/ / Language: Русский / Genre:detective / Series: Лобное место

Упреждение

Эдуард Тополь

Любовно-политический триллер «Упреждение» – это второй том детективного романа «Лобное место». В конце 2014 года руководство страны отправляет героев «Лобного места» в Будущее, чтобы узнать, что ждет Россию в ближайшие годы.


 Эдуард Тополь

Упреждение

Ах, страшная страна Украина!

М. Булгаков. Белая гвардия

Россию надо любить.

Без нашей эмигрантской любви России – крышка. Там ее никто не любит.

В. Набоков. Машенька

Часть первая. 2014. Ультиматум Сафонова

1

Приходилось ли вам просыпаться в такой выходной, когда можно никуда не спешить? Вот не нужно вскакивать, наспех одеваться и бежать по каким-то делам, а можно, не открывая глаз, просто лежать в теплом коконе дремы и предутренних снов. Приходилось? Во всем теле мягкая расслабленность, на плече невесомый груз волос и головы любимой, а на шее – ее дыхание…

Именно в этот райский момент неги и заслуженного отдохновения – буквально вчера я закончил наконец сценарий «Их было восемь», и теперь он, уже переплетенный, лежит на письменном столе, – именно в этот момент раздался телефонный звонок. Не музыка ремингтона, не какие-нибудь позывные в духе «Вставай, страна огромная!» или «Yellow Submarine», я давно простился с этими забавами айфонов, а резкий телефонный звонок, который я тут же предчувственно возненавидел, но и вспомнил, что сам виноват – почему перед сном оставил телефон в спальне и не выключил звук?

– Алло… – сонно-сухим голосом сказал я в трубку и ощутил, как Алена отстранилась от меня своим сдобно-горячим телом и демонстративно повернулась ко мне спиной.

– Антон? – спросил мужской голос.

– Да…

– Доброе утро. Это Сафонов Илья Валерьевич, друг твоего отца. Ты помнишь такого?

Я вспомнил. Из всех приятелей отца генерал Сафонов был в нашем доме, наверное, чуть ли не самым частым гостем, но я не помню, чтобы отец когда-нибудь называл его своим другом. Впрочем, после того, как в 1992-м у нас гигантскими тиражами вышли международные бестселлеры «Журналист для Брежнева» и «Красная площадь», где прототипом главного героя был мой покойный отец – следователь по особо важным делам Прокуратуры СССР, у нашей семьи вдруг обнаружилось большое количество его друзей – сослуживцев и школьных приятелей. На первых порах некоторые из них даже опекали меня, помогли поступить во ВГИК. Но никакого Сафонова среди них не было, это я знаю точно. Тем не менее я сказал в трубку:

– Помню. Доброе утро.

– Вообще-то уже день, почти двенадцать, – усмехнулся голос. – Неужели вы еще спите?

«Вы»? Я насторожился, окончательно просыпаясь. Почему «вы», когда последние сорок лет он говорил со мной на «ты»?

– Нет, не сплю. Слушаю вас… – сказал я суше, чем обычно говорю с настоящими друзьями отца.

– Хочу пригласить тебя в ресторан. Есть небольшой разговор, но не по телефону. Как тебе «Village Kitchen»?

Второй звонок! Первым – «вы» – он обозначил свою осведомленность, что я сплю не один. А вторым – «Village Kitchen» – что знает ресторанчик на Малой Бронной, который мы с Аленой открыли в ее прошлый прилет. Но даже если этот Сафонов связан с ФСБ, то как, каким образом они могли там узнать про нынешний Аленин прилет, если она только что, всего в три утра, прилетела в мою постель из 2034 года? Неужели…

«Айфон, блин! – подумал я заполошно. – Они просто прослушивают мой айфон, а я, идиот, оставил его в спальне, рядом с кроватью, на тумбочке. И они слышали всё, всё…»

[Спокойно, читатель! Здесь нет опечатки, и это никакой не фантастический роман. В 2034 году люди научились путешествовать во времени. Вы же не будете отрицать, что рано или поздно это должно случиться? В 2034-м каждый сможет купить турпутевку в любой год нашей истории, в романе «Лобное место» об этом рассказано подробней, и я не собираюсь тут повторяться. Но если вы мне не верите, зайдите на сайт Принстонской физической лаборатории плазмы (www.pppl.gov) и прослушайте недавнюю, 10 января 2015 года, лекцию профессора Принстонского университета Майкла Гразино (Michael Grazino) «Consciousness and Social Brain» – он там как раз об этом и говорит.]

– Ну, хватит размышлять, Антон, – засмеялся голос Сафонова так, словно он услышал мои мысли и про айфон, и про его, Сафонова, работу в ФСБ. – В семь вечера жду тебя в «Village Kitchen». Можешь прийти со своей подругой. Пока.

И – гудки отбоя.

Я раздраженно посмотрел на экран айфона, там горела короткая надпись: «Анонимный абонент». Конечно, моим первым движением было тут же выключить его вообще, полностью. Что я и сделал, а потом вспомнил, что, даже выключенный, любой айфон остается вполне работающим подслушивающим устройством. Мысленно чертыхнувшись, я размахнулся и швырнул его через дверь в коридор.

Конечно, громкий стук упавшего айфона разбудил Алену.

– Что случилось? – спросила она, не поворачиваясь ко мне.

– Ничего, спи…

– А кто звонил?

– Неважно, спи… – Я просунул руку под ее теплую поясницу и властно привлек к себе. Я знал, что до ее возвращения в Будущее осталось три часа, разве мог я тратить это время на разговоры?

2

Все-таки следует объясниться.

Я работаю на «Мосфильме» сценаристом и редактором художественных фильмов и телесериалов. В июле 2014-го, в самый разгар войны в Новороссии, в наших съемочных павильонах появилось привидение, которое – после целого ряда при– и злоключений – оказалось двадцатилетней актрисой Машей Климовой, играющей роль диссидентки Натальи Горбаневской в фильме 2034 года «Их было восемь». Готовясь там к съемкам, она купила туристическую путевку в август 1968 года, когда Горбаневская и еще семь смельчаков вышли на Лобное место с плакатами против вторжения советских войск в Чехословакию. Телепортировавшись из 2034-го в двадцать пятое августа 1968-го и увидев своими глазами эту демонстрацию на Красной площади, Маша на обратном пути тормознула на «Мосфильме», чтобы повидать своего будущего отца Дмитрия Климова, бармена нашего студийного кафе, и свести его с гримершей Катей, своей будущей мамой. Но что-то случилось с Машиным телепортатором, какая-то мелкая поломка, и ей пришлось пару суток провести привидением в наших павильонах, где ее и засек мой друг кинооператор Серега Акимов. Чтобы помочь Маше выбраться из нашего времени, мне и Сереге понадобилось вместе с ней телепортироваться сначала в 2034-й, а потом еще с одной молодой актрисой, Аленой Зотовой, играющей в этом фильме следователя прокуратуры, смотаться в 1968-й на судебный процесс этих демонстрантов. Вот с этой Аленой, как вы уже поняли, у меня и случился роман, подробности которого изложены в романе «Лобное место».

Теперь, когда вы знаете предысторию (а еще бы лучше – прочли «Лобное место»), я могу рассказать вам о встрече с Сафоновым.

3

– Вас ждут? – спросили сразу два юных администратора ресторана «Village Kitchen» – маленькая брюнетка и высокий худой шатен.

Ресторан этот открылся с год назад, рядом на Малой Бронной и на Патриарших вальяжно процветают «Аист», «Академия», «Маргарита», «Донна Клара», «Павильон» и еще несколько знаменитых заведений, и потому каждый, кто входит в «Village», немедленно становится тут дорогим ВИП-гостем.

– Надеюсь, что ждут, – сказал я и, озираясь по сторонам, прошел в глубину небольшого зала, за которым был еще один.

Сафонов сидел именно там и, едва я вошел, словно бы мельком глянул на свои ручные часы. Но я знал, что опоздал лишь на полторы минуты, и не стал извиняться.

– Вот вы где! Добрый вечер…

– Привет! – Он, не вставая, подал мне руку. – Раздевайся, садись.

Я снял куртку-пуховик, бросил ее на соседнее сиденье и сел напротив Сафонова.

– А вы прекрасно выглядите!

Честное слово, это не было лестью. В свои семьдесят с гаком (и с большим гаком! он все-таки ровесник моего отца) генерал Сафонов выглядел пятидесятилетним пижоном и еще вполне успешным ловеласом – коротко стриженные и умело подкрашенные пепельные волосы, крупное, без морщин лицо, гладко выбритые щеки, короткие усики и ярко-голубые, как у Брэда Питта, глаза. Прибавьте к этому спортивную фигуру без всякого пивного живота, отличный темно-синий итальянский блейзер, тонкую гарусную голубую turtle-neck-«водолазку», скрывающую стареющую кожу на шее, а на столе два «скромных» телефона «Diamond Blackberry Viper» за десять штук зелеными и шестой айфон, – не зря к нам тут же подбежали сразу и юная хостес, и молодая статная официантка.

– Вы уже что-то выбрали? – чуть ли не разом спросили они у Сафонова, напрочь игнорируя мою плебейскую персону в поношенном свитере и джинсах.

– Сейчас, красавицы, минуту… – сказал он, открывая обширное меню.

– Может, какие-нибудь напитки? Аперитив? – не унимались они.

– Спасибо… – Сафонов поднял на меня смеющиеся глаза. – Что ты пьешь? Водку? Коньяк? Виски?

Я замялся. После прощальных лирических трудов с улетающей Аленой коньяк был бы в самый раз, но я не хотел напрягать генеральский бюджет.

– Не знаю… А вы что будете?

Сафонов повернулся к официантке:

– У вас есть грузинские вина?

Свержение Саакашвили вернуло в Москву грузинские вина, и они сразу же стали новой фишкой московских гурманов и визитной карточкой элитных ресторанов.

– Конечно, – сказала официантка. – «Мукузани», «Цинандали», «Саперави», «Телиани»…

– Настоящее «Телиани»? – встрепенулся Сафонов.

– У нас все настоящее, – улыбнулась она.

– Несите бутылку! – распорядился Сафонов и пояснил мне: – «Телиани» – это вино, которым в Ялте Сталин угощал Рузвельта и Черчилля.

Официантка и администраторша ушли, а Сафонов стал листать меню.

– А, так вот почему ты облюбовал это место! Фаршмак, гефилте фиш…

Тут официантка вернулась с высокой темной бутылкой, завернутой в белоснежную крахмальную салфетку. Отвернув край этой салфетки, она показала Сафонову кремовую этикетку с десятком медалей и темными буквами «ТЕЛИАНИ».

– Да! – уверенно сказал Сафонов. – Открывайте! Правда, с рыбой красное не очень идет, но ради такого случая…

– У нас не только еврейская кухня, – тут же сказала официантка. – У нас и кавказская…

– Но мы-то хотим гефилте фиш, – тонко усмехнулся Сафонов.

Я молчал. Я знал, сколько тут стоит фаршированная рыба, и мне было интересно, насколько раскошелится этот самоуверенный пижон в итальянском блейзере. Но он, похоже, и не собирался экономить – заказал гефилте фиш, фаршмак с картофельными драниками, оладьи из цукини, свежеприготовленный хумус и перец на углях с греческим сыром… «Похоже, нам предстоит длинный разговор», – подумал я и не ошибся: сделав заказ и отпустив официантку, Сафонов снова посмотрел мне в глаза:

– Ты знаешь, где я сейчас работаю?

– Ну… – замялся я. – Насколько я помню, вы профессор МГИМО…

– Правильно, формально я в МГИМО. Но главным образом я советник там! – И Сафонов поднял указательный палец правой руки. – Там, понимаешь?

– У Путина? – удивился я.

Сафонов нахмурился, ему явно не понравилось, что я вот так, вслух и в упор произнес имя президента.

– Ну, не совсем у него… – ответил он, доставая из кармана темно-вишневую курительную трубку и фирменный кисет с красивой вышивкой «STEVENSON CHERRY CAVENDISH». Но перехватив мой удивленный взгляд, вспомнил: – Блин, запретили курить! – Он спрятал трубку и кисет и положил передо мной свою визитную карточку. – Прошу…

Знаете, порой даже по визитной карточке можно судить о характере человека. Например, некоторые печатают свои карточки на черном фоне. Я таких людей сторонюсь – если им импонирует черный цвет, то мало ли что у них на душе. Другие делают свои визитки золотыми или с золотыми виньетками. Это пижоны и самохвалы. А достойные личности пишут просто: «Кончаловский Андрей Сергеевич». Плюс номер телефона и электронный адрес. И всё!

На визитной карточке Сафонова значилось:

САФОНОВ Илья Валерьевич

Генерал-майор юридической службы

Доктор юридических наук

Профессор МГИМО

Ст. советник Совета стратегической

безопасности РФ

Член редакционной коллегии ж-ла «ВВП»

Лауреат премии «Возрождение нации»

Тел.: +7 (495) 787-3434

E-mail: Safonov@Safonov.ru

Мне захотелось съязвить, добавив: «Трижды холостяк Советского Союза», но тут официантка вернулась с тележкой, нагруженной блюдами, – фаршмак, фаршированная рыба в клюквенном соусе, оладьи из цукини…

Некоторое время мы практически молча накладывали в свои тарелки всего понемногу и пробовали вперемешку фаршмак с хумусом и драники с гефилте фиш. Но все было настолько вкусным, что Сафонов опять просветлел и поднял бокал:

– Ладно! Все вкусно! Или, как теперь говорят, «атмосфэрно». Давай за твои успехи!

– И за ваши, – сказал я.

– Согласен. Тем паче, – он усмехнулся, – они связаны.

И выпил.

Я тоже отпил из бокала, думая, каким образом его успехи могут быть связаны с моими. Впрочем, иначе зачем бы он стал приглашать меня в ресторан?

Но я молчал, доедал вкуснейшую фаршированную рыбу, которая просто таяла во рту. Сафонов, нужно сказать, тоже не отставал, но ел он не так, как я, а с каким-то дипломатическим, что ли, эстетством и изыском. То есть если я, орудуя вилкой, как совковым инструментом, просто поглощал пищу, то Сафонов маленькими красивыми руками словно дирижировал целым набором разнокалиберных вилок, вилочек и ножей и не ел, а вкушал каждое произведение местного повара. И только закончив с первой подачей блюд, промокнул губы салфеткой и поднял на меня глаза.

– О’кей, сэр! Я тебя поздравляю. Там прочли твой роман.

– Там? – Я вспомнил Булгакова. – Где там?

Он снова поднял указательный палец правой руки.

– Там – это значит там, понимаешь?

– Что? Сам прези…

– Тихо! – перебил он и даже оглянулся по сторонам, словно мы сидели не в московском ресторане, а где-нибудь в тылу гитлеровской Германии. – Что ты сразу?.. Ладно – карты на стол! Я работаю в Управлении «В» при Совете безопасности России. Слышал о таком?

– Ну, про Совет безопасности слышал. Но про Управление «В»…

– И хорошо, что не слышал. Теперь будешь знать. Управление «В» – это Управление всем. Вообще, всем и с прямым выходом на первое лицо. Ясно? А теперь к делу. Мы прочли твой роман…

Тут я не выдержал:

– Но он еще не вышел! Он только вчера ушел в типографию!

– Именно! – удовлетворенно сказал Сафонов. – И от нашего разговора зависит, выйдет ли он вообще или не выйдет никогда.

Вот теперь я окончательно узнал генерала Сафонова и вспомнил, за что не любил его с самого детства – именно за эти высокомерно категорические нотки в голосе. Даже когда он садился играть со мной, восьмилетним, в шахматы, он таким же тоном заранее объявлял, на каком ходу выиграет партию. И выигрывал, сволочь! Конечно, начиная игру, я понимал, что не смогу обыграть генерала, но чтобы проиграть ровно на том ходу, который он назначал до игры, – этим упредительным объявлением он еще до первого хода буквально уничтожал меня, пацана. Ладно, открою семейный секрет: в юности Сафонов был влюб-лен в мою мать, потому и захаживал к нам в гости под любым предлогом и без него, но мама ему отказала даже после того, как разошлась с отцом…

Однако с тех пор прошла уйма лет, теперь я уже не был восьмилетним мальчишкой и не собирался сдаваться ему за фаршмак и гефилте фиш. Я усмехнулся:

– А разве у нас есть цензура?

– Нет, конечно, – ответил он. – У нас нет ни цензуры, ни Цензурного комитета. У нас теперь каждый издатель сам себе цензор. И это оказалось эффективней.

Тут он был абсолютно прав. В СССР существовал цензурный орган «Главлит», и он, единственный, отвечал перед властью за все вольномыслие, которое порой, изредка, по недосмотру или случайно просачивалось в прессе, книгопечатании, кино и на телевидении. По всей стране в каждом издательстве и в каждой редакции сидел его величество Цензор, который бдительно выискивал даже те крохи антисоветчины, в которых никакой антисоветчины не было. Когда в одном из моих первых газетных опусов я упомянул, что на стройке вместе с ржавой арматурой валялись куски колючей проволоки, меня тут же вызвали к цензору, и он, глядя мне прямо в глаза, сказал: «Молодой человек, вот у меня справочник всей продукции, выпускаемой в СССР. Колючей проволоки в нем нет, в нашей стране она не производится». Но был в этой системе и свой плюс. В «еще те», как говорится, времена все – ну, или почти все – были смелыми и старались «пробить цензуру», «вставить цензору фитиль». А если это не удавалось, если твою книгу запрещали или фильм «клали на полку», то ты, как жертва цензуры, становился героем в глазах своих друзей. А теперь нет Главлита и целой армии профессиональных цензоров. И если в прессе и книгоиздательстве еще сохранилось хоть какое-то вольномыслие («Эхо Москвы», «Новая газета», «Сноб»), то в главном новостном ящике страны – на ТВ цензорами стали редакторы и редакторши. Боясь за свои места, они теперь сами вместо молока дуют на воду и «как бы чего не вышло» перестраховываются даже там, где ты «ни словом, ни рылом» не копаешь ни под какую власть…

– Так вот, учти, – продолжал Сафонов. – Выйдет или не выйдет твой роман, зависит от нашего разговора.

«Шах! Сейчас будет шах! – вдруг испугался я, как пугался в детстве, когда видел, что его фигуры вдруг нависли над моим королем. – Но почему? Что им нужно от меня и моего романа?»

Впрочем, Сафонов не стал играть со мной в кошки-мышки. Он сказал:

– Понимаешь, пока твой роман проходил в издательстве редакторскую правку и верстку, никто не обращал внимания ни на него, ни на тебя. Ну, мало ли у нас издается всяческой фэнтези? Но когда к тебе буквально из ниоткуда, из ничего стала являться эта Алена…

«Соседи настучали, – тут же подумал я. – Соседи или консьерж. Конечно! Я же полный идиот – ни днем, ни вечером ко мне никто не приходит, а утром мы с ней вдвоем выходим из дома на прогулку. И на Патриарших прудах – разве не я, псих, гордо представил ее случайно встреченным киношникам: “Алена, моя любимая из Будущего”. “Из какого еще будущего?” – ревниво спросила плохая актриса и жена сценариста Виктора Туголиса. “А вот прочтете в моем новом романе!” – хвастливо ответил я. Дохвастался, блин! Они – кто “они”? – проследили за мистическими появлениями Алены в моей квартире, потом быстренько прочли роман, опросили мосфильмовскую охрану и руководство студии, убедились, что описанные в романе появления призрака на “Мосфильме” и похищения “Волги” из студийного музея вовсе не выдумка, а реальные факты, и…»

– То есть ты на самом деле побывал и в две тысячи тридцать четвертом, и в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом? – сказал Сафонов и снова достал из кармана трубку и кисет, положил на стол.

– Ну-у… – протянул я. – В шестьдесят восьмом я родился.

Сафонов как-то мельком, будто вскользь, усмехнулся:

– Спасибо. Это мы знаем…

Повторное «мы» мне окончательно не понравилось. Из него следовало, что Сафонов говорит со мной не от себя лично, а от некой группы, организации или даже всего Управления «В». При этой мысли у меня разом пропал аппетит, и даже прекрасная гусиная печень на углях с пикантным соусом фламбе из груши уже не шла в горло. В замешательстве я промочил его большим глотком «Телиани».

– Ну что ж, – сделал вывод Сафонов. – Действительно, рано или поздно человечество должно научиться путешествовать во времени, тут ты прав. Другое дело, кто именно будет путешествовать. Нет, не подумай, я тебя не укоряю. Я понимаю, что ты-то полетел не по своей воле. Но вообще…

Маленькой вилкой он подцепил кусочек горячей гусиной печени, обмакнул его в грушевый соус фламбе и отправил в рот. Это позволило мне вставить язвительное:

– Вы правы. В Будущее нужно выпускать только по рекомендации райкома партии «Единая Россия».

Он рассмеялся громко, на весь ресторан. А отсмеявшись, сказал:

– Лихо! Молодец! Сразу видно – талант, ничего не скажешь. Ладно, хватит ходить вокруг да около. У нас к тебе деловое и даже коммерческое предложение: ты летишь в Будущее не на пару часов, как в прошлый раз, а подольше, и возвращаешься с полным отчетом о том, что с нами будет через год, через пять, через десять. Понимаешь задачу?

Я онемел. Я смотрел на него во все глаза и, наверно, так тупо хлопал ресницами, что он засмеялся:

– Подожди! Не дрейфь! И я тебя не разыгрываю, слово офицера! Но ты же понимаешь, какая сейчас ситуация – «Крымнаш», санкции, Новороссия, рубль обвалился, экономика протухла. Пат! Нам нужно понять, куда двигаться. Назад нельзя, а вперед страшно. Николай Второй сунулся в Первую мировую и потерял империю. Брежнев сунулся в Афганистан и обрек весь Союз. Видишь, я с тобой откровенно. Помимо издания твоего романа – он пройдет, как простая фэнтези, – мы оплатим твою командировку и, самое главное, твой отчет. А если ты снимешь там видео – гонорар будет такой, в кино нет таких гонораров! Договорились?

Я понял, что на старости лет этот Сафонов сошел с ума, и сказал осторожно:

– Илья Валерьевич, а вы сами читали мой роман?

Он даже возмутился:

– Конечно, читал! Еще бы!

– А вы обратили внимание, там сказано: меня нет в Будущем?

– Обратил. Но это имеется в виду две тысячи тридцать четвертый год. А нам так далеко не надо. – Он стал набивать свою трубку пахучим табаком. – Как я уже сказал, нам нужно знать ближайшее будущее – через год, через пять, максимум десять. Тебе всего сорок шесть, ты же не собираешься завтра копыта отбросить…

– Спасибо. Не собираюсь.

– Вот за это и выпьем. – Он поднял бокал. – Как говорят грузины, ла хаим!

– Это евреи так говорят.

Он засмеялся:

– Правда? Ну, тебе видней. Но во всех случаях – за жизнь! – И он чокнулся с моим бокалом.

Не знаю, почему я проглотил его антисемитский намек и молча выпил. Может, потому, что еврейской крови у меня – всего одна восьмая, то есть еврейкой была одна из моих бабушек. Или я был слишком занят мыслями о том, что этот Сафонов просто псих, нужно как-то по-тихому от него отвязаться.

– Есть еще одно обстоятельство, Илья Валерьевич, – сказал я. – Алена была сегодня в последний раз.

– Неужели? Вы расстались? – Он сделал изумленное лицо. – Почему?

– Потому что она живет там, в две тысячи тридцать четвертом. А я здесь, я для нее человек из прошлого и не хочу ломать ей жизнь.

– Но у вас же любовь! Или нам показалось?

Опять это «нам»!

– Я не знаю, кто ваши «нам», – ответил я раздраженно. – Но раз вы знаете о наших встречах, сообщаю: я дописал сценарий «Их было восемь», Алена забрала его туда, в Будущее, и всё, больше она не прилетит.

– Ты так решил?

– Так мы решили. Оба, – заявил я твердо.

– Понятно… – протянул он, глядя куда-то мимо меня, в пространство. – Н-да… Это, конечно, осложняет ситуацию…

Кому он это сказал? Мне или тем, кто слушает наш разговор по двум его телефонам? Во всех случаях ясно, что, после того, как утром я выбросил свой айфон из спальни, они уже не могли слышать подробностей нашего с Аленой прощания.

– И ты не можешь ее вызвать? – спросил Сафонов и, чиркнув золотой зажигалкой, стал раскуривать свою трубку.

Я усмехнулся:

– Мой айфон способен на многое, но по нему нельзя позвонить в будущее.

Сафонов, однако, не обратил внимания на эту колкость.

– Жаль… – сказал он просто. И выпустил первое облако дыма. – И у вас нет никаких средств связи?

Я развел руками:

– Я не медиум.

– Понятно. Ну что ж… – Весь его дипломатический шарм исчез в мгновение ока, он сухо спросил: – Ты будешь десерт? Кофе?

– Нет, спасибо. Я сыт.

Пыхтя трубкой, он поднял руку:

– Девушка! Счет!

И заплатил кредитной карточкой, не оставив официантке чаевых, хотя она молча стерпела его пыхтящую трубку.

Чаевые оставил я.

4

Назавтра прямо с утра, то есть в одиннадцать (раньше на «Мосфильме» никто, кроме студийной администрации, на работу не приходит), едва я вошел в свой кабинет и сел за стол, как дверь распахнулась, и в кабинет влетел Тимур Закоев, хозяин кинокомпании «Тимур-фильм».

– Где ты был?! – закричал он вместо всякого «здрасти».

– А что случилось?

– Мы сгарели! Панимаешь? Сгарели!

– В каком смысле?

– Ва всех смыслах! Ва всех! Ты видишь, что делается с рублем?!!

– Он падает. И что? Ты разве не слышал министра финансов? Центробанк удержит его в новом коридоре.

– В новом грабу он его удержит! В грабу! – Схватившись за голову, Тимур забегал по кабинету. – Вай, Аллах! И что я наделал! Что я наделал!

– Остынь! Что ты наделал?

Тимур резко повернулся ко мне:

– Тебя послушал! Тебя! Купил эти сраные поля на Ярославском шоссе, как ты саветовал!

– И правильно сделал. Мы там построим декорации Красной площади, Елисейских Полей, Фридрих-штрассе…

– На какие деньги?! – снова вскричал он. – Ты же ничего не панимаешь в экономике! Это на бумаге у меня дагавор в рублях, а на самом деле в долларах, панимаешь? На бумаге три миллиона рублей за сто гектаров, а в натуре я им лимон должен! Зелеными – лимон! Панимаешь?

– Ну и что? Весной тебе твои дагестанские родичи дали два. В чем проблема?

– А в том, что дали под праценты! Под пятнадцать працентов, панимаешь? Но тагда доллар падал, и я всё в рубли перевел! А теперь я пришел в банк, чтобы абратно в доллары, а они гаварят: долларов нэт! Панимаешь?

– Как это нет? Что это за банк?

– Наш банк, наш! Кавказский трастовый банк.

Я ахнул:

– Какой-какой?

– Ты глухой? Кавказский трастовый…

– Тимур, ты сумасшедший. Траст – это по-английски доверие. Кавказский доверительный банк – это нонсенс!

– Но они давали семнадцать працентов гадавых! Семнадцать! Что мне делать? Меня зарежут! – И, схватившись за лысеющую голову, он снова забегал по кабинету. – Вай, Аллах! Вай!

Я вспомнил, что видел эту лысину на голове миллиардера Закоева в его роскошном кабинете в 2034 году, и сказал спокойно:

– Прекрати истерику, никто тебя не зарежет. Будь мужчиной.

Тимур с ходу подлетел к кулеру, налил себе пластиковый стакан ледяной воды, залпом выпил и сел к моему столу.

– Харашо, тебе скажу. Эти поля только на бумаге принадлежат колхозу имени «Четвертой пятилетки». А в натуре они принадлежат чеченцам. И если я до пятнадцатого ноября не отдам им лимон – всё, секир башка! Бери бумагу, пиши мое завещание!

– Вот что, Тимур. До пятнадцатого ноября три недели, завещание ты еще три раза успеешь написать. А сейчас… Я знаю один банк – маленький, но надежный. «Пальма-банк» напротив Дома кино. Дуй туда, скажешь менеджеру, что от меня, он мой читатель. Откроешь счет, перебросишь на него свои рубли из Кавказского банка, и они тебе обменяют на доллары.

– Ты думаешь? – с сомнением посмотрел на меня Тимур.

– Я не думаю, я знаю.

– Но сейчас даже у Центробанка нет долларов, – неожиданно сказал он без всякого акцента. – То есть, конечно, есть, но они никому не дают, даже банкам. И поэтому не рубль упал, а доллар взлетел, понимаешь?

– Неважно. Главное – вытащи свои деньги из Кавказского банка. Срочно вытащи. Иди!

Тимур тяжело вздохнул:

– Братан, если бы ты знал, сколько там денег…

– Сколько?

– Ну, ты же видел, как я их тратил. «Лексус»-шмексус, эти кабинеты, мебель…

– Казино? – спросил я в упор.

Он снова вздохнул:

– Ну немножко казино, караоке…

– Тёлки?

– Вах! – выдохнул он. И мечтательно вспомнил: – Если бы ты знал какие!

– Сколько же там осталось?

– Не спрашивай… – Тимур тяжело, по-стариковски поднялся. – Где, ты сказал, этот банк? Рядом с Домом кино?

Проводив Тимура, я подошел к окну, думая: боже мой, наша «Тимур-фильм» еще ничего не сделала, а уже на грани банкротства. Но ведь я был в Будущем и своими глазами видел двенадцать новеньких корпусов студии «Тимур-фильм», роскошные декорации мировых столиц и несколько сотен иностранных киношников, снимающих в этих декорациях свои блокбастеры. Значит, каким-то образом Тимур выпутается…

Теперь, со второго этажа, из окна моего, а в прошлом Ролана Быкова, кабинета я видел всю автостоянку перед главным и производственным корпусами «Мосфильма» и облетевший яблоневый сад. Было одиннадцать с чем-то утра, в такую рань, как я уже сказал, никто, кроме студийной администрации, на работу не является, и мне было хорошо видно, как в серой пелене октябрьского дождя со снегом по пустой практически парковке великий растратчик Тимур Закоев обреченно, на полусогнутых подошел к своему «Лексусу», сам открыл заднюю дверцу и, сутулясь, поднялся на заднее сиденье. Его водитель-тяжеловес включил двигатель, и машина по лужам покатила со студии…

Тут дверь у меня за спиной вновь распахнулась, это был Серега Акимов. Хотя на улице был противный октябрьский снег с дождем, на нем поверх черной футболки с надписью CANON был только легкий летний дождевик. Как я уже писал в «Лобном месте», Акимов, как и большинство кинооператоров, был гренадерского роста, косая сажень в плечах и выше меня на целую голову. Не сказав ни слова и не перешагнув порога, он призывно махнул мне рукой на выход. И поскольку на его лице было явно заговорщицкое выражение, я взял со стола айфон и послушно пошел к двери:

– В чем дело?

Но он приложил палец к губам, потом бесцеремонно отнял мой телефон, швырнул его на диван и за локоть вытащил меня из кабинета. Только после этого сказал:

– Запри дверь, и пойдем на лестницу. Нужно поговорить.

Я запер кабинет, и мы вышли на лестничный пролет, спустились к окну на площадке между вторым и первым этажами. Раньше здесь постоянно торчали курильщики, но теперь, слава богу, Назаров своим директорским приказом категорически запретил курить во всех студийных помещениях (кроме, конечно, себе в своем кабинете). Поэтому на лестничных площадках стало пусто, как, впрочем, почти везде на студии. Как сказал Станислав Говорухин, такое впечатление, будто на студии взорвалась атомная бомба. Цитирую неточно, неохота лезть в Интернет и искать его точное высказывание, тем паче, сказал он это давно, еще до того, как стал руководителем избирательного штаба президента. С тех пор он не позволяет себе никаких критических заявлений, но сути это не меняет – почти круглосуточная тишина в мосфильмовских коридорах лучше любых заявлений говорит о реальной ситуации в нашем кинематографе. А когда-то…

Впрочем, Акимов вызвал меня из кабинета вовсе не для обсуждения этой темы.

– Старик, – сказал он, – тебя уже таскали туда?

– Куда?

– Только не строй из себя целку! Да или нет?

Акимов мой друг со студенческих лет, и, кроме того, мы только что совершили путешествие в 2034-й, поэтому не было смысла темнить и уходить от прямого разговора.

– Ну, таскать не таскали, – улыбнулся я. – Но сделали предложение. А тебе тоже?

– Естественно, блин! Но я их послал!

– Почему? – спросил я, продолжая развлекаться.

– По кочану! В будущем я буду режиссером, как я могу там шпионить?

– Ты им так и сказал?

– Да, я сказал: если отправлюсь туда шпионом, меня потом могут вообще туда не впустить. На хрена мне это надо?

То есть Акимов всерьез воспринял это безумное предложение, всерьез на него ответил и теперь продолжал меня допрашивать:

– А ты что сказал? Или ты согласился?

– Я сказал, как есть. Мы с Аленой расстались, она сюда больше не прилетит, а без нее я туда попасть не могу. Вот и всё.

– Гений! – расстроился он. – Я до такого не допёр!

– А кто с тобой разговаривал? И где?

– Где! На Лубянке, где же еще?

Я изумился:

– Прямо в ФСБ?

– Нет, конечно. Рядом, в японском ресторане…

– И кто с тобой говорил?

– Какой-то генерал Сафонов. Или Сазонов, хрен его знает, я у него не проверял документы.

– Ну и что ты расстраиваешься? Мы отказались, и дело с концом.

– Ты думаешь, они отъемутся?

Тут, словно отвечая на его вопрос, мимо нас прошли вверх по лестнице двое плотных молодых мужчин явно не киношной внешности – в одинаковых темно-серых костюмах и бледно-серых рубашках с плохо, будто узелком, завязанными галстуками. Впрочем, дело было не столько в их костюмах, сколько в ботинках – это были совершенно одинаковые дешевые черные ботинки с армейского или ментовского склада.

Мы с Акимовым переглянулись и стали подниматься следом за ними, гадая про себя, на какой этаж они направляются.

Но они уверенно свернули на второй, прямо к моему двести пятому кабинету.

Я снова посмотрел на Акимова. Бежать? Но глупо бежать от сотрудников силовых структур. Да и что я такого сделал? Отказался отправиться в Будущее – это что, преступление? По какой статье?

Между тем эти двое остановились у двери моего кабинета, прочли небольшую табличку «ТИМУР-ФИЛЬМ. Главный редактор ПАШИН А.И.», затем с силой подергали ручку и постучали в дверь. Да, именно в такой последовательности – сначала властно подергали, но дверь была заперта, а потом постучали.

– Похоже, меня будут брать. Отвали… – тихо сказал я Акимову, но он, конечно, не мог оставить друга.

Я оглянулся, думая: «Эх, на миру и смерть красна! Не зря Наталья Горбаневская писала, что они, восемь смельчаков, вышедших на Лобное место, были счастливы, когда их там арестовали на глазах российских и иностранных туристов. Ведь они “сделали это”, и уже вечером об этой демонстрации говорили все западные радиостанции, то есть узнал весь мир».

Но здесь, на «Мосфильме», кроме нас четверых, на всем втором этаже производственного корпуса главной киностудии страны даже в 11.20 не было ни души! То есть, если бы не Акимов, меня тут можно было и придушить, как мышь в мышеловке…

Я сделал еще три шага вперед и сказал развязно:

– Здравствуйте! Вы ко мне?

Оба обернулись, смерили меня взглядами с головы до ног, и я тут же похолодел, вспомнив, где видел такие тускло-серые глаза, – в шестьдесят восьмом году у офицеров милиции возле Пролетарского суда и у гэбэшников в ресторане Дома кино. До чего же преемственны очи опричников!

– А вы Пашин Антон Игоревич? – спросил один из них, видимо старший.

– Так точно. Будете брать? – ответил я как бы шутя.

– Будем, – сказал он спокойно.

– Тогда одну минуту, – продолжал я развязно и повернулся к Акимову: – Вы можете идти. Позвоните мне завтра.

Акимов, однако, и с места не шевельнулся, а старший сунул руку во внутренний карман пиджака, достал оттуда какую-то фотографию, бегло взглянул на нее и сказал Сереге:

– А вы Акимов Сергей Петрович. Задержитесь, вы нам тоже нужны.

Я подошел к двери, вставил ключ и распахнул ее настежь.

– Прошу! Заходите.

Но они не зашли. Старший буднично произнес:

– Пашин Антон Игоревич и Акимов Сергей Петрович, вы арестованы.

– Минутку! – ответил я, зажав свой внутренний страх. И достал из кармана темно-бордовые «корочки». – Я член Общественного совета Московской городской прокуратуры. Где обвинение? Где ордер на арест?

– Всё есть, – так же буднично ответил старший. – Вы оба обвиняетесь в двукратном похищении из мосфильмовского музея и нелегальном использовании раритетного автомобиля «Волга» ГАЗ-21. Пройдемте в машину. Сами пойдете или надеть наручники?

5

В своих мемуарах «Белые ночи» Менахем Бегин, бывший премьер-министр Израиля, в юности отсидевший срок в одном из наших заполярных лагерей, написал, что для закалки характера каждому приличному человеку нужно хотя бы полгода отсидеть в тюрьме или в лагере.

В моем случае дело до Заполярья не дошло, на закалку меня посадили в «заморозку» подмосковного СИЗО (все московские были переполнены). «Заморозка» – это такой бетонный пенал без отопления, но главная цель «заморозки» – вовсе не физическая закалка арестанта и его адаптация к холоду, а полная изоляция от внешнего мира – ни радио, ни газет, ни, конечно, телевидения и вообще никакого общения с кем бы то ни было, включая следователя. Бетонная тишина и холод, железная койка на день приковывается к стене, в углу параша, а в центре пенала маленький бетонный столбик для сидения в позе «Мыслителя» Родена. В стальной двери «намордник», или «кормушка», – окошко, через которое трижды в день дают баланду и кусок хлеба. То есть полный круглосуточный покой и расслабуха. Я вспомнил папку отца с надписью «САМОЕ ВАЖНОЕ», в которой он хранил записи о своих, как он считал, самых важных расследованиях. В одной из таких записей я прочел рассказ о гениальном скульпторе Исааке Иткинде, реабилитацией которого отец занимался в начале шестидесятых. В 1937-м Иткинда, уже знаменитого на весь мир (Шагал называл его «Ван Гогом в скульптуре»), бросили в Кресты, в одиночку, и несколько месяцев избивали, требуя признания, что он японский шпион. Но сломить не смогли, потому что по утрам ему через «кормушку» бросали кусок черного хлеба – паек на целый день. А Иткинд не ел этот хлеб, а, будучи скульптором, весь день лепил из него всякие фигурки. «Я лепил эти фигурки и был свободен!» – рассказывал Иткинд отцу, и эту фразу на тетрадной страничке в клеточку отец подчеркнул три раза.

Я вспомнил «метод Иткинда» и вообще еще многое из того, что на воле быстро забывается в текучке будничных дел. Память, я вам доложу, резко обостряется в тюремной одиночке. Особенно гастрономическая. Очень явственно, просто осязаемо вспоминаешь все, что по глупости недоел в хороших ресторанах. Например, ну как я мог на ужине с Сафоновым позволить официантке унести половину горячей гусиной печени с грушевым соусом фламбе?! А когда Сафонов предложил десерт и кофе – как я мог отказаться?

Кстати, о Сафонове. На девятый день (или десятый? в «заморозке» очень легко сбиться) пребывания в одиночке меня повели наконец к следователю. Но в его кабинете и на его, следователя, месте сидел сам Илья Валерьевич.

– Ну, садись, – куря трубку, показал он на место напротив себя. – Выглядишь неважно.

– Ну… – ответил я и сел. – Вашими же молитвами.

– А вот это ты зря, – сказал он укоризненно. – Я, чтобы ты знал, тут ни при чем. Я, наоборот, приложил все силы и связи, чтобы к тебе пробиться. Тебе, между прочим, шьют воровство госимущества в крупных размерах.

– Музейную «Волгу»?

– Вот именно, что музейную. Ей цены нет, в ней Смоктуновский и Ефремов снимались! А вы ее дважды угнали.

– Ага! – Я усмехнулся. – И есть доказательства?

– А то ж! Твои собственные показания в «Лобном месте».

Конечно, после десяти дней в «заморозке» не так-то просто с ходу входить в такие дискуссии – без душа всё тело саднит от жесткой шконки, плечи ломит, во рту горечь и пакость, а в затылке свинцовая каша. Но я приказал себе сосредоточиться, да, мысленно произнес сам себе: «Держи удар!» И, выпрямившись на стуле, сказал:

– «Лобное место» – это художественное произведение, выдумка автора. Так ведь и Достоевскому можно пришить убийство старухи.

Сафонов пару раз пыхнул трубкой:

– Ты хочешь сказать, вы с Акимовым не похищали «Волгу» и не летали в ней ни в будущее, ни в прошлое?

