и перестройки в прессе. Теперь они все тесно сидели на стульях, на столах, на подоконниках, на полу или стояли, прислонившись к стенам, и молча смотрели на пятьдесят включенных экранов Главного пульта. На их лицах был ужас, многие плакали.

Один из них – знакомый Горячеву дежурный режиссер со странной фамилией Царицын-Польский – медленно повернулся в сторону объектива правительственной телесвязи. На его лице тоже были слезы.

– Что у вас происходит? – спросил Горячев, поскольку малый размер экрана его портативного телевизора не позволял ему разглядеть изображения на тех пятидесяти телеэкранах за головой дежурного режиссера.

Царицын-Польский смотрел в камеру правительственной телесвязи отрешенным взглядом, словно слезы мешали ему различить Горячева.

– Это Горячев! Что у вас происходит? – нагнулась к экрану Лариса.

Только теперь, когда она произнесла его фамилию, все двести человек повернулись к камере правительственной телесвязи и откуда-то из глубины зала прозвучал громкий с вызовом голос:

– А то вы не знаете!

– Что? – негромко спросил Горячев и почувствовал, как у него холодеет затылок от дурного предчувствия.

– А что в стране происходит! – крикнул кто-то из диспетчерского зала.

– Покажите, – приказал Горячев.

Царицын-Польский шевельнул какими-то рычажками, камера правительственной связи приблизилась к Главному телепульту, и теперь Горячевы увидели то, что видели все сотрудники телевидения, набившиеся битком в Диспетчерский зал.

В центре, на основном или, как говорят на телевидении, «выходном» экране все так же весело шла по улице Горького гигантская московская демонстрация – люди пели, несли портреты Горячева и лозунги «Будь здоров, Сергеич!» А на остальных экранах, под которыми светились надписи «Ленинград», «Киев», «Баку», «Ростов», «Казань», «Красноярск» и так далее, – на всех этих экранах, в безмолвии отключенного звука происходило то, что когда-то в 1956-м году происходило в Будапеште, в 1962-м – в Новочеркасске, в 1968-м– в Праге, в 1980-81-м – в Польше, а в 1989 – в Пекине: народ громил партийные и советские учреждения, а войска, спецчасти КГБ и милиция громили демонстрантов: поливали их водой из водометов, разгоняли танками, засыпали слезоточивыми гранатами. В Ленинграде… в Свердловске… в Харькове… в Ташкенте…

Всюду.

И сочетание этого всесоюзного погрома с радостной и безмятежной московской демонстрацией было ошеломляющим.

– Боже! Боже мой… – прошептала Лариса, глядя, как в Минске мощная струя воды армейского водомета тащит по мостовой грудного ребенка. – Миша! Останови это! Останови!…

Но он еще продолжал смотреть на экран – на людей, разбегающихся от слезоточивого газа…

на милиционеров и гэбэшников, заталкивающих арестованных в «черные вороны…»

на собственный портрет, по которому прокатил гусеницей танк в Волгограде…

на пьяных армян, громящих окна ЦК КП Армении в Ереване…

на активистов «Памяти» с красными нарукавными повязками дружинников, бегущих с дубинками в руках за каким-то студентом…

Царицын-Польский напрямую подключал к телепульту Горячева каналы связи с Минском, Киевом, Харьковом, Архангельском, Мурманском -везде было то же самое…

– Почему же… вы показывали… только Москву? – превозмогая острое сжатие сердца, спросил, наконец, Горячев.

– Мне приказали… – ответил Царицын-Польский.

– Кто?

– Из КГБ…

Горячев медленно повернулся к телохранителю, произнес беззвучно, враз пересохшими губами:

– Митрохин.

– Слушаюсь, – телохранитель снял с пояса небольшой радиопередатчик. Там, где был сейчас Митрохин, заработал биппер. Телохранитель сказал в микрофон:-Товарищ генерал, вас Михаил Сергеевич. Срочно в ходовую рубку…

Горячев, не шевелясь, продолжал смотреть на экран. Три часа назад он был самым популярным человеком в стране и даже во всем мире. Люди привозили ему цветы, слали письма, открытки и телеграммы. Собирали деньги на демонстрацию и миллионами вышли на улицы праздновать его выздоровление. Свершилось то, ради чего он жил, взбирался к власти и рисковал ею все эти годы. И теперь, пользуясь этой массовой популярностью, он мог бы превратить Россию в рай, в самое процветающее государство.

Но все эти возможности крошились сейчас под гусеницами танков, смывались водометами, тонули в слезоточивых газах и в народной крови.

И это он сам – сам! – спровоцировал себе Ходынку! Он оказался ниже, мельче собственного величия, Но – сам ли?

Господи, отпусти мое сердце, отпусти, дай мне пошевелиться… Павел Митрохин появился в ходовой рубке, стройный и подтянутый, как Пол Ньюман на голливудском банкете.

– Слушаю, Михаил Сергеевич.

– Что это такое? – Горячев почти беззвучно указал на экран телевизора.

Митрохин шагнул ближе, взглянул.

– Ах это! Ну, вы же знаете! Мы же с вами говорили: могут быть небольшие эксцессы, даже… желательные. А получилось – русские люди напились и пошли громить! Пришлось бросить войска… Ну, и чтоб это не вышло на Запад, я приказал…-и он небрежным жестом, словно тут не о чем и говорить, выключил видеосвязь с телецентром.

Забыв о боли в груди, на одном бешенстве Горячев резко встал с кресла, глядя Митрохину прямо в глаза. И была такая однозначность в том, как, вставая, он поднял руку, что Митрохин выпрямился, ожидая пощечины. Лицо его окаменело, а глаза… Таких глаз у Митрохина Лариса не видела никогда.

– Миша!… – успела крикнуть она.

– Не смейте, Миша… – спокойно и холодно-уничтожительно сказал Митрохин. – Вы арестованы.

Словно ржавый, зазубренный нож повернулся в сердце, но столько огня и бешенства было внутри Горячева, что он и это пересилил, сказал двум своим телохранителям:

– Арестуйте мерзавца!

Однако те индифферентно отвернулись к иллюминаторам.

– Капитан, Вязова ко мне, – тихо приказал Горячев, но увидел, что и капитан, и рулевой тоже, как телохранители, делают вид, что ничего не слышат.

– Бесполезно, Михаил Сергеевич, – усмехнулся Митрохин. – Этот корабль подчиняется только мне. И он уже не вернется в Москву.

– Лариса! – негромко сказал Горячев.

Лариса, все поняв, уже и сама тихо, спиной отходила к двери рулевой рубки. Вязова! Вязова! – стучало у нее в голове, но каким-то шестым чувством она знала, что и это – поздно, что Пашка Митрохин предусмотрел все, включая маршала Вязова. И ей вдруг отчетливо вспомнился пьяный Юртов с его тоскливым предчувствием «мы проваливаемся сквозь лед!»…

В этот момент за спиной Горячева возникла высокая фигура митрохинского телохранителя.

– Не спешите, Лариса Максимовна… – сказал он негромко. И вдруг Горячев согнулся и, дернув рукой к сердцу, тяжело осел вбок – мимо кресла, на ковровый пол. Лариса кинулась к нему.

– Врача! Быстрей! – крикнула она.

Но капитан судна и телохранитель уже и сами вызывали врача – телохранитель по радиопередатчику, а капитан – по судовой радиосети.

– Миша! Миша… – судорожно и боязливо Лариса трогала серое лицо мужа и истерически крикнула застывшему рядом Митрохину:– Сволочь! Сволочь!

Через минуту у лежащего на полу тела разом склонились личный врач Горячева Зинаида Талица и американский доктор Майкл Доввей. Разорвав на Горячеве рубашку, Талица слушала его сердце, Доввей считал пульс.

– Hard attack? * – полуспросил Майкл у Талицы. Та утвердительно кивнула, и вдруг Майкл увидел темную точку от укола на левой руке Горячева, в локтевом сгибе.

– Разве ему были прописаны какие-то уколы? – удивленно спросил он у Талицы.

– Не ваше дело! – покраснела она и посмотрела на Митрохина. Тот кивком головы показал Горячевскому телохранителю на Майкла.

– Что вы ему ввели? – крикнул ей Майкл. Он уже все понял: даже небольшая доза медленно действующего эрготермина (slow acting ergotermin) внутривенно вызывает при стрессе сердечный спазм. А большая…

– Они убили его, они убили его! – закричала Лариса, пытаясь вырваться из жестких рук митрохинского телохранителя. – Они сделали ему укол еще утром, в больнице!

– Да не ори ты, кикимора! – зло сказала ей Талица. И с явным удовольствием посмотрела, как митрохинский телохранитель сунул в рот Ларисе скомканный носовой платок, а второй телохранитель, горячевский, крепко стиснул локти Майкла Доввея.

Митрохин повернулся к капитану «Кутузова», приказал:

– Полный вперед, в Углич.

И какая– то тень усмешки отразилась на его лице -Углич знаменит в русской истории тем, что здесь в XVI веке русские бояре убили царевича Дмитрия, сына Ивана Грозного…

ДЕНЬ ВОСЬМОЙ И ПОСЛЕДУЮЩИЕ

20.

Из сообщений иностранных журналистов, аккредитованных в Москве:

ПАРТИЯ ВОЗВРАЩАЕТСЯ К ВЛАСТИ

20 августа толпы прогорячевских демонстрантов громили партийные учреждения почти во всех крупных городах и населенных пунктах СССР. Но партия продемонстрировала народу, что ее связь с армией, КГБ и милицией осталась неразрывной. Объединенные силы КГБ, армии и милиции разогнали демонстрантов с помощью танков, водометов и слезоточивых газов и в ночь на 21-е августа произвели массовые аресты активистов демонстрации… количество арестов исчисляется сотнями тысяч…

Несколько московских осведомителей сообщают, что в Угличе был задержан теплоход «Кутузов» с гостями кремлевского банкета в честь выздоровления Горячева, и все участники банкета арестованы.

Местонахождение и физическое состояние самого Михаила Горячева неизвестны. Сегодня в «Правде» опубликовано «Правительственное сообщение», обвиняющее Запад в инспирировании беспорядков во время демонстрации. Заявление подписано не Горячевым, а анонимным Политбюро. Многие эксперты считают, что эра горячевского правления закончилась, и за Кремлевской стеной идет ожесточенная борьба за власть…

В страхе перед волной репрессий типа 37-года москвичи отказываются вступать в разговоры с иностранцами… Огромные очереди в государственные и некоторые еще открытые кооперативные магазины… Население раскупает буквально все: муку, масло, крупы и другие продукты… На улицах Москвы и Ленинграда появились группы «русских патриотов», которые при полном невмешательстве милиции громят частные кафе, парикмахерские и другие кооперативные предприятия, выкрикивают антисемитские призывы и шовинистические лозунги…

По всеобщему мнению, в ближайшее время будут официально закрыты все частные и кооперативные предприятия… и партия восстановит свой полный контроль над обществом. Прогнозируют, что вслед за этим будут аннулированы западные концессии в СССР и национализированы все предприятия со смешанным западно-советским капиталом… Никто не знает, будет ли новое советское правительство платить долги, выполнять контракты и выплачивать проценты по займам горячевского правительства…

Из телеграмм UPA, AP, Reiter и других телеграфных агентств. ЛОНДОН (22 августа, утренний выпуск). Хотя еще нет никаких Официальных сообщений о смещении Горячева и образовании нового правительства в СССР, на всех биржах мира катастрофически падает курс валют тех стран, которые крупными займами и концессиями способствовали Горячевcкой политике модернизации советской экономики. Стоимость американского доллара упала на 17%, западногерманской марки – на 21%, французского франка – на 24,7%, японской йены – на 31%.

ВАШИНГТОН (22 августа, дневной выпуск). Согласно непоименованным источникам, Центр Космической Разведки Пентагона сообщил, что вчера и сегодня наблюдается резкий рост активности китайской армии вдоль советской границы в Сибири. Высказываются уверенные предположения о том, что, в случае дальнейшей дестабилизации внутреннего положения в СССР, Китай может осуществить свои давние планы по захвату бывших китайских территорий в восточной части советской Сибири…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ (16 МЕСЯЦЕВ СПУСТЯ) КРАСНЫЙ ЯНВАРЬ 199. года

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ. 21 ДЕКАБРЯ

21. Москва, 18.50 по московскому времени

«…Когда семь черных кремлевских лимузинов выезжают с эскортом мотоциклистов из Кремля, кажется, что эта кавалькада ничем не отличается от правительственных выездов времен Брежнева, Андропова или Горячева. Но на самом деле отличие есть: теперь нa капоте каждого лимузина два флажка – красный на голубом стержне флажок СССР и ярко-голубой флажок России. Это новшество отражает курс нового советского правительства. Когда-то, еще в 1242 году, под голубыми знаменами дружины русского князя Александра Невского разбили немецких рыцарей, под голубыми же флагами Петр Первый вел свои войска на шведов под Полтавой, и под голубыми знаменами Кутузов гнал Наполеона. Теперь даже голубое древко советского флага символизирует РОССИЙСКУЮ основу, на которой держится в СССР красная власть рабочих и крестьян. Иными словами, именно голубая Россия стала официальной опорой красного государства…»

Сидя за затененными стеклами третьего по счету лимузина (в первом и втором едет охрана), Роман Борисович Стриж отбросил свежий «Тайм» со своим и Митрохина портретами на обложке и приколотым к журналу русским переводом статьи «Новый облик России». Взглянул в окно. Легкая январская поземка штриховала Москву снежными прочерками. Над метро «Площадь Революции» висели гигантские транспаранты: «Смерть мировому сионизму!» и «Долой сионистскую блокаду». Вдоль тротуара стояли оживленные толпы москвичей. Размахивая красными и голубыми флажками, они кричали приветствия правительственному кортежу. Господи, вздохнул про себя Стриж, сколько еще предстоит сделать, чтобы красная советская власть действительно, а не символично держалась на российском стержне! Вот уже больше года западные страны пытаются, как в двадцатые годы, удушить новую патриотическую Россию удавкой экономической блокады за то, что новое правительство выселило всех русских евреев в Сибирь. Это было первой акцией Стрижа и Митрохина – нужно было срочно остановить вторжение китайцев и одновременно завоевать популярность в стране. Переселение двух с половиной миллионов евреев на строительство антикитайских укреплений гениально решило обе эти задачи: китайцы тут же отказались от планов вторжения в Сибирь – не рискнули связываться с мировыми жидо-масонами, а в стране несколько недель царило ликование: люди занимали новые должности, квартиры, дачи, бесплатно получали машины, мебель, посуду, одежду. Миллион еврейских квартир, освободившихся для народа в самых крупных городах – Москве, Ленинграде, Киеве, Харькове – сразу сделали имена Стрижа и Митрохина популярными…

Лимузины вошли в плавный поворот к Охотному ряду, и впереди, над белыми колоннами здания Большого театра, возникла квадрига медных, огненно-красных коней, парящая в лучах прожекторов, а под ним по всему фронтону театра, – яркий неон рекламы: ПРЕМЬЕРА ОПЕРЫ «ВЕСНА РОССИИ». И тут же мысли Стрижа были прерваны ревом гигантской толпы, заполнившей всю площадь перед театром. При первом же появлении кремлевских лимузинов эта толпа заорала что-то ликующее, на машины полетели цветы. Да, эти люди явно ждали не столько спектакля (те, у кого есть билеты на оперу, уже наверняка в зале), а их – Стрижа и Митрохина, Новое Патриотическое Правительство СССР. И даже если это их ликование не вполне стихийно, а, возможно, организовано самим Митрохиным – все равно приятно, чего душой кривить.

