/ / Language: Русский / Genre:prose_history

История Хэйкэ

Эйдзи Ёсикава

Роман классика японской литературы, автора бестселлеров «Честь самурая», «Десять меченосцев», повествует о реальных событиях средневековой Японии. Власть аристократического дома Фудзивара была велика, богатство — безгранично. Но эпоха роскоши и расточительства породила внутренние распри и недовольство влиятельных монастырей. В борьбе за власть Фудзивара старались привлечь на свою сторону соперничающие дома Хэйкэ и Гэндзи. О зарождении первого сёгуната, о борьбе и мирной деятельности дома Хэйкэ и его молодого вождя Хэйкэ Киёмори ярко и увлекательно рассказывается в этой книге. Хэйкэ низвергли Фудзивара и оттеснили от власти дом Гэндзи. Наступило время их правления, но дом Гэндзи объявил войну…

1956 ru ja Л. А. Игоревский Stranger [4pi@bk.ru] doc2fb, FB Tools 01.07.2005 http://publ.lib.ru/publib.html OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru, http://zmiy.da.ru) EE9FBB65-9C2C-41FF-8EFA-B0F747161F73 1.0 История Хэйкэ Центрполиграф Москва 2004 5-9524-0796-Х

Эйдзи Ёсикава

История Хэйкэ

Глава 1.

Рыночная площадь

— И на обратном пути, Хэйта, не вздумай опять слоняться и шататься по Сёкодзи! — крикнул Тадамори вдогонку своему сыну Хэйте Киёмори, который отправился выполнять порученное ему задание. И юноше казалось, что этот голос преследует его на всем пути.

Киёмори боялся отца, каждое слово которого будто отзывалось уколом в затылке. В позапрошлом 1135 году Киёмори впервые сопровождал отца и его вооруженный отряд от Киото до острова Сикоку, а затем и до острова Кюсю в экспедиции против пиратов Внутреннего моря. С апреля и до августа они гонялись за своей добычей и вернулись в столицу триумфаторами, прошли торжественным победным маршем и провели в цепях предводителя пиратов и тридцать его приспешников. Да, отец, несомненно, был героем — несмотря ни на что!

И с тех пор мнение Киёмори об отце сразу изменилось. Бояться его он тоже стал как-то иначе. С детства Киёмори привык считать, что отец сторонится людей от лени, ему недостает честолюбия, он не способен справиться с житейскими проблемами и из чистого упрямства не вылезает из бедности. Однако все это относилось не к отцу, а к образу, зароненному в сознание Киёмори матерью. Сколько он себя помнил, их дом в Имадэгаве, в окрестностях столицы, представлял собой жалкие развалины; протекавшую крышу не чинили более десяти лет, без ухода сад зарос сорняками, и разрушавшийся дом служил сценой для бесконечных ссор между отцом и матерью. Но, несмотря на подобную дисгармонию, один за другим появлялись на свет дети: Хэйта Киёмори — старший сын, Цунэмори — второй сын, затем последовали третий и четвертый. Тадамори чувствовал отвращение к служебным обязанностям во дворце и не слишком часто появлялся в нем или в Ведомстве императорской стражи, если его не вызывали особо. Единственный доход он получал от урожая с угодий поместья в провинции Исэ, и, не считая редких даров из дворца, ему не доставались никакие вознаграждения, приличествовавшие его рангу.

Киёмори начинал понимать причины нескончаемых родительских споров. Его мать была женщиной разговорчивой и, если использовать выражение отца, болтала «как промасленная бумага, брошенная в огонь». Обычно она выражала свои претензии примерно так:

— Каждое мое слово заставляет вас хмуриться. Вы хоть когда-нибудь вели себя как подобает мужу? Просто не помню такого — разве это поведение уважаемого хозяина дома? В этом мире много лентяев, но таких, как вы, в столице не сыщешь! Были бы государственным советником или придворным, я бы поняла. Вас совсем не волнует наша бедность? У вас, деревенщин из дома Хэйкэ, такая жалкая нищета, несомненно, не считается недостатком, но я выросла в столице, и все мои родственники происходят из благородного дома Фудзивара! Здесь, под этой дырявой крышей, утром и днем, сегодня, как и вчера, я должна есть эту грубую пищу. Когда придет осень, я не смогу присутствовать на императорских празднествах, посвященных любованию лунным светом, а когда вернется весна, я не смогу надеть праздничное платье и отправиться во дворец на праздник цветения вишни. Уж не знаю, женщина я или барсучиха, раз у меня вот так проходит день за днем… Ах я несчастная! Разве о такой судьбе я мечтала?

И если Тадамори не удавалось сразу заставить ее замолчать, это было лишь началом нескончаемого потока упреков и жалоб. А как только «промасленная бумага» попадала в огонь — о чем она скорбела более всего, умоляя небеса и призывая в свидетельницы землю? Даже ее сыну Киёмори надоели эти жалобы. Он знал их все до одной наизусть. Во-первых, муж-лентяй никогда не заботился о средствах существования. Годами сидел дома и ничего не делал — никчемное создание! Во-вторых, из-за бедности ей пришлось совсем отказаться от обменов знаками гостеприимства с родственниками из семьи Фудзивара; она не могла посещать императорские приемы с развлечениями или принимать приглашения на празднества при дворе. Увы, родившись для величия и роскоши, она вышла замуж за простого воина из дома Хэйкэ и разрушила свою жизнь. И все причитания она заканчивала так:

— Ах, если бы не было детей!

В детстве эти слова пугали Киёмори, безмерно печалили и беспокоили, и потому к шестнадцати — семнадцати годам он стал смотреть на мать так сурово, что часто приводил ее в недоумение.

Что бы она сделала, если б не было детей, думал Киёмори. И отвечал себе: более всего мать жалела о своем замужестве. Будь это возможно, она бы бросила отца даже сейчас, чтобы, вернувшись к изысканному великолепию, наверстывать упущенные годы — разъезжать, как ее родственницы-аристократки, в запряженной волом и украшенной цветами карете, купаясь в лунном свете; кокетничать с военачальниками и придворными и вообще вести жизнь женщины, о которой рассказывает «Повесть о Гэндзи». Она не могла умереть, не исполнив того, что ей как женщине было предначертано судьбой.

Таким образом, «промасленная бумага» вспыхивала снова и снова. А ее юные сыновья каждый день скорбно наблюдали за ней, порой с трудом веря, что это их мать.

Киёмори, которому к тому времени почти исполнилось двадцать лет, негодовал. Если сыновья настолько ей в тягость, почему она их не бросит? А что касается отца, как он мог сносить подобные речи молча? На его месте Киёмори знал бы что ответить. Дрянь! Да кто они такие, эти Фудзивара, которыми она хвастается, не считаясь с чувствами отца. Он тоже хорош — глупец, осмеливается прикрикнуть лишь на сыновей. Вот трус! Послушал бы, как над ним издеваются люди: Косоглазый женился на красавице, чтобы понять, какая она мегера!

Существует мнение, что дети всегда принимают сторону матери, но в этом доме все было иначе. Младшего брата еще не отняли от груди, третий брат тоже был слишком молод, чтобы занимать чью-либо сторону, но Цунэмори, достаточно взрослый и понимавший все происходящее, иногда смотрел на бесновавшуюся мать с неприкрытой ненавистью. В такие мгновения братья стыдились отца. Он — мужчина, живший, казалось, только затем, чтобы терпеть оскорбления от жены, молча сидел и слушал ее тирады, опустив прикрытые рябыми веками косившие глаза вниз, упорно глядя на скрещенные на коленях руки.

Киёмори должен был признать, что отец безобразен — покрытое оспинами лицо, косые глаза, давшие ему прозвище. Сорокалетний мужчина, чьи лучшие годы уже прошли… А с другой стороны — красавица мать, выглядевшая так, словно ей только двадцать. Неудивительно, что все, кто видел эту женщину впервые, отказывались верить, что у нее четыре сына. Обеднев, испытывая нужду, она умела поддерживать свои наряды в безукоризненном состоянии. Не подавала виду, что ее волнует, когда уставшие от нищеты слуги крадут из дома и тайно обменивают украденное на еду, выдергивают бамбук из гнивших изгородей и доски из настила, чтобы развести на кухне огонь, когда плачущие дети мочатся в свою и без того грязную одежду. Утром она отправлялась в свои покои, куда даже мужу не дозволялось заглядывать, и раскладывала позолоченные шкатулки с гребнями и зеркальца, а вечером удалялась в банную комнату полировать себе кожу. Частенько поражала домочадцев, появляясь перед ними в богатейшем наряде, объявив, что едет с визитом к своим родственникам Накамикадо. С томным видом придворной дамы она шла до ближайшей конюшни, нанимала карету и в ней отправлялась по адресам.

— Лиса-женщина… колдунья! — усмехались слуги, когда ее не было поблизости.

Даже седеющий Мокуносукэ, который мальчиком начал служить в доме, вставал у ворот и безутешно, по-детски всхлипывал, глядя горящими глазами вслед отъезжавшей хозяйке. Позднее, когда темнело, можно было слышать, как он ходит вокруг конюшни и напевает колыбельные своей подопечной. В такие вечера Тадамори обычно молча стоял во дворе, прислонясь к столбу и закрыв глаза, погруженный в свои мысли.

У Цунэмори была склонность к учебе; равнодушный ко всему происходившему вокруг, он целыми днями просиживал за книгами. Его, как и Киёмори, еще в раннем возрасте зачислили в Императорскую академию изучать китайскую классику, но старший из братьев через какое-то время перестал ее посещать. Вопреки всем уговорам отца, Киёмори чувствовал, что ничего не приобретет, читая Конфуция, чье учение, как ему казалось, не имело никакого отношения ни к окружавшему миру, ни к жизни его семьи. Обычно Киёмори, как и отец, слонялся без дела. Часто, растянувшись рядом со столом брата, Киёмори заводил с ним беседу о скачках возле реки Камо, пересказывал сплетни о соседских женщинах или, если брат не желал его слушать, лежал молча, отсутствующим взглядом уставившись в потолок и ковыряя в носу. В другой раз, захватив лук, он мог поспешить на стрельбище на заднем дворе или вдруг броситься на конюшню и через какое-то время вернуться домой, свирепо нахлестывая взмыленную лошадь. По-видимому, действовал он исключительно импульсивно.

Киёмори часто задумывался о странностях своей матери; отец тоже слыл чудаком, лишь Цунэмори походил на других людей. Да и он, Киёмори, старший сын и наследник, также был странным. Все вместе они представляли семью, состоявшую из неподходящих друг другу людей, каким-то образом собравшихся под одной крышей. Правда, Хэйкэ из провинции Исэ — один из немногих воинских домов, имевших знатные корни. В столице было известно, что за последние несколько поколений семья Хэйкэ растеряла свои традиции, и предсказывали появление все новых и новых ветвей семейного древа и возвращение популярности славной фамилии. Однако Киёмори подобные разговоры воспринимал равнодушно, зная лишь, что он молод, беспечен и полон здравого смысла.

Он понял суть порученного задания, так как прочел доверенное ему письмо. Киёмори направлялся занять денег у родственника, своего дяди. Это случалось довольно часто, и ему снова предстояла встреча с единственным братом отца Тадамасой, служившим в императорской страже, к которому отец постоянно обращал мольбы о помощи.

Под Новый год мать Киёмори слегла с простудой. В своей обычной манере она сводила мужа с ума тщеславием и безрассудным мотовством, требуя вызывать на дом придворного лекаря, заказывая дорогие снадобья, жалуясь на грубое постельное белье и ругая неподходящую для больной пищу.

Бедность, которую Тадамори умел не замечать, остудила их дом мгновенно, как ледяной ветер. Хотя два года назад за победу над пиратами император наградил Тадамори золотом, оказал другие знаки расположения, и это ослабило гнет денежных затруднений, но непредвиденная удача лишь подтолкнула его жену с удовольствием предаться расточительности. Тадамори казалось, что семья обеспечена на год вперед, но ее болезнь менее чем за три недели вычерпала весь остаток, и им приходилось довольствоваться жидкой рисовой кашицей и на завтрак, и на ужин.

Мучительно сочиняя очередное письмо к брату с просьбой о помощи, Тадамори повернулся к сыну:

— Прости, Хэйта, но приходится снова посылать тебя к дяде…

Это и было то задание, которое ему пришлось выполнять. Глубоко обиженный Киёмори злился — сказать такое: не слоняться, не шататься по Сёкодзи! Даже ребенок имеет право на развлечения. Разве не исполнилось ему двадцать лет? А его, молодого человека, отправили деньги занимать. Шагая по дороге, переполненный жалостью к себе, Киёмори решил, что, если он и позволит себе немного развлечься, в этом не будет ничего плохого.

— Опять все то же, Хэйта! — недовольно воскликнул дядя, отложив письмо.

Тетка появилась как раз в тот момент, когда он давал племяннику деньги, и с порога закричала:

— Что же ты не ходишь попрошайничать к родне своей матери? Разве все они не из благородного дома Фудзивара? Фу-ты ну-ты, достопочтенные Накамикадо — эдакое ослепительное созвездие аристократов! Разве твоя мать не хвастает таким родством? Ступай, передай-ка это отцу!

А затем они разразились тирадой, наперебой продолжая поносить родителей Киёмори. Что может быть унизительнее — выслушивать от других такое об отце и матери? По его щекам потекли крупные слезы.

Впрочем, Киёмори знал, что дяде тоже живется несладко. Хотя и существовала уже императорская стража и число воинов, служивших при дворе и дворце императора-монаха, продолжало расти, аристократы из рода Фудзивара относились к воинам не лучше, чем к рабам. Фудзивара ценили воинов исключительно за жестокость, как и собак из Кюсю или Тосы, и не позволяли возвысить их до рангов придворных, которые просто толпились вокруг императорского престола. Наделы воинов в провинциях в основном представляли собой пустынные участки в горах или обширные болота. Воинов презирали, обращались с ними как с простолюдинами; без наград за службу они существовали кое-как на скудный доход от поместий, и бедность их вошла в поговорку.

Сильный февральский ветер иногда называли первым восточным, но от тоски по весне он казался еще более пронизывающим. Возможно, не от холода дрожал Киёмори, а от мук голода. Ни дядя, ни тетя не предложили ему остаться и пообедать с ними. Оно и к лучшему, облегченно вздохнул Киёмори; единственное, о чем он думал тогда — поскорее сбежать из их дома. Никогда, никогда больше он не станет выполнять подобные задания. Даже если иначе придется просить подаяние. Как бесили его эти слезы, а они, пожалуй, подумали, что он заплакал при виде денег. До чего ж обидно! Киёмори чувствовал, что его глаза опухли от слез, и замечал, как прохожие оборачивались, обращая внимание на заплаканное лицо юноши.

Однако люди оглядывались на молодого Киёмори вовсе не из-за этого, просто они удивлялись одежде парня — помятым штанам и грязной короткой куртке. Погонщики волов и младшие слуги одевались куда теплее. И даже маленькие бродяги, игравшие у ворот Расёмон, не носили таких лохмотьев. Если бы не длинный меч на боку, за кого бы приняли Киёмори? Забрызганные грязью сандалии и кожаные носки, выцветшая заостренная шапочка, с которой давно облупился весь лак, лихо сдвинута набекрень; приземистая, мускулистая фигура; голова несколько крупнее, чем полагалось для этого тела; глаза, уши, нос — благородных пропорций; брови как две гусеницы, и под ними узкие глаза с опущенными книзу внешними уголками, придававшие очарование лицу, которое иначе выглядело бы свирепым и даже жестоким. За кого можно было принять этого молодого человека со странным выражением лица и белой кожей, делавшими юные черты необыкновенно привлекательными?

Прохожие, спрашивавшие себя, кем мог быть этот молодой воин, в каком подразделении стражи он служил, отмечали, что он шагал, сцепив руки. Подобная поза, которую Киёмори принимал лишь на улицах и никогда перед отцом, раздражала Тадамори. Отец говорил, что она неподобает для человека благородного происхождения. Но эта манера вошла у Киёмори в привычку на улице, он перенял ее у людей, толпившихся в квартале Сёкодзи. Сегодня, вероятно, ему не стоило туда идти из-за денег — оскорбительных, взятых взаймы монет! Его била дрожь. Всеми чувствами он ощущал притяжение Сёкодзи. И, как всегда, не смог ему противиться.

Выйдя к перекрестку, он сдался. От Сёкодзи дул теплый ветер, он нес такие запахи, и они соблазняли Киёмори и посмеивались над его нерешительностью. Завсегдатаи были там, все те же, как обычно, — старуха, продававшая жареные фазаньи ножки и аппетитных птичек на вертелах; рядом с ее лотком мужчина с огромным кувшином сакэ, пьяно горланивший песни и буйно хохотавший, обслуживая клиентов; дальше, на теневой стороне рыночной площади, с несчастным видом сидела молоденькая разносчица апельсинов, держа на коленях корзинку с фруктами; еще дальше торговец сандалиями на деревянной подошве и сапожники, отец и сын. Они были там — наверное, сотня небольших лотков, один рядом с другим, заваленные сушеной рыбой, старой одеждой и цветистыми безделушками: так люди старались заработать на пропитание.

Киёмори казалось, что каждый лоток, каждая живая душа несли на себе невыносимую тяжесть целого мира. Каждый присутствовавший здесь был ничтожным затоптанным сорняком. Скопление человеческих существ, пускавших корни в этой слизи, непрестанно боролось за выживание. И его волновало пугающее и величественное мужество, которым веяло от подобной картины. Пар от варившейся похлебки и дымок от жарившегося мяса, казалось, делали тайну людского роя еще загадочнее; группки уличных игроков, завлекающие улыбки сновавших в толпе распутниц, громкие вопли младенцев, барабанный бой уличных певцов — невообразимая смесь запахов и звуков кружила ему голову. Вот в такой жизни беднота находила свой рай, как аристократы — в утонченных удовольствиях. Это была веселая столица простого народа, и потому Тадамори строго-настрого наказывал сыну не позорить себя появлением в подобном месте.

Но Киёмори нравилось здесь бывать. Среди этих людей он чувствовал себя дома. Даже Воровской рынок, чьи лотки иногда возникали под гигантским железным деревом в западном углу площади, очаровывал его. Назови их хоть грабителями, хоть головорезами, но разве они не дружелюбны, когда у них есть чем набить брюхо? Что-то было не так в этом мире, принуждавшем их к воровству. Негодяи здесь отсутствовали — скорее их можно обнаружить среди величественных облаков над горой Хиэй, в храме Ондзодзи и даже в Наре, где они превращали залы и башни буддистских храмов в свои крепости — многочисленные порочные будды в расшитых золотом одеяниях из парчи.

Погруженный в такие мысли Киёмори очутился в самом центре плотной толпы; засматриваясь здесь, останавливаясь там, он бродил, не замечая опускавшейся темноты. Под железным деревом не было видно ни души, но в сгущавшихся сумерках он разглядел огоньки фонарей, букетики цветов и дрожавший, поднимавшийся вверх дым благовоний. И вскоре девушки-танцовщицы и женщины низшего сословия начали появляться группами, одна вслед другой, приближаясь к месту поклонения у дерева.

Древняя легенда гласила, что давным-давно на том месте, где после выросло это железное дерево, жила любовница известного разбойника. Согласно возникшему в то время суеверию, молитвы, произнесенные здесь незамужней женщиной, привораживали к ней возлюбленного или насылали отвратительную болезнь на ее соперницу. Смерть разбойника в тюрьме, последовавшая 7 февраля 988 года, взбудоражила народ, и с тех пор головорезы с рыночной площади и женщины самых различных занятий в седьмой день каждого месяца увековечивали его память благовониями и цветами.

Более ста лет прошло с тех пор, когда сын придворного четвертого ранга неистовствовал здесь и там, поджигая, грабя и убивая, но простые люди не забывали имя разбойника, будто оно было выжжено в их памяти. Его преступления стали сенсацией эпохи, отмеченной наивысшим могуществом и великолепием дома Фудзивара. Для простолюдинов тот разбойник, полностью отрицавший установившийся порядок, был воплощением их тайного желания сопротивляться, и вместо того чтобы осудить его преступления, они стали почитать их. Казалось, что, пока останется жив хоть один Фудзивара, сюда будут приносить благовония и цветы, и молиться здесь будут вовсе не из суеверия.

«В моей крови тоже есть что-то от этого разбойника», — подумал Киёмори. Светящиеся точки под деревом стали казаться ему маяками, указывающими путь для него самого, и это ощущение вдруг испугало его. Он повернулся, решив бежать прочь отсюда.

— Ага, Хэйта из Исэ! Что уставился — дай молоденьким женщинам помолиться под железным деревом.

В темноте Киёмори не мог понять, кто его звал. В следующее мгновение перед ним появился кто-то незнакомый, схватил Киёмори за плечи и встряхнул так сильно, что его голова непроизвольно дернулась.

— Ах, это ты, Морито!

— Кто же еще, как не воин Морито? Значит, забыл меня! Что ты здесь делаешь и отчего такой оцепенелый взгляд?

— Оцепенелый, говоришь? А я и не предполагал. Наверное, глаза еще опухшие?

— Ха-ха! Видимо, разразилась ссора между твоей очаровательной матушкой и Косоглазым, и ты не смог высидеть дома?

— Нет. Матушка болеет.

Морито издал сухой смешок.

— Болеет?

Они с Морито вместе учились в Императорской академии. Хотя тот был младше Киёмори на год, но всегда выглядел старше и казался зрелым человеком. Киёмори и другие далеко отстали от Морито в учебе, и учитель предрекал ему блестящую карьеру… Морито снова засмеялся:

— Не хотел выказать неуважение твоей матери, но уверяю тебя, эта женщина страдает приступами тщеславия и причуд. Не стоит беспокоиться, друг, лучше давай уберемся отсюда — выпьем сакэ.

— Как — сакэ?

— Ну разумеется. Между прочим, госпожа из квартала Гиона стала матерью нескольких сыновей, но она не сильно изменилась по сравнению с той, прежней госпожой. Пошли, кончай волноваться.

— Морито, а кто это — госпожа из Гиона? — запинаясь, спросил Киёмори.

— Тебе неизвестно прошлое твоей любезной матушки?

— Нет. А тебе?

— Гм, если хочешь, расскажу. Во всяком случае, пойдем со мной. А Косоглазого предоставь его судьбе. Мы живем в трудное время, Хэйта. Зачем же в молодые годы насиловать свою натуру? А я думал, тебя ничем нельзя вывести из равновесия. Перестань хлюпать носом и вести себя как баба!

Высказавшись таким образом, Морито еще раз грубо встряхнул Киёмори и шагнул вперед в темноту.

В комнате не было стен; тонкие перегородки отделяли ее от соседнего помещения; кусок старой ткани служил занавеской, а соломенная циновка прикрывала дверной проем. Даже самому большому соне не удалось бы выспаться под шум, доносившийся из соседней комнаты, — удары в ручные барабаны, стук глиняной посуды и непристойное пение. Вдруг глухой удар, будто от падения тела, потряс весь дом, за ним последовал громкий взрыв мужского и женского хохота.

— Что! Где я? Проклятие, который час? — Киёмори внезапно пробудился в полном замешательстве. Рядом с ним спала какая-то женщина. Он не мог ошибаться — это были «веселые кварталы» на Шестой улице. Морито привел его сюда. Вот так положение! Он должен бежать домой.

Что сказать дома, как соврать? Он представил себе взбешенный взгляд отца, услышал нытье матери и плач голодных братишек. Ладно! По крайней мере, он потратил не все деньги, занятые у дяди. Нужно идти. Киёмори сел, уже совсем проснувшись. Где же Морито — продолжает кутить? Надо посмотреть, с чего весь этот шум.

Он перелез через тело спящей женщины, наступив на ее черные волосы, и приник к дыре, пропускавшей тонкий лучик света. Комнату освещало несколько светильников на хвойном масле, соломенные циновки покрывали дощатый пол, и трое или четверо монахов в традиционных облачениях с порочными лицами и длинными мечами держали на коленях танцовщиц и обнимали их. На полу валялись пустые кувшины из-под сакэ.

Значит, Морито ушел, оставив его здесь одного!

Охваченный паническим страхом, Киёмори натянул свою измятую верхнюю одежду, пристегнул меч и в сильном смятении, на ощупь нашел дорогу к двери. Неловко ступая в темноте, уже выходя наружу, он задел ногой какой-то металлический предмет, и тот громко лязгнул.

На звук из своей комнаты выскочили монахи, кто-то крикнул:

— Стой, стой! Кто посмел уронить мою алебарду? Вернись, негодяй!

Киёмори замер на месте. Когда он оглянулся, холодный металл алебарды блеснул ему в глаза. Без сомнения, это сделала умелая рука одного из дюжих монахов с горы Хиэй или из храма Ондзодзи. Вызов был послан так быстро, будто его направила рука бога смерти. Винные пары исчезли так же мгновенно, как угрызения совести вытеснили воспоминания о наслаждениях. Киёмори повернулся и со всех ног помчался навстречу ночному ветру.

Увидев свой дом, Киёмори почувствовал, как душа ушла в пятки. Вот обмазанная глиной, крошившаяся плетеная стена, кое-где покрытая увядшей травой, вот прогнувшаяся крыша главных ворот. Что ему делать? Что сказать? Сегодня он весь съеживался от одной мысли о встрече с матерью, легче пережить возмущение отца. Киёмори закипал от злости; он не мог даже думать о том, чтобы услышать ее голос. А то попросил бы у нее заступничества перед отцом, попросил бы у нее прощения и даже приласкался к ней. Был ли в мире еще хоть один сын, лелеявший более коварные замыслы? Глядя вверх на стену, он чувствовал себя одиноким. Киёмори находился в таком смятении, что у него стали подергиваться веки и виски. Если бы он не узнал о прошлом матери! Если бы он не слушал этого Морито!

Угрызения совести захватили его — он вспомнил Морито и их кутеж с этими женщинами. Все события погрязшего в пьянстве вечера сразу же всплыли в его памяти. Более живо, чем все остальное, он припомнил ту комнату в «веселом квартале» — темные, спутанные волосы и теплые мягкие руки. Какая разница, кем она была, красавицей или ведьмой? Ему было двадцать лет, и он впервые вкусил странной, незабываемой сладости, экстаза, затопившего удивлением все его чувства. Мысли продолжали вращаться вокруг воспоминаний, горячо тлевших в нем. Остался ли с ним запах ее тела? Эта мысль задержала его еще на мгновение, затем одним сильным прыжком он преодолел стену. Никогда еще Киёмори не приземлялся с другой стороны с таким глубоким чувством вины, как сегодня. После ставших привычными ночных побегов ему часто приходилось возвращаться домой таким образом. Он оказался на знакомом огороде позади конюшни.

— А, это вы, молодой хозяин Хэйта?

— Гм, это ты, Старый? — Киёмори быстро выпрямился и отбросил назад упавшие на лоб волосы. Перед пожилым слугой Мокуносукэ Киёмори чувствовал себя виноватым почти в такой же степени, как и перед отцом.

Задолго до рождения Киёмори пришел Мокуносукэ служить в их семью. С тех пор у старика выпали два передних зуба. Люди судачили о бесхребетности его хозяина Тадамори и издевались над бедностью семьи Хэйкэ, но верный Мокуносукэ один стоял на страже достоинства всего дома, поддерживал традиционные церемониалы и никогда не стоял в стороне от тех обязанностей, которые, как он считал, являются долгом слуги перед господином-воином.

— Ну что же вы с собой вытворяете, молодой хозяин? В это позднее время на дороге ни одного огонька не видать, — сказал Мокуносукэ, наклонившись подобрать поношенную шляпу. Подавая ее Киёмори, он вглядывался в его лицо, как видно заподозрив что-то неладное. — Уж не подрались ли вы с теми монахами-гуляками, или вас втянули в какую-нибудь кровавую ссору на перекрестке? Я просил хозяина лечь отдохнуть, но он не захотел. Ну ладно, с возвращением вас, добро пожаловать домой.

В сузившихся глазах ясно читалось облегчение, но Киёмори весь съежился под обращенным к нему внимательным взглядом. Значит, отец все еще не спит! А мать? Он вздрогнул, подумав о том, что ему предстоит. Мокуносукэ, не дожидаясь вопросов, продолжил сам:

— Настройтесь на отдых, молодой хозяин, успокойтесь и ложитесь.

— Хорошо ли будет, Старый, если я не зайду к отцу?

— Утром зайдете. Позвольте и Старому пойти с вами, чтобы добавить свои слова извинения.

— Наверное, он взбешен моим запоздалым возвращением.

— Более чем обычно. На закате он вызвал меня. Казался совершенно вне себя и приказал мне «пойти на поиски этого молодого негодяя в квартале Сёкодзи». Я постарался исправить положение, как мог.

— Вот как, и что же ты ему наврал?

— Не забывайте, молодой хозяин, мне больно ему лгать. Я рассказал ему, что бегал к вашему дядюшке, нашел вас в постели с болью в желудке и что вы вернетесь сразу с рассветом.

— Прости, Старый, мне очень жаль.

Цветы сливового деревца у конюшни поблескивали, как льдинки в темной ночи. Прохладный аромат цветов внезапно ужалил Киёмори, и по его лицу пробежала судорога. Горячие слезы полились по плечу Мокуносукэ, как только Киёмори обеими руками обхватил старика, полного дурных предчувствий. Под его хрупкими ребрами вдруг будто поднялась громадная волна чувства. Долгое время подавляемая любовь мужественного старого слуги вырвалась навстречу сильному всплеску эмоций Киёмори. И они вместе разразились громкими рыданиями, цепляясь друг за друга, и долго плакали, пока не пришли в себя.

— О, мой молодой хозяин, вы так надеетесь на меня?

— Ты такой сердечный человек. Знаешь, Мокуносукэ, только твое старое тело может меня согреть. Я один, как покинутый ворон на зимнем ветру. Моя мать — такая, какой ты ее знаешь. Но оказалось, что отец не мой, Тадамори из дома Хэйкэ мне не отец!

— Как? Кто вам сказал такое?

— В первый раз я узнал тайну отца! Мне рассказал ее Морито из стражи.

— А, этот Морито!

— Да, Морито. Слушай, он сказал: «Косоглазый тебе не настоящий отец. Тебя произвел на свет император Сиракава, и ты, сын императора, бродишь с пустым животом в каких-то лохмотьях и изношенных сандалиях. Какое зрелище!»

— Достаточно! — крикнул Мокуносукэ, вскинув руку вверх, чтобы заставить Киёмори замолчать.

Но тот схватил его за локоть и сильно дернул старика:

— И ты, Старый, знаешь больше! Почему ты так долго скрывал все от меня?

Свирепо смотрел Киёмори на старого слугу. Мокуносукэ почувствовал боль в руке и съежился под угрожающим взглядом. Он заговорил, но каждое слово давалось ему с трудом:

— Ну будет, успокойтесь. Если уж так случилось, Мокуносукэ тоже кое-что должен сказать, хотя мне неизвестно, что вам в точности говорил стражник Морито.

— Слушай, он сказал мне следующее: «Если ты не сын покойного императора Сирикавы, то, несомненно, отец твой — один из этих гнусных монахов из Гиона. Но будь ты сыном императора или отпрыском развратного святоши, так или иначе, Тадамори — не настоящий твой отец».

— Что он может знать, этот юнец? Чуть-чуть подучился и считает всех остальных глупцами. Его самого люди считают прожигателем жизни. Вы слишком поспешили поверить этому ничтожному человечишке, молодой господин.

— Тогда, Старый, скажи мне под клятвой: кто я — сын императора или какого-то гадкого монаха? Говори! Умоляю тебя, скажи!

Киёмори понял: старик не будет ссылаться на незнание. На самом деле Мокуносукэ был единственным посторонним хранителем этой тайны, и его простодушное лицо ясно показало, что он все знал.

Глава 2.

Госпожа из Гиона

Киёмори из дома Хэйкэ родился в 1118 году. В то время его отцу Тадамори было двадцать три года. Тадамори прозвали Косоглазым, издевались над тем, что он беден, над ним смеялись простолюдины, а другие представители дома Хэйкэ презирали, но это не всегда было так. Отец Тадамори служил трем императорам подряд, и они высоко его ценили как проницательного и верного слугу, поэтому Тадамори вырос среди дворцового великолепия. Когда воинов дома Хэйкэ призвали на службу в императорскую стражу и они постепенно превзошли численностью воинов из дома Гэндзи, Тадамори и его отец стали важными фигурами. Император Сиракава поручил им удалить от двора воинов из дома Гэндзи, противопоставил их могущественному вооруженному монашеству и устроил отца с сыном при дворе, чтобы ограничить влияние придворных из дома Фудзивара.

После своего отречения, когда он стал называться прежним императором Сиракава, пожилой правитель принял постриг и удалился в Приют отшельника. Там он создал независимую от центральной администрацию, власть настоятелей монастырей, которые не только стали соперничать с правившим властелином, но и еще сильнее обострили конфликт между домами Гэндзи и Хэйкэ.

После смерти отца Тадамори занял его должность, и прежний император оказал скромному юноше еще большее доверие, назначив своим личным телохранителем. На время поездок отрекшегося правителя из дворца по Западной Третьей дороге в Гион, на другой берег реки Камо, он всегда вызывал для сопровождения Тадамори и его слугу Мокуносукэ. Эти тайные выезды по ночам он предпринимал, чтобы навестить наложницу, ведь, несмотря на свой солидный возраст — ему было далеко за шестьдесят, — прежний император славился необычайной энергичностью, и его влюбчивость соответствовала бодрости, с которой он вел дела Приюта отшельника.

То, что прежний император содержал наложницу, не являлось чем-то необычным. Напротив, среди знати укоренилась подобная практика, и ни у кого это не встречало осуждения. Однако Сиракава скрывал личность своей возлюбленной не без причины. Дело в том, что она была танцовщицей и по своей профессии не могла быть допущена во дворец и жить в нем. Никто не знал, где и когда пожилой император в первый раз с ней встретился, но по слухам она была дочерью знатного дворянина Накамикадо. Лишь четверо или пятеро придворных из окружения прежнего императора знали о построенном в Гионе доме, расположенном в саду за оградой из кедровых досок, где и поселилась неизвестная красавица. Посвященные в тайну называли ее «госпожа из Гиона». Но они позволяли себе говорить о ней как о наложнице вышедшего в отставку придворного, поселившейся там для поправки здоровья.

Госпожой из Гиона была та, кто позднее стала матерью Киёмори. Нет никаких сомнений, что именно эта госпожа произвела его на свет. Но лишь она одна знала имя отца, которое предпочитала держать в тайне, из-за чего через двадцать лет ее сын испытывал такие страдания.

Ночь была темной, шуршание листьев смешивалось со звуком сыпавшей с осеннего неба измороси и распространялось холодным шепотом вдоль вязких дорог, ручьев и по склонам лесистых гор. В ту мрачную ночь прежний император в сопровождении Тадамори и его слуги Мокуносукэ отправился с визитом в Гион.

Внезапно по мокрым листьям пробежал красный отблеск от вспыхивавшего между деревьями света, и, увидев это, прежний император задрожал.

— Ой! Демон!

Между деревьями возникло видение с гигантской головой и обнажило блестящий ряд зубов.

— Бей его, Тадамори! Бей! — раздался отчаянный крик прежнего императора.

Ему вторил Мокуносукэ, и Тадамори молча бросился вперед, держа алебарду наготове. Вскоре все трое, покатываясь со смеху, продолжали путь, потому что призрак оказался не кем иным, как монахом в соломенной шляпе, который факелом освещал себе дорогу вниз с горы из Гиона.

Ночное приключение, видимо, безмерно позабавило прежнего императора. Он не уставал снова и снова повторять эту историю своим придворным и всякий раз не забывал похвалить поведение Тадамори, ведь будь тот порешительнее, что бы они стали делать с трупом монаха? Праздные придворные, гордившиеся своей проницательностью, между собой с сомнением покачивали головами: принять рассказ его величества во всей полноте им было затруднительно. Разве с той ночи не прекратил он навещать госпожу из Гиона? И еще более их озадачило принятое им вскоре решение отдать эту госпожу Тадамори в жены. А тот после женитьбы на ней совершенно утратил вкус к жизни. Да и от Тадамори никогда не слышали ни единого слова о ночном приключении. Не была ли эта история придумана, чтобы сбить с толку? Еще больше оснований для домыслов появилось, когда менее чем через девять месяцев, после того как Тадамори увез жену в Имадэгаву, она родила сына. Поэтому история его величества о монахе в дождливую ночь была, возможно, вымышленной, отговоркой, кто знает…

Даже самые любопытные не осмеливались продолжать докапываться до сути. Вести себя таким образом считалось среди придворных дурным тоном. Более того, подобные предположения, как они знали, могли привести к серьезным последствиям, и их следовало избегать в целях самосохранения. Мудрые люди просто понимающе улыбались.

В то время Мицуто Эндо, дядя Морито, служил в дворцовой страже. Через восемнадцать лет он рассказал племяннику эту историю, предпослав ей следующее замечание:

— Вы вроде приятели со старшим сыном Тадамори, Хэйтой Киёмори? Вот интересно, все так же Тадамори считает себя осчастливленным прежним императором, отдавшим ему в жены свою возлюбленную госпожу из Гиона, которая вскоре родила этого самого Киёмори? Если так, то мне его жаль. На днях я встретил человека, близко знавшего госпожу из Гиона. Теперь ему, должно быть, за пятьдесят, живет он в одном из храмов вблизи Гиона и известен во всей округе своим сквернословием. Так вот, этот монах Какунэн претендует называться настоящим отцом Киёмори.

— Ха! Неужели правда? — Морито внезапно заинтересовался историей рождения своего друга, так как слышал туманные намеки на отцовство императора. Поэтому Морито с любопытством спросил: — Вы сказали, что услышали историю от Какунэна, и вы ему верите?

— Дело было за выпивкой, мы хвастались своими подвигами с женщинами, а Какунэн шепнул, что никогда никому не раскрывал тайны госпожи из Гиона, и позволил мне ее выслушать вот этими самыми ушами.

— Поразительно!

— Меня это тоже изумило. Но хоть он и беспутный монах, вряд ли можно так врать. Да и вообще это вполне правдоподобная история…

Какунэн рассказал дяде Морито тот случай во всех деталях. Он случайно увидел госпожу из Гиона через трещину в кедровой изгороди и страстно возжелал ее. Так как она была наложницей его величества, он не находил способа приблизиться к ней и какое-то время вертелся вокруг ограждения, следовал за ней утром и вечером, когда бы госпожа ни выходила, пока однажды ему не представился шанс осуществить свой замысел, и он взял ее силой.

Так как стареющий прежний император появлялся редко, а Какунэн был красивым тридцатилетним послушником в храме, находившемся на расстоянии броска камня от ее дома, то после недолгого периода нерешительности госпожа из Гиона уступила настойчивым уговорам молодого монаха.

В ту дождливую осеннюю ночь, когда визит прежнего императора казался маловероятным, Какунэн, пробиравшийся тайком на условленное свидание с госпожой из Гиона, столкнулся с его величеством почти лицом к лицу и чуть не был убит его охраной. Если не верить Какунэну, то чей же ребенок родился позднее под крышей Тадамори?

Мицуто потребовал от племянника обещание не повторять никому эту историю, и Морито держал обещание, пока не встретил случайно на Сёкодзи оборванного и жалкого Киёмори, и тогда хранить историю в секрете стало для него невыносимо. Частично для того, чтобы расшевелить Киёмори, Морито пригласил его выпить и поделился своим знанием.

— Старый, той ночью, двадцать лет назад, ты видел все своими собственными глазами. Лжет ли Морито или говорит правду? Умоляю тебя, скажи, чей же я сын? Заклинаю тебя, Старый, скажи мне правду, чтобы я мог подумать о крови, текущей в этих венах, и о своей судьбе! Заклинаю тебя… Заклинаю!

Голос у конюшни становился все тише, и в нем послышались рыдания. Мокуносукэ не произнес ни слова. Над козырьком крыши, за сливовым деревом, на востоке в облаках возник просвет, и поднялся предутренний ветер, продувавший их до костей.

Уронив голову на грудь, неподвижно сидел Мокуносукэ, словно вырезанная из камня статуя, а Киёмори, тяжело дыша, продолжал пристально смотреть на старика. Лишь ровные удары их сердец, казалось, нарушали мучительную тишину, повисшую над замерзшей перед рассветом землей.

При мысли об откровении, которое он должен был произнести, Мокуносукэ испустил долгий стон.

— Так как вы приказываете, я буду говорить, но сначала успокойтесь. — Затем он начал.

Двадцать лет назад, в тот год, когда родился Киёмори, темной и дождливой ночью Мокуносукэ стал свидетелем одного события. Вместе со своим хозяином Тадамори он сопровождал прежнего императора и видел, что произошло на горе вблизи Гиона. Хотя кто поверит в правдивость рассказа о встрече, произошедшей двадцать лет назад? Даже сам Мокуносукэ сомневался, поверит ли Киёмори в то, что он должен был рассказать. Ведь хотя в изложении этого проходимца Морито содержались факты — дождливая ночь, монах, смелость Тадамори, — у Мокуносукэ была другая история. Той ночью в Гионе он видел монаха, спешно спасавшегося через забор, окружавший дом госпожи из Гиона. Той ночью он узнал, что в отношениях прежнего императора с его наложницей не все замечательно. Он слышал плач госпожи, как в гневе его величество повысил голос: Тадамори вызвали зайти в дом, и задолго до рассвета прежний император возвратился во дворец. Все это было довольно необычно и ставило массу вопросов о событиях той ночи. Самые разные слухи также не проливали свет на происшедшее. В тот же год госпожа из Гиона вышла замуж за Тадамори и в его доме произвела на свет мальчика — бесспорный факт, все еще не дающий ключа к разгадке тайны отцовства. Несмотря на то что этот мальчик так отчаянно требовал правды, Мокуносукэ держался твердо. Он был убежден, что не имеет права ни звука, ни предположения прибавить к тайне, касавшейся сына хозяина. Поступить так — значило совершить акт предательства по отношению к господину, воину.

Как раздражительное дитя, продолжавшее хныкать и после того, как его успокоили, Киёмори, заключенный стариком в объятия, позволил отвести себя в свою комнату.

— Теперь спите, — сказал Мокуносукэ. — Разрешите мне утром поговорить с хозяином. Мокуносукэ объяснит суть. Ничего не бойтесь. — Как он сделал бы для своего ребенка, Мокуносукэ разложил постель и укрыл Киёмори одеялом. Встав на колени в изголовье, старый слуга произнес: — Теперь пусть все ваши тревоги отступят во сне. Кем бы вы ни были, ведь вы мужчина. Будьте отважны, вы же не калека, у вас такие сильные руки. Думайте о небе и земле, как о матери и отце. Эта мысль не успокоит вас?

— Ты мне мешаешь, Старый. Дай мне заснуть и забыться.

— Ага, хорошо, тогда и мое старое сердце успокоится. — Обернувшись еще раз взглянуть на лицо спящего Киёмори, Мокуносукэ поклонился, сделал шаг назад между занавесками, загораживавшими дверной проем, и удалился.

Киёмори понятия не имел, как долго он проспал. Кто-то тряс его и звал по имени. С трудом открыл он затуманенные сном глаза. Тень поднятого ставня на окне подсказала ему, что уже далеко за полдень. У постели стоял Цунэмори, нервные, точеные черты его лица были напряжены. Он наклонился над Киёмори и повторял:

— Пойдем… Ты должен пойти. Из-за тебя отец и мать…

— Из-за меня? Что — из-за меня?

— Ссора началась с утра, даже об обеде позабыли. Кажется, ей не будет конца.

— Еще одна ссора? Мне-то что? — Умышленно зевнув, Киёмори вытянул руки, затем согнул их и с вызовом произнес: — Оставь меня в покое. Какое мне дело до их ссоры?

— Так не годится, — умоляющим тоном пробормотал Цунэмори, — у тебя есть причина пойти. Послушай, как наши братья плачут от голода!

— Где Мокуносукэ?

— Совсем недавно его позвали в покои отца, и матушка, кажется, устроила ему нагоняй.

— Ну ладно, пойду, — ответил Киёмори, поднявшись с циновки и бросив пренебрежительный взгляд на робкого брата. — Подай мне одежду. Одежду!

— Она на тебе.

— А, значит, я в ней спал? — заметил Киёмори, вытаскивая из пояса оставшиеся после прошедшей ночи деньги. Протянув несколько монет Цунэмори, он приказал: — Достань младшим что-нибудь поесть. Пусть молодой Хэйроку сходит за едой.

— Мы не можем так поступить. — Цунэмори отталкивал деньги. — Это рассердит мать, и тогда…

— Плевать! Я так решил!

— Но даже ты…

— Глупец! Разве я не старший сын и у меня нет права иногда приказывать?

Швырнув брату на колени несколько монет, Киёмори вышел из комнаты. Глухой звук его шагов послышался с веранды. У колодца, рядом с кухней, он с жадностью выпил свежей воды, затем умыл лицо, вытер его рукавом своего грязного кимоно и медленно двинулся через двор.

Комнаты Тадамори располагались с другой стороны внутреннего двора, в крыле, обветшавшем так же, как и главный дом. С дико колотившимся сердцем Киёмори поднялся на непрочную, прогнившую веранду. Неслышно проскользнув под завернутыми занавесками, он сказал:

— Простите, я пришел поздно этой ночью. Я выполнил ваше поручение.

В тот самый момент, как его тень упала через порог, наступила тишина, и три пары глаз повернулись к нему. Глаза Мокуносукэ моментально опустились; Киёмори также избегал смотреть на старого слугу, но и другие взгляды не смог долго выдерживать. Заставляя себя выглядеть невозмутимым, с вызывающим видом Киёмори приблизился к родителям и бесцеремонно сунул им оставшиеся деньги.

— Вот деньги, занятые у дяди, хотя и не все. Я немного потратил ночью, встретив друга, и еще совсем чуть-чуть только что дал Цунэмори — купить еды для детей, плакавших от голода. Это то, что осталось…

Прежде чем он закончил, лицо Тадамори ужасно исказилось, будто стыд, жалость к себе и ярость боролись в его душе. Он взглянул на маленькую горку монет, и от усилий, им прилагаемых, чтобы сдержать готовые политься слезы, его рябые веки показались еще безобразнее, чем обычно.

— Хэйта! Забери это отсюда! Почему ты разбрасываешь здесь деньги, не поприветствовав нас, — прошипела Ясуко, сидевшая очень прямо, с серьезным выражением лица рядом с мужем; она искоса бросила на Киёмори испепеляющий взгляд. (Так это ее называли госпожой из Гиона, и Накамикадо выдали эту женщину замуж за Тадамори, будто она была их дочерью.)

Глаза Киёмори задержались на ее профиле, что-то вспыхнуло в нем и его голос задрожал:

— Что вы сказали, матушка? Если вам не нужны эти деньги, зачем же вы послали меня их занимать? Чтобы я почувствовал себя нищим?

— Молчи! Когда я посылала тебя с таким поручением? Это все твой отец!

— Но ведь это деньги для крайне нуждающейся семьи. Вам совсем не нужны деньги?

— Нет. — Ясуко решительно помотала головой. — Мне не нужна такая жалкая подачка. — От прилившей крови покраснело ее лицо, и стало ясно, что ей далеко за тридцать.

Большие уши Киёмори стали пунцовыми, в глазах появилась угроза. Сжатые на коленях руки спазматически подергивались, словно он хотел вскочить и ударить ее.

— Значит, матушка, с этого момента вам не нужна еда?

— Нет, Киёмори, простая пища меня не удовлетворяет… А, Цунэмори, ты тоже пришел? Тогда слушайте оба. Мне вас жалко, но сегодня наконец-то Тадамори разрешил мне уехать. Мы с ним больше не муж и жена. По обычаю, сыновья остаются с отцом. Больше вы меня не увидите. — Усмехнувшись, она продолжила: — Ваши сожаления исчезнут быстрее, чем утренний туман. Вы всегда занимали сторону отца, считали его обиженным.

Киёмори вскочил на ноги. Посмотрел внимательнее на мать. Ее считали больной, а она уже оделась для выхода. Как всегда, тщательно нарумянилась, надушила волосы, со вкусом подрисовала брови. Ясуко облачилась в верхнюю накидку, которая веселостью цветов могла подойти и двадцатилетней девушке. Что же это? Не просто еще одна обычная ссора. Все привыкли к ее угрозам бросить их навсегда, она приучила мужа и сыновей к этим запугиваниям, но никогда прежде не выглядела столь спокойной и никогда не одевалась для поездки.

Судя по виду Тадамори, он соглашался с ней, хотя и неохотно. Киёмори охватило какое-то оцепенение. Он ненавидел мать, но мысль о том, что они одной плоти и крови, приводила его в смятение. Повернувшись к Тадамори, он спросил дрогнувшим голосом:

— Отец, это правда — то, что говорит моя мать?

— Правда. Все вы долго мирились с такой жизнью, но это правда, и так будет лучше для всех вас.

— Но почему? — с трудом выговорил Киёмори. Он слышал, как брат борется с рыданиями. — Этого нельзя допустить, отец. Ведь все эти дети…

По-детски прозвучавший призыв, казалось, позабавил Тадамори, и он невольно улыбнулся:

— Все правильно, Хэйта. Так будет лучше.

— Что «правильно»? Что будет со всеми нами?

— Ясуко будет счастлива. И для всех вас будет лучше. Не надо поднимать суету. Не беспокойся.

— Но Цунэмори сказал, что все это из-за меня. Если я виноват, позвольте мне исправиться. — Повернувшись к матери, Киёмори попросил: — Как же мои бедные братья? Я обещаю, матушка, угождать вам. Только обдумайте все еще раз!

Когда Киёмори говорил, его взволновала и огорчила сила чувства, которое он испытывал к матери. Мокуносукэ и Цунэмори плакали в голос. Сбитый с толку Киёмори также расплакался. Лишь Тадамори и Ясуко сидели неподвижно, безучастные к происходившему.

Затем Тадамори резко вмешался:

— Хватит, прекратите лить слезы! До сего момента я выносил все ради сыновей, но теперь я пробудился от сна. Каким глупцом я был! Все двадцать лет я, Тадамори из дома Хэйкэ, позволял женщине помыкать собой, и эти годы оказались одним сплошным мучением. Я был глупцом! И мне трудно обвинять в глупости тебя, Хэйта. — И он горько рассмеялся.

При звуке этого сардонического смеха Ясуко, все время державшаяся очень высокомерно, вспыхнула:

— Что значит ваш смех? Вы высмеиваете меня? Смейтесь сколько хотите, издевайтесь надо мной. Будь сейчас жив прежний император, даже вы не осмелились бы так меня унижать! Не забывайте, что моими приемными родителями его величество назначил семью Накамикадо!

Тадамори снова засмеялся:

— Однажды я засвидетельствую свое почтение семье Накамикадо, так много лет оказывавшей в лице этой госпожи честь скромному Тадамори.

Ясуко бросила на мужа мстительный взгляд и с горячностью, предполагавшей запечатлеть ее слова в его памяти, произнесла:

— А вы не заметили, что я рожала детей одного за другим? Был ли хоть один день, когда вы попытались сделать мне приятное? Двадцать лет, несмотря на отвращение, из любви к детям я оставалась здесь! А эти двое — Хэйта и Мокуносукэ, — разве не делились они злобными сплетнями обо мне на рассвете у конюшни? Не обсуждали непочтительно покойного императора, заявляя, что у госпожи из Гиона был тайный любовник — какой-то похотливый монах? И этот старик Мокуносукэ, разве не утверждал он, что все это видел и они вместе не гадали, кто из троих мужчин является настоящим отцом Хэйты? Я видела и слышала ту болтовню сумасшедших и решила не оставаться в этом доме ни одного дня. Какая причина может удержать меня здесь, если даже родной сын настроен против матери?

— Довольно, довольно! — крикнул Тадамори. — Разве мы не говорили об этом все утро? Ты позвала сюда Мокуносукэ и всласть поиздевалась над ним. Все это ни к чему — остановись!

— Тогда будьте моим свидетелем!

— Но разве я не сказал совсем недавно, что Хэйта Киёмори — твой и мой сын?

— Хэйта, ты слышал? — спросила Ясуко и обратила колючий взгляд на Мокуносукэ. — А ты слышал, распространитель вздорных сплетен? Никто не отрицает, что его величество благосклонно ко мне относился, но какой негодяй рассказал тебе старую басню, которой уже двадцать лет? Тадамори это отрицает, а Мокуносукэ прикидывается наивным. Но ты, Хэйта, конечно, не станешь лгать своей матери?

— Я должен знать, кто мой настоящий отец.

— Разве твой уважаемый отец не ответил тебе только что?

— Он так сказал из жалости. Я буду по-прежнему уважать этого человека как моего настоящего отца. Но я хочу знать, кто мой отец. Пока мне не скажут, я вас не отпущу! — выкрикнул Киёмори. Он схватил рукав кимоно Ясуко, прижал его к своим опухшим от слез глазам и взмолился: — Говорите, вы знаете! Чей я сын?

— Он сошел с ума, этот ребенок!

— Возможно, но из-за вас этот человек, мой отец, провел двадцать лет в одиночестве, впустую растратил молодость. Вы — чудовище, женщина-лиса!

— Как ты можешь говорить такое своей матери?

— Вы можете быть мне матерью, но вы бесите меня так, что невозможно выразить словами! Вы подлая и бесчестная, ненавижу вас!

— Что же ты ждешь от меня?