– В мечтах, может, и летали, но в действительности…

– А как же коврики? – И он подался всем телом вперед, даже навис своим новеньким генеральским мундиром над столом следователя. – А?

– Коврики? – растерялся я и запаниковал, чувствуя, что влип.

– Да! – торжествующе возгласил он. – Напольные «волговские» коврики, которые при обыске твоего кабинета нашли в твоем письменном столе! Охранник своими глазами видел, как ты опрокинул мусорную тумбу возле мосфильмовского музея, забрал вывалившиеся оттуда резиновые коврики и унес. А? Что скажешь?

Но пока он говорил, я взял себя в руки.

– И это преступление? – спросил я невинно. – Да, я нашел выброшенные кем-то коврики, поднял их, но даже не унес со студии, а сохранил в своем студийном кабинете, чтобы постелить, например, у лифта в производственном корпусе. – И я расслабленно откинулся на стуле. – Понимаете, Илья Валерьевич, я десять дней просидел в одиночке, у меня было время проанализировать ситуацию. У вас нет ни одного вещественного доказательства похищения мной и Акимовым этой замечательной «Волги», на которой мы якобы летали в Будущее. Никто нас в ней не видел, и никаких отпечатков наших пальцев на ней нет и не было! Да, по «Мосфильму» ходили слухи о каких-то привидениях и об исчезновении этой «Волги». И сам Стороженко, начальник студийной охраны, написал по этому поводу рапорт в дирекцию, а директор студии попросил меня, как автора детективных романов, провести расследование. Этот рапорт и дал толчок моей фантазии сочинить роман. Но разве можно судить за написание романа?

– О, еще как можно! – усмехнулся Сафонов и откинулся на стуле к стене, на которой висел в рамке стандартный портрет президента. – Тебе привести примеры из русской истории?

– Не нужно, я их знаю. Но сейчас уже другое время.

– А история та же, – тонко пошутил Сафонов. – Ладно, хватит препираться. Алена тебя не посещала?

Я удивился:

– В каком смысле?

– В каком, в каком! – передразнил он. – В том самом, в каком она посещала до ареста. Прилетала она в твою камеру?

Я замер, глядя на него во все глаза. Неужели они засадили меня в СИЗО только для того, чтобы…

Сафонов, конечно, прочел мои мысли.

– Ага, дошло! – сказал он с улыбкой и подсосал докуренную трубку. – Твой друг, к сожалению, не такой умный.

– То есть?

– А то и есть. Пока ты анализировал ситуацию, Акимов бился головой о железную дверь, кричал, что он лауреат трех «Золотых орлов», и требовал Никиту Сергеевича Михалкова.

Я живо представил себе Серегу в узком бетонном пенале такой же, как у меня, камеры-«заморозки». Конечно, ему, крупному мужику богатырского роста, в этом бетонном мешке еще труднее, чем мне.

– Ну, вообще-то, – сказал я Сафонову, – мы оба члены Союза кинематографистов. Михалков, как Секретарь союза, обязан нас защищать. У меня, например, нет своего адвоката. У Акимова тоже.

– А я вас не устрою?

– Вы?! – изумился я. – Вы же нас упекли!

– Ну и что? – спокойно спросил Сафонов и выбил трубку в железную пепельницу, привинченную к столу. – Тогда в ресторане ты, наверное, подумал, что я псих, сошел с ума. Но теперь ты видишь, насколько это серьезно. И нам с вами нужен постоянный контакт. Поэтому смотри: я доктор юридических наук, генерал-майор юридической службы. Таких адвокатов на всю Москву не больше трех человек. Если вы согласитесь, я смогу посещать вас в любое время по вашему первому требованию.

– То есть нам тут сидеть, пока за Акимовым не прилетит его Маша или за мной Алена? Я правильно вас понимаю?

Он улыбнулся:

– Ну, если они вас действительно любят…

– Но как они узнают, что мы в тюрьме?! – воскликнул я в полном отчаянии, осознав, в какой мы ловушке. Не знаю, как Акимов простился с Машей, но я-то действительно сказал Алене во время ее последнего визита: «Всё, дорогая! Не ломай свою жизнь и забудь меня! Отрежь, выбрось из памяти, как сон, как могилу на заброшенном кладбище! И больше не прилетай сюда. Тебе это ясно? Я исчез в твоем прошлом!»

– Узнают! Мы над этим работаем, – вдруг сказал Сафонов и, щелкнув замками, открыл свой тонкий кожаный «дипломат». – Еще как узнают! Смотри…

С этими словами он выложил из «дипломата» пачку газет – «МК», «Комсомольскую правду», «Известия», даже «Новую газету». В каждой из них были красным фломастером обведены или подчеркнуты заметки и сообщения с броскими заголовками:

«НА “МОСФИЛЬМЕ” АРЕСТОВАНЫ ЗНАМЕНИТЫЙ КИНООПЕРАТОР СЕРГЕЙ АКИМОВ И СЦЕНАРИСТ АНТОН ПАШИН!»

«СОЮЗ КИНЕМАТОГРАФИСТОВ ВЫСТУПИЛ В ЗАЩИТУ АРЕСТОВАННЫХ АКИМОВА И ПАШИНА!»

«СОРОК ДЕЯТЕЛЕЙ КУЛЬТУРЫ ПОДПИСАЛИ ПИСЬМО В ЗАЩИТУ АКИМОВА И ПАШИНА»

«АРЕСТОВАННЫЙ РОМАН “ЛОБНОЕ МЕСТО” АНТОНА ПАШИНА ВЫДВИНУТ НА ПРЕМИЮ “БОЛЬШОЙ БУКЕР”»

– Ты когда-нибудь видел такое в наших газетах? – усмехнулся Сафонов. – Думаешь, легко было это организовать? Смотри, какая у вас реклама! И еще радио постоянно это передает – «Эхо Москвы», «Бизнес-ФМ», «Коммерсант-ФМ»!

Я даже вскочил от отчаяния:

– Илья Валерьевич! Вы… Вы… Но послушайте, это же глупо! Почему они должны там читать наши газеты? Вы слушаете радио двадцатилетней давности?

– Я знал, что ты так скажешь, – ответил он спокойно и стал прочищать свою трубку тоненьким шомполом с ершиком. – Сядь, пожалуйста. Сядь и слушай! Ты читал «Джейн Эйр» Шарлотты Бронте?

– Ну, в детстве читал. При чем тут?..

– А при том, что это бестселлер покруче твоего «Лобного места». Хотя там весь финал держится на том, что бедная Джейн Эйр вдруг за тысячу километров слышит призыв своего искалеченного возлюбленного: «Джейн! Джейн!» – и мчится к нему, сломя голову. И уже более полутора столетия все поколения читателей даже не сомневаются в этой истории. Так вот, дорогой, если телепатия властна над расстоянием, она властна и над временем. Ваши Маша и Алена обязаны услышать, что вы в тюрьме! Иначе какая же это любовь?

Я молчал. Целый ворох мыслей кружился в моей голове, и я не знал, с чего начать. А он, насладившись эффектом, сказал уже совсем другим тоном, прозаическим:

– Ну, а помимо телепатии, я просто верю в технику. В айфонах будущего наверняка есть автоматический поиск любой информации, нужной их владельцам. Это несложно сделать, я удивляюсь, почему в наших айфонах еще нет такой программы. Так вот, если ваши пассии к вам неравнодушны, они наверняка получают всю информацию, связанную с вашими именами. То есть как только в «МК», например, появился заголовок «Арестован сценарист Антон Пашин», он тут же всплыл на экране айфона твоей Алены. Если, конечно, она тебя любит… – И Сафонов с усмешкой посмотрел мне в глаза.

Но я не стал дебатировать этот вопрос. Я сказал:

– Илья Валерьевич, а вы действительно любили мою мать? По-настоящему?

– Да, любил, – ответил он спокойно. – И знал, что когда-нибудь ты меня спросишь об этом.

– Значит, любовь существует?

– А разве в своих романах ты это опровергаешь?

– И на этой вере в любовь основан весь ваш проект?

– Какой проект?

– Что Маша и Алена прилетят нас спасать, и мы улетим с ними в Будущее.

– Да, на этом и основан, – вдруг подтвердил он. – Но улетите только для того, чтобы выполнить наше задание. И запомни: когда они вытащат вас отсюда – не знаю, как? сквозь эти стены? – вы все равно не сможете нас надуть и эмигрировать в это Будущее, остаться там. Потому что у вас есть тут заложники: у тебя – твой сын, а у Акимова – мать и дочь. Ты меня хорошо понял или тебе повторить задание?

И он стал складывать газеты в свой «дипломат». Но тут я вдруг заметил еще один крупный заголовок «АВИАКАТАСТРОФА ВО ВНУКОВЕ» и взял эту газету.

Погиб глава нефтегазовой корпорации «Total» Кристоф де Маржери

Выйдя после ночного совещания по иностранным инвестициям у премьер-министра Дмитрия Медведева, де Маржери приехал во Внуково-3 и сел в свой личный «Фалькон», чтобы улететь в Париж. Но на взлете самолет наткнулся на снегоуборочную машину и взорвался…

Я посмотрел на Сафонова. Он беспомощно развел руками:

– Да… Это какой-то рок – сначала голландский «Боинг», сбитый над Новороссией, а вчера наш почти единственный крупный инвестор и противник западных санкций… Теперь ты понимаешь, насколько нам важно знать, что ждет нас в Будущем?

6

Сразу после этого разговора нас с Акимовым перевели в общую камеру № 72. Возможно, потому, что она – наверное – оборудована скрытыми видеокамерами и микрофонами, и им проще следить за нами обоими в одной камере, чем в разных. А мы обрадовались встрече и обнялись так, словно не виделись век. Рыжий сорокалетний увалень, сидевший на верхней шконке, даже сказал:

– Ну, вы даете! Вы что, педики?

– Еще слово, блин, – тут же врезал ему Акимов, – и ты у меня сам педиком станешь! Ты понял, сука?

– Я только спросил… – струсил рыжий.

Это сразу поставило всё на свои места. Честно говоря, при аресте я больше всего побаивался именно общей камеры, поскольку на воле был наслышан о тюремных нравах – про всяких там «петухов» и прочие прелести зэковских социальных лестниц. Но выяснилось, что я ошибся дважды. Во-первых, в присутствии Сереги Акимова я был как за каменной стеной, а во-вторых, наша 72-я камера оказалась самым что ни на есть высокоинтеллектуальным клубом! Во всяком случае, нигде, даже, я думаю, в телевизионной программе «Что? Где? Когда?» вы не найдете, чтобы в пространстве двадцати квадратных метров, на четырех вмурованных в пол двухэтажных шконках вольно разместились сразу два доктора физико-математических наук, четыре высококлассных бизнесмена, один лауреат трех «Золотых орлов» и один не самый плохой писатель.

– Антон Пашин? – сказал рыжий, как только мы с Серегой представились сокамерникам. – Мне кажется, я в нашей библиотеке видел книгу с такой фамилией. Это вы написали «Московская полночь»?

Так я сразу стал знаменитым в нашем СИЗО, даже охранники по очереди открывали дверной «намордник», чтобы посмотреть на «живого» писателя. Но всех сокамерников я представлять вам не буду, я же не пишу «Архипелаг СИЗО» и не хочу отнимать славу у Ольги Романовой, которая ведет лагерную тему в «Новой газете». Поэтому бегло скажу, что один доктор физико-математических наук попал на шконку потому, что на улице его избили и ограбили трое пацанов, из которых один оказался сыном майора полиции, – ну, и чтобы спасти этого урода от суда, его жертве подкинули наркотики и спрятали в СИЗО. Второй доктор наук, Иван Сильвестрович N., заведовал какой-то крутой физической лабораторией, но его ученик написал донос, будто Иван Сильвестрович продал американцам результаты своих исследований, и тут же занял его место завлаба. Трех бизнесменов обвиняли в крупных хищениях, но лишь для того, говорили они, чтобы отнять их бизнесы, а самым интересным нашим сокамерником был четвертый бизнесмен – как раз тот рыжий увалень, который спросил, не являемся ли мы педиками. У него оказалась неожиданная для тюрьмы фамилия – Гольдман, а еще неожиданнее – статья, по которой он сюда попал.

– Я тут главная достопримечательность! – заявил он мне, представляясь. – Первый еврей со статьей «хулиганство» за всю историю этой тюрьмы. Конечно, здесь сидят еще несколько евреев, так мне перед ними просто неловко. Одного обвиняют в краже десятков миллионов долларов, другой отмыл несколько миллиардов рублей, третий якобы украл всю сургутскую нефть. Крупные личности. А я всего лишь стекло разбил. В общем, позор еврейского народа. А все дело в том, что год назад я – отец троих детей, меценат и один из ведущих специалистов в области лазерной техники – имел неосторожность легально, с договором на пять лет, арендовать офис у одного олигарха. Сделал там евроремонт, завез дорогую мебель, компьютеры, вселил своих сотрудников. А дальше читайте в газете…

И с этими словами Гольдман вручил мне газету «Голос Пресни», где я прочел:

«2 марта офис компании “Лазеры Гольдмана” захватили бандиты. Захват был сделан по заказу крупного олигарха. В течение двух недель никто из сотрудников не мог зайти в помещение, хотя там оставалось оборудование компании и личные вещи. Местная полиция приезжала к помещению каждый день и требовала открыть дверь. Но им не открывали. Полицейские вздыхали: “Ну что мы можем сделать?” – и уезжали. Через месяц бандиты попытались вывезти часть мебели и сломать всё, что сложно было вывезти. Владелец компании Борис Гольдман приехал к офису, набрал 02, описал ситуацию и сказал, что бандиты уехали. После чего выбил стекло в одном из окон, зашел в свой пустой офис и вызвал по 02 следственно-оперативную группу. Группа приехала и проработала три часа в полностью разгромленном помещении, а Гольдман написал заявление о краже. Через десять дней Гольдмана арестовали. Вместо дела о краже под тем же номером лежало дело о его злостном хулиганстве. Не дав Гольдману ни с кем связаться, его вначале арестовали на 48 часов, а потом на два месяца и отправили в тюрьму. Адвокаты смогли попасть к нему только через двенадцать дней. Сейчас за разбитое стекло Гольдман сидит в подмосковном СИЗО…»

– Я дал вам эту газету, чтобы вы не подумали, что я трепло и фанфарон, – заявил мне Гольдман. – Ну, и чтобы вы поняли, что я персонаж для вашего следующего романа. Конечно, тут для вас полно персонажей, но я самый лучший. Потому что отсюда, из СИЗО, я веду войну с богатейшим олигархом! Представляете, как это интересно!

И он, действительно, был самым ярким персонажем не только в нашей камере, а во всем СИЗО! Ночами он по мобильному телефону разговаривал со своими адвокатами и журналистами, давал интервью и, не боясь никакой прослушки, обзывал своих оппонентов, следователей и судей ублюдками, продажными тварями и дебилами.

– За разбитое окно в своем собственном офисе мне по статье «хулиганство» дали два месяца, максимальный срок, а держат уже полгода! – говорил он. – В июне предлагали выйти по амнистии, но я отказался – если я ни в чем не виноват, почему я должен писать прошение о помиловании? С тех пор меня каждый месяц возят в суд, там я произношу пламенную речь, камня на камне не оставляю на моем обвинительном заключении и спрашиваю у судьи: «Вам всё ясно?» – «Да», – говорит эта тварь, рассматривая маникюр на своих ногтях, и продлевает мне заключение еще на месяц. То есть вы же понимаете – олигарх заказал меня бандитам, а бандиты заказали судье. Но больше шести месяцев никого нельзя держать в СИЗО, и они уже не знают, что делать. Выпустить меня боятся – я устрою международный процесс и сдеру с этого олигарха миллион долларов за моральный ущерб. А убить поздно – обо мне уже в Интернете море информации. Так знаете, что они придумали? Вчера втихую свозили меня в психушку на обследование, чтобы упрятать туда навсегда. Понимаете? Чем вам не сюжет? Мы с вами напишем такой роман – «Граф Монте-Кристо» отдыхает!

Конечно, мобильные телефоны запрещены в СИЗО, но отдельные охранники за отдельное «спасибо»… – ну, вы понимаете. Впрочем, мобильник был у Гольдмана почти легально – ради этого он волонтерствовал в тюремной библиотеке, где составлял компьютерную картотеку книг. При этом легко делился им со всеми сокамерниками…

– А я вам говорю, что Донбасс – это надолго. Ни войны, ни мира. Если не подбрасывать дровишек в Донбасский костер, у нас с Украиной начнется война за Крым.

– Но вы должны признать, что Крым мы забрали красиво. За два дня, без единого выстрела, Запад и пикнуть не успел…

– Красиво? Вы называете это красиво? Когда у соседа горит дом, вытащить из его сарая козу и сказать «она моя» – это красиво?

– Но это же наша коза!

– Которую вы ему когда-то сами подарили!

– Я? Я не дарил. Это Хрущев!

– По этой логике завтра вы скажете: я не отнимал, это Путин!

– Нет! Когда Хрущев дарил, вся страна молчала, а теперь вся страна аплодирует!

– Это потому, что теперь облапошить даже родную мать стало у нас делом чести, доблести и геройства! А уж соседа…

– Что ты гонишь?! Мы никого не грабим. Мы возвращаем свое и возрождаем Русский мир!

– Мир возрождаем войной? Украинцы, чтобы ты знал, все куркули, они за свою козу душу вынут. И Запад никогда не смирится. Ангела Меркель…

– Меркель? Вот уж чья бы корова мычала, а Меркель молчала! Вся Германия войнами создана! Бисмарк отнял у Дании и Франции немецкие области и присоединил к Пруссии…

– Минутку! Вы же не будете отрицать, что в девяносто четвертом Украина сдала все свое ядерное оружие под гарантии России и США о неприкосновенности ее границ? А мы эти гарантии нарушили.

– Гарантии первыми нарушили американцы. Они вышли из договора о безопасности Европы и стали строить ракетные базы у наших границ.

– Допустим. Так нужно было им и объявить войну, американцам! При чем тут украинцы?

– При том, что они хотят в Европу и в НАТО! Вот при чем!

– И за это их нужно убивать? А если мы захотим в Европу, нам казахи войну объявят?

– Мы не хотим в Европу…

– Неужели? Мы хотим в Азию? Ты себя кем считаешь – европейцем или азиатом? А? Пушкин кем был? Тургенев? Толстой? Неужели азиатами? Если я скажу, что ты настоящий азиат, ты же мне в морду дашь! А если что настоящий европеец, растаешь от комплимента.

– А как же Блок? «Да, скифы – мы, да, азиаты – мы с раскосыми и жадными очами!»

– Что-то я не вижу раскосости в ваших глазах, сэр. Жадность вижу, а раскосость… Вот из-за жадности вы и схватили соседскую козу.

– Неправда! Крымчане сами проголосовали за присоединение…

– А «вежливые люди» – это кто? Инопланетяне?

Пока на шконках в одной половине камеры часами шли такие дебаты, Гольдман в другой половине обсуждал с нашими докторами наук проекты создания самолета, летящего в лазерном потоке, ракеты, летящей без всякого топлива, а с помощью точечных лазерных импульсов, левитатора на лазерной подушке и еще каких-то футуристических машин и приборов.

– Американцы в ближайшие тридцать лет собираются сделать в космосе установку, которая будет аккумулировать энергию Солнца, – говорил он. – Но на данный момент у них нет технологий, чтобы передать эту энергию на Землю. Я решил подсуетиться и поработать в этом направлении, создав основанный на лазере проект идеального передатчика энергии с космического аккумулятора. План у меня следующий…

Дальше шел поток научных терминов, который я запомнить не мог, зато легко вспомнил мемуары Льва Гумилева, сына расстрелянного чекистами поэта Николая Гумилева, который вот так же на тюремных нарах вдруг закричал: «Эврика!», открыв свою теорию пассионарности. Единственной разницей между Львом Гумилевым и Борисом Гольдманом было, я думаю, то, что Гумилев был пессимистом-антисемитом, а Гольдман – оптимистом из романов Шолом Алейхема, Исаака Бабеля и Исаака Башевиса-Зингера. При этом я должен осторожно заметить: историю этого оптимиста я знаю только от него самого, но не имел, как вы понимаете, счастья узнать ее от второй стороны, от олигарха. А как поет БГ: «Я не знаю никого, кто не прав»…

7

Кстати (или не очень кстати), о еврейской теме, которая, как вы понимаете, всегда возникает в компании, где есть хоть один еврей. А в нашей камере их (нас) было даже больше: стопроцентный Гольдман и одна восьмушка, то есть ваш покорный слуга.

– А я за то, чтобы Путин был пожизненным президентом! – неожиданно заявил Гольдман во время очередных «камерных» дебатов.

Все уставились на него в полном изумлении, а он самодовольно улыбнулся:

– Объясняю. На Руси с девятьсот двадцать второго года существует государственный антисемитизм. В девятьсот двадцать первом году в Киеве поселились первые сто евреев-хазар, открыли на Подоле свои лавки, а уже через год киевский князь ввел штраф – десять гривен должны были платить те киевляне, чьи бабы по ночам бегали к этим жидам. С тех пор все князья, цари и генеральные секретари были антисемиты, ввели «черту оседлости» и «процентную норму», а Сталин вообще планировал погромы, чтобы выселить нас в Биробиджан. Даже глубоко почитаемый мной Александр Исаевич вставил сюда свой пятак – сидя на Олимпе всенародного поклонения, написал юдофобскую книжку «Двести лет вместе». И только Владимир Владимирович железной рукой пресек этот антисемитизм сверху. Сегодня впервые за тысячу лет в России нет государственного юдофобства. Это, конечно, не значит, что его нет вообще. Нет, он тлеет, я уверен, в плебейских массах, как огонь в шатурских болотах. И как только Путин уйдет, пожар обязательно возникнет. Кого-то же надо будет обвинить в наших бедах. А во всех русских бедах всегда виноваты все, кроме русских. Немцы, поляки, литовцы, американцы и, конечно, евреи. И тут будет то же самое – «Бей жидов, спасай Россию!». Поэтому я хочу, чтобы Путин был всегда! Следующий будет только хуже.

После такого яркого выступления все, конечно, повернулись ко мне в ожидании комментариев. Но я сказал:

– Уважаемые господа зэки, жертвы путинского, как вы себя называете, режима! Ваши схоластические дебаты мне уже остое… извините, осточертели. Если вас так занимает еврейская тема, то могу рассказать об одном уникальном еврее. Хотите?

– Хотим! – заявили сразу два доктора физико-математических наук, три бизнесмена, один лауреат трех «Золотых орлов» и один адепт В.В. Путина. При этом он включил электрический чайник и со своей полки в общей тумбочке выложил на столик у окна все свои припасы, оставшиеся от передачи с воли, – две пачки овсяного печенья, брикет халвы и пакет сухофруктов.

Я сказал:

– В тысяча девятьсот сорок четвертом году по Алма-Ате стали ходить слухи о каком-то полудиком старике – не то гноме, не то колдуне, который живет на окраине города, в землянке, питается корнями, выкорчевывает лесные пни и из этих пней делает удивительные фигуры. Дети, которые в это военное время безнадзорно шныряли по пустырям и городским пригородам, рассказывали, что эти деревянные фигуры по-настоящему плачут и по-настоящему смеются… Слухи эти через какое-то время стали такими упорными, что руководители Казахского художественного фонда решили посмотреть на эти «живые фигуры из пней». Несколько художников поехали на окраину Алма-Аты, на Головной арык. Потом, в семидесятые, эта улица стала проспектом Абая, а тогда здесь пасся скот. Художники долго бродили по пустырю и наконец увидели то, что искали. В глиняном холме узкий, как кротовий, лаз вел в глубину не то норы, не то землянки. Возле этого лаза валялись пни и куски дерева, еще только тронутые резцом деревообработчика. Но художники – люди профессиональные – уже по этим первым наметкам поняли, что сейчас перед ними откроется нечто незаурядное. Они подошли к лазу в землянку. Оттуда доносилось легкое постукивание молотка по резцу. Кто-то из художников нагнулся, крикнул в нору: «Эй!» Маленький седой семидесятитрехлетний старик выполз из землянки. Он плохо слышал и ужасно неграмотно говорил по-русски – у него был чудовищный еврейский акцент. Но когда он назвал художникам свою фамилию, они вздрогнули. Перед ними стоял Исаак Иткинд – скульптор, который еще десять лет назад был в СССР так же знаменит, как Коненков и Эрьзя. О нем писали газеты, с ним дружили Максим Горький, Алексей Толстой, Маяковский, Есенин, Мейерхольд, Качалов, его опекали Луначарский и Киров. Они считали его ровней Донателло, Тициану, Гойе. Выставки его скульптур были событием в культурной жизни довоенной России. А теперь Иткинд, чье имя для этих художников стало хрестоматийным еще в их студенческие годы, жил в какой-то кротовьей норе, голодал, питался корнями и… создавал скульптуры.

– Почему? Как вы здесь оказались? – спросили художники.

– Меня арестовали в тридцать седьмом году и сослали сначала в Сибирь, потом сюда, в Казахстан. Теперь выпустили из лагеря, потому что я для них уже очень старый. Но выпустили без права возвращения в Москву. Они сказали, что мне дали пожизненную ссылку…

– За что вас посадили?

– За то, что я враг народа, японский шпион. Я продал Японии секреты Балтийского военного флота, – ответил Иткинд и спросил с непередаваемой еврейской интонацией: – Ви можете в это поверить?

Конечно, они не могли поверить в то, что этот всемирно знаменитый скульптор, этот гениальный гном с чудовищным еврейским акцентом – японский шпион и что он хоть что-то смыслит в военных секретах Балтийского флота. Но в 1944 году в СССР к людям, объявленным сталинским режимом «врагами народа», относились как к прокаженным. Поэтому в жизни ссыльного «врага народа» и «японского шпиона» Исаака Иткинда ничего не изменилось. Разве что один из тех художников – Николай Мухин – осмелился все же влезть в его нору и вытащил из землянки большую деревянную скульптуру. Это был эскиз «Смеющегося старика» – скульптуры, которая через два десятка лет станет одной из самых знаменитых работ Иткинда.

– Мы заберем ее в музей нашего фонда, можно? – спросили художники Иткинда.

Иткинд разрешил, они погрузили скульптуру в машину и увезли, чувствуя себя почти героями, – ведь они взяли в музей скульптуру у «врага народа»! «Иткинд, – рассказывал впоследствии Николай Мухин, – стоял у входа в землянку и махал нам вслед рукой». Он прожил в этой землянке еще двенадцать – вы слышите: двенадцать! – лет. Лишь изредка и тайком навещал его Мухин, снабжал кое-какими деньгами… Затем была смерть Сталина, Двадцатый съезд партии, реабилитация миллионов «врагов народа». Иткинда к тому времени снова забыли напрочь. Да и кто станет годами заботиться о сосланном старике, когда вокруг такое творится – послевоенная разруха, затем новая волна арестов 1948 года. Даже только за общение с ссыльным «врагом народа» могли дать десять лет лагерей. Как он жил эти годы, чем, и жил ли он вообще – этого никто не знал и не интересовался… Поэтому, когда зимой 1956 года в Алма-Атинский государственный театр пришел бездомный маленький восьмидесятипятилетний старик, никто не опознал в нем знаменитого скульптора. В 1956 году таких оборванных стариков, только что выпущенных из сибирских и казахских лагерей, были тысячи. Часть из них рвалась из Сибири в свои родные Москву, Ленинград, Киев – к детям, к женам, к родственникам. Но еще тысячи уже никуда не спешили: у них не осталось в живых никого из родных, их забыли, бросили или предали в свое время жены и дети. Такие бродили вокруг бывших мест своего заключения или ссылки и искали тут работу. И все они, по их словам, были до ареста знамениты. В Алма-Ате их было в тот, 1956 год наводнение. Из карагандинских шахт, из медных рудников Джезказгана, из лагерей Актюбинска… Маленький, оборванный, обросший седыми космами и бородой, похожий на гнома старик упросил директора Алма-Атинского театра взять его на работу размалевывать задники декораций. И директор театра принял его на должность маляра с окладом шестьдесят рублей в месяц и даже предоставил ему «жилье» – топчан под театральной лестницей, где обычно грелась у печки театральная вахтерша Соня Ефимовна… Два года старик лазил на театральные стремянки, размалевывал задники декораций для спектаклей по эскизам местного художника. А в свободное от работы время бродил по окрестностям Алма-Аты и на попутных грузовиках и самосвалах приволакивал в театральный подвал огромные пни и коряги. Вскоре все алма-атинские водители грузовиков знали, что в городском театре есть какой-то старый чудак, который за деревянную корягу или пень дает на бутылку водки. Само собой, пни и коряги стали прибывать в театр чуть не со всего Казахстана. И по ночам Исаак Иткинд спускался в подвал и, вооружившись резцом, молотком и стамеской, принимался за работу. Никто не мешал ему, никто, кроме вахтерши Сони Ефимовны, не слышал стука его молотка по резцу. И только через два года новый молодой художник театра заглянул в подвал и ахнул: здесь стояли два десятка уникальных деревянных скульптур, сделанных наверняка крупным, если не великим мастером. Художник спросил у старика, как его фамилия, и вспомнил, что слышал эту фамилию в художественном институте на лекциях по истории советского изобразительного искусства. Конечно! Это же была знаменитая в тридцатые годы тройка скульпторов по дереву – Коненков, Эрьзя и Иткинд. Коненков жив, он стал академиком, Эрьзя умер, а Иткинд… Так в Казахстане «опять» нашли Исаака Иткинда. Молодые художники Алма-Аты потянулись в театральный подвал поглазеть на воскресшую из мертвых знаменитость. Поэт Олжас Сулейменов и еще несколько известных писателей и художников стали хлопотать, чтобы старика приняли в Союз художников, мой отец, который работал тогда следователем Прокуратуры, добился его реабилитации, а затем… затем к Иткинду пришла слава. Правда, слава местного масштаба. То было время освоения целинных земель. Хрущев объявил, что через двадцать лет СССР догонит и перегонит Америку по производству зерна, молока и мяса на душу населения. Особую роль в этой гонке он отвел освоению диких целинных земель Казахстана. Туда были брошены несколько миллионов молодых рабочих и миллиарды рублей. По замыслу Хрущева целинные земли Казахстана должны были накормить Россию хлебом. И поэтому здесь, как грибы, стали расти новые города и поселки – Целиноград, Павлодар, Семипалатинск. Хрущев не скупился на деньги для этих городов, в них возникали даже свои музеи и художественные галереи. Составителями коллекций и выставок для этих музеев были молодые искусствоведы, выпускники Московского и Ленинградского художественных институтов. Они-то, узнав о воскресшем Иткинде, и скупали у него скульптуры для своих музеев. Затем Иткинда приняли в Союз художников Казахстана, он стал лауреатом премии Ленинского комсомола Казахской республики и – даже! – получил двухкомнатную квартиру на окраине Алма-Аты. Конечно, эта борьба казахской интеллигенции за Иткинда имела свой подтекст. Мол, русские в Москве погубили великого скульптора, а мы, казахи, спасаем его для истории! И они, действительно, его спасли, они его буквально вытащили из-под черной лестницы, наградили и переселили в человеческую квартиру. Более того, они добились того, что городской военный комиссариат разрешил Иткинду устроить мастерскую в подвале-бомбоубежище того дома, где он получил квартиру. И они сняли о нем двадцатиминутный документальный фильм «Прикосновение вечности». Я видел этот фильм во ВГИКе на лекциях Паолы Волковой по истории изобразительного искусства. На экране девяностошестилетний, коренастый, полутораметрового роста, с огромной седой бородой старичок, похожий на Саваофа или рождественского гнома, деловито расхаживал среди огромных деревянных и гипсовых скульптур, работал резцом, и глаза его блестели живым, молодым озорством. А диктор рассказывал в это время, что скульптуры Иткинда стоят в музеях Франции, Германии, США и… в запасниках Русского музея в Ленинграде и Музея изобразительных искусств в Москве. При этом кинокамера перекочевала в музейный запасник, и тут возникла самая потрясающая деталь этого фильма. Мы увидели двухметровую деревянную скульптуру Александра Пушкина – это был юный, тонкий, стройный, вдохновенный и, я бы сказал, сияющий Саша Пушкин на взлете своего гения. Вся скульптура была – порыв, свежесть, жизнь, поэзия. А ниже, на постаменте, камера на секунду остановилась на короткой надписи: «Скульптор Исаак Иткинд. 1871–1938». И – всё. Диктор не сказал ни слова. Камера мягко ушла с этой надписи и снова показала нам Иткинда в Алма-Ате, но после этого уже весь фильм был освещен для нас смыслом этой короткой надписи: для всех музеев мира жизнь гениального Иткинда оборвалась в сталинских лагерях в 1938 году. А дальше я вам по памяти перескажу то, что прочел в записках своего отца, который был в Алма-Ате у Иткинда за пару лет до его смерти в 1969 году. Отец писал, что в «городе яблок» полным-полно удивительно красивых девушек с белой кожей и раскосыми черными глазами, этакие Евы-марсианки от смешанных браков казахов с русскими… В Союзе казахских художников ему сказали, что Иткинд болен, простужен и живет у черта на рогах – на окраине Алма-Аты в квартире без телефона. Но, увидев его «корочки» следователя Генпрокуратуры, поручили молоденькой секретарше Союза Наденьке отвезти отца к Иткинду. И на такси они покатили в заснеженные алма-атинские Черемушки. По дороге Надя сказала, что надо бы купить бутылку сладкого вина – Иткинду хотя и девяносто шесть лет, но рюмку сладкого вина он выпьет с удовольствием. И вообще, добавила Надя, старик любит, когда к нему приезжают с вином и молоденькими девушками.

– Два месяца назад, – продолжала она, – Иткинд попал в больницу с воспалением легких. Я приехала навестить его и помогла медсестре отвезти его на кровати из палаты в рентгенкабинет. У него была температура 39,2°, но – представьте себе! – когда он открыл глаза и увидел, что его кровать катят две молоденькие девушки, что-то зашевелилось под простыней – там, знаете, ниже живота…

Конечно, отец остановил такси у магазина, купил бутылку вина, а потом они еще минут двадцать ехали по заваленным снегом алма-атинским улицам… И вот они у Иткинда. В холодной двухкомнатной квартире на кровати у окна лежал совсем даже не седобородый Саваоф, а безбородый, с редкой седой шевелюрой старичок, очень похожий не то на беса, не то на домового с картины Врубеля «Пан». Это и был Иткинд. Его ворчливая и неряшливо одетая жена – та самая бывшая вахтерша театра Соня Ефимовна, – недружелюбно косясь на молоденькую Наденьку, поставила чай… Но Иткинд, увидев Наденьку, словно воспарил над постелью. Его глаза тут же засветились, помолодели, морщинки на круглом, как печеное яблоко, лице заиграли. Он взял Надю за руку, усадил возле себя на кровать и сказал ей все с тем же сильным, неизжитым еврейским акцентом:

– Вчера мне привезли прекрасное дерево! Ой, какое дерево! Ой! Идем, я покажу, оно на улице под снегом. Если ты будешь мне позировать, я сделаю из него скульптуру «Весна»! Идем! Идем!

И, несмотря на протесты, встал, надел ватник и брюки, сунул ноги в валенки и повел их во двор. Там он буквально с вожделением ходил по снегу вокруг толстенной пятиметровой деревянной коряги, приговаривая:

– Ви видите? Нет, ви только посмотрите, какое замечательное дерево! Ой, какое дерево! Надя, ты будешь мне позировать? Это будет «Весна», настоящая! Ой, какую я сделаю «Весну»! Ой, какую!

Затем он повел их в подвал-бомбоубежище, и отец увидел там метровую, из гипса, голову Максима Горького; тридцатилетнего, из дерева, Александра Пушкина; десяток разнокалиберных деревянных девичьих торсов с единым названием «Весна» – воздушных, словно летящих, и… почти метровую гипсовую голову Ленина. Тут мой отец не удержался, спросил:

– Вы лепите Ленина?! ВЫ?! После того, что почти тридцать лет отсидели?

– Да, – сказал Иткинд. – Но у меня еще не получается так, как я хочу…

Пригубив вино и остро, молодо поглядывая на смазливую Наденьку, Иткинд стал рассказывать отцу свою жизнь. Он родился 9 апреля 1871 года в местечке Сморгонь Виленской губернии. Его отец был раввином, и Исаак, конечно, пошел по стопам отца – он окончил ешиву, стал, как и отец, раввином, но когда ему исполнилось двадцать шесть лет, ему в руки случайно попала книга о знаменитом в то время скульпторе Марке Антокольском. В этой книге были иллюстрации и среди них – фотографии известных горельефов Антокольского: «Еврей-портной» и «Вечерний труд старика». Иткинд тут же узнал в этих стариках своих местечковых знакомых – точно такой же портной был у них в Сморгони, и точно так же другой старик, высунувшись в окно, щурился при вечернем свете, чтобы в лучах закатного солнца продеть нитку в иголку… Эта книга, которую он читал по слогам, поскольку она была издана на русском, не давала покоя Исааку. Оказалось, что знаменитый Антокольский, который потрясал публику такими мощными скульптурами, как «Иван Грозный», «Спиноза» и «Христос перед судом народа», этот Антокольский – тоже еврей, больше того, земляк Иткинда, из Вильно. Молодой раввин не находил себе места… А в это время в Сморгони завершалась очередная местечковая драма: местный богач Пиня, владелец скобяного магазина, выдал наконец замуж свою единственную дочь горбунью Броню.

– О, это была очень длинная история, – рассказывал Иткинд. – Никто не хотел жениться на Броне – такая была уродка. Она была меньше меня ростом и горбунья, вы можете себе представить? Пиня давал за нее очень большое приданое, но даже приказчики в магазине Пини, которые могли за грош продать черту душу, и те отказывались от Брони. Но был у нас в Сморгони грузчик Хацель. Богатырь, как говорят русские. Он поднимал два куля с мукой. Бревно в десять пудов взваливал на плечо и один тащил куда надо. Но – шлимазл. Вы знаете, что такое шлимазл? Дети кричали ему на улице: «Ханцель! Я тебе дам две копейки! Сделай коня!» И Ханцель, который зарабатывал в два раза больше других грузчиков, становился на четвереньки, дети залезали ему на спину, и он катал их по местечку, как конь. Не из-за денег. А потому, что никому не мог отказать. Он был больше чем добрый, он был шлимазл. И вот когда все местечковые женихи отказались от Брони, ее отец пришел к Ханцелю. И Ханцель не отказал Пине. И была свадьба. И молодые шли по местечку – огромный, два метра ростом, Ханцель и маленькая горбунья Броня. Я видел, как они шли по улице. Я не знал, смеяться мне или плакать. Я сидел и ни о чем не думал. Просто мял в руках глину и опомнился только тогда, когда на столе передо мной оказались фигурки этих молодых – Ханцеля и Брони. После этого я совсем потерял голову. Я бросил синагогу и уехал в Вильно. Я хотел учиться на скульптора, но нашел себе только работу ученика переплетчика. Через два года я вернулся домой, но наши хасиды уже считали меня почти гоем – ведь я бросил религию, я потерял Бога. Больше того, я лепил из глины людей, а это запрещено еврейской религией, никто не имеет права делать то, что делал Бог… Вы не устали?

– Нет, мы не устали, – сказал Исааку мой отец, – мы слушаем…

– Все-таки давайте выпьем еще по рюмочке. Красавица, вы будете мне позировать?

Хасиды Сморгони считали его отщепенцем, изгоем. Старики плевались, проходя мимо его дома. Но однажды в этот дом вошел местный писатель Перец Гиршбейн. Он молча осмотрел скульптуры Иткинда и ушел. А через несколько дней в газете появилась статья этого Гиршбейна. Он писал, что в Сморгони живет самородок, который создает шедевры. И те самые хасиды, которые оплевывали калитку дома Иткиндов, послали по местечку выборного. Выборный ходил из дома в дом, показывал неграмотным ремесленникам газету со статьей об Иткинде и собирал деньги, чтобы «этот шлимазл Исаак» мог поехать учиться «на настоящего скульптора». И он уехал – сначала в Вильно, в Вильненское художественное училище, а потом в Москву.

– Евреям тогда было запрещено жить в больших городах, тем более в Москве, – рассказывал Иткинд. – Только молодые еврейки, если они регистрировались в жандармерии как проститутки и получали «желтый билет», могли жить в Москве. И поэтому тогда было много молодых еврейских девушек, которые формально регистрировались как проститутки, а сами шли учиться в институт или устраивались на работу. Но каждые полгода им нужно было проходить перерегистрацию в жандармерии. И тогда они съезжали с одной квартиры, находили себе комнату в другом районе Москвы и шли в другой полицейский участок, как будто они только что приехали и хотят стать проститутками. Вот у этих девушек я и жил – то у одной, то у другой, – и пошел сдавать экзамен в Московское художественное училище живописи, ваяния и зодчества.