Медленно прокатив сквозь коридор московской патриотической публики, кавалькада машин остановилась под навесным тентом служебного входа в театр. Здесь, коченея от крепкого московского мороза, директор и секретарь парткома театра, авторы и постановщики новой оперы замерли в ожидании высоких гостей. А услужливые рослые телохранители уже открывали дверцы лимузинов…

Когда еще через минуту новые правители России – Борис Романович Стриж и Павел Иванович Митрохин – в сопровождении членов Политбюро появились в театральной правительственной ложе, две тысячи зрителей, сидевших в зале, вскочили с мест, словно поднятые единым порывом. «Ура Патриотическому правительству!», «Да здравствует Россия!», «Слава русской истории!» – кричали сотни голосов в разных концах гигантского зала. И такой напор, такая сила и энергия исходили от зала, что – нет уж, это не организовано и не подстроено, извините! Это было как шторм, как буря, как единый вопль молодой, новой, патриотической России…

Негромко поаплодировав залу. Стриж и Митрохин сели в кресла, но зал все не унимался. «Ура русским патриотам Стрижу и Митрохину!», «Слава российским вождям!», «Да здравствует весна России!» – скандировал зал, и пришлось Стрижу и Митрохину снова встать и, подняв руки, успокоить зал, обратить внимание зрителей к сцене, где над оркестровой ямой застыл дирижер. И, казалось, не от взмаха его дирижерской палочки, а от этого небольшого жеста рук Стрижа и Митрохина началась увертюра новой оперы.

Это была хорошая, душевная и какая-то по-русски широкая музыка. Она началась негромкой и непритязательной мелодией не то флейты, не то пастушьей свирели, прозрачной и легкой, как полет утреннего ветра в степи. Затем к этой свирели стали присоединяться другие инструменты, и воображаемая степь стала оживать волнами шевелящегося под ветром ковыля, песней жаворонка в высоком небе, шуршанием орлиного крыла по острой наклонности воздушного потока, плеском чистой воды в ручье… Но вот какая-то рябь беспокойства прошла по музыке ковыльной степи. Чужой, ритмично-конный мотив стал приближаться, заглушая пастушью свирель. Он нарастал уже не музыкой, а грохотом копыт, созвучным барабанному там-таму, он оглушал степь ржаньем лошадей и гортанными криками чужого, нерусского наречия. И уже, кажется, все утонуло в этом чудовищном пиршестве антимелодии, все чистое, ковыльное, свирельное погибло в этой какофонии иноземных инструментов – каких-то щипково-струнных и барабанных, и кровь из пронзенного стрелами орла хлещет в замутненный ручей, а в истоптанную копытами степь падает с высоты перо из крыла навсегда замолкшего жаворонка…

Но вдруг откуда-то издалека, будто даже из небытия, слышится тихий, непритязательный, простенько-русский, почти частушечный мотив пастушьей свирели. И он близится, близится, близится – озорно-шутовской и трогательный до слез, до озноба души и сердца. И уже не нужна этому мотиву помощь других инструментов, потому что зал, как наэлектризованный, взрывается аплодисментами и подхватывает эту простенькую, частушечную русскую мелодию и поет ее, плача от счастья…

И вот уже исчезло татаро-какафонское наваждение, и снова – весь в утренней росе – колышется под ветром степной ковыль, и снова орел стрижет своими мощными крыльями воздушные потоки, и жаворонок звенит в бездонно-высоком небе…

Медленно, почти неприметно растворяется в воздухе театральный занавес – не поднимается, нет, и не уходит к боковым рампам, а с помощью какого-то, черт его знает – стереоскопического, что ли, – эффекта, этот тяжелый, парчовый занавес Большого театра вдруг тает в воздухе, открывая ошеломленному залу не сцену, нет, а бесконечное, до горизонта ясное пространство половецких степей с живым, реальным ковылем, с ручьем, со звоном цикад и жаворонком в небе. И чистое, яркое, утреннее солнце стоит над этой исконно русской землей…

Господи, что тут случилось с залом! Люди вскочили, закричали, зарыдали от радости и даже забыли аплодировать, а просто зашлись от единого, в две тысячи голосов крика «УР-Р-Р-А-А-А!».

Они узнали свою Родину.

Нет, извините, это не те слова.

Волшебством музыки и света, звука и объема люди перенеслись на тысячу лет назад, в ковыльную степь своих предков, под небо той, еще первозданной России…

Стриж почувствовал, что даже у него увлажнились глаза.

И вот в этот момент на сцену вышли они – Пастух и Пастушка. В простеньких древних одеждах, в лаптях. Юный Пастух держал в руках тоненькую, из ивы, свирель.

Я – Россия ковыльная, Я – Россия степна-а-ая…

Стоило ей, юной Пастушке, красивой, как царевны всех русских сказок, пропеть первые слова арии о русской степи, как весь зал и вся правительственная ложа поняли: этот высокий, чистый, сильный и неповторимый по тембру голос – это голос их Родины, это голос России…

Стриж всем телом подался вперед, к бархатному окладу барьера правительственной ложи и впился глазами в эту Пастушку-Россию.

Краем глаза он уловил косой взляд Митрохина, но уже не мог да и не хотел сдерживать своих чувств – такого чистого русского лица, как у этой Пастушки, таких васильковых глаз, такой атласной кожи, таких ног, такой высокой груди, таких идеальных бедер, такого живота, просвечивающего сквозь пастушью тунику, такой невинности в каждом жесте, шаге и движении юного тела Стриж не только никогда не видел, но и не мог подозревать о земном существовании подобных нимф!… О, конечно, у него были женщины. В бытность его секретарства в Свердловском обкоме партии они с Вагаем имели не одну балерину и не одну певичку из Свердловского театра оперетты. Но то, что двигалось сейчас по сцене Большого театра, то, что одним звуком своего голоса входило в душу, в кровь и во все без исключения члены крепкого сорокавосьмилетнего тела Романа Стрижа, – это невозможно было назвать ни балериной, ни певицей, ни актрисой. Просто кощунственно было бы употреблять эти расхожие слова к такому чуду.

Для обозначения этого чуда подходило только одно русское слово – ДИВА.

Эту ДИВУ мы будем иметь, твердо решил Роман Стриж. И от сознания того, что ничто, никакие силы в мире не могут помешать ему осуществить это простое решение, Стрижу стало легко и радостно. Большой театр всегда, все двести с лишним лет своего существования, был, практически, кремлевским гаремом. Цари выбирали здесь своих фавориток. Сталин за тридцать лет своего царствования перепробовал несколько поколений лучших певиц и балерин, известных всему миру. Калинин специализировался только на несовершеннолетних студентках Училища Большого театра. Берия, Ворошилов, Буденный, Маленков, Поскребышев, Тухачевский – все они в свое время полакомились в этом малиннике. А теперь его. Стрижа, очередь. Законная, царская.

Стриж откинулся назад к спинке стула, открыл отпечатанную на атласной бумаге программку и сразу увидел нужную ему строку: «Пастушка – Полина Чистякова». И имя у нее хорошее, русское. Теперь Стриж уже спокойно, как собственной вещью, стал любоваться этой поющей на сцене дивой. Интересно, откуда она? Сколько ей? Девятнадцать? Двадцать? Неужели она пела в этом театре вчера, месяц назад, а он и не знал о ее существовании?… Стриж не любил оперу. Толстые певцы и певицы, одетые в тяжелые исторические костюмы, поют бесконечно – уснуть можно… Но «Весна России» захватила его. Нет, не только фигуркой Полины Чистяковой и не только ее проникающим до паха голосом, но силой и российской напевностью музыки, стремительным движением сюжета через века русской истории. Татарское иго… Нашествие шведов… Смуты поляков… Наполеон… Гитлер… Жиды в черных лапсердаках и в сталинских френчах… Господи, кто только не пытался соблазнить, изнасиловать нашу Русь! Но Россия всех вымела из своих ковыльных степей, и вот она снова поет на весь мир – поет молодым, сильным голосом. Она зовет народ к прежней славе – к славе Петра, Суворова, Кутузова, к Державности!

Я – Россия ковыльная,

Я – Россия степная!…

Господи, каким исполинским звучанием наполнились теперь эти простенькие поначалу слова! Как мощно, какими широкими крыльями звука поднял их оркестр! И как вольно, страстно и могуче парит над этой музыкой глубокий голос юной певицы, голос Родины-матери! И как вдохновенно-ликующе принимает все это зал – кажется, прикажи им эта Пастушка пойти сейчас на новых татар или французов, и они ринутся в бой – с радостью, с песней, с именем Бога и Родины на устах…

Да! Вот что нужно сегодня народу – победа! Не пассивное сопротивление западной экономической блокаде, а короткая победоносная война – вот что нужно стране! Народ душевно угнетен экономикой, разрушенной Горячевым, а у армии после Афганистана вообще синдром трусости. Значит, нужно влить в народную кровь адреналин победы, как сделал это Рейган с американцами высадкой войск в Гренаде. Да, нужно вздрючить народ, объединить, сплотить! И ничто в мире не возбуждает и не пьянит народы так, как кровь поверженного народа-врага.

Он, Роман Стриж, встряхнет нацию.

ДЕНЬ ВТОРОЙ. 23 ЯНВАРЯ

22. Город Екатеринбург (бывший Свердловск), 06.00 по уральскому времени (04.00 по московскому).

Громкие настенные часы-ходики показывали почти шесть утра. Поглядывая на минутную стрелку, восьмилетняя Наташа торопливо высюпывала из блюдечка горячий чай – у нее оставались считанные 3 минуты на массу дел! Перво-наперво поставить на чайник тарелку с картофельными оладьями, которые она с вечера приготовила для отца, пусть согреются до его прихода – это раз! Натянуть на ноги вторую пару шерстяных колготок – два. Затем сунуть ноги в валенки, надеть пальто, шарф и шапку-ушанку – три, четыре, пять, шесть. После этого: погасить свет, запереть квартиру… ой, забыла – вытащить из холодильника брикет мороженого китового мяса, чтобы он разморозился до прихода мамы, которая еще с ночи ушла на работу в трамвайный парк…

– Говорит Екатеринбург, уральское время – шесть часов утра. Доброе утро, дорогие товарищи! – старательно-бодрым голосом объявил теледиктор. – Передаем последние известия! Патриотическая опера «Весна России» удостоена Ленинской премии за выдающийся вклад… Наташа выключила телевизор и, скатившись по темной парадной лестнице, выскочила на улицу, на ходу накручивая шарф на шею. Морозный воздух тут же, на первом вдохе перехватил дыхание – прямо ноздри слиплись. Дыша ртом, она побежала по черной улице. Отец бы, конечно, сказал: «Закрой рот! Дыши носом!». Он вообще воспитывал ее по-армейски, как мальчишку, то ли потому, что понятия не имел как играть с ней в куклы, то ли потому, что она родилась всего через год после его возвращения из Афганистана…

Наклонив голову вперед и спрятав подбородок в шарф, девочка побежала по улице, свернула за угол. Темные, заснеженные улицы с высокими слежавшимися сугробами-отвалами вдоль тротуаров, по которым бежала Наташа, были похожи на прифронтовые – ни света уличных фонарей, ни машин. Но в этой пустой темноте, продуваемой леденящей поземкой, слышалось и угадывалось какое-то торопливое движение: людские фигуры выскакивали из подъездов, кутаясь в пальто, куртки или бушлаты, спешили туда же, куда бежала Наташа. На их пути клацали двери других, таких же темных подъездов, новые фигуры присоединялись к уже идущим, нет почти бегущим людям, и все ревниво следили, чтобы тот, кто вышел из дома позже, не обогнал впереди идущих. Заледенелые тротуары гулко отражали их быстрые шаги, муравьиные цепочки спешащих людей соединялись с такими же цепочками, вывернувшими из соседних улиц и переулков, и вот уже все ускоряют шаг до предела, а потом бегут. Так спешат в бой, на баррикады и в очередь за хлебом.

Выбежав, наконец, на темный и вьюжный Гагаринcкий проспект, люди с разбегу натыкаются на огромную черную очередь-гусеницу, вытянувшуюся на шесть кварталов к магазину «ХЛЕБ». «Кто крайний? – слышатся запыхавшиеся голоса. – Я за вами! Какой номер?…»

Но Наташа не стала занимать очередь. Она увидела пузырь скандала впереди, на маленьком пятачке между крыльцом магазина и хлебным фургоном, и с ходу побежала туда. Там, наблюдая за разгрузкой хлебных лотков и крепко держа в руках свои хлебные карточки, стояли под стеной магазина первые три десятка очередников, а рядом с ними затевала драку группа мужиков.

– Дай! Дай я ему врежу по харе!… – вырвался из рук своих приятелей какой-то хмырь.

И то же самое делал его противник, крича:

– Пусти! Я ему будку расквашу! Я его в жопу е…! Оба мужика остервенело отшвыривали своих дружков, а те хватали их снова, пытаясь удержать от мордобоя. Ком драки, мата, и мелькающих в воздухе кулаков приближался к первому десятку людей в очереди, и люди уже стали шарахаться в стороны, чтобы их не задели, не смазали кулаком по уху. Еще секунда и таран драки разрушил бы очередь, смял ее. Но в этот миг меж дерущимися возник среднего роста крепыш в потертом кожаном шлеме и серо-желтом армейском бушлате. Это был Андрей Стасов – отец Наташки.

– Вали отсюда! – походя замахнулся на него один из дерущихся.

Стасов перехватил этот кулак на лету. Мужик попытался выдернуть руку, но Стасов, при своем среднем росте и не очень внушительной фигуре, обладал не руками, а настоящими клешнями, как и положено бывшему водителю танка, а ныне механику-контролеру танкового цеха «Тяжмаша». И только ощутив на своем запястье стальную хватку стасовской клешни, мужик-горлопан повернул к Стасову свое угристое лицо:

– Че встряешь? По уху захотел?

Стасов улыбнулся. И Наташка, остановившись в пяти шагах, улыбнулась тоже. Она боготворила своего отца за вот эти его удивительные улыбки, в самые, казалось бы, опасные минуты. Ради таких вот минут она и чай не допивает, и кубарем выскакивает из квартиры, только чтобы не пропустить эту мягкую, душевно-дружескую улыбку на лице своего отца именно тогда, когда над ним уже занесен кулак очередного хулигана. Девочка была уверена, что с такой же улыбкой отец может войти в клетку к медведю и через пару минут выйти оттуда в обнимку со зверем.

– Я же сказал: кончай понтярить, – мягко попросил Стасов, все еще держа на отлете руку мужика, и мужик не выдержал этого сочетания задушевной улыбки с мертвой хваткой стасовской клешни – он усмехнулся сначала одними глазами, а потом и ртом, полным стальных зубов.

– В чем дело тут? – откуда-то из конца очереди подоспел к Стасову здоровяк дядя Петя Обухов, такой же, как отец девочки, «афганец». Никакая сила не могла заставить этих ветеранов войны в Афганистане именовать себя не «афганцами», а «воинами-интернационалистами», как писали о них в газетах. На «Тяж-маше», где работал отец Наташи, этих «афганцев» было больше пятисот, а по всему городу Екатеринбургу (бывшему Свердловску) – не меньше пяти тысяч. Из них сотни две самых проворных сумели на гребне патриотических преобразований выскочить в партийно-управленческие сферы, но вся остальная масса и осталась на своих рабочих местах.

– «Афганцы», что ли? – спросил мужик-драчун.

– Ну!… – басом ответил ему Петр Обухов. – А ты думал?

Год назад, когда сионисты-империалисты решили задушить Россию экономической блокадой и по всей стране возникли ночные очереди за хлебом, «афганцы» стали добровольными охранниками порядка, их авторитет был куда выше, чем авторитет милиции.

– Ладно, пошли отсюда… – сказал мужик-драчун своей компании, и нарыв драки как-то сразу опал и рассосался, а Андрей Стасов объяснил Обухову:

– Ерунда! Театр хотели устроить…

Только теперь Наташка поняла, что вся эта драка затевалась мужиками лишь для того, чтобы смять очередь, разогнать первые двадцать-тридцать человек и под шумок прорваться к двери магазина.