— Дайте мне вас ударить! Отец не станет — он не осмеливался поднять на вас руку все двадцать лет.

— Боги покарают тебя, Хэйта!

— Как покарают?

— В те минувшие дни его величество собственной персоной какое-то время любил мое тело. Останься я при дворе, меня бы там уважали, но я понизила свое положение, войдя в этот дом! И думать, что ты осмелишься поднять на меня руку, — значит предать его величество. Тогда я не смогла бы простить даже собственного сына!

Оглушительный крик Киёмори заполнил комнату.

— Дура! Представь, что это я — его величество! — Изо всех сил он отвесил матери звучную оплеуху так, что она упала.

— Молодой хозяин рехнулся!

— Эй, вы, там! Сюда, молодой хозяин одержим демонами!

— Смотрите, как беснуется! На помощь!

— Скорее!

И сильное волнение пронеслось над всем домом.

Даже обеднев, Тадамори одно время управлял провинциями и как член дома Хэйкэ занимал пост в императорской страже в Приюте отшельника. И хотя сейчас его семья существовала впроголодь, он настаивал на сохранении свиты из пятнадцати или шестнадцати слуг. К их числу принадлежал и управитель Хэйроку, сын Мокуносукэ.

Зная, что утром отца позвали в комнаты хозяина, и опасаясь за его безопасность, Хэйроку притаился за изгородью рядом с двором. Услышав крики и громкие голоса, он вскочил и принялся звать остальных слуг, затем стрелой пронесся через внутренний двор, на ходу сообразив, что шум длился всего несколько мгновений.

Ясуко лежала на земле лицом вниз, будто оступилась на пороге, и даже не пыталась подняться. Киёмори стоял, тяжело дыша, а отец крепко держал его за руку. Цунэмори и Мокуносукэ с выражением облегчения и замешательства на лицах, по-видимому, не представляли, что им теперь нужно сделать.

Услышав звуки торопливых шагов, Ясуко, до того лежавшая неподвижно, подняла голову и завопила:

— Эй, вы, пригоните сюда карету! Пошлите гонца к моим родителям, пусть расскажет им об этом! О, позорное злодеяние…

Один из слуг выбежал со двора, чтобы привести карету из ближайшей конюшни, а другой помчался прямо к особняку Накамикадо на Шестой улице. Тадамори бесстрастно наблюдал, как слуги спешат выполнить ее приказы.

Вскоре прибыла карета, и Ясуко в полуобморочном состоянии с помощью слуги добралась до ворот. Некоторое время ее высокий, слезливый голос смешивался с плачем Цунэмори и его младших братьев. Тадамори стоял неподвижно, словно решив не реагировать на эти звуки.

— Хэйта! — Он выпустил руку сына. Сжатая будто тисками и затем освобожденная артерия на руке пропустила мощную струю крови, которая бурно помчалась по всему телу Киёмори. Пульс в венах на его висках забился сильнее, и он разразился рыданиями, не стыдясь, чувствуя себя брошенным ребенком.

Тадамори притянул к своей груди лицо Киёмори, все испещренное полосками от слез, потерся щекой о жесткие волосы сына и сказал:

— Наконец я торжествую! Могу отпраздновать победу над этой женщиной. Прости меня, Хэйта. Я трусливо позволил тебе ее ударить. Как отец, я проиграл, но я позабочусь, чтобы ты больше не страдал. Вот увидишь, как я восстановлю доброе имя Тадамори из дома Хэйкэ. Не осуждай меня своими слезами. Остановись.

— Отец, я понимаю ваши чувства.

— Ты по-прежнему называешь меня отцом?

— Да. Позвольте мне называть вас «отцом», отец!

Ярко блестел полумесяц. Из-за поднимавшегося сиреневого тумана доносилось слабые звуки колыбельной, которую пел Мокуносукэ.

Глава 3.

Скачки

На обширной территории Восточной Третьей дороги в Киото стоял Приют отшельника, куда после отречения удалялись императоры. Однако со времен императора Сиракавы их пристанище стало центром правительства настоятелей монастырей, развитая структура которого соперничала с восемью управлениями и двенадцатью ведомствами самого двора. И таким образом оказалось, что маленькая столица содержала два правительства. Но когда весна приносила в Киото быстро разраставшуюся зелень ив и запах свежей почвы, немногие вспоминали, что этот город — центр политической жизни страны. Он превращался в метрополию наслаждений, столицу моды и город любви, в котором придворная знать и служащие Приюта отшельника, отложив свои обязанности, предавались веселью — не то чтобы подобного не происходило в другие времена года, просто весной это бросалось в глаза, ведь для любого придворного было бы позором не сочинить в честь весны несколько стихотворений.

В конце апреля утром каждый камень и каждая галька в реке Камо блестели, отполированные дождем в прошедшую ночь, а солнце, сверкавшее на пике Восточных гор, говорило об изобилии и богатстве весны.

Карета прежнего императора во всем своем великолепии выкатилась через Вишневые ворота под гирляндами цветов, свисавшими с вишен. Свита с шумным возбуждением заняла места рядом с ней, соизмеряя шаги с медленной поступью вола, тащившего императорский экипаж.

— Его величество любит эти прогулки, — говорил один прохожий другому. — Вот-вот наступит май, и император, вероятно, поедет на Камо, посмотреть отборочные скачки, которые устраивают для лошадей, только что прибывших из провинций.

Оглобли экипажа, который тянул черно-белый пятнистый вол, обвивала дорогая материя. Единственным обитателем экипажа был знатный человек с желтой кожей, примерно тридцати пяти лет, со впалыми щеками, маленькими, глубоко посаженными глазками и видом молчуна, который ему придавали сжатые губы. Это и был бывший император Тоба.

Проходившие по улице мужчины и женщины останавливались посмотреть на него, а прежний император отвечал им пристальным взглядом, будто интересуясь происходившим на улице. Его глаза двигались туда-сюда, и иногда, когда он находил увиденное забавным, в них вспыхивали лукавые искорки. Люди прослеживали этот взгляд и тоже улыбались ему понимающе.

У загона для скаковых лошадей вишневые деревья были в самом цвету. Под полуденным солнцем их чувственный аромат смешивался с горячим запахом молодой травы и усиливался при каждом дуновении ветра.

— Значит, ты тоже заметил этого вороного четырехлетку? Из сорока или пятидесяти жеребцов, присланных из провинций, ни один с ним не сравнится! Глядя на него, я едва сдерживаюсь, — в который раз повторил Ватару из дома Гэндзи, устремив взгляд на ограду загона. Множество привязанных жеребцов жалось к изгороди. Скорее для себя самого Ватару продолжал: — Я бы все отдал, лишь бы сесть на него. Представляю, какое это чувство — скакать на нем верхом. А как прекрасна его линия от копыт до крупа!

Молодые люди сидели под высоким вишневым деревом у загона, обхватив колени. Другой, Сато Ёсикиё, посмотрел равнодушно и ответил лишь слабым подобием улыбки.

— Тебе так не кажется, Ёсикиё? — спросил Ватару.

— Что ты имеешь в виду?

— Подумай, каково это — победоносно промчаться вдоль залитой солнцем Камо и взмахом хлыста ответить на гром аплодисментов!

— Никогда не думал ни о чем подобном.

— Никогда?

— Мне было бы даже неинтересно, если бы я выбрал лучшего скакуна. Зачем хорошая лошадь, если всадник — не в счет?

— Похоже, ты лжешь, а не просто скромничаешь. Сидеть на такой лошади — это почетно, тем более мы служим в дворцовой страже.

Ёсикиё засмеялся:

— Ты говоришь о чем-то другом, Ватару.

— О чем же?

— Разве ты не думаешь о майских скачках на Камо?

— Естественно, — быстро ответил Ватару, — всех этих жеребцов выбрали для того состязания.

— Но, — Ёсикиё пожал плечами, — меня не интересуют скачки. Сопровождать его величество верхом — совершенно другое дело.

— Да, но что ты скажешь о том дне, когда тебе придется участвовать в сражении?

— Могу лишь помолиться, чтобы он не наступил никогда. В наше время существует так много вещей, отвлекающих нас, воинов, от мыслей о сражениях.

— Гм, — задумался Ватару, переведя на своего друга обеспокоенный взгляд. — Никогда не ждал услышать что-либо подобное из уст знаменитого стражника Ёсикиё. Что-то тебя тревожит, а?

— Совершенно ничего, — ответил Ёсикиё.

— Влюбился?

— Не стану отрицать, но только речь идет о моей жене. Она не дает мне повода пожалеть о нашем браке, и должен тебе сказать: несколько дней назад она произвела на свет не ребенка, а сокровище, так что я стал еще и отцом!

— Обычное дело. Когда мы, воины, женимся, мы создаем семьи, рождаются дети…

— Совершенно верно, и в каком количестве! Хотя больше всего меня беспокоит то, что мы так мало жалеем и любим тех, кто рожает нам детей.

Тут Ватару расхохотался.

— Что-то с тобой произошло, — сказал он и вдруг замолчал, уставившись на загон, где появились Хэйта Киёмори и Морито.

Видимо, они узнали сидевших под деревом двоих молодых людей. Красное лицо Киёмори расплылось в улыбке, продемонстрировавшей его ровные, белые зубы. Ватару поднял руку и поманил их, зная, что Киёмори должен разделять его энтузиазм.

Быстро оставив своего попутчика, Киёмори подошел к ним с приветствием и уселся между своими бывшими товарищами по учебе в Императорской академии. Ватару был старше его на пять лет, Ёсикиё — на два года, и лишь не присоединившийся к ним Морито принадлежал к той же группе, что и Киёмори. Между этими молодыми людьми существовали крепкие узы дружбы, основанные на уверенности в крепости их рук, от которых зависело будущее, на осознании общности тайных надежд и устремлений.

Императорская академия создавалась исключительно для обучения знати и отпрысков дома Фудзивара, но со временем ее разрешили посещать и сыновьям воинов выше пятого ранга. Различия между детьми знати и детьми воинов на занятиях и в обращении вели, однако, к постоянным разногласиям. Молодые аристократы издевались над малообразованными детьми бедных воинов, которые могли лишь что-то почерпнуть из книг, в то время как сыновья воинов тихо кипели от злости, мечтая о будущей мести, и в их распрях отражался бурлящий, скрытый конфликт, растущий в то самое время между их родителями.

Киёмори был типичным грубым, нуждающимся и неграмотным молодым воином, и поэтому молодые аристократы презирали его. Однако он очень нравился юношам из его собственного сословия. Для тех, кто окончил академию, был еще университет, но дети воинов не могли туда попасть, так как считалось, что их будущее — военное дело, поэтому Киёмори и его друзья оказались среди тех, кто, окончив или бросив академию, приписывался к Военному ведомству и в конечном счете назначался служить в стражу Приюта отшельника.

Для Киёмори, чья мать пренебрегала им, а отец избегал общества, такое назначение предоставляло удобный и нетрудный вид деятельности, не мешавший праздному и бесцельному образу жизни, и его приятели-стражники редко видели, чтобы он являлся на службу. Однако Тадамори после отъезда Ясуко значительно переменился и решил начать свою жизнь заново. Он признался Киёмори: «Мне еще далеко до пятидесяти лет, и мы должны начать новую жизнь».

И вскоре после этого Тадамори снова вернулся на службу при дворе.

— А Морито не придет? Мне показалось, я видел его с тобой.

Оглядевшись, Киёмори ответил:

— Он где-то здесь — хочешь, я его позову?

— Нет, нет, — быстро остановил его Ватару, — не мешай ему. Кажется, в последние дни он старательно избегает меня. Но, Хэйта, видел ты этого четырехлетку? Что ты о нем думаешь — он великолепен, правда?

Киёмори фыркнул, опустив книзу уголки большого рта, затем медленно покачал головой.

— Тот, вороной? Нет, он нехорош.

— Что? Почему — разве не прекрасный жеребец?

— Не важно, прекрасный он или нет, но четыре белые щетки над копытами приносят несчастье.

Ватару был ошеломлен ответом, он только теперь обратил внимание на эти белые отметины у жеребца. Вдев ноги в стремена или оценивая внешний вид лошади со стороны, Ватару чувствовал себя уверенно и считал, что таких знатоков лошадей, как он, надо еще поискать. Четыре белые щетки всегда считались дурным предзнаменованием, даже у гнедой лошади, а Ватару не смог их заметить. Хотя он быстро скрыл досаду, но удар по самолюбию был нанесен чувствительный — младший товарищ Киёмори преподал ему урок по тонкостям оценки лошадей. Он также заметил, как ухмыльнулся сидевший рядом Ёсикиё.

Ватару рассмеялся:

— Итак, эти белые щетки нехороши, а что ты скажешь о косоглазых, рябых и красноносых воинах — и они тоже нехороши?

— Ну-ну, — ощетинился Киёмори, — зачем сравнивать лошадей с моим отцом? Это уж чересчур…

Но Ватару перебил его:

— Значит, даже ты суеверен, как эти вялые аристократы, живущие в мрачных комнатах дворца и ведущие беседы о «грязных» вещах, «нечистых» вещах, о вещах, являющихся «добрым знаком» или «дурным предзнаменованием». Они всегда поглощены дурацкими страхами, в то время как мы, молодежь, выросшие на доброй, залитой солнцем земле, не обращаем внимания на подобные суеверия! Какой-нибудь обреченный на неудачу аристократ давным-давно мог ездить на похожей лошади. Он ударился своим выпяченным подбородком или был сброшен с нее и сломал ногу. Вот от такого случая и пошло суеверие. — Ватару упорно продолжал: — Хочу сказать тебе о Тамэёси из дома Гэндзи, который был главой Ведомства стражи в 1130 году, когда взбунтовались монахи с горы Хиэй. Он отправился подавлять восстание на гнедой кобыле с четырьмя белыми щетками, и все знали, что это его любимая лошадь. И еще: в позапрошлом году, могу поклясться, именно гнедая с четырьмя белыми щетками победила на скачках, когда скакуны дворца состязались с лошадьми госпожи Тайкэнмон.

— Да, да, знаю, — отмахнулся от навязчивого приятеля Киёмори. — Я не собирался из суеверия порочить этого прекрасного жеребца.

— Я надеялся создать себе имя участием в скачках вдоль реки Камо на этой лошади, — объяснил Ватару.

— Так, значит, поэтому у тебя испортилось настроение?

— Нет, я не злился, просто хотел посмеяться над суевериями. Они так широко распространены, что могут пойти мне на пользу. Возможно, и не найдется желающих сесть на этого жеребца.

Киёмори не ответил: для него четыре белые щетки были все же недобрым знаком. Заметив, что у приятеля пропало настроение продолжать беседу, Ватару повернулся к Ёсикиё и обнаружил, что тот совершенно не прислушивался к разговору, а был поглощен созерцанием белого лепестка, который, кружась, опускался на землю.

— А, императорская карета!

— Его величество смотрит сюда!

Все трое инстинктивно вскочили на ноги и помчались в сторону загона, у которого собиралась толпа желающих встретить прибывающий экипаж.

Тот век, как ни одна предшествовавшая эпоха, всецело посвятил себя удовольствиям и авантюрам, поэтическим турнирам, смешиванию духов и благовоний, парадам, пантомиме, игре в кости, сезонным прогулкам и любованию природными красотами, петушиными боями и состязаниям в стрельбе из лука. Ранее придворная аристократия считала сезонные поездки и вечера поэзии естественным образом жизни; до этого нового века никогда еще мужчины не смотрели на все вещи как на свои игрушки и не искали способов превратить даже религию и политику в изысканное и приятное времяпрепровождение. Исключение составляла лишь война. При слове «война» трепетали и высокопоставленные аристократы, и люди низкого происхождения, так как семена конфликта были посеяны повсюду: среди могущественного вооруженного духовенства на востоке; на западе, куда пираты Внутреннего моря периодически совершали набеги; и совсем рядом, в самой столице, где двор и дворец не ладили между собой. Позднее стали открыто распространяться слухи о том, что в отдаленных провинциях дома Гэндзи и Хэйкэ собирают своих воинов, говорили о надвигавшейся буре.

Народ встревожился. Казалось, сам воздух пропитан чем-то зловещим. Однако в гуще этих дурных предчувствий и упадка почти всех терзала лихорадочная жажда удовольствий, и огромное стечение зрителей на скачки в район реки Камо было тому лишь одним из подтверждений. Согласно старинным хроникам, лошадиные скачки стали императорским развлечением приблизительно в 701 году, когда на майский праздник стражники позволили себе это удовольствие на территории императорского дворца. А в нынешние беспокойные времена скачки уже не ограничивались лишь полем у реки Камо и месяцем маем, но проводились на огороженных территориях святилищ, в поместьях знати, развлекавшей императора или прежнего императора и придворных красавиц, на широком отрезке Седьмой дороги и даже устраивались импровизированно на императорских праздниках. Так как скачки проводились на прямых дорожках, достаточно широких, чтобы десять лошадей могли бежать в ряд, для состязания могли подойти все главные дороги Киото.

Одного правителя, о котором также писали хроники, так захватила страсть к скачкам, что он выделил двадцать своих поместий в провинциях для разведения скаковых лошадей и в самой столице приказал построить множество конюшен, потребовавших для своего содержания целой армии конюхов и служителей. Покойный император и его сын, последний император, не меньше продвигали этот вид спорта, и в тот день Тоба предпринял визит в окрестности Камо, чтобы в преддверии майских скачек выбрать лошадь из всех тех чистокровок, которых прислали с различных конных заводов из провинций.

— Здесь ли Тадамори? — поинтересовался прежний император, не обращая внимания на толпившихся рядом придворных. — Сегодня не видно ничего исключительного. А ты что думаешь?

Тадамори, скромно стоявший в стороне, отвечая, поднял голову:

— Я вижу лишь одного, ваше величество.

— Лишь одного — того вороного жеребца из поместья в Симоцукэ?

— Да, ваше величество.

— Того, за которым я некоторое время наблюдаю, — жеребца, привязанного к шесту? Однако все эти господа и лошадники отговаривали меня. Они говорят, что четыре белые щетки приносят несчастье.

— Так принято считать, мой господин, но это не следует принимать во внимание, — начал Тадамори и сразу пожалел о своей привычке выражаться напрямик. — Из всех представленных здесь лошадей я не вижу ни одной, равной этому жеребцу: прекрасная голова, глаза и изгиб хвоста.

Экс-император призадумался. Он горел желанием забрать вороного жеребца к себе в конюшни, чтобы его подготовили к майским скачкам, на которых он надеялся обставить лошадей императора нынешнего. Но, как и его придворные, Тоба тоже был суеверен.

— Если ваше величество желает, я возьму жеребца к себе в конюшню и подержу его до дня скачек, — осмелился предложить Тадамори, желая сгладить свое импульсивное высказывание и эффект, который оно произвело на собравшуюся знать.

— От этого вреда не будет. Забирай жеребца и займись его подготовкой к скачкам, — ответил Тоба.

История вороного жеребца распространилась по всему Приюту отшельника, где многие придворные недоброжелательно относились к Тадамори. Простой воин, он был приближен к императорскому престолу — единственный воин, выделенный подобной честью, и ревнивых придворных это возмущало. Они опасались, что Косоглазый захватит их привилегии, и не доверяли ему, считая, что Тадамори владел секретом, как снискать милость прежнего императора. Несмотря на годы, проведенные Тадамори вне дворца, когда он отказывался от приглашений на сезонные зрелища и развлечения, отношение к нему Тобы не ухудшилось. Тадамори не только продолжал получать знаки привязанности экс-императора, но ему оказывалась совершенно особая честь, проявлявшаяся в склонности Тобы принимать его мнение как окончательное. Восстановление прежнего положения Тадамори во дворце еще раз пробудило подозрение и недоверчивость придворных.

Вернувшись домой, Тадамори стоял рядом с вороным жеребцом, поглаживал ему морду и говорил:

— Какая мелочность! Ничего не изменилось в старом пруду, где квакают эти придворные.

— Отец, в столице нельзя жить, если обращать внимание на злословие. Просто посмейтесь над дураками.

— Хэйта! Уже вернулся?

— Я видел, как вы уходили из дворца, и последовал за вами — сегодня у меня нет дежурства.

— Никогда не показывай своей обиды, Хэйта.

— Я не показываю, но жду случая отомстить, и я не забыл ваших слов о новой жизни. Теперь наш дом стал гораздо счастливее.

— Боюсь, тебе одиноко, с тех пор как ушла твоя мать.

— Помните, отец, мы решили об этом не говорить… А теперь о жеребце.

— Да, прекрасная лошадь. Его нужно тренировать утром и вечером.

— Я так и собирался. По правде говоря, Ватару из дома Гэндзи, служащий со мной в страже, хотел бы тренировать этого жеребца. Он просил вас получить согласие его величества, потому что хочет на этом жеребце участвовать в скачках на берегах Камо.

Тадамори задумался на мгновение и затем спросил:

— Ватару? Но разве ты не хочешь скакать на нем? Не Ватару, а ты?

— Если бы не четыре белые щетки… — Киёмори колебался, недовольно сдвинув густые брови и сильно поразив отца.

Тадамори удивился своему открытию — оказывается, у его беззаботного сына были собственные идеи.

— Я уверен, что Ватару можно доверять. Не знаю, как решит император, но я спрошу, если, конечно, у тебя не возникло намерение самому взять жеребца, — несколько разочарованно произнес Тадамори. Позвав слуг, он распорядился о кормах и уходе за четырехлеткой и после направился в свои покои, теперь пустовавшие без жены. Он зажег светильники, позвал младших сыновей и стал играть с ними, что с недавних пор вошло у него в привычку.

Несколько дней спустя Тадамори сам сообщил Ватару о согласии прежнего императора, а еще позднее велел Киёмори отвести жеребца к Ватару домой. По девятой улице Киёмори направился к Ирисовому переулку, ведя жеребца на поводу. Прохожие оборачивались, спрашивая:

— Куда ведешь такую замечательную лошадь?

Но Киёмори ни с кем не разговаривал, радуясь, что избавится от несчастливой лошади.

Когда Киёмори появился у Ватару, тот ждал его и чистил конюшню. Он был вне себя от радости.

— Уже почти стемнело. Жаль, что жена еще не вернулась, но ты должен остаться и выпить со мной. Такое событие необходимо отпраздновать. В его честь мы выпьем императорского сакэ!

Киёмори оставался в гостях, пока не зажгли светильники и пока он не пропитался выпитым сакэ чуть ли не до мозга костей. Поглядывая вокруг, Киёмори непроизвольно сравнивал этот дом со своим и отмечал, что здесь немного вещей, но зато абсолютно чисто. Полированное темное дерево блестело, каждый уголок помещения был удобно устроен, все вокруг сверкало — несомненно, благодаря трудолюбию молодой жены Ватару, появившейся у него в доме в конце прошлого года. Зависть кольнула Киёмори, когда он слушал, как Ватару хвалит жену. В конце концов Ватару проводил его до ворот, похожих на ворота любого другого дома воина, с такой же крытой соломой крышей и плетеной стеной, замазанной глиной, и тут Киёмори лицом к лицу столкнулся с женой Ватару. Увидев уходящего гостя, она быстро стянула с себя верхнюю накидку и поклонилась ему. Киёмори почувствовал аромат, струившийся от ее волос и рукавов.

— Ты вернулась как раз вовремя. Хэйта, это моя жена, Кэса-Годзэн, служившая когда-то при дворе, — нетерпеливо проговорил Ватару, с трудом удержавшись, чтобы не рассказать ей сразу о вороном жеребце в конюшне.

Киёмори с трудом, запинаясь, пробормотал приветствия.

Хотя это была жена его друга, он чувствовал себя робким и неуклюжим.

Зная, как горят у него щеки, нетвердым шагом Киёмори отправился в обратный путь по темному Ирисовому переулку. Лицо Кэса-Годзэн преследовало его. Неужели существуют такие милые женщины? Пока он шел, перед ним реял ее образ. Новая звезда зажглась для него высоко в весеннем небе… Вдруг чья-то рука крепко схватила его сзади за плечо. Разбойник! Он слышал рассказы о нападении на людей ночью на этом перекрестке! Киёмори потянулся к мечу.

— Не пугайся, Хэйта. Пойдем со мной в тот дом, где мы уже побывали однажды ночью.

Над ухом Киёмори послышался тихий смех. Это был Морито. Киёмори с трудом поверил своим глазам. Что делал Морито в этом пустынном районе Киото с закутанным, как у разбойника, лицом?

— Ты, конечно, хочешь заглянуть в тот дом на Шестой улице? — настаивал Морито. Киёмори мысленно согласился с предложением, но недоверие к этому типу мешало ему подтвердить свою готовность вслух. — Знаешь, я видел тебя вечером, когда ты шел к Ватару, и последовал за тобой, — добавил Морито и зашагал впереди.

Начиная забывать о своих подозрениях, Киёмори пошел следом, увлекаемый убедительностью Морито, с ощущением, что его ждала удача.

На постоялом дворе рядом с дворцом они беспечно выпили, и начался кутеж, как в ту, другую ночь. Когда наконец Киёмори остался наедине с женщиной, осмелев по сравнению с прошлым своим визитом, он спросил:

— Где мой друг? Где он спит?

Женщина захихикала:

— Он никогда не проводит здесь ночь.

— Отправился домой?

Она казалась сонной и слишком усталой, чтобы отвечать на глупые вопросы.

— Он всегда так поступает. Откуда мне знать, что он делает? — произнесла женщина и обняла его за шею.

Киёмори вырвался из ее объятий:

— Я тоже ухожу. Морито затеял со мной какую-то хитрую игру.

Он быстро покинул этот дом, но нежный призрак из Ирисового переулка уже не двигался с ним рядом.

На следующий день Морито не явился на службу в стражу, не показывался еще несколько дней, и Киёмори задумался о причине. Зато теперь всякий раз, появляясь во дворце, где-нибудь в коридорах он встречал мужа Кэса-Годзэн, Ватару, который бодро приветствовал его, всем своим видом показывая, как он счастлив.

У калитки для слуг дома Накамикадо на Шестой улице собрались торговки с корзинами и тюками, перевязанными шелковыми шнурками, на головах. Они заглядывали внутрь, посмеивались и громко болтали со слугами.

— Сегодня нам ничего не нужно!

— Ну, выйди, купи пирожка на майский праздник!

— У нас столько дел перед сегодняшним праздником. Голова идет кругом! Вечером, вечером приходите…

— Вот глупые! Тупые слуги! — издевались торговки.

Вдруг в дверях дома появился управляющий и принялся ругаться на слуг:

— Сюда, сюда! Хватит болтать с этими женщинами! Кто сегодня отвечает за банную комнату? Госпожа сердится. Не хватает пара!

При первых гнусавых звуках его голоса двое слуг отделились от группы и помчались к восточному крылу здания. Огонь в очаге угас. В сильном возбуждении они сновали туда-сюда, поднося прутья и вязанки и пытаясь разжечь огонь заново.

Одна из женщин, прислуживавших Ясуко, появилась на веранде. Морща нос и моргая от дыма, она крикнула:

— Скорее же, что вы копаетесь, бездельники. А если хозяйка простудится?

В банной комнате с ее низким потолком и решетчатым полом стоял полумрак. Сквозь клубы пара поблескивали мокрые от пота обнаженные тела двух женщин.

— Рурико, какая у тебя красивая маленькая грудь — просто две вишенки!

— Вы смущаете меня, тетушка, не смотрите так пристально.

— Не могу не думать о том времени, когда моя кожа была такой же белоснежной, как твоя, — вздохнула Ясуко.

— Но вы и сейчас очень красивы.

— Правда? — спросила Ясуко и внимательно осмотрела собственную грудь.

Слова Рурико не были одной лишь лестью, но Ясуко, охватив грудь ладонями, почувствовала, что та потеряла былую упругость. Обведенные темными кругами соски напоминали два зернышка абрикоса. Она родила четырех сыновей, и источник ее моложавости, понятное дело, иссякал. На одной груди остались маленькие белые шрамики — это ее укусил двухлетний Киёмори, будучи в дурном настроении.

Внезапно при мысли о Киёмори она закипела от гнева — так жестоко ее ударить, да еще в присутствии слуги! А ведь не однажды кормился от этой груди. Разве так следует сыну обращаться с матерью? Будто он вырос без ее заботы. И если такое отношение в порядке вещей, то неблагодарная это доля — быть матерью! Охваченная негодованием, Ясуко сидела неподвижно, только пальцы крепче стиснули грудь.

Скоро Рурико вышла из банной комнаты. Хозяйке особняка она доводилась племянницей. Для девушек считалось в порядке вещей выходить замуж в тринадцать или четырнадцать лет, а Рурико, выглядевшая на все шестнадцать, все еще не была обручена. По слухам, ее отец Фудзивара Тамэнари, правитель в одной из провинций, слишком много времени уделял службе и просто не занимался устройством брака. Однако говорили также, что он часто не подчинялся распоряжениям властей и по требованию министра Ёринаги, его родственника, считавшего инакомыслие Тамэнари опасным, получил назначение подальше от столицы.

Саму Рурико, казалось, не беспокоило затянувшееся девичество, она и так проводила время довольно приятно. Даже после приезда Ясуко, завладевшей помещениями в восточном крыле, Рурико находилась там очень часто, оставляя пустующими собственные комнаты в западной части особняка. Частенько она ночевала в восточном крыле или мылась вместе с Ясуко, которая любила посплетничать с девушкой, познакомить ее с приемами использования косметики, изложить ей свои взгляды на любовные отношения или преподать секреты оценки мужских качеств. Очень скоро Рурико стала восхищаться старшей подругой и нежно привязалась к ней.

Хозяином особняка был Иэнари, добродушный вельможа пятидесяти с лишним лет, который, оставив государственный пост, воспылал страстью к петушиным боям. Будучи бездетным, он подумывал об удочерении Рурико, племянницы своей жены, но в феврале возникла ситуация, совершенно расстроившая его планы, — нежданно приехала Ясуко. Осторожно он расспросил ее о планах относительно отъезда, но Ясуко не выразила намерений возвращаться в Имадэгаву. Иэнари взывал к ее материнским чувствам, напоминая о четырех детях, но Ясуко проявляла к ним полное равнодушие. Чтобы задеть ее самолюбие, ему пришлось намекнуть, что хотя в свои тридцать восемь лет она все еще очаровательна, но на повторное замужество вряд ли стоит рассчитывать. Но Ясуко оставалась глуха к этим намекам и вела себя так, будто навсегда вернулась под родительский кров. Она завладела лучшими комнатами в доме, по утрам требовала готовить воду для купания, вечерами долгие часы занималась своим туалетом, продолжая поддерживать стиль жизни высокородной дамы.

В любой момент Ясуко без колебаний могла потребовать карету, по каждой прихоти помыкала слугами, а они в своем жилище в отместку ей сплетничали о странных мужчинах, по ночам ее посещавших. Когда Иэнари настолько терял чувство такта, что выражал недовольство ее поведением, Ясуко приходила в ярость, заставляла его взять свои слова обратно и принимала надменный вид возлюбленной покойного императора. Она не давала Иэнари забыть, кем была когда-то, и высокомерно приказывала ему попридержать язык.

Иэнари был сыт по горло этими напоминаниями. Сам вельможа тоже мог бы напомнить Ясуко о прошлом, о том времени, когда она была в возрасте Рурико и он устроил ее связь с любвеобильным императором. Но Ясуко опять-таки слишком хорошо помнила о продвижении Иэнари при дворе, которому в свою очередь поспособствовал император, и о иных щедрых вознаграждениях, в том числе увеличении на несколько акров размеров его поместья и многом другом. Ясуко считала богатство Иэнари в какой-то степени своим и, даже выйдя замуж за Тадамори, часто являлась к Накамикадо и требовала всего, чего ей хотелось.

Созданная им самим ситуация стала беспокоить Иэнари. Затем и удовольствия перестали радовать его, как раньше. Ясуко же веселилась изо всех сил, судя по нескончаемому потоку визитеров, посещавших ее в восточном крыле, задерживавшихся поиграть в кости, куривших благовония и упражнявшихся в игре на различных музыкальных инструментах. Даже старинный партнер Иэмори по петушиным боям покинул его ради Ясуко и стал одним из ее близких друзей.

Особняк Иэнари, как и богатые жилища других аристократов, являл собой просторное строение, имевшее восточное и западное крылья. Длинная крытая галерея, тянувшаяся по всей длине главного здания, соединяла оба крыла, от которых под прямыми углами выступали крытые галереи, ограничивавшие внутренний двор. Изящные павильоны в конце галерей позволяли видеть двор и природный ансамбль с островом, озером и ручьем.

Влияние Ясуко на Рурико беспокоило Иэнари, девушка оказалась в полном плену обаяния старшей подруги и все время проводила в восточном крыле — в некотором отдалении от комнат семьи, расположенных с другой стороны двора. Иэнари непрестанно предостерегал Рурико от частых посещений Ясуко, предупреждал, что ни к чему хорошему это не приведет. Но его авторитет рушился даже в собственном доме. Он приказал слугам наблюдать за Рурико, однако из этого ничего не вышло, ведь теперь они слишком боялись Ясуко.

Так вот почему даже стойкий воин Тадамори загубил свою молодость, мрачно думал Иэнари. Вот почему Тадамори прозвали эксцентричным; сомнительным наследством пожаловал его покойный император. За какие-нибудь два месяца волосы Иэнари поседели, и он дивился на Тадамори, несшего это бремя целых двадцать лет.

Очередную ночь Рурико провела в восточном крыле, и Иэнари был вне себя от бессильного гнева. Он как раз закончил составлять композицию из нескольких ирисов, поставил украшенный глициниями шлем на подставку, приготовил сакэ из аирного корня, расставил чашечки, чтобы выпить в честь майского праздника, затем послал слугу за Рурико и услышал, что она вместе с Ясуко находится в банной комнате.

Он повернулся к жене и, то ли обвиняя ее, то ли жалуясь, произнес:

— Теперь ты увидишь, что с ней случится в ближайшие дни! Мы получим еще одну Ясуко, помяни мое слово! — Но вид лазурного неба и яркого солнечного света быстро заставил его пожалеть о своей раздражительности. — А, забудем все это, ведь сегодня пятое мая! — воскликнул он. — Несите мое придворное платье, пора идти. — И с этими словами он поднялся с циновки.

В тот день должны были состояться скачки вдоль реки Камо. Загоны уже конечно же окружила волнующаяся толпа. Как и в предыдущие годы, Иэнари входил в комиссию, ответственную за торжества, следующие за скачками. Он облачился в церемониальные одежды и водрузил на голову украшенный цветами шлем. Пока жена закрепляла его шнурками на подбородке, он отдавал распоряжения слугам:

— Выведите карету — новую, не перепутайте!

Посыльный поспешил к помещению для слуг, но скоро вернулся — оказывается, дамы буквально только что уехали в новой парадной карете.

— Идиоты! — проревел Иэнари посыльному. С какой стати они взяли новую карету? И ему ни слова! Рурико должна была знать. Вежливая и послушная ранее девушка, видимо, потеряла всякое уважение к дяде и тетке. Неужели даже ее обольстила притворная любовь этой приживалки?

Иэнари одновременно злился и жалел себя. Ничего другого ему не оставалось, как взять старую карету. Выезжая через главные ворота, он спрятался за занавесками, скрывая несчастное выражение лица.

Вскоре, отъехав от дома, он выглянул через клубы пыли на толпу, собиравшуюся к месту скачек. Сквозь зеленую молодую листву его глаза уловили мелькание красно-белых полотнищ, колыхание разноцветных вымпелов, связки «священного дерева», привязанные к стартовому столбу, в конце концов в поле его зрения появился въезд на поле для скачек, запруженный беспорядочно движущейся толпой.

Его карета оказалась точно в бурном водовороте. Кто бы мог подумать, что в столице такое множество экипажей? Он даже не догадывался о подобном разнообразии. Удивительно! Вдруг он выпрямился и грубо выругался про себя. Его собственная, новая карета только что пересекла ему дорогу, причем возница не стеснялся размахивать хлыстом. Будь проклята эта кобыла — эта стареющая баба, которую никто не смог оседлать!

Церемония объявления участников скачек только что закончилась. Девятнадцатилетний император Сутоку, сидевший в роскошной ложе вместе со своей супругой из дома Фудзивара, улыбаясь, огляделся вокруг. Там же присутствовал и прежний император Тоба, окруженный придворными дамами и прочими подданными, простоявшими всю церемонию открытия. Когда они расселись по своим местам, над их компанией поднялся возбужденный гул, вызванный оживленным обменом мнениями о наездниках и лошадях.

Вся территория, где должны происходить скачки, была испещрена многочисленными палатками конюхов, музыкантов оркестра и лекарей, призванных оказать помощь пострадавшим.

Каждый лист на деревьях расположенного поблизости Камо святилища искрился на ветерке. Над толпой по ветру плыла музыка. На зеленом дерне, рядом с воротами загона, под трепещущим вымпелом нетерпеливые скакуны доводили конюхов до исступления. Время от времени по рядам зрителей проносился долгий веселый рев, когда горячий конь, закусив удила, валил своего конюха на землю или жеребец, которого пробовали на аллюр, замирал на месте, расставив ноги, и облегчался как раз напротив императорского павильона. В главной ложе улыбались этим забавным случаям два императора, настоящий и прежний, а по украшенным цветами рядам знати прокатывались волны смеха. Здесь ряд за рядом демонстрировали мишуру и элегантность двора и дворца самыми разнообразными головными уборами и одеждой всех цветов радуги. Молодые придворные увлекались модой на слегка припудренные лица, подкрашенные брови и подрумяненные щеки и распространяли своими рукавами ароматы редких благовоний. В одном из павильонов придворные в шлемах, декорированных глициниями, создали обширное фиолетовое пятно и наполнили воздух цветочным запахом.

В этот день проводились скачки на берегах реки Камо. Но в не меньшей степени он был посвящен состязанию в моде и экстравагантности, в котором двор и дворец старались превзойти друг друга. И здесь располагалось невидимое для наблюдателя ристалище, где соперничали император и отрекшийся монарх. Занимая одну ложу, отец с сыном разговаривали редко. Тому причиной было многолетнее отчуждение, и со временем пропасть между ними лишь расширялась. За этим отчуждением стояла нелепая история.

Император Сутоку был первым сыном прежнего императора Тобы от его супруги Фудзивара Соко, служившей придворной дамой в Приюте отшельника в то время, когда Сиракава отрекся и постригся в монахи. Благосклонность прежнего императора Сиракавы к юной Соко была столь пылкой, что придворные шепотом судачили о привязанности известного своей влюбчивостью монарха, считая ее более чем отцовской. Соко, выбранная через несколько лет императору Тобе в наложницы, скоро возвысилась и стала его супругой, императрицей. Не желавший разорвать свои отношения с Соко, даже после того как она стала женой его сына, прежний император Сиракава продолжал тайно ее навещать. Молодой император Тоба не имел представления о такой интрижке, пока императрица не родила наследника. Тогда при дворе быстро распространился слух о полном безразличии императора к первым крикам новорожденного и объясняли это его убежденностью в том, что он не считал ребенка своим.

Неестественное поведение и предательство прежнего императора отравило молодость Тобы, оставив незаживающую рану и ожесточенный отказ признать своим сыном Сутоку, правившего в то время, и вызвало злобу и взаимные обвинения, грозившие вылиться в резню между двумя правительствами. Однако как по-светски утонченно скрывали они свои отношения в благоухавшей помпезности праздника на Камо! Кто бы поверил, что эти затененные цветами ряды, напудренные, женоподобные фигуры, поглощенные погоней за удовольствиями, являлись топливом страшного пожара, предназначенного им судьбой?

— Смотрите, его величество улыбается!

— Император встал. Он наблюдает с таким интересом!

Такими замечаниями обменивались придворные, устремившие взоры на скаковые дорожки, но при этом они ни минуты не сомневались в лютой ненависти, затаенной в сердцах обоих властителей.

До полудня заезд следовал за заездом. Высоко над пересохшими дорожками поднялась пыль.

— У тебя какой-то оцепеневший вид, Ватару. В чем дело? — спросил Киёмори у друга, найдя его праздно стоявшим у павильона для воинов.

Вороного четырехлетка, на которого Ватару возлагал такие большие надежды, в списке не оказалось. Озадаченный этим, Киёмори с начала скачек ждал удобного случая поговорить с Ватару, но тот, услышав вопрос, съежился и подавленно ответил:

— Утром, когда еще было темно, я допустил ошибку, выведя жеребца из конюшни сюда и дав ему побегать… Это судьба, просто невезение.

— Что случилось?

— Плотники, работавшие здесь вчера, должно быть, оставили несколько гвоздей. Жеребец наступил на один, и тот пропорол ему правое заднее копыто. Лучше бы этот гвоздь вонзился в меня!

— Гм… — только и смог произнести в первый момент Киёмори, сразу же вспомнивший известное суеверие наездников. Ватару снова лишь посмеялся бы над ним. Но следующие слова Киёмори прозвучали безмерно успокаивающе: — Не отчаивайся, Ватару. Будут и другие скачки, в которых жеребец сможет участвовать. Например, Ниннадзи осенью. Он так хорош, что выиграет везде. Зачем торопиться?

— Что ж… Выведу его этой осенью! — воскликнул Ватару.

— Но откуда такое сожаление? — смеясь, спросил Киёмори. — Много поставил на этого жеребца?

— Нет, из чистого упрямства. Все говорили, что жеребец принесет несчастье.

— А ты выполнил «ритуал хлыста»? — поинтересовался Киёмори.

— «Ритуал хлыста»? Да брось! Чистое суеверие! Почему те наездники, кому монахи пробормочут заклинание над хлыстом, рассчитывают победить? Я думал, что открою им глаза.

Пока Ватару говорил, взгляд Киёмори скользил вокруг. Под барабанную дробь две лошади с наездниками в клубах пыли помчались от стартового столба, но он не смотрел на них. Его глаза шарили по головам собравшихся в главном павильоне. В толпе Киёмори поймал взгляд матери. Захватывающе красивая, в великолепном кимоно, она выделялась среди разодетых женщин.

Взгляды толпы были прикованы к беговой дорожке, лишь одна мать смотрела в его сторону. Их глаза встретились. Мать поманила Киёмори взглядом, но в ответ он принял неприступный вид. Она продолжала улыбаться, льстиво и просительно, будто забавляясь с надувшимся ребенком, затем повернулась что-то сказать Рурико, стоявшей рядом с ней. В то же мгновение гром аплодисментов всколыхнул воздух. От финиша донесся торжественный барабанный бой и взвился алый флаг, возвещавший о победе в этот день лошадей дворца. Многоголосый хор взорвался победной песней, поднявшейся от павильона прежнего императора и распространившейся вокруг.

Невнятно пробормотав что-то, Ватару исчез. Киёмори также собрался уходить. Он прокладывал себе дорогу в толпе по направлению к главному павильону. Глаза Ясуко, как удочка пойманную рыбу, притягивали его все ближе и ближе. И когда он оказался рядом, ее глаза спросили: «Пришел наконец?»

Продвигаясь в сторону матери, Киёмори чувствовал к ней одну лишь ненависть. Гнев и неприязнь были в адресованном ей взгляде, пока он приближался к павильону, в котором она сидела. Но когда Киёмори заметил вокруг себя множество женщин, он вдруг почувствовал неловкость и робость, и красные волны хлынули на его щеки и крупные уши.

— Какой ты забавный ребенок! — рассмеялась Ясуко, наблюдавшая растерянность сына. — С чего такая робость? Разве я, в конце концов, не твоя мать? Подойди-ка сюда.

В ее голосе слышался тот язык любви, которым лишь мать умеет пользоваться. Но вовсе не мать заставила его покраснеть. Для него она была не женщиной, а воплощением красоты — красоты, которую он ненавидел, но уже ценил выше всего остального. Чувствуя, будто преодолевает невидимый барьер, Киёмори подошел к ней ближе. Стоять рядом с матерью — в этом нет ничего странного или неестественного, подумал он, но его взгляд рассеянно блуждал вокруг, словно искал убежища от повернутых к нему глаз.

Ясуко заметила его смущение и быстро заключила, что причиной была Рурико. Украдкой она бросила взгляды на обоих и, повернувшись к Рурико, шепнула:

— Это мой сын, Хэйта Киёмори, о котором я однажды рассказывала. — Затем она сказала Киёмори: — Когда тебе было три или четыре года, ты навещал семью Накамикадо, в которой сейчас живет Рурико.

Несмотря на все усилия Ясуко, Киёмори не мог почувствовать себя непринужденно и стоял, будто набрав в рот воды. Колотившееся сердце заставило его покраснеть еще сильнее. Заметив это, Рурико также стала пунцовой. Ее ресницы трепетали, веки смыкались, как от слепящего света, а с губ сорвался невольно внятный вздох.

Пока Киёмори стоял рядом с матерью (прекрасной и лживой), к нему снова пришло уже знакомое тошнотворное ощущение. Его так и подмывало еще раз ее спросить. Чей он сын — императора или беспутного монаха? Кто его настоящий отец? Невыносимое горе, вызванное ее распущенностью, подгоняло его на поиски ответа. Теперь она ему казалась грязнее, чем продажные женщины всех «веселых кварталов» столицы.

В эпоху весьма свободных отношений между полами Киёмори понимал, что ждал от матери целомудрия, не имея на то никаких оснований. Однако как ее ребенок, ее сын, он хотел верить, что из всех женщин она была чистейшей и благороднейшей, символом самой любви. С тех младенческих лет, когда Хэйта сосал ее грудь, он видел перед собой идеал — свою мать; за годы детства и отрочества этот образ не изменился, и лишь после разоблачения Морито она превратилась в грязный кусок плоти. Взбунтовавшийся Киёмори чувствовал ее нечистоту своей собственной; прежде он был счастлив от мысли, что в его венах бежит кровь Тадамори из дома Хэйкэ и целомудренной матери, но теперь чувствовал лишь отвращение к самому себе.

В ту ночь, когда Киёмори встретил Морито и услышал о прошлом матери, придя в бешенство и отчаяние, он швырнул свою молодость и невинность шлюхе. За неуважением к матери последовало неуважение к себе самому. Он испытывал отвращение к своей плоти и своей крови; единственным человеком, не дававшим ему ступить на путь порока и разрушения, стал Тадамори, Косоглазый, который не был ему родным отцом, но чью любовь и терпение он не мог себе позволить отвергнуть. Одна лишь любовь Тадамори заставила Киёмори поклясться стать достойным сыном и держать под замком непокорные страсти.

Встречи с матерью оказалось достаточно, чтобы Киёмори забыл о своих твердых намерениях. Неужели эта буйная кровь оказалась единственным, что он получил от нее?

Ясуко была разочарована и раздражена. В Киёмори не чувствовалось даже признака смягчения к ней. Она ожидала увидеть своего сына в слезах. Ее также сердили его безразличие к Рурико и напускная поглощенность происходившим вокруг.

— Хэйта, ну что ты так стесняешься? Боишься, что Тадамори узнает о нашей встрече? — наконец спросила она.

— Да, мой отец здесь, и я боюсь, он нас увидит.

— Какое это имеет значение? Хотя я разошлась с Тадамори, но ты ведь по-прежнему мой сын, так? Я знаю, как тебе и твоим братьям одиноко и скверно без меня.

— Нет! — незамедлительно возразил Киёмори. — Мои братья, лошади в конюшне и все-все-все здоровы и счастливы. Никто и никогда не вспоминает о тебе!

Ясуко поспешно рассмеялась, пытаясь скрыть изменившееся выражение лица, и по непонятной Киёмори причине схватила его руку и крепко сжала.

— А ты — неужели никогда не хотел меня увидеть?

Киёмори пытался вырвать руку.

— Пусти. Отец сюда смотрит. Он нас видит. Мне надо идти!

— Хэйта! — воскликнула Ясуко, подарив ему лукавую улыбку. — Тадамори тебе не отец, а я — твоя настоящая мать. Откуда в тебе такое пристрастие к нему? Ты должен навещать меня, Хэйта, мне часто так нужно просто взглянуть на тебя. Вот и Рурико составит тебе приятную компанию.

Киёмори снова попытался вырвать руку, уверенный, что теперь-то уж отец точно их видел.

За суматохой толпы, за пылью, клубившейся над дорожками, солнце тускнело, отмечая конец скачек и всего этого долгого дня. Император и экс-император в сопровождении свиты вышли из своего павильона и направились к святилищу, где под звуки священной музыки монахи совершали прославляющие обряды. Затем все общество снова вернулось в павильон, чтобы поднять тост за победителей и посмотреть церемонию поздравления наездников правителями.

Официальное награждение проходило осенью на придворном празднике, когда победители получали свои призы — золотой песок, куски шелка и редкие благовония. На продолжавшемся всю ночь празднике воины и придворные пили как равные, поглощая реки сакэ. Победитель и побежденный вместе пели и танцевали. Победа являлась началом поражения, а поражение — началом победы. Такова природа закона — вечное вращение «Колеса жизни» буддизма. Для раскрасневшихся от сакэ придворных жизнь была удовольствием, а удовольствие — жизнью. Что есть победа, что — поражение? Разве не процветал дом Фудзивара уже триста лет, и разве успех не принадлежал многим их поколениям?

День скачек на реке Камо был лишь промежуточным эпизодом в долгой погоне за удовольствиями. Над вишневыми деревьями, их густой листвой поднималась луна. Карета императора и экипаж прежнего императора катились прочь от поля для скачек, за ними следовали экипажи придворных и сановников.

Поздней ночью Тадамори вышел из дворца. Он пребывал в приподнятом настроении, так как прежний император провел весь день очень хорошо. Обычно своего хозяина встречал Мокуносукэ, приводивший его лошадь, но на этот раз Тадамори обнаружил у Ведомства стражи ожидавшего его Киёмори.

— А где Мокуносукэ? — спросил Тадамори.

— Он был здесь, но я сказал, что дождусь тебя, и отправил его домой, — ответил Киёмори.

Залезая в седло, Тадамори заметил:

— Значит, ждал меня. Ты выглядишь усталым, Хэйта.

Киёмори взял поводья и при свете звезд посмотрел вверх на отца. Сказать или не сказать? Ему следовало заговорить об этом, хотя сказанное могло причинить отцу боль. Киёмори отослал Мокуносукэ домой и ждал случая остаться с отцом наедине. Если Тадамори не видел его сегодня днем, то лучше ничего не говорить, подумал он. Однако Хэйта был уверен, что даже на таком расстоянии отец его узнал. Он никогда не заговорит сам, это так ему свойственно — страдать от одиночества и хранить в себе все горести. Нельзя же снова омрачить отцу жизнь? Рассуждая таким образом сам с собой, Киёмори обнаружил, что лошадь почти довела его до Имадэгавы, и решил наконец заговорить.

— Отец, вы знаете, что моя мать была на скачках?

— Так мне показалось.

— Я вовсе не хотел снова с ней встречаться, но она позвала меня, и в конце концов я к ней подошел.

— Вот как? — сказал Тадамори, прищурясь и вглядываясь в сына. Он не проявил недовольства, поэтому Киёмори продолжал несколько извиняющимся тоном:

— Она выглядела молодо, как всегда, была наряжена как жрица из святилища или придворная дама. Но я совсем не расстроился. Я не чувствовал ее своей матерью.

— Мне горько это слышать, Хэйта, — сразу же ответил Тадамори.

— Почему, отец?

— Кто может быть несчастнее, чем ребенок без матери, Хэйта? Ты должен ее видеть, но до сих пор заставляешь себя от нее отрекаться — это самые бессердечные чувства.

— Я ваш сын. Я могу обойтись без матери! — запальчиво произнес Киёмори.

Тадамори покачал головой:

— Ты не прав, Хэйта. Если кто-то ожесточил твое сердце, в этом виноват я, позволивший своим детям наблюдать за нашими непрерывными ссорами в доме, где не было любви. Это я позволил твоей матери предстать перед тобой в неприглядном свете. Это моя ошибка. Для сына ненормально чувствовать то, что чувствуешь ты. Будь естественен, Хэйта, и если захочешь увидеть мать, сходи к ней.

— Как эта женщина может быть моей матерью? Она была неверной женой, не любит своих детей и не думает ни о чем, кроме удовлетворения своих прихотей! — запротестовал Киёмори.

— Ты не должен говорить о ней так, как я мог сказать когда-то. У тебя нет никаких оснований говорить о ней подобным образом. Она и ты навсегда останетесь матерью и ребенком. Самая настоящая любовь — та, которая все прощает, и она обязательно сведет вас вместе.

Киёмори ничего не ответил. Он не мог этого понять. Или отец слишком сложно изъяснялся, или Киёмори сам был еще слишком молод, чтобы понять сказанное?

Когда они добрались до дома, Мокуносукэ, Хэйроку и другие слуги встретили их у ворот. Огоньки мерцали в распустившемся саду и в скромном, совершенно изменившемся доме. Еще три месяца назад простая, гармоничная и хорошо упорядоченная жизнь была не для них. Киёмори не мог понять, почему он должен жалеть об уходе матери. Теперь для одиночества здесь не осталось места, почему же отец не мог в это поверить?

Глава 4.

Женщина при лунном свете

В тот год, в середине августа Ватару из дома Гэндзи пригласил к себе приблизительно десять своих ближайших друзей-стражников распить большой кувшин сакэ и полюбоваться лунным светом в саду. Его друзья, однако, знали, что существовала и другая причина для приглашения. Осенью император действующий и император прежний отправлялись в паломничество в храм Ниннадзи. Они также собирались посетить скачки, которые должны были состояться на землях храма. Уже объявили официальную дату этого мероприятия — 23 сентября, — и стражники знали, с каким нетерпением Ватару ожидал случая показать себя и вороного четырехлетку с белыми щетками.