Известный профессор, скульптор-монументалист Сергей Волнухин (его памятник первопечатнику Ивану Федорову стоит сейчас в Театральном проезде) дал Иткинду экзаменационное задание – изваять скульптуру молодой женщины. Никогда до этого Иткинд не видел голую натурщицу: откуда им взяться в Сморгони? Но молодой раввин преодолел и это «препятствие». Два месяца он ночевал где попало, скрываясь от полиции, а днем в мастерской художественного училища лепил свою скульптуру. И через два месяца представил эту работу профессору.

– Волнухин ничего мне не сказал, – рассказывал Иткинд. – Он вызвал фаэтон, погрузил в этот фаэтон мою скульптуру и повез ее к Максиму Горькому. Горький уже тогда был знаменитым писателем. И Горькому так понравилась моя работа, что он сел в этот же фаэтон, и они вдвоем с профессором поехали к московскому градоначальнику. Они просили градоначальника разрешить мне жить и учиться в Москве. «Еврей – талантливый скульптор?! Не может быть! – сказал им этот градоначальник. – Евреи могут быть талантливы в коммерции, это я понимаю. Но не в искусстве!» И он отказал самому Горькому, вы представляете? Но я остался в Москве нелегально. Днем я работал слесарем, ночью лепил и жил то здесь, то там, и скоро стал знаменитым, правда! Потому что Горький ходил везде и говорил: «Иткинд, Иткинд, Иткинд…» И он сделал меня знаменитым. Люди стали покупать мои работы, даже Савва Морозов купил мои работы! У меня были выставки, меня приняли в Союз художников. А потом была революция. Ой, как я обрадовался! Ведь теперь я мог свободно жить в Москве, без разрешения полиции – полиции уже не было! Правда, скоро начался голод. Ну и что? Всё равно я очень много работал. Я сделал тогда свои лучшие вещи – «Мой отец», «Раввин», «Тоска», «Талмудист», «Цадик», «Еврейская мелодия», «Каббалист»… Сорок две мои скульптуры были в 1918 году на моей персональной выставке в еврейском театре «Габима». Сергей Киров дал мне квартиру в Ленинграде. Брат Теодора Рузвельта приезжал тогда в Россию, он был на моей выставке, а потом пришел в мою мастерскую и купил все работы, какие были в мастерской. Он звал меня в Америку, тогда было очень просто уехать в Америку. Он сказал, что в Америке я буду очень знаменитый и буду зарабатывать миллионы. И вы знаете, что я ему ответил? Я сказал ему, что другие художники могут уезжать в Америку, потому что они и при царе были в России людьми. А я при царе был человеком только до шести вечера, а после шести вечера меня мог арестовать любой полицейский. А сейчас, когда революция сделала меня человеком и после шести вечера, разве я могу уехать? Так я ему ответил… А голод? Что голод! Когда начался голод, Максим Горький выхлопотал для меня у наркома Луначарского профессорский паек – талоны на сушеную воблу и хлеб. Правда, когда я пришел в ЦЕКУБУ[1], там надо было заполнить какую-то анкету, а я не умел писать по-русски. Конечно, комиссар не мог поверить, что профессор не умеет писать по-русски. Они решили, что я жулик, и посадили меня под арест. Но потом им позвонил Луначарский, и меня освободили, и дали мне паек…

Следующие двадцать лет были самыми счастливыми в жизни Иткинда. Но отнюдь не безоблачными. В первые послереволюционные годы он голодал, потому что обменивал свой профессорский паек на гипс и дерево. Вдвоем с Марком Шагалом они зарабатывали уроками рисования в подмосковной еврейской трудовой школе-колонии «III Интернационал» для беспризорников. Потом Шагал уехал в Париж, а у Иткинда открылось кровохарканье, и по совету великого Михоэлса Иткинд уехал на юг, в Симферополь. Здесь он тоже скитался и голодал, сутками не выходил из своей мастерской на чердаке какого-то дома, внизу которого находилось Симферопольское отделение ГПУ – так в те годы называлось КГБ. На этом чердаке он сделал уникальную, потрясающую зрителей своей мощью скульптурную композицию «Погром». В 1930 году в «Красной газете» появилась огромная статья об Иткинде, журналист писал: «Я видел у скульптора фотографию “Погрома” – огромной скульптурной группы, погибшей во время пожара в его мастерской. Это в самом деле потрясающей выразительности вещь. Выставленная на площади, она могла бы силой художественного воздействия делать больше в борьбе с антисемитизмом, чем десять тысяч логических и моральных доводов против нее…» И это была не единственная статья об Иткинде, их было много, и все они были увенчаны вот такими драматическими заголовками: «Голодный скульптор», «Почему голодает скульптор Иткинд?», «Художник, которого нужно поддержать», «Вызываю советскую общественность». Но даже при таких заголовках, кричащих о том, что Иткинд голодает, – это были слава, признание, Луначарский отправил ему триста рублей… В 1937 году в России отмечали столетие со дня гибели Пушкина. Эрмитаж объявил конкурс на лучшую скульптуру Александра Сергеевича. На выставке были представлены сотни работ. Первую премию получили три скульптуры Иткинда – «Юный Пушкин», о которой я уже рассказывал, «Александр Пушкин» – поэт в последние годы своей жизни и «Умирающий Пушкин» – простая и феноменальная работа: голова умирающего поэта на подушке. Эту работу не передать словами! Вы видите лицо человека, который уже успокоен смертью, – закрыты глаза, мертвенно распрямились морщины на лбу, и только уголки губ еще терзает жуткая боль… Боль и горечь…

– Когда я работаю, – говорил Иткинд моему отцу, – я думаю: это будет мое самое лучшее. А закончу – и мне уже не нравится. Думаю: надо было сделать не так, а так. Но умирающий Пушкин – это было хорошо! Потому что я его понял, я понял, как он умирал, как мучился. Я лепил его лицо и сам плакал. Я думал, что сам заболел. Жена испугалась, послала за доктором… Слушайте, я так долго живу, так долго… Я каждое утро просыпаюсь, открываю глаза и удивляюсь: неужели я еще жив? Я думаю, что должен обязательно попасть в рай – ведь там будет много обнаженной натуры и райского дерева. Мне их всегда так не хватало на земле. И будет сколько угодно свободного времени. Но вы знаете, я все равно боюсь умереть. Я прожил почти сто лет, а все равно боюсь. Знаете почему? А вдруг рядом со мной похоронят старушку лет восьмидесяти – и я всю вечность должен лежать с ней?! А? Это сейчас у меня жена старая, только на тридцать лет младше меня – вы же видели ее, это Соня, которая в театре вахтершей работала. Ей ничего не нужно – только деньги, деньги! Старая потому что! А тогда, до ареста, до тридцать седьмого года, у меня была молодая жена, двадцать шесть лет ей было, ой какая красавица, ой! Русская журналистка! Мне было шестьдесят шесть лет, а ей – двадцать шесть, вы представляете?! Как она меня любила, ой как любила! Она же за мной в Сибирь поехала, в лагерь. Через проволоку хлеб мне давала. А потом умерла от тифа…

И Иткинд, только что смеявшийся над раем и адом, тихо сел на пень, старую узловатую деревянную корягу, и, казалось, слился с ней, сам стал скульптурой вечности. И только руки его – маленькие, темные, крепкие руки – бродили по узлам и суставам этой живой для него коряги, нащупывали в ней что-то – то, что завтра оживет под его резцом и станет «Весной», еще одной «Весной», похожей вовсе не на секретаршу Наденьку, а на ту русскую журналистку, которой было двадцать шесть и для него, Иткинда, всегда будет двадцать шесть… «Я смотрел на его руки», – записал мой отец, и Иткинд перехватил этот взгляд.

– Жалко, что я сейчас больной и не могу работать, – сказал он. – Я не могу не работать. Тут недавно умер один режиссер. Он раньше часто приходил ко мне, и я видел, что он скоро умрет. Потому что ему уже не давали работать. Режиссер – это очень плохая профессия. Один не можешь работать. А у меня очень хорошая профессия, никто не может отнять у меня работу. Вы знаете, почему я выжил в тюрьме? Они арестовали меня, посадили в Кресты. Вы знаете, кто там сидел до меня? Луначарский, Троцкий, Дыбенко, Каменев, Раскольников. Они хотели убить царя, но даже за это их никто не бил в Крестах. А меня посадили в одиночку, и восемь месяцев следователь бил меня каждый день, даже выбил мне барабанную перепонку в левом ухе. Все требовал, чтобы я написал, что я японский шпион и какие секреты Балтийского флота продал в Японию. А я не мог это написать, потому что не умел писать по-русски. И тогда они меня снова били… Вы знаете, как я выжил? Я выжил потому, что у меня очень хорошая профессия. Они давали мне один кусочек черного хлеба в день. Утром давали кусочек хлеба на весь день. Но я не ел этот хлеб до ночи, а целый день лепил из этого хлеба фигурки. Понимаете, я о них не думал! Они меня пугали, а я не думал о страхе, я лепил. А те, кто думал о них целый день, те писали им сами на себя, что они шпионы или хотели Сталина убить. И тогда их сразу расстреливали. А я ничего не написал, и меня отправили в Сибирь, в лагерь. Там мне было совсем хорошо – я работал на лесоповале, и вокруг было много дерева, и я мог по ночам резать по дереву и делать разные скульптуры и снова не думать о страхе. Конечно, когда умерла моя жена, про меня все забыли, даже сын. И стало уже не так хорошо. Особенно когда отослали сюда, в Казахстан. Здесь за дерево нужно было платить…

– Ты помнишь, Серега, – сказал я Акимову, сидевшему у стола с остывающим чайником, – во ВГИКе нам по истории кино показывали фильм «Мотылек» со Стивеном Маккуином и молодым Дастином Хоффманом? Он был сделан по мемуарам французского каторжанина, заключенного в тюрьме во Французской Гвинее. И там есть один эпизод, который врезался мне в память. Этот француз месяцами сидит, как Иткинд, в каменной одиночке, получая лишь кусок черного хлеба на весь день. И – как Иткинд! – не съедает этот хлеб утром, а делит его на части, чтобы продержаться на этом хлебе весь день. Конечно, он не был скульптором и не лепил из этого хлеба фигурки, у него была другая страсть, которая помогла ему выжить, – мечта о побеге и мести французскому прокурору, который послал его на каторгу. Этот фильм прошел по всему миру, его посмотрели сотни миллионов зрителей, критики сравнивали того каторжанина с графом Монте-Кристо. Исаак Иткинд прошел сквозь те же испытания, что и тот «Мотылек», но не в тропиках Французской Гвинеи, а в сибирских и казахских лагерях. Он попал на эту каторгу не молодым здоровяком, как тот француз, а шестидесятишестилетним. Выжить и победить КГБ ему помогли не мечты о побеге и мести, а его призвание. Практически все эти тридцать лет он так и был в побеге от них – от следователей, от палачей, от страха, от сталинского террора. Он был свободен – от социализма, тоталитаризма, сталинизма. Он бежал от них к куску хлеба, из которого мог лепить, к коряге и пню, из которых он создавал скульптуры, живя даже под землей, как крот…

– А теперь в Алма-Ате мне снова стало совсем хорошо жить, – говорил Иткинд моему отцу, сидя в валенках и телогрейке в холодном бомбоубежище – своей «мастерской». – У меня теперь много дерева, вы видите? И много работы придумано. Ко мне приходит молодежь, смотрит, как я работаю. И ко мне приходят евреи из синагоги, и я диктую им на идише свою книгу. Книгу о смысле жизни. Ведь в жизни во всем есть смысл. Например, когда у женщины рождается ребенок, у нее появляется молоко, правда? Ни раньше, ни позже. Все в природе имеет свой смысл и все правильно придумано. И мне нужно работать. Человеку нужно работать, делать свое дело – в лагере, в тюрьме, все равно. Тогда он живет – это тоже природой придумано. Или – Богом… Да, я сейчас много думаю о природе и о Боге, еврейском Боге, от которого я бежал семьдесят лет назад. Думаю, что когда попаду на небо, меня отправят в рай – ведь там много обнаженной натуры и райского дерева, и я смогу там работать…

– Блин! – сказал Серега Акимов, когда я закончил свое художественное выступление и устало уселся на шконке. – Давай сделаем этот фильм!

– Какой фильм?

– Ну какой! Об Иткинде! Это же ох… офигительный сюжет! Великий скульптор всю жизнь – даже в Крестах, в лагере, в норе под землей – видит свою любовь и лепит ее, двадцатишестилетнюю, даже тогда, когда ему уже девяносто лет!

Я удивленно и каким-то новым взглядом посмотрел на Серегу:

– Старик, а ты становишься режиссером…

– Иди в жопу! – сказал он, не стесняясь даже двух докторов физико-математических наук. – У него роман с этой журналисткой был, когда он дружил с Горьким, Маяковским, Есениным, Шагалом! Ты представляешь, как я это сниму?! «Полночь в Париже» Вуди Аллена видел? Я лучше сниму! Москва двадцатых годов, эта юная журналистка-красавица – Маша Климова в такой широкой соломенной шляпе и белой блузе, с длинным мундштуком и папироской, ходит по его выставке среди скульптур, а потом подходит к нему и говорит: «Я хочу вам позировать!» И приходит к нему в мастерскую… А? Ты напишешь сценарий?

Я усмехнулся: двадцатилетняя Маша Климова уже не только Наталья Горбаневская, но и муза Исаака Иткинда…

– Сережа, – сказал я, – look around! Мы в СИЗО.

– Fuck it! – неожиданно ответил он по-английски. – Я уже вижу этот фильм, и я его сниму! И Машу в нем сниму! И через весь фильм, от эпизода к эпизоду – руки Иткинда, которые мнут глину или стучат молотком по резцу. Сначала молодые, потом все старше, а потом руки столетнего старика, которые все равно лепят «Весну»! Это же охренеть можно! Мы «Оскара» схватим!

– И ты найдешь деньги на этот фильм?

Серега сразу сник:

– Н-да… Деньги на такой фильм никто не даст…

– Казахи дадут, – вдруг сказал Гольдман.

Вся камера удивленно посмотрела на него.

– Очень просто, – сказал Гольдман. – Казахи спасли великого еврейского скульптора! Значит, это казахско-израильский фильм! Нужно выйти на Назарбаева и Машкевича, казахского олигарха. Если меня выпустят отсюда живым, я вам это устрою в два счета!

– Да не выйдешь ты отсюда никогда! – вдруг грубо сказал ему Серега Акимов.

– Это еще почему? – изумился Гольдман.

– Потому что это ты думаешь, что отсюда, со шконки, воюешь с олигархом. А он с тобой не воюет, ты для него ничто. Ты хочешь слупить с него лимон? А ты знаешь, что даже за сотую долю этого лимона нас всех тут можно удавить, как клопов?

Я поразился такой экономической осведомленности Акимова и подумал: «Вот тебе и кинооператор!..»

– А если я выйду, – перебил мои мысли один из бизнесменов, бывший хозяин компании ООО «Ямал-Пушнина», – я сам дам вам деньги. Только на другой фильм, по другому сюжету.

– Про вас, что ли? – спросил его Серега.

– Нет, не про меня. Но сюжет не хуже, чем вы рассказали.

8

– Стойте! – сказал Гольдман. – Тюремные байки – это хорошо, «тискать романы» – это тюремная традиция. Сервантес в тюрьме написал «Дон Кихота», а Штильмарк – «Наследник из Калькутты». Но даже в театре бывает антракт, чтобы люди могли пописать. Давайте чай пить. Я уже три раз кипятил чайник, хотя кипяченую воду второй раз кипятить вредно.

Он разлил по металлическим кружкам заварку из термоса, бизнесмены и доктора наук выложили из шкафчика на стол свои припасы не только сладкого, но и копченостей в нарезке. И мы, не ожидая вечерней тюремной баланды, стали ужинать тем, чем, как говорится, воля через вертухаев послала. Посасывая подсохший испанский Кабанос, я думал: «Если Маша Климова будет играть возлюбленную Исаака Иткинда, то кого в этом фильме сыграет моя Алена? Или не нужно так уж бесповоротно втягивать ее в кино? Ведь когда мы с ней летали в 1968 год и обедали, как я уже рассказывал в “Лобном месте”, в ресторане Дома кино, она сама сказала: “Во-первых, я никакая не актриса. Я пришла на ваши кинопробы с подругой, как группа поддержки. А вы ее полчаса промучили и не утвердили. И тогда я разозлилась, навертела себе халу на голове и зашла на пробу”. “А во-вторых?” – спросил я тогда. “А во-вторых, я простой врач-психиатр, работаю на Пироговке в клинике Академии медицинских наук”. Так, может, и оставить ее психиатром? Любая актриса, если у нее нет мужа-режиссера, который только ее и снимает, – жертва изнурительных ожиданий следующей роли. Даже великая Гурченко после оглушительного успеха “Карнавальной ночи” свою следующую звездную роль ждала четырнадцать лет! Хотя…»

Я вспомнил кинопробу Алены на следователя Акимову, Серегину бабку. Это было гениально с первой секунды, мне кажется, я в нее уже тогда…

– Ненцы говорят, что где-то в заполярной тундре есть племя одноногих людей, – перебил мои мысли заполярный бизнесмен.

Оказывается, пока я мечтал о своей Алене, все уже съели всё, что могли, выпили чай и снова расселись по шконкам.

– Да, – специально для меня повторил бывший хозяин ООО «Ямал-Пушнина». – Ненцы говорят, что где-то в заполярной тундре есть племя одноногих людей. В одиночку они ходить не могут, но вдвоем, обнявшись, они не только ходят, но даже бегают… Это, конечно, легенда. Но именно вдвоем, обнявшись, только и можно выжить в кровавых буранах прошлого да и нашего века. И не только выжить… Впрочем, не будем спешить, вспомните российское начало двадцатого века. Не то революция, не то переворот. Хаос, митинговщина, блоковские «Двенадцать». Троцкий на трибуне, Ленин на броневике, Колчак в Сибири, Деникин в Крыму, а «впереди Иисус Христос». Но времена не выбирают, в них, кто может, выживает. В сибирском Ново-Николаевске, который теперь Новосибирск, они оба были проездом. Он – Николай Урванцев, тридцатилетний геолог, высокий – метр, наверное, восемьдесят, в очках, в пыжиковой шубе и в оленьих унтах, обедал в купеческом ресторане в компании золотоискателей и рассказывал им о своей экспедиции в норильские тундры. А она – Елизавета Найденова, московская медсестра – сидела в другой компании, но слушала его. Да и как было не слушать, когда он в полный голос, на весь ресторан говорил о местах необыкновенных – Заполярье, тундры, лодочное плавание по Карскому морю на Диксон, где он на пару с Бегичевым нашел почту легендарного Амундсена и погибших норвежцев… И вдруг, рассказывала Елизавета Ивановна спустя полсотни лет, «очкарик этот встает для тоста». Смотрит на нее и произносит: «Прошу всех выпить за эту женщину, потому что эта женщина будет мне женой». Все, конечно, хохочут, а он продолжает совершенно серьезно – ему-де предстоит большая жизнь, масса северных экспедиций, но именно с этой женщиной он может пройти по жизни, не боясь никаких трудностей. То есть это была, что ни на есть, любовь с первого взгляда, и после обеда он пошел ее провожать. О чем они говорили? Конечно, он рассказывал о себе. С детства, начитавшись Нансена, Пржевальского и других великих путешественников, он мечтал о Севере, просто бредил им! И когда в Томском технологическом институте приятель-студент Александр Сотников предложил ему, первокурснику, отправиться на Таймыр, где у деда Сотникова еще в девятнадцатом веке были угольные и медные копи, Урванцев согласился, не раздумывая. Если они найдут каменный уголь в низовьях Енисея, Сибирь оживет, караваны судов пойдут по Северному морскому пути и Ледовитому океану! Деньги на эту экспедицию Сотников получил у правительства Колчака. Морской адмирал, Колчак тоже мечтал освоить Северный морской путь. И все лето девятнадцатого года небольшая, всего семь человек, поисковая экспедиция Сотникова и Урванцева работала в норильской тундре. Они долбили штольни в вечной мерзлоте, собирали образцы пород, нашли выходы угольных пластов, а когда вернулись осенью в Томск, там уже были большевики. Сотникова и Урванцева арестовали, причем Сотникова, как атамана белого енисейского казачества, тут же и расстреляли. А геолога Урванцева выпустили – ленинской России, как и Колчаку, тоже был нужен Северный морской путь. И уже на деньги Совнархоза Урванцева отправили в новую экспедицию для разведки Норильского каменноугольного месторождения. Два года он провел в таймырской тундре, нашел там каменный уголь и признаки меди, никеля и платины, на собачьих и оленьих упряжках обследовал чуть не весь Таймыр, аж до Диксона добрался на лодке!.. Теперь в Ново-Николаевске, провожая Лизу из ресторана, Урванцев соблазнял ее рассказами о своих приключениях. Даже попробовал поцеловать, но получил пощечину. Однако не успокоился, выспросил ее московский адрес, по которому она проживала с мужем-профессором, и через пару месяцев, оказавшись в Москве, постучался к ним в дверь… Через месяц она стала его женой. Подробностей этой метаморфозы не знает никто, лишь в одних из мемуаров было сказано вскользь, что якобы профессор был болен, и Урванцев несколько лет содержал его… Зато тихая медсестра уже в медовый месяц с Урванцевым круто преобразилась. То есть представьте: вокруг уже гулял НЭП, «жизнь налаживалась», а они, молодожены, снаряжались бог знает куда, в Заполярье! Знаменитых золотых червонцев, только что введенных, у них не было. В Москве, в Центрпромразведке Урванцеву вместо денег выдали так называемые «чеки взаиморасчетов», нечто вроде нынешнего «безнала». Только чеки эти ни в одном частном магазине не брали, требовали наличные. И тут их выручил Вениамин Свердлов, брат Якова Свердлова, председателя Совнархоза. Он помог обменять чеки на товары, дефицитные в Сибири, – ситец, чай, сахар и табак, – с тем, чтобы в Сибири они обменяли всё это на полушубки, валенки и прочее снаряжение, которого нет в Москве. Затем Елизавета с запиской от Свердлова отправилась к Николаю Семашко, наркому здравоохранения. Наркома в наркомате не оказалось – он, простуженный, лежал дома. Недолго думая, Елизавета заявилась к нему домой – в то время это было нормально. Рассказала о норильской экспедиции и подала целый список медикаментов, необходимых не только для зимовки геологов, но и для лечения местных жителей. Семашко посмотрел список, кое-что добавил, а потом сказал: «Вот вы люди молодые, целый год будете так далеко, на севере! А следующий, двадцать четвертый, год надо же вам как-то празднично встретить!» И дал записку на склад – отпустить экспедиции хорошего вина и шампанского. Потом на зимовке, напишет Урванцев, мы при встрече Нового года от души помянули Семашко добрым словом… Добыв лекарства и мануфактуру, Елизавета выехала с этим богатством в Ново-Николаевск, где обменяла ситец на валенки и полушубки. А Урванцев остался в Москве доставать буровое оборудование, моторы, взрывчатку и прочее снаряжение. Иными словами, она стала ему не только женой, но и партнером. И тем же летом на барже отправилась с ним и со всем снаряжением по Енисею из Красноярска в Дудинку… Однако пока они плыли, лето закончилось, началась осень, а с ней и заполярная непогода. Но это не остановило Урванцева, уж очень ему не терпелось показать молодой жене свои норильские открытия. Он усадил ее в нарты, запряг трех оленей и налегке, с удалью настоящего каюра помчался по тундре из Дудинки к норильским копям. По местным понятиям расстояние было всего ничего – меньше сотни километров, один аргиш, то есть день пути. Не знаю, пел ли он ей «увезу тебя я в тундру, увезу к большим снегам», но «большие снега» настигли их буквально посреди пути. Вдруг всё вокруг завыло и почернело, это налетел буран, да такой, что олени остановились, захоркали и легли в сугроб. Урванцев выругал себя – он был уверен, что к вечеру привезет жену в Норильск, и не взял с собой ни спального мешка, ни оленьих шкур, ни даже компаса. Оставалось одно: выкопать яму в снегу и улечься там вдвоем в обнимку. В этой снежной и «брачной» в кавычках постели на вечной мерзлоте им пришлось провести всю «медовую» ночь. Спали, конечно, по очереди, слушая стук сердец и сторожа дыхание друг друга. Так Елизавета Урванцева в свои тридцать лет стала полярницей, но это было лишь ее первое полярное крещение!.. Как рассказать вам об их жизни и работе в Норильске, когда там никакого Норильска еще не было и в помине? Если бы я был киношником, как вы, то под «Танец с саблями» смонтировал бы зажигательный бобслей из коротких кадров каторжного труда первых шестидесяти геологов и рабочих в норильской тундре:

как в полярной ночи они вручную, кайлами долбят шурфы и штольни в вековечной мерзлоте…

как на оленях, волоком тащат из Дудинки бревна и вручную, без всякой техники строят там, на Нулевом пикете, свой первый бревенчатый дом…

и снова долбят и кайлуют эту чертову мерзлоту…

зубилами и кувалдами выгрызают и выдалбливают образцы пород…

и даже в буран, держась за канат, пробиваются из своих палаток к штольням…

и снова ручным буром бурят и выгрызают образцы пород…

и в жестокий мороз и пургу лазают по сопкам, ищут выходы медоносных пластов и каменного угля…

и опять, опять в черноте полярной ночи, при свете примитивных ламп поливают бур соляным раствором и – вручную! – бурят и бурят вечную мерзлоту…

и, поднимая канатом тяжелую гирю, бьют ею образцы пород, дробят их, чтобы обследовать с лупой и ссыпать в мешочки для будущих химических анализов в Москве… Даже в кино и под бодрую музыку вы бы поняли, что то была адова работа. А теперь растяните этот бобслей на длинные месяцы без солнца, при температуре минус тридцать и ниже и – без всякого результата! Вся добытая порода – пустая! Даже без признаков ценных металлов! И Урванцев сорвался. В том первом деревянном доме, который теперь стоит в Норильске домом-музеем Урванцева, он начал все чаще запираться в кладовой, где хранился бочонок со спиртом. И пил один. Елизавета боялась, как бы об этом не узнали рабочие, и как-то утром, когда он, шатаясь, вышел из кладовки, сказала с презрением: «Эх ты, полярник!» Этого оказалось достаточно, он сказал: «Прости. Этого больше никогда не повторится!» Разделся до пояса, вышел в полярную ночь, стал растираться снегом. И с этого дня делал это каждое утро, невзирая даже на сорокаградусные морозы. Впрочем, одно развлечение у них все-таки было – граммофон, который Елизавета купила на рынке в Красноярске. После работы они собирались в единственном деревянном доме и слушали Шаляпина, Собинова, Нежданову и других знаменитых певцов того времени. Послушать граммофон съезжались оленеводы из самых далеких стойбищ. И как-то в знак благодарности за «поющую машину» даже пригласили Урванцевых на камлание шамана… Но культурные развлечения устраивали не всех. Однажды повар предупредил Урванцевых, что среди рабочих образовалась банда из бывших золотоискателей, они собираются убить начальника и захватить кладовую со спиртом. Теперь Урванцевы спали одетые и с оружием в руках. Ночью, когда за дверью послышались шаги и тихие голоса, Урванцев распахнул дверь и, стоя с пистолетом в руке, громко сказал: «Назад! Или буду стрелять!» За его спиной стояла Елизавета с ружьем наизготовку. Бандиты струсили и сбежали. Работа экспедиции продолжалась – снова вручную, кайлами они долбили шурфы и штольни… зубилами и кувалдами выгрызали из вечной мерзлоты образцы породы… и в буран, держась за канат, пробивались из своих палаток к штольням… При этом Елизавета, как медик экспедиции, постоянно следила за здоровьем рабочих. Баня дважды в неделю, чеснок и строганина из свежемороженой рыбы ежедневно – еще Обручев заметил, что строганина – лучшее средство от цинги. Но как-то приехал гость из Дудинской экспедиции топографов: «Беда! В экспедиции дурная болезнь! Из-за нее рабочие избивают жен!» Елизавета на оленях помчалась туда. Осмотрела и рабочих, и жен. А потом спросила: «Где у вас кладовая? Там может быть инфекция». Ей показали, она вошла в кладовую, увидела бочонок со спиртом, взмахнула топором и разрубила его. Начальник экспедиции бросился к ней с ножом, но она снова подняла топор: «Зарублю!» – «А зачем ты спирт разлила?» – «Потому что нет у вас никакого триппера! Цинга у вас! В бане не моетесь, чеснок и строганину не едите, только спирт жрете!»… А к весне Урванцев нашел тут и каменный уголь, и никель, и даже платину. Можно было праздновать победу, но рабочие потребовали деньги, зарплату за всю зиму. А денег не было. Москва, бухгалтерия Центрпромразведки должна была ежемесячно перечислять в Красноярск на счет Урванцева деньги на оплату рабочих. Но за всю зиму не пришло и рубля! Назревал бунт, рабочие грозили прекратить работы, и нужно было кого-то посылать в Москву за деньгами. Но кого? Урванцев не мог оставить экспедицию даже на неделю. И Елизавета одна отправилась из Норильска в Москву. Конечно, сейчас, самолетом это не так уж трудно. Но тогда… Вот как рассказывает об этом сам Урванцев в своих мемуарах. Цитирую по памяти, но близко к оригиналу. «Расстались мы с ней уже во второй половине мая, написал он, добиралась она до Дудинки довольно долго. Началась оттепель, днем таяло, снег под санками оседал, олени глубоко проваливались, приходилось стоять и ждать, когда ночью хоть немного подморозит. В Дудинке ледоход на Енисее начался десятого июня по высокой воде, так что льдины выпирало на берег. Вслед за льдом из Туруханска пятнадцатого июня пришел катер “Хлебопродукт” и скоро пойдет обратно. О пароходах вестей нет, когда придут, неизвестно. Пошла Елизавета Ивановна к капитану катера просить, чтобы он ее взял. Мест ни в каюте, ни в кубрике нет. Согласилась ехать на палубе. Там поставили маленькую палаточку. В ней и жила неделю, пока приехали в Туруханск. Оттуда катер пошел вверх по Нижней Тунгуске, а она осталась на берегу ждать следующей оказии…» «Так, мелкими катерами в конце июня я добралась до Нижнеимбатского, большого селения в двухстах километрах от Туруханска, – продолжает Елизавета эти воспоминания. – Здесь пусто, нет никаких катеров, даже самых мелких. Узнала, что иногда, в случае крайней нужды, вверх по Енисею ходят бечевой на собаках. То есть собак запрягают в бечеву, они бегут по берегу, тянут лодку. А хозяин сидит на корме и правит. Если попадется приток или речка, человек пристает к берегу, собак берет в лодку, переправляется, их высаживает, и они снова тащат лодку дальше. Чтобы не ждать, решила плыть этим видом транспорта. Лодку мне дали, но из ездовых нашлась только одна собака. А до Красноярска тысяча километров! И все-таки отправилась! Через сто километров, в Верхнеимбатском меня сфотографировали топографы, когда подъезжала к берегу на лодке с одной собакой, и подарили мне снимок на память. В Подкаменной Тунгуске наконец увидела катер, который собирался плыть в Енисейск. На нем и удалось устроиться. Через пять дней оказалась в Енисейске, где пересела на пароход в Красноярск, и в конце июля добралась до Москвы…» Если я тут что-то неточно пересказал, простите. Но представьте: от Норильска до Красноярска в одиночку на оленях и собаках! Все-таки прав был Некрасов: «Есть женщины в русских селеньях»!.. В Москве Елизавета сразу пошла в Центрпромразведку к начальнику. Доложила об успешном ходе работ, но оказалось, что денег у них нет – все разошлись по другим экспедициям. Тогда она отправилась в Главное геологоразведочное управление к Ивану Матвеевичу Губкину. Губкин подтвердил, что деньги должны быть выделены, но ехать за ними нужно в Петроград, в Геологический комитет… В Петрограде, на Васильевском острове, на заседании Ученого совета Геолкома Елизавета Ивановна зачитала членам Совета доклад Урванцева о сделанных открытиях, представила смету расчета с рабочими. Но и тут – денег нет, все распределены по другим экспедициям. Елизавета Ивановна не выдержала – показала фотографию, как она добиралась по Енисею на лодке, запряженной одной собакой, и стала рассказывать, каково это зимой в сорокаградусные морозы работать в норильской тундре. Члены Совета, сами геологи, вызвали главного бухгалтера, а тот предложил снять понемногу со смет каждой экспедиции Геолкома и так собрать необходимую сумму… Через неделю, в начале августа 1925 года Урванцева выехала скорым поездом в Красноярск. Деньги – огромную сумму и даже часть серебром – везла в корзине с бельем. А еще через полгода, когда Урванцевы уже были в Ленинграде и Урванцев работал в своем кабинете в Геолкоме, к нему зашел профессор, заведовавший лабораторией, положил на стол два брусочка – красный (медный) и белый (никелевый) – и сказал торжественно: «Вот вам первый норильский металл из привезенной вами руды!» Это была полная победа! Урванцев стал готовиться к новой экспедиции и даже сконструировал особую, из трех секций, раскладную шлюпку – непотопляемую, для плаваний среди льдов по заполярным рекам. Оставив жене чертежи этой шлюпки, он вновь отправился в Норильск, а Елизавета Ивановна осталась в Питере заканчивать медицинский институт. Уникальную шлюпку питерские корабелы построили в срок, но Геолком ее строительство не оплатил. И тогда, чтобы все-таки отправить мужу эту шлюпку, она продала свою меховую шубу, костюм и другие вещи. И жила на одном хлебе, зарабатывая на жизнь стиркой больничного белья и мытьем полов. А когда в августе тысяча девятьсот тридцатого ледокол «Георгий Седов» высадил на Северной Земле четырех полярников-зимовщиков – Ушакова, Урванцева, Ходова и Журавлева, Елизавета придумала и организовала ставшие потом знаменитыми на всю страну радиопередачи для полярников. В этих передачах принимали участие Отто Юльевич Шмидт, Сергей Владимирович Обручев, Рудольф Лазаревич Самойлович, знаменитые артисты, жены полярников и – регулярно – сама Елизавета Урванцева. Но слушала эти передачи вся страна, поскольку Арктика в начале века была так же популярна, как космос в его конце. И в каждой передаче Елизавета Ивановна докладывала мужу о событиях на Большой земле. Там, на Северной Земле даже в лютые морозы его согревал ее голос. В тысяча девятьсот тридцать первом огромные газетные заголовки победоносно сообщили: «ДИРИЖАБЛЬ “ГРАФ ЦЕППЕЛИН” С СОВЕТСКО-ГЕРМАНСКИМ ЭКИПАЖЕМ ЛЕТИТ ЧЕРЕЗ ЛЕНИНГРАД В АРКТИКУ! “ГРАФ ЦЕППЕЛИН” ПРОЛЕТИТ НАД СЕВЕРНОЙ ЗЕМЛЕЙ!» Эта новость была для Елизаветы Урванцевой сказочным подарком! Она тут же связала для мужа пуховые перчатки, приготовила собственные конфеты из свежей земляники, накупила на рынке огурчиков-помидорчиков и любимые цветы своего мужа – левкои. И со всем этим грузом – на аэродром. Правда, когда «Цеппелин» сел в Ленинградском аэропорту и Шмидт и другие члены экипажа вышли из подвесной кабины, Елизавету Ивановну к ним не пустили. Но позже она все-таки пробилась в ресторан, где они обедали и… Полярники получили радиограмму: «СЕВЕРНАЯ ЗЕМЛЯ УРВАНЦЕВУ ТЧК ЛЕТИТ ЦЕППЕЛИН ЗПТ С НИМ ЛЕВКОИ ТЧК». К сожалению, левкои до Урванцева не долетели – из-за густого тумана «Цеппелин» изменил курс и не попал на Северную Землю. Но радиограмму полярники получили и поздравили Урванцева с такой женой. А еще через год она и сама стала знаменитой зимовщицей. Тридцатого октября тысяча девятьсот тридцать четвертого года ленинградская комсомольская газета «Смена» сообщила: «Недавно в Ленинград возвратилась группа геолога Урванцева, зимовавшего на островах Самуила. Мы начинаем печатать записи из дневника врача Е.И. Урванцевой, зимовавшей с мужем уже третий раз»… И – простите – еще одна газета, ленинградская «Красная звезда» за четырнадцатое сентября тысяча девятьсот тридцать пятого года. Под заголовком «Праздник автомобиля» снимок и подпись: «Геолог Н. Урванцев на своей машине, которой он премирован за внедрение автотранспорта в Арктике; за рулем его жена, врач Е. Урванцева»…

А теперь цитирую другой документ из архивов ленинградского «Большого дома». Этот помню наизусть.

ОРДЕР № 9/981 от 11 сентября 1938 года

Выдан сотрудникам Управления Государственной Безопасности УНКВД по Ленинградской области для производства обыска в квартире № 190 дома № 61 по Лесному проспекту и ареста гражданина Н.Н. Урванцева.

Начальник Управления НКВД по Ленинградской области Гоглидзе.

Арест санкционировал замнаркома Берия.

Согласовано с прокурором СССР…

УРВАНЦЕВ НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ

Родился 17 (29) января 1893 года в семье купца Нижегородской губернии.

В 1918 году окончил горное отделение Томского технологического института.

В 1919 году участвовал в Норильской геологической экспедиции белогвардейца А. Сотникова, расстрелянного в 1920 году.

В 1922 году Правительством РСФСР награжден медалью Пржевальского и правительством Норвегии именными золотыми часами за находку почты Руаля Амундсена.

В 1932 году награжден орденом Ленина за горно-разведочные работы на месторождениях Норильск-1 и Норильск-2, а также за исследования на Таймыре и Северной Земле.

В 1934 году премирован Советским правительством легковым автомобилем за внедрение автотранспорта в Арктике.

В 1935 году защитил степень доктора геологических наук.

Во время обыска изъяты:

Орден Ленина – 1 шт.

Медаль Пржевальского – 1 шт.

Именные золотые часы (производство Норвегии) – 1 шт.

Охотничьи ружья – 2 шт.