Увидев дочь, Стасов улыбнулся ей и глянул на ручные часы – было четверть седьмого. Коротким жестом он привлек Наташку к себе, и она обрадованно прижалась головой к его бушлату. Бушлат, конечно, пах соляркой и тавотом, но для девочки это были родные запахи ее отца. Этой танковой смазкой – «тавотом» – отец периодически смазывал дома всю обувь, и обувь действительно носилась долго, а, главное, не промокала…

Но долго нежничать с отцом на глазах у хмурых и замерзающих в очереди людей девочка, конечно, не могла. Она взяла левую руку отца, повернула ее ладонью кверху, прочла на ней их сегодняшний номер в очереди – «132» – и, вытащив из кармана пальто коротенький химический карандаш, послюнила его и записала этот номер на своей левой ладошке.

– Пойдем, поставлю тебя в очередь, – сказал ей отец.

– Я сама найду, беги домой… – Наташка подышала на холодную руку отца и строго посмотрела на него снизу вверх: – Беги! Смотри как замерз! Синий весь!

Отец, конечно, не был синим, просто девочке нравилось заботиться о нем, она бы вообще продолжала играть с ним в «маму и сыночка», как играли они, когда ей было два, три даже пять лет. Но теперь девочке было уже восемь…

Стасов взял дочку за плечо и повел к своему месту в очереди, но Петр Обухов остановил их.

– Беги, действительно. Хоть ты пожрешь, – сказал он Стасову. – А я ее поставлю в очередь. Слыхал? С первого числа опять нормы выработки повышают…

– Да не может быть!

– Люди говорят: сегодня в газетах будет. Как раньше жали, так и теперь жмут – без разницы. Пошли, Наташка, – и Обухов, положив девочке на плечо свою тяжеленную руку, повел ее ко второй сотне очереди.

– Дядя Петя, а ты какой сегодня. – спросила Наташа.

– Сорок третий, – сказал на ходу Обухов. – У меня нету дочки, чтобы мне спать до трех!… – Обухов был грубым верзилой, и Наташа никогда не могла понять, завидовал Обухов ее отцу или осуждал его за то, что тот сгшт до трех часов утра – на полчаса больше, чем он, Обухов.

Они подошли к четырнадцатому десятку людей в очереди.

– Сюда, – сказал дядя Петя и вставил свою сильную, как топор-колун, руку меж какой-то теткой необъятных размеров и худым высоким мужиком в лисьем треухе. И хотя плотность сжатия очереди была такой, что, казалось, уже никакая сила не разомкнет ее даже на сантиметр, рука Обухова все-таки расколола просвет меж спиной толстой бабы и грудью мужика в треухе, и девочка острым своим плечиком втиснулась в этот просвет, а Обухов еще и подтолкнул ее маленько. При этом на лице хмыря в лисьем треухе отразилось страдание – наверное, потому, подумала Наташка, что люди, стоящие в очереди, всегда не любят впускать в нее даже законных очередников.

Но девочке было наплевать на этого мужика. В очереди было тепло, особенно за этой толстой мягкозадой бабой. Девочка оглянулась на удаляющегося по улице отца, убедилась, что он спешит домой, и стала наблюдать за разгрузкой хлеба. Шофер хлебного фургона и грузчик были, конечно, без фартуков, а это антигигиенично. Люди будут этот хлеб кушать, а шофер и грузчик лапают хлебные лотки своими руками, прижимают к грязным курткам… Стоп! А это что?

Выйдя из магазина, грузчик и шофер спустились с крыльца и вдруг стали закрывать на замок железные двери хлебного фургона. Рядом две бабы из очереди – «счетчицы», считавшие количество лотков с хлебом, – спросили изумленно:

– В чем дело?

Все, шабаш, -сказал грузчик.

– Как это «все»? – изумились счетчицы. – Только восемьсот буханок сгрузили! А нам пятнадцать сотен положено!

«Восемьсот буханок! Всего восемьсот буханок!» – полетело по очереди, как ток, заставляя первые сотни людей еще плотней давить на передних, и разжигая в последних сотнях ярость и отчаяние.

– Восемьсот буханок! Нам не хватит!

– Сволочи! А где милиция?

– «Афганцы»! Где «афганцы»?!

Эти крики догнали Стасова, когда он уже свернул за угол. Взглянув на часы, Стасов заколебался. В спину сильно дул ветер со снегом, толкал домой. Там его ждал чай и теплые картофельные оладьи. Но если он вернется к новому скандалу в очереди, прощай завтрак! И не столько завтрак жалко, сколько Наташку:

она же вчера пекла эти оладьи, старалась.

Но шум на Гагаринском проспекте разгорался, выхлестывал в соседние улицы и переулки. Нет, это явно не какой-то мелкий скандал с хулиганами, это орет вся очередь, все полторы тысячи человек. Сквозь гул и крики доносились до Стасова и отдельные возгласы:

– Накладную проверить! Не отпускайте фургон! Держите их! «Афганцев» зовите! «Афганцы»!…

– Восемьсот буханок сгрузили, а остальные «налево» хотят пустить!…

Стасов вздохнул и пошел назад.

То, что он увидел, когда вернулся на Гагаринский проспект, было посерьезней его недавней стычки с мужиками, затевавшими драку. Вся очередь изломалась, вспучилась, гудела женскими и мужскими голосами. Вперед, к хлебному фургону набежало не меньше трехсот самых решительных и нервных, они окружили фургон, выволокли из кабины шофера и грузчика и требовали, чтобы те немедленно открыли кузов и показали, что выгрузили действительно весь хлеб. А кто-то из самых нервных уже бежал сюда с ломиком, чтобы просто взломать замок на двери фургона.

Бросив беглый взгляд на дочку и убедившись, что она стоит в стороне от скандала, Стасов решительно вклинился в толпу, окружившую фургон.

– Минутку! Минутку, товарищи! – говорил он на ходу,, и было в его голосе нечто особо спокойно-властное, из-за чего люди расступались, узнавали его и говорили другим: «Андрея пустите! „Афганца“ пропустите, пусть разберется!» Стасов в считанные секунды оказался возле фургона.

Здесь, в эпицентре скандала, Петр Обухов одной рукой держал за шиворот водителя фургона, а другой оберегал его же от какой-то рассвирепевшей тетки, которая орала:

– Сволочь! На людском голоде рыло наел! Хуже жидов! Спекулянты! Я тебе счас!…

Еще два «афганца» прикрывали от разъяренной толпы грузчика. Тот трясущимися не то от алкоголизма, не то от страха руками открывал и все не мог открыть навесной замок на двери фургона.

Стасов подошел к нему, отнял связку ключей. Посмотрел на них и на замок и сказал грузчику:

– Ты же не тем ключом открываешь, голова два уха!

– Да это он нарочно! Сволочь! – закричали в толпе.

– Там нет хлеба, клянусь,– негромко сказал грузчик Стасову. В толпе услыхали, закричали:

– Значит еще раньше продали хлеб! Сначала «налево» отвезли, а остаток – нам!…

Стасов открыл дверь фургона, заглянул внутрь. Там действительно не было ничего, кроме пустых хлебных лотков. Стасов шагнул к шоферу фургона, которого Петр Обухов по-прежнему держал за ворот.

– Накладную!

Шофер подал Стасову смятую накладную, но в толпе закричали:

– Липовая это накладная! Андрей, ты что, их фокусов не знаешь? Они как раньше воровали, так и нынче!

– Тихо! Сейчас я на хлебозавод позвоню, – сказал толпе Стасов и пошел в магазин.

Толпа выжидательно гудела.

– Да на заводе тоже жулье! Мозги задвинут! Они ж все заодно! Что коммунисты, что патриоты!

– Почему милиции до сих пор нет?!

– А потому и нет! Сговорились!…

Наташа, стоя в очереди, тянула шею вбок, чтобы увидеть отца и вообще все, что там, у магазина происходит. Она была так поглощена беспокойством, успеет или уже не успеет отец сбегать до работы домой позавтракать, недоумением – почему все нет милиции и ожиданием – будут или не будут бить грузчика и шофера фургона, что долгое время не придавала значения некоему странному неудобству у себя за спиной, какому-то жесткому предмету, который давил ей в спину меж лопаток и ерзал там. И лишь когда этот предмет стал резко и быстро тереться о ее спину и лопатки, девочка с удивлением повернулась назад, подняла глаза на мужика в лисьем треухе. Тот стоял за ней, странно вздернув к небу свой небритый подбородок, тихо стонал и дергался всем телом, тыча животом вперед, в спину Наташе. «Псих ненормальный…» – подумала девочка, но в этот миг какая-то пожилая женщина вдруг подскочила к этому мужику сзади, рванула его за рукав из очереди и изо всей силы влупила ему кулаком по лицу так, что его лисий треух отлетел в сторону.

– Опять за свое, грельщик фуев! – закричала женщина. – Пшел отсюда, тварь! – И повернулась к очереди: – А вы. Смотрите, как этот кобель о девочку трется, и никто слова не скажет! Скоты!…

Наташа не понимала, что происходит. Почему этот мужик терся о ее спину и стонал? Почему он теперь трусливо уходит прочь, хотя вот-вот начнут давать хлеб, а его очередь во второй сотне? Почему эта женщина кричит на людей, обзывает их «скотами», а люди не отвечают, наоборот, стыдливо отводят глаза?…

Она была слишком мала, чтобы знать, что за ней стоял представитель новой разновидности онанистов – так называемых «грельщиков». Западу неизвестна такая форма публично-сексуального наслаждения, приоритет ее открытия целиком принадлежит Советскому Союзу, где народ за неполных восемьдесят лет советской власти семьдесят лет простоял в очередях за хлебом, мясом, крупами, картошкой, селедкой, водкой, сахаром, бумазеей и так далее. В этих-то плотных многочасовых очередях и родились «грелыцики» – мужчины, которые целыми днями переходят из одной очереди в другую, прижимаются к женским задам и спинам и совершенно даром вкушают свои удовольствия – «по потребностям», как и положено при социализме…

– Пошел на согнутых, даже про хлеб забыл, – сказал кто-то в очереди про уходящего «грелыцика».

– Да ему уже и без хлеба хорошо…

– Твое счастье, что тебя Стасов не видел! – крикнула вдогонку уходящему «грелыцику» девочкина защитница и ушла назад, на свое место в начале третьей сотни. И девочка, гордая тем, что совершенно незнакомые люди знают ее отца по фамилии, снова вытянула шею, чтобы увидеть, что происходит у магазина.

Там как раз появился Андрей Стасов. Он вскочил на капот двигателя хлебного фургона и поднял руку.

– Тихо! – сказал он толпе. – Я только что говорил с директором хлебозавода. Он сказал, что они отправили нам сюда действительно только восемьсот буханок хлеба, а остальные семьсот еще только пекутся и будут через час-полтора. Так что, кому не хватит хлеба, не расходитесь и не ломайте очередь, а ждите. Всем ясно? – он бросил грузчику связку ключей и кивком головы приказал Петру Обухову отпустить шофера. Шофер встряхнулся, восстанавливая надменность в выражении своего лица и фигуры, и даже выругался в спины расходящимся от фургона людям:

– Оглоеды!…

– Ты потише на людей! – тут же угрожающе повернулся к нему Петр Обухов.

Но шофер сделал вид, что не слышит, залез в кабину и завел мотор, хотя Стасов еще стоял на капоте. «Давай, давай слазь!» – раздраженно крикнул шофер Стасову, и Стасов послушно, с улыбкой спрыгнул с капота, посмотрел на ручные часы и побежал к автобусной остановке, куда как раз подкатывал городской автобус.

– Папа! А оладьи?!… – громко, со слезами в голосе крикнула ему дочка из очереди.

– Вечером съем – ответил ей Стасов, запрыгивая в автобус. Он не знал в эту минуту, что больше не увидит свою дочку живой.

23. 37 километров на север от Москвы. 04.30 по московскому времени

В то время как в Екатеринбурге, бывшем Свердловске, приближался час открытия хлебных магазинов, над Москвой еще держалась морозная ночь, поскольку Москва стоит в двух часовых поясах на запад.

Однако в 37 километрах на север от Кремля, вокруг правительственной дачи, было почти светло от полной зимней луны. Заснеженный парк серебристо отсвечивал в широкие окна двухэтажного особняка. На втором его этаже, в просторном холле, из стереосистемы «Sharp» негромко звучала напевная ария. «Я – Россия ковыльная, я – Россия степная…» – выводил глубокий и чистый голос юной оперной звезды Полины Чистяковой. Рядом, на широком, во весь пол, щекинском ковре лежала свежая «Правда». В газете, на первой странице след яркой губной помады жирной чертой обвел два коротких столбца:

ПОСТАНОВЛЕНИЕ СОВЕТА МИНИСТРОВ СССР

За выдающиеся заслуги в развитии оперного искусства – создание и постановку в Большом театре СССР оперы «Весна России» – присудить А. ТРУБЕЦКОМУ, композитору, В. СМИРНОВУ, постановщику и П. ЧИСТЯКОВОЙ, солистке, исполнительнице роли России, ЛЕНИНСКУЮ премию.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СОВЕТА МИНИСТРОВ СССР Р. Б. СТРИЖ

УКАЗ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР

За выдающиеся творческие достижения и актерское мастерство в создании образа России в опере «Весна России» присвоить солистке Большого театра СССР ЧИСТЯКОВОЙ ПОЛИНЕ СЕМЕНОВНЕ звание НАРОДНОЙ АРТИСТКИ СССР.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР П. И. МИТРОХИН

Москва, Кремль, 22 января с. г.

Пламя камина освещало эти правительственные сообщения, а также соседнее – Указ о повышении производительности труда и укреплении рабочей дисциплины. Рядом с газетой, на мягком ковре стоял, постанывая и вытянув вверх свой подбородок, Председатель Президиума Верховного Совета СССР, Секретарь ЦК КПСС Павел Митрохин. В его ногах стояла на коленках совершенно нагая, с распущенными до пояса золотистыми волосами, новоиспеченная народная артистка СССР, лауреат Ленинской премии, исполнительница роли России в опере «Весна России» Полина Чистякова. Обхватив руками худые ноги Митрохина, она в ритме своей оперной арии совершала тот ритуал, который вряд ли был известен скифам ковыльной Руси, а, скорее всего, был занесен в Россию проклятыми иноземцами…

Сейчас Полина исполняла этот ритуал с неменьшим творческим темпераментом, чем пела на сцене Большого театра. Соединение музыки, чистого и сильного голоса Полины и ее емкой гортани возносило Преседателя Президиума Верховного Совета в заоблачные выси эйфории. Кульминация приближалась в ритме арии «Весна России», которая как раз в это время набирала мощь, высоту, силу:

Я – Россия ковыльная,

Я – Россия степна-а-ая…

Наконец, мощно прижав к себе голову ковыльной России, Митрохин с гортанным рыком выгнулся вперед, застыл, а затем ослаб и медленно, кулем, опустился на пол, бессильно вытянулся на ковре.

Тыльной стороной ладони Полина отерла чуть припухшие губы, встала с колен и подошла к окну, за которым открывался заснеженный парк. А перед окном стоял старинный, резной, из царского гарнитура столик на золоченных колесиках. На столике, в ведерке со льдом полулежала початая бутылка французского шампанского, рядом была большая ваза с виноградом и персиками и еще одна глубокая вазочка, доверху полная черной зернистой икрой. Здесь же высились два хрустальных бокала. У этого Митрохина всегда все красиво, как в кино, бля! Потому Полина не стала тратить время на бокалы. Взяв из ведерка бутылку шампанского, она голяком села на подоконник и прямо из горлышка отпила несколько крупных глотков. Ее удивительно стройная эллинская фигура замерла в этот момент на фоне заснеженного парка, как древнегреческая скульптура в аллее ленинградского Летнего сада. Однако единственный зритель, который мог бы оценить эту картину, лежал сейчас на полу с закрытыми глазами и почти бездыханный. И музыка кончилась.