— Он зовет нас выпить за его успех, — говорили между собой друзья Ватару. А один из них, шутя, добавил:

— Боится показаться скупым, ведь для наездников стало обычаем устраивать родственникам и друзьям грандиозный вечер после совершения «ритуала хлыста». Ватару не любит монахов. Он посмеивается над «священными буддами», как он их называет, и говорит, что не нуждается в их помощи. Потому-то вместо молитв, заклинаний и большого праздника он устраивает скромную вечеринку и называет это «полюбоваться луной».

Его слова были встречены взрывом хохота.

Другой стражник сказал:

— Слушайте, я знаю, как он относится к своей молодой жене, Кэса-Годзэн, которая когда-то служила при дворе. Он так сильно ей увлечен, что и в ночном карауле все его мысли обращены к дому. Однажды мы попросили познакомить нас с ней, но он лишь улыбнулся и сказал, что она его «тайная любовь», которую нельзя увидеть, и все в таком духе.

Болтая и подшучивая таким образом, гости прибыли к дому Ватару, ворота которого были гостеприимно распахнуты настежь, а брусчатка перед домом для свежести обрызгана водой. Собравшись в комнате для гостей, молодые люди замолчали и вели себя тихо, пока вносили подносы с едой. Лишь когда появилось сакэ, они пришли в себя и принялись разговаривать и шутить.

Там же присутствовали Хэйта Киёмори и Сато Ёсикиё. Киёмори заметил, что нет Морито, и почти собрался спросить о нем, но передумал. Как он недавно стал ощущать, Ватару и Морито чувствовали себя неловко в одной компании. Казалось, никто ничего подобного не замечал, и Киёмори часто задавался вопросом, не придумал ли он все это. Но, когда Киёмори видел Морито вместе с Ватару, то в глазах Морито появлялось вороватое выражение. Оно странно контрастировало с обычной его развязностью. В последнее время он расхаживал с воспаленными глазами и ввалившимися щеками, и Киёмори пришел к выводу, что он сильно утомлен или от напряженных занятий, или от беспробудного пьянства и разгульного образа жизни. Киёмори решил, что Ватару недолюбливал Морито и не пригласил его. Но и сам Киёмори остерегался Морито, с тех пор как услышал от него тайну своего рождения. Поведение Морито беспокоило его. Он опасался Морито, в котором, как Киёмори знал, острый ум боролся с сильнейшими примитивными страстями.

Сакэ пустили по кругу, и молодые воины почувствовали себя более непринужденно.

— Ну же, хозяин, — взывали они, — разве не пора ей появиться? Прекрати нас мучить!

Подняв наконец чашу, Ёсикиё обратился к Ватару:

— Однажды, когда я посетил поэтический конкурс во дворце, там наградили аплодисментами за стихи даму по имени Кэса-Годзэн, поэтому она не совсем мне незнакома. Теперь она стала хозяйкой дома, и вряд ли у нее есть возможность слагать стихи. Будет жаль, если мы потеряем подобный талант! Ватару, ты должен отпускать ее на поэтические вечера, потому что нам, неотесанным воинам, очень не хватает умения разбираться в литературных сочинениях, и более того, мы их презираем… Да позволено мне будет сказать, что этот воин и его жена-поэт, будто изящная картина — сосна и хризантема, наиболее удачное сочетание. Эти мужчины завидуют тебе. Но за такую ревность разве можно винить?

Ёсикиё сердечно рассмеялся. От сакэ он находился в приподнятом настроении и не был таким мрачным, как обычно. Гости разбушевались, подняли шум:

— Ёсикиё, опять ты про свою поэзию? Как только этот парень открывает рот, наше сакэ остывает!

— Давай, давай, добрый хозяин, выводи свое сокровище!

— Скорее покажи ее нам — твоим друзьям!

Они умоляли и требовали от Ватару пригласить жену, причем с большим шумом. Наконец он спросил:

— Может быть, позвать танцовщиц, чтобы развлекли нас в этом скромном доме?

— Нет, нет! Дай нам взглянуть на хозяйку: Кэса-Годзэн — красивее всех знаменитых танцовщиц столицы!

Смеясь и протестуя, Ватару попросил пощады:

— От робости она не выйдет из кухни; она подогревает для гостей сакэ и занимается другими делами, стараясь вам угодить. Боюсь, она не покажется.

— Тогда мы посмотрим на нее на кухне. Это интереснее, чем любоваться осенней луной! — закричали гости.

Один из них, шатаясь, поднялся с циновки и двинулся в сторону кухни, но Ватару бросился за ним и притащил его обратно, пообещав привести жену. Гости продолжали дразнить Ватару, который уже совсем протрезвел. Заверив друзей, что она предстанет перед ними, как подобает жене воина, и попросив подождать еще немного, он вышел из комнаты. А когда он вернулся, то сел не в комнате, а на выходящей в сад веранде и сказал:

— Вороной жеребец, которого, как вы знаете, мне доверили, демонстрирует сейчас все качества, необходимые победителю. Я с нетерпением жду скачек Ниннадзи во время паломничества императора и надеюсь отпраздновать с вами это событие. Теперь скажите, что вы думаете о жеребце.

Гости Ватару умолкли. Они знали, сколько сил приложил Ватару для обучения этой лошади, поставив на ее участие в скачках свою репутацию. Никто не пожаловался на нарушение только что данного им обещания, напротив, все дружно закричали:

— Давайте посмотрим!

Последовав примеру Ватару, они расселись на веранде, выходящей в маленький внутренний садик. Августовская луна распространяла достаточно света, чтобы они могли увидеть лошадь. Ватару повернулся к саду и кого-то позвал.

Цок-цок-цок — послышался приближающийся стук лошадиных копыт. Сверчки перестали трещать. У бамбуковой изгороди зашевелились кусты, и роса стала скатываться с листьев, издавая звук разбрасываемого жемчуга. Садовые ворота распахнулись, и появилась женщина, ведущая на поводу жеребца. Она бесшумно прошла сквозь лунный свет и остановилась в центре сада.

Гости вздохнули и больше не издавали ни звука — удивленные, восхищенные, изумленные.

Перед ними в лунном свете стояла лошадь. Ее шкура сияла, как черный янтарь, как мокрое вороново крыло. Благородное животное с тонкими ногами и великолепными мускулами. Тот жеребец, которого все видели весной, ни в чем не мог сравниться с этим. Его длинный хвост почти подметал землю, а четыре белые щетки блестели, будто снег налип ему на ноги.

Однако гости смотрели не столько на лошадь, сколько на фигуру, молча им поклонившуюся. Значит, это была Кэса-Годзэн?

Она не казалась робкой. Улыбка играла на губах женщины, когда она, повернув голову к поднявшейся на дыбы лошади, успокаивала ее, пока та не встала как вкопанная.

Была ли то шалость лунного света, но она выглядела как изображение Каннон в Зале снов. Ее пальцы светились до самых кончиков, а длинные волосы своим блеском не уступали шкуре жеребца.

«Ах, — вздохнув, сказал про себя Киёмори, — я бы тоже хотел иметь жену, если бы в этом мире нашлась такая, как она!» Он громко проглотил слюну и жутко покраснел.

Лунные ночи следовали одна за другой. В горах и на равнинах праздновали свадьбы олени, а среди дикого винограда танцевали белки. Все полевые зверьки, казалось, были поражены луной.

Сидя дома, Киёмори пребывал в беспокойном состоянии. Он наблюдал за братом Цунэмори, корпевшим над книгами при свете маленького светильника, подвешенного у старого стола, который оставила мать, и испытывал непреодолимое желание поднять его на смех. Вот Цунэмори, ему уже восемнадцать лет — и никаких мыслей о женщинах! Киёмори вздохнул, думая о своем несчастном брате. В книгах, лежавших перед этим беднягой, не было ничего неизвестного Киёмори. Продолжая наблюдать за Цунэмори, он подумал, что брат уступил, как и многие другие юные воины того времени, поветрию брать книги в библиотеках Императорской академии — эти классические книги Конфуция, не потревоженные почти двести лет и превращавшиеся в прах на пыльных полках. Что интересного мог найти Цунэмори в книгах Конфуция о четырех древних правителях-мудрецах? Сам-то он притворялся, что слушал, но проспал все лекции, разъяснявшие учение великого китайца. Наставления Конфуция использовались, чтобы убедить воинов и простых людей подчиняться высшей власти. На каких основаниях определил Конфуций этот кодекс, управляющий поведением людей? Что он улучшил за свою жизнь, какие деяния совершил? Разве в Китае перестала литься кровь? Или воры стали праведниками? Лжецы перевоспитались?

— Глупый мой брат! — сказал наконец Киёмори. — Зачем ты забиваешь свою бестолковую голову этой чепухой? При дворе есть декоративная ширма с изображениями мудрецов, и люди верят, что они наполнятся мудростью, если просто посидят в той комнате с картинками. И ты тоже предполагаешь набить свою голову тем, что возьмешь от мудрецов? Глупость какая! Мы же не аристократы! Они кормят нас, а когда прикажут, разве не должны мы немедленно броситься убивать даже тех, кто не причинил нам никакого вреда? Разве мы не полностью в их власти? Брось эти книги — хватит!

Киёмори лежал, растянувшись на спине в дверном проеме; верхняя половина его туловища находилась в комнате, а ноги он свесил через край веранды. Вокруг жужжали москиты, но он не обращал на них внимания, пристально глядя на поглощенного чтением Цунэмори. Киёмори был раздосадован и внутренне начинал закипать от злости; отец давно лег спать, все слуги заснули, и лишь упорный Цунэмори так долго не ложился. Зануда он, его младший брат, так не похож на него темпераментом, хотя у них одна мать. Докучливые мысли просачивались сквозь мозг Киёмори, как упорные капли дождя через дырявую крышу. Он подумал, может ли их различие с братом объясняться тем, что у них разные отцы. Нарочито зевнув, он пробормотал себе под нос:

— Ну, пора идти. Еще одна прекрасная лунная ночь. — Киёмори резко поднялся и просунул ногу в мокрую от росы сандалию, стоявшую возле веранды.

— Куда идешь?

— Я и несколько моих друзей-стражников обещали встретиться с Ватару в лунную ночь, когда он выведет жеребца побегать.

Цунэмори взглянул с недоверием:

— Что? Выводить жеребца так поздно?

— В этом нет ничего необычного. Перед скачками наездники тайно испытывают лошадей.

— Ты врешь!

— Что? — гневно крикнул Киёмори, уставившись на яркое сияние вокруг светильника.

Цунэмори быстро встал из-за стола, подошел к брату и прошептал:

— Кланяйся от меня матушке. Возьмешь это? — Киёмори задохнулся от удивления, почувствовав, что брат пихает ему за пазуху письмо. — Ведь она разрешила тебе приходить к ней? И я так хочу ее увидеть. Она бросила отца, но она же по-прежнему моя мать. Я дождусь, пока придет мое время встретиться с ней. Передай ей теми же словами… Да и в письме все это есть.

По щекам Цунэмори катились слезы. Киёмори видел, как каждая капля ловила блеск луны. Нелепо! Какие у него причины добиваться встречи с матерью? Однако смягченный видом плачущего брата, Киёмори ласково сказал:

— Ты ошибаешься, Цунэмори. Я собираюсь сдержать обещание, данное Ватару.

— Не пытайся меня обмануть, — настойчиво возразил Цунэмори, — здесь были гости, сказавшие отцу, что видели тебя рядом с особняком Накамикадо.

— Нет! Кто же рассказывает подобные сказки?

— Фудзивара Токинобу. Он — один из немногих придворных, которым отец доверяет, и я не сомневаюсь в его словах, — ответил Цунэмори.

— Значит, этот старикан недавно заглядывал к нам?

— Во дворце нельзя говорить обо всем, поэтому он пришел сюда.

Киёмори почесал в затылке:

— Попался! Если так много людей знают об этом, нужно и мне сознаваться. Я возьму твое письмо к матушке, Цунэмори. Должен сказать, отец разрешил мне бывать у нее, когда я захочу.

— Тогда возьми меня с собой! — крикнул Цунэмори.

— Идиот! — взорвался смущенный Киёмори. — А об отце ты подумал? Ни к чему говорить ему о моих ночных побегах, и помни: Мокуносукэ — ни слова!

Киёмори ушел, перепрыгнув через стену. Заплаканное лицо брата какое-то время маячило впереди, но вскоре он забыл о Цунэмори. Над ним простирался Млечный Путь. Ночной ветер охлаждал его разгоряченное тело. Куда он шел? Киёмори не знал. Из-за чего сегодня он такой неугомонный? Эта причина, как ее ни называй, приводила его в мечтательное состояние, заставляла сходить с ума, плакать, лишала сна, доводила до отчаяния. Он верил в некое Высшее существо, как и те буддисты, проповедовавшие добродетельную жизнь. Он мучительно размышлял о человеке, от которого унаследовал свою дикую кровь. Было ли это наследственное безумие, переданное ему матерью или прежним императором? Если так, то отвечает ли он за свои действия? Ему не хватало храбрости одному посетить «веселые кварталы» на Шестой улице, но если бы в тот момент Морито был рядом, Киёмори немедленно пошел бы к тем женщинам, к любым женщинам и даже к лисе, принявшей образ женщины в лунном свете. Что угодно и кто угодно, лишь бы унять эту силу, этого дикого зверя, бушевавшего в нем. Любая иллюзия, которая успокоит зверя, уложит его отдохнуть… Коснуться какой-нибудь женщины… встретить сейчас, случайно.

Киёмори продолжал идти словно в бреду. Каким-то непонятным образом он вдруг очутился под стенами особняка Накамикадо. Эти стены были гораздо выше той, что дома. Он знал, что покои матери располагаются в восточном крыле. Ему вспомнились ее слова на скачках у реки Камо: «Приходи навестить меня… Рурико составит тебе приятную компанию». Но Рурико слишком красива, она происходила из слишком знатной семьи, чтобы заинтересоваться простым мечтательным молодым человеком из воинского сословия. Все же ему ничего не мешало попробовать встретиться с ней под предлогом посещения матери. Не любовь заставляла его искать с ней встречи, но мечты.

Всякий раз, когда он приходил сюда, от храбрости не оставалось и следа. Киёмори винил свою робость, и все сильнее приводила его в уныние та жалкая фигура, какую он собой представлял. Пока юноша стоял там, в старой одежде и поношенных сандалиях, в его пылком воображении проносились многочисленные истории о придворных, которые он слышал ежедневно — например, об аристократе, легко похитившем принцессу, как он увез ее в чистое поле, где волновалась высокая трава и цвели хаги, как провел с ней всю ночь, пока на рассвете луна не начала бледнеть и роса не украсила ее ресницы, и как затем незамеченным прокрался с ней обратно. Киёмори думал о придворных, небрежно ронявших любовные записки в дворцовых залах, где проходили придворные дамы, и ждавших ночи, которая дарила им прикосновение волнистого локона или горячих губ… Ну почему судьба не благосклонна так же к нему? Он трус! Если бы избавиться от этого неодолимого страха!

В ту ночь Киёмори твердо решил выполнить все до конца. Он уже залез на стену, но его снова охватила нерешительность. Пылкое воображение рисовало дикие картины. Постой! Холодный ветер остудил потное тело, и сквозь безумные видения юноша услышал слова Мокуносукэ: «Кем бы ты ни был, в конце концов, ты человек не хуже других, с руками и ногами». Сын императора или результат интрижки, разве он не дитя неба и земли?

Вдруг ему захотелось посмеяться над собой, похохотать прямо там, на таком высоком сиденье. Он посмотрел вверх, на Млечный Путь, проложенный по небу. Неплохо, совсем неплохо сидеть одному под таким огромным осенним небом!

Что это было? И еще раз!

Вдалеке огненный язык лизнул небо. Киёмори пристально посмотрел в сторону крыши, находившейся внутри городских стен. Ничего необычного — просто еще один пожар. В те дни пожары были нередки. Пока красное свечение распространялось, он думал о многих простых людях, сжавшихся, забывшихся в беспокойном сне, в то время как легкомысленные и изнеженные аристократы правили в роскоши; два правительства плели интриги друг против друга, а жестокие вооруженные монахи бунтовали. Это голодное пламя, так жадно подпрыгивавшее к небу, было языком голодающих масс, простых людей, кому оставалось единственное средство протеста — поджигать имущество тех, кто им ненавистен. Он вспомнил самые недавние пожары: ворота Бифуку, Западный квартал, усадьба высшего канцлера. Как наблюдала за разрушением униженная беднота, а также воры, чье существование зависело от процветания дома Фудзивара, и как они злорадствовали под дождем из искр и пепла!

Киёмори спрыгнул со стены — наружу — и бросился бежать в направлении неясного шума, начинавшего заполнять улицы.

Долгие, сплошные осенние дожди не способствовали хорошему настроению, правда, в этом году ни одна из рек — ни Камо, ни Кацура — не вышла из берегов. На Северных горах уже начинала увядать листва.

До паломничества к храму Ниннадзи оставалось всего лишь десять дней, и дворцовая стража готовилась к этому событию. Хотя Киёмори по-прежнему ощущал неуверенность в себе, новые обязанности ему нравились. Его возвели в шестой ранг, он стал офицером стражи и должен был верхом сопровождать императорскую карету; свою службу Киёмори собирался нести безупречно. Он допоздна оставался во дворце и возвращался домой ночью, слишком голодный и усталый, чтобы предаваться праздным мечтам.

Незадолго до полуночи 14 сентября Киёмори находился в своей комнате, когда до него донесся приближавшийся топот. Это бежал Хэйроку, управляющий. Он прокричал, что из дворца верхом прибыл гонец. Молодому господину нужно было немедля надеть доспехи и отправляться на службу.

Что означал этот внезапный вызов? Киёмори поднялся с постели. Впрочем, он не слишком удивился. У Цунэмори же от возбуждения стучали зубы, и ему с трудом удалось произнести первую фразу:

— Это что — война?

— Не знаю. В наше время все может быть.

— Может быть, монахи с горы Хиэй или из храма Кофукудзи пришли в столицу вместе с наемниками, чтобы снова подать прошение властям?

Киёмори открыл сундук с доспехами и достал латы, наголенники и набедренники. Начав облачаться в тяжелые доспехи, он обратился к Цунэмори:

— Сходи в покои к отцу. С тех пор как мать ушла, некому помочь ему надеть доспехи.

— С ним Мокуносукэ. Мне тоже одеваться?

Киёмори невольно улыбнулся:

— Ты остаешься здесь и присмотришь за маленькими, чтобы не плакали.

По всей территории усадьбы разносился цокот копыт и слышались сердитые крики. Слуги, исступленно переругиваясь, выводили из конюшни лошадей, несли из кладовых оружие и сосновые факелы. В открытом дворе, где обычно собирались слуги, верхом на лошади сидел Тадамори. Увидев Киёмори, он приказал Мокуносукэ открыть ворота, пришпорил лошадь и выехал со двора. Шестнадцать или семнадцать слуг с алебардами гуськом побежали следом, спеша догнать Тадамори.

Ничто не нарушало покоя сонных улиц, и Тадамори приказал своим людям осторожнее обращаться с огнем. Со всех сторон дворцовой стены на воротах висели засовы, и разочарованным разгоряченным воинам пришлось направиться к Ведомству стражи — там ворота оказались открыты. За деревьями они увидели огни в главном здании дворца и почувствовали — случилось что-то необычное. Тадамори дожидался посланец: с ним хотел переговорить помощник его величества. Тадамори проехал внутренние ворота и исчез во дворце.

Тем временем Киёмори прибыл к Ведомству стражи. Оставив лошадь слуге, он протиснулся через плотную толпу стражников и вооруженных людей, окружавших здание, надеясь из раздававшегося со всех сторон гомона выудить хоть какое-нибудь объяснение такому сбору людей.

— Чужая душа — потемки. А ведь только в прошлом месяце мы собирались в доме Ватару в Ирисовом переулке.

Лица, лица, лица. Ничего, кроме возбужденных лиц и возбужденных речей.

— Да, я был там в ту ночь. Мы здорово выпили и подшучивали над Ватару — предлагали любоваться луной на кухне, а не в саду…

— Это было совсем в духе Ватару — представить свою жену таким изящным способом.

— Даже лунный свет казался слишком грубым для нее, когда она повернула к нам неулыбчивое лицо.

— Она была сама элегантность, словно белоснежный пион, хотя и только что вышла с кухни…

— Как веточка с цветками груши весной!

— Ах, какая жалость! Ужасно жалко!

Проявляя больше чувства, чем считалось допустимым среди стражников, один из них сокрушался:

— Хотя она являлась женой другого, я должен сказать: она была неописуемо прекрасна. И вот Кэса-Годзэн убита…

Киёмори не верил своим ушам. Умерла Кэса-Годзэн? Убита? Этот образ в его сердце был таким живым, что он отказывался поверить в ее смерть. С ней случилось самое ужасное. Юноша чувствовал, что может найти такие слова, превозносящие ее красоту, каких не подберет ни один из собравшихся здесь. Но она была женой другого, и ему, как он считал, нельзя и помыслить о ней. Теперь, когда все вокруг говорили о Кэса-Годзэн, он уже не боялся признаться себе, что восхищался ей. Юноша грубо проложил себе дорогу в толпе, как человек, твердо решившийся на дело, которое касалось лишь его одного.

— Это правда? Ошибка исключена? А убийца? Кто убийца? — спросил Киёмори.

Кто-то заговорил с ним, но он не обращал внимания.

— Господин тебя зовет.

Киёмори обернулся и поспешил к внутренним воротам, где ждал отец. Он не узнал отца в заговорившем мужчине.

— Займи пост в начале дороги Курама у Первой улицы, — приказал Тадамори, — и проверяй всех проходящих. Каждого мужчину считай подозрительным. Никого не пропускай, не обыскав. Не позволь убийце сбежать. Он может замаскироваться, не дай себя обмануть.

Киёмори не мог больше ждать.

— Кто этот человек, которого я должен схватить? — прервал он отца.

— Воин Эндо Морито.

— Что? Морито убил Кэса-Годзэн?

— Да, убил, — с горечью ответил Тадамори. — Он опозорил доброе имя императорской стражи из-за — подумать только! — своей безрассудной страсти к чужой жене.

В этот момент дядя Морито, Эндо Мицуто, быстро прошел через внутренние ворота, пряча глаза и отворачивая осунувшееся лицо. Он быстро проскользнул мимо, будто стремясь сбежать. Все присутствовавшие провожали его пристальными взглядами, словно он был сообщником убийцы.

Вооруженные слуги других воинов собрались вокруг Тадамори. Он посоветовался с помощником его величества и решил рассказать о событиях этой ночи.

Кэса-Годзэн была убита в начале вечера 14-го числа, примерно в час Собаки (восемь часов), в собственном доме в Ирисовом переулке. В это время ее муж отсутствовал.

Морито был шапочно знаком с матерью Кэса-Годзэн. Или до того, как Кэса-Годзэн оставила двор, чтобы выйти замуж, или вскоре после ее замужества — когда именно, точно не установлено, — он безумно в нее влюбился.

Люди считали, что исключительные способности к науке, которыми, как широко признавалось, обладал Морито, позволяли ему получить императорскую стипендию на обучение в академии, где он мог достичь всех высочайших почестей, присуждаемых там. Однако позднее его однокашники по учебе и друзья по страже стали поглядывать на него косо и вообще избегать его, так как иногда Морито вел себя странно.

По природе горячий и упорный, Морито не только проявлял тягу к науке, но и был красноречивым оратором, смелым и уверенным до такой степени, что на всех своих знакомых смотрел свысока. А в том, что касалось дел любовных, он был более чем самоуверен. Когда страсть его захватывала, Морито становился грозным мужчиной — с его-то внешностью, — безумцем, глухим к любому доводу.

Его безответная любовь к Кэса-Годзэн, безрассудная влюбленность мужчины, никогда не меняющего намерений, закончилась трагедией. Он страстно и назойливо ее домогался, намекал, что за ее сопротивление должен заплатить Ватару, и его угрозы наконец заставили женщину принять решение. Она тайно решила ответить вызовом на его вызов.

Отчаявшийся Морито, почти потерявший рассудок, требовал от нее окончательного ответа. Полностью сознавая последствия своих слов, женщина сказала:

— Теперь для меня нет выбора. Вечером четырнадцатого числа, в час Собаки, спрячьтесь в спальне моего мужа. Перед этим я прослежу, чтобы он искупался и вымыл голову, как следует угощу его сакэ и уложу в постель. Пока он жив, я не вижу способа удовлетворить ваши желания. Когда вы с этим покончите, я буду ждать вас в другой части дома. С мечом муж очень опасен, поэтому тихо подползите к подушке, нащупайте его мокрые волосы и одним ударом отрубите ему голову. Только рубите как следует, действуйте наверняка!

Морито с горячностью согласился. В самом начале вечера 14-го числа он точно исполнил то, что ему было сказано. Морито не встретил абсолютно никаких препятствий и, схватив отрубленную голову за мокрые волосы, вышел на веранду, чтобы взглянуть на нее при лунном свете.

Раздался ужасный крик. Кровь Морито застыла в жилах. В его руке покачивалась голова любимой женщины.

В этом единственном крике, вырвавшемся из глубины его души, смешались стыд, горе, отчаяние и мучительная боль от смертельной раны, которую он нанес сам себе. Воин оцепенело опустился на пол. В тот же миг жеребец в конюшне пронзительно заржал и, не прекращая ржания, начал бить копытом.

Наконец Морито поднялся на нога. Несвязно промычав что-то в сторону темной комнаты, он взял безучастную голову, липкую от свежей крови, с мокрыми волосами и, обхватив, прижал к себе, затем соскочил в сад, одним прыжком преодолел живую изгородь и кусты и исчез в темноте, как злой дух.

Тадамори пересказал все, что к тому времени было известно об убийстве, добавив:

— Это преступление касается не только одной женщины и одного воина. Оно бросает тень на дворец и пятнает честь воинов императорской стражи. На нас падет еще больший позор, если убийцу будет судить уголовный суд, а выносить приговор будут придворные. Схватить убийцу должны мы. Выставите караулы у двенадцати городских ворот и дозоры на всех перекрестках Девятой улицы, тогда мы наверняка поймаем преступника.

Масса темных фигур напряженно слушала, каждый стражник движением головы подтвердил полученный приказ. Киёмори тоже кивнул и почувствовал вкус соли от слез, скатившихся к губам. Внезапно он увидел в новом свете свою тайную любовь к Кэса-Годзэн и очарование этой женщины. Разве не тянуло его, как и Морито, прийти в Ирисовый переулок? И он тоже мог это сотворить! Кто же он такой, маньяк или глупец? И кто же Морито? У него упало сердце при мысли о том, как он будет без посторонней помощи брать Морито в плен, но вид потока возбужденных воинов, вытекавшего за ворота в предрассветные сумерки, помог ему вернуть самообладание, и Киёмори выехал в туман, к своему посту на дороге Курама. Его глаза сурово блестели.

Вскоре история смерти Кэса-Годзэн достигла каждого жителя Киото. О ней говорили повсюду. Посторонние люди, как и те, кто ее знал, любовно оплакивали судьбу женщины, осуждая Морито как растленного человека и безумца. Ему нет прощения, говорили они и ненавидели его еще больше, потому что когда-то он подавал такие надежды. Но сильнее любопытства, ужаса и жалости, возбужденных смертью Кэса-Годзэн, было осознание пренебрежения, с которым большинство мужчин и женщин относились к женской верности. Немного нашлось таких, кто не был глубоко тронут и не содрогался при мысли о том, что же она сделала ради сохранения своей женской чести.

О ней горевали и простолюдины из Сёкодзи. Даже шлюхи с Шестой улицы, еженощно торговавшие своими телами, зарабатывая на жизнь, утирали слезы с вызывающе раскрашенных лиц, и немалое их число смешалось с толпой на похоронах, чтобы оставить для покойной свои букетики.

Придворных, в том числе высокородных дам, взволновала история Кэса-Годзэн, хотя многие оценивали ее цинично: ведь чем была женская добродетель в их беззаботной жизни, как не элегантной вещью, утонченным обязательством, которое по прихоти мужчин давалось случайно и назад забиралось легко? Что же тогда было такого благородного в Кэса-Годзэн, защитившей свою честь ценой жизни? Не природная ли робость женщины привела ее к подобной крайности? Были и такие, кто, пожимая плечами, говорили, что женская прихоть умереть вместо мужа от рук свихнувшегося любовника едва ли заслуживала такой суматохи при дворе, что если уж рассматривать это дело всерьез, то оно говорило о моральном разложении в страже. Что случилось со стражниками в те дни, с воинами, которым поручали нести дозор во дворце, которые служили гонцами между дворцом и двором? Если среди них были распутники, то, конечно, не один Морито! Разве после похорон Кэса-Годзэн не прошло уже несколько дней, но убийцу все еще не схватили? Это непростительно! Кто мог бы положиться на таких воинов в опасные времена, если они неспособны схватить даже одного безумца?

Вскоре распространилась злонамеренная сплетня, и придворные выдвинули обвинения против Тадамори. Ответственность за это преступление лежала на нем. Разве не он был главой Ведомства стражи? И что же? Не он ли убедил его величество выбрать зловещего жеребца с белыми щетками? А затем склонил мужа Кэса-Годзэн взять этого жеребца? Несомненно, Тадамори послужил причиной случившегося! Что это такое, как не гнусное преступление? Разве не виновен он в кощунстве?

Придворные рассмотрели преступления Тадамори и уже завели речь о суде. Такой поворот дел встревожил прежнего императора. Тоба понял, что ему следует лишь себя винить в этом злобном взрыве, направленном против неискушенного Тадамори, которого он любил и которому доверял как никому другому.

На обвинения придворных прежний император ответил:

— До нашего отъезда в храм Ниннадзи осталось всего лишь несколько дней. Давайте перенесем обсуждение поимки Морито на более позднее время. Что касается ответственности Тадамори за полученное Ватару разрешение взять жеребца, приносящего несчастье, поскольку я с этим согласился, то ваше обвинение против него равносильно вынесению обвинения против меня. — Так Тоба надеялся умиротворить придворных, и действительно они прекратили разговоры о вине Тадамори, хотя и ненадолго.

Из дворца пришло известие, что дозорных с перекрестков собирались отозвать на следующий день. Уже семь дней находившиеся на дежурстве стражники были встревожены и удручены. Куда пропал Морито с головой Кэса-Годзэн? Верно, земля разверзлась и поглотила его, или он сам покончил с собой.

Все шло к тому, что местоположение Морито останется тайной. С той злополучной ночи никто не видел ни его, ни кого-либо, хотя бы отдаленно его напоминавшего. Полицейское ведомство послало своих тайных агентов прочесать окрестности Киото, но те не нашли никаких следов.

Та ночь должна была стать последней для часовых, дежуривших на перекрестках Киото.

— Подозрительное место есть во дворце, за Северо-Западными воротами. Там не только служит его дядя, у него самого должны остаться знакомые…

Киёмори, услышавший этот разговор, вздрогнул. Он нес дежурство на Первой дороге с шестнадцатью или семнадцатью сподвижниками из своего дома, причем некоторые из них были переодеты.

Точно! Он и не подумал обыскать близлежащую местность, а Морито, прежде чем перейти в Приют отшельника, служил в страже у Северо-Западных ворот. До этих ворот было недалеко. Он надулся от гордости, только подумав о том, как добьется успеха. Переложив алебарду в другую руку, он помахал Хэйроку, стоявшему сзади в отдалении, и крикнул:

— Приведи сюда Мокуносукэ! Я ухожу к Северо-Западным воротам. Поставь здесь караул. Этой ночью дозоры заканчиваются.

Появился Мокуносукэ.

— К Северо-Западным воротам? Мой молодой господин, что вы там будете делать?

— Старик, я чую, оттуда несет крысой.

Нахмурив брови, Мокуносукэ медленно покачал головой:

— Не стоит. Не ждите ничего хорошего, если откроется, что вы перенесли поиски во дворец принцессы.

— Какая разница? Я же ее не подозреваю.

— Вы бы проявили мудрость и вели себя осмотрительно. Ведь известно, как пустяковое дело приводит к серьезным последствиям, если это связано с двором или дворцом.

— И все-таки я пойду. Мне говорили, что их стражники смеются над нами и клянутся, что они схватят того, кого мы ищем. Это мой шанс поймать Морито. Верно, он сейчас молится, если уж ему суждено быть пойманным, чтобы его взял я! — Покраснев до ушей от фантастических картин своего будущего успеха, Киёмори искоса бросил взгляд на Мокуносукэ. — Когда Морито обнаружит, что загнан в угол, он подумает обо мне. Я даже чувствую, как он рассчитывает на меня! Мокуносукэ, когда появится отец, скажи ему, куда я пошел.

Северо-Западные ворота находились неподалеку, Киёмори отправился туда пешком и оставил свою алебарду.

Императорский дворец стоял в центре северной части города на прямоугольной огороженной территории размерами одна миля на три четверти мили, где располагались различные жилые покои, церемониальные залы и многие государственные ведомства. Сразу же за огороженной территорией находилась масса небольших дворцов и усадеб знати, а также университет, примыкавший к Южным воротам. Ограждение дворца имело двенадцать ворот, и было еще двое боковых ворот — Северо-Восточные и Северо-Западные, последние вели во дворец, где когда-то служила Кэса-Годзэн.

Киёмори чувствовал, что имелось достаточно причин для исследования этого квартала. Вполне вероятно, что преступник и те, кто его укрывал, считали это место защищенным от поисков. Подумав об этом, Киёмори перешел на бег. Когда он оказался на широкой, чистой улице, обсаженной соснами, то услышал крики и повторявшиеся приказы остановиться. С видимой досадой Киёмори обернулся назад:

— Я?

Здесь стражники тоже несут дозор, догадался он и неторопливо пошел по направлению к группе людей.

— Назад! Убирайся! — орали стражники, перекрыв Киёмори дорогу, не потрудившись даже спросить его имя.

Киёмори упрямо стоял на своем:

— Я обязательно пройду! У меня срочное дело. — Он поднял брови. — Разумеется, я служу его величеству прежнему императору Тобе. Разве по своей прихоти я бы стал беспокоить ее высочество? — Разбушевавшись, он стал пунцовым от гнева.

Стражники оценили агрессивность незнакомца, и ситуация быстро выходила из-под контроля. Вокруг одного Киёмори собралось шестнадцать или семнадцать стражников, когда появился пожилой воин, вероятно старший начальник, обходивший караулы. Он постоял мгновение, наблюдая за перебранкой, затем приблизился к Киёмори сзади, гулко ударил его по латам и обратился к нему как к ребенку:

— Так это ты, Хэйта? Что за суматоху ты поднял? Зачем дерзишь?

— А… — Воспоминания о суровом февральском ветре, том печальном-препечальном дне, грызущем чувстве голода и оскорбительных монетах вдруг вспыхнули в голове Киёмори. — Это вы, дядюшка Тадамаса? Вот как! А это ваш отряд? То-то мне показалось, что среди них я узнал нескольких ваших слуг.

Киёмори кипел от ярости, ему было неприятно чувствовать, насколько нелепо он выглядел, но больше бесила мысль, что эти люди намеренно оскорбляли его, как совершенно незнакомого им человека. С некоторых пор он не мог подумать о своем дяде или о тетке, не представив себе горсть монет. Сколько раз ходил он в их дом в Хорикаве занимать деньги, сколько выслушал оскорблений в адрес своих родителей, сколько вынес критики и бесконечных жалоб? Дядя всегда воспринимал его просто нищим оборванцем, мрачно подумал он. Такая у него судьба — к нему всегда будут относиться неуважительно и отвергать как человека с дурными наклонностями.

— Ну-ну, Хэйта, что значит «вот как»? Давно ты не появлялся в Хорикаве — хотя твоим визитам там никогда не радовались… Твое невнимание к нам, должен сказать, доставляет мне удовольствие.

Киёмори упал духом. Только что он высокомерно ссылался на свою принадлежность к дворцовой страже, а теперь был готов забиться в какую-нибудь щель.

Тем временем его дядя, получив от своих подчиненных краткий отчет о происшедшем, догадался, что здесь делал Киёмори.

— Этого не может быть! Откуда здесь взяться Морито! Как ты посмел сопротивляться? Точно такой же упрямец, как отец. Зачем ты берешь пример со своего нищего отца? Убирайся домой! — проревел он.

Забыв о гордости и злобе, Киёмори смиренно воззвал:

— Неужели это совсем невозможно, что Морито прячется где-то здесь?

Именно в тот момент Тадамаса заметил придворную карету, выезжавшую из Северо-Западных ворот, и с большой поспешностью, вприпрыжку побежал к ней. Он отвесил ей глубокий поклон.

Киёмори повернулся и поплелся обратно. Больше ему ничего не оставалось. Он слышал, как стражники смеялись за его спиной. Затем парня заинтересовало, чья это была карета. Посмотрев назад, он увидел приближавшегося вола. Заходившее солнце горело на покрытых лаком оглоблях и кузове пышной дамской кареты, поблескивавшей серебряными и золотыми украшениями. Бамбуковые шторы оказались наполовину опущены. Карета принадлежала не принцессе, и пассажиров не было видно, но юный погонщик, шагавший рядом, отгонял от кареты мух. Киёмори остановился в тени кедра и стал ждать, пока карета проедет мимо. Когда она поравнялась с ним, он смело заглянул внутрь.

— Ох…

Ему показалось, он услышал голос. Занавеска завернулась вверх, и погонщик получил приказ остановиться. Кто-то высунулся из кареты и позвал его по имени.

— Матушка! — импульсивно отозвался Киёмори и вспрыгнул на оглоблю. — Это та самая карета, которая только что выехала через Северо-Западные ворота? И это вы, матушка?

— Ну да, но что значат подобные вопросы? Ты никогда не бываешь мне рад, когда бы мы ни встретились.

Ясуко была одета как придворная дама и, как обычно, подкрашена. Наряженная в яркое кимоно, она казалась еще моложе и красивее, чем ее помнил Киёмори, — дома или на скачках у реки Камо.

— Твой дядя Тадамаса только что ждал меня у ворот, чтобы поздороваться. О тебе он ничего не сказал, но мне показалось — вы с ним разговаривали?

— Давно ли дядя начал свидетельствовать вам свое почтение и демонстрировать дружеское отношение?

Ясуко засмеялась:

— Как ты меня забавляешь! Не отвечаешь ни на один мой вопрос, но все время пытаешься что-нибудь у меня выведать. Твой дядя очень изменился. Он относится ко мне чрезвычайно почтительно.

— Это он-то, который, как и тетушка, раньше отзывался о вас так дурно?

— Может быть, теперь, Хэйта, ты начнешь понимать, почему я не выносила жить в бедности? Я понравилась ее высочеству и регулярно принимаю участие в танцевальных представлениях во дворце принцессы. Твой дядя теперь по отношению ко мне ведет себя как настоящий слуга, потому что знает — он обязан потакать мне, если надеется достичь успеха в этом мире.

Так вот, значит, как! Киёмори сплюнул под ноги волу. Как похоже на дядю! Что касается посещений его матерью дворца у Северо-Западных ворот, то, вероятно, она заставила Накамикадо употребить его влияние при дворе и теперь умело пользуется своими талантами танцовщицы. Они с дядюшкой два сапога пара! Каждый раз, когда Киёмори встречался с матерью, он чувствовал, что не она ему ближе, а отец, Тадамори, который не был ему настоящим отцом.

Внезапно Киёмори почувствовал разочарование, горечь и печаль. Встреча с матерью сделала его несчастным. Мухи, жужжавшие вокруг вола, стали кусать лицо юноши, и он раздраженно соскочил с оглобли. Но Ясуко с заметным волнением в голосе позвала сына обратно и, глядя лукаво, сказала:

— Хэйта, неужели ты больше ничего не хотел меня спросить?

Киёмори вздрогнул. Ему показалось, что он заметил фигуру, прятавшуюся в глубине кареты, пригляделся и увидел Рурико.

— Хэйта, больше тебе нечего мне сказать? — спросила Ясуко, смеясь. — Рурико, — сказала она затем, — ты не хочешь отдать это Хэйте? — Смущенная Рурико откинулась назад, спрятав лицо за плечом своей спутницы. Ясуко вытащила крупную хризантему и протянула ее Киёмори: — Ее высочество принцесса дала этот цветок Рурико, а та в свою очередь хочет подарить хризантему тебе. Напиши на цветке стихи и принеси их мне в усадьбу Накамикадо — несколько изысканных строк, которые покорят сердце Рурико.

Киёмори застыл в оцепенении, наблюдая, как карета медленно исчезает вдали. Значит, теперь его мать задумала с помощью Рурико переманить его от отца и так отомстить Тадамори! По рассеянности он смял цветок и оборвал на нем все лепестки. Отгоняя стеблем мух, он зашагал обратно к своему посту на перекрестке.

Там его поджидали две лошади и человек. Киёмори чувствовал себя подавленно. Мокуносукэ, дожидавшийся его с нетерпением, также выглядел удрученным.

— Где все остальные? Уже направились домой?

— Мы получили приказ с этой ночи прекратить несение дозоров. А что обнаружили вы у Северо-Западных ворот?

— Все бесполезно. Не следовало мне туда ходить. Где отец?

— Давайте поговорим по дороге. Ну, садитесь на лошадь.

Мокуносукэ проследил, как Киёмори взобрался в седло, и затем сам последовал его примеру.

— Опять во дворец, Старый?

— Нет, домой в Имадэгаву.

Киёмори это удивило. Стражники должны были собраться вечером в караульном помещении, где с ними собирался говорить отец. Кроме того, Тадамори предстояло доложить его величеству и помощнику императора и получить дальнейшие распоряжения.

— Мокуносукэ, с отцом что-то случилось?

— Я слышал, он решил покинуть свою должность во дворце.

— Правда? Все оттого, что нам не удалось задержать Морито?

— Такой человек, как он, не может позволить критику подобного сорта. Придворные клевещут на него, и это ему неприятно. Он не может терпеть несправедливые и двусмысленные обвинения, которые они выдвигают против него… Я не решился спросить у него что-либо еще.

— Это значит, он снова станет жить в уединении? — вздохнул Киёмори и добавил: — И снова в бедности! — Неожиданно доспехи всей своей тяжестью сильнее придавили его к седлу.

Мокуносукэ пробормотал себе под нос:

— О, почему судьба к нему столь сурова? Несправедливо время, зловреден свет! Когда-нибудь удача должна ему улыбнуться!

Киёмори с трудом узнал собственный голос, вдруг прозвучавший чисто и с вызовом, как боевой клич:

— Вот он я, Старый! Разве не ты назвал меня когда-то дитем неба и земли, не ты заметил, что я не инвалид и руки-ноги у меня на месте? Так вот же он — тот, о ком ты говорил! И что это за судьба, которой мы должны прислуживать?

Глава 5.

Притоптанный сорняк

Братья вышли его встретить, их темные фигуры Киёмори, слезая с лошади, увидел под осевшими воротами. Цунэмори, державший на спине трехлетнего Норимори, вскричал:

— Добро пожаловать домой, брат! Отец уже вернулся.

— Гм… Нас не было дома семь дней, маленькие, наверно, скучали.

— Да, у меня хватало забот с Норимори, он не переставал плакать и звать матушку, — начал Цунэмори, но спохватился, взглянув на Киёмори. — Ох да, отец хотел тебя увидеть сразу, как ты вернешься.

— Вот как? Тогда я иду туда. Старый, прими мою лошадь, — сказал Киёмори.

Передав поводья Мокуносукэ, он направился через двор в сторону света, горевшего в покоях отца.

От кухонных печек потягивало дымком. Слуги, вернувшиеся раньше, не сняв доспехи, занимались ужином для многочисленных обитателей дома — готовили рис, рубили дрова и носили картофель и овощи с огорода при кухне. Как и в большинстве домов, принадлежащих воинам, где было мало женщин-помощниц, а бедность мешала нанимать младших слуг, хозяин наравне со слугами-вассалами обрабатывал землю и работал на кухне.

— А, так ты вернулся, Хэйта! Благодарю тебя за труды.

— Отец, должно быть, вы устали после тяжелой недели и чувствуете усталость еще сильнее из-за того, что мы не схватили Морито.

— Мы сделали все возможное, и нам не о чем жалеть. Морито не из тех, кого можно схватить так легко.

— А он не мог убить себя, отец?

— Сомневаюсь. Да, Хэйта, я хочу, чтобы ты кое-что сделал.

— Это срочно?

— Да, возьми какого-нибудь жеребца, отведи в город и продай по любой цене, какую сможешь получить, а затем купи сакэ побольше, сколько сможешь.

— Жеребца? Я вас правильно понял?

— Угу… Посмотрим, сколько сакэ ты принесешь.

— Но, отец, это же больше, чем все мы сможем выпить за три дня! Это слишком унизительно — я не могу идти! Что может быть унизительнее для воина, чем вынужденно продавать свою лошадь?

— Вот поэтому я тебя и посылаю. Иди и постарайся жить так, чтобы твоя жизнь позволила забыть этот стыд. Продай его по любой цене — чем раньше, тем лучше.

Киёмори быстро вышел от отца и прошел на конюшню. Три из семи стоявших там жеребцов составляли самое ценное их достояние. Он тщательно осмотрел остальных. О, эти бессловесные создания, среди них не было ни одного, которого Киёмори не любил! Разве не участвовали все они с ним и с отцом в той опасной кампании на западе в позапрошлом году и не смотрели вместе с ними в лицо смерти? И разве можно сосчитать, сколько раз он их ласкал?

Киёмори знал, что ярмарки лошадей иногда проводились рядом с рыночной площадью, поэтому он направился к дому знакомого торговца лошадьми, продал жеребца и купил сакэ. Три вместительных кувшина погрузили на ручную тележку, и Киёмори помог торговцу довезти тележку в Имадэгаву.

Ужин начался поздно, но была долгая осенняя ночь, подходящая для подобных праздников, редко случавшихся в домах воинов. Созвав всех своих слуг в просторную комнату главного здания, Тадамори распечатал кувшины с сакэ, приказал принести бочонки с рыбой и другими соленьями, обычно хранившиеся до экстренного случая, и призвал всех слуг выпить сакэ.

— Я знаю, все вы устали после семи дней, проведенных в дозоре. По справедливости сегодня вы должны были пить сакэ во дворце, но мой провал не позволяет мне появиться внутри его ворот. Я ушел в отставку со своей должности. Позвольте мне попытаться загладить свою вину перед вами вот таким образом. Конечно, наступит время, когда ваша верность будет вознаграждена. Это сакэ — лучшее сакэ, которое я могу вам предложить, — символизирует мою благодарность к вам, мои вассалы. Давайте же пейте, сколько сможете. Давайте будем пить всю ночь и петь для укрепления нашего воинского духа!

В колеблющемся от ночного ветра пламени светильников сидели слуги, поникнув головами, и безмолвствовали. Они знали, что сакэ обильно текло на ночных празднествах знати, под аккомпанемент музыки, но слуге редко представлялся случай его отведать. От легкого опьянения их сердца переполнялись чувством благодарности к хозяину за его отношение к ним.

И Тадамори сказал:

— Как этот сад подходит нашей бедности — диким изобилием осенних цветов! Итак, выпьем все! Наполняйте ваши чаши, наполняйте сакэ!

Мужчины подняли свои чашечки с сакэ. Во дворце Тадамори заслужил репутацию крепкого пьяницы, и Киёмори, подняв свою чашечку, приступил:

— Отец, сегодня я выпью не меньше половины вашего!

— Что ж, прекрасно, только держись подальше от домов на Шестой улице!

Ответ Тадамори вызвал дружный взрыв хохота, и он сам присоединился к остальным с необычной сердечностью. Киёмори покраснел от огорчения. Как эти басни достигли уха отца? Кто их распускает? Протестовать не имело смысла, и, чтобы отвлечь от себя внимание, он окликнул одного из слуг:

— Хэйроку, Хэйроку, спой нам песню — одну из баллад, популярных сейчас в столице!

— А вы, молодой господин, напойте что-нибудь из мелодий, звучащих в окрестностях Шестой улицы!

— Да кончайте уже с этими шутками!

Голос из противоположного угла комнаты начал популярную балладу, один за другим ее подхватывали новые певцы, в такт захлопали ладоши, кто-то отбивал ритм на кувшине с сакэ. Некоторые поднялись танцевать, некоторые затягивали новые песни. Они пели так же неистово, как и пили, разгорячились и начали ругаться.

— Который раз уже эти придворные устраивают заговор против нашего господина, а теперь они пытаются разорвать связь между ним и его величеством, говоря, что ему не удалось поймать Морито!

— Что? Глупец! Это им не удалось! Разве наш господин не ушел в отставку со своей должности?

— Зачем же его обвинять? И зачем наш господин так смиренно ушел в отставку? Это уж слишком! Аристократы! Во мне закипает кровь, когда я думаю о них! Что обо всем этом думает его величество?

— Если он доверяет нашему господину и любит его, почему не положит конец заговорам и интригам против него? Не видит он, что ли, как ревность придворных медленно убивает нашего господина?

— Да, его величество хотя и правит, но не обладает властью над придворными, и наш господин не может позволить, чтобы его величество огорчался из-за него.

— И аристократы прекрасно это знают!

— Неужели сам господин не признает, что его презирают за то, что он воин, хотя он с придворными одного ранга?

— Тогда почему его величество это допускает? Дайте мне спросить у самого императора! Я буду драть горло, пока этот вопрос не достигнет его ушей во дворце!

— Безумцы! Тупицы!

Слуги замолчали, но продолжали сердито покачивать головами. Притворясь, что не слушал их, Киёмори наблюдал за ними и наконец поднялся. Разведя руки, он обнял головы с обеих сторон от себя.

— Послушайте, вы, воины, к чему эти стоны и сетования? Разве у вас не больше здравого смысла, чем у жаб и ехидн? Наше время еще не пришло. Неужели не можете потерпеть? Разве мы не остаемся пока притоптанными сорняками? Это время все еще не позволяет нам поднять головы. Так должны ли вы по-прежнему жаловаться?

Он прижал их к себе, и крепкий запах разгоряченных тел и винных паров наполнил его ноздри. Горькие слезы горячими каплями падали ему на колени. Как птица притягивает своих птенцов ближе под крыло, так и растроганный Киёмори притянул к себе своих слуг, потребовал еще сакэ и осушил чашу одним глотком.

Привыкшее к клетке животное, выпущенное на свободу в поле и предоставленное само себе, со временем возвращается к дикому состоянию. Варварская природа человека утверждается даже еще быстрее, и верность этой мысли подтвердил Морито, чье превращение в дикаря, казалось, произошло в одну ночь.

— Следует ли мне продолжать жить? Не лучше ли прекратить жизнь? Как я должен поступить с этой сущностью? Они все так же преследуют меня и не дают времени на размышления. Я должен отдохнуть, но за мной гонятся. Я останавливаюсь, чтобы перевести дух, а они опять… Я… я… я… — повторял себе Морито, не понимая, что сущность, с которой он отождествлял себя, умерла.

Той ночью, когда убийца бежал из дома в Ирисовом переулке и загадочным образом ускользнул от своих преследователей, ноги сами несли его, но в какую сторону, Морито вспомнить не мог. Он спал под открытым небом, прятался в дуплах деревьев и ел то, что мог найти, не прекращая неконтролируемого бегства. Его одежда превратилась в лохмотья, на босых ногах запекшаяся кровь смешалась с грязью, а глаза блестели как у дикого зверя.

Морито — просвещенный человек, одаренный от природы, на него возлагались такие большие надежды… Кто бы узнал его в этом облике? Кто бы поверил, что именно он пренебрежительно поглядывал на своих приятелей сверху вниз? Хотя облик этот продолжал дышать, шагать, двигаться. Раньше — жил, теперь — просто существовал.

Его слух обострялся при каждом птичьем крике, а вид кроликов и оленей больше не пугал. В этой «пустыне» с птицами и зверями он чувствовал себя одиноким. Но от малейшего звука приближавшегося человека волосы у него вставали дыбом. Вот они — идут! Перехватив круглый предмет, который он держал в руках, Морито на мгновение застывал в оцепенении, испуганно вращая воспаленными глазами.

От своего верхнего кимоно он оторвал рукав, чтобы завернуть предмет, который он крепко прижимал к себе. То была голова Кэса-Годзэн. С той самой ночи он ни на мгновение не выпускал ее из рук. Просочившаяся кровь смешалась с росой и землей, засохла и затвердела до такой степени, что от всего этого ткань выглядела как лакированная. Более двух недель прошло с тех пор, как бежал Морито, и от головы стал исходить запах разложения. Но он прижимал ее к себе днем и ночью, а когда дремал, то снова видел Кэса-Годзэн как бы воочию.

В ней ничего не изменилось. Он слышал шелковистый шорох ее одежд, когда она близко придвигалась к нему, что-то нашептывая. Морито вдыхал ее аромат, чувствовал тепло прислонившегося к нему тела. Хотя пауки и ткали свою паутину вокруг подушки, сооруженную им из опавших листьев, и бледные, не видевшие солнца грибы прорастали рядом с его головой, они казались менее реальными, чем фантазии, посещавшие его в бреду.