Книги «На Северной Земле» (автор Н.Н. Урванцев) и экспедиционные материалы…

То есть Урванцев сидел в Крестах в одно время с вашим Иткиндом. И все потому, что «эффективный менеджер» и «вождь народов» каждый день бросал туда больше людей, чем в царские времена посадили за полвека! И били там теперь тоже по-большевистски. Да так, что уже на девятом допросе Урванцев признался в том, что был участником контрреволюционной диверсионно-вредительской организации. На следующем допросе – что сорвал навигацию 1937 года в Арктике… А Елизавета в это время бегала по питерским тюрьмам, искала его. Нашла в Крестах. Там ей показали два ордера на ее арест и сказали: «Если не перестанете ходить и мешать работать…» И четырнадцать месяцев – четырнадцать месяцев! – его продержали в одиночной камере – продолжали «работать»: допрашивать и бить. И он опять признавался: «Молчал, что норильский уголь не годится для котлов военных судов…», «Говорил, что на Северной Земле ничего хорошего нет…», «Скрыл найденные месторождения…». Двадцать пять допросов, и на каждом – били! Ленинского орденоносца! Первооткрывателя норильских месторождений! Исследователя Северной Земли и Таймыра!.. Правда, на суде Урванцев, сняв очки, заявил, что все его показания даны под физическим давлением следователей. А очки он снял, полагая, что бить будут прямо здесь, в зале суда. Но судьи на его заявление не обратили внимания. «За подрыв государственной промышленности и транспорта, антисоветскую агитацию и участие в контрреволюционной деятельности» Военный трибунал Ленинградского военного округа осудил Урванцева на пятнадцать лет исправительно-трудовых лагерей. Так «эффективные менеджеры» наградили его за открытия. То есть не расстреляли. А могли. Ведь за время большевистских репрессий было репрессировано девятьсот семьдесят геологов, из них сто девяносто семь были расстреляны, восемьдесят три умерли в тюрьмах и лагерях. Вот и Урванцева – живого! – отправили по этапам в Соликамск, Коканд, Актюбинск… Там, в Соликамске, обходя одну тюрьму за другой, Елизавета Ивановна все-таки нашла своего мужа. «Облака плывут в Абакан, не спеша плывут облака. Им тепло небось, облакам, а я продрог насквозь, на века!» – пел когда-то Александр Галич. Но кто напишет о таких, как Елизавета, «сталинских» декабристках, которые шли за своими мужьями по этапам и лагерям? Кто снимет фильм про них «Звезду пленительного счастья»? В сорок первом году, в самом начале войны, почти пятидесятилетнюю жену «врага народа» врача-хирурга Елизавету Ивановну Урванцеву мобилизовали на фронт. Она спасала раненых под Ленинградом, прошла с полевым госпиталем от Кольского полуострова до Минска и Одессы, и даже «Известия» той поры посвятили ей статью «Она победила смерть». А «врага народа» тоже не забыли. Стране срочно требовались сталь для брони, медь для снарядов и пуль, уголь для кораблей и паровозов. Никель, молибден, алюминий, платина… «Эффективный менеджер» вспомнил об Урванцеве. И в декабре 1942 года, несмотря на полярную ночь, простого зэка самолетом доставили в Норильск и поставили во главе всех геологоразведочных работ. А чем были Норильск и Дудинка военной поры? Огромным Норлагом, куда каждое лето баржами доставляли «человеческий материал» – сотни тысяч зэков. В шахтах, в вечной мерзлоте они рубили уголь, добывали медь, молибден, никель. Ну, а тех, кто болел… Зимой их собирали по больницам, уводили подальше в тундру и оставляли замерзать насмерть. Трупы не хоронили – не копать же могилы в вечной мерзлоте! Нет, трупы свозили на Енисей, на Голый остров и сваливали горой с тем, чтобы по весне, в ледоход и паводок река сама унесла их в океан… Как-то Урванцев мылся в лагерной бане. Зэк с тюремной татуировкой на груди долго присматривался к нему, а потом спросил: «Это ты открыл Норильск?» «Я», – сказал Урванцев. «А ты не можешь его закрыть?» Свое пятидесятилетие 29 января 1943 года открыватель норильских месторождений каменного угля, меди, никеля, молибдена и платины встречал на лагерных нарах того же Норлага. А летом 1943 года из Австрийских Альп в Норильск к мужу-зэку прилетела капитан медицинской службы Елизавета Урванцева. Ее гимнастерка была украшена боевыми наградами. Урванцев встретил ее в аэропорту с букетом тундровых цветов и сказал: «Серебряную свадьбу будем справлять там же, где прошел медовый месяц». То есть им дали комнату в том самом первом доме, который они построили тут в 1923 году! Но больше они не разлучались никогда!.. Урванцева реабилитировали в 1954 году, а Сотникова – посмертно, в 1998-м. В 1959-м Урванцева наградили Большой Золотой медалью Географического общества СССР. В этот день он пригласил к себе друзей, опустил медаль в хрустальный бокал, налил в него водку, выпил первый глоток и передал бокал жене. Она сделала второй глоток, а дальше бокал пошел по кругу. В 1963-м Урванцев был награжден вторым орденом Ленина. И в том же году, в семьдесят лет, он занял первое место в автомобильных соревнованиях Ленинград – Москва. Хотя на самом деле он вел машину только от Питера до Москвы и занял второе место. А Елизавета Ивановна вела машину от Москвы до Ленинграда и заняла первое место! Но приз вручили Урванцеву. В 1974-м Урванцеву присвоили звание заслуженного деятеля науки РСФСР. В 1975-м – звание почетного гражданина Норильска. Обратите внимание: не Норильску дали новое название «Урванцев», а Урванцева сделали норильчанином. Но это я так, к слову. В 1983-м его наградили орденом Трудового Красного Знамени. На золотой свадьбе Урванцевых друзья поздравили их следующими стихами:

Он сказал ей: «Лизавета!
Крым, и Волгу, и Кавказ
Мы в другой посмотрим раз!
А теперь на Север едем,
В тундру снежную, к медведям!»
И в Дудинку пароход
Их доставил в тот же год.
А потом оленей тройка
Их в Норильск помчала бойко.
Снег летит из-под копыт,
Иней из ноздрей валит…
Вдруг завыло, загудело,
Даль закрылась, почернела…
В размышлениях печальных
О мешках он вспомнил спальных,
Что на базе позабыл –
До того он счастлив был!
Перспективою сражен,
Заскучал молодожен:
«Погибаем, Лизавета!»
А она ему на это:
«Наплевать!
Лишь бы вместе погибать!»
И примерно через сутки
Стихли бури злые шутки.
Гименей на этот раз
Молодых от смерти спас.
И Урванцева супруга
Без особого испуга
Доказала, что она
К службе в Арктике – годна!

Двадцатого февраля 1985 года Н.Н. Урванцев скончался в Ленинграде. Елизавета Ивановна пережила его только на сорок три дня. Ненцы говорят, что где-то в заполярной тундре есть племя одноногих людей. В одиночку они ходить не могут, но вдвоем, обнявшись, они не только ходят, а даже бегают. И совершают великие открытия. Правда, все результаты этих открытий – четверть мировых запасов никеля, молибден, платина, палладий, медь, кобальт и еще много чего – сегодня принадлежат одному всем известному олигарху, который ни Урванцевым, ни Сотникову даже памятник не поставил. Ну, как вам такой сюжет?

– А вы имеете отношение к этой истории? – спросил я. – Вы родственник Урванцевых?

– Нет, дорогой. Мой отец с ними дружил и работал. А я… По просьбе отца я сочинил те стихи, которые только что вам читал…

9

Это случилось во время тюремной прогулки. Только при слове «прогулка» не вспоминайте гравюру Доре «Острог», картину Ван Гога «Прогулка заключенных» или американский фильм «Побег из Шоушенка». У Доре и Ван Гога зэки, если вы помните, ходят по пустому тюремному двору, а в «страшной» американской тюрьме Тим Роббинс и Морган Фримен во время такой прогулки сидят и спокойно разговаривают. В тюрьмах проклятого царского режима пламенный революционер Камо, подельник Сталина в грабежах банков, во время таких прогулок тренировался в прыжках и развил в себе такую прыгучесть, что однажды с разбегу перепрыгнул через двухметровый забор и – был таков!

Но в те ужасные времена зэки не сидели по двадцать человек в камере, рассчитанной на шестерых, и потому прогулки по тюремному двору все-таки давали возможность ходить и разминаться на свежем воздухе. В нашем СИЗО реальной прогулкой можно назвать только проход от камеры до крытого двора, в котором восемь сотен зэков могут лишь стоять, прижавшись друг к другу, как в переполненном вагоне метро, и тихо материться на суверенную демократию, охраняемую торчащими над нами автоматчиками.

И вот, представьте себе, именно во время такого, как сельди в бочке, стояния, когда мы от нечего делать обсуждали войну в Донбассе и перспективы китайского разворота нашей экономики («А кто будет строить эту железную дорогу и газопровод? – вопрошал въедливый Гольдман. – У нас есть трудовой резерв?») – именно в этот момент над головой Сереги Акимова вдруг буквально из ничего или, как сказал бы Булгаков, «из воздуха соткалась» та самая Маша Климова, которая, как вы уже знаете, должна в 2034 году играть Наталью Горбаневскую в нашем фильме «Их было восемь». Увидев ее в воздухе над собой, Серега в изумлении поднял к ней руки, и она ухватила его за руку и потащила вверх, как пробку из бутылки. Помните «Прогулку» Марка Шагала с его летящей девушкой в сиреневом платье, которая за руку тащит в небо своего возлюбленного? Не знаю, что имел в виду Шагал – может, что женщины – это небесные создания, а мы, мужики, – земные черви, и нас нужно силой тащить в небеса, – но здесь, в крытке нашего СИЗО это было именно такое зрелище. С той лишь разницей, что Машу Климову видели только мы с Акимовым, а все остальные зэки и охранники с разинутыми ртами смотрели, как Серега Акимов вдруг стал возноситься над нашими головами, в последний момент левой рукой ухватил меня за шиворот и потащил вверх за собой. Медленно, словно святые или привидения, мы взлетели под крышу СИЗО и совершенно беспрепятственно прошли сквозь нее.

Только после этого изумленные охранники пришли в себя и открыли стрельбу по крыше, но теперь именно эта кровля защищала нас, улетающих, от их дурацких пуль.

Так – уже без всякой «Волги» ГАЗ-21 – мы оказались в Будущем.

Часть вторая. 2034. «Купол»

1

– С какого хрена-бодуна я должен это делать?! – возмутился Тимур Закоев.

С сигарой во рту он сидел в роскошном леопардовом кресле, как Обама в Овальном кабинете, – ноги на письменном столе. А за ним, за стеклянной стеной его огромного офиса на последнем этаже «Тимур-отеля» огромными красочными клумбами стелились декорации Москвы, Лондона, Парижа, Рима и других европейских столиц позапрошлого и прошлого века, построенные на сто двадцатом километре Ярославского шоссе на полях бывшего колхоза имени «Четвертой пятилетки».

– Или «с какого хрена», или «с какого бодуна», – поправил я.

– Неважно! Хватит меня учить! – отмахнулся он сигарой. – Тебя вообще уже три года нет в живых, понял?

– Спасибо, – сказал я. – Между прочим, где ты меня похоронил?

– На Луне! Тебе показать твою могилу, чтобы ты успокоился?

– Если у тебя есть телескоп…

– Ну хватит вам собачиться, – вмешался Акимов и оглянулся на Машу, устало спавшую на замшево-леопардовом диване. Тем не менее он понизил голос: – Тимур, нам нужно слетать в Россию две тысячи двадцать четвертого года и снять там фильм.

Закоев всегда психовал, когда нужно было тратить деньги не на себя, любимого. Вот и теперь он нервно повысил голос:

– Я же сказал: это нэ возможно.

– Почему? – не отставал Акимов.

– По кочану. Это запретная зона.

– В каком смысле?

– В том, что путешествия в прошлое разрешены только за пределы двадцати последних лет. Ближе нельзя, вам ясно?

– Нет, – сказал я. – Почему в две тысячи четырнадцатый можно, а в две тысячи двадцать четвертый нельзя? Какая разница?

– Это у физиков спроси. Прыгнуть в ближайшее прошлое можно, но если там что-то случается, вытащить оттуда еще никого не удалось. Поэтому забудь, никто вас туда не отправит. Всё, что вы можете сделать, это купить кинохронику тех лет и смонтировать свой фильм. Но я это оплачивать не буду.

– А сколько это может стоить?

– Сейчас… – Закоев спустил ноги со стола, нагнулся к своему гибкому айпаду и произнес внятно: – Стоимость кинохроники две тыщи двадцать четвертого года.

– В «три дэ»? – отозвался этот айпад ровным мужским голосом.

– А есть и не в «три дэ»? – спросил Закоев.

– Есть, но очень мало, – ответил айпад. – После две тысячи восемнадцатого года всё снималось в «три дэ».

Закоев поднял глаза на нас:

– «Три дэ» вам годится?

Я переглянулся с Акимовым – ни я, ни он никогда не имели дело со съемками в 3D. Но выхода, похоже, не было, и я кивнул. В конце концов, не боги горшки обжигают, если Бондарчук может снимать в 3D, то почему мы не сможем смонтировать?

– Пусть будет «три дэ», – сказал и Акимов.

– Какой метраж фильма? – снова спросил Закоев.

И мы с Акимовым опять переглянулись.

– Ну, наверное, полный метр… – произнес я.

– Документальный фильм, полный метр, – сказал Закоев в свой гибкий айпад. – Посчитайте стоимость монтажа и озвучания.

Я обратил внимание, что с айпадом он говорил на «вы», и, по-моему, не прошло и секунды, как айпад выдал ответ:

– Средняя длина полнометражного документального фильма – от пятидесяти двух до пятидесяти восьми минут. То есть порядка тысячи метров пленки. При норме монтажа один к десяти получаем десять тысяч метров отборочного материала по цене сто долларов за минуту просмотра и тысячу долларов за метр отобранного материала. Плюс два месяца на монтаж, озвучивание и компьютерную графику. Итого: два миллиона триста сорок тысяч долларов.

Закоев повернулся к нам:

– И вы хотите, чтобы я вытащил из кармана такие бабки и подарил какому-то Сафонову? То есть я, по-вашему, кавказский баран? Да?

– Нет, Тимур, ты горный орел, – сказал я и достал из кармана визитную карточку генерала. – Когда я прошлый раз был у тебя, Маша позвонила тебе из две тысячи четырнадцатого года. А теперь ты позвони туда, вот номер…

– Зачем? – спросил Закоев.

– Ну, я тебя прошу как твой покойный главный редактор. Это всего сорок долларов минута. Разорись на две.

– Нет, – сказал Закоев. – Это когда у того, кто из Будущего путешествует в Прошлом, там случается какое-то ЧП, он может сюда позвонить. А отсюда туда звонить нельзя, запрещено.

– Почему?

– Патаму что каждый будет туда звонить и говорить, какой курс доллара будет завтра и как «Зенит» сыграет с «Динамо»! – нервно сказал Закоев. – Панимаешь?

Я огорченно посмотрел на Акимова:

– Ч-черт… Мне Сафонов сказал, что за видео из Будущего они заплатят любые деньги… Как же быть?

– Даже три лимона? – вдруг спросил Закоев.

Я пожал плечами:

– Конечно. Что для них три лимона?

– Гм… – Он кашлянул. – Рискнуть, что ли?

– В каком смысле?

– Ну, панимаешь… Есть пиратский провайдер… Но очень дарагой…

– Сколько?

– Минута – десять тысяч! И больше минуты нельзя – сразу засекут!

– Звони! – вдруг сказал Тимуру Акимов. – За счет моего гонорара – звони!

Закоев посмотрел на него, потом на меня. И вздохнул:

– Ладно, диктуй телефон.

Я продиктовал номер Сафоновского мобильного телефона, Закоев долго набирал на своем айпаде какие-то номера, потом говорил с кем-то на своем дагестанском, а затем перевел айпад на громкую связь, и после третьего гудка мы услышали голос генерала:

– Сафонов слушает.

Я сказал:

– Илья Валерьевич, это Пашин и Акимов. Мы звоним из Будущего, у нас всего минута. Мы можем сделать фильм о России две тысячи двадцать четвертого года. Чтобы вы и все, кому нужно, увидели всё своими глазами. Хотите?

– Еще бы! – отозвался генерал. – How much?

– Вах! Соображает… – беззвучно произнес Закоев, следя за секундной стрелкой на своих часах.

– Производственный бюджет фильма – восемь миллионов долларов, – сказал я первое, что пришло в голову, увидел ошарашенные глаза Закоева и Акимова и нагло добавил: – Плюс восемь процентов генеральному продюсеру и десять на студийные расходы.

– То есть десять лимонов? – спокойно спросил Сафонов.

– Без ваших комиссионных, – обнаглел я вконец.

– Понял и доложу начальству, – сухо ответил он. – А как мы платим? Кому?

Тут я увидел поднятую руку Закоева, которой он собирался показать, что время кончилось, и быстро сказал:

– Илья Валерьевич, сначала утрясите цифру. Я позвоню через шесть минут.

И Закоев махнул рукой, выключая связь.

– Ты с ума сошел?! – воскликнул Акимов. – Они не дадут таких денег!

– Я мало попросил, – тут же пожалел я. – Они дадут любые деньги, чтобы узнать, что ждет страну…

– Да, ты мог прибавить, – согласился Закоев. – Я помню то время. Михалкову на «Солнечный удар» дали двадцать шесть лимонов зелеными, а Бондарчуку на «Сталинград» – все пятьдесят. И то были фильмы о прошлом. А мы им сделаем о будущем…

– Набирай снова, – сказал я ему.

– Но не прошло и минуты…

– Набирай!

– Десять тысяч баксов! – воскликнул он.

– Давай набирай! – приказал ему Акимов.

Закоев покачал головой, но снова проделал всю процедуру: нажал «redial», потом опять поговорил с кем-то по-дагестански и наконец мы опять услышали знакомый голос:

– Сафонов слушает…

– Илья Валерьевич, извините, это снова Пашин. Я не учел местные налоги.

– Сколько? – спросил он нетерпеливо.

– Теперь они, как в США, – тридцать процентов.

– Понял. Звони через пять минут. Пока. – И гудки отбоя.

– Ну ты даешь! – восхитился Акимов.

Я усмехнулся:

– Гулять, так с музыкой! – И спросил Закоева: – А ты открыл тогда счет в банке напротив Дома кино?

– Канечно, открыл, – сказал он хмуро. Видимо, при напоминании о Кавказском банке у него разом поднялись и давление, и акцент. – Только Кавказский банк тагда ничего туда не перевел.

– Теперь это неважно. Ждем еще три минуты и звоним ему снова.

Я подошел к стеклянной стене закоевского кабинета на двенадцатом этаже его «Тимур-отеля». Не знаю, начали ли они в 2034-м управлять климатом и регулировать погоду, но в отличие от мряклого московского ноября 2014-го тут стояла морозная солнечная погода, и я хорошо видел декорации Москвы и других европейских столиц середины и конца прошлого века. За ними роботы на левитаторах и подъемных кранах строили из каких-то легких материалов Токио, Нью-Йорк и Сидней.

– Старик, – сказал я через плечо Закоеву, – а сколько стоит построить Киев или Донецк?

– Надо посчитать, – ответил он. – Но сейчас некогда. У тебя осталось сорок секунд. Набираю Сафонова?

– Набирай.

Он снова набрал свой дагестанский канал связи, и после второго гудка голос Сафонова отозвался:

– Да. Это ты, Антон?

– Это мы, Илья Валерьевич.

– Куда мы переводим деньги?

– Yes! – беззвучно выдохнул Акимов и сделал кулаком победный мужской жест в небо.

– «Пальма-банк», – сказал я. – Расчетный счет компании «Тимур-фильм». Какая будет общая цифра?

– Сорок восемь, – принужденно ответил Сафонов и сам дал отбой.

– Ни хрена себе! – восхитился Акимов.

– Наших там двадцать четыре, – сказал я и повернулся к Закоеву. – Теперь ты вспомнил, на какие деньги купил тогда эти поля колхоза имени «Четвертой пятилетки»?

– Подожди, – ответил Тимур. – Сказать – это одно, а перевести такие бабки – совсем другое. Пусть эти деньги сначала поступят на счет…

Но тут сам по себе включился огромный настенный экран, и юная копия Лейлы Казбековны, двадцать лет назад бывшей главным бухгалтером «Тимур-фильма», растерянно сказала:

– Дядя Тимур, у нас на счету появились какие-то сорок восемь миллионов…

– Ура! – сказал Акимов. – Во как их припекло!

– Что с ними делать? – хлопала ресницами девушка.

– Это моя племянница Анжела, – объяснил нам Тимур. – Но мне не нравится этот Сафонов. Очень крутой. Нужно наши деньги убрать от него подальше. – И повернулся к Анжеле: – Срочно перебрось половину в другой банк! Немедленно!

– Но вы знаете дату трансфера? – спросила Анжела. – Это две тыщи четырнадцатый год!

– Неважно! Делай, что я сказал!

– Задним числом? А если у меня не примут…

– Делай! – приказал Тимур.

2

Богатые люди, особенно олигархи, очень не любят вспоминать и, тем паче, благодарить тех, кто помог им стать на ноги. Закоев был таким же, как все, но с кавказской склонностью шикануть.

– Антон! – воскликнул он, как только Анжела отключилась. – Ты гений! Такие бабки! Надо отметить! – И стал один за другим открывать ящики своего письменного стола в поисках, как я понимаю, какого-нибудь дорогого сувенира. А не найдя ничего, просто снял с руки свои часы I-watch-Antic, сделанные под «Командирские» капитанов подводного флота периода Первой холодной войны. И протянул мне: – Держи!

– Да не надо… – отмахнулся я.

– Держи, я сказал! – И он сам надел их мне на руку, а затем нажал на столе кнопку видео-селектора: – Мой «Бентли» на крышу. Мы летим в «Купол»!

– Какой еще купол? – спросил Акимов.

– Вы увидите. «Купол» – это восьмое чудо света, – сообщил Закоев. – Маша, проснись!

Маша открыла глаза:

– А?

– Она устала, – сказал Акимов.

– Еще бы! – усмехнулся Тимур. – Вытащить из прошлого двух таких бугаев! Маш, а почему ты летала за ними одна? Где Алена Зотова?

Маша кивнула на меня:

– Потому что они расстались.

– Как это? – изумился он. – Еще фильм не начали снимать, а сценарист уже расстался с актрисой? Так не бывает!

– Сейчас в лоб получишь, – предупредил я.

Но он продолжал веселиться:

– От покойника?

– Тимур Харибович, – сообщила секретарша по селектору, – ваш «Бентли» на крыше.

Закоев нажал какую-то кнопку на своем столе, в тот же миг с нежным мелодичным звуком в потолке образовался проем, и в кабинет спустилась стеклянная кабина лифта.

– Прошу, – показал Закоев на ее открытую дверь.

И с тем же мелодичным звуком эта кабина вознесла нас на крышу, где стояла большая каплевидная капсула из золотистого пластика. Ее дверь была гостеприимно откинута вверх, как крыло у взлетающей птицы, а внутри был демонстративно архаический салон «Бентли» 1920 года – мягкие замшевые сиденья бежевого цвета, натуральное дерево подлокотников и мини-бара. Такие автомобильные салоны обожает Вуди Аллен, когда снимает фильмы в стиле ретро вроде «Магия лунного света».

Мы уселись в уютные кресла, причем Закоев и Маша сели на переднее сиденье, но лицом к нам, а не вперед.

– Маршрут – третий «Купол»! – куда-то вверх произнес Закоев, и в тот же миг откинутая дверца плавно опустилась, раздался мелодичный «тцынь» полной герметизации капсулы, и «Бентли» стал беззвучно воспарять вертикально вверх.

Я вспомнил рыжего Гольдмана с его идеей левитатора на лазерной подушке…

– Может, ты все же позвонишь Алене Зотовой? – спросил Закоев у Маши.

После того как я только что подарил ему как минимум двадцать миллионов долларов, он, я думаю, понимал, что только часы – пусть даже модные I-watch-Antic – еще не компенсируют его хамство относительно моей смерти три года назад и могилы на Луне.

– Я уже трижды звонила, у нее выключен телефон, – сказала Маша.

– Но она знает, что Антон здесь? – спросил Акимов.

– Она знает, что я за вами полетела, – ответила Маша и повернулась ко мне: – Между прочим, на ее деньги. Мой папа мне таких денег не дал.

– Вот засранец! – сказал Акимов.

Дима Климов, отец Маши, владелец сети экстремальных курортов от Арктики до Антарктики, двадцать лет назад был простым барменом в кафе «Софит» на «Мосфильме» и нашим хорошим приятелем. Серега Акимов постоянно заряжался у него спиртным даже в долг, который я непременно возвращал. Но большие деньги портят людей и будут портить даже в Будущем.

– Сколько стоило твое путешествие? – спросил я у Маши, понимая, что должен вернуть ей эти деньги.

– Неважно… – Она отвернулась к прозрачной стенке левитатора, который уже перешел в горизонтальный полет в воздушном коридоре на высоте порядка тысячи метров над землей.

К моему удивлению, мы и соседние левитаторы летели не спеша, то есть не больше ста двадцати километров в час. Внизу медленно проплывали золоченые купола храмов Сергиева Посада, и какая-то заводская труба белым паром парила вертикально вверх.

– Я могу посчитать, – вместо Маши ответил Закоев. – Одна путевка туда и три оттуда – сорок тысяч зелеными.

– Отдашь ей из моего гонорара, – сказал я ему.

Он сделал удивленные глаза:

– Какого гонорара?

– А ты забыл? За сценарий «Их было восемь». Мы же договорились – половину ты передаешь мне в две тысячи четырнадцатый год, а половина ждет моего сына здесь, в две тысячи тридцать четвертом.

– Так вы же всё получили! Ты – там, а твой сын здесь.

– Мой сын – здесь? – ахнул я. – Где?

– Откуда я знаю? Он был у меня две недели назад, очень такой загорелый! Получил бабки и сказал, что работает ботаником в заповеднике на Галапагосских островах. – И Закоев повернулся к Маше: – Сбрось мне телефон Зотовой, я попробую…

Маша нажала пару кнопок в своем стареньком айфоне-29, Закоев достал из кармана свой сверхтонкий Sony Ericsson Black Diamond XII, а мне вдруг стало не по себе, я подумал: «А что, если?.. Да, а что, если мой Игорь и Алена?.. Это же вполне реально: Игорю здесь уже за тридцать, а Алене – двадцать шесть… Господи, это же куда реальнее, чем я и Алена…»

– Ее телефон выключен, но мой Sony Ericsson поймал его на карте, – похвастал Закоев. – Она в парке «Сокольники» на Второй Лучевой аллее. – И повернулся ко мне: – Залететь за ней?

Я облегченно выдохнул – вот уж куда Алена не пойдет с Игорем, так это в парк «Сокольники», где мы с ней впервые встретились!

– Что с тобой? – удивился Тимур. – Ты весь белый…

– Ничего… – Я утер испарину на лице и проводил глазами обогнавший нас левитатор с эмблемой «Mazerati» на боку.

– Вот твари! – выругался ему вслед Закоев. – Понакупали себе гоночные левитаторы и гоняют как хотят! Ничего, сейчас лазерный контроль его посадит!

А я подумал: «Нет, тут что-то не так! Уж очень он старательно уводит разговор от моего сына то на Алену, то на этот «Mazerati». А что, если Игорь у него не был и никаких денег не получал? Ведь если бы получал, Тимур бы сразу, как я появился, сказал об этом и показал его расписку. И второе – с чего это мой сын стал вдруг ботаником, когда с двух лет собирался стать авиаконструктором? А что, если врет мне Закоев, не видел он тут моего Игоря, а деньги хочет зажилить? Конечно, нехорошо так думать о друге, но…»

В этот момент улетевший вперед «Mazerati» вдруг резко сбавил скорость и нырнул вниз, к земле.

– То-то… – удовлетворенно сказал Закоев и снова спросил у меня: – Так что ты решил? «Сокольники» или «Купол»?

– «Сокольники», – сказал я.

3

Не знаю, читали ли вы «Лобное место», и потому цитирую:

«Как вы будете себя чувствовать, если вам вдруг скажут, что через двадцать лет вас не будет в живых? – так начинается там глава, в которой описано, как Серега Акимов вернулся из 2034 года в 2014-й и сообщил мне, что меня нет в Будущем. – Грустный и обиженный, я ходил по парку «Сокольники» и смотрел вокруг совершенно не так, как раньше, когда приходил сюда из дома размяться и подышать чистым воздухом… Неужели меня не станет, а здесь всё будет так же, как сейчас? Земля не вздрогнет от моей кончины, мир не рухнет, солнце не сойдет со своей орбиты и 45-й трамвай, который идет мимо нашего парка, не только не сойдет с рельсов, но даже не остановится! Как говорил великий Геннадий Шпаликов: «Страна не зарыдает обо мне, но обо мне товарищи заплачут».

Но заплачут ли?

Пока что я в одиночестве брел по «Тропе здоровья» и жалел самого себя так, как будто я уже умер. Толстая шестилетняя девочка в нелепом желтом комбинезоне и с веревочками в рыжих косичках неуклюже, как кукла, расставив руки, катила мне навстречу на роликовых коньках.

– Алена, стой! Алена! – кричала издали ее бабушка, но толстая девочка не могла ни повернуть, ни остановиться, и – я видел – собиралась рухнуть носом в клумбу с ромашками.

Я расставил руки и поймал ее в самый последний момент.

– Ой! Спасибо, дядя! – сказала она и подняла на меня свои испуганные васильковые глазки с крупными, как крыжовник, слезами. «Бабушкино воспитание, – отметил я мельком, – сегодняшние дети уже не говорят нам «дядя», а тычут амикошонски, как взрослые в пивном баре…»

Тут набежала ее бабка, остроносая и худая, как метла, я с рук на руки передал ей эту толстушку и пошел дальше, унося в душе детские васильковые, со слезами глаза и испуганный голосок: «Ой! Спасибо, дядя!»

Теперь, в 2034-м, я увидел ее издали на пересечении заснеженной Второй Лучевой аллеи и пустой «Тропы здоровья», то есть именно там, где тогда, в 2014-м, я поймал ее, шестилетнюю, на ее дурацких роликовых коньках. Сейчас в больших валенках и закутавшись в какой-то старинный – бабушкин, наверное, – овчинный тулуп, она одиноко сидела на скамье и читала «Лобное место» – самое первое издание 2014 года в белой обложке и с «Волгой», падающей с неба на Красную площадь.

Я хотел подойти к ней неслышно, но снег скрипел под ногами, и я ничего не мог с этим сделать – она услышала мои шаги метров за двадцать от себя, оторвала глаза от книги и повернула ко мне голову в пуховом платке.

«Господи! – мысленно ахнул я. – У нее такие же крупные, как крыжовник, слезы на глазах, она плачет, читая мою книгу!»

4

Конечно, как всякий советский – в юности – человек, я когда-то, еще в 2001 году, на первый же приличный заработок (гонорар за сценарий) слетал на Кипр, на второй, в 2003-м – в Италию, а на третий – даже на Таиланд. То есть я видел роскошные пляжи и прочие райские уголки нашей планеты. Но то, что я увидел в «Куполе», не поддается никакому описанию. Какой-то безмятежный покой был в изумрудной океанской глади, простирающейся до горизонта. Солнце, незримо парившее в небе, вылило на эту гладь такое количество золотых бликов, что его хватило бы на купола всех земных церквей и соборов. И таким же золотом сиял песок прибрежного пляжа, окаймленного стеной огромных платанов и секвой, а в тени их гигантских листьев порхали разноцветные бабочки и птицы – красноперые кардиналы, миниатюрные колибри и пестрые попугаи всех мыслимых и немыслимых размеров. В небе над этим раем каким-то северным, что ли, сиянием горела призрачная надпись:

ПОДНИМИ ГОЛОВУ! НЕ СМОТРИ В ПРОШЛОЕ, СМОТРИ В БУДУЩЕЕ – ТАМ ВЕРА, НАДЕЖДА, ЛЮБОВЬ!

Под этим лозунгом, в теплом прозрачном воздухе стояло немыслимое для московского обоняния сочетание йодистого океанского озона с медовыми запахами лесных ягод, трав, лиан и даже свежескошенного сена. Да, хотите – верьте, хотите – нет, но именно это упоительное сочетание запахов схватили мои изумленные ноздри и легкие! А глаза…

Честно говоря, глаза, бегло налюбовавшись удивительным пейзажем, тут же переключились на широкую полосу золотисто-белого пляжа, уставленного разноцветными грибками и шезлонгами. Здесь всюду – и под грибками, и в шезлонгах, и просто у воды – загорали, нежились под солнцем и разгуливали такие красивые, да что там «красивые»! – такие сногсшибательные красотки, каких в наше время не собрать даже на конкурс красоты самому Дональду Трампу! Высокие и стройные, как статуэтки, пышные, но в меру, то есть то, что называется «в самый раз», блондинки и брюнетки, шатенки и огненно-рыжие, и все в таких откровенных купальниках, которые вызывающе демонстрировали именно то, что в наше время показывать было нельзя.

То есть все, что я видел вокруг, не было миражом, а было реально, осязаемо и доступно всего в двадцати километрах от Московской кольцевой дороги. Под искусственным куполом площадью чуть меньше сотни гектаров был создан искусственный водоем с океанской водой, искусственным солнечным освещением, искусственным климатом, искусственным пляжем, искусственными джунглями и даже с искусственными приливами и отливами. Это «восьмое чудо света» – правда, чуть меньшего размера – японцы строили у себя в Японии еще в наше время, в 2010-м году, а Михаил Прохоров собирался построить в Москва-Сити, но кризис 2014-го сорвал эти планы, и только к 2020 году уже другая компания, «Capital-Group» Владислава Доронина, Эдуарда Бермана и Павла Тё, построила три таких «Купола» на двадцатых километрах Рублевского, Ново-Рижского и Калужского шоссе и продолжает строить еще четыре на других направлениях.

Сидя под грибком в парусиновом шезлонге, я оторопело смотрел на это явно завихрявшееся вокруг нас скопище дразнящей женской плоти, когда Закоев, усмехнувшись, сказал:

– Это наша главная беда. Медицина может делать женщин молодыми, но не может дать им мужчин. Нету мужчин, панимаешь?

– Нет. А куда они делись?

– На войне пагибли! Разве ты не знаешь – на Первой мировой пятнадцать миллионов пагибли. На Второй мировой – тридцать миллионов! А на Третьей – сорок два!

– А была Третья мировая?

– Не было! – спохватился он. – Ничего я тебе не говорил. Не было!.. – И добавил после паузы: – Сейчас самый прибыльный бизнес – женские секс-туры в прошлые века, когда мужчин было больше женщин. Из-за женщин даже на дуэлях дрались! А теперь у нас всё наоборот…

Тут из небольшого, на манер хижины, бара-бунгало выбежали одетые только в плавки и купальники Серега Акимов, Маша Климова и моя Алена. Громко смеясь, они босиком пробежали по песку и с ходу ринулись в воду, взметнув в воздух всплески радужных брызг.

– Пошли! – сказал Закоев и побежал за ними.

Я хотел податься следом, но какая-то странная слабость, шум в голове и стеснение в груди и дыхании вдруг сковали меня так, что я невольно откинулся спиной к спинке шезлонга и закрыл глаза. Через минуту босые ноги прошелестели по песку, и голос Алены прорвался сквозь гул в голове:

– Антон, что с тобой?

Я открыл глаза:

– Не знаю…

Она стояла рядом, на расстоянии вытянутой руки – юная, сдобно-прекрасная в бирюзовом купальнике, полным ее крупной грудью и налитыми, как яблоки, ягодицами, и с мокрыми рыжими волосами, упавшими на ее плечи в таких родных конопушках. Радужные капли воды стекали по ее животу и высоким ногам.

Но даже протянуть к ней руку у меня вдруг не стало сил.

Она обеспокоенно присела рядом и взяла мою руку в запястье, прижала пальцами. И вдруг крикнула спешащим от воды Закоеву, Акимову и Маше:

– «Скорую»! Он теряет пульс!

– «Скорая» не поможет, – сказал, подходя, Закоев.

– Почему? – разом спросили Маша и Алена.

– Его выталкивает из нашего времени. Я ему гаворил – он не может тут находиться. Это как кессонная балезнь…

Я и сам это чувствовал. В ранней юности, когда я еще не умел плавать, но, храбрясь перед девчонками, лихо нырнул с мола сочинского санатория имени Фрунзе, я вдруг понял, что всё, мне не выплыть – глубина стискивает грудь, в голове гудит, а дыхалка кончилась, и руки бессильно барахтаются в воде. Каждый утопленник наверняка знает, что наше тело легче воды, и вода вытолкнет его на поверхность, но паника в мозгах не позволяет ему сделать пару правильных движений, и в результате вода выталкивает на поверхность уже покойника. Наверное, что-то подобное происходило со мной – материя «пространство – время» 2034 года обнаружила в своем теле чужеродный микроб по имени Антон Пашин и атаковала меня, убийственно выдавливая из себя всеми доступными ей средствами – повышением давления, отключением кислорода и даже резким понижением температуры.

Но если тогда, в санатории имени Фрунзе, меня, нахлебавшегося, вытащили на берег спасатели, то здесь никаких спасателей от Времени не было, да и быть не могло.

Солнце погасло в моих глазах, грудь разорвало каким-то внутренним ядерным взрывом, и я потерял сознание.

Часть третья. 2024. Десантники своих не бросают

1

Я очнулся от воя летящего в меня артиллерийского снаряда и понял, что всё, это конец, сейчас убьет.

Но если вы слышите летящий на вас снаряд, то, скорей всего, останетесь живы. Снаряд ухнул где-то совсем рядом, земля сотряслась, и меня разом и подкинуло вверх, и накрыло комьями чернозема вперемешку с острой вишневой щепой. Это артиллерия противника терзала знаменитые вишневые сады Полтавщины. Правая рука почему-то не слушалась, но левой я убрал с лица грязь и открыл глаза. Я лежал на дне глубокой воронки, а надо мной стоял щуплый молоденький ефрейтор в грязном хэбэ и каске и, не обращая внимания на артиллерийскую канонаду, громко вещал в микрофон:

– Я «Маяк», я «Маяк»! Я веду репортаж с передней линии фронта. Наши танки прорвали оборону укропов и победно движутся к Киеву. Мы наступаем! До Киева всего триста километров!..

Тут он заметил, что я пошевелился, прервал свой репортаж и нагнулся ко мне:

– Товарищ капитан, вы живы?

– Где я? Ты кто?

– Товарищ капитан, вы живы! Живы! – радостно завопил он. – Боже мой, вас только контузило! А я-то думал – я один остался!..

– Где мы? – повторил я. – Ты кто?

– Мы на Украинском фронте. Это Хорол, Полтавская область. До Киева триста километров. Я ваш стажер, ефрейтор Саша Кириллов, прямо из Литинститута.

– А я кто?

Он удивился:

– Вы? А, ну да, вас же контузило. Вы капитан Пашин Антон Игоревич, заведующий фронтовой редакцией радиостанции «Вперед, за Родину!»…

– А какой сейчас год?

– Две тысячи двадцать четвертый…

Тут где-то вверху снова угрожающе завыла приближающаяся мина, и Саша героически рухнул на меня, укрыв своим телом от очередной порции чернозема и растерзанных вишневых веток. Лежа под ним, я стал соображать: если сейчас 2024-й, то мне уже 56 лет, в этом возрасте не призывают в армию…

– Вот суки, укропы! – выругался мой стажер, сев рядом со мной на дне воронки и отряхиваясь от земли и белых вишневых цветов. – Шмаляют и шмаляют, гады! Даже садов своих не жалеют! Теперь вы сами будете вести репортаж или как?

– Или как… – усмехнулся я. – Помоги сесть. Правая рука не фурычит.

Но посадить меня он не успел – воздух наполнился ревом танковых двигателей и гарью солярки, земля задрожала, и стенки нашей воронки опасно потрескались и посыпались комьями.

– Наши! – крикнул мне в ухо Саша. – Танки на Киев!

Судя по оглушающему реву, это шла сотня, если не больше, новеньких Т-97, только сошедших с конвейера Уральского вагонзавода. И шли они на немыслимой в наше время скорости – 90, а то и 100 километров в час! А не успели мы откашляться вслед этой ушедшей на запад колонне, как с неба послышался гул тяжелых бомбардировщиков. Саша задрал голову и стал вслух считать красавцев Су-34:

– Шесть… двенадцать… восемнадцать… Капец укропам!

Проводив их восхищенным взглядом, он неумело поддел меня за спину обеими руками и помог сесть, прислонившись плечом к стенке воронки. Я левой рукой потер правую и почувствовал слабую игольчатую боль, словно она давно затекла. Это успокоило, да и Саша сказал:

– Я же смотрю – на вас никакой крови! А вы просто контуженый.

– Сам ты контуженый. И физия в копоти. Давно со мной?

– Всего неделю, товарищ капитан. Мне ж восемнадцать только исполнилось, я в Литинститут сдал экзамены, и шарах – на фронт!

– И давно мы воюем?

– А вы не помните? Уже десять лет, с две тыщи четырнадцатого. Ну, не подряд, а с перерывами. Но мы половину Прибалтики назад забрали, весь Донбасс, Харьковскую область, Черниговскую, Одессу. Но Киев не трогали, думали – все-таки наша древняя столица, не будем бомбить, пусть живут. Но укропам неймется Донбасс обратно оттяпать. И выходит – пока Киев не раздолбаем, они не успокоятся. Вспомнили что-нибудь?

Снова раздался вой подлетающей мины, но уже подальше от нас, на западе.

– Во! – сказал Саша. – Отступают укропы! – И включил свой (или мой?) микрофон: – Я «Маяк», я «Маяк»! Продолжаю репортаж с передней линии фронта в районе Хорола Полтавской области. Взорванные отступающим противником дома и растерзанные артиллерийским обстрелом сады наглядно показывают варварскую суть фашиствующих бандеровцев. Но даже по затихающей канонаде можно понять, что наши войска, отбросив агрессора, перешли в активное наступление и устремились на запад. Мы победно наступаем! До Киева меньше трехсот километров!..

Я протянул руку к микрофону, Саша передал его мне, думая, что я буду продолжать репортаж, но я выключил его. Саша сделал вопросительные глаза, и я сказал:

– Это потом… Что ты знаешь обо мне?

– О вас? – Он почесал под каской в своей короткой челке. – Ну что? Вы известный писатель, многие говорят, что…

Я перебил:

– Мне плевать, что говорят. Я давно в армии?

– А, вы про это! Ну, вчера вы мне сказали, что сами на фронт напросились, чтобы сына своего найти…

И тут меня как пронзило – все прошлое выстроилось в одну ленту, я сразу вспомнил всю свою жизнь вплоть до 2024 года и, самое главное, этого охламона, моего сына Игоря, который три года назад, в семнадцать лет добровольцем ушел завоевывать Нарву, вернулся с ранением в плечо, подлечился и год назад снова добровольцем ушел на фронт. И – пропал.

2

Старенький редакционный «Соболь-2020» прямым попаданием мины был разбит настолько, что от него осталось только полколеса, два искореженных задних сиденья, какие-то рваные куски кузова и руль, свернутый восьмеркой. По словам Кириллова, мы с ним уцелели только потому, что за минуту до этого вышли из машины посмотреть с холма, что осталось от тысячелетнего Хорола. Честно говоря, впечатление было горестное. Отступая, украинская армия взорвала всё – и электростанцию, и механический завод, и консервный комбинат, и птицеводческую фабрику, и завод Хорольской керамики. Я уже не говорю про пятиэтажные жилые дома, яблоневые и вишневые сады, парки и музыкальную школу. В руинах стояла даже древняя красно-каменная Успенская церковь, возле нее среди груд битого кирпича сидел на земле босой, в одной грязно-белой ночной сорочке старик, седой и бородатый, как Николай Угодник, мертвыми невидящими глазами он смотрел в вечность…

– Наверное, немцам в сорок первом году украинцы оставили больше целых зданий, чем теперь нам, своим старшим братьям, – сказал Кириллов на выходе из разгромленного Хорола.