– Ну… – негромко произнес Митрохин, не открывая глаз. – Рассказывай…

– Про Стрижа? – спросила Полина.

– Угу…

Прислонившись разгоряченной спиной к прохладному стеклу окна и вытягивая свои скульптурно красивые ноги, Полина сказала:

– А он молчит все время…

Митрохин усмехнулся, закинув руки за голову:

– А ты хочешь, чтобы он тебя развлекал? Ты его должна развлекать, ты! Ты ему тоже так вкусно все делаешь?

– Не знаю…

– Не крути! отвечай, -жестко сказал Митрохин.

– Я стараюсь… – Полина снова отпила шампанское.

– А когда он тебе квартиру даст?

– Я боюсь просить…

– Ты проси, дура! Если ты у него ничего не будешь просить, он сразу поймет, что тебя подсунули! Не в любовь же ему с тобой играть, ебена мать! – Митрохин еще в юности, в школе КГБ заимствовал из какого-то американского романа манеру разговаривать с женщинами матом и давно убедился, что в России это производит на них замечательный эффект.

– А вы мне не можете квартиру дать? – осторожно спросила Полина. – Не могу же я всю жизнь с родителями в Черемушках…

– Я могу тебе сто квартир дать, дуреха! – уже ласково сказал Митрохин. – Но мне нужно, чтобы он тебе дал. Понимаешь?

– Конечно, понимаю. Вы там будете нас с ним голыми фотографировать.

– А тебя это колышет? – Митрохин испытующе глянул снизу на Полину.

– Нет, просто интересно, – усмехнулась Полина, задумчиво разглядывая простертое на ковре голое тело Митрохина.

– А почему ты про своего американца никогда не спрашиваешь?

– А вы все равно не скажете…

– Ты его еще любишь?

– Не знаю… Нет, наверно… – Полина вдруг вскинула глаза к его лицу, сказала в упор: – Я хочу замуж. За Стрижа.

– Что-о?! – Митрохин от изумления даже приподнялся на локте.

– А что – разве секретарь ЦК не может со старой женой развестись?

– Та-ак… – задумчиво протянул Митрохин и снова улегся на ковре. – А вообще-то это было бы гениально! – Он заложил ладони под затылок, стал прикидывать ситуацию: – Но тогда действительно ты у него ничего не проси. Пока не проси. Разыгрывай влюбленную целку. Ты поняла? Что ты делаешь?!…

Спрыгнув с подоконника, Полина взяла со столика вазочку с икрой, подошла к Митрохину и теперь стояла над ним с озорно-лукавым огнем в своих зеленых глазах.

– Не дури… – предупредительно произнес Митрохин.

– А вы мне поможете со Стрижом?

– Как?

– Ну, мало ли… КГБ все может… – шагнув к стереоустановке, Полина нажала несколько кнопок, и в полумраке зимней дачи вновь прозвучал негромкий, тонкий, как прорастающий колос, мотив арии России и самые начальные, почти робкие слова: «Я – Россия ковыльная, я – Россия степная…»

– Ну, говори, что у тебя на уме? – сказал Митрохин вернувшейся к нему Полине.

– А вот что! – она вдруг быстрым движением опрокинула на его грудь всю вазочку с икрой.

– Что ты делаешь, идиотка?! – вскочил Митрохин.

– Да подождите! – удержала его Полина, нагнулась и в такт музыке стала вылизывать икру, озорно поводя головой из стороны в сторону. При этом в наклонах ее юного тела, в упавших потоках волос, в изгибе белых рук и в абрисе бедер – во всем снова была идеальная, классическая грация.

Митрохин даже головой покачал:

– Ну кошка! Прямо Роден!…

Но в следующую минуту ему уже было не до классического искусства. Под ласкающими движениями народной артистки СССР ослабленный Председатель Президиума ожил, и дух его вознесся вместе с возрастающей мелодией арии из оперы «Весна России».

Но Полина не спешила. Она явно наслаждалась своей властью над Главой правительства.

– А у жены Стрижа разве нет любовника? – вдруг спросила она между делом.

– Ах вот ты что хочешь! Чтобы мы ей любовника… – догадался Митрохин и вдруг не выдержал этой пытки блаженством – с диким рыком, неожиданным при его светских манерах, схватил Полину, с силой развернул ее и надломил лицом вниз, а высокими роденовскими бедрами вверх. – Вот тебе! – вошел он в нее, цепко ухватив актрису за талию. – Вот тебе «ковыльна-я!» Вот тебе «степная!» Пока ты за Стрижа замуж не вышла! Ишь куда замахнулась, курва! Да мы ей десять любовников подсунем! Я тебя озолочу, если ты его на себе женишь! Мы его вот так иметь тогда будем! Жени его на себе! Жени!… Жени!… Жени!…

Раскачиваясь в такт его сильным ударам и водя по ковру копной золотых волос, Полина хрипло и счастливо дышала открытым ртом.

А мелодия «России ковыльной» все набирала высоту и силу…

24. Екатеринбург. 06.50 по уральскому времени

В 6.50 очередь, наконец, увидела двух милиционеров, идущих на дежурство к хлебному магазину. Один из них, Сергей Шаков, был рослый тридцатилетний сержант с круглым красно-кирпичным лицом и светло-голубыми глазами. Шапка-ушанка с милицейской кокардой была заломлена на его голове набок и открывала светло-рыжий чуб. Второй милиционер, Василий Карюк, толстый пятидесятилетний старшина, имел неожиданное при его теле-бочонке лицо язвенника – сухое, остроносое и злоглазое, как у мелкой собаки. В обязанности этого милицейского наряда входило выстроить очередь перед открытием магазина и наблюдать за порядком, но вид Шакова и Карюка вовсе не выражал сейчас служебного рвения. По тому, как лихо были заломлены назад их меховые шапки, по налету испарины на гладко-красном лице молодого Шакова и по мечтательной замутненности в собачьих глазах пожилого язвенника Карюка, – по всей совокупности этих мелких деталей опытному взгляду толпы сразу открылось, что милиционеры опоздали на дежурство не по служебной занятости, а просто приняли только что по двести граммов спирта и вкусно закусили. И хотя вполне возможно, что милиционеры пили только чай, но промерзшая за ночь толпа вдруг пришла в ярость только от одного вида сытости и тепла на лицах милиционеров. Послышался насмешливый свист, громкие выкрики:

– Явились, мордовороты! Смотри, бля!… – Небось, кобелили на пару! А народ тут мерзнет!

– Хоть бы газету принесли – про новые нормы узнать!

– А что им народ?! Счас покрутятся пять минут, возьмут по две буханки и опять по бабам! Вот и вся их работа!

– Нет, не вся! Не слыхал, как они в Воронеже наработали? Бабью демонстрацию танками да автоматами расфуячили!

– Это они могут! Такой козел за паек родную мать расстреляет, рука не дрогнет!

– Эй, Шаков, вы мясо-то настоящее жрали? Или как мы – китовое?

– Карюк! Ты там как – сам палку бросал или тебе молодой держал?

– Шаков, мать твою вперекрест! Принес бы «патриотку» – людям согреться!…

В очереди расхохотались – большие двухлитровые бутыли водки с ручкой, наподобие западных, появились сразу после смены правительства, и народ тут же окрестил их «патриотками».

Милиционеры оторопели от такой встречи и принялись рьяно наводить порядок.

– Хватит пи…! А ну, первый десяток! Пять шагов от магазина – марш! Марш!

– Второй и третий десяток, построиться по-одному!

– «Счетчицы»? Ну и что, что вы «счетчицы»?! Все, отсчитались! Идите на свои места! Первый десяток – заходь в магазин за хлебом!…

– Счетчицы пусть стоят! – крикнули из хвоста очереди. – Пусть считают! Восемьсот человек должны хлеб получить!

– Получат, получат! – сказал Шаков. – Мы разберемся! А вы катитесь на свои места! Тоже мне – народный контроль! У каждого на руке номер написан? Написан! Ну, восемьсот номеров и получат хлеб!…

Но толпа прекрасно знала, что ни номера на ладонях, ни даже самые бдительные «счетчицы» не спасут от неизбежной недостачи двадцати, а то и тридцати буханок хлеба. Через полтора часа, когда будут распроданы все восемьсот буханок, выяснится, что хлеб получили не 800 человек, а 780 или 750! А куда делись остальные буханки – никто не сумеет выяснить. Даже если вызовут ревизора, продавщица предъявит ему ровно восемьсот отрывных хлебных талонов. Притом четыре буханки хлеба унесут без всяких талонов эти два милиционера – таков неписаный закон и оброк. Еще две буханки возьмет уборщица магазина и штук пять – сама продавщица, это тоже в порядке вещей. Но куда денутся еще три десятка буханок? «Очередь получила, – скажет продавщица, не моргнув глазом,-вот же талоны!…»

Когда первые полсотни людей получили хлеб, нервное напряжение толпы чуть поугасло. Вместе с очередью девочка приближалась к заветной двери магазина и уже достала из внутреннего кармашка пальто желтую, из второсортной бумаги книжечку с отрывными хлебными талонами. Но именно в это время она заметила некую короткую игру взглядов между молодым милиционером Шаковым и смазливой бабенкой, стоящей неподалеку от магазина в числе нескольких зевак. Этих зевак милиционеры постоянно отгоняли подальше от очереди и магазина, но они все равно настырно лезли. Поймав короткую и многозначительную переглядку Шакова с двадцатипятилетней блондинкой в черном тулупе, девочка сразу поняла к чему этот молчаливый сговор. При первом же удобном случае милиционер протолкнет эту бабенку в магазин без очереди. «Но дудки!» – решила про себя девочка и уже не спускала глаз с этой бабенки. А та, как ни в чем не бывало, отвернулась от очереди, отошла до угла и стояла там с таким видом, словно не имела никаких преступных намерений.

Еще один десяток людей запустили милиционеры в магазин… затем еще один…

– Неужели опять нормы выработки поднимут? – ворчал кто-то в очереди. – Ведь только на октябрьские праздники поднимали! Куда уж дальше? Совсем сталинские порядки стали…

Через два десятка наступала очередь девочки, а эта блондинка в черном тулупе и не думала, вроде бы, лезть в магазин без очереди, а стояла себе на углу, перекрытая то прохожими, то теми, кто уже купил хлеб и спешил домой. Девочка даже решила, что она зря заподозрила эту женщину в сговоре с милиционером…

И вдруг, когда очередной, последний перед девочкой десяток людей по команде Шакова двинулся в магазин, эта блондинка быстрой деловой походкой подошла к ним, стала одиннадцатой и со всеми вместе зашагала к двери по ступенькам магазинного крыльца.

– Эй, эта не стояла! – крикнул кто-то из передних.

– Стояла, стояла! Проходи! – сказал Шаков и подтолкнул блондинку вперед вместе с законными очередниками.

И в этот момент решилась судьба девочки.

Девочки и…России.

Конечно, ни девочка, ни Россия еще не знали, к какому кровавому рубежу приближает их следующая секунда. И даже в тот момент, когда этот рубеж наступил, никто из присутствующих не ощутил ее ИСТОРИЧЕСКОЙ значимости, а все видели лишь будничную и узко бытовую сторону:

то, как восьмилетняя девочка с косичками-рогульками, в темном пальтишке и в шарфе, накрученном на тонкой шее, выскочила вдруг из очереди,

как вцепилась она обеими руками в черный тулуп блондинки, закричала «Нет! Она без очереди! Я видела!…» и потянула эту бабенку,

и как в этот же момент сержант милиции Шаков коротким рывком оторвал девочку от тулупа блондинки и резко оттолкнул ее вниз с крыльца магазина.

И то ли в раздражении за свой неудачный маневр со смазливой блондинкой Шаков не рассчитал силу своей руки, то ли потому, что действительно принял недавно двести граммов водки, но толкнул он девочку с несоразмерной ее легкому весу силой, толкнул так, что она, обронив с головы шапку, отлетела с крыльца к стене магазина и с лету стукнулась об эту стену затылком. Страшный этот удар головы о шлакобетон, гулкий, как выстрел в морозном воздухе, был слышен на весь квартал и на несколько мгновений омертвил всю очередь.

Еще не хлынула кровь из носа и рта девочки, еще не сползло ее тело на тротуар, покрытый замерзшими плевками и растоптанными окурками, еще не увидели люди бело-серую мозговую массу, выпадающую сзади из расколотого черепа на цигейковый воротник девочкиного пальто, а уже по одному звуку этого удара все поняли, что случилось непоправимое. Но не желая поверить в свою догадку, люди, не двигаясь, наблюдали как падает, оседает по стене на тротуар тело девочки. Они ждали чуда – что девочка закричит, вскочит, бросится на обидчика или заплачет от боли. Этого же чуда ждал милиционер Шаков, обернувшийся в испуге на гулкий звук удара. Если бы случилось то чудо, толпа окатила бы Шакова чудовищной матерщиной, смазливую блондинку в черном тулупе вытолкали бы из магазина, и девочка, поплакав, получила бы свою буханку хлеба, размазывая слезы, побежала домой или в школу.

Этот простой, будничный исход инцидента был бы так естественен, и его так ждали все восемьсот (и больше) человек, стоящих в очереди вблизи этого события! Но чуда не произошло.

Удар девочкиного затылка о шлакобетон стены повис в морозном воздухе уральского утра, как удар колокола повисает над церковной площадью.

Мертвая девочка без звука осела по стене на серый тротуар. Желтые хлебные талоны выпали из ее рук. И ее лисье личико свернулось набок с той неестественной расслабленностью, какая не бывает у живых детей…

Милиционер Шаков растерянно перевел взгляд с девочки на толпу, словно призывая ее в свидетели своей невиновности.

И толпа посмотрела с мертвой девочки на милиционера Шакова.

И Шаков необдуманно, непроизвольно попятился от этого взгляда.

– Убил!! Ребенка убил! – взвился над толпой высокий голос той самой женщины, которая не так давно выгнала из очереди «грельщика». – Сво-о-олочи!!!…

Кто-то, стоявший ближе всех к Шакову, вдруг изо всей силы ударил его сзади по спине, кто-то ногой саданул его по ногам, еще кто-то -по голове, а затем…

Что-то случилось с толпой – дикое, как затмение. Люди – все – словно сошли с ума, словно вырвались из упряжки запретов, страха, человеческих норм и человеческой морали. Смятого, опрокинутого на землю сержанта милиции Шакова били сапогами по лицу, по животу, по ребрам, хватали за волосы и головой били по асфальту, разбрызгивая по сторонам его кровь. Одновременно под ударами камней и палок посыпались на мостовую стекла из окон хлебного магазина. Толпа словно выхлестывала из себя всю злость, накопленную в ночных очередях за куском хлеба, и пожару этой злобы было, конечно, мало одного Шакова.

– Второго держи! – крикнул кто-то, увидев, как второй милиционер, Карюк, бежит по Гагаринскому проспекту.

И толпа ринулась за Карюком…

НАЧАЛЬНИКУ ЕКАТЕРИНБУРГСКОГО ГОРОДСКОГО УПРАВЛЕНИЯ МИЛИЦИИ МВД СССР

Полковнику милиции СУХИНУ О. П.

РАПОРТ

23 января с. г., в 07.20, в очереди у хлебного магазина № 44 (Гагаринский проспект, 69) начались беспорядки, вызванные попыткой восьмилетней Натальи Стасовой пройти в магазин без очереди. Оказывая сопротивление дежурному сержанту милиции С. Шакову, девочка поскользнулась и упала, что вызвало бешенство толпы, которая стала избивать сержанта Шакова и его напарника по дежурству старшину милиции В. Карюка.