Они с ней снова были мальчиком и девочкой и, как бабочки, кружили над клумбами в дворцовом саду. Затем он видел себя самого, жалкого юношу, страдающего от безнадежной любви — безумно, смертельно. И во сне Морито стонал:

— О, Кэса-Годзэн, отчего ты не смотришь на меня? Никто, кроме тебя, не избавит меня от этих мук, о, бессердечная! Зачем принадлежишь ты Ватару? Сжалься надо мной! Дай мне одну лишь ночь провести с тобой рядом. Позволь один только раз сорвать этот запретный цвет, а после пускай это преступление, более тяжкое, чем все Десять грехов, бросит меня вниз, в бездонную, жаркую яму ада, ибо какое страдание сравнится с тем, что я испытываю сейчас?

И в своих возбужденных снах беглец видел ее закрытые глаза и искал своими губами ее губы. В складках помятого кимоно мелькали ее руки и линия обнаженной груди, но, потянувшись к ней, он уже терял ее, сон растворялся и оставлял его мучиться и тосковать. Проснувшись однажды, беглецу захотелось разразиться плачем и рыдать, пока вся полуночная природа не присоединится к его причитаниям.

Все еще было темно, когда Морито, устав от слез и снов с привидениями, проснулся. Поднявшись на ноги, он машинально двинулся вперед, пошатываясь и спотыкаясь, не соображая, где находится, когда внезапно все его нервы задрожали, реагируя на странное новое ощущение. Казалось, ледяной поток с грохотом пронесся в его мозгу и исступленный рев ворвался в уши, неоднократно повторившись эхом в голове.

Пороги Нарутаки — по дороге к горе Такао с ее кленами!

Наступил рассвет, в небе висела бледная луна. Морито огляделся, впитывая глазами темно-красные кленовые листья по всему склону горы. Никогда еще утренний свет не казался таким кристально чистым. Он еще раз вернулся к нормальному состоянию. Затем события той ночи — 14 сентября — ожили в нем, будто он снова находился там, где они произошли. Грохот порогов Нарутаки и плеск воды вдруг зазвучали как страшные причитания отчаявшейся матери — ржание от ненависти лошади Ватару, смех его друзей-стражников и гневные выкрики толпы.

Повернувшись к порогам, Морито крикнул, будто в ответ:

— Дайте мне умереть! Я не могу живым смотреть миру в лицо!

Покачнувшись, он уцепился за валун и посмотрел вниз, в кипящий поток, и заметил группу камнетесов, двигавшуюся с другого берега, прыгая от скалы к скале, по направлению к нему. Словно молния, Морито развернулся и бросился прочь, быстро вскарабкавшись на вершину горы.

Поднявшись, он положил свой узелок на землю и тяжело упал на колени, переводя дыхание. Пот катился по его телу, и беглец вытер волосатую грудь, часто и тяжело дыша.

Умереть необходимо теперь, когда к нему вернулся здравый смысл, подумал он.

— Прости меня, любимая! — крикнул он затем, воздев руки в молитве. Одно за другим шептал он имена тех, кого знал, моля о прощении, и наконец снял материю с головы. — Теперь взгляни на Морито, который все искупит своей жизнью, — прошептал он. — Посмотри еще раз на мир, ибо я также скоро обращусь в прах.

Оцепенело смотрел Морито на то, что увидел. Волосы, спутанные, лакированные кровью, прилипли прядями к щекам и лбу.

— Ах, возлюбленная моя, разве это ты?

Голова не напоминала ничего, кроме разве что большого глиняного кома. Когда свет заполнил небо, Морито увидел, как сжалась плоть под спутанной сеткой волос; кости выступили, а кожа покрылась пятнами. Уши сморщились и выглядели как высохшие мидии, глаза казались вырезанными из голубого воска с белыми пятнышками. Нигде не находил он тех черт, которыми когда-то восхищался.

И убийца взмолился:

— Дай-нити Нёрай, Дай-нити Нёрай! (Великий просвятитель!)

От маски смерти, лежавшей перед ним, его взгляд обратился к небу. Как огненный шар, вставало солнце. Крыши столицы, Восточные горы и пагоды со шпилями лежали, окутанные туманом, и все, что мог он видеть, было огромное, пылающее колесо света.

Уединенное жилище, где часто бывал настоятель Какуё, стояло во впадине гор Тоганоо, на дороге к Такао, в том месте, где поток от порогов Нарутаки устремлялся к порогам Киётаки. Хотя он был настоятелем храма Тоганоо, но существенную часть времени проводил в Тобе, и жители района привыкли называть его настоятелем из Тобы — Тоба Содзё. Когда-то он был настоятелем храма Энрякудзи на горе Хиэй, но в те времена, когда монахи ходили с оружием, поджигая и грабя, люди слышали, как Тоба Содзё часто говорил, что монах из него никудышный, так как он терпеть не может драки.

Жизнь настоятеля также не была обычной. Вместо того чтобы использовать в усадьбе послушников, он взял прислуживать молодого воина и троих мужчин-слуг, и любопытным, которые не без удивления спрашивали его, кто же живет в усадьбе — монах или мирянин, настоятель важно объяснял, что слуги принадлежат не ему, а персоне высокого ранга из Киото, навещающей его.

Достигший уже семидесятилетнего возраста Тоба Содзё был одним из многочисленных сыновей блестящего и своенравного придворного, прославившегося в свои дни авторством хроники. Какуё унаследовал значительное состояние, духовный сан принял, будучи довольно молодым, но вскоре обнаружил, что монашеская жизнь ему не по вкусу. И тогда, пренебрегая обязанностями, он начал получать удовольствие от своей склонности к живописи. Из-под его кисти появлялся свиток за свитком: плоды язвительного ума, полные сатиры и насмешек. Ничего подобного прежде не бывало; его глаз, воспринимающий критически этот суетный мир, видел людей в их сходстве с животными — обезьянами и зайцами, участвующими в скачках, барсуками в одеждах монахов, важными лягушками в венцах. Его кисть изображала пороки духовенства, экстравагантную нелепость аристократов, их фантастические суеверия, борьбу за власть среди чиновничества и все глупости и пороки человечества.

Однажды поглощенному живописью настоятелю слуга доложил о госте. Отложив кисть и прибор для туши, Тоба Содзё вышел принять посетителя, юного стражника из Приюта отшельника Сато Ёсикиё.

— Завидую я вашей жизни, ваше преподобие. Всякий раз, приезжая к вам с визитом, я убеждаюсь, что человеческая жизнь должна проходить рядом с природой.

— Зачем же завидовать? — отозвался Тоба Содзё. — Я не понимаю, почему вы не выберете ту жизнь, которая для вас наиболее желательна.

— Легче сказать, чем сделать, ваше преподобие.

— Тот, кто живет в горах, тоскует по городу, а городскому жителю хотелось бы жить в горах, — посмеиваясь, заметил настоятель, — и ничто никогда не устраивает всех…

— О, ваше преподобие, рисунки улетают — ветер!

— Эти клочки бумаги? Не обращайте внимания. Лучше скажите: вы приехали сюда любоваться кленами и сочинить одно-два стихотворения?

— Нет, ваше преподобие, я здесь по пути в храм Ниннадзи по делам, имеющим отношение к императорскому паломничеству.

— Да? Просто поразительно, как его величеству не надоест смотреть все эти скачки. Я бы не удивился, если б человеческая раса превратилась в стаю пороков, бегущих сломя голову, а стражники стали бы табуном диких норовистых лошадей. Вот действительно пугающая мысль!

Тоба Содзё резко повернулся в сторону задней комнаты и позвал:

— Эй, парень, созрела ли хурма, о которой я спрашивал? Принеси несколько штук моему гостю.

Ответа не было, но из задней части дома донесся слабый шепот нескольких голосов. Затем к веранде приблизился появившийся из-за угла дома юноша. Несколько камнетесов, живущих поблизости, сообщил он, пришли перепуганные и рассказали, что утром видели странного одичавшего мужчину, который бродил босым по соседним горам. На его кимоно не хватало одного рукава. Они украдкой наблюдали за его передвижениями, последовали за ним и видели, как он исчез в густых зарослях и спрятал там довольно крупный предмет, которым, по всей видимости, дорожил. Заметив приближавшихся камнетесов, это существо моментально скрылось в глубине леса на Такао.

— Ну и что? — воскликнул настоятель. — Зачем беспокоиться по пустякам? Ты думаешь его найти?

— Нет, не то чтобы… Но камнетесы возбужденно обсуждают, не стоит ли его схватить. Они думают, что он разбойник.

— И пусть его, пусть. Сейчас трудное время и даже разбойникам нужно жить. Его будут кормить, если посадят за решетку, но что будет с женой и детьми этого бедолаги? Не так ли, Ёсикиё?

Но Ёсикиё, видимо пораженный какой-то мыслью, отсутствующим взглядом уставился на затянутую облаками вершину горы Такао. Он собирался ответить, но передумал и вместо этого, извинившись за свой долгий визит, быстро покинул усадьбу.

Золотисто-красные плоды хурмы, те, которые не съели птицы, висели на фоне осеннего неба, и звуки стамесок камнетесов разносились безучастным эхом между облаками, накрывшими вершину горы.

Глава 6.

Мальчик с бойцовым петухом

Уже появилась изморозь, и можно было услышать визгливые крики сорокопута. Желтые и белые хризантемы, которые сорняками цвели у дороги, начинали сморщиваться. В воздухе появилась какая-то унылость.

— …Дайте взглянуть. Разве это подходящее место для дома аристократа — на окраине города, в окружении разваливающихся лачуг простолюдинов?

Стоял солнечный октябрьский день, теплый, будто весенний, и Киёмори брел по Седьмой улице с письмом от своего отца к чиновнику из правительства Фудзивары Токинобу в Центральное хранилище, где тот служил. Прибыв туда, Киёмори узнал у младшего служащего, что названный господин совсем недавно отправился в Ведомство наук и образования, чтобы навести там некоторые справки. Получив совет поискать его в библиотеке, Киёмори пустился в путь к Ведомству, расположенному в нескольких шагах от Императорской академии и от Центрального хранилища. Однако там ему сказали, что Токинобу их уже покинул, правда, служащий не только осмелился сообщить, что пошел он домой, но даже дал адрес Токинобу на Седьмой дороге, поэтому Киёмори направил свои стопы туда.

Киёмори ужаснули грязные улицы и убожество тех мест, где он оказался. Ему не встречалось ничего, что напоминало бы особняк. Ни внушительных ворот, ни величественных строений, так гармонично сочетающих стиль династии Тан с исконной архитектурой, характерных для центральной части столицы, где веками располагались правительственные учреждения, дворцы знати и особняки сильных мира сего. Этот район на окраине столицы и кварталы за широкими дорогами немногим отличались от чистого поля с разрозненными поселениями, где оружейники, изготовители бумаги, дубильщики и красильщики следовали своему призванию. Последние осенние дожди затопили улицы, превратив их в речушки и ручейки, в которых уличные мальчишки ставили силки на бекасов или ловили карпов, разжиревших на выброшенных на дорогу экскрементах.

Киёмори остановился, чтобы оглядеться и понять, нельзя ли здесь навести справки, и увидел кучку возбужденных людей, собравшихся в круг.

С той стороны донеслось громкое кудахтанье — петушиный бой! Не успел Киёмори оглянуться, как сам очутился в толпе. С веранды ближнего дома, по-видимому принадлежавшего дрессировщику бойцовых петухов, его жена, пожилая женщина, и несколько детей вытягивали шеи, пытаясь увидеть происходящее. Несколько прохожих под давлением дрессировщика с жестоким лицом были вынуждены присутствовать в качестве свидетелей, а помощник дрессировщика стоял позади, держа корзину с бойцовым петухом. Молоденький парнишка вызывал дрессировщика, а тот громко торговался о сумме пари.

— Монеты — ничего, кроме монет! Низкая ставка не возместит мне повреждения, которые может получить моя птица! Я буду драться за деньги. Ты принес деньги, парень?

— Деньги при мне, — ответил мальчишка лет четырнадцати или пятнадцати на вид. Он был маленького роста, но адресованный дрессировщику смелый взгляд соответствовал вызывающему виду петуха, которого парнишка держал под рукой; он пренебрежительно улыбнулся дрессировщику, и на щеках у него появились ямочки. — Сколько? Сколько ты ставишь?

— Хорошо! Что скажешь на это? — предложил дрессировщик, отсчитав несколько монеток в маленькую корзинку, и мальчик бросил туда такое же количество денег.

— Готов? — Продолжая крепко держать вырывавшуюся птицу под рукой, парнишка присел на корточки, прикидывая расстояние от себя до петуха своего противника.

— Погоди, погоди! Еще есть желающие сделать ставки. Не будь таким нетерпеливым, мальчик. — Дрессировщик повернулся к зрителям и обошел каждого из них, насмешливо, полушутливо приговаривая: — Ну что же вы, это не развлечение — просто смотреть. А если поставить деньги — совсем чуть-чуть?

Сразу же стали звякать монеты. Только после этого появились судья и посредник. Оказалось, что довольно многие из зрителей решили поставить на птицу дрессировщика и лишь некоторые рискнули поддержать парнишку.

— Слушайте, я возмещу остальное за мальчика! — крикнул Киёмори. Он вытащил несколько монет. Их как раз хватило.

— Готовы? — подал сигнал судья.

В напряженном молчании взгляды всей толпы мгновенно притянуло к маленькому участку земли.

— Мальчик, как зовут твою птицу?

— Ее зовут Лев, дрессировщик. А вашу?

— Не знаешь? Это же Черный Бриллиант. Начинаем!

— Стойте! Судья подаст сигнал.

— Удивительно, ты ведешь себя как профессионал!

Обе птицы рвались вперед, вытянув шеи. Судья дал сигнал, и петухи наскочили друг на друга. Затрещала галька, и в воздух полетели окровавленные перья. Бой начался.

В кругу зрителей находился старик, не обращавший внимания на петушиный бой, зато с видимым наслаждением поглядывавший на лица зрителей. На нем были монашеские одежды и соломенные сандалии; он стоял, опершись подбородком на набалдашник посоха, поодаль дожидался сопровождавший его молодой слуга.

— Ах, настоятель из Тобы! — Киёмори пришел в смятение, поскольку петушиные бои запрещались, а настоятель к тому же осуждал любые азартные игры на улицах; он ни в коем случае не должен был это видеть, потому как часто бывал во дворце. Но Киёмори, беспокоившийся о собственных деньгах, не мог просто сбежать, вместо этого он попытался притаиться за своим соседом.

Громкий крик потряс окрестности. Бой закончился. Парнишка сгреб выигрыш, прижал к себе птицу и, слегка задев Киёмори, окрыленный, умчался прочь.

Ошеломленный Киёмори собирался продолжить свой путь, когда неожиданно услышал, как кто-то произнес его имя:

— Молодой человек! Киёмори из дома Хэйкэ, куда направляетесь?

— Ах, ваше преподобие!

В голосе настоятеля не слышалось и намека на укор.

— Ну разве не чудесно? Я также был уверен, что победит птица мальчика, и оказался прав.

Чувствуя чрезвычайное облегчение и набравшись смелости, Киёмори спросил:

— Ваше преподобие делало ставку на бой?

Настоятель искренне рассмеялся:

— Нет, для этого я слишком беден.

— Зато вы правильно угадали победителя.

— Едва ли меня можно назвать знатоком бойцовых петухов. У дрессировщика старая птица, совсем как я, а у того парня — молодая, как вы. Никаких сомнений насчет победителя не могло быть, но ваш выигрыш… Вас обманули.

— Все из-за вашего преподобия. Не будь вас здесь, я бы забрал деньги.

— Нет-нет, вы бы в любом случае проиграли. Неужели непонятно, что сей парнишка является сообщником дрессировщика? А может быть, и не важно, понимаете вы это или нет. А кстати, как поживает ваш отец? Я слышал, он ушел в отставку и живет затворником.

— Да, ваше преподобие. У него все хорошо. Ему неприятно, когда его впутывают в дворцовые интриги.

— Очень понимаю его чувства. Передайте ему, чтобы берег свое здоровье.

— Благодарю вас, — сказал Киёмори, собираясь уходить. — О, ваше преподобие, вы не знаете, проживает ли в этих местах Токинобу из Центрального хранилища?

— Вы имеете в виду того Токинобу, который прежде служил по Военному ведомству? Мальчик, — сказал настоятель, повернувшись к слуге, — ты знаешь?

Слуга ответил, что знает, и показал Киёмори путь по каналу вдоль Седьмой дороги до старого святилища бога врачевания. Особняк находится по другую сторону бамбуковой рощи на территории святилища, сказал он, добавив совершенно излишнюю деталь: названный Токинобу не только считался странным из-за своих тесных связей с домом Хэйкэ, но к тому же был беден; он считался кем-то вроде ученого, а значит, человеком с причудами, и плохо подходил Военному ведомству, и даже теперь в Центральном хранилище его считали весьма эксцентричным. Его особняк, заключил он свой рассказ, вполне вероятно, окажется чем-то удивительным.

— Гм… — задумался настоятель, — должен сказать, очень похоже на вашего отца. Таким образом существуют аристократы, похожие на вашего отца. Молодой человек, скажите вашему отцу, что в горах Тоганоо становится слишком холодно для меня, вскоре я перееду зимовать в свое жилище в Тобу и продолжу там заниматься живописью. Попросите его время от времени меня навещать. — И произнеся эти слова, настоятель повернулся и пошел своей дорогой.

Киёмори миновал бамбуковую рощу у святилища и очутился у плетеной ограды, тянувшейся, по всей видимости, вокруг всей территории. Обветшавшие ворота очень удивили Киёмори, потому что выглядели они крайне неприглядно даже по сравнению с воротами его собственного дома. Он даже боялся позвать привратника, чтобы шаткое сооружение не рухнуло от его крика. Впрочем, особой необходимости поднимать шум не было, так как Киёмори заметил в воротах достаточно широкую щель, через которую вполне можно проползти. Однако он все же решил сообщить о своем присутствии обычным способом и несколько раз громко крикнул. Скоро с противоположной стороны послышались шаги. Петли ворот заскрипели и застонали, сопротивляясь тому, кто с большим трудом пытался их приоткрыть, и внезапно между створками возникло мальчишеское лицо.

— О? — Сорванец уставился на Киёмори, округлив глаза.

Лицо Киёмори озарилось дружелюбной улыбкой узнавания. Они с ним встречались совсем недавно. Но мальчик внезапно оставил Киёмори и в сильном возбуждении, стуча сандалиями, исчез.

Ключ, бивший на территории святилища бога врачевания, протекал по искусственному руслу под стеной, огораживавшей владения, и далее через двор. Наподобие шелка, он петлял и струился через сад, мимо восточного крыла особняка Токинобу, вокруг рощицы и через бамбуковую чащу, пока не исчезал наконец под стеной с другой стороны участка. Особняк этот, по-видимому, в прошлом принадлежал императору, о чем свидетельствовало его пышное природное обрамление. Главное здание и оба крыла особняка находились, однако, в столь плохом состоянии, какое редко встретишь даже за пределами столицы. Но сад заботливо сохраняли во всем его прежнем изяществе, что соответствовало натуре его последнего владельца. Каждый клочок сада выглядел аккуратно и чисто.

Никого не дождавшись, даже младшего слуги, Киёмори заглянул внутрь и в нижней части сада заметил двух молоденьких девушек, стиравших одежду в ручье. Они закатали длинные рукава, а подолы верхнего кимоно подоткнули вверх, открыв белые лодыжки. Он не сомневался, что девушки приходились хозяину дочерьми, и вдруг обрадовался поручению, которое привело его сюда.

Если они были сестрами, значит, тот мальчик доводился им братом. Младшая из девушек все еще носила волосы по-детски — уложенные узлом на затылке; Киёмори заинтересовало, сколько лет могло быть другой сестре.

Они красили нитки, чтобы затем соткать материю. Поблизости стоял красильный чан, и длинные мотки шелка сушились, привязанные с одной стороны к перилам дома, а с другой — к темно-красному клену. Он сомневался, как к ним следовало обращаться, и боялся их испугать, но младшая из девушек внезапно подняла голову и увидела его. Она что-то прошептала на ухо другой; обе вскочили на ноги и, побросав все, что было в руках, унеслись в направлении одного из крыльев дома.

Хотя Киёмори и остался один в компании птиц, плававших в ручье, он не почувствовал раздражения, а решил воспользоваться удобным случаем, чтобы помыть в потоке руки.

— А, Киёмори, как поживаете? Входите, входите, — произнес знакомый голос, который он много раз слышал в собственном доме.

Киёмори низко поклонился в направлении крытой галереи, откуда донесся голос.

Когда Токинобу проводил его в комнату, скудно обставленную, но безукоризненно чистую, Киёмори передал ему письмо от отца.

— А, спасибо, — сказал Токинобу, взяв письмо с таким видом, словно уже знал его содержание. — Вы впервые здесь?

Киёмори скрупулезно отвечал на вопросы Токинобу с тем же чувством, которое испытывал на экзамене в академии. В разговоре, который вел Токинобу, проявлялась не столько педантичность его манер, сколько поглощенность мыслями о старшей дочери. Киёмори смотрел на всклоченную бороду и большой орлиный нос Токинобу с неприязнью, но мысли его блуждали, занятые чарующими образами увиденных у ручья девушек. Очень скоро он понял, что его принимают с гостеприимством, которого вряд ли заслуживал простой гонец. Подали сакэ и внесли подносы с едой. Несмотря на свои грубые манеры, Киёмори мог быть очень чувствительным и реагировать так же чутко, как арфа на малейшее движение воздуха. Он обычно выглядел довольно замкнутым, но не из потребности быть осторожным, а потому что по своей природе предпочитал откладывать суждения на потом. Сейчас же он устроился поудобнее на подушке, отбросив обычную скованность, и непринужденно пил сакэ, предоставив хозяину возможность наблюдать за своим молодым гостем, а сам пытался для себя уяснить, красива дочь Токинобу или нет. Время от времени она появлялась, а затем исчезала, словно дразня; и наконец вошла и села рядом с отцом. Она выглядела зрелой девушкой, хоть и не красавицей, но с белой кожей и овальным лицом. Киёмори с облегчением также отметил, что ее нос вовсе не был орлиным, как у ее отца. Очевидно, она являлась любимой дочкой.

— Это Токико, старшая из тех двух девушек, которых вы видели в саду, — сказал Токинобу, представляя ее. — А младшая, Сигэко, еще ребенок, и вряд ли выйдет, даже если я ее позову. — Хотя он сердечно улыбался, усталость и возраст были заметны в глазах, заблестевших под действием сакэ. Он начал вспоминать о матери Токико, чья смерть заставила его, как и Тадамори, в одиночестве воспитывать своих детей. Когда сакэ развязало ему язык, Токинобу слезливо признал, что не смог прийти в согласие с этим миром и ему не удалось дать дочерям обычные радости беспечного детства. Непроизвольно бросив взгляд на Токико, он добавил: — Ей девятнадцать лет, почти двадцать, а она все еще с трудом способна вымолвить слово перед гостями.

Девятнадцать! Киёмори пришел в смятение. Она же старая! Но ее затянувшееся девичество, подумал он затем, нельзя ставить ей в вину, потому что ответственность за это в какой-то степени лежит на его отце Тадамори. Он подумал о неослабной враждебности придворных. Они несколько лет плели интриги, чтобы вытеснить Тадамори с его привилегированной должности, пока неудача с задержанием Морито не предоставила им долгожданный шанс с позором выгнать его из дворца.

Токинобу был косвенно вовлечен на стороне Тадамори в несчастливые отношения отца с дворцовыми придворными, и роль, которую он сыграл, неблагоприятно повлияла на него и его дочерей. Их детство во многих отношениях походило на детство Киёмори, и теперь он понял, в каком существенном долгу находится отец перед Токинобу.

Чтобы понять обстоятельства, приведшие к уходу Тадамори из дворца, необходимо вернуться к марту 1131 года, когда Киёмори было тринадцать лет. В то время завершилось возведение великолепного храма Сандзю-Сангэн-До с тысячью изображений Будды, и вся столица участвовала в тщательно продуманной церемонии освящения. По такому случаю прежний император Тоба не только пожаловал Тадамори новые владения, но и возвел его в придворный ранг, что считалось беспрецедентной честью для воина. Это решение настолько оскорбило придворную знать, что они сговорились убить Тадамори в ночь пиршества во дворце, на котором он должен был присутствовать.

Анонимное письмо, подброшенное в дом Тадамори накануне пиршества, предупредило о покушении на его жизнь. Прочтя письмо, Тадамори хладнокровно улыбнулся и сказал, что встретит испытание как подобает воину, и в ночь пиршества явился во дворец с мечом. Там, на глазах у подозрительных придворных, он вытащил клинок и прижал лезвие к пучку своих волос. Сталь, сверкнув как лед в свете мерцавших светильников, наполнила опасениями души наблюдавших за ним придворных. Главный министр, проходивший тогда же по одной из открытых галерей дворца, заметил две подозрительные фигуры в полном вооружении, сидевшие в углу внутреннего двора, и окликнул их; скоро появился офицер шестого ранга с намерением разобраться со злоумышленниками, и они ему ответили:

— Мы верные слуги Тадамори из дома Хэйкэ. Нас предупредили, что нашему господину может быть причинено зло.

Придворные, быстро узнавшие о происшествии, пришли в смятение. На следующий день вместе с министром они потребовали наказать Тадамори за появление во дворце вооруженным и в сопровождении воинов. Озадаченный прежний император вызвал Тадамори для объяснения. Выразив, как подобало, сожаление, Тадамори спокойно вынул меч из ножен и показал, что лезвие оружия — просто бамбук, покрашенный серебристой краской. Его слуги, сказал он, всего лишь действовали так, как должны действовать верные вассалы по отношению к своему господину. Император похвалил отца Киёмори за мудрость, но придворные все более и более тревожились при каждом признаке хорошего отношения правителя к Тадамори, а когда узнали, кто предупредил его об их заговоре, вытеснили Токинобу из дворца. И этот несчастный, который и тогда находился в почтенных годах, вскоре обнаружил, что все возможности для его продвижения закрыты.

— Осторожнее, еще лужа! — возбужденно крикнул юный Токитада, указывая пылающим факелом под ноги Киёмори, когда они ощупью пробирались в обход бамбуковой рощи.

Киёмори был пьян, еле на ногах держался. Хотя он утверждал, что без проблем найдет дорогу домой, но Токинобу в этом сомневался и по настоянию Токико послал мальчика проводить Киёмори до пешеходной дорожки на Седьмой улице.

Когда Киёмори собрался уходить, Токико совсем не думала удаляться в свою комнату; она болтала и смеялась, и Киёмори чувствовал нежность взглядов, которые девушка бросала на него. Но, увы, ей было девятнадцать! Это мешало ему, скорее она казалась ему старшей сестрой. Не от того ли, что он сравнивал ее с Рурико? Тем не менее он решил сообщить отцу, что внешностью и нравом Токико вполне ему понравилась. А вот кто действительно увлек его воображение, так это Токитада, шестнадцатилетний брат Токико.

— Эй, Лев, — насмешливо окликнул его Киёмори.

Весело размахивая факелом во все стороны, Токитада отозвался:

— Что тебе, слуга?

— Не слуга, а молодой воин.

— Молодой воин — это слуга-переросток!

— Так что же, юный весельчак, не тебя ли я видел на улице среди участников запрещенного петушиного боя?

— А ты поставил на меня деньги! Значит, тоже виновен!

— Сдаюсь, сдаюсь, — запротестовал Киёмори. — Дай руку — вот уже дорожка — залог дружбы на всю жизнь!

Порывистый зимний ветер с Северных гор немилосердно гнал перед ними опавшие листья, швырял их на жалкие лачуги, которые Киёмори видел днем. Гонимый и сгибаемый ветром, Киёмори исчезал в ночи, а маленькая фигурка на пешеходной дорожке махала ему факелом.

У сыновей Тадамори существовал обычай — каждое утро являться к отцу и официально с ним здороваться. Даже Норимори, самый младший, был здесь, чтобы услышать от отца приветствие, как всегда подчеркнуто учтивое и серьезное. Тадамори также обычно произносил несколько ободряющих слов для своих лишенных матери сыновей, а они относились к этому ритуалу примерно с таким же чувством, как к ежедневному восходу солнца.

Киёмори пересказывал события прошедшего дня:

— Я не обнаружил достопочтенного Токинобу в Центральном хранилище и поэтому направился к нему домой. Я столкнулся с некоторыми трудностями при поиске дороги в этом районе, и мне едва удалось его найти. Он вел себя крайне гостеприимно, и я покинул его в очень поздний час и принес от него вам привет. Ответа на ваше письмо Токинобу не передавал.

Затем Киёмори перешел к эпизоду встречи с Тобой Содзё.

— Таким образом, настоятель, кажется, удовлетворен рисованием… Он принадлежит к знатному роду и, если бы хотел, мог отличиться среди себе подобных, — задумчиво проговорил Тадамори, втайне стыдившийся своей бездеятельности в настоящее время.

— Такова его сущность, он совершенно исключительный человек, — кратко отозвался Киёмори, ему замечание отца показалось совсем не к месту, он был уверен, что тот будет расспрашивать о Токинобу и его дочери Токико. Но вопреки его ожиданиям, он даже не затронул вопрос о браке. Вместо этого отец произнес:

— И кстати, я слышал, что его величество скоро отправляется на богомолье в храм Анракудзюин.

— Да, его величество выезжает утром пятнадцатого октября на освящение Большого зала. Я слышал, он проведет в Приюте отшельника в Такэде две или три ночи, — ответил Киёмори.

— Наверное, ты будешь занят по Ведомству стражи. Я уверен, что после моей отставки ты не пренебрегаешь своими обязанностями, и надеюсь, стараешься вдвойне, служа его величеству.

— Так и есть, отец, но воины недовольны. Теперь они пользуются вами как предлогом для проявления своего негодования. Они не забыли, как двор обошелся с Ёсииэ из дома Гэндзи, который провел несколько лет подавляя восстания на северо-востоке. Хотя ему сопутствовала удача, верховный совет постановил, что эту кампанию Ёсииэ предпринял исключительно по собственной инициативе, и отказался возместить ему затраты, и поэтому Ёсииэ был вынужден продать дом и земли; даже после этого он едва смог заплатить своим воинам. Кому, как не вам, отец, знать, что ваша последняя кампания — блестящая, между прочим, — была вознаграждена настолько скудно, что денег еле-еле хватило для раздачи нашим вассалам. Отсюда все и проистекает — та же самая наша бедность.

— Такова судьба воина.

— А разве справедливо, что аристократы отказывают воину во всех привилегиях и следят, чтобы он навсегда оставался под их игом? Таково их намерение, это нам известно, но каждый воин озабочен своим будущим.

— Все это не важно, ведь мы служим не им, а его величеству.

— Но они обладают правом распоряжаться нашей жизнью и смертью и могут действовать от имени трона, которому тоже служат. Мы не можем напрямую обращаться к его величеству. Что же в таком случае нам делать? Вот почему воины впали в уныние. Вы должны в конце концов вернуться во дворец.

— Время еще не пришло. Сейчас, без меня, они лучше обеспечены.

— Говорят, что Тамэёси из дома Гэндзи, бывший какое-то время в немилости, снова в фаворе во дворце. По слухам, за него перед его величеством хлопотал министр Ёринага. Все эти толки тревожат.

— Хэйта, ты опоздаешь. Нужно пораньше являться на службу. И помни, тебе еще предстоит паломничество.

— Простите, если я вас обидел, — сказал Киёмори, почувствовав, что вызвал недовольство у отца, но вместе с тем он заметил в нем твердость и целеустремленность, которой ему раньше недоставало.

Дворец отшельника в Такэде, к югу от столицы, был любимым приютом прежнего императора Тобы, который находил вид через реки Камо и Кацура настолько привлекательным, что приказал возвести там храм Анракудзюин. Когда стало приближаться время его освящения, император выразил желание построить там рядом с храмом трехъярусную пагоду и пригласил отошедшего от активной придворной жизни Накамикадо Иэнари принять участие в принесении этого дара богам, поручив ему составить проект пагоды и руководить строительством.

Нескончаемая цепочка карет аристократов, процессии священнослужителей в торжественных облачениях и толпы любопытных зевак со всей округи направились к храму, туда же за милостыней, как мухи, слетались нищие. Многочисленная стража была расставлена вдоль дороги, а на берегах рек вокруг селения Такэда и повсюду в местах привалов небо по ночам освещали огромные костры.

Пребывание прежнего императора продолжалось два дня. Ближе к вечеру второго дня полил холодный дождь, и окрестности храма, заполненные народом, странным образом опустели. Большой зал вырисовывался в темноте во всем своем великолепии, призрачно мерцавший в отраженном свете массы бивачных костров.

Стражники наконец-то собрались во временных укрытиях на поздний ужин. Еще накануне каждому выдали долю императорского сакэ, но все были чересчур заняты и раньше не могли его попробовать. Некоторые сушили у огня походные кимоно, другие уже сняли доспехи и принялись за еду.

Один из стражников заметил:

— Возможно, это просто слухи, но Ватару из дома Гэндзи не явился на освящение.

— Ватару? О, муж Кэса-Годзэн. Что с ним сталось?

— Г-м-м… Как раз перед нашим выступлением он внезапно пришел просить отпуск у министра Ёринаги, а тот, видимо, убеждал его пересмотреть решение, но Ватару вручил прошение об отставке дворцовому помощнику, и с тех пор в столице его не видели.

— Ох, что же это значит?

— Вне всякого сомнения, охваченный ненавистью к Морито, убившему Кэса-Годзэн, он отправился его искать, чтобы отомстить. Он не мог более выносить, что на него указывали, как на мужа убитой женщины.

— Едва ли можно порицать Ватару за его чувства. Но нельзя сказать, когда будет найден Морито. Мне все-таки кажется, что он обречен грешить и прожить свой срок, мучаясь угрызениями совести.

— Говорят, его видели в горах Такао или рядом с Кумано. На самом деле таких рассказов я слышал много, поэтому он должен быть жив.

Пока стражники беседовали таким образом, сияние огней между деревьев у дальней стороны дворца говорило, что окружение прежнего императора — придворные, высшее монашество и дамы — вероятно, коротало время за поэтическим соревнованием; из покоев императора, однако, не доносилось звуков музыки; вокруг них лежала темнота, и лишь струи дождя казались светлее.

— Здесь ли Ёсикиё? Кто-нибудь видел Ёсикиё? — Из ночи внезапно вынырнуло озабоченное лицо Киёмори с округлившимися глазами. Несколько стражников звали его, убеждали задержаться и выпить с ними сакэ, но Киёмори покачал головой и встревоженно продолжал: — Сейчас нет времени. Хоть это и не точно, но я слышал, что один из вассалов Ёсикиё в полдень взят под стражу Полицейского ведомства. За какую-то драку на улице, у ворот Расёмон. Я только что услышал об этом и боюсь, Ёсикиё еще не знает. Не могу его найти, но если кто-либо из вас знает, где он, передайте все это ему.

Хотя Киёмори недолюбливали придворные из дворца, но искреннее, сердечное отношение к друзьям по оружию сделало его популярным среди стражников, и в такие моменты, как этот, они просто рвались ему на помощь.

— Что! У ворот Расёмон? Его ждут неприятности. Чем скорее он узнает, тем лучше.

Обеспокоенность Киёмори заразила всех остальных, и стражники вскочили на ноги. Четверо или пятеро из них поспешили под дождем в различных направлениях.

Глава 7.

Воин прощается

Ёсикиё никак не могли найти. В выделенных стражникам домах его не было. Кто-то предположил, что неожиданные задания могли задержать его в свите господина Токудайдзи. Один из стражников спросил:

— Его все еще не нашли? Интересно, что его задерживает.

— Вы уверены, что Ёсикиё слышал о случившемся? Само собой, он не такой трус и не бросит вассала в беде!

— Будет лучше, ежели мы дадим ему знать.

Стражники топтались на месте, озабоченные и озадаченные, едва попробовавшие выданного им сакэ и раздраженные тем, что Ёсикиё никак не появляется. Они с нетерпением ждали, когда все разъяснится.

— Что бы ни случилось, но заставить людей Тамэёси освободить его будет ох как непросто… Что Ёсикиё может сделать?

Люди устали, и некоторые, несмотря на тревогу, уже заснули, другие дремали, а оставшиеся были одурманены сакэ.

Наконец Ёсикиё показался у одного из домиков, поздоровался и сообщил:

— Я доставил вам много хлопот, но теперь уезжаю. Собираюсь вернуться к рассвету, в крайнем случае присоединюсь к вам на обратном пути. Не беспокойтесь обо мне.

Ёсикиё был в одеждах для верховой езды и держал на поводу лошадь. Сопровождал его лишь один парнишка с горящим факелом в руке.

Охранники весьма удивились спокойствию Ёсикиё. Воин — к тому же талантливый сочинитель стихов — и так себя ведет в критический момент, подразумевали их изумленные взгляды.

Киёмори начал увещевать Ёсикиё за его безрассудство. Понимает ли он, вопрошал Киёмори, что от Тамэёси, прежнего начальника стражи дома Гэндзи, не дождешься добрых слов о воинах, сменивших во дворце его людей? Он — злейший их враг, всегда готовый воспользоваться оплошностью стражников дома Хэйкэ. Ёсикиё стоит сначала очень хорошо подумать. Злая воля Тамэёси всем известна, и невозможно предсказать, какие западни заготовил он для Ёсикиё. Одному ехать опасно, они все должны поехать с ним в качестве стражи и быть готовы на силу ответить силой.

— Все сюда, — вскричал Киёмори, — мы поедем с Ёсикиё и спасем его вассала!

Несколько человек крикнули: «Вот здорово!» — и стали шумно собираться вместе, с наслаждением смакуя мысль о перепалке, и жаждали крови. Около двадцати воинов окружали теперь Ёсикиё, непрестанно выкрикивая:

— Марш вперед! Марш вперед!

Ёсикиё не двинулся с места, но выбросил руки в их сторону, чтобы удержать.

— Подождите, вы ведете себя как дети по пустяковому поводу. Не забудьте, у каждого из вас есть здесь свои обязанности, и нам не нужны беспорядки во время торжеств. Так как мой гонец послужил причиной этих волнений, мне одному следует ехать на переговоры о нем. Просто делайте вид, будто ничего не случилось.

Успокоив стражников, Ёсикиё резко отвернулся от Киёмори, словно его раздражала вся эта суматоха, и, приказав своему юному конюху держать факел повыше, пришпорил лошадь и исчез в темноте под дождем.

Ранее в тот же день Ёсикиё послал своего доверенного слугу Гэнго отвезти несколько стихотворений некоторым дамам, служившим у госпожи Тайкэнмон, матери императора и бывшей супруги экс-императора Тобы. Госпожа Бифукумон, ради которой Тоба расстался с госпожой Тайкэнмон, сопровождала Тобу во время обряда освящения храма, и Ёсикиё, принадлежавший к свите императора, не мог не вспомнить, что госпожа Тайкэнмон проживала теперь одиноко и друзья навещали ее редко. Тогда он собрал несколько стихотворений, написанных им за урожайное двухдневное путешествие, адресовал их различным знакомым поэтессам из окружения госпожи Тайкэнмон и послал их с Гэнго в столицу. Попал ли Гэнго в переделку на пути в столицу или возвращаясь обратно, для Ёсикиё было несущественно — мысли его, как стрелы, устремились в усадьбу Тамэёси. Хотя Киёмори и другие стражники посчитали Ёсикиё слишком безмятежным, он очень хорошо знал репутацию человека, с которым собирался встретиться. Гэнго, самый любимый его вассал, оказался в опасности, и, если бы понадобилось, он был готов отдать за него жизнь. Воин подгонял лошадь и возносил молитвы, чтобы успеть прежде, чем Гэнго будет причинен какой-либо вред.

Почти наступила полночь, и дождь кончился. Луна мерцала сквозь облачную вуаль и таинственно сияла на крыше усадьбы и призрачных воротах. Готовившийся отправиться на покой Тамэёси услышал громкие удары в ворота и сердитое ворчание ночного сторожа. Тамэёси собственной персоной вышел узнать, что случилось, обнаружил Ёсикиё, проводил его в комнату, выходящую во внутренний двор, и там, при пляшущем свете фонаря, выслушал его рассказ.

Ёсикиё нашел, что Тамэёси совсем не такой страшный человек, каким его представляли людские толки. Обстоятельства сложились против него, и Тамэёси, внук знаменитого вождя, являлся всего лишь главой воинского дома. Тамэёси из дома Гэндзи было сорок лет с небольшим. Он имел приятные манеры и склонность уступать разумным доводам.

— Разумеется, я отлично вас понимаю. Я немедленно разберусь в существе этого дела. В настоящее время слишком много говорят о стычках между моими людьми и воинами стражи. Если ваш гонец задержан без причины, его освободят без промедления. Эй, там, Ёситомо! — крикнул Тамэёси через двор в направлении комнаты, находившейся с другой стороны. Ёситомо, старший его сын, явился очень скоро, сел на колени на веранде, на почтительном расстоянии, и учтиво спросил, что угодно. Ёсикиё посмотрел на юношу одобрительно — молодец, хороший сын!

Обменявшись с отцом несколькими словами, Ёситомо отправился собрать вассалов и слуг и допросить их; через краткий промежуток времени он появился снова и опустился на колени снаружи, в саду.

— Я привел гонца достопочтенного Ёсикиё и одного из наших воинов, задержавших его.

У Гэнго распухло лицо, будто его сильно избили. Он не ожидал увидеть своего господина и залился слезами.

— Чей ты пленник? — спросил Тамэёси.

— Вашего сына, достопочтенного Ёсикаты.

— Причина твоего ареста?

Ёситомо ответил вместо пленника, объяснив, что произошло около полудня сего дня. Гэнго, рассказывал он, был остановлен у ворот Расёмон и допрошен воинами Ёсикаты из-за того, что нес, как казалось, официальный документ. Гэнго отказался отдать свиток, утверждая, что он послан некоторыми дамами к его хозяину, и добавил, что воины ни в коем случае не прочитают этот текст.

— И тогда?

Ёситомо продолжал:

— Как мне сообщили, Юигоро выхватил свиток у Гэнго и стал его топтать, а Гэнго в ярости на него набросился, крича, что оскорблен не он, а его господин. Другие воины, находившиеся у ворот Расёмон, накинулись на Гэнго, основательно его отделали и посадили за решетку.

— Так. Позвать Ёсикату, — приказал Тамэёси.

Скоро явился юноша лет двадцати, не более того. Тамэёси отчитал его за дурное поведение воинов, находившихся при исполнении своих обязанностей, а когда кончил говорить, внезапно поднялся и ударил сына ногой, и тот свалился с веранды в сад. Тогда, повернувшись к Ёсикиё, Тамэёси сказал:

— Теперь я предоставляю вам разобраться по вашему желанию с моим воином. За все случившееся я виню себя и сам явлюсь во дворец госпожи Тайкэнмон принести извинения. Я глубоко сожалею о происшедшем с вашим вассалом. Все это чрезвычайно прискорбно, и я прошу вас не держать на меня зла, а попытаться забыть это недоразумение.

Удивленный и успокоенный таким непредвиденным разрешением дела, Ёсикиё просил Тамэёси быть снисходительным с Ёсикатой и его воином, а затем вместе с Гэнго покинул усадьбу, в которой он рассчитывал встретиться с наихудшим.

Нельзя отрицать, Тамэёси произошел из выдающегося рода, восхищенно думал Ёсикиё, такой воспитанности, как у него, не найдешь у простых воинов. Однако его упорно преследовали дурные предчувствия. Тамэёси выжидает подходящего момента; очевидно, этот человек не забыл, какие унижения всю жизнь терпел от аристократов его дед, и Тамэёси сурово ждал своего шанса отомстить.

Вокруг Ёсикиё лежала столица, погруженная в сон. Луна невозмутимо плыла, прячась иногда в завесе облаков. И хотя не слышно было погребального пения, он не сомневался, что это спокойствие продлится недолго.

— Итак, ты женишься на ней? — спросил Тадамори сына, а тот густо покраснел, услышав подобный вопрос, и ответил только:

— Ох…

Других слов не понадобилось — эти двое понимали друг друга очень хорошо.

Три ночи подряд, как того требовал обычай, Киёмори тайно пробирался в усадьбу рядом со святилищем бога врачевания, чтобы добиваться руки своей будущей жены. Переполненный радостью, невзирая на холод, щипавший уши, шагал он по промокшим дорогам. В усадьбе царила темнота, все погрузилось в сон, лишь один слабый огонек за поднятой занавеской комнаты Токико струил свет в ночь. Для Киёмори он символизировал любовь, манил его с самого края вселенной, наполнял видениями, более волнующими, чем самые пылкие его сны. И для тех двоих, расстававшихся на рассвете, что-то более глубокое, чем страсть, казалось, до неузнаваемости преображало пение петухов или покрытые инеем сучья деревьев, и весь мир растворялся в поэзии.

В привычных обстоятельствах Токико как невеста Киёмори переехала бы в его дом в Имадэгаву, но в данном случае молодые стали жить в более просторной усадьбе Токинобу. Друзья обеих семей согласились, что союз между бедным домом воинов и обедневшим аристократом был чрезвычайно уместен.

Киёмори и Токико поженились в декабре того же года.

Чтобы внести свой вклад в свадебное торжество, Токитада зарезал и ощипал своего боевого петуха-победителя, которого долго скрывал от родителя, и преподнес его Киёмори.

— Что такое? Ты зарезал на ужин своего драгоценного петуха?

Токитада лишь ухмыльнулся.

Киёмори крайне изумился. Пылкий характер этого, в сущности, ребенка временами лишал его дара речи. Какие неизмеримые глубины предстояло ему открыть в обретенной им жене, сестре этого парнишки?

Следующей весной 1138 года Токико поняла, что носит ребенка, и сказала мужу. Киёмори выслушал ее молча, покраснев от смятения. Угрызения совести при воспоминании об одной ночи, проведенной в объятиях женщины с Шестой улицы, охватили его и смешались с осознанием того, что в двадцать один год он станет отцом.

— Вы не рады? — запинаясь, спросила Токико.

Боясь, что причинил ей боль, Киёмори быстро ответил:

— Я счастлив — да, но мы — воины, и обязательно должен родиться сын. — Будь он аристократом, то возносил бы молитвы о рождении дочери, которая выросла бы несравненной красавицей и добилась чести стать императорской наложницей, но подобные мысли не приходили ему на ум. Проявления родительской любви как таковой не волновали его.

Снова наступила зима. Ноябрьским утром после сильного снегопада, когда у комнаты роженицы лежали глубокие сугробы, раздался плач новорожденного. Служанки Токико поспешили к молодому отцу и поздравили с рождением сына. Ликующий Киёмори не мог ничего предпринять — лишь мерить шагами помещение между комнатой роженицы и собственными покоями.

— Старый, выводи лошадь, мою лошадь!

Мокуносукэ, как и несколько других вассалов, переселился вместе с Киёмори в его новый дом.

— Молодой господин, как вы, наверное, счастливы!

— Я успокоился, просто успокоился!

— Вы направитесь теперь в святилище, возблагодарить богов?

— Нет. Прежде всего я должен увидеться с отцом в Имадэгаве. Старый, снег глубок… Ты должен остаться здесь.

Киёмори выехал за ворота. Приблизившись к бамбуковой роще, он услышал сзади громкие крики. Его звал брат жены, Токитада.

— Я пройду с тобой часть пути, бамбук перекрывает дорогу, — заявил он, догнав лошадь Киёмори.

Отяжелевшие от снега бамбуковые стебли пригнулись к земле и перегородили путь. Токитада выхватил кинжал и стал один за другим рубить нагруженные снегом стебли, прыгая вперед, как заяц, и то и дело оглядываясь с торжествующим видом.

— Спасибо, этого хватит! — крикнул Киёмори, с трепетом наблюдавший за проворным и находчивым пареньком. Его мысли вернулись к ребенку, появившемуся на свет этим утром, и тепло пробуждавшейся отцовской любви затопило его целиком. Тот сын — вне всяких сомнений — самый настоящий, собственный его ребенок от Токико!

Насколько он мог видеть, крыши Киото, Восточные и Западные горы, опоясывающие столицу, покрывал глубокий снег. Одинокая фигура, галопом скакавшая по улицам, пугала случайных прохожих, вызывала удивление и тревогу. Киёмори достиг ворот Имадэгавы, вскоре оказался лицом к лицу с отцом и объявил, задыхаясь:

— Наконец родился — сын!

— Пришел, значит… — отозвался отец, и его глаза наполнились слезами.

Киёмори самому едва удавалось сдерживаться, когда он смотрел на человека, почитаемого им больше, чем отец. Какая-то странная судьба свела их вместе. Они стояли перед неясным будущим, предзнаменования грядущих напастей теперь казались очевидными. За прошедшие три года многочисленные усадьбы были сожжены дотла. Могущественные монастыри сражались друг с другом с растущей жестокостью, разрушая храмы и пагоды, устраивая со своими наемниками марши на столицу, чтобы подкрепить требования к властям. И в то же время рождение сына императора Сутоку, престолонаследника, раздуло вражду между двором и правительством настоятелей монастырей, так как экс-император Тоба провозгласил своего младенца-сына от госпожи Бифукумон наследным принцем и преемником трона.

Рост беспорядков по всей стране и общее беспокойство побуждали императора-инока Тобу посылать за Тадамори и умолять его еще раз принять должность при дворце. И Тадамори в то самое время, когда родился его внук, согласился наконец принять пятый ранг и должность в Ведомстве правосудия. Киёмори, по желанию прежнего императора, также продвинулся по службе, и звезда дома Хэйкэ, кажется, начала восходить.

Хотя ревнивые придворные не осмелились противиться восстановлению Тадамори во дворце, но вскоре начали плести интриги и обвинять его в измене. Разнесся слух, будто Тадамори тайно ухаживает за Арико, дочерью аристократа Фудзивары, придворной дамой при императорском дворе, ставшей к тому же кормилицей престолонаследника. Враги Тадамори были уверены, что его связь с женщиной, находившейся на службе у соперника Тобы, означает для него смертный приговор. Но прежний император уже какое-то время знал об их отношениях и даже, о чем придворные не подозревали, поощрил и одобрил брак, в котором у Тадамори уже родились двое сыновей.

Тоба Содзё, прошедший жизненный путь, смеясь над этим миром своими рисунками, умер осенью 1140 года в расцвете лет. Умирая, он сказал:

— Хоть я и монах, но после моей смерти не устраивайте никаких монашеских обрядов. Я слишком долго насмехался над настоятелями и монахами, обнаруживая хвосты, выглядывающие из-под их облачения. Хоронить меня с торжественными песнопениями и молитвами — это было бы в самом деле величайшей шуткой.

Настоятель лежал на циновке в доме под соломенной крышей, не слыша звуков падавших листьев и подавленного шепота скорбящих, их обмена байками о его жизни и его странностях. Самый близкий родственник, придворный высокого ранга, потребовал, чтобы погребение, на которое и настоящий, и прежний император прислали своих представителей, сопровождалось простейшими обрядами; придворные, прибывшие в каретах, путь от селения Тоба до уединенного жилища в горах проделали пешком вместе с простолюдинами.

— Достопочтенный Ёситомо — вот уж не ожидал!

Сато Ёсикиё покинул своего спутника, чтобы обратиться к Ёситомо из дома Гэндзи, старшему сыну Тамэёси, а тот быстро отступил на обочину дороги и весьма учтиво приветствовал Ёсикиё:

— Встретив вас лишь однажды, той ночью, я сомневался, вас ли вижу… — начал он.

— Я сожалею, что той ночью мне пришлось так поздно вторгнуться в ваш дом по делу моего вассала. С тех пор я не встречал вашего отца, но прошу вас снова передать ему мои извинения, — ответил Ёсикиё.

— Нет, должен со стыдом признать, то была наша вина. Вы прощались с настоятелем?

— Мы были едва знакомы, но если бы представилась возможность встречаться с ним снова, я бы с радостью приезжал сюда, — сказал Ёсикиё. Подозвав своего спутника, он кратко представил его: — Киёмори из дома Хэйкэ. Вы знакомы?

— А? Да, конечно.

Ёсикиё наблюдал, с каким нескрываемым удовольствием молодые воины поприветствовали друг друга, и ему неожиданно пришло в голову, что эта случайная встреча может стать чем-то значимым. Воин из дома Хэйкэ и офицер Полицейского ведомства — Хэйкэ и Гэндзи!

— В скором времени я направлюсь на восток, чтобы обосноваться в Камакуре, на моих землях, где проживает столько моих сородичей. Обязательно навестите меня, если будете в тех краях, — сказал перед уходом Ёситомо.

Ёсикиё, всегда сдержанный, казался еще более неразговорчивым, чем обычно. Такие молчаливые натуры не привлекали Киёмори. Они продолжали путь в молчании, пока не дошли до перекрестка, где Киёмори начал прощаться. Тогда Ёсикиё спросил:

— Держите путь домой?

— Да, меня с нетерпением ждут жена и сын. В последнее время встречи с сыном доставляют мне величайшую радость.

— Сколько ему лет?

— Два года ровно.

— Насколько это, должно быть, милый ребенок! Невозможно объяснить нежность, какую человек испытывает к ребенку… Вы должны поспешить к нему.

И они разошлись в сумерках в разные стороны.

Через месяц, 15 октября, Ёсикиё пропал.