Я не ответил, думал о другом. О том, что это преднамеренное, злостное разрушение вызывало ответную реакцию наших молодых солдат. Когда по разбитой танковыми гусеницами дороге мы с Кирилловым вышли из Хорола и пошли на запад догонять ушедшую вперед армию, то постоянно натыкались на надписи, сделанные бурой, похожей на кровь краской на заборах и стенах разрушенных домов: «Мы в Полтаве и Хороле всех укропок отпороли!» и «Только пушки отгремели, мы укропок отымели. Пусть сражаются укропы – мы им тоже вдуем в жопы!».

Над этими «стихами» сидели на заборах голодные кошки, под ними – тощие, грязные собаки, а людей нигде не было видно – ни в чудом уцелевших хатах и мазанках, ни в перекопанных минами огородах. Только в одном яблоневом саду среди поваленных взрывами деревьев бродил гнедой жеребенок и, кося сливовым глазом на труп убитой лошади-матери, подбирал губами и ел опавшие яблоки…

Я где-то читал, что знаменитый Семен Буденный во время своего туркестанского похода и установления советской власти в районах, занятых басмачами, вырезал там всех лиц мужского пола выше оси своей боевой тачанки. Не знаю, куда теперь подевалась местная украинская детвора – никаких общих могил и человеческих трупов мы вокруг, слава богу, не видели, лишь изредка смердили в небо туши разорванных снарядами коров и лошадей. Зато такого количества человеческих экскрементов, а попросту говоря, говна в брошенных домах я не видел никогда и даже не мог себе представить, что люди способны испражняться на стены, в кухонные раковины, на подоконники и – представьте себе – на потолки и люстры! То ли укропы, отступая, специально загадили всё, что не смогли взорвать, то ли наши солдаты съедали тут такое количество гусей, кур, поросят, яиц и сметаны с пивом и горилкой, что потом страдали поносом.

Лето было в разгаре. Мы вышли из Хорола и шли вдоль речки Рудки. На брезентовом поясном ремне Кириллова болтались фляга с водой, холщовая сумка с радиопередатчиком и такая же, только поменьше, сумка с походной аптечкой. А на моем кожаном офицерском ремне – кобура с пистолетом и подсумок с айфоном, давно разряженным, поскольку украинцы, отступая, в первую очередь взрывали все электростанции, зарядить айфон было негде. Зато вокруг был гоголевский пейзаж – справа дубово-сосновый лес, густой и тенистый, настоящая былинная дубрава, а слева – поля подсолнухов, зелено-желтых, почти блакитных и еще не созревших. Через это поле шли прямые и широченные, метров по двести, борозды – сверху, с самолета или вертолета, они должны смотреться как выстриги на голове новобранца. Это наши танковые колонны прошли на запад. И хотя прошли они совсем недавно, природа уже забыла об этом – войны, казалось, и вообще нет, так хозяйски, вразвалочку, как базарные торговки, ходили по этим бороздам вороны и выклевывали недозрелые, мягкие еще семечки из скошенных танками подсолнухов, так звонко звенели над полем цикады и гудели пчелы, и так спокойно катила Рудка свою прозрачную воду сквозь дубовую чащу.

Я шел и думал: итак, меня выбросило из 2034 года, но поскольку я без телепортатора, то до 2014-го не добросило, а швырнуло куда-то в середину этого временного промежутка. Хотя Закоев сказал, что видел моего сына, но, скорее всего, это треп, если бы он отдал Игорю гонорар, то, при склонности Тимура к хвастовству, он тут же показал бы мне расписку Игоря. А если не показал и если в этой войне погибнут, как он сказал, сорок миллионов человек…

Нет! Я не должен думать, что Игорь погиб, а Тимур, зная об этом, сочинил, что он ботаник и работает на Галапагосских островах. Мысль осязаема, мой сын жив, он должен быть жив, а иначе…

– Какой вид! – восхитился Саша. – Если этой дорогой шел на Москву Наполеон, он спал под этими дубами.

– Он шел через Белоруссию.

– Значит, тут мог спать Бальзак, когда ехал на Украину жениться. А хотите, я вам прочту стихи, по которым меня приняли в Литинститут?

– Конечно, прочти.

– Кхм! – Он прокашлялся, настраивая свой голос. И стал декламировать на ходу:

В серой кепке пришел сентябрь!

О, хотя бы

Были чаще осенние грозы,

Чтоб от ветра дрожали березы,

И чтоб я утирал твои слезы

От прочтения пашинской прозы…

– Стоп! Какой прозы? – прервал его я.

Он усмехнулся улыбкой мальчишки-хитрована:

– Вашей, пашинской.

– Не мели чушь! Твоя девчонка рыдает от моей прозы?

– Конечно! Вы же классик! А вы думаете, почему я напросился к вам в стажеры?

– Почему?

Ответа я, к сожалению, не услышал – «щирый» гоголевский покой вокруг нас вдруг рассек рев вертолетных двигателей. Это очень низко, на бреющем, шли с востока на запад две тройки боевых Ка-70, оснащенных системой лазерной наводки и прочими средствами уничтожения всего живого.

– Бежим! – испуганно крикнул мне Кириллов.

– Да это ж наши, чудак!

Но он все равно побежал – вниз, с пригорка в сторону дубового леса и ручья, стекающего в Рудку.

Что торкнуло его ровесника-пилота нажать гашетку? Откуда, из каких компьютерных игр этот молодежный рефлекс стрелять по всему, что движется? Я ощутил, как шальная пуля ожогом навылет прорвала мне голень левой ноги. А Кириллов не успел пробежать и двадцати шагов, как та же пулеметная очередь разрывными пулями рассекла его спину от плеча до бедра, и он на бегу, молча, ткнулся лицом в землю.

А вертолеты, не меняя курса, улетели дальше на запад.

Матерясь от боли и оставляя кровавый след, я почти бегом доковылял до лежащего ничком Кириллова, перевернул его лицом вверх, громко и матерно выругался вслед улетевшим вертолетам и закрыл Сашины мертвые глаза. А затем достал из его холщовой аптечки биопластырь «Универсал» и заклеил им сквозную рваную рану на своей левой голени.

Позже, когда солнце уже садилось за дубовым лесом, я все сидел над трупом этого мальчишки и читал стихи в айпаде, который нашел в его холщовой сумке вместе с военным билетом и радиопередатчиком. Конечно, никакой «пашинской прозы» в этих стихах не было, это он на ходу придумал, чтобы меня разыграть. Но какое это имело теперь значение? Я читал его мальчишеские стихи о любви и плакал без слез – настолько они были похожи на стихи, которые я сочинял в свои семнадцать лет и которые сочинял мой Игорь перед уходом добровольцем в армию. «Если б мог каждый миг слать тебе телеграммы, чтобы мысли мои о тебе передать, ты бы горы скопила бумажного хлама, их не в силах – одну за другой – разорвать…» Интересно, а я увижу когда-нибудь свою Алену? Я смогу прочесть ей свои юношеские стихи? «Как я люблю? Я люблю тебя так, что скажи мне хоть слово, подай мне лишь знак…»

Холодное дуло АК-47 больно ткнулось мне в левое ухо, ломкий мальчишеский голос сказал:

– Сiди, москаль! Не тримайся!

3

Це були українські хлопці…

Извините, перешел на украинску мову.

Вот и выяснилось, куда подевалась украинская пацанва – ушли в леса партизанить. Два «парубка» и девчонка лет тринадцати-четырнадцати – ну, копия «неуловимых» из старого советского фильма Эдмона Кеосаяна, только цыгана с серьгой в ухе тут не хватало – вооруженным конвоем повели меня в глубь дубового леса. Пистолет, часы, рацию и айфон отняли, руки связали за спиной найденным в аптечке пластырем и, несмотря на раненую ногу, больно подгоняли, тыча «калашом» в спину.

Конечно, было нелепо и глупо в 56 лет попасть в плен к каким-то хорольским мальчишкам. Но опасности это не убавляло. Сотню лет назад наш замечательный писатель Аркадий Гайдар, автор «Тимура и его команды» и дед знаменитого ельцинского реформатора Егора Гайдара, в четырнадцать с половиной лет именно здесь, в этих местах на петлюровском фронте, командовал ротой красноармейцев и отличался патологической жестокостью. А теперь я оказался в руках юных петлюровцев. В 2014 году, когда мы отняли у них Крым и Донбасс, им было по три-четыре года, с тех пор они росли в обстановке перманентной войны с Россией. И как во время Второй мировой наши симоновы, эренбурги и сурковы внушали стране: «Убей немца!», так теперь украинские киселевы и соловьевы воспитывали свою детвору лозунгами «Убей москаля!».

– Швидче! – толкала меня в спину тощая дивчина.

– Но давайте хоть похороним парня…

– Iди! Швидче!

Но «швидче», то есть быстрей, я идти не мог из-за раны в голени, которая сильно пекла и даже жгла всю ногу.

Это их, однако, только веселило.

– Та це ничого, – говорили они, когда я показывал на раненую ногу. – Буде гангрена, не буде гангрена, мы тебе все одно повiсимо! Так шо швыдше пiшлы, швыдше!

По только им, аборигенам, приметной тропе мы часа через полтора добрались наконец уже до совершенно глухого урочища, где в землянках и ямах с дощатым покрытием размещался их довольно немалый – человек семьдесят – партизанский отряд имени, конечно, Семена Петлюры. Причем землянки, как я понимаю, сохранились тут еще со времен Второй мировой от партизанской дивизии Ковпака и были подвергнуты лишь небольшому ремонту, а ямы с дощато-земляным покрытием были вырыты недавно, в них юные петлюровцы прятались от вертолетов, снабженных прицелами «тепловижен».

Но командовал этими пацанами вовсе не местный Гайдар, а мой ровесник – бывший «афганец» и чернобыльский спасатель, коренастый увалень с бритой наголо головой и армейскими наколками на рельефных плечах, которому мои захватчики честно передали мои пистолет, часы, рацию и айфон.

– Ну, шо, братва? – сказал он своему отряду, когда они тесно, один к одному, уселись на крохотной поляне в центре этого урочища. – Поперше я маю вам сказати, шо це не абы якый чоловiк и офiцер, а дуже гарный российский пiсменник, я чiтав його книги и бачiв його фiльми. Так шо мы маем двi можливости. Мы можемо трематы його у ямi, щоб обміняти на якогось нашого полоненого, i мы можемо просто повiсити його, та й усе, не мушкувати. Шо скажете, те й буде!

То есть он предложил им либо держать меня в яме, чтобы обменять на украинского военнопленного, либо сразу повесить, и дело с концом. Полная демократия. И пока он говорил, рассматривая и крутя в руках подаренные мне Тимуром часы, я смотрел на этих тринадцати-пятнадцатилетних пацанов и девчонок и думал: «Господи, откуда в их глазах столько ненависти? И как случилось, что в сорокамиллионной Украине не осталось ребенка, выросшего без ненависти к нам, русским? Сорок миллионов врагов, которые и детям своим, и внукам будут завещать: “Убей москаля!” Не слишком ли это большая цена за Крым и Донбасс?»

И словно подтверждая мои мысли, эта подростковая демократия высказалась громко и единодушно:

– Повiсити! Москаляку на гиляку!

– Вот видишь, – повернулся ко мне их командир. – Я пытался тебя отмазать, ты сам слышал. Потому шо я ще помню Пахмутову и Высоцкого. Но они вже ничого не знают, кроме Бендеры и Петлюры. И даже если вы Киев возьмете…

– Повiсити його! – продолжали орать подростки и даже вскочили, радостно скандируя, стуча о землю прикладами автоматов и подпрыгивая в такт своей речевки: – Москаляку на гиляку! Москаляку на гиляку!

Я вспомнил, что именно так, «Москаляку на гиляку!», то есть «Москалей на виселицу!», весело скандировали тысячи подростков на Майдане еще в 2014 году.

– Хай так, – сказал им командир. – Чурпак, твiй взвод робiт шибэницу!

Рослый парень с оселедцем на бритой голове радостно поднял двух сидевших рядом с ним подростков, и они тут же, на краю поляны стали ладить мне виселицу – небольшой постамент из трех вынесенных из землянки табуреток и бельевой веревки, которую Чурпак ловко перебросил через высокую ветку молодого дуба. Один конец этой веревки он закрепил за нижний сук дуба, а второй умело завязал в петлю.

И тут же «неуловимые», то есть те самые двое парней и девчонка, которые захватили меня в плен, буквально за шиворот подняли меня с земли, подволокли к табуреткам, а Чурпак набросил мне петлю на шею.

«Знаете ли вы, что такое смертный страх? – спрашивал Федор Михайлович, описывая свое состояние, когда он стоял рядом с эшафотом, на котором его должны были повесить. – Кто не был близко у смерти, тому трудно понять это…»

Я цитирую Достоевского, потому что своих слов для описания своего жуткого, так называемого животного страха у меня просто нет.

«Что, если бы не умирать? Что, если бы воротить жизнь? Какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял… уж ничего бы даром не истратил!» – писал Федор Михайлович, но у меня и таких мыслей не было. Сознание просто оцепенело, страх заледенил желудок, и теперь я знаю, что «животный страх» – это не от слова «животные», а от слова «живот», как у Ф.М. страх не смертельный, а именно «смертный».

– Ставай на табурет! – приказал мне Чурпак.

Но я не шевелился, ноги как отнялись. Когда-то давным-давно, в той, прежней жизни, от которой теперь у меня оставались последние секунды, мы снимали какой-то эпизод на мясокомбинате. Для оживления кадра режиссер приказал поставить в цехе десяток овец. Конечно, никто не собирался этих овец резать, но овцы об этом не знали. И мы с изумлением увидели, как привезенные в этот цех животные, ощутив вокруг себя смертоносные стены цеха забоя скота, вдруг сами стали в кружок головами друг к другу – словно перед гибелью молились и прощались… «Молчание овец», парализованных страхом…

Парализованный ледяным страхом, я не мог и шага ступить к табурету.

Весь отряд, все семьдесят подростков и даже бритоголовый командир замерли, ожидая пикантного зрелища.

Чурпак стал веревкой подтягивать меня к табурету, это был могучий парубок, и петля на моей шее затянулась так, что дыхание пресеклось…

Неожиданный рев двигателя и хруст ломаемых над головами веток заставил нас взглянуть вверх. Это, срезая дубовые и сосновые кроны, совершенно немыслимым образом спускался с неба на землю старый Т-34. Но метрах в десяти над землей он завис в воздухе с дулом, направленным на поляну, и громкий, усиленный мегафоном голос приказал:

– Бросай оружие! Всем лежать! Ни с места!

Я узнал голос Сереги Акимова, а он продолжал:

– Развязать пленного, или стреляю без предупреждения! Повторяю один раз…

Шокированный висящим в воздухе танком, Чурпак, тряся оселедцем, быстро сбросил петлю с моей шеи и финским ножом разрезал пластырь, связывающий мои руки. Я взглянул на танк, который стал не спеша снижаться. Когда его гусеницы зависли в полуметре от земли, голос Акимова приказал:

– Антон, на броню! Быстро!

Но быстро я не мог – левая нога уже горела и пекла до паха, и я, превозмогая боль, медленно заковылял к танку.

Тут кто-то из лежащих ничком юных петлюровцев украдкой подтянул к себе брошенный автомат и…

Танковый выстрел оглушил всю поляну, подрезанный снарядом дуб стал крениться и падать, а люк на танковой башне откинулся, из него высунулась фигура Тимура Закоева.

– Антон, быстрей! – закричал он мне. – Бегом!

Невзирая на боль в ноге, я уже бегом подскочил к танку, вскочил на гусеницу и чудом влез на броню.

– Всё! – закричал Тимур куда-то вниз, в башню. – Давай! Вира!

Ветки падающего дуба хлестали меня по лицу, но танковая броня уже возносила вверх, и автоматные очереди пришедших в себя юных петлюровцев бесполезно рикошетили от гусениц и танковой брони днища Т-34.

4

Копая по очереди одной шанцевой лопатой жирный украинский чернозем, мы легко выкопали узкую и неглубокую могилу, положили в нее Сашу Кириллова (вороны-курвы уже поработали над его лицом и ранами, не хочу терзать вас подробностями). Мы засыпали Сашино тело тем же черноземом и поставили деревянный, из двух дубовых веток, крест. Молитвы за упокой никто из нас не знал, мы просто постояли молча с минуту, сказали: «Пусть земля будет пухом!» – и ушли к нашему танку и к ручью, впадающему в Рудку.

– Такие часы ты отдал! – укорил меня Закоев, когда мы сели на песчаном берегу Рудки, где Акимов стал разводить костер. – Они только с виду «Командирские», а в натуре – I-watch-19 от «Эппл»! Сорок штук стоят! В них навигация, радиомаяк и еще куча приложений. По этому маяку мы тебя и нашли.

Армейская форма времен Второй мировой войны – китель с погонами майора, брюки-галифе и хромовые сапоги сидели на нем как сшитые на заказ, а вот форма б/у на Акимове пузырилась, как с мосфильмовского склада.

– А танк? – спросил я. – Почему вы в танке?

– Потому что до ВГИКа я в армии служил танкистом, – сказал Акимов, раздувая занявшийся костер.

– Танк мосфильмовский, студийный, – добавил Закоев. – Я ж тебе говорил – прилететь от нас в две тысячи двадцать четвертый можно, но вернуться…

– Поэтому мы сначала слетали в две тысячи четырнадцатый и стырили этот танк, – сказал Акимов. – Не узнаешь? Он у Назарова в «Привидение “Тигр”» снимался.

– Но стырить танк было труднее, чем музейную «Волгу», – гордо заметил Закоев.

– Ладно, не хвастай, герой, – усмехнулся Акимов. – Ты же не за танком туда летал, а бабки вытащить из «Пальма-банка»…

Он зачерпнул котелком воду из ручья, высыпал в котелок три пакета сухого куриного супа и поставил его над костром. Потом повернулся ко мне:

– Показывай ногу.

Я, кривясь от боли, отлепил пластырь с ноги, которая уже посинела и вздулась. Открывшаяся рана выглядела ужасно – черно-бурая, с каплями белого гноя.

– Н-да… – протянул Акимов. – Хреново… Антибиотик нужен. Иначе…

– Нужно в больницу, – сказал Закоев. – Но в нашу нельзя, его снова вытолкнет из нашего времени.

– Значит, летим в наше время, в две тысячи четырнадцатый, – решил Акимов.

– Никуда мы не летим, – сказал я.

Оба уставились на меня, ожидая продолжения. И я объяснил:

– Во-первых, если вы доставите меня в больницу две тысячи четырнадцатого года, там тут же вызовут полицию – откуда стреляная рана? Менты по компьютерной базе сразу выяснят, что мы сбежали из СИЗО, и переведут меня в тюремную больницу…

– А там ты точно коньки отбросишь, – закончил за меня Акимов и почему-то тут же ушел в лес, держа в руке финский нож и высматривая что-то среди дубов и сосен.

– Это было «во-первых», – сказал мне Закоев, проводив его глазами. – А во-вторых?

– Во-вторых, ты сказал, что мой сын был у тебя и получил деньги. Но мне кажется, что ты темнишь…

– Я?! – как-то чрезмерно изумился он. – Ты мне не веришь?

– А где расписка? А? Чтобы ты дал кому-то сорок тысяч долларов без расписки? Да я в жизни не поверю!

– Но ты умер! Я же не знал, что ты явишься!

– Тимур, Игорь ушел на войну добровольцем и пропал. И я пошел на фронтовое радио, уже полгода веду репортажи с передовой, чтобы он услышал мой голос и отозвался. А он не отзывается. Я не могу выйти из этого времени, пока не найду его. Понимаешь?

– Или сдохнешь, – сказал Закоев.

– Или сдохну… – согласился я.

Он снял с костра котелок с закипевшим супом и оглянулся на лес, куда ушел Акимов. Но Акимова не было видно, и Закоев сказал:

– А ты знаешь, сколько стоит прилететь сюда на танке?

Я пожал плечами – откуда мне знать?

– Скажу, как брату. – Закоев достал из-за голенища сапога алюминиевую ложку, попробовал суп и чуть скривился. – Я вообще не хотел сюда лететь. Телепортатор для танка стоит – ты не представляешь!..

– Сколько?

Он вздохнул:

– Акимов положил весь свой гонорар за будущий фильм. И мне еще придется добавить…

– Сколько?! – повторил я нетерпеливо.

– Ну, понимаешь – за энергию телепортации мы платим по весу груза. А Т-34 даже облегченный весит двадцать семь тонн…

– Короче! Сколько?! – почти крикнул я, кривясь от боли в ноге.

То есть Закоев снова ушел от ответа о сыне. А тот факт, что с моей легкой руки на счет «Тимур-фильма» пришли сорок восемь миллионов долларов, из которых как минимум двадцать – чисто закоевские, это уже не считается, за мое спасение он возьмет себе весь гонорар Акимова. И я уже собрался выпалить это Закоеву прямо в лицо, но тут из леса вышел Акимов, держа в руках целую горсть желтой сосновой смолы.

– Жуй! – протянул он мне смолу. – Это природный антибиотик, самый свежий. Жуй и, когда разжуешь, налепи на рану. – И повернулся к Закоеву: – Поехали!

– Куда? – спросил Тимур.

– Ни в прошлое, ни в будущее ему нельзя, – ответил Акимов. – Значит, вперед! Пока он жив, нужно догнать какой-нибудь фронтовой госпиталь.

5

Военно-полевой госпиталь № 67 Первого Украинского фронта размещался в Яготине, в чудом уцелевшем двухэтажном здании бывшей гимназии на проспекте Незалежности, то есть Независимости. Стремительный прорыв нашей танковой дивизии имени Александра Проханова не дал укропам ни времени, ни возможности уничтожить этот маленький, тихий и красивый городок в девяноста километрах от Киева. Два широких окна нашей офицерской палаты на втором этаже (а раньше кабинета ботаники) выходили на речку Супой, а на другом берегу реки была вдупель разгромленная деревня Засупоевка, от нее не осталось даже кладбища – сваленные кресты валялись там вперемешку с разбитыми могильными плитами и выкорчеванными деревьями.

Но Яготин не тронули ни наши танки, ни украинская артиллерия, которая, по-видимому, вся сконцентрировалась на яростной защите Борисполя и подступов к Киеву. Хотя по прямой от Яготина до Борисполя все-таки целых пятьдесят семь километров, артиллерийская стрельба стояла там такая, что мы в палате слышали ее круглосуточно.

Когда меня положили сюда с гангреной и температурой сорок с гаком, в палате было шестнадцать коек, на них возлежали четырнадцать калек с оторванными или ампутированными руками и/или ногами, один самострел и я, которому, как сказал начальник госпиталя, буквально чудом удалось спасти ногу. Чудо это состояло в какой-то жуткой смеси всех антибиотиков, которая, в сочетании с моим иммунитетом и природным антибиотиком Акимова, эту гангрену сбила.

Наверное, раньше, до броска на Киев, таких раненых, как мы, тут же отправили бы в тыловые госпитали или даже в Москву. Но поскольку никто не сомневался в том, что в ответ на очередную попытку укропов отвоевать Донбасс мы вот-вот возьмем Киев, то зачем было нас эвакуировать, если в Киеве есть и больницы, и госпитали?

С молоденьким лейтенантом-самострелом – его после ампутации простреленной ступни ждал трибунал – никто из нас, офицеров, конечно, не разговаривал, отчего он уже дважды пытался отравиться нацарапанной в туалете известкой и украденным у дежурной медсестры снотворным.

Зато все остальные, даже лежа с подвешенными на кронштейны обрубками заживающих конечностей, яростно дискутировали между собой с утра до вечера (с перерывами, правда, на «утки» и другие естественные и медицинские процедуры).

Главной темой этих дискуссий была, конечно, война, точнее, ее дальнейшее развитие. И тут мнения расходились независимо от воинских званий дискутирующих и их армейского опыта и стажа.

– Нужно, не останавливаясь, идти дальше на Варшаву и Брюссель! – требовал безногий подполковник, лидер наших госпитальных оптимистов.

– Да, Брюссель нужно брать однозначно! Раздавить этих европейских геев-пидарасов! – поддерживал его одноногий майор-артиллерист, которому вместе с левой ногой оторвало и все мужские причиндалы.

– Хорошо бы снова до Парижа добраться, – куря в открытое окно, мечтательно заметил молодой однорукий капитан-танкист.

– А ты был в Париже? – спросил его сосед – летчик Су-34, сбитый под Киевом.

Пока он, катапультировавшись, летел к земле, укропы, развлекаясь, расстреливали и его, и его парашют, и он приземлился с перебитыми ногами и разбитыми тазовыми костями.

– Нет, – ответил танкист. – Я не был в Париже. Но я казак, мой прапрадед там был в тысяча восемьсот четырнадцатом. Вот он погулял!

– Так это он научил француженок сексу «а-ля казак»? – спросил его одноногий артиллерист.

– А это как? – из другого конца палаты поинтересовался танкист, горевший в танке и обожженный на семьдесят процентов кожного покрова, включая лицо и пенис с мошонкой.

На его паху лежала наша общая любимица кошка Лушка, своим тихим мурлыканьем, которое ученые называют «кошкотерапией», она врачевала тут всех и каждого независимо от политических взглядов.

– А это, когда наши кричали им: «Быстро! Быстро!», ставили раком и… ну, сам понимаешь, – объяснил ему безрукий майор пехотных войск. – С тех пор у них и появилось «бистро». Понял?

– Вы не отвлекайтесь! – потребовал у него одноногий ненавистник геев. – Вы обоснуйте свою позицию!

– Пожалуйста! – ответил пехотинец. – Эх, жалко, я уже не могу диаграмму нарисовать! Но если вы посмотрите, чего нам стоит эта война…

– Это неважно! – перебил его безногий подполковник и показал на свои культи. – Вот моя цена! Ну и что? Зато мы всему миру показали, что не хрен, блин, унижать Россию!

– Минутку! – защищался пехотинец. – Вас лично кто унижал?

– Унизили моего президента! – Подполковник от ярости даже приподнялся в своей койке на локоть.

– Но его уже нет! – не сдавался пехотинец. – Нету Путина, понимаете? На пенсии.

– Ну и что? – не уступал и подполковник. – Путина нет, но дело его живет! Крым наш, и это святое!

– В каком смысле? – спросил пехотинец.

– А в таком, что в девятьсот восемьдесят восьмом году там крестился наш князь Владимир!

– И что? И потому его нужно отнять у украинцев в две тысячи четырнадцатом…

– А никто не отнимал! Нечего тут пропагандой заниматься! Крымчаки сами проголосовали за присоединение!

– Но с нашей помощью, – вдруг сказал выздоравливающий десантник, у которого врачи извлекли из груди восемь осколков, ни один из которых не задел ни сердце, ни легкие. – Я, между прочим, и был один из «вежливых людей», которые им голосовать помогли. Нас тогда двадцать тысяч «вежливых» за одни сутки в Крым перебросили…

– И правильно сделали! – сказал подполковник. – У нас там Севастополь, мы не можем его лишиться. А теперь мы должны взять Брюссель и раздавить Евросоюз!

– Зачем? Для понта? – вдруг спросил от окна молчавший всё время капитан-сапер, которому взорвавшейся миной снесло полчерепа. – У меня полбашки оторвало, я и то понимаю, что крымчаки тогда спровоцировали Путина, а Стрелков втянул в войну за Донбасс.

– Чушь! – возмутился подполковник. – Путина американцы провоцировали с две тыщи седьмого года. Старший Буш пригласил его на рыбалку, а подсекал на раздел России. Но Путин не повелся, и тогда с ним стали как бы дружить, а втихую нас отовсюду выдавливать – из Ирана, из Индии. И окружать своими «Першингами». Если бы Украина вошла в НАТО, «Першинги» бы стояли в Крыму и Харькове…

– Подожди, не в этом дело, – успокоил его пехотинец. – Наш Крым, не наш, наша Варшава, не наша – это уже старье, восемнадцатый век! А мир давно живет над географией. Понимаете? Майкрософт, Гугл, Яху, Фейсбук, Интел, Твиттер – вот теперь государства! Они мозгами воюют! В цифровом космосе! А мы – железом, как пещерные люди!..

– Демагогия! – не сдавался подполковник. – Мы спасаем русских, которых в этой сраной Украине стали считать людьми второго сорта! Мы должны были их спасать или нет?

– Выходит, америкосы своего добились – раскололи славян и стравили друг с другом. Ослабили. Сколько стоит сделать твой танк? – вдруг спросил у танкиста десантник. И сам ответил: – В четырнадцатом году Уралвагонзавод делал Т-90 по три лимона зелеными за штуку. А сегодня Т-97 стоит уже восемь! И сколько этих танков мы наклепали за десять лет? А самолетов, пушек, снарядов? Да за такие бабки можно было еще одно Сочи построить и без всякой войны переселить туда с Украины всех русских! И мы бы с вами остались с руками, ногами и остальными членами.

– И еще вопрос, как долго будут выжидать китайцы, – заметил сапер.

– А при чем тут китайцы? – спросил подполковник.

– А при том! – сказал пехотинец. – Для них десять лет – вообще не время. Они дождались, когда у нас все ресурсы кончились, карточная система, люди живут на двести граммов хлеба в сутки. И если мы дальше пойдем на Запад, они в Сибирь войдут – чем вы будете отбиваться?

– А исламисты ринутся через Кавказ, сожрут и Ростов, и Краснодар, – сказал сапер. – Это, я считаю, главная опасность. Нам нужно создавать белое единство, а не воевать между собой. Иначе через десять лет даже тут будет новый Халифат…

– Любая война дороже денег, – продолжил свою мысль десантник. – Деньги можно напечатать. А на войне люди гибнут, их напечатать нельзя, это штучное производство. Если тебя убили или у тебя оторвало член – всё, кончился твой род, тысячи твоих потомков, целая страна. Вот у нас Антон Пашин. Пока он писал книги, он был писатель, а сейчас кто? Майор, который не знает, с какой стороны пушку заряжают. Ты не обижайся, Антон, я не про тебя. Я про политику. Когда политики передают свои дела военным, они уже не политики, а такие же майоры и полковники, как Антон. Они потери считают в цифрах, а не в поколениях…

Вот такие дискуссии (интересно, есть ли такие в Совете стратегической безопасности?) вспыхивали в нашей палате вперемешку, конечно, с похабелью матерных анекдотов и стонами тех, у кого кончалось действие обезболивающих лекарств. Но я не принимал участия ни в обсуждениях этой войны, ни в обмене анекдотами. Сначала, в первые дни, когда с высокой температурой я метался по своей койке, в памяти всё всплывали слова Закоева о том, что в этой войне погибнут сорок миллионов человек, и я, потея от страха, боялся даже думать, что мой Игорек окажется среди них. Неужели мы шарахнем по Европе атомной бомбой? Или они по нам?

Потом, когда температура спала, я и так, и этак крутил в голове реплику Тимура «Он был у меня две недели назад, очень такой загорелый! Получил бабки и сказал, что работает ботаником в заповеднике на Галапагосских островах». Но при этом Тимур тут же перевел разговор на пролетавший мимо «Mazerati», а потом даже на прямой вопрос о расписке нашел, как отвертеться. Вот и выходит, что Закоев пытается скрыть от меня гибель сына и заодно зажилить мой гонорар. Не зря, сдав меня в госпиталь, он убедил Акимова тут же, срочно отчалить сначала в 2014 год, а потом в 2034-й, монтировать из кинохроники фильм для генерала Сафонова. И они просто растворились в воздухе за окнами нашей палаты, словно их и не было, никто не обратил на это никакого внимания! Вот покатил какой-то там танк по дороге к понтонной переправе через речку Супой (мост-то взорван) и исчез в пыли и дизельной гари. Ну, мало ли за войну у нас танков исчезло?

Когда выяснилось, что ногу не ампутируют и рана начала затягиваться, я стал занимать себя чисто механической деятельностью – помогал медсестрам ухаживать за соседями по палате, раздавал лекарства, кормил безруких, массировал им спины от пролежней и даже выносил «утки». А про себя думал: если я найду тут сына – дальше что? Как мне вернуться с ним в 2014-й?

6

Но, конечно, полностью выключиться из госпитальных дискуссий мне не удавалось. Во-первых, оказалось, что все – и раненые, и медперсонал – слышали меня по фронтовому радио «Вперед, за Родину», а во-вторых, очень скоро кто-то вспомнил, что читал мои книги и видел фильмы по моим сценариям. Поэтому, когда днем в палате шли политические дискуссии, я, ссылаясь на свои волонтерско-санитарные обязанности, еще мог ускользнуть от этих бессмысленных разглагольствований, но по вечерам, когда темнело…

Электричества у нас в палате не было. Как я уже писал, укропы, отступая, в первую очередь взрывали все электростанции. Конечно, у госпиталя был свой походный генератор «TSS-Diesel» мощностью 16 кВт, созданный специально для ВС России. Но он работал на солярке, а поскольку этой солярки было в обрез, то электричество давали только на первый этаж в операционную, перевязочную и в кабинет начальника госпиталя полковника медслужбы Коногорова.

Посему по вечерам, когда ни читать, ни смотреть телевизор было невозможно, а в открытые окна нашей палаты уже потягивало первой сентябрьской прохладой и канонада на западе, в Борисполе или в Киеве, становилась потише, острые политические дискуссии плавно перетекали в мужские откровения. И тут мне уже было не отвертеться, народ требовал любовных историй и баек, и, дабы не опускать эти откровения ниже пояса, я для затравки должен был рассказать что-то романтическое. Но не рассказывать же им об Алене, которая прилетала ко мне из Будущего, они меня на смех поднимут. Лежа в своей койке, я сказал:

– Ладно, слушайте. Тогда мне было двадцать пять. То есть взрослый я был, не мальчик. Поэтому в историю, которую я вам расскажу, вы не поверите. Но я все равно расскажу, а дальше – ваше дело. Было так. Я учился в Москве, в Институте кинематографии и жил в студенческом общежитии в Городке Моссовета, что чуть севернее ВДНХ. В ту пору это была веселая и лихая общага. Теперь издали кажется даже неправдоподобным, что по ее коридорам и лестницам бегали в домашних халатиках нынешние знаменитые кинозвезды и дивы нашего телеэкрана. А на общих кухнях сочиняли практически из ничего какие-то немыслимые блюда нынешние мэтры кинематографа. И каждую пятницу Витя N., будущий лауреат Каннского фестиваля, обегал все комнаты на всех этажах с просьбой «дать сколько-нибудь», чтобы на следующее утро, в субботу, мы на эти деньги отправились в «Арагви» на хаш. Где Лева Репин, сломавший накануне ногу, сочинил однажды такие стихи:

Я вышел в ночь. Стою на костылях.

Шумит «Арагви» предо мною…

Короче, там было много веселого и талантливого народа – будущие режиссеры, операторы, художники, актеры, сценаристы и киноведы. И одним из художников был некто Тихоненко, в его комнате, среди груды учебных работ я однажды увидел картину, которая остановила мое влюбчивое сердце. На этой картине во всю ее ширину было нарисовано окно с подоконником, а на подоконнике сидела девушка, но – какая! Нет, я не стану ее описывать, а скажу так: у каждого из нас еще в детстве складывается свой идеал и образ «девушки моей мечты». И вот, поверьте, эту мечту я вдруг увидел на картине Тихоненко. Конечно, я выпросил у него это произведение, притащил в нашу комнату, где жил с двумя своими сокурсниками, повесил над своей кроватью и, как пылкий влюбленный, постоянно разговаривал с Юной – так я назвал эту девушку, так обращался к ней по утрам: «Доброе утро, Юна! Как ты спала?», и так делился с ней своими студенческими бедами: «Ну, ты видишь, Юна, опять Валентин Иванович Черных, наш Мастер, ругал меня за то, что я пишу сказки, а не этюды для экрана!» Или: «Юночка, ну как мне дожить до стипендии? Рубль остался, а уже морозы, и ни шапки нет, ни ботинок!» Юна утешала меня, согревала и диктовала этюды для экрана, мы жили с ней душа в душу – утром, открывая глаза, я видел ее над собой, а по вечерам, перед сном, я чувствовал ее рядом с собой на подушке. Так продолжалось довольно долго – может быть, два месяца или даже три. Но сколько можно жить мечтой о любви? Однажды, когда Сашка и Кадыр, мои соседи по комнате, ушли куда-то на весь вечер, ко мне в гости пришла с пятого этажа красивая киноведка. В полночь, перед возвращением моих сокурсников, она, не зажигая света, тихо открыла дверь и исчезла, а я сладко проспал до утра. Утром я проснулся от странного сквозняка. Я открыл глаза и увидел, что на картине, которая висит надо мной, уже никто не сидит на подоконнике, и окно, у которого еще вчера сидела моя Юна, открыто настежь. Я изумленно захлопал глазами, встряхнул головой, посмотрел на спящих соседей – не разыграли ли они меня? не подменили ли картину? Но они спали, и Сашка, как всегда, громко прихрапывал. Я снова – уже с опаской – посмотрел на картину. Юны не было. Не было Юны, хотите – верьте, хотите – нет. Конечно, я понял, за что она бросила меня, почему сбежала. И все-таки, подойдя к открытому окну, закричал ей мысленно: «Куда ты? Вернись!» Но она не вернулась. Я страдал годами и все думал: «Господи, ведь Настоящая Девушка Моей Мечты была со мной, жила со мной, а я… Где она сейчас? С кем?» И только в две тысячи четвертом году, в Манеже на выставке «50 женских портретов Андрея Макаревича» я вдруг наткнулся на нее и понял: так вот к кому она сбежала – к Макаревичу! И затем уже без всякого изумления я шел от одной его картины к другой, от одного портрета к другому, мысленно опознавая в них своих и не своих бывших знакомых, подруг и возлюбленных. Да, вот эта моя… И эта… А эта не моя, а моего приятеля-режиссера. А эта бывшая жена другого приятеля-художника. А эта… Черт возьми, как они смели – все! – сбежать от нас к Макаревичу?! Тут я подошел к Андрею Вадимовичу и сказал: «А хотите, я напишу тексты к вашим женским ликам, и мы сделаем такой календарь – “Дюжина муз Андрея Макаревича”?». Идея ему понравилась, тексты я написал, и художники-дизайнеры в издательстве АСТ сделали макет подарочного настенного календаря большого формата. Каждый месяц состоял из двух листов – подкладки с женским портретом работы Макаревича и наложенным на нее прозрачным листом, на котором по абрису женской прически был нанесен мой текст. Получилось эффектно, изысканно, оригинально. Но когда все было готово к производству, компьютерщик, который работал в АСТ, вдруг похитил жесткий диск с макетами новых книг издательства и макетом нашего календаря и подался в бега. Нам сказали, что он поругался с хозяином издательства. Но я-то знаю: это моя Юна снова сбежала от меня. Потому что женщины измен не прощают! Никогда…

– Н-да… – протянул безногий подполковник и чиркнул в темноте зажигалкой, закурил «Крымские». – Женская память – это, конечно, нечто… Ладно, раз такой разговор, я тоже свой пятак вставлю… – Он затянулся, выпустил дым и продолжил: – Вообще-то я не кадровый военный. То есть ни военных училищ, ни академий я не кончал. Я авиаинженер по образованию, МАИ закончил. И еще три года назад в крупной авиакорпорации был ведущим специалистом. А в армию, чтобы вы знали, пошел по зову души. Но это так, преамбула. А история вот в чем. Лет восемь назад, когда у нас был очередной конфликт с укропами по поводу «Руслана», потому что мы на нем всё еще летаем, а ремонтировать не можем – все права и технические данные у киевской фирмы Антонова, у меня вдруг звонок: «Егор Петрович, это центральное телевидение, передача “Сила слова”». Я удивился:

– Слушаю. Чем обязан?

– Мы хотим пригласить вас на дискуссию по поводу самолета «Руслан» Ан-21. С руководством вашей корпорации мы уже договорились.

– Ну, раз договорились, то… Когда прикажете?

– В среду. Но сначала наш редактор хочет обсудить с вами тему вашего выступления. Вы не против?

– Я «за».

И милый женский голос:

– Здравствуйте, меня зовут Лена. Нам бы хотелось, чтобы вы рассказали о…

Дальше – двадцать минут обсуждения темы моего выступления, а затем:

– Спасибо, я все поняла, ждем вас в среду на передачу. И в заключение хочу сказать вам что-то, не имеющее отношение к передаче. Можно?

– Конечно, Лена. Слушаю.

– Знаете, двадцать лет назад, когда я сидела у вас на коленях…

Я чуть трубку не выронил:

– Что??!

А в телефонной трубке улыбчивый голос:

– Да, двадцать лет назад я сидела у вас на коленях, и вы сказали моей маме: «Какая у тебя красивая дочка! Когда ей исполнится шестнадцать лет, я прилечу за ней на своем самолете и женюсь на ней!»