Затем, преследуя старшину В. Карюка, нанося ему побои и выкрикивая оскорбления в адрес милиции и Советской власти, разъяренная толпа общей численностью не менее 500 человек окружила здание 19-го райотдела милиции. Подстрекаемые гражданкой Конюховой В. П. и гражданином Обуховым П. И., хулиганы стали бить камнями окна райотдела милиции и подожгли две милицейские машины «Волга», требуя немедленно выдать им старшину Карюка для самосуда и угрожая, в случае отказа, поджечь здание райотдела милиции и, по их выражению, «живьем сжечь всю милицию».

Все мои попытки с помощью мегафона призвать хулиганов к порядку вызывали только ожесточение толпы, усиление оскорблений в адрес милиции и Советской власти и новые атаки камнями по окнам райотдела, в результате чего восемь сотрудников милиции (и я в том числе) получили ранения и травмы.

Исчерпав все мирные средства урегулирования инцидента и видя, что озверевшие хулиганы намерены действительно поджечь здание райотдела милиции, я вынужден был приказать применить оружие, причем дал команду стрелять только в воздух.

При первых же выстрелах толпа рассеялась, что позволило нам арестовать зачинщиков беспорядков: гражданку Конюхову В. П., 1939 года рождения, табельщицу Свердловского завода «Тяжмаш», и гражданина Обухова П. И., токаря того же завода, раненного случайным выстрелом в плечо. Кроме того, при восстановлении порядка на Гагаринском проспекте в районе хлебного магазина номер 44, разбитого и разграбленного хулиганами, пришлось применить водометы. Здесь же, у хлебного магазина, сотрудниками милиции подобран сержант милиции С. Шаков, находившийся в бессознательном состоянии, и с многочисленными травмами на теле, а также труп восьмилетней Натальи Стасовой, погибшей во время беспорядков. Сержант Шаков доставлен «скорой помощью» в армейский госпиталь, а труп Н. Стасовой – в городской морг при Первой городской больнице. Задержанные зачинщики беспорядков Конюхова и Обухов содержатся в камере предварительного заключения 19-го райотдела милиции, о чем доношу.

Капитан милиции В. Беспалов, начальник 19-го отделения милиции Гагаринский район 23 января с. г.

Если оставить в стороне неуклюжие попытки капитана Беспалова выгородить сержанта милиции Шакова и объяснить ранение Петра Обухова «случайным» выстрелом, то даже на основании этого сухого рапорта можно представить, что произошло в Екатеринбурге сразу после гибели восьмилетней Натальи Стасовой. Однако это представление не будет полным, если не уточнить его некоторыми подробностями, записанными со слов очевидцев. Эти очевидцы утверждают, что сотрудники 19-го отделения милиции открыли огонь без всякого предупреждения. После того как толпа разбежалась, трое милиционеров набросились на Петра Обухова, ранили его выстрелом в упор, а остальные укатили на Гагаринский проспект, где водометами разгоняли мирные остатки очереди у хлебного магазина и с той же жестокостью, с какой толпа избивала сержанта Шакова, избивали всех, кто попадался им под руку, женщин, стариков, старух.

25. Завод «Уралмаш», 08.20 по уральскому времени

Над заводским танкодромом «Тяжмаша» висел плотный рев пяти танковых двигателей. Это Андрей Стасов и еще четверо механиков-контролеров гоняли по заснеженным холмам танкодрома пять новеньких «Т-9О» – последнее слово советской военной техники, сверхмощное оружие наземного боя, оснащенное японскими компьютерами поиска цели по тепловому излучению, французскими локаторами обнаружения противника в воздухе, израильской аппаратурой, отклоняющей ракеты противника, американским панорамным экраном всепогодного ориентирования и прочими новинками зарубежной техники, ворованной или купленной через посредников. Советскими в этих танках были только ходовая и боевая части или то, что танкисты в обиходе называют «тягой» и «пушкой».

Снять с конвейера новенький танк и прогнать его по танкодрому, а потом прощупать все его рабочие узлы, болты и склепки и либо с точным указанием дефектов вернуть танк в сборочный цех, либо подписать акт о приемке «тяги» и отогнать танк в цех консервации – в этом и состояла работа Стасова и его четырех коллег. Вот и сейчас пять танков мчались по танкодрому, сдирая гусеницами выпавший за ночь снег, оскальзываясь на ледяных проплешинах, взметая в небо комья смерзшейся земли, взбираясь на почти отвесные склоны и скатываясь с них. Со стороны могло показаться, что водители устроили какой-то адский аттракцион. Но на самом деле каждый контролер почти не видел остальные танки, он лишь краем глаза следил, чтобы случайно не выйти за границу своей зоны, а сам был целиком – и слухом, и внутренним зрением – обращен внутрь своего танка, к реву его двигателя, скрипу гусениц, податливости рычагов управления.

Андрей Стасов любил танки так, как сука, родившая в первый раз, любит своих щенков, – он бы мог и вылизывать их, если бы это повышало стойкость брони, мощность двигателя и надежность ходовой части. Сидя на водительском месте и правой ногой вжимая педаль газа до упора в броневой пол, он физически ощущал, как его руки продолжаются рычагами управления, затем стальными кулаками шестерен уходят к коробке передач, к карданному валу и к гусеницам танка. В эти моменты сила танка становилась его силой, а его мускулы – мускулами танка, и когда танк, надрываясь, шел на крутой подъем, Стасов всерьез вкладывал мускульную силу своих рук и ног в рычаги и педали управления, веря, что он и впрямь помогает гусеницам, словно жокей, который на скачках пытается передать свою силу скачущей под ним лошади. И как профессиональный спортсмен слышит при перегрузках каждую клетку своего тела, так Стасов, объединяясь с танком, слышал каждый рабочий узел «тяги» танка.

Впрочем, дотошность Стасова при испытаниях танков объяснялась не столько его любовью к технике, сколько его хорошей памятью. Он вживую, даже памятью крови и мышц помнил, как девять лет назад «тяга», именно «тяга», ходовая часть, вынесла его, горящего, из смертельного кольца моджахедов, стрелявших в упор по его танку, враз обезоруженному, с заклинившей от прямого попадания башней. Вот то свое второе рождение, то освобождение дыхания, зажатого в предвидении смерти, то расслабление перетянутых страхом мышц и вен, и еще то, как он и остальные члены экипажа танка обнимали, плача, обгорелые гусеницы своего спасителя „Т-81", – все это и по сей день помнил Андрей Стасов. Да, девять лет назад какой-то старательный работяга-контролер «Тяжмаша» обеспечил его, Стасова, «золотым» танком, танком-спасителем, и именно поэтому Анд рюха Стасов еще шесть раз – в Пешаварской долине, в Айнаке, в Хазараджате, Кветте, Кундузе и Йаттабаде – живым выходил из смертельных переплетов и имел теперь дочку, жену, друзей – жизнь!

Сегодня уже нет боев в Афганистане, но из-за этих евреев, выселенных в Сибирь, из-за этой экономической блокады мирового сионизма и постоянной бузы в так называемых „братских" странах, „в воздухе пахнет грозой". И теперь он, Стасов, отвечает за тех андрюх, алешек и Иванов, которые сядут в принятые ими танки, чтобы ходовая часть танка не подвела и тогда, когда уже станут бессильны все эти импортные компьютеры, когда только гусеницы танка смогут спасти ребятам жизнь – в Польше, Венгрии или Израиле…

С этим новым танком было все в порядке, кроме одного – при переключении скорости слышался посторонний шорох в коробке передач. Черт его знает, что это значит. Может, сборщик уронил в коробку передач табак, или сигарету или еще какую-нибудь мелочь. Но для Стасова именно такие ситуации были самыми неприятными: сейчас Степан Зарудный, дежурный мастер по сборке, начнет кричать, что, мол, «опять ты прие…!», «где этот шорох, никакого шороха не слышу!» и тому подобное. Конечно, если нормы сборки танков все повышают и повышают, давя этим на зарплату работяг, то кому же охота из-за какого-то шороха терять два часа – поднимать танк на подъемник и разбирать закрытый многотонной броней передок, чтобы добраться до коробки передач. А потом, разобрав эту коробку, увидеть, что ничего там, может, страшного и нет, пыль попала на диски, само притрется…

Но пыль это или не пыль – сейчас не угадаешь, а вот если заклинит в атаке передачу, этот шорох может стоить жизни всему экипажу танка. И уже заранее настраивая себя не уступать горластому Степану Зарудному, Стасов, сбросив обороты двигателя, вывел танк с танкодрома и покатил к цеху. Сквозь смотровую щель он увидел толпу, человек эдак семьдесят рабочих, сгрудившихся в курилке перед цехом сборки. Опять митингуют! Значит, действительно, с 1-го февраля им нормы выработки повышают. Но что толку в этих митингах-говорильнях! С тех пор как новое правительство отменило все, что ввел Горячев: семейное предпринимательство, кооперативное фермерство, заводское самоуправление и т. д., – людям осталось одно – митинговать по любому поводу. Так нервнобольной, позволив одеть на себя смирительную рубашку, орет и требует, чтобы санитары все же разговаривали с ним на «вы»!…

Странно, почему они вдруг стали расходиться? То стояли, митинговали, сварщик Анатолий Гусько, тоже «афганец», инвалид, на всю курилку руками размахивал, а как увидели стасовский танк, так – боком, боком, кто – в цех, а кто – в теплую курилку…

Недоумевая, не затевают ли ребята чего против них, контролеров, – но, черт возьми, не могут же контролеры выпускать с завода некачественные танки, это не обувь, которую можно оформить вторым или третьим сортом, – Стасов въехал в открытые ворота цеха, заглушил двигатель, выбрался через башенный люк из танка и спрыгнул на цементный пол цеха, снял с головы шлемофон. И как-то странно ему показалось, что никто из работяг на конвейере не повернулся в его сторону, не взглянул даже. Обычно, вся бригада бросает работу и ждет, что контролер скажет, много ли дефектов и насколько они серьезны, нельзя ли просто отлаяться от контролера, глоткой взять или всем вместе поднять контролера на смех. Со Стасовым эти номера у них редко проходят, но сейчас именно такой случай – при словах «шорох в коробке передач» полбригады начнет хохотать… Но почему же никто не глядит на него, даже горластый Степан Зарудный стоит на конвейере спиной к Стасову, работает и словно не видит, что рядом с ним танк остановился…

– Эй, мечтатель! – крикнул ему Стасов.

Степан медленно, словно бы вынужденно, повернулся. Это был высокий сорокапятилетний мужик, жилистый, с длинной шеей, крупным кадыком и большими прокуренными зубами. Хотя Зарудный был круглый и стопроцентный русак, над «казбечиной», постоянно прикушенной его крупными зубами, нависал огромный нос, какие рисуют только в газетных карикатурах на израильских сионистов. А над этим «рубильником» сияли совершенно неожиданные на таком лице голубые глаза, настолько голубые, что просто смерть бабам. При таких глазах, пепельном чубе, мощной глотке, звании майора в отставке и почти баскетбольном росте Степан Зарудный был еще и мастером своего дела как по сборке танков, так и по части баб, а потому – жутким нахалом, матерщинником и горлохватом. Поэтому назвать его «мечтателем» было все равно, что назвать скунса фиалкой.

Но, как ни странно, никто не отреагировал на шутку Стасова, а горластый Степан, отводя глаза, сказал кротко:

– Слушаю, Андрюша…

– Ты че это? – изумился Стасов. – Вежливый! Заболел, что ли, от китового мяса? – и он оглянулся, ожидая если не смеха, то хотя бы смешка рабочих на конвейере. Отвратительно-сладкое китовое мясо, которым недавно заменили в рабочих столовых свинину и говядину, стало теперь шутливым оправданием всего – от снижения производительности труда до потери потенции.

Однако и этой шутке никто не улыбнулся, а несколько рабочих, повернувшихся было к Стасову вполоборота, тут же отвели глаза и усердно принялись за свою работу.

– Вот ударники! – усмехнулся Стасов и кивнул Степану на танк. – Шорох в коробке передач.

– Хорошо, Андрюша. Оставь, мы посмотрим… Даже если бы Степан запустил в него сверху гаечным ключом, Стасов не оторопел бы так, как от этой кроткости горластого Степана. Недоверчиво переводя взгляд со Степана на рабочих – да что это с ними сегодня? или разыгрывают? – Стасов топтался на месте, не зная, садиться ли ему в следующий танк или еще раз объяснить Степану про шорох в коробке передач…

И в этот момент громкий, надрывающий душу женский крик расколол монотонный рабочий гул цеха.

– Андре-е-ей!!!

Стасов резко повернулся. Это был голос его жены Иры, но так – Так! – она не кричала даже при родах.

– Андре-е-ей!!! – она бежала к нему из боковой двери цеха, бежала вдоль конвейера, на котором стояли работяги в серых спецовках – мужчины и женщины, и все они смотрели теперь на нее, бросив работу.

– Андрей!…

«Наташа!» – это было первой и единственной мыслью Стасова, пока он смотрел на жену, бегущую к нему в одном платье и в домашних тапочках. Именно потому, что ТАК кричать Ира могло только из-за дочки, ноги у Стасова сразу стали ватными, и он не бросился навстречу Ире, а стоял и – молясь, молясь, чтобы он ошибся! – думал только одно: «Нет! Нет! Только не Наташка!…»

– Убили! Наташу убили! – Ира рухнула к нему на грудь и забилась в истерике.

– Кто убил? Где? – сухими губами и помертвевшим голосом спросил Стасов, все еще думая, что жена, конечно, преувеличивает.

– Милиция! Убили и забрали в девятнадцатое отделение! И не отдают! Даже не показывают! У-у-у-у!… – выкрикивала Ирина, рыдая и подвывая.

– Подожди, не вой! – с досадой сказал Стасов жене, чувствуя даже неловкость за такую сцену на глазах у всего цеха. – Что значит «убили»? Ну, забрали в милицию…

– Убили, я тебе говорю!!! – крикнула ему в отчаянии Ирина. Степан Зарудный спрыгнул с конвейера и сказал негромко:

– Это правда, Андрей. Они ее убили. Гусько, поди сюда! – позвал он парня, который только на сходке у цеховой курилки что-то взахлеб рассказывал толпе митинговавших рабочих. – Расскажи…

– А че рассказывать? – удрученно сказал Анатолий Гусько, отбрасывая с лица козырек-"намордник" маски сварщика и переступив со своей живой правой ноги на левую, протезную. – Мент толкнул ее, а она головой о стенку…

Глядя на Гусько, но думая уже о чем-то своем, Стасов негромко спросил у жены:

– Где она?

– Я же говорю: в 19-м! Но они меня не впустили даже!… Стасов разом отстранил от себя жену, как отодвинул. Одним прыжком запрыгнул на высокую гусеницу танка и в следующее мгновение уже исчез в башне. И, практически без промедления, танк взревел двигателем, задним ходом рванул из цеха, вылетел во двор, резко затормозил одной гусеницей, разворачиваясь на ходу, и, выбросив через выхлопные горловины облака копоти, на предельной скорости помчался к заводской проходной, к ее стальным воротам. Это произошло так быстро, что никто не успел ни крикнуть, ни рвануться следом. Даже вахтер, от безделья игравший у ворот с собакой, не успел среагировать – не только не преградил дорогу танку, но и сам не отпрянул в сторону. Танк, на ходу разворачивая свою пушку назад, пронесся в миллиметре от лица вахтера, собака чудом выскочила из-под гусеницы, а танк всем своим сорокатонным весом с ходу саданул в стальные ворота проходной, вышиб их, несколько метров проволок их на себе, но сбросил на крутом повороте и понесся дальше по улицам.