Не поверив этому известию, Киёмори расспросил друзей и знакомых о происшедшем и узнал, что накануне исчезновения Ёсикиё вышел из Ведомства императорской стражи вместе с родственником чуть старше его. Они направились домой, обсуждая бессодержательность человеческого существования, и разошлись, договорившись о встрече на следующее утро. Но в ту ночь родственник внезапно почувствовал себя плохо и скончался, и Ёсикиё, который пришел утром на встречу, стоял у дома родственника и слушал скорбные крики его молодой жены, престарелой матери и маленьких детей. На том самом месте и в то самое время он обнаружил, что не может горевать с ними, потому что смерть, неизбежная участь всех людей, была в конце концов обычным явлением, банальностью, повторившейся еще один раз на его глазах. Вслед за этим Ёсикиё от дома своего родственника пошел во дворец, где подал прошение о своей отставке, и, ни слова не сказав друзьям, вернулся домой. Его внезапный уход озадачил дворцовые круги; никто не мог найти объяснения его странному поведению, поскольку прежний император высоко ценил Ёсикиё как одаренного поэта, и даже ходили слухи, что вскоре он должен был возглавить Ведомство императорской стражи.

Позднее, когда Ёсикиё вернулся домой, он показался слугам обезумевшим, и они озабоченно прислушивались к доносившемуся из внутренних покоев плачу его молодой жены, где Ёсикиё уединился с ней на какое-то время. Затем он вновь появился и выглядел чересчур спокойным, но когда выбежала его горячо любимая четырехлетняя дочурка и вцепилась в него, Ёсикиё свирепо оттолкнул ее и сказал себе:

— Раз я должен покинуть этот мир и принять духовный сан, мне надобно позабыть о всех моих привязанностях.

Затем он вытащил кинжал, обрезал себе волосы и бросил их на родовую дощечку в семейной молельне, после чего бежал от жалобных причитаний своих домашних.

Через десять дней стало известно, что Ёсикиё принес обеты монашества и принял буддистское имя Сайгё. Нашлись и такие, кто даже видел его у храмов на Восточных горах.

Киёмори в недоумении выслушал от своего тестя разъяснение происшедшего:

— Трудно поверить, что такой молодой и такой одаренный человек мог принять это решение по простому побуждению. Вероятно, Ёсикиё сделал обдуманный выбор в пользу лучшего образа жизни.

Киёмори решил получить более удовлетворительное объяснение от своего отца, но скоро просто позабыл об этом, поскольку надвигавшиеся на него одно за другим события оказались более тревожными, чем исчезновение его друзей; он чувствовал, как набирала силу его способность предвидения.

Глава 8.

Комета над столицей

В декабре 1141 года двадцатидвухлетний император Сутоку был свергнут с престола, а трехлетнего сына прежнего императора Тобы и госпожи Бифукумон объявили правителем и в соответствии с традициями возвели на престол. Правда, никого это не удивило.

Менее месяца спустя, в середине января, по безлиственному лесу в Восточных горах в одиночестве пробирался молодой монах; он собирал хворост, сбитый сильным снегопадом. Немногие узнали бы в нем Ёсикиё из дворцовой стражи, хотя монашеская одежда плохо сидела на нем.

— Ах, вы ли это?

Сайгё остановился, услышав, как его кто-то окликнул.

— Это ты, Гэнго?

— Вас не оказалось в вашем жилище, и в храме мне не смогли сказать, где вы можете быть. Я подумал, что вы спустились вниз, в столицу, и уже шел туда вас искать. Что это вы делаете?

Сайгё широко улыбнулся:

— Я вышел собрать вязанку хвороста, но в этой тихой долине я так погрузился в свои мысли и очнулся, лишь заметив, что солнце заходит.

— Хворост? Увы, вы собираете хворост! — С этими словами Гэнго быстро выхватил связку прутьев у своего бывшего господина и спросил, не направлялся ли уже Сайгё обратно к своему жилищу.

— Тебя привело какое-то срочное дело? — спросил Сайгё.

Гэнго живо ответил:

— В вашей семье все хорошо. Я избавился от дома, слуг и лошадей. Вы также лишены прав на ваши усадьбы.

— Большое тебе спасибо. Не могу выразить, как я тебе благодарен, что все это сделано.

— Ваши родственники также, кажется, больше не надеются, что вы когда-либо передумаете, а хозяйка с вашей дочерью очень скоро переедет жить к родителям.

— Значит, они наконец отказались от меня? Эта новость глубоко меня осчастливила.

Пока Ёсикиё говорил, выражение его лица смягчалось. Последние беспокоившие его мысли касались жены и дочери.

Они дошли до тростникового убежища Сайгё, неуютной хижины позади главного здания храма. Сайгё собрал вместе несколько стихотворений, разбросанных на столике, отставил в сторону прибор для туши и присел настрогать кинжалом щепок на растопку. В это время Гэнго вымыл в ручье неподалеку крупу, которую он захватил с собой, и поставил на очаг горшок.

Несмотря на неоднократные запреты Сайгё, бывший его вассал Гэнго время от времени приходил к нему в гости и настаивал, что будет навещать монаха даже под угрозой смертной казни.

Приготовив ужин, Сайгё и Гэнго как равные по рангу братья-монахи сели к очагу. И даже приступив к еде, они продолжали разговаривать.

Вскоре после отъезда своего господина Гэнго с соблюдением всех формальностей объявил о намерении стать монахом и, еще не обрезав волосы, выбрал буддистское имя Сайдзю. Он с нетерпением ждал момента, когда сможет присоединиться к Сайгё в его пристанище. Однако Ёсикиё не соглашался одобрить переход Гэнго в монашество и, чтобы испытать его еще, советовал подождать год-другой.

— Я почти забыл об этом, — сказал Гэнго, кладя перед Сайгё свиток.

Это письмо, доставленное гонцом от госпожи Тайкэнмон, писалось несколькими женскими руками, и его было трудно разобрать из-за массы сообщений и стихотворений, теснившихся на странице. Сайгё поднес его ближе к огню и сморщил брови, силясь расшифровать текст. Прочитав письмо до конца, он ничего не сказал, просто уставился на колеблющееся пламя очага.

Его знакомые поэтессы, прислуживавшие госпоже Тайкэнмон, сообщали новости о себе и своей хозяйке. Госпожа Тайкэнмон, писала одна из них, живет одиноко и при различных обстоятельствах выражала горячее желание удалиться в монастырь. Это можно понять, подумал Сайгё. Теперь такой шаг казался неизбежным. Ее сын Сутоку свергнут, и будущее также стало неопределенным. К тому же она, которую в свое время превозносили как самую прекрасную даму, уже достигла сорокалетнего возраста. Глубоко сочувствуя Сайгё, Гэнго беспокоился и о своих знакомых, находившихся у нее в услужении. Если они не последуют за своей госпожой в монастырь, то где им обрести защиту от грядущих переворотов, которые он предвидел?

Молчание нарушил Гэнго:

— Вы слышали о Морито?

Сайгё, завороженно созерцавший красоту белой золы и светившихся угольков, резко поднял голову.

— Морито? — переспросил он, словно пытаясь воскресить далекое прошлое.

— В декабре его имя исключили из официального списка преступников. Один странник, прибывший недавно из Кумано в Кюсю, рассказал, что Морито стал монахом. Это тот самый Морито, который пять лет назад убил Кэса-Годзэн и скрылся. Он принял имя Монгаку, а прошлой осенью дал обет покаяния — сто дней не выходить из священных вод водопада Нати.

— А, Морито… Чтобы обуздать плоть, ничто не сравнится с водопадом Нати, но нет другого пути к спасению, кроме добрых дел.

— Как поведал мне тот странник, он ходил к водопаду Нати посмотреть, каков этот безумец монах, и нашел там Монгаку совершенно побелевшего, обвязанного вокруг пояса грубой соломенной веревкой, хриплым голосом возносившего молитвы, погрузившись в бурные воды, — вид, от которого у любого человека кровь стынет в жилах! Монгаку, говорят, несколько раз терял сознание и утонул бы, если б не смотритель водопада. Рассказывают, что его лица и запавших глаз почти не видно из-под волос и бороды, и он едва напоминает человеческое существо.

— Так вот что с ним произошло. — Вытянув из огня горящую головешку, Сайгё принялся вычерчивать на золе в очаге какие-то слова.

В голосе Гэнго, когда он рассказывал о самоистязании Морито, прозвучала нотка симпатии. Гэнго принадлежал к числу тех, кто наиболее резко осудил Морито, и Сайгё, бесстрастно слушая его отчет, подумал, что обнаружил в Гэнго определенное непонимание жизни затворника, греющегося у тихо потрескивавшего огня. Откуда Гэнго мог знать, подумал Сайгё, что это негероическое существование доставляет мучения, еще более сильные, чем ледяные потоки водопада Нати, падающие с трехсотметровой высоты? Откуда Гэнго мог понять, что Сайгё, с тех пор как бежал из дома в Восточные горы, ни единой ночи не спал спокойно и во снах его преследует плач любимой дочурки, от которой он себя оторвал?

Кто мог знать, что днем, когда он выполняет свои обязанности водоноса и дровосека, в то же время складывая стихи, вздохи ветра в вершинах деревьев в нижней долине или сосен, окружающих храм, напоминают ему рыдания его молодой жены и так беспокоят по ночам, что сон более не приходит к нему? Никогда больше Сайгё не обретет покой. Он оторвал живые ветви от древа собственной жизни. Раскаяние и сочувствие к своим любимым будут преследовать его до конца дней. Под струями водопада Нати Морито избавлялся от тех же мирских страстей и мук, которые суждены человеку природой, и искал обновления в священных водах. Оба они жаждали освободиться от честолюбия и желаний, вечно терзающих человека.

На золе в очаге Сайгё снова и снова вычерчивал слово «сострадание». Ему еще предстояло научиться принимать жизнь с ее добром и злом и, добившись единения с природой, узнать, как любить жизнь во всех ее проявлениях. Поэтому он оставил дом, жену и ребенка в этом опасном городе. Он бежал, чтобы сохранить собственную жизнь, не ради грандиозной мечты о спасении человечества; он принимал обет, не думая о воспевании сутр Будде; он не стремился пробиться в одетые в парчу ряды высшего монашества. Лишь передав себя природе, он мог наилучшим образом позаботиться о своей жизни, узнать, как должно жить человеку, и в этом обрести покой. И ежели кто-либо обвинил бы его, что монахом-то он стал не ради очищения мира и несения спасения людям, а из себялюбия, то Сайгё был готов признать эти обвинения справедливыми и согласился бы, что заслужил и поношения, и плевков как лжемонах. Хотя, если бы ему пришлось отвечать за себя, он бы сказал, что те, кто не научился любить свою жизнь, не могут любить человечество, и он ищет путей полюбить свою жизнь. У него отсутствовал дар проповедовать спасение или наставления Будды; он просил только, чтобы ему позволили существовать так же скромно, как живут бабочки или птицы.

На следующее утро — 19 января — Сайгё оставил свое пристанище и отправился в столицу на Четвертую улицу. Валил снег, и он испытывал искушение повернуть назад, но мысль о письме, доставленном Гэнго, заставляла его продолжать путь. Сайгё довольно давно не видел своих знакомых дам, и кто мог сказать, какие изменения произошли с ними и что ждало их всех впереди? Перейдя мост, покрытый глубоким снегом, он направился в сторону дворца госпожи Тайкэнмон. На одном из перекрестков, несмотря на бурю, собралась толпа. Раздавались крики:

— Их высылают!

— Двое узников!

— Это муж и жена, но кто они такие? В чем их преступление?

Сайгё попытался свернуть на другую дорогу, но и она оказалась запружена людьми и лошадьми. Офицеры Полицейского ведомства были готовы подавить попытки сопротивления со стороны нескольких воинов, казавшихся вассалами важного придворного.

— Смотри, без седел! Как жестоко — а они такие приятные люди! — всхлипывали какие-то женщины, вытягивавшие шеи, чтобы взглянуть поверх толпы, и быстро закрывавшие лица рукавами.

В этот момент появилось несколько мелких чиновников с бамбуковыми палками. Они грубо отгоняли толпу и кричали:

— Назад, назад! Очистить дорогу!

Они принялись теснить людей назад. От ворот усадьбы появились две расседланные лошади, и к их спинам были привязаны мужчина и женщина. Процессию возглавлял чиновник, державший шест с надписью: «Мориюки из дома Гэндзи и его жена Симако высылаются в край Тоса за то, что действовали по приказанию госпожи Тайкэнмон, за колдовство и пожелания смерти супруге его величества госпоже Бифукумон».

Сайгё знал седовласого Мориюки и его жену, старых и верных слуг госпожи Тайкэнмон. Потрясенный тем, что с ними случилось, Сайгё не мог сдержать горестного вскрика. Этот звук побудил толпу хлынуть к супругам с криками:

— Прощайте, достопочтенный Мориюки, прощайте, мы грустим вместе с вами! Будьте всегда в добром здравии!

Люди шли в ногу с продвигавшимися вперед лошадьми, будто сопротивлялись отъезду супругов. Тогда чиновники-надзиратели принялись направо и налево размахивать бамбуковыми палками и сердито кричать:

— Эй, вы, простолюдины, как вы посмели приблизиться!

Запугать Сайгё было делом нелегким; достаточно проворный, чтобы увертываться от молотивших рядом палок, он позволил толпе понести себя, но все-таки поскользнулся на снегу. Когда он упал, чиновничья лошадь ударила его копытом, и Сайгё потерял сознание. Очнувшись, он увидел, что все так же лежит на грязно-белом снегу. Толпа и лошади исчезли. Вокруг него стояла полночная тишина, кружась, падали снежинки и стирали все следы, а с ними вместе и все происшедшее оборачивалось сном.

В тот день Сайгё не нанес госпоже Тайкэнмон намеченный визит.

Появились слухи, что обвинения в колдовстве были справедливы, другие называли их ложными, а все это дело — заговором. Истина так никогда и не открылась. Внешне город Киото оставался все той же столицей мира и покоя, хотя внутри бурлили страсти.

Прошло не так много времени, и прежний император Тоба постригся в монахи, а его первая супруга, госпожа Тайкэнмон, стала монахиней в храме Ниннадзи. Сайгё узнал это от дам из ее свиты, написавших, что в возрасте сорока пяти лет их госпожа велела побрить себе голову и удалилась от мира.

Из своего уединенного жилища Сайгё наблюдал за наступлением весны по пению птиц.

Строительство большого моста Годзё через реку Камо наконец завершилось. За несколько лет до этого некий монах Какуё обратился к населению за поддержкой, попросив их дать потом и кровью заработанные гроши на строительство. Он сам принял участие в работах: носил камни, помогал рыть яму для фундамента и жил в маленькой лачуге на берегу все время, пока строился мост.

О нем простолюдины говорили: «Хотя есть служители и монахи, слоняющиеся без дела и поджигающие друг у друга храмы и монастыри, но среди них нашелся, по крайней мере, один святой человек».

С появлением моста столица разрослась в южном направлении, вплоть до гор, на которых стоял храм Киёмидзу. Там, где когда-то находилась пустошь, покрытая высокой травой и лесом, после расчистки образовался участок для внушительной усадьбы, строительство которой шло бурными темпами, и народ терялся в догадках, кто бы мог стать ее владельцем, но сие никому не было известно.

В начале лета 1145 года, еще до того, как на стенах высохла штукатурка, прибыли члены семьи и многочисленная челядь, и выяснилось: хозяином усадьбы оказался сам Киёмори из дома Хэйкэ, вновь назначенный глава правительственного Центрального ведомства.

Повернувшись к жене Токико, Киёмори с гордостью спросил:

— Теперь ответь мне, что ты думаешь об этом доме, хотя его и трудно сравнивать с домом твоего отца?

Токико, ставшая матерью троих детей, радовалась новому дому вместе с мужем. С семилетним сыном Сигэмори они осмотрели дом, пройдя одну за другой все пахнувшие свежим деревом комнаты и галереи.

— Твой отец, — продолжил Киёмори, — еще более странный человек, чем мой, он говорит, что предпочитает этой усадьбе свой старый дом и отказывается переезжать сюда и жить с нами. А, ладно, раз уж ему нравится там, пусть остается. Восемь лет мне пришлось ждать этого дня.

Всего лишь восемь лет прошло с их свадьбы, и ни Киёмори, ни Токико не мечтали, что у них так скоро появится собственный дом. Оглядываясь назад, на прошедшие годы, Киёмори часто удивлялся, как ему это удалось. Какими короткими и нереальными казались теперь те годы лишений. Число их вассалов, горничных и слуг возросло десятикратно, и в конюшне уже стояла дюжина лошадей.

Тадамори, его отец, также процветал, занимая высокий пост в Ведомстве правосудия, у него появились земли в провинциях Тадзима, Бидзэн и Харима.

Тамэёси из дома Гэндзи также восстановил свое состояние. Киото был переполнен отрядами воинов с востока, вассалов из владений Тамэёси в провинции Бандо. Его сыновья стали чиновниками высоких рангов, и каждый имел свой отряд тяжеловооруженных самураев, и воинский престиж Гэндзи свидетельствовал, что этот дом входит в столице в число сильных мира сего.

Однако знатные вельможи с тревогой наблюдали за ростом богатства воинов и повышением их могущества. Никто, однако, не отрицал, что опасности, обрушившиеся на существовавший порядок, сделали эти перемены неизбежными и правивший класс должен был искать защиты у воинов, потому что власть трона находилась под угрозами как извне, так и изнутри. Последнее сдерживавшее влияние на императора-инока Тобу и его сына, отрекшегося императора Сутоку, оказалось утрачено, когда госпожа Тайкэнмон удалилась в монастырь, и вражда между двумя прежними императорами приняла открытые формы. В придворных кругах предвидели борьбу за власть, двор уже разделился на группировки, заговоры и интриги, следовавшие друг за другом, создавали неразбериху. И вдобавок к преобладавшему беспокойству воинствующее монашество храмов на горе Хиэй и города Нара в полном пренебрежении к указам трона угрожало развязать войну между собой. Перед Тадамори и Киёмори из дома Хэйкэ и перед Тамэёси из дома Гэндзи была поставлена задача подавлять драчливых монахов и охранять трон.

Жаркими летними ночами 1146 года по всей столице обеспокоенные лица поворачивались вверх, к небу, где огненный шар тащил за собой светящийся хвост.

— Комета! И сегодня ночью опять…

— Там, на северо-востоке, видишь, какая огромная комета!

— Что-то должно произойти — и к тому же ничего хорошего.

Жители столицы, зная о зловещих отчетах, сообщавших, как монахи Нары собирали в то же время огромную армию и готовились объявить войну соперничавшему с ними монастырю, были уверены, что это явление в небе предвещало бедствие. Утром и вечером из Нары начали прибывать верховые гонцы, а Тамэёси с его отрядами направился в Удзи.

Оцепенение охватило двор. Созвали жрецов и астрологов, чтобы они сказали, к добру ли этот небесный знак или к злу. Священнослужители читали молитвы и заклинания, отвращая беду.

Спустя недолгое время, 25 августа, двора достигла весть из храма Ниннадзи — госпожа Тайкэнмон в возрасте сорока пяти лет покинула этот мир.

В следующем году монахи Нары вызвали на битву монастыри, расположенные на горе Хиэй, и храм Киёмидзу был объят пожаром. В том же 1147 году тридцатилетний Киёмори из дома Хэйкэ получил четвертый ранг и титул владетеля провинции Аки. Как правитель края, он приобрел все почести и вознаграждения, закрепленные за этим постом. Для Киёмори наступил долгожданный день, когда он мог осуществить все свои тайные мечты.

Глава 9.

Монахи-воины со Святой горы

Ее называли Святой — гору Хиэй, возвышавшуюся над своим предгорьем за верховьями реки Камо, видимую круглый год с любого перекрестка столицы, не слишком далекую, не слишком близкую. С рассвета до заката жители города могли поднять невеселые глаза и воскликнуть: «Ах! Невозможны такие страдания и такая ненависть, которые терзают нас здесь…»

Здесь, где люди рычали и кусались, обманывали и раболепствовали и ударом отвечали на удар, они отказывались верить, что Хиэй была всего лишь еще одним местожительством для людей, а не горой спасения. Ведь если б она походила на этот город греха, то во что бы люди верили и где обретали покой?

Они настаивали: «Ах нет, только там круглый год горит свет Истины». В городе, охваченном жаждой крови, простолюдины хотели только одного: чтобы они могли поднять глаза, посмотреть на этот свет и продолжать верить, что Будда видит все-все и судит справедливого человека справедливо, а хорошего — хорошо.

Молодая луна висела в небе. По крутой дороге к вершине Симэй, пошатываясь и раскачиваясь, двигалась фигура, напоминавшая скрученную болью обезьяну. Это шел пожилой мудрец, вцепившись в посох паломника. Наконец его силуэт возник на скалистом пике. Перед ним широко зевнула черная пропасть, а вокруг раскинулось огромное вечернее небо, и под ним он, весь дрожа, опустился на колени.

— На-наму…

Слезы текли по его щекам, когда мудрец сжимал руки в молитве и возвысил голос и свой плач, обращаясь к вселенной.

— Наму Амида буцу (смилуйся, Амида Будда) …наму Амида… наму… Амида — бу, — стонал он. — Смилуйся, смилуйся надо мной! — Упав ниц, паломник громко прокричал: — По глупости был я слеп, пытался нести спасение людям, а не могу спасти даже себя. На какую дорогу должен я свернуть? Знание принесло мне одну лишь тьму. Учение отодвинуло меня далеко от истинного пути. Я жил зря. Эта Святая гора — сущая обитель зла. Я страшусь продолжать жить. Я не осмеливаюсь жить на этой горе. Милосердный Будда, если твои обещания верны, подай знак, скажи, что рай существует и человек может достичь его, и позволь умереть.

Долго плакал мудрец, осуждал себя и горевал.

В юности он в полной мере познал горести и скорбь этого мира и, желая стать праведником и освободить страждущих, посвятил себя жизни на горе Хиэй. Более сорока лет, почти полный срок, отпущенный на человеческую жизнь, носил одежду аскета, испытал все способы самоограничения и умерщвлял свою плоть. Семь лет босиком обходил храмы на вершине и в долинах так, что его ноги кровоточили, а по ночам медитировал, затем на годы заперся в темноте сокровищницы и корпел над буддистскими сутрами, пока его зрение не ослабело. Затем странствовал по всей стране, вступая с учеными из других школ в религиозные дебаты, пока его не провозгласили самым мудрым человеком того времени. В преклонном возрасте стал настоятелем монастыря, признанным авторитетом по Четырем доктринам школы Тэндай. Однако последователи не приходили в его монастырь в горах, сесть к его нотам, поскольку храмы горы ежегодно становились все более великолепными; огни их святилищ сияли ярче с каждым днем, их зернохранилища с избытком пополнялись из поместий во многих провинциях, чтобы поддержать более десяти тысяч монахов, ученых, учеников, новообращенных и бесчисленных слуг, и процветание школы Тэндай приводило его в полное отчаяние.

— Хотя основатель этих монастырей Сайте трудился здесь до дня своей смерти, мои знания не могут принести пользу, у меня не осталось сил, чтобы жить… Горе мне! Пусть даже Будда встретит меня после смерти, но какой в этом толк? Вы, вороны этих гор, прилетайте и кормитесь моей плотью — будет вам добыча! — И с этими словами престарелый монах пошатнулся и в следующее мгновение бросился вниз, в ущелье.

На самом рассвете, задолго до начала утренней службы, крик, отразившийся, казалось, эхом в облаках над горой Хиэй, пробудил монахов ото сна.

— Колокол Большого зала проповедей зовет! Собирайтесь в зале проповедей!

Глухие удары колокола все еще дрожали в воздухе, когда монахи поспешно набросили монашеские одеяния поверх доспехов, прикрепили длинные мечи и схватили алебарды. Они толпами вываливались из монастырей в горах и как облака перетекали через ущелья, пожилые монахи опирались на посохи. Несколько звезд светились на небе до самого конца июньской ночи. Пряча лица в шарфах или рукавах своих ряс, старые и молодые монахи, обутые в соломенные сандалии, спешили вверх по склонам. Складывая ладони у рта, они громко кричали в сторону темневших крыш монастырей!

— Идите в Большой зал! Колокол созывает на общее собрание.

Как воины, собирающиеся на битву, они возбужденно спрашивали друг друга, зачем их собирают.

Внезапно один из монахов остановился в высокой траве ущелья под вершиной Симэй.

— Ай-ай-ай! Мертвец — старик, как видно! Из какого он монастыря, интересно узнать.

Между валунами лежало окровавленное тело, лицо превратилось в сплошное месиво, и опознать его казалось невозможно; несколько монахов собрались кругом и рассматривали труп, один из них неожиданно быстро шагнул вперед, пригляделся к четкам, обвивавшим руку мертвеца, и воскликнул:

— Ах! Настоятель Дзицугё, он так давно хворал в этом монастыре. Никакой ошибки — это он.

— Что?! Почтенный мудрец?

— Никаких сомнений. Посмотрите внимательнее.

— Как он мог разбиться? Наверное, оступился на вершине Симэй.

— Сомневаюсь. Он так давно страдал от паралича и, вероятно, от отчаяния ускорил собственную смерть.

— Это могла быть и не единственная причина. Те, кто видел его в последнее время, говорят, что он каждому встречному ругал гнилость и порочность нашего вероучения Тэндай.

— Он никогда не бывал доволен — человек, который никогда не смеялся. Причина, должно быть, в долгой болезни. Бедняга, какой бедняга!

— Так что же нам делать сейчас, ведь колокол зовет на собрание?

— К больному смерть все равно пришла бы, рано или поздно. Теперь, когда он умер, у нас нет времени беспокоиться о его теле — на общем собрании могут огласить приказ двигаться вниз с горы. Мы сможем позаботиться о похоронах позднее. Нам надобно быть на собрании. Пошли дальше, в зал проповедей!

Отвернувшись от мертвеца, монахи поспешили дальше. Группа за группой вооруженные монахи проходили мимо, бросая на тело быстрые взгляды.

Поднималось солнце. Отягощенная росой горечавка шевелилась на ветру совсем рядом с лицом мертвого мудреца. Его рот раскрылся, обнаруживая единственный зуб, и, казалось, он впервые улыбается.

Единственный столб в тридцать три метра длиной поддерживал свод Большого зала проповедей. Внизу широкой лестницы, ведущей наверх, в зал, на камне, лицом к собравшимся, сидел неуклюжего вида монах. Поверх доспехов из крупных пластин он надел облачение. Он опирался на копье, и длинные ниспадавшие рукава скрывали ему пол-лица. Примерно восемь или девять монахов, как молодых, так и старых, стояли выше его на крыльце и пристально смотрели на море голов.

Один из монахов заканчивал долгое и горячее обращение:

— …Это может показаться пустяком, но в действительности — дело серьезное, ибо бросает тень на престиж нашего вероучения. Даром что этот вопрос оставляет нас незащищенными от оскорблений соперничающих с нами школ, но и представляет угрозу самому существованию на горе Хиэй нашего духовенства, стоящего на страже государства. Братья, что бы вы ни думали, суть нашего спора оставляет лишь два выбора. Должны или не должны мы выступить с вооруженным протестом? Я прошу всех собравшихся здесь, не таясь, высказать свои мнения.

Общее собрание было созвано, чтобы сообщить монахам о происшествии, случившемся несколько недель назад, в начале июня, на ежегодном религиозном празднике в Гионе. В разгар священных торжеств монахи оказались втянуты в шумную ссору с двумя воинами. Монахи и в самом деле оказались пьяны не меньше, чем воины, поэтому вина в равной степени лежала на обеих сторонах. Тем не менее это дело нельзя было не замечать, поскольку воины не только потрепали монахов Гиона, но и ранили несколько других монахов, которые собирались вмешаться. Затем воины бежали. Свидетелями этой свалки были массы простого народа, и кровь пролилась на освященной земле. Монашеству открыто нанесено оскорбление. Должны ли настоятели не замечать подобной стычки и допустить, чтобы эти воины ушли ненаказанными? О деле сообщили в Ведомство правосудия и в Ведомство императорской стражи, нарушителей нашли и опознали. Оказалось, что оба воина служили во дворце государя-инока: один являлся вассалом Киёмори, владетеля Аки, а другой, Токитада, его свояком. Монахи Гиона неоднократно требовали выдачи виновников, но владетель Аки просто посмеялся над этим. Основания для их ареста были переданы в Ведомство правосудия, но его глава Тадамори — отец Киёмори — не придал им значения. Настоятели наконец направили от имени горы Хиэй делегацию к прежнему императору и регенту, требуя отстранить от должностей Тадамори и Киёмори. Однако они получили лишь уклончивые ответы — какое оскорбление для вероучения!

Положение дел стало совершенно возмутительным, и монашество совсем потеряло терпение. Более того, и при дворе, и во дворце росло безразличие к авторитету монахов с горы Хиэй. Разве эти монастыри не охраняли столицу с севера от «проникновения демона», отражая пагубные влияния? Разве не по императорскому указу на горе Хиэй был основан монастырь Тэндай? Разве не сам император более трехсот лет назад приказал на горе построить Компонтудо, чтобы в главном святилище навеки зажглось святое пламя мира?

— Будет ли позволено Тадамори и Киёмори растоптать достоинство вероучения Тэндай? Будет ли позволено кому-либо, хотя бы даже экс-императору или регенту, бесстыдно игнорировать авторитет нашего вероучения? Они пренебрегают нашим прошлым и не чувствуют к нам ничего, кроме презрения!

Закончив страстную речь, монах вскинул вверх сжатый кулак. Дрожь пробежала над закутанными головами собравшихся напротив Большого зала, а затем из их ртов вырвался неистовый рев:

— На столицу! Вниз, на столицу!

— Вооруженный протест! Вооруженный протест! Справедливость должна восторжествовать!

И снова в тот день загудел колокол, призывая спускаться с горы. Принесенный монахами на плечах Священный ковчег замер у Компонтудо, где для тысяч людей, столпившихся на площади, было зачитано объявление марша на столицу.

Монахи сердитым шепотом обменивались мнениями:

— Давненько не навещали мы Приют отшельника и двор. Это единственное верное решение — время от времени приходить к ним со Священным ковчегом и нашими символами и напоминать, что нами пренебрегать нельзя. Само небо предоставило нам случай заронить страх в души этих воинов.

Июньское солнце палило нещадно. Под стрекот цикад, сопровождавший марш со всех сторон, Священный ковчег совершил спуск с горы. Многочисленное воинство следовало за ним, двигаясь вперед неумолимо, как лавина.

Вооруженные протесты монахов горы Хиэй не были редкостью, случалось, тысячи монахов походным порядком подходили ко дворцу императора или к дому регента, требуя выполнения своих требований, и обычно добивались, чтобы их выслушали, потому что никто не осмеливался проигнорировать их и подвергнуть себя гневу богов. При виде ковчега даже император сходил с помоста и падал ниц.

Глава 10.

Еретик

— Тадамори и Киёмори — отец и сын — они, может быть, и не главное для нас, но эти воины во дворце прежнего императора начали воображать себя тиграми. Пора выполоть их, как сорняки, иначе они доставят нам много хлопот.

— Да нет, нами пренебрегают все обитатели Приюта отшельника.

— Вы имеете в виду тот конфликт по поводу усадьбы в Кагасираяме?

— Именно так. Мы не получили ответа на наше требование по этому вопросу.

— Эта усадьба, естественно, находится в нашем ведении. Когда монах, владевший Кагасираямой, умер, дворец почему-то решил, что земля возвращается его величеству.

— Своевольная попытка незаконного захвата…

— Приют отшельника — вот куда нам следует отправиться!

— И надобно навещать его почаще, чтобы там не появлялось дурных привычек!

К вечеру несколько тысяч вооруженных монахов со Священным ковчегом начали стекать со склона горы и надвигаться на столицу, как грозовые тучи, с севера по берегам реки Камо, спеша в сумерках занять позицию вблизи городских ворот. Когда спустилась тьма, они затянули сутры, и к звукам их шагов добавились зловещие песнопения, а горящие факелы, казалось, выжигали землю и предавали огню облака.

В каждой деревушке, в каждом селении, встречавшемся на их пути, жителей охватывал ужас, словно мимо их домов проходил бог зла собственной персоной; ни одной живой души не было видно. В своих дощатых лачугах матери прижимали к себе детей, закрывали им лица, затыкали уши и ждали, пока вторжение прокатится дальше.

В Гионе Священный ковчег был водружен в святилище храма и окружен стражниками из числа монахов; от их факелов всю ночь призрачным блеском светился туман на Восточных горах.

Новизна обладания новым домом и собственный интерес Киёмори к строительству постоянно доставляли ему удовольствие. После того как они обосновались в Рокухаре, он никак не мог почувствовать удовлетворение, и плотникам все время приходилось что-то в доме менять и добавлять. Речушка, стекавшая с гор позади храма Киёмидзу в стороне от усадьбы, напоминала ему о ручье на земле тестя, и Киёмори захватила идея отвести русло так, чтобы вода протекала через его сад. Он поведал об этом жене, и та сказала:

— Да, если бы ручей протекал через сад, то мы с сестрой могли бы устроить красильню. Я бы наняла ткачиху и создавала новые образцы необычных цветов; тогда вы и дети получили бы совершенно особую одежду.

Токико была не только искусной ткачихой, но, прослужив еще девочкой какое-то время при дворе, она научилась обращаться с богатой парчой и вышивкой императорского гардероба.

— Хорошо! Ты с сестрой будешь красить ткани, а я — смотреть на вас, как в тот день, когда я тебя увидел впервые.

Киёмори кипел от энтузиазма и поручил работникам немедленно приступить к осуществлению плана.

— Теперь ручей будет протекать через сад, и рядом появятся светлячки. Я должен позвать отца, чтобы он это увидел, — решил Киёмори.

В ту самую ночь, когда Тадамори и Арико, мачеха Киёмори, посетили Рокухару, монахи горы Хиэй пришли в столицу.

Арико и Токико, которые были примерно одного возраста и походили на сестер, по-видимому, с большим наслаждением проводили время в компании друг друга, и Тадамори, потягивавший сакэ и пребывавший в приятном созерцательном настроении, радовался, глядя на них и трех детишек, игравших между ними. Он с удовольствием думал, что его когда-то беззаботный и легкомысленный сын теперь не только доверенное должностное лицо при дворе, но и владетель края Аки, и хозяин новой усадьбы. А для Киёмори, размягченного действием сакэ, жизнь достигла самого подходящего момента.

— Если бы с вами пришел Цунэмори, то поиграл бы нам на флейте, — заметил он.

— Вам нравится слушать флейту? — откликнулась Арико. — Если у вас есть инструмент, разрешите мне поиграть для вас.

Киёмори повернулся к Токико и попросил принести флейту.

Тадамори наблюдал за светлячками, вьющимися над ручьем. Медленно прихлебывая сакэ под игру Арико, он скоро задремал, прислонясь к столбу. Но вдруг старый воин выпрямился, пробудившись; кто-то проскакал ворота и рысью подъезжал к ограде конюшни. Раздался крик, и Тадамори услышал, как слуги возбужденно засновали по своим помещениям.

— Они пришли!

Токитада, брат Токико, в чрезвычайном волнении появился в комнате и выкрикнул, что к столице прибыли монахи с горы Хиэй. Позади него присел на колени Хэйроку, вассал Киёмори. По их побелевшим лицам было понятно — оба знали, насколько серьезно это известие.

Арико отложила флейту, ловя взгляд Тадамори.

— Какая жалость, это случилось именно сегодня, — прошептал про себя Киёмори и с улыбкой повернулся к отцу. — Наконец-то они пришли!

Проснувшись окончательно и сев очень прямо, Тадамори заметил:

— Значит, они пришли? Нам нужно выйти на улицу и встретить бурю. Монахи с горы Хиэй так же неизбежны, как гроза летом и сильный ветер зимой. По всей вероятности, смерч сдует этот дом, как листья.

— Я могу лишь склониться перед волей неба, — ответил Киёмори, — но не перед волей этих людей. На руинах я всегда смогу выстроить новый дом.

— Если ты все решил сам, Киёмори, то я далек от того, чтобы советовать тебе изменить мнение.

— Не стоит беспокоиться. Я молюсь, чтобы монахи сначала пришли сюда, ибо опасаюсь, что они решат двинуться на Приют отшельника.

— Его величество предостерегали, чтобы на этот раз он не уступал монахам с горы Хиэй, иначе у них появится привычка угрожать ему. Он уже отказался передать им усадьбу Кагасираяма.

— И без сомнения, именно это, а вовсе не драка в Гионе, послужило действительной причиной для вооруженного протеста. В перепалке Токитады с монахами не было ничего особенного, ничего такого, что в других обстоятельствах они приняли бы всерьез.

При этих словах Токитада и Хэйроку, державшиеся в коридоре, подались вперед.

— Нет, братец, я действительно побил несколько человек. Они признали Хэйроку виновным в каком-то незначительном проступке, приказали пасть ниц и извиняться, спросили имя господина и наконец оскорбили нас в таких выражениях, какие ни один воин сносить не станет, ну я и набросился на них. Если вы передадите меня монахам, вам больше не о чем будет беспокоиться. Позвольте мне пойти в Гион и сдаться этим людям. Извините меня за то, что я сделал.

— Погоди, погоди, Токитада, ты куда собрался? — спросил Киёмори.

— Наверняка я стал причиной столь серьезных беспорядков! — вскричал Токитада.

— Разве не говорил я тебе предоставить все мне? Тебя совсем разум оставил? Разве я не говорил уже, что не боюсь последствий? И ты слушай, Хэйроку, это дело я улажу сам, без посторонней помощи. Пойми, Хэйроку, я собираюсь использовать тебя как козла отпущения. Мне кажется, я слышу тысячи голосов — голосов простых людей с рыночной площади, — убеждающих меня идти вперед и совершить то, что я должен совершить… Сейчас ставка больше, чем моя жизнь. От меня зависит будущее воинства. Не будем больше препираться, иначе такой редкий шанс выскользнет у меня из рук.

В тягостном молчании, последовавшем после этих слов, было слышно, как вооружались вассалы, готовясь получить распоряжения от Киёмори.

— Отец, вы побудете еще немного?

Прибытие Цунэмори верхом, в сопровождении нескольких вассалов и лошадей, заставило Тадамори подняться на ноги.

— Нет, вечер был крайне занятным… И, Киёмори, худшее все еще может случиться, поэтому до наступления утра отправь женщин и детей в безопасное место.

С этими словами предупреждения Тадамори неспешно вышел во двор и взобрался на лошадь. Киёмори подождал, пока Арико расположится в паланкине, и сел в свое седло, сказав, что немного их проводит. Вместе с братом, ехавшим рядом, Киёмори медленно вывел всю процессию за ворота.

Светлячки группами садились к ним на седла, залетали в рукава. Несчетные мелкие насекомые кружились на ветру в веселых вихрях.

Когда кортеж из двадцати человек прибыл к мосту Годзё, Киёмори повернул голову и через плечо посмотрел на сторожевые огни в недалеком Гионе, озаряющие небо зловещим светом.

Утро. Выглядит столица странно. В каждом доме окна прикрыты ставнями, и за воротами — никого. Основные дороги пустынны, словно ночью. Только иногда то там, то здесь слышится цокот копыт и проезжают воины. Десять лошадей, двадцать лошадей проскакали; затем три или четыре, их вели на поводу в направлении императорского дворца; чиновники спешили к месту службы, во дворец.

— Мне надо переговорить с Киёмори, властителем Аки. Я — Тадамаса из дома Хэйкэ. Где сейчас его можно найти?

У всех восьми ворот Приюта отшельника толпились воины в полном боевом облачении. Тадамаса, дядя Киёмори, один проскользнул со стороны двора и принялся искать племянника.

Один из воинов остановился, чтобы ответить:

— Правитель Аки мог еще не приехать. Прошел слух, будто монахи собираются атаковать его поместье, прежде чем направиться ко двору или дворцу.

— А, понимаю, его больше заботит сохранность его собственности, а не безопасность дворца. Очень на него похоже. Тогда я направляюсь в Рокухару.

Тадамаса повернул голову лошади на восток и галопом поскакал к мосту Годзё. Уже подъезжая, он заметил фигуру всадника, двигавшуюся в его направлении. Лошадь шла иноходью, мерно помахивая хвостом.

— Тпру! Дядюшка, куда это вы? — крикнул Киёмори, когда Тадамаса мчался мимо него.

Тадамаса резко осадил лошадь и повернул ее. Когда Киёмори к нему подъехал, он сердито выпалил:

— Ха, так это ты, Киёмори! Ты думай, что говоришь! Что это значит — куда это вы? Как только я услышал, что более двух тысяч монахов прибыли с горы Хиэй, моя первая мысль была о тебе. Увы, сказал я, только он избавился от бедности, смог выстроить себе особняк, и так быстро всему этому приходит конец. Мне тебя жаль, я чувствую к тебе то, что лишь дядя может чувствовать к племяннику. Я могу тебе помочь, уверен в этом, и вот мчался к тебе полным ходом.

— Это… крайне любезно с вашей стороны, — произнес Киёмори, посмеиваясь, но вместе с тем вежливо наклонив голову, — но, дядюшка, разве вы не понимаете, с кем мы имеем дело? Никто, даже его величество, не осмелится противостоять священному символу. Не имеет значения, какие размеры имеет помощь, которую вы предлагаете, но мы беспомощны против монахов с горы Хиэй. Если только вы не приехали посмотреть на развалины моего дома, ваши слова по меньшей мере комичны. Но я осознаю, что ваше предложение идет от всего сердца.

— Г-м-м… теперь я понимаю. На рассвете я встретил твоего отца в Ведомстве правосудия, и он вроде бы думал так же, как ты. На самом деле вы оба совершенно одинаковые… И никого из вас не беспокоит, что случится. Вы совершенно безразличны к тому, что может произойти.

— Отец говорит от себя, а я — от себя. Сохранять спокойствие — что в этом странного? Встречный вопрос — что с вами происходит? В этих угрозах применить оружие нет ничего необычного.

— Довольно. Чем больше ты болтаешь, тем лучше я понимаю, что вы с отцом — пара трусов.

Тадамаса, не желая даже предположить, что его племянник уже стал мужчиной, по привычке упорно относился к Киёмори грубо, словно он остался тем же юнцом оборванцем, каким был десять лет назад. В свою очередь Киёмори терпел Тадамасу лишь потому, что он доводился отцу братом. Ни к кому другому Киёмори не испытывал большей неприязни. Позднее он заметил в Тадамасе определенную озабоченность и почувствовал, что продвижение Тадамори в Ведомстве правосудия, так же как новый титул и ранг, полученные им самим, почему-то нервировали дядюшку, хотя у Тадамасы не было причины им завидовать, так как и сам он недавно получил важный пост при дворе.

— Давай слезай с лошади, Киёмори, слезай и послушай, что я тебе скажу.

— Нет, я еду проверить оборону дворца и не могу задерживаться.

— Ты должен был в числе первых прибыть во дворец, а сам в этот час ехал не спеша, разве ты торопился туда попасть? — сказал Тадамаса, поспешно спрыгнув с лошади и схватив стремя Киёмори.

— Так что же вы хотите? — нетерпеливо спросил Киёмори, неохотно спешился и уселся под сосной, стоявшей у дороги.

— Теперь слушай меня. Если откажешься, то с этого самого дня я отрекусь от всех священных кровных уз, существующих между нами, — заявил Тадамаса.

— Так что же это значит?

— Ты совершенно ослеплен любовью к жене. Токико заставляет тебя плясать под ее дудку.

— Вы говорите о моей жене?

— А о ком же еще? Ты ей позволил уговорить себя вызвать эту беду, слабоумный муж — вот ты кто! Я ни в ком не встречал такой глупости. Почему ты не выдашь Токитаду монахам с горы Хиэй?

— А, минуточку, я не совсем понял. Вы говорите, раз Токитада — брат моей жены, то я прислушался к просьбам Токико и, следовательно, ответственен за эту серьезную ситуацию?

— Это вполне возможно. Мне нет нужды тебя спрашивать о том, что для меня, твоего дяди, и так совершенно ясно.

— Значит, вот как обстоит дело. И как оно вам представляется?

— Поклянись мне здесь и сейчас, что выдашь Токитаду и своего вассала Хэйроку, а сам останешься пленником в собственном доме и будешь там ждать решения. А я тем временем поскачу в Гион и сам поговорю с монахами. У них не останется причин настаивать на своих требованиях, и мы отвратим бедствие.

— Я отказываюсь.

— Что?!

— Пусть сначала возьмут меня за ноги и разорвут на части, а прежде я не выдам этих двоих.

— Почему ты отказываешься? Какую ценность представляют их жизни по сравнению с душевным покоем императоров?

— Виновны не только Токитада и Хэйроку. Если суждено несчастью посетить двор, то это будет лишь результатом его непрерывных злоупотреблений. Если атакуют дворец, то это будет лишь результатом плохого управления. И в том и в другом случае вряд ли я могу отвечать за последствия.

— Ты с ума сошел, Киёмори? От тебя ли я слышу эти бесстыдные слова?

— Не более бесстыдные, чем те, которые до сих пор я слышал от вас. Мне очень дорога моя жена, но она не принимает за меня решения.

— Очень хорошо, очень хорошо… Я сказал довольно. Пусть произойдет то, что произойдет! Еще я слышал, как ты сказал такое, что нельзя недооценить. Что бы ни случилось с их величествами, тебя это не касается?

— Я это сказал, несомненно.

— Изменник! Подлый изменник!

— В самом деле?

— Боги, конечно, обрушат наказание на твою нечестивую голову! Иметь такое чудовище племянником! Нет, я не стану из-за тебя рисковать своим положением при дворе. Я умываю руки, Киёмори!

— Ну и ну, как же вас разобрало-то!

— Ты и Тадамори — хороша парочка — отвергли мои предложения помочь. Подожди и увидишь, оба пожалеете об этом… Более у меня нет причин продолжать о тебе беспокоиться. Скажи отцу так: с этого самого момента я, Тадамаса, отказываюсь от всех притязаний на принадлежность к дому Хэйкэ.

Неуверенность и сама смерть, подкрадывавшаяся к столице, заставила Тадамасу, на мгновение поддавшегося панике, отречься от всех связей с домом Хэйкэ. Однако же Киёмори воспринимал взрыв эмоций дяди с улыбкой, словно обычную размолвку перед завтраком.

Киёмори наблюдал за Тадамасой и его лошадью, пока они не исчезли вдали в клубах пыли, затем встал и отвязал своего коня. Когда он уже устраивался в седле, две фигуры выпрыгнули из-за деревьев и с обеих сторон схватили поводья.

— Э, да это вы, Токитада и Хэйроку! Вы не торопились вернуться, и я поехал вперед. Ну что? Как там Токико и дети?

— Мы все сделали, как вы приказали. Они в безопасности, в храме Анракудзюин, и вам не нужно за них бояться.

— Хорошо! Женщины и дети спрятаны, Мокуносукэ приглядывает за домом в Рокухаре. Теперь меня ничего не тревожит.

Услышав эти слова, Токитада и Хэйроку закрыли лица рукавами и заплакали, умоляя Киёмори простить их; они кричали, что не знают способа искупить свою вину; они не только направили возмущение с горы Хиэй вниз, но их глупость привела к возникновению разногласий внутри дома Хэйкэ, так они говорили.

— Послушайте, прекратите хлюпать носами, я уезжаю, — сказал Киёмори и пустил лошадь галопом.

Двое оставшихся повернули вслед Киёмори тут же покрывшиеся пылью лица и через мгновение бегом бросились за ним.

Три монаха, возглавлявшие воинов с горы Хиэй, вышли из Приюта отшельника, кипя от ярости. Судя по гневным взглядам, их требования, вне всяких сомнений, были отвергнуты. Они остановились у поста стражи, чтобы забрать обратно свои копья, демонстративно ими потрясли и вышли за ворота, где к ним присоединились еще двенадцать их подчиненных.

Чтобы передать свои требования властям, монахи, как правило, посылали своих представителей, а получая отказ, они неизменно вносили в столицу Священный ковчег и святые эмблемы и терроризировали власти до тех пор, пока не добивались неохотного согласия, поскольку никто не осмеливался противостоять находящемуся в ковчеге божеству.

В этот раз гора Хиэй потребовала выдачи людей владетеля Аки: его шурина Токитаду и вассала Хэйроку. Одновременно монахи еще раз объявили о своих притязаниях на усадьбу Кагасираяма, но прежний император им отказал.

Волна возбуждения прокатилась по рядам воинов. Раздались крики:

— Вот идет владетель Аки, Киёмори из дома Хэйкэ!

При появлении Киёмори, глядевшего, как всегда, весело, стражники разразились приветственными возгласами. Проезжая сквозь ряды вооруженных воинов, он вертел головой и широко всем улыбался; он почувствовал в них внезапный подъем духа. То же самое ощущал и Киёмори. За ним уныло следовали Токитада и Хэйроку, представляя разительный контраст с возвышавшейся на лошади жизнерадостной фигурой Киёмори.

Секретари дворца, чиновники и придворные с вытянутыми лицами толпились в покоях императора, где государь-инок ждал Киёмори.

Киёмори опустился на колени:

— Государь, хотя в действительности монахи с горы Хиэй требуют усадьбу Кагасираяма, но причиной их появления здесь стали люди из моего дома. За это несу ответственность один я. Таким образом, прошу разрешить мне уладить дело с монахами, как сочту целесообразным.

Император-инок выразил согласие; от перепуганных придворных не последовало ни одного протеста, ни один из них не спросил, как Киёмори собирался склонить монахов спокойно вернуться на гору Хиэй. Киёмори, почтительно поклонившись, удалился.

Его люди наблюдали за ним издалека, переговариваясь:

— Нам нечего ждать от этих придворных с дрожащими коленками, но у господина Киёмори, несомненно, есть план.

До этого момента окружение Киёмори внимательно наблюдало за каждым его движением, высказывая различные предположения о следующем шаге, который он предпримет. Его отказ выдать Токитаду и Хэйроку монахам получило полное одобрение его воинов, поглядывавших на него с уважением и любовью. Каждый чувствовал, что Киёмори был таким человеком, с кем всегда можно поговорить, как с мужчиной. В храбрости и искусстве владения оружием Киёмори ничем не отличался от других воинов, но его глубокая симпатия к бедным и забитым простолюдинам и готовность их защитить сделала его популярным в воинстве; еще одним привлекательным качеством была его способность передавать окружающим собственную жизнерадостность. Где бы он ни находился, его крупное, но пропорциональное лицо — брови как гусеницы, скошенные книзу глаза, большой нос, полные губы, по-молодому красные щеки и уши с тяжелыми мочками, дрожавшие при смехе, — распространяло веселье.

Обладатель этих замечательных черт вышел из внутренних ворот и направился через дворцовую площадь. Очень скоро его окружили воины, которые стали приставать к нему, выкрикивая:

— Киёмори из дома Хэйкэ, что решили на переговорах?

— Будет императорский указ?

— Что там было, что сказал его величество?

За одним вопросом сразу же следовал другой. Киёмори вытер разгоряченный лоб, подтянул наверх шлем, болтавшийся на спине, водрузил его на голову и затянул шнурки на подбородке.

— Ну-ну, не стоит беспокоиться. Я еду прямо в Гион, чтобы остановить их марш с ковчегом.

— Остановить? Их?

— Но эти монахи ничего не боятся, они презирают нас, как пыль под своими ногами, а прошлая ночь показала, что они жаждут нашей крови. Следует ли вам туда ехать, господин? Никто не знает, как они поступят…

— Это правда, но я беру с собой Токитаду и Хэйроку. Как ни жаль, но я должен буду передать их монахам и попытаться достичь согласия.

— Как? Значит, вы все же выдадите их монахам?

— У меня нет выбора.

— Ничего себе! Значит, его величество рассчитывает, что основную тяжесть этого дела примут на себя воины?

— Хватит, кончайте этот бесполезный спор. Вспомните, что такое решение предложил не его величество, а я. Так дайте мне выехать, чтобы остановить их, прежде чем они выступят из Гиона. Если мне будет сопутствовать удача и я вернусь живым, будет что рассказать. Теперь всем разойтись по своим постам.

Вместе с Токитадой и Хэйроку, следовавшими за ним, Киёмори выехал на залитую слепящим солнцем дорогу, побелевшую под иссушающим жаром. Каждый лист и каждый побег поник в пламени солнечных лучей. Не отрывая глаз, молча смотрели стражники вслед этим троим, словно на призраков, вышедших побродить при свете дня.

Стоя на каменной лестнице одного их храмов Гиона, три предводителя, вернувшиеся из Приюта отшельника, обратились с горячей речью к двум тысячам монахов, собравшимся узнать о результатах переговоров.

— …Мы не обнаружили искренности в его величестве. Нам вернули обратно обе петиции. Никакой надежды нет, что хотя бы вопрос о Кагасираяме будет урегулирован. Чтобы привести его величество в чувство, нам не остается ничего, кроме похода на дворец со Священным ковчегом.

Поднялся неистовый рев: «Значит, на дворец! Покарать их!» — и с этими криками множество людей принялось подбирать оружие и двигаться к святилищу, где среди тонких свечей, горевших, как мириады звезд, в облаке благовоний, которое уже окутало почти все рощи Гиона, стоял Священный ковчег. Под пение сутр, размеренные удары гонгов и барабанов, чье биение напоминало призывы к оружию у дикарей, огромная армия двинулась в путь, и воздух пульсировал, словно заряженный каким-то дьявольским воздействием. Поднятый наконец на плечи монахов в белых одеждах и ослепительно мерцавший золотыми инкрустациями, Священный ковчег, медленно покачиваясь, начал свой путь с горы к большой дороге.

Вдруг перед надвигавшимся ковчегом возникла человеческая фигура и подняла руку.

— Погодите, вы, адские монахи!