Я осторожно поинтересовался:

– А сколько лет вам было тогда?

– Пять.

У меня отлегло от сердца, и я спросил:

– И все эти годы вы помнили мое обещание?

– Знаете, – сказала она, – я почти ничего не помню из своего детства. Но как я сидела у вас на коленях, и вы читали мне сказки, а маме сказали, что прилетите за мной на своем самолете и женитесь, – это я почему-то запомнила. И когда мне исполнилось шестнадцать, говорю маме: «Мам, а где тот дядя Егор?» А она: «Егор? Он с женой давно в Индии, наши самолеты индусам поставляет». Я так плакала! Двое суток…

– А как звать вашу маму?

– Регина.

И тут я вспомнил и Регину, мою сокурсницу по МАИ, и ее мужа, и их золотоволосую дочку. И, отправляясь на телевидение, думал: вот тебе и «сила слова»! А придя на передачу, стал, едва эта Лена подошла ко мне, рвать на себе волосы:

– Боже мой, Леночка! Какой я идиот! Зачем я в Индию уехал?! У нас была бы дюжина детей!

– Успокойтесь! – засмеялась она. – У меня уже есть дети. Не дюжина, правда, но…

Вот, товарищи офицеры, что такое женская память – мало того, что она одиннадцать лет ждала меня, так она и после этого меня десять лет искала, чтобы пригласить на передачу и дать понять, какой я мерзавец!

И подполковник в сердцах щелчком выбросил свой окурок в окно…

– Ну-ну!.. – сказал на это наш новенький безрукий майор-десантник, который лежал на койке лейтенанта-самострела.

Несколько дней назад самострелу ампутировали ногу, выписали и отправили под трибунал, а безрукий десантник появился у нас вместе с еще пятью ранеными, для которых койки просто втиснули в палату. По резкому наплыву этих раненых мы поняли, что где-то под Борисполем наша армия перешла в наступление.

– Какие у вас, однако, романтические истории! – сказал этот десантник. – Ладно, слушайте мою… – Он двумя своими культями как-то приподнялся повыше на подушках, поерзал на них плечами, устроился поудобней и продолжил: – Сегодня на наших улицах красивых девушек почти не осталось. Куда они подевались, не знаю – то ли свалили из страны, то ли все пересели в «Мерседесы» и «Ауди». Но лет пятнадцать назад кое-кого с хорошей фигуркой, на длинных ногах и с лицом юной богини еще можно было увидеть. Но даже если у тебя была машина – я не говорю «Бентли» или «Феррари», а простой «Форд» или, скажем, «Фольксваген», – зацепить их было совершенно невозможно. Я по молодости, конечно, пробовал подъезжать: «Девушка, давайте я вас подвезу». Но куда там! Некоторые просто смеялись, а некоторые могли и матом послать. И тогда я придумал свой метод. Дело в том, что у моей сестры есть дочка-скрипачка, ей тогда было всего пять лет, а она уже училась в Мерзляковке, ну в школе при консерватории для одаренных детей. Короче – девочка-вундеркинд. И вот, забрав ее после занятий из Мерзляковки, я на своем «Форде» выезжал на Новый Арбат и медленно, как на «Роллс-Ройсе», катил вдоль тротуара, спрашивая у ребенка:

– Ну, что, Ася, будем искать настоящую принцессу?

Ася тут же включалась в игру:

– Давай!

Мы обгоняли одну девушку, шагавшую по тротуару – нет, не принцесса. Вторую – тоже не принцесса. И наконец – ага! Вот она! Я останавливал машину, выходил на тротуар и говорил:

– Девушка, извините. У меня в машине пятилетняя скрипачка-вундеркинд. Она вас увидела и попросила узнать: вы настоящая принцесса?

Девушка изумленно улыбалась и заглядывала в мой «Форд». Там, на заднем сиденье, сидела Дюймовочка со скрипкой-четвертинкой, и пока они разглядывали друг друга, я шептал:

– Пожалуйста, скажите ей, что вы настоящая…

– Да, я настоящая, – опрометчиво повторяла выбранная нами красавица. – А как тебя зовут, девочка?

«Есть!» – мысленно торжествовал я и тут же открывал дверцу машины:

– Вы садитесь, знакомьтесь…

Девушка, конечно, колебалась, но я говорил невинно:

– Ася, ты хотела познакомиться с настоящей принцессой?

– Хотела… – скромно, одними губками шептала Ася.

– Так пригласи ее в машину, ты же хозяйка!

– Са… садитесь… – тихо говорила Ася и сдвигалась на сиденье.

Девушка, ясное дело, не могла ей отказать, ныряла в машину, спрашивала:

– Значит, ты играешь на скрипке? А что ты играешь?

– Генделя, Шестую сонату, – серьезно отвечал ребенок.

– Правда? – изумлялась девушка.

Тут я мягко трогал машину и вступал очень важной репликой:

– Ася, а ты кушать хочешь?

– Хочу…

– А что ты хочешь?

– Саслык…

Я поворачивался к девушке:

– Скажите, а настоящие принцессы кушают шашлык?

– Ну, я не знаю… – затруднялась гостья, гадая, можно принцессам шашлык или нет.

– Значит, так, – говорил я решительно. – Единственное место в Москве, где готовят настоящий шашлык для настоящих принцесс, – ресторан «Саперави» на Тверской. Поэтому мы едем прямо туда! – И включал третью скорость.

Ну, а дальше вы понимаете – после прекрасных шашлыков и настоящего грузинского «Саперави» или «Ахашени» мы с «настоящей принцессой» отвозили Асю к маме и катили ко мне, в мою холостяцкую берлогу. Таким методом я в то время произвел в настоящие принцессы энное количество московских красавиц. Но однажды…

Был конец марта, снежная метель вперемежку с весенним солнцем. И все было, как обычно: отчалив от Мерзляковки, наш «фордик» мягко таранил снежную замять, «дворники» елозили по лобовому стеклу, а мы с Асей высматривали очередную «настоящую принцессу». Эта не подходит, и эта не годится, а эта – о-о, да! Высокая, тонкая, в импортной дубленке, без шапки, блестящие темные волосы распущены по белому меховому воротнику, а стройные ноги в кожаных ботфортах на во-от таких каблуках! Правда, со спины лица не видно, но я даже не стал обгонять ее, а тут же выскочил из машины:

– Девушка! Извините, у меня в машине пятилетняя скрипачка-вундеркинд. Она хочет узнать: вы настоящая принцесса?

– Yes, I am, – удивилась она. – How you know?

Я понял, что влип. Во-первых, мой английский ниже плинтуса. А во-вторых, она была иностранкой – этакая мулатка с огромными, как у лани, глазами, прямой статью и высокой открытой шеей, которую хотелось немедленно укутать шарфом. Но отступать было некуда – Ася смотрела мне в спину. И я, порывшись в памяти, сказал:

– Мы видеть йю без шарфа энд шапки. Мы не хотеть йю заболеть. Мы вонт приглашать йю в наш кар.

При этом я размахивал руками, как глухонемой, и слово «мы» все время сопровождал жестами в Асину сторону – мол, это ребенок заботится, чтобы вы не простудились.

– Oh, thank you! – сказала красотка и пригнулась к окну машины. – Such a beautiful girl! What’s her name?

Я поспешно открыл дверь машины:

– Плиз! Садитесь!

К моему изумлению, она, не колеблясь, села к Асе и, увидев футляр ее скрипки-четвертушки, сказала:

– Вау! Йа немношка гаварит па русски. Ты тоше принцесс! Ты играть вайлин?

Ася растерянно переводила глаза с нее на меня – она никогда не имела дела с взрослыми, не умеющими нормально говорить по-русски. Я подумал: сейчас заплачет. Но тут ситуацию спасли блестящие ботфорты нашей новой знакомой, Ася стала разглядывать их с чисто женским интересом и даже потянулась ручкой потрогать.

– Yes, – ободрила ее иностранка. – You can touch it! Как твой имя?

– Ее имя Ася. А твой имя? – сказал я.

– Мой имя Сарита. Ай эм принцесс оф Свазиленд.

Я никогда не слышал о таком государстве, Ася тоже. Но мы и виду не подали, ведь мы теперь широко открыты к международным связям. Поэтому я тронул машину, сказав:

– Мы ехать ресторан для принцесс. Гуд ресторан. – И включил вторую скорость.

И в ту же секунду весь Арбат вздрогнул от оглушающего взрева сирены, а я оглянулся. Оказывается, сзади, буквально в полуметре от моего бампера, над нами нависал черный «Роллс-Ройс» с дипломатическим номером и каким-то не нашим флажком, а с его переднего сиденья двое мужиков – водитель и еще один «шкаф» – властно махали мне руками, приказывая прижаться к бордюру.

Я прижался, «шкаф» вышел из передней дверцы «Роллс-Ройса», еще один «комод» – из задней, и оба подошли к моему окну:

– Ваши документы!

– It’s okey, I’ll go with them, – с заднего сиденья сказала им принцесса Сарита, но они не обратили на это внимания.

– Документы! – приказал мне «шкаф».

Я не стал спорить. Я в то время был никем, студентом, но мой отец был начальником милиции в Химках, и в бардачке своего «Форда» я возил его Почетную грамоту МВД СССР, подписанную самим министром МВД. А имена у нас одинаковые – он Матвей Матвеевич и я Матвей Матвеевич. И я эту грамоту подал тому «шкафу» вместе со своими водительскими правами.

Прочитав грамоту, «шкаф» сменил тон:

– Куда вы ее везете?

– It’s okey, I’m secure, – снова сказала ему Сарита.

– Мы едем обедать в ресторан «Саперави», – сообщил я. – Это на Тверской, у Белорусского.

– Ладно. Только не отрывайся… – сказал «шкаф».

А теперь представьте такую картину: по Садовому кольцу сквозь мартовскую метель катит зеленый «фордик», а за ним впритык движется грозный черный «Роллс-Ройс», как крейсер за лодкой сомалийских пиратов, похитивших заложника. На площади Маяковского мы поворачиваем налево и по Первой Брестской поднимаемся до Грузинского Вала, а оттуда – слегка оторвавшись от «Роллс-Ройса», – на Тверскую к ресторану «Саперави». Ася берет принцессу за одну руку, я за вторую, и так, по-семейному, мы входим в ресторан. Усатый швейцар, опознав Асю, улыбается до ушей: «О, гамарджоба! Наша принцесса пришла!» Сарита принимает это на свой счет и польщенно кланяется ему: «Thank you, сэр!» После чего мы сдаем свои дубленки в гардероб и входим в ресторан. «О, гамарджоба, принцесса!» – говорит Асе еще один грузин, хозяин ресторана. Сарита ревниво смотрит на Асю, но молчит. Почти все столики заняты, но хозяин находит нам свободный и приносит Асе деревянную скамеечку – накладку на кресло под попу, чтобы Асе было удобно сидеть за взрослым столом. Тут в дверях ресторана появляются потные «шкаф» и его напарник-«комод», находят нас глазами, успокаиваются, показывают хозяину ресторана свои «корочки» и садятся у входа за маленький столик. Я делаю заказ и говорю официанту: «Скажи повару, что у меня сегодня две настоящие принцессы – одна наша, а вторая – из Африки! Шашлык должен быть королевский!» Через пятнадцать минут высокий и худой как жердь шеф-повар Ираклий в белом переднике и высоком белом колпаке лично выкатывает из кухни мангал с дымящимися шашлыками и через весь зал катит к нашему столику. Сарита докладывает нам с Асей, что учится в Гнесинке на певицу, «шкаф» и «комод» пьют чай из стаканов-«армуды» в серебряных подстаканниках, светская беседа двух моих музыкальных принцесс и шашлыки оказываются действительно королевскими, счет тоже. Мучительно думая, что мне теперь делать с этой африканской принцессой и можно ли ехать с ней к моей сестре, я расплачиваюсь, мы выходим из зала, одеваемся в гардеробе, и я, подавая Сарите дубленку, обнимаю ее со спины. А она как бы мельком отбрасывает голову назад и щекой касается моей щеки, но тут… «Шкаф» и «комод» клином втискиваются между нами и шепчут мне на ухо: «Даже не думай, понял?!» После чего берут ее под руки, что-то говорят, показывая на часы, про Гнесинку и уводят на улицу, в «Роллс-Ройс». Ася, у которой «плохие дяди» отняли настоящую принцессу, плачет навзрыд всю дорогу до дома, сестра устраивает мне разнос за расстроенного ребенка, и я в одиночестве уезжаю к себе. С тех пор я перестал искать принцесс на московских улицах, а через год и вообще ушел в армию, в морские десантники. До этой войны полмира обошел на нашем авианосце «Кутузов» – ну, который нам французы построили. Но до Свазиленда так и не доехал. Зато каждый март думал: а не махнуть ли в Африку, в Лобамбу, столицу Свазиленда? А вдруг моя Сарита уже стала королевой, и меня там ждет королевский прием? Но теперь, конечно, всё, куда я с этой культей поеду? Теперь она, бедняжка, останется без короля…

Тут, пока мы смеялись, в палату вошли дежурная медсестра и санитарка. Мы сначала подумали: кому-то из нас стало плохо, он нажал кнопку вызова. Но оказалось – ничего подобного, обе – и медсестра, и санитарка – скромно сели на краешки двух коек у двери, медсестра взяла на руки кошку Лушку и улыбнулась:

– Продолжайте, мы не будем мешать. Просто нам в коридоре плохо слыхать.

– А на халяву не пойдет! – тут же заявил им майор-пехотинец. – Вы потом тоже что-нибудь расскажете. Идет?

– Не знаю. Может быть… – ответила медсестра.

– Мы поки послухаем, – сказала санитарка. – Вы рассказуйте…

– Ладно, – согласился летчик Су-34. – Если кто-нибудь мою «утку» вынесет, я расскажу…

Я тут же дернулся встать, но санитарка меня остановила:

– Лежи, писменник. Я сделаю…

В полумраке палаты она подошла к койке летчика, вытащила из-под него тяжелую «утку», вынесла ее в коридор и вернулась.

– Ну, ты напустил! – сказала она летчику. – Давай, рассказуй!

Он помолчал, думая, наверное, ответить ей или нет, но санитарке было под пятьдесят, и он стерпел:

– Ладно, проехали… Вот начну ходить, тогда отвечу. На всё…

– Ты рассказывай, не тяни, – сказал десантник, его сосед.

– Рассказываю, – кивнул летчик. – Она была балерина, нам было по двадцать пять…

– А сейчас тебе сколько? – спросил голос из темноты.

– Сейчас мне тридцать четыре, – ответил летчик. – А тогда… Короче, «она по проволоке ходила, мотала белою ногой, и страсть Морозова схватила своей мозолистой рукой». А я не Морозов, Цейтлин моя фамилия, для тех, кто не понял, – чукча по национальности. Поэтому, короче, Морозов у Высоцкого мог швырять в «Пекине» сотни, а я был курсантом летного училища в Ульяновске, а Инна балерина в Екатеринбурге в театре оперы и балета. Но когда вам двадцать пять, какая-то сила сжигает расстояния сильнее, чем реактивный двигатель. Я так учился, что каждый праздник, когда выпадало три свободных дня, сам начальник училища генерал Склярский лично давал мне увольнительную, и я буквально летел в аэропорт, к начальнику лётной службы. Он был выпускником нашего училища и, короче, тут же подсаживал меня на борт до Екатеринбурга. Задарма. И через каких-нибудь пять часов я уже в первом ряду на спектакле Екатеринбургского театра оперы и балета. Увидев меня, Инна выскакивала из театра сразу после своего танца, и вся ночь в номере гостиницы «Урал» была наша. И не одна ночь, а две! Хотите – верьте, хотите – нет, но даю вам слово офицера: двое суток мы с ней не спали, а занимались только этим делом! Нон-стоп! А потом я опять летел в аэропорт, находил начальника лётной службы, падал перед ним на колени, говорил, что меня отчислят из училища, если я хоть на час опоздаю, и снова зайцем улетал в Ульяновск. Короче, как-то под новый год Ульяновск накрыло таким снегопадом, что я всю ночь провалялся на полу в аэропорту – самолеты неделю не летали, а у меня новогодний отпуск пять суток! Утром помчался на вокзал и бегал там по путям от тепловоза к электровозу, пока машинист паровоза какого-то грузового состава на Хабаровск взял меня в кабину своего паровоза. Представляете, это две тыщи пятнадцатый год, а у нас по Сибири еще паровозы ходили! Короче, я сутки отстоял у топки, можете представить, в каком виде я приехал в Екатеринбург! Копия – Барак Обама! Администраторша гостиницы увидела меня и говорит: «А у нас из-за бурана во всем городе нет ни горячей воды, ни отопления!» Я бросил сумку в холодном номере и помчался в театр. Там в промороженном зале сидели восемь зрителей в валенках и шубах, а на промороженной сцене шел «Бахчисарайский фонтан», и балерины у замерзшего фонтана – практически голые – танцевали вокруг хозяина гарема хана Гирея. Инна танцевала африканку и выбежала ко мне сразу после танца, даже не разгримировалась, только ее голубые глаза сияли на шоколадном лице. Что в номере гостиницы нет отопления, мы, короче, даже не заметили. Правда, к утру все простыни были черные, как антрацит и мазь, которой в театре Инну красили под африканку… Но сколько это могло продолжаться? Забрать Инну в Ульяновск я не мог, а в Екатеринбурге мне делать было нечего, меня в семнадцатом году после окончания училища сразу отправили на переподготовку на Су-34, а потом – на секретный аэродром в Заполярье. Короче, мы там всю Арктику охраняли и вообще очень далеко летали, я даже вам не могу сказать куда. Но наши полеты НАТО очень напрягали, вы про это могли по радио сами слышать. Зато служба была классная – два месяца в Арктике, месяц отпуск. И вот однажды лечу я оттуда через Москву в Евпаторию, гульнуть по Крыму. А народу во Внукове полно – лето! И среди этой толпы вдруг вижу… Да, это была она! Это были ее голубые распахнутые глаза, ее русые волосы, собранные в узел, и ее балетная фигура! Знаете, всё замерло, когда мы шли друг к другу. Всё вокруг остановилось, как в немом фильме, даже, короче, дети, ползающие по полу. А когда я подошел к Инне, то увидел у ее ног двухлетнего малыша, а рядом – молодого носатого парня.

– Познакомься, – сказала она мне. – Это мой муж, а это мой сын. Мы улетаем в Израиль. Насовсем.

Я говорю:

– Но ты же не еврейка! Зачем ты?..

А она усмехнулась.

– Евреи, – говорит, – и алкоголизм – это две заразы, от которых женщине вылечиться невозможно. Я, – говорит, – уезжаю, чтобы перестать писать тебе письма неизвестно куда…

«Блин, – подумал я в сердцах, дослушав этого летуна. – Ну что это за нация такая самовлюбленная? Вот ему уже и хребет пулями перебили, и ноги расколошматили, а он все рассказывает о своей сексуальной мощи, как тот Гольдман в СИЗО рассказывал про сексуальную мощь евреев-хазар, к которым тысячу лет назад бегали по ночам киевские бабы. Даже если это правда, ну как можем мы, русские, да и все остальные мужчины нашей многонациональной державы простить ему этот прямой намек на то, что наши бабы предпочитают их в этом сакральном процессе? Хотя, между прочим, у половины моих русских друзей жены еврейки и, значит, еврейки предпочитают в этом процессе нас, а не их…»

– Да, мы, мужики, любим хвастать своими победами, – сказал между тем наш главный молчун – обгоревший и практически безлицый танкист, и я поразился его такту, ведь он никак не акцентировал национальность предыдущего хвастуна. – За бабами, – продолжал он, – я такого не знаю, во всяком случае, при мужиках они про это помалкивают. А нас хлебом не корми, дай рассказать, как я имел ту, эту и еще сорок вторую. По этому поводу могу рассказать одну сочинскую легенду. Или анекдот, не знаю. Тут у нас есть один киношник, пусть он проверит. Я же из Сочи, у нас там каждое лето по десять фильмов снимают. Короче, дело было в санатории «Зеленый мыс», где тем летом стояли сразу четыре киногруппы. То есть там жили – не знаю – двадцать артистов и артисток. И, понятное дело, они там не только лучшие комнаты заняли, но целый кинозал под свою гримерку приспособили. Поставили вдоль стены зеркала, столики с красками и пудрами, кресла. И вот в одном из этих кресел гримировался очень знаменитый артист, кумир наших женщин. И громко, на весь зал рассказывал, причем с подробностями, как он в Ялте делал это с той актрисой, в Судаке с другой, в Пицунде с тридцатой. Фамилий я называть не буду, вы все этих артисток знаете. А подальше от него, в другом кресле, гримировалась в это время его бывшая жена, тоже знаменитая красавица. И вот она слушала своего бывшего, слушала, а потом не выдержала и громко сказала: «Приборчик-то с гулькин нос, а разговоров!..»

Мы дружно расхохотались, даже дежурная медсестра и санитарка.

Танкист, у которого вместо сгоревшего лица большая коричневая плюха, переждал наш смех и продолжил:

– Поэтому я вам о своих победах рассказывать не буду, расскажу о поражении. Однажды на автобусной остановке возле нашей знаменитой «Чебуречной» – кто был в Сочи, тот ее знает, она на повороте с Курортного проспекта на Бытху – так вот, на этой остановке я вдруг наткнулся на взгляд какой-то девчонки – на вид ей было лет тринадцать-четырнадцать, не больше. А потом вижу: она и в автобусе на меня смотрит. Конечно, я к ней подкатил – мне тогда было двадцать три – и я такой: мол, если нужно помочь по математике, вот мой адрес. И что вы думаете? На следующий же день – звонок в дверь, она принесла свои тетради и какую-то задачу по алгебре. Зашла в мою однокомнатную, но села не на стул, а на край кровати. Сидела и слушала мои объяснения, но молчала и не сводила с меня все того же прямого, в упор взгляда. Это было настолько однозначно, что я подошел к ней, поцеловал и получил в ответ всё, а точнее – почти всё…

И потом она приходила еще два раза, но мой внутренний голос все кричал мне: «Стой! Не смей! Она же малолетка, ей четырнадцать лет!» И я не посмел. И когда она поняла, что я не сделаю ее женщиной, то больше не пришла. Вот и вся история. Но пока вы тут целыми днями всякую политику обсуждаете, я лежу и думаю: «Блин, а почему я не сделал это? Ведь кто-то же сделал ее! Так почему не я? Ведь теперь я своим обгорелым червяком вообще никогда и ни с кем…» И что бы вы тут ни трындели про войну до Брюсселя, я уверен, что по ночам каждый из вас, даже вы, подполковник, думаете то же самое – на хрена мне эта война, если мне, калеке, уже ни одна баба не даст?! Правильно я говорю, Диана Пална?

Тут мы все, конечно, оживились и потребовали у медсестры:

– Да! Диана, отвечай! Огласи приговор! Только честно!

– Нет, я вам не судья и не гадалка… – вдруг сказала она, поглаживая кошку. – Ведь мы вас, мужиков, любим не за это дело…

– А вот и нет! Врешь! За это! – зашумела палата.

Диана усмехнулась:

– Ладно, и за это, конечно, тоже. Но не только. Если ваша женщина настоящая, она и калеку не бросит. Потому что у нас, русских баб, не было раньше слова «любить». А было – «жалить». Только не «жалить», а именно «жалить», это означало любить. И сейчас означает. А потому я могу вам свою ленту жизни рассказать. Может, наш писатель с меня роман напишет. Первый парень у меня появился в тринадцать лет, а до этого я была такая девочка с косичкой и суперотличница, всегда на виду и пример для подражания. А он был бандит и гроза школы, и началась безумная, какая может быть только первой, любовь. Но он меня попробовал и бросил, ничего не объяснив, я сидела дома и часами слушала музыку. Нет, я не резала себе вены, я слушала музыку и воспитывала характер. Что ж – воспитала! Стала курить, плохо учиться, и пошло-поехало. Но, в общем, кончила школу, переехала в Ростов и пошла в медицинский колледж. Были и там ребята, но не было радости от них. Почти все мои подружки жили с парнями, их это устраивало. А у меня… – Диана как-то горестно усмехнулась. – Высокие были у меня амбиции… Но как-то я шла по улице, захотела мороженое и купила сразу семь стаканчиков – такая была жара. А он проходил мимо и сказал: «Можно есть мороженое, но не в таких же количествах!» Меня это задело, и мы познакомились, я пригласила его к себе, и он у меня остался. Через месяц мы поженились. Он не работал. Он был «БОГ», а боги не должны работать – так он говорил. При этом он был мальчик-мажор, продавал у театра билеты. У нас, между прочим, театр высшего ранга или как там их определяют, короче, к нам европейские режиссеры приезжают. Поэтому на билетах можно хорошо заработать. И я своего Виктора очень любила, хотя вскоре узнала, что он наркоман и колется. Я находила у него эту дрянь и выбрасывала, но он все равно кололся. Я пыталась оправдать его, говорила себе, что это болезнь, что его нужно лечить. Но он не хотел лечиться, а я через какое-то время должна была рожать. Он отвез меня в роддом и ушел, а пришел уже вмазанный – как раз, когда я родила. Мне было очень обидно, но я не выгоняла его, хотя он не менялся, и часто нам с сыном нечего было есть.

А не выгоняла я его потому, что хорошее, как мне казалось, в нем перевешивало. Например: он мог уехать к театру торговать билетами, спустя пару часов его приятели звонили мне: «Приезжай, он в канаве валяется весь обдолбанный». И я приезжала, поднимала его, а он лез в карман, доставал шоколадку и говорил: «Это тебе, я тебя люблю!» И это перевешивало всё. Потому как – а что нам, русским бабам, еще нужно? Чтобы нас вкусно трахали или чтобы нас любили? А? Однажды за городом, на даче у друзей, у меня прихватили почки. Температура сорок и жуткая боль. А до автобуса пешком тридцать минут. И Виктор всю дорогу нес меня на руках! Когда у него были какие-то деньги, он вел меня в ресторан, дарил цветы. Однажды в магазине украл для меня джинсы. Вот так. Я была его «мышонком» – так он меня называл. И так продолжалось шесть лет. Шесть лет, пока его не посадили в тюрьму. Я носила ему передачи, но как-то вечером зашла в бар по соседству и познакомилась с одним иностранцем, шведом, который в нашей больнице учил наших врачей на томографе работать. Он в меня влюбился, и я переехала к нему вместе с сыном. Он знал, что мой муж сидит, но сделал мне предложение. Я согласилась, хотя это была не любовь, а я просто хотела вырваться из той жизни, в которой жила. И я пошла в тюрьму на свидание с мужем и сказала ему, что развожусь и выхожу за другого. Он не ответил. Промолчал и ушел. А потом я узнала, что он чуть не разбил голову о стены камеры и его перевели в тюремную психушку. И я стала ходить туда – я не могла иначе, не могла его бросить… Мой Хеннинг, швед, не понимал моей депрессии, не понимал, почему я плачу. «Ведь у тебя все есть», – говорил он. Мне предложили работу, но тут выяснилось, что я беременна. И родился второй ребенок, Юрген. Для меня это было счастьем, но после родов я опять хожу в тюрьму к Виктору, к первому мужу. Вот, понимаете, он зэк, он наркоман, он тунеядец и вообще никто. А я не могла его бросить. Хеннинг, мой швед, узнал про это или почувствовал, но вдруг ушел. Совсем. Все поделил пополам и ушел жить в другую квартиру. Деньгами помогал, но только до развода. Тут Виктор, выйдя из тюрьмы, принялся мне звонить. Хотя жил с другой женщиной, но любил только меня. И второй звонил, назначал свидания, мы с ним встречались раз в месяц. И в конце концов мне это надоело, я прочла в газете, что армии нужны медработники по контракту, оставила маме своих детей, и вот я здесь. Подождите, без шума! Два месяца назад я узнала, что Виктор погиб. Не от наркотиков. Просто война пришла и в Ростов. Но теперь он очень часто приходит ко мне во сне, и мне от этого страшно. Хотя все, что связано с ним, я помню от «а» до «я» – все песни и фильмы, которые он любил. И когда я слышу по радио его любимую «Опустела без тебя земля», я плачу. Вот вам без всякой романтики жизнь русской женщины. И теперь сами решайте – нужны вы кому-нибудь или нет. А сейчас, – и Диана встала, держа Лушку на руках, – сейчас всем посцать в свои «утки» и спать!

– Нет! – зашумели все. – Пусть санитарка расскажет, ее очередь!

– Ни хрена она вам не расскажет, уже двенадцать ночи. Сдавайте ей ваши «утки», – отрезала медсестра. – Писатель, как вам моя история?

Вопрос застал меня врасплох, но я нашелся и сказал, как все писатели в таких случаях:

– Круто, конечно. Я должен подумать…

Все опять зашумели:

– Антон! Скажи ей: такой конец вечера никуда не годится! Начало было романтическое, а конец хреновый. Как мы спать будем после такого конца?

– Минутку! – сказал я. – Диана, можно мне очень коротко?

– Ну, если коротко, – смилостивилась она.

Но если вы думаете, что теперь я рассказал им о своей Алене, вы ошибаетесь. Как я мог здесь, посреди войны, рассказать, что моя любимая прилетает ко мне из 2034 года?! И что мы с ней вдвоем летали в Москву 1968 года, побывали в Пролетарском суде на процессе диссидентов, которые вышли на Лобное место с плакатами «Руки прочь от Чехословакии!», а потом… В холодной электричке по дороге в Болшевский Дом творчества кинематографистов Алена простудилась, и там, в этом Доме, я, за неимением лекарств, растирал ее, голую, армянским коньяком… А наутро она сама пришла ко мне…

Да, пока я слушал рассказы своих соседей по палате и горестную исповедь Дианы, мне вспоминались все подробности начала нашей с Аленой любви, но теперь…

– Тихо, мужики! – произнес я. – У меня есть минута. Слушайте. В прошлом веке жил замечательный арабский философ и поэт Джебран Халиль Джебран. Он писал:

Когда любовь поманит – следуйте ей, хотя пути ее тяжелы и круты.
И когда ее крылья обнимут вас – не сопротивляйтесь ей,
Хотя меч, спрятанный в крыльях, может поранить вас.
И когда она говорит с вами – верьте ей,
Хотя ее голос может разрушить ваши мечты,
Как северный ветер превращает в пустыню сады.
Потому что любовь и надевает корону на вашу голову,
Но она и распинает вас на кресте.
Любовь не дает ничего, кроме самой себя,
И не берет ничего, кроме самой себя.
Поэтому любовь не обладает ничем, но и ею нельзя обладать,
Ведь любви достаточно только любви.
Когда вы любите, вы не должны говорить:
«Бог находится в моем сердце»,
А скорее: «Я нахожусь в сердце Бога».
Поэтому, если вы любите, пусть у вашей любви будут такие желания:
Просыпаться на рассвете с окрыленным сердцем
И благодарить за еще один день любви;
Отдыхать в полуденный час, размышляя о любовном восторге;
Возвращаться домой вечером с радостью;
И засыпать с молитвой за свою возлюбленную в сердце
И с песней благодарности на губах».

Всё, мужики, а теперь сдавайте ваши «утки» и – спать!

7

Киев мы взяли. По старенькому телику, который висел на кронштейне в холле второго школьного этажа, все наши телеканалы показывали разбитый бомбежками Крещатик, гуманно нетронутые снарядами храмы Киево-Печерской лавры, наши танки на Майдане и церемонию подписания капитуляции вице-спикером Украинской Рады Юлией Тимошенко – она, единственная из высших руководителей Украины, не сбежала в Америку. Мы, все обитатели госпиталя, включая безногих на костылях и в инвалидных креслах, а также врачей, медсестер, санитарок (и даже кошки Лушки), всё утро сидели и стояли у этого телевизора, шумно обсуждая каждую мелочь и деталь всего, что видели на экране (например, седину явно постаревшей и коротко стриженной Тимошенко). А в полдень к нам поднялся полковник медслужбы Коногоров, начальник госпиталя, и объявил:

– Товарищи офицеры! Прошу внимания! Только что к нам прибыл начальник Политуправления Первого Украинского фронта генерал Леонтьев. – И повернулся к возникшему на лестнице невысокому седому генералу, знакомому всей стране по его телевыступлениям. – Товарищ генерал, весь персонал и лечащийся офицерский состав в сборе! Извините, «смирно» больным не могу объявить…

– Вольно, вольно… – добродушно улыбнулся генерал и обратился к нам: – Товарищи офицеры! От имени правительства, командования войсками Первого Украинского фронта и от себя лично поздравляю вас с великой победой!

– Ура-а!.. – не очень стройно ответил ему хор голосов.

– Объявляю приказ командующего фронтом. В ознаменование победоносного завершения войны все участники боевых сражений награждаются медалью «За победу над Украиной». От себя добавлю: в ближайшее время все получившие боевые ранения будут повышены в звании и отмечены боевыми орденами. Списки уже лежат на столе у командующего. А пока, однако, позвольте вручить вам медали. И не беспокойтесь, я вас сам обойду…

То есть, несмотря на генеральский мундир и погоны, Леонтьев всем своим видом и манерами демонстрировал штатский демократизм. В сопровождении ординарца с тяжелой коробкой медалей он стал обходить всех нас, спрашивал фамилию и звание, доставал из коробки очередную новенькую медаль, вручал (а не прикалывал, поскольку мы все были не в форме, а в больничных халатах) и каждому жал руку, говоря: «Поздравляю!», а в ответ выслушивал четкое: «Служу России!»

Когда очередь дошла до меня, он, услышав мою фамилию, переспросил:

– Пашин? Вы Антон Пашин?

– Так точно, товарищ генерал.

– Радио «Вперед, за Родину!»? – уточнил он на всякий случай.

– Так точно, товарищ генерал.

– Так вы живы? Мы же вас потеряли! – Он повернулся к начальнику госпиталя: – Почему нам не сообщили, что Пашин у вас?

– Очень много раненых, товарищ генерал, – начал оправдываться полковник Коногоров. – Мы не успеваем…

– Понятно, – перебил Леонтьев. – И как он? Выздоравливает?

– Уже, товарищ генерал. Готовим на выписку.

Леонтьев повернулся ко мне:

– А что у вас? Какое ранение?

– Пулевое в ногу, – за меня поспешил Коногоров. – Была гангрена, но мы справились.

– Замечательно, – сказал мне Леонтьев. – Тогда я вас забираю. – И повернулся к Коногорову: – Выписывайте его. Он мне нужен в Киеве.

8

В Киев мы въезжали со стороны Борисполя или, точнее, того, что от него осталось.

– Однако украинцам нужно отдать должное как нашим братьям-славянам – они защищались люто, – сказал Леонтьев, сидя на заднем сиденье трофейного «Мерседеса»-кабриолета и глядя на руины Бориспольского аэропорта.

Но еще сильнее было впечатление от самого Киева. В Дарнице вся Бориспольская улица была в кирпичных и бетонных руинах, так же, как Привокзальная, Тепловозная и Причальная, с которой открывался вид на Днепр – тот самый Днепр, о котором Гоголь писал: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои». Теперь все мосты через Днепр были взорваны – и Метромост, и мост Патона, и Дарницкий, и полные воды Днепра «вольно и плавно» обтекали обнаженные, как гнилые зубы, опоры этих мостов и несли мимо них останки искореженных плавсредств и вздувшиеся трупы погибших солдат и животных.

Но четыре понтонных моста, за одну ночь наведенные нашими саперами под яростным огнем противника, работали под максимальной нагрузкой, по ним, как муравьи по шатким соломинкам, катили с левого берега на правый грузовики с гуманитарным грузом – продуктами, водой и медикаментами.

– Вот зачем было всё это взрывать? – вздохнул Леонтьев, когда после короткого разговора с военной полицией мы получили разрешение вписаться в колонну грузовиков с продовольствием, и его генеральская машина покатила по понтонному мосту. – Ведь у Киева не было выхода. Если бы они не капитулировали, мы бы спустили на город Киевское водохранилище. А теперь нам придется все это восстанавливать и кормить весь город. И это, когда самим жрать нечего. Ваша задача, майор, перестроить работу радиостанции…

– Я капитан, – осторожно поправил я.

Но он отмахнулся:

– Уже майор, приказ будет не сегодня-завтра. Однако слушайте внимательно. Ваши репортажи с передовой слушала вся армия, а когда вы пропали, мы получили от солдат тысячи эсэмэсок и звонков с вопросом, живы вы или погибли. Поэтому я хочу, чтобы вы вышли в эфир с рассказом о своем боевом ранении и пребывании в госпитале…

– Товарищ генерал, простите, что перебиваю, но в меня стреляли с нашего вертолета.

– Вы уверены?

– К сожалению…

– Гм… Однако… – Он приподнял генеральскую фуражку и погладил себя по залысине на затылке. – Ладно, всё равно. Главное не это. Главное, нам нужно срочно организовать свою не военную, а гражданскую теле– и радиостанцию для местного населения. Я вас для этого и забрал из госпиталя…

– Боюсь, я не справлюсь…

– Справитесь! – вдруг сказал он жестко, но тут же смягчил тон. – Это не предложение, а назначение. Вы работали на «Мосфильме», и ваше имя знают по фильмам и книгам. Это важно. Все местные журналисты нам не подходят, и всякие Шустеры и Евгении Киселевы – тем более. Да они и сбежали. Поэтому «Перший» телеканал возглавит Соловьев, телеканал «Украина» – Толстой, а вы возьмете на себя «1+1». Главное, срочно выйти в эфир с самыми мирными программами, успокаивающими население. Хорошо бы прямо завтра.

Мы уже ехали по Крещатику, разбитому нашими бомбежками или взорванному укропами буквально до основания – и слева, и справа громоздились горы битого кирпича и кусков бетона от зданий, бывших прежде роскошными отелями, торговыми моллами и дворцами, а теперь превратившихся в руины с проломленными крышами и выбитыми оконными проемами. А посреди мостовой, разбитой танковыми гусеницами, валялись ошметки знаменитых киевских каштанов…

9

К сожалению, или, как любит говорить генерал Леонтьев, «однако», сапер, потерявший полчерепа, и безрукий пехотинец оказались правы, несмотря на то, что ни на какой Брюссель или даже Варшаву мы и не замахнулись. Просто буквально назавтра после подписанной Юлией Тимошенко капитуляции на остовах разрушенных киевских зданий и на стенах уцелевших домов появились надписи углем, спреем и даже красками:

КИIВ ЗДАВСЯ – УКРАIНА НИКОЛЫ!

То есть «Киев сдался, Украина никогда!». Остатки украинской армии, отступившие в Житомирскую и Винницкую области, объявили о том, что не подчиняются киевским предателям. Во Львове, Тернополе, Ивано-Франковске и всех остальных городах и селах Западной Украины «самостийно» возник «усэнародний заклик в народне ополчення», всенародный призыв в народное ополчение, причем в это ополчение стали массово записываться даже женщины и подростки. Львовская радиостанция «Вiльна Украина» сообщила, что «рішенням Громадьского суду Незалежної Західної України зрадниця Тимошенко», то есть решением Народного суда Независимой Западной Украины предательница Тимошенко, подписавшая капитуляцию, приговорена к смерти и проклятию «на віки повіку». А в Полтавской, Сумской и Черниговской областях партизанские отряды имени Петлюры, Бендеры и Яценюка стали взрывать железнодорожные пути и вообще всё, что не успела взорвать отступающая украинская армия.

Такого ожесточенного противостояния мы от наших младших братьев, конечно, не ждали. Я даже не знаю, кто из украинцев смотрел теперь наши наспех сделанные пропагандистские передачи и выпуски теленовостей и смотрел ли их вообще хоть кто-нибудь, кроме Политуправления нашей армии. Да и там, по-моему, их смотрели только первые две недели, а потом перестали, и мы забивали эфир старыми фильмами – «Весна на Заречной улице», «Три тополя на Плющихе», «Зимний вечер в Гаграх» и т. п., религиозными сюжетами в честь православных праздников и повторами передач «Голос» и «Ледниковый период». Я написал «мы», но это «мы» нельзя понимать буквально, как определение полноценной и действенной телевизионной редакции. Во-первых, среди бывших профессиональных работников украинского телевидения почти не нашлось коллаборационистов, а (во-вторых) тех, кто сам приходил наниматься, я на работу не брал, боясь скрытого саботажа и/или откровенного вредительства. Поэтому я укомплектовал редакцию двумя чудом выжившими в Киеве русскими писательницами и тремя ВГИКовцами – украинцами московского разлива, отозванными из воинских частей с помощью генерала Леонтьева. ВГИКовцы оказались недоучившимися студентами, то есть призванными в армию из творческих мастерских Владимира Хотиненко, Сергея Соловьева и Вадима Абдрашитова. Пользуясь нашим полным вечерним бездельем (в результате нескольких партизанских терактов в Киеве был введен комендантский час, и после восьми вечера теперь не работали ни рестораны, ни кинотеатры), я вспомнил о заказе генерала Сафонова и решил из нашей и украинской кинохроник смонтировать фильм под названием «Упреждение 2024». Благо, теперь в моем распоряжении был весь богатейший архив телекомпании «1+1» – то есть огромный массив кинохроники, снятый украинскими киношниками в 3D-формате. И плюс к этому я мог заказать в Москве любую кинохронику, снятую нашими фронтовыми операторами.