– Эй, куда?! – запоздало заорал вахтер, зачем-то дал из автомата очередь в воздух и побежал в свою будку звонить по телефону и поднимать тревогу. Но Стасов, конечно, не видел всего этого. Его руки вмертвую сжимали рычаги управления, нога выжимала педаль газа на максимум, а глаза видели только дорогу – обледенелую мостовую, шарахающиеся в стороны машины с испуганно орущими водителями, изумленно застывших на тротуаре пешеходов… детей – девочку, замершую на перекрестке… еще одну девочку со школьным ранцем за спиной… и еще одну – с детскими санками и куклой в них…

Да, из десятков проносящихся мимо фигур взгляд Стасова выхватывал в эти минуты только детские, девчоночьи…

Некрашеный, со свернутой назад пушкой, и разбитыми фарами, тяжелый армейский танк «Т-90», последнее слово советской техники, мчался по промороженным улицам, ревя двигателем, коптя шлейфом черного газа, бряцая незакрытым люком башни, кроша гусеницами лед и слабый асфальт мостовых, сшибая на поворотах телефонные будки и почтовые ящики, не обращая никакого внимания на светофоры и чудом избегая лобовой встречи с ошалело гудящими встречными машинами. Вот, наконец, Гагаринский проспект, за ним улица Степана Разина и чуть дальше – Кирпичный проезд, где находится 19-е отделение милиции.

Вымахнув в Кирпичный проезд, Стасов сузил глаза. Двухэтажное побеленное здание райотдела милиции стояло в глубине проезда, за высоким штакетником забора. От милиции навстречу танку катила голубая милицейская «Волга», из ее открытых окон милиционеры палили по танку из пистолетов – им, конечно, уже позвонили по телефону, предупредили. Танк не отвечал на эту стрельбу – он был, конечно, без боезапаса. Просто Стасов, не сбавляя скорости, вел танк навстречу «Волге» – лоб в лоб. Но водитель «Волги» избежал лобового тарана, вильнул в сторону и наверняка проскочил бы мимо, если бы танк не взял влево. Левой гусеницей танк зацепил заднее крыло «Волги», и машина отлетела в сторону и влипла в телеграфный столб.

А танк промчался дальше и остановился, задрав пушку над штакетником забора. За забором, в окнах райотдела милиции, стояли мильтоны и палили по танку из пистолетов. Пули тукали по танковой броне, как орехи, но наушники стасовского шлемофона заглушали звук. Сжав зубы, Стасов дал полный газ. Танк разнес забор как бумажную препону, и, не сбавляя скорости, ринулся вперед, к зданию райотдела милиции. Стасов уже видел, как в окнах испуганно отшатнулись искаженные страхом лица милиционеров, и вдруг… Танк умолк и замер, как подстреленный влет.

Стасов в недоумении и горячке дернул рычаги управления, и только после этого его глаза увидели стрелку датчика топливных баков. Стрелка лежала на нуле, ниже красной отметки. Стасов вспомнил, что четверть топливного бака – запас, положенный для проверки танка, – он сжег на танкодроме, и еще чудо, что горючки хватило докатить сюда, до Кирпичного проезда. Впрочем, об этом Стасов уже не думал. Увидев, что горючее кончилось, он рывком выбросил себя из открытого люка башни и сразу, в тот же миг, своим былым, армейским инстинктом послал тело назад, за танк. Теперь, сняв шлемофон, он хорошо слышал и чувствовал то, что не испытывал уже девять лет: гул пистолетных выстрелов, присвистывающее дзыньканье пуль о стальную броню танка.

Милиционеры беспрерывно палили из окон райотдела милиции по танку, не зная, что эта страшная сорокатонная машина, способная простым тараном обрушить все их здание, уже мертва. Лежа за танком, Стасов в бессилии царапал руками грязный смерзшийся снег. Но что, в конце концов, ему от них нужно? Дочку! Увидеть дочку! И как можно быстрей! Не вставая, Стасов снял с себя бушлат, свитер и, наконец, белую хлопчатобумажную майку. Мороз был под тридцать градусов, но он не ощущал холода. Поискав по сторонам глазами, он подтянул к себе срубленную стрельбой ветку, привязал к ней свою белую майку, выставил ее на ветке из-за танка.

Две пули тут же пробили майку, но затем стрельба прекратилась. Стасов подождал немного, выставил из-за танка телогрейку и замер в ожидании – будут стрелять или нет?

– Давай, давай! Выходи – крикнул ему из окна первого этажа начальник райотдела милиции капитан Беспалов. Но на всякий случай капитан держал пистолет на весу, в вытянутых через окно руках.

Подняв в левой руку ветку с белой майкой, Стасов, голый до пояса, вышел из-за танка и впервые увидел их всех – чуть не весь личный состав 19-го райотдела милиции, сорок семь сержантов и офицеров, сорок семь пистолетных стволов, направленных на него изо всех окон этого белого двухэтажного здания. Разбитые окна, дыры в белой штукатурке и языки черной копоти, тянувшиеся по стене от двух милицейских «Волг», сгоревших подле здания, были результатом утренних событий, неизвестных Стасову.

Недоумевая – что же здесь произошло? – и хрустя ботинками по битому стеклу, Стасов взошел на крыльцо райотдела милиции. Здесь, из соседних с дверью окон, на него были в упор наставлены штук двадцать пистолетов, и один из них был пистолетом капитана Беспалова. До дула этого пистолета было не больше двух метров, а до узких глаз капитана – два с половиной. Лицо капитана было сплошной белой маской, и только глаза были видны на этом лице – серые, как ножи. Стасов уперся взглядом в эти глаза и сказал:

– Где моя дочь?

– Давай, давай, заходи! – Беспалов показал пистолетом на дверь. – Заходи, поговорим.

– Где моя дочка? – повторил Стасов. Он все еще был голым до пояса, но по-прежнему не ощущал мороза.

Беспалов не ответил. Он отошел от окна в глубину дежурной комнаты, подошел к двери и распахнул ее прямо перед Стасовым.

– Заходи!

Стасов снова посмотрел ему в глаза, отшвырнул в сторону ветку со своей майкой и шагнул в дверь. И в тот момент, когда его тело пересекло порог, два дюжих милиционера бросились на него с боков. Легко, потому что Стасов и не думал сопротивляться, они заломили ему руки за спину и с профессиональной сноровкой защелкнули на них стальные американские наручники с самозатягивающимся замком – чем больше будет барахтаться или вырываться арестованный, тем туже будут врезаться в его запястья эти замечательные наручники, скопированные тульскими мастерами с американского образца.

Как только прозвучал характерный щелчок замка наручников, капитан Беспалов еще подрагивающими от нервного возбуждения руками вложил пистолет в кобуру, а Стасов, глядя на него, спросил:

– Ну, где дочка?

– Мудак ты! В морге она, где ж еще! – сказал Беспалов и кивнул милиционерам в сторону КПЗ – камеры предварительного заключения: – Уберите его!

– Подожди, капитан… – начал было Стасов, но никто уже не слушал его. Один из милиционеров грубо толкнул его в спину, второй – тот самый язвеннолицый старшина Карюк, который дежурил утром у хлебного магазина, – заломил Стасову руки вверх так, что Стасов изогнулся вперед от боли, и вдвоем милиционеры повели Стасова к КПЗ. Только теперь, когда Стасов понял, что его сейчас просто швырнут в камеру, он стал кричать и вырываться:

– Стой! Подождите! Дочку! Где дочка, сволочи?… Старшина Карюк, усмехаясь, открыл стальной засов на двери КПЗ. Сразу за дверью был узкий коридор – с одной стороны кирпичная стена, выкрашенная в бурый цвет, чтобы не отмывать каждый раз пятна крови арестованных, с другой – стальная решетка до потолка. За этой решеткой и были расположены в ряд две камеры предварительного заключения – мужская и женская. Стасова втолкнули в мужскую. Здесь на железной, припаянной к полу скамье, уже сидел Петр Обухов, раненый, с небрежно перевязанным плечом.

– Так я и знал! – пробасил он с досадой, увидев Стасова, и даже в огорчении стукнул правой рукой по скамье. И тут же скривился от боли. – Ой!… Так я и знал, что ты к ним, как к людям, придешь!…

Не обращая на него внимания, Стасов стал бить ногами решетку и кричать:

– Дочку! Дайте на дочку посмотреть! Скоты!… Но от резких движений стальной браслет так остро впился в запястья рук, что Стасов охнул от боли и утих.

– Андрюша, это ты? – послышалось из-за стены, из женской камеры.

– Я… – удивленно отозвался Стасов и спросил у Обухова. – А кто там?

– Конюхова я. Вера… – Стасов узнал голос матери Бориса Конюхова, его школьного друга, погибшего в Афганистане весной 1988 года. Тогда впервые в Свердловске похороны солдата, прибывшего из Афганистана в цинковом гробу, были не потайные, как в течение девяти лет до этого, а открытые, с участием матерей всех ребят, погибших в Афганистане. А Стасов был в числе тех пятидесяти «афганцев», которые организовали эти похороны и охраняли их на случай, если милиция вмешается и станет разгонять «посторонних» женщин. Милиция не вмешалась. То было время горячевского «просвета» – гласности, перестройки и начала разговоров о выводе советских войск из Афганистана, и первый секретарь Свердловского обкома партии Роман Стриж быстро сориентировался в «сложной» ситуации: сам, с полным составом обкома партии примчался на кладбище и сказал над могилой Борьки Конюхова речь о «герое интернационального долга», а назавтра все газеты – местные, и московские – расписали эти похороны как новый, в духе гласности и перестройки почин свердловского обкома. Затем, при следующих похоронах. Стриж решил разукрасить их еще больше – под торжественную музыку стал вручать матери погибшего солдата его боевые медали. Но женщина вдруг швырнула эти медали ему в лицо и закричала, что и он сам, и вся его свита – партийные ублюдки и убийцы. После этого случая представители властей уже не появлялись на похороны «афганцев», но зато сами похороны стали открытой и действительно гласной традицией – все 'афганцы" и все матери, потерявшие сыновей в афганской войне, приходили на кладбище хоронить очередного легшего в гроб солдата…

Теперь тетя Вера, мать Бориса Конюхова, была через стенку от Андрея Стасова, в женской КПЗ – камере предварительного заключения.

– А вас-то за что, тетя Вера? – удивленно спросил Стасов.

– Петя, расскажи ему… – попросила из-за стенки Вера Конюхова.

– Ой, Андрюха… – шумно вздохнул Петр Обухов. – Ну что рассказывать? Наталью твою сержант Щаков убил, вся очередь это видала…

26. Город Урал (продолжение), 10.12 по уральскому времени.

Очередной телефонный звонок оторвал капитана Беспалова от составления рапорта «О танковой атаке рабочего „Тяжмаша“ Андрея Стасова на 19-й райотдел милиции». Беспалов машинально снял трубку:

– Капитан Беспалов.

То, что он услышал, заставило его вскочить на ноги, багровея от бешенства, заорать в трубку:

– Что-о?! Кто говорит?!

Молодой дежурный по отделению лейтенант Козлов, закрывая разбитое окно антиалкогольным фанерным плакатом «Папа, не пей!», удивленно повернулся к капитану.

– Неважно, кто говорит, – прозвучал в трубке спокойный мужской голос. – А важно одно: мы даем тебе полчаса на то, чтобы привезти на завод Стасова, Обухова, Конюхову и труп девочки. Если…

– Да пошел ты!… – выматерился в трубку Беспалов и бросил ее на рычаг, распаленно продолжив вслух: – Е… их мать, они мне еще угрожать будут!

Телефон зазвенел снова, капитан резко снял трубку:

– Милиция!

– Полчаса, капитан, – прозвучал в трубке все тот же мужской голос. -Сверим часы. Сейчас 10.12. Все, – в трубке прозвучали гудки отбоя.

– Кто это? – спросил у капитана лейтенант Козлов.

– «Афганцы», наверно. Провоцируют, суки!

– «Афганцы» – это серьезно, – сказал молоденький Козлов и стал гвоздями прибивать фанерный щит к оконной раме.

– Ты думаешь? – заколебался Беспалов, а. затем решительно набрал номер телефона, еще до того как ему ответили, раздраженно бросил Козлову: – Да перестань стучать!… – но тут же изменил интонацию: – Алло! Товарищ полковник, это Беспалов из 19-го. Только что мне позвонил какой-то тип с «Тяжмаша». Угрожал, что если я через полчаса не привезу на завод арестованных, то…

– То что? – спросил голос на другом конце провода.

– Не знаю, товарищ полковник, я не дослушал. Бросил трубку, чтобы не поддаваться на провокацию.

– Ну и мудак, надо было дослушать, – сказал голос. – Ты уверен, что это с «Тяжмаша» звонили?

– Да, так он сказал…

– Хорошо. «Тяжмашем» ГБ занимается. А тебе я пришлю роту из милицейского училища.

– Спасибо, товарищ полковник.

– Но имей в виду – оружие применять только в крайних случаях!

– Да я и так только в крайних, товарищ полковник! Они мне утром две машины сожгли и окна выбили – куда уж крайней! – обиженно произнес Беспалов.

Гудки отбоя были ему ответом. Он покачал головой:

– Все нервные стали…

Ровно через двадцать минут на двух бронетранспортерах прибыла рота вооруженных мальчишек – восемнадцатилетних курсантов милицейского училища под командованием старшего лейтенанта. Беспалов, в ожидании нападения «афганцев» или еще какой-нибудь их провокации, приказал курсантам перекрыть оба конца Кирпичного проезда и занять оборону на крышах соседних домов.

В это же время к шести проходным «Тяжмаша» подкатили грузовики, набитые гэбэшниками, а к зданию заводской столовой – два рефрижератора с мясными продуктами. На заводе уже шли митинги, но, по русской традиции, без всякой организации – не всеобщий заводской митинг, а вспышки говорилен у каждой цеховой курилки. Правда, эти разрозненные толковища отличались и русским же максимализмом:

– Кончай работу, братва! Даешь им Венгрию!

– Надо, как Стасов, – на танки и давить милицию!

– А этого мента Шакова – за яйца повесить!

– А что с новыми нормами? Неужели молчать будем?… Но пока в разных концах десятикилометровой территории «Тяжмаша» еще только распалялись очаги цеховых митингов, прибывшие на завод гэбэшники уже быстро заняли все проходные и блокировали склад готовой продукции, где стояли готовые к отправке 187 танков «Т-90». Одновременно заводские стукачи и члены парткома и профкома активно разносили по всему заводу слух, что во время обеденного перерыва в столовой будут без талонов продавать рабочим настоящее, говяжье, а не китовое мясо, а также сосиски и масло – аж по два кило в одни руки!

– Наша власть, бля! – сказал сквозь зубы Степан Зарудный, наблюдая за суетой гэбэшников у ворот проходной. – Чуть что, нас же и под замок и кусок мяса в зубы, чтоб заткнулись!

– Я ж говорил: сразу надо было выступать! Пока они не очухались! Утром еще! – сказал ему на это молодой сварщик Анатолий Гусько. Он был максималистом, как все инвалиды.

– Ладно тебе! «Сразу!» Под пули лезть, как Стасов и Обухов?

– Если б весь завод пошел, они б и не стреляли!

– Если бы весь завод пошел, они бы из пулеметов стреляли, – сказал Степан. И посмотрел на часы. – Полчаса кончается. Ладно, я пошел. Без меня ничего не затевайте.

– Понял, – кивнул Гусько.