На голове этого человека был черный железный шлем без знаков различия, тело заковано в черные доспехи, на ногах — соломенные сандалии, а в поднятой вверх руке — длинный лук. Невдалеке за его спиной стояли Токитада и Хэйроку, без оружия, с застывшими, как маски, лицами.

— Я, владетель Аки, Киёмори из дома Хэйкэ, прошу меня выслушать. Среди вас, злобных монахов, должен же найтись хоть один человек, кто прислушается к голосу разума.

Наступающему войску он показался Адзурой, богом войны, высеченным из черного янтаря, с разверстыми устами, извергающими поток звуков.

Пораженные смелостью этого парня и его словами, монахи закричали:

— Вот так-так! Киёмори! — Затем сумасшедший рев вырвался на волю. — Разрезать его на куски ради праздника крови!

Предводители, шагавшие впереди, ничем не выказали своего удивления и остановили мятежников, удержав их такими словами:

— Пусть говорит. Никому его не трогать. Сначала нужно услышать, что он хочет сказать.

Носильщики ковчега отталкивали назад разъяренную толпу, выкрикивая:

— Никто не должен подходить к ковчегу и осквернять его! Берегитесь приближаться к священной эмблеме!

Не сходя с места, Киёмори хрипло прокричал:

— То, что вы требовали, я теперь же вам даю. Здесь Токитада и Хэйроку — берите их! Однако не забудьте, они все еще живы.

Настороженные взгляды предводителей после слов Киёмори сменились издевательскими ухмылками. Киёмори еще раз набрал в легкие воздуха и продолжал:

— Все это происходит из-за драки в Гионе. Смотрите на меня, о боги! И ты, Будда, услышь! Слушайте, что я скажу. Виновны обе стороны, разве и те и другие не были пьяны? Разве не сказано: в ссоре не правы обе стороны? Я, Киёмори, выдаю горе Хиэй тех двоих, кого я люблю, и взамен требую, чтобы этот священный предмет, символ вашего божества, тоже, как и вы, меня послушал.

Громовой хохот встретил слова Киёмори.

— Посмотрите на этого Киёмори, владетеля Аки! Да он бредит! Да он безумец!

Вся фигура Киёмори искривилась от усилий, которые он прилагал, чтобы быть услышанным. Пот стекал по щекам, подбородку и за ушами.

— Безумец я или нет, но послушайте, что я еще скажу. Пусть и этот бог также меня послушает! Будь он божеством или самим Буддой, только он — бедствие, обман и причина человеческих страданий! Он — объект идолопоклонства и не более того! Разве не обманывал он людей веками, не вел их в никуда, этот гнусный идол с горы Хиэй? Но Киёмори не обманешь. Так слушай же меня, ты, проклятое божество, и берегись!

Оцепенение охватило монахов, пока Киёмори доставал стрелу и прилаживал ее к луку; лук заскрипел, согнутый почти до формы полной луны. Затем Киёмори прицелился прямо в ковчег.

Один из предводителей прыгнул вперед, завопив:

— Увы! Будь проклят, богохульник! Ты умрешь, захлебнувшись в собственной крови!

— Умру, говоришь? Да будет так.

Тетива зазвенела, стрела просвистела в воздухе и вонзилась в самый центр ковчега. Из двух тысяч глоток вырвался исступленный рев. Монахи в белых одеяниях вскочили на ноги и наперебой закричали, воздух вдруг наполнился яростными воплями, отчаянными криками, стонами людей, которые вот-вот лишатся рассудка, и звериным воем.

Никогда еще ковчег так не оскверняли! Никогда ни один человек не поднимал на него руку, поскольку если бы он осмелился, то был бы поражен и умер, истекая кровью. А Киёмори продолжал стоять, и кровь не хлынула у него изо рта. Он публично разоблачил пустоту мифа, и монахи лишились своего авторитета. Ошеломленные предводители лихорадочно искали способ превратить разочарование толпы в ярость и стали подбивать ее к насилию.

— Не позволим безумцу бежать!

Основная часть толпы бросилась вперед. Киёмори исчез в потоке мелькающих копий, пыли и молотящих палок. Неподалеку толпа очень скоро поглотила Токитаду и Хэйроку, и они пропали из виду.

У Киёмори порвалась тетива. Он размахивал луком вокруг себя, сбив с ног трех-четырех противников и продолжая драться, как одержимый. Но другого оружия он не имел, и шансов у него было мало.

— Не убивайте его! Возьмите живым! — Охрипшие предводители настойчиво требовали: — Поймайте его! Сбейте с ног! Мы поволочем его живьем обратно на гору Хиэй! Схватите его живым, живым! — кричали они.

Киёмори можно было использовать как заложника в будущих переговорах с дворцом или, наказав этого отъявленного бунтовщика, на примере показать народу, каково могущество горы Хиэй.

Неповоротливая толпа двигалась неуклюже, и в рукопашной схватке Киёмори вырвал алебарду у какого-то монаха. Он принялся рубить ею по рукам и ногам, пока не покрылся кровью и не заметил шесть или семь человек, распростертых на земле, раненых или мертвых. Он ловил взгляды Токитады и Хэйроку, оказавшихся недалеко и пытавшихся протиснуться к нему. Обрывки их встревоженных криков долетали до него, и он отозвался:

— Не сдавайтесь! Не теряйте мужества!

Все это произошло в течение каких-нибудь мгновений. Тем временем выкрики и волнение привлекли простолюдинов из ближайших окрестностей. Очень скоро плотная толпа возникла на месте событий. Один из простолюдинов подобрал камень и крикнул:

— Не дайте себя разорвать этим волкам с горы Хиэй!

Послышались и другие громкие крики:

— Никчемные наемники! Проклятые монахи!

Толпа шумела:

— Вот вам, жадные, злые монахи!

Народ хватал с земли камни и метал их в сбившихся монахов. За ревом возмущения последовал новый залп камней. В тот момент среди деревьев Гиона возник черный столб дыма. Еще столб, затем еще и еще. Увидев это, монахи дрогнули и в смятении начали отступать. «Мы попали в засаду!» — закричали они друг другу и бросились бежать. В панике было забыто о неприкосновенности ковчега; он опасно кренился над головами, с трудом удерживаемый на плечах монахов, летевших со всех ног по направлению к Гиону.

Киёмори стоял на склоне горы и громко смеялся.

— Вот как они побежали! Поразительно! — Свои черные доспехи он бросил на землю и стоял обнаженный по пояс, вытирая потное тело. Как смешно! И он снова расхохотался. Не он отступил, а две тысячи человек! Он планировал убежать, если монахи набросятся на него после выстрела в ковчег, и отдал Токитаде и Хэйроку строгий приказ сделать то же самое, как бы они ни жаждали смертельной драки. «Собачья смерть не для вас, — сказал он им. — Не беспокойтесь о приличиях, просто смывайтесь». Они договорились встретиться на горе позади храма Киёмидзу.

Бегство монахов озадачило Киёмори. Этот град камней, без сомнения, застал их врасплох, но разогнал их, должно быть, появившийся дым. Он смотрел на черные, поднимавшиеся к небу столбы, от которых солнце сделалось кроваво-красным, и размышлял о причине пожаров, когда увидел Токитаду, в одиночестве поднимавшегося по склону.

— Ах, вы целы и невредимы!

— Ну вот и ты, Токитада, а где же Хэйроку?

— Хэйроку тоже убежал от этой кровожадной толпы.

— Он подойдет позже?

— Я его встретил у моста Тодороки. Он посмотрел на дым и уверенно заявил, что его отец наверняка имеет к этому какое-либо отношение. Затем он убежал в сторону Гиона. Позднее он, конечно, придет.

— Так вот оно что. Мокуносукэ — не тот человек, чтобы как лентяй сидеть в Рокухаре. Этот Старый был кое-чем занят — подпаливал монахам штаны сзади!

Киёмори оказался прав в своем предположении. Мокуносукэ, как старший слуга, оставленный следить за домом в Рокухаре вместе с двадцатью более молодыми слугами, не смог вынести мысли, что Киёмори рискует жизнью из-за Хэйроку, и в тот же день пораньше, проводив госпожу и ее свиту в тайное убежище, разработал собственный план и направил оставшихся слуг спрятаться у подножия Восточных гор. Он не мог предположить, что Киёмори совершит такой дерзкий поступок. Мокуносукэ планировал поджечь храмы и святилища Гиона, если бы монахи двинулись на дворец или решили атаковать Рокухару. Однако удачное сочетание событий оказалось еще более действенным.

Наконец в поисках Киёмори на гору поднялись Мокуносукэ и Хэйроку. Оказавшись опять лицом к лицу, невредимые, они почувствовали переполнявшую сердце благодарность. Они воздели в молитве руки к багряному солнцу, а по щекам Киёмори потекли слезы. Киёмори прошептал:

— Поистине, небеса и земля не оставили меня, а духи предков охраняли и жалели этого слабого человека.

Все еще полуодетый, Киёмори уселся на уступе скалы и бодро подвел итог:

— Итак, друзья, на сегодня наши волнения закончились. Затем придет завтра, следующий день, и дни, которые наступят затем, — возмездие.

— Оно наверняка придет, — отозвался Мокуносукэ, нахмурив брови, — и тогда будет не до смеха.

— Ха, пусть их будет стократ больше, я и тогда смогу победить, ведь у меня есть два союзника.

— Что вы имеете в виду? — осмелился спросить Мокуносукэ.

— Один союзник — мой отец в Имадэгаве, другой — небесное чудо, град камней. Конечно же, Старый, ты их видел, тех людей, выпрыгнувших невесть откуда и закидавших монахов камнями?

Приближавшиеся голоса прервали Киёмори. Токитада живо заглянул за скалу и посмотрел вниз, в ущелье. Остальные потянулись за доспехами и оружием. Показав жестом сохранять молчание, Мокуносукэ быстро заверил Киёмори, что, по всей вероятности, эти люди — другие его слуги, и пришли они на встречу с ним. Очень скоро слуги действительно появились, и от них Киёмори получил подробный отчет, как они проскользнули в Гион и как удивили врага, предав огню тамошние лачуги и маленькие постройки. С облегчением услышав, что они пощадили храмы и святилища, Киёмори похвалил Мокуносукэ за искусный маневр.

— Старый, ты так же мудр, как и стар. Будь я на твоем месте, я бы сровнял с землей все храмы и святилища Гиона.

Услышав такое, старый слуга, протестуя, покачал головой:

— Нет-нет. Я всего лишь учился у моего господина Тадамори, который в ночь на званом приеме, когда придворные вельможи замышляли его убить, принес с собой якобы настоящий меч, который на самом деле оказался из бамбука, и расстроил планы врагов. Сегодняшний обман был только бледной попыткой подражания господину Тадамори.

Эти скромные слова старика моментально вызвали в голове Киёмори образ отца. Какое-то время он сидел молча, опустив взгляд, что-то обдумывая, затем поднял глаза и произнес:

— Старый, теперь мы спустимся вниз, в Рокухару, и будем ждать приказов из дворца. Я выполнил то, что собирался сделать. На сердце у меня легко, и нет никаких сожалений. Со всем смирением я буду ожидать решения. Что скажешь, Токитада?

Вскочив на ноги, Киёмори надел кожаные доспехи и вместе со слугами двинулся по руслу речки, стекавшей вниз, к Рокухаре.

— Значит, Киёмори, сын Косоглазого, это сделал? Как же ему удалось?

Полное пренебрежение Киёмори в отношении горы Хиэй потрясло столицу, причем в основе всенародного удивления лежало почти нескрываемое удовлетворение. Даже придворные не говорили о Киёмори ничего дурного, а соперничавшие монастыри поднимали гору Хиэй на смех. По мере того как потрясение от неожиданности проходило, а страх отплаты со стороны монахов утихал, люди начали размышлять, как же власти поступят с Киёмори.

Император-инок Тоба неоднократно получал угрозы с горы Хиэй, а регент и государственные министры собирались ежедневно и рассматривали требования священства. Тоба, державший в своих руках реальные рычаги власти, посещал заседания, но не подавал ни одного знака, одобрявшего или осуждавшего поступок Киёмори, а внимательно выслушивал все, что там произносилось. Во время обсуждений министр Ёринага настаивал на казни Киёмори, доказывая, что лишь такое решение внушит народу страх к богам и умиротворит власть на горе Хиэй.

Возвышенный от рождения и удостоенный многими атрибутами вельможи, Ёринага был не только ученым человеком, сведущим в китайской классике и буддистской литературе, но и неотразимым оратором, приводившим обычно неопровержимые аргументы. Но когда ему перечили, неистовый характер и заносчивость превращали его в человека, которого боялись даже ему равные, ибо, пребывая в расстроенных чувствах, он не уважал ни личность, ни ранг.

— Это правда, — молвил Ёринага, — что гора Хиэй не в первый раз приносит прошение с оружием в руках, но действия владетеля Аки нельзя рассматривать просто как ответные меры. То, что он сотворил, называется святотатством и никак иначе. Он пренебрег богами, согрешил против Будды, и недооценить его поступок — значит, оправдать преступника и вымостить дорогу для будущего мятежа. Сомневаюсь, что монашество отнесется к этому делу беспечно. Никто не приветствует мысль о непокорности, ведущую к гражданскому возмущению, и ради общественного блага я отказываюсь слушать любые заявления, призывающие пожалеть Киёмори. — Среди одной группы министров пронесся возражающий шепот, но Ёринага живо заставил их замолчать. — Кажется, я слышу невразумительные выражения противоположного мнения? Дайте же и мне послушать. Давайте обсудим это здесь.

Только выражением глаз, внимательно изучавших лицо каждого придворного, император-инок выдавал свое беспокойство. Даже он не осмеливался противоречить Ёринаге. Но все-таки нашелся один человек, который возразил, — Синдзэй, придворный высокого ранга, принадлежавший к южной ветви влиятельного дома Фудзивара. Синдзэй никогда не пользовался популярностью при дворе среди своих могущественных сородичей, и многие годы его оттесняли на малозначимые должности. Лишь после достижения шестидесятилетнего возраста ему удалось занять достаточно важный пост при Приюте отшельника и то, как передавали источники при дворе, благодаря своей жене Кии, даме из свиты госпожи Бифукумон. Обязанности Синдзэя как государственного советника охватывали разработку и обнародование императорских указов. Он обладал недюжинными способностями, поскольку давно завоевал репутацию ученого мужа, в познаниях не уступая никому при дворе, и сам Ёринага числился в его учениках.

На последнем заседании именно Синдзэй сказал Ёринаге:

— Сколь убедительно звучат ваши аргументы! Не кажется ли вам, господин, что в данном деле вы отстаиваете интересы горы Хиэй? Три императора — Сиракава, Хорикава и Тоба — признавали необходимость остановить монахов с горы Хиэй, но никто в этом не преуспел. Мы не можем этого же сказать и о Киёмори. Но он, по крайней мере, проложил путь, следуя по которому мы сможем привести их в чувство. Разве не показал он монашеству, что двор не станет робеть перед их высокомерием и демонстрацией силы?

Синдзэй говорил с уверенностью человека, знакомого с направлением мыслей императора-инока. Он также знал, что и правящий класс, и простой народ не испытывали симпатий к монахам и поддерживали Киёмори. Затем он произнес:

— Что касается невозможности простить Киёмори — мы должны помнить, что его величество и придворные предоставили ему в отношениях с монахами полную свободу действий. Если Киёмори преступил пределы полученных им полномочий и заслуживает наказания, то пусть те, кто одобрял его предложение, тоже разделят вину владетеля Аки. Это правда, что Киёмори осквернил Священный ковчег, но будь ковчег воистину символом богов и Будды, разве оказался бы он так уязвим? Скорее можно сказать, что поступок Киёмори разогнал тучи обмана и помог людям обновить их веру в небесные существа. Неужели эта атака на священную эмблему привела к падению на землю богов и Будды, или тьма спустилась на мир?

Слова Синдзэя были встречены сдержанным смехом. Ёринага криво улыбнулся и поджал крупные губы, а глазами задержался на императоре-иноке, всем своим видом выражавшем одобрение. Это и решило исход императорского совещания. Киёмори приказали выплатить штраф медными деньгами, и новость о легком наказании быстро распространилась по всей столице. Простолюдины и наемники радовались вместе со всем домом Хэйкэ. Воины Гэндзи встретили сообщение угрюмо. Негодование, испытанное вождями с горы Хиэй, заставило их признать между собой, что они встретили противника, с которым придется расквитаться позднее. Раздираемые внутренними разногласиями и вынужденные защищаться от нападений монастырей, принадлежащих к другим школам, монахи горы Хиэй смягчились, когда после нескольких завуалированных угроз в адрес гражданских властей те уступили им владения Кагасираямы.

Тамэёси из дома Гэндзи был любимцем министра Ёринаги, и однажды вечером Ёринага пригласил Тамэёси к себе для беседы.

— Тамэёси, что-то вы мало пьете, — заметил министр. — Мы должны признать, что на этот раз государственный советник Синдзэй взял верх. Со временем и для нас подует благоприятный ветер. Пока что для вас все складывается неудачно. Кроме того, кажется, его величество полностью поддерживал Киёмори. — Ёринага крепко выпил и погрузился в уныние. — Его величество император-инок слишком пристрастен к Тадамори и Киёмори из дома Хэйкэ. По сравнению с ними вы не были так удачливы, но погодите, я предвижу, что на днях Гэндзи займут подобающее им место.

Подобные обещания Ёринага делал Тамэёси уже несколько лет, и, настаивая на осуждении Киёмори, он надеялся покончить с домом Хэйкэ навсегда.

— Господин, — сказал Тамэёси, — давайте обо всем этом позабудем. Я с благодарностью и немедленно приступил бы к исполнению обязанностей в какой-нибудь отдаленной провинции, поскольку других амбиций у меня нет.

Уже не впервые Тамэёси отклонял предложения о поддержке, исходившие от Ёринаги, предвидя определенные неудобства в использовании помощи министра. С другой стороны Тамэёси надеялся на отправку в Северную Японию, где еще во времена его деда обосновались очень многие представители дома Гэндзи, но его просьбы всякий раз отклонялись придворными из дома Фудзивара, опасавшимися отсылать его далеко от столицы и склонявшими его остаться в Киото, где они могли бы за ним приглядывать.

Глава 11.

Лисы и лютня

Киёмори не знал, как убить время. Заплатив отступное медными монетами, он к тому же получил приказ, отстранявший его от службы на год. За то время, что он находился в отставке, поднятый им шум утих. Тем не менее его проступок также затронул ближайших родственников: отца Киёмори отстранили от службы на сто дней. Тестя Токинобу как члена дома Фудзивара на неопределенный срок лишили права носить имя и пользоваться защитой дома.

Киёмори неоднократно взрывался от возмущения и говорил своему шурину Токитаде:

— Это только к лучшему. Ты и твой добрый отец можете называться Хэйкэ. Фудзивара не единственная фамилия, есть и другие.

Будь приговор более суровым, у Киёмори хотя бы появился незначительный повод пожаловаться, но предусмотрительные аристократы из дома Фудзивара, кажется, затронули больное место.

— Пытаясь защитить себя, они показали, какие же они трусы. Они боятся, как бы кто-либо, носящий фамилию Фудзивара и связанный с такой грубой личностью, как я, не навлек на них неприятности. Хотя втайне они рады тому, что я сделал. Это оскорбление выносить еще больнее, чем назначенное мне наказание. Токитада, никогда это не забывай.

Мрак уединенной жизни Киёмори немного рассеивался благодаря оживленному Токитаде. Он стал отзывчивым слушателем признаний Киёмори. Более решительный, чем Киёмори, он к тому же обладал склонностью к чтению, которой Киёмори недоставало; проницательность обладавшего цепкой памятью Токитады часто ставила Киёмори в тупик.

Киёмори равнодушно брел к конюшне взглянуть на лошадей, когда услышал веселящий душу звук тетивы, и свернул к месту для стрельбы из лука. Стрела просвистела мимо и с резким щелчком пронзила центр мишени.

— Здорово! — крикнул Киёмори.

Две фигуры повернулись в его сторону и заулыбались: его десятилетний сын Сигэмори и Токитада, дававший ему уроки в стрельбе из лука.

— Что скажешь о стрельбе Сигэмори? — осведомился Киёмори.

— Как вы видели, он делает блестящие успехи, но пока силенок ему не хватает, да и результаты в стрельбе нестабильны. Такой характер, вероятно.

— Он еще мал, Токитада, и лук у него маленький.

— Я этого не отрицаю. Однако характер мужчины проявляется в его выстрелах. Вы никогда не слышали о младшем сыне Тамэёси?

— Слышал.

— Тот парень, которого Тамэёси считал упрямым. Я видел его на состязаниях по стрельбе, когда ему было одиннадцать лет. Уже тогда у него был тугой лук, и он загонял стрелу в земляную кучу так глубоко, что двое мужчин вместе не могли ее вытянуть. Да, в конце концов он стал совершенно неуправляемым и доставлял отцу множество неприятностей.

Киёмори громко засмеялся:

— Токитада, должно быть, ты рассказываешь о себе.

— Кто, я? Нет-нет, я занимался петушиными боями и после событий в Гионе ни разу не подрался. Это стало для меня уроком.

— Не стоит сдаваться так скоро, Токитада. Я слышал, что монастыри в Наре опять бунтуют, хотя гора Хиэй и не доставляет нам с тех пор никаких хлопот. Но, боюсь, одной стрелой нельзя излечить их от драчливости.

— И это напоминает мне, как в прошлом году, в конце августа, Тамэёси из дома Гэндзи повел своих воинов в Удзи и смог обратить в бегство несколько тысяч вооруженных монахов, направлявшихся к столице. С тех пор, как я слышал, двор проявляет к нему благосклонность. — Завистливый взгляд Киёмори подтолкнул Токитаду продолжить изложение новостей. — Еще я слышал, что министр Ёринага покровительствует дому Гэндзи, и в то время как вы с вашим отцом ждете окончания сроков наказания, он собирается назначить Тамэёси главой стражи.

Слегка нахмурив брови, Киёмори не выдал, конечно, своих чувств, но спокойное течение его жизни было нарушено. Именно в этот момент появился Хэйроку, слуга, и объявил, что господина ожидает оружейный мастер Осимаро. Киёмори, с радостью приветствовавший любого посетителя в надежде, что тот развеет его скуку, быстро вернулся в дом.

— Я пришел, господин, по поводу заказанных вами доспехов, — грубоватым тоном начал горбатый старик-оружейник.

О его доспехах говорили, что они не имеют себе равных. Каждую прядь в плетении доспехов и каждую металлическую пластинку он соединял с несравненным мастерством. Киёмори, слышавший, что этот брюзгливый старик заламывал удивительно высокие цены и к своим клиентам подходил индивидуально, заказал ему набор доспехов с изображением цветов вишни. Доспехи были почти готовы.

— Кожа для вашего заказа уже покрашена, господин, покрытие металлом ремней, кожаных наплечников и наголенников завершено — все готово, но нет лисьих шкурок, обещанных вами. Ну и что же вы хотите, чтобы я со всем этим делал, господин?

Старик использовал шкурку недавно убитой лисицы для укрепления жизненно важных точек доспехов. Заказывая доспехи, Киёмори обещал доставить две шкурки в любой день, назначенный мастером. Мех должен был послужить подкладкой для наплечников, полы панциря и подмышечных частей. Чтобы сварить клей, с помощью которого свежевыделанные шкурки прикреплялись к доспехам, нужно знать секрет; клей следовало более двух суток медленно кипятить над углями, после чего его сразу наносят на шкурки, и если их не оказывалось под рукой в этот момент, то клей приходилось выливать.

— Не знаю, сколько дней ждал я вашего появления и сколько раз клей приходилось выбрасывать, — осуждающе проворчал старик. — Если вам подойдут обычные шкурки, то это совсем просто. Если такие доспехи вас удовлетворят, то вас устроит любой мастер доспехов, и вы можете сделать заказ где угодно.

— Нет, нет! Прости меня. Не сердись — прошу тебя, не будь так строг, мой добрый друг, — пытался увещевать его Киёмори. — Неоднократно посылал я на охоту моих вассалов, и всякий раз они приносили барсуков, зайцев, но только не лисиц. Теперь я пойду сам. И знаешь, не лучше ли сразу договориться о дне?

— Чтобы я опять оказался в трудном положении?

— Гм… Нет, не в этот раз.

— Не люблю хвастать, но вы должны понять, я не могу доверить варку клея ученику или жене. Существуют секреты регулировки огня, помешивания клея и наблюдения за котлом в тот момент, когда состав закипает, и я должен провести два дня и две ночи, готовя клей и отдавая этой задаче всю свою душу. И в результате — нет шкурок! Клей густеет, и его нужно выливать. Можете ли вы понять, какая ярость охватывает меня в такой момент?

— Нет, на этот раз никаких недоразумений не будет. Что скажешь о вечере послезавтра? Когда начнут спускаться сумерки, я приду к тебе домой и передам шкурки.

— Вы хотите сказать, что это сделаете вы?

— Теперь я не доверю это дело никому другому.

— А если нарушите ваше обещание?

— Я оплачу издержки медными монетами или любым другим способом, каким скажешь.

Старик со смехом покачал головой и хлопнул себя по бедрам:

— Хорошо! В конце концов, вы ведь владетель Аки и стреляли в ковчег. Я принимаю ваше слово. Пойду домой и сразу же начну готовить клей, а послезавтра, как только начнут сгущаться сумерки, я вас жду.

На следующий день Киёмори достал из чехла любимый лук, перетянул тетиву и вышел в коридор поискать жену. Служанка сказала, что госпожа работает в ткацкой, и хотела побежать и позвать Токико, но Киёмори остановил ее знаком:

— Если она в ткацком помещении, не зови ее, просто достань мою охотничью куртку.

В кожаных охотничьих штанах, с колчаном за спиной и луком в руке подошел Киёмори к ткацкому помещению, построенному по желанию жены. Там стояли два ткацких станка, было место для красильных чанов и для вышивания.

Токико сидела у своего станка, а счастливые дети играли рядом. Она гордилась своими достижениями и получала громадное удовольствие, одевая свою семью в необычные платья, за что ее часто одаривали комплиментами.

— Почему, почему так внезапно? — спросила она, бросив станок. — Кто идет с вами?

— Я иду один. Сейчас для меня будет лучше оставаться как можно более незаметным.

— Но вам, конечно, стоило бы взять хотя бы одного молодого прислужника.

— Нет, в горы я не собираюсь и наверняка вернусь к заходу солнца. А как тот кусок ткани, который ты собиралась послать жене Синдзэя?

— Он покрашен, и вышивка завершена. Хотите взглянуть на него?

— Не стоит, все равно я так мало в этом понимаю, — ответил Киёмори и направился к задней калитке.

Через третьих лиц Киёмори слышал, что лишь один Синдзэй выступал в его защиту. С тех пор он считал Синдзэя союзником, а недавно между ними установились дружеские отношения. Когда Токико предложила отослать кусок своей прекрасной ткани жене Синдзэя госпоже Кии, Киёмори горячо поддержал эту идею.

Киёмори часто приходилось слышать, что лисиц видели на территории столицы, а также за городскими стенами, но теперь, поглядывая вокруг, на всем протяжении осеннего поля он видел лишь серебристые перья высокой травы. Целый день бродил воин по полям и под вечер вернулся домой с натертыми ногами и с пустыми руками.

На следующее утро несколько раз принимался моросить дождь, но к полудню небо очистилось. Токитада, слышавший, что Киёмори не повезло, убеждал его остаться дома и готовился пойти на охоту с Хэйроку.

Но Киёмори запротестовал:

— Ох нет, когда я увидел, как вчера ты и Сигэмори упражнялись в стрельбе, я вдруг заскучал по своему луку — на меня напал какой-то зуд от длительного безделья.

Как только Токитада и Хэйроку ушли, Киёмори сам отправился в путь. В этот раз он до захода солнца прочесывал район за северными воротами столицы. Киёмори бродил по высокой мокрой траве, пока его штаны не пропитались влагой, а платье промокло до подмышек. Он пробирался через болотистые места, заполненные водой лощины, холмики, густо покрытые болотными цветами, пока пейзаж не начал бледнеть под спускавшимся туманом. На западе небо оставалось слабо-розовым, а над головой Киёмори, на темно-синем фоне, выделялся лунный серп.

— Ни одной лисы не видно — лишь птицы машут крыльями, торопясь домой. А еще говорят, что в эти осенние ночи можно услышать лай лисиц, — пробормотал Киёмори.

Вдалеке, из хижины полевого сторожа, блеснул луч света. Киёмори представил себе пузырящийся клей в доме мастера по доспехам, и мысль о разочаровании, ожидавшем Осимаро, привела Киёмори в состояние, близкое к отчаянию. Он пожалел о своем опрометчивом обещании — принести на заходе солнца в дом мастера по изготовлению доспехов двух живых лисиц.

Теперь поле вокруг него купалось в темно-синем свете. Повернувшись, чтобы возвращаться назад, он услышал быстрое шарканье у себя под ногами в густом подлеске — какое-то существо прыжками пересекло ему дорогу и скрылось. Киёмори немедленно приложил стрелу к луку, но в тот же миг другая тень скользнула почти между его ног и с шорохом исчезла. Он сразу же бросился в погоню, ориентируясь только по звуку и двигаясь от одного заросшего травой места к другому. Киёмори выскочил на лощину и наткнулся на прижавшуюся к земле, неподвижно застывшую лису; ее глаза как зачарованные, не мигая, были устремлены на стрелу Киёмори. Он натянул тетиву. Послышалось низкое рычание, и неприятный запах ударил ему в ноздри. Он посмотрел внимательнее и увидел, что там не одна лиса — два пушистых тельца жались друг к другу. Две пары свирепо блестевших глаз повернулись к нему. У старого лиса с пятнистым хвостом вся шерсть встала дыбом. Лисица, наполовину укрытая телом своего самца, припав к земле и выпустив когти, издавала глубокие, горловые рычащие звуки и перепуганными глазами наблюдала за сжимавшей лук рукой. Для лисы она была слишком костлявой и скорее напоминала волчицу выдававшимися лопатками, тусклым мехом и впалым животом. Киёмори посмотрел еще пристальнее и увидел, что под собой она прятала маленького детеныша. Они могли бы спастись, удрать в безопасное место, не будь с ними малыша, подумал Киёмори. Трое — какая удача! На мгновение он задумался, в кого стрелять сначала. Полностью согнутый лук скрипнул. Оказавшаяся в ловушке пара, казалось, излучала фосфоресцирующее свечение и издавала странный стон. Демонстрируя отчаянную храбрость, лис угрожающе припал к земле, а лисица, выгнувшись дугой, еще теснее прижалась к детенышу.

Внезапно рука Киёмори обмякла.

Ах вы, жалкие, жалкие создания! Но какая прекрасная семья! Вы гораздо благороднее глупых людей, подумал он про себя. Что делал он здесь со своим луком? Загнал эти существа в безвыходное положение? Доспехи — какие-то доспехи, чтоб похвастаться! Сохранить достоинство перед мастером по изготовлению доспехов, сдержать обещание? Глупо… глупо! Если старик будет глумиться над ним, то какое это имеет значение? Обычные доспехи отлично его устроят! Не доспехи делают мужчину, не в доспехах доблесть.

— Хоть и бессловесные вы создания, но сколь великолепны! Скорбь, любовь — воплощенная родительская любовь! Будь я этим старым лисом, и если бы Токико с Сигэмори попались вот так? Даже дикий зверь может возвыситься над собой — а смог бы я в такой ситуации?

Киёмори повернул лук в сторону и пустил стрелу в направлении одинокой звезды, светившей на потемневшем небе.

Трава у его ног зашевелилась, будто от порыва ветра, и тут же все стихло. Он опустил глаза вниз — лисы исчезли.

По пути домой Киёмори остановился возле покривившейся изгороди вокруг дома мастера по изготовлению доспехов. Он крикнул сгорбленной фигуре, двигавшейся через полосу света, отбрасываемого небольшим светильником:

— Добрый человек, добрый человек, не нужно лисьих шкурок для моих доспехов! Воспользуйся чем угодно. Позднее я все объясню. Приходи завтра и назови любое возмещение, какое захочешь получить.

Горбатая фигура вышла на веранду с котлом, окутанным клубами пара, и в воздухе распространился резкий запах горячего клея.

— Что?! Не хотите свои доспехи? Что же вы обещали в таком случае? Я говорил вам, что буду два дня и две ночи, как глупец, варить этот клей! Значит, и в ковчег вы выстрелили в шутку, так? Значит, я ошибся во владетеле края Аки? Думаете, я готов делать доспехи для человека, который меня одурачил? Я отказываюсь — наотрез отказываюсь что-либо делать для вас! Спешите сюда, дикие псы, спешите съесть это варево!

Сосуд с горячим клеем внезапно пролетел по воздуху и упал у Киёмори в ногах. От пара и запаха клея он чуть не задохнулся, повернулся кругом и с мрачным видом направился домой.

Вскоре после этого, в ноябре, Киёмори вернулся к службе во дворце. Но несколькими днями раньше у калитки для слуг появился посетитель и слезно попросил перекинуться с господином парой слов.

— У меня нет права просить владетеля Аки о встрече, но…

Оружейник Осимаро прошел в дом. Свою и так горбатую спину он согнул еще сильнее и отказывался поднимать глаза.

— Мой господин, прошу вас, забудьте о моих поспешных словах, произнесенных в тот день; простите своенравие глупого старого ремесленника… — Струйки пота стекали по морщинистому лбу старика.

— А из-за чего ты сейчас беспокоишься, добрый человек? — улыбаясь, спросил Киёмори, заинтересовавшийся причиной визита.

— В порыве несдержанности я бросил в вас котелком с клеем, господин, и поносил вас, но я услышал, как один из ваших слуг рассказывал о вашем неудачном походе на охоту в тот день, и меня охватил стыд, когда я узнал, как вы поступили из сострадания к обычным животным. Как старший мастер по изготовлению доспехов, я прошу вас, разрешите сделать вам новые доспехи. Воин должен быть силен не только в стрельбе из лука, его сердце, как ваше, должно быть переполнено жалостью ко всем живым существам. Тот, кто делает доспехи для такого воина, не может не вложить в них свои сердце и душу. По правде говоря, господин, сегодня я принес доспехи, которые вы заказывали. Не желаете ли взглянуть на них и принять от меня в подарок?

От былой снисходительности Осимаро не осталось и следа, он ни словом не превозносил свою ручную работу. Восхищенное выражение лица Киёмори, по-видимому, достаточно вознаградило его за труд, и вскоре он заковылял прочь.

Киёмори согревало вновь обретенное чувство свободы. Как-то вечером, вернувшись домой, он зашел в комнату жены и обнаружил там лютню, которую раньше никогда не видел. Токико объяснила, что лютню подарила госпожа Кии, передав ее с одним монахом. Продолжая, она рассказала, что монах задержался на некоторое время поговорить и несколько раз поздравлял ее с таким прекрасным мужем. Токико протестовала, как с улыбкой рассказывала она, но, любопытствуя о причинах такого восхваления владетеля Аки, женщина вынудила посланца госпожи Кии рассказывать дальше и открыла, что оружейник Осимаро повсюду рассказывал историю о Киёмори и лисах. Наконец история эта достигла ушей Синдзэя. Тронутый рассказом о сострадании Киёмори, Синдзэй достал дорогую ему лютню, принадлежавшую его матери, и попросил своего друга-монаха передать ее Киёмори в знак своего расположения. Монах сказал Токико, что те лисы были посланцами богини милосердия и любви, а пощадивший их Киёмори достоин всяческих похвал. Синдзэй, добавил монах, также выразил свою веру в богиню владетеля Аки. После этого сумбурного разговора монах ушел, благословив напоследок хозяйку дома и ее мужа.

Киёмори взял лютню и несколько раз перевернул у себя на коленях, рассматривая ее.

— Очень хорошая лютня, — наконец заметил он.

Лютню украшали рисунки диких цветов, выполненные золотым лаком, и поэма Синдзэя, посвященная умершей матери и записанная сложным узором.

— Токико, ты играешь на ней?

— Я уверена, что Токитада более искусный музыкант.

— Вот как… Не знал, что у Токитады имеются такие таланты. Ну тогда разреши мне сыграть для тебя. Из-за моих грубых манер ты можешь не поверить в это, но, когда мне было только восемь лет, я принимал участие в священных представлениях в Гионе с пением и танцами. Моя мать, госпожа из Гиона, любила такие эффектные постановки.

Сказав это, Киёмори почувствовал резкий укол в сердце. Где-то она теперь, его мать, эта лиса-женщина, которую нельзя было даже сравнивать с той благородной лисицей? Хоть бы она была жива и невредима. Конечно, мать уже не так красива — теперь ей далеко за сорок. Где она теперь? Не причинил ли ей боль какой-нибудь мужчина, не бросил ли где-нибудь на краю света? Киёмори не мог подобрать нужных слов для объяснения чувств, хлынувших из неизвестных глубин души и, казалось, охвативших его целиком. Сердце его болело. И чтобы унять боль, он прижал лютню к себе и тихонько запел, перебирая пальцами четыре струны и извлекая звенящие каскады звуков.

— Но что это за мотив? — смеясь, спросила Токико.

— О, ты не можешь его узнать. Это… это «Песня простого смертного» из Манъёсю, — шутливо-торжественно объявил он, хотя ресницы его при этом влажно блестели.

Глава 12.

Мертвые свидетельствуют

Фудзивара Цунэмунэ, придворный третьего ранга, хотя и принадлежал к знати, но бездельником не был, поскольку общество, в котором он вращался, являлось не только сосредоточением политической жизни, но и интеллектуальным центром того времени, и, общаясь с придворными, этот молодой человек будто собирал в себе все зримые достоинства блистательной аристократии. Чистоплотный и элегантный внешне, как, впрочем, в манерах и обращении, Цунэмунэ обладал вкусами ученого и много читал классических авторов; искусный сочинитель стихов, умелый игрок в аристократическую игру в мяч и талантливый музыкант; но лучше всего он разбирался в переменчивых течениях жизни дворца.

Однажды, когда Цунэмунэ принял приглашение придворного сыграть в мяч, в одном из императорских павильонов появился секретарь регента Тадамити и тихо сообщил Цунэмунэ, что регент хочет поговорить с ним. Вслед за секретарем Цунэмунэ прошел в беседку, стоявшую обособленно на островке в окружении кувшинок.

Это случилось в начале лета, в июне 1149 года. Император-ребенок Коноэ скоро должен был праздновать свой одиннадцатый день рождения, и советники готовились к его восшествию на престол. Вопрос о выборе для него супруги требовал срочного разрешения, так как юному императору подобало присутствовать на большой благодарственной службе во время коронации с будущей императрицей. Император-инок Тоба некоторое время тщательно обдумывал этот вопрос. Уже распространились слухи, в чью сторону может пасть выбор, и каждая подходящая ветвь дома Фудзивара, имеющая дочерей на выданье, была преисполнена надежд, что высшую честь могут оказать именно ей. Выбор следовало делать в полнейшей тайне и с учетом всех соображений о его влиянии на хрупкий баланс политических сил. История показала, что дурной выбор мог втянуть двор в интриги и даже погрузить страну в пучину войны.

Никогда еще служебные обязанности не давили на регента так сильно, как в тот момент. Многие месяцы посвятил он мучительным размышлениям над этой проблемой и наконец пришел к решению. Рассмотренный со всех возможных сторон, сделанный им выбор Тадако, дочери министра Ёринаги, представлялся безупречным. Хотя ей было всего лишь одиннадцать лет — практически еще ребенок, — природные способности и изысканная красота делали девочку, считал он, главной претенденткой на роль императрицы. Все же имелось одно препятствие, мешавшее объявить об этом выборе. Тадако приходилась приемной дочерью его брату Ёринаге. Отношения между такими разными по характеру братьями были сложными, и Тадамити, не желая поступиться самолюбием, не решался познакомить Ёринагу с выбором, на который император-инок уже дал согласие. Его беспокоила возможная резкость, с которой Ёринага встретит новость о высочайшем одобрении, и, пребывая в растерянности, он вдруг надумал послать к брату своим представителем Цунэмунэ, придворного, чьи такт и терпение позволили бы сгладить неловкость, если б таковая возникла. И вот Тадамити пригласил Цунэмунэ к себе и поделился с ним своим планом.

Цунэмунэ выслушал регента с восторгом. Задание понравилось ему своей значимостью. Кроме того, ему открывалась возможность дальнейшего продвижения при дворе. И, договорившись о дне, когда он принесет ответ Ёринаги, Цунэмунэ откланялся.

Встреча Цунэмунэ с Ёринагой началась неблагоприятно. Министр не отважился на какой-либо комментарий, кроме сдержанной фразы:

— Значит, Тадако хотят видеть императрицей? — вслед за которой последовала кислая улыбка.

После бессвязного разговора, продолжавшегося еще какое-то время, непрямые попытки Цунэмунэ добиться ответа были вознаграждены. Ёринага в конце концов спросил:

— Это срочный вопрос? Требуется ли дать ответ немедленно?

Убедившись, что таково было желание императора-инока, Ёринага, оказав на Цунэмунэ давление, попытался выведать причины, помешавшие регенту прийти к нему лично. Ссылки на государственные дела, не позволявшие Тадамити покинуть двор, не удовлетворили его, но наконец Ёринага сказал:

— Я не возражаю, чтобы Тадако стала императрицей, но настоятельно требую: ее должны объявить супругой императора на его коронации; я против ее переезда ко двору простой наложницей. В этом случае я вынужден буду отказать. Должны быть даны полные гарантии, что она будет императрицей.

Ответ Ёринаги был предъявлен императору-иноку и регенту, и они приняли условия. Вскоре после этого Тадако была допущена ко двору. Но прошло некоторое время, и регент пришел в смятение, получив от императора-инока распоряжение заменить Тадако на девятнадцатилетнюю Симэко, любимую служанку госпожи Бифукумон. Та несколько лет участвовала в обучении и воспитании Симэко и планировала, что эта девочка, которая была дорога ей, как любимая дочь, должна стать супругой ее сыну Коноэ. Услышав, что Тадако выбрали, не спросив ее мнения, госпожа Бифукумон резко отругала мужа, императора-инока, и убедила его переменить решение.

Узнав об этом, Ёринага пришел в ярость и почувствовал себя чрезвычайно униженным. Ускользали его шансы на могущество и почет. Решив, что его воля должна восторжествовать даже над волей императора-инока, он обратился за поддержкой к отцу.

Фудзивара Тададзанэ, отец Ёринаги, достиг возраста семидесяти двух лет и уже давно отошел от дел и жил в своем летнем дворце в Удзи, что входил в храмовый ансамбль Бёдоин. Как старейший из придворных дома Фудзивара, он все еще пользовался достаточным влиянием, к тому же с императорским домом его связывали не только родственные отношения по материнской линии, но и одна из его дочерей являлась первой супругой императора-инока. Его карьере можно было позавидовать. Он с честью служил двоим императорам подряд и занимал несколько высших постов в правительстве. Даже пребывая в отставке, Тададзанэ не отказывался от пышности и церемоний, подобающих персоне очень высокого положения, и знать из столицы продолжала посещать его во дворце. Несмотря на все качества, позволившие ему стать удачливым придворным, Тададзанэ имел слабость, которая, казалось, противоречила всему, за что он выступал: он любил своего младшего сына Ёринагу — слишком сильно любил — и из-за какого-то любопытного несовпадения темпераментов крайне враждебно относился к старшему сыну, регенту Тадамити.

Внезапный приезд Ёринаги в Удзи заставил тонкие веки под седыми бровями Тададзанэ нервно задергаться. Он слушал сына молча. Но несчастный и унылый вид сына в конце концов вынудил его распрямиться, словно он собирался с остатками своих сил, и высказаться так:

— Ладно, ты не должен из-за этого так сильно расстраиваться. Я не настолько стар, чтобы не смог похлопотать для тебя перед его величеством. Съезжу к нему и прослежу, чтобы дела поправились. Сегодня я сделаю исключение и рядом с тобой поеду верхом в столицу.

Дело оказалось не таким простым, как надеялся Тададзанэ. То под одним предлогом, то под другим ему отказывали в аудиенции у императора-инока; его письма возвращались без ответа. Прошло две недели, и оказалось, что он ничуть не продвинулся вперед. Наконец придворный Цунэмунэ уговорил Тададзанэ согласиться на встречу с регентом, у которого Цунэмунэ получил обещание аудиенции. Еще один месяц пролетел без надежды на обещанную встречу, и совершенно изнуренный, с болью в сердце Тададзанэ вернулся в Удзи.

Пришла зима, декабрь, а с ним и весь год приближался к концу. Лишь несколько дней оставалось до того момента, когда двор откладывал свои обычные занятия ради сложных церемоний встречи Нового года, и в это время Ёринага опять появился в Удзи совершенно обезумевший. Симэко была официально допущена ко двору, и последняя возможность настоять на притязаниях Тадако ускользала.

На рассвете Тададзанэ поднял своих вассалов и слуг. От дыхания волов в утреннем воздухе висели белые венчики, когда карета Тададзанэ тащилась по замерзшей дороге в Киото. Только к ночи добрался он до дворца, где только бивачные костры стражников во дворе давали какой-то свет. Крупные градины отскакивали от ячеистых крыш; сёдзи были откинуты и двери распахнуты, чтобы впустить Тададзанэ. Его провели в приемную, и там он стал ждать с выражением совершенного отчаяния на лице. Он приготовился ждать до тех пор, пока не вмешается смерть. Равнодушные часы проходили в жестокой борьбе чувств: гордости, любви, тщеславия, безрассудной страсти. Наконец император смягчился и соблаговолил явиться. Не сумев устоять перед слезами и мольбами престарелого Тададзанэ, он соизволил сдаться.

В Новый год Тадако была провозглашена новой императрицей, а в марте, коронованная, она стояла рядом с императором-ребенком.

Регент, находивший палящую жару в июле невыносимой, удалился в свой дом вне стен Киото и при дворе появлялся редко. Однако Ёринага был неутомим, устремляя свою неуемную энергию на многочисленные мелочи службы. Его внезапные появления в различных ведомствах правительства вселяли ужас в сердца младших чиновников и доводили придворных до изнеможения, делая их еще более апатичными, чем всегда. Как близкий родственник юной императрицы, Ёринага осознавал свое высокое положение и прилежно занимался делами правительства, полностью уверенный в будущих плодах своих трудов. Как советник мальчика-императора, он теперь заменил фактически, если не по должности, своего брата-регента, и вокруг него группировались приверженцы. Было очевидно предпочтение, которое он отдавал при дворе дому Гэндзи перед домом Хэйкэ. Когда монастыри в Наре угрожали направить на столицу тысячи вооруженных монахов, для переговоров с ними Ёринага отправил не Киёмори, а Тамэёси из дома Гэндзи.

Тададзанэ, давно вышедший из возраста активной деятельности, еще раз появлялся при дворе, где он числился почетным министром. Все его усилия теперь были направлены на поддержку Ёринаги. Втайне решив, что никакое дело не следует оставлять незавершенным, он намекнул императору-иноку, что состояние здоровья и способности Тадамити делают его неподходящим исполнителем обязанностей регента. Но, когда он услышал, что Тадамити отказался уходить в отставку, опасаясь, что Ёринага приведет страну к распрям и кровопролитию, Тададзанэ в ярости отправился в архивы Императорской академии, где хранились семейные записи и большая печать дома Фудзивара. Все это он забрал и передал на хранение Ёринаге, тем самым показав, что отрекся от своего старшего сына Тадамити и назначил Ёринагу своим наследником и преемником.

В 1151 году императору-ребенку Коноэ исполнилось тринадцать лет. Примерно в то же время у него стало ухудшаться зрение, и он постоянно клал на глаза подушечки из красного шелка. Регент Тадамити, к которому у юного правителя возникла сильная привязанность, нашел искусного лекаря, недавно вернувшегося из Китая, и направил его к императору. Усиливавшиеся недомогания императора волновали Тадамити, и он часто навещал мальчика, стараясь его утешить приятными беседами. Вид этого хрупкого подростка, с рождения заточенного в темных дворцовых комнатах, пленника своего величественного сана, жертвы и марионетки окружавшего его дикого соперничества, вызывал у Тадамити глубокую жалость. Он не мог не думать, насколько существование юного императора далеко от счастливой жизни. Отгороженный неукоснительными ритуалами двора, что знал он о безудержных радостях беспечного детства? Хотя бы раз играл ли он зимой в снежки; носился ли весеннею порой под расцветающими деревьями; плескался ли как водяной чертенок в летних реках и нежился под горячим солнцем; или карабкался по горам осенью и кричал с их вершин так, что напряженные легкие были готовы лопнуть? Сомнительно, однако, чтобы Тадамити когда-либо задумывался о своей роли в создании этой бледной, трогательной фигуры.

В 1155 году, 24 июля, на семнадцатом году жизни император Коноэ скончался. Его правление длилось менее пяти лет. Народ скорбил по кончине императора. Отца Коноэ, императора-инока, сразило это горе, а госпожа Бифукумон была безутешна.

Вскоре после смерти императора-ребенка странную историю принесла госпоже Бифукумон одна из дам ее свиты госпожа Кии, жена советника Синдзэя. Она услышала леденящий душу рассказ от своей служанки, которая слышала все это от странствующего монаха. Император Коноэ умер неестественной смертью. Несколько неизвестных лиц наслали на него смертельное заклятие, и послужившее причиной безвременной кончины. Почти год назад этот монах сам видел, как совершались зловещие обряды в уединенном святилище на горе Атаго. Госпожа Бифукумон пришла в ужас и смятение от услышанного и приказала тут же послать за медиумом — жрицей Ясурой из святилища Син-кумано.

Заклинательница прибыла и довольно надолго погрузилась в медитацию. Внезапно сильная дрожь пробежала по ее телу. Она растрепала свои длинные волосы и оказалась во власти умершего императора, заговорившего ее голосом:

— …Меня заколдовали. Вбили шипы в изваяние духа Тэнгу [1], что в святилище на горе Атаго. Эти шипы ослепили меня. Они привели к моей смерти. Ах… горе мне!

Когда голос замолчал, Ясура упала на пол и осталась лежать, потеряв сознание. Госпожа Бифукумон в ужасе громко завопила и, вцепившись в свои одежды, зарыдала с таким неистовством, что расстроенные придворные дамы перепугались и, громко требуя воды и лекарств, перенесли ее в спальные покои.

Тем временем жрица пришла в сознание и направилась к выходу, словно ничего особенного не произошло, прижимая к себе матерчатый узел, в котором находились различные профессиональные принадлежности и подарки, врученные ей от имени госпожи Кии. Выйдя с территории дворца через одну из задних калиток, она остановилась заглянуть в узелок и с довольным видом достала оттуда аппетитный кусочек жареной утки. Жадно запихнув его в рот, жрица принялась задумчиво жевать и собралась уже направиться в сторону своего дома, но заметила, как несколько собак последовали за ней, и остановилась подобрать с земли пару камней, чтобы бросить в них. Один из камней попал в колесо проезжавшей повозки. Тянувший ее молодой работник остановился и игриво окликнул жрицу:

— Ну, Ясура, направляешься домой?

Женщина застенчиво приблизилась к нему и остановилась поболтать вполголоса, поделившись с ним еще одним лакомым кусочком из своего узелка. Когда они закончили есть, он помог ей залезть в повозку и продолжил путь в направлении святилища Син-кумано.

Двумя годами ранее, в январе 1153 года, Тадамори из дома Хэйкэ, отец Киёмори, неожиданно умер после нескольких недель болезни, вызванной простудой. Было ему пятьдесят восемь лет. В последние годы жизни Тадамори добился немногого, так как эти годы также оказались отмечены ростом могущества Ёринаги, открыто покровительствовавшего Тамэёси из дома Гэндзи и его сыновьям. Вряд ли кто-либо из дома Хэйкэ мог забыть, что именно Ёринага однажды потребовал для Киёмори смертной казни на суде, последовавшем за осквернением Священного ковчега, и это также объясняло, почему министр не принимал у себя представителей дома Хэйкэ. Однако Киёмори никак не проявлял возмущения пристрастием Ёринаги к дому Гэндзи. Совершенно осиротев, Киёмори чувствовал, будто вырван опорный стержень всей его жизни. И прежде чем он смог прийти в себя от горя, Киёмори столкнулся с новыми заботами, захватившими его. У него не только росло много собственных сыновей, но и опекунство над младшими братьями и братьями по отцу также легло на него. Как молодой глава дома, он должен был многому учиться, ибо будущее дома Хэйкэ находилось в его руках.

Вскоре после кончины императора-ребенка советник Синдзэй вызвал Киёмори к себе. После смерти отца Киёмори стал относиться к Синдзэю, который был старше его и по возрасту, и по рангу, как к другу и источнику утешения и силы. Он не только считал советника своим благодетелем, человеком, которому обязан жизнью, но и рассчитывал на Синдзэя как единственного влиятельного защитника дома Хэйкэ перед министром Ёринагой. Киёмори считал, что Ёринага, со всей его целеустремленностью, не мог тягаться с Синдзэем, поскольку тот был непостижим, он никого не посвящал в свои мысли. В нем чувствовалась глубина, которую никто еще не рискнул разведать; он преуспел в выполнении деликатных функций — нелегкая задача для большинства людей, не требуя признания и тихо, но настойчиво выполняя свои обязанности год за годом.

В уединении своей рабочей комнаты Синдзэй доверил Киёмори любопытное и секретное задание.