ВГИКовцы мою идею восприняли на «ура», хотя для них я, конечно, сократил название будущего фильма до числа «2024» и не сказал, для кого мы делаем эту картину. Но их это и не интересовало, для них работа не над пропагандистской, как они говорили, «заляпухой», а над «настоящим» фильмом была просто даром божьим и спасением от тупого вечернего безделья и пьянства. А через несколько дней, узнав, чем мы занимаемся по вечерам, к нам присоединилась одна из писательниц, восьмидесятилетняя Валентина Ивановна Егорова – оказалось, что она тоже ВГИКовка, закончила сценарный факультет аж в 1965 году!

Короче говоря, теперь, круглосуточно находясь в здании телекомпании «1+1» на улице Фрунзе, 23, рядом с опустевшим торговым центром «Шекавицкий», мы днем лепили вечернюю развлекательную программу из шоу типа «Один в один» и какого-нибудь старого безобидного фильма («Только без партизан, бандитов и вообще без всякого насилия!» – приказал генерал Леонтьев), а вечером расходились по пустым редакционным кабинетам, заправляли в свои компьютеры DVD с кинохроникой, просматривали ее на студийных 3D-экранах и копировали те куски, которые нам казались подходящими для нашего будущего фильма. А часа через три сходились в моем кабинете и за чашкой трофейного кофе (в России из-за санкций, которые еще в 2019-м перешли в полную экономическую блокаду, кофе исчез уже пять лет назад) показывали друг другу свой улов и обсуждали, как он ляжет в будущий фильм.

Я не знаю, как великий Роман Кармен монтировал свои фильмы «Испания», «Великая Отечественная», «Пылающий континент» и другие и как Михаил Ромм монтировал свой шедевр «Обыкновенный фашизм», но уже в конце первой недели этих просмотров у меня даже во сне голова лопалась от взрывов, бомбежек, пожаров, танковых атак, крови и бесконечных трупов, снятых до ужаса крупно беспощадными цифровыми камерами. Особенно меня донимали злорадные сюжеты украинских телеканалов об экономическом кризисе в России, дефиците продуктов, карточной системе, ночных очередях за хлебом и национальных конфликтах на Кавказе, в Татарстане, Башкирии и даже в Якутии. Однажды, чтобы хоть как-то избавиться от гнетущего давления этих сюжетов, я отправился в Киево-Печерскую лавру. Великая церковь Успения Пресвятой Богородицы была закрыта, но в Крестовоздвиженском храме я обнаружил большое количество наших солдат и офицеров. Поскольку украинские священники отказались нам служить, службу вел наш армейский капеллан – иеромонах Петр, и военнослужащие, стоя у алтаря на утренней божественной литургии, молились, повторяя за капелланом слова молитвы. Я присоединился к ним, отстоял всю службу, а затем справа, на стене рядом с иконой Серафима Саровского увидел икону Николая Чудотворца. Я подошел к Нему и стал молиться о чуде, просить Его помочь мне найти сына.

И что же?

В тот же вечер, просматривая очередные кассеты с украинской кинохроникой, я увидел на экране наших десантников, захваченных в плен украинской армией, и среди них – о, господи! – своего Игоря! Украинский комментатор радостно сообщал, что в ночь с семнадцатого на восемнадцатое мая русские десантные вертолеты Ми-68М сбросили этих десантников прямо в болото Верпы Полесья Житомирской области. А откуда их – но, конечно, не всех – с трудом вытащили и спасли местные жители и используют как рабочую силу на строительстве свинарников и для дойки коров. Вымазанная грязью фигура Игоря промелькнула на экране в долю секунды, но я вернул этот кадр, укрупнил на «стоп-кадре» и с ужасом всматривался в горестные глаза своего сына и каждую морщинку его исхудавшего лица.

Я окончательно потерял сон. Да, теперь, слава Николаю Угоднику, я знал, почему Игорь не реагировал на мои радиорепортажи – он их просто не слышал. И теперь я мог успокоиться – он жив! И не мог успокоиться – он в плену!

Но как мне вытащить его из этого долбаного Полесья, если наша армия не дошла до Житомирской области, а остановилась как раз на ее границе?

Конечно, утром я был на Майдане Незалежности в штабе Первого Украинского фронта, который расположился в уцелевшей от бомбежек левой части гостиницы «Украина». Но генерал Леонтьев только развел руками:

– Однако шо я можу зробыты? – сказал он почему-то по-украински. – Нас нет в Житомирской области, и мы не планируем больше никаких наступлений.

– Почему? – спросил я в отчаянии.

– Потому что в Благовещенске началось восстание китайцев, которые строят вторую нитку газопровода «Сила Сибири» в Китай. Теперь их там больше, чем русских, и они хотят присоединения к Китаю.

10

– Нас перебрасывают на Дальний Восток, на сборы дали сорок восемь часов, – сказал мне легендарный генерал Рудняк, дважды Герой России и командир 62-й парашютно-десантной дивизии имени Государственной думы. – Но даже если меня будут судить за эту операцию…

Пятидесятилетний брюнет среднего роста, широкоплечий, с крупной головой и большой залысиной в жестких черных волосах, он, посмотрев привезенную мной украинскую кинохронику, очень возбудился:

– Мы высадили ребят на болото?! Это вранье! Вертолет был сбит, он раскололся в воздухе, и ребята падали куда попало. Мы считали всех погибшими. Если шестеро выжили, это счастье! – Крупными шагами он заходил по своему кабинету, затем нажал кнопку селектора: – Начальника штаба ко мне!

Через несколько секунд в двери возник высокий моложавый полковник:

– Товарищ командир, по вашему приказу полковник Охтин прибыл!

– Отставить, вольно. – Рудняк посмотрел за окно, где шла спешная погрузка всего имущества дивизии в грузовые «Антоны» и «Илы». – Сережа, мы прямо сейчас можем поднять хоть один беспилотник?

– Никак нет, товарищ генерал. Все уже разобраны и упакованы в грузовой «Антон».

– А сколько нужно, чтобы достать хоть один и собрать по новой?

– Ну, минимум три часа.

Рудняк посмотрел на свои часы:

– Стемнеет… Вот что, Сергей! Как хочешь, но чтобы через час один беспилотник был в воздухе. Это приказ.

– Разрешите узнать, куда полетит?

– Разрешаю. Ты помнишь восемнадцатое мая, когда мы над Полесьем потеряли сорок ребят и Ми-68М? Помнишь?

– Так точно, помню.

– Так вот, шестеро ребят живы и батрачат там у украинских куркулей. Не теряй время, займись беспилотником, а ко мне пришли главного картографа – нам по кинокадрам нужно привязаться к местности, где они строят свинарники. Свободен!

– Извините, Семёныч, вы планируете рейд в Полесье?

– Я не планирую. Я сам полечу туда сегодня ночью. Десантники своих не бросают.

– Но вы в курсе, что все боевые операции на территории Западной Украины запрещены?

– А ты в детстве видел американский фильм «Спасти рядового Райана»?

Конечно, беспилотник взлетел, и в Полесье посеял на сёла у крохотного болота Верпы четырнадцать бесшумных дронов-разведчиков. С помощью камер «тепловижен» эти дроны засняли и тут же передали в штаб Рудняка не только трехмерные изображения всех тамошних свинарников и коровников, но и всех жителей этих сёл, включая грудных детей в хатах и в люльках.

Правда, даже на этих снимках серых и как бы призрачных людских фигур не было никакой возможности отличить наших десантников от украинских мужиков. Но, слава богу, сёл с мужчинами было вокруг этого озера всего семь, и по приказу Рудняка ровно в 23.00 три роты десантников выстроились под сентябрьским дождем перед тремя Ми-68 на аэродроме в Гостомеле под Киевом.

– Мужики! – совсем не по-армейски сказал им Рудняк, одетый, как и они, в маскировочную болотно-зеленую форму без погон и вообще без каких-либо знаков отличия. – За эту операцию меня будут судить. Но дадут мне реальный срок или нет, зависит только от вас. Если мы вытащим наших ребят без своих потерь и без жертв среди укропов, то, скорее всего, меня только разжалуют к бениной матери. Но я иду на это – мы не можем улететь отсюда на Дальний Восток, зная, что наши ребята в плену. Я лечу с вами, потому что мы, десантники, своих не бросаем, и вы должны знать, что ваш командир никогда вас не бросит, чего бы это ему ни стоило. Вам ясно?

– Ясно… – нестройно ответил хор десантников.

– Не слышу десантников! – крикнул Рудняк.

– Ясно, товарищ генерал! – грохнули сто двадцать глоток.

– Другое дело… – сказал он удовлетворенно. – Инструктаж получите в полете. По машинам! – и махнул рукой вертолетчикам, сидевшим в кабинах: – Заводи вертушки! – А когда десантники стали по трапам, опущенным в задних люках, взбегать в Ми-68, повернулся ко мне: – Вы не летите.

Я взмолился:

– Но мы же договорились, товарищ генерал! Там мой сын!

– Вот именно. Полезете на рожон…

– Нет. Я буду при вас, слово офицера!

Он усмехнулся:

– Вы же снимать собираетесь. У киношников нет честного слова?

– Хорошо, слово кинематографиста: я от вас ни на шаг!

– Вот это меня и пугает. Ладно, пошли!..

Конечно, Рудняку вовсе не хотелось идти под суд из-за этой самовольной операции. И когда я уговаривал его взять меня с собой, я бил именно на то, что, если ночью сниму эту операцию, а утром этот сюжет пройдет на Центральном ТВ по Первому каналу как героический ответ наших десантников на американский фильм «Спасти рядового Райана», судить его уже никто не решится, даже главнокомандующий. Правда, теперь у меня не было простенькой камеры Canon ХF300 HD Professional Camcorder, как когда-то при съемках в США первой серии цикла «Мастера». Зато в сейфе операторского цеха телекомпании «1+1» я нашел 3D-камеру Sony HDR-TD42Е – старую, 2019 года, но вполне сносную и, главное, легкую – всего 212 граммов! И еще в вертолете, сидя на алюминиевом сиденье рядом с генералом Рудняком и снимая сосредоточенные лица десантников, я уже чувствовал себя реальным фронтовым оператором, родственником Эдуарда Тиссэ, Романа Кармена и Семена Школьникова.

11

Как жаль, что вместо этой главы я не могу приложить к роману DVD с моим трехминутным телесюжетом! И потому вот вам его покадровая запись, включайте воображение!

Кадр № 1. Украинская телехроника: панорама по хатам украинского села… строительство свинарника… угрюмые лица двух парней, вкалывающих на этом строительстве… панорама по их фигурам и наезд камеры на кандалы у них на ногах… Дойка коров в другом селе… молодой парень доит корову… ПНР по его фигуре и наезд камеры на его кандалы на ногах…

Голос за кадром: Восемнадцатого травня сього року российскими войсками було высаджено десант… (Голос украинского микшируется, вступает голос русского диктора.) Это украинская кинохроника, сюжет киевского телевидения. Он сообщает, что восемнадцатого мая этого года российский десантный вертолет сбросил своих десантников в болото Верпы Полесья. Местные сельчане выловили их и приспособили на строительстве свинарников и дойке коров…

Кадр № 2. Отъезд камеры от переносного 3D-экрана в ангаре аэродрома в Гостомеле. Панорама на десантников 62-й парашютно-десантной дивизии, которые смотрят эту украинскую кинохронику – своих товарищей в плену у украинцев Полесья. Наезд на крупные планы этих десантников…

Кадр № 3. Кабинет командира дивизии. Генерал Рудняк, дважды Герой России, на крупном плане, гневно:

– Мы высадили ребят на болото?! Это вранье! Вертолет был сбит, он раскололся в воздухе, и ребята падали куда попало. Мы считали всех погибшими. Если шестеро выжили, это счастье!

Кадр № 4. Ночь, дождь, три роты десантников выстроились перед тремя вертолетами Ми-68. Генерал Рудняк, одетый, как и они, в маскировочную болотно-зеленую форму, обращается к десантникам:

– Мужики! Я лечу с вами, потому что мы, десантники, своих не бросаем, и вы должны знать, что ваш командир никогда вас не бросит, чего бы это ему ни стоило. Вам ясно?

Панорама на десантников. Сто двадцать десантников громко:

– Ясно, товарищ генерал!

Генерал:

– По машинам!

Кадр № 5. Три десантных Ми-68 поднимаются в ночное небо. Музыка.

Кадр № 6. В салоне одного из Ми-68. Сорок десантников сидят четырьмя рядами, панорама по их лицам… Музыка напряжения.

Кадр № 7. Карта Киевской и Житомирской областей. Пунктир движется по маршруту полета вертолетов – сначала на север от Гостомеля к белорусской границе, затем круто на запад вдоль границы с Белоруссией и еще один поворот на юг, прямо к Полесью в Житомирской области. Тревожная музыка.

Кадр № 8. В ночной темноте вертолеты снижаются…

Кадр № 9. Кабина вертолета. Пилот включает аппаратуру подавления местной радиосвязи и Интернета…

Голос за кадром: Подавив местную радиосвязь и Интернет, десантники высаживаются на окраине села Верпы…

Кадр № 10. Вертолет садится, из него по откидному трапу выскакивают первые двадцать десантников и скрываются в темноте… Вертолет чуть поднимается и на бреющем полете летит дальше… Тревожная музыка…

Кадр № 11. Вертолет садится у соседнего села, из него по откидному трапу выскакивают еще двадцать десантников и бегут в темноте к ближайшим хатам… Камера бежит вместе с ними… Учащенное дыхание бегущих… Тревожная музыка…

Кадр № 12. Из хаты выскакивает мужик в нижнем белье и с карабином в руках…

Кадр № 13. Лазерный луч ослепляет мужика… Фигура десантника набрасывается на него, выбивает карабин, валит на землю, связывает руки за спиной и тащит к центру села…

Кадр № 14. То же самое происходит у другой хаты… третьей… Из этих хат выскакивают женщины, бегут за десантниками и своими связанными мужиками, кричат:

– Шо вы робите? Куды вы их?..

Кадр № 15. Зависший над селом вертолет включает прожектор. Яркий сноп света освещает центр села, где в окружении десантников стоит десяток связанных украинских мужиков и орущие женщины.

Генерал Рудняк в мегафон:

– Тихо! Внимание, бабы! Мы ничего им не зробим. Мы их отпустим, якшо вы отдадите нам наших хлопцив-десантников. Понятно? Це мий ультиматум: или мы зараз увезем в полон ваших мужиков, или вы отдаете нам наших пленных десантников. Я даю вам одну хвылыну. Якшо через хвылыну не буде моих парней, сажаю ваших мужиков у вертушку и везу у Россию. Усе! Время пошло!

Кадр № 16. Бабы бросаются куда-то в темноту и через несколько секунд тащат двух полуголых и обросших пленных, у пленных кандалы на ногах…

Кадр № 17. Генерал Рудняк бабам:

– Це не уси! Мени треба шесть!

Бабы:

– Ни! У нас тильки два! Бильше нема!

Рудняк:

– А где еще?

Бабы:

– Та у сосидей шукайте!

Рудняк в рацию:

– Я первый! Я первый! Второй, сколько у тебя? Понял. Третий, сколько у тебя? Понял. (Своим десантникам.) Все есть. (В рацию.) Вертушкам садиться!

Кадр № 18. Вертолет садится, десантники несут к нему двух своих товарищей в кандалах… На ходу кутают в свои камуфляжные робы…

Кадр № 19. Три вертолета поднимаются в ночное небо и растворяются в нем… Победная музыка…

Кадр № 20. Гостомель, аэропорт, раннее утро. Три вертолета садятся… Весь состав 62-й парашютно-десантной дивизии встречает бывших пленных и их освободителей… десантники обнимают освобожденных и несут их на руках… кричат: «Качать генерала!»…

Голос за кадром: Сегодня все шестеро наших десантников вернулись в свою дивизию…

Титр:

«Производство Киевской телестудии “1+1”.

Оператор и режиссер Антон Пашин».

Вот такой сюжет был показан 27 сентября 2024 года в утренней программе новостей Первого российского канала.

Мне остается добавить, что в числе шестерых освобожденных был, слава богу, мой сын Игорь.

12

«Ах, страшная страна Украина!» – писал мой любимый Михаил Булгаков в своей «Белой гвардии». Глядя на своего сына и его пятерых товарищей по плену в Полесье, я могу повторить эти слова. Нет, они ничего не рассказывали. Нестриженые, обросшие бородами и худые донельзя, просто скелеты с гниющими кровавыми ранами на ногах (в дивизии им сбили кандалы), они угрюмо молчали и когда их осматривал дивизионный врач… и когда их брили и стригли после душа… и когда в санчасти отпаивали куриным бульоном… и когда я сказал своему Игорю:

– Ну, ты навоевался?

Тут в санчасть зашел генерал Рудняк.

– Меня срочно вызывают в Киев, в штаб армии. Разнос будет страшный! – сказал он мне и улыбнулся: – Но твой сюжет, похоже, сработал – мне уже звонили от самого Эрнста, просят интервью, потому что страна требует наградить всех участников операции. Мы провели ее без единого выстрела!

Назавтра, 29 сентября, 62-я десантная дивизия имени Государственной думы в полном составе и под руководством генерала Рудняка покинула Гостомель и улетела в Красноярск. А шестеро освобожденных, включая моего сына, были в сопровождении врача спецрейсом отправлены под Москву, в Черноголовку, в Центральный реабилитационный центр Министерства обороны РФ.

13

Новости с Дальнего Востока шли самые противоречивые. То сообщали, что китайцы под видом учений уже собрали у нашей границы восемнадцать танковых и десантных дивизий, то передавали заявление «Газпрома», что в случае нарушения китайцами нашей границы мы немедленно отключим газопровод «Сила России», и весь север Китая останется без газа как раз перед наступлением зимних холодов.

На Украине тоже не было спокойствия – ежедневно в провинции, а то и в самом Киеве партизаны и подпольщики устраивали диверсии, поджигали военные склады, взрывали административные здания и убивали наших офицеров и своих коллаборационистов.

В этой обстановке нервозности и постоянного напряжения мы на своем телевидении днем по-прежнему лепили умиротворяющие телепрограммы со старыми советскими комедиями и мелодрамами вроде «Москва слезам не верит» и «Любовь и голуби», а по вечерам монтировали свой документальный шедевр «2024». Только не спешите обвинять меня в хвастовстве. Архивного драматического и даже трагического киноматериала было такое количество, что даже самый тупой и бесстрастный робот всё равно смонтировал бы потрясающий душу шедевр, и зачастую мы часами спорили: включать или не включать те или другие кровавые кадры, или как смягчить впечатление от тех или иных убийственных эпизодов.

И вот в один из вечеров, как раз в разгар наших споров у меня на столе зазвонил рабочий телефон. Не ожидая ничего экстраординарного, я ответил:

– Алло, майор Пашин.

– Салам! – сказал знакомый голос. – Чем занимаешься?

– Тимур? Ты здесь? В Киеве?

– Нет. Я, слава Аллаху, у себя в кабинете. Мне только что мой ассистент по кинохронике принес твой сюжет про спасение русских пленных. Так я тебя нашел. Паздравляю – ты теперь президент киевского телевидения! Но у меня к тебе дело. Очень важное.

– Слушаю…

– Твой друг развязал.

– В каком смысле?

– Ну, в каком? – Голос Тимура стал раздраженным, все-таки минута этого разговора стоила ему десять тысяч долларов. – В каком завязал, в таком и развязал! Третий раз после запоя под капельницей лежит. Не знаю, что делать.

– А он уже смонтировал фильм для Сафонова?

– Нет! Говорит, без тебя ничего не может, и потому запил. А тебя даже в Интернете нет…

И я тут же понял подоплеку этого звонка. Серега из оператора стал режиссером, но без сценария никакой режиссер работать не может, и Серега сорвался, ушел в запой, а Закоев приказал своим ассистентам искать меня там, где он и Акимов меня оставили, – в 2024-м. Мой сюжет по Первому каналу об операции в Полесье вывел их на меня. Я усмехнулся и сказал в телефон:

– А ты можешь прислать Серегу сюда?

– Нет. Но могу отправить в две тысячи четырнадцатый. А уйдет он там снова в запой или прилетит к тебе…

– Скажи ему, он мне нужен – я заканчиваю монтаж фильма «Двадцать двадцать четыре».

– Правда? – обрадовался Тимур, забыв, мне кажется, даже о секундомере на своих часах. – Заканчиваешь? Скажи: клянусь!

«Так вот в чем корень! – тут же понял я. – Закоева беспокоит вовсе не запой Сереги, а необходимость, если фильма не будет, вернуть деньги генералу Сафонову!»

– Тимур, у тебя осталось шестнадцать секунд. Акимову и мне в две тыщи четырнадцатый год появляться без фильма нельзя – тут же загребут за побег из СИЗО! А здесь мы с ним через неделю закончим фильм. И кто-то же должен вытащить меня отсюда назад, в Прошлое. Пусть он захватит мой телепортатор.

– Слушай, Антон, ты – гений!

– Это ты мне уже говорил…

– Нет, клянусь Аллахом, мне еще во ВГИКе гаворили, что ты гений! Но…

– Но ты не знал, что до такой степени, – сказал я, и Тимур дал отбой. Я даже не успел спросить его об Алене…

14

«Действительно, – подумал я, – а почему меня нет в Интернете? С тех пор как украинские “неуловимые” лишили меня айфона, я не заходил в свой почтовый ящик ни в Интернете, ни в скайпе. Хотя, с другой стороны, кто здесь, в 2024 году, будет писать мне по Интернету?»

И все-таки…

Недолго думая, я включил свой редакционный моноблок, зашел в Yahoo, набрал свой адрес aipashin@timurfilm.com и – обомлел! Три десятка писем от alyonazotova2008@rocketmail.comпросто хлынули на меня с экрана!

ПЕРВОЕ ПИСЬМО

Мужчина! Ты принес мне самую прекрасную и самую жестокую боль! И я разрушила в себе целые цивилизации, прежде чем смогла это принять. Ты лучший учитель: столько боли в таком спрессованном виде и в такой сентиментальный момент! Но я простила тебя. Чего это стоило, не скажу.

Сегодня ночью опять было чудо: я поставила DVD c Б. Г. в формате 3D, и мы общались. Сколько он мне сказал!!! «Такое маленькое сердце и так много любви!» Это общение было незабываемым, я пьяна своей свободой и этим миром.

И теперь мне искренне жаль, что ты принял мой Свет, как угрозу своей жизни и деятельности. Угрозу несли как раз другие, а я это чистила, как могла. А когда ты заставил меня исчезнуть, вот тут-то и появилась Угроза. Так зачем ты убрал меня из своей жизни, если ты сам говорил, что я послана тебе Свыше, если ты благодарил Его за это и говорил Ему, что заслужил меня?

Я всегда знала твои хорошие и плохие качества, и я тебя любила такого, какой ты есть: и небесного, каким ты был, когда любил меня, и земного, когда выставлял меня на кухню и писал сценарий «Их было восемь». Я дышала тобой – телом, волосами, губами, глазами, я просыпалась и засыпала с Ним, целуя, нежа и лаская.

Разве я требовала верности? Денег? Обязательств?

Замри! Остановись и ответь: что надо было этому Свету от тебя? Всего лишь твое дыхание в темноте…

Когда ты хотел меня, я появлялась, хотя нам запрещено заводить романы с мужчинами из Ближнего Прошлого. Секс-туры в Дальнее Прошлое – пожалуйста. Но только – в Дальнее! Однако если по ночам ты кричал: «Где ты?!», я была тут как тут! Тут как тут… Эх, видимо, я была не права, надо было быть стервой, требовательной и недоступной!

Но ты не знаешь и не представляешь, как лежалось на твоем плече и слушалось биение твоего Сердца! Если бы ты мог это услышать! И когда ты касался моей шеи, все теряло земной смысл, вообще – всё. А теперь… Эх…

Да, вокруг меня море секса, рук и губ – только расслабься. Но мне не надо! И от тебя мне уже ничего не нужно. Хотя… Зачем я вру? Я хочу, чтобы ты был! А еще я хотела бы когда-нибудь поговорить с тобой об этом. Или прочесть в твоем романе…

Впрочем, хватит, я благодарю тебя за невыносимую боль и за то, что каждый раз мы прощались с тобой навсегда, и я каждый раз отрывала себя от тебя, как мясо от кости! Но, оказывается, это была еще не боль! А вот сейчас, когда я здесь, а ты там, на войне – это БОЛЬ…

Ну вот и всё. Мой дорогой, мой милый, ответь: как можно было закрыть дверь Свету? Зачем?

Твоя вопрошающая.

ВТОРОЕ ПИСЬМО

Я хочу, чтоб Вы знали: нам категорически запрещено звонить и писать в Прошлое. За это лишают всех средств связи – Интернета, телефона, телевидения, водительских прав. То есть изолируют. А при повторной попытке ссылают в Прошлое.

Но я все равно пишу, потому что мне нужно срочно получить ответ на два вопроса:

1. Нужны ли Вам наши отношения?

2. Важна ли Вам моя верность?

ТРЕТЬЕ ПИСЬМО

Мужчина! Странное ощущение: тебя как будто нет на связи…

У нас ужасная жара – 38 градусов, просто пекло! Но дела не отложишь, и приходится по такой жаре мотаться по всему городу в перегретом левитаторе.

Да, я уже не та девочка, которая прилетала к Вам из Будущего с букетом георгин. Той девочки уже нет, дорогой патологоанатом. Вы сделали ей вскрытие, а сколько времени может протянуть живой человечек после вскрытия? Даже самый выносливый, стойкий и терпеливый…

Болевой шок, ничего не поделаешь, ведет к летальному исходу.

Я провела соцопрос среди местного населения: «Кто хочет повстречаться со своим патологоанатомом при жизни, лицом к лицу?» Ни один человек не дал положительного ответа.

Теперь есть другая – молодая, красивая, мудрая и дико сексуальная женщина, но Вы ее не знаете. Я сама-то ее еще толком не знаю, но я ее обожаю. И все вокруг обожают. Мое отношение изменилось ко всему, и никто не посмеет меня больше приручать, НИКТО!

Но я обожаю Вас и прошу ответить на два вопроса, которые я задала в предыдущем письме. Это все, что мне надо сейчас.

С уважением,

Своя собственная.

ЧЕТВЕРТОЕ ПИСЬМО

Мужчина! Я Земная женщина 2034 года, которая не умеет без тебя жить, дышать, ходить, быть!

Но тебя нет, и когда мама ушла в церковь, я выпила упаковку снотворного, запила ее коньяком, вином и шампанским.

Маша Климова получила телепатический сигнал, прилетела на своем левитаторе и стала биться в дверь.

Мне было плохо, я молила Ангелов, чтобы они остановили все, что возможно остановить. Они остановили – меня не пробрало ничего, всё вышло тремя тазиками всякой дряни и чистейших слез. Маша уложила меня спать и сказала, что такой красивой и чистой я не была никогда.

Земная женщина умерла.

А помнишь, после Дома музыки, мы тогда слушали Бутмана, мы поехали в гости к издателям журнала «Миллионер». Помнишь эту огромную квартиру, и как мы пили там за любовь из огромных бокалов, а потом танцевали под «Темная ночь, только пули свистят по степи», и я зажигала свечи. Боже, как было хорошо! А потом мы принеслись к тебе домой, ты растирал мои щеки снегом, а потом…

Хочу попросить тебя, милый, что бы ни случилось дальше – вспоминай меня, ладно?

Только твоя.

ПЯТОЕ ПИСЬМО

…я шла по магазину, вокруг была предпраздничная толчея, и вдруг… Вдруг я замерла на месте, просто остановилась и замерла, потому что оказалась в облаке твоего запаха. Да, твой запах, запах твоего тела и твоих плеч был вокруг меня, и, наверно, с минуту я, закрыв глаза, стояла в нем, не могла сдвинуться с места. А потом он исчез, как схлынул, я открыла глаза и бросилась по магазину искать тебя или того, кто нес твой запах. Но не нашла. Конечно, это, я думаю, было просто наваждение. Такие наваждения случаются со мной все чаще – то вижу в толпе твою спину, бросаюсь за ней, догоняю и… Или вдруг лицо на уличном таблоиде смотрит на меня с твоей улыбкой… А то проснусь среди ночи от явственного, как от удара, физического ощущения твоих объятий, твоих жадных губ и твоего жаркого проникновения… И это ужастно, сладостно и ужастно думать о тебе постоянно, слышать твой голос, мысленно говорить с тобой и мысленно спать с тобой, надеясь, что и ты в эту минуту спишь со мной…

Где ты???!!!

Ты веришь в телепатию?

У нас уже вовсю рекламируют телепафоны, но это пока такие тяжелые шлемы на голову, как у инопланетян на древних наскальных рисунках. То есть древние люди думали, что это боги или инопланетяне, а это наши туристы и туристки. Но мне телепафон не нужен, я и без него чувствую, что это ты, лежа по ночам без меня, думаешь обо мне, приходишь ко мне, любишь меня и терзаешь меня так сладостно, как это умеешь делать только ты. Но где же ты? Почему моя жизнь проходит без тебя и в сонме наваждений тобой?

Да, так вот, вчера, придя из магазина, в который залетело облако твоего запаха, я легла спать, но где-то около часу ночи вдруг – стук в дверь. Я встала, открыла – это был ты. Ты вошел, снял шляпу, повесил ее в прихожей на вешалку и прошел за мной в спальню. Здесь ты сел, и мы стали говорить. Я не помню, о чем мы говорили, я только пила твой голос, хотя говорили мы о чем-то настолько важном, что мама не перебивала нас, не заходила к нам в комнату. Только заглянет в дверь и – уходит.

Мы говорили долго, очень долго, и я сказала тебе, как я люблю тебя, как жду, как ты прилетаешь ко мне по ночам и берешь меня сонную, будишь меня своими губами и выламываешь мне ноги моим вожделением.

А ты объяснял, что занят, что у тебя там работа, срочные и архиважные дела, что сотни людей в вашем 2014 году зависят от тебя и ждут твоих решений, но что ты обязательно придешь ко мне, нужно только подождать еще немного, чуть-чуть…

Впрочем, что я говорю, это все бред, это я сейчас придумываю, ведь я совершенно не помню, о чем мы говорили. Но помню, как ты встал, вышел в прихожую и ушел, а я стояла в двери босиком, в одном халате и смотрела, как ты уходишь вверх по лестнице, к двери на чердак, а оттуда на крышу, чтобы улететь в свое Прошлое. И вдруг я вспомнила: шляпа! Ты забыл свою шляпу!

Я схватила с вешалки эту шляпу, сунула ноги в тапочки и побежала за тобой, но тебя уже не было, только дверь на чердак была открыта, и в нее сильно дуло.

Я вернулась домой, повесила твою шляпу на вешалку, легла в постель и провалилась в какой-то изнуренный, глухой и темный сон. Я проспала до одиннадцати часов, встала и… увидела твою шляпу на вешалке.

Но мама сказала, что это вчера к ней приходил дядя Боря похвастать своей новой шляпой, выпил, как обычно, граммов триста водки «Купол» и ушел, позабыв эту шляпу на вешалке.

И я подумала: «Эх! Шут бы побрал и тебя, Мужчина, и эти наваждения твоей персоной!..»

Твоя телепатическая.

…Что ты сделаешь со мной, читатель, если я признаюсь, что уже третье или четвертое письмо я читал сквозь слезы? Закроешь книгу? Подумаешь, что я размазня, что мужик, да еще офицер, не должен и не может плакать, читая письма любимой? Что ж, воля твоя, читатель – барин… Но я обязан быть откровенным, я не имею права врать или приукрашивать себя, ведь стоит мне, автору, хоть где-то, хоть чуть-чуть изобразить себя супергероем, как всё твое доверие к моему рассказу рухнет на все последующие страницы. А посему…

ШЕСТОЕ ПИСЬМО

Назови мне женщину, которая выжила без любви?

Марина Цветаева повесилась…

Анна Каренина бросилась под паровоз…

Мария Исаева-Достоевская, первая жена Ф.М., умерла от чахотки…

Но можно ли считать мерзавцами мужчин, переживших своих возлюбленных?

«Сексуальное влечение является мощнейшим из всех известных стимулов деятельности. Многие великие люди достигали своего величия благодаря любви. Одним из таких людей был Наполеон Бонапарт. Когда его вдохновляла любовь к его первой жене Жозефине, он был всемогущ и неукротим. И он был не первым и не последним человеком, чья любовная страсть вознесла его над миром… Джордж Вашингтон, Уильям Шекспир, Авраам Линкольн, Роберт Бернс, Томас Джефферсон, Оскар Уайльд, Вудро Вильсон – гениальность этих людей не что иное, как результат сублимации сексуального влечения…» (Н. Хилл. Думай и богатей. США).

Неужели Вашингтон, Шекспир, Линкольн и др. – все до одного скоты и мерзавцы?

И вот Вам, уважаемый, моя точка зрения. Представь себе роман Голубки и Во́рона. Конечно, любовь Голубки окрылит и Во́рона, гарантирую! Но… на время! Она будет звать его в заоблачные выси, потому что голуби – особенно влюбленные – могут летать даже над облаками! А вороны не могут, вороны выше трехсот метров над землей просто задыхаются от разряженного воздуха. То есть если влюбленный Во́рон и поднимется на своих крыльях выше облаков, то продержится там, на высоте возвышенной любви, очень недолго. И тут же рухнет вниз. А влюбленная Голубка – да, пожалуйста! Она же своей любовью так возвышена, что лишь над облаками и может летать!

Потому что любовь – лучшее горючее для полета женщины. Чем больше такого горючего, тем выше она летает. Не зря же говорят, что женщине любовь нужна как воздух. А мне кажется, что, если женщине каждый день говорить, как ты ее любишь, она и без воздуха будет летать.

А мужчине нужно другое горючее. Ему нужно каждый день говорить, какой он могучий, талантливый и деятельный. И тогда он, действительно, горы свернет. Потому что это и есть ваше мужское призвание – горы сворачивать.

При этом я согласна с американским психологом Робинсоном, который говорит, что все, что вы, мужики, делаете, вы делаете ради любви. Едва вылупившись из материнского лона, сразу начинаете орать, чтобы вас взяли на руки и согрели-накормили любовью. А потом получаете в школе пятерки, чтобы мамы вас любили. И делаете открытия, пишете книги и музыку, грабите банки и открываете континенты, убиваете и летаете в космос и в Будущее – всё для того, чтобы мы, женщины, вас любили.

И вот только об этом ты можешь и должен писать романы и делать кино.

Спасибо за внимание.

Твоя философская.

СЕДЬМОЕ ПИСЬМО

Мужчина, привет!

Я сегодня спала с твоим джемпером, в котором улетела. И теперь я понимаю фетишистов. Потому что наш миг был прекрасен, и ангелы были с нами. И это останется нашим, и наше Прошлое уже никто не отнимет.

А утром проснулась и заплакала оттого, сколько страха я пережила, когда тебя выбросило из нашего времени и пока Закоев не получил сигнал из 2024 года от своих «командирских» часов I-watch-Antic. Мне было так страшно, что я писала тебе письма в Никуда, думая: раз пишу тебе, значит, ты есть!

И знаешь, какая мысль пришла мне сейчас в голову? Помнишь, у вас была модная песня: «Я к нему поднимусь в небо, я за ним упаду в пропасть…»? Я ведь это и делала, только сначала летела в пропасть, а потом – уже с тобой – в небо.

Но теперь мне не страшно, потому что прилетели Закоев и Акимов и сказали: ты есть! где-то там, на войне в 2024-м, но есть! Слава Богу! Все свечи всем Святым за тебя!

При этом я ощущаю, что больше не прилечу к тебе. Но я так многое теперь могу! и так многое люблю!

люблю готовить тебе

люблю смотреть, как ты ешь

люблю просто идти с тобой за руку

люблю ловить на себе твой нескрываемо восхищенный взгляд

люблю гладить тебя по волосам, плечам, лицу, всего…

люблю тебя удивлять

люблю лететь к тебе с цветами

люблю, когда ты собираешься и все-все разбрасываешь

люблю предвкушение твоего голоса, когда мой телефон звонит твоим звонком

люблю слышать твои шаги

люблю распахивать тебе дверь

люблю держать тебя ночью за руку

люблю касаться твоих книг

люблю слушать твое спокойное дыхание

люблю заваривать тебе крепкий чай

люблю, когда ты смеешься

люблю…

Тут я услышал, как дверь за моей спиной распахнулась, и знакомый бас сказал:

– Блин! А ты тут ништяк устроился! Пиво найдется?

Это был Серега Акимов.

Часть четвертая. Дурдом.

1

Вы никогда не догадаетесь, куда мы прителепортировались в 2014 год!

На свои же шконки в камере № 72 в СИЗО, вот куда!

При этом я первым делом ощупал свои карманы, но флэшка с нашим фильмом «Упреждение 2024» была на месте, в левом брючном кармане, и я успокоился – мое путешествие сначала в 2034-й, а потом в 2024-й не было сном.

Я огляделся. Вокруг, в розовой полутьме от красной лампочки, убранной на потолке под выпуклую решетку, спали на двухэтажных, вмурованных в пол шконках все те же два доктора физико-математических наук, три бизнесмена и рыжий «позор еврейского народа» Гольдман, а подо мной храпел на нижней шконке Акимов. В камере было жарко от высокой чугунной батареи под зарешеченным окном, и все они, кроме Акимова и меня, спали без одеял, в одних трусах.

То, что мы с Акимовым были одеты: я – в свою армейскую форму майора сухопутных войск, а Серега – в то самое х/б танкиста, в каком он был в 2024 году, – тоже подтверждало наше с ним путешествие.

Я осторожно спрыгнул со своей верхней шконки. Внизу, на полу стояли наши с Акимовым туфли, но я не стал их надевать, а, как был в носках, прошел в туалет. Как я вам уже докладывал, наше СИЗО образцово-показательное, и никаких параш, описанных в тюремной литературе, у нас нет, при каждой камере имеется нормальный санузел – унитаз, раковина с умывальником и небьющимся зеркалом над ним, крючки для полотенец. В отличие от камеры, где ночью горит дежурная красная лампочка, в туалете свет горит постоянно, и в зеркале я увидел гладко выбритого майора сорока семи лет с испуганными глазами. Все-таки, когда мы с Акимовым телепортировались из 2024-го в Прошлое, я мог предполагать мое возвращение куда угодно – «Мосфильм», моя квартира, кабинет генерала Сафонова, даже парк «Сокольники» – но только не на свою шконку в СИЗО.

«Блин!» – сказал я сам себе. Но времени на дальнейшие причитания не было, и я, сидя на унитазе, правой рукой стал усиленно, как спросонья, тереть глаза, а левой украдкой провел сбоку под сиденьем унитаза – там у нас был так называемый схрон – прилепленная жевательная резинка. Объясняю несведущим: 1) мы почти не сомневались в том, что наша камера и туалет оборудованы скрытыми телекамерами; 2) в тюрьмах и следственных изоляторах идет постоянное соревнование между зэками и вохрой на выдумывание и обнаружение схронов. Спрятанная под сиденьем унитаза жвачка была нашим изобретением и теперь пригодилась: я отлепил ее, зажал меж пальцами и прошел к умывальнику. Здесь я включил горячую воду и стал долго и старательно мыть руки до тех пор, пока жвачка не размягчилась. Тогда я, утершись своим полотенцем, вернулся к унитазу и, снова спуская штаны, сунул левую руку в карман, наклеил жвачку на флэшку. А потом, уже сидя на унитазе и вновь протирая глаза правой рукой, левой так же украдкой быстро приклеил флэшку под сиденье унитаза. На что я рассчитывал? Во-первых, на свою ловкость и хитрость, а во-вторых, на то, что никакие, даже самые рьяные охранники не зырятся двадцать четыре часа в сутки на экраны видеокамер нашей камеры № 72. И даже если из всех ста двадцати камер нашего четырехэтажного СИЗО только десяток оборудованы видеонаблюдением, у охраны на панели видеонаблюдения должно быть как минимум, двадцать экранов плюс еще столько же от видеокамер, установленных в тюремной проходной, коридорах, кабинетах следователей, в санчасти и в тюремном дворе. Уследить за каждым экраном практически невозможно.

Вернувшись на свою шконку, я уставился в зарешеченное окно, пытаясь по слабому рассвету за ним угадать, который сейчас час. Акимов продолжал богатырски храпеть на нижней шконке, и теперь к нему присоединились здоровяк Гольдман и доктор физико-математических наук Иван Сильвестрович N. Чередуясь ритмичными всхрапываниями с присвистом, они втроем работали как орган в Концертном зале Чайковского. Подъем в СИЗО в семь утра (не знаю зачем), и я ждал его с минуты на минуту. Однако ошибся – громыхнула, открываясь, стальная дверь, полусонный охранник, не входя в камеру, объявил прокуренным голосом:

– Антон Пашин на выход с вещами!