Зарудный вытер руки паклей и пошел к начальнику смены Левону Акопяну. Будка Акопяна была под самым потолком цеха, на антресолях. Три стеклянные стенки этой тесной клетушки фонарем нависали над двумя конвейерами сборки танков – так, чтобы начальнику смены было видно все, что делается в цехе. Поднявшись по лестнице к этой «голубятне», Степан сквозь стеклянную стенку увидел в будке не только Левона Акопяна, но и еще четырех незнакомых мужчин. Хотя все четверо были разного возраста и в штатских пальто, в их холодных лицах было что-то одинаковое, как в их форменных черных полуботинках. И Зарудный с легкостью угадал: эти из КГБ. Трое из них стояли у окон, наблюдая сверху за цехом, а четвертый что-то выпытывал у красного и явно закипающего от злости Акопяна.

– Нет, я ничего не слышал! Но люди правильно волнуются! Кто может выполнить эти новые нормы? Мы танки делаем, а не гондоны! – донесся до Зарудного голос Акопяна. Степан понял, что начальник «держит оборону», сатанея от необходимости быть вежливым с этими гэбэшными козлами. «Мы делаем танки, а не гондоны!» – была любимая присказка Акопяна, потому что, по утверждению Акопяна, «если гондон с браком, то хоть человек родится, а если танк с браком, то весь экипаж– к ф…»…

Короче, попадаться сейчас под горячую руку Акопяна было самым последним делом, и при любой другой ситуации Степан Зарудный даже не вошел бы в кабинет, но тут был особый случай. Поэтому Степан выпрямил свою жердерослую фигуру, развернул плечи и, вздымая внутри себя деланное возмущение, саданул рукой в дверь акопянской будки.

– Ну че, начальник?! – грубо сказал он с порога своим мощным, нахраписто-прокуренным голосом. – Долго я свой танк буду ждать?

– Какой танк? – не понял Акопян, а все четверо гэбэшников повернулись к Степану.

– Как «какой»? Да ты оф…, Акопян?! Стасов мой танк угнал, расф… его там, а это же моя продукция, е-мое! Он же на мне висит, этот танк ф…! Так что вы давайте – или подписуйте акт о приемке танка, а тогда ф… его как хотите, или я должен этот танк забрать на ф…, пока его пацаны на улице до винта не разобрали. Я с завода не уйду, пока мне танк не вернут!

– Так поезжай и забери этот танк сам! – гаркнул взвинченный Акопян.

– Во-первых, я три часа потеряю на трамвае за этим танком ездить, на ф… мне это надо – это раз! – не сбавлял напора Зарудный. – Во-вторых, с завода сейчас ф… выйдешь! А в-третьих, я без вас не поеду! Там в танке одной электроники на полмиллиона! Может, что и пропало уже, а мне отвечать?

Только теперь Акопян понял, какой спасительный выход подбрасывает ему Зарудный. Мгновенно погасив радостную вспышку своих больших карих глаз, он тут же выругался, словно в большой досаде:

– Вот е… твою беременную сардину! – и повернулся к гэбэшникам:

– Извините, товарищи. Речь действительно идет о танке, который стоит миллион… – и тут же взял трубку внутризаводского телефона: – Алло, коммутатор! Акопян говорит. Директора завода!…

Через десять минут Акопян и Зарудный в сопровождении начальника заводского отдела технического контроля и трех офицеров КГБ выехали на двух служебных «Волгах» из ворот завода и направились той же дорогой, по которой полтора часа назад промчался Андрей Стасов в танке «Т-90». Сидя рядом с Зарудным на заднем сиденье машины, Акопян сказал ему:

– Вовремя ты про танк вспомнил. Бутылка с меня.

Между тем жена Стасова, Ирина, неизвестно как покинувшая завод, шла по улицам к центру города. Скорее всего, и вахтер на заводской проходной, и прибывшие на «Тяжмаш» гэбэшники просто не обратили внимания на эту простоволосую, без пальто и без шапки женщину, приняли ее за чертежницу или лаборантку, налегке выскочившую в соседний магазин за сигаретами. И теперь Ирина – по-прежнему в одном домашнем халате и тапочках на босу ногу – шла по промороженному городу, по обледенелым тротуарам и протоптанным в снежных сугробах пешеходным дорожкам. Люди удивленно оглядывались на нее, провожали ее взглядом из окон трамваев и автобусов и, присмотревшись, замечали не только ее наряд, дикий для такой январской погоды, но и общую странность в ее фигуре, взгляде, походке.

Ирина шла по улицам как робот, как бездушный манекен. Даже на переходах она не останавливалась и не мешкала, а шагала на мостовую, не обращая внимания на красный сигнал светофоров и не поворачивая головы на гудки автомобилей или трамвайные звонки. Ее глаза смотрели вперед, в одну точку, и не видели дороги, а ноги несли ее тело без участия мысли – ровным и механическим шагом. И именно это ее отрешенное движение заставляло людей не только уступать ей дорогу и оглядываться на нее, но и напрягать память – кто это?… кажется, я где-то видел эту молодую рыжеволосую женщину?…

Кто– то попытался остановить ее -она не слышала. Кто-то в нерешительности увязывался за ней – пожилая женщина, потом еще две помоложе…

Миновав незаконченное, а точнее, брошенное строительство на том месте, где раньше был дом Купца Ипатьева, в котором большевики расстреляли царя Николая Второго и его семью, Ирина вышла на центральную, имени, конечно, Ленина, улицу. За шестнадцать месяцев, прошедших со дня последней прогорячевской демонстрации, здесь многое изменилось. Исчезли все пиццерии, «Мак Доналдс», пирожковые, исчезла яркая голоногая реклама и мальчишки-торговцы газетами, а также – по личному распоряжению нового первого секретаря обкома партии Федора Вагая – исчезла трамвайная линия. Зимний ветер гнал теперь по обледенелым тротуарам и мостовой только какой-то мусор – так выглядит место, откуда позавчера уехал передвижной цирк.

И лишь возле «Универсама», главного городского гастронома, было людно. Правда, внутри гастронома покупателей не было, так как ничего дефицитного не продавали: ни сахара, ни мяса, ни макарон, – а создавать очереди впрок, в расчете на то, что, авось, через пару часов что-нибудь все-таки выбросят на прилавок, – таких очередей милиция теперь не допускает. Поэтому, в ожидании «неожиданного» выброса продуктов, люди – в основном, закутанные в тулупы пенсионеры и пенсионерки – либо молча читали на уличном стенде «Правду» с новым указом о повышении производственных норм, либо шаркали валенками по тротуару, ограничивая свой маршрут с восточной стороны гостиницей «Исеть» – нелепым, времен конструктивизма, серпообразным зданием, где иногда в «Пельменной» продают мороженые пельмени, а в западной – стоящей напротив «Большого дома» двухэтажной коробкой «Промтоваров», где тоже могут «выбросить» дефицит – теплые финские или корейские мужские рубашки. Эти-то всезнающие старики и старухи, проводящие в очередях и дни, и бессонные ночи, первыми опознали Ирину Стасову:

– Господи! Дак это ж… Это ж мать той девочки, которую нонче милиция убила!

– Она! Ей богу, она! Трамвайная вожатая…

– Дак куды ж она раздетая?…

Не слыша их, Ирина миновала пустой лоток «Мороженое» и свернула в магазин «Промтовары». Все той же своей походкой робота она подошла к стеклянной витрине отдела парфюмерии, одним коротким ударом ребра ладони выбила стекло, даже не оцарапавшись при этом, и под изумленным взглядом онемевшей продавщицы взяла с витрины большой флакон одеколона «Цветочный», свинтила пробку и деловито вылила на себя весь одеколон. Затем – второй флакон…

– Эй! Ты что делаешь? – выскочил откуда-то из глубины магазина его директор, но Ирина, не обратив на него никакого внимания, вылила на себя и третий флакон одеколона. Кроме «Цветочного» и еще пудры «вечерняя», никакой другой парфюмерии в магазине не было, но вряд ли это имело сейчас значение для Ирины Стасовой. Смочив одеколоном и волосы, и свой байковый халат и даже тапочки она, насквозь мокрая, вышла из магазина мимо оторопевшего директора и все той же механической походкой перешла через улицу Ленина к зданию обкома партии.

Молчаливая толпа стариков и старух осторожно двигалась за ней на некотором расстоянии.

Площадь перед зданием обкома партии тоже изменилась с позапрошлого лета. Теперь вместо памятника первому советскому президенту Якову Свердлову, который был евреем по национальности, тут стоял стандартный памятник Ленину с каменной рукой, протянутой в небо. А за ним на карнизе «Большого дома» днем и ночью горели огромные неоновые буквы нового лозунга: «РОССИЯ-ПАРТИЯ-НАРОДНОСТЫ».

Пройдя мимо дворника, старательно посыпавшего тротуар перед обкомом партии желтым песком, Ирина приблизилась к высокой дубовой парадной двери. Справа от двери висела новая мраморно-стеклянная вывеска:

ЕКАТЕРИНБУРГСКИЙ ОБЛАСТНОЙ КОМИТЕТ КПСС

Ирина уже взялась за желтую бронзовую ручку двери, но тут дверь сама отворилась, и прямо перед Ириной вырос плотный и квадратноплечий милиционер в белом овчинном полушубке, в кожаной портупее и с желтой кожаной пистолетной кобурой на поясе.

– Куда?! – эдак весело сказал он, загораживая собою всю дверь.

– К первому секретарю, – негромко произнесла Ирина своими белыми губами.

– Еще чего! – милиционер покосился на остановившуюся в нескольких шагах толпу и сказал больше в расчете на этих зрителей: – Ты б еще в обком пришла! Надушилась, как клумба!

Но толпа стариков и старух индиферентно молчала – им было не до шуток, они, в отличие от милиционера, знали причину столь странного поведения Ирины. А Ирина сунула руки в карман своего мокрого байкового халатика, вытащила коробок деревянных спичек, открыла его, достала спичку и занесла ее над коричневым серным ребром коробка.

– Если не пустишь, я себя спалю, – спокойно сказала она милиционеру. – И тебя тоже.

– Ладно дурить! Пошла отсюда! – и жестом, удивительно похожим на тот, каким утром сержант Шаков толкнул восьмилетнюю Наташу, милиционер толкнул Ирину вон из обкомовской двери. Но то ли рука его соскользнула по мокрому от одеколона байковому халату, то ли Ирина в ее состоянии не почувствовала толчка, но она даже не пошевелилась. Чиркнула спичка в ее руках, рука с этой спичкой спокойно приблизилась к ее халатику, и вдруг весь халатик и вся Ирина вспыхнули голубым, спиртовым огнем.

– Эй! Ты что?! Сдурела?! – Запоздало крикнул опешивший милиционер, но в тот же миг ему пришлось изумиться еще больше: Ирина мертвой хваткой повисла на нем, прижалась к его белому овчинному полушубку своим горящим телом, отчего сухая овчина его полушубка тут же и вспыхнула.

– Отвали! Отцепись! – истерично закричал милиционер, пытаясь оторвать от себя горящую, как факел, женщину. Но Ирина обхватила его двумя руками с такой силой, на какую способны только мертвецы в их прощальной смертельной конвульсии.

Рывком, как зверь, попавший в капкан, милиционер выпал из обкомовской двери на улицу, рухнул на землю, стал крутиться, орать, дергаться, рваться из этого огненного капкана, но уже не Ирина сжигала его своим огнем, а огонь его мехового полушубка и его ватных штанов превратил их обоих в один огненный факел.

В окнах обкома появились лица партийных работников.

Но первым и единственным, кто, придя в себя от секундного шока, бросился на помощь милиционеру, был дворник с ведром песка в руках. Он уже собрался опрокинуть это ведро на два горящих тела, но толпа старух и стариков жестко отбросила его в сторону.

Они, эти старухи и старики с сухими и серыми, словно выбитыми в бетоне лицами, молча стояли вокруг двух горящих тел, и в их глубоких глазах было удовлетворение.

Женщина, чью дочку убил милиционер, сожгла и себя и милиционера.

Завтра эти сорок свидетелей-стариков превратят эту короткую новость в легенду, которую будет рассказывать вся страна.

27. Москва, Кремль, Грановитая палата, 10.30 по московскому времени

– …Ни с Израилем, ни с Японией у нас нет сухопутных границ, – говорил маршал Вязов, делая в слове «Израиль» ударение на втором "и". – Поэтому пограничный конфликт отпадает. Другим предлогом для войны могло бы быть убийство нашего посла или разгром нашего посольства. Но в Израиле у нас нет посольства, а спровоцировать японцев напасть на наше посольство в Токио – задача довольно трудная…

– Дело не в трудности! – пренебрежительно перебил новый Председатель КГБ Алексей Зотов, бывший Первый секретарь Московского горкома партии. – За деньги на Западе можно организовать все, вплоть до нападения на наших космонавтов в космосе…

Зотов умолк, он всего лишь подал реплику во время речи Вязова. А члены Политбюро смотрели теперь на него ожидающе, и Зотов продолжил почти нехотя:

– Я думаю, если мы всерьез нуждаемся в этих войнах, то нужно провести не одну акцию, а серию антисоветских акций как в Токио, так и в Израиле. Чтобы народ ясно увидел: войну провоцируют жиды и японцы. А потом – как последняя капля, которая переполнит чашу терпения, – разразится какой-нибудь вооруженный инцидент…

– С чего вы начнете? С каких акций? – спросил у Зотова Стриж. Вопрос о войне с Израилем или Японией он считал для себя решенным, но ему не понравилась эта словно бы вскользь оброненная Зотовым фраза «если мы всерьез нуждаемся в этих войнах». Она означала, что шеф КГБ оставляет за собой право на собственное мнение, которое, как обычно, совпадает с еще невысказанным мнением другого главы правительства – Павла Митрохина.

Зотов отпил чай из стакана в старинном подстаканнике и задумчиво глянул в окно, за которым стояли заснеженные ели Кремлевского сквера. Вот уже год, как заседания Политбюро происходят в Грановитой палате, построенной еще в конце 15-го века при Иване Третьем. Огромный, около 500 квадратных метров, зал целиком декорирован старинной живописью, его сводчатые потолки и порталы – в каменной резьбе, а массивные квадратные колонны, поддерживающие потолок, украшены золотой лепниной и двуглавым орлом – символом российской державности. Начиная с пятнадцатого века, в этой палате проходили приемы иностранных послов и праздничные торжества, государственные совещания и важнейшие царские дворцовые церемонии. В 1552 году здесь три дня пировал Иван Грозный, отмечая захват Казани. В 1653 году здесь, на Земском соборе, было принято решение о присоединении Украины к России, а в 1709 году Петр Первый праздновал в этой палате победу русского оружия над шведами в битве под Полтавой. Но после Октябрьской революции эта традиция была прервана, заседания Политбюро проходили в ЦК на Старой площади, и только Стриж и Митрохин возродили былой русский ритуал. Теперь древняя палата с ее старо-русскими фресками и духом русских царей, витавшим под сводчатыми потолками, символизировала преемственность истинно русских традиций в управлении страной.

– Ситуация в мире сама подсказывает, с чего начать, – произнес Зотов. – Израиль хотел организовать нам экономическую блокаду, но эта блокада разваливается. Японцы хотели под шумок отхватить себе назад наши острова, но у них ничего не вышло. Будет вполне естественно, если израильские экстремисты начнут теперь нападать на наших дипломатов и на наши посольства в Европе и в США, и японские – в Токио. После каждого такого эпизода мы будем публиковать ноты протеста, и одновременно наша пресса и ряд газет на Западе начнут кампанию с призывом обуздать сионистов. Нужно раскалить антиизраильские и антияпонские настроения и у нашего населения, и за рубежом. Это не очень трудно, и тех, и других в мире любят почти одинаково. Но даже когда эти настроения приблизятся к критической точке, мы будем провозглашать сдержанность. Сдержанность до той минуты, пока какая-нибудь акция жидов или японцев уже как бы не оставит нам выбора…

– Сколько времени вам нужно на подготовку этих акций? – спросил Стриж. При всем том, что этот хитрец Зотов вроде бы не сторонник задуманных Стрижом блиц-войн, нельзя не отметить его делового подхода к поставленной задаче.