— Дело важное и срочное. Любая неосторожность с твоей стороны может вызвать подозрение Ёринаги или Тамэёси из дома Гэндзи — на твою погибель. Дождись заката, затем начинай отправлять людей, по одному, — сказал Синдзэй и повторил предупреждение.

В ту же ночь группа из примерно пятидесяти воинов покинула столицу и направилась на северо-запад от Киото, в сторону гор, находящихся довольно далеко за городскими воротами. Они двигались быстро и уже скоро поднялись по склону горы Атаго и, сойдясь вместе на одной из скал, устроили совет. Вскоре они снова пустились в путь, на поиски Дзёмё, главного монаха горы Атаго. Прибыв к его жилищу, они громко заколотили в ворота, требуя их впустить.

— Мы прибыли из Приюта отшельника, воины Киёмори из дома Хэйкэ, владетеля Аки. У нас есть сведения, что некто вступил в тайные отношения с духом Тэнгу в главном святилище и призвал смертельное заклятие на прежнего императора. Император-инок приказал владетелю Аки провести следствие и получить доказательства. Впустите нас в святилище. Если откажете, будете повинны в сопротивлении императорскому приказу!

Изнутри стали доноситься неясные звуки; затем появился сам Дзёмё и заговорил с Киёмори:

— Если вы пришли от его величества, у вас должны быть бумаги. Позвольте их посмотреть.

— Эй, ты там, на колени!

Когда Дзёмё опустился на колени, Киёмори сунул ему официальное предписание.

— Ошибки исключены, и я не могу отказать. Двери откроют немедленно. Сюда, пожалуйста.

Приказав принести еще факелы, Дзёмё пошел вперед к святилищу, отбрасывая на его двери гигантскую тень. С резким звуком ключ повернулся в замке. Языки пламени таинственно колебались, освещая напоминающее пещеру помещение, и в нем напротив Киёмори возвышалось изваяние духа Тэнгу, и из каждого его глаза торчал шип.

— Что такое? Шипы! — выдохнул Киёмори, а за ним Дзёмё и все остальные, кто тянул шеи и высовывался у них из-за плеч.

Больше там делать было нечего. Киёмори увидел то, ради чего его прислали. Зрелище было жутким. Он всегда высмеивал истории о колдовстве, но это!.. Холодная дрожь пробежала вниз вдоль позвоночника.

— Хорошо. Об этом следует донести тотчас. — Потрясенный всем увиденным, Киёмори повернулся.

Двери надежно заперли и приложили печать Киёмори. Приказав большей части своих воинов остаться на страже, в ту же ночь Киёмори прискакал в Киото к Синдзэю.

Когда Киёмори рассказал об увиденном, ему на мгновение показалось, что глаза Синдзэя выходят из орбит; затем советник снова вернулся в обычное для него спокойное состояние, заметив:

— Как я и думал…

Это госпожа Бифукумон уговорила императора-инока послать Киёмори и его воинов на гору Атаго, и она же осторожно поделилась с ним своей убежденностью в виновности Ёринаги и его отца, которые, как она считала, колдовством довели императора до смерти. Кроме того, госпожа предупредила императора-инока, что эти двое вынашивают замыслы захватить императорскую власть. В свое время во дворце появились свидетели — два отшельника, которые описали зловещие обряды, совершенные какими-то странствующими монахами. Куда ушли эти монахи, никто не знал, поскольку они исчезли, как летние облака. И вскоре после этого Ёринаге и его отцу запретили появляться в Приюте отшельника.

Тем временем назрел вопрос с выбором нового императора, а Ёринага и его отец были крайне озадачены, обнаружив, что отстранены от участия в верховных советах. Причина, по которой оба впали в немилость, скоро им открылась, но сколько ни клялись они в своей невиновности, сколько ни писали императору-иноку, их просьбы возвращались без ответа из управления советника Синдзэя. Им, по-видимому, не удалось смягчить недовольство Тобы.

Через решетки одного из окон дворца некий чиновник наблюдал, как отец и сын сели в свои кареты и в последний раз уехали восвояси. Синдзэй язвительно улыбнулся: у Ёринаги никогда не возникало подозрения, что этот молчаливый человек, годами сидевший, сгорбившись, за столом, был его злейшим врагом. Также министр не знал, что жена этого человека, госпожа Кии, являлась доверенным лицом госпожи Бифукумон.

Синдзэй разразился беззвучным смехом.

— Ну что, прекрасные мои демоны, не обидно ли? Один шип в правом глазу и один в левом? Кто скажет вам, что это сделал я, Синдзэй?

Глава 13.

Дворец ручья под ивой

Вот уже почти четырнадцать лет, как мало кто вспоминал о существовании одного человека. Экс-император Сутоку, вынужденный отречься от престола в двадцать три года, поселился во Дворце Ручья под ивой вместе с очень немногочисленным окружением. Все эти годы он посвятил различным религиозным обрядам и ритуалам, совершавшимся в его личной часовне, чтению и сочинению стихов. У него вошло в привычку прогуливаться без сопровождающих по парку дворца и отдыхать под сенью гигантской ивы, росшей над журчавшим Ручьем. Об этом Ручье, известном сладостью и чистотой своей воды, говорили, что он протекал здесь еще до основания Киото, а ива росла рядом с незапамятных времен. Воду из Ручья под ивой, как его стали называть, брали только для стола прежнего императора, и поэтому в маленьком домике рядом с Ручьем жил сторож.

Однажды, когда сторож Ручья стоял под гигантской ивой, его подозвал к себе Сутоку:

— Мне хочется пить, принеси воды.

Сторож быстро явился с новенькой глиняной чашей, полной искрящейся воды.

— Она сама свежесть, словно это роса небесная, — молвил прежний император, возвращая пустую посуду и усаживаясь на камень в тени под ивой. Сторож принес новехонькую тростниковую циновку для посетителя и постелил ее на землю. Тогда Сутоку сказал: — Мне кажется, у тебя довольный вид, смотритель. Как давно ты появился здесь?

— За этим Ручьем я наблюдаю четырнадцать лет, ваше величество, потому что был в числе ваших слуг, когда вы переехали сюда.

— Четырнадцать лет! А что ты делал до этого?

— Мой отец был придворным музыкантом и учил меня с детства игре на флейте; в десять лет меня направили в Музыкальную академию дворца, а в четырнадцать я в первый раз играл для вашего величества. Такое событие я никогда не забуду — это была такая честь для меня. Затем, в конце того же года, вы изволили отречься от престола.

— Значит, ты и до тебя твой отец — не простолюдины, ибо лишь четыре семьи в столице были допущены к этой профессии.

— Моего отца звали Абэ Торико, он был музыкантом шестого ранга.

— А твое имя?

— Меня зовут Асатори. — И сторож низко поклонился.

Глаза Сутоку в изумлении остановились на голове, склоненной перед ним в поклоне.

— Что же тебя заставило бросить семейную профессию и стать простым сторожем этого Ручья?

Асатори отрицательно покачал головой:

— Нет, ваше величество, это не должность слуги, поскольку вода является источником жизни, и охранять этот Ручей, утоляющий жажду вашего величества, нельзя назвать презренной работой. Когда-то давно мой отец давал вашему величеству уроки игры на различных инструментах и был любимым музыкантом госпожи Бифукумон. Хотя мы и занимались музыкой, но испытывали нужду, и, когда пришло время праздновать мое совершеннолетие, мне в подарок прислали несколько ваших платьев; их переделали для меня в церемониальный наряд, и я превратился в прекрасного молодого вельможу. Этот день я запомню до конца моих дней!

— О, неужели такое действительно было?

— Ваше величество не может помнить о милостях, дарованных вашим скромным подданным, но отец никогда о них не забывал. Когда пришло время вашего отречения, он сказал мне слова, которые я никогда не забуду: «Асатори, для меня невозможно последовать за его величеством, но ты лишь ученик в академии и можешь отправиться куда захочешь. Следуй за его величеством и служи ему верой и правдой вместо меня. У меня есть другие сыновья, чтобы поддержать наше доброе имя и нашу профессию». Затем на прощание он подарил мне флейту, и я приехал с вами сюда и с тех пор наблюдаю за источником.

Асатори закончил свое повествование, и Сутоку, слушавший внимательно, склонив голову и закрыв глаза, слабо улыбнулся и спросил:

— Твоя флейта — она и сейчас с тобой?

— Она аккуратно убрана в футляр, сделанный из куска одеяний вашего величества. Этот футляр вместе с флейтой подарил мне на память отец.

— На память? Но твой отец должен еще быть жив.

— Нет, теперь флейта напоминает мне о нем. Мой отец покинул этот мир, и так как его последним желанием было, чтобы я оставался с вами, то я останусь здесь до тех пор, пока этот Ручей не пересохнет.

— Ах, — тяжело вздохнул Сутоку, поднявшись на ноги. Его мать, госпожа Тайкэнмон, также умерла. Как скоротечна человеческая жизнь, как мимолетно все в этом мире, подумал он. — Как-нибудь вечером, когда луна станет полной, ты поиграешь мне на своей флейте. Какой холодный ветер! Асатори, скоро я приду сюда опять.

Асатори проводил взглядом Сутоку, скрывшегося среди деревьев. Эта случайная встреча с тем, к кому он не осмелился бы приблизиться сам, привела его в восторг. И Асатори, запомнивший обещание Сутоку послушать его флейту, летними ночами принялся ждать, когда луна станет полной.

Примерно в это же время люди, проходившие мимо Дворца Ручья под ивой, начали с любопытством замечать, как многочисленные паланкины и кареты стали подъезжать ко дворцу, забытому на долгие годы. Распространились слухи, что юный император Коноэ не останется правителем и на трон взойдет сын смещенного с престола Сутоку и внук монашествующего императора Тобы принц Сигэбито. Среди множества посетителей, навещавших прежнего императора, были Ёринага и его отец Тададзанэ, прежде не обходившие вниманием Сутоку. Они неоднократно повторяли, что грядут хорошие для него события и его сына можно считать будущим императором. И перспектива близкого процветания и воскресение надежд заставили Сутоку позабыть об обещании, данном смотрителю Ручья под ивой.

Асатори не отводил жалобного взгляда от полной луны и ждал императора, но тот все не шел. Озабоченно смотрел он на прибывающие и убывающие паланкины и кареты, поскольку Ручей под ивой терял свою искристость и становился мутным — явление это наверняка было предзнаменованием какого-то природного катаклизма или предвестником бедствий.

В октябре императором объявили четвертого сына императора-инока и младшего брата Сутоку. Новый император стал называться Го-Сиракава. Сутоку был подавлен. Обошли его собственного сына, занимавшего положение на прямой линии наследования. Госпожа Бифукумон, он не сомневался, сыграла не последнюю роль, повлияв на выбор императора-инока, а он, Сутоку, по ее злой воле был полностью изолирован. Хоть и слабенькое, но все же утешение принесли ему слова Ёринаги: «Терпение и еще раз терпение. Ваше время пока не пришло».

Новое царствование началось в апреле 1156 года. К лету того же года правление императора-инока, длившееся без перерывов двадцать семь лет, завершилось. Тоба умер в Приюте отшельника при храме Анракудзюин ночью 2 июля. Новости о приближавшейся его кончине достигли столицы еще днем, и сразу же поднялась невообразимая суматоха: паланкины и кареты толкали и давили друг друга, все торопились в селение Такэда, на окраине которого стоял этот храм. Через запутанное скопление мчавшихся животных и кричавших потных людей пробилась одна карета и быстро покатилась вперед. За опущенными занавесками трясущегося экипажа прятал искаженное горем лицо экс-император Сутоку.

И перед воротами дворца, и за ними выстраивались кареты. Даже на просторной площадке перед дворцом не хватало свободного места, так плотно она была забита вооруженными людьми, придворными и паланкинами. Над всем этим пространством, как покрывало, висела тишина. Никто из свиты не вышел встретить карету Сутоку, и, чтобы объявить о прибытии, его слугам пришлось громко кричать. Сутоку гневно поднял занавеску и резко крикнул слугам:

— Эй, дайте мне спуститься, дайте спуститься!

Еще когда его карета въезжала в ворота, торжественные удары колоколов храма и пагоды прекратились. Он слышал, как люди переводят дыхание и шепчут:

— Глаза его величества закрываются.

Сутоку видел быстрые движения людей, падавших на колени, простиравших в молитве руки вверх, и горе охватило его. Это не император умирал, а его отец! Долгие горькие годы, прожитые в отчуждении, — ничто; одной последней встречи было бы довольно, чтобы стереть их.

— Ну дайте же мне сойти! Эй, вы, что за бессмысленная кутерьма? Откройте мне двери, скорее!

Услышав этот исступленный приказ, слуги развернули карету и протащили ее через скопление экипажей. Когда карету подводили к портику, она колесом задела стоявший там паланкин и опрокинула его с резким звуком рвущейся материи. Тогда Аканори из дома Гэндзи и еще несколько воинов, стоявших на страже у дверей, ругаясь, сбежали с лестницы.

Разъяренный Сутоку выпалил в порыве гнева:

— Прочь с дороги, дерзкие! Вы что, не видите, кто я? Как вы осмелились мне помешать?!

С угрожающим видом Аканори вышел вперед:

— Теперь-то, когда я вижу, кто вы такой, у меня появилось еще больше причин запретить вам пройти дальше. У меня приказ не допускать вас сюда. Назад! Назад!

Вне себя Сутоку высунулся из кареты:

— Что ты сказал, жалкий чиновник? Я здесь, чтобы увидеть его величество, моего отца, но никто не вышел меня встретить, и к тому же осмеливаются посылать простых воинов — выполнять их приказы!

— Мне приказал Корэката, глава Правой стражи, служащий его величеству. Воин обязан выполнять свой долг. Вы не сделаете дальше ни шага!

— Мне нет до вас дела, негодяи…

Дрожа от ярости, Сутоку приготовился выйти, но стражники подскочили к карете и толкнули ее назад. Слуги Сутоку прыгнули на воинов и сцепились с ними; от столкновения карета покачнулась. Сутоку попытался уцепиться за занавеску, но его выбросило на землю между оглоблями. Занавеска вырвалась из его рук, и он, падая, сломал оглоблю, а та задела щеку Аканори, на которой сразу же появилась кровь.

Во дворце быстро узнали, что прежний император Сутоку обезумел, ранил стражника и вот-вот появится во внутренних покоях. Когда Корэкате, начальнику Правой стражи, сидевшему возле советника Синдзэя, доложили о случившейся драке, он тут же вскочил. Крик испуга, вырвавшийся у одной из придворных дам, заставил его помчаться по длинным коридорам. Выбежав в приемный зал с колонной, освещенной ярким лучом света, он буквально столкнулся с Сутоку. Лицо экс-императора представляло собой бледную маску, глаза смотрели невидящим взглядом, один рукав был порван, а волосы в диком беспорядке свешивались на лоб.

Начальник стражи выбросил вперед руки в запрещающем жесте.

— Господин, вы не можете войти! — крикнул он, преградив дорогу. — Вас не должны видеть в вашем теперешнем состоянии. Прошу вас очень тихо удалиться.

Сутоку, по-видимому, его не понял и грубо оттолкнул руки Корэкаты:

— Прочь с дороги! Я должен увидеть его — сейчас же!

— Господин, как вы не поймете, вы не можете его увидеть!

— Я… я не понимаю, Корэката! Что плохого в моем желании видеть умирающего отца? Почему ты мне мешаешь, злодей? Прочь, прочь с дороги!

Удерживая обезумевшего Сутоку, Корэката повысил голос почти до крика:

— Вы сошли с ума, говорю вам! Что бы вы ни сказали, вы его не увидите!

Неожиданно Сутоку разразился сильнейшими рыданиями, не переставая бороться и трясти удерживавшие его руки начальника стражи, но тот позвал еще стражников, которые сразу же вытащили сопротивлявшегося и всхлипывавшего Сутоку из помещения и силой усадили его в карету.

Ярко освещенный внутри храм был наполнен запахом благовоний; погребальное пение сопровождалось в унисон траурными ударами гонгов. Пока дух Тобы покидал этот мир, тысяча монахов молча склонили головы.

Прежде чем короткая летняя ночь подошла к концу, по дворцу в Такэде волной прокатился слух. Шепотом его передавали от одного уха к другому: прежний император организует заговор… Невероятно? Но и раньше наблюдались его признаки, и отчет Ведомства стражи это подтверждал. В особняке Танака, стоявшем через реку напротив Приюта отшельника, где жил Сутоку, происходили подозрительные вещи. С часа Кабана (с десяти часов) там, видимо, собрались заговорщики и держали совет. Из другого источника в столице поступил отчет о том, что днем ранее лошади и повозки, груженные оружием, нерегулярно, через различные интервалы времени, прибывали к Дворцу Ручья под ивой. Люди рассказывали, что видели, как группы перепуганных женщин с детьми и с домашним скарбом в середине дня спешили к Северным и Восточным горам. Дороги столицы опустели, как в городе, вымершем в полночь…

Исчезновение Ёринаги из числа скорбящих в комнате усопшего не оставило места для сомнений. Не только он, но и Цунэмунэ, Тададзанэ и другие, замеченные в симпатиях к Сутоку, куда-то пропали. Стало ясно, что зреет заговор.

Вплоть до окончания седьмого дня строгого траура ворота Приюта отшельника и особняка Танака закрыли для всех посетителей, и не было видно, чтобы кто-либо выходил оттуда. Однако с наступлением ночи с обеих сторон крадучись вышли на разведку переодетые по-разному фигуры.

Во второй день траура Ёринага оставил придворных вельмож, окружавших катафалк, сославшись на неотложные дела, призывавшие его в Удзи. Устроившись в карете, он дал волю своей ярости:

— Это называется бдение у гроба — шепчутся о заговорах, льют слезы и подозрительно поглядывают друг за другом, прячут свое предательство за торжественным хором монахов! Кто бы вынес вид этого моря лживых слез?

Под покровом темноты карета проехала от Приюта отшельника к особняку Танака, и Ёринага проскользнул внутрь, чтобы встретиться с экс-императором Сутоку.

— Слыханное ли дело — сыну запрещается увидеть умирающего отца! Я прекрасно понимаю, как вы страдаете. Даже в такой момент я оставил нового императора, которого окружают госпожа Бифукумон и эти злодеи. Никогда еще престол не попадал в руки таких дурных советников, — сказал Ёринага, поднимая глаза на Сутоку.

При словах Ёринаги что-то загорелось в остановившемся взгляде экс-императора.

— Ёринага, Ёринага, ты единственный человек, которому мне не страшно довериться! — вскричал Сутоку, и слезы беспрепятственно потекли по его щекам. — Я… мой сын… мы законные наследники трона, но нас отталкивают в сторону — хоронят заживо. Народ надеется, что я вновь взойду на трон… Ёринага, разве это не так, что скажешь?

Ёринага сидел закрыв глаза, словно размышляя. Ответ был готов. Какое-то время он хранил его в своей груди. Кто мог сказать Сутоку, что слова, сорвавшиеся с его губ, были по сути не чем иным, как выражением собственных честолюбивых замыслов Ёринаги?

Громко вздохнув, он наконец заговорил:

— Все дело во времени. Когда ваше величество решит, что время пришло, значит, тот момент предписан богами. Отвергнуть предложение богов — прогневить их. И другие императоры возвращались на трон, так по какой причине вы должны колебаться?

Ёринага чувствовал себя в высшей степени уверенно. Он не только знал наизусть освященную веками «Книгу перемен», но и не сомневался в своем влиянии на Тамэёси из дома Гэндзи.

Той ночью Ёринага открыл план возвращения Сутоку на трон. Из дворца с другого берега реки прибыли придворные и чиновники, получившие от Ёринаги инструкции для каждого. Заговорщики совещались всю ночь, а на следующий день, определив план военных действий и понимая, что сбор войска в этом месте мог возбудить подозрение и воспрепятствовать его передвижениям, Ёринага поспешил уехать в Удзи, чтобы приступить к осуществлению следующего этапа своего плана.

С восходом солнца начали грохотать большие колокола храма. Семь дней траура истекли. Весь день напролет звучали колокола, и бесконечное пение сутр странным образом смешивалось с ржанием лошадей. Ворота особняка Танака, однако, оставались закрытыми. Сутоку не появился даже на закате, когда совершались обряды, отмечающие конец строгого траура, и до советника Норинаги дошли слухи, направленные против Сутоку, и они зазвучали все громче. Опасаясь, что молва о заговоре может оказаться правдивой, он вскочил в седло и помчался к постели больного брата, придворного чиновника высокого ранга, чтобы спросить совета.

С трудом приподнявшись на ложе, брат Норинаги сказал:

— Как вы можете видеть, я не в состоянии просить аудиенции у прежнего императора, чтобы его отговорить. Я даже сомневаюсь, была бы от этого хоть какая-то польза. Уже может быть слишком поздно, но я советую вам быстро вернуться и убедить его величество сразу же принять постриг. По крайней мере, это обеспечит его личную безопасность. Мы же с вами не сумеем избежать этого бедствия.

Вернувшись обратно в особняк Танака, Норинага встревожился, поскольку обнаружил, что Сутоку и его окружение спешно собираются уехать во дворец в пригород Сиракава, находившийся недалеко от столицы. Он тут же решил отговорить экс-императора.

— Ваше величество, вам не подобает уезжать до истечения сорокадевятидневного малого траура. Более того, ходят слухи, что вы замышляете заговор против трона, и ваш отъезд лишь подтвердит то, что говорят люди…

Но Сутоку, улыбнувшись, отмахнулся от Норинаги и сказал, что тайно предупрежден об опасности, угрожающей его жизни. Пока он говорил, прибыл отряд тяжеловооруженных воинов, готовый его сопровождать, и Норинага получил приказ ехать вместе со свитой. Глубокой беззвездной ночью 9 июля начался медленный марш на Сиракаву. Факелы не зажигались, и процессия двинулась в путь в темноте под скрип и скрежет колес тяжелых карет и лязг оружия.

Вскоре после отъезда экс-императора из Дворца Ручья под ивой туда прибыла группа вооруженных воинов и захватила дворец. Асатори, смотритель Ручья, в смятении наблюдал за ними. Их лошади испачкали засыпанный белым песком двор, а воины чувствовали себя во дворце совершенно свободно, разгуливая по прекрасным залам и комнатам, грабя хранилища и даже вламываясь в женские помещения, откуда затем доносились испуганные крики жилиц. Однако когда воины, грубо покрикивая, разделись и полезли купаться в Ручей под ивой, а другие принялись пить из источника, зачерпывая воду ведром, Асатори не смог больше сдерживаться:

— Господа, пожалуйста, этим Ручьем нельзя пользоваться.

— Что такое? Почему это, несчастный? — промычали они, обращая на него не больше внимания, чем на пугало.

— Это Ручей под ивой, которым никто не может пользоваться, кроме его величества. Вон оттуда, где находится источник, течет Ручей. Прошу вас не подходить сюда.

— А ты кто такой, чтобы нам приказывать?

— Я сторож Ручья под ивой.

— Сторож? О, значит, ты присматриваешь за этим Ручьем, да?

— Моя задача — заботиться о Ручье и поддерживать чистоту его воды. Я своей жизнью отвечаю за Ручей.

От такого ответа воины покатились со смеху.

— Чепуха! В столице выпадает достаточно дождей, чтобы наполнить твой Ручей. Осмелюсь сказать, его величество пьет меньше Великого дракона и не сможет осушить Ручей!

— Вы грубые люди. Кто вы такие, кто впустил вас сюда и позволил устроить такой беспорядок?

— Беспорядок? Кто это беспорядочный? Нас направили охранять дворец. Нам приказал министр. Ступай и сам спроси у министра.

— Вы имеете в виду министра Ёринагу?

— Ёринага его зовут или как-то еще — это к делу не относится и нас не касается. По правде говоря, когда начнется война, здесь не будет ни дворца, ни Ручья под ивой. А пока у нас есть возможность подчистить хранилища и набить себе брюхо!

Нехотя Асатори побрел прочь. Солнечные блики на алебардах воинов и мечах вызывали у него трепет. Неподходящее было время для споров с этими неприветливыми вояками, которые без колебаний могли наброситься на него. Он ничего не мог поделать, лишь наблюдать за ними издалека. Вскоре Асатори увидел, как один воин влез на дерево и, прикрыв глаза от солнца, пристально смотрел на территорию дворца Такамацу, стоявшего неподалеку. И что-то, увиденное им, заставило его поспешно слететь вниз, а три воина вскочили на лошадей и куда-то поскакали.

Асатори прислонился спиной к стволу гигантской ивы, озабоченно думая о своем господине, прежнем императоре. Если разразится война, что сможет предложить ему он, Асатори, скромный сторож, кроме своей преданности и жизни? Он ничего не мог поделать, лишь оставаться здесь и охранять Ручей.

Летний ветерок играл длинными ветвями ивы; зеленая нить, которую мягко бросало из стороны в сторону, поглаживала щеку Асатори.

— Нам не хватает воинов, не хватает даже для защиты его величества, — заметил регенту советник Синдзэй.

Только прошлой ночью случился большой переполох от крика, поднятого придворными дамами госпожи Бифукумон, когда они заметили фигуру, примостившуюся, словно сова, на верхушке орехового дерева за окном. На возбужденные и негодующие выкрики прибежали стражники со своими луками и сбили с дерева несчастного — молодого монаха, признавшегося, что он подглядывал за дамами во время их туалета.

— Кое-что непременно нужно сделать, — сказал Синдзэй. — В такие моменты именно воины наиболее пригодны для подготовки заговоров. Не пора ли для повышения нашей безопасности вызвать сюда тех военачальников, которых рекомендовал его величество?

Регент ответил не сразу.

— Может оказаться, что это необходимо… — Он, казалось, колебался. Причина заключалась в том, что его брат Ёринага был известен как сторонник Сутоку, и регент знал, что скоро он должен будет заявить, чью сторону принял. Затем регент продолжил: — Советник Синдзэй, каких военачальников вы предлагаете императору для охраны?

— Это уже решено прежним императором незадолго до кончины. Был составлен список, который он одобрил.

— Мне не говорили о существовании подобного списка.

— В его существовании не приходится сомневаться.

— У кого он теперь?

— Его величество при жизни доверил его главе Левой стражи и Фудзиваре Мицунаге. После кончины его величества документ передали на хранение Корэкате, главе Правой стражи. Как я предполагал, госпожа Бифукумон должна была собственными глазами увидеть этот список, когда закончился период траура. Пожелания прежнего величества следует выполнить в точности. Не следует ли провести аудиенцию у императора?

Тадамити не возражал:

— Нужно сказать главе Правой стражи, а также госпоже Бифукумон.

На пятый день после смерти императора-инока госпожа Бифукумон и советники императора встретились, чтобы обсудить содержание завещания. Хотя таких намерений не было, но эта встреча, по сути, превратилась в военный совет. Опасаясь, как бы после его смерти воины не взбунтовались, Тоба предусмотрительно составил список из десяти глав домов Гэндзи и Хэйкэ, которые должны были обеспечить охрану нового императора и госпожи Бифукумон. Главным среди десяти глав назван Ёситомо из дома Гэндзи.

Однако бросалось в глаза отсутствие в этом списке одного имени.

— Почему пропущен Киёмори из дома Хэйкэ, владетель Аки? — ровным голосом спросил Синдзэй и выжидающе посмотрел на госпожу Бифукумон. — Тадамори из Хэйкэ был известной при дворе фигурой. Его вдова и мачеха Киёмори, госпожа Арико из Харимы, как я помню, была когда-то кормилицей наследника. Его прежнее величество, я уверен, об этом не забывал.

Киёмори не был совершенно неизвестен госпоже Бифукумон, часто слышавшей о нем от госпожи Кии, и поэтому она быстро ответила:

— Да, я находилась с прежним императором, когда он составлял этот список. Со мной советовались по тому же вопросу, хотя и по другому поводу, и его величество, видимо, чувствовал, что Киёмори можно доверять, но он также опасался, что мачеха Киёмори может привлечь его симпатии на сторону принца Сигэбито. Вот почему имя Киёмори было пропущено. Однако его величество также сказал, что если у Киёмори не будет каких-либо других обязательств, то при необходимости его следует назначить. Да — теперь я припоминаю отчетливо, — он выразился именно так.

Синдзэй подхватил слова госпожи Бифукумон, чтобы сделать вывод:

— У нас нет причины предполагать, что Киёмори имеет какие-либо другие обязательства. Мы должны также вспомнить, что после дела в Гионе Ёринага стал злейшим врагом Киёмори. Распускались клеветнические слухи, которые даже его величество заставили на какое-то время отвернуться от Киёмори. И теперь было бы чрезвычайно жаль пренебречь Киёмори. А вы, господин? — спросил Синдзэй, повернувшись к Тадамити. — Каково ваше мнение?

— Никогда не имел ничего против владетеля Аки. Я не питаю к нему неприязни и не хочу, чтобы с ним не считались.

— В таком случае нам следует включить это имя — Киёмори?

— Это было бы весьма желательно.

Так в список личной охраны императора Го-Сиракавы добавили еще одно имя. Все одиннадцать военачальников являлись главами влиятельных фамилий, содержащих воинские отряды в своих поместьях. На следующий день, 8 июня, к храму Анракудзюин начали прибывать войска, причем в таком количестве, что воины не смогли разместиться на территории храма. Первым явился Ёситомо из дома Гэндзи со своими воинами, а за ним последовали остальные военачальники, они также привели свои отряды. Последним прибыл молодой воин на коне, и с ним — группа из двухсот конников. В пункте регистрации он объявил свое имя чистым, звонким голосом:

— Я — второй сын владетеля Аки, Киёмори из дома Хэйкэ, — Мотомори из Аки, чиновник четвертого ранга, семнадцати лет от роду. Мой отец получил императорский вызов. Приказы о наборе разосланы всем вассалам на его территории и тем, у кого имеются старые связи с нашим домом. Сам он прибудет позже со своим войском. Я пришел заранее вместо него.

Тот, кто повернулся на голос, увидел ясноглазого парня в кожаных доспехах темно-синего цвета, разукрашенных прекрасным шафрановым орнаментом. Его колчан был заполнен стрелами с черным оперением, шлем он забросил за спину.

Восклицания удивления вырвались у нескольких пожилых воинов:

— О! Как это возможно, чтобы у Киёмори уже был такой прекрасный сын?

Осанкой Мотомори напомнил им не только самого Киёмори, но и своего деда Тадамори. Не могли они не подумать и о скоротечности времени.

Глава 14.

Красное знамя Хэйкэ

Усадьба Рокухара, в которой обосновался Киёмори из немногочисленного поселения на окраине Киото, превратилась в небольшой городок, где проживало множество членов дома Хэйкэ. Старшему сыну Киёмори, Сигэмори, приехавшему сюда ребенком, исполнилось восемнадцать лет. Унылая болотистая пустошь, через которую проходили редкие похоронные процессии или монахи, держащие путь в Торибэно и храм Киёмидзу, разительным образом переменилась после возведения моста Годзё. Болота были осушены, а узкие, извилистые тропинки уступили место широким дорогам, по которым могли проехать три кареты в ряд. Быстро выросшие плетеные стены огородили большие жилые дома с высокими изогнутыми крышами; среди теснившихся многочисленных маленьких домиков встречались массивные ворота. Большие усадьбы, соседствовавшие с особняком Киёмори, занимали члены его семьи и их вассалы. Двухъярусные ворота, через которые могли проезжать всадники, вели к новому, просторному особняку Киёмори, чьи земли спускались вниз к реке Камо. От основной крыши гребень простирался за гребнем, и центральное здание терялось под лабиринтом крыш.

Два дня из дальних поместий Киёмори прибывали конные воины, в конце концов они заполонили все поместье. Опоздавшие были вынуждены расположиться биваком на открытом пространстве под деревьями вдоль реки, а новые отряды все продолжали накатываться, как волны прилива. Многие из них двигались форсированным маршем или скакали днем и ночью.

Из Рокухары можно было видеть, как Мотомори и его воины проследовали вдоль русла реки в южном направлении. Дикие выкрики и приветствия раздались, когда красное знамя дома Хэйкэ взвилось над ним и головами медленно исчезавших всадников.

— Что такое — почему кричат? — спросил Киёмори, повернувшись к тем, кто был с ним рядом.

— Достопочтенный Мотомори как раз сейчас проходит противоположным берегом реки, направляясь в Удзи.

— Ах, вот оно что, — кратко ответил Киёмори.

С ним рядом находились семь человек: его шурин Токитада, ставший младшим секретарем при дворе, его брат Цунэмори, старый слуга Мокуносукэ с одним из своих сыновей и трое членов дома из провинции Исэ.

— …Итого шестьсот. — Токитада только что закончил читать список уже прибывших воинов. — Надеюсь, что самое позднее к завтрашнему утру их станет больше.

Киёмори попросил Токитаду еще раз перечитать список добровольцев. Просторную комнату, в которой они расположились, пересекали широкие коридоры со всех четырех сторон. Одна из служанок Токико нерешительно ждала на пороге комнаты и тревожно смотрела на группу мужчин.

— Мой господин, — осмелилась она наконец, — госпожа послала меня, это очень срочно…

— Что ей надо? — нетерпеливо спросил Киёмори.

— Достопочтенный Мотомори проходит сейчас по берегу реки, и госпожа просит вас посмотреть.

— Что такое?

— Госпожа хотела бы, чтобы вы посмотрели, как он отправляется в свой первый поход.

— У меня нет времени на подобные занятия. Скажи хозяйке, что Мотомори отправился не на увеселительную прогулку любоваться цветущей вишней.

— Да, мой господин.

— Скажи ей, пусть к тому времени, когда домой пришлют его голову, будет готова лить слезы и плакать.

Подавляя рыдания, словно получила нагоняй, служанка убежала.

Киёмори проследил за исчезнувшей фигуркой и сухо заметил:

— Они не знают, эти женщины, всей дикости войны, они никогда с ней не сталкивались. Было много сражений на западе и на востоке, но здесь этого не случалось веками. Никто из вас не знает, что такое война. Вы получаете о ней первое представление, и это будет нелегко для каждого из нас.

Тяжелое молчание встретило слова Киёмори, поскольку каждый из мужчин втайне стремился принять участие в предстоящем столкновении и думал о грядущих почестях, когда замечание Киёмори вдруг напомнило им о жестоких проявлениях войны — лязге скрестившихся мечей, схватке, пламени, жертвах. Лучше бы они еще раз подумали о женах и детях.

Мальчик-слуга сидел рядом с Киёмори, большим веером осторожно поддерживая движение воздуха. Киёмори сидел, скрестив ноги, на подушке. Жара докучала ему. Он снял доспехи и бросил их перед собой, оставшись в белой нижней рубашке; воротник ее Киёмори расстегнул и время от времени подставлял грудь под охлаждающие движения веера.

Были здесь такие, кто считал грубость и резкость выражений своего военачальника воплощением мужественности, но другие смотрели на его манеры косо, и Токико принадлежала к их числу. Киёмори будто слышал ее голос, говоривший: «Вот-вот, как раз поэтому придворные неправильно тебя понимают, а Тамэёси из дома Гэндзи и Ёситомо говорят, что ты неучтив. Теперь, когда все наши сыновья служат при дворе, пора бы тебе перестать себя вести, как тот Хэйта из Исэ, который шатался когда-то по рыночной площади!» Только жена и мачеха осмеливались делать ему замечания, и Киёмори, обычно мягкий и уступчивый с ними, как, впрочем, с большинством женщин, и на этот раз покорно выслушал бы Токико и пообещал ей исправиться. Но вряд ли он принимал всерьез ее упреки, ибо только лишь она пропадала из виду, то забывал свои обещания, и тому были свои причины.

Ему исполнилось тридцать девять лет, он находился в полном расцвете сил, и будущее по-прежнему лежало перед ним. Какое будущее — он мог только гадать. Киёмори еще не было ясно, какую роль ему суждено сыграть. Что его воспламеняло, так это всепоглощающая жажда действия. Он был готов сделать ставку на единственный шанс. Но эта ставка — жизнь, жена, дети, дом. И Киёмори не был склонен действовать импульсивно по первому вызову власти. Он подтвердил приказ, послав Мотомори с двумя сотнями воинов, но пока не подал и знака, что сам готов к нему присоединиться. Было 10 июля, и он смотрел, как солнце медленно склонялось к закату.

Для многих вопрос — поднять ли меч за императора Го-Сиракаву или поддержать Сутоку — представлял дилемму, но для Киёмори выбор был ясен. Он никогда не собирался вставать на сторону Сутоку. С самого начала он видел, что движение в поддержку прежнего императора было не более чем заговором, и за ним стоял Ёринага. А тот ждал от Киёмори помощи не больше, чем надеялся получить Киёмори, если бы он встал на сторону Ёринаги. Они являлись давними и открытыми противниками. Киёмори также слышал, что его дядя Тадамаса был в числе первых, кто присоединился к заговорщикам, но не это подтолкнуло Киёмори связать свою судьбу с императором. Объявив себя сторонником Го-Сиракавы, Киёмори рисковал бы жизнями не только своей семьи в Рокухаре, но и всего дома Хэйкэ по всей стране. Ошибочный шаг, сделанный в этот момент, бросил бы в ад несметное число женщин, детей и пожилых людей. Одна лишь эта мысль заставляла его колебаться. Послав Мотомори, он мог считать свой долг выполненным и ждать подходящего момента. Но громкий внутренний голос твердил ему, что момент настал, и искушал отбросить в сторону всякую осторожность. Другого такого шанса, он был уверен, у него не будет. Этот шанс открывал ему будущее.

И пока владетель Аки раздумывал и никак не мог решиться, на ум ему то и дело приходили воспоминания о любопытном случае. Он произошел на следующий год после смерти его отца Тадамори, когда Киёмори ехал в святилище Кумано. В поездке по морю из Исэ до Кюсю крупный морской окунь запрыгнул на борт и вызвал возбужденное восклицание лодочника: это предзнаменование счастливой судьбы для дома Хэйкэ. Киёмори сказали, что божество святилища Кумано послало этот знак за его набожность. Хотя Киёмори и высмеивал суеверия, в какой-то степени поверил в доброе предзнаменование. Ему было приятно думать, что это случилось в тот момент, когда он направлялся возносить молитвы за своего отца. Впрочем, последовавшие события едва ли выглядели как выполнение предсказания лодочника, поскольку вскоре к власти пришел Ёринага.

Но теперь Киёмори спрашивал себя, не является ли объявленная императором мобилизация в конечном счете тем шансом, который предвещало божество святилища Кумано. Конфликт между императором и Сутоку, очевидно, был не более чем заговором одной группы придворных против другой, столкновением чрезмерных амбиций, примитивной борьбой за власть. Кто он такой, чтобы связывать свою судьбу с ними в этой ожесточенной борьбе? У него имелись свои цель, мечта. Как глава дома Хэйкэ, он должен был увидеть, что род растет, процветает и сословие воинов кладет конец правлению дома Фудзивара.

Ближе к вечеру Токитада узнал, что с шестьюдесятью воинами прибыл Ёримори, сводный брат Киёмори. Он поспешил рассказать об этом Киёмори, который, как он знал, с предыдущего дня с надеждой ждал этого сообщения. Владетель Аки начал ужинать, но быстро покончил с едой, послав Токитаду с заданием привести к нему Ёримори. Киёмори сомневался, что его мачеха, госпожа Арико, разрешит сыну присоединиться к нему, ведь Ёримори едва исполнилось двадцать лет, и он не имел обязательств являться на помощь Киёмори. А если бы она убедила Ёримори поддержать прежнего императора Сутоку, Киёмори пришлось бы считать ее и своего сводного брата врагами, и эта мысль доставляла ему боль.

— О, вот и ты, Ёримори! — Лицо Киёмори прояснилось, засветилось от облегчения и нескрываемого удовольствия.

Ёримори, видимо опасавшийся, что своим опозданием вызвал недовольство Киёмори, приветствовал его почтительным поклоном:

— Все же я прибыл гораздо позже остальных, но прошу вас не осуждать меня и не считать это малодушием.

— Чепуха! Как ты сам мог убедиться, я даже еще не собрался… Стараясь не думать о чувствах нашей доброй матушки, я с надеждой ждал твоего появления. Расскажи-ка, что она тебе сказала.

— Она не дала мне никаких наказов, сказала лишь, чтобы я подчинялся вам безоговорочно.

— Не сказала, какая сторона одержит победу?

— Она плакала и говорила, что верит: прежний император не предполагал такого развития событий.

— Хорошо! — В это мгновение Киёмори принял решение. Его мачеха, входившая когда-то в свиту экс-императора, считала, что дело Сутоку почти безнадежно. Киёмори был склонен положиться на ее суждение. — Токитада, проследи, чтобы воины поели и как следует выспались. Мы выступаем утром между двумя и тремя часами.

Скоро Киёмори уже спал, но около полуночи проснулся и позвал троих братьев и сына Сигэмори выпить ритуальную чашу сакэ, которую поднесла им Токико. Она же помогла Киёмори надеть доспехи. На боку у него висел меч, который передал ему Тадамори. Ёримори был вооружен другим фамильным мечом дома Хэйкэ.

Здесь рассказ возвращается к смерти Тадамори, случившейся 15 января 1153 года, тремя годами ранее. У Тадамори, которому тогда было пятьдесят восемь лет, осталось шесть сыновей — Киёмори, Цунэмори, Норимори и Иэмори от первой жены, госпожи из Гиона, Ёримори и Тадсигэ от второй жены, Арико. Тогда он был главой Ведомства правосудия и преуспевал так, как никогда прежде. Годы жуткой бедности, в которые он воспитывал сыновей, заставили его задуматься об обеспечении благосостояния своего дома, и ни для кого не было секретом, что он скопил значительное богатство на расчетливой торговле с пиратами и контрабандистами, привозившими в большом количестве ценнейшие товары из Китая в порт Бинго, входивший в число его южных владений.

Когда за легкой простудой Тадамори последовало такое резкое ухудшение, что оставалось мало надежд на выздоровление, Цунэмори со слезами на глазах пришел к Киёмори и взмолился:

— Позвольте мне привести сюда матушку, чтобы она увидела отца в последний раз.

— Матушку? Кого ты имеешь в виду, когда говоришь «матушка»?

Киёмори сделал вид, что не понял. Их мачеха Арико не отходила от Тадамори, пытаясь его вылечить. Но не о ней говорил Цунэмори, а о госпоже из Гиона. Киёмори раздраженно подумал, что Цунэмори мало изменился. Он все такой же мягкосердечный, как в юности, хотя стал придворным сановником и обзавелся женой и детьми. Напоминание о матери отозвалось в душе Киёмори волной гнева.

— Даже если бы мы считали это необходимым, мы понятия не имеем о чувствах отца. Забудь о ней, Цунэмори, забудь совсем!

Слезы катились по щекам Цунэмори.

— Я не могу… Отец никогда ее не забывал. Когда нашей мачехи не было, он несколько раз меня спрашивал, что могло случиться с матушкой.

— Это правда, Цунэмори?

— Иначе и быть не могло, поскольку она, в конце концов, мать четырех его сыновей.

— Если это сделать, будет неловко перед мачехой.

— Каждое утро, когда еще темно, она ездит в храм молиться о выздоровлении отца. В это время мы можем привести мать.

— Ты знаешь, где она сейчас и что делает? Я о ней ничего не слышал, с тех пор как она нас бросила, — не знаю, жива она или умерла.

— Если вы не рассердитесь, я приведу ее утром, до рассвета, без всякого шума.

— Так тебе известно, где она? Ты с ней встречаешься время от времени?

Цунэмори молчал.

— Послушай, почему ты не отвечаешь? Откуда мне знать, живет она рядом или далеко отсюда?

Киёмори повысил голос до крика. Ревнивая мысль о встречах, пусть редких, Цунэмори с матерью, которую сам он отказался признавать, больно кольнула его. Он сжал кулаки и чуть было не ударил Цунэмори по лицу.

Униженным, умоляющим тоном Цунэмори выговорил:

— Больше я никогда и ничего у вас не попрошу!

В ответ Киёмори бросил:

— Делай как знаешь! Меня это не касается. Все зависит от отца.

Даже после того как состояние Тадамори стало ухудшаться, Арико ежедневно перед рассветом, невзирая на снег или дождь, отправлялась в паланкине в храм Киёмидзу. В то утро Цунэмори увидел, как ее паланкин тронулся в путь по покрытой льдом дороге, и, когда Арико благополучно скрылась из виду, он протянул руку к какой-то фигуре, прятавшейся в темноте, и провел ее в комнату больного отца. Киёмори, спавший в соседней комнате, проснулся от голосов и сдерживаемого плача.

— …Я рад еще раз тебя увидеть. У тебя было так много несчастливых лет. Теперь наши сыновья выросли. О них я больше не тревожусь, но ты меня беспокоишь. Я не выполнил свое обещание, данное прежнему императору, плохо позаботился о тебе. Это беспокоило меня все эти годы. Если бы я мог быть уверен, что в будущем ты найдешь счастье и довольство…

Киёмори, ловивший обрывки фраз отца, пришел в ярость. Его обидело, что с ним не посчитались. Хотя он не сомневался в искренности умирающего отца, но не мог понять, как мог отец все эти годы горевать о его матери — об этой самовлюбленной, бессердечной женщине, доставлявшей Тадамори одни неприятности и бросившей своих детей.

Приблизилось время возвращения Арико, и Цунэмори, обняв мать за плечи, провел госпожу из Гиона к выходу через заднюю калитку. Киёмори услышал, как она ушла, и вскочил с циновки. Он пробежал переходом, чтобы бросить на нее взгляд через изгородь. Его когда-то прекрасная мать все еще сохраняла свое обаяние, но стала походить на тронутый морозом цветок. Киёмори быстро подсчитал в уме — пятьдесят. Ей исполнилось пятьдесят лет! Пятидесятилетняя женщина — на что же она живет? Вспомнив слова больного отца, он вдруг почувствовал благодарность к Цунэмори за заботу о матери.

— Подождите, накиньте ваш плащ. Вы не должны так убиваться, от этого можно заболеть. Я провожу вас до ваших ворот. Закутайтесь и спрячьте лицо, чтобы люди вас не узнали.

Когда они пропали из виду, Киёмори прошел в покои отца и сел рядом с ним. Какое-то время он смотрел отцу в лицо, затем, приложив усилие, прошептал:

— Отец, теперь вы довольны?

Последовало молчание, затем веки Тадамори, дрогнув, медленно поднялись.

— Это ты, Киёмори? — Он опять помолчал. — Шкатулка — вон там… — наконец промолвил умирающий. Его пальцы порылись в шкатулке и вытащили веер, который он без слов протянул Киёмори. После паузы отец снова заговорил: — Не сомневайся. Ты сын покойного императора. Он дал мне этот веер, когда я последний раз сопровождал его в поездке. По праву он принадлежит тебе.

В тот день Тадамори, почувствовав, что кончина его близка, призвал к себе сыновей и каждому сделал подарок на память. Киёмори он оставил кожаные доспехи, фамильную ценность, и один из знаменитых мечей дома Хэйкэ. Ёримори, старшему сыну от Арико, он подарил другой родовой клинок дома Хэйкэ. Сделал он это из уважения к Арико.

Через какое-то время после смерти Тадамори Киёмори, находясь в комнате один, раскрыл веер и обнаружил написанное на нем стихотворение. В начальных строках он узнал руку отца, а заключительная строфа была приписана неизвестным Киёмори почерком, но позднее Мокуносукэ заверил его, что это писал император Сиракава. Эта строфа гласила: «Тадамори должен заботиться о нем, пока он не превратится в большое раскидистое дерево». Смысл был ясен Киёмори. Он — сын императора Сиракавы, которого Тадамори должен был воспитать как собственного сына. Загадка его рождения получила ответ, но Киёмори не почувствовал ничего, кроме мучительного сожаления, что он не родной сын Тадамори. С тех пор владетель Аки никогда не смотрел на веер — положил обратно в шкатулку и забыл о нем.

Перед рассветом 11 июля Киёмори и его войско вышли из Рокухары в направлении дворца Такамацу и прибыли на место с восходом солнца. После регистрации они разошлись по нескольким постам. Пробегая глазами список имен, Киёмори обнаружил, что Ёситомо из дома Гэндзи также назначен сюда.

Красное знамя дома Хэйкэ развевалось теперь рядом с белым флагом дома Гэндзи. К сумеркам обжигающее пламя войны достигло столицы.

Глава 15.

Белый стяг дома Гэндзи

Кажется, никому за свою жизнь не довелось пройти через такое испытание, какое выпало на долю Тамэёси из дома Гэндзи. Оно парализовало его на несколько дней, в течение которых он лишь тяжело вздыхал. Глаза его налились кровью, а волосы как будто поседели еще больше. В шестьдесят лет ему предстояло принять самое важное в своей жизни решение. Ёринага, который оказал Тамэёси немало услуг, прислал ему письмо с приказом немедленно отправиться в путь, чтобы оказать помощь экс-императору Сутоку. Аналогичный приказ последовал от Тададзанэ, отца Ёринаги. Тамэёси понимал, что надежды Ёринаги на скорое возвращение на трон Сутоку зиждились на вере в лояльность дома Гэндзи. Ёринага полагал, что воины Тамэёси станут боевым ядром, вокруг которого он соберет воинствующих монахов из провинции Нара и вооруженных людей в вассальных владениях. В то время, когда пришло письмо от Ёринаги, поступило послание от императора с приказом Тамэёси и его сыну Ёситомо срочно явиться во дворец для подавления мятежа.

Шестеро других сыновей Тамэёси никогда не видели отца в таком замешательстве. Они просили отца довериться им, поклявшись, что поддержат любое решение, которое он примет. Их обижало, что Ёситомо ни с кем из них не посоветовался, и они жаловались с горечью в голосе:

— Ему совершенно чужды как зов родной крови, так и забота о нашем роде. Он лишь жаждет почестей и оберегает свой пост командующего императорской стражей. Что ему до того, будем мы рядом с ним или нет?

Отчуждение между Ёситомо и братьями имело определенные основания. Он был им братом только по одному из родителей, но, кроме того, Ёситомо в двадцать три года отправился из Киото в восточную часть Японии, чтобы пожить среди людей своего рода в провинции Камакура. В то время он отличился воинскими доблестями и по праву был признан главой рода. Движимые завистью братья обвиняли Ёситомо в отсутствии чувства благодарности. Ведь своим возвышением Ёситомо был обязан Ёринаге, по предложению которого он заменил Киёмори в качестве командующего стражей, и все же без колебаний встал на сторону императора.

— Что ты решил, отец?

— Медлить больше нельзя.

— Последние два дня со всех концов страны прибывают наши воины. Они толпятся на улицах города от нашего дома до квартала Хорикава. Уже нет мест для ночлега, а они все приходят и приходят. Воины с нетерпением ждут, когда ты решишься. Ходят слухи, что они готовы выступить самостоятельно.

Осаждаемый сыновьями Тамэёси, был вынужден отвечать:

— Потерпите, потерпите еще немного. По правде говоря, у меня не лежит сердце к союзу с экс-императором Ситоку. Но и подчиниться приказу двора тоже не испытываю ни малейшего желания. Вот каково сейчас мое подлинное душевное состояние. Пока я не вижу выхода. Однако помните: мы должны защищать своих женщин и детей. Передайте это воинам. Если среди них есть желающие воевать, пусть присоединяются к любой из сторон.

Взрыв негодования покрыл слова Тамэёси. Неужели дом Гэндзи должен оставаться в роли стороннего наблюдателя и быть объектом насмешек, возмущались сыновья. Говорить легче, чем действовать. Согласятся ли представители дома Гэндзи во всей стране оставаться нейтральными? Тамэёси просто рассуждать о том, что не надо принимать чью-либо сторону, но как ему удастся уклониться от войны? Какие у него есть гарантии того, что пожар войны пощадит его самого и его имущество? Согласятся ли уважать его нейтралитет жаждущие крови воины с обеих сторон? Не случится ли так, что жертвой насилия станет из-за собственной трусости именно он, равно как и его воины?

Тамэёси, слушая эти доводы, чувствовал их основательность. Он не отметал возможность трагического исхода, отчаяние омрачало его чело.

— В ваших словах много правды. Но давайте прикинем: если мы станем на сторону экс-императора, тогда Ёситомо, мой сын, станет нашим врагом. Если мы возьмемся за оружие для поддержки императора Го-Сиракавы, на меня ляжет грех сословной непочтительности к нашему благодетелю Ёринаге. Любой выбор не спасет нас от ада войны. Я, Тамэёси, ставящий превыше всего честь дома Гэндзи, вынужден сейчас не браться за оружие. Лучше бы мне выбрить себе тонзуру монаха и скрыться в убежище… Дайте мне еще одну ночь на размышления.

Сыновья Тамэёси остались недовольными его ответом, но прекратили наседать на отца, утомленного тяжелыми думами.

Когда от Ёринаги прибыл новый гонец, Тамэёси послал с ним сообщение, что болен и не может встретиться с благодетелем. На письмо своего сына Ёситомо он дал уклончивый ответ, из которого были неясны его намерения. Тамэёси со слезами на глазах перечитывал послание Ёситомо:

«Двух правителей быть не может. Каковы бы ни были претензии экс-императора, мой долг поддержать императора нынешнего. Я не могу предать его. Отец, прошу тебя и братьев взять оружие и побыстрее прибыть к императору. Я понимаю твои чувства. Понимаю, что в силу многих обстоятельств это решение для тебя болезненно, но иного выбора, кроме поддержки нашего дела, у тебя нет. У меня на глаза навертываются слезы, когда я подумаю, что мы, представители одного дома, связанные кровными узами, можем поднять друг на друга оружие. Если войска экс-императора встанут на вашем пути, я приду к вам на помощь и предоставлю вам вооруженную стражу. Неблагодарный сын больше всего тревожится за тебя, мой старый отец. Принимай трудное решение теперь же, и пусть ваше знамя развевается среди тех, кто сражается за нашего императора. Пусть другие сыновья поддержат тебя в час испытаний».