Все зашевелились, кроме Акимова, я спрыгнул со шконки, сунул ноги в туфли и вышел из камеры.

– Вещи? – сказал охранник.

– У меня нет, – так же кратко ответил я, покосившись на второго охранника в глубине коридора.

– Лицом к стене, ноги врозь, руки за голову, – буднично приказал мой конвоир.

Я повиновался, он своими жесткими, как грабли, ладонями ощупал меня всего и, ничего не нащупав, сказал:

– Руки за спину и – вперед.

И мы пошли – я впереди, он сзади – по коридору, а потом вниз по лестнице, с третьего этажа на первый, в кабинет следователя. Это был тот же кабинет, что и в прошлый раз, с тем же портретом В.В. Путина на стене. И там, конечно, уже сидел генерал Илья Валерьевич Сафонов. У него было заспанное лицо, сразу выдавшее его истинный возраст. Я мысленно посчитал: с момента моего телепортирования на шконку прошло минут двенадцать, не больше. Неужели Сафонов живет так близко от СИЗО? Или он выбрал СИЗО, ближайшее к своей даче? Или мы с Акимовым прителепортировались давно, сонными (ведь Акимов продолжает спать), а я просто раньше проснулся?

– Доброе утро, – сказал я.

Но вместо ответа Сафонов молча протянул правую руку ладонью вверх.

Я сделал вид, что не понимаю жеста.

– Фильм! – произнес он спокойно, достал из кармана короткую темно-вишневую трубку и кисет с красивой вышивкой «STEVENSON CHERRY CAVENDISH». Тремя пальцами умело набил эту трубку пахучим табаком, примял указательным, чиркнул зажигалкой и с явным наслаждением сделал первую затяжку.

По киношной привычке я подумал, что, если бы я делал фильм по сюжету этой истории, Сафонова мог бы, с небольшой накладкой на лысину, сыграть наш киноклассик Станислав Говорухин.

– Фильм, – повторил он, пыхтя своей трубкой. – Он снят?

– Илья Валерьевич, фильм снят. Но мы его отдадим, когда выйдем на волю. Наше дело должно быть закрыто.

Он помолчал, пыхтя трубкой и глядя в рассветное окно – обдумывал мой ультиматум. Потом также молча нажал кнопку под крышкой письменного стола. Дверь тут же распахнулась, на пороге стоял мой конвоир.

– Обыскать, – вяло сказал ему Сафонов.

– Товарищ генерал, я уже…

– Обыскать! – повторил Сафонов.

Охранник своими граблями снова прощупал на мне каждый сантиметр, даже заставил снять туфли. Потом выпрямился:

– Чисто, товарищ генерал.

Сафонов пыхнул трубкой, потом сказал:

– Ясно… Обыскать второго и всю камеру. Срочно.

– А как же?.. – Конвоир показал на меня глазами.

– Оставь его мне. Если что, я справлюсь. Выполняй.

– Слушаюсь! – И охранник выскочил из кабинета.

– Так… – произнес Сафонов тем же спокойным тоном, словно мы с ним сидели не в СИЗО, а в ресторане «Village Kitchen». – Значит, фильм снят. Кстати, снят или смонтирован из тамошней хроники?

– Илья Валерьевич, сначала наше дело должно быть закрыто за отсутствием доказательств…

Он снова пыхнул трубкой, рассматривая меня своими уже проснувшимися и ясными голубыми глазами.

– Между прочим, зэки обычно не ставят ультиматумы своим адвокатам. И какой метраж фильма?

Я молчал. Или он выполнит мое условие, или… Впрочем, что «или», я, если честно, не знал.

– Ладно, подождем, – сказал Сафонов и выбил докуренную трубку в привинченную к столу металлическую пепельницу. Потом стал чистить трубку красивым тонким шампуром с ершиком.

Тут из коридора донеслись громкие бегущие шаги, дверь снова распахнулась, и конвоир, вбегая, протянул Сафонову мою флэшку с налипшей на ней жвачкой.

– Вот, товарищ генерал!

– Молодцы, – сказал ему Сафонов и стал крошечным – маникюрным, что ли, – ножиком брезгливо счищать жвачку с пластикового корпуса флэшки. – Кто нашел?

– Я, товарищ генерал! – вытянулся конвоир.

– Получишь повышение.

– Служу России!

– Теперь выйди.

– Слушаюсь! – Обрадованный конвоир строевым шагом вышел и закрыл дверь.

Сафонов поднял на меня голубые глаза.

– Лузер, – сказал он спокойно. – Опять ты проиграл. А знаешь почему? Потому что твоя мать не дала мне ни разу, сука! Пошел в камеру, тля! – И снова нажал кнопку вызова охраны.

Но в тот момент, когда конвоир открывал дверь, я успел сказать:

– Я горжусь своей матерью! Теперь еще больше, чем раньше!

Сафонов посмотрел на моего конвоира и вяло приказал:

– В «заморозку»…

А через два дня прямо из «заморозки» меня увезли в Лысково Московской области, в психбольницу № 614.

2

Пламенный привет всем психам, кто помнит меня из «семерки»!

«Семерка» – это, чтоб вы знали, седьмое отделение психиатрической лечебницы № 614. Если вы найдете в Интернете сайт этой больницы, то увидите, что расположенная в бывшем имении князя Александра Троицкого, ставшем затем казармой Шестого Краснознаменного конного полка имени Героев Революции, эта больница изначально предназначалась «для призрения душевнобольных, учинивших преступления» и «врачебного исследования умственных способностей лиц, относительно которых возникает сомнение в здоровом состоянии их способностей», а также для «врачебного пользования душевнобольных арестантов» и «призрения душевнобольных, неизлечимых и опасных для общества». Впоследствии все 1840 штатных коек больницы были перепрофилированы для проведения принудительного лечения специализированного типа, то есть, попросту говоря, тюремного.

– Добро пожаловать, очень приятно познакомиться, – сказал мне Мирон Васильевич Браузер, мой ровесник и главврач седьмого психиатрического мужского отделения.

Несмотря на русское имя-отчество и еврейскую фамилию, он был явно не европейской, а азиатской наружности – кореец или киргиз. Но очень европеизированный – холеный, кругленький, гладенький, пухлые ручки с полированными ноготками, под расстегнутым халатом из белоснежного репса – замечательная импортная рубашка из рифленого шелка и дорогой темно-синий галстук с золотой заколкой. На его письменном столе рядом с монитором компа лежала моя книга «Лобное место», она, я подумал, и была причиной столь доброжелательного приема – если при знакомстве я дарил какому-либо чиновнику свою книгу, его чиновничья отстраненность тут же сменялась доброжелательностью, а речь становилась максимально интеллигентной.

– У нас в больнице, – продолжал Браузер, – работают четыре заслуженных врача страны, два доктора медицинских наук, и я один из них, пять кандидатов медицинских наук, сорок врачей высшей и двенадцать врачей первой квалификационной категории…

За его спиной, на стене, в тонкой рамке висел точно такой же портрет президента, как в кабинете следователя подмосковного СИЗО. И я тут же подумал: все-таки до чего въедливо в человеческом сознании поклонение вождям! Даже в тюрьме и психушке! Но что бы сказал сам президент, если бы увидел тут свой портрет?

– Для лечения пациентов, – говорил меж тем доктор Браузер, – мы используем широкий арсенал психотропных средств: нейролептики с антипсихотическим действием, антидепрессанты, транквилизаторы, ноотропные препараты и стабилизаторы аффекта – нормотимики. Вы, собственно, на что жалуетесь?

Я улыбнулся:

– В первую очередь?

– И в первую, и во вторую. Садитесь, рассказывайте. Чай будете пить?

– Буду, – сказал я, садясь в мягкое, но не сдвигающееся кресло напротив его письменного стола со стопками серых картонных папок с медицинскими, как я понял, историями болезней пациентов.

Одна из таких папок лежала перед ним открытой, и в ней был лишь один лист – сопроводительный документ из СИЗО № 64 на з/к Пашина Антона Игоревича.

– Черный или зеленый? – спросил доктор Браузер.

– Черный, если можно.

Он левой рукой нажал кнопку селектора:

– Стелла Ажановна, два черных чая, пожалуйста. – И повернулся ко мне: – Итак, слушаю. Что вас беспокоит?

– В первую очередь, доктор, меня беспокоит курс рубля. По-моему, он сбился с курса…

Доктор тонко улыбнулся, оценив мою шутку.

– А во вторую?

– Во вторую… – Я почесал затылок. – Во вторую, пожалуй, Барак Обама. Он не справляется со своими проблемами, а лезет в наши…

– Понятно. У вас раздвоение личности, – мягко перебил доктор. – У нас тут лечился один писатель точно с таким диагнозом. Днем он был литературный критик, писал разносные рецензии на других авторов, а по ночам сочинял свои романы и печатал их под псевдонимом.

– Ролан Айбирман, – догадался я. – Вы его вылечили?

– Дорогой мой, мы не лечим, мы подавляем симптомы…

Тут высокая медсестра с крутыми бедрами под зеленым халатом и с белой наколкой на крашеных хной волосах внесла поднос с двумя блестящими металлическими чашками чая и такой же металлической сахарницей, поставила их на стол.

– Угощайтесь, – сказал мне доктор.

Я с удовольствием стал пить чай, а он продолжал:

– Я прочел вашу книгу. Вы утверждаете, что имеете возможность путешествовать во времени…

Я насторожился: шутки кончились?

– Минуточку, доктор! Это же творческий вымысел.

– А любые мании – это творческий вымысел. Если человек считает себя Наполеоном – это не результат его вымысла? У нас тут есть Владимир Ильич Ленин, вы с ним познакомитесь, он каждое утро приходит ко мне и говорит: «Я вчера подписал указ, чтобы всем сторожам валенки выдали, почему мой указ не объявляют по радио?» Разве его указы – не творческий вымысел? – Доктор отпил чай из своей чашки и зорко посмотрел мне в глаза своими узкими корейскими глазами, черными как антрацит. – А?

Я попытался выскочить из ловушки:

– Ну, не знаю…

– Знаете! – уверенно сказал он. – Его ука-зы – выдумка и результат паранойи, шизофренической болезни. А ваши описания декораций Красной площади на сто двадцатом километре Ярославского шоссе разве не того же ряда?

– Но, доктор, в таком случае «У Лукоморья дуб зеленый» тоже из этого ряда…

– Не исключено, – согласился он. – Но Пушкина мне не привезли, а привезли Пашина. Или вы считаете себя Пушкиным?

– Никак нет.

– Слава богу! – И он с металлическим стуком поставил свою допитую чашку на металлическое блюдце. – Итак, вы в своей книге утверждаете, что Крым надо было выкупить, а не втягиваться в конфликт с Украиной. Так?

– Доктор, это мое частное мнение.

– Совершенно верно. Весь народ одобряет присоединение Крыма, а у вас на этот счет частное мнение. То есть у вас антинародное мышление. Дальше: вы путешествуете во времени и описываете это так подробно, что, читая, я отнес это к банальным шизофреническим галлюцинациям смешанного типа – вербальным, слуховым и зрительным. Но теперь пришла ваша сопроводительная из СИЗО… Кстати, за что вас туда посадили?

– Доктор, мне не нравится этот разговор. Сначала на основе моего романа мне пришили вымышленное воровство музейной «Волги», а теперь вы пытаетесь пришить мне шизофрению и антинародное мышление. Я нормальный и совершенно здоровый человек.

– С вашей точки зрения, – уточнил он с нажимом на слове «вашей». – Знаете, у нас тут находится тысяча восемьсот психов, и все они до единого считают себя нормальными и здоровыми людьми. Но нормальные люди не путешествуют во времени, не пишут сценарии о советских диссидентах и не снимают фильмы в две тысячи двадцать четвертом году. А вы… Вот, здесь написано: «В разговоре со своим адвокатом утверждал, что побывал в будущем, снял там фильм, и в обмен на этот фильм требовал своего освобождения». Как, по-вашему, нормальный человек станет выставлять такие условия?

Я молчал, не зная, что возразить. А он дожимал:

– На вас форма и погоны майора. Вы действительно майор Российской армии? А? Отвечайте, не бойтесь. Вы майор Российской армии?

– Ну, вообще-то нет. Но…

– Без «но»! – перебил он. – Если вы надели эту форму, значит, выдаете себя за майора Российской армии. В таком случае чем вы отличаетесь от гражданина Акопяна, который выдает себя за Владимира Ильича Ленина и требует ленинскую кепку? А? Кстати, где вы взяли эту форму?

Я понял, что пора, пока не поздно, защищаться всерьез.

– Понимаете, доктор. Я был на фронте…

– На каком? – Он подался всем телом вперед ко мне, точно так же, как Сафонов в ресторане «Village Kitchen», когда тот ловил меня на волговские коврики. – На каком? Я слушаю.

– На Первом Украинском, – ответил я, уже понимая, что топлю сам себя.

– Замечательно! – воскликнул он и повернулся к монитору компьютера, быстро набрал в поиске «Первый Украинский фронт» и уверенно ударил по клавише «enter». – Пожалуйста! Читаем в Википедии: «Первый Украинский фронт – оперативно-стратегическое объединение советских войск в Великой Отечественной войне. Образован на юго-западном направлении двадцатого октября тысяча девятьсот сорок третьего года на основании приказа Ставки ВГК от шестнадцатого октября сорок третьего года. Десятого июня тысяча девятьсот сорок пятого года был расформирован». А сейчас две тысячи четырнадцатый. Так вы принимали участие в Великой Отечественной войне?

Я молчал. Этот тип своим показным доброжелательством и интеллигентностью втянул меня в разговор, но чем больше я говорил, тем глубже топил сам себя.

Он, однако, настаивал:

– Так принимали или нет?

– Доктор, – сказал я, – будучи гражданином Российской Федерации, членом Союза кинематографистов и Общественного совета Московской городской прокуратуры, я имею право знать, на каком основании вы сейчас устроили мне психологическую экспертизу. Ни я, ни мои родственники к вам за этим не обращались.

– А вот, – он поднял из папки лист бумаги с формой СИЗО, – на основании служебного письма из СИЗО № 64. Здесь написано: «Требует освобождения в обмен на фильм, который он якобы снял в 2024 году», «утверждает, что путешествует во времени», «носит форму майора Российской армии». Этого достаточно для любого принудительного лечения. Но я вижу, что вы интеллигентный и в данную минуту совершенно здравомыслящий человек. Прошу! – Он протянул мне какую-то бумагу с напечатанным на ней текстом и спросил: – Подпишете заявление о добровольном лечении? Или будем оформлять принудительное?

Только теперь я понял всю его сучью игру и горестно усмехнулся:

– Уважаемый Мирон Васильевич. Не знаю, каким я буду после вашего принудительного лечения, но в данный момент, будучи здравомыслящим, я ничего подписывать не стану. Иначе вы меня тут запрете на вiки, как говорят украинцы, повiки.

Он усмехнулся:

– А вы знаете украинский? Моя мать кореянка, но мiй батько с Полтавщины.

– А я с Первого Украинского фронта.

– Понятно, – сказал он и нажал кнопку селектора. – Стелла Ажановна, санитаров.

3

Я проснулся от боли в левой ягодице. Правая тоже была исколота, но левая болела острее, последним уколом. В голове вата, затылок тяжелый, залит свинцом. Во рту всё обложено сухой противной горечью. Мысли короткие, рваные, тающие. Что мне колют?

Вокруг была госпитальная тишина, но я уже знал, что она обманчива. Во ВГИКе нам по истории кино показывали знаменитый фильм Милаша Формана «Пролетая над гнездом кукушки» об американской психушке. Там пациентов, нарушающих дисциплину, воспитывали электрошоком. В нашей больнице доктор Браузер пошел дальше – при поступлении нового больного ему в течение недели ежедневно колют ноотропный препарат пиритинол, нейролептик с антипсихотическим действием аминазин, транквилизаторы диазепам или кассадан и нормотимик финлепсин, стабилизатор аффекта. При этом чаще всего применяется не монотерапия, а комплексная. В результате больной становится тих, как мышь, и передвигается – если передвигается – мелкими скользящими шажками.

Я открыл глаза. Надо мной был высокий белый потолок с красивой лепниной и черными, выпуклыми, прозрачными колпачками видеокамер. Когда-то в этой просторной овальной зале были великосветские балы, а теперь тут четырьмя рядами стояли семьдесят четыре койки. Мой любимый Михаил Афанасьевич был нереально добр к Мастеру и к поэту Ивану Бездомному, наградив каждого из них отдельной палатой в психушке. Во всяком случае, в местах «врачебного пользования душевнобольных арестантов» такого не существует и вряд ли когда-нибудь существовало. Я осторожно скосил глаза. Главное – как можно дольше не шевелиться! Хотя, наверное, приближался полдень, и за высокими дворцовыми окнами тихим серпантином падали первые декабрьские снежинки, почти все койки были заняты спящими или дремлющими психами, с головой укрытыми серыми солдатскими одеялами. Только в дальнем «культурном уголке» компания психов-старожилов совершенно беззвучно играла в лото за столом, накрытым толстым суконным одеялом. Я вспомнил еще один фильм по истории кино – «Blowup» Микеланджело Антониони. Там два мима совершенно беззвучно, без мяча и без ракеток, играли в теннис. А эти играли в лото, на пальцах показывая друг другу выпавшие цифры.

Шевелиться нельзя, чтобы не привлечь к себе внимания дежурной медсестры и санитаров, которые надзирают за нашими койками через видеокамеры из ординаторской и своей дежурки. Можно, конечно, встать, чтобы тихим скользящим шагом пойти в туалет или таким же скользящим шагом прогуляться по проходу меж койками и постоять над играющими в лото. Но – и только. Любое нарушение тишины и отклонение от стандартных правил поведения карается таким болезненным уколом, что электрошок, которым в фильме Формана «успокаивают» Джека Николсона, покажется вам простым укусом комара.

Я сделал глубокий вдох, пытаясь свежим воздухом и слюной смыть эту ужасную горечь во рту. Но от этого вдоха шевельнулось одеяло на моей груди, и в тот же миг на потолке под прозрачным черным колпачком сдвинулся в мою сторону круглый зрачок видеоглаза. Давным-давно, в прошлой жизни, когда я был редактором телесериала по роману Булгакова «Мастер и Маргарита», мы с директором фильма Теслабутом и вторым режиссером Закоевым искали интерьер для съемки психушки, в которой пребывали Мастер и Иван Бездомный. И наткнулись в Интернете на отзывы больных психиатрических клиник. «Очень плохое отношение к пациентам! Лежал четыре раза: два – в остром отделении, два – в санаторном. Средний медперсонал – сплошные хамки. В остром отделении закормили галоперидолом до такой степени, что я стал падать, теряя сознание». «Второе отделение. Никому не пожелаю! Привезла туда бабулю с диагнозом деменция (ходила сама, в туалет тоже сама, кушала, говорила). Сейчас она в реанимации. Не говорит, не ходит, стоит катетер (писать сама не может), не глотает, короче, в полукоме. Спит уже четвертый день, глаза еле открывает». «Попала практически по принудиловке. Больница тюремного типа – даже колючей проволокой по периметру обмотана. И началось: хамское отношение персонала, надзорка, аминазин, слёзы-вязки. Наказывали лишением прогулок и свиданий с родственниками. И уколами аминазина. НЕ ДАЙ БОГ ТУДА НИКОМУ ПОПАСТЬ!» «В больнице запах зловонный, многие спят в одежде, в носках, зад подтирают чем придется, бумаги не хватает. Питание вроде хорошее, дают добавки, но только из той еды, которую сами брезгают тащить домой». «Когда я попал в больницу, к встрече с карательной психиатрией не был готов. В первую ночь меня положили на диван в коридоре, поскольку отделение было переполнено. Когда попросил воды, сказали, что больные пьют воду из-под крана. Туалеты полуразрушены. Первую неделю мне кололи по три укола каждый день, после чего у меня болели ягодицы. Пациенты, пролежавшие в таких условиях, похожи на “варёных мух”». «В нашей стране НИКОГДА ничего не изменится. Как было установлено еще в сталинские времена, так ничего не изменилось, все тот же концлагеризм, все то же отношение к людям иного поведения. Кому нужны люди, потерявшие по каким-то причинам свой дух или разум? Зачем лечить, когда полстраны пьет и на этой почве попадает в психушку? А вот с родственников есть возможность получить очень много денежек…»

Но были, правда, и другие отзывы: «Психушка – мой родной дом! Я лежала в п/б 140 раз. Можно сказать, эта психбольница романтическая, я там встретила свою любовь! Юра, я знаю, что ты там, и жду встречи с тобой!!!»

Однако в нашей больнице никаких вышеназванных ужасов не было – ни хамства, ни воровства продуктов в столовой, ни грязи, ни зловонного запаха. Наоборот, воздух в палате чист и свеж – дальнее Подмосковье, форточки в окнах открыты, летом, наверное, тут воздух просто божественный. Еда в столовой нормальная, порции большие, кормят три раза в день – поднимают с коек громким звонком, посещение столовой обязательное, прием пищи тоже. Хотя никакого аппетита, конечно, нет, и большая часть еды остается в тарелках. В туалете чистота идеальная, но туалет своеобразный – десять унитазов без крышек стоят вдоль стен двумя рядами друг против друга, то есть испражняться, простите, приходится на глазах товарищей-психов. Но к этому быстро привыкаешь, поскольку психотропные уколы вызывают полный пофигизм, ватное ощущение в ногах, в голове и во всем теле. Главное – поскорей лечь и забыться. «Упредительный метод» доктора Браузера! Прямо в его кабинете дюжие санитары завалили меня на диван, Стелла Ажановна вколола в задницу лошадиную дозу чего-то обжигающе сногсшибательного, и, повиснув на плечах санитаров, ваш покорный слуга на полусогнутых был доставлен на свою койку в объятия пленительного Морфея.

«Морфей энд Браузер» – так я назвал бы наше седьмое мужское отделение, если бы мне пришлось повесить на его двери красивую табличку…

Тут, словно подтверждая мои «теплые» воспоминания о методе доктора Браузера, дверь нашей залы распахнулась, и два санитара вкатили койку-телегу с очередным спящим новичком. Такой метод доставки пациентов в отделение у нас применяют к буйным – им Стелла Ажановна вкалывает уже не лошадиную, а слоновью дозу чего-то новейшего, и будь ты даже Прометей, Самсон или Лаокоон, ты вырубишься на сутки. Санитары подкатили телегу к свободной койке и за руки-ноги одним броском скинули на нее новичка. Когда его рыжая голова упала на подушку, я увидел, что это мой бывший коллега по СИЗО № 64 Борис Гольдман. То есть прав оказался Акимов – куда дешевле закрыть человека в психушке, чем судиться с ним за миллион…

Понятно, что на шум брошенного в койку тела Гольдмана разом приоткрылись одеяла психов, дремавших или делавших вид, что дремлют. В том числе моего соседа Макса N. – профессора психологии одного из московских университетов, широко известного в своих профессиональных кругах. Зорким и совершенно здравомыслящим взглядом он в долю секунды ухватил всю картину появления нового психа и тут же снова укрылся одеялом – так ящерица или змейка острым язычком выстреливает из пасти и мгновенно прячет его обратно. Я уже знал его историю – однажды в туалете, когда мы сидели лицом к лицу, я опознал в нем не психа и спросил в упор: «Почему вам ничего не колют?» Он побегал глазами по сторонам в поисках видеокамер, не обнаружил их, но на всякий случай шепотом сказал: «Я тоже вижу, что вы не псих. Извините, что я вас не читал, но знаю, что вы писатель. А тут поговорить совершенно не с кем, поэтому я вам откроюсь…» И рассказал, как попал сюда. Несколько лет назад он потряс научно-психологическую общественность своей революционной «Общей теорией жалоб». По этой теории, все наше поведение обусловлено нашими «Ж-П» (жалобами прямыми) и «Ж-К» (жалобами косвенными). При этом «Ж-П» – это жалобы на конкретные обстоятельства, мешающие достижению наших целей, а «Ж-К» – жалобы на правительство, климат, эпоху, наследственность, социальный строй и соседей по дому или даче. Защитив этой теорией докторскую и получив профессуру в крупном московском университете, N. стал внедрять свой метод психоанализа самым радикальным способом – ставил «неуды» всем студентам, которые оспаривали непогрешимость его теории цитатами из сброшенных им с пьедестала Зигмунда Фрейда, Владимира Леви, Абраама Маслоу, Бориса Ананьева или Эрнста Вебера. Но студенты – народ озорной, один из них опубликовал во всех социальных сетях – Фейсбуке, ВКонтакте, Твиттере и т. п. – совершенно другую, издевательски-матерную расшифровку терминов «Ж-П» и «Ж-К», и эта расшифровка вместе с кличкой Макс Жо-Пэ Фрейд так прилепились к N., что он, рассвирепев, вычислил автора этой публикации и добился его исключения из университета. Оно бы и ничего – ну, что может сделать профессору исключенный студент? Но на беду моего соседа, этот мерзавец оказался любимым племянником крупного вора в законе, который поклялся рассчитаться с профессором. А от воров в законе не прикроешься ни профессорским званием, ни связями с высокими чиновниками. Вот и пришлось Максу N. попросить убежища у своего бывшего однокурсника Мирона Браузера и закосить психа в нашу лечебницу с одной-единственной привилегией – никаких уколов…

Оглушительный трезвон прервал мои размышления. Обед? По моим ощущениям, что-то рановато. Но психи на койках зашевелились, медленно поднимаясь в своих бледно-зеленых, успокоительного цвета пижамах и суя ноги в тапочки. Мы с профессором тоже поднялись. Прием пищи, как я уже сказал, обязателен. Лотошники прекратили игру в лото и первыми пошли к двери в коридор. Остальные – и я в том числе – двинулись за ними, соблюдая полную тишину. В коридоре вдоль стен стояли санитары, мы прошли меж ними, не отрывая глаз от пола. Те, кто осмелится взглянуть санитару в глаза, отошли, ясное дело, от психотропных лекарств, их немедленно выводят из строя и тащат в ординаторскую.

В столовой четыре длинных дубовых стола со скамьями по обе стороны и четыре окна раздачи пищи. Но, как ни странно, эти окна еще закрыты. Это возбудило психов – зачем нас сюда привели раньше времени? Впрочем, все тут же и объяснилось: на противоположной от окон раздачи стене включился телеэкран, висевший под потолком на кронштейне, на нем возник Георгиевский зал Кремля, а в двери нашей столовой появился сам доктор Браузер.

– Садитесь! Все сели по своим местам! – объявил он. – Тихо! Сейчас президент Путин выступит с обращением к Федеральному собранию. Полная тишина!

Я вспомнил портрет Путина в кабинете Браузера и то, что у Браузера мать кореянка. Судя по тому, зачем нас, психов, привели сейчас в столовую, она наверняка из Северной Кореи.

Мы сели на свои места за дубовыми столами и повернулись лицами к экрану. На нем распахнулись высокие и расписанные золотом двери Георгиевского зала, и закадровый голос диктора торжественно объявил:

– Дамы и господа! Президент Российской Федерации Владимир Владимирович Путин!

Все сидевшие в столовой тут же встали, полагая, наверное, что президент войдет сейчас прямо к нам. Но тут, слава богу, экран показал общий план Георгиевского зала – там девятьсот с лишним руководителей страны тоже встали и зааплодировали.

Президент вошел в Георгиевский зал, подошел к трибуне, стал на фоне двух огромных флагов России, жестом попросил сесть всех стоявших в зале.

Вместе с ними уселись и мы.

Президент кашлянул в кулак и сказал:

«Уважаемые члены Совета Федерации, депутаты Государственной думы, граждане России! Сегодняшнее послание будет соответствовать времени и условиям, в которых мы живем…»

Я посмотрел на доктора Браузера, но по его гладкому лицу было невозможно определить, понял ли он, насколько далеко зашел в своем рвении показать выступление президента в условиях, в которых мы тут живем. Скорей всего, нет…

«Но прежде всего хочу поблагодарить вас за поддержку…» – сказал президент собравшимся в Георгиевском зале.

Впрочем, всё обращение я тут цитировать не буду, скажу лишь, что мы слушали его с большим интересом и аплодировали вместе с членами Совета Федерации. А когда президент закончил и зазвучал Гимн России, мы встали одновременно с ними.

Тут открылись четыре окна раздачи пищи, и под строгим взглядом доктора Браузера и находившихся рядом с ним санитаров мы встали в четыре очереди к этим окнам. Потом, убедившись, что всё тут вошло в привычную колею, Браузер ушел. А я, получив на свой пластиковый поднос две пластиковые миски с чечевичным супом, котлетой и картофельным пюре плюс пластиковый стакан с грушевым компотом, занял свое место за вторым столом. Поскольку в столовой все бодрствуют, здесь можно негромко разговаривать с соседями. Владимир Ильич Ленин, сев напротив меня и старательно картавя, спросил у психа-«лимоновца», сидевшего слева от него:

– Ну, что вы, анаг’систы, скажете на это выступление?

– Мы не анархисты, – ответил «лимоновец». – Мы национал-большевики.

– Замечательно! – Ленин-Акопян подул на ложку с чечевичным супом. – Тем не менее говог’ите!

– В принципе мы одобряем его политику, – сказал вдруг «лимоновец». – Но есть один момент. Вы видели, кто сидел в Георгиевском зале?

– Кто?

– Одни старики! Я специально считал тех, кто моложе шестидесяти. Десять человек – Валуев, Железняк, Дворкович, Медведев, Набиуллина, Голикова и еще два-три. Всё! И с этими стариками он собирается поднимать страну?

Честно говоря, я тоже обратил на это внимание. И кстати, не только я. Был в выступлении президента момент, когда он, оторвавшись от текста своей речи, стал рассказывать об эксперименте с тремя разновозрастными командами, которым были даны задания одинаковой сложности. И вот, начав этот рассказ, президент посмотрел в зал и… запнулся. Мне показалось – увидел, кому он собирается рассказать о том, что лучше всех с этими сложными техническими заданиями справились четырнадцати-семнадцатилетние подростки! Но, сказав «а», нужно говорить «б», и президенту пришлось досказать про этот эксперимент при полном молчании Георгиевского зала, который на все предыдущие важные места в его речи реагировал аплодисментами, но когда речь пошла об эффективности молодежи (кому, как они поняли, пора уступать места в правительстве и в этом зале), все промолчали.

– А вы? – требовательно обратился Ленин-Акопян к соседу справа. – Вы что скажете?

Справа от него сидел художник-«яблочник», требовавший от американской компании «Apple» миллион айфонов для всех членов российской партии «Яблоко».

– А вы знаете программу Явлинского «Земля-дома-дороги»? – спросил «яблочник». – Если бы она была принята в две тысячи девятом году…

– Ха! – перебил его Владимир Ильич. – Если бы после моей смег’ти Сосо не свег’нул мою Новую экономическую политику!.. – И Ленин-Акопян посмотрел на меня: – Кстати, товаг’ищ писатель! Вы начали писать мою биог’афию?

– Конечно, Владимир Ильич…

– В каком вы пег’иоде?

– Прошел неудачное покушение вашего старшего брата на императора Александра и визит вашей матушки к императору с просьбой о помиловании.

– Но вы помните, что я тогда сказал: «Мы пойдем дг’угим путем!»

– Конечно, Владимир Ильич.

– А вы г’азвенчали эти мег’зкие слухи, что наша матушка, будучи в юности фг’ейлиной импег’атг’ицы, была любовницей импег’атог’а?

– Безусловно, Владимир Ильич.

– Спасибо. Это было опубликовано в «Известиях» двадцать лет назад, я потг’ебовал г’асстг’елять главного г’едактог’а, но его так и не г’асстг’еляли.

– Игорь Голембиовский. Он уже умер, Владимир Ильич. Кушайте.

Владимир Ильич посопел, успокаиваясь, и принялся за еду.

– И еще! – не унимался «лимоновец». – Почему он ничего не сказал о культуре и свободе слова? Неужели у нас уже нет ни того, ни другого?

Тут мой сосед справа, страдающий булемией, резко поднялся и, сдерживая рвоту, убежал в туалет. Еще один псих, сидевший от меня наискосок, украдкой достал из кармана пижамы пакет с куркумой и быстро насыпал в свой суп. Он почему-то был убежден, что куркума нейтрализует действие психотропных лекарств. Но к нему тут же подошел двухметроворостый санитар, за шкирку поднял со скамьи и, как котенка, унес в ординаторскую. А второй санитар отнес этот суп к помойному баку и вылил.

Издали, с другого стола, профессор N. украдкой из-под бровей бросил на меня тот же молниеносный взгляд, словно сверяя свою реакцию с моей, и тут же уставился в свою тарелку. А больше никаких происшествий за обедом не было. Каким образом тот несчастный получил с воли пакет с куркумой, я не знаю. Передачи от родственников разрешены раз в месяц, но, во-первых, их тщательно проверяют, а во-вторых, из-за уколов у нас нет никакого аппетита, и все деликатесы достаются медперсоналу.

По дороге из столовой меня, Ленина-Акопяна, «лимоновца» и «яблочника» вытащили из цепочки психов, идущих в палату, отвели в ординаторскую и всадили нам в задницы еще по уколу. Наверное, слышали наш более-менее связный разговор за столом. Приняв эту новую дозу не знаю чего, мы уже не разговаривали, а медленно добрели до своих коек и тут же уснули.

4

Теперь я проснулся среди ночи. Темно, конечно, не было, две желтые дежурные лампочки горели под потолком. Да и в окна светила полная зимняя луна. Про боль в ягодице можно не говорить, про ватную голову и свинцовый затылок тоже. Правда, на сей раз свинец был расплавленный, затылок горел. Что они мне вкололи? Я вспомнил «Полдень» Натальи Горбаневской, «И возвращается ветер» Владимира Буковского и «Казнимые сумасшествием» Марченко. Эти книги я читал, когда писал сценарий «Их было восемь» про демонстрацию восьми диссидентов против оккупации Чехословакии советскими войсками. Авторы этих книг сидели в советских психушках, им тоже кололи психотропные, но что именно, я не помнил и даже не смог вспомнить, как зовут Марченко. Если так будет продолжаться, я скоро забуду свое собственное имя.

Ужас!

Нет, я вру – никакого ужаса я не испытывал, а только тупое отчаяние такой полной безнадежности, что слезы покатились из глаз на подушку. По ночам многие психи плачут во сне. И вскрикивают, и ворочаются, и размахивают руками, словно в кошмарах сновидений дерутся с кем-то не на жизнь, а на смерть. Наверное, это реакция мозгового вещества на психотропные инъекции, и поэтому ночью санитары не обращают на это внимания и даже не будят бедолаг, которые сами не могут проснуться. Вот и я лежал и беззвучно плакал сам о себе. Потому что любая тюрьма – это курорт по сравнению с психушкой! Там у каждого зэка есть хоть какие-то права – требовать встречи с адвокатом, писать письма генеральному прокурору, ждать конца своего тюремного срока. В СИЗО мои сокамерники были уверены, что в мае выйдут на свободу по амнистии в честь семидесятилетия победы над Германией. Но у психов нет ни прав, ни амнистий, мы тут бессрочные рабы доктора Браузера. Алена, Алена, почему ты не прилетаешь и не забираешь меня отсюда? Ведь я зову тебя каждую ночь, каждую ночь! Ты же писала, что любишь меня, что по первому моему зову ты «тут как тут». Так где же ты? Неужели ты не слышишь моего немого крика? Неужели вокруг тебя действительно «море секса, рук и губ – только расслабься»? И ты расслабилась? Но я помню твои письма и особенно это:

Привет! Пишет тебе Мэри, после отлета которой ты – по примеру Беранже – каждый раз запирал все двери и за здоровье которой «пил один без гостей».

Конечно, ты можешь ругать меня и говорить о том, что я обязана тебя забыть, вычеркнуть из жизни, оставить в Прошлом. Наверно, ты прав, как всегда, но… Сказать, что я скучаю, – значит, ничего не сказать. Сказать, что я тебя люблю, это не новость. Сказать, что я умираю, – нет, не умираю, хотела, конечно, но после сообщения Закоева и Акимова о том, что ты жив, накатило какое-то пьяное желание выжить и жить дальше, дальше. У вас там, в прошлом веке, был прекрасный поэт Наум Коржавин, он писал:

Мне без тебя так трудно жить,

Все неуютно, все тревожит,

Ты мир не можешь заменить,

Но ведь и он тебя не может!..

Что-то беззвучно плюхнулось на мою кровать, прямо под одеяло. Что-то теплое и объемное. Я замер. Алена? Или я вправду уже сошел с ума? Но нет, это реально – это ее запах, это ее щекочущие шелковые волосы! И это ее полные руки обняли меня, ее тело крепко прижалось ко мне целиком, от грудей до ног, и это ее губы беззвучно зашептали мне в ухо:

– Тихо, родной! Молчи, любимый! Это я. Я прилетела к тебе.

– Так быстрей! Улетаем! – прошептал я тоже беззвучно.

– Нет, мы не можем. Меня сослали в Прошлое без возврата. Я буду с тобой всегда.

– Ты с ума сошла! Это психушка!

Она беззвучно засмеялась:

– Да, я сошла с ума. Поэтому я здесь. И эта ночь наша. Боже мой, какой ты небритый, колючий!..

…И эта ночь была действительно наша. Как – ну, к чему вам подробности, вы же взрослые люди…

А утром…

Мы оба проснулись разом от какого странного напряжения в воздухе. Я открыл глаза. Вокруг моей койки стояло плотное кольцо психов, и все они, включая Владимира Ильича, «лимоновца», «яблочника», булемиста, любителя куркумы и игроков в лото, тянули свои указательные пальцы в направлении женского затылка, лежавшего на моем плече, и Алениной обнаженной ноги, выглядывавшей из-под моего одеяла. Я рефлекторно укрыл Алену одеялом с головой, и тогда вся эта масса психов дружно расхохоталась. Но в ту же секунду их плотное кольцо рассекли трое дюжих санитаров, они буквально разметали психов, подскочили к моей койке и…

Я рывком накрыл собой Алену и обеими руками ухватился за края койки. Когда говорят «мертвой хваткой», это именно про то. Не знаю, как это объясняют медики, но психи меня поймут – у нас, умалишенных, бывают моменты, когда мышцы сводит, как челюсти у бультерьера. Я накрыл собой Алену, как тот паренек, забыл его фамилию, накрыл меня в воронке во время артобстрела под Хоролом, и я ухватился за края койки так, что могучие дебилы-санитары, ухватив меня под мышки, подняли нас вместе с кроватью и стали трясти, чтобы вытащить Алену из-под меня. Но ни хрена у них не вышло, клянусь! А психи, глядя на это, стали ржать еще громче, даже приседали от смеха, от их хохота проснулся Гольдман и очумело затряс своей рыжей башкой. И тогда кто-то из санитаров стал тащить Алену из-под меня сзади, за ноги, но тут в палату буквально вбежал сам Мирон Васильевич Браузер.

– Стоп! Прекратить! Остановитесь! – кричал он на бегу.

Следом за ним походкой кадровых офицеров шли какие-то два стройных сорокалетних молодца в одинаковых дорогих темных костюмах в блестящую тонкую полоску и галстуках от Бриони. Психи смолкли, санитары выпустили нас с Аленой, койка рухнула ножками на пол.

– Вот! – сказал Браузер этим офицерам в штатском. – Вот Пашин! Забирайте!

– Антон Игоревич? – спросил меня один из посетителей.

– Я…

– Вы можете встать? Одеться?

– Зачем? – Я продолжал в обхват держать мою Алену.

– Мы приехали за вами от президента. Он посмотрел ваш фильм и хочет поговорить. Встаньте.

– Я никуда не поеду без нее и Акимова.

– Акимов уже в машине. Вашу девушку мы тоже тут не оставим. И торопитесь – президент завтра в Минск улетает…

…Поскольку я подписал обязательство о неразглашении подробностей нашей беседы с президентом, то вынужден закончить это повествование. Но скажу кое-что напоследок. Лет двадцать назад на Западе вышла и стала мировым бестселлером книга «Библейский код» о заложенном в тексте Ветхого Завета математическом коде, который всю жизнь искал и не смог найти Исаак Ньютон и который два израильтянина нашли с помощью компьютера. Этот код позволил прочесть огромное количество библейских пророчеств, включая предсказания о Гитлере, Холокосте, Сталине, Сталинградской битве, убийстве Ицхака Рабина и других трагических событиях. И в той же книге был предсказан теракт «9/11» и все последующие события, но, я хорошо это помню, в тексте Ветхого Завета было сказано: YOU CAN CHANGE IT! «ВЫ МОЖЕТЕ ЭТО ИЗМЕНИТЬ!» И когда я говорил с президентом о своем фильме про будущую российско-украинскую войну, я сказал ему об этом.

Как видите, войны пока нет. Авось и не будет. Аминь.

Октябрь-декабрь 2014 г.