Зотов пожал плечами и в очередной раз посмотрел на Митрохина.

– Павел Иванович лучше меня знает, что все зависит от бюджета. Если мы хотим, чтобы все было чисто, то нападения на наших дипломатов должны быть проведены действительно израильтянами и японцами. А им нужно платить валютой…

– Платить жидам, чтобы они нападали на наши посольства?! – воскликнул маршал Вязов.

Лицо Зотова посерело и превратилось в сухую маску. Он терпеть не мог Министра обороны Вязова, единственного из горячевцев, оставленного Стрижом и Митрохиным в Новом Патриотическом правительстве. Конечно, они оставили Вязова вовсе не потому, что во время августовского переворота Вязов легко переметнулся на их сторону. Просто, когда во главе армии стоит старик, больше трясущийся за сохранение должности, чем за все остальное, невозможен никакой альянс между армией и КГБ и, значит, никакие посягательства двух этих сил на реальную власть в Кремле. Но именно то, что Зотов и Вязов ненавидели друг друга, как раз больше всего устраивало Стрижа и Митрохина.

– Речь идет, Дмитрий Матвеевич, не просто о нападениях евреев на наши посольства, – мягко сказал Вязову Митрохин. – Насколько я понимаю Алексея Федоровича, речь идет о ЗВЕРСКИХ нападениях. – И он взглянул на Зотова: – Да?

– Ну-у-у… конкретный характер акций еще нуждается в разработке… – уклончиво протянул Зотов, так и не поняв по реплике Митрохина, какую же позицию он занимает по отношению к идее Стрижа о разгроме Израиля и Японии.

Стриж тоже в упор посмотрел на Митрохина. В конце концов, именно от Митрохина зависит окончательное решение. И как это Митрохин всегда умеет оставлять за собой последнее слово! Казалось бы, все идеи и вся инициатива Стрижа, но каждый раз получается так, что решающее слово – за Митрохиным…

Между тем Митрохин, убедившись, что все члены Политбюро смотрят теперь на него, сказал не спеша, с раздумчивыми, почти актерскими паузами:

– Я думаю, что в обычных условиях… ну, то есть при условиях внутренней стабильности в стране… на разработку этих акций Комитету понадобилось бы… ну, скажем… от шести до десяти месяцев. И конечно, не меньше двухсот миллионов долларов…

Бешенство отразилось на лице Стрижа – Митрохин явно торпедировал его предложение. «При условиях внутренней стабильности»! В условиях стабильности на х… нужны эти войны!…

– Но! – повысил голос Митрохин. – Мы находимся в необычных условиях. Народ никак не хочет вернуться к былой дисциплине. Тысячи каких-то кликуш и пророков заполняют поезда, рынки, вокзалы и предсказывают черт-те что – Страшный суд и Конец Света в двухтысячном году… – Митрохин встал и неспешным, воистину державным шагом прошелся по Грановитой палате: – В Воронеже, Полтаве, Хабаровске, Херсоне, Мурманске – какие-то бабьи бунты, стычки «афганцев» с милицией. Час назад мне позвонили из вашего Свердловска, Роман Борисович. Из Екатеринбурга по-новому. Вы, наверно, еще и не знаете, что там рабочие атаковали сегодня управление милиции, сожгли милицейские машины, ранили с десяток милиционеров. Это, конечно, мелкий инцидент, но и он показателен. Народ дошел до какой-то черты, за которой он может стать неуправляем, если его раздражение не направить вовремя в новое русло…

Опять подковыка, подумал Стриж. «Ваш Свердловск!» Выходит, я оставил там очаг диссидентства и народной смуты!

– Я полагаю, – Митрохин остановился на фоне иконописной настенной фрески так, что золотой нимб святого оказался точно над его, Павла Митрохина, головой. – Я полагаю, что в сегодняшних экстремальных условиях у нас нет не только десяти месяцев для подготовки к войне, но даже и пяти! Войну надо бы начать вчера, сегодня, максимум – завтра. Помимо морального фактора победы, нам позарез нужны израильская и японская техника. Поэтому я предлагаю: к следующему четвергу КГБ подготовит план операций, которые обеспечат нам возможность начать войну с Израилем не позже, чем в марте. Второе: генштаб разрабатывает несколько моделей военных акций, которые до марта должны быть полностью отработаны на армейских учениях и штабных играх. В марте мы должны быть в Тель-Авиве, в апреле – в Токио. У кого есть возражения? – и Митрохин своими спокойными ясными глазами обвел лица членов Политбюро и остановил свой пытливый взгляд на Стриже.

Стриж усмехнулся. Из этой речи он понял значительно больше, чем многие из присутствовавших. Может быть, только Зотов понял столько же. Например, что именно себя видит Митрохин во главе победоносных военных действий…

– Я не думаю, что кто-нибудь против захвата в марте и Тель-Авива, и Токио, – сказал Стриж, пытаясь хотя бы этой иронией взять реванш за то, что Митрохин уже присвоил себе его, Стрижа, идею. – Но осилим ли мы войну на два фронта? Я-то имел в виду, чтобы наши военные просчитали альтернативу. – Израиль или Япония?

– Хорошо, пусть они просчитают. А решать будем мы, в следующий четверг, – сказал Митрохин. Он не сомневался в том, что и Вязов, и тем, более, Зотов принесут то, что нужно ему, Митрохину. – Что у нас сегодня еще?

И снова Стриж внутренне возмутился этим Митрохиным. Как будто он не знает, что у них сегодня на повестке! Как будто не он лично эту повестку утверждал и подписывал вместе со Стрижом! Но нет, ему обязательно нужно, чтобы Стриж, словно секретарь, прочел вслух следующий вопрос повестки!

– Следующий вопрос: голодовка Горячева, – сдержанно сказал Стриж. И не отказал себе в удовольствии поддеть Митрохина: – Нужно что-то решать, иначе ваше протэже действительно дуба даст. Сегодня двадцать седьмой день его голодовки…

– Упрямый м…! – в сердцах сказал Митрохин. Действительно, никто не мог представить, что упрятанный и изолированный от мира на прекрасной даче Горячев уподобится диссидентам и объявит голодовку с требованием дать ему газеты и радиоприемник. – Тоже мне Сахаров нашелся!

– А почему бы не дать ему радио и газеты? – пожал плечами Зотов. – Ведь он думает, что весь мир каждый день кричит: «Где Горячев? Что с Горячевым?». Как когда-то о Сахарове. Так пусть послушает…

Митрохин вопросительно взглянул на Стрижа. И в этом вопросе, в этой очевидной для всех нерешительности Митрохина был сегодняшний реванш Стрижа. Потому, что это Митрохин 16 месяцев назад спас Горячева и, по образцу западных стран, выдумал ему должность формального главы государства – Президента СССР. Конечно, на первых порах это помогло быстрей стабилизировать положение внутри страны и – до выселения евреев – сохранить связи с США, ФРГ, Канадой и другими западными странами, но в то же время приходилось постоянно давать публичные объяснения изоляции Горячева – мол, после инфаркта врачи не разрешают Горячеву работать больше часа в день, мол, он на лечении, на отдыхе – короче, чуть не Ленин в Горках!

– А, может, ему уже пора в отставку? – спросил маршал Вязов.

Стриж и Митрохин улыбнулись разом, так очевидна была трусость министра обороны: если представить, что завтра Горячев каким-то чудом окажется вдруг в Кремле хотя бы на час, то первым он вздернет, конечно, Митрохина, но уже вторым – именно Вязова…

– Нет, – сказал Зотов. – С отставкой Горячева я бы теперь не спешил. Пока мы называем его Президентом страны, никто не ждет от нас военных действий. А отставку Горячева тут же расценят как знак ужесточения нашей политики, а нам это ни к чему. Уж если мы собираемся воевать, элемент неожиданности крайне важен.

Хотя это был хорошо обоснованный аргумент, Стриж и Митрохин продолжали улыбаться. Им было ясно, что Зотов рад потерзать Вязова страхами.

И эти улыбки взаимопонимания примирили их на сегодняшний день.

28. Екатеринбург, обком партии 14.00 по уральскому времени (12.00 по московскому).

– Что там у тебя происходит? – спросил Стриж, хмуро глядя на Вагая с экрана видеосвязи.

– Через час все будет в порядке, Роман, – поспешно ответил Вагай. После августовского переворота он стал вместо Стрижа Первым секретарем обкома и сидел теперь в бывшем стрижевском кабинете. За его спиной, на стене, висела карта Екатеринбурга (бывшего Свердловска), на ней были видны красные кружочки, флажки и отметки карандашом.

– Докладывай, – приказал Стриж.

– Ну, имеют место разрозненные вспышки и драки с милицией, – неохотно начал Вагай. – Но мы с этим справимся…

Здесь же, в бывшем кабинете Стрижа, находилась сейчас вся новая команда Вагая – второй секретарь Серафим Круглый, начальник городской милиции полковник Сухин и начальник городского управления КГБ майор Шарапов.

– Точнее! Что происходит?! – даже на телеэкране было видно, что Стриж сейчас взорвется от злости. А между тем у Вагая были все основания считать Стрижа своим должником – выше, в Москву, Стриж Вагая не брал, чтобы, как он говорил, избежать обвинений в кумовстве и коррупции. Вот вам благодарность за преданность и за всю августовскую операцию!

– Да ничего страшного не происходит! – ответил Вагай как можно спокойней. – Утром действительно были сложности: какая-то девочка погибла в очереди за хлебом, и народ озверел. Напали на милицию, на «Тяжмаше» – митинг. А мать девочки пришла сюда и сожгла себя и милиционера, который не пустил ее в обком. Но сейчас все приходит в норму.

– Каким образом? – жестко спросил Стриж.

– На «Тяжмаше» мы продаем рабочим мясо – по два кило в одни руки. Ну, и чем слушать болтунов на митингах, люди ринулись за мясом. Так что на данный момент в городе имеют место только отдельные хулиганские инциденты…

– Например? – уже чуть спокойней спросил Стриж.

– Например, полчаса назад мальчишки бросили в милицейскую машину бутылку с горючей жидкостью. Вот здесь, – Вагай показал на карте красный кружок. – А здесь час назад бабы разбили витрины продовольственного магазина. Вот и все.

– Какие меры принимаешь?

– Вся милиция и ГБ подняты по тревоге. По городу ходят усиленные патрули с собаками. Ночью думаем взять всех, кто болтал на «Тяжмаше» о забастовке.

– Сухин, ты уверен, что справитесь без армии?

– Безусловно, справимся, Роман Борисович! – откликнулся начальник милиции Сухин.

– Шарапов, а ты меня слышишь? – спросил Стриж и скосил глаза в сторону от экрана – туда, где стоял начальник городского ГБ майор Шарапов.

– Слышу, Роман Борисович! Конечно, справимся! – громко сказал Шарапов, и объектив телекамеры вместе с телеэкраном медленно повернулись на звук его голоса.

– Слушай внимательно, – сказал Стриж Шарапову. – «Тяжмаш» – это завод оборонного значения. Все евреи, которые на нем работали, были, конечно, сионистами и имели своих агентов среди русских рабочих. Сионистов мы выслали на китайскую границу, но их русские агенты остались. И не исключено, что они каким-то образом поддерживают связь со своими хозяевами и по их приказу подбивают народ на забастовку. Ты меня понял?

– Так точно! – стоя по стойке «смирно», отрапортовал майор Шарапов.

– Ну, хорошо. Работайте. Только имейте в виду: сегодня вы с вашими беспорядками уже фигурировали на Политбюро. Надеюсь, не надо объяснять, что это значит. Тем не менее, мы вам пока доверяем. Но завтра лично нам доложите о ситуации. И еще. Круглый, это тебя касается…

– Слушаю, Роман Борисович, – сказал второй секретарь обкома Серафим Круглый, в его ведении была теперь вся идеология области.

– Как только Шарапов нащупает на «Тяжмаше» этих сионистких агентов, нужно развернуть по этому поводу кампанию в местной прессе. Ясно?

– Безусловно, Роман Борисович-Стриж отключился, его изображение пропало с экрана. Скрипнула дверь, Вагай резко повернулся к вошедшей без стука молоденькой секретарше пышных форм:

– В чем дело?

– Из Пролетарского района полковнику Сухину звонят, – сказала секретарша.

– Ну и что? Селектора нет?

– Да ну его, селектор! – вяло сказала секретарша, проведя своим томным, с поволокой взглядом по стройным офицерским фигурам Сухина и Шарапова.

– Иди, иди, телка! – недовольно кивнул ей на выход Вагай, а Сухин взял телефонную трубку:

– Сухин слушает… Где?… Ну и чего вы ждете?… Сейчас выезжаю!…

– В чем дело? – спросил Вагай. /

– На Рогожной улице бабы грабят продмаг, – сказал Су-хин. – Милицейскую собаку зарубили топором. Разрешите мне их лично успокоить, Федор Ильич.

– Успокоить мы должны весь город, – задумчиво произнес Вагай.

– Но первым делом нужно найти агентов сионизма. Слыхали, что Стриж сказал? Мы уже фигурировали на Политбюро! Но если мы найдем агентов сионизма… Поэтому так, Сухин: всех баб, которые грабят магазин, передашь в КГБ. Не может быть, чтобы никто из них в прошлом не спал с каким-нибудь жидком. Ты меня понял, Шарапов? Человек десять-пятнадцать должны сознаться…

– У меня они все сознаются. Даже целки! – усмехнулся Шарапов.

Карательные отряды милиции и КГБ, водометы и «черные вороны» с воем сирен носились по городу, спеша ко все новым и новым вспышкам народного недовольства. Но хотя полковник Сухин лично принимал участие в «успокоении» города, успокоения не наступало. Даже простая операция по аресту женщин, поднявших скандал в продовольственном магазине на Рогожной улице, превратилась в новую кровавую схватку, потому что как раз в это время мимо шла рабочая смена завода «Станкостроитель». «Наших баб бьют!» – крикнул кто-то, и этого стало достаточно, чтобы рабочие, выламывая колья из заборов или вооруженные неизвестно откуда взявшимися кастетами, обрезками металлических труб и даже пистолетами, бросились на милицию. После войны в Афганистане у населения страны появилось полно оружия – ворованного из армии, самодельного, привезенного тайно из Афганистана. Так что в первые же мгновения два милицейских фургона – так называемые «черные вороны» – были перевернуты и шесть милиционеров пали замертво с разбитыми черепами. В следующую минуту милиция пришла в себя, открыла огонь, толпа, отстреливаясь из пяти пистолетов, стала разбегаться, оставляя на грязном снегу раненых и убитых. А в это время новая вспышка самоуправства уже вывернулась в другом конце города. Там толпа женщин и подростков атаковала хлебопекарный завод…

Есть в людской психике, в психологии села, города и даже целого народа нечто, не поддающееся объяснению простой логикой. Народ, который почти восемь десятилетий покорно терпел куда более кровавые бани сталинских, например, репрессий; люди, у которых за одну ночь могли арестовать и уничтожить всех их близких: отца, мать, сестер и братьев, и которые безмолвно, поколениями несли в своих душах рабскую покорность любому кнуту, милицейскому погону, партийному чину; мужчины, женщины и дети, которые еще вчера ночью привычно, как по Божьей заповеди, сами записывали себе на ладони номера в очереди за буханкой хлеба, – эти самые люди по совершенно, казалось бы, мелкому поводу, не сравнимому, во всяком случае, с их исторической бедой и опытом их многотерпенья, вдруг перестали быть чувствительны к страху, обезумели.

Правда, в этот вечер город Екатеринбург, бывший Свердловск, еще и сам не зн