Сердце Тамэёси переполняла гордость. Так мог изъясняться только его сын. Он почувствовал, что его нерешительность уходит, когда перед ним снова появился советник Норинага с новым посланием от Ёринаги. Чтобы выиграть время, Тамэёси сказал:

— Передай, что я слишком стар и немощен.

Норинага, однако, отказывался отправиться назад с таким ответом.

— Ваши чувства мне хорошо понятны. Но возможно ли, чтобы Тамэёси из дома Гэндзи, который обязан министру столь многим, оказался столь неблагодарным? Неужели он откажет в помощи и допустит поражение экс-императора?

Тамэёси попытался снова возразить:

— На все ваши просьбы я могу ответить, что слишком непригоден для того, чтобы быть полезным кому-либо.

— От вас нужны гарантии, что вы на нашей стороне. Пока вы не появитесь, не будет никакого военного совета. Все ждут вашего прибытия.

Обескураженный, Тамэёси умолк, уставившись на Норинагу безучастным взглядом. Наконец он сказал:

— Прошлой ночью я видел сон — дурной сон. На моих глазах восемь доспехов дома Гэндзи были разбиты на куски внезапно поднявшимся вихрем. После этого я проснулся. Теперь считаю, что война не принесет ничего хорошего нашему дому. Над домом Гэндзи нависла беда…

— Меня поражает, что воин, подобный вам, верит сновидениям. Разве я могу вернуться с таким ответом? Я не смогу вернуться, пока вы не выскажете вашего твердого слова. Вы ставите меня в крайне затруднительное положение. Если нужно, я останусь у вас до рассвета…

Тамэёси вдруг осознал, что они разговаривают в темноте. Послышался чей-то голос:

— Господин, я принес светильники. Можно войти?

Тотчас в комнату вошел восемнадцатилетний юноша крупного телосложения с зажженными светильниками, которые он расположил на высоких стойках. Когда юноша собрался уходить, Тамэёси остановил его:

— Погоди, Тамэтомо, погоди! — Повернувшись к Норинаге, Тамэёси сказал: — Возможно, вы слышали о моем сыне, который отличался свирепостью даже мальчиком. Это самый младший из восьми моих сыновей и единственный, кто отличается воинственностью. По сравнению с ним другие сыновья — посредственные воины. Тамэтомо способен меня заменить. Если он приемлем для вас и согласится на мою просьбу, то я пошлю его к вам вместо себя. Ты согласен, Тамэтомо?

Юноша с готовностью отозвался:

— Позволь мне уехать, если это так нужно.

Хотя Симэко не стала императрицей, она осталась при дворе для ухода за императором-ребенком Коноэ и не покидала дворец после смерти императора, впрочем лишившись значительного числа слуг. Среди тех служанок, которых по настоянию Симэко оставили при ней, была Токива. Пятнадцатилетнюю Токиву выбрали из сотни красавиц, претендовавших на службу у Симэко. Девушка только начала службу при дворе, когда ею увлекся Ёситомо. Он сделал ее своей тайной наложницей. Эта связь стала явной для Симэко, после того как Токива родила мальчика. В двадцать лет у нее появился второй сын. Симэко, сильно привязавшаяся к Токиве, простила ей любовные прегрешения, которые бы не обрадовали госпожу Бифукумон, и, чтобы Токива не была оторвана от своих детей, предоставила ей и ее стареющей матери маленький домик на территории дворцового комплекса. Госпожа Симэко понимала, однако, что наступит время, когда тайну Токивы больше нельзя будет скрывать ото всех и Токива должна будет расстаться с Ёситомо из дома Гэндзи или покинуть дворец.

С усилением напряженности в отношениях между императорским дворцом и экс-императором война становилась неизбежной, и Ёситомо опасался навещать Токиву. Во время одного из своих тайных визитов он сказал ей:

— Утри слезы, дорогая. Ты не должна бояться того, что я брошу тебя, когда начнется война. Неужели ты думаешь, что я допущу, чтобы эти два крохотных существа стали моими врагами? — Ласково улыбаясь, он снял прядь волос с влажной щеки Токивы и заложил ее за изящное ушко молодой женщины. Затем продолжил шептать в это ушко: — Если разразится война, я без колебаний соберу своих людей и приду на помощь императору. То, чем я обязан министру Ёринаге, не может значить больше, чем поддержка трона. Я не являюсь подданным министра. Чью бы сторону ни заняли отец и братья, я остаюсь вместе с его императорским величеством. Больше не бойся того, что наши свидания вызовут гнев госпожи Бифукумон, теперь ты можешь с гордостью признаться, что твой возлюбленный Ёситомо — преданный слуга императора.

Охватив лицо женщины ладонями, он притянул ее к себе и впился губами в губы, дрожавшие от счастья. Не издавая малейшего шума, который мог бы нарушить сон младенца, спавшего на груди женщины, он обнял ее, роняя вместе с ней слезы умиления.

По мере того как распространялись слухи о грядущей войне, столицу охватывала паника. Напуганные жители в крайне удрученном состоянии устремлялись из города в окрестную холмистую местность, захватив с собой необходимые пожитки. Страх и тревога Токивы стали, однако, гораздо меньше, когда она узнала, что Ёситомо первым присоединился к войскам императора. Она была переполнена счастьем от того, что он оставался верным ей, что его боевой стяг стал символом их любви. Теперь она могла с гордостью поведать всему миру, что принадлежит ему. Ей не терпелось сообщить об этом матери, и она поспешила завершить вечерние служебные обязанности как можно скорее. Затем, закрыв лицо летней накидкой, Токива направилась к своему дому. Молодая женщина ускоряла ходьбу, воображая, что слышит плач своих детей, пока не достигла ворот дворика. Когда она собралась снять защелку с входной двери, то вздрогнула от неожиданности, услышав чей-то голос:

— Вы, госпожа Токива?

— Кто это? — отозвалась она настороженным голосом, повернувшись в страхе лицом к фигуре, одетой в доспехи.

— Меня прислал Ёситомо из дома Гэндзи.

— Вот как?

— У меня для вас важное сообщение. Утром в столице ожидается жестокое сражение. Вы должны немедленно покинуть город.

— Хорошо, я только сообщу об этом своей матери.

— Как чувствуют себя ваши дети?

— Они оба здоровы.

— Какого они возраста?

— Старшему — три года. Младшему — всего несколько месяцев.

— Так… — помедлил незнакомец. — Как их зовут?

— Одного Имавака, а младенца…

Токива умолкла, охваченная внезапно нахлынувшими на нее подозрениями. Она пристально посмотрела на незнакомца, который тут же ретировался. Прежде чем он исчез из виду, появились десять слуг Ёситомо, сказав, что прибыли для ее сопровождения. Они бесцеремонно вошли в дом и стали собирать вещи, необходимые для отъезда. Она ничего не могла узнать от них о личности незнакомца, с которым только что говорила.

К полуночи слуга Тамэёси по имени Магороку явился сообщить, что в эту ночь Токива покинет город с двумя детьми.

— Господин, вы сами готовы ехать? Как только вы приняли решение…

Тень горечи пробежала по лицу Тамэёси и потерялась среди складок и морщин. Затем его лицо осветилось улыбкой.

— Да, я принял решение. Я обязан делать то, что делаю, потому что молодежь не внемлет доводам рассудка. Для них нет разницы между плохим и хорошим. Им бы только испытать свои силы, поэтому я позволил им делать все, что они хотят. — Внезапно Тамэёси громко рассмеялся.

— Они идут к экс-императору без вас?

— Разве я при своей немощи могу оставаться здесь в одиночестве? И разве я могу отказаться идти к нему на помощь? Это моя судьба, мой жребий воина. С колебаниями покончено, я готов выступить на стороне экс-императора. Ёситомо принял другое решение. Ему выпал жребий быть с императором и для него больше нет возможности возврата.

— Выходит, так.

— Именно так. Он выбрал свой путь… Принеси мои доспехи, Магороку.

Дни колебаний и пассивности кончились. Тамэёси приготовился на склоне лет выдержать самое большое испытание. Теперь он дал ответ советнику Норинаге, который упорно дожидался его.

Восемь комплектов доспехов составляли сокровище дома Гэндзи, которое передавалось из поколения в поколение. Когда их принесли, Тамэёси передал по комплекту каждому из сыновей, приказав доставить один той же ночью Ёситомо.

Утром, когда Тамэёси отправился с сыновьями и воинами во дворец в пригороде Сиракава, чтобы присоединиться к войскам Сутоку, предложил свои услуги императорскому двору Киёмори.

Всего лишь неделя прошла с тех пор, как умер заточенный в монастырь император. Сразу появилось много сановников и разного рода чиновников, которые не желали участвовать в надвигающихся битвах и укрылись в своих поместьях. Советник Норинага, получив ответ Тамэёси экс-императору, бежал из дворца в пригороде Сиракава в один из монастырей в окрестностях Киото и постригся в монахи. Цунэмунэ из провинции Фудзивара, сопровождавший Ёринагу в Удзи, вскоре после этого исчез. Многие сановники отказались подчиниться приказу явиться в императорский дворец.

Мотомори, сын Киёмори, покинувший Киото 10-го числа, к полудню занял позицию, которая позволяла контролировать дорогу на Удзи. Решительный вид его людей и властные нотки в их голосах свидетельствовали об осознании ими важности порученного дела. Путникам, следовавшим в Киото из разных районов страны и не имевшим представления о событиях в столице, было приказано поворачивать назад. Придворных и военачальников, пытавшихся бежать из столицы, заставляли проделывать обратный путь в нее.

— Эй, эй! Кто там едет?

— Какой-то сановник в своей карете.

— Теперь внимание, с ним большая свита.

На дороге показалась плетеная карета, за которой следовала коляска, украшенная металлическим орнаментом. Их окружали около двадцати вооруженных воинов.

— Остановитесь! — приказали воины Мотомори, перегораживая дорогу. Их предупредили, что Ёринага мог возвратиться в Киото этой дорогой, и они были убеждены, что в карете ехал он. Однако пассажирами кареты и коляски оказались двое придворных, которые представили документы, удостоверяющие, что они выезжали в Удзи по частным делам.

Между тем Ёринага пробрался в столицу в паланкине по другой дороге и уже находился в полной безопасности в своей ставке в пригороде Сиракава.

Мотомори и его люди были разочарованы тем, что им не удалось задержать министра Ёринагу. Солнце уже садилось, и они собрались было кормить лошадей и готовить себе ужин, когда увидели, как со стороны Удзи к ним спешат десять всадников и примерно тридцать пеших воинов. Мотомори быстро поскакал в их направлении.

— Стойте! Откуда вы и куда торопитесь?

Всадники сразу же остановились, к ним подтянулись пешие воины. Массивная фигура всадника в черных кожаных доспехах и рогатом шлеме наклонила голову в знак приветствия.

— Мы прибыли из соседней провинции, услышав вести о беспорядках в столице. Кто у нас на пути?

В ответ Мотомори сказал:

— Нам приказано охранять эту дорогу. Тех, кто идет на помощь императору, мы пропустим, всем другим не будет позволено пройти. Я, внук Тадамори из дома Хэйкэ, второй сын Киёмори, владетеля провинции Аки. Меня зовут Мотомори, я военачальник из Аки, мне семнадцать лет!

Воины Мотомори приблизились к неизвестным с натянутыми тетивами луков. Незнакомец заявил, что он Тикахару из дома Гэндзи и едет к экс-императору Сутоку. Раздались крики и зазвучал свист летящих стрел. Тикахару и десять всадников пригнули головы к конским гривам, обнажили мечи и взяли наперевес пики. Наступившие сумерки и пыль, клубившаяся из-под копыт скачущих галопом лошадей, прикрывали атакующих всадников противника, и силы Мотомори поспешно отступили к ближайшей гробнице для перегруппировки. Глядя вниз с холма, на вершине которого стоял, Мотомори собрал вокруг себя воинов и воззвал к ним:

— Эй, мужчины из провинции Исэ, — их не больше сорока пяти. При соотношении пять-шесть человек на одного противника мы в состоянии принудить их к сдаче.

Воины Мотомори снова бросились в атаку на неприятеля, и на этот раз им удалось убить одного и ранить несколько вражеских воинов, остальные были захвачены в плен. Но Тикахару сражался в одиночестве до конца, пока не был стащен с коня пикой с крюком. Затем Мотомори поспешил с пленными в столицу.

Когда он собрался вернуться из императорского дворца на дорогу в Удзи, то был задержан на краткое совещание с высшими военачальниками.

На следующий день рано утром, когда Киёмори наконец прибыл во дворец, он встретил восторженный прием и поздравления в связи с успехом сына, захватившего в плен Тикахару из дома Гэндзи. Раскрасневшийся от гордости и широко улыбаясь, он нанес несколько визитов приятелям — военачальникам, чтобы уведомить их о своем прибытии и извиниться за опоздание. Последним он посетил Ёситомо.

— А, Киёмори из дома Хэйкэ!

— А ты Ёситомо из дома Гэндзи!

Они глядели друг другу в глаза и молчали, вспоминая свою первую встречу много лет назад осенним днем на похоронах Тобы Содзё. Их представил друг другу Ёсикиё Сато. Потом Ёситомо заговорил об отъезде в Камакуру. Вскоре после этого Ёсикиё сбежал домой, выбрил тонзуру и стал поэтом-монахом Сайгё. С тех пор прошло шестнадцать лет, хотя им показалось, что все это происходило только вчера. В столице с того времени много чего переменилось. Некоторые из их молодых соратников теперь либо были мертвы, либо покинули Киото. Ни один из этих двух воинов не предполагал, что они встретятся друг с другом вот так — соратниками в борьбе за дело императора. Они принадлежали к соперничавшим домами — Гэндзи и Хэйкэ, — но общая цель сделала их братьями по оружию.

— Я беспокоился о тебе, — прервал молчание Ёситомо, — потому что ходили разные слухи насчет тебя. Очень рад, что ты вместе с нами.

— Я послал своего сына с частью войск и задержался дома, чтобы проследить за сбором своих людей. Извини за опоздание.

— Ты, должно быть, был рад узнать о том, как отличился твой сын.

Киёмори в шутку возмутился:

— Чему же радоваться, если эти молокососы сражаются лучше своих учителей — крадут наши победы!

— Завидую тебе, — продолжил Ёситомо, — твой дом так не разделен, как мой.

Улыбка исчезла с лица Киёмори. Радуясь подвигам Мотомори, он забыл, что значит братоубийственная война для Ёситомо. Доспехи на Киёмори стали непривычно тяжелыми. В замешательстве он искал в памяти слова сочувствия, которые упорно не шли в голову. Затем, произнеся несколько беспорядочных фраз, Киёмори повернулся и вышел.

Ёситомо вздрогнул, когда собеседник внезапно показал ему спину.

В тот же день двор перебрался в императорский дворец, расположенный в центре северной части столицы. Там же находилась ставка императорских войск. По совету Ёситомо первый удар по противнику было решено нанести той же ночью. Договорились внезапно атаковать дворец в пригороде Сиракава, куда не ранее полудня следующего дня должны были подойти подкрепления к Ёринаге. Эта операция, по замыслу Ёситомо, предупредит атаку противника на императорский дворец.

Между тем Тамэёси и сыновья со своими всадниками и пешим ополчением прибыли в пригород Сиракава, где застали экс-императора и его советников в большой тревоге. Вести о захвате в плен Тикахару минувшим вечером усиливали сомнения в том, что лояльные Ёринаге войска из внутренних провинций смогут пробиться к нему. Ёринага рассчитывал на прибытие трех тысяч всадников и пехотинцев ко времени начала атаки на пригород. Однако в его распоряжении находилось не более 1600 — 1700 человек. Не мог он рассчитывать и на прибытие в течение ближайших суток монахов из провинций Нара и Ёсино, которые обещали помочь. Тревога достигла апогея в ночь, когда Ёринага выехал за реку Камо и увидел, что небольшое пламя в западной части горизонта превратилось в густые клубы черного дыма. До этого прибыли гонцы с вестью, что Дворец Ручья под ивой в китайском стиле, где размещалась часть войск Ёринаги, объят пламенем. Министр приказал было направить туда дополнительные войска, однако Тамэёси из дома Гэндзи и Тадамаса (дядя Киёмори) сумели отговорить его от этого шага. Они указали на необходимость дальнейшего укрепления обороны дворца в пригороде Сиракава.

Тадамаса с тремя сотнями всадников и пеших воинов, к которым присоединилась сотня воинов Ёринаги, занял позицию у Восточных ворот дворцового комплекса. Прямо перед ним лежало холмистое подножие горы Хиэй. На противоположной стороне периметра дворцового комплекса, выходящей к реке Камо, расположился Тамэёси со своими отборными воинами. Здесь находились главные Западные ворота. Его младший сын Тамэтомо с сотней всадников и пеших воинов расположился у малых ворот той же стены.

Ёринага, проинспектировавший оборону дворца, не мог не подавить разочарования при виде малочисленности своих войск, хотя он утешал себя тем, что присутствие Тамэёси стоило десяти тысяч воинов. Ёринага воспрянул духом еще больше, когда увидел Тамэтомо с двадцатью восьмью всадниками. Их обучали военному искусству в провинции Кюсю, где Тамэтомо приобрел легендарную известность своими боевыми качествами. Ёринага с любопытством глядел на молодого воина. Тот был на голову выше самых рослых его воинов. Одет в тяжелые доспехи, прошитые белыми шнурами, под ними просматривалась голубая одежда. Длинный меч покоился в ножнах из медвежьей шкуры. Один из оруженосцев держал его железный шлем. Знаменитый Тамэтомо, будучи сильным и воинственным парнем, в свое время причинил отцу немало хлопот. В тринадцать лет его отослали к родственнику в провинцию Кюсю, где уже в семнадцать лет он приобрел славу бесстрашного воина и был признан одним из местных вождей.

Ёринага подошел к Тамэтомо, чтобы выяснить его соображения об оборонительной стратегии, но в ответ услышал:

— Мы не добьемся победы, если не предпримем ночной атаки. Лучше всего сегодня ночью. Я удивлен, что на этот счет возникли сомнения.

— Это очевидно и для самого неопытного воина, — улыбнулся Ёринага, — мы готовы к такой операции.

— Мы должны обойти противника в столице с обоих флангов, — предложил Тамэтомо. — Затем начать фронтальную атаку главными силами. Тогда противник попадет в западню, и мы сможем извлечь максимальную пользу из наших малочисленных войск.

— А что, если твой брат, Ёситомо, атакует первым?

— Я пробью стрелой его шлем и заставлю его обратиться в бегство.

— Я слышал, что среди войск противника находится Киёмори из дома Хэйкэ.

— Отбросить его войска, пробиться во дворец и взять в плен императора будет нетрудно. Главное выбрать момент для удара. Это необходимо сделать сейчас — перед рассветом.

— Довольно смелая стратегия и, полагаю, победоносная, — сказал насмешливо Ёринага, — когда она используется в мелких стычках в провинции Кюсю с участием десяти — двадцати всадников. Но надо понимать, что здесь будут происходить операции гораздо большего масштаба. Боюсь, Тамэтомо, что твой план принесет здесь мало пользы!

Помрачнев, Тамэтомо вернулся на занимаемый им пост. Он прилег на свой огромный щит с намерением проспать до зари.

— Противник атакует!

— Противник форсировал реку!

Раздались крики и вопли перед рассветом 12-го числа. Во дворце началась суматоха, слышались лязг оружия и ржание лошадей. Лучники, облепившие стены дворца в пригороде Сиракава, уже целились в наступающего неприятеля.

Ёситомо во главе более тысячи всадников и пеших воинов прибыл на правый берег реки Камо, прямо напротив Сиракавы, и собрался было перейти реку вброд, но увидел сверкающий склон горы Хиэй. Сознавая невыгодность наступления на противника, когда солнце светит в глаза атакующим, он повернул назад и повел свои войска берегом вниз по течению реки на небольшое расстояние, перед тем как перейти ее вброд. Затем он начал движение на север и остановился в месте, недосягаемом для стрел неприятеля.

Тамэёси приказал открыть Южные и Западные ворота. Он собрался выехать верхом, когда, опережая его, поскакал галопом Тамэтомо с криком: «Позволь мне первым атаковать!» За ним последовал старший его брат, Ёриката, оспаривая право Тамэтомо быть первым. Тамэтомо, раздраженно требуя, чтобы ему не мешали, пришпорил коня и направился к Западным воротам.

Ёриката в полумраке занимавшегося рассвета скакал галопом к передовой линии противника и кричал, вызывая на поединок:

— Кто осмелится выйти: Гэндзи или Хэйкэ? Перед вами я, Ёриката, четвертый сын Тамэёси из дома Гэндзи!

Вызвался один из воинов, объявивший себя вассалом Ёситомо, господином Самоцукэ. Требуя, чтобы с ним сразился сам командующий, Ёриката послал одну за другой две стрелы в направлении места, где сидел верхом на коне Ёситомо. Он заметил, что поразил двух всадников, и повернул назад, когда стрела противника просвистела рядом с его шлемом. Без промедления он помчался галопом к своим ликующим товарищам.

Разгневанный ранением своих воинов, Ёситомо начал преследование Ёрикаты, пригрозив, что отплатит брату за дерзость, однако воины не дали командующему осуществить свое намерение.

Между тем, Киёмори скакал по левому берегу реки с более чем восьмью сотнями всадников к месту севернее дворца Сиракава. Он ждал, когда Ёситомо начнет атаку. Когда поднялось солнце и над рекой рассеялась густая пелена тумана, он увидел расположение войск Ёситомо. Хотя ни одна из противоборствующих сторон не двигалась, сердце Киёмори начало учащенно биться. С обеих сторон усиливались воинственные крики, превратившиеся в звериный рев. Сквозь рассеивающийся туман он увидел, как дистанция между боевыми линиями противостоящих войск неуклонно сокращается. Вдруг пятьдесят всадников отделились от воинства Киёмори и помчались по берегу реки к воротам, защищаемым Тамэтомо. Три воина выехали вперед, выкрикивая на поединок того, кто командовал защитниками ворот, и называя себя вассалами Киёмори из дома Хэйкэ.

Мощный голос перекрыл шум реки:

— Это я, Тамэтомо, сын Тамэёси. Не хочу тратить на вас стрелы. Даже ваш предводитель Киёмори не сравнится со мною силой. Возвращайтесь к нему и скажите, пусть выходит на поединок.

Когда рядом с Тамэтомо одновременно просвистели три стрелы, он небрежно спустил с тетивы лука свою стрелу, которая со зловещим свистом пронзила одного всадника и застряла в плече другого. С отчаянным ржанием лошадь без всадника отпрянула назад. Шеренга всадников позади выступила вперед с луками на изготовку, чтобы прикрыть двух воинов и их коней от роя стрел, летящих со стороны противника.

Под Киёмори дрожала и звенела земля. Его конь, раздувая ноздри, отчаянно тряс гривой.

— В чем дело? — резко спросил он.

Всадники, сгрудившиеся вокруг, помешали Киёмори развернуть коня навстречу воину, скакавшему на лошади галопом и кричавшему:

— Итороку погиб! Тамэтомо пронзил его стрелой. Мой господин, вы окажетесь его следующей жертвой, если не удалитесь на расстояние, недоступное для его стрел.

— Что, погиб Итороку? Почему мы должны бояться младшего сына Тамэёси?

— Мой господин, убедитесь сами — это его стрела!

Воин выдернул из своего плеча стрелу необычайной величины и передал ее Киёмори. Древко стрелы было сделано из отшлифованного стебля трехлетнего бамбука, острие увенчано железным наконечником, заточенным под резец, а оперение — из перьев фазана.

— Вижу, выглядит зловеще, кажется, ею можно убить самого дьявола. Неудивительно, что она внушает страх.

Киёмори внимательно осмотрел стрелу, затем сказал резким голосом:

— Нам необязательно атаковать именно эти ворота. Мне такого приказа не было, я выбрал их наугад. Если мы чересчур рискуем, пробиваясь здесь, то попробуем прорваться через Северные ворота. Вперед, к Северным воротам!

Повинуясь приказу, войско Киёмори дружно двинулось на север. Но старший сын Киёмори, Сигэмори, услышав команду, закричал:

— Что за глупость! Нелепо уходить к Северным воротам из-за стрел Тамэтомо. Это позор для всех нас, выполняющих повеления императора!

Призвав к себе около тридцати всадников, Сигэмори стремительно помчался на врага.

— Остановите его! Верните его назад! — закричал встревоженный Киёмори окружавшим сына всадникам. — Только безумец может бросаться в атаку под эти стрелы и рисковать жизнью!

Даже на большом расстоянии Сигэмори представлял собой великолепную мишень для врагов. В этот день он был одет в никидку из красной парчи, выглядывавшую из-под доспехов, в своем колчане он нес пучок из двадцати четырех стрел. Воины с большим трудом сдерживали Сигэмори, стремящегося к воротам и громко обличая отца в трусости.

Это продолжалось, пока воин Корэюки не сказал:

— Позвольте мне сразиться с Тамэтомо вместо вас.

Он отправился на поле брани раньше, чем товарищи смогли его удержать. Они успели лишь крикнуть:

— Назад, возвращайся назад!

Но Корэюки, оглянувшись через плечо, ответил:

— Я никого не прошу ехать со мной. Просто смотрите!

В сопровождении двух пеших воинов он перешел реку вброд. Тамэтомо вышел встретить Корэюки, но, увидев, что тот колеблется, снова вошел в ворота и закрыл их. Когда Корэюки попал в зону досягаемости стрел противника перед воротами, он громко вызвал Тамэтомо на поединок. Тот опять выехал за ворота, насмешливо улыбаясь, и ответил:

— Добро пожаловать, дурачок! Я — Тамэтомо. Ты выпустишь в меня стрелу первым. Вторая — за мной!

Тамэтомо даже не успел договорить, когда стрела Корэюки пронзила его доспехи. Заметив, что Корэюки налаживает для стрельбы вторую стрелу, Тамэтомо спустил с тетивы свою, которая пронзила ляжку противника и вонзилась в седло. Корэюки качнулся назад и упал на землю. К нему подбежали воины. Они взгромоздили его на плечи и двинулись в расположение своих войск так быстро, как могли нести их ноги.

Залитый кровью конь бешено скакал без всадника взад и вперед по берегу реки, затем помчался вниз в направлении расположения войск Ёситомо. Несколько воинов Ёситомо пытались перехватить коня, но он ворвался в ряды воинов и началась давка. С криками «Лови его! Наступи на его поводья!» — воины наконец задержали коня. Они обнаружили на нем окровавленное стремя и гигантский наконечник стрелы, вонзенный в седло.

— Это действительно наконечник стрелы? У кого такой мощный лук?

— Должно быть, это лук Тамэтомо из дома Гэндзи.

Один из вассалов Ёситомо подвел коня к месту, где находился господин, и сказал:

— Мой господин, взгляните! Я слышал о таких стрелах, но не верил, что когда-либо увижу одну из них собственными глазами.

Ёситомо, однако, не удивился. Кривая усмешка появилась у него на губах, как будто он порицал Масакиё за проявленное малодушие.

— Оставь, Тамэтомо еще не мужчина и неспособен натянуть такой тугой лук. Мне кажется, это ловкий трюк с целью напугать нас. Масакиё, войско нужно разделить на две части, одна из которых должна атаковать ворота, защищаемые Тамэтомо.

Масакиё в сопровождении двух сотен воинов направился к воротам в западной стене и в привычной манере вызвал Тамэтомо. Тот сразу вышел.

— Так ты, Масакиё, вассал господина Ёситомо. Ты прибыл, чтобы стать мишенью?

На мгновение Масакиё замешкался, но затем, взяв себя в руки, крикнул с вызовом:

— Я один из преданных слуг императора. Мой долг — убивать изменников!

С этими словами он спустил стрелу и быстро вернулся к своим людям. Стрела пронзила край шлема Тамэтомо. Тот выдернул ее и бросил на землю, закричав:

— Ты смеешь оскорблять меня, Масакиё? Я возьму тебя голыми руками, чтобы посмотреть тебе в лицо и узнать, кто ты такой.

После этого Тамэтомо бросился преследовать Масакиё, который в ужасе мчался от него. С луком под мышкой и грозя другой рукой, Тамэтомо продолжал гнаться на коне галопом за Масакиё, пока истошные крики защитников дворца не заставили его развернуться и поскакать назад к своему посту.

Ёситомо, наблюдавший за происходившим в отдалении, увидел, как его брат вернулся, и сказал своим воинам:

— Лук Тамэтомо хорош в бою на расстоянии, но его искусство верховой езды уступает нашему. Вступим с ним в ближний бой.

Теперь солнце поднялось высоко, и из цветущих деревьев доносилось пение цикад.

Тамэтомо обернулся на крики позади и бросился на приближавшегося к нему всадника. Тот увернулся. Но на пути Тамэтомо показался всадник, сидевший на черном как смоль жеребце. Вид воина свидетельствовал о том, что это военачальник. Он был одет в шлем и доспехи дома Гэндзи.

— Я, Ёситомо, из дома Гэндзи, который сражается за императора. Кто ты, посмевший поднять меч против законной власти? Если ты происходишь из того же дома, сложи оружие и распусти своих людей. Предупреждаю тебя для твоей же пользы.

Тамэтомо предстал перед лицом брата и крикнул:

— Я скажу тебе, кто я. Я — сын Тамэёси из дома Гэндзи. Я — тот, кто останется рядом с отцом, живым или мертвым. Я не настолько подл, чтобы забыть отца ради славы и почестей. Я не какая-нибудь шавка, я, Тамэтомо, буду биться насмерть с любым и со всеми, которые считают себя моими врагами.

— Ты смеешь мне это говорить, Тамэтомо?

— Смею. Я давно мечтаю высказать тебе это.

— Ты посмеешь сражаться со мной, своим братом? Ты отказываешься признавать власть императора? Если ты чтишь его и уважаешь добродетель, тогда брось свой лук и пади ниц передо мной.

— Может, я не прав, сражаясь с братом, но прав ли ты, поднимая руку на собственного отца?

В этот день дорога вдоль Западной и Северной стен храма Хотогон между пригородом Сиракава и рекой Камо стала ареной кровопролитного сражения. За дорогой извивалась река, над которой возвышалась роща деревьев, окружавших крыши и шпили храма Ситикацудзи. За ним начинался подъем к подножию горы Хиэй. Там в жестоком бою сошлись две армии, которые бились насмерть даже во время захода солнца. В просветах между клубами пыли, заслонявшими противника, Тамэтомо иногда видел мельком своего брата Ёситомо, которого можно было узнать по доспехам дома Гэндзи. Снова и снова у него возникало желание послать свои стрелы в знакомую фигуру воина. Как это ни казалось невероятным, но Тамэтомо был склонен верить в тайное соглашение между отцом и Ёситомо, в то, что победители пощадят побежденных. И Тамэтомо без крайней необходимости не пользовался своим луком. Он видел, что его брат поступал также. Воины Ёситомо перестали бояться смертоносного лука Тамэтомо и сражались с беспримерной храбростью.

Тем не менее у Тамэтомо было убито и ранено двадцать три лучших всадника, Ёситомо потерял убитыми пятьдесят три воина, около восьмидесяти оказалось ранено. На поле, где продолжалась битва, лежали горы окровавленных трупов. Зная, что счет потерь был не в пользу Ёситомо, Тамэтомо сказал своим людям:

— Я попугаю их командующего своими стрелами. Когда противник начнет отступать, атакуйте и рассейте его.

— Это не опасно для вашего брата? Что, если…

— Мне это не составит труда, у меня твердая рука.

Тамэтомо прицелился, чтобы поразить звезду над шлемом Ёситомо. Клубы пыли, копья и пики мешали ему хорошо видеть фигуру брата, тем не менее он сделал глубокий вдох и выстрелил. Тамэтомо видел, как стрела сбила звезду над шлемом брата и полетела дальше, пока не вонзилась в одну из стоек ворот храма. Когда это увидел Ёситомо, он натянул вожжи и яростно пришпорил коня в направлении Тамэтомо, крикнув:

— Плохой выстрел для лучника, который не имел равных в Кюсю!

— Ты — мой враг, но ты и мой брат. Я стрелял только в звезду над твоим шлемом. Но если ты пожелаешь, я могу сделать более меткий выстрел, — ответил Тамэтомо.

Разъяренный, он зарядил лук другой стрелой. Один из воинов Ёситомо в тревоге за жизнь командующего бросился вперед, намереваясь сбить коня Тамэтомо с ног. Но вот послышался сдавленный стон. Воин, чье горло проткнула стрела Тамэтомо, рухнул на землю, оросив ее своей кровью.

Обе армии сошлись теперь в рукопашном бою не на жизнь, а на смерть. Погиб ближайший соратник Тамэтомо, в живых осталось всего несколько воинов из Кюсю. Боевые возможности лука Тамэтомо сильно уступали мощи многократно превосходящих сил Ёситомо. Внезапно наступила темнота, хотя до прихода ночи еще оставалось несколько часов, а солнце в черных клубах дыма висело как медный диск на западном небосклоне.

Немного раньше Ёситомо направил в императорский дворец гонца с посланием, в котором говорилось:

«По состоянию дел на данный момент бой достиг критической стадии. Не могу поручиться за то, что произойдет, если противник получит этой ночью подкрепления. Сражение может распространиться на столицу. Мы победим лишь в том случае, если подожжем дворец в пригороде Сиракава. Поскольку я очень опасаюсь осквернения соседних святынь и насилия над жителями столицы, прошу вашего разрешения на поджог дворца. Если поступит приказ продолжать сражение, мы так и будем действовать».

В ответ сообщалось, что Ёситомо может действовать по своему усмотрению. Вслед за этим его воины подожгли одно из зданий дворца с наветренной стороны. Поскольку в течение нескольких дней не выпало ни капли дождя и дерево построек высохло до предела, пламя благодаря порывистому западному ветру быстро распространилось на конюшни и служебные помещения в южной части дворцового комплекса. Вскоре и его северная часть была охвачена огнем.

— Они решились на это! Я опасался пожара больше, чем воинов Ёсимото. Он знает, как победить.

Тамэтомо стоял на поле брани среди тел павших товарищей и смотрел, как вздымаются к небу языки пламени. От отчаяния его разбирал нервный смех.

— Он бесстрашен, а я боюсь за старого отца. Нужно найти способ безопасно уйти отсюда.

Собрав оставшихся воинов, Тамэтомо верхом на коне помчался галопом сквозь тучи стрел.

Тамэёси с пятью сыновьями весьма успешно оборонял Западную и Южную стены дворцового комплекса, но Тадамаса, державший оборону на Восточной стене, несколько раз просил помощи, когда противник прорывался внутрь. У него было все, кроме решимости сражаться, поскольку поражение казалось неизбежным. Пламя пожара перепрыгнуло через стены и неудержимо передвигалось от дерева к дереву, подступая к самому дворцу и обволакивая его дымом.

Глава 16.

Мечи и стрелы

Воинственные крики воинов и свист стрел приближались к воротам дворцового комплекса подобно буре. В самом дворце раздавались возгласы отчаяния, топот бегущих ног разносился гулким эхом по его галереям.

— Вашим жизням угрожает опасность!

— Где его величество? Он должен бежать…

— Враг у ворот! Нельзя терять ни минуты! Или бегство, или пламя поглотит нас!

Придворный Иэхиро с сыном ворвались в покои, где находились экс-император Сутоку и его слуги, парализованные страхом.

— Надо идти к малым Южным воротам — через них мы еще можем выбраться отсюда. Бежим немедленно!

Край балюстрады, протянувшейся вдоль всей длины покоев, внезапно охватило пламя. Вскоре там возникла сплошная стена огня, от которой удушливый дым уходил вниз, обволакивая людей, которые находились под балюстрадой, и их лошадей. Экс-император Сутоку, которого спешно усадили верхом, был совершенно не способен удержать пятящуюся лошадь, пока секретарь экс-императора не погнал ее к воротам. За ним последовал Ёринага вместе с придворным, занявшим второе седло на его лошади. Комплекс построек в северной части дворцовой территории превратился в сплошную громыхающую горящую массу. Пламя поглощало дерево за деревом, распространяя искры. Огненный смерч гонял людей и лошадей из стороны в сторону.

Лошадь с экс-императором Сутоку помчалась галопом к северу от пригорода Сиракава, другие всадники и пешие воины в замешательстве следовали за ним, пока не отстали на значительное расстояние.

Когда конь Ёринаги промчался галопом через малые ворота, министр с глухим стоном вывалился из седла, увлекая за собой придворного. Другие всадники, подъехавшие узнать, в чем дело, обнаружили Ёринагу, корчившегося в агонии. Шальная стрела проткнула ему шею. Из раны хлестала кровь, быстро заливая его охотничью куртку бледно-голубого цвета.

— Вытащите стрелу — побыстрее! — кричали один другому придворные, сами ничего не предпринимая, пока этим не занялся помощник министра.

— Нельзя терять времени. Если противник нас обнаружит, всем придет конец! — воскликнул он и, став на колени, выдернул стрелу и остановил кровотечение из шеи Ёринаги. Затем он позвал двух чиновников, чтобы они отнесли министра в соседнюю крестьянскую хижину и оставили его там.

Между тем экс-император Сутоку подскакал к подножию Восточных холмов, где оставил свою лошадь, и в сопровождении Тамэёси, Тадамасы и нескольких придворных с большим трудом проделал дальнейший путь в глубь холмистой местности. Утомившись и натерев ноги, Сутоку попросил пить. Однако спутники его величества не могли найти для него воду, поскольку их путь проходил по гребню горы, а продолжительный зной высушил все ручейки. Вдруг они услышали позади себя голос:

— Здесь, здесь вода для его величества. Я принес ему воду.

Спутники Сутоку с изумлением увидели человека, поднимавшегося к ним через густой подлесок. Это был Асатори, упавший ниц перед Сутоку.

— Ваше величество, вот вода из самого дворца, — сказал он, протягивая экс-императору дрожащими руками часть стебля зеленого бамбука с водой.

Сутоку с удивлением уставился на Асатори:

— Сторож Ручья под ивой?

Смотритель поклонился.

— Асатори!

— Ваше величество, возможно, это вода с привкусом бамбука, но она из того же источника, которым вы пользовались четырнадцать лет.

— Но почему… Что заставило тебя проделать весь путь с водой для меня?

— Похоже на сновидение, но позавчера императорские войска окружили дворец, и кругом шла битва. Я решил остаться в дворцовом комплексе и охранять источник. Пожар вынудил меня бежать.

Асатори говорил скороговоркой, поскольку видел, как спутники экс-императора торопятся продолжить путь.

— Асатори, я выпью воду, которую ты принес мне по доброте души… — Поднеся бамбук к губам, экс-император сделал продолжительный глоток. — Вода освежила меня. Она сладка, как небесная роса, — сказал он, возвращая бамбуковый сосуд, еще не опустошенный полностью. — Береги остаток воды. Она слишком ценна, чтобы пренебрегать ею.

Наступила ночь, но для беглецов не было покоя. В погоне за ними императорские войска стали прочесывать холмистую территорию. Удрученный происходившим, Сутоку просил спутников оставить его и искать каждому из них самому путь к спасению. Но Тамэёси увещевал его со слезами на глазах:

— Ваше величество, мы не можем вас оставить здесь. Вы должны потерпеть еще несколько дней. Мое сердце обливается кровью при виде ваших страданий, но я верю, мы найдем дорогу, ведущую в Оми. Добравшись туда, мы решим, как возместить наши потери.

Еще до трагического бегства Тамэёси предложил Ёринаге план действий на случай провала мятежа, но министр решительно отверг его. Тамэёси хотел дойти до восточного склона горы Хиэй, пересечь озеро Бива, чтобы добраться до города Оми на противоположном берегу. Там он рассчитывал найти надежное убежище для себя и представителей дома Гэндзи. Он был уверен, что в Оми соберется значительное число его сторонников, чтобы отомстить за поражение. Если бы это не удалось, Тамэёси намеревался двигаться дальше на восток к равнине Канто в провинции Сагами, где расселились многочисленные ветви дома Гэндзи. Здесь он надеялся собрать армию, которая в конце концов восстановит Сутоку на троне. Обо всем этом Тамэёси сейчас доложил экс-императору. Но Сутоку признался, что потерял всякую надежду и хотел только одного — чтобы его оставили в покое с двумя слугами, а его спутники спасались сами. Десять человек согласились пойти навстречу его пожеланию. Последними экс-императора покинули Тамэёси и Тадамаса, который направился в одиночку к горе Хиэй перед рассветом.

Двое придворных, оставшихся с экс-императором, пытались уговорить его двигаться дальше в горы, но Сутоку упирался. Неожиданный шорох в подлеске заставил троих беглецов вздрогнуть. Они услышали голос:

— Ваше величество, позвольте мне нести вас на своей спине и идти часть пути с вами, потому что темнеет, а тропинки становятся круче.

— Асатори! Что тебя побудило вернуться? Почему ты не ушел с остальными?

— Я тоже должен скрываться, но позвольте мне послужить вам несколько дней.

Асатори согнулся и подставил Сутоку спину.

Густой туман окутал вершины гор, но в отдалении небо над столицей мира и спокойствия все еще светилось алым цветом от пожара, поглотившего часть столицы. Ближе к рассвету, пока Сутоку еще спал, Асатори удалился. Он вернулся позже с едой, которую выпросил у отшельника, жившего по соседству.

Иэхиро, который всю ночь стоял на страже, сказал:

— Здесь нельзя готовить пищу, потому что дым от огня может привлечь врагов. Мне показалось, что я слышал голоса неприятельских воинов как раз над нами. Очевидно, его величество хочет удалиться в монастырь, но здесь нет никого, кто совершил бы обряд выбривания тонзуры. Вы можете раздобыть носилки, чтобы мы могли нести экс-императора, пока не найдем монаха?

Захватив с собой другого оставшегося с прежним императором придворного, Мицухиро, Асатори спустился в деревушку и вскоре вернулся со старыми ветхими носилками.

Иэхиро и Мицухиро сняли свои доспехи и другое оснащение, подвернули рукава курток и подвязали их таким образом, чтобы как можно больше походить на слуг. Они понесли Сутоку по горам в направлении столицы. Вести о том, что сражение закончилось, побудили беженцев возвращаться с гор в столицу и свои деревни. Носилки с экс-императором затерялись среди стариков и молодых, идущих домой.

Иэхиро и Мицухиро, занятые непривычным делом, пропотевшие, брели, шатаясь, по пыльным улицам в поисках особняка госпожи Авы. Когда они нашли его, то обнаружили, что ворота особняка закрыты и внутри его не наблюдается признаков жизни. Оттуда они пошли дальше к дому советника Норинаги и обнаружили его дом также пустым. Норинага, как сообщил прохожий, как раз перед началом войны постригся в монахи, и никому неизвестно, куда он ушел. Затем они постучали в ворота фрейлины, которая служила при дворе Сутоку, но и там никто не ответил на стук. Беглецы заметили только котенка, свернувшегося калачиком у ограды. Путники в поисках убежища пересекли столицу с востока на запад, но не обнаружили подходящего места. Снова и снова они проходили мимо домов знати, откуда доносился шум ликования победителей. Сгустились сумерки, когда Иэхиро вспомнил о небольшом храме, где их могли принять. Придворные снова взвалили на плечи носилки и отправились в путь. Они нашли старого монаха, родственника одного из слуг Иэхиро, который поднес Сутоку миску просяной каши и затем обрил его голову при тусклом мерцании светильника.

На следующий день Иэхиро и Мицухиро привели Сутоку в храм Ниннадзи, настоятелем которого был младший брат экс-императора. Настоятель был в отъезде, а послушники отказались их принять, хотя, по настоянию Сутоку, позволили устроиться на ночлег в одной из внешних построек монастыря. Там спутники Сутоку расстались со своим господином. Каждый из них еще не представлял себе, куда приведет дорога, которую он выбрал.

После гибели в пожаре дворца в пригороде Сиракава стали поджигать дома тех, кто поддерживал экс-императора. Четверо суток воздух столицы был наполнен едким запахом дыма. На вторую ночь, однако, начало моросить, а на третий день пошел ливень. На следующую ночь лодка, груженная дровами для растопки печей, плыла по реке Кацура и остановилась у устья, поджидая ослабления ветра и дождя. Несколько дрожащих в ознобе фигур, полузакрытых бамбуковыми циновками, сгрудились на дне лодки, одна из них, лежавшая ничком на досках, стонала.

— Мы уже в Удзи?.. Сколько можно ехать? — спросил Ёринага отчетливым шепотом.

Последней волей умирающего Ёринаги было еще раз повидать в Удзи своего отца.

Ничего более примечательного, чем большие бакланы по берегам реки, пристально глядевшие бусинками глаз, во время медленного продвижения в направлении Удзи не попадалось. Время от времени Ёринага стонал, когда слуга прикладывал к ране на его горле жгучую горькую полынь. Такое лечение помогало лишь останавливать кровотечение и не позволяло мухам откладывать личинки в открытой ране. В воздухе распространялся резкий запах от курения фимиама и горькой полыни. Ёринага, вышедший из оцепенения, плакал от боли.

Когда они прибыли наконец в Удзи, то узнали, что Тададзанэ бежал в провинцию Нара. Затем туда же направился Ёринага со спутниками. Они оказались там ночью 14 июля. Ёринагу понесли на носилках в храм Кофукудзи. Рощи вокруг гробницы Касига и пруда Сарусава были затянуты дымкой тумана. В соседних монастырях не светилось ни огонька.

Двое придворных, которые остались ухаживать за раненым Ёринагой, постучали в ворота храма Кофукудзи. Изнутри последовал вопрос: «Кто там?» — затем появились два воина в полном вооружении и монах. После короткого разговора шепотом внутрь храма был впущен один Тосинари. Отец Ёринаги еще не спал и скоро показался собственной персоной. Тосинари рассказал ему скороговоркой о том, что произошло, и как был доставлен к храму Ёринага. Кроме слабого дрожания подбородка, обросшего седой бородкой, ничто не выдало его сострадания к сыну, которого он так слепо любил.

Наконец он произнес:

— Можно было предвидеть, Тосинари, что твоего господина ожидал такой конец! В подобных печальных обстоятельствах наша встреча вряд ли будет полезной. Тосинари, прошу тебя, унеси своего господина туда, где никто и никогда не увидит и не услышит его.

Закончив говорить, Тададзанэ зарыдал, дрожа всем своим тщедушным телом. Предоставив укрытие сыну, он поставил бы под угрозу жизни жены, детей и родственников Ёринаги.

Тосинари вышел из храма в подавленном состоянии. Носилки с Ёринагой стояли в густом тумане там, где он их оставил. Он склонился над стонущим министром и тихим голосом передал ему свой разговор с Тададзанэ.

— Что? Мой отец?

Носилки накренились, когда Ёринага попытался сесть. Он произнес несколько слов приглушенным голосом, затем последовал гортанный звук. Носилки еще раз накренились, и затем наступила полная тишина. Тосинари и его спутник попытались окликнуть Ёринагу, но он не отозвался. Когда они заглянули в носилки, Ёринага был уже мертв. Он откусил свой язык. Опасаясь разоблачения, двое придворных несли носилки в темноте через холмистую местность Нары, затем вышли в поле, где вырыли яму и опустили в нее носилки с Ёринагой. Прежде чем засыпать могилу, Тосинари срезал прядь волос со своей головы и бросил ее на тело покойника в знак отречения от мира. Другой придворный последовал его примеру. Затем они расстались и разошлись каждый своим путем.

Столица быстро возвращалась к нормальной жизни, хотя охота за изменниками продолжалась с прежней силой. Путники, прибывавшие в Киото из провинции по семи главным дорогам и не ведавшие о недавних событиях, были встревожены обилием тщательно охраняемых сторожевых постов и введением комендантского часа. Когда стало известно, что Сутоку подстригся в монахи, а Ёринага скончался от ран, по столице поползли разные слухи. Говорили, что те, кто немедленно сдастся властям, будут считаться несознательными участниками мятежа и прощены. Лишь руководители заговора получат легкие наказания. Обещания, исходившие из неизвестного источника и не подтвержденные официально, побудили многих придворных и сановников высокого ранга выйти из укрытий. Военные и другие приверженцы Ёринаги ежедневно сдавались властям в больших количествах и заточались в тюрьмы, из-за высоких стен которых доносились наружу крики узников, подвергавшихся пыткам водой и огнем.

Корэката был назначен главным судьей и председательствовал на судебных заседаниях, рассматривавших многочисленные дела обвиняемых. Многие придворные и военные покрывались смертельной бледностью, когда на судебных процессах звучали свидетельства, не только обличавшие мятежников, но и бросавшие тень подозрения на тех, кто попустительствовал смерти императора-ребенка Коноэ.

Выяснилось наконец, что идеологом государственной политики стал советник Синдзэй. В конце концов он занял положение государственного деятеля, близкого к трону. Именно Синдзэй санкционировал неустанное преследование изменников. От него исходили слухи об амнистии, а когда пришло время составлять списки отличившихся при подавлении мятежа, то суждения Синдзэя в этом деле имели большой вес.

Ёситомо выпал самый соблазнительный приз — пост смотрителя императорских конюшен. Неслыханная честь для воина! Нашлись, однако, и такие, которые считали, что Киёмори получил еще более высокую награду: ему была отдана в управление провинция Харима и титул Господина Харимы. Провинция, имевшая выход к морю, когда-то была владением его отца, и там расселилось немало людей из дома Хэйкэ. Лишь немногие, кто знал о тесной дружбе Синдзэя и Киёмори, догадывались, что между ними существовало негласное соглашение о взаимной поддержке. Они понимали, что Синдзэй добивался расположения военных, а Киёмори был заинтересован в приобретении могущественного покровителя дома Хэйкэ при дворе.

Киёмори так и не удалось снять доспехи и отойти ко сну. Ему было приказано взять три сотни воинов и пройти по дороге, тянувшейся по склонам горы Хиэй в города Оцу и Сакамото на озере Бива, чтобы найти и задержать Тамэёси с сыновьями. Секретные агенты доложили, что Тамэёси скрывался в храме на другой стороне горы Хиэй и ждал возможности пересечь озеро, чтобы бежать в восточную часть страны по дороге в Токайдо. Но тщательный осмотр храма Миидэра и его окрестностей ничего не дал. Никаких следов беглецов не было обнаружено в Оцу и небольших рыбацких поселках между Оцу и Сакамото, поэтому Киёмори обратился к обыскам монастырей, расположенных рядом с переправой Идзуми. Небольшое селение, куда часто наведывались монахи, служило пристанью для лодок, сновавших взад и вперед по озеру. В селении возник настоящий переполох, когда Киёмори и его воины окружили его и стали обыскивать дом за домом. Староста и содержательницы домов в «веселых кварталах» были вызваны на допрос к Киёмори. Затем пришла словоохотливая пожилая женщина с кое-какой информацией.

— Не могу сказать определенно, был ли это Тамэёси, но мне рассказывал один рыбак, что сегодня рано утром шесть или семь воинов в прекрасных доспехах отправились в лодке через озеро в Оми.

Пока Киёмори допрашивал женщину, зазвучал колокол тревоги, и на подступах к деревне послышались отчаянные крики. Вести о прибытии Киёмори дошли до монастыря. Монахи вооружились и спустились в деревню, чтобы прогнать незваных гостей. Ко времени, когда Киёмори прибыл на место действия, его воины уже вели жестокий бой с монахами. Свист стрел усилился, когда монахи бросились на воинов с мощными алебардами. Киёмори быстро приготовил лук к стрельбе и стал целиться в монаха крепкого сложения, когда тот распростер руки с криком:

— Э-э! Не вы ли Киёмори из дома Хэйкэ? Погодите, Господин Харимы! Если это вы, то я не буду драться с вами!

— Что, ты отказываешься драться? Экий трус!

— Я Дзиссо, настоятель соседнего монастыря.

— Ну и что?

— Если вы помните, мы встречались восемь или девять лет назад в июне, у подножия Гионского холма. Тогда совершался поход со Священным ковчегом к столице. В то время только один воин осмелился бросить нам вызов и пустил стрелу в священную эмблему. Уверен, что вы не забыли того дня!

— Да, это был я, Киёмори из дома Хэйкэ.

— Та единственная стрела заставила повернуть нас назад. Мы поклялись, что отомстим в удобное время. Но ведь были и такие, кто восхищался вами, среди них и я.

— И что потом?

— Я поклялся, что когда-нибудь увижу вас снова, в день, когда вы захотите поговорить со мной.

— Готов говорить с тобой в любом месте и в любое удобное для тебя время.

— Прекрасно, но какова причина этого нашествия?

— Мы не хотели причинить вам вреда. У меня приказ схватить Тамэёси. Это место нельзя было миновать.

— Уведите своих людей как можно скорее. Мы встретимся в какой-нибудь другой день.

— Хорошо. К своему стыду, я должен признать, что мы совершили ошибку.

Недовольные тем, что не удалось схватить Тамэёси и обозленные нападением монахов, воины Киёмори ушли тем не менее только после того, как подожгли несколько деревенских хижин.

Через двадцать дней почти все мятежники были схвачены и заключены в тюрьмы за исключением двух: Тамэёси из дома